Book: Гонимые и неизгнанные



Колесникова Валентина

Гонимые и неизгнанные

Колесникова

Гонимые и неизгнанные

Вступление

Русскому и зарубежному читателю известна лишь в общих чертах такая страница русской истории, как выступление, или восстание, декабристов 14 декабря 1825 года. Это восстание на Сенатской площади в Петербурге правильнее было бы назвать "стоячей военной демонстрацией", которая продолжалась несколько часов и затем была расстреляна картечью правительственных войск. Событие это - выдающееся для XIX века не только само по себе, но и по политическим и экономическим последствиям для России. Событие, как показали минувшие 177 лет, относящееся к разряду исторических парадоксов.

Суть его такова. Тайные политические организации, члены которых были сыновьями и внуками знатнейших фамилий России, цвет русского офицерства, возникли в России ещё в 1810-х годах, после окончания фанцузской кампании 1812-1814 годов. К 1820-м годам они оформились в тайные Северное и Южное общества (по географии размещения российских армий). Общими целями было свержение самодержавия и уничтожение позорного рабства - крепостного права. Пути - различными: се-веряне ратовали за конституционную монархию, южане за республику. В обоих обществах разрабатывались планы и других социально-политических преобразований, которые должны были отразиться в Конституции страны. Над текстами конституций работали отдельно - северянин Никита Муравьев и южанин Павел Пестель.

Однако события в России ноября - декабря 1825 года подвигнули руководство и членов тайных обществ на преждевременное выступление наскоро организованное и плохо продуманное: из-за нехватки времени и политического опыта. Этими событиями был редчайший в истории государств-монархий династический кризис. В России он назывался междуцарствием. Оно длилось 19 дней, и 19 дней российский престол пустовал по милости и воле царской фамилии: 19 ноября 1825 года в небольшом южном городке Таганроге, куда царская чета прибыла для лечения императрицы Елизаветы Алексеевны, внезапно скончался российский император Александр I. Он был бездетен и при жизни не объявил, как того требовали правила, имени своего наследника. По закону о престолонаследии 1797 года1 в таком случае императором должен был стать старший из троих братьев императора Константин. Однако только императорская семья и очень узкий круг доверенных царедворцев знали о том, что ещё 16 августа 1823 года Александр I написал манифест, в котором извещал об отречении от престола Константина и назначении наследником престола Николая. Манифест был тайным и отдан на хранение московскому архиепископу Филарету, а также в Государственный совет и Сенат со строгим уведомлением: вскрыть пакет в случае смерти императора "прежде всякого другого деяния в чрезвычайном собрании".

Не обнародовал же Александр I свой манифест потому, что до последних дней колебался и не был уверен, что вверяет российский престол в надежные руки. Он не сомневался в отношении Константина - такому человеку не место было на российском троне. Вздорный и жестокий, он, будучи наместником Польши, вел жизнь разгульную и безнравственную. В 1820 году женился на польской дворянке, особе не королевской крови, Ж. Грудзинской. Такие морганатические браки царских особ были нежелательны, да и сам Константин на престол не рвался: он хорошо помнил убийство отца - Павла I - и всю жизнь боялся насильственной смерти. "Задушат, как отца задушили", - говорил он. Видимо, Константин вздохнул с облегчением, когда подписал свое отречение от российского престола по настоянию своего царственного брата Александра I.

Однако Александр не перестал сомневаться и относительно брата Николая. Тот "был слишком известен в войске грубостью обращения с офицерами, манией разводов и учений, не уступавшей той же мании императора Павла I", - писал Николай Огарев в "Разборе книги Корфа". Наблюдая за младшим братом, Александр убедился, что он жесток, вздорен и самонадеян. "Гвардейцы не любят Николая" - таково было общее мнение. Им можно было бы пренебречь, но не в 20-х годах, когда Европа была охвачена революционным пожаром, а Александр уже имел доносы, говорящие о существовании тайных обществ в России - на юге и в Петербурге. Александр больше всего боялся революционного взрыва, если он через голову законного наследника назначит всеми не любимого Николая. Пророческим можно теперь назвать и другое опасение Александра - он боялся выпускать на историческую арену "джина", потому что видел в брате то, что современники увидели только после воцарения его на престоле.

Об этом очень точно писал на страницах герценовского "Колокола" русский литератор Николай Сазонов: "Николай в 20 лет внезапно увидел возможность завладеть престолом. Он был ослеплен неожиданной милостью судьбы, и его суровый грубый нрав изменился под влиянием пламенного честолюбия. Престол, который ему был обещан, но в котором он не был ещё уверен, возбуждал в нем все более и более страстное желание. Невежественный и наивный солдат превращался в хитрого царедворца. Он любил власть, как скупой любит золото, - не для того, чтобы им пользоваться, но чтобы его хранить, копить и в нем зарыться".

Смерть положила конец колебаниям императора. Известие о его кончине доходит до Петербурга только 25 ноября (ведь телеграф ещё не был изобретен). Известие это повергает всех в смятение - всех, кроме вдовствующей императрицы-матери Марии Федоровны, трех младших её сыновей Константина, Николая, Михаила - и нескольких доверенных придворных. Ни общественное мнение, ни двор, ни, тем более, народ не знали волю покойного, не знали, что Константин отрекся, не знали, что первая роль уже отдана Николаю. Не подготовлена к этому и Европа. И царская семья выражает растерянность и неведение. Это походило на хаотическое движение карнавальных масок вокруг опустевшего и как бы самому себе предоставленного престола российского. Удивленная Европа воспринимает и декорации, и сам этот спектакль как монархическую драму, а непосредственные участники всерьез играют комедию, вовлекая в это действо ничего не подозревающую державу.

Как только Петербург узнает о смерти Александра I, власти и войска начинают приносить присягу Константину. 27 ноября ему присягает и Николай. Константин же, помня о манифесте, присягает Николаю. Из Петербурга в Варшаву и обратно скачут фельдъегери со срочными пакетами-письмами: Николай просит Константина приехать в Петербург и занять престол, Константин отказывается приехать (но не от престола). Так проходят 19 дней, после чего Николай решает занять трон и на 14 декабря назначает переприсягу.

Этим обстоятельством и пытались воспользоваться декабристы, хотя к выступлению они ещё не были готовы. Главных причин тому две: они уже не могли не выступить - правительство знало о существовании тайных обществ и даже имена их организаторов и активных членов. "Ножны сломаны, и сабель не спрятать", - говорит на последнем совещании 13 декабря Кондратий Рылеев. Другая причина - такая удобная ситуация, как династический кризис, вряд ли может сложиться в обозримом будущем. У декабристов нет времени на детальную проработку плана выступления. В общих чертах он был изложен в "Манифесте к русскому народу" (его автором был полковник лейб-гвардии Преображенского полка князь Сергей Трубецкой, которого избрали "по голосам" диктатором восстания). "Манифест" провозглашал целью выступления декабристов свержение самодержавия и уничтожение рабства. После победы восстания должно было быть создано временное правительство из 2-3 лиц, которое подготовит к весне 1826 года созыв Учредительного собрания (Великого собора). Этот собор должен был решить судьбу России: заменить ли самодержавие республикой или конституционной монархией. А кроме того, и другой важнейший для России вопрос - как освободить крестьян от рабства: с землей или без земли.

Манифест, таким образом, имел компромиссный характер - он оставлял до решений Великого собора споры радикально и либерально настроенных декабристов, которые наиболее ярко проявились в текстах готовившихся конституций1.

Тактический план восстания предполагал собрать главные силы повстанцев на Сенатской площади (у здания Сената). Не допустить сенаторов до переприсяги Николаю и принудить их издать "Манифест к русскому народу". Другие полки тем временем (их должен был возглавить "герой Кавказа" капитан Нижегородского драгунского полка Александр Якубович) должны были захватить Зимний дворец и арестовать царскую семью, участь которой решил бы Великий собор в зависимости от избранной им новой формы правления: республика (в таком случае царская семья была бы изгнана из России) или конституционная монархия (царю вручалась бы исполнительная власть). Декабристы рассчитывали поднять шесть гвардейских полков, общей численностью шесть тысяч человек. Многие из руководителей даже надеялись избежать крови. "Солдаты не будут стрелять в солдат, а, напротив, присоединятся к нам, и все кончится тихо", - считал Кондратий Рылеев. Народ декабристами не принимался во внимание - плоды восстания ему предпо-лагалось вкусить позднее. Но присутствие народа на площади декабристы считали желательным: этакий фон, статисты. Однако статистами, по сути, должны были быть и солдаты, участвовавшие в выступлении: они не были посвящены в высокие политические замыслы декабристов. Им следовало преподнести результаты победы, но уже с их участием. А знали они лишь то (декабристы сознательно шли на это, считая, что сознание солдата вчерашнего, до армии, мужика-раба - просто не способно было вместить их высокие идеалы), что бунтуют против присяги Николаю, потому что законным императором должен быть Константин.

14 декабря 1825 года в 11 часов утра декабристам удалось вывести на Сенатскую площадь всего три полка, которые расположили в каре вокруг памятника Петру I. Здесь они узнали, что Николай привел всех членов Сената к присяге ещё на рассвете, в 7 часов утра. Мало того, Александр Якубович отказался возглавить захват Зимнего дворца, а назначенный диктатор восстания Сергей Трубецкой даже не явился на площадь. Попытки офицеров-декабристов собрать ещё какие-то силы в помощь бунтующим не дали результатов. Несколько часов стояло каре солдат - три тысячи человек - на Сенатской площади. За это время Николай собрал против мятежников 12 тысяч и подтянул артиллерию. То, во что не верил Рылеев, утверждая преимущества революционной импровизации, свершилось - солдаты начали стрелять в солдат: по приказу нового самодержца российского Николая I стоячая военная демонстрация была расстреляна из орудий.

Расправа над декабристами вершилась жестоко. К следствию было привлечено 316 человек, как подсчитал по документам декабристовед В. Федоров1. Мятежных солдат били шпицрутенами (многих - насмерть), выживших разослали в штрафные роты. Николай I стремился представить восстание - и прежде всего Европе - как бунт уголовных элементов, доказывая, что в России невозможна революция типа европейских - во Франции или Испании. Именно поэтому монарх российский назначил Верховный уголовный (а не политический) суд из 72 высших чиновников.

Суду предали 121 декабриста: 61 члена Северного общества и 60 Южного. В их числе - цвет российского дворянства: 8 князей, 3 графа, 3 барона, 3 генерала, 23 полковника или подполковника и даже обер-прокурор Правительствующего Сената (Семен Краснокутский). Первые допросы, очные ставки часто проводил сам Николай I. Как писал позднее исследователь-историк Павел Щеголев, "в это время в России не было царя-правителя: был лишь царь-сыщик, следователь и тюремщик. Вырвать признание, вывернуть душу, вызвать на оговоры и изве-ты - вот священная задача следователя, и эту задачу в конце 1825-го и в 1826 году исполнял русский император с необыкновенным рвением и искусством. Ни один из выбранных им следователей не мог и сравниться с ним. Действительно, Николай мог гордиться тем, что материал, который лег в основу следствия, был добыт им, и только им, на первых же допросах".

И только его, самодержца, воля, каприз, настроение или какое-то ему ведомое соображение решало судьбу арестованного декабриста (многолетние попытки исследователей-декабристоведов выявить в этом какие-то закономерности оказались безуспешными). Именно это неуправляемое волеизъявление царя (о законности просто не шло речи) из 316 арестованных обрекло на 30-летнюю сибирскую каторгу 121 декабриста. Оно же, руками судей-царедворцев, разделило осужденных на 11 разрядов по мерам наказания, а пятерых - поставленных вне разрядов - осудило на позорную смертную казнь, нарушив и поправ все существовавшие законы (смертная казнь была отменена в России указом императрицы Екатерины II от 29 апреля 1753 года, а кроме того, троих сорвавшихся с виселицы декабристов, вопреки всем человеческим и Божьим законам, повесили снова). Этими мучениками были Павел Пестель, Кондратий Рылеев, Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин, Петр Каховский.

В декабре 2000 года официальная Россия скромно помянула 175-летие декабристского выступления, хотя чем дальше уходит от нас 14 декабря 1825 года, тем значимее становится эта попытка прорыва абсолютно бескорыстных русских политиков, мыслителей, романтиков и гуманистов из тьмы рабства на просторы свободы.

Надо сказать, что отношение к декабристам на протяжении всех минувших 177 лет в России постоянно менялось. Декабристам просто фатально не везло как с судьями, так и с критиками.

Первыми были царские сановники - члены Следственной комиссии и Верховного уголовного суда, которые, угождая Николаю I, называли их цареубийцами и разбойниками и соревновались в осуждении мятежников на самые лютые средневековые казни (самой "излюбленной" было четвертование). Затем в третьей четверти XIX века - наступило время "знакомства" с декабристами с их судьбами, политическими, философскими, теологическими, литературными трудами, мемуарным и эпистолярным наследием. Наметились попытки серьезного анализа роли декабристов в истории России. Начались публикации ряда их произведений, были собраны и частично систематизированы архивные документы. Продолжению этой работы помешали революционные события в России в 1905 году, затем Первая мировая война 1914 го-да, потом Февральский и, наконец, Октябрьский перевороты 1917 года.

В советской историографии в силу того, что существовала тенденция щедро награждать словом "революция" всякую сколько-нибудь значительную форму общественного или политического протеста, декабристов окружили ореолом хрестоматийной революционности. Отношение к ним определила категоричная оценка Владимира Ленина: "Узок круг этих революционеров, страшно далеки они от народа. Но дело их не пропало. Гром пушек на Сенат-ской площади разбудил Герцена. Герцен развернул революционную агитацию". Эта характеристика стала идеологической установкой для десятков декабристоведов. Она осеняла и укладывала в прокрустово ложе концепции революционности даже самые талантливые их исследования, труды, архивные находки.

В последнее время декабристов обвиняют в кровожадности, утверждая, что именно они, декабристы, породили плеяду народовольцев и цареубийц - и тем самым повинны в расстреле царской семьи в 1918 году. Новоиспеченные судьи, потеснив и декабристоведов, и декабристоведение, не хотят знать ни декабристов, ни их жизни, ни их трудов, не хотят осмыслить содеянного ими. Эти же "судьи", а вслед за ними и какая-то часть российского современного общества, почему-то чрезмерно возлюбили всех российских монархов, заинтересовались их жизнью, особенно скандальной её стороной. Этих "любознательных" менее всего занимает такой "пустяк": как из гордого, свободолюбивого, талантливого русского (славянского) народа, начиная с XV века, монархам общими усилиями удалось создать государство рабов. То государство, незыблемость которого и попытались пошатнуть декабристы.

Надо сказать, что вооруженный мятеж, каким было выступление декабристов, как форма низложений царей в России был не внове. Декабрист Михаил Лунин писал: "Перевороты, коими изобилует русская история со времени Петра I, любопытны по многим отношениям и прискорбны для русского"1. Действительно, достаточно вспомнить бунт стрельцов при вступлении на престол Петра I. В 1725 году Меньшиков с ротою гвардейцев выламывает дверь залы совещания и силой провозглашает императрицей Екатерину I, бывшую свою любовницу. В 1741 году российская правительница Анна Леопольдовна и юный император Иоанн Антонович были свергнуты с престола тремястами солдатами Преображенского полка. Переворот 28 июня 1762 года - когда буквально горстка гвардейских офицеров возвела на престол Екатерину Великую. Дворцовый переворот 1 марта 1801 года, совершенный всего несколькими царскими сановниками, лишил жизни царя Павла I...



Любопытно, что словом "революция" и в начале XIX века обозначался любой переворот. В употребительном ныне смысле слова "революция"2 декабристы революционерами названы быть не могут в силу того, что народ никак не был посвящен в их планы и не принимал никакого участия в их осуществлении. Политическая власть также оставалась в руках одного класса дворянства, даже если бы декабристы одержали победу. У декабристов не было достаточного политического опыта - их организация возникла менее девяти лет перед выступлением 14 декабря. Кроме того, по своим личным свойствам большинство декабристов не соответствовало общепринятому определению "революционер". И прежде всего по главным отличительным свойствам революционеров. Революционер - всегда безбожник. Фанатизм и вера в "прекрасное" далекое будущее, а часто вера и в того, кто олицетворяет для революционера это будущее, заменяет ему истинную веру в Бога. А кроме того, для революционера понятия "честь", "совесть" - относительны: все определяет революционная цель, для достижения которой, он считает, хороши все средства, даже безнравственные: ложь, жестокость, насилие.

Декабристы же были в большинстве своем верующими христианами. Те из них - в основном молодежь 20-25 лет, - кто под влиянием чтения трудов французских просветителей были деистами, к концу жизни вернулись в лоно православной христианской церкви. Но среди декабристов не было ни одного атеиста. Понятие же дворянской, офицерской чести, совести, достоинства для них было равно понятию "жизнь".

Они не были революционерами в полном смысле этого слова, а реформаторами и политиками, политиками бескорыстными и в то же время реалистичными. Они видели гибельность самодержавия, опередили свое время, свой век и общественное российское сознание. Они сумели предвидеть неминуемый крах самодержавия и становящуюся все более реальной угрозу неуправляемого и кровавого народного бунта. Лучшая часть российского дворянства, они, выходя на Сенатскую площадь и решившись поднять руку на самодержавие, не преследовали цель получить что-то для себя. У них было все - богатство, знатность, власть. Теряли же они все - и жизнь тоже, выходя на Сенат-скую площадь и предвидя неуспех выступления. Поступками декабристов двигала святая цель: освободить народ от рабства и самодержавной тирании, дать ему свободу, образование, сделать Россию государством вольным и просвещенным, уничтожить страшные и позорные военные поселения, где ежегодно за малейшие провинности засекали в экзекуциях сотни и тысячи простых солдат.

На подготовку замысла История выделила им кро-хотный временной кусок: от создания Союза спасения в 1816 году, через Союз благоденствия, к тайным обществам на севере и юге страны - к 14 декабря 1825-го. Менее 10 лет.

Их поражение - не случайно, вернее - закономерно: видимо, История уполномочила декабристов только разбудить Россию от спячки. Победить не пришло время.

Но "умысел на цареубийство", который Верховным уголовным судом ставился им в главную вину, был более на словах, умозрительным, следствием молодой горячности и стремления принести себя в жертву ради свободы народа. Ведь у каждого офицера-декабриста, находившегося на Сенатской площади, была абсолютная возможность лишить царя Николая I жизни. Он стоял неподалеку от солдатского каре. Но ничья рука не поднялась для кровавой расправы. Да, они не хотели крови. Они хотели реформ. Хотели, чтобы молодой монарх понял это и начал царствование именно с реформ, которые диктовались самой жизнью после победной для России французской кампании 1812-1815 годов.

Но кровь пролилась. И не только графа Милорадовича, но и сотен солдат. Вот почему изгнание в Сибирь, 30-летнюю сибирскую голгофу, когда они терпели лишения, теряли близких, променяв чины и высокие звания на достижение благородных целей, многие из них - хотя далеко не все рассматривали как искупление невинной той крови, как свое покаяние. Однако покаяние не перед царем, но перед Богом, перед народом.

Но тогда, понимаем мы уже в XXI веке, не к топору, крови и революции звал гром пушек на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Он был подобен набату предостерегающему: не иди, Русь, путем крови, революции! Ибо на крови ничего нельзя построить. Эволюцию нельзя подменить революционным взрывом! России необходимо вызреть в мощное государство и идти путем прогрессивных преобразований. Все для этого есть: как богата она недрами своими, так богата умами, которым дорого её благо и процветание. Революции принесут лишь хаос и разорение и продлят, может, на века рабство. Об этом гремели пушки на Сенатской площади в зимние сумерки 177 лет назад. Эти мысли - во многих письмах и мемуарах декабристов. В них же - и осмысление неуспеха выступления 14 декабря.

Наиболее четко и прямо выразили мнение о 14 декабря, в частности, декабристы Иван Якушкин, Михаил Лунин, Петр Свистунов - и это было уже выстраданное в Сибири и зрелое мнение.

И в а н Я к у ш к и н: "Истинное предназначение общества состояло в том, чтобы быть основанием великого здания, основанием подземным, никем не замечаемым. Но мы слишком рано захотели быть на виду, превратив себя из фундамента в карниз".

П е т р С в и с т у н о в: "Люди, замышлявшие переворот в России, подвергались неминуемой потере всех преимуществ, какими пользовались вследствие положения своего в обществе, поэтому ни в корысти, ни в честолюбии оподозрены быть не могут. При несоразмеримости способов с предназначенной целью люди практические вправе назвать такое громадное предприятие безрассудной мечтой, но чистоту намерений не имеют оснований оспаривать. Не безначалию следует приписать неуспех восстания, а незрело обдуманному и отчаянному предприятию. Будь тут сам Наполеон, что бы он сделал с горстью людей и без пушек против окружающего его со всех сторон многочисленного войска, состоявшего из пехоты, кавалерии и артиллерии".

М и х а и л Л у н и н (его слова приводит Петр Свистунов в "Отповеди"): "Он был того мнения, что настоящее житейское наше поприще началось со вступлением нашим в Сибирь, где мы призваны словом и примером служить делу, которому себя посвятили" (то есть избрать путь просветительства, служения народу, передачи ему тех огромных знаний, которыми они располагали).

И декабристы действительно служили своему народу, находясь на поселении. Они открывали в Сибири школы, строили больницы, училища для народа, возводили церкви, лечили сибиряков, учили детей из народа, готовили самых способных из них в российские университеты, просвещали, спасали от притеснений местных властей, от наказаний, смягчали дикие нравы сибирского захолустья. При этом многому учились и сами, духовно совершенствовались.

Именно поэтому за более чем 175 лет отношение к декабристам народа многих поколений россиян, - вне зависимости от официального, государственно-политического - всегда определялось как любовь, уважение, восхищение. Потому что россияне видели и видят в декабристах не революционный, а высокий нравственный идеал. Потому что считают: декабристы самые бескорыстные реформаторы, они написали самую светлую страницу в российской истории. Любовь народа к декабристам неизменна ещё и потому, что они удивительно современны. Как современен Пушкин. Их волновали те же проблемы, что волнуют и до сих пор россиян: свобода и религия, нравственность, национальные отношения и культура народа, истинная духовность и духовные эрзацы.

Предлагаемая читателю книга явилась результатом и иллюстрацией вышеизложенных размышлений. Дело в том, что за десятилетия советской власти декабристоведы написали десятки монографий. Но это были в основном рассказы о руководителях, идеологах тайных обществ: Кондратии Рылееве, Никите Муравьеве, Михаиле Лунине, Сергее Волконском, Павле Пестеле, Сергее Трубецком и др. Многие из них были канонизированы как выдающиеся революционеры. О судьбах же рядовых декабристов и до сих пор известно очень мало или вообще неизвестно.

Интерес именно к Павлу Бобрищеву-Пушкину возник после чтения мемуаров Александра Беляева, Андрея Розена, Николая Басаргина, Николая Лорера, Ивана Якушкина. Не сговариваясь, так как писали они в разные годы и в разных уголках России, декабристы вспоминали о нем как о человеке высокодуховном, посвятившем свою жизнь, занятия и таланты людям (а талантами он наделен был в избытке), как о добром христианине, светлом человеке и прекрасном товарище.

Однако мемуарных и официальных источников оказалось очень немного, и круг поисков привел в архивы Москвы, Петербурга, Тулы, Красноярска, Иркутска, Екатеринбурга, маленького городка Алексина (в Тульской области). Удалось разыскать 201 письмо Павла Бобрищева-Пушкина к декабристам Михаилу Нарышкину, Ивану Пущину, Михаилу Фонвизину, Евгению Оболенскому, Вильгельму Кюхельбекеру и др. И всего несколько писем к нему: позднее стало понятным, почему писем так мало: известно - опять-таки по архивным сведениям, что имение, где жил Павел с сестрой Марией и братом Николаем по возвращении из Сибири, сгорело. В пожаре погибло не только эпистолярное, но и литературное наследие этого декабриста.

Так на основе архивных документов, писем, воспоминаний родилось это эксклюзивное исследование, а также была создана частичная реконструкция событий жизни декабриста Павла Бобрищева-Пушкина и его брата Николая, потерявшего рассудок в первые годы сибирской ссылки.

Павел Бобрищев-Пушкин не оставил мемуаров. Не удалось разыскать текста сделанного им перевода "Мыслей" Блеза Паскаля, хотя известно, что его читал Лев Толстой. Бобрищева-Пушкина можно было бы с полным правом считать первым переводчиком Паскаля на русский язык, если бы рукопись, преодолевая сибирские просторы и царские запреты, вовремя пришла в Петербург. Не дошли до нас и другие его переводы духовной, христианской литературы, как не дошли и статьи, заметки, эссе, басни. Архивы сохранили лишь тексты восьми басен, нескольких стихотворений, начало работы "Изъяснение первой главы Евангелия от Иоанна", а также полный текст - на основе собственного целительского опыта - врачебного пособия "Краткое изложение гомеопатического способа лечения, испытанного во время холеры в городе Тобольске".

Опыт "Документально-художественного исследования", как обозначили мы подзаголовок книги, убедил: трудным и трагичным был путь искупления и Павла Борищева-Пушкина, и всех его товарищей, томившихся в изгнании в сибирском захолустье 30 лет. Может быть, личная судьба каждого из 121 декабриста не требовала мученической жизни. Но именно через их общие страдания поднималась Россия на новую духовную ступень, а путь декабристов стал первым шагом к самосознанию русского народа.

Наверно, было бы исторической несправедливостью, если бы не появились на многострадальной Руси эти баловни судьбы, которые благо возлюбленного Отечества и народа поставили выше не только собственных интересов, но даже жизни.

Предлагая вниманию читателей эту книгу, мы надеялись не только познакомить их с прекрасными и трагическими судьбами лучших русских людей XIX века, но донести главную мысль: декабристы - не российское только явление, но планетарное. Земля редко вырабатывает такой драгоценный духовный сплав, который надолго становится нравственной сокровищницей людей. Но делает, наверное, это для того, чтобы не уснула беспросыпно историческая память людей, населяющих Землю, и у них всегда была бы точка отсчета духовного.

Глава 1

"Универитеты" Петропавловской крепости

Допрос 6-й

- Итак, на вас, квартирмейстерской части поручика Павла Сергеева сына Бобрищева-Пушкина 2-го, показание есть, что вы принадлежали тайному обществу, - проговорил генерал-адъютант Чернышев с монотонной злой скукой в голосе. - Соблаговолите ответить, что вы об оном знаете, какая цель и план его, с кем были в связи и какой имели круг знакомств. Когда и кем именно вы были приняты в оное?

Павел, уверенный, что, как всегда, вопросы и ответы, пройдя положенный круг, как бы зависнут перед бездоказательностью обвинений, так же монотонно, но почтительно отвечал:

- Я не однажды уже показывал, что ни о каком тайном обществе не имею сведения. Следовательно, ничего об оном никогда не слыхал, по той же причине не знаю, где оное возникло и кто его члены и соучастники. По той же причине не знаю ни цели оного, ни плана. Знакомства же я имел со всеми товарищами моими по службе и по корпусу колонновожатых, в котором обучался у генерала Муравьева.

- Какое ваше было употребление по службе? - спросил вдруг Чернышев.

- Я находился в школе юнкеров, где читал лекции математические.

- Знали вы, что брат ваш принадлежит тайному обществу?

Павел придал лицу удивленное выражение.

- Я от брата моего ничего не слыхал, могущее мне дать мысль об его участии в тайном обществе.

Чернышев медленным движением руки взял со стола два листа:

- 1826 года, марта 16-го дня, от высочайше учрежденного Комитета брату вашему поручику Бобрищеву-Пушкину 1-му сделан дополнительный вопросный пункт. В данных им ответах, исчисляя известных ему членов тайного общества, именует таковым и вас. На вопрос: когда, кем и где именно был принят в общество брат его Пушкин 2-й, пояснил: "Когда, кем и где именно был принят он в общество, не знаю, но, как мне помнится, узнал я об этом от князя Барятинского".

