Book: Время барса



Время барса

Петр Катериничев

Время барса


(Барс-1)

Купить книгу "Время барса" Катериничев Петр

Часть первая

КУРОРТНЫЙ БЛЮЗ

Глава 1

Край моря терялся в дымке. Прозрачная вода тихо плескала на гладкие камни, вылизывая берег, набегая на него с холодным неотвратимым постоянством… И так — день за днем, век за веком, увлекая его по неприметной горсти в грозную бездну.

Над берегом стелился ароматный дымок вишневого дерева. Молчаливый низенький человечек аккуратно выкладывал в небольшую коптильню деревянную стружку на уже зашедшийся огонек, готовясь поместить следом недавно выловленных пелингасов. Его напарник, среднего роста, широкоплечий, жилистый, в истертых добела джинсах и толстом свитере домашней вязки, возился с поленцами. Его длинные волосы, забранные ремешком, были почти седыми. Лицо обезображено длинным рваным шрамом. Один за другим мужчина ставил поленца на чурбачок и сильными ударами откалывал соразмерные брусочки, в самый раз годившиеся для шашлычницы.

Работал он не топором, а длинным тяжелым ножoм наподобие мачете.

На берегу стоял домик-шале, приспособленный под ресторан. Огромная веранда, увитая черным виноградом и обычно по вечерам полная посетителей, сейчас была пустынна. Если не считать двоих хмурых парней лет двадцати пяти, зависших за большой оплетенной бутылкой с кислым вином.

— Гляжу я на этого — странный, — сказал один, щурясь от табачного дыма.

— Это ты про Седого? — отозвался другой.

— Ну. Работает, как машина-автомат. Полкуба оковалков ножовкой напилил — и только испарина на лбу. Да и ручищи у него в предплечье, глянь… Такими — бегемотам шеи сворачивать впору. И пожжены, словно он их в топку засовывал.

— Чего-то незаметно.

— Это видно, когда он рукава засучит. А так, с беглого взгляда, — вроде как дохлый. Доходяга. — Малый замолчал, лоб исказился, выдавая не вполне свойственную ему работу мысли. — Откуда он вообще взялся?

— Бомж. Прибился.

— Порасспросить бы надо.

— Гoгy?

— Ну.

— Да он пошлет нас куда подальше!

— А в нюхало получить?

— Грач, ты все ж сухарик тянешь, а не ханку жрешь, — заводиться? Гога у Бати платежник исправный, с чего ты на него наедешь? С дури?

— Нас Карай послал к месту присмотреться, чтобы вечером никаких непоняток не вышло… Ну и…

— Тоже, Птицын в тылу врага! Нас сюда для порядку заслали.

— Ну а я о чем? По типу охраны.

— Дурила, от кого здесь Батю охранять? От чаек? Мы для представительства тут, уразумел?

— Для какого представительства?

— Показать: дескать. Батя наш — не бригадир какой вшивый, а крутой авторитет.

— Кому показать?

— Деду твому! И бабке в придачу! Теперь включился?

— Чего?

— Понял, спрашиваю?

— А чего тут не понять? Ты не шибко-то наезжай, Куркуль, фильтруй базар!

Или ты меня за дебила держишь?

— Да ладно, не заводись ты, Грачило, — махнул тот рукой.

— Заводись, не заводись… — вроде примирительно проурчал Грач, опрокинув очередной стаканчик. — А Седого бы пробить нехудо.

— Не лезь поперед Бати в пекло, понял? Я в позапрошлые выходные с Караем сюда Батю привозил. Так он этого Седого за свой стол усадил.

— Батя — бомжа?

— Стасик-то сидит.

— Ты не мути! Стасик — придурок! Шут фасолевый, из гнилых. А Седой — натуральный бомжара, бичуган.

— Ну и что? Кто Бате указ? Ты? У него глаз наметанный. Может, приручает?

— Кого? Седого? Да он же с «чердаком» не дружит! Там по всей «крыше» даже не протек — водопад, Ниагара, мля! Ты ему в глазенки заглядывал? Да у него в бестолковке мухи давно летят в теплые края! Стаями!

Грач икнул, уставился хмельным взглядом в затылок Седому и замер так, неспешно потягивая винцо. А тот тем временем аккуратно доцепил очередной чурбачок — и обернулся. Грач наткнулся на этот взгляд встык, как мерин на оглоблю. Подавился вином, закашлялся, а когда снова поднял глаза, Седой же продолжал все то же мерное и неторопливое занятие: удар, удар, удар.

— Че, Грачило, обмочился? — вроде добродушно усмехнулся Куркуль, оценив смятение сотоварища, но напарника от того тягучего взгляда будто повело: сухощавый Грач, подогретый вином, вдруг взъярился, взвился разом, как охваченный огнем сухой хворост… Его кулак полетел в голову сидящего напротив дружка и с хрустом врезался в переносицу. Куркуль рухнул на спину вместе со стулом. Грач вскочил и двумя мощными ударами кованых ботинок раскроил незадачливому собутыльнику стальными набойками щеку, содрав со лба лоскут кожи.

— Чачи напился, да? — гортанно выкрикнул, пытаясь сделать грозным круглое добродушное лицо, лысеющий кавказец лет шестидесяти, в белом фартуке и поварском колпаке, выскочивший из кухни на шум. — Совсем с ума сошел, да? Моча в голову ударила?

Грач молча, словно опьяненный кровью боевой пес, ринулся на хозяина ресторанчика. Тот попятился, успел сделать шаг, другой, уперся лопатками в стену, но Грач мчался прямо на него, ослепленный яростью. И вдруг словно налетел на невидимую преграду: ноги подкосились, и он с маху рухнул на деревянный настил.

Сзади стоял Седой. Как он перескочил изгородь и в считанные секунды оказался на веранде, да еще сумел догнать сорвавшегося Грача — заметить не успел никто. И вот теперь молчаливой тенью высился над поверженным; смерил сначала упавшего, затем притиснувшегося к стене толстого Гогу пустым, как морская пена, взглядом. Его блеклые голубые глаза не выражали ничего: ни ненависти, ни сочувствия, ни страха. Это был взгляд бездушной машины, робота, в котором внезапное изменение обстоятельств включило дремавшую до поры боевую программу.

Хозяин ресторана побледнел так, что лицо его стало цвета белоснежного поварского колпака, кое-как справившись с собой, он произнес с резким гортанным акцентом, выражавшим сильное волнение, едва разлепляя сделавшиеся серыми губы:

— Успокойся, дорогой. Ты хорошо работал. Иди, продолжай. Скоро ужин. Гости приедут. Кормить надо.

В пустых глазах Седого словно пробежала искра; если они и не стали осмысленными, то и призрак близкой смерти ушел куда-то вглубь, в их мутную синеву, словно затаился, ожидая другого часа. Седой кивнул, спокойно подошел к краю веранды, легким прыжком перемахнул изгородь и вскоре вернулся к прерванному занятию.

Судорога запоздалого страха волной прошла по хребту кавказца, разрядом тряхнула руки. Гога обессиленно опустился на пол веранды, прошептав одними губами:

— Зомби.

Он так и оставался сидеть, когда через минуту из кухни показалась маленькая светловолосая полная женщина.

— Ты что расселся, Георгий, без тебя же никто не станет делать соус, — начала было она выговаривать мужу и тут только заметила и его испуг, и лежащее неподвижно длинное тело Грача, и его избитого в кровь напарника.

— Ой, батюшки светы, — всплеснула руками женщина, глянула обеспокоенно, спросила, в тревоге назвав мужа совсем по-славянски:

— Что случилось, Егорушка?

— Перевела взгляд на неподвижно лежащее тело, побледнела:

— Он что, умер?

«Егорушка» попытался изобразить на лице улыбку, но ее как раз и не получилось; с губ сорвался вздох то ли сожаления, то ли покорности злой судьбе.

Он, наконец, поднялся, подошел к лежавшему без признаков жизни Грачу, наклонился, приподнял тому веко, посмотрел зрачок, выдохнул с видимым облегчением:

— Живой.

— Что тут стряслось-то? — бегло, словно челнок швейной машинки, затараторила женщина. — Кто его так? Водки, что ли, перепили? А того, мордатого, кто отмутузил? Что Бате-то говорить станешь?

Георгий покосился на жену, забросавшую его словами, будто снежными комьями, вздохнул, теперь уже с извечным мужским превосходством, произнес, проигнорировав все ее вопросы:

— Позови с кухни Вахтанга и Семена. Нужно пока этих в подсобку перетащить, что ли…

Женщина, словно не слышала его указаний, быстро подошла к лежащему у стола Куркулю, осторожно приподняла ему голову, услышав стон, заговорила сердито:

— Тут не Вахтанга с Семеном, тут врача нужно звать! Парню вон пол-лица раскроили.

— Мария! — прикрикнул на жену Гога. — Делай, что велено!

Женщина норовисто хмыкнула и скрылась за дверями шале. Через минуту оттуда появились двое мужчин: длинный, рукастый, чернявый Вахтанг и рыжий крепышок Семен. Гога сказал им что-то негромко, они уверенно погрузили обоих беспамятных бедолаг на плечи и потащили внутрь помещения. Тяжелая «беретта» выпала у Грача из-за пояса и тупо стукнулась о деревянный пол.

Гога выругался вполголоса, подобрал оружие за ствол, как какой-нибудь металлолом, и, не удержавшись, взглянул мельком на Седого. Тот уже докладывал маленькую аккуратную поленницу из нарубленных чурбачков.

В зале ресторана к Гоге спешил Семен. Лицо работника было встревоженным.

— Ну? — спросил Гога. — Плохо дело?

— У Куркуля нос переломан, сотрясение, может, на черепушке трещина. Ну и щека, ты же видел, штопать надо.

Гога понятливо кивнул:

— Это хорошие новости. Теперь давай плохие. Семен помялся, произнес, глядя в пол:

— Грач умер. Преставился, значит.

Гога только кивнул, словно ожидал именно этого ответа. Семен потоптался: дескать, идти мне уже или как? Не выдержал, спросил хозяина:

— Чем это он его?

— Что? — не расслышал вопроса занятый своими мыслями Гога.

— Чем его Седой так приласкал? Ни на голове, ни на теле — ни единого повреждения.

У Гоги защемило сердце: он вспомнил безлично-стылый взгляд Седого, свой страх — да что там страх! — дикий, всепоглощающий, нечеловеческий ужас, и от одного этого воспоминания судорога снова ледяной искрой пробежала по рукам.

Не дождавшись ответа, Семен уже собрался было отойти прочь, но любопытство оказалось сильнее.

— Каратист? — спросил он.

— Хуже, — едва слышимым шепотом произнес хозяин, уставив невидящий взгляд в пустоту. — Дьявол.

* * *

— Третий вызывает Первого, прием.

— Первый слушает Третьего, прием.

— На наблюдаемом объекте осложнения. Уровень "С".

— Уточните.

— Внутренняя свара. Разборка. Возможно, двое раненых. Как поняли, прием?

— Вас понял. Уточните характер разборки. Огневой контакт?

— Нет. Рукопашная схватка между двумя людьми объекта-1. Теми, что приехали место посмотреть перед прибытием босса.

— Ну и что они не поделили? Лишнего выпили?

— Да нет, пили как раз не особенно.

— Что тогда?

— Один сильно борзый. Вроде как малохольный. Может, и контуженый, сейчас таких много бродит…

— Третий, докладывайте, а не философствуйте.

— Виноват. Я просто хотел, чтобы картинка была ясна. Да, в драку вмешался один из работников ресторана. Очень результативно врезал одному из этих…

Вырубил, короче.

— Он охранник? Боевик?

— Нет. Просто работник. И весь седой, хотя и не старый. Как поняли, Первый, прием?

— Понял вас. Продолжайте наблюдение. Ждите инструкций.

— Есть.

— Конец связи.

— Конец связи.

Глава 2

— Скука правит миром! Не власть, не деньги, не удовольствия! Всего лишь — банальная скука! И стремление от нее убежать, исчезнуть, скрыться! «Забыться, умереть, уснуть… Уснуть… И видеть сны…»[1] Что есть все наши развлечения?

Что есть вся наша жизнь? Всего лишь сон, кратковременный, мимолетный, навеянный серой обыденностью и тупой, непроницаемой, как грязная ватная одурь, скукой!

Лишь иногда острая тоска по уходящему чиркнет по монотонности дней горькой блестящей искрой, лишь иногда слезливая теплая грусть вспомнит о стелющихся над рекой летним вечером ивах, о первом трепетном поцелуе, о первой любви, о первом опьянении снами… Лишь иногда клубящаяся печаль выдуманной ностальгии напомнит о берегах, где не был, — и вновь окаянное, черно-блеклое настоящее заштрихует всех нас серо-асфальтовой зеброй, по которой потомки и пойдут в возможное светлое завтра, за горизонт, оставив нам нашу скуку, и ничего кроме скуки! Так выпьем за Ее Величество Скуку, заставляющую нас петь, смеяться, любить и ненавидеть! Выпьем за скуку, заставляющую нас жить!

Маленький толстенький человечек, этакий миниатюрный постаревший сатир, с редкой бородкой, с блестящим черепом, обрамленным остатками волос на некогда кучерявой голове, единым духом осушил стаканчик, будто в полусне.

— «Мне скучно, бес…» — распевно продекламировал он и в полном опьянении завалился на сиденье лимузина.

— Складно изложил, Стасик! — похвалил произнесенную речь сидевший в кресле напротив почти двухметрового роста богатырь лет пятидесяти пяти, Сергей Петрович Батенков, владетельный князь и сиятельный барин здешних мест. — Вам нравится, малышки? — спросил он у сидевших рядышком девочек лет пятнадцати, наряженных в школьную форму середины семидесятых, в белых передниках и гольфах, с крупными белыми бантами в волосах.

— Я ничего не поняла. Папа, — произнесла тоном обиженной несправедливостью ученицы пухлогубая нимфетка. — Станислав Львович всегда такой путаный! — Она тряхнула льняными волосами, поправила бант, спросила балованно:

— Папа, а можно мне капельку шампанского? Ка-а-апельку?

Слово «Папа» она произносила с ударением на последнем слоге. Сейчас, когда она сидела глядя Батенкову прямо в глаза влажными темно-карими глазами, он чувствовал невероятное возбуждение…

— Можно? — переспросила девушка с легкой хрипотцой в голосе.

Сергей Петрович, не желая показать, как он взволнован, только кивнул. Он не спешил: предвкушение и игра доставляли ему наслаждение не меньшее, чем острая, искрометная близость. Блондинка привстала, потянулась в бар за открытой бутылкой, расчетливо наклонившись так, что платьице сзади приподнялось…

Батенков подавил вздох. Эта Оля своими трюками умела доводить его почти до безумия! И только желание новизны заставило его смирить излишнее волнение; он взял за подбородок вторую девчонку, Катю. Черноволосая и синеглазая, она была очень хороша собой; девушка подняла глаза. В ее взгляде он прочел и стыдливость, и любопытство, и вожделение… Карай не обманул — девчонка целомудренна. Сергей Петрович провел подушечками пальцев по ее щеке, поцеловал в губы, почувствовал ответный поцелуй, нежный и неуверенный… Чуть отстранился, заглянул в потемневшие Катины глаза; щеки девушки залил румянец. Катя тут же опустила взгляд, словно боясь, что мужчина прочтет в ее глазах то, что уже успело нарисовать ее юное воображение…

— Ну вот! — надула губки Оля, обернувшись и со скорой ревностью отметив внимание Батенкова к подруге. Вздохнула совсем по-женски: дескать, мужики все такие, за ними не уследишь… Но особенно горевать не стала и тут же, с бокалом в руке, озорно запрыгнула Сергею Петровичу на колени., — Папа, я знаю, я все равно лучше всех, но если ты хочешь… — Дыхание ее сделалось прерывистым. — Хочешь, я подготовлю ее для тебя? Хочешь?.. — Она пошептала что-то мужчине на ухо, щекоча его шею завитками волос, и притом очаровательно покраснела. — Я же этого никогда не делала… — Добавила:

— Но пусть тогда она тоже, ага? Договорились? — Девчушка озорно обернулась к темноволосой и показала ей язык.

Лимузин чуть замедлил ход, скрипнув рессорами на повороте, Станислав Львович скатился с сиденья на пол, проклюнулся, лупая спросонья заплывшими глазками и не понимая, что происходит; потом взгляд его пришел в норму, если постоянное состояние опьянения, близкого к обмороку, можно считать нормой…

Впрочем, Станислав Львович в этом состоянии даже не пребывал, он в нем жил; горячечный мозг освобожденного от забот о собственном пропитании интеллектуала выдавал то жемчужины, то плевелы. Впрочем, босса забавляло все; Станислав Львович был при Батенкове как шут при феодальном бароне, как образованный раб при римском патриции, умный и безвольный, много говоривший о свободе, мечтающий о ней и никогда не согласившийся бы променять на нее свое сытое и пьяное рабство. Все это Сергеи Петрович знал изначально: так называемая «творческая народная интеллигенция» времен развитого социализма была не способна ни к чему, кроме прислуживания и пустой говорильни; ну что ж, Станислав был не из худших, пусть отрабатывает свой щедро намазанный маслом кусок!

Словно уловив последнюю мысль хозяина, Станислав по-львиному тряхнул лысой головой, что было забавно само по себе, устроился на полу, сложив пухлые ручки на груди, и уставился Оле под юбку.

— Это заблуждение, мон женераль, что красота открывается только с высоты орлиного полета! Червь — вот истинный ценитель прекрасного! Ибо только он один знает, как быстротечна, коротка и неприглядна жизнь, ибо только он один ведает, во что превращается красота и совершенство там, под сенью праха!

— Папа, он дурак! — капризно надула губки Ольга.

— Нет, малышка. Просто у него работа такая.

— Дурак! И говорит глупые и неприятные вещи!

— Устами младенца глаголет истина, — погрустнел Станислав, уселся на пол, свесил голову, вздохнул:

— Содержание перетекает в форму, форма — в содержание… Человек становится тем, чем желает казаться… Маска и лицо сливаются, и вот уже люди боятся сорвать маски с «друзей», чтобы не увидеть под веселыми забавными рожицами желтые кости черепа в лохмотьях мяса, пустые и темные глазницы…

— Папа! Пусть замолчит! Заткнется! — оборвала его монолог девочка. — Он страшный, неопрятный и противный!



— Отдохни, Стасик, — бросил Батенков. Шут с обиженным видом уселся в кресло и уставился в окно.

Дорога пошла в гору, и с холма открылось море: темное, величественное, оно дышало ленивым сонным покоем, переливаясь под низким пасмурным небом аметистовым сиянием.

Небольшая кавалькада — два джипа и лимузин — миновала перевал и покатилась вниз, к стоявшему на высоком морском берегу ресторану-шале. В салоне лимузина пропищал зуммер мобильного телефона. Батенков поднес трубку к уху:

— Слушаю.

— Сергей Петрович, подъезжаем.

— Карай, я это и без тебя вижу.

— Я это к чему… Грач убит. Куркуль — в беспамятстве. Может быть, стоит подстраховаться и сначала выслать бригаду?

— Нет. Мы уже говорили об этом. У тебя все?

— Сергей Петрович, и все же я бы настаивал…

— Карай, ты песню слышал такую: «Капитан, капитан, никогда ты не станешь майором»?

— Извините?

— Нельзя ни на чем настоять, употребляя сослагательное наклонение.

— И все же в связи…

— А мне вот наплевать на сослагательные! — продолжал Сергей Петрович, словно не услышав возражений помощника. — Ты понял. Карай? Я здесь на своей земле и из-за мелкого несчастного случая шугаться от каждого куста не стану!

Уразумел?

— Точно так. — В трубке помолчали с полминуты — видно, получивший выволочку Карай собирался с духом. — Батя, и все же этого Седого нужно изолировать. От греха. Гога…

— Ну, говори, что Гога?

— Я просто хочу, чтобы вы поняли, Сергей Петрович… Для кавказского человека нужно большое мужество, чтобы…

— Карай, короче, а?

— Когда Гога мне звонил, он признался… вернее… он сказал о Седом просто: «Я его боюсь». И добавил: «У него глаза стылые. Как у мертвого».

Батенков ничего не ответил, обдумывая услышанное. Гога работал хозяином ресторанчика-шале уже пятый год. И за это время выказал не только кулинарное мастерство и хозяйственную сметку, но и хладнокровие и твердость характера.

Четыре года назад, когда несколько диких обколотых отморозков, наваляв в городе трупов, приехали к Гоге и стали раскачивать права и «стучать пальцами», он просто-напросто зарубил двоих хозяйственным топориком, как говядину! А оставшихся спеленал по рукам-ногам и сдал подоспевшей Батиной бригаде, аки младенцев-сосунков! Так их и приняло море: места там, как в земле, на всех.

— Батя?

— Да здесь я.

— Вы понимаете, что для Гоги…

— Понимаю. Не требухти.

Седой объявился в этих краях с год назад, прошлой весной. Его подобрала, беспамятного, какая-то шхуна, прямо в море; рыбачки, не шибко печалуясь, сбросили найденыша на бережку, да и были таковы. Летом Седой прижился бомжем при пансионатах; жуткий свежий шрам на лице и обожженные руки только сначала вызывали любопытство, потом их перестали замечать, как не замечают люди, привыкая, ни красоты, ни уродства. Впрочем, ему самому раны должны были доставлять нешуточную боль, но то ли он переносил ее с безразличием стоика, то ли просто не чувствовал вовсе: с юродивыми так бывает.

Был он абсолютно безвредным, тихим и работящим; пахал, как экскаватор, ходил в обносках, ел, что дадут, и — молчал. Понимал Седой только простые, незамысловатые фразы, и любимым занятием его было смотреть на море. Он мог часами сидеть на высоком берегу и любоваться переливами волн: летом, осенью, зимой. У Гоги он прижился как раз с конца лета; молчаливый и двужильный работник был никому не в тягость, а убогость его ума стала такой же привычной, как и уродство лица. При недавнем своем заезде к Гоге Батя, будучи в хмельном расположении, даже пригласил юродивого за свой стол, попытался напоить, шутил…

Седой пил и ел аккуратно, слушал внимательно, но доходили ли редкие шутки Батенкова или витиеватые монологи Стасика до его сознания — неведомо.

Единственное, что отметил для себя Сергей Петрович, что за столом приблудный бомж держался с естественным природным достоинством. А глаза… глаза его Сергей Петрович так и не рассмотрел. Мутные, с переменчивой потаенной голубизной… Как уставшее от летнего зноя небо.

— М-да… Понакрутил что-то Гога, — раздумчиво произнес Сергей Петрович. — Он не пил накануне?

— Да Гога никогда…

— Ладно. Знаю.

— Батя, а я все же думаю…

— Думать, Карай, не твоя работа. И не твоя привилегия. Я с этим пока справляюсь. Нет?

— Да я просто хотел…

— Хотеть можно телку.

— Извините, Сергей Петрович.

— Значит, так. Пусть все идет, как идет. Мы отдыхать едем, а не Седого закапывать. На месте присмотримся, оглядимся — и по обстоятельствам. Понял?

— Ага;

— И не мельтеши попусту.

— Батя, да я…

— Никшни! И слушай! Тревога, как и шизота, штука заразная. Гога разнервничался чегой-то, тебе свой страх передал.

— Да я…

— Молчи, я сказал! Знаю, пацан ты правильный и отважный, но и Гога не трус, так?

— Так.

— И испугал его не человек, не Седой, а его болезнь, необъяснимость его поведения и показавшиеся сверхчеловеческими возможности. Но суперменов в подлунном мире нет. Пуля, выпущенная из хорошего ствола с хорошей скоростью, любого супера превращает в кусок дохлого мяса. Ты понял, Карай?

— Я понял.

— А с психами и не такое бывает. Так что не нагнетай. Приедем, разберемся.

— Да.

— Так пацанам и передай. Этот Седой не вурдалак окаянный, не оборотень, мужик из костей и мяса. И если что, вы мне его нарубите в мелкую окрошку, понял?

— Я понял. Батя.

Голос Карая стал куда увереннее и веселее. Батенков хмыкнул про себя удовлетворенно: так-то! Страх, рожденный прежде боя, сжигает не то что бригады бойцов, целые армии! Огню нужно только довершить работу страха. Именно в этой истине и источник победы, и кладезь силы, и причина поражений. Сергей Петрович поражений не любил: вот уже десять лет он жил в том мире, где поражение нриравнивалось к смерти и становилось ею! Нужно только побеждать! Всегда!

Глава 3

— Четвертый вызывает Первого, прием.

— Первый слушает Четвертого.

— Объект-1 миновал перевал, движется к объекту К. Бронированный «линкольн», две машины охраны. Как поняли, прием?

— Вас понял. Конец связи.

— Конец связи.

— Пятый вызывает Первого, прием.

— Первый слушает Пятого.

— Получен радиоперехват переговоров объекта-! с начальником его охраны.

— Да. Самую суть.

— Начальника охраны обеспокоил несчастный случай: один из работников объекта К, слабоумный, убил его человека. Начальник охраны предлагал объекту-1 принять меры предосторожности; возможно, что имел намерение вообще отговорить объект-1 от рискованной поездки. Безрезультатно. Они в пути. До объекта К им добираться минут пять-семь.

— Понял, Пятый. Продолжайте наблюдение за эфиром.

— Есть.

— Конец связи.

— Конец связи.

— Первый вызывает Второго.

— Второй на связи.

— Прошу полную информацию по объекту-1.

— Объект-1 движется в бронированном лимузине. Внутри — водитель, охранник, две девки и шут.

— Кто?

— Шут, потешник, скоморох. Для нас; никакой опасности не представляет.

— Девицы?

— Малолетки.

— Дальше.

— Группа сопровождения из двух джипов. Всего — десять человек. Вооружены пистолетами и автоматами «АКСУ». Подготовка удовлетворительная. Итог: группа вооружена и экипирована, тринадцать человек вместе с объектом; как минимум — пятнадцать стволов автоматического оружия и два гранатомета.

— Объект-1 всегда выезжает с такой свитой?

— За город — всегда. В Приморске его обычно сопровождает один джип с четырьмя охранниками.

— Ваше мнение, Второй: боевики объекта готовы к кратковременной огневой схватке?

— С братками, подобными им, — вполне. Со спецгруппой — вряд ли. Все решит внезапность нападения, точность и массированность огня. Неожиданный огневой контакт приведет к выведению из строя живой силы противника и к полной деморализации оставшихся в живых.

— Нам не нужно живых.

— Вас понял, Первый.

— Ждите сигнал. Конец связи.

— Конец связи.

— Первый вызывает Третьего.

— Третий слушает Первого.

— Доложите полную информацию по объекту К.

— Объект К. Шестеро мужчин, три женщины. Один мужчина ранен и опасности не представляет. Один — слабоумный. Никто из присутствующих на объекте К, по имеющимся сведениям, специальной боевой подготовки не имеет. Оружие: два или три пистолета, карабин, ножи. Автоматического оружия наблюдением не выявлено.

— Особенности объекта К?

— Обособленность. С одной стороны, в двадцати-пятидесяти метрах от объекта К обрыв и море; с остальных трех сторон — открытое простреливаемое пространство, освещаемое при необходимости прожекторами. Как правило, при прибытии на объект К объекта-1 выставлялось боевое охранение из трех человек. Имеется два подвала.

Никаких скрытых подземных коммуникаций, ведущих на побережье, самым тщательным наблюдением не выявлено.

— Вас понял. Третий. Конец связи.

— Конец связи.

— Первый вызывает группу «Экс».

— «Экс» — первый слушает.

— Приказываю: начать скрытное выдвижение к объекту К по варианту «Альфа-Экс». Доложить о трехминутной готовности. Начало атаки — по моей команде.

Как поняли, прием?

— Вас понял, Первый. Выдвижение по варианту «Альфа-Экс». Трехминутная готовность. Ожидание приказа.

— Выполняйте.

— Есть.

— Первый вызывает Глостера.

— Глостер слушает Первого.

— Десятиминутная готовность по Акции.

— Вас понял. Выполняйте штатный вариант, — Есть…

— Вам что-то неясно, Первый?

— Да. Прошу уточнений. Вы упоминали, что рядом с объектом-1 наш агент. Вы дадите информацию к опознанию?

— Нет.

— В таком случае агент будет уничтожен вместе с остальными.

— Вы стали гуманистом, Первый?

— Гуманистом?..

— Его убрать не так-то просто.

— Он осведомлен об Акции?

— Вы задаете много вопросов. Первый.

— Виноват. Тогда…

— Что вы мямлите?

— Он будет убит. Без вариантов.

— Вы думаете, у него никаких шансов?

— Никаких. Единственный, призрачный, и то если связаться с ним сразу после начала Акции.

— Нет. Он сам с вами свяжется.

— Если останется жив.

— Разумеется. Его оперативный позывной — Киви.

— Киви?

— Ну да. Маленькая такая птаха, чирикает себе не пойми чего, окружающего не разумеет и, соответственно, ни о чем не страдает. Дитя природы. У вас все, Первый?

— Так точно, Глостер.

— Десятиминутную готовность принял. Приказываю начать Акцию по штатному варианту.

— Есть.

— Время пошло.

— Есть.

Глава 4

Всякая жизнь когда-нибудь кончается. И то, что остается от человека, и есть мерило его жизненной ценности. Сергей Петрович Батенков даже поморщился: глупость и банальность болтающихся в голове мыслей была столь очевидна, что, выскажи он их вслух, — даже собственный шут скроил бы такую мину, будто застал хозяина за малопочтенным или вовсе неприличным в обществе занятием. И все же, все же… Что можно вспомнить важного в этой жизни, кроме любви? Которая уходит, исчезает, гаснет, и не остается ничего, кроме ярости?

Сергей Петрович одним глотком выпил коньяк, откинулся на спинку стула.

Сидел, покачиваясь на двух ножках, прикрыв веки, желая расслабления, но его-то как раз и не наступало. Или хмель сегодня такой смурной? Самое противное, что не было и желания веселиться…

— Грусть вовсе не болезнь, — уловил настроение хозяина Стасик. — Она нужна нам для понимания истинной ценности жизни и ощущения ее скоротечности. Ибо без этого последнего ощущения познать ценность жизни невозможно, — меланхолично произнес он, ни к кому конкретно не обращаясь, но, невзирая на ту же банальность сказанного, Сергей Петрович был благодарен ему. Порой Бате даже казалось, что этот безвольный шут — единственный в его окружении человек, искренне ему сочувствующий.

Льющаяся из динамиков стереосистемы песня, исполняемая чуть хрипловатым баритоном, была немудреной; Сергей Петрович застыл, прикрыв глаза, ни о чем не думая и ничего не желая. На миг ему даже показалось, что жизнь его уже закончилась, иссякла, как кровь в перерезанных жилах, и звучащая мелодия осталась единственной нитью, интонацией, связывающей его с миром.

Разлили души по бокалам,

Как будто слезы по любимым,

Чтобы мягчило снегом талым

Тоску быть гордым и гонимым.

Чтобы истаивали свечи

На кипарисовой террасе,

Чтобы струился лаской вечер

И был изысканно прекрасен,

Как взгляд твой, ясный и счастливый,

Как голое ручейково-нежный,

Как шепот моря торопливый,

Как запах ветрено-подснежный…

Когда расцвечивает ало

Земную зависть по вершинам —

Мы возвращаемся устало

К пурпурным мантиям и винам.

На кипарисовой террасе

Плащи теней свивают свечи.

В цветах сирени тает праздник,

Как смех — бессонен и беспечен!

И фиолетовым кристаллом

Мерцают грезы снегом мнимым…

Разлиты слезы по бокалам,

Как будто души — по любимым.

Чем он занимался всю жизнь? Зарабатывал деньги? Отстаивал свое место под солнцем? Наверное, и это тоже., Но на самом деле он, Сергей Петрович Батенков, очень многим известный как Батя, словно Диоген с лампой, искал человека. Того, кому можно довериться, на кого можно положиться… Но не нашел. Может быть, в этом и есть смысл любой жизни? Найти человека, двух, трех, но таких, какие станут частью тебя самого, без которых жизнь немыслима и пуста… «Если радость на всех одна, на всех и беда одна…» Не сложилось. А потому он сам никому не нужен. Нужны его деньги, его бойцы, его хватка, его жестокость, его ум. Но не он сам. А потому — нет теперь никого рядом, «у самой кромки бортов», и прикрыть его, Батю, некому. Как сказал классик, каждый умирает в одиночку. А живет? Живет еще горше. Впрочем., люди похожи на айсберги, с малой ледяной горкой над поверхностью, с мерцающим непознанным сокрытым… Или на сложенные кострища, тлеющие едва-едва… Так и живут… Так и уходят, не оставив по себе никакой памяти. Ибо, чтобы остаться, нужно истаять, сгореть, перейти в новое качество.

Людям слишком жалко своего постылого настоящего, чтобы они могли перейти в вечность.

Сергей Петрович не заметил, что последнюю фразу произнес вслух.

— Жизнь — это болезнь, которая карается смертью. — невозмутимо отреагировал щут.

— Что-то ты сегодня слишком мрачен, Стасик. Лысый человечек только пожал плечами:

— Я всегда мрачен. И немудрено: спиртное в любых количествах полезно только в малых дозах.Я же дозы давно перестал ощущать. Алкоголизм — болезнь для меня неизлечимая, потому что не желаю видеть я этот говенный мир трезвым!

Так — хоть остается надежда на опохмелку. А что остается трезвеннику? Только повеситься.

— Послушай, Стасик, ты же умный мужик, тогда…

— Батя, к чему вопросы? Я безволен. Увы. Рядом с тобой мне достаются роскошные объедки. И не злись: ты предпочел бы сухую корку подачке, я — не из числа стоиков. Жизнь коротка и конечна, и я хочу прожить ее незначимо, но сладко. Тебе, Сережа, приятно топить свой страх смерти во власти, мне — в вине.

Каждому свое.

— Страх?

— Ну да. Лукавый построил сей мир на страхе, и не мне тебе говорить, что только это сильное чувство заставляет людишек шевелиться. И — подчиняться.

Великий страх смерти и множество мелких — бедности, нищеты, нездоровья, похмелья, никчемности, несостоятельности… Все эти хваленые американские психоаналитики тем и знамениты, что разбили один большой страх — небытия — на категории страхов мелких, кажущихся преодолимыми, к примеру стать карьерным неудачником или импотентом, и манипулируют людьми успешно и надежно. Не так?

— Ты мне надоел, Стасик, со своим страхом! Какой может быть страх, пока есть зачем жить? Даже если все полетит в тартарары, есть красивые девушки, цветы, солнце, море, песни, сочный шашлык и грохочущее из стволов пламя! Из моих стволов, понял, Стасик, из моих!

Внезапно Батенкову вспомнились слова хозяина заведения, сказанные им о Седом: «У него глаза стылые. Как у мертвого».

Может быть, в этом причина неясной тоски, которая томит его сегодня и не дает забыть обо всех разборках, денежных делах, купленных политиках, выборах, налогах, кознях противников, забыть обо всем, о чем он желал забыть, в компании незлого шута и двух очаровательных девчонок?! Он исподволь взглянул на Седого, безучастно сидевшего за столиком для обслуги и потягивающего чай из толстостенной кружки. Батя сам велел пригласить его в зал: пусть будет на виду.

К дьяволу беспокойство! Он приехал сюда отдыхать, и он будет отдыхать!

Грохочущее из его стволов пламя действительно превратит в ничто любого! Батенков долил себе водки в бокал, с удовольствием выпил, захрустел терпким моченым яблоком. Боевики-охранники, что сидели за шестиместным столом чуть поодаль, тоже повеселели: смурной вид шефа их тяготил, как тяготит здорового человека вид рахитичного недоноска. Чего Бате убожиться?.Все, что душа пожелает: водка — рекой, девки — табунами, пальцы — веером! Живи, пока живой, несись душа в рай!

Веселость накатила на Батенкова так же внезапно, как намедни — тоска. Он отмахнул рукой троим музыкантам — и саксофонист дунул тонко и проникновенно какой-то курортный блюз из нездешней жизни, вертлявый человечек за фортепиано мелким бесом рассыпался по черно-белым клавишам, вторя мелодии, ударник зашуршал металлической кисточкой по барабанам. Батя подхватил было Олю, но она вырвалась, легко запрыгнула на стол, одним движением, запустив руки под платье, сдернула трусики до щиколоток, вышагнула из них и начала перебирать ножками, играя подолом платья, подразнивая мужчин и кокетничая со всеми: и с охранниками, и с обслугой, и с собой. Но Батя знал: она танцует для него, только для него, и ее бесстыдное кокетство доводило его до умопомрачения!



Батя облизал разом спекшиеся губы: эта девчонка способна творить с ним черт-те что! Он мельком глянул на замершую рядом Катю: та неотрывно смотрела на подругу, а он, запустив ей руку под платье, почувствовал влагу… Девушка не шелохнулась, залившись краской стыда… Батенков совершенно расслабился, наслаждаясь созерцанием одной красотки и лаская другую… Сегодня его ждет особенное, ни с чем не сравнимое наслаждение…

Не торопясь, он снова налил себе водки, выпил. Почувствовал взгляд Стасика: в такие минуты шут смотрел на него как безродный кобель-дворняжка, у которого королевский сенбернар уводил из-под носа двух породистых сучек… Вот и вся философия: роскошные объедки со стола достаются слугам только по прихоти хозяина! Такие изысканные и озорные девчонки не для Стасика: пусть довольствуется отбросами общепита!

Взгляд Батенкова стал жестким и властным.

— Пошли! — коротко бросил он Оле, встал и подтолкнул вперед, к деревянной лестнице, Катю. Девочки послушно поднимались по ступеням, а Батенков следовал за ними, чувствуя за своей спиной несколько пар завистливых глаз… Как эти кобели хотели его девчонок! Пусть смотрят! Пусть глотают слюну, на то они и шавки. А каждая шавка должна знать свое место. Это были его девочки. Только его.

Но Батенков ошибался. Не все взгляды провожали его завистливым вожделением. Стасик смотрел так, как смотрит незадачливый прыщавый подросток на своего ненавистного кумира, как шакал, готовый броситься на льва сзади при первой его неудаче и — терзать, грызть, разрывать на части, захлебываясь мстительной трусливой яростью и чужой кровью… Если и была в его взгляде зависть, то лишь извечная зависть раба, готового запродать душу, чтобы самому жестоко насладиться властью хотя бы день, час, мгновение. Готового запродать душу… но не жизнь.

Ну а Седой… Его глаза с расширенными зрачками были холодны, пусты и беспристрастны, как жерла пистолетных стволов.

— «Экс» — первый вызывает Первого — Первый слушает.

— Трехминутная готовность. Боевого охранения не выявлено. Мы на расстоянии броска.

— Вас понял. Дополнительная вводная: человеку, который появится на вашей волне с позывным Киви…

— Как?

— Киви. Птичка такая. Неразумная.

— Я понял. Киви. Я просто не расслышал сначала.

— Так вот: человеку этому сохраните жизнь.

— А если…

— Не заморочивайтесь. Я же уже сказал. На нет — и суда нет.

— Вас понял. Первый.

— У меня все. Выполняйте штатный вариант.

— Есть.

Глава 5

— "Все, что есть только лучшего «а свете, все достается или камер-юнкерам, или генералам», — меланхолично процитировал Гоголя шут, выпил почти доверху налитый водкой фужер и остался за хозяйским столом коротать вечер в компании бутылок с цветными этикетками. Сидел он, дряблый и обрюзгший, никому не нужный и никем не жалеемый на всей этой круглой земле. Казалось, еще минута, и он оплывет по стулу мутным вязким киселем.. И только очень внимательный взгляд различил бы напряженные мышцы спины… Что тревожило, что беспокоило его? Униженность положения или все та же зависть?

Братки такими вопросами не задавались. Как только дверь за боссом закрылась, охранники расслабились. Защелкали откупориваемые банки пива, кто-то велел музыкантам сыграть погромче да повеселее… Ребятки привыкли к вольготной жизни на своей территории; вот уже два года благодаря проницательности и предусмотрительности Батенкова на этом райском побережье не происходило никаких громких разборок; впрочем, братва легкомысленно относила это не на счет ума вожака, а на свой: силу уважает всякий. Если они сперва и насторожились в связи с происшедшим в последние полтора месяца усилением охраны, то отнеслись к этому скорее как к чудачеству Бати. Впрочем, сидя вот так за пивком, братки любили побазлать за жизнь, перемыть кости всяким столичным авторитетам, какие, бывало, наезжали сюда на отдых по летней поре. Все сходились на одном: может, там, в тех столицах, дела и круче, а от добра добра не ищут. Лучше пить пивко и кувыркаться с ляльками, чем кататься на разборки и прочие увеселительные мероприятия или получать по почкам от отмороженных омоновцев. Батенков, он ушлый: и ментовские, и городские чины у него прикуплены, а какие не прикуплены, с теми тоже вась-вась. Живи и радуйся.

— Хороша лялька у Бати, — вздохнул один.

— Олька?

— Ну.

— Хороша Маша, да не ваша.

Собеседник только скривил мину: дескать, такого добра… Добавил:

— А вторая — дура.

— Много ты понимаешь, Гундосый, в ляльках! Вторая просто целка еще, щас Батя ее распечатает, деваха будет через годик — вспотеешь! — Парень прочувствованно сглотнул. — Девкам, им только начать, потом не остановишь…

— Знаток!

— А то…

Братки откровенно скучали. Единственное, что их утешало, — служба службой, а она, как известно, не сахар, но и оттяг свой они получат по полной программе: к Клавке Новиковой, которую в славном городе Южногорске все неравнодушные к бабцам самцы знали как Матильду, подвалили из центра России на сезонный заработок свежие телочки, одна другой краше, самое то, и послезавтра у них — первый субботник. Ну а сегодня… сегодня можно и поскучать. Но скучать не хотелось.

— Эй, заткни свою дудку, притомил! — крикнул саксофонисту вертлявый и дерганый пацанчик по кличке Гефа. — И поставь кассету, что-нибудь путное.

— Да у них ни «Стрелок», ни Васи Воротникова. Старье одно.

— Пусть старье! Вой этот уже душу вымотал!

Саксофонист отложил инструмент, пожал плечами, подошел к стереосистеме, воткнул первый попавшийся диск, включил воспроизведение.

Гаснет в зале свет, и снова Я смотрю на сцену отрешенно…

— Козел! Мы че, деды — старушку слушать?

— Заткнись, Гефа! Пусть играет! — оборвал его Карай. Гефа заткнулся, как велели, ухмыльнулся было: дескать, пока вас, старичье сорокалетнее, слушаем, да не долго вам пановать: спишем вскорости к едрене фене! Но, встретив встык взгляд главного, разом уткнулся глазками в стол, забегал по нему зрачками, как таракан по скатерти. Неизвестно, как бы отреагировал Карай на наглость зарвавшегося бодигарда, но тут длинный сухощавый парниша, скосив взгляд на столик в углу, за которым в отрешенном одиночестве коротал вечер Седой, спросил:

— Это вон тот, что ли, Грача мочканул?

Чернявый Карай скривился:

— Он самый. — Неприязнь в голосе начальника Батиной охраны скрежетнула, как жестью по стеклу.

— Так чего он по эту пору не в ямке червей кормит, а за столом рассиживается? — с вызовом продолжил длинный.

— Брось, Удав… Батя трогать не велел, — с сожалением проскрипел Карай.

— А мы трогать и не будем, — повеселел длинный. — А познакомиться, за жизнь погутарить право имеем? — Не дожидаясь ответа Карая, процедил сам себе сквозь зубы:

— Имеем. А ежели какая оплошка выйдет, так я себя прибить, как Грач, не дам. Придушу эту падаль по-тихому, а, Карай? Это Грач — птаха весеняя, а я — гада ползучая. — Парень обнажил в ухмылке длинные желтые зубы и вразвалочку пошел к столу Седого.

Довольный таким развитием дела, Карай только бросил напоследок, для будущей отмазки перед Батей:

— Ты только это. Удав, не гони…

Удавом парня прозвали еще лет десять назад. А все потому, что парнишка, насмотревшись в комсомольском видеосалоне всяких шаолиней и якудз, обратился к продвинутым столичным наркошам, наезжавшим на юг за полудармовой травкой, и за комок грязного «пластилина» изукрасили они ему тощий в те поры торс сложной цветной татуировкой: чешуйчатое тело неведомого доисторического гада кольцами обвивалось вокруг, а на груди жуткая рожа со стылыми глазками скалила гнусную пасть. Парня задразнили было, да за одно лето он взял и вымахал под метр девяносто. И руки у него оформились: длинные, как литые, и владеть ими он научился, будто тисками: ухватит — не упустит. Шею кому свернуть по-тихому — как два пальца обмочить. И ведь сворачивал.

Сейчас он шел к столу Седого медленно, тяжело, заводя сам себя до той хорошо известной ему степени тихой ярости, когда так легко и так приятно ломать хребты всяким недоноскам.

Братки наблюдали за приятелем с растущим куражом: что-что, а кураж веселит пьянее вина. Близкая, непосредственная власть над другим, над его страхом, над его жизнью, над его душой кружит голову неверным мерцающим туманом всесилия и всемогущества…

Вы так высоко парите, Здесь, внизу, меня не замечая… — ревели динамики.

Удав тяжко опустился на стул прямо перед Седым.

— Здорово, убогий.

Седой поднял взгляд, и Удаву поневоле стало не по себе: не было в глазах этого странника ни страха, ни удивления. В них ничего не было. И это казалось куда страшнее любой бездны. Удав опешил, растерялся, он вдруг разом потерял раж и решимость, а вместо хмельного волнения, ощутил в душе холодную, безличную пустоту. Противно заурчало под ложечкой; внезапный смертельный страх ледяной волной облил все его существо; парню даже показалось, что волосы зашевелились у него на затылке… Он попытался заглушить страх гневом, но, вместо горячей упругой волны, со дна изметавшейся души поднималось что-то суетливо-заискивающее… А Седой продолжал сидеть недвижно и взирать на пария пустыми зрачками.

Вы хотя бы раз, всего лишь раз На миг забудьте об оркестре, Я в восьмом ряду, в восьмом ряду, Меня узнайте, мой маэстро…

Седой вздрогнул. В глазах словно пробежала искра; теперь он смотрел на Удава так, будто очнулся от тяжкого забытья, от безумия, будто впервые увидел сидевшего напротив парня въяве, не смешивая, не путая с бредовыми видениями, с призраками, до той поры населявшими его усталую память.

А у Удава отлегло от сердца. Перед ним был живой человек, из мяса и костей, и в его воле сломать ему хребет — одним движением, с хрустом! Осознание, что его силе невозможно противиться, подняло долгожданную волну гневливого куража, а тот перепуганный бесенок, что суетился и боязливо скрежетал коготками, словно узрев перед собой настоящего зверя, теперь затих, затаился, как умер.

Удав передохнул вполвздоха, дважды сжал и разжал побелевшую, сведенную судорогой кисть руки… Сейчас он смотрел на соперника в упор, тем тягостным взглядом, какой приводил в предсмертный трепет даже конченых отморозков. И — встретил полностью отсутствующий взгляд Седого. Тот словно прислушивался к чему-то в себе…

Такое пренебрежение больнее плети хлестнуло по самолюбию парня; одним движением он отбросил стол в сторону, вскочил и ринулся на противника. Седой шагом приблизился вплотную, прильнул к нападавшему, словно клещами сцепил локтями его туловище и повернул спиной к двери.

Глава 6

Крупное тело парня задергалось: на спине его задымились разрывы, пули, кувыркаясь, вгрызались в плоть, вырывая куски живой ткани. Пущенная из бесшумного корот-коствольного «скорпиона» очередь казалась бесконечной.." Двое в черном, выросшие в проеме двери, как призраки, поливали все пространство перед собой плотным огнем. На балюстраде оказалось еще четверо; еще двое — у дверей на кухню.

Братки вскакивали, переворачивая стулья, и тут же падали, не успев выхватить оружие: пули летели отовсюду, и сидящие плотной кучей охранники оказались их легкой добычей. Выстрелы щепили дерево столов, вгрызались в глиняные под штукатуркой стены, но большинство увязало в телах боевиков.

Молчаливые люди в масках деловито сновали по залу и комнатам; выстрелы звучали пробочными выхлопами; гораздо больше шума производили лязгающие затворы автоматов и звон выбрасываемых гильз.

Через сорок секунд все было кончено: братков положили всех; никто не успел сделать ни единого выстрела. Стасик лежал под одиноким столом в луже крови. На Седого, неловко скрючившегося под громадным телом Удава, тоже особого внимания не обратили: живые так не лежат. Стереосистема продолжала выдавать слова старого шлягера:

…Вновь игру свою начните, И, я верю, чудо повторится…

Люди в черном один за другим подходили к старшему, впрочем ничем не отличавшемуся от бойцов, коротко докладывали:

— На кухне чисто. Четверо.

— Во дворе чисто. Трое.

— Чисто. Одиннадцать. Контрольные?

— Да. Только грамотно: под разборку. Объект?

— В комнате.

— Один?

— Нет. С двумя девками.

— Красиво жить не запретишь.

— Уйти ему некуда: окна мы контролируем. Что-то тихо у него.

— Занят. И здесь музон грохочет. Тепленьким возьмем.

— А вот тепленьким совсем не обязательно.

— Дверь заперта изнутри. Проложена стальным листом, — доложил один из бойцов.

— Бережется раб Божий.

— Нужно запальничком снимать.

— Нужно — снимай, — Шуму будет.

— Тишина уже не обязательна. Как только, дверь снимем — пару гранат, для верности. А потом — огнем прополоскать. Дочиста.

— Есть.

— На рубеж!

— Есть.

Бойцы застыли, ожидая, когда сработает куммулятивный заряд. И удар и взрыв были совсем негромкими; сорванная с замка дверь начала медленно раскрываться наружу… Трое уже сдернули кольца с лимонок, готовясь закатить их в комнату…

Шквал огня, сопровождаемый диким грохотом, вырвался из комнаты, распахнул дверь, покорежил, сорвал с петель, смел все живое и неживое с площадки. Двое бойцов, буквально перерубленные очередью пополам, тяжелыми кулями были сброшены вниз. Тяжелые пулеметные пули еще крушили перила лестницы, когда разорвались две гранаты, выпущенные из рук убитыми, и в грохоте взрывов сотни осколков с визгом разлетелись в замкнутом пространстве, поражая все вокруг. Секунду спустя громыхнула третья.

А пулеметная очередь не прекращалась. Батенков появился на площадке перед дверью, сжимая обеими руками крупнокалиберный пулемет. Одним взглядом он оценил обстановку, двинул стволом вдоль коридора и снова нажал спуск. Тяжкие, почти пятидесятиграммовые пули разметали на пути все, крушили дерево, рушили стены.

Ничего живого после такого огня остаться в комнате не могло, но Батя продолжал судорожно водить изрыгающим пламя стволом.

Один из бойцов, укрытый под сводом в «мертвом» пространстве, высунулся на мгновение, вскинул пистолет и сделал единственный выстрел. Голова Батенкова дернулась, пулемет поперхнулся, выпал из рук и с грохотом ударился о настил пола. Зал, после вспышек выстрелов погруженный почти в полную темноту, заполненный пороховой гарью, разбитый, разрушенный, выглядел, как потревоженная варварами гробница из фильма ужасов. Из бойцов, находившихся в зале, в живых осталось двое. Оба, оглушенные, еще не отошедшие от шока, сняв маски, тихо обозревали окружающее.

— Ты его снял? — наконец выдавил первый.

— Ну.

— «Экс» — первый?

— Убит. Он и еще семеро.

— Ну и ну.

— Бывает. Расслабились раньше времени, вот и…

— Было принято неверное решение.

— Да брось. Корнет. Полеты за нас разберут. Будет кому.

Из кухни вышли еще трое. Огляделись:

— Круто.

— Грязная Операция.

— Куда грязнее. Сколько у нас на улице?

— Четверо.

— Вызывай сюда. Быстренько зачистимся — и ноги.

— По инструкции…

— Да пошла она, эта инструкция! По каким инструкциям у этого Шварца такой ствол оказался в комнате, а?

— Жить захочешь — и миномет заныкаешь.

— Разговоры! Вызывай всех!

— Есть.

Человек сказал что-то в переговорное устройство, и снова воцарилась тишина. Через минуту четверо опасливо, страхуя друг друга автоматами, вошли в комнату.

— Ну, чего уставились? Мораль: стоит одного отморозка не утихомирить вовремя маленькой пулькой, он возьмет заныканную под раскладушкой гаубицу и начнет крошить все, что ни попадя! Усекли? — Принявший на себя командование помолчал, продолжил:

— Давайте-ка уже без сюрпризов! Зачистить все! Стволами вперед! Пошли!

Он едва договорил эти слова — и застыл. Лицо его приняло выражение крайнего удивления… Дырочка с красно-черным окаемом, казалось, появилась на лбу сама собой; выстрел грохнул позже. Вернее, это был не один выстрел: они загрохотали почти непрерывно, но, в отличие от сметающего все на пути слепого пулеметного огня, каждый был прицельным.

Седой мужчина стоял под второй лестницей в полный рост, в обеих руках было зажато по пистолету, и каждый ствол выплевывал оранжевые всполохи пламени.

Человек владел оружием блестяще: он видел все поле схватки разом, и его пули настигали тех из бойцов, кто мог хоть куда-то скрыться или произвести ответный выстрел за доли секунды до того, когда это действительно могло бы произойти.

Через три-четыре секунды Седой метнулся в укрытие: трое бойцов успели уйти с линии огня и затаиться. Автоматные пули зацокали по перевернутому столу; аккуратно, страхуя друг друга, бойцы двинулись вперед, чтобы уничтожить и без того чудом оставшегося в живых противника. Угол, перевернутый стол. Он в капкане, укрыться ему негде. Они были готовы ответить огнем, если хоть что-то шевельнется.

Три пистолетных выстрела слились в один. Все трое боевиков, получив в затылок по пуле, кувыркнулись вперед, словно сбитые ловкой рукой кегли. Седой стоял позади, на балюстраде: за какое-то неуловимое мгновение перед тем, как перевернуть стол, он сумел бесшумно, кошкой, запрыгнуть туда, подтянуться на руках и так же бесшумно проползти несколько метров по разбитому вдрызг деревянному настилу. Это могло показаться и чудом, да вот оценить исключительное мастерство, искусство этого человека было некому: живых в зале не осталось.

Седой опустил пистолеты, выщелкнул обоймы, заменил полными. В глазах его плясали отблески странного чувства: словно это был не вполне проснувшийся человек, так и не осознавший до конца, сон перед ним или явь. Он недоуменно оглядывал зал, вроде бывший знакомым ему, в то же время прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом, словно лунатик, спустился вниз, подошел к раздолбленной стереосистеме и вынул остановившийся диск. Он оказался целым. Вернулся на балюстраду, застыл у исковерканной двери, прислушиваясь, достал пистолет и быстро шагнул в растворенный проем.

На постели, забившись в угол, сидели две перепуганные девчонки. Седой подошел, рывком сбросил одеяло, осмотрел ложе: оружия не было. На девичью наготу не обратил никакого внимания. Осмотрел комнату, подошел к большому настенному шкафу, открыл. Внутри оказалось что-то вроде выставки оружия: пистолеты, винтовки, ручные пулеметы, снайперские прицелы. Отдельно, внизу, в ящике, в полном порядке маслянисто блестели снаряженные обоймы патронов и пулеметные ленты. Неожиданно обернулся, встретил взгляд Оли, сделавшей попытку сорваться с постели и сбежать. Девушка тут же снова забилась в угол, прикрывшись одеялом.

— Это — твое? — спросил он девочку:

Та энергично замотала головой.

— Чье?

Обе девочки перепуганно молчали.

— Чье? — повторил Седой монотонно ц настойчиво, и эта монотонность пугала хуже окрика.

— Бати.

— Отца?

— Нет. Любовника.

— Где он?

— Мертвый. У порога;

Седой только кивнул.

— Что там? — не удержавшись, спросила девушка. — В зале?

— Ничего. Трупы.

Седой, более не обращая на девчонок никакого внимания, подошел к стереосистеме, сунул диск, нажал на кнопку на пульте. Листал альбом, пока не зазвучали первые аккорды песни, слова…

Меня узнайте, мой маэстро…

Пусть мы далеки, как «да» и «нет», И рампы свет нас разлучает…

Мужчина поискал глазами, увидел большое зеркало в стенном шкафу, подошел, долго, пристально вглядывался в свое отображение. Выдохнул, закрыл лицо руками и стоял так с минуту. Потом вернулся к оружейной горке, быстро и споро набил найденную здесь же объемную спортивную сумку самым разнообразным оружием, набросил оставленную Батенковым куртку — и направился к двери. У самого выхода неожиданно обернулся, уставился немигающим взглядом на Ольгу, и она снова замерла у стены.

— Тебе нельзя баловаться с оружием. — Помолчал, добавил:

— Оно убивает.

Он уже направился было прочь, когда услышал ее вопрос:

— Кто вы?

Мужчина снова обернулся. Глаза его потемнели, как от нестерпимой боли; на миг их словно занавесила стылая смертная тень… Но через мгновение он уже справился с собой, произнес, едва разлепив губы то ли в усмешке, то ли в гримасе потаенной боли:

— Маэстро.

Глава 7

Через несколько минут Ольга услышала звук мотора отъезжающей машины.

Какое-то время продолжала сидеть в полном оцепенении, потом встала, быстро подошла к оружейному шкафу, одним движением схватила дробовик-булпап, открыла ящик с патронами, передернула затвор и быстро, умело стала всаживать в магазин патрон за патроном. Потом с оружием наперевес выглянула из двери… Горло разом перехватило острым запахом пороховой гари. Первое, что она увидела, — это разбитая пулей голова Батенкова, лежавшего навзничь в луже крови и еще чего-то вязкого и липкого. Живот дернуло куда-то внутрь, и девушку вывернуло разом.

Откашлявшись, она ринулась назад, в комнату. Услышала из угла какое-то всхлипывание, обернулась: Катя сидела, забившись в самый угол комнаты, прикрывшись каким-то половичком, и смотрела на Ольгу, как на сумасшедшую.

На секунду Ольга замерла, потом встряхнула головой, словно пытаясь избавиться от наваждения… А песня, которую поставил Маэстро, продолжала звучать:

Вновь игру свою начните,

И, я верю, чудо повторится.

Если б знали вы, учитель,

Как вам верит ваша ученица…

Внезапно Оля увидела большое зеркало, в которое несколько минут назад смотрелся седой мужчина, и свое собственное отражение в нем: раздетая донага, насмерть перепуганная девчонка, с каким-то несуразным бантом в волосах, в белых школьных гольфах — и с огромным дробовиком в руке! Сдавленное «ух!» вырвалось у нее. Она как-то разом обмякла, села прямо на пол — и зарыдала, завыла в голос.

Сколько она так просидела, девушка не знала. Истерика закончилась так же внезапно, как и началась. Оля обнаружила себя лежащей в том же углу, в обнимку с Катей, и обе они оказались закутаны с головой половичком, словно хотели сбежать, скрыться из этого страшного мира; чтобы пришел кто-то сильный и в одно мгновение перенес их обеих туда, где много яркого солнца, где зелень пальм, голубизна бассейнов, где люди расслабленно-ленивы, богаты, ухоженны и добры, как кастрированные псы. Оля знала такое место: Санта-Барбара.

Разозлившись на себя сверх всякой меры, она одним движением вскочила на ноги, выдрала из волос дурацкий бант, подошла к шкафу, распахнула, вытащила обтрепанные вельветовые джинсы, надела прямо на голое тело, порылась, нашла еще одни, хлопковые, бросила товарке, прикрикнула зло:

— Ну что расселась, как клуша! Одевайся! Рвать когти надо!

— Что?

— Сматываться, поняла! Бежать!

— Бежать? Куда?

— Тебе — к папе с мамой, целка недоделанная, вот куда! Хлебнула блатной романтики по самое не хочу, и вали!

— А ты?

— А я — куда глаза глядят. — Ольга зло глянула на Катю, прикрикнула хлестко:

— Ну!

Девчонку словно кнутом протянули вдоль спины: вскочила, путаясь, натянула трусики, потом штаны, влезла в брошенную ковбойку.

— А все — впору, — растерянно произнесла она.

— Дура, — незлобно ругнулась Ольга. — Вещи-то мои. А Папа толстых не любил.

Сама она уже оделась. Поискала глазами, наклонилась, подобрала миниатюрный никелированный «смит-и-вессон», проверила барабан, засунула револьвер за пояс.

— Зачем это? — пролепетала побледневшая Катя.

— Застрелиться! — огрызнулась Ольга, гибко наклонилась, подхватила с пола дробовик, клацнула затвором, взяла оружие наперевес и сторожко, словно босиком пробиралась по битому стеклу, двинулась прочь из комнаты.

— Держись за мной, поняла? — велела она девушке. — Только не ори, ладно?

Захочется блевать — рыгай сразу, не бегай по углам.

— Чего? — переспросила было Катя и в ту же секунду, увидев развороченный взрывом труп одного из нападавших, поперхнулась, согнулась пополам, рухнула на колени.

— Ну ты, не очень-то… Пора!

Катя только кивнула, встала на ноги и, держась за руку подруги, побрела за ней слепо, стараясь больше не глядеть ни на что.

Кое-как они вышли во двор. Ночь была прохладной, с моря дул крепчающий бриз, предвещавший непогоду и шторм.

— И что дальше? — одними губами спросила Катя.

— Машин навалом. Сядем и отвалим. Оля пошла было к одному из джипов и тут же села на землю, словно силы разом оставили ее.

— Ты что? — наклонилась теперь над ней Катя.

— Ничего, — ответила Ольга, глядя прямо перед собой невидящим взглядом.

— Не сиди. Сама же сказала… Нужно уходить отсюда.

— Куда?

— Ну, найдем куда! Ко мне поедем. Мать уже накушалась в лоскуты, бабка у меня парализованная, никто ничего… До завтра перебедуем, а там — видно будет.

Оля тряхнула головой, словно приходя в себя, глянула на Катю, скривилась:

— Картина битвы мне ясна. Девочка из, неблагополучной семьи. За этой, как ее… за чертой бедности, И девочке захотелось колготки эластик, шубку и золотое кольцо. В нос.

— Ну и захотелось! Что, всю жизнь так и прожить — среди бабкиной вони и материного пьяного гундежа?!

— Зато теперь хлебнула большого человеческого счастья. Аж наизнанку вывернуло. Катя вздохнула.

— Ладно, подруга, не бери в голову. Я не в осуждение. При тонком кошельке всем хочется толстого счастья. Тебе повезло. Ты еще не вляпалась. Тебе есть куда вернуться. Мне — некуда. — Оля вздохнула.

— Как это — некуда?

— Вот так. Увязла я во всем…

— В чем это?

— Не важно.

— Что ты несешь? Сейчас мы…

— Заткнись! Прав был тот сумасшедший, как его…

— Маэстро.

— Ну, Маэстро. Баловаться с оружием нельзя. Оно убивает.

— Олька, ты не в себе…

— Еще как в себе. Уби-ва-ет. Или ты, иди тебя. Третьего нет. — Она замолчала, глядя в одну точку, приказала зло:

— Вали отсюда. Живо.

— Как…

— Ножками. По бережку. А лучше — пересиди где-нибудь в рыбацкой лодчонке.

Не замерзнешь. А с утреца — до дому, до хаты. Разные у нас с тобой тропки. Давно разные. А что здесь была, забудь. Совсем забудь.

— Ты говорила — на машине.

— Дорога здесь одна. Перехватят.

— Кто?

— Конь в пальто и два жирафа. — Помолчала, подошла к автомобилю, отомкнула дверцу. Взяла с сиденья пачку сигарет, из бардачка — зажигалку и початую фляжку бренди. Открутила крышку, хлебнула прямо из горлышка, закурила. — Будешь?

Катя отрицательно замотала головой.

— Вольному — воля, спасенному… Беги. Спасайся. Потом будет поздно.

— Олька, ты правда не можешь? Или — нарочно меня отсылаешь, чтобы самой…

— Сколько тебе лет, дите?

— Тринадцать.

— А выглядишь старше.

— А сама-то ты…

— Все. Прекратили пререкания! Бегом! Рысью!

— Я не…

Ольга одним движением вскинула дробовик — выстрел треснул в ветреной ночи, как сухая жердина. Картечь с воем пронеслась над головой девушки, Катя вздрогнула, скукожилась, как воробушек…

Одним движением Ольга передернула затвор:

— Беги!

Катино лицо побелело как мел. На секунду она замерла, будто держа равновесие на краю пропасти, и стремглав понеслась туда, к обрыву, в спасительную темноту. Ольга посмотрела ей вслед, обессиленно опустилась на порожек джипа, подобрала выпавшую сигарету, сделала из фляжки длинный глоток, затянулась несколько раз, не вынимая сигареты изо рта… Произнесла тихо, словно про себя:

— Беги, девка, пока есть куда.

Посмотрела в степь, на дорогу. Росчерков фар в ночном небе видно не было, но это ни о чем не говорило: они могли появиться отовсюду. Нужно объявляться, немедленно, не то шансов прожить ближайшие полчаса у нее не останется никаких.

Прислушалась: ну да, со стороны моря отчетливо слышался вертолетный гул. Ольга встала, подошла к лимузину, в котором ехала сюда с шутом Стасиком и Батей, открыла дверцу, выудила с заднего сиденья сумочку, достала из нее то, что выглядело как плейер, включила, нажала едва заметный тумблер, надела наушники, покрутила колесико настройки, нашла нужную частоту, произнесла в горошечный микрофон, замаскированный под гнездо постоянного тока:

— Я — Киви, я — Киви, вызываю того, кто меня слышит.

— Первый слушает Киви. Что там происходит?

— Уже ничего.

— Не понял тебя, Киви. Повтори. «Уши мыть надо, коз-з-зел!» — со злостью пронеслось в голове девушки, но вслух она произнесла:

— Ваша группа уничтожена. Полностью. На какое-то время в эфире воцарилась тишина, потом голос спросил:

— Кем? Людьми объекта?

— Частично самим Ба…

— Не сори в эфире! — грубо оборвал ее голос.

— Частично самим объектом-1, частично — каким-то психом.

— Психом?

— Ну да.

— Что за псих?

— А я почем знаю? Седой. Жилистый. Странный. Сначала Ба… объект помесил ваших из пулемета, потом — этот.

— Он из людей объекта?

— Да нет, говорю же! Ваши всех братков положили враз. Объект в это время со мной и с… с одной шмарой занимался любовной игрой в комнатухе. Нужно сказать, очень изобретательно занимался…

— Киви! Докладывай конкретно!

— Ваши люди действовали тихо, но Ба… но объект услышал. Вернее — почуял.

Открыл шкаф, а у него там оружия — горы, вытащил такую «шайбу», что…

— Какую шайбу?

— Пулемет. Крупнокалиберный. Ваши люди уже с его пацанами разобрались, сгрудились у двери, рванули. Ну он их и встретил.

— Откуда у него там такое оружие?

— От верблюда. Я что, Цезарь, все знать?

— Почему не вышла на связь с группой и не предупредила?

— Да? Сказать… объекту: «Папа, у меня туг сеанс связи космической с теми, кто за дверью… Пока они нас гранатами не закидали, предупредить, бы надо что ты парнища резкий, можешь и зашибить кого, дабы поостереглись». Так? А самой, как пионерке-героинке, принять мученическую смерть? За идею? Тогда скажи за какую, Первый?

— Киви…

— Нет, ты погоди! Ты же хже списал меня, как Батю, да?

— Киви!

— Плевать я хотела на всю вашу долбаную конспирацию! Так вот слушай: у Бати в мизинце мужества было больше, чем у всей вашей своры! Понял?! Да, одного вы завалили, но есть еще, они вас скрутят, козлов, разметут по кочкам и пням!

— Дура!

— Сам козел! — огрызнулась девушка. — Иди посмотри на своих: куски паленого мяса! Твои люди, между прочим!

— У тебя истерика!

— Ну да. Семнадцатилетняя пацанка попала под каток. Причем не в первый раз. Дай хоть поорать.

Два вертолета вынырнули из мглы над морем, быстро спустились. Из них. выскакивали бойцы в камуфляже и бежали к зданию. Двое выскочили последними, огляделись, заметили ее. Тот, что пониже и покоренастей, поднес к губам передатчик:

— Подойди-ка сюда, птаха неразумная, поговорим накоротке.

«Бить будет», — промелькнуло в голове у девушки, но она смело пошла навстречу мужчине. В конце концов, у нее за поясом ствол, и пользоваться она им умеет. Конечно, после этого его подчиненные превратят ее тело в решето, ну да…

— Вот ты какая, птичка Киви…

— Какая есть.

Глава 8

— Ну что ж, пойдем посмотрим пейзаж. А ты по ходу все популярно и расскажешь.

— Не пойду. Насмотрелась. А вам бы когти рвать надо по-скорому. Грохоту тут было — выше крыши.

— То-то, что грохоту. В поселке два ментика да казаки, гораздые только в престольный праздник нагайками махать. Поди, звонят в район. А районным тоже под пули не шибко охота: будут согласовывать с краем. Пока суд да дело, мы тут даже на телегах все добро вывезем, не то что «вертушками».

— Кончай философствовать. Дик, — хрипло произнес другой мужчина, высокий, черноволосый. — Операцию ты завалил. Вчистую. Пошли глянем, как лучше зачиститься. Что будем говорить там? — Он указал глазами на небо.

Коренастый сплюнул, они оба скоро зашагали к зданию. Оля постояла молча, потом по-воровски вытянула из куртки фляжку и прикончила ее в несколько глотков.

Мужчины уже возвращались. Бойцы тоже, бегом: с собой волокли запакованные в черные пакеты тела убитых, сгружая их на дно вертолетов.

— В машину, живо! — велел ей коренастый Дик.

— Ты тут сильно не командуй! Уже докомандовался. — Девушка кивнула на трупы.

От хлесткой оплеухи она ушла уклоном и с силой воткнула ствол револьвера коренастому в печень:

— Только тронь меня, подонок!

Голос ее дрожал, бойцы, что грузились в вертолеты, замерли разом, глянули на обоих командиров, ожидая приказа.

— Тихо, Оля, тихо, — медленно выговорил высокий. — У тебя был трудный день. У всех нас был трудный день…

— У вас был трупный день, поняли? Труп-ный. — Девушка опустила револьвер.

— И скажи этому коротышке, чтобы не лез.

— Пусть будет так. Прыгай в машину, в воздухе договорим.

— Я с покойниками не полечу. — Ольга вдруг усмехнулась глупо, и мужчины только теперь поняли, что она абсолютно пьяна.

— Здесь нет покойников.

— Да? А кто тогда вы? Трупы?

Девушке никто не ответил.

Через минуту оба вертолета, взревев моторами, оторвались от земли и пошли в сторону моря. В ту же секунду все здание ресторана-шале и надводные пристройки вспыхнули разом. Даже беглого взгляда оказалось достаточно, чтобы понять: к приезду властей здесь не останется ни-че-го. Лишь сгоревшие дотла стропила, расплавленное стекло и гильзы, черные остовы редких металлоконструкций и растрескавшаяся на тысячи осколков черепица.

Как завороженная девушка смотрела в иллюминатор на уплывающее в ночь зарево.

— Спецсостав, — коротко пояснил коренастый. — Рядом с ним напалм — обычная солярка. Сжигает все, даже камни. — В его голосе звучали и примирительные нотки и… Девушка даже не поняла сначала, что это была гордость! Будто бы именно он изобрел этот адский огонь.

— Полезная вещь, — хмыкнула Ольга.

Вертолеты летели еще минут десять, потом открылись люки, и бойцы стали сбрасывать упакованные в пластик тела в черный проем. Груз был подвешен заранее, и покойники летели в бездну, вытянувшись по стойке «смирно», словно в молчаливом строю на дьявольском параде, безымянном, беспамятном и бесславном.

— Ну вот и примирились грешные души, — прокомментировал худощавый, повернулся к Ольге:

— Ты готова рассказывать?

— Готова, как шерсть котова. Выпить дадите, тав-а-арищ?

— Называй меня Глостер.

— Гло… чего?

— Глостер.

— Ну и погоняло вам выбрали, уважаемый. Как у больного.

— Глостер был британский герцог.

— Да? Что-то не похоже.

— Не важно. Я слушаю тебя.

— Да я все уже Дику рассказала. — Ольга усмехнулась глуповато, добавила, постаравшись придать голосу сарказм:

— Первому.

— Я слышал твой рассказ. Ты упоминала о каком-то психе.

— Ну да. Точно ненормальный. После того как Батю завалили, мы сидели…

— Кто — мы?

— Я.

— Не ври. Была еще девица. Среди трупов ее не нашли. Куда делась?

— На кудыкину гору! Я что, нанималась следить за всякими шалавами?

Сбежала. Как стрельба утихомирилась, так припустила, только пятки сверкали.

Глостер полуобернулся к какому-то совсем неприметному, серому субъекту, сидевшему у него за спиной:

— Девку отыскать. И зачистить.

— Несчастный случай? — едва слышно спросил тот.

— Да. Так лучше всего.

— Вы что, хотите… — начала было Ольга, но Глостер оборвал ее жестко:

— Вот что, сучка! Жалостливая стала, да? Ты о себе подумай. Позаботься, так сказать. Пока летим, а скоро начнется детальный «разбор полетов». Операция провалена, и зачищаться будут все.

— Тогда начните с себя, герцог!

Глостер покраснел, произнес:

— Тебя, девка, вынули из дерьма. Отмыли, отпарили…

— …И засунули в такое дерьмо, по сравнению с которым то — просто ванна с шампанским.

— Сука. Устроил бы я тебе экскурс в прошлое. Пожизненно.

— Так что мешает? Нужна, да?

— Не слишком. Так что не зарывайся. Просто та часть проекта одного… весомого человека. А он, как всякий смертный, честолюбив. Ему дорого его детище.

— Глостер помолчал, чиркнул спичкой-, прикурил, произнес резко:

— Все, детка.

Дискуссия о природе вещей закончена. Будем считать, я намеренно дал тебе возможность поболтать, чтобы прошли последствия боевого стресса. Теперь отвечай на вопросы. И — Глостер сделал предостерегающий жест, чтобы Оля не посмела прервать его:

— Если ты не въедешь в тему и вякнешь еще хоть слово, я выброшу тебя из этого геликоптера, как падаль. — Глостер жестко свел тонкие губы, добавил:

— Власти у меня для этого хватит.

На какое-то мгновение Оле стало страшно до жути. Такой страх бывает только в бредовых кошмарах: вязкий, ледяной, когда вдруг понимаешь, что спасения нет никакого.

Совсем.

