Книга: Отель «Нью-Гэмпшир»



Отель «Нью-Гэмпшир»

Джон Ирвинг

Отель «Нью-Гэмпшир»

Моей жене Шейле, чья любовь обеспечила свет и простор для пяти романов

Я глубоко обязан следующим работам и хотел бы выразить признательность их авторам: «Вена рубежа веков» Карла Э. Шорске; «Нервная пышность» Фредерика Мортона; «Вена вдоль и поперек» Дж. Сиднея Джонса; «Вена» Дэвида Прайса-Джонса; «Лючия ди Ламмермур» Гаэтано Доницетти (либретто в переводе и с предисловием Эллен Г. Блейлер); «Толкование сновидений» Зигмунда Фрейда.

Особая благодарность — Дональду Джастису. Особая благодарность — и мое искреннее расположение — Лесли Клер и Консультативному центру по изнасилованиям округа Сонома (Санта-Роза, Калифорния).

18 июля 1980 года отель «Стэнхоуп» на углу Восемьдесят первой улицы и Пятой авеню сменил владельцев и руководство и стал называться «Американский Стэнхоуп». Этому достойному заведению не присущи те проблемы, что одолевали мой вымышленный «Стэнхоуп».

ГЛАВА 1. Медведь по имени Штат Мэн


В то лето, когда мой отец купил медведя, никто из нас еще не родился, о нас еще ни слуху ни духу не было: ни о Фрэнке — старшем; ни о Фрэнни — самой бойкой; ни обо мне — следующем по счету, ни о самых младших, Лилли и Эгге. Мои мать и отец были местными ребятами и знали друг друга всю жизнь, но в то время, когда отец купил эту зверюгу, их «союз», как выражался Фрэнк, еще не существовал.

— Их «союз», Фрэнк? — обычно подшучивала над ним Фрэнни; хоть Фрэнк и был самым старшим из нас, он казался мне моложе, чем Фрэнни, а сама Фрэнни всегда относилась к нему как к младенцу. — Ты имеешь в виду, Фрэнк, — говорила Фрэнни, — что они еще не трахались.

— Они не оформили свои отношения, — сказала однажды Лилли. Хотя она была младше всех нас, если не считать Эгга, Лилли вела себя так, словно она для всех нас была старшей сестрой; Фрэнни просто воротило от этих ее повадок.

— «Оформили»? — переспрашивала Фрэнни. Я не помню, сколько лет тогда было Фрэнни, но Эгг определенно еще не дорос до того, чтобы слушать такие вот разговоры. — Мама и папа просто не думали о сексе, пока старик не купил этого медведя, — заявляла Фрэнни. — Медведь подал им эту идею: он был такой грубый и неотесанный, ломал деревья и лизал себе все, что ни попадя, и драл собак почем зря.

— Драть-то он их драл, — с отвращением говорил Фрэнк, — только в самом прямом смысле.

— В том смысле тоже, — не отступала Фрэнни. — Сам знаешь эту историю.

— Это папина история, — скажет тогда Лилли тоже с отвращением, но слегка другим отвращением, так как отвращение Фрэнни было направлено на Фрэнка, а отвращение Лилли — на отца.

Так что пришлось мне, среднему и наименее предвзятому ребенку, записать все как было или почти как было. Любимой историей в нашей семье была история о романе между отцом и матерью, о том, как папа купил медведя, как они с мамой полюбили друг друга и быстренько, одного за другим, заделали Фрэнка, Фрэнни и меня («Бац, бац, бац», — как сказала бы Фрэнни); а после небольшой передышки — Лилли и Эгга («Пиф-паф — и мимо», — скажет Фрэнни). История, которую нам рассказывали в детстве и которую мы пересказывали друг другу, когда выросли, сосредотачивалась на тех годах, о которых мы ничего не знали и которые представляли себе только по многочисленным версиям родительских рассказов. Похоже, я представляю своих родителей в те годы намного лучше, чем в то время, которое помню сам, потому что уже при мне жизнь их поворачивалась то так, то эдак — и я сам то так, то эдак к происходящему относился. Что касается знаменитого медвежьего лета и той ворожбы, что свела отца с матерью, то я могу позволить себе свою, более стройную версию.

Когда отец начинал сбиваться, рассказывая нам эту историю, или когда она начинала противоречить предыдущей версии, или когда он начинал выбрасывать самые любимые нами эпизоды, мы кричали, как растревоженные галчата.

— Или ты врешь нам сейчас, или прошлый раз врал, — говорила Фрэнни (всегда самая строгая из нас), а отец при этом невинно качал головой.

— Вы что, не понимаете? — спрашивал он нас — Вы же сами представляете себе эту историю лучше, чем я помню.

— Иди позови мать, — говорила Фрэнни, сталкивая меня с койки.

Или Фрэнк снимал Лилли с колен и шептал ей на ухо:

— Иди позови мать.

И наша мать призывалась как свидетельница истории, которая, по нашим подозрениям, была несколько фальсифицирована.

— Или ты просто выбрасываешь самые смачные эпизоды, — обвинял его Фрэнк, — думаешь, что Лилли и Эгг слишком малы, чтобы слышать о том, как вы себе трахались.

— Вовсе мы не трахались, — говорила обычно мать. — Тогда такой распущенности и свободы, как сейчас, не водилось. Коли проведет девушка с кем-то ночь или выходные — даже лучшие подруги считают ее потаскушкой, а то и хуже. На такую девушку после этого и внимания-то особого не обращали. «Рыбак — рыбака… » — обычно говорили мы. Или: «По Сеньке и шапка».

И Фрэнни, было ли ей восемь, или десять, или пятнадцать, или двадцать пять, всегда при этом закатывала глаза и пихала меня локтем или просто щекотала меня, но когда я щекотал ее в ответ, она кричала:

— Урод! Не тискай собственную сестру!

И было ли ему девять, или одиннадцать, или двадцать один, или сорок один, Фрэнк, который терпеть не мог, когда Фрэнни заводит разговоры о сексе или делает непристойные жесты, говорил:

— Бог с ним. А что насчет мотоцикла?

— Нетушки, давайте еще о сексе, — на полном серьезе говорила матери Лилли, а Фрэнни при этом запихивала пальцы мне в уши или делала пукающий звук губами около моей шеи.

— Ну хорошо, — говорила мать, — о сексе мы в компаниях с мальчиками свободно не говорили. Конечно, и обнимались, и тискались, от всей души и легонько; обычно в машинах. Всегда можно было найти укромный уголок, чтобы припарковаться. Тогда проселочных дорог было больше, а людей и машин — меньше, и машины не были компактными, как сейчас.

— Значит, там можно было как следует разлечься, — говорила Фрэнни.

Мать обычно бросала хмурый взгляд в сторону Фрэнни и настаивала на своем видении тех времен. Рассказчиком она была правдивым, но скучным, не в пример отцу, поэтому, когда мы призывали ее подтвердить историю, то в конце концов начинали сожалеть об этом.

— Лучше пусть старик заливает дальше, — говорила Фрэнни. — Мама слишком уж серьезна.

Фрэнк начинал хмуриться.

— Иди ты в баню, Фрэнк. Там тебе и место, — обычно говорила Фрэнни.

Но Фрэнк только еще больше хмурился. А потом говорил:

— Когда спросишь отца о чем-нибудь конкретном, например о мотоциклах, толку выходит больше, чем если расспрашивать его о каких-то общих вещах — об одежде, обычаях, сексуальных нравах.

— Фрэнк, расскажи нам, что такое секс, — говорила тогда Фрэнни.

Но всех нас тогда спасал отец, который говорил своим мечтательным голосом:

— Я вот что вам скажу. Сейчас бы этого произойти не могло. Может, вы и думаете, что у вас больше свободы, но у вас и законов больше. Сегодня эта история с медведем просто не могла бы произойти. Вам бы просто не позволили этого.

И в это время мы все замолкали, никаких шуток. Когда рассказывал отец, даже Фрэнк и Фрэнни могли сидеть рядышком и не драться, я мог сидеть так близко к Фрэнни, что чувствовал ее волосы или коленки, но если уж отец что-то рассказывал, то я совершенно забывал о Фрэнни. Лилли сидела абсолютно неподвижно (насколько она это вообще могла) у Фрэнка на коленях. А Эгг был слишком маленький, чтобы слушать, а тем более понимать такие разговоры, но он всегда был спокойным ребенком. Даже Фрэнни могла держать его на коленях, и он бы при этом оставался спокойным, а у меня на коленях он сразу же засыпал.

— Это был черный медведь, — говорил отец. — Он весил четыреста фунтов и был несколько мрачноват.

— Ursus americanus , — тихо бормотал Фрэнк. — И совершенно непредсказуем.

— Да, — говорил отец, — но большую часть времени он вел себя вполне прилично.

— Он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем, — благоговейно говорила Фрэнни.

Это была фраза, с которой отец обычно начинал свой рассказ, с этой же фразы он начал свой рассказ, когда я впервые его услышал.

«Он был слишком стар, чтобы оставаться медведем».

Я сидел у матери на коленях, и мне на всю жизнь врезались в память тот момент и то место: я на коленях у матери, Фрэнни на коленях у отца рядом со мной, Фрэнк, весь внимание, сидит сам по себе на старом восточном ковре, сложив по-турецки ноги, а рядом с ним наш первый семейный пес, Грустец (которого в один прекрасный день усыпили, потому что он ужасно портил воздух).

— Он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем, — начинал отец.

Я смотрел на Грустеца, милого бесхитростного Лабрадора, и он, лежа на полу рядом с Фрэнком, взъерошенный, пахучий, вырастал до размеров медведя, а потом старел, пока не превращался снова в простого пса (хотя Грустец никогда не был «простым псом»).

В тот первый раз я не помню ни Лилли, ни Эгга, они, наверно, были такими младенцами, что еще не присутствовали, в том смысле, что еще не понимали происходящего.

— Он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем, — говорил отец. — Он вот-вот должен был уже протянуть ноги.

— Но на чем бы он тогда стоял! — подвывали мы, это был наш ритуальный ответ, который мы знали наизусть, все, и я, и Фрэнк, и Фрэнни. А со временем, когда эта история стала традицией, к нам присоединялись и Лилли, и Эгг.

— Медведь уже не получал удовольствия от выступлений, — говорил отец. — Он просто выполнял заведенную программу. И единственное, кого или что он любил, так это мотоцикл. Поэтому я и купил тот мотоцикл, когда купил медведя. Именно поэтому медведь так просто расстался со своим дрессировщиком и пошел со мной; мотоцикл для этого медведя значил намного больше, чем любой дрессировщик.

Позже Фрэнк подталкивал Лилли, которую научил при этом спрашивать:

— А как звали медведя?

И Фрэнк, и Фрэнни, и отец, и я в один голос кричали:

— Штат Мэн!

Этого безропотного медведя звали Штат Мэн, и мой отец купил его летом 1939 года, вместе с мотоциклом «Индиана» 1937 года выпуска, за 200 долларов и лучшую часть своего летнего гардероба.

Моим матери и отцу было тогда по девятнадцать лет; они родились в 1920-м и выросли в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, и пока они росли, они друг на друга даже внимания не обращали. Случилось одно из тех логичных совпадений, на которых основано множество хороших историй: к обоюдному сюрпризу они оба устроились на летнюю работу в «Арбутнот-что-на-море» — курортный отель далеко от их дома, потому что штат Мэн находится далеко от Нью-Гэмпшира (по тем временам и по их понятиям).

Моя мать работала горничной, и, хотя одетая в свое собственное платье, она прислуживала за обедом и помогала подавать коктейли на вечеринках, которые устраивались под тентом на открытом воздухе (их посещали игроки в теннис, гольф и крокет, а также моряки, возвращающиеся с парусных и гребных состязаний). Мой отец помогал на кухне, подносил багаж, разравнивал землю вокруг лунок для гольфа и следил, чтобы белые линии на теннисном корте были свежими и ровными, помогал господам, нетвердо стоящим на ногах, которых вообще нельзя было пускать на борт лодки, выбираться на пристань и с пристани, не получив при этом увечий и не замочившись.

Эту летнюю работу моих отца и матери одобрили их родители, хотя для них обоих это было унижением — встретиться там. Впервые они проводили лето вне Дейри, штат Нью-Гэмпшир, и они, без сомнения, представляли себе роскошный курорт тем местом, где они — ребята нездешние — смогут всем пустить пыль в глаза. Мой отец только что закончил школу в Дейри, частную мужскую академию; осенью ему позволено было держать экзамен в Гарварде. Он знал, что не попадет в Гарвард раньше осени 1941 года, так как поставил себе задачу сперва заработать деньги на свое образование; но летом 1939 года в «Арбутноте-что-на-море» он с удовольствием давал понять гостям, что отправится в Гарвард этой же осенью. Моя мать, будучи там и зная его обстоятельства, заставляла отца говорить правду. Он пойдет в Гарвард, когда заработает столько денег, сколько стоит образование; конечно, это было необходимое условие того, что он вообще будет учиться в Гарварде, а большинство людей в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, вообще были бы удивлены, узнав, что он допущен до Гарварда.

Сын футбольного тренера школы Дейри, мой отец, Винслоу Берри, не совсем подходил под категорию одаренных детей. Он был единственным сыном своего папаши, а его отец, рубаха-парень, которого все звали тренер Боб, был уж совсем не похож на гарвардского выпускника, и никто не думал, что он способен сделать сынишку, который поступит в Гарвард.

Роберт Берри приехал на Восток из Айовы после того, как его жена умерла при родах. Боб Берри был несколько староват для одинокого мужчины и молодого отца, ему было тридцать два. Он искал место, где можно дать образование сыну — а в уплату он предлагал самого себя. Он продал свои физические и педагогические способности лучшей из тех начальных школ, которые обещали принять его сына, когда тот достигнет соответствующего возраста. Школа Дейри отнюдь не была прославленной твердыней начального образования.

В свое время она могла бы рассчитывать на статус, равный статусу Эксетера или Андовера, но она была основана в самом начале XX века без особых прицелов на будущее. В районе Бостона она набрала несколько сот мальчиков, которых не приняли ни в Эксетер, ни в Андовер, и еще сотню, которых вообще никуда не допустили, и предложила им программу стандартную, но разумную — чего не скажешь о большинстве преподавателей, которые были туда наняты; большую часть из них тоже откуда-нибудь выперли. Но хоть на фоне прочих начальных школ Новой Англии она и была второсортной, это было намного лучше, чем местные бесплатные школы, и уж всяко лучше единственной полной средней школы в Дейри.

Школа Дейри была именно такой, с которой можно было иметь дело, и она договорилась с тренером Бобом Берри, пообещав ему незначительную зарплату и обучение (бесплатное) для его сына Вина, когда тот достигнет соответствующего возраста. Ни тренер Боб, ни школа Дейри не представляли себе, каким блестящим учеником окажется мой отец, Вин Берри. Гарвард принял его среди первоклассных претендентов, но его зачислили в категорию абитуриентов без стипендии. Если бы он окончил что-то лучшее, чем школа Дейри, то мог бы претендовать на стипендию в области греческого или латинского языков; он считал, что способен к языкам, и сперва хотел специализироваться по русскому.

Моя мать (будучи девочкой) не могла посещать школу Дейри и ходила в частную семинарию для девиц, расположенную в том же городе. Это также было второсортное образовательное учреждение, которое все же стояло выше городской средней школы; для родителей, которые не хотели, чтобы их дочери посещали школу вместе с мальчиками, другого выбора не было. В отличие от школы Дейри, где было общежитие — и 95 процентов учеников жили там, — Томпсоновская семинария для девиц была всего лишь частной дневной школой. Родители моей матери, бывшие по некоторым причинам даже старше тренера Боба, желали, чтобы их дочь водилась только с мальчиками из школы Дейри, а не с городскими — мамин отец был прежде учителем в школе Дейри (все его звали Латин Эмеритус), а мать ее, дочь врача из Бруклина, штат Массачусетс, вышедшая замуж за гарвардского выпускника, надеялась, что ее дочь добьется того же. Хотя мать моей матери никогда не жаловалась, что ее гарвардский выпускник утащил ее из бостонского общества в захолустье, она надеялась, что какой-нибудь подходящий парень из школы Дейри утащит мою мать обратно в Бостон.

Моя мать, Мэри Бейтс, прекрасно знала, что мой отец, Вин Берри, совсем не тот мальчик из школы Дейри, о котором мечтала ее мать. Гарвард Гарвардом, но это был сын тренера Боба, а отсроченное поступление — совсем не то, что уже учиться или быть в состоянии это себе позволить.

Собственные планы моей матери летом 1939 года были, очевидно, для нее не совсем ясны. Ее отца, старого Латина Эмеритуса, хватил удар, и он, бессвязно лепеча на латыни, ковылял по своему дому в Дейри, в то время как его жена бесплодно за него волновалась, пока не приходила молодая Мэри и не брала заботу о них обоих в свои руки. У Мэри Бейтс в ее девятнадцать лет родители были старше, чем у большинства людей этого возраста — бабушки и дедушки, и у нее было чувство ответственности, если не привязанности, которое говорило, что ей надо оставить мысли о своем образовании в колледже и остаться дома, чтобы ухаживать за ними. Она подумывала научиться печатать на машинке и найти себе какую-нибудь работу в городе. Эта летняя работа в «Арбутноте» на самом деле была для нее своего рода экзотическими летними каникулами перед тем, как ее затянет осенняя рутина. С каждым годом, предвидела она, мальчики в школе Дейри будут все моложе и моложе — и настанет день, когда уже никто из них не будет заинтересован в том, чтобы умыкнуть ее в Бостон.



Мэри Бейтс выросла рядом с Винслоу Берри, хотя тогда при встрече они разве что обменивались кивками или гримасами узнавания.

— Не знаю почему, но мы, кажется, друг на друга и не смотрели, — скажет отец нам, детям.

Так происходило до тех пор, пока они не встретились, находясь далеко от знакомых мест, в которых выросли: разношерстного города Дейри или не менее разношерстной территории школы Дейри.

Когда в июне 1939 года Томпсоновская семинария для девиц устраивала свой выпуск, моя мать с болью обнаружила, что школа Дейри уже закончила учебный год и была закрыта; интересные иногородние мальчики разъехались по домам, и ее два или три «кавалера» (как она их называла), на которых она надеялась, что именно они пригласят ее на ее выпускной бал, тоже уехали. Мальчиков из городской школы она не знала, а когда ее мать предложила Вина Берри, моя мать вылетела из столовой.

— А может, мне попросить об этом самого тренера Боба? — крикнула она своей матери.

Ее отец, Латин Эмеритус, поднял голову от обеденного стола, за которым дремал.

— Тренер Боб? — сказал он. — Этот придурок опять пришел одолжить сани?

Тренер Боб, которого еще к тому же звали Айова Боб, придурком не был, но для Латина Эмеритуса, у которого удар, похоже, повредил ощущение времени, сверхштатный тренер со Среднего Запада никак не был ровней академическим преподавателям. А давным-давно, когда Мэри и Вин Берри были еще детьми, тренер Боб пришел попросить одолжить ему сани, те знаменитые сани, которые простояли без движения три года во дворе перед домом Бейтсов.

— У этого дурака есть для них лошадь? — спросил Латин Эмеритус у своей жены.

— Нет, он собирается тащить их сам! — ответила мать моей матери.

И семья Бейтсов наблюдала в окно, как тренер Боб, посадив на козлы маленького Вина, ухватился за оглобли; здоровенные сани тронулись и выехали с заснеженного двора на скользкую улицу, которая в те дни еще была обсажена вязами.

— Потащил так быстро — прямо как лошадь, — всегда говорила мать.

Айова Боб был самым низеньким лайменом, который когда-либо играл в футбол 1 в Большой Десятке. Он как-то признался, что однажды так увлекся игрой, что укусил полузащитника, пытавшегося его блокировать. В Дейри в дополнение к своим футбольным обязанностям он тренировал толкателей ядра и инструктировал тех, кто интересовался поднятием тяжестей. Но для семейства Бейтсов Айова Берри был слишком прост, чтобы воспринимать его серьезно: забавный квадратный здоровячок с так коротко постриженными волосами, что казался лысым, всегда бегающий трусцой по улицам города.

— … с ужасного цвета платком на башке, — обычно говорил Латин Эмеритус.

Так как тренер Боб прожил долгую жизнь, он был единственным из наших дедов и бабок, кого мы, дети, еще помнили.

— Что слышал Фрэнк и что часто слышали мы после того, как тренер Боб переехал к нам, так это скрип пола (наш потолок) от отжиманий и приседаний в его комнате у нас над головой.

— Это Айова Боб, — прошептала однажды Лилли. — Он хочет навсегда остаться в форме.

Во всяком случае, на выпускной бал Мэри Бейтс пригласил не Вин Берри. Священник семьи Бейтсов, который был значительно старше моей матери, но притом был одинок, оказал ей любезность и пригласил ее.

— Это был очень долгий вечер, — рассказывала нам мать. — Я была в полной депрессии, чужая в своем родном городе. Но очень скоро тот же священник обвенчал нас с вашим отцом.

Они не могли даже и вообразить себе этого, когда их вместе с остальным штатом сотрудников «представляли» друг другу на неестественной зелени изнеженной лужайки «Арбутнота-что-на-море». Даже церемония знакомства сотрудников между собой проходила здесь в строго установленном порядке. Девушка из ряда, где стояли остальные девушки и женщины, вызывалась по имени; она встречалась с молодым человеком, вызванным из ряда, где стояли мужчины и молодые люди, словно они собирались танцевать.

— Это Мэри Бейтс, только что окончившая Томпсоновскую семинарию для девиц! Она будет помогать в отеле и по хозяйству. Она любит плавать под парусом, не так ли, Мэри?

Официанты и официантки, садовники и обслуга корта для гольфа, лодочники и кухонный персонал, подсобные рабочие, портье, горничные, прачки, водопроводчик и оркестранты. Бальные танцы были очень популярны; курорты, расположенные дальше на юг, такие как «Вейрс» в Лаконии или Хэмптон-бич, приглашали на лето настоящие биг-бэнды. Но в «Арбутноте-что-на-море» был свой собственный оркестр, в холодной мэнской манере подражавший нью-йоркскому биг-бэнду.

— А это Винслоу Берри, который любит, чтобы его называли Вином! Правильно, Вин? Осенью он поедет в Гарвард!

И мой отец прямо взглянул на мою мать, которая улыбнулась и отвела глаза, так же смущенная за него, как он за нее. Она и не замечала, какой он на самом деле симпатичный; тело у него было такое же крепкое, как у тренера Боба, но школа Дейри привила ему хорошие манеры, научила одеваться и носить стрижку, которая была модна среди бостонцев (а не айовцев). Он выглядел так, словно уже был в Гарварде, по крайней мере так это показалось моей матери.

— Ох, даже не знаю, что я имею в виду, — говорила она нам, детям. — Ну, культурный, что ли… Он выглядел мальчиком, который знает, сколько надо выпить, чтобы не стошнило. Глаза у него были такие темные и такие блестящие — как ни у кого больше, и когда ты на него смотрела, казалось, что он смотрит на тебя… но ты никогда не могла поймать его взгляд.

Эту последнюю особенность мой отец сохранил на всю жизнь; мы всегда чувствовали, что он внимательно и нежно за нами наблюдает, даже когда мы смотрели на него, а он, казалось, смотрел куда-нибудь в другую сторону, мечтал или строил планы, задумывался о чем-то тяжелом и далеком. Даже когда он был совершенно слеп к нашим планам и жизням, он, казалось, «наблюдал» за нами. Это была какая-то смесь отчуждения и теплоты… и впервые моя мать почувствовала это на языке сверкающей зеленой лужайки, окруженной, серыми водами Мэнского моря.

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ШТАТА СОТРУДНИКОВ: 16:00


Вот тогда она и узнала, что он находится там.

Когда представление штата было окончено и сотрудников проинструктировали перед первым «часом для коктейлей», первым обедом и первой вечерней программой, моя мать поймала взгляд моего отца — и тот подошел к ней.

— Пройдет еще два года, прежде чем я смогу позволить себе Гарвард, — тут же сказал он ей.

— Я так и догадывалась, — ответила моя мать. — Но думаю, это будет замечательно, если ты туда попадешь, — быстро добавила она.

— А почему бы мне не попасть туда? — поинтересовался он.

Мэри Бейтс пожала плечами — жест, к которому она привыкла, показывая своему отцу, что не понимает его (с тех пор как удар сделал его речь неразборчивой). На ней были белые перчатки и белая шляпка с вуалью; она была одета для «обслуживания» первой вечеринки на лужайке, и мой отец восхитился, как красиво уложены ее волосы: сзади они были длиннее, и она откинула их с лица и каким-то образом заколола под шляпкой и вуалью, так просто и в то же время таинственно, что мой отец восхитился, как она это умудрилась сделать.

— Что ты будешь делать осенью? — спросил он ее.

Она опять пожала плечами, но, может быть, мой отец увидел в ее глазах сквозь белую вуаль, что моя мать надеется избежать того сценария, который она представляла как свое будущее.

— То первое время, насколько я помню, мы были очень милы друг к другу, — говорила нам мать. — Мы оба оказались на новом месте и знали друг о друге то, чего не знал никто вокруг.

В те дни, как я себе это представляю, такие отношения можно было считать достаточно интимными.

— В те дни не могло быть никакой интимности, — однажды сказала Фрэнни. — Даже любовники не пердели в присутствии друг друга.

А Фрэнни была убедительной — я часто ей верил. Даже язык Фрэнни обгонял ее время — как будто она всегда знала, к чему идет дело, а я никогда не мог за ней угнаться.

В тот первый вечер в «Арбутноте» оркестр в меру сил имитировал биг-бэнд, но гостей было очень мало, а танцующих еще меньше; сезон только что начался, а в Мэне он начинается медленно: там даже летом холодно. Пол на танцевальной площадке был сделан из твердого отполированного дерева и, казалось, тянулся далеко за пределы террасы, выходящей на океан. Когда шел дождь, по краям террасы натягивался тент, так как танцевальная площадка была настолько открыта со всех сторон, что дождь задувало на полированный пол.

В тот первый вечер оркестр играл очень долго; это была особая любезность для сотрудников, поскольку гостей было мало и большинство из них ушли в свои номера — согреться в постели. Моих родителей вместе с другой обслугой пригласили на танцы, длившиеся чуть больше часа. Мать всегда вспоминает, что люстра на танцплощадке была сломана и тускло мигала; неровные цветные пятна усеивали пол, который в слабом свете казался таким мягким и блестящим, словно был сделан из свечного воска.

— Я очень рада, что здесь оказался кто-то, кого я знаю, — прошептала моя мать на ухо отцу, который довольно официально пригласил ее на танец и танцевал несколько скованно.

— Но ты меня не знаешь, — сказал отец.

— Я сказал это, — пояснял нам отец, — для того, чтобы ваша мать опять пожала плечами.

А когда она пожала плечами, думая, что с ним невозможно трудно разговаривать, а может быть, он просто высокомерен, мой отец убедился, что не случайно обратил на нее внимание.

— Но я хочу, чтобы ты узнала меня, — сказал он ей, — я хочу узнать тебя.

(«Фу!» — всегда говорила в этом месте истории Фрэнни.)

Шум работающего двигателя заглушил звуки оркестра, и многие танцующие покинули танцплощадку, чтобы посмотреть, что происходит. Моя мать была очень благодарна этому перерыву: она не могла придумать, что ответить отцу. Они подошли, не держась за руки, к краю террасы, которая выходила на пристань, и увидели, что у пристани на волнах качаются огни, в море отходит рыбачья лодка. Лодка только что выгрузила на пристань темный мотоцикл, который теперь и ревел — возможно, он набирал обороты, для того чтобы прочистить свои трубы и цилиндры от влажного соленого воздуха. Мотоциклист, казалось, намеревался, прежде чем двинуться с места, наделать как можно больше шума. Мотоцикл был с коляской, а в ней виднелась темная фигура, неуклюжая и спокойная — как будто человек, на котором надето столько одежды, что ему трудно шевелиться.

— Это Фрейд, — сказал кто-то из сотрудников. И другие сотрудники, постарше, воскликнули:

— Да! Это Фрейд! Это Фрейд и Штат Мэн! Мои родители подумали, что «Штат Мэн» — это название мотоцикла. К этому моменту, видя, что аудитория разошлась, оркестр перестал играть, и некоторые музыканты тоже подошли к краю террасы.

— Фрейд! — кричали люди.

Мой отец (так он всегда говорил нам) с изумлением представил себе, что тот Фрейд в любой момент может подъехать к террасе по лучу света, протянувшемуся вдоль великолепной гравиевой дорожки, и представиться сотрудникам. Так сюда пожаловал Зигмунд Фрейд, подумал отец: он был влюблен и считал, что все возможно. Но это, конечно, был не тот Фрейд, это был тот год, когда тот Фрейд умер. Этот Фрейд был евреем из Вены с трудным и непроизносимым именем, который, работая летом в «Арбутноте» (а работал он там с 1933 года, сразу после того, как покинул родную Вену), за свое умение успокаивать недовольство, как гостей, так и обслуживающего персонала, заработал себе имя Фрейд; он был массовиком-затейником, а так как он прибыл из Вены и был евреем, то по «арбутнотским» понятиям имя Фрейд очень естественно подходило для чудаковатого иностранного остряка. Это имя, кажется, особенно подошло ему, когда в 1937 году Фрейд прикатил на новом мотоцикле «Индиана» с коляской, которую сделал полностью сам.

— Кто у тебя ездит на заднем сиденье, а кто в коляске, Фрейд? — поддразнивали его девушки-работницы отеля, потому что он был ужасно обезображен страшными и отвратительными оспинами («дыры от нарывов», называл он их), и ни одна женщина никогда не смогла бы его полюбить.

— Никто не ездит со мной, кроме Штата Мэн, — говорил Фрейд.

Он расстегнул брезентовый чехол на коляске. В коляске сидел медведь, черный как сажа, с мускулами толще, чем у Айовы Боба, осторожней любой бездомной собаки. Фрейд притащил медведя с лесопилки, расположенной на севере штата, и умудрился убедить руководство «Арбутнота», что сможет выдрессировать зверя для того, чтобы развлекать гостей. Когда Фрейд, эмигрировав из Австрии, прибыл в гавань Бутбей на лодке из Нью-Йорка, в его рабочих бумагах заглавными буквами были указаны два возможных для него рода занятий: ОПЫТНЫЙ ДРЕССИРОВЩИК И СОДЕРЖАТЕЛЬ ЖИВОТНЫХ; ХОРОШЕЕ ЗНАНИЕ МЕХАНИКИ. Животных под рукой не было, так что он чинил автомобили и ставил их на консервацию на те месяцы, когда не было туристов, а сам в это время разъезжал по лесопилкам и бумажным фабрикам, работая механиком.

На самом же деле, как он потом признался моему отцу, он искал медведя. Медведи, говорил Фрейд, вот на чем можно по-настоящему заработать.

Когда мой отец увидел, как под танцевальной террасой с мотоцикла слезает человек, его удивило, насколько радостно рукоплещут незнакомцу старые сотрудники; а когда Фрейд помог выбраться из коляски неуклюжей фигуре, моя мать сперва подумала, что пассажир его — старая-престарая женщина, возможно, мать мотоциклиста (полная старуха, завернутая в черное одеяло).

— Штат Мэн! — закричал кто-то из оркестра и затрубил в свою трубу.

Мои мать и отец увидели, как медведь начал танцевать. Танцуя на задних лапах, он отошел в сторону от Фрейда; затем встал на все четыре и сделал один или два небольших круга вокруг мотоцикла. Фрейд стоял на мотоцикле и хлопал в ладоши. Медведь по имени Штат Мэн тоже начал хлопать. Когда моя мать почувствовала, что мой отец взял ее руку в свою — они не хлопали, — она не стала сопротивляться; в ответ она сжала его руку. Оба не сводили глаз с выступающего в нескольких шагах от них громадного медведя, и моя мать подумала: мне девятнадцать лет и моя жизнь только еще начинается.

— Ты действительно это чувствовала? — всегда спрашивала Фрэнни.

— Все относительно, — обычно отвечала мать. — Но да, именно это я и испытывала тогда. Я чувствовала, что моя жизнь началась.

— Ну даешь, — говорил Фрэнк.

— Так это я или медведь тебе тогда понравился? — спрашивал отец.

— Не говори глупостей, — отвечала мать. — Я говорю обо всем в целом. Это было начало моей жизни.

И это место в рассказе было такой же отправной точкой, как отцовское «он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем». Я чувствовал, что эта история не дает мне покоя; когда моя мать говорила, что это было началом ее жизни, я представлял ее жизнь подобной мотоциклу, долго рычавшему на холостом ходу и наконец рванувшему с места.

И что, интересно, вообразил мой отец, взяв ее за руку только потому, что рыбачья лодка привезла в его жизнь медведя?

— Я знал, что он станет моим медведем, — говорил нам отец, — не знаю даже почему.

И, возможно, именно знание, что когда-то что-то станет ему принадлежать, тоже сыграло роль в том, что он взял мою мать за руку.

Вы видите, почему мы, дети, задавали столько много вопросов. Это была сумбурная история, такая, какие и предпочитают рассказывать родители.

В тот первый вечер, когда они встретили Фрейда и медведя, мои отец с матерью еще даже не целовались. Когда оркестр перестал играть, а служащие разошлись в женское и мужское общежития — несколько менее элегантные здания, стоящие поодаль от главного корпуса отеля, — мои мать и отец пошли к берегу смотреть на воду. Если они тогда и разговаривали, то нам, детям, никогда потом не рассказывали, о чем именно. У пристани, вероятно, было несколько классных парусных яхт, и даже на частных причалах в Мэне наверняка были пришвартованы одна или две рыбацкие лодки. Вполне возможно, там была и шлюпка, которую отец предложил позаимствовать для небольшой прогулки; мать, вероятно, отказалась. Форт Пофам стоял тогда в развалинах и не привлекал такого внимания туристов, как сегодня; но если на берегу около форта Пофам горели огни, то их можно было увидеть от «Арбутнота-что-на-море». В широком устье реки Кеннебек, при впадении ее в залив, стоял буй с колокольчиком и огнями, а на острове Стейдж в 1939 году уже вполне мог быть маяк — отцу никогда не удавалось этого припомнить.

Но в основном в те дни это был темный берег, так что когда белый парусный ялик направился к ним — из Бостона или Нью-Йорка, во всяком случае с юго-запада, из цивилизованного мира, — моим родителям он был очень хорошо виден, и они, не отрываясь, следили за ним, пока он не подошел к самой пристани. Отец поймал брошенный ему швартовый конец; он всегда говорил нам, что был в этот момент на грани паники, потому что не знал, что делать с этой веревкой, то ли к чему-то привязать, то ли тянуть за нее, и тут человек в белом смокинге, черных брюках и черных модельных туфлях легко вышел на палубу, взобрался по лестнице на пристань и взял веревку из рук отца. Без особых усилий мужчина протащил за веревку ялик до конца причала, после чего бросил веревку обратно на палубу.



— Ты свободен! — крикнул он тогда в сторону лодки.

Мои мать и отец утверждают, что не видели ни одного моряка на палубе, но ялик спокойно скользнул обратно в открытое море, его желтые огни удалялись, как тонущее стекло, а мужчина в вечернем костюме повернулся к отцу и сказал:

— Спасибо за помощь. Вы здесь новичок?

— Мы оба новички, — ответил отец.

Шикарные одежды мужчины совершенно не пострадали от его путешествия. Для начала лета он был слишком загорелый. Он предложил моим родителям сигареты из красивой плоской черной коробочки. Они не курили.

— Я надеялся успеть к последнему танцу, — сказал мужчина, — но оркестр, наверно, уже разошелся?

— Да, — сказала моя мать.

В девятнадцать лет ни моя мать, ни мой отец не видели таких людей.

— Он был до неприличия самоуверен, — скажет нам наша мать.

— У него были деньги, — скажет отец.

— Фрейд с медведем уже здесь? — спросил мужчина.

— Да, — сказал отец. — И мотоцикл. Мужчина в белом смокинге жадно, но аккуратно курил, разглядывая при этом отель; только несколько комнат были освещены, но наружные световые гирлянды, освещавшие тропинки, кусты живой изгороди и пристань, бросали отсвет на загорелое лицо мужчины, заставляя его щуриться, и отражались в черной колышущейся воде.

— Вы знаете, Фрейд — еврей, — сказал мужчина. — Хорошо, что он уехал из Европы. В Европе сейчас евреям места не будет. Мне это мой брокер сказал.

Важная новость, должно быть, произвела впечатление на моего отца, стремившегося поступить в Гарвард и открыть для себя большой мир и еще не подозревавшего, что война отложит на некоторое время его планы. Мужчина в белом смокинге заставил моего отца второй раз за этот вечер взять руку моей матери, и та опять ответила на его пожатие. Они так и стояли и вежливо ждали, пока мужчина докурит свою сигарету, или попрощается, или просто уйдет.

Но все, что он сказал, было:

— А в мире скоро не будет места для медведей! Когда он смеялся, были видны его зубы, такие же белые, как его смокинг. Из-за ветра мои отец и мать не слышали шипенья, с которым окурок упал в океан… или плеска воды от ялика, опять подошедшего к пристани. Внезапно мужчина направился к лестнице, и только тогда, когда он уже соскользнул вниз по ступенькам, Мэри Бейтс и Вин Берри сообразили, что ялик стоит внизу и мужчина успел спрыгнуть на палубу. Никакая веревка из рук в руки не переходила. Ялик, теперь уже не под парусом, направился, неторопливо пыхтя мотором, к юго-западному берегу (опять в сторону Бостона или Нью-Йорка), не боясь ночного путешествия. То, что мужчина в смокинге крикнул им напоследок, поглотили чихание двигателя, шлепанье волн о корпус ялика и шум ветра, гнавшего чаек, как праздничные шляпки с перьями, выброшенные в воду после попойки. Всю свою жизнь отец жалел о том, что не слышал, что же сказал на прощание этот мужчина.

Это Фрейд сказал моему отцу, что они видели владельца «Арбутнота-что-на-море».

— Ja, это был он, все правильно, — сказал Фрейд. — Вот так он и приезжает, раза два за все лето. Однажды он танцевал с девушкой, которая тут работала… последний танец; больше мы ее не видели. Через неделю какой-то парень приезжал за ее вещами.

— Как его зовут? — спросил отец.

— Может быть, он — Арбутнот, кто знает? — сказал Фрейд. — Кто-то говорил, что он голландец, но имени его я никогда не слышал. Хотя о Европе он знает все — это я вам говорю!

Моему отцу до смерти хотелось спросить о евреях, но моя мать ткнула его локтем под ребра. Они сидели на площадке для гольфа; это были часы, когда работа уже закончилась и лунный свет окрасил зеленую лужайку в голубой цвет, а красный флажок весело трепыхался на ветру. Медведю по имени Штат Мэн сняли намордник, и он пытался почесаться о тонкий флагшток.

— Иди сюда, глупый, — позвал Фрейд медведя, но тот не обратил на него никакого внимания.

— Ваша семья все еще в Вене? — спросила моя мать Фрейда.

— У меня всей-то семьи — одна сестренка, — ответил он. — А я ничего о ней не слышал с марта прошлого года.

— В марте прошлого года нацисты заняли Австрию, — заметил мой отец.

— Ja, это ты мне говоришь? — ответил Фрейд.

Штат Мэн, раздраженный отсутствием у флагштока достаточного для почесывания сопротивления, вырвал флажок из его подставки и швырнул на поле.

— Господи Исусе, — сказал Фрейд. — Если мы куда-нибудь не уйдем, он сейчас все поле для гольфа раскурочит.

Мой отец вернул дурацкий флажок, обозначенный цифрой «18», обратно в подставку. Матери на этот вечер дали отгул, но она была все еще в форме горничной; она побежала перед медведем, зовя его за собой.

Медведь редко бегал. Он косолапил, подволакивая ноги, и никогда не отходил далеко от мотоцикла. Он так часто терся о мотоцикл, что красная краска на корпусе отливала серебром, как хромовая, а на коническом носу коляски остались вмятины. Он часто обжигался о трубы глушителя, когда пытался почесаться сразу после остановки машины — оттого местами на трубах оставались клочья подпаленной медвежьей шерсти, как будто мотоцикл и сам прежде был мохнатым животным. Соответственно и Штат Мэн имел на черной шкуре проплешины от трения и подпалины, ровные и коричневые, унылого цвета высохших водорослей.

Чему именно обучен этот медведь, было для всех великой тайной; иногда это было тайной даже для самого Фрейда.

Их совместное «выступление», проводимое в конце дня на вечеринках на открытом воздухе, требовало больших усилий от мотоцикла и Фрейда, чем от медведя. Фрейд ездил круг за кругом, медведь сидел в коляске со снятым чехлом и выглядел как пилот в кабине без рычагов управления. На публике Штат Мэн обычно носил намордник — такую штуку из красной кожи, напоминавшую моему отцу маску, которую надевают при игре в лакросс. В наморднике медведь казался меньше: тот еще сильнее морщил его и без того морщинистую морду и удлинял нос, делая медведя совсем уж похожим на собаку-переростка.

Так они и ездили круг за кругом; когда же гостям это начинало надоедать и они постепенно возвращались к прерванным разговорам, позабыв об этой диковинке, Фрейд останавливал мотоцикл, не выключая двигателя, слезал, подходил к коляске и начинал по-немецки уговаривать медведя. Толпе это казалось забавным, в особенности забавным казалось то, что кто-то говорит по-немецки, но Фрейд не унимался, пока медведь медленно не вылезал из коляски и не забирался на место водителя; его тяжелые передние лапы ложились на руль, а короткие задние не доставали до подножек или тормозов. Фрейд забирался в коляску и приказывал медведю трогаться.

Ничего не происходило. Фрейд сидел в коляске, возмущаясь отсутствием движения; медведь мрачно держался за руль, ерзал в седле и раскачивал задними лапами взад и вперед, как будто куда-то плыл.

— Штат Мэн! — кричал кто-нибудь. Медведь в ответ кивал с каким-то смущенным достоинством и оставался на своем месте.

Фрейд, что-то яростно крича по-немецки (все были от этого просто без ума), выбирался из коляски и подходил к сидящему за рулем медведю. Он начинал показывать медведю, как управлять мотоциклом.

— Сцепление! — объявлял Фрейд.

Он брал здоровенную лапу медведя и клал ее на рычаг сцепления.

— Дроссель! — кричал он и другой лапой медведя заставлял мотоцикл реветь.

У Фрейдовой «Индианы» 1937 года переключатель передач располагался сбоку на бензобаке, так что это было зрелище не для слабонервных — когда водителю приходилось убрать одну руку с руля, чтобы включить или переключить передачу.

— Передача! — кричал Фрейд и приводил мотоцикл в движение.

После того как медведь начинал двигаться по лужайке, дроссель застывал на небольшой скорости, не позволяя ни ускорить, ни замедлить движение. Мотоцикл неотвратимо ехал прямо на чопорных и красиво разодетых гостей: мужчины были в шляпах — даже те из них, кто только оторвался от своих физических упражнений; мужчины-купальщики в «Арбутноте-что-на-море» и те носили костюмы, скрывающие торс и соски, хотя в тридцатых на мужчинах все чаше и чаще встречались шорты. Но только не в Мэне. Пиджаки у мужчин и жакеты у женщин были с плечиками. Мужчины носили белые фланелевые костюмы, широкие и мешковатые, спортивные женщины предпочитали двуцветные туфли и коротенькие носочки; «одетые» женщины были в платьях с естественной талией и рукавами с буфами. До чего же красочное зрелище представляли они собой, когда на них ехал медведь, по пятам преследуемый Фрейдом.

— Nein! Nein! Ты, глупый медведь!

А Штат Мэн, с выражением на морде, которое под намордником оставалось для гостей загадкой, ехал вперед, лишь слегка наваливаясь на руль.

— Глупое животное! — кричал Фрейд.

А медведь продолжал двигаться, всякий раз проезжая под тентом для вечеринок и никогда не сбивая поддерживающих столбов, не переворачивая накрытые белыми скатертями столы и не сталкиваясь с баром. Официанты бежали за ним вдогонку по лужайке. Теннисисты весело приветствовали это зрелище, но когда медведь подъезжал поближе к корту, прекращали свою игру.

Может быть, медведь знал, что он делает, а может, и нет, но он никогда не врезался в живую изгородь и не ехал слишком быстро; он никогда не сворачивал к пристани и не пытался заехать на борт яхты или рыбацкой лодки. А Фрейд всегда успевал поймать его, когда возникало ощущение, что гости уже сыты этим зрелищем. Фрейд взгромождался на мотоцикл позади медведя и, толкая его широкую спину, возвращал медведя и «Индиану» 1937 года выпуска обратно на лужайку.

— Итак, несколько приемов мы отработали! — кричал он толпе. — Конечно, омлет не без мух, но nicht беспокойтесь. Не успеете оглянуться, как он будет делать все без сучка и задоринки!

Таково было представление. Оно никогда не менялось. Это было все, чему Фрейд научил Штата Мэн; он уверял, что это все, чему медведь смог научиться.

— Не лучший медведь, — говорил Фрейд моему отцу. — Я достал его, когда он был слишком уж стар. Думал, что сойдет. Он был послушным, как детеныш. Но на лесопилке его ничему не научили. Во всяком случае, у этих людей нет никаких манер. Они тоже просто животные. Держали медведя как домашнюю скотину; они его хорошо кормили, чтобы он не начал безобразничать, и просто позволяли ему болтаться по округе и бездельничать. Как и они сами. Думаю, у медведя и проблемы со спиртным из-за этих лесорубов. Сейчас он не пьет, я ему не даю, но он ведет себя так, как будто ему этого хочется — понимаешь, о чем я?

Отец не понимал. Он считал, что Фрейд великолепен, а «Индиана» 1937 года выпуска — лучшее транспортное средство, какое он когда-либо встречал. В выходные мои мать и отец катались по прибрежным дорогам, прижавшись друг к другу, прохлаждаясь на соленом ветерке. Но они никогда не были одни: мотоцикл нельзя было вывезти из «Арбутнота» без Штата Мэн в коляске. Медведь приходил в ярость, если кто-то пытался увезти мотоцикл без него: только это и могло заставить его перейти на бег. А бегал медведь на удивление быстро.

— Давай попробуй уехать, — сказал Фрейд моему отцу. — Но лучше толкай машину на руках до самого шоссе и только там запускай двигатель. В первый раз не бери с собой бедняжку Мэри. И надень побольше толстых одежек: если он тебя поймает, то попытается намять тебе бока. Он не свихнется от ярости, просто разволнуется. Давай попробуй. Но если ты через несколько миль обернешься и увидишь, что он все еще бежит за тобой, лучше развернись и поезжай назад. У него может случиться сердечный приступ, или он потеряется… он такой глупый… Он не умеет ни охотиться, ничего. Он беспомощен, если его не кормить… домашнее животное, а никакой уже не дикий зверь. Он, может быть, только в два раза умнее немецкой овчарки. А такого ума для этого мира недостаточно, сам знаешь.

— Мира? — каждый раз переспрашивала Лилли, выпучив глаза.

Но мир для моего отца в то лето 1939 года был нов и наполнен застенчивыми прикосновениями моей матери, ревом «Индианы» 1937 года, сильным запахом Штата Мэн, холодными мэнскими ночами и мудростью Фрейда.

Хромотой своей тот был обязан, конечно, мотоциклетной аварии: ногу неправильно срастили.

— Дискриминация, — заявлял он.

Фрейд был маленьким, сильным, настороженным, как животное, и имел кожу очень странного цвета (как зеленая оливка, которую долго тушили на медленном огне до тех пор, пока она не стала почти коричневой). У него были маслянистые черные волосы, странный пучок которых рос у него на щеке, прямо под глазом: поросль шелковистых волос крупнее обычной родинки, размером, по крайней мере, с мелкую монетку и отчетливей, чем обычная родинка, и это было такой же естественной частью лица Фрейда, как устрица, присосавшаяся к скале на мэнском побережье.

— Это потому, что у меня такие огромные мозги, — говорил Фрейд моим матери и отцу. — Мои мозги не оставляют места для волос, которые начинают ревновать и иногда растут там, где не положено.

— Может быть, это были медвежьи волосы, — однажды на полном серьезе сказал Фрэнк, а Фрэнни завизжала и так крепко обняла меня, что я даже прикусил язык.

— Ну, Фрэнк, сказанул! — воскликнула она. — Покажи нам свои медвежьи волосы, Фрэнк.

Бедняга Фрэнк к этому моменту достиг половой зрелости; он несколько опережал время и был очень этим смущен. Но даже Фрэнни не могла отвлечь нас от зачаровывающего сказания о Фрейде и его медведе; мы, дети, были увлечены этим так же, как наши мать и отец в то лето 1939 года.

Отец рассказывал, что иногда по вечерам провожал мою мать до общежития и целовал ее на прощание, желая спокойной ночи. Если Фрейд уже спал, то отец отстегивал цепь Штата Мэн от мотоцикла, снимал медведю намордник, чтобы зверь мог есть, и отправлялся вместе с ним на рыбалку. Низко над мотоциклом был натянут брезент, который защищал Штата Мэн от дождя, и отец для таких случаев держал свои рыболовные принадлежности завернутыми в край брезента.

Рыбачили они с пирса на мысу, расположенного за пристанями отеля и усыпанного рыбацкими лодками и яликами. Они шли в самый конец пирса, усаживались там, и отец забрасывал, как он говорил, «живчиков» на сайду. Он скармливал сайду Штату Мэн прямо живьем. Обычно отец вытаскивал три или четыре сайды, этого было вполне достаточно и для него, и для Штата Мэн, после чего они отправлялись домой. Но однажды вечером сайда не ловилась, и, просидев час без единой поклевки, отец собрался уходить, чтобы вернуть медведя к его цепи и наморднику.

— Пошли, — сказал он, — на сегодня в океане вся рыба кончилась.

Штат Мэн и не пошевелился.

— Пошли! — сказал отец.

Но Штат Мэн не давал и отцу тоже покинуть причал.

— Эрл! — прорычал медведь.

Отец сел и продолжил рыбалку. — Эрл! — жаловался медведь.

Отец забрасывал и забрасывал снасти, он менял наживки, он все перепробовал. Если бы он мог покопаться в лужицах ила и насобирать личинок, то можно было бы попробовать половить на дне камбалу. Но медведь не отпускал его с пристани. Отец уже подумывал о том, чтобы прыгнуть в воду, доплыть до берега и сбегать в общежитие за Фрейдом, а затем, захватив что-нибудь съестное в отеле, прийти и забрать Штата Мэн. Но через некоторое время отец проникся духом этой ночи и сказал:

— Хорошо, хорошо, так ты хочешь рыбки? Мы поймаем рыбку, черт подери!

Незадолго до рассвета на пристани появился ловец омаров, собиравшийся выйти в море, чтобы проверить свои сети и закинуть новые, и, к великому его несчастью, у него с собой была и приманка. Штат Мэн унюхал приманку.

— Лучше отдай ее ему, — сказал отец.

— Эрл! — сказал Штат Мэн, и рыбак отдал ему всю свою наживку.

— Мы заплатим тебе, — сказал отец, — при первой же возможности.

— Я знаю, что я бы сделал при первой возможности, — сказал рыбак. — Я бы посадил этого медведя в мою вершу вместо наживки. Очень хотелось бы посмотреть, как его сожрут омары!

— Эрл! — сказал Штат Мэн.

— Ты лучше его не дразни, — предупредил отец рыбака, и тот не стал с ним спорить.

— Ja, он не очень умен, этот медведь, — сказал Фрейд моему отцу. — Мне надо было тебя предупредить. Насчет еды его иногда клинит. На лесопилке его перекармливали; он все время ел, уйму всякой дряни. И теперь иногда ему вдруг приходит в голову, что он недостаточно поел, или хочет выпить, или что-то там еще. И запомни вот еще что: никогда не садись есть сам, если сначала не накормишь его. Ему такое не нравится.

Так что перед выступлением Штата Мэн всегда очень хорошо кормили. Накрытые белыми скатертями столы ломились от закусок, деликатесной рыбы, жареного мяса, и если бы Штат Мэн был голоден — могли бы случиться неприятности. Но Фрейд всегда до отвала кормил его перед выступлением, и обожравшийся медведь спокойно управлял мотоциклом. За рулем он выглядел мирно, даже скучающе, как будто самыми необходимыми физиологическими потребностями для него были могучая отрыжка и необходимость очистить свои медвежьи кишки.

— Пустое дело — я только теряю деньги, — говорил Фрейд. — Это место слишком роскошное. Сюда только разные снобы и приезжают. Мне нужно перебраться куда-нибудь, где люди попроще, куда-нибудь, где играют в бинго, а не просто танцуют. Найти бы какое-нибудь более демократическое место… место, где устраивают собачьи бои, ну, сам знаешь.

Мой отец не знал, но он, должно быть, с восхищением думал о подобных местах, более грубых, чем «Вейрс» в Лаконии или даже Хэмптон-бич. Мест, где больше пили и сорили деньгами на медвежьем представлении. В «Арбутноте» публика была слишком уж рафинированная для такого человека, как Фрейд, и такого медведя, как Штат Мэн. Она была слишком рафинированна даже для того, чтобы оценить этот мотоцикл — «Индиану» 1937 года выпуска.

Но мой отец понимал, что у Фрейда нет амбиций, которые тянули бы его в другое место. У Фрейда получалось легкое лето здесь, в «Арбутноте», просто медведь не оказался, как он мечтал, золотой жилой. Чего Фрейду хотелось, так это другого медведя.

— С таким глупым медведем, — сказал Фрейд моим родителям, — нечего и пытаться загрести побольше. К тому же на дешевых курортах… другие проблемы.

Моя мать взяла отца за руку и предупреждающе ее сжала; возможно, она это сделала потому, что видела, как он уже мечтает о «других проблемах», о тех «дешевых курортах». Но мой отец думал о своей учебе в Гарварде; ему нравились «Индиана» 1937 года выпуска и медведь по имени Штат Мэн. Он не заметил, чтобы Фрейд приложил хоть малейшие усилия для того, чтобы дрессировать медведя, а Вин Берри был мальчиком, который верил в себя; сын тренера Боба воображал, что может достичь всего, что придет ему в голову.

Раньше он планировал, что по окончании лета в «Арбутноте» поедет в Кембридж, снимет комнату и найдет работу, возможно, в Бостоне. Он изучит местность вокруг Гарварда и найдет себе работу где-нибудь поблизости, так что, когда у него будут деньги на учебу, он сразу же поступит в Гарвард. Или даже, воображал он, ему удастся совмещать работу с учебой. Матери, конечно, эти планы нравились, так как в ту пору от Бостона до Дейри довольно регулярно ходили поезда по ветке «Бостон-энд-Мэн». Она уже представляла себе визиты моего отца, долгие уикенды, а может быть, при случае ей и самой удастся, не жертвуя приличиями, посетить его в Бостоне или Кембридже.

— Да что ты вообще знаешь о медведях? — спрашивала она. — Или о мотоциклах?

Ей также не нравилась и другая идея — что, если Фрейд не захочет расстаться со своей «Индианой» или медведем, отец может отправиться на лесопилку вместе с ним. Вин Берри был сильным молодым человеком, но не вульгарным. А мать представляла себе лесопилки как очень вульгарные места, откуда отец вернется совсем иным, если вообще вернется. Ей не стоило беспокоиться. То лето уже было кем-то спланировано от начала и до конца, и это было более грандиозно и неотвратимо, чем все тривиальные замыслы, которые могли прийти в головы моим отцу и матери. Лето 1939 года было так же неотвратимо, как будущая война в Европе, и все они, Фрейд, Мэри Бейтс и Винслоу Берри, неслись в его потоке, как чайки, захваченные бурным течением Кеннебека.

Однажды вечером в конце августа, когда мать только что кончила прислуживать за ужином и только успела надеть свои двуцветные туфли и длинную юбку, в которой она играла в крокет, отца вызвали из его комнаты, чтобы помочь поранившемуся человеку. Отец пробежал через лужайку для крокета, где его ждала мать. На плече она держала клюшку. Развешанные на деревьях, наподобие рождественских, гирлянды заливали лужайку таким призрачным светом, что моему отцу мать показалась «ангелом с клюшкой».

— Подожди минуту, я сейчас, — сказал ей отец. — Там кто-то поранился.

Она побежала за ним и еще несколькими бегущими мужчинами к пристани отеля. У пристани стоял большой пароход, освещенный огнями. На борту царило оживление, играл оркестр, в котором было слишком много духовых инструментов. Сильный запах топлива и выхлопных газов в соленом воздухе смешивался с запахом раздавленных фруктов. Оказалось, что пассажирам была подана огромная чаша с фруктовым пуншем, и они азартно расплескивали его на себя, а также на палубу. В конце пристани на боку лежал человек, у которого на щеке кровоточила рана: он поднимался по лестнице и порвал себе щеку о причальный клин.

Это был крупный мужчина, его лицо багровело в голубом потоке лунного света; он сел, как только кто-то притронулся к нему.

— Scheiss! — сказал он.

Мои мать и отец благодаря многочисленным выступлениям Фрейда узнали это слово — «дерьмо» по-немецки. С помощью нескольких сильных молодых людей немец был поставлен на ноги. Он изрядно перепачкал кровью свой белый смокинг, в котором поместились бы два человека; его сине-черный кушак больше походил на занавес, а гармонирующий с кушаком галстук-бабочка врезался в шею и торчал, как изогнутый пропеллер. У него был двойной подбородок, и от него вовсю разило пуншем, который подавался на судне. Он кому-то что-то проревел. На борту собралась толпа немцев, и высокая загорелая женщина в вечернем платье с желтыми кружевами или рюшами спустилась по трапу, как затянутая в шелк пантера. Окровавленный мужчина схватился за нее и так сильно на нее оперся, что она, несмотря на свою бросавшуюся в глаза силу и здоровье, пошатнулась и врезалась в моего отца, который помог ей удержаться на ногах. Она, заметила мать, была намного моложе мужчины и так же, как и он, была немкой — болтала с ним каким-то кудахтающим говором, в то время как он продолжал кровоточить и шумно жестикулировал, повернувшись к столпившимся у борта немцам. Шатаясь, эта крупная пара прошла по пристани, потом по дорожке.

У входа в «Арбутнот» женщина повернулась к моему отцу и, стараясь справиться с акцентом, сказала:

— Он нужен швы, ja ? Конечно, у вас имеете доктор.

— Позови Фрейда, — прошептал дежурный клерк отцу.

— Швы? — сказал Фрейд. — Доктор живет аж в Бате, и он пьян. Но я могу кому угодно наложить швы.

Дежурный клерк выскочил из общежития и закричал Фрейду:

— Садись на свою «Индиану» и живо привези сюда старого доктора Тодда! Когда вы приедете, мы его протрезвим, — сказал менеджер. — Но ради всего святого, поезжай!

— Это займет целый час, если я вообще смогу его найти, — сказал Фрейд. — Ты же знаешь, я могу наложить швы. Только дайте мне соответствующую одежду.

— Это совсем другое, — сказал дежурный клерк. — Думаю, это совсем другое… я имею в виду парня, Фрейд. Он немец, Фрейд. И у него порез на лице.

Фрейд стянул комбинезон со своего рябого оливкового тела и начал расчесывать свои влажные волосы.

— Одежда, — сказал он. — Просто принесите мне одежду. Это слишком сложно, найти сейчас старого доктора Тодда.

— У него рана на лице, Фрейд, — сказал отец.

— Что такое лицо? — возмутился Фрейд. — Просто кожа, ja ? Точно так же, как на руках или ногах. Я уже до этого зашивал уйму ног. И после топора, и после пилы… этим тупым лесорубам.

Снаружи немцы с парохода несли сундуки и другой тяжелый багаж по самому короткому пути от пристани ко входу: через восемнадцатую лунку.

— Только посмотрите на этих свиней, — сказал Фрейд. — Топчутся там, где должен кататься маленький беленький мячик.

В комнату Фрейда вошел старший официант. Это была лучшая комната во всем общежитии, никто не знал, как Фрейд умудрился получить ее. Старший официант начал раздеваться.

— Все, кроме твоего пиджака, приятель, — сказал ему Фрейд. — Доктора не носят официантских фраков.

У отца был черный пиджак, который более или менее подходил к брюкам официанта, и он принес его Фрейду.

— Я миллион раз им говорил, — сказал старший официант, хотя очень странно было видеть, как он, стоя нагишом, говорит с таким апломбом, — что должен быть доктор, который постоянно жил бы в отеле.

— Ну вот, — объявил Фрейд, полностью одевшись.

Дежурный клерк побежал к главному зданию впереди него. Отец смотрел, как старший официант беспомощно глядит на оставленный Фрейдом комбинезон: тот был не слишком чистым и основательно провонял Штатом Мэн, официант явно не хотел его надевать. Отец побежал догонять Фрейда.

По гравиевой дорожке напротив главного входа немцы волочили теперь здоровенный сундук; утром кому-то придется изрядно поработать граблями.

— Разве нет никто в этой отел помочь нам? — проорал один из немцев.

На чистом, без единого пятнышка, прилавке в служебной комнате между главным обеденным залом и кухней лежал как труп здоровенный немец с разрезанной щекой. Его бледная голова покоилась на сложенном пиджаке, который уже никогда больше не будет белым; его пропеллер из галстука-бабочки осел на горло, пояс был ослаблен.

— Это кароший доктор? — спросил он у приемного клерка.

Молодая великанша в платье с желтыми рюшами ринулась вперед и схватила клерка за руку.

— Отличный доктор, — заверил его дежурный клерк.

— Особенно в накладывании швов, — сказал мой отец.

А моя мать сжала его руку.

— Думай, этот не очень цивилизованная отель, — сказал немец.

— Это есть дикий место, — сказала загорелая атлетка, но тут же поспешила усмехнуться. — Думай, это nicht очень страшный рана. — Она повернулась к моим отцу с матерью и дежурному клерку. — Думай, нам не надо очень кароший доктор, починить эту рану.

— Лишь бы только не еврей, — пошутил немец. Он закашлялся. Фрейд был за дверью, и его никто пока не видел; он никак не мог продеть нитку в иголку.

— Это не еврей, я уверена, — рассмеялась загорелая принцесса. — Они не имеют евреев в Мэне!

Но когда она увидела Фрейда, у нее уже не было такой уверенности.

— Guten Abend? Meine Dame und Herr, — сказал Фрейд. — Was ist los? 2

Мой отец сказал, что Фрейд в черном пиджаке казался таким маленьким и настолько был обезображен этими его шрамами от нарывов, что немедленно складывалось впечатление, будто свою одежду он украл — причем, по крайней мере, у двух различных людей. Даже его самый бросающийся в глаза инструмент был черным: черный моток ниток, который он сжимал в руках, обтянутых серыми резиновыми перчатками, какими пользуются посудомойки. В маленьких руках Фрейда лучшая иголка, найденная им в «арбутнотовской» прачечной, выглядела слишком большой, как будто он схватил иголку, которой зашивают паруса на гоночных яхтах. Хотя, возможно, так оно и было.

— Герр доктор? — спросил немец, и его лицо побледнело еще больше:

Его рана тут же перестала кровоточить.

— Герр доктор профессор Фрейд, — сказал Фрейд, подходя ближе и склоняясь над раной.

— Фрейд? — переспросила женщина.

— Ja, — ответил Фрейд.

Когда он выливал первую стопку виски на рану немцу, виски попало больному в глаз.

— Опа! — сказал Фрейд.

— Ослеп! Я ослеп! — завыл немец.

— Nein, вы nicht ослепли, — сказал Фрейд, — но глаза надо было закрывать.

Он выплеснул еще одну стопку на рану, после чего приступил к работе.

Утром управляющий попросил Фрейда не выступать со Штатом Мэн до тех пор, пока не уедут немцы: они должны были отплыть, как только на их большое судно будет загружен запас продовольствия. Фрейд наотрез отказался облачиться в костюм доктора; он настоял на том, что будет возиться со своей «Индианой» 1937 года в комбинезоне механика. В этом-то наряде немец его и обнаружил, в не так чтобы совсем неприметной, но довольно уединенной ложбинке за теннисным кортом, на пути к морю. Огромное перевязанное лицо немца изрядно распухло. Он приблизился к Фрейду очень осторожно, как будто маленький мотоциклетный механик мог оказаться братом-близнецом давешнего «герра доктора профессора».

— Nein, это он, — сказала загорелая женщина, прицепившаяся к руке немца.

— И что доктор-еврей лечит этим утром? — спросил немец Фрейда.

— Свое хобби, — ответил Фрейд, не поднимая взгляда.

Мой отец, который подавал Фрейду, как ассистент хирургу, мотоциклетные инструменты, покрепче перехватил гаечный ключ на три четверти дюйма.

Медведя немецкая пара не видела. Штат Мэн чесался об ограду теннисного корта, ворча и раскачиваясь в ритме, соответствующем мастурбации, продавливая своей спиной в металлической сетке глубокие борозды. Моя мать, чтобы он чувствовал себя посвободнее, сняла с него намордник.

— Я никогда не слышать о таком мотоцикле, — критически заметил немец. — Думай, это рухлядь, ja? Что такое «Индиана»? Никогда не слышать о таком.

— Можете сами попробовать прокатиться, — предложил Фрейд. — Хотите?

Немка, похоже, прокатиться отнюдь не желала, и было ясно, что она от такого предложения не в восторге, а вот немцу оно, кажется, пришлось по вкусу. Он подошел поближе к мотоциклу, потрогал бензобак, пробежал пальцами по связке проводов, погладил рукоять переключения скоростей. Он ухватился за дроссель и резко повернул его. Потрогал мягкую резиновую трубку, доставлявшую бензин от бака к карбюратору и похожую среди всего этого металла на обнаженный живой орган. Не спрашивая разрешения у Фрейда, открыл золотник карбюратора, пощупал его и смочил свои пальцы бензином, затем вытер пальцы о сиденье.

— Не возражаете, герр доктор? — спросил немец Фрейда.

— Нет, попробуйте, — ответил Фрейд, — сделайте кружок.

А это было лето 1939 года, и мой отец предвидел, чем все кончится, но вмешиваться не стал.

— Я не мог остановить этого, — всегда говорил отец. — Это надвигалось так же, как война.

Мать, стоя у ограды теннисного корта, видела, как немец садится на мотоцикл; она подумала о том, что лучше бы снова надеть намордник на Штата Мэн. Но медведь не дался ей, он крутанул головой и принялся чесаться еще сильнее.

— Стартер обычный ножной, ja? — спросил немец.

— Просто толкните машину, и она сразу запустится, — сказал Фрейд.

Что-то в том, как мой отец и Фрейд отошли от мотоцикла, заставило молодую немку присоединиться к ним, она тоже отступила назад.

— Поехали! — сказал немец и ударил по стартеру.

С первым звуком запускающегося двигателя, еще до того, как он взревел, Штат Мэн настороженно застыл у ограды; густая шерсть на его груди вздыбилась, и он устремился прямо через корт к «Индиане» 1937 года выпуска, которая собиралась куда-то уехать без него. Когда немец начал, сперва довольно осторожно, двигаться по лужайке в сторону дорожки, медведь встал на все четыре лапы и побежал. Уже на полной скорости он вырвался на центр корта и прервал матч двое на двое: ракетки полетели в сторону, мячи раскатились по полю. Игрок, стоявший у сетки, так и приник к ней и зажмурил глаза, когда медведь с ревом пронесся мимо.

— Эрл! — крикнул Штат Мэн, но немец за грохотом «Индианы» 1937 года выпуска ничего не слышал.

Немка, однако, услышала, и повернулась вместе с моим отцом и Фрейдом, и увидела медведя!

— Got! Какая дикость! — воскликнула она и упала в обморок на моего отца, который аккуратно уложил ее на лужайку.

Когда немец увидел, что его преследует медведь, он еще не совсем сориентировался на местности; он не был уверен, где находится главная дорога. Если бы он нашел главную дорогу, то, конечно, смог бы уйти от медведя, но, ограниченный узкими грунтовыми тропинками и мягкими спортивными полями, не мог развить нужной скорости.

— Эрл, — прорычал медведь.

Немец повернул на крокетную лужайку и направился к тентам для пикников, где уже накрывали столы. Медведь нагнал мотоцикл менее чем за двадцать пять ярдов и неуклюже попытался залезть на заднее сиденье позади немца, как будто Штат Мэн наконец-то освоил Фрейдовы уроки езды и собирался настоять на том, чтобы представление было исполнено по всем правилам.

На этот раз немец не разрешил Фрейду зашивать его, но даже Фрейд признался, что эта работа была бы ему не по зубам.

— Ну и месиво, — поражался Фрейд в разговоре с моим отцом. — Столько швов — это не для меня. Стоять и слушать, как он воет все время, пока я накладываю эти швы…

Таким образом, береговая охрана доставила немца в больницу в Бате. Штат Мэн был заперт в прачечной, подтверждая мифический статус виновника происшествия как дикого медведя.

— Он выскочил из чаща, — рассказывала ожившая немка. — Его, должно быть, приманил звук мотоцикла.

— Это была медведица с медвежатами, — объяснял Фрейд. — Sehr опасны в это время года.

Но дирекция «Арбутнота-что-на-море» не собиралась спустить дело на тормозах, и Фрейд это знал.

— Я уеду прежде, чем мне опять придется разговаривать с ним, — сказал Фрейд моим отцу и матери. Они знали, что Фрейд имеет в виду владельца Арбутнота, человека в белом смокинге, который иногда появляется на последний танец. — Я просто не смогу вынести его разглагольствования: «Ну, Фрейд, ты знал о риске, мы его с тобой обсуждали. Когда я согласился иметь здесь животное, мы договорились, что это под твою ответственность». А если он еще при этом и скажет мне, что я счастливый еврей, так как оказался в его раздолбанной Америке, я разрешу Штату Мэн съесть его! — Потом Фрейд добавил: — Мне не нужен ни он, ни его шикарные сигареты. В конце концов, этот отель мне совершенно не подходит.

Медведь, нервный от сидения взаперти в прачечной и обеспокоенный тем, что Фрейд так поспешно пакуется, укладывая вещи в чемодан еще мокрыми, едва вынув их из корыта, начал ворчать себе под нос.

— Эрл! — прошептал он.

— Заткнись! — взревел Фрейд. — Ты тоже не тот медведь, который мне нужен.

— Это я виновата, — сказала мать. — Не надо было мне снимать с него намордник.

— Любовное покусывание, не более того, — возразил Фрейд. — Это он своими когтями отделал этого засранца.

— Не думаю, чтобы он так озверел, если бы тот не вцепился ему в шерсть, — сказал отец.

— Конечно нет, — согласился Фрейд. — Кому понравится, когда у тебя выдергивают волосы.

— Эрл! — пожаловался Штат Мэн.

— Тебя так и надо звать — Эрл! — объявил Фрейд медведю. — Ты настолько глуп, что ничего больше сказать и не можешь.

— Что вы собираетесь делать? — спросил отец Фрейда. — Куда поедете?

— Обратно в Европу, — ответил Фрейд, — там умные медведи.

— Там сейчас нацисты, — заметил отец.

— Дайте мне умного медведя, и насрать мне на нацистов, — заявил Фрейд.

— Я позабочусь о Штате Мэн, — сказал отец.

— Ты можешь сделать нечто лучшее, — предложил Фрейд. — Ты можешь купить его. Двести долларов и твоя одежда. Это все мокрое, — закричал он, разбрасывая свой гардероб.

— Эрл! — недовольно сказал медведь.

— Следи за своими выражениями, Эрл, — сказал Фрейд.

— Двести долларов? — переспросила мать.

— Это все, что они должны были мне заплатить, — заметил отец.

— Я знаю, что они должны были тебе заплатить, — сказал Фрейд. — Поэтому и прошу только двести долларов. Мотоцикл тоже забирай. Ты понимаешь, почему тебе надо сохранить и «Индиану» тоже, ja? Штат Мэн не может разъезжать в машинах, его там укачивает. Один лесник посадил его однажды на цепь в пикапе; я это видел. Глупая зверюга разорвала цепь, выбила заднее окно кабины и намяла парню бока. Так что не делай глупостей. Покупай «Индиану».

— Двести долларов, — повторил отец.

— А теперь о твоей одежде, — сказал Фрейд. Он оставил свои собственные мокрые вещи на полу прачечной. Медведь попытался проследовать за ним в комнату отца, но Фрейд попросил мою мать вывести Штата Мэн во двор и посадить на цепь у мотоцикла.

— Бедняга понимает, что вы уезжаете, поэтому и нервничает, — посетовала мать.

— Он просто соскучился по мотоциклу, — сказал Фрейд, но все же взял медведя с собой наверх. Хотя Арбутнот просил его не делать этого.

— Какое мне теперь дело до того, что они здесь разрешают, а что нет? — заявил Фрейд, примеряя платье моего отца.

Мать следила за холлом: медведям и женщинам не разрешено находиться в мужском общежитии.

— Не великовато? — спросил отец у Фрейда, когда тот переоделся.

— Я же все еще расту, — заявил Фрейд, хотя на тот момент ему было как минимум сорок. — Если бы раньше я правильно одевался, то давно был бы больше.

Он надел три пары брюк моего отца, прямо одни на другие, и надел два пиджака, набив их карманы бельем и носками; третий пиджак он перекинул через плечо.

— Зачем утруждать себя чемоданами? — заметил он.

— Но как вы доберетесь до Европы? — прошептала моя мать, заглянув в комнату.

— Через Атлантику, — ответил Фрейд. — Идите-ка сюда, — сказал он моей матери; затем взял руки отца и матери и соединил их вместе. — Вы всего лишь еще подростки, — сказал он им, — так что слушайте: вы влюблены. Начнем с этого предположения, ja? — И хотя мои отец и мать никогда не признавались друг другу в любви, они оба кивнули, в то время как Фрейд продолжал держать вместе их руки. — Хорошо, — проговорил Фрейд, — ну а теперь из этого следуют три вещи. Вы обещаете мне, что согласитесь со всеми этими тремя вещами?

— Обещаю, — сказал отец.

— И я тоже, — сказала мать.

— Отлично, — кивнул Фрейд. — Вот вам номер один: вы поженитесь, прямо сейчас, пока какой-нибудь дурень или шлюха не заставят вас передумать. Понятно? Вы поженитесь, даже если это вам будет чего-то стоить.

— Хорошо, — согласились родители.

— Теперь второе, — сказал Фрейд, смотря только на моего отца. — Обещай мне, что ты закончишь Гарвард, чего бы тебе это ни стоило.

— Но я уже буду женат, — заметил отец.

— Я сказал «чего бы тебе это ни стоило», разве не так? — напомнил Фрейд. — Обещай мне: ты пойдешь в Гарвард. Ты воспользуешься каждой благоприятной возможностью, которую тебе предоставит этот мир, даже если их будет слишком много. В один прекрасный день все благоприятные возможности исчезнут, сам знаешь.

— Все равно я хочу, чтобы ты пошел в Гарвард, — сказала отцу мать.

— Чего бы мне это ни стоило, — добавил отец и согласился.

— А теперь мы дошли до третьего, — сказал Фрейд. — Готовы? — Он повернулся к матери и выпустил руку отца, он даже отстранил ее так, что теперь он один держал мать за руку. — Прости его, — сказал Фрейд матери, — чего бы это тебе ни стоило.

— За что меня прощать? — поинтересовался отец.

— Прости его, и все, — сказал Фрейд, глядя только на мою мать.

Та пожала плечами.

— А ты… — обратился Фрейд к медведю, который возился у отца под кроватью.

Фрейд напугал Штата Мэн, который нашел под кроватью теннисный мячик и запихал его в рот.

— Урп! — сказал медведь. Мячик выкатился на пол.

— Ты, — сказал Фрейд, — постарайся в один прекрасный день ощутить благодарность за то, что тебя вытащили из отвратительного царства природы.

Это было все. Как потом говорили мои отец и мать, это была и свадьба, и благословение. Мой отец всегда говорил, что это была добрая старомодная еврейская служба; евреи были для него загадкой, так же как Китай, Индия, Африка и прочие экзотические места, где он никогда не бывал.

Отец посадил медведя на цепь, прикрепленную к мотоциклу. Когда они на прощание поцеловали Фрейда, медведь попробовал втиснуть свою голову между ними.

— Осторожней! — крикнул Фрейд, и они рассыпались в стороны. — Он думает, мы что-то едим, — сказал Фрейд отцу и матери. — Осторожней целуйтесь при нем: он не понимает поцелуев. Он думает, что таким образом едят.

— Эрл! — сказал медведь.

— И, пожалуйста, ради меня, — сказал Фрейд, — назовите его Эрл: это все, что он может говорить, а Штат Мэн — такое дурацкое имя.

— Эрл? — переспросила мать.

— Эрл! — сказал медведь.

— Хорошо, — сказал отец. — Пусть будет Эрл.

— До свиданья, Эрл, — сказал Фрейд. — Auf Wiedersehen!

Они долго наблюдали за Фрейдом, как он на причале на мысу ждал лодку, идущую в Бутбей, а когда рыбак наконец взял его, то, хотя мои родители и знали, что в Бутбее Фрейд пересядет на большой пароход, они думали о том, как бы это выглядело, если бы рыбацкая лодка повезла Фрейда до самой Европы, через весь этот темный океан. Они наблюдали, как лодка поднималась и опускалась на волнах, до тех пор, пока она не стала размером с зернышко или даже с песчинку, а потом совсем исчезла из глаз.

— В эту ночь вы впервые делали это? — всегда спрашивала Фрэнни.

— Фрэнни! — говорила мать.

— Ну, вы же говорили, что вы уже чувствовали себя поженившимися, — настаивала Фрэнни.

— Не имеет значения, когда мы это сделали, — говорил отец.

— Но вы сделали, правда? — не унималась Фрэнни.

— Это не важно, — встревал Фрэнк.

— Не играет роли когда, — в своей странной манере заявляла Лилли.

И это правильно: «когда» не играет никакой роли. Когда у них за плечами было лето 1939 года и «Арбутнот-что-на-море», мои мать и отец были влюблены и мысленно считали себя уже женатыми. В конце концов, они это обещали Фрейду. У них были его «Индиана» 1937 года выпуска и его медведь, которого теперь звали Эрл, и когда они прибыли домой в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, то сначала поехали к дому семейства Бейтсов.

— Мэри вернулась! — воскликнула мать моей матери.

— На какой это машине она вернулась? — поинтересовался Латин Эмеритус. — Кто там с ней?

— Это мотоцикл, а это — Вин Берри! — пояснила мать моей матери.

— Да нет, нет же! — возмутился Латинус Эмеритус. — Кто там еще с ними?

Старик пристально всматривался в сгорбленную фигуру в коляске.

— Это, должно быть, тренер Боб, — сказала мать моей матери.

— Этот идиот! — воскликнул Латин Эмеритус. — Во что он вырядился по такой погоде? Они что там, в Айове, не знают, как одеваться?

— Я выхожу замуж за Вина Берри, — объявила мать своим родителям, ворвавшись в комнату. — Это его мотоцикл. Он пойдет учиться в Гарвард. А это… это Эрл.

Тренер Боб проявил больше понимания. Ему понравился Эрл.

— Мне бы очень интересно было узнать, сколько раз он сумеет отжаться, — заявил бывший лаймен из «Большой десятки». — Но нельзя ли постричь ему когти?

Глупо было устраивать еще одну свадьбу; мой отец считал, что службы, совершенной Фрейдом, было вполне достаточно. Но семья матери настаивала на том, чтобы их обвенчал конгрегационалистский священник, который приглашал Мэри на ее выпускной танец; так и поступили.

Это была небольшая неформальная свадьба, на которой тренер Боб выступал шафером, а Латин Эмеритус, отдавая свою дочку замуж, лишь изредка переходил на неразборчивую латынь; мать моей матери плакала, вполне отдавая себе отчет, что Вин Берри — не тот студент Гарварда, коему в ее мечтах суждено было увлечь Мэри Бейтс обратно в Бостон, по крайней мере не сейчас. Эрл всю процедуру просидел в коляске «Индианы» 1937 года выпуска, умиротворенный крекерами и копченой селедкой.

Мои мать и отец провели самостоятельно краткий медовый месяц.

— Тогда-то вы уж точно делали это! — всегда восклицала Фрэнни.

Но возможно, что этого и не было; они нигде не останавливались на ночь. Они уехали на раннем поезде в Бостон и побродили по Кембриджу, представляя себе, что в один прекрасный день будут здесь жить, а отец будет учиться в Гарварде; они поехали обратно самым ранним поездом и к рассвету следующего дня вернулись в Нью-Гэмпшир. Их первым брачным ложем была односпальная кровать в девичьей комнате моей матери в доме Латина Эмеритуса — там и должна была жить моя мать, пока отец будет зарабатывать на Гарвард.

Тренеру Бобу жаль было расставаться с Эрлом. Боб был уверен, что медведя можно выучить играть в защите, но мой отец объяснил Айове Бобу, что медведь должен стать для их семьи хлебом насущным и обеспечить его образование. И вот в один прекрасный вечер (после того, как нацисты захватили Польшу) моя мать на прощанье поцеловала отца на гимнастическом поле школы Дейри, которое тянулось как раз до заднего крыльца дома Айовы Боба.

— Заботься о своих родителях, — сказал отец моей матери, — а я вернусь и позабочусь о тебе.

— Фу! — по каким-то своим соображениям всегда произносила Фрэнни; эта часть чем-то раздражала ее. Она никогда во все это не верила. Лилли тоже передергивало, и она отворачивала свой нос.

— Угомонитесь и слушайте историю, — всегда говорил Фрэнк.

Я, по крайней мере, смотрю на это несколько иначе, чем мои братья и сестры. Я просто вижу, как мои отец и мать должны были поцеловаться: осторожно — тренер Боб в это время занимал Эрла какой-нибудь игрой, так чтобы тот не подумал, будто мои мать и отец едят что-то такое, чем не хотят поделиться с ним. Поцелуи в присутствии Эрла всегда были рискованным занятием.

Моя мать говорила нам, что она знала, что отец будет ей верен, так как Эрл задавил бы его, если бы он кого-нибудь поцеловал.

— И ты был верен? — спрашивала Фрэнни отца в своей ужасной манере.

— Ну конечно, — отвечал отец.

— Будь спок, — говорила Фрэнни.

Лилли при этом выглядела встревоженной, а Фрэнк отворачивался.

Это была осень 1939 года. Хотя моя мать этого еще и не знала, она была уже беременна Фрэнком. Мой отец кочевал на мотоцикле вдоль Восточного побережья, изучая на практике курортные отели — звуки оркестров, толпы у казино и залов бинго, — и, по мере того как осень сменялась зимой, путь его пролегал все дальше и дальше на юг. Весной 1940 года, когда родился Фрэнк, он был в Техасе; отец и Эрл тогда гастролировали вместе с труппой под названием «Духовой оркестр Одинокой Звезды». Медведи в Техасе были популярны; впрочем, один пьяный в Форт-Уорте попытался угнать «Индиану» 1937 года выпуска, не зная, что к ней прикован спящий Эрл. Техасский суд принудил отца в качестве штрафа оплатить госпитализацию неудачливого похитителя, и еще какую-то сумму из заработанных денег он потратил на то, чтобы проехать по всему Восточному побережью и поприветствовать в этом мире своего первого ребенка.

Когда отец вернулся в Дейри, мать была еще в больнице. Они назвали Фрэнка Фрэнком — «откровенным», потому что, как сказал отец, они всегда будут друг с другом и со всей семьей «откровенными».

— Фу! — обычно говорила Фрэнни.

Но Фрэнк был очень горд происхождением своего имени.

Отец остался с матерью в Дейри на время, достаточное лишь для того, чтобы она опять забеременела. Затем они с Эрлом ударили по побережью Вирджинии и Калифорнии. Четвертого июля они были высланы из Фалмута, мыс Кейп-Код, и вскоре после этого недоразумения вернулись к матери в Дейри, чтобы восстановить силы. «Индиана» 1937 года выпуска сломалась как раз в тот момент, когда в Фалмуте проводился парад в честь Дня независимости; пожарный с залива Баззардс попробовал помочь отцу с починкой мотоцикла, тут-то Эрл вдруг и рассвирепел. Дело в том, что, к несчастью, пожарного сопровождали два далматина — собаки, отнюдь не славящиеся понятливостью; не стремясь исправить эту свою репутацию, далматины атаковали сидящего в коляске Эрла. Одного из них Эрл аккуратно обезглавил, а второго погнал в сторону марширующей по улице Остревилльской футбольной команды, среди которой глупая собака попыталась укрыться. Парад разбежался, убитый горем пожарный отказал отцу во всякой помощи в починке мотоцикла, а шериф Фалмута выпроводил отца и Эрла за пределы города. Так как Эрл не желал ехать в машине, эскорт оказался довольно утомительным: Эрл сидел в коляске мотоцикла, который везли на буксире. Пять дней ушло на то, чтобы найти запасные детали для двигателя.

Хуже того, у Эрла появился вкус к собакам. Тренер Боб пытался отвадить его от этой пагубной привычки, обучая его другим видам спорта: подносить мяч, исполнять кувырок, даже приседать, — но Эрл был уже стар и при этом лишен той благословенной веры в физические упражнения, которая была у Айовы Боба. Чтобы убивать собак, даже бегать особо не требуется, уяснил Эрл. Если схитрить, а Эрл хитрить умел, собаки сами подходили прямиком к нему.

— А потом все кончено, — замечал тренер Боб. — Каким бы он был лайн-бэкером! 3

Таким образом, большую часть времени отец держал Эрла на цепи и пытался заставить его носить намордник. Мать сказала, что Эрл был в депрессии; она нашла старого медведя ужасно погрустневшим. Но отец сказал, что никакая это не депрессия.

— Он просто думает о собаках, — сказал отец. — И он вполне счастлив, что привязан к мотоциклу.

Лето 1940 года отец провел в доме Бейтсов в Дейри, по вечерам развлекая публику в Хэмптон-бич. Он умудрился обучить Эрла новому номеру. Тот назывался «Прием на работу» и позволял сэкономить на покрышках и запчастях для «Индианы».

Отец и Эрл выступали на открытой сцене в Хэмптон-бич. Когда включали огни, Эрл сидел на стуле в человеческом костюме; костюм, радикально перешитый, когда-то принадлежал тренеру Бобу. После того как замирал смех, мой отец появлялся на сцене с бумагой в руке.

— Ваше имя? — спрашивал отец.

— Эрл, — отвечал Эрл.

— Так, понятно, Эрл, — говорил мой отец. — И вы хотите получить работу, Эрл?

— Эрл, — отвечал Эрл.

— Да, я понял, что вас зовут Эрл, но вы хотите получить работу, так? — говорил отец. — Тут вот написано, что вы мало того что не умеете печатать на машинке, да и читать тоже — так у вас еще и с алкоголем проблемы.

— Эрл, — соглашался Эрл.

Из толпы иногда бросали фрукты, но отец хорошо кормил Эрла: это была совсем не та публика, которую он помнил по «Арбутноту».

— Ну, если все, что вы можете сказать, это собственное имя, — говорил отец, — то осмелюсь предположить, что вы или напились нынче вечером, или настолько глупы, что даже одежду сами снять не сможете.

На это Эрл ничего не отвечал.

— Ну? — просил отец. — Давайте посмотрим, сможете ли вы это сделать. Раздевайтесь! Давайте! — И отец выдергивал из-под Эрла стул, а тот делал один или два переворота, которым его научил тренер Боб.

— Так вы умеете делать сальто-мортале, — говорил отец. — Здорово. Одежду, Эрл. Давайте посмотрим, как вы снимаете одежду.

Как-то глупо это со стороны людей: смотреть, как раздевается медведь. Моя мать ненавидела этот номер, она считала, что несправедливо по отношению к медведю заставлять его раздеваться перед шумной грубой толпой. Когда Эрл раздевался, отец обычно помогал ему снять галстук; без посторонней помощи Эрл быстро раздражался и срывал его со своей шеи.

— Да уж, Эрл, не бережете вы свои галстуки, — говорил тогда отец.

Публике в Хэмптон-бич это очень нравилось. Когда Эрл раздевался, отец говорил:

— Ну, давайте дальше, не останавливайтесь на достигнутом. Снимайте свой медвежий наряд.

— Эрл? — удивлялся Эрл.

— Снимайте свой медвежий костюм, — говорил отец и легонько, чуть-чуть, дергал его за мех.

— Эрл! — рычал Эрл, и публика встревоженно визжала.

— Бог ты мой! Да вы настоящий медведь! — восклицал отец.

— Эрл! — взвывал медведь и начинал гоняться за отцом вокруг стула; половина аудитории с воплями скрывалась в ночи, некоторые из них опрометью бежали по мягкому прибрежному песку к воде, кое-кто по дороге ронял фрукты и мягкие стаканчики с теплым пивом.

Более деликатное (по отношению к Эрлу) представление проводилось раз в неделю в Хэмптонбичском казино. Мать облагородила Эрлову плясовую манеру и, как только оркестр начинал играть, выходила с Эрлом в центр танцзала. Вокруг собиралась толпа игроков и диву давалась: низкий, коренастый медведь в костюме Айовы Боба на удивление грациозно скользил на задних лапах за моей матерью, которая вела в танце.

В такие вечера тренер Боб исполнял роль няньки. Мать, отец и Эрл ехали домой по прибрежной дороге, останавливаясь, чтобы посмотреть на прибой у мыса Рай, где располагались дома богачей; на мысу приливные волны красиво называли «бурунами». Морской берег в Нью-Гэмпшире был более обжитым и более загаженным, чем в Мэне, но райские фосфоресцирующие буруны, должно быть, напоминали моим родителям вечера в «Арбутноте». Они говорили, что всегда останавливались там по дороге домой в Дейри.

Однажды вечером Эрл не захотел уходить от бурунов.

— Он думает, что я взял его на рыбалку, — сказал отец. — Смотри, Эрл, у меня ничего нет, ни наживки, ни блесен, ни удочки, дурачок.

Отец говорил с медведем, протягивая к нему пустые руки. Эрл смущенно уставился на него; они поняли, что медведь почти слеп. Они отговорили медведя от рыбалки и увезли его домой.

— Как получилось, что он так состарился? — спрашивала мать отца.

— Он начал писаться в коляске, — заметил отец.

Когда отец уехал на зимний сезон осенью 1940 года, моя мать определенно была беременна, на этот раз Фрэнни. Он решил отправиться во Флориду, и мать впервые получила весточку от него из Клируотера, а затем из Тарпон-Спрингса. Эрл подхватил странную кожную болезнь, ушную инфекцию, какой-то грибок, встречающийся только у медведей, и дела шли плохо.

Это было незадолго до того, как в конце зимы 1941 года родилась Фрэнни. На ее рождение отец не приехал, и Фрэнни никак не может ему этого простить.

— Наверно, он знал, что это будет девочка, — любит говорить Фрэнни. Отец вернулся обратно в Дейри не раньше лета 1941 года и сразу же сделал мать опять беременной, на этот раз мной.

Он пообещал, что больше не оставит ее: он заработал достаточно денег во время успешного циркового турне в Майами, чтобы осенью начать свою учебу в Гарварде. Они могли позволить себе спокойное лето и выступали в Хэмптон-бич только тогда, когда было желание, — пока не нашлось дешевое жилье в Кембридже. Он купил себе сезонный билет на бостонский поезд, чтобы ездить на занятия. Эрл старел с каждой минутой. Каждый день ему надо было смазывать глаза бледно-голубым бальзамом, напоминающим медузью слизь; Эрл вытирал его о мебель. Моя мать с тревогой заметила, что медведь ощутимо полысел и как-то усох.

— Он потерял мышечный тонус, — забеспокоился тренер Боб. — Ему надо поднимать тяжести или бегать.

— Просто попробуй уехать от него на «Индиане», — предложил мой отец своему. — Побежит как миленький.

Но когда тренер Боб взобрался на мотоцикл и ударил по газам, Эрл никуда не побежал. Ему было все равно.

— Фамильярность, — сказал отец, — действительно порождает пренебрежение.

Он достаточно долго и много проработал с Эрлом, чтобы понять раздражение, которое медведь вызывал у Фрейда.

Мои мать и отец редко говорили о Фрейде; легко было представить, что могло случиться с ним во время «войны в Европе».

В винных магазинах на Гарвардской площади торговали вильсоновским виски «Это все» по дешевке, но мой отец не был любителем выпить. В «Оксфордских грилях» Кембриджа разливали пиво в стеклянные емкости в форме коньячного бокала, которые вмещали целый галлон. Если ты справлялся с первой порцией достаточно быстро, то вторую такую же тебе давали бесплатно. Но мой отец выпивал там по окончании недельных занятий обычную кружку пива и спешил на Северный вокзал, чтобы успеть на поезд в Дейри.

Он старался ускорить свой курс, как только мог, чтобы поскорее закончить учебу; он мог это сделать не потому, что был круче других гарвардских парней (он был старше, а не круче большинства из них), а потому, что проводил мало времени с друзьями. У него была беременная жена и двое детей, и у него вряд ли оставалось время на друзей. Его единственным развлечением, как он говорил, было слушать по радио репортажи о бейсбольных матчах высшей лиги. Как раз через несколько месяцев после окончания первенства страны мой отец услышал по радио новости про Перл-Харбор.

Я родился в марте 1942 года и был назван Джоном, в честь Джона Гарварда. (Фрэнни была названа Фрэнни, чтобы составить компанию Фрэнку.) Моя мать была занята не только нами: она ухаживала за старым Латином Эмеритусом и к тому же помогала тренеру Бобу возиться с состарившимся Эрлом; у нее тоже не было времени на подружек.

К концу лета 1942 года война уже по-настоящему затронула всех и перестала быть «войной в Европе». И хотя «Индиана» 1937 года выпуска расходовала очень мало бензина, она перешла в статус Эрлова жилища и для передвижения больше не использовалась. Все студенческие общежития страны охватила патриотическая лихорадка. Студенты получали талоны на сахар, которые большинство из них отправляло своим семьям. В течение трех месяцев все гарвардские знакомые моего отца были призваны на воинскую службу или добровольно вызвались участвовать в той или иной оборонной программе. Когда умер Латин Эмеритус, а вскоре во сне за ним последовала и мать моей матери, моя мать получила скромное наследство. Отец не стал дожидаться повестки, сам отправился на призывной участок и весной 1943 года отбыл в лагерь начальной подготовки; ему было двадцать три.

Он оставил Фрэнка, Фрэнни и меня с матерью в доме Бейтсов; он оставил своего отца, Айову Боба, которому доверил нежную заботу об Эрле.

Мой отец писал домой, что его начальная военная подготовка свелась к обучению тому, как легко и быстро привести в непотребный вид отель в Атлантик-сити. Они ежедневно драили деревянные полы и строевым шагом направлялись вдоль променада на стрельбище в дюны. Местные бары делали баснословные прибыли на курсантах, не считая моего отца. Никто не интересовался возрастом, большинство курсантов были моложе отца и вывешивали на грудь все свои значки за меткую стрельбу. Бары ломились от конторских девочек из Вашингтона, и все курили сигареты без фильтра, кроме моего отца.

Отец говорил, что все романтизировали «последний загул» перед отправкой за море, но больше бахвалились этим, чем представляли, что это такое; мой отец, по крайней мере, действительно пережил это — с моей матерью в отеле «Нью-Джерси». К счастью, на этот раз он не оставил ее беременной, так что пока у матери прибавки ко мне, Фрэнку и Фрэнни не предвиделось.

Из Атлантик-сити мой отец был направлен в бывшую подготовительную школу к северу от Нью-Йорка для обучения на шифровальщика. Затем его послали в Ченьют-Филд (Кернс, штат Юта), а затем в Саванну, штат Джорджия, где он когда-то выступал с Эрлом в старом отеле «Десото». Затем был Хэмптон-Роудс, порт погрузки, и мой отец отправился на «войну в Европе» со смутной надеждой, что там он может встретить Фрейда. Отец был уверен, что, оставив моей матери трех отпрысков, тем самым обеспечил себе благополучное возвращение.

Он был приписан к военно-воздушным силам, на базу бомбардировщиков в Италии, где самой большой опасностью было подстрелить кого-нибудь, когда пьян, быть подстреленным кем-нибудь, кто пьян, или упасть в нужник, когда пьян, что и случилось с одним полковником, которого отец знал лично; прежде, чем полковника вытащили, на него успели несколько раз испражниться. Помимо этого была лишь одна опасность — подцепить венерическое заболевание от итальянской шлюхи. А так как мой отец не пил и не гулял, то он вполне безопасно пережил Вторую мировую войну.

Он покинул Италию, перекочевав на военном транспорте через Тринидад в Бразилию — «которая как Италия в Португалии», писал он моей матери. Он прилетел обратно в Штаты с контуженным пилотом, который пронесся на своем «С-47» над самой широкой улицей Майами. С воздуха мой отец узнал автостоянку, на которой Эрла когда-то стошнило после очередного выступления.

Вклад моей матери в военные усилия — хотя она выполняла работу секретаря в своей альма-матер, Томпсоновской семинарии для девиц, — заключался в медицинской подготовке: она окончила учрежденные годом раньше курсы медсестер при больнице Дейри. Она работала там одну восьмичасовую смену в неделю, а иногда ее вызывали на подмены, что случалось довольно часто (медицинских сестер ужасно не хватало). Ее любимыми местами там были родовое отделение и зал приема родов; она прекрасно знала, каково это — рожать в больнице, когда рядом нет мужа. Вот так моя мать провела войну.

Сразу после войны отец свозил тренера Боба посмотреть футбольный матч в бостонском парке Фенвей. Возвращаясь на Северный вокзал, чтобы ехать домой, они встретили одного из гарвардских приятелей отца, который продал им «шевроле»-седан 1940 года выпуска за шестьсот долларов — чуть дороже, чем тот стоил новый, но машина была в хорошем состоянии, а бензин тогда был удивительно дешев, может быть, двадцать центов за галлон; тренер Боб и мой отец поделили стоимость страховки пополам, и таким образом в нашей семье появилась машина. Пока отец заканчивал свою учебу в Гарварде, у матери появилась идея свозить Фрэнка, Фрэнни и меня на пляж на побережье Нью-Гэмпшира. Айова Боб возил нас однажды на Белые Горы, где Фрэнка покусали осы, когда Фрэнни толкнула его прямо на их гнездо.

Жизнь в Гарварде изменилась, аудитории были переполнены; «Малиновые» набрали новую команду. Студенты-слависты присваивали себе честь открытия Америкой водки; никто ее ни с чем не мешал — пили по-русски, охлажденной, из маленьких рюмок, — но мой отец не изменял пиву и переквалифицировался на английскую литературу. Таким образом, он снова пытался ускорить окончание учебы.

Биг-бэндов в округе было немного. Танцы потеряли прежнее значение, да и Эрл был слишком немощным, чтобы выступать. В первое Рождество после увольнения из военно-воздушных сил мой отец работал в отделе игрушек магазина «Джордан Марш» и опять сделал моей матери ребенка — на этот раз Лилли. Таких же конкретных поводов для того, чтобы назвать Лилли Лилли, как те, по которым Фрэнка назвали Фрэнком, Фрэнни — Фрэнни, а меня — Джоном, не было. Собственно, это всю жизнь не давало Лилли покоя, и, может быть, куда сильнее, чем мы подозревали; не исключено, что она даже страдала от этого всю жизнь.

Отец окончил Гарвард в 1946 году. Школу Дейри только что возглавил новый директор, который провел собеседование с моим отцом в Гарвардском факультетском клубе и предложил ему работу: преподавать английский и служить тренером по двум видам спорта, с начальной зарплатой в две тысячи сто долларов. Возможно, эту идею новому директору подал тренер Боб. Моему отцу было двадцать шесть: он принял предложение школы Дейри, хотя вряд ли видел в этом свое призвание. Это просто означало, что он наконец-то сможет жить вместе с моей матерью и нами, детьми, в семейном доме Бейтсов, неподалеку от своего отца и от своего древнего медведя. На этом этапе жизни мечты моего отца были для него намного важнее, чем образование, возможно, более важны, чем мы, дети, и уж определенно важнее, чем Вторая мировая война. («На каждом этапе его жизни», — добавила бы Фрэнни.)

Лилли родилась в 1946 году, когда Фрэнку было уже шесть лет, Фрэнни — пять, а мне — четыре. У нас внезапно появился отец, действительно, как впервые в жизни; до сих пор он был на войне, учился, разъезжал с медведем. Он был для нас незнакомцем.

Первое, что он для нас сделал осенью 1946 года, так это взял нас в штат Мэн, где мы никогда раньше не бывали, посетить «Арбутнот-что-на-море». Конечно, это было романтическое паломничество для моих отца и матери: путешествие в прошлые времена. Лилли была слишком мала для такой дальней поездки, а Эрл слишком стар, но отец настоял на том, чтобы Эрл поехал с нами.

— Господи! Ведь «Арбутнот» — это и его место тоже, — сказал отец матери. — «Арбутнот» без Штата Мэн — это совсем не то же самое!

Итак, Лилли была оставлена с тренером Бобом, мать вела «шевроле» 1940 года, с Фрэнком, Фрэнни и мной, горой одеял и большой корзинкой съестного. Отец запустил «Индиану» 1937 года и усадил Эрла в коляску. Вот так мы и путешествовали, невероятно медленно, по извилистому шоссе, за много лет до того, как там проложили Мэнскую магистраль. Потребовалось несколько часов, чтобы добраться до Брансуика, еще час, чтобы миновать Бат. И вот мы увидели бурные сине-фиолетовые воды Кеннебека, впадающего в море, форт Пофан, и рыбачьи хижины на мысу, и цепь, натянутую поперек дороги, ведущей в «Арбутнот». Вывеска гласила:

ЗАКРЫТО ДО НАЧАЛА СЕЗОНА!

«Арбутнот» был закрыт уже много сезонов. Отец, должно быть, понял это очень скоро после того, как поднял цепь и наш караван начал двигаться к старому отелю. Побелка выцвела и приобрела мертвенно-грязноватый оттенок, здания стояли покинутыми и заколоченными; все окна, не забранные досками, были выбиты камнями или пулями. Поблекший флаг восемнадцатой лунки был воткнут между половицами танцевальной террасы; он безвольно обвис, как будто свидетельствуя: замок Арбутнота был взят штурмом.

— Боже мой, — сказал отец.

Мы, дети, сгрудились вокруг матери и начали хныкать. Было холодно, туманно; само место пугало нас. Нам говорили, что мы поедем в курортный отель, и если это и есть то, что называется отель, то нам здесь определенно не нравилось. Густые пучки травы пробивались сквозь глинистые трещины на теннисном корте, а лужайка для крокета была вся покрыта доходившими отцу до колен остролистыми болотными травами, что так буйно растут у соленой воды. Фрэнк порезался о старые воротца и распустил сопли. Фрэнни настаивала, чтобы отец взял ее на руки. Я вцепился в мамину юбку. Эрл, которого ужасно мучил артрит, отказался вылезать из мотоцикла и начал срывать намордник. Когда отец снял с него намордник, Эрл нашел что-то в грязи и попытался съесть; это был старый теннисный мячик, который отец отобрал у него и забросил далеко, в сторону моря. Эрл решил, что с ним играют, и побежал догонять мячик; затем старый медведь, кажется, забыл, что он делает, и просто сел, уставившись на причалы. Возможно, он их почти не видел.

Гостиничная пристань просела. Лодочную станцию смыло бурей во время войны. Рыбаки попытались по-своему использовать бесхозные пирсы — оборудовали там заводи, вдобавок к тем, на мысу, где устанавливали свои верши ловцы омаров и где маячил с ружьем какой-то мужчина или мальчик. Далекая фигура с ружьем встревожила мать. Он поставлен там, чтобы стрелять тюленей, объяснил отец. Именно из-за тюленей рыбалка в мэнских заводях никогда не могла быть особо успешной: тюлени заплывали в заводи, обжирались запертой в ловушку рыбой и отправлялись восвояси. Таким образом, они уничтожали значительную часть улова, а к тому же еще и сети портили. Рыбаки везде, где только возможно, отстреливали тюленей.

— Это как раз то, что Фрейд назвал бы «одним из вопиющих законов природы», — сказал отец.

Он настоял на том, чтобы показать нам общежития, где когда-то останавливались они с матерью.

Они, наверное, очень расстраивались — для нас-то, детей, здесь было просто неуютно и пусто, — но я думаю, что моя мать была больше удручена реакцией отца на падение «Арбутнота», чем переживала сама из-за случившегося с некогда великолепным курортом.

— Война многое изменила, — сказала она, продемонстрировав нам свое знаменитое пожатие плеч.

— Господи Иисусе, — продолжал причитать отец. — Подумай только, чем бы это могло быть! — восклицал он. — Как это можно было — развалить его? Они были недостаточно демократичны, — говорил он нам, расстроенной ребятне. — Можно было придерживаться стандартов, хорошего вкуса и все же не настолько задирать нос. Должен же был быть какой-то компромисс между «Арбутнотом» и дырой наподобие Хэмптон-бич. Господи Иисусе.

Следуя за ним, мы обходили разбитые здания, изуродованные и дико заросшие лужайки. Мы нашли старый автобус, на котором ездили оркестранты, и грузовик, который использовала бригада, ухаживающая за лужайками; он был полон ржавых клюшек для гольфа. Эти машины чинил и заставлял ездить Фрейд; больше они уже не ездили.

— Господи Иисусе, — повторил отец.

Мы услышали, как откуда-то издалека зовет нас Эрл.

— Эрл! — позвал он.

Мы услышали два ружейных выстрела. Откуда-то издалека, со стороны причалов на мысу. Думаю, мы все поняли, что стреляли не по тюленям. Это был Эрл.

— О нет, Вин, — закричала мать.

Она подхватила меня и побежала; Фрэнк бежал, описывая вокруг нее возбужденные круги. Отец бежал, держа на руках Фрэнни.

— Штат Мэн! — кричал он.

— Я застрелил медведя! — кричал мальчишка на пристани. — Я застрелил целого медведя!

Это был мальчишка в рабочем комбинезоне и фланелевой рубашке; обе его коленки высовывались из штанин комбинезона, а его морковного цвета волосы стояли дыбом и блестели от брызг соленой воды. У него были очень плохие зубы; ему было тринадцать или четырнадцать лет.

— Я убил медведя! — верещал он.

Он был очень возбужден, и рыбаки в море, наверное, очень удивлялись, с чего это он так кричит.

Они не могли слышать его из-за шума моторов и морского ветра и, медленно развернув свои лодки к пристани, всей кучей направились к берегу, чтобы посмотреть, что происходит.

Эрл лежал на причале, взгромоздив свою большую голову на бухту троса; задние лапы он поджал под себя, одна его передняя лапа всего лишь на дюйм не дотянулась до корзины, где лежала рыба для приманки. Глаза медведя были так плохи, что он, наверное, принял мальчика с ружьем за отца с удочкой. Может быть, он даже смутно вспомнил, что съел на этой пристани целую уйму сайды. Бродя по берегу, старый медведь слишком близко подошел к мальчику и своим еще достаточно чутким носом уловил запах приманки. Мальчик, наблюдающий за морем — за тюленями, — несомненно, испугался медвежьего приветствия. Он был хорошим стрелком, но с такого расстояния даже мазила попал бы в Эрла; мальчик дважды выстрелил медведю в сердце.

— Ух ты, я не знал, что он чей-то, — сказал моей матери мальчик с ружьем. — Я не знал, что он домашний.

Конечно, не знал, — успокоила его моя мать.

— Извините, мистер, — сказал мальчик отцу, но отец его не слышал.

Он сидел рядом с Эрлом на причале, положив его голову к себе на колени. Он прижал старую морду Эрла к животу и плакал, и плакал. Он, конечно, плакал не только об Эрле. Он плакал об «Арбутноте», о Фрейде и о лете 1939 года, но мы были обеспокоены, мы, дети, потому что в то время мы знали Эрла дольше и больше, чем собственного отца. Нам было совершенно неясно, почему человек, вернувшийся из Гарварда, вернувшийся с войны, должен был распустить слезы и обнимать нашего старого медведя. Мы, все мы, были слишком молоды, чтобы по-настоящему знать медведя, но его присутствие, ощущение его густой шерсти, его резкое, гниловатое дыхание, его запах, отдающий мочой и напоминающий запах мертвой герани, были для нас более памятны, чем, например, тень Латина Эмеритуса и матери моей матери.

Я по-настоящему запомнил тот день у разрушенного «Арбутнота». Мне тогда было четыре года, но я искренне верю, что это были мои первые воспоминания о самой жизни, в противоположность тому, что было, но о чем мне всего лишь рассказывали, в противоположность картинкам, которые для меня рисовали другие люди: Человек с сильным телом и лицом джентльмена — это был мой отец, который приехал, чтобы жить с нами; он сидел на прогнившей пристани, над опасными водами моря и всхлипывал, держа на руках Эрла. Маленькие лодочки приближались все ближе и ближе. Моя мать прижала нас к себе, так же крепко, как отец — Эрла.

— Кажись, тупой оболтус подстрелил чью-то псину, — сказал мужчина в одной из лодок.

На причал вскарабкался старый рыбак в грязно-желтой штормовке; из-под его клочковатой грязно-белой бороды проглядывала задубелая, в рытвинах, кожа. Его мокрые сапоги хлюпали, а рыбой он пропах сильнее, чем корзина с приманкой, к которой тянулся Эрл. Рыбак был достаточно стар, чтобы застать золотые денечки «Арбутнота-что-на-море». Да и сам он тоже явно видал лучшие дни.

Разглядев мертвого медведя, рыбак стянул свою широкую зюйдвестку лапой тяжелой и корявой, как багор.

— Бог ты мой, — сказал он, благоговейно обхватывая плечи потрясенного мальчика с ружьем. — Бог ты мой. Хана Штату Мэн.


ГЛАВА 2. Первый отель «Нью-Гэмпшир»


Первый отель «Нью-Гэмпшир» родился примерно так: когда школа Дейри поняла, что если не принимать и девочек тоже, школе просто не выжить, Томпсоновская семинария для девиц осталась не у дел. На рынке недвижимости Дейри внезапно появился невостребованный большой кусок — а рынок этот был в постоянной депрессии. Никто не знал, что делать с огромным зданием, бывшим когда-то женской школой.

— Сжечь его, — предложила моя мать, — а на освободившемся месте разбить парк. Это и было что-то вроде парка: огромный участок земли, может быть около двух акров, в самом центре разрушающегося сердца города Дейри. Старые деревянные домики, когда-то предназначенные для больших семей, а теперь заселенные мирными вдовами и вдовцами и отставными преподавателями, томились среди умирающих вязов, окружавших четырехэтажное каменное чудище — здание школы, названной в честь Этель Томпсон. Мисс Томпсон была епископальным священником, успешно выдавая себя за мужчину до самой своей смерти (преподобный Эдвард Томпсон, пастор дейриского епископального прихода, о котором шла слава, что он прятал у себя дома беглых рабов). Открытие, что это женщина (последовавшее за несчастным случаем, когда она была задавлена, меняя колесо на своей повозке), не стало сюрпризом для некоторых мужчин в Дейри, которые хаживали к ней со своими невзгодами, когда ее слава как приходского пастора достигла высшей точки. И все же каким-то образом она накопила изрядную сумму, из которой ни одного пенни не оставила церкви; она все завещала на создание женской семинарии, «пока, — писала Этель Томпсон, — эта гадкая мужская академия не вынуждена будет принимать девочек».

Мой отец был согласен, что школа Дейри — гадка. И хотя мы, дети, любили играть на спортивных площадках, отец постоянно напоминал нам, что школа Дейри не «настоящая» школа. Ведь на месте города Дейри когда-то были молочные фермы 4 — ну а спортивные площадки школы были когда-то пастбищами; а когда в начале 1800-х была организована школа, старые коровники рядом с ней разрешили не сносить, а старым коровам позволялось свободно бродить вокруг школьных зданий — как студентам. Современная перепланировка превратила пастбища в спортивные площадки, но коровники, как и первые школьные здания, по-прежнему стояли в самом центре кампуса, а несколько, если можно так выразиться, символических коров все еще занимали места в коровниках. Это была школьная «стратегия игры», как говорил тренер Боб, предусматривавшая, что школьники будут ухаживать за коровами и одновременно посещать школьные занятия; из-за стратегии этой и учеба шла плохо, и коров плохо содержали, и перед Первой мировой войной от нее отказались. Однако в школе Дейри все еще водились преподаватели, которые твердо верили, что эту комбинацию школы и фермы следует вернуть к жизни — причем многие из них были из числа самых новеньких, самых молодых преподавателей.

Мой отец сопротивлялся плану возвращения школы Дейри к тому, что он называл «экспериментальным образованием в хлеву».

— Когда мои ребята будут достаточно взрослыми, чтобы пойти в эту убогую школу, — в ярости говорил он моей матери и тренеру Бобу, — они, уж конечно, получат академический балл за посадку сада.

— И университетскую благодарность за погрузку навоза! — говорил Айова Боб.

Другими словами, школа находилась в поисках собственной философии. Она теперь твердо считалась второсортной среди подготовительных школ. Хотя и строила свой курс с опорой на академические знания, преподавательский корпус все менее и менее был способен преподнести эти знания и соответственно не видел потребности в таком умении, а ученики становились все менее восприимчивы. В школу поступало все меньше народа, а потому и условия поступления упростились; школа стала одним из тех мест, куда можно было немедленно поступить, если тебя вышвырнули из другой школы. Некоторые преподаватели, которые, как мой отец, верили, что людей надо учить чтению, письму и даже правилам пунктуации, считали возню с такими учениками пустой тратой времени и готовы были махнуть на них рукой.

— Бисер перед свиньями, — изрекал мой отец. — Мы с таким же успехом можем учить их косить сено и доить коров.

— Они и в футбол не могут играть тоже, — сокрушался тренер Боб. — Они не хотят блокировать друг друга.

— Они не могут даже бегать, — говорил отец.

— Они не могут никого ударить, — говорил Айова Боб.

— Еще как могут, — заявил Фрэнк, который всегда встревал в разговор.

— Они залезли в оранжерею и совершили там акт вандализма. Повредили растения… — сказала мать, которая читала об этом инциденте в школьной газете, которую отец называл безграмотной.

— Один из них показал мне свою штучку, — сообщила Фрэнни, которая всегда что-нибудь вставляла некстати.

— Где? — спросил отец.

— За хоккейным полем, — ответила Фрэнни.

— А что ты вообще делала за хоккейным полем? — недовольно, как всегда, поинтересовался Фрэнк.

— Хоккейное поле в полной непригодности, — сказал тренер Боб. — За ним никто не ухаживает с тех пор, как уволился этот человек, не помню как его звали.

— Он не уволился, он умер, — сказал отец. Теперь, когда Айова Боб состарился, отец часто раздражался, беседуя со своим отцом.

В 1950 году Фрэнку было десять, Фрэнни — девять, мне — восемь, а Лилли — четыре; Эгг только что родился и по невинности своей не разделял нашего ужаса при мысли о том, что в один прекрасный день нам придется пойти в эту проклятущую школу. Отец считал, что к тому времени, когда Фрэнни настанет пора пойти в школу, туда будут принимать и девочек.

— Не из каких-то там прогрессивных помышлений, — заявлял он, — а просто, чтобы избежать банкротства.

Он, конечно, оказался прав. К 1952 году академические стандарты школы Дейри были под вопросом; народу поступало все меньше, а с качеством поступающих дело обстояло и того хуже. Чем меньше учеников поступало в школу Дейри, тем выше становилась плата за обучение, что также лишало школу учеников, и в результате учительский штат приходилось сокращать, а некоторые преподаватели — с принципами и каким-либо независимым доходом — сами подавали в отставку.

В 1953 году школьная футбольная команда подошла к концу сезона со счетом 1:9; тренер Боб считал, что школа ждет не дождется, когда он уйдет в отставку, чтобы навсегда покончить с футболом; это было слишком накладно, а бывшим питомцам, которые прежде финансово поддерживали футбол, да и всю физкультурную программу школы Дейри, стало стыдно приходить и смотреть на их игру.

— Все это из-за чертовой школьной формы, — заявил Айова Боб, отец закатил глаза и постарался с терпением отнестись к надвигающейся старости Боба.

Отец знал старость по Эрлу. Но, честно говоря, тренер Боб по поводу формы был не совсем не прав.

Цвета школы Дейри были взяты от ныне вымершей породы коров, подразумевались темно-шоколадный цвет и ярко-серебряный. Но с годами, с увеличением производства синтетических тканей, это насыщенное какао с серебром стало тусклым и мрачным.

— Цвет глины с облаками, — говорил мой отец.

Учащиеся школы Дейри, которые играли с нами, ребятами, когда не показывали Фрэнни свои штучки, проинформировали нас, как еще называют цвета, которые были символами школы. Старший ученик по имени Де Мео, Ральф Де Мео, одна из немногих звезд Айовы Боба и звезда весенних и зимних спринтерских забегов у отца, объяснил Фрэнку, Фрэнни и мне, что в действительности эти цвета значат.

— Серый цвет все равно что цвет лица покойника, — сказал Де Мео.

Мне было десять, и я его боялся; Фрэнни было одиннадцать, но она вела себя так, как будто была старше его; Фрэнку было двенадцать, и он боялся всех.

— Серый цвет все равно что цвет лица покойника, — медленно повторил Де Мео для меня. — А коричневый, коровье-коричневый, как цвет испражнений, — сказал он. — Испражнения — это значит говно, Фрэнк.

— Я знаю, — сказал Фрэнк.

— Покажи мне это опять, — сказала Фрэнни Де Мео; она имела в виду его штучку.

Таким образом, смерть и дерьмо были цветами умирающей школы Дейри. Правление школы, пытаясь преодолеть это проклятие, а заодно и другие, тянущиеся от коровьей истории и не слишком изящной старины Нью-Гэмпшира, и решило начать принимать женщин в число учащихся.

— Это, по крайней мере, поднимет требования.

— Для футбола это будет конец, — сказал старый тренер Боб.

— Девочки играют в футбол лучше, чем большинство твоих парней, — сказал отец.

— Я это и имел в виду, — подтвердил Айова Боб.

— Ральф Де Мео играет очень хорошо, — заметила Фрэнни.

— Играет с чем очень хорошо? — спросил я, и Фрэнни пнула меня под столом.

Фрэнк сидел мрачный, он был больше любого из нас, он сидел в опасной близости от Фрэнни и как раз напротив меня.

— У Де Мео, по крайней мере, есть скорость, — сказал отец.

— Де Мео, по крайней мере, умеет бить, — сказал тренер Боб.

— Это уж будь уверен, — сказал Фрэнк.

Фрэнку несколько раз доставалось от Де Мео.

Именно Фрэнни как-то защитила меня от Ральфа. Однажды мы наблюдали, как они красили линии на футбольном поле, — вдвоем с Фрэнни мы прятались от Фрэнка (мы часто прятались от Фрэнка). Де Мео подошел и толкнул меня к бортику. На нем была его футбольная форма: дерьмо-и-смерть номер 19 (его возраст). Он снял шлем, выплюнул загубник на гаревую дорожку и блеснул Фрэнни своими зубами.

— Вали отсюда, — сказал он мне. — Мне надо круто побазарить с твоей сестрой.

— Не надо его толкать, — заметила Фрэнни.

— Ей только двенадцать, — сказал я.

— Вали, — сказал Де Мео.

— Не надо его толкать, — сказала Фрэнни Де Мео, — ему всего одиннадцать.

— Я хотел тебе сказать, что очень жалко, — сказал ей Де Мео. — Когда ты сюда поступишь, меня уже здесь не будет. Я уже окончу школу.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Фрэнни.

— Они собираются принимать сюда девчонок, — ответил Де Мео.

— Знаю, — сказала Фрэнни. — Ну и что с того?

— Просто жаль, вот и все, — сказал он ей. — Меня здесь не будет, когда ты наконец достаточно подрастешь.

Фрэнни пожала плечами; это было мамино пожатие плечами: независимое и симпатичное. Я поднял с гаревой дорожки загубник Де Мео — скользкий и облепленный песком — и запустил в него.

— А не запихать ли тебе его обратно в рот? — спросил я его.

Я мог быстро бегать, но не думал, что сумею бежать быстрее Де Мео.

— Вали, — сказал он.

Он швырнул загубник мне в голову, но я увернулся. Тот куда-то улетел.

— А что это ты не играешь? — спросила его Фрэнни.

За серым деревянным забором, который окружал «стадион» школы Дейри, начиналось футбольное поле, и оттуда доносился стук наплечников и шлемов.

— У меня в паху травма, — сказал Де Мео Фрэнни. — Хочешь посмотреть?

— Надеюсь, у тебя это отвалится, — сказал я.

— Я ведь могу тебя и поймать, Джонни, — сказал он, продолжая глядеть на Фрэнни.

Никто не называл меня Джонни.

— С твоей травмой тебе меня не поймать, — сказал я.

Я оказался не прав; он нагнал меня на сорокафутовой отметке и ткнул лицом в свежую краску. Он как раз встал коленями мне на спину, когда я услышал, как он резко выдохнул; он свалился с меня и лежал на боку на гаревой дорожке.

— Господи, — сказал он тихим слабым голосом. Фрэнни ухватилась за жестяную чашечку в его бандаже и резко ее крутанула вокруг его интимных органов, как мы это тогда называли. После этого мы оба смогли убежать.

— Откуда ты знала? — спросил я ее. — Про эту штуку у него в бандаже? Я хочу сказать, про чашечку?

— Он мне как-то показывал, — мрачно сказала она.

Мы тихо лежали в сосновых иголках глубоко в лесу, который простирался за спортивным полем; мы слышали свистки тренера Боба и столкновения игроков, но мы были укрыты от них от всех.

Фрэнни никогда не возмущалась, когда Де Мео колотил Фрэнка, и я спросил, почему она вмешалась, когда Ральф попытался намять мне бока.

— Ты не Фрэнк, — свирепо сказала она.

Она намочила юбку в мокрой траве на краю леса и вытерла с моего лица известь, она задрала край юбки так, что был виден ее голый живот. К животу у нее прилипли сосновые иголки, и я их стряхнул.

— Спасибо, — сказала она, собираясь стереть с моего лица всю известку до последней капли; она подтянула юбку еще выше, плюнула на нее и продолжила тереть. Мое лицо начало саднить.

— Почему мы друг друга любим больше, чем Фрэнка? — спросил я ее.

— Просто любим, — сказала она, — и будем любить. А Фрэнк зануда, — сказала она.

— Но он наш брат, — заметил я.

— Ну и что? Ты тоже мой брат, — сказала она. — Я тебя люблю не поэтому.

— А почему? — поинтересовался я.

— Так просто, — сказала она.

Какое-то время мы в лесу боролись, пока Фрэнни не попало что-то в глаз. Я помог ей вынуть соринку. Фрэнни была потной и пахла как чистая грязь. У нее были очень высокие груди, казалось, слишком широко расставленные на грудной клетке. Но Фрэнни была сильной. Обычно она легко могла со мной справиться, если только я не оказывался полностью сверху; тогда она начинала щекотать меня так, что, если бы я с нее не слезал, я мог бы описаться. А когда она оказывалась на мне, то сдвинуть ее уже не было никакой возможности.

— Когда-нибудь я смогу победить тебя, — сказал я ей.

— Ну и что? — ответила она. — К тому времени ты этого уже и не захочешь.

Толстый футболист по имени Пойндекстер вошел в лес, чтобы облегчиться. Заметив его, мы спрятались в папоротниках. Уже годами футбольные игроки гадили в этом лесу, прямо у футбольного поля — кажется, толстяки особенно. До гимназии бежать было далеко, а тренер Боб начинал отчитывать их за то, что они не опорожнили свои животы перед занятиями. Почему-то толстяки никак не могут опорожнить свои животы до конца, думали мы.

— Это Пойндекстер, — прошептал я.

— Конечно он, — ответила Фрэнни. Пойндекстер был очень неуклюжим; он всегда с трудом спускал свои тесные штаны. Однажды ему пришлось при этом снять наколенники и всю нижнюю часть формы, кроме носков. На этот раз он выдержал схватку только со штанами и трусами, которые слишком близко стянули его колени — так, что он еле удержался на ногах. Он поддерживал равновесие, слегка наклонившись вперед, положив руки на шлем (который стоял на земле перед ним). На этот раз он запачкал свои футбольные бутсы, и ему пришлось вытирать не только задницу, но и их. В какой-то момент мы с Фрэнни испугались, что он для этой цели воспользуется папоротником, но Пойндекстер всегда спешил, вечно был запыхавшимся, и он, как мог, проделал эту работу с помощью пригоршни кленовых листьев, которые прихватил по дороге и принес с собой в лес. Мы услышали свисток тренера Боба, Пойндекстер тоже его услышал.

Когда он побежал обратно на поле, мы с Фрэнни начали хлопать. Как только Пойндекстер останавливался и прислушивался, мы прекращали хлопать, и бедный толстяк стоял в лесу и удивлялся, что за аплодисменты почудились ему на этот раз; немного постояв, он снова побежал играть дальше, а играл он так плохо — и всегда это сопровождалось какими-нибудь унижениями.

Затем мы с Фрэнни пошли по тропинке, по которой игроки обычно возвращались с футбольного поля. Это была узкая тропинка, вся в отметинах их бутс. Мы слегка беспокоились о том, где сейчас Де Мео, но я подошел к краю футбольного поля и «постоял на стреме», пока Фрэнни стянула трусики и присела на тропинке; потом она постояла на стреме для меня. Мы оба прикрыли наши неприглядные следы небольшими кучками листьев. Затем мы вернулись в папоротники, чтобы подождать, пока закончится тренировка, но там, в папоротниках, уже была Лилли.

— Иди домой, — сказала ей Фрэнни.

Лилли было семь лет. Как правило, она была слишком маленькой для меня и Фрэнни, но дома мы с ней обращались хорошо; друзей у нее не было, и она, похоже, была очарована Фрэнком, который любил с ней нянчиться.

— Незачем мне идти домой, — заявила Лилли.

— Лучше иди, — сказала Фрэнни.

— А почему у тебя такое красное лицо? — спросила меня Лилли.

— Де Мео налил на него яду, — сказала Фрэнни, — и он ищет, кому бы еще натереть.

— Если я пойду домой, то он меня увидит, — серьезно сказала Лилли.

— Если пойдешь прямо сейчас, то не увидит, — сказал я.

— Мы посмотрим для тебя, — сказала Фрэнни и высунулась из папоротников. — Все чисто, — прошептала она.

Лилли убежала домой.

— У меня действительно красное лицо? — спросил я у Фрэнни.

Она подтащила мое лицо поближе к своему и лизнула меня раз по щеке, раз по лбу, раз по носу, раз по губам.

— Я больше ничего не чувствую, — сказала она. — Я все стерла.

Мы вместе залегли в папоротниках, это было не скучно, но пришлось подождать, пока закончится урок и первый футболист появится на тропинке. Первый проскочил, и второй проскочил, а вляпался третий — хафбек 5 из Бостона, который учился в школе Дейри дополнительный год после своего выпуска — главным образом, чтобы чуть повзрослеть, прежде чем он сможет играть в футбол в команде колледжа. Он поскользнулся, но сохранил равновесие, затем увидел этот ужас на своих бутсах.

— Пойндекстер! — завопил он.

Пойндекстер — бегуном он был плохим — трусил в самом конце цепочки игроков, бегущих в душ.

— Пойндекстер! — заорал нападающий из Бостона. — Твое дерьмо, Пойндекстер!

— Что я такого сделал? — спросил Пойндекстер, вечно задыхающийся, толстый («генетически толстый», скажет потом Фрэнни, когда узнает, что такое гены).

— Это ты наделал там, на тропинке, засранец? — спросил Пойндекстера нападающий из Бостона.

— Это не я, — запротестовал Пойндекстер.

— Ну-ка очищай мои бутсы, гаденыш, — велел нападающий.

В такой школе, как Дейри, лайменами всегда становились слабаки помладше и потолще, зачастую приносимые в жертву ради нескольких хороших спортсменов, — тренер Боб доверял вести мяч хорошим.

Несколько крепких игроков Айовы Боба окружили Пойндекстера на дорожке.

— Девчонок здесь пока что нет, Пойндекстер, — сказал нападающий из Бостона, — так что вытирать дерьмо с моих ботинок, кроме тебя, некому.

Пойндекстер сделал то, что ему сказали, — по крайней мере эта работа была для него знакома.

Мы с Фрэнни пошли домой, мимо символических коров в полуобвалившемся школьном сарае, мимо заднего крыльца дома тренера Боба, где для вытирания ног на ступеньке была прибита решетка от «Индианы» 1937 года выпуска. Мотоциклетная решетка — это все, что снаружи напоминало об Эрле.

— Когда наступит время нам идти в школу Дейри, — сказал я Фрэнни, — надеюсь, мы будем жить где-нибудь в другом месте.

— Я-то не буду никому вытирать дерьмо с башмаков, — сказала Фрэнни. — Ни в коем случае.

Тренер Боб, который ужинал с нами, стенал над своей ужасной командой.

— Вот клянусь вам, это последний год, — говорил старик, но он это говорил всегда. — Сегодня Пойндекстер во время тренировки взял и навалил прямо на тропинку.

— Я видела Фрэнни и Джона без одежды, — сообщила Лилли.

— Не видела, — сказала Фрэнни.

— На тропинке, — настаивала Лилли.

— И что они делали? — спросила мать.

— То, что сказал дед Боб, — объявила всем Лилли.

Фрэнк с возмущением фыркнул, а отец изгнал нас с Фрэнни в наши комнаты.

— Видел? — прошептала уже наверху мне Фрэнни. — Только нас с тобой. Ни Лилли. Ни Фрэнка.

— Ни Эгга, — добавил я.

— Дурачок, Эгг еще никто, — сказала Фрэнни. — Эгг еще не человек.

Эггу было только три года.

— Теперь эти двое ходят за нами следом, — сказала Фрэнни. — Лилли и Фрэнк.

— Не забывай еще Де Мео, — сказал я.

— Что мне его помнить, — сказала Фрэнни. — У меня будет куча таких Де Мео, когда я вырасту.

Эта мысль встревожила меня, и я замолчал.

— Не беспокойся, — прошептала Фрэнни, но я ничего не ответил.

Она прокралась по холлу в мою комнату и забралась в мою кровать. Мы оставили дверь открытой, чтобы можно было подслушать, о чем говорят за обеденным столом.

— Она для моих детей не подходит, эта школа, — сказал отец. — Точно говорю.

— Ну, — сказала мать, — все твои разговоры только их самих в этом и убедят, и, когда придет время, они побоятся туда идти.

— Когда придет время, — сказал отец, — мы пошлем их куда-нибудь в хорошую школу.

— Мне наплевать на хорошую школу, — сказал Фрэнк, и я и Фрэнни в этом были с ним заодно: хотя нас воротило от одной только мысли о том, чтобы пойти в Дейри, нам еще меньше улыбалось ехать «куда-нибудь».

— Куда-нибудь — это куда? — спросил Фрэнк.

— А кто куда-то едет? — спросила Лилли.

— Цыц, — сказала мать, — никто никуда не поедет. Мы не можем себе этого позволить. Если и есть польза от твоей работы в школе Дейри, так это то, что можно бесплатно определить детей хоть куда-то.

— Хоть куда-то — это не очень хорошо, — сказал отец.

— Лучше, чем рядовая школа, — сказала мать.

— Слушай, — сказал отец. — Мы заработаем деньги.

Это было для нас новостью; мы с Фрэнни притихли.

Фрэнк, должно быть, тоже занервничал от такой перспективы.

— Не понял, — сказал он.

— Конечно, дорогой, — ответила мать. — А как мы собираемся заработать деньги? — спросила мать отца.

— Ради бога, расскажи мне, — сказал тренер Боб. — Кто-кто, а я в отставку собрался.

— Слушайте, — сказал отец. И мы стали слушать. — Эта школа, может быть, и пустое место, но она будет расширяться; она будет принимать девочек, не забыли? И даже если она не будет расширяться, она не закроется. Она здесь уже слишком давно, чтобы закрыться; у нее единственный инстинкт — выжить, и она выживет. Она никогда не будет хорошей школой; она пройдет через множество этапов, так что со временем мы ее и не узнаем, но работать она будет, уж на это можно рассчитывать.

— Ну и что? — сказал Айова Боб.

— То, что здесь будет школа, — сказал отец. — Частная школа будет по-прежнему здесь работать, в этом убогом городишке, — сказал он, — а вот Томпсоновской семинарии для девиц здесь больше не будет, потому что городские девочки пойдут в Дейри.

— Все об этом знают, — сказала мать.

— Ничего не понимаю, — сказала Лилли.

— Да-да, — сказал отец. — Слушайте, — сказал он матери и Бобу, — вы что, не видите? — Мы с Фрэнни ничего не видели, кроме Фрэнка, крадущегося наверх в холл. — А что станет с этим большим зданием, в котором находится Томпсоновская семинария для девиц? — спросил отец.

Вот тогда мать и предложила ее сжечь. Тренер Боб предложил превратить ее в местную тюрьму.

— Она достаточно большая, — сказал он. Кто-то еще предложил превратить ее в Городское собрание.

— Никому не нужна здесь тюрьма, — сказал отец, — по крайней мере, не в центре города.

— Она уже выглядит как тюрьма, — сказала мать.

— Надо только прибавить еще решеток, — сказал Айова Боб.

— Слушайте, — с нетерпением сказал отец. Мы с Фрэнни так оба и замерли; Фрэнк прокрался мимо моей двери, Лилли насвистывала где-то поблизости. — Слушайте, слушайте, — сказал отец. — Что этому городу нужно, так это отель.