Не глядя на изумленного Павла, Чернышев положил этот лист на стол и поднес ближе к глазам второй:

- Того же дня дополнительный вопросный пункт сделан был и штабс-ротмистру князю Барятинскому: "Когда, где и кем именно был принят в тайное общество поручик Пушкин 2-й?"

Вот его ответ: "Никак не припомню, в котором году он вступил в общество. Но он был в принят в Тульчине мною".

Второй удар был равным первому. Павел почувствовал, как окаменели все его члены, голова стала не просто пустой и легкой - но как будто отделилась от бесчувственного тела, - все вокруг сделалось нереальным и бесконечно от него удаленным. Потребуй от него Чернышев сейчас ответа, он не только языком, пальцем шевельнуть не сможет. Лишь через минуту-другую - благо Чернышев занялся упорядочением бумаг на столе, - к Павлу вернулась способность соображать. "Брат - как же это, зачем? А Барятинский - в чем ему нужда называть меня?"

Чернышев не ждал ответа. Нынче был его день - стало ясным главное дело, с которым бились так долго. Однако нужна последовательность, и проверка должна быть верной.

- Сегодня, апреля 4-го дня, по решительному вашему запирательству в принадлежности к тайному обществу вам дается очная ставка с штаб-ротмистром князем Барятинским...

Кто бы мог подумать, что после стольких месяцев одиночества, темноты физической и темноты неведения, встреча с товарищем может оказаться таким чудовищным мучительством?

Павел не знал ещё очень многого. Того, что предстоит каждому из них в отдельности и всем вместе, не знал, сколько продлится следствие и чем оно закончится, и не ведал, как другие ведут себя на допросах. Но сейчас он видел в до неузнаваемости похудевшем, обросшем и, как ему показалось, опустившемся князе Барятинском труса, поправшего закон чести. Он посмотрел на него с нескрываемым презрением и снова все отрицал, а в протоколе № 9 допроса и очной ставки появилась очередная запись за подписью генерал-адъютанта Чернышева:

"Поручик Бобрищев-Пушкин 2-й отрицается от принадлежности к тайному обществу, утверждая, что князем Барятинским в оное принят не был"1.

Павел не знал, что на следующий день, 5 апреля, ждет его третий и самый страшный удар, потому что открылось главное, из-за чего он упорствовал все эти месяцы, что скрыть почитал своим долгом, за что готов был поплатиться жизнью.

Он не знал, что за эти месяцы высочайше учрежденный Комитет опросил сотни людей, привезенных со всех концов России, - всего было привлечено к следствию по делу декабристов около 600 человек (не считая солдат участников выступления на Сенатской площади и Черниговского полка).

Отделенный не только от всего мира, но даже от всего, что происходило в каменном гробу, называемом Петропавловской крепостью, сырой и беззвучной своей одиночкой, Павел тогда не знал всей изощренности сыска этого "высочайше учрежденного Комитета". В "Записках" декабрист А.В. Поджио пытается, как и многие его товарищи, найти объяснение успешному дознанию Следственной комиссии: "Каким образом пояснить эти признания, эту чисто русскую откровенность, не допускающую коварной, вероломной цели в допросителях? Как объяснить, что люди чистейших чувств и правил, связанные родством, дружбой и всеми почитаемыми узами, могли перейти к сознанию на погибель всех других? Каким образом совершился этот резкий переход в уме, сердце этих людей, способных на все благородное, великодушное? Какие тут затронуты были пружины, какие были пущены средства, чтобы достигнуть искомой цели: разъединить это целое, так крепко связанное, и разбить его на враждующие друг другу части? Употреблялись пытки, угрозы, увещания, обещания и поддельные, вымышленные показания!"1 "Действенным" средством оказались "железа": ручные кандалы "обрели" 13 самых непокорных, "дерзких" декабристов: Борисов П.И., Башмаков Ф.М., Андреевич Я.М., Якушкин И.Д., Семенов С.М., Щепин-Ростовский Д.А., Арбузов А.П., Бестужев А.А., Якубович А.И., Цебриков Н.Р., Муравьев А.З., Бестужев-Рюмин М.П., Бобрищев-Пушкин Н.С. (14-м был крепостной В.К. Кюхельбекера Семен Балашев). И эти 15-фунтовые "украшения" они носили, не снимая, ровно четыре месяца непрерывные 120 дней и ночей ("железа" сняты были с 12 декабристов 30 апреля 1826 г., с Н.С. Пушкина - 10 апреля).



Тот же А.В. Поджио объяснил и важный аспект психологического состояния арестованных декабристов: они надеялись на здравомыслие монарха: "Сначала, когда стали на нас злобно напирать и мы пошли было в отпор и держались, насколько было сил, но, когда борьба стала невозможна против истины доносов и самых действий, вы, строгие судьи, оставались в своих кабинетах и легко вам было судить да рядить затворников, отвергнутых и вами и всеми!

Обещанные расстреливания не состоялись; мы как-то стали свыкаться со своими следователями, взведенные ужасы теряли свое значение, и мы мало-помалу пришли к тому заключению, что дело возникшее должно будет принять оборот более разумный! Казалось, что дело... должно было при новом царствовании утратить свое прежнее назначение и подвергнуться не преследованию, а исследованию, более соответствующему благоразумной цели".

Надежды эти рассеивались с каждым новым допросом...

В одиночном покое

Дверь захлопнулась за ним с каким-то придушенно-ухнувшим звуком. "Будто тяжко вздохнула, - подумал он. - Обо мне вздохнула". Темнота камеры привычно опустилась на плечи, как-то сразу ссутулила всю его высокую стройную фигуру, и теперь он большим вопросительным знаком нависал над убогим топчаном, крошечным столиком и единственным добрым приветом свечкой. Душа его скорбела и страдала, как никогда. Повинен в этом был сегодняшний допрос, так больно и остро напомнивший первый - 16 января 1826 года - и первые часы в камере. И тогда, как сегодня, черная печаль заполнила все его существо, а глаза приковались к свече - маленькому и мужественному живому свету в безнадежности мрака. Тогда, вечером 16 января, в первые минуты его зрение не воспринимало окружающего в каземате - оно ещё не могло освободиться от только что виденного - там, за вздыхающими дверьми: вечерних улиц Петербурга, в котором он очутился впервые в жизни, от сверкающих огнями окон дворцов - обласканные новым монархом придворные устраивали приемы и балы. Сановная столица забыла о них, ещё живых, но уже будто погребенных.

Путь по анфиладам Зимнего был путем звуков: тяжелого звона в его голове и мерного, уверенного шага с позваниванием шпор сопровождавших офицеров - как и всем доставляемым на допрос, ему завязали глаза.

Когда же повязку сняли - передним оказались эти немигающие льдистые глаза. Государь с минуту пристально смотрел на него, потом, круто повернувшись, вышел в другую комнату. "В Зимнем - государь с зимними глазами". Павлу даже стало холодно, так отчетливо прошла через мозг и сердце мысль: "Он никого не помилует, у него в глазах смерть". Павел стал отгонять от себя эту мысль, уже зная, что не обманывается, отгонять, чтобы сосредоточиться на том, о чем спрашивал генерал-адъютант Левашов. Когда же картины только что виденного пропали, Павел Бобрищев-Пушкин пригляделся к тому, что окружало его, и что, видимо, должно называться местом его обитания. Сколько времени? Сутки, двое? Может, месяц? Он вспомнил леденящие глаза монарха: "А может быть?.."

Необъятный Божий мир, существующий для всех, вдруг, в одночасье перестал принадлежать ему, 23-летнему свитскому офицеру, - он будто спрессовался в эти две квадратные сажени его клетки, а отныне - на сколько, не дано ему знать, может быть, до физической смерти - в этом пространстве будет жить не только физическое его тело, но и духовное, умственное, нравственное "я". И не просто жить, а ещё и постоянно готовить себя к единоборству с теми, кто владел правом решать его судьбу и судьбу его товарищей, среди которых, как он знал, лучшие сыны Отечества. И готовность эта должна быть постоянной - неведомо, в какое время суток и в какой день ему повелят предстать перед его судьями, а значит, вступить в единоборство.

В темнице было сыро и тихо. Вся обстановка этого склепа для живых зеленого цвета деревянная кровать, плоский тюфяк, набитый грубой мочалкой, плоская подушка из той же мочалки - все это обтянуто грязной толстой дерюгой, у кровати столик с оловянной кружкой, в углу деревянная шайка, шесть замазанных краской стекол в окне за железной решеткой, дверь со стеклянной форткой, в которую страж во всякое время суток волен заглянуть, чтобы лишить затворника иллюзий, что может что-то быть вне контроля в теперешней его жизни. Эти первые сутки в одиночке крепости были особенно трудными и мучительными. Павел Пушкин, как и все его товарищи, остро и глубоко пережил их. Самой же страшной была первая ночь заточения. Видения, похожие на реальность, и сны, не приносящие успокоения и не дающие отдыха. А пробуждение после беспокойного прерывистого сна первой казематной ночи особенно жестокое испытание для узника: он осознает каждой клеткой своего существа, что его темница - унизительная и безвыходная реальность. Немалое мужество требовалось даже от самых неизбалованных, чтобы смириться, заставить себя свыкнуться со множеством вещей, которые называются "тюремным бытом". Так, надо было почувствовать упадок сил до изнеможения, чтобы коснуться топчана - грязного, страшного, с клопами и блохами ложа. Как бы ни пытались оградить себя узники, подкладывая шубы, сюртуки, чтобы преодолеть чувство брезгливости и омерзения, все это становилось гнездом для насекомых. Точно так же надо было приложить немалые усилия воли, чтобы, утоляя голод, примириться с казематским рационом. От декабриста А.В. Поджио узнаем: "Продовольствие было в ведении плац-майора, и деньги на продовольствие определялись по чинам арестантов. Генералу определялось 5 руб. сер. Штаб-офицеру - 3 р. 50 к., обер-офицеру - 2 р. 50 к. Значительная сумма, которую, кажется, по сердолюбию плац-майор умел крайне уравнять и подвести всех под одинаковую отвратительную пищу". Краснощекий, лысый толстяк пожилой плац-майор Подушкин на все вопросы и просьбы затворников отвечал единственной членораздельной фразой: "Сердце царево в руце Божьей". А вопросов, особенно в первые дни заточения, было множество, и одинаково яростно бунтовал здравый смысл каждого из участников.

"...Не надо забывать, что я взят по одному только подозрению и при своих всех сословных правах! - писал А.В. Поджио.

Признаюсь, когда стражник мой меня завел в этот хлевок и, не сказав ни одного слова, повернулся и захлопнул дверь, громко повернув два раза ключом, я просто вздрогнул и безотчетно чего-то устрашился!..

Какая же это сила, спросил я себя, которая так чародейно, мгновенно могла подействовать, чтобы ввергнуть меня в такую пропасть бессилия?

Каким образом совершается и возможен этот процесс насилия над существом, над человеком, наполненным одними высшими человеческими стремлениями, и этот человек отчуждается от всего мира и заживо погребается! И нет этому политическому лицу огражденья; нет для него ни защиты, ни оправдания; нет суда; он заранее обречен на казнь - казнь будет его кровью и плотью! Такое сознание ничтожности своей, при таких условиях неизбежной гибели есть высшее оскорбление, высшая обида...

Нет, не страх возмущает, не утрата жизненных условий, положения - нет: здесь задето самолюбие, к добру направленное; здесь глубоко потрясено высокое человеческое достоинство!"

И Павел Пушкин был во власти этих мыслей. В том апреле 1826 года в покое № 16 - насквозь промокшем каменном мешке, где даже свечка шипит и потрескивает, будто ворча на сырость, усевшись на жесткое свое ложе, он переживал шестой по счету допрос, отстоящий на три месяца от первого, хорошо понимая: сырая, лишенная всяких звуков одиночка должна была и предостеречь, и заставить говорить. Но он молчал. О главном. Вот уже три месяца.

С отрочества знал он, что его любовь к Отечеству ждет часа ратного подвига. Судьба уготовила ему не воинский, но гражданственный подвиг. Он готов к нему. Известно, что размер цели создает размер возможностей. Прекрасной цели освобождения России от рабства достичь не удалось. Но возможность не предать этой цели и после поражения у него и у его товарищей осталась - молчать, ни в чем не сознаваться. Остаться верным данному слову. Он молчал бы и далее, не будь сегодняшнего, 4 апреля 1826 года, допроса и очной ставки...

Тайна "Русской правды"

К марту 1926 года Следственная комиссия имела уже достаточно полную картину заговора декабристов, деятельности Северного и Южного тайных обществ, Общества соединенных славян.

Не могли найти только политического, идеологического документа декабристов - написанной Павлом Ивановичем Пестелем Конституции "Русская правда".

Надо сказать, что монарх проявлял к первой республиканской Конституции Российской особый, нетерпеливый интерес; декабристов-южан пристрастно допрашивали о ней, разыскание "тайных бумаг Пестеля", как называли "Русскую правду", велось особенно упорно. С положениями Конституции Никиты Михайловича Муравьева Николай I познакомился: Муравьев, успевший сжечь её перед арестом, по настоянию Следственной комиссии восстановил почти весь текст. В "Русской правде" монарх предполагал прочесть какие-то особые планы цареубийства, которые арестованные скрывают или не знают. Следственная комиссия упорно - почти без вариаций - задавала декабристам-южанам один и тот же вопрос: "Известно ли вам содержание "Русской правды" и где она находится?"

Другая причина нетерпеливого внимания монарха к Конституции Пестеля состояла в необходимости действовать.

"Русскую правду" необходимо найти, изъять и, может быть, уничтожить, чтобы не стала она источником новой крамолы и знаменем новой когорты вольнодумцев. Угроза, что Пестелева Конституция пойдет "гулять" по России в списках и станет возмутителем ещё ненаступившего спокойствия, оставалась. Ее следовало вручить в монаршие руки или получить абсолютно точное свидетельство, что "Русская правда" уничтожена. Последовательность разыскания Конституции выстраивается по мемуарам и следственным делам декабристов таким образом: первым, безусловно, был допрошен Пестель, затем Н.И. Лорер. Чернышев на очередном допросе начал угрожать Лореру страшными карами. В "Записках" Лорера читаем: "Долг чести и клятва (заявил декабрист) не позволяют открыть, где "Русская правда". Пусть автор "Русской правды" разрешит меня от клятвы, хоть письменно, и тогда я вам скажу. Чернышев схватил на столе какой-то лист бумаги, подал мне и сказал: "Читайте". Я тотчас же узнал почерк руки Пестеля и прочел: "Русская правда" была отдана в присутствии майора Лорера поручику Крюкову и штабс-капитану Генерального штаба Черкасову1, уложенная в ящик, чтоб быть зарытой на Тульчинском кладбище". После этих строк я взял перо и подписал внизу: "Действительно так"2.

Однако с этой информации началась путаница в показаниях, так как поручики Н.А. Крюков и А.И. Черкасов утверждали, что на кладбище "Русскую правду" не закапывали и что она сожжена.

Штабс-лекарь Ф.Б. Вольф показывал: "Когда уже общество было открыто и все были в смятении, то однажды говорили мы с Юшневским, где бумаги полковника Пестеля. Я говорил, что они, кажется, у Пушкина или Заикина, на что он полагал, что лучше их сжечь, что я и сказал Пушкину и Заикину, а после они мне говорили, что сие исполнили"1. То же утверждал генерал-интендант А.П. Юшневский. С Вольфом они возглавили Южное общество после ареста П.И. Пестеля.

В свидетельствах других членов Южного общества, особенно Тульчинской управы, единства не было: одни утверждали, что "бумаги" сожжены, другие уверяли, что их кто-то куда-то надежно спрятал.

Арестованный вместе с Павлом Ивановичем его преданный денщик Степан Савенко, который знал правду, уверял, что вместе с Пестелем он жег много бумаг, а какие те бумаги - не ведает. И даже жестокие побои и закование в "железа" не изменили его показаний.

Чтобы попытаться раскрыть тайну "Русской правды", необходимо припомнить, что происходило в ноябре - декабре 1825 года в тайном Южном обществе, членами которого были офицеры II-й Южной армии, расквартированной в маленьких городках, местечках, селах Украины (главный штаб её располагался в Тульчине).

После получения известия о смерти Александра I П.И. Пестель собирает экстренное совещание Тульчинской управы и на нем предлагает новый план восстания (прежде восстание намечалось поднять летом 1826 года во время смотра войскам Южной армии).

По этому новому плану следовало арестовать начальника штаба Южной армии Витгенштейна, занять "главную квартиру" - штабы 1-й и 2-й армий, захватить военные поселения. Но дать сигнал к восстанию Пестель не успел. Он был вызван 12 декабря в штаб армии и на рассвете 13 декабря при въезде в Тульчин арестован2.

Как случилось, что главу Южного общества арестовали за день до выступления северян на Сенатской площади? Дело в том, что офицер полка П.И. Пестеля Майборода, член Южного общества, прокутивший казенные полковые деньги, решил спасти "честь" ценой предательства: 25 ноября 1825 года он делает донос на декабристов через генерал-лейтенанта Рота и отправляет донос в императорскую резиденцию в Таганрог на имя Дибича.

Донос этот был не единственным, и доносчиков было несколько1. Но если до ноября 1825 года сообщения о доносах оставались скорее слухами, глухо доносившимися до Украины, то почти одновременно с сообщением о внезапной смерти государя руководители Южного общества получают известие: доносы на тайные общества есть, но Александр I не успел или не захотел дать им ход.

Пестель понял: арестов можно ждать с минуты на минуту. Он приглашает подпоручика Николая Заикина к себе в Линцы, где стоял на квартире, и предупреждает, чтобы члены общества вели себя осторожно, а также просит надежно спрятать находящиеся в Немирове у майора Мартынова бумаги, очень важные. Заикин понимает - это "Русская правда".

Неизвестно, почему Пестель отказался от мысли зарыть ящик с бумагами на Тульчинском кладбище2. Однако известно, что уже в первых числах декабря "Русская правда" находилась в местечке Немирово у майора А. Мар-тынова. И вот теперь Пестель вручает судьбу своего труда едва ли не самому молодому, "необстрелянному" члену Южного общества Николаю Заикину. Видимо, бумаги вызволили из громоздкого ящика и зашили в подушку. Подпоручик отправляется в Тульчин, затем в село Кирнасовку, где квартировал, и вместе с братьями Бобрищевыми-Пушкиными придумывает, как надежно спрятать бумаги. Решили под полом их казенной квартиры. Но сначала, чтобы не пострадали от сырости, бумаги оборачивают в холст, затем упаковывают в клеенку. Временно все успокаиваются. Однако декабрь 1825 года ощутимо тревожен, и тревогу усиливает новое сообщение. 12 декабря князь А.И. Барятинский из Тульчина передает для Пестеля тайное письмо, где сообщает, что из Петербурга прибыл генерал Чернышев с какой-то секретной миссией; генералы Витгенштейн и Киселев уединились для конфиденциального совещания. Как сигнал опасности воспринимает это Павел Иванович. Вместе с Н.И. Лорером он принимается за разбор бумаг на своей квартире в Линцах: из ящиков стола, шкафов в ярко пылающую печь летит все, что не только прямо касается главы Южного общества, но и как-то связано с его товарищами (именно поэтому обыск, в котором Чернышев участвовал лично, ничего не дал). Сергею Григорьевичу Волконскому удалось навестить Пестеля на тульчинской гауптвахте, и Пестель отдал последние распоряжения. Касались они прежде всего уничтожения всех сколько-нибудь важных бумаг, документов, писем.

Здесь нужно вспомнить, что известия о поражении декабристов на Сенатской площади в те дни в Тульчин ещё не пришли. Пестель же очень надеялся на победу северян - в этом случае власть в России оказалась бы у избранной тройки верховных правителей, и эта революционная тройка должна была бы обнародовать "Русскую правду" для всеобщего сведения и руководства.

И.В. Поджио свидетельствовал: "Я слышал, что когда Пестеля арестовали, то князь Волконский с ним виделся. Пестель сказал Волконскому: "Будь спокоен, ни в чем не сознаюсь, хотя бы меня в клочки изрубили, - спасайте только "Русскую правду". Сожгите её только в крайнем случае, - настойчиво, несколько раз повторил он..."

Ситуация стала критической, когда пришло сообщение о неудаче в Петербурге.

Юшневский и Вольф, как руководители Южного общества, отправили в Кирнасовку гонца - поручика И.Б. Аврамова с приказом: "Бумаги сжечь!"

Однако накануне князь Барятинский высказал мысль, что Юшневский и Вольф "крепко трусят и потеряли головы". Вспомнив это, младшие офицеры Заикин, Аврамов, братья Бобрищевы-Пушкины действуют на свой страх и риск, нарушая приказ. Они решают, коль будет это в их силах, спасти "Русскую правду", значимость которой и для движения и для будущего успели постичь они читали её конспективное изложение, которое Пестель отдельной тетрадкой давал членам общества для ознаком-ления.

О будущем государственном устройстве младшие офицеры знали и из пусть нечастых - бесед с Павлом Ивановичем в Тульчине. Решив бумаг не сжигать, а надежно спрятать, договорились пустить слух, что "Русская правда" сожжена.

Вот отчего на следствии кто-то из слов Вольфа и Юшневского, сумевших передать эту дезинформацию, совершенно искренне убеждал следствие, что бумаги сожжены, а Николай Заикин, Крюков 2-й, знавшие истину, утверждали то же самое, но уже пытаясь спасти "Русскую правду". Показания других членов в обществе были противоречивы. И не решись Николай Заикин на самоотверженный поступок - взять "сокрытие бумаг Пестеля" на себя, - не выстроилась бы та цепь событий, что сначала запутала следствие, а потом облегчила ему работу: Заикин, не участвовавший в сокрытии, не смог найти их в поле, и тогда прибегли к помощи брата его, 17-летнего прапорщика Федора Заикина, указавшего и место, где были зарыты бумаги, и назвавшего имена главных, непосредственных исполнителей акции, о которой Следственная комиссия не могла дознаться три долгих месяца, - братьев Бобрищевых-Пушкиных.

] ] ]

Николай Бобрищев-Пушкин задумчиво и неторопливо шел улицей Кирнасовки. События последнего времени поселили в душе тревогу и озабоченность. "Слухи, беспокойство умов, моя любовь - все сразу, - размышлял он. - Скорее, скорее беги, время". Может, Бог даст, в Рождество они с братом поедут к родителям в Егнышевку, надо приготовить все к свадьбе, потом выправить бумаги по его доле наследства - и прощай, холостая квартира и неуютное бытие! А потом брата женит. Хоть это непросто - весь в науках, все ему интересно, а женщин будто и не существует. Ничего, он ещё очень молод!

Николай так задумался, что вздрогнул, когда с ним поравнялся уже у самых ворот дома всадник.

- Я к тебе, брат Пушкин, - крикнул, соскакивая с коня, Иван Аврамов.

- Слушаю, поручик.

Аврамов привязал лошадь и негромко спросил:

- Где нам лучше поговорить - в доме или здесь?

Николай, взглянув на привычно пустынную улицу, ответил:

- Хочешь чаю, закусить - пойдем в дом...

- Нет, нет, времени мало. - Аврамов, чуть коснувшись рукой его локтя, сказал тихо и взволнованно: - Я приехал сказать, что бумаги Пестелевы должно сжечь непременно.

Николай даже отшатнулся:

- Помилуй! Как можно жечь эдакие бумаги!

- Что делать, брат, чай, время такое беспокойное, и себя, и бумаги опасности подвергаем, - рассудительно и взволнованно отвечал Аврамов. Однако ж в душе и я, как ты, мыслю.

- Ну и уговори, чтоб не жгли, - умоляюще заговорил Николай, загораживая Аврамову дорогу.

- Вот ведь история какая, - улыбнувшись, сказал Аврамов, отвязывая коня. - А знаешь ли что? Едем тотчас к Заикину и брату твоему, вместе легче будет решить...

Он вскочил в седло и рысью направился к квартире, где жил Заикин с Павлом Пушкиным, - она была примерно в версте, а Николай поспешил за Аврамовым пешком. "Сжечь! - рассуждал он дорогою. - Сразу сжечь! Столько Пестель трудился. И мысли там есть ох какие новые, возвышенные! Не злодей же он какой - для пользы Отечества старался. А просвещение всем разве не нужно? А выборное начало, а свобода слова, печати, а реформа армии - плохо ли?"

Он смотрел на унылые голые поля, на ряды украин-ских мазанок под соломенными крышами и вспоминал страстные Пестелевы речи о позоре рабства, о свободе всех людей и равенстве - перед Богом, этим небом, этими полями, большой и доброй землей.

"Ах, кабы так-то в жизни!"

Брат Павел обрадовался им, а Николая Заикина дома не оказалось - уехал по делам в Тульчин.

Совещание было коротким и бурным. Все трое сошлись во мнении - бумаг не сжигать. Однако многие члены Тульчинской управы знали, что они спрятаны в заикинском доме.

- Бумаги надо всенепременно перепрятать, - сказал Николай Бобрищев-Пушкин.

- Но куда? На всех наших квартирах найдут, - размышлял Аврамов.

- Мы с Заикиным, гуляючи как-то, почли за удобное местечко недалеко тут в поле, можно туда.

Павел как бы ставил это на обсуждение.

- Отчего же, можно и туда. Только не лучше ли за руководителей не решать да все же сжечь бумаги? - опять засомневался Аврамов.

Рассудительный Павел возразил:

- А где же и в какое время жечь мы будем эдакую кипу бумаг? В поле, в огороде? Наш костер, пожалуй, из Тульчина видно будет. - Все невесело улыбнулись, и Павел проговорил твердо, будто точку поставил: - Что менее опасно, то и надо делать.

Судьба бумаг была решена. Бобрищевы-Пушкины их зароют, а слух распустят, что бумаги сожжены.

...Аврамову было пора возвращаться в Тульчин. Братья не задерживали они все сделают ночью сами.

- Напомните Заикину про другие бумаги, открытые, где они и что в них? - Аврамов призадержался было, но братья успокоили:

- Бумаги у него. Они не так чтоб уж и важные: инструкция - об артиллерийских снарядах, другая - о приеме членов. Ну, эти он сожжет непременно.

Вытащить пакет из-под пола не составляло труда. Самым сложным делом было выйти из дома с лопатой, да ещё в такую пору, когда уж в селе никто из домов не выходит. Опасались братья Пушкины и чьего-то недоброго глаза в самой Кирнасовке, и поздних путников за околицей.

Но ночь была темная, и прийти к выбранному месту, не знай они уже три года окрестности, и вовсе бы казалось невозможным. Братья шли быстро, молча. Миновали корчму. Во всех окнах, слава богу, темно. Через несколько поворотов затемнел и мельников двор. Еще сотня саженей по дороге в гору вот и крест придорожный. Они отсчитали 180 шагов от дороги к канаве, давно заброшенной, так, чтобы составился прямой угол с высокой и широкой межой. И на этом пересечении Павел начал копать. Не случайно они облюбовали именно это место: и заброшенное, и естественная возвышенность - бумаги в дождь не намокнут - и найти нетрудно, если знать про прямой угол.

Землю разровняли тщательно, проверили, не осталось ли следов от сапог.

Наутро пришлось показать место Федору Заикину - его брат Николай все не возвращался из Тульчина, а случиться каждую минуту могло всякое.

Мало того, Федору ещё и строго наказали:

- Если случится, что нас возьмут, это место покажи Лачинову. А уж он придумает, сжечь их или отдать кому по принадлежности.

Но все было спокойно, дня через два появился Николай Заикин. Его посвятили в тайну, не показав, а лишь объяснив, где зарыты бумаги. Затишье перед массовыми арестами трудно было принять за настоящий покой - сведения о событиях в Петербурге были разноречивыми и неточными, доходили с опозданием. Невеселым и тревожным вышло завершение 1825 года. Не обещал быть иным и приближающийся новый, 1826 год...

В архив, а не в огонь!