Сглотнув жесткий, будто наждачный, комок, перехвативший горло, она произнесла неожиданно:

— А вы похожи.

— Кто?

— Вы и тот, седой.

— Какой седой?

— Ну я же рассказывала… Тот, что перебил всех. Он…

От него веет смертью.

— На, глотни. — Глостер протянул девушке фляжку.

Она мотнула головой:

— Не хочу. Он вошел в нашу комнату… Я подумала: сейчас он нас застрелит.

Но он… Он не обратил на нас никакого внимания. Подошел к магнитоле w поставил музыку… Пока она звучала, долго рассматривал себя в зеркале… А потом — ушел.

— И все?

— Все. Он только сказал… Он сказал, что мне нельзя брать в руки оружие.

Оно убивает.

— Бред какой-то…

— Очень похоже. Я… я спросила, кто он. Ну да, он и песню эту слушал…

«Гаснет в зале свет, и снова я смотрю на сцену отрешенно…»

— Ты говоришь, он назвал себя?

— Да. Он сказал — Маэстро.

— Маэстро?!

— Да.

Глостер побледнел, застыл, уставив взгляд в одну точку. Потом произнес едва слышно:

— Этого не может быть. Маэстро мертв. Девушка пожала плечами:

— Это вряд ли. Мертвые не убивают. Убивают только живые.

Часть вторая

ВЗРОСЛЫЕ ИГРЫ

Глава 9

Але Егоровой снился снег. Словно она брела сквозь занесенное поземкой поле по едва видимой тропке. И чувствовала, что замерзает. Стыли ступни, холод подбирался по икрам вверх, и она боялась, что скоро вообще не сможет переставлять ноги, упадет, свалится на бок в глубокий сугроб и ее занесет, запорошит так, что не найдет уже никто и никогда. Откуда-то она знала, что в этих краях никогда не бывает весны: только низкое, будто притянутое к земле небо, бесконечно сеющее сухую снежную крошку, только стылые стволы безжизненных тощих деревьев, только серые избы, выстуженные, брошенные, с заиндевевшими стенами… И брела она неведомо откуда и неведомо куда, брела только потому, что боялась упасть и замерзнуть, хотя ноги уже ломило, уже перехватывало болью простуженное горло, и ей вдруг казалось, что упасть и уснуть гораздо проще, чем безнадежно брести по целине… И тут она услышала волчий вой; надрывный, тягостный, он вклинивался в мозг зудящим зуммером бормашины, он сковывал волю, он заставлял замирать сердце, он неволил разум и словно принуждал душу падать в щемящий холод небытия… Самих волков она не видела, но ощущала их приближение… Девушка почувствовала, как все тело ее оросил холодный липкий пот, и — проснулась.

Вой продолжался и наяву. С минуту Аля лежала, испуганно прижавшись к насквозь мокрой простыне, пока заунывное завывание не оборвалось вдруг, и девушка сообразила, что это был просто-напросто зуммер сигнализации невесть отчего сбрендившей иномарки, припаркованной там, внизу, у парадного подъезда гостиницы. Ну да, она в гостинице, в славном курортном граде Южногорске; на соседней постельке мирно сопит Ирка Бетлицкая, а за оконцем стелется прохладная ночь. Настолько прохладная, что хочется залезть в ванну, сунуть туда кипятильник и ждать, пока вода забурлит пенными газированными пузырьками.

Аля тряхнула слипшимися от пота волосами. Голова была тяжелой, как чугунная чушка, суставы ломило, пот липким плащом кутал все тело… Ну надо же, подхватить грипп летом в курортном городке! Все просто: сначала поджарилась на жгучем солнышке, потом, когда сидели с девчонками на веранде за мартини, лениво и цинично обсуждая фланирующие мимо «штаны», первых мелкотравчатых альфонсиков, подтянувшихся на курортный сезон, просквозило-таки свеженьким вечерним бризом, остужая чуть обожженную кожу. И вот результат: нос сипит, как газировочный сифон перед издыханием, ноги-руки крутит, волки воют… волки… Или она простудилась еще там, в зиме?..

Аля тряхнула головой. К чертям всю эту вурдалачью бредятину. Простыла — вот и худо. И зачем ей было ехать на этот показ? Конечно, не за деньгами: просто хотелось развеяться. Гончаров умчал по делам своего среднего бизнеса в Европу, да и сачкует там уже третью неделю; Княжинск и собственная квартирка ей порядком опостылели, а тут в агентстве предложили смотаться на конкурсный показ коллекций молодых дизайнеров, в Южногорск. Многие политтузы, короли и прочие кони съезжались по этой поре в Южногорск поболтать-пообщаться. Или, другими словами, выработать совместные платформы, блоки, коалиции, планы, обсудить, так сказать, реалии. В теплой и незатейливой обстановке. А если еще короче — поделить бабки, дензнаки, зелень, хрусты, капусту, растущую на этом огороде, аки лопухи и чертополохи на брошенных подворьях; да и о поствыборном урожае покалякать треба: что-то, как принято, пожрет долгоносик, но и останется немерено! Гостям — по мякишу, зато своим — по горбушке!

Аля поморщилась; мысли были сродни сну: такие же тупые и тяжелые. По правде сказать, ей было давно наплевать на все эти большие игры; Олег, тот участвовал по мере разумения, но ее не грузил. Да и учеба — Аля заканчивала второй курс политеха по специальности «программист» — не оставляла времени ни на чтение брехунков, ни на лазание по дебрям, которые по полному недоразумению называют политикой. Нет, пора в ванну, в горячую воду: все мысли от холода, холод и такой снег, какой ей привиделся, словно преддверие преисподней, и снятся они… к чему? И к чему тогда снятся волки?

Девушка встала с мокрой насквозь постели, одним движением сбросила сорочку и пошла в ванную. Спонсоры постарались: номер был вполне европейский, ванная комната сияла чистотой, и все же она вчера, по природной брезгливости, не поленилась вычистить «корыто» по-своему, с хлоркой. Аля плеснула пены, запустила воду, уселась в ванну на белоснежное банное полотенце — и снова уснула. На этот раз сон был тяжкий и удушливый. Она словно плыла сквозь мутную воду; в воде ей почему-то дышалось, и она полагала это само собой разумеющимся; время от времени она раздвигала в серой непроницаемой толще бурые водоросли, а сердце продолжало трепетать: ей казалось, что из этой мути вот-вот вынырнет скользкая мурена и затащит ее в темную нору.

Какая-то тень скользнула по лицу, водоросли сгустились разом, из их гущи словно что-то потянулось к ней, сердце мигом забилось загнанным зверьком. Аля дернула рукой — и проснулась.

Над ванной склонилась Ирка Бетлицкая и внимательно смотрела на нее. Але стало даже не по себе от такого взгляда: вот так глядели девки там, в детдоме, когда собирались разобраться со стукачкой.

Бетлицкая же вроде смутилась, пригасила взгляд, прикрыв глаза длинными темными ресницами.

— Ты чего это среди ночи купаться вздумала?

— Так. Нездоровится.

— Ты же уснула в ванне. Могла и захлебнуться, — произнесла Ира, и Аля уловила в ее голосе… Как бы это назвать? Нет, не сочувствие, а вроде как искреннее сожаление, скорее даже досаду, если бы такая незадача действительно приключилась. Аля усмехнулась про себя невесело; вот именно, незадача. И не больше. Милиция, неприятные расспросы, тя-го-мо-ти-на.

— Я за буйки не заплывала, — попыталась отшутиться Аля.

— Главное, не ныряй там, где водовороты. Утонешь, — вроде в тон ей произнесла Ира, но никакой шутки Аля снова не услышала: скорее злое пожелание, на гран" угрозы.

У Али чуть не сорвалось с языка: «Да пошла ты со своим сочувствием!»

Вместо этого произнесла только:

— Ирка, чего ты всегда такая злая?

— Того. Зато ты добрая, да?

— Ладно, поговорили. Писать пришла? Писай-и уматывай.

— А может, я тебя стесняюсь.

— Тогда перетерпи.

Аля демонстративно задернула занавеску и снова запустила воду, погорячее.

Развезло ее капитально. Услышала, как Ирка спустила воду, громко хлопнула дверью ванной.

Подумаешь! Вообще-то, девка какая-то дерганая. Когда она появилась в агентстве, Аля сразу заметила и ее жесткий, цепкий взгляд, и злобу, причем не такую, какая обычно случается у девчонок, — сродни ревности или стервозности; злобу затаенную, не блажную… Все заметили. Девка притом была — залюбуешься: худенькая, высокая, черноволосая и черноглазая; она была бы очень хороша собой, если бы не этот ее взгляд: будто каждый ей должен, должен пожизненно и посмертно… А она… Она только свое требует. И за это «свое» — и башку расшибет.

В том, что может расшибить, сомнений не было. Аля, наверное, и посочувствовала бы ей: дескать, трудное детство, безотцовщина и все такое…

Если бы у нее самой было легкое? Трудное детство — не повод становиться сукой по жизни.

Посочувствовать… Аля по глупости и сочувствовала сначала. Думала, отмякнет девка, — нет: даже сочувствие Ирка принимала как не сполна возвращенный долг.

Как бы там ни было, у Ирки Бетлицкой это был первый показ на выезде, и все девчонки селиться с ней наотрез отказались. Аля отнеслась философски: две ночи — это только две ночи, и век вековать с этой стервочкой придется тому козелку, какого она сумеет заарканить… Но вот болеть рядом с такой соседкой совсем не хотелось; погладил бы кто сейчас по голове, пожалел, глядишь, и грусть бы прошла, и простуда, что царапает горло кошачьей лапой, убрала бы коготки, затаилась… Человеку ведь так немного нужно: чтобы его пожалели. Чтобы он знал: его любят, за него переживают, о нем беспокоятся, и весь этот пестрый мир без него одного для кого-то разом померкнет, превратится в быссмыслицу, в пустую головоломку из каменных строений, снующих чужих людей, машин, невесть куда мчащихся товарняков, провисших проводов, пустых глазниц ночных окон, тоскливой безнадеги одиночества, так похожего на небытие…

Аля встала из ванны, ее качнуло. Тряхнула головой: да, расхворалась окончательно! Нужно что-то предпринять, и немедленно! Завтра, нет, уже сегодня вечером следовало быть в форме! Показ сложный, двенадцать коллекций, двенадцать основных девчонок-моделей и человек тридцать здешних, на «припаске». Подводить Олега Ефимова, режиссера, не хотелось никак; да и орать он будет… В два часа — генеральный прогон, вечером выступление, а Аля сама себе напоминает вареную курицу.

Девушка набросила белый махровый халат, запахнулась, прошла в комнату.

Ирка спала. Аля подошла к дорожной сумке, запустила руку, выудила плоскую бутылочку «мартеля» и баночку с аспирином. Вытряхнула сразу три таблетки, бросила на язык, запила остатками колы из пластиковой бутылки, налила полный стакан коньяку, отхлебнула. Ей показалось, коньяк отдает псиной. Ну тогда — залпом, как лекарство. Голова почти мгновенно поплыла куда-то, царапающий комок в горле растаял, стало вдруг до слез жалко себя… Сколько сейчас в Дрездене? А, плевать! Олег и так уже два дня не звонил, как пропал! Деловой тоже…

Аля взяла маленькую сумочку, достала сотовый. Нужно просто поговорить с тем, кто пожалеет, и станет легче. А потом она заснет и будет видеть только красивые сны. И проснется здоровой. Ну да: в этой жизни счастливы те, кого в детстве любили. В том самом раннем детстве, которое никто из взрослых не помнит.

Любили, жалели… И уважали, конечно: очень немногие родители способны относиться к своим детям с уважением, не просто как к своей собственности, но как к другим людям, пусть и маленьким, но со своим внутренним миром, со своими суждениями, принципами, мечтаниями… Нет, лучше не думать. Папа и мама погибли, спасая ее, и, если именно сейчас об этом вспоминать, станет горько до тошноты!

Какие-нибудь вшивые аналитики быстро бы вывели из этого комплекс вины и накрутили бы незнамо что. Дурость. Она просто благодарна своим родителям за то, что они были. И — любили друг друга. Этого вполне достаточно, чтобы быть счастливой. Вот только сейчас… Сейчас так хочется, чтобы кто-то пожалел.

Ну что за черт?! Але стало обидно до слез. Кнопочки сотового были темными, ни гудка, ничего, . Ведь только позавчера батарейки новые вставила! Девушка со злостью вытащила их, повертела, засунула обратно, крепко прижала пальцем.

Ничего. Телефон молчал, как стая кефали.

Аля со злостью бросила аппаратик в угол кровати, подошла к гостиничному.

Попыталась набрать международный код: фигушки, аппарат сбросил набор на шестой цифре и разразился короткими раздраженными гудками. Ну да, не в Америке: гостиничное начальство справедливо опасается, что постоялец натреплет с дальним зарубежьем сотню-другую минут и съедет по-тихому… Заказать через коммутатор?..

И торчать, пока не соединят, у аппарата соломенною вдовой? Да пошли они все!

Аля запрыгнула в кровать, закуталась в халат, сверху накинула простыню и толстое покрывало и почувствовала, что слезы сами собой покатились из глаз. Она закусила губу, чтобы соседка не услышала, как она плачет, но слезинки бежали тихонечко, будто сок из подрезанной березы, и словно уносили с собой тревогу…

А через минуту Аля. уже спала. Без сновидений.

Глава 10

Олег Ефимов был взвинчен и неласков, как всегда накануне представления. На прогоне орал, заводил сам себя, рычал в микрофон, обзывал девчонок бездарями и неумехами и к окончанию репетиции заявил, что всех уволит.

Так было почти всякий раз, но девушки терпели и даже относились к этому с иронией; чтобы получилось красивое шоу, на прогоне нужно выложиться. Впрочем, все это Аля Егорова запомнила, будто в тумане: в час ее разбудили, до полчетвертого она вместе с остальными тенью бродила по импровизированному подиуму, потом автопилотом вернулась в комнату, завалилась в постель и отключилась почти до самого вечернего показа. Проснулась, забралась под душ, — стрижка позволяла ей совершенно не думать о прическе; спустилась, бегло глянула расписание; у нее двенадцать выходов с одним окном. Схему дефиле она запомнила на взгляд, несмотря на полуобморочное состояние на репетиции; это было профессионально: так хороший актер запоминает текст роли — с двух прочтений.

Восемь вечера. Гости тусуются в холле, их же место пока — скучать в верхнем баре, курить, пить минералку за счет заведения… Самый дурацкий момент в работе. Подошла Ирка.

— Что-то у тебя вид неважный. На, выпей. — Бетлицкая подала чашку только что сваренного кофе.

— Забо-о-отливая, — иронично протянула одна из девчонок.

— Прямо мама родная, — добавила вторая. Ирка зыркнула на них с плохо скрываемой ненавистью. А Аля подумала-подумала, произнесла дружелюбно «спасибо» и отхлебнула из чашки обжигающей жидкости. Глупо быть злой. Может, и Бетлицкая это когда-нибудь поймет? А так… Этой неумной девке дерганая гордость не позволяет расслабиться, быть как все. Вот потому и дура. Вечно жестяное, словно собранное в пучок лицо — этакий кукиш старой девы, какой бывает не только в прическе, но и на физиономии. Если такое у неудачливых женщин по жизни, от откуда у этой в шестнадцать-то лет? И Олег, и стилист.

Оксана навсегда забраковали ее как фотомодель. «Ей бы эсэсовскую форму да овчарку под руку — и в концлагерь. А так, какой товар ни рекламируй, всю клиентуру распугает. С эдаким личиком — хоть в золото самоварное оберни да „шанелью“ полей с головы до пят — мужики шугаться будут, как от чумной», — сказала Оксанка при просмотре первых пробных фото. «Даже мазохисты?» — спросил кто-то. «Эти — в первую очередь! Им ведь не боль нужна, кратковременная иллюзия боли и чужой власти. А по этой горгоне без бинокля видно: если и причинит боль, то настоящую. Кому оно. надо?»

Впрочем, по подиуму Бетлицкая ступала так, словно ходить научилась раньше, чем ползать, потому и выбилась-таки, из молодняка, попала в основной состав. А вообще-то, будет так себя вести — вылетит в два счета: кому охота напрягаться еще и на злую стерву, когда и так работы выше головы? Ирку Бетлицкую поминали недолго: злословить девчонкам сегодня вовсе не хотелось. Как и той же Ирке — сидеть за столом «поломанной клипсой», как. выразилась одна из девушек. «Вроде и блестит, а никому не нужна, и приспособить не к чему».

— Я в номере. К показу буду, — бросила Бетлицкая и вылетела из бара.

— Примадонна… Ефимов ей устроит.

— Да ладно вам…

Перемывать кости Бетлицкой никому не хотелось. Время от времени Ефимов, забросив светское общение, появлялся в баре, что-то командовал, что-то требовал от администратора и снова пропадал: этакий плотный нервный смерч весом под сто килограммов и ростом под метр девяносто: когда-то он сам, дефилировал моделью по подиму, но было это еще во времена советские, давние, когда на показах серьезно обсуждали преимущество изделий фабрики «Красный текстильщик» над моделями дома моды «Большевичка», разумеется тоже красными. И насквозь преданными делу пролетариев всех стран и родной КПСС — в особенности. Сегодняшние же юные модельеры могли «оторваться по полной программе»: и обрядить девочек в осенние листья или весенние побеги, в ботфорты и шляпки с перьями, в чадры и шальвары, в кимоно или псевдорыцарские доспехи: делай все, что тебе нравится, с шоколадом, без шоколада, как угодно. Все, на что хватит фантазии. Хм, подумать только, а ведь сейчас не каждый студент с лету расшифрует эту аббревиатуру — КПСС, — украшавшую, если верить пращурам, каждый мало-мальски ладно сшитый забор, не говоря уже про административные здания. Реклама по-советски, вместо прокладок — от протечки мозгов. Тупо, зато результативно.

Аля тряхнула головой. При чем здесь КПСС? Ну да, навеяло: вчера местные стриптизерши представляли для южных горцев-завсегдатаев и вновь прибывших гостей, рискнувших посетить злачное место, новую программу «а-ля совьетико»: девушки, одетые в школьную форму двадцатипятилетней давности — платьица с оборками, в белых фартуках, в непременных чулках на подвязках — сидели за партами, бог весть откуда вообще взявшимися, цельнодеревянными, с откидными крышками; одна за другой они выходили по вызову «учительницы» — «строгой» тети в очках — и раздевались по очереди под мелодии старых советских шлягеров типа:

«Для меня нет тебя прекрасней…» Под занавес первого отделения «училка» тоже осталась лишь в очках и туфлях, и вся тусовка-массовка под бодрую песню «На прививку, третий класс…» бодро маршировала за импровизированные кулисы. Второе отделение спектакля представляло пионерский лагерь… Танцовщицы изображали теперь юных пионерок — в галстуках, пилотках, со всеми причитающимися причиндалами, вроде горнов и барабанов. Юных и нетронутых нимфеток строгий женоподобный «доктур» в белом халате заставлял раздеваться под предлогом медосмотра; ну а потом эти особы резвились нагишом в «спальнях», то танцуя ламбаду, то упражняясь с шестом, то имитируя лесбийскую любовь. Наконец, под аккомпанемент пионерских маршей все девушки голыми строились на линейку: в гольфах, пионерских галстуках и пилотках. Верховодила вожатая; барышню отличали черные чулки, кожаная плеть и многомерная грудь. Закончилась «линейка» спортивным праздником: девушки, играя кто обручем, кто скакалкой, упражнялись, как могли, широко расставляя ноги, поворачиваясь, что та избушка к лесу, то передом, то задом, наклоняясь, задирая ноги выше головы, демонстрируя темпераментным горцам то, что те и так видели десятки раз, но в другом оформлении.

Аля с подружками смотрела представление из-за кулис: кривляющиеся на сцене дивы их интересовали мало, а вот публика… Это было куда как занимательно!

Особенное сочувствие вызывал полнокровный господин, похожий, несмотря на пятисотдолларовый костюм, на недавнего председателя колхоза имени Ильича, в хозяйстве которого все и всегда непременно подъедал зловредный долгоносик.

Будучи сейчас, с подачи кого-то влиятельного и деятельного, чем-то в ранге замминистра, этот мирный в прошлом селянин и добросовестный пахарь парткомов явно недополучил во времена субтильного отрочества девичьих ласк; ретро-представление оказало на него шоковое действие: дядько сидел красный, как перезрелый томат, нижняя губа чуть отвисла, и с нее вот-вот должна была закапать слюна… Время от времени он подносил ко рту бокал с дорогущим шампанским и выцеживал весь до дна… Как выразилась Светка Онопко, представление он отсмотрел, «не меняя руки». Вообще-то, девчонки-модели веселились вовсю, пока не стало тошно взирать на эту тихо сопящую прифранченную кодлу самцов. Вот тогда они и пошли проветриться на террасу. Под «легкий бриз», будь он неладен!..

…И тут Аля почувствовала, что в горле совершенно не першит. Совсем. То ли горячий кофе помог, то ли организм расправился с простудой… И голова стала на удивление ясной и чистой… Настроение тоже переменилось: вместо тоскливой удрученности — подъем, будто скоро, сегодня, сейчас, случится что-то очень хорошее! Может, Олег уже вернулся из командировки, прочел записку на столе, взял да и рванул на аэроплане в Южногорск. Чтобы увидеть ее! Потому что соскучился!

— Так, девочки, быстро вниз! — Толстый маленький администратор, суматошный и подвижный, как надутый резиновый мячик, забегал, засуетился, запрыгал, скатился по крутой лестнице вниз, увлекая за собой стайку девчонок. Начиналась работа.

Сначала ведущие, словно балаганные паяцы, разогревали публику. Вернее, тянули время, пока все заинтересованные стороны протусуются в холле положенное время, переулыбаются друг другу, обменяются визитками, а их дамы — продемонстрируют подобающие случаю наряды и украшения. Ибо сегодняшний вечер, отличался от вчерашнего, как море от лужи. Никаких слезших на время с гор бабаев, никаких «правильных пацанов» в костюмах от «Boss», никаких бывших «борцов с долгоносиком». Все стильно-плакатно, как и положено на лаковой журнальной иллюстрации незабвенно-монументального полотна художника Жореса Демократов" «Слуги народа в Разливе».

Все ждали Романа Ефимовича. Ландерса. Миллионера, мецената и депутата.

Авторитетного человека, способного решать проблемы друзей. Способного создавать проблемы недругам. Способного устранять проблемы вместе с людьми" их создающими.

И как только он появился в холле — упругий, как натянутая струна, и жесткий, как клинок, — все пришло в движение, гости вечера оборотились к нему, как металлические опилки поворачиваются в сторону сильного магнита. А сам Роман Ландерс, словно сошедший с рекламной картинки «Кремлевская» — укрепляет характер!", подтянутый, с жестким волевым лицом и полуседыми густыми волосами, непринужденно раскланивался с дамами, перебрасывался фразами с господами, и нельзя было не отметить, что, в отличие от большинства присутствовавших здесь мужчин, двигался он с энергией и грацией, какая дается многолетней тренировкой тела, упорством духа и той особой уверенностью, которая приобретается лишь вместе с деньгами и властью. Очень большими деньгами и непосредственной, неограниченной властью. Бывший спортсмен-пятиборец, да в недавнем прошлом еще и бессменный чемпион республики по военно-прикладным видам спорта, теперь он был депутатом, кандидатом и прочим, прочим, прочим. Но большинству здесь собравшихся он был необходим как человек, способный справляться с любыми проблемами.

— Мужик — упасть не встать! — восхищенно произнесла Оля Сорока, наблюдавшая тусовку в холле с маленького балкончика.

— «Младой хазарский князь Ратмир…» — с улыбкой процитировала Аля.

— Девочки, быстро, быстро! — запрыгал по ступенькам администратор.

На балкончике тем временем объявились два неулыбчивых субъекта. Оглядев девушек с головы до ног, но вовсе не тем взглядом, каким окидывают хорошеньких барышень представители сильной половины человечества, — неулыбчиво, с каменными, как у манекенов, лицами, они довольно неучтиво вытеснили их с балкона и остались там, заперев за собою дверь.

— Дебилы! — в сердцах ругнулась Оля Сорока. — Весь кайф поломали.

— А ты уже размечталась, как занежишься с дядей Ромой на водяной постельке? — поддела ее Аля.

— Да ладно тебе. Скажешь, плохо такого дядку-спонсора отхватить?

— У него таких леденцов, как ты, — полный набор.

— Егорова, ты хамишь.

— Слегка.

Перебрасываясь фразами, девчонки уже успели спуститься в комнату для переодевания, сбросить одежду и влезть в платья первой коллекции, прозрачные, как туман. Мальчики-модели числом четверо переодевались здесь же, но это мало кого волновало: ориентации они были такой, какая на подиуме и вокруг него вовсе не является уделом «сексуального меньшинства».

— Зацепить любого мужчинку на ночь, пусть и крутого, как семь поросячьих хвостов, — невелико дело, — тем временем развила животрепещущую тему Оксана Костюк. — А вот сохранить его насовсем — это уже искусство.

— Где-то я это уже слышала, — огрызнулась Оля.

— И немудрено. Потому что это истина, — примирительно пожала плечами Аля.

— Как ты там сказала?

— «Младой хазарский князь Ратмир…»

— Красиво. Это из сказки?

— Ага. Пушкин.

— Жаль, что жизнь — не сказка.

— И даже очень жаль. Зато наше представление — похоже.

Музыка зазвучала едва слышно и вскоре заполнила собою все пространство; сущее будто пропало: зал погрузился во тьму, люди замерли, притихнув, словно исчезли вовсе, и освещенный подиум стал местом волшебства, чародейства, тайного знания о тьме и свете, о зле и добре, о смерти и бессмертии.

Глава 11

Их одеяния были прозрачны, как туман, и грустны, как опадающие листья.

Девушки двигались по подиуму, окутанные светом юпитеров, окрашивающих сверхлегкую ткань то золотым, то густо-малиновым, то пурпурным… Музыка словно вплеталась в распущенные волосы, в легкие, полупрозрачные, призрачные одежды, и девушки будто парили над залом в немыслимой высоте, недоступные ни для черных помыслов, ни для злых дел… А где-то высоко, в холодных, фиолетово-сиреневых бликах перистых облаков догорал закат, напоминая о скорой зиме и о том, что так уже было когда-то… А девушки продолжали кружиться в колдовском танце над всполохами малинового пламени, как бы охраняя его, как надежду на то, что тепло вернется… Девушки двигались по подиуму величественно и отстраненно, словно в мире не осталось ничего, кроме всполохов музыки и света; только они были в этом гаснущем мире сущим и важным, все остальное казалось тьмой и пустотой, изукрашенным маскарадом на лике небытия…

Девушки работали, как заводные куклы; все было привычным, разве что темп: тем, у кого не было «окон», приходилось переодеваться очень быстро, и ничего не забыть, ничего не перепутать, и выглядеть притом так, словно только что сошла с. глянцевой картинки элитного журнала.

После сорока пяти минут показа наступил небольшой перерыв. В это время публику развлекал грустный клоун-мим в обтягивающем трико и шляпе-котелке; под давнюю, полузабытую и оттого особенно щемящую мелодию Ива Монтана клоун играл с шаром; влажно-синий светящийся шар был похож на землю; он переливался то золотыми, то серебряными, то алыми блестками и невесомо парил под руками клоуна-мага… А лицо его было полно печали, словно он, держа между ладоней землю, провидел ее будущую судьбу…

Какое-то время девушки наблюдали за ним с завороженным недоверием, пока Оля Сорока не всплеснула руками в детском восторге:

— Ну как он это делает! Мы же рядом стоим, и — ничего… Ни нитки, ни лески… Ни-че-го!

— Колдун, — хмыкнула Лена Толокина. — И в руках он планетку нашу не зря крутит. Сейчас озлится и ка-а-ак хлобыстнет об землю!

— Землю об землю! Соображай, что говоришь…

— Ой, девчонки, я такой рассказ читал, фантастический, — влетел в разговор Вадик Бовин. — Там один мужчина тоже кубик в руках вертел-вертел, потом сложил неловко, смотрит, а там — дырочка!

— Отверстие, — со смешком, явно издеваясь, поправила Толокина. — Дырочка — это в заборе. Ну, может еще где…

Девушки прыснули.

— Не-е-ет, девчонки, вы дослушайте! Глянул он в это отверстие: а там шарик! Голубой, красивый, влажный, висит сам собою, переливается и вроде даже крутится…

— Ну ты и расписал! Мне прямо сейчас захотелось! — не сдержалась Оля Сорока.

Вадик скроил гримаску, посмотрел на девушку, как умудренный опытом старшеклассник на детсадовскую крошку, хотел что-то ответить, да махнул рукой: дескать, что с вами говорить, недоразвитыми… Сосредоточился и продолжил:

— Дура: это земля!

— А-а-а…

— Да, а мужчина тот был или дурак, или экспериментатор…

— Не усугубляй, Вадик, это одно и то же!

— Ну вот: глядел он, глядел, а тут ему из того шарика прямо в глаз — как даст!

— Пьяным космонавтом, не иначе!

— Почти. Ракетой. Баллистической ракетой.

— Вадик, кончай трепаться, несешь какую-то околесицу, скоро перерыв закончится, надо хоть перекурить успеть.

— Курить вредно.

— Зануда.

— Девчонки, ну дайте порассказать! — В голосе Вадика слышались чуть ли не слезы, он просительно глядел на Лену Толокину.

— Пусть дорасскажет… — махнула рукой Лена. — Только побыстрее, Вадюша, мы же не на диспуте.

— Ну вот, — продолжил взбодренный Вадик, — мужчина этот почувствовал жуткую боль, подбежал к зеркалу, смотрит — а глаз ему выжгло! Насовсем!

Разъярился он, озверел просто, кочергу в камине докрасна раскалил, подбежал к тому кубику и в дыру каленую кочергу и сунул!

— Хорошо хоть, что не в задни…

— Ну Оля-я! — чуть не расплакался Вадик.

— Да не перебивайте вы! — прикрикнула на девчонок Толокина.

— Все. Не будем.

— Ну так вот… Выжег мужик кочергой что-то там, да и забросил этот самый непонятно как получившийся кубик в дальний чулан. Смотреть, что вышло, не стал: второй глаз, видно, пожалел. — Бовин заговорщически приглушил голос. — А через неделю все увидели высоко над землей? громадный человеческий глаз. Живой! Он смотрел с неба и неделю, и другую… Население, понятно, в панике, сектанты разные по улицам шатаются, народ мутят, бардак начался по всей земле страшенный: никто не работает, все конца света ждут.

— Многие его пожизненно ждут, причем с удовольствием, лишь бы не делать ничего, — прокомментировала Аля. — И если к назначенному часу не пробьет, загоревать могут так, что помрут от огорчения.

Вадик только пожал плечами, продолжил:

— Собрались тогда командующие всякие, начальники штабов и прочие офицеры — решать, что делать. Ну а поскольку все вояки думают только одним местом…

— Каким? — поддела Оля Сорока.

— Не тем, каким ты, поняла?

— Хм… А может, у меня оно как раз для этого и предназначено…

— Для чего?

— Для продвижения по жизни, понял? А у тебя…

— Девки! — прикрикнула на всех Толокина. Бовин глянул на девчонку раздосадованно, поджал красиво очерченные пухлые губы, произнес тихо и значимо:

— Дура.

— Сама дура! — беззлобно огрызнулась Сорока. — Ладно, досказывай. Что там с тем глазом вышло?

— Посоветовались те вояки, — продолжил Бовин с новым воодушевлением, — и решили общими усилиями создать жуткую ядерную ракету, каких еще не было, и — врезать ею по этому глазу. Чтобы порядок восстановить и свою власть тоже.

Сказано — сделано. Через пару недель запустили, прямо в самый зрачок! И — глаз исчез.

— И дальше что? — уже заинтересованно слушали девчонки.

— А ничего. Все.

— Как это — все?

— Сидит тот самый мужик, которому глаз выжгло, у камина и вспоминает, как совал в кубик, в тот самый, где голубая планета сама собою висела, раскаленную докрасна кочергу…

Девчонки замолчали. Тишина длилась с полминуты.

— И это весь рассказ? — спросила, наконец, Оля Сорока.

— Да. Все.

— Понятно. Это для умных штучка.

— Ну не для дураков же…

— Мудер же ты, Бовин.

— Чего?

— И мораль: не во всякую скважину зри, не во всякую дырку каленую кочергу суй. Масштабно.

— Ты дура, Сорока, поняла, дура! — взвился Вадик. — Это рассказ о том, что…

— Ну? О чем?

— Просто каждый человек неловким движением может сгубить нашу планету.

Случайно, по глупости. А она — прекрасна, мала и беззащитна.

— Ага… «Голубая, голубая, не бывает голубей…» — издевательски пропела Оля.

— А тебе завидно, да? — готовый сорваться в истерику, почти прорыдал Вадик. — Я же видел, как ты на моего Сашу смотрела, когда он меня у агентства встречал, видел!

— Ша, девки! Прекратили базар! — грубо рявкнула Лена Толокина. — Еще не хватало: три минуты до выхода, а они мужиков делить решили!

— А чего она… — запричитал было снова Бовин. — Коза!

— Ша, я сказала! Детский сад — трусы на лямках! Почему еще не готовы к показу?

— Да там же певец распрягается!

Как раз в это время безголосый певун, демонстрировавший на сцене все, что угодно, от хилого пупочка до волосатых ляжек, — все, кроме мастерства и таланта, закончил кривляний и тихонько свинтил под жидкие дежурные хлопки зала.

— Девочки, девочки, две минуты до выхода… Быстренько… — выпрыгнул откуда-то и заскакал вокруг, как мячик, кругленький и лысый администратор Сюркин.

— Аркадьич, все будет путем, — успокоила его Толокина. — Не боись.

Девочки-мальчики, у кого первый выход, приготовились…

…Зал окрасился сиреневым. Зазвучали характерные ритмы, на подиуме появился юноша в черном смокинге, с зализанными назад волосами, бледный и серьезный, как юный Мефистофель, еще не успевший сгубить ни одной шаткой души.

Музыка нарастала, вплетаясь в шелест дождя; прозвучало первое «amen», сцена словно ожила, переливаясь в лучах юпитеров от светло-сиреневого до густо-фиолетового, малинового, пурпурного…

— Коллекция называется «Таро», — начал представлять показ мрачноватый ведущий — в черной фрачной паре и лаковых туфлях; иссиня-черные, длинные, напомаженные волосы сосульками свисали до плеч. — Таро — это не просто возможность узнать былое и грядущее… — бормотал он шипящим дискантом. — Таро — это модель нашего мира, который так и не изменился за тысячелетия, не ..стал добрее, благороднее, совестливее… С тех незапамятных времен, когда великое переселение народов смешало все в странной круговерти и обрекло иные племена вечной бродяжьей судьбе, они понесли с собою Таро, словно осколок зеркала, словно предупреждение грядущему, словно обломок неведомой культуры… Какая канувшая цивилизация оставила нам это древнее знание, называемое Таро, знание тайное, загадку которого постигли лишь посвященные?.. А мы… мы можем лишь убого и равнодушно плестись вослед вялой колеснице бытия, подчиненные року, и лишь иногда Таро приоткрывает людям свою завесу, следуя чьей-то прихоти и произволу… Возможно, кто-то из смертных уже готов постичь эту тайну, возможно, ее не постигнет никто и никогда…

— Признаться, меня тоже от этой коллекции даже жуть берет, — прошептала на ухо Але Егоровой Света Костюк.

— А кто дизайнер?

— Какой-то Глинский.

— Что-то я о таком не слышала.

— Говорят, молодой. Из Москвы. Девки судачили: и идею, и тему ему предложил какой-то крутой. И фамилия у него странная… Мы ее в школе проходили, в какой-то книжке… Он и проплатил все: эскизы, наряды, показ.

— Решил стать русским Карденом?

— Вряд ли. Но ты же знаешь, у богатых свои причуды.

— Обычно они ограничиваются девчонками.

— Это те, что в детстве в кукол не наигрались.

— Все же они лучше тех, что не наигрались в солдатиков.

— Кто бы спорил.

— Егорова, а ты какая карта?

— Двадцать первая. Называется «Мир» или «Время».

— Красиво.

— Угу. И из одежды — одна ленточка по чреслам.

— Эротично. И переодеваться недолго. А я — «Госпожа». Символ куртуазности и хороших манер. Зато в короне.

— Вот видишь!

Прибежал всполошенный администратор:

— Девочки, не спите! Первая группа — выход!

…Последняя коллекция была вполне в духе времени и называлась «Комби».

Парни вышли в стилизованных под боевые комбинезоны лохмотьях, девушки — одни в закамуфлированных касках, широких армейских штанах, высоких шнурованных ботинках, полуобнаженные до пояса, прикрывая грудь руками в кожаных крагах; другие — затянутые в совершенно прозрачное трико и укутанные в пятнистые маскировочные сети. Зазвучала шлягерная композиция «Status Que» — «You Are In The Army».

Музыка нарастала, и под слова «Go on fire!» — «Иди в огонь!» — оборвалась на парафразе… Заработала светоустановка, то погружая зал во мрак, то озаряя мертвенно-белыми вспышками; динамики загрохотали барабанной дробью, так похожей на пулеметную, юпитеры заиграли бликами алого и пурпурного, девушки заметались по подиуму, словно спасаясь от шквального огня, и — замерли…

Музыка стала мучительной и навязчивой, словно пронизывающий до костей ноябрьский смог, студеный, неотвязный, сырой, не оставляющий никакой надежды на то, что скоро станет теплее… Фигуры на подиуме заволокло фиолетовым туманом, свет померк, и тут… две яркие вспышки, будто разряды тока, полыхнули в полутьме, так же, дважды, раздался сухой грохот — будто по подмосткам с маху ударили широкой деревянной доской.

Аля успела увидеть Романа Ландерса: он сполз в кресле, уронив голову на грудь, и теперь дико и жутко таращился прямо на нее черной, налитой сукровицей раной: две пули вошли почти одна в одну, раскроив полчерепа. Еще Аля успела заметить ошалевшие, белые от ярости глаза вскочивших охранников, пистолеты в их руках и лицо какого-то толстяка, размягченного алкоголем и похотью, — в эйфорийной прострации он, видимо, полагал происходящее частью представления, его изюминкой… И — свет погас.

Глава 12

Свет погас весь, разом. Какое-то мгновение стояла мертвенная тишина, и так же все разом взорвалось: раздались вопли и визг женщин, во тьме глухо ухнули еще два выстрела: видно, кто-то из гостей шарахнул из газовика, то ли с перепугу, ТО ли расчищая дорогу к вожделенному выходу; задвигались опрокидываемые стулья, и снова вопли, теперь отчаяния и боли — кого-то из упавших это холеное стадо уже топтало в темноте, прорываясь к дверям; пространство над залом, полное табачного дыма, расчертили в беспорядке лучи карманных фонариков и лазерных прицелов, кое-где мелькал огонек зажигалки и тут же гас в испуге, словно именно это могло сделать персону мишенью невидимого снайпера. Уже через полминуты над залом стоял вселенский грохот и вой.

Первое, что сделала Аля, было самым разумным в такой ситуации: она бросилась ничком на помост. Она интуитивно почувствовала: выстрелы в Ландерса пришли отсюда, со стороны подиума; ну да, даже не из-за сцены, с самого подиума, когда на нем и было-то восемь девчонок, изображающих убитых на неведомой войне.

Как только паника в зале усилилась, Аля в полной темноте вместе с остальными бросилась за кулисы.

Рабочий коридор, ведущий к черному ходу, был забит битком; в этой давке попеременно вспыхивали огоньки зажигалок, слышался визг и всхлипы; взглядом оценив ситуацию, девушка решила сразу: ждать тут, кроме обморока, нечего. И ринулась на второй этаж. Выскочила в совершенно пустой и темный коридор, заметила полуоткрытую дверь какого-то кабинета, забежала; окно было распахнуто настежь… Аля запнулась на мгновение: а вдруг это бежал убийца?.. На сердце похолодело, оно словно замерло разом, как бывает, когда прыгаешь в ледяную воду… Но другого пути из этой мышеловки не было; ей еще подумалось вскользь: как это организатор действа не догадался подпалить зальчик со всех четырех углов? Даже огня не стоило бы дожидаться: «избранные» передушили бы друг дружку, как нерестящиеся стегоцефалы! Решилась, прошла в комнату; точно, этим выходом кто-то до нее уже воспользовался: светлый прямоугольник окна, рама распахнута.

Не колеблясь, Аля одним прыжком вскочила на подоконник, благо по задумке последней коллекции ноги ее были обуты в грубые армейские ботинки; посмотрела вниз: второй этаж, но если прыгнул кто-то до нее, она тоже сможет! Опа!

Ноги увязли в картонных ящиках из-под иноземной винной тары, Аля, чертыхаясь, пыталась выбраться из-под вязкой, свалившейся на нее груды, когда услышала:

— Стоять!

У ворот в позе супермена — расставив ноги и сжимая обеими руками вороненый пистолет, — застыл детина в представительском костюме и с бабочкой: из охранников покойного Ландерса.

— Ты чего, дурак?! — вскинулась на него Аля, со злостью сбрасывая с ноги последний ящик. — Псих, что ли?

— Стоять, я сказал!

— А я никуда и не бегу!

— Почему в окно прыгнула?

— А ты в дверь вышел, да? Ребра у меня хрупкие, девичьи, чтобы ломать их в вашем притоне о косяки!

— Босса убили.

— Ух ты, наблюдательый какой! А я и не заметила!

— Вот что, девка…

— Заткнись, дебил. Вам было поручено беречь шефа, вы прошляпили, и нечего на мне тут злость срывать, понял?!

— А ну-ка прекратила рассуждать! Ножками потопала, быстро, назад, в клуб!

На месте и разберемся, кто Рому валил.

— Может, ты думаешь, я?

— Может, и ты. Пошла!

— Идиот.

— Ты еще поговори!

Парень грубо схватил Алю за предплечье, ей стало больно, промелькнула дурацкая мысль: «Вот, теперь синяк будет, придется что-то с длинным рукавом в такую жару надевать, как монашке», — а дальше… Дальше она действовала, словно подчиняясь какому-то давнему, врожденному инстинкту. Чувство возмущения собственной несвободой подавило все, даже страх. Она резко и быстро ударила кованым каблуком по большому пальцу ноги охранника. От неожиданной резкой боли тот ослабил хватку, Аля вырвалась, хлестнула ребром ладони по руке с оружием, пистолет выпал, девушка послала его пинком куда-то под тарные ящики и-с разворотом воткнула кулачок в вялое солнечное сплетение. Удар прошел — парень не успел сгруппироваться, ноги его словно кто-то подрубил в коленях, и он снопом свалился на землю.

«Ну и ну!» — пронеслось в голове девушки, сознание этим многозначительным междометием словно хотело защититься от всех последствий содеянного, от логического просчета дальнейших действий… Да и что тут просчитывать? Срываться отсюда нужно, и подальше! Пока осиротевшие отморозки охраннички не стали срывать зло на всех и вся! Убить, может, и не убьют, но вывески попортят: когда нет виноватых, достается всем: правым, левым, сочувствующим… А уж равнодушным — обязательно и по полной программе: их телячья покорность всегда действует на тупых и сильных возбуждающе, и таких бьют долго и смертно, пока не устанут.

Девушка быстрым взглядом окинула двор, улицу и стремглав помчалась прочь.

Она бежала так, что ветер в ушах свистел, притом стараясь держаться в тени деревьев: трико телесного цвета было совершенно прозрачным, и любой ночной подгулявший прохожий увидел бы экзотическую картинку: по ночной улочке курортного городка несется абсолютно голая девчонка в высоких армейских ботинках. Что за карамболь возникнет в мыслях такого вот мирного или не очень обывателя? Каковы могут быть его действия? Лучше об этом и не думать. Бежать, и как можно быстрее!

Впереди замаячили редкие огни, потом — освещенная площадка. Аля остановилась, несколько раз глубоко вдохнула, выдохнула, постаралась восстановить дыхание. И — спокойно пошла через площадь. Редкие мужички, вышедшие из казино перекурить это дело, выронили челюсти от изумления: девушка казалась абсолютно нагой и была изумительно, нездешне хороша! Аля, не обращая ни на кого внимания, ступала уверенной походкой модели на подиуме, высоко подняв подбородок и глядя прямо перед собой, словно была задрапирована в китайские шелка, сибирские меха и упакована в якутские алмазы. Вошла в холл, остановилась у стойки портье:

— От семьсот первого, пожалуйста.

Портье, худой долговязый прыщавый парень, старался сохранить невозмутимость, но… Кадык на тощей шее дернулся так, что Аля всерьез заопасалась: поперхнется сейчас, упадет, засучит ручонками-ножонками по полу…

Возись с ним потом.

— От семьсот первого уже взяли, — произнес портье утробно, а в желудке у него что-то явственно екнуло.

— Ирка?! — вырвалось у Али. И подумалось: «Ну, шустра! Даром что стерва!»

— Да, ваша соседка… — стараясь казаться ироничным, протянул портье, — и тоже неглиже. Правда, на ней еще сетка была, вроде плаща. — Потом не удержался, с видом знатока дамского белья и иных аксессуаров смерил Алю сально-паточным взглядом, спросил, стараясь показаться развязно-бывалым, но севший голос выдал его волнение:

— Девчонки, это что, мода такая теперь будет, ходить в одном чулке на голое тело?

— А тебе что, не нравится?

— Мне?! Не нравится?.. — осклабился долговязый в похотливой ухмылке.

— То-то.

Аля развернулась, направилась к лифтам, чувствуя спиной неприятный, прилипчиво-потный взгляд этого ночного подавалы-приносилы. Лифт пришел, девушка не удержалась, повернулась:

— Слюной не подавись, икало! Коридор гостиницы был чист и пуст. Свет не горел, но дверь их номера была полуоткрыта. Аля толкнула ее, позвала:

— Бетлицкая!

Молчание.

Аля прошла в комнату:

— Бетлицкая! Ира! , Тишина.

Девушка открыла дверь в ванную: никого. Вот дела! Вернулась в комнату и только теперь заметила лежащие шмотки: маскировочную сеть и прозрачное трико.

Огляделась; сумки Иркиной тоже нет. Ну и ну! Подорвала девушка, да не просто, а со стремительностью курьерского поезда Токио — Иокогама. И если разобраться, правильно сделала: кому нужны чужие разборки? Вернее, разборки по чужим стрельбам и буйные поминки по чужим покойникам. Она и сама собиралась поступить абсолютно так же; вот только лететь куда-то в ночь сломя голову нет никакого резона: пока охранники разберутся со всеми, кого не выпустили из клуба… Ну да, надо позвонить Олегу. Аля достала из сумочки мобильник, но он по-прежнему молчал. Вот черт, как некстати!

Аля стянула с себя трико: точно, чулок чулком, только малюсенький треугольничек, более темный и плотный, прикрывает лобок; прав слюнявый портье: чулок. Она прошла в ванную, запустила воду, пять минут стояла под струями, зажмурившись. Состояние было блаженным. Совершенно не вяжущимся ни со вчерашней простудой, ни с сегодняшними не то что печальными, но и опасными событиями…

Аля чувствовала, как каждая клеточка тела пульсирует, ликует, а в голове вертелась дурацкая, но прикольная строчка очень давнего советского шлягера:

«Если бы парни всей земли вместе собраться однажды смогли…» Она представила такое собрание, и в центре — себя, вот такой, какая сейчас, нагишом… И засмеялась счастливо и дурашливо… «Если бы парни всей земли…» Ну, хватит веселиться. Пора и честь знать. Никто на самом деле ей не нужен, кроме Олега.

Все остальное — так, балаган, лукавство.

Аля прикрутила воду, наскоро вытерлась махровым полотенцем, вернулась в комнату, присела рядом с сумкой-баулом: там, в полиэтилене, лежало чистое белье.

Но… Рука ее наткнулась на ребристую рукоятку, девушка почти инстинктивно сжала ее и извлекла на свет Божий… пистолет. Карлик, маленький уродец с тупорылым стволом и шестью вполне смертоносными штуковинами тридцать восьмого калибра в магазине, и размером притом чуть больше пачки сигарет. Словно загипнотизированная, Аля смотрела на зажатый в руке полимерный «смит-и-вессон»

SW-380, поднесла к лицу… В нос шибанула недавняя пороховая гарь. Аля отсоединила магазин: четыре патрона. И в Ландерса стреляли дважды. Да. Пистолет, из которого убили Ландерса, сейчас у нее в руке…

Мысли ворочались тяжко и неторопливо, будто тяжелые доледниковые валуны под ковшом простенького маломощного экскаватора… И тут девушку словно пробило: холодная испарина выступила на лбу, одним движением Аля отбросила от себя оружие, словно это была свернувшаяся в клубок гремучая змея или бурая амазонская жаба: скользкая, бородавчатая тварь, потеющая липким ядом. Все мысли разом исчезли, в висках стучало, будто на стыках под бешено мчавшимся экспрессом, только одно слово: «Бежать, бежать, бежать…» Девушка выудила из сумки тот самый полиэтиленовый пакет, мигом натянула трусики, футболку, одним движением набросила на плечи свитер, перекатилась на спину, влезла в джинсы, вжикнула «молнией»… На ноги — мягкие шерстяные носки, ступни — в кроссовки… Сунулась в маленькое отделение кофра: пусто. Ни денег, ни документов! Ну Бетлицкая, ну сволочь! Хотя бес с ними, с бумагами, ноги надо уносить как угодно и — куда подальше! Лифтом нельзя, мало ли… Сейчас она спустится по лестнице, а там…

Девушка замерла: створки лифта растворились на ее этаже, и она услышала осторожное, приглушенное топание нескольких пар ног. Кто-то бежал по коридору.

Бежали — к ее двери! «Я забыла запереть!..» — пронеслась паническая мысль, Аля подняла глаза: нет, ручка замка повернута, цепочка тоже наброшена, но даже беглого взгляда ей хватило, чтобы понять: эту хлипкую фанерную преграду любой крепкий мужик вышибет без разгона! Аля беспомощно заметалась глазами, пока не увидела тот самый пистолет; ни о чем больше не думая, схватила его обеими руками, воткнула обойму с оставшимися четырьмя патронами, перезарядила и направила ствол на дверь.

Глава 13

Топот ног затих, но Аля чувствовала сдерживаемое дыхание тех, кто сторожко затаился за дверью. Потом услышала почтительный, аккуратный стук.

— Да? — стараясь сдержать волнение, спросила Аля, но голос все равно оказался севшим, сиплым и предательски дрожал; внутреннее напряжение было слишком велико, чтобы она могла сейчас играть игры с теми, в коридоре.

— Это портье. Вам срочная телеграмма, — отозвались за дверью. — Из Германии.

— Подождите секундочку, я только из ванны, я совсем раздета… — произнесла Аля почти автоматическую отговорку любой девочки. Ход интуитивно был выбран самый верный: вместо того чтобы настраиваться на смертельную и жестокую схватку, воображение парней за дверью живо нарисует картинку хорошенькой длинноногой девочки, голенькой и беззащитной… Даже если там лютые боевики-дебилы и любое воображение у них отсутствует по определению, первая бессознательная реакция будет все равно такой же. Дремучий инстинкт продолжения их уродского племени работает в режиме остановленного времени, и единственные извилины в головах, тянущиеся от мозжечка прямо к пенису, так и называются: «бабы». И пусть в названии возможны вариации — метелки, мочалки, шмары, прошмандовки, мясо, профурсетки, соски, шалавы, сучки — суть дела от этого не меняется.

Но как только до Али дошел смысл сказанного портье, сердце ее словно провалилось куда-то, а душу заволокло колкой изморозью страха… «Из Германии! От Олега! С ним что-то случилось!» — панически мелькнуло в голове, и первым порывом девушки было вскочить, распахнуть дверь настежь, ринуться ему на помощь… Снова холодная испарина обметала лоб: можно быть дурой, но не настолько! Но тут же мелькнула другая, столь же гибельная: открыть сейчас, объяснить этим ребятам, что стреляла не она, что это спланированная подстава, хорошо спланированная… Стоп! Если так, то никто не будет ее слушать! Замолотят или сразу, или в ближайший час, чтобы она не успела посеять сомнение в головах тех, кто руководит службой охраны ныне покойного миллионера! Концы в воду, и реноме соблюдено.

Все эти мысли пронеслись в голове девушки единым мигом; в этот же миг она поняла, что противостоять нескольким вооруженным парням там, за дверью, имея крупнокалиберного «карлика» с четырьмя «маслинами», она не сможет. Не первый, так третий просеет ее из какого-нибудь «узи» в решето!

Снова короткий стук, голос озабоченного портье:

— Извините, барышня, я не могу торчать тут бесконечно.

— Ну пожалуйста, секундочку… Халат мокрый насквозь, а встречать гостя нагишом я еще не научилась… Сейчас наброшу сорочку — и пожалуйста… — продолжала Аля активизировать те самые тупые извилины незваных визитеров.

За дверью зашептались, а Аля тем временем уже подошла к балкону. Балконы тут были смежные, нужно просто перелезть перегородку, да и на этаж или два спуститься — особого акробатического искусства не требуется. Она уже собиралась сказать очередную успокаивающую фразу тем, за дверью, как увидела, как жальце замка мягко провернулась, дверь приоткрылась на длину цепочки… Девушка застыла в балконном проеме, подняла пистолет, дважды вдохнула и выдохнула, стараясь унять сердцебиение. На соревнованиях ей это всегда удавалось, и потому укладывала она «маслята» как положено: пуля в пулю.

От жесткого удара ногой цепочка сорвалась, дверь распахнулась настежь, гулко стукнувшись о стену… Что-то повелительное, запретное вспыхнуло в мозгу единым словом: «Нет!» Плавным движением Аля перевела ствол пистолета вниз и спустила курок. Грохнул выстрел, еще, еще… Дикий, нечеловеческий крик, полный боли, разорвал тишину: тому громиле, что выбил дверь, девушка прострелила коленную чашечку, чудом поборов искушение стрелять в голову. Вторая ее пуля вырвала кусок мяса из бедра другого противника, третья — смела несчастного долговязого портье к стене, обездвижив правую руку и окрасив форменный белый китель ярко-алым.

Девушка едва успела отпрянуть за бетонный выступ балкона: пули из скорострельного штурмового пистолета веером посыпались из проема двери, дробя мебель, круша стекло и хрусталь, посыпая осколками ковер. Выстрелов не было слышно, только невнятное пыхтение пистолета-автомата, снабженного хоботом хорошего глушителя. Вой раненых сопровождал пальбу. Аля затаилась. Ни о каком бегстве сейчас не может быть и речи: ей просто влепят вдогон очередь, и вся недолга.

Парень, что палил из скорострельной машинки, не отличался ни храбростью, ни рисковостью. Он расстрелял весь магазин, так и не отважившись показаться из-за косяка; но когда-то он должен это сделать! Аля ждала. У нее оставался лишь один патрон. Последний.

Боевик решился: снова затараторила приглушенными выбухами нескончаемая очередь, но на этот раз он стоял в проеме освещенной двери и самозабвенно палил в белый свет, коверкая оставшуюся нетронутой мебель и выбивая пух из подушек.

Дебил, насмотревшийся идиотских боевиков! Только там все виртуально: сотни пуль, выпущенных из скорострельной штуковины, крушат все, кроме Сталонне или Шварца — этих кусков качного мяса! Аля знала точно: пуля убивает! А у этого дурака в голове, помимо той самой «трахательной» извилины, пылятся кубометры неживой компьютерной «реальности», навеянные милями просмотренного голливудского целлулоида! Похоже, это его первое реальное боевое столкновение.

Парень прекратил, наконец, массированный и бесполезный огонь. Замер, затравленно озираясь, словно это не он вел охоту — охотились на него. Аля застыла за косяком балкона: отражение зашуганного боевика она видела в стекле полурастворенной балконной двери. Высовываться было рано: этот солдат неудачи был напряжен и нервен, как неповязанный кобель, и готов был шмальнуть на любое движение, на любой звук. Но и ей торчать тут бессмысленно!

Что бы бросить? Цветочный горшок? Стоит произвести хоть какой-то шорох, незадачливый воитель выпустит оставшиеся полрожка, вряд ли попадет, но скроется снова в коридоре, патронов у него немерено, и будет держать ее здесь, как в мышеловке, до первой подмоги. А в помощниках могут оказаться дяди вполне подготовленные, каковые и сделают ее молодое красивое тело хладным и малопривлекательным. Аля глянула на часы: четверть пятого, скоро начнет светать… «Дура!» — обругала она себя в сердцах, аккуратно сняла браслет с часами с запястья, приготовилась — и легким броском швырнула через дверь, в шкаф. Часики звонко клацнули о стенку двери, кретин с «узиком» дернулся, автомат заработал, выплевывая крохотные гильзочки, пули зацокали о полировку… Аля, держа смертоносного «черного карлика» обеими руками, в то же мгновение оказалась в проеме двери и вогнала вояке пулю в берцовую кость. Смотреть, как он отлетел с криком в сторону, и слушать его мамонтовый рев ей было уже некогда.

На мгновение она пожалела, что стреляла на поражение, а не на уничтожение: ей не прорваться через дверь, мимо серьезно раненных ребятишек, запросто способных выстрелить в спину. Ну и пес с ними! Засунув бесполезного теперь маломерка за пояс, Аля мигом перемахнула балконный парапет, повисла на руках, раскачалась, чтобы, отпустив руки, запрыгнуть на балкон этажом ниже. Ей было безумно страшно: только представить, как будешь падать спиной вниз, и душа уходит в пятки и щекочет жутким смертным холодом ступни ног… Она уже собралась отпустить руки, как почувствовала, что рукав свитера зацепился за какой-то недобитый гвоздь, и это может изменить траекторию полета так, что… А она не птица-птеродактиль и даже не кошка, чтобы маневрировать хвостом!

Девушка осталась висеть на одной руке, с силой дернула кистью второй, нитка свитера осталась висеть на том самом безымянном гвоздике, левая рука, которой она держалась за балконную перегородку, вывернулась больно и неловко, так, что выступили слезы, Аля качнулась всем телом, отчетливо понимая, что если сейчас ошибется, то новой попытки сделать не успеет, рука вывернется совсем, и она полетит вниз, в пропасть мирно почивающего курортного городка…

На балкон она не запрыгнула — рухнула, крепко стукнувшись коленкой.

Сдерживая слезы, потерла ушибленное место, а в голове болталась глупая строчка из песенки Алисы, заблудившейся в Зазеркалье:

Догонит когда-нибудь, или — шалишь?

Летучая кошка летучую мышь, Собака летучая кошку летучую…

Ну что я себя этой глупостью мучаю!

Кое-как отдышавшись от пережитого липкого страха, Аля встала, тронула балконную дверь: та оказалось незапертой. Прислушалась: из комнаты доносилась приглушенная возня и сосредоточенное азартное сопение. Потянула носом: наружу явственно струился сладковато-терпкий запах анаши. Ну что ж… Лучше и не придумаешь. Вынула на случай «черного карлика» из-за пояса: без патронов он был совершенно бесполезен, а вот как пугач авось и сгодится. Хотя кто примет этого маленького уродца за оружие, если из него не стрелять? Впрочем, у страха глаза велики: завтра, глядишь, по всему городку разнесется весть, что минувшей ночью по этажам отеля «Престиж» скакала сумасшедшая девка и палила во что ни попадя сразу из трех маузеров, двух наганов и страшного дробовика «маверик»!

Стараясь ступать неслышно, девушка приоткрыла дверь и тенью проскользнула в комнату. На широченной кровати, на спине громоздился здоровенный лысый орангутанг; впрочем, лысым был только его череп; все тело заросло густющей черно-седой шерстью. Сын гор это или, наоборот, друг степей, было не понять. Над распростершимся громадным телом склонили юные головки две крашенные гидроперитом путанки-малолетки; они с сопением трудились язычками, пытаясь пробудить вялую плоть примата к активному времяпрепровождению, но тщетно: если что и вздымалось над постелью, так это безразмерный волосатый живот. Несостоявшийся самец время от времени что-то гортанно выкрикивал на незнакомом языке, но это вряд ли было руководящими указаниями двум пацанкам: обкуренный бегемот или плавал теперь где-то далеко, в лазурных водах Адриатики непотопляемым пароходом «Титаник», понятно белым-белым, или одиноко парил над заснеженными вершинами Эльбруса, аки орел… Бог весть.

Одна из девушек оторвалась от надоевшей работы, словно фрезеровщик от нелюбимого станка, посмотрела на Алю мутным коровьим взглядом, мучительно соображая, видит она девушку въяве или это просто очередной глюк.

Аля поднесла палец к губам:

— Тс-с-с… — Прошептала:

— Не отвлекайся. А то он и к полнолунию не кончит.

Девчушка понятливо кивнула, словно застигнутый строгим начальником за перекуром работяга, облизала губы и принялась стараться с утроенной энергией.

Аля тем временем прошла в крохотную прихожую, отомкнула дверь и оказалась в скудно освещенном коридоре. Пожалуй, выстрелы этажом выше слышали многие из постояльцев, но вряд ли кто станет распахивать суматошно двери, спрашивать, что случилось, кричать: «милиция», «насилуют» и все такое… Не во времена славного генсека Ильича живем, сейчас любопытный если что и получает, то только дурную пулю в дурную голову. Даже крутые ребятки крепко усвоили немудреный руководящий постулат времени: «Если это твоя война — воюй, если не твоя — отдыхай». Хотя…

Чужой войны не бывает.

Глава 14

Неслышно ступая. Для двигалась вдоль коридора, напряженно вслушиваясь в звуки наверху, внизу, на лестнице и готовая при малейшей опасности выстрелить…

Внезапно она застыла как вкопанная, глядя на смертоносный тупорылый шпалер, зажатый в руке. Дура! Ведь теперь он бесполезней игрушечного жестяного трамвайчика: в том весу поболее, и в случае чего можно какого гада по черепу очень даже чувствительно приласкать; этот же черный, как кошачий помет, пластиковый киллер был нестрашным и бесполезным; больше того, если Ромика Ландерса прикончили двумя пулями именно из него, то теперь в руках у девушки был не просто никчемный агрегат, но и опасный! Улика! Даже если она не попадется браткам-охоронцам Ландерса, а честно сдастся в руки родимой милиции (Господи, пронеси, от встреч с милицией еще в отрочестве у Али остались столь гнусные воспоминания, что лучше бы об этом не думать никогда вообще!), ее запросто признают той самой убивицей бизнесмена, депутата и человека.

Девушка брезгливо перехватила оружие двумя пальцами, заметалась глазами: прежде чем выбросить, надо хоть отпечатки стереть! А чем? Слюнявчики она никогда не жаловала, в карманах ничего — ни платочка, ни драного рублика! Кое-как девушка выдернула из-под ремня полу футболки, протерла пистолет со всех сторон, не забыла отделить магазин, протерла и его и одним движением забросила карлика-урода в темный угол. То, что теперь ее футболка, испачканная оружейной смазкой, пусть и едва-едва, стала уликой, она поняла поздно; отчаяние от своей бессильной глупости и беспомощности накатило вдруг такой острой тоской, что Аля, в который раз уже, едва сдержала слезы. Молча сглотнула колючий комок в горле: чтобы хоть что-то стало уликой, нужно сначала выбраться из этой дурной передряги живой! Выскочить из нескончаемого коридора, повернувшегося к ней спинами бесчисленных дверей.

Стараясь ступать по-кошачьи неслышно, девушка заспешила по коридору. Она не думала ни о чем. Там, в номере, ее постигла неудача, теперь же… Шуму было предостаточно; подключилась уже и милиция, и здешняя братва, и какие-нибудь местечковые службы безопасности, работающие в этом райском курортном городишке на одного человека: Романа Ландерса. Ныне покойного. Думать было не о чем, да и некогда. Нужно было бежать. Куда глаза глядят.

Парадная лестница, черная лестница… Тупик. Прикинуться шаловливой путанкой и проскочить мимо уже усиленной гостиничной охраны тоже не удастся — прикид не тот, здесь нужно что-то типа мини-эластик, а не свитер-джинсы. Да и знают всех гостиничных шлюшек местные охраннички в лицо! Безнадега полная!

Стоп! Там, на черной лестнице, — громоздкий рабочий лифт. Аля подошла и ткнула наудачу красную кнопку. Надо же, работает! Отодвинула тяжелую дверцу, так же, наугад, нажала нижнюю пимпочку. Лифт, тяжко и натруженно поскрипывая тросами, пошел вниз. Остановился. Аля с грохотом растворила массивную дверь «грузовика» и оказалась в подвале. Замерла, прислушиваясь: тихо. Выложенные белым кафелем стены, блеклый, кое-где подрагивающий люминесцентный свет, запах каких-то неприятных химикалий, словно здесь совсем недавно морили то ли крыс, то ли тараканов, а скорее всего, и тех и других, да еще и мертвенный, приглушенный «аромат» многолетней гнили — все это не прибавляло никакой бодрости, наоборот: навевало мысли о морге, покойниках, холодных серых лежаках, холодильниках, где эти самые мертвяки свалены кучей, как попало.

Внезапно Алю настиг страх; да какой там страх! — дикий, нерассуждающий ужас! Впервые за свою не такую уж долгую жизнь она зримо представила саму себя лежащей на холодном, скользком камне, голой, и над этим неживым телом уже склонился патологоанатом, примеряясь скальпелем, как лучше располосовать сразу, от шеи до паха… А санитарка, кое-как прижав голову, готовится пилить череп замызганной пилкой, похожей на гигантский лобзик…

Пот снова липкой паутиной облил все тело; ничего не соображая от страха, Аля ринулась бежать по этому бесконечному подземелью; в некоторых пролетах коридора свет не горел вовсе; как ни странно, именно там ей становилось легче…

Она бежала и бежала, дважды попадая в какие-то тупики; потом ей казалось, что бежит она по кругу, и края этому подвалу не будет никогда. Сердце уже вылетало из груди, когда она услышала грохот открываемого створа; девушка села на месте, приказала себе жестко: «Соберись!» Понимание того, что воображаемые страхи сейчас могут погубить ее наверняка, было ясным, но ужас помимо воли мешал дышать, сковывал, накатывался волнами, как ледяная погибель… Аля закрыла лицо ладонями, до крови прикусила губу… «Соберись!» — приказала она себе снова, кое-как перевела дыхание. Прислушалась: на хоздворе, у люка для отгрузки в подвал продуктов, разговаривало несколько человек. Аля легонечко подкралась поближе, замерла на темном отрезке коридора, готовая снова бежать при малейшей опасности.

— …Не было?

— Да ты окстись, Жора! Кто в пятом часу утра по мусорникам да подвалам бегать станет!

— И через кухню никто не проходил?

— Во-первых, дверь на кухню заперта с нашей стороны. Еще с часу.

Во-вторых…

— Кончай умничать! Я ясно спросил: никто не проходил?

— Ну, никто.

— А без «ну»?

— Да чего ты докопался до меня, Жора? Я ж не карьер, а ты не экскаватор шагающий. Вот — первая машина пришла, за всю ночь, понял? Грузчики стоят ждут, а ты долбаешь своими вопросами, как дурной рыбачок — елдой прорубь! Чего стряслось-то?

— А ты не слышал ничего?

— Да кемарил я в каптерке.

— И выстрелы не слышал?

— Где?

— В Караганде! Понял? Коз-зел!

— Что-о? Жора, ты кого козлом назвал, падаль? Ты думаешь, тебе, сявке стриженой, шпалер дали, так ты и при делах?

— Ладно, Косой, не гони…

— Что — не гони?! Да ты еще дрочил под одеялом, когда я зону топтал!

— Сказал, Косой, не баклань!

— За базар отвечаешь?

— Да пошел ты!.. Мурло, синяк гребаный! Раздался звук хлесткого удара, грохот то ли коваными ботинками, то ли сапогами по кровельному железу, звук падения тяжелого тела… Какой-то вскрик, хрипы… Потом неожиданно зажужжал электромотор ленточного конвейера, что доставлял в подвал туши. На конвейере ничком, на спине, лежал малый и судорожно дергался всем телом, суча ногами и руками. Над ним нависал, прижимая к ленте, другой: постарше, мосластый, с редкими, торчащими клоками волосиками, с сифилитическим носом на скуластом лице.

Он что-то шептал на ухо противнику, словно увещевая того прекратить конвульсии.

И тот действительно затих. Аля почувствовала, как разом свело желудок: голова лежащего на спине малого была почти отделена от туловища; кровавый надрез на шее, от уха до уха, походил на раззявленный рот рыжего арлекина… «Человек, который смеется».

По лесенке рядом с лентой спустился другой человечек: маленький, горбатый, лысый.

— Косой, ты что, с крыши съехал? Что теперь Гуне говорить станешь?

— Заткнись, Гном. Ты базар слышал?

— Ну.

— Если тебя козлом повеличали, ответка должна быть?

— Ну.

— Вот и весь базар.

— Гуня понятий не разумеет.

— Ниче. Припечет — поймет. А его щас вроде припекло. По самые яйца.

— Ну. Рому Ландерса завалили.

— Круто. Выходит, под Батю теперь пойдем?

— Выходит, так. Больше не под кого.

— Батя — человек с понятием.

— Известно.

— Помоги-ка, Гном.

— Куда его?

— К тушам, на ледник. Порубим — и в море. Скатам на корм.

— А работяги?

— Шофера?

— Ну.

— И че? Если толковище будет, они подтвердят. А до толковища Гуне еще дожить надо. Ну а на нет и суда нет.

— А ты, Косой, крут.

— А то.

Аля съежилась, превратилась в комочек и старалась даже не дышать. Но в коридор Косой и Гном не пошли. Горбатый деловито отомкнул какую-то дверь, они подхватили мертвя-ка, потащили. Девушке стукнуло: сейчас! Она перебежала ближе к выходу, запах свежей крови снова заставил желудок скрутиться жгутом, Аля задержала дыхание, зажмурившись, вбежала по бетонным ступенькам рядом с продолжающей двигаться лентой. Шум конвейера надежно заглушал ее легкие шаги.

Аля высунула голову: метрах в пятнадцати стояла крытая фура, но никого из работяг или шоферов видно не было. Прямоугольник ворот раскрыт. В будочке рядом — тоже никого: ну да, охранник сейчас был как раз занят освежеванием жмура с прижизненным именем Жора. Девушку снова замутило так, что серая мгла на мгновение заволокла мир. Аля кое-как перевела дыхание, ринулась к воротам. Никто ее не остановил и даже не окликнул. Оказавшись на улице, Аля вдохнула несколько раз пьянящий, напоенный ароматом трав и моря ночной воздух и ринулась прочь, словно спущенная с тетивы стрела.

Часть третья

ДЕВОЧКА И МОРЕ

Глава 15

Девушка бежала маленькими затененными улицами вниз, к морю. В сумраке утра она различала ряды домиков, все, как на подбор, одноэтажные, построенные лет тридцать-сорок назад, увитые виноградными лозами и отгородившиеся и от жары, и от мира решетчатыми ставнями. На каком-то заросшем чертополохом пустыре вспугнула стаю больших рыжих собак; за ней пыталась было увязаться мелкая пятнистая шавка, но лобастый вожак что-то рыкнул утробно, и стая покорно пропустила девушку. Испугаться она не успела, подумала лишь — как хорошо, что сейчас утро. Ночью эти бывшие друзья людей царили на улицах и порвать ее могли даже не по злобе или со страху — просто мстя своим бывшим хозяевам за все прошлые и нынешние обиды.

Девушка вылетела через безымянный проулок на взгорок. Море открылось внезапно. Оно плескалось далеко внизу в сонном величавом покое; лишь первые утренние волны тревожили маленький каменистый пляжик.

Вокруг — ни души. Аля пошла по взгорку, пытаясь найти хотя бы тропинку. И чуть не пропустила ее. Спуск к морю был вырыт местными почти отвесно, узенький, закрепленный деревянными штырями, как опалубкой. Постояла, восстанавливая дыхание; на востоке показалось солнце, вырывая из дымки все побережье. Девушка подошла к воде, умыла лицо, прополоскала пересохшее горло — и побежала снова, плавно, размеренно, по самой кромке воды.

Минут через сорок она обогнула мысок. Дальше были завалы камней и коричневой породы: видно, еще весной море подмыло почти отвесный берег, и груда весом в несколько тонн обрушилась, преграждая путь. Чертыхаясь, Аля с полчаса преодолевала каменный завал. Дальше был пляжик. Никакого мусора: ни отдыхающие, ни местные не забредали сюда. Кому охота ломать ноги о камни под палящим солнцем? Девушка огляделась: с другой стороны — такое же нагромождение камней.

По крайней мере, здесь ее никто не потревожит.

И тут Аля почувствовала дикую, смертельную усталость. Солнце только встало, едва прогревая воздух. Девушка нашла между россыпей камней сухое место, натаскала высохших водорослей, соорудила себе матрас. Потом разделась донага, еще раз огляделась — никого — и, осторожно Ступая босыми ногами, пошла к морю.

Вода оказалась достаточно теплой. Аля нырнула рыбкой в солоноватую влагу, сделала несколько гребков… Подошла легкая прибойная волна, кинув ей в лицо горькие брызги… И тут — словно какая-то пружина, державшая ее всю ночь, лопнула, из глаз покатились слезы, такие же соленые, как окружающее море. Другая волна потянула девушку к берегу, на мелкий песок, а Аля… Она уже ничего не видела и не слышала: просто свернулась комочком, напряженно обхватив колени руками, плечи и худенькая спина сотрясались в рыданиях… И не было никого рядом, кто бы мог пожалеть… Только море ласково, бережно касалось ее тела и будто шептало бурливыми пузырьками прибоя: «Все пройдет… Все пройдет… Все пройдет…»

Ну почему, почему все так несправедливо? Разве ей к ее девятнадцати выпало мало испытаний? Гибель мамы и папы еще тогда, в детстве; беспамятство, безнадега детдома, та жуткая история с наркотиками и с Маэстро… Разве этого недостаточно, чтобы заслужить хоть маленькое счастье?..

Море продолжало ласкать ее, едва касаясь кожи, и девушке показалось, что оно тоже плачет, сочувствуя ей… Кое-как Аля выбралась на прохладный еще песок, подставив измученное тело солнышку, замерла. Дыхание успокоилось, но обида на жизнь уже ушла, слезинки высохли, солнце согрело. Был бы рядом Олег… Ничего.

Все будет хорошо. Все обязательно будет хорошо. Потому что иначе — совсем нечестно.