За обеденным столом установилась тишина. «Отель», как мы знали с Фрэнни, лежа в моей кровати, было то, что отобрало у нас Эрла. Отель — это была большая, пропахшая рыбой развалина, которую охраняет человек с ружьем.

— Почему отель? — наконец спросила мать. — Ты всегда говорил, что это убогий городишко, кто захочет сюда ехать?

— Может быть, и не захотят, — сказал отец, — но придется. Все эти родители детей из школы Дейри, — сказал он, — они же навещают своих детей, так? К вашему сведению, родители становятся все богаче и богаче, потому что образование все дорожает и дорожает, и скоро вообще не будет учащихся-стипендиатов, здесь будут только богатые детки. А если вы сейчас вздумаете навестить своих детей, вам негде будет остановиться в городе. Придется ехать на побережье, где все мотели, или тащиться еще дальше, к горам, ведь негде, совершенно негде остановиться прямо здесь.

Это был план. Пусть школа Дейри и не могла позволить себе достаточного количества привратников, отец почему-то считал, что ей под силу будет поставлять клиентов для единственного в городе Дейри отеля, а что городок-то захолустный и что почему-то никому другому не приходило в голову устраивать здесь место для ночлега — это моего отца не беспокоило. В Нью-Гэмпшир летние туристы едут на побережье, оно было в получасе езды. Горы были в часе езды: туда ехали лыжники, а летом там были озера. Но Дейри стоял на равнине, в глубине страны, но не высоко; Дейри был достаточно близко к морю, чтобы чувствовалась его влажность, но слишком далек, чтобы хоть в какой-то мере насладиться морской свежестью. Живительному морскому и горному воздуху не пробиться было сквозь серый туман, висящий над долиной реки Сквомскотт, а Дейри был одним из городов в долине Сквомскотта — пронизывающая сырость зимой и влажная духота все лето… Не красивые, как с картинки, долины Новой Англии, а мельничный город на загрязненной реке, к тому же мельница теперь смотрелась такой же запущенной и уродливой, как Томпсоновская семинария для девиц. Это был город, все свои надежды возлагавший на школу Дейри, место, куда никто не хотел ехать.

— Однако если здесь будет отель, — сказал отец, — то люди захотят в нем останавливаться.

— Но из Томпсоновской семинарии для девиц получится ужасный отель, — сказала мать, — этот дом может быть только тем, что он есть: старой школой.

— Ты представляешь, как дешево ее можно купить? — сказал отец.

— Ты представляешь, во сколько обойдется ремонт? — сказала мать.

— Что за малахольная идея, — сказал тренер Боб. Фрэнни начала припирать мою руку к кровати, это был у нее обычный метод нападения: она зажимала мне руки, а потом возила своим подбородком мне по ребрам, или пихала его мне под мышку, или, бывало, кусала меня за шею (с такой силой, чтобы только заставить меня лежать спокойно). Мы болтали ногами под покрывалом, пытаясь сбросить его, — кто умудрялся при этом запутать ноги другого, у того было исходное преимущество, но тут в своей чудной манере в комнату пришла Лилли, на четвереньках, покрывшись простыней.

— Тварь, — сказала ей Фрэнни.

— Извините, что из-за меня вас наказали, — сказала Лилли из-под простыни. Лилли всегда так извинялась за то, что ябедничала на нас: накрывалась с головой и вползала к нам в комнату на четвереньках. — Я вам кое-что принесла, — сказала Лилли.

— Поесть? — спросила Фрэнни.

Я стянул с Лилли простыню, и Фрэнни взяла у нее бумажный пакет, который та притащила в зубах. Там было два банана и два теплых рогалика от ужина.

— А попить ничего нет? — спросила Фрэнни. Лилли покачала головой.

— Ладно, иди сюда, — сказал я, и Лилли забралась на кровать ко мне и Фрэнни.

— Мы будем жить в отеле, — сказала Лилли.

— Еще точно не решено, — возразила Фрэнни.

Там внизу за обеденным столом, похоже, разговаривали еще о чем-то. Тренер Боб сердился на моего отца, опять, похоже, по все той же старой причине: за то, что он никогда не удовлетворен тем, что есть (так говорил Боб), за то, что живет мечтами. За то, что он вечно строит планы на будущий год, а не живет попросту сегодняшним днем, минута за минутой.

— Но он не может по-другому, — говорила моя мать; она всегда защищала моего отца перед тренером Бобом.

— У тебя замечательная жена и замечательная семья, — говорил Айова Боб моему отцу. — У тебя этот большой старый дом — наследственный! Тебе даже платить за него не надо! У тебя есть работа. Ну и что, что ты мало получаешь: зачем тебе деньги? Ты счастливый человек.

— Я не хочу быть учителем, — спокойно сказал отец, а это означало, что он опять сердится. — Я не хочу быть тренером. Я не хочу, чтобы мои дети ходили в такую плохую школу. Это провинциальный городишко и разваливающаяся школа, куда отдают богатеньких детишек с проблемами. Их родители послали их сюда, чтобы преодолеть их уже явную извращенность; дикая извращенность детей и дикая провинциальность школы и города. Хуже не бывает — ни города, ни детей.

— Лучше бы ты проводил сейчас больше времени с детьми, — спокойно сказала мать, — и меньше бы беспокоился о том, куда они пойдут через несколько лет.

— Опять будущее! — сказал Айова Боб. — Он живет в будущем! Сначала все эти разъезды, все это для того, чтобы он мог пойти в Гарвард. И так он пошел в Гарвард, потом сделал все, чтобы поскорее его окончить. Для чего? Для того, чтобы получить эту работу, о которой он теперь сокрушается. Почему бы просто не наслаждаться ею?

— Наслаждаться ею? — переспросил отец. — Ты-то ею не наслаждаешься, правда?

Мы хорошо представляли себе, что наш дед, тренер Боб, в ответ на это вспыхнет. Так кончались все его споры с моим отцом, у которого язык был подвешен лучше, чем у Айовы Боба. Когда Боб чувствовал, что ему нечего ответить, но все же он прав, то он вспыхивал. Мы с Фрэнни и Лилли представляли себе, как его лысая шишковатая голова в самом деле начинает медленно тлеть. Это правда, что о школе Дейри мнение у него было не лучше, чем у отца, но Айова Боб, по крайней мере, до конца отдал себя чему-то (так сам он чувствовал) и хотел, чтобы отец больше заботился о том, что он делает сейчас, вместо того чтобы заниматься — как Айова Боб это называл — будущим. В конце концов, Айове Бобу надоело копаться в этих вещах; он никогда не видел, чтобы мой отец так чем-то загорался.

Его, возможно, огорчало, что отец никогда не увлекался никаким спортом, хотя был крепок и любил физические упражнения. Айова Боб очень любил мою мать; она была у него на глазах все эти годы, пока отец был на войне, в Гарварде, разъезжал с Эрлом. Тренер Боб, возможно, считал, что мой отец недостаточно внимания уделяет своей семье; в последние годы, я знаю, он был уверен, что отец позабыл и Эрла.

— Извините, — услышали мы голос Фрэнка.

Фрэнни обхватила меня за талию, я хотел заставить ее убрать подбородок с моего плеча, но Лилли сидела у меня на голове.

— Что случилось, дорогой? — спросила мать.

— Что там, Фрэнк? — спросил отец.

Судя по резкому скрипу стула, мы поняли, что отец схватил Фрэнка, он всегда пытался как-то расслабить его, начиная с ним возиться, пытаясь втянуть его в какую-то игру, но Фрэнк на это не поддавался. Мы с Фрэнни любили, когда отец возился с нами, но Фрэнку это совсем не нравилось.

— Извините, — повторил Фрэнк.

— Да уж извинили, извинили, — сказал отец.

— А Фрэнни нет в ее комнате, она на кровати с Джоном, — сказал Фрэнк. — И Лилли с ними. Она им принесла поесть.

Я почувствовал, как Фрэнни соскользнула с меня; она спрыгнула с кровати и выбежала из комнаты, и ее фланелевая ночная рубашка надулась, как парус на сквозняке, гулявшем между верхним холлом и лестницей; Лилли схватила свою простыню и спряталась у меня в чулане. Старый дом семейства Бейтсов был большим, там было множество мест, где можно было спрятаться, но мать все их знала. Я думал, Фрэнни побежит в свою комнату, но сперва услышал, что она начала спускаться по лестнице, а потом услышал, как она заорала.

— Ты ябеда, Фрэнк! — орала она. — Дерьмо! Засранец!

— Фрэнни, — сказала мать.

Я подбежал к лестничному проему и вцепился в стойку перил; лестница была покрыта толстым и мягким ковром, таким же, как и весь дом. Я смог увидеть, как Фрэнни метнулась через столовую к Фрэнку, чтобы схватить его за шею и замком зажать голову. Она быстро повалила его: Фрэнк был медлителен и не слишком ловок, он был неповоротлив, хотя крупнее Фрэнни и намного крупнее меня. Я редко возился с ним, даже играя; Фрэнк не любил возиться и даже в игре мог сделать очень больно. Он был слишком большим и, несмотря на свою нелюбовь к физическим упражнениям, сильным. Он умел заехать в твое ухо локтем или ударить в нос коленкой, он был из тех драчунов, чьи пальцы всегда найдут твой глаз, которые головой расплющат тебе губы о твои собственные зубы. Есть люди, которые настолько неуютно чувствуют себя физически, что их, кажется, начинает трясти от одного соприкосновения с чужим телом. Фрэнк был таким, и я старался с ним не связываться именно поэтому, а не потому, что он был на два года меня старше.

Фрэнни иногда не могла удержаться, чтобы не подразнить его, и это почти всегда кончалось тем, что они делали друг другу больно. Я видел, как она крепко сцепилась с Фрэнком под обеденным столом.

— Вин, останови их, — сказала мать. Пытаясь достать их и вытащить из-под стола, чтобы разнять, отец ударился головой о крышку стола. Тренер Боб полез под стол с другой стороны.

— Мать твою! — сказал отец.

Я почувствовал что-то теплое между моими коленями и стойкой перил — это была Лилли, выглядывающая из-под своей простыни.

— Ты крысиная жопа, Фрэнк! — орала Фрэнни. В этот момент Фрэнк сумел схватить Фрэнни за волосы и ударить головой о ножку стола; затем, хотя у меня грудей нет, я физически почувствовал, как кулак Фрэнка врезался в грудь Фрэнни. Она разжала свой захват, и пока тренер Боб не сумел облапить своей огромной рукой три их ноги из четырех и вытащить их из-под стола, он успел еще два раза ударить ее головой о ножку, намотав ее волосы себе на кулак. Фрэнни дрыгнула свободной ногой и здорово заехала Бобу в нос, но старый защитник из Айовы выдержал. Фрэнни уже плакала. Несмотря на то что Фрэнк держал ее за волосы, она умудрилась извернуться и укусить его за щеку. Фрэнк схватил в кулак одну из ее грудей и, очевидно, сильно сжал ее, так как Фрэнни, выпустив щеку Фрэнка изо рта, громко всхлипнула. В этом звуке было такое отчаяние и бессилие, что Лилли вместе со своей простыней убежала ко мне в комнату. Отец оторвал руку Фрэнка от груди Фрэнни, а тренер Боб захватил голову девочки в замок, чтобы та больше не смогла укусить брата. Но другая рука Фрэнни была свободна, и этой-то рукой она вцепилась в интимную часть Фрэнка; носи ты защитную чашечку или нет, будешь ты в бандаже или в чем мать родила, но когда дело дойдет до драки, Фрэнни сумеет найти твой интимный орган. Фрэнк внезапно дрыгнул всеми своими конечностями и издал такой страдальческий стон, что меня передернуло. Отец наотмашь ударил Фрэнни по лицу, но та не сдавалась; тогда он силой разжал ее пальцы. Тренер Боб оттащил от нее Фрэнка, но она все же успела напоследок нанести ему еще один удар ногой, и отец вынужден был сильно хлопнуть ее по рту. На этом все и кончилось.

Отец сидел на ковре в гостиной, прижав к груди голову плачущей Фрэнни, и баюкал ее.

— Фрэнни, Фрэнни, — тихо говорил он. — Ну почему обязательно всегда надо сделать тебе больно, чтобы остановить?

— Легче дыши, сынок, легче, — говорил тренер Боб Фрэнку, который лежал на боку, поджав к груди ноги, лицо у него было серым, как один из цветов команды школы Дейри. Старый Айова Боб знал, как успокаивать тех, кого свалили ударом по яйцам.

— Тошнит, да? — ласково поинтересовался тренер Боб. — Дыши легче и лежи спокойно. Это пройдет.

Мать убрала со стола и подняла упавшие стулья; явное неодобрение, которое вызвала у нее эта семейная вспышка насилия, она выражала принужденным молчанием, горьким, болезненным и полным ужаса.

— Теперь попробуй вздохнуть глубже, — советовал тренер Боб Фрэнку. Фрэнк попробовал и закашлялся. — Ладно, ладно, — сказал Айова Боб, — Еще немножко подыши легонько.

Фрэнк застонал.

Отец осматривал нижнюю губу Фрэнни, а по ее лицу тем временем катились слезы; из ее груди вылетали полузадушенные всхлипы.

— Думаю, тебе надо будет наложить швы, милочка, — сказал отец, но Фрэнни яростно затрясла головой.

Отец крепко сжал ее лицо руками и два раза поцеловал в лоб.

— Извини, Фрэнни, — сказал он, — но что я мог с тобой поделать, что поделать?

— Не хочу швов, — простонала Фрэнни. — Никаких швов. Ни в коем случае.

Но на ее нижней губе была рваная рана, и отцу пришлось подставить ладонь к ее подбородку, чтобы собрать капающую кровь. Мать принесла салфетку, полную льда.

Я вернулся в свою комнату и уговорил Лилли вылезти из чулана; она хотела остаться со мной, и я ей разрешил. Она очень быстро уснула, а я лежал на кровати и думал о том, что каждый раз, как только кто-то скажет слово «отель», появляется кровь и вдруг становится грустно. Отец и мать повезли Фрэнни в медпункт школы Дейри, где ей должны были зашить губу; ни у кого не было и мысли обвинить в чем-то отца, меньше всего у Фрэнни. Фрэнни, конечно, во всем будет винить Фрэнка, я в те дни рассуждал так же. Отец вряд ли станет винить себя в случившемся, по крайней мере, если и будет, то недолго, а мать — несколько дольше — будет, невесть почему, во всем винить себя.

Когда мы дрались, отец обычно кричал нам:

— Вы что, не знаете, как это расстраивает меня и мать? Представьте себе, что вы будете постоянно драться, как вы с этим будете жить? Разве мы с мамой деремся? Деремся? Вам бы понравилось, если бы мы дрались?

Нам бы, конечно, не понравилось; и они не дрались и вообще не ссорились, как правило. Был только старый камень преткновения, отцовская манера жить-будущим-а-не-наслаждаться-настоящим, по поводу которой тренер Боб высказывался более резко, чем мать, но мы знали, что она думает то же самое (и что отец ничего с этим поделать не может).

Мы, дети, большого значения этому не придавали. Я повернул Лилли на бок, чтобы спокойно вытянуться на спине, а мои уши не закрывала бы подушка, так что я мог слышать, как Айова Боб успокаивает наверху Фрэнка.

— Спокойней, парень, — говорил Боб, — обопрись на меня. Весь секрет — в дыхании. — Фрэнк пробурчал что-то в ответ, и тренер Боб сказал: — Но нельзя же схватить девчонку за титьку и думать, что не получишь в ответ по яйцам, правда?

Но Фрэнк продолжал бормотать о том, как ужасно к нему относится Фрэнни, как она никогда не оставляет его в покое, как она настраивает против него других детей, как он старается обойти ее, а она все время оказывается у него на дороге.

— Что бы плохое со мной ни случилось, всегда она замешана! — плакал он. — Ты не знаешь! — хныкал он. — Ты не знаешь, как она меня все время дразнит.

Думаю, я-то знал, и Фрэнк был прав; его недолюбливали, в этом-то и заключалась главная проблема. Фрэнни и впрямь обращалась с ним ужасно, хотя сама по себе ужасной вовсе не была; а Фрэнк ни с кем из нас не обращался по-настоящему ужасно, разве что сам по себе был в чем-то ужасен. Я услышал, как в холле засопел Эгг, и задумался о том, как будет выкручиваться тренер Боб, если Эгг сейчас проснется и начнет плакать и требовать мать. А Боб был по горло занят в ванной Фрэнком.

— Ну, давай, — говорил Боб. — Дай мне посмотреть, как ты это сделаешь.

Фрэнк всхлипывал.

— Ну вот! — воскликнул Айова Боб. — Видишь? Никакой крови, только моча. Все хорошо, парень.

— Ты не знаешь, — продолжал ныть Фрэнк. — Ты не знаешь.

Я пошел посмотреть, чего там хочет Эгг; ему было три года, и я подумал, что он потребует чего-нибудь невозможного, но когда я зашел в его комнату, то, к моему удивлению, обнаружил его в веселом расположении духа. Он явно удивился, увидев меня, и когда я положил обратно в его кроватку мягкие игрушки, разбросанные по всей комнате, он начал каждой из них представлять меня: потрепанной белке, на которую его не единожды тошнило, потертому одноухому слону, оранжевому гиппопотаму. Когда я собрался уходить, он очень расстроился, поэтому я взял его к себе в комнату и положил на кровать рядом с Лилли. Затем я отнес Лилли обратно к себе, хотя для меня нести ее было далековато, и по дороге она проснулась и стала капризничать, пока я не положил ее в ее собственную постель.

— Никогда не даешь мне остаться у тебя в комнате, — сказала она и тут же снова заснула.

Я вернулся в свою комнату и лег на кровать вместе с Эггом — у того сна не было ни в одном глазу, и он лепетал всякую ерунду. Впрочем, он был доволен, а я расслышал, как внизу разговаривает тренер Боб; сначала я думал, что он разговаривает с Фрэнком, но потом понял, что это он беседует с нашим старым псом Грустецом. Фрэнк, должно быть, пошел спать или ушел, по крайней мере, дуться.

— От тебя воняет хуже, чем от Эрла, — говорил Айова Боб псу.

И действительно, от Грустеца ужасно пахло; он не только постоянно портил воздух, но и запах у него был такой, что можно было по неосторожности задохнуться, и старый черный Лабрадор казался мне омерзительней, чем смутные воспоминания о запахе Эрла.

— Ну что нам с тобой делать? — бормотал Боб псу, который обожал лежать под обеденным столом и пердеть весь обед.

Айова Боб открыл внизу окна.

— Иди-ка сюда, мальчик мой, — позвал он Грустеца, — Господи… — пробормотал он.

Я услышал, как открылась входная дверь, очевидно тренер Боб выпустил пса на улицу.

Я лежал на кровати и не спал, Эгг ползал по мне, я ждал, когда вернется Фрэнни; я знал, что, если я к тому времени не засну, она обязательно придет ко мне и покажет свои швы. Когда Эгг в конце концов уснул, я отнес его в его комнату к его игрушкам.

Грустец был еще на улице, когда мать и отец привезли обратно Фрэнни; если бы не собачий лай, я бы и не заметил их приезда.

— Ну что, выглядит просто замечательно, — говорил тренер Боб, очевидно одобряя то, как поработали с губой Фрэнни. — Через некоторое время и шрама никакого не останется.

— Пять штук, — невнятно сказала Фрэнни, как будто ей вшили в рот добавочный язык.

— Пять! — воскликнул Айова Боб. — Ужасно!

— Этот пес опять здесь напердел, — сказал отец; судя по голосу, он был раздражен и устал, как будто они разговаривали, разговаривали, разговаривали все это время с самого момента, как уехали в медпункт.

— Он такой миленький, — сказала Фрэнни, и я услышал, как сильный хвост Грустеца застучал о стул или буфет: тук, тук, тук. Только Фрэнни могла часами лежать рядом с Грустецом и не обращать внимания на его зловоние. Да, конечно, Фрэнни казалась менее чувствительна к запахам, чем кто-либо из нас. Она никогда не отказывалась поменять пеленки Эггу или даже Лилли, когда мы все были намного младше. И когда у Грустеца под старость случались ночные неприятности, Фрэнни никогда не смотрела на собачье дерьмо как на что-то отвратительное; у нее было странное любопытство к подобным вещам. Она могла дольше всех нас обходиться без мытья.

Я слышал, как все взрослые поцеловали Фрэнни, пожелав ей спокойной ночи, и подумал: вот такими и должны быть семьи — поссорились, а через минуту помирились и простили друг друга. Фрэнни, как я и думал, пришла ко мне в комнату и показала свою губу. Швы были жесткими, блестящими и черными, как волосы на лобке; у Фрэнни были волосы на лобке, у меня нет. У Фрэнка были, но ему это не нравилось.

— Знаешь, на что похожи твои швы? — спросил я ее.

— Знаю, — ответила она.

— Он очень больно тебе сделал? — спросил я, и она пригнулась к моей кровати, чтобы я мог потрогать ее грудь.

— Он за другую схватил, дурачок, — сказала она и отодвинулась.

— Ты здорово разделала Фрэнка, — сказал я.

— Знаю, — сказала она. — Спокойной ночи. — Уходя, она снова заглянула ко мне в дверь. — Мы переедем жить в отель, — сказала она.

После этого я услышал, как она пошла в комнату Фрэнка.

— Хочешь посмотреть на мои швы? — прошептала она.

— Конечно, — ответил Фрэнк.

— Знаешь, на что они похожи? — спросила его Фрэнни.

— Грубые какие… — сказал Фрэнк.

— Да, но ты знаешь, на что они похожи, правда? — настаивала Фрэнни.

— Да, знаю, — сказал он, — и такие грубые…

— Извини меня за яйца, Фрэнк, — сказала ему Фрэнни.

— Понятно, — сказал он, — с ними все в порядке. Извини за… — начал Фрэнк, но он никогда в жизни не сказал бы слова «грудь», а тем более «титька». Фрэнни ждала, я тоже ждал. — Извини… ну, за все…

— Да, конечно, — сказала Фрэнни. — Меня тоже. Затем я слышал, как она пошла к Лилли, но та спала без задних ног.

— Хочешь посмотреть на мои швы? — прошептала Фрэнни. Затем через некоторое время я услышал: — Ну, сладких тебе снов, девчушка.

Эггу показывать швы не было, конечно, никакого смысла. Он решит, что это остатки чего-то, что Фрэнни только что ела.

— Хочешь, отвезу домой? — спросил отец своего отца, но старый Айова Боб сказал, что ему моцион только в радость.

— Можешь считать себе, что это захолустный городок, — сказал Боб, — но, по крайней мере, тут можно безопасно гулять по ночам.

Затем я услышал еще кое-что, и по этим словам я понял, что мои родители остались наедине.

— Я люблю тебя, — сказал мой отец.

А моя мать сказала:

— Я знаю. И я люблю тебя.

И тогда я понял, что она тоже устала.

— Давай прогуляемся, — сказал отец.

— Я не люблю оставлять детей одних, — сказала мать, но это был слабый аргумент. Я знал, что мы с Фрэнни без труда можем присмотреть за Эггом и Лилли, а Фрэнк вполне может сам позаботиться о себе.

— Это и пятнадцати минут не займет, — сказал отец. — Давай просто дойдем туда и взглянем на нее.

Речь, конечно, шла о Томпсоновской семинарии для девиц, этом суровом здании, которое отец хотел превратить в отель.

— Я там училась, — сказала мать. — Я знаю это здание намного лучше тебя и не хочу на него смотреть.

— Ты всегда любила прогуливаться со мной по ночам, — сказал отец, и по смеху моей матери, лишь самую малость ехидному, я понял, что она опять пожала плечами.

Внизу установилась тишина, я не мог сказать, целуются они там или надевают свои куртки, потому что была поздняя ночь, сырая и холодная. А затем я услышал, как моя мать сказала:

— Ты даже не представляешь, сколько денег надо вбухать в это здание, чтобы оно хотя бы слегка напоминало отель, в котором кто-нибудь захотел бы остановиться.

— Совсем не обязательно, чтобы они захотели, — сказал отец. — Вспомни — это будет единственный отель в городе.

— Но откуда ты возьмешь деньги? — сказала мать.

— Пошли, Грустец, — сказал отец, и я понял, что они уже выходят из дома. — Пошли, Грустец, провоняй им весь город, — сказал отец.

Мать рассмеялась.

— Ответь мне, — сказала она, но теперь это прозвучало кокетливо; отец уже убедил ее, где-то, когда-то раньше, может быть, пока Фрэнни зашивали губу (я знаю, она перенесла это стойко, без единой слезинки). — Так откуда ты возьмешь деньги? — спросила его мать.

— Ты знаешь, — сказал он и закрыл входную дверь. Я услышал, как Грустец облаял ночь — все, что в ней таилось, и ничего в частности.

И я знал, что если бы сейчас к крыльцу или решетке старого дома Бейтсов причалил белый ялик, то ни мать, ни отец нисколько бы не удивились. Если бы человек в белом смокинге, который когда-то владел экзотическим отелем «Арбутнот-что-у-моря», оказался там и поприветствовал их, они бы не моргнули и глазом. Окажись он там, курящий, загорелый и безукоризненный, и скажи он им: «Добро пожаловать на борт!» — они бы тотчас же отправились в море на белом ялике. И когда они прошли по Сосновой улице к Элиот-парку и повернули за последний ряд домов, в которых жили вдовцы и вдовы, жалкая Томпсоновская семинария для девиц, должно быть, засияла перед ними в ночи, как замок или вилла, где устроили какое-то великолепное празднество для богатых и знаменитых, хотя там и не было света, а единственной живой душой в округе был полицейский в патрульном автомобиле, который каждый час или около этого заезжал в парк, чтобы погонять забредших потискаться подростков. В Элиот-парке была всего одна аллея; мы с Фрэнни никогда после наступления темноты не рисковали босиком пройти по этой аллее, боясь наступить на стекло от пивной бутылки или использованный презерватив.

Но теперь отец, должно быть, рисовал совсем другую картину! Я представил себе, как он, должно быть, провел мать мимо пней давно погибших вязов — хруст стекла под ногами показался им грохотом гальки на дорогом морском пляже — и как он, скорее всего, сказал ей:

— Представляешь? Семейный отель! Большую часть времени мы сами будем им пользоваться. С тем, что мы сорвем на больших школьных уикендах, нам даже не будет нужды в рекламе, по крайней мере большой. Просто в течение недели надо будет держать открытыми бар и ресторан, чтобы привлекать бизнесменов на обеды и вечеринки с коктейлями.

— Бизнесменов? — вслух удивилась моя мать. — Какие обеды и вечеринки с коктейлями?

Но даже когда Грустец спугнул подростков, засевших в кустах, даже когда патрульная машина остановила мать и отца, чтобы выяснить их личности, мой отец был непоколебим.

— А, это ты, Вин Берри, — должно быть, сказал полисмен.

Машиной ночного патруля управлял старый Говард Так; он был глуповат, и от него пахло сигарами, затушенными в лужах пива. Грустец, должно быть, зарычал на него; очевидно, ароматы, исходящие от полисмена, вступили в конфликт с собственной высококлассной вонью собаки.

— У бедняги Боба был неудачный сезон, — возможно, посетовал старый Говард Так, потому что все знали, что мой отец — сын Айовы Боба; отец был квотербеком 6 в одной из старых команд школы Дейри под руководством тренера Боба, в команде, которая всегда выигрывала.

— Очередной неудачный сезон, — должно быть, пошутил мой отец.

— А что вы здесь делаете-то? — скорее всего, поинтересовался у них старый Говард Так.

И мой отец, несомненно, должно быть, ответил:

— Знаешь, Говард, между нами, мы собираемся купить этот участок.

— Что?

— А вот на спор, — сказал, наверно, отец. — Сделаем тут отель.

— Отель?

— Именно, — сказал, по всей видимости, отец. — С рестораном и баром, для обедов и вечеринок с коктейлями.

— Для обедов и вечеринок с коктейлями, — повторил, должно быть, Говард Так.

— Ты только представь себе, — наверно, сказал отец. — Лучший отель в Нью-Гэмпшире!

— Черт подери! — только и смог ответить полисмен.

Во всяком случае, именно ночной патрульный Говард Так первый спросил моего отца:

— А как вы собираетесь его назвать?

Помните: это была ночь, а ночь вдохновляла моего отца. Он впервые встретился с Фрейдом и медведем ночью, по ночам он ходил ловить рыбу со Штатом Мэн, ночь была единственным временем, когда появился человек в белом смокинге, было темно, когда немцы со своим духовым оркестром появились в Арбутноте и пролили кровь; должно быть, было темно, когда мои отец и мать впервые спали вместе; и Фрейдова Европа сейчас была в полной темноте. Здесь, в Элиот-парке, освещенный фарами патрульной машины, мой отец взглянул на четырехэтажную кирпичную школу, которая и вправду напоминала захолустную тюрьму — ржавые пожарные лестницы обвивали здание, как строительные леса окружают дом, который хочет превратиться во что-то другое. Несомненно, он взял мать за руку. В темноте, где нет никаких препятствий воображению, мой отец почувствовал, как к нему пришло имя нашего будущего отеля, имя для всего нашего будущего.

— Так как вы его назовете? — спросил старый полицейский.

— Отель «Нью-Гэмпшир», — сказал мой отец.

— Японский бог! — сказал Говард Так.

А какой бог в Японии? Может быть, они там поклоняются священной корове, как в школе Дейри?

Может быть, название «Японский бог» и лучше бы подошло для этого проекта, но вопрос был решен: этому суждено было называться отель «Нью-Гэмпшир».

Когда мать и отец вернулись домой, я еще не спал, прогулка заняла у них намного больше пятнадцати минут, поэтому я знал, что по дороге они встретили по крайней мере белый ялик, если не Фрейда и не человека в белом смокинге.

Я услышал, как отец сказал:

— Господи, Грустец, ты что, не мог сделать это на улице?

Я прекрасно представлял себе это зрелище — их возвращение домой: Грустец фыркал у заборов, окружавших деревянные городские домики, поднимая из постелей чутко спящих стариков. Путаясь во времени, эти старики, должно быть, выглядывали в окно, видели моих отца и мать и, позабыв про прошедшие годы, шли обратно в постель, бормоча:

— Это парень Айовы Боба с девчонкой Бейтсов и опять этот старый медведь.

— Одну только вещь я не могу понять, — сказала моя мать. — Мы продадим этот дом и выедем из него раньше, чем можно будет въехать туда?

Потому что это, конечно, был единственный способ превратить старую школу в отель. Город с радостью отдаст им Томпсоновскую женскую семинарию по бросовой цене. Кому нужно это бельмо на глазу — развалина, где дети могут покалечиться, разбивая окна и лазая по пожарным лестницам? Но это был дом семьи моей матери, добротный семейный дом Бейтсов, именно он и должен был покрыть расходы на ремонт. Может быть, именно это Фрейд и имел в виду, когда говорил, что мать должна простить отца.

— Мы можем продать его до того, как въедем туда, — сказал отец, — но мы можем пока не выезжать отсюда. Это уже детали.

Эти детали (и многие другие) займут не один год, и из-за них-то Фрэнни и скажет однажды, много времени спустя после того, как ее швы будут сняты, а шрам станет таким маленьким, что будет казаться, что его можно легко смести пальцем или что один хороший поцелуй уберет с ее губы эту отметину:

— Если бы отец смог купить другого медведя, ему бы не надо было покупать отель.

Но первая иллюзия моего отца заключалась в том, что медведь может выдержать человеческий образ жизни, а вторая — в том, что человек может выдержать постоянную жизнь в отеле.

ГЛАВА 3. Победный сезон Айовы Боба


В 1954 году Фрэнк поступил в подготовительный класс школы Дейри, это событие особых изменений в его жизнь не внесло, разве что он стал больше проводить времени в своей комнате в одиночестве. Был какой-то неясный гомосексуальный инцидент, но в нем были замешаны несколько мальчиков, все из одного общежития и все старше Фрэнка, и подозревали, что Фрэнк стал жертвой довольно обычной для средних школ шутки. В конце концов, Фрэнк жил дома; неудивительно, что о жизни в общежитии у него были очень наивные представления.

В 1955 году в школу Дейри пошла Фрэнни, это был первый год, когда школа начала принимать девочек, — и прошло это не совсем гладко. Ничто не проходит гладко, если в дело замешана Фрэнни, но в данном случае было множество непредвиденных проблем, начиная с дискриминации в классных комнатах и кончая нехваткой душевых в крыле гимнастического зала, который отдали для пользования девочкам. Присутствие женщин-преподавателей повлекло за собой развал нескольких непрочных браков, а воображение мальчиков школы Дейри, несомненно, стало в тысячу раз более буйным.

В 1956 году настала моя очередь. Это был год, когда для тренера Боба купили всю защиту и целую тройку нападающих; школа знала, что он собирается уйти в отставку, а у него не было победных сезонов с самого конца войны. Они считали, что сделают ему приятное, снабдив команду выпускниками-атлетами из самых крутых бостонских школ. Впервые тренер Боб имел не только хорошую защиту, но и несколько крепких нападающих, и хотя старику не нравилась идея «покупать» команду — таких игроков мы (даже в те дни) называли «подставы», — но самим жестом он остался доволен. Однако у школы Дейри были и другие заботы посерьезнее, чем устроить победный сезон в последний год работы Айовы Боба. Они рыскали по всем углам, чтобы привлечь как можно больше спонсоров, искали нового молодого футбольного тренера на следующий год. Боб знал, что еще один проигрышный сезон, и школа навсегда забросит футбол. Тренер Боб мог бы победить с командой, которую он создавал несколько лет, но без него у команды шансов не было.

— И потом, — сказал тренер Боб, — все таланты нуждаются в тренере. Эти парни без меня не сумеют стать звездами. Всем нужен план игры, каждому нужен кто-то, кто бы подсказал ему, что он делает неправильно.

В те года тренер Боб имел много что сказать моему отцу по поводу плана игры и в отношении того, что он делает неверно. Тренер Боб заявил, что ремонтировать здание Томпсоновской семинарии для девиц — «все равно что насиловать носорога». Это потребует несколько больше времени, чем думал мой отец.

С продажей материнского дома никаких сложностей не возникло, он был очень хорошим, и мы на этом сорвали приличный куш, но новым владельцам не терпелось вступить во владение этой собственностью, и нам пришлось заплатить приличную ренту, чтобы прожить там еще один год после того, как были подписаны все бумаги.

Я помню, как наблюдал за тем, как из того, что должно было стать отелем «Нью-Гэмпшир», выносили старые школьные парты, сотни парт, которые были привинчены к полу. Сотни дыр в полу, которые надо было заделать или закрыть весь пол коврами. Это была только одна из деталей, с которыми пришлось столкнуться отцу.

А оборудование ванных комнат на четвертом этаже оказалось для него полным сюрпризом. Моя мать должна бы была это помнить: за несколько лет до ее поступления в Томпсоновскую женскую семинарию туалеты и ванны на верхнем этаже были оборудованы неправильно. Вместо того чтобы прислать сантехнику для учащихся старших классов, прислали и установили миниатюрные унитазы и раковины, предназначенные для детского сада на севере штата. Так как ошибочное оборудование стоило меньше, чем заказанное, Томпсоновская семинария для девиц решила ошибку не исправлять. Таким образом, поколение за поколением девочек, учащихся старших классов, вынуждены были скрючиваться и подгибать колени всякий раз, когда собиралось пописать или помыться — туалеты детских размеров чуть не ломали девочкам спины, когда они садились на них слишком быстро, маленькие раковины были установлены на уровне колен, а зеркала смотрели им прямо в грудь.

— Господи боже мой, — сказал отец, — да это какой-то сортир для эльфов.

Он надеялся расставить старое сантехническое оборудование по всему отелю, у него хватало здравого смысла понять, что гости не захотят пользоваться коммунальными ванными комнатами, но он думал, что сумеет сэкономить уйму денег, воспользовавшись уже установленными раковинами и туалетами. В конце концов, в средней школе было не так уж много оборудования, пригодного для отеля.

— Во всяком случае, зеркала пригодятся, — сказала мать, — просто мы их повесим несколько выше.

— И раковины с унитазами тоже, — настаивал отец.

— Кто сможет ими пользоваться? — спросила мать.

— Карлики? — предположил тренер Боб.

— Во всяком случае, Лилли с Эггом смогут, — заявила Фрэнни. — По крайней мере, еще несколько лет.

А потом еще были привинченные стулья, которые шли в комплекте с партами. Отец не хотел их выбрасывать тоже.

— Великолепные стулья, — говорил отец. — Очень удобные.

— Они какие-то такие изысканные, с вырезанными на них именами, — сказал Фрэнк.

— Изысканные, Фрэнк? — переспросила Фрэнни.

— Но они привинчены к полу, — сказала мать. — Люди не смогут их сдвинуть с места.

— А почему люди должны таскать с места на место мебель в отеле? — возмутился отец. — Я хочу сказать, что мы оборудуем комнаты так, как они должны выглядеть, правильно? И вообще, я не хочу, чтобы люди двигали стулья с места на место, — сказал он. — А в данном случае они этого просто не смогут делать.

— Даже в ресторане? — поинтересовалась мать.

— Люди любят после хорошего обеда отодвинуть стулья назад, — заметил Айова Боб.

— Ну а здесь это не получится, — настаивал отец. — Мы разрешим им вместо этого отодвигать столы.

— А почему бы и столы тоже не привинтить к полу, — предложил Фрэнк.

— Это слишком изысканная идея, — возразила Фрэнни.

Позже она скажет, что Фрэнк чувствовал себя настолько незащищенным, что предпочел бы все в жизни привинтить к полу.

Конечно, сделать из классов отдельные номера, каждый с собственной ванной — вот что потребовало больше всего времени. Прокладка труб оказалась такой же сложной задачей, как организация грузового автопарка на железнодорожной станции; когда кто-то спускал воду на четвертом этаже, по всему отелю слышно было, как она с проклятиями отыскивает себе дорогу вниз. А в некоторых комнатах до сих пор оставались классные доски.

— Если они чистые, то какая в этом беда? — говорил отец.

— Конечно, — соглашался Айова Боб, — один гость может оставить сообщение следующему.

— Например, «никогда больше здесь не останавливайся», — предположила Фрэнни.

— Все будет нормально, — сказал Фрэнк. — Я вот просто хочу, чтобы у меня была собственная комната.

— В отеле, Фрэнк, — сказала Фрэнни, — каждому полагается собственная комната.

Даже тренеру Бобу достанется комната, так как после выхода в отставку школа Дейри вряд ли разрешит ему жить на своей территории. Тренера Боба осторожно подготовили к этому; он был готов к переезду, как только у нас будет все готово. Его очень интересовало, как мы поступим со спортивным оборудованием: волейбольное поле с растрескавшейся глиной, хоккейное поле, баскетбольные щиты и кольца — сетки от них давным-давно сгнили.

— Ничто не выглядит таким заброшенным, как баскетбольные кольца без сеток, — говорил он. — Думаю, это очень грустно.

И вот в один прекрасный день мы наблюдали, как рабочие с отбойными молотками начали сбивать надпись «ТОМПСОНОВСКАЯ СЕМИНАРИЯ ДЛЯ ДЕВИЦ», которая была глубоко утоплена в кирпичи на мертвенно-серой стене фасада над главным входом. Их рабочий день закончился — я уверен, они специально так подгадали, чтобы на стене остались буквы: «СЕМИНА… ДЛЯ ДЕВИЦ». Это была пятница, так что надпись провисела весь уикенд, изрядно раздражая отца с матерью и смеша тренера Боба.

— Почему бы тебе не назвать отель «СЕМЕНА ДЛЯ ДЕВИЦ»? — спрашивал Айова Боб отца. — Всего-то и надо было бы тогда, что одну букву заменить.

Боб был в хорошем настроении, так как его команда выигрывала и он знал, что вот-вот распрощается с растленной школой Дейри.

Если мой отец и бывал в плохом настроении, то он редко это показывал. (Он был полон энергии. «Энергия порождает энергию», — повторял и повторял он, готовя с нами уроки или тренируя свою команду.) Он не собирался уходить в отставку из школы Дейри; возможно, он боялся рисковать, а может быть, ему наша мать не позволяла. Он продолжал заниматься отелем «Нью-Гэмпшир», но одновременно с этим вел в трех классах английский язык и тренировал зимнюю и весеннюю команды бегунов, так что дела продвигались вперед с половинной скоростью.

Фрэнк, казалось, исчез в школе Дейри; он был как одна из коров на ее эмблеме. Спустя небольшое время он стал незаметен. Он делал свое дело, пусть и не без труда, и посещал требуемые атлетические занятия, хотя у него не было любимого вида спорта и он не годился (или не пытался попасть) ни в одну из команд. Он был крупным и сильным, но, как всегда, неуклюжим. И (в шестнадцать лет) он отрастил на верхней губе тоненькие усики, благодаря которым выглядел намного старше. В нем была какая-то расхлябанность и что-то, напоминающее щенка, какая-то тяжелая неповоротливость в ногах — которая намекает на то, что в один прекрасный день щенок этот станет большой и внушительной собакой; но Фрэнк будет вечно ждать того баланса, который позволит животному внушительных размеров стать в самом деле внушительным. Друзей у него не было, но это никого не беспокоило; у Фрэнка никогда не было особой потребности в друзьях.

У Фрэнни, конечно, была масса дружков. Большинство из них были старше Фрэнни, а один из них мне даже нравился: это был высокий, рыжеволосый ученик выпускного класса школы; сильный молчаливый тип, который греб на головной лодке в университетской команде. Звали его Стратерс, он вырос в штате Мэн и (если не считать мозолей у него на руках, ржаво-коричневых от бензоина, которым он смазывал их, чтобы они затвердели, и того факта, что временами от него несло как от влажного носка) был вполне приемлем на взгляд любого члена нашей семьи. Даже на взгляд Фрэнка. Грустец рычал на него, но это из-за запаха. Стратерс покушался на доминирующее положение Грустеца в нашем доме. Не знаю, был ли он в числе любимых приятелей Фрэнни, но он обожал ее и очень хорошо относился ко всем нам.

Некоторые другие — один из них был заводилой в той группе, которую наняли в Бостоне для тренера Боба, — были не столь приятны. Рядом с квотербеком этой команды Ральф Де Мео выглядел святым. Имя его было Стерлинг Доув, хотя все его звали Чип или Чиппер; это был жесткий угловатый парень из дорогой школы в пригороде Бостона.

— Он прирожденный лидер, этот Чип Доув, — говорил тренер Боб.

Он прирожденный начальник какой-нибудь секретной полиции, думал я. Чиппер Доув был симпатичным блондином, в безупречном и, наверно, даже красивом стиле; мы были темноволосой семьей, за исключением Лилли, которая была не столько блондинкой, сколько выцветшей, с головы до пят; даже волосы у нее были бледными.

Я наслаждался, наблюдая за игрой Чипа Доува, когда он выходил один на один с противником, не защищенный сильной цепочкой лайменов, но администрация сделала для тренера Боба хороший подарок: футбольной команде школы Дейри не приходилось вести игру на своей половине поля. Когда она получала мяч, она удерживала его, и Доуву редко выпадала возможность показать себя. Хотя это был первый победный сезон, который мы, ребята, могли припомнить, он оказался скучным: совсем не интересно наблюдать, как они уверенно бегают по полю и тянут время. Они не были броскими, они были сильной, точной и хорошо натренированной командой; в обороне они были не так уж сильны, некоторые команды прорывались в их зону, но не так часто: другие команды редко получали мяч.

— Они держат мяч, — кричал Айова Боб. — Впервые после войны у меня команда, которая может держать мяч.

В отношениях Фрэнни и Чипа Доува меня успокаивало только то, что Доув был таким приверженцем своей команды, что редко появлялся без сопровождения остальных дейрийских беков 7, а то и одного-двух лайменов. Они терроризировали в том году школьный двор, как орда кочевников, и Фрэнни иногда можно было увидеть в их лагере. Доуву она нравилась; она нравилась, похоже, всем мальчишкам, за исключением Фрэнка. Девочки в ее компании были осторожны; она просто затмевала их и, возможно, она была для них не очень хорошей подругой. Фрэнни постоянно встречалась с новыми и новыми людьми; она, может быть, была слишком любопытна до незнакомцев, чтобы хранить ту верность, которую ожидают девочки от подруг.

Не знаю, меня в эти вопросы не посвящали. Иногда Фрэнни устраивала для меня свидания, но девочки обычно были старше меня, и из этого ничего не получалось.

— Все считают тебя симпатичным, — говорила Фрэнни, — но тебе надо немного побольше разговаривать с людьми; знаешь, нельзя просто так сразу начинать обниматься.

— Я не начинаю обниматься, — говорил я ей. — Я никогда не дохожу до того, чтобы обниматься.

— Ну, — говорила она, — это из-за того, что ты просто сидишь и ждешь, что что-то произойдет. Все знают, о чем ты думаешь.

— Ты не знаешь, — ответил я. — Не всегда знаешь.

— Ты имеешь в виду — обо мне? — спросила она, но я ничего не ответил. — Слушай, мальчик, — сказала Фрэнни, — я знаю, что ты слишком много думаешь обо мне, если ты это имеешь в виду.

Это именно тогда, в Дейри, она стала называть меня мальчиком, хотя между нами был всего лишь год разницы. И как бы я ни обижался, прозвище ко мне прилипло.

— Слушай, мальчик, — сказал мне как-то в душевой спортзала Чип Доув. — У твоей сестренки самая лучшая задница в школе. Она перепихивается с кем-нибудь?

— Со Стратерсом, — сказал я, хотя надеялся, что это не так; но Стратерс был, по крайней мере, лучше, чем Доув.

— Стратерс! — удивился Доув. — Этот чертов гребец? Этот дурень, который гребет?

— Он очень сильный, — сказал я; это было чистейшей правдой, гребцы все сильные, а Стратерс был самым сильным из них.

— Да, но он дурень, — ответил Доув.

— Только и знает, что целыми днями таскать весла! — сказал Пенни Метц, хафбек, который всегда — даже в душевой — дежурил справа от Доува, как будто и здесь ожидая передачи мяча. Он был молчаливый, как цемент, и такой же крепкий.

— Ну, мальчик, — произнес Чиппер Доув, — ты передай Фрэнни, что я думаю, что у нее самый лучший задок в этой школе.

— И титьки тоже, — воскликнул Ленни Метц.

— Ну, они хороши, — согласился Доув, — но задница — это действительно что-то.

— У нее и улыбка приятная тоже, — сказал Метц. Чип Доув повернулся ко мне и заговорщицки закатил глаза, как будто хотел показать мне, что он знает, насколько глуповат Метц и что сам он намного, намного круче.

— Не забудь помылиться, а, Ленни? — сказал Доув и передал ему скользкий кусок мыла, который тот инстинктивно, не мешкая, схватил в свой медвежий захват и прижал к животу.

Я выключил свой душ, так как кто-то большой влез вместе со мной под поток воды. Он вовсе отодвинул меня со своего пути и снова включил воду.

— Пошевеливайся, мужик, — мягко сказал он. Это был один из тех лайменов, что не давали другим футболистам напасть на Чипа Доува. Его звали Самуель Джонс-младший, но все его звали Младший Джонс. Младший Джонс был таким же черным, как те ночи, которые вдохновляли моего отца; потом он играл в футбольной команде Пенсильванского колледжа и профессиональной команде в Кливленде, пока ему не повредили колено.

В 1956 году мне было четырнадцать лет, и Младший Джонс был самым большим сгустком человеческой плоти, который я когда-либо видел. Я отступил с его дороги, но Чиппер Доув сказал:

— Эй, Младший, ты что, не знаешь этого мальчика?

— Нет, мы с ним еще не встречались, — сказал Младший Джонс.

— Так это же брат Фрэнни Берри, — заметил Чип Доув.

— Ну, здравствуй, — сказал Младший Джонс.

— Привет, — ответил я.

— Слушай, Младший, старый тренер Боб — дед этого мальчика.

— Очень мило, — сказал Младший Джонс.

Он наполнил свой рот мыльной пеной от небольшого куска мыла, который держал в руке, закинул голову и открыл рот, подставив его под струю воды. Я подумал, что, возможно, он это делает вместо того, чтобы чистить зубы.

— Мы тут обсуждали, — сказал Доув, — что нам нравится во Фрэнни.

— Ее улыбка, — сказал Метц.

— Ты говорил, что титьки тоже, — напомнил Чиппер Доув. — А я сказал, что у нее самый лучший в школе зад. Мы не спрашивали еще мальчика, что ему нравится в его сестре, но, думаю, мы сначала спросим тебя, Младший, что тебе в ней нравится.

Младший Джонс до конца смылил свой кусок мыла; когда он встал под душ, его огромная голова была вся покрыта пеной, а над коленями вспухли бугры мышц. Я посмотрел на свои ноги и почувствовал близкое присутствие еще парочки из команды Айовы Боба. Парня с обожженным лицом звали Честер Пуласки, он без конца торчал под лампой в солярии, и все равно его шея была усеяна угрями, а на лбу так и вообще места живого не было. Он играл первым блокирующим беком, не по выбору, а просто он не мог так быстро бегать, как Ленни Метц. Честер Пуласки был прирожденным блокирующим: вместо того чтобы бежать от противника, он предпочитал бежать на него. Вместе с ним, будто назойливый слепень вокруг лошади, рядом со мной крутился парень, такой же черный, как и Младший Джонс, но цветом кожи все сходство между ними и ограничивалось. Он иногда играл ресивером 8 и выбегал из задней части поля, только чтобы догнать Чипа Доува и сделать пас. Звали его Гарольд Своллоу, и он был не больше меня, но Гарольд Своллоу мог летать. Он не зря носил фамилию «Своллоу» — ласточка: он двигался, как эта птица; если кто-то его блокировал, он мог сложиться пополам, но если он не перехватывал пас и не мчался вперед, то обычно прятался сзади, чаще всего за спиной Младшего Джонса или Честера Пуласки.

Они все обступили меня плотным кругом, и я думаю, если бы бомба упала в одну точку душевой, то с победным сезоном тренера Боба было бы покончено одним махом. С точки зрения спорта, не хватились бы только меня. Я просто относился к другой категории, нежели нанятая для Айовы Боба команда беков или гигантский лаймен Младший Джонс; конечно, были и другие лаймены, но именно он помогал Чипперу Доуву играть столь успешно. Именно благодаря ему для Честера Пуласки находилась дыра, через которую тот мог провести Ленни Метца; Джонс делал дыру, через которую они оба могли пробежать плечом к плечу.

— Давай, Младший, подумай, — сказал Чип Доув, и сказал рискованно, поскольку его насмешливый тон выдавал его сомнения в том, что Младший Джонс вообще может думать. — Что тебе нравится во Фрэнни Берри? — спросил Доув.

— У нее милые маленькие ножки, — сказал Гарольд Своллоу.

Все уставились на Младшего, но он просто плескался под струей воды, не обращая ни на кого внимания.

— У нее великолепная кожа, — сказал Честер Пуласки, беспомощно привлекая тем самым еще больше внимания к своим угрям.

— Младший! — сказал Чип Доув.

Младший Джонс выключил душ. Какое-то время он просто стоял, ожидая, пока с него стечет вода. Рядом с ним я чувствовал себя таким же, каким год назад был Эгг, когда только еще учился ходить.

— Для меня она просто одна из белых девушек, — сказал Младший Джонс.

Он помедлил, обвел нас всех взглядом и направился к выходу.

— Но, похоже, хорошая девчонка, — добавил он мне.

После этого он снова включил мой душ, пихнул меня под холодную струю и вышел из душевой, оставив после себя сквозняк.

То, что даже Чип Доув не рискует заходить с ним слишком далеко, произвело на меня впечатление, но еще большее впечатление произвело то, в каком трудном положении Фрэнни, а самое большое впечатление произвело то, что я с этим ничего не могу поделать.

— Этот подонок Чиппер Доув рассуждает о твоей заднице, титьках и даже о твоих ногах, — сказал я ей. — Ты следи за ним.

— Моих ногах? — переспросила Фрэнни. — И что же он говорит о моих ногах?

— Ну ладно, — сказал я. — Это был Гарольд Своллоу.

Все знали, что Гарольд Своллоу с прибабахом; в те дни, если кто-то был с такими же выкрутасами, как Гарольд Своллоу, то про него говорили, что он с поворотом, как вальсирующая мышь.

— А что про меня сказал Чип Доув? — спросила Фрэнни. — Меня именно он интересует.

— Все, что его интересует, это твоя задница, — сказал я ей. — И он со всеми ее обсуждает.

— Мне на это наплевать, — сказала она. — Меня это не интересует.

Я повесил голову. Мы стояли в верхнем холле того, что теперь было арендованным домом, хотя для нас он все еще оставался семейным домом Бейтсов. Теперь Фрэнни редко заходила в мою комнату. Мы делали уроки по своим комнатам и встречались поговорить только перед дверьми ванны. Фрэнк, похоже, даже ванной не пользовался. Теперь каждый день в холле перед нашими комнатами мать складывала все новые картонки и ящики; мы готовились переезжать в отель «Нью-Гэмпшир».

— И я не пойму, Фрэнни, на что тебе сдалась эта команда болельщиков, — сказал я. — Уж тебе-то зачем?

— Потому что мне это нравится, — ответила она. В тот день мы встретились с Фрэнни как раз после тренировки болельщиков, недалеко от нашего места в папоротниках. Подойдя к спортивному полю Айовы Боба, мы не увидели ничего для нас (теперь уже учеников школы Дейри) особенно нового. На тропинке, которая сокращала путь к спортивному залу, к кому-то приставали: его столкнули в лужу грязи, истоптанную футбольными шиповками, — лужу как будто расстреляли из пулемета. Когда мы с Фрэнни узнали мальчишек-беков и увидели, что они кого-то бьют, то побежали другим путем. Эти беки вечно кого-то били. Но мы не пробежали и двадцати пяти ярдов, как Фрэнни схватила меня за руку и остановила.

— Я думаю, это Фрэнк, — сказала она. — Они подстерегли Фрэнка.

И тут мы, конечно, пошли назад. На какую-то секунду, пока мы не увидели, что там в действительности происходит, я ощущал себя очень храбрым; я почувствовал, как Фрэнни взяла меня за руку, и крепко сжал ее ладонь. Ее форменная юбочка болельщицы была так коротка, что я тыльной стороной ладони касался ее бедра. Затем она выпустила мою руку и завизжала. Я был в своих беговых шортах и почувствовал, как мои ноги похолодели.

Фрэнк был в своей оркестровой форме. Они полностью стащили с него штаны цвета дерьма (с мертвенно-серыми лампасами). Трусы у Фрэнка были где-то на коленях. Его форменная курточка была задрана до груди, один серебряный эполет плавал в грязной луже, напротив лица Фрэнка, а серебряная фуражка с коричневым околышем, почти не отличимая от грязи в луже, была смята коленом Гарольда Своллоу. Гарольд держал Фрэнка за одну руку, вытянув ее на всю длину; Ленни Метц вытянул другую руку Фрэнка. Фрэнк лежал на животе, яйцами в самом центре лужи, его непривычно голый зад ходил вверх-вниз, когда Чиппер Доув надавливал на него ногой, потом отпускал, потом снова давил. Честер Пуласки, блокирующий задний, сидел на голенях Фрэнка.

— Ну, давай, посношайся! — сказал Чиппер Доув Фрэнку.

Он втиснул зад Фрэнка глубоко в грязную лужу. Шипы оставляли на голом заду белые вмятинки.

— Ну, давай, давай, грязееб, — сказал Ленни Метц. — Ты слышал, что тебе сказали: сношайся!

— Прекратите! — заголосила Фрэнни. — Что вы делаете?

Фрэнк, казалось, был больше всех встревожен, увидев ее, но даже и Чиппер Доув не сумел скрыть удивления.

— Ба, кого мы видим, — сказал Доув, но я чувствовал: он отчаянно придумывает, что сказать еще.

— Мы просто делаем ему, как он любит, — повернулся к нам Ленни Метц. — Фрэнк любит трахать всякую грязь, правда, Фрэнк?

— Пустите его, — сказала Фрэнни.

— Мы ничего плохого ему не делаем, — сказал Честер Пуласки, он постоянно смущался из-за своих угрей, поэтому смотрел на меня, а не на Фрэнни; возможно, он не мог видеть ее прекрасную кожу.

— Ваш братец любит мальчиков, — сказал нам Чиппер Доув. — Правда, Фрэнк? — обратился он к нему.

— Ну и что дальше? — сказал Фрэнк.

Он был зол, но не плакал; возможно, он ткнул кому-нибудь пальцами в глаза, возможно, одному или двоим от него и досталось. Фрэнк никогда не сдавался без драки.

— Долбиться в жопу, — сказал Ленни Метц, — это отвратительно.

— Это все равно, что в грязи полоскаться, — сказал Гарольд Своллоу, но, судя по его виду, он с большим удовольствием куда-нибудь убежал бы, а не держал за руку Фрэнка.

Гарольд Своллоу всегда выглядел неуверенно. Как будто он впервые в жизни ночью переходит оживленную улицу.

— Слушай, мы ничего плохого ему не делаем, — сказал Чиппер Доув.

Он снял ногу с задницы Фрэнка и шагнул к нам с Фрэнни. Я вспомнил, что тренер Боб всегда говорил, что травмы колена опаснее всего, и задумался, сумею ли я выбить Чипу Доуву коленку, прежде чем он разделает меня под орех.

Не знаю уж, о чем думала Фрэнни, но она сказала Доуву:

— Я хочу поговорить с тобой. Один на один. Я хочу побыть с тобой наедине прямо сейчас, — сказала она ему.

Гарольд Своллоу фыркнул таким странным носовым тоненьким смешком, как могла бы фыркнуть только вальсирующая мышь.

— Ну что же, это возможно, — сказал Доув Фрэнни. — Конечно, мы можем поговорить. Наедине. В любое время.

— Сейчас, — сказала Фрэнни. — Я хочу или сейчас, или никогда, — сказала она.

— Ну хорошо, сейчас, — сказал Доув.

Он глянул на своих товарищей по команде и закатил глаза. Честер Пуласки и Ленни Метц выглядели так, будто умирали от зависти, а Гарольд Своллоу нахмурился, уставившись на зеленое пятно от травы на своей футбольной форме.

Это было единственное пятно на нем: маленькое зеленое пятнышко там, где он в своем полете слишком близко наклонился к земле. А может быть, он нахмурился потому, что распластавшееся тело Фрэнка закрывало ему вид на ноги Фрэнни.

— Отпустите Фрэнка, — сказала Фрэнни. — И пусть остальные идут в спортзал, — прибавила она.

— Конечно, мы его отпустим, — сказал Доув. — Мы и так это сейчас собирались сделать, правда? — сказал он; квотербек давал сигнал своей команде.

Они отпустили Фрэнка. Фрэнк поднялся на ноги, стараясь прикрыть свое интимное место, облепленное густым слоем грязи. Он со злостью, не говоря ни слова, оделся. В это мгновение я больше боялся его, чем кого-либо другого; остальные, во всяком случае, делали то, что им было сказано, — семенили по тропинке к спортивному залу. Ленни Метц повернулся, оскалился и махнул рукой. Фрэнни показала ему — вали, мол. Мокрый Фрэнк протиснулся между мной и Фрэнни и заковылял домой.

— Ничего не забыл? — спросил его Чип Доув.

В кустах лежали цимбалы Фрэнка. Он остановился, и казалось, то, что он забыл свой инструмент, смутило его больше, чем предшествующие события. Мы с Фрэнни люто ненавидели Фрэнковы цимбалы. Я считал, что только форма оркестранта — ему было все равно какая, лишь бы форма! — привлекла Фрэнка в оркестр. Он был не слишком общительным, но когда в победный сезон тренера Боба школа возродила оркестр — а в Дейри такого не помнили с самого окончания Второй мировой войны, — Фрэнк не смог устоять перед формой. Так как нормально играть он ни на чем не мог, ему доверили цимбалы. Другие люди, может быть, чувствовали бы себя неловко с этими тарелками, но только не Фрэнк. Ему нравилось маршировать, ничего при этом не делать, а только ждать своего большого момента для громкого БРЯЦ!

Это было совсем не то, что иметь в семье кого-нибудь музыкально одаренного, кто постоянно репетирует и доводит всех до безумия своими гаммами, этюдами и упражнениями. Фрэнк на своих тарелках не репетировал. Иногда, в самое непредсказуемое время, из закрытой комнаты Фрэнка доносился оглушительный грохот, и мы с Фрэнни представляли, как Фрэнк марширует в своей форме, потея перед зеркалом, до тех пор, пока он уже больше не в состоянии выносить звука собственного дыхания и не вдохновляется закончить свое шествие драматическим аккордом.

Грустец в ответ лаял и, может быть, портил воздух. Мать что-нибудь роняла. Фрэнни бежала к дверям Фрэнка и колотила в них. У меня этот звук вызывал другие ассоциации — он напоминал мне внезапный выстрел ружья, и я каждый раз невольно, лишь на миг, задавался мыслью, не был ли перепугавший нас грохот звуком самоубийства Фрэнка.

На тропинке, где его подстерегли беки, Фрэнк вытащил из кустов свои перепачканные глиной цимбалы и зажал их под мышкой.

— И куда мы пойдем, — спросил Чип Доув у Фрэнни, — чтобы побыть наедине?

— Я знаю одно место, — сказала она, — поблизости. — И добавила: — Я его всю жизнь знала.

И я понял, конечно, что она имеет в виду папоротники, наши папоротники. Насколько я знал, Фрэнни не водила туда даже Стратерса. Думаю, она так ясно выразилась про них, чтобы мы с Фрэнком знали, где ее искать, и спасли ее, но Фрэнк уже был на пути к дому, брел по тропинке, не сказав ни слова Фрэнни, даже не взглянув в ее сторону, а Чип Доув улыбнулся мне своими ледяными голубыми глазами и сказал:

— Вали отсюда, мальчик.

Фрэнни взяла его за руку и потащила с тропинки, а я моментально нагнал Фрэнка.

— Господи, Фрэнк, — удивился я. — Ты куда? Мы должны помочь ей.

— Помочь Фрэнни? — переспросил он.

— Она помогла тебе, — напомнил я ему. — Это она спасла твою задницу.

— Ну и что? — сказал он и тут вдруг начал плакать. — Откуда ты знаешь, что она хочет нашей помощи? — сказал он, шмыгая носом. — Может быть, она хочет побыть с ним наедине.

Мне об этом даже страшно было подумать — это было почти так же плохо, как представить, что Чип

Доув делает с Фрэнни то, чего она не хочет, чтобы он делал, и я схватил Фрэнка за единственный оставшийся у него эполет и потащил за собой.

— Прекрати плакать, — сказал я, не желая, чтобы Доув услышал, как мы подходим.

— Я хотела поговорить с тобой, только поговорить! — услышали мы крик Фрэнни. — Жопа ты крысиная! — орала она. — Мог быть таким милым, но взял и повел себя как натуральный кусок говна. Я ненавижу тебя! — кричала она. — Отвали! — завизжала она.

— Я думал, я тебе нравлюсь, — услышали мы голос Чиппера Доува.

— Может быть, и нравился. Только не теперь. Больше никогда, — ответила Фрэнни; в ее голосе уже не было злости, она плакала.

Когда мы с Фрэнком добрались до папоротников, футбольные штаны Доува были спущены до колен. У него были те же сложности с вложенными в них защитными подушечками, что мы с Фрэнни наблюдали год назад, когда шпионили за присевшим на корточки толстяком Пойндекстером. Одежда Фрэнни была в неприкосновенности, но вела себя сестра, на мой взгляд, непривычно пассивно — сидела в папоротнике (там, куда он ее толкнул, как она рассказала мне позже) и закрывала лицо руками. Фрэнк со всей силы брякнул своими цимбалами, так сильно, что мне показалось, будто у меня над головой столкнулись два самолета. Затем он врезал правой тарелкой прямо в лицо Чипа Доува. Это был самый сильный удар, который квотербек получил за весь этот сезон; мы могли определенно сказать, что к такому он не привык. Ясно было и то, что спущенные штаны мешают ему двигаться. Я набросился на него сразу же, как только он упал. А Фрэнк продолжал колотить в свои тарелки, как будто это был какой-то ритуальный танец, который выполняет наша семья перед тем, как разделаться с врагом.

Доув скинул меня, примерно так же, как Грустец, по-прежнему мог сбивать с ног Эгга, всего лишь хорошо мотнув головой, но грохот, который создавал Фрэнк, казалось, парализовал квотербека. И этот же грохот, похоже, вывел Фрэнни из ее ступора. Она сделала привычный беспроигрышный ход, прямиком к интимным органам Чиппера Доува, и тот изобразил прощание с жизнью навеки, которое Фрэнк определенно должен был узнать, а я, конечно, помнил еще со времен Ральфа Де Мео. Она действительно очень хорошо прихватила его, он все еще сидел на сосновых иголках, со штанами вокруг колен, когда Фрэнни оттянула до середины бедра его бандаж с защитной чашечкой и отпустила, и с громким хлопком тот впечатался на место. Всего лишь на какую-то секунду Фрэнк, Фрэнни и я увидели маленькую испуганную интимную часть Доува.

— Велика важность! — прокричала Фрэнни Доуву. — Велика важность, а?

Потом мы уговорили Фрэнка прекратить его упражнения с тарелками; казалось, что их звук погубит в лесу все деревья и выгонит оттуда всех маленьких животных. Чиппер Доув лежал на боку, закрывая одной рукой свое мужское достоинство, а второй зажимал ухо от нестерпимого шума; другое свое ухо он притискивал к земле.

Когда мы уходили, оставив Чиппера валяться в папоротниках, я заметил его шлем и прихватил с собой. По дороге обратно, у грязной лужи на тропинке, Фрэнк и Фрэнни наполнили шлем грязью. Мы оставили его там налитым до краев.

— Дерьмо и смерть, — мрачно сказала Фрэнни. Фрэнк все не мог прекратить звенеть своими тарелками, он был слишком возбужден.

— Господи, Фрэнк, — сказала Фрэнни. — Перестань, пожалуйста.

— Извините, — сказал он нам. А когда мы были уже ближе к дому, он сказал: — Спасибо.

— Спасибо вам тоже, — сказала Фрэнни. — Обоим вам, — добавила она, пожимая мне руку.

— Вы знаете, а я действительно педик, — пробормотал Фрэнк.

— Я догадывалась, — сказала Фрэнни.

— Все нормально, Фрэнк, — сказал я, поскольку — что еще может сказать брат?

— Я хотел сказать вам об этом, — признался Фрэнк.

— Это был очень изысканный способ сказать об этом, — заявила Фрэнни.

И даже Фрэнк рассмеялся. Думаю, я слышал, как Фрэнк смеется, впервые с тех пор, как мы обнаружили на четвертом этаже отеля «Нью-Гэмпшир» наш «сортир для эльфов».

Иногда мы гадали: а что, если жизнь в отеле «Нью-Гэмпшир» всегда такой и будет?

Важнее было другое: кто будет останавливаться в нашем отеле после того, как мы туда переедем и откроемся. По мере того как это время приближалось, отца все больше и больше тревожили сомнения: во всем ли верна его теория превосходного отеля? Он увидел по телевизору интервью с директором швейцарской школы гостиничного менеджмента. Тот заявил, что секрет успеха состоит в том, как быстро новый отель сумеет наладить систему предварительного бронирования.

«Предварительное бронирование» — написал отец на картонке от недавно распакованной сорочки и прикрепил картонку к холодильнику в нашем доме, который скоро станет чужим.

— Доброе утро, предварительное бронирование! — приветствовали мы друг друга за завтраком, чтобы подразнить отца, но он относился к этому довольно серьезно.

— Вот вы все смеетесь, — сказал он нам однажды утром. — А у меня уже два есть.

— Чего два? — спросил Эгг.

— Два предварительных бронирования, — таинственно сказал отец.

Мы планировали открыться в уикенд, во время игры с Эксетером. Мы знали, что это и будет первое «предварительное бронирование». Каждый год школа Дейри завершала свой неудачный сезон, проигрывая с внушительным счетом одной из больших школ, таких как Эксетер или Андовер. Было еще хуже, когда нам приходилось играть на выезде, на их ухоженных площадках. У Эксетера, например, был настоящий стадион; и команда Эксетера, и команда Андовера выступала в красивых формах: в те дни это были чисто мужские учебные заведения, и учащиеся на занятия надевали пиджаки и галстуки. Некоторые из них надевали пиджаки и галстуки даже на футбольные матчи, но и в тех случаях, когда они были одеты неформально, они все равно выглядели лучше нас. Мы ужасно себя чувствовали, когда видели таких школьников, одновременно чистеньких и нахальных. И каждый год наша команда вываливалась на поле и выглядела там как дерьмо и смерть, а после игры мы и чувствовали то же самое.

Эксетер и Андовер попеременно использовали нас; каждый из них хотел провести с нами свою предпоследнюю игру в качестве разминки, так как последнюю игру сезона они обычно играли друг с другом.

Но в победный сезон Айовы Боба мы играли дома, и в тот год это был Эксетер. Неважно, победа или поражение, сезон был все равно победным, но большинство людей, даже мой отец и тренер Боб, считали, что в этом году школа Дейри может пройти весь турнир непобедимой, а в последней игре взять верх над Эксетером, командой, которая школе Дейри всегда была не по зубам. С победным сезоном могли вернуться даже выпускники прошлых лет, и игра с Эксетером была назначена на родительскую субботу. Конечно, тренеру Бобу хотелось, чтобы у бостонских беков и у Младшего Джонса была новая форма, и все равно он с удовольствием представлял себе, как его оборванная команда цвета дерьма и смерти размажет по всему полю команду Эксетера в хрустящей белой форме с алыми буквами на груди и алыми шлемами.

В этом году, во всяком случае, Эксетер был не в ударе; они прошли чемпионат где-то со счетом 5:3, и соперники у них были не такие сильные, будьте уверены, мы видали и посильнее, короче говоря, это была не самая великая их команда. Айова Боб видел в этом шанс, а отец воспринимал весь футбольный сезон как хорошее предзнаменование для отеля «Нью-Гэмпшир».

Уикенд с эксетеровской игрой был забронирован предварительно, каждая комната — зарезервирована на два дня, а в ресторане на субботу все места заказаны.

Моя мать беспокоилась по поводу шеф-повара, как по настоянию отца называли эту женщину; она была канадкой с острова Принца Эдварда, где лет пятнадцать готовила для большой семьи судовладельцев.

— Готовить для отеля — это не то, что готовить для семьи, — предупреждала мать отца.

— Но она говорит, что это была большая семья, — возражал отец. — К тому же у нас маленький отель.

— У нас будет полный отель на эксетеровский уикенд, — напоминала мать, — и полный ресторан.

Повара звали миссис Урик; ей должен был помогать ее муж Макс, бывший торговый моряк и судовой кок, у которого не было большого и указательного пальцев на левой руке. Несчастный случай на камбузе судна под названием «Мисс Бесстрашная», как объяснил он нам, детям, с сальной усмешкой. Он кромсал себе морковку и размышлял о том, что бы сделала с ним миссис Урик, узнай она, как он проводил время с одной бесстрашной дамочкой на берегу в Галифаксе.

— Вдруг смотрю я на стол, — рассказывал он нам (Лилли ни на секунду не отводила глаз от его покалеченной руки), — а там — мои большой и указательный пальцы среди окровавленной морковки, а тесак так и ходит вверх-вниз, будто по своей воле…

Макс встряхнул своей искалеченной рукой, как будто освобождался от лезвия, и Лилли замигала. Лилли было десять, хотя с тех пор, как ей исполнилось восемь, она, казалось, совсем не выросла. Эгг, которому было уже шесть лет, казался менее хрупким, чем Лилли, и рассказ Макса Урика производил на него значительно меньшее впечатление.

Миссис Урик не рассказывала историй. Часами она сидела, уткнувшись в кроссворды, но не заполняя клеточки буквами; она развешивала белье Макса в кухне, которая в Томпсоновской семинарии для девиц была девчоночьей раздевалкой — и, значит, этим стенам не в новинку были сохнущие носки и исподнее. Миссис Урик и мой отец решили, что для отеля «Нью-Гэмпшир» лучше всего подойдет домашняя кухня. Под этим миссис Урик подразумевала выбор из двух больших бифштексов или обеда, сваренного по-новоанглийски; выбор из двух пирогов, а по понедельникам разнообразные мясные пирожки из недоеденных бифштексов. На ланч будут суп и холодные бутерброды, на завтрак — поджаренные кексы и так далее.

— Никаких изысков — такая простая, добротная еда, — сказала миссис Урик, скорее всерьез, чем в шутку: нам с Фрэнни она напоминала диетолога из подготовительных классов, тип, хорошо знакомый нам по школе Дейри, — даму, твердо верующую, что еда не развлечение, а, если угодно, моральный долг. Мы разделяли беспокойство матери о кухне, так как это должно было стать нашим обычным питанием, но отец был уверен, что миссис Урик справится. Ей была выделена подвальная комната: «поближе к моей кухне», — сказала она, предвидя, что кастрюли будут стоять на огне всю ночь. У Макса Урика тоже была своя собственная комната на четвертом этаже. Лифта в семинарии не имелось, и мой отец был счастлив хоть как-то использовать комнаты четвертого этажа, где стояли ванны и туалеты детского размера. Но так как Макс привык справлять свои гигиенические потребности в тесном гальюне «Мисс Бесстрашной», карликовые габариты оборудования его не смущали.

— Хорошо для моего сердца, — говорил нам Макс — Все эти подъемы по лестницам хорошо разгоняют кровь, — сказал он и пошлепал своей изувеченной рукой по седой груди. Но мы считали, что Макс готов и на большие трудности, лишь бы держаться подальше от мисс Урик; он согласен был забираться по пожарной лестнице, он согласился бы на отсутствие туалета и умывальника. Он звал себя «рукастым», и когда он не помогал миссис Урик на кухне, предполагалось, что он что-нибудь чинит.

— Все, от туалета до замков, — заверял он.

Он умел языком делать звук, похожий на поворот ключа в замке, а еще умел издавать ужасный чавкающий звук, словно маленький туалет на четвертом этаже посылает свое содержимое в долгое и удивительное путешествие.

— А что со вторым предварительным бронированием? — спросил я отца.

Мы знали, что в один из уикендов весной будет выпускной вечер в школе Дейри и, может быть, в один из зимних уикендов будет большой хоккейный матч. Но мелкие, пусть даже и постоянные визиты родителей к ученикам в школу Дейри вряд ли потребуют предварительного бронирования.

— Выпуск, да? — спросила Фрэнни. Но отец покачал головой.

— Огромнейшая свадьба! — воскликнула Лилли, и мы все с удивлением уставились на нее.

— Чья свадьба? — спросил Фрэнк.

— Не знаю, — сказала Лилли. — Но очень гигантская, в самом деле большая. Самая большая свадьба в Новой Англии.

Мы никак не могли понять, откуда Лилли все это придумывает; мать обеспокоенно посмотрела на нее, потом сказала отцу:

— Не секретничай. — И добавила: — Мы все хотим знать, что это за второе предварительное бронирование?

— Это не раньше лета, — сказал он. — У нас еще масса времени, чтобы к нему подготовиться. А пока наша главная забота — эксетеровский уикенд. Всему свое время.

— Это, наверное, съезд слепых, — сказала Фрэнни мне и Фрэнку, когда мы на следующее утро шли на занятия в школу.

— Или лепрозорий, — сказал я.

— Все будет в порядке, — озабоченно сказал Фрэнк.

Мы не ходили больше по тропинке через лес за спортивной площадкой. Мы шли прямо через футбольные поля, иногда бросались огрызками яблок в ворота или выходили на главную дорожку, которая вела мимо общежитий. Мы были внимательны, чтобы не попасться на глаза игрокам Айовы Боба; никто из нас не хотел встретиться один на один с Чиппером Доувом. Отцу мы про этот инцидент не рассказывали, Фрэнк попросил нас ничего ему не говорить.

— Мать уже знает, — сказал он. — Я имею в виду, что я педик.

Мы с Фрэнни лишь на мгновение удивились, но, подумав, действительно нашли в этом здравый смысл. Если у тебя есть секрет, то мать его сохранит, а если тебе нужны демократические дебаты и семейные обсуждения, которые будут продолжаться часами, а может, неделями, а возможно, и месяцами, то, что бы это ни было, иди с этим к отцу. Он не слишком умел хранить секреты — хотя насчет второго предварительного бронирования из него было слова не выудить.

— Это будет встреча всех великих писателей и художников Европы, — предположила Лилли.

Мы с Фрэнни пнули друг друга под столом и закатили глаза; наши глаза говорили: «Лилли чудачка, Фрэнк педик, а Эггу всего лишь шесть лет». Наши глаза говорили: «Мы совсем одиноки в этой семье, нас всего лишь двое».

— Это будет цирк, — сказал Эгг.

— Откуда ты знаешь? — набросился на него отец.

— О нет, Вин, — сказала мать. — Это и правда цирк?

— Так, маленький, — сказал отец.

— Не потомки Ф. Т. Барнума? — поинтересовался Айова Боб.

— Конечно нет, — сказал отец.

— Королевские братья! — воскликнул Фрэнк; у него в комнате висел плакат выступления тигров в цирке Королевских братьев.

— Нет, я действительно имею в виду маленький цирк, — сказал отец. — Нечто вроде частного цирка.

— Ты хочешь сказать, это будет один из этих второсортных балаганов? — спросил тренер Боб.

— Только не с уродскими животными! — сказала Фрэнни.

— Конечно нет, — сказал отец.

— Что, по-твоему, значит «уродские животные»? — спросила Лилли.

— Лошади, у которых не хватает ног, — сказал Фрэнк. — Коровы с лишней головой, которая растет у них на спине, — пояснил Фрэнк.

— Где ты такое видел? — поинтересовался я.

— Там будут тигры и львы? — спросил Эгг.

— Так вот кто у нас поселится на четвертом этаже! — хмыкнул Айова Боб.

— Нет, посели их вместе с миссис Урик! — сказала Фрэнни.

— Вин, — сказала моя мать, — что за цирк?

— Ну, видишь ли, они могут воспользоваться полем, — сказал отец. — Они могут раскинуть свои шатры на старом спортивном поле, они могут питаться в ресторане, а некоторые из них могут действительно остановиться в отеле, хотя я думаю, что у большинства из них свои трейлеры.

— А какие там будут животные? — спросила

Лилли.

— Ну, — сказал отец, — не думаю, что у них будет много животных. Это, видишь ли, маленький цирк. Возможно, несколько животных и будет. Наверняка у них есть какой-нибудь специальный номер, ну, знаете, как водится, а вот насчет животных я не уверен.

— Какой номер? — спросил Айова Боб.

— Это, наверное, один из этих ужасных цирков… — сказала Фрэнни. — Из тех, где только козы и цыплята и всякие задрипанные животные, которых все видели, — тупые северные олени, говорящие вороны. Но ничего большого и никого экзотического.

— Вот именно экзотических я и не допущу сюда, — сказала мать.

— Что за номер? — спросил Айова Боб.

— Ну, не знаю, я не уверен, — сказал отец. — Может быть, воздушные гимнасты.

— Ты не знаешь, какие у них животные, — сказала мать. — Ты не знаешь, какой у них специальный номер. А что ты знаешь?

— Это маленький цирк, — сказал отец. — Они просто хотят зарезервировать несколько комнат и, может быть, половину ресторана. По понедельникам у них выходной.

— По понедельникам выходной? — переспросил Айова Боб. — И на сколько времени ты забронировал им комнаты?

— Ну… — сказал отец.

— Вин! — встрепенулась мать. — Сколько недель они здесь пробудут?

— Они будут здесь все лето, — сказал отец.

— Ура! — воскликнул Эгг. — Цирк!

— Цирк, — сказала Фрэнни. — Какой-то нелепый цирк.

— Тупые животные, тупые номера, — сказал я.

— Нелепые животные, нелепые номера, — сказал Фрэнк.

— Ну, Фрэнк, ты им вполне подойдешь, — сказала ему Фрэнни.

— Прекратите, — сказала мать.

— Нет причин так беспокоиться, — сказал отец. — Это просто маленький, частный цирк.

— Как он называется? — спросила мать.

— Ну… — сказал отец.

— Ты не знаешь, как он называется? — полюбопытствовал тренер Боб.

— Конечно, я знаю, как он называется, — возмутился отец. — Он называется «Номер Фрица».

— «Номер Фрица»? — переспросил Фрэнк.

— Что за номер-то? — спросил я.

— Ну, — сказал отец. — Это просто название. Я уверен, что у них не один номер.

— Звучит очень современно, — сказал Фрэнк.

— Современно, Фрэнк? — возмутилась Фрэнни.

— Звучит как полный изврат, — сказал я.

— Что такое изврат? — спросила Лилли.

— Это такое животное? — спросил Эгг.

— Не обращайте внимания, — сказала мать.

— Думаю, нам надо сосредоточиться на эксетеровском уикенде, — сказал отец.

— Да, и переехать самим, и мне переехать, всем нам, — сказал Айова Боб. — У нас еще масса времени, чтобы обсудить лето.

— Все лето предварительно забронировано? — спросила мать.

— Видишь? — сказал отец. — Вот это называется хороший бизнес. Уже обеспечено и лето, и эксетеровский уикенд. Но все по порядку. Сначала нам всем надо переехать.

Это случилось в уикенд за неделю до игры с Эксетером; это было в тот уикенд, когда наемники Айовы Боба выиграли девять очков — это была их девятая победа, и опять всухую. Фрэнни не ходила на стадион; она решила никогда больше ни за кого не болеть. В ту субботу мы с Фрэнни помогли матери перевезти последние вещи, которые еще не перевез в отель «Нью-Гэмпшир» фургон с грузчиками; Лилли и Эгг пошли с отцом и тренером Бобом на матч; Фрэнк, конечно, был в оркестре.

На четырех этажах было тридцать комнат. Наша семья занимала семь комнат в юго-восточном углу, на двух этажах. Подвальную комнату оккупировала миссис Урик; это означало, что вместе с комнатой на четвертом этаже, занятой Максом, для гостей оставалось двадцать две комнаты. Но главная официантка и главная уборщица Ронда Рей заняла дневную комнату на втором этаже — чтобы приводить себя в порядок, как она сказала отцу. А две комнаты в юго-восточном крыле на третьем этаже, как раз над нами, были отведены для Айовы Боба. Таким образом, для гостей оставалось только девятнадцать комнат, и только в тринадцати из них имелись собственные ванны; шесть комнат были оборудованы карликовой сантехникой.

— Этого более чем достаточно, — сказал отец. — Городок у нас маленький. И не очень популярный.

Возможно, этого и было более чем достаточно для цирка под названием «Номер Фрица», но мы волновались о том, как сумеем управиться с полным домом гостей в эксетеровский уикенд.

В ту субботу мы переехали; Фрэнни обнаружила переговорное устройство и включила кнопку «прием». Все комнаты были, конечно, пустыми, но мы старались представить себе, что слушаем, как в них въезжают первые гости. Громкожалующаяся система, как назвал ее отец, осталась, конечно, от Томпсоновской семинарии для девиц: таким образом руководство могло объявить пожарную тревогу прямо в классы, а учителя — услышать, если учащиеся безобразничают в своих комнатах. Отец решил, что с интеркомом можно обойтись без телефонов в номерах.

— Они смогут попросить все, что захотят, через внутреннюю связь, — сказал отец. — Или мы можем будить их к завтраку. А если им понадобится телефон — аппарат будет внизу, на стойке регистрации.

Но, конечно, интерком означал, что можно и подслушивать, что гости делают в своих номерах.

— Это невозможно этически, — сказал отец, но мы с Фрэнни дождаться не могли этого часа.

В ту субботу, когда мы туда переехали, у нас не было телефона ни на регистрационной стойке, ни в нашей собственной квартире, не было у нас и белья, потому что прачечная, с которой мы договорились, должна была поставлять его вместе с бельем для всего отеля. Они должны были начать свою работу только в понедельник, Ронда Рей тоже должна была начать работать только в понедельник, но когда мы приехали, она была там, в отеле «Нью-Гэмпшир»: осматривала свою дневную комнату.

— Она мне просто необходима, понимаете, — сказала она матери. — Я хочу сказать, что я не смогу менять простыни сразу после того, как подам завтрак, и перед тем, как подам обед, — мне нужно место, где бы я могла полежать. И между обедом и ужином, если я не полежу, то начинаю себя мерзко чувствовать, прямо вся. А если бы вы еще и жили там, где живу я, то вы бы вообще не захотели идти домой.

Ронда Рей жила в Хэмптон-бич, где работала официанткой и меняла простыни летом, когда наезжали курортники. Она искала круглогодичную работу по своей гостиничной специальности и (как предполагала моя мать) возможность навсегда покинуть Хэмптон-бич. Она была примерно того же возраста, что и моя мать, и с уверенностью утверждала, что присутствовала при том, как Эрл выступал в казино. Хотя она не видела его танцев, она помнила сам оркестр и номер «Поиск работы».

— Но я никогда не верила, что это настоящий медведь, — говорила она нам с Фрэнни, пока мы наблюдали, как она в своей дневной комнате распаковывает маленький чемодан. — Ну то есть, — говорила Ронда Рей, — я думала, кого это может возбуждать — как раздевается настоящий медведь.

Мы удивлялись: с чего это она вынимает из чемодана ночные принадлежности, если это дневная комната и она не собирается проводить здесь ночь; она была женщиной, которая вызывала у Фрэнни любопытство, и я думаю, в ее глазах она была даже экзотичной. У нее были крашеные волосы; трудно выразить, какого цвета они были, одно могу сказать, это был не естественный цвет. Не рыжие, не желтые — цвет пластика или металла, и мне было интересно, как она себя при этом чувствует. Я представлял, что тело у Ронды Рей когда-то было таким же крепким, как у Фрэнни, но теперь несколько располнело. Все еще сильное, но раздавшееся. Трудно было сказать, чем от нее пахло, хотя, после того как мы вышли от Ронды, мы с Фрэнни попробовали это определить.

— Два дня назад она помазала духами запястья, — сказала Фрэнни. — Улавливаешь?

— Ага, — сказал я.

— Но часов на ней тогда не было, ее брат носил тогда ее часы или отец, — сказала Фрэнни. — В общем, мужчина, который по-настоящему здорово потеет.

— Так, — сказал я.

— Затем Ронда надела часы, поверх духов, и она носила их весь день, пока заправляла кровати, — сказала Фрэнни.

— Какие кровати? — спросил я.

Фрэнни на минуту задумалась. — Кровати, на которых спали очень странные люди, — сказала она.

— Там спал цирк «Номер Фрица», — предложил я.

— Правильно! — сказала Фрэнни.

— Целое лето! — сказали мы в унисон.

— Правильно, — сказала Фрэнни. — И вот что мы чувствуем, когда нюхаем Ронду, — чем пахнут ее часы после всего этого.

Это было очень близко к действительности, но я думаю, что ее запах был несколько получше, только немного. Я подумал о чулках Ронды Рей, которые она повесила в чулане своей дневной комнаты; я думал, что если понюхаю эту пару чулок как раз под коленками, то уловлю настоящий ее запах.

— Ты знаешь, почему она их носит? — спросила меня Фрэнни.

— Нет, — сказал я.

— Какой-то мужчина пролил ей на ноги кофе, — сказала Фрэнни. — Он сделал это нарочно. Пытался ее ошпарить.

— Откуда ты знаешь? — спросил я.

— Я видела шрамы, — сказала Фрэнни. — И она мне сама об этом говорила.

Мы отключили микрофоны во всех остальных комнатах и слушали только то, что происходит в комнате Ронды. Она чем-то была занята. Потом мы услышали, как она закурила. Мы представили себе, какие звуки она издает, оставшись с мужчиной.

— Шумно бывает, — сказала Фрэнни.

Мы прислушивались к звукам дыхания Ронды, смешанным с потрескиванием системы связи — древней системы, работающей, как электрическая изгородь, от автомобильных аккумуляторов.

Когда Лилли, Эгг и отец пришли с матча, мы с Фрэнни посадили Эгга в буфет-автомат и начали поднимать и опускать его по всей шахте четырехэтажного здания, пока Фрэнк не наябедничал на нас и отец не сказал нам, что буфет-автомат будет использоваться только для белья и посуды или других вещей, которые надо убрать из комнат, но никак не для людей.

К тому же отец добавил, что это небезопасно. Если мы отпустим веревку буфета, он пойдет вниз со скоростью, соответствующей своему весу. Это будет слишком быстро, если не для вещей, то, по крайней мере, для человека.

— Но Эгг же такой легкий, — возразила Фрэнни. — Я хочу сказать, что мы же не собираемся испытывать это на Фрэнке.

— Вам вообще нечего тут испытывать! — сказал отец.

Затем потерялась Лилли, и мы почти на час бросили распаковывать вещи, пытаясь ее найти. Ее обнаружили на кухне в обществе миссис Урик, которая завладела ее вниманием, рассказывая о тех способах, которыми ее наказывали, когда она была девочкой. Ее волосы отрезали большими клочьями, чтобы унизить ее, когда она забывала умыться перед ужином; ее отправляли стоять босиком на снегу, когда она произносила запрещенные слова; а когда она попадалась на том, что «умыкала» что-нибудь съестное, ее заставляли съесть столовую ложку соли.

— Когда вы с мамой будете уезжать, — сказала Лилли отцу, — не оставляйте нас с миссис Урик, ладно?

Фрэнку досталась лучшая комната, а Фрэнни жаловалась: ей пришлось делить комнату с Лилли. Дверной проем без двери соединял мою комнату с комнатой Эгга. Макс Урик отсоединил у себя интерком, и когда мы подключались к его комнате, то не слышали ничего, кроме помех, как будто старый моряк все еще был далеко в море. Из комнаты миссис Урик раздавались такие звуки, как будто у нее что-то варилось на плите, звуки жизни, дающей о себе знать бульканьем.

Нам так хотелось, чтобы у нас было больше гостей и чтобы отель «Нью-Гэмпшир» открылся по-настоящему, что мы никак не могли успокоиться.

Чтобы мы устали, отец провел с нами две пожарные тревоги. Но это лишь вдохновило нас на новые подвиги. Когда стемнело, мы обнаружили, что не подключено электричество, поэтому мы стали прятаться и искать друг друга, расхаживая по пустым комнатам со свечой.

Я наткнулся на дневную комнату Ронды на втором этаже. Я задул свечу и по запаху нашел комод, в который она сложила свои ночные принадлежности. Я слышал, как на третьем этаже завизжал Фрэнк — он в темноте задел рукой какое-то растение, — а потом я услышал звук, который мог быть только смехом Фрэнни в помещении с хорошим эхом, то есть разве что в лестничном колодце.

— Ну, наигрались! — ревел отец из своих помещений. — Когда здесь будут гости, вы уж так не побегаете.

Лилли обнаружила меня в комнате Ронды Рей и помогла мне уложить обратно в комод ее вещи. Отец натолкнулся на нас, когда мы выходили из комнаты Ронды, отвел Лилли в наши комнаты и уложил в постель; он был раздражен, поскольку хотел позвонить в электрическую компанию и пожаловаться, что нам не подключили электричество, и обнаружил, что наши телефоны тоже не подключены. Мать вызвалась прогуляться вместе с Эггом и позвонить с железнодорожной станции.

Я пошел искать Фрэнни, но она незаметно вернулась обратно в холл; она включила интерком на передачу и сделала объявление, которое прогремело по всему отелю.

— Слушайте распоряжение! — прогудела Фрэнни. — Слушайте распоряжение! Всем покинуть кровати для секс-проверки.

— Что такое секс-проверка? — поинтересовался я, сбегая по лестнице в холл.

Фрэнк, к счастью, пропустил это сообщение; он спрятался на четвертом этаже в технической кладовке, в которой не было интеркома; когда объявление дошло до него, оно успело исказиться, и он, очевидно, решил, что отец снова устроил нам пожарную тревогу; метнувшись прочь из кладовки, он запнулся о бадью и упал на четвереньки, ударился головой о пол, а рукой на этот раз втяпался в дохлую мышь.

Мы опять услышали, как он взвизгнул, а Макс Урик открыл свою дверь в конце коридора четвертого этажа и заорал так, будто снова был в море и тонул:

— Прекратите, черт бы вас всех побрал, свои ужасные визги, а не то я подвешу вас за ваши нежные пальчики на пожарной лестнице!

Это испортило Фрэнку настроение; он пришел к выводу, что наши игры — «ребячество», и пошел в свою комнату. Мы с Фрэнни начали наблюдать за Элиот-парком из большого углового окна комнаты «3F», которая должна была стать спальней тренера Боба, но сам Боб был на банкете в спортивном отделе, на котором праздновали неважно что, но явно не последний матч — его еще предстояло сыграть.

Элиот-парк, как обычно, был пустынным, и брошенный спортивный инвентарь на площадке в тусклом свете единственного уличного фонаря выглядел как мертвые деревья. Остатки строительного оборудования были еще здесь — передвижной дизель и будка для рабочих; но строительные и отделочные работы в отеле «Нью-Гэмпшир» были уже закончены, и единственным оборудованием, которым в ближайшие дни еще предстояло воспользоваться, был канавокопатель, стоявший, как голодный динозавр, на главной дорожке, ведущей к флагштоку. Оставалось еще несколько пней от старых вязов, которые следовало выкорчевать, и несколько ям около новой стоянки для машин, которые надо было закопать. Мягкий глянцевый свет исходил из окон нашей квартиры, оттуда, где отец со свечой в руках укладывал спать Лилли, и из комнаты Фрэнка, где тот, несомненно, надел оркестровую форму и смотрелся в зеркало.

Мы с Фрэнни увидели, как к Элиот-парку, словно акула, рыскающая в поисках маловероятной пищи в заброшенных водах, подъехала патрульная машина. Мы воображали, как старый патрульный Говард Так «арестует» мать и Эгга, когда те будут возвращаться с железнодорожной станции. Мы воображали, что, увидев пламя свечей в окнах отеля «Нью-Гэмпшир», патрульный Так решит, что это призраки бывших учениц Томпсоновской семинарии для девиц. Но Говард остановил машину за самой крупной кучей строительного мусора, заглушил двигатель и выключил огни.

Мы видели кончик его сигары, похожий на сверкающий красный глаз в темноте салона. Мы увидели, как мать и Эгг, незаметно подойдя к отелю, начали пересекать наружную площадку; они вышли из темноты на скудный свет, как будто их время на земле было освещено так же кратко и тускло; я вздрогнул от этой мысли и почувствовал, как Фрэнни тоже вздрогнула.

— Давай пойдем, включим свет, — предложила Фрэнни. — Во всех комнатах.

— Так электричества же нет, — сказал я.

— Это сейчас, дурень, — возразила она. — Но если мы включим везде свет, то, как только дадут электричество, весь отель вспыхнет огнями.

Идея показалась мне очень привлекательной, и я помог Фрэнни в ее осуществлении. Мы включили даже свет в коридоре, куда выходила дверь Макса Урика, и наружные огни, которые в один прекрасный день будут освещать уличную площадку ресторана, а пока — только бросать отблеск на канавокопатель и на желтую строительную каску, подвешенную за ремешок на одиноком деревце, которое канавокопатель пощадил. Рабочий, которому принадлежала эта каска, казалось, исчез навсегда.

Оставленная каска напомнила мне о Стратере, сильном и занудном; я знал, что Фрэнни уже давно с ним не виделась. Я знал, что сейчас у нее нет дружка, которому бы она отдавала предпочтение, и вообще она, казалось, смотрела на эти вещи как-то невесело. Фрэнни была девственницей, это она сама мне сказала, но не потому, что ей так хотелось, а потому, что во всей школе Дейри не было никого, как она решила для себя, «кто бы этого был достоин».

— Я не хочу сказать, что я уж так хороша, — сказала она мне, — но я не хочу, чтобы это сделал какой-нибудь придурок, и не хочу, чтобы это сделал кто-нибудь, кто будет потом надо мной смеяться. Это очень важно, Джон, — сказала она, — особенно в первый раз.

— Почему? — спросил я.

— Просто потому, — сказала Фрэнни, — что это первый раз. Он останется с тобой навечно.

Я сомневался в этом; надеялся, что это не так. Я подумал о Ронде Рей: что для нее означал первый раз? Я подумал о ее ночных принадлежностях, пахнущих так же противоречиво, как ее запястье под часами, как ямка под ее коленкой.

К тому моменту, когда мы с Фрэнни включили весь свет, Говард Так и патрульная машина так и не двинулись с места. Мы выскочили на улицу, мы хотели увидеть, как весь отель вспыхнет огнями, когда дадут электричество. Мы забрались на водительское сиденье канавокопателя и стали ждать.

Говард Так настолько тихо сидел в своей машине, будто ждал там отставки. Айова Боб всегда любил говорить, что наш патрульный постоянно выглядит так, словно стоит «на пороге смерти».

Когда Говард Так включил зажигание своей полицейской машины, отель озарился, как будто это сделал он. Когда мигнули огни патрульной машины, все лампочки в отеле ожили, и Говард Так, кажется, рванул машину вперед — и остановился, как будто от этого света у него закружилась голова, и его нога соскользнула с педали газа или сцепления. В самом деле то, что огни отеля «Нью-Гэмпшир» вспыхнули именно в тот момент, когда он запустил свою машину, оказалось для старика Говарда Така слишком большим испытанием. Его жизнь в Элиот-парке проходила в полумраке, и разнообразили ее разве только случайные сексуальные открытия, неопытные подростки, пойманные в свете фар, и случайные вандалы, задумавшие нанести стандартные увечья Томпсоновской семинарии для девиц, а однажды учащиеся школы Дейри стащили одну из священных коров и привязали ее к воротам в конце хоккейного поля.

Все, что увидел Говард Так, когда запустил машину, — это четырехэтажный столб света. Отель «Нью-Гэмпшир» выглядел в это мгновение так, будто он взрывается. В комнате Макса Урика громким всплеском музыки ожило радио; в подвальной кухне миссис Урик зазвенел на плите таймер; Лилли вскрикнула во сне, Эгг, обеспокоенный внезапным электрическим жужжанием, зажмурил глаза. Мы с Фрэнни, сидя на канавокопателе, зажали уши, как будто такая внезапная вспышка огней могла сопровождаться только звуком взрыва. А старый патрульный Говард Так почувствовал, как его нога соскользнула с педали сцепления — в этот момент его сердце остановилось и он покинул этот мир, в котором отели так просто могут врываться в жизнь.

Мы с Фрэнни первыми подбежали к патрульной машине. Мы увидели, что тело полицейского навалилось на руль, а голова прижала кнопку клаксона. Мать, отец и Фрэнк выскочили из отеля «Нью-Гэмпшир», как будто полицейская машина подала очередной сигнал пожарной тревоги.

— Господи Иисусе, да ты же мертвый! — сказал отец старику, тряся его за плечо.

— Мы не хотели этого, мы не хотели, — повторяла Фрэнни.

Отец стукнул старого Говарда Така по груди и положил его на переднее сиденье машины, затем еще раз постучал по груди.

— Позвоните кому-нибудь, — сказал отец, но в нашем несчастливом доме не было работающего телефона.

Отец озадаченно посмотрел на путаницу проводов и переключателей, микрофонов и наушников в патрульной машине.

— Алло? Алло! — сказал он в какую-то штуку, щелкая выключателями. — Как, черт бы ее побрал, работает эта штука?

— Кто это? — раздался в трубке голос диспетчера.

— Вышлите «скорую» в Элиот-парк! — сказал мой отец.

— Вызов на Хэллоуин? — спросил голос — Неприятности на Хэллоуине? Алло! Алло!

— Господи, сегодня же Хэллоуин! — сказал отец. — Бестолковая машина, черт бы ее побрал! — воскликнул он и хлопнул по торпеде патрульной машины рукой, другой же рукой он еще раз нажал на недвижную грудь Говарда Така.

— Мы можем вызвать «скорую»! — воскликнула Фрэнни. — Школьную «скорую»!

Мы побежали через Элиот-парк, который теперь был залит огнями от отеля «Нью-Гэмпшир».

— Японский бог! — воскликнул Айова Боб, когда мы наткнулись на него у выхода на Сосновую улицу; он смотрел на сверкающий отель так, будто тот открылся без него. В неестественном свете тренер Боб показался мне намного старше, но, подозреваю, он попросту выглядел на свой возраст — выглядел тем, кем и был на самом деле: дедом и отставным тренером, которому осталось сыграть одну, последнюю игру.

— У Говарда Така сердечный приступ! — сказал я ему.

И мы с Фрэнни побежали к школе Дейри, которая всегда была готова к сердечным приступам, особенно в Хэллоуин.

ГЛАВА 4. Фрэнни терпит поражение


В Хэллоуин городское управление полиции послало старого Говарда Така, как обычно, в Элиот-парк, полиция штата направила две машины патрулировать территорию школы Дейри, а служба безопасности была увеличена вдвое; что касается Хэллоуина, тут у школы Дейри была вполне определенная репутация, хотя традиция была и недавней.

Это как раз в Хэллоуин одна из священных коров была привязана к футбольным воротам в Томпсоновской семинарии для девиц. Это опять-таки в Хэллоуин еще одну корову затащили в спортивный зал школы Дейри, а потом — в бассейн, где животное отравилось хлоркой и утонуло. Именно в Хэллоуин четверо маленьких ребят сделали глупость: пошли, по обычаю, выпрашивать подарки и забрели в одно из общежитий школы Дейри. Там их продержали всю ночь; ученик, одетый в костюм палача, побрил им головы — после этого один из ребят целую неделю не мог говорить.

— Ненавижу Хэллоуин, — сказала Фрэнни, когда мы заметили на улице несколько детишек, выпрашивающих подарки.

Малыши из школы Дейри боялись Хэллоуина. Мальчик с бумажным мешком и маской на голове опасливо сжался, когда мы с Фрэнни пробегали мимо, а группа маленьких ребят, один одетый ведьмой, другой — призраком, а двое — роботами из нового фильма о марсианском вторжении, бросилась наутек в безопасное укрытие — в освещенный подъезд, когда мы направились в их сторону по тротуару.

Вдоль по улице то там, то тут были припаркованы машины с взволнованными родителями, наблюдающими, как их дети осторожно приближаются к двери, чтобы позвонить в звонок. Несомненно, в беспокойных родительских головах проскакивали обычные для этого дня мысли о бритвенных лезвиях в яблоках или мышьяке в шоколадных конфетах. Один из таких взволнованных отцов навел на нас включенные фары автомобиля и, выскочив из машины, пустился за нами в погоню.

— Эй, вы! — закричал он.

— У Говарда Така сердечный приступ! — крикнул я ему, и это, похоже, заставило его замереть.

Мы с Фрэнни пробежали сквозь открытые ворота, похожие на ворота кладбища и ведущие на спортивную площадку школы Дейри. Пробегая мимо металлической решетки, я задумался о том, как она будет выглядеть в эксетеровский уикенд, когда здесь будут продавать эмблемы, флажки и колокольчики для увеселения болельщиков. Сейчас это было довольно безрадостное сооружение. Не успели мы миновать ворота, как нам навстречу попалась небольшая стайка ребятишек, которые бежали в противоположном направлении, наружу. Можно было подумать, за ними гонится сама смерть с косой: на лицах у некоторых застыл ужас похлеще, чем на чудом сохранившихся у других хэллоуинских масках. Их пластиковые черно-белые и тыквенного цвета костюмы были разодраны в клочья, а завывали они, как целая палата детской больницы, — это был захлебывающийся вопль ужаса.

— Господи Иисусе, — сказала Фрэнни.

Они рванули от нас, как будто это она была в страшном костюме, а на мне надета самая ужасная из всех масок.

Я схватил маленького мальчишку и спросил его:

— Что случилось?

Но он только орал, и извивался, и попробовал укусить мое запястье, он был мокрый и дрожал, от него как-то странно пахло, его костюм скелета расползался у меня в руках, как промокшая туалетная бумага или сгнившая губка.

— Гигантские пауки! — безумно заорал он. Я отпустил его.

— Что случилось? — прокричала им вслед Фрэнни, но ребята исчезли так же мгновенно, как и появились.

Перед нами расстилались футбольные и баскетбольные поля, темные и пустые; в самом их конце, как огромные корабли в окутанной туманом гавани, стояли здания общежитий и школы Дейри. Они светились редкими огоньками, как будто все рано улеглись спать и только несколько старательных учащихся жгли, как они выражались, полночную лампаду. Но мы с Фрэнни знали, что в школе Дейри есть только несколько «старательных» учащихся, и едва ли даже они в субботний вечер в Хэллоуин сидят за учебниками; и уж конечно, темные окна вовсе не означали, что там кто-то спит. Возможно, они там, в темноте, пили, возможно, издевались друг над другом или над схваченными детьми. А может, там, во мраке, зародилась новая религия, которая свела всех с ума, и отправление ее ритуалов требовало непроглядно темной ночи, а Хэллоуин был ее Судным днем.

Что-то было не так. Белые деревянные ворота на ближнем краю бейсбольного поля казались какими-то слишком белыми, хотя это была самая темная на моей памяти ночь за всю мою жизнь. Что-то было в этих воротах слишком очевидное, неприкрытое.

— Хотелось бы мне, чтобы с нами был Грустец, — сказала Фрэнни.

«Будет с нами Грустец, как же», — подумал я, зная то, чего еще не знала Фрэнни: отец сегодня отвел Грустеца в ветлечебницу на усыпление. В отсутствие Фрэнни состоялась печальная дискуссия о необходимости этого. Лилли и Эгга с нами тоже не было. Были отец, мать, Фрэнк, и я, и Айова Боб.

— Фрэнни этого не поймет, — сказал отец. — А Лилли и Эгг слишком малы. Спрашивать их мнения нет смысла: они еще не научились рационально мыслить.

Фрэнку было наплевать на Грустеца, но даже он, казалось, погрустнел, услышав смертельный приговор.

— Я знаю, что от него плохо пахнет, — сказал Фрэнк, — но это же не смертельная болезнь.

— Для отеля смертельная, — сказал отец. — Пес постоянно переполнен газами.

— И он уже старый, — сказала мать.

— Когда вы будете старыми, — сказал я матери с отцом, — мы не будем вас усыплять.

— А как насчет меня? — спросил Айова Боб. — Полагаю, я следующий на очереди. Надо следить за своими газами, а то еще кончу в доме для престарелых!

— Тут уж ничем не поможешь, — сказал отец тренеру Бобу. — Только Фрэнни по-настоящему любит собаку. Она единственная, кто действительно расстроится, а мы просто должны сделать все, что в наших силах, чтобы это не было так тяжело для нее.

Отец, несомненно, считал, что преждевременное уведомление только усилит страдания: не спрашивая мнения Фрэнни, он не то чтобы струсил, он, конечно, знал, каким оно будет, но от Грустеца надо было избавиться.

Мне было интересно, сколько мы проживем в отеле «Нью-Гэмпшир», прежде чем Фрэнни обнаружит отсутствие старой вонючки, прежде чем она начнет рыскать вокруг в поисках Грустеца, когда отцу наконец придется выложить карты на стол.

— Ну, Фрэнни, — представлял я себе, как отец начнет с ней разговор. — Ты знаешь, что Грустец моложе не становился и все меньше мог себя контролировать.

Проходя мимо мертвенно-белых ворот, под черным небом, я передернулся, подумав о том, как Фрэнни это воспримет.

— Убийцы! — назовет она всех нас, и мы все будем выглядеть виноватыми.

— Фрэнни, Фрэнни, — скажет отец, но та поднимет огромную бучу.

Я пожалел постояльцев отеля «Нью-Гэмпшир», которые будут разбужены тем разнообразием звуков, которое может создать Фрэнни.

Затем я понял, что не так с воротами: на них не было сетки. Конец сезона? — подумал я. Но нет, ведь осталась еще неделя футбола (и европейского футбола тоже). И я припомнил, что все эти годы сетки оставались на воротах до первого снега, как будто только первая пурга напоминала обслуживающей команде о том, что они забыли. На сетках в воротах лежал снег, как на плотной паутине оседает пыль.

— С ворот пропала сетка, — сказал я Фрэнни.

— Велика важность, — ответила она, и мы повернули к лесу.

Даже в темноте мы с Фрэнни могли найти ту тропинку, которой футболисты всегда срезают путь, а все остальные из-за них держатся от нее в стороне.

Хэллоуинская выходка? — подумал я. Стащить сетку с ворот… и тут, конечно, мы с Фрэнни как раз на нее и наткнулись. Внезапно сетка оказалась вокруг нас и под нами, и вдобавок в сетке были еще двое — новичок из Дейри по имени Файерстоун, с лицом круглым, как шина, и мягким, как сыр, и маленький ряженый из города. На ряженом был костюм гориллы, но по размерам он больше напоминал паукообразную обезьянку. Его маска гориллы сбилась на затылок, так что сзади ты видел обезьяну, а спереди — до смерти перепуганного, отчаянно голосящего мальчика.

Это была ловушка, как в джунглях, и обезьянки бешено в ней трепыхались. Файерстоун пытался лечь, но сетка все время не давала ему это сделать. Он столкнулся со мной и сказал:

— Извините.

Потом он столкнулся с Фрэнни и сказал:

— Извините, ради бога.

Каждый раз, как только я пытался встать на ноги, сетка колыхалась и не давала мне этого сделать, и я снова падал. Фрэнни, стоя на четвереньках, пыталась сохранить равновесие. В сети вместе с нами был большой коричневый бумажный пакет, который изрыгал хэллоуинские гостинцы, добытые мальчиком в костюме гориллы: сахарная воздушная кукуруза, липкие шарики прессованной кукурузы, леденцы в хрустящих целлофановых обертках — все это рассыпалось под нами в труху. Мальчик в костюме гориллы кричал, истерично захлебываясь, словно вот-вот задохнется, Фрэнни обняла его и попробовала успокоить.

— Все нормально, — сказала она ему. — Это просто чья-то грязная выходка. Нас выпустят.

— Гигантские пауки! — кричал мальчишка, хлопая себя по всем местам и выворачиваясь из рук Фрэнни.

— Нет, нет, — сказала Фрэнни. — Никакие не пауки. Это просто люди.

«Но я знаю, что это за люди, — подумал я, — и я бы предпочел пауков».

— Заберите всех четверых, — сказал знакомый по раздевалке голос — Вытащите сейчас же всю эту сраную четверку!

— Попались малыш и трое большеньких, — сказал знакомый голос, но не вспомнить чей — то ли блокирующего бека, то ли одного из линейных игроков.

Нас окружили карманные фонари, похожие на слепящие глаза каких-то механических пауков.

— Ба, кого мы видим, — сказал командный голос; это был квотербек по имени Чиппер Доув.

— Попались хорошенькие маленькие ножки, — сказал Гарольд Своллоу.

— Попалась нежная кожа, — сказал Честер Пуласки.

— И улыбка у нее хорошенькая тоже, — сказал Ленни Метц.

— И самая лучшая задница во всей школе, — сказал Чиппер Доув.

Фрэнни стояла на коленях.

— У Говарда Така сердечный приступ! — сказал я. — Нам надо срочно вызвать «скорую»!

— Отпустите эту долбаную обезьяну, — сказал Чип Доув.

Сетка зашевелилась. Тонкая черная рука Гарольда Своллоу извлекла мальчишку в костюме гориллы из паучьей сети и выпустила его в ночь.

— Хэллоуин! — крикнул Гарольд, и маленькая горилла исчезла.

— Это ты, что ли, Файерстоун? — спросил Доув, и луч карманного фонаря осветил блондина по имени Файерстоун, который выглядел так, будто собирался уснуть на дне сетки: колени, как у зародыша, плотно поджаты к груди, глаза закрыты, руки зажимают рот.

— Салага Файерстоун, — сказал Ленни Метц. — А ты что тут делаешь?

— Сосет свой палец, — сказал Гарольд Своллоу.

— Отпустите его, — сказал квотербек, и Честер Пуласки на какой-то момент сверкнул в свете фонаря своими угрями.

Он вытащил Файерстоуна из сети. Послышался слабый звук удара, хлопок плоти о плоть, и мы услышали, как Файерстоун засеменил по тропинке.

— А теперь посмотрим, кто у нас остался, — сказал Чиппер Доув.

— У человека сердечный приступ, — сказала Фрэнни. — Мы в самом деле шли вызывать «скорую».

— Ну а теперь не идете, — сказал Доув. — Эй, мальчик, — сказал он мне, держа фонарь перед моим лицом. — Знаешь, что я хочу, чтоб ты для меня сделал?

— Нет, — сказал я, и кто-то пнул меня через сетку.

— Чего я хочу, — сказал Чиппер Доув, — так это чтобы ты остался вот здесь, в нашей гигантской паутине, пока кто-нибудь из пауков не разрешит тебе уйти. Понятно?

— Нет, — сказал я, и кто-то снова пнул меня, на этот раз уже сильнее.

— Будь умницей, — сказала мне Фрэнни.

— Вот именно, — сказал Ленни Метц. — Будь умницей.

— А ты знаешь, что я хочу, чтобы сделала ты, Фрэнни? — сказал Чиппер Доув, но Фрэнни ничего не ответила. — Я хочу, чтобы ты снова показала мне то место, — сказал он, — то место, где мы можем побыть одни. Помнишь?

Я попробовал подобраться поближе к Фрэнни, но кто-то натянул сетку.

— Она останется со мной! — заголосил я. — Фрэнни останется со мной!

Я упал на четвереньки, и кто-то уперся мне в спину коленями.

— Оставьте его, — сказала Фрэнни. — Я покажу место.

— Просто оставайся здесь и не двигайся, Фрэнни, — сказал я, но она уже позволила Ленни Метцу вытащить себя из сети. — Вспомни, что ты сама говорила, Фрэнни! — крикнул я ей. — Помнишь… про первый раз?

— Может, это и не так, — грустно сказала она. — Это, может быть, ничего и не значит.

Затем я услышал звуки возни, она, должно быть, попыталась убежать, и Ленни Метц воскликнул:

— Уф! Мать твою, ну и сука!

И опять послышался знакомый звук удара, хлопок плоти о плоть, и я услышал, как Фрэнни сказала:

— Хорошо! Хорошо! Сволочь!

— Ленни и Честер пойдут с нами, чтобы помочь тебе показать мне то место, Фрэнни, — сказал Чиппер Доув. — Договорились?

— Да обосрись, ты, — сказала Фрэнни. — Крысиная жопа, — сказала она, а я опять услышал хлопок плоти о плоть, и Фрэнни сказала: — Ладно! Ладно!

На моей спине сидел Гарольд Своллоу. Если бы меня всего не опутывала сеть, я бы мог потягаться с ним, но я был скован в движениях.

— Мы вернемся за тобой, Гарольд, — сказал Чиппер Доув.

— Подожди здесь, — сказал Честер Пуласки.

— Твоя очередь от тебя не уйдет, Гарольд, — сказал Ленни Метц, и они все рассмеялись.

— Мне не нужна очередь, — сказал Гарольд Своллоу. — Мне неприятности ни к чему, — сказал он.

Но они уже ушли, Фрэнни время от времени ругалась, но все дальше и дальше от меня.

— А у тебя так и так будут большие неприятности, Гарольд, — сказал я. — Ты знаешь, что они собираются с ней сделать.

— И знать не хочу, — сказал он. — Ни в какие неприятности я не собираюсь вляпываться. Я пришел в эту сраную школу, чтобы уйти от неприятностей.

— Ну, ты уже вляпался в неприятности, Гарольд, — сказал я. — Они собираются изнасиловать ее, Гарольд.

— Случается, — сказал Гарольд Своллоу. — Только не со мной.

Я несколько раз дернулся под сеткой, но ему было очень просто удержать меня.

— Драться я тоже не люблю, — добавил он.

— Они думают, что ты чокнутый черномазый, — сказал я ему. — Вот что они о тебе думают. Именно поэтому они с ней, Гарольд, а ты здесь. Но это не играет роли, — сказал я. — Тебя ждут те же самые неприятности.

— У них никаких неприятностей не будет, — сказал Гарольд. — Никто никогда ничего не скажет.

— Фрэнни расскажет, — сказал я.

Я почувствовал, как мое лицо прижалось к сладкой воздушной кукурузе, втиснулось во влажную землю. Вот и очередной Хэллоуин, который я запомню, это уж без вопросов, и я почувствовал себя таким же маленьким и слабым, как всегда в этот день — в каждый Хэллоуин, напуганный большими, всегда большими ребятами, запихивающими мою голову в пакет с гостинцами, пока в ушах не оставался только шелест целлофана, а потом вокруг моей головы лопался пакет.

— Как они выглядели? — всегда спрашивал нас отец.

Но каждый год они выглядели как призраки, гориллы, скелеты — бывало, конечно, и хуже. Это была ночь переодеваний, и никто никогда ни за что не отвечал. Никто не ответил и за те три фунта холодных мокрых макарон, которые кто-то высыпал на нас с Фрэнни, закричав:

— Живые угри! Спасайся, кто может!

А мы прыгали на тротуаре, пытаясь отлепить от лиц макароны, толкая друг друга и крича.

— Они собираются изнасиловать мою сестру, Гарольд, — сказал я. — Ты должен помочь ей.

— Я никому не могу помочь, — сказал Гарольд.

— Кто-нибудь может помочь, — сказал я. — Мы можем сбегать и позвать кого-нибудь. Ты ведь можешь бегать, Гарольд.

— Ага, — сказал он. — Но кто поможет тебе против этих парней?

Только не Говард Так, подумал я, и по звукам сирен, которые я теперь слышал, я понял, что отец достаточно освоился с полицейской машиной, чтобы вызвать помощь. Так что, во всяком случае, законных властей, которые могли бы помочь Фрэнни, не было. Я начал плакать, и Гарольд Своллоу переместил свой вес мне на плечо.

На секунду я затих, во время перерыва между двумя сиренами мы услышали Фрэнни. Хлопки плоти о плоть, подумал я, но на этот раз совсем другие. Фрэнни издала звук, который помог Гарольду Своллоу вспомнить, кто может помочь ей.

— Младший Джонс может справиться с этими парнями, — сказал Гарольд. — Младшему Джонсу насрать на кого угодно.

— Точно! — сказал я. — Он ведь твой друг, правда? Он тебя любит больше, чем их, правда?

— Он никого не любит, — сказал Гарольд Своллоу с восхищением.

Однако внезапно я перестал ощущать на себе его вес, а он начал сворачивать сетку, убирая ее с меня.

— Поднимай свою задницу, — сказал он. — Кое-кого Младший все-таки любит.

— Кого же это? — спросил я.

— Он любит сестер — чьих угодно, — сказал Гарольд Своллоу, но эта мысль меня не убедила.

— Вставай, живо! — сказал Гарольд Своллоу. — Младший Джонс любит всех чьих-нибудь сестер, он сам мне это говорил, парень. Он сказал: «Каждая сестра хорошая девочка», — вот что он сказал.

— Но что он имел в виду? — спросил я, стараясь не отставать от него, он был самым быстрым сгустком человеческой плоти в школе Дейри.

Как говорил тренер Боб, Гарольд Своллоу мог летать.

Мы побежали на свет в конце тропинки; мы пробежали мимо того места, где я в последний раз слышал Фрэнни, мимо папоротников, где беки Айовы Боба стояли в очереди. Я остановился; я хотел побежать туда, в лес, и найти ее, но Гарольд Своллоу потянул меня дальше.

— Мужик, ты все равно ничего не сможешь сделать с этими парнями, — сказал он. — Нам нужен Младший.

С какой стати Младшему Джонсу нам помогать, я не знал. Только я, стараясь не отставать от Гарольда Своллоу, думал, что умру раньше, чем это выясню, и еще я думал, что если Джонс действительно любит «сестру всякого», как он ясно заявил, то это вовсе не обязательно будет хорошей новостью для Фрэнни.

— Как он любит сестру всякого? — задыхаясь, спросил я.

— Он любит их, как любит свою собственную сестру, — ответил Гарольд Своллоу. — Мужик! — сказал он мне. — Ты чего еле ползешь? Мужик, у Младшего Джонса у самого есть сестра, — сказал Гарольд. — И какие-то засранцы изнасиловали ее. Блин, — сказал он, — я думал, все это знают!

«Ты много теряешь, не живя в общежитии», — всегда говорил мне Фрэнк.

— Их поймали? — спросил я Гарольда Своллоу. — Поймали тех, кто изнасиловал сестру Младшего?

— Блин, — сказал Гарольд Своллоу. — Младший поймал их! Я думал, все это знают!

— И что он с ними сделал? — спросил я Гарольда Своллоу.

Но Гарольд втолкнул меня в общежитие, где жил Младший Джонс. Он взлетел по лестнице, а я легко поспел за ним, отставая всего лишь на пролет.

— Не спрашивай, — крикнул он мне сверху. — Блин, — повторил он, — никто не знает, что он с ними сделал, мужик! И никто не спрашивает.

«Где, черт подери, живет Младший Джонс?» — подумал я, пробегая мимо третьего этажа и направляясь выше; мои легкие уже начали разрываться. Но Гарольд уже ждал меня на площадке пятого, последнего, этажа.

Младший Джонс живет на небе, подумал я, но Гарольд объяснил мне, что большинство черных спортсменов школы Дейри живут на верхнем этаже именно этого общежития.

— Чтобы глаза не мозолили, понимаешь? — спросил меня Гарольд. — Что твои долбаные птички в гнездышке на самой макушке дерева, — сказал Гарольд Своллоу. — Вот куда селят черных в этой засранной школе.

На пятом этаже общежития было темно и жарко.

— Тепло поднимается, понятно? — сказал Гарольд Своллоу. — Добро пожаловать в долбаные джунгли.

Свет во всех комнатах был погашен, но играла музыка, которая вырывалась из-под дверей; пятый этаж этого общежития напоминал маленькую улочку, полную ночных клубов и баров, в городе, в котором соблюдают светомаскировку; и я слышал, как из комнат раздается шарканье ног, танцующих и танцующих в темноте.

Гарольд Своллоу забарабанил в дверь.

— Что надо? — спросил ужасный голос Младшего Джонса. — Помереть не терпится?

— Младший, Младший! — позвал Гарольд Своллоу, еще сильнее забарабанив в дверь.

— Так это тебе не терпится помереть, да? — сказал Младший Джонс, и мы услышали, как изнутри защелкала серия замков, будто в тюремном подвале.

— Если какой-то раздолбай хочет умереть, — сказал Младший Джонс, — то я ему помогу. — Открылось еще несколько замков; Гарольд и я отступили в сторону. — И кто из вас хочет помереть первым? — спросил Младший Джонс.

Жар и звуки саксофона вырвались из его комнаты, он был освещен свечой, горевшей на его письменном столе, убранном, как гроб президента, американским флагом.

— Нам нужна твоя помощь, Младший, — сказал Гарольд Своллоу.

— Это уж точно, — сказал Младший Джонс.

— Они поймали мою сестру, — сказал я ему. — Они поймали Фрэнни, — сказал я. — И они ее насилуют.

Младший Джонс схватил меня под мышки и вздернул до своего уровня, лицом к лицу; он осторожно прижал меня к стенке. Мои ноги болтались в одном или двух футах от пола; я не сопротивлялся.

— Говоришь, насилуют, мужик? — переспросил он.

— Ага, насилуют, — сказал Гарольд Своллоу, крутясь вокруг нас, как пчела. — Они насилуют его сестру, мужик. Правда.

— Твою сестру? — спросил меня Младший и позволил мне соскользнуть по стене на пол.

— Мою сестру Фрэнни, — сказал я и на какой-то миг испугался, что он мне опять скажет: «Для меня она просто одна из белых девочек».

Но он ничего не сказал, он плакал, и его большое лицо было таким же блестящим и мокрым, как щит воина, оставленный под дождем.

— Пожалуйста, — попросил я его. — Нам надо спешить.

Но Младший Джонс начал трясти головой, его слезы полетели на меня и на Гарольда.

— Мы не поспеем вовремя, — сказал Младший. — Просто невозможно успеть вовремя.

— Их трое, — сказал Гарольд Своллоу. — Три раза — это времени требует.

— И я знаю, кто эти трое, да? — сказал Младший Джонс.

Я увидел, что он начал одеваться: я не заметил, что он был голым. Он натянул потрепанные серые тренировочные штаны, напялил свои высокие баскетбольные кеды прямо на огромные босые ноги. Он надел бейсбольную кепку, повернув ее козырьком назад, очевидно, это было все, что он собирался одеть, потому что он встал в коридоре пятого этажа общежития и внезапно рявкнул:

— Черная Рука Закона!

Открылись двери.

— Львиная охота! — взревел Джонс.

Черные спортсмены, загнанные на пятый этаж, уставились на него.

— Пошевеливайтесь, мать вашу! — сказал Младший Джонс.

— Львиная охота, — кричал Гарольд Своллоу, бегая взад-вперед по коридору. — Пошевеливайтесь, мать вашу! Черная Рука Закона!

И вот тогда мне пришло в голову, что я не могу припомнить ни одного черного ученика школы Дейри, который не был бы спортсменом; наша засранная школа не взяла бы их, если бы они не приносили пользы.

— Что такое львиная охота? — спросил я Младшего Джонса.

— Твоя сестра — хорошая девочка, — сказал Джонс — Я знаю, что это так. У каждого сестра — хорошая девочка, — добавил он, и я, конечно, с ним согласился.

А Гарольд Своллоу схватил меня за руку и сказал:

— Видишь, мужик? Сестра любого — хорошая девочка.

Мы побежали вниз по лестнице в ошеломительной тишине, сознавая, как нас много. Нас вел Гарольд Своллоу, нетерпеливо поджидая остальных на каждой площадке. Младший Джонс для своих размеров оказался на удивление быстрым. На площадке второго этажа мы столкнулись с двумя белыми спортсменами, которые откуда-то возвращались; увидев спускающихся по лестнице черных, они быстро нырнули в коридор своего этажа.

— Львиная охота! — закричали они. — Долбаная Черная Рука Закона!

Ни одна дверь не открылась, в двух комнатах потух свет. И вот мы оказались на улице, в хэллоуинской ночи, направляясь к лесу и тропинке, которую я буду помнить всю свою жизнь. Нет такого дня, когда бы я не смог найти те папоротники, в которых мы с Фрэнни впервые и всегда были одни.

— Фрэнни! — позвал я, но ответа не последовало.

Я повел Джонса и Гарольда Своллоу к лесу; у нас за спиной, развернувшись веером, одновременно вошли в лес черные спортсмены, сотрясая деревья, поддавая ногами опавшие листья; некоторые из них мурлыкали какие-то мелодии, на всех (внезапно заметил я) были бейсбольные кепки, одетые козырьком назад, все были по пояс голые; на двоих были защитные футбольные маски. Звук, который они издавали, проходя по лесу, напоминал вращение большой циркулярной пилы, косящей траву. Сверкали карманные фонарики, как облако искр от большого костра. Мы подошли к папоротникам, где Ленни Метц, все еще без штанов, зажимал между колен голову моей сестры. Метц сидел на закинутых за голову руках Фрэнни, в то время как Честер Пуласки, который, без сомнения, был третьим в очереди, заканчивал свою работу.

Чиппер Доув ушел; он был, конечно, первым. И как хороший квотербек мяча он долго не держал.

— Я знала, что он собирается сделать, — сказала мне Фрэнни намного позже. — Я приготовилась к этому, я даже представляла себе это с ним. Я всегда знала, что первый раз каким-то образом будет с ним. Но я никогда не думала, что он позволит другим это видеть. Я даже сказала ему, что не надо меня заставлять, что я сама ему дам. Но когда он оставил меня с ними, к этому я была не готова. Такого я не могла себе даже представить.

Кажется, моя сестра считала, что это была плата — непомерная плата! — за шутку с огнями в отеле «Нью-Гэмпшир», за ее случайный вклад в уход из этого мира Говарда Така.

— Такая вот, мальчик, бывает плата за маленькую шалость, — скажет Фрэнни.

Но я не думаю, что Ленни Метц и Честер Пуласки достаточно заплатили за свою «шалость». Метц отпустил руки моей сестры, как только заметил Младшего Джонса; он подтянул свои штаны и рванул, но он был бегущим беком, который привык к хорошей блокировке и сравнительно чистому полю впереди. В темном лесу он вряд ли мог разглядеть тела черных атлетов и, хотя побежал что было мочи, он врезался в дерево толщиной с его бедро и сломал ключицу. Его тут же схватили и отволокли на освященную землю к папоротникам, где Младший Джонс приказал сорвать с него всю одежду и привязать к лакроссовой палке; затем его голого понесли к декану мужского отделения. Позже я узнал, что, доставляя свою добычу, львиные охотники не чурались театральных эффектов.

Однажды они поймали эксгибициониста, который смущал покой женского общежития. Они подвесили его за коленки к головке душа в самой популярной среди девочек душевой, обернув его тело прозрачной занавеской для душа. Затем они вызвали декана.

— Вот — Черная Рука Закона, — сказал Младший Джонс. — Вот — шериф долбаного пятого этажа.

— Хорошо, Джонс, и в чем же дело? — спросил декан.

— Там парень-нудист в женском общежитии, душевая на первом этаже, сразу направо, — сказал Джонс. — Охотники на львов поймали его, когда он показывал свое хозяйство.

Так вот и Ленни Метц был оттащен к мужскому декану. Честер Пуласки оказался там раньше его.

— Львиная охота! — раздавался в лесу крик Гарольда Своллоу, и когда Ленни отпустил руки Фрэнни, Честер Пуласки соскользнул с моей сестры и тоже пустился наутек. Он был совершенно голым и медленно семенил на своих нежных ногах между деревьев, не врезаясь в них. Примерно через каждые шесть-семь метров он обмирал от страха перед Черной Рукой Закона, черными спортсменами, которые пробирались среди деревьев, ломая сучья и мурлыкая свои мелодии. Честер Пуласки впервые участвовал в групповом изнасиловании, а ритуал джунглей полностью раскрасил для него эту ночь: ему представилось, что лес внезапно наполнился аборигенами (каннибалами! — вообразил он себе), — и он спотыкался, хныкал и сгибался в три погибели, что твой первобытный человек (как я его себе представляю), ковылял едва ли не на четвереньках; так он и прибежал к жилищу мужского декана.

Мужского декана вовсе не привело в восторг то, что школа Дейри начала принимать девочек. До этого он был просто деканом — чопорный крепкий мужчина с трубкой и пристрастием к теннису; у него была живая спортивного сложения жена с манерами молодой задорной девчонки — ее возраст выдавали только тревожные морщинки вокруг глаз; детей у них не было.

— Мальчики, — любил говорить декан, — это все мои дети.

Когда в школу прибыли «девочки», он никак не мог относиться к ним так же, как к мальчикам, и быстро назначил себе в помощники свою жену, на роль женского декана. Мужскому декану нравился новый титул, но он упал духом, когда столкнулся со всеми теми трудностями, которые возникли у его мальчиков в связи с присутствием в Дейри девочек.

— Господи, — наверное, сказал он, когда услышал, как Честер Пуласки скребется в его дверь, — как я ненавижу Хэллоуин.

— Я разберусь, — сказала его жена, и женский декан пошла открывать дверь. — Знаю, знаю, — весело ворковала она, — «кошелек или жизнь».

А там оказался нагой и скрючившийся Честер Пуласки, бек, сверкающий угрями и пахнущий сексом.

Говорят, визг женского декана разбудил два нижних этажа здания, где они жили, разбудил даже мисс Батлер, ночную сестру, спавшую за своим письменным столом в медпункте, который находился по соседству.

— Как я ненавижу Хэллоуин, — возможно, сказала она про себя.

Она пошла к дверям медпункта и увидела Младшего Джонса, Гарольда Своллоу и меня; Младший Джонс нес Фрэнни.

Там, в папоротниках, я помог Фрэнни одеться, в то время как Младший Джонс пытался распутать ее волосы, а она все плакала и плакала. Наконец он спросил ее:

— Пойдем или поедем?

Это был вопрос, который отец задавал нам, ребятам, когда мы были младше; это означало — предпочитаем мы идти пешком или ехать на машине. Младший, конечно, имел в виду, что он понесет ее на руках, и Фрэнни предпочла именно это.

Он пронес ее мимо того места в папоротниках, где Ленни был подвешен к палке и готовился к совсем другому путешествию. Фрэнни все плакала и плакала, и Младший сказал:

— Эй, ты же хорошая девочка, уж я-то знаю. Но Фрэнни продолжала плакать.

— Послушай-ка, — сказал Младший Джонс. — Знаешь что? Когда кто-то тебя трогает, а ты не хочешь, чтобы тебя трогали, то на самом деле это не значит, что тебя трогали, поверь мне. Они трогали не тебя, когда трогали так, они тебя не достали, понимаешь? Ты внутри себя та же, что и была. Никто тебя не тронул на самом деле. Ты действительно очень хорошая девочка, ты мне веришь? Ты внутри себя та же, что и была, ты мне веришь?

— Не знаю, — всхлипнула Фрэнни и продолжила плакать.

Я взял ее за руку, болтавшуюся сбоку у Младшего; она сжала мои пальцы, а я — ее. Гарольд Своллоу нырял между деревьями, ведя нас, словно проводник; он нашел медпункт и открыл дверь.

— В чем дело? — спросила ночная сестра, мисс Батлер.

— Я Фрэнни Берри, — ответила моя сестра. — Меня избили.

«Избили» навсегда останется Фрэнниным эвфемизмом происшедшего, хотя все знали, что она была изнасилована. «Избили» — на этом Фрэнни будет стоять до конца, и хотя все понимали суть, эта суть никогда не станет юридической.

— Она имеет в виду, что ее изнасиловали, — сказал Младший Джонс мисс Батлер.

Но Фрэнни продолжала качать головой. Думаю, таким образом она интерпретировала проявленную к ней доброту Младшего и его версию о том, что внутри себя она осталась нетронутой, и она превратила сексуальное надругательство в обычную проигранную драку. Она что-то прошептала ему, он все еще держал ее на руках возле своей груди, и он поставил ее на пол и сказал мисс Батлер:

— Ладно, она была избита.