Апрельский 1826 года допрос потряс Павла Бобрищева-Пушкина (а несколькими днями ранее Николая). Вот что дал ему прочитать генерал-адъютант Чернышев и чего он не мог понять и простить ни брату, ни товарищам своим: "1826 года, апреля 5 дня, в присутствии высочайше учрежденного Комитета по решительному запирательству поручика Бобрищева-Пушкина 2-го, подтвержденному им на очной ставке с князем Барятинским, что он к тайному обществу никогда не принадлежал, дана ему, Пушкину, очная же ставка с подпоручиком Заикиным, который показывал: а) поручик Бобрищев-Пушкин 2-й был действительно членом помянутого общества, б) по поручению Крюкова 2-го, ездивши в м. Линцы к полковнику Пестелю с известием о болезни блаженной памяти Государя императора, на обратном пути он, Заикин, в Немирове взял у майора Мартынова бумаги, принадлежащие Пестелю, одни - зашитые в холсте, а две - открытые, кои по приезде в Тульчин показывал Бобрищевым-Пушкиным 1-му и 2-му, в) согласившись с обоими братьями Пушкиными, означенные бумаги все трое увезли в село Кирнасовку, где из оных бывшие в холсте зашили в клеенку и спрятали в своей квартире под полом, а открытые две он, Заикин, положил у себя особо, г) после сего братья Пушкины, желая вернее сберечь бумаги Пестеля, зашитые в клеенку, ночью зарыли их в землю в поле недалеко от селения. Место, где оные были сокрыты, указал ему, Заикину, Бобрищев-Пушкин 2-й, д) недели через две Пушкин 1-й, пришед к нему, Заикину, вспомнил о двух открытых бумагах Пестеля и, прочитав с ним оные, тут же сожгли, е) хотя штабс-лекарь Вольф, по поручению Юшнев-ского, и другие тульчинские члены неоднократно напоминали, чтобы все бумаги Пестеля истребить, но братья Пушкины и он, Заикин, почитая их важным сочинением в политическом отношении, желали сохранить оное и для того, бывая в Тульчине не один раз, распускали между членами слухи о мнимом сожжении бумаг Пестеля и ж) он, Заикин, желая спасти братьев Пушкиных от ответственности за означенные бумаги и полагаясь на память свою, объявил положительно, что найдет их, но, прибыв на место, указывал оное ошибочно и только с помощью брата своего Федора Заикина успел отыскать настоящее место, где те бумаги и взяты посланным от правительства чиновником".

"Бумаги найдены и взяты, бумаги найдены и взяты", - билась среди частых ударов сердца мысль. "Все, все напрасно! Зачем же они, а?" И пришло в душу опустошение, и будто померкло сознание. С Павлом Пушкиным сделался тот приступ тупого равнодушия, какой бывает в минуту самого сильного потрясения у людей глубоких, цельных, бескомпромиссных.

Единственно, что сделал он осознанно и твердо, отказался от очной ставки с Заикиным. Павел видел в нем предателя, погубившего дело, и не желал снисходить до лицезрения его.

И дополнительный вопросный пункт в этот день завершился такой записью: "Поручик Бобрищев-Пушкин 2-й после сделанных ему внушений и объявления вышеозначенных показаний, не допуская до очной ставки с Заикиным, изъявил, наконец, признание, что к тайному обществу он принадлежал и принят был в оное князем Барятинским".

Все случившееся - раскрытая тайна, найденные бумаги - тем сильнее сокрушали сердце П. Пушкина, что он впервые ощутил себя пешкой в руках судьбы и чужой несдержанности. Только много позже вспомнит он последний пункт из показаний Николая Заикина. Тот, желая спасти их с братом, решил все взять на себя. Сказал, что и прятал "Русскую правду", и слухи распускал он один. Задумается и поймет Павел Пушкин, что стояло за этим поступком Николая, и пожалеет, что отказался от очной ставки с ним - надо было увидеть и, может, поддержать друга. А у самого Павла от благородства Заикина, как и у старшего брата, потеплеет на сердце, и взбодрится он духом. Ему не суждено было узнать невеселую историю терзаний и злоключений Николая Федоровича Заикина в Петропавловской крепости. Не дано было в то время знать и какую короткую - всего в 32 года, - полную лишений жизнь предстояло Николаю Заикину прожить. За все время пребывания в крепости они увиделись - но вряд ли сумели обменяться словами - единственный и последний раз 13 июля 1826 года во время исполнения приговора Верховного уголовного суда.

Недлинная и грустная история Н.Ф. Заикина и отыскания "бумаг Пестеля" такова. Арестованный в Тульчине, 14 января Заикин был отправлен в Петербург. После двух допросов объявил, что он один зарыл "Русскую правду" у с. Кирнасовки, и даже нарисовал план. 31 января 1826 года из № 30 Кронверкской куртины, где по цар-скому распоряжению "посажен по усмотрению и содержан строго", Николая Заикина отправляют для совершения тайной миссии. При этом повелевалось: "по закованию в ручные железа, снабдив теплою для дороги одеждою для отправки в Тульчин, сдать Слепцову". Н.Ф. Заикина посылали в Кирнасовку, чтобы он на месте показал место "зарытия бумаг".

Подробности этой экспедиции содержатся в рапорте штабс-ротмистра Слепцова: "Заикин не смог показать точно места, где зарыта "Русская правда", - копали в трех местах безуспешно. Выяснилось, что зарывали бумаги Бобрищевы-Пушкины, а он только слышал, где они были зарыты. Вспомнив, что братья Пушкины место это показывали брату, подпрапорщику Федору Заикину, он посылает ему записку, в которой просит открыть тайну человеку, вручающему записку.

"Не упорствуй, - убеждает старший брат, - ибо иначе я погибну".

Так с помощью Федора Заикина найдены были бумаги. Надо сказать, что весь поиск проводился в величайшем секрете. Ф. Заикин думал, что записку привезли из Петербурга, и не подозревал, что брат находится рядом в Кирнасовке.

Землекопы и даже официальный свидетель - земский исправник И. Поповский не знали, что ищут и что нашли. "Вырыто что-то, - писал исправник, - закрытое в клеенки темного цвета, испортившееся в некоторых местах от сырости".

13 февраля Н.Ф. Заикина снова водворили в Петропавловскую крепость, а "Русскую правду" Следственный комитет, не распечатывая, передал Николаю I. Заикин же, тяжело переживая и свое признание, и раскрытие тайны "бумаг Пестеля", пытался покончить с собой.

25-летнего декабриста Н.Ф. Заикина, осужденного за то, что "участвовал в умысле бунта с принятием поручений от общества и привлечением одного товарища", Верховный уголовный суд отнес к 8-му разряду и приговорил к ссылке в Сибирь бессрочно (указом монарха от 22 августа 1826 года определил 20-летний срок поселения - но, как свидетельствует судьба Н.С. Бобрищева-Пушкина и немногих декабристов 8-го разряда, которые останутся в живых через двадцать лет, этот указ был только на бумаге).

27 июля 1826 года тайная ночная дорожная коляска увозила Николая Федоровича из Петербурга и фактически из жизни, хотя умер он ровно через 7 лет (23 июля 1833 года) на поселении в Витиме Иркутской губернии.

Тогда, в апреле 1826 года, Павел Бобрищев-Пушкин более всего жалел, что не сошелся близко с Пестелем - человеком, как он понимал, исключительным, хотя истинную значимость П.И. Пестеля для истории, равно как и созданной им "Русской правды", он поймет уже там, в Сибири, когда декабристы будут скрупулезно анализировать и события неудавшегося восстания, и идеологические, политические установки "Русской правды" и Конституции Никиты Муравьева.

Павел Пушкин не знал, что в печальный этот апрель 1826 года "Русская правда" была уже царской узницей - только заключил её монарх не в каземат, а в архив. И вот почему. Когда Николай I и Следственная комиссия, бегло просмотрев сочинение Пестеля, не обнаружили в нем ни цареубийственных планов, ни каких-то "эффектных" подробностей, которые изобличали бы творца "Русской правды" как изверга и погубителя, они сразу же утратили к ней интерес. Знакомить же общественность России и Европы с этим документом монарх, естественно, не желал. Вот почему "Русская правда" была надежно запечатана в секретном архиве (только в 1906 году освободили Конституцию из заточения и состоялась первая её публикация),

Михаил Лунин в "Разборе донесения тайной Следственной комиссии государю императору в 1826 году" писал: "Комиссия величается, что она отрыла Конституцию Пестеля ("Русскую правду") из земли близ неизвестной деревушки. Но она совершила сей подвиг, дабы вернее укрыть "Русскую правду" от народа, предав её забвению архив(а). Об Конституции Пестеля в Донесении сказано несколько слов (в примечании), изобличающих более осмотрительность членов Комиссии, нежели заблуждения сочинителя"1.

Следует подчеркнуть такой важный момент. Спустя два месяца после начала арестов "Русскую правду" монарх и "следователи" просматривали, по сути, уже как знакомый им документ, так как его содержание стало известно по показаниям многих декабристов и самого Пестеля. Они лишь, что называется, "сличили" их с подлинником. Да и самодержец к этому времени несколько успокоился, подавил свой страх: всех зачинщиков бунта и рядовых членов надежно укрыли своды казематов Петропавловской крепости.

Однако что было бы, расскажи Бобрищевы-Пушкины о сокрытии ими "Русской правды" и окажись Конституция Пестеля в руках монарха в первые дни января 1826 года?

Вряд ли имели бы мы сейчас текст "Русской правды", а написанный рукой П.И. Пестеля тем более. Скорее всего, "Русскую правду" уничтожили бы. Произошел нередкий в истории случай, когда сознательное невыполнение поспешного приказа принесло победу сражению.

Братья Бобрищевы-Пушкины, 25и 23-летний по-ручики, скромные свитские офицеры, нарушившие приказ о сожжении "Русской правды" и тем спасшие её, потом спасли Конституцию и во второй раз, скрыв её местонахождение от следствия. Молчанием своим спасли. Для истории российской, для будущего спасли. "Русскую правду" отправили в архив, а не в огонь!

Полюбить не успел...

Павел Пушкин, с детства очень любивший брата и подражавший ему во всем, сейчас, в апреле 1826 года, в каземате, вспоминал об их последней поездке домой, в Егнышевку, год назад в отпуск1.

Для Николая и Павла, хотя вряд ли они говорили об этом между собой, эти нечастые приезды в родовое имение, радость свидания с отцом, матушкой, младшими братьями и сестрами, пешие и конные прогулки по окрестностям таким непередаваемо красивым, неспешное, наполненное милыми домашними и недомашними подробностями житье были событиями в их жизни особыми.

Лишь в эти, так скоро пролетающие 2-3 месяца, они обретали ни с чем не сравнимое чувство родного дома, тепла и уюта, которых лишила их жизнь с отрочества. Души их воспаряли от всеобщей любви и ласки, малых, но таких значимых знаков внимания, от обожания младших. Родители старались "побаловать" своих старшеньких, и это трогало до слез.

Их последний приезд был особым для Николая - влюбленного и любимого: он приехал получить согласие и благословение на его брак с тульчинской дворянкой Дашенькой М.1 Павлу было чуть-чуть грустно: у старшего брата начиналась своя, не совпадающая с его, Павла, жизнью. Он любил и гордился Николаем - старшего брата нельзя было не любить. Высокий красавец с густыми вьющимися волосами, рыцарственный и бесконечно добрый человек, философ, умница, поэт, в глазах которого всегда светилось радостное упоение жизнью, счастьем. Родители - Сергей Павлович и Наталья Николаевна - и согласие дали, и порадовались: их первенец с Божьей помощью определился в службе, а теперь вот обзаведется и семьей.

То, последнее перед вечной его разлукой с родителями утро, началось в доме с радостной кутерьмы и хлопот - Николашу благословили, и нынче он ехал в Тульчин, где должно быть обручение. Сам Николаша волновался ужасно, и от волнения похохатывал, встряхивая непослушной своей гривой, чуть не до полудня бродил по комнатам, потом долго одевался, пошел к maman, которая с ним о чем-то пошепталась, и уж только потом в гостинной зале родители благословляли на дорогу и крестили Николашу.

Нянька, стоя с радостно улыбающейся прислугой, беззвучно плакала, промакивая глаза большим платком, а когда совсем потерявшийся от общей любви и внимания Николаша двинулся наконец к выходу, все принялись крестить его вслед. Но на крыльцо нянька прислугу не пустила - она знала, какой её старшенький добрый и чувствительный, и боялась, что он может расплакаться. Хоть уж и офицер, и 25 ему, а ведь дите - сердце золотое. Таким Павел, ещё остававшийся больше месяца дома, и запомнил перед почти семилетней разлукой - да ещё какой разлукой! - брата: нарядного, напомаженного и так переволновавшегося, что, казалось, слегка сердитого - он, запахивая шубу, садится в сани, коротко машет рукой, лошади трогают, а они - отец, матушка и он - стоят на крыльце, и в сердце их одинаковые и радость и грусть...

Какой наполненный, интересный, в привычных армейских занятиях и непривычных разговорах, встречах, спорах прожили они этот 1825 год!

...30 декабря 1825 года по приезде из Тульчина в Кирнасовку Павел не застал брата на его квартире. Денщик сказал, что Николай все три дня пробыл по делам в штабе, гостил у своей невесты, и сегодня там. Павел поехал на свою квартиру. Не было дома и Заикина - уехал в штаб. "Точно нарочно нет никого!" - досадовал Павел. На душе было тяжело: в штабе армии от друзей узнал, какой мощной волной прошли аресты в Петербурге. Сомнений уже не оставалось - волна эта вот-вот накроет и их, южан.

Рассказали и о Сергее Муравьеве-Апостоле: арестованного 19 декабря главу восставшего Черниговского полка в Трилесах освободили его сподвижники-офицеры Кузьмин, Сухинов и Щепилло. И хотя восставшие черниговцы отчаянно сражались, Павел Пушкин не был уверен в их победе - без поддержки Петербурга и 2-й армии им не выстоять...

Денщик рассказывал про Николая. "Там уже все слажено, свадьбе скоро быть", - радостно гудел он, ловко хлопоча над самоваром. Тимофей толково и коротко доложил, кто из господ офицеров "изволил справляться" о Павле, что передать велено. А велено было поручиком Аврамовым передать, что нынче-завтра быть офицерской пирушке, чтобы он готов был! То был сигнал тревоги.

Павел, притомившись с дороги, хотел отдохнуть, но, услыхав про пирушку, решил только испить чаю покрепче и приняться перебрать, хоть и невинные, бумаги. Он допивал уже второй стакан, когда послышался колокольчик, громкий хрип-фырканье с лету остановившихся лошадей и сразу же тяжелый топот многих сапог в сенях...

Обыск длился часа два, хотя в их с Заикиным казенном пристанище, кроме книг да белья и сменного мундира, почитай, и не было ничего.

Поначалу он попытался урезонить ретивых жандармов:

- Господа, зачем же подушки вспарывать?

Однако "господа" не взглянули даже, только ещё ретивей орудовали штыками, так что пух из перин и подушек так и носился по комнатам, пока взламывали шкафы, полы, даже стены. Это бессмысленное разрушительство, как ни странно, успокоило нервную дрожь в ногах. Он сносно перенес и личный обыск, с самого начала внушив себе здравую мысль: "Разве мы не были готовы к этому?"

А по дороге в управу, где снимали с него первый допрос, страдал душевно только от того, как подействует на брата его арест и вид разгромленной обыском квартиры - от него жандармский наряд отправился к Николаю.

"И это - по возвращении от невесты! После такой-то душевной радости ох как тяжело ему будет!"

И вдруг Павел почувствовал, как где-то в глубине души, будто робкий и тихий музыкальный аккорд, прозвучала мысль: "А я и полюбить не успел!.."

В разных одиночках № 16

Будто невиданное бедствие свершилось в природе - закружились, ложась на столы начальства самого нелепого и страшного заведения в России Петропавловской крепости, - бесчисленные печальные бумажные листы. Больше месяца шла эта круговерть. Написанное в листах было обстоятельно, буднично и деловито.

"№ 279 Секретно

Господину Военному министру

При высочайших Его императорского величества повелениях ко мне от 16-го сего генваря присланные свиты Его императорского величества по квартирмейстерской части поручики Бобрищевы-Пушкины 1-й и 2-й для содержания во вверенной мне крепости, мною приняты и посажены каждый порознь в арестантские покои1, а 1-й по заковании в ручные железа. О чем должным считаю Ваше высокопревосходительство иметь честь уведомить.

Генерал-адъютант Сукин2.

С. - Петербургская крепость

17 генваря 1826"3.

Как и брат, Николай Бобрищев-Пушкин был арестован 30 декабря 1825 года, и на первом допросе в Тульчине 31 декабря категорически отказался от своей принадлежности к тайному обществу.

Братья были отправлены в Петербург 8 января 1826 года, и 16 января предстали порознь перед генерал-адъютантом Левашовым. Трудно предположить, чтобы почти в течение целого месяца, ожидая ареста не только со дня на день, но и с минуты на минуту - особенно после ареста Пестеля, - они не продумывали линии своего поведения на допросах или способа защиты. И если продумывали, то она, естественно, должна была быть одинаковой.

Тем не менее уже на первом допросе в Зимнем дворце братья ведут себя по-разному. Павел все отрицал. Он держался с почтительной уверенностью и достоинством, и неторопливая обстоятельность его ответов на вопросы, лично до него касающихся, - о рождении, воспитании, службе и т. д. - до того времени, пока не собраны были серьезные улики и показания против него, думается, даже склоняли следствие к мысли о его непричастности.

Впечатлительный же, гордый и легко ранимый Николай Пушкин отвечал на вопросы Левашова с исключительной смелостью, которую тот нашел невиданной дерзостью. Так же расценил поведение арестованного и монарх.

Николай заявил: "В 1819 году я был принят в тайное общество, кем же был принят, назвать не хочу. Членов назвать я не могу.

Намерением общества было введение в государстве ограниченной власти. Средство достижения оного сказать не могу по неизвестности".

Трудно решить, чего больше было в этом ответе: присущего ему максимализма, твердой уверенности, что, независимо от ответа, ждет его скорое "расстреляние" или столь же скорое освобождение, так как заговорщики никакого действия не успели произвести (думается, так поначалу считали все декабристы).

Действительность же преподнесла то, к чему готовы они не были. Путь их после допроса из Зимнего лежал в одиночные казематы Петропавловской крепости. Каждого сопровождала собственноручная записка государя, обрекавшая на тот вид существования, который все же назывался жизнью. Условия этого существования были в прямой зависимости от того, как вел себя арестованный на допросе, от настроения государя или других, только ему ведомых причин. О соблюдении каких-то юридических норм или законе речи просто не шло в течение всего следствия, а потом и расправы над декабристами. И букву закона, и закон в целом заменила воля монарха непредсказуемая, жестокая, мстительная.

] ] ]

Николая Пушкина сопровождала такая монаршая записка:

"Присылаемого Пушкина 1-го заковать в ручные железа и посадить и содержать строго".

Об исполнении было незамедлительно доложено:

"При высочайшем Его императорского величества повелении присланный ко мне Пушкин 1-й для закования в ручные железа и строгого содержания во вверенной мне крепости мною принят и по заковании его посажен в Кронверкской куртине в арестантской покой № 16, где он ни с кем никаких непозволенных сношений иметь не будет. О чем Вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу.

Комендант генерал-адъютант Сукин.

С. - Петербургская крепость

16 генваря 1826-го".

Поведение Николая Сергеевича на первом допросе вкупе с железами и мрачной, сырой одиночкой сделали невозможным его поединок со следствием (как это было у Павла Пушкина). Каждый из последующих его допросов был новым нажимом и психологической атакой следователей. И все же Николаю Пушкину до конца марта удается "сокрытие бумаг Пестеля" - в его положении это было равносильно подвигу.

На втором допросе, 19 января 1826 года, ему вручаются вопросные листы из четырех пунктов, требование ответить на которые сопровождается угрозой, что отказ признаться "есть новое преступление, усугубляющее признанную вами вину, и влекущее за собою строжайшее взыскание, не за одно уже соучастие в злоумышленном обществе, но и за дерзостное упорство в раскрытии истины, которая совершенно известна"1.

Николай Сергеевич вынужден отвечать, объясняя свой прежний отказ давать показания: это было бы противно его "чистой, христианской нравственности, заставляющей скорей лишиться своего, нежели отнять у другого, повелевающей любить ближнего, как самого себя, и носить бремени друг друга".

Он сообщает, что "был принят в тайное общество в Тульчине в конце 1820-го или в начале 1821 года", что принял его "старший адъютант 2-й армии гвардии поручик Басаргин".

Причины, "вовлекшие в сие общество", объясняет так: "решился вдаться в сию опасность с единственным намерением, причитаясь к какому-нибудь соединению, получить через то самую возможность в случае нужды быть полезным моему Отечеству, каким бы ни случилось особам и лицам, и моей вере, потому что полагал, что Отечество не в одном сражении требует пожертвования собою"1.

Перечисляет Бобрищев-Пушкин 1-й и те программные установки, которые руководство Южного общества пропагандировало среди рядовых своих членов: "способствовать введению в России правления, ограниченного посредством народной депутации, для чего предполагалось доставить свободу и помещичьим крестьянам. Защищать неприкосновенность господствующей веры, но обеспечить веротерпимость и прочих христианских исповеданий. Всеми силами не позволять раздробления государства, если бы некоторые области, воспользовавшись переменою, захотели отделиться". Акцентировалась необходимость держать в тайне свою принадлежность к обществу: "Принимаемому не сказывать никак ничьего имени, кроме своего, и сообщаться посредством того, кто принял"2.

О средствах достижения цели общества Николай Пушкин не знал и делал упор на бездействие членов Южного общества, и свою в частности.

Следственный комитет, несмотря на довольно обстоятельные ответы, не поверил в полноту "чистосердечных" его признаний. Вот почему, пока продолжалось следствие - а оно шло теперь в направлении розысков "Русской правды", - Николая Пушкина оставили "дозревать" в душной его темнице, где, как он писал, он "умирал всякий из этих 90 дней".

Два месяца не вызывали Николая на допросы, будто забыв о его существовании. Когда 29 марта 1826 года после тьмы, мрака, сырости, оглушающего одиночества, похожего на погребение заживо, с глаз его снимают повязку и он оказывается в ярко освещенной, теплой, заполненной говорящими, смеющимися людьми зале, вряд ли, наверное, сразу смог Николай включиться в процесс допроса, - ему нужно было освоиться с мыслью, что в природе ещё существует естественная жизнь.

Безусловно, именно зов жизни, попытка выйти из казематского небытия была одной из причин, которая заставила его обнаружить "в показаниях откровенность". Другой причиной стало чтение показаний Николая Заикина, с которыми познакомил его Чернышев.

Николай Сергеевич логически стройно изложил свою систему взглядов на возможность революционного взрыва во всяком государстве, и в России в частности; о силах, этот взрыв вызывающих; о невозможности произвести этот взрыв волею одного или нескольких людей: "Какого числа было общество, долго не знал. Наконец узнал, что в нем около трехсот человек.

Таковое число почел я каплею в море и с тех пор начал весьма сомневаться, чтобы из этого что-нибудь произошло, кроме того, что это наведет на нас со стороны правительства погибель, а со стороны света то, что нас почтут просто за шалунов, мальчишек.

Я достаточно читал для того, чтобы думать, что в эдаком необъятном пространстве, какова Россия, могло произвести что-нибудь такое малое число, и притом разметанное в разных сторонах".

Николай Пушкин, познакомившись с членами Южного общества, с огорчением увидел, что некоторые из них "увлечены заблуждениями атеизма". Он попытался "образумить" их, но словесные убеждения оказались бессильны, и тогда "для удостоверения в непременной необходимости существования Бога и будущей жизни я нарочно перевел из сочинений аббата Кондильяка статью, показывающую оное, и другую, показывающую естественные начала человеческой нравственности.

Относительно доказательств религии я совершенно согласен с Паскалем, что надобно в рассуждении оной проникать посредством сердца в рассудок, а не посредством рассудка в сердце.

Я не смел и не смею ни у кого предполагать испорченность в сердце, и заблуждения атеизма во многих приписываю неосторожному чтению книг, заключающих ложные мнения".

Тогда, в 1824-1825 годах, активная борьба Николая Пушкина за религию, веру, нравственность как основу политического движения результатов не принесла.

"Этот дух, просто деизм или, по крайней мере, равнодушие, были господствующими в Тульчине вообще, несмотря на внешность и обряды", сокрушался Николай Сергеевич.

Ему не суждено было знать, что многие из его товарищей - атеистов и деистов - придут к глубинному постижению христианства и веры в казематах крепостей (Петропавловской, Кексгольмской, Шлиссельбургской) уже в 1826-1827 годах.

Николай Сергеевич четко определяет главную "триаду", без которой невозможно, по его мнению, никакое прогрессивное движение: "политика нравственность - религия": "Все образы правлений вообще без нравственной силы, для которой полезны были даже языческие веры, - не только христианская, показавшая чистейший образец нравственности, - ничего сами по себе хорошего сделать не могут. Правление и государство состоит из людей, которые, будучи хороши, и произведут все хорошее". И развивает эту мысль, выстраивая её в логическую цепь законов и следствий так: "Я мыслил и после держался этой мысли, что если те, которые желают одного блага Отечеству, без всякого своекорыстия, хотя бы оно и было прикрыто обольстительною одеждою честолюбия, и те, которые уважают святую нашу веру, будут устраняться тайных обществ, которые рано или поздно, но могут и воздействовать, то выйдет, что на сцене появятся одни бездельники и люди без всякой религии, которые наварят такую кашу, что веками не расхлебаешь, и по равнодушию или даже презрению к религии истребят всякую святыню, как то и случилось во Франции, ибо никакая земная сила не достаточна для того, чтобы истребить навсегда то, что рука Божия навеки постановила".

В 1821-1825 годах Николай Пушкин много читал, пользовался всякой возможностью общения со старшими офицерами. Особое место в его размышлениях, как и брата Павла, других младших офицеров, занимает Павел Иванович Пестель - это нашло отражение в его показаниях Следственной комиссии. И неудивительно, потому что Пестель был неотрывен от Южного общества - и как глава, и как движущая, энергическая сила этого общества, и как человек исключительный во всех отношениях. Но видимо, даже не совсем осознанно, Николай Сергеевич подвергает многие действия и мысли Пестеля критике, "порывно" забывая на какие-то минуты, кому пишет свои показания, и будто продолжает спорить с ним на темы политические. Слово "продолжает" не совсем верно с точки зрения внешних отношений полковника и поручика, старшего и младшего - человека и члена тайного общества. Пушкин 1-й ни разу не позволил себе противиться или не соглашаться с Пестелем "наружно".

Но, как явствует из показаний Н. Пушкина следствию, внутренний спор его с Пестелем начался в по-следние год-полтора перед 14 декабря.

Первое и главное несогласие с главой южан лежало в сфере религиозной.

"Когда бы меня несколько Пестелей уверяли, чем им угодно, что произойдет именно то, которого им хочется, то я бы им не поверил, ибо эти вещи делаются в мире не как кто хочет, а как Бог велит, который сам располагает происшествиями мира и которому никто из людей ни указать, ни воспротивиться не в силах".

Н. Пушкин пытается объяснить свое молчание о сокрытии "бумаг Пестеля" тем, что у Николая Заикина "не хотел отнять средства к своему оправданию, а также и брата, ибо не знал, решатся ли они объяснить прямо или нет".

Собственные благородство, мужество и верность слову, дружбе Николай Сергеевич считает естественными, но какой чистой и светлой должна была быть душа его, чтобы с такой признательностью и благодарностью воспринять проявление тех же свойств у товарища! Когда ему Чернышев сообщает, что Николай Заикин, пытаясь спасти братьев Бобрищевых-Пушкиных от "ответственности за означенные бумаги", всю вину брал на себя, Николай Сергеевич был так потрясен, что даже в своих показаниях написал: "Подпоручик Заикин возвратил мне более, нежели жизнь. Он своим братским попечением вывел меня из такого припадка меланхолии, которая вела меня прямо к сумасшествию и была несравненно мучительнее приближающейся смерти".