Усталость накатила сама собой тяжким ватным одеялом; как уснула, Аля не заметила. Ей начали было сниться свет и музыка, и будто она летела, и полет ее был стремителен и чарующ… А с запада шла гроза. Черная, мохнатая туча надвигалась стремительно; девушка попыталась развернуться в потоке воздуха, но ничего не вышло: словно гигантский безжалостный смерч тянул ее туда, в самый центр грозы, и она уже видела блики молний, слышала треск близких разрядов; в сердцевине смерча она увидела вихрящуюся фиолетовую воронку, ее несло туда каким-то шалым ветром, и она знала, что если сейчас не сумеет развернуться в потоке и вернуться назад, к солнышку, то мир для нее погаснет, она пропадет навсегда. Аля попробовала вздохнуть, но горячий воздух наждаком опалил горло, на губах она почувствовала соль, а сзади нарастало синее пламя, оно уже жгло спину и норовило поглотить ее всю. И тут девушка словно попала в ледяной омут: студеный воздух окатил с головы до ног, заставив сердце сжаться от ужаса: вот теперь она точно потеряет и равновесие, и ориентиры и стремительно унесется в черно-фиолетовую тьму смерча…

…Аля оглядывалась по сторонам, совершенно ничего не понимая, осматривая окружающий инопланетный пейзаж: обрыв поднимался метров на сто вверх, по нему можно было читать историю земли; вокруг были разбросаны куски породы, они отливали коричнево-золотым; другие, рухнувшие давно, были вылизаны морем в гладкие окатыши. Горло драло немилосердно, Аля попробовала пошевелиться и почувствовала легкую саднящую боль в спине, на шее, на бедрах: ну да, она обгорела. Заснуть на берегу было верхом легкомыслия! Она совершенно не чувствовала себя отдохнувшей, наоборот; и еще — очень хотелось пить. Девушка облизала потрескавшиеся губы, встала, одним прыжком бросилась в море. Сначала вода показалась ледяной, но тело согревалось все больше и больше с каждым гребком, и вот уже она плыла в чистом прозрачном сиянии, видя каждую песчинку на дне. Набралась храбрости, глотнула; вода была соленой, но освежала: жажду не утолит, но, по крайней мере, не умрешь сегодня. А жить здесь робинзоном все лето она не собиралась.

Аля набрала воздуха и нырнула; там, внизу, вода была еще очень холодной.

Но, вынырнув, она могла, не боясь замерзнуть, лежать на волнах. Сон вспоминался теперь смутно, и Аля сумела убедить себя, что теперешняя явь — и есть его счастливое продолжение. Все будет хорошо. О том, что нужно делать, Аля не задумывалась: к чему загадывать? Просто нужно уехать на какой-нибудь попутке подальше от этого взбесившегося городка и позвонить Олегу. Он что-нибудь придумает. Все будет хорошо. Накувыркавшись вдоволь, она заметила, что берег довольно далеко; погрузила голову в воду и кролем пошла к берегу. Все будет хорошо. Выскочила из воды, пробежалась по песку вдоль марсианского обрыва, согреваясь, сделала несколько раз «колесо», даже закричала что-то от полноты чувств: хо-ро-шо! Обсохнув, побежала обратно. Вот она, груда камней, среди которых она сложила одежду; здесь нужно ступать осторожнее: не хватало еще раскроить ступню, это в ее-то положении. Аля осторожно ступала между камней, шаг за шагом. И — замерла на месте. На песок падала тень.

— Ну вот и объявилась, — услышала она скрипучий, словно надтреснутый голос, подняла голову, ойкнула — и поспешила прикрыться руками. Стоявшее напротив существо, когда-то давно бывшее человеком, — обрюзгший мужичонка в рваной, вытертой, сожженной солнцем фетровой шляпе на сальных волосах, в каком-то неимоверном лапсердаке, бывшем лет десять тому пиджаком, в оборванных джинсах, подпоясанных бельевой веревкой, и в ботинках военного образца, зашнурованных грязными разноцветными тесемками, — сально лыбился щербатым ртом, разглядывая девушку. Впрочем, его Аля рассмотрела разом, но сначала почувствовала неимоверно мерзкий запах, исходивший от бомжа.

— Отвернитесь, мне нужно одеться… — попросила она.

Бомж забулькал смехом, обнажив беззубые воспаленные десны.

— Ты, девка, ручонки-то убери, — произнес он трескуче. — Дай уж кончить.

Аля заметила, что одна рука у него просунута в брюки и дергается под грязными штанинами… Девушке стало противно до полного омерзения, и единственное, что пришло ей в голову, — схватить камень и прогнать это животное прочь! И тут, услышав утробное «гы-гы», обернулась: позади нее стоял увалень с лицом потомственного олигофрена и алкоголика; непонятно было и то, как такая маленькая, покрытая редкими белесыми волосиками головка могла сочетаться с таким большим телом! Но и крупен этот дебил был как-то асимметрично: словно гигантский огурец, с непомерно длинными ногами, широким тазом, висячим брюшком, длинными руками, растущими будто не из узеньких плеч, а прямо из шеи! Дегенерат таращил на девушку водянистые, навыкате, глазки и облизывался, как на сладкое. На нем были только трусы: длинные, черные, до колен, какие Аля видывала только в фильмах про сороковые годы. Но горше всего был его взгляд: оловянные пуговки глаз тускло отражали небо. Нижняя губа дауна непроизвольно отвисла, с нее тонкой струйкой текла слюна.

Судорога отвращения прошла электрическим разрядом от спины до кончиков пальцев; девушка присела на корточки, соображая, что же теперь делать. Вся беда была в том, что вокруг — россыпи камней, и убежать босой она не сможет: обязательно поранится, раскроит ступню — и что тогда? Да и куда она побежит голой? Мысль была простой и здравой: вооружиться камнями, настучать этим уродам по причинным местам и заполучить назад одежду: она лежала там, за развалом камней. Путь преграждал сластолюбивый старец. Пока он занят разминанием хлипкой плоти, самое время обломать ему кайф!

Девушка сжала в кулачок плотный окатыш, в другой взяла кусок породы покрупнее, оглянулась на дауна — и упала навзничь, распластавшись ничком: этот дебил ткнул ее длиннющей рукой-оглоблей так, что она зарылась носом в жесткий ракушечник.

Глава 16

— Полегче, Федюня, полегче… — услышала Аля голос, подняла глаза. Из-за гряды породы вышел дядька, в котором уверенно можно было опознать свихнувшегося интеллектуала. Глубокие залысины на высоком лбу, редкая бороденка, которой когда-то придавали форму благородного клинышка, а-ля всесоюзный староста дедушка Калинин или Николя Бухарин, «помесь лисицы со свиньей», как справедливо поименовал его прокурор Совдепии товарищ Вышинский.

Одет дядька был в стеганый, неопределенного цвета и фасона халат из тех, что носят на востоке; на голове, на самой макушке, уместилась шапочка, напоминающая все сразу: и мусульманскую тюбетейку, и раввинскую кипу, и турецкую феску; из-под халата виднелись голые кривоватые ноги, обутые в довольно приличные кеды. Светло-карие глаза бородатого смотрели с «ленинским прищуром», внимательно и даже сочувствующе: из таких людей получаются отменные душегубы, жестокие, властные, трусливые, вымещающие свою изначальную неудачу в жизни на тех, кто оказался сильнее, но в данный момент — беззащитнее. Именно из таких получаются Геббельсы, Гиммлеры и берии. Девушка решила сразу: этот — самый опасный.

— А ты, Тухлый, заройся в тину и не отсвечивай, — вяло, но с затаенной угрозой посоветовал дядька стастолюбцу.

— Глеб Валерианович, еще чуть-чуть, и я…

— Заройся, я сказал, — визгливо выкрикнул «интеллектуал»; длинная фортепианная струна свистнула в его руках и обрушилась на сальную голову Тухлого: только шляпа спасла того от серьезных ранений.

Федя вздрогнул было, втянув башку в плечи, но загыгыкал снова, указывая на лежащую у его ног обнаженную девушку.

— Федюня, кушать, — произнес Глеб Валерианович. Глазки Феди приобрели осмысленность, а тот добавил:

— Еда — там.

Федя закивал и побежал крупной рысью прочь, за гряду каменных обломков.

Наконец Глеб Валерианович обратил внимание на Алю:

— Ну и как мне вас называть, милая незнакомка? Нимфа? Или — нереида?

— Кто вы? Откуда вы взялись?

— Это ты взялась, девка! А мы живем в этом большом мире, получаем удовольствие от жизни и ничего не просим у вас, запертых в каменных лабиринтах соподчинения. Наши удовольствия редки и просты.

— Отдайте мою одежду!

— Зачем? Таких красивых девочек я не видел давно, а уж я, поверь, знаю толк в красоте. Ну? Вставай, покажись.

— Да пошел ты!

— Неразумно, красавица, неразумно. А я уж думал, что мы поговорим с тобой о любви и поэзии.

— Прекратите паясничать! Вам не стыдно?

— Мне? Нисколько. В этих местах меня знают как Диогена. И это так. Я — свободен.

Аля только крепче стиснула зубы: вот что непереносимо в словоблудствующих интеллектуалах, так это то, что, живи они как угодно подло, бездарно, развратно, — всегда придумывают себе принципы, по которым якобы жили, а не существовали.

Непременно высокие, значимые, овеянные ореолом истории. Такие, попадая в полное дерьмо, вместо того чтобы выбраться или хотя бы прибраться, умудряются в нем комфортно устроиться, и не просто устроиться: подводят теоретическую базу.

Козлы. И этот — козел. Самый натуральный.

Но разговор стоило поддержать: нужно же как-то выпутываться!

— Свобода есть осознанная необходимость, — процитировала девушка Маркса.

— Вот как? — поднял брови Диоген. — А ты не простая путанка и не бродяжка.

— Зато о вас этого не скажешь.

— Зря. Маркс был дурак. Свобода только тогда свобода, когда она свободна ото всего, и от необходимости тоже. Это — воля. — Диоген прищурился, уголки губ язвительно и чуть обиженно опустились. — Моя воля.

— Пусть так. Но, дорогой Диоген, я не загораживаю вам солнце? Может быть, я сначала все-таки оденусь?

— Иронизируешь? Гордячка? Видишь ли, девка… Да, ты красива, поразительно хороша, но гордыня есть самый страшный из смертных грехов: красоту ты получила просто так, в этом нет твоей заслуги, но ты… ты презираешь нас! И нашего убогого Федю, и бедолагу Тухлого, и меня. А что ты о нас знаешь? Что ты знаешь о жизни каждого из нас, чтобы презирать?

«Да будьте вы хоть ирокезами, хоть австралопитеками, но мыться же нужно, хотя бы изредка!» — промелькнуло у Али, она чуть не произнесла эту фразу вслух, но вовремя остановилась. А вообще… Большинство людей относятся к бомжам, как к бродячим собакам: грязны, но безобидны. И стоит только замахнуться палкой, как такая псина, ссутулившись, потрусит прочь, повизгивая от жалости к себе. Но — не ночью и не в пустынном месте: тут стая становится наглой, опасной, жестокой. Ну надо же! Как ее угораздило забрести именно в такую пустошь?

А этот Диоген не так глуп, вернее, совсем не глуп: Аля часто ловила себя на том, что, увидев грязного и бесприютного бродягу, начинала про себя придумывать и его жизнь, и его несчастья, жалея бедолагу. Будто своих несчастий ей мало! Все, что сейчас произносил этот скверно пахнущий «златоуст», было бы правильно и, возможно, хорошо бы выглядело, если бы он стоял на трибуне ООН или Совета Европы; а когда он произносит монологи перед раздетой донага, скрючившейся от тревоги и стыда девчонкой, это… гнусность, вот что это.

— Может быть, мы стали тем, чем стали, чтобы освободиться от рабства, — продолжал вещать прибрежный Диоген, — от пут общества, от бесцельности существования, мы стали истинно свободными, перестав зависеть от ваших властей, ваших законов, вашей морали. И твоя гордыня есть гордыня рабыни, не желающей никакой свободы. Ну а раз так: ты будешь рабыней, нашей рабыней! Моей!

Аля оглянулась: нет, сбежать не удастся. Вахлак Федюня, по-утиному переваливаясь, уже спешит обратно, сжимая в лапе черствый батон и отгрызая от него немаленькие куски. Сбылась мечта идиота.

— Боишься?

— Что? — Аля повернула голову: местечковый Диоген стоял теперь рядом, нависая над ней.

— Ты боишься меня?

Девушка хотела ответить что-то резкое или просто рассмеяться в глаза, но… Запах давно немытого, заскорузлого тела чуть не вызвал у девушки приступ рвоты; конечно, она боялась этого человека, как боятся ползучую тварь, липкую и омерзительную. Именно так Аля всегда думала о змеях: омерзение перед тварью, перед ее грязью страшило ее всегда куда больше, чем яд.

— Боюсь, — выдохнула она.

— Мне это не нужно. Ты должна видеть во мне своего защитника и господина.

«А шейха и султана — не требуется? Господин на букву „гэ“! Крыса помойная!» — пролетело в Алиной голове, а Диоген продолжал, чуть понизив голос:

— Только я могу защитить тебя от этих, — кивнул он на прикинувшегося ветошью за камнями Тухлого и приближающегося Федюню. — Федя, он без фантазии и без воображения вовсе, и, что с тобою делать, вот такой голенькой, он без посторонней помощи просто не догадается. А Тухлый… Его вожделение экзистенциально и схематично: желать и мочь — совсем разные вещи. Вот в этом и опасность: игрушку, которой нельзя воспользоваться, ломают.

Этот краткий монолог Глеб Диогенович произнес, явно любуясь собой; у девушки мелькнуло даже подозрение: а уж не маньяк ли он? Пережитые когда-то страхи нахлынули разом, но подчиниться им — значит сразу потерпеть поражение.

— Федюня, конечно, полный идиот, но знаешь как он проводит досуг? Ловит там, — Диоген неопределенно махнул рукой, — древесных лягушек и отрывает им лапки. Потрошит. Живыми. И при этом хихикает и радуется, как ребенок, ломающий игрушку. Так что… держись меня, девка, или Федюня примет тебя за лягушонка. А сил оторвать тебе лапки у него хватит. Самое забавное, что он неподсуден: слишком зыбко равновесие между разумом и нежитью. Мне стоит большого труда и изрядного интеллектуального усилия удерживать его в рамках.

Федюня уже подошел и лыбился радостно и бессмысленно, продолжая глодать батон.

— Ты хорошо меня поняла, девка? — спросил Диоген.

— Да, — тихо произнесла Аля, стараясь, чтобы в голосе ее он услышал полную покорность. Да и стараться особенно не пришлось: ей было действительно жутко и от этого Феди-живодера за спиной, и от Тухлого, липко выглядывающего из-за камней… И от интеллигента Диогена, равнодушного, как доска, и властолюбивого, как гиена над падалью.

— Ну а раз так, прекрати сидеть в этой лягушачьей позе. Пошли.

Аля встала, прикрываясь ладошками, и вдруг — залилась румянцем от щек до корней волос.

— Ого! Ты не разучилась краснеть… Значит, ты лучше, чем я о тебе подумал. Нам предстоит интересно провести время. Иди вперед.

— А моя одежда?

— Мы ее подобрали.

Тропочка шла вверх, Аля поднималась, ощущая на себе облизывающий взгляд бомжа-философа. И тут — всякая застенчивость и стыдливость мигом улетучились. Не важно, кем был этот человек в прошлой жизни; он мог начитаться умных ученых книжек, он мог научиться говорить массу правильных слов, но сутью его всегда было одно: грязный бродяга с помойки! Ему не хватило ни ума, ни характера кем-то стать в том мире, и он решил опуститься вниз, чтобы получить вожделенный кусок власти здесь; пусть это власть над вонючим старичком и жестоким олигофреном, но Глеб Валерианович получает от нее свое полное удовольствие. Сейчас этого словоблудного вожденка возбуждает власть, как возбуждала бы плеть, и он сделает все, чтобы подчинить девушку этой власти.

Аля сосредоточилась на том, чтобы не напороться на острые обломки камней, которые здесь в изобилии. И все же споткнулась, упала на четвереньки и тут же почувствовала руку помойного фюрера, оглаживающего ее ягодицы. Волна омерзения судорогой прошла по мышцам, спина мгновенно покрылась гусиной кожей. Диоген понял по-своему.

— А ты невероятно чувственна, девка… — хрипло произнес он, и от этого хрипа ей стало не по себе: это было совсем не похоже даже на извращенную страсть. — А вот и наше обиталище, — по-царски повел рукой Диоген.

За грудой кое-как сложенных наподобие забора камней на четырех деревянных стойках громоздилось нечто вроде навеса из камыша. Аля разглядела три грязных лежака, чуть поодаль — остатки кострища. Над ним — украденный где-то татарский казан, в котором плескались остатки варева.

Мозг Али работал лихорадочно. Что ее ждет дальше? Что предпримет Диоген Валерьяныч, чтобы оставить ее здесь в этом логове? Сколько он намерен забавляться с нею? День, неделю, месяц? Чтобы оставить ее здесь и быть уверенным, что девушка не сбежит, Диоген должен ее сломать. Как? Изобьет? Вряд ли: не захочет портить новую «игрушку». Отдаст на потребу Тухлому или Федюне?

Возможно, но потом: власть, любая власть, ревнива и не желает ничем делиться. И Федюне на расправу тоже отдаст потом. Чтобы не нашел никто и никогда. От таких мыслей кожа снова пошла гусиным ознобом; невероятным усилием воли девушка заставила себя загнать страхи глубоко, в те тайные, черные закоулки души, в которые не каждый из живущих отваживается заглянуть за жизнь. Именно там у нее хранились воспоминания и о родителях, сгоревших в автомобиле, и обо всем том, что было пережито в детстве и совсем недавно.

Аля прикусила губу, лоб собрался морщинками; страхи отйшли, осталась одна задача, ясная, как июньский полдень: выбраться!

Собраться с духом — и бежать! Сейчас! Немедленно!

Глава 17

Бежать. Но для этого нужно заполучить обратно одежду и кроссовки. Босиком не уйти, догонят: острые обломки камней под ногами остановят быстрее и надежнее волчьего капкана.

А Диоген Лампадович, видимо почувствовав себя совершенно дома среди камышовых изгородей, непринужденно сбросил халат и остался в измятых трусах цвета вареной моркови, расползающихся по ниткам от ветхости. Дряблое тело его было «украшено» рахитичным пузцом, а на груди «эротично» курчавились три седых волоска. «У кого бока крутые, как бы раздутые, — болтуны и пустословы; это соотносится с волами и лягушками», — неожиданно вспомнилось Але из Аристотеля.

Ну а запах шибанул такой, что она мгновенно поняла: стоит ей только приблизиться к этому умничающему рахитику, как ее непременно вывернет наизнанку от полного отвращения! И приказать себе она не сможет: природа мудра, запланировав в подсознании безусловное отторжение этаких особей мужеска пола: жизнь так защищается от воспроизводства на Божий свет дегенератов.

И тут у Али будто картинка вспыхнула разом! Она увидела всю жизнь этого колченогого субъекта: пропахшее луковым супом и грязными носками детство, с вечным подсчитыванием копеек и вечным же «нельзя», женитьба «по залету» не на той, что нравилась, а на той, что сама подлезла на пьяной вечеринке; орущие нелюбимые дети; разом разползшаяся жена, состоящая будто из трех частей — необъемного чрева, широкой, жирной спины и волосатой бородавки на щеке; тихое пьянство с умничавшими технарями, преферанс по копеечке, пугливые возвращения домой, побои, выросшие детки, презирающие нищего отца, гундения на власть, снова побои и, как результат, — пропахшая луковым супом и грязными носками жизнь!

И что? Жалеть теперь этого сбрендившего бедолагу? Кто заставлял его жить так, а не иначе? Партия и правительство? Демократы-реформаторы? Или он сам, боящийся жизни хуже смерти? Доведший свое от природы жалкое тело до состояния, при котором оно вызывает только отвращение и брезгливость! И каков был выход?

Только один: сбрендить! Мужичонка, Диоген Лаэртович, и сбрендил! Поплыл по фазе по шизушному типу, через пень колоду! Ну а в дураках кормить таких нынче — полный напряг, а ловить, если сбегут, — вообще никому не нужно! Вот и подорвали убогие, оба-трое! Причем один — смутный старикашка-пачкун, другой — жестокий дебил с разумом трехлетки и третий — одержимый комплексом власти, недобитый реформами, недолеченный в дурдоме совковый интеллигент!

Для нее стало вдруг ясно все — даже эта убогая камилавка на башке: когда-то от «Мастера и Маргариты» все эти интеллектуалы-маргиналы тащились, как удавы по пачке дуста! Вот мужчинка и вообразил себя, в придачу к Диогену Синопскому, еще и Мастером! Почему нет? Чтобы рассказать о том, как «в белом плаще с кровавым подбоем» шествует среди цветущих роз дворца одержимый головной болью и одиночеством прокуратор Иудеи Понтий Пилат, — это нужно постигнуть; на то, чтобы в тщеславном безумии возвести себя в Мастера, — не нужно ничего, кроме засаленной шапочки!

Мысли эти мелькнули скоро, как вспышка блица. «Хватит думать! — приказала себе девушка. — Действуй!» Одним взглядом она окинула «жилище» доходяг: вот они, ее кроссовочки, с заправленными в них носками, как она оставила. Добраться бы до них!

— Совершенно обнаженной ты выглядешь совсем не эротично, — прервал ее размышление философ в мятых подштанниках. — Если политика — это искусство возможного, то секс — искусство невозможного! И предполагает тем самым получение удовольствия от тех эротических деталей, которые и составляют изюминку действа.

«Батюшки мои, а мы еще и секс-инструктор вдобавок ко всему», — раздраженно-насмешливо подумала Аля, но тут вдруг поняла: это ее шанс. Она округлила глаза, провела кончиком языка по спекшимся от жары и жажды губам, произнесла тихо:

— Ты прав, Мастер. — Увидев, как вздрогнул разом Ва-лерьяныч, добавила:

— Позволь мне одеться. Чтобы я могла раздеться снова, но для тебя, для тебя одного…

Вот черт! Шизуха тиха и непонятна! Вместо того чтобы поплыть по предложенной волне и зажечься «страстью во взоре», этот Диоген-махинатор вдруг застыл, как перешибленный плетью обух, а глазки забегали подозрительно и шустро, будто тараканы по коробке.

— Ты хочешь одеться, чтобы сбежать… Я знаю… Ну интуитор, ходить ему конем! А заловила бы его сейчас старушонка Яга, да требовала бы художественного секса с вывертами — ему как, захотелось бы мурцевать бабку до полной потери мужеских сил?

— О, Мастер, ты и не представляешь, как я мечтала о тебе, — с холодком в груди продолжала нести околесицу Аля: а что делать? — Позволь мне…

— Нет, — перебил ее шизик. — Ты наденешь только носочки. Они белые, и красиво оттенят твой загар.

— Как скажешь, мой господин…

— Наденешь и поползешь ко мне, на коленях, выгибая спину, облизывая губы… — продолжал выдавать куцые сексуальные фантазии колченогий секс-символ.

— Как скажешь… — тихо прошептала Аля, подошла к вороху одежды, гибко нагнулась, натянула носочек, другой… Притом успевала следить за обстановкой:

Тухлый прикинулся ветошью за камышовым плетнем и, судя по ритмично подергивавшемуся плетню, пытался довести свое мужеское естество «до полного и глубокого»… Федюня стоял столбом, меланхолично пережевывая остатки булки; смысла происходящего он не понимал, но от этого не становился менее опасным: словно работающий вполнакала робот, которому всегда можно дать любую команду-приказание.

— На колени! — услышала она повелительный голос Валерьяныча, оглянулась: вот теперь она была точно уверена, что он чокнутый, сбрендивший на всю голову: глазки превратились в буравчики, острая бороденка топорщилась по-козлиному, делая бомжа похожим на неудавшуюся статую Феликса Железного. Аля глянула на бессильно опадающие мятые трусы Диогена, потом заметила, что правую руку он тщательно хоронит за спиной, и… тут ей стало жутко по-настоящему: ведь этот карикатурный маньяк бессилен, как тухлое болото, и сейчас, как только он доведет выдуманный больной психикой спектакль до ожидаемой кульминации, убьет ее! В мозгу заунывно, будто под аккомпанемент чухонского инструмента, занудила детская считалка-страшилка:

«Пришла весна, и некрофилы достали заступы и вилы!» Что он там сжал в руке? Нож? Молоток? Отвертку? Как только она приблизится к нему, он ударит!

— Ползи ко мне! — срывающимся на истерику голосом прокричал Диоген Валерьяныч. Аля отметила, что его колотит нешуточная дрожь…

— Сейчас, дорогой… — Одним движением Аля вставила ноги в кроссовки, кое-как захлестнула шнурки, схватила свитер…

— Так вот ты как! — Диоген ринулся на нее: в руке у него был зажат столовый топорик, каким разделывают телячьи ножки и отшлепывают отбивные.

Ни выбирать, ни что-то рассчитывать времени уже не было; девушка швырнула свитер в лицо набегающему бомжу, ослепив на мгновение, крутнулась на месте и впечатала пятку ему в пах. Диоген завалился на бок, снопом; Федюня, с бессмысленной слюнявой улыбкой, раззявил руки, словно играл с нею в пятнашки.

Аля поднырнула ему под руку и кинулась бежать без оглядки.

— Федя, догони! Она украла еду! Убей! — услышала Аля визгливый вопль Диогена, полуобернулась на бегу: Федюня, со странным для его комплекции проворством, перемахнул рядком уложенные камни и ринулся вниз по тропе, за ней.

На лице его была решимость: такого могла остановить только пуля, да что пуля — заряд картечи, способный разметать эту гору безмозглого мяса. Аля неслась, не думая ни о чем, перескакивая попадавшиеся россыпи камней. Федюня настигал: громадными ботинками он с хрустом дробил попавшиеся под ноги завалы; лицо его походило на маску, застывшую в нечеловеческой ненависти.

Узенький песчаный пляж был уже рядом; там он ее не догонит, она на ногу легче! И тут правая лодыжка зашлась острой болью: Аля подвернула ногу, с маху упала, царапая об острые камни колени. Федюня тоже не успел остановиться: рухнул было на нее всей тушей. Каким-то чудом Але удалось увернуться, она вскочила на ноги, сделала шаг, Другой — больно; поняла — не убежать, оглянулась: мастодонт тоже был на ногах, готовый достать ее одним рывком.

Море плеснуло прибойной волной, окатив девушку с головы до пят. Ни о чем не рассуждая, Аля побежала за волной, чуть припадая на больную ногу, и, как только вода дошла до бедер, стала сковывать движения, бросилась рыбкой.

Вынырнула, мельком оглянулась: Федюня носился по прибрежной кромке, показывал на нее пальцем и ревел-выкрикивал что-то бессвязное: он не умел плавать! Аля приободрилась, легла на воду и быстро поплыла от берега к далекой, недостижимой линии горизонта.

Сколько она проплыла, девушка не могла вспомнить. Помнила только, что боялась приближаться к берегу ближе чем на пятьдесят метров; так и плыла вдоль, обогнула расставленные рыбачьи сети, потом — какие-то железные сваи, проржавевшие, вбитые непонятно когда и непонятно для чего… Солнце уже клонилось к закату, когда Для рискнула выбраться на берег.

Берег здесь был совсем другой: повсюду на песке попадались пустые пластиковые бутылки, объедки, остатки фруктов. Судя по всему, неподалеку был пансионат. Но сейчас пляж абсолютно пустынен. Где-то милях в пяти, за очередным поворотом берега, она заметила и полосатые «грибочки», казавшиеся отсюда клочками материи.

На крохотный пляжик Аля выползла на четвереньках. Сначала минут двадцать просто лежала ничком на прогретом за день песке: море теплое летом только для отдыхающих. Для терпящих бедствие пловцов оно становится ледяным уже через час-полтора, сводит судорогой мышцы, тянет камнем ко дну. Девушка лежала недвижно; какие-то бессмысленные, бредовые видения пробегали в мозгу, заставляя Алю время от времени вскакивать и дико озираться по сторонам: то ей казалось, что она еще в море и сейчас пойдет ко дну, то слышались тяжкие, хрусткие шаги убогого лягушачьего палача Федюни, то чудился скрежет гальки под тяжестью преследующих ее «лендроверов»…

Кое-как очнувшись от забытья" Аля почувствовала боль в желудке. Да и в горле словно царапало наждаком. Будто обезумевший звереныш, девушка поползла по берегу, напряженно и быстро осматривая все вокруг: вот! Брошенный, наполовину съеденный арбуз! Кто-то лениво выковыривал ножом остатки мякоти, да так и бросил. Девушка схватила зеленую корку, выпила остатки жижи и начала грызть, поедая все целиком. Привкус показался ей странным, но жажда вмиг сделалась совершенно нестерпимой, и девушка продолжала вгрызаться в корку. И тут — почувствовала, что опьянела. Да не просто опьянела — она была пьяна в стельку!

Какое-то воспоминание мелькнуло… Ну да, это был коньяк! Новые богатые не все от сохи и из спальных районов; иные способны и на чудачества; залить в арбуз пару бутылок отборного коньяку, дать настояться и приступить к освежающей трапезе в полное свое удовольствие.

Аля обнаружила, что упорно ползет вверх по склону. Пить уже не хотелось.

Она пропахала кое-как еще метров двадцать по сухой, выбеленной солнцем траве, устилавшей здесь берег сплошным ковром, скатилась в какую-то ямку, свернулась клубочком. Ей стало тепло: сухая трава укрывала сверху, да и земля за день .прогрелась и теперь отдавала тепло.

Аля лежала, не думая ни о чем, в висках пульсировало тяжко и гулко. А девушкой вдруг овладела полная безнадега.

Весь ее мир, вся жизнь оказалась где-то за пределами ее теперешнего существования.. Ничего нет и будто не было никогда: ни Олега, ни агентства, ни дома. Вот она лежит сейчас в траве, смертельно усталая, нагая, несчастная, с разодранными коленками, и помочь ей некому, и идти некуда и незачем. Где-то там, в большом мире, на нее уже объявлена охота, и гончие псы станут гнать ее, пока не загонят насмерть. И никто, никто не захочет ей помочь: таковы люди. То благосостояние, какое они имеют, кажется им незыблемым, почти вечным, данностью, которую можно потерять лишь заразившись от таких, как она, бесприютных и неприкаянных нищетой и отчаянием… Вот потому люди и городят вокруг домов бетонные заборы и вокруг сердец — непроницаемые стены равнодушия.

Але вдруг вспомнилась маленькая курчавая собачонка в метро. Она была беспородная и ласковая; сновала между ног, лизала руки случайным пассажирам: ну приласкайте меня, полюбите, возьмите с собой, пусть я стану вашей, я добрая игрушка, я вам пригожусь… И некоторые гладили, другие отламывали кусочки колбасы… Собачка нервно нюхала пищу, но не ела: вылизывала руки, заглядывала в глаза…

Эта потерянная, брошенная псинка знала то, что Аля поняла только теперь: она не выживет одна в этом равнодушном мире, нет у нее клыков, чтобы отстоять свое место в дикой стае, нет мощных лап и крутого подшерстка, чтобы не погибнуть от голода и холода. Она способна только к одному: любить, и поэтому нет ей места на всей земле… А погибать ей так не хотелось, ведь она еще не успела отдать свою любовь тем, кто в ней так нуждался…

Аля чувствовала, как слезы катятся по лицу, но от этого становилось легче.

Она плакала и плакала, не в силах больше ни о чем думать. А потом согрелась и уснула.

Глава 18

Проснулась она ночью. На небе сияли крупные, близкие южные звезды.

Какое-то время она лежала без движения, просто глядя в ночное небо, и ей вдруг стало жутковато: показалось, что стоит только пошевелиться — и она упадет туда, в эту звездную россыпь… Или — просто полетит, как вольная птица, в теплых восходящих потоках. Но эта чарующая жуть ничего общего не имела со страхом: было в ней ощущение, что человек не просто песчинка мироздания, что он всесилен и бессмертен, как звезда, как вселенная. «И создал Господь человека, мужчину и женщину, по Своему образу, по Своему подобию создал их…» Всесилен и бессмертен… Окружающая жизнь показалась вдруг Але несущественной и мнимой, и почудилось, что здесь она просто временный, нежеланный гость, что раньше она жила в другом мире, в другой стране, где смерть так же неестественна, как бесприютность, нищета и убожество, где гибель человека воспринимается как гибель вселенной, как мировая трагедия, как всеобщая скорбь, и люди предпринимают все возможное, чтобы такого не повторилось больше нигде и никогда.

…Девушка повернулась и почувствовала ломоту во всем теле. Болела обожженная кожа спины и плеч, ныли все мышцы. Горло, и без того наждачное от жажды и соленой воды, обложило еще и простудой: почти пятичасовое пребывание в воде дало себя знать. Теперь девушку колотил озноб. Аля кое-как встала, спустилась на пляж. В ночном воздухе разносились упругие звуки: где-то в пансионате бушевала дискотека. Девушка наморщила лоб, стараясь удержать вялые, медленные, но все равно ускользающие мысли. В пансионате? Да. В том, другом мире. В который ей нет возврата: скорее всего, ее пристрелит первый же охранник покойного Романа Ландерса. Потому что кто-то задумал все именно так.

Девушка прикусила губу, но слез больше не было. Нужно было идти. Аля перешнуровала кроссовки, высохшие прямо на ногах. Собственная нагота ее не смущала: не было в мире вокруг ничего, кроме моря, края земли и звезд.

Идти? Куда? А, все равно. Идти лучше, чем бежать. От голода, жажды, солнца, простуды, одиночества…

И Аля пошла. Ей было холодно. Опаленное за день жгучим солнцем тело теперь сотрясал озноб. Девушка прибавила шагу, потом перешла на бег. Там, вдали, небо расчерчивали прожектора дискотечных юпитеров, воздух то упруго сжимался, то разжимался, подчиняясь ритму, несущемуся из мощных динамиков:

Гаснет в зале свет, и снова Я смотрю на сцену отрешенно…

Видно, кто-то из диск-жокеев уважал ретро. Или — выполнял заказ. Заказ.

Заказ. Кто заказал Романа Ландерса? Кто заказал ее, Алю Егорову? Куда она бежит?

Во тьме Аля увидела тлеющие огоньки сигарет. Повернулась, пошла прямо на них. Разглядела во тьме двоих: парня и девушку. Они сидели тесно прижавшись друг к другу.

— Ого! — воскликнул парень.

— Прекрати на нее пялиться! — осекла его девушка.

— Да что тут разглядишь, в темноте?

— Ты разглядишь! Подруга, тебе что надо?

Аля стояла, смутно различая во тьме белые лица.

— Чего молчишь? Ширнутая, что ли?

— Танька, прекращай наезжать на девку… — Поговори еще, блудень, — не унималась Татьяна. — Ты чего голышом слоняешься? Хахаля ищешь?

Аля молчала. Горло пересохло, наплыло ангиной так, что она не могла вымолвить ни слова.

— Да погоди, Танька, видишь, не в себе девка.

— Эт-точно! Наширялась до чертей, вот и бродит голая по берегу, ищет приключений на свою щель! А кто ищет, тот найдет. Чего стала, болезная? Где трусики потеряла?

— Может, ей пива дать?

— Ага, а потом под одеялку пригласи, кобель!

— Танька, не будь стервой! Девка дрожит вся. У нас кофе в термосе остался?

— Прекрати на нее пялиться, Вован! Нашел тоже Афродиту: худая, как макаронина! Ну-ну, налей этой спидозной кофей! Да потом чашку спиртом отмывать придется!

Парень, не слушая визгливые выкрики подруги, встал, нашел термос, налил полную крышку кофе, протянул Але:

— Горячий, с ромом, будешь? Аля кивнула.

— Ну вот. Завязывается любовь и дружба, — досадливо откомментировала деваха. Она тоже встала — полногрудая, загорелая, неспешно завязала тесемки бюстгальтера, еще раз окинула Алю уничтожающим взглядом, бросила ей полотенце:

— Прикройся хоть, шалава. И вот что я тебе скажу: попила кофе и отвалила, поняла? Или пожалеешь.

Парень, которого подруга называла Вован, был вовсе на «Вована» не похож: худощавый, тонкокостный, гибкий, с пшеничной густой шевелюрой и пальцами музыканта; наверное, отдыхающий, «компьютерный мальчик из столицы», коего и захомутала провинциальная дива: будет что вспомнить тоскливой, дождливой зимой.

Аля одной рукой прижала к груди полотенце, другой держала крышечку с кофе, осторожно прихлебывая.

— Ну все? Закончила? — нетерпеливо подначила Алю девица.

— Танька, прекрати.

— Да? Много ты понимаешь в девках, Володенька! Да на ней, поди, уже весь пляж отдохнул и расслабился! Ты на глазищи посмотри!

— А что, красивые…

— Красивые? Да она героину выжрала кило! Красивые… Вали отсюда, девка!

— Тань, зачем ты так…

— Да? Хочешь, вали с ней, про-грам-мист! Только не забудь резинку на пенис, да на каждый палец в особенности! От СПИДа не лечат!

— Таня…

— Что — Таня? Что губищи-то раскатал, как Минфин на Валютный фонд? Ничего ты здесь не словишь, окромя заразы!

— Таня… Ну все…

— Спасибо. Я пойду, — тихо прошептала Аля, протягивая пустую крышку. — Спасибо.

Она наклонилась, положила полотенце на песок, пошла прочь.

— С собой эту тряпку забери, после тебя не отстираешь! — услышала вслед визгливый голос дивы, почувствовала навернувшиеся на глаза слезы, выдохнула — и побежала. Что, теперь ее всегда будут отовсюду гнать, как шелудивого пса?

Постепенно она успокоилась. Ревность — штучка всеобщая, и осуждать эту Таню… Нет, не за что. Даже приятно: невзирая на все, рухнувшее на ее голову за последние сутки, к ней еще ревнуют. А кофе был хороший, крепкий. Видно, дива оч-ч-чень желала понравиться пареньку. Во всем.

Впереди услышала музыку, выкрики. Сбавила шаг. Играл переносной магнитофон. Что-то очень старое, почти забытое. «Я еду к морю, я еду к ласковой волне…» Аля пригляделась: молодежь радуется жизни. Ну да, она так и подумала:

«молодежь». Порой девушке казалось, что она прожила уже две-три жизни, и нынешняя — не самая удачная. Человек пять-семь, парни и девчонки, резвились в теплом ночном море. Заметила на песке светлячок сигареты: обнаженная девушка, пьяная вдребадан, полулежала на покрывале, пытаясь подпевать орущему кассетнику.

Прихлебывая вино из бутылки, она подняла голову, посмотрела невидяще на Алю:

— Верка… где ты бродишь… Все… купаются…

Недолго думая, Аля подхватила с земли суконное одеяло, набросила на себя; подняла непочатую пластиковую бутылку минеральной, сигарету, спички. Поискала глазами, углядела ножку разодранной копченой курицы, кусок хлеба, взяла и их.

— Верка… Давай вмажем… Тут еще водки полбутылки…

— Потом…

— Ты с Мишкой была, да?.. Аля пробурчала невнятное.

— Ну и фиг с ним. Тогда я Толика забираю. Чтоб без обид.

Аля промолчала, тихонько удаляясь.

— Ты куда направилась-то?..

Аля сделала неопределенный жест плечами, прибавила шагу, стараясь, чтобы не свалилось одеяло.

— В восемнадцатую не суйся… — пьяно выкрикнула напоследок девица. — Там Вадик с Наташкой… уе… уединился.

Последнее слово явно вымотало девушку, она приложилась к бутылке с вином, допила, отбросила и беспамятно завалилась на покрывало.

Аля прошла еще метров двести, пока перестали слышаться выкрики гуляющей молодежи, обессиленно опустилась на камень. Первым делом отвинтила пробку с минералки, прильнула ртом; тело мгновенно оросилось бисеринками пота; желудок, казалось, лопнет. Аля отвела руку, посмотрела-а отпила-то всего ничего, меньше стакана. Хотела переждать — не тут-то было: рука сама поднесла бутылку ко рту, и девушка продолжала глотать до полного изнеможения. Передохнула, опьяненная водой, и принялась за куриную ножку, торопясь, почти не пережевывая. Желудок отозвался тупой болью, словно туда набросали булыжников; и немудрено: последний раз она ела сутки назад… Сутки? Але порой казалось, что это было совсем в другой жизни.

Прилегла, вставила в рот сигарету, чиркнула спичкой. Жадно затянулась, ощущая, как плывет голова. Хм… Да она стала настоящей бомжихой: ворует сигареты, еду, одеяла. Теперь надо как-то раздобыть хоть какую-то одежду. Ночью все кошки серы, а вот утром голышом на людном пляже ей будет совсем невесело: какие-нибудь шахтеры-монтеры выведут своих матрон на пляжный променанд — и охренеют. Самое маленькое, что ее ждет, — это встреча со здешней милицией, которой она боялась хуже чумы. А поэтому… Нужно идти в зверинец, именуемый пансионатом, и красть одежду. Хорошо бы еще и деньги. Но это — как повезет. Ибо полного счастья нет нигде, даже в Крыму.

По дорожке к пансионату она поднималась легко. Почувствовала запах цветущих роз; плотнее закуталась в одеяло: если кто и встретится сейчас, кого удивит девчонка, возвращающаяся с ночных увеселений на морском берегу?

Ага. Слева пансионат под оригинальным названием «Морской». Справа — под не менее оригинальным «Голубая волна». «Морской» поосновательней: окружен новеньким сетчатым забором, территория ухожена, на стоянке, внутри, несколько джипов и «мерсов» с московскими и княжинскими номерами. Клумбы усажены розами. Окна забраны, как парижские мансарды, деревянными решетчатыми ставнями. У входа будка, в ней скучает привратник. У ног его отдыхает коричневый, лоснящийся в люминесцентном свете доберман. Лучше туда не соваться.

А вот «Голубая волна» попроще и рангом пожиже. Да и название придумал кто-то еще в те незабвенные времена, когда слово «голубой» у всех нормальных людей ассоциировалось с цветом неба, а не с сексуальной ориентацией… Дощатая калитка была распахнута; внутри территории — обычные щитовые домики, кое-как крашенные синей, местами уже облупившейся краской. На всю территорию — всего два допотопных желтых фонаря. Несколько домиков, судя по всему, пустуют. На верандах натянуты веревки: сушится белье. Вперед.

Аля прошла калитку. Откуда ни возьмись появились три лобастые рыжие собаки, молча окружили; та, что крупнее, подошла к Але, понюхала, едва заметно вильнула хвостом и исчезла в темноте. Вот повезло: одеяло здешнее, собачки признали за свою, и это внушает пусть маленькую, но надежду.

Тенью Аля прошла несколько обитаемых домиков, увидела в одном приотворенную дверь; на бельевой веревке висел спортивный костюм-эластик — то, что нужно! Девушка сторожко поднялась по ступенькам, тихонечко, стараясь, чтобы не скрипнули рассохшиеся половицы веранды, подошла к веревке, протянула руку сдернуть .штаны — и услышала позади:

— Ты чего там крадешься, девка?

Глава 19

Дородная казачка .лет тридцати пяти стояла чуть поодаль, подбоченясь, наклонив набок обвитую толстой косой голову, и, насмешливо сложив полные губы. смотрела на Алю. От окрика девушка повернулась, одеяло комком упало к ногам.

— Да она еще и голая, прости Господи, — озадаченно сказала казачка и добавила .повелительно:

— А ну-ка, прикрой срамоту, да пойдем погутарим, с чего здесь ходишь телешом, когда люди добрые спят, да с кем валандаешься, коли тебя выпустили так вот, в чем мать родила! Ну?

Аля наклонилась, снова .закуталась в одеяло, спустилась с крыльца.

— Да на тебе, девка, лица нет! Или случилось чего? — озабоченно глянула казачка. Поднесла руку, потрогала лоб:

— Даты вся горишь! Пойдем-ка.

Аля устала. Ей не хотелось ничего говорить, ни от кого бегать, ей хотелось просто согреться и замереть: стать невидимой, неслышной, как гераниевый листочек между страничек гербария. И уже там — отоспаться вволю. А завтра… Если, конечно, у нее есть хоть какое-то завтра.

Женщина провела ее в один из домиков, притворила дверь, зажгла свет.

Поставила на плитку чайник, сказала:

— Присаживайся. — Помолчала, добавила:

— Выглядишь так, будто за тобой сутки черти гонялись.

Аля скосила глаза, увидела зеркало на телевизоре, но подходить к нему не стала: к чему расстраиваться и по этому поводу?

— А руки у тебя чистые…

— Что? — Аля посмотрела на женщину.

— Руки, говорю, чистые. Ни одной «трассы». Тогда — чего? Таблетки глотаешь? Нюхаешь? Куришь?

Слова ее звучали для Али глухо, будто где-то вдалеке ударяли в большой бубен, и смысл этих слов доходил до девушки невнятно, словно через тяжелую войлочную завесу. Она еще раз оглядела убранство комнатки: уютно.

— Чего смотришь? Управляющая я здешняя, вроде коменданта. Зимой приглядываю, чтобы пансионат этот бедолажный не спалили к едрене фене, летом — за порядком слежу. Цены у нас низехонькие, потому и публика, отдыхающие в смысле, разнузданные, что кони на первом выгоне. И шлындры здесь такие чкаются, что… А ведь ты нездешняя, а, девка?

Аля помотала головой.

— То-то. Всех тутошних свиристелок я наперечет знаю. Из Южногорска?

— Нет.

— А чего голая? Девушка промолчала.

— Видать, хахаль какой привез, да позлобствовал, на потеху пустил…

Чтобы, значит, со всей сворой его перенюхалась. Нет?

— Почти.

— Не переживай шибко, не ты первая. Впредь умнее будешь. Это елдыкинские любят: есть у них кавалер такой справный, сутенер, Вадимом звать, красив, как Леонардо этот ди Каприо, хотя — с чего девки по нем сохнут, ума не приложу, ни тела, ни вида, ни характеру в мужике не видать… Так вот, Вадим этот какую простушку подберет, сначала вино шампанское, хиханьки-хаханьки, розы-мимозы… А потом завезет, всей кодлой девку оттатарят, чтобы была как шелковая, и — пожалте монету для шпаны чекань этим самым местом, пока не расплющится. Не Вадим был, твой-то?

— Нет. Никита.

— Таких не знаю. Видать, из плейбоев новых, эти похлеще любых бакланов будут, мало что над девками изгаляются, еще и поуродовать могут. Сбежала? Да ты не ерзай, я не выдам. Вон кроссовки-то об камни да об ракушки посеклись, видать, по берегу спасалась от полюбовника. Или от дружков его. Так?

— Сначала вплавь.

— И долго чупахалась?

— Не помню. Несколько часов.

— Ополоумела девка! Очумела навовсе! Да этак воспаление легких схватить — раз плюнуть! А сейчас микроб пошел вреднючий, никакой антибиотик не берет! Оно надо, так убиваться?

Аля только беспомощно пожала плечами. Подумала лишь, что тетка — никакая не казачка: говор не тот. Откуда-то из России.

— Во-о-от. Вы, девки нынешние, в этой жизни шику хотите. Шоу, рестораны, курорты. И — получаете, полной ложкою. Звать тебя как?

— Аля.

— Аля? Чудное имя.

— Алена. Лена.

— Во-о-т. Так привычнее. А то — Аля. Хотя… Любят путанки себе чудные имена выдумывать: Анжела, Виктория, Валерия… Одна шлюшка в прошлый год жила, манька манькой, а называлась — Ада, Аделаида, значит. Почто? — Женщина помолчала, словно ожидая возражений, не дождалась, продолжала:

— Аля, значит. А меня Ксенией называй. А попроще — Ксюха. Ну а еще попроще — Ксения Константиновна.

Ксения Константиновна встала, сняла закипающий чайник, разлила в пухлые белые чашки, достала несколько булочек, колбасу, шоколадку, сахар. Минут десять молчала, смотрела, как Аля жадно набросилась на нехитрую снедь. Достала сигареты:

— Куришь?

— Иногда.

— Ну и не стесняйся.

Щелкнула кремнем зажигалки, затянулась, щурясь от дыма:

— А ты вовсе не пацанка. Сначала я подумала — девка сопливая, малолетка, а пригляделась… Глаза у тебя усталые. Так откуда будешь, красавица?

Аля неопределенно махнула рукой в воздухе:

— С севера.

— Ты, девка, не темни. Тут все с севера, потому что южнее — только Турция.

Чего дальше делать станешь? Ладно, понимаю. Штаны и куртку стянуть хотела? Тоже понимаю: не ходить же нагишом. Ну а дальше что? Денег нет? Документов нет? Вся как есть красавица — неглиже в одеяле. А одеяло, между прочим, тоже казенное. Да ты не лякайся, девка, я тебя туркам продавать не собираюсь и под местных «зверей» укладывать тоже: не того ты поля ягода. — Ксения помолчала, предложила:

— Вина выпьешь?

Аля пожала плечами.

— Или — чачи виноградной? Не с рынка, мне хорошую привозят, для себя. Да и нужно тебе: глянь, горишь вся! Да не боись: никуда я тебя в ночь гнать не стану, найду место. Отоспишься, а там — видно будет. Утро вечера мудренее.

Ксения разлила чачу по литым пузатым стопкам, предупредила:

— Только ты разом давай и, дух не переводя, вон, помидорчиком заешь, сливой или запей чем. Ну, за знакомство?

Аля кивнула. Выпила стопку глотком, разжевала сочную сливу. Голова поплыла мгновенно.

— Ну? Поехала бестолковка? Это с непривычки да с устатку. Теперь кипяточку похлебай, и вся простуда выйдет. Проверено. — Ксения устремила проясневший взгляд вдаль. — А я свыклась. Жизнь такая. — Помолчала, закурила сигарету:

— Такая вот одинокая, бабья да непутевая. Ты вот думаешь-недоумеваешь, чего я тебя чаем угощаю да водкою пою… Какая мне в том корысть? А потому, девка, что сама в этой жизни натерпелась хуже горького, вот и жалко мне всех непутевых. Главное в нашей жизни не озлиться. Озлилась — пиши пропало. И судьбина по такой наклонной покатится, что уже не остановить. — Ксения вздохнула тяжко:

— Вот ты думаешь, чего я здесь кантуюсь? Летом — еще ничего, отдыхающие, жизнь ключом, а осенью? Зимой? Ветер мокрый, сырой, и тоска такая, что даже вешаться лень! А в городах больших, в них что, легче? Все рыскают пропитания, словно брошенные собаки, и всем на всех наплевать! Я знаешь где раньше жила? В Навои. Город такой в Узбекистане. Там, считай, русские одни жили. И город был славный, теплый, зеленый… А потом — началось. Перестройка, перестрелка… Не, узбеки народ добрый я к нам сочувственный, и новые баи вовсе не хотели, чтобы русские уезжали: работать кому? Да в любой семье не без урода, а в наше время уроды повсюду плодятся быстрее других, как крысы после Чернобыля: злые, здоровые, и ничего в них не осталось человеческого. А мне тогда двадцать восемь всего было.

Благоверный мой счастье командировочное с какой-то бабенкой из Рязани нашел: пусть дебелая да глупая, как пингвин, а щи варит, и жилплощади у нее аж три комнаты.

Попервоначалу я не отчаивалась — напротив, пустилась во все тяжкие! А что?

Десять лет назад чего мне, в соку баба, в самом что ни на есть! И — понеслась «веселая жизнь»! «В городе Сочи темные ночи, темные, темные, темные…» Ну да:

Сочи, Адлер, Ялта, Пицунда, Судак, Одесса… Четыре года болтало меня, как ненормальную, и мужики вроде попадались стоящие, денежные, да пропадали все, как в омут! Одного — застрелили, другой — в Неметчину укатил, да там и остался, третий — пропал пропадом, как не было… А я — знай гулевала, как проклятая!

Пока однажды не влетела спьяну в совсем плохую компанию: пацаны молодые, да злобные, вот и решили меня хором «распевать»! А я… Не знаю, что со мною сталось? Как-то разом нахлынула обида за жизнь, а там еще один был совсем страшный юнец, глазки пу-у-устень-кие, он возьми да хлестни меня ремнем по лицу!

Ну я и вызверилась! Пух и перья летели! Потом схватила ножик, да ну того юнца-дегенерата сечь вдоль-поперек… Кровищи было… Убить я его не убила, а порезала сильно! Что было делать? Половина тех юнцов — из семей самых что ни на есть состоятельных; ну, думаю, закатают меня в домзак на всю оставшуюся молодость!

И — побежала, солнцем палима! Пол-России объездила, и кем только не побывала: и шашлыки да чебуреки жарила в Костроме, и за бугор в Польшу да Туретчину за шмотками моталась, да не для себя, на хозяина работала; и торговала не пойми чем! Да разве нужда, коли на тебя плесенью села, быстро отстанет? И так карабкаешься, и этак, а все в той же яме с ледяными закраинами! Так нигде за годы и не осела — может, доля моя такая, перекати-поле? И беженка — вовсе не временное состояние, а болезнь душевная, когда несет тебя невесть куда, словно кто гонится за тобой…

Ксения села, облокотившись на руку, налила себе еще стопку, спросила:

— Будешь?

— Половинку если только.

Женщина выпила, как-то сразу потяжелела за столом: видно, не вторую рюмку принимала за день-ночь, и даже не пятую. Перехватила Алин скорый взгляд:

— Ты не боись, «синеглазкой» не стану, натура у меня крепкая. Только порой находит так вот, в безлунье, мысли всякие бегают, глупые, вздорные, а не отвяжешься от них, и поговорить не с кем здесь по душам-то… Что бабы, что мужики, живут как запряженные жвачные: абы хуже не стало. Начать им житуху свою пересказывать? Прослывешь потаскухой, а то и чем похуже. Да и как решат? С жиру баба бесится, все вроде есть у нее, а дуркует, жалобится, грех это. Я ведь здесь пять лет тому осела, сначала комендантом, за рубли нищенские, потом — из пацанов здешних «летняя мафия» сколотилась, кое-как торговать стали мелочевкой, да и мужика нашла себе, из казаков, с характером мужчина, попивает, не без греха, а добрый. И дом у него с садом свой. Чего еще желать беженке? То-то, что ничего, а томит… Нахлынет и не отпускает. Знаешь, как в песне, которую любили мои родители: «Листья падают с клена, вот и кончилось лето…» А ведь я когда-то рисовала… Цветы рисовала, потом — море… А сейчас? Разводящая-приходящая…

Не знаю. Жизнь проходит, убегает, как вода сквозь пальцы, ничего не оставляя по себе, кроме страха… страха зимней сырой тоски… Детишек бы завести, да Бог чтой-то не дает. Или — нагрешила много? Но я надеюсь; безнадегой и жизнь не в жизнь, надеяться надо, пропадать не хочется. Жалко пропадать.

Ксения вздохнула:

— Ладно, девка. Хватит тебя грузить, тебе своего, я чаю, по жизни досталось. Ты как в комнату зашла, да я глазищи твои увидала… А ты, знать, не озлобилась. И не надо. Отоспишься сегодня, одежку я тебе подберу, не новую, уж не обессудь, а подберу. Чуток деньжат подкину, чем богаты. Ты откуда будешь-то?

— Из Княжинска.

— А говор расейский.

— Я до четырнадцати лет в России и жила.

— Тоже пометало, видать… Ничего, девка, перебедуем. Поедешь домой, козлов этих позабудешь, а родители — простят. Ты чего лицом посмурнела, или сболтнула я что не то?

— Папа с мамой погибли. Давно. Детдомовская я.

— Беда… Живешь где или бедствуешь?

— Квартира от бабушки осталась.

— Ничего, Алена. Перемелется все. Ты, главное, не злобься. Людей скверных, уродов всяких — сейчас шире грязи, а не они жизнь строят. Поломать кому могут, но навовсе не поломают, нет за ними силы такой. Людей держись. Тех, что людьми остались. И не пропадешь.

— Спасибо вам.

— Да Бог с тобою. Пойдем, в домик отведу, там постелено. Ой, дура я!

Погодь!

Ксения подошла к шкафу, открыла, достала запечатанный пакет:

— Держи. Здесь купальник ненадеванный, только-только позавчерась ребятишки из Турции приволокли. Подростковый, как раз по тебе будет.

— Спасибо. Я как только до Княжинска доберусь, деньги вам обязательно вышлю.

— Да ляд с ними, с деньгами. Коли появятся, да не в прореху тебе станет, так вышлешь. Ну а нет, так нет, никакой потери. А то бывает, человеки за деньгами людей не видят — вот тогда худо. Навидалась я в своей жизни тех денег, когда гулевала. Шальные, видать, были, как пришли, так и улетели, не углядеть. — Ксения застыла взглядом:

— Еще и повезло мне: шальные деньги — как шальные пули — убивают.

Через десять минут Ксения провела Алю в щитовой домик, отомкнула немудреный замок:

— Здесь все чистое постелено. Спи, девчоночка, и не о чем не страдай.

Солнце выглянет — все страхи пожжет. Утро вечера мудренее. Спи.

И Аля уснула сном легким и невесомым, как первый снег.

Глава 20

Ей снилось, что она стоит посреди огромного золотого-поля. Поля одуванчиков. Они весело таращили солнечные головки из свежей сочной зелени листьев, и девушке было радостно, как бывает в первые по-настоящему теплые дни лета: впереди так много света и солнца, что стоит ли думать о будущем? А потом поле оказалось белым. Нет, не снежным, просто белым, бескрайним и совершенно спокойным. А на лазурном небе не было солнца: оно словно светилось само собой, и длинный сияющий луч простирался сверху и гладил ее по голове…

Потом Аля поняла, что уже не спит; смотрела в дощатый потолок и пыталась понять сон. Но понимание не давалось. Вместо этого она видела грязно-оранжевый взрыв, убивший ее родителей, перекошенное жутким шрамом лицо Краса и то, как рыжая кровь рывками выплескивалась из перерезанной бутылочным остовом аорты и заливала пол черной лужицей; видела стоящего в полный рост над обрывом Маэстро; черные полы его развевающегося плаща были похожи на крылья, а вертолет, несущейся на него, изрыгающий оранжевый огонь, был подобен хищному всепожирающему всполоху… Вспомнила странные коллекции, представленные на показе… Карты Таро. Снова закрыла глаза. И почувствовала, как теплый луч продолжает гладить ее по голове… Зачем? Зачем ей было дано не просто пережить все, но и запомнить? Или кто-то вещий там, на Небесах, решил передать ей это бремя, чтобы сделать взгляд зорче, сердце — ранимей, душу — беззащитней?..

Возложил на нее особый дар, долг, и она ведома этим долгом? От непривычных и пугающих мыслей Аля устала; голову затопило мутной поволокой, и она снова уснула. Без сновидений.

Проснулась Аля чуть свет, словно что-то толкнуло ее; сердце билось часто-часто, как пойманная рыбка в руке. Холодный пот обметал лоб, будто роса — покосное поле. Аля приподнялась на постели, чуть тронула занавеску, напряженно вглядываясь в серый сумрак утра. Два автомобиля, еще распаленные быстрой ездой, размытыми силуэтами маячили у въезда на территорию базы отдыха. Але даже почудилось, что они исходят паром, как запаленные жеребцы. Рядом маячили силуэты крепких парней. Голоса их доносились приглушенно, ни слова не разобрать, но Аля поняла каким-то чутьем: за ней. Вернее, ищут ее. А вот найдут ли?..

Быстро вскочила с постели, натянула купальник, носки, зашнуровала кроссовки; вот таким видом она в курортном поселке точно никого не удивит. Даже утром: может, она бегунья-разрядница? Аля увидела себя в зеркале: от лица остались одни глаза! Они были какими-то… Ну да, похожими на глаза ребенка, слишком много увидевшего и испытавшего в короткой своей жизни, отказавшегося понять виденное, чтобы психика не распалась в саморазрушении, но притом ничего и не забывшего.

Аля вздрогнула, чуть не юркнула под койку — дверь резко распахнулась: на пороге стояла Ксения. Лицо ее было припухшим ото сна, но глаза — встревоженными; в руке небольшой сверток.

— Вот что, Аленка. Из Южногорска приехали. По твою душу. — Женщина перевела дыхание. — И не буравь меня глазищами! Не знаю, во что ты там вляпалась, да и знать не хочу, но тебя не выдам, греха на душу не возьму. Но и ты меня не подводи, если что… — Ксения отвела взгляд в сторону. Аля поняла: она имеет в виду, если поймают… — Вот тут в свертке — одежда. Выйдешь из окна через другую комнату, ее с дороги не видно; собак я заперла, не залают. И — лети, девки, беги что есть духу: уж очень людишки эти нехорошие, что приехали.

Нашего Цыпу местного прямо с девки подняли, как есть, всклокоченного, в трусах, а он и не пикнул: в глаза им заглядывает, что твой пес цепной, а был бы хвост, так и завилял бы!

Пока Ксения говорила, Аля раскрыла сверток: там был спортивный костюм-эластик, темно-зеленый, с белой полосой-кантом; натянула на себя штаны, куртку; вроде бы впору.

Ксения сунула ей в руку четыре бумажки:

— Двести рублей. Больше не могу, ты уж прости: для нас и это деньги. Беги, девчоночка, беги.

Аля кивнула, на глазах показались слезы, она попыталась поцеловать Ксению в щеку, но лишь неловко ткнулась губами; вышла в другую комнату, распахнула окно, выпрыгнула в серый сумрак утра и растворилась в предрассветной дымке.

— Да пропади она пропадом, такая жизнь! — в сердцах ругнулась Ксения, вздохнула тяжко, по-бабьи и тихонечко перекрестила светлый проем окна, — Беги, девчоночка. А Бог не выдаст.

Хоронясь за спящими щитовыми домиками, Аля подбежала к полутораметровому металлическому заборчику, символически отделяющему владения базы отдыха «Голубая волна» от остального мира, перемахнула его легко, а вот в какие веси подаваться дальше… И пошла наобум: вдоль улицы, недавно застроенной одинаковыми домами-особняками, облицованными плиткой «красный кирпич», в готовности «под крышу». На крайнем было аршинными буквами намалевано белой масляной краской:

«Продается». Знамение времени… Аля неожиданно для себя представила пеструю теперь карту СНГ в учебном школьном атласе; ну да, все правильно, не хватает только такой вот вразумляющей надписи… Впрочем, никто и не кидается и в очереди не стоит: зачем покупать, когда можно отнять, отобрать, присвоить?

Аля тряхнула головой: не хватало ей только сейчас вселенских мыслей «о судьбах страны и мира». Хотя… Аля смутно, интуитивно, но четко понимала; будь на бывшей одной шестой нерушимый порядок, не бежала бы она сейчас не пойми куда не пойми от кого с риском получить пулю. Это только кажется, что государства сами по себе, а люди — сами; государственность есть способ самоорганизации русского народа — в отличие от кланов, тейпов, племенных союзов, землячеств, религиозно-национальных общин, имеющихся у других. При разрушении государства русский народ потерял куда больше других: защищенность и способность к выживанию.

Аля снова тряхнула головой. Это были не ее мысли. Она просто вспомнила мужа. И ей показалось, что все ее беды произошли как раз потому, что его не было рядом. Ничего. Как только доберется до ближайшего пункта связи, сразу позвонит Олегу. А может, он уже в Княжинске? Это было бы славно! Просто славно!

Аля почувствовала, как блаженная улыбка помимо воли заиграла на губах…

Нет, так нельзя! Только мысль о том, что кто-то в скором будущем явится и сможет решить твои проблемы, вместо тебя, — деморализует, как наркотик! Нет пока никакого будущего, есть серый утренний сумрак, есть опасные люди, готовые сграбастать ее, сделать с ней все, что угодно, не спрашивая ни у кого соизволения и ничего не опасаясь! Лучше уж думать о «странах и весях»: психика так защищается от непосредственной опасности, пережигая страх.

Автомобиль вынырнул из сумрака, сияя противотуманными фарами, похожий на желтоглазое чудовище. Почему Аля не расслышала работающего мотора, почему не метнулась на обочину, не растворилась в жухлой траве?! Влажный морской воздух сыграл с ней скверную шутку: шум мотора она слышала, но доносился он вроде совсем с другой стороны, откуда-то слева и сзади, и, казалось, удалялся. И вот теперь машина мчалась прямо на нее, и на узкой улочке разминуться с ней было немыслимо, невозможно! Девушка улыбнулась беззаботно-вымученной улыбкой, походка ее враз сделалась расслабленно-вихлявой: не вполне протрезвевшая потаскушка возвращается от ночных приморских увеселений в лоно благонравия, усталая, но довольная, как писали в школьных сочинениях. Аля чуть отступила на обочину, пропуская машину. Джип замедлил ход и остановился. Задняя дверца приоткрылась.

— Эй, лялька, покататься не хочешь?

Аля осклабилась как можно глупее и похабнее, захихикала.

— Да прекращай, Сазон, видишь, эта накаталась уже! Поди, не одну палку за ночь седлала, а?

Аля снова не ответила, побоялась, что нездешний акцент выдаст ее с головой. Только загыгыкала еще глупее: если играть «я у мамы дурочка», то пусть решат, что полная! Идиоток братки сторонятся, как заразных; или это — давний суеверно-почтительный страх перед юродивыми, оставшийся в генной памяти?

— Ты че, длинноногая, без крыши, что ли?

— Сазон, завязывай эту муму терзать, погнали! Не видишь, шмара обколота до полной измены?

— Не, она, видать, от природы убогая… — отозвался Сазон и хлопнул дверцей.

Аля, продолжая строить губами жизнерадостно-олигофренический оскал, перевела дух: отвязались. И тут в салоне мелодично пропел звонок мобильного. Она пошла было дальше, чуть ускоряя шаг и ища глазами улочку поуже, куда бы юркнуть и куда этот танк на колесах ни за что не протиснется… Тщетно. Сплошные заборы, палисадники, занавешенные деревянными жалюзи окна… Девушка шла прямо, чувствуя, как по напряженной спине сбегают струйки пота, и напрягая всю волю, чтобы не сорваться и не побежать! Развернуться они не успеют, но и задним ходом догонят в два счета. Не говоря уже о том, что пуля — еще быстрее.

— Эй, мочалка, ну-ка погодь! — крикнул ей вслед из машины шофер.

Девушка продолжала идти молча, как глухая. Джип взревел мотором; на скорости подал назад, въехав на взгорок обочины, перегородил дорогу. Дверца снова распахнулась, из нее высунулся тот самый шофер — молодой парень, чуть ли не ей ровесник, хохотнул:

— А вот и снова здрасьте! Как пишет пресса, «шалава, похожая на профурсетку генерального прокурора Куратова», — снова хохотнул, добавил:

— Ищут пожарные, ищет милиция… Ну а пуще всего ищет здешняя хулиганствующая молодежь.

С чего бы это?

Аля замерла, сохраняя на лице идиотскую улыбку, впрочем, вполне понимая, что первая «подача» ею проиграна.

Но она успела заметить на джипе две семерки, московские номера… Значит, не местные, братки на отдыхе, и информацию получили только что, по мобильнику. И еще она вдруг поняла, почему не побежала: когда джип стопорнулся рядом в тот, первый раз, она успела заметить в кармашке распахнутой дверцы торчащую рукоять пистолета; что-то крупное, типа «Кольта-19 II» или «беретты». Возможно, и с глушаком, раз рукоять не прибрали. Надежность чужого оружия манила девушку, как доза — наркомана. А вообще — круты братки, коли разъезжают так вот запросто со стволом наголо, будто морские офицеры с кортиками или грузины — с кинжалами… А может, это и есть теперь элемент декора, формы, национальной одежды «братвы всея Руси»? И потому никого из служилых ментов и теперь не шокирует, а в ближайшем будущем вообще перестанет удивлять наличие шпалеров и винторезов у пассажиров этаких бронетранспортеров на колесах?

На этот раз «посторонние» мысли совеем не мешали девушке; они неслись сами собою, но Аля притом чувствовала себя собранной и готовой действовать мгновенно, молниеносно: завладеть оружием, а там — по обстоятельствам. Вот только… В том, что она не готова больше стрелять в людей, Аля не желала признаться даже самой себе.

Тем временем с переднего пассажирского сиденья объявился длинноволосый хлыщ, облокотился на крышу машины, рук его Аля не видела, это было скверно. А с ее стороны, с заднего, вылез здоровый, плотный мужчина лет около сорока; на нем кроме спортивных штанов была майка; Аля заметила на спине несколько вытатуированных куполов; оттуда же, со спины, шли вроде аксельбанты, образуя подобие погон, но ни самих погон, ни звезд на плечах не было, значит, не законник, но авторитет немаленький, масть не пустячная, козырная масть.

Чуть прищурившись, мужчина некоторое время смотрел на девушку, потом произнес:

— А ты красивая. Сразу тебя и не разглядел. Только дуру больше не играй, ладно? Присаживайся в машину. Побарзарим.

Глава 21

Аля прикусила губу: стоит сесть в машину, и ей крышка. Сейчас у нее два выхода: врезать крутому носком кроссовки по причинному месту — да будь ты хоть царь Салтан, а свалишься от такого удара, как простой: природа. А дальше — выхватить пистолет, который ребята хранят столь небрежно и демонстративно, и тогда еще посмотрим, кто здесь козырь! Убивать она их не станет, но подранить может вполне качественно! Ну и бегать — тоже не разучилась. Главное — не дать себя схватить: у этого расписного такие руки, что… изломает враз! На всякий случай Аля сделала шаг назад, произнесла:

— Не о чем нам говорить, ребята. Я своей дорогой пойду, вы — своей.

Длинноволосый тем временем сделал неуловимое движение; теперь в судорожно сведенных руках он держал миниатюрный коротенький «глок», нацеленный Але в голову. Впрочем, ситуация если и изменилась, то не намного: этот горе-стрелок слишком жестко, картинно держал оружие, значит, и обращаться с ним ласково не умеет; стоит ей сделать шаг в сторону — и голова крутого авторитета окажется на линии огня… Аля только усмехнулась горько, произнесла, постаравшись вложить в интонацию как можно больше сарказма:

— Детский сад — трусы на лямках! Расписной обернулся:

— Сазон, ты что, в Леона-киллера решил поиграть? Убери пушку и прикинься ветошью, понял!

— Владимир Евгеньевич, я хотел как лучше…

— Не надо. Чтобы не получилось как всегда, нырни в салон и не отсвечивай!

Саэон понятливо кивнул и исчез в машине.

— Ну что ж… — Татуированный еще раз смерил девушку оценивающим взглядом, — приглашение не принимаешь, и не надо. Пойдем вон на взгорочек, потолкуем. То, что ты Рому Жида завалила, это круто; мне хотелось бы узнать, кто заказал. И не суетись, девка: облава на тебя, не уйдешь! Только… Нам ни это местное бакланье, ни Ромино «мясо» — не указ и не закон, да и зарвался Рома в последнее время… Вот только не настолько, чтобы его валить. На сходняке об нем разговор шел, перетерли, решили самого выслушать, а кто-то его так ловко и ладненько двумя пульками заласкал — до смерти…

— Я не…

— Ша. Молчать в детстве не научили и старших слушать?.. — Авторитет вытряхнул из пачки сигарету, взял губами, чиркнул кремнем зажигалки, окутался ароматным голубоватым дымком. — Не то беда, что Рому завалили… А то, что той же ночью и Батю с братками прищучили, и — никаких концов, как Мамай прошел!

Выходит, осиротело побережье, совсем осиротело, бери голыми руками — не хочу…

Да уже слушок прошел, что Батю сотоварищи — Ромины ребятки — поваляли, а те, напротив, — самого Жида в жмуры перевели… И что в результате? Кое-где по бережку уже и постреливают, счета на балансы наводят, это в разгар сезона!

Междусобойчик у них тут! А ведь еще серьезные деловые не подключались, уж очень лакомый кус беспризорным остался, ты даже себе не представляешь, девушка, до чего лакомый! А где сладкое, там и мухи. Большие и трупные. Сейчас, как три-четыре года назад, отморозки дурные плодиться-размножаться начнут, как на падали… — Авторитет снова вздохнул, непритворно тяжко:

— Вот такие делишки заварились, а ты говоришь: «У меня — своя дорога, у вас — своя!» Нет у тебя никакой своей дороги, окромя как на кладбище, девочка, нет. Ромины охоронцы тебя так или иначе достанут, чтоб политес, значит, соблюсти. А я тебе так скажу: нам, серьезным деловым. Рома был не брат и не сват; слушок упорный ходил, что крысятничает, общак кидает, с турканами напрямую стакнулся, с соплеменниками своими дела крутит в обход солнцевских… Куда это годится? К чему я веду, девка? К тому, что мы тебя еще можем простить, Ромины бодигарды — никогда. И лишнего шума нам не нужно. Так что садись-ка ты, красивая такая, в тачку, и поехали из этих палестин в столицы, разборы чинить: так-то оно всем лучше. И «нет» тебе не ответить: боюсь, те, что тебя ищут, не раскладов от тебя ждут, а побыстрее в лучший мир сопроводить желают… Нет?

Аля стояла, слушала, половину из сказанного просто не понимала, пропускала и чувствовала притом огромную усталость. Расписной имел ту власть, которую имел, не напрасно: он почти убедил ее, еще немножко, и она покорно сядет в автомобиль и положится на волю Провидения да на справедливость братанской разборки… Но будто острая точка пульсировала маячком в мозгу: нельзя, нельзя, нельзя… Пока она свободна. Сво-бод-на. И — вольна принимать решения, сопротивляться, бежать, наконец. Этот Владимир Евгеньевич умен, целеустремлен, настойчив и абсолютно уверен в себе; говорит, глядя ей прямо в глаза, и от этого взгляда ей становится нехорошо, хотя Олег и учил ее специально и «держать взгляд», и уходить из-под него, все равно; и это был не страх, нет, какое-то властное желание прислониться к чужой силе, укрыться за ней… Самое человеческое из всех желаний, самое женское из всех человеческих… Был бы рядом Олег… Но его рядом нет. Он остался в той, другой жизни, и как теперь к ней вернуться? Но она постарается.

Алины мысли бежали словно сами собой, а рефреном она слышала слова Ксении:

«Вот только пропадать не хочется. Жалко пропадать». В том, что ее убьют непременно и обязательно, она уже не сомневалась: чем бы ни закончился «разбор полетов», оставить ее в живых никто не озаботится.

Девушка сосредоточилась. Она не забывала внимательно следить за тем, чтобы Владимир свет Евгеньевич не приблизился к ней ни на шаг; а он и не пытался.

Слишком был уверен в себе. В своем уме, мужском обаянии, куражном азарте. Чего греха таить, при других обстоятельствах Аля с удовольствием поддалась бы той силе, что исходила от этого мужчины. Но не теперь. Она решилась.