Мисс Батлер знала, что это означает.

— Она была избита и изнасилована, — поправил Гарольд Своллоу.

Ему не стоялось на месте, но Младший Джонс охладил его взглядом и сказал ему:

— А почему бы тебе не улететь, Гарольд Ласточка? Почему бы тебе не слетать и не найти мистера Доува, голубка нашего?

Это снова зажгло огонек в глазах у Гарольда, и он улетел.

Я попытался позвонить отцу, но потом вспомнил, что в отеле «Нью-Гэмпшир» все еще нет работающих телефонов. Тогда я позвонил в школьную охрану и попросил их передать отцу, что мы с Фрэнни находимся в школьном медпункте и что Фрэнни «избили».

— Это просто очередной Хэллоуин, мальчик, — сказала Фрэнни, держа меня за руку.

— Самый худший, Фрэнни, — сказал я ей. — Пока самый худший, — сказала она.

Мисс Батлер увела Фрэнни, чтобы оказать ей помощь и, кроме всего прочего, приготовить ей ванну, а Младший Джонс объяснил мне, что если Фрэнни вымоется, то потом будет не доказать, что ее изнасиловали, и я пошел вслед за мисс Батлер, чтобы сказать ей об этом, но мисс Батлер уже объяснила это Фрэнни, которая ничего не хотела слушать.

— Меня избили, — говорила она.

И все же она прислушалась к совету мисс Батлер провериться позже, не беременна ли она (она не была беременна) и не заразилась ли венерической болезнью (кто-то передал ей что-то не слишком серьезное, от чего ее в конце концов вылечили).

Когда отец прибыл в медпункт, Младший Джонс пошел помочь с доставкой Ленни Метца к декану. Гарольд Своллоу кружил по школьной территории, как ястреб, выискивая голубка, а я сидел в абсолютно белой больничной палате вместе с Фрэнни, свежей после ванны, с полотенцем на голове, с пакетом льда у левой скулы и с перевязанным правым безымянным пальцем (она содрала ноготь); на ней была белая больничная рубашка, и она сидела в кровати.

— Я хочу домой, — сказала Фрэнни отцу. — Скажи маме, что мне просто нужна какая-нибудь чистая одежда.

— Что они с тобой сделали, дорогая? — спросил отец и сел рядом с ней на кровать.

— Они избили меня, — сказала Фрэнни.

— А где ты был? — спросил меня отец.

— Он позвал на помощь, — ответила Фрэнни.

— Ты видел, что случилось? — спросил меня отец.

— Он ничего не видел, — опять ответила Фрэнни. Я хотел сказать отцу, что я видел третий акт, но хотя мы все знали, что означает «избили», я остался верным тому термину, который избрала Фрэнни.

— Я просто хочу домой, — сказала Фрэнни, хотя, с моей точки зрения, отель «Нью-Гэмпшир» был слишком большим и незнакомым, чтобы там было уютно.

Отец пошел за ее одеждой.

Жаль, что он пропустил и не видел, как Ленни Метца, висящего на палке, будто плохо приготовленный кусок мяса на вертеле, несли к декану. И жаль, что отец не видел стараний Гарольда Своллоу, ищущего Доува, заглядывающего, как тень, в каждую комнату, пока Гарольд не удостоверился, что Чиппер Доув может скрываться только в женском общежитии. После этого, подумал он, выяснить, в какой именно комнате он скрывается, — только вопрос времени.

Мужской декан завернул Честера Пуласки в жакет из верблюжьей шерсти, который принадлежал его жене, это была первая вещь, которая попалась ему под руку, и воскликнул:

— Честер, Честер, мой мальчик! Что случилось? Всего за неделю до игры с Эксетером!

— Лес полон черномазых, — уныло сказал Честер Пуласки. — Это революция. Бегите, если вам жизнь дорога.

Женский декан закрылась в ванной и, когда снова раздались царапанье и стук в дверь, она крикнула мужу:

— Можешь ты сам на этот раз открыть эту чертову дверь!

— Не пускайте их, это черномазые! — закричал Честер Пуласки, плотнее кутаясь в жакет женского декана.

Мужской декан смело открыл дверь; какое-то время у него ушло на то, чтобы договориться с секретной полицией Младшего Джонса, которая служила в школе Дейри отменно законспирированной и вообще превосходной рукой закона.

— Ради всего святого, Младший, — сказал декан. — Это уже зашло слишком далеко.

— Кто там? — крикнула женский декан из ванной, когда Ленни Метца внесли в гостиную декана и положили на каменную плиту перед камином; его мучила сломанная ключица, а когда тот увидел огонь, то решил, что предназначен тот именно для него.

— Я сознаюсь! — закричал он.

— Да уж куда тебе деться, — сказал Младший Джонс.

— Я это сделал! — закричал Ленни Метц.

— А то кто же, — согласился Младший Джонс.

— И я тоже в этом участвовал! — воскликнул Честер Пуласки.

— А кто сделал это первым? — спросил Младший Джонс.

— Чиппер Доув! — прокричали стоявшие сзади. — Доув сделал это первым.

— Вы все уловили? — спросил Младший Джонс декана. — Вам ясна картина?

— Что они сделали… и с кем? — спросил декан.

— Групповуха с Фрэнни Берри, — ответил Младший Джонс, как раз в тот момент, когда женский декан показалась из ванной.

Она увидела маячащих в дверях, как хоровое общество из какой-то африканской страны, черных атлетов и завизжала опять; она снова закрылась в ванной комнате.

— А теперь я схожу за Доувом, — сказал Младший Джонс.

— Поаккуратнее, Младший, — воскликнул декан. — Ради бога, поаккуратнее.

Я был с Фрэнни; мать и отец пришли в медпункт с ее одеждой. Тренера Боба оставили за няньку с Лилли и Эггом, как в старые времена. Но где был Фрэнк?

Отец загадочно сказал, что Фрэнк ушел с поручением. Когда отец услышал, что Фрэнни «избили», он ни на минуту не сомневался в самом худшем. И он знал, что Грустец будет первым, что она попросит, когда окажется у себя в постели.

— Я хочу домой, — будет первое, что она скажет, а следующей фразой будет: — Я хочу, чтобы Грустец спал со мной.

— Может быть, еще не поздно, — сказал отец.

Он оставил Грустеца в ветлечебнице перед началом футбольного матча. Если у ветеринара выдался беспокойный день, возможно, что старый пердун еще жив и сидит в какой-нибудь клетке. Фрэнку было поручено сходить и проверить.

Но и здесь все вышло как со спасательной экспедицией Младшего Джонса; Фрэнк пришел слишком поздно. Он разбудил ветеринара стуком в дверь.

— Как я ненавижу Хэллоуин, — возможно, проворчал ветеринар, но его жена сказала ему, что пришел один из мальчиков Берри, спросить про Грустеца.

— Ох-хо-хо, — сказал ветеринар. — Извини, сынок, — сказал ветеринар Фрэнку, — но твоя собака отошла в мир иной сегодня после обеда.

— Я хочу увидеть его, — сказал Фрэнк.

— Ох-хо-хо, — сказал ветеринар. — Пес уже мертв, сынок.

— Вы его похоронили? — спросил Фрэнк.

— Как это мило, — сказала жена ветеринара мужу. — Пусть мальчик похоронит свою собаку, если он так хочет.

— Ох-хо-хо, — сказал ветеринар и провел Фрэнка в самую дальнюю комнату псарни, где перед его глазами предстали три дохлые собаки в одной куче и три дохлые кошки в другой. — Мы по субботам их не хороним, — объяснил ветеринар. — Который из них твой Грустец?

Фрэнк сразу же увидел пердуна; Грустец уже начал коченеть, но Фрэнк все же умудрился запихать мертвого черного Лабрадора в большую дорожную сумку. Ветеринар и его жена не знали, что у Фрэнка и в мыслях не было хоронить Грустеца.

— Слишком поздно, — прошептал Фрэнк отцу, когда мать, отец, Фрэнни и я пришли домой, в отель «Нью-Гэмпшир».

— Господи, я вполне могу идти сама, — сказала Фрэнни, потому что все пытались идти с ней рядом. — Ко мне, Грустец! — позвала она. — Иди сюда, мальчик мой!

Мать заплакала, и Фрэнни взяла ее руку.

— Мам, — сказала она, — со мной действительно все в порядке. Никто не тронул меня внутри, я думаю.

Отец начал плакать, и Фрэнни взяла и его руку. Я, кажется, плакал всю ночь, и я весь выплакался. Фрэнк отвел меня в сторону.

— Какого черта, Фрэнк? — спросил я.

— Иди, посмотри, — ответил он.

Грустец, все еще в дорожной сумке, лежал под кроватью в комнате Фрэнка.

— Господи, Фрэнк! — сказал я.

— Я собираюсь сделать его для Фрэнни, — сказал он. — К Рождеству.

— К Рождеству, Фрэнк? — переспросил я, — Сделать его?

— Я сделаю из Грустеца чучело, — сказал Фрэнк. Любимым предметом в школе Дейри у Фрэнка была биология, диковатый курс, который вел таксидермист-любитель по имени Фойт. Фрэнк с помощью Фойта уже сделал чучела белки и странной оранжевой птички.

— Боже милостивый, — сказал я. — Не знаю уж, понравится ли это Фрэнни.

— Это будет самое лучшее, после живого Грустеца, конечно, — сказал Фрэнк.

У меня такой уверенности не было. Мы услышали, как внезапно взорвалась Фрэнни, и поняли, что отец сообщил ей новость о Грустеце. От горя Фрэнни немного отвлек Айова Боб. Он порывался самолично пойти и найти Чиппера Доува, и потребовалось немало усилий, чтобы отговорить его от этого. Фрэнни захотела еще раз принять ванну; я лежал в кровати и слушал, как наливается вода. Затем я встал, подошел к двери ванной и спросил, могу ли я что-нибудь для нее сделать.

— Спасибо, — прошептала она, — и верни мне вчерашний день… и большую часть сегодняшнего… Я хочу туда обратно.

— Это все? — спросил я. — Только вчера и сегодня?

— Это все, — сказала она. — Спасибо.

— Я сделаю это, если смогу, Фрэнни, — сказал я.

— Знаю, — сказала она.

Я услышал, как она медленно погрузилась в ванну.

— Я в порядке, — прошептала она. — Никто не сумел трахнуть настоящую меня, внутри.

— Я люблю тебя, — прошептал я.

Она ничего не ответила, и я вернулся в постель.

Я слышал, как тренер Боб в комнате над нами делал отжимания, потом начал приседать, а потом немного поупражнялся со штангой (побрякивание штанги и учащенное дыхание старика), и мне захотелось, чтобы ему позволили найти Чиппера Доува, который не шел ни в какое сравнение со старым Айовой Бобом.

К сожалению, Доув оказался не по зубам Младшему Джонсу и его Черной Руке Закона. Он пошел прямо в женское общежитие к страстной болельщице по имени Мелинда Митчелл. Все ее звали Минди, и она была без ума от Доува. Он сказал, что Фрэнни Берри крутила с ним, а потом начала крутить с Ленни Метцем и Честером Пуласки, что вывело его из себя. «Вертихвостка», — назвал он мою сестру, и Мелинда Митчелл с этим согласилась. Она ревновала его к Фрэнни уже давно.

— А теперь Фрэнни натравила на меня целую черную банду, — сказал Доув Минди. — Она с ними приятельствует. Особенно с Младшим Джонсом, — сказал он, — с этим душкой-черномазым, который капает декану.

Так что Минди Митчелл уложила Доува к себе в кровать, а когда Гарольд Своллоу начал шептать под ее дверью («Доув, Доув. Ты видела Доува? Черная Рука Закона хочет это знать»), она сказала, что не пускает к себе в комнату никого из мальчишек и Гарольда не пустит тоже.

Так что они его не нашли. Он был исключен из школы Дейри утром, вместе с Честером Пуласки и Ленни Метцем. Родители этих сорвиголов, когда услышали о случившемся, были достаточно благодарны за то, что на их сыновей не стали заводить уголовного дела, поэтому исключение они восприняли с радостью. Кое-кто из преподавателей и большинство из членов совета были раздосадованы — неужто нельзя было отложить исключение до финального матча с Эксетером? Но им объяснили, что лучше потерять несколько беков, чем самого Айову Боба, так как старик наверняка откажется руководить игрой, если эти трое останутся в команде.

Это был инцидент, который замяли в лучших традициях частных школ. На самом деле было очень примечательно, что такая не блещущая утонченностью школа, как Дейри, временами могла безупречно имитировать атмосферу умолчаний, которая и более утонченным школам дается непросто — этому приходится специально учиться.

За «избиение» Фрэнни Берри, которое было преподнесено как издержки бурно проведенного Хэллоуина, Честер Пуласки, Ленни Метц и Чиппер Доув были из школы исключены. По-моему, Доув вообще вышел сухим из воды. Но мы с Фрэнни не предвидели, чем закончится история с ним, — а может, Фрэнни уже и знала. И чем закончится история Младшего Джонса, мы тоже не знали; он был другом Фрэнни, если не ее телохранителем, все время своего пребывания в школе Дейри. Они везде ходили вместе, и для меня было ясно, что это заслуга Младшего Джонса, что Фрэнни чувствовала себя тем, кем и была на самом деле, — хорошей девочкой: ведь он всегда ей об этом говорил. Заканчивая Дейри, мы не предвидели, что еще столкнемся с Джонсом, хотя и в тот раз он спасет Фрэнни на свой характерный манер — с опозданием. Младший Джонс, как вы знаете, играл в команде Пенсильванского колледжа и в «Кливленд Браунс», пока ему не повредили колено. Затем он пошел в юридическую школу и в Нью-Йорке стал активным участником организации, которая по его предложению была названа «Черная рука закона». Как говорила Лилли — и в один прекрасный день она всем нам это даст понять, — вся жизнь — это волшебная сказка.

Честер Пуласки будет страдать от расистских кошмаров всю оставшуюся жизнь, которую закончит в машине. Полиция скажет, что его руки были заняты кем-то, в то время как ему следовало бы уделять больше внимания рулю. Женщина погибла тоже, и Ленни Метц скажет, что знал ее. Когда у Метца зажила ключица, он сразу же принялся снова играть в мяч; он играл за колледжскую команду где-то в Виргинии — там он и познакомил Честера Пуласки с женщиной, которую тот убил во время рождественских праздников. Метца так и не пригласили в профессионалы — из-за упомянутого уже недостатка не хватило скорости, — но он был призван в армию, которой было наплевать на его скорость, и, как значилось в извещении, погиб за родину во Вьетнаме. На самом деле он не пал от вражеской пули и не наступил на мину. Метц погиб в сражении иного рода: он был отравлен проституткой, которую обманул.

Гарольд Своллоу был для меня слишком быстрым, да и слишком взбалмошным, чтобы я мог уследить за ним. Бог знает, что с ним стало. Удачи тебе, Гарольд, где бы ты ни был.

Возможно, потому, что это был Хэллоуин и атмосфера Хэллоуина исказила мою память о победном сезоне Айовы Боба, все они видятся мне призраками, колдунами, дьяволами, порождениями магии. Помню еще, что это была первая ночь, когда мы спали в отеле «Нью-Гэмпшир», хотя большую часть ночи никто из нас не спал. Любая ночь на новом месте несколько неспокойна — кровать и то скрипит необычно. А Лилли, которая всегда просыпалась от одного и того же сухого кашля, как будто она была старушкой, и мы были постоянно поражены, какая она на самом деле маленькая, проснулась, закашляв по-иному, словно она была так же изнурена своим плохим здоровьем, как и мать. Эгг никогда не просыпался, пока его кто-нибудь не разбудит, а проснувшись, начинал вести себя так, как будто не спит уже несколько часов. Но в утро после Хэллоуина Эгг проснулся сам, почти безмятежно. И хотя я годами слышал, как Фрэнк мастурбирует в своей комнате, в отеле «Нью-Гэмпшир» это звучало совершенно иначе, возможно потому, что я знал, что под его кроватью в дорожной сумке лежит Грустец.

Наутро после Хэллоуина я наблюдал ранний рассвет над Элиот-парком. Был морозец, и за замерзшими остатками чьей-то раздавленной тыквы я увидел, как Фрэнк топает в биолабораторию с дорожной сумкой на плече, в которой лежал Грустец. Отец увидел его в то же окно.

— Куда потащился Фрэнк с этим мусором? — сказал отец.

— Наверно, он не нашел мусорных бачков, — сказал я, чтобы помочь Фрэнку беспрепятственно удалиться. — Я хочу сказать, что у нас нет работающих телефонов, и у нас не было электричества. Вероятно, и мусорных бачков нет тоже.

— Это так, — согласился отец. — Бачки еще у доставочных ворот. — Он посмотрел вслед Фрэнку и покачал головой. — Этому придурку придется тащиться до самой свалки, — сказал отец. — Не мальчик, а пидорас какой-то.

Меня передернуло, потому что я знал, что отец не знает, что Фрэнк педераст и есть.

Когда Эгг наконец-то вышел из ванной, туда же направился отец, но обнаружил, что Фрэнни его опередила. Она стала набирать для себя еще одну ванну, и мать сказала отцу:

— Не говори ей ничего. Она может принимать ванны, сколько ей вздумается.

И они ушли, споря, что было очень большой редкостью.

— Говорила я тебе, что нам нужна еще одна ванная, — сказала мать.

Я слышал, как Фрэнни залезает в ванну.

— Я люблю тебя, — прошептал я в закрытую дверь ванной.

Но там лилась вода — и едва ли Фрэнни меня услышала.

ГЛАВА 5. Веселое рождество 1956 года


Я помню конец 1956 года от Хэллоуина до Рождества как промежуток времени, за который Фрэнни отучилась принимать три ванны в день и снова стала снисходительно относиться к своему спелому запаху. Для меня Фрэнни всегда хорошо пахла — хотя иногда она пахла очень сильно; но от Хэллоуина до Рождества 1956 года запах Фрэнни был неприятен для нее самой. Именно поэтому она принимала так много ванн и вообще ничем не пахла.

В отеле «Нью-Гэмпшир» наша семья заняла еще одну ванну и начала оттачивать свои навыки в первом семейном бизнесе отца. Мать взяла на себя заботу о болезненной гордости миссис Урик и о простой, но качественной продукции ее кухни; миссис Урик взяла на себя наблюдение за мистером Уриком, несмотря на то что он хорошо спрятался от нее на четвертом этаже. Отцу досталась Ронда Рей — «не буквально», как уточняла Фрэнни.

Ронда была странно энергична. Она могла перезаправить все кровати за одно утро; она могла обслужить четыре столика в ресторане, не перепутав заказы и не заставляя никого ждать; она могла продиктовать отцу за стойкой бара все заказы (мы были открыты каждый вечер, кроме понедельника, до одиннадцати часов) и она могла накрыть столы до начала завтрака (в семь часов). Но когда она удалялась в свою «дневную комнату», она, казалось, впадала не то в оцепенение, не то в ступор и даже на пике своей энергии, когда она делала все вовремя, выглядела сонной.

— Почему вы называете это «дневной комнатой»? — спрашивал Айова Боб. — Я что имею в виду: если Ронда возвращается в Хэмптон-бич, то когда она это делает? Я хочу сказать, что все в порядке, если она здесь живет, но почему мы не говорим, что она живет здесь, почему она этого не говорит?

— Она хорошо справляется со своей работой, — сказал отец.

— Но она живет в своей дневной комнате, — сказала мать.

— Что такое «дневная комната»? — спросил Эгг. Но было похоже, что это хотели узнать все. Мы с Фрэнни часами прослушивали комнату Ронды через интерком, но прошло несколько недель, прежде чем мы узнали, что такое «дневная комната». Утром, но не очень рано, мы подключались к комнате Ронды. Прислушавшись на какое-то время к дыханью, Фрэнни заявляла:

— Спит. А иногда:

— Курит сигарету.

Поздно ночью мы с Фрэнни долго слушали, и потом я говорил:

— Возможно, читает.

— Издеваешься? — спрашивала Фрэнни. Когда нам это надоедало, мы начинали прослушивать другие комнаты, одну за другой или все сразу. Проверяли атмосферные помехи Макса Урика, вместе с которыми мы иногда слышали его радио. Проверяли бульканье кастрюль в подвальной кухне миссис Урик. Мы знали, что «3F» принадлежит Айове Бобу, и время от времени улавливали там позвякивание гантелей; иногда мы прерывали его своими комментариями, типа: «Давай, дед, еще быстрее! Заставь эти штуки трещать по-настоящему, ты что-то медлишь».

— Чертовы дьяволята, — бормотал Боб или иногда стучал друг об друга обеими гантелями рядом с интеркомом, так что мы с Фрэнни отскакивали в сторону и хватались за наши звенящие уши.

— Ха! — кричал тренер Боб. — Получили на этот раз, недоноски, а?

— Псих в номере «3F», — транслировала на всю гостиницу Фрэнни. — Закройте двери. Псих в номере «3F».

— Ха! — ворчал Айова Боб между качанием пресса, отжиманиями, приседаниями или работой с гантелями. — Да этот отель и создан для психов.

Как раз Айова Боб и подтолкнул меня к поднятию тяжестей. То, что случилось с Фрэнни, пробудило во мне желание стать сильнее. К Дню благодарения я пробегал шесть миль в день, хотя по программе школы Дейри бег по пересеченной местности не превышал двух с четвертью миль. Боб посадил меня на обильную диету из бананов, молока и апельсинов.

— И еще — макароны, рис, рыба, много зелени, уйма овсянки и мороженое, — сказал мне старый тренер.

Я поднимал тяжести два раза в день, а в дополнение к шести милям пробежки я бегал каждое утро спринтерскую дистанцию в Элиот-парке.

Сначала я просто начал набирать вес.

— Отставь бананы, — сказал отец.

— И мороженое, — сказала мать.

— Нет, нет, — сказал Айова Боб. — Мускулам нужно время.

— Мускулам? — переспросил отец. — Да он просто толстеет.

— Ты выглядишь как херувимчик, милый, — сказала мать.

— Ты выглядишь как плюшевый медвежонок, — сказала мне Фрэнни.

— Просто продолжай есть, — сказал Айова Боб. — С тем, как ты качаешься и бегаешь, скоро все переменится, не успеешь и глазом моргнуть.

— Прежде, чем его разорвет? — поинтересовалась Фрэнни.

Мне пошел, как говорят, пятнадцатый год; междy Хэллоуином и Рождеством я набрал двадцать фунтов; я весил сто семьдесят фунтов, но по-прежнему был всего лишь в пять футов шесть дюймов высотой.

— Мужик, — сказал Младший Джонс, — если мы тебя выкрасим в черный с белым и нарисуем круги вокруг глаз, ты будешь совсем как панда.

— В один прекрасный день, очень скоро, — сказал Айова Боб, — ты внезапно сбросишь свои двадцать фунтов и станешь твердым, как камень.

Фрэнни демонстративно вздрогнула и пнула меня под столом:

— Крепкий, как камень, — воскликнула она.

— Это уж слишком, — сказал Фрэнк, — все это: и поднятие тяжестей, и бананы, и беганье вверх-вниз по лестнице.

В те дни, когда по утрам шел дождь, вместо спринтерской дистанции в парке Элиот я бегал вниз-вверх по лестнице отеля «Нью-Гэмпшир».

Макс Урик пообещал, что бросит в лестничный колодец гранату. А одним очень дождливым утром Ронда Рей остановила меня на площадке второго этажа; на ней была ночная рубашка, и она выглядела особенно заспанной.

— Позволь мне вот что тебе сказать, это все равно что подслушивать любовников в соседней комнате, — сказала она. Ее комната была ближе всего к лестнице. Она любила называть меня Джоником. — Я не возражаю против топота ног по лестнице, Джоник, — сказала она, — но твое дыхание меня достает. Я никак не могу понять, — сказала она, — то ли ты умираешь, то ли собираешься кончать, но позволь мне сказать, что у меня от этого волосы на голове шевелятся.

— Не слушай ты никого, — сказал Айова Боб, — ты первый в этой семье, кто правильно заботится о своем теле. Ты должен стать одержимым и не растерять одержимости, — сказал мне Боб. — А мы должны сначала тебя нашпиговать, а уж потом что-то сбрасывать.

Так это было, так это есть и сейчас: я обязан своим телом Айове Бобу — увлечению, которое никогда не покидало меня, — и бананам.

Потребовалось время, чтобы сошли эти двадцать фунтов, но они сошли и больше не появлялись. Я всю жизнь вешу сто пятьдесят фунтов 9.

И мне должно было исполниться семнадцать, прежде чем я набрал еще два дюйма роста и остановился на всю жизнь. Вот таков я: пять футов восемь дюймов 10 в высоту и сто пятьдесят фунтов весом. И весь твердый, как камень.

Скоро мне стукнет сорок, но даже сейчас, начиная свои упражнения, я вспоминаю рождественский сезон 1956 года. Теперь напридумывали столько разных замысловатых тренажеров; забыли, как вешают «блины» на штангу, как завинчивают их, как они вдруг скользят по штанге и зажимают тебе пальцы или падают прямо тебе на ноги. Но каким бы ни был современным спортзал, мне достаточно поднять небольшой вес, чтобы вспомнить комнату Айовы Боба, старую добрую «3F», и изношенный восточный ковер, где лежали его тяжести, ковер, на котором любил спать Грустец; после упражнений на ковре мы с Бобом были все в шерсти тогда уже мертвой собаки. И после того как я какое-то время поднимаю вес и долгожданная сладостная боль начинает охватывать все мышцы, мне на память приходят каждый случайный знакомый и каждое пятнышко на полотняном чехле, который покрывал маты в зале для тяжелой атлетики школы Дейри, где мы всегда ждали, пока закончит качаться Младший Джонс. Он забирал все блины, которые были в зале, и надевал их на свою штангу, а мы стояли возле своих пустых штанг и ждали, ждали. В те дни, когда Младший Джонс играл с «Кливленд браунс», он весил двести восемьдесят пять фунтов 11 и мог качнуть пресс пятьсот пятьдесят раз. Когда он учился в школе Дейри, он был еще не так силен — но уже достаточно, чтобы предложить мне достойный ориентир для качания пресса.

— Какой у тебя вес? — спрашивал он меня. — Ты точно знаешь?

И когда я говорил ему, сколько я вешу, он качал головой и говорил:

— Удвой-ка этот вес.

И я надевал на штангу что-то около трехсот фунтов, и он говорил:

— Отлично, ложись на мат, на спину.

В школе Дейри тогда не было скамеек для качания пресса, поэтому я ложился на мат на спину, Младший Джонс поднимал трехсотфутовую штангу и аккуратно клал ее мне поперек горла, так, что она слегка касалась адамова яблока; я хватался за штангу обеими руками и чувствовал, как мои локти погружаются в мат.

— А теперь — подними это над своей головой, — говорил Младший Джонс и уходил из зала попить воды или принять душ, а я лежал под штангой, как в капкане.

Ничего не выходило, когда я пытался поднять триста фунтов. Другие парни, посильнее меня, заглядывали в зал и с уважением спрашивали:

— Ты же не собираешься одолеть это?

— Какое там, просто отдыхаю, — говорил я, пыхтя, как жаба.

И они уходили и возвращались позже. Младший Джонс тоже обязательно приходил попозже.

— Ну, как дела? — спрашивал он.

Он снимал двадцать фунтов, потом пятьдесят, потом сто.

— Попробуй это, — каждый раз говорил он и продолжал уходить и приходить, пока я не вылезал из-под штанги.

И все мои сто пятьдесят фунтов, конечно, никогда не отжимали трехсот, хотя дважды за свою жизнь я отжал двести пятнадцать, и, думаю, отжать свой двойной вес теоретически возможно. Во время этих упражнений я впадаю в какой-то волшебный транс.

Иногда, когда я разойдусь как следует, мне под силу увидеть, как Черная Рука Закона движется между деревьями, мурлыкая свои мелодии, а иногда я могу припомнить запах пятого этажа общежития, где жил Младший Джонс, этот жаркий ночной клуб в поднебесье, а когда я бегаю, примерно на третьей миле или на четвертой, а иногда перед концом шестой, мои легкие очень живо вспоминают, как я пытался угнаться за Гарольдом Своллоу. И вид пряди волос Фрэнни, упавшей поперек ее раскрытого безмолвного рта, а Ленни Метц сидит на ее руках, сжав ее голову тяжелыми коленями бегущего бека. И Честер Пуласки на ней: как автомат. Я иногда ускоряю его ритм вдвое, особенно когда отжимаюсь и считаю про себя («семьдесят пять, семьдесят шесть, семьдесят семь»). Или приседаю («сто двадцать один, сто двадцать два, сто двадцать три»).

Айове Бобу я обязан знакомством с азами, Младшему Джонсу — его советами и его собственным великолепным примером; отец научил меня бегать, а Гарольд Своллоу — как бегать быстрее. Техника и распорядок, даже диета тренера Боба были не так сложны. Труднее всего большинству людей дается дисциплина. Как сказал тренер Боб, ты должен стать одержимым и не растерять одержимости. Но для меня это тоже было несложно. Потому что все это я делал для Фрэнни. Я не жалуюсь, но все это делалось для Фрэнни, и она это знает.

— Слушай, мальчик, — сказала мне она в промежутке между Хэллоуином и Рождеством 1956 года. — Если ты не прекратишь есть бананы, они из тебя обратно полезут. А если ты не перестанешь есть апельсины, то у тебя будет передозировка витаминов. Какого черта ты так много отжимаешься? Ты никогда не будешь таким же быстрым, как Гарольд Своллоу. Ты никогда не будешь таким здоровенным, как Младший Джонс… Мальчик, я же читаю тебя, как книгу, — сказала мне Фрэнни. — Это не может случиться снова, ты же это знаешь. И даже если это случится и ты действительно будешь достаточно сильным, чтобы защитить меня, с чего ты взял, что ты будешь рядом? Если это случится еще раз, я буду где-нибудь далеко от тебя и, во всяком случае, надеюсь, что ты никогда не узнаешь об этом. Обещаю.

Но Фрэнни восприняла цель моих упражнений слишком буквально. Я хотел силы, воли, скорости — или же иллюзии обладания ими. Я не хотел никогда больше, ни в какой другой Хэллоуин, чувствовать себя снова беспомощным.

Еще напоминали о Хэллоуине одна или две раздавленные тыквы — одна на краю Сосновой улицы и Элиот-парка и другая, брошенная с трибуны на гаревую дорожку, огибающую футбольное поле, — когда школа Дейри принимала Эксетер для последней игры победного сезона Айовы Боба. Хэллоуин все еще чувствовался в воздухе, хотя Чиппера Доува, Ленни Метца и Честера Пуласки уже не было.

Запасные беки появились на поле как зачарованные: они все делали в замедленном темпе. Они бежали к дырам в защите, которые проделывал Младший Джонс, когда те уже затягивались; они подавали пасы прямо в небо, и мячу требовалась вечность, чтобы вернуться на землю. Ожидая такого паса, Гарольд Своллоу был сбит с ног и потерял сознание, и Айова Боб не разрешил ему больше играть до конца этого длинного дня.

— Кто-то прозвонил в твой колокол, Гарольд, — сказал тренер Боб скороходу.

— Нет у меня колокола, — жаловался Гарольд Своллоу. — Кто звонил? — спрашивал он. — Что значит «кто-то»?

В середине матча Эксетер вел 24:0. Младший Джонс играл как в защите, так и в нападении, участвовал в дюжине перехватов; он три раза терял мяч и два раза его отыгрывал, но защита Дейри три раза прозевала мяч, а два высоких паса были перехвачены. Во второй половине тренер Боб поставил Младшего Джонса в нападение, и тот, прежде чем защита Эксетера к нему приспособилась, сделал три последовательных прорыва. Приспособиться было очень просто: они поняли, что пока Младший Джонс на заднем поле, он будет нести мяч. Так что Айова Боб выпустил его обратно на линию, где у него было более широкое поле деятельности, и единственный гол Дейри, который забили позже, в третьей четверти, можно было по праву отнести на счет Джонса. Он прорвался на заднюю площадку Эксетера, отобрал мяч у бека и вбежал в конечную зону, таща на себе двух игроков. Дополнительные очки были засчитаны за выбросы, и окончательный счет оказался таким: Эксетер — 45, Дейри — 6.

Фрэнни пропустила решающий бросок Младшего: она пришла на игру только ради него, она решила снова побыть болельщицей на игре с Эксетером, чтобы во всю силу своих легких покричать за Младшего Джонса. Но она повздорила с другой болельщицей, и мать увела ее домой. Другой болельщицей была прятавшая Чиппера Доува Минди Митчелл.

— Вертихвостка, — назвала мою сестру Минди Митчелл.

— Пизда с ручкой, — ответила Фрэнни и заехала Минди своим болельщицким рупором.

Рупор был сделан из картона и напоминал большую трубочку мороженого говнисто-коричневого цвета со смертельно-серой большой буквой «Д», означающей Дейри. «"Д" означает дерьмо», — всегда говорила Фрэнни.

— Со смаком по буферам, — рассказала мне другая болельщица. — Фрэнни заехала Минди рупором — со смаком по буферам.

Конечно, я рассказал Младшему Джонсу, почему Фрэнни не пришла проводить его с поля до раздевалки.

— Какая она хорошая девочка! — сказал Младший. — Ты ей это передай, ладно?

И конечно, я передал. Фрэнни приняла очередную ванну и была одета, чтобы помочь Ронде Рей обслужить столы в ресторане; она была в удивительно хорошем настроении. Несмотря на довольно провальное завершение победного сезона Айовы Боба, почти все, казалось, были в хорошем настроении. Это был вечер открытия отеля «Нью-Гэмпшир»!

Миссис Урик превзошла себя со своей «простой, но добротной» кухней; даже Макс Урик надел белую рубашку и галстук; отец был совершенно лучезарен за стойкой бара, бутылки мерцали в зеркале у него над плечами и под уверенно мельтешащими локтями, как восход солнца, который, отец всегда в это верил, вот-вот настанет.

На ночь осталось одиннадцать пар и семь одиноких гостей; разведенный мужчина из Техаса проделал весь этот путь, чтобы посмотреть, как его сын будет играть против Эксетера; его сын вышел из игры в первой четверти из-за поврежденной коленки, но даже техасец был в хорошем настроении. В сравнении с ним пары и одинокие гости держались несколько робко — они не знали друг друга, и у них не было ничего общего, кроме детей в школе Дейри; но после того, как дети ушли в общежитие, техасец заставил их всех до единого разговориться.

— Разве это не великолепно — иметь детей? — спрашивал он. — Господи, разве не здорово смотреть, как они взрослеют, правда ведь?

Все согласились. И тогда техасец сказал:

— А почему бы вам всем не придвинуть стулья к моему столу и не выпить всем вместе!

Мать взволнованно замерла в дверях кухни вместе с миссис Урик и Максом Уриком, отец за стойкой бара стоял неподвижно, но уверенно; Фрэнк выбежал из своей комнаты; Фрэнни взяла меня за руку, и мы затаили дыхание; Айова Боб выглядел так, будто собирался от души чихнуть. И один за другим пары и одинокие гости начали подниматься со своих мест и пытаться пододвинуть свои стулья к столу техасца.

— Мой не двигается! — сказала женщина из Нью-Джерси, которая слегка перебрала, у нее был резкий писклявый смешок, бездумностью напоминающий усердие хомячка, накручивающего милю за милей в своей клетке с колесом.

Мужчина из Коннектикута даже покраснел, пытаясь оторвать свой стул от пола, пока его жена не сказала:

— Он прибит. Вон гвозди, которые уходят прямо в пол.

Мужчина из Массачусетса опустился на колени прямо у стула.

— Привинчены, — сказал он, — тут шурупы — по четыре или пять на каждый стул!

Техасец тоже встал на колени и уставился на свой стул.

— Все здесь привинчено, — внезапно выкрикнул Айова Боб.

Он ни с кем еще не разговаривал после игры с того момента, когда сказал «разведчику талантов» из университета Пенсильвании, что Младший Джонс может играть где угодно. Его лицо непривычно раскраснелось и блестело, словно он позволил себе выпить на одну рюмку больше обычного или наконец-то осознал, что уходит в отставку.

— Мы все на большом корабле, — заявил Айова Боб. — Мы в большом кругосветном круизе!

— Ура-а-а! — закричал техасец. — Я за это выпью! Женщина из Нью-Джерси вцепилась в спинку своего привинченного стула. Некоторые начали снова садиться.

— Нас в любой момент может смыть за борт! — сказал Айова Боб.

И Ронда Рей с шуршаньем прошла между Бобом и застывшими на своих привинченных стульях родителями; она начала раскладывать подставки и салфетки для коктейлей, водить влажным полотенцем по краю столов. Фрэнк выглядывал из дверей холла; мать и Урики, казалось, навсегда застыли в кухонных дверях; отец не потерял своего блеска, впитанного от зеркал, он уставился на своего отца Айову Боба так, словно боялся, что отставной тренер скажет какую-нибудь безумную вещь.

— Конечно, стулья привинчены! — сказал Боб, вознеся руки к небу, как будто говорил последнюю речь между таймами и это была игра его жизни. — В отеле «Нью-Гэмпшир», — сказал Айова Боб, — когда дым пойдет коромыслом, с места никого не сдует.

— Ура! — снова закричал техасец, но остальные, похоже, затаили дыхание.

— Просто держитесь за свои места! — сказал тренер Боб. — И можете ни о чем не беспокоиться.

— Ура! Слава богу, что стулья привинчены! — закричал великодушный техасец. — Давайте все за это выпьем!

Было слышно, как жена мужчины из Коннектикута с облегчением вздохнула.

— Ну что же, мы все должны говорить громко, раз мы собираемся стать друзьями и поговорить друг с другом, — сказал техасец.

— Да! — сказала женщина из Нью-Джерси с небольшим придыханием.

Отец продолжал с удивлением смотреть на Айову Боба, но Боб был просто великолепен: он повернулся и подмигнул Фрэнку, заглядывающему в дверь из холла, и поклонился матери и Урикам, а Ронда Рей снова прошла через весь зал и весело потрепала старого тренера по щеке. Техасец наблюдал за Рондой так, словно вообще забыл про стулья, привинчены они там или нет. «Кому какое дело, что стулья нельзя двигать?» — подумал он про себя, глядя на Ронду Рей, которая порхала почище Гарольда Своллоу, проникшись, как и все, праздничным настроением.

— Ура! — прошептала Фрэнни мне в ухо, но я следил за баром, наблюдая, как отец смешивает коктейли. Он сосредоточился на своих движениях, как никогда прежде на моей памяти. Усиливающиеся голоса плыли надо мной, и мне казалось, что так будет всегда: я должен запомнить ресторан и бар в этом отеле «Нью-Гэмпшир» как место, где всегда громко разговаривают, даже если там и не очень много народу. Как сказал техасец, каждый должен говорить громко, раз они сидят так далеко друг от друга.

И даже после того, как отель «Нью-Гэмпшир» просуществует достаточно долго, чтобы мы начали воспринимать многих наших посетителей из города как «постоянных» — тех, что приходят в бар каждый вечер и остаются там до закрытия, как раз до того момента, когда Айова Боб появляется, чтобы перед отходом ко сну пропустить стаканчик, — даже в эти семейные вечера, в этом семейном кружке он будет всякий раз откалывать свою шутку.

— Эй, давай-ка сдвинем наши стулья, — говорил он кому-нибудь, и тот всегда попадался на этот трюк. На миг забыв, где он находится, жертва шутки попробует поднять стул, покряхтит, скривится в лице, и Айова Боб засмеется и громко воскликнет:

— Ничто не двигается в отеле «Нью-Гэмпшир»! Мы привинчены здесь на всю жизнь!

В тот первый вечер, после того как бар и ресторан закрылись и все пошли спать, мы с Фрэнни и Фрэнком встретились у панели уникальной громкоговорящей системы и с ее помощью устроили проверку каждой комнаты. Мы могли расслышать, кто спит беззвучно, а кто храпит; мы могли обнаружить, кто еще не спит (читает), и мы были удивлены (и расстроены), обнаружив, что ни одна из пар не разговаривает и не занимается любовью.

Айова Боб спал как поезд метро, громыхающий милю за милей по тоннелю. Миссис Урик оставила на плите кастрюлю, а Макс по-прежнему издавал только эфирное потрескивание. Пара из Нью-Джерси читала, или один из них читал: медленное переворачивание страниц, частое дыхание бодрствующего. Пара из Коннектикута сопела, хрюкала и вскрикивала во сне; их комната была паровым котлом звуков. Пары из Массачусетса, Род-Айленда, Пенсильвании, Нью-Йорка и Мэна — все блаженствовали в мире и покое кто во что горазд.

Затем мы переключились на техасца.

— Ура-а-а! — сказал я Фрэнни.

— Агу-у-у, — прошептала она мне в ответ.

Мы ожидали услышать, как его ковбойские сапоги стучат по полу; мы ожидали услышать, что он пьет из своей шляпы или спит как лошадь: ноги дрыгаются под одеялом в ритме галопа, большие руки вцепились в кровать. Но мы не услышали ничего.

— Он мертвый, — сказал Фрэнк, заставив нас с Фрэнни подпрыгнуть.

— Господи, Фрэнк, — сказала Фрэнни, — может быть, он просто вышел из своего номера.

— У него сердечный приступ, — сказал Фрэнк. — Он слишком грузный и слишком много выпил.

Мы прислушались. Ничего. Ни галопа. Ни скрипа сапогов. Ни дыхания.

Фрэнни переключила комнату техасца с приема на передачу.

— Ау? — прошептала она.

И тут до нас дошло, мы все трое (даже Фрэнк), похоже, ухватились за эту мысль. Чтобы переключить систему на «дневную комнату» Ронды Рей, Фрэнни хватило всего лишь секунды.

— Ты хотел узнать, что значит «дневная комната», Фрэнк? — спросила она.

И тут раздался незабываемый звук.

Как сказал Айова Боб, мы все в большом кругосветном круизе и нас в любой момент может смыть за борт.

Мы с Фрэнком и Фрэнни вцепились в стулья. — О-о-о-о-о-о! — стонала Ронда Рей.

— Ух, ух, ух, — выкрикивал техасец. Позже он сказал:

— Я действительно тебе благодарен.

— Фу-у-у, сказала Ронда.

— Нет, правда. Я правда благодарен, — сказал он.

Мы услышали, как он мочится, словно лошадь. Это длилось целую вечность.

— Ты не представляешь, как трудно управиться с этим маленьким игрушечным туалетом на четвертом этаже, — сказал техасец. — Мне приходится сначала хорошо прицелиться, а потом стрелять.

— Ха! — усмехнулась Ронда Рей.

— Ура-а-а! — сказал техасец.

— Противно, — сказал Фрэнк и пошел спать, а мы с Фрэнни остались до тех пор, пока единственными звуками, доносящимися из системы внутренней связи, не стали звуки сна.

Утром шел дождь, и я задерживал дыхание каждый раз, когда пробегал мимо площадки второго этажа, не желая потревожить Ронду и учитывая, что она думает о моем «дыхании».

С посиневшим лицом я пробежал мимо техасца, который взбирался по лестнице между третьим и четвертым этажом.

— Ура-а-а! — сказал я.

— Доброе утро! Доброе утро! — крикнул он. — Очень хорошо! Знаешь — твое тело будет служить тебе до конца дней!

— Да, сэр, — сказал я и пробежался вверх-вниз еще несколько раз.

Пробегая раз в тридцатый, я начал припоминать Черную Руку Закона и вид сорванного ногтя Фрэнни — сколько, казалось, боли собралось в этой небольшой точке на кончике ее пальца и, возможно, отвлекало ее от остальных частей тела, когда Ронда Рей преградила мне дорогу на площадке второго этажа.

— Тпру, мальчик, — сказала она, и я остановился. На ней была одна из ее ночных рубашек, и если бы светило солнце, свет, пронизав материал, показал бы ее мне, но в то утро свет был тусклым, и в сумрачном лестничном пролете мне открывалось очень немногое. Только ее движения и ее прилипчивый запах.

— Доброе утро, — сказал я. — Ура-а-а!

— Ураа и тебе, Джоник, — сказала она. Я улыбнулся и начал бег на месте.

— Ты опять дышишь, — сказала мне Ронда.

— Я стараюсь сдерживать свое дыхание ради вас, — задыхаясь, сказал я, — но я слишком устал.

— Я могу слышать твое долбаное сердце, — сказала она.

— Мне это полезно, — сказал я.

— Зато мне это вредно, — сказала Ронда.

Она положила руку мне на грудь, как будто хотела сосчитать мой пульс. Я прекратил бег, мне надо было сплюнуть.

— Джоник, — сказала Ронда Рей, — если тебе нравится так дышать и заставлять свое сердце так биться, тебе следует навестить меня, когда в следующий раз будет дождь.

И я пробежал верх и вниз по лестнице еще около сорока раз. Возможно, больше, никогда не будет дождя, подумал я. Я слишком устал, чтобы есть что-нибудь за завтраком.

— Съешь просто банан, — сказал Айова Боб, но я отвернулся от банана. — Или один-два апельсина, — сказал Боб.

Я извинился и вышел из-за стола. Эгг был в ванной и не пускал туда Фрэнни. — Почему бы Эггу и Фрэнни не принимать ванну вместе? — спросил отец.

Эггу было шесть, и на следующий год ему, возможно, будет уже неловко принимать ванну вместе с Фрэнни. Сейчас он обожал принимать ванны из-за всех тех банных игрушек, которые у него были. Ванная комната после того, как там побывал Эгг, напоминала детский пляж, срочно покинутый во время авианалета. Гиппопотамы, лодки, водолазы, резиновые птицы, ящерицы, аллигаторы, акула с разинутой пастью, тюлень со вскинутыми плавниками, жуткая желтая черепаха — все мыслимые и немыслимые имитации водной живности валялись мокрыми по всему полу и хрустели под ногами на коврике.

— Эгг! — обычно орал я. — Иди и убери отсюда это говно!

— Какое говно? — обычно кричал Эгг.

— Господи, что за выражения! — каждый раз повторяла нам мать.

Фрэнк по утрам, как правило, мочился за мусорными бачками у черного входа; он уверял, что никогда не может попасть в ванную комнату, когда ему приспичит. Я шел наверх и пользовался ванной, примыкающей к комнате Айовы Боба, и, конечно же, там же занимался с гантелями.

— Что за пакость просыпаться таким образом! — жаловался старый Боб. — Никогда не думал, что у меня будет такая жизнь после отставки. Слушать, как кто-то писает и поднимает гантели. Ну и будильник!

— Ты же все равно любишь рано вставать, — говорил я ему.

— Я имею в виду не когда, — говорил старый тренер. — А как.

Так мы пережили ноябрь, мокрый снегопад в начале месяца; это должен был быть дождь, я знаю. «А что это значило, что это не был дождь?» — гадал я, думая о Ронде и ее дневной комнате.

Ноябрь выдался сухим.

Эгг подхватил какую-то ушную инфекцию; большую часть времени он казался наполовину оглохшим.

— Эгг, что ты сделал с моим зеленым свитером? — спрашивала Фрэнни.

— Что? — переспрашивал Эгг.

— Мой зеленый свитер! — орала Фрэнни.

— У меня нет зеленого свитера, — удивлялся Эгг.

— Я говорю про мой зеленый свитер! — кричала Фрэнни. — Вчера он одевал в него своего мишку, я это видела, — говорила она матери. — А теперь я не могу его найти.

— Эгг, где твой мишка? — спрашивала мать.

— У Фрэнни нет мишки, — возмущался Эгг. — Это мой мишка.

— Где моя шапка для пробежки? — спрашивал я мать. — Вчера вечером я оставлял ее на радиаторе в холле.

— Ее, наверное, надел медведь Эгга, — говорил Фрэнк, — и пошел на пробежку.

— Что? — интересовался Эгг.

У Лилли тоже были медицинские проблемы. Мы провели наш ежегодный медосмотр как раз перед Днем благодарения у нашего семейного доктора, старого чудака по фамилии Блейз, чье пламя 12, как заметила Фрэнни, почти угасло. Во время этой проверки выяснилось, что за год Лилли совершенно не выросла. Ни на фунт, ни на долю дюйма. Она была совершенно тех же размеров, как и тогда, когда ей было девять лет, а это было не намного больше, чем когда ей было восемь лет или (проверим записи) семь.

— Она не растет? — спросил отец.

— Я это говорю уже не первый год, — сказала Фрэнни. — Она не растет, она просто существует.

На Лилли результаты анализов не произвели никакого впечатления, она пожала плечами.

— Ну что ж, что я маленькая, — сказала она. — Все всегда говорят, что я маленькая. А что в этом такого, что я маленькая?

— Ничего, дорогая, — сказала мать. — Ты можешь быть какой хочешь маленькой, но надо расти, хоть немножко.

— Она, должно быть, из тех, кто вымахивает в одно мгновение, — сказал Айова Боб, но даже он, похоже, сомневался в этом.

Лилли совершенно не производила впечатления той, кто «вымахивает в одно мгновение».

Мы заставили ее встать спиной к спине с Эггом; в свои шесть лет Эгг был примерно такого же роста, как Лилли в десять, и он определенно выглядел крепче.

— Стой спокойно! — сказала Лилли Эггу. — Прекрати вставать на цыпочки.

— Что? — спросил Эгг.

— Прекрати вставать на цыпочки! — сказала Фрэнни.

— Это мои цыпочки! — возразил Эгг.

— Может быть, я умираю, — сказала Лилли, и всех, особенно мать, от этого заявления передернуло.

— Ты не умираешь, — строго сказал отец.

— Уж если кто и умирает, так это Фрэнк, — сказала Фрэнни.

— Нет, — возразил Фрэнк, — я уже умер. А живые наскучили мне до смерти.

— Прекратите, — сказала мать.

Я пошел заниматься гантелями в комнату Айовы Боба. Каждый раз, когда блины соскальзывали со штанги, один из них катился по полу и ударялся о дверь чулана, которая открывалась и оттуда что-нибудь выпадало. Чулан тренера Боба был ужасен: он просто швырял туда что попало. И в одно прекрасное утро, когда Айова Боб сбросил несколько блинов и один из них покатился к чулану, оттуда вывалился медведь Эгга. На медведе были моя беговая шапочка, Фрэннин свитер и мамины чулки.

— Эгг! — закричал я.

— Что? — закричал в ответ Эгг.

— Я нашел твоего чертова мишку! — закричал я.

— Это мой мишка! — завопил в ответ Эгг.

— Господи Иисусе, — сказал отец.

И Эгг снова пошел к доктору Блейзу проверять свои уши, а Лилли пошла к доктору Блейзу снова проверять свой рост.

— Если она не выросла за два года, — сказала Фрэнни, — сомневаюсь, что она выросла за последние два дня.

Но Лилли надо было сделать какие-то анализы, и старый доктор Блейз, очевидно, пытался сообразить, какие именно.

— Ты просто недостаточно ешь, Лилли, — сказал я. — Не беспокойся, просто попробуй есть больше.

— Я не люблю есть, — сказала Лилли.

И не было дождя, ни капельки! Или когда шел дождь, то это всегда было днем или вечером, когда я сидел за «Алгеброй, часть вторая», за «Историей Тюдоровской Англии» или за «Началами латыни», и я в отчаянии слушал шум дождя. Или я лежал в постели, и было темно, темно в моей комнате, темно во всем отеле «Нью-Гэмпшир» и во всем Элиот-парке, а я слушал, как дождь шел и шел, и думал: «Завтра!» Но наутро дождь превращался в снег, или просто моросил, или было сухо и ветрено, и я отправлялся на пробежку в Элиот-парк — а мимо проходил Фрэнк, спеша в биолабораторию.

— Чокнутый, чокнутый, чокнутый, — ворчал он.

— Кто чокнутый? — спрашивал я.

— Ты чокнутый, — говорил он. — И Фрэнни всегда чокнутая. Эгг глухой, а Лилли урод, — говорил Фрэнк.

— А ты нормальный, Фрэнк? — спрашивал я его, продолжая бежать на месте.

— По крайней мере, я не играю со своим телом, словно это резиновая лента, — сказал Фрэнк.

Я знал, конечно, что Фрэнк играет со своим телом, очень много играет, но отец в одной из доверительных бесед, когда мы говорили о мальчиках и девочках, убедил меня, что мастурбируют все (и должны, время от времени), так что я решил быть с Фрэнком помягче и не дразнить его из-за этих его увлечений.

— Как там дела с чучелом, Фрэнк? — спросил я, и он моментально посерьезнел.

— Ну, — сказал он, — возникло несколько проблем. Например, очень важна поза. Я все еще не решил, какая поза будет лучшей, — сказал он. — С набивкой, собственно, уже все, но вот поза меня очень беспокоит.

— Поза? — удивился я, стараясь представить обычные для Грустеца позы; кажется, он все время спал и пердел, делая это в самых произвольных позах.

— Видишь ли, — объяснял Фрэнк, — в таксидермии есть определенные классические позы.

— Понятно, — кивнул я.

— Есть «загнанная» поза, — сказал Фрэнк.

И он внезапно отскочил от меня, выставив руки, как передние лапы, оборонительно, и будто вздыбил загривок.

— Знаешь, да? — спросил он.

— Господи, Фрэнк, — сказал я, — не думаю, что эта подойдет для Грустеца.

— Ну, это классика. Или вот эта, — сказал он, вполоборота повернувшись ко мне, и, казалось, начал красться среди зарослей, оскалившись через плечо. — Это «крадущаяся» поза, — объяснил он.

— Понятно, — сказал я, гадая, будут ли к этому варианту чучела прилагаться еще и заросли, сквозь которые крадется Грустец. — Знаешь, Фрэнк, Грустец все же был псом, — сказал я. — А не ягуаром.

Фрэнк нахмурился.

— Лично я, — сказал он, — предпочитаю «атакующую» позу.

— Не надо мне ее показывать, — сказал я. — Пусть это будет сюрпризом.

Именно это меня и беспокоило: никто не узнает бедного Грустеца. И первая — Фрэнни. Думаю, Фрэнк забыл о первоначальной цели того, что он делает, он слишком увлекся этим проектом; он уже получил за него дополнительные баллы на внеклассных занятиях по биологии — Грустец ныне соответствовал целому семестровому курсу. Я не смог представить Грустеца даже в «атакующей» позе.

— Почему бы тебе просто не свернуть его калачиком, как он всегда спал, — сказал я, — положив хвост на морду, а нос засунув в задницу?

Фрэнк, как обычно, скорчил раздраженную мину, а я устал бежать на месте и сделал еще несколько кругов по Элиот-парку.

Я услышал, как на меня заорал из своего окна на четвертом этаже отеля «Нью-Гэмпшир» Макс Урик.

— Чертов дурак! — разносился его крик над замерзшей землей, опавшими листьями и удивленными белками в парке.

С пожарной лестницы, с ее стороны второго этажа, в сером небе колыхалась бледно-зеленая ночная рубашка; Ронда Рей, должно быть, спала этим утром в голубой, или в черной, или в шокирующе-оранжевой. Зеленая реяла передо мной, как флаг, и я сделал еще несколько кругов.

Когда я пришел в «3F», Айова Боб уже стоял на высоком мостике, упираясь макушкой в пол, с подушкой под головой, и строго вертикально держал над собой стапятидесятифунтовую штангу. У старого Боба шея была толщиной с мое бедро.

— Доброе утро, — прошептал я, и он закатил глаза. Штанга наклонилась — а он не завинтил маленькие стопора, которые удерживают блины, и несколько блинов слетели — с одного конца, затем с другого. Тренер Боб закрыл глаза и съежился, когда блины попадали с обеих сторон от его головы и раскатились кто куда. Я остановил несколько блинов ногой, но один из них подкатился к двери чулана и, конечно, открыл ее, и наружу выпало несколько вещиц: щетка, тренировочная футболка, кроссовки Боба и теннисная ракетка с обвязанной вокруг ручки кожаной лентой — бывшей тесьмой какой-то шляпы.

— Господи Иисусе, — сказал отец, находившийся внизу, в нашей семейной кухне.

— Доброе утро, — сказал мне Боб.

— Как ты думаешь, Ронда Рей — ничего себе? — спросил я его.

— Ох, мальчик мой… — сказал тренер Боб.

— Нет, в самом деле? — переспросил я.

— В самом деле? — переспросил он. — Иди и спроси своего отца. Я слишком старый. Я не смотрел на девушек с того времени, как сломал нос — в последний раз.

Это, должно быть, случилось, когда он играл в Айове, потому что на носу у старика Боба было приличное число складочек. Он никогда до завтрака не вставлял своих зубов, поэтому ранним утром его лысая голова напоминала голову какой-то странной бесперой птицы — раскрытый рот под сломанным носом выглядел как нижняя часть клюва. У Айовы Боба была голова горгульи на теле льва.

— Ты думаешь, она симпатичная? — спросил я его.

— Я про это не думаю, — ответил он.

— Ну, так подумай сейчас, — предложил я.

— Не то чтобы симпатичная, — сказал Айова Боб. — Но в ней есть что-то притягивающее.

— Притягивающее? — переспросил я.

— Сексуальная, — сказал голос из интеркома — голос Фрэнни. Конечно, она, как обычно, сидела у пульта и подслушивала.

— Чертовы детишки, — сказал Айова Боб.

— Черт бы тебя побрал, Фрэнни, — сказал я.

— Тебе надо было спросить меня, — сказала Фрэнни.

— Ох, мальчик мой, — сказал Айова Боб.

Вот так и получилось, что я пошел и рассказал Фрэнни историю о том, как Ронда Рей сделала мне на лестнице явное предложение, о ее интересе к моему сердцебиению, моему дыханию и про план на дождливый день.

— Ну и что? — сказала Фрэнни. — Зачем ждать дождя?

— Ты думаешь, она шлюха? — спросил я Фрэнни.

— Ты хочешь сказать, думаю ли я, что она берет за это деньги?

Такая мысль не приходила мне в голову, слово «шлюха» использовалось в школе Дейри в более широком смысле.

— Деньги? — переспросил я. — Как ты думаешь, сколько она берет?

— Я не знаю, берет ли она вообще, — сказала Фрэнни, — но на твоем месте я бы выяснила это в первую очередь.

Мы переключили интерком на комнату Ронды и послушали дыхание. Это был ее обычный тип дыхания, когда она проснулась, но продолжала лежать. Мы довольно долго прислушивались к этому дыханию, как будто по нему могли понять, какую цену она себе назначает. В конце концов Фрэнни пожала плечами.

— Я пойду приму ванну, — сказала она и крутанула переключатель комнат.

Интерком прислушался к пустым комнатам.

«2А» — ни звука; «ЗА» — ничего; «4А» — вообще ничего; «1В» — ничего; «4В» — Макс Урик и его радиопомехи. Фрэнни отошла от пульта, собираясь идти наливать себе ванну, и я крутанул переключатель комнат: на «2С», «ЗС», «4С», затем быстро переключил на «2Е», «ЗЕ»… вот там-то оно и было… и на «4Е», где не было ничего.

— Подожди-ка минутку, — сказал я.

— Что это такое? — спросила Фрэнни.

— Думаю, «три-Е», — ответил я.

— Попробуй еще раз, — сказала она.

Это был этаж над Рондой Рей, в другом конце коридора от нее и на другой стороне от Айовы Боба, которого дома не было.

— Давай, — сказала Фрэнни.

Мы испугались. У нас не было постояльцев в отеле «Нью-Гэмпшир», но из номера «ЗЕ» доносилась чертова уйма звуков.

Было послеобеденное время, воскресенье. Фрэнк был в биолаборатории, а Эгг и Лилли ушли на дневной сеанс в кино. Ронда Рей просто сидела в своей комнате, а Айовы Боба не было дома. Миссис Урик была на кухне, а Макс Урик за треском помех слушал радио.

Я включил «ЗЕ», и мы с Фрэнни услышали это снова.

— О-о-о-о-о! — стонала женщина.

— Ху, ху, ху, — вторил мужчина.

Но техасец уже давно уехал домой, и в «ЗЕ» не проживала никакая женщина.

— Юк, юк, юк, — сказала женщина.

— Пуф, пуф, пуф, — сказал мужчина.

Было такое впечатление, будто интерком сам порождал эти звуки! Фрэнни крепко схватила меня за руку. Я попробовал выключить переговорное устройство или переключить его на другую, более спокойную комнату, но Фрэнни не дала мне этого сделать.

— И-и-и-ип! — закричала женщина.

— Нар! — сказал мужчина.

Упала лампа. Затем женщина начала смеяться, а мужчина что-то бормотать.

— Господи Иисусе! — сказал мой отец.

— Еще одна лампа, — сказала мать и снова начала смеяться.

— Будь мы постояльцами, нам пришлось бы за нее заплатить, — сказал отец.

Они рассмеялись над этим, как будто отец сказал самую смешную вещь на свете.

— Выключи, — сказала Фрэнни. Я выключил.

— Забавно, правда, — отважился я заметить.

— Им приходится прятаться в отеле, — сказала Фрэнни, — чтобы мы не услышали!

Я не мог понять, о чем она думает.

— Господи! — сказала Фрэнни. — Они ведь действительно любят друг друга, на самом деле любят! — И меня поразило, почему для меня это было чем-то само собой разумеющимся, а мою сестру это, похоже, очень удивило. Фрэнни выпустила мою руку и обхватила себя руками, она сжала себя, как будто хотела окончательно проснуться или согреться.

— А что я буду делать? — сказала она. — Каким это будет? Что случится потом? — спросила она.

Но я никогда не мог смотреть так далеко, как Фрэнни. Я не заглядывал вперед даже на мгновение; Ронда Рей и та была забыта.

— Ты собиралась принять ванну, — напомнил я Фрэнни, которая, кажется, нуждалась в напоминании или в каком-нибудь другом совете.

— Что? — переспросила она.

— Ванну, — сказал я. — Вот что должно случиться потом.

— Ха! — воскликнула Фрэнни. — Да черт с ней! — сказала она. — Насрать на ванну! — сказала Фрэнни и ушла, продолжая стискивать себя за плечи.

Она пошла такой походкой, как будто вот-вот была готова сама с собой пуститься в пляс. Я так и не мог понять, счастлива она или расстроена, но когда я начал с ней дурачиться, танцевать с ней, толкать ее, щекотать под мышками, она принялась танцевать, толкать и щекотать меня в ответ, и мы выскочили из комнаты, где был установлен пульт, и взбежали по лестнице на площадку второго этажа.

— Дождик, дождик, дождик! — принялась орать Фрэнни, а я ужасно смутился.

Ронда Рей открыла дверь своей дневной комнаты и нахмуренно посмотрела на нас.

— У нас танец дождя 13, — сказала Фрэнни. — Хотите потанцевать с нами?

Ронда улыбнулась. На ней была шокирующе-оранжевая ночная рубашка. В руках у нее был журнал.

— Не сейчас, — сказала она.

— Дождик, дождик, пуще, — убежала Фрэнни, пританцовывая.

Ронда покачала мне головой, но очень мило и закрыла дверь.

Я нагнал Фрэнни уже снаружи, в Элиот-парке. Мы могли видеть мать и отца в окне номера «ЗЕ» около пожарной лестницы. Мать открыла окно и позвала нас.

— Сходите за Эггом и Лилли в кино! — сказала она.

— Что вы делаете в той комнате? — крикнул я в ответ.

— Прибираемся! — сказала мать.

— Дождик, дождик, дождик! — орала Фрэнни, и мы побежали в город к кинотеатру.

Эгг и Лилли вышли из кино вместе с Младшим Джонсом.

— Это же детский фильм, — сказала Фрэнни Джонсу, — ты-то как здесь очутился?

— Я просто большой ребенок, — сказал Младший.

Пока мы шли домой, он держал ее за руку, и Фрэнни вышагивала рядом с ним через весь кампус; я шел домой с Эггом и Лилли.

— Фрэнни любит Младшего Джонса? — спросила Лилли серьезно.

— Ну, во всяком случае он ей нравится, — сказал я. — Он ее друг.

— Что? — спросил Эгг.

Это было накануне Дня благодарения.

Младший Джонс оставался с нами на все выходные по случаю Дня благодарения, поскольку его родители не прислали ему достаточно денег, чтобы съездить домой на праздники. И несколько иностранных учащихся школы Дейри, которые жили слишком далеко, чтобы ехать домой на эти каникулы, должны были присоединиться к нам на обед в День благодарения. Всем нравилось, что Младший будет с нами, но пригласить иностранцев, которых никто не знал, — это была идея отца; мать его поддержала, сказав, что это то, для чего День благодарения и был первоначально задуман. Может быть, оно и так — нас, детей, это вторжение не заботило. Постояльцы отеля — вот что было важно в первую очередь; некоторые из них оставались на праздник. Среди них был, как утверждали, знаменитый финский доктор, который приехал сюда навестить свою дочку, учившуюся в школе Дейри. Она была в числе тех иностранцев, которые должны были прийти на обед. Среди прочих был японец, которого Фрэнк знал по своему таксидермическому кружку; японцу пришлось, как мне сказал Фрэнк, поклясться держать в секрете изготовление чучела Грустеца, но английский у мальчика был настолько плохим, что он вполне мог бы пролепетать правду — и никто бы его не понял. Пришли две корейские девочки, у которых были такие милые и маленькие ручки, что Лилли весь обед не могла оторвать от них глаз. Они, возможно, разожгли в Лилли интерес к пище, который у нее полностью отсутствовал раньше. Они ели множество разных вещей своими маленькими пальчиками и делали это так изящно и красиво, что Лилли начала, подражая им, играть со своей едой и, возможно, что-то и съела. Эгг провел весь день, выкрикивая «что?» трагически не понимающему его японскому мальчику. А Младший Джонс все ел, и ел, и ел, и чуть не заставил миссис Урик разорваться от гордости.

— Вот, вот это настоящий аппетит, — сказала она с восхищением.

— Если бы я был таким огромным, то ел бы не хуже, — сказал Макс.

— Куда уж тебе, — отмахнулась миссис Урик. Ронда Рей не надела своей формы официантки; она сидела и ела вместе со всей семьей и вскакивала вместе с Фрэнни, матерью и крупной белокурой финкой, чей знаменитый отец приехал ее навестить, чтобы убрать тарелки и принести новые блюда из кухни. Финская девушка была огромной и делала стремительные движения, которые заставляли Лилли сжиматься. Она была этакой крупной сине-бело-лыжно-свитерной девушкой, которая постоянно обнимала своего отца, этакого крупного сине-бело-лыжно-свитерного мужчину.

— Хо! — постоянно выкрикивал он, когда из кухни приносили новое блюдо.

— Ура-а-а, — шептала Фрэнни.

— Бог ты мой, — говорил Младший Джонс. Айова Боб сидел рядом с Джонсом, их конец стола был ближе всего к телевизору, установленному над баром, так что они во время обеда могли смотреть футбольный матч.

— Если это захват, то я съем свою тарелку, — сказал Младший Джонс.

— Что такое захват? — спросил знаменитый финский доктор, только у него это прозвучало как «сто тахое зухвот?»

Тогда Айова Боб предложил продемонстрировать захват на Ронде, которая с удовольствием согласилась, а корейские девочки стеснительно захихикали, японец продолжал бороться со своей индейкой при помощи ножа для масла, Фрэнк шепотом объяснял ему, как пользоваться столовыми приборами, а Эгг постоянно кричал «что?».

— Это самый громкий обед, который я когда-либо ела, — сказала Фрэнни.

— Что? — прокричал Эгг.

— Господи… — сказал отец.

— Лилли, — сказала мать. — Пожалуйста, поешь. Тогда ты вырастешь.

— Что такое? — сказал известный финский доктор, только это прозвучало «сто такуе?»

Он посмотрел на мать и Лилли.

— Кто не растет? — спросил он.

— Я, — сказала Лилли, — я перестала расти.

— Еще не перестала, милая моя, — сказала мать.

— Похоже, у нее застопорился рост, — сказал отец.

— Хо, застопорился! — сказал финский доктор, уставившись на Лилли. — Не растешь, м-м?

Она кивнула на свой манер, как кивают маленькие девочки. Доктор взял ее голову в руки и уставился ей в глаза. Все, кроме японского мальчика и корейских девочек, прекратили есть.

— Как ты говоришь? — спросил доктор дочку, а затем сказал ей что-то невыговариваемое.

— Сантиметр, — ответила она.

— Хо, сантиметр! — воскликнул доктор.

Макс Урик побежал и принес сантиметр. Доктор обмерил Лилли повсюду — грудь, запястья, колени, плечи, голова.

— С ней все в порядке, — сказал отец. — Ничего страшного.

— Успокойся, — сказала мать. Доктор записал все полученные цифры.

— Хо! — сказал он.

— Ешь, дорогая, — сказала мать Лилли, но Лилли уставилась на цифры, записанные доктором на салфетке.

— Как ты говоришь? — спросил доктор дочь и сказал еще одно непроизносимое слово, но на этот раз та ничего не ответила. — Не знаешь? — спросил ее отец, и та помотала головой. — Где словарь? — спросил он ее.

— У меня в общежитии, — ответила она.

— Хо! — сказал доктор. — Сходи за ним!

— Сейчас? — переспросила она и тоскливо посмотрела на свое блюдо с гусем, индейкой и гарниром, возвышавшимися на тарелке.

— Иди, иди, — сказал ей отец. — Конечно сейчас. Иди! Хо! Иди же! — сказал он, и крупная сине-бело-лыжно-свитерная девочка ушла.

— Это — как это по-вашему? — патологическое состояние, — спокойно сказал знаменитый финский доктор.

— Патологическое состояние? — переспросил отец.

— Патологическое состояние застопоривания роста, — сказал доктор. — Это частое явление, по разным причинам.

— Патологическое состояние застопоривания роста, — повторила мать.

Лилли пожала плечами; она сымитировала движения, которыми корейские девочки разделывались с ножкой.

Когда крупная запыхавшаяся блондинка вернулась, она пораженно увидела, что Ронда Рей уже унесла ее тарелку; она протянула словарь отцу.

— Хо! — сказала Фрэнни мне через стол, и я пнул ее под столом.

Она пнула в ответ, я пнул ее еще раз; но промахнулся и попал в Младшего Джонса.

— Ой, — сказал он.

— Извини, — извинился я.

— Хо! — сказал финский доктор, тыкая пальцем в словарь. — Карлик! — воскликнул он.

За столом установилась тишина, и только японский мальчик издавал звуки, борясь со своей кукурузой со сливками.

— Вы хотите сказать, что она карлик? — спросил отец доктора.

— Хо, да! Карлик, — сказал доктор.

— Хрен в ступе, — сказал Айова Боб, — это не карлик, а просто маленькая девочка! Это ребенок, придурок!

— Что такое «придурок»? — спросил доктор свою дочь, но та ничего не ответила.

Ронда Рей принесла пироги.

— Ты не карлик, дорогая, — прошептала мать Лилли, но Лилли только пожала плечами.

— А что из того, если я и карлик? — смело сказала она. — Я хорошая девочка.

— Бананы, — сказал Айова Боб мрачно. — Кормить бананами — и все! — И никто не мог понять, считает ли он, что бананы ее вылечат, или это эвфемизм все того же «хрена в ступе».

Во всяком случае, это был День благодарения 1956 года, и так вот мы приближались к Рождеству: размышляя о росте, подслушивая любовь, отказываясь от ванн, подбирая подходящую позу для мертвой собаки, бегая, отжимая тяжести и надеясь на дождь.

Было раннее декабрьское утро, когда меня разбудила Фрэнни. В моей комнате было еще темно, и пыхтящий звук дыхания Эгга доносился до меня из открытого дверного проема, соединяющего наши комнаты; Эгг все еще спал. Но кроме дыхания Эгга было еще и более мягкое, осторожное дыхание рядом со мной, я уловил запах Фрэнни, запах, которого я некоторое время не чувствовал; богатый, но никогда не буйный запах, немного солоноватый, немного сладковатый, сильный, но не приторный. И в темноте я понял, что Фрэнни излечилась от привычки постоянно принимать ванну. То, что мы подслушали наших родителей, вылечило ее от этого; думаю, что ее собственный запах вновь стал казаться Фрэнни совершенно естественным.

— Фрэнни? — прошептал я, потому что не мог ее видеть.

Ее рука погладила меня по щеке. Она скрючилась между стеной и изголовьем моей кровати; и как только она смогла туда протиснуться, не разбудив меня, я так никогда и не узнаю. Я повернулся к ней и унюхал, что она почистила зубы.

— Слушай, — прошептала она.

Я слышал сердцебиение, свое и Фрэнни, и глубоководное погружение Эгга в соседней комнате. И что-то еще, такое же мягкое, как дыханье Фрэнни.

— Это дождь, дурень, — сказала Фрэнни и погрузила колени мне в ребра. — Дождик, мальчик, — сказала она мне. — Это твой великий день!

— Еще темно, — сказал я. — Я еще сплю.

— Уже утро, — прошептала мне в ухо Фрэнни, затем укусила за щеку и начала щекотать меня под одеялом.

— Прекрати, Фрэнни! — сказал я.

— Дождик, дождик, дождик, — пропела она. — Не будь трусишкой. Мы с Фрэнком уже давно на ногах.

Она сказала, что Фрэнк — за пультом громкожалобной системы. Фрэнни вытащила меня из кровати, заставила почистить зубы и надеть тренировочный костюм, как будто я собираюсь, как обычно, делать пробежку по лестнице. Затем она отвела меня к Фрэнку в пультовую комнату, и они вдвоем отсчитали мне деньги и велели спрятать их в кроссовку, толстый сверток, в основном из одно— и пятидолларовых бумажек.

— Как я смогу бегать с этим в кроссовке? — спросил я.

— Ты не будешь сегодня бегать, разве ты забыл? — напомнила мне Фрэнни.

— Сколько здесь? — спросил я.

— Сначала выясни, берет ли она деньги, — сказала Фрэнни, — потом уж беспокойся, хватит ли тебе денег.

Фрэнк сидел за пультом, как чокнутый диспетчер на своей вышке в разгар воздушного налета.

— А что вы, ребята, собираетесь делать? — спросил я.

— Мы просто последим за тобой, — сказал Фрэнк. — Если ты действительно растеряешься, мы объявим пожарную тревогу или что-нибудь еще.

— Великолепно! — сказал я. — Мне это совершенно не нужно.

— Слушай, мальчик, — сказала Фрэнни. — Деньги наши, и мы имеем право послушать.

— Господи, — сказал я.

— У тебя все прекрасно получится, — сказала Фрэнни, — не нервничай.

— А что, если я просто неправильно понял? — спросил я.

— Я на самом деле так и думаю, — сказал Фрэнк. — В таком случае, — сказал он, — просто вынь деньги из кроссовки и бегай себе вверх-вниз по лестнице.

— Вот зануда, Фрэнк, — сказала Фрэнни, — замолкни и дай нам проверить спальни.

Клик, клик, клик, клик: Айова Боб снова изображал поезд метро, опущенный на несколько миль под землю; Макс Урик со своим потрескиванием, с окружавшими его радиопомехами; миссис Урик булькала за компанию с одной-двумя кастрюлями; постоялица в «ЗН», хмурая тетушка одного из учащихся школы Дейри, по имени Боуер, храпела, издавая звук, похожий на затачивание зубила.

— И… доброе утро, Ронда! — прошептала Фрэнни, когда Фрэнк переключил на ее комнату.

О, очаровательные звуки спящей Ронды Рей! Морской бриз, раздувающий шелк! Я почувствовал, как у меня начали потеть подмышки.

— Поднимайся, черт подери, туда, — сказала Фрэнни, — пока не кончился дождь.

«Как же, кончится», — подумал я, выглянув через парадное окно у крыльца: Элиот-парк был затоплен, вода струилась по обочинам и образовывала лужи на бывшей спортивной площадке; серое небо набухло от дождя. Я задумался, не сделать ли мне кружок-другой вверх и вниз по лестнице, не то чтобы в память прошлого, а просто потому, что это был наиболее знакомый способ разбудить Ронду. Но когда я остановился перед ее дверью, мои пальцы онемели, и я уже тяжело дышал — «тяжелее, чем я думаю», как сказала мне потом Фрэнни; она сказала, что они с Фрэнком могли слышать меня через прослушивающую систему еще до того, как Ронда проснулась и открыла дверь.

— Это либо Джоник, либо поезд без машиниста, — прошептала Ронда Рей, прежде чем меня впустить, но я не мог говорить. Я уже задыхался, как будто бегал по лестнице все утро.

В ее комнате было темно, но я разглядел, что на Ронде Рей голубая рубашка. Ее утреннее дыхание слегка кислило, но для меня этот запах был милым, и сама она пахла для меня мило, хотя, как мне пришло в голову потом, ее запах был запахом Фрэнни, но на несколько более поздней стадии.

— Господи, какие холодные коленки из-за этих коротких штанишек! — сказала Ронда Рей. — Иди сюда и согрейся.

Я вылез из своих кроссовок, и она сказала:

— Господи, какие холодные руки из-за этой рубашки без рукавов!

И я вылез из нее тоже. Я вылез из своих кроссовок, умудрившись спрятать скрученные деньги, засунув их в носок.

Я спрашиваю себя: не эти ли любовные утехи под включенной прослушивающей системой так окрасили с тех пор мои сексуальные чувства. Даже теперь, когда мне почти сорок, в постели я склонен шептать. Помню, я умолял Ронду тоже говорить шепотом.

— Я готова была закричать тебе: «Говори громче!» — сказала потом мне Фрэнни. — Весь этот дурацкий шепот чуть не свел меня с ума.

Но было многое, что я мог бы сказать Ронде Рей, если бы знал, что Фрэнни нас не подслушивает. Я ни разу не подумал по-настоящему о Фрэнке, хотя я всегда мог представить себе его, всю свою жизнь, когда мы были рядом и когда в разлуке, устроившегося где-нибудь у прослушивающего устройства. Я представляю себе Фрэнка, подслушивающего чью-то любовь все с тем же недовольным выражением на лице, которое сопровождало большинство его действий; неясное, но широко разлившееся недовольство, почти граничащее с отвращением.

— Ты скор, Джоник. Ты очень скор, — сказала мне Ронда Рей.

— Пожалуйста, говори шепотом, — попросил я ее, заглушая свой голос, уткнувшись в ее странно окрашенные волосы.

Своей сексуальной нервозностью я обязан этому дебюту. Меня преследует чувство, от которого я никак не могу убежать: мне кажется, что за мной наблюдают, следят за тем, что я говорю и делаю… Или чувство, что я могу предать Фрэнни. Это из-за свидания с Рондой Рей в том первом отеле «Нью-Гэмпшир» я всегда воображаю, будто Фрэнни подсматривает за мной.

— Звучало несколько приглушенно, — скажет мне потом Фрэнни, — но я уверена, что для первого раза все прошло хорошо.

— Спасибо, что не стала меня учить по интеркому, — сказал я ей.

— Ты действительно думаешь, что я могла бы такое сделать? — спросила она меня, и я извинился.

Но я никогда не знал заранее, что именно могла бы сделать Фрэнни, а что нет.

— Как идут дела с собакой, Фрэнк? — продолжал я спрашивать, по мере того как Рождество приближалось.

— А как тебе перешептывается? — спрашивал Фрэнк. — Я заметил, что большинство последних дней дождливые.

Или — если дождь в тот год перед Рождеством выпадал и не так часто — признаюсь, что я брал на себя вольность интерпретировать снег почти как дождь; а иногда даже и пасмурное утро, которое, возможно, обещало в дальнейшем дождь или снег. Именно тогда, перед самым Рождеством, когда я уже давно отдал Фрэнку и Фрэнни занятые у них деньги, которые я в то памятное утро запихал в носок кроссовки, Ронда сказала мне:

— Ты знаешь, Джоник, официанткам принято давать на чай?

И я сразу уловил ситуацию; мне было интересно, подслушивала Фрэнни меня в то утро или нет и услышала ли она характерный шелест бумажных купюр.

Я истратил все свои рождественские деньги на Ронду Рей.

Конечно, я купил какие-то мелочи для матери и отца. Мы не очень расходовались на подарки: главное было подарить хотя бы какую-нибудь ерунду. Я придумал подарить отцу передник, чтобы он носил его за стойкой бара в отеле «Нью-Гэмпшир» — один из тех передников, которые всегда украшает глупый лозунг. Я придумал подарить матери фарфорового медведя. Фрэнк всегда дарил отцу галстук, а матери — шарф, а мать всегда передаривала шарф Фрэнни, которая носила их во всех случаях жизни, а отец передаривал галстук Фрэнку, который очень любил галстуки.

На Рождество 1956 года мы приготовили особый подарок для Айовы Боба: увеличенную фотографию в рамке, на которой было изображено, как Младший Джонс делает свой единственный победный бросок в игре школы Дейри и Эксетера. Этот подарок был, пожалуй, и не таким уж ерундовым, но все остальные — были. Фрэнни купила для матери сексуальное платье, которая та никогда бы не одела. Фрэнни надеялась, что мать отдаст это платье ей, но мать ни за что бы не позволила ей такое носить.

— Она может надевать его для отца, когда они навещают старый добрый номер «три-Е», — сказала мне Фрэнни, находясь в ворчливом настроении.

Отец купил Фрэнку, который так обожал всевозможные переодевания, форму водителя автобуса; Фрэнк надевал ее, когда изображал портье в отеле «Нью-Гэмпшир». В те редкие случаи, когда у нас на ночь оставалось больше одного постояльца, Фрэнк любил воображать, будто у нас в отеле «Нью-Гэмпшир» есть постоянный портье. Форма водителя автобуса была старого доброго цвета, смертельно-серого; брюки и рукава у пиджака были для Фрэнка коротковаты, кепка слишком велика, так что, когда Фрэнк принимал гостей, то имел зловещий, поношенно-похоронно-гостиничный вид.

— Добро пожаловать в отель «Нью-Гэмпшир», — тренировался говорить он, но каждый раз это звучало так, будто на самом деле он имеет в виду совсем другое.

Никто не знал, что подарить Лилли, но, уж конечно, не гнома, не эльфа или вообще что-нибудь маленькое.

— Подарите ей что-нибудь съестное, — предложил Айова Боб за несколько дней перед Рождеством.

В нашей семье никогда не устраивали этой ерунды с организованными рождественскими закупками. У нас всегда все откладывалось на последнюю минуту, хотя Айова Боб заранее позаботился о елке, которую в одно прекрасное утро он срубил в Элиот-парке; она была слишком большой, чтобы поставить ее в зале ресторана отеля «Нью-Гэмпшир», если не распилить пополам.

— Вы срубили самое красивое дерево в парке, — сказала мать.

— Ну, ведь мы же владельцы парка, правда? — сказал тренер Боб. — А для чего еще существуют деревья?

В конце концов, он был из Айовы, где местами на несколько миль не увидишь ни одного дерева.

Главный поток подарков обрушивался на Эгга, потому что в этом году у него был самый подходящий возраст для Рождества. Эгг обожал вещи. Все дарили ему животных, мячики, резиновые игрушки для ванны и игрушки для прогулок, большинство этого хлама будет потеряно, или он из него вырастет, или сломает, или оно будет укрыто под снегом до самого конца зимы.

Мы с Фрэнни обнаружили в антикварном магазине в Дейри банку с зубами шимпанзе и купили их для Фрэнка.

— Он может использовать их в каком-нибудь своем эксперименте с чучелами, — сказала Фрэнни.

А я просто был рад, что мы не дадим ему зубы до Рождества, я опасался, что Фрэнк может попробовать воспользоваться ими при изготовлении своей версии Грустеца.

— Грустец! — завопил Айова Боб однажды ночью перед самым Рождеством, и мы все подскочили в кроватях, и у нас зашевелились волосы. — Грустец! — звал старик, и мы слышали, как он бушует в пустом коридоре третьего этажа. — Грустец! — звал он.

— Старому дураку приснился дурной сон, — сказал отец, топая в банном халате наверх, но я тут же побежал в комнату Фрэнка и уставился на него.

— Не смотри на меня так, — сказал мне Фрэнк. — Грустец все еще в лаборатории. Он еще не закончен.

И мы все пошли наверх, чтобы посмотреть, что случилось с Айовой Бобом.

Он «видел» Грустеца, сказал он. Тренер Боб уловил запах старого пса во сне, и когда он проснулся, ему показалось, что Грустец стоит на старом восточном ковре, своем любимом, в комнате Боба.

— Но он смотрел на меня с такой угрозой, — сказал старый Боб. — Он смотрел так, как будто хотел напасть на меня!

Я снова уставился на Фрэнка, но тот пожал плечами. Отец закатил глаза.

— У тебя просто был ночной кошмар, — сказал он своему старому отцу.

— Грустец стоял в этой комнате! — сказал тренер Боб. — Но он выглядел совсем не как Грустец. Он выглядел так, словно хотел убить меня.

— Ну, ну, — сказала мать.

И отец взмахом руки велел нам уйти из комнаты. Я слышал, как он начал говорить с Айовой Бобом таким же тоном, каким он говорил с Лилли или Эггом или с любым из нас, когда мы были младше, и я понял, что отец часто разговаривает так с Бобом, как будто считает его ребенком.

— Это все этот старый ковер, — прошептала мать нам, ребятам, — на нем собралось столько собачьей шерсти, что дедушка во сне все еще чувствует его запах.

У Лилли был испуганный вид, но она часто выглядит испуганной. Эгг принялся бродить вокруг с таким видом, как будто спал на ходу.

— Грустец ведь умер, правда? — спросил Эгг.

— Да, да, — сказала Фрэнни.

— Что? — переспросил Эгг так громко, что Лилли подскочила.

— Ладно, Фрэнк, — прошептал я, когда мы с ним были на лестнице. — В какую позу ты поставил Грустеца?

— В «атакующую», — сказал Фрэнк, и я вздрогнул.

Я подумал, что старый пес, возмущенный, что его поставили в эту ужасную позу, вернулся в отель «Нью-Гэмпшир» привидением. Он пошел к Айове Бобу, потому что у того был его ковер.

— Давайте положим старый ковер Грустеца в комнату Фрэнка, — предложил я за завтраком.

— Мне не нужен этот старый ковер, — возмутился Фрэнк.

— Мне нужен этот старый ковер, — сказал тренер Боб. — Он очень подходит для моих упражнений.

— Это из-за того сна, который ты видел прошлой ночью, — отважилась сказать Фрэнни.

— Это был не сон, Фрэнни, — мрачно сказал Боб. — Это был Грустец во плоти, — сказал старый тренер, и от слова «во плоти» Лилли вздрогнула так сильно, что со звоном уронила ложку с кашей.

— Что такое «во плоти»? — спросил Эгг.

— Слушай, Фрэнк, — сказал я ему в замерзшем Элиот-парке накануне Рождества. — Думаю, тебе лучше оставить Грустеца в лаборатории.

Фрэнк с негодованием ощерился и словно бы принял «атакующую» позу.

— Он полностью готов, — сказал Фрэнк, — и сегодня вечером будет уже дома.

— Сделай мне одолжение, только не надо подарочной упаковки, ладно? — попросил я.

— Подарочной упаковки? — сказал Фрэнк с не более чем легким налетом отвращения. — Ты что думаешь, я чокнутый?

Я ничего не ответил, и он сказал:

— Смотри, ты что, не понимаешь, что происходит? Я сделал такую отличную работу с Грустецом, что у деда появилось предчувствие, что Грустец вернется домой, — сказал Фрэнк.

Меня всегда поражало, как логично могла звучать в устах Фрэнка самая идиотская мысль.

Вот так мы подошли к ночи перед Рождеством. Как говорится, тихо было — ни одна тварь не копошилась. Разве что булькали одна-две кастрюли. Трещала непрерывная буря радиопомех у Макса Урика. Ронда Рей была в своей комнате. В номере «2В» жил турок, турецкий дипломат, навещавший своего сына в школе Дейри; это был единственный ученик, который не уехал домой (или к кому-то домой) на Рождество. Все подарки были тщательно спрятаны. В нашей семье была традиция прятать все подарки и выкладывать их под елку в рождественское утро.

Мы знали, что мать и отец спрятали все наши подарки в номере «ЗЕ», который они счастливо и часто посещали. Айова Боб спрятал свои подарки на четвертом этаже в одной из крошечных ванных комнат, которые теперь, после сомнительного диагноза возможной болезни Лилли, никто не называл «карликовыми». Фрэнни показала мне все подарки, которые она заготовила, в том числе продемонстрировала на себе сексуальное платье, купленное для матери. Это вынудило меня показать ей ночную рубашку, которую я купил для Ронды Рей, и Фрэнни пришлось продемонстрировать ее мне. Когда я увидел ее на ней, я понял, что должен был купить ее для Фрэнни. Она была белоснежно-белой, цвет, который еще не присутствовал в коллекции Ронды.

— Ты должен был купить ее для меня! — сказала Фрэнни. — Мне она нравится!

Но я никогда не мог вовремя уловить, что мне надо сделать для Фрэнни; как говорит Фрэнни: «Я всегда была на год впереди тебя, мальчик».

Лилли спрятала свои подарки в небольшой коробке, все ее подарки были маленькими. Эгг ни для кого не готовил подарков, он бесконечно обыскивал отель «Нью-Гэмпшир» в поисках подарков, которые приготовили для него другие. А Фрэнк запихал Грустеца в чулан тренера Боба.

— Зачем? — спрашивал и спрашивал я его позже.

— Ну, это же только на одну ночь, — оправдывался Фрэнк. — И я знал, что Фрэнни никогда туда не заглянет.

Накануне Рождества 1956 года все пошли спать довольно рано, и никто не спал — еще одна семейная традиция. Мы слышали, как в Элиот-парке под снегом нарастал лед. Временами Элиот-парк потрескивал, как только что опущенный в землю гроб, от смены температуры. Почему канун Рождества 1956 года казался немного похожим на Хэллоуин?

Даже поздно ночью лаяла собака, и хотя собака не могла быть Грустецом, все мы, кто не спал, подумали о сне Айовы Боба, или о его «предчувствии», как назвал это Фрэнк.

А потом было рождественское утро, ясное, ветреное и морозное, и я пробежал свои сорок или пятьдесят кругов по Элиот-парку. Голый, я больше не выглядел таким «пухлым», как в своем костюме для пробежек, о чем всегда говорила мне Ронда Рей. Часть бананов затвердела. И рождественское утро или не рождественское, но порядок есть порядок: я присоединился к тренеру Бобу, делавшему свои упражнения перед тем, как семья соберется за рождественским завтраком.

— Покачай пресс, пока я стою на мостике, — сказал мне Айова Боб.

— Хорошо, дедушка, — ответил я и начал делать то, что мне сказали.

Пятки к пяткам, мы покачали пресс на старом ковре Грустеца, голова к голове поотжимались. У нас была на двоих только одна большая штанга и пара гантелей; мы качали железо — это было для нас что-то вроде утренней молитвы.

— Твои плечи, грудь, шея уже вполне в форме, — сказал мне дед Боб, — но с руками надо еще поработать. И положи на грудь двадцатифунтовый блин, когда качаешь пресс, без отягощения проку уже мало. И сгибай колени.

— Угу, — сказал я, задыхаясь, как после Ронды Рей.

Боб взял большую штангу; выжал ее раз десять, потом надел еще несколько стандартных блинов — мне показалось, что на ней было фунтов сто шестьдесят или сто восемьдесят 14. Когда блины соскользнули с одной стороны, я еле увернулся от них, затем фунтов пятьдесят или семьдесят пять соскользнуло с другой стороны, и старый Айова Боб воскликнул:

— Мать твою! Проклятая штука!

Блины раскатились по всей комнате. Отец был внизу.

— Господи Иисусе! Чокнутые тяжелоатлеты, — завопил он. — Неужели так трудно закрепить штангу.

Один из блинов стукнулся о дверь чулана — и дверь, конечно, открылась. Оттуда вывалились теннисная ракетка, сумка для белья, шланг от пылесоса и Грустец — в виде чучела.

Я попытался что-то сказать, хотя собака напугала меня не меньше, чем Айову Боба. Но я, по крайней мере, знал, что это такое. Это был Грустец в выбранной Фрэнком «атакующей» позе. Согласен, поза была очень убедительная, и черный Лабрадор получился лучше, чем я ожидал от Фрэнка. Грустец был привинчен к сосновой доске; говорил же тренер Боб: «Все в отеле „Нью-Гэмпшир“ привинчено; мы привинчены здесь на всю жизнь!» Злобный пес довольно грациозно выскользнул из дверей чулана, твердо приземлился на все четыре лапы и, казалось, был готов к прыжку. Его черный мех блестел, будто недавно смазанный маслом. Его желтые глаза поймали луч утреннего света, а другой луч сверкнул на его старых желтых зубах, которые Фрэнк при случае вычистил добела. Загривок у пса был вздыблен с такой силой, как я никогда не замечал у живого Грустеца, и что-то вроде сверкающей слюны, какой-то очень подходящий материал, казалось, придал яркость собачьим деснам. Его черный нос выглядел блестящим и здоровым, и я, кажется, почувствовал, как собачья вонь подступает к нам с Айовой Бобом. Но у Грустеца был слишком серьезный вид, чтобы портить воздух.

Грустец выглядел очень по-деловому, и прежде чем я перевел дыхание и объяснил дедушке, что это рождественский подарок для Фрэнни, что это всего лишь один из ужасных проектов, которыми занимается Фрэнк в биолаборатории, старый тренер швырнул штангой в бешеного зверя и развернул свое отлично тренированное тело в мою сторону (несомненно, для того, чтобы защитить меня; должно быть, именно это он и делал).

— Японский бог… — сказал Айова Боб странно слабым голосом.

Оскалившийся пес был спокоен; он застыл, готовый к убийству.

И Айова Боб, прошедший свой последний сезон, упал мертвым ко мне на руки.

— Господи Иисусе, вы что, нарочно бросаетесь там этими штуками? — кричал снизу нам отец. — Сделайте себе выходной, пожалуйста, а? Сегодня же Рождество! С Рождеством! С веселым Рождеством!

— С веселым Рождеством, черт подери! — крикнула снизу Фрэнни. И я услышал, как:

— С веселым Рождеством! — отозвались Эгг и Лилли и даже Фрэнк.

— С веселым Рождеством! — тихо сказала мать. И уж не Ронда ли Рей подхватила снизу этот клич? А Урики — они уже накрывали в отеле «Нью-Гэмпшир» рождественский завтрак? И я слышал что-то непроизносимое, вероятно, это был турок из номера «2В».

На руках, которые, как я понял, стали очень сильными, я держал бывшую звезду Большой Десятки — человека, который был так же тяжел и значим для меня, как медведь для нашей семьи. И я поразился тому, как близко подступил Грустец.

ГЛАВА 6. Отец получает весточку от Фрейда


Рождественский подарок для тренера Боба — увеличенная и вставленная в рамку фотография Младшего Джонса, забивающего единственный гол в игре против Эксетера, был отдан Фрэнни, которая унаследовала номер «3F», старую комнату Айовы Боба. Фрэнни не хотела иметь ничего общего с Фрэнковой версией Грустеца, которую Эгг утащил в свою комнату; он запихал чучело себе под кровать, где мать ее с визгом и обнаружила через несколько дней после Рождества. Я знал, что Фрэнк был бы не прочь снова заполучить Грустеца в свои руки — ему хотелось еще поработать над выражением морды и позой, но сейчас он не выходил из своей комнаты — так напугала его смерть деда.

На момент смерти Айове Бобу было шестьдесят восемь, но старый линейный игрок был в первоклассной форме; не испугайся он так Грустеца, мог бы прожить еще десяток лет. Наша семья постаралась сделать все, чтобы не возложить весь груз вины за этот несчастный случай на Фрэнка. «Для Фрэнка никакой груз не будет слишком тяжелым», — сказала Фрэнни, но даже она старалась его подбодрить.

— Сделать из Грустеца чучело — это была очень милая идея, Фрэнк, — говорила ему Фрэнни, — но ты должен был понимать, что не все разделяют твой вкус.

Что бы она могла ему сказать, так это то, что таксидермия, как и секс, — дело сугубо личное; и преподносить это другим следует по меньшей мере тактично.

Раскаянье Фрэнка, если то, что он чувствовал, можно назвать раскаяньем, выражалось в его усилившейся замкнутости; Фрэнк всегда был более замкнутым, чем кто-либо из нас, но сейчас он был угрюмее, чем всегда. И все равно — мы с Фрэнни чувствовали, что, не будь Фрэнк в таком мрачном расположении духа, он непременно попросил бы вернуть ему Грустеца.

Мать, несмотря на протесты Эгга, велела Максу избавиться от Грустеца, что тот и исполнил, попросту затолкав парализованную тварь в один из мусорных баков у черного хода. И вот в одно дождливое утро, стоя у окна комнаты Ронды Рей, я с изумлением увидел мокрые хвост и заднюю лапу, торчащие из мусорного бака; я отчетливо мог представить, как мусорщик, выйдя из своего грузовика, будет удивлен не меньше моего и, наверно, подумает про себя: «Господи, вот как они в отеле „Нью-Гэмпшир“ избавляются от домашних животных — просто выбрасывают их в мусорный бак!»

— Иди обратно в кровать, Джоник, — сказала Ронда.

Но я просто уставился — сквозь дождь, который превращался в снег, падая на ряд бачков, набитых рождественскими обертками, лентами и блестками, бутылками, коробками и банками из ресторана, яркими и тусклыми остатками пищи, интересующими белок и собак, — на мертвую собаку, не интересующую никого. Ну, почти никого. У Фрэнка разорвалось бы сердце, увидь он, какой унизительный конец постиг Грустеца. Я взглянул, как снег покрывает Элиот-парк, и увидел еще одного члена нашей семьи, которого тоже жгуче интересовал Грустец. Я увидел Эгга в его лыжной парке и лыжной шапке, который волочил санки к черному ходу. Он быстро продвигался по сверкающему снежному покрову, его санки скрипели по гравиевой дорожке, которую еще не засыпало снегом. Эгг знал, куда он идет; быстрый взгляд в сторону подвального окна — и он безопасно миновал бдительную миссис Урик; взгляд в сторону четвертого этажа — но Макс мусорные бачки не охранял. Окна комнат нашей семьи на черный ход не выходили, и Эгг знал, что одна лишь Ронда Рей могла бы его увидеть. Но она была в постели, а когда Эгг метнул взгляд на ее окна, я спрятался за портьеру.

— Если ты предпочитаешь побегать, Джоник, — вздохнула Ронда, — то беги.

А когда я снова выглянул в окно, Эгг уже исчез; Грустец исчез вместе с ним. Я чувствовал, что усилия по возвращению Грустеца из могилы еще не закончились, и я мог только догадываться, где этот зверь объявится снова.

Когда Фрэнни переехала в комнату Айовы Боба, мать переселила и всех нас. Она поселила меня вместе с Эггом туда, где прежде жили Лилли и Фрэнни, а Лилли она отдала мою комнату и примыкающую к ней комнату Эгга, как будто, явно вопреки логике, ее ненормально малый рост требовал не только уединения, но и большего пространства. Я попробовал жаловаться, но отец сказал, что я буду оказывать «взрослеющее» влияние на Эгга. Уединенные апартаменты Фрэнка не поменялись, а штанга и гантели так и остались в комнате Айовы Боба, что дало мне лишние причины навещать Фрэнни, которая любила смотреть, как я занимаюсь. Так что, когда я теперь занимался атлетикой, я думал не только о Фрэнни — моей единственной зрительнице! — но и, приложив толику усилий, мог воскресить образ Айовы Боба. Я качал железо для них обоих.

Думаю, что, спасая Грустеца от неизбежного путешествия на свалку, Эгг, должно быть, воскрешал Айову Боба единственным возможным для себя путем. Какое «взрослеющее» влияние я должен был оказывать на Эгга, оставалось для меня загадкой, хотя разделять с ним комнату было пыткой. Больше всего мне досаждала его одежда, и даже не сама одежда, а его манера обращаться с ней; Эгг не просто одевался, он наряжался. Он менял костюмы несколько раз в день, а сброшенные копились посреди комнаты до тех пор, пока мать не врывалась к нам и не спрашивала меня, не могу ли, мол, я заставить Эгга быть немного поаккуратней. Возможно, отец имел в виду «аккуратность», когда говорил про «взрослость».

Первую неделю моего совместного проживания в одной комнате с Эггом я не столько пенял ему на его неаккуратность, сколько пытался выяснить, куда он спрятал Грустеца. Я не хотел, чтобы этот призрак снова меня напугал; думаю, правда, что тени мертвых страшны для нас всегда — они по сути своей пугающие, и никакая предварительная подготовка не поможет. По крайней мере, это верно для Эгга и Грустеца.

В ночь накануне Нового года, неполную неделю спустя после смерти Айовы Боба и менее двух дней после того, как Грустец пропал из мусорного бачка, я шепотом обратился в темноте нашей комнаты к Эггу, который, я знал, еще не спит.

— Хорошо, Эгг, — прошептал я. — Где он?

Но говорить с Эггом шепотом всегда было ошибкой.

— Что? — спросил Эгг.

Мать и доктор Блейз утверждали, что слух у Эгга улучшается, хотя отец говорил о «глухоте» Эгга, а не о его «слухе», и пришел к заключению, что доктор Блейз, должно быть, сам оглох, раз говорит об «улучшении» состояния Эгга. Это сродни мнению доктора Блейза о карликовой болезни Лилли: та, мол, тоже пошла на поправку, потому что выросла (немного). Но все остальные выросли намного больше, и потому всем казалось, что Лилли, напротив, стала еще меньше.

— Эгг, — сказал я громче, — где Грустец?

— Грустец умер, — сказал Эгг.

— Я знаю, что он умер, черт подери, — ответил я, — но где он, Эгг? Где Грустец?

— Грустец с дедом Бобом, — сказал Эгг.

В этом отношении он был, конечно, прав, и я знал, что выудить у него местопребывание набитого ужаса мне не удастся.

— Завтра Новый год, — сказал я.

— Кто? — спросил Эгг.

— Новый год, — сказал я. — Будем праздновать.

— Где? — спросил он.

— Здесь, — сказал я, — в отеле «Нью-Гэмпшир».

— В какой комнате? — поинтересовался он.

— В главной, — сказал я. — В большой комнате. В ресторане, дурень.

— Мы не будем праздновать в нашей комнате, — заключил Эгг.

Трудно было бы найти место для празднования в этой комнате, где повсюду была разбросана одежда Эгга, но я не стал заострять внимания на этом наблюдении. Я уже почти уснул, когда Эгг снова спросил:

— А как сушат что-нибудь мокрое?

И я тут же про себя подумал о вероятном состоянии Грустеца, после того как он провел бог знает сколько часов в открытом мусорном бачке под дождем и снегом.

— А что тебе надо высушить, Эгг? — спросил я.

— Волосы, — сказал он. — Как сушат волосы?

— Твои, что ли, волосы, Эгг?

— Чьи-нибудь волосы, — ответил Эгг. — Много волос. Больше, чем у меня.

— Ну, полагаю, феном, — ответил я.

— Таким, как у Фрэнни? — спросил Эгг.

— У мамы тоже есть, — сказал я.

— Ага, — согласился он, — но у Фрэнни больше. Наверно, он и горячее тоже.

— Много волос надо высушить, а? — спросил я.

— Что? — спросил Эгг.

Но повторять вопрос было бессмысленно: глухота Эгга была в высшей степени избирательной.

Утром я наблюдал, как он стащил свою пижаму, под которой была его обычная одежда, — он так в ней и спал.

— Хорошо всегда быть готовым, да, Эгг? — спросил я.

— Готовым к чему? — спросил он. — Сегодня в школу не надо, еще каникулы.

— Тогда зачем тебе потребовалось спать одетым? — спросил я его, но он пропустил это мимо ушей, роясь в куче всевозможных одежд.

— Что ты ищешь? — спросил я.

Но как только Эгг замечал, что я говорю насмешливым тоном, он начинал меня игнорировать.

— Увидимся на праздновании, — сказал он. Эгг любил отель «Нью-Гэмпшир», любил, возможно, даже больше, чем отец, потому что отец любил в первую очередь саму идею; на самом деле отец, похоже, с каждым днем все больше и больше начинал сомневаться в успехе своего предприятия. Эгг любил все комнаты, лестницы и огромное незанятое пространство бывшей женской школы. Отец знал, что дом слишком часто пустует, но Эгга это вполне устраивало.

Время от времени постояльцы приносили к завтраку странные вещи, которые они находили у себя в номерах.

— Комната была очень чистой, — начинали обычно они, — но кто-то, должно быть, оставил эту… эту штуку.

Правая рука резинового ковбоя, сморщенная перепончатая лапа высушенной жабы. Игральная карта — валет бубен с пририсованной бородой, пятерка треф с размашисто накорябанным поперек словом «Фи». Маленький носок, а внутри — шесть стеклянных шариков. Сменный костюм (футбольная форма Эгга с пришпиленной полицейской эмблемой) висел в чулане номера «4G».

В новогодний день была оттепель, по Элиот-парку расплылся туман, вчерашний снег растаял, и открылся серый снег недельной давности.

— Где ты был сегодня утром, Джоник? — спросила меня Ронда, когда мы возились в ресторане с приготовлениями к празднику.

— Так ведь дождя не было, — заметил я.

Это была слабая отговорка, я это знал, и она это знала. Нельзя было сказать, что я ей изменял, изменять ей мне было просто не с кем, но я все время мечтал о ком-то воображаемом, примерно возраста Фрэнни, с кем бы я мог ей изменить. Я даже попросил Фрэнни устроить мне свидание с какой-нибудь из ее подруг, с кем-нибудь, кого бы она мне порекомендовала, хотя у Фрэнни вошло в привычку говорить, что ее подруги слишком стары для меня, намекая тем самым, что им уже шестнадцать.

— Никаких упражнений сегодня? — спросила меня Фрэнни. — Ты не боишься, что потеряешь форму?

— Я тренируюсь к празднику, — ответил я.

На празднование мы ожидали трех или четырех учащихся школы Дейри (тех, кто сократил свои рождественские каникулы), они должны были провести ночь в отеле, среди них были Младший Джонс, который встречался с Фрэнни, и сестра Младшего Джонса, которая не была ученицей школы Дейри. Младший брал ее с собой для меня, и я был в ужасе, ожидая, что сестра Младшего Джонса, должно быть, такая же огромная, как и он, и мне не терпелось узнать, та ли это сестра, которую изнасиловали, как рассказывал Гарольд Своллоу; сам не понимаю, почему мне так важно было это знать. Будет ли это большая изнасилованная девушка, с которой меня собираются познакомить, или большая не изнасилованная девушка — в любом случае я был уверен, что она очень большая.

— Не нервничай, — сказала мне Фрэнни.

Мы разобрали рождественскую елку, и у отца при этом навернулись на глаза слезы, потому что это была елка Айовы Боба; мать вышла из комнаты. Похороны для нас, детей, оказались очень внезапными; это были первые похороны, которые мы когда-либо видели, потому что были слишком маленькими, чтобы помнить о Латине Эмеритусе и о матери моей матери; медведю по имени Штат Мэн похорон не устраивали. Я думал, что, учитывая, каким грохотом сопровождалась его смерть, похороны Айовы Боба будут громче, «по крайней мере, звука падающих блинов» — как я сказал Фрэнни.

— Будь посерьезней, — ответила она. Похоже, она считала себя намного старше меня, и боюсь, она была права.

— Это та самая сестра, которую изнасиловали? — внезапно спросил я Фрэнни. — Я имею в виду ту, что придет с Младшим Джонсом.

По тому, как Фрэнни на меня посмотрела, я понял, что этот вопрос тоже проложил между нами годы.

— У него только одна сестра, — ответила Фрэнни, глядя прямо на меня. — Тебе важно, насиловали ее или нет?

Конечно, я не знал, как ответить; а следовало сказать: «Да, важно». Я не знал, следует или не следует обсуждать изнасилование с кем-то, кто был изнасилован, равно как и без повода поднимать этот вопрос с кем-нибудь, кто изнасилован не был. Стоит ли разглядывать шрамы, оставленные на душе, или же не стоит? Может быть, следует предполагать, что шрамы остались, и разговаривать с этим человеком как с инвалидом? (А как разговаривают с инвалидом?) Или притвориться, что это не имеет значения? Но — имеет. Я тоже знаю почему. Мне было четырнадцать. В мои неопытные годы (а я всегда останусь неопытным в вопросе изнасилования) я воображал, что притрагиваться к человеку, который был изнасилован, нужно несколько по-иному, или несколько меньше, или к нему вообще не стоит притрагиваться. Все это, в конце концов, я сказал Фрэнни, и она уставилась на меня.

— Ты не прав, — сказала она мне, но это было сказано так, как она обычно говорит Фрэнку: «Жопа ты».

В этот момент я почувствовал, что мне, возможно, всю жизнь будет четырнадцать.

— Где Эгг? — взревел отец. — Эгг!

— Эгг вечно отлынивает, — пожаловался Фрэнк, беспомощно разметая елочные иголки по всему ресторану.

— Эгг еще совсем маленький, Фрэнк, — сказала Фрэнни.

— Эггу пора уже немножко повзрослеть, — возразил отец.

А я (который призван был оказать на него положительное влияние)… я очень хорошо знал, почему Эгг находится вне пределов звуковой досягаемости. Он сидел в одном из пустых номеров отеля «Нью-Гэмпшир» и рассматривал необъятную черную массу мокрого лабрадорьего меха — бывшего Грустеца.

Когда остатки Рождества были выметены и выволочены из отеля «Нью-Гэмпшир», мы стали раздумывать, как поинтересней украсить зал для встречи Нового года.

— У всех у нас не слишком подходящее настроение для Нового года, — сказала Фрэнни, — давайте вообще не будем украшать зал.

— Праздник есть праздник, — игриво сказал отец, хотя мы подозревали, что ему-то меньше всех нас хотелось устраивать торжество. Все знали, чья идея была устроить встречу Нового года: Айовы Боба.

— Во всяком случае, не надо никого приглашать, — сказал Фрэнк.

— Говори за себя, Фрэнк, — возразила Фрэнни. — Ко мне придут друзья.

— Здесь может собраться сотня людей, а ты, Фрэнк, так и будешь торчать в своей комнате, — заметил я.

— Иди съешь еще один банан, — сказал он. — Иди пробегись, до Луны.

— А мне нравится, когда гости, — сказала Лилли, и все посмотрели на нее, потому что, пока она не заговорит, ее, конечно, никто не замечал, такой маленькой она стала.

Лилли было почти одиннадцать, но теперь она выглядела значительно меньше Эгга; она едва доходила мне до пояса и весила меньше сорока фунтов.

Так что мы быстро ухватились за эту возможность: раз Лилли хочет праздника, мы постараемся поддержать настроение.

— Так как же нам украсить ресторан, Лилли? — спросил ее Фрэнк; говоря с Лилли, он складывался пополам, как будто обращался к ребенку в коляске, и то, что он говорил, было полной белибердой.

— Давайте не будем вообще ничего украшать, — предложила Лилли. — Давайте просто хорошо проведем время.

Мы все застыли на месте, обдумывая этот проект, как обдумывают смертельный приговор, но мать сказала:

— Великолепная идея! Я собираюсь позвать Метсонов!

— Метсонов? — переспросил отец.

— И Фоксов, и, может быть, Гальдеров, — сказала мать.

— Только не Метсонов! — сказал отец. — А Гальдеры уже приглашали нас к себе. Они сами каждый Новый год зовут гостей.

— Ну хорошо, — сказала мать, — мы просто пригласим нескольких друзей.

— Хорошо, но будут и постоянные посетители, — заметил отец, но, судя по его виду, он в этом был не очень уверен, и мы отвели глаза в сторону.

«Постоянные» посетители — это была небольшая компания забулдыг, в большинстве своем — собутыльники тренера Боба. Мы гадали, появятся ли они теперь вообще, а уж тем более — встречать Новый год.

Миссис Урик не знала, сколько готовить еды; Макс раздумывал, очищать ли ему от снега всю автомобильную стоянку или, как обычно, только несколько мест. Ронда Рей, похоже, была настроена встретить Новый год по-своему; у нее было платье, которое ей хотелось надеть, она мне об этом рассказала. Я уже знал это платье: это было то сексуальное платье, которое Фрэнни подарила матери на Рождество; мать отдала его Ронде. Помня, как его демонстрировала Фрэнни, я беспокоился о том, сможет ли Ронда вообще в него влезть.

А для музыкального сопровождения мама пригласила настоящую группу, играть «живьем».

— Почти живьем, — сказала Фрэнни, которая слышала их раньше.

Летом они выступали в Хэмптон-бич, но в течение года большинство из них еще учились. На электрогитаре играл Слизи Уэльс, гопник с набриолиненным чубом; его мать пела и подыгрывала на акустической гитаре — крепкая громогласная женщина по имени Дорис, которую Ронда Рей ревниво обозвала сукой. Группа звалась то ли в честь самой Дорис, то ли в честь средней силы одноименного урагана, пронесшегося несколько лет назад. Называлась группа, естественно, «Ураган Дорис» и состояла из Слизи Уэльса, его матери и двух его школьных приятелей — на контрабасе и барабанах. Думаю, что ребята после школы работали в одном и том же гараже, поскольку на сцене одевались в комбинезоны гаражных механиков: у каждого на груди была табличка с именем — соответственно «Денни», «Джейк» и «Слизи» — и огромная эмблема «GULF». Дорис надевала, что ей вздумается — платья, которые даже Ронда Рей считала нескромными. Фрэнк, конечно, назвал «Ураган Дорис» «омерзительным».

Группа играла в основном вещи из репертуара Элвиса Пресли — «с кучей медляков, если народ собрался взрослый, — как сказала Дорис по телефону моей матери, — и быструю фигню, если больше молодежи».

— Ну-ну, — сказала Фрэнни. — Мне просто не терпится услышать, что скажет Младший об «Урагане Дорис».

А я уронил несколько стеклянных пепельниц, которые должен был расставить по столам; мне не терпелось услышать, что скажет сестра Младшего Джонса обо мне.

— Сколько ей лет? — спросил я Фрэнни.

— Если тебе повезет, мальчик, — дразнила меня Фрэнни, — то ей будет около двенадцати.

Фрэнк пошел ставить швабру и щетку в хозяйственный чулан на первом этаже и там обнаружил следы присутствия Грустеца. Это была деревянная доска, на которой прежде стоял Грустец в своей «атакующей» позе. В доске были четыре ряда аккуратных дырочек и вдавленные контуры собачьих лап; за лапы чучело и привинчивалось к доске.

— Эгг! — закричал Фрэнк. — Ах ты, маленький воришка! Эгг!

Эгг, выходит, снял Грустеца с его подставки и, может быть, как раз сейчас пытался изменить ему позу на другую — более соответствующую его представлениям о нашем старом псе.

— Хорошо, что у Эгга не дошли руки до Штата Мэн, — сказала Лилли.

— Хорошо, что у Фрэнка не дошли руки до Штата Мэн, — поправила ее Фрэнни.

— Для танцев остается слишком мало места, — грустно сказала Ронда Рей. — Мы не можем сдвинуть к стенке стулья.

— А мы будем танцевать среди стульев! — оптимистично воскликнул отец.

— Привинчены на всю жизнь, — пробормотала Фрэнни.

Но отец ее услышал; он не был готов к тому, что ему ответят одной из фразочек Айовы Боба. Судя по его виду, его это очень задело, и он отвел глаза. Я помню встречу Нового 1956 года как время, когда все постоянно отводили глаза.

— Черт! — прошептала мне Фрэнни, и, судя по ее виду, ей было действительно стыдно.

Ронда Рей быстренько обняла Фрэнни.

— Тебе надо немного повзрослеть, милочка, — сказала она. — Ты должна понять, что у взрослых все проходит гораздо болезненней, чем у детей.

С лестницы доносились вопли Фрэнка: «Эгг! Эгг!» У Фрэнка тоже «все проходит» не так хорошо, подумал я. Но в каком-то смысле Фрэнк никогда и не был ребенком.

— Прекрати этот шум, — закричал Макс с четвертого этажа.

— Идите и помогите нам готовиться к встрече, оба! — крикнул им отец.

— Дети! — взвыл Макс.

— Что он знает о детях? — проворчала миссис Урик.

Из Детройта позвонил Гарольд Своллоу: он все-таки не вернется в Дейри пораньше и не приедет к нам на праздник. Он только что вспомнил, сказал он, что Новый год всегда приводит его в уныние и в итоге он весь вечер смотрит телевизор.

— Я вполне смогу сделать это и в Детройте, — сказал он. — Нет смысла лететь на самолете до Бостона, а потом ехать на машине вместе с Младшим Джонсом и остальной толпой в сумасшедший отель, чтобы всю новогоднюю ночь смотреть телевизор.

— Мы не будем включать телевизор, — сказал я ему. — Он, как ни крути, будет мешать музыке.

— Ну и что, — сказал он, — в общем, я пропущу это мероприятие. Я лучше останусь в Детройте.

В разговорах с Гарольдом Своллоу трудно было найти логику, я никогда не знал, что ему ответить.

— Мои соболезнования насчет Боба, — сказал он, и я поблагодарил его и доложился остальным.

— Грязнуля тоже не приедет, — сообщила Фрэнни.

«Грязнуля» был бостонским парнем Фрэнниной подруги Эрнестины Так из Гринвича, штат Коннектикут. Все, кроме Фрэнни и Младшего Джонса, звали ее Малюткой Так. Очевидно, в одну ужасную ночь мать назвала ее «малюткой», и прозвище, как говорится, прилипло. Эрнестина, похоже, не возражала против этого, она стойко переносила и ту версию своего имени, которую предложил Младший Джонс, — у нее была великолепная грудь, и Младший звал ее Грудкой Так, и Фрэнни следовала его примеру. Малютка Так боготворила Фрэнни и могла снести от нее любое оскорбление; и любой человек, полагал я, сочтет за честь быть оскорбленным Младшим Джонсом. Малютка Так была хорошенькой, состоятельной, восемнадцатилетней и вовсе не плохой, просто очень легко поддавалась на розыгрыши. Она приезжала к нам встречать Новый год, потому что была, как говорила Фрэнни, компанейской девчонкой и единственной подругой Фрэнни в школе Дейри. По мнению Фрэнни, для своих восемнадцати Малютка была весьма искушенной девицей. Фрэнни объяснила мне, что план был таков: Младший Джонс и его сестра поедут на своей машине из Филадельфии; по дороге, в Гринвиче, они захватят Грудку Так, а затем, в Бостоне, ее приятеля, Питера Раскина по кличке Грязнуля. Но теперь, сказала Фрэнни, Грязнуле ехать не позволили, так как на свадьбе у родственников он оскорбил тетушку. Но Грудка все равно решила приехать вместе с Младшим и его сестрой.

— Значит, будет лишняя девушка для Фрэнка, — заметил отец, как всегда, от чистого сердца, и повисла мрачная пауза, наполненная шуршанием невидимых крыльев.

— Только бы для меня не было, — сказал Эгг.

— Эгг! — взревел Фрэнк, и мы все подпрыгнули. Никто не знал, что Эгг находится среди нас, никто не заметил, когда он подошел. Он поменял костюм и убедительно изображал деловой вид, как будто целый день работал здесь, вместе с нами.

— Мне надо с тобой поговорить, Эгг, — сказал Фрэнк.

— Что? — ответил Эгг.

— Не кричи на Эгга! — сказала Лилли и со всегдашней тошнотворной заботливостью привлекла его к себе.

Мы заметили, что как только Эгг перегнал в росте Лилли, она стала с ним увлеченно нянчиться. Фрэнк навис над ними, шипя на Эгга, как бочонок змей.

— Я знаю, что он у тебя, — шипел Фрэнк.

— Что? — спросил Эгг.

При отце Фрэнк не отважился произнести «Грустец», а Эгг прекрасно знал, что никто из нас не позволит, чтобы его тронули, поэтому чувствовал себя в полной безопасности. На Эгге была детская форма пехотинца; Фрэнни говорила мне, что Фрэнк, наверно, хотел бы такую же, и его каждый раз бесит, когда он видит Эгга в форме, а мундиров и т. п. у Эгга было несколько. Если любовь Фрэнка к подобному маскараду казалась странной, то для Эгга она была вполне естественной; несомненно, это-то Фрэнка и возмущало.

Затем я спросил Фрэнни, как сестра Младшего Джонса собирается возвращаться обратно в Филадельфию, когда Новый год кончится и занятия в школе Дейри возобновятся. Вид у Фрэнни стал озадаченный, а я объяснил, что не думаю, чтобы Младший собирался везти свою сестру обратно в Филадельфию, а потом возвращаться на машине обратно в Дейри на занятия; да ему и не разрешат держать здесь машину. Это противоречило школьным правилам.

— Думаю, она сама вернется на машине, — сказала Фрэнни. — Я хочу сказать, что это ее машина, то есть я так думаю, что ее.

Тогда мне пришло в голову, что сестра Младшего Джонса, раз они приезжают на ее машине, должна быть достаточно взрослой, чтобы водить.

— Ей должно быть, по крайней мере, шестнадцать! — заметил я Фрэнни.

— Не бойся, — сказала Фрэнни. — А как ты думаешь, сколько Ронде лет? — прошептала она.

Одна только мысль о девушке, которая старше тебя, пугала — не говоря уж о том, что эта девушка еще и огромная: большая, старшая, изнасилованная девушка.

— Резонно предположить, что она к тому же и черная, — сказала мне Фрэнни. — Или это тебе в голову не приходило?

— Это-то меня не беспокоит, — ответил я.

— Ну, тебя все беспокоит, — сказала Фрэнни. — Грудке Так восемнадцать, и она тебя страсть как беспокоит, а она тоже будет здесь.

Это было правдой: Грудка Так прилюдно называла меня «хорошеньким» — своим звучным голосом, с обычной снисходительной интонацией. Но я на сей счет не обманывался; она была хорошенькой — и никогда не обращала на меня внимания, разве только для того, чтобы пошутить; она пугала меня так же, как пугает тот, кто забывает твое имя.

— Короче говоря, — сказала однажды Фрэнни, — как только ты начинаешь считать себя незабываемым, сразу же находится кто-то, кто не может припомнить, что вообще с тобой встречался.

День подготовки к встрече Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир» был сумбурным; я помню, как что-то очень явное, более явное даже, чем обычная волна глупости и грусти, нависало над нами, как будто мы время от времени осознавали, что почти не горюем об Айове Бобе, а с другой стороны, на нас давило сознание ответственности (не вопреки, но из-за смерти Айовы Боба), что мы должны веселиться. Это было, возможно, первым испытанием того, что завещал Айова Боб моему отцу; этот завет отец проповедовал нам снова и снова. Он успел настолько въесться в нашу плоть и кровь, что мы и помыслить не могли вести себя как-то иначе — не так, как если бы мы в него верили, хотя мы никогда не знали, сколько бы лет ни прошло, верим мы в него или нет.

Завещание было связано с теорией Айовы Боба, что все мы находимся на большом корабле — «в большом кругосветном круизе». И вопреки опасности в любой момент быть смытыми за борт, вернее из-за самой этой опасности, мы ни в коем случае не должны поддаваться грусти или хандре. То, как устроен этот мир, не может служить основанием для слепого цинизма или незрелого отчаяния; миром — так верили они, Айова Боб и мой отец, — двигает, как бы скверно это у него ни получалось, страстное желание обрести какую-то цель, и мир просто обречен стать лучше.

— Счастливый фатализм, — скажет позже Фрэнк с точки зрения своей философии; как юноша с проблемами, Фрэнк всегда был Фомой Неверующим.

И однажды вечером, когда мы смотрели по телевизору, висевшему над стойкой бара в отеле «Нью-Гэмпшир», слезливую мелодраму, моя мать сказала:

— Не хочу смотреть до конца. Я люблю счастливые концы.

— Не бывает счастливых концов, — сказал отец.

— Правильно! — воскликнул Айова Боб, в его надтреснутом голосе слышалась странная смесь довольства и стоицизма. — Смерть ужасна, бесповоротна и очень часто преждевременна, — объявил тренер Боб.

— И что из этого? — спросил отец.

— Правильно! — воскликнул Айова Боб. — В том-то и суть: и что из этого?

Таким образом, руководящий принцип нашей семьи сводился к тому, что осознание неизбежности печального конца не должно мешать жить полнокровной жизнью. Это базировалось на уверенности в том, что других концов, кроме печальных, не бывает. Мать сопротивлялась такой точке зрения, Фрэнк смотрел на все это мрачно, а мы с Фрэнни верили в эту религию и если временами начинали сомневаться в мудрости Айовы Боба, то мир всегда предъявлял нечто такое, что, казалось, доказывало правоту старого футболиста. Мы никогда не знали, какова религия Лилли (вне всякого сомнения, это была какая-то маленькая идея, которую она держала при себе), а Эгг был занят воскрешением Грустеца — во многих смыслах. Воскрешение Грустеца — это тоже в своем роде религия.

Доска с отпечатками лап Грустеца и дырками для шурупов, которую нашел Фрэнк, напоминала заброшенное распятие четвероногого Христа и показалась мне зловещей. Я подговорил сидевшую на пульте Фрэнни проверить номера, хоть она и заявила, что мы с Фрэнком чокнулись: Эггу, сказала она, возможно, просто нужна была доска, и он выбросил собаку. Конечно, поиски через интерком были бесполезны, ведь Грустец, выброшенный или спрятанный, больше уже не дышал. Из номера «4А», в противоположном конце коридора от наполненной треском радиопомех комнаты Макса Урика, доносился странный свистящий звук, похожий на ток воздуха, но Фрэнни сказала, что там, скорее всего, открыто окно: Ронда Рей застилала постель для Малютки Так, и в комнате, вероятно, был спертый воздух.

— А почему мы селим Малютку на четвертом этаже? — спросил я.

— Мать думала, она будет там вместе с Грязнулей, — ответила Фрэнни, — чтобы они, загнанные на четвертый этаж, хоть как-то могли уединиться от вас, детей.

— От нас, детей, ты хочешь сказать, — поправил я ее. — А где будет спать Младший?

— Не со мной, — резко ответила Фрэнни. — У Младшего и Сабрины будут собственные комнаты на втором этаже.

— Сабри-и-ина? — протянул я.

— Именно, — ответила Фрэнни.

«Сабрина Джонс!» — подумал я, и мое горло свело судорогой. Семнадцать лет и шесть футов шесть дюймов ростом, без одежды и насухо вытертая весит сто восемьдесят пять фунтов и может отжать двести фунтов 15.

— Они здесь, — пропищала Лилли, сунув нос в пультовую.

При виде Младшего Джонса, с его габаритами, у Лилли всегда перехватывало дыхание.

— Она очень большая? — спросил я Лилли, но, конечно же, для Лилли все выглядели огромными; мне надо было увидеть Сабрину Джонс самому.

Фрэнк, воспользовавшись подходящим моментом, переоделся в форму автобусного шофера и теперь изображал портье отеля «Нью-Гэмпшир». Он заносил багаж Малютки Так в фойе; Малютка Так была из тех девочек, у которых всегда есть багаж. На ней было подобие мужского костюма, но скроенного для женщины, и даже что-то вроде мужской рубашки с застежкой спереди и галстуком, и все остальное тоже, кроме грудей, которые были выдающимися, как заметил Младший Джонс, даже самый мужской костюм не мог бы их скрыть. Она забежала в фойе следом за Фрэнком, который, обливаясь потом, тащил ее багаж.

— Привет, Джон-Джон, — сказала она.

— Привет, Грудка, — сказал я, не ожидая, что эта кличка сорвется с моих губ, так как только Фрэнни и Младший могли называть ее Грудкой, не удостоившись в ответ презрительной гримасы.

Она состроила презрительную гримасу и проскочила мимо, обняв Фрэнни с подвизгиваньем, для которого подобные девчонки, кажется, и рождаются.

— Багаж в «четыре-А», Фрэнк, — сказал я.

— Господи, только не сейчас, — сказал Фрэнк, стоя посреди фойе и переводя дух. — Тут нужна целая команда, — сказал он. — Может быть, кто-нибудь из вас, дураков, заведется во время вечеринки и захочет развлечься, потаскать вещи наверх.

В фойе замаячил Младший Джонс, на вид способный забросить багаж Малютки Так сразу же на четвертый этаж — причем, подумал я, вместе с Фрэнком.

— Эй, развлечение прибыло, — заявил Младший Джонс. — Вот вам и развлечение, мужики.

Я пробовал заглянуть ему за спину, в дверной проем. На какой-то ужасный миг я поглядел над его головой, под притолоку, будто его сестра Сабрина действительно может там возвышаться.

— Эй, Сабрина, — позвал Младший Джонс. — А вот и твой тяжелоатлет.

В дверях появилась стройная негритянка примерно моего роста; высокая шляпа с мягкими полями делала ее чуть выше, и, кроме того, она была на высоких каблуках. Ее костюм, женский костюм, был ни на йоту не менее модным, чем Грудкин, на ней была кремовая блузка с широким воротником, расстегнутым у горла, так что, если приглядеться, можно было различить красное кружево лифчика; на каждом пальце у нее было кольцо, а на руках браслеты. Кожа ее была удивительного темно-шоколадного цвета, глаза сверкали, а широкий рот улыбался, полный странных, но симпатичных зубов; от нее пахло так приятно и так издалека, что даже повизгивание Малютки Так бледнело в сравнении с запахом Сабрины Джонс. Ей было, на мой взгляд, лет двадцать восемь — тридцать, и она заметно удивилась, когда нас представили. Младший Джонс, который был для своих размеров удивительно подвижен, быстренько удалился, оставив нас наедине.

— Ты поднимаешь тяжести? — спросила Сабрина Джонс

— Мне всего пятнадцать лет, — соврал я, в конце концов, мне будет пятнадцать очень скоро.

— Господи боже мой, — сказала Сабрина Джонс; она была так мила, что я не мог на нее смотреть. — Младший! — закричала она, но Младший Джонс уже спрятался от нее, спрятал все свои многочисленные фунты.

Ему, очевидно, нужно было, чтобы его подбросили сюда из Филадельфии. Он не хотел расстраивать Фрэнни, не показавшись на встрече Нового года, и он подрядил свою старшую сестру и ее машину под тем предлогом, что познакомит ее со мной.

— Он сказал мне, что у Фрэнни старший брат, — сказала она с грустью.

Полагаю, он имел в виду Фрэнка. Сабрина Джонс работала секретарем в юридической фирме в Филадельфии; ей было двадцать девять.

— Пятнадцать, — прошептала она сквозь зубы, не такие ослепительно белые, как у ее брата; зубы у Сабрины были прекрасной формы и ровные, но покрытые жемчужным, перламутровым налетом. Их нельзя было назвать непривлекательными, но это было единственное, к чему в ней можно было при желании придраться. А мне, с моей-то неуверенностью, придраться в Сабрине к чему-нибудь требовалось позарез. Я чувствовал себя дураком, набитым бананами, как сказал бы Фрэнк.

— Будет играть настоящая группа, — сказал я и тут же об этом пожалел.

— Клево, — сказала Сабрина Джонс и мило улыбнулась. — Ты танцуешь? — спросила она.

— Нет, — признался я.

— Ну, ладно, — сказала она, она действительно старалась быть милой. — Ты поднимаешь штангу? — спросила она.

— Не такую большую, как Младший, — сказал я.

— Хотелось бы мне уронить штангу Младшему на голову, — призналась она.

Фрэнк боролся в фойе с чемоданом, полным зимней одежды Младшего Джонса; он, похоже, не смог обогнуть багаж Малютки Так, стоящий у подножия лестницы, — и уронил чемодан, напугав Лилли, которая сидела на нижней ступеньке и рассматривала Сабрину Джонс.

— Это моя сестренка Лилли, — сказал я Сабрине. — А вон Фрэнк, — показал я на удаляющуюся спину Фрэнка.

Нам было слышно, как где-то болтают Фрэнни и Малютка Так, и я знал, что Младший Джонс сейчас разговаривает с моим отцом, выражая соболезнования по поводу тренера Боба.

— Привет, Лилли, — сказала Сабрина.

— Я карлик, — сказала Лилли. — Я больше не вырасту.

Эту информацию Сабрина, расстроенная моей молодостью, похоже, пропустила мимо ушей; она совершенно не выглядела шокированной.

— Очень интересно, — сказала она Лилли.

— Ты еще вырастешь, Лилли, — сказал я. — По крайней мере, ты понемногу растешь, и ты вовсе не карлик.

Лилли пожала плечами.

— А я не возражаю, — сказала она.

За поворотом на площадке лестницы быстро промелькнула фигура — с томагавком в руках, в боевой раскраске и чем-то еще (черной набедренной повязке, расшитой цветными бусами).

— Это Эгг, — сказал я, следя за сверкающими глазами Сабрины; ее хорошенький ротик чуть приоткрылся, как будто она хотела что-то сказать.

— Это маленький индеец, — наконец проговорила она. — А почему его зовут Эгг? «Эгг» — это же яйцо… 16

— Я знаю почему, — вызвалась Лилли со своей ступеньки; она подняла руку, как будто сидела в классе за партой и ей не терпелось, чтобы ее вызвали отвечать.

Я был очень доволен, что она оказалась рядом; я никогда не любил объяснять, почему Эгга назвали Эггом. Эгг был Эггом с самого начала, когда Фрэнни спросила у беременной матери, как назовут нового ребенка, который должен был появиться на свет.

— Пока это просто яйцо, — мрачно сказал Фрэнк, чьи обширные познания в биологии всегда шокировали нас.