Кто мог бы предположить тогда, в 1826 году, сколь пророческими были эти ощущения тогда здорового Николая Пушкина и что мучительство его "меланхолии" продлится четыре с половиной десятка лет?!

После того как 4 апреля 1826 года Следственный комитет ознакомился с показаниями Н.С. Пушкина 1-го и нашел, что оказанная им "откровенность" дает право на ходатайство перед монархом, следует такое распоряжение:

"Коменданту С. - Петербургской крепости господину генерал-адъютанту Сукину

По всеподданнейшему докладу Государю императору комитета о злоумышленном обществе, что содержащийся во вверенной вашему высокопревосходительству крепости поручик Бобрищев-Пушкин 1-й, закованный за упорное запирательство в ручные железа, оказал ныне в показаниях своих откровенность - его Императорское Величество высочайше повелеть соизволил его Бобрищева-Пушкина разковать.

О сей величайшей воле имею честь сообщить вашему высокопревосходительству для зависящего от вас распоряжения.

Военный министр Татищев.

№ 585

10 апреля 1826-го"1.

Так после 3-месячного ношения "железных рукавичек" Николай Сергеевич впервые почувствовал некоторое облегчение не только на руках, но и в строгости прежнего содержания в одиночке2.

Внимательное чтение следующих документов3 - дополнения к прежним ответам - приводит к мысли, что в Николае Сергеевиче уже наметился некоторый психический надлом: строгая логичность и ясность доводов и умозаключений первых показаний (включая и 29 марта) сменяется витиеватостью и невнятностью изложения. Он часто теряет главную мысль, или мысль эта трудно понимаема из-за множества незначительных и ненужных подробностей. Однако не заметят этого тогда, в апреле - июне 1826 года, и жертвой монарха будут считать его с мая 1827 года, когда явно и грозно явится уже необратимое психическое расстройство и немалое беспокойство причинит Н.С. Бобрищев-Пушкин множеству людей.

Ничего не знал о судьбе и муках старшего брата Павел Пушкин.

] ] ]

Показания же - весьма поздние, апреля 1826 года - Павла Пушкина не содержат и намека не теоретизирование, но во многом дополняют сообщенное братом с точки зрения фактов и событий их жизни, службы, вступления в тайное общество и "внутреннего уклада" во 2-й Южной армии.

Павел Сергеевич сообщил, что в тайное общество был принят в 1822 году князем А.П. Барятинским и практически участия в его деятельности не принимал. Младшие офицеры, принятые в Южное общество, считали "его до самого конца существующим только в мыслях и на словах, но ничего не значащим в исполнении".

Описал Пушкин 2-й и подробности принятия в общество:

"Мы зимой жили в местечке Немирово, в 70 верстах от Главной квартиры. Уединенное сие место сдружило нас как братьев и расположило способности наши, которые только что начинали развертываться, единственно к книжным занятиям. Сперва устремились все к военным наукам и смеялись над Крюковым 2-м, который, будучи уже заражен политическими мнениями, хвалил занятия такого рода и восхищался хорошим тульчинским обществом. Сперва мы смеялись над ними и называли их тульчинскими политиками.

А потом я, ездивши довольно часто в Тульчин, нашел людей, которые гораздо выше нас своим образованием, и стал получать к ним уважение и доверенность. А именно про Пестеля и Юшневского в это время повторялось единогласно, что "они умнейшие и образованнейшие люди на свете".

Наезды Павла в Тульчин становились все чаще, он участвует уже и в политических дискуссиях - правда, наиболее невинного свойства. Как определил он сам - в разговорах и жалобах на "худой порядок вещей". Видимо, не столько стремясь ускорить начинающееся социальное прозрение молодого офицера, сколько следуя необходимости пополнения не очень многочисленного Южного общества, князь Барятинский в один из приездов Павла в Тульчин предложил ему стать членом этого общества.

"Князь Барятинский совсем для меня неожиданно сказал:

- Что ж, худое можно исправить, - и предложил мне вступить в политическое общество. На это я от-ветил:

- Я не могу вступить, не зная цели оного.

На сие он сказал мне:

- Цель откроется после, когда вступишь, а в удостоверение, что она хороша, скажу, что твой брат там, Пестель и Юшневский.

Я, привыкнувши с малолетства подражать во всем брату и видя, что всеми превозносимые Пестель и Юшнев-ский находятся в обществе, нимало не колеблясь, дал клятву быть их членом. После сего он объяснил мне коротко цель общества - переменить монархическое правление".

Как и брат, Павел Пушкин верен слову, клятве и хочет быть полезным обществу. Это проявилось не только в последующем "сокрытии бумаг Пестеля". Интересен, как иллюстрация самоотверженности и верности долгу, такой эпизод из показаний П.С. Пушкина:

"Полковник Пестель, бывший раз в Тульчине, спрашивал у нас, кого ещё можно принять из свитских офицеров. Ему говорили, что можно принять барона Черкасова, Заикина и Загорецкого. Я же, будучи очень дружен с бароном Черкасовым и любя его более всех моих товарищей, видя, что рано или поздно он будет принят в общество, боялся, чтобы кто-нибудь из старых членов его не принял, дабы в случае открытия общества он не был близок к более известным членам - ибо тогда уже изредка носились слухи, что правительство подозревает существование общества, - решился принять его сам, хотя не имел на то права. Поехав раз в Немиров и пошедши с ним гулять в поле, открыл ему о существовании тайного общества и взял с него слово быть в нем участником". Это усугубит вину Павла Сергеевича и станет причиной отнесения его к 4-му разряду осужденных. А полное определение его вины сформулировано было так: "Знал об умысле на цареубийство и участвовал в умысле бунта принятием на сохранение бумаг Пестеля и привлечением в тайное общество одного члена".

А судьи кто?

Без ответа на этот вопрос - пусть самого краткого, трудно представить то судилище, за которым стояло поправшее закон действо: "расправа над декабристами". Ступени его: Следственный комитет - Верховный уголовный суд - Разрядная комиссия - вели к трону российскому. На нем - ох как неуверенно с 14 декабря 1825 года и в первые месяцы 1826-го1 - восседал новый монарх, 29-летний Николай I.

Но чем многолюднее становилось в казематах Петропавловской крепости, чем резвее и сноровистее катились возки, санки и кареты в разные пределы империи, чтобы возвратиться с новыми жертвами, которых по своей "методе" круглосуточно "обрабатывала" бессонно-неутомимая Следственная комиссия, воплощая указующую его непреклонную волю, тем покойнее и удобнее становился для него трон, тем ощутимее крепли за его спиной крылья хищного орла Российской империи. И тем большую гордость и довольство собой испытывал молодой царь. Ведь основной следственный материал на первых же допросах добыл именно он - незаурядный сыщик и следователь.

И видимо, это был единственный "талант", которым наградило его Провидение.

Следственный комитет

Дата основания - 17 декабря 1825 года. Полное название - "Высочайше учрежденный 17 декабря 1825 года Тайный комитет для изыскания соучастников злоумышленного общества, открывшегося 14 декабря 1825 года"1. Однако официальному его созданию предшествовала работа громадная: аресты участников восстания на Сенат-ской площади начались уже в ночь с 14-го по 15 декабря 1825 года. И число арестов увеличивалось - не с каждым днем, а с каждым часом.

Из дневника флигель-адъютанта Н.Д. Дурново:

"16 декабря. Не проходит минуты, чтобы не находили и не сажали в тюрьму кого-либо из заговорщиков.

20 декабря. Так как петербургские казематы не в состоянии более вмещать арестованных, то многие из них были отправлены в Шлиссельбург и Кронштадт".

Первые допросы велись в Зимнем дворце генерал-адъютантом К.Ф. Толем и самим монархом. Непрерывные допросы с 14-го на 15 декабря шли в течение 17 часов. И уже тогда установился тот порядок следствия, которым руководствовался Тайный комитет во все месяцы своего существования: снимавший показания с арестованных шел с опросными листами в кабинет Николая I, читал ему ответы (или монарх допрашивал сам). Император писал записки Сукину, передавал их Башуцкому2 и отдавал приказ вести в крепость. Затем следующий допрос. И снова: царский кабинет, записки Сукину, допрос. В этой упорядоченности: допрашивал - шел - читал - писал - передавал приказывал - посылал - был не только ритм механизма, но и лестный слуху монарха-фрунтомана ритм шагистики, близкая его сердцу обстановка плаца...

Уже первые допросы показали, что речь идет о достаточно широком политическом заговоре, который ставил своей целью социально-политические преобразования в России, а не о простом бунте. Именно поэтому Николай I отказывается от первоначального намерения предавать широкой гласности ход ведущегося следствия. И ему, следствию, отдает монарх всего себя. Уже вечером 14 декабря он составляет собственноручную записку с перечислением членов тайного Следственного комитета. 15 декабря военному министру А.И. Татищеву, назначавшемуся председателем, Николай I распорядился подготовить проект указа о создании комитета. Текст указа составил А.Д. Боровков, бывший в должности военного советника при военном министре. 17 декабря Николай I подписал проект указа, задачей которого было: "Принять деятельные меры к изысканию соучастников сего гибельного общества, внимательно, со всей осторожностью рассмотреть и определить предмет намерений и действий каждого из них ко вреду государственного состояния, постановить свое заключение и представить как о преступлении с виновными, так и о средствах истребить возникшее злоупотребление". Указ этот не был опубликован в печати, ничего не сообщалось и о тайном Следственном комитете.

Достоянием гласности - 22 декабря 1825 года - стал лишь манифест от 19 декабря 1825 года, написанный М.М. Сперанским, главная мысль которого сводилась к тому, что "правосудие запрещает щадить преступников" и потому все они понесут заслуженное наказание - "каждый по делам своим".

И лишь 5 января 1826 года в "Санкт-Петербург-ских ведомостях" и в "Journal de Saint-Pйtersbourq" (органе Министерства иностранных дел) была помещена короткая информация, сообщавшая об учреждении Следственного комитета, который занимается расследованием заговора, направленного на "истребление всей императорской фамилии, грабеж, расхищение имуществ, убиение не принадлежащих к мятежническому их сообществу граждан"1.

Пытаясь успокоить общественное мнение и как-то оправдать аресты, в статье делался такой акцент: "Показания тех, кои пойманы с оружием в руках, и открытие Тайного общества, издавна готовившего себя к возмущению, принудили правительство взять под стражу многих более или менее известных людей"; непричастным к заговору будет "немедленно возвращена свобода", а "главных, истинно злоумышленных мятежников ожидает примерное наказание". Целью публикации было утверждение, что "заговорщики" - это "грабители" и "цареубийцы", т. е. дискредитация декабристов, а также подготовка общественного мнения России и Европы к той жестокой расправе, которая ждала участников восстания.

В состав Следственного комитета после ряда перестановок вошли военный министр А.Н. Татищев (председатель), петербургский генерал-губернатор П.В. Голенищев-Кутузов, действительный статский советник А.Н. Голицын (единственный штатский член комитета), дежурный генерал Главного штаба А.П. Потапов, генерал-адъютанты А.Х. Бенкендорф, И.И. Дибич, В.В. Левашов, А.И. Чернышев, великий князь Ми-хаил Павлович. Правителем дел комитета был назначен военный советник военного министра А.Д. Бор-овков. Помощниками правителя дел (они не были членами комитета) назначались флигель-адъютант полковник В.Ф. Адлерберг и чиновник 9-го класса (титулярный советник) А.И. Карасевский (он ведал всей исходящей и входящей перепиской комитета).

Первое заседание Следственного комитета состоялось 17 декабря 1825 года "пополудни 61/2 часов".

"Слушали: Именный Высочайший Указ, данный на имя военного министра в 17-й день декабря об учреждении Тайного комитета для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества к нарушению государственного спокойствия.

Положили: приступить немедленно к исполнению сей высочайшей воли".

Так был запущен состоящий из сановной и военной аристократии следственный механизм1. "Особенной задачей Комитета, - писал впоследствии декабрист А.М. Муравьев, - было представить нас всех царе-убийцами: этим бросался намек хулы в настроение толпы, которая слушает, а не рассуждает".

Общую характеристику членам Следственного комитета дал другой декабрист - А.В. Поджио: "Эти люди были людьми своего русского времени; люди, взросшие, созревшие под влиянием узкого, одностороннего, государственного тогда военного духа. Они служили верным отпечатком того времени, вместе славного и жалкого! Все являли в себе все противоположности, все крайности образовавшихся тогда характеров об-щественных. Одностороннее, исключительное, поверхностное военное образование, при условии непременной отчаянной храбрости, второстепенного честолюбия, грубого обращения с низшими и низкопоклонства с старшими".

Пожалуй, ни одно из воспоминаний декабристов не обошел горький и гневный рассказ о том, как вел следствие "высочайше учрежденный комитет", который они определили полузабытым, да и не бытовавшим на Руси словом "инквизиция". В.И. Штейнгейль: "Слуги нового властителя всегда бывают чрезмерно усердны в угодливость порывам гнева его: и рвать готовы. В XIX веке Комитет генерал-адъютантов, вмещавший царского брата, принял обряды инквизиции".

Рассказывает М.А. Фонвизин:

"Обвиняемые содержались в самом строгом заточении, в крепостных казематах и беспрестанном ожидании и страхе быть подвергнутыми пытке, если будут упорствовать в запирательстве. Многие из них слышали из уст самих членов Следственной комиссии такие угрозы. Против узников употребляли средства, которые поражали их воображение и тревожили дух, раздражая его то страхом мучений, то обманчивыми надеждами, чтобы только исторгнуть их признания.

Ночью внезапно отпиралась дверь каземата, на голову заключенного накидывали покрывало, вели его по коридорам и по крепостным переходам в ярко освещенную залу присутствия.

Тут по снятии с него покрывала члены комиссии делали ему вопросы на жизнь и на смерть и, не давая времени образумиться, с грубостью требовали ответов мгновенных и положительных, царским именем обещали подсудимому помилование за чистосердечное признание, не принимали никаких оправданий, выдумывали небывалые показания, будто бы сделанные товарищами.

Кто же не давал желаемых им ответов по неведению им происшествий, о которых его спрашивали, или из опасения необдуманным словом погубить безвинных, того переводили в темный и сырой каземат, давали есть один хлеб с водою и обременяли тяжкими ручными и ножными оковами.

Медику крепостному поручено было наблюдать, в состоянии ли узник вынести ещё сильнейшие телесные страдания".

Фонвизина дополняет декабрист А.М. Муравьев:

"Секретный комитет был инквизиторским трибуналом, без уважения, без человеческого внимания, без тени правосудия или беспристрастия - и при глубоком неведении законов. Все эти царедворцы, не имея другой цели для своего существования, кроме снискания благоволения своего господина, не допускали возможности политических убеждений иных, чем у них, - и это были наши судьи! Среди них особенным озлоблением против нас выделялись Чернышев и Левашов; они предъявляли ложные показания, прибегали к угрозам очных ставок, которых затем не производили. Чаще всего они уверяли пленника, что его преданный друг во всем им признался; обвиняемый, затравленный, терзаемый без пощады и милосердия, в смятении давал свою подпись. Когда же его друга вводили в зал заседаний, то не мог ни в чем признаться, так как ничего не было. Обвиняемые бросались друг к другу в объятия, к великому веселию членов Комитета. Случалось, что эти господа из Комитета говорили наивно-весело: "Признавайтесь скорее - вы заставляете нас ждать, наш обед простынет".

Было бы неверно "методу" дознания Следственного комитета, как бы жестока и цинична она ни была, считать единственной формой сыска или сам процесс его представлять упрощенно, однолинейно. Это была система разветвленная и гибкая - морального, физического, психического и психологического, духовного воздействия на арестованных. Допросы комитета "подпитывались" лицедейством монарха и увещеваниями, посулами; "железами" и угрозой пыток; одиночками крепости и скверными условиями, дурной пищей; беседами священника и других лиц; обещаниями переписки и свидания с родными и т. д.

А.М. Муравьев добавляет: "Император посылал раз в месяц одного из своих генерал-адъютантов посещать узников, приказывая им говорить, что он принимает живое участие в их судьбе. Под видом подобной внимательности скрывался умысел выведать убеждения заключенных и в то же время отвести глаза нашим бедным родственникам.

Пища была отвратительная. Деньги, назначенные для нашего содержания, воровали чиновники и - во главе их - старый плац-майор. Часть заключенных находилась на хлебе и воде. У многих на руках и ногах были оковы. Сам император по докладу Следственного комитета предписывал этот диетический режим, так же как и увеличение тяжести заключения. Пытки нравственные были применены. Заключенные получали иногда раздирающие сердце письма от своих несчастных родственников, которые, будучи обмануты внешними любезностями, воздавали громкую хвалу великодушию того, кто его никогда не проявлял.

Многие из узников лежали больные, многие потеряли рассудок, некоторые покушались на свою жизнь".

Вчитываясь в следственные дела, записки декабристов и воспоминания некоторых из судей, ловишь себя на мысли, что наблюдаешь сотни поединков жестоких, неравных и нечестных: одного, абсолютно бесправного и не ведающего о своем будущем ни во времени - увидят ли они нынешний вечер или завтрашний день, грядущий месяц, год или десятилетие, - ни в пространстве одиночка крепости, сибирский рудник или позорная плаха, - "вот на этого, поверженного самовластной рукой узника в нежданные часы дня и ночи набрасывается десяток вопрошающих - сытых, циничных судей; в час, казалось бы, затишья, расслабленности, а то и слабости подстерегает его то вкрадчиво бередящая душу беседа духовного отца, то доверительная убедительность посланника монарха, как скорбит его радетельное за Россию сердце".

Безусловно, в этих поединках, в этой борьбе, которую многие вели до конца, были и поверившие в милосердие самодержца, в его горячее желание добрых перемен для России.

Декабрист Д.И. Завалишин пишет: "Мы были уверены, что по раскрытии всего дела будет объявлена амнистия. Говорят, что государь даже высказался, что удивит Россию и Европу".

Были телом и духом ослабевшие. Были взывавшие к милосердию монаршему. Были и дававшие откровенные показания, вредившие своим товарищам. Но это было на первом этапе борьбы - там, в Петропавловской крепости, в январе мае 1826 года. Тогда ещё не наступило их нравственное, а во многом и политическое прозрение. Июль года 1826-го сделал зрячими всех. Они предстали перед новым судилищем, о существовании которого не подозревали.

Верховный уголовный суд

Верховный уголовный суд "для суждения злоумышленников, открывшийся 14 декабря 1825 года", был учрежден манифестом Николая 1 июня 1826 года. Монарх издал указ Сенату о составе суда из 72 человек: 18 членов Государственного совета, 36 - Сената, 3 - Синода и 15 высших военных и гражданских чинов. Это были особо доверенные и приближенные к царю лица, представители титулованной знати и высшей бюрократии - "без лести преданные" монарху, ревностно исполнявшие его волю.

Из дневника сенатора П.Г. Дивова, члена Верховного уголовного суда:

"3-го июня. Начались заседания Верховного уголовного суда. Все собрались в одну из зал Сената. Нас было 66 человек: часть Государственного совета, весь Сенат, 2 митрополита, 1 архиепископ и несколько военных.

Были прочитаны имена и чины всех тех, кто участвовал в заговоре. Наконец были прочитаны показания Трубецкого, Рылеева и князя Оболенского, которые признавали себя виновными в самых ужасных преступлениях против государства и царской фамилии.

4-го июня. Продолжилось чтение показаний, данных преступниками.

5-го июня. Продолжалось чтение показаний до № 69.

6-го июня - четвертое заседание. Продолжалось чтение показаний до № 98. Пятое заседание. Окончилось чтением № 117. Затем приступили к выбору1... Из Совета выбраны: граф Ливен, Балашов, князь Салтыков; из сенаторов: Баранов, Болгарский, Ламберт и Бороздин.

7-го июня. Шестое заседание. Утвердили членов Комитета2 и разошлись.

10-го июня. Седьмое заседание, в котором избрана комиссия для распределения виновных по разрядам. В неё избраны из Совета: граф Толстой, Васильчиков и Сперанский, из посторонних лиц: Кушников, барон Строганов, граф Комаровский и сенаторы: граф Кутайсов, Баранов и Энгель".

Документы архива III отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии дают возможность заглянуть в "святилище", где решалась судьба декабристов.

В пухлом томе пронумерованных бумаг с грифом "Секретно" обозначено: "Производство Верховного уголовного суда". Здесь все протоколы судебных заседаний (№ 6-23) с 10 июня по 12 июля. Желание узнать, как решалась судьба П.С. Бобрищева-Пушкина и его товарищей, отнесенных к 4-му разряду, привело к протоколу заседаний 29 июня 1826 года. Их было два - утреннее и вечернее. На утреннем председатель предложил обсудить следующие вопросы:

"1. Утверждает ли Верховный уголовный суд число разрядов, предлагаемое комиссиею?

2. Какому наказанию подлежат подсудимые, коих вины, собственным их признанием обнародованные, по особенному свойству их и степени, не входят в общие разряды?

3 и 4. Какое наказание следует за преступление по I разряду; по II разряду?"

На заседании в этот день присутствовало 68 членов, и 36 из них согласились и утвердили предложенное Разрядной комиссией число разрядов 11, отклонив предложение других членов деление на 5, 4 и 3 разряда. Спокойно и деловито решился первый вопрос утреннего заседания. Зато обсуждение второго вопроса вызвало бурные и горячие споры.

Кажется непостижимой горячность, которую обнаружили военные и гражданские сановники, представители громких и именитых русских и немецких фамилий, среди которых преобладали люди весьма почтенного возраста. Горячность в решении судеб молодых и совсем юных - нередко их близких и дальних родственников. Однако в этой горячности было не стремление защитить или оправдать кого-то из них, найти смягчающие обстоятельства или факты. Нет, судьями руководила единственная цель: изобрести или вспомнить самую жестокую казнь.

Из протокола (решение по второму вопросу заседания):

"44 члена полагают четвертовать.

19 членов - поступить по 1-му пункту Сентенции 1775 года о Пугачеве, т. е. четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по 4 частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь. Большинством голосов (63) положено было - четвертовать". На полях протокола добросовестный писец-секретарь начертал имена этих 19, так настойчиво ратовавших за лютую, средневековую казнь: "Казадаев, Мансуров, В. Хвостов, Дубенский, Полетика, Болгарский, Сумароков, Корнилов, Мертенс, Гладков, Ададуров, Фенш, Бистром, Башуцкий, Еммануель, Бороздин, граф Ланжерон, граф Ламберт, граф Головкин"1.

Судьба осужденных по 1-му и 2-му разрядам Верховным уголовным судом решилась также не без споров, но одинаково - "казнить смертью".

Однако вечернее заседание этого дня прошло в ещё больших прениях, нежели утреннее: определялись наказания для осужденных с 3-го по 11-й разряд. И здесь не раздалось ни одного голоса в защиту, не было и предложения пригласить хотя бы для видимости законного судопроизводства кого-то из осуждаемых - для оправдания или защиты.

Вряд ли П.С. Пушкин или кто-то из его товарищей не только в году 1826-м, но и позднее подозревал, что предметом горячих дискуссий в Верховном уголовном суде была лишь степень жестокости наказания для них.

Много позднее - кто в Сибири, кто только по возвращении на родину узнали декабристы подробности "деятельности" Верховного уголовного суда и личную позицию его членов. С.Г. Трубецкой в "Записках" указывал: "15 генералов, в числе которых были Головин и Башуцкий, ездили просить государя, чтобы большее число было осуждено на смерть".

Небезынтересна и позиция Святейшего Синода как в отношении пятерых, "внеразрядно" осужденных, так и в отношении тех, кому дарована была жизнь способом медленной смерти.

Эту позицию раскрывает самый короткий из документов Верховного уголовного суда:

"1826 года июля 5 дня нижеподписавшиеся Святейшего Синода члены, слушав в Верховном уголовном суде следствие о государственных преступниках Пестеле, Рылееве и других их сообщниках, умышлявших на цареубийство и введение в России республиканского правления и видя собственное их во всем признание и совершенное обличение, согласуются, что сии государственные преступники достойны жесточайшей казни, а следовательно, какая будет сентенция, от оной не отрицаемся, но поелику мы духовнаго чина, то к подписанию сентенции приступить не можем.

Серафим - митрополит Новгородский и Петербургский.

Евгений - митрополит Киевский и Галицкий.

Авраам - архиепископ Ярославский и Ростовский".

Декабрист А.В. Поджио пророчески писал:

"Перед судом истории Николай стоять будет не один, стоять будут и все эти государственные чины, присутствовавшие при зарождении его на царство".

Время этого суда пришло, но наше сознание, озабоченное проблемами скоротечного, деформированного - духовно, нравственно, социально - сегодня, времени спорадического припадания к историческим аналогиям, припадания нервического, плохо осмысленного и понятого, наше сознание - увы! - не готово судить то, 1825-1826 годов судилище. Нашему веку дано только понять, что злодейство этих судей - более духовное, нежели физическое, несмотря на обречение ими на мученическую казнь пятерых и медленную смерть 121 декабриста. И ещё понимаем мы, что их неспособность и нежелание понять, чем было для их века и для всей России 14 декабря и какой это поразительный феномен - декабристы - свидетельствует об одном: они были духовно мертвы или дух их беспробудно спал всю их биологическую жизнь.

Мы опускаем рассказ об оглашении приговора и исполнении монаршей сентенции на кронверке Петропавловской крепости на рассвете 13 июля 1826 года и снова отсылаем читателя к превосходному исследованию В.А. Федорова.

Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин осужден был по 4-му разряду на восьмилетнюю каторгу и после неё - на вечное поселение в Сибири. Брат его Николай Сергеевич осужден по 8-му разряду, что означало двадцатилетнюю ссылку в Сибирь (но только "означало", так как в Сибири этот потерявший рассудок человек пробыл 30 лет).

Лики масок государя

Вряд ли до 14 декабря 1825 года знала Россия такую четко отлаженную, разветвленную и скоростную машину сыска, успешную работу которой определял прежде всего и преимущественно человек, только что занявший российский трон. В ряде "Записок" декабристов и публикаций о декабристах приводятся сцены допросов Николаем П.И. Пестеля, И.Д. Якушкина, братьев Бестужевых, Н.М. Муравьева, С.Г. Волконского.

Заглянем в декабрь 1825 года во внутренние покои Зимнего дворца, отведенные для допросов, где непрерывно - ночью и днем - идет неутомимая сыскная работа. Ведется дознание Михаила Федоровича Орлова. Рассказывает об этом, а заодно и об "отношении" к Михаилу Федоровичу сам самодержец:

"Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию - он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых щастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главою заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло повеление об арестовании, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтобы снять с себя и тень участия в деле.

Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтобы мог вполне оправдаться, что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает. Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.

Дав ему говорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:

- Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения, отвечайте моему к вам доверию искренностью.

Тут он рассмеялся ещё язвительнее и сказал мне:

- Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать?

Я отвечал ему весьма хладнокровно:

- До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь, отвечайте прямо, что вам известно.

Он прежним тоном повторил:

- Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.

Тогда я встал и сказал генералу Левашову:

- Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело. - Обратясь к Орлову: - А между нами все кончено".

Надо отдать должное монарху: он не переигрывает, как только понимает, что Орлов не поверил маске "старый товарищ". Он мгновенно сбрасывает эту маску, и перед нами - жандарм-сыскник, который предлагает другому жандарму заняться привычным "ремеслом" и "потрудиться" над тем, кому он только что демонстрировал "дружескую доверительность". А так как "Записки" Николая предназначались и для членов царской семьи, и для близких ко двору людей, царь был уверен, что лицемерное покрывало, наброшенное им на сцену, где "неблагодарный" Орлов жестокосердно оскорбил и его, самодержца, и "товарищеские" его чувства, скроет его страх и почти патологическую ненависть к блистательному Михайле Орлову - национальному герою минувшей Отечественной войны, ученому, философу, выдающемуся человеку своего времени.