Кивнула, обреченно, потерянно, произнесла едва слышно, одними губами:

— Хорошо…

Ей было не важно, слышит ее сейчас Владимир Евгеньевич или нет; девушка играла на другом: на неистребимом мужском тщеславии и самодовольстве. Весь ее вид сейчас должен был говорить ему: да, он победил, он красноречив, обаятелен, неотразим! Он подчинил ее себе. Под-чи-нил!

— Ну вот и славно… — Мужчина подался чуть в сторону, галантно пропуская девушку вперед, Аля сделала быстрый шаг и вдруг — с лета, мыском ступни ударила мужчину туда, куда наметила! Не дожидаясь, пока он скорчится и рухнет, пнула другой ногой, освобождая путь, наклонилась, одним движением выхватила пистолет из кармана дверцы, щелкнула затвором, почувствовала, как патрон пошел в патронник, и снова отступила на шаг, направив оружие на сидевших в машине.

— Не дергаться! Руки на руль и иа доску, чтобы я их видела!

— Сучка, да ты…. — попытался было качать права водила, высунувшись из машины, — видно, слишком не вязался вид грозного боевого пистолета и хрупкой девушки, сжимающий его в руках.

— Сидеть, сявка! — хрипло, с присвистом выдохнула Аля. — Башку проломлю! — Сообразила, быстро перевела ствол на корчащегося в пыли авторитета, добавила в голос почти не наигранной истерики:

— Застрелю!

— Тебе кранты, сучка! Я тебе ноги выдерну! — в запале проорал водила, но замер мгновенно, остановленный полным боли рявком старшего:

— Молчать! Сидеть! Оба!

Длинноволосый Сазон оказался самым дисциплинированным: каким-то пятым чувством он понял, что слова девушки — не пустая угроза, и смирненько себе отдыхал, положив руки ладонями вниз на приборную доску.

Владимир Евгеньевич, кряхтя и морщась, прижимая руки к паху, поднялся, скроил на лице подобие улыбки, оскалив крепкие клыки, словно крупный палевый пес, ограниченный в своей нутряной злобе длинной цепью.

— Переиграла, кукла. Ну-ну. Еще не вечер. — Распрямился, хотя стоило это ему невероятных усилий и нешуточной боли. — Шмалять будешь?

— Дернешься — буду!

— Ну-ну. Верю. Рому Жида ухлопать и уйти чисто — твердая рука нужна. И мозги светлые. Недооценил. Ну что? Раскланялись-разбежались? Только клятв с меня не бери, шавка, что преследовать не буду и искать не стану. Сумею — достану, не прощу. Все поняла? Или — повинишься? Шпалер, пыль, остальное спишем на бабскую истерику. А?

— Обойдусь.

— Дело хозяйское. Может, хоть обзовешься? Девка ты, видать, тертая… А глаза — как у ангела. — Мужчина снова улыбнулся-оскалился:

— У падшего.

— Слушайте теперь внимательно меня, Владимир свет Евгеньевич, — произнесла Аля сколь возможно твердо. — Первое. Романа Ландерса я не убивала. Но это мне не помешает снести вам полчерепа и завалить ваших подручных следующими двумя выстрелами, если вы решите, что я пай-девочка и не умею пользоваться оружием.

Возможно, меня подставили именно потому, что знали, как я умею им пользоваться.

Это второе. И третье: никогда не угрожайте человеку с наведенным на вас пистолетом в руках, особенно если этот человек — доведенная до отчаяния девчонка! Нож есть?

— Нож?

Единственное, о чем жалела девушка, что кольт оказался без глушителя. А то бы она быстренько продырявила все четыре колеса этой боевой машины братвы, заодно продемонстрировав, как может работать сия громоздкая игрушка в умелых руках! Длинноствольный кольт сорок пятого калибра — оружие ломовое, вовсе не для нежных девичьих пальцев; но, как ни странно, Аля впервые за последние сутки ощутила себя полностью спокойной и защищенной: гены? трудное детство? прошлый опыт?

— Финка, перо, тесак, стропорез, заточка… Я понятно объясняю?!

— Девка, а ты не боишься, что…

— Не боюсь. Пусть водила выйдет и хорошенько поработает с покрышками.

Живо! В конце улицы заурчал мотор.

— Тебе не уйти, девонька, — резко сказал Владимир Евгеньевич. — Это Ромины люди. Последний шанс: ствол на землю, сама в бибику — и отъехали! Решай, быстро!

Мысли заметались в Алиной голове, но выпускать из рук оружие она не хотела. Просто боялась.

— Ключ в зажигании, сами — вон из джипа, бегом! — Девушка нервически дернула стволом..

Авторитет продолжал сидеть неподвижно.

— Крест, здесь не до понтов, — обратился к боссу длинноволосый Сазон с дрожью в голосе, — девка психованная, если Ландерса ухлопала, терять ей нечего… А в кольте — десять «маслят», все один к одному. И на нас хватит, и на Ромкиных чертей.

— Понты, говоришь?

Звук мотора нарастал, неведомый автомобиль должен был вот-вот показаться из-за взгорка.

— Ну. На хрен нужно бодаться с ушибленной на всю голову шлындрой, а, Крест?

— Ладно. Выметаемся. — Крест наклонился и что-то, шепнул длинноволосому Сазону.

Все трое мужчин вышли из машины.

— За обочину, гуськом! — скомандовала девушка.

Из-за взгорка показалась старенькая «бээмвуха». Аля заметалась глазами: дорога здесь была слишком узкой, чтобы разминуться двум машинам, да и тертые ребятки тихо смотреть не будут, как какая-то сопливка угоняет их авто. Но ни обдумывать ситуацию, ни что-то перерешить не было времени.

— Стоять! — визгливо крикнула Аля, надеясь, что в показавшейся иномарке ее расслышат.

Автомобиль остановился. Раскрылась дверца, из-за руля показался юный кучерявый кавказец:

— Дэвушка, что за дэла, да?

— К обочине!

— Слюшай, свэрнем, ты нэ нэрвничай, состаришься… Аля рассмотрела: в салоне кроме молодого водителя — только две девицы. Не успела она перевести дух, как… Каким чутьем, каким боковым зрением девушка почувствовала движение сбоку и сзади — бог весть: полукувырком она упала на дорогу и, направив ствол назад, спустила курок.

Два выстрела слились в один. Долговязый Сазон выронил коротенький «глок» и, держась за живот, побелевший как мел, осел в жухлую траву обочины. Аля повела стволом и снова спустила курок. Высокий фонтанчик взметнулся в сантиметре от ноги старшего, Креста.

— На землю! — приказала она.

Кавказец суетливо скрылся в машине; взревев движком, «БМВ» попятилась и через полминуты скрылась из виду.

Аля подбежала к джипу, вскочила на водительское сиденье, хлопнула дверцей, перекинула ручку скоростей, выжала сцепление и надавила газ. Автомобиль прыгнул с места, Аля едва успела вывернуть руль, чтобы не въехать на высокую обочину; джип подпрыгнул на колдобине и стремительно помчался по дороге, поднимая пыль.

Автомобиль кавказца успел вильнуть в сторону, Аля пронеслась в миллиметре, скрежетнув по обшивке и сбив с приземистой легковушки зеркало. Она мчалась прочь от моря, поворачивая на каждую улочку, казавшуюся ей широкой.

Ее душили слезы. Впереди — мелькание незнакомых домишек, неизвестных ей улиц и проулков, впереди — неизвестность. Сзади… сзади она ощущала горячее дыхание преследователей… И не важно, что пока за ней погоню еще не наладили: куда можно скрыться, если ты не знаешь даже, кто и почему тебя гонит?! И плакала она оттого, что совсем одна, что не нужна никому, что тот единственный человек, которому она нужна, сейчас далеко и не знает, что с ней, и не сможет помочь… И если она не сумеет выпутаться, спастись, он останется один на всей земле, и у него не останется ничего, даже надежды… В то, что она сможет спастись, Аля уже почти не верила. А слезы застилали глаза, делая утро призрачным, размытым, будто в дождь.

Аля вылетела на большак на полной скорости, успела Удивиться, выжала тормоз, крутнула руль, но тяжелую машину поволокло дальше… Что-то заставило ее повернуть голову вправо. Последнее, что Аля увидела, был наплывающий бампер, он показался ей огромным… А потом был удар и — темнота.

Часть четвертая

СОН РАЗУМА

Глава 22

Кавалькада из трех машин представительского класса мчалась по шоссе в сторону Москвы на максимально допустимой скорости. В средней, серой «вольво», двое мужчин полудремали на заднем сиденье. Вернее, полудремал, или делал вид, что дремлет, лишь один из лих; другой через равные, довольно небольшие промежутки времени зажигал очередную сигарету и жадно затягивался. Время от времени он доставал из карманчика двери плоскую фляжку с «мартелем» и прикладывался, каждый раз все основательнее. В отличие от серийной машины, пассажиров от водителя отделяла тонкая дымчатая перегородка.

— Глостер… — прервал, наконец, более чем получасовое молчание низенький крелыш.

— Да, Дик?.. — Высокий брюнет повернул-голову и посмотрел на соседа пустым, как выцветшее знойное небо, взглядом.

— Ты ведь доложишь Лиру объективную информацию о происшедшем…

— Будь уверен.

— Глостер, мы давно в системе. Но оба знаем, как важна интонация.

— Важны факты. И Лир признает только их.

— Факты? Ландерса наша девка завалила на раз! И вся свора кинулась за Егоровой, а сия ретивая сучонка уж их помотает, буть спок! Пока не пристрелят! А то, что ее пристрелят, — без вопросов! Так в чем прокол?

Черноволосый только скривился в гримаске, очень отдаленно напоминавшей улыбку, и ничего не ответил.

— Глостер… — едва слышно проговорил крепыш так, словно из воздухопровода с сипением выходил воздух; и не понять, что слышалось в этом голосе — мольба или угроза? — Не надо меня закапывать!

Глостер выдержал паузу, потом произнес миролюбиво:

— А кто об этом говорит? Произошел срыв одной из операций, я обязан доложить. А решения будет принимать Лир.

— Да не было никакого срыва!

— Да? Ты считаешь, акция с Батенковым прошла блестяще? Эта девка, Оля, права: наваляли гору трупов, положили кучу собственного «мяса» и оказались по уши в дерьме. В конском.

— Ты так и будешь докладывать Лиру?

— Лир не любит эмоций.

— Тогда и начни с того, что появился Маэстро.

— Появился некто, кто назвался этим псевдонимом.

— Что значит — назвался?

— Маэстро мертв. Он — списан.

— Мертв? Глостер, девка права: мертвые не убивают!

— Не горячись, Дик. Я оставил несколько человек в городе. Они тщательно расследуют все, что касается Маэстро, вернее, того, кто назвался этим псевдонимом. Доложат, вот тогда и будем решать что и как.

— Не лукавь, Глостер! «Будем реша-а-ать…» Решает у нас только один человек. Лир! — Дик чуть понизил голос, произнес, глядя прямо перед собой в непрозрачное дымчатое стекло:

— И последние его решения не назовешь разумными.

— Да? — приподнял брови Глостер.

Дик заметался взглядом, хлебнул из горлышка, выдохнула — Да. Ты тоже так считаешь, Глостер, Все так считают. Все.

— Вот как?..

— Прекрати, Глостер. Ты же видишь, как за последний год сдал старик. Лир выглядит, как раковый больной в неоперабельной стадии. Я не удивлюсь, если держится он только на наркотиках. А потому…

— Ну? Я слушаю тебя внимательно, Дик, — медленно Произнес Глостер, выделив голосом слово «внимательно».

— Не нужно на меня давить, Глостер. Не надо меня пугать. Смерти я не боюсь. Навидался… Я боюсь глупой смерти.

— Смерть не бывает умной или глупой, — процедил Глостер. — Она всегда безобразна.

— Погоди, Глостер. Тебе не надоело играться словами?

— Играться?

— Ты прячешься за эту шелуху, за эту муть, боясь отдать самому себе отчет:

Лир спешит в могилу. И будь уверен, увлечет за собой нас всех! Всех до единого!

Ты не думай, я не пьян, просто… Нынешняя операция разве не доказательство его надвигающегося безумия?

— Операция была продумана до мелочей. И завалил ее…

— …Случай. Тяжкий, роковой, но случай. Маэстро — как раз такой. Он как рок: неотвратим и смертоносен. Не так?

— Мы же договорились, Дик. Пока не будет установлено, что Маэстро жив, — он мертв.

— Ну да, ну да… И все же… Насчет «продуманности до мелочей»… А тебе не кажется, Глостер, что обе акции, и с Батенковым, и с Ромой Ландерсом, были напрочь лишены той ясности, простоты, что и приводит к успеху… Нет?

— Идея операции была предложена…

— …Лиром. Я угадал? Ну, положим, подвести эту девку, Киви, к Батенкову было не так глупо. Но разве не проще — ей же и завалить авторитета? Застрелить, отравить, уколоть ма-а-аленькой такой иголочкой, до которых в прошлые времена наши органы были такие охотники… И скончался бы Батя в своей постельке от острой скоротечной пневмонии, саркомы или какой другой малярийной заразы… Дело не в способе, а в сути: ты не находишь, Глостер, что кондовую, но эффективную и простую схему Глостер заменил просто-напросто игрой?

— Не передергивай, Дик. В случае с Батенковым нет. Ты и сам понимаешь.

— Понимаю. Устранение Бати было задумано как разборка между Ландерсом и Батенковым. Убрать двух зайцев кряду и — втянуть в междуусобье оставшихся братков и сочувствующих с той и другой стороны. И пока холопы дерутся — заполучить всю тарелочку с голубой каемочкой.

— Складно излагаешь, Дик. Ясно и просто. А ты говоришь — игра. Игра… поломалась, когда все твои бойцы полегли смертью дебилов в этом злачном ресторанчике-шале. Пришлось зачищать все начисто, лучше никаких трупов и горелый остов увеселительного заведения, чем трупы ничьих людишек.

— Глостер…

— Да ты не беспокойся, Дик. Во-первых, ты прав. Все не так уж провально.

Наша оперативная агентура поработала на совесть: мало того, что слух о трениях между Батенковым и Ландерсом распространился уже достаточно, никакой другой идеи братве по горячке просто в голову не придет! Ну а когда таковая идея явится — будет поздно: как говорили в Одессе, четыре сбоку — ваших нет. Да к тому же ты знаешь, Лир не любит отдавать фатальных приказов, касающихся его людей, досконально не разобравшись. Первые сведения из Южногорска и окрестностей — о том шальном малом, что перестрелял всех и вся, — подойдут уже сегодня к вечеру.

И завтра утром мы получим пусть мутную, но картинку относительно незапланированной «случайности» на милом лазурном побережье… Этот назвавшийся покойным Маэстро, может статься, совсем неведомый фигурант какой-нибудь из контор, государственной, Частной. Решил вступить в игру и начать с того, чтобы нас мистифицировать: некоторые обожают мистификации, уж очень это действует на потравленные войной и кокаином мозги, вроде твоих.

— Ты не дослушал, Глостер. Скажи, зачем Лиру нужна была эта подстава с этой Алей Егоровой? Умом — понимаю, разумом — не могу оценить иначе, как претенциозную глупость, усложняющую простую операцию устранения.

— У всех свои маленькие слабости, Дик.

— Маленькие? Слабости? — Дик снова приложился к бутылке и глотал, пока емкость не опустела. — Слабости… Коллекция «Карты Таро» — тоже слабость?..

— Дик…

— Нет, Глостер, нет. Лир сходит с ума. Сначала эта его идефикс с девками-киллерами…

— …Блестяще себя оправдавшая в случай с Ландерсом, нет?

— Дьявол, Глостер, ты никак не хочешь понять! Старик не разрабатывает операции, он давно играет, и именно от этого получает свой ма-а-аленький кайф? И игра эта становится все более… художественной. И — рискованной.

— Риск — дело благородное. И азартное. Разве все мы свой, как ты выразился, кайф получаем от чего-то другого? Молчишь?

— Глостер, тебе не приходила в голову мысль, что…

— Да?

— Нам достаются объедки со стола Лира. И тревожит меня даже не страх, а то, как красиво и азартно можно было бы сыграть… самим. Просто, без этих маразматических наворотов, что стали свойственны всем нашим разработкам последнее время… Да. Просто и результативно. Кто-то великий сказал… молодые и дерзкие побеждают куда чаще, чем старые интриганы… Нет?

— Может быть, — ледяным голосом произнес Глостер, лицо его закаменело и стало похожим на посмертную маску.

Пауза затянулась. Глостер снова прикрыл веки и, казалось, задремал. Дик какое-то время нервно ерзал по сиденью, курил сигарету за сигаретой. Потом посмотрел на часы, вздохнул:

— Подумать только… Мне завтра тридцать восемь.

— Поздравляю.

— Анекдот такой слышал? — Дик нервно хохотнул. Стоит доктор, рассматривает рентгеновский снимок. Спрашивает больного: «Ну и сколько же вам лет, батенька?»

Больной: «Тридцать восемь будет». Доктор в ответ, сокрушенно: «Ой, не бу-у-удет!»

— Смешно, — вежливо улыбнулся Глостер.

— До упаду.

— Все под Богом ходим.

— Вот уж нет. Мы — и ты и я — ходим под Диром. А уж под кем Лир — дьявол ведает. — Дик поскучнел лицом, пробормотал тихо:

— Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий… Ходит птичка весело… Весело.

Глава 23

Время… Неумолимое, расторопное время. Порой оно тащится сонной ленивой клячей, погребая под мерным чередованием дней все шальные, безумные порывы, могущие превратиться в подвиги и открытия, затаскивая в омут повседневной тупой безнадеги героев и рыцарей, красавиц и сказочников… И вдруг — будто убыстряется течение реки, стесненной гранитными берегами; вода словно играет, в первых, еще малых водоворотах смешивая жизни и смерти, дни и судьбы, людей маленьких и людей больших, превращая устоявшийся зацветший омут в непредсказуемую стремнину… И вот уже все вокруг: события, идеи, надежды, безумства, любовь — все словно летит вниз, в тартарары, увлекаемое мерным и жутким потоком водопада, сияющего радугой, бриллиантовым переливом мириад брызг, грохочущего единым торжествующим «Аз есмь!». И — ухает безнадежно в мутный омут забвения, оставляя по себе лишь грязную клочковатую пену несбывшихся надежд и пустых воспоминаний… О чем? О молниеносном радужном блеске? О тихом омуте прошлого счастья? О ленивом течении счастья будущего? Бог знает.

Время пожирает живую плоть, время превращает сущее в нежить, время и царствует, и правит; одни гонятся за ним, боясь опоздать, отстать во времени, превратиться в живую куклу, мумию, муляж, увешанный побрякушками наград; другие, в бесплодной попытке вернуть иллюзию ушедшего, обставляют свои жилища вещами умершего века, третьи… Третьи тихо пережидают, передремывают собственную жизнь, не получая от нее удовольствия, ничего не создавая, ни о чем не мечтая…

Есть еще жвачные: эти просто существуют вне времени, как и вне пространства; их махонькие глазки лупают на белый свет тихохонько, подслеповато, их маленькие ручки подгребают под себя все, засовывают под брюшко, и уже там согретая сытым теплом рухлядь мягко гниет вместе со своими хозяйчиками… Но — все проходит: блеск и слава, тщета и бесславие, забвение и .нищета… Быстрее всего проходит красота: обольстительные куртизанки избранного круга превращаются в злоречивых неопрятных старух, сладкоголосые кумиры толпы — в толстых и похотливых старцев, белокурые амуры — в злобных, желчных, завистливых карликов, похожих на карикатуры на самих себя. Все проходит. Время и царствует, и правит.

Если бы кто-то сказал Лиру, что он не любит людей, старик бы просто рассмеялся. Разве это все люди? Так, самцы и самки, не способные справиться ни с похотью, ни с вожделением, не способные отрешиться от самих себя и стать самоотверженными, не важно во имя чего… Или — важно? Он, Лир, никогда не верил ни в каких богов, гениев, титанов; понятий, которыми он оперировал, было всего два: воля и власть. И конечно, третье: время.

Время бесшумно. Его никто не слышит. Раньше считалось, что интеллигенция — вот круг людей, способных понять, расслышать время, способных… Как бы не так!

Этих яйце годовых особей не волнует ничего, кроме собственных теорий, дрязг, амбиций, они никогда не были способны слышать кого-то, кроме самих себя.

Хм… Раз уж жизнь так скучна, прихотлива и бездарна, остается развлекать себя игрой. Как у Эрика Берна? «Игры, в которые играют люди» и «Люди, которые играют в игры». На самом деле игра всего одна: игра со смертью. Игра в бисер.

Пушкинский Германн… «Его состояние не позволяло ему жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее, а между тем он целые ночи просиживал за карточным столом и следовал за различными оборотами игры». Хм… Похоже, очень похоже…

Притом, что игра фатальна и изначально обречена. Каждый надеется обмануть смерть, эту уродливую каргу, каждый надеется выжить… Ларошфуко был прав: если бы одни люди умирали, а другие нет, это было бы очень несправедливо. Или, по меньшей мере, казалось таким. Но… люди хотят жить вечно, не отдавая себе •отчета в том, что они — лишь жалкие статисты… Каждый мнит себя средоточием страны, мира, вселенной, каждый готов философствовать о вечности или бессмертии, пока… Пока не вскочит прыщ на носу! И вот — все великие умы, все грозные завоеватели прошлого, все эпосы о валькириях и Нибелунгах померкли: прыщ наливается, оплывает желтым ядом, и нет человечку дела ни до чего и ни до кого, кроме собственной образины; плевать на цунами и землетрясения, на прозрения гениев и размашистую подлость новых авантюристов! Прыщ правит миром!

Лир слишком хорошо знал людей, чтобы питать к ним что-либо, кроме презрения. Вот только идея Бога… Пушкинский Сальери был прав: «Все говорят, нет правды на земле. Но правды нет и выше, мне это ясно, как простая гамма…»

Как простая гамма… Сказка о Боге и бессмертии придумана для этих похотливых жвачных зверьков, называющих себя людьми, с целью подчинять: они получают иллюзию надежды в обмен на пусть мнимое, зыбкое, как мираж, но все же освобождение от дикого, парализующего все живое страха небытия. И — суетятся кое-как, нагуливая жирок, комфортно устраиваясь в норках, сюсюкая о наболевшем и переслюнявливая жуткие сказочки какого-нибудь Камю или Сартра. Пока очередной грозный хищник не решит проредить это занудное, заплывшее желтым жиром, зажравшееся стадо!

Пустые мудрствования утомили Лира. Он встал, подошел к окну, долго смотрел на блестящий серп реки, на кажущийся бескрайним лес, на покосившееся кресты одинокой церквушки на дальнем взгорке; там давно не осталось ни домика, деревня вымерла, оставив после себя лишь догнивающие серые срубы да заросший лебедой старый погост. Старик поморщился: летний день был ему неприятен. Он столько лет провел в комнатах и коридорах, круглые сутки освещаемых одинаковым бледно-серым светом, в кабинетах, отгороженных от мира тяжелыми портьерами, за зеркальными пуленепробиваемыми стеклами офисов и представительских машин, что другой мир представлялся ему теперь чем-то неорганизованным, дисгармоничным и оттого — опасным.

Старую номенклатурную дачу доверенный человек Лира приобрел на аукционе;

Лира подкупило то, что раньше этот большой, деревянный дом, похожий больше на русское поместье начала прошлого века, принадлежал известному полководцу. Лир как-то не подумал, что сей любимец славы был. самый обыкновенный мужик, вот его и тянуло всю жизнь к кондовой простоте, навозу… Теперь Лир сожалел, что все те логические построения, какие легко и свободно укладывались в схемы и планы там, в тиши: кабинетов, здесь казались надуманными, глупыми, негармоничными и походили… ну да, на декорацию в балагане, на сплетенный ученической рукой проволочный каркас… Рядом с настоящими деревьями такая постройка выглядела жалко, и это более всего тревожило Лира. Ему здесь не работалось. Кое-как промаявшись, на даче трое суток, он: в конце концов сдался, вечером сел в салон, лимузина, и кортеж из трех автомобилей помчался в сторону Москвы.

Оказавшись в привычном бетонном небоскребе, отгороженным от города и мира зеркалами огромных стекол. Лир обрел утерянное душевное равновесие; проекты, задуманные им, снова казались стройными математическими системами и та легкая доля художественной небрежности, как и будущий идиотизм исполнителей, должен был придать всем операциям особый блеск, шарм и кураж. Схема была проста, и гармонична, и это рождало в душе Лира странное чувство… Нет, назвать его «удовлетворение» было бы слишком пошло. Впрочем, до претворения задуманного еще далеко, но… То беспокойство, что мучило его в деревне, ушло: вокруг громоздились безликие коробки многоэтажек, и даже видневшаяся невдалеке маленькая церквушка, бывшая некогда сельским приходом, а теперь окруженная, пустыми глазницами тысяч равнодушных окон, церквушка, изукрашенная сусальной позолотой, вылизанная, выхоленная ставшими охочими до попов супрефектами и прочей чиновной сволочью, выглядела как сувенирная поделка, выставленная в амстердамском ювелирном магазине «Рабинович и Штерн».

Лир отошел от окна. Да. Только так, отрешившись от города и мира, можно творить свою игру.

Сейчас Лир ждал. Сутки прошли, оба этапа единой композиции уже завершены.

Лиру поступил условный сигнал, что одна из операций прошла вполне успешно, вторая — с неясными осложнениями. Говорить намеками, условными фразами и идиомами по мобильному Лир всегда считал верхом глупости: точную «информацию к размышлению» так получить невозможно, а полузнание рождало только беспокойство; версии, построенные на недостаточной информации, изматывали мозг, он словно разрывался от судорог полурешений, и все это вместе приводило только к одному: когда придет время принимать решение истинное, утомленный бесплодными умствованиями разум может совершить ошибку. В его игре такие ошибки были непоправимы.

Лир поднял со стола золотой колокольчик, позвонил; он недавно завел это новшество; вызов слуг даже в кабинет колокольчиком, вместо обычного зуммера интеркома, символизировал для него свободное время, время отдыха, и, нужно признаться, самые светлые идеи приходили к Лиру именно в эти предвечерние часы.

Вошла женщина, Лир разлепил тонкие губы, произнес тихим, лишенным всякой интонации бесцветным голосом:

— Чай с лимоном и булочку.

Женщина удалилась; снова она появилась через пять минут: ровно столько нужно, чтобы дать хорошему чаю настояться. Вкатила тележку, умело сервировала столик: стакан крепкого, цвета темного янтаря, чая, две тоненькие дольки лимона, горячая свежая булочка, кусочек масла и сто граммов красной икры на льду.

Сервировав стол, женщина удалилась; Лир додумал, открыл шкаф, достал бутылку коллекционного-"мартеля" урожая 1919 года, налил буквально глоток в маленькую рюмку… Ценителями принято наслаждаться таким коньяком из специальных коньячных «капель», но Лир был человеком прежнего времени; езду нравились двадцатипятиграммовые тоненькие рюмки нежнейшего венецианского стекла, чуть расширенные кверху… Он поднес рюмку ко рту, вдохнул аромат, сделал маленький глоток, с удовольствием ощущая, как словно горячее солнце, напитавшее лозу своим теплом задолго до его рождения, согревает его теперь… Не торопясь, смакуя, разжевал лимон, наслаждаясь на этот раз контрастом вкусовых ощущений… И только потом присел к столику, разрезал горячую еще булочку, намазал взбитым маслом, положил сверху грубого камчадалского посола икры, откусил, медленно разжевал, запил терпким горячим чаем.

Часы пробили десять вечера. Лир закончил легкий ужин и уже собрался было просмотреть бумаги на завтра, как зазвучал зуммер и секретарь доложил:

— Глостер прибыл для доклада.

Лир встал, покинул комнату отдыха, прошел в кабинет — длинный, современный, обставленный в стиле хай-тек; уселся за черный, матово блестящий стол, огромный, как футбольное поле, положил перед собой чистый лист бумаги, взял в руки перо. Задумался на мгновение и единым росчерком нарисовал первого чертика: он был вертлявым и ехидным, но оскаленное рыло и горящие ненавистью глазки выдавали его совсем не сказочную, звериную сущность. Рисунком Лир остался доволен. Нажал махонькую кнопочку на пульте управления, приказал:

— Пусть войдет.

Глава 24

— Ну и что радостного ты мне сообщишь, Глостер? — Старик поднял выцветшие глазки, глядевшие из-под жестких кустиков бровей зорко и сторожко, как два затаившихся зверька. Вот только… Глостер знал, это игра, и ничего больше. Лир всегда желал представить себя этаким запростецким малым, вроде мелкого купчинки, озабоченного важным барышом, и ничем более; но Глостер давно подозревал, что выгода всегда, а теперь в особенности, была для Лира второстепенной: более всего остального его волновала игра. И теперь «затаившиеся зверьки», плясавшие в глазах Лира этакими шаловливыми, но не опасными дьяволятами, означали только то, что он продолжал играть, даже с ним, Глостером! Тот зверь, что сидел в этом маленьком старике, был уродлив и беспощаден; время от времени он проглядывал из обжитой обители смертным зрачком пистолетного жерла, и тогда Глостер испытывал жуткий, суеверный страх, какой испытывают люди во сне, видя бесплодность и обреченность своих усилий спастись.

— Операция по Ландерсу прошла успешно. Операция по Батенкову… озадачилась рядом непредвиденных осложнений, — начал доклад Глостер.

— Это я уже знаю, — оборвал его Лир. — Сейчас я хочу узнать детали. И давай-ка начнем с того, что ты называешь «успешная». А потом поговорим и о провальной.

— Вряд ли это стоит считать провалом…

— Это мне решать, Глостер, — жестко перебил его Лир. Он сидел так же неподвижно, фразу произнес тихим слабым голосом… Но Глостер почувствовал, как спина мгновенно покрылась липкой испариной. И это у него, человека, проведшего на войне всю жизнь и переправившего в царство теней стольких недругов, что…

Мистический страх, охватывавший Глостера при общении с Лиром, не поддавался никакому объяснению; у Глостера даже создавалось впечатление, что старик хорошо знает эту свою способность — внушать собеседнику не просто трепет, но ужас! — и умеет дозировать волну страха, от него исходящую. Люди, бывающие в этом кабинете, слишком неоднозначны: один, почувствовав такое, сломается, пойдет на все мыслимые уступки и выскочит шелудивым побитым псом, с поджатым хвостом, радостный уже тем, что живой… Другой — смирится с непознаваемым и станет выполнять свою работу. А третий… Нервы могут сдать, и кто-то свернет старому колдуну шею, как суповому цыпленку! Что там говорил Дик о маразматиках-интриганах и молодых заговорщиках? Мысль красивая…

— Не пребывай в эйфории, — прервал его размышления скрипуче-ироничный голос Лира. — Падать будет больно.

Вновь испарина обметала спину Глостера; ему вдруг показалось, что этот колдун угадал его мысли, все, до последней запятой…

— Ну так что Ромочка Ландерс? И удалось ли увязать его людишек за нашей мастерицей стрельбы?

— Вы имеете в виду Егорову?

— Нет, Афину Палладу! — Лир оскалил безукоризненные фарфоровые зубы в ухмылке. — Что-то ты, Глостер, нервный сегодня. Устал? Не выспался?

— Виноват. Дорога измотала.

— Дорога… Хорошо, что не последний путь. — Лир скрипуче засмеялся, склонился к столу, что-то вертя на листочке. — Хватит прелюдий. Соберись, Глостер. К делу.

— Виноват, — скова повторил тот, вытянулся перед столом, и, как ни странно, это придало ему уверенности. — Роман Ландерс был убит двумя пулями в голову в ночном клубе.

— Ирэн сработала отлично.

— Да. И ушла чисто. Как и предполагалось, людям Ландерса и местным браткам подставили Егорову. Догонялы слопали дезу без соли и пыли, разом, да и немудрено: девчонка, эта Егорова, прямо во дворе злачного клуба надавала по причинному месту одному из бодигардов, а в гостинице открыла сезон охоты: трое погибли, четверо раненых, не считая испуганных.

— Славно. Где она сейчас?

— Скрылась.

— Ах, какая девка, Глостер, какая девка! Жаль, для моей коллекции старовата: слишком мятого думает. Но как действует!

Глостер смотрел на зарумянившиеся щечки Ляра и недоумевал: дедушку что, запоздалый климакс так скрутил?! Его восхищение было похоже на восхищение избалованного коллекционера редкой, сработанной иноземным мастером-виртуозом фарфоровой куклой или компьютерного фаната — образцовой программой, пусть закодированной другим мастером, но оттого не менее изящной и технически совершенной.

Лир тихо сиял, глядя в пустое окно. Что представлялось его взору?

Неведомо. Какое-то время он молчал, подытожил:

— Гены.

— Простите?..

— Гены. Барсы рождаются в этом мире не так часто.

— Вы имеете в виду…

— Да. Егорова-старшего. До небесного царства его, пожалуй, не допустили, слишком много жмуров на совести, но там, где он сейчас, компания, полагаю, не худшая. И не самая скучная. — Лир потер переносицу; — Значит, ни слуху ни духу.

— Пока да.

— Телефоны Гокчарова вы контролируете?

— Так точно.

— Она свяжется с Гончим. Рано или поздно свяжется.

— Если жива.

— А ты фаталист, Глостер, нет?

— От случайностей никто не застрахован.

— Брось. Бредятина. Помнишь, как говаривал, булгаковский Воланд? «Ни с того ни с сего, кирпич на голову не падает».

— Егорова не случайная прохожая. Сейчас на нее кинулась вся братва южногорских степей вместе с приморскими аборигенами и головорезами покойного Ромы.

— Плохо ты. знаешь людишек, Глостер, ой, плохо. Жадны людишки, сребролюбивы… Еще сутки-двое за девкой побегают, да смекнут: закрома-то, ничейные, стоят! С растворенными дверцами; бери:

— не хочу! И про девушку нашу красавицу забудут, и про все, кроме золота… Вернее, белого порошочка, тропочек, по которым этот порошочек течет в нашу и соседские державки… Вот таковы людишки; за, тридцать сребреников Бога продают, а уж все: остальное стоит куда как дешевле… Включая честь, совесть и иллюзию бессмертия. — Лир помолчал.

— Но нам с тобой выгодно, чтобы псы эти в погоне увязли крепко, аки мухи в меду: насмерть. Гоняться все одно будут, надо же им, узнать, кто Ромино устраненьице организовал да вышку тому выписал до поры и при полном согласии… Так что, если нащупаешь девицу, подмоги, чем возможно, чтобы до поры ее за Лету не спровадили.

Закрома с барышами я делить буду. — Старик оскалился:

— И это, справедливо.

Л;ир помолчал, пожевал; губами, глядя в ведомую ему точку на черном столе:

— Да… Если Алю Егорову шлепнут раньше, времен, нас это никак не порадует. Будет звонок к: Гончему, отследи откуда — и на хвост.

— Не упустим.

— А не будет… не будет — так сами милейшего Олега Игоревича побеспокойте, скажите, какая с подругой его злая беда приключилась, пусть пошевелит извилинами да применит умения с навыками… А мы тем временем в вонючем здешнем прудке такую муть разведем, что весь хищный рыб сдохнет! И кверху брюхом поплывет, нам на гадость и загляденье!

— Ситуация такая, что Гончаров по прибытии может сразу схлопотать пулю.

Как только начнет что-то выяснять.

— Шальную?

— Можно назвать и так.

— Глостер, душа моя! И чего это я тебя герцогом нарек? Все стариковская слабость к классике! Тянешь ты на какого-то Митрофанушку, не более! Запомни, зазубри, заруби на обеих ягодицах: ни с того ни с сего ни шальной кирпич с неба не падает, ни шальная пуля в голову не влетает! Классика! — Лир замолчал, склонился к листу бумаги, быстренько начертал какой-то каракуль, полюбовался. — Гончаров — последний из команды Барса, ты понял? Могиканин! Сейчас таких не производят уже! Ни государство, ни малые частные кооперативы, вроде Роминого или Батиного! Ты империю краем застал, а Гончий ей служил, понял? И готовила империя своих избранных легионеров так, что… Да что я тебе объясняю? Помнишь, как ты за Маэстро гонялся? И техника у тебя была, и люди… А нагнал его Гончий — сам, один, без сотоварищей! А ты говоришь, шальная пуля…

При имени Маэстро Глостера передернуло; он мельком взглянул на Лира: нет, кажется, не заметил. А вообще-то… В чем-то Дик, безусловно, прав: старик постепенно едет крышей… Империя почила давно, да и приванивала с конца семидесятых уже порядком, словно одряхлевший лежачий больной, забытый в дальней палате и оставленный без смены белья да без сестринской помощи… А Лир все бредит этим давним трупом, словно это и есть сущее. Нет, как бы Глостер ни желал, а непрошеные мысли так и лезли ему в голову: Дик прав, Лир постепенно выживает из ума… Его пора менять. А на кого в нынешней ситуации можно поменять Лира? Только на него, Глостера. Именно но ему подчиняются все силовые подразделения и службы, именно он…

— Так и есть! — прервал его размышления Лир. — Повешенный!

Глостер содрогнулся внутренне, но лицо его оставалось спокойно и непроницаемо, словно маска, разве только побледнело.

— Повешенный! — радостно повторил старик. На пустом черном столе рубашкой вверх лежала колода карт Таро; Лир выхватил одну, наугад; она изображала юношу, висящего между двумя деревьями, но впечатления страдающего он не производил: руки заложены за спину, одна нога согнута, как у молодого человека, беспечно стоящего где-то в дворцовой зале, небрежно рассматривающего прибывающих к балу дам и девиц и готового как к танцу, так и к флирту. Подвешенный за одну ногу юноша словно испытывал свое мужество, умение, обаяние, сноровку и ум.

— Вот так, милый мой Глостер. Карты не лгут. Меня ждет испытание. С сильным и равным противником. — Лир лукаво прищурился:

— Уж не ты ли это, беззаконный герцог? Ну-ну, не нужно так бледнеть; никогда я не держал тебя за равного, так что не обижайся. И не бойся. Все твои честолюбивые мыслишки не стоят одного кивка такого великолепного пройдохи, каким был Маэстро. — Лир помолчал, вздохнул горько:

— Совсем не с кем стало работать. К тому же… К тому же он был единственный из всех, кто любил Шекспира. Но важно даже не это:

Маэстро не просто любил, он понимал этого яростного британского гения. Жаль, мастера, истинные мастера уходят, остаются лишь подмастерья. Наши новенькие, как только .что отчеканенные рубли, олигархи тем и слабы, что их окружают или авантюристы, или подмастерья. Только это давало мне возможность вести свою игру.

А сейчас… Кстати, ты знаешь, что для ортодоксальных христиан «испытание» и «искушение» есть одно понятие?

Глостер только пожал плечами.

— Жаль… Жаль, мне даже не с кем поговорить. Понимаешь, Глостер, с Маэстро я всегда общался только по спецсвязи… Спросишь почему? Отвечу: он был для меня опасен. Умен, безжалостен, отважен, образован и горд: убийственное сочетание. Таких нужно избегать. Но стоит использовать. Если можешь. — Старик вздохнул. — Вот и приходится общаться с посредственностями. Что делать, Глостер?

Власть не переносит ни дружбы, ни преданности, ибо трон единичен и не терпит обязательств ни перед кем. Наш бывший главный Папа знал это лучше других, но он был глуп: сидя на императорском троне, нельзя следовать Макиавелли, ведь тебе досталась не Верона и не Флоренция, и одни только интриги не спасутии твой трон, ни твоих временщиков… Что делать, Глостер: нынешнее поколение тех, кого в России пышно именуют «элитой», суть — недалекие интриганы и безродные, безграмотные нувориши. Они не правят, шустрят. И уж подавно — не царствуют.

Глава 25

— А где та девчонка? — бросив взгляд на Глостера, неожиданно спросил ЛирТа, что стреляла в Ландврса?

— Ирэн?

— Да.

— На нашей базе.

— Под Южногорском?

— Нет, здесь, под Москвой.

— Обошлось без истерик и соплей?

— Абсолютно. Ирэн вела себя так, словно комара прибила, а не человека.

— Чертова девка. Все бы ничего, но зла, как фурия.

— Такую отобрали.

— Да. По сути, девочка она одноразовая, слишком зла. Ты не боишься, что она и вам с Диком влепит по «маслине» между глаз? А то — концы отстрелит? С нее станется…

Глостер только пожал плечами.

— Ну-ну. Поскольку вышла из операции чисто, «стирать» ее повременим. А, Глостер?

— Так точно.

— В нашем черепашьем хозяйстве и сухарь — бублик, и стакан — за два. И гвоздик пригодится. Который в чужой заднице. — Старик хмыкнул. — А уж девка, отстреливающая авторитетов с невозмутимостью бультерьера и точностью самонаводящейся ракеты, — и подавно. Да и потом, сам знаешь, Глостер, какую гору человеческого дерьма приходится перелопатить, прежде чем удается найти что-то стоящее. Пусть поломанное, одноразовое, дисгармоничное, но стоящее. Мир полон полуфабрикатов, которые так и не стали людьми. И никогда не станут. — Лир вздохнул:

— Егорова не такая. Гармония во всем. Гены.

— Похоже, вы питаете к ней слабость…

— Зря иронизируешь, Глостер! Да, питаю. Но только это называется по-другому, не слабостью. И я тебе сказал почему: барсы в-этом мире рождаются слишком редко. Их надо ценить. По меньшей мере постараться уважать. В той шакальей стае, что работает с нами, кого только нет… Когда-то… когда-то, Глостер, было время, и меня окружали одни барсы. Теперь, увы, волки и гиены.

Есть отчего впасть в отчаяние, а? То-то. А ты, дурашка, полагал, что я тоскую по Бровастому Лене да по спецпайкам? — Лир вздохнул тяжко:

— По людям. Я всегда тосковал по людям… Но кто это поймет? Никто.

Лир снова бессмысленно уставился в листочек перед собой, начертал несколько каракулей, напевая пискляво и фальшиво: «Что день грядущий мне готовит…»; замер на миг, одним движением вынул из колоды Таро следующую карту, повернул рубашкой вниз и застыл, глядя на изображение.

Карта изображала башню, увенчанную короной; корона покосилась, из башни вырывалось пламя, незадачливые строители или господа падали ниц, осыпаемые звездным дождем.

Лир поднял на Глостера блеклые, выцветшие глаза:

— А выпал нам, брат ты мой Глостер, шестнадцатый ключ Таро, называемый Разрушение. А суть его в том… суть в том, Глостер, что человечек в гордыне может воздвигнуть себе храм на трупах рабов и воинов, но как только он дерзнет примерить на себя мантию Бога и своевольно и глупо вмешаться в естественный ход событий, небо разразится молнией, храм гордыни обрушится, погребая под обломками возомнившего " себе строителя в грязь, мрак и погибель. — Лир помолчал, снова оскалил белоснежный фарфор зубов:

— Тебе, я вижу, неприятно это слышать?

Ну-ну… Рассмотри карту как следует. Четыре зубца на башне-короне — символ нашего материального мира и власти над ним; некоторые предсказатели толкуют этот ключ как разрушение недальновидной, поверхностной, замкнутой лишь на жалкие ценности власти, а следом пророчат весну новых начинаний и невиданных миров. Ты готов к невиданным мирам, Глостер? А к новым начинаниям?

Лир, оскалившись, уставил мутные роговицы в глаза Глостера; тому стало не по себе от этого блеклого, слезящегося, но неотвязного взгляда; наверное, так смотрела бы медуза, если бы имела глаза… Или… Ну да: глаза Лира были похожи на пустые бельма слепого; его все забавляло, все сложило предметом насмешки, издевки, вивисекции, но ничто не трогало души, если… если у Лира вообще когда-нибудь была душа!

А Лир неожиданно откинулся на спинку кресла — и захохотал! Вернее…

Хохотом это назвать было сложно: он просто булькал смехом, словно большой котел с газировкой.

— А ты суеверен, Глостер! Ты и не представляешь себе, как забавно в такие минуты тебя наблюдать! Нет, лицом ты владеешь безукоризненно, но сцепленность челюстных мышц еще не означает невозмутимость! Микромышцы лица у тебя реагируют так, что можно читать по нему, как по ученической тетради! Причем тетради не двоечника — хорошиста. Кстати, Глостер, ты никогда не задумывался, нет, не над смыслом, над созвучием, над подсознательным восприятием слова «хорошист»?

Представил? Этакое полненькое, но в меру, умненькое, но в меру, тщеславненькое, но в меру созданьице? Прыщ пред лицом Господа и Господина? Тля болотная на человечьей помойке! Ну-ну, Глостер, не строй опять из собственного лица посмертную маску, это не о тебе, так, пустячок, старческие философии и миазмы!

Ты никогда не задумывался, что стариковское злословие еще и зловонно?

Лир откинулся в кресле, замер, полуприкрыв веки. В полном молчании прошла минута, пошла другая… Глостер чувствовал себя не просто скверно: ему казалось, он стоит у этого стола уже целую вечность, и не только все его поступки, но и все его мысли давно взвешены на тайных весах, и решение принято, и жизнь оборвется скоро с яростным всполохом боли… А потом — пришло отупение, похожее на покорность: окружающему, судьбе, Лиру… И тут старик снова заговорил, яростно и скоро:

— Ну а теперь я расскажу тебе, Глостер, что ты себе надумал! Ты решил, старик выжил из ума. Или — выживает постепенно. Что Лира пора менять. Что власть, его власть, остается ничейной и бесхозной, а нет ничего слаще этого плода, особенно если он запретный для тебя, пока запретный! Ну, Глостер? Бегают мыслишки под черепушкой? Скорые мыслишки, гнусные, грешные, душегубские…

Может, ты сам их и не вполне формулируешь, так, мысли-тени, всполохи, призраки… Вот они, поганушки, и омрачают, язвят светлое твое чело… Только не говори «нет», Глостер, не говори «нет», это оскорбит мой интеллект, я перестану тебе доверять… Молчишь? Молчание — знак согласия? Или — золото?

Лир посерьезнел так же неожиданно, как и впал в разнузданное веселье. Он застыл за столом официальным бронзовым изваянием, этаким бюстом самому себе, значимым и помпезным.

— Итак, я слушаю тебя, Глостер. Теперь я готов к неприятностям. К любым неприятностям. Вполне. Судя по тому. как ты заблеял, неприятности у нас в окрестностях Южногорска крупные. Как ты там сформулировал? «Операция по Батенкову озадачилась рядом непредвиденных осложнений». Эко кучеряво сверстано!

«Озадачилась рядом…» Ну, Глостер, я слушаю. Выкладывай свой «ряд». Как тебе удобнее: step by step, как говорят американцы, или обухом по корыту, как у нас принято, валяй на всю катушку, Глостер, умереть от инфаркта мне не грозит!

Глостер сделал над собой усилие. Голова шла кругом: все эти переходы от почти сумасшедших выкриков и кликушеских камланий — к жесткому нажиму, прессингу, когда Лир упирал жала черных зрачков ему в лицо и уйти из-под взгляда Глостер не мог никак… А в душе его уже начинало клубиться смятение, паника, хаос, и тут — Лир вдруг ослаблял нажим и снова ничинал бесшабашно дурачиться…

У Глостера было такое чувство, словно он мышонок, С которым играется ласковый и мирный кот, до поры убрав когти в мягкие лапки, но прищур блеклых глаз не сулил никакого будущего… Только смерть. «Поиграет и придушит», — само собою промелькнуло в голове Глостера, и он мгновенно устыдился своей совсем ребяческой реакции. Напридумывал сам себе черт-те чего, и теперь… Да и Лир был вовсе не похож на кота; он вообще не походил ни на какое известное животное, скорее — на аморфную колеблющуюся массу, по своему желанию, игре или произволу принимающую облик того, кого в данный момент боится больше всего собеседник, ведомый детскими давними страхами, бабкиными сказками, страшилками, что так любили пересказывать в пионерлагерях тогдашнего детства… Дьявол его разберет, этого старика!

— Я жду, Глостер, — напомнил Лир. Голос его был жестким и неприятным, будто скрежет штыком лопаты по ржавому кровельному железу.

Глостер едва смог сосредоточиться, так велико было его внутреннее смятение; сглотнул слюну и произнес:

— Маэстро.

— Что — маэстро? Мы не на концерте, мой милый.

— Маэстро жив.

— Что?!

— Маэстро жив.

— Вот как? — Лир склонил голову чуть набок, словно прислушивающаяся к кваканию тропических лягушек и бульканию головастиков птица-секретарь. — Вот как? Прямо как в старой американской мелодрамке-страшилке: «Кинг-Конг жив!» — Лир пожевал тонкими губами, будто примериваясь к куску, спросил:

— Это достоверно?

— Теперь да. Мои люди навели справки. Их рапорт я получил за десять минут до аудиенции с вами.

— Рапорт у тебя с собой?

— Да.

Лир с видимым усилием сдержал любопытство, чтобы сразу же не взять у Глостера папку и не углубиться в изучение собранного досье. Но это было бы непрофессионально: во-первых, первичный анализ операции нужно проводить «по мере действия», на события сначала необходимо взглянуть в том порядке и той последовательности, в которой они происходили, иначе картинка исказите" незаметно для аналитика… А так, схватив «картину битвы» целиком, потом можно «уточнять», «обращать внимание», «возвращаться к вопросу»… Азбука. А во-вторых… Что, если Глостер и его люди все-таки ошибаются и бесплотный дух Маэстро привиделся им вживе? Почему нет! Если кто-то из умных и хитрых решил сыграть свою игру с ним, Лиром, и наживил славного живчика под старым оперативным псевдонимом Маэстро? Понятно, о Маэстро в свое время знал очень ограниченный круг лиц, но… «лица» эти не счетоводами в бухгалтериях припухали, и даже те, что вышли на честный государственный пенсион по выслуге или полной преклонности годков, могут очно или заочно консультировать других, молодых, борзых, жадных…

Как только стали валиться стены гранитного Комитета, поползли слухи. И если факты — вещь упрямая, то слухи — упрямая втройне. Кто и зачем обратил в легенду — в самом примитивном, житейском смысле этого слова — имя Маэстро, Лир не знал, а с гибелью последнего не стал и выяснять. Впрочем, слухи он тоже не пресекал. В свое время, пока Маэстро не свихнулся окончательно и добросовестно работал на него, Лира, один только слух, что руководить акцией устранения будет сам Маэстро… Это имя вселяло ужас в противников; к тому же Маэстро никогда не ошибался. До того, последнего раза… Хотя… Если он жив, то не ошибся?

Выходит, так!

Лир закрыл глаза, помассировал разом набрякшие веки, произнес тихо, голосом смертельно уставшего человека:

— Ну что ж… Примем пока воскресение нашего давнего доброго друга как данность. Излагай события по порядку. Степень их важности и значимости я определю сам.

Глава 26

Постепенно Глостер успокоился, события излагал точно, связно, безэмоционально. Лир слушал внимательно, вычерчивая на листочке геометрические фигурки, которые затем снабжал очеловеченными признаками киношных или мультяшных роботов-монстров, придавая каждому некую схожесть со стоящим перед столом Глостером.

— Итак, — подвел итог Лир, — живым Маэстро никто не видел. Кроме Киви. И весь рассказ ты передаешь мне с ее слов.

— Она не врала. Мы прокачали девку на простеньком полиграфе, без наркотиков. Все достоверно. Кроме одного: что-то фонит с другой девчонкой…

— С какой?

— С подружкой Батенкова. Она попросту сбежала, и Киви, возможно, помогла ей.

— Как настоящее имя Киви?

— Ольга.

— Оля-Ляля. Ты привез ее в Москву?

— Да. Она, как и Ирэн, — на нашей подмосковной базе. В связи с грядущей заварушкой девочек еще можно использовать.

— Не слишком ли роскошно для всяких отморозков — убирать их куколками?

— Понятие «роскошно» совсем не смотрится рядом со словом «результативно».

— Ну да, ну да…

— Ваша идея, Лир… — начал было Глостер, но старик досадливо поморщился:

— Только не пой мне дифирамбы. А идея… идея Квентина Тарантино. Помнишь, пилотный выпуск? «Force-Fox-Five»?

— Смутно.

— Ну и ляд с ним. А еще… Я как-то смотрел документальный фильм о наших, еще советских гимнастках-чемпионках. Задумался, почему именно двенадцати-тринадца-тилетние пацанки выигрывают все медали, и все стало ясно.

— Да их натаскивали на эти самые медали, как доберманов!

— Не все так просто, Глостер. Вернее, все не так просто. Эти девочки поступали в школу гимнастики в пять-шесть лет. К одиннадцати годам для них это больше чем вся жизнь! И жизнь сия должна свершиться, состояться, и она может состояться только тогда, когда шея украсится красивой лентой, на которой будет болтаться та самая побрякушка из бутафорского золота… Но и это еще не все: подростки, а девочки-подростки в особенности, еще не способны спланировать свою будущую жизнь, как не способны оценить реальность смерти! Своей и чужой! Ты вспомни, Глостер, какой-нибудь чемпионат по спортивной гимнастике. Ведь ни одна из этих рекордсменок, выполняя жуткие упражнения, к примеру на брусьях, не представляет себе реальные последствия неудачи: как можно сорваться, поломать позвоночник и стать калекой-бревном на всю жизнь! Погибнуть! Ну, оценивать летальность последствий для «жертв» и «целей» при стрельбе очередями или одиночными выстрелами наших куколок-крошек обучили довольно быстро, а вот что до их собственной смертности… Знаешь, в чем главный парадокс человека как вида и человечества в целом, как популяции?

— Прожорливость?

— Нет. Исступленная, самоуверенная вера в собственное бессмертие! Есть ли еще на земле вид животных, который истреблял бы себе подобных миллионами и при этом выдумал идею, согласно которой каждый волен жить вечно?! И назвал следование этой глупой надуманной идее — верой, и выдумал Единого Сущего, и ничтоже сумняшеся присовокопил себя, червя, к этому Сущему… И это притом, что каждый ежедневно наблюдает, с каким сладострастным остервенением сжирают людишки себе подобных! — Лир на секунду прикрыл глаза, помассировал сомкнутые веки подушечками пальцев. — О чем я, Глостер?

— О девочках.

— В смысле?.. Ах да! — Лир хохотнул, стараясь изобразить из себя дедка-склеротика, желающего выглядеть бодрячком. Но… этому представлению Глостер не верил. Совсем. Как не верил никакой из постановок Лира: финал их был всегда фатален.

— О девочках… — повторил Лир, закатил глазки, теперь как неагрессивный старец-сластолюбец, на последние пенсионные копейки покупающий глянцевые журналы и. мечтающий устроиться истопником-банщиком в девичий интернат. — Наши очень похожи на спортсменок, так? Ведь они действительно не боятся смерти! В отличие и от тебя, и от меня, и даже от Маэстро. Потому что они не, способны в нее поверить. Возраст не позволяет. Наша с, тобой задача, Глостер, поддерживать в них эту иллюзию как можно дольше. Иначе они станут опасны настолько, что лучше… Ну да ты и сам знаешь.

— Хороший пионер — это мертвый пионер, — осклабился Глостер.

Лир его реплику, казалось, даже не заметил. Некоторое время он сидел неподвижно, потом произнес медленно, как бы размышляя вслух:

— Вот что, Глостер. Какой бы ты ни был человечек, но профессионал ты неплохой. Тебя ничто не смущает во всей случившейся, заварухе?

— С устранением Ландерса и Батеякова?

— Естественно.

— Теперь ничего.

— А раньше?

Глостер задумался было, по-видимому стараясь сформулировать собственные ощущения, но Лир уже продолжил:

— С появлением нововоскресшего Маэстро уж очень славненько все вписывается в. схему. Просто очень душевненько и хорошо: появился барин, грозный и авторитетный, всех рассудил, роздал всем сестрам по, серьгам и всем боевичкам по пуле — и исчез. А операция оказалась под угрозой, полного, срыва.

— Я думал над этим но когда поступили данные от моих оперативников…

— Мой ми-и-илый Глостер… — тихо, почти ласково произнес Лир, и в этой. приторной патоке слов чувствовалась, неотвратимая угроза… — Ты не представляешь себе масштаба задуманной операций! И тем самим меры своей ответственности за ее провал!

— Лир, я…

— Молчи. И слушай. Учись слушать старших не перебивая. Ты можешь догадываться, но знать наверняка… Так вот: я тебе скажу. Потому что ты в этой лодчонке человечек не последний, и сойти с нее тебе можно только в небытие. И ты себе это представляешь оч-ч-чень хорошо. Какая была основная цель задуманного дуплета Батенков-Ландерс?

— Устранить авторитетов, развязать разборки на их территориях, поставить территории под контроль своих людей.

— Правильно. Зачем? Глостер пожал плечами:

— Деньги.

— Мы что, жадные, Тлостер? У нас нехватка денег? Мы спускаем в казино такие немереные суммы, что решили подзанять их с территорий?

— Нет…

— Во-о-от. Нам нужны не деньги, Глостер, нам нужны оперативные финансовые средства. Ты представляешь себе, о каких суммах идет речь?

— Смутно.

— И это правильно. Не твоя это прерогатива и не твой приоритет. Но сейчас я решил: пришло время тебе быть посвященным в масштаб игры. Хм… А все же любопытно… О чем ты догадался сам?

— Наркотики. Транзит и производство.

— Ты умнеешь, Глостер, и это радует. Помнишь, как мы похерили возможность завладеть мешком наркоты стоимостью около сорока миллионов зелени?

— Естественно.

— Не-е-ет, Глостер, выбросить в мусор сорок миллионов долларов — это совсем не естественно! Совсем! Это хорошие деньги! Сказать, почему я и не шибко горевал о потере?

— Вы были заняты обеспечением покупки контрольных пакетов акций оборонных предприятий Княжинска и Днепровска.

— Как ты все красиво научился излагать! — Лир обнажил безукоризненный ряд неестественно белых зубов, имитируя улыбку. — Так вот, мил человек, все эти акции, предприятия, колхозы-совхозы и прочие трудовые коооперативы в нашей кастрированной на три буквы Сээнговии могут дать прибыль только при наличии власти. А власть, как и войну, будущими деньгами не купишь! Ты понял, Глостер?

Эти потаскушки продаются только за наличные! За красивые такие зеленые купюры!

Глостер снова поразился перемене, происшедшей с Лиром в одно мгновение: глаза старика заблестели, щеки налились румянцем, как у азартного игрока, замершего перед зеленым полем рулетки.

— Так вот, Глостер! Тогда мешок наркотиков неизбежно потряс бы складывавшийся рынок юга России и Украины, вызвал неизбежные и, главное, несвоевременные разборки между всеми сторонами! А мне нужно было, чтобы отладили тропы, отработали рынки сбыта и пути транзита на Запад; сейчас все это есть и контролировалось частично людьми Батенкова, частично — Ландерса и, процентов на семь-десять, авторитетами пожиже. Ну а чтобы тебе лучше представить картину нынешней битвы за «великое испанское наследство», так речь идет о годовом доходе в три-три с половиной миллиарда долларов! Миллиарда! Уразумел, помощничек?

Миллиард — это тысяча миллионов! А миллион — это дипломат, доверху набитый пачками сотенных зеленых купюр! Представил? Вот такие пироги с начинкою! Ради таковой суммы всякие вице-дрице-премьеры и прочие засланцы летают в МВФ на придверный коврик да ласково там сопят в две дырочки: дайте, за Христа ради, на пропитание живота!

Лир перевел дух, быстренько нарисовал на бумажке мешочек, похожий на кисет, перевязал его ленточкой и рядом изобразил толстого Дядю Сэма в цилиндре, полосатых брюках и звездном пиджачке — каким его изображали крокодильские карикатуристы лет тридцать-сорок назад.

— Власть стоит нынче так дешево? — позволил себе иронию Глостер.

— Милок, эта профурсетка порой отдается за гроши! — принужденно рассмеялся Лир, но глаза его остались зоркими и злыми. — Но нужно разделять саму власть и людей, пользующихся ею, словно дешевой шлюшкой! У этих сутенеров воображения хватает лишь на то, чтобы выбить из грозной барышни, превращенной в публичную девку, денежки на молочишко! — Лир не сдержался, выругался, вздохнул:

— Порой, когда смотришь на эту мелкотравчатую свору, на эту падаль, на эту камарилью придворной челяди, зудливых насекомых — тошно становится: ужель это происходит в великой непостижимой России? Жулики и авантюристы, косноязычные и велеречивые правят бал и расправу! Ум меркнет и отказывается понимать!

Глава 27

Лир перевел дух и продолжил, причем совершенно спокойно, равнодушно и выверенно, словно это не он только что произнес гневные слова «мошенникам в белых воротничках»:

— А на самом деле мы с тобой не только поприсутствуем, но и, как писали некогда в прессе, примем непосредственное участие… В подъедании разлагающегося трупа мертвого колосса. — Лир вздохнул, подошел к шкафу, взял коньяк, налил себе рюмку, сделал глоток:

— За кремлевской блошиной помойкой и прочими навозными тварями ох какие серьезные люди стоят! Эти не пощадят никого, ни страну, ни народ, все силы приложат, абы добить! Но и им противостоять станут гиганты, до поры за шторками схороненные… А что усмотрит публика? Как всегда: войну, взрывы, снова войну… Демонстративное убиение младенцев с матерями, трупы, на куски изорванные, кровь по тротуарам, да где — в столицах, городах и весях!

Власть никогда не задумывается о подобных пустяках, как «жертвы среди мирного населения», вернее… Люди эмоциональны и боязливы, но дело не в том… Как говаривал Федор Михайлович Достоевский, слеза одного ребенка способна превратить мирных допреж обывателей в стадо дикой сволочи, в орду, сметающую на своем пути все — обидчиков того ребенка, его родителей, братьев, сестер, маршевые роты, строения из стекла и бетона, восстановленные храмы, матерей с младенцами на руках… И кто остановит эту сволоту? Только силы правопорядка, подчиняющиеся как раз тем, кто скрыт в непроницаемой тени кремлевских беседок… М-да…

Скажешь, Фед Михалыч ничего этого не говорил? Ну, на нет и суда нет. Значит, опять стариковские бредни.

Лир присел в кресло, ненаигранно загрустил глазами, устало и обреченно пожевал губами, словно примериваясь к черствому и горькому куску одинокой старости, заговорил едва слышно, будто причитая:

— Так о чем я? Ну да, о барышне-власти, о больной шалаве, о шалашовке гнутой, лихоманке запойной, стервозе, гангрене, пустоши… — Лир закатил глаза, и тут лицо его преобразилось, он глянул на подчиненного лукаво, скоро, азартно:

— А что нас с тобой интересует, Глостер, в этом сучьем дерьмеце? Только одно: пока две команды мастеров, две армии, две своры псов шелудивых горлянки друг дружке будут сворачивать, подбрасывая человечьи трупы в огонь тысячами, тысячами тысяч, будто сухой хворост, мы с тобой затаимся… Победитель не получает ничего. Поле битвы принадлежит мародерам. Всегда. Ты готов стать мародером, Глостер, или тебя словцо коробит?

Глостер вежливо улыбнулся одними губами: мешать Лиру в разыгрываемом длясобственного тщеславия представлении он не смел, а подыгрывать не желал.

Лир, если и заметил этот холодно-змеистый ухмыл подчиненного, виду не подал, закончил, впрочем, на полтона ниже, спокойно и вполне здраво:

— Так вот, Глостер. На самом деле власть не продается, поскольку бесценна, а вот людишки, «жадною толпой стоящие у трона», хлебалово наше биндюжное, эти продаются, еще как продаются, с радостью, с «наше вам с кисточкой», прогибаясь так, чтобы клиенту было удобнее.

Глостер едва заметно передернул плечами, процедил брюзгливо, сквозь зубы:

— Мне кажется, в этом лапинарии клиенты уже все расписаны.

— Что?! Ты знаешь римское название борделя? Хм… Если так пойдет дальше, ты научишься понимать Шекспира. Ты прав, клиенты распределены. У этих. Но… любой бордель на том и стоит, что ему нужны свежие девочки… А музыку им заказывает тот, кто платит. Любую музыку, включая, похоронную. Я прав?

— Абсолютно.

— Ну тогда — вернемся к нашим баранам и прочему скоту. — Лир вздохнул-. — Дай-ка мне матерьялец, что нарыли твои хряки.

— По Маэстро?

— Да.

Бумаги Лир просмотрел быстро. Откинулся на стуле, прикрыл веки, помассировал переносье, брюзгливо, опустил вниз уголки рта:

— А ведь ты лажанулся, Глостер. Тогда. В прошлой операции. Ты допустил прокол. Ошибку. Грубую.

Глостер стоял перед столом молча, лишь обеспокоенно переминаясь на месте.

— А я, старый-травленый, пропустил ее — вздохнул" Глостер. — И тем утвердил.

— Вы имеете в виду…

— Только одно. Никто тогда не видел Маэстро мертвым. Ты понял? Никто. — Лир растянул тонкие губы в улыбке, но при пустом слезящемся взгляде и фарфоровой белизне зубов она выглядела жутковатым смертным оскалом. — Зарывая гроб, убедись в наличии трупа. — Лир пожевал тонкими блеклыми губами, словно смакуя несуществующий коньяк.

— Случай… — отозвался утомленный затянувшейся паузой Глостер.

— Случай — как эхо повторил Лир, — который может стать фатальным. Ты фаталист, Глостер?

— Не думаю.

Лир откинулся в кресле, рассмеялся, на этот раз скрипуче, жестоко:

— Тебе придется стать, им. Маэстро легок, как смерть.

— Он сошел с ума. Остается его отловить и вернуть туда, где его заждались.

В ад.

— Сошел с ума, говоришь? — вскинулся Лир. — Да, Маэстро сумасшедший! И он всегда был таким! Но это его сумасшествие сродни гениальности, чего о тебе, майн либер Глостер, не скажешь! И его участие в игре в той или иной степени может так поломать все славные расписные расклады, что… — Лир замолчал, волей пережигая гнев. — В одном ты прав: Маэстро нужно убирать с этого поля, убирать жестко.

Если потребуется, задействуй все контакты силовиков на всем побережье, задействуй всех! Я дам тебе людей Ричарда: они умеют работать. Быстро и результативно.

— Кому будут подчиняться люди Ричарда?

Лир пожал плечами:

— Только ему. Или ты забыл наши правила?

— Не забыл.

— С тобой будут люди Лаэрта. В полном подчинении. Мало?

— Умному достаточно.

— Вот и славно. Ну а что до правил… Правила надо выполнять, чтобы сохранить жизнь. Но побеждает в ней тот, кто устанавливает свои.

Глава 28

— Как видишь, я все продумал, а потому — ждет нас полный консенсус и общее взаимопонимание! — Лир, похоже, снова впал в агрессивное легкомыслие. Помолчал, по-птичьи склонив голову набок, посоветовал:

— И не ревнуй, мой славный Глостер, к власти. И Ричард и Лаэрт — мои резиденты, ты — мои глаза и уши. Ты единственный, кто знает, что я стою за двумя десятками операций. Ты и Дик.

Кстати, как он? Нервного потрясения от неудач не наступило?

— У Дика? — вздрогнул от неожиданности Глостер.

— Прекрати юлить и отвечать вопросом на вопрос! — В голосе Лира зазвучал металл. — Так что Дик?

— Похоже… — Противный пот помимо воли снова обильно оросил спину Глостера. Он старался говорить медленно, подыскивая круглые, обтекаемые слова. — Похоже, Дик был несколько обескуражен появлением Маэстро.

— О-бес-ку-ра-жен. Красивое слово, Глостер. Точное. Без куражу в его деле — никак нельзя. — Лир замолчал, с каким-то новым любопытством уставился на Глостера, по-птичьи склонив голову набок. — Ну и каково будет твое решение по Дику?

— Лир, принимать решения по людям — ваша компетенция.

— И моя прерогатива.

— Точно так.

— Глостер, если я спрашиваю, то хочу услышать ответ. Четкий и ясный. Ты расстроил меня: по всему видать, в твоей душе объявились некие сомнения, которых раньше не было. На чей счет, позволь спросить? На мой? — Неожиданно Лир подвинулся вплотную к крышке стола, его блеклые глазки цепко уставились в глаза Глостера:

— Отвечать!

— Лир, я…

— Правду! Быстро!

Глостер почувствовал полную растерянность и полное свое бессилие, бессилие лягушонка перед питоном. Признаваться было убийственно, все их «потусторонние» разговоры с Диком сродни предательству, Лир не простит… Но и не отвечать он не мог. Кое-как собравшись, Глостер разлепил губы, но изо рта его не донеслось ни звука; он был похож на глубоководную рыбу, выброшенную накатной волной далеко на берег: жгучее безжалостное солнце сушило кожу, жабры забивались песком, окружающее в одночасье, вдруг превратилось в пустынный знойный мираж, и спастись от этого миража было нельзя.

— Ну? Чем обескуражен Дик? — бросил ему спасительную соломинку Лир.

Глостер хватанул воздуха, произнес натянутым, чуть вибрирующим, как надрезанная струна, голосом:

— Дик считает, что операции были слишком усложнены.

— Да? И в чем это «слишком»?

— Девки. Он полагает, это… — Глостер замялся.

— Ну-ну, я слушаю… Внимательно слушаю. Формулируй без эвфемизмов, как прозвучало.

— Он полагает, введение в операцию малолеток — это… старческая прихоть.

— Вот как?

Глостер стоял навытяжку, взгляд его застыл в оловянном покое, ничего не выражая, уставясь в стенку над головой Лира.

— Старческая прихоть? Маразм? Или — похоть обессилевшего пачкуна? Ну, договаривай, Глостер, договаривай…. — Я сформулировал именно так, как услышал.

— А сам ты как считаешь, Глостер?

— Это не мой приоритет.

— Не прячься за формулировками. Повторяю: если спрашиваю, то желаю услышать ответ. Твой ответ. Максимально искренний. Ну? Или ты, зная всю картину задуманной акции-дуплета, считаешь, что все можно было осуществить проще?

— Вряд ли.

— Я хочу ясного ответа, Глостер.

— Нет, проще было бы… рискованно. — Осторожно, стараясь не привлечь внимания Лира, Глостер неловким движением достал платочек, промокнул вспотевший лоб, вполвздоха перевел дыхание… Но — он попал. Ответ, по-видимому, устроил Лира полностью: тот заговорил быстро, уверенно, время от времени бросая на Глостера быстрый взгляд, но не как грозный босс на проштрафившегося сотрудника, скорее, как популярный профессор на подающего надежды студиозуса: все ли понятно? Лир говорил размеренно и спокойно:

— Именно. Проще было бы не просто рискованно — это граничило бы с тупой мужичьей глупостью, глупостью базарной и оттого — уязвимой изначально! В нашем деле, как и во всяком другом, кондовая простота порой хуже воровства! Победит тот, кто разрушит стереотип; Маэстро был в этом мастер, непревзойденный мастер!

Так вот, подготовка киллеров из четырнадцати-пятнадцатилетних пацанок — это и есть разрушение стереотипа! Кто?! Кто из волкодавов, которых натаскивали годами, десятилетиями, заподозрит в отвязанной нимфетке смертельное оружие? Не так?

Глостер стоял неподвижно. Он был почти счастлив тем, что Лир больше не упоминал о его, Глостера, разговоре с Диком. И вот почему: Глостер, находясь вдали от Лира, забыл об этой странно-мистической способности старика внушать даже не страх — какой-то потусторонний трепет; он бы не смог противостоять этому страху и выложил бы все то, чего никогда и ни при каких обстаятельствах говорить не следовало. Глостер вспомнил, как определил Лира десять лет назад один полковник, тогда — командир подразделения, сейчас — догнивающий в безвестных лесах неопознанный остов, костяк… Он назвал Лира просто: ведьмак. Ну да: с этими своими превращениями, фиглярством, кривляниями он похож на жуткого вурдалака, волка-оборотня… Глостер почувствовал, как холодный пот насквозь пропитал сорочку и она горячей простыней липнет к спине… Он кинул беглый взгляд на Лира — и успокоился: тот заливался игривым курским соловьем, слушая только себя; по-видимому, другой слушатель, был необходим Лиру исключительно как повод.

— Ты помнишь, дорогуша Глостер, как сложно было найти тех девиц, которых мы и привлекли к работе? А как вытаскивали девок из зон для малолеток, существующих под эгидой фонда «Счастливое детство»?! Песня, а не кампания! И нам не нужны были человеческие отбросы! Нам не нужны были сломанные и сломленные!

Нам не нужны были опустившиеся и ожесточившиеся настолько, что убить человека для них — как спичку погасить! Ты помнишь, сколько времени я потратил, пока нашел человечка на роль Робин Гуда? Дескать, мы — тайный отряд борьбы с гадами, шкурами и подлецами?! И пацанки — поверили! Все поверили! Ибо идея всегда эффективнее материи, когда она, как выражался один великий душегуб, овладевает массами!

Лир по-волчьи оскалил искусственные белые клыки, откинулся в кресле.

Длинный монолог утомил его. Он снова склонился над листком бумаги, исчерченным свиными рылами, стилизованными фигурками обнаженных нимфеток, какими-то крючконосыми профилями; по краю лист был. обрамлен в виньетку из ножей, кинжалов, шпаг, сабель, палашей, ятаганов; сверху, нависая над всем рисунком, темнел прямоугольником готовый упасть топор гильотины. Лир подправил нечто в рисунке, склонив голову чуть набок, так, что зачесанная прядь жиденьких белесых волос заблестела от упавшего косо света, спросил, не поднимая головы, буднично:

— А что, Глостер, ножичком не разучился махать? Глостера вопрос застал врасплох; просчитать, что за каверзу задумал его артистичный шеф, он не успел, ответил просто:

— Думаю, нет.

Лир вздохнул, вернее, зевнул, прикрыв рот ладонью.

Помолчал, резюмировал грустно:

— Похоже, у нас появилась небольшая проблема.

— Маэстро?

— Глостер, душа моя, порой ты удивительно тугодумен! Маэстро — это не проблема, эта наша беда, и пока мы от него не избавимся… Но, как гласит старинная шотландская мудрость: лучше иметь врагом льва в пустыне, чем бешеную кошку в соседней комнате. Я имею в виду Дика.

Глава 29

— Дика? — Мысли Глостера заметались, как тараканы по полу: Лир знает об их разговоре в машине? Была запись?

Или просто… Ну да: ведьмак!

— Дик стал много думать, — продолжил Лир. Тон его был отстранение-равнодушным, и оттого Глостер чувствовал себя так, будто его разгоряченную кожу поливают стылой январской водой, и еще миг — и он превратится в безгласную ледяную статую, в манекен, в труп… — Много думать… и рассуждать. Он плохо на тебя влияет. И плохо кончит. Конечно, можно просто утопить его в дерьме и ручку дернуть — пусть кувыркается по трубам: тело без погребения — душа без упокоения… Но… Ты, кажется, тоже стал проявлять излишнюю самостоятельность в мышлении, нет? Ну а когда у моего доверенного куратора возникают такие мысли… Мягко говоря, они несвоевременны, дерзки и опасны. А потому… — Лир поднял на Глостера пустые, похожие на оловянные пуговицы на солдатской тужурке, жидкие глазки и заключил абсолютно равнодушно:

— Кого-то из вас двоих нужно списать, Глостер. Как думаешь кого? Тебя или Дика?