Таким образом, пока мать полнела и полнела, яйцо называли Эггом все с большей убежденностью. Мать и отец надеялись на третью девочку. Это должен был быть апрельский ребенок, и им обоим нравилось для девочки имя Эйприл. А вот насчет имени для мальчика у них не было такой определенности, отцу не нравилось его собственное имя, Вин, а матери, несмотря на свою любовь к Айове Бобу, не очень-то нравилась идея назвать мальчика Роберт-младший. К тому времени, когда стало ясно, что яйцо — это мальчик, он был в нашей семье уже Эггом, так это имя к нему и прилипло. Никакого другого имени у Эгга никогда не было.

— Он начался с яйца, и он до сих пор яйцо, — объяснила Лилли Сабрине Джонс.

— Надо же, — сказала Сабрина.

Мне захотелось, чтобы в отеле «Нью-Гэмпшир» произошло что-нибудь чрезвычайное или просто отвлекающее… чтобы я перестал смущаться от мысли (а она посещает меня каждый раз), как выглядит наша семья на взгляд со стороны.

— Видишь ли, — объяснит мне Фрэнни с годами, — вовсе мы не эксцентричные и не странные. Друг для друга, — скажет Фрэнни, — мы абсолютно тривиальные.

И она была права, мы были такими же нормальными и приятными, как запах хлеба, мы были просто семьей. В семье даже если чего-то чересчур — это полно смысла: это всегда логические перехлесты — и ничего больше.

Но мое смущение перед Сабриной Джонс заставило меня смутиться за всех нас. Мое смущение распространялось даже на людей, которые не входили в нашу семью. Я был смущен за Гарольда Своллоу; всякий раз, когда кто-нибудь разговаривал с ним, я боялся, что Гарольда поднимут на смех или как-нибудь оскорбят. А теперь, в канун Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир», я был смущен за Ронду Рей, надевшую платье, которое Фрэнни купила для матери; я был смущен даже «почти» живым выступлением ужасной рок-группы под названием «Ураган Дорис».

В Слизи Уэльсе я узнал гопника, который несколько лет назад пристал ко мне на дневном субботнем сеансе. Из хлебного мякиша он скатал шар, серый от масла и грязи его автомеханической жизни, и пихнул этот комок мне под нос.

— Не хочешь закусить, пацан? — спросил он.

— Нет, спасибо, — ответил я.

Фрэнк тут же вскочил и выскользнул в проход, но Слизи Уэльс схватил меня за руку и удержал на месте.

— Не двигайся, — сказал он мне.

Я пообещал, что не буду, а он достал из кармана длинный гвоздь и, проткнув хлебный катышек, сжал его в кулаке так, что гвоздь угрожающе высунулся между средним и указательным пальцами.

— Хошь выколю твои сраные глазки? — спросил он меня.

— Нет, спасибо, — ответил я.

— Тогда вали в жопу отсюда, — сказал он.

Даже тогда я был смущен за него. Я пошел искать Фрэнка, который, каждый раз, когда пугался чего-нибудь в кино, останавливался около автомата с холодной водой. Фрэнк тоже часто заставлял меня смущаться.

В канун Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир» я сразу же увидел, что Слизи Уэльс меня не узнал. Слишком много миль, слишком много поднятых тяжестей, слишком много бананов легли между нами; если бы он снова вздумал угрожать мне хлебным катышком с гвоздем, я бы просто задушил его в объятиях. Он, похоже, не вырос с того субботнего утра. Тощий, серокожий, с лицом, похожим на грязную пепельницу, он горбил спину в своей рубашке с эмблемой «GULF» и ходил так, как будто каждая рука у него весила сто фунтов. Я прикинул, что все его тело вместе с несколькими гаечными ключами и несколькими другими тяжелыми инструментами весит не более 130 фунтов 17. Я легко мог выжать этот вес раз эдак с полдюжины.

«Ураган Дорис», похоже, не очень-то расстраивался отсутствию толпы; возможно, парни даже были довольны, что всего несколько человек будут пялиться на то, как они таскают из угла в угол свой дешевый аппарат и разматывают провода.

Первыми словами Дорис Уэльс, которые я услышал, были следующие:

— Джейк, отодвинь микрофон подальше и не будь такой жопой.

Контрабасист (по имени Джейк), еще один грязный доходяга в рубашке с эмблемой «GULF», съежился перед микрофоном, как будто больше всего в жизни боялся получить удар током — и прослыть жопой. Слизи Уэльс шутливо ткнул другого парня в почки; толстый ударник по имени Денни воспринял тычок с достоинством, но ему явно было больно.

Дорис Уэльс была женщиной с соломенными волосами, которая выглядела так, словно пропиталась кукурузным маслом, а затем, должно быть, не вытираясь, натянула на себя платье, облепившее каждую впадину и выпуклость ее телес; полоса кровоподтеков, или «засосов», как выражалась Фрэнни, жуткой сыпью усеивала ее грудь, а бретельки платья так глубоко врезались в кожу на плечах, что напоминали рубцы от ударов бичом. Ее губы были накрашены помадой сливового цвета, часть из которой попала на зубы.

— Хотите горяченькую музычку, поразмяться, — спросила она у меня и Сабрины Джонс, — или медленную, пообжиматься?

— И ту и другую, — сказала Сабрина Джонс не моргнув глазом, но я уверен, что если мир прекратит потворствовать войнам, голоду и другим бедствиям, все равно останется возможность смущать людей до смерти. Наше самоуничтожение таким способом продлится несколько дольше, но не будет от этого менее полным.

Несколько месяцев спустя после урагана, который был ее тезкой, Дорис Уэльс впервые услышала песню Элвиса Пресли «Отель разбитых сердец»; в этот момент она сама находилась в отеле. Она сказала нам с Сабриной, что это было религиозное откровение.

— Вы понимаете? — сказала Дорис — У меня было свидание с тем парнем, и в самом деле — в отеле, когда по радио прозвучала эта песня. Она рассказала мне, как надо чувствовать, — объясняла Дорис — Это было где-то полгода назад, — сказала она. — С тех пор я уже никогда больше не была прежней.

Мне стало интересно узнать о парне, который встречался с Дорис Уэльс, когда она получила свое откровение; где он теперь? Остался ли он таким же, как и раньше, или тоже изменился?

Дорис Уэльс пела песни только Элвиса Пресли; там, где это было возможно, она меняла «он» на «она» (и наоборот); из-за этой импровизации и того факта, что, как заметил Младший Джонс, «она не черная», слушать ее было почти невозможно.

Делая жест примирения со своей сестрой, Младший Джонс пригласил Сабрину на первый танец; песня, насколько я помню, была «Крошка, давай построим дом», во время которой Слизи Уэльс несколько раз заглушал голос матери своей гитарой.

— Господи Иисусе, — сказал отец. — И сколько же мы им платим?

— Какая разница, — сказала мать. — Зато все смогут как следует повеселиться.

Это казалось сомнительным, хотя Эгг, кажется, веселился вовсю; на нем были тога и мамины солнечные очки, он старался держаться подальше от Фрэнка, который прятался на границе света и тени среди пустых столов и стульев и наверняка бурчал себе под нос что-то недовольное.

Я извинился перед Малюткой Так за то, что назвал ее Грудкой, — просто, мол, с языка сорвалось.

— Все нормально, Джон-Джон, — сказала она, изображая равнодушие (или хуже — действительно с полным равнодушием).

Лилли пригласила меня на танец, но я постеснялся танцевать; затем Ронда пригласила меня на танец, и я постеснялся отказаться. Лилли выглядела обиженной и отказалась от галантного папиного приглашения. Ронда Рей яростно крутила меня перед эстрадой.

— Я знаю, я тебя теряю, — сказала она мне. — Мой совет: когда ты собираешься уходить, сначала скажи об этом тому, от кого уходишь.

Я надеялся, что вмешается Фрэнни, но Ронда вывела нас прямо на Младшего и Сабрину, которые явно спорили.

— Замена! — выкрикнула Ронда и утащила Младшего.

«Ураган Дорис» — никогда не забуду, как этот шквал нестройного скрежета вдруг схлынул, — переключил скорость, и Дорис своим резким голосом выдала нам «Я люблю, потому что», медленный парный танец, во время которого я дрожал в твердых руках Сабрины Джонс.

— У тебя неплохо получается, — сказала она. — Почему бы тебе не поухаживать за этой подругой твоей сестры, Так? — спросила она меня. — Она примерно твоего же возраста.

— Ей восемнадцать, — ответил я, — и я не знаю, как это — ухаживать.

Мне хотелось сказать Сабрине, что хотя наши отношения с Рондой и носят плотский характер, это вряд ли можно назвать каким бы то ни было опытом. С Рондой обходилось без какого-либо вступления, секс был немедленным и чисто генитальным, но целовать себя в рот она мне не позволяла.

— Вот так самые страшные микробы и распространяются, — заверяла она меня. — Через рот.

— Я даже целоваться не умею, — сказал я Сабрине Джонс, которую эта реплика, никак вроде бы не связанная с предыдущей, явно озадачила.

Фрэнни было наплевать, что Ронда с Младшим танцуют, она разбила их, и я затаил дыхание, надеясь, что Ронда не устремится ко мне.

— Расслабься, — сказала Сабрина Джонс, — ты прямо как моток проволоки.

— Извини, — сказал я.

— Если ты хочешь чего-то добиться, никогда не извиняйся перед противоположным полом, — сказала она, — ни в коем случае.

— Чего-то добиться? — переспросил я.

— Кроме поцелуев, — сказала Сабрина.

— Я не могу дойти и до поцелуев, — объяснил ей я.

— Это просто, — сказала Сабрина. — Чтобы целоваться, нужно сделать вид, будто знаешь, как это делается; наверняка найдется кто-нибудь, кто поможет тебе начать.

— Но я не знаю как, — сказал я.

— Это просто, — сказала Сабрина. — Дело практики.

— Мне не с кем практиковаться, — сказал я, на мгновение я подумал о Фрэнни.

— Попробуй с Малюткой Так, — хохотнула мне в ухо Сабрина.

— Но мне надо делать вид, будто я знаю, как это делают, — сказал я, — а я даже не знаю, как делать вид.

— Ну вот, опять, — сказала Сабрина. — Я слишком стара, чтобы ты практиковался на мне. От этого никому ничего хорошего не будет.

Ронда Рей, кружа по танцевальному залу, заметила Фрэнка, но тот сумел сбежать раньше, чем она попыталась пригласить его на танец. Эгг ушел, так что Фрэнк, скорее всего, ждал предлога, чтобы тоже уйти и, пока никто не видит, припереть братца к стенке. Лилли стоически танцевала с одним из родительских друзей; к несчастью, мистер Метсон был высоким мужчиной, да будь он даже коротышкой, он все равно был бы слишком высок для Лилли. Их танец выглядел как цирковой номер неуклюжих животных, для которого, может, и слова-то приличного не найдешь.

Отец танцевал с мисс Метсон, а мать стояла за стойкой бара, разговаривая со старым знакомым, который бывал в отеле «Нью-Гэмпшир» почти каждый вечер, — с одним из собутыльников Айовы Боба; его звали Мертон, он был мастером на лесопилке. Мертон, грузный широкий мужчина с медлительными сильными распухшими руками, слушал мать вполуха, на его лице отражалась печаль, что нет здесь Айовы Боба; его глаза с удовольствием скользили по Дорис Уэльс, но, похоже, он считал, что не стоило устраивать здесь танцев так скоро после окончательной отставки Боба.

— Разнообразие, — шептала мне в ухо Сабрина Джонс. — В этом весь секрет поцелуев.

— «Я люблю тебя по сотне тысяч причин», — проникновенно ворковала Дорис Уэльс.

Вернулся Эгг — в костюме большого цыпленка; затем снова исчез. Малютка Так явно заскучала и, кажется, сомневалась, стоит ли ей разбивать танец Джонса и Фрэнни. Она была девицей настолько искушенной, как выражалась Фрэнни, что не знала, о чем говорить с Рондой Рей, которая смешивала себе коктейль у стойки. Я видел, как из дверей кухни таращится Макс Урик.

— Легкие покусывания и шевеленье языком, — сказала Сабрина Джонс, — но главное — не лениться двигать губами.

— Хочешь выпить? — спросил я ее. — Ну то есть ты же достаточно взрослая. Для нас, детей, отец поставил коробку с пивом в снег, на улице у черного хода. Он сказал, что не может позволить нам пить в баре, а ты можешь.

— Покажи мне черный ход, — сказала Сабрина Джонс, — и я выпью с тобой пива. Только не наглей.

Мы покинули танцевальную площадку — к счастью, как раз вовремя, чтобы пропустить забойный номер «Мне наплевать, если солнце не будет сиять», воодушевивший Малютку Так разбить Фрэнни и Младшего и пуститься с ним в пляс. Ронда с грустью проводила меня взглядом.

Мы с Сабриной спугнули Фрэнка, который мочился на мусорные баки у черного хода. Он, как всегда неуклюже, сделал вид, что просто хочет показать нам, где находится пиво.

— У тебя есть открывашка, Фрэнк? — спросил я, но он уже исчез в тумане Элиот-парка — вечно грустный туман, наша обычная зимняя погода…

Мы с Сабриной открыли наше пиво у регистрационной стойки, где Фрэнк повесил на гвоздь открывашку, намертво привязав ее на длинный шнурок; он припас ее, чтобы открывать пепси-колу, дежуря у телефона. Неловко попытавшись присесть рядом с Сабриной на чемодан с зимней одеждой Младшего Джонса, я пролил немного пива на багаж Малютки Так.

— Ты можешь заслужить ее благосклонность, — посоветовала Сабрина, — если предложишь ей отнести все эти сумки в ее комнату.

— А где твоя сумка? — спросил я Сабрину.

— На одну ночь я не пакую сумку, — ответила Сабрина. — И не надо предлагать проводить меня до моей комнаты. Сама как-нибудь справлюсь.

— Я все равно могу ее тебе показать, — сказал я.

— Ну что ж, покажи, — сказала она. — У меня есть с собой книжка. Эта вечеринка мне ни к чему. — Потом добавила: — Я уж лучше подготовлюсь к долгой дороге обратно в Филадельфию.

Я прошел с ней до ее комнаты на втором этаже. Как она и предупреждала, я не строил себе никаких иллюзий насчет сближения с ней, да у меня и смелости бы на это не хватило.

— Спокойной ночи, — промямлил я и позволил ей ускользнуть за дверь.

Но ускользнула она ненадолго.

— Эй, — сказала она, открывая дверь, пока я еще не дошел до лестницы. — Ты никогда ничего не добьешься, если не будешь пытаться. Ты даже не попытался меня поцеловать, — добавила она.

— Извини, — сказал я.

— Никогда не извиняйся! — сказала Сабрина и подошла ко мне вплотную, чтобы я мог ее поцеловать. — Все по порядку, — сказала она. — У тебя свежее дыхание — это первое. Но прекрати трястись и для начала постарайся не сталкиваться зубами и не тыкай меня своим языком. — Мы попробовали снова. — Держи руки в карманах, — сказала она мне, — следи за зубами. Так лучше, — сказала она. — Руки в карманах, ноги на ширине плеч… — Я неуклюже шагнул к ней поближе, наши зубы довольно сильно столкнулись. Она откинула голову назад, отстраняясь, и когда я пораженно взглянул на нее, то увидел, что она держит в руке свою верхнюю челюсть. — Черт! — выкрикнула она. — Сказала же тебе, чтобы следил за зубами! — На ужасный миг я подумал, что выбил ей зубы, но она повернулась ко мне спиной и сказала: — Не смотри на меня. Это вставные зубы. Выключи свет.

Я выключил свет, и в комнате стало темно.

— Извини, — беспомощно сказал я.

— Никогда не извиняйся, — пробормотала она. — Меня изнасиловали.

— Да, — сказал я, зная с самого начала, что это в конце концов всплывет. — Фрэнни тоже.

— Я слышала, — сказала Сабрина Джонс. — Но ей не выбивали трубой зубы. Правда?

— Да, — сказал я.

— Эти поцелуи достают меня каждый раз, черт бы их побрал, — сказала Сабрина. — Только разойдешься или какой-нибудь дурень слишком сильно надавит зубами, сразу же ослабевает верхняя челюсть.

Я не стал извиняться; я попробовал притронуться к ней, но она сказала:

— Держи руки в карманах. — Она шагнула ко мне. — Я помогу тебе, если ты поможешь мне. Я расскажу тебе все о поцелуях, — сказала она, — но ты должен сказать мне кое-что, что я давно хотела узнать. Я никогда не целовалась с человеком, у которого бы я отважилась это спросить. Постарайся сохранить это в секрете.

— Хорошо, — согласился я с ужасом, не зная, на что я согласился.

— Я хочу знать, не лучше ли будет, если я выну эти чертовы зубы, — сказала она, — или это будет слишком пошло. Мне всегда казалось, что это будет пошло, поэтому никогда не пробовала.

Она ушла в ванную, а я остался ждать ее в темноте, следя за полосками света, обрамляющими дверь, пока свет в ванной не погас и Сабрина снова не оказалась рядом со мной.

Теплый и подвижный ее рот был пещерой в сердце мира. Ее язык был длинным и округлым, а десны твердыми, но никогда не прикусывали больно.

— Немного меньше губ, — пробормотала она. — Чуть больше языка. Нет, не так много. Это отвратительно! Да, вот так, легонько прикусывай. Очень мило. Руки в карманы, я не шучу. Тебе понравилось?

— О да, — сказал я.

— Действительно? — спросила она. — Так действительно лучше?

— Так глубже! — сказал я.

Она рассмеялась.

— Но и лучше тоже? — спросила она.

— Великолепно, — признался я.

— Руки обратно в карманы, — сказала Сабрина, — не забывайся. Не надо сентиментальностей. Ой!

— Извини.

— Не извиняйся. Просто не кусай так сильно. Руки в карманы. Я не шучу. Не наглей. В карманы!

И так далее, пока я не был признан посвященным и готовым к встрече с Малюткой Так и с миром и послан своей дорогой из комнаты Сабрины Джонс; все еще держа руки в карманах, я столкнулся с дверью «2В».

— Спасибо! — крикнул я Сабрине.

В свете коридора, без своих зубов, она осмелилась улыбнуться мне розово-коричневой, розово-голубой улыбкой, и это было куда милее, чем странный перламутровый ряд ее вставных зубов.

Она насосала мои губы так, что они распухли, это она мне сказала, и я шел с надутыми губами в ресторан отеля «Нью-Гэмпшир», осознавая силу своего рта и готовый начать поцелуйную историю с Малюткой Так. А «Ураган Дорис» завывал «Я забыл вспомнить забыть»; Ронда Рей в оцепенении развалилась на табурете у стойки, новое платье матери задралось на ее бедре, откуда на меня уставился синяк величиной с отпечаток пальца. Мертон, мастер с лесопилки, травил байки с моим отцом. Я знал, что это байки про Айову Боба.

— «Я забыла вспомнить забыть», — стенала Дорис Уэльс.

Бедная Лилли, которая всегда будет слишком маленькой, чтобы уютно чувствовать себя на вечеринках — хотя они ей и нравились, — ушла спать. Эгг, одетый в обычный костюм, сидел, надувшись, на одном из привинченных стульев; его маленькое личико было серым, как будто он съел что-то не подходящее для его желудка, как будто он хотел прободрствовать до полуночи, как будто он лишился Грустеца.

Фрэнк, думаю, был на улице и пил холодное пиво из снежных запасов у черного хода или посасывал пепси-колу за регистрационной стойкой в фойе, а может быть, слушал в пультовой, как Сабрина Джонс читает книгу или мурлычет что-нибудь своим великолепным ртом.

Мать и Метсоны, не отрываясь, наблюдали за Дорис Уэльс. Только Фрэнни была свободна от танцев — Малютка Так плясала с Младшим Джонсом.

— Потанцуем, — предложил я Фрэнни, хватая ее.

— Ты не умеешь танцевать, — сказала Фрэнни, но позволила мне увлечь ее на площадку.

— Я умею целоваться, — шепнул я ей и попробовал поцеловать, но она меня оттолкнула.

— Перемена! — крикнула она Младшему и Малютке, и Малютка моментально оказалась в моих руках и заскучала.

— Просто танцуй с ней до полуночи, — советовала Сабрина Джонс. — В полночь тебе надо будет поцеловать того, кто находится с тобой рядом. А как только ты ее поцелуешь, ты ее подцепишь. Просто не бросайся на первую встречную.

— Ты что пил, Джон-Джон? — спросила Малютка. — У тебя губы распухшие.

Дорис Уэльс хрипло и натруженно затянула «Пытаюсь добраться до тебя» — песня не медленная и не быстрая, и тут уж Малютке приходилось самой решать, танцевать прижавшись или на расстоянии. Но прежде чем она сделала выбор, из кухонных дверей вынырнул Макс Урик в своей морской шапочке и с зажатым в зубах судейским свистком; он свистнул так пронзительно, что даже Ронда у бара немножко зашевелилась.

— С Новым годом! — крикнул Макс, и Фрэнни поднялась на цыпочки и одарила Младшего Джонса сладчайшим поцелуем, а мать побежала искать отца.

Мертон, мастер с лесопилки, взглянул было на дремлющую Ронду Рей, но потом передумал. А Малютка Так равнодушно пожала плечами — и опять одарила меня своей высокомерной улыбкой; я вспомнил, как сочен глубокий рот Сабрины Джонс, и, что говорится, сделал свой ход. Легкий прикус зубами, но ничего оскорбительного; язык проходит сквозь зубы — но только намек на то, чтобы продвинуть его дальше; и зубы, скользящие под верхней губой. Великолепные груди Малютки Так — объект стольких пересудов, — как мягкие кулаки, толкнули меня в грудь, но я продолжал держать руки в карманах, ни к чему ее не принуждая; она все время была свободна отстраниться, но этого не сделала.

— Во дают! — воскликнул Младший Джонс, мгновенно нарушив сосредоточенность Малютки Так.

— Грудка! — сказала Фрэнни. — Что ты делаешь с моим братом?

Я еще на мгновение продлил контакт с Грудкой Так, не выпуская ее нижней губы и покусывая ее язык, который она внезапно предоставила мне в большом количестве. В тот момент, когда я вынул руки из карманов, последовала небольшая неловкость, поскольку Малютка решила, что «Пытаюсь добраться до тебя» вполне подходит для заключительного танца.

— Где ты такому научился? — прошептала она мне; ее груди, как два теплых котенка, свернулись около моей груди. Мы покинули танцевальную площадку до того, как «Ураган Дорис» успел сменить темп.

В фойе был сквозняк: Фрэнк оставил открытой дверь черного хода; нам было слышно, как он мочится в темной слякоти, мочится что есть мочи на мусорные бачки. Под привязанной на шнурке открывашкой весь пол был усеян пивными пробками. Когда я поднял багаж Малютки Так, она сказала:

— Ты что, собираешься унести все это за один раз?

Я услышал резкую отрыжку Фрэнка, примитивный гонг, объявляющий, что настал Новый год, крепче ухватился за багаж и начал подниматься на четыре этажа вверх. Малютка последовала за мной.

— Ух, — сказала она, — я знала, что ты сильный, Джон-Джон, но, так целуясь, ты можешь получить работу на телевидении.

Меня заинтересовало, что именно она себе представила: мой рот в рекламе, поцелуй в диафрагму крупным планом?

Пока я тащил ее багаж наверх, в номер «4А», это отвлекало меня от боли в пояснице — хорошо еще, сегодня утром я поленился качать пресс и бицепсы. Окна были открыты, но я не услышал шуршания воздуха, так явственно доносившегося несколько часов назад через интерком; наверно, просто ветер успокоился, решил я. Багаж сам собой вырвался у меня из рук, ощутивших неимоверное облегчение, и разлетелся по комнате, а Малютка потянула меня к кровати.

— Повтори-ка, — сказала она. — Спорим, не сможешь. Спорим, это просто «новичкам везет».

Так что я поцеловал ее еще раз, отважившись на несколько более сильный контакт зубами и большую игру языком.

— Господи, — прошептала Малютка Так, притрагиваясь ко мне. — Да вынь ты руки из карманов! — сказала она. — Нет, подожди. Заскочу только в ванную…

Она нырнула в ванную и сказала:

— Как мило, что Фрэнни оставила мне фен. Тут я наконец принюхался и понял, что мне не показалось: в комнате даже не веяло, а ощутимо пахло гарью. Но запах был удивительно влажный — как будто здесь против воли соединились огонь и вода. Я понял, что воздушное шипение, которое мы слышали через интерком, было звуком фена, но прежде чем я успел добраться до ванной, чтобы остановить Малютку Так от дальнейшего осмотра, она воскликнула:

— А что это завернуто в занавеску? Га-а-а-а-а-а! От ее вопля я застыл на полпути между кроватью и дверью в ванную. Даже Дорис Уэльс, завывавшая «Ты разбиваешь сердца» четырьмя этажами ниже, должно быть, услышала этот визг. Сабрина Джонс рассказывала мне потом, что у нее из рук выпала книжка. Ронда Рей резко, в ту же секунду, выпрямилась на своем табурете у стойки бара; Слизи Уэльс, как рассказывал мне потом Младший Джонс, решил, будто это взвыл его усилитель, но все остальные поняли, что к чему.

— Грудка! — воскликнула Фрэнни.

— Господи Иисусе! — сказал отец.

— Во дает! — сказал Младший Джонс.

Я был первым, кто добрался до Малютки Так в ванной номера «4А». Она сидела в обмороке на детских размеров унитазе, всем весом навалившись на такую же детскую раковину. Когда она вставляла диафрагму — что считалось по тем временам весьма искушенным, — ее взгляд упал на нормальных размеров ванну, до половины наполненную водой. В ванне плавала пластиковая занавеска; Малютка склонилась над ванной и приподняла край занавески всего лишь настолько, чтобы разглядеть под водой серую голову Грустеца; он выглядел как жертва преступления — утопленная собака, с морды которой так и не сошел жуткий оскал последней яростной схватки пса со смертью.

Обнаружение мертвого тела — это не для слабонервных. К счастью, сердце у Малютки было молодое и здоровое: я чувствовал его биение, когда переносил ее на кровать. Решив, что это вполне подходящий способ привести ее в чувство, я поцеловал ее, и хотя она действительно открыла свои сверкающие глаза, но лишь для того, чтобы завизжать снова, еще громче.

— Это всего лишь Грустец, — сказал я ей, как будто это могло все объяснить.

Сабрина Джонс первой добралась в номер «4А», так как ей надо было подняться всего лишь со второго этажа. Она вызверилась на меня как на отъявленного насильника и сказала:

— Такого я тебе не показывала!

Она, несомненно, подумала, что Малютка стала жертвой неправильного поцелуя.

На самом деле виноват был, конечно, Эгг. Забравшись в ванную комнату Малютки, он стал обрабатывать Грустеца феном, и чучело загорелось. В панике Эгг бросил его в ванну и пустил воду.

Ликвидировав таким образом пожар, Эгг открыл окна, чтобы выветрился запах гари, а перед самой полуночью, вконец утомившись и опасаясь быть пойманным бдительным Фрэнком, Эгг накрыл тело занавеской от душа, так как пропитавшаяся водой собака сделалась настолько тяжелой, что он не мог ее поднять; после этого он пошел в нашу комнату, переоделся в свой обычный костюм и стал дожидаться неизбежного наказания.

— Боже мой! — мрачно сказал Фрэнк. — Теперь точно конец. Теперь ему уже ничто не поможет.

Даже парни из «Урагана Дорис» собрались в ванной Малютки, чтобы отдать последние почести ужасному Грустецу.

— Я хотел, чтобы он опять был славный! — рыдал Эгг. — Когда-то он был славным, — настаивал Эгг, — и я хотел, чтобы он снова был славным.

Фрэнк, захлестнутый внезапной волной жалости, кажется, в первый раз понял кое-что о таксидермии.

— Эгг, Эгг, — стал урезонивать он плачущего ребенка. — Я могу опять сделать его славным. Ты должен был предоставить это мне. Я могу что угодно из него сделать, — заверял Фрэнк. — Даже сейчас — могу, — сказал он. — Эгг, ты хочешь, чтобы он был славным? Я его тебе сделаю славным.

Но мы с Фрэнни уставились в ванну — и нас одолевали большие сомнения. То, что Фрэнк взял безобидного, вонючего пса и сделал из него убийцу, — полбеды; но восстанавливать этот плавающий в ванне ужас, поблекший и обгорелый, казалось таким чудом извращенности, которое даже Фрэнку, думали мы, едва ли по зубам.

С другой стороны, отец всегда был оптимистом, он, очевидно, подумал, что все это будет великолепной «терапией» для Фрэнка и, несомненно, хорошо повлияет на Эгга, поможет ему повзрослеть.

— Если ты сумеешь восстановить эту собаку, сынок, и сделать ее опять хорошей, — сказал отец Фрэнку с неуместной торжественностью, — это будет для всех нас счастьем.

— Думаю, ее следует выбросить, — сказала мать.

— Точно, — сказала Фрэнни.

— Я уже пытался, — пожаловался Макс. Но Фрэнк и Эгг начали причитать.

Может быть, отец считал, что реставрация Грустеца поможет Фрэнку простить себя, восстановит его самоуважение; и, может быть, изменив позу Грустеца для Эгга, сделав Грустеца «славным», отец хотел вернуть нам всем частичку Айовы Боба. Но, как спустя годы скажет Фрэнни, «славный Грустец» — это оксюморон: грустец по определению не может быть славным.

Могу ли я винить отца за эти попытки? Или Фрэнка за то, что он способствовал торжеству такого унылого оптимизма? И нельзя винить Эгга, никому из нас никогда и в голову не придет винить Эгга.

Только Лилли проспала эти события, возможно, уже унаследовав мир, не совсем похожий на наш. Дорис Уэльс и Ронда Рей не стали взбираться на четвертый этаж, чтобы посмотреть тело, но когда мы нашли их в ресторане, они, похоже, обе протрезвели от происшедшего, хотя и узнали об этом из вторых рук. Всякие надежды хотя бы на мини-соблазнение, лелеявшиеся Младшим Джонсом, были окончательно развеяны прекращением музыки; Фрэнни, чмокнув его в щеку, пожелала ему спокойной ночи и ушла к себе в комнату. А Малютка Так, хоть ей и понравились мои поцелуи, не могла простить тех, кто помешал ее уединению в ванной, — и меня, и Грустеца. Полагаю, больше всего ее смутило, в какой неэстетичной позе я ее застал: «упасть в обморок, вставляя диафрагму!» — как позже охарактеризует эту сцену Фрэнни.

Я остался наедине с Младшим Джонсом у черного хода, мы пили холодное пиво и смотрели в темноту Элиот-парка, выглядывая каких-нибудь еще поздних гуляк. Слизи Уэльс и его ритм-секция уже уехали; Дорис и Ронда бок о бок обвили стойку бара, между ними, на самый нелепый лад, возникло некое внезапное товарищество. И Младший Джонс сказал:

— Не подумай ничего дурного, мужик, я обожаю твою сестру, но как у меня зудит в яйцах…

— Та же история, — сказал я. — И ничего дурного — о твоей…

Из ресторана донесся женский смех, и Младший сказал:

— Ну что, может, попробуем к этим двоим подклеиться?

Мне не хотелось делиться с Младшим тем, какую тошноту вызывает у меня эта мысль — меня-то одна из них уже склеила! — но только позже я задумался о том, с какой скоростью я был готов предать Ронду Рей. Я сказал Младшему, что ее склеить очень просто, были бы деньги.

Несколько минут спустя я слышал, как Младший нес Ронду по лестнице и дальше — в тот конец коридора, уносил ее от меня. Выпив еще одну или две бутылки пива, я услышал, как Дорис Уэльс в гордом одиночестве запела «Отель разбитых сердец», без аккомпанемента, иногда забывая слова своей молитвы, а иногда проглатывая окончания. Потом, судя по звуку, ее вытошнило в раковину за стойкой.

Спустя некоторое время она обнаружила меня в фойе, у открытых дверей черного хода, и я предложил ей последнюю бутылку холодного пива.

— Конечно, а почему бы и нет? — сказала она. — Выполощу-ка мокроту. Этот чертов «Отель разбитых сердец», — добавила она, — так всегда от него и таю.

На Дорис Уэльс были ее высокие ковбойские сапоги, зеленые в тонкую полоску туфли на высоком каблуке она держала в руке, в другой руке она волочила свой жакет из твида с искрой и невзрачным меховым воротничком.

— Это всего лишь выхухоль, — сказала она, проведя мехом по моей щеке.

Она зажала бутылку с пивом в той же руке, что и туфли, и почти одним махом осушила до дна. Засосы на ее выгнутой шее показались ярко-красными и величиной с пятидесятицентовую монету. Бросив пивную бутылку себе под ноги, она пинком отправила ее от дверей; та, покатившись, врезалась в мусорные бачки у черного хода. Она шагнула ко мне вплотную и, протиснув колено между моими, поцеловала меня в губы. Поцелуй этот не имел ничего общего с тем, чему учила меня Сабрина Джонс, а напоминал переспелый фрукт, который все давили и давили о мои зубы и язык, пока я не начал задыхаться; этот поцелуй томительно пах рвотой и пивом.

— Мне нужно забрать Слизи с другой вечеринки, — сказала она. — Пойдем со мной?

Я вспомнил, как Слизи совал мне промасленный хлебный катышек, предлагал выколоть глаза гвоздем.

— Нет, спасибо, — ответил я.

— Зассал, — сказала она и громко рыгнула. — Мальчишки нынче все какие-то ссунки.

Вдруг она рывком прижала меня к груди, к своему телу, твердому, как у мужчины, но с грудями, которые скользили между нами, как свежепойманная рыба в мешке; ее язык заскользил по моей скуле и наконец попал в ухо.

— Щенок недоделанный, — прошептала она и оттолкнула меня.

Она упала в лужу около черного хода, но когда я помог ей подняться на ноги, отпихнула меня на мусорные бачки и самостоятельно двинулась в темноту Элиот-парка. Я подождал, пока она пройдет темное пространство и покажется в свете единственного уличного фонаря, а затем снова быстро скроется в темноте. Когда она вышла на свет, я крикнул ей:

— Покойной ночи, миссис Уэльс, и спасибо за музыку.

Она показала мне отставленный средний палец, поскользнулась, чуть не упала снова и заковыляла дальше.

— Какого хрена? — сказала она кому-то в темноте. — Шел бы ты мелкими шажками, понял?

Я отвернулся, и меня вырвало в сравнительно пустой мусорный бачок. Когда я снова взглянул на улицу, под фонарем шатко маячила какая-то фигура, и сперва я подумал, что это возвращается Дорис Уэльс, задать мне жару. Но это был кто-то иной, кто-то, шедший к отелю с другой стороны парка, — мужчина, а может, юноша лет под двадцать, и хотя его тоже качало от выпитого, он все же умудрялся лучше обходить лужи, чем Дорис Уэльс.

— Шла бы ты сама, д-дамочка, — крикнул он куда-то в темноту.

— Ссунок, — ответила Дорис откуда-то из далекой темноты.

— Шлюха! — проорал мужчина, и, поскользнувшись, сел в лужу. — Черт, — сказал он, не обращаясь ни к кому конкретно; меня он видеть не мог.

Вот тогда-то я и заметил, как он был одет. Черные брюки и туфли, черный кушак, и галстук-бабочка, и белый смокинг. Конечно, я понимал, что это не тот человек в белом смокинге, ему не хватало необходимого достоинства, и, куда бы он ни путешествовал, из какого бы путешествия спешно ни вернулся, это не было путешествие в экзотические страны. К тому же на дворе Новый год — в Новой Англии это не сезон для белых смокингов. Мужчина был одет самым неподобающим образом, и я уверен, что это не свидетельствовало о его эксцентричности. В Дейри, штат Нью-Гэмпшир, это могло означать только одно: глупец пришел в пункт проката праздничных одежд только тогда, когда все черные пиджаки были уже разобраны. Может быть, он просто не знал разницы между зимней и летней парадной одеждой в нашем городе; это был либо молодой дурень, возвращавшийся со школьных танцев, либо старый дурень, возвращавшийся с танцев для престарелых (которые были такими же грустными и бесполезными, как и все, что могла организовать школа). Он не был нашим человеком в белом смокинге, но напомнил мне о нем.

Я заметил, что человек развалился в луже под фонарем и собрался там уснуть. Температура на улице была чуть выше нуля.

Наконец я почувствовал, что новогодняя ночь к чему-то подошла: казалось, что появился смысл во всем том, в чем я принимал участие, какой-то смысл — помимо смутного и в то же время конкретного ощущения похоти. Я поднял человека в белом смокинге и отнес его в фойе отеля «Нью-Гэмпшир»; нести его было легче, чем багаж Малютки Так, хотя он оказался мужчиной, а не подростком, — на самом деле он был, как мне показалось, старше отца. А когда я обыскал его, чтобы найти хоть какое-нибудь удостоверение личности, то обнаружил, что насчет прокатного костюма я не ошибся: собственность МАГАЗИНА МУЖСКОЙ ОДЕЖДЫ ЧЕСТЕРА, сообщала этикетка на подкладке смокинга. У мужчины, хоть он и выглядел довольно респектабельно, по крайней мере для Дейри, не оказалось бумажника, но у него была серебряная расческа.

Возможно, Дорис Уэльс обчистила его в темноте, по этому поводу они и ругались. Но нет, подумал я, Дорис взяла бы и расческу.

Мне показалось, что было бы неплохой шуткой пристроить человека в белом смокинге на диванчике в фойе отеля «Нью-Гэмпшир», так, чтобы рано утром удивить мать с отцом. Я мог бы сказать: «Кто-то пришел на последний танец вчера ночью, но опоздал. Он ожидает вас в фойе».

Думаю, это была ужасная идея, но, будучи в изрядном подпитии, я полагал, что должен обязательно разбудить Фрэнни и показать ей человека в белом смокинге, мирно прикорнувшего на диванчике в фойе; Фрэнни скажет мне; если сочтет это плохой идеей. Но ей понравится. Я был в этом уверен.

Я расправил мужчине галстук и сложил его руки на груди; застегнул на его пиджаке пуговицу на уровне пояса и поправил кушак, чтобы он не выглядел неряшливым. Единственное, что отсутствовало, так это загар, и черная коробочка с сигаретами, и белый ялик напротив «Арбутнота-что-на-море».

Из-за стен отеля «Нью-Гэмпшир» не доносилось звуков моря; доносилось оттуда потрескиванье луж в Элиот-парке, замерзающих, тающих и снова замерзающих, не доносилось оттуда и криков чаек, а только лай собак, бродячих собак, роющихся в мусоре, который валялся повсюду. До тех пор, пока я не пристроил человека в белом смокинге в фойе на диванчике, я не замечал, насколько жалким было наше фойе. Дух женской школы никогда не покидал это здание: остракизм, страх, что тебя сочтут (в сексуальном отношении) второразрядной, слишком ранние браки и другие неприятности, которые ожидали впереди. Почти элегантный мужчина в белом смокинге смотрелся в отеле «Нью-Гэмпшир» как существо с другой планеты, и внезапно мне расхотелось, чтобы его увидел отец.

Я побежал в ресторан, чтобы найти немного холодной воды; Дорис Уэльс разбила в баре стакан, а рабочие туфли Ронды Рей, странно бесполые, были запихнуты под стол, где она, должно быть, и скинула их, когда пошла танцевать — и обрабатывать Младшего Джонса.

Если я разбужу Фрэнни, подумал я, то она может заметить, что Младший находится у Ронды, — не станет ли ей больно от этого открытия?

Я прислушался к звукам на лестнице, и во мне снова шевельнулся интерес к Малютке Так, я подумал, как она выглядит спящей, но когда включил интерком, то услышал, как она храпит (влажно и гулко, будто свинья в луже). В книге брони не было ни одного имени — до начала лета, когда наконец появится цирк под названием «Номер Фрица» и (наверняка) потрясет всех нас до глубины души. Касса на регистрационной стойке даже не была закрыта, а Фрэнк, скучая во время телефонного дежурства, острым краем открывашки нацарапал на подлокотнике стула свое имя.

В сером послепраздничном зловонии я почувствовал, что разделяю с отцом это воспоминание: человек в белом смокинге. Если мне удастся разбудить его, подумал я, можно будет позвать Младшего Джонса, чтобы напугать этого новоявленного пьяницу и выпроводить восвояси, — но мне было неудобно отрывать Младшего от Ронды Рей.

— Эй, вставай, — прошипел я мужчине в белом смокинге.

— Отвяжись! — крикнул он во сне. — Ик! Шлюха!

— Успокойся, — яростно прошептал я ему.

— Ик? — сказал он. Я обхватил его вокруг груди и сдавил. — Фу! — сказал он. — Господи спаси.

— С тобой все в порядке, — сказал я ему. — Но тебе надо идти.

Он открыл глаза и сел на диванчике.

— Юный головорез, — сказал он. — Ты куда меня затащил?

— Ты проходил мимо, по улице, — сказал я. — Я принес тебя сюда, чтобы ты не замерз. А теперь тебе пора уходить.

— Мне надо принять ванну, — сказал он с достоинством.

— Уходи отсюда, — сказал я. — Ты можешь идти?

— Конечно, я могу идти, — сказал он и направился к черному ходу, но остановился на пороге. — Там темно, — сказал он. — Ты заманил меня в ловушку, — сказал он. — Сколько их там, снаружи?

Я подвел его к парадной двери фойе и включил наружный свет. Боюсь, именно этот свет и разбудил отца.

— До свиданья, — сказал я мужчине в белом смокинге. — С Новым годом.

— Это Элиот-парк! — возмущенно воскликнул он.

— Да, — сказал я.

— Так значит, я в этом чудном отеле, — заключил он. — Раз уж это отель, я хочу снять комнату на ночь.

Я решил, что лучше не говорить ему, что у него при себе нет денег, поэтому вместо этого я сказал:

— Мы заполнены. У нас нет свободных номеров.

Человек в белом смокинге оглядел пустынное фойе, вытаращил глаза на пустые ячейки для писем и на брошенный чемодан с зимней одеждой Младшего Джонса, который стоял у подножия грязной лестницы.

— Вы заполнены? — спросил он, как будто до него впервые дошла некая истина общего плана. — Ну, даешь, — сказал он. — Не зря я слышал, что это заведение прогорает.

Это было то, чего я меньше всего хотел услышать. Я снова подтолкнул его к двери, но он наклонился, подобрал почтовый конверт и вручил его мне; в наших спешных приготовлениях к Новому году никто за весь день не догадался подойти к почтовой щели, никто так и не проверил почту.

Мужчина на несколько шагов отошел от двери, потом вернулся.

— Я хочу вызвать такси, — сообщил он. — Вокруг так много насилия в наши дни, — сказал он, и это снова была истина общего плана; он не мог иметь в виду Элиот-парк, по крайней мере теперь, с уходом Дорис Уэльс.

— У вас не хватит денег на такси, — сказал я.

— Да? — сказал мужчина в белом смокинге. Он сел на ступеньки в холодном туманном воздухе. — Мне нужна минутка, — сказал он.

— Зачем? — поинтересовался я у него.

— Надо вспомнить, куда я шел — сказал он.

— Домой? — предположил я, но мужчина только махнул рукой у себя над головой.

Он думал. Я начал просматривать почту. Как обычно, куча счетов, и, как обычно, ни один незнакомец не хочет забронировать у нас номер. Одно письмо отличалось от других. На нем были определенно иностранные штемпели; Цsterreich — вот что говорили эти штемпели. Письмо пришло из Вены и было адресовано моему отцу самым любопытным образом:

Вину Берри Выпускнику Гарварда Выпуск 194? США

Письму потребовалось изрядное время, чтобы добраться до отца, но среди почтовых работников нашелся кто-то, кто знал, где находится Гарвард. Позже мой отец говаривал, что получение этого письма было самым конкретным результатом, который он когда-либо получил от поступления в Гарвард; если бы он пошел в какое-нибудь менее известное учебное заведение, письмо никогда бы не было доставлено.

— Самый повод пожалеть, что он не пошел в менее известное учебное заведение, — говорила позже Фрэнни.

Но, конечно, сеть выпускников Гарварда обширна и эффективна. Фамилии отца и «Выпуска 194?» было достаточно, чтобы определить правильный год выпуска (1946) и правильный адрес.

— Что тут происходит? — услышал я отцовский голос.

Он вышел из их с матерью спальни на втором этаже и стоял на лестничной площадке, перегнувшись над перилами.

— Ничего! — крикнул я, пихая ногой пьяного, сидящего на ступеньках передо мной, потому что он опять начал засыпать.

— Зачем вы включили наружный свет? — крикнул отец в пролет.

— Пошел! — сказал я человеку в белом смокинге.

— Рад был с тобой встретиться! — сердечно сказал мужчина. — Я сейчас побреду дальше.

— Хорошо, хорошо, — сказал я.

Но мужчина достиг только нижней ступеньки, и тут его опять охватило желание подумать.

— С кем ты там разговариваешь? — поинтересовался отец.

— Ни с кем. Просто пьяный, — ответил я.

— Господи Иисусе! — сказал отец. — Пьяный — это уже нельзя назвать «ни с кем».

— Я управлюсь, — ответил я.

— Подожди, я сейчас оденусь, — сказал отец. — Господи Иисусе!

— Уходи! — закричал я человеку в белом смокинге.

— До свиданья! До свиданья! — крикнул мне мужчина, весело махая рукой с нижних ступенек крыльца отеля «Нью-Гэмпшир». — Я чудесно провел время!

Письмо, конечно, было от Фрейда. Я это знал и хотел сначала посмотреть, что в нем, а уж потом показывать отцу. Я хотел обсудить это письмо с Фрэнни и даже с матерью, прежде чем дать его отцу. Но времени не было. Письмо было коротким и без лишних рассуждений.

ЕСЛИ ТЫ ПОЛУЧИЛ ЭТО ПИСЬМО, ЗНАЧИТ, ТЫ ПОСТУПИЛ В ГАРВАРД, КАК И ОБЕЩАЛ МНЕ 18. ТЫ ХОРОШИЙ МАЛЬЧИК.

— Доброй ночи! Да благословит вас Господь! — крикнул мужчина в белом смокинге.

Но он не вышел за границы света, и там, где начиналась тьма Элиот-парка, он остановился и махнул рукой.

Я выключил свет, чтобы отец, если подойдет, не увидел призрака в парадном костюме.

— Мне ничего не видно, — взвыл пьяный, и я снова включил свет.

— Убирайся отсюда, а то я вытряхну из тебя все потроха! — заорал я ему.

— Так такие дела не улаживаются, — услышал я крик отца.

— Доброй ночи! Да благословит вас всех Господь! — крикнул мужчина.

Он все еще находился в освещенном круге, когда я выключил свет. Так, в полутьме, я закончил читать письмо Фрейда.

Я НАКОНЕЦ-ТО ДОСТАЛ УМНОГО МЕДВЕДЯ 19. ЭТО СОВСЕМ ДРУГОЕ ДЕЛО. У МЕНЯ БЫЛ ХОРОШИЙ ОТЕЛЬ, НО Я СТАЛ СТАР. ОН ЕЩЕ МОЖЕТ СТАТЬ ОТЛИЧНЫМ ОТЕЛЕМ 20, ЕСЛИ ТЫ С МЭРИ ПРИЕДЕШЬ УПРАВЛЯТЬ ИМ. У МЕНЯ ЕСТЬ УМНЫЙ МЕДВЕДЬ, НО МНЕ ТАК НЕ ХВАТАЕТ УМНОГО ГАРВАРДСКОГО МАЛЬЧИКА, ТАКОГО КАК ТЫ!

Отец ворвался в убогое фойе отеля «Нью-Гэмпшир»; в своих тапочках он наткнулся на бутылку из-под пива и пнул ее, его халат начал трепыхаться на сквозняке от открытой двери.

— Он ушел, — сказал я отцу. — Просто какой-то пьяный.

Но отец включил наружный свет, и там, на границе освещенного круга, стоял и махал нам человек в белом смокинге.

— До свиданья! До свиданья! — жизнерадостно кричал он. — Удачи! До свиданья!

Эффект был потрясающий: мужчина в белом смокинге сделал шаг из круга света и исчез, исчез, как будто бы ушел в море, и мой отец ринулся за ним в темноту.

— Эй! — что есть силы кричал отец. — Вернись! Эй?

— До свиданья! Удачи! До свиданья! — раздался голос человека в белом смокинге.

А мой отец стоял на ветру в одних тапочках и халате и смотрел в темноту, пока не замерз; потом он позволил мне затащить его в дом.

Как и всякий рассказчик, я имею право закончить свой рассказ, и я мог бы это сделать. Но я не уничтожил письмо Фрейда; я отдал его отцу, когда образ человека в белом смокинге все еще стоял у него перед глазами. Я отдал письмо Фрейда — как всякий рассказчик, зная (более или менее), куда это нас всех приведет.


ГЛАВА 7. Грустец нападает снова


Сабрина Джонс, которая учила меня целоваться, чей глубокий подвижный рот произвел на меня, как говорится, неизгладимое впечатление, нашла человека, сумевшего оценить ее вставную тайну; она вышла замуж за адвоката из той же фирмы, в которой работала секретаршей, и родила трех здоровых ребятишек («Бац, бац, бац», — как скажет Фрэнни).

Малютка Так, упавшая в обморок именно в тот момент, когда вставляла себе диафрагму, и чьи восхитительные груди и современные манеры в один прекрасный день перестали казаться мне такими уж уникальными, как тогда, в 1956 году, благополучно пережила свою встречу с Грустецом; я слышал (совсем недавно), что она все еще не замужем и все еще компанейская девочка.

А некто Фредерик Вортер, сорока одного года от роду, всего лишь на волосок выше четырех футов и больше знакомый нашей семье как Фриц, чей цирк по имени «Номер Фрица» предварительно забронировал номера на лето — лето, которого мы ожидали с любопытством и страхом, — купил первый отель «Нью-Гэмпшир» у моего отца зимой 1957 года.

— Могу поспорить, что за бесценок, — скажет Фрэнни.

Мы, дети, так и не узнали, за сколько отец продал отель «Нью-Гэмпшир»; никто больше не бронировал у нас номеров на лето 1957 года, поэтому отец первым написал Фрицу, предупреждая низкорослого короля цирка, что наша семья переезжает в Вену.

— Вена? — продолжала бормотать и качать головой моя мать. — Что ты знаешь о Вене?

— Что ты знаешь о мотоциклах? Или о медведях? Или об отелях? — отвечал ей отец.

— И чему все это тебя научило? — спрашивала его мать, но у отца не возникало сомнений: ведь Фрейд сказал, что умный медведь — это совсем другое дело.

— Я знаю, что Вена — это не Дейри, штат Нью-Гэмпшир, — сказал отец матери.

Он извинился перед Фрицем из «Номера Фрица», сказав, что выставляет отель «Нью-Гэмпшир» на продажу и что цирку надо искать себе другое жилье. Не знаю уж, насколько хорошее предложение сделал цирк «Номер Фрица» моему отцу, но это было первое предложение, и отец его принял.

— Вена? — сказал Младший Джонс. — Ну даете.

Фрэнни могла бы запротестовать против переезда, не желая расставаться с Младшим, но узнала о его «измене» (с Рондой Рей, на Новый год) и охладела к нему.

— Слушай, мужик, скажи ей, что я просто завелся, — попросил меня Младший.

— Он просто завелся, Фрэнни, — сказал я.

— Не сомневаюсь, — ответила Фрэнни. — И ты прекрасно знаешь, каково это.

— Вена, — сказала Ронда Рей и вздохнула подо мной, возможно, от скуки. — Мне бы хотелось поехать в Вену, — сказала она. — Но, думаю, придется остаться здесь и, может быть, лишиться работы. Или работать на этого карлика.

Лысый карлик Фредерик Вортер по кличке Фриц посетил нас в один снежный уикенд; больше всего его поразили сантехника на четвертом этаже и Ронда Рей. На Лилли, конечно, Фриц произвел огромное впечатление. Он был не намного ее выше. Мы пытались заверить Лилли (а больше самих себя), что она растет — пусть понемногу, зато вполне пропорционально. Лилли выглядела хорошенькой, миниатюрной, но милой. Голова у Фрица была на несколько размеров больше, чем полагалось бы, судя по телу; его бицепсы дрябло обвисли, словно пересаженные неумелым вивисектором мышцы икр, пальцы торчали спиленными сардельками, а вспученные лодыжки нависали над маленькими кукольными ножками, как носки с растянувшейся резинкой.

— Что у вас за цирк? — смело спросила Лилли.

— Уродские номера, уродские животные, — прошептала Фрэнни, и ее передернуло.

— Маленькие номера, маленькие животные, — проворчал Фрэнк.

— Мы просто маленький цирк, — выразительно сказал Фриц Лилли.

— Он имеет в виду, — сказал Урик после того, как Фриц уехал, — что они все прекрасно подойдут к этому долбаному четвертому этажу.

— Если они все такие же, как он, — сказала миссис Урик, — есть они будут не слишком много.

— Если они все, как он… — сказала Ронда Рей и закатила глаза, но договаривать мысль до конца не стала.

— По-моему, он интересный, — сказала Лилли. У Эгга Фриц из «Номера Фрица» вызвал ночной кошмар — от его пронзительного визга судорога свела мне спину и скрутила мышцы шеи; Эгг замахал руками и чуть не снес ночник, его ноги дрыгались, как будто он тонул в простыне.

— Эгг! — закричал я. — Это всего лишь сон! Просто тебе приснился сон!

— Что? — закричал он.

— Сон! — заорал я в ответ.

— Карлики! — кричал Эгг. — Они у меня под кроватью! Они крадутся повсюду! Они везде!

— Господи Иисусе! — сказал отец. — Если это всего лишь карлики, что же он так расстроился?

— Тс-с, — сказала мать, вечно боявшаяся задеть маленькие чувства Лилли.

А я лежал в это утро под штангой, подсматривая, как Фрэнни встает и одевается, и думал об Айове Бобе. Что бы он сказал о переезде в Вену? Об отеле Фрейда, которому зачем-то нужен гарвардский мальчик? О том, как это умный медведь может изменить чьи-то виды на успех? Я выжимал штангу и размышлял. «Не все ли равно, — сказал бы Айова Боб. — Поедем ли мы в Вену или останемся здесь, это безразлично. — Вот что, по-моему, сказал бы Айова Боб под всем этим весом. — Здесь или там, — сказал бы он, — мы привинчены на всю жизнь». Это все равно будет отцовский отель, будь то в Вене или в Дейри. Может ли что-нибудь сделать нас более или менее экзотичными, чем мы уже есть? Так я раздумывал, с удовольствием выжимая штангу и краешком глаза наблюдая за Фрэнни.

— Мне бы очень хотелось, чтобы ты забрал эти тяжести в другую комнату, — сказала Фрэнни. — Я хоть иногда могла бы одеться в одиночестве.

— Что ты думаешь о переезде в Вену, Фрэнни? — спросил я ее.

— Думаю, жизнь там будет поутонченней, — сказала Фрэнни. Теперь, полностью одетая и, как всегда, совершенно уверенная в себе, она смотрела на меня, ровно и медленно качающего пресс — Может быть, там в моей комнате не будет штанги, — добавила она, — может быть, там у меня наконец будет комната без тяжелоатлета, — сказала Фрэнни, легонько дунула мне под мышку левой (более слабой) руки и отскочила в сторону, когда блины заскользили со штанги сначала налево, а затем направо.

— Господи Иисусе! — закричал мне снизу отец.

И я подумал, что если бы Айова Боб по-прежнему был с нами, он сказал бы, что Фрэнни не права. Будет ли Вена более утонченной или нет, будет ли у Фрэнни комната со штангой или с кружевными занавесочками, но все мы — жители одного отеля «Нью-Гэмпшир» за другим.

Отель Фрейда — по крайней мере, насколько мы сумели понять из нашей с ним сумбурной переписки — назывался «Гастхауз Фрейд»; чего мы не смогли понять — останавливался ли в этом отеле когда-нибудь другой Фрейд. Мы только знали, что отель «расположен в центре», по словам Фрейда, — «в Первом округе!». На посеревшей черно-белой фотографии, которую прислал Фрейд, мы с трудом разобрали железную двойную дверь, зажатую между витринами чего-то, похожего на кондитерскую.

«KONDITOREI» — говорила одна вывеска, «ZUCRERWAREN» — гласила вторая, «SCHOKOLADEN» — обещала третья; а над всем этим, куда крупнее, чем выцветшие буквы «GASTHAUS FREUD», сияло слово «BONBONS».

— Что? — сказал Эгг.

— «Bonbons», — сказала Фрэнни. — Боже ты мой.

— Которая из дверей относится к отелю, а которая к кондитерскому магазину? — поинтересовался Фрэнк; он всегда размышлял как швейцар.

— Думаю, надо там пожить, чтобы это выяснить, — сказала Фрэнни.

Лилли взяла увеличительное стекло и рассмотрела название улицы, написанное необычными буквами под номером дома на двойных дверях.

— Крюгерштрассе, — решила она, что, по крайней мере, совпадало с названием улицы на адресе Фрейда.

Отец купил в туристическом агентстве карту Вены, и мы нашли на ней Крюгерштрассе, в Первом округе, как и обещал Фрейд; улица оказалась в самом центре.

— Это всего лишь в одном или двух кварталах от оперы! — с энтузиазмом воскликнул Фрэнк.

— О боже, — сказала Фрэнни.

На карте были небольшие зеленые пятна, обозначавшие парки, тонкие красные и голубые линии, обозначавшие маршруты городского транспорта, и разукрашенные здания, слишком большие пропорционально к улицам, обозначавшие достопримечательности.

— Очень похоже на доску для «Монополии», — сказала Лилли.

Мы нашли соборы, музеи, городское собрание, университет, парламент.

— Интересно, а где здесь ошиваются банды, — сказал Младший Джонс, рассматривая вместе с нами карту.

— Банды? — спросил Эгг. — Кто?

— Крутые ребята, — сказал Младший Джонс, — ребята с пистолетами и ножами, мужик.

— Банды, — повторила Лилли, и мы все уставились на карту, как будто она покажет нам сейчас самые темные аллеи.

— Это Европа, — сказал Фрэнк с отвращением. — Может быть, там нет банд.

— Это же город, не так ли? — сказал Младший Джонс.

Но для меня то, что было изображено на карте, выглядело игрушечным городом, с милыми достопримечательностями и зелеными пятнами, где природа предназначена для наслаждения.

— Возможно, в парках, — сказала Фрэнни, покусывая свою нижнюю губу. — Банды ошиваются в парках.

— Чушь, — сказал я.

— Нет там никаких банд! — воскликнул Фрэнк. — Там музыка! И всякие сласти! И люди постоянно кланяются и одеваются по-другому!

Мы с удивлением уставились на него, хоть и знали, что он читал про Вену; он первым забирал книги, которые отец все носил и носил домой.

— Всякие сласти и музыка, и люди все время кланяются, Фрэнк? — сказала Фрэнни. — Это так выглядит?

Лилли взяла увеличительное стекло и принялась изучать карту, как будто люди, нарисованные на бумаге, могут внезапно зажить своей миниатюрной жизнью; они будут постоянно кланяться, или одеваться не так, как мы, или собираться в банды.

— Ну, — заявила Фрэнни, — по крайней мере, можно с полной уверенностью сказать, что никаких черных банд там нет. — Фрэнни все еще сердилась, что Младший Джонс переспал с Рондой Рей.

— Черт! — сказал Младший. — Ты бы лучше надеялась, что там есть черные банды. Черные банды самые лучшие, мужик. У этих белых банд постоянный комплекс неполноценности, — сказал Младший. — А нет ничего хуже, чем банда с комплексом неполноценности.

— Что? — сказал Эгг.

Несомненно, он подумал, что комплекс неполноценности — это какое-то оружие, хотя, мне кажется, иногда так оно и есть.

— Ну, я надеюсь, что там будет очень мило, — мрачно сказал Фрэнк.

— Да, мило, — сказала Лилли, совершенно всерьез повторив интонацию Фрэнка.

— Я не могу себе это представить, — серьезно сказал Эгг. — Я не могу это представить, поэтому не знаю, как там все будет.

— Все будет хорошо, — сказала Фрэнни. — Вряд ли великолепно, но все будет хорошо.

Как это ни странно, но, кажется, Фрэнни больше всего подверглась влиянию философии Айовы Боба, которая в значительной степени стала и отцовской философией. Это странно, потому что Фрэнни часто язвительнее всех относилась к отцу и еще более саркастически — к его планам. Тем не менее когда ее изнасиловали, отец сказал ей (на полном серьезе!), что когда у него случаются неприятности, он всякий раз думает, нельзя ли как-нибудь представить неудачный день счастливым днем.

— Может быть, это самый счастливый день твоей жизни, — вот что сказал он ей.

Меня поразило, что она, похоже, нашла такое превратное мышление полезным. Она как попугай повторяла отцовские афоризмы. Я слышал, как она сказала Фрэнку, когда Айова Боб умер от испуга:

— Это было просто маленькое событие среди множества других.

А однажды отец сказал про Чиппера Доува:

— У него, может быть, жизнь несчастнее всех. И Фрэнни, что самое интересное, с этим согласилась!

Похоже, предстоящий переезд в Вену нервировал меня гораздо сильнее, чем Фрэнни, а я всегда знал, что испытывает Фрэнни, хотя и не всегда полностью разделял ее чувства, но именно потому я был очень близок к ней.

Мы все знали, что мать считает эту идею безумной, но никак не могли добиться, чтобы она пошла против отца, хотя и пытались.

— Мы не будем понимать языка, — сказала матери Лилли.

— Что? — прокричал Эгг.

— Язык! — сказала Лилли. — Они там, в Вене, говорят по-немецки.

— Вы все пойдете в англоязычную школу, — сказала мать.

— В этой школе будут какие-нибудь дети со странностями, — сказал я. — Сплошные иностранцы.

— Это мы будем иностранцами, — сказала Фрэнни.

— В англоязычной школе, — предположил я, — будут, наверно, сплошные тормоза и неудачники.

— И люди из правительства, — добавил Фрэнк. — Дипломаты и послы пошлют своих детей туда. Все дети там будут чокнутые.

— Куда уж чокнутей, чем в школе Дейри, верно, Фрэнк? — заметила Фрэнни.

— Во! — сказал Младший Джонс. — Есть чокнутые, а есть чокнутые, да еще иностранцы.

Фрэнни пожала плечами, то же самое сделала и мать.

— Мы все же будем оставаться семьей, — сказала мать. — Главная часть вашей жизни будет проходить в семье, так же как сейчас.

И это, похоже, понравилось всем. Мы занялись книгами, которые отец принес из библиотеки, и брошюрами из туристического агентства. Мы перечитывали краткое, но воодушевляющее послание Фрейда:

ОЧЕНЬ ХОРОШО, ЧТО ВЫ ПРИЕЗЖАЕТЕ! ПРИВОЗИТЕ С СОБОЙ ВСЕХ ДЕТЕЙ И ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ! УЙМА КОМНАТ, РАСПОЛОЖЕНИЕ В ЦЕНТРЕ, МНОЖЕСТВО ХОРОШИХ МАГАЗИНОВ ДЛЯ ДЕВОЧЕК (СКОЛЬКО ДЕВОЧЕК?) И ПАРКОВ ДЛЯ МАЛЬЧИКОВ И ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ, ГДЕ МОЖНО ПОИГРАТЬ. ПРИВОЗИ ДЕНЬГИ, НАДО БУДЕТ РЕОРГАНИЗОВАТЬСЯ С ТВОЕЙ ПОМОЩЬЮ. МЕДВЕДЬ ТЕБЕ ПОНРАВИТСЯ. УМНЫЙ МЕДВЕДЬ, СОВСЕМ ДРУГОЕ ДЕЛО. ТЕПЕРЬ МЫ СМОЖЕМ РАБОТАТЬ С АМЕРИКАНСКИМ КОНТИНГЕНТОМ. А КАК ТОЛЬКО МЫ ПЕРЕКЛЮЧИМСЯ НА НОВЫХ КЛИЕНТОВ, У НАС БУДЕТ ОТЕЛЬ, КОТОРЫМ МОЖНО БУДЕТ ГОРДИТЬСЯ. ДУМАЮ, ТВОЙ АНГЛИЙСКИЙ ВСЕ ЕЩЕ ХОРОШ, ХА, ХА! ЛУЧШЕ ПОДУЧИТЬ НЕМНОГО НЕМЕЦКИЙ, ПОНИМАЕШЬ? ПОМНИ, ЧУДЕСА НЕ СЛУЧАЮТСЯ ЗА ОДНУ НОЧЬ, НО ЗА ДВЕ НОЧИ И МЕДВЕДИЦА МОЖЕТ СТАТЬ КОРОЛЕВОЙ. ХА, ХА! Я СОСТАРИЛСЯ — В ЭТОМ ВСЯ ПРОБЛЕМА. ТЕПЕРЬ У НАС ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО. ТЕПЕРЬ МЫ ПОКАЖЕМ ВСЕМ ЭТИМ СУКИНЫМ ДЕТЯМ И ДОЛБАНЫМ НАЦИСТАМ, ЧТО ЗНАЧИТ ХОРОШИЙ ОТЕЛЬ! НАДЕЮСЬ, ДЕТИШКИ НЕ ПРОСТУДЯТСЯ, И НЕ ЗАБУДЬ СДЕЛАТЬ ЖИВОТНЫМ НЕОБХОДИМЫЕ ПРИВИВКИ.

Так как единственным нашим животным был Грустец, которому требовалась реставрация, а никак не прививки, мы задумались: неужели Фрейд полагает, что Эрл до сих пор жив?

— Конечно нет, — сказал отец. — Он говорит вообще о животных, он просто старается быть полезным.

— Убедись, чтобы Грустецу были сделаны все прививки, Фрэнк, — сказала Фрэнни, но у Фрэнка дела с Грустецом шли хорошо, над ним иногда можно было даже пошутить по поводу восстановления чучела — и он, кажется, попробовал переделать его и придать ему, ради Эгга, более жизнерадостную позу.

Нам не позволялось наблюдать за великим преображением собаки, но сам Фрэнк возвращался из биолаборатории в хорошем расположении духа, так что мы могли только надеяться, что на этот раз Грустец будет «хорошим».

Отец прочитал в книгах про австрийский антисемитизм и задумался над тем, правильно ли Фрейд сделал, что назвал свой отель «Гастхауз Фрейд»; из прочитанных им книг отец не мог уяснить себе, любят ли австрийцы другого Фрейда. И он все недоумевал, кто же имеется в виду под «сукиными детьми и долбаными нацистами».

— Я вот все недоумеваю, сколько же Фрейду сейчас лет, — сказала мать.

Они определили, что если Фрейду было в 1939 году далеко за сорок, то сейчас ему далеко за шестьдесят. Но мать сказала, что он, судя по письмам, гораздо старше. Она имела в виду те его письма, которые мы получили.

ПРИВЕТ! ПРИШЛА ИДЕЙКА: КАК ТЫ ДУМАЕШЬ, НЕ ЛУЧШЕ ОТВЕСТИ КАЖДЫЙ ЭТАЖ ПОД ОПРЕДЕЛЕННУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ? МОЖЕТ БЫТЬ, ОПРЕДЕЛЕННУЮ КАТЕГОРИЮ КЛИЕНТОВ СЕЛИТЬ НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ, А ОПРЕДЕЛЕННУЮ — В ПОЛУПОДВАЛЬНОМ? ДЕЛИКАТНО РАЗДЕЛИТЬ, НИКОГО НЕ ОБИЖАЯ, ДА? В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ ДНЕВНЫЕ И ВЕЧЕРНИЕ ГОСТИ ОБЛАДАЮТ НЕ ХОЧУ СКАЗАТЬ «НЕСОВМЕСТИМЫМИ», НО РАЗНЫМИ ИНТЕРЕСАМИ, ХА, ХА! ВСЕ ЭТО ИЗМЕНИТСЯ ПОСЛЕ МОДЕРНИЗАЦИИ. И В ОДИН ПРЕКРАСНЫЙ ДЕНЬ ОНИ ПРЕКРАТЯТ ПЕРЕКАПЫВАТЬ УЛИЦЫ, ГОВОРЯТ, ПОТРЕБУЕТСЯ ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО ЛЕТ ВОССТАНОВЛЕНИЯ ПОСЛЕ ВОЙНЫ. ПОДОЖДИ, ПОКА НЕ УВИДИШЬ МЕДВЕДЯ: ОН НЕ ПРОСТО УМНЫЙ, ОН МОЛОДОЙ! КАКУЮ КОМАНДУ МЫ ОРГАНИЗУЕМ ВМЕСТЕ! ЧТО ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ, КОГДА СПРАШИВАЕШЬ: «ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЛИ ИМЯ ФРЕЙД ЛЮБЯТ В ВЕНЕ?» ТАК ТЫ УЧИЛСЯ В ГАРВАРДЕ ИЛИ НЕТ??!! ХА, ХА.

— Судя по этим письмам, не такой уж он и старый, — сказала Фрэнни, — просто немного чокнутый.

— Просто он не очень хорошо знает английский, — сказал отец. — Это же не родной его язык.

Итак, мы начали изучать немецкий. Мы с Фрэнком и Фрэнни посещали курс немецкого в школе Дейри и приносили домой все записи, чтобы дать их прослушать Лилли; с Эггом мать занималась сама. Она начала с того, что стала с ним учить по карте города названия улиц и достопримечательностей.

— Лобковицплатц, — говорила мать.

— Что? — говорил Эгг.

Предполагалось, что отец сам будет учить язык, но у него, похоже, дела продвигались очень медленно.

— Вы, ребята, должны его выучить, — продолжал настаивать он. — Мне-то не надо будет идти в школу, встречаться с новыми ребятами и все такое.

— Но мы же пойдем в англоязычную школу, — заметила Лилли.

— Даже если и так, — говорил отец. — Вам немецкий нужен больше, чем мне.

— Но ты собираешься держать отель, — говорила ему мать.

— Я собираюсь начать с того, что буду привлекать американских клиентов, — сказал отец. — Мы же постараемся в первую очередь привлечь американских клиентов, помнишь?

— Неплохо было бы поработать с нашим американским тоже, — говорила Фрэнни.

У Фрэнка немецкий язык продвигался быстрее, чем у нас. Казалось, они нашли друг друга: каждый слог произносится, глаголы, как картечь, падают на конец предложения, умляуты — это своего рода маскарад, и сама идея того, что слова имеют род, должна была очень радовать Фрэнка. К середине зимы он (надменно) болтал по-немецки, специально, чтобы мы ничего не понимали, исправлял наши попытки отвечать и успокаивал нас тем, что позаботится о нас, когда мы будем «там».

— Ох, мальчик мой, — говорила Фрэнни. — Этого я уже не переживу. Фрэнк будет возить нас всех в школу, разговаривать с водителем автобуса, делать заказ в ресторане, отвечать на все телефонные звонки. Боже мой, наконец-то я собралась за границу — и совершенно не хочу зависеть там от него!

Но Фрэнк, похоже, просто расцвел в предвкушении переезда в Вену. Без сомнения, он был ободрен тем, что ему предоставили второй шанс с Грустецом, но казалось, по-настоящему он увлекся изучением Вены. После обеда он читал нам вслух избранные отрывки, которые называл «изюминками» венской истории; Ронда Рей и Урики слушали тоже, и это было странно, они ведь знали, что никуда с нами не поедут, а их будущее у Фрица было неопределенным.

После двух месяцев исторических уроков Фрэнк устроил нам устный экзамен по венским персоналиям времен самоубийства кронпринца в Майерлинге (о котором прочел нам во всех деталях, растрогав своим чтением Ронду до слез). Фрэнни сказала, что принц Рудольф стал героем Фрэнка «из-за его нарядов». В комнате у Фрэнка висели портреты Рудольфа: один — в охотничьем костюме (узколицый молодой человек с огромными усами, одетый в меха и курящий тонкую, как палец, сигарету), другой — в военной форме, с орденом Золотого Руна, челом безмятежным, как у младенца, и бородой острой, как наконечник копья.

— Хорошо, Фрэнни, — начал Фрэнк, — этот вопрос для тебя. Он был гениальным композитором, возможно, лучшим в мире органистом — но провинциалом, совершенно терялся в имперской столице, и у него была глупая привычка влюбляться в молоденьких девушек.

— Почему же это глупая привычка? — спросил я.

— Замолчи, — сказал Фрэнк. — Это глупо, и это вопрос для Фрэнни.

— Антон Брукнер, — сказала Фрэнни. — Ладно, все нормально, он действительно был глупцом.

— Большим, — сказала Лилли.

— Твоя очередь, Лилли, — сказал Фрэнк. — Кто такая «фламандская пастушка»?

— Брось, — сказала Лилли. — Слишком просто. Спроси об этом у Эгга.

— Для Эгга это слишком сложно, — возразила Фрэнни.

— Что такое? — спросил Эгг.

— Принцесса Стефани, — устало сказала Лилли, — дочь короля Бельгии и жена Рудольфа.

— Теперь папа, — сказал Фрэнк.

— О боже, — сказала Фрэнни, потому что отец в истории был так же силен, как и в немецком.

— Чья музыка была настолько популярна и любима, что даже крестьяне копировали бороду композитора? — спросил Фрэнк.

— Брамс? — попробовал угадать отец, и мы все застонали.

— У Брамса была борода, как у крестьянина, — сказал Фрэнк. — А чью бороду копировали крестьяне?

— Штрауса! — хором выкрикнули мы с Лилли.

— Занудство, — сказала Фрэнни. — А теперь я задам вопрос Фрэнку.

— Валяй, — сказал Фрэнк, плотно зажмурив глаза и сморщив лицо.

— Кто такая Жанетт Хегер? — спросила Фрэнни.

— Это была «сердечная подружка» Шницлера, — ответил Фрэнк, покраснев.

— Что такое «сердечная подружка», Фрэнк? — спросила Фрэнни, и Ронда Рей засмеялась.

— Сама знаешь, — сказал Фрэнк, продолжая краснеть.

— И сколько любовных актов произошло между Шницлером и его «сердечной подружкой» между тысяча восемьсот восемьдесят восьмым и восемьдесят девятым годами? — спросила Фрэнни.

— Господи! — воскликнул Фрэнк. — Много! Я забыл!

— Четыреста шестьдесят четыре! — выкрикнул Макс Урик, который присутствовал на всех исторических чтениях и никогда не забывал ни одного факта.

Как и Ронда Рей, Макс никогда раньше не учился; для Макса и Ронды это было впервой, и они уделяли урокам Фрэнка больше внимания, чем кто-либо из нас.

— У меня есть другой вопрос для папы, — сказала Фрэнни. — Кто такая Мичи Каспар?

— Мичи Каспар? — переспросил отец. — Господи Иисусе.

— Я знаю! — выкрикнула Ронда Рей. — Это была «сердечная подружка» Рудольфа, он провел с ней ночь, перед тем как покончить самоубийством с Марией Вечерой в Майерлинге.

У Ронды, похоже, было специальное место в памяти и в душе для «сердечных подружек».

— Я одна из них, правда? — спросила она меня, после того как Фрэнк прочел нам лекцию о жизни и творчестве Артура Шницлера.

— Ты самая сердечная, — сказал я ей.

— Фу! — сказала Ронда Рей.

— Где Фрейд жил не по средствам? — спросил Фрэнк, обращаясь к любому из нас, кто знал.

— Который Фрейд? — спросила Лилли, и все засмеялись.

— В Suhnhaus, — ответил Фрэнк на собственный вопрос — Перевести? — спросил он. — В Доме искупления, — ответил он.

— Иди ты подальше, Фрэнк, — сказала Фрэнни.

— Раз секса не касается, значит, она не знает, — сказал мне Фрэнк.

— Кто последним притрагивался к Шуберту? — спросил я Фрэнка.

Фрэнк с подозрением посмотрел на меня.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он.

— То, что сказал, — ответил я. — Кто последним притрагивался к Шуберту?

Фрэнни рассмеялась; я поделился с ней этой историей и был уверен, что Фрэнк ничего не знает, потому что я вырвал эти страницы из его книжки. История была неприятная.

— Это что, какая-то шутка? — спросил Фрэнк. По прошествии шестидесяти лет после смерти Шуберта бедный провинциал Антон Брукнер присутствовал при вскрытии его могилы. Были допущены только Брукнер и несколько ученых. Кто-то из мэрии произнес очень длинную речь о прахе Шуберта. Череп Шуберта был сфотографирован; секретарь, тщательно протоколировавший результаты обследования, отметил, что останки Шуберта имели оранжевый оттенок и что его зубы были в лучшем состоянии, чем у Бетховена (чьи останки эксгумировались с той же целью раньше). Определили размеры мозговой полости Шуберта.

После почти двухчасовых «научных» исследований Брукнер не мог больше сдерживаться. Он схватил голову Шуберта, прижал ее к груди и держал так, пока его не попросили с ней расстаться. Так что последним к Шуберту притрагивался Брукнер. Это была история в духе Фрэнка, и он был в ярости оттого, что не знал ее.

— Снова Брукнер, — спокойно сказала мать, и мы с Фрэнни искренне поразились; день ото дня мы привыкли думать, что мать ничего не знает, а тут оказалось, что она знает все. Что касается Вены, то мы подозревали, что мать тайно учится сама, полагая, видимо, что отец к этой поездке не подготовлен.

— Какие пустяки! — воскликнул Фрэнк, когда мы рассказали ему эту историю. — Ну, честно, пустяки ведь.

— Вся история состоит из пустяков, — сказал отец, снова напомнив нам Айову Боба.

Но Фрэнк сам был обычно кладезем всяких пустяков, по крайней мере в отношении Вены, и он ненавидел, когда его превосходили. Его комната была забита рисунками солдат в их обмундировании: гусар в облегающих розовых лосинах и офицеров полка Тирольских стрелков в темно-зеленых мундирах. В 1900 году на Всемирной выставке в Париже Австрия получила приз за самую красивую военную форму (артиллерийскую), и ничего удивительного, что венский fin de siecle так привлекал Фрэнка. Беспокоило лишь то, что fin de siecle был единственным периодом, который Фрэнк по-настоящему выучил и которому учил нас. Все остальное не вызывало у него такого интереса.

— Бога ради, да Вена будет совершенно не похожа на «Майерлинг» 21, — шептала мне Фрэнни, когда я выжимал штангу. — Сейчас-то уж точно…

— Кто был мастером песни как художественной формы? — спросил я ее. — У него была борода с проплешинами, потому что он все время выдирал из нее клоки, от нервов.

— Гуго Вольф, жопа, — ответила она. — Видишь? Вена уже совсем не такая.

ПРИВЕТ!

Писал нам Фрейд.

ТЫ СПРАШИВАЕШЬ ПРО ПЛАН ЭТАЖЕЙ? НУ, Я, НАДЕЮСЬ, ПОНИМАЮ, ЧТО ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ. ЖУРНАЛ СИМПОЗИУМА ПО ВОСТОЧНО-ЗАПАДНЫМ ОТНОШЕНИЯМ ЗАНИМАЕТ ВТОРОЙ ЭТАЖ, У НИХ ТАМ ДНЕВНЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ, А ПРОСТИТУТКАМ Я ПОЗВОЛЯЮ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ ТРЕТЬИМ ЭТАЖОМ, ПОТОМУ ЧТО ОН НАД ДНЕВНЫМИ ПОМЕЩЕНИЯМИ, КОТОРЫМИ НИКОГДА НЕ ПОЛЬЗУЮТСЯ ПО НОЧАМ, ПОЭТОМУ НИКТО НЕ ЖАЛУЕТСЯ (ОБЫЧНО). ХА, ХА! ПЕРВЫЙ ЭТАЖ ПРИНАДЛЕЖИТ НАМ, Я ИМЕЮ В ВИДУ МНЕ И МЕДВЕДЮ, И ВАМ, ВСЕМ ВАМ, КОГДА ВЫ ПРИЕДЕТЕ. ТАК ЧТО КОГДА У НАС ЕСТЬ ПОСТОЯЛЬЦЫ, ИМ ОСТАЕТСЯ ЧЕТВЕРТЫЙ И ПЯТЫЙ ЭТАЖИ. ПОЧЕМУ ТЫ СПРАШИВАЕШЬ ОБ ЭТОМ? ПРОСТИТУТКИ ГОВОРЯТ, ЧТО НАМ НУЖЕН ЛИФТ, ИМ ПРИХОДИТСЯ ПОМНОГУ РАЗ ПОДНИМАТЬСЯ И СПУСКАТЬСЯ. ХА, ХА! ЧТО ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ, КОГДА СПРАШИВАЕШЬ, СКОЛЬКО МНЕ ЛЕТ? ОКОЛО СТА! НО ВЕНЦЫ ОТВЕЧАЮТ ЛУЧШЕ, МЫ ГОВОРИМ: «Я ПРОДОЛЖАЮ ПРОХОДИТЬ МИМО ОТКРЫТЫХ ОКОН». ЭТО СТАРАЯ ШУТКА. БЫЛ УЛИЧНЫЙ КЛОУН ПО ПРОЗВИЩУ МЫШИНЫЙ КОРОЛЬ: ОН ДРЕССИРОВАЛ ГРЫЗУНОВ, ДЕЛАЛ ГОРОСКОПЫ, УМЕЛ ИЗОБРАЖАТЬ НАПОЛЕОНА И МОГ ЗАСТАВИТЬ СОБАК ПЕРДЕТЬ ПО КОМАНДЕ. ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ ОН ВЫПРЫГНУЛ ИЗ ОКНА С КОРОБКОЙ В РУКАХ, ГДЕ НАХОДИЛИСЬ ВСЕ ЕГО ПИТОМЦЫ. НА КОРОБКЕ БЫЛО НАПИСАНО: «ЖИЗНЬ СЕРЬЕЗНАЯ ШТУКА, НО ИСКУССТВО ЗАБАВА». Я СЛЫШАЛ, ЧТО ЕГО ПОХОРОНЫ ПРЕВРАТИЛИСЬ В ВЕЧЕРИНКУ. УЛИЧНЫЙ АРТИСТ ПОКОНЧИЛ ЖИЗНЬ САМОУБИЙСТВОМ. НИКТО НЕ ХОТЕЛ ПОДДЕРЖАТЬ ЕГО, НО ТЕПЕРЬ ВСЕМ ЕГО НЕ ХВАТАЕТ. КАК МОЖНО ЗАСТАВИТЬ СОБАК МУЗИЦИРОВАТЬ, А МЫШЕЙ РИСОВАТЬ? МЕДВЕДЬ ТОЖЕ ЗНАЕТ: ЭТО ТЯЖЕЛЫЙ ТРУД И ВЫСОКОЕ ИСКУССТВО — СДЕЛАТЬ ЖИЗНЬ НЕ ТАКОЙ СЕРЬЕЗНОЙ. ПРОСТИТУТКИ ЭТО ЗНАЮТ ТОЖЕ.

— Проститутки? — сказала мать.

— Что? — сказал Эгг.

— Шлюхи? — сказала Фрэнни.

— В отеле есть шлюхи? — спросила Лилли.

И что в этом нового? — подумал я, но Макс Урик, судя по его виду, погрустнел еще больше от мысли, что он остается здесь; Ронда Рей пожала плечами.

— «Сердечные подружки»! — сказал Фрэнк.

— Ну, Господи Иисусе, — сказал отец. — Если они там и есть, мы просто попросим их удалиться.

Wo bleibt die alte Zeit

Und die Gemьtlichkeit.

Начал расхаживать по комнате Фрэнк и напевать.

Куда девались прежние денечки

Куда девалась Gemьtlichkeit.

Это была песня, которую напевал Братфиш на карнавале фиакров; Братфиш, бандитского вида повеса с кнутом, был личным кучером кронпринца Рудольфа.

Wo bleibt die alte Zeit?

Pfirt di Gott, mein schцnes Wien!

Продолжал напевать Фрэнк. Братфиш напевал это после того, как Рудольф убил свою возлюбленную, а потом высадил мозги себе.

Куда девались прошедшие денечки?

Прощай, моя прекрасная Вена!


ПРИВЕТ!

Писал Фрейд.

НЕ БЕСПОКОЙТЕСЬ О ПРОСТИТУТКАХ. ЗДЕСЬ ЭТО ВПОЛНЕ ЗАКОННО. ЭТО ПРОСТО БИЗНЕС. СКОРЕЕ НАДО ПОДУМАТЬ ОБ ЭТОЙ ВОСТОЧНО-ЗАПАДНОЙ БАНДЕ. СТУК ИХ ПИШУЩИХ МАШИНОК РАЗДРАЖАЕТ МЕДВЕДЯ. ОНИ ВСЕ ВРЕМЯ ЖАЛУЮТСЯ И ПОСТОЯННО СИДЯТ НА ТЕЛЕФОНАХ. ЧЕРТОВЫ ПОЛИТИКИ, ЧЕРТОВЫ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЫ, ЧЕРТОВЫ ЗАГОВОРНИКИ.


— Заговорники — что он имеет в виду? — переспросила мать.

— Это языковая ошибка, — ответил отец. — Фрейд плохо знает английский.

— Назовите антисемита, именем которого названа площадь, целая Platz в Вене, — спросил Фрэнк, — назовите его.

— Господи Иисусе, Фрэнк, — сказал отец.

— Неправильно, — сказал Фрэнк.

— Доктор Карл Люгер, — сказала мать с такой тоской в голосе, что у нас с Фрэнни мурашки по коже пробежали.

— Очень хорошо, — впечатлился ее познаниями Фрэнк.

— Кто учит, что вся Вена — это кропотливый труд сокрытия сексуальной реальности? — спросила мать.

— Фрейд? — сказал Фрэнк.

— Не наш Фрейд, — сказала Фрэнни. Но наш Фрейд писал:

ВСЯ ВЕНА — ЭТО КРОПОТЛИВЫЙ ТРУД СОКРЫТИЯ СЕКСУАЛЬНОЙ РЕАЛЬНОСТИ. ПОЭТОМУ И ПРОСТИТУЦИЯ ЗДЕСЬ ЗАКОННА. ВОТ ПОЭТОМУ МЫ И ВЕРИМ В МЕДВЕДЕЙ. ОКОНЧАТЕЛЬНО И БЕСПОВОРОТНО!

Однажды утром я был с Рондой Рей, рассеянно раздумывая о том, как Артур Шницлер за неполные одиннадцать месяцев оттрахал Джанетт Хегер 464 раза, и Ронда спросила меня:

— Что он имеет в виду, когда пишет, что это «законно», проституция — законна, что он этим хочет сказать?

— Что это не противоречит закону, — ответил я. — В Вене, очевидно, проституция не противоречит закону.

Со стороны Ронды последовала продолжительная тишина; она неуклюже вылезла из-под меня.

— А это законно здесь? — спросила она меня; я видел, что она серьезна, вид у нее был напуганный.

— Все законно в отеле «Нью-Гэмпшир»! — сказал я, как сказал бы Айова Боб.

— Нет, здесь! — со злостью сказала она. — В Америке. Это законно?

— Нет, — сказал я. — Только не в Нью-Гэмпшире.

— Нет?! — воскликнула она. — Это противозаконно? Да? — визжала она.

— Ну, да… но все равно же случается, — сказал я.

— Почему? — кричала Ронда. — Почему это противозаконно?

— Не знаю, — признался я.

— Лучше уходи, — сказала она. — А ты уезжаешь в Вену и оставляешь меня здесь, да? — добавила она, подталкивая меня к двери. — Лучше уходи, — сказала она.

— Кто два года работал над фресками и назвал их Schweinsdreck? — спросил меня Франк за завтраком. (Schweinsdreck означает «свинячье дерьмо».)

— Господи, Фрэнк, мы же завтракаем, — сказал я.

— Густав Климт, — самодовольно сказал Фрэнк.

Так проходила зима 1957 года: я по-прежнему поднимал тяжести, но стал меньше налегать на бананы; продолжал навещать Ронду Рей, но мечтал об имперском городе; учил неправильные глаголы и дивился мелочам истории; пытался представить себе цирк «Номер Фрица» и отель под названием «Гастхауз Фрейд». Наша мать казалась уставшей, но ни в чем нам не изменяла; они с отцом все чаще посещали старый добрый номер «ЗЕ», где их противоречия, казалось, разрешались легче. Урики вели себя осторожно, с опаской: несомненно, они чувствовали себя покинутыми на милость «карликов», как говорил Макс, когда Лилли не было поблизости. И вот в одно прекрасное утро ранней весной, когда земля в Элиот-парке была еще полузамерзшей, но уже стала топкой, Ронда Рей отказалась взять у меня деньги, хотя от меня не отказалась.

— Это противозаконно, — сказала она. — Я не преступница.

Только позже я открыл, что ставка в ее игре была намного крупнее.

— Вена, — прошептала она. — Что ты там без меня будешь делать? — спросила она.

У меня был миллион идей, и примерно столько же разных воображаемых мною картин, но я пообещал Ронде поговорить с отцом о том, чтобы взять ее с собой.

— Она настоящая работница, — сказал я отцу. Мать нахмурилась. Фрэнни чем-то подавилась.

Фрэнк проворчал что-то о погоде в Вене — «сплошные дожди». Эгг, естественно, спросил, о чем мы разговариваем.

— Нет, — сказал отец. — Только не Ронду. Мы не можем себе этого позволить.

Все, похоже, вздохнули с облегчением, и, надо признаться, даже я.

Я принес эту новость Ронде, когда она полировала стойку бара.

— Ну что ж, никакого вреда оттого, что ты спросил, нет, правда? — сказала она.

— Вреда никакого, — согласился я.

Но на следующее утро, когда я стоял, слегка запыхавшись, у ее дверей, я понял, что некоторый вред все же имелся.

— Беги себе дальше, Джоник, — сказала она. — Бегать — законно. Бегать можно за здорово живешь.

Затем у меня был неловкий и расплывчатый разговор по поводу похоти с Младшим Джонсом; разговор меня успокоил только тем, что Младший, вероятно, разбирался в этом вопросе не лучше меня. Нас обоих бесило, что у Фрэнни всегда было наготове столько суждений на сей предмет.

— Женщины, — сказал Младший Джонс, — они совершенно не такие, как мы с тобой.

Я, разумеется, согласно кивнул. Фрэнни, похоже, простила его за приключение с Рондой Рей, но какой-то своей частью по-прежнему оставалась настороже; по крайней мере, внешне она казалась безразличной к тому, что оставляет Младшего Джонса, уезжая в Вену. Быть может, внутри она разрывалась: с одной стороны, ей не хотелось слишком уж скучать по Младшему, а с другой — она явно рассчитывала — без особенных, впрочем, восторгов — на всевозможные приключения, которые, возможно, ждут ее на новом месте.

Она замыкалась в себе, когда ее об этом спрашивали, и получилось, что весной я проводил больше времени с Фрэнком; Фрэнк так и кипел энергией. Его нервно топорщившиеся усы напоминали о лицевых излишествах покойного кронпринца Рудольфа, но все же мы с Фрэнни любили называть Фрэнка мышиным королем.

— Вот он идет! Он может заставлять собак пердеть по команде. Кто это такой? — восклицал я.

— Жизнь серьезна, но искусство забава! — кричала Фрэнни. — Вот герой среди уличных клоунов! Не подпускайте его к открытым окнам!

— Мышиный король! — орал я.

— Отвяжитесь вы оба, — говорил Фрэнк.

— Как продвигаются дела с собакой, Фрэнк? — спрашивал я, и он каждый раз не мог устоять.

— Ну… — начинал Фрэнк, и перед его мысленным взором в том или ином виде вставал Грустец, и усы Фрэнка топорщились. — Думаю, Эгг будет доволен, хотя остальным пес может показаться слишком тихим.

— Сомневаюсь, — говорил я.

Глядя на Фрэнка, я мог представить себе кронпринца Рудольфа, мрачно едущего в Майерлинг убивать свою любовницу и себя самого, но намного проще было представить Фрэнка уличным артистом, выбросившимся в окно вместе с коробкой, в которой были его питомцы: мышиный король шмякнулся на землю — и город, который прежде не замечал его, начал о нем скорбеть. Каким-то образом Фрэнк укладывался в эту роль.

— Кто может заставить собак музицировать, а мышей рисовать? — спрашивал я Фрэнка за завтраком.

— Иди повыжимай гантели, — отвечал он. — Можешь уронить одну из них себе на башку.

Итак, Фрэнк шел обратно в свою биолабораторию; если мышиный король мог заставить собак пердеть по команде, то Фрэнк мог заставить Грустеца жить в разных позах, так что, возможно, он действительно был своего рода кронпринцем, как и Рудольф, будущий император Австрии, король Богемии, король Трансильвании, маркграф Моравии, герцог Аушвица (упомянуты только некоторые титулы Рудольфа).

— Где мышиный король? — спрашивала Фрэнни.

— С Грустецом, — отвечал я. — Учит его пердеть по команде.

А встречаясь в коридорах отеля «Нью-Гэмпшир», я говорил Лилли, или Фрэнни говорила Фрэнку:

— Проходи мимо открытых окон.

— Schweinsdreck, — отвечал Фрэнк.

— Позер, — говорила ему Фрэнни.

— И тебе дерьма свинячьего, Фрэнк, — говорил я.

— Что? — кричал Эгг.

В одно прекрасное утро Лилли спросила отца:

— Мы уедем до того, как сюда въедет «Номер Фрица», или мы еще увидим цирк?

— Надеюсь, что мы пропустим это зрелище, — сказала Фрэнни.

— Разве мы не пересечемся хотя бы на один день? — спросил Фрэнк. — Я имею в виду передать ключи и все такое.

— Какие ключи? — спросил Макс Урик.

— Какие замки? — спросила Ронда Рей, чья дверь была для меня закрыта.

— Возможно, мы встретимся с ними на десять — пятнадцать минут, — сказал отец.

— Я хочу их увидеть, — серьезно сказала Лилли.

И я взглянул на мать, которая выглядела уставшей, но милой; она была мягкой пышной женщиной, к которой отец явно любил притрагиваться. Он всегда прятал свое лицо у нее на шее, обнимал ее сзади, накрывая руками грудь, а она только притворялась, что сопротивляется (при нас, детях). Когда отец был поблизости от матери, он напоминал собаку, которая вечно кладет морду вам на колени, собаку, чью морду так приятно чувствовать у себя под мышкой или в паху, — я вовсе не имею в виду, что он был с ней груб, но он всегда старался дотронуться до нее, крепко обнимал ее, тискал.

Конечно, Эгг делал так же, и Лилли, в какой-то степени, тоже, хотя Лилли была более скромна и сдерживалась, понимая, что со своим крошечным ростом особо привлекает к себе внимание. Было видно, что она не хотела казаться еще меньше из-за того, что ведет себя как маленькая.

— Средний австриец на три-четыре дюйма ниже среднего американца, — проинформировал ее Фрэнк, но Лилли это, похоже, было безразлично, и она пожала плечами; это было материнское движение, независимое и милое. И Фрэнни, и Лилли, каждая на свой лад, унаследовали эту привычку.

Однажды весной пятьдесят седьмого я увидел это движение Фрэнни — короткое и быстрое подергивание плечами, за которым словно таилась какая-то невольная боль, — когда Младший Джонс сказал нам, что принял предложение университета Пенсильвании пойти с осени к ним учиться, на футбольную стипендию.

— Я буду тебе писать, — сказала ему Фрэнни.

— Конечно, я тебе тоже буду писать.

— Я буду писать тебе больше, — сказала Фрэнни. Младший Джонс попробовал пожать плечами, но у него это не получилось.

— Мать твою, — сказал он мне, когда мы бросали камни в дерево в Элиот-парке. — В любом случае — что Фрэнни собирается делать? Что, она думает, может там с ней эдакого случиться?

«Там» — вот как мы называли это. За исключением Фрэнка; он теперь называл Вену на немецкий манер. «Wien», — говорил он.

— Ви-ин, — протянула Лилли, и ее передернуло. — Звучит совершенно по-ящериному.

И мы все уставились на нее, ожидая, когда Эгг спросит: «Что?»

Затем в Элиот-парке появилась трава, и однажды теплым вечером, когда я был уверен, что Эгг уснул, я открыл окно, стал смотреть на луну и звезды и слушать сверчков и лягушек, и Эгг сказал:

— Проходи мимо открытых окон.

— Ты не спишь? — спросил я.

— Я не могу спать, — сказал Эгг. — Не могу представить, куда мы едем, — сказал он. — Я не знаю, как там будет.

Судя по голосу, он готов был расплакаться, и я сказал:

— Брось, Эгг. Там будет великолепно. Ты никогда не жил в большом городе.

— Я знаю, — сказал он, тихонько хлюпая носом.

— Ну, там можно будет найти себе намного больше всяких занятий, чем здесь.

— Я и тут могу уйму всего, — возразил он.

— Но там будет совсем другое дело, — пообещал я ему.

— Зачем людям выпрыгивать из окон? — спросил он меня.

И я попытался объяснить ему, что это всего-навсего такая история, хотя смысл метафоры, возможно, до него не дошел.

— В отеле есть шпионы, — сказал он. — Это мне Лилли сказала: «Шпионы и низкие женщины».

Я представил себе Лилли, которая наверняка думает, что «низкие женщины» такие же низкорослые, как она, и поспешно заверил Эгга, что никаких страшных постояльцев в отеле Фрейда нет; я сказал, что отец позаботится обо всем, — и в ответ услышал тишину, с которой мы оба, Эгг и я, приняли это обещание.

— Как мы туда доберемся? — спросил Эгг. — Это ведь так далеко.

— На самолете, — ответил я.

— И на что это похоже, я тоже не знаю, — сказал он.

(Самолетов на самом деле будет два, потому что мать и отец никогда не летали одним самолетом; многие родители поступают так же. Я это тоже объяснил Эггу, но он продолжал твердить: «Не знаю, на что это похоже».)

Потом в нашу комнату пришла мать, чтобы успокоить Эгга. Пока они разговаривали, я снова лег в постель и проснулся только тогда, когда мать уже уходила; Эгг спал. Мать подошла к моей кровати и присела рядышком; волосы у нее были распущены, и она выглядела очень молодо; я не преувеличиваю, в полумраке она выглядела почти как Фрэнни.

— Ему только семь, — сказала она про Эгга. — Тебе надо больше с ним разговаривать.

— Хорошо, — сказал я. — Ты хочешь ехать в Вену? И конечно, она пожала плечами, улыбнулась и сказала:

— Твой отец очень, очень хороший человек.

И я впервые на самом деле смог представить их себе летом 1939 года, когда отец обещал Фрейду жениться и пойти в Гарвард, а мать Фрейд просил только об одном: простить отца. Это и было то, за что он просил ее простить его? За то, что отец пытался вытащить нас из захолустья Дейри, из нашей ужасной школы, из первого отеля «Нью-Гэмпшир», который был не таким уж блестящим отелем (хотя этого никто не говорил вслух), — неужто все это, что делал отец, в самом деле было так уж плохо?

— Тебе нравится Фрейд? — спросил я ее.

— Я по-настоящему его не знаю, — ответила мать.

— Но отец любит его, — сказал я.

— Твой отец любит его, — сказала мать, — но и он тоже не знает его по-настоящему.

— Как ты думаешь, каким будет медведь? — спросил я ее.

— Я не знаю, для чего нужен этот медведь, — прошептала мать, — так что я даже гадать не хочу, каким он будет.

— А для чего он может быть нужен? — поинтересовался я, но она опять пожала плечами, возможно, вспомнив, каким был Эрл, и стараясь вспомнить, для чего он мог быть нужен.

— Мы все выясним, — сказала она и поцеловала меня.

Это было сказано в духе Айовы Боба.

— Покойной ночи, — сказал я матери и поцеловал ее.

— Проходи мимо открытых окон, — прошептала она, и я уснул.

Потом мне приснилось, что мать умерла.

— Больше никаких медведей, — сказала она отцу, но он ее не понял, он думал, что она задает ему вопрос.

— Нет, только еще один, — сказал он. — Еще только один. Я обещаю.

И она улыбнулась и покачала головой, она была слишком уставшей, чтобы что-то объяснять. Потом — еще одна слабая попытка пожать плечами, как это у нее водилось, и по глазам ее было видно, что она хочет пожать плечами, по глазам, которые внезапно закатились и стали не видны, и отец знал, что человек в белом смокинге взял мать за руку.

— Хорошо! Больше никаких медведей! — пообещал отец, но мать была на борту белого ялика, и она уплывала в море.

В моем сне Эгга не было, но когда я проснулся, он был и все еще спал, и кто-то наблюдал за ним. Я узнал гладкую черную спину, мех — густой, короткий и лоснящийся; квадратный затылок неуклюжей головы и наполовину стоячие, глуповатые уши. Он сидел на своем хвосте, как обычно это делал при жизни, и смотрел на Эгга. Фрэнк, возможно, заставил его улыбаться или, по крайней мере, бестолково ловить ртом воздух — как все те туповатые собаки, которые только и знают что ронять мячи и палки к вашим ногам. О да, туповатый, но счастливый трудяга этого мира, таков был наш старый Грустец: трудяга и пердун. Я вылез из постели, чтобы заглянуть зверю в лицо, со стороны Эгга.

С первого взгляда я увидел, что по части «славности» Фрэнк даже несколько перегнул. Грустец сидел на хвосте, скромно прикрывая пах сомкнутыми передними лапами, в его стеклянных глазах замерло выражение слабоумного счастья, язык глупо вывалился изо рта. Он выглядел так, будто был готов пернуть, или завилять хвостом, или начать идиотски кататься на спине, он выглядел так, будто до смерти хотел почесать себе за ухом, он выглядел как безнадежно раболепное животное, постоянно нуждающееся в заботливом внимании. Не будь он мертвым, и если бы можно было вычеркнуть из памяти то, как Грустец проявил себя в прошлый раз, этот Грустец казался бы таким же безобидным, как всегда при жизни.

— Эгг! — прошептал я. — Проснись.

Но это было воскресное утро, утро, когда Эгг отсыпался, а сегодня Эгг спал недолго и беспокойно. Из окна я видел, как наша машина медленно лавирует между деревьями Элиот-парка, словно по слаломной дорожке, и я знал, что за рулем сидит Фрэнк; он только что получил права и любил потренироваться, разъезжая в Элиот-парке. Фрэнни же недавно получила временное, ученическое разрешение, и Фрэнк учил ее водить. Машина величественно двигалась между деревьями со скоростью лимузина, со скоростью катафалка — фрэнковскую манеру вождения ни с чьей другой не спутаешь. Даже подкидывая мать в магазин, он вел машину так, будто вез гроб королевы сквозь толпу скорбящих подданных, которые жаждут в последний раз взглянуть на усопшую. Когда за рулем сидела Фрэнни, Фрэнк вжимался в спинку пассажирского сиденья и повизгивал; Фрэнни любила ездить быстро.

— Эгг! — сказал я более громко, и он слегка заворочался.

На улице послышалось хлопанье дверцы — водитель в нашей машине в Элиот-парке сменился; теперь я мог сказать, что за руль села Фрэнни: машина, кренясь то на один бок, то на другой, выписывала между деревьями пируэты, из-под колес вылетали потоки весенней грязи — и сквозь лобовое стекло я едва различал всплески рук Фрэнка, отчаянно жестикулировавшего на своем сиденье, которое в народе называют местом смертника.

— Господи Иисусе, — услышал я, это отец закричал из другого открытого окна.

Затем он захлопнул окно, и я услышал, как он возмущенно жалуется матери на то, как Фрэнни водит, и что, мол, потом надо будет по новой засаживать травой весь Элиот-парк и счищать грязь с машины лопатой. А пока я наблюдал, как Фрэнни гоняет среди деревьев, Эгг открыл глаза и увидел Грустеца. От его визга я прищемил большой палец между створками окна и прикусил кончик языка. Мать влетела в комнату и тоже поприветствовала Грустеца визгом.

— Господи Иисусе, — сказал отец. — Опять этот пес как снег на голову, ну сколько можно! Ради бога, почему Фрэнк не может просто сказать: «А вот и Грустец, прошу любить и жаловать» — и внести чертову штуку в комнату, когда мы все к этому готовы!

— Грустец? — переспросил Эгг, выглядывая из-под простыни.

— Эгг, это всего лишь Грустец, — сказал я. — Разве не славный?

Эгг осторожно улыбнулся дурашливо скалящейся собаке.

— А он приятно выглядит, — сказал отец, внезапно сменив гнев на милость.

— Он улыбается, — сказал Эгг.

Лилли вошла в комнату Эгга и обняла Грустеца; затем присела и оперлась об собаку спиной.

— Смотри, Эгг, — сказала она, — его можно использовать как подпорку для спины.

В комнату с гордым видом вошел Фрэнк.

— Отлично, Фрэнк, — сказал я.

— Действительно, очень мило, — согласилась Лилли.

— Замечательная работа, сынок, — сказал отец; Фрэнк прямо сиял.

В комнату вошла Фрэнни, но голос ее был слышен еще из коридора.

— Честно, Фрэнк в машине такой ссунок! — жаловалась она. — Можно подумать, он учит меня водить дилижанс! — Затем она увидела Грустеца. — Ух ты! — воскликнула она.

И почему мы все тихо ждали, что скажет Фрэнни? Ей не было еще и шестнадцати, а вся наша семья, казалось, рассматривала ее как высшую инстанцию, как того, за кем последнее слово. Фрэнни обошла Грустеца, словно сама тоже была собакой и обнюхивала его. Она приобняла Грустеца, замершего в ожидании ее вердикта.

— Мышиный король выродил настоящий шедевр, — объявила Фрэнни; судорога улыбки пробежала по взволнованному лицу Фрэнка. — Фрэнк, так тебя разэдак, ты смог! Это настоящий Грустец.

Она присела перед псом и начала его ласкать, как в былые дни, обнимая его голову и почесывая за ушами. Это, похоже, успокоило Эгга, который тоже кинулся обнимать Грустеца.

— Может быть, Фрэнк, в автомобиле ты и жопа, — сказала Фрэнни, — но с Грустецом прыгнул выше головы.

Фрэнк выглядел так, как будто вот-вот упадет в обморок или просто опрокинется, и вдруг все одновременно заговорили, стали хлопать его по спине и ощупывать и чесать Грустеца — все, кроме матери; она стояла у окна и смотрела в Элиот-парк.

— Фрэнни, — сказала она.

— Что, мама? — ответила Фрэнни.

— Фрэнни, — сказала мать, — ты больше не будешь ездить в парке так, как ты только что ездила, поняла?

— Хорошо, мама, — ответила Фрэнни.

— Ты должна сейчас же пойти к черному ходу, — сказала мать, — и попросить Макса помочь найти шланг для лужайки. И набери несколько ведер горячей мыльной воды. Ты смоешь с машины всю грязь, пока она не засохла.

— Хорошо, мама, — сказала Фрэнни.

— Только посмотри на парк, — сказала мать. — Ты вырвала и подавила всю молодую траву.

— Извини, — сказала Фрэнни.

— Лилли… — сказала мать, продолжая смотреть в окно; с Фрэнни она уже закончила.

— Да? — отозвалась Лилли.

— Твоя комната, Лилли, — сказала мать. — Что можно сказать о твоей комнате?

— А-а, — сказала Лилли. — Там полный бардак.

— Этот бардак тянется уже неделю, — сказала мать. — Сегодня, пожалуйста, не выходи из комнаты, пока не приведешь все в порядок.

Я заметил, что отец тихонько улизнул вместе с Лилли, Фрэнни пошла мыть машину. Фрэнк, казалось, был поражен тем, что его триумфальный миг оказался столь быстротечным! Ему, похоже, не хотелось оставлять Грустеца, после того как он воссоздал пса заново.

— Фрэнк… — сказала мать.

— Да, мама, — ответил Фрэнк.

— Теперь, когда ты закончил с Грустецом, может, наведешь порядок и в своей комнате? — спросила мать.

— Конечно, — ответил Фрэнк.

— Извини, Фрэнк, — сказала мать.

— Извини? — удивился Фрэнк.

— Извини, Фрэнк, но мне не понравился Грустец, — сказала мать.

— Тебе он не понравился? — удивился Фрэнк.

— Нет, Фрэнк, не понравился, потому что он мертвый, — сказала мать. — Он очень настоящий, Фрэнк, но он мертвый, а восхищаться мертвыми вещами я не умею.

— Извини, — сказал Фрэнк.

— Господи Иисусе, — сказал я.

— И ты, пожалуйста, — сказала мне мать, — последи когда-нибудь за своим языком, хорошо? Твой язык ужасен, — сказала она, — особенно если учесть, что ты живешь в одной комнате с семилетним мальчиком. Я устала от твоих «жоп», «насрать», «пердеть» и прочее, — сказала мать. — Здесь тебе не физкультурная раздевалка.

— Хорошо, — сказал я и заметил, что Фрэнк ушел; мышиный король ускользнул.

— Эгг, — сказала мать, ее голос притих.

— Что? — ответил Эгг.

— Грустец останется в твоей комнате, Эгг, — сказала мать. — Я не хочу больше пугаться, — сказала она, — и если Грустец покинет эту комнату, если я увижу его где угодно, но только не там, где я ожидаю его увидеть, то есть здесь, то его больше не будет.

— Ладно, — сказал Эгг. — Но я могу взять его в Вену? Ну то есть, когда мы туда поедем, могу я взять с собой Грустеца?

— Полагаю, он должен будет поехать.

В ее голосе я услышал такое же смирение, как во сне, когда мать сказала: «Больше никаких медведей», а потом уплыла на белом ялике.

— Во дает! — сказал Младший Джонс, когда увидел Грустеца, сидевшего на кровати Эгга в одной из маминых шалей и с эгговской бейсбольной кепкой на голове.

Фрэнни привела Младшего в отель, чтобы тот посмотрел на чудо, сотворенное Фрэнком. С Младшим пришел и Гарольд Своллоу, но где-то потерялся; он куда-то не туда повернул на втором этаже и вместо того, чтобы попасть к нам в квартиру, бродил по отелю. Я пытался заниматься, сидя за своим письменным столом; я готовился к экзамену по немецкому и старался не обращаться к Фрэнку за помощью. Фрэнни и Младший пошли искать Своллоу, а Эггу разонравился нынешний костюм Грустеца — он раздел пса и начал все сначала.

Наконец Гарольд Своллоу нашел дорогу к нашей комнате и взглянул через дверь на Эгга и меня и на Грустеца, сидевшего раздетым на кровати. Гарольд никогда раньше не видел Грустеца, ни мертвым, ни живым. Он с порога позвал собаку.

— Эй, собачка! — крикнул он из дверей. — Иди-ка сюда! Ко мне!

Грустец улыбался Гарольду, явно собираясь вильнуть хвостом, но отчего-то не делая этого.

— Иди сюда, собачка! Сюда, песик! — кричал Гарольд, — Хорошая собачка! Умная собачка!

— Он должен оставаться в этой комнате, — сообщил Гарольду Своллоу Эгг.

— А! — сказал Гарольд, многозначительно закатил глаза и покосился в мою сторону. — Что ж, он очень хорошо себя ведет, — сказал Гарольд Своллоу. — Даже не шевельнется, верно?

И я повел Гарольда Своллоу в ресторан, где его искали Фрэнни и Младший; я не видел надобности говорить Гарольду, что Грустец мертв.

— Это твой младший братик? — спросил Гарольд об Эгге.

— Точно, — сказал я.

— И собака у тебя тоже очень милая, — сказал Гарольд.

— Черт! — позже сказал мне Младший Джонс, когда мы стояли у спортивного зала, который школа Дейри украшала к выпускному уикенду Младшего, как здание парламента. — Черт! — сказал Младший. — Я действительно волнуюсь за Фрэнни.

— Почему? — спросил я.

— Кое-что меня беспокоит, — сказал Младший. — Она ни за что мне не дает, — сказал он. — Даже просто на прощанье или типа того. Всего-то разок — и то не хочет! Иногда мне кажется, что она мне не доверяет, — сказал Младший.

— Ну, — сказал я. — Фрэнни же еще только шестнадцать.

— Ну, ей давно шестнадцать, сам понимаешь, — сказал он. — Я бы хотел, чтобы ты с ней поговорил.

— Я? — удивился я. — И что же я ей скажу?

— Спроси у нее, почему она не хочет мне дать, — сказал Младший Джонс.

— Черт! — сказал я.

Я все же спросил ее, позже, когда школа Дейри опустела, когда Младший Джонс уехал на лето домой (привести себя в форму, чтобы играть в футбол в Пенсильвании), когда старая спортивная площадка, и особенно тропинка, которой пользовались футболисты, напоминала мне и Фрэнни о том, что произошло, казалось нам, много лет назад.

— Почему ты ни разу не дала Младшему Джонсу? — спросил я ее.

— Мне еще только шестнадцать, Джон, — ответила Фрэнни.

— Ну, тебе давно шестнадцать, сама понимаешь, — сказал я, сам до конца не понимая смысла этих слов.

Фрэнни, конечно, пожала плечами.

— Посмотри на это с другой стороны, — сказала она. — Я еще увижу Младшего, мы собираемся писать друг другу письма, вот и все. Мы останемся друзьями. Ну а в один прекрасный день, когда я буду старше, и если мы действительно останемся друзьями, я ему, конечно, с удовольствием дам. Не хочу, чтобы это оказалось уже в прошлом.

— Почему ты не можешь дать ему дважды? — спросил я.

— Ничего ты не понял, — сказала она.

Я подумал, что это связано с тем, что она была изнасилована, но Фрэнни всегда могла читать меня, как раскрытую книгу.

— Нет, мальчик, — сказала она. — Это не имеет никакого отношения к изнасилованию. Переспать с кем-либо — это совсем другое дело, то есть это что-то значит. Я просто не знаю, что это будет означать с Младшим Джонсом. Пока не знаю. К тому же, — она глубоко вздохнула и сделала длинную паузу. — К тому же, — сказала она, — ну, опыта у меня, конечно, мало, но такое ощущение, что когда какой-то человек или какие-то люди тобой воспользуются, ты от них больше не услышишь ни слова.

Теперь мне показалось, что она говорит именно об изнасиловании; я смутился.

— Кого ты имеешь в виду, Фрэнни? — спросил я.

Она долго покусывала свою нижнюю губу.

— Меня очень удивляет, — наконец сказала она, — что я не слышала ничего, ни словечка, от Чиппера Доува. Можешь себе представить? — спросила она. — Все это время — и ни словечка.

Теперь я действительно растерялся: с какой это стати она ожидала когда-нибудь услышать от него хотя бы словечко? Я не мог придумать, что на это сказать, кроме глупой шутки, ну и ляпнул:

— Ты-то ему, наверно, тоже не писала?

— Дважды, — ответила Фрэнни. — Думаю, этого достаточно.

— Достаточно?! — воскликнул я. — Какого черта ты вообще ему писала? — взревел я.

Она удивленно на меня взглянула.

— Ну, чтобы рассказать ему, как у меня дела и что я делаю, — сказала она. Я в немом изумлении уставился на нее, и она отвела взгляд. — Я была влюблена в него, Джон, — прошептала она.

— Чиппер Доув изнасиловал тебя, Фрэнни, — сказал я. — Доув, и Честер Пуласки, и Ленни Метц,они целой бандой тебя изнасиловали.

— Думаешь, я забыла? — огрызнулась она. — Я говорю о Чиппере Доуве, — сказала она. — Только о нем.

— Он изнасиловал тебя, — сказал я.

— Я была влюблена в него, — сказала она, по-прежнему не оборачиваясь ко мне. — Ты не понимаешь. Я была влюблена, а может быть, влюблена и до сих пор, — сказала она. — Ну, — добавила она задорно, — ты хочешь сказать это Младшему? Считаешь, что я должна сказать это Младшему? — спросила она меня. — Думаешь, Младшему это понравится?

— Нет, — сказал я.

— Нет, я тоже думаю, что нет, — сказала Фрэнни. — Я просто считаю, что при нынешних обстоятельствах я с ним спать пока не буду. Договорились? — спросила она.

— Договорились, — ответил я, но мне очень хотелось сказать ей, что Чиппер Доув определенно ее не любит.

— Не надо ничего мне говорить, — сказала Фрэнни. — Не надо говорить мне, что он не любит меня. Мне кажется, я и так это знаю. Но знаешь что? — спросила она меня. — Однажды, — сказала Фрэнни, — Чиппер Доув, возможно, в меня влюбится. И знаешь, что тогда? — спросила она меня.

— Нет, — ответил я.

— Может быть, если это случится, если он влюбится в меня, — сказала Фрэнни, — может быть, тогда я уже не буду его любить. И вот тогда я действительно его достану, так ведь? — спросила она меня.

Я просто уставился на нее; ей было, как заметил Младший Джонс, и в самом деле очень давно шестнадцать.

Я внезапно почувствовал, что мы не сможем уехать в Вену слишком скоро, что нам всем нужно время, чтобы повзрослеть и стать мудрее (если одно с другим действительно связано). Я знал, что хотел бы получить возможность вырасти вровень с Фрэнни, если уж не обогнать ее, и я подумал, что для этого мне нужен новый отель.

Внезапно мне пришла в голову мысль, что Фрэнни думает о поездке в Вену примерно то же самое — она хочет использовать ее для того, чтобы стать хитрее и жестче и (каким-то образом) повзрослеть достаточно для того мира, которого мы с ней не понимаем.

— Проходи мимо открытых окон, — вот и все, что я смог тогда ей сказать.

Мы поглядели на заросшее колючей низкорослой травой тренировочное поле, зная, что осенью оно повсюду будет усеяно проплешинами от колен и цепких пальцев, но что нас в Дейри уже не будет, чтобы смотреть на плешивое поле или отворачиваться. То же самое или нечто подобное будет происходить где-то в другом месте, а мы будем наблюдать за этим или принимать в нем участие, что бы это ни было.

Я взял Фрэнни за руку, и мы пошли по тропинке, которой обычно ходили футболисты, и лишь на короткое мгновение приостановились у памятного поворота в лес, где росли папоротники; нам не надо было идти и смотреть на них.

— Пока, — прошептала Фрэнни этому святому и нечестивому месту.

Я сжал ее руку, она ответила тем же, затем высвободилась, и всю дорогу до самого отеля «Нью-Гэмпшир» мы старались говорить друг с другом только по-немецки. Очень скоро это будет наш новый язык, а мы еще не слишком хорошо им владели. Мы оба знали, что, дабы не попасть в зависимость от Фрэнка, нам надо освоить язык гораздо лучше.

Когда мы вернулись в Элиот-парк, Фрэнк проделывал свой похоронный тур между деревьями.

— Хочешь, поучу? — спросил он Фрэнни. Она пожала плечами, и мать послала их обоих с каким-то поручением; Фрэнни вела машину, а Фрэнк рядом с ней молился и вздрагивал всем телом.

Вечером, собравшись лечь спать, я обнаружил, что Эгг положил Грустеца в мою кровать, одев его в мой костюм для пробежки. Вынимая Грустеца из своей постели — и вытряхивая из постели его шерсть, — я снова окончательно проснулся. Я спустился в бар и ресторан почитать. Там, на одном из привинченных стульев, сидел со стаканчиком Макс Урик.

— Сколько раз старый Шницлер сделал эту Жанетту как-бишь-ее? — спросил меня Макс.

— Четыреста шестьдесят четыре раза, — ответил я.

— Вот это да, правда?! — воскликнул он.

Когда Макс проковылял наверх укладываться спать, я остался сидеть и прислушивался, как миссис Урик убирает свои сковородки. Ронды Рей поблизости не было: она куда-то ушла, а может быть, и была в отеле, какая разница. Для пробежки было слишком темно, а Фрэнни спала, поэтому заняться штангой тоже было нельзя. На какое-то время Грустец вывел из строя мою постель, поэтому я просто попробовал почитать. Это была книга об испанке 1918 года, обо всех известных и неизвестных людях, которых она унесла. Складывалось впечатление, что это были самые печальные времена в Вене. Густав Климт, который однажды назвал свою собственную работу «свинячьим дерьмом», умер; он был учителем Шиле. Жена Шиле умерла, а затем, очень молодым, умер и сам Шиле. Я прочитал целую главу о том, какие картины мог бы нарисовать Шиле, если бы его не убила испанка. Я начал смутно подозревать, что вся книжка посвящена тому, какой могла бы стать Вена, если бы не эпидемия испанки, когда меня оторвала от чтения Лилли.

— Почему ты не спишь у себя? — спросила она. Я объяснил ей про Грустеца.

— А я не могу спать, потому что не могу представить, какой будет моя комната там, — объяснила Лилли.

Я рассказал ей об испанке 1918 года, но это ее не заинтересовало.

— Я очень беспокоюсь, — призналась Лилли. — Я беспокоюсь о насилии.

— О каком насилии? — спросил я у нее.

— В отеле Фрейда, — ответила она. — Там будет насилие.

— Почему, Лилли? — спросил я ее.

— Секс и насилие, — ответила Лилли.

— Ты имеешь в виду шлюх? — спросил я ее.

— Я имею в виду обстановку вокруг них, — сказала Лилли, аккуратно присаживаясь на привинченный стул и слегка раскачиваясь на нем; ее ноги, конечно, до пола не доставали.

— Обстановку вокруг шлюх? — спросил я.

— Обстановку секса и насилия, — сказала Лилли. — Все это именно так выглядит с моей точки зрения. Весь этот город, — сказала она. — Посмотри на Рудольфа — убил свою подружку, потом себя.

— Это было в прошлом столетии, Лилли, — напомнил я ей.

— А тот мужик, который оттрахал эту женщину четыреста шестьдесят четыре раза, — сказала Лилли.

— Шницлер, — сказал я. — Тоже почти сто лет назад, Лилли.

— А теперь, возможно, еще хуже, — сказала Лилли. — В большинстве случаев.

Это, должно быть, Фрэнк наговорил ей такое, подумал я.

— И испанка, — сказала Лилли, — и войны. И венгры, — сказала она.

— Революция? — спросил я ее. — Это было в прошлом году, Лилли. 22

— А все эти изнасилования в русском секторе, — сказала Лилли. — Фрэнни опять изнасилуют. Или меня, — добавила она, — если меня поймает кто-нибудь достаточно маленький.

— Оккупация закончилась, — сказал я ей. 23

— Климат насилия, — повторила Лилли. — И вся эта подавленная сексуальность…

— Это другой Фрейд, Лилли, — сказал я.

— А что будет делать медведь? — спросила Лилли. — Отель со шлюхами, медведем и шпионами.

— Никаких шпионов, Лилли, — сказал я. Я знал, что она имеет в виду людей из «Восточно-западного обозрения». — Думаю, это просто интеллектуалы, — сказал я ей, но это, похоже, ее не успокоило, она покачала головой.

— Ненавижу насилие, — сказала Лилли. — А Вена провоняла им, — сказала она; казалось, что она изучила туристическую карту и нашла углы, в которых ошиваются «банды» Младшего Джонса. — Все это место просто вопит от насилия, — сказала Лилли. — Оно прямо-таки излучает его. — Казалось, она смакует эти слова: провоняла, вопит, излучает. — Вся эта идея переезжать туда просто дрожит от насилия, — сказала Лилли и вздрогнула. Ее худенькие коленки прижались к сиденью, худенькие ножки раскачивались взад и вперед, яростно вентилируя пол. Ей было всего лишь одиннадцать, и меня поразило, где она нахваталась всех этих слов, которые использует, и почему ее воображение кажется намного более взрослым, чем она сама. Почему все женщины в нашей семье либо мудрые, как мать, либо «давно» шестнадцатилетние, как сказал Младший Джонс о Фрэнни, либо, как Лилли, маленькие и мягкие, но не по годам проницательные? Почему им достался весь ум? Я удивлялся, думая о матери и отце; хотя им обоим было по тридцать семь, отец казался мне на десять лет моложе и «на десять лет глупее», как сказала бы Фрэнни. А кто такой я? Я об этом задумывался, потому что Лилли и Фрэнни заставляли меня чувствовать себя так, будто я навеки останусь пятнадцатилетним. И Эгг был незрелым в свои семь лет, он вел себя как пятилетний. А Фрэнк был Фрэнком: мышиный король, способный воскрешать мертвых собак, осваивать иностранные языки, использовать странности истории в личных целях; но я чувствовал, что, при всех своих способностях, во многих других отношениях Фрэнк остался на уровне лет четырех. Лилли сидела с опущенной головой, болтая ногами. — Мне нравится отель «Нью-Гэмпшир», — сказала Лилли. — Я в самом деле люблю его, я не хочу уезжать отсюда, — сказала она, и на глаза ее навернулись слезы.

Я обнял ее и взял на руки; я мог бы отжимать Лилли до окончания сезона. Я отнес ее в ее комнату.

— Думай об этом так, — сказал я ей. — Мы просто переезжаем в другой отель «Нью-Гэмпшир», Лилли. То же самое, только в другой стране.

Но Лилли плакала и плакала.

— Я лучше останусь с цирком по имени «Номер Фрица», — ревела она. — Я лучше останусь с ними, хотя и не знаю, что это такое.

Вскоре мы, конечно, узнали, что это такое. Слишком скоро. Было лето, мы еще не окончили паковаться. Еще до того, как мы заказали себе билеты на самолет, четырехфутовый, сорокаоднолетний Фредерик Вортер по кличке Фриц нанес нам визит. Надо было подписать какие-то бумаги, а часть труппы «Номера Фрица» захотела посмотреть на свой будущий дом.

Однажды утром, когда Эгг спал рядом с Грустецом, я выглянул из окна в Элиот-парк. Сначала я не заметил ничего странного; какие-то мужчины и женщины выгружались из автобуса «фольксваген». Они все были примерно одинакового роста. Мы все же еще были отелем, и я подумал, что это какие-то новые постояльцы. Затем я сообразил, что там было пять женщин и восемь мужчин, и все они спокойно поместились в одном «фольксвагене», а потом я узнал Фредерика Вортера по кличке Фриц и понял, что все они такого же, как и он, роста.

Макс Урик, который брился, глядя в свое окно четвертого этажа, вскрикнул и порезался.

— Чертов автобус, набитый карликами, — говорил он мне позже, — ты вовсе не ожидаешь увидеть такое, когда только что встал.

Невозможно предсказать, что бы сказала или сделала Ронда Рей, увидь она их, но она в это время была еще в постели. Фрэнни и моя штанга лежали нетронутыми в комнате Фрэнни; Фрэнк, дремал ли он, учил ли немецкий или читал про Вену, находился в своем собственном мире. Эгг спал вместе с Грустецом, а мать с отцом, к своему последующему смущению, развлекались в старом добром номере «ЗЕ».

Я побежал к Лилли в комнату, зная, что она захочет увидеть прибытие, по крайней мере, человеческой части «Номера Фрица», но Лилли уже проснулась и наблюдала за ними из окна; старомодная ночная рубашка, которую мать купила ей в комиссионном магазине, скрывала ее полностью; она прижимала к груди свою тряпичную куклу.

— Это маленький цирк, как и говорил мистер Вортер, — с восторгом прошептала Лилли.

Мы наблюдали, как в Элиот-парке карлики собрались вокруг автобуса; они потягивались и зевали, какой-то мужчина сделал стойку на руках, какая-то из женщин прошлась колесом. Один из них заскакал на четвереньках, как шимпанзе, но Фриц хлопнул в ладоши, возмущенный такой несерьезностью, и они собрались вместе, как совещающаяся на поле футбольная команда (с двумя лишними игроками), и в строгом порядке зашагали к дверям фойе.

Лилли побежала впустить их, а я пошел в пультовую, чтобы сделать объявление. Для номера «ЗЕ», например:

— Прибыли новые владельцы, общей численностью тринадцать человек. Конец.

Для Фрэнка:

— Guten Morgen! «Номер Фрица» ist hier angekommen. Wachs du auf!

И для Фрэнни:

— Карлики! Иди разбуди Эгга, чтобы не испугался, а то подумает, что они ему приснились. Скажи ему, что здесь тринадцать карликов, но бояться их нечего.

Затем я побежал в комнату Ронды Рей; я считал, что лучше будет передать ей это сообщение лично.

— Они здесь! — прошептал я из-за двери.

— Беги себе дальше, Джоник, — сказала Ронда.

— Их тринадцать, — сказал я. — Всего лишь пять женщин и восемь мужчин, — сказал я. — Для тебя остаются по крайней мере трое.

— Какого они роста? — спросила Ронда.

— Это сюрприз, — сказал я. — Иди посмотри.

— Беги себе дальше, — сказала Ронда. — Все вы бегите дальше.

Макс Урик пошел и спрятался вместе с миссис Урик на кухне; они стеснялись выходить представляться, но отец вытащил их встречать «Номер Фрица», и миссис Урик провела карликов по кухне, показывая им свои кастрюли и демонстрируя, как вкусно и полезно все пахнет.

— Они маленькие, — рассуждала потом миссис Урик, — но их много; что-то они должны есть.

— Им никогда не дотянуться до выключателя, — сказал Макс Урик. — Мне придется переставлять все выключатели.

Ворча, он съехал с четвертого этажа. Было ясно, что именно четвертый этаж захотят занять карлики. «Маленькие раковины и унитазы — как раз для них», — ворчал Макс, но только не в присутствии Лилли. Фрэнни считала, что он ворчит только из-за того, что ему приходится переезжать поближе к миссис Урик; но он переехал к ней не ближе чем на третий этаж, где (представлял я) он вечно будет обречен слышать топот маленьких ножек над головой.

— А где будут животные? — спросила Лилли мистера Вортера.

Фриц объяснил, что цирк будет использовать отель «Нью-Гэмпшир» как летнюю резиденцию; животные останутся на улице.

— А какие это животные? — спросил Эгг, стискивая Грустеца.

— Живые, — ответила одна из карлиц, ростом примерно с Эгга; кажется, ее заинтриговал Грустец, она не переставала трепать его.

Был уже конец июня, когда карлики переделали Элиот-парк так, что тот стал походить на ярмарочную площадь; полотнища, когда-то ярко раскрашенные, теперь выцветшие до пастельных тонов, хлопали возле шестов, шевелились бахромой у каруселей, возвышались куполом над большим шатром, где должно было происходить главное представление. Детишки со всего Дейри приходили и слонялись по парку целыми днями, но карлики не спешили: они устанавливали палатки, трижды переставляли карусель и отказывались даже для пробы включить вращавший ее двигатель. В один прекрасный день прибыла коробка размерами с обеденный стол; она была битком набита огромными мотками разноцветных билетов, каждый величиной с автомобильную шину.

А Фрэнк осторожно ездил по запруженному теперь народом парку, огибая маленькие палатки и большой шатер, прося городских детишек уступить дорогу.

— Все откроется четвертого июля, ребята, — официально заявлял он, свесив за окошко локоть. — Вот тогда и приходите.

К тому времени мы уже уедем. Мы надеялись, что животные прибудут до нашего отъезда, но заранее знали, что открытия уже не застанем.

— Во всяком случае, мы и так увидели почти все, что они будут делать, — сказала Фрэнни.

— В основном, — соглашался Фрэнк, — они просто будут расхаживать — такие маленькие.

Лилли взорвалась. Она напомнила о стойке на руках, о жонглерах, о танцах с водой и огнем, о пирамиде из восьми человек, о слепой пародии на футбольную игру, а самая маленькая карлица сказала ей, что может верхом без седла ездить на собаке.

— Покажи мне собаку, — сказал Фрэнк.

Он был в кислом расположении духа, так как отец продал Фрицу наш семейный автомобиль, и Фрэнку теперь требовалось разрешение Фрица, чтобы ездить по Элиот-парку; Фриц был щедр в отношении машины, но Фрэнк терпеть не мог что-либо просить.

Фрэнни понравилось брать уроки по вождению у Макса Урика на отельном пикапе, потому что Макс любил ее быструю езду.

— Поддай-ка газку, — подбадривал он ее. — Обойди этого сосунка, у тебя еще уйма места.

И Фрэнни возвращалась с урока гордая, что оставила девять футов черноты перед эстрадой для оркестра или двенадцать за углом Центральной улицы перед зданием суда. «Оставить черноту» — так мы называли в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, черный след от шин при резком торможении.

— Это возмутительно, — говорил Фрэнк, — вредно для сцепления, вредно для шин, просто какое-то мальчишество, ты дождешься неприятностей, у тебя отберут ученическое разрешение, Макс потеряет свои права — уже давно мог бы потерять! — ты задавишь чью-нибудь собаку или маленького ребенка, какой-нибудь тупица из города втянет тебя в гонку, или кто-нибудь увяжется за тобой до дома и намнет тебе бока. Или намнут их мне, — сказал Фрэнк, — просто потому что я тебя знаю.

— Мы уезжаем в Вену, Фрэнк, — сказала Фрэнни. — Погоняй по Дейри, пока еще есть такая возможность.

— «Погоняй»! — сказал Фрэнк. — Отвратительно.

ПРИВЕТ, писал Фрейд.

ВЫ ПОЧТИ УЖЕ ЗДЕСЬ! ХОРОШЕЕ ВРЕМЯ ДЛЯ ПРИЕЗДА. УЙМА ВРЕМЕНИ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ДЕТИ ПООБВЫКЛИ ЗДЕСЬ ДО НАЧАЛА ШКОЛЫ. ВСЕ С НЕТЕРПЕНИЕМ ЖДУТ ВАШЕГО ПРИЕЗДА. ДАЖЕ ПРОСТИТУТКИ! ХА, ХА! ПРОСТИТУТКИ РАДЫ ПО-МАТЕРИНСКИ ПОЗАБОТИТЬСЯ О ДЕТЯХ! Я ВСЕМ ИМ ПОКАЗЫВАЛ ВАШИ ФОТОГРАФИИ. ЛЕТО — ХОРОШЕЕ ВРЕМЯ ДЛЯ ШЛЮХ: УЙМА ТУРИСТОВ, ВСЕ В ХОРОШЕМ НАСТРОЕНИИ. ДАЖЕ ЗАСРАНЦЫ ИЗ ВОСТОЧНО-ЗАПАДНЫХ ОТНОШЕНИЙ, ПОХОЖЕ, ДОВОЛЬНЫ. ЛЕТОМ У НИХ НЕ СЛИШКОМ МНОГО РАБОТЫ: НЕ НАЧИНАЮТ ПЕЧАТАТЬ ДО ОДИННАДЦАТИ ЧАСОВ УТРА. У ПОЛИТИКОВ ТОЖЕ ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ. ХА, ХА! ЗДЕСЬ ОЧЕНЬ МИЛО. МИЛАЯ МУЗЫКА В ПАРКАХ. ПРИЯТНОЕ МОРОЖЕНОЕ. ДАЖЕ МЕДВЕДЬ СЧАСТЛИВ, ТОЖЕ РАД, ЧТО ВЫ ПРИЕЗЖАЕТЕ. КСТАТИ, МЕДВЕДЯ ЗОВУТ СЮЗИ. ПРИВЕТ ОТ МЕНЯ И СЮЗИ, ФРЕЙД.