И снова слово П.Е. Щеголеву:

"Без отдыха, без сна он допрашивал в кабинете своего дворца арестованных, вынуждая признания, по горячим следам давал приказы о новых арестах, отправлял с собственноручными записками допрошенных в крепость, и в этих записках тщательно намечал тот способ заключения, который применительно к данному лицу мог привести к обнаружениям, полезным для Следственной комиссии".

Мы ещё раз прервем рассказ П.Е. Щеголева, который ценен удивительной психологической точностью портрета монарха, чтобы познакомиться с несколькими записками царя, сопровождавшими декабристов в Петропавловскую крепость и адресованными коменданту крепости генерал-адъютанту Сукину: "Присылаемого Трубецкого содержать наистрожайше", "Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея" (позднее в своих "Записках" В.И. Штейнгейль расскажет, как, ожидая допроса, он увидел через дырочку в ширмах одного из своих "товарищей страдания", который содержался строго, - с завязанными назад ру-ками и с наножным железным прутом, так что он едва мог двигаться); "Присылаемого Бестужева посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест". О М.А. Фонвизине: "Посадить, где лучше, но строго, и не давать видеться ни с кем". "Бестужева по присылке, равно и Оболенского и Щепина велеть заковать в ручные железы". О Н.И. Лорере: "Содержать под строжайшим арестом" и т. д.

Около 150 таких записок направил Николай Сукину во время следствия.

Вернемся к рассказу П.Е. Щеголева: "За ничтожными исключениями все декабристы перебывали в кабинете дворца, перед ясными очами своего царя и следователя. Иногда государь слушал допросы, стоя за портьерами своего кабинета. Одного за другим свозили в Петербург со всех концов России замешанных в деле и доставляли в Зимний дворец. Напряженно, волнуясь, ждал их в своем кабинете царь и подбирал маски, каждый раз для нового лица. Для одних он был грозным монархом, которого оскорбил его же верноподданный, для других - таким же гражданином Отечества, как и арестованный, стоявший перед ним, для третьих - старым солдатом, страдавшим за честь мундира, для четвертых - монархом, готовым произвести конституционные заветы, для пятых - русским, плачущим над бедствиями Отчизны и страшно жаждущим исправления всех зол. А он на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим: он просто боялся за свое существование и неутомимо искал всех нитей заговора с тем, чтобы все эти нити с корнем вырвать и успокоиться".

И действительно, Николай участь главных деятелей восстания определил в первые же дни. Его переписка и высказывания - свидетельство тому.

Из писем брату Константину

15 декабря 1825 года

"Речь идет об убийцах, их участь не может быть достаточно сурова".

4 января 1826 года

"Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка".

Из беседы с французским послом в Петербурге П.Л. де Лаферроннэ, 20 декабря 1825 года

"Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут, слишком много, но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады. Закон изречет кару, и не для них воспользуюсь я принадлежащим мне правом помилования. Я буду непреклонен, я обязан дать этот урок России и Европе".

Уже в этой беседе Николай обнаруживает черты, которые останутся неизменными во все 30 лет его мрачного царствования: лицемерие, злобу, умственную недалекость и почти сладострастную жестокость. Эти же свойства в каждой строчке его письма к брату - великому князю Михаилу Павловичу.

12 июля 1826 года

"Осуждены на смерть не мной, а по воле Верховного суда, которому я предоставил их участь, пять человек: Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев, Пестель и Бестужев-Рюмин, все прочие на каторгу, на 20, 15, 12, 8, 5 и 2 года. Итак - конец этому адскому делу! 14 числа молебен с поминкой на самом месте бунта, все войска, бывшие в деле, - в ружье, а стоять будут случайно почти так, как в этот день".

Лицемерие и жестокость настолько естественны для Николая, что именно эти черты в себе он почитает как понятия справедливости и долга и, не стесняясь, обнаруживает их в письмах к матери и брату, рассказывая о буднях сыска и комментируя допросы декабристов. В этих рассказах звучит и нота наслаждения своей властью, только что обретенной: "Упомяну об порядке, как допросы производились, они любопытны. Всякое арестованное - здесь ли или привезенное сюда - лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Дежурный флигель-адъютант доносил об этом генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Допросы делались как в первую ночь - в гостиной. В комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещеванием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная наперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.

Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал, малозначащих оставлял генералу Левашову, в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто и самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, секретно или простым арестом.

Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковые были Каховского, Никиты Муравьева, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.

Пестель был привезен в оковах, по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз, в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве, я полагаю, что редко найдется подобный изверг"1.

Здесь нельзя не обратить внимания, сколь самодержец не стесняется в "категорических" определениях: "дурак", "дурак набитый", "злодей" и т. д. по отношению к тем декабристам, кто разглядел его "маскарадные" ухищрения или, зная хорошо прежде особенности характера великого князя Николая Павловича, не поверил ни в одну из примеряемых им масок. Показателен и слог монарха.

Ни в воспоминаниях современников, ни в многочисленных позднейших исследованиях даже отдаленно не связываются понятия "гуманный, доброжелательный" с личностью царя Николая I. Никогда. С первого дня царствования, когда ему было 29 лет, до последнего его дня - через тридцатилетие.

Есть в литературе о Николае и его эпохе одно, на наш взгляд, интересное исследование, к которому мы не однажды обратимся. Оно называется "Правда об императоре Николае". Написал его русский литератор Н.И. Сазонов1. Он дает глубокий психологический и политический портрет царя: "Наружность его, так же как и духовный склад, последовательно прошла через три фазы. Сначала - это молодой честолюбивый солдат, весь словно из одного куска, левша, неуклюжий, с ввалившимися злыми глазами, бледным цветом лица, бесцветными сжатыми губами.

Затем - могущественный император, сильный с виду, тяжелый, но полный достоинства в движениях, крепко затягивающий живот, чтобы лучше подпирал грудь. Суровость взгляда смягчена привычкой к любезности, цвет лица свеж, на губах охотно появляется улыбка, но жесты остаются сухими и резкими даже в том случае, когда они служат сопровождением льстивым речам.

Еще позднее - теперь уже старик, забывающий молодиться, распрощавшийся с хохлом, который осенял его голову, уже 20 с лишком лет седую, почти слоновая тучность и спина, сгибающаяся под тяжестью каски, рот вновь приобрел злобное выражение, но взгляд потонул в заплывших жиром веках и дышит удовлетворенным тще-славием"2.

Мы не ставим своей задачей проанализировать николаевское царствование, но хотим заглянуть в ранний его период, чтобы понять, как мог сформироваться к двадцати девяти своим годам палач декабристов.

Первое мнение о нем - отца, Павла I.

"Старшие сыновья у меня - баре; Николай и Михаил - это мои гренадеры". (Двое младших сыновей родились с годичным промежутком, а от двух старших Александра и Константина - их отделяло 15 лет.)

"Подобный прогноз, - замечает Н.И. Сазонов, - оправдался для Николая, который так и не смог стать дворянином, оказавшись императором".

Павлу, убитому царедворцами-заговорщиками в 1801 году, когда Николаю было всего пять лет, не довелось увидеть, как взрослел его сын-гренадер. Известно это из записей придворного историка Н.К. Шильдера и главного воспитателя великих князей барона М.А. Корфа. И они, и все воспитатели отмечали посредственные способности будущего императора, давали и общую характеристику его черт, свойств, проявлений.

"Парадомания, экзерцицмейстерство, насажденные в России с таким увлечением Петром III и под тяжелою рукою Павла, пустили в царственной семье глубокие и крепкие корни. Александр Павлович, несмотря на свой либерализм, был жарким приверженцем вахтпарада и всех его тонкостей. О брате его Константине и говорить нечего: живое воплощение отца, как по наружности, так и по характеру, он только тогда и жил полной жизнью, когда был на плацу, среди муштруемых им. Ничего нет удивительного, что наследственные инстинкты проявились и у юных великих князей. Воспитатели Николая Павловича не были способны направить ум своего воспитанника к преследованию других плодотворных идеалов, и потому им не удалось победить врожденные наклонности и отвлечь его от проявившейся в нем страсти ко всему военному"1.

Императрица Мария Федоровна противилась увле-чению сыновей военным делом, но "с ними занимались им", - это было естественным "для царствовавшего воспитательного хаоса". Сначала в военных играх, а потом "и вне военных игр манеры и обращение Николая Павловича сделались вообще грубыми, заносчивыми и самонадеянными". В журналах воспитателей с 1802-го по 1809 год постоянные жалобы на то, что "во все свои движения он вносит слишком много несдержанности, в своих играх он почти всегда кончает тем, что причиняет боль себе или другим", что ему свойственна "страсть кривляться и гримасничать", он необщителен.

К "недостаткам и шероховатостям" характера великого князя, помимо грубого обращения не только с приближенными ("кавалерами") и прислугой, но и со своим братом - и даже с сестрою, относится "наклонность сознаваться в своих ошибках лишь тогда, когда он бывает принужден к этому силою, охотно принимает тон самодовольства, когда все идет хорошо и ни в ком не нуждается более", воспитатели единодушны: Николай обладает весьма ограниченными способностями, но поучал учителей в том, чего не знал.

Характерная черта детства - постоянное стремление принимать на себя в играх первую роль, представлять императора, начальствовать и командовать".

А вот что позднее писал сам Николай о своем учении: "На лекциях наших преподавателей мы или дремали, или рисовали их же карикатуры, а потом к экзаменам выучивали кое-что вдолбяжку, без плода и пользы для будущего". "Греческий и латинские языки с трудом давались великому князю. Николай Павлович, сделавшись уже императором, неоднократно говорил о своей ненависти к латинскому языку, о вынесенных им мучениях при изучении его и совершенно исключил этот язык из программы воспитания своих собственных детей".

Весьма любопытна позднейшая иллюстрация этой ненависти: "В начале 1851 года князь Волконский сообщил барону Корфу, тогдашнему директору публичной библиотеки, высочайшее повеление о том, что к нему в библиотеку переданы будут из Эрмитажа все вообще книги на латинском языке.

- Что это значит? - спросил Корф.

- То, что государь терпеть не может латыни с тех ещё пор, когда его мучили над нею в молодости, и не хочет, чтобы в новом музее (так называли вначале вновь отстроенный Эрмитаж) оставалось что-нибудь на этом ненавистном ему языке.

Встретив затем барона Корфа и заговорив о передаче латинских книг из Эрмитажа, император Николай сказал:

- Терпеть не могу вокруг себя этой тоски".

В записках А.Х. Бенкендорфа сохранился иного свойства рассказ о Николае I. "Государь, - говорит граф, описывая гвардейские маневры 1836 года, - был неутомим, целый день на коне под дождем, вечером у бивачного огня, в беседе с молодыми людьми своей свиты или в рядах войск, окружавших его маленькую палатку, он большую часть ночи проводил за государственными делами, которых течение нисколько не замедлялось от этого развлечения государя со своими войсками, составляющего, по собственному его признанию, единственное и истинное для него наслаждение".

Н.И. Сазонов продолжает рассказ о становлении и развитии характера будущего самодержца российского: "Он посвящал себя исключительно военному делу в той части, которая наиболее казенна и наименее одухотворенна, жесткий в выправке, ограниченный в мыслях, краткий и сухой в разговоре, он заслужил того, что его брат Михаил наделил его прозвищем Николая Палкина"1 (заметим, что и декабристы потом называли его так же).

Предстоящая женитьба на прусской принцессе Шарлотте заставила Николая овладеть некоторыми манерами, присущими особе из царской семьи: он заново учился двигаться, говорить, носить горностаевую мантию и учтиво, величественно кланяться - учился всему, что помогло смягчить хотя бы внешне солдафонскую резкость. "Лицемерие, являющееся отличительной чертой его характера, способствовало тому, что мир поверил в его превращение, несмотря на то что он всегда, по существу, оставался гренадером, как окрестил его отец".

Эти черты, а вместе с тем отвращение и неспособность ко всякой интеллектуальной работе были истоком одной из коренных черт его характера "злобы и ненависти, которой император преисполнен ко всякому вообще проявлению умственного и нравственного превосходства".

Николай "любил власть, как скупой любит золото, - продолжает Н.И. Сазонов, - не для того чтобы им пользоваться, но чтобы его хранить, копить и в нем зарыться. Ничто не подготовило его царствовать достойно, ни серьезное образование, ни плодотворные размышления; он думал, что одолевавшего его честолюбия достаточно, чтобы добиться верховной власти. Когда же он её достиг, он решил, что сохранение власти само по себе узаконяет обладание ею.

Он не останавливался ни перед самым бесстыдным насилием, ни перед самой злой хитростью, чтобы сохранить и возвысить авторитет, которым наградил его случай. Запачкав кровью престол, царь надел на свое желчное и истощенное в то время лицо маску лицемерия, с которой уже не расставался.

Каждый год его царствования развивал в нем каким-то роковым образом новый порок: сперва он стал лицемерным, потом обладание неограниченной властью, связанное с лицемерием, породило в его душе непомерную спесь, гордость сатаны, заставлявшую его ненавидеть и преследовать своим гневом всех людей, не склоняющихся перед его всемогуществом.

Черствый от природы, Николай со времени вступления на престол искоренил в себе все человеческие чувства и дошел до такой степени изуверства в нравственных убеждениях, что, единственный из всех современных государей, часто отягчал приговоры военных судов. Все служило для него предлогом к тщеславию - законодательство, управление, армия, флот, финансы, искусство и наука".

Экскурс литературный

В феврале 1878 года Лев Николаевич Толстой приехал из Ясной Поляны в Москву, чтобы собрать материалы о декабристах для задуманного о них романа. Он встречается и долго беседует с оставшимися в живых декабристами П.Н. Свистуновым и А.П. Беляевым1.

Писателю помогают самые разные люди, и вскоре он знакомится с письмами А.А. Бестужева-Марлинского, "Записками" М. Бестужева, В. Штейнгейля, читает статьи о Г.С. Батенькове, К.Ф. Рылееве.

В некрологе, опубликованном по смерти М.И. Му-равьева-Апостола, В.Е. Якушкин писал: "Когда гр. Л.Н. Толстой собирался несколько лет тому назад писать роман о декабристах... он приходил к Матвею Ивановичу для того, чтобы расспрашивать его, брать у него записки его товарищей и т. д. И Матвей Иванович неоднократно тогда высказывал уверенность, что гр. Толстой не сможет изобразить избранное им время, избранных им людей: "Для того чтобы понять наше время, понять наши стремления, необходимо вникнуть в истинное положение тогдашней России; чтобы представить в истинном свете общественное движение того времени, нужно в точности изобразить все страшные бедствия, которые тяготели тогда над русским народом; наше движение нельзя понять, нельзя объяснить вне связи с этими бедствиями, которые его и вызвали; а изобразить вполне эти бедствия гр. Л.Н. Толстому будет нельзя, не позволят, даже если бы он и захотел. Я ему говорил это". Л.Н. Толстой обратился в III отделение, которое в 1878-1880 годах возглавлял А.Р. Дрентельн с просьбой допустить его к архивным материалам. Но из III отделения на имя графини А.А. Толстой пришел такой ответ: "Допущение графа Л.Н. Толстого в архиве III Отделения представляется совершенно невозможным". Это была одна из главных причин прекращения Л.Н. Толстым работы над романом о декабристах.

Однако интерес к декабристам у Толстого никогда не угасал: он продолжал общаться с П.Н. Свистуновым, М.И. Муравьевым-Апостолом, Д.И. Завалишиным. Во второй половине 1902 года писатель работал над XI главой "Хаджи-Мурата", посвященной Николаю I. Вот одна из редакций характеристики монарха: "Царствование его началось ложью о том, что он, играя роль, уверял при всяком удобном и неудобном случае, что он не знал того, что Александр назначил его наследником, и что он не желает престола. Это была ложь.

Властолюбивый, ограниченный, необразованный, грубый и потому самоуверенный солдат, он не мог не любить власти и интересовался только властью, одного желая - усиления её. Его присяга Константину, из которой он и его льстецы сделали потом подвиг самоотвержения, была вызвана страхом. Не имея в руках акта о престолонаследии и не зная решения Константина, провозглашение себя императором подвергало его опасности быть свергнутым, убитым, и он должен был присягнуть Константину. Когда же Константин опять отказался, вспыхнул мятеж, состоящий в том, что люди хотели облегчить то бремя, которое будто бы так тяготило его. И на это он ответил картечью, высылкой и каторгой лучших русских людей. Ложь вызвала человекоубийство, человекоубийство вызвало усиленную ложь".

Толстой - Стасову: "Окончил статью о войне и занят Николаем I и вообще деспотизмом, психологией деспотизма, которую хотелось бы художественно изобразить в связи с декабристами.

"Документ Николая"

Во время одной из встреч В.В. Стасов дает Толстому один любопытный документ - копию с подлинника "Записок" Николая I, хранящегося у его приятеля.

"Это какое-то утонченное убийство", - сказал Лев Николаевич, прочитав его, и, поблагодарив В.В. Стасова за возможность познакомиться с этим документом, добавил, что у него теперь "ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь". Л.Н. Толстой делает свою копию, сохраняя орфографию подлинника, и озаглавливает: "Документ Николая".

Судьба подлинника "Записки" неизвестна. В печати его не обнародовали.

П.Е. Щеголев упоминает об этом в книге "Николай I и декабристы": "Существует один любопытный документ. Это - составленный и собственноручно написанный Николаем с многочисленными помарками обряд, по которому должна была быть совершена казнь и экзекуция над декабристами".

Первая публикация, в которой рассказана и предыстория нахождения текста "Записки", и дан полный её текст, сделана была в журнале "Новый мир" Е. Серебровской1.

Интересен при этом исторический парадокс: подлинник "Записки" принадлежат поэту Арсению Аркадь-евичу Голенищеву-Кутузову - внуку графа Павла Васильевича Голенищева-Кутузова, который был в 1825-1830 годах петербургским генерал-губернатором. Однако и для современников, и в памяти потомков его имя навсегда связано с палачеством: он, один из убийц Павла I, спустя четверть века, снова, по сути дела, выступает в роли убийцы, будучи активнейшим членом Следственной комиссии, осудившей декабристов. Это его имел в виду Павел Иванович Пестель, когда на допросе, обвиняемый и царем, и членами Комитета в кровожадности, в том, что он изверг и цареубийца, заявил: "Я ещё не убил ни одного царя, а среди моих судей есть и цареубийцы!"

Именно ему, Голенищеву-Кутузову, адресовал монарх для исполнения свою "Записку", писанную в одночасье, не стесняясь своей плохой грамматики, помарок и исправлений, которые ещё более откровенно обнажают и его жестокость, и животный страх, и нетерпение в ожидании скорой кровавой расправы (даже сейчас "Записка" поражает обстоятельностью бездушия).

И хотя Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов вряд ли стремился обнародовать документ, связанный и с позорной страницей истории самодержавия и с именем своего деда (да и публикация была невозможна - на троне был старший сын Николая I - Александр II), однако, разрешая приятелю своему В.В. Стасову скопировать подлинник, вряд ли сомневался, что рано или поздно этот документ получит огласку.

Приведем этот документ полностью, придерживаясь орфографии подлинника:

"В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними щитая по два на одного. Когда все будет на месте то командовать на караул и пробить одно колено похода потом Г. генералам командующим экс. и арт. прочесть приговор после чего пробить 2 колено похода и командовать на плечо тогда профосам сорвать мундир кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк тогда взвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом.

Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй докуда все не кончится после чего зайти по отделениям на право и пройти мимо и разспустить по домам".

"Николай, не задумываясь ни о том веке, в котором живет, ни о своей стране, выбирал себе один за другим образцы среди великих государей, стараясь не только не подражать, но превзойти их, подобно лягушке из басни, - пишет Н.И. Сазонов. - Сперва его любимым героем был Наполеон. Потом он взял за образец короля-политикана, дипломата и правителя - Людовика XIV. Николай определенно стал находить в себе задатки современного Людвика XIV и, быть может, мечтал о создании нового Версаля, когда случился пожар его дворца...

Одержимый тщеславием, далекий от того, чтобы покровительствовать литературе, Николай получал удовольствие, преследуя её. Николай преследовал Пушкина, Лермонтова и других, он стал осыпать милостями Нестора Кукольника и Гоголя.

Нестор Кукольник - драматург на редкость плодовитый, обладающий весьма посредственным талантом.

Что касается Гоголя, действительно гениального человека, то расположение к нему Николая можно объяснить лишь случайной необычайной причудой, одной из гримас судьбы".

Николай не узнал себя в Хлестакове и, как пишет Сазонов, "позволил высмеять себя и сам первый хохотал над собственной карикатурой, показанной публике. Хохотал при этом вполне чистосердечно - вот насколько слепо тщеславие!"1.

] ] ]

Этот портрет самодержца дорисовывается другим современником Николая I, но уже находящимся в непосредственном окружении монарха. Это А.Ф. Тютчева автор книги "При дворе двух императоров".

"Мне было 23 года, когда я была назначена фрейлиной двора великой княгини цесаревны, супруги наследника русского престола. Это было в 1853 году.

В ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он ещё сохранял весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая. Никто лучше, как он, не был создан для роли самодержца. Он обладал для того и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд - все, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, все дышало в нем земным божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своем призвании. Никогда этот человек не испытывал тени сомнения в своей власти или в законности её. Он верил в неё со слепой верою фанатика, а ту безусловную пассивную покорность, которой требовал он от своего народа, он первый сам проявлял по отношению к идеалу, который считал для себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божьей власти, носителем которой он себя считал на земле.

Как у всякого фанатика, умственный кругозор его был поразительно ограничен его нравственными убеждениями. Он не хотел и даже не мог допустить ничего, что стояло бы вне особого строя понятий, из которых он создал себе культ. Повсюду вокруг него в Европе под влиянием новых идей зарождался новый мир, но этот мир индивидуальной свободы и свободного индивидуализма представлялся ему во всех своих проявлениях лишь преступной и чудовищной ересью, которую он был призван побороть, подавить, искоренить во что бы то ни стало.

Николай I был Дон-Кихотом самодержавия, Дон-Кихотом страшным и зловредным, потому что обладал всемогуществом, позволявшим ему подчинить своей фантастической и устарелой теории и попирать ногами самые законные стремления и права своего века. Вот почему этот человек... мог быть для России в течение своего 30-летнего царствования тираном и деспотом, систематически душившим всякое проявление инициативы и жизни.

Этот человек, который был глубоко и религиозно убежден в том, что всю жизнь посвящает он благу родины, который проводил за работой восемнадцать часов в сутки, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твердом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний поденщик из его подданных.

И вот когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась как дым. В самом начале Восточной войны эта армия, столь хорошо дисциплинированная с внешней стороны, оказалась без хорошего вооружения, без амуниции, разгромленная лихоимством и взяточничеством начальников, возглавляемая генералами без инициативы и без знаний. Оставалось только мужество и преданность её солдат, которые сумели умирать, не отступая там, где не могли победить вследствие недостатка средств обороны и наступления"1.

Крымскую войну 1853-1856 годов декабристы восприняли как трагедию родины и народа, как прямой результат бездарной, реакционной политики внутренней и внешней - Николая I и поражение в Крымской кампании рассматривали не как поражение России, а как крах самодержавной политики монарха. Например, декабрист Н.В. Басаргин излагает такую точку зрения на самодержавие, на монарха российского, подытоживает 30-летнее царствование Николая I: "Неудачи в Крымской войне, - подчеркивал декабрист, - выявили настоящее лицо самодержца, развенчали его социально-политическую, экономическую и военную политику: Николай I обнаружил отсутствие той твердости, которая спокойно смотрит на события, не падает духом, а управляет кормилом государства так же хладнокровно, как в хорошее время. (Монарх же, в боязливом ожидании дурных известий с театра военных действий, заперся во дворце.) То, что он сам считал в себе твердостью и в чем многие, подобные, ошибались, было скорее упрямство, необдуманность, настойчивость, нежели твердость характера, раздражительность и преувеличенное о себе понятие мешали ему видеть настоящую сторону, иметь настоящую точку зрения в вопросах государственного управления.

Наконец, его сильные физические начала не выдержали всех нравственных потрясений, всех разочарований, он не дожил до конца вызванных им самим событий, покинул этот мир, оставив в наследство преемнику своему борьбу с целой Европой, армию хотя и многочисленную, но худо устроенную, сокращенную поражениями и жертвами, истощенную страну, недостаток в полководцах и государственных людях"1.

Глава 2

По 30-летнему сибирскому тракту

Путь в острог

Заканчивался январь 1827 года. Истек год одиночного заточения П.С. Пушкина в Петропавловской крепости. Как провел его Павел Сергеевич, нет упоминания ни в архивах, ни в мемуарах, ни в письмах. Неизвестно даже, был ли по исполнении сентенции 13 июля 1826 года определен он в прежнюю камеру № 16 между бастионами Екатерины I и Трубецкого или, как большинство декабристов, переведен в другой каземат.

Неизвестно также, разрешили ли ему свидание с отцом или с кем-то из родственников. Архивы сохранили лишь реестр личных вещей, бывших при братьях Бобрищевых-Пушкиных при аресте, денежные суммы и расписка их отца Сергея Павловича о выдаче всего, сыновьям принадлежащего, датированная 16 сентября 1826 года. За исключением самого необходимого, которое оставили у узников, всем родственникам декабристов в том сентябре были возвращены вещи и деньги, изъятые при аресте. Из мемуаров известен изматывающий однообразием день затвор-ников Петропавловской крепости. Темнота, сырость, бесшумные и безмолвные надзиратели, короткая прогулка на пронизывающем ветру кронверка, пища трижды в день, которая проглатывалась механически, без ощущения запаха и вкуса, усталый короткий сон, отступающий перед всегда бодрыми полчищами насекомых, и снова день, в который перестали приходить надежды. Никто из декабристов не знал, что ждет его.

Как без суда были они судимы, точно так же только воля или каприз монарха, взявшего на себя роль провидения, решали их судьбу. О чем думал, что чувствовал 24-летний Павел Пушкин в последние месяцы перед отправкой на поселение? Чем заполнял он безнадежное разнообразие дней?

Картину психологического состояния молодых узников удалось нарисовать в своих "Записках" А.В. Поджио:

"Были дни невыносимо тяжелые, но эти дни падали прямо на сердце исключительно и не касались того умственного достояния, которого меня хотели лишить...

Я чувствовал приближение решительного нравственного распадения и как-то, устыдя самого себя, стал обращаться, прибегать к силам и не собственно моим, которых я не находил, а к силам внешним".

А.В. Поджио искал в русской истории "для себя образцов" и не обрел их. "Русское наше общество не развивалось по особенным законам, а стояло недвижно на своей славянско-татарской почве, не заявляя никаких потребностей, стремлений народных...

Владыки русские обычному заточению предпочитали "ссылку в отдаленнейшие остроги, обители, если только не подвергались преступники четвертованию, колесованию, отрезыванию языка, вырыванию ноздрей, клеймению, пытке, правежу, ломке членов, наказанию кнутом, батогом, плетями и проч. И как мужественно выносили несчастные все эти наказания; но мужество это не по мне, как неприменимое к причинам, его вызывающим, - и я, не находя себе образцов в былом, стал их допрашивать, доискиваться вокруг себя! Здесь, по обок меня томятся так же, как и я, страдальцы по темницам. По длинному каземату, разделенному на кельи, я мог пересчитать затворы каждой из них и убедиться, что здесь полуживые мои товарищи-друзья переживают, а может быть, доживают последние дни... Я не один! Здесь сотня избранных, и нам ли унывать!"1

Безусловно, и Павел Пушкин искал для себя образцы мужественности и подвига. И для него утешительной была мысль, что он не один в своей мрачной темнице. Но это было, так сказать, внешнее проявление чувств. Темница не гасит, но возжигает огни духа и мысли. И чем меньше пространство для движения человеческого тела, тем на больший простор и ширь вырывается дух его. Мысль ломает преграды из стен, замков и стражи - она вольна и свободна. Но видимо, лишь тогда, когда обретает она внутреннюю точку опоры, ей не страшны более условия заточения. Может пострадать или даже умереть тело, но душа продолжает мыслить.