Или — обоих? А помнишь, Глостер, что рекомендовал принц Гамлет бродячим актерам?

— Простите…

— Бог простит. «Говорите, пожалуйста, роль, как я показывал: легко и без запинки… А играющим дураков запретите говорить больше, чем для них написано».

— Лир вздохнул в непритворной печали, произнес тихо:

— Если бы у нас любили Шекспира… Смотреть на горланящий вокруг балаган тошно. Тошно.

Лир закрыл глаза, помассировал веки, замер, откинувшись в кресле, глянул на Глостера исподлобья:

— Вы оба нарушили правила; этого достаточно, чтобы потерять жизнь. Но ничтожно мало для победы.

Лир снова замолчал, а когда заговорил, голос его был тихим, сочувственным и участливым, словно у земского доктора, утешающего безнадежно больного мещанина.

— Полагаю, Глостер, между вами должен быть поединок, — буднично произнес Лир, словно только и занимался последнее время тем, что организовывал дуэли своих подчиненных. — Пусть все решит случай. Когда-то на Руси это называли «Божий суд». — Лир растянул губы в ухмылке, и его фарфоровые зубы тускло блеснули в неживом оскале. — Скорее, это суд сатаны: лукавый побережет того, кто сможет посеять больше смерти! И побеждает не тот, кто благородней, а тот, кто больше боится этой уродливой дамы. На должности моего куратора мне не нужны храбрецы: они бывают глупы и безрассудны. Я люблю трусов. Трусы умны и дальновидны. Правда, склонны к интригам и дрязгам и по этой собственной трусости способны цапнуть руку дающую… Но на то и хозяин: вовремя распознать какой-то иной страх, больший, чем страх перед ним… И я его распознал, Глостер. Нет? — Лир снова застыл, уставясь блеклыми роговицами в глаза Глостера. — Иди и убей Дика. Или он убьет тебя.

Глостер побледнел, произнес:

— Я никогда не был трусом.

— Все это словеса, Глостер. Все мы храбры, пока костлявая не схватит за горло. Выбери нож и спускайся, дружок, в подвал. Полагаю, твой друг Дик уже там.

Вы ведь дружили? Ну да, ну да… Рядом со смертью не бывает дружбы. Ни любви, ни дружбы, ни привязанностей. Слишком зыбко существование, слишком призрачно и вполне конечно. — Лир прикрыл глаза, помассировал веки кончиками пальцев:

— У меня выдался нелегкий день.

Глостер кивнул, словно боднул головой пространство. Через минуту дверь за ним закрылась. Лир не спеша выцедил вино из высокого, тонкостенного стакана, посмаковал губами, ощущая послевкусие… Снова уселся в кресло. Нижняя губа его бессильно отвисла, сделав лицо уродливым, аморфным; струйка вязкой слюны потянулась на лацкан пиджака; казалось, печать старческого слабоумия читается теперь на этом лице явно; старик казался безумным и бессильным в своей беспомощной дреме… И тут — Лир открыл глаза; взгляд был остр и насторожен, как взгляд готового к броску хищника. Он нажал кнопку на пульте селектора, спросил почти шепотом:

— Лаэрт? Дик ждет?

— Так точно.

— Он готов к поединку?

— Готов.

— Гневен? Испуган? Собран?

— Безразличен.

— Тогда — не жилец.

— Он в любом случае не жилец. И это понимает.

— Может быть, такое понимание заставит его быть ловчее? Не люблю скорых финалов, это похоже на убийство. Хотя… Да, проинструктируй Глостера. Мне не нужен благородный удар в сердце. Мне нужна агония. Долгая и мучительная.

Когда-то Глостер проделывал такие штуки впечатляюще. В Таджикистане, кажется.

— Нет, в Пенджабе.

— Старость — не радость. Склероз. Да, подтяни своих людей: пусть полюбуются. Всякая смерть, особенно долгая и мучительная, хороша лишь тогда, когда имеет воспитательное значение. Я спущусь через десять минут. Выполняйте.

— Есть.

Лир чувствовал усталость. Он прошел в комнату отдыха, придирчиво оглядел себя в зеркале. Людишки… его людишки… Можно было бы, конечно, стереть Дика втихую, просто поставив их в известность, что одного из центурионов больше нет.

Он совершил ошибку, а ошибки непростительны. Но… это было бы слишком. А большинством людей правят не воля и не разум. Людьми управляют эмоции. Пусть эта кровавая картинка — расправы над Диком, его долгих, нечеловеческих мучений — западет в их подсознание несмываемым цветным кошмаром, пусть преследует по ночам… У каждого из этих пареньков на совести десятки трупов, но — человек неизменен: чужая смерть рождает облегчение — не я! не меня! — только сначала; сразу следом приходит страх: твоя смерть и твоя агония может быть куда мучительнее и страшнее! Они будут помнить, помнить всегда: может прийти их черед! И неотвратимость жестокого финала для каждого из них в его. Лира, руках.

Через десять минут Лир был в подвале. Кровавую драму досматривать он не стал; все было именно так, как он и предполагал. Глостер обращался с холодным оружием не в пример эффективнее Дика. Получив всего один порез по касательной, Глостер подрезал противнику сухожилия на руках и ногах, а дальше… Вымещая на беспомощном опальном соратнике весь свой страх, пережитый в кабинете Лира, он терзал бывшего товарища долго и беспощадно. Лир хорошо знал Глостера; его страх смерти был столь велик, что… После сегодняшнего Глостер научится связывать этот страх только с одним существом на земле — с ним, Лиром, и любая другая опасность покажется ему несущественной и мнимой. Такого крысобоя можно выпускать на Маэстро. Кто победит в этой схватке, Маэстро или Глостер, Лир теперь поручиться не мог. А потом… потом останется лишь убрать оставшегося в живых мерзавца. Хорошим снайперским выстрелом. В сердце. И все возвратится на круги своя. Круг… самая одинокая фигура… Бесконечное множество бесконечно малых прямых, стремящихся затеряться в бесконечности. Бред. Как и вся эта жизнь.

Ближе к вечеру Лир вызвал Глостера по внутренней связи. Тот объявился незамедлительно. Какое-то время Лир испытующе смотрел на подчиненного, пытаясь заметить в его чертах то легкое безумие, которое рождает близость смерти. Но Глостер был бледен и безразличен.

— Ты готов выполнить задачу?

— Да, я готов.

Лир передохнул с облегчением. В голосе Глостера он услышал то, что хотел: эйфорию и опьянение кровью и властью.

— Ну что ж, мой милый Глостер… Кажется, ты больший любимчик судьбы, чем этот недотепа Дик. Нечего тебе и прохлаждаться. Мне нужен Маэстро.

— Живым?

— Нет. Мертвым. — Лир вздохнул. — Все решит скорость, мастерство и время.

Вернее, умение насыщать время действием, изменять мир, и изменять его в свою пользу. — Лир помолчал, добавил:

— И вот еще что… Есть у меня подозрение, что Маэстро сам будет искать встречи с нами. Так что не нарвись на засаду, Маэстро на них большой мастер. Вернее — лучший.

Что-то похожее на ревность шевельнулось в груди Глостера, но оценивать свои эмоции он не захотел. Собрался, слог его сделался лапидарным, сдержанно-деловым.

— По моим данным, они отражены в отчете, у Маэстро сейчас частичная амнезия. Следовательно…

— Глостер, надеяться на это можно, а вот рассчитывать — никак нельзя! — живо откликнулся Лир. — Голова — предмет темный, науке неизвестный; все попытки наших яйцеголовых в белых халатах поэкспериментировать с мозгом приводили к нулю. Полному.

Лир откинулся в кресле, закатил глаза под потолок; Глостер приготовился пережить еще один приступ начальственного словоблудия, и не ошибся.

— Я как-то частным порядком встречался с госпожой Бехтеревой; сорок лет она руководит Институтом мозга, академик, при регалиях и мантиях всех университетов; знаешь, как она выразилась? Мозг — инструмент настолько совершенный, что ни один исследователь за все время изучения так и не смог понять его истинного назначения. Все, что люди совершают, — не только простые действия, но и создание великих произведений искусства! — загружает этот странный орган всего на семь-двенадцать процентов мощности. Остальные девяносто процентов так и остаются невостребованными. Тогда зачем они?

Лир приподнялся в кресле и требовательно смотрел на Глостера, по-птичьи склонив голову набок. «Ильич!» — пронеслось в голове Глостера. Лир действительно был сейчас похож на Ленина, вернее, на его карикатуру, впрочем весьма удачную…

Но вот чего Глостер никогда не мог понять — играет Лир искренне, чтобы позабавиться самому или затем, чтобы размягчить собеседника-визави; в такие минуты Глостеру казалось, что Лира два: один — дуркую-щий фигляр, клоун, паяц, другой — затаившийся в этой раскрашенной оболочке убийца, безжалостный, бессмертный и беспощадный.

Кое-как справившись с безотчетно-мистической жутью, нахлынувшей на него вдруг, Глостер вслушался в пустопорожнюю болтовню Лира, и ему стало легче. Может быть, это не Лир, а он, Глостер, сходит с ума? Это бы многое объяснило.

— Есть мнение, дорогой Глостер, — продолжил тем временем Лир, — да, весьма авторитетное мнение, что наш мозг неземного происхождения… И еще не пришло время использовать всю его катастрофическую мощь… Или же… или просто по какой-то причине Бог. наказал людей, вот они и чухаются во тьме, будто свиньи в навозе, используя совершенный, уникальный, нигде в природе не повторенный инструмент на сотую долю возможностей… По-варварски. По-скотски.

Лир вздохнул, взглянул на собеседника требовательно:

— К чему я все это тебе говорю, Глостер? А к тому, что Маэстро, будь он псих или гений, напрягает куда больше извилин, чем большинство людей, так сказать, «в среднем по стране». А еще — применяет умения и навыки. И — мастерство. Не забудь, главное мастерство Маэстро — переправлять к праотцам всех, кто ему мешает. Без покаяния.

Глостер улыбнулся криво:

— Сейчас этого не умеет только ленивый.

— Разве?

— Да. Особенно среди людей специфических профессии. А в моей — дилетантов давно не осталось. В живых.

— Ты выглядишь весьма уверенным в себе, мой славный Глостер… Но в чем-то ты, безусловно, прав. Вот только не забывай об удаче. Вернее, об Удаче. Ее Величестве. Качество в нашем ремесле или искусстве порой решающее, ибо тому, кто неудачлив, второго шанса не выпадает никогда.

— Никакая удача не длится вечно.

— Кажется, в твоем голосе я расслышал самодовольство. Не так? Ну да…

Везет в этом мире не всем, не всегда и не во всем. Маэстро пока везет.

— Я найду его. Нужно только угадать, что он сейчас предпримет.

— Угадать? Ну что ж… Угадывай. Дерзай, Глостер. Кто поймет ум сумасшедшего? Да еще и гения к тому же, основное призвание которого — сеять смерть.

Лир вздохнул и, казалось, утратил всю свою энергию, всю взыскательную требовательность, всю ярость… Глостер вдруг увидел перед собой дряхлого тщедушного старика, озабоченного, кроме собственных бредней, еще и мучительной, смертельной болезнью, имя которой — страх.

— Ты должен его остановить, Глостер. Должен. И ты можешь, только… Ну да, я скажу тебе это. Чтобы ты не сильно обольщался на свой счет… В свое время у нас поговаривали, что… что у Маэстро договор со смертью. И, судя по всему…

Пока эта серьезная дама свои обязательства выполняет.

Глава 30

«…И пришел однажды Бог к людям, пришел, как человек, чтобы не убоялись Его, чтобы услышали Его, чтобы поняли Его… И спросил Он людей: „Любите ли вы Бога?“ — „Да“, — ответили Ему люди-»Так вот, до того, как были праотцы ваши, Азм Есмь, и Я повелеваю вам: будьте счастливы, да не будет между вами богатых и бедных, больных и увечных, завистливых и гордых, а будете все любимыми детьми Отца вашего!"

И испугались люди, и ропот Прошел меж ними, и старшие спросили младших:

«Чем делает себя этот человек? И почему говорит, как Власть Имеющий, когда суть такой же, как мы?» И озлобились люди, и насмеялись над Ним, и стали кидать камни, и кричали бранные речи, и бесновались, и требовали смерти… И говорили промеж себя так: как понять, угоден человек Богу или нет, если нет ни бедных, ни увечных, ни страждущих, если нет презираемых и презренных?.. И не соблазняет ли нас этот, в одеждах белых, как небо полдня?

…И не послушались люди Бога, и покинул их… И побрели люди во тьме мыкать злосчастие, каждый сам по себе, и каждый страдал, и желал быть любим, но были дела их злы, и не осталось в душах их Господа, и никто не возжелал вспомнить завещанное: «Возлюби Господа Бога своего всем сердцем своим, всей душою своею; и ближнего своего возлюби, как самого себя…» И никто не вспомнил слова сказанные: «Отче наш… и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим…», и не было прощения, и не чаялось бессмертия и воскресения, и жизнь сделалась скудна, коротка и конечна".

Лир проснулся в холодном поту. Сердце билось с перебоями, то замирая, то начиная колотиться так, словно хотело вырваться из грешного и слабого тела прочь, наружу… Судорожно сглотнув липкую, вязкую слюну, Лир заметался взглядом по комнате, залитой лунным светом; серые очертания предметов в ней были знакомы и не знакомы одновременно, серые тени там, за окном, бросали на пол странные блики… И тут он услышал шаги; шаги были уверенными и тяжкими, как поступь Командора, они приближались, и Лир чувствовал: дверь откроется вот-вот, и комнату зальет слепящий мрак небытия, и от него, Лира, со всем его могуществом не останется ничего, кроме иссохшего старческого тельца: желтого черепа, обтянутого морщинистым пергаментом кожи, и тщедушного костяка в вялых лохмотьях истерзанной лихорадкой плоти; тельца, покоящегося в комках пропитанных запахом старческого пота простыней. Ужас был липким и скользким, старик ощущал его на ладонях, будто холодную налимью слизь… Вскинулся, брезгливо отер ладони о наволочку, сипло выдохнул стоялый, пахнущий медикаментами и мочой воздух, душащий, словно непроницаемое толстое покрывало, напряг всю волю, сел на постели и устремил взгляд на дверь, готовый встретить того, кто там, лицом к лицу, готовый ко всему…

И — снова проснулся. Белье было мокрым насквозь, старик дышал жадно и часто, как загнанная лошадь, под левой лопаткой словно воткнули раскаленный вертел и медленно вращали его, и старик боялся пошевелиться, чтобы не сделать эту боль нестерпимой… Он шарил трясущейся рукой по прикроватной тумбочке, стремясь отыскать выключатель, но рука его вдруг наткнулась на что-то холодное и липкое; сильное струящееся тело проползло по руке, обвило так, что старик перестал ее чувствовать… Он боялся повернуть голову и встретиться глазами с напавшей на него тварью; а раскаленный вертел вонзался в плоть все глубже, и старик понял, что жизнь кончилась, эта, земная жизнь, и в другой его не ждет ничего, кроме мучений, ужаса и кромешного мрака… Он дернулся что было сил, хриплый заунывный вой прорезал тишину комнаты, а старик кричал и рвался, стараясь освободиться от вязкой твари, что сковывала ему мышцы смертным холодом…

На этот раз он проснулся от собственного крика. Сидел на постели, дико таращился вокруг, не поверил в пробуждение, вскочил, содрогаясь от отвращения, осмотрел прикроватную тумбочку, осторожно, пальцем, нажал выключатель. Теплый желтый свет залил комнату, и старик наконец понял: все, что ему привиделось, было лишь сном, кошмаром, и сейчас о нем напоминала только ставшая тупой боль под левой лопаткой, липкое от пота тело да онемевшая рука. Лир пошевелил пальцами: рука работала нормально, значит, не инсульт, нужно успокоиться, позвать людей… Людей… Не было в его окружении людей, были лишь подчиненные и прислуга; одни боялись его, другие, вышколенные десятилетиями холопьей службы, появлялись и исчезали молча, как тени, выполняя все его распоряжения расторопно и точно; были и такие, что научились предугадывать его желания и потакать плотским утехам, доставляя ему пышных формами молодых женщин тогда, когда он только успевал подумать о них… Теперь все реже… Да… У него было все.

Власть, богатство, влияние. А людей не было. Ни одного.

Паника, вызванная кошмаром, прошла, хотя Лир еще долго ощущал страх и пытался определить его источник, но не мог. Кошмарные ночные видения все еще теснились обрывками в его мозгу, а он пытался продраться сквозь них, как сквозь грязные клочья промышленного смога, но не сюда, в реальность, а к тому, первому сну в словах… Ну да, сон был грязно-желтый: перемолотый в пыль песок, охровые горы, пестро обряженные люди, человек в одеждах цвета блеклого полуденного неба… Лир тряхнул головой; слова сейчас вспоминались смутно, но он смог понять, что это не что иное, как апокриф, причем созданный его собственным подсознанием… Что он, Лир, желал сказать самому себе этим сном, о чем предупредить, против чего предостеречь?..

Лир подошел к бару, выбрал коньяк, налил полбокала поразмыслил, плеснул содовой, чуть-чуть, для мягкости, открыл маленький холодильник, бросил в бокал несколько ледяных кубиков, уселся в кресло. Сидел, прихлебывая напиток и глядя на панораму спящего громадного города за окном. Он внезапно, вдруг почувствовал свое полное одиночество в этом мире, ему до боли захотелось быть любимым и кому-то нужным… И оттого, что это желание было полностью неосуществимым, становилось не просто горько… Лир ощущал мир за окном как личного врага, в чем-то обманувшего его, насмеявшегося над ним подло и жестоко, и оттого он готов был мстить: всем им, жвачным, живущим так бездарно и так счастливо! У них было все, чем не обладал он: семьи, дети, проблемы… Порой, после таких вот кошмарных видений. Лир не спал. до первого света просто из-за страха уснуть и вновь попасть в цепкие когти неотвязных, ощутимо реальных видений. Ему приходила в голову страшная мысль…. А что, если сны и есть настоящая жизнь, а жизнь окружающая — мнима и нужна лишь для того, чтобы подкормить, напитать мозг впечатлениями, эмоциями, символами? И в том полуночном мерцании освобожденного от всего сущего естества, в его полете и устремленности, в его страхах, в его странных, часто вычурных созданиях — и есть истинная жизнь духа, та жизнь, о которой могли поведать остальным лишь немногие избранные: Моцарт, Бетховен, Чайковский? Та жизнь, которая переживается смертными всего лишь как приятный миг или как жуткий сон?

Алкоголь действовал успокаивающе. Скверные предчувствия оставили Лира, ночные видения уже не пугали; те мысли, что казались откровением всего лишь несколько минув назад, теперь представлялись не чем иным, как игрой переутомленного ума, игрой прихотливой, но ничуть не значимой в реальной жизни.

Лир перевел дух, налил себе еще порцию бренди, разбавив совсем уж символически; волшебство алкоголя сегодня действовало особенно исцеляюще; вскоре ему удалось загнать ночные страхи, казавшиеся всего полчаса назад пусть сумеречной, но явью, в глубь подсознания, завалить там шелухой привычных понятий, сутолокой грядущих неотложных дел, хмельным благодушием… Страх перед сном отступил, Лир почувствовал усталость, но не ту" измотанную, нервную, какая сначала изводила его бессонницей, потом — кошмарами; это была обычная усталость уже далеко не молодого человека, которому для восстановления сил необходим хороший крепкий ночной сон.

Лир прошел в ванную, сбросил влажное еще белье, завернулся в махровый халат. Досыпать он пошел в другую спальню; прилег, удобно устроился… Тот, казавшийся теперь совсем давним и дальним сон, тяготил где-то под сердцем, но последняя мысль показалась Лиру спасительно здравой: спазмы. Ну, конечно, спазмы: погода скачет от жары к дождям и наоборот, сосуды замирают, оголодавший от недостатка крови мозг рождает вымышленных чудовищ… Правы французы: необходимо подпитывать сердечную мышцу хорошим бордо и периодически пользовать коньячок, кальвадос, водочку. Микроскопическими дозами, но чаще. Особенно когда ситуация обостряется и ожившие покойники ломают так славно ложащиеся пасьянсы.

Дьявол! Мысль о Маэстро прогнала всякий сон напрочь, как налетевший ветер влажное летнее марево. С Маэстро нужно кончать как можно быстрее! Играться с ним не то что опасно… Слишком много смертей засеял этот человек; смерть любит тех, кто верно ей служит: бережет, лелеет; все жрецы смерти, будь то генералы или производители оружия, жили непостижимо долго для смертных. Если и наказывала таких природа, то только в потомках, поражая чад — детей или внуков — безумием или бездвижием, параличом. Что же до «людей действия», то никакой статистикой продолжительности их жизни никто не владел: слишком мелкие пешки, расходный материал, пушечное мясо. Выжить в поединке с оснащенным «эрликонами» вертолетом?

Только случай и судьба сберегли этого страшного человека. Зачем? Чтобы прервать бег времени по отношению к нему, Лиру?

Лир вскочил, подошел к бару, открыл, налил себе полный стакан водки, выпил единым духом, поморщился… Это было проявлением слабости, но… Что вся наша жизнь, как не проявление слабости, страха, бессилия? Он почувствовал горячий накат хмеля, передохнул… Пусть слабость… Слабость есть не что иное, как оборотное проявление силы. Ее можно себе позволить наедине с собой, но никогда — на людях. Люди не прощают чужой слабости так же, как своей трусости. А Маэстро… Он будет мертв. Единственное… О, как хотел бы Лир поговорить с ним о Шекспире! Мир полон человеческих недоделков, которые так никогда и не станут людьми… И все они не любят Шекспира!

Лир понял, что опьянел. Постоял у бара, налил доверху еще стакан, выпил.

Влажная пьяная пелена уже застилала мозг, Лир побрел к постели, смутно различая окружающие предметы… На миг мелькнула паническая мысль: а может быть, он уже слишком стар для тех игр, в которые пытается играть? Хм… Ирония в том, что все игры в этой жизни кончаются смертью игроков.

Лир упал на постель и в тот же миг провалился в черный сон, как в бездну,

Часть пятая

БОЛЬШАЯ ЖАРА

Глава 31

Сначала Але показалось, что она уже умерла. Ее раскачивало, несло, руки и ноги будто вязли в вихревом потоке, и не было никакой легкости: воздух обступал ее теплой патокой, пеленал, словно кокон шелкопряда; все тело было ватным, скованным, будто сведенным судорогой; девушка повернулась, острая боль, точно разъяренная рысь, впилась сзади когтями в шею — и Аля очнулась окончательно.

Девушка почувствовала, что лежит, свернувшись клубочком, на заднем сиденье мчащейся машины, но пут ни на руках, ни на ногах не было, и рот ничем не заклеен. Она вспомнила все происшедшее с ней. Паническая мысль заметалась было в голове: где она теперь? В плену? Ее поймали? Аля замерла, сдержала дыхание, чтобы те ее преследователи, что, возможно, находились рядом в салоне, не поняли, что она уже очнулась, почувствовала предательское трепыхание собственных ресниц, свет сквозь сомкнутые веки, ну что ж, все не так уж скверно, беспамятство было недолгим, во рту — никакого металлического привкуса, значит, внутренние органы не повреждены, да и зубы вроде целы. Она попробовала осторожно-напрячь мышцы рук, ног, спины, чуть шевельнула пальцами: боли нет. Только шею немного ломило.

Аля двинула легонечко головой, боль острая, но не жестокая, а такая, какая бывает при растяжении. Мыслит она тоже связно… Значит, легко отделалась.

Последнее, что она помнила, это как въехала на большак и какой-то здоровый джип с маху протаранил ее борт. Могло быть и хуже.

Стоп! А почему же она, еще не вынырнув из пучины спасительного беспамятства, решила, что уже умерла? Ну да, лицо. Лицо напротив… Она его видела ясно и наяву, похожее и непохожее, и это не мог быть сон или бред…

Хотя… Как раз в бреду видения наиболее осязаемы и реальны; где-то она читала, что бред — это и есть патологическая интуиция… Просто события покатились так жестко и неотвратимо, что ее память вернула то, что произошло больше года назад, то, что она, может, и хотела бы, да не могла забыть…

…Вертолет вырастал на глазах, из-под его днища, словно бивни доисторического птеродактиля, торчали жерла спаренного крупнокалиберного пулемета. Он шел низко над морем и вдруг — взмыл вверх. Пулеметы плеснули огнем, вздыбливая каменистый обрыв веером осколков. Гончаров мигом толкнул Алю на землю, выхватил оружие, выстрелил трижды, пока пистолет не замолк с беспомощно откинутым затвором. Высокие фонтаны щебня приближались, Олег вжался в землю, притиснув девушку, прикрыв ее собой.

Маэстро стоял на самом краю обрыва недвижно, словно Каменный гость. Полы длинного плаща трепетали под воздушными струями, грозная машина приближалась…

Пистолеты в руках Маэстро заплясали, изрыгая свинец; вертолет вихрем промчался над ним, усыпав с головы до ног вырванной из каменистого грунта щебенкой.

Очередь распорола обшивку двух автомобилей, один просто стал похож на дырявый жестяной муляж, другой — разлетелся на части, опалив пространство вокруг клубом огня.

Маэстро остался невредим. Он продолжал стоять на краю обрыва во весь рост.

Улыбка застыла на бледном лице, а глаза… Ей показалось, что они сияли ребяческим восторгом. Похоже, у него действительно был договор со смертью, и смерть свои обязательства выполняла.

Пока вертолет делал боевой разворот, Маэстро успел заменить обоймы.

Тяжелым басом гудит фугас, Ударил фонтан огня…

А Боби Джон пустился в пляс:

— Какое мне дело до всех до вас, А вам — до меня, — пропел он негромко. Лицо его было сосредоточенным и необыкновенно спокойным.

Пулеметы загрохотали вновь. Фонтанчики приближались. Вертолет слегка болтало, потряхивая от отдачи: это был не «крокодил», боевой «Ми-24», а обычный милицейский «фонарь», оснащенный на скорую руку спаренным «эрликоном». Маэстро с видимым удовольствием наблюдал, как сверкающие в лучах солнца латунные гильзы сыплются в море — будто гора золотых червонцев, которыми давно оплачена чья-то жизнь.

Когда вертолет пронесся сверху. Маэстро успел выпустить в его металлическое брюхо всю обойму. Вертолет дернулся; пилот произвел разворот и бросил машину в атаку сразу, со стороны берега. Он надвигался стремительно, низко над землей, желая срезать острыми жалами очередей человека в черном.

Маэстро ухмыльнулся, ощерившись, прошептал одними губами:

— Все счеты.

Быстро поднял пистолет и направил ствол в ведомую ему точку.

Будто черная тень пронеслась над лежащими Олегом и Алей, и через несколько секунд девушка услышала неровный скрежет, взрыв — и все разом стихло. Кое-как она выбралась из-под отяжелевшего от ранения Гончарова, на четвереньках подползла к близкому обрыву и глянула вниз.

Вертолет, разваленный на куски, догорал на галечном пляже. Там же, у самой кромки воды, лежал Маэстро. В своем черном плаще, похожем на концертный фрак, с высоты он казался штрихом, оставленным кистью китайского мастера на шелке… И штрих этот расплывался, и накатная волна прибоя доставала до него…

…Автомобиль чувствительно тряхнуло, Аля неловко повернулась и охнула: боль оказалась внезапно острой. Водитель услышал ее стон. Машина замедлила ход, пошла тише и вскоре застыла в тени нависших над дорогой акаций. Аля замерла.

Открыть глаза и посмотреть, где она и кто ее захватил, было страшно. Хлопнула водительская дверь, девушка сжалась в комочек, готовая мгновенно разогнуться и врезать пяткой в самое уязвимое место этому одинокому волку, решившему, что она совершенно беспомощна, даже не потрудившемуся ее связать. Она приготовилась. ощущая, как бешено колотится сердце.

— Открывай глаза, девочка, от жизни не зажмуришься. Аля почувствовала, как изморозь мгновенной волной прошла по спине, вскинулась, села, глядя во все глаза на наклонившегося к ней мужчину, произнесла одними губами:

— Маэстро…

— Он самый.

— Ты… вы живы?

— Призрак. Во плоти. — Маэстро невесело усмехнулся. — Лукавый играет с человеком, как кошка с мышкой. Признаться… мне эта игра не доставляет уже никакого удовольствия.

— Как вы… — Давай уже на «ты», девочка. Глупо и неестественно я такой ситуации выкать.

Аля кивнула, глядя в одну точку, и весь ее разом поглупевший и чуть виноватый вид говорил о том, что она не очень-то верит в происходящее. Вернее, не верит совсем. И ждет только часа, чтобы проснуться.

— Ты мне приснился.

— Вот как?

Аля нашла пачку с сигаретами, чиркнула кремнем зажигалки, затянулась, вдохнув в легкие горько-щемящий дым. Тряхнула головой. Нет, это уже не сон. Явь.

— Ну надо же… — тихо произнесла она. Помолчала, снова тряхнула головой, чуть поморщилась от боли в шее… Явь. Пустая дорога. Утро начинающегося жаркого дня. Джип, Мужчина. Самый опасный из тех, кого она когда-либо знала. И самый безжалостный. И… и самый одинокий. Ну да, бесконечно одиноким был и Гончаров, когда они только встретились… Такой же одинокий, как и она сама… Но… все это было здешнее одиночество, живое. В нем была и горечь. и боль, и отчаяние, но не было безнадеги.

А Маэстро… Его одиночество еще тогда показалось Але безмерным, бездонным, ледяным, словно одиночество Кая, так и выросшего в замке Снежной королевы. И сейчас Маэстро выглядел так, будто уже перешел в тот, иной мир, но что-то остановило его на мостках через Лету, чей-то окрик или приказ… И он вернулся. Зачем? Чтобы уйти не одному?

— Ты поседел, Маэстро, — сказала девушка едва слышно.

— С людьми это случается, — улыбнулся он.

— Как ты выжил? Как оказался здесь? Как…

— Погоди. У тебя что-нибудь болит?

— Нет. Только шея. Немного. Я ударилась? Была авария?

— Ты удивишься, но у тебя случился обычный обморок.

— Обморок?

— Да. Ты выскочила на своем «броневике» мне под колеса на такой скорости, что спасла тебя случайность. Видимо, чтобы не напрягать нервную систему излишне и не усложнять со страхами, ахами и охами, твое мудрое подсознание велело мозгу и телу шлепнуться в отключку, как это бывало у дам прошлого века при известии о беременности… Словно предыдущие миллион лет люди размножались почкованием… Я тебя перенес на заднее сиденье к себе. Вот и вся история.

— Что стало с автомобилем?

— Естественно, твой джип потерял товарный вид. Впрочем, у меня сложилось впечатление, что автомобиль-то как раз чужой.

— А те, что гнались за мной? Ты… убил их?

— А кто за тобой гнался? И почему? Девушка не ответила. Только тряхнула головой, словно пытаясь согнать наваждение…

— Маэстро! Откуда ты взялся?! От-ку-да?!

— Долго рассказывать. Ладно. Перелезай на переднее, поболтаем.

Аля послушно кивнула, вышла из машины, устроилась рядом с усевшимся за руль Маэстро. Мотор заурчал ровно, автомобиль плавно тронулся и заскользил по дороге. набирая скорость, И Аля вдруг поймала себя на том, что абсолютно не воспринимает реальность происходящего: все слишком буднично, чтобы оказаться явью! Но… теплый летний ветерок струился в приоткрытое окно, шевелил волосы, ласкал правую щеку; ароматы выгоревших степных трав, недальнего моря, полынной пыли… Уж они-то были абсолютно реальны!

— Сигарету? — нарушил, наконец, молчание Маэстро, и эта простая фраза вернула Алю на землю. Все абсолютно реально и очень скверно!

— Что-то не хочется.

Маэстро прикурил от автомобильной зажигалки, не разжимая губ, выпустил струю дыма… Аля скосила на него глаза: ну да, он, Маэстро, во плоти, только совсем седой, похудевший, и этот шрам… И кажется, следы безобразных ожогов.

Девушка почувствовала, что волнуется отчего-то… Сама вытянула сигарету из пачки, прикурила, затянулась несколько раз глубоко… Голова закружилась, и девушка выдохнула вместе с дымом:

— Влад… Как ты выжил?

Маэстро усмехнулся, и Аля заметила, что его усмешка тоже стала другой, неуловимо изменилась, как и он сам.

— Бог знает. Не помню. Я лишь прошлой ночью узнал, какое сегодня число, месяц и год.

— Как это? — искренне удивилась Аля.

— Амнезия.

— Что?

— Потеря памяти. Равно как и ориентации во времени и пространстве.

Следствие контузии.

— Контузии… И где же ты все это время обретался?

— В каком-то ресторанчике под Южногорском. На хозработах.

— Так, значит, ты не насовсем «с крышей расставался»? Маэстро усмехнулся невесело:

— Функционировал, как робот без программы.

— А вчера ночью — что? Программа включилась?

— Да. В той ночи было слишком много смерти. Лицо Маэстро посуровело, вернее, сделалось безличным и отрешенным, словно этот человек действительно вернулся в мир с того берега Леты.

— Влад… А ты помнишь то, что случилось тогда? Там, на берегу? И вертолет? И все, что было до этого?

— Я все отлично помню. Потом — огонь и темнота. Из которой я вынырнул лишь прошлой ночью. — Маэстро помолчал, скривился горько:

— И снова прямо в огонь. — Он опять замолчал, сосредоточенно глядя на дорогу, потом спросил:

— Тот вертолет… Я свалил его?

— Да.

— Вот это славно! — Лицо Маэстро преобразилось вдруг искренней мальчишеской улыбкой. Но он помрачнел так же скоро и неожиданно, словно в осенний, полный неверного солнца день туча закрыла небо и сделала темным все в одно мгновение.

— Гончаров жив? — осторожно спросил Маэстро.

— Жив.

Маэстро вздохнуло видимым облегчением.

— Я был занят вертолетом. Но заметил: пуля его не миновала.

— Олегу повезло. Она прошла вскользь и навылет.

— Он здоров?

— Вполне. Сначала рука плетью висела, потом разработалась.

— Вы вместе?

Аля чуть помедлила, не сразу решив, как ответить, потом произнесла тихо:

— Да.

— Я рад.

Неловкое и непонятное молчание повисло, как марево, как пустынный мираж.

Оно заклубилось в салоне душными всполохами затаенной боли, беспамятства, отчаяния, оно окутывало девушку неподъемной ватной массой, опутывало липкой и тяжкой паутиной недосказанности и недоверия. Может быть, все это ей только почудилось, но…

— Влад… Я хочу, чтобы ты знал… Я хочу… — Аля заговорила быстро, волнуясь, глотая слова; "и вдруг показалось, что она может опоздать, не успеть сказать важное… — Мы не бросили тебя… После того как… после того как вертолет рухнул и прогрохотал взрыв, я подползла к краю обрыва…. Вертолет…

То, что от него осталось, догорало на галечном пляже, внизу, а ты… Ты лежал у самой кромки моря, без движения, словно… словно обугленный… Я думала, ты погиб… Да и… не спуститься мне было с этого обрыва никак! Там же метров семьдесят вниз, а то и все сто! Ты не мог выжить… Но ты выжил. И я… и я рада, что ты выжил. А я… мне… Я вернулась к Олегу… Он был без сознания, он умирал… Я должна, должна была его вытащить? Иначе бы я снова осталась в этом мире совсем одна, ты понимаешь? После того как ты погиб, после всего остаться совсем одной — страшно… Да и вообще — есть что-то страшнее для человека, чем остаться одному?

Девушка мельком взглянула на потемневшее лицо Маэстро, запнулась:

— Извини… Я не хотела.

— Я мужчина. Какие бы обстоятельства ни влияли на мою жизнь, путь я выбирал сам. Наверное, не всегда удачно и совсем не мудро, но… Я сам несу ответственность за свой выбор и… — Маэстро помедлил, но так и не решился договорить фразу.

— А я… я должна была уничтожить закладку Барса. — Девушка назвала отца псевдонимом, странно, но это получилось у нее естественно: Олег Гончаров почти всегда называл его именно так. — Я должна была уничтожить эту отраву, иначе было бы нечестно и перед ним, и перед тобой… Да и порошка там было столько, что хватило бы посадить на иглу целый город, И я сделала это. Я нашла шахту и взорвала ее. Потом вернулась, кое-как погрузила Гончарова в машину, и мы уехали… Я посмотрела с обрыва вниз: начался прилив, и тебя на берегу не было… Ты понимаешь, я не бросила тебя, просто я не могла…

— Успокойся, девочка. Ты все сделала правильно. Никто не смог бы сделать лучше, ни Гончий, ни я, ни Барс. Никто не смог бы лучше. — Маэстро замолчал, сосредоточенно глядя на дорогу. — Ну а теперь… ответь мне на вопрос: почему вы живы?

— Кто? — одними губами спросила девушка, снова почувствовав, как мороз; ледяной волной прошел по коже.

— Ты и Гончий.

— Олег… Он тоже первое время опасался. Потом решил: мы никому не опасны и никому не нужны.

Маэстро молчал, сосредоточенно глядя на дорогу. Так прошло несколько минут, пока он, наконец, не разлепил плотно сведенные губы:

— Не понимаю. Лиру почему-то было выгодно уничтожение нескольких центнеров героина; но зачем он оставил в живых вас?

— Гончаров как-то сказал: «Система такова, что ни с того ни с сего никого не списывает».

— Это так. Но я спросил не почему вас оставили в живых, а зачем. Да и… вряд ли Лир теперь является частью системы.

— Мне кажется, на волка-одиночку он тем более не похож, — хмыкнула девушка.

— Ты права. А что Гончий? Он не задавался этими вопросами?

— Может, и задавался, но со мной не обсуждал. Наверное, берег.

— И Лир берег. Для чего-то… — Маэстро смотрел невидящим взглядом на дорогу, потом свернул на грунтовку.

— Мы далеко? — спросила Аля.

— К морю; сядем на бережок, свесим нижние клешни, и ты мне поведаешь не торопясь, что с тобой приключилось.

— Погоди, Влад. Лучше уехать подальше, и тогда…

— Нет, это ты погоди. Если сей мешок соткал все-таки Лир, то выбраться из него можно только разглядев всю картинку.

— А вдруг окажется, что наше положение безвыходно? — Безвыходных положений не бывает. Ибо выход всегда там же, где и вход.

Глава 32

Через четверть часа они уже сидели на прибрежном обрыве. Вокруг было абсолютно пустынно. Маэстро свернул на целину, джип какое-то время мчался в облаке мутной жаркой пыли и теперь стоял в десятке метров, горячий, как запаленный скакун. Сухое, выжженное солнцем пространство вокруг просматривалось на километры. Море внизу тихо и безучастно переливалось под выцветшим от жары небом и где-то в дальней дали превращалось в четкую и рельефную темно-синюю линию далекого горизонта. Там, на рейде, застыл длинный сухогруз. Сейчас он дождется своего часа, выйдет за акваторию невидимого отсюда порта и несколько месяцев будет зависим только от стихий, но не от людей.

Аля тряхнула головой, прикрыла лицо ладонями, стараясь настроиться на разговор, но произнесла помимо воли:

— Маэстро… почему люди не хотят просто быть счастливыми?

— Они хотят. Но не знают как.

— Ты тоже не знаешь?

— Тоже.

— Мне кажется, люди просто боятся понять, что такое счастье, чтобы не потерять его. Ведь жалеть об утерянном куда как горше, чем о том, чего никогда не было.

Девушка бросила скорый взгляд на Маэстро; тот продолжал сидеть, сосредоточенно вглядываясь в далекую синеву. У него был вид смертельно уставшего человека, и Аля устыдилась: как ни странно, с появлением Маэстро она почувствовала и холодную, как осенняя рябь на воде, тревогу, но больше — успокоение. Теперь появился мужчина, незаурядный мужчина, готовый взять на себя ее проблемы, и она позволила себе расслабиться совершенно. Стоит ли забивать ему голову всякой ерундой, ведь ему, наверное, совсем не сладко сейчас — вынырнуть из спасительного беспамятства снова в войну? Выругала себя за глупость и бесчувственность, произнесла тихо:

— Извини.

Маэстро только пожал плечами. Аля же собрала все свое мужество, чтобы вновь пережить происшедшее за последние сутки… Закурила, закашлялась, смахнула навернувшиеся от неловкой затяжки слезы и начала рассказывать. Маэстро слушал внимательно, не перебивая. Только несколько раз бросал на девушку быстрый взгляд, словно видел ее впервые.

— Это все? — спросил он, когда Аля закончила.

— Да.

Маэстро вырвал сухую травинку, пожевал, спросил:

— Кто, по-твоему, убил Ландерса? Аля наморщила лоб:

— Это покажется странным, но… Сначала я была уверена, что Ирка Бетлицкая. Но теперь…

— Ну?

— Может быть, и ее подставили, как меня?

— Подожди, ты же говорила, что выстрел был со сцены.

— Мне так показалось, но… с таким же успехом стрелять могли и из-за кулис, и из зрительного зала — «язык», ну, подиум, как раз делил зал надвое.

— Аля, пожалуйста, подумай.

— А что тут думать? Кто поручит такую акцию, как убийство авторитета и депутата, шестнадцатилетней пацанке? Это же глупо!

— Это парадоксально, а потому не глупо.

— А если она в последний момент не смогла бы выстрелить? И спалила бы всю операцию, равно как и заказчиков? Может быть, кто-то прикрылся ею, как и мной, и выстрелил наверняка?

— Может быть, и так.

Маэстро сидел вялый, разморенный зноем и вдруг — быстро повернулся к Але, обхватил ладонями ее лицо, проговорил резко, напористо, глядя в глаза:

— А теперь быстро: кто убил Ландерса?! Ну!

— Ирка Бетлицкая.

— Вот так! — Маэстро убрал руки, вынул пачку сигарет, закурил. — Девочкам думать вредно. Чутье, интуиция — это вернее. Как только девочка начинает строить логические конструкции на костылях эмоций — и Ирку эту Бетлицкую жалко, и себя жалко, — то получается лаковая сериальная картинка, ничего общего с действительностью не имеющая. Это опасно.

Последнее слово Маэстро произнес так, что… Волна ледяной изморози окатила спину и плечи девушки, и здесь не было ничего от обычного страха. Просто порой Маэстро казался ей даже не человеком… Вернее… человеком, но функционирующим с полностью атрофированными участками мозга, отвечающими за страх или боль… Она все пыталась подобрать слово, пока оно само не всплыло в памяти; слово было угловатым, тяжким — чуть-чуть, и оно провалится в самые темные глубины подсознания — одержимость.

Аля незаметно глянула на Маэстро. Он был спокоен и безучастен, как блеклое, напитанное зноем небо. Сидел, погруженный в раздумья, потом спросил:

— Ты говорила, что простудилась?

— Да. Вернее, это не простуда даже была, а какое-то странное недомогание.

С кошмарами, реальными, как галлюцинации.

— А потом все прошло?

— Бесследно. Даже как-то странно. Сначала — ходила как опоенная, словно в душном сонном мороке, потом… Перед самым показом настроение сделалось — лети и пой! Ты принимала какие-нибудь таблетки? Нет. Только кофе. Хотя… Да?

Кофе мне как раз Ирка Бетлицкая и предложила. Я даже порадовалась; стерва-то она стерва, а все что-то человеческое в ней осталось.

— И после кофе… — начал Маэстро.

— После кофе я стала порхать, как колибри в стратосфере! Ты думаешь, она что-то подсыпала туда? И раньше — тоже?

— А ты как думаешь?

— Теперь даже не знаю. Не знаю. А зачем?

— Подставить тебя под убийство Ландерса было не спонтанной выдумкой киллера-малолетки, а трезвой предварительной разработкой.

— Ты думаешь?

— Убийство Ландерса — не единственная акция в ту ночь. Близ поселка Приморского под Южногорском убили еще одного человека. И он был не статист, судя по количеству охраны и подготовке группы, высланной для его устранения.

— Маэстро, ты…

— Да, Я утихомирил их. Но вовсе не по живодерскому комплексу: так ситуация сложилась. И — вывела меня из состояния амнезийного ступора. Клин клином… Я не о том. Там тоже была совсем субтильная девчушка, даже две. Но одна — просто «девочка для радости», а вот вторая… На оружие она смотрела не как на железо, а как на средство.

— Подожди, Влад! Может быть, тебя тоже подставили? Маэстро задумался, но лишь на мгновение.

— Нет. Таких, как я, не подставляют: слишком хлопотно. Таких убивают.

Чтобы проблем не возникало.

— Так, может, и со мной все случайно?

— Девочка, ты себя хочешь утешить или меня убедить? — усмехнулся Маэстро.

— Даже не знаю…

— Почему ты не смогла связаться с Гончим?

— Я же рассказывала: что-то с телефоном.

— Вот и считай количество допусков: что-то с телефоном, что-то со здоровьем, что-то с самочувствием и настроением, сонным до одури целые сутки и ставшим кайфным и решительным непосредственно перед акцией… Что-то с пистолетом, из которого стреляли в Ландерса и который оказался впоследствии в твоей сумке, что-то с Ирой Бетлицкой, испарившейся после акции быстрее лани шизокрылой… Не слишком ли много?

Аля застыла, глядя в одну точку.

— Но почему — меня? По-че-му?

— Бегаешь быстро. И стреляешь не слабо.

— В этом все дело?

— Да. Ты должна была увести на себя обширную погоню, какую организовали люди Ландерса и криминальная шушера под их началом. После стрельбы в гостинице и разборки с авторитетами в поселке ни у кого уже и сомнений не осталось, что ты и есть искомый киллер, супостат и злодей. Вернее — злодейка.

Аля усмехнулась горько:

— Что-то это не радует.

— Но и не пугает?

Девушка только пожала плечами:

— Чего бояться раньше страха, верно?

— Ну да, ну да… Как вещает здешняя народная мудрость: будет хлеб, будет и сало. — Маэстро помолчал, глядя в морскую синеву. — О твоих незаурядных способностях из оставшихся в живых знали только три человека: Гончий, я и Лир.

Ему как раз по силам скроить такую схему, как одновременное устранение двух авторитетов.

— Зачем это ему?

— Дьявол разберет. Для таких, как он, больше мути — больше рыбы. Одного он не учел.

— Чего?

— Случай. Меня. Я поломал или осложнил первую операцию, и теперь…

— Влад, а может быть, ты все усложняешь? И нет здесь и близко никакого Лира? Я помню, ты хотел разыскать его, чтобы отомстить за ту, давнюю гибель твоих друзей…

— Моих бойцов.

— Ну, бойцов… Просто… может быть, это у тебя…

— Навязчивая идея?

— Ну, вроде того. — Аля помялась, но произнесла-таки то слово:

— Одержимость. И ты все усложяешь. А на самом деле — все просто как день: ты случайно попал в разборку, меня случайно подставили в Южногорске…

— Аля, ты изучала диалектический материализм?

— Нет.

— Жаль. Согласно сей марксистской лженауке, цепь случайностей есть не что иное, как закономерность. А в таком деле, как прицельная стрельба по авторитетам из всех видов оружия, случайности ни с того ни с сего не возникают.

Аля промолчала, понимая, что переубедить этого человека ей не удастся, да и… да и вполне возможно, он действительно прав. Потом произнесла едва слышно:

— И теперь… теперь ты кинешься искать Лира?

Маэстро рассеянно смотрел на море, и лицо его было безмятежно-спокойным.

— Нет. Он сам нас найдет.

Четыре часа езды по жаре измотали Алю Егорову совершенно. За это время они дважды останавливались, покупая воду, сигареты и шоколад. Маэстро был молчалив и сосредоточен. Вел он машину по едва приметным дорожкам, а то и прямо по целине; он сразу объяснил Але, что встреча с вооруженными представителями власти, которые вполне могли работать на людей Ландерса и Батенкова, не сулит им ничего доброго: Маэстро был хорошо вооружен и навыков в обращении со стреляющим железом не утерял, но «огневой контакт» с властями может создать такое количество дополнительных проблем… Да и удача не всегда на стороне смелых. На нее можно надеяться, а вот рассчитывать… Везет в этой жизни не всем, не всегда и не во всем.

— Маэстро, — несмело произнесла, выслушав его, Аля. — А может, мы просто сядем в поезд на какой-нибудь маленькой станции и покатим до самых столиц? В Княжинск или в Москву?

— Ты так и сделаешь, девочка. И скроешься, заляжешь на самое донышко так, чтобы тебя не нашел никто.

— И никогда?

— В смысле?

— Ну, спрячусь, и сколько мне так сидеть «старушкой-пенсионеркой»?

— Пока все не успокоится.

— Влад, а как я узнаю, что все успокоилось? Маэстро не ответил.

— И почему тогда ты не сделаешь так же? Будешь ловить Лира на блесну под названием «Блестящий Маэстро»? — Девушка помолчала несколько секунд, решительно свела губы:

— Я поеду с тобой.

— И получишь пулю.

— До сих пор не получила.

— Пуля — дура. Ее может получить кто угодно и когда угодно. И это не зависит от уровня профессионализма.

— Да? А от чего зависит?

Глаза Маэстро затуманились, но лишь на мгновение; потом он бросил коротко и безразлично, но у Али не осталось сомнения, что он лукавит:

— Случай.

— Случай?

— Да.

— «Ни с того ни с сего кирпич на голову не падает». Да и… любая случайность есть лишь часть закономерности. Не твои слова? Ты даже науку как-то хитро обозвал… Диалектический материализм.

Маэстро пожал плечами:

— А я идеалист.

— Влад, я думаю…

— Девочка, думать ты можешь все, что угодно, а вот решать буду я.

— Почему?

— Когда пули станут ложиться совсем густо, я, вместо того чтобы воевать, стану думать, как уберечь тебя.

— По-моему, я доказала, что не беспомощна.

— До поры. Все до поры.

— Влад, но почему…

— Ты не воин. Твое дело — любить.

— Мне… мне кто-то это уже говорил… — Пусть на мгновение, но взгляд девушки стал близоруко-беспомощным. — Мне это говорил Олег.

— Гончий прав. Поэтому ты сядешь в поезд и уедешь. С твоими проблемами я разберусь сам.

— Это дискриминация.

— Это жизнь. Мужчины должны охранять ее, женщины — продолжать.

— Да? И кто это решил?

— Бог.

Маэстро замолчал. Просто гнал и гнал автомобиль. Единственным собеседником Али стало радио. А оно развлекало девушку сначала жалобным воем про геройских снегирей, потом — пессимистическим ревом недодолбаной стервы, стонущей на грани истерики: «Нелюбовь… Нелюбовь… Нелюбовь…»

Самыми мелодичными и жизнелюбивыми из раскручиваемых музыкальных опусов и казусов были старенький:

«Утекай, в подворотне нас ждет маньяк!» — и новенький:

«Ай-ай-ай-ай-ай-ай-ай, убили негра!» Ритмы сливались, били по мозгам, и отупение, вызванное усталостью и жарой, становилось навязчивым, долбило жутковатой какофонией звуков и слов… Порой, как глоток среди зноя, попадались и гармоничные мелодии, но стоило Але вслушаться, как она узнавала в «отечественном» шлягере «Там за туманами, дальними странами…» щемящую мелодию итальянца Нино Рото из «Крестного отца». Впрочем, то, что почти все расейские «стары» и «старлетки» без ущерба для совести и с прибылью для кармана брали чужое, Алю волновало мало: это в проклятом капиталистическом окружении использование не своей интеллектуальной собственности трактуется как банальная кража. Для наших же безголосых, безволосых и беззубых «старов» присвоение чужих мелодий можно считать и «гуманитарной помощью».

Ну вот, снова этот уродский рефрен! Дебилизацию подрастающего поколения поставили на поток. Все это и есть не что иное, как зомбирование: подростки и сочувствующие уже реагируют не на слова, не на мелодию, а на тысячи раз повторенную фразу; начинают дергаться в такт, входят в транс… «Давай вечером умрем весело — будем опиум курить… Давай вечером умрем весело…»

Аля резко крутанула ручку настройки… Вступительные аккорды песни уже отзвучали, мелодия заполнила пространство:

По острым иглам яркого огня Бегу, бегу — дорогам нет конца!

Огромный мир замкнулся для меня В арены круг и маску без лица.

Я шут, я арлекин, я просто смех.

Без имени и, в общем, без судьбы…

Девушка даже не слушала, просто… душа ее сделалась легкой, мир поплыл перед глазами, Аля подумала, что это — от разогретой солнцем земли, потом почувствовала солоноватый привкус на губах и только тогда поняла, что плачет.

Глава 33

Маэстро припарковал автомобиль к обочине, обнял девушку за плечи; Аля уткнулась ему в грудь и расплакалась уже совсем. Она плакала горько, как ребенок, который долго ждал родителей, не желая засыпать, да так и не дождался.

И комната его казалась ему темной, и бабушка не утешала: весь мир ополчился против, и только теплые руки мамы или отца могли успокоить… Но их не было…

Ни отца, ни мамы… Давно не было, очень давно. Але подумалось вдруг странное: ведь есть же, наверное, люди совсем взрослые и пожилые даже, у которых родители еще живы… А это значит, что жив еще кто-то, кто будет любить и жалеть тебя всегда, только потому что ты есть. И тебе есть где почувствовать себя маленьким и беззащитным, и есть где выплакаться, и посетовать на обидчиков, и есть где почувствовать себя дома… Сиротство горько тем, что некуда человеку спрятаться, чтобы пожалели… Ни у нее, ни у Маэстро этого счастья не было.

— Я устала, — произнесла Аля тихо.

— Потерпи. Еще час — и мы будем на месте.

— Ты не понял. Я устала бегать. Мне что, это на роду написано? Живут же люди по-другому… Маэстро бросил на нее быстрый взгляд:

— Ты просто утомлена. Отдохнешь, и все пойдет, как надо.

— А как — надо? Что, кто-то дает мне возможность выбирать? Не успеешь оклематься, как за тобой снова несутся гончие псы…

— «Родился я в созвездье Гончих Псов, с дыханием легавых на загривке…» — негромко напел Маэстро. Аля его даже не услышала.

— Я что им, кукла подопытная? Манекен? Да и куда мне бежать? Посмотришь вокруг — все мечутся, но не так. Или… или вся страна наша — полигон? Сколько нужно гнать людей, чтобы они потеряли терпение и веру? — Аля всхлипнула, утерла кулачком слезы. — Маэстро, меня загнали, за-гна-ли! Мне уже нищая маета кажется счастьем, чего горше?! Я устала.

Маэстро гладил Алю по голове, успокаивая, она еще всхлипывала, переживая несбывшееся детство и кажущееся ей абсолютным одиночество, но слезинки иссякали, девушка вздохнула в последний раз, улыбнулась, и улыбка эта показалась мужчине солнышком, проглянувшим сквозь казавшиеся такими грозными тучи.

— Прости меня, Влад… Наверное, я просто испуганная истеричная девка, и больше ничего. Сама измучилась, тебя мучаю… Ты прав: мне бы спрятаться где-то в полутемном вагоне, чтобы проплывали за окном поля, чтобы колеса стучали, и я знала, что еду домой… домой. Прости.

— Это ты извини. Я переборщил. Нужно где-то отдохнуть. Хорош: решил, чем скорее ты будешь в безопасности, тем быстрее у меня появится возможность действовать.. Даже кони на бегу запаливаются… Ничего. В километре отсюда пансионат; там наверняка есть какой-то мотель. Отдохнем несколько часов. Потом поедем. Договорились?

Аля только кивнула. Маэстро повернул ключ зажигания, заурчал стартер. Джип отчалил от обочины, но дальше…

Кавалькада из трех машин накатила сверху, со взгорка… Маэстро притормозил было, пропуская… Хлипкий «москвичонок», тащившийся допреж в жарком мареве, аки хромой мустанг-пенсионер, ровесник Фенимора Купера, вдруг резво прыгнул вправо, перегородив дорогу. Маэстро ударил по тормозам, с трудом удержав тяжелую машину от падения в трехметровый кювет. Джип замер, а из «москвичика» тем временем уже выдернулись оба-двое, «братья из ларца», и наставили стволы вороненых пистолей в лобовое стекло джипа. На громадной скорости к месту «повязки и задержания» поспешал вынырнувший из-за взгорка видавший виды «лендровер», следом — эатонированная до полной оголтелости невнятного цвета «девятка».

Маэстро кинул беглый взгляд в зеркальце, прокачивая ситуацию. Ребятишки, мельтешащие перед капотом с китайскими «тэтэшками» наперевес, — мелкие бычата, говядина, убойное мясо. Стволы в руках ходуном ходят от азарта и крутости содеянного. Опасны: при малейшей несвязухе начнут писать кипятком и палить со страху во все, что движется. Ставить их передовыми было глупо и непрофессионально, просто никто из крутых и умных не возжелал стать пионером-героем и подставить грудь под капот и пулю. Разумно. Так что «по уму» ребятишки все просчитали верно: под стволами у дураков любой умник почувствует себя скверно и дергаться не станет.

Дальше. В «лендровере» — «вязалы» — рукопашники. Возможно, из бывших служивых, возможно — просто спортсмены… Как пелось в незабвенной песне давних уже времен? «Мы уйдем, чемпионы и просто спортсмены…» Куда они ушли за время перестройки, ускорения и реформ — теперь понятно. Но не на тренерскую работу.

Сейчас с лихостью перекроют левый борт, выдернут и будут строить, как зебра черепаху: по ранжиру и без понятий.

В «девятке» — группа прикрытия, «чистильщики», там же и командарм акции.

Машина скоростная, шустрая и малоприметная… В случае какой несвязухи — полоснут из «акаэмов», срезая правых, виноватых и сочувствующих, а там — ноги в руки, пыль столбом! Диспозиция разработана загодя. Обычная и, надо признать, действенная схема захвата конкурирующих «быков», «слонов» и прочих копытообразных козлоногих. Вывод: ребятки не служивые и не конторские.

Все эти расклады мелькнули в мозгу Маэстро в долю секунды. Двое выскочивших из «москвичонка» качков-бычков уже успели и клешни нижние расставить по-киношному, один даже прокричал срывающимся петушиным дискантом:

— Из машины! Руки на капот!

Крутой Уокер! Сериалов насмотрелся, чудило!

— Вылезай! — повелительно кивнул Маэстро Аяе. Девушка глянула сначала недоуменно, чуть испуганно, потом понятливо кивнула, открыла дверь справа, выпрыгнула из салона на землю.

Маэстро выстрелил через лобовое стекло, с двух рук одновременно; незадачливые боевики осели в пыль, получив по пуле. Маэстро крутнулся на сиденье, выпал через приоткрытую водительскую дверь… Пистолеты в его руках продолжали изрыгать огонь. Три отверстия в лобовом накатившего «лендровера» покрыли стекло мелкой сеточкой. Уже гася скорость, машина по инерции проскочила мимо, чуть задела джип и тараном врезалась в «москвичек». Теперь оба автомобиля тяжко сползли в неглубокий кювет и завалились набок. Водитель «девятки» успел вильнуть влево, к другому краю дороги, тонированные стекла поползли вниз, открывая автоматные стволы, и тут же покрылись рябью пулевых пробоин. Маэстро был точен: стволы беспомощно ткнулись в небо, перепуганный до полной невменяемости водила врезал по газам так, что «девятка» козой прыгнула вперед и помчалась по шоссе. Маэстро продолжал вести огонь, хлестая машину излетными пулями, пока она не замерла на взгорке знойным миражом и не исчезла из виду.

Маэстро заменил обоймы, осторожно подошел к краю дороги и, уловив в заваленном набок «лендровере» какое-то движение, мигом послал в незащищенные борта полдюжины пуль. Затихло. Приблизился к полуперевернутому «москвичонку».

Водитель успел выползти из салона и теперь лежал, глядя на Маэстро белыми от страха глазами. Он был белобрыс, большой лягушачий рот на обожженном солнцем красном веснушчатом лице изломала смертельная судорога… Как такого мальчика-с-пальчик угораздило попасть в бандиты? Загадка времени.

— Кто? — коротко спросил Маэстро, но произнес он это таким тоном, что парень понял: не отвечать нельзя.

— Из Красногвардейска мы.

— Чьи?

— Под Батей были.

— Кто старший?

— Череп.

— Он был в «девятке»?

— Да.

— Чего вы хотели?

— Череп… Он приказал повязать и потолковать вдумчиво.

— А потом — в расход?

Парень только моргнул непонятливо перепуганными водянистыми глазками: дескать, наше дело шоферское, прокукарекать — а там хоть не рассветай!

— Девчонку ловили, как убийцу Ландерса?

— А я знаю?

— Как на нас вышли?

— Случаем. По наводке.

— Как на нас вышли?! — повторил Маэстро, и на этот раз тон его был ледяной, — Да все вас ищут. Все. В Новоспасской продавщицу спросили — она вас опознала.

— Ищут меня или девушку?

— Не знаю, я же говорю, я просто шофер!

— Так и шел бы автобусы водить, рейсовые, шофер! Сейчас — «просто шофер», завтра — «просто киллер», как выражаются в киношках, «ничего личного», а?

На глазах у белобрысого заблестели слезы, губы заплясали, он пытался остановить дрожь, но не мог.

— «Не дразните собак, не пугайте кошек…» — напел, ощерясь, Маэстро. — В детстве такую песенку слышал?

— Я… — Блеклые голубиные глазки парня сделались мышиного цвета, как мутная вода в лесной лужице. — Вы ведь не убьете меня?

— Лишь бы ты сам себя не убил. — Маэстро повернулся к нему спиной и начал подниматься по взгорку.

Первое мгновение белобрысый как зачарованный смотрел на удаляющуюся спину Маэстро, потом быстро пошарил за спиной, выхватил из-за пояса пистолет, поднял… Кое-как прицелился, спина Маэстро маячила прямо перед ним, оставалось только нажать спуск. Пистолет в его руках ходил ходуном, ну да пуля — дура.

— Влад! Сзади! — крикнула Аля что было сил. Маэстро, не оборачиваясь, дернул рукой. Одинокий выстрел треснул сухо и гулко, лупоглазый ткнулся навзничь и замер. Маэстро даже не посмотрел в его сторону. Поднялся к дороге. Аля сидела на обочине, прислонившись к машине и закрыв лицо руками. Мужчина осторожно тронул ее за плечо, произнес тихо, устало и почти равнодушно:

— Пора ехать.

Аля подняла взгляд, долго смотрела на Маэстро полубезумным взглядом, словно не узнавая. Разлепила спекшиеся губы — взгляд еще продолжал блуждать где-то далеко, — произнесла:

— Мы что, опять будем сеять смерть?

Маэстро скривился, будто при нем, музыканте-виртуозе с идеальным слухом, кто-то взял нестерпимо фальшивый аккорд.

— Такие звучные сказуемые — «сеять смерть» — хороши для сцены. Да и то не для всякой.

— Да плевать на сказуемые? — Алю колотил нешуточный нервный озноб. — Нам что, снова придется убивать?

Маэстро только пожал плечами. Подошел к машине, взял с сиденья тяжелую сумку с оружием, заглянул.

— Ответь мне! — сдавленно крикнула девушка.

— Сеять смерть… — Лицо Маэстро брезгливо скривилось, он произнес, усилием воли справившись с возможной судорогой:

— Ее посеяли до нас. Сейчас — всего лишь жатва.

Аля тряхнула головой: не хватало еще, чтобы… Или — сумасшествие заразно?..

Маэстро продолжал стоять неподвижно, полуприкрыв веки, кусая губы. Только тут Аля поняла: это приступ, и мужчина не хочет показать слабости… Девушка привстала, взяла его за предплечье:

— Влад…

Верхняя губа Маэстро дернулась вверх, оскалив зубы.

— Ничего, девочка… Они устроили загонную охоту, как на дичь… Или — на волков… Барсов им не поймать.

— Влад, тебе плохо?

Судорога снова исказила лицо Маэстро, волной прошла по телу. Наконец, он открыл глаза, какое-то время невидяще смотрел перед собой. Словно неведомая пелена спадала с его глаз, он рассмотрел и заваленные набок машины, и убитых…

Разлепил спекшиеся губы, произнес нараспев:

— «Уберите трупы. Средь поля битвы мыслимы они, а здесь не к месту, как следы резни…»

— Влад, тебе плохо?

— Уже нет. — Он поднял левую руку с зажатым в ней пистолетом, выстрелил дважды по «лендроверу», пробив бензобак. Бензин тонкой ниткой заструился в иссохшую землю. Маэстро прикурил, бросил еще горящую спичку в желтую солому выжженной травы. Огонек, погоняемый даже не ветром, томным шевелением зноя, медленно и осторожно, перебираясь с травинки на травинку и грозя ежесекундно угаснуть, пошел к ширящейся бензиновой лужице.

— В машину, — скомандовал Маэстро Але. Девушка запрыгнула на сиденье, джип рыкнул стартером и сорвался с места.

— Влад… А все же… нам теперь придется убивать снова и снова?

— На войне как на войне.

— Влад, но послушай… Если…

— Нет, девочка. Никаких «если». Мир играет с нами по своим правилам, он стоит на них, как на Геркулесовых столбах. И даже если они тебе не нравятся, выполнять их необходимо. Иначе мир раздавит тебя. И не оставит тебе будущего.

Ледяная волна который раз изморозью прошла по спине девушки, она глянула на Маэстро: глаза мужчины словно заволокла туманная дымка, они сделались такими же блеклыми и пустыми, как выцветшее от зноя в этот час небо… Марево вокруг было колеблющимся и жарким, и Аля в который уже раз подумала, что все, случившееся с ними, все в этой странной жизни вообще — всего лишь мираж, нелепое колыхание зноя… И — косые закатные лучи лягут на выжженную солнцем желтую равнину, где не будет ни людей, ни машин, ни городов… Так, словно приснилось что-то зряшное, именовавшее себя лукаво и пышно — цивилизация; приснилось и пропало, оставив зарастающие ползучим плющом холмы, бывшие некогда домами, перегнивающие, покрытые оранжево-желтой окалиной остовы кранов и механизмов, рассыпающиеся от прикосновения могучих лап грифа-стервятника… И еще — сами грифы, мерно и голодно парящие в высоте этого блеклого, выцветшего от зноя неба.

Взрыв на мгновение упруго сжал воздух, окрасив все ярко-желтым, и снова жухлое марево повисло над миром, искажая и перспективу, и сущее, и люди мчались сквозь него, как сквозь мутное вязкое стекло, уже не помня прошлого и не представляя будущее.

Глава 34

Зуммер сотового телефона пиликал раздражающе долго, пока Глостер не подключил фильтр и не поднес аппарат к уху.

— Ричард вызывает Глостера, прием, — услышал он, — Глостер слушает Ричарда.

— Они объявились.

— Кто — они?

— Маэстро и девчонка.

— Кукла?

— Да, Кукла.

— Это факт?

— Это предположение, но мотивированное.

— Да? И когда же ваше предположение сделается фактом?

— Как только поступят дополнительные данные.

— Скажем, в течение часа? Получаса? Полутора? — В голосе Глостера слышалось явное раздражение.

— Раньше.

— Раньше чем что?

— Минут через десять мы будем знать точно.

— Так. Ричард, вы на вашем курорте научились расслабляться, а?

— Наверное. Работа обязывает.

— Ну а теперь будьте любезны собраться и отвечать на вопросы коротко, быстро и точно. Вы поняли меня?

— Да.

— Ричард?

— Виноват. Так точно. Я вас понял, Глостер.

— Ну и чудесно. Итак, Маэстро и Кукла. Они вместе?

— Кажется, да.

— Оч-ч-чень любопытно. Ричард, так «кажется» или «да»?

— Информация проверяется.

— Подробности, — произнес, стараясь быть спокойным, Глостер, но его раздражение прорывалось характерной хрипотцой и к благодушию собеседника не располагало.

— Люди Батенкова, — начал докладывать Ричард, — случаем, по наводке, разыскали один из его джипов. У боевиков была ориентировка и на девчонку…

— Откуда? Было бы логичнее, если бы такая ориентировка была у людей Ландерса.

— Земля слухами полнится, да и успела эта субтильная барышня уже и в наших палестинах малость накуролесить.

— А именно?

— Разоружила одного московского авторитета, так сказать, «среднего звена».

Правда, человечек этот в расслабухе припухал, на отдыхе как-никак, но все равно девчонка его лихо поставила на арапа, да еще вместе с охраной! Такое не забывают.

— Одна?

— Что?

— Она была одна во время этого «построения»?

— По слухам — так.

— Точны ли слухи?

— А то… У нас слухами земля завсегда полнится, особой брехни покамест не было, да и земля невелика, все друг дружку задницами толкаем, так что…

— Не отвлекайтесь, Ричард.

— Виноват. Ну вот: проехал джип, одному из «бычьих пастухов» настучали, как водится, сигнал, значит, поступил; он отреагировал, как положено, крутость свою решил показать, тем более, раз девчонка москалей тех разула и на дороге без колес оставила пыль глотать, вожденок этот местный мог собственный авторитет подтянуть среди братвы, да не только здешней, кабы девчонку ту повязал.

— Но не повязал?

— Нет. Нагнали, попытались задержать. В автомобиле оказались двое: молодая девушка и мужчина средних лет. Произошел кратковременный огневой контакт…

— Подробно! Они что, на джип с кастетами и цепями полезли?

— Нет, конечно, к чему такие анахронизмы?

— Ричард, прекратите ерничать и докладывайте по существу!

— Есть. Люди Батенкова были не новички, но и не профессионалы. Блокировали автомобиль по обычной схеме жесткого наезда; водитель джипа сориентировался исключительно быстро и открыл огонь на уничтожение.

— Успешно?

— Сверх всякой меры. Он вел огонь из крупнокалиберных пистолетов с обеих рук, навскидку. С убойным результатом: восемь трупов, два уничтоженных автомобиля. Сам Череп…

— Череп?

— Ну да, авторитет этот местный. Погоняло у него такое. Прозвище. На самом деле — Черепицын Григорий Яковлевич, тысяча девятьсот семьдесят первого года…

— Это мне не нужно. Дальше, по существу.

— Череп едва ушел, из всей группы в живых остались кроме него только двое: один из боевиков, что был в его «девятке», и водитель. Оба — раненые. И еще — два трупа на заднем сиденье.

— Они были вооружены, ваши налетчики?

— Выше крыши! Кроме пистолетов — три ствола «Калашниковых». Только для таких и крутой ствол, как для гориллы рапира: понту много, хабара — ноль.

— Ричард, вы что, с кичи только слезли? Откинулись?

— Извините?

— Это вы извините! Вы выражаетесь, как не в масть приблатненный баклан! А ведь у вас, если верить «объективке», два высших образования, милейший Ричард, два европейских языка — свободное владение, стажировка в Сорбонне по специальности…

— Тут уж с кем поведешься… Контингенту нужно соответствовать.

— Но ведь не уподобляться?

Ричард помолчал, произнес покаянно, словно провинивщийся отличник, прорабатываемый на школьном комсомольском активе тех еще времен:

— Виноват.

— Вот так лучше, — не стал дальше давить Глостер, но ощущение, что собеседник лукавит, и лукавит с самого начала разговора, только утвердилось.

Глостер знал, что не забудет это, — просто отложил «разбор полетов» до лучших и легких времен. Спросил:

— Что джип?

— Какой джип?

— Объект задержания.

— Целехонек. Боевики Черепа не успели сделать ни единого выстрела.

— Вот как?

— Да.

— Красиво. И эффектно.

— Дьявольски эффектно.

— Они ушли? Этот виртуоз и девка?

— Да.

— Кто-то предпринял поиски?

— Да. И местная милиция, и братва, но..

— Ну?

— Вяло. Никто особенно задниц не рвет, ни служивые ни блатные.

— Никому не охота нарываться на пулю?

— Естественно. Да и… для служивых дело опасное и чинами бесприбыльное, для братков… Им сейчас не за отмороженным солдатом удачи, стреляющим, как система «град» гоняться, им сейчас вакансии делить и авторитет отстаивать!

— Разве наказать киллеров Бати и Ландерса — это не поддержание авторитета?

— Да, если обходится в малую толику денег и не требует ничьих жизней.

Охотно за пулей гоняются только дебилы; среди теперешних братков таких нет.

— Чего так?

— Отстреляны в междуусобье четырехлетней давности. И оба лидера, и Батенков и Ландерс, внимательно следили, чтобы такие пробитые уроды больше не плодились.

— Так что там, среди боевиков, сплошь умники?

— Нет, конечно. Если случай представится, чикнут и Маэстро, и девку без вопросов, к этому они готовы всегда как юные пионеры, но надеяться на случай глупо. Каждый из оставшихся паханков метит пусть на невеликие, но княжие места покойных, а потому бойцов зря на распыл никто не пошлет.

— Так они что, эти мужчинка и девчушка, нагородив штабель трупов, так и катаются туристами? А служба «безпеки», «дефензива», или как она там у вас?

Особисты?

— Особисты, как и везде, пишут бумажки, шлют донесения, выискивают происки, а их генералитет занят предстоящими выборами местного Большого Папы.

Все бросить и выполнять работу милиции до поры до времени никто не поспешит.

Пока команды не будет.

— Дурдом «Ромашка»?

— Нет, там есть спецотдел, который курирует оргпреступность, но их, полагаю, больше волнуют будущие расклады в криминальном сообществе побережья, чем сиюминутная пальба. Да и, возможно, еще отреагировать не успели. После расстрела этим виртуозом людей Черепа прошло чуть больше часа.

— Может, нам оно и на руку?..

— …Глостер?

— Да.

— Что-то со связью?

— Нет. Просто я обдумываю ситуацию. Ричард, вы помните, что такое бинарные жидкости?

— Уже смутно.

— Каждая из них в отдельности безвредна, как кисель и молоко. Но стоит им соединиться — происходит взрыв. Адский взрыв… Так о чем я? Ну да: если эти двое — действительно Маэстро и Кукла, то… И каждого из них в отдельности безвинным ягненком для церемониала никак не назовешь, а вместе… Об этом лучше не думать.

Глава 35

— Вам известно, Ричард, что эта девчонка мастер спорта по стрельбе из пистолета?

— Нет.