— Сюзи? — спросила Фрэнни.

— Медведя зовут Сюзи? — переспросил Фрэнк; его, кажется, раздосадовало то, что у медведя не немецкое имя, а может быть, то, что он оказался медведицей.

Думаю, это разочаровало большинство из нас; мы уже испытывали усталость, упадок сил, прежде чем на самом деле отправиться в Вену. Но при переездах всегда так. Сначала возбуждение, затем волнение, а потом усталость. Сначала мы схватились за поездку в Вену, а потом заранее начали скучать по отелю «Нью-Гэмпшир». Потом был период ожидания, бесконечный и, возможно, подготавливающий нас к неизбежному разочарованию в день вылета и следующего за ним приземления, что стало возможным с изобретением реактивных самолетов.

Первого июля мы взяли напрокат автобус «фольксваген», принадлежащий «Номеру Фрица». У него были странные ручные тормоза и ручка газа, ведь карлики не могли достать ногами до педалей; отец с Фрэнком принялись спорить, кто лучше совладает с необычным управлением. Наконец Фриц предложил сам отвезти первую смену в аэропорт.

В первой смене были отец, Фрэнк, Фрэнни, Лилли и я. Мать с Эггом мы собирались встретить в Вене на следующий день; Грустец должен был лететь с ними. Но в то утро, когда мы уезжали, Эгг поднялся раньше меня. В парадной белой рубашке, в своих лучших парадных брюках, в черных парадных туфлях и в белом льняном пиджаке он выглядел, как один из карликов — в их скетче об официанте-инвалиде в дорогом ресторане. Эгг ждал, пока я проснусь, чтобы я помог ему завязать галстук. Рядом с ним сидел на кровати большой лохматый Грустец и скалился застывшей идиотской улыбкой настоящих безумцев.

— Ты поедешь завтра, Эгг, — сказал я. — Сегодня поедем мы, а вы с мамой подождете до завтра.

— Я хочу быть готовым, — взволнованно сказал Эгг.

Выполняя его причуду, я завязал ему галстук. Эгг стал наряжать Грустеца в подходящий для полета костюм. Когда я понес свои сумки в автобус, Эгг и Грустец последовали за мной вниз по лестнице.

— Если у вас есть место, — сказала мать отцу, — лучше бы эту мертвую собаку взяли вы.

— Нет! — сказал Эгг. — Я хочу, чтобы Грустец остался со мной.

— Знаешь, ты можешь отправить его с багажом, — сказал Фриц. — Совершенно не обязательно тащить его с собой на борт.

— Он может сидеть у меня на коленях, — возразил Эгг; на том и порешили.

Чемоданы были отправлены заранее, несколько дней назад.

Упаковали сумки для багажного отделения и ручную кладь.

Карлики махали нам на прощанье.

На пожарной лестнице рядом с окном Ронды Рей висела оранжевая ночная рубашка, когда-то шокировавшая, но теперь выцветшая, как шатры «Номера Фрица».

Миссис Урик и Макс стояли у черного хода; миссис Урик в резиновых перчатках чистила сковородки, а Макс держал в руках жестяное ведро.

— Четыреста шестьдесят четыре! — крикнул Макс.

Фрэнк покраснел и поцеловал мать.

— Скоро увидимся, — сказал он. Фрэнни поцеловала Эгга.

— Скоро увидимся, Эгг, — сказала Фрэнни.

— Что? — сказал Эгг.

Он раздел Грустеца, зверь был голым. Лилли плакала.

— Четыреста шестьдесят четыре! — глупо кричал Макс.

Ронда Рей тоже была там, на ее форме официантки светилось пятнышко от апельсинового сока.

— Беги себе дальше, Джоник, — прошептала она мне, но очень ласково.

Она поцеловала меня, она поцеловала всех, кроме Фрэнка, который залез в автобус, чтобы избежать контакта.

Лилли продолжала плакать; один из карликов катался на старом Лиллином велосипеде. И как раз, когда мы выезжали из Элиот-парка, прибыли животные «Номера Фрица». Мы увидели длинные низкие трейлеры с клетками и цепями. Фриц ненадолго остановил автобус и забегал вокруг, давая всем указания.

Мы выглядывали из нашей собственной клетки, автобуса «фольксваген», и рассматривали животных; нам было интересно, не карликовые ли они тоже.

— Пони, — сказала Лилли, подвывая. — И шимпанзе.

В клетке, бока которой, словно детские обои, были разрисованы розовыми слонами, визжала большая обезьяна.

— Совершенно обычные животные, — сказал Фрэнк.

Ездовая собака бегала вокруг автобуса. Одна из карлиц оседлала ее по-ковбойски.

— Никаких тигров, — сказала Фрэнни, — никаких львов, никаких слонов.

— Видели медведя? — сказал отец.

В серой клетке, на которой ничего не было нарисовано, сидело бурое существо и раскачивалось под какую-то свою печальную мелодию; его нос был слишком уж длинным, задние лапы слишком широкими, шея слишком толстой, а передние лапы слишком короткими для счастливой жизни.

— Это медведь? — спросила Фрэнни.

Привезли еще клетку, набитую, кажется, гусями или курами. Это был в основном цирк собак и пони, с одной обезьяной и одним неутешительным медведем — словом, никакой обещанной экзотики, только пустые посулы.

Вернулся Фриц и повез нас в аэропорт; взглянув назад на Элиот-парк, я увидел, что Эгг по-прежнему стискивает самое экзотическое животное на свете. Лилли все плакала рядом, и в хаосе суетящихся карликов и разгружаемых животных мне показалось, что я вижу цирк под названием «Грустец», а не «Номер Фрица». Мать махала нам вслед, вместе с ней махали миссис Урик и Ронда Рей. Макс Урик что-то кричал, но мы его не слышали. Губы Фрэнни в такт его губам прошептали: «Четыреста шестьдесят четыре!». Фрэнк уже читал немецкий словарь, а отец, который был из тех, кто не любит оглядываться, сидел впереди рядом с Фрицем и быстро разговаривал ни о чем. Лилли плакала, но легко, как дождь. И вот Элиот-парк исчез из вида: мой последний взгляд упал на Эгга, пытающегося пробиться сквозь толпу карликов, держа Грустеца над головой, как идола — объект поклонения для прочих, обычных, животных. Эгг возбужденно кричал, а губы Фрэнни в такт его губам шептали: «Что? Что? Что?»

Фриц отвез нас до Бостона, где Фрэнни надо было купить то, что мать назвала «городским бельем»; проходя вдоль прилавков с исподним, Лилли продолжала плакать; мы с Фрэнком катались на эскалаторах. В аэропорт мы приехали задолго до отлета. Фриц извинился, что не может нас подождать — животные требуют его присутствия, сказал он, — и отец пожелал ему удачи и заблаговременно поблагодарил за то, что Фриц завтра отвезет в аэропорт мать и Эгга. В мужском туалете в аэропорту с Фрэнком попробовали «завязать знакомство», но он отказался описывать этот инцидент Фрэнни и мне, только продолжал твердить, что с ним пытались «завести знакомство». Он так и кипел от возмущения, а мы с Фрэнни были в ярости оттого, что он не стал описывать нам все в деталях. Отец, чтобы подбодрить Лилли, купил ей пластиковую сумочку. Мы сели на борт самолета еще до темноты. Думаю, мы вылетели около семи или восьми часов вечера: огни в Бостоне наполовину уже зажглись, наполовину нет, и было еще достаточно дневного света, чтобы мы могли ясно разглядеть гавань. Это был наш первый полет на самолете, и нам очень понравилось.

Всю ночь мы летели через океан. Отец всю дорогу проспал. Лилли не спала; она вглядывалась в темноту и докладывала, что видела там, где, по ее словам, соединяются два океана. Я дремал и просыпался, дремал и снова просыпался; не открывая глаз, я видел, как Элиот-парк превращается в цирк. Большинство мест, которые мы оставили позади, в детстве, стали при этом менее, а не более причудливыми. Я представил себе, как вернусь в Дейри, и гадал, расцветет ли к этому времени «Номер Фрица» или придет в упадок.

Без четверти восемь утра мы приземлились во Франкфурте. Но может быть, это было и без четверти девять.

— Deutschland! — сказал Фрэнк.

Он провел нас через франкфуртский аэропорт к нашему конечному рейсу на Вену, вслух читая все вывески, дружелюбно разговаривая со всеми иностранцами.

— Мы иностранцы, — продолжала шептать Фрэнни.

— Guten Tag! — окликал Фрэнк всех встречных незнакомцев.

— Это были французы, — говорила ему Фрэнни. — Я уверена.

Отец чуть было не потерял наши паспорта, так что мы прикрепили их резинками к запястью Лилли; я понес Лилли на руках, она, казалось, совсем обессилела от слез.

Мы вылетели из Франкфурта без четверти девять, а может быть, без четверти десять и прибыли в Вену около полудня. Это был небольшой тряский перелет на небольшом самолете; Лилли увидела горы и испугалась; надеюсь, сказала Фрэнни, что завтра для матери и Эгга погода будет поспокойней; Фрэнка дважды вырвало.

— Скажи это по-немецки, Фрэнк, — предложила ему Фрэнни, но тот так плохо себя чувствовал, что даже не стал ничего отвечать.

У нас были день, ночь и следующее утро, чтобы подготовить «Гастхауз Фрейд» к приезду матери и Эгга. За время нашего перелета мы в общей сложности провели в воздухе почти восемь часов: часов шесть-семь из Бостона во Франкфурт и около часа или чуть больше — из Франкфурта в Вену. Рейс, которым собирались лететь мать и Эгг, должен был отправиться из Бостона несколько позже, вечером следующего дня, курсом на Цюрих; их перелет до Вены должен был занять около часа, а перелет из Бостона в Цюрих был рассчитан примерно на семь часов. Но мать, Эгг и Грустец приземлились раньше, чем долетели до Цюриха. Через неполные шесть часов после вылета из Бостона они вскользь ударились о поверхность Атлантического океана недалеко от побережья той части континента, которая называется Францией. Потом в своем воображении (и совершенно нелогично) я утешался мыслью о том, что они упали не в темноте, и представлял, что, возможно, полоска твердой земли впереди сулила им какую-то надежду на спасение (хотя они так и не достигли берега). Невозможно было вообразить, чтобы Эгг в это время спал, хотя все мы на это надеялись; зная Эгга, мы были уверены, что он всю дорогу бодрствовал, покачивая Грустеца на коленях. Эгг должен был сидеть у окна.

Что бы там ни случилось, нам сказали, что все произошло очень быстро; но наверняка было время, чтобы выпалить какой-нибудь совет, на каком-нибудь языке. И было время для матери поцеловать и обнять Эгга, а у Эгга было время спросить: «Что?»

И хотя мы уехали в город Фрейда, должен вам сказать, что сновидения чересчур переоценивают: мой сон о смерти матери был неточен и никогда не снился мне снова. Ее смерть, если немного напрячь воображение, могла быть опосредованно вызвана человеком в белом смокинге, но не было красивого белоснежного ялика, который бы ее увез. Она рухнула с неба на дно моря, а рядом с ней сидел визжащий сын, прижимая к груди Грустеца.

Конечно, именно Грустеца увидели спасательные самолеты. Пытаясь разглядеть в серой утренней воде первые обломки крушения, кто-то увидел плывущую собаку. При ближайшем рассмотрении спасатели убедились, что это просто еще одна жертва; выживших в этой катастрофе не было, но как спасатели могли догадаться, что в момент крушения пес уже был мертв? Узнав, кто вывел спасателей к телам погибших, выжившая часть нашей семьи ничуть не удивилась. Мы-то знали об этом заранее, от Фрэнка: Грустец не тонет.

Фрэнни позднее скажет, что всем нам следует впредь быть настороже, ожидая, какую новую форму примет Грустец в следующий раз, учиться распознавать его различные позы.

Фрэнк молчаливо раздумывал над своей ответственностью за воскрешение, которое всегда было для него источником тайны, а теперь — источником боли.

Отец должен был опознать тела; он оставил нас на попечение Фрейда, а сам поехал поездом. Впоследствии он не очень часто будет говорить о матери и Эгге. Он был не из тех людей, кто любит оглядываться назад, а необходимость заботиться о нас останавливала его от этих расслабляющих и опасных размышлений. Несомненно, в его мозгу проскакивала мысль, что именно за это Фрейд и просил мать его простить.

Лилли плакала: она-то знала с самого начала, что с «Номером Фрица» жизнь была бы меньше и проще — во всех отношениях.

А я? С уходом матери и Эгга — и с примеркой Грустецом неизвестной личины — я осознал, что мы таки прибыли в другую страну.


ГЛАВА 8. Грустец не тонет


Ронда Рей, чье дыхание впервые соблазнило меня через интерком, чьи влажные, сильные, тяжелые руки я до сих пор чувствую во сне (временами), так и не покинула первый отель «Ныо-Гэмпшир». Она была верна «Номеру Фрица» и хорошо служила этой труппе, и, возможно, по мере приближения старости она открыла для себя, что ожидать карликов и застилать для них кровати — занятие, в общем, препочтительнее, чем те услуги, которые она предоставляла людям повыше ростом. В один из дней Фриц напишет нам, что Ронда умерла «во сне». После гибели матери и Эгга ничья смерть не способна выглядеть в моих глазах «подобающей», хотя Фрэнни говорит, что смерть Ронды очень ей подобала.

По крайней мере, эта смерть была более подобающей, чем несчастная смерть Макса Урика, который распростился с жизнью в отеле «Нью-Гэмпшир» в ванной на третьем этаже. Возможно, Макс так и не переборол своего раздражения тем, что ему пришлось уступить маленькое сантехническое оборудование и свое заботливо обустроенное укрытие на самом верху. Я могу себе представить, как он мучился от воображаемого, если не от действительного топота карликов у него над головой. Мне почему-то всегда представлялось, что именно в той ванной, где Эгг топил загоревшегося Грустеца, и пришел конец Максу, — когда-то там чуть не распростилась с жизнью Малютка Так. Фриц не уточнял, какая именно это была ванная, а говорил только, что она была на третьем этаже. Очевидно, Макса хватил удар, пока он принимал ванну, после чего он утонул. То, что старый моряк, который столько раз возвращался из плаванья, окончил жизнь, утонув в ванне, мучило миссис Урик, считавшую такой уход Макса неподобающим.

— Четыреста шестьдесят четыре раза, — говорила Фрэнни каждый раз, когда упоминали о Максе.

Миссис Урик и по сей день готовит для «Номера Фрица», выполняя завет: пища (а может, и жизнь) должна быть простой и качественной. Однажды в Рождество Лилли послала ей открытку, на которой написала слова неизвестного поэта, переведенные с англосаксонского: «У тех, кто скромно живет, есть ангелы, с небес несущие им смелость, и силу, и веру».

Аминь.

У Фрица из «Номера Фрица» определенно были такие же ангелы, которые присматривали за ним. Он ушел на покой в Дейри, сделав отель «Нью-Гэмпшир» своей круглогодичной резиденцией (ему больше не нужно было бродить по дорогам — зимний цирк разъезжал теперь с молодыми карликами). Каждый раз, когда Лилли вспоминала его, она погружалась в тоску, потому что если сначала на нее произвели впечатление именно размеры Фрица, то сейчас, думая о нем, она представляла себе, каково было бы остаться в отеле «Нью-Гэмпшир» Фрица (вместо того, чтобы ехать в Вену), другими словами, Лилли представляла себе, насколько другой была бы у нас жизнь, если бы мы не потеряли мать и Эгга. Не оказалось под рукой «ангелов с небес», которые могли бы их спасти.

Но, конечно, когда мы впервые увидели Вену, все виделось нам иначе. «Вену Фрейда», как говорил Фрэнк, и мы прекрасно понимали, какого Фрейда он имеет в виду.

По всей Вене (в 1957 году) между домами зияли провалы от рухнувших зданий; здания стояли такими, какими остались после бомбардировщиков. На некоторых заваленных участках, часто окружавших покинутые детьми детские площадки, возникало чувство, что здесь, под мусором и осколками, лежит неразорвавшаяся бомба. Между аэропортом и внешними округами мы проехали мимо русского танка, который был прочно установлен на бетонном пьедестале. На башне танка лежали цветы, его длинное дуло было украшено флагом, красная звезда поблекла и была запачкана птицами. Танк был навечно установлен перед зданием, похожим на почту, хотя я не уверен, что это была именно почта, слишком быстро мы проехали.

Грустец выплыл, но мы оказались в Вене раньше, чем прибыли дурные вести, и склонялись к осторожному оптимизму. Когда мы подъехали к центру города, повреждения от войны стали менее заметны; временами попадались пустые коробки зданий, сквозь которые просвечивало солнце, а на животах каменных купидонов, шеренгой окаймлявших крышу, остались отметины от пулеметных очередей. На улицах было многолюднее, хотя окраины напоминали старые коричневатые фотографии, сделанные в то время, когда никто еще не проснулся, — или после того, как все были убиты.

— Жуть какая, — отважилась высказаться Лилли; ей было так страшно, что она даже прекратила плакать.

— Старье, — сказала Фрэнни.

— Wo ist die Gemьtlichkeit? — жизнерадостно пропел Фрэнк, оглядываясь в поисках чего-нибудь подобного.

— Думаю, вашей матери здесь понравится, — оптимистично заметил отец.

— Эггу — не понравится, — сказала Фрэнни.

— Эгг ничего не услышит, — сказал Фрэнк.

— Маме тут тоже совсем не понравится, — сказала Лилли.

— Четыреста шестьдесят четыре раза, — сказала Фрэнни.

Наш водитель произнес что-то нечленораздельное. Даже отец сказал, что это не немецкий. Фрэнк попытался поговорить с водителем и узнал, что он венгр, оставшийся здесь после недавней революции. Мы начали разглядывать в зеркале заднего вида скучные глаза нашего шофера в поисках недавних ран, и если не видели их, то воображали. Рядом с нами внезапно возник парк, а с другой стороны — красивое, как дворец, здание (на самом деле это и был дворец), из ворот которого бодро вышла толстая женщина в форме медсестры (явно нянечка), толкая перед собой двухместную коляску (у кого-то родились близнецы!), а Фрэнк зачитывал идиотскую статистику из безмозглой туристической брошюры.

— При населении, не превышающем полтора миллиона жителей, — читал нам Фрэнк, — в Вене до сих пор более трехсот кофеен.

Мы уставились из окон нашего такси на улицы, ожидая, что они будут забрызганы кофе. Фрэнни опустила свое окно и принюхалась; оттуда пахнуло дизельной вонью Европы, но никак не кофе. Нам не потребовалось много времени, чтобы выяснить, для чего же существуют кофейни: для того, чтобы подолгу там сидеть, делать домашние задания, болтать со шлюхами, назначать свидания, играть в бильярд, пить что-нибудь покрепче, чем кофе, обсуждать планы нашего побега, а также, конечно, страдать бессонницей и предаваться грезам. Потом нас поразил фонтан на Шварценбергплац, мы пересекли Рингштрассе с ее резвыми трамваями, и наш шофер стал напевать себе под нос: «Крюгерштрассе, Крюгерштрассе», как будто улочка сама должна была прийти на этот зов (что и случилось), а затем он начал напевать: «Гастхауз Фрейд, Гастхауз Фрейд». «Гастхауз Фрейд» на зов не пришел. Наш водитель, не заметив его, медленно проехал мимо, и Фрэнк выскочил в «Кафе Моватт» спросить дорогу; там нам и показали здание, которое мы пропустили. Кондитерский магазин пропал (хотя вывески бывшего «Konditorei», «BONBONS» и прочие были прислонены к окну изнутри). Отец решил, что Фрейд, готовясь к нашему приезду, развернул широкомасштабную экспансию и выкупил кондитерский магазин. Но при ближайшем рассмотрении выяснилось, что «Konditorei» был поврежден пожаром, который, несомненно, едва не перекинулся и на «Гастхауз Фрейд». Мы вошли в маленький темный отель, миновав новое объявление длинного, как кишка, кондитерского магазина; объявление, как перевел Фрэнк, предупреждало: «НЕ НАСТУПИТЕ НА САХАР».

— Не наступите на сахар? — переспросила Фрэнни у Фрэнка. — Так здесь сказано, — ответил Фрэнк.

И действительно, осторожно войдя в фойе «Гастхауза Фрейд», мы почувствовали на полу что-то липкое (несомненно, от тех ног, которые уже наступили на сахар — ужасную липучку от растаявших в пожаре конфет). Теперь нас обволок жуткий запах горелого шоколада. Лилли, борясь со своими маленькими сумками, первой вошла в фойе — и завизжала.

Мы приготовились к встрече с Фрейдом, но совсем забыли про медведя. Лилли совершенно не ожидала увидеть его в фойе на свободе. И никто из нас и представить себе не мог, что увидит его на диванчике рядом с регистрационной стойкой сложившим короткие ноги крест-накрест — пятками на стуле; он явно читал журнал (ну точно, «умный медведь», как и заявлял Фрейд), но визг Лилли заставил его выронить журнал и принять более медвежью позу. Он соскочил с диванчика, рысцой подбежал к регистрационной стойке, толком и не взглянув на нас, и мы увидели, какой он маленький, коренастый, низенький: не длиннее и не выше, чем Лабрадор (подумали мы все), но явно поплотнее, потолще в талии — задастый, с сильными лапами. Он привстал у стойки, облокотился на нее и замолотил по звонку — с такой яростью, что тоненький «дзинь!» заглушался хлопками когтистой лапы.

— Господи Иисусе! — сказал отец.

— Это ты? — послышался голос. — Это Вин Берри?

Медведь, негодуя, что Фрейд все еще не показывается, схватил звонок со стойки и запустил им через все фойе; звонок с огромной силой врезался в дверь — звук был такой, словно молот с размаху угодил в органную трубку.

— Слышу, слышу! — кричал Фрейд. — Господи Иисусе! Это ты?

Он вышел из комнаты с распростертыми объятиями — с виду он был не менее странным, чем медведь. Тут-то мы, дети, поняли, что свое «Господи Иисусе!» отец перенял у Фрейда, и, может быть, особенно поразил нас контраст между этой новостью и внешностью Фрейда: тело Фрейда ничем не походило на атлетическое тело отца — ни формами, ни статью. Если бы Фриц разрешил своим карликам голосовать, Фрейда приняли бы в их цирк: он был только чуть-чуть покрупнее. Его тело, как болезнью, казалось поражено краткой историей своей былой силы; теперь оно было просто плотным и компактным. Черная шевелюра, о которой нам рассказывали, сделалась белой и пушистой, как волоски, окаймляющие кукурузный початок. Фрейд опирался на трость, напоминающую дубинку, что-то вроде бейсбольной биты; как мы поняли позже, это и была бейсбольная бита. Странный клок волос, росший у него на щеке, так и остался размером с мелкую монету, но посерел, сделался цвета тротуара — неприметного и запущенного цвета городских улиц. Но главное (в том, как постарел Фрейд) — это что он ослеп.

— Это ты? — воззвал Фрейд с другого конца фойе, обращаясь не к отцу, а к старому железному столбу, от которого начинались лестничные перила.

— Я здесь, — мягко сказал отец.

Фрейд распростер руки и медленно побрел на отцовский голос.

— Вин Берри! — воскликнул Фрейд, а медведь быстро подскочил к нему, поймал старика под локоть своей грубой лапой и развернул в сторону отца.

Когда Фрейд замедлял шаг, боясь наткнуться на стоящие не на месте стулья или обо что-нибудь споткнуться, медведь бодал его в спину головой. Не просто умный медведь, подумали мы, дети; это медведь-поводырь. Теперь у Фрейда был медведь, который за ним присматривал. Да уж, такой медведь в самом деле мог изменить вашу жизнь!

Мы наблюдали, как слепой гном обнимает отца, мы наблюдали их нескладный танец посреди грязного фойе «Гастхауза Фрейд». Когда их голоса стали тише, мы услышали стук печатных машинок с третьего этажа: радикалы рождали свою музыку, левые писали свою версию мира. Даже печатные машинки звучали самоуверенно, вразнобой с прочими, порочными версиями мира, но не сомневаясь в своей правоте, прицельно вбивая каждое слово на свое место, — так барабанят пальцами по скатерти, чтобы занять время между речами.

Но разве было бы лучше приехать ночью? И хоть надо признать, что фойе казалось бы ухоженней в мягком свете редких ламп и во всепрощении темноты, но разве не лучше (для нас, детей) услышать стук пишущих машинок и увидеть медведя, чем услышать (или вообразить) скрип кроватей, поток проституток, спускающихся и поднимающихся по лестнице, виноватые приветствия и прощания в фойе (и так всю ночь)?

Медведь обнюхал нас, детей. Лилли отнеслась к нему настороженно (он был больше нее), я смущенно, Фрэнк попробовал с ним подружиться, заговорив по-немецки, но медведь смотрел только на Фрэнни. Медведь потерся мордой о талию Фрэнни и ткнулся носом ей в пах. Фрэнни подпрыгнула и засмеялась, а Фрейд сказал:

— Сюзи! Ты хорошо себя ведешь? Не грубишь? Медведица Сюзи повернулась, подбежала к нему на четырех лапах, толкнула старика в живот, и тот опрокинулся на пол. Мой отец, кажется, хотел вмешаться, но Фрейд, опершись на свою бейсбольную биту, снова встал на ноги. Трудно было сказать, хихикает он или нет.

— Ох, Сюзи! — сказал он, глядя не туда. — Сюзи просто хочет себя показать. Она не любит, когда ее критикуют, — сказал Фрейд. — И к мужчинам она относится гораздо хуже, чем к девочкам. А где девочки? — сказал старик, растопырив руки в стороны, и Фрэнни с Лилли подошли к нему; Сюзи последовала за Фрэнни, нежно подталкивая ее сзади. Фрэнк внезапно загорелся идеей подружиться с медведицей, начал трепать ее густой мех и, запинаясь, проговорил:

— У-у, ты, должно быть, медведица Сюзи. Мы о тебе много слышали. А я — Фрэнк. Sprechen Sie Deutsch ?

Нет, нет, — сказал Фрейд. — Только не немецкий. Она разговаривает на вашем языке, — сказал Фрейд приблизительно в направлении Фрэнка.

Фрэнк глуповато склонился над медведицей и опять начал ерошить ей шерсть.

— Ты умеешь давать лапу, Сюзи? — спросил Фрэнк, складываясь пополам, но медведица повернулась к нему и встала на задние лапы.

— Она хорошо себя ведет? — воскликнул Фрейд. — Сюзи, будь умницей! Веди себя хорошо, Сюзи!

На задних лапах медведица была не выше нас, за исключением Лилли, — и выше Фрейда. Морда медведицы ткнулась Фрэнку в подбородок. Какое-то мгновение они стояли лицом к лицу, и медведица переваливалась с ноги на ногу — раскачивалась, как боксер в стойке.

— Я — Фрэнк, — нервно сказал медведице Фрэнк, протягивая руку; затем он внезапно попытался схватить правую медвежью лапу обеими руками и пожать ее.

— Попридержи руки, парень, — сказала медведица Фрэнку, отбросив его руку в сторону коротким быстрым ударом.

Фрэнк отшатнулся и налетел спиной на регистрационную стойку; звонок издал быстрое «дзинь!».

— Как вам это удалось? — спросила Фрэнни у Фрейда. — Как вы заставили ее заговорить?

— Никто не заставлял меня говорить, милочка, — сказала медведица Сюзи, тыркаясь носом ей в бедро.

Лилли снова завизжала.

— Медведица разговаривает, медведица разговаривает! — кричала она.

— Она умный медведь, — крикнул Фрейд. — Разве я вам этого не говорил?

— Медведица разговаривает, — истерично кричала Лилли.

— По крайней мере, я не визжу, — сказала медведица Сюзи.

Отбросив все медвежьи повадки, она прямой человечьей походкой прошла через фойе и угрюмо уселась на диванчик, туда, где ее впервые потревожил Лиллин визг. Она села, закинула ногу на ногу, положила их на стул и принялась листать журнал «Тайм». Довольно старый.

— Сюзи из Мичигана, — сказал Фрейд, как будто это все объясняло. — Но она ходила в колледж в Нью-Йорке. Она очень умная.

— Я ходила в «Сару Лоуренс», — сказала медведица, — но потом бросила. Ну и элитарное же это дерьмо, — сказала она о колледже Сары Лоуренс, нетерпеливо теребя лапами номер журнала «Тайм».

— Она — девушка! — воскликнул отец. — Это девушка в медвежьем костюме!

— Женщина, — поправила его Сюзи. — Не забывайтесь!

Это был всего лишь 1957 год. Сюзи была медведицей, опередившей свое время.

— Женщина в медвежьем костюме, — сказал Фрэнк.

Лилли прижалась ко мне и обхватила мою ногу.

— Других умных медведей и не бывает, — мрачно сказал Фрейд.

Наверху машинистки спорили по поводу нависшей у нас ошеломляющей тишины. Мы рассматривали медведицу Сюзи, действительно умную медведицу; и медведицу-поводыря тоже. После того как мы узнали, что это не настоящая медведица, она стала казаться нам больше; в наших глазах она приобрела новую силу. Это больше, чем просто глаза Фрейда, подумали мы; вполне возможно, что она заменяет ему и сердце и ум.

Отец осматривал фойе, а его старый слепой ментор шел рядом, опираясь на его руку. И что же отец видел на этот раз? Какой замок, какой дворец, какая первоклассная возможность все ярче и ярче маячили перед ним, когда он проходил мимо продавленного диванчика, на котором сидела медведица, проходил мимо подделок под импрессионистов: развалившиеся в потоках света розовые толстозадые ню на дисгармонирующих с ними цветастых обоях? Мягкий стул с вывороченными внутренностями (как развалины в предместьях с закопанной под ними воображаемой бомбой) и единственная лампа для чтения, слишком тусклая даже для того, чтобы при ней мечтать.

— Жаль, что так получилось с кондитерским магазином, — сказал отец Фрейду.

— Жаль? — воскликнул Фрейд. — Nein, nein, nicht жаль! Это здорово! Заведение пропало, а страховки у них не было. Мы его можем купить, очень дешево! Сделать фойе, которое люди заметят с улицы! — воскликнул Фрейд, хотя, конечно, сам он не мог заметить уже ничего. — Этот пожар очень кстати, — сказал Фрейд. — Пожар как раз к вашему прибытию, — говорил Фрейд, стискивая руку моего отца. — Великолепный пожар! — воскликнул Фрейд.

— Такой умномедвежий пожар, — сказала медведица Сюзи, цинично листая старый номер «Тайма».

— Так это ты его устроила? — спросила Фрэнни медведицу Сюзи.

— И к бабке не ходи, милочка, — ответила Сюзи.

Однажды я встретил женщину, которую тоже изнасиловали, но когда я рассказал ей историю Фрэнни и то, как, на мой взгляд, Фрэнни с этим справилась — никак вообще не реагируя или отрицая худшее из того, что с ней случилось, — эта женщина сказала мне, что мы с Фрэнни не правы.

— Не правы? — переспросил я.

— И к бабке не ходи! — ответила женщина. — Фрэнни была изнасилована, а не избита. И эти сволочи достали ее: внутри себя она вовсе не та же, какая была, что бы там ни болтал твой пустоголовый черный друг. Что он в этом понимает? Сестру его, понимаете ли, тоже изнасиловали — и уже эксперт. Твоя сестра сама лишила себя единственного оружия, которое было у нее против этих гадов: их семени. И никто не остановил ее, не помешал ей вымыться, никто не заставил ее побороться с этим — так вот, теперь она будет бороться с этим всю свою жизнь. Она пожертвовала своей цельностью, не сопротивляясь нападавшим с самого начала. А ты, — сказала эта женщина мне, — ты очень ловко распылил изнасилование твоей сестры, ты лишил его цельности, убежав, чтобы найти какого-нибудь героя, вместо того чтобы остаться там и встретить опасность самому.

— Цельность изнасилования — о чем это ты? — удивился Фрэнк.

— Я побежал за помощью, — сказал я. — Они бы просто вышибли из меня дух и все равно бы ее изнасиловали.

— Мне надо поговорить с твоей сестрой, милок, — сказала эта женщина. — Она бьется со своей любительской психологией, а это не поможет, поверь мне: я знаю, что такое изнасилование.

— Ух! — однажды сказал Айова Боб. — Вся психология любительская. Да ну их на фиг, Фрейда и всех остальных.

— Во всяком случае, того Фрейда, — добавил мой отец.

Но позже я подумал: может быть, и нашего Фрейда тоже.

Во всяком случае, женщина, являющаяся экспертом по изнасилованию, сказала, что реакция Фрэнни на изнасилование — это полнейшая фигня, а то, что Фрэнни до сих пор пишет Чипперу Доуву, вообще ее поразило. Женщина, являющаяся экспертом по изнасилованию, сказала, что после изнасилования так попросту не бывает и быть не может. Она сказала, что знает это наверняка. Поскольку ее тоже изнасиловали. А когда она училась в колледже, то вступила в нечто вроде клуба изнасилованных женщин, и они между собой условились, что конкретно под этим подразумевать и каковы должны быть конкретные ответные действия. Еще даже до ее разговора с Фрэнни я видел, что эта женщина зациклена на ее собственном несчастье и что, по ее мнению, единственная здравая реакция на изнасилование — это ее собственная реакция. Если же кто-то реагировал на подобное несчастье иначе, в ее глазах это просто означало, что и несчастье было иным.

— Все люди таковы, — сказал бы Айова Боб, — они хотят сделать свой печальный опыт универсальным. Это их как-то поддерживает.

И можно ли их за это винить? Спорить с такими людьми бесполезно, потому что из-за опыта, который лишил их каких-то человеческих качеств, они начинают отрицать другие человеческие качества в других, а ведь правда в том, что люди различны — это противоположная сторона нашего сходства… Да, ей не позавидуешь.

— Возможно, у нее была самая несчастливая жизнь на свете, — сказал бы Айова Боб.

И в самом деле, у этой женщины была самая несчастливая жизнь на свете. Экспертом по изнасилованию оказалась медведица Сюзи.

— Что это за бред — «маленькое событие среди множества других»? — спрашивала Сюзи у Фрэнни. — Что за бред — «самый счастливый день в моей жизни»? — спрашивала ее Сюзи. — Эти ублюдки хотели не просто тебя трахнуть, они хотели забрать твою силу, и ты им это позволила. Любая женщина, которая так пассивно относится к насилию над собой… да как ты можешь такое говорить, мол, ты откуда-то знала, что Чип Доув будет «первым». Радость моя! Ты просто пытаешься преуменьшить то огромное и страшное, что с тобой случилось, для того, чтобы легче это воспринять.

— Так кого же в данном случае насиловали? — спрашивала Фрэнни медведицу Сюзи. — Я хочу сказать, что у тебя было твое изнасилование, а у меня — мое. Если я говорю, что внутри я осталась такая же, какая была, значит, осталась. Ты думаешь, что они могут сделать это каждый раз?

— А здесь и к бабке не ходи, — отвечала Сюзи, — насильник использует свой член как оружие. С таким оружием он всяко доберется до тебя. К примеру, — говорила медведица Сюзи, — как нынче твоя половая жизнь?

— Ей всего лишь шестнадцать, — сказал я. — Нельзя ожидать слишком активной половой жизни в шестнадцать лет.

— Это меня не смущает, — сказала Фрэнни, — но есть половая жизнь, а есть изнасилование, — сказала она. — Это день и ночь.

— Тогда как же ты продолжаешь уверять, что Чиппер Доув был «первым»? — тихо спросил я.

— Вот тут и к бабке не ходи, это-то и главное, — подхватила медведица Сюзи.

— Смотрите, — сказала нам Фрэнни; Фрэнк в это время неловко раскладывал пасьянс, делая вид, что вообще нас не слушает, а Лилли следила за нашим разговором, как за теннисным матчем, не упуская ни единой реплики. — Смотрите, — сказала Фрэнни, — весь смысл в том, что у меня есть мое собственное изнасилование. Оно — мое. Мое собственное. И я справляюсь с ним на свой манер.

— Ты не справляешься с ним, — сказала Сюзи. — Ты так и не разозлилась достаточно. Ты должна разозлиться. Ты должна от всего этого прийти в ярость.

— Ты должна стать одержимой и не растерять одержимости, — закатив глаза, процитировал Фрэнк Айову Боба.

— Я серьезно, — сказала медведица Сюзи.

Она, конечно, была слишком серьезна — но более привлекательна, чем показалась с первого взгляда. Спустя какое-то время Сюзи-медведица наконец поняла изнасилование правильно. В конце концов она возглавила кризисный центр по изнасилованию, и в самой первой строчке своих «Советов жертвам изнасилования» она подчеркивает, что вопрос «чье это изнасилование?» — самый важный. Она в конце концов поймет, что хотя ее выздоровлению способствовал в первую очередь гнев, но в случае с Фрэнни он может и не оказаться таким целительным. «Позвольте жертве высказаться, — мудро пишет она в своем бюллетене для специалистов по изнасилованию, — отделите свои собственные проблемы от проблем жертвы». В один прекрасный день Сюзи-медведица стала настоящим консультантом по изнасилованиям, ведь это ей принадлежит знаменитое высказывание: «Будьте внимательны: каждая жертва изнасилования может видеть существо вопроса совсем иначе, чем вы; ваш взгляд — не единственный». И всем консультантам в своем центре она дает следующий совет: «Очень важно понимать, что каждая жертва будет пытаться осмыслить происшедшее по-своему, найти собственный выход из кризиса. Речь может идти обо всех обычных симптомах — вина, отрицание, ярость, смущение, страх — в том или ином сочетании или же о чем-то совершенно другом. И проблемы могут возникнуть в течение недели, года, десяти лет, а могут так никогда и не возникнуть».

Очень верно; Айова Боб полюбил бы этого медведя так же, как любил Эрла. Но когда мы только встретились, Сюзи во многом вела себя совершенно по-медвежьи, в том числе в вопросе об изнасиловании.

Мы вынуждены были пойти к ней с нашим сокровенным — это было неестественно, но у нас внезапно возникла потребность обратиться к ней как к матери (в отсутствие нашей собственной матери); впоследствии мы обращались к ней и с другими проблемами. Почти сразу же эта умная (хотя и грубоватая) медведица оказалась более всевидящей, чем слепой Фрейд, и с самых первых дней и ночей в нашем новом отеле мы шли со всеми нашими вопросами к Сюзи.

— Что это за люди с пишущими машинками? — спрашивал я ее.

— Сколько берут проститутки? — спрашивала Лилли.

— Где можно купить хорошую карту? — спрашивал Фрэнк. — Лучше бы такую, на которой отмечены пешие маршруты.

— Какие маршруты, Фрэнк? — спрашивала Фрэнни.

— Покажи детям их комнаты, — наказал Фрейд своему умному медведю.

Почему-то мы все сначала пошли в комнату Эгга, которая оказалась самой худшей — куб с двумя дверьми и без единого окна; одна дверь вела в комнату Лилли (которая была на одно окно лучше), другая — в фойе на первом этаже.

— Эггу она не понравится, — сказала Лилли; она предвидела, что Эггу ничего не понравится — ни переезд, ни вся затея в целом.

Подозреваю, она была права, и теперь, когда я думаю об Эгге, я вынужден представлять его в комнате в «Гастхаузе Фрейд», которой он так и не увидел. Эгг в коробке без воздуха и окон, крошечном отгороженном пространстве в самом сердце иностранного отеля, в номере, не подходящем для постояльцев.

Типичная семейная тирания: самому младшему достается худшая комната. Эгг не был бы счастлив в «Гастхаузе Фрейд», а теперь я задумываюсь о том, мог ли бы вообще кто-то из нас быть там счастлив. Конечно, начало получилось неудачным. У нас были всего день и ночь, прежде чем на нас обрушилась новость о матери и Эгге, прежде чем Сюзи превратилась и в нашего медведя-поводыря тоже, а отец с Фрейдом затянули на два голоса арию о великом отеле — по крайней мере, успешном отеле, надеялись они; ну если не великом, то хотя бы хорошем.

Уже в день прибытия отец и Фрейд начали строить планы. Отец хотел переселить проституток на пятый этаж, а Симпозиум по восточно-западным отношениям — на четвертый и таким образом очистить второй и третий этажи для постояльцев.

— Почему постояльцы, которые платят, должны забираться на четвертый и пятый этажи? — спрашивал отец Фрейда.

— Проститутки, — напоминал отцу Фрейд, — те же постояльцы, они тоже платят. — (Ему не надо было добавлять, что к тому же проститутки делают за ночь несколько заходов.) — А некоторые из их клиентов слишком стары, чтобы карабкаться по всем этим лестницам, — добавил Фрейд.

— Если они стары для всех этих лестниц, — заметила Сюзи, — то они стары и для своего грязного дела тоже. Лучше пусть кто-нибудь загнется на лестнице, чем отбросит коньки в кровати, лежа на маленькой девочке.

— Господи Иисусе! — сказал отец. — Тогда, может быть, отдадим проституткам второй этаж? А этих чертовых радикалов выселим на самый верх.

— Интеллектуалы, — возразил Фрейд, — всегда хлюпики.

— Не все эти радикалы — интеллектуалы, — заметила Сюзи. — И нам определенно нужен лифт, — добавила она. — Я склонна оставить проституток ближе к земле, а этих мыслителей заставить карабкаться по лестнице.

— Да, а постояльцев поселим между ними, — согласился отец.

— Каких постояльцев? — спросила Фрэнни. Они с Фрэнком проверили регистрационную книгу; в «Гастхаузе Фрейд» постояльцев не было.

— Это просто из-за пожара в кондитерском магазине, — пояснил Фрейд. — Он выкурил всех постояльцев. Как только мы устроим настоящее фойе, постояльцы валом повалят!

— И траханье не даст им всю ночь спать, а утром их разбудит стук пишущих машинок, — сказала медведица Сюзи.

— Этакий отель для богемы, — оптимистично заметил Фрэнк.

— Что ты знаешь о богеме, Фрэнк? — спросила его Фрэнни.

В комнате Фрэнка оказался портновский торс, оставшийся от проститутки, которая держала в отеле постоянную комнату. Крепкий торс, с пришпиленной сверху головой, отломанной у манекена.

Фрейд уверял, что она украдена в одном из крупных магазинов на Кернтнерштрассе. Миловидная, но выщербленная голова с одетым набекрень париком.

— Прекрасно подойдет для твоих переодеваний, Фрэнк, — сказала Фрэнни.

Фрэнк мрачно повесил на него свой пиджак.

— Очень смешно, — заметил он.

Комната Фрэнни соединялась с моей. У нас с ней была общая ванная комната с древней ванной, такой глубокой, что в ней можно было сварить целого быка. Туалет находился в коридоре, как раз напротив фойе. Только в комнате отца были собственные ванна и туалет. Выяснилось, что Сюзи пользуется той же ванной, что и мы с Фрэнни, хотя войти в нее она могла только через одну из наших комнат.

— Не дергайтесь, — сказала Сюзи, — я не так уж и часто моюсь.

Это мы и так могли сказать. От нее исходил не совсем медвежий, но сильный кисло-соленый запах, а когда она сняла свою медвежью голову и мы впервые увидели ее темные мокрые волосы, ее бледное рябое лицо, ее изможденные нервные глаза, то поняли, что в медвежьем костюме она выглядит намного приятней.

— То, что вы видите, это все от угрей — беды моей юности, — сказала Сюзи. — Я, что называется, девочка, которая «не так плоха, если спит лицом к стенке».

— Не расстраивайся, — сказал Фрэнк. — Я — гомосексуалист. Мне тоже предстоит веселенькая юность.

— Ну, по крайней мере, ты симпатичный, — сказала медведица Сюзи. — У вас вся семья симпатичная, — сказала она, окинув нас многозначительным взглядом. — Возможно, вы со мной не согласитесь, но дайте мне высказаться: никакая дискриминация не сравнима с тем, как относятся к уродливым людям. Я была уродливым ребенком и с каждым долбаным днем становилась все уродливей и уродливей.

Мы не могли отвести от нее глаз в ее медвежьем костюме без головы; мы, конечно, пытались догадаться, такое ли у нее грузное тело, как и у медведя. А когда на следующее утро мы увидели, как она разминается в кабинете Фрейда в футболке и тренировочных штанах, готовясь войти в роль медведя к тому времени, когда днем придут радикалы, а вечером проститутки, мы поняли, что физически она прекрасно подходит для того животного, которого изображает.

— Не тростиночка, да? — спросила она меня. «Многовато бананов», — сказал бы Айова Боб, «а пробежки маловато».

Но будем справедливы — Сюзи было трудно куда-нибудь выйти без медвежьего костюма. А делать зарядку в медвежьем костюме проблематично.

— Я не могу раскрыться, не то у нас будут большие неприятности.

И то верно, как бы Фрейд без нее смог поддерживать порядок? Медведица Сюзи была вышибалой. Когда левым радикалам досаждали правые, когда в холле и на лестнице раздавались яростные выкрики, когда какой-нибудь неофашист начинал орать: «Ничего не бывает задаром!», когда кучка протестующих набивалась в фойе, потрясая плакатами с требованием, чтобы Симпозиум по восточно-западным отношениям переехал… подальше на восток, вот тогда-то, говорила Сюзи, она и нужна была Фрейду.

— Уходите! — кричал в таких случаях Фрейд. — А то разозлите медведя.

Иногда было достаточно низкого грудного рычанья и короткой атаки.

— Забавно, — говорила Сюзи, — на самом деле я не так уж и сильна, но никто и не пытается драться с медведем. Мне достаточно всего лишь схватить кого-нибудь, и он тут же съеживается в комок и начинает стонать. Все, что мне нужно, — это взять и дунуть на них, просто навалиться. Никому и в голову не приходит бороться с медведем.

Радикалы были так благодарны за медвежью защиту, что с переселением их наверх не возникло никаких трудностей. В середине дня отец и Фрейд объяснили им ситуацию. Отец предложил им мои услуги для переноски пишущих машинок, я начал таскать машинки наверх, в пустующие комнаты пятого этажа. У них было около полудюжины печатных машинок и один ротапринт, обычные канцелярские принадлежности и как-то многовато телефонов. На третьем или четвертом столе я начал немного уставать, но, пропустив из-за перелета свою обычную зарядку со штангой и гантелями, был благодарен за возможность размяться. Я спросил парочку молодых радикалов, где можно купить штангу и гантели, но они, похоже, были очень подозрительны — то ли потому, что мы были американцами, то ли они не понимали английского, а может быть, они просто предпочитали говорить на своем языке. Один радикал постарше пытался было протестовать и завел с Фрейдом какой-то спор, но медведица Сюзи стала мотать головой и тыкаться в колени пожилого господина, как будто хотела высморкаться в обшлага его брюк, и он успокоился и стал подниматься по лестнице, хотя он-то знал, что Сюзи не настоящий медведь.

— Что они пишут? — спросила Фрэнни у Сюзи. — Я имею в виду их брошюры — это какая-то пропаганда?

— Зачем им столько телефонов? — спросил я, потому что я не слышал ни единого звонка за целый день.

— Они постоянно куда-то звонят, — сказала Сюзи. — Думаю, они кому-то угрожают по телефону. А их брошюры я не читала. Я вне их политики.

— Но в чем заключается их политика? — спросил Фрэнк.

— Поменять все к чертовой матери, — сказала Сюзи. — Начать все заново. Они хотят покончить с прошлым и начать игру с нуля.

— Я бы тоже не против… — сказал Фрэнк. — Звучит неплохо.

— Я их боюсь, — сказала Лилли. — Они смотрят сквозь тебя, как будто не видят, хотя глядят прямо на тебя.

— Ну, ты уж очень маленькая, — сказала медведица Сюзи. — На меня они определенно смотрят, и слишком много.

— Один из них смотрит на Фрэнни, слишком много, — заметил я.

— Я не это имела в виду, — сказала Лилли. — Я хотела сказать, что они не видят людей, когда смотрят на них.

— Это потому, что они думают о том, что все могло быть иначе, — сказал Фрэнк.

— Люди тоже, Фрэнк? — спросила Фрэнни. — Они думают, что люди могут быть иными? Да?

— Ага, — сказала медведица Сюзи, — например, мы все можем стать покойниками.

Горе сближает; в нашем горе, вызванном смертью матери и Эгга, мы узнали радикалов и проституток так, будто знали их всю жизнь. Мы были обездоленными детьми, без матери (для проституток), наш брат погиб во цвете лет (для радикалов). Таким образом, желая компенсировать нашу скорбь и дополнительное уныние, вызванное условиями «Гастхауза Фрейд», и проститутки, и радикалы относились к нам с особой теплотой. И хотя они различались как день и ночь, у них было намного больше общего, чем они сами предполагали.

И те и другие верили в коммерческие перспективы простого идеала: что в один прекрасный день они смогут стать «свободными». И те и другие относились к своим телам как к чему-то, чем легко можно пожертвовать (и что легко можно будет восстановить или заменить, когда тяжелые времена пройдут). Даже имена у них были похожими, правда по разным причинам. Они предпочитали псевдонимы или прозвища, а если и пользовались настоящим именем, то уж никак не фамилией.

Собственно, двое из них звались одной и той же кличкой, но путаницы не возникало, так как радикалы все были мужчинами, а проститутки — женщинами, к тому же они никогда не появлялись в «Гастхаузе Фрейд» в одно и то же время. Это имя было Старина Биллиг, и billig по-немецки означает «дешевка». Самую старую проститутку звали так, поскольку ее цены были самыми низкими в том округе, где она работала; проститутки с Крюгерштрассе, хотя Крюгерштрассе и находилась в Первом округе, были своего рода подгруппой проституток с Кернтнерштрассе (за углом). Если свернуть с Кернтнерштрассе на нашу маленькую улочку, перемена ощущалась разительная — такое впечатление, будто погрузился в мир без света; покинув Кернтнерштрассе, ты сразу же терял из виду огни отеля «Захер», блеск Государственной оперы и замечал, что проститутки накладывают на глаза больше теней, что их ноги выгнуты «иксом» (от длительного стояния) и что в талии они кажутся заметно шире, напоминая манекен из комнаты Фрэнка. Старина Биллиг была старостой проституток с Крюгерштрассе.

Ее тезкой среди радикалов был пожилой господин, который яростнее всех спорил с Фрейдом по поводу переезда на пятый этаж. Этот Старина Биллиг заработал свое «дешевое» прозвище исключительной, как говорят, скаредностью и всей своей политической биографией. Товарищи называли его «радикалом для радикалов». При большевиках он был одним из них, а когда начали меняться названия, тоже сменил вывеску. Он был в первых рядах любого движения, но когда движение шло вразнос или нарывалось на серьезные неприятности, Старина Биллиг шаг за шагом отступал в тыл, а потом тихонечко скрывался из вида, ожидая следующей волны, чтобы снова оседлать гребень. Идеалисты среди молодых радикалов, с одной стороны, относились к нему подозрительно, а с другой — восхищались его долголетием, живучестью. Примерно так же смотрели на Старину Биллиг, проститутку, ее коллеги.

Старшинство — это установление, которое одинаково часто почитают и порочат, внутри и вне сообщества.

Как и Старина Биллиг среди радикалов, среди проституток больше всего спорила с Фрейдом насчет переезда тоже Старина Биллиг.

— Но вы же переезжаете вниз, — говорил Фрейд, — вам надо будет подниматься на этаж меньше. В отеле, где нет лифта, второй этаж лучше третьего.

Я еще мог как-то следить за немецким Фрейда, но ответ Старой Биллиг был мне не по зубам. Фрэнк сказал, что она протестует против переезда, так как ей надо переносить слишком много «сувениров».

— Посмотри на этого мальчика! — говорил Фрейд, крутясь вокруг меня. — Взгляни на его мускулы! — Фрейд, конечно, «смотрел» мои мускулы на ощупь; сжимая их и похлопывая по ним, он подталкивал меня к старой проститутке. — Потрогай сама! — кричал Фрейд. — Он может перенести все твои сувениры. Дай ему день, и он сможет перенести весь отель!

А Фрэнк перевел мне, что ответила старая проститутка.

— Мне ни к чему трогать никакие мускулы, — сказала Старина Биллиг, отклоняя предложение Фрейда пощупать мои мышцы. — Я достаточно нащупалась мышц, когда спала, черт подери! — сказала она. — Конечно, он может перенести сувениры, — согласилась она. — Но я не хочу, чтобы мне что-нибудь разбили.

Таким образом, я переносил «сувениры» Старины Биллиг с великой осторожностью. Коллекция фарфоровых медведей, которая могла поспорить с коллекцией моей матери (а после смерти матери Старина Биллиг пригласит меня посещать свою комнату в дневное время, когда она не работает и ее нет в «Гастхаузе Фрейд», и я мог спокойно проводить время в одиночестве с ее медведями, вспоминая коллекцию матери, которая погибла вместе с ней). Еще Старина Биллиг любила растения, свешивавшиеся из горшков в форме каких-нибудь животных или птиц: папоротники окружали фламинго, цветы пробивались из лягушачьей спины, апельсиновое дерево вылезало из головы аллигатора. У остальных проституток были только смена одежды, косметика и лекарства. Было странно думать о том, что в «Гастхаузе Фрейд» они держали только «ночные комнаты» в отличие от Ронды Рей, у которой была «дневная комната»; меня поразила мысль, что дневные и ночные комнаты использовались для близких целей.

Мы встретились с проститутками в первый же вечер, когда помогали им переехать на другой этаж. Проституток с Крюгерштрассе было четверо плюс Старина Биллиг. Их звали Бабетта, Иоланта, Черная Инга и Визгунья Анни. Бабетту звали Бабеттой, поскольку она единственная из всех разговаривала по-французски, и считалось, что большинство французских клиентов (французы очень не любят разговаривать на каком-либо другом языке, кроме французского) предназначаются для нее. Бабетта была маленького роста (и потому стала любимицей Лилли), с кукольным личиком, которое в полумраке фойе «Гастхауза Фрейд» могло под определенным углом показаться неприятно похожим на мордочку грызуна. В последующие годы я буду думать, что Бабетта страдала анорексией, хотя тогда, в 1957 году, я, да и никто из нас, даже не догадывался, что такое анорексия. Она носила платья из тканей с изображением цветов, очень легкие платья, носила она их, даже когда лето давно кончилось. Если она красилась, то, глядя на нее, можно было подумать, что она переусердствовала с пудрой (казалось, дотронься до нее пальцем, и из ее пор выпорхнет облачко пудры); в остальное же время ее кожа напоминала воск (казалось, дотронься до нее пальцем, и под ним останется ямочка). Однажды Лилли сказала мне, что миниатюрность Бабетты сыграла важную роль в ее (Лиллином) взрослении, поскольку Бабетта помогла Лилли понять, что маленькие люди могут вступать в половые отношения с большими людьми и при этом не ломаться вконец. «Не ломаться вконец», — именно так Лилли это преподносила.

Иоланта называла себя Иолантой, потому что, как она объяснила, имя это польское, а она обожает польские шуточки. Она выглядела сильной, такой же большой, как Фрэнк (и почти такой же неуклюжей), исторгая сердечность, которая казалась фальшивой, как будто посреди хорошей шутки Иоланта может внезапно помрачнеть и достать из сумочки нож или выплеснуть кому-нибудь в лицо стакан вина. Широкоплечая, с квадратным лицом, тяжелой грудью и крепкими, но не толстыми ногами, она обладала здоровым очарованием крестьянки, странно испорченной подлостью городского насилия; она выглядела эротичной, но опасной. Во время моих первых дней и ночей в «Гастхаузе Фрейд» именно ее образ стоял у меня перед глазами, когда я мастурбировал, именно с Иолантой мне было труднее всего разговаривать, не потому, что она была самой грубой, а потому, что я больше всего ее боялся.

— Как можно узнать польскую проститутку? — спрашивала она меня. Я вынужден был просить Фрэнка перевести мне. — Потому что она платит тебе, за то, что ты ее трахаешь.

— Уловил? — спросил меня Фрэнк.

— Господи, Фрэнк, конечно, — ответил я.

— Тогда смейся, — сказал Фрэнк. — Лучше посмейся.

И я посмотрел на руки Иоланты; у нее были запястья крестьянина, а костяшки боксера, и засмеялся.

Черная Инга не смеялась. У нее была самая несчастная жизнь. И что самое главное, она еще не прожила слишком много в своей жизни; ей было только одиннадцать. Мулатка (мать ее была австриячка, а отец — черный американский солдат), она родилась в самом начале оккупации. Ее отец уехал вместе с оккупационными войсками в 1955 году, и все его рассказы о том, как обращаются с черными в Соединенных Штатах, отнюдь не побудили Ингу или ее мать уехать с ним. Черная Инга лучше всех остальных проституток владела английским, и, когда наш отец уехал во Францию опознавать тела матери и Эгга, большую часть наших бессонных ночей мы провели с Ингой. Ровесница Лилли, она тем не менее была с меня ростом, а при том, как ее одевали, выглядела такой же взрослой, как Фрэнни. Гибкая и симпатичная, кофейного цвета, она не была настоящей проституткой, выступая своего рода приманкой.

Ей не позволяли появляться на Крюгерштрассе без сопровождения другой проститутки, разве что если с ней рядом была медведица Сюзи; когда мужчины желали ее, им говорилось, что они могут только смотреть на нее и трогать себя сами. Черная Инга еще не была достаточно взрослой, чтобы ее кто-то трогал, и ни одному мужчине не позволяли остаться в комнате с ней наедине. Если мужчина хотел побыть с ней, то компанию им обязательно составляла медведица Сюзи. Система была очень простая, но работала. Если складывалось впечатление, что мужчина собирается дотронуться до Черной Инги, то медведица Сюзи издавала соответствующий звук и всем своим видом показывала готовность к нападению. Если мужчина просил Черную Ингу слишком уж раздеться или смотреть, как он будет мастурбировать, медведица Сюзи начинала вести себя беспокойно.

— Вы сердите медведя, — предупреждала Инга мужчину, который или уходил, или быстренько кончал мастурбировать, пока Инга смотрела в сторону.

Все проститутки знали, что медведица Сюзи может появиться в их комнатах буквально через несколько секунд, стоит лишь им крикнуть о помощи, потому что Сюзи, как всякое хорошо выдрессированное животное, безошибочно распознавала их голоса. Гнусавое повизгивание Бабетты, яростный рев Иоланты, дребезжание «сувениров» Старины Биллиг. Но для нас, детей, самыми худшими клиентами были стыдливые мужчины, которые мастурбировали на почти не оголявшуюся Черную Ингу.

— Не думаю, что я смог бы дрочить в присутствии медведя, — сказал Фрэнк.

— Думаю, Фрэнк, ты не смог бы дрочить в присутствии Сюзи, — заметила Фрэнни.

От этих слов Лилли передернуло, а я мысленно присоединился к ней. И пока отец находился во Франции с самыми дорогими для нас телами, мы — беспристрастно, как подобает при трауре, — наблюдали за торговлей телом в «Гастхаузе Фрейд».

— Когда я достаточно подрасту, — сказала Черная Инга, — я смогу получать за настоящее дело.

Нас, детей, очень удивило, что за «настоящее дело» платят больше, чем за созерцание Инги и мастурбацию.

Мать Черной Инги планировала не допустить свою дочь до «настоящего дела» к тому времени, как она «достаточно подрастет». Мать Черной Инги собиралась отправить дочь в отставку к тому времени, как она станет совершеннолетней. Мать Черной Инги была пятой ночной дамой «Гастхауза Фрейд» — той, которую называли Визгунья Анни. Она зарабатывала больше денег, чем любая другая проститутка с Крюгерштрассе, потому что копила на достойную отставку (для себя и для дочери).

Те, кто хотел хрупкий цветочек или немного французского, обращались к Бабетте. Те, кто предпочитал опыт и желал сэкономить, обращались к Старине Биллиг. Любители острых ощущений, имевшие вкус к насилию, могли попробовать удачи с Иолантой. Те, кто стыдился сам себя, платили за то, чтобы украдкой поглядеть на Черную Ингу. Ну а ценители абсолютного обмана шли к Визгунье Анни.

Как сказала медведица Сюзи, «Визгунья Анни выдает фальшивый оргазм лучше всех в своем цехе».

Фальшивый оргазм Визгуньи Анни мог вырвать Лилли из самого страшного ночного кошмара, заставить Фрэнка подскочить в постели и в ужасе завыть на темный силуэт портновского манекена, маячащий у него в ногах, стряхнуть с меня самый глубокий сон, так что я внезапно оказывался бодрым как огурчик и с огромной эрекцией или с рукой, шарящей по собственному горлу в поисках места, где оно перерезано. Визгунья Анни была живым аргументом в пользу того, что не стоило позволять проституткам занимать этаж прямо над нами.

Она даже могла отвлечь отца от его горя, когда он вернулся из Франции.

— Господи Иисусе! — говорил он и отправлялся поцеловать каждого из нас, убедиться, что все мы в безопасности.

Только Фрейд мог спокойно спать в такие моменты.

— Фрейд разберется, — говорил Фрэнк, — его-то уж не надуешь фальшивыми оргазмами.

Фрэнк считал себя очень умным, часто повторяя это замечание, так как, разумеется, имел в виду другого Фрейда, а не нашего слепого хозяина.

Визгунья Анни могла иногда надуть даже медведицу Сюзи, которая ворчала:

— Господи, этот-то у нее точно настоящий. Или еще хуже, Сюзи иногда принимала фальшивый оргазм за возможный крик о помощи.

— Господи боже мой, это уж точно никто не кончает! — ревела Сюзи, напоминая мне Ронду Рей. — Это точно кто-то умирает!

И она с ревом неслась по коридору второго этажа, распахивала дверь комнаты Визгуньи Анни и набрасывалась со своими ужасными когтями на ходившую ходуном кровать — отчего партнер Визгуньи Анни или пускался наутек, или падал в обморок, или застывал ледяным изваянием. А Визгунья Анни спокойно говорила:

— Нет-нет, Сюзи, все в порядке. Он добрый малый.

К этому времени приводить клиента (по меньшей мере парализованного от страха) в чувство могло быть уже поздно.

— Это уж настоящее преступление, — обычно говорила Фрэнни. — Только парень собрался кончить, как в комнату врывается медведь и начинает его мять.

— На самом деле, милочка, — говорила ей Сюзи, — некоторые из них именно в этот момент и кончают.

Неужели и вправду некоторые клиенты «Гастхауза Фрейд» кончали только тогда, когда на них нападал медведь? Но мы были слишком молоды; кое-каких вещей об этом злополучном месте мы так и не узнали. Подобно вампирам всех наших прошлых Хэллоуинов, клиенты «Гастхауза» никогда не будут для нас до конца реальными. По крайней мере, не проститутки, не их клиенты и не радикалы.

Старина Биллиг (радикал) приходил раньше всех. Как и Айова Боб, он говорил, что слишком стар, чтобы тратить остаток своей жизни на сон. Он приходил так рано, что иногда сталкивался в дверях с последней уходившей проституткой. Это была неизменно Визгунья Анни, которая работала усерднее остальных, чтобы спасти себя и свою черную дочку.

Медведица Сюзи в ранние утренние часы спала. После рассвета проблем у проституток почти не было, словно свет обеспечивал людям безопасность, если не всегда чистую совесть, а радикалы никогда не начинали свои перебранки раньше позднего утра. Большинство радикалов любило подольше поспать. Весь день они писали свои манифесты и делали угрожающие телефонные звонки. «За отсутствием достойного врага», как говаривал отец, они начинали досаждать друг другу. Отец, в конце концов, был капиталист. Кому еще придет в голову мысль о превосходном отеле? Кто, кроме капиталиста и по своей сущности противника «раскачивания лодки», захочет жить в отеле, управлять непроизводительным предприятием, продавать сон, а не результат труда, продукт, являющийся по меньшей мере отдыхом, если не развлечением? Мой отец считал радикалов еще более нелепыми, чем проститутки. Думаю, после смерти матери он был особенно восприимчив к помутнениям похоти и одиночества; возможно, он даже был благодарен за «бизнес», как проститутки называли свою работу.

Преобразователи мира, идеалисты, взявшиеся искоренять недостатки человеческой натуры, вызывали у него меньше симпатии. Сейчас это меня удивляет, поскольку я вижу отца тоже идеалистом, хоть и другого сорта, но, конечно, отец был более склонен пережить любые недостатки, чем их искоренить. То, что отец так и не выучил немецкого, дополнительно отдаляло его от радикалов; в сравнении с ними проститутки разговаривали по-английски лучше.

Радикал Старина Биллиг знал по-английски одну фразу. Он любил пощекотать Лилли или дать ей леденец, нежно приговаривая: «Янки гоу хоум» 24.

— Он милый старый пердун, — говорила Фрэнни.

Фрэнк пытался научить Старину Биллига еще одной английской фразе, которая, по мнению Фрэнка, должна была ему понравиться.

— Империалистическая собака, — говорил Фрэнк, но Биллиг безнадежно путал это с «фашистской свиньей», и результат всегда получался очень странным.

Из радикалов лучше всех говорила по-английски женщина, носившая подпольную кличку Фельгебурт. Это Фрэнк первым объяснил мне, что Fehlgeburt по-немецки означает «выкидыш».

— Как-как, Фрэнк, «выигрыш»? — переспросила Фрэнни.

— Нет, — говорил Фрэнк. — Выкидыш — ну, выкидыш ребенка.

Фройляйн Фельгебурт, как ее звали — мисс Выкидыш для нас, детей, — никогда не была беременной, и значит, у нее никогда не случалось и выкидыша; она была студенткой университета, а подпольную кличку «Выкидыш» получила потому, что единственная кроме нее женщина в штате Симпозиума по восточно-западным отношениям имела подпольную кличку «Беременная». И прежде та действительно была беременной. Фройляйн Швангер (Schwanger по-немецки означает «беременная»), женщина средних лет примерно одного возраста с моим отцом, прославилась в радикальных кругах Вены благодаря своей последней беременности. Она написала о ней целую книгу и продолжение — об аборте. Едва забеременев, она стала носить на груди крупную ярко-красную надпись «беременная» — «SCHWANGER!» — под которой буквы того же размера вопрошали: «НЕ ТЫ ЛИ ОТЕЦ?». Из этого получилась великолепная обложка для книги, а весь свой гонорар Швангер передала различным радикальным кружкам. Ее последующий аборт и книга о нем вызвали ожесточенную полемику; Швангер и сейчас, произнося речь, могла собрать целую толпу и каждый раз исправно жертвовала собранные средства на правое дело. Ее книга об аборте была издана в 1955 году, одновременно с окончанием оккупации, и сделала избавление от нежелательного ребенка символом освобождения Австрии от оккупационных властей. «Отец, — писала Швангер, — мог быть русским, американцем, англичанином или французом; по крайней мере, для моего тела и для моего образа мышления он был нежелательным иностранцем».

Швангер была очень близка с медведицей Сюзи: эта парочка любила подискутировать о различных теориях изнасилования. Но Швангер подружилась и с моим отцом; после смерти матери она сумела хотя бы немного его утешить — не потому, что «между ними что-то было» (как обычно говорят), а потому что ее спокойный, ровно модулированный голос больше всех других голосов «Гастхауза Фрейд» напоминал речь моей матери. Как и моя мать, она умела мягко убеждать. «Я просто реалистка», — любила она говорить с невинным видом, хотя ее мечты о том, чтобы все стереть и начать с нуля, были такими же пылкими, как огненные мечты любого радикала.

Несколько раз в день Швангер брала нас, детей, с собой выпить кофе с корицей и взбитыми сливками в кафе «Европа» на Кернтнерштрассе или в кафе «Моцарт» на Альбертинаплац, оба — сразу за Оперой.

— Если вы не знаете, — сказал однажды Фрэнк и потом повторял это снова и снова, — «Третьего человека» 25 снимали в кафе «Моцарт».

Для Швангер это был пустой звук; от стука пишущих машинок и жара дебатов ее могли отвлечь лишь взбитые сливки, манил ее только покой кофейни.

— Единственное приличное изобретение нашего общества; жаль, что и с кофейнями придется покончить, — говорила Швангер Фрэнку, Фрэнни, Лилли и мне. — Пейте, милые, пейте.

Когда ты хочешь взбитых сливок, ты спрашиваешь Schlagobers, и если для радикалов Швангер означало «беременная», то для нас, детей, она означала попросту «шлагоберс». Она была нашей мамашей-радикалкой со слабостью к взбитым сливкам; мы по-настоящему ее полюбили.

Юная фройляйн Фельгебурт, специализировавшаяся в университете по американской литературе, обожала Швангер. Мы считали, что она гордится своей подпольной кличкой «Выкидыш», нам так казалось, возможно, потому, что мы считали, будто Fehlgeburt по-немецки означает также и «аборт». Я уверен, что это не так, но, по крайней мере, в словаре Фрэнка аборт и выкидыш обозначались одним словом — Fehlgeburt, что прекрасно символизировало нашу отделенность от радикалов, нашу безнадежную неспособность когда-либо их понять. В основе любого неправильного понимания лежит языковая ошибка. Мы никогда не понимали на самом деле, что же из себя представляют эти две женщины — несгибаемая и похожая на мать Швангер, отдающая силы (и деньги) делу, которое нас, детей, поражало своей бессмысленностью, но умеющая успокоить нас добрым и логичнейшим голосом, а также «шлагоберсами»; и похожая на бродяжку, заикающаяся, стеснительная студентка-филолог мисс Выкидыш, которая читала Лилли вслух (не для того, чтобы утешить лишившегося матери ребенка, а чтобы улучшить свой английский). Она читала так хорошо, что почти всегда мы с Фрэнни и Фрэнком тоже прислушивались к ее чтению. Фельгебурт любила читать нам в комнате Фрэнка, так что казалось, что портновский манекен тоже ее слушает.

Именно от фройляйн Фельгебурт в «Гастхаузе Фрейд» — когда наш отец был во Франции, когда из холодного моря (в месте, отмеченном бакеном-Грустецом) вытаскивали нашу мать и Эгга — мы впервые услышали полностью «Великого Гэтсби»; именно его финал, прочитанный мисс Выкидыш с напевным австрийским акцентом, по-настоящему подействовал на Лилли.

— Гэтсби верил в зеленый огонек, в свет неимоверного будущего счастья, которое отодвигается с каждым годом. Пусть оно ускользнуло сегодня, не беда, — взволнованно читала Фельгебурт, — завтра мы побежим еще быстрее, еще дальше станем протягивать руки!.. — читала мисс Выкидыш. — И в одно прекрасное утро… — Фельгебурт сделала паузу; в ее напоминающих блюдца глазах, казалось, вспыхивал зеленый огонек, который видит Гэтсби, а может быть, и неимоверное будущее тоже.

— Что? — спросила Лилли, затаив дыхание, и в смешной комнате Фрэнка прозвучал слабый отзвук Эгга.

— Так мы и пытаемся плыть вперед, — закончила Фельгебурт, — борясь с течением, а оно все сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое. 26

— А дальше? — спросил Фрэнк. — Это все? Он зажмурился, его глаза плотно закрыты.

— Конечно, это все, Фрэнк, — сказала Фрэнни, — неужели ты не можешь понять, что это конец?

Фельгебурт выглядела обескровленной, ее детское лицо по-взрослому печально нахмурилось, прядь вялых светлых волос нервно завернулась вокруг ее аккуратного розового ушка. И тут Лилли разрыдалась, и мы никак не могли ее остановить. Дело было в середине дня, никто из проституток еще не явился, но когда Лилли начала плакать, Сюзи решила, что Визгунья Анни изображает фальшивый оргазм в неположенной комнате. Сюзи ворвалась к нам, опрокинув манекен, и фройляйн Фельгебурт испуганно вскрикнула. Но даже это вторжение не могло остановить Лилли. Рыдания будто застряли у нее в горле, ее горе было таково, что, кажется, сейчас ее задушит, и мы не могли поверить, что такое маленькое тельце способно родить такую дрожь, организовать столько звуков. Конечно, мы все думали, что ее так тронула не сама книга, а кусочек насчет течения, которое «сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое»; это наше прошлое так тронуло ее, считали мы, это мать, это Эгг и то, что мы никогда не сможем их забыть. Но когда мы худо-бедно ее успокоили, Лилли заявила, что плачет об отце.

— Папа — Гэтсби, — рыдала она. — Это он! Я точно знаю!

Мы все разом накинулись на нее.

— Лилли, — сказал Фрэнк, — не поддавайся этой штуке насчет «неимоверного будущего счастья». Это совсем не то, что имел в виду Айова Боб, когда говорил, что отец живет в будущем.

— Это совсем другое будущее, — сказал я.

— Лилли, — сказала Фрэнни. — Что такое «зеленый огонек», Лилли? Я хочу сказать, для отца. Где его зеленый огонек, Лилли?

— Видишь ли, — сказал Фрэнк так, будто ему все наскучило, — Гэтсби покорен идеей быть влюбленным в Дейзи; это даже уже не Дейзи — та, в кого он влюблен, он уже влюблен не в нее. А у отца нет Дейзи, — сказал Фрэнк и слегка поперхнулся, потому что, возможно, только тут понял, что у отца и жены тоже больше нет.

Но Лилли сказала:

— Это человек в белом смокинге, это отец, он — Гэтсби. «Пусть оно ускользнуло сегодня, не беда», — процитировала Лилли. — Разве вы не видите? — взвизгнула она. — Оно будет всегда, и оно будет ускользать каждый раз. Оно никогда не дастся нам в руки, — сказала Лилли. — И отец никогда не остановится, — сказала она. — Он так и будет идти за ним, а оно всегда будет ускользать от него. Черт бы все это побрал! — крикнула она и топнула своей маленькой ножкой. — Черт побери! Черт побери! — взвыла Лилли и продолжала неудержимо завывать наподобие Визгуньи Анни — которая могла подделать только оргазм, а Лилли, как мы внезапно поняли, могла подделать саму смерть. Ее горе было настолько ощутимо, что даже Сюзи, подумал я, не сдержится, снимет свою медвежью голову и выкажет какое-то человеческое участие; но Сюзи пересекла комнату Фрэнка на чисто медвежий лад и косолапо вывалилась в коридор, предоставив нам разбираться со страданием Лилли самостоятельно.

Лиллин Weltschmerz, как называл это Фрэнк.

— У остальных у нас — страдание, — говорил Фрэнк. — У остальных у нас горе, мы, остальные, просто страдаем. Но Лилли, — говорил Фрэнк, — у Лилли настоящее Weltschmerz. Это нельзя перевести, как «мировая скорбь», — наставлял нас Фрэнк, — это слишком мягко для того, что мы видим у Лилли. Лиллин Weltschmerz — это скорее «мировая боль», — говорил Фрэнк. — В буквальном переводе Welt означает «мир», а боль — это то, что на самом деле означает Schmerz: боль, настоящая мука. В случае Лилли мы имеем дело с «мировой болью», — гордо заключал Фрэнк.

— Прямо грустец какой-то, да, Фрэнк? — спросила Фрэнни.

— Что-то вроде, — холодно согласился Фрэнк.

Фрэнк не дружил с Грустецом — больше не дружил. Собственно, смерть матери и Эгга с Грустецом на коленях и то, как всплыл Грустец из морской пучины, чтобы обозначить их могилу, убедили Фрэнка отказаться от поисков правильной позы для мертвецов; Фрэнк забросил таксидермию в любых ее формах. Он отверг все, что обещало воскресение из мертвых.

— Включая религию, — говорил Фрэнк.

Согласно Фрэнку, религия — это просто очередная разновидность таксидермии. В результате шутки, которую с ним сыграл Грустец, Фрэнк твердо отказался от любой разновидности веры. Он превратился в еще большего фаталиста, чем Айова Боб, он стал еще более неверующим, чем я или Фрэнни, почти воинствующим атеистом. Фрэнк верил только в судьбу, в произвольное счастье, в произвольный рок, в случайный фарс или случайную печаль. Он превратился в проповедника, выступающего против всего, что пытаются продать: от политики до морали. Фрэнк был в вечной оппозиции всему на свете. В его понимании это и означает «оппозиционные силы».

— Но чему на самом деле противостоят эти «оппозиционные силы»? — спросит его однажды Фрэнни.

— Просто возражай любому пророчеству, — посоветовал Фрэнк. — Если кто-нибудь за что-нибудь — будь против. Если кто-нибудь против чего-нибудь — будь за. Если ты села на самолет и он не разбился, значит, ты села на нужный самолет, — сказал Фрэнк. — И это все, что имеет значение.

Другими словами, Фрэнк «отдалился». После того как ушли мать и Эгг, Фрэнк ушел еще дальше, ушел куда-то и навсегда; он ушел в религию, еще более лишенную серьезности, чем любая известная религия; он присоединился к своего рода секте, отрицающей все на свете.

— А может быть, Фрэнк ее и основал, — скажет однажды Лилли, имея в виду нигилизм, имея в виду анархию, имея в виду тривиальную глупость и счастье перед лицом рока, имея в виду депрессию, которая приходит регулярно, как ночь, даже в самые счастливые и беспечные дни. Фрэнк верил в «бабах!». Он верил в сюрпризы. Он вечно то атаковал, то отступал и вечно щурился на поток света, вдруг озаривший заваленную трупами пустошь, которая только что была скрыта тьмой.

— Он просто свихнулся, — скажет Лилли. А Лилли знает, что это такое.

Лилли свихнулась тоже. Она, похоже, восприняла смерть матери и Эгга как личное наказание за какой-то свой скрытый порок, а потому пришла к выводу, что ей надо измениться. Помимо прочего, она решила вырасти.

— Хотя бы немножко, — сказала она с угрюмой решимостью.

Фрэнни и меня это очень обеспокоило. Само понятие роста казалось нам несовместимым с Лилли, и та энергия, с которой Лилли, как нам почудилось, ухватилась за идею вырасти, нас пугала.

— Я тоже хотел бы измениться, — сказал я Фрэнни. — Но Лилли… не знаю. Лилли — это просто Лилли.

— Кто ж этого не знает, — заметила Фрэнни.

— Сама Лилли, — возразил я.

— Именно, — согласилась Фрэнни. — И как же ты думаешь измениться? Ты знаешь что-то лучше, чем просто вырасти?

— Нет, лучше не знаю, — согласился я.

Я был простым реалистом в семье больших и маленьких мечтателей. Я знал, что я не могу вырасти. Знал, что никогда по-настоящему не повзрослею; знал, что мое детство никогда меня не оставит; и знал, что никогда не буду достаточно взрослым, не смогу принять на себя ответственность за мир. За чертов Welt, как сказал бы Фрэнк. Я не мог измениться слишком сильно, и я это знал. Все, что было в моих силах, так это сделать что-то такое, что бы понравилось моей матери. Мог бы прекратить ругаться, ведь это так расстраивало мать; мог бы начать следить за своим языком. Что я и сделал.

— Ты хочешь сказать, что больше не будешь говорить ни «говно», ни «пердеть», ни даже «шел бы ты на хер»? Ничего и никогда? — поинтересовалась Фрэнни.

— Точно так, — сказал я.

— И даже «жопа»? — спросила Фрэнни.

— Ты правильно поняла.

— Ну ты и жопа, — сказала Фрэнни.

— Начинание не хуже любого другого, — резонно заметил Фрэнк.

— Да ты просто хер с ушами, — дразнила меня Фрэнни.

— Думаю, это очень благородный поступок, — сказала Лилли. — Маленький, но благородный.

— Он живет во второсортном борделе, рядом с людьми, которые собираются перестраивать мир с нуля, и хочет прекратить ругаться, — сказала Фрэнни. — Пизда, — сказала она мне. — Пердун несчастный, — сказала Фрэнни. — Всю ночь дрочишь и мечтаешь о титьках, а разговаривать хочешь вежливо, да? — спросила она.

— Прекрати, Фрэнни, — сказала Лилли.

— А ты, Лилли, тоже кусок говна, только маленький, — сказала Фрэнни.

Лилли заплакала.

— Мы должны держаться вместе, Фрэнни, — заметил Фрэнк. — От такой ругани проку ни малейшего.

— А ты — пидор-пидорини, — обрезала его Фрэнни.

— А кто ты сама, милочка? — спросила у Фрэнни медведица Сюзи. — С чего ты взяла, что ты такая уж крутая?

— Я не крутая, — сказала Фрэнни. — Тупая ты медведица. Ты просто уродливая девица с прыщами, со шрамами от прыщей; ты напугана своими прыщами и предпочитаешь лучше быть тупой медведицей, чем человеческим существом. Думаешь, это круто? Это намного проще быть медведем, правда? — спросила Фрэнни у Сюзи. — И работать на слепого старика, который думает, что ты умная, а возможно, и красавица, — сказала Фрэнни. — Я не такая уж крутая, — сказала Фрэнни. — Но я умная. Как-нибудь сдюжу. И даже больше, чем сдюжу, — сказала она. — Я получу то, чего хочу, когда пойму, что это такое. Меня не обманешь, — сказала Фрэнни. — А вы? — обратилась она ко всем нам, даже к бедной мисс Выкидыш. — Вы сидите и ждете, пока что-то как-то изменится. Ты думаешь, отец не такой? — вдруг повернулась она ко мне.

— Отец живет будущим, — сказала Лилли, продолжая всхлипывать.

— Он такой же слепой, как и Фрейд, — сказала Фрэнни, — или скоро будет таким же. И знаете, что я сделаю? — спросила она у нас. — Я и не подумаю прекращать ругаться. Я буду пользоваться своим языком, как хочу, — сказала она мне. — Это единственное мое оружие. А вырасту только тогда, когда буду к этому готова или когда придет время, — сказала она Лилли. — И я никогда не стану такой, как ты, Фрэнк. Ты неповторим, — с теплотой в голосе добавила она. — И я не собираюсь превращаться в медведя, — сказала она Сюзи. — Ты потеешь, как свинья, в этом костюме, ты рычишь и пугаешь людей, потому что боишься сама себя. А я вот совсем себя не боюсь, — сказала Фрэнни.

— Попутного ветра, — сказал Фрэнк.

— Да, удачи тебе, Фрэнни, — сказала Лилли.

— Ну и что с того, что ты красивая? — сказала Сюзи. — Ты вдобавок еще и сука.

— С этого момента я в основном мать, — заявила Фрэнни. — Я собираюсь взять на себя заботу о вас, мудаках, о тебе, о тебе и о тебе, — сказала Фрэнни, ткнув пальцем во Фрэнка, Лилли и меня. — Потому что мамы здесь нет, а Айова Боб умер. Ни одного дерьмометра в семье, — сказала Фрэнни, — осталась одна я. Буду мерить уровень дерьма, такова моя роль. Отец ни во что не врубается, — сказала Фрэнни, и мы все кивнули, Фрэнк, и Лилли, и я, и даже медведица Сюзи кивнула. Мы знали, что это правда: отец был слеп или скоро совсем ослепнет.

— В любом случае, мне-то уж такая нянька не нужна, — сказал Фрэнк.

Лилли придвинулась к Фрэнни и, положив голову ей на колени, снова заплакала; судя по всему, плакалось ей очень уютно. Фрэнни, конечно, знала, что я ее люблю, безнадежно и слишком сильно, поэтому я ничего не сделал и ничего не сказал.

— Ну а мне не нужна шестнадцатилетняя соплюха, которая указывала бы, как мне жить, — сказала медведица Сюзи; она сняла медвежью голову и держала ее в своих огромных лапах.

Побледневшее лицо, глаза, полные боли, сжатый рот выдавали ее. Она снова надела свою медвежью голову — это был ее единственный символ власти.

Студентка, мисс Выкидыш, серьезная и сосредоточенная, казалось, лишилась слов.

— Не знаю, не знаю, — повторяла она.

— Скажите это по-немецки, — подбодрил ее Фрэнк.

— Как хотите, так и говорите, — предложила Фрэнни.

— Ну, — сказала Фельгебурт, — то место. То чудесное место, окончание «Великого Гэтсби», я вот о чем, — сказала она.

— Давай, Фельгебурт, — сказала Фрэнни. — Говори.

— Ну, — сказала Фельгебурт, — не знаю… но из-за этой концовки мне почему-то захотелось побывать в Соединенных Штатах. Я хочу сказать, что это против моих политических взглядов. Но это окончание, вообще все это… так прекрасно. Потому я захотела там побывать. Ну то есть в этом нет никакого смысла, но мне бы просто хотелось побывать в Соединенных Штатах.

— Так ты думаешь, тебе бы там понравилось? — сказала Фрэнни. — Ну а я бы хотела, чтобы мы никогда оттуда не уезжали.

— А мы можем вернуться домой, Фрэнни? — спросила Лилли.

— Надо поговорить об этом с отцом, — сказал Фрэнк.

— О господи, — сказала Фрэнни.

И я мог увидеть, как она представляет себе этот момент — запустить в отцовские мечты маленький кусочек вальсирующей реальности.

— Ваша страна, вы уж меня простите, — сказал мне один из радикалов, тот, которого звали просто Арбайтер (Arbeiter по-немецки означает «рабочий»), — ваша страна — по-настоящему преступное место, — сказал Арбайтер. — Вы уж меня простите, — добавил он, — но ваша страна — это настоящий триумф корпоративного творчества, это значит, что ваша страна управляется групповым разумом корпораций. Эти корпорации совершенно бесчеловечны, так как никто и ни за что не несет в них личной ответственности; корпорация подобна компьютеру, для которого источник энергии — прибыль и горючее — тоже прибыль. Соединенные Штаты, вы уж меня простите, самая неподходящая в мире страна для гуманистов, я так думаю.

— Насрать, что ты думаешь, — сказала Фрэнни. — Жопа ты с ручкой, — сказала она. — Ты сам говоришь как компьютер.

— Ты думаешь, как коробка передач, — сказал Фрэнк Арбайтеру. — Четыре скорости вперед и одна назад.

Арбайтер удивленно на него уставился. Английский давался ему с трудом, и позже мне пришло в голову, что его мозги работали, как газонокосилка.

— И так же поэтично, — скажет Сюзи.

Никто не любил Арбайтера, даже впечатлительная мисс Выкидыш. Ее слабостью, с точки зрения радикалов, считалась любовь к литературе, особенно к американскому романтизму («Ну что за глупая специальность, милочка», — всегда распекала ее Швангер). Но для нас, детей, то обожание, с которым Фельгебурт относилась к литературе, было ее силой. Именно романтическая часть ее натуры еще не совсем умерла; по крайней мере пока. Со временем, да простит мне Бог, я помог ей убить и это.

— Литература для мечтателей, — говорил Старина Биллиг бедной Фельгебурт.

Я имею в виду — Старина Биллиг-радикал. Старина Биллиг-проститутка любила мечты. Однажды она сказала Фрэнку, что лишь мечты и любит; мечты и свои «сувениры».

— Изучай экономику, милочка, — сказала Швангер Фельгебурт; именно так сказала мисс Беременная мисс Выкидыш.

— Человеческая полезность, — внушал нам Арбайтер, — прямо связана с тем, какой процент населения участвует в принятии решений.

— Во власти, — поправлял его Старый Биллиг.

— Во властных решениях, — уточнял Арбайтер. Вдвоем они напоминали двух колибри, кружащих над одним цветком.

— Говно парное, — сказала Фрэнни.

Английским Арбайтер и Старина Биллиг владели не ахти, поэтому им запросто можно было сказать что-нибудь вроде «засунь это себе в жопу», смысла они все равно не улавливали. И, несмотря на данную мной клятву перестать ругаться, я испытывал огромный соблазн сказануть им что-нибудь этакое, но приходилось удовлетворяться тем, что я слушал, как с ними разговаривала Фрэнни.

— Неизбежная расовая война в Америке, — говорил нам Арбайтер, — будет понята неправильно. На самом деле это война классового расслоения…

— Когда ты пердишь, Арбайтер, тюлени в зоопарке перестают плавать? — в ответ спрашивала его Фрэнни.

Другие радикалы редко принимали участие в наших дискуссиях. Один постоянно сидел за пишущей машинкой; другой — за баранкой единственного автомобиля, которым сообща владели члены Симпозиума по восточно-западным отношениям — все шестеро сразу. Механик, который трудился над разваливающимся автомобилем (многоцелевая машина, бесполезная, как нам казалось, на любом шоссе; отец считал, что она вообще ни разу не выезжала на шоссе), был угрюмым молодым человеком с перепачканным лицом, в комбинезоне и в синей фуражке трамвайного кондуктора. Он был членом профсоюза и каждый вечер работал на главной линии Марьяхильферштрассе. Днем он выглядел сонным и злым и все время бряцал инструментами. Так его и называли — Шраубеншлюссель (Schraubenschlьssel по-немецки — «гаечный ключ»). Фрэнк любил катать на языке это прозвище, Шраубеншлюссель — чтобы покрасоваться, но Фрэнни, Лилли и я настояли на переводе. Мы называли его Гаечным Ключом или просто Ключом.

— Эй, Ключ, — говорила ему Фрэнни, когда он лежал под машиной и сыпал проклятьями, — думаешь, они не сумеют запачкать тебе мозги, Ключ? — говорила Фрэнни.

Гаечный Ключ не понимал по-английски, а из его личной жизни мы знали один-единственный факт: что однажды он пригласил на свидание Сюзи.

— Я хочу сказать, никто меня никуда и никогда не приглашал, — сказала Сюзи. — Вот кретин.

— Вот кретин, — повторила Фрэнни.

— И ты знаешь, он ведь меня по-настоящему ни разу и не видел, — сказала Сюзи.

— А он знает, что ты женщина? — поинтересовался Фрэнк.

— Господи Иисусе, Фрэнк, — сказала Фрэнни.

— Ну, мне просто любопытно, — сказал Фрэнк.

— Я могу тебе сказать, что этот Ключ явно какой-то извращенец, — сказала Фрэнни. — Ты, Сюзи, с ним никуда не ходи, — посоветовала Фрэнни медведице.

— Ты что, смеешься? — возмутилась медведица Сюзи. — Я вообще никуда не выхожу. С мужчинами.

Это заявление, казалось, почти незаметно опустилось на пол у ног Фрэнни, но Фрэнк — я уверен — беспокойно заерзал и предпочел отодвинуться.

— Сюзи — лесбиянка, Фрэнни, — сказал я, когда мы остались одни.

— Она такого не говорила, — возразила Фрэнни.

— А по-моему, лесбиянка, — настаивал я.

— Ну и что? — сказала Фрэнни. — А кто тогда Фрэнк? Большой банан? С ним-то все в порядке.

— Будь аккуратней с Сюзи, Фрэнни, — предупредил я ее.

— Ты слишком много обо мне думаешь, — все повторяла и повторяла она. — Оставь меня, ладно? — попросила меня Фрэнни.

Но это было единственное, чего я никогда не смог сделать.


***


— В любом половом акте участвуют четыре-пять различных полов, — сказал нам шестой член Симпозиума по восточно-западным отношениям.

Это была настолько исковерканная фрейдовская заумь — другого Фрейда, — что нам пришлось попросить Фрэнка перевести это еще раз, так как с первого раза мы ничего не поняли.

— Именно так он и сказал, — заверил нас Фрэнк. — В любом половом акте на самом деле участвует целая куча различных полов.

— Четыре-пять? — спросила Фрэнни.

— Когда мы спим с женщиной, — сказал шестой радикал, — мы имеем дело сами с собой, какими станем в будущем, и с собой, какими были в детстве. А также, разумеется, с тем, какой станет наша любовница потом и какой она была в детстве.

— «Разумеется»? — переспросил Фрэнк.

— Так значит, каждый раз, когда трахаешься, в этом на самом деле участвует четверо-пятеро человек? — спросила Фрэнни. — Звучит очень изнуряюще.

— Энергия, использованная на секс, — единственная энергия, которая не требует возобновления со стороны, обществом, — сказал нам довольно задумчивого вида шестой радикал. — Мы сами восстанавливаем нашу сексуальную энергию, — пояснил мужчина, взглянув на Фрэнни так, будто сказал самую глубокую мысль в мире.

— Кто бы мог подумать, — прошептал я Фрэнни, но она, такое ощущение, была очарована этими мыслями несколько более, чем полагалось бы.

Я боялся, что ей понравился этот радикал.

Его имя было Эрнст. Просто Эрнст. Нормальное имя, но без фамилии. Он не спорил. Он чеканил отдельные бессмысленные предложения, спокойно высказывал их и шел обратно к пишущей машинке. Когда радикалы во второй половине дня покидали «Гастхауз Фрейд», они надолго застревали в кафе «Моватт» (на другой стороне улицы) — сумрачном заведении с бильярдным столом, досками «дартз» и вечной угрюмой когортой любителей чая с ромом, играющих в шахматы или читающих газеты. Эрнст редко присоединялся к своим коллегам в кафе «Моватт». Он писал и писал.

Если Визгунья Анни уходила домой последней из проституток, то Эрнст покидал отель последним из радикалов. Если утром Визгунья Анни часто встречала приходящего на работу Старину Биллига, то по вечерам она не менее часто встречала Эрнста, когда тот наконец собирался уходить. Вид у него был какой-то потусторонний; когда он разговаривал со Швангер, их голоса были такими тихими, что заканчивали беседу они почти всегда шепотом.

— Что Эрнст пишет? — спросила Фрэнни у медведицы Сюзи.

— Порнографию, — ответила Сюзи. — Он тоже приглашал меня на свидание. А уж он-то меня видел.

Это заставило нас всех на мгновение притихнуть.

— Какого рода порнографию? — осторожно спросила Фрэнни.

— А что, милочка, их много разных? — спросила медведица Сюзи. — Самую худшую, — сказала Сюзи. — Извращенные акты. Насилие. Вырождение.

— Вырождение? — спросила Лилли.

— Это не для тебя, милочка, — сказала Сюзи.

— Расскажи мне, — попросил Фрэнк.

— Нет, это слишком извращенно, — ответила Сюзи. — Ты знаешь немецкий лучше меня, Фрэнк, сам и попробуй прочесть.

К несчастью, Фрэнк попробовал; Фрэнк стал переводить нам порнографию Эрнста. Позже я спросил Фрэнка, не думает ли он, что порнография Эрнста была началом настоящих неприятностей? Сумей мы как-нибудь проигнорировать ее, покатились бы все равно дела наши под гору или нет? Но новая религия Фрэнка, его анти религия, уже наложила отпечаток на все его ответы (на любые вопросы).

— Под гору? — говорил Фрэнк. — Ну, это-то безусловно, что бы там ни. Если бы не порнография, так что-нибудь другое. Дело в том, что нам предписано катиться вниз. Ты видел что-нибудь, что катилось бы вверх? Что именно толкает вещи под гору, несущественно, — говорил Фрэнк со своей раздражающей бесцеремонностью. — Посмотри на это следующим образом, — внушал мне Фрэнк. — Почему кажется, что проходит половина жизни, пока ты выйдешь из этого вшивого подросткового возраста? Почему детство кажется вечностью, когда ты сам ребенок? Почему ты думаешь, что это занимает три четверти всего путешествия? А вот когда оно кончится, когда ребенок вырастет и внезапно окажется лицом к лицу с фактами… ну, — сказал мне Фрэнк совсем недавно, — сам знаешь эту историю. Когда мы были в том первом отеле «Нью-Гэмпшир», нам казалось, что наши тринадцать, четырнадцать и пятнадцать лет будут тянуться вечность. Сраную вечность, как сказала бы Фрэнни. Но как только мы покинули первый отель «Нью-Гэмпшир», — сказал Фрэнк, — наша жизнь побежала в два раза быстрее. Вот так оно и происходит, — утверждал Фрэнк. — Половину жизни тебе пятнадцать. А затем в один прекрасный день тебе вдруг взял и стукнул двадцатник; оглянуться не успел — вот и тридцатник. И потом уже годы свистят мимо, как уикенд в хорошей компании. Не успеешь осознать, в чем дело, как начинаешь мечтать, чтобы тебе снова было пятнадцать… Падение? — говорил Фрэнк. — Это наверх подниматься долго, к четырнадцати годам, к пятнадцати, к шестнадцати. А оттуда, — скажет Фрэнк, — конечно, только вниз. И каждый знает, что спускаться намного быстрее, чем подниматься. До четырнадцати, пятнадцати, шестнадцати ты движешься вверх, а потом вниз. Вниз как вода, — скажет Фрэнк, — вниз как песок, — скажет он.

Когда Фрэнк переводил для нас порнографию, ему было семнадцать, Фрэнни — шестнадцать, а мне — пятнадцать. Лилли, которой было одиннадцать, еще не доросла до того, чтобы такое слушать. Но Лилли настояла на том, что если уж она достаточно выросла, чтобы слушать, как Фельгебурт читает «Великого Гэтсби», то она достаточно взрослая и для того, чтобы слушать фрэнковские переводы Эрнста. (Визгунья Анни с типичным лицемерием не позволила свой дочери Черной Инге услышать ни единого слова из этого перевода.)

Именем Эрнст пользовались только в «Гастхаузе Фрейд». Как порнограф он выступал под всевозможными псевдонимами. Я не люблю описывать порнографию. Медведица Сюзи сказала нам, что Эрнст читает в университете курс под названием «История эротизма в литературе», но порнография Эрнста не имела ничего общего с эротикой. Фельгебурт прослушала курс Эрнста по эротической литературе, и даже она признала, что собственные работы Эрнста совершенно не похожи на настоящую эротику, которая никогда не бывает порнографична.

От порнографии Эрнста болела голова и сохло в горле. Фрэнк признался, что даже у него начинает саднить в глазах, когда он это читает. Лилли прекратила слушать с первого же раза; а мне было холодно, и, сидя в комнате Фрэнка с мертвым портновским манекеном, который внимал его повествованию, как нехарактерно терпимая классная дама, я чувствовал тянущий по полу холодок. Я чувствовал, как что-то зябкое проходит сквозь брюки по моим ногам, через пол, по которому гулял сквозняк, сквозь фундамент, из-под земли, где царит тьма, где, как я воображал, лежат кости из древней Виндобоны 27, орудия пыток, популярные среди турецких захватчиков, плети и дубины, кляпы и кинжалы, где таятся призрачные комнаты ужаса Священной Римской империи. Потому что порнография Эрнста была не о сексе: она была о боли без надежды, о смерти без единого доброго воспоминания. Она заставила медведицу Сюзи бежать принимать ванну, а Лилли (конечно же) рыдать, меня чуть не стошнило (дважды), а Фрэнк запустил одной из книжонок в портновский манекен (словно тот ее написал) — это была книжка под названием «Дети плывут в Сингапур»; они так и не добрались до Сингапура, ни один ребенок на всем корабле.

Но Фрэнни от всего этого только хмурилась. Это заставило ее задуматься об Эрнсте, заставило ее найти его и (для начала) поинтересоваться, зачем он это делает.

— Декаданс усиливает революционную ситуацию, — медленно сказал ей Эрнст; Фрэнк неуверенно старался перевести его дословно. — Упадничество приближает неизбежную революцию. На этом этапе необходимо выработать отвращение. Отвращение к политике, отвращение к экономике, отвращение к бесчеловечным общественным институтам и моральное отвращение, отвращение к себе самому за то, что ты стал таким.

— О себе говорит, — прошептал я Фрэнни, но она просто слушала, нахмурившись; она слишком внимательно его слушала.

— Порнография, конечно, наиболее отвратительна, — монотонно бубнил Эрнст. — Но смотри: будь я коммунистом, какое правительство хотел бы я увидеть у власти? Самое либеральное? Нет. Я бы предпочел самое репрессивное, самое капиталистическое, самое анти коммунистическое правительство на свете и голосовал бы за него двумя руками. Где были бы левые без помощи правых? Чем правее и глупее общественная ситуация, тем лучше для левых.

— Ты коммунист? — спросила Лилли Эрнста. Еще в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, она усвоила, что коммунизм — это изрядная бяка.

— Это необходимая фаза, — сказал Эрнст, говоря о коммунистах и о самом себе, говоря это нам, детям, так, будто мы все были историческим прошлым, словно уже вскинулся могучий поток, который либо унесет нас своим течением, либо сметет в сторону. — Я пишу порнографию, — сказал Эрнст, — потому что служу революции. Лично я, — добавил он, вяло махнув рукой, — ну, лично я эстет: я размышляю об эротике. Если Швангер горюет о своих кофейнях, если ей грустно по поводу Schlagobers, которые революция тоже уничтожит, то я горюю об эротике, потому что она тоже будет утрачена. Когда-нибудь после революции, — вздохнул он, — эротика, может, и возродится, но она уже никогда не будет прежней. В новом мире она уже не будет иметь такого значения.

— В новом мире? — спросила Лилли, и Эрнст зажмурил глаза, как будто это был лейтмотив его любимого музыкального произведения, как будто в своих мыслях он уже мог видеть этот «новый мир», абсолютно другую планету с абсолютно иным населением.

Думаю, для революционера у него были слишком изящные руки; его длинные гибкие пальцы, возможно, оказывали ему неоценимую помощь при работе на пишущей машинке, его рояле, на котором Эрнст играл музыку своей оперы грандиозных перемен. Его дешевый цвета морской волны костюм слегка лоснился и был всегда чистым, но мятым, его белые рубашки были всегда хорошо выстираны, но не поглажены, галстуков он не носил; когда его волосы слишком отрастали, он подстригал их слишком коротко. Его лицо можно было назвать атлетическим — выскобленное, моложавое, решительное; мальчишеский тип красоты. Медведица Сюзи и Фельгебурт говорили нам, что в университете за ним ходит слава сердцееда. Когда он читал лекции по эротической литературе, заметила нам мисс Выкидыш, он становился взволнованным, почти игривым; а вовсе не таким вялым, ленивым, медлительным (чтобы не сказать сонным) шептуном, как в тех случаях, когда говорил о революции.

Он был довольно высоким, но не крепким, хотя и хрупким его нельзя было назвать тоже. Когда я увидел, как он сутулит плечи, как поднимает воротник своего пиджака, собираясь идти домой из «Гастхауза Фрейд» от своей несомненно печальной и отвратительной работы, я был поражен, насколько он в профиль напоминает Чиппера Доува.

Руки Доува, слишком изящные, тоже ничуть не походили на руки квотербека. И я припомнил, как Чиппер Доув, ссутулив свои наплечники, трусил к сгрудившимся для совещания игрокам, думая о следующем сигнале, следующем приказе, следующей команде, и руки его, как птички, трепетали на наколенниках. Конечно, я понял, кем был Эрнст у радикалов — распасовщиком, сигнальщиком, угрюмым теоретиком, ядром, к которому тяготели все прочие. И тогда же я понял, что именно Фрэнни увидела в Эрнсте. Не просто внешнее сходство с Чиппером Доувом, но эта надменная самоуверенность, эта печать зла, этот привкус разрушения, это холодное стремление к лидерству — вот что нашло лазейку в ее сердце, вот что тронуло ее внутри, вот что лишало ее сил.

— Мы все хотим обратно домой, — сказал я отцу. — Назад в Соединенные Штаты. Мы хотим в Америку. Нам здесь не нравится.

Лилли держала меня за руку. Мы опять все собрались в комнате Фрэнка, который нервно боксировал с портновским манекеном, а Фрэнни, лежа на кровати Фрэнка, смотрела в окно на кафе «Моватт». Было раннее утро, кто-то выметал сигаретные окурки из дверей кофейни и гнал их через тротуар в сточную канаву. Радикалы не входили в число ночных посетителей кафе «Моватт»; по ночам это место использовали проститутки, чтобы отдохнуть от уличного патрулирования, поиграть в бильярд, выпить пива или стакан вина или подцепить кого-нибудь, а отец разрешал Фрэнку, Фрэнни и мне сходить туда поиграть в «дартз».

— Мы скучаем по дому, — сказала Лилли, стараясь не заплакать.

Разговор этот происходил летом, мать с Эггом покинули нас еще слишком недавно, чтобы говорить о том, что мы по кому-то или чему-то скучаем.

— Здесь ничего не получится, пап, — сказал Фрэнк, — ситуация, похоже, тупиковая.

— Сейчас самое время уехать, — сказал я, — пока еще не начались занятия в школе, пока ни у кого из нас нет никаких обязательств.

— Но у меня уже есть обязательства, — тихо сказал отец, — перед Фрейдом.

«Неужели этот слепой старик дороже тебе, чем мы?» — вот что нам хотелось выкрикнуть, но отец тут же ушел от вопроса о его обязательствах перед Фрейдом.

— Что ты думаешь, Фрэнни? — повернулся он к ней, но Фрэнни по-прежнему смотрела в окно на улицу, где своим чередом шло раннее утро.

Вот прошаркал Старина Биллиг, радикал, а ему навстречу — Визгунья Анни, проститутка. Оба выглядели усталыми, но как настоящие венцы блюли ритуал: их сердечные приветствия отчетливо донеслись до нас через открытое окно комнаты Фрэнка.

— Послушай, — сказал Фрэнк отцу. — Мы, конечно, действительно в Первом округе, но Фрейд не удосужился сообщить, что наша улица во всем округе худшая.

— Что-то вроде тупика, — добавил я.

— И стоянки для машин тоже нет, — сказала Лилли.

Стоянки для автомашин здесь не было, потому что, похоже, Крюгерштрассе использовалась грузовиками для доставки к черному ходу товаров в роскошные заведения на Кернтнерштрассе.

К тому же на нашей улице находилось местное почтовое отделение — унылый, грязноватый дом, вряд ли способный привлечь в отель дополнительных клиентов.

— Да еще проститутки, — прошептала Лилли.

— Второй класс, — сказал Фрэнк, — никаких надежд на предварительное бронирование. Мы всего лишь в квартале от Кернтнерштрассе, но мы никогда не будем Кернтнерштрассе, — сказал Фрэнк.

— Даже с новым фойе, — сказал я отцу, — даже если это будет привлекательное фойе, его просто никто не увидит. К тому же все равно придется селить людей между развратом и революцией.

— Между грехом и опасностью, папа, — сказала Лилли.

— Конечно, в перспективе это не играет никакой роли, — сказал Фрэнк; я чуть его не ударил. — Я хочу сказать, что предприятие в любом случае безнадежное: не имеет никакого значения, когда мы уедем, ясно только, что мы уедем. Это безнадежный отель. Мы можем уехать, пока он тонет, а можем уехать после того, как он уже утонет.

— Но мы хотим уехать сейчас, Фрэнк, — сказал я.

— Да, мы все этого хотим, — сказала Лилли.

— Фрэнни?.. — спросил отец, но Фрэнни смотрела в окно.

На узкой улочке почтовый грузовик пытался объехать грузовой фургон. Фрэнни следила за тем, как приходит и уходит почта, ожидая писем от Младшего Джонса и, полагаю, от Чиппера Доува. Она часто писала им обоим, но только Младший писал ей в ответ.

— Я хочу сказать, — продолжал Фрэнк в духе своей философии безразличия, — мы можем уехать, когда все проститутки провалят медосмотр, или когда Черная Инга наконец повзрослеет, чтобы работать, или когда у Шраубеншлюсселя взорвется машина, или когда первый постоялец подаст на нас в суд, или…

— Но мы не можем уехать, — оборвал его отец, — пока не наладим дело. — (Даже Фрэнни посмотрела на него.) — Я имею в виду, — сказал отец, — пока отель не станет успешным, мы не можем позволить себе уехать. Нельзя же просто так взять и уехать, имея на руках разваливающееся дело, — сказал он, — нам ведь просто будет не с чем уехать.

— Это ты… о деньгах? — спросил я.

Отец кивнул.

— Ты уже успел вложить деньги сюда? — спросила его Фрэнни.

— Они начнут переделывать фойе еще до конца лета, — ответил отец.

— Тогда еще не поздно! — воскликнул Фрэнк. — Разве я не прав?

— Папа, забери свои деньги обратно! — сказала Лилли.

Отец добродушно улыбнулся и покачал головой. Мы с Фрэнни смотрели в окно, как мимо кафе «Моватт» проходит исполненный отвращения порнограф Эрнст. Пересекая улицу, он отбросил ногой со своего пути какой-то мусор; двигался он целеустремленно, как кот за мышью, но всегда выглядел разочарованным оттого, что приходит позже Старины Биллига. У него еще было в запасе по крайней мере три часа порнографии, прежде чем он прервется на обед, прежде чем он начнет свои лекции в университете (его «эстетический час», как он это называл), а затем ему предстоят усталые, злонамеренные часы под конец рабочего дня, которые, по его словам, он посвящает «идеологии», брошюрам Симпозиума по восточно-западным отношениям. Какой день ожидал его впереди! Я мог с уверенностью сказать, что Эрнст ненавидит его заранее. А Фрэнни не могла оторвать от Эрнста глаз.

— Мы должны уехать сейчас, — сказал я отцу, — независимо от того, тонем ли мы или уже утонули.

— Нам некуда ехать, — взволнованно сказал отец. Он вскинул руки, это выглядело почти как мамино пожатие плечами.

— Уехать в никуда все же лучше, чем оставаться здесь, — сказала Лилли.

— Согласен, — сказал я.

— Это нелогично, — сказал Фрэнк, и я бросил на него испепеляющий взгляд.

Отец взглянул на Фрэнни. Это напомнило мне те взгляды, которые он время от времени бросал на мать; он опять глядел в будущее и заранее просил за это прощения. Он просил прощения за все, что могло случиться. Похоже, энергия его мечтаний была настолько мощной, что она просто заставляла его действовать, не считаясь с тем, какое будущее нас ожидает; он воображал, а мы должны были покорно сносить отсутствие у него чувства реальности, а может быть, даже и безразличие к нашим жизням. Вот что такое «чистая любовь»: будущее. Именно таким взглядом отец посмотрел на Фрэнни.

— Фрэнни? — спросил ее отец. — Что ты думаешь?

Мнение Фрэнни — вот чего мы все ожидали. Она оторвала взгляд от той точки улицы, где только что шел Эрнст; Эрнст — порнограф, Эрнст — «эстет» от эротики, Эрнст — сердцеед. Я видел, что она была в глубоком затруднении; что-то уже было не ладно в сердце Фрэнни.

— Фрэнни? — тихо повторил отец.

— Думаю, нужно остаться, — сказала Фрэнни. — Посмотрим, как все пойдет, — и обвела нас взглядом.

Мы, дети, отвернулись, а отец обнял ее и поцеловал.

— Умница, Фрэнни! — сказал он.

А Фрэнни, конечно, пожала плечами; она одарила отца маминым пожатием плеч, это каждый раз его покоряло.

Кто-то рассказывал мне, что сейчас Крюгерштрассе превратили в пешеходную зону, что теперь на этой улице два отеля, ресторан, бар и кофейня, даже кинотеатр и музыкальный магазин. Кто-то сказал мне, что это роскошная улица. Ну что ж, в это трудно поверить. А я ни в коем случае не хочу снова увидеть Крюгерштрассе, как бы она ни изменилась.

Кто-то сказал мне, что теперь и на самой Крюгерштрассе есть роскошные заведения: бутик и парикмахерская, книжный и музыкальный магазины, место, где продают меха, и место, где продают сантехнику. Кто бы мог подумать.

Кто-то сказал мне, что почта все еще там. Письма как ходили, так и ходят.

И до сих пор на Крюгерштрассе есть проститутки; никто мне больше о них не говорил, но куда они денутся.

На следующее утро я разбудил медведицу Сюзи.

— Эрл! — сказала она, борясь с остатками сна. — Ну что еще, черт бы вас побрал, случилось?

— Мне нужна твоя помощь, — сказал я ей. — Ты должна спасти Фрэнни.

— Фрэнни сильная девочка, — сказала медведица Сюзи. — Она красивая и сильная, — сказала Сюзи, переворачиваясь на другой бок. — Я ей не нужна.

— Ты произвела на нее впечатление, — сказал я; это была обнадеживающая ложь. Сюзи было двадцать, она была всего лишь на четыре года старше Фрэнни, но когда тебе шестнадцать, четыре года — это большая разница. — Ты ей нравишься, — сказал я, и это была правда. — Ты, по крайней мере, старше ее — знаешь, ты ей как старшая сестра, — сказал я.

— Эрл! — сказала Сюзи, все еще недовольно.

— Может быть, ты и со странностями, — сказал Фрэнк, — но ты скорее можешь подействовать на Фрэнни, чем мы.

— Спасти Фрэнни от чего? — спросила медведица Сюзи.

— От Эрнста, — сказал я.

— От самой порнографии, — передернувшись сказала Лилли.

— Помоги ей вернуть себя внутреннюю, — попросил Фрэнк медведицу Сюзи.

— Я обычно не путаюсь с несовершеннолетними девочками, — сказала Сюзи.

— Мы хотим, чтобы ты помогла ей, а не путалась с ней, — сказал я Сюзи, но медведица только улыбнулась.

Она села на кровати; ее костюм медведя был разбросан по полу, собственные волосы, похожие на медвежью шерсть, были жесткими и торчали во все стороны, и тяжелое лицо зияло, как рана, над поношенной футболкой.

— Помогать — это все равно что путаться.

— Пожалуйста, попробуй, — попросил я ее.

— И ты спрашиваешь меня, откуда начались настоящие неприятности, — позже скажет мне Фрэнк. — Ну что, по-моему, они начались не с порнографии, в этом я уверен, — скажет Фрэнк, — не то чтобы она ничего не значила, но я знаю, с чего начались неприятности, которые были тяжелее всего для тебя, — скажет мне Фрэнк.

Как и порнографию, я не хотел бы это описывать. Но мы с Фрэнком видели одну лишь моментальную картинку, быстрый проблеск, — хотя увиденного было более чем достаточно. Это началось в один августовский вечер, когда было так жарко, что Лилли разбудила меня и Фрэнка, попросить стакан воды, будто маленькая. Это случилось в тот вечер, когда было так жарко, что мужчины на Крюгерштрассе не могли думать о проститутках, и в «Гастхаузе Фрейд» было спокойно. Никто не заставлял визжать Визгунью Анни, ни у кого и в мыслях не было помычать с Иолантой, похныкать с Бабеттой, поторговаться со Стариной Биллиг или даже просто посмотреть на Черную Ингу. Было слишком жарко, чтобы торчать в кафе «Моватт»; проститутки расселись на ступеньках лестницы в прохладном фойе «Гастхауза Фрейд», которое в данный момент перестраивалось. Фрейд был в кровати и спал: он терпеть не мог жары. Отец, который видел будущее яснее, чем настоящий момент, спал тоже.

Я отправился в комнату Фрэнка и какое-то время побоксировал с портновским манекеном.

— Господи Иисусе, — сказал Фрэнк. — Скорей бы ты нашел себе штангу и оставил мой манекен в покое.

Но ему тоже не спалось, и какое-то время мы перепихивали манекен от него ко мне и обратно.

Издавать этот звук не могла ни Визгунья Анни, ни кто-либо еще из проституток. В нем не было, казалось, ни капли грусти, зато слишком много музыки воды, чтобы мы с Фрэнком могли подумать, будто это совокупляются за деньги или даже из похоти, для похоти там тоже было слишком много музыки воды. Ни Фрэнк, ни я никогда раньше не слышали этого звука, и, обшаривая свою память, которой уже сорок лет, я и сейчас не могу найти такой песни; никто никогда не споет мне эту песню точно так же.

Это была песня, которую медведица Сюзи заставила петь Фрэнни. Сюзи проходила в ванную через комнату Фрэнни. Мы с Фрэнком прошли через мою комнату в ту же ванную и через дверь смогли заглянуть в комнату Фрэнни.

Медвежья голова, лежавшая на ковре у кровати Фрэнни, поначалу пугала, как будто кто-то взял и отсек Сюзи голову за непрошеное вторжение. Но не медвежья голова занимала наше внимание, мое и Фрэнка. Нас манил голос Фрэнни, одновременно резкий и мягкий, уютный, как у матери, и радостный, как у Эгга. В этом звуке почти не ощущалось секса, хотя именно секс был темой песни, потому что Фрэнни лежала на кровати, закинув руки за голову и задрав подбородок к потолку, а между ее длинных ног, присогнутых и слегка шевелящихся (будто она дрейфовала по воде), в темном паху моей сестры (видеть который мне не следовало) был безголовый медведь, безголовый медведь хлебал там, как животные едят свежеубитую добычу, как животные пьют в самом сердце леса.

Эта картина испугала нас с Фрэнком. Мы не знали, куда потом деваться, и без каких-либо особых мыслей в голове или, наоборот, от их избытка забрели в фойе. Там нас приветствовали сидевшие на лестнице проститутки; от зноя, скуки и бездействия они как будто особенно обрадовались нашему появлению, хотя и так вроде бы всегда были рады нас видеть. Только Визгунья Анни посмотрела на нас разочарованно, как будто в первый момент приняла за клиентов.

— Эй, ребята, — сказала Черная Инга, — у вас такой вид, словно привидение встретили.

— Съели что-нибудь не то, голубчики? — спросила Старина Биллиг. — Что это вы, в такой поздний час — и не спите?

— Стояк, наверно, замучил, потому и не заснуть, — сказала Иоланта.

— Oui, oui 28, — подхватила Бабетта. — Ну так давайте нам, чего у вас там стоит!

— Прекратите! — сказала Старина Биллиг. — Все равно трахаться сегодня слишком жарко.

— Трахаться никогда не жарко, — сказала Иоланта.

— И не холодно, — согласилась Визгунья Анни.

— Хотите сыграть в карты? — предложила нам Черная Инга. — В девятку?

Но мы с Фрэнком, как заводные солдатики, сделали несколько неуклюжих разворотов у основания лестницы и вернулись обратно в комнату Фрэнка — а затем нас как магнитом потянуло к отцу.

— Мы хотим обратно домой, — сказал я ему. Он проснулся — и, как маленьких, затащил Фрэнка и меня к себе в кровать.

Пожалуйста, поедем домой, папа, — прошептал Фрэнк.

— Как только раскрутимся, — заверил нас отец, — так сразу и уедем, обещаю.

— Когда? — прошипел я ему, но он поймал мою голову в замок и чмокнул в макушку.

— Скоро, — сказал он. — Наш отель уже на подъеме.

Но мы пробудем в Вене до 1964 года; мы пробудем здесь семь лет.

— Я там стала старше, — скажет Лилли; к тому времени, когда мы покинем Вену, ей будет восемнадцать.

— Старше, но не намного больше, — скажет Фрэнни.

Грустец не тонет. Мы это знали. Не следовало так удивляться.

Но в ту ночь, когда медведица Сюзи заставила Фрэнни забыть о порнографии, в ту ночь, когда она заставила мою сестру так прекрасно петь, мы с Фрэнком были поражены сходством, более сильным, чем сходство порнографа Эрнста с Чиппером Доувом. В комнате Фрэнка, приперев дверь портновским манекеном, мы лежали в темноте и плакали.

— Ты видел медведя? — спросил я.

— Головы не разглядеть было, — ответил Фрэнк.

— Правильно, — сказал я, — ведь на самом деле это был всего лишь медвежий костюм. Просто Сюзи так скрючилась.

— Почему она осталась в медвежьем костюме? — спросил Фрэнк.

— Не знаю, — ответил я.

— Возможно, они еще только начали, — предположил Фрэнк.

— Но как медведь выглядел, — сказал я. — Ты заметил?

— Я знаю, — прошептал Фрэнк.

— Этот мех, эта поза, — сказал я.

— Я знаю, о чем ты, — сказал Фрэнк. — Не надо. Лежа в темноте, мы оба знали, кого напоминает медведица Сюзи, мы оба видели, на кого она похожа. Фрэнни предупреждала нас: она велела следить за тем, какие новые позы может принять Грустец, за его новым маскарадом.

— Грустец, — прошептал Фрэнк. — Медведица Сюзи — Грустец.

— Во всяком случае, очень похожа, — сказал я.

— Она Грустец, я точно знаю, — сказал Фрэнк.

— Сейчас, может быть, и так, — согласился я. — Пока что это она.

— Грустец, — продолжал шептать Фрэнк, пока не заснул. — Это Грустец, — бормотал он. — Его не убьешь, — бубнил Фрэнк. — Это Грустец. Он не тонет.

ГЛАВА 9. Второй отель «Нью-Гэмпшир»


Последняя реконструкция нового фойе «Гастхауза Фрейд» — это была идея отца. Я представляю, как в одно прекрасное утро он стоял перед почтой на Крюгерштрассе, глядя через улицу на новое фойе, в котором полностью растворился кондитерский магазин. Старые вывески, как карабины усталых солдат, стояли, прислоненные к лесам, которые уже разбирали рабочие. Вывески гласили: BONBONS, KONDITOREI, ZUCKERWAREN и GASTHAUS FREUD. И тогда-то мой отец понял, что их нужно выбросить все: нет больше кондитерского магазина, нет больше «Гастхауза Фрейд».

— Отель «Нью-Гэмпшир»? — спросила Визгунья Анни, проститутка, которая приходила самой первой (и уходила самой последней).

— Меняемся в соответствии со временем? — спросил Старина Биллиг, радикал. — Закатать рукава и жить с улыбкой. Отель «Нью-Гэмпшир», по мне, звучит неплохо.

— Очередная фаза, очередная фаза, — сказал порнограф Эрнст.

— Блестящая идея! — воскликнул Фрейд. — Подумай только, как это зацепит американских клиентов! И никакого больше антисемитизма, — сказал старик.

— И никаких больше антифрейдистов, пугающихся названия, — сказал Фрэнк.

— А как, черт подери, ты думал, он его еще назовет? — сказала мне Фрэнни. — Это же отцовский отель, разве не так? — спросила она.

Привинчен на всю жизнь, как сказал бы Айова Боб.

— Думаю, очень мило, — сказала Лилли. — Приятный штрих, маленький, но милый.

— Милый? — сказала Фрэнни. — О господи, у нас проблемы: Лилли думает, что это мило.

— Сентиментально, — философски заметил Фрэнк. — Но какая разница…

Я подумал, что если еще раз услышу это его «какая разница» или «это не играет роли», то закричу; сымитирую даже не оргазм, а что покруче. И снова, в очередной раз, я был спасен медведицей Сюзи.

— Смотрите, ребята, — сказала Сюзи, — ваш отец сделал шаг в практическом направлении. Вы представляете, сколько туристов из США и Англии найдут это название успокаивающим?

— Это правда, — мило согласилась Швангер. — Для британцев и американцев это восточный город. Сама архитектура некоторых церквей, эти ужасные купола-луковки… и все его жизненные связи непонятны для Запада… для тех, кто приехал с такого далекого Запада, что даже Центральная Европа кажется Востоком. К вам потянутся робкие души, — пророчила Швангер, как будто сочиняла новую книгу о беременности и абортах. — Отель «Нью-Гэмпшир» будет для них звучать знакомо. Знакомо, как дом.

— Блестяще, — сказал Фрейд. — Добро пожаловать, робкие души, — вздохнул он и протянул руку, чтобы потрепать ближайшую голову.

Он наткнулся на голову Фрэнни и потрепал ее, но большая мягкая лапа медведицы Сюзи оттолкнула его руку в сторону.

Я привыкну к этому, к этой лапе собственника. Таков мир: то, что с первого взгляда поражает нас своей странностью, потом становится совершенно обычным явлением и даже успокаивает. И наоборот — то, что кажется с первого взгляда успокаивающим, становится странным. Но я не мог не согласиться, что медведица Сюзи влияет на Фрэнни благотворно. Если Сюзи сможет удержать Фрэнни от Эрнста, я уже буду ей благодарен; не слишком ли это много — ожидать, чтобы медведица Сюзи уговорила Фрэнни перестать писать Чипперу Доуву?

— Фрэнни, как ты думаешь, ты лесбиянка? — спросил я ее в безопасной темноте Крюгерштрассе (установленная отцом мигающая вывеска барахлила: ОТЕЛЬ «НЬЮ-ГЭМПШИР»! ОТЕЛЬ «НЬЮ-ГЭМПШИР»! ОТЕЛЬ «НЬЮ-ГЭМПШИР»! — снова и снова розовым неоном).

— Сомневаюсь, — тихо сказала Фрэнни. — Думаю, я просто люблю Сюзи.

Я, конечно, сразу же подумал, что раз Фрэнк у нас гомосексуалист, а теперь и Фрэнни «спуталась» с медведицей Сюзи, то, может быть, всего лишь вопрос времени, прежде чем и мы с Лилли обнаружим у себя подобные наклонности. Но, как всегда, Фрэнни прочитала мои мысли.

— Это совсем не то, — прошептала она мне. — Фрэнк в этом убежден. А я ни в чем не убеждена, кроме, может быть, того, что это для меня проще.

Я имею в виду, сейчас мне проще любить кого-нибудь одного со мной пола. Это не так серьезно, чтобы к этому нужно было специально готовиться, как-то убеждать себя — да и риска меньше, — сказала она. — С Сюзи я чувствую себя безопасней, — прошептала она. — Вот, наверно, и все. Мужчины совсем другие, — сказала Фрэнни.

— Фаза такая, — говорил по любому поводу Эрнст, расхаживая по отелю.

Фельгебурт, окрыленная нашей реакцией на «Великого Гэтсби», стала читать нам «Моби Дика». Из-за того, что произошло с матерью и Эггом, слушать про океан нам было трудно, но мы справились; мы сосредоточили свое внимание на ките и, главное, на китобоях (у каждого из нас был свой любимый китобой) и внимательно следили за Лилли, ожидая, что она отождествит отца с Ахавом.

— А может быть, она сравнит Фрэнка с белым китом, — прошептала мне Фрэнни.

, Но Лилли нашла там для нас Фрейда.

Однажды вечером, когда портновский манекен стоял по стойке «смирно», а Фельгебурт монотонно гудела — как море, как прибой, — Лилли сказала:

— Слышите? Ш-ш-ш!

— Что? — спросил Фрэнк, будто призрак; мы все знали, что именно так сказал бы Эгг.

— Лилли, оставь, — прошептала Фрэнни.

— Нет, послушайте, — сказала Лилли.

И на миг нам почудилось, что все мы лежим в спальных гамаках в матросском кубрике и слушаем, как над головой у нас беспокойно бродит Ахав со своей искусственной ногой. Деревянные удары, костяной стук. Это была просто бейсбольная бита Фрейда; он слепо ковылял по этажу над нами, навещая кого-то из проституток.

— Кого он навещал? — спросил я.

— Старину Биллиг, — ответила медведица Сюзи.

— Старуха для старика, — сказала Фрэнни.

— Думаю, это очень мило, — сказала Лилли.

— Я имела в виду — сегодня Старину Биллиг, — сказала медведица Сюзи.

— Он ко всем ходит? — поинтересовался Фрэнк.

— Только не к Иоланте, — сказала Сюзи. — Она его пугает.

— Она и меня пугает, — сказал я.

— И конечно, не к Черной Инге, — сказала Сюзи. — Фрейд ее не видит.

Мне не приходило в голову навестить проститутку, одну или всех. Ронда Рей все же была не такая, как они. С Рондой Рей был секс с дополнительным вознаграждением, а здесь, в Вене, секс был бизнесом. Я мог мастурбировать, представляя Иоланту; это было достаточно возбуждающе. А поздними летними вечерами это могла быть и Фельгебурт. Чтение «Моби Дика» было таким грандиозным экспериментом, что Фельгебурт приходилось вечерами задерживаться подолгу. Мы с Фрэнком провожали ее домой. Она снимала квартиру в обветшавшем доме за Ратхаузом 29, около университета, и не любила пересекать Кернтнерштрассе или Грабен по вечерам одна, потому что иногда ее принимали за проститутку.

Тот, кто принимал Фельгебурт за проститутку, должен был обладать изрядным воображением; ведь она была такой очевидной студенткой. Не то чтобы она не была хорошенькой, просто она не придавала значения своей внешности. На все свои физические достоинства она или не обращала внимания, или скрывала их. Ее волосы были пышными, но и в тех редких случаях, когда они были чистыми, они все равно были неухожены. Она носила голубые джинсы и свитерок, закрывающий горло, или футболку, а усталость вокруг ее рта и глаз говорила о том, что она много читает, много пишет и много думает, думает о чем-то большем, чем собственное тело, его заботы и радости. Она, казалось, была того же возраста, что и Сюзи, но слишком серьезна, чтобы быть медведем. Ее презрение к ночной жизни отеля «Нью-Гэмпшир» определенно граничило с тем, что Эрнст назвал бы «отвращением». Когда был дождь, мы с Фрэнком провожали ее только до трамвайной остановки на Рингштрассе напротив оперы; но когда погода была хорошая, мы шли через площадь Героев и поднимались по кольцу до университета. Тогда мы были просто тремя ребятами, находящимися под свежим впечатлением от прочитанного про китов, идущими под большими зданиями города, который был для всех нас слишком стар. В такие вечера в большинстве случаев казалось, что Фрэнка с нами и нет.

— Лилли всего лишь одиннадцать, — говорила Фельгебурт. — Удивительно, что она так любит литературу. Это-то и может ее спасти. Отель для нее — совсем не подходящее место.

— Wo ist die Gemьtlichkeit? — пропел Фрэнк.

— Вы очень хорошо относитесь к Лилли, — сказал я мисс Выкидыш. — А свою семью завести не думали?

— Четыреста шестьдесят четыре! — пропел Фрэнк.

— Я не хочу заводить детей, пока не произойдет революция, — без тени юмора ответила она.

— Как ты думаешь, я нравлюсь Фельгебурт? — спросил я Фрэнка однажды вечером, когда мы возвращались домой.

— Подожди, пока начнутся занятия в школе, — предложил Фрэнк. — Тогда найдешь хорошенькую девочку своего возраста.

Таким образом, хоть я и жил в венском борделе, моя половая жизнь мало чем отличалась от половой жизни большинства американцев, которым в 1957 году было пятнадцать лет; я дрочил, представляя себе самых опасно-грубых проституток, и провожал молодую «старшую» девушку до дома, ожидая того дня, когда смог бы поцеловать ее или хотя бы взять за руку. Я ожидал, что «робкие души», постояльцы, которые (по предсказанию Швангер) потянутся к отелю «Нью-Гэмпшир», будут вроде меня. Но это оказалось не так. Время от времени они приезжали на автобусах: странные группы, приехавшие с организованным туром, а некоторые туры были такими же странными, как и сами группы. Библиотекари из Девона, Кента и Корнуолла; орнитологи из Огайо — эти наблюдали аистов в Русте. Они все были настолько пунктуальны в своих привычках, что дружно ложились спать до того, как начинали работать проститутки; они спали всю ночь, не обращая внимания на ночную суматоху, а утром часто были уже готовы к выезду прежде, чем Визгунья Анни провизжит свой последний оргазм, прежде, чем явится радикал Старина Биллиг с отблеском нового мира в его близоруком мысленном взоре. Группы отличались рассеянностью, и Фрэнк зарабатывал дополнительные деньги, устраивая некоторым из них «пешие экскурсии». Группы не доставляли хлопот, даже Японское мужское хоровое общество, которое хором обнаружило проституток и использовало их тоже хором. Ну и шумное, странное было это время: постоянное траханье и постоянное пение! Японцы привезли с собой множество фотоаппаратов и фотографировали всех подряд, и всю нашу семью тоже. Фрэнк до сих пор досадует, что всеми нашими венскими фотографиями мы обязаны лишь Японскому мужскому хоровому обществу. На одной фотографии Фельгебурт с Лилли и, конечно же, с книгой. Есть трогательная фотография двух Старин Биллигов; они выглядят, как сказала бы Лилли, «милой» пожилой парой. Есть Фрэнни, опирающаяся на сильное плечо медведицы Сюзи, Фрэнни выглядит несколько исхудавшей, но нахальной и сильной, «подозрительно самоуверенной» — вот как охарактеризует ее Фрэнк в этот период. Есть любопытная фотография отца и Фрейда. Глядя на нее, складывается впечатление, что они собрались играть одной бейсбольной битой и спорят, кто будет бить следующим, и прервали свой спор только на мгновение, чтобы сфотографироваться.

Я с Черной Ингой. Помню того японского господина, который попросил меня и Ингу встать рядом; мы сидели внизу и играли в девятку, но японец сказал, что не хватает освещения, и нам пришлось встать. Получился несколько неестественный момент. Визгунья Анни продолжает сидеть за столом; в той части стола, где света было достаточно, перепудренная Бабетта шепчет что-то Иоланте, которая стоит несколько в стороне, сложив руки на своей впечатляющей груди. Иоланта так и не освоила игру в девятку. На фотографии она выглядит так, будто собирается всех разогнать. Помню, что японцы тоже ее боялись, возможно, потому, что она была намного больше любого из них.

Эти фотографии, единственные наши фотографии за 1957-1964 годы, когда мы жили в Вене, примечательны тем, что все знакомые нам люди изображены на них с одним или двумя японцами, то есть с кем-то, кто совершенно нам незнаком. Даже порнограф Эрнст, прислонившийся к машине. А вот рядом с ним облокотился на капот Арбайтер, а эти ноги, торчащие из-под переднего бампера старого «мерседеса», принадлежат тому, кого мы называли Ключ; на всех фотографиях у Шраубеншлюсселя изображены только ноги. А машину окружают японцы — чужаки, которых никто из нас больше никогда не увидит.

Могли ли мы тогда понять — внимательнее присмотревшись к фотографии, — что это была не обычная машина? Кто слышал когда-нибудь о «мерседесе», пусть даже и старом, который требовал бы к себе такого внимания? Герр Ключ все время или лежал под машиной, или крутился вокруг нее. И почему это одна-единственная машина, принадлежащая Симпозиуму, требовала такой заботы — ведь выезжала она очень редко? Глядя на нее уже теперь… ну, на фотографии все очевидно. Трудно смотреть на эту фотографию и не понимать, чем на самом деле был этот «мерседес».

Бомбой. Вечно переделываемой, на той или иной стадии доводки, но всегда готовой к действию бомбой. Вся машина была бомбой. И этот безымянный японец, присутствующий на всех наших фотографиях, на единственных фотографиях, которые у нас остались… ну, теперь легко видеть в этих незнакомцах, в том иностранном господине, символ безымянного ангела смерти, сопровождавшего автомобиль. Подумать только, мы, дети, годами отпускали шутки о том, какой, должно быть, плохой механик Шраубеншлюссель, коли он с таким постоянством копается в «мерседесе»! В то время как на самом деле он был эксперт! Мистер Ключ был экспертом по бомбам; все эти семь лет бомба каждый день была готова к действию.

Мы так никогда и не узнаем, чего они ждали, — какой момент должен был созреть, если бы мы не вынудили их поторопиться. Реконструировать происшедшее мы можем только по японским фотографиям, а историю они рассказывают темную.

— Что ты помнишь о Вене, Фрэнк? — спросил я у него; я постоянно его об этом спрашиваю.

Он ушел в свою комнату, побыл наедине со своими мыслями, а выйдя, протянул мне кусочек бумаги:

1. Фрэнни с медведицей Сюзи.

2. Покупка твоей чертовой штанги.

3. Проводы Фельгебурт до ее дома.

4. Дух мышиного короля.

— Конечно, было еще и многое другое, — сказал Фрэнк, вручая мне листок, — но я не хочу в это вдаваться.

Я понимаю, и я, конечно, тоже помню, как мы ходили покупать штангу. Мы пошли все. Отец, Фрейд, Сюзи и мы, дети. Фрейд пошел, потому что он знал, где находится спортивный магазин. Сюзи пошла, потому что Фрейд мог помочь ей вспомнить, где находится спортивный магазин.

— Мы проехали больничный склад на Мариахильфер? — кричал ей Фрейд в трамвае. — Теперь второй или третий поворот налево.

— Эрл! — говорила Сюзи, выглядывая из окна.

— Надеюсь, это безопасно, — предостерег Фрейда кондуктор штрассенбана. — Медведь не на привязи. Обычно мы их без привязи не пускаем.

— Эрл! — сказала Сюзи.

— Это умный медведь, — сказал Фрейд кондуктору.

В спортивном магазине я купил штангу, триста фунтов насадок-блинов и две гантели со сменными грузами.

— Доставьте это в отель «Нью-Гэмпшир», — сказал отец.

— У них нет доставки, — сказал Фрэнк.

— Нет доставки? — удивилась Фрэнни. — Но мы же не можем все это утащить!

— Эрл! — сказала медведица Сюзи.

— Веди себя хорошо, Сюзи! — прикрикнул Фрейд. — Успокойся.

— Медведю бы очень понравилось, если бы нашу покупку доставили, — сказал Фрэнк продавцу в спортивном магазине.

Но это не сработало. Уже тогда можно было догадаться, что способность медведя переломить ситуацию в нашу пользу сходит на нет. Мы по возможности распределили вес между собой. Я нагрузил гантели по максимуму — семьдесят пять фунтов на каждой — и понес их в руках. Отец, Фрэнк и Сюзи боролись со штангой и оставшимися ста пятьюдесятью фунтами. Фрэнни открывала двери и расчищала дорогу, а Лилли вела Фрейда: на обратном пути она выступала его медведем-поводырем.

— Господи Иисусе! — сказал отец, когда нас не пустили в штрассенбан.

— Они позволили нам проехать только сюда! — возмутилась Фрэнни.

— Против медведя они ничего не имеют, — объяснил Фрейд. — Им не нравится штанга.

— Это вы так ее несете, что она кажется опасной, — сказала Фрэнни отцу, Фрэнку и Сюзи.

— Делал бы ты зарядку, как Айова Боб, — сказал я отцу, — мог бы тогда нести штангу один, и она не казалась бы такой тяжелой.

Лилли отметила, что австрийцы пускают в трамвай с медведем, но не пускают со штангой; и добавила, что австрийцы ничего не имеют против лыж. Так, может быть, нам купить лыжный чехол и положить туда штангу? Тогда кондуктор подумает, что это не штанга, а просто очень тяжелые лыжи.

Фрэнк предложил, чтобы кто-нибудь сбегал за «мерседесом» Шраубеншлюсселя.

— Он никогда не бывает на ходу, — сказал отец.

— Мог бы наконец и поехать, — сказала Фрэнни. — Эта жопа который год уже его чинит.

Отец вскочил в трамвай и отправился домой за машиной. И как мы тогда не поняли по быстрому отказу радикалов, что около нашего отеля стоит бомба? Но мы восприняли это просто как очередную их грубость и потащили наши тяжести дальше.

В конце концов я вынужден был оставить всех вместе со штангой около Кунстхисторишес-музеум 30. В музей со штангой нас тоже не пустили, равно как и с медведем.

— А Брейгель не стал бы возражать, — сказал Фрэнк.

И вот им пришлось убивать время, стоя на углу. Сюзи слегка пританцовывала, Фрейд стучал своей бейсбольной битой, Фрэнни и Лилли распевали американские песни — так они и время провели, и денег немного заработали. Вена славится своими уличными клоунами — «дух мышиного короля», как говорил Фрэнк. Он обходил толпу со шляпой. Это была фуражка от формы автобусного водителя, купленной Фрэнку отцом, потертая похоронно-траурная фуражка, которую Фрэнк надевал, изображая портье в отеле «Нью-Гэмпшир». В Вене он носил ее все время, наш самозваный мышиный король Фрэнк. Мы очень часто думали о печальном артисте с его никому не нужным зверинцем, который в один прекрасный день вышел из открытого окна, разбившись вместе со своими мышами. ЖИЗНЬ СЕРЬЕЗНАЯ ШТУКА, НО ИСКУССТВО ЗАБАВА! Свое заявление он сделал ясно и недвусмысленно; он очень долго проходил мимо открытых окон, и они в конце концов его затянули.

Я потащился домой со ста пятьюдесятью фунтами.

— Привет, Ключ, — сказал я радикалу, лежавшему под машиной.

Я побежал обратно к Музею истории искусств и притащил домой еще семьдесят пять фунтов. Отец, Фрэнк, медведица Сюзи, Фрэнни, Лилли и Фрейд принесли домой оставшиеся семьдесят пять. Теперь, когда у меня были мои штанга и гантели, я мог воскресить первый отель «Нью-Гэмпшир» и старого Айову Боба, и ощущение заграничности Вены исчезло.

Конечно, нам надо было ходить в школу. Американская школа находилась в районе Шёнбрун, около зоопарка, недалеко от дворца. Какое-то время Сюзи провожала нас туда на трамвае. А после занятий встречала. Здорово было, что одноклассники видели, как нас провожает в школу и встречает после занятий медведь. Но все же отцу или Фрейду приходилось сопровождать Сюзи — в одиночку медведей в трамвай не пускали, — к тому же школа стояла слишком близко к зоопарку, и потому в пригороде к медведю относились более настороженно, чем в городе.

Позже я думал, что едва ли Фрэнку пошло на пользу наше равнодушие к его половой жизни. За семь венских лет мы ни разу серьезно не поинтересовались, что у него были за дружки; он только говорил, что это были мальчики из американской школы. Фрэнк был самым старшим из нас и лучше всех знал немецкий, поэтому он часто задерживался в школе и возвращался домой один. Жизнь во втором отеле «Нью-Гэмпшир» вынуждала Фрэнка к осторожности — так и я когда-то говорил шепотом у Ронды Рэй при включенном интеркоме. А у Фрэнни на тот момент был ее медведь, и Сюзи все уверяла меня, что с изнасилованием у Фрэнни покончено.

— Оно все еще с ней, — говорил я.

— Оно с тобой, — говорила Сюзи. — Это ты никак все не можешь выбросить из головы Чиппера Доува. А значит, и она.

— Значит, с Чиппером Доувом еще не покончено, — говорил я. — Изнасилование никуда не делось.

— Посмотрим, — говорила Сюзи. — Я же умный медведь.

А робкие души продолжали приезжать, но далеко не в чрезмерных количествах; чрезмерное количество и робкие души — вещи несовместные, а жаль: немного побольше робких душ нам явно не помешало бы. Но в любом случае книга постояльцев у нас была не такая пустая, как в первом отеле « Нью-Гэмпшир».

С тургруппами было проще, чем с отдельными постояльцами. В отдельных робких душах, по сравнению с группой робких душ, есть что-то чересчур робкое. Робкие души, которые путешествовали в одиночку, или робкие пары, иногда с робкими детьми, — их было легче смутить повседневной и еженощной деятельностью отеля «Нью-Гэмпшир», заставить почувствовать себя непрошеными гостями. Но за первые три или четыре года лишь один постоялец решился выступить с жалобой — настолько робки бывают эти робкие души.

Недовольными оказались американцы. Это была женщина, которая путешествовала с мужем и дочкой примерно того же возраста, что и Лилли. Они приехали из штата Нью-Гэмпшир, но не из района Дейри. Когда они вошли, за регистрационной стойкой сидел Фрэнк: дело происходило во второй половине дня, школьные занятия к тому времени уже закончились. По словам Фрэнка, она тут же начала разоряться о «старой доброй порядочности, простой, но искренней», которую, судя по всему, связывала с Нью-Гэмпширом.

— Опять все то же «простое, но добротное» говно, — вспомнит Фрэнни миссис Урик.

— Нас обирали по всей Европе, — пожаловался Фрэнку муж женщины из Нью-Гэмпшира.

В фойе находился Эрнст, который объяснял нам с Фрэнни какие-то сверхъестественные позы «тантрической группы». Он говорил по-немецки, поэтому было чертовски трудно уловить его мысль, но хотя Фрэнни и я так и не сравнялись в немецком с Фрэнком (а Лилли догнала его в разговорном языке всего лишь за год!), кое-чему американская школа нас все-таки научила. Конечно, совокупляться нас там не учили. Этот курс читал нам исключительно Эрнст. От его разговоров у меня мурашки по коже бегали, но я не мог оставить Фрэнни с ним наедине и потому, едва завидев, что он остановился с ней поговорить, вынужден был непременно к ним присоединиться. Медведица Сюзи тоже любила остановиться и послушать, дотрагиваясь при этом до моей сестры лапой — большой красивой лапой, которую видел и Эрнст. Но в тот момент, когда у стойки регистрировалась американская пара из Нью-Гэмпшира, медведица Сюзи была в туалете.

— И шерсть в ванной, — говорила женщина Фрэнку. — Вы даже не представляете, в какую грязь мы иногда попадали.

— Мы выбросили все путеводители, — сказал Фрэнку ее муж. — Им просто нельзя доверять.

— Теперь мы доверяем только нашим инстинктам, — сказала женщина, оглядывая новое фойе отеля «Нью-Гэмпшир». — Мы ищем что-нибудь в американском духе.

— Скорей бы уж домой, — пискнула дочка.

— Могу предложить две прекрасные комнаты на третьем этаже, — сказал Фрэнк. — Смежные, — добавил он. Но он забеспокоился, не слишком ли близко это будет к проституткам, всего лишь этажом выше. — Хотя, — сказал Фрэнк, — с четвертого этажа вид гораздо лучше.

— Да наплевать на вид, — сказала женщина. — Мы возьмем смежные комнаты на третьем. И чтоб никакой шерсти, — угрожающе добавила она как раз в тот момент, когда в фойе ввалилась Сюзи и, увидев среди новых постояльцев маленькую девочку, демонстративно мотнула головой и утробно, по-медвежьи, заворчала.

— Смотрите, медведь! — сказала маленькая девочка, хватая отца за ногу.

Фрэнк ударил по звонку, и тот издал резкое «дзинь».

— Носильщик! — заорал Фрэнк.

Мне пришлось оторваться от описываемых Эрнстом тантрических позиций.

— В группу «вьянта» входят две главные позы, — монотонно объяснял он. — Женщина склоняется вперед, касаясь руками пола, а мужчина овладевает ею сзади, стоя. Это «дхенука-вьянта-асана» или поза коровы, — сказал Эрнст, уставившись своим влажным взглядом на Фрэнни.

— Поза коровы ? — переспросила Фрэнни.

— Эрл! — неодобрительно сказала Сюзи и положила голову на колени Фрэнни, изображая медведя для новых гостей.

Я взял багаж и начал подниматься наверх. Маленькая девочка глаз не могла отвести от медведя.

— У меня есть сестренка, твоя ровесница, — сказал я ей.

Лилли вышла на прогулку с Фрейдом, и Фрейд, несомненно, рассказывал ей о достопримечательностях, которых не видел.

Вот как Фрейд проводил с нами экскурсии. В одной руке — бейсбольная бита, другой — опирается на кого-нибудь из нас или на Сюзи. Мы ведем его по городу, громко выкрикивая на каждом перекрестке названия улиц. Фрейд стал еще и глуховат.

— Мы на Блутгассе? — кричал Фрейд. — Мы в Кровавом переулке?

И Лилли, или Фрэнк, или Фрэнни, или я орали в ответ:

— Ja! Блутгассе!

— Поверните направо, — указывал Фрейд своей битой. — Дети, когда мы выйдем на Номгассе, — говорил он, — ищите номер пять. Это будет вход в Дом Фигаро, где Моцарт написал «Свадьбу Фигаро». В каком году?

— В тысяча семьсот восемьдесят пятом! — кричал в ответ Фрэнк.

— Но что гораздо важнее Моцарта, — говорил Фрейд, — так это первая кофейня в Вене. Мы все еще на Блутгассе, дети?

— Ja. В Кровавом переулке, — отвечали мы.

— Посмотрите, где номер шесть! — кричит Фрейд. — Первая кофейня в Вене! Даже Швангер не знает этого. Она любит свои Schlagobers, но ей нравятся все эти люди от политики, — говорит Фрейд. — У нее нет чувства истории.

Это правда, об истории мы от Швангер ничего не узнали. Мы научились у нее любить кофе, запивая каждую чашку маленьким стаканчиком воды; научились любить мягкую грязь типографской краски на наших листающих газету пальцах. Мы с Фрэнни каждый раз дрались за единственный экземпляр «Геральд трибьюн». В течение тех семи лет, которые мы провели в Вене, там всегда были новости о Младшем Джонсе.

— Университет Пенсильвании — ВМФ, тридцать пять — шесть! — читала Фрэнни, и мы все бурно радовались.

А позже будет «Кливленд браунс» — «Нью-Йорк джайнтс», 28 — 14. «Балтимор кольтс» — бедные «Кливленд браунс», 21 — 17. Хотя в своих нерегулярных письмах к Фрэнни Младший редко сообщал что-нибудь вдобавок к этим новостям, все же в этом что-то было — услышать о нем, хоть и с опозданием на несколько дней, таким вот путем, через футбольный счет в газете «Геральд трибьюн».

— На Юденгассе поверните направо! — командовал Фрейд.

И мы следовали по Еврейскому переулку до церкви Святого Рупрехта.

— Одиннадцатый век, — бормотал Фрейд. Чем древнее, тем лучше для Фрэнка. Дальше, вниз по Дунайскому каналу, у подножия холма на набережной Франца Иосифа был монумент, к которому Фрейд водил нас очень часто: мраморная доска в память о замученных в гестапо, чья штаб-квартира находилась поблизости.

— Вот она, — визжал Фрейд, тыкая и стуча своей бейсбольной битой. — Опишите мне ее! — кричал он. — Я никогда ее не видел.

Конечно, он ослеп в одном из лагерей, где с его глазами произвели неудачный эксперимент.

— Нет, это не летний лагерь, — поясняла Фрэнни для Лилли, которая вечно боялась, что ее пошлют в летний лагерь, и нисколько не удивилась, узнав, что в лагерях практикуют пытки.

— Нет, Лилли, это не летний лагерь, — говорил Фрэнк. — Фрейд был в лагере смерти.

— Но герр Тод так меня и не нашел, — сказал Фрейд Лилли. — Мистер Смерть ни разу не застал меня дома, когда приходил за мной.

Это Фрейд объяснил нам, что обнаженные скульптуры на фонтане у Нового рынка — фонтане Провидения или фонтане Доннера, называемом так в честь его создателя, — на самом деле были копиями с оригинала. Оригиналы находились в Нижнем Бельведере. Призванные олицетворять воду с источником жизни, обнаженные были изгнаны отсюда Марией Терезией.

— Эта старая сука, — говорил Фрейд, — создала Комиссию целомудрия.

— И что они делали, — спросила Фрэнни, — эта Комиссия целомудрия?

— А что они могли делать? — сказал Фрейд. — Что такие люди вообще могут сделать? Они не в силах были остановить секс, поэтому раздолбали несколько фонтанов.

Даже в Вене Фрейда, другого Фрейда, было известно, что секс остановить невозможно, хотя «викторианцы» из Комиссии целомудрия Марии Терезии попытались.

— А ведь в те дни, — замечал Фрейд, — проституткам позволялось охотиться на клиентов в Опере, в проходах.

— В перерывах, — добавлял Фрэнк на тот случай, если мы не знали.

Для Фрэнка одной из самых любимых прогулок с Фрейдом был поход в Императорскую гробницу, Kaisergruft, в катакомбах монастыря капуцинов. Здесь хоронили Габсбургов с 1633 года. Мария Терезия, старая ханжа, лежала там же. Но не ее сердце. Тела погребали в катакомбах без сердец, а сердца Габсбургов хранились отдельно, в другой церкви — объекте другой экскурсии.

— История неизбежно все разделяет, — нараспев сообщал Фрейд, стоя над гробами, в которых лежали бессердечные тела.

Прощай, Мария Терезия, и Франц Иосиф, и Елизавета, и несчастный Максимилиан Мексиканский. И, конечно же, рядом с ними лежал любимец Фрэнка, наследник Габсбургов, бедный Рудольф, самоубийца, — он тоже был здесь. В катакомбах Фрэнк всегда был особенно мрачен.

А мы с Фрэнни особенно мрачнели, когда Фрейд вел нас по Виплигерштрассе к Фютерштрассе.

— Поворачивайте! — кричал он, и его бейсбольная бита дрожала.

Мы выходили на площадь Юденплац, в старом еврейском квартале города. Еще в тринадцатом веке это было своего рода гетто; первый погром здесь произошел в 1421 году. О последних гонениях на евреев мы знали не намного больше.

Эта экскурсия с Фрейдом была тяжела тем, что не являлась чисто исторической. Фрейд называл квартиры, которые больше уже не были квартирами. Он называл целые здания, которые больше уже не были зданиями. И людей, которых он когда-то знал, но которых тоже больше здесь не было. Это была экскурсия к вещам, которых мы не могли увидеть, но Фрейд продолжал их видеть; он видел 1939 год и более ранние времена, времена, когда он, еще зрячий, бывал на Юденплац.

В тот день, когда прибыла пара из Нью-Гэмпшира со своим ребенком, Фрейд водил Лилли на Юденплац. Я могу это сказать потому, что она вернулась подавленной. Я только что отнес сумки американцев и отвел их самих в их комнаты на третьем этаже и тоже был в подавленном состоянии. Все время, пока я поднимался по лестнице, я думал об Эрнсте, описывающем Фрэнни «позу коровы». Сумки не показались мне особо тяжелыми, так как я представлял себе, что это Эрнст и что я несу его на самый верх отеля «Нью-Гэмпшир», где выброшу из окна пятого этажа.

Женщина из Нью-Гэмпшира быстренько провела рукой по перилам и сказала:

— Пыль.

На лестничной площадке второго этажа с нами столкнулся Шраубеншлюссель. Его руки от кончиков пальцев до бицепсов были покрыты толстым слоем масла; у него на шее, как петля у висельника, болтался моток медного провода, а в руках он тащил какой-то тяжелый ящик, вроде аккумуляторной батареи — явно великоватой для «мерседеса», как я припомнил позже.

— Привет, Ключ, — сказал я, и он с неразборчивым бурканьем протопал мимо. В зубах он довольно изящно (по его меркам) держал что-то вроде предохранителя в стеклянной оболочке. — Наш автомеханик, — объяснил я американцам, так как это было самое простое, что пришло мне в голову.

— Не очень-то чистый, — сказала женщина из Нью-Гэмпшира.

— На верхнем этаже есть автомобиль? — поинтересовался ее муж.

Когда мы свернули в коридор третьего этажа, ища в полумраке нужную комнату, на пятом этаже открылась дверь, и наших ушей достиг одиннадцатичасовой перестук пишущей машинки, — очевидно, Фельгебурт заканчивала какой-нибудь манифест или строчила свой диплом о романтической подоплеке всей американской литературы, — а в лестничном колодце раскатился голос Арбайтера.

— Компромисс! — вопил Арбайтер. — Да ты — живое воплощение компромисса!

— Всему свое время! — проорал в ответ Старина Биллиг.

Старина Биллиг, радикал, уходил на обеденный перерыв; пока я возился с ключами и багажом, он успел спуститься на два этажа.

— Ты держишь нос по ветру, старик! — продолжал вопить Арбайтер. Разговор, конечно, происходил на немецком и для американцев, которые этого языка не понимали, звучал, подозреваю, еще более зловеще, чем на самом деле. Он и так был достаточно зловещим, а я-то понимал, о чем идет речь. — В один прекрасный день, старик, — подвел черту Арбайтер, — этот ветер унесет тебя!

— Ты чокнутый! — завизжал Старина Биллиг в ответ Арбайтеру, остановившись на лестнице. — Ты всех нас убьешь! У тебя нет никакого терпения! — кричал он.

А где-то между пятым и третьим этажом, мягко неся свою сдобренную Schlagobers благородную фигуру, добрая Швангер пыталась успокоить спорщиков; спустившись на несколько ступенек, она подошла к Арбайтеру и что-то коротко ему сказала.

— Заткнись! — огрызнулся на нее Арбайтер. — Иди и опять забеременей, — сказал он ей. — Иди, сделай еще один аборт. Сходи, поешь Schlagobers, — обругал он ее.

— Животное! — вскричал Старина Биллиг и стал обратно подниматься по лестнице. — В тебе нет ни капли обыкновенной порядочности! — заорал он на Арбайтера. — Ты даже не гуманист!

— Пожалуйста, — успокаивала их Швангер. — Bitte, bitte…

— Ты хочешь Schlagobers? — взревел Арбайтер. — Я бы хотел, чтобы Schlagobers разлились по всей Кернтнерштрассе, — безумно заявил он. — Я хочу, чтобы Schlagobers остановили движение на Рингштрассе. Schlagobers и кровь, — сказал он, — вот что ты увидишь повсюду. Они потекут по улицам, — сказал Арбайтер, — Schlagobers и кровь!

Я завел американцев из Нью-Гэмпшира в их пыльные комнаты. Я знал, что как только стемнеет, громкие споры наверху прекратятся. А внизу начнутся стоны, скрип кроватей, постоянный шум воды в биде, цоканье когтей медведя, патрулирующего второй этаж, и мерное постукивание бейсбольной биты Фрейда от комнаты к комнате.

Пойдут ли американцы в оперу? Увидят ли они, как Иоланта втаскивает пьяного храбреца наверх или спускает его с лестницы? Будет ли кто-нибудь тискать Бабетту в фойе, пока я играю в карты с Черной Ингой и рассказываю ей о геройстве Младшего Джонса? Черная Рука Закона приводила ее в восторг. Она сказала, что когда станет «достаточно взрослой», то заработает кучу денег и поедет к отцу, чтобы самой посмотреть, так ли плохо живется черным в Америке.

Интересно, в каком часу ночи первый фальшивый оргазм Визгуньи Анни заставит дочку из Нью-Гэмпшира испуганно прибежать к своим родителям через смежную дверь? Будут ли они до самого утра жаться втроем под одним одеялом, прислушиваясь к усталому скрипу кровати в комнате Старины Биллиг, к глухому стуку ударов из комнаты Иоланты? Визгунья Анни объяснила мне, что она со мной сделает, если я когда-нибудь притронусь к Черной Инге.

— Я держу Ингу подальше от мужчин с улицы, — доверительно сообщила она мне. — И не хочу, чтобы она вбила себе в голову, будто влюблена или что-нибудь такое. В смысле, это ведь еще хуже, я-то уж знаю. Никому не дам притронуться к ней за деньги, ни за что и никогда, и не дам тебе урвать сладенького на халяву.

— Для меня она всего лишь ровесница моей сестры Лилли, — сказал я ей.

— Кого трогает, сколько ей лет? — сказала Визгунья Анни. — Я за тобой слежу.

— Во всяком случае, ты достаточно взрослый, чтобы кинуть палку, — сказала мне Иоланта. — Я видела. У меня на палки глаз наметан.

— Если у тебя уже встает, значит, и до дела недалеко, — сказала Визгунья Анни. — Но я тебя предупредила: когда приспичит, не вздумай соваться к Черной Инге, иначе останешься без своего украшения, — сказала мне Визгунья Анни.

— Правильно, — сказала Иоланта. — К нам суйся сколько угодно, а к ребенку — ни-ни. Если хоть тронешь ее, пеняй на себя. Можешь сколько угодно поднимать штангу, но когда-то ты все равно спишь.

— А когда проснешься, — сказала Визгунья Анни, — палки у тебя уже не будет.

— Уловил? — спросила Иоланта.

— Конечно, — ответил я.

Иоланта наклонилась ко мне и поцеловала в губы. Это был поцелуй такой же угрожающий в своей безжизненности, как новогодний поцелуй с привкусом рвоты, которым наградила меня Дорис Уэльс. Но когда Иоланта закончила свой поцелуй, она внезапно отпрянула назад, ухватив зубами мою нижнюю губу, и держала, пока я не вскрикнул. Наконец — выпустила. Я почувствовал, как мои руки сами собой поднялись — словно после получаса упражнений с гантелями. Но Иоланта уже пятилась, очень внимательно глядя на меня и держа руки в сумочке. Я смотрел на ее руки и сумочку до тех пор, пока она не скрылась за дверью.

— Извини, что она тебя укусила, — сказала оставшаяся в моей комнате Визгунья Анни. — Я ее не просила, честно. Это она сама выдумала, из вредности. Знаешь, что у нее в сумочке?

Но я не хотел и знать.

Визгунья Анни знала. Она жила с Иолантой, это мне сказала Черная Инга. На самом деле Черная Инга рассказала мне не только, что ее мать с Иолантой — подружки-лесбиянки, но и что Бабетта живет с женщиной (с проституткой, работающей на Мариахильферштрассе). Только Старина Биллиг предпочитала мужчин; но, сказала мне Черная Инга, Старина Биллиг настолько стара, что обычно никого не предпочитала.

Таким образом, я поддерживал с Черной Ингой исключительно несексуальные отношения; честно говоря, если бы ее мать не затеяла этот разговор, мне бы и в голову не пришло думать об Инге в сексуальном плане. В своем воображении я твердо держался Фрэнни, Иоланты… И, конечно же, я робко, несмело ухаживал за Фельгебурт, чтицей. Все девочки в американской школе знали, что я живу в «том отеле на Крюгерштрассе», и посматривали на меня свысока. Говорят, в Америке большинство американцев напрочь лишено классового чутья; не знаю, может быть, — но в чем я уверен, так это в том, что у американцев, живущих за границей, классовое чутье донельзя обострено.

У Фрэнни был ее медведь, и, полагаю, она так же, как и я, призывала на помощь свое воображение. У нее были Младший Джонс и счет за счетом его футбольных матчей; думаю, ей приходилось изрядно напрягаться, чтобы представить себе Младшего вне поля. И у нее была ее переписка с Чиппером Доувом, у нее был в сознании его образ — собственный, несколько односторонний.

У Сюзи была теория насчет писем Фрэнни к Чипперу Доуву.

— Она боится его, — сказала Сюзи. — На самом деле она панически боится увидеть его снова. Страх заставляет ее постоянно ему писать. Если она может нормально к нему обращаться, если способна притвориться, что у нее с ним нормальные отношения, ну… значит, он не насильник, значит, он никогда не делал того, что на самом деле с ней сделал, а ей не надо с этим справляться. Потому что, — сказала Сюзи, — она боится, что Чиппер Доув или кто-нибудь вроде него изнасилует ее снова.

Я думал об этом. Возможно, медведица Сюзи не была таким уж умным медведем, как это себе представлял Фрейд, но в своем роде она все же была умницей.

То, что Лилли однажды скажет, говоря о Сюзи, навсегда останется со мной.

— Ты можешь смеяться над Сюзи, потому что она просто боится быть человеком и иметь дело, как она бы сказала, с другими людьми. Но, подумай, сколько вокруг людей, которые чувствуют себя точно так же, но у них не хватает воображения хоть что-то с этим сделать? Может быть, и глупо всю свою жизнь изображать медведя, — скажет Лилли, — но надо признать, что для этого требуется воображение.

Мы, конечно, все прекрасно знали, что такое жить воображением. Отец по-другому и не умел; воображение тоже было для него отелем. Фрейд за пределами своего воображения ничего не видел. Фрэнни, умиротворенная в настоящем, всегда смотрела вперед, а я обычно смотрел на Фрэнни (искал сигналы, некие основные показатели, знаки направления). Возможно, что из всех нас успешнее всего дела с воображением обстояли у Фрэнка, он создал свой собственный мир и жил в нем. А у Лилли в Вене была задача, которая какое-то время помогала ей существовать. Лилли решила вырасти. Должно быть, речь все-таки шла о ее воображении, так как физических изменений мы заметили мало. Что Лилли делала в Вене? Она писала. Так на нее повлияли чтения Фельгебурт. Лилли хотела одного — стать писательницей; нас это настолько смущало, что мы ни разу ее в этом не обвиняли, хотя все прекрасно знали, чем она занимается. Она и сама была настолько смущена, что никогда в этом не признавалась. Но тем не менее все мы знали, что Лилли что-то пишет. Почти семь лет она писала и писала. Мы узнавали стук ее пишущей машинки; он отличался от стука машинок радикалов. Лилли писала очень медленно.

— Что ты там делаешь, Лилли? — спрашивал кто-нибудь, стучась в вечно закрытую дверь.

— Пытаюсь подрасти, — обычно отвечала Лилли. Это был и наш эвфемизм для обозначения ее занятий. Если Фрэнни могла утверждать, что она была избита, тогда как на самом деле — изнасилована, если мы ей в этом не противоречили, то, думаю, и Лилли можно было позволить говорить, что она «пытается подрасти», когда она (как мы все знали) пыталась писать.

Словом, когда я сказал Лилли, что в семье из Нью-Гэмпшира есть девочка ее возраста, Лилли ответила:

— Ну и что? Мне еще надо немного подрасти. Может, после ужина зайду к ним познакомиться.

Робкие постояльцы в плохих отелях часто бывают слишком робки, чтобы вовремя съехать. Они настолько робкие, что даже не осмеливаются жаловаться. А робость их неизменно сопровождается гипертрофированной учтивостью: даже съезжая в конце концов, потому что какой-нибудь шраубеншлюссель напугал их на лестнице, какая-нибудь иоланта съездила кому-то по физиономии в фойе, какая-нибудь визгунья анни своим визгом чуть не довела их до инфаркта, или в биде обнаружилась медвежья шерсть — они все равно продолжают извиняться.

Однако это не относится к женщине из Нью-Гэмпшира. Она оказалась посмелее среднего робкого постояльца. Она терпела, когда в начале вечера проститутки принялись цеплять клиентов (их семья в это время, должно быть, ужинала). Семья продержалась без жалоб до самой полуночи, не было даже беспокойного звонка дежурному. Фрэнк под надзором портновского манекена делал домашнее задание. Лилли пыталась вырасти. Фрэнни сидела за стойкой в фойе, там же маячила медведица Сюзи: ее присутствие помогало клиентам проституток держать себя в руках. Мне было неспокойно (мне было беспокойно уже который год, но в этот вечер я испытывал особое беспокойство). Я играл в «дартз» с Черной Ингой и Стариной Биллиг в кафе «Моватт». Для Старины Биллиг это была очередная спокойная ночь. Сразу после полуночи Визгунья Анни подцепила клиента, который переходил Кернтнерштрассе и поворачивал на Крюгерштрассе. Я ожидал своей очереди метать дротики, когда Визгунья Анни и ее скрытный клиент заглянули в «Моватт»; Визгунья Анни заметила Черную Ингу, играющую со мной и Стариной Биллиг.

— Уже за полночь, — сказала она дочери. — Тебе надо отдохнуть. Завтра в школу.

И вот мы все вместе пошли в отель «Нью-Гэмпшир». Визгунья Анни и ее клиент шли чуть-чуть впереди нас. Мы с Ингой шли по обе стороны от Старины Биллиг, которая рассказывала о долине Луары во Франции.

— Вот куда бы я хотела уехать, когда уйду на покой, — сказала она. — А может быть, поехать туда в мой следующий отпуск?

Мы с Черной Ингой знали, что Старина Биллиг проводит свои отпуска, каждый отпуск, у своей сестры в Бадене. Она садилась в автобус или на трамвай на остановке напротив оперы; Баден для Старины Биллиг всегда был доступнее, чем Франция.

Когда мы пришли в отель, Фрэнни сказала, что все постояльцы уже находятся в своих номерах. Семья из Нью-Гэмпшира отправилась спать около часа назад. Молодая шведская пара удалилась на покой еще раньше. Пожилой мужчина из Бургенланда весь вечер не покидал своей комнаты, а британские велосипедисты вернулись пьяные, дважды проверили в подвале свои велосипеды, попытались заигрывать с медведицей Сюзи (пока она не зарычала), а сейчас, несомненно, дрыхли по своим номерам в пьяном ступоре. Я пошел к себе, позаниматься штангой на сон грядущий. Я проходил мимо комнаты Лилли в тот волшебный момент, когда там выключился свет; она прервала на ночь свои попытки подрасти. Я немного повыжимал штангу, но без особого увлечения; было слишком поздно. Я занимался просто потому, что мне было скучно. Услышал, как в стенку между моей комнатой и комнатой Фрэнка ударился портновский манекен; что-то разозлило Фрэнка в его учебе, и он сорвал злость на манекене, а может, ему тоже просто было скучно. Я постучал в стену.

— Проходи мимо открытых окон, — сказал Фрэнк.

— Wo ist die Gemьtlichkeit? — вяло пропел я.

Я услышал, как мимо моей двери проскользнули Фрэнни и Сюзи.

— Четыреста шестьдесят четыре, Фрэнни, — прошептал я.

Я услышал тяжелый стук бейсбольной биты Фрейда, упавшей с кровати у меня над головой. С кровати Бабетты, определил я. Отец, как всегда, спал беспробудно, и, несомненно, ему снились хорошие сны — он все продолжал и продолжал грезить. Я услышал нечленораздельное мужское бормотанье на втором этаже и услышал ответ Иоланты. Ответ, похоже, заключался в том, что она спустила мужчину с лестницы.

Я услышал, как Фрэнк прошептал:

— Грустно…

Фрэнни пела песню, которую могла ее заставить петь только Сюзи, и я попробовал сосредоточиться на ссоре в фойе. Я мог с уверенностью сказать, что для Иоланты эта ссора не была чем-то из ряда вон выходящим. Больно было только мужчине.

— Это у тебя хер, как мокрый носок, и ты еще говоришь, что я виновата? — говорила Иоланта.

Вслед за этим последовал звук, говорящий о том, что мужчина получил по челюсти… тыльной стороной ладони? — предположил я. Трудно сказать точно; а затем раздался новый шум, теперь уже совершенно определенный — шум падающего мужчины. Он что-то сказал, но его слова прозвучали слишком хрипло. «Не душит ли его там Иоланта?» — задумался я. Может, пришло время прервать песню Фрэнни? Не пора ли медведице Сюзи поработать?

И вот тогда я услышал Визгунью Анни. Уверен, все на Крюгерштрассе ее услышали. Думаю, даже некоторые светские щеголи, отсидевшие вечер в опере и направляющиеся домой по Кернтнерштрассе из ресторана «Захер», должны были слышать Визгунью Анни.

В один прекрасный ноябрьский день 1969 года, через пять лет после того, как мы покинули Вену, два, казалось бы, ничем не связанных между собой небольших события попали в утренние газеты. С семнадцатого ноября 1969 года, говорилось в одном сообщении, всем проституткам запрещается разгуливать по Саду и Кернтнерштрассе, а также по всем боковым улочкам, примыкающим к Кернтнерштрассе, за исключением Крюгерштрассе. Проститутки владели этими улицами около 300 лет, но после 1969 года им осталась только Крюгерштрассе. По моему мнению, жители Вены отчаялись спасти Крюгерштрассе еще до 1969 года. Я уверен, именно фальшивый оргазм Визгуньи Анни в ту ночь, когда семья из Нью-Гэмпшира остановилась у нас, повлиял на это официальное решение. Именно этот фальшивый оргазм покончил с Крюгерштрассе.

И в тот же самый день 1969 года, когда австрийские власти объявили об ограничении деятельности проституток с Кернтнерштрассе одной Крюгерштрассе, в газетах напечатали, что новый мост через Дунай треснул. Несколько часов спустя после официальной церемонии открытия моста — мост треснул. Официальная версия возлагала вину за неисправность моста на бедное солнце. По моему мнению, солнце обвинили облыжно. Только Визгунья Анни могла заставить треснуть мост, даже новый мост. Должно быть, там, где она в тот момент работала, было открыто окно.

Я верю, что фальшивый оргазм Визгуньи Анни может поднять из могилы бессердечные тела Габсбургов.

И вот, в ту ночь, когда робкая семья из Нью-Гэмпшира посетила нас, Визгунья Анни определенно выдала свой рекордный фальшивый оргазм за все время нашего пребывания в Вене. Это был семилетний оргазм. За ним так слитно последовал единственный короткий всхлип ее партнера, что я опустил руку и схватился за одну из гантелей, чтобы не упасть. Я почувствовал, как портновский манекен в комнате Фрэнка отскочил от стены, а сам Фрэнк неуклюже затопал к двери. Прекрасная песня Фрэнни захлебнулась на взлете, а медведица Сюзи, я точно знаю, стала лихорадочно искать свою голову. Какого бы роста Лилли ни достигла, прежде чем выключить свет, она, я уверен, потеряла не менее дюйма, как только до нее донесся ужасный крик Визгуньи Анни.

— Господи Исусе! — воскликнул отец. Мужчина, которого Иоланта била в фойе, вдруг нашел в себе достаточно сил, чтобы вырваться на свободу и рвануть к двери. А другие проститутки, разгуливавшие по Крюгерштрассе… могу лишь догадываться, что они в этот момент подумали о своей профессии. «И кто только догадался назвать это „нежным занятием“»? — подумали они.

Кто-то захныкал… Испуганная криком Бабетта сбилась с ритма, заданного Фрейдом, а сам Фрейд — не стал ли нашаривать бейсбольную биту, единственное свое оружие? Черная Инга — не испугалась ли наконец за свою мать? И, похоже, одна из пишущих машинок радикалов, там, на пятом этаже, сама по себе проехала по всему письменному столу и упала на пол.

Все как один скатившись в фойе, через неполную минуту мы уже поднимались на второй этаж. Я никогда раньше не видел Фрэнни настолько озабоченной; Лилли судорожно стискивала ее руку. Мы с Фрэнком, ошарашенные невероятным воплем, вышагивали в ногу, как солдаты. Крик Визгуньи Анни затих, но последовавшая за ним тишина была не менее ужасна, чем сам вопль. Иоланта и медведица Сюзи шли первыми, мрачной поступью вышибал, что надвигаются на ничего не подозревающего хулигана.

— Неприятности, — бормотал отец, — очень похоже на неприятности.

На площадке второго этажа мы встретили Фрейда с его бейсбольной битой, опиравшегося на плечо Бабетты.

— Мы больше не можем это терпеть, — говорил Фрейд. — Ни один отель не может этого вынести, каких бы он клиентов ни обслуживал. Это уже слишком, такого никому не вынести.

— Эрл! — сказала Сюзи, ощетинившись и приготовившись к драке.

Иоланта опять держала руки в сумочке. Хныканье продолжалось, и я понял, что это Черная Инга, настолько напуганная, что она даже не решалась пойти выяснить, почему ее мама так расшумелась.

Когда мы приблизились к двери Визгуньи Анни, то с удивлением обнаружили, что робкая семья из Нью-Гэмпшира оказалась не такой уж робкой, как представлялось с первого взгляда. Дочка, конечно, выглядела полуживой от страха, но она стояла почти без посторонней помощи, только слегка прижавшись к своему дрожащему отцу. Он был в пижаме и халате в красно-белую полоску. В руке он держал лампу с ночного столика, электрический шнур был обмотан у него вокруг запястья, лампочка вывинчена, а абажур снят, как я полагаю, для того, чтобы превратить лампу в более эффективное оружие. Женщина из Нью-Гэмпшира стояла ближе всех к двери.

— Это было здесь, — объявила она, указывая на дверь Визгуньи Анни. — А теперь там тихо. Они, должно быть, уже мертвы.

— Отойди-ка, — сказал ей муж; лампа ходуном ходила в его руке. — Я уверен, это зрелище не для женщин и детей.

Женщина бросила испепеляющий взгляд на Фрэнка — наверно, потому, что именно он принял ее в этот сумасшедший дом.

— Мы американцы! — с вызовом заявила она. — С такой грязью мы никогда еще не сталкивались, но если ни у кого из вас не хватит пороху войти туда, это сделаю я.

— Вы? — переспросил отец.

— Совершенно ясно, что это убийство, — сказал ее муж.

— Куда уж яснее, — подтвердила женщина.

— Ножом, — сказала дочка и, непроизвольно содрогнувшись, еще крепче ухватилась за отца. — Наверняка ножом, — прошептала она.

Муж уронил было лампу, но тут же снова подхватил.

— Ну? — сказала женщина Фрэнку, но тут вперед протиснулась медведица Сюзи.

— Пустите медведя, — сказал Фрейд. — Не мешайте постояльцам, пустите туда медведя!

— Эрл! — сказала Сюзи.

Американец подумал, что Сюзи собирается напасть на его семью, и угрожающе ткнул ей в морду лампой.

— Не надо злить медведя, — предупредил Фрейд, и американская семья отступила назад.

— Сюзи, ты там поосторожней, — предупредил Фрейд.

— Убийство, — пробормотала женщина из Нью-Гэмпшира.

— Там что-то чудовищное, — сказал ее муж.

— Нож, — прошептала дочка.

— Да это всего-навсего чертов оргазм, — сказал Фрейд. — Ради бога, у вас что, оргазма ни разу не было? — Фрейд проковылял вперед, держа руку на спине у Сюзи; он стукнул в дверь бейсбольной битой и зашарил в поисках ручки. — Анни? — позвал он.

Я заметил, что Иоланта, как гигантская тень, маячила прямо за спиной у Фрейда, не вынимая грозных рук из темной сумочки. Сюзи убедительно фыркнула, обнюхивая порог.

— Оргазм? — переспросила женщина из Нью-Гэмпшира, а ее муж закрыл дочери уши.

— Господи, — скажет Фрэнни позже. — Они привели дочь посмотреть на убийство — и даже не позволяют ей услышать про оргазм. Американцы определенно странный народ.

Медведица Сюзи саданула в дверь плечом, чуть не сбив Фрейда с ног. Его луизвильская бита покатилась по полу, но Иоланта поймала старика и прислонила его к косяку, а Сюзи ввалилась в комнату. Обнаженная, если не считать чулок и пояса, Визгунья Анни курила сигарету, облокотившись на мужчину, что недвижно лежал в кровати навзничь, и выпускала дым прямо ему в лицо; он, тоже обнаженный, за исключением высоких темно-зеленых носков, не мигал и не кашлял.

— Мертвый! — выпалила женщина из Нью-Гэмпшира.

— Tod? — прошептал Фрейд. — Кто-нибудь, скажите, что там.

Иоланта вытащила руки из сумочки и вонзила кулак в пах мужчине. Его колени сами собой подлетели вверх, и он закашлялся; потом снова застыл в прежней позе.

— Он не мертвый, — объявила Иоланта и двинулась к выходу, расчищая себе путь.

— Он просто взял и отключился, — сказала Визгунья Анни.

Она, казалось, была удивлена. Но позже я подумал, что нельзя остаться в здравом уме и сознании, полагая, будто Визгунья Анни кончает. Возможно, безопасней просто отключиться, чем смотреть на это и потом уйти домой с повернутыми мозгами.

— Это проститутка? — спросил муж.

Теперь заткнуть дочери уши попыталась его жена; одновременно она старалась закрыть ей глаза.

— Ты что, слепой? — спросил Фрейд. — Конечно, она проститутка.

— Они все проститутки, — сообщила взявшаяся неизвестно откуда Черная Инга; она обнимала мать, довольная, что с ней все в порядке. — Ну и что в этом такого?

— Ладно, ладно, — сказал отец. — Все обратно по постелям.

— Это ваши дети? — обратилась женщина из Нью-Гэмпшира к отцу и замялась, не зная, на кого из нас показать взмахом руки.

— Ну, некоторые из них, — дружелюбно ответил отец.

— Вам должно быть стыдно, — сказала ему женщина. — Такая отвратительная грязь — на глазах у ваших детей.

Едва ли отец когда-либо задумывался о том, что на наших глазах происходит что-то особенно грязное. Да и тон у женщины из Нью-Гэмпшира был такой, какого отец никогда не слышал от нашей матери. И тем не менее нам вдруг показалось, что отец поражен этим обвинением. Позже Фрэнни скажет, что вначале увидела на его лице искреннее удивление, а потом — набежавшую тень и что-то вроде виноватой гримасы, которую нам случалось видеть прежде, и как бы ни огорчала нас отцовская мечтательность, мы предпочитали видеть его мечтающим, а не виноватым; мы готовы были признать, что он «не от мира сего», но нам не нравилось, когда он выглядел по-настоящему обеспокоенным, когда пытался проявить «ответственность» в том смысле, в каком ее ожидают от отцов.

— Лилли, тебе здесь не место, дорогая, — сказал отец Лилли, разворачивая ее от двери.

— Да уж наверно, — сказал муж из Нью-Гэмпшира, отчаянно пытаясь закрыть своей дочери и глаза, и уши, но сам не в силах оторваться от явившейся сцены.

— Фрэнк, отведи, пожалуйста, Лилли в ее комнату, — тихо сказал отец. — Фрэнни? — спросил отец. — С тобой все в порядке, дорогая?

— Конечно, — ответила Фрэнни.

— Извини, Фрэнни, — сказал отец, увлекая ее по коридору. — За все, — добавил он.

— Он еще извиняется, — с издевкой сказала женщина из Нью-Гэмпшира. — Завез своих детей в этот рассадник грязи и еще извиняется!

Но тут на нее обрушилась Фрэнни. Мы сами могли критиковать отца сколько угодно, но никому другому это не позволялось.

— Пизда с ушами, — сказала Фрэнни женщине.

— Фрэнни! — воскликнул отец.

— Бесполезная сучка, — сказала Фрэнни женщине. — А ты бедный зануда, — сказала она, обращаясь уже к мужчине. — Я вот знаю человека, который мог бы показать тебе, что такое по-настоящему отвратительно, — сказала она. — «Аюбха» или «гаджасана», — сказала она им. — Знаете, что это такое? — Я знал; и почувствовал, как у меня взмокли ладони. — Женщина ложится ничком, — сказала Фрэнни, — а мужчина ложится сверху, прижимаясь к ней пахом и выгибая копчик. — При упоминании паха женщина из Нью-Гэмпшира зажмурилась; ее бедняга муж теперь, казалось, пытался прикрыть глаза и уши всей семье одновременно. — Это поза слона, — сказала Фрэнни, и меня передернуло.

Поза слона была одной из двух главных поз (наряду с позой коровы) в группе «вьянта»; именно о позе слона Эрнст говорил особенно мечтательно. Мне показалось, что меня сейчас вырвет, а Фрэнни вдруг заплакала. Отец быстро повел ее по коридору; медведица Сюзи обеспокоенно, но не забывая по-медвежьи переваливаться, потрусила за ними.

Клиент, лишившийся чувств, когда Визгунья Анни прикончила Крюгерштрассе, пришел в себя. Он был ужасно смущен, обнаружив над собой Фрейда, меня, семью из Нью-Гэмпшира, Визгунью Анни, ее дочку и Бабетту. Ему еще повезло, подумал я, что медведь и прочие члены нашей семьи уже ушли. Как обычно, позже всех появилась Старина Биллиг; она спала.

— Что тут происходит? — спросила она меня.

— А разве тебя не разбудила Визгунья Анни? — спросил я.

— Визгунья Анни давно уже меня не будит, — сказала Старина Биллиг. — Меня разбудили эти всемирные реформаторы с пятого этажа.

Я посмотрел на свои часы: не было еще и двух ночи.

— Ты все еще спишь, — прошептал я Старине Биллиг. — Радикалы так рано не приходят.

— У меня сна ни в одном глазу, — сказала Старина Биллиг. — Некоторые из радикалов этой ночью домой не ушли. Иногда они остаются на всю ночь. Обычно они ведут себя тихо, но сегодня Визгунья Анни их, наверно, побеспокоила. У них что-то упало, и они долго шипели, как змеи, пытаясь поднять то, что уронили.

— Они не должны быть здесь ночью, — сказал Фрейд.

— Я достаточно насмотрелась на эту грязь, — сказала женщина из Нью-Гэмпшира, похоже, утратив всякий интерес к происходящему.

— Я все повидал, — загадочно промолвил Фрейд. — Всю грязь, — сказал он. — К ней постепенно привыкаешь.

Бабетта заявила, что ей для одной ночи впечатлений вполне достаточно, и пошла домой. Визгунья Анни отправила Черную Ингу обратно в кровать. Смущенный клиент Визгуньи Анни постарался удалиться как можно незаметней, но семья из Нью-Гэмпшира провожала его взглядами, пока он не вышел из отеля. На площадке второго этажа к нам с Фрейдом и Стариной Биллиг присоединилась Иоланта. Мы прислушались к тому, что творится наверху, но радикалы, если они там и были, теперь успокоились.

— Я слишком стара, чтобы лазать по лестницам, — сказала Старина Биллиг, — и не настолько глупа, чтобы совать нос, куда не просят. Но они там, — сказала она, — сходите, посмотрите.

Затем она вернулась обратно на улицу, к своему нежному занятию.

— Я слепой, — признался Фрейд. — Чтобы забраться по этой лестнице, у меня уйдет вся ночь, и я ничего не увижу, если они и там.

— Дай мне твою бейсбольную биту, — сказал я Фрейду. — Я схожу посмотрю.

— Лучше возьми с собой меня, — сказала Иоланта. — Насрать на биту.

— Во всяком случае, мне эта бита нужна, — сказал Фрейд.

Мы с Иолантой пожелали ему доброй ночи и начали подниматься по лестнице.

— Если там что-то случилось, — сказал Фрейд, — разбудите меня и расскажите. Или расскажите уже утром.

Какое-то время мы с Иолантой стояли на площадке третьего этажа и прислушивались, но все, что мы смогли услышать, это как семья из Нью-Гэмпшира сдвигает мебель к дверям своего номера. Молодая шведская пара все проспала, очевидно, они были привычны к оргазмам — или к убийствам. Старик из Бургенланда, возможно, умер в своей комнате вскоре после того, как въехал. Британские велосипедисты с четвертого этажа спали, как я подозревал, беспробудным пьяным сном, но когда мы с Иолантой остановились на площадке четвертого этажа, прислушиваясь к радикалам, то натолкнулись на одного из велосипедистов.

— Чертовски странно, — прошептал он нам.

— Что странно? — спросил я.

— Похоже, я слышал ужасный визг, внизу, — сказал он, — а теперь слышу, как тащат тело, но уже наверху. Чертовски странно.

Он взглянул на Иоланту.

— Эта девка по-английски говорит? — спросил он меня.

— Эта девка со мной, — сказал я. — Что бы тебе не отправиться назад в постель, приятель?

В ту ночь, думаю, мне было восемнадцать или девятнадцать, но результаты моих занятий тяжелой атлетикой начинали производить на людей впечатление. Британский велосипедист отправился назад в постель.

— Как ты думаешь, что там происходит? — спросил я Иоланту, кивая на пятый этаж.

Она пожала плечами — совершенно не так, как мать или Фрэнни, но несомненно по-женски. Засунула свои руки в проклятую сумочку.

— Какое мне дело до того, что там происходит? — сказала она. — Они могут изменить мир, — сказала Иоланта про радикалов. — Но им не изменить меня.

Это немного меня успокоило, и мы поднялись на пятый этаж. Я не был там с того момента, как три или четыре года назад помогал перетаскивать пишущие машинки и канцелярское оборудование. Все выглядело по-другому, даже коридор, захламленный множеством коробок и бутылей — наверное, с вином или химикатами. Во всяком случае, химикатов было больше, чем требовалось бы для одного ротапринта, если это действительно химикаты. Может быть, какие-нибудь масла для «мерседеса», предположил я; не знаю. Я сделал самое простое — постучался в первую же дверь, к которой мы с Иолантой подошли.

Дверь открыл Эрнст; он улыбался.

— Что случилось? — спросил он. — Не спится? Многовато оргазмов? — Он увидел за моей спиной Иоланту. — Ищете комнату для уединения? — спросил он меня.

Затем он пригласил нас войти.

Комната соединялась с двумя другими, а я помнил, что когда-то она была смежная лишь с одной комнатой. Обстановка совершенно переменилась, хотя за все эти годы я не видел, чтобы туда вносили или выносили оттуда хоть один крупный предмет; только те вещи, которые, как я полагал, нужны Шраубеншлюсселю для машины.

В комнате находились Шраубеншлюссель и Арбайтер, вечный трудяга Арбайтер. Должно быть, мы со Стариной Биллиг слышали, как упал один из больших ящиков, похожих на аккумуляторные батареи, потому что пишущие машинки стояли в другой части комнаты; было совершенно ясно, что ни на одной из них не печатают. Кроме нескольких разложенных карт или, может быть, чертежей, там валялось какое-то оборудование вроде автомобильного, место которому было скорее в гараже, но никак не в конторе: не то химическое, не то электрооборудование… Радикала Старины Биллига, назвавшего Арбайтера чокнутым, здесь не было. И моя милая Фельгебурт, как прилежная студентка-американистка, тоже была дома — читала или спала. На месте были только плохие, с моей точки зрения, радикалы: Эрнст, Арбайтер и Гаечный Ключ.

— Чертовский оргазм был сегодня ночью! — сказал Шраубеншлюссель, оскалившись Иоланте.

— Очередная подделка, — сказала Иоланта.

— Может быть, этот был настоящим, — сказал Арбайтер.

— Размечтался, — ответила Иоланта.

— А ты сегодня с крутой девочкой разгуливаешь, а? — сказал мне Эрнст. — Крутой сегодня с тобой кусочек мяса, как я погляжу.

— Тебя только на писанину и хватает, — сказала ему Иоланта. — Сам-то небось импотент.

— Я знаю как раз подходящую для тебя позу, — сказал ей Эрнст.

Но я этого не хотел слышать. Они все меня пугали.

— Мы пойдем, — сказал я. — Извините, что побеспокоили. Мы просто не знали, что кто-то остался здесь на ночь.

— Если нам иногда не задерживаться — выбиваемся из графика, — сказал Арбайтер.

Стоя рядом с Иолантой, которая что-то сжимала в сумке, я пожелал им доброй ночи. В тот момент, когда мы выходили — и это мне отнюдь не привиделось, — в темноте дальней комнаты я заметил еще одну фигуру. У нее тоже была женская сумочка. Но то, что хранилось в этой сумочке, было вынуто, зажато в руке и направлено на нас с Иолантой. Я успел только мельком уловить ее силуэт и очертания пистолета, прежде чем она снова скрылась в тени, а Иоланта закрыла дверь. Иоланта ее не видела; Иоланта продолжала следить за Эрнстом. Но я ее видел — нашу по-матерински нежную радикалку Швангер, с пистолетом в руке.

— И что же все-таки у тебя в сумочке? — спросил я Иоланту.

Она только плечами передернула. Я пожелал ей доброй ночи, но она скользнула своей лапищей по моей ширинке и на миг меня задержала; выскакивая на шум из кровати, я второпях накинул на себя какую-то одежду, на белье у меня времени не было.

— Хочешь снова выпроводить меня на улицу? — спросила она. — А я бы еще чуток покуролесила — и отбой на сегодня.

— Для меня уже слишком поздно, — сказал я, но она чувствовала, как в ее руке твердеет мое мужское достоинство.

— По-моему, вовсе не поздно, — сказала она.

— Думаю, мой бумажник в других брюках, — солгал я.

— Заплатишь позже, — сказала Иоланта. — Я тебе доверяю.

— Сколько? — спросил я, чувствуя, как она сильнее сжимает мой орган.

— Для тебя всего лишь триста шиллингов, — сказала она.

Я знал, что для каждого это стоило триста шиллингов.

— Это слишком много, — сказал я.

— Не похоже, чтобы это было слишком много, — возразила она, резко крутанув кистью.

В этот момент у меня уже вовсю стоял, и мне было больно.

— Ты мне делаешь больно, — сказал я. — Извини, но я не хочу.

— Хочешь, еще как хочешь, — сказала она, но выпустила меня.

Она взглянула на свои часы и опять пожала плечами. Мы спустились в фойе, и я снова пожелал ей доброй ночи. Когда я пошел в свою комнату, а она — на улицу, появилась Визгунья Анни с новой жертвой. Я лежал в кровати и гадал, успею ли так крепко заснуть, чтобы следующий фальшивый оргазм меня не побеспокоил; наконец я решил, что мне это не удастся, поэтому лежал и ждал его, надеясь, что потом у меня останется еще уйма времени, чтобы выспаться. Но этот оргазм заставил себя долго ждать; в итоге я начал думать, что это уже случилось, что я задремал и пропустил его, и, как и в жизни, я поверил, что то, что должно произойти, уже произошло и уже позади, и я позволил себе об этом забыть — лишь для того, чтобы оно застало меня врасплох мгновением позже. Прямо из самого глубокого сна — какой бывает, когда только уснешь, — меня вырвал фальшивый оргазм Визгуньи Анни.

— Грустец! — воскликнул во сне Фрэнк; так же крикнул когда-то бедняга Айова Боб, уставившись во сне на прообраз зверя, который его и погубил.

Клянусь, я смог услышать, как напряглась во сне Фрэнни, захрапела Сюзи, а Лилли сказала: «Что?». Отель «Нью-Гэмпшир» содрогнулся от наступившей тишины. Возможно, позже, уже во сне, я услышал, как что-то тяжелое тащат вниз по лестнице и выносят на улицу, к машине Шраубеншлюсселя. Сначала я решил, что это Иоланта выволакивает прочь мертвого клиента, но она бы не стала беспокоиться о том, чтобы не шуметь. Во сне я сказал сам себе, что это мне только почудилось, но тут в стену постучал Фрэнк.

— Проходи мимо открытых окон, — прошептал я.

Мы с Фрэнком встретились в фойе и, стоя у окна, наблюдали, как радикалы грузят машину. То, что они грузили, выглядело тяжелым и недвижным; не труп ли это Старины Биллига, радикала, подумал я сперва, — но они слишком бережно с ним обращались, чтобы то, что они грузят, было трупом. Что бы это ни было, но его потребовалось устроить на заднем сиденье между Арбайтером и Эрнстом. Затем Шраубеншлюссель это куда-то увез.

В заднем окне отъезжающей машины мы с Фрэнком видели силуэт таинственного предмета; размерами тот превосходил Эрнста и чуть клонился к нему, уворачиваясь от тщетных объятий Арбайтера. Это выглядело так, словно Арбайтер безнадежно хотел вернуть любовницу, которая предпочла ему соперника. Предмет — что бы это ни было — совершенно очевидно не являлся человеком, но в его очертаниях было что-то определенно звериное. Конечно, теперь я знаю, что это было нечто абсолютно механическое, но его очертания в отъезжающей машине наводили на мысль именно что о каком-нибудь животном, как будто между порнографом Эрнстом и Арбайтером сидел медведь или большая собака. Как мы с Фрэнком, да и все остальные потом выяснили, «мерседес» был под завязку нагружен грустью, но некоторое время эта тайна не давала мне покоя.

Я постарался описать то, что мы видели с Иолантой, отцу и Фрейду. Фрэнни и медведице Сюзи я постарался описать то чувство, которое тогда испытал. С Фрэнком у нас произошел самый длинный разговор по поводу Швангер.

— Я уверен, ты ошибаешься насчет пистолета, — сказал Фрэнк. — Только не Швангер. Возможно, она там и была. Возможно, она не хотела, чтобы ты связал ее с ними, поэтому она от тебя пряталась. Но у нее не могло быть пистолета. И уж точно она бы никогда не навела его на тебя. Мы для нее будто ее собственные дети, она сама так говорила! Ты опять все навоображал, — сказал Фрэнк.

Грустец не тонет; прожить семь лет в месте, которое ты ненавидишь, — большой срок. По крайней мере, я чувствовал, что Фрэнни в безопасности, а это всегда было главным. Фрэнни пребывала в своего рода чистилище: ни туда и ни сюда. Но она легко это переносила, в компании медведицы Сюзи, так что и я чувствовал себя вполне сносно, дрейфуя по течению.

В университете мы с Лилли взяли курс американской литературы (Фельгебурт была довольна).

Лилли выбрала эту специализацию, несомненно, потому, что хотела стать писательницей — она хотела вырасти. Я же просто таким способом ухаживал за неприступной мисс Выкидыш; мне это казалось самой романтичной вещью, на какую я способен. Фрэнни предпочла драматургию; среди нас она всегда была тяжеловесом, и нам за ней было не угнаться. Фрэнк воспользовался материнским советом Швангер и радикалов; он специализировался в экономике. Думая об отце и Фрейде, мы всегда считали, что кто-то должен это сделать. И Фрэнк — в свое время он спасет нас, так что спасибо экономике. На самом деле у Фрэнка было два основных предмета, хотя университет выдал ему только один диплом, по экономике. Можно сказать, что побочным предметом Фрэнка была история религии.

— Знай врага своего, — улыбаясь, говорил Фрэнк.

Семь лет мы все не более чем дрейфовали по течению, но и не тонули. Мы выучили немецкий, но между собой разговаривали только по-английски. Мы изучали литературу, драматургию, экономику, историю религии, но от одного вида бейсбольной биты Фрейда в наших сердцах закипали воспоминания о родине бейсбола, и хотя никто из нас не был поклонником этой игры, от вида «луисвильского слаггера» просто слезы на глаза наворачивались. От проституток мы узнали, что самое злачное угодье для охоты на ночных бабочек за пределами центральных районов находится на Мариахильферштрассе. И каждая проститутка говорила нам, что бросит это занятие, если ей придется опуститься до того, чтобы работать в округах за Вестбанхофом, близ кафе «Эдем», где перепихон встояка в парке Гауденцдорфер-Гюртель стоил всего сто шиллингов. От радикалов мы узнали, что проституция даже не является легальным бизнесом, как мы полагали; что есть зарегистрированные проститутки, которые играют по правилам, проходят медицинский осмотр и работают в определенных кварталах, а есть «пиратки», которые и не думают регистрироваться или которые сдали Bьchl (лицензию), но продолжают работать; что в начале 1960-х в городе было около тысячи зарегистрированных проституток; что падение нравов усугубляется в нужной для революции степени.

Что именно в действительности должна была принести революция, мы так никогда и не узнали. Не знаю уж, знали ли об этом сами радикалы.

— Получил свой Bьchl? — спрашивали мы, дети, друг у друга, отправляясь в школу, а позже в университет.

Это было нашим припевом к песне мышиного короля — это и «проходи мимо открытых окон».

Потеряв нашу мать, отец, похоже, утратил и свою личность. Все семь венских лет он казался нам, детям, скорее каким-то духом, чем личностью. Он был любящим отцом; он мог даже быть сентиментальным, но нам казалось, будто мы его утратили так же, как мать и Эгга, будто ему требуется пережить еще какие-то страдания, прежде чем он снова станет личностью — в том смысле, в котором личностью был Эгг, в том смысле, в котором ею был Айова Боб. Иногда я думал, что отец еще менее личность, чем Фрейд. Семь лет нам не хватало нашего отца, как будто он тоже был на том самолете. Мы ждали, когда герой в нем обретет форму, и заранее в этой форме сомневались: в фантазиях отца трудно было не усомниться, коли образцом для него служил Фрейд.

Семь лет спустя мне исполнилось двадцать два. Лилли, изо всех сил стараясь вырасти, доросла до восемнадцати лет. Фрэнни исполнилось двадцать три, но Чиппер Доув оставался у нее «первым», а медведица Сюзи — одной-единственной. Фрэнк в двадцать четыре отрастил бороду. Это смущало не меньше, чем желание Лилли стать писательницей. Моби Дик утопит «Пекод», и только Измаил выживет, снова и снова рассказывая свою историю Фельгебурт, которая пересказывала ее нам. Учась в университете, я, бывало, приставал к Фельгебурт с одной и той же просьбой: мне очень хотелось услышать, как она читает вслух «Моби Дика».

— Я никогда не смогу прочесть эту книгу сам, — просил я ее. — Я должен услышать ее от тебя.

Но благодаря этому я, по крайней мере, мог попасть в тесную, захламленную комнату Фельгебурт за Ратхаузом около университета. Она читала мне вечера напролет, а я пытался вытянуть из нее, почему некоторые радикалы остаются в отеле «Нью-Гэмпшир» на ночь.

— Ты знаешь, — скажет она, — единственное, что качественно отличает американских писателей от всех остальных, — это упорная нелогичная надежда на лучшее. Технически это довольно изощренная литература и в то же время идеологически наивная, — скажет мне Фельгебурт во время одной из наших прогулок до ее квартирки.

Фрэнк со временем поймет мои намеки и перестанет нас сопровождать, хотя для этого ему потребуется около пяти лет. В тот вечер, когда Фельгебурт сказала мне, что американская литература «довольно изощренная, но в то же время идеологически наивная», я не пытался ее поцеловать. После слов «идеологически наивная», счел я, поцелуй неуместен.

В тот вечер, когда я впервые поцеловал Фельгебурт, мы были в ее комнате. Она только что прочитала ту часть, где Ахав отказался помочь капитану «Рахили» в поисках пропавшего сына. Фельгебурт обходилась без мебели; в ее комнате было слишком много книг и матрац на полу — единственное ложе, и единственная лампа для чтения, тоже на полу. Это было безрадостное место, сухое и тесное, как словарь, и безжизненное, как логика Эрнста. Я склонился над неудобной кроватью и поцеловал Фельгебурт в губы.

— Не надо, — сказала она, но я продолжал целовать ее, пока она не ответила на мой поцелуй. — Ты должен уехать, — сказала она, ложась на спину и притягивая меня к себе.

— Сейчас? — спросил я.

— Нет, сейчас нет необходимости уезжать, — сказала она.

Усевшись, она начала раздеваться — так же, как обычно отмечала места в «Моби Дике»: совершенно безучастно.

— Я должен уехать после? — спросил я, раздеваясь.

— Если хочешь, — сказала она. — Я имею в виду, что ты должен уехать из отеля «Нью-Гэмпшир». Ты и твоя семья. Уехать, — сказала она. — Уехать до начала осеннего сезона.

— Какого еще осеннего сезона? — спросил я, теперь уже совершенно нагой.

Я подумал о начале осеннего сезона у Младшего Джонса в «Кливленд браунс».

— Оперного сезона, — сказала Фельгебурт, наконец-то обнажившись.

Она была худенькой, как новелла; не толще самой короткой повести, которую она прочитала Лилли. Складывалось впечатление, что книги, нашедшие приют в ее комнате, питались ею, уничтожали ее, а не насыщали.

— Оперный сезон начнется осенью, — сказала Фельгебурт, — и ты и твоя семья должны к этому времени покинуть отель «Нью-Гэмпшир». Обещай мне, — сказала она, останавливая мое продвижение вверх по ее худому телу.

— Почему? — спросил я.

— Пожалуйста, уезжай, — сказала она.

Когда я вошел в нее, то подумал, что слезы у нее на глазах от секса, но это оказалось нечто другое.

— Я у тебя первый? — спросил я ее. Фельгебурт тогда было двадцать девять.

— Первый и последний, — сказала она плача.

— У тебя есть что-нибудь, чтобы защититься? — спросил я, уже войдя в нее. — Я имею в виду, ты же не хочешь стать schwanger?

— Это не имеет значения, — огрызнулась она совершенно по-фрэнковски.

— Почему? — спросил я, стараясь двигаться очень осторожно.

— Потому что я умру до того, как родится ребенок, — ответила она.

Я вышел из нее, сел и посадил ее рядом. Но она с удивительной силой снова привлекла меня к себе, повалившись на спину, и, ухватив рукой мой орган, ввела его на прежнее место.

— Давай, — нетерпеливо сказала она, но в этом нетерпении не было ни капли желания. Это было что-то другое.

— Трахай меня, — сказала она безразлично. — Потом оставайся на ночь или уходи, как хочешь. Только, пожалуйста, уезжай из отеля «Нью-Гэмпшир», уезжай оттуда, пожалуйста, особенно постарайся, чтобы уехала Лилли, — просила она меня.

Она заплакала еще сильнее — и потеряла даже тот небольшой интерес к сексу, который у нее был. Я неподвижно лежал, оставаясь в ней, и мое возбуждение сходило на нет. Меня пробрало холодом, ужасным холодом из-под земли, таким же, как когда Фрэнк впервые читал нам порнографию Эрнста.

— Что они делают на пятом этаже по ночам? — спросил я Фельгебурт, которая укусила меня за плечо, и я потряс ее голову с отчаянно зажмуренными глазами. — Что они собираются сделать? — спрашивал я.

Я совсем окоченел и выскользнул из нее. Я чувствовал, как ее бьет дрожь, и тоже тряс ее изо всех сил.

— Они собираются взорвать оперу, — прошептала она, — когда там будет полон зал. Во время «Свадьбы Фигаро» или какого-нибудь такого же популярного спектакля. Или, может, они выберут что-нибудь посерьезней, — сказала она. — Не знаю точно, о каком именно спектакле речь: они сами еще этого не знают. Но определенно таком, когда будет полный зал, — сказала Фельгебурт. — Взорвать всю оперу.

— Они чокнутые, — сказал я.

Я не узнал своего голоса. Он звучал надтреснуто, и на миг мне показалось, что это говорит Старина Биллиг: Старина Биллиг-проститутка или Старина Биллиг-радикал.

Фельгебурт, лежа подо мной, продолжала мотать головой, ее длинные волосы скользили по моему лицу.

— Пожалуйста, увези свою семью, — шептала она. — Особенно Лилли, — сказала она. — Маленькую Лилли, — бормотала она.

— Не хотят же они взорвать и отель тоже, правда? — спросил я Фельгебурт.

— Никто не останется в стороне, — зловеще сказала она, — иначе во всем этом не будет смысла. — И я услышал за ее словами голос Арбайтера или всеохватную логику Эрнста.

Фаза, необходимая фаза. Всё. Schlagobers, эротика, Государственная опера, отель «Нью-Гэмпшир» — все должно погибнуть. «Это все декаданс, — слышалось мне с их характерной интонацией. — Это все отвратительно». Они разнесут Рингштрассе со всеми любителями искусства, со старомодными идеалистами, достаточно глупыми и несовременными, чтобы любить оперу. Они найдут не ту, так другую причину, чтобы все это взорвать.

— Обещай мне, — прошептала мне в ухо Фельгебурт. — Ты увезешь их. Свою семью. Всех.

— Обещаю, — сказал я. — Конечно, обещаю.

— А теперь, пожалуйста, войди в меня снова, — сказала Фельгебурт. — Пожалуйста, войди в меня. Я хочу почувствовать это, только один раз, — добавила она.

— Почему только один раз? — удивился я.

— Просто сделай это для меня, — сказала она. — Сделай для меня все.

Я сделал для нее все. Я сожалею об этом; я постоянно чувствую из-за этого вину — это был такой же отчаянный и безрадостный секс, как любой секс во втором отеле «Нью-Гэмпшир».

— Если ты думаешь, что умрешь раньше, чем у тебя может появиться ребенок, — сказал я Фельгебурт позже, — почему бы тебе не уехать тогда же, когда уедем и мы? Почему бы тебе не уехать до того, как они это сделают или попытаются сделать?

— Я не могу, — просто ответила она.

— Почему? — спросил я.

У этих радикалов из нашего отеля «Нью-Гэмпшир» я всегда спрашивал почему.

— Потому что я должна буду вести машину, — сказала Фельгебурт. — Я буду водителем, — сказала она. — А в машине и есть главная бомба, та, от которой сработают все остальные. Ведь кто-то должен повести эту машину, и это буду я. Я повезу бомбу, — сказала Фельгебурт.

— Почему ты? — спросил я, стараясь удержать ее, пытаясь заставить ее прекратить дрожать.

— Потому что мной можно пожертвовать, — сказала она, и я снова услышал холодный голос Эрнста, почувствовал прямолинейный, как газонокосилка, ход мыслей Арбайтера.

Я понял, что даже ласковая Швангер приложила руку к тому, чтобы убедить ее в этом, чтобы Фельгебурт в это поверила.

— А почему не Швангер? — спросил я мисс Выкидыш.

— Она слишком важна, — ответила Фельгебурт. — Она великолепна, — сказала она с обожанием и чувством самоуничижения.

— А почему не Ключ? — спросил я. — Он ведь явно знает толк в машинах.

— Именно поэтому, — ответила Фельгебурт. — Он слишком необходим. Понадобится строить другие машины, делать другие бомбы. Но мне не нравятся их планы насчет заложников! — внезапно взорвалась она. — Заложников можно найти и получше.

— И кто же заложники? — спросил я.

— Ваша семья, — сказала она. — Потому что вы американцы. Тогда нас заметят не только в Австрии, — сказала она. — В этом-то вся идея.

— Чья идея? — спросил я.

— Эрнста, — ответила она.

— А почему бы Эрнсту не вести машину? — поинтересовался я.

— Он идеолог, — сказала Фельгебурт. — Он все это и выдумал. Все, — добавила она. — Я думаю, действительно все.

— А Арбайтер? — спросил я. — Он что, не умеет водить машину?

— Он слишком предан, — сказала она. — Мы не можем позволить себе терять преданных людей. А я не такая преданная, — прошептала она. — Посмотри на меня! — заплакала она. — Я все тебе рассказала, правда?

— А Старина Биллиг? — спросил я, наклоняясь ниже.

— Ему нельзя доверять, — сказала Фельгебурт. — Он даже ничего не знает об этом плане. Он слишком скользкий. Он думает только о том, как бы выжить самому.

— А это плохо? — спросил я ее, зачесывая ее волосы назад, убирая их с ее испещренного сосудиками лица.

— На этом этапе — плохо, — сказала Фельгебурт. И я понял, кто она такая на самом деле: чтец, всего лишь чтец. Она прекрасно читает истории других людей, и не более того; она идет куда положено, она следует за лидером. По той же причине, по которой радикалы хотели усадить ее за руль, я хотел, чтобы она читала мне «Моби Дика». И я, и они знали, что она это сделает, что она не остановится.

— Мы все сделали? — спросила меня Фельгебурт.

— Что? — сказал я и моргнул. Я всегда моргал, когда слышал эхо Эгга; даже от себя самого.

— Мы все сделали, в сексуальном плане? — спросит Фельгебурт. — Это все? Больше ничего?

Я попытался припомнить.

— Думаю, да, — сказал я. — Ты хочешь еще?

— Не обязательно, — сказала она. — Я просто хотела сделать это однажды, — сказала она. — Если мы сделали все, то можешь идти домой… если хочешь, — добавила она.

Она пожала плечами. Она пожимала плечами не как мать, не как Фрэнни, даже не как Иоланта. Это было не совсем человеческое движение и даже не судорога, а скорее какой-то электрический импульс, механический перекос ее напряженного тела, неясный сигнал. Самый неясный, подумал я. Это был голос автоответчика: «Меня нет дома, не звоните мне, я сама дам вам знать». Это было тиканье часов или механизма часовой бомбы. Фельгебурт моргнула, раз, другой, и вот она уже спит. Я собрал свою одежду. Я обратил внимание, что она не отметила то место, где остановилась, читая «Моби Дика»; я тоже не побеспокоился его отметить.

Было уже за полночь, когда я пересек Рингштрассе, идя от Ратхауза по Доктор Карл Реннер-ринг, и углубился в парк Фольксгартен. В пивной под открытым небом дружелюбно переругивались какие-то студенты; возможно, кого-то из них я и знал, но не стал останавливаться, чтобы выпить пива. Я не хотел рассуждать об искусстве — ни о каком. Мне не хотелось очередного разговора об «Александрийском квартете» — какой, мол, роман из цикла лучший, а какой худший и почему. Я не хотел слышать о том, кому больше дала их переписка — Генри Миллеру или Лоренсу Дарреллу. Я даже не хотел говорить о «Die Blechtrommel» 31, что было там лучшей темой для беседы, а возможно, и всегда будет. И я не хотел очередного разговора о восточно-западных отношениях, о социализме и демократии, о том, чем аукнется убийство президента Кеннеди, и о том, что я, будучи американцем, думаю о расовом вопросе. Это был конец лета 1964 года; я не был в Штатах с 1957 года и знал об этой стране меньше, чем некоторые венские студенты. О Вене я также знал меньше, чем любой из них. Зато я знал о моей семье. Я знал о наших проститутках и наших радикалах; я был экспертом по части отеля «Нью-Гэмпшир» и любителем во всем остальном.

Я прошел через всю Гельденплац — площадь Героев — и постоял на том месте, где когда-то ликующие фашисты приветствовали Гитлера. Я подумал о том, что у фанатиков всегда будет аудитория; единственное, на что можно рассчитывать повлиять, — это на ее величину. Я решил, что мне надо запомнить эту мысль и опробовать ее на Фрэнке, который либо выдаст ее за свою собственную, либо вывернет наизнанку, либо подправит. Хотелось бы мне прочитать столько же книг, сколько Фрэнк; и хотелось бы мне так же сильно пытаться вырасти, как Лилли. Результаты этих своих попыток она уже, оказывается, послала одному издателю в Нью-Йорк. Она даже не хотела нам об этом говорить, но ей пришлось занять у Фрэнни деньги на почтовые расходы.

— Это роман, — застенчиво скажет Лилли, — немного автобиографический.

— Насколько немного? — спросит ее Фрэнк.

— Ну, на самом деле он художественно-автобиографический, — скажет Лилли.

— Ты хочешь сказать, он слишком автобиографический, — скажет Фрэнни. — Вот так-так!

— Скорей бы уж он вышел, — сказал Фрэнк. — Могу поспорить, я там выведен форменным психом.

— Нет, — сказала Лилли. — Там все герои.

— Мы все герои? — спросил я.

— Ну, вы все герои для меня, — скажет Лилли. — А значит, и в книжке вы тоже герои.

— Даже отец? — спросит Фрэнни.

— Ну, его образ — наиболее художественный, — скажет Лилли.

Конечно, художественный, подумал я, так как до реального образа отец не дотягивал. Иногда казалось, что он отсутствует даже в большей степени, чем, например, Эгг.

— Дорогая, а как называется твоя книжка? — спросил Лилли отец.

— «Попытка подрасти», — призналась Лилли.

— А как же еще ей называться? — скажет Фрэнни.

— И до какого времени описаны там события? — спросил Фрэнк. — Я имею в виду, на чем поставлена точка?

— На авиакатастрофе, — скажет Лилли. — Это и есть конец.

Конец реальности, подумал я; будь моя воля, я бы предпочел остановиться чуть раньше — перед авиакатастрофой.

— Тебе потребуется агент, — сказал Фрэнк Лилли. — Я буду твоим агентом.

Фрэнк действительно станет Лиллиным агентом; а потом агентом Фрэнни, и агентом отца, и даже, в свое время, моим агентом. Не зря он изучал экономику. Однако в тот вечер в конце лета 1964 года, возвращаясь от Фельгебурт, я всего этого еще не знал. Бедная мисс Выкидыш уснула и, уж конечно, видела сон о своем эффектном жертвоприношении; ее жертвенная натура — это все, что вставало передо мной, когда я в одиночестве стоял на площади Героев, вспоминая, как Гитлер сумел превратить таких людей, склонных к самопожертвованию, в толпу настоящих фанатиков. В тишине вечера я почти мог слышать бессмысленный рев «Sieg Heil!». Я мог видеть абсолютную сосредоточенность Шраубеншлюсселя, затягивающего гайку и протирающего болт на двигателе. А что еще он затягивал? Я мог видеть тупой блеск фанатизма в глазах Арбайтера, делающего заявление для прессы в момент своего триумфального ареста, и нашу «мамашу» Швангер, прихлебывающую Kaffee mit Schlagobers, — с симпатичными усиками от взбитых сливок на пушистой верхней губе. Я видел, как Швангер завязывает Лилли хвостик на затылке, теребя ее пышные волосы так же, как это делала мать; как Швангер говорит Фрэнни, что у нее самая прекрасная в мире кожа, самые красивые в мире руки; а у тебя глаза покорителя сердец, сказала мне Швангер, о, ты будешь очень опасным, предупредила она меня. (Только что покинув Фельгебурт, я не чувствовал себя таким уж опасным.) В поцелуях Швангер всегда было немного Schlagobers. А Фрэнк, сказала Швангер, станет гением, если только будет серьезней относиться к политике. Вот какую любовь и заботу демонстрировала нам Швангер, и все это с пистолетом в сумочке. Я хотел бы увидеть Эрнста в позе коровы — с коровой! И я бы хотел увидеть его в позе слона! Сами знаете, с кем! Они, как сказал Старина Биллиг, все чокнутые; они всех нас убьют.

Я побрел по Доротеергассе к Грабену и остановился выпить Kaffee mit Schlagobers в «Гавелке». За соседним столиком мужчина с бородой говорил молоденькой девушке (моложе его) о смерти фигуративной живописи; он описывал определенные картины, с которых и началась смерть всего жанра. Я не знал этих картин. Я подумал о Шиле и Климте, работы которых Фрэнк мне показывал в Альбертине и в Верхнем Бельведере. Хотелось бы мне, чтобы Шиле и Климт могли поговорить с этим мужчиной, но мужчина уже перешел к смерти рифм и ритма в поэзии; и опять я не знал стихотворения, о котором шла речь. А когда он перешел к романам, то мне захотелось побыстрей расплатиться и уйти. Мой официант был занят, поэтому мне пришлось выслушать о смерти фабулы и персонажей. Среди множества смертей, которые описывал этот мужчина, была и смерть сострадания. Я уже начал чувствовать, как внутри меня умирает сострадание, когда к моему столику подошел официант. Затем к смерти была приговорена демократия, ее смерть пришла раньше, чем официант сумел отсчитать мне сдачу. С социализмом было покончено быстрее, чем я сообразил, сколько давать чаевых. Я уставился на мужчину с бородой и почувствовал себя так, словно поднимаю штангу; если радикалы хотят взорвать оперу, им следует выбрать вечер, когда там будет только этот бородач. Кажется, я нашел другого водителя вместо Фельгебурт.

— Троцкий, — внезапно выпалила девушка так, как говорят «спасибо».

— Троцкий? — сказал я, склоняясь над их столом; это был маленький квадратный столик.

В те дни я занимался с гантелями, по семьдесят пять фунтов каждая. Столик был намного легче, поэтому я аккуратно взял его одной рукой и поднял над головой — так официанты носят подносы.

— Ну, а вот старый добрый Троцкий… — сказал я. — «Если вы хотите легкой жизни, — сказал старый добрый Троцкий, — вы ошиблись столетием». Думаете, это правда? — спросил я мужчину с бородой.

Он ничего не ответил, но девушка подтолкнула его локтем, и он слегка оживился.

— Я думаю, это верно, — сказала девушка.

— Конечно, это верно, — сказал я.

Я заметил, что официант внимательно следит за тем, как подрагивают чашки и пепельница на столе у меня над головой, но я был не Айова Боб; блины теперь не соскакивали с моей штанги, когда я ее поднимал, — никогда больше не соскакивали. Не то что у Айовы Боба.

— Троцкий был убит ледорубом, — мрачно сказал бородатый парень, стараясь оставаться невозмутимым.

— Но он не умер, правда? — сказал я с болезненной улыбкой. — Ничто по-настоящему не умирает, — сказал я. — Ничто сказанное им не умерло, — сказал я. — Картины, которые мы до сих пор можем видеть, не умерли, — сказал я. — Герои в книгах не умирают, когда мы заканчиваем о них читать.

Бородач уставился на то место, где следовало стоять его столу. На самом деле он вел себя вполне достойно, а я был в дурном настроении и потому несправедлив; я вел себя, как обычный задира, и мне стало стыдно. Я поставил стол на место; ни капли из чашек не пролилось.

— Я поняла, что вы имели в виду, — крикнула девушка мне вслед, когда я уже уходил.

Но я знал, что я не смогу никого сохранить в живых, никогда; ни тех людей в опере, потому что между ними определенно будет сидеть та тень, которую мы с Фрэнком видели в машине между Эрнстом и Арбайтером, — эта животная тень смерти, этот механический медведь, химическая голова собаки, электрический заряд печали. И что бы там ни говорил Троцкий, он мертв; мать, Эгг и Айова Боб тоже мертвы, несмотря на все то, что они говорили, независимо от того, что они для нас значили. Я вышел на Грабен, чувствуя себя все больше и больше похожим на Фрэнка; надо мной смыкалась пучина нигилизма, я переставал владеть собой. Это очень плохо, когда тяжелоатлет чувствует, что он перестает владеть собой.

Первая проститутка, которая попалась мне навстречу, была не нашей, но я видел ее прежде, в кафе «Моватт».

— Guten Abend, — сказала она мне.

— Иди ты на хер, — ответил я ей.

— Сам туда иди, — сказала она мне; для этого она достаточно хорошо знала английский, и я почувствовал к себе отвращение.

Я снова начал использовать непристойные выражения. Я нарушил обещание, данное матери. Это был первый и последний раз, когда я его нарушил. Мне было двадцать два года — и я расплакался. Я свернул на Шпигельгассе. Там тоже стояли проститутки, но это опять-таки были не наши проститутки, поэтому я не стал ничего предпринимать. Когда они говорили «Guten Abend», я тоже говорил «Guten Abend». Я не отвечал на другие слова, которые они посылали мне вслед. Пересекая Новый Рынок, я чувствовал пустоты в телах Габсбургов, лежащих в могилах. Меня окликнула еще одна проститутка.

— Эй, не плачь, — крикнула она мне. — Такой большой сильный мальчик, как ты, не должен плакать.

Но я надеялся, что плачу не только о себе, а обо всех сразу. О Фрейде, выкрикивающем на Юденплац имена людей, которые ему не отвечают; об отце, который ничего не видит. О Фрэнни, потому что я любил ее и хотел, чтобы она была верна мне так, как она доказала, что может быть верной Сюзи. О Сюзи, потому что Фрэнни показала мне, что та вовсе не уродлива. В сущности, Фрэнни почти убедила в этом и саму Сюзи. О Младшем Джонсе, который страдал из-за своей первой травмы коленки, заставившей его уйти из «Кливленд браунс». О старательной Лилли, о Фрэнке, который так отдалился от нас (чтобы быть ближе к жизни, сказал он). О Черной Инге, которой исполнилось восемнадцать и которая сказала, что она «уже достаточно выросла», хотя Визгунья Анни уверяла, что еще нет, и которая уже этой осенью сбежит с мужчиной. Он будет таким же черным, как ее отец, и увезет ее в один из городов Германии, где стоит военная база; мне говорили, что позже она стала там проституткой. И Визгунья Анни начнет визжать несколько другую песню. Обо всех них! О моей роковой Фельгебурт, даже об обманчивой Швангер, о Старине Биллиг-проститутке и Старине Биллиге-радикале; они были оптимистами; они были фарфоровыми медведями. О каждом, кроме Эрнста, кроме Арбайтера, кроме этого Гаечного Ключа, кроме Чиппера Доува, — их я ненавидел.

Я проскользнул мимо одной или двух проституток, подававших мне знаки на Кернтнерштрассе.

Высокая сногсшибательная проститутка, которой наши проститутки с Крюгерштрассе и в подметки не годились, послала мне воздушный поцелуй на углу Аннаштрассе. Я двинулся прямиком к Крюгерштрассе, не желая никого из них видеть, никого из них, махающих мне. Я миновал отель «Захер», которым никогда не станет наш «Нью-Гэмпшир», а затем подошел к опере, к дому Глюка (1774-1787), как процитировал бы Фрэнк; я подошел к Государственной опере, которая была домом Моцарта, домом Гайдна, Бетховена и Шуберта, Штрауса, Брамса, Брукнера и Малера. Это был дом, который порнограф, играющий в политику, хотел поднять на воздух. Здание оперы было огромным, за семь лет я не разу там не был, оно казалось мне слишком уж классическим, к тому же я не был таким поклонником музыки, как Фрэнк, или таким любителем драмы, как Фрэнни. (Фрэнк и Фрэнни постоянно ходили в оперу; их брал с собой Фрейд. Он любил слушать; Фрэнк и Фрэнни все ему описывали.) Как и я, Лилли никогда не была в опере; Лилли говорила, что это место для нее слишком большое: оно ее пугает.

Теперь оно пугало и меня. Это было слишком! Но я знал, что на самом деле они хотят взорвать людей, а людей уничтожить гораздо проще, чем здания. Все, что им было нужно, — это зрелище. Они хотели того, о чем Арбайтер кричал Швангер: они хотели Schlagobers и крови.

На Кернтнерштрассе напротив оперы стоял продавец сосисок, мужчина с тележкой, напоминающей тележки для хот-догов, торговавший всевозможными Wurst mit Senf und Bauernbrot — чем-то вроде сосисок с горчицей и ржаным хлебом. Мне их не хотелось.

Я знал, чего я хотел. Я хотел вырасти, срочно. Позанимавшись любовью с Фельгебурт, я сказал ей:

«Es war sehr schцn», — но на самом деле ничего подобного. «Это было прекрасно», — соврал я. Это . было ничто, этого было недостаточно. Это превратилось в очередную ночь с выжиманием штанги.

Повернув на Крюгерштрассе, я решил, что пойду с первой же, кто мне встретится, — даже если это будет Старина Биллиг, даже если это будет Иоланта, смело пообещал я себе. Это не играло роли: может быть, одну за другой я попробую их всех. Я смогу сделать все, что мог делать Фрейд, а Фрейд ни в чем себе не отказывал, наш Фрейд и другой Фрейд, подумал я; они просто зашли так далеко, как могли.

В кафе «Моватт» никого из знакомых не оказалось, и я не узнал фигуры, стоящей под розовой неоновой вывеской: «ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“! ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“! ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“»!

Бабетта, подумал я со смутной неприязнью; но на эту мысль меня, вероятно, навел просто тошнотворно-слащавый бензиновый бриз последней ночи лета. Женщина увидела меня и двинулась навстречу — агрессивно, подумал я, и голодно тоже. Я был уверен, что это Визгунья Анни; я тут же подумал о том, как вынесу ее знаменитый фальшивый оргазм. Может быть, признаюсь ей, что предпочитаю шепот, и попрошу ее не визжать; а могу просто сказать — мол, я знаю, что это фальшивка, и это совершенно не обязательно, мне этого не нужно. Женщина была слишком стройной для Старины Биллиг, но слишком крепкой для Визгуньи Анни. Значит, это Иоланта, подумал я; по крайней мере, узнаю, что она держит у себя в зловещей сумочке. В скором будущем, подумал я, вздрогнув, я, может быть, даже воспользуюсь тем, что лежит у нее в сумочке. Но женщина, приближавшаяся ко мне, была недостаточно крепкой для Иоланты; она тоже была хорошо сложена, но по-другому, она была невероятно складной. Слишком молодые повадки. Она подбежала и заключила меня в объятия; у меня перехватило дыхание, так она была прекрасна. Это была Фрэнни.

— Где ты пропадал? — спросила она. — Тебя не было весь день, тебя не было весь вечер, — отчитывала она меня, — мы все тебя обыскались!

— Зачем? — спросил я.

От запаха Фрэнни у меня закружилась голова.

— Лилли опубликуют! — сказала Фрэнни. — Нью-йоркский издатель действительно решил купить ее книгу!

— За сколько? — спросил я, с надеждой, что этого будет достаточно. Возможно, это наш билет из Вены, билет, которого отель «Нью-Гэмпшир» никогда нам не купит.

— Господи Иисусе! — сказала Фрэнни. — Твоя сестра добилась литературного успеха, а ты спрашиваешь: «За сколько?». Ты прямо как Фрэнк. Именно это спросил и он.

— Рад за него, — сказал я.

Я все еще дрожал; я искал проститутку, а нашел собственную сестру. Она тоже не даст мне уйти.

— Где ты был? — спросила Фрэнни, откидывая волосы с моего лба.

— С Фельгебурт, — ответил я, смутившись. Я никогда не врал Фрэнни.

Фрэнни нахмурилась.

— Ну и как? — спросила она, все еще волнуя меня, но как сестра.

— Не очень, — сказал я и отвернулся от Фрэнни. — Ужасно, — добавил я.

Фрэнни обняла меня и поцеловала. Она хотела поцеловать меня в щеку (как сестра), но я повернул голову, хотя и хотел отвернуться, и наши губы встретились. Вот и все, ничего больше и не потребовалось. Это был конец лета 1964 года; внезапно наступила осень. Мне было двадцать два, а Фрэнни — двадцать три. Наш поцелуй продлился очень долго. Здесь нечего сказать. Она не была лесбиянкой, она все еще писала Младшему Джонсу и Чипперу Доуву, и я никогда не был счастлив с другой женщиной, никогда, до сих пор. Мы стояли на улице, в стороне от света, отбрасываемого неоновой вывеской, так что никто в отеле «Нью-Гэмпшир» не мог нас видеть. На несколько минут мы перестали целоваться, когда на улицу кубарем выкатился клиент Иоланты, и опять перестали, когда услышали Визгунью Анни. Через некоторое время ее ошалевший клиент тоже показался на улице, но мы с Фрэнни все стояли на Крюгерштрассе. Немного позже ушла домой Бабетта. Потом направилась домой Иоланта, прихватив с собой Черную Ингу. Визгунья Анни выходила и входила, выходила и входила, как прилив и отлив. Старина Биллиг, проститутка, перешла улицу и села дремать за столиком в кафе «Моватт». Я повел Фрэнни по Крюгерштрассе. А потом повернул с ней к опере.

— Ты слишком много думаешь обо мне, — начала было Фрэнни, но даже не потрудилась закончить.

Мы еще раз поцеловались. Опера рядом с нами была все такой же огромной.

— Они собираются ее взорвать, — прошептал я своей сестре. — Оперу, они собираются ее взорвать. — Она не вырывалась из моих объятий. — Я тебя ужасно люблю, — сказал я ей.

— Я тоже тебя люблю, черт подери, — сказала Фрэнни.

Хотя в воздухе уже пахло осенью, мы простояли там, охраняя оперу, пока не начало светать и не появились люди, спешащие на работу. Нам, во всяком случае, идти было некуда, и мы даже не догадывались, что нам делать.

— Проходи мимо открытых окон, — прошептали мы друг другу.

Когда мы наконец вернулись в отель «Нью-Гэмпшир», опера все еще стояла на месте, в целости и сохранности. По крайней мере пока — в целости и сохранности, подумал я. Казалось, ей не грозит никакая опасность.

— Она в безопасности — не то что мы, — сказал я Фрэнни. — Не то что любовь.

— Позволь мне вот что сказать тебе, мальчик, — сказала Фрэнни, сжимая мою руку. — Любовь всегда в опасности.


ГЛАВА 10. Вечер в опере: schlagobers и кровь


— Дети, дети, — сказал нам отец. — Мы должны быть очень осторожными. Думаю, это поворотный момент, дети, — сказал отец, как будто нам было все еще восемь, девять, десять и так далее, и он рассказывал нам о том, как встретил мать в «Арбутноте-что-на-море» в тот вечер, когда они впервые увидели Фрейда и Штата Мэн.

— Поворотные моменты случаются постоянно, — философски заметил Фрэнк.

— Хорошо, положим, так оно и есть, — сказала Фрэнни. — Но в чем заключается именно этот поворотный момент?

— Да, — сказала медведица Сюзи, внимательно оглядывая Фрэнни; Сюзи была единственной, кто заметил, что мы с Фрэнни отсутствовали всю ночь.

Фрэнни сказала ей, что мы ходили на вечеринку неподалеку от университета, к людям, которых Сюзи не знает. А что может быть безопасней, чем когда тебя сопровождает твой брат, да еще и тяжелоатлет? Как бы то ни было, Сюзи не любила вечеринки; если она шла туда как медведь, то не могла ни с кем поговорить, а если не как медведь, то ни у кого, похоже, не возникало желания поговорить с ней. Она казалась надувшейся и злой.

— Насколько я понимаю, есть много говна, которое надо разгрести, не откладывая в долгий ящик, — сказала медведица Сюзи.

— Именно, — сказал отец. — Это типично для поворотного момента.

— Мы не можем просто пустить все на ветер, — сказал Фрейд. — Вряд ли меня хватит еще на много отелей.

А это неплохая идея, подумал я, стараясь отвести взгляд от Фрэнни. Мы все были в комнате Фрэнка, комнате для совещаний — как будто в присутствии портновского манекена было что-то успокаивающее и бодрящее, как будто там жили молчаливые духи матери, Эгга и Айовы Боба; каким-то образом манекен излучал сигналы, и предполагалось, что мы должны были эти сигналы улавливать (если верить Фрэнку).

— Сколько мы можем получить за роман, Фрэнк? — спросил отец.

— Это Лиллина книжка, — заметила Фрэнни. — Это не наша книжка.

— В каком-то смысле — ваша, — возразила Лилли.

— Точно, — сказал Фрэнк. — И, насколько я понимаю в книгоиздании, Лилли уже выпустила это дело из своих рук. Теперь мы получим приличную сумму или не получим ничего.

— Книга просто о том, как подрасти, — сказала Лилли. — Я даже немного удивлена, что это их заинтересовало.

— Заинтересовало всего на пять тысяч долларов, Лилли, — сказала Фрэнни.

— Чтобы уехать отсюда, нам надо пятнадцать или двадцать тысяч, — сказал отец. — Если мы не хотим начинать дома с нуля, — добавил отец.

— Не забывай, сколько-то мы получим и за это заведение, — вскинулся Фрейд.

— Только не после того, как мы капнем в полицию про бомбу, — заметила медведица Сюзи.

— Разразится такой скандал, — сказал отец, — что нам будет не найти покупателя.

— А я вам вот что скажу: если мы капнем в полицию, она вообще нам жизни не даст, — сказал Фрейд. — Вы не знаете нашу полицию, не знаете ее гестаповских повадок. Они заодно найдут, что у нас еще и с проститутками не все в порядке.

— Ну, здесь много что не в порядке, — согласилась Фрэнни.

Мы не могли смотреть друг на друга; когда Фрэнни говорила, я смотрел в окно. Я видел, как Старина Биллиг, радикал, пересекает улицу. Я видел, как Визгунья Анни тащится домой.

— У нас нет другого выхода, только сообщить в полицию, — сказал отец. — Если уж они действительно вздумали взорвать оперу, говорить с ними бесполезно.

— С ними всегда было бесполезно разговаривать, — заметила Фрэнни. — Мы их только слушали.

— Они всегда были чокнутыми, — сказал я отцу.

— Разве ты этого не знаешь, папа? — удивилась Лилли.

Отец понурил голову. Ему было сорок четыре года, и его густые каштановые волосы подернулись у висков сединой; он никогда не носил баков и стригся всегда совершенно определенным образом: средней длины волосы около ушей и на лбу и чтобы чуть-чуть покрывали шею; он никогда их не красил. Он носил челку, как маленький мальчик, и его волосы лежали на голове так неестественно, что издали можно было иногда подумать, будто отец носит шлем.

— Извините, дети, — сказал отец, тряхнув головой. — Я знаю, что это не очень приятно, но мы дошли до поворотного момента.

Он еще раз тряхнул головой; нам казалось, что он действительно растерян, и только годы спустя я вспоминаю: вот он сидит на кровати в комнате Фрэнка, в комнате с портновским манекеном, выглядит вполне симпатично и, похоже, уже владеет ситуацией. Отцу всегда удавалось создавать иллюзию, будто он владеет ситуацией — например, в случае с Эрлом. Ему не приходилось поднимать штангу, как Айове Бобу или мне, но отец сохранил спортивную фигуру и определенно какое-то мальчишество («многовато этого долбаного мальчишества», как скажет Фрэнни). Мне пришло в голову, что он, должно быть, одинок: за семь лет он ни разу не встречался с женщиной! А если и пользовался услугами проституток, то вел себя крайне осторожно, но в этом отеле «Нью-Гэмпшир» кто бы смог быть настолько осторожен?

— Он не мог встречаться ни с одной из них, — скажет Фрэнни. — Я бы просто об этом знала, если бы это случилось.

— Все мужики — змеи, — сказала Сюзи. — Даже милые парни.

— Значит, он этого не делает — яснее ясного, — сказала Фрэнни.

Медведица Сюзи пожала плечами, и Фрэнни отвесила ей оплеуху.

Но в комнате Фрэнка именно отец поднял вопрос о проститутках.

— Мы должны сказать им, как собираемся поступить с этими чокнутыми радикалами, — сказал отец, — прежде чем пойдем в полицию.

— Зачем? — спросила его медведица Сюзи. — Кто-нибудь из них может накапать на нас.

— Зачем им это делать? — спросил я Сюзи.

— Мы должны сказать им, чтобы они тоже подумали о планах на будущее, — сказал отец.

. — Им надо будет переехать в другой отель, — сказал Фрейд. — Проклятая полиция нас закроет. В этой стране ты уже потому виновен, что стоял рядом! — воскликнул Фрейд. — Спросите у любого еврея. «Просто спросите у другого Фрейда», — подумал я.

— А если мы окажемся героями? — проговорил отец, и мы все повернулись к нему.

«Да, неплохо было бы», — подумал я.

— Как в книге у Лилли? — спросил отца Фрэнк.

— Что, если в глазах полиции мы будем героями, которые раскрыли заговор с бомбой? — сказал отец.

— В глазах полиции? Держи карман шире! — сказал Фрейд.

— Но предположим, что как американцы, — сказал отец, — мы расскажем об этом в американском консульстве или посольстве, а кто-нибудь оттуда передаст информацию австрийским властям — получится первоклассная сверхсекретная интрига!

— Вот за что я люблю тебя, Вин Берри! — сказал Фрейд, выстукивая своей бейсбольной битой какой-то ритм. — Ты настоящий мечтатель, — сказал Фрейд отцу. — Это никакая не первоклассная интрига! Это второклассный отель! — сказал Фрейд. — Даже я это вижу, — сказал он, — а я слепой, если ты еще не заметил. Вдобавок этих террористов тоже никак не назовешь первоклассными, — сказал Фрейд. — Они не могут заставить ездить прекрасную машину! — выкрикнул он. — Я, например, не верю, что они знают, как взорвать оперу! На самом деле я уверен, что мы в полной безопасности. Если бы у них действительно была бомба, они бы уже свалились вместе с ней с лестницы!

— Вся машина — это и есть бомба, — сказал я, — и это главная бомба, не знаю уж, что это значит. Но так мне сказала Фельгебурт.

— Давайте поговорим с Фельгебурт, — сказала Лилли. — Я доверяю Фельгебурт, — добавила она, удивляясь про себя, как девушка, которая семь лет была ее учительницей, позволила убедить себя пойти на смерть; и если Фельгебурт была ее учительницей, то Швангер была ее нянькой.

Но мы больше не видели Фельгебурт. Наверно, это именно меня она не хотела больше видеть. В конце лета 1964 года, когда впереди замаячил «осенний сезон», я делал все возможное, чтобы не оставаться с Фрэнни наедине, а Фрэнни изо всех сил старалась убедить медведицу Сюзи, что хотя между ними ничего не изменилось, лучше бы им, на ее взгляд, остаться «просто хорошими друзьями».

— Сюзи очень открытый человек, — сказала мне Фрэнни. — Ну то есть она действительно милая, как сказала бы Лилли, но я стараюсь отстранить ее, не подорвав того доверия, которое я, хоть отчасти, ей внушила. Я имею в виду, что она только-только начала любить себя, самую малость. Я почти убедила ее, что она не так уж уродлива; а теперь, когда я ее отвергла, она опять начала превращаться в медведя.

— Я люблю тебя, — сказал я Фрэнни, — но что нам делать?

— Любить друг друга, — сказала Фрэнни. — И ничего больше.

— Никогда, Фрэнни? — спросил я ее.

— По крайней мере, пока, — сказала Фрэнни, но ее рука скользнула по ее бедру, по ее крепко стиснутым коленям к моему колену, которое она так крепко сжала, что я подпрыгнул. — Не здесь, по крайней мере, — со злостью прошептала она и разжала ладонь. — Может быть, это просто желание, — добавила она. — Не хочешь опробовать свое желание на ком-нибудь другом, а потом посмотрим, как и что изменится?

— На ком? — спросил я.

Этот разговор происходил уже в конце дня, в ее комнате. Я не осмеливался оставаться в комнате Фрэнни после наступления темноты.

— А о ком ты думаешь? — спросила меня Фрэнни.

Я знал, что она имеет в виду проституток.

— Об Иоланте, — сказал я, и моя рука непроизвольно дернулась вбок, свернув абажур на лампе.

Фрэнни повернулась ко мне спиной.

— А о ком думаю я, ты наверняка знаешь, правда? — спросила она.

— Эрнст, — сказал я и застучал зубами; меня пробрал озноб.

— Тебе нравится этот выбор? — спросила она меня.

— Боже мой, нет! — прошептал я.

— Ты и твой чертов шепот, — сказала Фрэнни. — Ну а я тоже не хочу думать о тебе с Иолантой.

— Значит, этого не будет, — сказал я.

— А нам, боюсь, все-таки придется, — сказала она.

— Почему, Фрэнни? — сказал я и двинулся к ней.

— Нет, стой! — вскрикнула она, встав так, что между нами оказался ее письменный стол с покосившейся лампой.

Несколько лет спустя Лилли пошлет нам обоим стихотворение. Прочитав его, я позвонил Фрэнни, узнать, послала Лилли то же самое стихотворение и ей или нет; конечно, она его тоже получила. Стихотворение принадлежало перу очень хорошего поэта, Дональда Джастиса, и однажды я слышал, как мистер Джастис читал свои стихи; это было в Нью-Йорке. Мне они все понравились. Когда он читал их, я сидел, затаив дыхание: надеялся, что он прочитает то стихотворение, которое Лилли послала нам с Фрэнни, и в то же время боялся, что он этого не сделает. Он его не прочитал, и я не знал, что делать, когда чтение окончилось. Люди подходили к нему и заговаривали с ним, но все они выглядели так, будто были его друзьями, а может, они просто были тоже поэты. Лилли говорила мне, что у поэтов есть манера держаться так, словно они все между собой друзья. Но я не знал, что делать; будь там Фрэнни, мы бы, недолго думая, взяли и подошли к нему, и он бы наверняка стал ее поклонником — так бывает всегда и со всеми. Не поймите меня превратно: мистер Джастис выглядел как настоящий джентльмен, и я сомневаюсь, чтобы он стал волочиться за Фрэнни. Мне казалось, что он, как и его стихи, должен был быть прямым и чистосердечным, чуждающимся фамильярности, суровым, даже мрачным — но открытым и щедрым. Он выглядел человеком, которого можно попросить написать элегию для кого-то, кого ты любишь; думаю, он мог бы написать что-нибудь в лучшем смысле душераздирающее для Айовы Боба, и, глядя, как после выступления в Нью-Йорке он проходит, окруженный толпой молодцевато-сосредоточенных почитателей, мне захотелось, чтобы он написал и прочел что-нибудь вроде элегии о матери и Эгге. В каком-то смысле, правда, он уже написал элегию об Эгге; он написал стихотворение под названием «На смерть друзей в детстве», которое я воспринял как элегию для Эгга. Нам с Фрэнком обоим оно понравилось, но Фрэнни сказала, что для нее оно слишком уж печальное.


НА СМЕРТЬ ДРУЗЕЙ В ДЕТСТВЕ


Мы их ни в небесах не встретим, бородатых,

Ни загорающих в пустынях ада;

Лишь, может, в сумерках, в пустом дворе за школой:

Положим, взявшись за руки кружком,

Играют в игры, чьи названья мы забыли…

Давай же, память, их поищем там, в тени.

32


Глядя на мистера Джастиса в Нью-Йорке, я думал в первую очередь о Фрэнни и о «Любовных уловках» — так называлось стихотворение, которое Лилли послала нам с Фрэнни. Я не знал, что сказать мистеру Джастису. Я был слишком смущен, чтобы хотя бы пожать ему руку. Наверно, я сказал бы ему, что был бы очень рад прочитать «Любовные уловки» с Фрэнни в Вене, тогда, в самом конце лета 1964 года.

— А разве от этого что-нибудь изменилось бы? — спросит меня Фрэнни позже. — Разве мы б ему тогда поверили?

Я даже не знаю, написал ли уже Дональд Джастис «Любовные уловки» в 1964 году. Наверное, должен был; кажется, это стихотворение написано специально для нас с Фрэнни.

— Какая, собственно, разница, — сказал бы Фрэнк.

Во всяком случае, через много лет мы получили по почте «Любовные уловки» от нашей дорогой маленькой Лилли, и в один прекрасный вечер мы вслух прочитали его друг другу по телефону. Я по старой привычке шептал в тех местах, которым следовало бы звучать во весь голос, а Фрэнни прочитала стихотворение громко и четко, от начала до конца.


ЛЮБОВНЫЕ УЛОВКИ


Нет, все попытки избежать

Прикосновения, все эти ухищренья,

Попытки взгляд до времени занять

Предметом, не имеющим значенья

(Как честь, хотя б до времени, велит),

Им не помогут избежать паденья.


Нет, нужно здесь лекарство посильней,

Уже им ясно: тщетны и смешны

Уловки эти против страсти — с ней

Уже бороться нечем,

Пока глаза их не ослеплены

И руки не обрублены до плеч им.


И в самом деле, нужно было сильное лекарство. Если бы наши руки были отрублены до плеч, мы с Фрэнни дотрагивались бы друг до друга обрубками, тем, что у нас осталось, — пусть бы нас даже ослепили.

Но в тот день, когда мы находились в ее комнате, нас спасла медведица Сюзи.

— Что-то случилось, — сказала Сюзи, вваливаясь в комнату.

Мы застыли: мы думали, она имеет в виду нас; нам показалось, что она знает про нас все.

Лилли, конечно, знала. Каким-то образом она знала.

— Писатели знают все, — сказала однажды Лилли. — Или должны знать. Они обязаны знать все. Или им лучше молчать.

— Лилли, должно быть, знала с самого начала, — сказала тогда Фрэнни в нашем давнем телефонном разговоре, в ту ночь, когда мы открыли для себя «Любовные уловки».

Связь была плохая; на линии стоял постоянный треск, как будто Лилли нас подслушивала. Или подслушивал Фрэнк; Фрэнк (как я сказал тогда Фрэнни) был просто рожден для этой роли: подслушивать любовников.

— Слушайте, вы, что-то происходит, — уже угрожающе повторила медведица Сюзи. — Они не могут найти Фельгебурт.

— Кто «они»? — спросил я.

— Порнокороль и вся его долбаная банда, — ответила Сюзи. — Они интересовались у нас, не видели ли мы Фельгебурт. А вчера вечером они опрашивали проституток.

— И никто ее не видел? — спросил я, и сквозь мои брюки по моим ногам опять пробежал знакомый холодок, почувствовалось дуновение смертельного воздуха из гробницы, где лежали бессердечные Габсбурги.

Сколько дней мы ждали, пока отец с Фрэнком метались в поисках покупателя отеля «Нью-Гэмпшир», прежде чем донести о предполагаемой бомбе? И сколько ночей мы спорили, сообщить ли нам о готовящемся преступлении в консульство или посольство, чтобы они рассказали все полиции, или уж идти прямо в полицию самим? Когда ты влюблен в собственную сестру, во многом теряешь реальную перспективу. Чертов Welt, как сказал бы Фрэнк.

— На каком этаже живет Фельгебурт? — спросил у меня Фрэнк. — Ты ведь был у нее дома. Как высоко она живет?

Писательница Лилли сразу же поняла смысл вопроса, но до меня дошло не сразу.

— На первом этаже, — сказал я Фрэнку. — Всего один пролет вверх.

— Низковато, — сказала Лилли, и тогда я все понял.

Недостаточно высоко, чтобы выпрыгнуть и разбиться, — вот что она имела в виду. Если Фельгебурт наконец-то решила не пройти мимо раскрытого окна, ей надо было найти другой способ.

— Итак, — сказал Фрэнк, беря меня за руку. — Если она пошла по стопам мышиного короля, она все еще там.

Я лишь немного запыхался, пересекая площадь Героев и спеша по Доктор Карл Реннер-ринг к Ратхаузу; это слишком длинная дистанция для спринтера, но я тогда был в хорошей форме. Запыхался я лишь малость, что да, то да, а вот вину чувствовал огромнейшую — хотя дело не могло быть только во мне; я не мог быть единственной причиной, по которой Фельгебурт решила не пройти мимо раскрытого окна. И не было никаких свидетельств того, как мне сказали позже, что она успела сделать что-то особенное после моего ухода. Возможно, она еще немного почитала «Моби Дик», потому что полицейские были очень внимательны и даже нашли то место, которое она отметила, закончив читать. А я, конечно, знал, что место, на котором она перестала читать мне, отмечено не было; похоже, она перечитала весь этот кусок, прежде чем прибегла к «политике открытых окон». В ее случае это был маленький аккуратный пистолет, о существовании которого я и не подозревал. Ее последнее письмо было простым и ни к кому конкретно не обращено, но я знал, что оно предназначено для меня.


В ту ночь, когда ты видел Швангер, ты не видел меня. У меня тоже был пистолет! «Так мы и пытаемся плыть вперед…»


Фельгебурт завершила письмо любимым окончанием Лилли.

Мне больше не довелось увидеть Фельгебурт. Я ждал Фрэнка в коридоре за ее дверью. Фрэнк был не в такой хорошей форме, как я, поэтому мне пришлось подождать, пока он доберется до дверей дома Фельгебурт. У ее комнаты был отдельный выход на черную лестницу, которой люди из старых квартир пользовались, только когда выносили мусор или отходы. Наверно, они решили, что это пахнет мусорный бак. Мы с Фрэнком даже не стали открывать дверь. Запах и снаружи был достаточно сильным — сильнее, чем та вонь, которую издавал в свое время Грустец.

— Я же говорил. Всем вам говорил, — сказал отец. — Мы переживаем поворотный момент. Готовы мы к этому?

Мы видели, что на самом деле он не знает, что делать.

Фрэнк вернул в Нью-Йорк Лиллин контракт. Он сказал, что как ее «агент» не может принять предложения настолько расплывчатого, когда налицо все признаки явного гения — «расцветающего гения», добавил Фрэнк, хотя сам он «Попытки подрасти» не читал; пока не читал. Фрэнк указывал на то, что Лилли всего только восемнадцать лет, — «значит, сколько же всего она еще сделает!» Как выразился Фрэнк, любой издатель хорошо заработает, если войдет в то исполинских размеров здание, которое предстоит выстроить Лилли-писателю, еще на первом этаже.

Фрэнк затребовал пятнадцать тысяч долларов — и еще пятнадцать тысяч на рекламный бюджет. «Пусть экономические вопросы не станут препятствием на пути к нашему плодотворному сотрудничеству», — так завершил свое письмо Фрэнк.

— Если уж мы знаем, что Фельгебурт мертва, — резонно заметила Лилли, — то и радикалы тоже скоро узнают.

— Там достаточно принюхаться, — сказал Фрэнк; я предпочел промолчать.

— Я почти нашел покупателя, — сказал Фрейд.

— Кто-то хочет купить отель? — не поверила Фрэнни.

— Они хотят сделать из него офисное здание, — сказал Фрейд.

— Но Фельгебурт мертва, — сказал отец, — теперь мы просто обязаны сообщить в полицию. Рассказать им все.

— Расскажи им сегодня вечером, — сказал Фрэнк.

— Расскажи американцам, — сказал Фрейд, — и сделай это завтра. Сегодня вечером скажи проституткам.

— Да, предупредим проституток сегодня вечером, — согласился отец.

— Тогда утром, рано, — сказал Фрэнк, — мы пойдем в консульство или посольство. Куда нам идти?

Я понял, что не знаю, чем занимается консульство, а чем — посольство. Отец, оказывается, тоже не знал.

— Ну что же, в конце концов, нас много, — смущенно сказал отец. — Кто-то пойдет и расскажет все в консульстве, а кто-то пойдет к послу.

Мне стало ясно, как мало мы приобрели, живя за границей: мы даже не знали, в одном здании находятся консульство и посольство или же в разных; все, что мы знали, так это то, что посольство и консульство могут оказаться одним и тем же учреждением. И тогда мне стало ясно, что семь лет назад случилось с отцом: он утратил тот порыв, который, должно быть, ощущал в ту ночь, когда повел мать на прогулку в Элиот-парк и ослепил ее своим проектом преобразования Томпсоновской семинарии для девиц в отель. Сначала он утратил Эрла, обеспечившего ему образование. Лишившись Айовы Боба, он вместе с ним лишился и его инстинктов. Айова Боб был приучен бросаться на ускользающий мяч — очень ценный инстинкт, особенно в гостиничном бизнесе. А теперь я мог увидеть, чего стоили ему Грустец и вызванные тем грустные события.

— Его шариков, — скажет позже Фрэнни.

— Он играл с неполной колодой карт, — скажет Фрэнк.

— Все будет хорошо, пап, — сказала ему в тот полдень в бывшем «Гастхаузе Фрейд» растроганная Фрэнни.

— Конечно, папа, — сказал Фрэнк. — Дома мы будем свободны!

— Я буду зарабатывать миллионы, папа, — сказала Лилли.

— Давай прогуляемся, папа, — предложил я ему.

— А кто скажет проституткам? — озадаченно спросил он.

— Скажи одной — и ты скажешь всем, — заметила Фрэнни.

— Нет, — возразил Фрейд. — Иногда они бывают очень скрытными. Я скажу Бабетте, — сказал Фрейд.

Бабетта ходила у Фрейда в любимчиках.

— Я скажу Старине Биллиг, — предложила медведица Сюзи.

— Я скажу Визгунье Анни, — сказал отец; он казался совершенно ошеломленным.

Никто не вызвался ничего говорить Иоланте, так что я сказал, что сообщу ей сам. Фрэнни взглянула на меня, но я сумел отвести взгляд. Я заметил, что Фрэнк сосредоточился на портновском манекене; он хотел получить от него какие-то определенные сигналы. Лилли направилась в свою комнату; она выглядит такой маленькой, подумал я, — но конечно, она ведь и была такой маленькой. Она, должно быть, пошла в свою комнату, чтобы попробовать подрасти еще — писать и писать. В тот день, когда мы совещались всей семьей во втором отеле «Нью-Гэмпшир», Лилли была по-прежнему такой маленькой, что отец, кажется, забыл, что ей уже восемнадцать; временами он поднимал ее, и сажал к себе на колени, и играл с ее хвостиками. Лилли не возражала; единственный, на ее взгляд, плюс того, что она такая маленькая, сказала она мне, так это что отец обращается с ней, как будто она еще ребенок.

— Наш автор-дитя, — как Фрэнк, агент, будет часто ее называть.

— Давай пройдемся, папа, — сказал я снова.

Я не был уверен, что он услышал меня в первый раз.

Мы пересекли фойе; кто-то перевернул пепельницу на продавленный диванчик, стоявший напротив регистрационной стойки, и я понял, что сегодня Сюзина очередь убираться. Сюзи с готовностью бралась за дело, но она была неряха; когда подходила очередь Сюзи убирать фойе, оно выглядело черт знает как.

Фрэнни стояла у подножия лестницы, уставившись наверх. Я не мог вспомнить, когда она в последний раз переодевалась, но она внезапно показалась мне необыкновенно нарядной. На ней было платье. Фрэнни не относилась к тем людям, которые постоянно носят футболки и джинсы, она любила свободные юбки и блузки, но платья она не очень-то жаловала, а тут на ней было симпатичное темно-зеленое платье с узкими бретельками.

— Уже осень, — сказал я ей. — Это летнее платье. Ты замерзнешь.

— Я не собираюсь выходить, — сказала она, не отрывая взгляда от лестницы.

Я посмотрел на ее голые плечи, и мне самому стало холодно. День уже близился к концу, но мы оба знали, что Эрнст не сдавал ключей; он все еще работал, на пятом этаже. Фрэнни начала подниматься по лестнице.

— Я только усыплю его подозрения, — сказала она, не оборачиваясь ни ко мне, ни к отцу. — Не беспокойтесь, я не проговорюсь, что мы знаем. Разыграю дурочку, просто попробую выведать, что знает он, — сказала она.

— Он настоящий хищник, Фрэнни, — сказал я ей.

— Я знаю, — сказала она, — а ты слишком много обо мне думаешь.

Я вывел отца на Крюгерштрассе. Для проституток было еще рано, но рабочий день давно уже кончился, служащие разъехались по своим квартиркам в тихих-мирных пригородах, и только элегантно одетые люди, убивая время перед ужином или оперой, прохаживались по улице.

Мы прошлись по Кернтнерштрассе до Грабена и отдали должное собору Святого Стефана. Вышли к Новому рынку и осмотрели обнаженные скульптуры у фонтана Доннера. Я сообразил, что отец ничего не знает об этом фонтане, и рассказал краткую историю репрессивных мер Марии Терезии. Он, казалось, искренне заинтересовался. Мы прошли мимо ярко-алого с золотом входа в отель «Амбассадор» со стороны Нового рынка; отец старался не глядеть в сторону «Амбассадора», а может быть, просто вместо этого наблюдал за тем, как голуби гадят в фонтан. Мы продолжали идти. Скоро уже начнет смеркаться. Когда мы проходили мимо кафе «Моцарт», отец сказал:

— А выглядит очень мило. Намного симпатичней, чем кафе «Моватт».

— Да, — согласился я, пытаясь скрыть удивление, что он никогда здесь не был.

— Надо его запомнить, чтобы как-нибудь зайти сюда, — сказал он.

Я старался как-нибудь изменить наш маршрут, но когда небо начало темнеть, мы все равно подошли к отелю «Захер», и как раз в этот момент в кафе «Захер» включили свет. Мы остановились, чтобы посмотреть, как они осветили кафе; думаю, это самое прекрасное кафе в мире. «In den ganzen Welt», — сказал бы Фрэнк.

— Давай зайдем сюда выпьем, — предложил отец, и мы зашли внутрь.

Меня несколько беспокоило то, как он был одет. Сам я выглядел вполне нормально; я всегда так выгляжу — нормально. Но отец внезапно показался мне слегка потрепанным. Его брюки так давно не видели утюга, что вздулись пузырями, стали мешковатыми и похожими на печные трубы; в Вене он похудел. Домашней пищи больше не было, и от этого он слегка похудел, и даже длинноватый ремень не помогал — собственно, как я заметил, это был ремень Фрэнка; отец просто его одолжил. На нем была сильно выцветшая, но вполне приличная рубашка в серую с белым полоску, и я узнал в ней мою рубашку, которую носил, пока она не стала мне мала в результате занятий со штангой; теперь она мне не подходила, но была вполне приличной, только вот изрядно выцветшей и помятой. К тому же рубашка была в полоску, а пиджак на отце — в клеточку. Хорошо еще, что отец никогда не надевал галстуков; меня передернуло от одной мысли, какие галстуки он бы носил. Я впервые заметил, как мой отец выглядит на самом деле, и с удивлением констатировал, что никто в кафе «Захер» не смотрит на нас с раздражением. Он выглядел как очень эксцентричный миллионер; он выглядел как самый богатый человек в мире, которому, однако, на все наплевать. С этой его крайне респектабельной смесью щедрости и незадачливости он мог надеть что угодно и все равно выглядел бы так, будто у него в кармане лежит миллион долларов, даже если этот карман дырявый. В кафе «Захер» сидело много хорошо одетых и состоятельных людей, но, когда вошли мы, они посмотрели на отца с душераздирающей завистью. Думаю, что отец заметил это, хотя он очень мало что замечал в реальном мире; и определенно был очень наивен в отношении того, как на него смотрели женщины. В кафе «Захер» сидели люди, которые потратили больше часа на то, чтобы одеться, а мой отец, проживя в Вене семь лет, потратил на покупку одежды в общей сложности не более пятнадцати минут. Он носил то, что ему купила моя мать, и то, что позаимствовал у меня и Фрэнка.

— Добрый вечер, мистер Берри, — поздоровался с ним бармен, и я понял, что отец постоянно заходит сюда.

— Guten Abend, — ответил отец.

Это была большая часть его познаний в немецком языке. Еще он мог сказать «Bitte», «Danke» и «Auf Wiedersehen». А еще он очень выразительно кланялся.

Я заказал пива, а отец заказал «как обычно». «Обычным» для него был какой-то жуткий напиток на основе виски или рома, больше похожий, правда, на сливочный пломбир с фруктами. Пил отец немного: отхлебывал по чуть-чуть, а затем часами болтал оставшееся в бокале. Он приходил сюда отнюдь не затем, чтобы выпить.

Сюда заходили первые щеголи Вены, а постояльцы отеля «Захер» строили здесь в кафе планы и поджидали компаньонов на ужин. Конечно, бармен не знал, что мой отец живет в ужасном отеле «Нью-Гэмпшир» всего лишь в нескольких минутах неторопливой ходьбы отсюда. Интересно, задумался я, что бармен думает о том, откуда мой отец. Наверное, с яхты; по крайней мере, из «Бристоля», или «Амбассадора», или «Империала». И я понял, что отцу даже не надо белого смокинга, чтобы соответствовать образу.

— Ну, — сказал мне тихо отец в кафе «Захер». — Ну, Джон, я — неудачник. Я всех вас погубил.

— Ничего подобного, — сказал я ему.

— Теперь обратно на свободную землю, — сказал отец, помешав тошнотворный напиток указательным пальцем, и облизал палец. — И больше никаких отелей, — сказал он мягко. — Я найду себе работу.

Он сказал это так, как люди говорят о том, что им требуется операция. Мне больно было смотреть, как реальность ломает его.

— А вы, ребята, должны будете пойти в школу, — сказал он. — В колледж, — добавил он мечтательно.

Я напомнил ему, что мы все уже были в школе и колледже. Фрэнк, и Фрэнни, и я уже закончили университет; и зачем Лилли кончать курс американской литературы, когда она уже закончила свой роман?

— О, — сказал он, — тогда нам всем, выходит, надо будет искать работу.

— Это точно, — сказал я.

Он посмотрел на меня и улыбнулся; склонился над столом и поцеловал меня в щеку. Он выглядел так безупречно, что никто из сидящих в зале даже на мгновение не заподозрил, будто я — молодой любовник мужчины средних лет. Это был отцовский поцелуй, и они посмотрели на отца с еще большей завистью, чем когда он только вошел в зал.

Он целую вечность играл со своим бокалом. Я успел заказать еще два пива. Он был поглощен кафе «Захер», он смотрел на «Захер» в последний раз; конечно, он воображал, будто это кафе принадлежит ему и что он живет здесь.

— Твоей матери, — сказал он, — все это понравилось бы.

Он сделал неопределенный жест рукой, затем уронил ее на колено.

«Что „все“ ей бы понравилось?» — подивился я. Отель «Захер» и кафе «Захер» — о, да. Но что еще ей бы понравилось? Ее сын Фрэнк, который отрастил бороду и пытается расшифровать послания своей матери с того света при помощи портновского манекена? Ее младшая дочь, которая пытается подрасти? Ее старшая дочь, пытающаяся выведать все, что знает порнограф? А я? Сын, который следит за языком, но больше всего на свете хочет переспать со своей сестрой. И Фрэнни тоже этого хочет! Именно потому она, конечно, и пошла к Эрнсту. Отец не мог знать, почему я заплакал, но он сказал самые правильные слова:

— Так уж плохо не будет, — успокаивал он меня. — Человеческая натура очень здорово устроена — приучается ко всему, — сказал мне отец. — Если мы не становимся сильнее от того, что потеряли, или от того, что нам чего-то не хватает, или от того, что мы хотим что-то, но не можем получить, — сказал отец, — то мы никогда не сможем стать достаточно сильными, правда? А что еще делает нас сильными? — спросил отец.

Все в кафе «Захер» наблюдали, как я плачу, а отец меня успокаивает. Вот почему, наверно, это кафе лучшее в мире: здесь есть что-то, не позволяющее никому испытывать самодовольство при виде чужого несчастья.

Отец обнял меня за плечи, и мне стало легче.

— Покойной ночи, мистер Берри, — сказал бармен.

— Auf Wiedersehen, — сказал отец: он знал, что больше никогда сюда не вернется.

На улице все изменилось. Было темно. Была осень. Первый же человек, который поспешно прошел мимо нас, был одет в черные брюки, черные модельные туфли и белый смокинг.

Отец не заметил человека в белом смокинге, но мне было не по себе от этого предзнаменования, от этого напоминания; человек в белом смокинге был одет для оперы. Он, должно быть, спешил, чтобы не опоздать на спектакль. Наступил, как предупреждала Фельгебурт, «осенний сезон». Сама погода дышала иначе.


Сезон 1964 года в Нью-Йоркской «Метрополитен-опера» открывался «Лючией ди Ламмермур» Доницетти. Я прочел об этом в одной из оперных книг Фрэнка, но он сомневался, чтобы «Лючией» могли открывать сезон в Вене; скорее, сказал Фрэнк, для открытия подобрали бы что-нибудь более венское — «их обожаемого Штрауса, их любимого Моцарта, даже этого боша, Вагнера». А я понятия не имел, когда в том году открыли оперный сезон — в тот же вечер, когда мы с отцом видели человека в белом смокинге, или раньше. Ясно было одно: опера уже открылась.

— Родную «Лючию», по-итальянски, образца тысяча восемьсот тридцать пятого года, впервые поставили в Вене в тысяча восемьсот тридцать седьмом, — рассказывал мне Фрэнк. — И потом, конечно, сто раз возобновляли. Пожалуй, самой примечательной, — добавил Фрэнк, — была постановка с Аделиной Патти в главной роли, а особенно тот вечер, когда у нее вспыхнуло платье, — как раз когда она начала петь безумную сцену.

— Что значит «безумная сцена», Фрэнк? — спросил я его.

— Это надо было видеть, чтобы поверить, — ответил Фрэнк, — но даже и тогда поверить было трудно. В общем, платье Аделины Патти вспыхнуло как раз в тот момент, когда она начала петь безумную сцену. В те дни сцена освещалась газовыми фонарями, и она, очевидно, слишком близко подошла к одному из них. И ты знаешь, что сделала великая Аделина Патти? — спросил меня Фрэнк.

— Нет, — признался я.

— Она сорвала с себя горящее платье и продолжала петь, — сказал Фрэнк. — В Вене, — добавил он. — Вот ведь времечко было.

В одной из оперных книг Фрэнка я прочитал, что с «Лючией» Аделины Патти вечно было все не слава богу. Например, в Будапеште во время безумной сцены кто-то свалился в партер с галерки, прямо на женщину, и в общей панике прозвучал крик: «Пожар!». Но великая Аделина Патти воскликнула: «Никакого пожара!» — и продолжала петь. А в Сан-Франциско какой-то псих бросил на сцену бомбу, и опять бесстрашная Аделина Патти вернула аудиторию на свои места. И это несмотря на то, что бомба взорвалась!

— Маленькая бомба, — уверял меня Фрэнк.

Но та бомба, которая на наших с Фрэнком глазах поехала к опере между Арбайтером и Эрнстом, не была маленькой; эта бомба была тяжелой, как Грустец; эта бомба была большой, как медведь. И едва ли в тот вечер, когда мы с отцом сказали auf Wiedersehen кафе «Захер», в Венской опере давали «Лючию» Доницетти. Но я предпочитаю думать, что это была «Лючия» — по моим личным причинам. Именно в этой опере уйма Schlagobers и крови (даже Фрэнк согласен) и еще эта дикая история о брате, который свел свою сестру с ума, а потом в могилу, заставив ее выйти за нелюбимого человека… ну, сами видите, почему именно этот вариант Schlagobers и крови казался мне наиболее подходящим.

— Все так называемые серьезные оперы — кровь и Schlagobers, — сказал мне Фрэнк.

Может быть, и так, не знаю, все-таки я недостаточно разбираюсь в опере; но мне кажется, что именно «Лючии ди Ламмермур» полагалось бы идти в Венской опере в тот вечер, когда мы с отцом вернулись в отель «Нью-Гэмпшир» из отеля «Захер».

— На самом деле совершенно не важно, какая именно это была опера, — всегда говорит Фрэнк, но я предпочитаю думать, что это была именно «Лючия». Мне нравится думать, что когда мы с отцом вернулись в отель «Нью-Гэмпшир», знаменитая безумная сцена еще не началась. В фойе сидела медведица Сюзи — без своей медвежьей головы! Она плакала. Отец прошел прямо мимо Сюзи, не обратив ни малейшего внимания на то, как она расстроена, и на то, что она не в образе! Но мой отец привык к несчастным медведям.

Он пошел прямо наверх. Он собирался рассказать Визгунье Анни плохие новости о радикалах, плохие новости об отеле «Нью-Гэмпшир».

— Возможно, она с клиентом или на улице, — сказал я отцу, но тот ответил, что подождет ее возле ее комнаты.

Я присел рядом с Сюзи.

— Она все еще с ним, — всхлипнула Сюзи. Если Фрэнни все еще с порнографом Эрнстом, значит, они не только разговаривают. И не нужно больше притворяться медведем. Я взял медвежью голову Сюзи, надел ее, снял. Я не мог сидеть тут, дожидаясь Фрэнни, как проститутку, — когда она с ним закончит и снова спустится в фойе, — и я знал, что бессилен вмешаться. Я, как всегда, опоздаю. На этот раз рядом не было никого такого быстроногого, как Гарольд Своллоу; и не было здесь Черной Руки Закона. Младший Джонс мог бы спасти Фрэнни снова, но он опоздал спасти ее от Эрнста, равно как и я. Если остаться в фойе вместе с Сюзи, я просто вместе с ней расплачусь, а я и так в последнее время плакал слишком много.

— Ты сказала Старине Биллиг? — спросил я Сюзи. — О бомбе?

— Она только беспокоится о своих долбаных фарфоровых медведях, — ответила Сюзи, продолжая плакать.

— Я тоже люблю Фрэнни, — сказал я и обнял Сюзи.

— Не так, как я! — ответила Сюзи, сдерживая плач.

«Да нет, именно так же», — подумал я. Я начал подниматься по лестнице, но Сюзи неправильно меня поняла.

— Они где-то на третьем этаже, — сказала Сюзи. — Фрэнни спускалась сюда за ключом, но я не видела, от какой комнаты она взяла ключ.

Я посмотрел на регистрационную стойку; сразу можно было сказать, что сегодня очередь дежурить была медведицы Сюзи, потому что на стойке был полный бардак.

— Я ищу Иоланту, — сказал я. — А не Фрэнни.

— Собираешься сказать ей, да? — спросила Сюзи. Но Иоланта была совершенно не заинтересована, чтобы ей что-то говорили.

— Мне надо кое-что тебе сказать, — сказал я из-за двери.

— Триста шиллингов, — ответила она, и я сунул деньги под дверь.

— Хорошо, можешь заходить, — сказала Иоланта.

Она была одна; от нее, очевидно, только что ушел клиент, она сидела на биде, совершенно голая, если не считать лифчика.

— Хочешь посмотреть на титьки тоже? — спросила меня Иоланта. — Это стоит еще сто шиллингов.

— Я хочу сказать тебе кое-что, — сказал я.

— Это тоже стоит еще сто шиллингов, — ответила она, подмывая себя с безразличностью домохозяйки, моющей посуду.

Я дал ей еще сто шиллингов, и она сняла лифчик.

— Раздевайся, — приказала она.

Я сделал, как мне было сказано, сообщив при этом:

— Это все глупые радикалы. Они все испортили. Они собираются взорвать оперу.

— Ну и что? — сказала Иоланта, наблюдая, как я раздеваюсь. — У тебя, в сущности, неправильное тело, — сообщила она мне. — Ты, в сущности, маленький мальчик, но с большими мышцами.

— Мне, возможно, потребуется одолжить то, что лежит у тебя в сумочке, — предположил я. — Просто до того момента, пока этим не займется полиция.

Но Иоланта это проигнорировала.

— Тебе нравится стоя, прислонившись к стене? — спросила она меня. — Ты так хочешь? Если будем заниматься любовью в кровати… если мне надо лечь, то это еще лишних сто шиллингов.

Я прислонился к стене и закрыл глаза.

— Иоланта, — сказал я. — Они на полном серьезе. Фельгебурт мертва, — сказал я. — И у этих психов есть бомба, большая бомба.

— Фельгебурт и родилась мертвой, — сказала Иоланта, вставая на колени и начиная меня сосать.

Потом она одела мне презерватив. Я попытался сосредоточиться, но когда она встала напротив меня и запихала меня в себя, прижав к стене, она тут же проинформировала меня, что я низковат для того, чтобы делать это у стены. Я заплатил еще сто шиллингов, и мы попробовали в кровати.

— Теперь у тебя недостаточно стоит, — пожаловалась она, и мне стало интересно, обойдется ли мне этот очередной недостаток еще в сто шиллингов.

— Пожалуйста, не показывай вида радикалам, что тебе известны их планы, — сказал я Иоланте. — И, возможно, для тебя же будет лучше, если ты на время уйдешь отсюда — никто на самом деле не знает, что будет с отелем. Мы возвращаемся обратно в Америку.

— Хорошо, хорошо, — сказала она, спихивая меня с себя.

Она села на кровати, потом пересекла комнату и снова уселась на биде.

— Auf Wiedersehen, — сказала она.

— Но я не кончил, — заметил я.

— И кто в этом виноват? — спросила она меня, подмываясь и подмываясь, снова и снова.

Полагаю, что если бы я кончил, это стоило бы мне еще сотню шиллингов. Я посмотрел, как ее широкая спина качается над биде, качается несколько чаще, чем когда Иоланта извивалась подо мной. Пока Иоланта была спиной ко мне, я взял ее сумочку с прикроватного столика и заглянул внутрь. Сумочка выглядела так, как будто за порядком в ней следила медведица Сюзи. Там был открытый тюбик с какой-то мазью, и в сумочке Иоланты было липко от какого-то крема. Там были обычная помада, обычная пачка презервативов (я заметил, что забыл снять свой), обычные сигареты, какие-то таблетки, духи, бумажные носовые платки, мелочь, толстый бумажник, баночки с разнообразным хламом. Никакого ножа, никакого намека на пистолет. Ее сумочка была пустой угрозой, ее сумочка была блефом; она жульничала в сексе, похоже, что и в насилии она жульничала тоже. Я потрогал одну баночку, самую большую и очень неудобную. Вытащил ее из сумочки и пригляделся; Иоланта повернулась и завизжала.

— Мое дитя! — визжала она. — Положи на место мое дитя!

Я чуть не уронил банку, увидев человеческий зародыш, плавающий в густой жидкости. Крохотный эмбрион со сжатыми кулачками: это был единственный цветок Иоланты, сорванный еще бутоном. Как страус успокаивается, запихав голову в песок, так не был ли для Иоланты этот эмбрион своего рода подделкой оружия? Не за это ли она держалась в своей сумочке, не за это ли хваталась, чувствуя угрозу? И что за странное успокоение она при этом ощущала?

— Положи мое дитя! — кричала она, приближаясь ко мне, нагая; после биде с нее капала вода. Я осторожно положил банку с плодом на подушку и сбежал.

Закрывая за собой Иолантину дверь, я услышал, как Визгунья Анни объявила о своем фальшивом оргазме. Похоже, что отец сообщил ей плохие новости. Я уселся на лестничной площадке второго этажа, не желая видеть Сюзи в фойе и не отваживаясь пуститься на поиски Фрэнни этажом выше. Отец вышел из комнаты Визгуньи Анни; он пожелал мне покойной ночи, положив руку на плечо, и отправился наверх, спать.

— Ты сказал ей? — крикнул я ему вслед.

— Похоже, ей это совершенно безразлично, — сказал отец.

Я подошел к двери Визгуньи Анни и постучал.

— Я уже знаю, — сказала она мне, когда увидела, кто пришел.

Но я не кончил с Иолантой; и у дверей Визгуньи Анни мной овладело что-то еще.

— Ну, так что ж ты прямо не сказал, — возмутилась Визгунья Анни, хотя я еще ничего не успел сказать. Она ввела меня в свою комнату и закрыла дверь. — Яблочко от яблони… — проворчала она.

Она помогла мне раздеться; сама она уже была раздета. Ничего удивительного, что ей приходится так много работать, понял я, она не знала той системы «дополнительных» тарифов, которые использовала Иоланта. Визгунья Анни все делала за чистые четыреста шиллингов.

— И если ты не кончишь, — сказала она мне, — это будет моя вина. Но ты кончишь, — заверила она меня.

— Пожалуйста, — сказал я ей, — если это для тебя безразлично, я хочу, чтобы ты не кончала. Я имею в виду, чтобы ты не притворялась. Я буду удовлетворен и тихим концом, — просил я, но она уже начала издавать подо мной странные звуки.

А затем я услышал звук, напугавший меня; он не был похож на визги, которые я когда-либо слышал от Визгуньи Анни, или на песню, которую исторгала медведица Сюзи у Фрэнни. В этом звуке было слишком много боли, и в какую-то ужасную секунду я подумал, что это песня, которую исторг у Фрэнни порнограф Эрнст, но затем я понял, что это мои звуки, моя немелодичная песня. Визгунья Анни начала мне подпевать, и в дрожащей тишине, последовавшей за нашим удивительным дуэтом, я четко услышал крик Фрэнни. Он был так близок, будто она стояла на лестничной площадке второго этажа.

— Да боже мой, кончай ты поскорее! — кричала Фрэнни.

— Почему ты это делаешь? — спросил я Визгунью Анни, которая лежала подо мной, тяжело дыша.

— Что делаю? — спросила она.

— Фальшивый оргазм, — сказал я. — Я же просил тебя: не надо.

— Это не фальшивый, — прошептала она, но прежде, чем я успел отреагировать на это как на комплимент, добавила: — У меня никогда не бывает фальшивых. Они все настоящие, — сказала Визгунья Анни. — Почему я, черт побери, такая надломленная, как ты думаешь? — спросила она меня.

И почему, конечно, подумал я, она так против, чтобы ее черная дочка подключилась к этому «бизнесу».

— Извини, — прошептал я.

— Надеюсь, они взорвут оперу, — сказала Визгунья Анни. — Надеюсь, они прихватят и отель «Захер» тоже, — добавила она, — надеюсь, они сметут всю Кернтнерштрассе, и Рингштрассе, и всех на ней. Всех мужчин, — прошептала Визгунья Анни.

Фрэнни ждала меня на лестничной площадке второго этажа. Она выглядела не лучше, чем я. Я сел рядом с ней, и мы спросили друг друга, «все ли с нами в порядке». Ни она, ни я вразумительного ответа не услышали. Я спросил Фрэнни, что она выяснила у Эрнста, и ее передернуло. Я обнял ее одной рукой, и мы вместе прислонились к перилам. Я повторил свой вопрос.

— Думаю, я выяснила все, — прошептала она. — Что ты хочешь узнать?

— Все, — сказал я, и Фрэнни, закрыв глаза, положила голову мне на плечо, уткнулась лицом в мою шею.

— Ты все еще меня любишь? — спросила она.

— Да, конечно, — прошептал я.

— И ты хочешь знать все? — спросила она. У меня перехватило дыхание, а она сказала: — Поза коровы. Хочешь узнать об этом? — Я просто держал ее, не в силах что-либо ответить. — И о позе слона? — спросила она. Я чувствовал, как ее трясет; она изо всех сил старалась не заплакать. — Я могу сказать тебе кое-что о позе слона, — сказала Фрэнни. — Главное в ней то, что тебе делают больно, — сказала она и заплакала.

— Он сделал тебе больно? — спросил я.

— В позе слона — да, — ответила она, какое-то время мы сидели молча, пока она не перестала дрожать. — Хочешь, чтобы я продолжала? — спросила она меня.

— Только не об этом, — сказал я.

— Ты все еще меня любишь? — спросила Фрэнни.

— Да, я ничего не могу с этим поделать, — ответил я.

— Бедный, — сказала Фрэнни.

— И ты тоже бедная, — отозвался я.

Есть одна ужасная вещь в отношениях любовников, я имею в виду настоящих любовников: людей, которые влюблены друг в друга. Даже имея повод быть несчастными и утешать друг друга, все равно они рассматривают любой физический контакт в первую очередь с сексуальной стороны; даже когда им полагалось бы скорбеть, они могут возбудиться. Фрэнни и я не могли ограничиться тем, чтобы просто держать друг друга, сидя на лестнице; невозможно было только слегка касаться друг друга и не захотеть притронуться сразу ко всему.

Полагаю, мы должны быть благодарны Иоланте, которая нас прервала. Иоланта направлялась на улицу в поисках новой жертвы для своего мошенничества. Она увидела нас с Фрэнни, сидящих на лестнице, и нацелила свою коленку так, что заехала мне в позвоночник.

— Ой, извини, — сказала она мне. И, обращаясь к Фрэнни, добавила: — Не связывайся с ним. Он не может кончить.

Мы с Фрэнни, не говоря ни слова, последовали за Иолантой по лестнице, только Иоланта миновала фойе и вышла на Крюгерштрассе, тогда как мы с Фрэнни пошли взглянуть на медведицу Сюзи. Та спала на диванчике, по-прежнему усыпанном пеплом; на ее лице было почти безмятежное выражение, Сюзи была вовсе не такой безобразной, как сама считала. Фрэнни сказала, что шуточка Сюзи о том, что она «не такая уж страшная, если надеть на голову мешок», совсем не смешна; двое мужчин, которые изнасиловали ее, действительно надели ей мешок на голову. «Так нам не надо будет на тебя смотреть», — сказали они ей. Такая жестокость из кого хочешь сделает медведя.

— Странная, по-моему, штука изнасилование, — признавался я потом медведице Сюзи. — Это же самое жестокое, что может быть, после чего еще можно выжить; мы не можем, например, остаться живыми, если нас убьют. Самое жестокое — так как я не могу представить, чтобы сам смог сделать такое с кем-нибудь, даже не могу себе представить, чтобы у меня появилось такое желание. Это чувство для меня слишком чужеродно; думаю, поэтому оно и кажется мне таким жестоким.

— Я-то легко могу себе такое представить, — сказала мне Сюзи. — Я могу представить, как сделала бы это с теми засранцами, которые сделали это со мной, — сказала она. — Но только для того, чтобы отомстить. Да и вообще, с мужиком ни черта бы не вышло, — сказала Сюзи. — Мужику это вообще, может, понравилось бы. Есть мужчины, которые думают, что нам нравится, когда нас насилуют, — сказала Сюзи. — Они могут так думать только потому, — сказала она, — что сами уверены: им бы это понравилось.

Но в пепельно-сером фойе второго отеля «Нью-Гэмпшир» Фрэнни и я просто хотели привести Сюзи в божеский вид и отправить ее к себе спать.

Мы поставили ее на ноги и нашли медвежью голову; стряхнули старые сигаретные окурки (на которых она лежала) с ее потертой спины.

— Давай, давай, вылезай из своего старого костюма, — ворковала ей Фрэнни.

— Как ты могла… с Эрнстом? — проворчала ей Сюзи. — А ты, как ты мог… с проститутками? — спросила она меня. — Я не могу понять ни одного из вас, — сказала она. — Я слишком стара для этого.

— Нет, это я слишком стар для этого, — мягко сказал отец медведице.

Мы не заметили его за регистрационной стойкой; мы думали, что он пошел спать. И он тоже был не один. Ласковая, как мама, радикалка, наша дорогая Schlagobers, наша дорогая Швангер, была вместе с ним. В руках у нее был пистолет, и она жестом велела нам вернуться к диванчику.

— Будь добр, — сказала мне Швангер. — Приведи Лилли и Фрэнка. Разбуди их аккуратно, — добавила она. — Без грубости, без резкости.

Фрэнк лежал в кровати; рядом с ним, вытянувшись по стойке «смирно», стоял портновский манекен. Сна у Фрэнка не было ни в одном глазу; мне не пришлось его будить.

— Я так и знал, что нечего нам было ждать, — сказал Фрэнк. — Надо было сразу на них накапать.

Лилли тоже и не думала спать. Лилли писала.

— Сейчас у тебя появятся новые переживания, о которых можно будет написать, Лилли, — пошутил я, когда, держа ее за руку, вошел с ней в фойе.

— Надеюсь, это всего лишь маленькие переживания, — сказала Лилли.

Они все ждали нас в фойе. На Шраубеншлюсселе была его форма трамвайного кондуктора; он выглядел очень официально. Арбайтер пришел готовым для своей работы; он был так хорошо одет, что вполне подходил для оперы. На нем был вечерний костюм, совершенно черный. И квотербек, сигнальщик Эрнст был готов вести их в атаку: Эрнст-сердцеед, Эрнст-порнограф, Эрнст-звезда вечера. Только Старина Биллиг, Старина Биллиг-радикал, отсутствовал. Он держал нос по ветру, как заметил Арбайтер: Старина Биллиг был достаточно умен, чтобы самоустраниться перед самым концом очередного движения. Он еще вернется на подмостки; но для Эрнста и Арбайтера, для Шраубеншлюсселя и Швангер это определенно было торжественное (и, возможно, финальное) представление.

— Лилли, дорогая, — сказала Швангер, — сделай милость, сходи за Фрейдом. Фрейд тоже должен быть здесь.

И Лилли снова взяла на себя роль медведя-поводыря и привела к нам старого слепого мечтателя. Он мерно постукивал перед собой бейсбольной битой; на нем был лишь алый халат с черным драконом на спине («Чайнатаун, Нью-Йорк, тридцать девятый год», — сказал он нам).

— Что это за сон? — спросил старик. — Что случилось с демократией?

Лилли усадила Фрейда на диванчик рядом с отцом; Фрейд сразу же задел своей битой подбородок отца.

— О, извините! — воскликнул Фрейд. — И чья анатомия это была?

— Вина Берри, — тихо сказал отец.

Странно — но мы, дети, впервые услышали, как он произнес свое имя.

— Вин Берри! — воскликнул Фрейд. — Ничего плохого не может случиться здесь с Вином Берри.

— Объяснитесь! — крикнул Фрейд в темноту, застилавшую ему глаза. — Вы все здесь, — сказал старик. — Я чувствую ваш запах, слышу каждый ваш вдох.

— Все объясняется очень просто, — спокойно сказал Эрнст.

— Элементарно, — сказал Арбайтер, — просто элементарно.

— Нам нужен водитель, — тихо сказал Эрнст. — Кто-нибудь, кто поведет машину.

— Она тикает, как часы, — с восхищением заявил Шраубеншлюссель, — она мурлычет, как котенок.

— Вот сам и садись за руль, Ключ, — предложил я.

— Успокойся, дорогой, — сказала мне Швангер; и, покосившись на пистолет, я убедился, что он направлен на меня.

— Спокойней, штангист, — сказал Ключ.

Из бокового брючного кармана его кондукторской формы торчал какой-то короткий инструмент, и Шраубеншлюссель положил на него руку так, будто это рукоятка пистолета.

— Фельгебурт сомневалась, — сказал Эрнст.

— Фельгебурт мертва, — сказала Лилли, наш семейный реалист, наш семейный писатель.

— Фельгебурт страдала романтизмом в смертельной форме, — сказал Эрнст. — Она всегда сомневалась в средствах.

— Цель оправдывает средства, сами понимаете, — вставил Арбайтер. — Это элементарно, просто элементарно.

— Ты придурок, Арбайтер, — сказала Фрэнни.

— И лицемер почище любого капиталиста! — добавил Фрейд.

— Но прежде всего, Арбайтер, ты придурок, — сказала медведица Сюзи. — Просто элементарно придурок.

— Из медведя получится хороший водитель, — сказал Шраубеншлюссель.

— Иди ты в жопу, — сказала медведица Сюзи.

— Медведица слишком враждебно настроена, чтобы ей можно было доверять, — логично возразил Эрнст.

— Да уж, к бабке не ходи, — согласилась медведица Сюзи.

— Я могу водить машину, — сказала Фрэнни Эрнсту.

— Нет, не можешь, — возразил я. — Ты так и не получила прав, Фрэнни.

— Но я умею водить, — сказала Фрэнни. — Фрэнк меня научил.

— Я лучше справлюсь, Фрэнни, — сказал Фрэнк. — Если один из нас должен вести машину, то я вожу лучше.

— Нет, я, — возразила Фрэнни.

— Фрэнни, ты меня удивила, — сказал Эрнст. — Ты подчинялась командам лучше, чем я ожидал, ты очень хорошо следовала всем инструкциям.

— Не двигайся, дорогой, — сказала мне Швангер, когда мои руки дернулись, так же, как они дергаются, если я переусердствую со штангой.

— Что это значит? — спросил отец Эрнста; его немецкий был очень плох. — Какие еще команды, какие инструкции? — спрашивал отец.

— Он меня трахал, — сказала Фрэнни отцу.

— Просто сиди тихо, — сказал Ключ, подступая к отцу со своим инструментом.

Но Фрэнку пришлось перевести это для отца.

Фрейд размахивал своей бейсбольной битой так, будто он был кошкой, а бита — его хвостом, и он легонько постучал моего отца по ноге — раз, другой, третий. Я знал, что отцу хотелось бы заполучить биту. Он очень хорошо умел обращаться с «луисвильским слаггером».

Иногда, когда Фрейд дремал, отец уводил нас в центральный парк и играл с нами в бейсбол. Мы все любили ловить мячи. Старый добрый американский бейсбол в центральном парке Вены. Отец стоял на подаче. Даже Лилли любила с нами играть. Чтобы ловить мячи, не надо большого умения. У Фрэнка получалось хуже всего, а у нас с Фрэнни лучше всех, во многих отношениях мы с ней были на равных. Отец подавал нам с ней самые крутые подачи.

Но сейчас бита была в руках у Фрейда, и он использовал ее для того, чтобы успокоить отца.

— Ты спала с Эрнстом, Фрэнни? — тихо спросил ее отец.

— Да, — прошептала она. — Извини.

— Ты трахал мою дочь? — обратился отец к Эрнсту.

Эрнст воспринял этот вопрос как метафизический.

— Это была необходимая фаза, — сказал он, и я знал, что в этот момент я бы смог сделать то, что делал Младший Джонс: выжать штангу в два раза тяжелее моего собственного веса, причем раза три-четыре, и быстро; я бы смог, не моргнув глазом, выжать ее на всю длину рук.

— Моя дочь была необходимой фазой? — спросил отец Эрнста.

— Эмоции тут ни при чем, — сказал Эрнст. — Это вопрос техники, — сказал он, не обращая внимания на моего отца. — Я уверен, Фрэнни, ты хорошо бы справилась с машиной. Но Швангер просила, чтобы мы никого из вас, детей, не трогали.

— Даже штангиста? — спросил Арбайтер.

— Да, он тоже мне дорог, — улыбнулась мне Швангер, не сводя с меня своего пистолета.

— Если вы посадите за руль папу, я тебя убью! — внезапно завопила Фрэнни Эрнсту.

И Ключ со своим инструментом подступил к ней; если бы он к ней притронулся, что-нибудь случилось бы, но он только встал рядом. Бейсбольная бита Фрейда выдерживала свой ритм. Отец сидел, зажмурившись; ему было слишком трудно следить за разговором на немецком. Он, должно быть, мечтал о том, как запустить мяч через все поле.

— Швангер просила нас, Фрэнни, — терпеливо сказал Эрнст, — не оставлять вас, детей, не только без матери, но и без отца тоже. Мы не хотим вреда твоему отцу, Фрэнни. И мы не причиним ему вреда, — сказал Эрнст, — если найдется кто-то другой, кто сможет сесть за руль.

В фойе отеля «Нью-Гэмпшир» повисла озадаченная тишина. Если мы, дети, исключались, если отца тоже следовало пощадить, а медведице Сюзи нельзя было доверять, то, похоже, Эрнст рассчитывал, что машину поведет одна из проституток. Но им-то уж точно нельзя доверять. Они заботятся только о себе. Пока порнограф Эрнст разжевывал, нам свою диалектику, проститутки просачивались мимо нас в фойе и на улицу; проститутки выписывались из отеля «Нью-Гэмпшир». Бессловесная команда, друзья в беде, сплоченные, как воры, они помогали Старине Биллиг вынести ее фарфоровых медведей. Они уносили ноги и свое барахло — зубные щетки, таблетки, духи и презервативы, уносили подальше.

— Как крысы с тонущего корабля, — говорил потом об этом Фрэнк.

В отличие от Фельгебурт смертельная зараза романтизма им не угрожала; они всегда оставались проститутками, и только. Они покинули нас, даже не попрощавшись.

— Так кто же поведет это твое супердерьмо? — поинтересовалась медведица Сюзи у Эрнста. — Кто же, черт побери, остался?

Эрнст улыбался; это была улыбка, полная отвращения, и он улыбался Фрейду. Хотя Фрейд и не мог этого видеть, до него все же дошло.

— Это я! — воскликнул он так, будто выиграл приз; он был так взволнован, что его бейсбольная бита заходила в два раза быстрее. — Я — водитель! — воскликнул Фрейд.

— Да, ты, — подтвердил ужасно довольный Эрнст.

— Блестяще! — воскликнул Фрейд. — Работенка в аккурат для слепого! — воскликнул он, размахивая бейсбольной битой, словно дирижерской палочкой перед оркестром Фрейдовской венской государственной оперы!

— Ты ведь любишь Вина Берри, правда, Фрейд? — ласково спросила старика Швангер.

— Конечно люблю! — воскликнул Фрейд, обхватив руками моего отца; бейсбольная бита застыла у него между ног.

— Так вот, если ты хорошо справишься с машиной, — сказал Эрнст Фрейду, — мы не причиним никакого вреда Вину Берри.

— А если ты просрёшь это дело, — воскликнул Арбайтер, — мы убьем их всех!

— По одному, — добавил Шраубеншлюссель.

— Слушайте, вы, придурки, как слепой может вести машину? — завизжала медведица Сюзи.

— Объясни, как она работает, Шраубеншлюссель, — спокойно сказал Эрнст.

И вот пробил долгожданный час Ключа, тот час, ради которого он жил: ему предстояло описать каждую деталь его любимого детища. У Арбайтера был такой вид, словно он несколько ревнует. Швангер и Эрнст слушали с умиленным видом учителей, которые гордятся своим учеником-медалистом. Мой отец, конечно, не понимал язык настолько, чтобы уловить все нюансы.

— Я назвал ее отзывчивой бомбой, — начал Ключ.

— О, это великолепно! — захихикал Фрейд. — Отзывчивая бомба! Господи Иисусе!

— Заткнись, — оборвал его Арбайтер.

— На самом деле это две бомбы, — сказал Шраубеншлюссель. — Первая бомба — это машина. Вся машина, — сказал он, стеснительно улыбаясь. — Машина должна взорваться на определенном расстоянии от оперы, довольно близко. Если машина взорвется на достаточно близком расстоянии, то бомба в опере взорвется тоже, можно сказать, «отозвавшись» на первый взрыв. Вот поэтому я и назвал ее отзывчивой бомбой, — придурковато добавил Ключ. Эту часть даже отец понял. — Сначала взрывается машина, и если она взорвется достаточно близко от оперы, тогда большая бомба, та, что находится в опере, тоже взорвется. Бомба в машине — это то, что я бы назвал контактной бомбой. Контакт находится в переднем номере автомобиля. Когда нажимаешь на передний номер машины, она вся взлетает на воздух. Несколько человек, находящихся поблизости, взорвутся тоже, — добавил Шраубеншлюссель.

— Это неизбежно, — сказал Арбайтер.

— Бомба в опере, — с любовью сказал Шраубеншлюссель, — намного сложнее контактной бомбы. Бомба в опере химическая, но к ней подключено очень тонкое электрическое устройство, которое приводит ее в действие. Запал бомбы в опере… он обладает совершенно замечательной чувствительностью и отзывается на вполне определенный взрыв в пределах рассчитанного расстояния. Как будто у бомбы есть уши, — сказал, посмеиваясь, Ключ.

Мы впервые слышали, как Ключ смеется. Лилли начала давиться рвотными позывами.

— Ты будешь в безопасности, дорогая, — успокаивала ее Швангер.

— Все, что от меня потребуется, — это подъехать вместе с Фрейдом по Рингштрассе прямо к опере, — сказал Шраубеншлюссель. — Главное будет ни во что не врезаться по пути и найти безопасное место у тротуара, а потом я выйду, — сказал Шраубеншлюссель, — и за руль сядет Фрейд. Никто не попросит нас отъехать до того, как мы будем готовы; трамвайного кондуктора в Вене уважают.

— Мы знаем, что ты, Фрейд, умеешь водить, — сказал Эрнст старику. — Ты же был когда-то автомехаником, верно?

— Верно, — сказал Фрейд, завороженный планом.

— Я буду стоять рядом с Фрейдом, разговаривая с ним через водительское окошко, — сказал Ключ, — до тех пор, пока из оперы не выйдет Арбайтер и не перейдет на другую сторону Кернтнерштрассе.

— На безопасную сторону! — уточнил Арбайтер.

— А затем я просто скажу Фрейду сосчитать до десяти и нажать на газ! — сказал Шраубеншлюссель. — Машина уже будет направлена куда надо. Фрейду останется только давить на газ, и он почти сразу во что-нибудь врежется, куда бы ни повернул. Он же слепой! — с энтузиазмом выкрикнул Ключ. — Он должен во что-то врезаться. А как только он врежется, тут же взлетит на воздух и опера. Отзывчивая бомба ответит.

— Отзывчивая бомба, — с иронией сказал отец; эту часть, насчет отзывчивости, даже он понял.

— Она спрятана в прекрасном месте, — сказал Арбайтер. — Она там уже давно, так что мы уверены, никто о ней не знает. Она очень большая, но ее невозможно найти, — добавил он.

— Она под сценой, — сказал Арбайтер.

— Она встроена в сцену, — сказал Шраубеншлюссель.

— Она прямо там, куда артисты выходят на долбаный поклон.

— Погибнут, конечно, не все, — просто сказал Эрнст. — Но все, кто будет на сцене, безусловно, умрут, а также, наверно, большая часть оркестра и зрителей в первых рядах. Зато галерка увидит поистине драматичное зрелище, — сказал Эрнст. — Настоящий спектакль.

— Schlagobers и кровь, — передразнил Арбайтер Швангер, но она просто улыбалась, со своим пистолетом.

Лилли вырвало. Когда Швангер склонилась над ней, чтобы ее успокоить, у меня был шанс перехватить пистолет. Но я недостаточно ясно соображал. Арбайтер взял пистолет у Швангер, как будто он — к моему стыду — соображал быстрее, чем я. Лилли все еще рвало, и Фрэнни тоже стала ее успокаивать, но Эрнст продолжал говорить.

— Когда Арбайтер и Шраубеншлюссель вернутся сюда и доложат об успехе, мы убедимся, что нам нет никакой необходимости причинять какой-либо вред этой замечательной американской семье, — сказал Эрнст.

— Американская семья, — сказал Арбайтер, — это институт, который американцы обожают с такой же сентиментальной чрезмерностью, с какой они обожают своих спортивных героев и кинозвезд; они без ума от семьи, так же как от суррогатной пищи. Американцы просто помешаны на культе семьи.

— А после того, как мы взорвем оперу, — сказал Эрнст, — после того, как мы уничтожим то, что венцы обожают с такой же отвратительной чрезмерностью, с какой они обожают свои кофейни и прошлое, ну… после этого в нашем распоряжении останется американская семья. У нас будет в заложниках американская семья, причем пережившая трагедию. Мать и младший ребенок уже пали жертвами катастрофы. Американцы обожают катастрофы. Они думают, что бедствия — это очень мило. И вот мы имеем отца, который бился, чтобы вырастить четверых детей, и все они у нас в плену.

Отец не очень хорошо уловил эту часть речи, а Фрэнни спросила:

— Чего вы будете требовать? Если мы заложники, то чего вы будете требовать?

— Ничего, милочка, — сказала Швангер.

— Мы ничего не будем требовать, — терпеливо разъяснил Эрнст. — Мы уже получим то, что хотели. Взорвав оперу и заполучив вас в заложники, мы добьемся всего, что хотели.

— Аудитории, — почти шепотом сказала Швангер.

— Довольно широкой аудитории, — сказал Эрнст. — Международной аудитории. Не только европейской, не только этой аудитории, которая любит Schlagobers и кровь, но и американской аудитории тоже. Весь мир будет слушать то, что мы скажем.

— О чем? — спросил Фрейд. Он тоже говорил шепотом.

— Обо всем, — очень логично ответил Эрнст. — У нас будет аудитория для всего, что мы захотим сказать, обо всем.

— О новом мире, — пробормотал Фрэнк.

— Да! — сказал Арбайтер.

— Большинство террористов терпят провал, — резонно заметил Эрнст, — потому что они берут заложников и угрожают насилием. Но мы начнем с насилия. Все и так уже увидят, что мы способны на насилие. А после мы берем заложников. Тут уж все будут слушать.

Все посмотрели на Эрнста, что, конечно, Эрнсту очень понравилось. Он был порнографом, который хотел убивать и калечить — не во имя некоего благородного дела, что могло бы показаться довольно глупо, а дабы заполучить аудиторию.

— Совсем чокнулся, — сказала Фрэнни Эрнсту.

— Ты меня разочаровываешь, — сказал ей Эрнст.

— Что?! — воскликнул отец. — Что ты ей сказал?

— Он сказал, что я его разочаровываю, пап, — сказала Фрэнни.

— Она тебя разочаровывает?! — воскликнул отец. — Моя дочь тебя разочаровывает?! — крикнул он в лицо Эрнсту.

— Успокойся, — спокойно сказал Эрнст отцу.

— Ты оттрахал мою дочь, а теперь говоришь, что она тебя разочаровывает! — сказал отец.

Он вырвал у Фрейда бейсбольную биту. Никто и глазом не успел моргнуть. Он ухватил «луисвильский слаггер» так, будто сросся с ним давно и прочно, и размахнулся в горизонтальной плоскости, доворачивая всем корпусом; отличная подача, от такого удара мяч будет еще долго лететь по восходящей. А замешкавшийся Эрнст-порнограф, только и успев, что втянуть голову в плечи, подставил ее в качестве мяча. Крек! Сильнее любой из тех подач, когда отец играл со мной или Фрэнни. «Луисвильский слаггер» угодил Эрнсту в лоб, точно между глаз. Первым, что ударилось об пол, был затылок Эрнста, затем выбили короткую дробь каблуки; казалось, после удара головы об пол прошла целая секунда, прежде чем тело Эрнста недвижно замерло. Между его глаз выросла алая шишка размером с бейсбольный мяч, а из уха вытекла капля крови, как будто внутри у Эрнста разорвалось что-то очень маленькое — его мозг или его сердце. Глаза его были широко открыты, и мы поняли: теперь он может видеть все, что видит Фрейд. Выйти из открытого окна Эрнсту помогло короткое быстрое движение бейсбольной биты.

— Он мертв? — воскликнул Фрейд.

Не закричи Фрейд, Арбайтер, наверно, застрелил бы отца; выкрик Фрейда, похоже, заставил медлительный мозг Арбайтера поменять решение. Он ткнул стволом пистолета в ухо моей младшей сестры Лилли; Лилли задрожала, но у нее не осталось больше ничего, чем бы ее могло вырвать.

— Пожалуйста, не надо, — прошептала Фрэнни Арбайтеру.

Отец держал бейсбольную биту крепко, но неподвижно. Сейчас у Арбайтера было более сильное оружие, и отцу следовало дождаться нужного момента.

— Спокойно, — сказал Арбайтер. Шраубеншлюссель не мог оторвать глаз от алого бейсбольного мяча на лбу у Эрнста, но Швангер продолжала улыбаться — всем сразу.

— Тихо, тихо, — ворковала она. — Давайте не будем волноваться.

— И что мы будем делать теперь? — спокойно спросил отец у Арбайтера.

Он спросил его по-английски; Фрэнку пришлось перевести.

Следующие несколько минут Фрэнк играл роль переводчика, так как отец хотел знать все, что происходило. Он был героем; он был на причале старого «Арбутнота-что-на-море», но только на этот раз человеком в белом смокинге был он. Он был главным.

— Отдай биту обратно Фрейду, — сказал Арбайтер отцу.

— Фрейду еще потребуется его бита, — глупо сказала моему отцу Швангер.

— Отдай биту, пап, — сказал Фрэнк.

Отец отдал «луисвильский слаггер» Фрейду и сел рядом с ним; он обнял Фрейда за плечи и сказал:

— Тебе не надо будет вести эту машину.

— Шраубеншлюссель, — сказала Швангер, — ты сделаешь все, как мы и планировали. Бери Фрейда и идите, — сказала она.

— Но меня нет в опере! — в панике выпалил Арбайтер. — Меня там нет, чтобы посмотреть, не начался ли антракт, чтобы убедиться, что антракта нет. Шраубеншлюссель должен увидеть, как я выйду из оперы, иначе как он поймет, что все в порядке, что время настало.

Радикалы уставились на своего мертвого лидера, как будто он мог подсказать, что им делать. Им его не хватало.

— В оперу пойдешь ты, — сказал Арбайтер Швангер. — Я лучше управляюсь с пистолетом, — сказал он. — Я останусь здесь, а ты пойдешь в оперу. Когда убедишься, что антракта нет, выйди из оперы так, чтобы тебя увидел Шраубеншлюссель.

— Но я не одета для оперы, — возразила Швангер. — Это ты одет для оперы, — сказала она Арбайтеру.

— Тебе не надо разряжаться для того, чтобы зайти и спросить, кончился антракт или нет! — заорал на нее Арбайтер. — Ты достаточно хорошо одета, чтобы просто зайти и посмотреть, кончился антракт или нет. Ты просто старуха. Ради бога! Всем наплевать, как одета старуха!

— Все успокоились, — механически сообщил Шраубеншлюссель.

— Ну, — сказала наша добрая Швангер, — я не совсем «старуха».

— Заткнись! — сорвался на визг Арбайтер. — Иди! Пошла, живо! Мы даем тебе десять минут. Затем Фрейд и Шраубеншлюссель выходят.

Швангер замерла, словно решая, написать ей еще об одной беременности или еще об одном аборте.

— Пошла, пизда старая! — голосил Арбайтер. — Не забудь перейти Кернтнерштрассе. И прежде чем переходить улицу, посмотри, где наша машина.

Швангер, взяв себя в руки, покинула отель «Нью-Гэмпшир» — при этом она состроила такую гримасу материнского участия, какую только сумела в данной ситуации. Больше мы ее никогда не видели. Полагаю, она уехала в Германию; возможно, в один прекрасный день окажется, что она сотворила новую книжку о символах. А может быть, породила новое движение где-нибудь в другом месте.

— Ты не должен этого делать, Фрейд, — прошептал мой отец.

— Я обязательно должен это сделать, Вин Берри! — жизнерадостно сказал Фрейд.

Он встал и пошел к двери, постукивая бейсбольной битой. Несмотря на окружавшую его темноту, этот путь он знал как свои пять пальцев.

— Сядь, старый дурак, — сказал Арбайтер. — У нас еще десять минут. Не забудь выскочить из машины, ты, идиот, — сказал он Шраубеншлюсселю, но Ключ так и стоял, уставившись на мертвого квотербека, распростертого на полу. Я сидел, тоже уставившись на него. Минут десять. Я понял, что такое террорист. Террорист — это просто разновидность порнографа. Порнограф делает вид, что испытывает отвращение к своей работе; террорист притворяется, будто его не интересуют средства. Главное, говорят они, это цель. Но оба они лгут. Эрнст любил свою порнографию; Эрнст преклонялся перед средствами. Цель не имела для него никакого значения, значение для него имели только средства. Террорист и порнограф занимаются своим делом только ради средств. Средства для них заменяют все. Взрыв бомбы, поза слона, Schlagobers и кровь — все это они обожают. Их интеллектуальная непредвзятость — мошенничество, их безразличие — подделка. Они оба лгут, когда говорят о «высших целях». Террорист и порнограф — одно и то же.

Десять минут Фрэнк пытался убедить Арбайтера передумать, но думать тому было нечем. По-моему, Фрэнк преуспел только в том, чтобы сбить Арбайтера с толку.

Меня он точно сбил с толку.

— Ты знаешь, какая сегодня опера, Арбайтер? — спросил Фрэнк.

— Музыка, — ответил Арбайтер. — Музыка и пение.

— Но это важно, какая именно опера, — врал Фрэнк. — Имей в виду, сегодняшний спектакль полного зала не соберет. Это не то, на что венцы попрут толпой. Это не Моцарт или Штраус. Это даже не Вагнер, — сказал Фрэнк.

— Плевать мне, что там идет, — сказал Арбайтер. — Первые ряды будут заполнены. А придурки певцы будут на сцене. И без оркестра никак.

— Это «Лючия», — сказал Фрэнк. — Практически пустой зал. Не обязательно быть поклонником Вагнера, чтобы знать: Доницетти — это пустая трата времени. Честно говоря, я отчасти вагнерианец, — признался Фрэнк. — Но не обязательно разделять мнение немцев об итальянской опере, чтобы знать: Доницетти — это просто безвкусица. Мертвая гармония, никакого драматизма, — сказал Фрэнк.

— Заткнись, — сказал Арбайтер.

— Шарманочные мелодии! — сказал Фрэнк. — Господи! Я сомневаюсь, что там вообще кто-нибудь покажется.

— Покажется, — заверил его Арбайтер.

— Лучше подождать более подходящего момента, — сказал Фрэнк. — Взорвите свою бомбу в другой вечер. Дождитесь важной оперы. Если вы взорвете «Лючию», — убеждал Фрэнк, — Вена будет вам аплодировать! Они подумают, что вашей целью был Доницетти или, еще лучше, итальянская опера! Из вас сделают своего рода культурных героев, — говорил Фрэнк, — а вовсе не злодеев, какими вы хотите предстать.

— А когда вы соберете свою аудиторию, — сказала Арбайтеру медведица Сюзи, — кто из вас будет говорить?

— Ваш оратор мертв, — заметила Арбайтеру Фрэнни.

— Ты что, сам вздумал провести пресс-конференцию? — спросила его медведица Сюзи.

— Заткнись, — сказал Арбайтер. — Может быть, стоит посадить в машину вместе с Фрейдом и медведя. Все знают, что Фрейд к ним не равнодушен. Неплохая мысль — отправить его в последний путь вместе с медведем.

— Никаких изменений в плане — только не сейчас, — нервозно сказал Шраубеншлюссель. — Согласно плану, — он взглянул на часы, — осталось две минуты.

— Идите, — сказал Арбайтер. — Чтобы слепому выйти из гостиницы и добраться до машины, нужно время.

—  — Только не мне! — воскликнул Фрейд. — Я знаю дорогу! Это мой отель! Я знаю, где находятся двери, — сказал старик, шаркая к двери под стук биты. — А вы уже который год ставите свою чертову машину на одном и том же месте!

— Иди с ним, Шраубеншлюссель, — сказал Арбайтер Ключу. — Держи старого засранца за руку.

— Я прекрасно обойдусь без помощи, — бодро заявил Фрейд. — До свиданья, Лилли, дорогая! — крикнул Фрейд. — Хватит уже тошнить, милочка, — предостерег он ее. — И продолжай расти.

Лилли затрясло и опять вырвало; Арбайтер отвел пистолет от ее уха дюйма на два. Ее рвота, судя по всему, была ему противна, хотя Лилли сумела выдавить из себя всего лишь небольшую лужицу; даже рвота у нее была маленькая.

— Держись, Фрэнк! — крикнул Фрейд на все фойе. — Не позволяй никому называть тебя пидором! Ты — принц, Фрэнк! — кричал Фрейд. — Ты лучше, чем Рудольф! — орал Фрейд Фрэнку. — Ты благородней всех Габсбургов, Фрэнк! — ободрял его Фрейд.

Фрэнк ничего не мог ответить, потому что плакал навзрыд.

— Ты прекрасна, моя дорогая Фрэнни, Фрэнни моя любимая, — мягко сказал Фрейд. — Не надо быть зрячим, чтобы видеть, как ты прекрасна, — сказал он.

— Auf Wiedersehen, Фрейд, — сказала Фрэнни.

— Auf Wiedersehen, штангист! — крикнул мне Фрейд. — Иди обними меня, — попросил он, раскрыв объятия и вскинув «луисвильский слаггер», будто меч. — Дай мне почувствовать, какой ты сильный, — сказал мне Фрейд.

Я подошел к Фрейду и обнял его. Вот тогда-то он и шепнул мне на ухо:

— Когда услышишь взрыв, — прошептал Фрейд, — убей Арбайтера.

— Пошли! — нервно прикрикнул Шраубеншлюссель, схватив Фрейда за руку.

— Я люблю тебя, Вин Берри! — крикнул Фрейд, но отец закрыл лицо руками; он так и не поднял взгляд с того места, где сидел, утопая в продавленном диванчике. — Извини, что втянул тебя в гостиничный бизнес, — сказал Фрейд моему отцу. — И в медвежий бизнес тоже, — добавил он. — До свиданья, Сюзи, — сказал Фрейд.

Сюзи заплакала. Шраубеншлюссель тащил Фрейда за дверь. Мы видели машину, «мерседес», который был бомбой; он стоял у поребрика, почти напротив входа в отель «Нью-Гэмпшир». Фрейд и Шраубеншлюссель протиснулись через вращающуюся дверь.

— Не нужна мне твоя помощь, — огрызался Фрейд на Ключа. — Просто дай мне почувствовать машину, просто подведи меня к капоту, — возмущался Фрейд. — Я и сам могу найти дверь, идиот, — настаивал Фрейд. — Дай мне только ухватиться за капот.

У Арбайтера, склонившегося над Лилли, затекла спина. На секунду он расправил плечи; оглянулся, проверяя, где я. Он взглянул на Фрэнни. Дуло его пистолета поворачивалось из стороны в сторону.

— Ну вот! Нашел! — услышали мы с улицы бодрый крик Фрейда. — Это фара, правильно? — спросил он Шраубеншлюсселя.

Мой отец оторвал голову от рук и взглянул на меня.

— Конечно, это фара, старый дурак! — орал Шраубеншлюссель на Фрейда. — Давай садись, ну?

— Фрейд! — закричал отец. Должно быть, тогда он уже догадался. Он бросился к вращающимся дверям. — Auf Wiedersehen, Фрейд! — кричал он.

Стоя перед вращающимися дверями, отец ясно видел все происходящее. Фрейд, ощупывая фары, скользнул рукой не к дверце машины, а к радиатору «мерседеса».

— В другую сторону, придурок! — прикрикнул на него Шраубеншлюссель.

Но Фрейд прекрасно знал, где он находится. Вырвав свою руку из рук Ключа, он вскинул биту и размахнулся. Он, конечно, искал передний номер. Слепые по стуку определяют, где находится та или иная вещь. Фрейду достаточно было три раза махнуть битой, чтобы найти номер машины. Первый удар прошел чуть-чуть выше и попал в радиатор.

— Ниже! — закричал отец, стоя перед вращающимися дверьми. — Auf Wiedersehen!

Второй удар пришелся по бамперу, но чуть левее номера, и мой отец закричал:

— Правее! Auf Wiedersehen, Фрейд!

Как позже рассказывал отец, Шраубеншлюссель уже убегал. Но ему так и не удалось отбежать достаточно далеко. Третий удар Фрейда попал в самое яблочко; третьим ударом Фрейд произвел великолепную подачу. Через сколько всего прошла эта бита за один вечер! Ее так и не нашли. Фрейда полностью тоже не нашли, а Шраубеншлюсселя и мать родная не опознала бы. Моего отца отбросило от вращающейся двери, белый ослепительный свет и осколки стекла ударили ему в лицо. Фрэнни и Фрэнк бросились к нему на помощь, а я, когда прогремел взрыв, стиснул в своих медвежьих объятиях Арбайтера, как мне и велел Фрейд.

Арбайтер — в черном смокинге, специально для оперы, — был чуть выше меня и немного тяжелее; я крепко уперся ему подбородком между лопаток и обхватил под грудью, прижав его руки к бокам. Он выстрелил, в пол. Я боялся, что он может прострелить мне ногу, но вот поднять пистолет выше он уже не смог бы. Лилли была теперь вне досягаемости Арбайтера. Он еще два раза выстрелил в пол. Я держал его так крепко, что он даже не мог попасть в мою ногу, которая стояла как раз за его ногой. Следующим выстрелом он прострелил собственную ногу и начал кричать. Он выронил пистолет. Я слышал, как пистолет ударился об пол, и видел, как Лилли его подобрала, но я не обращал особого внимания на пистолет. Я сосредоточился на давлении. Для того, кто прострелил себе ногу, Арбайтер заткнулся довольно быстро. Позже Фрэнк говорил, что Арбайтер заткнулся, потому что не мог дышать. На крики Арбайтера я тоже не очень-то обращал внимание. Я сосредоточился на давлении. Представил себе самую большую штангу в мире. Не знаю, что именно я делал с этой штангой: выжимал ее, толкал или просто поднимал на грудь. Это не играло роли; я просто сконцентрировался на ее весе. Сконцентрировался по-настоящему. Я заставил свои руки поверить в себя. Если бы я так обнял Иоланту, она бы переломилась пополам. Если бы я так обнял Визгунью Анни, она бы умолкла. Когда-то я мечтал вот так же крепко сжимать Фрэнни. Я начал заниматься подъемом тяжестей с того момента, как ее изнасиловали, с того момента, как Айова Боб показал мне, что такое штанга; сжимая Арбайтера в объятиях, я был самым сильным человеком в мире.

— Отзывчивая бомба! — доносились до меня отцовские крики. Я знал, что ему больно. — Господи Иисусе! Вы можете в это поверить? Долбаная отзывчивая бомба!

Я сразу поняла, скажет позже Фрэнни, что отец ослеп. И не в том дело, что он стоял так близко от места взрыва, и не в том, что в лицо ему полетели осколки стекла от вращающихся дверей, и не во всей той крови в его глазах, которую Фрэнни увидела, когда худо-бедно обтерла его лицо, — это было еще не все…

— Я почему-то знала, — сказала она. — В смысле, еще до того, как увидела его глаза. Я всегда знала, что он такой же слепой, как Фрейд, или станет таким. Я знала, что он ослепнет, — скажет Фрэнни.

— Auf Wiedersehen, Фрейд! — плакал отец. Я услышал, как Лилли сказала:

— Сиди спокойно, пап!

— Да, сиди спокойно! — повторит Фрэнни. Фрэнк побежал по Крюгерштрассе к Кернтнерштрассе и завернул за угол к опере. Ему надо было, конечно, посмотреть, ответила ли отзывчивая бомба, но Фрейд, пусть и слепой, четко представлял себе, что отель «Нью-Гэмпшир» стоит далековато от оперы, и если машина взорвется там, большая бомба не отзовется. А Швангер, должно быть, все ходила вокруг театра. Или, может, решила остаться и посмотреть конец оперы; может, это была одна из ее любимых. Может, она хотела быть там, когда опустится занавес, когда все выйдут на поклоны над не взорвавшейся бомбой.

Потом Фрэнк скажет, что, выбегая из отеля «Нью-Гэмпшир», посмотреть, в безопасности ли опера, он заметил, что Арбайтер был ярко-красного цвета, что пальцы его все еще шевелились или, может быть, скрючивались и он, казалось, дрыгал ногами. Лилли скажет мне потом, что, пока Фрэнк бегал, Арбайтер стал из ярко-красного синим.

— Сине-стального цвета, — добавляла Лилли, писательница. — Как океан в пасмурный день.

Но Фрэнни сказала, что к тому времени, когда Фрэнк вернулся обратно, Арбайтер уже не двигался и был мертвенно-бледным, цвет сошел с его лица.

— Он был перламутрового цвета, — добавляла Лилли.

Он был мертв. Я его задушил.

— Можешь его отпустить, — наконец была вынуждена сказать мне Фрэнни. — Все хорошо, все будет хорошо, — прошептала она мне, зная, что я люблю шепот.

Она поцеловала меня в лицо, и тогда я выпустил Арбайтера.

С тех пор я стал совсем иначе относиться к тяжелой атлетике. Я все еще занимаюсь штангой, но без фанатизма; не люблю себя заставлять. Чуть-чуть повыжимаю небольшой вес — и уже чувствую себя хорошо; я не люблю перенапрягаться, больше не люблю.

Власти сказали нам, что «отзывчивая бомба» Шраубеншлюсселя могла бы и взорваться, находись машина чуть-чуть поближе. Еще власти утверждали, что любой взрыв поблизости мог заставить «отзывчивую бомбу» сработать в любой момент; похоже, Шраубеншлюссель не был таким уж аккуратистом, каким себе казался. Уйма всяких нелепиц была написана о том, что радикалы задумывали. Невероятное количество чуши было сказано о «заявлении», которое они пытались сделать. Но о Фрейде говорилось недостаточно. Мимоходом упоминали о его слепоте и его роли в событиях. Но ни слова — о лете 1939 года, о Штате Мэн и об «Арбутноте-что-на-море», о мечтах или о другом Фрейде. И о том, что он мог бы сказать по этому поводу. Вместо этого — куча идиотской болтовни о политике, которая за всем этим стояла.

— Политика — это всегда идиотизм! — сказал бы Айова Боб.

Недостаточно говорилось и о Фельгебурт, о том, как она могла разбить ваше сердце, читая концовку «Великого Гэтсби». Они, конечно, признали, что мой отец был героем. И очень тактично отозвались о репутации второго отеля «Нью-Гэмпшир» «в дни его расцвета», как Фрэнк выразился о тех омерзительных днях.

Когда отец вышел из больницы, мы сделали ему подарок. Для этого Фрэнни написала Младшему Джонсу. Младший Джонс снабжал нас бейсбольными новостями все эти семь лет, так что ему вполне можно было доверить выбрать бейсбольную биту для отца. Теперь «луисвильский слаггер» был в полном его распоряжении. Он ему, конечно, потребуется. Отец, похоже, был тронут нашим подарком — на самом деле он был тронут сообразительностью Фрэнни, потому что это была ее идея. Думаю, отец слегка всплакнул, когда вытянул руки и мы вложили в них биту, и он почувствовал, что держит в руках. Однако мы не могли увидеть, плачет ли он или нет: на глазах у него все еще были повязки.

Фрэнк, и так вынужденный постоянно переводить для отца, стал теперь в самом широком смысле посредником между ним и окружающим миром. Когда дирекция Государственной оперы вознамерилась нас отблагодарить и Фрэнк сидел во время представления рядом с отцом, он шепотом рассказывал ему, что происходит на сцене. Музыку отец и так прекрасно воспринимал. Я даже не помню, что это была за опера. Но точно не «Лючия», а какой-то особо комичный фарс. Это Лилли настояла на том, что не нужно больше Schlagobers и крови. Очень мило, что Венская опера решила отблагодарить нас за то, что мы ее спасли, но мы не хотели глотать очередную порцию Schlagobers и крови. Эту оперу мы уже видели. Она игралась у нас в отеле «Нью-Гэмпшир» целых семь лет.

Итак, перед началом этой комической оперы — не важно, какой именно, — дирижер и весь оркестр указали на моего отца, который сидел в первом ряду (отец настоял, что будет сидеть именно там: «Чтобы точно уж все увидеть», — сказал он). Отец встал, и поклонился — он умел кланяться, — и взмахнул бейсбольной битой, приветствуя аудиторию; венцам особенно понравилась та часть истории, которая связана с «луисвильским слаггером». Они были тронуты и очень долго аплодировали отцу, пока тот махал бейсбольной битой. Мы, дети, очень им гордились.

Я часто задумываюсь: пошел бы нью-йоркский издатель, который хотел заплатить за Лиллину книжку пять тысяч долларов, у Фрэнка на поводу, если бы мы все не стали вдруг знаменитыми, если бы не спасли оперу и не покончили с террористами на старый добрый американо-семейный лад.

— Какое это имеет значение? — хитро скажет Фрэнк.

Короче, Лилли не подписала контракта на пять тысяч долларов. Фрэнк сделал более высокую ставку. А когда издатели сообразили, что эта Крошка Берри и есть та малютка, к голове которой был приставлен пистолет, что эта маленькая Крошка Берри — самый юный (и, конечно, самый крошечный) выживший член семьи Берри, убийц террористов и спасителей оперы, ну… короче, здесь бразды правления перешли к Фрэнку.

— Мой автор уже работает над новой книгой, — сказал Фрэнк, агент. — Но спешить нам некуда ни с первой книгой, ни со второй. Что касается «Попытки подрасти», мы заинтересованы в лучшем предложении.

Фрэнк, конечно, свое возьмет.

— Вы хотите сказать, что мы разбогатеем? — слепо спросил отец.

— Только ослепнув, отец выработал странную привычку откидывать голову назад, как будто это могло помочь ему что-нибудь увидеть. А «луисвильский слаггер» стал его неизменно-непоседливым спутником, его ударным инструментом.

— Мы можем делать все, что захотим, пап, — сказала Фрэнни. — Только подумай о чем-нибудь, — добавила она, — и оно уже твое.

— Мечтай, папа, — сказала Лилли, но отец, похоже, растерялся перед таким выбором.

— Все, что захотим? — спросил отец.

— Только назови, — сказал я ему.

Он опять был нашим героем; наконец-то он стал нашим отцом. Он был слеп, но держал бразды правления.

— Ну, надо подумать, — осторожно сказал отец. И его бейсбольная бита наигрывала всевозможную музыку; в отцовских руках «луисвильский слаггер» был целым оркестром. Отец никогда не производил своей битой столько шума, сколько Фрейд, но обращался с ней так разнообразно, как Фрейду и не снилось.

Итак, мы оставляли дом, в котором прожили семь лет, но который так и не стал для нас домом. Фрэнк продал второй отель «Нью-Гэмпшир» по смехотворно высокой цене. Как-никак, доказывал он, это все же достопримечательность.

«Я возвращаюсь домой!» — написала Фрэнни Младшему Джонсу.

«Я возвращаюсь домой», — написала она также Чипперу Доуву.

— Зачем, черт подери, ты это делаешь, Фрэнни? — спросил я ее. — Зачем писать Чипперу Доуву?!

Но Фрэнни отказалась обсуждать это; она просто пожала плечами.

— Я тебе говорила, — сказала медведица Сюзи. — Рано или поздно Фрэнни должна будет с этим разобраться. Вы оба должны разобраться с Чиппером Доувом, — сказала Сюзи, — да и друг с другом тоже.

Я взглянул на Сюзи так, будто не понимал, о чем идет речь, но Сюзи сказала:

— Будь уверен, я-то не слепая. У меня есть глаза. К тому же я умный медведь.

Но угрозы в ее голосе не слышалось.

— У вас обоих настоящая проблема, — доверительно сказала она мне и Фрэнни.

— Кто бы мог подумать, — отозвалась Фрэнни.

— Ну, мы очень аккуратны, — сказал я Сюзи.

— Ну и сколько же времени можно быть настолько аккуратными? — спросила Сюзи. — Не все еще бомбы взорвались, — сказала Сюзи. — Между вами заложена бомба, — сказала медведица Сюзи. — Вы должны быть более чем аккуратны, — предупредила Сюзи меня и Фрэнни. — Бомба, заложенная между вами, может разорвать вас в клочки.

На этот раз Фрэнни, похоже, не нашлась что ответить; я взял ее за руку, она в ответ пожала мою.

— Я люблю тебя, — обнял я ее, когда мы остались одни, чего не должны были себе позволять. — Извини, — прошептал я, — но я люблю тебя, правда.

— Я люблю тебя ужасно, — сказала Фрэнни. На этот раз нас спасла Лилли. Несмотря на то что мы все уже упаковались и сидели на чемоданах, Лилли писала. Мы слышали стук пишущей машинки и могли себе представить, как маленькие ручки нашей сестры порхают над клавиатурой.

— Теперь, когда меня собираются опубликовать, — сказала Лилли, — я должна писать еще лучше. Мне нужно и дальше расти, — сказала она с отчаянием в голосе. — Боже мой, следующая книга должна быть больше и успешней, чем первая. А третья — еще больше.

В том, как она это сказала, чувствовалась безнадежность, и Фрэнк ответил:

— Держись за меня, детка. С хорошим агентом ты скоро будешь весь мир держать в кулаке.

— Но писать-то все равно надо, — пожаловалась Лилли. — Ведь теперь от меня ждут, что я повзрослею.

И звук того, как Лилли изо всех сил старается повзрослеть, отвлек нас с Фрэнни друг от друга. Мы пошли в фойе, где должно было быть людно, где мы чувствовали бы себя в большей безопасности. В фойе недавно убили двух человек, но для нас с Фрэнни там было безопасней, чем в наших комнатах.

Проститутки съехали. Меня больше не интересовало, что с ними будет. Их же не интересовало, что будет с нами.

Отель был пуст; опасное множество комнат манило нас с Фрэнни.

— Однажды, — сказал я ей, — мы не удержимся. Сама знаешь. Или ты думаешь, если мы выждем время, что-то изменится?

— Не изменится, — сказала она, — но, может быть, когда-нибудь мы научимся с этим справляться. Когда-нибудь это может стать немного безопасней, чем сейчас.

Я сомневался, чтобы это когда-нибудь могло стать достаточно безопасным, и я уж готов был попытаться убедить ее не тянуть, использовать второй отель «Нью-Гэмпшир» по его прямому назначению — покончить с этим, увидеть, действительно ли мы обречены или только порочно влекомы друг к другу, — но нашим спасителем стал Фрэнк… на этот раз.

Он вытащил свои чемоданы в фойе и до смерти нас перепутал.

— Господи, Фрэнк! — взвизгнула Фрэнни.

— Извини, — сказал Фрэнк.

Как обычно, у Фрэнка было подозрительно много вещей: его странные книги, его нелепые костюмы и его портновский манекен.

— Ты собираешься тащить этот манекен в Америку, Фрэнк? — спросила его Фрэнни.

— Это гораздо легче того, что везете вы оба, — сказал Фрэнк. — И безопасней!

Так мы поняли, что Фрэнк тоже все о нас знает. Тогда мы думали, что Лилли еще не в курсе, и — с учетом нашей общей дилеммы — были рады, что отец слепой.

— Проходите мимо открытых окон, — сказал Фрэнк нам с Фрэнни.

И, глядя на чертов манекен, лежавший у него на плече, как легкое бревно, мы неуютно поежились: что-то он напоминал. Фальшь — вот на что мы с Фрэнни обратили внимание: выщербленное лицо, очевидный парик и твердый, бестелесный бюст манекена — фальшивое лоно, недвижная грудь, негнущаяся талия. В полумраке фойе отеля «Нью-Гэмпшир» нам с Фрэнни померещился Грустец, хотя на самом деле ничего мы не видели. Но разве Грустец не научил нас быть настороже, озираться по сторонам? В этом мире Грустец мог принимать любые формы.

— Ты тоже проходи мимо открытых окон, Фрэнк, — сказал я, стараясь не смотреть слишком внимательно на его портновский манекен.

— Мы все должны держаться вместе, — сказала Фрэнни в то время, как отец во сне воскликнул: «Auf Wiedersehen, Фрейд!»

ГЛАВА 11. Любовь к Фрэнни; преодоление Чиппера Доува


Любовь тоже не тонет. Если присмотреться, любовь и Грустец имеют много общего.

Мы летели в Нью-Йорк осенью 1964 года — и на этот раз никаких раздельных рейсов: мы держались вместе, как советовала Фрэнни. Стюардесса поразилась отцовской бейсбольной бите, но разрешила ему держать «луисвильский слаггер» между ног — человеческое послабление слепому, вопреки правилам.

Младший Джонс не смог встретить наш самолет. Младший провел свой последний сезон с «Кливленд браунс», лежа в больнице.

— Слушай, мужик, — сказал он мне по телефону, — скажи своему отцу, что я бы отдал ему свои глаза в обмен на его колени.

— А что бы ты дал мне за мои коленки? — услышал я, как спросила у него Фрэнни по телефону.

Я не слышал, что он ей ответил, но она улыбнулась и подмигнула мне.

Мы могли бы полететь в Бостон; я уверен, что Фриц бы нас встретил и позволил нам бесплатно остановиться в первом отеле «Нью-Гэмпшир». Но отец сказал нам, что никогда больше не хочет снова видеть Дейри, штат Нью-Гэмпшир, или наш первый отель «Нью-Гэмпшир». Конечно, отец и так ничего бы не «увидел», даже поедь мы туда и останься там до конца своих дней, но мы поняли, что он имел в виду. Никому из нас не хватило бы мужества снова увидеть Дейри, вспомнить те времена, когда наша семья была в полном составе, когда каждый из нас глядел в оба глаза.

Нью-Йорк был нейтральной территорией; первое время, сказал Фрэнк, обустройство нашего житья-бытья возьмет на себя издатель Лилли.

— Отдыхайте в свое удовольствие, — сказал нам Фрэнк, — если что-то понадобится, просто вызовите обслугу.

Отец с обслугой вел себя как ребенок, заказывал блюда, к которым и не притрагивался, просил принести свои обычные напитки, которые невозможно пить. Ему ни разу не приходилось останавливаться в отелях с обслуживанием комнат; он вел себя так, будто и в Нью-Йорке-то никогда раньше не бывал, и жаловался, что обслуживающий персонал говорит по-английски не лучше венцев, — естественно, так как все они были иностранцами.

— Они иностранцы почище венцев! — кричал мой отец. — Sprechen Sie Deutsch, — орал он в телефон. — Господи Иисусе, Фрэнк, — говорил отец, — закажи нам нормальный Frьhstьck, ладно? Эти люди меня не понимают.

— Это Нью-Йорк, пап, — говорила Фрэнни.

— В Нью-Йорке не говорят ни по-немецки, ни по-английски, — объяснял Фрэнк.

— На каком же языке, черт побери, они говорят? — интересовался отец. — Я заказал круассаны и кофе, а получил чай с тостами!

— Никто не знает, на каком языке они здесь говорят, — сказала Лилли, глядя в окно.

Издатель Лилли поселил нас в «Стэнхоупе», на углу Восемьдесят первой улицы и Пятой авеню; Лилли хотела жить поближе к музею Метрополитен, а я — рядом с Центральным парком, чтобы бегать. И так я бегал и бегал вокруг пруда с утками, четыре круга, два раза в день; на последнем круге я упивался болью и мотал головой, косясь на окружающие парк небоскребы, готовые, казалось, на меня завалиться.

Лилли смотрела из окна нашего номера на четырнадцатом этаже. Ей нравилось наблюдать за людским потоком, то вливающимся в двери музея, то откатывающим вспять.

— Думаю, мне бы понравилось здесь жить, — тихо сказала она. — Это все равно что следить за сменой королей в замке, — прошептала Лилли. — Можно наблюдать, как в парке меняются листья, — заметила Лилли. — А когда ты меня навещал бы, — сказала мне Лилли, — ты бы мог бегать вокруг пруда с утками, а потом успокаивать меня, что он все еще на месте. Ни за что не хочу смотреть на него вблизи, — загадочно сказала Лилли, — но было бы очень уютно услышать от тебя, какая там погода, или сколько других бегунов в парке, и сколько конского навоза на тропинке, ведущей к мосту. Писатель должен знать все подробности, — сказала Лилли.

— Ну что ж, Лилли, — сказал Фрэнк, — думаю, ты можешь позволить себе снимать здесь постоянный номер, но не лучше ли все-таки найти себе квартиру, а? Тебе не обязательно жить в «Стэнхоупе», Лилли, — сказал Фрэнк. — Куда практичнее было бы завести свою квартиру.

— Нет, — сказала Лилли. — Раз уж я могу себе это позволить, то я хочу жить здесь. Эта-то семья должна понять, почему мне так нравится жить в отеле, — сказала Лилли.

Фрэнни вздрогнула. Она не хотела жить в отеле, так она мне говорила. Но какое-то время Фрэнни все же оставалась с Лилли; даже когда издатель прекратил оплачивать счета и Лилли уже самостоятельно удерживала за собой угловой номер на четырнадцатом этаже, Фрэнни по-прежнему составляла ей компанию.

— Я здесь в качестве твоей дуэньи, — подшучивала Фрэнни над Лилли.

Но я-то знал, что, наоборот, именно Фрэнни нужна дуэнья.

— И ты знаешь, от кого мне нужна дуэнья, — скажет Фрэнни.

Моими дуэньями стали отец с Фрэнком; мы с отцом переехали к Фрэнку. Он нашел себе роскошную квартиру на Сентрал-Парк-Саут. Там я мог по-прежнему бегать, мог пробежать через весь Центральный парк, проверить для Лилли, на месте ли пруд с утками, затем, потный и запыхавшийся, отчитаться в «Стэнхоупе» о погоде и о прочем, а заодно показаться Фрэнни, мельком взглянуть на нее.

Для меня, отца и Фрэнни это жилье не было постоянным, но Фрэнк и Лилли стали особого сорта ньюйоркцами, которые закрепили за собой определенные части Центрального парка и никогда больше их не покинут. Лилли прожила в «Стэнхоупе» до конца своих дней, продолжая писать и стараясь дорасти до четырнадцатого этажа; она была маленькой, но очень амбициозной. А Фрэнк, агент, будет вершить дела из своей квартиры с шестью телефонами в доме 222 по Сентрал-Парк-Саут. Они были ужасно работящими, Лилли и Фрэнк, и однажды я спросил у Фрэнни, какая между ними разница.

— Около двадцати кварталов и зоопарк Центрального парка, — скажет Фрэнни.

Это было точное расстояние между Лилли и Фрэнком, но Фрэнни подразумевала и разницу между ними: целый зоопарк и двадцать с лишним кварталов.

— А какая разница между нами, Фрэнни? — спросил я ее вскоре после того, как мы прибыли в Нью-Йорк.

— Между нами единственная разница, и заключается она в том, что я как-нибудь с тобой справлюсь, — сказала мне Фрэнни. — Такая уж я есть: я справляюсь со своими проблемами, справлюсь и с тобой тоже. А ты со мной не справишься, — предупредила меня Фрэнни. — Уж я-то тебя знаю, братишка мой возлюбленный, — сказала она мне. — И ты не сможешь справиться со мной, если я тебе, конечно, не помогу.

Она, разумеется, была права; Фрэнни всегда была права и всегда на шаг меня опережала. Когда она в конце концов переспала со мной, то сама же это и устроила. Она точно знала, зачем это делает — выполняла свое обещание после гибели матери, быть для нас, детей, матерью; это был единственный способ о нас позаботиться, единственный способ спасти нас.

— Мы оба нуждаемся в спасении, мальчик, — сказала Фрэнни. — Особенно ты. Думаешь, мы влюблены. Может быть, и я так думаю. Настало время показать тебе, что в этом нет ничего особенного. Настало время проткнуть нарыв, пока он не прорвался сам, — сказала мне Фрэнни.

Она выбрала момент точно так же, как выбрала не спать с Младшим Джонсом: «сберечь это», как она говорила. У Фрэнни всегда были собственные планы и собственные резоны.

— Да японский бог!.. — сказал мне Младший Джонс по телефону. — Мужик, скажи своей сестре, чтобы приехала проведать бедного калеку в Кливленд. Мои колени подгуляли, но остальное у меня в полном порядке.

— Я больше не болельщица, — ответила Фрэнни. — Если хочет меня видеть, то пусть оторвет свою задницу и приезжает в Нью-Йорк.

— Слушай, мужик, — взвыл в ответ Младший. — Скажи ей, что я не могу ходить. У меня обе ноги загипсованы! Меня слишком много, чтобы тащить это на костылях. И слушай, мужик, скажи ей, что я знаю этот сраный Нью-Йорк, — сказал Младший Джонс. — Если я приеду туда на костылях, кто-нибудь точно попробует меня обчистить.

— Скажи ему, что когда он покончит с этой чертовой футбольной фазой, может, у него будет время и на меня, — сказала Фрэнни.

— Слушай, мужик, — сказал Младший Джонс. — Чего Фрэнни, в конце концов, хочет?

— Я хочу тебя, — прошептала мне Фрэнни в трубку, когда решила, что пора.

Я был в доме 222 по Сентрал-Парк-Саут и метался от телефона к телефону. Отец жаловался на звонки: они мешали ему слушать радио, от которого он не отходил целыми днями, а Фрэнк отказывался нанять секретаря, не говоря уж — арендовать нормальный офис.

— Не нужен мне офис, — говорил Фрэнк. — Все, что мне нужно, это почтовый адрес и несколько телефонов.

— По крайней мере, посади кого-нибудь на телефон, Фрэнк, — советовал я, и в один прекрасный день он неохотно согласился…

Но это — уже после того, как мы с отцом переехали.

А в начале нашей жизни в Нью-Йорке на телефоне у него сидел я.

Фрэнни была одна в «Стэнхоупе».

— Лилли на литературном обеде, — сказала мне Фрэнни. Возможно, таким путем, посещая бесчисленные литературные обеды, она и повзрослеет, подумал я. — Фрэнк вершит дела, — сказала Фрэнни. — Он вместе с ней на обеде. Они застрянут на несколько часов. А знаешь, где я, мальчик? — спросила меня Фрэнни. — Я в постели, — сказала она, — и голая. На чертовом четырнадцатом этаже, высоко над тобой, — прошептала Фрэнни. — Так что оторви свою задницу от стула и бегом сюда. Или сейчас, мальчик, или никогда, — сказала Фрэнни. — Если мы не попробуем, мы так и не узнаем, сможем ли мы без этого жить. — И она повесила трубку.

Зазвонил другой из телефонов Фрэнка. Я не обратил внимания. Фрэнни, должно быть, знала, что я одет для пробежки; я был готов выбежать за дверь.

— Я на пробежку, — сказал я отцу. — Надолго. «Если не навсегда!» — подумал я.

— Я не отвечу ни на один телефонный звонок, — проворчал отец.

В то время он не мог решить, чем бы ему заняться. Сидел в роскошной квартире Фрэнка с «луисвильским слаггером» и портновским манекеном и думал, думал дни напролет.

— Все что угодно? — продолжал он спрашивать Фрэнка. — Я могу делать абсолютно все, что захочу, на полном серьезе? — спрашивал отец Фрэнка по пятьдесят раз на неделе.

— Все что угодно, пап, — отвечал Фрэнк. — Я все устрою.

Фрэнк уже оформил для Лилли контракт на три книги. Он договорился о первом издании «Попытки подрасти» тиражом сто тысяч экземпляров. Он обсуждал с «Уорнер бразерз» возможную продажу прав на экранизацию и вел отдельные переговоры с «Коламбиа пикчерз» о сценарии на основе событий, связанных с бомбой, взорвавшейся около второго отеля «Нью-Гэмпшир», и бомбой в знаменитом оперном театре, которая не взорвалась. К сценарию Лилли уже приступила. Фрэнк вел переговоры о телевизионном фильме, рассказывающем о жизни в первом отеле «Нью-Гэмпшир» (также по сценарию Лилли); сериал, основанный на «Попытке подрасти», должен был называться «Первый отель „Нью-Гэмпшир“» — таким образом, как указывал Фрэнк, можно было говорить о продолжении работы в будущем.

«Кто рискнет делать сериал про второй отель „Нью-Гэмпшир“?» — удивлялся я. «Кто захочет?» — удивлялась Фрэнни.

Если Лилли подросла всего чуть-чуть (сочиняя «Попытку подрасти»), то Фрэнк для всех нас вырос вдвое (продавая Лиллины усилия). Отнюдь не маленькие усилия, как мы прекрасно понимали. И мы беспокоились о том, как много она работает, как много пишет, как безжалостно хочет вырасти.

— Смотри на это проще, Лилли, — советовал ей Фрэнк. — Деньги текут рекой: ты чертовски ликвидна, — говорил Фрэнк, наш дипломированный экономист, — и виды на будущее — самые радужные.

— Просто немножко притормози, — советовала ей Фрэнни, но Лилли серьезно относилась к литературе, даже если литература не слишком-то серьезно относилась к ней.

— Я знаю, что мне повезло, — говорила Лилли, — но теперь я должна отработать это везение. — И старалась еще больше.

В один прекрасный зимний день 1964 года, как раз перед Рождеством, Лилли была на литературном обеде, а Фрэнни сказала мне: сейчас или никогда. Нас разделяли всего кварталов двадцать и небольшой зоопарк. Любой стайер может очень быстро одолеть расстояние от Сентрал-Парк-Саут, 222, до угла Пятой авеню и Восемьдесят первой улицы. Стоял зимний день — свежий, но серый. Улицы и тротуары Нью-Йорка были очищены от снега — хорошая трасса для зимней пробежки. В Центральном парке снег казался старым и мертвым, но мое сердце было живым как никогда, и оно бешено колотилось в груди. Швейцар в «Стэнхоупе» меня знал; семью Берри будут с радостью принимать в «Стэнхоупе» многие и многие годы. Дежурный за регистрационной стойкой, бодрый весельчак с британским акцентом, поздоровался со мной, пока я ждал лифта (лифты в «Стэнхоупе» довольно медленные). Я тоже поздоровался с ним, вытирая кроссовки о коврик; с годами я буду наблюдать, как этот дежурный все более и более лысеет — но остается таким же веселым. Он не утрачивал своей веселости, даже когда к нему приходили жаловаться. (Например, однажды утром мы с Лилли увидели у стойки разъяренного европейца, тучного мужчину в красно-белом полосатом халате и в говне с головы до ног. Никто не предупредил его об одной из особенностей «Стэнхоупа»: об их знаменитых унитазах, в которых смыв происходит не сверху вниз, а снизу вверх. Это нужно помнить, если останавливаешься в «Стэнхоупе». После того как ты сделал свои дела в туалете, рекомендуется закрыть крышку и отойти в сторону; я рекомендую к тому же нажимать спусковую ручку ногой. Этот дородный европеец, должно быть, стоял прямо над унитазом, хотел, наверно, посмотреть, как там закрутится водоворот, — и вдруг все, что он наделал, устремилось вверх, прямо на него. И весельчак за регистрационной стойкой, глядя на неистово голосящего, покрытого говном постояльца, сказал с британским акцентом: «О господи! Немного воздуха в трубах, да?». Он всегда это говорит. «Немного воздуха в трубах?! — взревел тучный европеец. — Много говна у меня в волосах!» — проорал он. Но это было в другой день.)

В тот день, когда я прибежал туда, чтобы заняться любовью с Фрэнни, лифт двигался слишком медленно. Я решил пробежаться до четырнадцатого этажа. Когда я прибежал, я, должно быть, выглядел очень энергичным. Фрэнни приоткрыла дверь и взглянула на меня сквозь узкую щелочку.

— Ух ты, — сказала она, — тебе надо принять душ.

— Хорошо, — сказал я.

Она велела мне оставить дверь приоткрытой и подождать, пока она заберется обратно в постель; она не хотела, чтобы я ее видел, пока. Я слышал, как она прошлепала по номеру и нырнула обратно в постель.

— Давай! — крикнула она, и я вошел, повесив на дверную ручку табличку «Не беспокоить».

— Повесь на дверь табличку «Не беспокоить»! — крикнула мне Фрэнни.

— Уже сделано, — сказал я, выглядывая из ванны; она лежала под простыней и, кажется, нервничала.

— Не надо принимать душ, — сказала она. — Ты мне нравишься потный. По крайней мере, я привыкла к тебе такому.

Но я тоже нервничал и поэтому все равно принял душ.

— Поторапливайся, жопа! — закричала мне Фрэнни.

Я как можно быстрее принял душ и очень осторожно воспользовался туалетом, который мог выбросить все наверх. «Стэнхоуп» прекрасный отель, особенно если ты любишь бегать в Центральном парке или, стоя у окна, разглядывать поток музейных посетителей, — но в уборных там надо держать ухо востро. Наша семья привыкла к странным уборным — тем маленьким туалетам в первом отеле «Нью-Гэмпшир», которые подходили только для гномов, тем миниатюрным туалетам, которыми нынче пользуются карлики Фрица, — и я испытывал теплые чувства к «стэнхоуповским» туалетам, хотя и знавал людей, которые заверяли, что никогда больше не остановятся в «Стэнхоупе». Но что такое немного воздуха в трубах или много говна в волосах, когда у тебя остались хорошие воспоминания?

Я вышел из ванной голый, и Фрэнни, увидев меня, с головой накрылась простыней.

— Господи Иисусе! — сказала она.

Я нырнул в кровать рядом с ней, она повернулась ко мне спиной и начала хихикать.

— У тебя яйца мокрые, — сказала она мне.

— Я вытирался! — ответил я.

— Ты пропустил яйца, — возразила она.

— Мокрые только яйца, — сказал я, и мы с Фрэнни расхохотались как сумасшедшие.

Да мы и были сумасшедшими.

— Я люблю тебя, — хотела она сказать, но никак не могла успокоиться.

— Я хочу тебя, — сказал я ей, но тоже все еще смеялся, поэтому чихнул на середине фразы, и мы снова разразились смехом.

Так продолжалось, пока она лежала ко мне спиной, и мы прижимались друг к другу, как одинаковые влюбленные ложки, вложенные в футляр одна за другой, но когда она повернулась ко мне, когда она легла на меня сверху, прижавшись своими грудями к моей груди, когда она обняла меня своими ногами, все изменилось. Если вначале все это было слишком забавно, то теперь стало слишком серьезно, и мы не могли от этого отделаться, удовлетворяя нашу любовь первый раз в довольно обычной позе («Ничего тантрического, пожалуйста», — попросила меня Фрэнни). И когда я кончил, она сказала:

— Ну что же, нормально. Сногсшибательным не назовешь, но вполне мило, не так ли?

— Ну для меня больше, чем просто «мило», — сказал я. — Но не «сногсшибательно», тут я согласен.

— Ты согласен, — повторила Фрэнни. Она потрясла головой, задевая меня волосами. — Хорошо, — прошептала она. — Приготовься к сногсшибательному.

В какой-то момент я, судя по всему, слишком сильно ее сжал.

— Пожалуйста, не делай мне больно, — сказала она.

— Не бойся, — ответил я.

— Но я немножко боюсь, — сказала она.

— А я очень, — признался я.

Не следует описывать то, как занимаются любовью с собственной сестрой. Достаточно сказать, что это стало сногсшибательным, и даже больше! А потом стало, конечно, хуже, потом мы устали. Около четырех часов в дверь скромно постучалась Лилли.

— Уборщица? — крикнула Фрэнни.

— Нет, это я, — сказала Лилли. — Я не уборщица, я — писательница.

— Уходи и приходи через час, — сказала Фрэнни.

— Почему? — спросила Лилли.

— Я кое-что пишу, — ответила Фрэнни.

— Нет, не пишешь, — сказала Лилли.

— Я стараюсь подрасти, — сказала Фрэнни.

— Хорошо, — сказала Лилли. — Проходи мимо открытых окон, — добавила она.

В каком-то смысле, конечно, Фрэнни действительно что-то писала: она была автором того, во что превратятся наши отношения; она взяла на себя материнскую ответственность за это. Она зашла слишком далеко, потребовала от меня слишком много любви. Она дала мне понять: то, что происходило между нами, — это слишком много.

— Я все еще хочу тебя, — пробормотала она. Было полпятого вечера. Когда я в нее вошел, она вздрогнула.

— Тебе больно? — прошептал я.

— Конечно больно! — ответила она. — Но лучше не останавливайся. Если ты остановишься, я тебя убью, — сказала мне Фрэнни.

И, как я понял позже, она бы это сделала. В каком-то смысле, если бы я продолжал ее любить, она меня погубила бы; мы погубили бы друг друга. Но она просто перестаралась — причем совершенно сознательно.

— Нам лучше бы остановиться, — прошептал я. Было почти пять часов.

— Нам лучше не останавливаться, — яростно ответила Фрэнни.

— Но тебе уже больно, — запротестовал я.

— Я хочу, чтобы мне было еще больнее, — ответила она. — А тебе больно? — быстро спросила она.

— Немножко, — признался я.

— Я хочу, чтобы тебе было гораздо больнее, — сказала Фрэнни. — Ты наверху или внизу? — мрачно спросила она.

Когда Лилли постучала в дверь снова, я был уже на грани того, чтобы изобразить Визгунью Анни; будь где-нибудь поблизости новый мост, я вполне мог бы его разрушить.

— Возвращайся через час, — крикнула Фрэнни.

— Уже семь часов, — сказала Лилли, — я уже уходила на три часа!

— Иди поужинай с Фрэнком! — предложила Фрэнни.

— Я обедала с Фрэнком! — крикнула Лилли.

— Сходи, поужинай с отцом, — не унималась Фрэнни.

— Да я и есть-то не хочу, — сказала Лилли. — Мне надо писать, расти пора.

— Сделай себе выходной вечер! — предложила Фрэнни.

— Целый вечер? — переспросила Лилли.

— Дай мне еще три часа, — попросила Фрэнни. Я тихо застонал. Я не думал, что во мне осталось сил еще на три часа.

— Ты не проголодалась, Фрэнни? — спросила Лилли.

— Если что, обслугу позову, — ответила Фрэнни. — Все равно я не голодна.

Но она была ненасытна, ее голод спас нас обоих.

— Больше не могу, Фрэнни, — взмолился я. Думаю, было уже часов девять. Так темно, что я ничего не мог разглядеть.

— Но ты же любишь меня, правда? — спросила она меня.

Ее тело было как бич, ее тело было как слишком тяжелая для меня штанга.

В десять часов я прошептал ей:

— Ради бога, Фрэнни. Нам надо остановиться. Мы сделаем друг другу больно, Фрэнни.

— Нет, любовь моя, — прошептала она, — именно этого-то мы и не сделаем. Больно нам не будет, все должно быть просто прекрасно. Мы должны прожить хорошую жизнь, — пообещала она, снова открываясь мне. И снова.

— Фрэнни, я не могу, — прошептал я ей.

От боли я чувствовал себя совершенно слепым; я был слеп, как Фрейд, слеп, как отец. А Фрэнни наверняка было еще больнее, чем мне.

— Нет, можешь, любовь моя, — прошептала Фрэнни. — Просто еще разок, — подзуживала она меня. — Я знаю, ты еще можешь.

— Я всё, Фрэнни, — сказал я.

— Почти всё, — поправила меня Фрэнни. — Мы можем еще разок, — сказала она. — И потом, — сказала она мне, — мы оба с этим покончим. Это последний раз, любовь моя. Просто представь себе, что тебе предстоит прожить так каждый день, — сказала Фрэнни, сдавливая меня, выжимая из меня последнее дыхание. — Мы просто чокнулись, — сказала Фрэнни. — С этим жить нельзя, — прошептала она. — Давай, и покончим с этим, — сказала она мне в ухо. — Еще один разок, любовь моя. Последний раз! — крикнула она.

— Хорошо! — крикнул я в ответ. — Вот он я.

— Да, да, любовь моя, — сказала Фрэнни; я почувствовал, как ее лодыжки скрестились у меня на пояснице. — Здравствуй и прощай, моя любовь, — прошептала она. — Ну, давай же! — воскликнула она, чувствуя, как меня трясет. — Ну, ну же, — успокаивающе сказала она. — Это все, это все, что она написала, — пробормотала она. — Это конец. Теперь мы свободны. Теперь с этим покончено.

Она помогла мне дойти до ванны. Вода ударила в меня, как жгучий алкоголь.

— Это твоя или моя кровь? — спросил я Фрэнни, которая теперь, когда спасла нас, хотела спасти кровать.

— Какая разница, любовь моя, — жизнерадостно сказала Фрэнни. — Это отмоется.

«Это сказка», — напишет Лилли, описывая жизнь нашей семьи.

Я полностью с ней согласен; Айова Боб согласился бы с ней тоже.

— Всё — сказки, — говорил Айова Боб.

И даже Фрейд, оба Фрейда, согласились бы с ним. Всёпросто сказка.

В одиннадцать часов пришла Лилли, одновременно с недоумевающим нью-йоркским иностранцем, который вкатил тележку с разнообразной едой и несколькими бутылками вина.

— Что это вы тут празднуете? — спросила она меня и Фрэнни.

— Ну, вот Джон закончил долгую пробежку, — сказала, смеясь, Фрэнни.

— Не надо бегать в парке по ночам, — обеспокоенно сказала Лилли.

— Я бежал по Пятой авеню, — сказал я. — Это совершенно безопасно.

— Совершенно безопасно, — сказала Фрэнни и опять прыснула.

— Что это с ней случилось? — спросила у меня Лилли, уставившись на Фрэнни.

— Думаю, это самый счастливый день в моей жизни, — ответила Фрэнни, продолжая хихикать.

— А для меня — вполне рядовое событие, в длинном ряду других, — сказал я, и Фрэнни запустила в меня рогаликом.

Мы оба рассмеялись.

— Господи Иисусе! — сердито сказала Лилли, недовольная тем, как много еды мы заказали.

— У нас могла бы быть самая несчастливая жизнь, — сказала Фрэнни. — То есть у всех у нас! — воскликнула она и запустила руки в салат; я открыл первую бутылку вина.

— Моя жизнь все еще может сложиться несчастливо, — нахмурилась Лилли. — Если таких дней, как сегодняшний, будет еще много, — добавила она, покачав головой.

— Давай, Лилли, присоединяйся, — сказала Фрэнни, усевшись за привезенный обслугой столик и начав с рыбы.

— Да, ты мало ешь, Лилли, — сказал я ей, налетая на лягушачьи лапки.

— Я сегодня уже обедала, — сказала Лилли. — Это был тяжеловатый обед, — сказала она. — То есть еда была вкусная, но порции — слишком велики. Мне достаточно есть только один раз в день. — Но она села с нами за столик и стала наблюдать, как мы едим.

Она выбрала особенно тонкую зеленую фасолину из салата Фрэнни, откусила половину, а вторую отложила на край моей тарелочки с маслом, потом взяла вилку и поковырялась в моих лягушачьих лапках; но я могу сказать, что ей было просто неспокойно, есть она не хотела.

— Ну, Фрэнни, и что ты сегодня написала? — спросила у нее Лилли.

У Фрэнни был забит рот, но ее это не остановило.

— Целый роман, — сказала Фрэнни. — Вышло ужасно, но я должна была это сделать. Потом сразу выкинула.

— Выкинула? — переспросила Лилли. — Может быть, какую-то часть стоило сохранить.

— Нет, это было полное дерьмо, — сказала Фрэнни. — От начала до конца. Джон прочитал кусочек, — сказала Фрэнни, — но я его попросила отдать мне эту часть обратно, чтобы я могла уже все вместе выбросить. Я позвонила обслуге, и они все забрали.

— Позвонила обслуге, чтобы они выбросили твой роман? — удивилась Лилли.

— Я даже притрагиваться к нему больше не могла, — сказала Фрэнни.

— Сколько же там было страниц? — спросила Лилли.

— Слишком много, — ответила Фрэнни.

— А что ты думаешь о том, что прочитал? — спросила меня Лилли.

— Чушь, — сказал я. — В нашей семье только один писатель.

Лилли улыбнулась, но Фрэнни пихнула меня под столом ногой; я пролил немного вина, и Фрэнни рассмеялась.

— Я рада, что вы в меня верите, — сказала Лилли, — но каждый раз, когда я читаю заключительные строки «Великого Гэтсби», меня одолевают сомнения. Я хочу сказать, это так прекрасно, — сказала Лилли. — Думаю, если бы я смогла когда-нибудь написать такую прекрасную концовку, писать начало было бы просто незачем. Какой смысл писать книгу, если ты не думаешь, что она получится такой же хорошей, как «Великий Гэтсби»? Я хочу сказать, ничего страшного, если у тебя этого не выйдет, если в итоге книга не получится такой же хорошей, но, прежде чем начинать ее писать, ты должен верить, что она может получиться очень хорошей. Иногда эта чертова концовка «Великого Гэтсби» убивает меня раньше, чем я сяду за машинку, — сказала Лилли; ее маленькие ручки были сжаты в кулачки, и мы с Фрэнни поняли, что она стискивает остатки рогалика.

Лилли не любила есть; она могла просидеть весь обед, вообще не притронувшись к пище.

— Лилли, беспокойная ты наша, — сказала Фрэнни. — Ты слишком много думаешь. Просто делай, что должна, и всё.

На слове «делай» Фрэнни снова пнула меня под столом ногой.

На Сентрал-Парк-Саут, 222, я вернусь ущербным. Лишь по окончании нашего гигантского ужина я осознал, что не смогу пробежать двадцать кварталов и зоопарк; я даже сомневался, смогу ли это расстояние пройти. Между ног у меня беспрестанно ныло. Я видел, как Фрэнни скорчила гримасу, когда вставала из-за стола, чтобы взять сумочку; она тоже страдала от последствий наших излишеств, как, разумеется, и планировала: мы должны были чувствовать боль от нашей любовной связи несколько дней. И эта боль не даст нам потерять голову; эта боль убедит нас, что погоня друг за другом ведет к саморазрушению.

Фрэнни нашла в своей сумочке какие-то деньги мне на такси; вручая их, она одарила меня очень целомудренным сестринским поцелуем. И по сей день между мной и Фрэнни других поцелуев не бывает. Думаю, теперь мы целуемся с ней как образцовые брат и сестра. Может быть, это и скучно, зато помогает проходить мимо открытых окон.

И когда я в тот вечер, перед самым Рождеством 1964 года, покидал «Стэнхоуп», я впервые по-настоящему ощутил себя в безопасности. Я был абсолютно уверен, что все мы будем проходить мимо открытых окон, что все мы выживем. Сейчас мне кажется, что мы с Фрэнни думали только друг о друге, наши мысли были немного эгоистичны. Я уверен, Фрэнни считала, что ее неуязвимость заразительна; большинство людей, чувствующих себя неуязвимыми, склонны к такой мысли. А я пытался следовать чувствам Фрэнни — настолько точно, насколько это было в моих силах.

Около полуночи я поймал такси и проехал на нем по Пятой авеню до Сентрал-Парк-Саут; несмотря на мучительное жжение между ног, я был уверен, что смогу дойти оттуда до квартиры Фрэнка. К тому же хотелось посмотреть украшенную елку, стоящую на площади. Я решил сделать небольшую петлю и взглянуть на игрушки, выставленные в витрине «Ф. А. О. Шварца». Эгг очень любил такие витрины, а в Нью-Йорке никогда не бывал. Но, думаю, он все время воображал себе еще лучшие витрины. С еще большим количеством игрушек.

Я ковылял по Сентрал-Парк-Саут. Дом 222 находился почти посередине между Ист-Сайдом и Вест-Сайдом, чуть-чуть ближе к Вест-Сайду. Самое подходящее место для Фрэнка, подумал я; да и для всех нас, переживших Симпозиум по восточно-западным отношениям.

Есть фотография Фрейда — другого Фрейда, — снятая в его венской квартире на Берггассе, 19. Ему там пятьдесят восемь; сделана она в 1914 году. На ней у Фрейда выражение лица типа «я же тебе говорил», рассерженное и обеспокоенное. Он выглядит настойчивым, как Фрэнк, и взволнованным, как Лилли. Война, которая начнется в августе того года, разрушит Австро-Венгерскую империю; эта война убедит герра профессора доктора Фрейда, что его диагноз — «агрессивные и саморазрушительные тенденции человеческой личности» — совершенно верен. Глядя на эту фотографию, можно представить, откуда у Фрейда родилась идея о том, что человеческий нос имеет «генитальную структуру». «Фрейд вынес эту идею из зеркала», — говорил Фрэнк. Думаю, Фрейд ненавидел Вену; к чести нашего Фрейда, он тоже, как первой указала Фрэнни, ненавидел Вену. Фрэнни тоже ненавидела Вену; она всегда была фрейдисткой в своем отношении к сексуальному лицемерию. И Фрэнка можно назвать фрейдистом или, по крайней мере, антиштраусистом; имеется в виду другой Штраус, Иоганн Штраус, который написал эту глупую песенку: «Счастлив, кто забыл все, что изменить не может» (Die Fledermaus). Но оба Фрейда, и наш, и другой, питали болезненную страсть ко всему забытому, подавленному; к тому, о чем мечтают. Совершенно не венское пристрастие. И наш Фрейд назвал Фрэнка принцем; Фрейд сказал, что никто не должен называть Фрэнка «педиком»; другого Фрейда Фрэнк тоже уважал: когда некая мать написала доброму доктору письмо с просьбой вылечить ее сына от гомосексуализма,

Фрейд в резкой форме сообщил ей, что это не болезнь, что здесь нечего «лечить». Многие великие мужчины, сказал великий Фрейд этой матери, были гомосексуалистами.

— Прямо в цель! — восторженно кричал Фрэнк. — Вот посмотрите на меня!

— И посмотрите на меня, — обычно прибавляла медведица Сюзи. — Почему он не упомянул некоторых великих женщин? Если бы спросили меня, — обычно говорила Сюзи, — то я бы сказала, что Фрейд несколько подозрителен.

— Который Фрейд, Сюзи? — поддразнивала ее Фрэнни.

— Любой, — обычно говорила медведица Сюзи. — Выбирай сама. Один из них таскался с бейсбольной битой, у другого на губе была эта штука.

— Это был рак, Сюзи, — несколько натянуто уточнял Фрэнк.

— Конечно, — говорила медведица Сюзи, — но Фрейд называл его «эта штука у меня на губе». Он не называл рак раком, но считал, что все остальные прячутся от реальности и подавляют свои чувства.

— Ты слишком строга к Фрейду, Сюзи, — скажет ей Фрэнни.

— Он ведь мужчина, не так ли?

— Ты слишком строга к мужчинам, Сюзи, — скажет ей Фрэнни.

— Это верно, Сюзи, — скажет ей Фрэнк, — тебе надо попробовать хотя бы одного мужчину.

— А как насчет тебя, Фрэнк? — скажет Сюзи, и Фрэнк покраснеет.

— Ну, — начинал заикаться Фрэнк, — если быть до конца откровенным, то это не совсем мой путь.

— Я думаю, Сюзи, что у тебя внутри просто есть кто-то еще, — сказала Лилли. — У тебя внутри сидит кто-то еще, кто хочет выбраться наружу.

— О господи, — простонала Фрэнни. — Может быть, внутри нее сидит медведь, который хочет выбраться наружу!

— Может быть, там у нее внутри мужчина, — предположил Фрэнк.

— Может быть, у тебя внутри, Сюзи, сидит прекрасная женщина, — сказала Лилли.

Лилли, писательница, всегда будет стараться сделать из нас всех героев.

В ту ночь, незадолго до Рождества 1964 года, я с трудом ковылял по Сентрал-Парк-Саут; я начал думать о медведице Сюзи, и я припомнил другую фотографию Фрейда, Зигмунда Фрейда, которую обожал. На этой фотографии Фрейду восемьдесят, через три года он умрет. Он сидит за своим письменным столом на Берггассе, 19; это 1936 год, скоро нацисты выживут его из его старого кабинета и его старой квартиры, из его старой Вены. На этой фотографии «генитальную структуру» его носа украшает пара нешуточных очков. Восьмидесятилетний Фрейд не смотрит в камеру: ему недолго осталось, и он смотрит на свою работу, не желая терять с нами время. Однако кое-кто смотрит с этой фотографии и на нас. Это собака Фрейда, чау-чау по имени Йо-Фи. Чау-чау чем-то напоминает льва-мутанта; у фрейдовского чау-чау такой же стеклянный взгляд, каким все собаки глупо смотрят в камеру. Грустец иногда пялился в камеру точно так же, а когда из него сделали чучело, то и все время. Маленькая грустная собачка доктора Фрейда на фотографии хочет рассказать нам, что произойдет дальше; грустна и хрупкость безделушек, которые вытеснят его из кабинета, с Берггассе, 19, и из Вены (города, который он ненавидел, и города, который ненавидел его). Нацисты приколотят свастику к его двери; этот чертов город никогда его не любил. И 4 июня 1938 года восьмидесятидвухлетний Фрейд прибудет в Лондон; ему останется прожить всего год, в чужой стране. Нашему Фрейду в это время останется только одно лето, чтобы насытиться дружбой с Эрлом; он вернется в Вену, когда все эти закомплексованные самоубийцы, описанные другим Фрейдом, превратятся в убийц. Фрэнк показывал мне эссе одного из профессоров истории Венского университета, очень мудрого человека по имени Фридрих Хеер. И вот что Хеер сказал о венском обществе времен Фрейда (думаю, это верно для времени любого Фрейда): «Они были самоубийцами, готовыми превратиться в убийц». Они все были Фельгебуртами, которые из кожи вон лезут, чтобы превратиться в Арбайтеров; они все были Шраубеншлюсселями, которые восхищаются порнографом.

Они все были готовы следовать инструкциям порнографической грезы.

— Как известно, — любит напоминать мне Фрэнк, — Гитлер панически боялся сифилиса. Самое смешное, — добавляет Фрэнк в своей занудной манере, — что он был выходцем из страны, где всегда процветала проституция.

В Нью-Йорке с проституцией тоже все хорошо. И однажды зимней ночью я стоял на углу Сентрал-Парк-Саут и Седьмой авеню, глядя во тьму даунтауна 33; я знал, что там проститутки. В промежности у меня жгло огнем от Фрэнниной попытки спасти меня, спасти нас обоих, и я, по крайней мере, знал, что уж от них-то я спасен; я был спасен от обеих крайностей — и от Фрэнни, и от проституток.

Из-за угла Седьмой авеню на Сентрал-Парк-Саут выскочил какой-то лихач; было уже за полночь, и эта мчащаяся машина была единственной на обеих улицах. В машину набилось много народу; они подпевали песне, звучащей по радио. Радио было включено так громко, что я четко слышал каждую ноту, хотя стекла в дверях, защищая людей от зимней ночи, были подняты. Песня была отнюдь не рождественским гимном, и она резанула мне слух — она не шла к праздничному убранству Нью-Йорка; но рождественские украшения временны, а песня, которую я слышал, была одной из неизменно берущих за душу песенок в стиле кантри-энд-вестерн. Какая-то банальная, но правдивая история, банально и правдиво исполненная. Я до конца дней буду пытаться услышать эту песню, но каждый раз, когда я думаю, что слышу ее, это оказывается что-то не то. Фрэнни поддразнивает меня, говорит, что я слышал кантри-энд-вестерн-песню под названием «В одном грехе от рая». И в самом деле, это может подойти; любая подобная песня подойдет.

Были просто обрывки песни, мчащаяся мимо машина, рождественские украшения, зимняя погода, огненный зуд в промежности и огромнейшее чувство облегчения: теперь я волен жить своей жизнью. Покрутив головой и убедившись, что путь свободен, я стал переходить Седьмую авеню и, взглянув вперед, увидел приближающуюся ко мне парочку. Они шли вдоль Центрального парка по направлению к Плазе, с запада на восток, и позже я подумал, что это было неизбежно: нам суждено было встретиться на середине Седьмой авеню в ту самую ночь освобождения Фрэнни и моего собственного. Мне показалось, что пара была слегка навеселе; по крайней мере, навеселе была молодая женщина и опиралась на мужчину так, что он тоже покачивался. Женщина была моложе, чем мужчина; в 1964 году мы бы назвали ее девушкой. Она смеялась, повиснув на руке своего взрослого приятеля; на вид он был примерно моего возраста, а на деле — несколько старше. В ту ночь 1964 года ему должно было быть уже под тридцать. Смех девушки был резким и рассыпался в хрупком ночном воздухе, как звук ломающихся сосулек, опоясывающих карниз дома. Я же, конечно, чуть не лопался от радости, и хотя в холодном звенящем смехе девушки было что-то наигранное и затверженное, и хотя мои яйца ныли, а член саднил, я встретился взглядами с симпатичной парой и улыбнулся.

Мы без всякого труда узнали друг друга, мужчина и я. Я никогда не мог забыть спесь квотербека, сквозившую в его чертах, хотя не видел его с той самой ночи Хэллоуина, когда мы расстались на футболистской тропинке, которую остальным рекомендовалось обходить стороной. Всякий раз, поднимая тяжести, я слышал, как он говорит: «Слушай, мальчик, у твоей сестренки задница самая лучшая в школе. Она перепихивается с кем-нибудь?»

— Да, она перепихивается со мной, — мог бы ответить я в ту ночь, стоя на Седьмой авеню.

Но я ничего ему не сказал. Просто остановился перед ним и стоял столбом, пока не убедился, что он меня узнал. Он не изменился; он выглядел почти так же, как всегда, — в моих глазах. И хотя я считал, что сам я изменился, зная, что занятия штангой изменили по крайней мере мое тело, думаю, что благодаря постоянным письмам Фрэнни наша семья сохранилась в памяти (если не в сердце) Чиппера Доува.

Чиппер Доув тоже остановился посередине Седьмой авеню. Через секунду или две он тихо сказал:

— Ба, кого мы видим. Всё — сказка.

Я взглянул на подружку Чиппера Доува и сказал:

— Смотри, чтобы он тебя не изнасиловал.

Подружка Чиппера Доува рассмеялась звенящим напряженным смехом ломающегося льда, дрожащих сосулек. Доув тоже издал короткий смешок. Мы втроем стояли посередине Седьмой авеню; такси, вывернувшее с Сентрал-Парк-Саут, чуть не сбило нас, но только девушка слегка дернулась, Чиппер Доув и я стояли неподвижно.

— Эй, вы — не видите, что ли, мы стоим посередине улицы, — сказала девушка.

Я заметил, что она была намного его моложе. Она отошла к восточной стороне Седьмой авеню и стала ждать нас там, но мы не двигались.

— Мне очень приятно было получать весточки от Фрэнни, — сказал Доув.

— А почему ты ей не отвечал? — спросил я его.

— Эй! — закричала нам его подружка, и еще одно такси, свернувшее к центру, обогнуло нас с громким бибиканьем.

— Фрэнни тоже в Нью-Йорке? — спросил меня Чиппер Доув.

В сказках часто не догадываешься, чего именно хотят люди. Все изменилось. Я знал, что не представляю, хочет Фрэнни видеть Чиппера Доува или нет. Я знал, что никогда не узнаю, что было в письмах, которые она ему писала.

— Да, она в городе, — сказал я осторожно. Нью-Йорк большой город, подумал я; это казалось вполне безопасным.

— Ну что же, передай ей, что я бы хотел ее повидать, — сказал он и начал обходить меня. — Не могу заставлять эту девушку ждать, — заговорщически прошептал он мне и даже подмигнул.

Я поймал его под мышки и просто приподнял; для четвертьзащитника он весил немного. Он не сопротивлялся, но на его лице появилось откровенное удивление от того, что я так легко его поднял.

Я толком не знал, что с ним делать; я подумал с минуту или, может быть, это Чипперу Доуву показалось минутой, а затем поставил его обратно. Просто поставил его обратно перед собой на середине Седьмой авеню.

— Эй, сумасшедшие мальчишки! — крикнула его подружка.

Два такси, казалось, гнавшиеся друг за другом, обогнули нас справа и слева; водители еще долго держали руки на клаксонах..

— Скажи мне, зачем ты хочешь видеть Фрэнни? — спросил я Чиппера Доува.

— Ты немножко поднакачался, как посмотрю, — сказал Доув.

— Немного, — признался я. — Зачем ты хочешь видеть мою сестру? — спросил я его.

— Ну, кроме всего прочего, чтобы извиниться, — пробормотал он, но я никогда не смог поверить ему; в его ледяных голубых глазах застыла все та же ледяная голубая улыбка. Он, казалось, лишь слегка испугался моих мускулов; самонадеянности ему было не занимать, что да, то да.

— Ты бы мог ответить на одно из ее писем, — сказал я ему. — Ты в любое время мог извиниться в письменном виде.

— Ну, — сказал он, перенося вес с одной ноги на другую, как это делают квотербеки, ожидая передачи мяча. — Ну, это трудно передать словами, — сказал он, и я чуть не убил его тут же, на месте. Я мог вынести от него все что угодно, только не откровенность; слышать, как он говорит искренне, было для меня почти невыносимо.

Я почувствовал желание сжать его, сжать сильнее, чем я сжимал Арбайтера, но, к счастью для нас обоих, он переменил свой тон. Он начал терять терпение.

— Слушай, — сказал он, — по закону о сроке давности я чист: я же никого не убил. Изнасилование — это далеко не убийство.

— Ну, не совсем убийство, — ответил я. Еще одно такси чуть не сшибло нас.

— Чиппер! — закричала его подружка. — Может, вызвать полицию?

— Слушай, — сказал Доув, — просто передай Фрэнни, что я был бы счастлив увидеться, вот и все. Очевидно, — сказал он с ледяной голубизной в его глазах, перешедшей в голос, — очевидно, ей бы хотелось меня увидеть. Я хочу сказать, что она мне достаточно много писала.

Он почти что жалуется на это, подумал я, как будто письма моей сестры были для него слишком утомительными!

— Если хочешь увидеться с ней, можешь сам сказать ей об этом, — сказал я ему. — Просто оставь ей записку, а она пускай уже сама решает, захочет видеть тебя или нет. Оставь записку в «Стэнхоупе», — сказал я.

— В «Стэнхоупе»? — сказал он. — Она просто проездом?

— Нет, она там живет, — сказал я. — Мы же гостиничная семья, — сказал я ему. — Помнишь?

— О да, — рассмеялся он, и я мог прочитать его мысли: он подумал, что «Стэнхоуп» — большой шаг вперед в сравнении с отелем «Нью-Гэмпшир» — с любым отелем «Нью-Гэмпшир», хотя он знал только первый. — Ну что же, — сказал он, — значит, Фрэнни живет в «Стэнхоупе».

— «Стэнхоуп» теперь наш, — сказал я ему.

У меня не было и мысли врать, но я просто хотел что-то ему сделать. Он выглядел несколько пораженным, и хоть в этом было, по крайней мере, что-то приятное; зеленая спортивная машина пронеслась так близко от него, что его шарф взметнулся в порыве ветра. Его подружка решилась снова выйти на Седьмую авеню; она с опаской приблизилась к нам.

— Чиппер, пожалуйста, — тихо сказала она.

— Это единственный ваш отель? — спросил Доув, пытаясь мне подыграть.

— Еще за нами половина Вены, — сказал я ему. — Контрольная половина. «Стэнхоуп» — это только начало, — сказал я ему. — Мы собираемся прибрать к рукам весь Нью-Йорк.

— А завтра мир? — спросил он. Ледяная голубизна звенела в его голосе.

— Спроси об этом Фрэнни, — сказал я. — Я скажу ей, чтобы ждала от тебя весточки.

Я должен был отойти от него, чтобы не ударить, но услышал, как его подружка спросила:

— Кто такая Фрэнни?

— Моя сестра! — крикнул я. — Твой дружок ее изнасиловал! С парочкой приятелей, на хор поставили! — крикнул я.

На этот раз ни Чиппер Доув, ни его подружка не рассмеялись, и я оставил их на середине Седьмой авеню. Если бы я услышал визг шин и звук удара, я бы не повернулся. И только когда я отошел достаточно далеко, чтобы почувствовать, что боль в моей промежности — действительно моя боль, я понял, что проскочил мимо дома 222 по Сентрал-Парк-Саут и брожу по Коламбус-Серкл; пришлось разворачиваться и идти назад, на восток. Когда я снова увидел Седьмую авеню, Чиппер Доув и его подружка уже исчезли. На секунду я даже подумал, не приснилось ли мне все это.

Я бы предпочел, чтобы они мне приснились. Меня беспокоило, как Фрэнни уладит это дело, как она, по словам Сюзи, «справится с этим». Меня тревожила мысль: стоит ли сообщать Фрэнни о том, что я видел Чиппера Доува. А если Чиппер Доув так и не позвонит? Что это будет для нее значить? Несправедливо, что в самый вечер моего триумфа и триумфа Фрэнни я встретил ее насильника и сказал ему, где она живет. Я знал, что мне это не по зубам, я выбит из колеи, я снова на нуле и не имею ни малейшего понятия о том, чего хочет Фрэнни. Мне явно не помешал бы совет эксперта по изнасилованию.

Фрэнк спал, да и в любом случае на эксперта по изнасилованию не тянул. Отец тоже спал (в комнате, которую мы с ним делили). Я посмотрел на «луисвильский слаггер», лежавший на полу рядом с отцовской кроватью, и тут же понял, какой совет по изнасилованию получил бы от отца: любой его совет по изнасилованию начинался бы с размаха битой. Я разбудил отца, снимая кроссовки.

— Извини, — прошептал я. — Спи дальше.

— Ну и долгая же у тебя была пробежка, — проворчал он. — Совсем, наверно, из сил выбился.

Конечно, так оно и было, но спать мне совершенно не хотелось. Я пошел и сел за письменный стол перед шестью телефонами Фрэнка. Штатный эксперт по изнасилованию из второго отеля «Нью-Гэмпшир» был всего лишь на расстоянии телефонного звонка; эксперт по изнасилованию находился сейчас в Нью-Йорке. Медведица Сюзи жила в Гринвич-Вилидж. Хотя был час ночи, я снял трубку. Не имело никакого значения, что мы были на пороге Рождества 1964 года, потому что мы вернулись назад, в Хэллоуин 1956 года. Все письма Фрэнни, оставшиеся без ответа, теперь заслужили ответ. Хотя Черная Рука Закона Младшего Джонса в один прекрасный день предоставит Нью-Йорку свои похвальные услуги, сейчас Младший поправлялся после футбольного беспредела; ему предстояло провести три года в юридической школе и еще шесть лет — организуя «Черную руку закона». Конечно, Младший мог бы спасти Фрэнни, но наверняка опять по своей привычке опоздал бы. Вопрос о Чиппере Доуве всплыл сейчас; тогда Гарольд Своллоу так и не нашел его, а теперь Доув вышел из укрытия. А для того, чтобы справиться с Чиппером Доувом, знал я, Фрэнни нужна помощь умного медведя.

Старая добрая медведица Сюзи сама по себе сказка.

Когда она ответила на телефонный звонок, прогремевший в час ночи, то была как боксер, отпрыгнувший от канатов ринга.

— Придурок! Лунатик! Пидор! Да ты знаешь, сколько сейчас времени?! — проревела медведица Сюзи.

— Это я, — сказал я.

— Господи Иисусе, — сказала Сюзи. — Я думала, это какой-то непотребный звонок. — Но когда я рассказал ей про Чиппера Доува, она пришла к выводу, что звонок действительно непотребный. — Вряд ли Фрэнни обрадуется, что ты сказал ему, где она живет, — сказала Сюзи. — Думаю, она писала все эти письма в расчете на то, что никогда больше о нем не услышит.

Сюзи жила в одном ужасном местечке в Гринвич-Вилидж. Фрэнни любила ходить туда навещать ее, Фрэнк тоже любил заскакивать к ней, когда бывал по соседству (в двух шагах от квартиры Сюзи был бар совершенно во вкусе Фрэнка), но мы с Лилли терпеть не могли Вилидж и предпочитали, чтобы Сюзи приходила в гости к нам.

В Вилидж Сюзи могла превращаться в медведя, когда только этого хотела; там можно было встретить людей, которые выглядели намного хуже, чем медведи. Но, появляясь в даунтауне, Сюзи должна была выглядеть нормально: ее бы не пустили в «Стэнхоуп» в медвежьем наряде, а в Центральном парке какой-нибудь полицейский мог бы ее пристрелить, приняв за сбежавшего из зоопарка медведя. Нью-Йорк — это не Вена, и хотя Сюзи старалась отвыкнуть от звериных повадок, в Вилидже она могла запросто вернуться к медвежьим замашкам, и никто бы этого просто не заметил. Она жила вместе с еще двумя женщинами в квартирке, где были только туалет и раковина с холодной водой. Для того чтобы помыться, Сюзи ходила в город. Роскошной ванне Фрэнка на Сентрал-Парк-Саут, 222, она предпочитала ванну в номере Лилли; думаю, Сюзи нравилась потенциальная опасность туалета со смывом снизу вверх.

В те дни она пробовала стать актрисой. Те две женщины, с которыми она делила свою ужасную квартиру, входили в так называемую «Мастерскую Вест-Вилидж». Это была актерская мастерская, там обучали уличных клоунов. Будь жив мышиный король, высказался Фрэнк, он бы там непременно преподавал. Но я думаю, что если бы в Вене было что-то вроде «Мастерской Вест-Вилидж», мышиный король был бы жив до сих пор. Должно же быть какое-то место, где можно научиться уличным танцам, имитации животных, пантомиме, езде на одноколесном велосипеде, крикотерапии и дегенеративным выходкам, которые суть только выходки, сиречь номера. Сюзи сказала, что «Мастерская Вест-Вилидж» научила ее быть уверенной в себе и без медвежьего костюма. Как она сама признавала, это был медленный процесс, а пока она обновила свой медвежий костюм у специалиста по костюмам животных в Вилидже.

— Ты должен посмотреть на мой нынешний костюм, — постоянно говорила мне Сюзи. — Я имею в виду, если ты думаешь, что я раньше выглядела как настоящий медведь, то ты, парень, ничего не понимаешь!

— Это действительно что-то с чем-то, — сказал мне Фрэнк, — там даже рот влажный, и глаза такие жуткие. А клыки, — говорил Фрэнк, всю жизнь обожавший костюмы и форму, — клыки великолепны.

— Мы все хотим, чтобы Сюзи отказалась от медвежьего обличья, — говорила Фрэнни.

— Мы хотим выманить ее внутреннего медведя, — скажет Лилли, и мы все начнем хрюкать и издавать прочие отвратительные звуки.

Но когда я сказал Сюзи, что мы с Фрэнни спаслись друг от друга только для того, чтобы снова встретиться с Чиппером Доувом, она сразу же стала очень деловой; Сюзи была по-настоящему верным другом, тем, кто может превратиться для тебя в медведя, если запахнет керосином.

— Ты у Фрэнка? — спросила Сюзи.

— Да, — ответил я.

— Сиди там, мальчик, — сказала Сюзи. — Я сейчас подскочу. Предупреди швейцара.

— О медведе или о тебе? — уточнил я.

— В один прекрасный день, милок, — сказала Сюзи, — я настоящая очень удивлю тебя.

И в один прекрасный день Сюзи действительно меня удивит. Но прежде чем Сюзи добралась до Сентрал-Парк-Саут, 222, по одному из шести телефонов Фрэнка мне позвонила Лилли.

— Что случилось? — спросил я. Было около двух часов ночи.

— Чиппер Доув, — прошептала Лилли тихим, испуганным голосом. — Он звонил сюда! Он спрашивал Фрэнни!

«Вот сукин сын!» — подумал я. Звонит девушке, которую изнасиловал, зная, что в это время она явно спит! Должно быть, хотел убедиться, что Фрэнни действительно живет в «Стэнхоупе». Теперь убедился.

— И что Фрэнни ему сказала? — спросил я Лилли.

— Фрэнни не стала с ним разговаривать, — сказала Лилли. — Фрэнни не смогла с ним разговаривать, — сказала Лилли. — Я имею в виду, она не смогла заставить свои губы шевелиться, не смогла выдавить ни звука, — сказала Лилли. — Я сказала, что Фрэнни нет дома, а он ответил, что позвонит еще. Ты бы лучше подъехал сюда, — сказала Лилли, — Фрэнни боится, — прошептала Лилли. — Я никогда не видела, чтобы Фрэнни боялась, — добавила Лилли. — Она даже не пошла обратно в кровать, сидит и смотрит в окно. По-моему, она думает, что он хочет снова изнасиловать ее, — прошептала Лилли.

Я пошел в комнату Фрэнка и разбудил его. Он уселся на кровати, откинув покрывало. Встал и сдвинул в сторону портновский манекен.

— Доув, — все, что прошептал я ему, — Чиппер Доув, — это все, что я ему сказал, и Фрэнк сразу же проснулся, вновь ощутив себя рядом со стадионом и бьющим в тарелки.

Он оставил отцу сообщение на магнитофоне, который стоял у отца рядом с кроватью. Мы просто сказали, что будем в «Стэнхоупе».

Отец прекрасно мог обращаться с телефоном: он считал дырочки. Но все равно он очень часто набирал не тот номер, и это его так злило, что он начинал кричать на людей, находящихся на другом конце провода, как будто неправильно набранный номер был их виной.

— Господи Иисусе! — вопил он. — У вас не тот номер!

Так, без больших усилий, отец и «луисвильский слаггер» терроризировали часть Нью-Йорка.

Мы с Фрэнком встретили Сюзи у дверей нашего дома на Сентрал-Парк-Саут, 222. Нам пришлось обежать Коламбус-Серкл, чтобы поймать такси. Сюзи была без медвежьего костюма. На ней были старые брюки и свитер на свитере, который был одет на еще один свитер.

— Конечно, она боится, — сказала Сюзи нам с Фрэнком, когда мы неслись по городу. — Но она должна справиться с этим. Страх — это одна из первых фаз, мой дорогой. Если она сумеет справиться с этим чертовым страхом, затем последует гнев. А когда она рассердится, — сказала Сюзи, — то полностью освободится. Вот, посмотрите на меня, — объявила она, и мы с Фрэнком посмотрели на нее, но ничего не сказали.

Мы понимали, что нам это дело не по зубам.

Фрэнни сидела, завернувшись в одеяло, ее стул был придвинут к батарее отопления. Она уставилась в окно.

Музей Метрополитен маячил в предрождественский мороз как замок, покинутый своими рыцарями и дамами, — такой заброшенный, что даже крестьяне держатся от него подальше.

— Как я теперь смогу куда-нибудь выйти? — прошептала мне Фрэнни. — Там он может сделать со мной все что угодно, — сказала она. — Я не смею выйти наружу, — повторила она.

— Фрэнни, Фрэнни, — сказал я, — он больше тебя не тронет.

— Не говори ей ни о чем, — сказала мне Сюзи, — так это не делается. Не говори, а спрашивай ее. Спроси ее, что она собирается делать.

— Что ты собираешься делать, Фрэнни? — спросила ее Лилли.

— Фрэнни, мы для тебя сделаем все, что захочешь, — сказал Фрэнк.

— Подумай о том, что бы тебе хотелось с ним сделать, — сказала Фрэнни медведица Сюзи.

— Я хочу его убить, — тихо сказала Фрэнни.

— Ничего не говори, — прошептала мне на ухо медведица Сюзи.

Во всяком случае, мне и так нечего было сказать. Мы просидели в комнате вместе с Фрэнни, уставившейся в окошко, около часа. Чтобы согреть ее, Сюзи терла ей спину. Фрэнни хотела что-то шепнуть мне, и я наклонился к ней.

— Тебе все еще больно? — прошептала она мне. На ее губах была легкая улыбка, я улыбнулся ей в ответ и кивнул. — Мне тоже, — сказала она, опять отвернулась к окну и сказала: — Мне бы хотелось, чтобы он был мертв. — После небольшой паузы она повторила: — Я просто не могу выйти отсюда, я могу питаться здесь, но кому-то из вас надо быть здесь, все время. — (Мы убедили ее, что так и будет.) — Убейте его, — повторила она, когда в парке уже начало светлеть. — Он может быть где угодно, — сказала она, наблюдая рассвет. — Сволочь! — внезапно закричала она. — Я хочу его убить!

Мы по очереди оставались с ней пару дней. Для отца мы придумали историю: Фрэнни простудилась и должна оставаться в кровати, чтобы встать на ноги к Рождеству. Это была разумная ложь. Фрэнни и раньше врала отцу насчет Чиппера Доува: она говорила, что была просто «избита».

У нас не было плана на тот случай, если Чиппер Доув позвонит снова; мы даже не догадывались, как Фрэнни хотела бы с ним справиться.

— Убейте его, — продолжала она повторять.

И Фрэнк, вместе со мной ожидая в фойе «Стэнхоупа» прибытия лифта, сказал:

— Может быть, и в самом деле убить его? Нет человека — нет проблемы.

Фрэнни была нашим лидером; когда она была в растерянности, терялись и все мы. Прежде чем что-то решить, нам нужно было ее суждение.

— Может быть, он больше и не позвонит, — предположила Лилли.

— Ты же писательница, Лилли, — сказал Фрэнк. — Могла бы и лучше знать. Конечно, он позвонит.

Фрэнк, как всегда, враждебно относился к мирозданию; это была одна из его извращенных теорий: как раз то, чего ты не хочешь, обязательно должно случиться.

Как писательница, Лилли в один прекрасный день начнет разделять Weltanschauung 34 Фрэнка.

Но Фрэнк оказался прав в отношении Чиппера Доува: тот позвонил. На звонок ответил Фрэнк. Он воспринял это очень нервно; услышав сине-ледяной голос Чиппера Доува, он так вздрогнул, лежа на кушетке, испытал такой спазм, что пнул стоящую рядом лампу и сшиб с нее абажур, и Фрэнни сразу же поняла, кто звонит. Она закричала, выбежала из гостиной и бросилась в Лиллину спальню (это было ближайшее укромное место), и мы с медведицей Сюзи рванулись за ней и стали пытаться ее успокоить на Лиллиной постели.

— Э, нет, ее сейчас нет дома, — сказал Фрэнк Чипперу Доуву. — Не хочешь оставить номер, по которому она могла бы перезвонить?

Чиппер Доув продиктовал Фрэнку свой телефон, даже два телефона: домашний и рабочий. Мысль о том, что у него есть работа, внезапно привела Фрэнни в чувство.

— Чем он занимается? — спросила она Фрэнка.

— Ну, — сказал Фрэнк, — он сказал, что работает в дядиной фирме. Ты же знаешь, как все сейчас балдеют, говоря о «фирме». Долбаная фирма, что бы она там ни делала.

— Это может быть все что угодно, Фрэнни, — сказал я, — юридическая фирма, деловая фирма.

— Может быть, это фирма по изнасилованиям, — сказала Лилли, и мы все впервые за этот день увидели просвет.

Фрэнни засмеялась.

— Умница, Фрэнни, — подбодрил ее Фрэнк.

— Вонючее говно в человеческом обличье! — крикнула Фрэнни.

— Молодец, Фрэнни, — сказала медведица Сюзи.

— Этот засранец, в сраной дядиной фирме! — сказала Фрэнни.

— Именно так, — сказал я.

И наконец Фрэнни сказала:

— Мне уже наплевать, убивать или не убивать его. Я просто хочу его напугать, — сказала она. — Я хочу, чтобы он испугался, — сказала она, и ее передернуло; она начала плакать. — Он действительно напугал меня, — плакала она. — Я хочу напугать эту сволочь, я хочу напугать его в ответ! — сказала Фрэнни.

— Вот это другой разговор, — сказала медведица Сюзи. — Теперь ты начала с этим справляться.

— Давайте изнасилуем его! — предложил Фрэнк.

— И кто же это сделает? — спросила Лилли.

— Могу я, ради такого случая, — сказала Сюзи. — Но боюсь, что ему это понравится, даже со мной. Мужики все такие, — сказала Сюзи. — Они могут ненавидеть тебя до мозга костей, но их херу ты все равно будешь нравиться.

— Мы не можем его изнасиловать, — сказала Фрэнни.

Итак, с Фрэнни все в порядке, подумал я. Она снова была нашим лидером.

— Мы можем сделать с ним все, что хотим, — возразил Фрэнк, Фрэнк-агент, Фрэнк-организатор.

— Даже если мы придумаем, как его изнасиловать, — сказала Сюзи, — даже если мы найдем самого подходящего для него насильника, это все равно не будет то же самое: гаденыш и тут придумает, как получить от этого удовольствие.

И тут заговорила Лилли, писательница. Наша маленькая Лилли, творец; у нее было самое лучшее воображение.

— Он не получит никакого удовольствия, если будет думать, что его насилует медведь, — заявила Лилли.

— Содомия! — с ликованием воскликнул Фрэнк, хлопнув в ладоши, как тарелками, с которыми Чиппер Доув однажды уже познакомился. — Подвергнем эту сволочь содомскому греху! — вскричал Фрэнк.

— Подождите минуточку, мать вашу! — сказала медведица Сюзи. — Может быть, он и поверит, что это медведь, но я-то буду знать, что это он. Я хочу сказать, что готова сделать все что угодно по такому случаю, — сказала Сюзи, — все что угодно, милочка, — сказала Сюзи Фрэнни, — но вы должны дать мне время все это обдумать.

— Но я не думаю, Сюзи, что тебе надо будет доводить дело до конца, — сказала Фрэнни. — Думаю, ты достаточно его напугаешь, почти сделав это.

— Сюзи, ты можешь притвориться, что у тебя течка, — заметила Лилли.

— Течная медведица! — восторженно взвыл Фрэнк. — То, что надо! — дико кричал он. — Медведица во время течки теряет голову! Можешь даже запихать его яйца в свою ужасную медвежью пасть, — кричал Фрэнк Сюзи. — Пусть эта сволочь думает, что медведица хочет ему напоследок минет сделать! — добавил Фрэнк.

— Мы можем довести его до самого края, — сказала медведица Сюзи.

— Но не дальше, Сюзи, — предупредила Фрэнни. — Я хочу только напугать его.

— Напугать его до смерти! — выпалил Фрэнк.

— Не совсем, — сказала Лилли. — Напугать его почти до смерти.

— Насчет течки, Лилли, ты это здорово придумала, — сказал я.

— Дайте мне один день, — сказала Лилли.

— Зачем, Лилли? — спросила Сюзи.

— Для сценария, — ответила Лилли. — Мне нужен день, чтобы сочинить хороший сценарий.

— Я люблю тебя, Лилли, — сказала Фрэнни и обняла ее.

— Вам всем придется стать очень хорошими актерами, — предупредила Лилли.

— Боже мой! Я же беру уроки, — взревела Сюзи. — И я приведу своих подруг! Ты можешь привлечь двух моих подруг, Лилли?

— Женщин — могу, — задумчиво проговорила Лилли.

— Конечно, они женщины, — раздраженно заметила Сюзи.

— А мне там место найдется? — спросил Фрэнк.

— Ты не женщина, Фрэнк, — заметил я. — Может быть, Лилли нужны только женщины.

— Ну, я же гомик, — раздраженно сказал Фрэнк. — И Чиппер Доув это знает.

— Я могу достать для Фрэнка великолепный костюм, — сказала Сюзи Лилли.

— Можешь? — возбужденно спросил Фрэнк.

У него уже давно не было повода во что-нибудь нарядиться.

— Дайте мне над этим поработать, — сказала Лилли. Лилли-работяга, она всегда будет чересчур много работать. — Это должно быть великолепно, — сказала Лилли. — Должно быть правдоподобно, — сказала Лилли, — малейшая ошибка может все испортить.

— Лилли, а я в этом буду участвовать? — вдруг спросила Фрэнни.

Мы видели, что она не хочет участвовать, что она боится; она хочет, чтобы это уже произошло, она думает, что хочет это видеть, но еще не знает, действительно ли хочет в этом участвовать.

Я взял Фрэнни за руку.

— Тебе надо будет только позвонить ему, Фрэнни, — сказал я, и ее снова передернуло.

— Ты просто должна будешь пригласить его сюда, — сказала Лилли. — А как только ты его сюда заманишь, тебе много говорить не придется. Тебе не надо будет ничего делать, обещаю, — сказала Лилли, — но вот позвонить ему должна будешь именно ты.

Фрэнни снова уставилась в окно. Я потер ей плечи, чтобы она не замерзла. Фрэнк погладил ее по волосам; он имел отвратительную привычку, если хотел выказать расположение к человеку, гладить его по голове, как собаку.

— Давай, Фрэнни, — сказал он. — Ты справишься.

— Ты должна это сделать, милочка, — тихо сказала медведица Сюзи, положив свою дружественную лапу на руку Фрэнни.

— Сейчас или никогда, Фрэнни, — прошептал я ей. — Помнишь? Давай с этим покончим, — сказал я ей, — а потом мы сможем вернуться к остальным нашим делам, к остальной нашей жизни.

— К остальной нашей жизни, — довольно сказала Фрэнни. — Хорошо, — прошептала она, — если Лилли сможет написать сценарий, то я смогу сделать этот чертов звонок.

— Тогда все убирайтесь отсюда, — сказала Лилли. — Мне надо работать, — сказала она взволнованно.

Мы все пошли к Фрэнку, чтобы устроить отцу праздник.

— Отцу — ни слова, — сказала Фрэнни. — Пусть ни о чем не догадывается.

Отец, насколько я знал, и так почти никогда ни о чем не догадывался. Но у Фрэнка мы узнали, что он пришел наконец к какому-то решению. Имея перед собой миллиард возможностей, отец, как сказал бы Айова Боб, не мог составить план игры; он так до сих пор и не знал, чем бы хотел заняться. Везение было чем-то, доселе не знакомым моему отцу. Но когда мы в праздничном настроении пришли к Фрэнку, отец наконец-то принял мини-решение.

— Я хочу одну из этих собак-поводырей, — заявил отец.

— Но у тебя же есть мы, пап, — сказал ему Фрэнк.

— Всегда есть кто-то под рукой, кто мог бы отвести тебя куда угодно, — заметил я.

— Это не совсем то, — сказал отец. — Я просто хочу, чтобы рядом со мной было животное.

— О господи, — сказала Фрэнни. — А почему бы не нанять Сюзи?

— Сюзи должна покончить со своей медвежьей жизнью, — сказал отец. — И не переставайте убеждать ее в этом. — Мы все выглядели немножко виноватыми, а Сюзи просияла; конечно, отец не мог видеть наших лиц. — И кроме того, — сказал отец, — Нью-Йорк — совершенно не подходящее место для медведей. Боюсь, что медвежьи дни закончились, — вздохнул он. — А вот старая добрая собака-поводырь — другое дело, — сказал отец. — Видите ли, — сказал он, немного смущаясь тем, что ему приходится признать свое одиночество, — у меня будет кто-то, с кем я смогу поговорить. Я хочу сказать, что у вас у всех своя жизнь, уже есть или будет, — сказал отец. — Я просто хочу собаку, правда. То, что она будет поводырем, на самом деле не так уж и важно. Я просто хочу хорошую собаку. Могу я себе это позволить? — спросил он.

— Конечно, папа, — сказал Фрэнк.

Фрэнк поцеловал отца и сказал, что мы подарим ему собаку на Рождество.

— Так скоро? — удивился отец. — Я думаю, не следует так торопиться с собакой-поводырем. Ну то есть с плохо выдрессированной собакой-поводырем не оберешься неприятностей.

— Нет ничего невозможного, — заявил Фрэнк. — Я займусь этим сам.

— О, ради бога, Фрэнк, — взволнованно сказала Фрэнни. — Если ты не возражаешь, мы все займемся собакой.

— Еще одно, — сказал отец.

Медведица Сюзи положила свою лапу мне на руку, как будто даже Сюзи знала, о чем пойдет речь.

— Только одна вещь, — сказал отец. Мы все очень тихо ждали, что он скажет. — Она не должна быть похожа на Грустеца, — сказал отец. — У вас есть глаза, так что собаку будете выбирать вы. Только убедитесь, что она не напоминает Грустеца.