И горе человеку в темнице, если не найдет и не обретет он этой опоры (первыми жертвами монарха в Петропавловской крепости стали И.Ю. Поливанов, впавший в умственное расстройство и скончавшийся 2 сентября 1826 года, и А.М. Булатов, умерший в Военно-сухопутном госпитале 10 января 1826 года).

П.С. Бобрищев-Пушкин нашел такую точку опоры. Ею стала вера в Бога. Единственной книгой, которую позволялось иметь узникам, была Библия. С чтения её начался новый духовный путь Павла Пушкина, который считал себя атеистом и исповедовал культ разума, философию французских просветителей. Как шла его духовная эволюция, можно лишь догадываться. Объяснение ей уже в 50-х годах пытался дать Е.И. Якушкин - сын декабриста И.Д. Якушкина:

"Когда человек, сколько-нибудь образованный и сколько-нибудь умный, устанет думать, а между тем ему надо иметь какую-нибудь точку опоры, он приходит непременно к мистицизму - ищет опоры в религии". О духовных поисках П.С. Пушкина свидетельствует упоминание в его письме к Н.Д. Фонвизиной в феврале 1838 года, что он "лишь в 24 года познал Бога", а также воспоминания Якушкина и Францевой.

И.Д. Якушкин: "Во время своего заточения он оценил красоты Евангелия и вместе с тем возвратился к поверьям своего детства, стараясь всячески осмыс-лить их"1.

М.Д. Францева: "Заключение в каземате, как рассказывал нам сам Павел Сергеевич, имело превосходное влияние на развитие его духовной стороны. Он только там вполне постиг всю пустоту суетной мирской жизни и не только не роптал на перемену своей судьбы, но радовался, что через страдание теперешнего заточения Господь открыл ему познание другой, лучшей жизни. Внутреннее перерождение оставило навсегда глубокий след в его душе. Находясь в каземате, он радовался и воспевал хвалу Господу за его святое к нему милосердие"2.

Позднейшие письма Павла Сергеевича, прежде всего к очень близким ему духовно Н.Д. Фонвизиной, Е.П. Обо-ленскому и А.Л. Кучевскому, позволяют предположить, что годичное его пребывание в Петропавловской крепости было временем серьезнейшего изучения Библии и осмысления вероучительных основ. И чем глубже становились его познания, тем спокойнее дух. Павел Сергеевич на собственном примере убеждался, что лишь просветленное сердце и разум, озаренный этим светом, может явиться надежным путеводителем при чтении Священного Писания.

А.О. Смирнова-Россет в своих "Воспоминаниях" приводит любопытное размышление поэта А.С. Пушкина: "Мне кажется, мертвые могут внушать мысли живым... Иезикииля я читал раньше; на этот раз текст показался мне дивно прекрасным, я думаю, что лучше его понял. Так всегда бывает со Священным Писанием: сколько его ни перечитывай, чем более им проникаешься, тем более все расширяется и освещается. Но я никогда не читаю подряд: я открываю книгу наудачу и читаю, пока это доставляет мне удовольствие, как всякую другую книгу. Я раскрыл Евангелие и напал на текст: "возьмите иго мое, ибо оно благо и бремя мое легко есть".

Прочтя этот текст, я подумал: богатые и бедные, счастливые и несчастные во всем, аристократы и демократы, великие и малые, все мы несем бремя жизни, иго нашей человечности, столь слабой, столь подверженной заблуждению; и это иго, это бремя - уравнивает все.

Он велит нам взять иго, которое благо, бремя, которое легко, - это Его иго, Его бремя, которое поможет нам нести наше собственное до конца, если мы будем помогать ближнему поднять и нести иго, под которым он изнемогает. Вот и весь закон в нескольких словах, и здесь нет места ни для аристократа, ни для демократа. Здесь только одна-единственная великая сила - любовь"1. Эти мысли великого однофамильца - или похожие - несомненно, волновали Павла Сергеевича в Петропавловском каземате. Позднее они органично влились в его мировидение.

Думается, факт бесспорный, что П.С. Пушкин в постижении христианского учения шел путем ортодоксального православия. Он не подозревал, что 26 января 1827 года - последний день пребывания его в Петропавловской крепости и что из Инспекторского департамента Главного штаба за № 26 уже пришло повеление: "Господину ко-менданту С. - Петербургской крепости. Государь император высочайше повелеть соизволил из содержащихся в С. - Петербургской крепости преступников: Лорера, бывшего майора, Аврамова, бывшего полковника, Бобрищева-Пушкина, бывшего поручика, и Шимкова, бывшего прапорщика, отправить по назначению сего генваря 27 числа прежним порядком. Извещая о сем ваше высокопревосходительство, покорнейше прошу означенных преступников завтрашний день по наступлении ночи сдать по заковании в кандалы тому фельдъегерю, который будет за ними прислан с жандармами из Инспекторского департамента, а по отправлении оных меня уведомить.

Военный министр".

А вслед за повелением и такое сообщение Сукину:

"Имею честь уведомить его высокопревосходительство, Александр Яковлевич, что сего числа назначен для препровождения преступников фельдъегерь Подгорный, коему и приказано явиться с жандармами к вашему высокопревосходительству".

О том, как происходила отправка из Петропавлов-ской крепости, рассказывается во многих мемуарах декабристов. Она была доведена до автоматизма - и по времени, и по процедуре.

Воспользуемся воспоминаниям Н.И. Лорера: "Мы вошли в комендантский дом, который был освещен, как бы ожидая каких-нибудь гостей. В зале я застал одного фельдъегеря, с любопытством на меня поглядывавшего. Подушкин скрылся и вскоре явился с другим ссыльным, прежним моим товарищем полковником Аврамовым... После первых взаимных приветствий после долгой разлуки я спросил его, как он думает, куда нас отправят? "Разумеется, не в Крым", - отвечал он мне с некоторою досадою. Этот ответ, несмотря на торжественность минуты, меня сильно рассмешил. Через несколько минут привели Бобрищева-Пушкина, офицера Генерального штаба 2-й армии. Этот также был болен, бледен и едва передвигал ноги. Даже фельдъегерь, увидев эту новую жертву, пожал плечами и, вероятно, подумал: "Не довезть мне этого до места назначения". Скоро к нам присоединился поручик армии Шимков. Показался, наконец, адъютант военного министра в шарфе, а за ним и весь причт крепости, разные плац-майоры и плац-адъютанты. Сукин не замедлил появиться в зале. Мы встали, он остановился на середине комнаты и торжественно провозгласил: "Я получил высочайшее повеление отправить вас к месту назначения закованными". Повернулся и ушел. Признаюсь, этого последнего слова, произнесенного с таким ударением, я не ожидал. Принесли цепи и стали нас заковывать.

Наконец, мы встали, и цепи загремели на моих ногах в первый раз. Ужасный звук. Не умея ходить с этим украшением, мы должны были пользоваться услугой прислужников при сходе с лестницы. У крыльца стояло пять троек и пять жандармов, и мы стали размещаться. На гауптвахте крепости караул вышел к ружью. "Трогай!" - крикнул фельдъегерь, и полозья заскрипели. На башне било 2 часа. Проехали Неву и городом ехали шагом. Во многих домах по-старому горели ещё свечи, перед подъездами стояли экипажи, и кучера, завернувшись в попоны, спали на своих козлах.

Мы узнали о строгой инструкции, полученной фельдъ-егерем насчет нас. Вот главные её пункты: две ночи ехать, на третью ночевать; не позволять нам иметь ни с кем ни малейшего сообщения; кормить нас на деньги, отпущенные правительством, на каждого по 75 рублей ассигнациями; не давать нам отнюдь никакого вина, ни даже виноградного, в каждом губернском городе являться к губернатору и в случае болезни кого-либо из нас оставлять больного на попечение губернатора..."1

А едва выехал за ворота крепости санный поезд, пошло по назначению донесение за № 43:

"27 генваря

Господину военному министру

Выполнение высочайшего, Его императорского величества повеления, сообщенного мне в отношении Вашего сиятельства от 26-го сего генваря № 26-го из числа содержащихся во вверенной мне крепости преступников, не отосланных ещё в Сибирь в каторжную работу: Лорер - бывший майор, Аврамов бывший полковник, Бобрищев-Пушкин - бывший поручик и Шимков - бывший прапорщик, по заковании их в ножные железа сего 27 генваря пополудни в 11-м часу дня для препровождения по назначению сданы присланному за ними из Инспекторского департамента Главного штаба Его императорского величества фельдъегерю Подгорному с жандармами, о чем должным щитаю Ваше сиятельство иметь честь уведомить.

Комендант С. - Петербургской

Петропавловской крепости Сукин".

Волею "исходящей (от неукротимой воли монарха) бумаги" отправилась очередная декабристская четверка студеным сибирским трактом - для Н.И. Лорера и П.С. Пушкина длиной в 30 лет, а для полковника, бывшего командира Казанского пехотного полка Павла Васильевича Аврамова и прапорщика Саратовского пехотного полка Ивана Федоровича Шимкова - всего в 9 лет (оба умерли на поселении в Иркутской губернии, первый - в крепости Акше, второй - в Батуринской слободе в 1836 году).

"Записки" Н.И. Лорера - не только прекрасный образец декабристской мемуаристики, но и живое свидетельство стойкости духа, неистощимого жизнелюбия и жизнерадостности, безграничной доброты светлого этого человека.

Благодаря Николаю Ивановичу стали известны нам и подробности "путешествия" в Сибирь Павла Пушкина.

Итак, конец января - начало февраля 1827 года. Пятеро саней в соответствии со строгими инструкциями несутся так быстро, как пристало это курьерам его императорского величества. Каждый из "государственных преступников" находится под бдительнейшим прицелом двух пар жандармских глаз и под недреманным оком и нещедрою волею фельдъегеря. Все вперед, все вперед, не зная конечного пункта, будто цель их - избороздить необъятную Сибирь, "бездонную бочку", как называли её потом декабристы.

Из "Записок" Н.И. Лорера:

"Никогда не забуду впечатления, произведенного на меня Сибирью, которую я узрел впервые после ночлега, проведенного в Перми, которая стоит у подошвы Урала. Когда мы утром тихо тянулись по подъему верст 20 до станции, стоящей одиноко, уныло на самом гребне хребта, и когда нам с вершины открылось необозримое море лесов, синих, лиловых, с дорогой, лентой извивающейся по ним, то ямщик кнутом указал вперед и сказал: "Вот и Сибирь!"

Товарищ наш Бобрищев-Пушкин, выехав из каземата не совсем здоровый, дорогой сильно расклеился, и Подгорный хотел его оставить где-то в городе, в России еще; но, не исполнив этого, довез кое-как до Сибири. Пушкин до того ослабел, что часто на станциях, когда он долго не выходил из саней, мы и сами уже думали, не умер ли он. Однажды, где-то вечером, мы пили чай, а Пушкин лежал в избе слабый, больной, не принимая ни в чем никакого участия, и Подгорный объявил нам, что в первом городе его оставит в госпитале; но тогда Аврамов, стукнув своим допитым стаканом об стол, сказал:

- Нет, Пушкин. Уж ежели тебе суждено умереть, то мы же тебе закроем глаза и собственными руками выроем тебе могилу.

Слава богу, до этого не дошло. Морозы были сильные; я отдал Пушкину свою волчью шубу, и мы все так за ним ухаживали, что, подъезжая к Иркутску, ему стало гораздо лучше.

Вот мы и за Байкалом, а все не знаем, где мы окончательно остановимся.

Мы воспользовались на одной станции сознанием пьяного чиновника и опять приступили с вопросом: куда же нас везут? Ведь этак можно заехать в Китай.

- Я-то знаю, - вдруг ответил наш страж, - в подорожной сказано: в Нерчинск, а словесно и в инструкции приказано явиться в читинский острог, к коменданту, ну а дальше уж не знаю что будет.

Наконец, после разных метаморфоз, то на санях, то на колесах, поднимаясь, опускаясь, мы очутились в прекраснейшей, обширной равнине, земле бурят. По ту сторону Байкала климат заметно мягче, теплее, и лучи солнца уже греют; зато пустота страшная, и оседлой жизни ни признака, и русского поселянина не встретишь нигде.

За один переезд до Читы мы ночевали на станции, чтоб торжественнее утром узреть место нашего вечного заточения. Грустно провели вы вечер, дурно провалялись ночь и утром [про]мчались [через] последнюю станцию.

Еще издали увидали мы деревянную с колокольней церковь, переправились вброд чрез р. Стрелку, въехали в улицу и подкатили прямо к низенькому комендантскому домику. Судьбе угодно быо устроить так, что товарищи наши в это же время, в железах, окруженные цепью чсовых, шли с работы со всевозможными орудиями и не могли, узнавши нас, выйти из рядов, а удовольствовались только киваниями головы и другими знаками приветствия. Тут же выбежал из комендантского дома какой-то инвалидный офицер и велел нам следовать за собою в острог. Ворота настежь - и мы в черте нашего заключения! Легко себе вообразить, как радостно мы были встречены, расцелованы, обнимаемы..."1

На календаре было 17 марта 1827 года.

Друг, товарищ и сострадатель

"Вряд ли кто из наших столько перенес, сколько он, - где он не был и чего с ним не делали", - пи-сал П.С. Пушкин М.А. Фонвизину 24 января 1840 го-да о брате Николае.

Действительно, "высокомонарший гнев", как обозначил гнев самодержца Николай Сергеевич в показаниях Следственному комитету, оказался для осужденных по 8-му разряду "далекомонаршим" и много страшнее, чем для приговоренных к каторге с 1-го по 7-й разряд и собранных в остроге вместе. Тринадцать декабристов рассеяли поодиночке по бескрайней Сибири. "Список ссылаемых в Сибирь" из архива III отделения дает представление о "географии" поселения: Краснокутский - Верхоленск; Андреев 2-й - Жиганск; Веденяпин 1-й - Верхневилюйск; Чижов - Олекминск; Голицын - Киренск; Назимов - Верхнеколымск, Бобрищев-Пушкин 1-й - Среднеколымск; Заикин Гижигинск; Шаховской - Туруханск; Фохт - Березов; Мозгалевский - Нарым; Шахирев - Сургут, Враницкий - Пелымск.

Декабрист А.Е. Розен рассказывал: "Участь этих несчастных товарищей была самая ужасная, хуже каторги, потому что вместо того, чтобы согласно с приговором отправить их прямо на поселение, в менее отдаленные места Сибири, их разместили поодиночке в самой скверной северной её полосе от Обдорска до Колымска, где не произрастает хлеба, где жители, по неимению и дороговизне хлеба, вовсе не употребляют его в пищу. Иные и вовсе не имели там ни хлеба, ни соли, потому что местные жители их не употребляли.

Притом после 10-12 тысяч верст переезда были содержимы под строжайшим арестом в местах своего за-ключения, в холодной избе, не имея позволения выходить из нее..."1

Вспомним, что в сибирском одиночестве каждый из 13 обреченных на поселение оказался после 8-месячного одиночества в Петропавловской крепости. После допросов и очных ставок. После совершения над ним обряда унизительной политической и гражданской казни. После того как через кровь и мозг прошла мысль: прежняя жизнь ушла навсегда. Впереди Сибирь. Но может быть, не такая она и страшная? И может быть, 20 лет этой Сибири - лишь устрашение, и молодой монарх ограничится преподнесением недолгого урока? Эта надежда сначала жила почти у всех декабристов. А вот теперь реальная, действительно страшная правда пристально глядела им в очи. И было ясно такой же будет её взгляд и через пять, и десять, и два-дцать лет. 26-летний поэт Н.С. Бобрищев-Пушкин, гордый и неукротимый, чуткий и легкоранимый, непримиримый и рыцарственный, оказался в условиях, которые превзошли самые худшие предположения. Несколько юрт, дом исправника, церковь и казарма инвалидной команды - таким предстал Среднеколымск. Захолустье, которое страшно не количественным, но качест-венным малолюдством. В окружавших его людях от беспробудного пьянства, ничегонеделания, отупляющей карточной игры, оголенной, животной чувственности почти ничего человеческого не оставалось. А в дополнение - девятимесячная зима, жесточайший мороз, никогда не оттаивающая тундра.

Николай Сергеевич решает бежать. Не важно куда, но бежать. От мертвящего ужаса окружающего. Он не знает тундры, тайги, дорог, он плохо одет и запас еды у него в лучшем случае на день-два. Не думает он и о последствиях побега. И здесь нельзя не припомнить, что некоторый психический надлом у Н.С. Пушкина произошел ещё в Петропавловской крепости, когда он был закован в железа на три месяца, и суровых условий содержания в одиночной камере. Но это ещё не болезнь. И надлом не стал бы болезнью, попади Николай Сергеевич если не в благоприятные условия, то хотя бы вместе с братом Павлом и товарищами. Но воля монарха отдала его на расправу снежной пустыне.

Три дня блуждает Николай Пушкин, голодный, плохо одетый. Когда же выходит к почтовой станции на Алдане, то теряет сознание прямо на её пороге. Когда его, закованного, отправляют в Якутск, а потом в Туруханск, болезнь окончательно завладевает рассудком Николая...

В Туруханске Николай Сергеевич на короткое время обретает друга - Ф.П. Шаховского. Они встретились в мае 1827 года. Николая Сергеевича отправили в Туруханск из Среднеколымска, Федор Петрович Шаховской к этому времени был уже туруханским "сторожилом" - сюда он был "переселен" прямо из Петропавловской крепости в начале сентября 1826 года. Осужденные по 8-му разряду, оба декабриста вряд ли были дружны прежде, хотя, видимо, нередко встречались у князя Ф.А. Щербатова, двоюродного брата Шаховского и родни Николая Сергеевича по матери, а также однокашника по училищу колонновожатых.

Нет, наверно, святее и крепче дружбы, чем дружба двух изгнанников, духовно и нравственно близких. Более полугода жили князь Федор Шаховской и Николай Бобрищев-Пушкин вместе, деля кров, пищу, сострадая душевным мукам друг друга (а Шаховской сострадал и начавшейся болезни Н. Пушкина) и впервые со времени ареста испытывая радость душевного и духовного общения.

Николай Сергеевич поведал Шаховскому о хождениях по кругам своего ада, о тоске по любимому брату. А от Федора Петровича услышал о его изменчивой судьбе...

Славно и счастливо складывалась она для юного князя Шаховского! Родившийся за 4 года до наступления века XIX, он успел возмужать к концу французской кампании: 18-летний прапорщик участвовал в военных действиях на территории Франции до взятия Парижа. Получив прекрасное домашнее образование и завершив его в московском пансионе Жакино, Ф.П. Шаховской, может быть, и не совсем осознанно, готовил себя к общественно-научной службе Отечеству. Уже будучи в Семеновском полку, слушал курс политических наук у профессора Х.А. Шлецера. И видимо, отпусти ему судьба долгую земную жизнь, военная карьера казалась бы ему только счастливой возможностью послужить возлюбленному Отечеству и данью юной энергии, обогатившей его впечатления. Внутренняя работа его души, мозга, интеллекта подводила к поприщу ученого, исследователя. Внешние же события развивались так, чтобы помочь этой работе: военная карьера, пройдя все нужные этапы и поэтапно же возвышая его звания, привела к отставке в 1822 году в чине майора. Счастьем наполнилась и личная его жизнь: княжна Натали Щербатова, которую природа одарила не только красотой, умом, но и чутким сердцем, сумела увидеть и оценить сразу и горячо полюбившего её Федора Шаховского. В письме к брату И.Д. Щербатову в августе 1819 года она так определила будущего мужа: "Много ума, возвышенная душа, превосходное сердце". Их свадьба состоялась 12 ноября 1819 года. Спустя полтора года родился Дмитрий, второму их сыну Ивану не суждено было увидеть отца - он появился на свет в октябре 1826 года, когда князь Шаховской был уже в Петропавловской крепости. Радость отцовства, пусть омраченная, согревала Федора Петровича в самые холодные безнадежные дни сибирской его неволи1.

В общем же строе досибирской жизни Ф.П. Шахов-ского было нечто, объединявшее внешние и внутренние её стороны, сближавшее будущего ученого и человека общественного, гражданина, скрытое тайной и как родник питающее: он был одним из учредителей Союза спасения, а потом и Союза благоденствия, участник московского заговора 1817 года. Именно тогда князь Федор Шеховской сказал, что для блага Отечества и избавления народа от рабства он "сам готов посягнуть на жизнь государя". Эту юношескую пылкую готовность вменили ему в вину в 1825 году члены Следственной комиссии и царь, так как в делах тайного общества 20-х годов Ф.П. Шаховской, к этому времени удалившийся в новгородское имение жены и занявшийся его устройством, не принимал участия.

Недолго пробыли вместе Ф.П. Шаховской и Н.С. Бобрищев-Пушкин. И "повинен" в этом был Федор Петрович - не умел он быть глухим и сторонним в чужой беде: из присланных женою отдал он 300 рублей для уплаты недоимок туруханским жителям - те пострадали от неурожая. И возникло целое следствие: на гражданского губернатора А.П. Степанова III отделение грозно прикрикнуло: недопустимо-де ссыльных декабристов снабжать большими суммами, а перепугавшийся губернатор заодно запретил Федору Петровичу лечить и обучать детей местных жителей. Видимо, ещё зорче стали следить и за всем, что писал князь, хотя и понять они были не в силах. "Описания" его ботанических и зоологических наблюдений, заметки о способах ведения сельского хозяйства крестьянами Туруханского края, результаты его сельскохозяйственных экспериментов - все это вошло затем в его "Записки" о Туруханском крае.

Шаховской не много успел - ведь и года его туруханскому заточению не миновало, - но оставил потомкам уверенность, что зрел в Федоре Петровиче большой ученый.

После следственного переполоха все успокоилось реляцией А.Х. Бенкендорфа: "Написать губернатору по высочайшему повелению, что следует изменить место поселения Шаховского; пусть он назначит город, который сочтет подходящим, хороший город, чтобы он не пострадал от переселения".

14 сентября 1827 года Федора Петровича отправляли в Енисейск.

Что означало заботливое "не пострадал" на языке Бенкендорфа? В переводе на язык сибирской ссылки, дальше которой шли только "белые географические пятна", сие значило: отрывали от товарища и обрекали снова на одиночество - беспросветное, безнадежное. Друзья расставались, видимо, навсегда. Можно только на мгновение представить муку этого расставания, потому что если это мгновение продлить, даже сейчас, через почти 180 лет, можно задохнуться от боли...

Они успели потом обменяться, видимо, несколькими письмами. Обнаруженное - пока единственное - письмо Николая Сергеевича Пушкина к Федору Петровичу Шаховскому датировано 5 апреля 1828 года.

"Не знаю, получил ли ты письмо мое, любезный и почтенный мой товарищ по Туруханску Федор Петрович, которое я послал к тебе какого числа не знаю, но только на прошедшей почте или, по крайней мере, на той, которая была перед нею. Теперь снова обязываюсь тебя благодарить за то, что не позабыл своего друга, помогши ему чем только мог, несмотря на то что он прежде, быть может, тебе и досадил, не принимал или, пожалуй, не сохранил вещей твоих, а для чего, я объяснил это в первом письме, которое тебе должно было показать, что я в этом случае не имею ничего у себя на совести, и более ничего, как только и сам сожалею, что по особенным обстоятельствам, для тебя непонятным и которые растолковать трудно и не к чему, я принужден был поступить, по-видимому, не очень деликатно1. Чтобы же доказать тебе, что когда время, то и попросить у приятеля - такого, как ты, - я умею, то хочу тебе вспомнить о том, что ты мне обещал прислать. Кажется, что эдак, разве я во сне видел? В таком случае прошу извинить, но едва ли во сне. А именно ты мне говорил, что супруга твоя прислала для меня краски, которые не присланы к тебе енисейским гражданским правительством: если бы ты мог прислать их ко мне теперь, то много бы меня одолжил. Вероятно, что ты не послал их мне потому, что опять по рассказам подумал, что я снова умом рехнулся и не буду заниматься рисовкою, но ей-ей, ни прежде, ни после я не терял рассудка, а на все есть свои причины.

Теперь же они бы очень были для меня нужны, дабы занять себя чем-нибудь в свободное время. Прошу также тебя, сделай одолжение, подари мне одну десточку порядочной бумаги - тебе легко её достать в Енисей-ске, а здесь насилу имею то, на чем пишу к тебе, - отчего не прогневайся на это.

Перешли это все, если будет тебе то угодно, с сим посланным Василием Седельниковым - сыном, я думаю, тебе известного Алексея Седельникова. Они оба верные люди. Скорее дойдет, кажется, через Туруханскую контору, впрочем, как хочешь. Желаю тебе всякого блага, твоей возлюбленной супруге, твоим детям и всем, которые тебе любезны.

Остаюсь друг твой, товарищ и сострадатель

Николай Бобрищев-Пушкин, все ещё государственный преступник, несмотря на то что от 18 000-й версты у меня бока заболели, что переломили шпагу, сожгли сертук, лишили брата, отца - всего, что было любезного в свете, и, наконец, последнего друга Федора Петровича.

1828 года, апреля 5 дня.

P.S. По моему мнению, такое наказание заглаживает уже имя преступника, каково бы преступление ни было..."

Всего одно удалось найти и письмо Ф.П. Шаховского к Н.С. Бобрищеву-Пушкину (вернее, черновик письма, сохранившийся в архиве Шаховских). Оно не датировано, но совершенно очевидно, что не является ответным и написано до послания Николая Сергеевича:

"Любезный друг Николай Сергеевич!

С душевным прискорбием слышу, что чрезмерная тоска и расстроенное здоровье твое привели опять в то положение, в котором ты прибыл в Туруханск. Разлучась с тобою, я чувствовал и до сего времени ощущаю большую утрату в сердце моем. Ясные и откровенные беседы наши, молитвы, соединившие нас под мирным кровом нашей хижины, и гласы, вознесшиеся к престолу в дому Божием, навек останутся впечатлены в душе моей.

Молюсь с умилением и слезами, да облегчит Бог милосердием своим участь друга моего. Верь, что чистая вера меня приблизила к тому восторгу, где являются чудеса Божии, и я благословляю мое заключение. Молю Всевышнего, да продлит оное. Судьба сего милосердного отца определила удалить меня от семейства моего, и сколько событий счастливых, зависящих от моего удаления, излилось на главу вдовы и детей моих!

К чудесам, явленным щедрою десницею Бога Спасителя, я причисляю и посланное обстоятельство поступившего после покойного отца моего имущества. Если бы оно досталось мне как наследнику, то все желания и пожертвования мои не могли спасти меня от раздоров семейственных при разделе. Что же, друг мой? Быв удален от суеты мира сего, - сирые дети мои остались законными наследниками, и опека сохранила все выгоды их. Не рука ли Божия удалила меня для блага семейства моего и спокойствия моего духа?

Если желание твое жить в монастыре не исполнилось, то должно скоро совершиться. Формы остаются те же, с именем государственных преступников, которое нам оставили, ты будешь все находиться под присмотром местного начальства, с тою только разностью, что о поведении твоем будет извещать настоятель монастыря, который, верно, тебе зла не пожелает.

Радуюсь, друг мой, что давнее желание твое совершается. Любя тебя от всей души моей и считая обязанностию христианина сохранить всю откровенность сердца моего, наполненного верою и упованием, я приступаю к изложению чувств и желаний моих относительно положения, в котором ты находишься. Убежденный в том, что спокойствие души и чистые чувства веры много зависят от физического состояния и телесного здоровья, я возвращаюсь к тем причинам, которые способствовали к просветлению твоего сердца. Ужасная болезнь, овладевшая тобою, лишает тебя средства восстановить дух твой. Друг мой! Выполни наставления, начертанные рукою дружбы: употребление холодной воды и содержание тела в чистоте и движении есть не только верное средство для удаления болезни и черных мыслей, которых невольное действие обращается в отягощение и обиду ближнего, но чистота сия входит и в обязанность.