— Что до Маэстро, то… Он даже не киллер, назвать убийство его профессией язык не поворачивается, это все равно что скульптора назвать каменотесом, для него ликвидации — , род искусства, театр марионеток, игра воображения… Но мы завалим этого фигляра, Ричард, вы поняли? У Маэстро есть одна слабость, но существенная: он так увлечен процессом, что заигрывается до самозабвения.

— Извините, Глостер, я не вполне…

— Ничего. Будем считать, что каждый из нас говорил сам с собой. Хотя…

Очень многим людям для того, чтобы понять собственную мысль, необходимо высказать ее вслух. Хорошему собеседнику. А хороший собеседник только тот, кто умеет слушать. Куда более редкое качество, чем уметь говорить.

На этот раз пауза длилась больше минуты.

— Сколько у вас людей, Ричард? — спросил, наконец, Глостер.

— Полторы дюжины.

— Не много, но и не мало. Необходимо перекрыть все возможные направления движения Маэстро и девчонки. Если это, конечно, они.

— Мне уже поступили дополнительные донесения. Показания продавщиц, Черепа, других свидетелей с уже имеющимися описаниями Маэстро совпадают.

— Вот как? Ну что ж, никаких неясностей. Тем лучше, а, Ричард? Вопрос: возможно ли перекрыть скрытым активным наблюдением все возможные маршруты движения?

— Да. В нашей склочной коммуналке…

— О чем вы, Ричард?

— Прибрежная полоса — это скорее Тринидат и Тобаго, а не дебри Калимантана.

— Ваша тяга к псевдологии и словесным эквилибрам уже утомляет.

— Виноват. Перекроем. Как только джип объявится.

— Ричард, вы заставляете меня нервничать! Во-первых, они могут сменить машину, во-вторых, выбрать пеший способ передвижения, а также — автобусом, поездом, ишаком, бронетранспортером, чертом лысым — вы поняли меня?! — Впервые с момента разговора в голосе Глостера зазвучали истерично-высокие ноты. — Не слышу!

— Я понял, Глостер!

— Поэтому повторяю вопрос: вы сможете перекрыть достаточно плотно все возможные маршруты движения?

— Перекрыть — нет, а вот расставить своих людей. К тому же если ваш Маэстро обладает хорошей диверсионной подготовкой…

— Ричард, наш Маэстро, вы поняли? Наш.

— Виноват.

— А уровень его диверсионной и любой другой подготовки таков, что… Если одним словом: таких сейчас не производят.

— Я понял, Глостер.

— И постарайтесь это понимание довести до каждого из ваших людей. До каждого. Если не хотите поутру собирать трупы, как опята в сентябре: пачками.

— Есть.

Глостер перевел дух. Что-то постоянно фонило в этом сегодняшнем разговоре, что-то было нарочито искусственным, неестественным, грубым… И то, что Ричард, умница и стратег, держался сейчас, как «два шага от сосны, три прыжка от пашни»… Может быть, Ричард обижен? Не его, а Глостера назначили… Или это снова игры Лира? Старая сволочь, лис поганый, он не может в последние три года ни одной операций провести запросто, ему подавай интригу, и не одну, и не две…

Потому старикашка и живет насыщенной эмоциональной жизнью, любуясь на то, как подчиненные ему людишки над подвластных территориях грызутся насмерть!

Когда не хватает своей крови, жизнь продлевают проливая чужую.

Глостер тряхнул головой: к дьяволу эти мысли, сейчас им совсем не время. И не место. А Лир… Придет и его черед. Только… Глостер почувствовал, как холодная испарина мгновенно, помимо не только воли, но даже не успевшего еще зародиться страха обильно оросила лоб… Главное — не высказывать ничего вслух.

Никому и ни при каких обстоятельствах. Если ему, Глостеру, и предстоит забрать шаткий трон Лира, то сделать это нужно самому. Только самому. И не нужно торопиться. Несмотря на кажущееся, мнимое безумие Лира… Или — безумие как раз настоящее? Дик… Дику сильно не повезло. Очень сильно. Лир беспощаден.

Глостер содрогнулся, вспомнив изуродованный труп товарища… Мысли бежали стремительно и бессвязно; он даже не отдавал себе отчета в том, что это именно он, Глостер, убил — да что убил! — замучил Дика! Растерянность, страх, ужас в единый миг овладели всем его существом, он до боли в пальцах сжал трубку, уже не понимая, кто он, где находится и что с ним происходит…

— Глостер? — услышал он в трубке далекий, словно разделенный даже не пространством, а бесконечной необратимостью времени, голос. — Глостер, прием…

Глостер тряхнул головой, сжал челюсти, усилием воли сгоняя наваждение.

Перед его лицом еще какое-то время словно наяву стояло лицо Лира с белесоватыми пустыми бельмами глаз, похожее на бледный лик какого-то доисторического божка или идола… Глостер еще раз тряхнул головой… Видение пропало, но не совсем…

Где-то в глубине существа продолжал ощущаться неясный, липкий страх, страх живой, похожий на копошащегося "налима, замершего до поры где-то в пищеводе и готового ринуться вверх, вцепиться в горло, перекрыть дыхание… Глостер почувствовал удушье, закашлялся.

— Глостер, что с вами?

Волны кашля накатывали снова и снова, судорогами. Глостеру казалось, что сейчас он выплюнет все: печень, легкие, селезенку, все, кроме этого скользкого вонючего гада, налима, угря, затаившегося там, в утробе…

— Глостер, вам нехорошо?

Приступ прошел так же неожиданно, как и начался. Не успев удивиться неведомой болезни, Глостер отер слезы, промокнул платком губы…

— Глостер! Глостер! — повторял через равные промежутки времени Ричард. — Прием! Прием?

— Глостер слушает Ричарда.

— Что с вами, Глостер?

— Пустое. Бронхит.

— Бронхит?

— Да. Острый бронхит. И хватит об этом. — Глостер почувствовал, что полностью пришел в себя. Теперь нужно было снова завладеть инициативой в разговоре и отдать приказания. — Слушайте меня внимательно, Ричард. Если Маэстро и Кукла будут обнаружены, в схватку не ввязываться, доложить по команде. Я со своими людьми и людьми Лаэрта прибуду на базу Южная через два с половиной часа.

Экипированы мы будем, как группа спортсменов, но… чтобы завалить Маэстро, необходима спецоперация. Быстрая и эффективная. Скрывать полтора десятка бойцов с оружием под видом туристической группы неразумно и невозможно. Поэтому необходим наиболее оптимальный, легальный способ передвижения нескольких небольших мобильных групп вооруженных людей. Или одной большой группы. Мне нужны мотивировки, железные мотивировки для возможных объяснений с властями, чтобы особисты не забеспокоились раньше времени. У вас есть наработки, Ричард?

— Так точно. Мы представим их как группу спецназа морской пехоты Черноморского флота.

— Мотивировка?

— Поиски дезертира, плановые учения, мало ли?

— Ричард, мне не нужно «мало» или «много». Мне нужно наверняка.

— Если у военных даже кто-то что-то спрашивает, они вправе не отвечать.

— А журналисты?

— Глостер, это у вас в Москве журналисты. У нас на пять районов — одна газетенка, да и та не выходит. Нет в провинциях журналистов, а на курортах — и подавно.

— Ричард, вы в своем курортном местечке совершенно разучились работать.

Особенно головой. Встреча Маэстро и Куклы — случайность?

— Почему нет? Чего в этом мире не бывает?

— Ну да… Не случайность, а совпадение. Так гораздо наукообразнее, а, Ричард?

— Не могу знать.

— Почему бы не предположить, что эту встречу, как и всю операцию, нам воткнули расчетливо? В свете грядущих реалий, так сказать? Смены царя, боярской думы и дворянской псарни?

— Вам виднее.

— Я вижу, Ричард, вы обиделись, — Никак нет.

— Я и не думал сомневаться в вашем профессионализме: вы сами знаете, такие сомнения у нас всегда трактуются не в пользу «потерпевшего».

— Так точно.

— И я вам не угрожаю. Просто мне необходимо довести до полного понимания уровень стоящей задачи. Операция нейтрализации и уничтожения Маэстро и Куклы для ваших людей — не охотничья прогулка и не развлечение.

— Я понял это, как только услышал, что прибывают люди Лаэрта.

— Вот и славно… — Глостер замолчал, вернее, выдержал паузу, давая понять, что эта часть разговора закончена и все им сказанное подлежит не обсуждению, но выполнению. — Что до мотивировок… Я принимаю ваш вариант, Ричард. Он хорош. Любая форма, армейская в особенности, есть лучший способ маскировки в наших нынешних реалиях. Действуйте.

— Есть. Необходимые бумаги я выправлю в течение часа, форма и оружие есть на базе Южная.

— Братки не забеспокоятся по-серьезному?

— Не успеют. Да и не захотят никакие братки связываться с вооруженным армейским спецназом.

— Резонно. Документы будут подлинные?

— Нет. Но хорошо сработанные. Для местных властей достаточно, а особисты, полагаю, выйдут на ту же тропу войны не раньше чем через сутки-полтора.

— Вот и отлично. Сейчас ваша основная задача, наряду с бумагами, — установить местонахождение и маршрут движения Маэстро и Куклы.

— Есть. Место встречи?

— База Южная.

— Есть. Время?

— Через три часа.

— Есть.

— И вот еще что, Ричард…

— Да?

— Если мы не сумеем остановить эту «сладкую парочку» за сутки…

— О последствиях лучше не думать. Я вас правильно понял, Глостер?

— Вполне. Кажется, кто-то из великих сказал: «Мы проиграли битву, но не войну». Так вот… — Глостер выдержал паузу, закончил:

— Нет у нас выбора, Ричард. Я вас не пугаю, просто информирую. Мы — и вы и я — оружие. А неисправное оружие никому не нужно. Ни-ко-му. Надеюсь, вы это понимаете. Если мы за сутки не покончим с Маэстро, то проиграем и войну, и жизнь.

Часть шестая

РАЗВЕДКА БОЕМ

Глава 36

Маэстро свернул прямо в степь. Она неслась под колеса бесконечной выжженной явью, пока не показались первые виноградники поселка, большой, когда-то колхозный сад, наезженные дороги. Маэстро сориентировался, крутнул руль, обогнул виноградники по целине, и автомобиль снова помчался по сухой полыни бездорожья неведомо куда.

В салоне повисло молчание. Аля безучастно смотрела на дорогу. Ей было безразлично, куда они несутся, откуда, зачем. Прошлая жизнь показалась ей призрачной, не существовавшей никогда, а теперешняя… Да и можно ли считать жизнью бесконечную гонку со смертью? Или это как раз и есть жизнь, просто разные люди бегут от беззубой с разной скоростью? Вернее, с разным успехом? Да какое там: считать успехом случай пережить сверстника на десять лет нищеты и пятеро суток агонии? Нет, в этой игре победителей не бывает, все приходят к печальному финишу… Или — не все? И пыльное земное бдение — только предтеча настоящей жизни?..

— Маэстро, — разлепила Аля спекшиеся губы. — По-моему, я схожу с ума.

Мужчина быстро глянул на девушку и снова сосредоточил взгляд на дороге.

— Нет. Это мир сумасшедший. А ты нормальная.

— Разве можно выжить в сумасшедшем мире?

— Даже нужно. Куда хуже — подчиниться ему.

— Влад… А ты? Ты подчинился?

Некоторое время Маэстро молчал, потом произнес тихо и внятно:

— Не знаю.

— Жаль.

— Мне тоже.

— Влад, а куда мы едем, ты хоть знаешь?

— Смутно, — улыбнулся Маэстро.

— Ты хочешь нагнать тех, на «девятке»?

— Тех или других… Не так уж важно. — Он помолчал, жестко свел губы, произнес зло:

— Плохо.

— Что — плохо?

— Мы с тобой изначально не выбирали территорию войны. А теперь у нас не осталось и времени. Это плохо. Похоже на бой с тенью. Вернее, с несколькими тенями в ограниченном пространстве. Или в окружении. Придется успевать поворачиваться, чтобы срезать очередного нападающего. — Горькая усмешка пробежала по губам. — По сравнению с оборонительным боем засада — просто песня!

Вот только засаду теперь выставят нам.

— И ты сейчас…

— Лучшее, что я сейчас могу сделать, это постараться не выскочить на нее в лоб. Выйти на охотничков за черепами вскользь, там, где они если и ждут, то не очень. Тогда у нас будет шанс.

— А сейчас?

— Сейчас? «Призрачно все в этом мире бушующем…»

— Влад, все действительно настолько плохо?

— Разве я сказал «плохо»?

— Да.

— Выпутаемся. Ты еще не разучилась стрелять?

— Я… Влад… Я больше не хочу стрелять. Маэстро замолчал, лицо его словно окаменело. Але показалось, что прошла целая вечность, прежде чем он произнес:

— Наверное, ты права. Права. Только…

— Только — что?

— Войну против нас уже начали. А на войне как на войне. Победитель всегда прав, побежденный всегда мертв. Третьего не дано.

Маэстро замолчал. Але тоже не хотелось ни говорить, ни думать. Жара стала непереносимой. Воздух, что врывался в окна автомобиля, стал раскаленным настолько, что мешал дышать. Вдали, под выгоревшим добела небом, привольно дремало море. Отсюда, с высоты, оно казалось ультрамариновым и прозрачным.

Девушке почудилось, что можно взлететь над ним и рассмотреть до самого донышка…

Рокот сначала был слышен едва-едва и походил скорее на заунывный, повисший на одной ноте вой водного мотоцикла: там, далеко внизу, синюю могучую гладь рассекал одинокий мотоциклист, оставляя за собой узенькую белую полоску.

Вертолет показался позже. Заслуженный «Ми-8» неспешно прошел вдоль берега, развернулся, переваливаясь, словно тяжелый жук, демонстрируя на желтом брюхе блакитную надпись советских еще времен: «ГАИ».

— Над седой равниной моря гордо реет глупый пингвин. Он и сам уже не помнит, как сумел с земли подняться… — раздумчиво произнес Маэстро.

Вертолет снизился, порыскал над шоссе; пилот начал утюжить площадь «по квадратам», вдумчиво и неспешно.

— …Он парит вторые сутки над равниной океана, потому что он не знает, как сажать себя на плоскость!

Маэстро выпрыгнул из автомобиля и стал внимательно наблюдать за вертолетом.

— В чем дело, Влад? — встрепенулась Аля.

— Песню помнишь, девочка? «Здравствуйте, дачники, здравствуйте, дачницы, летние маневры у нас да начались…»

— У тебя игривое настроение? Мужчина кивнул:

— «Ой ты песнь моя, любимая, цок-цок-цок — по улице идет драгунский полк…»

— Он за нами? — произнесла Аля разом севшим голосом, проследив за взглядом Маэстро и в небольшой уже точке опознав вертолет. До этого, погруженная в собственные переживания, она не замечала ничего вокруг, кроме запахов моря и полыни. Девушке показалось, будто душа ее затрепетала мягко, тревожно… Испуг еще не успел родиться, но страшные воспоминания о загонной охоте на них мигом поднялись из стылого омута подсознания и наполнили сердце страхом, холодом, жутью.

— «Сапоги фасонные, звездочки погонные, по три звезды — как на лучшем коньяке!»

— Влад! Прекрати!

— Не бойся, девочка. Этот недоношенный птеродактиль нам не опасен. Сейчас он уйдет на юг, ему удобнее с юга квадраты чесать.

— Какие квадраты? Почему — чесать?

— Пилот работает по квадратам. Ищет.

— Нас?

— Скорее всего. Больше некого. Удобнее всего ему с юга на север по прямой, возврат — полусферами, так большая площадь проверяется и не один раз… Да и с юга, от солнца, он невидимкой заходит: мало ли что… А то — ракета встречная в пасть влетит.

— Какая ракета на мирной дороге?

— Известно какая: «земля-воздух».

— Влад, у нас в стране, конечно, бардак, но не до такой же степени!

— Во-первых, до такой. Во-вторых, береженого Бог бережет, и летяга поговорку эту блюдет свято. И в-третьих — метода, сиречь традиция: чему обучили, тому и следует. Заметь, геликоптер мог и на бреющем пойти вдоль дороги, а — поберегся: видать, в Чечне небо утюжил или где там… Небо здесь мирное, а летун работает как на боевом вылете. О чем это нам говорит?

— Ну и о чем?

— Ваша ирония, дитя девяностых, неуместна. Это говорит нам о многом!

— Ну ты и болтун! — искренне удивилась Аля. — Ты знаешь, что нам теперь делать?

— Уходить. «А мы уйдем на север! И там — переждем опасность!»

— Почему на север?

— Милая барышня, это фольклор моего детства. Незабвенная речь шакала перед нашествием Рыжих Псов. «А когда все подохнут — мы вернемся!» За точность цитаты не поручусь, а по существу — установка здравая, а?

— Что-то ты игрив не по погоде. И не по возрасту.

— Уж каков есть. — Маэстро, все это время внимательно наблюдавший за Алей, удовлетворенно кивнул, отметив, что первый спонтанный страх у девушки прошел, не успев разродиться ни в панику, ни в беспокойство.

— Пришла в себя?

— А я и не уходила.

— Да?

— Влад! — Аля с удивленным негодованием смотрела на Маэстро. — Так ты этот балаган персонально для меня устроил?

— Балаган? Какой балаган?

— Цирк? Решил отвлечь барышню от черных мыслей и жутких реалий?

— Вроде того, — пожал плечами Маэстро.

— Ну надо же… Заботливый.

— Это плохо?

— Это хорошо. Но я если и боялась, то самую малость, правда.

— Тем лучше.

— Я не подведу тебя, Влад.

— Я и не сомневался.

— — Так куда мы теперь?

— К морю. Отдыхать. Пока есть такая возможность.

— В смысле?

— Позагораем, поплаваем. Поныряем.

— Ты знаешь, я уже так нанырялась, что… до конца жизни хватит.

Вертолет, барражируя где-то вдали, развернулся, пошел на следующий круг.

— Мы что, к морю на этом паленом джипе покатим?

— Бросим. — Маэстро Улыбнулся. — Продавать — нет ни времени, ни покупателя, ни желания. Добрые люди подберут. Так что — собирай пожитки.

— Да у меня и пожитков никаких. Только то, что на мне. Маэстро, у тебя хоть план какой-то есть?

— А как же! «Таварыщ Малыновскый, у вас есть план? Нэт? Тогда мы будзм курыть, план таварыща Жюкова».

— Маэстро! Я серьезно?

— А если серьезно, то зачем нам план? Ну как…

— По пунктам. Первое: кто против нас работает? Какими силами? Какие цели преследует? Кто осуществляет оперативное руководство? Кто отдает приказы по существу? Знаем мы ответы на все эти вопросы?

— Нет.

— А значит…

— Нужно провести разведку?

— Угу. Но линии фронта — нет, противника, окромя винтокрылой машины ГАИ, задействованной, скорее всего, втемную, — тоже. А без ответа на вышеперечисленные вопросы нас просто сцапают, а дальше — как в народной телепесие: «Галина Бланка буль-буль, буль-буль…» Скверная перспектива, а?

— Да не боюсь я, Маэстро, и ты, судя по всему, меня вовсе не напугать хочешь, а наоборот. Нет?

— Дед. И бабка при нем. Так за какую линию фронта войти, чтобы взять языка?

— Не знаю я. Но ты-то знаешь?

— Обязательно. Подхватывай!

Маэстро подал девушке тяжеленный баул; сам два таких же закинул на плечи.

— Что там у тебя? — спросила Аля. Оружие.

И куда столько?

— В хорошем хозяйстве и сухарь — бублик, и стакан — за два. Сдается мне, скоро на этом милом побережье станет жарче, чем теперь. И немудрено. Лето.

По крохотной тропке, прорезанной в обрыве и окруженной со всех сторон чахлыми кустами, они спустились к морю. Там, внизу, на идеальном песчаном пляже, усыпанном телами редких в этот день отдыхающих, казалось, был совсем другой мир.

Вялая многодневная лень витала сонным заплывшим призраком над всем и всеми. Люди приехали отдыхать и желали за свои деньги отлежать с чувством.

Море вблизи было блекло-мутным, штилевым; мужчина и девушка расположились там, где обрыв доходил почти до воды, у высоких камышей, на гладком галечном пляже.

— Ну и что задумалась? Раздевайся и загорай.

Сам Маэстро собрал волосы шнурочком, сбросил футболку, подвернул джинсы, потоптался по песку, приноравливаясь. Завернул пистолет с навернутым на него глушителем в футболку, погрузил в пакет.

— Пойду по берегу послоняюсь.

— С оружием?

— А что делать? Привык, как к трусам, — А я что?

— Загорай. Да за сумками присматривай. — Маэстро навернул на другой пистолет глушитель, положил рядом с девушкой, под полотенце:

— И повнимательнее.

Народец здесь по курортной поре ушлый!

— Маэстро, а может, мы вместе?

— Нет.

— Почему?

— При полностью неясных вводных возможен только один вид разведки — боем.

Пожелай мне удачи.

— Удачи.

— К черту.

Маэстро развернулся и побрел вдоль берега к пансионатам и приморскому поселку. Он шел неспешно, танцующей, развинченной походкой разомлевшего от вина и полной расслабухи свеженького кавалера при легких деньгах, всегда готового к карточной игре, матримониальным приключениям и выпивке.

— Влад! — окрикнула его Аля.

— Ну?

— Ты… ты, пожалуйста, возвращайся.

— Я вернусь, девочка.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— А что мне делать, если…

— Стреляй. На поражение. Ты запомнила? Победитель всегда прав, побежденный всегда мертв. Третьего не дано.

Глава 37

— Икар вызывает Первого, прием.

— Первый слушает Икара.

— Патрулирую квадрат четырнадцать-В. В районе пансионата «Дельфин» наблюдаю джип, похожий по описанию на разыскиваемый.

— Как далеко это от места недавнего огневого контакта?

— Это где людей Черепа замочили?

— Икар…

— Виноват. Я хотел, чтобы по существу.

— Я понял.

— Километрах в сорока. Но не по шоссе. Целиной.

— Джипы ведь ездят и по бездорожью?

— Еще как ездят!.. Издеваетесь, шеф?

— Иронизирую.

— Там, рядом с этой бибикой, люди.

— Сколько? Можешь уточнить?

— Проблематично. Подойти ближе нельзя — спугну. Вы же сами говорили…

— Говорил. Используй оптику!

— Стараюсь…

— Так что там за люди?

— Мужчина и девушка.

— У тебя есть фотороботы?

— Первый, работать с вертолета по опознанию — это как с моста в бутылочку помочиться.

— Бросай шуточки, Икар. Все очень серьезно.

— Никто и не сомневается. Семь трупов среди бела дня! Или сколько там?..

— Эти люди ничего не заподозрили? На твой счет?

— Не думаю. Вертолет штатный, гаишный, парит себе, аки птах над цветком.

Да и я веду себя, как целка-гимназистка: мирно перепахиваю целину воздушных потоков километрах в семи от них. А то и подалее.

— Значит, уверен?

— А пес их знает! Вроде бросают они джип и книзу мылятся…

— Что?

— Ну, готовятся свинтить. Свалить. Исчезнуть.

— Полагаешь?

— Вот именно, полагаю! А уж как на самом деле, попа с ручкой или бумажка с кучкой, — это соображай… Может, мужик с девахой в кустики наладились, так сказать, расслабиться на природе и в неге… А мы тут предположения строим…

Если честно, то я в такой денек на их бы месте…

— Икар! Доложите точно: они уходят? Куда именно?

— Ни черта на таком расстоянии не видно! Может, пугнуть их? Ситуация и прояснится.

— Пугнуть?

— Ну! Пронестись на бреющем и отработать квадратик из пулеметов! Так нет у меня под брюхом стволов, заданьице — мирное насквозь!

— Икар, похоже, ты жалуешься?

— А хоть бы и так?

— Ладно. Не комплексуй.

— Кто комплексует? Я?!

— Нет. Присказка такая. Куда они направились?

— Говорю же, пропали в кустах. На обрыве.

— Тропинка там к пляжу есть?

— Тропинка?

— Ну да. Сход.

— Да сколько угодно!

— Вот еще что, Икар… Парень этот седой?

— Кто?

— Мужчина, что с девкой. Он — седой?

— А у него на голове косынка повязана. На манер спецназа. Ну да так сейчас полстраны ходит: мода.

— Ты сейчас их видишь?

— Нет.

— Пройдись над прибрежной полосой и понаблюдай пляжи. Но оч-ч-чень издалека. Если это они, пусть думают, тебя интересуют рыбные косяки, и не более того.

— А зачем службе безопасности движения знать про рыбные косяки, а, командир?

— Не умничай. Будет что новое — докладывай.

— Есть.

— Конец связи.

— Конец связи.

— Ричард вызывает Глостера.

— Глостер слушает Ричарда.

— Мне кажется, мои люди только что обнаружили Маэстро. И Куклу.

— Вот как? Вам опять кажется, Ричард?

— Информация будет проверяться и уточняться.

— Хоть это хорошо.

— Я хотел бы получить четкий и недвусмысленный приказ: что делать в том случае, если…

— …Это действительно они?

— Да.

— Уничтожить. Быстро, любыми силами и средствами, не считаясь со случайными жертвами в районе огневого контакта. Вы поняли, Ричард? Хоть напалмом их жгите, но уничтожьте. Раньше, чем они уничтожат вас. И ваших людей.

— Вот тогда вы и подоспеете на выручку, Глостер.

— Ваша ирония, Ричард, неуместна. Совершенно. Кажется, я информировал вас о сложности задачи.

— Так точно.

— Ну так выполняйте, черт бы вас побрал! Выполняйте!

— Есть. Я хотел бы уточнить…

— Сумму премии? Сто тысяч вам и столько же — вашим людям. Распределите сами. Да, Ричард, кто будет командовать операцией?

— Я.

— Это лучше всего. Даже если она не удастся.

— Она удастся, Глостер.

— Тогда я лично поздравлю вас на базе Южная. Уже через полтора часа. Ваш позывной в операции?

— Первый.

— Удачи, Первый.

— К черту.

— Конец связи.

— Конец связи.

— Первый вызывает Третьего.

— Третий слушает Первого.

— Кто у тебя сейчас в районе пансионата «Дельфин»?

— Вы имеете в виду силовое сопровождение…

— И это тоже.

— Только наряды милиции. Их можно использовать.

— Не подходит.

— Есть еще ряженые.

— Это лучше. Шухера они среди местных не вызовут?

— Да какое там!

— Ну и славно. Выдвигай их, пусть прояснят ситуацию.

— В смысле?

— Ты ориентировку на седого и девчонку получил?

— Только что.

— Похоже, они где-то в районе твоих пляжей.

— Понял.

— Слышу излишний кураж в голосе. Решил двадцать кусков зелени влегкую скосить? Не обольщайся, детка, ни с того ни с сего такие вот гранты никто не раздает. А уж я — тем более. Седой этот не просто опасен, он особо опасен.

— Я других по нашим временам и не помню.

— А он не из наших времен, Третий. Он из прежних. Знаешь, чем прежние от нынешних отличались?

— Ну?

— Они умели не только стрелять, но и думать.

— Думать?

— Не бери в голову. Подымай своих ряженых. Карточка этого седого и девчонки у тебя есть?

— Фоторобот.

— Народу на вашенском пляже много?

— Да откуда? Пляж большой, пансионат маленький.

— То есть немного.

— Нет. А сегодня — вообще…

— Чего так? Жара хоть куда.

— Ну. В тени под пятьдесят. Это уже не асфальт плавится, а песок.

— Так где же купальщики?

— По норам.

— Чего?

— Конца света ждут. Парад планет, затмение или там… По домикам попрятались.

— У нас каждый год — конец света.

— Ну. А народ это любит: помирать, так всем. Не обидно.

— Они что же, эти медузы пляжные, желают в фанерных сараюшках конец света переждать?

— А пес их знает.

— Забавно.

— Угу.

— Но не смешно.

— Да?

— Слушай приказание, Третий. Сам идешь на пляж ищешь мне этого странствующего киллера.

— И девчонку?

— Ну разумеется.

— И если нашел, то что? Вязать?

— Повязать, мил друг, ты никого из них не сможешь. И не должен.

Ликвидировать. Понял?

— Так точно.

— Доподлинно понял?

— Так точно. А если…

— Ну?

— Если уверенности не будет? В том, что они — те самые? Просто похожи?

— Вот для этого и используй ряженых. Пусть вызовут на жесткий разговор, лучше — на конфликт. Здесь не ошибешься.

— Понял. И тогда — мочить?

— Именно. Сразу. Немедленно. Быстро и без сантиментов. Даже если для этого понадобится положить полпансионата отдыхающих… Ты зря скалишься, Третий.

— Да я не…

— Я слышу по голосу. Настройся. Соберись.

— Есть.

— Это приказ. Уничтожить любой ценой. Любой.

— Есть.

— Тем более… за мертвых денег столько же, сколько и за живых. А хлопот меньше.

— С мертвыми — это завсегда так. Какие с мертвыми хлопоты? Никаких.

Глава 38

Спонтанная, разномастная пляжная компания из четверых отдыхающих, расположившаяся под хлипким зонтиком-навесом за дощатым столом в импровизированном ресторанчике-шале метрах в трех от воды, на бетонной надолбе, была уже основательно разогрета напитками и закусками, а говоря попросту, все четверо были крепко «клюкнумши», «дерябнумши» и даже «накачамшись». Все четверо казались людьми одного круга: бывшие интеллигенты, хоть и не потерявшиеся окончательно в рыночных волнах, но и нырнувшие не глубоко — в самый раз, чтобы прикупить по маломерной четырехкомнатной, прилично одеваться, курить средней паршивости сигареты, иметь малые сбережения в тещином чулке и на отдыхе позволять себе чуток расслабиться и погундеть не только о наболевшем, но о разном. Особливо о добре и зле. О разумном, добром и вечном. Впрочем… То, чем засеяли их головы тридцать пять лет назад, сейчас впору было выкосить, вытравить на корню, глядишь — в большие денежные дяди и выбились бы. Да только кому охота в тех чертополохах кандыбаться? То-то, что никому.

Проблема «отцов и детей» на террасе ресторанчика тоже присутствовала, пусть и в наметках. Мускулисто-жилистые завсегдатаи, местные вьюноши, потягивающие тепловатое пивко, смотрели на компанию потных, наклюканных, лакающих подпаленную «Метаксу» субъектов с ленцой и брезгливостью, как обычно смотрит «продвинутая молодежь» на сорокалетних старцев, пытающихся молодиться, подбирать вялые животики и вышагивать по-страусиному бодро и молодцевато на дряблеющих тонких ножках перед выводками нововылупившихся давалок. Впрочем, безжалостная самоуверенность юных никого из мужиков не задевала: возможно потому, что мудрая истина — «никого не пощадила эта осень» — справедлива для всех без исключений, дождись только, и, во-вторых… Вот именно: до осени этим желторотым еще дожить надо. А в-третьих, как уже было сказано, мужи изрядно клюкнули, и мир сделался вязким, собственные умозаключения — значимыми, повседневные заботы — несущественными и мнимыми.

Узнать в этой компании Маэстро не смогла бы даже Аля. Казалось, он постарел и погрузнел, а до того — пил неумеренно и рьяно лет пятнадцать, причем ординарные хересы и портвейны производства Уклюпинского завода убойных вин; сейчас, полулежа на липком столе, созданный Маэстро персонаж с туповато-вялым любопытством глазел на входяще-проходящих и на полоску песка перед входом в ресторанчик, по которой слонялись туда-сюда девчушки в символических бикини.

Дядько провожал их похотливо-отстраненными взглядами и снова безумно и тупо таращился на желтый песок. Молодые «культы» отпустили было пару колкостей на его счет, реакции не дождались и забыли. Седой неудачник сидит себе, глазея на телок и заглатывая слюни, ну и пусть его: за погляд денег не возьмешь.

Место Маэстро выбрал наилучшее: прямо напротив ресторанчика, укутанного со всех сторон и сверху пятнистой маскировочной сеткой, был окультуренный сход на пляж, с бетонными ступеньками, ухоженный, и тут же — съезд для машин, на тихонькую стоянку, условно охраняемую. Впрочем, за условную охрану брали вполне безусловные деньги, невеликие, ну да полноводные реки из ручейков сливаются, а крупные состояния — из копеечных гешефтов и профитов. Эту спорную мысль и доказывал, впрочем без особой горячности, худощаво-геморроидального вида субъект из этой самой не сказать чтобы веселой, но занятной компании.

— Принцип накопления любого действительно значительного состояния можно выразить старинной русской пословицей: «С миру по нитке — к празднику кафтан!» — монотонно и привычно шелестел он тонкими бесцветными губами. — Фраза Опоре де Бальзака о том, что за каждым крупным состоянием кроется преступление, — не более чем цветастая метафора. Мне, например, трудно считать преступником человека, предложившего людям игру… Да, эта игра азартна, она увлекает, она может обернуться поражением и проигрышем, но… Все, кто принял участие в любой из «пирамидок», — суть индивиды виктимного склада, и потеря денежная планировалась такими подсознательно и намеренно и замещалась гораздо более дорогой для них компенсацией — эмоциональным удовлетворением по поводу собственной значительности и значимости: ну, надо же, такой крутой и важный, а не погнушался облапошить меня, сирого и убогого. Значит, я этого стою!

— Не смеши меня, Анатолий свет Ильич! Не смеши! — брюзгливо отклячив слюнявую нижнюю губу, возражал худощавому нездорово рыхлый лысеющий дядька, подливая себе коньячок. — Какие гешефты, какие продажи-торговли, какие глупости!

Это в нашей самой мирной из всех латифундий, в которой даже покойный советский слон — все равно живее всех живых?! Да просто-напросто берется бумажка, дрянь этакая, клочок, понимаешь, папируса, какой по естественной надобности недоиспользовали — и то по недосмотру! И пишется, вернее даже, рисуется простенькая схемка-сказка про белого бычка… И вот уже вертикаль — буровые, трубопроводы, нефтеперерабатывающие комбинаты, наливные цистерны и даже эшелоны, экспортные организации, бензоколонки — все! — наименовывается ублюдочным словосочетанием «закрытое акционерное общество», и звучная аббревиатурка придумывается… Какой-нибудь «Кокойл», «Нюхос» или того похлеще. А что, собственно, произошло? А ничего! Гоп-стоп это, вот что! Как формулировали в Одессе: «Деньги ваши — стали наши!» И безо всяких изысков, и безо всяких гешефтов и иных дурных начинаний. В мелкие пакости, типа «пирамидок» и прочих песочниц, пускаются те, кому иного добра не досталось: разворовали!

Худощавый поджал губки, выкушал налитый уже коньячок, молчаливо кивнув на предложенное славословие «Будем!», зажевал кусочком шоколадки… Щечки его не порозовели, нет: они с каждой выпитой рюмкой становились приятного такого фиолетово-сиреневого цвета, будто на каждой было налеплено по четвертному билету советских еще времен.

— Воровство, конечно, имеет место быть, и в архикрупных масштабах, и тем не менее… Худощавый закатил глазки и ленинское словцо употребил к месту, и сотрапезнику вдруг показалось: будь тот в костюме, то непременно заложил бы большие пальцы рук за жилетку, похлопал бы его покровительственно по плечику, назвал «батенькой» и предложил расстрелять очередную партию заложников в назидание прочим. Маэстро заметил: пузатый даже головой тряхнул, отогнать наваждение.

Худощавый тем временем продолжил:

— А не кажется ли вам, уважаемый Пал Палыч, что вся империя «Микрософт» — это тоже не что иное, как «пирамида»? И все девяносто миллиардов Билли Гейтса — вы вдумайтесь, вдумайтесь в эту цифру, уважаемый! — есть не что иное, как большой мыльный пузырь, пшик, пустота, ничто… Ибо что есть современный компьютер? Производитель трехмерных цветных озвученных игрушек? Этаких эмоциональных таблеток, костылей для безногих? Индустрия развлечений, так сказать… Разве это заменит хороший глоток вина, ласку женщины, задушевную беседу? — Худощавый пожевал губами, будто пробуя на вкус, смакуя все, только что им сказанное, закончил риторично и глобально, несколько даже картинно поведя вдоль дальнего горизонта хиленькой костистой лапкой:

— А что может заменить море?

Еще один субъект, напоминающий хрестоматийного бородато-пенснявого интеллигента начала двадцатого века, всегда неудовлетворенного морально, сексуально, нравственно, материально и физически, ушедший было допрежь от неумеренно выпитого в легонькую прострацию и трансцендентальный диалог с собой, вскинулся вдруг боевым петушком, дозаправленным торпедным катерочком, с вызовом глянул на Маэстро и, получив в ответ тусклый и нелюбопытный взгляд, вздохнул, отвернулся и раззадоренным кочетом с торпедным дизелем в заднице налетел на собеседников.

— Легко рассуждать о вечном, роясь в хлеву! — безапелляционно выдал он соседям по столику, надел на нос роговые очки и тем — словно отделился толстыми линзами ото всего вокруг; мир для него оказался будто за аквариумным стеклом; глядя на пьяных, с потекшими лицами, сотрапезников, он теперь взирал на них победно, ехидно и зло. — Легко быть эстетом в тепле собственного навоза, не так ли, Анатолий Ильич? — продолжил он натиск, но худощавый вызова не принял, только ухмыльнулся криво, взял нож и вилку и с тройной энергией принялся за здешний шницель, угольно-черный, в застывающих хлопьях желтого жира.

— Вот именно. Легче всего… Легче всего человек привыкает к собственному дерьмецу. И умудряется там устроиться не просто комфортно, а… В своем дерьме можно усесться… как бы это сформулировать: куда приятнее, теплее и слаще, чем в чужом зефире, пастиле и даже шоколадном грильяже, ходить ему конем! Таковы человеки, и как их в лоск ни наряжай, как ни вылизывай глянцем разным — а все таковы! Сдери ты тысячедолларовый костюмчик с какого-нибудь нефтяного магната, банкиришки, чинуши кремлевского, кто получится? Жирный, обрюзгший, запуганный коротыш, с дряблым и немощным тельцем и загнанной душонкой, если и способной трепетать, то только при виде собственного прыща на заднице! М-да! Все в дерьмеце живем, все!

Накопленная в трансцендентном одиночестве дурная энергия перла из очкарика, аки семя из прыщеватого подростка; витийствовать он начал по первости сдержанно, но вскоре обличающий накал собственной речи зажег в его душонке нешуточный раж: бородатенький закатил глазки и уже раскачивался в такт собственным путаным словесам.

— И знаете, что примиряет меня целиком и полностью со всею несправедливостью этой куцей жизнишки? А то, что никто никого не переживет, все окочуримся, перекинемся косточками вперед, зажмуримся, в ящик сыграем, кто в тесовый, кто в цинковый, кто в фарфоровый; неравенство, конечно, ну да невелико горе, и при жизни в разные горшки-унитазы писали, в разные погремушки играли да с разными сучками забавлялись: кому жена досталась — и ноги полтора метра, и кожа персиковая, и «вечная весна» в глазах, а кому — этакая жирная скотина в перманенте, студень, холодец, в складках, зараза этакая, угрястая, склочная, сволочная и скандальная! И — что? Итог-то один, батеньки вы мои!

Один-одинешенек? Труп-с! Вонючий-с! В червях-с!

От темпераментной речи нечесаные волосья на голове очкастого вроде сами собою поднялись во всклокоченный сеноподобный кок, линзы окуляров блистали, как глазки Наташи Ростовой на первом балу; утомившись не только морально, но и физически, нигилист-обличитель плеснул себе в стаканчик водочки, выпил единым глотком, подхватил прямо пальцами кусок селедочки, отправил в рот, разжевал вдумчиво… И только потом перевел дух, отер рот жирной дланью, расплескал остатнюю водку по емкостям, взял свой лафитник, обвел сотрапезников мгновенно посоловевшим после выпитого взором, глубоким, как лужа строительного котлована, провозгласил одухотворенно, с сиятельным подъемом:

— За нее, друга мои, за сучку костлявую, за тварь щербатую! За истинную коммунистку, уравнивающую всех во всех правах, во всех деньгах, во всех излишествах, делающую и красоту, и уродство одним куском дерьма на грязной помойке, именуемой смиренным погостом!

Витию никто не поддержал, ну да он этим совершенно не расстроился: хлобыстнул водки, тяжко опустился на стул, уронил голову на руки и приготовился было отойти в объятия Морфея…

Стул вылетел из-под пьяного, как ошпаренный заяц: стриженый детина в пятнистом комби выбил его одним ударом шнурованного армейского ботинка, другим — отослал в угол заведения, пнул упавшего «златоуста» под ребра и произнес, обращаясь к остальным, медленно пережевывая слова, как «стиморол» без кетчупа, сахара и соли.

— Понаехало тут уродов! Да таких еще в роддоме нужно было спиртовать!

Правда, Ярик? — спросил он, полуобернувшись, товарища, вылезающего из автомобиля.

— Без вопросов, — кратко подтвердил тот.

— Вы бы полегче, молодые люди… — собравшись с мыслями, храбро произнес худощавый Анатолий Ильич, тот, что так славно журчал про гешефты и навары.

— Чего? — приподнял соболиные брови парень. В глазах его отплясывало краковяк этакое задорное глумление над всем уродливым, нездоровым, чревоточным; таковым, по его мнению, и являлись обрюзгшие мужички, зависшие по эту жаркую пору за спиртным. — А за базар ответишь?

Глава 39

Детинушка был белобрыс и голубоглаз, ну вылитый бы Зигфрид, если бы не веснушки, усыпавшие лицо в непристойном изобилии, да не два передних зуба, делающие их обладателя похожим на мелкого грызуна и уж никак не на истинного Нибелунга. Следом за малость недоработанным викингом, заделанным родителями в безвестном сельце где-то между Шепетовкой, Куреневкой и Нахапетовкой, поднимались еще двое, одетые в такой же пятнистый камуфляж; «уазик», на котором они прикатили, был разрисован куда как скромнее.

Странно, но ничьего особого внимания новоявленные круторогие парниши не привлекли и ничьего спокойствия не нарушили. Местные молодые-интересные продолжали мирно и равнодушно припухать за пивком, и то, что какие-то пришлые «выступили борзо и качают права», не озаботило их совершенно: то ли между ними и арийствующими суперами была «Сухаревская конвенция» сродни замирению, то ли камуфляжные вообще были никем, фуфлыжниками, клоунами, марионетками в театре безвестного Барабаса. Местные об этом знали и сейчас были готовы оставаться зрителями не то чтобы веселого представленьица, любого зрелища, способного развеять жару, скуку и пережидание жизни. А вообще-то… Более всего объявившиеся в заведении молодые люди походили на воспитанников какого-нибудь доморощенного военно-спортивного балагана, впрочем, оболтусы эти давно выросли из коротких штаников и слюнявчиков, вполне оперились и теперь вот выехали «в люди» трохи покуражиться и поиграть мышцой.

Все эти мысли скакали в голове Маэстро сами собой, и глаза притом никак не отражали «богатый внутренний мир индивида». Любой, глянув на Маэстро в эту минуту, узрел бы помятого субъекта, лежащего небритой щекой на грязном столе и тупо взирающего мутными от принятых напитков неадекватного качества глазками-буркалами на Божий свет.

— Ну что, отцы-пилигримы? Молодость пропили, страну профукали, теперь — печенки суррогатами добиваете? — Похожий на крысу «Зигфрид» бесцеремонно взял с чужого стола бутылку, поднес горлышко к носу, потянул ноздрей, вдохнул, удивленно приподнял брови:

— Хе-хе. Вместо спиртяги с глицерином — натуральное пойло. Коньяк. Где ж вы такой добыли, лишенцы?

— Молодой человек, вы бы… — начал было витиеватую речь лысеющий пузанчик и поперхнулся разом. Костистый кулак камуфляжного лениво прочертил дугу и врезался мужику в нос, скользнув по губам… Голова у побитого дернулась, он осел на стул, заливаясь кровью. Скрючился в три погибели, закрыв лицо руками, раскачиваясь и что-то там слезливо причитая…

— А ну затихни, плесень, педрило пузатое! — грозно вякнул детина, и рыхлый действительно замолк, заткнулся так, будто штепсель выдернули из розетки радиоточки. Только трясущиеся мелкой рысью плечи говорили о том, что мужчинка не просто жив, но и отчаянно напуган.

— Не люблю, когда перебивают, — пояснил здоровый сотоварищам. — Так вот, тли навозные… Раз уж вы здесь приносите и распиваете, то будьте любезны штраф.

Бородатый вития, только-только пришедший в себя, кое-как взгромоздился на стул и застыл так, скорбно глядя в одну точку. Весь вид его говорил об одном: нет в мире ни совершенства, ни справедливости, ни доброты. Похоже, получив по ребрам, он испытал даже свойственное некоторым яйцеголовым удовлетворение в правоте и слов своих, а уж несказанного, но выстраданного о роде человеческом — и подавно! А потому на содержательную речь толстомордого веснушчатого гиперборея бородач не отреагировал вовсе.

Напротив, белый как мел худощавый Анатолий Ильич поджал и без того тонкие губы, бросил взгляд на застывшую в углу компанию местных усушенных бодибилдингистов, спросил, стараясь сохранить достоинство и вроде как расставить точки над "i":

— Это что, наезд? Или — ограбление?

— Не, ты подивись, Ярик, какое самообладание, а? От горшка пять дюймов, а туда же: права человека качает, как живой!

— Я просто хотел бы внести ясность…

— На тебе ясность, — неожиданно зло, сквозь зубы выдохнул камуфляжный, крутнулся на месте и пяткой кованого ботинка приложил философа-экономиста Ильича в грудь. Тот то ли ойкнул, то ли булькнул, то ли икнул, глаза его закатились, и он ничком упал на цементный пол. — Хлипкий пошел интеллигент, а, Ярик?

— Да разный случается.

— Куда там! Раз пнуть — и раскатало, что блин по доске. Хлипкий.

— Ты его хоть не прибил, Котя?

— Да не, не должен. Среди этого племени такие вот жилистые и есть самые крепкие, — раздумчиво проговорил толстомордый нибелунг Котя.

— Что-то не похож он на крепыша.

— Оклемается, будь спок.

— Ну-ну.

Котя обозрел взглядом помещеньице, словно раздумывая, чем бы еще поразвлечься. Непродуманная искусственность, нарочитость его поведения была очевидной. Но лишь для Маэстро. Вряд ли кто-то из получивших по зубам мирных обывателей успел над этим задуматься: в таких ситуациях логика и интеллект отказывают напрочь даже видавшим виды мужикам. Тем, кто пытается перевести «базар» в рамки «цивилизованного ограбления», быстро крушат ребра. Интеллект никогда и нигде не правит, правят только эмоции. И — сила. А вообще… Похоже, началась охота. Не очень умная, ну да порой, чтобы загнать волка, и ума никакого не нужно: знай правь сворой, а она-то и выгонит зверя. На выстрел. А зверь…

Зверь здесь был только один.

Маэстро продолжал припухать на столе в вялом анабиозе. Приглядевшись, можно было предположить, что индивид сей есть не кто иной, как добросовестный ветеран ватмана, кульмана и «Рабиновича». Ну да, «Рабиновичем» во времена затюканного перестройкой «застоя» в кругах близких к научно-исследовательским именовалась настойка «Рябина на коньяке», дефицитнейший дефицит советских времен, доступный не всем и не каждому, оттого и название. Нынче же — качество подрастерялосъ, теперешний «Рабинович» — так, спиртяга с суррогатом, и ни тебе настоя славной горькой ягоды, ни коньячку… Вот это, последнее умозаключение-воспоминание, поразило вдруг Маэстро своей глупостью, несвоевременностью и никчемностью. И еще… Он поймал себя на том, что впервые за многие годы ждет продолжения напряженно-кровавого действа со странным интересом, свойственным живым людям… Словно все происходило не «здесь и сейчас», а было совершенно к нему не относящимся представлением, пьесой на сцене неведомого театра… Нет, когда-то у Маэстро был интерес ко всему вокруг, постепенно утерянный им за время его бредовой жизни, похожей скорее… Похожей на что? На службу? На служение? А если на служение, то кому? «Все говорят, нет правды на земле. Но правды нет и выше. Мне это ясно, как простая гамма».

Маэстро испытал вдруг странное чувство… Нет, он даже не пытался его формулировать, он старался его просто не упустить… Ему показалось, будто жизнь, и его жизнь в том числе, из «простой гаммы», из «формы существования белковых тел» именно сейчас вдруг начала превращаться в то, чем она и являлась всегда: в таинство, в моление, в дар… Воспоминание, нет, не воспоминание даже — ощущение вкуса и запаха рябиновой настойки сделало окружающий знойный день несущественным и мнимым, превратило происходящее в выгорающий целлулоидный оттиск на испорченной кинопленке… И мужчина вдруг вспомнил другой летний день, там, в дальнем, словно чужом детстве… Как, он с удовольствием болел корью, прихлебывая купленный родителями по такому случаю лимонад и разжевывая мягчайшие, с изюмом и глазурью булочки; как раскачивался на отцовском животе, как отец подбрасывал его высоко-высоко, к самым небесам, а небеса эти так и оставались высокими — от его стриженой головы до самого-самого потолка… Он помнил, как на черно-белом экране допотопного, в металлическом корпусе телевизора незнакомые, укутанные в масксети солдаты пробирались сквозь джунгли, и голос комментатора был суров и сдержан, а он, мальчишка, не вполне понимая смысл этих закадровых слов, уловил тон и спросил тогда отца: «Папа, а если они сюда придут?» И его отец, прошедший в разведроте четыре года Отечественной, ответил, чуть посуровев, но очень уверенно: «Не придут». И он, Влад, почувствовал себя так спокойно и счастливо, как не чувствовал себя никогда потом. Где осталось все это, когда и что он потерял?.. Сначала — отца, скончавшегося, когда Влад был еще ребенком, потом — друзей, потом… потом — самого себя?..

— Эй, доходяга? Это тебе не на телке расслабляться… Платить за постой думаешь?

Тоска на Маэстро накатила такая, что… Будто острая горечь затопила разом все его существо до самых краев. Убивать этих обряженных кукол он не хотел.

Но… чувство близкой опасности было холодным и ясным, как отточенный стилет, уже летящий в незащищенное средце. Маэстро ощутил — взгляд? мысль? намерение? — разящее, как пуля. Он почувствовал присутствие профессионала смерти, человека, обученного убивать, а сейчас просто не сумевшего «сдержать дыхание», превратившего попорченным наркотиком воображением желаемое в действительное…

Ну что ж… На войне как на войне. Загонщики обнаружили зверя и гонят его на выстрел.

Ну а зверю… Ему, Маэстро, осталось только найти затаившегося охотника. А дальше — кому повезет. Схватка со зверем всегда кончается смертью. Хотя…

Почему именно «смерть»? Куда проще, понятнее, безэмоциональнее: «ликвидация».

Как у спецов. Или — «летальный исход». Как у медиков. Тогда и в убийстве появляется некая отстраненность, фатальность и неизбежность. А при разведке боем… На языке военных это именуется еще короче и проще: объективные потери.

Часть седьмая

ОБЪЕКТИВНЫЕ ПОТЕРИ

Глава 40

— Ты чего, седой, из себя глюкало изображаешь? Вроде пили все вровень, все — как огурчики, — Котя лениво кивнул на побитых сотрапезников, — а нализался и мордой в стол выпал ты один! И смотришь квело, как тот глист из колбы!

— Не, как рыбкина голова из супа, — гыгыкнул парень сзади.

— Ярик, не умничай, ладно? Пять копеек свои при себе оставь, пригодятся. А рыбкин суп называется «уха», понял?

— Ну.

— Баранки гну. И на бур цепляю. — Котя подошел к столу, подхватил только что открытую бутылку пива, приложился и хлебал до той поры, пока пенистая жидкость не иссякла. Отрыгнул с чувством и вкусом, уставил глазки-буравчики на Маэстро, спросил, смачно икнув:

— Слушай, волосатый… Ты… из неврастеников, что ли, будешь? Или — из пидоров?

Маэстро ответил ему мутным выцветшим взглядом.

— Ну-ну. Шучу. Хотя… — Лыбясь, Котя вытянул из ножен полированный гнутый тесак, полюбовался синеватым отливом, пропел, по его мнению, задушевно и раздумчиво:

— «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…»

Котя снова икнул и уставился на Маэстро светлыми глазками в белесых поросячьих ресничках. Губы его вроде сами собою растянулись в широкую ухмылку; сейчас этот конопатый губошлеп, Зигфрид недоделанный, сиял во все сорок четыре здоровых зуба, нависая над Маэстро центнером веса и чуть раскачиваясь на кованых каблуках высоких шнурованных бахил, вроде как примеряя удар… Детский сад — трусы на лямках! До его куцего разумения и близко не доходило, что кто-то послал его играть болванчиком во взрослой игре и что до милой сердцу биксы ему дойти хоть и нелегко, но возможно, а вот до смерти осталось даже не четыре шага — дюйм, микрон, мгновение!

Маэстро вздохнул тяжко, с передыхом и тупо упер зачумленный суррогатным алкоголем взгляд в грязную столешницу. А голова его тем временем работала лихорадочно, прокачивая варианты. Итак… Кто ликвидатор? И кто — контролер?

Хамоватый викинг Котя? Никак не вяжется. Да и держится сей пудозвон так, что достаточно одного движения, чтобы превратить его из доморощенного нибелунга в свеженький труп. Подставляется. И подставляется не намеренно, а по неистребимой глупости. Никогда с убивцами дел не имел. Для таких первый опыт бывает и последним. Или он все-таки профи? Много сейчас молодых да ранних… Нет. Профи не рискуют. Даже когда очень хотят выиграть. Вернее, особенно тогда.

И все же… Как в старой считалочке — «каждый охотник желает знать, где сидит фазан», а фазан, в свою очередь, просто мечтает выяснить, где торчит охотник. И это Маэстро хотел выяснить до начала пальбы. Или, как говорят расплодившиеся ныне продвинутые супера из боевиков среднего радиуса действия, до начала «кратковременного огневого контакта». Ибо хорошо стреляет только тот, кто стреляет первым.

Так кто попытается выстрелить первым в него, Маэстро? Кто-то из арийствующих дружков нибелунга, этих пельменей в собственном соку? Нет, они даже не «спецура», мальчонки на побегушках, чистые ряженые; играют бездарно, ну да лучше и не надо, никто от них никакого вживания в образы по Станиславскому не требовал. Скажем, если выявят они супостата, то бишь его, Маэстро, и сложат при том буйные головушки, шелковы бородушки, то и пес с ними: изначально занесены в ту самую графу: запланированные потери.

Что еще? Ну да: местные продолжают сидеть за столиком как ни в чем не бывало и взирают на всю катавасию с глумливым любопытством. Среди них ни киллера, ни контролера нет. Может быть, за время своих занятий смертью Маэстро и разучился понимать людей, но он прекрасно их чувствовал.

Тогда — кто-то из сотрапезников-собутыльников? Или — некто сторонний?..

Трое мускулисто-поджарых подводничков, работающих здесь по прокату аквалангов, водных мотоциклов, моторок и другого снаряжения?.. Сейчас они заняты варевом: запах жирного кулеша слышен даже здесь… А вон та группка отдыхающих мужичков с обветренными лицами и словно сплетенными из сухожилий телами?.. Никак они не пишутся на шахтеров! Или — стайка субтильных школьниц в символических бикини?..

Почему нет? Маэстро чуть не застонал от бессильной ярости: ситуация была — глупее не придумаешь, и ему казалось, что продолжается она уже целую вечность.

— Ты чего мычишь, как бычок неповязанный? Ща повяжем, у нас это скоро, — лениво процедил переросток Котя. Было очевидно, что и ему до смерти надоел этот тусклый балаган; в голосе слышались даже просительные нотки: дескать, свернуть бы эту гунявую бакланку, чего еще тут ловить, окромя дури? А так — наклепаем по мусалам последнему из мирных алканов да покандыбаем-ка восвояси. Нету тут никаких гадов, «овцы» одни, да и те… И тут… Маэстро не увидел даже, уловил мгновенное движение глаз Коти: тот смотрел на кого-то, сидевшего у Маэстро за спиной слева, смотрел просительно, словно желал получить добро на некое свое действо! И пусть это продолжалось долю секунды… Маэстро прикрыл глаза, постарался полностью расслабить мышцы тела, почувствовал, как нервы, до этого вибрировавшие натянутыми стальными тросиками, стали легкими и летящими, как серебристые осенние паутинки… Кто же из троих? Рыхлый пузан Пал Палыч?

Худощаво-геморроидальный Ильич? Бородатый златоуст имярек? «Картина битвы» сложилась у Маэстро с четкостью проступившего на фотобумаге изображения. Он — не мямлик Котя, ему приказов или поощрений ждать неоткуда: сам отдал, сам выполнил, четыре сбоку — ваших нет!

Маэстро ощутил, как нервы из паутинок превратились в тончайшие металлические нити; по ним, словно искристый ток электронов, заструилась энергия действия, стремления, приказа… И еще — он почувствовал облегчение: решение было принято, противники — разъяснены; порядок, последовательность и стиль действий теперь определялся выработанным даже не годами, десятилетиями боевого применения навыками.

— Не, не люблю я таких вот невеж, — вздохнул тем временем Котя, получивший, по-видимому, начальственным взглядом добро на силовую акцию… Он протянул здоровенную пятерню с явным намерением ухватить припухающего на столе алканчика за длинную прядь волос и потом уже оттянуться всласть…

За что бить этого седого? А за все! За батяньку-пьяницу, за убогую нищету здешней жизни, особливо по зимнему времени, за непроходящий герпес на интересном месте, подхваченный уже месяца три как от отдыхающей шлюшки, за тягостную ватную стену, маячащую где-то совсем рядом и впереди… И его, Котю, здорового молодого пацана, скоро к этой стене пришпилят, словно насекомое, словно падаль… А сами… Кто эти «сами», он четко представить не мог, но знал, что живет вовсе не той жизнью, какой достоин! Ту, свою жизнь, он представлял в виде шикарно шуршащих иномарок, роскошных телок в длинных обтягивающих платьях, вылезающих из длинных же лимузинов, занавешенных жалюзи кондиционированных офисов с безукоризненными сотрудницами в дорогих колготках под коротенькими юбками… Он так часто представлял себе это, что видел зримо, будто вторую явь. Безудержный ритм дорогой стереосистемы, несущееся под колеса мощной иномарки шоссе, нагие девчонки на крыше авто, изгибающиеся бесстыдно под длинное завывание динамиков:

«Ай-ай-ай-аай-йа-йай, убили негра…»

Нет, где-то в глубине души Котя чувствовал — то, что он представляет, вовсе не настоящая жизнь, так, рекламная пауза, целлулоид, крашеная мертвечина, воск лепленных с трупов кукол, и все же, все же… Знакомую сызмальства окружающую обыденку, надоевшую, как зажеванная жвачка, опостылевшую до последней крайности, он жизнью считать тем более не желал! Да и… ничего он не обязан понимать! Все и так понятно! Страну продали жиды и черные, и их прихлебатели, суки, устроились, а теперь ишь, коньячок привозной хавают, расслабляются, мля!

Котина рука сделала резкое хватательное движение, а дальше… Сначала на веснушчатом лице его проступило искреннее удивление: лапища ухватила пустоту.

Потом… его собственная кисть, будто сделанная из пластилина, изогнулась вовсе не в том направлении, в каком ей назначено и указано природой; дикая, всесокрушающая боль разорвала тело, его повлекло куда-то вниз, увалень по инерции перевернулся кульбитом вперед, стараясь уйти от этой боли или хоть немного ее унять, и растянулся на цементном полу, жестко приложившись затылком и на мгновение потеряв сознание. Открыл глаза, попытался приподняться, но не смог: так и лежал траченной молью медвежьей шкурой, ощущая, как судорога помимо его воли током треплет пальцы рук…

Прямо над ним стоял Ярик: в его широко распахнутых глазах застыли те же боль и удивление, вот только… плоский метательный нож был загнан ему в горло до самых позвонков; алая артериальная кровь фонтанировала, заливая пол. Все, по-видимому, произошло в единое мгновение. Ярик еще стоял на ногах, глаза его еще смотрели прямо перед собой; они заметно помутнели, но не от боли и не так, как мутнеют от алкоголя или наркотика… В них еще теплилась жизнь, а вот души уже не было… Душа уже отлетела и неслась теперь лишь по одному Богу ведомым и подвластным сферам. Труп Ярика упал ничком, как падает неловко поставленная на ребро плита.

Бородач, худощавый вития, всего несколько минут назад изрыгавший высокодуховную оду о гнусности всего человечьего, а потом, после нешуточных ударов Коти, оглушенно сопевший на стуле, теперь стоял в легкой боевой стойке напротив Маэстро. Самое удивительное, что он по-прежнему напоминал хрупкого, малость разочарованного в жизни интеллигента-разночинца. Взгляд его был внимателен, вот только грусти в глазах не было. Вместо грусти в них был лед.

Занавешенный масксетями ресторанчик-шале даже не опустел, и до этого в нем никакого столпотворения не наблюдалось. Просто словно некая пелена опустилась сверху и отделила все здесь происходящее от остального мира завесой бытия-небытия… Оставшийся в живых ряженый не просто ретировался со ступенек вниз, а буквально залег на песке, будто ожидая разрыва не гранаты даже — снаряда стодвадцатидвухмиллиметровой гаубицы. Местные бодигарды в количестве пяти персон замерли за двумя сдвинутыми столами рельефными глиняными статуями; это было похоже, как если бы в обычном театре со сцены раздалась пулеметная очередь, скосила пару неосторожных зрителей, а актеришка, исполняющий роль гнусного меньшевика, вдруг взял да и пристрелил из громадного маузера зазевавшегося дирижера… А далее — действо продолжалось бы по законам театра Станиславского и Немировича-Данченко, а некий мейерхольдовский гротеск был нужен исключительно для придания современной остросюжетной пьесе конструктивистского шарма. Вот только декорации… Они словно были взяты из другого, легкого, изысканного и в самую меру искусственного шоу, напоминающего творения Александра Бенуа, Андрея Белого и Игоря Северянина.

…Маэстро вовсе не старался гнать такие мысли, показавшиеся бы многим совершенно несвоевременными тогда, когда жизнь застыла на самом краешке остро отточенного лезвия, и лезвие это было зажато в чужой руке, бестрепетной, жестокой и чуткой. Вернее, в каждой руке бородача было по клинку. Третий нож он метнул в Маэстро сразу же после того, как тот броском освободился от Коти и выпрямился… Маэстро ушел от броска уклоном: нож просвистел мимо и разрубил горло бедному Ярику. Реакция Маэстро казалась непостижимо скорой, но это даже не было реакцией, это было предчувствие! Не просто угрожающего действия, а самой мысли о нем! Только так можно было сыграть на опережение и остаться в живых.

Только так. Остаться в живых — и победить!

Теперь Маэстро словно танцевал с врагом, перемещаясь легко и грациозно: любая тяжесть в движении означала чужое преимущество, мгновенно превращающееся в чужое превосходство и в твою смерть! Сейчас мужчины напоминали двух кабальеро.

Их соперничество из-за дамы, которая не прощает измен, было пламенным и слегка отстраненным: каждый из грандов всегда готов проиграть, но никогда не готов терпеть поражение!

Выпад! Скрытая улыбка змейкой скользнула по лицу «интеллектуала»: он ударил с отмашкой. На груди Маэстро заалел глубокий порез, от второго, кругового удара другим клинком он ушел уже едва-едва. По некоторым, уловимым только для профессионалов рукопашки признакам бородач понял, что Маэстро устал, устал даже не физически… Он готов был покориться той жуткой даме, которой служил столько лет верой и правдой, он готов был умереть с кровью на клыках, как и подобает хищнику… Осталось немного: просто убить этого седого воина-ветерана, не унизив его.

Бородач провел молниеносную серию отвлекающих финтов, имитационных ударов, незаметно сократив расстояние, подрезав противника… Еще одна серия… Еще…

Он наслаждался своей ловкостью, молодостью, своим искусством… Вот седой поднял руку, надеясь защититься от последующего удара… Сейчас!

Бородач сделал шаг вперед — и замер, застыл, как налетевшее на булавку насекомое! Его собственный нож в долю секунды выскользнул из разом размякшей кисти, и каленый клинок, описав в тонких, музыкальных пальцах Маэстро эллипс, вонзился в горло. Левая рука бородача с зажатым в ней оружием тоже оказалась перехваченной словно тисками… Бородач, силясь сглотнуть вонзившуюся в горло сталь, невидяще смотрел на Маэстро…

Как он жуток! Этот оскал желтых клыков, с которых падает грязно-бурая пена, это рыло, похожее на кабанье, эти красные, в кровяных прожилках глаза…

Бородач почувствовал, как меркнет мир и все его существо оказывается во власти этого пахнущего серой уродца с желтыми клыками…

— А ты думал, смерть выглядит лучше? — тихо спросил Маэстро, глядя в стекленеющие глаза убитого.

Бородач рухнул навзничь; в его мертвых пустых зрачках плясало холодное пламя.

Глава 41

Маэстро не собирался ни торжествовать победу, ни изрыгать из луженой глотки песнь победителя. Смерть снова показалась ему будничной и мнимой, какой он видел ее всегда, но сегодня — особенно безобразной. Маэстро скривил губы в ухмылке, жестким и резким напряжением воли сконцентрировался, прогнал видение, словно стряхнул с души привычный морок, дурман, блеклый, как налет пепла, и неотвязный, как страх…

Страх — это и есть боль души, и избавиться от него можно порой только настоящей, реальной болью. Когда организму приходится бороться за выживание, с реальным, не надуманным небытием, страх забивается в дальнюю щель, но стоит только дать ему волю, как он растет, ширится, затопляет все и вся — и господствует, выматывая нервы, превращая их в истонченные, изрытые кавернами страха нити, готовые порваться ежесекундно и самоубийственно уничтожить и тело, и разум, и душу.

Состояние боевого транса еще не прошло, адреналин еще бродил в крови первым хмелем, делая мышцы гибкими, а разум — скорым и ясным. Одним движением Маэстро подхватил пакет с оружием и спокойно пошел по направлению к выходу. У самых ступенек обернулся, сказал, обращаясь ко всем сразу, пародируя анекдотично-кавказский акцент:

— Нэ гаварите никаму, нэ нада, да-а-а?

Улыбнулся, глаза притом остались серьезными. Бывшие сотрапезники, Пал Палыч и Анатолий Ильич, только кивнули. Старший из местных гвардейцев развел руки ладонями вверх — дескать, нет базара, раз такие расклады. А вообще…

Любой, кто видел всю сцену со стороны, решил бы, что подвыпившие отдыхающие просто малость покуражились; сейчас упавшие встанут, смоют с себя красную краску, посмеются, побалагурят — и побегут очертя голову в море.

— «Как вам только не лень в этот радостный день, в этот солнечный день играть со смерть-ю-ю-ю…» — Напевая, Маэстро спустился по ступенькам, подошел к «уазику», на котором прибыли горе-нибелунги, сел за руль, повернул ключ в замке, выжал сцепление… Автомобиль лениво пополз вверх по склону.

Во-о-т! За что боролись, то и огребли! Затонированный по самые брови джип, допрежь мирно и сонно приткнувшийся у самой кромки волн, заурчал мощным мотором и медленно тронул следом. Именно на этот тонированный гроб и оглядывался ныне покойный бородач-интеллектуал в поисках инструкций. Получил, выполнил. Теперь — можно закапывать. Умничка! Как говорят в народе, лучше один раз огрести, чем всю жизнь соплями размахивать! А что нам сможет инкриминировать контролер со товарищи? Поживем — увидим, не поживем — не увидим. Мудро. «Предъявите билет, что я мог сказать в ответ? Вот билет на балет…» Сейчас мы вам устроим балет! С адажио, фугой и скерцо! Согласно купленным абонементам и занятым местам!

— В догонялки играть будем? — азартно выкрикнул Маэстро, бросив взгляд в зеркальце заднего вида, перекинул ручку скоростей и запел негромко, на мотив «ярославских ребят»:

— «Ехал негр по пустыне, на телеге да с товаром! Но не знал он, что фашисты затаились за кустами!»

Маэстро почувствовал, как его захватывает пьянящий азарт, так похожий на восторг… Но и не подумал хоть как-то осадить собственное настроение: легкий кураж перед схваткой помогает выжить. Если это кураж, а не предсмертная эйфория всемогущества… Хотя… Что есть вся наша жизнь, как не предсмертная эйфория? И не обидно ли тем, у кого она протекает, как заседание месткома?.. Дежурные речи, дежурные улыбки, дежурные показатели… А когда речи и показатели уже иссякли — finita! Слетел к нам тихий вечер, и мерзлые птицы попадали к земле стремительными болидами. Такие дела.

«Уазик» с натугой одолел горку; джип неспешно пер следом.

— «Налетели тут фашисты, погубить хотели парня — Напевая, Маэстро правил в степь. — Но не дрогнул храбрый негр, вынул ножик из кармана., ..»

Переваливаясь, как утка на выданье, «уазик» кандыбал по твердым ухабам.

Джип шел следом, не отставая и не нагоняя. Маэстро прислушался. Так и есть, характерный вертолетный гул слышался все ближе. Ну да, нате вам с кисточкой, тот самый гаишный соглядатай, разведчик и бука. Никаких пулеметов под брюхом, никаких ракет «воздух-земля»… Да и гранатами он тоже вряд ли станет кидаться: слишком людное местечко по летнему времени, а машина как-никак казенная, . с «цифрой пять на медной бляшке, в синей форменной фуражке»… В смысле — в блакитной. Да и пес теперь разберет эти цвета. Разбросай с такого геликоптера, принадлежащего насквозь независимой державе, лимонки, что будет? Шум будет, и не столько от взрывов — кого этим теперь удивишь? Слухи пойдут, сплетни, пересуды… А времечко ныне — хуже некуда: здесь война, там подготовка к ней…

Кому надо шуметь раньше времен при таких поганых раскладах? То-то, что никому.

А значит, пилота вызвал контролер исключительно с целью похвастаться, как он станет сейчас мочить его, Маэстро. Мешать с выжженной травой, с пылью, с утрамбованной до плотности камня дорого и… У-би-вать. Показательно и без сантиментов. Согласно приказу. За деньги.

Ничего личного.

Словно в ответ на эти фривольно-тревожные мысли, джип наддал, и теперь его туповато-добродушное рыло росло в зеркальце заднего вида стремительно и скоро. В проеме боковой дверцы показалась рука, по-киношному затянутая в тонкую лайковую перчатку и так же, по-киношному, чуть на отлете, бестрепетно сжимающая короткий пистолет-пулемет невнятного производства с навернутым на ствол хоботом глушителя.

Любая подобная шпокалка, будь то израильский «узи», чехословацкий «скорпион» или отечественный «кедр», в любом замкнутом пространстве является грозным оружием: плотные очереди просто сметают тех, кого стыдливо именуют «живой силой противника».. Огонь же из автомобиля, движущегося по родной грунтовке даже с черепашьей скоростью, имеет скорее психологическое значение: попасть можно, но в небо. Хотя… пуля — дура.

Тем не менее прикрытый тонированным стеклом боец выпустил веер пуль; они вздыбили фонтан земли довольно далеко от машины Маэстро.

— Невропатолог сучий… — прошипел Маэстро сквозь зубы. — Психиатр.

Патологоанатом.

Следующая очередь прошла ближе. Пристрелка была успешной. Джип нагонял.

Маэстро вынул из пакета пистолет, положил на сиденье рядом. Несколько раз придавил и отпустил тормоз, попробовал передачу… «Уазик» был на удивление хорошо отлажен. И все же… Маэстро чувствовал холодную горечь, словно затаившуюся под камнем змею. Он чувствовал, что каждое мгновение мозг готов был провалиться в ту самую спасительную эйфорию боевого транса, и тогда… Но притом сердце тревожила и легкая, как дуновение теплого ветерка, иллюзия. Она рождала надежду: может быть, когда все кончится, он еще сможет пожить, как все?.. Без войны?

Пожить без войны… Маэстро на долю секунды прикрыл веки, посмаковал эти нездешние видения, так похожие над предсонные грезы… Ему представилась синяя гладь моря, но не этого — другого, далекого и от этой страны, и от этой войны…

Темная зелень оливковых рощ, белый домик, окруженный низенькой изгородью…

Запах свежесваренного кофе и булочек, тихое поскрипывание старой деревянной лестницы, когда он станет спускаться со второго этажа… Хрустящие тосты, утренний свежий бриз… И запах выловленной рыбы, и сети, развешенные вдоль берега, и перевернутые баркасы, и маленькая таверна у самого побережья, где подают белое вино в графинах, устриц, свежую рыбу, оливки, сыр, где курят короткие трубки и говорят только о солнце, ветре и море… А думают — только о любви.

А вечерами… Вечерами солнце купается в малиново-золотой глади залива, и в едва-едва наметившихся сумерках слышны девичьи голоса, смех, перешептывание…. А ночью — гибкое, распаленное тело девушки рядом, горячий быстрый шепот, стон, полный нестерпимого наслаждения, скользящие по коже прохладные ладони, сон, легкий как ветерок, снова любовь, снова сон, пробуждение на самом рассвете, когда тело полно негой, а. душа — покоем и предчувствием, что впереди будет еще один замечательный день… И еще день… И еще… Пожить вне войны, только и всего.

Пожить без войны… Джип резко прибавил, автоматная очередь полоснула напоследок веером; из люка на крыше высунулся спокойный и серьезный молодой человек, быстрым движением вскинул к плечу короткоствольную винтовку слоновьего калибра…

Пожить без войны. Маэстро резко ударил педаль тормоза, отпустил, крутнул руль. Теперь газ! Снова тормоз! Газ!

Пожить без войны. «Уазик» скакал, как взбесившийся джейран! Выстрелы дыбили землю; фонтаны от ударов свистящего свинца были высокими, пыль в почти недвижном раскаленном воздухе оседала медленно, фосфоресцируя в лучах солнца охрой и неотшлифованным золотом.

Маэстро въехал на взгорок, резко крутнул руль, ударил по тормозам; автомобиль встал как вкопанный. Джип развернулся. Сосредоточенный молодой человек мигом перекинул винтовку, Маэстро заметил, как зрачки стрелка сузились, словно глаза хищника перед броском… Все верно: с такого расстояния не промахиваются, но выстрелить он не успел. Маэстро уже вскинул пистолет, палец трижды нажал на спуск, винтовка выпала из рук преследователя, голова в доли секунды превратилась в разбитый, окровавленный шар, труп тяжко соскользнул в салон.

Водитель джипа пусть на секунду, но замешкался. Тяжелый вездеход застыл на месте. Маэстро выпал из дверцы «уазика», сгруппировался, перекатился дважды, замер и прицельно послал две пули по колесам джипа и еще две — по низу водительской двери. Короткий сдержанный вскрик показал, что он не промахнулся.