Лилли написала необходимую сказку, и мы все сыграли наши роли. Мы все были великолепны. В последний рабочий день перед Рождеством 1964 года Фрэнни набрала воздуха и позвонила Чипперу Доуву в его «фирму».

— Привет, это я! — бодро сказала она. — Мне просто необходимо встретиться с тобой, жуть как надо, — сказала Фрэнни Чипперу Доуву. — Да, это Фрэнни Берри, и ты можешь заехать за мной в любое время, — сказала Фрэнни. — Да, в «Стэнхоуп», номер четыреста один.

Лилли тут же выхватила у Фрэнни трубку и раздраженно, как могла бы сказать сердитая сиделка, сказала Фрэнни достаточно громко, чтобы это мог слышать и Чиппер Доув:

— Кому это ты еще звонишь, а? Тебе нельзя больше звонить!

Лилли повесила трубку, и мы принялись ждать.

Фрэнни пошла в ванну, ее там вырвало. Когда она вернулась обратно, то была в полном порядке. Она выглядела ужасно, но она и должна была выглядеть ужасно. Две специалистки из «Мастерской Вест-Вилидж» наложили Фрэнни грим; они могли творить чудеса. Они взяли прекрасную женщину и уничтожили ее; они дали Фрэнни безжизненное, белое, как мел, лицо, они дали ей рот, напоминающий рану, они дали моей сестре иголки вместо глаз. И они одели ее во все белое, как невесту. Мы беспокоились, не окажется ли сценарий Лилли чересчур театральным.

Фрэнк стоял у окна в черном гимнастическом трико и желтовато-зеленом приталенном халатике. Он немного подвел губы помадой, и все.

— Не знаю, — обеспокоенно сказал Фрэнк, глядя в окно. — А что, если он не придет?

Тут же находились две Сюзины подруги, травмированные женщины из «Мастерской Вест-Вилидж». Это мужчины травмировали их, сказала нам Сюзи. Ту, что была черной, звали Рути, и она казалась точной копией Младшего Джонса. На Рути были безрукавка из овчины, надетая на голое тело, и ярко-зеленые расклешенные брюки, над которыми подрагивала складка живота. Длинная серебряная заколка толщиной чуть ли не с железнодорожный костыль была воткнута в ее буйные волосы. В одной из своих больших черных рук она держала длинный кожаный поводок, на конце которого была привязана медведица Сюзи.

Этот медвежий костюм был шедевром искусства имитации. Особенно, как уже говорил Фрэнк, пасть; особенно клыки. Их влажный вид. И печальное безумие в глазах (на самом деле Сюзи смотрела через рот).

Когти были тоже шедевром; они были настоящими, как гордо заметила Сюзи, вся лапа была настоящей. А для пущей реалистичности на Сюзи надели намордник, который мы купили в зоомагазине, когда искали собаку-поводыря; самый настоящий намордник.

Отопление было включено на максимум: Фрэнни все время жаловалась, что ей холодно. Сюзи сказала, что ей нравится, когда жарко, что она в большей степени чувствует себя медведем, когда потеет, и мы могли с уверенностью сказать, что в этом медвежьем костюме пот катился с нее градом.

— Я никогда не чувствовала себя настолько по-медвежьи, — сказала нам Сюзи, вышагивая на четырех лапах.

— Мы, Сюзи, сегодня все медведи, — сказал я ей.

— Сегодня, Сюзи, из тебя выйдет твой медведь, — сказала ей Лилли.

Фрэнни сидела на кушетке в подвенечном платье, на столе рядом с ней тошнотворно горела свечка. Свечи были зажжены по всему номеру, а все занавески на окнах были задернуты. Фрэнк поджег немного фимиама, так что запах в номере был действительно ужасным.

Вторая женщина из «Мастерской Вест-Вилидж» была бледной, простоватой на вид, совершенной девчонкой с соломенными волосами. Она была одета в форму горничной, точно такую же форму, какую носили все горничные «Стэнхоупа», и лицо ее выражало совершенную скуку, отвечающую ее нудному занятию. Ее звали Элизабет, но в Вилидже она была известна как Стерва. Это была лучшая актриса, которую когда-либо выпускала «Мастерская Вест-Вилидж», она была королевой на представлениях в парке Вашингтон-Сквер. Она могла научить крикотерапии хоть кротов в огороде; она могла бы научить кротов кричать так громко, что черви сами выпрыгивали бы из земли. Она была, как говорила Сюзи, первоклассной истеричкой номер один.

— Никто не может изобразить истерию лучше, чем Стерва, — сказала нам медведица Сюзи, и Лилли написала для Стервы роль первоклассной истерички. Стерва просто сидела в номере и курила, безжизненная, как бомж на парковой скамейке.

Я стоял посреди гостиной и поигрывал штангой. Фрэнк и Лилли с ног до головы обмазали меня маслом. Я пах салатом, но благодаря маслу мои мышцы выступали особо рельефно. На мне было старомодное борцовское трико в обтяжку, напоминающее дедовский купальник.

— Не расхолаживайся, — наставляла меня Лилли, — но и не перенапрягайся. Работай со штангой, чтобы вены все время были вздувшимися. Я хочу, чтобы, когда он сюда войдет, твои вены прямо выпирали из-под кожи.

— Если он сюда войдет, — огрызнулся Фрэнк.

— Войдет, — тихо сказала Фрэнни. — Он уже совсем близко, — сказала она, закрывая глаза. — Я знаю, он очень близко, — повторила она.

Когда зазвонил телефон, все в комнате вздрогнули — все, кроме Фрэнни и первоклассной истерички номер один по кличке Стерва; они даже глазом не моргнули. Телефон продолжал звонить. Лилли вышла из ванной в отглаженном халате медсестры и примерно на четвертом звонке кивнула. Фрэнни подняла трубку, но не сказала ничего.

— Алло? — сказал Чиппер Доув. — Фрэнни? — услышали мы.

Фрэнни вздрогнула, но Лилли продолжала ей кивать.

— Поднимайся прямо сюда, — прошептала Фрэнни в трубку. — Поднимайся, пока не вернулась моя сиделка! — прошипела она.

Она повесила трубку, несколько раз вздрогнула от рвотных позывов, и в какой-то момент я подумал, что сейчас она опять побежит в ванну, но она сдержалась; с ней было все в порядке.

Лилли поправила свой шиньон, тугой мышасто-серый узел. Она выглядела нянечкой-ветераном из дома престарелых карликов; женщины из «Мастерской Вест-Вилидж» придали ее лицу сливовый оттенок. Лилли спряталась в чулане, находящемся рядом с главной дверью номера, и закрыла за собой дверь. Когда находишься в гостиной, очень легко спутать эту дверь с входной.

Стерва перекинула через руку стопку чистого белья и вышла в коридор.

— Минут через пять — семь после того, как он войдет, — сказал я ей.

— Не надо мне напоминать, — огрызнулась она. — Я могу из-за двери услышать, когда наступит мой выход, — презрительно бросила она. — Я же, черт подери, профессионал.

Обе женщины из «Мастерской Вест-Вилидж», как сказала мне Сюзи, имели одну общую особенность. Они обе были изнасилованы.

Я занялся штангой. Несколько раз быстро выжал ее, чтобы наполнить мышцы кровью. Медведица Сюзи свернулась калачиком в дальнем от Фрэнни углу кушетки и притворилась уснувшей. Лапы и морду в наморднике она спрятала так, что со спины вполне сходила за спящую собаку. Черная великанша Рути, будто склонированная с Младшего Джонса, плюхнулась на самую середину кушетки рядом с Фрэнни. Когда впавший в спячку медведь начал храпеть, Фрэнк снял халатик и повесил его на дверную ручку; оставшись в черном трико, он пошел в Лиллину спальню и включил музыку. Из гостиной через открытую дверь была видна кровать. Когда зазвучала музыка, Фрэнк стал подпрыгивать на кровати. Музыку он выбирал сам и с выбором не особо затруднился: это была музыка к безумной сцене из «Лючии» Доницетти.

Я взглянул на Фрэнни и увидел несколько слезинок, пробивших себе дорогу из булавочных уколов, в которые превратились ее глаза усилиями женщин из мастерской; слезы оставляли грязный след на облепившем ее лицо гриме. Фрэнни сжала руки в кулаки у себя на коленях, и я тихонько постучал в дверь чулана и прошептал Лилли:

— Лилли, это шедевр, — сказал я. — Совершенно явный шедевр.

— Только не забудь свой текст, — прошептала Лилли мне в ответ.

Когда Чиппер Доув постучал в дверь, мои мышцы были именно такими, какими хотела их видеть Лилли; руки — просто загляденье. Масло на коже стало смешиваться с потом, ровно в нужной пропорции, а в спальне завизжала Лючия. Фрэнк был так невероятно неуклюж, прыгая на кровати, что смотреть на него было просто больно.

— Войдите! — крикнула Фрэнни Чипперу Доуву. Увидев, как начала поворачиваться дверная ручка, я распахнул дверь и помог Чипперу Доуву войти. Подозреваю, что я дернул дверь несколько сильнее необходимого, потому что Чиппер Доув влетел в номер и приземлился на четвереньки. Я повесил на ручку снаружи табличку «Не беспокоить» и затворил за ним дверь.

— Ба, кого мы видим, — сказала Фрэнни, вложив в свой голос всю ледяную голубизну, какую сумела.

— Во дает! — воскликнул Фрэнк из наивысшей точки над ходящей ходуном кроватью.

Я подпер дверь штангой, Но Чиппер Доув поднялся на ноги и стоял совершенно спокойно. На его лице играла, не померкнув, улыбка — по крайней мере еще не померкнув.

— Что все это значит, Фрэнни? — непринужденно спросил он, но Фрэнни дошла до конца своего текста. На этом ее участие, согласно сценарию, заканчивалось. («Ба, кого мы видим», — вот и все, что ей требовалось сказать.)

— Мы собираемся тебя изнасиловать, — сказал я Чипперу Доуву.

— Послушайте, — сказал Чиппер Доув. — Ну какое это было изнасилование, а? То есть я же тебе по-настоящему нравился, Фрэнни, — обратился он к ней, но Фрэнни хранила молчание. — Извини… насчет остальных парней, — добавил Доув, но взгляд булавочных глазок Фрэнни ничего не выражал. — Черт, — сказал Доув, поворачиваясь ко мне. — И кто же собирается меня насиловать?

— Только не я! — закричал Фрэнк из спальни, подпрыгивая на кровати все выше и выше. — Лично я люблю трахать всякую грязь! Постоянно этим занимаюсь!

Чиппер Доув все еще умудрялся продолжать улыбаться.

— Так значит, это та, которая сидит на кушетке? — игриво спросил он меня и уставился на великаншу Рути, должно быть, напомнившую ему Младшего Джонса; она же в ответ и бровью не повела. Чиппер Доув сумел ухмыльнуться. — Ничего не имею против черных женщин, — сказал он, переводя взгляд с Рути на меня и обратно. — Должно же быть в жизни какое-то разнообразие.

Рути приподняла одну из половинок своего огромного зада и шумно испортила воздух.

— Хрен тебе, — сказала она Чипперу Доуву.

Доув обратил все свое внимание на меня. Улыбка почти полностью сошла с его лица; думаю, он начал подозревать, что роль насильника отведена мне, и эта идея не привела его в восторг.

— Нет, это не он, жопа ты с ручкой! — завопил из спальни Фрэнк, задыхаясь и подпрыгивая все выше и выше. — Он любит девочек, прямо как ты! — вопил Фрэнк Доуву. — Отвратительных, отвратительных, отвратительных девчонок! — орал Фрэнк.

Он упал с кровати, но тут же забрался обратно и продолжил отчаянную пляску. В пении Лючии действительно начало прослушиваться безумие.

— Ты хочешь сказать, что это будет собака? — спросил меня Чиппер Доув. — Думаешь, я спокойно подставлюсь собаке?

— Какая собака, парень? — спросила Чиппера Доува Рути.

У Рути была такая же ужасная улыбка, как и у Доува.

— Вот эта собака, — ответил Доув, указывая на медведицу Сюзи.

Сюзи лежала, свернувшись клубком, и храпела; ее мохнатая спина была обращена к Доуву, лапы поджаты, морда спрятана. Рути засунула свою огромную босую ногу в пах Сюзи и начала там шуровать. Сюзи скрипуче охнула.

— Это никакая не собака, парень, — улыбнулась Рути, все шуруя и шуруя ногой.

Вдруг она резко повернула свою ногу в паху у Сюзи; медведица, проснувшись, с ревом вскинула голову и огрызнулась. Доув увидел, что намордник едва сдерживает ее челюсти, заметил, как Рути увернулась от длинных клыков. Рути швырнула поводок в морду медведя и отбежала в дальний угол. Сюзи готова была броситься за ней, но Фрэнни просто протянула к ней руку. Она только притронулась к Сюзи, и та тут же успокоилась. Медведица положила голову к Фрэнни на колени и начала тихо ворчать.

— Эрл! Эрл! — ворковала она.

— Это медведица, — сказал Доув.

— Да уж, парень, тут и к бабке не ходи, — согласилась Рути.

А Фрэнк все тоньше и тоньше тянул арию и наконец, превзойдя в безумии, кажется, даже Лючию, взвыл:

— Эта медведица — течная!

— Эта медведица хочет тебя, — сказал я Чипу Доуву.

Когда Доув снова взглянул на медведицу, он увидел, что Фрэнни засунула руку ей в пах и принялась там ласкать. Медведица вдруг стала игривой: замотала головой, начала издавать самые отвратительные звуки. «Мастерская Вест-Вилидж» сотворила с ней чудеса: если раньше Сюзи была просто умным медведем, теперь она превратилась в медведя, которому палец в рот не клади.

— Эта медведица так распалилась, — сказала Рути, — она даже меня готова оттрахать.

— Эй, послушайте, — сказал Чиппер Доув.

Он очень быстро ухватился за иллюзию, что я — единственный нормальный человек из присутствующих здесь. Именно так ему теперь казалось: я был его последней надеждой. Он был именно в том состоянии, в котором и хотела видеть его Лилли, когда Стерва, горничная, постучала в дверь. Я откатил штангу в сторону, как будто это была пушинка, и с такой силой рванул дверь на себя, что Стерва влетела в номер еще более изумленной и растрепанной, чем Чиппер Доув. Медведица Сюзи, встревоженная резким движением, зарычала, а обезумевшая от ужаса горничная уставилась на меня.

— Тут написано «Не беспокоить», дура! — заорал я на нее.

Я помог ей встать и одним рывком разодрал ее платьице горничной; брызнули во все стороны пуговицы. Она тут же впала в истерику. Я поднял ее вверх ногами и потряс. Фрэнк зашелся от восторга.

— Черные трусики! Черные трусики! — завизжал он, подпрыгивая на ходящей ходуном кровати.

— Ты уволена, — сказал я рыдающей горничной. — Куда прешься, не видишь, что ли, табличка висит: «Не беспокоить»? Совсем, что ли, мозгов нет? Короче, — сказал я ей, — ты уволена.

Я передал ее, по-прежнему вверх ногами, Рути. Сюзи сказала мне, что Рути и Стерва исполняли этот номер целый год. Это было что-то вроде танца апачей. Это было что-то вроде танца изнасилования — женщины женщиной. Рути принялась терзать Стерву на глазах у Чиппера Доува.

— Ну и что, что вы хозяева отеля! — рыдала Стерва. — Вы отвратительные люди, и я больше не буду убирать за медведем, не буду, не буду! — стонала она.

Затем она выдала потрясающий номер, изобразив конвульсию прямо под черной массой Рути: давилась, захлебывалась, бессвязно бормотала. Рути оставила ее в углу — хныкающей, свернувшейся в клубок, то и дело сотрясаемой леденящими душу спазмами.

— Надо бы вам подбирать горничных покрепче, чем эта белая шваль, — сказала мне Рути, передернув плечами. — Каждый раз, когда медведица кого-нибудь изнасилует, горничные готовы обосраться. Они просто не знают, что им с этим делать.

Когда я взглянул на Чиппера Доува, то — наконец-то! — не увидел в его взгляде прежней ледяной голубизны. Доув не сводил глаз с медведя. А Сюзи все активней и активней реагировала на ласки Фрэнни. Рути подошла к медведице и сняла с нее намордник; Сюзи тут же радостно оскалила зубы. Она была больше медведем, чем любой другой медведь; в этом единственном спектакле по Лиллиному сценарию Сюзи могла бы убедить медведя, что она медведица. Течная медведица.

Я даже не знаю, бывает ли у медведиц течка, но, как сказал бы Фрэнк, «да какая, собственно, разница».

Разница была в том, что Чиппер Доув купился. Рути начала осторожно почесывать Сюзи за ушами.

— Видишь его? Видишь его, вон того, вон там? — ласково говорила Рути.

И медведица Сюзи начала перебирать лапами и раскачиваться; она начала принюхиваться к Чипперу Доуву.

— Эй, послушай, — обратился ко мне Доув.

— Лучше не делай резких движений, — предупредил я его. — Медведи этого не любят.

Доув застыл как вкопанный. Сюзи, как будто спешить ей было совершенно некуда, стала неторопливо его обнюхивать. Фрэнк, утомленный, рухнул на кровать в спальне.

— Я дам тебе совет, — сказал Фрэнк Чипперу Доуву. — Ты научил меня трахаться с грязью, так я дам тебе совет насчет медведицы, — сказал Фрэнк.

— Эй, послушай… — вполголоса обратился ко мне Чиппер Доув.

— Главное, — сказал Фрэнк, — не дергаться. Ничему не сопротивляться. Медведи очень не любят сопротивления.

— Просто, мужик, соглашайся на все, — проворковала Рути.

Я подошел к Доуву и расстегнул его ремень; он начал было меня останавливать, но я сказал:

— Без резких движений.

Медведица Сюзи ткнулась мордой ему в пах, и в этот же момент его брюки с мягким хлопком упали на ковер.

— Советую задержать дыхание, — крикнул Фрэнк из спальни.

Настал момент появиться Лилли. И она появилась. Для Доува это выглядело так, будто она вошла из коридора, воспользовавшись собственным ключом от номера.

Мы все уставились на карлицу-медсестру. Лилли выглядела сердитой.

— Я прямо как знала, Фрэнни, ты опять за свое, — сказала Лилли своей пациентке.

Фрэнни сжалась на кушетке и повернулась ко всем нам спиной.

— Вы ей сиделка, а не мать, — огрызнулся я на Лилли.

— Ей от этого только хуже! Это ваше безумное насилие, насилие, насилие! — напустилась на меня Лилли. — Каждый раз, как у этой медведицы течка, вы затаскиваете сюда кого ни попадя и насилуете. А я одно могу сказать: мисс Берри от этого лишь хуже.

— Но это единственное, что ей нравится, — капризно заметил Фрэнк.

— И очень плохо, что ей нравятся подобные вещи, — заметила Лилли, как упрямая, но добрая сиделка, которой на самом деле и была.

— Да ну, бросьте, — сказал я. — Сегодня особый случай. Это тот, который изнасиловал ее! — крикнул я Лилли.

— Он заставил меня сношать грязную лужу! — пожаловался Фрэнк.

— Если мы сейчас сможем изнасиловать его, — упрашивал я Лилли, — даю слово, больше мы никогда и никого не будем насиловать.

— Обещания, обещания, — сказала Лилли, складывая свои маленькие ручки на маленькой груди.

— Мы обещаем! — закричал Фрэнк. — Еще только разок. Только этого, и все.

— Эрл! — проворчала Сюзи, и мне показалось, что Доув сейчас упадет замертво.

Сюзи энергично фыркала, обнюхивая чипперовский пах. Казалось, медведица говорит, что она тоже очень заинтересована именно этим.

— Пожалуйста! Пожалуйста! — закричал Доув. Сюзи сшибла его с ног и всем весом навалилась ему на грудь. Наложила свою огромную лапу, настоящую лапу, как раз на его промежность.

— Пожалуйста, — умолял Доув. — Пожалуйста, не надо! Пожалуйста!

И на этом Лиллин сценарий заканчивался. Именно в этом месте мы должны были остановиться. Ни у кого больше не оставалось ни одной реплики, кроме Лилли.

Просто Лилли должна была сказать: «Больше не будет никаких изнасилований, никаких — это окончательно». А я должен был взять Доува за шиворот и вышвырнуть в коридор.

Но Фрэнни встала с кушетки и, растолкав всех, подошла к Доуву.

— Достаточно, Сюзи, — сказала Фрэнни, и Сюзи отпустила его. — Надень штаны, Чиппер, — сказала ему Фрэнни. Он попробовал встать, но упал и снова поднялся, натягивая брюки. — А в следующий раз, когда ты снимешь брюки — все равно для кого, — сказала Фрэнни Чипперу Доуву, — я хочу, чтобы ты подумал обо мне.

— Подумал обо всех нас! — сказал Фрэнк, выходя из спальни.

— Запомни нас, — сказал я Чипперу Доуву.

— Если ты увидишь нас снова, — сказала ему Большая Рути, — лучше перейди на другую сторону. Любой из нас может убить тебя, парень, — прозаично сказала она ему.

Медведица Сюзи сняла свою медвежью голову; ей никогда больше не понадобится ее носить. Отныне медвежий костюм будет служить только для развлечения. Она посмотрела прямо в глаза Чипперу Доуву. Первоклассная истеричка номер один по кличке Стерва встала с ковра и тоже подошла поглядеть на Чиппера Доува. Она смотрела на него так, будто хотела получше его запомнить, затем пожала плечами, закурила сигарету и отвернулась.

— Не проходи мимо открытых окон! — крикнул Фрэнк уже в коридор, после того как Доув нас покинул.

Он шел, придерживаясь за стенку. Мы не могли не заметить, что он обмочился. Чиппер Доув брел как пациент с потерей ориентации, ищущий в больничном коридоре туалет; он шел, абсолютно не зная, что ждет его в туалете, словно не был уверен, что догадается, что надо делать, когда встанет перед писсуаром.

Мы все ощущали то первое чувство разочарования, мимо которого не может пройти ни одно честное исследование мести. Что бы мы ни сделали, это никогда не будет таким ужасным, как то, что он сделал с Фрэнни, а если будет — значит, мы перестарались.

До конца моих дней у меня останется ощущение, что я держу Чиппера Доува под мышки, и его ноги висят в нескольких дюймах над Седьмой авеню. Ничего больше с ним и нельзя было сделать — только поставить на место; с ним никогда ничего нельзя будет сделать: наших Чипперов Доувов мы только приподнимаем и ставим на место, раз за разом.

Итак, Лилли доказала свои способности, сочинив настоящую оперу, настоящую сказку. Сюзи сыграла свою роль до конца, исчерпала свою медвежью сущность; теперь она хранит медвежий костюм только из сентиментальности и для того, чтобы забавлять детей, ну и, конечно, для Хэллоуина. Отец получит на Рождество собаку-поводыря. Это будет его первая из многих собак. А когда у него появится животное, с которым можно поговорить, он сразу же решит, чем будет заниматься оставшуюся жизнь. — Ну вот, наступает наша оставшаяся жизнь, — скажет Фрэнни с благоговейной нежностью. — Наша долбаная оставшаяся жизнь наконец наступает, — скажет она.

В тот день, когда Чиппер Доув вышел из «Стэнхоупа» и побрел обратно в свою «фирму», казалось, что мы все выживем, те из нас, кто остался; казалось, мы всё для этого сделали. Фрэнни теперь была вольна выбирать свою жизнь, у Лилли и Фрэнка имелась избранная ими карьера, или, как они шутили, это карьера выбрала их. Я знал, что диплом по американской литературе, полученный в Венском университете, никого здесь не впечатлит, — но что мне еще оставалось, кроме как присматривать за отцом да подставлять атлетическое плечо сестрам и брату, когда им потребуется облегчить ношу?

Что мы все забыли в предрождественских хлопотах, в нашей отчаянной борьбе с Чиппером Доувом, так это тень, преследовавшую нас с самого начала. В любой сказке, когда ты думаешь, что уже выбрался из леса, оказывается, что ты в еще более глухом лесу; только ты начинаешь думать, что лес уже позади, выясняется, что ты по-прежнему там.

Как мы могли так быстро забыть урок мышиного короля? Как мы могли забросить старую собаку нашего детства, нашего дорогого Грустеца — так же ловко, как Сюзи сложила и убрала свой медвежий костюм, сказав: «Ну вот. С этим покончено. Теперь начнется совсем новая игра»?

Отмечая праздник первого вина нового урожая, венцы поют так называемые Heurigen Lieder — «песни молодого вина». Мне особенно запомнилась одна из них, очень типичная для людей, которых так хорошо понимал Фрейд: в их песнях сквозит желание смерти. Мышиный король, без сомнения, когда-то напевал эту песенку:

Verkauft's mei G'wand, Ich Fahr' in Himmel.

Продай мои старые одежды, я ухожу на небеса.

Когда медведица Сюзи увела своих подруг обратно в Вилидж, мы с Фрэнком, Фрэнни и Лилли вызвали старую добрую обслугу и заказали шампанское. Теперь, когда мы познали сладковатый вкус нашей мести Чипперу Доуву, детство казалось нам лежащим за спиной чистым озером. Мы чувствовали, что свободны от печали. Но один из нас даже тогда, должно быть, напевал эту песню. Один из нас тайно мурлыкал мотив:

ЖИЗНЬ СЕРЬЕЗНАЯ ШТУКА, НО ИСКУССТВО ЗАБАВА

Мышиный король был мертв, но — для одного из нас — не забыт.

Я не поэт. Я даже не писатель в нашей семье. Дональд Джастис станет литературным героем Лилли: он заменит даже чудесную концовку «Великого Гэтсби», которую Лилли так часто нам читала. Дональд Джастис красноречивее всех выразит вопрос, главнейший для нашей гостиничной семьи. Мистер Джастис спросит:

Как о судьбе сказать — и, в частности, о нашей — Как не о чем-то, что простого проще?

Добавим тогда в наш список судьбу. Особенно в семьях судьба «простого проще». Грустец не тонет; любовь тоже; и, в дальней перспективе, судьба. Она тоже не тонет.


ГЛАВА 12. Синдром мышиного короля; последний отель «Нью-Гэмпшир»


И вот эпилог; у всего есть эпилог. В мире, где любовь и грусть не тонут, существует множество эпилогов, и некоторые из них длятся и длятся. В мире, где судьба пробивает себе дорогу с помощью мускулов, некоторые эпилоги бывают очень краткими.

— Сны — обманчивое исполнение подавленных желаний, — объявит отец на пасхальном обеде в нью-йоркской квартире Фрэнка в 1965 году.

— Ты опять цитируешь Фрейда, папа, — скажет ему Лилли.

— Которого Фрейда? — машинально спросит Фрэнни.

— Зигмунда, — ответит Фрэнк. — Из четвертой главы «Толкования сновидений».

Я тоже должен был знать источник, потому что мы с Фрэнком по очереди вечерами читали отцу. Отец попросил нас прочитать ему всего Фрейда.

— Так что же тебе снилось, папа? — спросила его Фрэнни.

— «Арбутнот-что-на-море», — ответил отец.

Его собака-поводырь, когда мы сидели за столом, держала свою морду у него на коленях, и каждый раз, когда отец собирался взять свою салфетку, он клал кусок в ожидающую пасть собаки, и та мгновенно поднимала голову и давала ему взять салфетку.

— Не корми собаку за столом, — сердилась на отца Лилли, но мы все любили эту собаку.

Это была немецкая овчарка с черным чепраком и особо насыщенным золотисто-коричневым окрасом, доминировавшим на ее породистой морде; она была невероятно длинномордая, с высокими скулами, так что с виду нисколько не напоминала Лабрадора. Отец хотел назвать ее Фрейд, но мы решили, что и так все время путаемся, о котором Фрейде речь. Третий Фрейд, убеждали мы отца, просто сведет всех с ума.

Лилли предложила назвать собаку Юнг.

— Что? Этот предатель! Этот антисемит! — запротестовал Фрэнк. — Где это слыхано, чтобы существо женского рода называли в честь Юнга? — спросил Фрэнк. — До такого мог бы додуматься только Юнг, — возмущенно сказал он.

Тогда Лилли предложила назвать собаку Стэнхоуп — в знак своей любви к четырнадцатому этажу. Отцу понравилась идея назвать собаку-поводыря в честь отеля, но он предпочел назвать собаку в честь отеля, который ему действительно нравился. И тогда мы все согласились, что будем звать собаку Захер. Фрау Захер, в конце концов, была женщиной.

У Захер была одна-единственная плохая привычка: класть морду на колени отцу каждый раз, когда тот садился есть, но отец потакал ей, так что скорее это была плохая привычка отца. В остальном Захер была образцовым поводырем. Она не бросалась на других животных и, значит, не волочила за собой отца неизвестно куда; ум ее особенно проявлялся в обращении с лифтами: она блокировала дверь своим телом, чтобы та не закрылась, пока отец входит в лифт или выходит. Захер лаяла на швейцара в «Сент-Морице», но в основном вела себя очень дружелюбно, разве что сторонилась прочих пешеходов. Это были дни, когда в Нью-Йорке не требовалось убирать за своими собаками на улице, так что отец был свободен от этой унизительной процедуры, которую, как он и сам понимал, практически не мог бы осуществить. Между прочим, отец боялся принятия этого закона задолго до того, как о нем заговорили.

— Я хочу сказать, — говорил он, — что если Захер наложит кучу посреди Сентрал-Парк-Саут, как, по-вашему, я должен эту кучу найти? Достаточно неприятно подбирать дерьмо за собакой, но если ты к тому же его и не видишь, это вообще невероятно тяжко. Я не буду этого делать! — кричал он. — Если какой-нибудь добрый гражданин-законник только попробует заговорить со мной об этом, только предположит, что я несу ответственность за собачьи испражнения, думаю, я воспользуюсь своей битой!

Но пока мой отец от этого был свободен. К тому времени, когда они приняли закон о собачьем дерьме, мы уже не жили в Нью-Йорке. В хорошую погоду Захер и отец ходили на прогулку без сопровождения, они прогуливались между «Стэнхоупом» и Центральным парком, и мой отец мог позволить себе не видеть собачье дерьмо.

В квартире Фрэнка собака спала на коврике, лежавшем между моей и отцовской кроватями, и порой в полудреме я задумывался, кому снятся сны — Захер или отцу.

— Итак, тебе снился «Арбутнот-что-на море», — скажет Фрэнни отцу. — А что еще нового?

— Нет, — сказал отец. — Это бы не старый сон. Я хочу сказать, что в нем не было вашей матери. Мы не были опять молоды или что-то в этом роде.

— И никаких мужчин в белых смокингах, папа? — спросила его Лилли.

— Нет-нет, — сказал отец. — Я был стар. Во сне я был даже старше, чем сейчас, — сказал он (ему тогда было сорок пять). — Во сне, — сказал отец, — я просто шел вдоль берега вместе с Захер. Мы просто прогуливались, обходили весь отель, — сказал он.

— Обходили руины, ты хочешь сказать, — заметила Фрэнни.

— Ну, — хитро сказал отец, — я, конечно, не мог толком разглядеть, в руинах ли все еще «Арбутнот», но мне казалось, что его восстановили. У меня было такое чувство, что его полностью отремонтировали, — сказал отец, перенося куски пищи со своей тарелки на колени и далее в пасть Захер. — Это был совершенно новый отель.

— И клянусь, он был твой, — сказала ему Лилли.

— Вы же сказали, что я могу делать все что угодно, разве не так, Фрэнк? — спросил отец.

— Во сне ты владел «Арбутнотом-что-на-море»? — спросил его Фрэнк. — И он был полностью восстановлен?

— Все было в ажуре, да, пап? — спросила его

Фрэнни.

— В полном ажуре, — кивнул отец; Захер тоже кивнула.

— Так ты этим хочешь заняться? — спросил я отца. — Хочешь купить «Арбутнот-что-на-море»?

— Ну, — сказал отец, — название надо будет, конечно, поменять.

— Конечно, — сказала Фрэнни.

— Третий отель «Нью-Гэмпшир»! — воскликнул Фрэнк. — Лилли! — закричал он. — Ты только подумай! Еще один телесериал!

— Я еще и над первым сериалом толком не поработала, — обеспокоенно сказала Лилли.

Фрэнни присела рядом с отцом, положила руки ему на колени; Захер принялась лизать ей пальцы.

— Опять? — спросила Фрэнни отца. — Хочешь опять начать все сначала? Ты понимаешь, что это вовсе не обязательно?

— А что еще мне делать, Фрэнни? — улыбнулся он. — Это последний, обещаю, — сказал он, обращаясь уже ко всем нам. — Если я не смогу сделать из «Арбутнота» что-то особенное, то выброшу белый флаг.

Фрэнни взглянула на Фрэнка и пожала плечами; я тоже пожал плечами, а Лилли просто закатила глаза.

— Ну что же, — сказал Фрэнк. — Для начала надо навести справки, кто там хозяин и сколько это стоит.

— Я не хочу видеть его, если он там все еще хозяин, — сказал отец. — Не хочу видеть этого сукина сына.

Отец всегда говорил, что не хочет «видеть» того или сего, а мы всегда сдерживались, чтобы не сказать ему, что ничего «видеть» он не может.

Фрэнни заявила, что она тоже не хочет видеть человека в белом смокинге, а Лилли сказала, что она постоянно видит его во сне; она уже устала от него, сказала Лилли.

Это нам с Фрэнком придется нанять машину и проделать весь путь до самого Мэна; по дороге Фрэнк вздумает учить меня вождению. Мы снова взглянем на руины «Арбутнота-что-на-море» и отметим, что руины не слишком-то изменились. Интересно, по каким обычно критериям определяют изменения в руинах после того, как они уже стали руинами? Однажды превратившись в руины, руины остаются почти неизменными. Мы обнаружили новые следы вандализма, но заниматься вандализмом на развалинах не очень-то интересно, и это место почти не изменилось с осени 1946 года, когда мы все прибыли в «Арбутнот-что-на-море» только для того, чтобы увидеть смерть Эрла.

Мы без труда узнали ту пристань, на которой был застрелен Штат Мэн, хотя пристань, да и все окружающие ее пристани были перестроены, и на воде появилось множество новых лодок. «Арбутнот-что-на-море» выглядел как маленький призрачный город, а вот то, что раньше было изящной старомодной рыбацкой деревушкой, раскинувшейся у подножия отеля, превратилось в маленький неряшливый туристический городок. Там была пассажирская пристань, на которой можно было взять напрокат лодку и купить нереисов, а в пределах видимости частного побережья «Арбутнота-что-на-море» был галечный общественный пляж. Так как вокруг не было никого, кто бы об этом заботился, «частная» территория фактически уже не была частной. Когда мы с Фрэнком прибыли туда, две семьи устроили на территории отеля пикник; одна из них приплыла на лодке, а другая проехала вдоль всего берега на машине, по той же «частной» дороге, по которой приехали и мы с Фрэнком, мимо выцветшей вывески, которая все еще сообщала: «Закрыто до начала сезона!»

Цепь, некогда перекрывавшая шоссе, давно была оборвана и оттащена в сторону.

— Сюда надо будет вложить целое состояние, чтобы сделать это место всего лишь обитаемым, — сказал Фрэнк.

— При условии, что его еще захотят продать, — заметил я.

— Да кто, ради бога, будет за него держаться? — воскликнул Фрэнк.

И только в конторе по недвижимости в Бете, штат Мейн, мы с Фрэнком узнали, что мужчина в белом смокинге по-прежнему владеет «Арбутнотом-что-на-море» и что он все еще жив.

— Вы хотите купить недвижимость старика Арбутнота! — воскликнул шокированный риэлтор.

Мы были в восторге от известия, что «старик Арбутнот» еще существует.

— Я общался только с его адвокатами, — сказал риэлтор. — Они уже несколько лет пытаются избавиться от отеля. Старик Арбутнот живет в Калифорнии, — сказал нам риэлтор, — но у него есть адвокаты по всей стране. Тот, с которым я имел дело, в основном живет в Нью-Йорке.

Мы думали, что нам достаточно будет сообщить нью-йоркскому адвокату о своем желании приобрести отель, но, когда мы вернулись в Нью-Йорк, адвокат Арбутнота сказал, что Арбутнот хочет нас видеть.

— Придется ехать в Калифорнию, — сказал Фрэнк. — Судя по всему, старик Арбутнот в полном маразме, как какой-нибудь Габсбург, но он не хочет продавать отель, не увидевшись с нами.

— Господи Иисусе, — сказала Фрэнни. — Довольно дорогая поездочка только для того, чтобы с кем-то там увидеться!

Фрэнк сообщил ей, что Арбутнот оплачивает нашу поездку.

— Он, наверно, просто хочет посмеяться вам в лицо, — предположила Фрэнни.

— Даже не верится, что мне так повезло! — воскликнул отец. — Подумать только, ведь его все еще можно купить!

Мы с Фрэнком не видели причин описывать ему эти руины и дешевый туризм, развернувшийся вокруг его заветного «Арбутнота-что-на-море».

— Он все равно ничего этого не увидит, — прошептал Фрэнк.

И я рад, что у отца никогда не будет случая увидеть старого Арбутнота, временно жившего в отеле в Беверли-Хиллз. Когда мы с Фрэнком прибыли в аэропорт Лос-Анджелеса, мы взяли напрокат вторую за эту неделю машину и поехали на встречу с престарелым Арбутнотом.

В апартаментах, к которым примыкал собственный пальмовый сад, мы обнаружили старика с заботливой сиделкой, не менее заботливым адвокатом (этот был калифорнийским адвокатом) и, как потом выяснилось, смертельной эмфиземой. Он полусидел в причудливой больничной койке, полусидел, аккуратно дыша между рядами кондиционеров.

— Люблю Лос-Анджелес, — задыхаясь, сказал Арбутнот. — Здесь не так много евреев, как в Нью-Йорке. Иначе бы у меня в конце концов выработался иммунитет к евреям, — добавил он.

Резкий приступ кашля, словно бы напавший на него внезапно (и со стороны), швырнул Арбутнота на край больничной койки; это выглядело так, будто он подавился целой индюшачьей ножкой, и казалось, он так и не придет в себя, казалось, его упорный антисемитизм наконец его погубит (уверен, что Фрейд от этой мысли был бы счастлив), но приступ кашля прошел так же внезапно, как и начался. Нянечка поправила ему подушки; адвокат положил на грудь старика некие с виду очень важные документы и протянул Арбутноту ручку, которую тот взял трясущимися пальцами.

— Я умираю, — сказал Арбутнот мне и Фрэнку, как будто это не было нам ясно с первого взгляда. На нем была белая шелковая пижама; он выглядел так, словно ему было сто лет, и весил не более пятидесяти фунтов.

— Они сказали, что они не евреи, — сказал Арбутноту адвокат, указывая на нас с Фрэнком.

— Вы именно поэтому хотели увидеть нас? — спросил Фрэнк старика. — Могли бы выяснить это и по телефону.

— Может быть, я умираю, — сказал он, — но я ничего не продаю евреям.

— Мой отец, — заметил я Арбутноту, — был близким другом Фрейда.

— Не того Фрейда, — поспешил пояснить Фрэнк, но старик снова зашелся в приступе кашля и не услышал того, что сказал Фрэнк.

— Фрейда? — сказал Арбутнот, откашливаясь и сплевывая. — Я тоже знал Фрейда! Это был еврей — дрессировщик животных. Только евреи не умеют обращаться с животными, — доверительно сообщил он нам. — Знаете, животные могут говорить, — сказал он. — Они чувствуют любые человеческие странности, — сказал он. — Тот Фрейд, которого знал я, был глупым еврейским дрессировщиком. Он пробовал выдрессировать медведя, но медведь его съел! — восторженно воскликнул Арбутнот и от этого снова зашелся в приступе кашля.

— Такой медведь-антисемит? — спросил Фрэнк, и Арбутнот так рассмеялся, что я подумал, как бы этот приступ кашля не убил его.

— Я и пытался его убить, — скажет Фрэнк позже.

— Вы, должно быть, сошли с ума, если хотите купить этот участок, — сказал нам Арбутнот. — Ну то есть вы знаете, где находится Мэн? У черта на куличках! Там нет ни нормального железнодорожного сообщения, ни воздушного. Ехать туда на машине тоже ужасно, это слишком далеко и от Нью-Йорка, и от Бостона, а когда вы туда доберетесь, то вода окажется слишком холодной и мошкара за час зажрет вас до смерти. И классные яхтсмены больше туда не заходят, ну то есть яхтсмены с деньгами, — сказал он. — Если у вас есть немного денег, — сказал Арбутнот, — то в Мэне их абсолютно не во что вложить! Там даже нет проституток!

— И все же нам там нравится, — сказал Фрэнк.

— Они не евреи, а? — спросил Арбутнот своего адвоката.

— Нет, — ответил адвокат.

— По виду трудно сказать, — сказал Арбутнот. — Раньше я определял евреев с первого взгляда, — пояснил он нам. — Но сейчас я умираю, — добавил он.

— Плохо, — сказал Фрэнк.

— Фрейда не съел медведь, — сказал я Арбутноту.

— Фрейда, которого знал я, съел медведь, — сказал Арбутнот.

— Нет, — сказал Фрэнк. — Фрейд, которого вы знали, был героем.

— Только не тот Фрейд, которого я знал, — раздраженно возразил Арбутнот.

Медсестра заметила у него на подбородке капли слюны и отстраненно, как смахивают пыль со стола, вытерла ему подбородок.

— Фрейд, которого мы оба знали, — сказал я, — спас Венскую государственную оперу.

— Вена! — воскликнул Арбутнот. — Вена полна евреев! — крикнул он.

— В Мэне их тоже больше, чем раньше, — поддразнил его Фрэнк.

— В Лос-Анджелесе тоже, — сказал я.

— Во всяком случае, я умираю, — сказал Арбутнот. — И слава богу!

Он подписал лежащие у него на груди документы, и его адвокат протянул их нам. Вот так это и произошло: в 1965 году Фрэнк купил «Арбутнот-что-на-море» и двадцать пять акров мэнского побережья.

— За гроши, — как потом скажет Фрэнни.

На лице Арбутнота цвело разлапистое пятно почти небесной голубизны, а его уши рдели алым и лиловым, словно присыпанные старомодным фунгицидом. Казалось, исполинский грибок поедает Арбутнота изнутри.

— Подождите минутку, — сказал он нам, когда мы уже собрались выходить, и слова булькающим эхом отдались у него в груди. Нянечка снова поправила ему подушки; адвокат резко захлопнул атташе-кейс; кондиционеры нагоняли в номер такой холод, что нам с Фрэнком казалось, будто мы в гробнице, в венской Kaisergruft, где покоятся бессердечные тела Габсбургов. — Каковы ваши планы? — спросил нас Арбутнот. — Что вы собираетесь там сделать?

— Это будет тренировочный лагерь коммандос, — сказал Фрэнк Арбутноту. — Для израильской армии.

Я заметил, как губы адвоката скривились в улыбке; это была особая улыбка, которая заставила потом нас с Фрэнком посмотреть в документах, которые нам там вручили, фамилию адвоката. Адвоката звали Ирвинг Розенман, и хоть он и был из Лос-Анджелеса, мы с Фрэнком были твердо уверены, что он еврей.

Старый Арбутнот не выдавил из себя улыбки.

— Израильские коммандос? — переспросил он.

— Ра-та-та-та! — сказал Фрэнк, изображая пулемет.

Нам показалось, что Ирвинг Розенман сейчас бросится на кондиционеры, чтобы не рассмеяться.

— Медведи их всех приберут, — странно сказал Арбутнот. — Медведи в конце концов приберут всех евреев, — сказал он, и безумная ненависть, отпечатавшаяся на его лице, была такой же старомодной и яркой, как и лиловый, гречишный отсвет на его ушах.

— Приятной смерти, — пожелал ему Фрэнк. Арбутнот снова закашлялся; он хотел что-то еще сказать, но не смог справиться с кашлем. Он знаком подозвал сиделку, та, похоже, понимала его кашель без особых трудов; она знаком велела нам покинуть комнату, затем вышла к нам сама и сказала то, что ее просил передать нам Арбутнот.

— Он сказал, что умрет лучшей смертью, какую только можно купить за деньги, — сказала она; чего нам, добавил Арбутнот, явно не светит.

Мы с Фрэнком не смогли придумать, что бы нам передать через нянечку Арбутноту. Мы были довольны уже тем, что оставили его с мыслью об израильских коммандос в Мэне. Мы попрощались с сиделкой Арбутнота и с Ирвингом Розенманом и улетели в Нью-Йорк с третьим отелем «Нью-Гэмпшир» в кармане у Фрэнка.

— Именно там его и надо держать, Фрэнк, — скажет ему Фрэнни, — у тебя в кармане.

— Ты никогда не превратишь эту развалину снова в отель, — сказала Лилли отцу. — Она уже упустила свой шанс.

— Мы начнем очень скромно, — заверил Лилли отец.

Под «мы» отец подразумевал меня и себя. Я сказал, что поеду с ним в Мэн и помогу ему начать.

— Значит, ты такой же чокнутый, как и он, — сказала мне Фрэнни.

Но у меня была идея, которой я никогда не делился с отцом. Если, как говорит Фрейд, сон является исполнением желаний, то, как говорит опять же Фрейд, то же самое можно сказать о шутках. Шутки тоже осуществляют желания. Я сыграл с отцом шутку. И продолжаю играть ее вот уже пятнадцать лет. Поскольку отцу сейчас уже за шестьдесят, я не погрешу против истины, сказав, что шутка «удалась»; моя шутка сошла мне с рук, и это святая правда.

Последний отель «Нью-Гэмпшир» никогда не был и никогда не будет отелем. В этом и заключается шутка, которую я играю с отцом все эти годы.

Первая книга Лилли «Попытка подрасти» дала нам достаточно средств, чтобы мы смогли восстановить «Арбутнот-что-на-море»; а когда вышла экранизация, мы могли бы вернуть и «Гастхауз Фрейд». Может быть, к тому времени мы уже могли позволить себе купить и «Захер» или, по крайней мере, «Стэнхоуп». Но я знаю, что третьему отелю «Нью-Гэмпшир» совсем не обязательно быть настоящим отелем.

— В конце концов, — как скажет Фрэнк, — первые два тоже не были настоящими отелями.

Дело в том, что отец всегда был слепым — или слепота Фрейда оказалась заразительна.

Мы разобрали мусор на берегу. Более или менее восстановили «территорию» — то есть снова засадили лужайки; даже потрудились восстановить один из теннисных кортов. Потом, через много лет, мы устроили бассейн, потому что отец любил плавать, а следить за тем, как он плавает в океане, было все-таки боязно: вдруг он повернет не в ту сторону и уплывет в море. А бывшие общежития гостиничного персонала, здания, где когда-то жили отец, мать и Фрейд? Их мы просто снесли; пришли рабочие и не оставили от них камня на камне. Место, где они стояли, мы разровняли и замостили. Мы сказали отцу, что теперь здесь автостоянка, хотя у нас никогда не было так уж много машин.

Мы вложили душу в главное здание. Там, где когда-то была регистрационная стойка, мы сделали бар и превратили фойе в огромную игровую комнату. Мы вспомнили о досках для «дартз» и бильярдных столах в кафе «Моватт»; думаю, Фрэнни верно сказала, что мы превратили фойе в венскую кофейню. За фойе следовало то, что когда-то было гостиничным рестораном и кухней; мы просто сломали несколько стен и превратили все это, как сказал архитектор, в «некое подобие деревенской кухни».

— Огромное подобие, — скажет Лилли.

— Нелепое подобие, — скажет Фрэнк.

Идея восстановить танцевальный зал принадлежала Фрэнку.

— На случай, если придется устроить большую вечеринку, — убеждал он, хотя у нас никогда не было такой вечеринки, чтобы все не уместились в нашей так называемой деревенской кухне.

Даже после того, как мы убрали все лишние ванные комнаты, даже после того, как превратили верхний этаж в одну большую кладовку, а на втором этаже устроили библиотеку, мы могли бы поселить здесь более тридцати человек, каждого в отдельный номер, если бы нам это когда-нибудь потребовалось и если бы мы закупили достаточно кроватей.

Сначала отец, кажется, был очень удивлен, что вокруг так спокойно.

— Где же постояльцы? — спрашивал он, особенно летом, когда открыты окна, когда от берега должны доноситься пронзительные беззаботные детские голоса, перекликающиеся с криками чаек.

Я объяснил отцу, что у нас слишком хорошо идут дела летом, чтобы держать отель открытым еще и зимой, но иногда летом он спрашивал меня об окружающей его тишине, нарушаемой только ровным шумом прибоя.

— По моим подсчетам, у нас не более двух или трех постояльцев, — говорил отец, — если только я вдобавок ко всему еще и не оглох, — добавлял он.

Но мы все объясняли ему, что такой первоклассный отель, как наш, вовсе не обязательно заполнять до отказа; у нас такая высокая цена за номер, говорили мы, что создавать здесь толпу нет ни малейшей нужды.

— Ну разве это не фантастика? — говорил он. — Я знал, что это место может быть именно таким, — напоминал он нам. — Нужна была только соответствующая комбинация высокого класса и демократичности. Я всегда знал, что оно может стать особым!

Ну что же, наша семья, конечно, была моделью демократии; сначала Лилли зарабатывала деньги, затем деньгами занимался Фрэнк, и таким образом третий отель «Нью-Гэмпшир» всегда был полон бесплатных постояльцев. Мы хотели, чтобы вокруг было как можно больше людей, потому что их присутствие, их веселые или чем-то недовольные голоса помогали нашему отцу поверить, что мы добились своей цели, действуя в полной темноте. Лилли приезжала и оставалась с нами так долго, как только могла. Ей никогда не нравилось работать в библиотеке, хотя мы предлагали ей буквально весь второй этаж. «В библиотеке слишком много книг», — говорила она. Когда она писала, то в присутствии других книг собственные усилия казались ей бесконечно малыми. Лилли пробовала писать даже в танцевальном зале, посреди огромного пространства, ожидающего звуков музыки и шарканья ног. Лилли писала и писала, но стук ее пишущей машинки никогда не мог заполнить танцевальный зал, как бы она ни старалась. Старалась, как Лилли.

Фрэнни тоже приезжала сюда и на какое-то время ускользала от общественного внимания; Фрэнни использовала наш третий отель «Нью-Гэмпшир» для того, чтобы собраться с силами. Фрэнни стала знаменитой, боюсь, намного более знаменитой, чем Лилли. В киноверсии «Попытки подрасти» Фрэнни сыграла саму себя. Ну да она и есть главная героиня первого отеля «Нью-Гэмпшир». В экранизации только она, конечно, и выглядит правдоподобно. Из Фрэнка они сделали типичного «голубого» цимбалиста и таксидермиста; они сделали Лилли очень «миленькой», но крохотность Лилли никогда не была для нас «миленькой». Боюсь, что за ее росточком нам всегда чудились тщетные усилия что-то изменить, и ничего «миленького» мы не видели ни в ее борьбе, ни в результатах. И с Эггом они перестарались; крошка Эгг вышел у них «милее» некуда. На роль Айовы Боба нашли ветерана вестернов (Фрэнни, Фрэнк и я видели миллион раз, как этот балда под градом пуль валился с лошади); железо он качал так же, как уплетал тарелку блинов, — то есть совершенно неубедительно. И, конечно же, они вырезали все ругательства. Кто-то из продюсеров сказал Фрэнни, что бранные словечки доказывают только малый словарный запас и отсутствие воображения. И каждый раз, когда она доходила до этого места, все мы — и Фрэнк, и Лилли, и отец, и я — наперебой требовали от Фрэнни подробного рассказа, что она на это ответила.

— Да сам ты после этого жопа с говном вместо мозгов! — сказала Фрэнни продюсеру. — Во все тебя щели и щелочки!

И хотя язык ей пришлось все-таки попридержать, в «Попытке подрасти» Фрэнни смотрелась вполне убедительно; пусть даже Младший Джонс выглядел у них как самодовольный шут, пришедший на прослушивание в джазовый оркестр, пусть даже актеры, исполнявшие отца и мать, играли пресно и невыразительно, а тот, кого они выбрали на мою роль… Господи Иисусе. Несмотря ни на что, Фрэнни там блистала. Когда снимали кино, ей было уже далеко за двадцать, но она так замечательно выглядела, что вполне сходила за шестнадцатилетнюю.

— Этот болван, который играет тебя, — сказала мне Фрэнни, — должен, по их замыслу, изображать безжизненную смесь слащавости и глупости.

— Не знаю, не знаю… по-моему, тебе это иногда и самому удается, — поддразнивал меня Фрэнк.

— Старая дева со штангой, — сказала Лилли, — вот как они тебя изобразили.

Но первые несколько лет, присматривая за отцом в третьем отеле «Нью-Гэмпшир», именно я себя в основном и чувствовал старой девой со штангой. С австрийским дипломом по американской литературе из меня могло бы получиться что-нибудь и похуже, чем устроитель отцовских иллюзий.

— Тебе нужна хорошенькая женщина, — говорила мне по телефону Фрэнни из Нью-Йорка, из Лос-Анджелеса. Это была точка зрения восходящей звезды.

Фрэнк спорил с ней, говоря, что, может быть, мне нужен вовсе и хорошенький мужчина. Но я к этим советам относился очень осторожно. Я был счастлив, претворяя в жизнь отцовские фантазии. Следуя традиции, установленной бедной Фельгебурт, я особенно наслаждался, читая по вечерам отцу вслух; читать кому-нибудь вслух — это одно из величайших удовольствий в жизни. К тому же мне удалось заинтересовать отца тяжелой атлетикой. Для того чтобы заниматься тяжелой атлетикой, совсем не обязательно видеть. И теперь по утрам мы с отцом чудесно проводим время в старом танцевальном зале. Мы повсюду раскладываем маты и устанавливаем спортивные скамейки для качания пресса. У нас были штанги и гантели на все случаи жизни, плюс великолепный вид на Атлантический океан. Пускай отец и не мог видеть этого чудесного вида, он был доволен тем, что чувствовал морской бриз, овевавший его, когда он качал вес. Как я уже говорил, с того момента, как я задушил Арбайтера, я не люблю перенапрягаться со штангой, и отец очень скоро стал достаточно искушенным в тяжелой атлетике, чтобы заметить это; порой он слегка поругивал меня за это, но мне доставляло удовольствие заниматься с ним и при небольших тяжестях. Большие тяжести я теперь оставил для него.

— О, я знаю, ты все еще в форме, — поддразнивал он меня, — но все равно, ты уже не тот, что был летом шестьдесят четвертого.

— Не может же человеку всю жизнь оставаться двадцать два, — напоминал я ему, и мы поднимали и поднимали штанги и гантели.

В такие утра, когда еще не рассеивался мэнский туман, а вокруг нас висела морская влажность, я мог вообразить себе, что наше путешествие еще только начинается, я мог поверить, что опять лежу на любимом коврике Грустеца, что рядом, наставляя меня, качает вес Айова Боб, а не я наставляю отца.

И только годам к сорока я попробовал жить с женщиной.

На мое тридцатилетие Лилли прислала мне стихотворение Дональда Джастиса.

Ей понравилось окончание, и она решила, что оно мне очень подходит. В то время я рассердился на нее и послал Лилли в ответ следующую записку: «Кто такой Дональд Джастис и каким боком то, что он сказал, подходит нам?» Но это окончание хорошо для любого стихотворения, и в тридцать лет я примерно так себя и чувствовал.


Сегодня, в тридцать, я видел:

Деревья вспыхнули, словно

Свечи на торте славном

В последних лучах светила.

И в этом быстром сияньи —

Время задумать желанье,

Пока нас ночь не накрыла.

Знать бы, какое желанье —

Как должен был знать я когда-то,

Склонившись над скатертью чистой,

Над свечей колыханьем —

Чтоб сдуть их одним дыханьем.


А когда Фрэнку исполнилось сорок, я послал ему открытку со стихотворением Дональда Джастиса «Мужчина в сорок лет», которое заканчивалось строками:


Мужчины к сорока

Научились закрывать тихонько

Двери комнат,

Куда они не вернутся.


Фрэнк прислал мне в ответ записку, в которой говорилось, что с этого момента он прекращает читать поэзию. «Закрывай свои двери! — огрызнулся Фрэнк. — Тебе тоже скоро будет сорок. А что касается меня, то я хлопаю дверьми и каждый раз, черт подери, возвращаюсь к ним!»

«Браво, Фрэнк!» — подумал я. Он всегда проходил мимо открытых окон без малейшей тени страха. Именно так делают все великие агенты: дают самые невероятные и нелогичные советы, заставляют тебя храбро идти вперед, ведь только так можно чего-то добиться; и ты добиваешься более или менее того, что хочешь или, во всяком случае, что-то получаешь, по крайней мере не заканчиваешь путь с пустыми руками, когда храбро идешь вперед, когда ныряешь во мрак, будто следуешь самому разумному совету на свете. Кто бы мог подумать, что Фрэнк вырастет таким лапушкой? (В детстве он был таким засранцем.) И я не осуждаю Фрэнка за то, что он слишком сильно подстегивал Лилли.

— Это Лилли, — всегда говорила Фрэнни, — вот кто слишком сильно подстегивает Лилли.

Когда этим чертовым критикам понравилась ее «Попытка подрасти», когда они осыпали ее наивысшими похвалами, — мол, невзирая на то, кто она такая, эта малышка Берри из известной семьи, спасшей оперу, она действительно «неплохая писательница», «многообещающий» молодой автор, — когда они начали твердить и твердить о свежести ее голоса, все это значило для Лилли одно: ей надо продолжать это занятие, теперь она должна отнестись к нему серьезно.

Но наша маленькая Лилли написала свою первую книгу почти случайно; эта книга была всего лишь эвфемизмом попытки подрасти, и все же, написав ее, Лилли убедила себя, что она писательница; а на самом деле она, возможно, была всего лишь тонко чувствующим читателем, любителем литературы, хотевшим писать. Думаю, Лилли погубило именно ее писательство (а оно на это способно). Писательство сожгло ее дотла. Она была слишком мала, чтобы принять на себя такую добровольную пытку, постоянное отсечение кусочков собственной плоти. После того, как киноверсия «Попытки подрасти» сделала ее знаменитой, и после того, как телесериал «Первый отель „Нью-Гэмпшир“» сделал Лилли Берри повсеместно известной, полагаю, Лилли захотела «просто писать», как часто говорят авторы. Полагаю, она не хотела ничего другого, как только быть свободной, чтобы написать теперь свою книжку. Вся проблема в том, что вторая книга Лилли вышла не слишком хорошей. Она называлась «Сумерки ума» — выражение, позаимствованное Лилли у ее гуру, Дональда Джастиса.

И вот приходят сумерки ума.

И светлячки шевелятся в крови.

И так далее. Может быть, с ее стороны было бы мудрее выбрать название для книги из другой строчки Дональда Джастиса:

Время кланяется нам не без ошибок

Она могла бы назвать свою книгу «Не без ошибок» — потому что именно так оно и было. Она откусила больше, чем могла проглотить; это была не ее лига. Речь в «Сумерках ума» шла о смерти мечты, о том, как тяжело мечты умирают. Это была смелая книга, в которой Лилли отошла от своей маленькой биографии, но затронула область, слишком для себя чуждую, чтобы суметь там за что-то ухватиться; она написала сумбурную книгу, говорившую в первую очередь о том, насколько чужд нашей сестренке сам этот язык. Когда пишешь сумбурно, ты всегда подставляешься. И Лилли с ее ранимостью подставилась по полной программе — едким критикам, зашоренным журналистам, матерым акулам пера.

Как говорил Фрэнк, который был обычно прав насчет Лилли, ее больше смущало не то, что она написала плохую книгу, а то, что в некоторых довольно влиятельных кругах плохих читателей та рассматривалась как героическая. Определенную группу студентов-бездарей привлекла именно сумбурность «Сумерек ума»; они с радостью открыли для себя, что абсолютная невнятица не только может быть опубликована, но, похоже, считается чем-то заведомо серьезным. Как указал Фрэнк, некоторым студентам больше всего нравилось в этой книге именно то, что Лилли ненавидела: самокопание, ведущее в никуда, бессюжетность, размытость характеров, отсутствие интриги. Отчего-то в определенных университетских кругах явное неумение выразить свою мысль воспринимается как подтверждение того, что очевидный для любого дурака порок можно при помощи искусства обратить в добродетель.

— И где только эти студентики набираются таких идей! — жаловалась Фрэнни.

— Не все они так думают, — замечал Фрэнк.

— Они думают, что натянутое, вымученное и труднопонимаемое, с долбаной большой буквы Т, лучше, чем увлекательное, прямое и понятное! — кричала Фрэнни. — Что, черт подери, происходит с этими людьми?

— Не все же они такие, Фрэнни, — говорил Фрэнк.

— Только те, кто делает культ из неудачи Лилли? — спрашивала Фрэнни.

— Только те, кто слушает своих учителей, — самодовольно говорил Фрэнк, чувствуя себя в своей тарелке: отрицания всего и вся. — Я хочу сказать, как ты думаешь, Фрэнни, у кого эти студенты учатся так думать? — спрашивал ее Фрэнк. — У своих учителей.

— Господи Иисусе! — обычно говорила Фрэнни. Она не просила роли в «Сумерках ума»; в любом случае, снять по этой книге кино не было никакой возможности. Фрэнни сделалась звездой намного проще, чем Лилли — писательницей.

— Быть звездой проще, — говорила Фрэнни. — Не надо ничего делать, достаточно расслабиться, быть самой собой и ждать, что ты понравишься людям. Ты просто должна верить, что они увидят твое внутреннее «я», — говорила Фрэнни. — Ты просто должна расслабиться и верить, что твое внутреннее «я» найдет к ним дорогу.

Думаю, писателю, чтобы показать свое внутреннее «я», надо приложить некоторые усилия. Я всегда хотел написать об этом письмо Дональду Джастису, но, думаю, хватит и того, что я его однажды видел, пусть и издалека. Если бы то, что в нем есть самого чистого и лучшего, отсутствовало в его стихах, он не был бы хорошим поэтом. А так как что-то хорошее и сильное перешло из него в его стихи, встреча с ним" может принести разочарование. Нет, я вовсе не хочу сказать, что он ничтожество какое-нибудь. Возможно, он замечательный человек. Но он не может быть таким же чеканным, как его стихи; его стихи настолько величественны, что он в сравнении с ними заведомо проигрывает. В случае с Лилли, конечно, было наоборот: это ее творчество проигрывало по сравнению с ней самой, как она прекрасно знала. Она знала, что ее творчество не так привлекательно, как она сама, и потому искала окольных путей.

Фрэнни спасло не только то, что звездой быть легче, чем писателем. Фрэнни спасло еще и то, что она была не только звездой. Дональд Джастис прекрасно знал, что писательство — одинокое занятие, независимо от того, живешь ты один или нет.


Меня ты не узнаешь,

Мое лицо — то, что цветет

Во влажных зеркалах в несчетных ванных,

Когда ты ищешь выключатель.

В моих глазах — такое выражение,

Как у холодных статуй,

Следящих за возвратом голубей

От корма, что мы разбросали.


— Господи Иисусе, — как сказала бы Фрэнни. — Кто же захочет с ним встречаться?

Но Лилли была очаровательной — для всех, кроме себя самой. Лилли хотела, чтобы и слова ее были очаровательны, но слова ее подвели.

Удивительно, что в свое время мы с Фрэнни думали о Фрэнке как о мышином короле; мы совершенно неправильно представляли себе Фрэнка. Мы его с самого начала недооценивали. Он всегда был героем, но мы поняли это, только когда он начал подписывать все наши чеки и сообщать нам, сколько мы можем потратить на то или другое.

Нет, нашим мышиным королем была Лилли.

— Мы должны были догадаться, — будет снова и снова нудеть Фрэнни. — Она просто была слишком маленькой!

Итак, теперь Лилли для нас потеряна. Она была грустью, которую мы никогда до конца не понимали; мы не могли разглядеть, что стояло за ее маскировкой. Возможно, Лилли так и не выросла достаточно большой, чтобы мы это увидели.

Она стала автором одного шедевра, который сама ни в грош не ценила. Она написала сценарий постановки с Чиппером Доувом в главной роли; она была автором и режиссером оперы, написанной в лучших традициях Schlagobers и крови. Она знала, как далеко можно зайти с этой историей. А вот «Сумерки ума» не оправдали ее ожиданий, и она попыталась начать все снова, попыталась написать книгу, которую вычурно назвала «Все то, что после детства». Это даже не было строкой из Дональда Джастиса; это была собственная идея Лилли, которая тоже не оправдалась.

Когда Фрэнни выпивает слишком много, она начинает все валить на ту власть, которую приобрел над Лилли Дональд Джастис; иногда Фрэнни допивается до того, что начинает обвинять бедного Дональда Джастиса в том, что произошло с Лилли. Но мы с Фрэнком наперебой убеждаем Фрэнни: совершенство — вот что убило Лилли, а именно — финал «Великого Гэтсби». Это не был ее финал, и такой финал был ей не по зубам. Однажды Лилли сказала:

— Черт бы побрал этого Дональда Джастиса! Все хорошие строчки написал он!

Не исключено, что последняя строчка, прочтенная моей сестрой Лилли, тоже принадлежала ему. Фрэнк нашел Лиллин экземпляр «Ночного света» Дональда Джастиса, открытый на двадцатой странице — странице с затрепанным уголком и многократно обведенной строчкой в самом верху — обведенной губной помадой, разноцветными шариковыми ручками и даже простым карандашом:

Но может ли быть правильным конец?

Должно быть, эта строчка и стала последней каплей.

Стояла февральская ночь. Фрэнни была на Западном побережье; Фрэнни не могла ее спасти. Мы с отцом были в Мэне; Лилли знала, что мы рано ложимся спать. В то время у отца была уже третья собака-поводырь. Захер умерла от ожирения. Нахально тявкающую белую собачонку сбила машина. У нее была привычка гоняться за машинами, к счастью, не тогда, когда она шла с отцом. Отец назвал ее Шлагоберс: когда она лежала, свернувшись комочком, то напоминала взбитые сливки. Третья собака любила портить воздух, но этим ее неприятное сходство с Грустецом исчерпывалось; это была еще одна немецкая овчарка, но на этот раз кобель, и отец настоял на имени Фред. Так звали разнорабочего в третьем отеле «Нью-Гэмпшир» — глуховатого бывшего краболова. Какую бы из своих собак отец ни звал, будь то Захер, или Шлагоберс, Фред-рабочий, где бы он ни работал, тут же откликался: «Что?». Все это так раздражало отца (не говоря уж о том, как напоминало нам обоим Эгга), что он грозился назвать следующую собаку Фредом.

— Этот дурак Фред все равно отзывается каждый раз, когда я зову собаку, какое бы имя я ни кричал! — восклицал отец. — Господи Иисусе, если он все время кричит «что?», мы по крайней мере можем правильно называть его имя.

Итак, третью собаку-поводыря звали Фред. Единственной его дурной привычкой была неуемная страсть к дочке нашей уборщицы. Каждый раз, когда она отходила от матери, Фред валил девочку с ног, прижимал ее, дурашливо скалясь, лапами к земле и начинал радостно наяривать; девочка кричала: «Не надо, Фред!», а уборщица кричала: «Фред, прекрати!» и шлепала его по откляченному заду тряпкой или шваброй, или что там у нее было под рукой. Отец, заслышав шум, кричал: «Фред, гребун паршивый! А ну ко мне!» А глухой рабочий, бывший краболов, другой наш Фред, кричал: «Что? Что?» И мне приходилось идти искать его (потому что отец отказывался) и говорить ему: «НИЧЕГО, ФРЕД! ЭТО НЕ ТЕБЯ!»

— А!.. — говорил он, возвращаясь к работе. — Думал, кто-то меня зовет.

Так что звонить нам в Мэн Лилли было бесполезно. Все, что мы смогли бы сделать, — это несколько раз прокричать: «Фред!».

Что Лилли пыталась сделать, так это позвонить Фрэнку. Фрэнк был не так далеко от нее; он мог бы ей помочь. Это сейчас мы говорим ему, что он мог бы тогда помочь, но мы все знаем, что судьба — она не тонет. Во всяком случае, Лилли дозвонилась до автоответчика Фрэнка. Фрэнк поменял живого секретаря на одно из этих механических устройств, которые порой просто бесят.

ПРИВЕТ! ЭТО ФРЭНК, НО НА САМОМ ДЕЛЕ МЕНЯ НЕТ ДОМА (ХА, ХА). ХОТИТЕ ОСТАВИТЬ СООБЩЕНИЕ? ПОДОЖДИТЕ КОРОТКОГО СИГНАЛА, А ПОТОМ ВЫСКАЖИТЕ ВСЕ, ЧТО ХОТИТЕ.

Фрэнни оставляла множество сообщений, которые, в свою очередь, злили Фрэнка. «Иди ты в жопу, Фрэнк! — кричала Фрэнни в трубку. — Каждый раз, когда слышу твою долбаную машину, это стоит мне денег, я же звоню, мать твою, из Лос-Анджелеса! Придурок, говно, жопа!» После этого она издавала громкие пердящие звуки и влажно чмокала, а Фрэнк потом звонил мне, лопаясь от возмущения.

— Совсем я не понимаю Фрэнни, — говорил он, — хоть убей. Она только что оставила мерзейшее сообщение на моем автоответчике! Ну то есть она думает, что это смешно, но разве она не понимает, что мы устали от ее вульгарностей? В ее возрасте это не приведет ни к чему хорошему, если это вообще может когда-нибудь привести к чему-то хорошему. Ты вот стал следить за своей речью. Помог бы ей последить за ее.

И так далее, и так далее.

Сообщение Лилли, должно быть, напугало Фрэнка. Он, похоже, вернулся домой со своей вечерней встречи спустя приличное время после того, как она ему звонила; он включил автоответчик на воспроизведение, чистя зубы и готовясь лечь спать.

В основном это были деловые сообщения. У теннисиста, которого он представлял, возникли проблемы с рекламой дезодоранта. Позвонил сценарист, сообщить, что режиссер им «манипулирует», и Фрэнк про себя отметил, что этот писатель требует «манипулирования» в еще большей степени. Известная балерина увязла в своей автобиографии; она застопорилась на детстве, призналась она Фрэнку, который продолжал чистить зубы. Он прополоскал рот, выключил свет и тут услышал Лилли.

— Привет, это я, — извиняющимся тоном сказала она машине. У нее всегда был извиняющийся тон. Фрэнк улыбнулся и откинул простыни; он всегда сначала клал в постель портновский манекен, а потом залезал сам. Последовала длинная пауза, и Фрэнк уже было подумал, что автоответчик сломался; он часто ломался. Но затем Лилли добавила: — Это просто я. — Какая-то усталость в ее голосе заставила Фрэнка посмотреть на часы (была ночь) и насторожиться. Фрэнк помнит, что в последовавшей за этим паузе он прошептал ее имя.

— Давай, Лилли, — прошептал он.

И Лилли пропела свою песенку, маленький отрывок; это была одна из «песен молодого вина»; глупая печальная песенка, которую пел мышиный король. Фрэнк, конечно, знал эту песню наизусть.

Verkauft's mei G'wand, Ich Fahr' in Himmel. Продай мои старые одежды, я ухожу на небеса.

— Боже мой, Лилли, — прошептал Фрэнк автоответчику и начал быстро одеваться.

— Auf Wiedersehen, Фрэнк, — сказала Лилли, когда закончилась ее коротенькая песенка.

Фрэнк ничего ей не ответил. Он выбежал на площадь Коламбус и поймал такси. И хотя Фрэнк не был хорошим бегуном, я уверен, что он уложился в рекордное время; я бы сам не смог быстрее. Даже будь он дома, когда позвонила Лилли, всегда говорил я ему, невозможно миновать двадцать кварталов и зоопарк быстрее, чем пролететь четырнадцать этажей — расстояние от окна углового номера «Стэнхоупа» до тротуара на углу Восемьдесят первой улицы и Пятой авеню. Лилли проделала более короткую дистанцию, чем Фрэнк, и она в любом случае обошла бы его, в любом случае своего бы добилась; он ничего не мог сделать. Но все равно, говорит Фрэнк, он не сказал (и даже не подумал про себя) «Auf Wiedersehen, Лилли» до тех пор, пока ему не показали ее маленькое тельце.

Она оставила записку лучше, чем записка Фельгебурт. Лилли не была чокнутой. Она оставила серьезную записку самоубийцы.

«Извините, — говорилось в записке. — Все-таки не доросла».

Я лучше всего помню ее маленькие ручки: как она хлопала себя по коленям каждый раз, когда задумчиво что-нибудь говорила, а Лилли всегда была задумчивой.

— Ей веселости не хватало, мужик, — говорил Младший Джонс.

Лиллины руки не могли просто так двигаться: они танцевали под то, о чем она думала, что слышит, может быть, это была та же самая музыка, которую Фрейд выстукивал своей битой, та же песня, которую теперь слышит отец, элегантно помахивая «луисвильским слаггером» у своих усталых ног. Мой отец, слепой ходок; он ходил везде: каждый день, зимой и летом, часами бродил по территории отеля «Нью-Гэмпшир». Сначала его водила Захер, потом Шлагоберс, а затем Фред. Когда Фред повадился давить скунсов, нам пришлось от него избавиться.

— Мне-то Фред нравится, — говорил отец, — но с этим своим пердежом и скунсами он постояльцев отвадит.

— Ну, постояльцы на него не жалуются, — говорил я отцу.

— Они просто слишком вежливы, — возражал отец. — Они демонстрируют свое воспитание, хотя это так омерзительно, так вызывающе… А если он бросится на скунса, когда я буду рядом… Господи помилуй! Я убью его, мозги битой вышибу… если там есть, что вышибать.

В итоге мы нашли приятную семью, которой нужна была сторожевая собака; они не были слепыми, но им было наплевать, что Фред портит воздух и воняет, как скунс.

И теперь отец ходит с собакой-поводырем номер четыре. Мы устали придумывать им клички. А после смерти Лилли отец несколько потерял свою веселость.

— У меня просто нет настроения придумывать имя очередной собаке, — сказал он. — Хочешь этим заняться?

Но у меня тоже не было настроения придумывать собачью кличку. Фрэнни снималась где-то во Франции, а Фрэнк, которого уход Лилли травмировал сильнее всех, и слышать о собаке не мог. В голове у Фрэнка была сплошная грусть; на придумывание собачьей клички места там уже не было.

— Господи Иисусе! — сказал Фрэнк. — Назовите ее просто Номер четыре.

Отец пожал плечами и остановился на Четверке. Так что теперь, в сумерках, когда отец ищет своего компаньона для прогулки, я слышу, как он кричит четвертому номеру.

— Четверка! — кричит он. — Черт тебя подери, Четверка!

А старый Фред, разнорабочий, все так же отзывается:

— Что?

А отец продолжает свое:

— Четверка! Четверка! Четверка!

Со стороны это выглядит так, словно кто-то вспомнил детскую игру: бросают мяч и выкрикивают чей-то номер, а тот, чей номер выкрикнули, должен поймать мяч, прежде чем тот ударится о землю.

— Четверка! — слышу я отцовский крик и представляю себе какого-нибудь ребенка, бегущего, выставив руки, чтобы поймать мяч.

Иногда этот ребенок — Лилли, иногда — Эгг.

И когда наконец папа находит Четверку, я наблюдаю из окна, как Четверка аккуратно ведет его к пристани; в сумерках на пристани моего отца с собакой-поводырем легко принять за более молодого человека, возможно, с медведем, и не исключено, что они ловят рыбу.

— Что за интерес ловить рыбу, если не видишь, как вытаскиваешь ее из воды, — говорит отец.

Так что они с Четверкой просто сидят на пристани, встречая надвигающийся вечер, пока свирепые мэнские комары не загоняют их обратно в отель «Нью-Гэмпшир».

У нас даже есть вывеска: «ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“». Отец настоял на этом, и, хотя он не может ее видеть и не хватится ее, эту просьбу я с удовольствием для него исполнил. Хотя иногда бывают проблемы; время от времени к нам заворачивают блудные туристы, видят вывеску и думают, что мы отель. Я объяснил отцу очень сложную систему того, что именно приносит нам «успех» в гостиничном деле. Когда туристы находят нас и спрашивают комнату, мы интересуемся, не забронирован ли на них номер.

Они, конечно, отвечают, что нет, — но, осматриваясь и видя вокруг трудоемкую тишину и покой сродни гробовому, говорят:

— Но у вас наверняка должны быть свободные места?

— Нет, — всегда отвечаем мы. — Нет брони, нет свободных мест.

Иногда отец спорит со мной по этому поводу.

— Но ведь определенно у нас есть для них место, — шипит он. — Они, похоже, очень милые люди. У них один или два ребенка, я слышу, как они ссорятся, а мать, вероятно, очень устала, они, наверное, много проехали.

— Стандарт есть стандарт, пап, — говорю я. — Ну сам подумай, что скажут другие постояльцы, если мы сделаем послабление?

— Такая элитарность… — шепчет он восхищенно. — Ну то есть я всегда знал, что это особое место, но и мечтать не мог, чтобы действительно… — Здесь он обычно обрывает фразу и улыбается. А потом добавляет: — Да, твоей матери все это понравилось бы!

И бейсбольная бита описывает в воздухе круг, демонстрируя все это матери.

— Конечно, пап, понравилось бы, — совершенно искренне говорю я.

— Если даже не каждая минута, — добавляет задумчиво отец, — то, по крайней мере, эта часть истории. По крайней мере конец.

Конец Лилли, при ее культовой известности, был настолько тихим, насколько удалось. У меня не хватило храбрости попросить Дональда Джастиса сочинить элегию на ее смерть; это были, по мере возможности, чисто семейные похороны. Был там и Младший Джонс, он сидел вместе с Фрэнни, и я не мог не заметить, как прекрасно они держались за руки. Очень часто именно на похоронах обращаешь внимание, кто насколько постарел. Я заметил, что у Джонса прибавилось несколько мягких морщинок около глаз; сейчас он был усердным юристом, а когда учился в юридической школе, мы почти ничего о нем не слышали; он пропал в юридической школе почти так же бесследно, как пропадал в самой гуще кучи-малы на поле, когда играл за «Кливленд браунс». Судя по всему, юридическая школа и футбол в равной степени сужают кругозор. Карьера форварда, всегда говорил Младший, подготовила его к юридической школе. Тяжелая работа, но скучная, скучная, скучная.

Теперь Младший руководил «Черной рукой закона», и я знал, что, когда Фрэнни бывает в Нью-Йорке, она останавливается у него.

Они оба были звездами и, думаю, наконец-то стали проще смотреть друг на друга. Но на Лиллиных похоронах я мог думать только о том, как бы Лилли была довольна, увидев их вместе.

Отец сидел рядом с медведицей Сюзи, зажав биту между коленями ручкой книзу, и слегка ею покачивал. А когда он шел, держась за руку Сюзи, руку бывшего медведя-поводыря Фрейда, он нес бейсбольную биту с великим достоинством, как будто некую массивную трость.

Сюзи была разбита случившимся, но на похоронах держала себя в руках, думаю, ради отца. Она обожала его после того волшебного взмаха битой, легендарного, инстинктивного взмаха, который покончил с порнографом Эрнстом. К моменту Лиллиного самоубийства Сюзи где только ни побывала. Она покинула Восточное побережье и уехала на Западное, потом опять вернулась на Восточное. Какое-то время она руководила коммуной в Вермонте. «Доруководила этих засранцев до ручки», — говорила она нам, смеясь. Она открыла семейный консультативный центр в Бостоне, который переродился в центр по уходу за детьми (поскольку это было явно актуальнее), который, в свою очередь, преобразовался в консультативный центр по изнасилованию (к тому моменту, когда центры по уходу за детьми появились повсюду). Консультативный центр по изнасилованию в Бостоне не прижился, и Сюзи признала, что не вся враждебность исходила извне. Конечно, везде можно найти любителей насилия и женоненавистников и разных глупцов, которые считали, что в центрах по изнасилованию работают, те, кого Сюзи называла «воинствующими лесбиянками и хулиганствующими феминистками». Бостонцы неласково отнеслись к первому Сюзиному консультативному центру по изнасилованиям. Одну работницу центра даже изнасиловали — видимо, в полемическом задоре. Но даже Сюзи признавала, что некоторые консультативные центры в те ранние дни действительно состояли из «воинствующих лесбиянок и хулиганствующих феминисток», люто ненавидевших мужчин, так что не все трудности консультативных центров были чисто внешними. Среди этих женщин можно было встретить антисистемных философов без фрэнковского чувства юмора, и если слуги закона вставали на пути у женщин, требовавших — для разнообразия — справедливого возмездия насильникам, то женщины, в свою очередь, презирали закон как таковой, и на деле ни те ни другие не приносили жертвам ничего хорошего.

Сюзин консультативный центр в Бостоне закрылся после того, как несколько мужененавистниц кастрировали подозреваемого насильника на автостоянке в Бэк-Бее. Сюзи вернулась в Нью-Йорк, где снова занялась семейным консультированием. Она специализировалась на избиении детей, «имея дело», как она выражалась, и с детьми, и с теми, кто их избивал, но ее тошнило от Нью-Йорка (она сказала, что жить в Гринвич-Вилидже, не будучи медведем, совсем не забавно), и она твердо верила, что ее будущее — в организации центров по изнасилованию.

Помня спектакль в «Стэнхоупе» в 1964 году, я с этим вполне соглашался. Фрэнни всегда говорила, что Сюзи тогда сыграла лучше, чем ей, Фрэнни, когда-либо суждено, а уж в этом-то она эксперт. Исполнив ту роль, с единственной репликой, обращенной к Чипперу Доуву, Фрэнни обрела необходимую уверенность в себе. И потом чуть ли не в каждой картине, в которой она снималась, Фрэнни находила возможность вставить эту фразу: «Ба, кого мы видим». И каждый раз эта милая фраза звучала по-новому. Конечно, снимается Фрэнни под другим именем. Кинозвезды почти всегда так поступают. К тому же Фрэнни Берри — не то имя, которое люди заметили бы.

Голливудское имя Фрэнни, ее актерский псевдоним, вам хорошо известно. Я сейчас рассказываю нашу семейную историю, и мне не следует использовать здесь ее актерский псевдоним, но вы его хорошо знаете. Фрэнни одна из ваших любимиц. Она самая лучшая, даже когда играет злодеек; она всегда настоящая героиня, даже когда умирает, даже когда умирает ради любви или, того хуже, ради войны. Она самая прекрасная, самая недоступная и в то же время самая уязвимая, а иногда и самая крутая. (Она одна из тех, ради кого вы идете в кино или ради кого высиживаете до конца.) Сейчас другие мечтают о ней — теперь, когда она таким разрушительным способом отучила мечтать о ней меня. Сейчас я могу жить со своими мечтами о Фрэнни, но среди зрителей должны быть и те, кто не так просто уживается с мечтами о ней.

Она очень легко приспособилась к своей славе. Лилли так и не сумела этого сделать, но для Фрэнни это было очень просто, потому что она всегда была нашей семейной звездой. Она привыкла быть в центре всеобщего внимания, быть тем, кого все ждут, кого все слушают. Она была рождена для главной роли.

— А я был рожден, чтобы стать несчастным зачуханным агентом, — мрачно говорил Фрэнк после похорон Лилли. — Даже тут я был агентом, — сказал он, имея в виду смерть Лилли. — Она просто еще не доросла до всего того дерьма, которое я заставлял ее делать! — печально сказал он и заплакал. Мы попробовали его успокоить, но Фрэнк сказал: — Я всегда буду долбаным агентом, так его растак! Все это происходит из-за меня! Посмотрите на Грустеца! — орал он. — Кто его набил? Кто все это затеял с самого начала? — рыдал и рыдал Фрэнк. — Я просто сраный агент, — бормотал он.

Но отец прикоснулся к Фрэнку, держа бейсбольную биту, как антенну, и сказал:

— Фрэнк, Фрэнк, мальчик мой. Ты тут совершенно ни при чем, — сказал отец. — Кто у нас в семье главный мечтатель, Фрэнк? — сказал отец, и мы все посмотрели на него. — Конечно, я. Я мечтатель, Фрэнк, — сказал отец. — А Лилли просто мечтала больше, чем была в силах, Фрэнк. Она унаследовала эту проклятую мечтательность, — сказал отец. — От меня.

— Но я был ее агентом, — тупо повторил Фрэнк.

— Да, но это не играет роли, Фрэнк, — сказала Фрэнни. — Ты мой агент, и это действительно важно, я в тебе нуждаюсь, — сказала Фрэнни. — Но никто не мог быть агентом Лилли.

— Какая разница, Фрэнк, — сказал я ему, потому что он всегда говорил это мне. — Какая разница, кто был ее агентом, Фрэнк.

— Но это был я, — повторил Фрэнк, он был невозможный упрямец.

— Господи, Фрэнк, — сказала Фрэнни. — Легче разговаривать с твоим автоответчиком, чем с тобой.

Это наконец привело его в чувство.

Какое-то время нам пришлось выдерживать напор волны рыдающих поклонников, адептов культа Лиллиного самоубийства: кое-кто считал, что самоубийство Лилли было ее высшим художественным заявлением, безоговорочным доказательством ее серьезности. В случае Лилли это звучало особенно нелепо, поскольку и Фрэнк, и Фрэнни, и я знали, что самоубийство Лилли, с ее точки зрения, было безоговорочным признанием в недостаточной серьезности. Но эти люди продолжали любить в ней то, чего она в себе терпеть не могла.

Адепты этого культа даже предложили Фрэнни проехаться по студенческим городкам с чтением Лиллиных работ, в роли Лилли. Они обращались к Фрэнни-актрисе: они хотели, чтобы она сыграла Лилли.

Но мы помнили, как Лилли однажды состояла писателем при университете и как она в первый и последний раз посетила собрание английского отделения. На этом собрании лекционный комитет объявил, что у него остались деньги только на то, чтобы пригласить двух поэтов средней популярности или одного хорошо известного писателя или поэта или потратить все оставшиеся деньги на женщину, которая разъезжала по студенческим городкам, изображая Вирджинию Вулф. Лилли была на отделении единственным преподавателем, чей курс включал творчество Вирджинии Вулф, и только она воспротивилась приглашению к студентам женщины, имитирующей писательницу.

— Думаю, Вирджиния Вулф предпочла бы отдать эти деньги живому писателю, — сказала Лилли. — Настоящему писателю, — добавила она.

Но отделение продолжало настаивать на том, чтобы все деньги пошли женщине, изображающей Вирджинию Вулф.

— Хорошо, — в конце концов сказала Лилли. — Я согласна, но при условии, что эта женщина пойдет до конца. Если она пройдет весь путь.

После такого заявления наступила тишина, и кто-то спросил Лилли, действительно ли она говорит серьезно, неужели у нее такой «дурной вкус» и она согласна пригласить женщину в студенческий городок для того, чтобы та совершила самоубийство.

И моя сестра Лилли сказала:

— Это то, что мой брат Фрэнк назвал бы отвратительным. Вы, учителя литературы, предпочитаете истратить деньги на актрису, изображающую давно умершую писательницу, произведения которой вы даже не включили в курс, вместо того чтобы потратить эти деньги на ныне здравствующего писателя, чьи произведения вы, возможно, не читали. Особенно если учесть, — сказала Лилли, — что писательница, чьи книги вы отказываетесь включать в свои курсы и чью личность нам предлагают изобразить, всю свою жизнь писала именно что о разнице между величием и позерством. И вы хотите кому-то заплатить за то, чтобы ее изображали? Как вам не стыдно, — сказала им Лилли. — Давайте, привозите сюда эту актрису, — добавила она. — Я дам ей камни, чтобы набить карманы, и сама отведу ее к реке.

То же самое сказала Фрэнни группе поклонников, которая хотела, чтобы она выступала в качестве Лилли, разъезжая по студенческим городкам.

— Как вам не стыдно, — сказала Фрэнни. — Кроме того, — добавила она, — я слишком высокая, чтобы играть Лилли. Моя сестра была очень маленького роста.

Поклонники Лиллиного самоубийства сочли это проявлением бесчувственности со стороны Фрэнни, а в газетах писали, что вся наша семья равнодушна к смерти Лилли (из-за нашего отвращения ко всему этому позерству). В отчаянии Фрэнк вызвался «исполнить» Лилли на литературных чтениях работ поэтов и писателей, покончивших жизнь самоубийством. Естественно, никто из писателей или поэтов не читал своих собственных работ; различные чтецы, симпатизирующие работам почивших или, что хуже, их «образу жизни», что почти всегда означало «образу смерти», должны были читать работы самоубийц так, будто это они сами — писатели, вернувшиеся к жизни. Фрэнни не захотела и здесь принимать участия; Фрэнк предложил себя, но был отвергнут.

— По причине «лицемерия», — сказал он. — Они подозревают, что я лицемерил. Ну так хули они думали! — вскричал он. — Как раз передозировки лицемерия этим козлам и не хватает, — добавил он.

А Младший Джонс наконец-то женится на Фрэнни!

— Это сказка, — скажет мне Фрэнни, позвонив издалека. — Но мы с Младшим решили, что если и дальше будем беречься, то скоро нам беречь будет нечего.

К этому времени Фрэнни уже подошла к сорокалетнему рубежу. «Черная рука закона» и Голливуд, по крайней мере, имеют две общие вещи: Schlagobers и кровь. Полагаю, что Фрэнни и Младший Джонс считались, как в Нью-Йорке, так и в Лос-Анджелесе, «известными» людьми, но я часто думаю о том, что известные люди — это просто очень занятые люди. Фрэнни и Младший были поглощены своей работой, и они согласились на взаимное удовольствие держаться за руки, находясь уже в полном изнеможении.

Я был по-настоящему счастлив за них, и меня огорчало только одно: они объявили, что у них нет времени на детей.

— Зачем мне дети, если я не могу о них заботиться, — сказала Фрэнни.

— Я того же мнения, парень, — сказал Младший Джонс.

А однажды вечером медведица Сюзи сказала мне, что она тоже не хочет детей, потому что дети, которых она родит, будут некрасивыми, а она ни за что не хочет производить на свет уродливых детей: обрекать их на такую кошмарную жизнь, на самую жестокую дискриминацию, какая только может быть.

— Никакая ты, Сюзи, не уродина, — сказал я. — Просто нужно немного времени, чтобы к тебе привыкнуть, — сказал я ей. — Если уж хочешь знать, думаю, ты на самом деле довольно привлекательна.

И я действительно так думаю; я считаю, что медведица Сюзи — героиня.

— Тогда ты просто больной, — сказала Сюзи. — Да у меня морда словно корявым долотом вырублена, к тому же и цвет подкачал. А тело — как бумажный пакет, — сказала она. — Как бумажный пакет с холодным омлетом, — сказала Сюзи.

— Думаю, ты очень мила, — сказал я ей, и я действительно так считал; Фрэнни показала мне, насколько приятна медведица Сюзи.

Я же слышал песню, которую медведица Сюзи учила петь Фрэнни; у меня был очень интересный сон, в нем Сюзи учила меня петь подобную песню. Так что я повторил:

— Думаю, ты очень милая.

— Значит, у тебя мозги, как бумажный пакет с холодным омлетом, — сказала она. — Если ты считаешь, что я очень милая, то ты, парень, действительно больной.

И вот однажды ночью, когда в отеле «Нью-Гэмпшир» не было гостей, я услышал странные крадущиеся звуки. Это легко мог быть отец, который ходил по отелю ночью, как днем, поскольку, разумеется, для него всегда была ночь; но, куда бы он ни шел, его обязательно сопровождала дробь «луисвильского слаггера», а по мере того как он старел, его походка все больше и больше напоминала походку Фрейда, словно у отца развивалась психологическая хромота — нечто типа родства со старым толкователем снов. К тому же, куда бы отец ни шел, с ним всегда была рядом собака-поводырь номер четыре! Мы не подрезали Четверке когти, так что, сопровождая отца, она ими громко цокала.

У старого Фреда-разнорабочего была комната на третьем этаже, и он спал, как камень на морском дне; он спал крепко, как заброшенная верша, изгрызенная тюленями и то захлебывающаяся в придонном иле, то выполаскиваемая приливом. Старик Фред относился к тем людям, которые ложатся спать с заходом солнца и встают с восходом; он говорил, что из-за своей глухоты он не любит вставать по ночам. Тем более летом, когда мэнские ночи гудят неумолчным шумом, особенно если сравнить их с мэнскими днями.

— В противоположность Нью-Йорку, — любил говорить Фрэнк. — Единственное спокойное время на Сентрал-Парк-Саут — это три часа утра. Но в Мэне, — любил говорить Фрэнк, — только в три часа утра что-то и происходит. Долбаная природа пробуждается к жизни.

Я заметил, что было около трех часов утра: летняя ночь, насекомых тучи, чаек почти не слыхать, а вот море разошлось не на шутку. И вот тогда-то я услышал эти странные крадущиеся звуки. Сначала трудно было сказать, откуда они раздаются — из-за окна, которое было открыто, хотя и затянуто сеткой, или из-за двери в коридор. Дверь моей спальни тоже была открыта, а входные двери в отеле «Нью-Гэмпшир» никогда не закрывались — их было слишком много.

«Енот», — подумал я.

Но тут что-то намного тяжелее любого енота миновало лестничную площадку и мягко протопало по ковру, направляясь к моей комнате; я чувствовал его вес: он заставлял прогибаться половицы. Даже море, казалось, успокоилось, даже оно, похоже, прислушивалось к этому звуку: такой звук, раздавшись в ночи, заставляет утихнуть прибой, заставляет птиц (а они по ночам никогда не летают) взмыть в воздух и парить в небе, как нарисованные.

— Четверка? — прошептал я, подумав, что это могла выйти на ночную охоту собака; но то, что пробиралось по коридору, вело себя чересчур осторожно. Собака-поводырь номер четыре бывала в коридоре и раньше, ей не нужно было обнюхивать каждую дверь.

Жаль, подумал я, что со мной нет отцовской бейсбольной биты, — но когда в дверном проеме замаячил силуэт медведя, я понял, что в отеле «Нью-Гэмпшир» нет подходящего оружия, которое могло бы меня защитить. Я тихо лежал на кровати, притворяясь крепко спящим, хотя глаза мои были широко раскрыты. В зыбком предрассветном сумраке медведь казался огромным. Он уставился в глубь моей комнаты, на оцепеневшую кровать, как старая больничная нянечка, проверяющая сон своих подопечных; я старался не дышать, но медведь знал, что я здесь. Он принюхался и очень грациозно, на четвереньках, вошел в комнату. «Ну что ж, почему бы и нет? — подумал я. — С медведя началась сказка моей жизни, почему бы им же ей и не закончиться». Медведь пихнул свою теплую морду к моему лицу и вдумчиво принюхался; глубоко втянул воздух, словно всю мою жизнь от первого до последнего мига, и сочувственным жестом положил свою тяжелую лапу мне на бедро. Это была теплая летняя ночь — теплая для Мэна, — и я спал голый, прикрывшись только простыней. Дыхание медведя было горячим, и из его пасти немного пахло фруктами: возможно, прежде чем зайти в отель, он полакомился в лесу черникой; дыхание медведя было на удивление приятным, если и не вполне свежим. Когда медведь стащил с меня простыню, я почувствовал верхушку того айсберга страха, который, должно быть, испытывал Чиппер Доув, когда верил, что его будет насиловать медведица, томимая течкой. Но этот медведь, оглядев меня, фыркнул — и довольно неуважительно. «Эрл!» — сказал медведь и, грубовато пихнув меня, забрался на освободившееся место. И только когда он меня обнял и я наконец распознал самый характерный компонент его запаха, я понял, что это не обыкновенный медведь. С приятным фруктовым запахом и с горчично-острым ароматом летнего пота соседствовала явная примесь нафталина.

— Сюзи? — спросил я.

— Я думала, ты так никогда и не догадаешься, — ответила она.

— Сюзи! — воскликнул я и, повернувшись к ней, ответил на объятие; я никогда раньше не был так счастлив ее видеть.

— Успокойся, — приказала мне Сюзи. — Отца не разбуди. Пока искала тебя, я весь этот чертов отель облазила. Сначала напоролась на твоего папочку, потом на кого-то, кто пробурчал во сне «что?», и в конце концов столкнулась нос к носу с совершенно тупой псиной, которая даже не поняла, что я медведь: засранка просто повиляла хвостом и улеглась спать дальше. Ну и сторож! Долбаный Фрэнк объяснил мне, куда ехать, но, похоже, с мэнской географией ему веры нет — что такое для этого пидора какой-то крошечный кусочек дурацкого штата? Да господи, — сказала Сюзи, — я просто хотела увидеть тебя, прежде чем рассветет. Ради бога, я выехала из Нью-Йорка вчера около полудня, а сейчас уже почти рассвело, — сказала она. — Я выбилась из сил, — добавила она и начала плакать. — В этом долбаном костюме я взмокла, как свинья, и выгляжу так ужасно, что даже не рискую его снять.

— Снимай, — сказал я. — Ты пахнешь очень приятно.

— Конечно, — сказала она, продолжая плакать.

Я аккуратно снял ее медвежью голову. Она начала размазывать слезы лапой, но я взял ее за лапы и поцеловал в губы. Думаю, насчет черники я не ошибся; именно такова Сюзи на вкус — очень похожа, по-моему, на дикую чернику.

— Ты очень вкусная, — сказал я ей.

— Ну да, конечно, — скривилась она, но позволила мне снять с нее медвежий костюм.

Внутри костюма было как в сауне. Я заметил, что Сюзи и сложением напоминает медведя; она была скользкая от пота, как медведь, только что вылезший из озера. И я понял, что восторгаюсь ею — ее медвежьими повадками, ее странной храбростью.

— Ты мне очень нравишься, Сюзи, — сказал я, закрывая дверь и забираясь обратно в кровать.

— Поспеши, скоро уже рассветет, — сказала она, — и тогда ты увидишь, какая я уродина.

— Я и так тебя вижу, — сказал я, — и, по-моему, ты очень мила.

— Тебе придется изрядно потрудиться, чтобы убедить меня в этом, — сказала медведица Сюзи.

И вот уже несколько лет я пытаюсь убедить медведицу Сюзи в том, что она мила. Конечно, это я так думаю, но через несколько лет, хотелось бы надеяться, я сумею ее переупрямить. Медведи твердолобы, но умны; как только завоюешь их доверие, они уже от тебя не убегут.

Поначалу Сюзи была одержима мыслью о своем уродстве и предпринимала все возможные предосторожности, чтобы не забеременеть, веря, что нет ничего хуже, чем произвести на этот жестокий свет бедного ребенка, который будет обречен на страдания, обычно выпадающие на долю уродливых людей. Когда я только начал спать с медведицей Сюзи, она принимала таблетки, вставляла диафрагму и смазывала ее таким количеством сперматоцидной пасты, что мне приходилось подавлять в себе ощущение, будто мы занимаемся истреблением сперматозоидов, и только. Дабы помочь мне справиться с этим странным ощущением, Сюзи настаивала, чтобы и я принимал меры предосторожности — надевал презерватив.

— В том-то и беда с мужчинами, — говорила она. — Чтобы проделать это с ними, приходится так вооружаться, что в конце концов теряешь из виду цель.

Но постепенно Сюзи успокоилась. Похоже, она начала убеждаться, что достаточно и одного противозачаточного средства. Надеюсь, если что вдруг, она не будет устраивать истерики. Конечно, я не стану заставлять ее рожать, если она этого не захочет; вынуждать кого-то рожать против воли — это бесчеловечно.

— И даже не будь я такой уродиной, — протестует Сюзи, — все равно я слишком стара. Ну то есть после сорока возможны всяческие осложнения. А вдруг это будет не просто уродливый ребенок — вдруг это вообще не ребенок будет, а банан какой-нибудь?! После сорока это ужасно рискованно.

— Ерунда, Сюзи, — говорю я ей. — Мы живо приведем тебя в форму: немного упражнений с гантелями, утренняя пробежка — и все в порядке. Сердцем ты еще молода, Сюзи, — говорю я. — В тебе не медведь сидит, а маленький медвежонок.

— Убеди меня, — говорит она мне, и я прекрасно знаю, что это значит.

Это наш эвфемизм того, что мы хотим друг друга. Она просто говорит мне:

— Меня надо убедить. Или я говорю ей:

— Похоже, Сюзи, тебя опять требуется убеждать.

Или Сюзи просто говорит мне:

— Эрл! — И я знаю, что это значит.

Когда мы венчались, именно это она и сказала, когда нужно было сказать «согласна»:

— Эрл!

— Что? — переспросил священник.

— Эрл! — кивнула Сюзи.

— Она согласна, — сказал я священнику. — Это значит — она согласна.

Полагаю, что ни я, ни Сюзи так до конца и не выбросили из головы Фрэнни, но любовь к Фрэнни держит нас вместе крепче, чем общие интересы у многих других пар. Вдобавок Сюзи когда-то была глазами Фрейда, а я теперь присматривал за отцом, так что, можно сказать, нас объединяло еще и фрейдовское воззрение.

Мужик, твой брак был предрешен на небесах, — говорит мне Младший Джонс.

В то утро, после того как я впервые занимался любовью с Сюзи, я немного опоздал в танцевальный зал для нашей с отцом утренней тяжелоатлетической зарядки.

Когда я приплелся туда, он уже вовсю качал железо.

— Четыреста шестьдесят четыре, — сказал я ему; это было наше традиционное приветствие.

Мы считали, что это очень забавно для двух мужчин, живущих бобылями: приветствовать друг друга, поминая этого старого греховодника Шницлера.

— Четыреста шестьдесят четыре — как же, как же! — проворчал отец. — Хрен тебе, а не четыреста шестьдесят четыре! Ты мне полночи спать не давал. Может, я, конечно, и слепой, но не глухой уж точно. По моим подсчетам, ты опустился до четырехсот пятидесяти восьми. На четыреста шестьдесят четыре тебя уже не хватит. Где ты ее, черт подери, выкопал? Зверь какой-то, а не баба!

Но когда я сказал ему, что это была медведица Сюзи и что я очень надеюсь, что она останется с нами жить, отец пришел в восторг.

— Этого-то нам и не хватало! — воскликнул он. — Просто идеально! Ну то есть, Джон, отель, конечно, замечательный, и дела ты ведешь прекрасно — но нам нужен медведь. Медведь всем нужен! А теперь, когда у тебя будет медведь, можешь и в ус не дуть! Наконец ты написал-таки счастливый эпилог.

«Не совсем», — подумал я. Но с учетом всего пережитого — с учетом грусти, судьбы, любви — я решил, что все могло быть и намного хуже.

Итак, чего не хватает? Думаю, только ребенка. Ребенка — не хватает. Я хотел ребенка, да и сейчас хочу. Ребенок — это все, чего мне не хватало, после смерти Эгга, после смерти Лилли. Может, я, конечно, еще и уговорю Сюзи, но первым ребенком меня обеспечат Младший Джонс и Фрэнни. За этого ребенка даже Сюзи не беспокоится.

— Этот ребенок должен быть красавцем, — сказала Сюзи. — Если уж его делали Фрэнни и Младший, разве они могли промахнуться?

— А мы разве можем промахнуться? — спросил я ее. — Как только он у тебя появится, поверь мне, он будет красавцем.

— Ты только подумай о цвете, — сказала Сюзи. — Я хочу сказать, что если ребенка делали Фрэнни и Младший, какого потрясного он будет цвета!

Но, как мне сказал Младший Джонс, ребенок Фрэнни и Младшего может оказаться любого цвета.

— Все что угодно — от кофе до молока, — любил говорить Младший.

— Ребенок любого цвета будет потрясного цвета, Сюзи, — сказал я ей. — Сама знаешь.

Но Сюзи требовалось в этом убедить.

Мне кажется, когда Сюзи увидит ребенка Фрэнни и Младшего, она тоже захочет ребенка. Во всяком случае, я на это надеюсь, потому что мне уже почти сорок, а Сюзи и того старше, и если мы собираемся завести ребенка, то ждать больше нельзя. Думаю, Фрэннин ребенок может нам помочь; с этим даже отец согласился, и даже Фрэнк.

И кто еще, кроме Фрэнни, мог быть настолько щедрой, чтобы родить ребенка специально для меня? Я хочу сказать, что с того дня в Вене, когда она пообещала заботиться о всех нас, пообещала быть для всех нас матерью, с того самого дня Фрэнни не расхолаживалась, не отступалась — и живущая в ней героиня по-прежнему на высоте: внутренняя Фрэннина героиня может играючи выжать весь наш танцзал с его штангами.

Это случилось как раз прошлой зимой, после большого снегопада. Фрэнни позвонила мне и сказала, что у нее будет ребенок — специально для меня. Фрэнни тогда было сорок, и она сказала, что после рождения ребенка запрет дверь в комнату, в которую никогда больше не вернется. Звонок прозвучал очень рано, и мы сначала подумали, что это звонит телефон горячей линии Сюзиного консультативного центра. Сюзи вскочила с кровати, думая, что ей предстоит расхлебывать очередной кризис, связанный с изнасилованием, но это оказался обычный звонок: звонила Фрэнни с Западного побережья. Они с Младшим засиделись за полночь, устроив праздник для двоих, и еще не ложились; она заметила, что в Калифорнии еще ночь. Голоса их звучали пьяновато и немного дурашливо, и Сюзи, буркнув, что так рано нам звонят только жертвы изнасилования, сунула трубку мне.

Я, как обычно, отчитался Фрэнни о работе нашего центра. Фрэнни пожертвовала на центр довольно крупную сумму денег, а Младший Джонс помог нам найти в Мэне хорошего юридического консультанта. Только в прошлом году Сюзин центр оказал медицинскую, психологическую и юридическую помощь девяносто одной жертве изнасилования или попытки изнасилования.

— Для Мэна не так уж и плохо, — сказала Фрэнни.

— Девяносто одна? — переспросил Младший Джонс. — Да в Нью-Йорке или Лос-Анджелесе их каждый год девяносто одна тысяча, кто с чем.

Убедить Сюзи в том, что все это место в отеле «Нью-Гэмпшир» можно как-то использовать, не составило труда. Консультативный центр у нас вполне эффективный, и Сюзи обучила нескольких брунсвикских студенток отвечать на звонки горячей линии. Мне Сюзи строго-настрого запретила подходить к телефону горячей линии.

— Чего жертва изнасилования хочет меньше всего, — говорила она мне, — так это услышать паршивый мужской голос, хотя бы по телефону.

С отцом в этом плане были проблемы — он же не мог видеть, какой именно телефон звонит. Так что когда звонок застает его врасплох, отец теперь приучен кричать: «Телефон!» — даже если стоит рядом с аппаратом.

Как ни странно, хотя отец все еще думает, что отель «Нью-Гэмпшир» — настоящий отель, он не имеет ничего против консультаций по изнасилованию. То есть он знает, что Сюзи консультирует жертв изнасилования, но не догадывается, что это наше единственное занятие; иногда он заводит разговор с какой-нибудь жертвой, на несколько дней поселившейся в отеле «Нью-Гэмпшир», чтобы прийти в себя, и совершенно сбивает ее с толку, принимая за обычного постояльца.

Сидит, допустим, девушка на пристани, лелеет свое уединение, и тут, постукивая «луисвильским слаггером», появляется мой отец. Четверка, виляя хвостом, сообщает ему, что на причале кто-то есть.

— Эй, кто тут? — спрашивает он.

И, может быть, жертва изнасилования отвечает:

— Это всего лишь я, Сильвия.

— А, здравствуй, Сильвия, — говорит мой отец так, будто знал ее всю свою жизнь. — Ну и как тебе нравится наш отель, Сильвия?

И бедная Сильвия, думая, что мой отец называет консультативный центр по изнасилованию отелем исключительно из вежливости, из желания пощадить ее чувства, с готовностью принимает такую замену.

— О, это для меня очень много значит, — говорит она. — Ну то есть мне нужно выговориться, но я бы не хотела, чтобы меня заставляли о чем-то говорить, пока я сама не буду готова. А здесь очень мило: никто на тебя не давит, никто не говорит тебе, что ты должна ощущать или делать, но помогают тебе справиться с твоими чувствами — и это гораздо легче, чем если бы я все делала сама. Вы, конечно, понимаете, что я хочу сказать, — говорит Сильвия.

— Конечно, я понимаю, что ты имеешь в виду, дорогая, — говорит отец, — мы же не первый год работаем. Именно таким и должен быть хороший отель: достаточное пространство, благоприятная атмосфера — это все, что тебе надо. В хорошем отеле пространство и атмосфера исполнены щедрости и сочувствия, хороший отель как будто нежно касается тебя или говорит тебе доброе слово именно тогда (и только тогда), когда тебе это нужно. Хороший отель всегда с тобой, — молвит отец, размахивая бейсбольной битой, как дирижерской палочкой, — но у тебя никогда не возникает чувство, что он дышит тебе в затылок.

— Да, наверно, так и должно быть, — скажет Сильвия, или Бетси, или Патрисия, Коломбина, Селли, Алисия, Констанция или Хоуп. — Это помогает мне как-то очиститься от происшедшего, но не насильно, а чтобы все произошло само собой, — скажет жертва.

— Да, ни в коем случае не насильно, — соглашается отец. — Хороший отель не должен ни к чему принуждать. Хороший отель — это в первую очередь отзывчивый отель, — говорит отец, не осознавая, что позаимствовал этот эпитет у Шраубеншлюсселя с его отзывчивой бомой.

— И все здесь такие славные, — говорит Сильвия.

— Именно! — восклицает отец. — В отличном отеле все и должны быть славными! — говорит он Сильвии или тому, кто готов его слушать. — В отличном отеле ты имеешь полное право ожидать именно этого. Ты приехала к нам, дорогая, как — извини уж за такое сравнение — калека, а мы — твои доктора и няньки.

— Да, это так, — соглашается Сильвия.

— Если ты приехала в настоящий отель разбитая на части, — не умолкает мой отец, — то уезжаешь оттуда собранной воедино. Мы просто собираем тебя заново, это, можно сказать, мистический процесс, в этом и суть отзывчивого пространства, о котором я толковал: никого нельзя собрать воедино силой, все должно произойти своим чередом. Мы предоставляем людям пространство, — говорит отец и благословляет жертву бейсбольной битой, как волшебной палочкой. — Пространство и свет, — говорит мой отец, будто святой, благословляющий другого святого.

Именно так, говорит Сюзи, и следует относиться к жертвам изнасилования: как к святым, как к постояльцам в отличном отеле. В отличном отеле каждый гость — почетный гость, и в отеле «Нью-Гэмпшир» каждая жертва изнасилования — гость почетный и святой.

— Ничего не скажешь, хорошее название для консультативного центра по изнасилованию, — соглашается Сюзи. — Отель «Нью-Гэмпшир» — это звучит благородно.

И вот при поддержке местных властей и организации женщин-врачей, именуемой Медицинская женская ассоциация Кеннебека, в нашем ненастоящем отеле действует настоящий консультативный центр по изнасилованию. Иногда Сюзи говорит, что отец — лучший из ее консультантов.

— Когда кто-то совсем уж сломлен, я предлагаю ей пойти на пристань и поискать слепого старика с собакой-поводырем номер четыре, — призналась мне Сюзи. — Что бы он им ни говорил, но это работает. По крайней мере, топиться пока никто не пробовал.

— Проходи мимо открытых окон, милочка, — говорит мой отец почти каждой. — Это, милая, очень важно, — добавляет он.

Отцовский совет имеет особый вес — благодаря Лилли. Отец всегда был хорошим советчиком для нас, детей, даже когда пребывал в полной темноте.

— Может быть, особенно когда он пребывает в полной темноте, — замечал Фрэнк. — Я хочу сказать, он же до сих пор не знает, что я гомик, а советы все время дает очень дельные.

Вот какой фокус.

— Хорошо, хорошо, — сказала мне Фрэнни по телефону в прошлую зиму, сразу после большого снегопада. — На сегодня можешь оставить всю подноготную по мэнским изнасилованиям при себе, — сказала мне Фрэнни. — Ты все еще хочешь ребенка?

— Конечно хочу, — сказал я ей. — Я каждый день стараюсь переубедить Сюзи.

— Ну что ж, — сказала Фрэнни. — А как ты посмотришь на моего ребенка?

— Но, Фрэнни, ты же не хочешь ребенка, — напомнил я ей. — О чем речь-то?

— О том, что мы с Младшим подзалетели, — сказала Фрэнни. — А вместо того чтобы делать модную процедуру, подумали, что у нас есть на примете отличные мать и отец.

— Особенно в нынешние времена, — добавил Младший в свою телефонную трубку. — Я хочу сказать, что Мэн сейчас — последнее прибежище.

— Каждый ребенок должен вырасти в чудном отеле, правда же? — сказала Фрэнни.

— Слушай, мужик, я думаю, что у каждого ребенка должен быть хотя бы один родитель, который ничего не делает. Только не обижайся, — сказал мне Младший, — но, по-моему, ты самая лучшая нянька. Ты же понимаешь, что я хочу сказать.

— Он хочет сказать, что ты и так нянчишься со всеми, — ласково сказала Фрэнни. — Он хочет сказать, что тебе эта роль нравится. Ты будешь отличным отцом.

— Или матерью, — добавил Младший.

— А когда рядом с вами будет ребенок, может, Сюзи и одумается, — сказала Фрэнни.

— Может быть, ей тоже захочется попробовать, — сказал Младший Джонс, и Фрэнни завыла в свою трубку. Они, судя по всему, давно готовились к этому звонку.

— Эй! — сказала Фрэнни. — Ты что там, язык проглотил? Ты слушаешь? Алло, алло!

— Слушай, мужик, — сказал Младший Джонс. — Ты там вырубился, или что?

— Тебя там что, медведь за яйца держит, что ли? — спросила Фрэнни. — Я тебя спрашиваю, ты хочешь моего ребенка или нет?

— Это не пустой вопрос, парень, — сказал Младший Джонс.

— Да или нет, мальчик? — сказала мне Фрэнни. — Ты же знаешь, я тебя люблю, — добавила она. — Я бы не стала заводить ребенка для кого попало.

Но я был слишком счастлив, чтобы что-то говорить.

— Черт побери, я предлагаю тебе девять месяцев моей жизни. Я предлагаю тебе девять месяцев моего прекрасного тела, мальчик! — дразнила меня Фрэнни. — Не хочешь — не надо.

— Мужик! — воскликнул Младший Джонс. — Твоя сестра, чьего тела вожделеют миллионы, предлагает изменить формы специально для тебя. Парень, она готова даже выглядеть как паршивая бутылка «колы», только чтобы подарить тебе ребенка. Не знаю еще, как я все это устрою, но мы оба тебя любим. Так что скажешь? Не хочешь — не надо, упрашивать не станем.

— Я люблю тебя, — взволнованно добавила Фрэнни. — Я стараюсь дать тебе то, что тебе нужно, Джон, — сказала она мне.

Но тут трубку взяла медведица Сюзи.

— Ради всего святого, — сказала она Фрэнни и Младшему, — вы подняли нас ни свет ни заря, я думала, это опять кого-нибудь изнасиловали, а теперь он сидит тут весь красный и как воды в рот набрал. Что, черт бы вас всех подрал, стряслось?

— Если у нас с Младшим будет ребенок, — спросила ее Фрэнни, — вы с Джоном о нем позаботитесь?

— Да тут и к бабке не ходи, милочка, — сказала моя добрая медведица Сюзи.

Итак, вопрос был решен. И мы до сих пор ждем. Фрэнни — уникум, ей и времени нужно больше, чем кому бы то ни было.

— Я тоже уникум, — говорит Младший Джонс. — Ребенок будет такой огромный, что ему нужно потомиться в духовке немного подольше.

Наверное, он прав, так как Фрэнни носит моего ребенка уже почти десять месяцев.

— Она такая огромная, что ее могут взять играть в «Кливленд браунс», — жаловался мне Младший Джонс; я звонил ему каждый вечер, чтобы узнать новости.

— Господи Иисусе, — говорит мне Фрэнни. — Я целыми днями валяюсь в постели и жду, когда меня разорвет. Скука смертная! Вот что мне приходится терпеть ради тебя, любовь моя, — говорит она, и мы от души смеемся, только мы вдвоем.

Сюзи ходит по дому, распевая «Со дня на день» 35, а отец поднимает все больше и больше тяжестей; тяжелая атлетика превратилась у него в манию. Убежденный, что ребенок родится тяжелоатлетом, он говорит, что ему надо быть в форме, дабы потом с ним заниматься. И никто из наших телефонных барышень не ругал меня, когда я бросался на каждый телефонный звонок (к любому телефону).

— Это просто горячая линия, — говорили они. — Успокойся!

— Это, скорее всего, просто очередное изнасилование, милый, — успокаивает меня Сюзи, — а не твой ребенок. Расслабься.

Меня совершенно не волнует, кто родится, мальчик или девочка. В данном случае я согласен с Фрэнком. Это не играет роли. В наши дни, когда рожениц обследуют вдоль и поперек, особенно во Фрэннином возрасте, пол ребенка должен быть известен заранее; по крайней мере, кто-то его уже знает. Но только не Фрэнни: она этого знать не хотела. Да и зачем, собственно? Неужели не ясно, что половина удовольствия — в неожиданности?

— Кто бы это ни был, он обречен на скуку, — говорит Фрэнк.

— На скуку, Фрэнк?! — вскипает Фрэнни. — Как ты смеешь говорить, что мой ребенок обречен на скуку?

Но Фрэнк просто высказывает типичное мнение ньюйоркца о воспитании в штате Мэн.

— Если ребенок будет расти в Мэне, то он обречен на скуку.

А я отвечаю Фрэнку, что в отеле «Нью-Гэмпшир» никогда не было скучно. Ни в легкомысленном первом отеле «Нью-Гэмпшир», ни во втором отеле, этом средоточии темных грез, ни в нашем третьем отеле «Нью-Гэмпшир», в том отличном отеле, которым мы сейчас стали, — никто не скучал. И Фрэнк в конце концов соглашается; он частый и желанный гость в нашем отеле. Он пользуется нашей библиотекой на втором этаже так же, как Младший Джонс, навещая нас, пользуется штангами в танцевальном зале, а красота Фрэнни облагораживает каждую нашу комнату; чистый мэнский воздух и холодное мэнское море — Фрэнни облагораживает все. Хотелось бы надеяться, что она передаст это свое умение ребенку.

Чтобы успокоить Фрэнни, я попытался прочесть ей по телефону стихотворение Дональда Джастиса под названием «Десятимесячному ребенку».


Пришел с запозданьем, но

Никто его не упрекнет

В слишком долгих сомненьях.

Кто, потянувшись к звонку

У двери, настолько странной,

Не отдернет руку на миг?


— Хватит, — прервала меня Фрэнни. — Давай обойдемся без этого сраного Дональда Джастиса. Я уже наслушалась его столько, что могла бы от него забеременеть, меня уже тошнит при одном его упоминании.

Но Дональд Джастис, как всегда, прав. Кто не усомнится на входе в этот мир? Кто не захочет отложить эту сказку в долгий ящик? Так что ребенок Фрэнни заранее демонстрировал незаурядную интуицию, редкую чувствительность.

А вчера пошел снег; в Мэне мы научились относиться к погоде с уважением. Сюзи выехала в Бат, откуда поступил сигнал о предполагаемом изнасиловании официантки, и я беспокоился, как она доберется домой, но она вернулась целая и невредимая еще засветло, и мы оба заметили, как этот снег напоминает нам о том прошлогоднем снегопаде, когда Фрэнни позвонила и сообщила нам о своем предстоящем подарке.

Отец валяется в снегу, как ребенок.

— Для слепых снег удивительная штука, — заявил он не далее как вчера, появляясь на кухне весь покрытый снегом; он только что вылез из сугроба, куда закопался вместе с собакой-поводырем номер четыре.

Мела сильная метель; к половине четвертого мы вынуждены были везде включить свет. Я разжег огонь в двух печках. Птица, ослепленная снегом, разбила оконное стекло в танцевальном зале и сломала себе шею. Четверка нашла ее под штангами и таскала по всему дому, пока Сюзи наконец ее не отобрала. Снег, налипший на ботинки отца, растаял, и пол в кухне стал скользким. Отец поскользнулся в этой луже и заехал мне под ребра своим «луисвильским слаггером», которым начинал дико размахивать всякий раз, когда терял равновесие. Мы немного повздорили по этому поводу; отец вел себя как ребенок, не желая сбивать снег со своих сапог прежде, чем входил в дом.

— Я не могу видеть снега! — по-детски жаловался он. — Как, скажите мне на милость, я буду его стряхивать, если я его не вижу?

— Замолчите, оба! — велела нам медведица Сюзи. — Когда в доме появится ребенок, вы у меня поорете!..

При помощи хитрой машины, которую Фрэнк привез из Нью-Йорка, я сделал немного макарон; машина раскатывала тесто в блины, а потом нарезала макароны любой формы, какую только захочешь. Если живешь в Мэне, очень важно иметь подобную игрушку. Сюзи сделала к макаронам соус из мидий, а отец почистил лук: глаза у него совершенно не слезились. Услышав, как залаяла Четверка, мы подумали, что она нашла еще одну птичку, но увидели микроавтобус «фольксваген», который пытался пробиться по нашей дороге сквозь метель; «фольксваген» скользил, его сильно заносило. Либо водитель очень волновался («Еще одно изнасилование, черт бы их всех побрал», — инстинктивно проворчала Сюзи), либо он был из другого штата. Мэнским водителям, подумал я, снегопад не должен быть в диковинку, но ведь и туристический сезон в отеле «Нью-Гэмпшир», кажется, еще не начался. Микроавтобус так и не смог пробиться к стоянке, но подъехал достаточно близко, чтобы я разглядел на нем аризонские номера.

— Ничего удивительного, что он не умеет водить, — сказал я; типичное суждение мэнца о жителях других штатов.

— Ну-ну, — сказала Сюзи. — Ты тоже будешь выглядеть как идиот в аризонской пустыне.

— Какой пустыне? — спросил отец, и Сюзи рассмеялась.

Водитель из Аризоны пробирался к нам через сугробы; он даже не умел ходить по снегу, потому что все время падал.

— У них там, в Аризоне, сплошные изнасилования, — сказал я Сюзи. — Ты так прославилась, что они хотят говорить только с тобой.

— Они что, не знают, что это курортный отель, — раздраженно поинтересовался отец. — Кто бы это ни был, я скажу ему, что мы закрыты до начала сезона.

Мужчина из Аризоны выслушал это с большой печалью. Он объяснил, что они ехали в горы, чтобы впервые в жизни покататься на лыжах, но то ли ему неправильно указали дорогу, то ли он в пурге сбился с пути, и вот вместо гор он приехал к океану.

— Неподходящий сезон для океана, — заметил отец.

Мужчина это и сам видел. Он был очень приятным, но ужасно уставшим.

— У нас вполне хватит места, — прошептала мне Сюзи.

На самом деле я не хотел начинать принимать постояльцев. Что мне больше всего нравилось в этом отеле «Нью-Гэмпшир», так это то, что все постояльцы существовали здесь только в воображении моего отца. Но когда я увидел детишек, которые, высыпав из «фольксвагена», стали играть в снежки, я передумал. Мать тоже казалась ужасно уставшей — миловидной, но уставшей.

— Что это такое? — закричал один из детишек.

— Думаю, океан, — ответила мать.

— Океан! — закричали дети.

— А пляж тут есть? — спросил другой ребенок.

— Где-нибудь под всем этим снегом должен быть, — ответила мать.

И вот мы пригласили мужчину, женщину и их четверых ребятишек погостить в отеле «Нью-Гэмпшир», хотя мы и были закрыты «до начала сезона». Не так уж трудно слепить побольше макарон, не так уж трудно развести побольше соуса.

Отец несколько смутился, разводя гостей по номерам. Он впервые разводил гостей по номерам в этом отеле «Нью-Гэмпшир» и, пытаясь найти постельное белье в библиотеке, вдруг понял, что совершенно не знает, где что находится. Естественно, мне пришлось ему помочь, и я отлично справился, изображая, будто давно привык разводить гостей по номерам.

— Уж простите нас за некоторый непрофессионализм, — сказал я отцу этого милого молодого семейства, — но когда мы закрываемся с окончанием сезона, то несколько теряем навыки.

— Огромное спасибо, что вы нас вообще пустили, — сказала милая молодая мать. — Дети очень огорчились, что не увидели слаломных трасс, но океана они тоже никогда не видели, а до гор можно и завтра добраться, — добавила она.

Она мне показалась хорошей матерью.

— Я и сам со дня на день ожидаю ребенка, — сказал я.

И только потом Сюзи указала мне, как, должно быть, странно прозвучала эта реплика: она же явно не была беременной.

— Интересно, что они подумали, дурак ты эдакий! — сказала Сюзи.

Но все было просто прекрасно. У детей был великолепный аппетит, а после обеда я показал им, как делается яблочный пирог. А пока пирог пекся, я взял их на короткую зимнюю прогулку к заснеженному берегу и причалам; я показал им фиолетовые волны, бьющиеся о ледяные кружева, что обрамляют берег, я показал им, что шторм на море — это огромные серые волны, одна за другой накатывающиеся на берег. Мой отец, конечно, рассказал молодым супругам из Аризоны все о баснословном отзывчивом пространстве, из которого складывается настоящий отель; по словам Сюзи, он описывал аризонцам наш отель так, будто это «Захер».

— Но для него мы все равно что «Захер», — сказала мне моя теплая медведица, лежа этой ночью в моих объятиях, в то время как за окном завывала буря и падал снег.

— Да, любовь моя, — сказал я ей.

Как великолепно было утром лежать в кровати и слышать голоса детей; они обнаружили штанги в танцевальном зале, и отец объяснял им, что к чему. Айове Бобу понравился бы этот отель, подумал я.

Вот тогда-то я и разбудил Сюзи и попросил ее надеть медвежий костюм.

— Эрл! — возразила она. — Я уже слишком стара, чтобы быть медведем.

Она, моя дорогая Сюзи, рано утром очень напоминает медведицу.

— Давай, Сюзи, — попросил я. — Ради ребят. Они же это на всю жизнь запомнят.

— И что же? — спросила Сюзи. — Ты хочешь, чтобы я напугала детишек?

— Нет, Сюзи, — возразил я, — зачем же пугать.

Все, что я хотел, так это чтобы она надела костюм медведя и обошла бы по снегу вокруг отеля, а я бы внезапно крикнул: «Смотрите! Медвежьи следы! Совсем свежие!»

А большие и маленькие аризонцы выскочат на улицу и подивятся, в какую глушь они попали, будто во сне, а затем я крикну: «Смотрите! Вон медведь! Идет за поленницу!» А Сюзи приостановится там, и, может, я уговорю ее разок-другой выдать хорошенькое «эрл!», а затем она косолапо исчезнет за поленницей и проскользнет в дом через одну из задних дверей, снимет свой костюм и придет на кухню и скажет: «Что там с медведем? Теперь тут редко увидишь медведя».

— Хочешь выгнать меня на улицу, в этот проклятый снег? — спросила Сюзи.

— Ради ребят, Сюзи, — сказал я. — Сколько радости ты им доставишь. Сначала они увидели океан, а теперь увидят медведя. Каждый человек должен когда-нибудь увидеть медведя, Сюзи, — настаивал я.

И конечно, она согласилась. Не без ворчанья, разумеется, — но от этого ее представление было только убедительней; в роли медведя Сюзи нет и не было равных, даже сейчас, когда ее убедили, что она к тому же еще и очень милое человеческое существо.

Таким образом, мы устроили для незнакомцев из Аризоны небольшой розыгрыш, и они уезжали, уверенные, что и вправду видели медведя. Отец на прощанье помахал им рукой из танцевального зала, а потом сказал:

— Медведь, да? Сюзи могла умереть, между прочим, или пневмонию подцепить. А никто не должен болеть, когда в доме появляется ребенок, ты даже простудиться не имеешь права. Я знаю о детях намного больше, чем ты, сам понимаешь. Медведь! — повторил он, качая головой, но я знал, что мы сумели убедить аризонцев; медведица Сюзи — великий мастер перевоплощения.

Медведь остановился у поленницы, его дыхание клубилось в чистом морозном утреннем воздухе, его лапы мягко ступали по нетронутому снегу, как будто это был первый на земле медведь и первый снег на этой планете: все это было очень убедительно. Как хорошо знала Лилли, всё — сказка.

Так мы и пытаемся мечтать. Так мы придумываем свою жизнь. Из нашей матери мы делаем святую, а отца превращаем в героя; и чей-то старший брат и чья-то старшая сестра — они становятся нашими героями тоже. Мы изобретаем то, что любим, и то, чего боимся. Всегда найдется утраченный храбрый братишка, и утраченная младшая сестренка тоже. Мы придумываем и придумываем: лучший отель, совершенная семья, курортная жизнь. И не успеваем мы вообразить себе эти вещи — они от нас ускользают.

В отеле «Нью-Гэмпшир» мы привинчены на всю жизнь — но что такое немного воздуха в трубах или даже много говна в волосах, если у тебя есть хорошие воспоминания?

Думаю, это вполне подходящая концовка для тебя, мама, и для тебя, Эгг. Это концовка в традиции твоей любимой концовки, Лилли, концовки, до написания которой ты так и не доросла. В этой концовке недостаточно штанг, чтобы удовлетворить Айову Боба, и недостаточно фатализма для Фрэнка. Возможно, здесь не хватает полета мечты — для отца и Фрейда. И маловато стойкости для Фрэнни. И полагаю, здесь не хватает уродства для медведицы Сюзи. Возможно, она недостаточно велика для Младшего Джонса, а на вкус некоторых наших друзей и врагов из прошлого здесь не хватает насилия; вполне возможно, что Визгунья Анни не удостоит ее даже стоном — где бы она сейчас ни лежала и ни визжала.

Но именно это мы и делаем: пытаемся мечтать и не успеваем что-то вообразить себе, как эти вещи от нас ускользают. Нравится вам это или нет, но все происходит именно так. А поскольку все происходит именно так, нам нужен хороший, умный медведь, и ничто иное. Бывают люди, которые могут жить своим умом — например, Фрэнк: в голове у него живет хороший, умный медведь. Фрэнк вовсе не, мышиный король, каким сперва казался мне. И у Фрэнни есть хороший умный медведь — его зовут Младший Джонс. Фрэнни и сама умеет не давать грусти хода. А у отца есть его иллюзии; они достаточно сильны. Отцовские иллюзии наконец-то стали для него хорошим, умным медведем. А мне остаются, конечно, медведица Сюзи с ее консультативным центром по изнасилованию и мой сказочный отель, так что со мной тоже все в порядке. Если ждешь ребенка, с тобой должно быть все в порядке.

Тренер Боб знал это с самого начала: ты должен стать одержимым и не растерять одержимости. Ты должен и дальше проходить мимо открытых окон.

1

Имеется в виду американский футбол. «Лаймены» (linemen, «линейные игроки») выстраиваются в центре поля. Различаются лаймены защиты и лаймены нападения. Их цель соответственно — блокировать игроков противоположной команды в обороне и расчищать дорогу своей команде в нападении.

2

Добрый вечер? Дама и господин. Что случилось? (нем.)

3

Одна из позиций в американском футболе.

4

Dairу по-английски означает молочное хозяйство, производство молочных продуктов.

5

Одна из позиций в американском футболе.

6

Квотербек — главная фигура в команде американских футболистов; определяет сценарий игры и дает задание другим игрокам.

7

Беки — игроки, участвующие в заданной квотербеком комбинации; цель — захватить как можно большую часть поля.

8

Ресивер (принимающий) — игрок, занимающий позицию на краю поля.

9

68 кг.

10

172 см.

11

129 кг.

12

Blaze (англ.) — пламя.

13

Танец-заклинание для вызова дождя у североамериканских индейцев.

14

72, 5-81, 5 кг.

15

84 кг и 90 кг соответственно.

16

Egg (англ.) — яйцо.

17

59 кг.

18

писал Фрейд

19

писал Фрейд

20

писал Фрейд

21

Французская кинодрама Анатоля Литвака (1936) о кронпринце Рудольфе, Марии Вечере и т. д. (см. выше). Также (хотя и сомнительно) мог иметься в виду одноименный немецкий фильм 1956 г. , но уж никак не римейк Теренса Янга с Омаром Шарифом, Катрин Денёв и Авой Гарднер (1968).

22

Имеется в виду Венгерское восстание 1956 г.

23

До 1955 г. часть Вены находилась под контролем Советской армии.

24

Yankee go home (англ.) — янки, отправляйтесь домой.

25

Классический нуаровый триллер Кэрола Рида с Джозефом Коттеном и Орсоном Уэллсом в главных ролях; выпущен в 1949 г. , поставлен по рассказу Грэма Грина, действие происходит в послевоенной Вене.

26

Пер. Е. Калашниковой

27

Виндобона — древнеримское поселение на месте современной Вены.

28

Да, да (фр.).

29

Rathaus (нем.) — ратуша.

30

Kunsthistorisches Museum (нем.) — Музей истории искусств. Содержит крупнейшее в мире, за пределами Нидерландов, собрание Брейгеля.

31

«Жестяной барабан» (нем.), знаменитый роман Гюнтера Грасса (1959).

32

Здесь и далее стихи Дональда Джастиса — в переводе Валерия Шубинского.

33

Центр города.

34

Мировоззрение (нем.).

35

«Со дня на день» (Any Day Now) — популярная песня Берта Бакарака и Боба Хиллиарда, впервые исполненная Чаком Джексоном в 1962 г. ; также исполнялась Элвисом Пресли (1969), Скоттом Уокером (1973) и многими другими.


на главную | моя полка | | Отель «Нью-Гэмпшир» |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 14
Средний рейтинг 4.2 из 5



Оцените эту книгу