С некоторого времени жена моя наделяет меня большими суммами, которые остаются у меня втуне. Прими, друг мой, от усердия моего к тебе и от избытков моих посланные тебе вещи через начальство наше, которое, быв движимо внимательным расположением, принимает на себя труд вернее доставить тебе посылки. Вещи сии, без роскоши, будут служить к способу исполнения дружеских моих советов. Чистота и опрятность с большим употреблением холодной воды и частым умовением тела возвратят тебе, друг мой, то спокойствие духа, о котором я молюсь Богу моему с слезами умиления и с полным упованием, что Он ниспослет на тебя духа утешителя и осенит душу твою светом мирного спокойствия. Зная, как ты отстал от светских обычаев, я посылаю тебе несветское платье, 3 рубахи, 30 ар. холста для нижнего платья и для простыни, кожу и три пары подошв, думаю, что ты найдешь порядочного сапожника, который их скоро сделает. Между тем посылаю также теплые сапоги и рукавицы и несколько денег, которые ты употребишь на уплату за работу, на награждение добрых твоих хозяев и на покупку себе шубы, а остальные советую тебе, друг мой, сберечь для других надобностей, могущих случиться в краю столь отдаленном и в том положении, где самая дружба может изливать чувства свои, пользуясь благосклонным расположением доброго начальства, и, следственно, очень редко.

Кланяйся всем туруханским нашим знакомым, особенно добрым твоим хозяевам, я очень горевал, узнав о болезни Арины, и радуюсь, что она излечилась. Бабушке Анисье Семеновне посылаю 5 рублей на память. Молись о друге твоем

Ф. Шаховском".

Когда могло быть написано письмо Федора Петровича?

Анализ дат и событий позволяет утверждать, что наиболее вероятная дата - декабрь 1827 года. И значит, письмо Николая Сергеевича от 5 апреля 1828 года было ответным, между же декабрем 1827 года и апрелем 1828 года переписки не было (это исключал период буйного течения болезни Н. Пушкина). Но если к этим датам добавить ещё одну - печальную, неизбывную - июнь 1828 года, известившую о психическом заболевании и Федора Петровича, а также тот факт, что улучшение у Николая Сергеевича было временное и болезнь окончательно завладела его рассудком, то становится очевидным: эти два письма в их переписке последние, перед тем как сознание обоих декабристов окончательно погрузилось во мрак и иллюзорность.

Сердечные эпистолии друзей уже 19 сентября 1828 года заменила обстоятельно-бездушная реляция неутомимого тюремщика Чернышева:

"Вследствие донесения Енисейского гражданского губернатора я имел честь доводить до сведения вашего сиятельства запискою от 7 минувшего июля, что сосланный на поселение в г. Енисейск государственный преступник Шаховской впал в сумасшествие, но что он весьма тих и ведет себя благопристойно".

Чернышев сообщал также, что оба декабриста, потерявшие рассудок, помещены в енисейскую "городовую больницу", и к ним приставлен там "надлежащий караул из городовых казаков".

Увиделись ли друзья в енисейском доме скорби? Позволила ли болезнь узнать им друг друга? Бог весть. Нежные друзья и мужественные товарищи были теперь только сострадателями. В енисейской больнице под неусыпной охраной казаков одновременно они были недолго. На этот раз пути их расходились навсегда: Николая Сергеевича отправляли в Спасский монастырь под Енисейском. Жена же Федора Петровича добилась, наконец, перевода больного мужа почти на родину - в суздальскую Спасо-Ефимьевскую обитель, где, как и Николаю Сергеевичу, душевнобольному Федору Петровичу стража из двух казаков должна была напоминать о неизменном его звании государственного преступника.

Тогда, в сентябре 1828 года, из декабристских рядов выбыло ещё два воина, хотя физическая смерть настигла их позднее: Ф.П. Шаховского в 1829 году, Н.С. Бобрищева-Пушкина спустя 42 года после кончины друга, товарища и сострадателя - в 1871 году.

Однако урон понесло не только декабристское воинство. Погибли два талантливых русских человека - поэт и ученый, и нам не дано измерить величину этой потери. Статьи Ф.П. Шаховского, о которых мы упоминали, это скорее наброски работ, у которых отняли будущее. Н.С. Бобрищев-Пушкин успел заявить о себе, опубликовав в журналах "Вестник Европы" и "Сын Отечества" всего несколько стихотворений и стихотворных переводов, а также литературоведческое эссе "О еврейской поэзии", напечатанное, когда автору не было и 17 лет, в журнале "Вестник Европы" (в № 1 за 1817 год).

Не дошел Николай Сергеевич Бобрищев-Пушкин до поэтической своей вершины. Не по своей воле не дошел...

Далекомонарший гнев

Когда друзей разлучают, Н.С. Пушкин пишет прошение об определении его в монастырь. Дальнейший шестилетний его путь по Сибири до года 1833-го, когда он соединяется с братом Павлом в Красноярске, прослеживается лишь по официальной переписке. Эта переписка, её адресаты, думается, представляют известный интерес...

Генерал-губернатор Восточной Сибири - графу А.Х. Бенкендорфу

"Милостивый государь Александр Христофорович,

Енисейский гражданский губернатор представляет мне, что из числа осужденных Верховным уголовным судом преступников перемещенный из Среднеколымска в упраздненный город Туруханск Бобрищев-Пушкин 1-й на место назначенного ему поселения 23 марта сего года доставлен; причем замечено, как доносит исправляющий должность Туруханского отдельного заседателя, что преступник сей находится в помешательстве ума. О сем долгом считаю уведомить ваше превосходительство...

Александр Лавинский

20 мая 1827

Иркутск".

"Синодальному прокурору князю Мещерскому

"Енисейский гражданский губернатор донес государю императору, что находящийся в Туруханске государственный преступник Бобрищев-Пушкин желает поступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска. Вследствие сего его величество высочайше повелеть соизволил разрешить сему преступнику вступление в монастырь, буде точно имеет он к тому побуждение и желание, но с тем что сие не должно изъять его от надзора полицейского.

Сообщая вашему сиятельству сию высочайшую волю для зависящего от вас распоряжения по духовному ведомству, имею честь уведомить, что об оной известил я вместе с сим и Енисейского гражданского губернатора.

4 ноября 1827 года

Начальник главного штаба граф Дибич".

"Министерство юстиции

Департамент

№ 12370

Ноября 8-го 1827

Г. обер-прокурору Журавлеву

Рекомендую вашему превосходительству без огласки приказать приобщить к имеющемуся в архиве правительствующего Сената секретному производству о государственных преступниках, прилагаемое при сем в засвидетельствованном списке отношение ко мне г. начальника главного штаба его императорского величества от 6-го сего ноября за № 1351 о последовавшем высочайшем соизволении разрешить находящемуся на поселении в Турухан-ске государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину поступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, буде точно иметь он к тому побуждение и желание. Об исполнении сей высочайшей воли сделано уже надлежащее распоряжение.

Управляющий Министерства юстиции".

"Святейшему правительствующему Синоду

ПРЕДЛОЖЕНИЕ

Честь имею изложить при сем Святейшему Синоду полученное мною от г. начальника главного штаба отношение с изъяснением высочайшего повеления разрешить вступление в монастырь находящемуся в Туруханске государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину.

10 ноября 1827 г.

Обер-прокурор князь Мещерский".

"По указу его императорского величества Святейший правительствующий Синод слушали предложение г. синодального обер-прокурора и кавалера князя П.С. Мещерского, при коем предлагает Святейшему Синоду полученное им от г. начальника главного штаба его императорского величества отношение с изъяснением высочайшего повеления о разрешении находящемуся в Туруханске государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину поступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, буде точно иметь он к тому побуждение и желание, но с тем, что сие не должно изъять его от надзора полицейского, о каковой высочайшей воле извещен от него г. начальник главного штаба и Енисейский гражданский губернатор и по учиненной справке приказали: о сей высочайшей его императорского величества воле преосвящен-ному Тобольскому дав знать указом, предписать, что, когда означенный государственный преступник Бобрищев-Пушкин препровожден будет в Туруханский Троицкий монастырь, то, испытав его, чрез кого удобнее и надежнее будет, искреннее ли он имеет побуждение и желание к монастырской жизни, содержать его в оном сообразно тем распоряжениям, какие приняты будут от гражданского начальства к наблюдению за ним, Пушкиным, во время пребывания его в монастыре, и о поведении его рапортовать Святейшему Синоду пополугодно, но, ежели по испытании его, Пушкина, не представится в нем искреннего побуждения и желания к пребыванию в монастыре, в таком случае немедленно донести о том Святейшему Синоду. О каковом распоряжении Святейшего Синода предоставить г. синодальному обер-прокурору и кавалеру князю Петру Сергеевичу Мещерскому уведомить и начальника Главного штаба его императорского величества.

Подлинно подписали 18 ноября 1827 г.

Серафим, митрополит Новгородский

Филарет, митрополит Московский

Филарет, архиепископ Рязанский

Григорий, епископ Калужский

Духовник Павел Криницкий

Протоиерей Николай Музовский

Обер-секретарь Алексей Дружинин

Секретарь Яков Пеновский".

Графу Дибичу, 26 ноября 1827 года

"Получив отношение вашего сиятельства от 4 текущего ноября с изъяснением высочайшего повеления о дозволении вступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину, я предлагал оное для надлежащего исполнения Святейшему Синоду. Святейший Синод на основании такового высочайшего повеления предписал Тобольскому преосвященному, что когда преступник Бобрищев-Пушкин прислан будет в Туруханский Троицкий монастырь, то, испытав чрез кого следует искреннее желание и побуждение его к монастырской жизни, содержать его там сообразно тем распоряжением, какие приняты будут от гражданского начальства к наблюдению за ним во время пребывания его в монастыре, и о поведении его доносить пополугодно Святейшему Синоду, но, если по испытании не будет замечено в нем, Пушкине, искреннего желания и побуждения к пребыванию в монастыре, в таком случае немедленно донести Святейшему Синоду...

26 ноября 1827 года

Князь П. Мещерский".

"В Святейший правительствующий Синод

Михаила, архиепископа Иркутского,

РАПОРТ

Сего декабря 29 дня получив при отношении от преосвященного архиепископа Тобольского... из Святейшего правительствующего Синода... указ о разрешении... государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину поступить в монастырь. И во исполнение оного Святейшего Синода указа предписал я от 31-го дня сего декабря Туруханского Троицкого монастыря настоятелю, игумену Аполлосу с братиею и казначею иеромонаху Роману, первому о принятии означенного Бобрищева-Пушкина в монастырь и о содержании его в оном сообразно тем распоряжениям, какие приняты будут от гражданского начальства, а последнему в особенности о испытании его, Пушкина, искреннее ли он имеет побуждение и желание к монастырской жизни. О чем Святейшему правительствующему Синоду благопочтеннейше рапортую с таковым донесением, что о том, ежели по испытании его, Пушкина, не представится в нем искреннего побуждения и желания к пребыванию в монастыре, особенным рапортом имею долг донести в свое время.

Вашего сиятельства нижайший послушник Михаил, архиепископ Иркутский.

31 декабря 1827, Иркутск".

"Его императорскому величеству

Енисейского гражданского губернатора

ВСЕПОДДАНЕЙШИЙ РАПОРТ

Вашему императорскому величеству имею счастие донести, что по последнему рапорту, мною полученному из Туруханска, от 1-го числа ноября месяца минувшего 1827 года, государственный преступник Бобрищев-Пушкин снова впал в жестокое сумасшествие, признаки которого заключаются в упорном молчании, в речах бессвязных, изъявляющих религиозное исступление, и, наконец, даже в поступке дерзком против хозяина.

При сем осмеливаюсь всеподданейше также донесть вашему императорскому величеству, что как из представлений о государственном преступнике Бобрищеве-Пушкине, последовательно мною получаемых, открываются в болезни его частые изменения, то едва ли можно будет признать действительным желание его поступить в Троицкий монастырь и тогда если бы припадки сумасшествия прекратились на время, несколько продолжительное, в случае же возобновления их в монастыре нет возможности, исключая особенного казачьего караула, иметь за ним полицейский надзор, ибо в Туруханске находится один полицейский чиновник в качестве отдельного заседателя, который нередко отлучается к Тазу, к Анабару и к устью Енисея, иногда более чем за две тысячи верст на чрезвычайно продолжительное время, а притом обитель Троицкая, стоящая в пустыни за 30 верст от Туруханска, не имеет ни достаточной ограды, ни значительного числа монашествующих, кроме одного игумена и трех человек братии, ни удобной кельи для заключения преступника в припадках его сумасшествия.

Гражданский губернатор Степанов.

Генваря 11 дня 1828 г."

III отделение - Енисейскому гражданскому губернатору:

"Государь изволит полагать, напротив - что в монастыре именно более средств к присмотру за сумасшедшим, но естьли монастырь Троицкий не представляет к тому способа по малолюдству и прочим недостаткам, в таком случае снестись с князем Мещерским - чтобы он избрал другой монастырь по близости мест тех.

13 февраля".

"Вашему императорскому величеству имею счастие всеподданейше донести, что по последнему рапорту, полученному мною из Туруханска, от... генваря месяца сего 1828 года, припадки сумасшествия государственного преступника Бобрищева-Пушкина прекратились. Он ведет себя благопристойно.

Февраля 15 дня 1828 г.

Гражданский губернатор Степанов".

Обер-прокурору Синода кн. Мещерскому:

"...Государственный преступник Бобрищев-Пушкин, изъявивший желание поступить в Троицкий монастырь близ Туруханска, бывает подвержен припадкам сумасшествия, и что по сей причине нет возможности иметь за ним полицейский надзор в обители Троицкой, которая, находясь в пустыни за 30 верст от Туруханска, не имеет ни достаточной ограды, ни значительного числа монашествующих, кроме одного игумена и трех человек братии, ни удобной кельи для заключения преступника в припадках его сумасшествия.

Государь император, находя, что монастырю более может быть средств к присмотру за Бобрищевым-Пушкиным в припадках его помешательства, нежели в том месте, где он ныне находится, высочайше повелеть соизволил: естьли Троицкая обитель для сего неудобна, то поместить Бобрищева-Пушкина в другом монастыре поблизости Туруханска, по назначению духовного начальства...

22 февраля 1828 г.

Начальник Главного штаба граф Дибич".

"Вследствие объявленного мне по воле г-на Енисей-ского гражданского губернатора и кавалера Степанова через посредство Туруханского земского начальства требования от меня собственноручного и даже самим мною сочиненного подтверждения мне относительно того - действительно ли я остаюсь при намерении, прежде мною объявленном отдельному туруханскому заседателю г-ну Сапожникову, вступить в монастырь, честь имею чрез сие свидетельствовать, что и теперь, как прежде, я остаюсь при том же намерении находиться при монастыре каком бы то ни было, для исполнения по моей возможности во всей их подробности духовных обязанностей христианских, которые в монастыре исполнять несравненно удобнее, нежели в другом месте, где человек большею частию связан обстоятельствами и отклоняется от оных посторонними для спасения души предметами, находиться при оном при известном положении духовного регламента, изданного блаженныя памяти Всероссийского императора и самодержца Петра I-го, в части III-й в статье о монахах, пункты 11, 12, 13 и 14, где назначен для желающих принять на себя монашеские обязанности трехгодовый срок искуса под руководством настоятеля, после чего как само духовное начальство по вышесказанным узаконениям да благоволит засвидетельствовать годность мою для принятия монашеского звания, с благословения преосвященного владыки, так и я обязан буду, собственным опытом удостоверяя свою совесть, возмогу ли я возложить на себя и нести это звание, если Господу Богу будет то угодно, объявить об этом высшему начальству, так что впредь о последующем за сим времени и по совести и по узаконениям ничего отвечать не могу.

Удостоверяя в этом всепочтеннейше гражданское правительство Енисейской губернии подписуюся

Николай Бобрищев-Пушкин.

Туруханский Троицкий монастырь,

1828 года марта 21 дня".

"Святейшему правительствующему Синоду

ПРЕДЛОЖЕНИЕ

Господин товарищ начальника Главного штаба уведомляет меня, что государственный преступник Бобрищев-Пушкин, коего С. Синод назначил поместить в Енисейском Спасском монастыре вместо Троицкого Туруханского, ведет ныне себя благопристойно и припадки сумасшествия, коими он одержим был прежде, уже прекратились. Енисейский гражданский губернатор сверх того уведомил, что Бобрищев-Пушкин по желанию своему вступил уже в Троицкий монастырь и обязался собственноручною подпискою о непременном намерении своем быть в монастыре...

Обер-прокурор кн. Мещерский.

13 июля 1828 г."1

Это дело слушали в Синоде 23 июля 1828 года и одобрили решение Николая Сергеевича поступить в монастырь.

В Троицком монастыре судьба столкнула с его настоятелем игуменом Аполлосом.

Основан монастырь был иноком Тихоном в 1660 году. Находился на правом берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, близ устья Нижней Тунгунски. Вокруг - пустынная местность и рядом - только одно село Монастырское. Грустную картину являл этот монастырь в 20-х годах XIX века: он не имел ни ограды, ни сносных келий, разбрелась его братия. Из неё остались только трое да человек семь послушников. Бедность была такой ужасающей, что даже многотерпеливая братия не выдержала - подала прошение епархиальному начальству, жаловалась на пыль, грязь и ветхость келий, в которых нельзя было жить ни зимой, ни летом.

В этом крайнем упадке и запущении монастыря во многом был виноват его настоятель игумен Аполлос. В архиве Иркутской духовной консистории сохранилось несколько дел, из которых видно, насколько непривлекательна была эта личность.

Игумен Аполлос происходил из духовного звания, но ни в каких школах не обучался. Духовную карьеру начал с причетника. Овдовев, принял монашество. А затем в течение 18 лет переходил, видимо за дела не богоугодные, из одного сибирского монастыря в другой. Наконец, в 1822 году его назначили игуменом Троицкого монастыря. Несмотря на то что в 1827-1828 годах игумену уже было под 70 лет, его обвиняли во многих позорящих его сан, монашеское звание да и преклонные лета деяниях. В формуляре его, например, значится, что Аполлос бил жену служителя Пономарева в келье до крови, сажал её в ножные цепи; сек лозами и бил нещадно служителей; обругал вдового священника А. Пляскина и благочинного протоиерея А. Петрова канальей, бестией и "еще всячески" с угрозами и размахиванием кулаками. Кроме того, обвиняли его (и по этому поводу даже производилось следствие) в присвоении монастырского имущества и братских доходов. Но и этим не завершался постыдный этот перечень: Аполлос постоянно пьянствовал "в поле и у знакомых", дрался и сквернословил, а по ночам любил ходить к крестьянам в село играть в "пешки" (шашки) и карты; при этом к нему "каждодневно, неизвестно для какой нужды, ходила одна крестьянская женка и оставалась у него в келье подолгу".

Но видимо, именно Пушкину судьба уготовила задачу подвести плачевный итог под "деятельностью" человека, надругавшегося над священным своим саном. Николай Сергеевич, несмотря на болезнь, вероятно, хорошо понимал "проказы" игумена, видел нищенство и постоянное унижение братии, и у него, глубоко верующего человека, Аполлос вызывал самые недобрые чувства, которые вылились в происшествие крайнего свойства. Об этом в середине августа в Синод приходит бумага из Сибири:

"Михаила, архиепископа Иркутского, РЕПОРТ":

"Туруханского Троицкого монастыря казначей иеромонах Роман репортом от 4 июня мне донес, что поступивший в оный монастырь 4 февраля текущего года государственный преступник Бобрищев-Пушкин, на основании Высочайшего повеления по указу Святейшего Правительствующего Синода 14 марта сего 1828 года, в Енисейский Спасский монастырь назначенный, во время 4-х месячного пребывания в Туруханском монастыре не оказал ни безропотного послушания, ни скромного обращения в общежитии, ни благоговения в церкви, а настоятель оного монастыря игумен Аполлос таковым же репортом от 5 июля донес, что 26-го числа июня, после утрени, Бобрищев-Пушкин, когда он, игумен, зашедши в келью его, просил повестить к себе монастырского служителя, сказавши игумену: "Я тебя не слушаю", сперва ударил чугунным пестом в его голову; прошиб оную до крови, потом тем же пестом ударил в левую его руку, сделал на ней синее пятно так, что пест сей с великим усилием мог он вырвать из рук Бобрищева-Пушкина, которого он, игумен, по действиям сим заметив тогда в припадке умопомешательства, во избежание опаснейших для монастыря последствий отослал под надзор земской полиции...

Вашего святейшества нижайший послушник Михаил, архиепископ Иркутский.

4 августа 1828 года, Иркутск".

Нельзя не заметить, что архиепископ Михаил пытается спасти "честь мундира", изображая Аполлоса бедной жертвой грозного "государственного преступника". Но пропущенная без вопросов через обычную цепочку: гражданский губернатор Восточной Сибири - Синод - весть "о побитии игумена Аполлоса" в последнем и главном звене дает, что называется, осечку. Разумеется, не из сострадания к несчастному больному или "прибитому" игумену. Сей больной - государственный преступник особого рода, он из "друзей" монарха по 14 декабря. Что стоит за этим побитием? Что, если это не факт болезни, а акт политический?

Назначается следствие. В одном из архивных дел указывается, что это следствие (к сожалению, не указано, когда и кем оно велось) обвинило настоятеля Аполлоса "во взаимной драке с государственным преступником Бобрищевым-Пушкиным", а также ещё в одном неблаговидном деянии: все время пребывания в монастыре Николай Сергеевич питался вместе с братией, но его деньги - казенное пособие в 57 рублей 14 2/7 копейки серебром - игумен присваивал себе, и на следствии братия обвинила его в том, что он держит нахлебников на "братственном коште".

Для Аполлоса следствие закончилось далеко не так плачевно, как могло бы: поначалу епархиальное начальство - в 1829 году - на основании духовных и светских законов признало его подлежащим лишению священства и изгнанию из монастыря с отсылкою в светское ведомство на его рассмотрение. Но из уважения к его прежнему "беспорочному долговременному" служению и старости низвело в иеромонахи и оставило в числе братства Троицкого монастыря.

Нам же архивный этот документ ценен установлением точного срока пребывания Н.С. Пушкина в Туруханском Троицком монастыре, так как в рапортах он указан неверно. Бедная же, голодная монастырская братия, вынужденная по воле Аполлоса делить с Николаем Сергеевичем и без того скудную трапезу, высчитала прожитое им время до дня: 5 месяцев и 5 дней - с 4 февраля по 10 июля 1828 года.

В Енисейский Спасский монастырь Н.С. Пушкин отправился 10 июля 1828 года, о чем, читая сообщения енисейского гражданского губернатора июля и августа 1828 года, в Петербурге ещё не знали. Это разъяснилось только после сентябрьского донесения иркутского архиепископа Михаила.

...Светом и добром осветилась жизнь Николая Сергеевича в Спасском монастыре. Спокойствие, мир, доброжелательство и милосердная трогательная забота окружали теперь его. Видимо, никто не ограничивал его передвижения внутри и вне монастыря, никто не настаивал на строгом соблюдении монастырского режима жизни и культовых отправлений.

Настоятелем Спасского монастыря с 1823 года был архимандрит Ксенофонт. Основан этот монастырь - один из старейших в Сибири - примерно в 1642 году. Он считался третьеклассным. Но видимо, хорошим хозяином был игумен Ксенофонт, так как и монастырские постройки были в порядке, поля и скот ухоженные, и братия сытая, в вере ревностная. Было в то время архимандриту 45-46 лет, и для Николая Бобрищева-Пушкина олицетворял он свет и добро. Даже в закованных в строгий регламент фразах донесений игумена в Синод сквозит его сострадание и участие к больному, измученному государственному преступнику. Мало того, политический образ мыслей своего подопечного архимандрит Ксенофонт скрывает и говорит лишь о психическом расстройстве, объясняя им все поступки Николая Сергеевича. И этим предотвращает как возможные осложнения ситуации, так и возможное наказание Н.С. Пушкина. И это при том, что для монастыря пребывание там Николая Сергеевича было серьезной обузой во всех отношениях - и для игумена, и для братии - на протяжении трех с лишним лет.

О Ксенофонте известно совсем немного.

Он - выпускник Тобольской семинарии, которая дала ему достаточно широкое образование. Местные преосвященные хвалили его познания в латинском языке, философских и богословских науках и характеризовали так: "Способностей отличных, поведения похвального, прилежания неусыпного". Жаль, что и до сих пор ни в одной из официальных бумаг не полагается писать о том, какое сердце у человека, посвящающего свою жизнь служению - Богу, людям, делу. Способно ли оно, сердце, сопереживать и чувствовать боль ближнего, способно ли стать опорой в чужой беде, способно ли отогреть застылые на холодных жизненных ветрах сердца человеческие, как бы много их ни было?

Большое сердце было у игумена Спасского монастыря Ксенофонта. Облегчилась и участь Н.С. Пушкина, передохнул он перед новыми испытаниями в Краснояр-ском доме скорби.

"Николаю I - граф Чернышев:

Сосланный по приговору Верховного уголовного суда в упраздненный город Туруханск государственный преступник Бобрищев-Пушкин по изъявленному им желанию поступить в монастырь с высочайшего разрешения помещен был в Троицкий монастырь, но так как он, Бобрищев-Пушкин, по временам подвержен бывает сумасшествию, то по неимению в означенном Троицком монастыре удобного для него помещения по высочайшему повелению переведен был в Енисейский Спасский монастырь. Когда же в феврале сего года он впал снова в сумасшествие, то и помещен до выздоровления в тамошнюю городскую больницу.

Ныне получено от Енисейского гражданского губернатора донесение от 27 марта, что находящийся в Енисейской городской больнице преступник Бобрищев-Пушкин по наблюдению лекаря оказался в полном рассудке и возвращен в монастырь, причем Бобрищев-Пушкин объявил, что он давно уже желает проситься из монастыря, ибо дознал опытом, что соблюсти все правила монастырской жизни есть выше душевных его сил.

Всеподданнейше донося о сем вашему императорскому величеству, осмеливаюсь испрашивать высочайшего разрешения, не благоугодно ли будет повелеть означенного преступника Бобрищева-Пушкина, освободя из монастыря, оставить на поселение близ Енисейска, дабы он в случае оказавшихся в нем вновь припадков сумасшествия мог быть тотчас отправлен по-прежнему в Енисейскую городовую больницу.

Генерал-адъютант граф Чернышев.

11 мая 1829-го".

Сверху запись:

"Собственною Его величества рукою написано карандашом:

"Оставить в монастыре".

Варшава, 13 июля 1829 г.

Генерал-адъютант Адлерберг".

Менее года спустя Синод получает такой "Михаила - архиепископа Иркутского репорт":

"Сего мая 18 дня Енисейского Спасского монастыря настоятель архимандрит Ксенофонт репортом донес мне, что находящийся в оном монастыре государственный преступник Бобрищев-Пушкин живет, как и прежде жил, честно и тихомирно, только ревность его к хождению в церковь совершенно почти в нем погасла, так что и во всю неделю Св. Пасхи приходил в оную не более четырех раз, а ныне и совсем не ходит, а занимается днем и ночью единственно писанием чего-то, как сам говорит, самонужнейшего к государю императору.

Между тем просит убедительно уволить его из монастыря, говоря, что просился он в монастырь на временное только богомолье, по причине тогдашнего расстройства его в душевных и телесных своих способностях, а чтобы быть в монастыре навсегда, того он никогда и в мысли не имел, и что тогда, когда выходит за монастырь, он чувствует в душе своей большее утешение, нежели пребывая внутри оного.

29 мая 1829 года, Иркутск".

Последующие рапорты - по установленной государем цепочке и им же внимательно читаемые, когда они на последнем своем этапе оказываются в III отделении Собственной Его Величества канцелярии, - мало отличаются от этого "репорта".