Маэстро мгновенно вскочил на ноги, одним рывком одолел расстояние до автомобиля, дернул дверцу, прижался спиной к горячему корпусу вездехода, оказавшись в мертвой зоне. Водитель выпустил веером с дюжину пуль из «узи» в пространство распахнутой дверцы. Как только шквал огня стих, Маэстро сделал шаг в сторону, выбросил руку вперед, цепко схватил сидевшего за рулем человека за запястье, одним движением сдернул с сиденья, выбил оружие и приложил рукоятью пистолета по затылку. Ударил слегка, приводя в состояние легкого грогги: Маэстро не нужен был труп, ему нужен был язык. Развернул к себе, дважды ударил кулаком по лицу, стараясь вызвать острую боль и разбить губы, чтобы пленный явственно почувствовал вкус и запах крови, собственной крови… Вот это сочетание: резкая перемена положения: был охотником — стал дичью, и не просто дичью, а беспомощным обездвиженным зверьком, угодившим в капкан и оказавшимся с врагом вдруг лицом к лицу… Боль в простреленной ступне и невозможность, даже вырвавшись, убежать…

Чувство беспомощности, как и совсем свежее еще ощущение навалившегося на тебя сзади мертвого тела — недавно еще живого, веселого, азартного малого, теперь — просто трупа, пачкающего салон дорогого авто кровью и мозгами… И наконец, вот эта самая острая боль, причиненная тебе только что, и вкус собственней крови во рту… Более деморализующего противника сочетания Маэстро создать бы не смог.

Левой рукой чуть придушив пленника воротом его же куртки, правой Маэстро резко ткнул не остывший еще от стрельбы, пахнущий едкой пороховой гарью ствол ему под нос, намеренно кровавя десны, не отпуская взглядом «прирожденного убийцы» растерянный взгляд противника, прошипел тихо и вкрадчиво:

— Ну? Развлекся, лишенец? Теперь умирать будем, а? — Маэстро несколько раз глубоко вздохнул — и вдруг дикий тарзановский крик разорвал затихший и застывший, мутный от зноя воздух:

— Йа-йа-йа-ай-ай-йа-а-а!!!

И этот безумный крик напугал вдруг пленника совершенно, ибо он не вписывался ни в какие каноны, ни в какие представления, ни в какие правила…

— Пожалуйста… пожалуйста… пожалуйста… — скороговоркой зашептал он.

— Поговорить хочешь?

— Что… что вам нужно?

— Мне?! — оскалился Маэстро в улыбке. — Что мне нужно?

— Да, — Пленник смотрел на Маэстро белыми от смертельного страха глазами, чувствуя, как знойный день вокруг превращается в пронизывающий, щемящий мрак.

— Мне нужно пожить без войны. Только и всего. Пожить без войны.

Глава 42

Гул вертолета был ровным, пилот, зависнув на изрядной высоте, наблюдал «картину битвы»; видел ли он все, что произошло, равно как и то, каким итогом завершилась схватка, — за это Маэстро ручаться не мог, но надеяться надо на лучшее, а готовиться — к худшему. Чужая душа — потемки, чужая голова — сумерки.

И что таится в этих сумерках — желание отвалить поскорее или, наоборот, бодрое и молодцевато-жертвенное «банзай», — неведомо. Потому, чтобы не усугублять и поторопить летуна, Маэстро просто-напросто поднял «узи» стволом вверх и жал на спуск, пока магазин не опустел. Подействовало. Пилот, резонно смекнув, что ловить здесь более, окромя пули, нечего, резко накренил машину и неторопливо ушел в сторону солнца.

Особой радости от поспешной ретирады противника Маэстро не испытал: сейчас этот шустрый наблюдала уже докладывает предварительные хохмочки, но вряд ли он станет трепаться со всей откровенностью по рации в прямом эфире при таком количестве выпущенных пуль и стольких тепленьких трупах. Но через энное количество времени непременно разъяснит-доложит что следует и кому следует…

Лично. Вот тогда — возможны варианты. То, что варианты эти для Маэстро проигрышные, — он знал изначально: не нужно для этого быть ни ясновидящим, ни магом. Сила солому ломит, и стоит только ловцам подтянуть два десятка хороших профи вместо ряженых… Пока удача по своим непостижимым законам на его стороне, но — никакая удача не длится бесконечно. А потому необходимо прокачивать контролера, прокачивать быстро и без сантиментов. Контролер — фигура в сюжете всегда не последняя, всего он не знает, но знает достаточно, чтобы оперировать двумя так нужными теперь ему, Маэстро, понятиями: «Первый» и «база».

Маэстро, жестко контролируя шею пленника не самым щадящим захватом, приблизил его лицо к своему и уставился в его зрачки немигающим взглядом.

Спросил:

— Ты готов говорить?

— Да…

— Не слышу!

— Я готов говорить.

— Ты будешь говорить правду или мне тебя убить?

— М-мне…

— Я не закончил. Пойми правильно: у меня нет времени грамотно тебя прокачать, у меня нет времени отделять зерна от плевел и правду от лжи, у меня ни на что уже нет времени из-за этой «железной птицы». — Маэстро кивнул в ту сторону, куда удалился вертолет. — А потому запомни: или ты даешь согласие отвечать и отвечаешь, но полную правду, и тогда остаешься жить — мы не на Гиндукуше, не в Ливийской Сахаре и не в горах Памира, чтобы я отправлял к праотцам каждого встречного во имя сохранения тайны пребывания… Или, как только я услышу хоть слово лжи, — я убью тебя, и сделаю это так, что ты станешь умирать долго и мучительно. То есть — очень мучительно и очень долго. Обещаю. И ты не покончишь с собой от боли, ярости или помутнения рассудка: я сделаю так, что у тебя останется надежда выжить… Которая будет иссякать медленно, как сочащаяся из-под ногтей кровь… И все это время ты будешь испытывать муку… сумасшедшую муку… От нее ты и погибнешь. Ты все понял?

— Да, я понял.

— Не торопись, подумай… Возможно, кто-то тебе чего-то не простит.

Возможно. Если выживет. Но… С этого момента у тебя есть возможность выбирать: или нелегкую жизнь, или скверную, очень скверную смерть. — Маэстро замолчал, закончил вроде безразлично:

— Вообще-то, если есть возможность выжить, нужно выбирать именно это. Выжить. А дальше — время покажет. Или — времени не останется вовсе. Ни времени, ни пространства, ничего. Выбирать нужно сейчас.

Немедленно.

— Я… я выбрал.

— Жизнь?

— Да.

— Ты готов отвечать?

— Да.

— Ты готов отвечать правду?

— Да.

Маэстро внимательно, очень внимательно смотрел в лицо пленному, словно изучая каждую морщинку, каждую оспинку, каждый мускул, каждое движение белков глаз, каждое сужение и расширение зрачков… Человек — существо куда более чуткое, чем бездушный полиграф, детектор лжи; человек — существо куда более лживое и извращенное: он может обмануть не только компьютер, но и другого, даже очень подготовленного человека, «слить дезу», или, говоря высоким штилем, — завести в пучину лжи и тем — погубить. Погубить намеренно или вынужденно, когда человек гибнет сам и увлекает ведомого в ту же погибель.

Нет. Здесь не тот случай. Парню лет двадцать пять — двадцать восемь. Он из тех самых потерянных подростков, в этом Маэстро был убежден. Из тех, кто рос в октябрят-ских звездочках и пионерских галстуках, а на переломе, в подростковом возрасте, узнал, что добрый бог его детства — просто ссохшаяся мумия в Мавзолее, палач, мучитель, слуга зверя… Вот и выросло поколение. Это не значит, что нет в нем людей самоотверженных, просто… сломанные на излете, они если и находят себя, то работают или за деньги, или за большие деньги. Третье если и дано, то это такое исключение, которым в массе можно и пренебречь. Упираться за голую идею эти парни не способны; не только воспитание другое, но и генетика: всех упертых и самоотверженных истребляли почти столетие. Да и нет у них такой идеи, за которую было бы не жалко умереть. Совсем нет. Такие дела.

Малый не соврет. В этом Маэстро был убежден.

— Что вы хотите знать? — не выдержал затянувшейся паузы пленник.

Вопрос Маэстро проигнорировал.

— Запомни. Если ты согласишься отвечать, но соврешь, хоть единожды… я просто сделаю так, что ты станешь бревном. Никчемным, гнусным бревном, способным только лупать ресницами, таращить гляделки и ходить под себя. И еще — испытывать боль. Гнить, пока не подохнешь. Ты понял?

— Да.

— Повтори.

— Я понял.

— Умница. Теперь отвечай. Воюешь за деньги?

— Да. А вы что, иначе?

— Кто за мной охотится?

— Не знаю.

— Не знаешь?

— Нет.

— Тогда поставим по-другому вопрос: кто приказал меня устранить? Ведь приказ был именно такой?

— Да. Ликвидация. Но…

— Слушаю, договаривай. И отвечай быстро.

— Я помню о вашей преамбуле к нашему «риббентроповскому пакту».

— Да?

Маэстро взглянул на парня по-новому. Ему сейчас больно и страшно. Очень страшно. Но он не потерял способности шутить! И это не киношное зубоскальство: это вполне продуманная попытка вступить в неформальный эмоциональный контакт с допрашивающим, с ним, Маэстро. Это попытка поверить в жизнь и в конце концов выжить. Не так плохо; видно, поторопился он с эпитафией поколению двадцати-с-лишним-летних.

— Шутишь? Это мило. Вот только когда речь идет о моей жизни и моей смерти, я не вполне расположен к шуткам. Так в чем состояло это «но»?

— Сначала нужно было убедиться, что вы — это вы.

— Чтобы стрелять наверняка?

— Да.

— И вы решили спровоцировать меня на действие?

— Решил не я. Решил Ричард.

— Кто есть Ричард?

— Мой работодатель.

— Чем я ему не угодил?

Мужчина пожал плечами:

— Не мое дело.

— Ничего личного?

— Да.

— Как в кино.

— Жизнь такая.

— Так кто — я?

— Вас называют Маэстро.

— И что ты еще знаешь, кроме… имени?

— Больше ничего.

Тоже немало, хотел сказать Маэстро, но не сказал. Когда твой оперативный псевдоним начинает гулять в радио-эфирах и постановках задач группам, это означает только, что тебя не просто списали. Тебя списали полностью и бесповоротно и приложат к уничтожению любые усилия. Раньше было так. Теперь…

Возможно, теперь у Лира и тех, кто за ним стоит, другие силы и средства, но назвать их меньшими… А еще это означает, что твой фотопортрет, возможно стилизованный и замаскированный под фоторобот, гуляет по всем силовым ведомствам.

И что мы имеем? А имеем мы старенькую сказку о рыбаке и рыбке. Рыбак, стало быть, досточтимый Лир. Король, пэр и эсквайр. И никаких трех желаний ему исполнять не нужно, он сам чье угодно желание исполнить в силах. Ну а рыбок, стало быть, две: одна — Маэстро, хищник; другая — Аля, малек. Вернее даже, живец, на который должны броситься крупные рыбы и… Стоп! А может, они уже и бросились? И парнишка, которого он, Маэстро, сейчас «выдернул на правило», работает по подставе и сценарию Лира и его присных?

Что еще? Сеть мелка. Задерживает не только крупных хищников, но и мальков.

Для него же, Маэстро, задача остается прежней: попасть в сеть и так ее рвануть, чтобы свалить рыбачка в пучины вод. В омут. Да притопить, чтобы не выбрался.

Никогда. Предварительно убедившись только, что это тот самый рыбачок, а не траулер «Надежный», не эсминец «Стремительный» и не большой противолодочный. крейсер «Стерегущий». Иначе — греха не оберешься. Такие дела.

Глава 43

— Как вы меня разыскали? — спросил Маэстро.

— Не знаю.

— А если подумать?

— Я или знаю, или нет. О чем думать? Мне дали приказ, я — выполнял.

— А высказать предположение? И — забудь про «преамбулу». Шею сверну, если будешь врать. Если же станешь «активно помогать следствию» — вовсе даже наоборот.

— Что — наоборот? Срок скостите?

— Сроки на этой грешной земле не люди определяют.

— То-то вы похожи…

— На кого?

— На демона.

— Врубелевского?

— Нет. Лермонтовского.

— Льстишь?

— Бодрюсь. Когда тебя прихватили так крепко, хочется хоть перед самим собой выглядеть если не героем, то бодрячком.

— Так куда веселее. Так кто на меня навел?

— Летчик, — пожал плечами пленный. — Пилот вертолета.

— Все очень просто и очень грустно. Нас ищут?

— Еще как! После того шороху, что подруга ваша вчера наделала… А после сегодняшнего — и подавно. Засуетились все.

— Чего вдруг?

— Шутите?

— Да уж какие шутки.

— Ничего себе — «вдруг». Сначала Рому Ландерса и Батю валите, потом — девка ваша Креста опускает на ствол и колеса, потом — все пацаны из команды Черепа к «верхним людям» уходят, как чукчи, и вы еще спрашиваете — чего хотят?

— Спрашиваю.

— Денег хотят. Все хотят денег. — Ты тоже?

— Я уже отхотел. Две нижние клешни прострелены, больно, никакая хотелка не заработает.

— Резонно.

— За вас большие деньги обещаны. По здешним меркам — очень большие, это же не Москва. — Пленный вздохнул.

— «Не вздыхай так тяжко и напрасно…» — пропел Маэстро строчки на какой-то полузабытый мотив.

— Не повезло мне.

— Это как посмотреть. — Маэстро кивнул на труп в салоне. — Ему не повезло больше.

— Так везет не всем.

— Прекращай ныть!

— Я не ною. Просто хотелось пожить.

— И денег хотелось?

— Конечно. Я же сказал, пожить. Без денег — что за жизнь?

— Денег всегда меньше, чем людей, которые их хотят. Вот и прореживают друг дружку. Беда.

— Беда… Да наплевать на всех. Мне на них, им — на меня. Всем на всех.

Жизнь — дерьмо. Маета пустопорожняя, и нету в ней ничего. Ни ласки, ни откровения, ни смысла.

Маэстро усмехнулся:

— А ты философ. Когда было лучше?

— Не знаю. Моя мамашка говорит — раньше. А я не верю.

Маэстро почувствовал, что пленник затосковал. И сейчас ему нужно дать возможность пусть на минуту, но расслабиться. Иначе он может создать проблемы.

Например, попытается освободиться. И тогда — погибнет раньше, чем он, Маэстро, успеет поговорить с ним обо всем, что его интересует.

— Правильно не веришь.

— Жизнь дерьмо.

— Очень похоже.

— Люди только и делают, что мечутся между болью и страхом. Оголтело мечутся. Это метание и прозывается жизнью.

— Кто бы спорил.

— И до денег добредают не все.

— Новая мысль. Оригинальная.

— Издеваетесь?

— Вот еще… Когда я издеваюсь, то иголки раскаленные под ногти вгоняю. Не веришь?

— Верю.

— Во-о-от. Пленник вздохнул:

— А жить все равно охота.

— Инстинкт, — пожал плечами Маэстро.

— Ну. Надежда умирает последней.

— Нет. Надежда не умирает никогда.

— Вот в этом вся подлость. Вы меня убьете. Маэстро?

— Нет.

— Почему? Вы же сильнее.

— Разве?

— Сейчас — да.

— Хм… Сильные побеждают слабых, умные подчиняют сильных. А над теми и другими господствуют подлые. Те, что умеют предавать раньше других.

— Это сентенция?

— Это наблюдение. Опыт.

— Зачем мне ваш опыт?

— Кто знает?

— Вы не ответили… Вы ведь меня все равно убьете?

— Если бы тебе было все равно, ты бы не спрашивал.

— Чего цепляться к словам? В этом дерьмовом мире собственная шкура — единственное, что серьезно волнует кого бы то ни было. Я не исключение.

— Тогда исключение я, — горько усмехнулся Маэстро.

— Неужели? У вас недавно была прекрасная возможность уйти из жизни, минуя формальности и бюрократические проволочки.

— Я — противник насильственной смерти.

— Бывает другая?

— Хороший вопрос.

— Так вы убьете меня?

— Еще более хороший вопрос. Нет, не убью.

— Почему? Вы же старый волк.

— Не такой уж и старый.

— Это даже не по правилам.

— В смерти нет правил.

— Разве?

— Устал я убивать.

— Устал?

— Да. И потому правила с некоторых пор я устанавливаю себе сам.

— Так бывает?

— Поживем — увидим.

Тоска, нежданная и острая, кольнула сердце. Маэстро вдруг понял, что жизнь, его жизнь, прошла, и прошла напрасно. Он ничего не создал, ничего не воплотил и никого не смог защитить… Все прошло. Осталась только месть. Его месть Лиру. За что? За погибших ребят? Или за себя самого? За свою жизнь, сгоревшую, как скверная свечка?.. Лир… Этот властолюбивый старик выигрывал раньше раз за разом. Что нужно противопоставить ему, чтобы выиграть теперь? Да и что такое «победа»?

Стоп! Все это чушь и глупость! Победа — это слово еще более сладкое, чем свобода! Ибо в победе — воля! Самоотверженная, реализованная воля! Самое скверное, что он, Маэстро, позволил себе начать себя жалеть! Пока не кончен бой, пока не сыгран раунд, пока… Да даже если жить тебе осталось час, а в пистолете один патрон — это не повод застрелиться! Достань врага, выполни задачу, а потом — плачь, рыдай, лей, когда тебя никто не видит, жалей себя… Но недолго. Что же произошло? Что? Старость? Или — следствие контузии?

Маэстро поморщился. Скверно. Эта сволочная штука и раньше прихватывала не ко времени, а после амнезии… Совсем скверно. И еще — тоска. Острая как игла…

Маэстро порой казалось, что он узнавал ее: такой была тоска близкой смерти. Чаще всего — чужой: свою смерть, как и свою пулю, суждено услышать не каждому…

Когда-то на войне она проходила совсем рядом, касаясь руки или слегка колыша волосы; теперь…

Нахлынувшая тьма была серой и непрозрачной, но длилось это лишь мгновение… Маэстро кое-как справился с приступом, сглотнул жесткий шершавый комок. Почувствовал, как ослабли руки, но пленник не проявил ни малейшей попытки вырваться. Для него игра была сыграна. К чему снова рисковать? Интересно, что, после твердого обещания сохранить ему жизнь парень вовсе не расцвел: сник разом, обмяк, будто из его гуттаперчивого тела вынули проволочный каркас. Теперь глубоко запрятанное беспокойство затаилось вялым ленивым зверем; зверь этот может броситься, но скорее — сожрет самого «хозяина» — Маэстро это было знакомо: человека не так ломает несчастье, как призрак несостоявшейся надежды.

Нужно было спешить с вопросами. Пленный бледнел наг глазах: боль, страх, кровопотеря — все это вместе превратило крепкого парня в мятого и больного, атлетически сложенного ханурика.

— Куда пошел вертолет?

— Что? — Пленный мутно всматривался в лицо Маэстро, явно не расслышав вопрос: и пытаясь прочесть его по губам.

— Вертолет? Где он приземлится?

— На базе.

— Где именно?

— Километрах в восьмидесяти отсюда. Под Южногорском.

— Что-то военное?

— Да нет. Просто небольшой пансионат. Типа турбазы.

— Пансионат? С площадкой для посадки вертолетов?

— Там рядом — гаишный домик. С бетонной полянкой.

— Удобно. Как называется турбаза?

— Пансионат «Мирный».

— Красивое название. Главное — свежее.

— Нормальное.

— Много там людей?

— Когда как.

— Сейчас — сколько?

— Человек пятнадцать. Но ожидают прибытия…

— Кого?

— Мне не докладывали.

— А что сам думаешь?

— Крутые какие-то. Из столиц. На усиление.

— На усиление чего?

— Они найдут. Может, вас ловить, а скорее, новых «крестных» ставить. Места у нас богатые.

— На наркоту?

— На тропы. Стоит только чуть-чуть Таджикистан или Чечню войной перекрыть, тропы эти золотыми станут.

— Мертвым золото ни к чему.

Парень вздохнул, скукожился как-то разом, еще больше сник.

— А ты — информированный парниша, — решил взбодрить его Маэстро.

— Не-а. У нас тут как в коммуналке. Если при делах — все про всех знаешь.

— Кроме того, что знать не положено.

— Это да. От лишних знаний и дырки лишние случаются. В голове.

— Публика любопытствующая вокруг турбазы шляется?

— А кому оно надо?

— Мало ли…

— Да нет. Слух давний: турбаза, в смысле — пансионат, принадлежит Управлению делами то ли президента, то ли правительства, то ли Газнефтепрома. Да его еще постоянно передают с баланса на баланс. Черт ногу сломит. Никто и не суется.

— И какой слух вернее?

— Не знаю. Да и какая разница. Сейчас вся страна как матрешка. Под одной вывеской — другая, за ней третья… И какая рожа стоит за всем на самом деле — поди разберись.

— Не, ты точно философ.

— Да ну… Все это знают, а толку? Сели на шею, и ездят. — Пленный вздохнул — и снова затосковал глазами. — Вот только… У каждого поколения — своя война. И найти среди этих войн самую справедливую… — Помолчал, добавил:

— А вообще-то, вы правы. Маэстро. Хорошо бы пожить без войны.

Маэстро хотел что-то ответить, но не успел. На этот раз тьма наползла стремительно, как смерч. Она закрутила, подняла, потащила, уволакивая в полосу грязно-желтого тумана, удушливого, горелого, перекрывающего горло полынной жаждой и запахом горького миндаля.

Пожить без войны?! Ах, эти забавные животные!.. Ах, эти безжалостные двуногие звери… Пожить без войны… Как тогда узнать, кто чего из вас стоит?

Не-е-ет, круг бытия должен быть разумен и органичен: одним время жить, другим — умирать… Пожить без войны… Желать этого возможно, вот только кто же станет выполнять такую неумную и неестественную прихоть? Никто. Потому что прожить без войны нельзя. Нельзя — и точка. А мечтать?.. Да пусть мечтает. Пусть его. Пусть.

Маэстро мотнул головой — и очнулся. Он сидел на земле, закусив губы; издевательский визгливый голос все еще звучал в ушах мерным и монотонным скрипом, а перед глазами словно стелился тот самый грязно-желтый туман, ядовитый и кислотно-едкий. Постепенно, как сквозь пелену, проступило окружающее: блеклое небо, выжженная степь и там, метрах в трехстах, внизу — замершее, уставшее от зноя море. И еще он почувствовал, как крепко, до . судороги, сжаты кисти рук…

Пленник, которого он, Маэстро, машинально, наработанным движением прихватил за ворот куртки перед тем, как упасть в беспамятство, лежал неловко на земле, бледный, с синими губами… Маэстро попробовал его приподнять, тряхнуть: парень был безжизненно тяжел.

Дикая, звериная тоска накатила на Маэстро. Он поднял голову к небу, готовый завыть от собственного бессилия, унижения, рабства. Смерть снова сыграла с ним по своим правилам и оказалась в выигрыше.

Но Маэстро не завыл. Одним движением опустился на четвереньки, пощупал горло: нет, хрящи и позвонки целы, он просто придушил парня, пережав сонные артерии. Привычным, выверенным движением Маэстро развел руки пленному, свел, развел снова, наклонился. Вот так: искусственное дыхание, потом — массаж сердца.

И снова руки, снова-искусственное дыхание, снова — массаж. Пот крупными: каплями покатился по лицу, но Маэстро лишь ускорил движения. Сейчас он был как одна реанимационная машина.

Есть! Щеки раненого порозовели, он закашлялся надрывно, перевернулся на бок… Маэстро сидел рядом и довольно глупо и бессмысленно улыбался. Пленный ощупал горло, довольно дико посмотрел на Маэстро… И — заплакал.

— Попробуй пожить без войны… — наклонившись, прошептал Маэстро пленному на ухо. — За нас двоих.

Потом встал, собрал оружие, сложил все в бывшую здесь же, в машине, сумку, забросил ее на плечо и пошел к обрыву. Через несколько минут он был на краю, готовый сбежать вниз по едва приметной тропке.

Прямо в степи, рядом с обездвиженной машиной, сидел солдат. Безымянный солдат безымянной войны. Он остался жив. Он сидел и плакал, размазывая слезы.

Потому что ему повезло.

Часть восьмая

РЫЦАРИ ПРЕИСПОДНЕЙ

Глава 44

Небольшой маневренный самолет пробежал по полосе-и замер. Две дюжины молодцов, обремененные объемными спортивными баулами, загрузились в автобус «мерседес» с тонированными стеклами и крупной надписью вдоль каждого борта белым по синему: «ДИНАМО». Автобус вывернул на трассу, проехал с десяток километров и свернул под свеженькую табличку: «Пансионат „Мирный“ Управления делами Атоммашпрома».

Глостер, следующий за автобусом на темно-синей «вольво», повернулся к попутчику, лысому толстяку с бульдожьей челюстью, ясными глазами пионерского вожака и огромными ручищами-культями борца-тяжеловеса.

— Что это за зверь, Ричард? — спросил Глостер, кивнув на вывеску.

— Атоммашпром?

— Да.

— А что? Очень широко известное в узких кругах учреждение. Но это не значит, что на базе нет комфорта, наоборот: чем ближе мы к природе, тем лучше. К столу у нас — изысканные вина, на закрытом пляже — изысканные девочки.

— Я помню. Киллеры-малолетки вроде Киви.

— Ну что вы, Глостер. Какие киллеры! Наши малышки нежны и неискушенны, и это приводит гостей порой в полное неистовство… Те из них…

— Что-то мне не нравится ваш игривый тон, Ричард, — раздраженно перебил его Глостер.

Как и в первый раз, произнесение оперативного псевдонима здешнего сотрудника далось Глостеру с трудом. Виною всему — стереотип. Ричард — это нечто высокое и царственное. По фактуре такой человек в наших представлениях — сухопарый, скуластый, с проступающей сединой в длинных волосах, с тонким благородным профилем, с твердо очерченным ртом, но притом — рисунок губ чуть порочен… Словом — мессир рыцарь, управляющий своим феодом с покровительственной ленцой и привычной жестокостью.

И вместо этого — увидеть кареглазого толстого весельчака?.. Вернее даже… толстым он казался только с первого взгляда. Присмотришься — и поймешь, что Ричард просто играет добродушного толстяка; на самом деле ненужного или опасного для себя человечка он придушит легко… И не как-нибудь, а в дружеских объятиях.

И жизнерадостная улыбка стареющего купидона и дамского угодника притом останется играть на полных чувственных губах, и красивый, как у завзятого восточного тамады, баритон будет разливать бархатистую речь, полную приятных похвал и сладкой неги.

Сейчас Ричард ищет стиль общения, проверяет его, Глостера, «на вшивость»… Да и времена поменялись: то, что было когда-то номенклатурным или особистским шиком, — андроповский аскетизм, сусловское высокомерие, брежневское «построение» — теперь смотрелось просто глупо. И Ричарду наиболее комфортен в этих причерноморских широтах стиль хозяина — хлебосола и балагура… Вино, банька, девочки?..

Нет! Глостер решил: все будет по-деловому, жестко и холодно, как ноябрьское небо над Петербургом. Глостеру просто нужно сразу поставить этого местного князька на отведенную ему ступеньку; времена изменились, но отношения сюзеренов и вассалов, как бы они ни назывались, остаются неизменными: за кем сила, за тем и власть.

— У вас неприятности, Ричард? — выдержав приличествующую случаю паузу, резко спросил Глостер. Спросил просто так, ничего особого не предполагая, но по реакции понял, что попал. — Так я готов выслушать, — спокойно дожал он хозяина и закончил совсем уже мирно, чуть иронизируя, но ледяным тоном отметая всякий намек на возможное панибратство:

— Может, что и выдумаем умное. На пару, а?

— Ну… Скорее это… Я бы не назвал это неприятностями… В том смысле, что…

— Да? А что? Недомогание? Насморк? Ящур? Золотуха? Пандемия скоротечного рахита?

— У меня погибли люди.

— Даже так?

— Несчастливое стечение обстоятельств.

— Погодите, погодите… Кажется, я даже знаю имя этим «обстоятельствам»…

— Глостер выбрал издевательский тон, причем намеренно опереточный и тем особенно обидный для этого хазарского князька. — Маэстро? Это связано с ним?

— Да. Связано. — Глаза Ричарда помутнели от гнева, но он сдержался.

— Вот как? — Глостер растянул губы в неприятной улыбке. — Кажется, во время нашего телефонного рандеву вы даже иронизировали на счет Маэстро? И скольких ваших людей он отослал к праотцам? Пять? Семь? Десять?

— Двоих.

— Двоих? Да он стал просто человеколюбцем! Ильич какой-то, добрый дедушка Ленин, а не киллер!

— Ситуация сложилась довольно странно…

— Прекратите, Ричард. Странность лишь в том, что все ваши люди не полегли там смертью дебилов. И знаете почему? Все можно выразить старинной поговоркой: жадность фраера погубит. И не только к деньгам ваша жадность, Ричард: жадность к действию. А если быть совсем точным — жадность к власти.

— Если бы не эта милая черта, и вы и я подгнивали бы сейчас архивариусами в жилконторах, нет?

— Я не закончил. Вы, именно вы, Ричард, провалили операцию, потому что не разработали ее здраво, не обкатали как следует, не выделили лучших людей…

Результат налицо.

— Вы никогда не бывали на партактивах, Глостер?

— Какое это имеет отношение к делу?

— Уж очень славно у вас получается читать нотации.

— В вашем положении, Ричард…

— В положении остаются беременные институтки! Да и то лишь незнакомые с правилами контрацепции! Сейчас таких дур уже нет. Я же, Глостер, тем более не из числа обиженных или крайних. — Ричард нехорошо прищурился, не отрывая ставших почти черными глаз от переносицы собеседника; в лице его точно проступило нечто жестокое, до поры умело спрятанное в уголках губ и в уголках глаз.

— Вы решили поогрызаться? — насмешливо процедил Глостер, пытаясь пренебрежительным сарказмом сохранить за собою превосходство в разговоре, которого уже не чувствовал.

— Я решил расставить точки над "i". А именно: или мы, вы и я, делаем одно дело, или вся ваша, с позволения сказать, экспедиция превратится в экскурсию.

— Вы забываетесь, Ричард… — произнес Глостер ледяным тоном. — Лир предоставил мне все полномочия с тем, чтобы…

— Да бросьте вы, Глостер. Лир выжил из ума.

— Вы отдаете себе отчет…

— Отдаю. У нас приватная беседа, Глостер, вы — на моей территории, мой гость, так сказать. Вы прибыли сюда как координатор центра, как человек Лира, вот только…

— Договаривайте, я слушаю вас!

— Я вас не звал.

— Вот как? Пока я был в Москве, вы говорили иначе…

— Это вам все казалось иным, Глостер. Там, в Москве. Ричард вздохнул, но не тяжко, а скорее с какой-то усталостью, словно ему предстояло рассказывать совершенно очевидную вещь ребенку, но сделать это было необходимо, иначе непонимание, возникшее между обоими, перейдет в ссору, в неодолимую обиду.

А Глостер… Ему казалось, что он болтается по замкнутому, вогнутому кругу; вокруг — тяжкие, будто литые бетонные стены, и он все никак не может ни вырваться, ни понять собственной роли здесь. Самое грустное и гнусное было в том, что Ричард был абсолютно прав! И что из того? Такой же или почти такой же разговор был у него, Глостера, с Диком… И где теперь Дик? Мертв. Откуда узнал Лир об их разговоре?! Никаких подслушивающих устройств в автомобиле не было, Глостер мог за это ручаться, но Лир — узнал. Как? Ведовством?

Жутко… При одном воспоминании об этом могущественном старике Глостеру становилось жутко; этот страх был сродни детскому, когда ребенок вдруг остается один дома и чувствует, как из темноты за окном, из каждого угла, из запечья на него надвигается что-то неодолимое… И кто-то невидимый ходит по дому, шуршит в шкафах, скребет по штукатурке… А он прячется в кровать, укрывается одеялом, зажмуривает глаза, но страх уже стиснул холодными мышиными лапками сердце, и нетопыри прочерчивают тьму где-то совсем рядом, касаясь лица холодными взмахами перепончатых крыльев, будто сорвавшиеся с Нотр-Дам химеры… Глостер почувствовал, как холодный озноб прошел от спины по рукам до самых кончиков пальцев, вспомнил вгляд Лира… Ну да, взгляд: глаза его были водянисты, пусты и безжизненны, как бельма. Нет, Лир не обезумел: он всегда был таким.

— Все меняется… — спокойно продолжал тем временем Ричард. — За десять лет низверглась империя, почти в каждом из былых ее осколков построена своя национальная деспотия… А деспотия — это очень удобно и для толпы, и для героев. Для толпы — есть кому поклоняться и от кого получать пряники и побрякушки на грудь. Для героев… Героям есть кому служить не за деньги, а за идею! Все тираны любят мифологизировать свою власть… Чем не ловушка для героев?

Ричард вздохнул тяжко, словно вспомнил что-то давнее в своем прошлом, совсем давнее, когда вагнеровские валькирии еще могли свести его с ума и заставить поверить в то, что он способен перевернуть этот мир и обрушить его в тартарары.

Глава 45

— Этот Маэстро… — Ричард раздумчиво поднял глаза к потолку. — Я по-своему понимаю его, и мне его по-своему жаль. Вы знаете подоплеку его конфликта с Лиром?

— Разве это важно?

— Вы правы. Наверное, это действительно не важно: два человека из прошлого, две тени вступили в схватку сейчас, при свете дня, вовлекая в нее живых людей… Разве это разумно? — Ричард снова вздохнул, прикурил сигару, пыхнул, продолжил уже спокойнее:

— Мир поменялся, И только Лир, этот выживший из ума старик, полагает, что еще правит. Чем он себя считает? Теневым кардиналом канувшей империи? Координатором армии несокрушимых вервольфов или, раз уж территория славянская, волкодавов? — Ричард снова вздохнул, на этот раз сдержаннее. — Все это славно для шпионских романов, но очень плохо по жизни.

Другое время, другие люди в игре. И — другие ставки, — Вы полагаете, Ричард, у Лира малые ставки? — Верхняя губа Глостера дернулась, и передние зубы обнажились в непроизвольном оскале, словно у того самого зверя, которого так неосторожно помянул Ричард.

— Важно не сколько поставлено, а сколько получено. — Ричард успокоился совершенно, он оценил реакцию Глостера: тот не возражал по существу. Теперь осталось только завершить вербовку. Ну да, что это, если не вербовка? Как сформулировал кто-то из нацистских бонз, смысл этой жизни состоит только в том, чтобы тебе подчинялось как можно больше людей, а ты — как можно меньшему их числу. Сделать Глостера подчиненным не удастся, но и заставить этого нерассуждающего бультерьера из Лировой своры заметаться, задрать морду и верхним нюхом почуять нечто… То ли запах сахарной кости, то ли падали… Любое из этих беспокойств Глостера хорошо для него, Ричарда.

— Каждый идиот может играть в русскую рулетку и воображать себя Господом Богом, но что он получает в итоге? — Ричард комфортно откинулся на сиденье, в его речи появились поучающе-профессорские интонации. — Пулю. Вам оно надо, Глостер?

Вместо ответа, Глостер неторопливо достал из кармана портсигар, выудил сигарету, размял, щелкнул зажигалкой, полюбовался пламенем, прикурил, пыхнул, на мгновение окутавшись невесомым голубоватым дымом.

— Лир давно не контролирует ситуацию. Совершенно. Теневая власть призрачна, на свету она пропадает. Скажите, дорогой Глостер , зачем любому из сильных мира сего, из князей власти официальной сейчас терпеть такого конкурента? Который бесцеремонно лезет в дела всех и каждого, руководствуясь — чем? Правом? Но какое может быть право, если нет силы? Ведь у каждого из президентов в их республиках — это вам не Россия! — мощнейшие службы безопасности, преданные лично им. Какие уже теневые заговоры… А Лир распоряжается огромными деньгами и, следовательно, манипулирует и людьми, и событиями. Зачем? К собственной выгоде? Или — из самой человеческой из всех страстишек — страсти к игре? — Толстяк улыбнулся широко и добродушно, произнес с легкой, чуть нарочитой иронией:

— Нет, возможно, есть еще и масонские ложи, и тайные вечери, и клятвы на крови, и шабаши «золотой сотни» богатейших семейств, и камлания иноверцев… Но ведь все это из бульварной прессы и никак не из реальной жизни, нет? — Ричард внимательно и пристально посмотрел Глостеру в глаза.

Тот взгляда не отвел, но и на взгляд не ответил: особое искусство «пустого созерцания», которое может вполне деморализовать собеседника, довести его до истерики, до взрыва… Но только не Ричарда. А все же и он — замельтешил глазами, засуетился, пусть и едва-едва.

— Ну да, ну да… — произнес Ричард скороговоркой. — Наверное, и это возможно, но где-то там, на Западе, и не в нашем районе… — вполне добродушно и миролюбиво произнес толстяк, пародируя акцент товарища Саахова из «Кавказской пленницы». — А если вернуться к нашим баранам… — Голос его стал серьезен. — Глостер, я полагаю, для вас это вопрос оч-н-чень трепетный: что будет, если Лир вдруг умрет? Ведь бессмертных у нас нет.

— Кроме Кощея.

— Смерть Кощеева в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, заяц в ларце… И вся эта сборная матрешка — за тридевять земель. Помню, — с добродушной улыбкой сказал Ричард, но, пока он говорил, улыбка эта его угасала, таяла, словно некто невидимый за сценой руководил светом, заставляя его медленно меркнуть, будто театральную люстру. — Я говорю серьезно.

— Куда серьезнее. Это предложение?

— Можно считать и так.

— Тогда… мне предстоит подумать.

— Время терпит.

Время терпит. Но не всех и не всегда. Да и… время не только в разном возрасте течет по-разному, но в разных местах. И если в Москве — оно мчится, словно ветряной шквал по проспекту, погребая секунды, минуты, часы под освещаемыми вечно искусственным светом сводчатыми коридорами подземки, то на юге оно тянется ленивой и сонной клячей… Где год за день, а день за год… И в одно утро умещается столько, а впереди еще целый день — знойный, длинный, тягучий… И такой же длинный вечер, и теплая звездная ночь… Вот и теперь Глостеру пусть на миг, но показалось, что мчатся они по этому полупустому шоссе уже целую вечность… И Москва осталась там, в далеком далеке, и не только в пространстве, но и во времени.

Но как бы там ни было, а решать надо. Решать сейчас. Решать быстро.

Глостер кивнул каким-то своим мыслям, выудил сигарету, протянул открытый портсигар Ричарду:

— Угощайтесь. Ручаюсь, такого табака вы не пробовали.

— Спасибо, конечно, но…

Пусть на секунду, но Ричард смешался. Сигареты он не курил вовсе, да к тому же был почти патологически брезглив и никогда не стал бы угощаться чужой, но… школа. Когда так или иначе вербуешь человека, ну, пусть не вербуешь, привлекаешь на свою сторону или хотя бы нейтрализуешь, превращаешь из недруга в индифферента, уступай ему в мелочах! В тех самых мелочах, которые для тебя значения не имеют, а для него важны, закреплены рефлекторно в тысячах, десятках тысяч повторений… И если тебя угощают сигаретой, сделай человеку приятное, покури с ним, похвали его вкус, его выбор… И он — твой.

— Даже не знаю, Глостер, что вам и сказать… — улыбнулся наиприятнейшею из улыбок Ричард, и Глостер понял, кого ему все это время напоминал сей разожравшийся «офицер удачи», ставший «прапорщиком наживы», догом на побегушках у кого-то из местных политиканов; он напоминал Павла Ивановича Чичикова, собственною персоной!

Сходство показалось Глостеру вдруг столь разительным, что он чуть было не молвил жеманно и витиевато: «Угощайтесь, милейший Пал Иваныч, душа моя…»

Однако вместо этого просто подвинул портсигар ближе к лицу толстяка, сказал:

— А аромат какой…

Интонацию Ричард уловил, взгляд его метнулся, помутнел от горькой досады поражения — последнего сильного чувства, испытанного им в жизни: белая дуга электрического разряда выпорхнула откуда-то из коробочки-портсигара и замкнулась на тяжелом, бульдожьем подбородке Ричарда. Все тело его пробила судорога; словно жестокая лихорадка прошла от век и разом посеревших, обрюзгших щек до кончиков пальцев. Ричард уронил голову на грудь и замер.

Глостер не медлил ни секунды: подвел шокер к шее застывшего на переднем сиденье помощника-телохранителя босса и включил разряд; мускулистое тело выгнулось дугой и опало мешком.

Только теперь Глостер перевел дух: то, что телохранитель опасен, Глостер почувствовал еще на аэродроме по немигающему, будто у змеи, взгляду этого чернявого паренька. Он не успел отреагировать на смерть босса только потому, что оказался не готов к «смене ролей»: он слышал беседу и был уверен, что его босс переигрывает московского гастролера по всем статьям. Да так оно и было бы, если бы Глостер хоть в малейшей степени соблюдал хоть какие-то правила! Побеждает только тот, кто играет по своим правилам, делая вид, что принял предложенные; но есть люди, с которыми невозможно играть. Ричард был из их числа. Как только Глостер почувствовал, что до пансионата «Мирный» живым доедет лишь один из них… Может, он и ошибся, и Ричард вовсе не хотел… В любом случае в таком смутном ремесле, как игра со смертью, лучше убивать первым.

Водитель продолжал вести автомобиль, хотя по испарине, обильно оросившей затылок, было очевидно, что он не просто боится, а трусит смертельно.

— Не отвлекайся от шоссе! — рявкнул, словно плетью хлестнул, Глостер. — Я же не самоубийца, чтобы убивать шофера на скорости в сотку! Да и… это чужие сторожевые псы на новых хозяев кидаются, а вы, водилы, ребята мирные, так?

Водитель, парниша лет двадцати пяти, кивнул и только крепче вцепился в руль, стараясь всем своим видом показать, что сосредоточен на дороге, и только на дороге: дескать, у вас, панов, свои игры, у нас, холопов, свои. Да и к чему выступать зря, когда босс уже откинул копыта, а в подчинении у этого отмороженного московита — две дюжины отборных убийц в автобусе в полусотне метров впереди. Кто в этой ситуации выступать станет? Только дегенерат. Водитель покосился на мертвого охранника и снова сосредоточился на дороге. Что наша жизнь? Та же дорога-серпантинка с полной непоняткой впереди… И на каком вираже ты слетишь в кювет, только Бог знает. Или — дьявол.

Глостер бросил беглый взгляд на убитого толстяка и почувствовал вдруг, как зашевелились волосы на затылке: раззявленный рот мертвеца, казалось, ухмылялся… А тут еще и машина скакнула на какой-то выбоине, покойный толстяк всей массой навалился на Глостера, и тому почудилось, что сейчас этот мертвец с плечами борца и руками молотобойца схватит его в полуторацентнеровые объятия, из которых уже не вырваться никогда! Дикий, мертвенный, не поддающийся никакому здравому объяснению страх сковал Глостера. Он почувствовал себя так, будто все тело враз поместили в ледяную прорубь; дыхание перехватило как тисками, сердце замерло, Глостеру показалось, что он уже никогда не сможет вздохнуть…

Дикий кашель, сотрясший все его существо, оказался спасительным. Глостера свернуло в три погибели, колотило так, что казалось, он подавится или задохнется, слезы и пот лились ручьем, но он чувствовал облегчение: кровь заструилась по жилам, сердце заработало бешено, и он теперь знал, что сегодня уже не умрет. По крайней мере, той смертью, что принято считать «своей».

Кое-как справившись с приступом, Глостер устроился на сиденье, зло ткнул локтем покойника, поймал в зеркальце растерянно-испуганный взгляд водителя: парень был не просто бледен, его лицо стало белым как снег. Можно понять: еще бы, загрузил на аэродроме обоих боссов, своего и столичного, и охранника в придачу, а довез бы три тепленьких трупа. Каким его словам поверили бы разгоряченные дознаватели и какая смерть ожидала его в этом случае?.. Будешь тут не то что бледным…

— Сколько еще ехать? — спросил Глостер водителя; собственный голос показался ему сиплым, словно он страдал ангиной.

— Минут пятнадцать, — ответил тот. Глостер прокашлялся надрывно, прочищая горло, спросил уже вполне нормально:

— Чего так долго?

— Дорога опасная. Серпантин. А автобус с вашими «спортсменами» — машина тяжелая. Куда спешить? На тот свет?

При словах «тот свет» водитель вздохнул, но не огорченно, а словно перезевывая страх, так вздохнул бы китайский крестьянин, услышав, что Великую стену решено удлинить и строить еще два столетия, а значит, с сегодняшнего дня рабочий день продлят часов эдак на шесть. Глостер про себя называл это качество «здоровый крестьянский фатализм». Работать с такими было одно удовольствие. И еще… Глостер заметил, что такие вот «тихушники» выживали куда чаще остальных; жили они блекло, но долго, почитая трусость и предательство за мудрость. Может, так и есть — в век обывателей?

— Ты, я вижу, туда не спешишь?

— На что мне?

— Резонно. Тогда и поболтать можно.

— Воля ваша. О чем?

— Тебе ведь теперь нужна работа, так? Парень кумекал не долго; напряженное шевеление извилин пусть и не добавило водителю седых волос, но и бодростью не одарило. Он ответил незатейливо и просто:

— Нужна.

— Значит, договоримся.

Глостер чувствовал, что его прямо-таки распирает. Тело стало вдруг вертляво-зудливым, а в голове крутилась какая-то мелодия… Глостер и хотел ее ухватить, да все не мог, пока не пропел в голос:

— «Отряд не заметил потери бойца!..»

Ну да! Даже двоих. Автобус «мерседес» катит себе впереди метрах в ста пятидесяти; там из людей Ричарда только двое, так что можно не церемониться. Ну а водитель покойного вполне освоился с потерей хозяина. Но это еще не означало, что приобрел нового. Нужно ему помочь. Такой расторопный и домовитый крестьянский пес без хозяина опасен… Ощущение свободы томит таких пуще каторги: может при случае и в загривок вцепиться.

Глостер бросил взгляд на несущийся за окном серпантин шоссе. Скоро база, и до приезда нужно выяснить, готовил ли покойный торжественную встречу по полной программе, то есть нашел ли он уже себе могучего хозяина-покровителя и, при неудаче вербовки Глостера, нашел путь к «нулевому варианту»? Смешно, но на языке политиков это означает примерно то же самое, что и на языке спецов: «полное сокращение». Или разговор в машине был для Ричарда рискованным экспромтом, вывертом на арапа, просто зашел далекохонько — по мановению судьбы? А скорее, по прихоти лукавого, коему в общем-то все служат одинаково — неверием и не правдой.

Глава 46

Автомобиль мчался по ровному участку. Справа, километрах в семи, блистало на солнце море, сливаясь в дальней дали с облачной дымкой.

Глостер достал сотовый, набрал несколько цифр.

— Глостер вызывает Лаэрта.

— Лаэрт слушает Глостера.

— Слушай, мой дорогой Лаэрт, слушай… Пришла пора отдохнуть с дороги.

— Извините?

— У нас тут с Ричардом обнаружились разногласия. Непримиримые. Или, как говаривали во времена моей молодости, антагонистические. Короче: Ричард приказал долго жить. Его друг и телохранитель — тоже. Картинка ясна?

— Кристально.

— Вот и славно. У тебя в автобусе — двое людей Ричарда, так?

— Да.

— Загони автобус на любую смотровую площадку, пусть ребятки разомнутся, попками подвигают, ножками попрыгают… А шоферюга ваш нехай в моторе покопается… Я остановлюсь метрах в двухстах позади. В любом случае в пределах видимости.

— Вариант «эй-экс»?

— Ну зачем же так круто, Лаэрт? Проведи с людьми Ричарда добрую разъяснительную беседу. Все же живые люди, поймут. При разумном подходе и желании жить дальше.

— Извините… У вас все нормально, Глостер?

— С головой?

— Вы шутите?

— А почему нет? Илм — безвременная кончина Ричарда не повод для шуток? Не волнуйся, Лаэрт. У меня — полный ажур. В смысле — омут. Ажур, бонжур и даже с тужуром. Ты знаешь, что такое «тужур», Лаэрт?

— Повседневность.

— Вот именно. Обыденка. Гнусная, серая, нелицеприятная. В коей и живет все это стадо. — Глостер помолчал, закончил неожиданно:

— Лирика все это. Работать надо.

— Извините, я должен доложить Лиру.

— Должен — значит, доложишь. Только повремени, ладно? С часик, пока завершим прибытие в сей славный и гостеприимный край по штатной схеме. Иначе твой доклад будет смотреться самым наипакостнейшим образом. Сиречь гнусным поклепом на нашу советскую действительность.

— Глостер?..

— Успокойся, Лаэрт. Да, у меня прорезалась склонность к несмешным шуткам и грубоватому юмору. И это не от наркотиков. Просто у меня органон такой. Читал у Фрэнсиса Бэкона вещичку? «Новый органон» называется? Нет? Ну и правильно, скучнейшая, я тебе доложу, пакость. Я даже больше скажу, — Глостер понизил голос почти до шепота, — я вообще не различаю Роджера и Фрэнсиса Бэконов. Совсем. Хотя они и не близнецы. И даже не однофамильцы. А ты? С кем однофамилец ты, Лаэрт? И какого Глостера имел в виду Лир, когда нарек меня этим странным псевдонимом?

Бедного, ослепленного Глостера из «Короля Лира» или герцога Глостера из «Ричарда Третьего»? Кстати, ты любишь Шекспира, Лаэрт?

Пока Лаэрт искал, что ответить, Глостер уже хохотал во все горло.

Отсмеявшись, вытер выступившие слезинки в уголках глаз, сказал абсолютно сухим и официальным тоном, впрочем, с той долей дежурной теплоты, какую подпускают начальники в разговоре с подчиненными, пытаясь добиться от них выполнения работы, за которую никто не будет платить:

— Так мы договорились насчет доклада Лиру? Собеседник, похоже, несколько смешался, озадаченный этакими переходами из огня да в полымя.

— Но инструкция… — вяло попытался возразить он.

— Мой милый Лаэрт, — напевно произнес Глостер, не замечая, что почти полностью копирует интонации Лира, — ты же не хуже меня знаешь, что инструкции нельзя нарушать… Но и с перевыполнением их спешить не следует, а? Просто с докладом нужно повременить. Повременить, только и всего. Это разумно, не правда ли, Лаэрт? А в этой жизни побеждает тот, кто поступает ра-зум-но. Сказки, в конце которых добро победило разум, — любимые у здешних крестьян и прочей копошащейся в навозе сволоты. А потому народец этот так и мается в собственных испражнениях, слезах и соплях который век. Так?

— Так.

— Я рад, Лаэрт, что ты рассуждаешь разумно. Я рад, что мы нашли общий язык. Конец связи., — Конец связи.

Автобус впереди чуть сбавил ход и через несколько минут вырулил влево и замер.

— Паркуйся к обочине, — велел водителю «вольво» Глостер.

— Вы… вы меня убьете?

— Была охота, да неволя подвела.

— Что?

— Паркуйся, я сказал, пся крев! — выругался Глостер. Водитель вздохнул обреченно и остановил машину у самого края шоссе, рядом с обрывом. Глостер огляделся: по горным меркам — невеликий совсем обрыв, но слететь с него закупоренным в «цельнометаллическую оболочку», будто покойник у Стенли Кубрика… Или — тот покойник был вовсе не у Кубрика, а у Фрэнсиса Форда Копполы? Пес их, этих итальяшек, разберет!

А водила — грамотный и не из пужливых. Мотор не заглушил; в случае чего — «полет шмеля» дуэтом, а если двух покойников считать за компанию, то и квартетом. Скверная перспектива. Но Глостера она почему-то совершенно не пугала: напротив, он чувствовал душевный подъем, будто стакан чистейшего спирта, принятый махом, вдруг пошел гулять в крови… Кое-как Глостер заставил себя сосредоточиться и почувствовал, что далось это ему с трудом.

— Нравится здесь? — неожиданно спросил он водителя.

— А чего… — опасаясь подвоха, напрягся тот. — Солнышко теплое. И море нехолодное.

— Сам нездешний?

— Теперь уже здешний, чего.

— А откуда вообще будешь?

— С севера мы.

— Кто — «мы»?

— Да много сюда перебралось. Это кто успел. К солнышку.

Глостер несколько секунд сосредоточенно смотрел на дорогу, что-то для себя решая. Спросил:

— Как тебя зовут?

— Меня? — Коровьи, чуть навыкате, глаза двадцатипятилетнего водилы нарочито тупо смотрели на Глостера из зеркальца заднего вида.

— Да.

— Миша. Можно — Мишаня.

— Так откуда сам будешь, Мишаня?

Водила похлопал глазами, произнес, как бы нехотя:

— Я же говорил, с севера мы. Воркутинские. Сюда батя перебрался в восемьдесят девятом, дом купил.

— Ты пойми, Мишаня, интерес мой не праздный. Смекаю, подойдет мне этот человечек или нет.

— Я, что ли?

— Ты.

— А если не подойду, то что?

— Ты-то сам как думаешь?

— Чего мне думать?

— А если не понравишься?

— Знать, судьба такая. Только и вы, я себе думаю, босса с Эдиком, — Мишаня кивнул на убитого телохранителя, — не затем зажмурили, чтобы судьбу за усы лишний раз по глупости дергать.

— Резонно мыслишь.

— А то…

— Как с отцом сюда переехали, чем занимался?

— Ну, как чем? В школе учился. Потом — в ПТУ.

— И сразу к Ричарду попал? — насмешливо протянул Глостер.

— Почему — сразу?..

— А — как?

— При деловых был. Только — стремно там.

— Чего?

— Юг — место шебутное. И все делят-делят, поделить не могут. Свои головы не берегут, а уж наши и подавно.

— У «хозяина» бывал?

— На киче-то? Был.

— Статья уважаемая? Водила пожал плечами:

— Бакланская. Хулиганка.

— Так как же тогда тебя Ричард к себе прибрал меченого такого?

— Я водила хороший.

— Не ври.

— Правда хороший…

— Я не о том. Колись, болезный, мы не у следователя.

— О чем вы?

— Слушай, во-ди-тель… Ты машоней-недавалкой не прикидывайся! Чего тебя Ричард обласкал? Ну?

— Да я это… пару гавриков…

— Ну? Пришил, грохнул, замочил, поставил на перо, кончил, зажмурил, в ящик забил… Чего заикал, Мишаня?

— Ну, грохнул. Двоих. И что с того? Труха были люди.

— Труха были люди… — в тон ему повторил Глостер. — А люди вообще труха, а, Мишаня?

— Всякие случаются, — спокойно отозвался водила. Глостер ответ оценил, подумал с полсекунды, спросил:

— У Ричарда есть доверенный человек на базе?

— У кого?

— У твоего босса.

— Мы называли его Виктором Викторовичем.

— Да хоть горшком! У него есть помощник? Из активных?

— Ну.

— Кто?

— Гошка Степанцов. Жоржик.

— Он на базе теперь?

— Да. А где ему быть?

— В Караганде!

Шофер только пожал плечами. Дескать, как вы спрашиваете, так мы и отвечаем. А умничать так-то всякий может.

— Босс твой, Виктор Викторович, торжественную встречу нам, случаем, не планировал?

— В смысле?

— С торжественным залповым огнем и последующим выносом тел? Никаких особых мероприятий? Усиление или что-то в этом роде?

— Мне он не докладывал.

— Ты, братец, не хами! Сам что думаешь?

— Вроде как Жоржик суетился чуток больше обычного, — У ворот охрана?

— Само собой.

— И подчиняется этому Жоржику?

— Ему.

— Сколько всего на базе людей?

— Дюжины полторы. Может, и поболее, — А сам он что за человечек? Жоржик? Водитель вздохнул:

— Одним словом сказать?

— Если сможешь.

— Сволочь.

— Чего?

— Душегуб. И не такой, чтобы… Глаза у него стылые. Как прорубь.

Глостер прикурил сигарету, затянулся, оскалился в улыбке:

— Это ты Маэстро не знаешь.

— А зачем мне?

— Резонно. Ладно, это лирика. С пропускной системой на базе строго?

— Ну… вообще-то… строго.

— Автомобиль знают?

— Наш-то? А как же. Но пропускают по паролю.

— Пионерский лагерь, — усмехнулся Глостер.

— Босс называл это не «пароль», а «ключевое слово».

— Что в лоб, что по лбу. Ключевое слово неизменно?

— Вообще-то… Раз в неделю меняли, но и то… Парни, что на воротах, тоже с глазами: видят, кто едет.

— Тогда зачем оно вообще нужно?

Водитель только пожал плечами: дескать, мое дело шоферское, прокукарекать, а там — хоть мокрый снег с дождем, да на мичуринские посевы. Подумал, добавил:

— Для понтов, зачем еще.

— Что? — не сразу включился погрузившийся в собственные мысли Глостер.

— Ну слово это ключевое.

— Для понтов?

— Ясное дело. Кому тут охота на нас нападать? Кутенку Черепу? Марату?

Косте Морячку? Да бакланы они, им до босса — как до неба.

— Ты это слово знаешь?

— Какое слово?

— Которое пароль?

— Нет.

— Ты же сам только что говорил…

— Так в связи с вашим приездом как раз сегодня и поменяли. И босс еще велел своим бдить так, будто Кремль охраняют. По мне — показуху решил устроить, чтобы, значит, перед начальством в грязь лицом не ударить.

— Ну и как по-твоему? Удалось ему начальству угодить? Водила покосился в зеркальце на труп босса, уже полусползший с сиденья, осклабился:

— Не особенно.

— Да ты шутник, Мишаня.

— А то.

Глостер подумал немного, протянул:

— Та-а-ак. Выходит, босс твой, Виктор Викторыч, тебе не шибко и доверял?

Может, тебе и вовсе доверять не стоит?

— Почему не доверял? — быстро отозвался Мишаня. Глаза его были снова безоблачны и пусты. Глостер усмехнулся про себя: чудные они, крестьянские дети!

И простота их куда хуже воровства!

— Как — почему? Пароль ты не знаешь, об усилении — тоже, догадки одни… А ведь шофер у босса — завсегда и телохранитель, самое доверенное лицо… Не так?

Мишаня только пожал плечами. Его посмурневшее лицо говорило о нешуточной работе мысли: работе для Мишани непривычной и тяжкой. Впрочем… Ни о чем это не говорило: знал Глостер этаких тугодумов. Они действительно мыслили с трудом, а вот соображали — хорошо и скоро. И были куда удачливее многих яйцеголовых! А вправду, кто успешен по этой жизни? Или шустрые жулики, нахапавшие безнаказанно, пользуясь близостью кто — к трону, кто — к ночному горшку правителя, или вот такие вот лупоглазые селяне:

«А чего мы? Мы ничего? Нам бы к солнышку».

— Думаю, в расход он меня готовил, — проговорил водитель спокойно и абсолютно уверенно. — В распыл. Списывать, значит, собирался. Вместе с этим. — Мишаня кивнул на убитого телохранителя.

— Чего так решил?

— Да уже две недели как с базы — никуда.

— Ну и что с того?

— И раньше он при мне такие разговоры, как с вами сегодня, то с одним разговаривал, то-с другим. А кто я ему? Юный пионер, чтобы он с меня торжественное обещание брал в молчанку играть? То-то же. А вообще… На сердце мне давно пакостно было… А уж сегодня — так вообще… Я потому и глаз от дороги — ни-ни. — Водила снова вздохнул:

— По сердцу так когтями с раннего утра — скрынь, скрынь… Боялся, какой автокран выйдет в лобовую — и привет родителям. А вона оно как вышло. Планировал Вик Викыч меня в расход, а его самого заместо этого вычеркнули.

— Бывает. Сила солому ломит. Водила вздохнул:

— Жизнь теперь такая.

— Не журись, земеля! — озорно отозвался Глостер. — Сегодня ты босс, а завтра — песий хвост. Так-то жить веселее, а?

— Веселев, — мрачно согласился Мишаня. — Куда как веселее. Потеха.

Глава 47

— Потехе час, а время все-таки делу. Так, Мишаня?

— Так.

— Ну а раз так… — Глостер кивнул на труп рядом:

— Поговорим о делах?

— А какие у нас с вами дела?

— Вопрос у меня считай что чисто теоретический, но с выходом на практику: а готов ли ты, Мишаня, человечка к Аиду переправить?

— К кому?

— Пардон: метафора. Против того, чтобы замочить индивида, — никаких особых возражений?

— У меня?

— Угу.

Мишаня напряженно собрал лоб морщинками, а Глостер и не сомневался, что под этим покатым лобиком сейчас идет такая работа мысли, что держись! Как бы не прогадать и своего не упустить, пока нужен! Но как бы и не заторговаться до смерти! А то ведь отхватит этот черный башку и не поперхнется! Босса завалил — как сушку схрумкал!

— Кого-то надо убить?

— Догадлив, как Премудрая Василиса. Да, убить. Обязательно убить. Не смущает?

Водитель только пожал плечами:

— Жизнь такая.

Жизнь такая… Глостер вздохнул; ему, пусть на мгновение, но стало отчаянно жалко себя! Покойный Ричард хоть в чем-то, но прав: болтается он, нестарый, крепкий мужик, и чем занят? Разбором междуусобья двух сбрендивших параноиков: Маэстро и Лира. И если уж положить руку на сердце, то… Да! Прав был покойный Ричард и в другом, на все двести процентов прав! Лир бредет в могилу и увлекает за собою всех. Он сейчас похож на тонущий фрегат: тот, погружаясь, создает рядом с собой громадную воронку, водоворот, в который и затягивает все живое и неживое… Спастись можно только отплыв от терпящего бедствие как можно дальше. Можно и по-другому: загодя сойти с обреченного корабля. Вместо этого он, Глостер, словно намертво прикручен к мачте этого злополучного парусника!

Прав был Ричард. Но умер он не поэтому. За правду гибнут только в сказках.

В жизни — всего лишь за металл. И мудрый должен решить для себя только одну дилемму: что сделать раньше — заполучить золото, чтобы с его помощью купить закованную в латы живую человечью плоть, способную добыть войной новое золото… или сначала ощутить в ладони верную рукоять булата и только потом — захватывать неверный желтый металл… В любом случае страшная алхимия бытия проста и безжалостна: превращение золота в железо и железа в золото — в тиглях горячечной крови героев, гениев и безумцев. В этом жутком кругу и перемалывается непрестанно все сущее на этой земле: ум и заумь, юность и Уродство, красота, бездарность, великодушие, предательство, совершенство… Все смертно. Кроме круга мироздания — змеи, вцепившейся в собственный хвост.

И все это означает только одно: ему, Глостеру, вовсе не нужен соратник в борьбе за теневой престол Лира; ему нужны только подчиненные. Да, большие куски в одиночку не едят, но так ли уж велик оставшийся пирог? Скорее, Лир неотличим от других владык и страдает тем, что желаемое видит как реально существующее, а сам сползает к ямке неспешно, как и положено покойнику, по странной прихоти судьбы еще продолжающему функционировать среди живых. Ричард был в игре Глостера лишним. Так же, как и Дик. Такова жизнь.

А Лир… Лир действительно сошел с ума! Сначала устроил в подвале в центре Москвы гладиаторский поединок между ним и Диком… Теперь, похоже, решил поставить пьесу с декорациями… И будет это, скорее всего, траги-фарс. Ведь из живых только Лир знает истинные роли в той давней трагедии в Хачгарском ущелье людей, что сошлись сейчас на курортном побережье… И это знание придает его умиротворенному старческому наблюдению особый вкус; вкус крови, и давней, и совсем свежей, вкус терпкий и изысканный. Закон выживания не знает исключений: когда не хватает своей крови, жизнь продлевают проливая чужую.

Маэстро… Можно ли с ним договориться? Нет. Маэстро всегда был слишком умен и безжалостен. Вернее… он был неиствов.

— Так кого нужно убить? — прервал затянувшееся молчание водитель Мишаня.

— Убить? — вздрогнул Глостер.

— Ну.

— А вашего Жоржика. Сумеешь? Мнится мне, этот человечек Ричардом возвеличен и властью своею теперь не поступится. Да и завязан он на кого-то из здешних.

— С кем он здесь крутит, того я не знаю. Правда.

— Правда, кривда… Нам сейчас это без надобности. Можно было бы его и встряхнуть вдумчиво, но сие — совсем другая песня. Не до него.

Водитель вздохнул:

— Не пойму я чтой-то…

— Что именно?

— У вас душегубов полон автобус, а вы меня обхаживаете-уговариваете, чтобы я Жоржика завалил… А он востер.

— Боишься?

— И это тоже, а больше — понять хочу. Ведь то ли я Жоржика укокошу, то ли он меня ухайдокает — это еще бабушка надвое сказала, а у вас — весь расклад на руках. Зачем я вам? Не пойму.

— И все же — ты боишься!

— Не боятся только мертвяки. Им уже все равно.

— Жоржик умеет убивать?

— Ну. Как мясорубка.

— Другого убийцу он почуять должен?

— Меня, что ли?

— Не наговаривай на себя, Мишаня! Ты мужик! А он профессионал. Это я для него опасность, понял, я! Ты — так, овца.

— И — что?

— Подойдешь к нему, а дальше — как повезет. Не штурмовать же нам пансионат «Мирный», в самом деле!

— Что-то я в толк не возьму.

— Слушай, Мишаня… Это тебе объяснять совсем ни к чему, но ты уж поверь мне на слово… Ричард, Вик Викыч ваш, мужик сторожкий был?

— Ну… вообще-то… да.

— Как и большинство преуспевающих людей, в смерть свою он просто не верил… Не возражай, люди вообще не склонны верить в свою смерть, в близкую — тем более. И на то, что я его завалю эдак влегкую, Ричард не рассчитывал. — Глостер хохотнул возбужденно. — Но поостерегся, я так себе думаю… И что там он умудрил со своим Жоржиком, какой финт на случай? Скажем, если бы я его, сирого, не к праотцам переправил, а заарканил? Повязал? Думал он над тем, как полагаешь?

— Мог.

— Во-о-от. И инструкции, надо полагать, на сей гамбургский счет своему верному джульбарсу оставил. Вывод: ломиться в запертые ворота мы не станем. Ты подъедешь один, тихонечко, я тебя самолично подстрахую…

Мишаня странно, даже слегка ошалело глядел на Глостера, но тот взгляд не заметил вовсе, продолжал увлеченно:

— Архаровцы мои на въезде подождут. Меня, полагаю, люди Жоржика крепко пасти будут, тебя — вряд ли. Свой все-таки. Вот и действуй. Уразумел рекогносцировку?

— Чего?

— Замочишь Жоржика?

— А то. — Водитель помялся, спросил не очень уверенно:

— А что это за штучка у вас… босс?

— Какая штучка? — На «босса» Глостер никак не отреагировал.

— Ну та, которой вы Виктора Викторовича и Эдика ущучили.

— Шокер. Такую хочешь?

— А чего? Вещь хорошая.

— Бесспорно. Но пользоваться ею нужно уметь. А то сейчас ты неумеючи да в суматохе не на ту пимпочку тиснешь, и — «товарищ, я вахту не в силах стоять, сказал кочегар кочегару…». И шоком ты не обойдешься, как видишь, у меня сплошь летальный исход запланирован. Без обид?

— Да какие обиды.

— Вот и славно. Будь попроще, и люди к тебе потянутся. — Глостер снова хохотнул, чувствуя странное возбуждение… Кое-как справился с накатывающим откуда-то изнутри судорожным весельем, чем-то схожим с истерикой, закурил, крепко закусив зубами фильтр, спросил скороговоркой, стараясь, чтобы вышло делово:

— Шпалер у тебя имеется?

— Пистолет?

— Да.

— Нету.

— Чего?

— Не обучен.

— Да неужели?

— Не, шмальнуть, конечно, могу. Только Жоржиковы атлеты на пальбу сбегутся, башку вмиг отвернут. Тесаком сподручнее. И шуму меньше.

— Зато кровищи…

— Это если неумеючи.

— А если умеючи?

— Тогда — не тесаком нужно. Заточкой. Ею — вообще аккуратно. Это если прямо в сердце.

— Хозяин барин.

Глостер прищурился, едва заметная гримаска скривила его губы. Он поднес к уху сотовый, набрал несколько цифр:

— Лаэрт?

— Да.

— Что у тебя?

— Пейзажем любуемся, как и мечталось.

— С «таможней договорился»?

— С людьми Ричарда?

— Да.

— Они все поняли правильно. Даже предупредили: есть там у них один… как бы это сказать помягче…

— Наслышан. Жоржик. Друг и соратник покойного. Вот его-то мы с Мишаней и будем убирать. В смысле — аннигилировать. — Глостер и на этот раз едва подавил в себе приступ несвоевременной дурашливости и смешливости. — Мы поедем вперед, вы — следом. Стопорнетесь вне пределов видимости из пансионата.

— Это далеко. Если вам понадобится помощь, мы не сможем оперативно…

— Не берите в голову, Лаэрт, — довольно невежливо оборвал его Глостер. — Мы справимся. И вот еще что: мы тут сбросим вам пару жмуров, вы уж позаботтесь о них.

— Оживить?

— Ха-ха-ха… Вы начали шутить, Лаэрт? Шутки со смертью — хороший признак.

Очень хороший, — произнес он тем же игривым тоном и закончил совершенно серьезно, без малейшего намека на улыбку:

— Но не для всех.

Глава 48

Глостер сделал короткую паузу, словно собираясь с мыслями, приказал:

— Трупы просто упакуйте по-быстрому: возиться очень уж недосуг. Полагаю, этот Жоржик уже беспокоится.

— Ричард назначал контрольное время прибытия?

— Вполне мог. Он, конечно, на этом райском пляже полностью разболтался, но… профессионализм вещь привязчивая, как наркотик. Да, и еще… Ведите себя пристойно. Судя по всему, власти пока не вполне в курсе наших ристалищ, но любезный Ричард успел наворочать дел, а мне совсем не нужно громких стрельб в пансионате «Мирный» белым днем в разгар курортного сезона. Это грубо и непрофессионально. Конец связи.

Глостер откинулся на спинку кресла, закурил:

— Мишаня, автобус мы обходим, идем первым номером. Трупы бросим на обочине. Не графья, подберут.

— Понял.

— Как я рад, что ты такой понятливый, зеле-е-еный! — Идиотская дурашливость снова прорвалась у Глостера надрывной, щемящей нотой — на грани истерики; это было похоже на трепетное нетерпение алкоголика, разогревшего организм малой, ущербно малой долей пития и теперь — жаждущего большего…

Напиться допьяна — и мир полетит под ноги бывшему стряпчему, младшему партнеру и поверенному в делах «Кукин и сыновья»!

Зуммер мобильника прервал разговор. Глостер взял трубку, но аппарат молчал. Не горела и сигнальная лампочка.

— Это у него, — кивнул Мишаня, бросив взгляд через зеркальце на покойного шефа.

— Ага. — Глостер достал аппарат из внутреннего кармана пиджака убитого и долго смотрел на него, размышляя, что делать дальше.

— Надо ответить. Это наверняка Жоржик.

— Да? И что ты ему скажешь? Что хозяин немножко того?.. Труп-с?

— Зачем? Скажу, отошел с приезжим покалякать. Чтобы, значит, подале от чужих ушей. От моих то есть.

— Разумно. Бери. — Глостер передал трубку водителю. — Только смотри, Мишаня, не брякни чего!..

— Я себе враг разве?

— Не. Себе ты точно не враг. Водитель нажал кнопочку, произнес:

— Слушаю?.. Георгий Георгиевич, он не может подойти. Да, стоим. Они вроде как окрестности смотрят, да чего-то там выдумывают, им виднее. Как Виктор Викторыч шутил, эту, реконгынсцировку проводят. Да я ее, черта, не выговариваю!

Ну он мне не докладывает, Георгич, я ж не буду… Не, ничего не велел. Чего мобильник оставил в машине?

Мишаня бросил озадаченный взгляд на Глостера. Тот показал глазами на небо, пальцами обеих рук — на уши, потом изобразил скрюченного за пультом человека в наушниках… Мишаня кивнул: понял!

— Так это, Георгич, — продолжил он. — Прослушки Виктор Викторович опасается. Как какая? Он знает какая, не мне ему указывать… Щас такое эти головастики напридумали: телефончик мирно так в кармашке лежит, а в нем мембрана есть? Есть. А это значит — слушать можно, если через волну, через спутник подключиться… И не только то, что клиент по трубке базарит, но и то, о чем с товарищем обсуждает. Да не, чего мне «пули отливать»? За что купил, за то и продаю, ну? Не, может, чего не так понял, я ж не претендую.

Глостер нарочито вытаращил глаза, показал пальцем на себя, потом на Мишаню, сделал руками мельницу. Тот кивнул, сказал в трубку:

— Не, погодь, Георгич, еще не все. Мне тут Викторыч машет, чтобы я до тебя доехал. Да одну штуку ему треба взять, московским предъявить. Нет, по трубке я тебе этого говорить не стану. Потому как тайна. — Мишаня довольно натурально хохотнул. — Лады, я через десять минут буду, чего зря лясы точить… Лады.

Отбой.

— Отбой! — как попугай, повторил Глостер. — От-бой. Воздушной тревоги. А что ты ему скажешь, дорогуша?

— Не понял?

— Что ты Жоржику наврешь, как приедем? Ведь не дурак он, я чаю…

— Не, Жоржик не дурак. — Мишаня помолчал, добавил:

— Он дебил и сволочь.

— Крепко же он тебя приложил. Когда и где?

— Долгая история.

— История, брат ты мой, — это наука! И длится с незапамятных времен и по сей час с переменным успехом и единственным результатом: все, что рождается, — умирает. Но это — лирика. Так что ты наврешь Жоржику? Пардон, Георгию Георгиевичу?

— Скажу, за резинками приехал.

— За чем?

— За презервативами. Вик Викыч наш покойный — большой аматер был до бабского полу. Охотник, в смысле. И не просто ходок: коли в неделю раз новую телку не поваляет, осунется весь, скучный станет, словно поганок обожрался и к смерти готовится, морда у него лоснилась всегда, а тут — посереет, словно пудрой посыпана, с волос перхоть опадать начнет… Во какой любитель был! А вообще-то… Нервы, наверное. Хотя все равно чудно. Чудно.

— А с чего это он вдруг посередь дороги — да о бабах подумал? Ты же как ему сказал: дескать, деловые базары босс ведет, то да се… А тут — бабы.

— Я же говорю: у Вик Викыча, у Ричарда вашего, — при имени «Ричард» Мишаня явственно ухмыльнулся тому же, чему в свое время раздраженно удивлялся Глостер: полному несоответствию оперативного псевдонима и персоны, которая его представляет, — даже не пунктик на этом деле был, а крепкий бзик, протек крыши по полной программе. Порой теток стопорили прямо на шоссе, и трахал он их на заднем безо всяких выкрутасов… — Мишаня, закатив глазки, мечтательно вздохнул: то ли от зависти к покойному теперь боссу, то ли из ностальгии по «старым добрым временам», что закончились так скоро, фатально и недобро с появлением Глостера.

— Так что Жоржик поверит, — закончил он.

— И тому, что Ричард за резинкой специально машину посылает? Что, в ларьке купить нельзя? Или в бардачке у тебя нету, раз босс такой шустрила был?

— Не, Вик Викыч какие-то иноземные пользовал, со смазкой, ребристо-пупырчатые. Бабы от них визжали, что те курвы!

— А ты презервативы не жалуешь?

— Ну. Это как в резиновом сапоге на босу ногу кросс бежать. По приказу, конечно, можно, а до собственному желанию…

— И заразы не боишься?

— Кому суждено быть повешенным, тот не утонет! — бесшабашно заявил Мишаня.

— А кому зарезанным, того не повесят, — в тон ему отозвался Глостер.

Неловкое, жутковатое молчание разом повисло в машине. Глостер добавил, растянув губы в улыбку:

— Шутка.

Мишаня улыбнулся глупо, жалко и неуместно. Спросил совсем уж просительным тоном:

— Так чего, едем, что ли?

— Угу, — кивнул Глостер, углубившись в какие-то явно неприятные ему размышления, сделавшие его и без того не самое приветливое лицо совсем мрачным.

Мишаня тоже посмурнел, отжал сцепление, вырулил на шоссе, тихонечко тронул. Через пару минут, уже освободившись от трупов, «вольво» послушно катила в направлении пансионата «Мирный».

— А ты горазд, оказывается! — раздумчиво процедил Глостер, неожиданно вынырнув из тяжкого уединенного молчания. — Тогда чего из себя валенка воркутинского валял, а? — Теперь он смотрел на водителя подозрительно, как старушка на лавочке перед подъездом на залетного хахаля, идущего вдругорядь позабавиться пусть и с неродной, а все же с подружкиной внучкой!

— Чего? — поперхнулся слюной Мишаня.

— Папу твого! А заодно и маму!

Глостер прищурил глаза и сразу стал похож на разъяренное животное, вот только какое — не взялся бы сказать никто. Он сверлил Мишанин затылок цепким неотрывным взглядом.

— Ну? Дурилу Целковича из себя не строй! Мишаня промолчал. Лишь опасливо покосился через зеркальце на напружинившегося на заднем сиденье Глостера, и в глазах его гнусным мельтешивым бесом заплясал страх. От пляски этой сосало под ложечкой и сердце проваливалось в гулкую пустоту. Это не был осознанный страх перед силой; это был подспудный, затаенный страх разума перед тем неведомым и непостижимым, чем является безумие.

А Глостер вдруг сник, безо всякой внешней причины, сам собою, как сдувшийся шарик: просто родившееся в нем напряжение не получило разрядки, готовая к атаке агрессивная энергия свернулась клубком, словно змея, ожидающая своего часа. Взгляд Глостера стал тусклым и понурым. Он запустил руки под куртку, вынул два обоюдоострых, сработанных наподобие узких лопаточек, боевых ножа. Сделаны они были из превосходной стали, вернее, из специального сплава, способного прорезать в мгновение ока не только плотную шинельную ткань, но и кольчугу или кевларовый бронежилет. Балансировка оружия тоже была идеальной.

Глостер поиграл обнаженными лезвиями пару минут, словно фокусник — колодой карт, словно малый ребенок — новой чужой игрушкой: так легки, непосредственны и дурашливы были его движения.

— «Взял он саблю, взял он востру и зарезал сам себя… Весе-е-елый разговор…» — напевал он себе под нос, напрочь забыв уже о былых подозрениях, любуясь томным отливом неполированной стали… Лезвия казались живыми, они притягивали, гипнотизировали, ласкали… — «Взял он саблю, взял он востру и зарезал сам себя…»

— Подъезжаем, — подал голос Мишаня.

— Вот и славно! — возбужденно вскинулся Глостер. Скверное настроение его испарилось, как не было, словно это и не он несколько минут назад накинулся на водителя с остервенелой подозрительностью и плохо скрываемой истерией… И куда исчезли ножи, которыми Глостер так самозабвенно играл, наверное, не смог бы сказать и самый пристальный и заинтересованный наблюдатель.

Глава 49

Автомобиль плавно прокатился между двумя рядами красиво постриженных кустов; цельнометаллические ворота при его приближении плавно отъехали в сторону, движимые неслышными мощными электромоторами.

— Прямо благолепие и лепота непередаваемая, — чуть кривляясь, с придыханием произнес Глостер.

— Красиво жить не прикажешь, — отозвался расхожей фразой Мишаня, искренне радующийся тому, что непонятная мутная блажь слетела с хозяина.

— Немудрено, что Ричард здесь стал похож на роттердамского кота, уставшего от сметаны. А, Мишаня?

— Я же говорил? Ричард был еще тот ходок! — улыбчиво подтвердил водитель.

Умело припарковался у крыльца длинного, в колониальном стиле южноамериканских штатов, дома; вернее, так могло показаться только на первый взгляд, ибо стиля у дома не было вообще, в нем царила такая эклектика, что, .. Колонны и мощный фронтон сталинского псевдоампира, длинные балюстрады с обеих сторон, но с окнами, закрытыми мансардными ставнями аlа France, словно украденными из декораций оперетты «Фиалка Монмартра»; и все это венчала современная, из пластика и не пойми еще чего «черепичная» крыша… Ну да, и окна (вернее, как принято теперь называть, «евроокна») конечно же не пропускают пыли, шума и тараканов. Сколько людей, скрытых в их тонированной тени, внимательно наблюдали сейчас за автомобилем?..

— Тебе за перышком далеко нагибаться? — спросил Глостер Мишаню.

— За поясом.

— Ну-ну.

Водитель уже приоткрыл дверь, когда Глостер спохватился:

— Да, и не забудь меня представить!

— Простите, а как?

— Товарищ Ильин. — Глостер закатил глаза, словно прислушиваясь к звуку новообретенного, пусть и не надолго, имени, даже посмаковал губами, будто пробуя и на вкус тоже. — Да. Товарищ Ильин. Человек из Центра. Уразумел?

— Угу. — Водитель помялся, но самую чуточку. — Извините, босс… Мне что, Жоржика сразу мочить, безо всяких соплей?

— Кровожадный ты какой-то, Мишаня. Сразу не нужно. Особенно во дворе.

Сердечко мне вещует, за темными стеклышками не ангелы в белых воротничках затаились, а совсем наоборот, черти в кожаных передниках. — Он подумал и заключил:

— А может, так оно и хорошо?..

Что «хорошо», Мишаня спросить не успел: Жоржик, вернее, здесь и сейчас уже Георгий Георгиевич в сопровождении двоих атлетов в шортах неторопливо поспешал к автомобилю: легкие, свободные джутовые штаны, ботинки на каучуковой подошве, белая тенниска… Загорелый почти до черноты, гибкий, уверенный, он словно сошел с Гавайских пляжей в наше «домотканое далеко», не успев подрастерять ни красы, ни лоска.

Глостер нарочито восхищенно округлил глаза:

— Это же просто Педрос Гомес какой-то! А почему без гитары?

Мишаня вылез из машины, пошел навстречу начальнику охраны.

— Ну и в чем проблема? — произнес Жоржик откровенно фамильярно, причем фамильярность эта распространялась только в одну сторону, на подчиненного, и тем напоминала даже не хамство — невысказанную, но и не особенно скрываемую брезгливость. Рядом с Мишаней, длинноруким, долговязым, костистым, с растоптанными ступнями сорок последнего размера, с шишковатой башкой и длинным лошадиным лицом, Жоржик смотрелся натуральным супером, сверхчеловеком; он и сейчас был словно живая рекламная картинка: стоял расслабленно, чуть щурясь на солнце, обнажив в улыбке безукоризненные зубы: «Теперь мы предлагаем новый „Блендафреш“! Тройная защита для всей семьи! А раньше мы продавали вам фигню!»

Мишаня едва сдержал гнев. Этого Глостер не заметил, но почувствовал.

Почувствовал и Жоржик, причем чужая бессильная ярость доставляла ему явное удовольствие.

— Что сопишь, болезный? Зубы языку мешают? Так чистить их нужно было в детстве, а не гудрон жевать, жеваго! В чем проблема, я спрашиваю?

Мишаня собрался, ответил абсолютно спокойно:

— Да никакой проблемы, Георгий Георгиевич. Босс с московскими там…

Видать, старые кореша, — при слове «кореша» Жоржик поморщился, как от острой зубной боли; а Мишаня продолжил:

— Короче, слово за слово, ну и спустились к морю, расслабиться после перелета. У москалей сейчас дожди, им такая погода в радость. Ну и, понятное дело, пацанок сразу под сняли, наш-то мимо не проскочит, да и московский, видать, хват! Вот, послал за резинками, ну и за прочим. Ты же знаешь его закидоны…

— А чего мутил, сразу не сказал?

— По трубке? Чего я, дебил совсем? Жоржик только скривился презрительно:

— Осторожный стал?.. Где ты ахинею, что мне по мобильнику вкручивал, подцепил? Насчет прослушки?

— Читал. В журнале.

— Слышь, Боксер, он читать умеет! А по роже не скажешь. Ладно, пошли… Ты знаешь, где у босса… причиндалы? — В голосе Жоржика снова прорезалась теперь уже нескрываемая брезгливость, какая только и может быть у «норма-а-ального пацана» к слуге и шмаровозу.

— Ну. В кабинете, во второй комнате. Запасные ключи должны у тебя быть.

— Пошли.

Они уже двинулись было к домику, когда Мишаня подбавил:

— Да, тут со мной человек из московских…

— Человек? Какой человек?

Глостер появился из машины сияющий, как начищенный серебряный полтинник.

— Сергей Ильин, — представился он, но руки не протянул.

Жоржик улыбнулся еще шире, но светло-серые глаза не улыбались; они, как жерла пулеметов в руках затаившихся в амбразурах стрелков, словно вели человечка, готовые немедля срезать его одной очередью: скорой и беспощадной.

Глостер тоже улыбался, и улыбка его была такой же белозубой, как и у Жоржика, а вот глаза… Глаз было не разглядеть вовсе за прыгающими в черных зрачках игривыми чертиками, — словно море бликовало на ярком солнце.

— Очень приятно, господин Ильин, — монотонно произнес Жоржик, равнодушно пожав плечами. Спросил с принужденно-холодной вежливостью:

— Выпьете что-нибудь?

— Что предложите, то и выпью, — весело отозвался Глостер.

Судя по всему, Жоржик с ходу записал было Глостера в сутенеро-шмаровозы, в мальчики на посылках, но что-то в глазах приезжего ему сразу не показалось… Он не мог определить это «нечто» и решил на всякий случай держаться с той долей прохладцы, что определяет отношения начальников и подчиненных в специфической мужской работе.

— Владлен, проводи гостя в холл, — кивнул Жоржик тому атлету, что поблондинистей; слово «проводи» он выделил особо. Что означала эта интонация, Глостер не понял, да и не собирался: в душе его все пело, музыка бравурными аккордами поднимала ввысь, и он только что не притопывал на месте от полноты жизни!

Атлет посмотрел на Глостера заинтересованно, слегка растянул губы в гуттаперчевой улыбке, с вежливым полупоклоном указал глазами на дальнюю дверь, приглашая Глостера первым проследовать к ней по выложенной цветной мозаикой ^дорожке. Сам Жоржик направился в противоположную сторону, к небольшой двери, полускрытой живой изгородью. Мишаня двинулся за ним.

В холле было сумрачно и прохладно.

— Налево, пожалуйста, — подал голос Владлен.

— Можно и налево, — пожал плечами Глостер, шагнул неловко, оступился, попав мимо неприметного порожка… Владлен инстинктивно дернулся — поддержать, руки его потянулись к правой кисти Глостера: сейчас было так просто сделать захват, блокировать… Глостер юлой крутнулся на месте. Владлен остался стоять, в глазах его застыл отблеск странного чувства: острой, почти непереносимой боли и искреннего детского удивления. Потом парень опустил взгляд вниз: крупные черные капли, срываясь с горла. одна за другой падали на белоснежный мрамор пола, превращаясь в красивые ярко-алые пятна… И тут — пол вздыбился и понесся навстречу; красавец атлет впечатался в него лицом, уже не чувствуя ни боли, ни удивления, ни испуга. Ни-че-го.

Глостер подхватил убитого под мышки, не без труда приподнял, оттащил труп за массивную, старорежимную кадку с огромной раскидистой пальмой, доставшейся пансионату «Мирный» от какого-то сильно режимного объекта — типа дома отдыха ЦК профсоюза водярозаготовителей или гетеросексуалов-надомников, причем — из районов Крайнего Севера! Отдышался, нахмурился, рассматривая потеки крови, вздохнул совсем по-бабьи, только что руками не всплеснул в сердцах: дескать, и ходют, и сорют… Обвел глазами холл, подхватил длинную ковровую дорожку и передвинул метра на четыре в нужную ему сторону. Получилось не вполне эстетично, зато… Прислушался: тихо. Вернулся за пальму, окинул взглядом убитого, чуть поправил что-то в положении тела, придав лицу подобающее постное выражение; произнес удовлетворенно:

— Хорош!

Словно что-то вспомнив, гибко наклонился, отер лезвие ножа о шорты убитого, выпрямился, а нож тем временем исчез из его руки, словно и не было.

Постоял несколько секунд неподвижно, чуть склонив голову набок, полюбовался трупом; но в этом взгляде не было ничего от садизма. Глостер смотрел на труп, как естествоиспытатель смотрит на редкую бабочку, только что пойманную, наколотую на иглу и пополнившую коллекцию. Повторил довольно:

— Хорош!

Вот теперь Глостер чувствовал жизнь! Он чувствовал ее, как накат хмеля, как леденящий восторг! Краски сделались нестерпимо яркими, очертания — резкими и контрастными, а сам он ощущал то, что столь редко выпадает узнать смертным: могущество. Да! Он был могуществен! Именно сейчас, в этот миг, он царил и над миром, и над Творцом!

Хрупкий серебряный туман лишь слегка коснулся сознания; Глостер торопился: он боялся, что туман уплотнится, станет черным и густым, и тогда… Или же, наоборот, пропадет, а с ним пропадет и то ощущение всемогущества, ради которого он и жил!.. Он быстро вышел прочь из вестибюля, пересек уложенную мозаикой площадку, приблизился к дверце, за которой скрылись Мишаня и Жоржик; та была не заперта, за ней оказалась деревянная витая лестница. Глостер птицей взлетел на второй этаж, прошел по узкому коридору: за одной из дверей услышал неясный шум.

Оба ножа оказались в руках; восхитительный туман обволок сознание, делая тело гибким, а мысли — шальными и .быстрыми, словно фосфоресцирующие трассы несущихся в мертвой бесконечности астероидов.

Глава 50

Глостер толкнул дверь и замер в проеме. Картина была жутковатой: бедный Мишаня стоял на коленях, из подрезанных на ногах сухожилий на белый палас сочилась сукровица. Жоржик не давал ему упасть. Схватив за волосы, он приблизил лицо водителя к своему, втолковывая свистящим полушепотом:

— Гнида, башку твою собакам скормлю, понял?!

— И велики ли собаки? — невинно приподняв брови, поинтересовался Глостер, материализовавшись в комнате.

Жоржик оскалился и тут же перестал походить на рекламную картинку. Сейчас он напоминал удачливого хищника, которому помешали забавляться с законной добычей.

Один из подручных Жоржика ринулся на Глостера, но тот ускользнул артистично, шагнув в сторону и поднырнув под несущуюся на него руку. Его же рука с ножом молнией метнулась к шее противника. В следующее мгновение Глостер был уже за спиной нападавшего, спокойный и улыбающийся… Нож был забит в горло по самую рукоятку, лужица алой крови быстро набухала на паласе рядом и впитывалась, окрашивая белое черным. Атлет рухнул на колени, как остановленный кувалдой бык, и следом — тяжко завалился на спину, уставясь стекленеющими глазами в белый потолок.

— «Давай вечером умрем весело», — пропел Глостер, безучастно моргая длинными, почти девичьими ресницами. Смотрел он прямо в глаза красавцу Жоржику.

Тот отпустил Мишаню, потянулся было за лежащим на столе пистолетом, но Глостер шагнул вперед, выставив руку с ножом. Жоржик понял: не успеет. Одним движением схватил лежавший здесь же Мишанин тесак, сработанный из рессоры, и — ринулся на Глостера.

Такой прыти от противника Глостер не ожидал. Жоржик легко перекинул нож в другую руку, схватил обратным хватом, и только виртуозная легкость позволила Глостеру уйти от разящего удара. Бодрящая, прохладная струя ударила в мозг, Глостер крутнулся на месте, качнувшись, словно маятник, в сторону противника; его рука с ножом плавно пронеслась полудугой, он почувствовал, как лезвие рассекает не только ткань футболки и кожу, но и слой мышц… В голове Глостера играла баркарола. Он легко ускользнул от другого выпада: боль и ранение лишили Жоржика былой координации и быстроты.

— Ну что? Пора заканчивать наши танцы?

Глостер смотрел прямо в глаза противнику, стараясь навязать ему то, что превращало любого бойца в кусок говядины: покорность своей воле. Глостер приблизился, подставляя противнику незащищенное туловище, сделал ложный выпад, как бы «провалился»… Жожик соблазна не выдержал: ринулся на врага, как бык на тореадора, выставив вперед клинок тесака.

Одним движением, так похожим на танцевальное, Глостер запустил собственное тело волчком, неприметно перехватил руку с ножом, и… клинок вошел в живот легко, как в масло; что было силы, Глостер дернул его вверх, чуть расслабив руку, с оттягом; специально заточенное лезвие прошло до грудины, распластав мышцы живота и внутренние органы… Глостер выдернул лезвие, прыжком ушел, успел полюбоваться содеянным: разрез походил на тонкую красную полоску, противник еще не догадался о степени нанесенных ему повреждений, боль анестезировалась в разгоряченном теле выброшенными в кровь стимуляторами.

Жоржик замер посередине комнаты, покачнулся, встретился взглядом с Глостером, и тот увидел, как глаза Жоржика помутнели, словно подернулись бельмовой пленкой, тесак выйал из разом ослабевшей руки и ударился об пол с глухим стуком. Следом медленно сползло и мертвое тело — словно опал проколотый целлулоидный пакет.

— «Давай вечером умрем весело…» — пропел снова Глостер, опустил руку, разжал кисть: нож с негромким стуком воткнулся в пол рядом с самой кромкой Паласа. Глостер вернулся к двери, заблокировал ее замком, прошел к столу, увидев пульт управления, секунд пять просто рассматривал кнопки и тумблеры, а затем быстро и уверенно переключил их в ведомом ему порядке.

На экране высветилась схема пансионата «Мирный» с расположением постов охраны и такая же схема дома-особняка. Он был выстроен в виде буквы "п", причем внутренняя часть представляла тот самый двор, в который въехала «воль-во» и который пересек Глостер. Он рассмотрел расположение внутренних постов. Владлена, тоги атлета, которого Глостер завалил первым, могли не найти еще с пару часов.

Удачно.

— «Давай вечером умрем весело…»

Глостер прошел вдоль периметра всего просторного кабинета, выглядывая в окна и пытаясь обнаружить не указанные на плане, но возможные двери.

Передвигался Глостер с природной грацией, совершенно бесшумно и очень легко. Он словно подчинялся какой-то музыке, какому-то ритму, звучащему для него и внутри него… Застыл, прикрыл глаза и, постукивая рукой, повторил полюбившуюся ему музыкальную фразу… Прошел к окну, выглянул во двор… Там был все тот же знойный день, ни ветерка, но из прохлады кондиционированного кабинета все бывшее за окном казалось неживой, застывшей декорацией.

Глостер сел прямо на пол, по-турецки, выудил мобильник, набрал номер, с увлечением вслушиваясь в короткие звуки… В душе его продолжала звучать совсем другая музыка…

— Это Глостер.

— Лаэрт слушает Глостера.

— Жоржик мертв. Я в его кабинете. Жду вас.

— Мы будем через семь-восемь минут. У вас… что-то с голосом, Глостер?

— Нет.

— Вы словно поете?

— О! Это — песнь ангелов!

— Ангелов? — В голосе Лаэрта послышалась тревога.

— Да. Этаких зудливых молодцев с крылышками как у шмелей. Или — у валькирий. Помните Вагнера?

— Вам ничто не угрожает?

— Нет. Все здешние куда-то подевались. По щелям. А что вы хотите от химер, Лаэрт? Впрочем… мы все химеры. Призраки. Нетопыри. Нелюдь.

— Глостер, мы выезжаем.

— А вот это правильно! — радостно подтвердил Глостер. — Как нас учит пиво «Золотая фикса»: «Нужно чаще встречаться». Особенно со смертью.

— Не понял?

— Рассуждаю вслух. Хулиганю в эфире. Это никому не нужно. — Глостер помолчал, лицо его было напряжено, на нем читалось незаурядное волевое усилие, словно он… словно он желал стряхнуть, сбросить с души нечто липкое и вязкое, как паутина, и не мог… Наконец, кое-как справившись с охватившим его — страхом? отвращением? — свел жестко губы, произнес в трубку, с видимым усилием разжимая будто сведенные судорогой скулы:

— Не обращайте внимания, Лаэрт. Все прошло успешно. Иногда хочется и расслабиться. Пошутить.

Фразы давались Глостеру ценой невероятного напряжения; все лицо залил липкий пот. Глостер повторил, словно граммофонная игла проскочила на испорченной пластинке:

— Пошутить.

— Я понимаю… — эхом отозвался Лаэрт. По его тону, напротив, было ясно, что Лаэрт озадачен. Но… объяснить хоть что-то Глостер не мог даже самому себе.

Да и как можно объяснить вечность? Вот эта, последняя мысль, была замечательной: прохладной, как предрассветный туман, и легкой, как солнечный свет! Вот только… Глостер снова сделал титаническое усилие, сглотнул странный комок в горле, произнес:

— Все штатно. Конец связи.

— Есть.

Глостер перевел дух. Ну наконец-то… Наконец-то он может хоть немного отдохнуть… Глостер обессиленно приник спиной к столешнице. Черт возьми! Что с ним происходит? Что?! И началось это… Да дьявол знает, когда это началось, вот и все! Но в такой форме… Ну да, после поединка с Диком там, в подвале московского особняка… Так что это? Усталость? Депрессия? Безумие? Откуда? Или — сумасшествие заразно? Глостер вспомнил тусклые, водянистые глаза Лира, и ему стало жутко. Неужели и с ним теперь происходит та же страшная метаморфоза?..

Музыка снова возникла в самой глубине его существа, заклубилась, превращаясь в великолепный, сиренево-фиолетовых оттенков туман, потом туман стал совсем приятного, радостного цвета, определить который Глостер не смог… Или — это снова была музыка?.. И она заполнила все пространство внутри него и вовне и стелилась вокруг облачными прядями, . пока не поглотила совсем и его самого, и все сущее…

Глостер словно принял сильнейший, неведомый стимулятор… И вот уже анестезирующая жидкость помчалась с током крови, превращая нервы в тонкие, вибрирующие струны, превращая мозг в подобие симфонического оркестра, в коем теперь рождались чудесные, золотистые, почти осязаемые звуки… В душе, словно в заброшенном замке, ожили вдруг тени — страшные призраки упырей и вурдалаков, вялой нежити, когтистых нетопырей — и, едва показавшись, исчезли; их место заступили одетые в шелка дамы, кавалеры в бархатных кафтанах… Вокруг сияли люстры, блестел позумент, тускло мерцали драгоценные каменья в фамильных диадемах стареющих виконтесс, легкомысленно блистали бриллианты в ушах и на шеях юных прелестниц, опекаемых внимательными дуэньями и развратными дядьями из камергеров, послов и лордов-хранителей…

Глостер не знал, откуда вдруг накатывало это наваждение, но странное, ни с чем не сравнимое счастье, испытываемое им, захватывало целиком, походило на приближающийся приступ… Приступ чего? Сумасшествия или той самой «жизни вечной», жизни вне времени, вне судеб этого мира, только по произволу собственной фантазии и собственного вдохновения?.. Бог знает.

Глава 51

Возвращаться в мир было мучительно… Но он услышал, как заработал мотор автобуса, слаженно, привычно… Глостер дышал тяжело и часто, глядел на застывшее за окном знойное марево, и оно казалось ему блеклым и тусклым, каким и бывал для него свет солнца по сравнению с яркими и ясными красками бреда.

Глостер встал, подошел к окну. Из подъехавшего автобуса спокойно и деловито выпрыгивали собранные ребятки лет чуть больше двадцати, с крепкими подбородками и безразличными взглядами пустых глаз, а потому похожие, как близнецы одного замеса. Внезапно Глостеру даже слово пришло на ум то самое: порода. Вот именно: время всеобщей убогости, нищеты и безвластия вывело особую породу людей: они не были ни слишком эмоциональными, ни даже слишком алчными: настоящая алчность покоится на эмоциях, а вовсе не на расчете! Нет, эти были размеренны, бесполетны и точны, как тайваньские калькуляторы или малазийские часы, и столь же одноразовы; впрочем, то, что они были маловыразительны и отдавали откровенной дешевкой, никого не пугало: у нас научились многократно использовать и шприцы, и презервативы, и киллеров. В убийстве для них не было ни ярости, ни ненависти, ни даже безумия: ничего личного, работа. Тупая, серая, порой — скучная до одури, но даже сама одурь — глуха и привычна, как легкое гипертоническое недомогание.

Острая тоска охватила Глостера… И вовсе не потому, что эти «арифмометры для окончательных расчетов» не смогут загнать и уничтожить Маэстро; ему было жаль… искренне жаль, что Маэстро затравят не матерые волкодавы, а непонятно кто… Даже не злодеи: так, полулюди. И вторая половина их странного естества — вовсе не любовь к себе, это было бы естественно и понятно, а стерильная аккуратность в соблюдении режима. Того самого режима — завтрак, обед, совокупление, сон, — который они считают жизнью. Чем тогда смерть хуже?

Глостеру стало тепло и весело от этой своей отгадки: ну да, он выводит из строя механических кукол. Отключает их от режима. Только и всего.

— Лаэрт вызывает Глостера, — услышал он в трубке мобильного, после того как тот запиликал призывно и жалобно.

— Да, я слушаю.

— Глостер? — переспросил Лаэрт, словно не веря своим .ушам.

— Лаэрт, прекратите кривляться! Я сейчас спущусь. Бледный как мел Мишаня застонал: все время он держался так, будто потерял сознание или просто не смел потревожить Глостера в его уединенном безумии… Теперь… теперь боль снова захватила его.

— Босс… я… мне… — лепетал он, кривясь.

— Ну-ну… Ты держался умницей… Тебе просто не повезло…

Проходя мимо, Глостер легонько потрепал ладонью раненого под подбородком, словно это был несмышленый ребенок или животное, и скрылся за дверью.

Через минуту он уже прохаживался по залитому солнцем двору рядом со среднего роста светловолосым человеком, которого называл Лаэртом.

— Вы контролируете ситуацию? — спросил Глостер, и голос его был резок, четок и повелителен.

— Полностью. Те люди Ричарда, которых мы захватили в автобусе, поняли все правильно. И переговорили со своими. Особого тепла при встрече ожидать, пожалуй, не стоит, но желание доброго сотрудничества есть. Мы гарантировали им оплату вперед.

— Значит, принципиальных возражений безвременная кончина Ричарда у них не вызвала?

— Ни слез, ни причитаний.

— Нет, Лаэрт, вы мне положительно нравитесь. Вам все это время не хватало юмора.

— Да какой уж юмор ряДом с деньгами?

Глостер откинулся чуть назад, расхохотался беззаботно:

— И тут вы правы, Лаэрт. Рядом с деньгами место или для роскоши, или для смерти. — Он поднял брови, спросил озабоченно:

— Нашли моего жмурика?

— Да. За кадкой.

— А я хотел вам приятное сделать, сюрприз, так сказать.

— Приятное? — озадаченно переспросил Лаэрт, всматриваясь в лицо Глостера.

— Ах, дорогой мой Лаэрт, не принимайте все столь серьезно и трагично.

Согласитесь, редкий экземпляр.

— Кто?

— Покойный, конечно. Да, вот еще что… Никаких протестов, нареканий? Я имею в виду — со стороны масс, так сказать?

— Нет. Ричард, нужно отдать ему должное, набрал профессионалов.

— Черта с два! Он набрал душегубов, пробитых отморозков и легионеров, Лаэрт. Профессионалов здесь только двое! И я имею в виду не вас и себя, а себя и Маэстро! Знаете почему? Мы не хотим жить. Совсем. — Глостер поморщился от солнечного света, как от зубной боли, сказал едва слышно:

— Соберите-ка личный состав. — Скривил губы в невеселой усмешке; — Я им скажу речь. Краткую, но содержательную. Да, и принесите чемоданчик.

— С деньгами?

— Конечно. Только рука дающая обладает властью в этом мире. И — рука отнимающая. — Глостер снова растянул губы в усмешке, но теперь его оскал был жуток. — Сейчас я раздам им деньги. А заберу — жизнь. Но они этого даже не заметят. А мы им не скажем, не правда ли, благородный Лаэрт?

— Нет. Не скажем.

— Вот и славно, трам-пам-пам… — дурашливо пропел Глостер, имитируя подростковый дискант. Добавил заговорщически, наклонившись почти к самому уху напарника:

— Тем более, дорогой Лаэрт, «жизнь» и «душа» в древнем библейском тексте обозначены одним словом. Одним!

Глостер простер руку над головой, словно желая в некоем мифическом астрале ухватить нечто смутное и значимое, что и именуется душою… И — застыл так.

— Извините, Глостер…

— Да?

— Когда вы планируете начало операции по Маэстро и девчонке?

— Операцию уже начал Ричард. — Глостер смотрел в глаза подчиненному открыто и чуть насмешливо, словно это не он минуту назад стоял соляным столпом в некоей магической нирване. — Нам остается ее только завершить.

— Мы начнем действовать уже сегодня?

— Неверно, Лаэрт. Мы начнем действовать сейчас! И время пошло.

— Нашим людям нужна хотя бы минимальная подготовка.

— Маэстро слишком умен, чтобы не использовать ночь для эвакуации из района. Нужно перекрыть все направления возможного движения. Вместе с невозможными. Немедленно. На все про все у вас, Лаэрт, есть сорок минут.

Остались вопросы?

— Нет.

— Выполняйте.

— Есть.

Лаэрт исчез. Глостер вернулся на лестницу, тяжко, с видимою натугой преодолевая ступеньку за ступенькой, поднялся в комнату. Теперь он ступал, словно старик. Казалось, все силы покинули немощное тело.

Глостер открыл дверь, и первое, что увидел, был полный боли взгляд Мишани.

И смотрел он на Глостера сквозь прорезь прицела автоматического пистолета.

— Что такое? Тебе так больно, что ты решил застрелиться? Но не можешь направить ствол в собственную голову и поэтому направляешь в мою? — Глостер мгновенно преобразился: исчез смертельно усталый человек, под стволом стоял ироничный и веселый боец, которого и убивать совершенно немыслимо именно потому, что жизнью он не дорожит вовсе.

— Я знаю, вы меня убьете, — прохрипел Мишаня. — Никому не нужен инвалид.

Но сначала я убью вас. И это будет справедливо.

— Так будет куда справедливее! Но… разве тебе время умирать, Мишаня?

Разве ты успел пожить? Пожить в свое удовольствие? Разве ты осуществил хоть одну свою детскую мечту? Разве ты насытился любовью красивых женщин, терпким ароматным вином, солнечным светом, запахом водорослей, вкусом прибоя?..

Глостер говорил, говорил, говорил… И приближался маленькими, неприметными шажками, неслышно, осторожно, как сама смерть… Слезинки набухли на ресницах Мишани, сделали его мир неясным и размытым, мешали дышать… А тут еще эта боль… Он попытался сморгнуть слезинки, они катились по щекам, а вместо них набухали новые., . И мир оставался трепетно-размытым, рука ослабла, тяжелый ствол тянул кисть вниз, ствол смотрел уже не на Глостера, а в пол, тупо и покорно, словно состарившийся пес, не способный принести вреда никому.

Движения Глостера были точны и четки: удар ногой — и выбитый пистолет заскользил по полу в угол, взмал рукой — и остро отточенный клинок резко опустился сверху вниз и, прорубив затылочную кость, вошел в мозг.

Глостер не вынул боевой нож, не вытер… Вместо этого он подошел к секретеру, тому самому, где находился бар, вынул бутылку абсента, налил в высокий витой бокал терпко пахнущей зеленой жидкости, вдохнул горький аромат полыни… Щеки его порозовели, Глостер выпил бокал разом до дна.

Привычное и всегда волнующее наваждение накатывало зыбкой волной… Все вещи потекли, словно не существовали в реальности, а были изображены на неизвестном полотне Сальвадора Дали… Деревянные и пластиковые предметы стали вязкими и упругими, Глостер почувствовал, как прогибается и пружинит под ногами пол, как вся эта комната словно раскачивается в воздухе и вот-вот сорвется с места, подхваченная шалым шквалом, и понесется в тартарары, в преисподнюю, в бездну…

В мир он опять возвращался долго и неохотно. Жесткие очертания стен казались каменной тканью; тело, испытавшее полет, не желало смириться ни с тяжестью этого мира, ни с конечностью сущего…

Теперь Глостер чувствовал упоение и опустошение. Он снова опустился прямо на пол и сидел так, бессмысленно уставившись в одну точку. Но покой так и не наступил. Ощущения еще носились в его усталом воображении грязными клоками, обрывками ватно-желтого тумана, и ему казалось, что он снова слышит запах прелых листьев, первого снега и свежеотрытой могилы… Но это не пугало: словно на невиданном балу кружилось здесь, в этом шквальном водовороте, и сорванное золото осени, и багрец инквизиторских костров, и синева реки подо льдом, и простынно-свежая благодать первого снега, девственно-чистая, пахнущая антоновскими яблоками и немного — летом.

Если это и было сумасшествием, Глостер знал точно: добровольно он от него не откажется никогда. Тусклый и мятый мир вокруг — слишком неважная замена эйфории грез, пусть длятся они всего мгновение.

— «Быть бы Якову собакою, выл бы Яков с утра до ночи…» — затянул вдруг ни с того ни с сего Глостер. Это была заунывная бродяжья песня, которую если и пели в дальнем далеке той еще России, и то лишь с дикой пьяни или с потерянной, блеклой, нутряной тоски, когда впору или повеситься, или утопиться… У Глостера мурашки пробежали разом от загривка до самой поясницы.

— «О-о-й, скучно мне, о-о-й, грустно мне…» — старательно тянул он, но из перекошенного рта не доносилось ничего, кроме хрипа и тяжкого, надрывно-звериного воя.

Поднял взгляд, увидел самого себя в зеркале — и не узнал! В стекле отражался бледный сухощавый субъект, и он походил бы на Глостера, если бы не глаза… Зрачки расширены так, что сами глаза выглядели пустыми черными провалами, ямами, на самом дне которых вяло и серо плескалось безумие.

Часть девятая

ТЕНИ В АДУ

Глава 52

Але снилось море. Оно было мутным, блеклым и пузырилось, будто теплая стоялая жижа; девушка представила, как солоновато-приторна эта жижа на вкус, почувствовала запах гниющих водорослей, царапающие коготки соли на горле — и проснулась. Море продолжало плескаться, напоминая полудохлую медузу; вдали цвет его из грязно-блеклого становился ядовито-купоросным, и девушке вдруг стало ясно, что это вовсе не Крым и не Кавказ, а море у ее ног — не Черное, другое: безжизненное, пустое скопище солено-горьких вод на унылой, скорбной и бесцветной, как скомканная бумага, поверхности неведомой планеты, может, и бывшей некогда Землей, а скорее — не бывшей никогда ничем. Потом рядом с ней появился юноша, словно только что сошедший с рекламы дезодоранта или джинсов «настоящая Америка» — с развитыми мышцами под упругой эластичной кожей, загорелый, с выгоревшими добела волосами и со смешливыми ямочками на щеках, стоял рядом и приветливо улыбался всеми сорока пятью зубами. Или — пятьюдесятью?

По правде сказать, Аля никогда не знала, сколько здоровых зубов должно быть у человека, и полагала, что чем больше, тем лучше.

— Жарко, — искренне согласилась Аля, продолжая так же внимательно рассматривать собеседника. Вздохнула. По идее… По идее нужно было бы сразу отослать этого чистопородного спортсмена «в баню» и дожидаться Маэстро, но…

Непонятно, мутно-болезненный сон сделал ее такой восприимчивой к «изысканной мужской красоте» или это просто немыслимо для любой девчонки — послать куда подальше такого породистого самца?.. Вернее… Аля поежилась. Она растерялась, и мысли полетели смешливые, как девичье перешептывание в летнем лагере после отбоя… Или мир вообще устроен так, что искреннее волнение и смущение приходится прятать не только перед другими, но и перед собой за показным цинизмом или безразличием, навсегда теряя то сущее, что еще ценно в этом мире?..

Бог знает. Ведь он действительно красив, этот юноша, а настоящая красота, мужская или женская, куда более редка, чем обаяние, и куда более ценна, чем ум… И еще Але вспомнилось, что слово «красавица» звучит по-итальянски как «белладонна», у нас это — дурманная ведьмина трава, вызывающая опьянение, неистовство, эйфорию, полную неземных полетов и воспоминаний обо всем прекрасном, с тобою так и не случившемся.

А вот интересно, как тогда по-итальянски будет «красавец»? «Опиум»? Или — «наваждение»? Может быть, это куда лучше, чем сон о мутном море?.. Почему-то считается, что раз мужчины «любят глазами», то их избранница должна быть хороша собой, стройна, с веселым, томным или покорным взглядом… Девушка же может удовольствоваться толстым и лысым уродом с объемистым бумажником… А порой…

Нет. Природа глуповата в своем совершенстве. Умом барышня может понимать, что с жирным сутулоплечим и крючконосым миллионером куда легче перетоптаться в этой жизни, но при виде молодого человека с упругими мышцами под гладкой шелковистой кожей, веселого или, наоборот, мечтательного, редкая девчонка не ощущала томного, щемящего, головокружительного беспокойства; стоит такому только повернуться, поманить пальцем, взглянуть ласково, и вот уже забыты все былые привязанности и любови, в душе — дикий телячий восторг:

«Он выбрал меня!» И девчонка готова лететь за таким куда угодно, поглупевшая и покорная, ласковая и чувственная, не ощущая ничего, кроме жажды близости… Пока ледяная рассудочная волна не окатит прозрачной пеной, не высветит в зеркале с беспощадной насмешкою припухлости под глазами от несостоявшихся, скрываемых ото всех слез, не заставит заметить собственный потухший взгляд и морщинки, протянувшиеся к уголкам рта, — потому что много лет она непроизвольно сжимала губы, не желая смириться с обыденным и не в силах ничего изменить… Пока эта самая волна не сделает зрение достаточно ясным, чтобы увидеть, что перед нею просто альфонс, корыстный и алчный, жалкий в своем стремлении казаться мужественным.

Но все это потом, потом, потом… А сначала — любой женщине не хочется никакой рассудочности, ничего, кроме любви, неги, головокружения… Мир устроен именно так. Ибо чего хочет женщина, того хочет Бог.

Аля вздохнула. Кажется, ей кто-то уже говорил это все, но вот кто? И не вспомнить. Да и нужно ли?

— У тебя песок на щеке, — улыбнулся юноша, показал пальцем на себе, где именно. Аля невольно повторила его движение, стряхивая песчинки. А мелькнувшее желание никуда не ушло, сделалось властным…

— Теперь все? — спросила она, чувствуя, как невольно розовеют щеки и глуповато-заискивающая улыбка играет на губах… Злость на себя опала несостоявшейся волной, а в голове крутилась та самая бестолковая песня, глупая, но симпатичная, бывшая шлягером так недавно — или так давно? Про беззаботный курортный роман девочки и мальчика, так и не попавшего в Тамбов… Неужели еще вчера эта песня неслась ото всех точек звукозаписи, а сейчас… Будто в другой жизни было. Время и царствует, и правит, не оставляя по себе ничего, кроме ветхости и сожалений о несбывшемся.

Аля чувствовала себя странно: это состояние болезненной усталости, навеянное жутковатым в своем однообразии и серости сном, никчемное и ненужное мудрствование, когда каждая мысль кажется неповторимо сверхценной… А еще — в голове назойливо, будто муха в пустой квартире, болталась жутко пошлая то ли частушка, то ли считалочка: «Не любите, девки, море, а любите моряков…» Аля почувствовала, как огнем запылали щеки, но глупая частушка все крутилась и крутилась в голове… А юноша тем временем действительно сел на песок, рассматривая на ладони перламутровые панцири раковин. Он был совершенно естествен и потому — особенно обаятелен… Порой он бросал на девушку быстрый заинтересованный взгляд, совершенно нескромный, но столь непосредственный, что эта нескромность не оскорбляла, а, наоборот, льстила.

— Искупаемся? — спросил юноша; глаза его были синие, цвета моря, выразительные и очень яркие на загорелом лице;

Аля почувствовала, как покраснела гуще, и порадовалась тому, что лицо ее уже тронул загар, и краска смущения от того тайного, чего жаждало ее тело, не так заметна на румяных щеках.

Аля смотрела на юношу, ощущая свое полное и бесповоротное поглупение с каким-то даже тайным удовольствием, и ждала только одного: когда же он спросит, как ее зовут?.. Или — не станет спрашивать, а наклонится к ней, и она… А что она?

— Искупаемся? — спросил он снова и, не дождавшись ответа, пожал плечами, встал… В носу у Али защипало от близких слез, а дурацкая логика помимо воли возводила хлипкие и уродливые строения, громоздя друг на друга безжизненные блоки допущений, и вот уже созданная мозгом конструкция казалась истинной…

Действительно, всякое сознание стремится угадать: что станет с бедной Золушкой после того, как принц на ней женится? Ну да, принцу более всего на свете приятно быть заинтригованным; вместо того чтобы наслаждаться тихим счастьем с Золушкой, он так и будет мотаться взад-вперед по королевству и примерять на возможных избранниц фортуны иные туфельки, пусть и не такие хрустальные, а еще — ленточки, шляпки, чулки, плащи, перстни, ожерелья — чего только не забывают и не теряют во дворцах ветреные красавицы, чтобы иметь предлог вернуться за «невзначай» оставленной вещью. Ну а Золушка?.. А что ей? К ней, помнится, был неравнодушен король-отец…

«Искупаемся?» Вопрос все еще звучал в ушах девушки, а время уже тянулось тягуче, словно загустевшая патока из бидона, и юноша удалялся вдоль берега, ступая упруго, пружинисто, как молодой барс… «И настроение — хоть плачь! Так хорошо и одиноко…» — вспомнилась ей стихотворная строчка… И оттого стало еще грустнее, будто молодость уже прошла, жизнь кончилась и все вокруг существует только в воспаленном горячечном воображении полубезумной старухи на смертном одре… В ее воображении… А колючий комок уже подступал к горлу, и слезы скопились уже, готовые пролиться по щекам горячей солоноватой горечью, и не было причины не плакать. «Что-то не хочется уже купаться, — подумала девушка. — Похолодало, что ли? И море какое-то… странное».

— Что-то не хочется купаться, — произнесла Аля вслух, хотя никто не мог ее здесь услышать. — Похолодало, что ли? И море какое-то… странное.

Действительно, странен был опустевший берег: Аля заметила вдруг, что метров на триста в любую сторону — ни одного загорающего; только далеко слева, метрах в четырехстах, на мелководье, какие-то люди играли в мяч, но она не могла бы поручиться, что это не мираж. И море… Море стало таким, каким Аля его видела во сне: ни единой волны, только ровная, пузырчатая гладь, но не прозрачная, а мутно-белесая. Ленивая зеркальность простиралась насколько видимо глазу до самого дальнего горизонта. Из воды, показав влажную черную спину, выскользнул обеспокоенный дельфин; проскользил у самой поверхности, снова блеснул дугой мокрой спины и помчался прочь, рассекая плавником плоскую поверхность.

Случилось и еще более тягостное… Але пусть на мгновение, но показалось, что она и не просыпалась вовсе, и сейчас если встанет и пойдет вдоль берега, то не увидит никаких людей вообще; что длится и длится этот нескончаемый сон наяву, унылый и изматывающий… И тут все вокруг переменилось: море застыло в бездвижии, ветер дохнул близкой осенью — и свет померк. Тьма пока не настала, но она угадывалась, и это было вовсе не похоже на закат солнца или на пасмурный вечер, когда день затухает постепенно и устало; все изменило цвета вдруг, словно невидимая всесильная рука разом убрала свет.

Девушка свернулась клубочком и замерла; слезинки беззвучно покатились из глаз, она заплакала, не жалуясь ни на что даже самой себе, лишь всхлипывая тихонько, словно брошенный котенок, никому не нужный и никем не любимый в этом угасающем мире.

Сделалось холодно. Мир окрасился фиолетовым, будто из сущего он превратился вдруг в мрачноватую компьютерную имитацию, и только береговые ласточки продолжали встревоженно метаться над высоким берегом, расчерчивая своим беспокойством мерное пустое пространство и делая его живым.

Глава 53

Теперь Але снилось, что она в пустыне. Она лежала на песке обнаженной; теплые лучи ласкали кожу, лучи не палящие, нежные; да и пустыня была освещена будто и не солнцем вовсе, а загадочной звездой Гемма из созвездия Северной Короны, той самой звездой, что в соединении с Солнцем предвещает счастливую любовь и покровительствует успеху в искусствах. Аля даже заулыбалась от ощущения чего-то радостного. Правда, в горле першило чуть-чуть, словно от мельчайших крупинок соли, попавших на небо… Наверное, перекупалась.

Где-то невдалеке послышался хруст песка. Девушка повернулась и увидела варана. Спокойный, мощный, он неторопливо карабкался вверх по песчаному кургану, но девушка знала, что этот громадный ящер ей совершенно не опасен; по крайней мере, он не опасен ей так, как опасен для своих собратьев, выживших каким-то чудом, попавших в наш мир из страшного и мистического мира рептилий, продолжающих бесконечную смертельную схватку… Схватку за что? Ведь этим жутким хищникам уже никогда не стать господами в мире под новым солнцем, но они продолжают сражаться с истовостью и упорством потому, что это даже не смысл, а способ их существования.

А варан оказался вдруг рядом, повернул массивную башку, и девушке на миг стало страшно: ящер смотрел на нее совершенно по-человечески; в его взгляде были и мольба о понимании, и скорбь… "Так, значит, они были мыслящие? А мы самодовольно считаем их мир примитивным просто для собственного оправдания?

Оправдания духовной нищеты и жестокости?"

Ящер снова мотнул лобастой головой и ткнулся девушке в плечо. Аля открыла глаза. Рядом стоял Маэстро. Тяжелая сумка покоилась у его ног. Присев на одно колено, он наклонился к девушке и спросил:

— Сладко спалось?

— Это ты?..

— Плохо себя чувствуешь? — Маэстро пристально посмотрел на Алю.

— Угу. Как побитая. Надувным ленинским бревном.

— Чем?

— Бревном. Ленинским. Надувным. Тем, что вождь пролетариата на субботнике таскал.

— Хм… Сейчас твои ровесники и не знают, кто такой Ленин.

— Я — из продвинутой молодежи.

— Замерзла, продвинутая?

— Чуть-чуть. — Аля взглянула на море: солнце уже готовилось купаться в его волнах, значит, уже вечер, и не ранний, а она проспала в общей сложности несколько часов. Сейчас ее бил озноб. — А во сне было много солнца… Наверное, перегрелась, — вздохнула девушка. — И сны эти…

— О снах ты расскажешь по пути, ладно?

— А по пути — куда?..

— Помнишь анекдот? «Ша, уже никто никуда не идет».

— Не поняла. Поясни.

— Мы будем просто гулять. Вдоль берега.

— А-а-а…

— Я суеверен.. А дорогу «закудыкивать» — дело неважное. Уразумела?

— Поняла, не дура. Гулять — так гулять. Прямо как в песне. Вот только…

Влад, нам что, снова нужно убегать?

— Да.

— Значит, «разведка боем» не удалась?

— Как раз наоборот. Ведь я жив. Они собрались быстро. Маэстро привычно проверил оружие, забросил за плечо обе сумки и быстро и пружинисто пошел вперед вдоль берега, в сторону от пляжа. Аля заспешила за ним.

Идти было трудно. Голые окатыши то и дело выскальзывали из-под ног, постоянно попадались участки с мокрым и зыбким песком, и вскоре обувь у девушки и ее спутника промокла, пропиталась песчаной взвесью и стала ощутимо натирать ноги… А тут еще и трава… В некоторых местах с обрыва сползли мощные многотонные пласты, перекрыв побережье жутким нагромождением бурых и серых камней; завалы стояли плотно, а вода и ветер сделали их подобием сказочных лабиринтов. Такие приходилось обходить, забирая далеко к берегу, ползти по каким-то «овечьим» тропкам, продираться через довольно высокие и плотные заросли неведомой травы, растущие где попало… У Али тогда просто замирало сердце: она жутко боялась змей, и опасение наступить на злобную пресмыкающуюся гадину превращало ее путешествие, так опрометчиво названное Маэстро прогулкой, в сущую муку.

— И долго нам так брести? — спросила Аля совсем поникшим голосом, не выдержав молчаливого похода. — Хоть это-то можно узнать?

— Это — пожалуйста. Пока не выберемся к пансионату «Водник».

— И зачем?

— Займем автомобиль.

— Но почему мы туда премся? Как говаривала бабушка Вера, «я чаю, не ближний свет». А автомобиль ты можешь «занять» где угодно. С твоей-то общительностью. Слушай, Маэстро, когда ты ходил в эту свою разведку боем… Мы что, не могли уйти тем же путем?

— Нет. Я оплошал малость. Или не малость. Было слишком много шума. И теперь с нами совсем перестанут церемониться. То есть будут стрелять из всех стволов. — Маэстро улыбнулся:

— Так что тем же путем — слишком рискованно.

— А до этого как было? Пытались шампанским угостить, да догнать не смогли?

— Аля…

— Что — Аля? Нормальные герои всегда идут в обход, так? — выпалила девушка, пожав плечами. — Тогда — в обход чего?

— Иронизируешь? Или злишься?

— Да ничуть. Я просто боюсь. Жутко боюсь! Зачем ты вообще ходил в эту свою «разведку боем»?

— Узнавать.

— И что ты узнал? Что на нас облава? Вот так новость и эка невидаль! «На вас погоня, четыре коня…»

— Аля…

— На автомобиле нас быстрее всего и сцапают. Даже я, дура дурой, а соображаю: те, по чьему приказу убили Ландерса, люди влиятельные. И когда им надоест разыгрывать товарищей и придет пора отстреливать дичь, нас то есть, они это сделают без лишних хлопот. Дороги для них перекрыть — раз плюнуть. И мы в угнанном авто будем как кильки в банке. В стеклянной. Выцеливай и валяй на выбор.

— Резон в твоих словах есть, но… Разъезжать беззаботными туристами мы как раз и не станем. А сразу по получении колес покатим в пансионат «Мирный».

— Что «Водник», что «Мирный»…

— Не скажи. Именно оттуда руководят охотой. На нас.

— И — что?

— Останется поинтересоваться только, кто все это затеял и почему. И где скрывается Лир. И кто он такой.

— Влад, время и события сделали меня совсем не любопытной, ты хоть это понимаешь? Больше всего мне хочется сейчас прикинуться ветошью, мирной рыбачкой Соней и свалить отсюда куда угодно, хоть на Каймановы острова, и можно до конца дней и по гроб жизни! Я уже сыта по горло чужими играми, я жить хочу счастливо, я хочу, чтобы что-то происходило в моей жизни, ты понимаешь, происходило, а не случалось! Да, мне еще дорога страна, но больше уже дорога как кладбище: здесь где-то погибли мои родители… Но я пренебрегу заботой о могилах, тем более что и бугорков от них никаких не осталось, и, может быть, для тебя, бойца насквозь невидимого фронта, это в порядке вещей, то мне…

Аля присела на корточки, закрыла лицо руками.

— Тебе плохо? — встревоженно наклонился над ней Маэстро.

— Нет. Извини. Погоди немного. Я сейчас соберусь. Извини.

Девушка вздохнула несколько раз, подняла потемневшее лицо, но слез на глазах не было.

— Ты умница.

— Нет, Влад. Просто… я такая же, как ты. Мне некуда идти. Поэтому нам по пути. Веди.

— Тогда — пансионат «Мирный». Там нас не ждут.

— Нас нигде не ждут, — произнесла Аля потерянно.

— Не расстраивайся, девочка. Не мы одни такие.

— Ты думаешь?..

— «Когда я пришел на эту землю, никто меня не ожидал… Я пошел по дороге со всеми, и сам себя я отпевал…»

— Что это за песня?

— Стихи Николаев Гильена, а вот автора музыки не вспомню.

— Красивая. Но не очень веселая.

— А я хотел тебя утешить.

— Песней?

— Ну да.

— Хм…

— Поэты знают истину.

— Думаешь?

— Истина в том, что никого не ждут на этой земле, и каждому приходится воевать за место и под солнцем, и под звездами, но… Человек не только не находит то, что хотел, но и теряет то, что имел. А когда оглянется… Жизнь уже спешит к закату, и ему нечего вспомнить, кроме войны и огня. И — не о чем жалеть.

— Это банально, Маэстро.

— Может быть, если огонь для тебя — лишь метафора, а война — понятие истории и философии.

— Ты загрустил?

— Вряд ли.

— Не грусти. Ведь гореть куда лучше, чем гнить.

— Да?

Аля только пожала плечами. Потом вздохнула горько:

— А вообще-то… Все это пустое мудрствование, а по жизни… по жизни я точно знаю: у тех, у кого есть папа и мама… или были хотя бы в детстве… им жить куда проще. А уж воевать и подавно.

— Наверное, ты права.

— Я не «наверное» права, я права во всем. И ты это знаешь! Ой!

Аля ступила неловко, нога заскользила по камню, и девушка упала. Маэстро мигом оказался рядом, на лице его читались озабоченность и страх.

— Ничего… — произнесла Аля, кусая губы.

— Не ври! Тебе больно? Напряги ногу… Умница… А теперь попробуй встать.

— Ага. — Девушка глянула на Маэстро, глаза его были совсем рядом. — Влад, а если у меня перелом, ты меня пристрелишь, да? Чтобы не мешала выполнять «боевую задачу»?

Если Маэстро и хотел пошутить, то, увидев в глазах девушки затаенный страх, передумал, ответил искренне и просто:

— Нет.

И в этом ответе Аля услышала такую смертельную усталость… И ничего не нужно было объяснять, ни о чем не стоило говорить… Девушка просто уткнулась ему в куртку и заплакала.

Маэстро прижал ее к себе, гладил по голове, пока девушка не перестала всхлипывать…

— Влад… Ты не обижайся на меня… Ты добрый, хороший… Я правда совсем не понимаю, как ты стал тем, кем стал… Но все-таки… все-таки я тебя боюсь… иногда…

— Не переживай, девочка. Иногда я и сам себя боюсь.

— Я больше не буду поскальзываться. Просто я устала. И еще… еще мне жутко страшно скакать по этим камням и через эти кусты куцые продираться… Так и кажется, где-то там гадюка затаилась и стоит мне наступить, как она… 0й!

Видишь, только упомянула, а у меня — душа в пятки и мороз по коже… Даже не мороз — судорога. Я никогда не думала, что такая трусиха, а тут… Кажется, мне никогда не было так страшно. — Аля помолчала, выдохнула, скривившись:

— Меня трясет, ты чувствуешь?! Ползти по этим жутким камням, а особенно через кусты!

Бр-р-р!

— На деле боимся мы не змей, а нашего представления о них. Может быть, того, канувшего в небытие, мира рептилий, враждебного всякому теплокровному… А может, того, что во всяком ползующем на брюхе гаде — что-то от сатаны, а сатана и есть смерть… Для человека образ врага, и извечного, и наиболее нежелательного, подсознательно ассоциируется именно со змеей.

— Какой ты у-у-умный… Влад, если так ты хотел меня успокоить, это тебе снова не удалось.

— Погоди, Аля. — Маэстро задумался на секунду, произнес:

— Нас гораздо больше пугают сформированные нашим же воображением страхи, чем их реальный источник. Змеи, которых ты боишься, не живые.

— Как это — не живые? А какие же? Дохлые?

— Ты страшишься того, что нарисовало твое усталое воображение, твои растрепанные переживаниями нервы уже загодя, заранее, боятся этой красочной чепухи, посылая сигнал о близкой опасности в мозг, требуя от него команд на соответствующее действие… А их, этих команд, нет! И нарастает напряжение, появляется скрытая истерия. Ты просто устала, девочка.

— От жизни?

— Скорее, от ее отсутствия.

— Тогда, может быть, отдохнем немного?

— Нельзя. Солнце уже садится. Нужно идти, а то в темноте ноги побьем.

— А вот темноты я уже не боюсь. Пошли.

Глава 54

Через четверть часа они уже сидели, прислонившись к громадному монолиту скалы. Вернее, это была даже не скала: похожий на каньон почти отвесный обрыв был расчерчен слоями тектонических пород, и человек знающий мог бы прочесть по ним историю земли легче, чем сказку по простой книге… От этого величественного могущества, так близкого к вечности, становилось не по себе. А море… Оно было куда ближе людям, чем подавляющие своей грозной монументальностью камни, оно было живым и понятным. Солнце уже купалось в нем, засыпая; в затухающем пламени заката море перекатывало играющие янтарным светом густо-малиновые волны на гладкие ложа камней и отступало назад, потемневшее, сонное, шурша захваченной с собою горстью земного праха… И так — из года в год, из века в век, всегда.

— Ты знаешь, я подумала… — тихо заговорила Аля. — Здесь, на юге, красиво. Вернее, нет, не то… Это завораживает. И еще — чувствуешь какой-то трепет… Берег, море, мерное чередование волн. И эти скалы… Смотришь, в простом камешке — окаменевшая раковинка… И жила она триста миллионов лет назад и триста миллионов зим, когда никого из людей не было вообще… Здесь красиво. И можно представить, как на этих берегах греки сражались с варварами, как конница скифов сшибалась в смертельной схватке с византийцами, и тела павших воинов лежали брошенными в степи, но очень скоро от них оставались лишь гладкие, выбеленные ветром костяки между темной зеленью горькой полыни и седыми кисточками ковылей…

А сейчас? Города серы и гнусны, там невозможно стать героем. Там невозможно даже погибнуть! Только — откинуться, скопытиться, сгинуть… Сгинуть, чтобы быть зарытым на громадном новом кладбище среди бесконечных бурых или занесенных снегом бугорков… Среди могил людей, которые… Знаешь, почему Наполеон не смог у нас воевать? Под небом Италии или Испании его храбрым солдатам было сладко геройствовать, как под взглядом красавицы, даже погибая!

Здесь… в России они просто дохли — от ран, голода, холодной и слякотной стужи, безымянной пули из темного бора… Французы выиграли и сражение, и войну, чтобы потом сгинуть попусту.

Аля сидела какое-то время молча, напряженно размышляя. Произнесла тихо:

— Наполеон потерял все: и корону, и империю, и жизнь. Все, кроме славы.

— Ты не права, девочка. Война уродлива. И никакая слава не сможет это уродство скрыть.

— Война — это уродство?

— Самое гнусное из тех, что я знаю. Она уродует душу.

— Тогда скорее… война это болезнь. Души, духа, сознания… А у нас давно — эпидемия войны. Кто-то от нее умирает. А кто-то, наверное, и выздоравливает.

— Любопытная мысль…

— Да ничего не любопытная, Влад! Это самая настоящая правда! Спроси у людей из следующего за военным поколения, за что же на самом деле сражались и умирали их отцы, и эти люди не найдут, что ответить! Одни будут повторять дежурные догмы, навязанные им пропагандой, другие — размышлять о какой-нибудь геополитике, но у всех в глазах будут лишь пустота и скука… А ведь были искренние порывы, идеалы, страсть, самопожертвование, все то, что так привлекает идущее за поколением воинов поколение обывателей… И это были войны мировые, значимые, те, в которых решались судьбы стран и народов… А сейчас? Их и называют стыдливо: не войны, а локальные военные конфликты… Локальные конфликты… А ведь у нас… у нас сейчас и не жизнь в стране, а один большой «локальный военный конфликт». Где за деньги одни двуногие убивают других двуногих… Хм… Локальный военный конфликт как способ существования человечества… Забавно?

— Угу. Но не смешно.

— Знаешь… Я тут подумала… Продажная смерть куда хуже продажной любви.

Пауза была на этот раз долгой. Солнце уже ушло, но его свет из-за горизонта, отраженный небом, красил море дивными, совершенно неземными красками… Море засыпало, меняя цвета, становилось то темно-сиреневым, то фиолетовым, лишь кое-где оставаясь расцвеченным оранжевыми и золотыми бликами.

— Аля… А кто тогда я? — нарушил затянувшееся молчание Маэстро.

— Не знаю.

— Твое «не знаю» звучит как приговор.

Девушка ничего не ответила. Возможно, она даже не расслышала слов Маэстро.

Она смотрела на закат. Небо пламенело, меняя цвета от густо-малинового до бледно-алого, пока не становилось сиренево-фиолетовым на востоке. Там зажигались звезды. Аля смотрела долго, будто находясь под неведомым гипнотическим воздействием; вряд ли она понимала, что недавнее затмение подсознательно испугало ее, как и все живое, пробудив мистические страхи о когда-то исчезавшем свете во время казни Спасителя, или страхи эсхатологические — конца света и Страшного суда… Девушка просто смотрела на заходящее солнце, не в силах оторвать взгляд.

— Жаль, что уход человека не столь прекрасен, как закат солнца… И нет в нем ничего от вечности… Наверное, мы очень провинились в этом мире, и нас наказывают, — произнесла Аля тихо и внятно. Потом наклонила голову, закрыла лицо ладонями. — Маэстро, мне страшно, мне очень-очень страшно… Словно я раньше жила в мире, покинула его и не вернусь назад уже никогда… То, что я говорю… порой мне кажется, что это какое-то сумасшествие… Мне вовсе не нужно говорить все это, мне не нужно даже думать над этим всем, мне нужно просто жить, и любить, и быть любимой, а вместо этого… Мне кажется порой, что по-настоящему я живу только в снах. Почему так?

Маэстро пожал плечами:

— Не знаю. А что все-таки тебе снилось? Что-то хорошее? — поспешил добавить он, увидев, что девушка уходит даже не в депрессию — в состояние сумеречной истерии. — Гигантский ящер, похожий на меня… А еще?.. В твоем сне ведь было что-то хорошее?

— Да. Откуда ты знаешь?

— Ты улыбалась, когда спала. Что тебе снилось?

— Сначала — юноша, этакий капитан Грей из книжки про алые паруса… Он предложил мне искупаться с ним… Но я не согласилась.

— Испугалась?

— Н-н-нет. Если правду — я была… поражена. Его совершенством. Это было как наваждение. Поэтому я и испугалась.

— Может быть, так и следовало?

— Может быть. Тем более, море было… плоское и ленивое, будто подсолнечное масло. И еще — было темно. Вернее, стало темно. Вернее… — Девушка задумалась, собрав чистый лоб морщинками:

— Нет, все не так было. Сначала мне снилось море. Но не такое, какое есть, а скользкое, как медуза. Потом снилось, что я уже проснулась, и свет померк. Ну а потом — вот этот вот капитан Грей…

Мне снилось, будто я уже проснулась, а он подошел и сел рядом.

— Приставал?

— Не-а. Молчал. А вообще… Как в песне; «Я сидела у берега моря и смотрела на старый причал… У причала какой-то мальчишка…» Но этот — не плакал. Просто присел рядом и перебирал раковины. Большие такие раковины, красивые, их еще к уху подносят, чтобы услышать море… У него они были в сетке, и он…

Аля замолчала, глядя в одну точку, потом произнесла скорбно и абсолютно серьезно;

— Беззаботности хочу. И беспечности. Притом — я все понимаю и про этот мир, и про войну… Но хочу беззаботности. И счастья. И даже не потому, заслужила я или нет;.. Счастье, как и любовь, вовсе не заслуга, а дар. Вот я и хочу, чтобы мне это подарили. Просто так.

Аля вздохнула, словно уставший от одиночества ребенок.

— И пусть вокруг война, и ночь, и пустые скалы… Я все равно хочу беззаботности. У меня ведь никогда этого не было. Никогда. И наверное, уже не будет. — Аля вздохнула. — Может быть, именно так и уходит юность. Ты понимаешь?

Маэстро с улыбкой покачал головой. Хотя… Когда тебе нет двадцати, жизнь делится не на десятилетия, а на годы. Юность уходит… Сказать ей, что так будет не раз и не два в будущем? Что за жизнь человек только теряет?.. Теряет непосредственность, ясность взгляда, теряет веру в людей, в благородство и справедливость, теряет мечту… А если что и приобретает, то только боль. И ничего, кроме боли.

Маэстро промолчал. Вряд ли все, что он знал для себя, будет для нее утешением. Да и откровение из этого тоже неважное. Если не можешь сказать ничего доброго — молчи. Может быть, это не так честно, зато по совести. Никому не нужна правда, если она не соткана из грез.

— Маэстро, а ты умеешь толковать сны? — спросила Аля чисто по-женски, безо всякого перехода. — К чему снится раковина?

— Вместе с устрицей?

— Нет. Вместе с юношей-атлетом.

— Вот такая? — Маэстро раскрыл сумку и вытащил крупную, красивую раковину рапана, поднес к уху, послушал, молчал с полминуты, довольный произведенным впечатлением, спросил:

— Похожа?

— Да. Где ты ее взял?

— Он лежала рядом с тобой, там, на берегу. Но ты ее почему-то не заметила.

А я — подобрал.

— Может быть, она просто валялась?

— Вряд ли. Таких больших рапанов на берег не вынесет ни одна волна.

Подводники берут их на довольно приличной глубине.

— Так, значит, это был не сон?.. — Искреннее удивление отразилось на Алином лице. — А вообще-то… жаль.

— Себя?

— Маэстро, ты такой непонятливый! Всегда, всегда людям жаль только того, что не сбылось, понял? Жаль отлетающую юность, жаль несостоявшуюся любовь…

Жаль проходящую жизнь! О чем еще жалеть?

— Больше не о чем. Всякая жизнь есть не что иное, как томление по ее краткости.

Аля вряд ли расслышала; она замерла на миг, глядя прямо перед собой, спросила:

— Слушай, Влад… А тьма тоже была… наяву?

— Да. Тьма была наяву. Ты видела солнечное затмение. Девушка замерла, глядя прямо перед собой невидящими глазами:

— «Тьма, пришедшая со стороны Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город…» Маэстро, ты загрустил?

— Наверное, виноват закат, — произнес Маэстро. — Красное зарево над черной водой… В таком месте родятся мысли о преисподней.

Аля вздохнула, глянула на мужчину исподволь:

— Влад… Ты извини, если я что-то не так сказала…

— Все так. — Маэстро усмехнулся горько:

— Мне надлежало стать актером.

Возможно, это был бы великий актер. — Он замолчал, на этот раз Але показалось, что пауза тянется долго, бесконечно долго. — Жизнь прошла бездарно, другой не будет. — Маэстро вздохнул, повторил со спокойной обреченностью:

— Жизнь прошла.

— Влад, ты не можешь…

— Подожди, Аля. Каждый человек отвечает за свое прошлое. За все в нем.

Никому никогда не удавалось начать жизнь с чистого листа. И даже у самого добропорядочного обывателя отыщется в памяти несколько таких эпизодов, которые он не рискнет доверить ни бумаге, ни дневнику и сам желал бы забыть навсегда…

Я не был мирным обывателем. У меня не только есть, что забыть, но много того, что нельзя вспоминать никогда и нигде.

— Даже на исповеди?

— На исповеди особенно.

Аля повернула голову, попыталась поймать его взгляд… Ей хотелось понять… Но Маэстро закрыл глаза, помассировал веки и произнес тихо и очень спокойно:

— Мне страшно предстать перед Всевышним, девочка. Страшно.

Глава 55

Ночь легла мгновенно, без сумерек, как бывает на юге, и только кроваво-красное зарево заката светилось над черным морем мерцающими угольями; все прежние цвета исчезли, остались только эти два, могучие и чистые: пламенеющий ровно, будто жар костра, цвет огня и крови и непроницаемый, словно плащ ночи, цвет мрака и преисподней.

Мужчина и девушка снова шли вдоль берега; прибой сонно и почти бесшумно перебирал гальку, море дышало негой и покоем.

Два длинных луча прорезали фиолетовую темень неба, уперлись в ставший мутно-багровым закат и застыли так, будто наткнувшись на непроницаемую преграду, а вслед за тем блуждающий свет фары зашарил по небу неверной трясущейся пятерней, бог весть что выискивая наобум и на ощупь. Сам автомобиль вырисовывался в упавшей тьме неверным силуэтом.

— Мы что, опоздали? — спросила девушка.

— Нет. Это они успели раньше.

— Слушай, Маэстро, а ты, похоже, рад? У тебя даже глаза заблестели.

— Рад? Чему?

— Вот этого я не знаю, — произнесла девушка едва слышно, но Маэстро уловил в ее голосе затаенный страх.

— «Нас уверяют доктора, есть люди, в убийстве находящие приятность…» — продекламировал Маэстро из пушкинского «Скупого рыцаря». — Я не из их числа, девочка, не бойся. Просто появился противник, а значит, пропала неопределенность: некогда больше мудрствовать, нужно действовать.

Маэстро замолчал, с минуту смотрел, как прожекторный луч суматошно рыскает по черному небу, удовлетворенно кивнул:

— Скорее всего, единичный разъезд. — Пояснил:

— Сейчас противник перекрывает возможные пути нашего отхода, все более-менее удобные спуски и съезды к морю. В том, что от моря мы далеко не уходили, они уже убедились. Но где мы точно находимся, не знают.

— Скоро узнают… — в тон ему с мрачноватой иронией сказала девушка.

— Может быть.

— Маэстро… А что они станут делать после того, как перекроют возможные направления нашего бегства? Как вообще принято действовать в подобных случаях?

Должны же быть какие-то общие правила, штатный вариант?

— Чаще побеждают исключения из них. Впрочем, правила для того и создаются, чтобы их нарушать.

— И различать гения и посредственность?

— Ты считаешь, что посредственность работает строго по шаблону, а гений — вне правил и установлении?..

— Да.

— Нет. Гении только тот, кто побеждает. А уж ориентируется он на правила или, наоборот… Важно — побеждать.

— Всегда?

— Всегда.

— Маэстро, тебе не кажется, что мы слишком… того. Раздухарились.

— Да нет. Только в идиотских фильмах герои перед схваткой полны многодумной значимости и тяжкого уныния, будто сейчас им предстоит нести мочу на анализ, каждому — цельное ведро, причем налитое до краев. И расплескивать грустно, и не расплескать нельзя, оттого и тоска вселенская в собачьих взглядах.

«Суровые годы проходя-я-ят…»

— А что, на смерть нужно идти с пляской во взоре?

— Идти следует только на жизнь. Даже если допускаешь, что можешь погибнуть.

— Ложь во спасение?

— Истина.

Девушка взглянула рассеянно, собрала лоб морщинками, сказала, кивнув на стоящий на взгорке автомобиль:

— А все-таки, Маэстро, ты знаешь, как они станут действовать по правилам?

Конкретно?

— Пустят вертолет вдоль берега, на броню «фонарь» подвесят, мощности его хватит, чтобы рассмотреть, есть клешня у мирно проползающего по песочку краба или он калека и бестолочь… А чтобы был полный плезир и благолепие, бережком собачек отправят. С проводниками. Вот этого дожидаться не стоит.

— Ничего у них не получится. Никого они не отправят. Ни берегом, ни буреломами. Вернее… отправить могут, но их ожидает разочарование. Ночью по побережью парочек — как песка.

— Погоню вдоль берега все равно запустят: штатные варианты не дураки придумывали, не получится зверя поймать, так хотя бы шугануть. И — выгнать на номер, к охотничкам.

— Тем, которые в машине? — спросила Аля, кивнув на невидимый во тьме автомобиль, играющий светом фары.

— Нет. Это приманка. Капкан, — Это на кого же — такой «незаметный»? На дураков? Они же своей фарой полнеба расчертили…

— Дураков на деньги ловят. А для усталого и самоуверенного бродяги, вроде меня, такой — в самый раз. — Маэстро вздохнул, но не сокрушенно:

— Машина нам все равно необходима. Нужно ее захватить.

— За-хва-тить. Со стрельбой и дымом. С горкой трупов, маленькой, но своей.

Аля прильнула к скале спиной, закрыла глаза. Сидела так молча минуту-другую, словно собираясь с мыслями. Маэстро не мешал ей. Со стороны моря раздался приглушенный расстоянием шум винтов вертолета. И от берега, кажется, несся еще один. Маэстро тронул Алю за плечо, произнес:

— Пора работать.

— Работать? — Девушка, казалось, с трудом разлепила смеженные веки. Глаза ее лихорадочно блестели.

— Да, — ответил Маэстро, не сразу заметив перемену в ее состоянии.

— Пора работать. Работать пора. — Глядя в одну ведомую ей точку, деревянным голосом произнесла девушка. В ее интонации, казалось, сейчас совершенно отсутствуют обертоны, и поэтому голос казался безжизненно-механическим, словно звук дешевой таиландской игрушки. Но боль, таившаяся глубоко в душе девушки, прорывалась как раз в той нарочитой безличности голоса «механического пианино», который она имитировала не столько старательно, сколько естественно. — Пора претворять планы в жизнь. Сеять смерть.

Работать. Превращать пансионат «Мирный» в погост. В смиренное кладбище. В выгребную яму. Ха-ха-ха. Смешно.

— Аля…

— «В поле трактор дыр-дыр-дыр, мы за працю, мы за мир!»

— Это стихи? — попытался улыбнуться Маэстро.

— Это — стихи. А «праця» — это труд. Мир, труд, май. Вспомнил, из комсомольской юности?

— Аля, пожалуйста… — Маэстро попытался было взять девушку за руку, но она сначала не заметила этого, как не замечала ничего вокруг, сосредоточившись на видимой ей точке… Потом выдернула руку, провела ладонью по волосам, заговорила снова, но так тихо, что Маэс