Так проходит весь 1829-й, 1830-й, пять месяцев 1831 года. И снова из ряда тоскливой и безнадежной повседневности выводящий поступок больного Николая Сергеевича. Снова приводится в ускоренное движение чиновничья машина, снова снуют в присутствиях разного ранга бумаги с грифом "секретно" и многажды повторяемым именем "Государственный преступник Николай Бобрищев-Пушкин".

Енисейский гражданский губернатор - графу Бенкендорфу

"Находящийся в Енисейском Спасском монастыре государственный преступник Бобрищев-Пушкин с самого поступления его в Енисейскую губернию подвергался по временам сумасшествию и наконец совершенно потерял рассудок.

В последнее время он явился в дом Енисейского окружного начальника с требованием подорожны на проезд в Россию и, не получив, как следует, на просьбу свою удовлетворения, с бешенством нанес ему кулаком неожиданный удар. Обстоятельство сие вынудило меня предписать окружному начальнику впредь до разрешения Вашего высокопревосходительства приставить к монастырской келье Бобрищева-Пушкина надежный караул из тамошних городовых казаков и ни под каким видом не выпускать его из оной, дабы в сумасшествии не мог сделать какого вреда себе и другим.

Донеся о сем Вашему высокопревосходительству, осмеливаюсь представить о необходимости перевесть Бобрищева-Пушкина для лучшего надзора за ним из Енисейского Спасского монастыря в дом умалишенных, построенный для сей цели со всей удобностию в городе Красноярске...

Енисейский губернатор Степанов.

21 мая 1831 г."

Бенкендорф - исполняющему должность

Енисейского гражданского губернатора

"Бывший Енисейский губернатор г. Степанов... просил моего разрешения на заключение Бобрищева-Пушкина в находящийся в г. Красноярске дом умалишенных. Вследствие сего представил я всеподданнейше государю императору докладную записку, на которой Его величество собственноручно отметить изволил следующее: "Если по свидетельству лекаря окажется умалишенным". Долгом считаю объявить Вам, милостивый государь, сию высочайшую волю, для надлежащего исполнения.

Генерал-адъютант А. Бенкендорф

8 июля 1831".

Два следующих донесения почти дублируют друг друга, но для нас ценны оба, т. к. за жесткой проформой каждого обозначаются подробности страдальческого пути Николая Сергеевича - от печальной монастырской обители к ещё более печальному дому скорби в Красноярске.

Енисейский гражданский губернатор - графу Бенкендорфу

"Во исполнение Его императорского величества воли, объявленной мне предписанием Вашего высочества от 6 минувшего июля... я предписывал Енисейскому городничему немедленно сделать законное распоряжение об освидетельствовании государственного преступника Бобрищева-Пушкина 1-го чрез медицинского чиновника, действительно ли находится он умалишенным.

По свидетельству лекаря оказалось, что Бобрищев-Пушкин действительно лишился здравого рассудка и одержим беспрерывным сумасшествием, доходящим иногда до бешенства. Вследствие чего Бобрищев-Пушкин 28-го сего сентября доставлен в г. Красноярск и помещен в дом умалишенных...

29 сентября 1831 г.

Енисейский губернатор".

"В Святейший правительствующий Синод

Мелетия, архиепископ Иркутского,

ПОКОРНЕЙШИЙ РЕПОРТ

Настоятель енисейского третьеклассного Спасского монастыря архимандрит Ксенофонт от 25 сентября минувшего 1831 года № 13 репортом Иркутской консистории донес, что находящийся в оном монастыре государственный преступник Николай Бобрищев-Пушкин, тамошнею общею городовою управою, во исполнение высочайшего его императорского величества воли, изъясненной в отношении иной управы от 23 сентября, со всем общим при нем имуществом того же сентября 24 числа взят и отправлен в Красноярск, для помещения в дом умалишенных...

9 генваря 1832 г., Иркутск".

И только одно-единственное свидетельство о Н.С. Бобрищеве-Пушкине, не из канцелярских недр извлеченное, а живое, говорящее о сострадающем и скорбящем сердце, оставило нам время - рассказ декабриста А.Е. Розена (он навестил Николая Сергеевича в доме скорби в Красноярске в 1833 году по дороге из Иркутска к месту ссылки - в г. Курган):

"Мы были соседями по казематам Кронверкской куртины Петропавловской крепости, но в Красноярске увиделись в первый раз; я передал ему вести о родном брате его Павле Сергеевиче, с которым я особенно сдружился в Чите и душевно уважал и полюбил его. Он слушал с видимым наслаждением и восторгом, только изредка прерывал мою речь, замечая: "За что же моего младшего и лучшего брата наказали строже меня?" До слез он был растроган, когда передал ему в подробности жизнь деятельную и духовную этого любимого брата, но вдруг ни к селу ни к городу стал он убеждать меня в необходимости завоевания Турции и рассказывал, как всего легче взять Константинополь...

Бедный расстроенный человек понес такую чепуху, заговорил стихами"1.

Глава 3

"Изгнанные за правду"

Каземат соединил

"Вам, конечно, кажется странным: для чего лицам, осужденным по законам в каторжную работу, следовательно, долженствующим быть разосланным по заводам, - этим лицам строят казематы, назначают коменданта, его огромный штат канцелярии и проч. и проч. Да, это странным покажется всякому, не посвященному в таинства нашей администрации. Ларчик открывался просто: боялись общего бунта всей Восточной Сибири.

Когда генерал-губернатор Лавинский был в Петербурге, - а это было как раз по окончании нашего дела, - то государь спросил его: ручается ли он за безопасность края, когда нас разместят по заводам.

- Я не могу ручаться, ваше величество, - отвечал Лавинский, - когда каждый завод разъединен от других и каждый имеет отдельное управление.

- Так как же ты полагаешь?

- Я полагаю, ваше величество, лучше их всех соединить вместе, тогда над ними можно иметь лучше надзор.

Эта-то конференция и была зародышем той мысли, которая выразилась казематом, комендантом и проч. и проч. Но тут невидимо был перст Божий, внушивший Лавинскому подобный ответ"1.

Так писал о физическом спасении декабристов в 1826 году М.А. Бестужев, отвечая на вопросы историка М.И. Семеновского уже в 60-х годах. М.А. Бестужев составил список осужденных декабристов и подсчитал: в Читинском остроге обитало "82 живых существа" (среди них было 9 "недекабристов" - 2 поляка и 7 русских офицеров).

"Если бы мы были разосланы по заводам, - писал он далее, - как гласил закон и как уже было поступлено с семью из наших товарищей1, то не прошло и десяти лет, как мы бы все наверное погибли, или пали бы морально под гнетом нужд и лишений, погибли бы под гнетом мук, или, наконец, сошли с ума от скуки и мучений"2. Ему вторит Н.В. Басаргин: рассредоточь их правительство по заводам, "могло бы случиться, что большая часть из нас, будучи нравственно убиты своим положением, без всяких материальных средств, не имея сношения с родными и находясь ещё в таких летах, когда не совсем образовался характер, когда нравственное основание не так прочно, а ум легко подчиняется страстям и прелести воображения, легко могло бы случиться, говорю я, что многие потеряли бы сознание своего достоинства, не устояли бы в своих правилах и погибли бы безвозвратно, влача самую жалкую, недостойную жизнь"3. Правоту Н.А. и М.А. Бестужевых и Н.В. Басаргина подтверждает трагическая арифметика. С 1828-го по 1848 год из 27 здоровых, полных сил и энергии молодых людей, осужденных с 8-го по 11-й разряд - то есть разбросанных поодиночке, в лучшем случае по двое, по просторам Сибири, ушли из жизни: Б.А. Бодиско, А.И. Шахирев - 1828 год, Ф.П. Шаховской - 1829 год, П.П. Коновницын - 1830 год, А.Н. Андреев - 1831 год, В.И. Враницкий 1832 год, Н.Ф. Заикин - 1833 год, А.Ф. Фурман - 1835 год, Н.П. Кожевников 1837 год, С.Г. Краснокутский, П.А. Бестужев - 1840 год, М.Д. Лаппа - 1841 год, И.Ф. Фохт - 1842 год, Н.О. Мозгалевский - 1844 год, А.В. Веденяпин 1847 год, Н.А. Чижов - 1848 год - т. е. 16 человек.

В каземате же за весь срок каторги - с 1826-го по 1839 год - умер только А.С. Пестов от заражения крови в 1833 году.

Однако соединение декабристов под одной крышей спасло их не только от физической смерти. М.А. Бестужев предельно точно обозначил это спасением духовным, интеллектуальным, нравственным, политическим: "Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни. Каземат дал нам политическое существование за пределами политической смерти..."1

Итак, когда П.С. Пушкин вместе с Н.И. Лорером, П.В. Аврамовым и И.Ф. Шимковым 17 марта 1827 года прибыл в Читинский острог, большая часть "населения" его уже обживала казематы.

Чита тех лет была маленькой деревней, очень живописной. На горе располагалась деревянная церковь с колокольней и десятка два домов, а внизу, под горой, и далее в пределах видимости змеилась речка Чита, которая и деревне дала свое имя, стремясь в двух верстах от села влиться в полноводную Ингоду. В конце деревни стоял старый острог с тремя постройками казарменного типа, обнесенный высоким частоколом. Особенностью этого уголка Сибири был благодатный климат, прекрасная природа, цветущая растительность.

"Все, что произрастало там, достигало изумительных размеров", - писал Н.В. Басаргин.

В течение 1827 года всё прибывали "четверки" - это были осужденные с 1-го по 7-й разряд. Сроки их каторги - от одного до 20 лет с последующим поселением в Сибири. Поселенский же срок не указывался - для монарха разумелось: навечно.

Читинский острог, хотя декабристы прожили здесь почти четыре года, был временным и совсем не готов к такому многолюдью: к апрелю 1827 года здесь было около 70, а к зиме - 82 человека. И всем им пришлось поначалу разместиться в двух домах. Один - "большой каземат" - был разделен на три комнаты: в первой - "аршин восемь на пять", как описывал Н.В. Басаргин, жило 16 человек, столько же - во второй, чуть меньшей комнате, в совсем маленькой, третьей комнате - 4 человека. Второй, меньший домик поместил остальных, и там было ещё теснее. Трудно сказать, когда теснота эта была ощутимее. Ночью на нарах каждому доставалось пространство для сна в 3/4 аршина1, и невозможно было, переворачиваясь на другой бок, не толкнуть соседа, а так как ножные цепи и на ночь не снимались2, то всякое движение, особенно неосторожное, причиняло боль себе или соседу и производило шум. Днем для прогулок пространства не было, поэтому и сходить с нар некуда. Разре-шалось только в определенное время днем выйти из каземата во двор. Впрочем, вскоре последовало разре-шение выходить в этот небольшой, обнесенный высоким частоколом двор во всякое время дня до пробития зари, т. е. - до девяти часов вечера.

Пища, видимо, в течение всего первого года в Чите3 готовилась в доме горного начальника Читы Смолянинова или "где и как ни попало", так как не было посуды и удобного помещения, и была "прескверной" (М.А. Бестужев). В каземат её приносили в ушатах. Так как столовая отсутствовала, то ели в той же комнате, где спали. В комнате устанавливались козлы, на которые клались доски, их покрывали скатертями или салфетками, кушанье клали и разливали по тарелкам. Обед был общим и состоял, как правило, из супа или щей и из каши с маслом. На ужин давался кусок мяса с хлебом. Ели, как вспоминают декабристы, кто где мог: сидя на нарах, у "стола" или стоя - за столом места не хватало. Безусловно, тех нескольких копеек1 и двух пудов муки (на месяц), что правительство отпускало ссыльным, даже на пищу, не говоря о содержании, не хватало. Деньги, привезенные некоторыми декабристами (они хранились у коменданта), делились на всех - так было положено начало артельным средствам. Они расходились на общие нужды (прежде всего на табак, чай, сахар). На ночь узников запирали - в 9 часов вечера. Свечи иметь не позволялось. Но и ложиться спать так рано было непривычно. Как вспоминал А.Е. Розен, они беседовали в потемках или слушали рассказы Кюхельбекера2 о кругосветных его путешествиях, или Корниловича - о событиях из отечественной истории, которой он прилежно занимался, так как был издателем журнала "Русская старина", или ещё кого-либо из занимательных рассказчиков.

Все мемуаристы единодушно утверждают: в каземате все постоянно были заняты чем-нибудь - чтением, ручным трудом, нередко беседы и споры заменяли множество книг. О Павле Сергеевиче Пушкине сообщается, что он всегда старался быть полезен как в самом остроге, так и вне его.

Очень скоро узники составили хор из отличных певцов. Особенно любили пение С.И. Кривцова. Воспитанник университетского пансиона (до 1816 года), он продолжал учебу в Швейцарии в Земледельческом институте Фелленберга близ Берна, был питомцем знаменитого швейцарского педагога И.Г. Песталоцци (1746-1827). В Россию вернулся в 1821 году и поступил на военную службу юнкером. Был членом Южного общества...

- Сергей Иванович, публика в нетерпении. Извольте что-нибудь из русского репертуара, - чуть дурачась, просит Лорер.

Никому не удавалось петь с таким проникновением и задушевностью, как Кривцову.

- Слушаюсь, - в тон ему отвечает Сергей Иванович.

Он шаркает ногой в огромном сапоге, вызывая улыбки, присаживается на край нижней нары и запевает: "Я вкруг бочки хожу" или "Матушка, сударыня-матушка", или "Степь" - песен он знал множество. И исчезал каземат, и уносились все в дали неведомые - только русская душа умеет так растворяться в народной своей песне. И может, чтобы не расплакаться принародно, начинали шутить.

- Как, откуда он только знает все эти песни? - подивится кто-нибудь.

- Помилуйте, у него 300 душ. Если с каждой по песне... - с улыбкой констатирует другой.

- Ну кто поверит, что он в кандалах и в остроге? - восхищается А.В. Ентальцев.

- Не скажите, Андрей Васильевич, его сам Песталоцци выучил русским песням, - объясняет под общий хохот Михаил Кюхельбекер...

Реже всего удавалось музицировать. И хотя в каземате царил дух самого уважительного отношения к занятиям и увлечениям друг друга, добавить к царившему в Читинском остроге шуму ещё и звуки музыки считалось невозможным. А.Е. Розен вспоминал: "Некоторые желали играть на скрипке, на флейте, но совестно было терзать слух товарищей: по этой причине я избрал для себя самый скромный, тихий, но и самый неблагодарный инструмент чекан; с помощью печатного самоучителя разобрал я ноты и каждый вечер употреблял на то условные полчаса. На этом инструменте учился со мной Фаленберг"1.

Систематические музыкальные занятия начались с постройкой в 1828 году во дворе острога двух домиков, один из которых (во втором установили станки для ремесел) отвели для музицирования: сюда поставили рояль и фортепьяно. Часы занятий музыкой строго распределили между музыкантами, а их было немало. Ф.Ф. Вадковский превосходно играл на скрипке, П.Н. Свистунов - на виолончели, А.П. Юшневский был пианистом-виртуозом. Играли также на флейте и гитаре.

Весной 1828 года узникам разрешили во дворе тюрьмы разбить клумбы, сделать дорожки, посадить цветы. В центре этого маленького сада они соорудили круглую насыпь, обложенную дерном, на которой разбили цветник, а посреди него - солнечные часы на каменном столбе. Всем этим занимались в свободное время и в праздники.

"Казенной" же работой с ранней весны было сооружение большого каземата, закончить который торопились к следующей зиме: декабристы копали канавы для фундамента, а так как земля была ещё мерзлой, прорубали лед и землю кирками. Когда летом за постройку принялись плотники, казематское общество ежедневно водили на работу: они чистили казенные хлевы и конюшни, мели улицы. Вскоре декабристов отправили зарывать овраг в конце селения его назвали Чертовой могилой. Но надо сказать, что работа эта была не очень обременительна.

И здесь нельзя обойти молчанием человека, в чью полную власть и волю отданы были декабристы и о котором с благодарностью и теплым чувством отзывались многие из них, - коменданта Читинского острога Станислава Романовича Лепарского1. Монарх назначил его комендантом Нерчинских рудников, и номинально Лепарский был им, но почти постоянно находился в Чите, с декабристами, т. к. при назначении он выговорил "себе ограничение наблюдать только за политическими преступниками... - писал Н.И. Лорер. - С самого начала понимая всю несообразность собрать нас... в Нерчинске и смешать с толпой в 2000 человек каторжников (варнаков), он решился приехать в Читу, за 700 верст ближе Нерчинска, и здесь собирал нас по мере присылки из Петербурга"2.

Тот же Н.И. Лорер рассказал о поведении Станислава Романовича на заседании комитета, который под председательством Дибича, при участии Чернышева, Бенкендорфа и других, собрался для обсуждения вопроса о содержании "государственных преступников". Все склонялись к строгим мерам, лишениям. Лепарский же отважился возразить:

- Для сохранения здоровья этих людей нужен медик, аптека, священник.

Дибич грубо оборвал почти 70-летнего человека:

- Вы приглашены сюда слушать, а не рассуждать!

Лепарский встал и вышел. Комитет разработал инструкции без него. Вручал их ему монарх, напутствуя так:

- Смотри, Лепарский, будь осторожен, за малейшей беспорядок ты мне строго ответишь, и я не посмотрю на твою сорокалетнюю службу. Я назначил тебе хорошее содержание (Лепарский получал 22 тысячи ассигнациями в год), которое тебя обеспечит в будущем. Инструкции, кто бы у тебя ни потребовал, никому не показывай. Прощай, с Богом!

Декабристы-мемуаристы нарисовали выразительный портрет своего коменданта:

"Генерал был человек образованный, знал иностранные языки, воспитание получил в иезуитском училище. Он был кроток, добр и благороден в высшей степени, но крепко боялся доносчиков и шпионов, которых называл шпигонами" (Н.И. Лорер).

"Несмотря на преклонность своих лет и на странность приемов, он был человек очень неглупый, и ум его ещё был свеж, а что и того лучше, сердце у него было совершенно на месте и нисколько не стариковское" (И.Д. Якушкин).

"Все осыпали коменданта упреками, иногда очень жестокими, и он, с обычною добротою, снисходил вспыльчивой щекотливости затворников: "Браните меня, упрекайте меня, но только по-французски, потому что, видите ли, служащие могут услышать и донести". Или иногда говорил: "Позвольте, мне теперь некогда. Приходите лучше ко мне: мы затворим двери, и тогда браните меня, сколько вам угодно". Добрый старикашка! Мы его звали: "не могу", потому что все ответы его на просьбы начинались этою фразою, но почти всегда ответы его кончались тем, что он соглашался. Но согласие он давал после долгой комбинации (его фраза) с инструкцией или с законами, которые он расправлял или прилаживал на ложе Прокруста" (М.А. Бестужев).

М.А. Бестужев подчеркнул главную заслугу С.Р. Лепарского: не поступаясь служебным своим долгом, он нимало не поступался и гуманными своими принципами и добротой сердца. Ему удалось то, что вряд ли было под силу кому-либо другому. Несмотря на многие послабления, режим содержания узников был достаточно строг, особенно в первый год в Читинском остроге ("метла строгостей была нова"). Согласно инструкции, декабристы летом исполняли земляные работы. В октябре, когда в Сибири практически начинается зима, Лепарский (в силу той же инструкции) придумал мукомольные работы. В особенном теплом сарае было поставлено 20 ручных жерновов, и узники должны были в течение дня намолоть три пуда1 муки (полтора пуда утром и столько же после обеда). "Так как многие из нас и этой простой работы не понимали, то Лепарский приставил к нам двух сильных мужиков из каторжников, которые почти одни справлялись с этим делом и с нас получали плату", - вспоминал Н.И. Лорер.

Неизменно, раз в несколько дней, солдаты охраны проверяли прочность замков на кандалах у каждого узника - декабристы так привыкли к унизительной этой процедуре, что продолжали заниматься каким-то делом, когда шла проверка. Никогда, во все годы казематской жизни, не исключен был обыск - по положению ли инструкции или по особому повелению из Петербурга. Почти два года нельзя было иметь перьев и бумаги - писали на грифельной доске. Переписка с родными была запрещена, и связь стала возможной только с помощью "ангелов-хранителей", - жен декабристов1. Письма жен неукоснительно просматривались комендантом, прежде чем шли по почтовым каналам через III отделение. Из каземата в другой каземат можно было перейти только с разрешения дежурного офицера. После снятия желез строгости уменьшились, но внешнему следованию инструкции С.Р. Лепарский был верен до конца (позднее в Петровском заводе работали те же ручные мельницы, хотя, как писал И.Д. Якушкин, "мука нашего изделия была только пригодна для корма заводских быков").

Думается, чем лучше комендант Лепарский узнавал своих подопечных, тем более теплое чувство к ним испытывал. И хотя в "Записках" никто из мемуаристов по известным соображениям не пишет об этом - без сомнения, не однажды "остужал" Станислав Романович горячие молодые головы, может быть, предотвратил не одну беду, которая грозила юной беспечности его "питомцев". Старый служака, человек своего времени - то есть прежде всего долга, Станислав Романович сумел сохранить сердце - зоркое и доброе. В своих затворниках он, видимо, разглядел личности исторические, понял их значимость. Многие уступки его "после комбинации" с инструкцией - это не просто нежелание, чтобы он именовался "тюремщиком и притеснителем". И его боязнь "шпигонов" - не за себя, но за них боязнь: лично ему доносы не были так уж страшны. Но за доносами могла последовать его отставка, а следовательно, они могли оказаться во власти человека, которого имели несчастие узнать в Благодатском руднике восемь декабристов - начальника Нерчинских заводов Т.С. Бурнашева1 или подобного ему.

Вот почему, создавая для декабристов режим благоприятствования, внешне Лепарский соблюдал видимость строгостей: положенным порядком в окружении солдат охраны шли узники на земляные работы к Чертовой могиле. Но там работали "по силам" или вовсе не работали, а читали, беседовали, играли в шахматы. И.Д. Якушкин точно определил: "это было каким-то представлением, имеющим целью показать, что государственные преступники употребляются нещадно в каторжную работу". То же - с мельницей, о которой мы упоминали, и с просьбой Лепарского бранить его по-французски, а всего лучше приходить к нему беседовать при закрытых дверях. Безусловно, декабристы хорошо понимали эту "двойную бухгалтерию" своего коменданта, были за это безмерно признательны и платили любовью.

Полюбили Станислава Романовича и дамы - "чрезвычайно полюбили", подчеркивал Н.И. Лорер и объяснял: "Уж ежели пригласят они коменданта к себе, то чтоб попросить что-нибудь для мужа, а Лепарский ни разу не позволил себе преступить законов тонкой вежливости и постоянно являлся к ним в мундире, а когда однажды Муравьева заметила ему это, он простодушно отвечал:

- Сударыня, разве я мог бы явиться к вам в сюртуке в вашу гостиную в Петербурге?

Лепарский всех наших дам уважал, кроме того, старался не замечать их щекотливого положения, и часто в шутку говаривал, что желает иметь дело с 300 государственными преступниками, чем с 10 их женами.

- Для них у меня нет закона, и я часто поступаю против инструкции"...

А.Е. Розен рассказывал:

"Юшневский вместе со Свистуновым, Вадковским, Крюковым 2-м (Николаем Александровичем. - Авт.) составляли отличный квартет, который 30 августа, когда у нас было шестнадцать именинников, в первый раз играл для всех нас в большом остроге, где взгромоздили кровати, очистили комнату для помещения оркестра и слушателей".

Готовясь к концерту, декабристы не знали о "подарке" не только шестнадцати своим именинникам...

До начала концерта оставалось немного времени, когда в залу неожиданно вошел комендант Лепарский в сопровождении двух офицеров, а караульного офицера послал собрать все казематское общество. Станислав Романович был в мундире и при оружии. Все поняли - будет официальное сообщение.

- Господа, - торжественно начал он, - с радостию поспешил я, чтобы сообщить вам: получено высочайшее повеление снять с вас оковы!"1

По словам И.Д. Якушкина, за этим последовало глубокое молчание. Комендант приказал присутствовавшему тут караульному офицеру снять со всех железа, пересчитать их и принести к нему.

Видимо, такой была первая реакция декабристов - ведь объявлялась первая (за три почти года) царская милость. Но не могло быть молчания, когда начали железа снимать. И сквозь шум, звон кандалов конечно же прорывались шутки:

- Господа, моя святость под угрозой: чего я стою без моих вериг?!

- А я оглохну! Почти два года божественной музыки - и теперь тишина!

- Ах нет, мы все сейчас воспарим. Затворите окна - можно улететь, а это сочтут побегом.

- Господин комендант, железа не должны кануть в Лету. Извольте оставить каждому на память кольцо из дорогого нам украшения!

- Помилуйте, господа. Ну можно ли так ребячиться?..

Может быть, шутки эти были более горькими. Несомненно - об этом упоминают все мемуаристы, - что позднее появилась возможность "добывать эти железа по частям на разные поделки" (И.Д. Якушкин)1. Несомненно и другое. Праздничный, именинный концерт этого дня - 30 августа 1828 года - впервые за почти два каторжных года состоялся без железных ножных кандалов2.

Артель-община

Знакомство с внешними условиями заточения декабристов помогает понять внутренний уклад их жизни. Пребывание в каземате началось с налаживания хозяйственно-материальной её стороны: имевшие средства делились с товарищами. Организовали дежурства по уборке помещений, мытью посуды и т. д. Но прежде чем возникла декабристская артель, определились и были всеми приняты гласные и негласные главные нравственные принципы, которые начинались с отрицания "не".

Не произносить никаких упреков, не допускать никаких взаимных обид, даже замечаний, которые касались бы следствия и поведения на нем, - и это при том, что многие из них оказались в каземате благодаря показаниям их товарищей - по недостатку твердости или желанию облегчить свою участь. Как вспоминал Н.В. Басаргин, они будто условились все недоброжелательные мысли оставить в казематах крепостей, а в Сибири иметь друг к другу только расположение и приязнь.

Не играть в карты. Видимо, от этого тюремного порока было нелегко отказаться именно в первое время заточения в Чите: теснота и шум не давали возможности заниматься чтением и науками.

Не бездельничать. Русская поговорка "Лень - мать всех пороков" в тюрьме обретала особый, зловещий по последствиям смысл.

Трудно сказать, в какой степени сыграла роль сознательная коллективная воля декабристов, а в какой были то уроки деятельности тайных обществ, но им удалось избежать "вождизма". Не было лидера, руководителя - разумное решение принималось всеми после общих обсуждений, споров, размышлений. Безоговорочным оставался только авторитет коллективного разума.

Администрацией казематской артели был совет из трех лиц, которые ежегодно избирались большинством товарищей: хозяин, закупщик и казначей. Хозяин руководил всем хозяйством артели1. Главнейшей его обязанностью была забота о продуктах и о возможно лучшем питании. Есть все основания считать, что Павел Сергеевич, которого хозяином артели избрали в 1829 году, положил начало ещё одной обязанности главы артели - экономному хозяйствованию. Как писал много позднее И.И. Пущин, только П.С. Пушкин владел искусством "при малых средствах сводить концы с концами". Суммы, которые хозяину удавалось сэкономить, шли в фонд Малой артели, а значит, увеличивались пособия отправлявшимся на поселение.

Практическая деятельность артели в Чите в течение почти четырех лет была обобщена и закреплена в Уставе артели, написанном уже в Петровском заводе. Он обсуждался всеми и после внесения поправок и дополнений был принят, а значит - узаконен. И здесь нельзя не подчеркнуть важнейшей особенности Устава декабристской артели. Он узаконивал преимущественно три основные цели: во-первых, организованное и рачительное ведение казематского хозяйства; во-вторых, обеспечение средствами неимущих товарищей, отправляемых на поселение, - хотя бы на первое время; в-третьих, создание фонда Малой артели1, которая была должна существовать так долго, пока будет необходимость во взаимопомощи, где бы каждый из них ни жил.

Из Устава артели:

"I. Цель учреждения артели.

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702

XML error: Invalid character at line 702


home | my bookshelf | | Гонимые и неизгнанные |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу