Book: Какое надувательство!



Какое надувательство!

Джонатан КОУ

КАКОЕ НАДУВАТЕЛЬСТВО

Купить книгу "Какое надувательство!" Коу Джонатан

Посвящается 1994 году, Джанин

Orphce: Enfin, Madame… m'expliquerez-vous?

La Princesse: Rien. Si vous dormez, si vous revez, acceptez vos reves. C'est le role du dormeur.

Орфей: Итак, мадам… вы объясните мне наконец?

Принцесса: Нет. Если вы спите, принимайте свои сны как должное. Это обязанность спящего.

Из киносценария Ж. Кокто «Орфей» (Перевод Сергея Бунтмана.)

«Встречайте меня», — сказал он и ошибся.

«Любите меня», — но любви мы страшимся.

К Луне улететь мы тотчас готовы,

Но не спешить с самым нужным словом.

Луи Филипп. «Юрий Гагарин»

Пролог

1942-1961

Какое надувательство!

1

Трагедия дважды постигала семейство Уиншоу, но в столь ужасных масштабах — еще никогда.

Первое происшествие уведет нас к ночи 30 ноября 1942 года, когда Годфри Уиншоу — в ту пору тридцатитрехлетнего, еще молодого человека — при выполнении совершенно секретного задания в небе над Берлином сбили германские ПВО. Этого известия, доставленного в Уиншоу-Тауэрс перед самым рассветом, оказалось достаточно, чтобы его старшую сестру Табиту начисто свести с ума, куда она не вернулась и по сей день. Сила ее расстройства фактически оказалась такова, что она не сочла для себя возможным даже посетить мемориальную службу, заказанную в честь покойного брата.

По любопытной иронии судьбы та же Табита Уиншоу, ныне восьмидесяти одного года, владеющая своими умственными способностями ничуть не более, чем последние сорок пять лет, выступает патроном и спонсором книги, которую вы, мои любезные читатели, сейчас держите в руках. Посему писать о состоянии Табиты хоть с какой-то объективностью представляется несколько затруднительным. Вместе с тем факты следует изложить, и они таковы: с того самого момента, когда до Табиты долетела весть о трагической кончине Годфри, она пребывает в тисках одного абсурдного заблуждения. Иными словами, убеждена (если это можно назвать убеждением), что брата сбила отнюдь не германская зенитка: гибель Годфри — дело рук его родного брата Лоренса.

У меня нет никакого желания подробно останавливаться на признаках достойной сожаления дряхлости, что судьба уготовила этой несчастной слабоумной старухе, но предмет сей следует разъяснить, ибо он сущностно значим для всей последующей истории семейства Уиншоу — а значит, должен быть вправлен в некое подобие контекста. Я, наконец, предприму попытку быть кратким. Итак, читателю следует знать, что, когда погиб Годфри, Табите исполнилось тридцать шесть и она по-прежнему жила старой девой, ни единого разу не проявив никаких матримониальных наклонностей. Многие члены семейства подмечали, что ее отношение к противоположному полу в лучшем случае можно охарактеризовать как безразличие, а в худшем — как отвращение. Отсутствие интереса, с которым Табита принимала ухаживания случайных поклонников, уравновешивалось лишь ее страстной преданностью и привязанностью к Годфри. Тот же, как свидетельствуют немногочисленные воспоминания и считанные фотографии, из пяти братьев и сестер был самым веселым, симпатичным, живым и, в общем и целом, располагал к себе больше остальных. Зная силу чувства Табиты, семейство впало в определенную тревогу, когда летом 1940 года Годфри объявил о своей помолвке; однако вместо неистовой ревности, коей опасались некоторые, между сестрой и будущей невесткой установилась теплая и почтительная дружба, а потому бракосочетание Годфри Уиншоу и Милдред, урожденной Эшби, самым успешным образом состоялось в декабре того же года.

Но острейшее лезвие злобы Табита продолжала приберегать для своего старшего брата Лоренса. Нелегко раскопать корни такой неприязни между злосчастными потомками одних родителей: вероятнее всего, дело просто в различии темпераментов. Подобно своему отцу Мэттью, Лоренс был человеком сдержанным, иногда — нетерпеливым; отдавался собственным обширным национальным и международным интересам с целеустремленностью настолько страстной, что многим она представлялась безжалостной. Царство женской мягкости и нежных чувств, где обитала Табита, было ему совершенно чуждо: сестру он считал взбалмошной, обидчивой, слишком нервной и — эта фраза сейчас звучит прискорбно пророчески — «малость не в себе». (Хотя приходится признать, что в последнем мнении он не был одинок) Короче говоря, они оба прилагали все усилия, чтобы лишний раз не попадаться друг другу на глаза; мудрость подобного решения становится очевидной, если иметь в виду те отвратительные события, что воспоследовали за смертью Годфри.

Непосредственно перед вылетом на роковое задание Годфри насладился недолгим отпуском в безмятежной обстановке Уиншоу-Тауэрс. Милдред, разумеется, приехала вместе с ним; она уже несколько месяцев вынашивала их первого и единственного ребенка (сына, как впоследствии окажется). Надо полагать, именно возможность увидеться с любимыми членами семьи заставила Табиту расстаться с удобствами собственной немаленькой резиденции и переступить порог ненавистного братца. Хотя сам Мэттью Уиншоу и его супруга были еще живы и пребывали в добром здравии, они практически не покидали своих покоев в отдельном крыле, а хозяином дома определил себя Лоренс. Вместе с тем утверждать, что он и его жена Беатрис выступали хорошими хозяевами, будет довольно сильным преувеличением. Лоренс, как водится, весь погрузился в предпринимательскую деятельность, коя требовала проводить много часов у телефона в тиши кабинета, а один раз ему даже понадобилось совершить путешествие с ночевкой в Лондон (он отбыл, не побеспокоившись извиниться перед гостями или хоть как-то объясниться). Беатрис, между тем, даже не делала вид, что рада родственникам своего супруга, и по большей части оставляла их совершенно без всякого внимания, уединяясь у себя в спальне под предлогом хронической мигрени. Таким образом, Годфри, Милдред и Табита были предоставлены самим себе — вероятно, к собственному удовольствию — и провели несколько приятных дней исключительно в обществе друг друга: гуляли по саду, развлекались в огромных гостиной, салоне, столовой и бальной зале Уиншоу-Тауэрс.

В тот день, когда Годфри следовало прибыть на аэродром в Хакнэлле для выполнения первой части своего задания — о котором его жена и сестра имели самое смутное представление, — он долго разговаривал о чем-то наедине с Лоренсом в коричневом кабинете. О подробностях этой беседы мы не узнаем никогда. После его отъезда обеим женщинам стало не по себе: Милдред охватила естественная тревога жены и будущей матери за мужа, отправленного на выполнение какого-то ответственного задания с сомнительным исходом, а Табиту — более неистовое и неуправляемое возбуждение, вылившееся в эскалацию боевых действий против Лоренса.

Неразумность ее поведения стала очевидна по одному глупому недоразумению уже несколькими днями ранее. Ворвавшись поздно вечером в кабинет брата, она прервала некие деловые переговоры по телефону и выхватила у Лоренса из-под руки клочок бумаги, на котором — по ее утверждению — он записывал секретные инструкции. Более того — Табита зашла еще дальше, утверждая, что Лоренс «выглядел виновато», когда она набросилась на него, и попытался силой отобрать у нее искомый клочок бумаги. Тем не менее с душераздирающим упрямством она держалась за этот клочок и впоследствии приобщила его к своим личным бумагам. Позднее, выдвигая свои фантастические обвинения против Лоренса, Табита грозилась использовать сию бумажку как «улику». К счастью, превосходный доктор Куинс, семейный врач Уиншоу, служивший им верой и правдой несколько десятилетий, к тому времени уже поставил диагноз, и основной вывод его был таков: ни к одному заявлению Табиты не следует относиться иначе, нежели с глубочайшим скептицизмом. Случилось так, что история подтвердила мнение доброго доктора, — когда часть личного архива попала в руки автора этих строк, среди бумаг обнаружился и пресловутый листок. Пожелтевший от времени, он содержал, как выяснилось, всего-навсего указание, нацарапанное Лоренсом своему дворецкому: хозяин просил подать ему легкий ужин в кабинет.

После отъезда Годфри состояние Табиты значительно ухудшилось, и в ту ночь, когда брат вылетел на свое последнее задание, произошел весьма странный инцидент — и более серьезный, и более абсурдный, чем все предыдущие. Проистекал он из другой мании Табиты: она полагала, что в своей спальне Лоренс устраивает тайные сходки фашистов. Снова и снова она утверждала, что, стоя у запертой двери, вслушивалась в обрывки тихих разговоров на четком и властном немецком языке. В конце концов даже Милдред отказалась воспринимать эти голословные утверждения всерьез, и Табита предприняла отчаянную попытку раздобыть доказательства. Стащив ключ от спальни Лоренса (причем единственный), она дождалась часа, когда он, по ее убеждению, начал одно из своих зловещих совещаний, и заперла дверь снаружи, а сама бегом спустилась вниз, во весь голос крича, что уличила брата в государственной измене. Дворецкий, горничные, кухарки, шофер, камердинер, коридорный и прочая челядь немедленно кинулись Табите на подмогу. За ними следовали Милдред и Беатрис. Вся компания собралась в Большом зале, уже намереваясь подняться наверх для проведения дознания, когда их взорам предстал сам Лоренс с кием в руке — он вышел из бильярдной, где в одиночестве коротал за «пирамидой» часы после ужина. Что и говорить: спальня оказалась пуста. Но доказательство это Табиту не удовлетворило — она продолжала орать на брата, выдвигая всевозможные обвинения в надувательстве и тайных сделках с врагом, пока в конечном итоге ее не успокоили насильственным образом и не отнесли в комнату западного крыла, где находчивая медсестра Бэклан ввела ей успокоительное.

Такова была атмосфера в Уиншоу-Тауэрс в тот жуткий вечер, пока гробовая тишина надвигавшейся ночи окутывала почтенную древнюю усадьбу — тишина, в три часа утра нарушенная телефонным звонком и известием об ужасной судьбе, постигшей Годфри.

* * *

Тел погибших в катастрофе так и не нашли — ни самому Годфри, ни второму пилоту не выпала честь христианского погребения. Тем не менее две недели спустя, в личной часовне семейства Уиншоу провели небольшую мемориальную службу. Родители просидели всю церемонию с каменными лицами пепельного цвета. В Йоркшир отдать последние почести покойному прибыли его младший брат Мортимер, сестра Оливия и ее муж Уолтер; отсутствовала лишь Табита — едва услышав новость, она впала в неистовство. Среди орудий насилия, с которыми она бросалась на Лоренса, были подсвечники, зонтики для гольфа, ножи для масла, опасные бритвы, хлысты для верховой езды, мочалка, мэши, ниблик [1], афганский боевой рог значительной археологической ценности, ночной горшок и противотанковое ружье. На следующий день доктор Куинс подписал все бумаги, необходимые для ее незамедлительной отправки в ближайшую психиатрическую лечебницу.

За стены этого заведения Табита не выходила последующие девятнадцать лет. Все это время она редко предпринимала попытки вступить в контакт с прочими членами семейства и не проявляла никакого интереса к их посещениям. Разум ее (или уцелевшие жалкие клочки и обрывки его) упорно цеплялся за обстоятельства гибели брата, и она маниакально глотала книги, журналы и периодические издания, в которых хоть что-то говорилось о ходе войны, истории Королевских военно-воздушных сил и любых вопросах, так или иначе связанных с авиацией. (В тот период, например, ее имя можно обнаружить среди подписчиков таких журналов, как «Профессиональный летчик», «Пролет», «Военное обозрение Джейн» и «Ежеквартальник пилота».) В лечебнице Табита благоразумно оставалась на попечении вышколенного и преданного своему делу персонала до 16 сентября 1961 года, когда по просьбе брата Мортимера ей даровали временное освобождение. Хотя решение было продиктовано состраданием, само по себе оно вскоре стало расцениваться как неудачное.

В ту ночь смерть снова навестила Уиншоу-Тауэрс.

2

Сидя в эркере спальни и глядя на восточную террасу и уходящую за горизонт промозглую панораму болотистых пустошей, Ребекка почувствовала, как на плечо ей мягко опустилась рука Мортимера.

— Все будет хорошо, — сказал он.

— Я знаю.

Он ободряюще сжал ей плечо, затем подошел к зеркалу и неощутимо оправил галстук и камербанд [2].

— Со стороны Лоренса это действительно мило. Они все здесь очень милы. Никогда не думал, что моя семья может хорошо относиться к кому-то из своих членов.

Мортимеру исполнилось пятьдесят, и в честь этого события Лоренс организовал небольшой, но пышный ужин, на который пригласил всю семью — даже парию Табиту. Ребекка, на тринадцать лет моложе мужа и по-прежнему детски и беззащитно красивая, должна была впервые увидеть все семейство сразу.

— Они ведь не чудовища. Не совсем чудовища. — Мортимер повернул левую запонку на пятнадцать градусов и, критически сощурившись, проверил точность угла. — Ведь Милдред же тебе нравится, правда?

— Но она не совсем член семьи. — Ребекка не отрывала взгляда от окна. — Бедная Милли. Как жаль, что она так больше и не вышла замуж. Боюсь, Марк доставляет ей массу хлопот.

— Он просто связался с горлопанами, только и всего. Со мной в школе тоже так было. Оксфорд скоро из него все это вышибет.

Ребекка повернула голову — жест нетерпения:

— Ты всегда их оправдываешь. Я знаю, они меня терпеть не могут. Они до сих пор не простили нам, что мы не пригласили никого на свадьбу.

— Ну, это было мое решение — ты здесь ни при чем. Я просто не хотел, чтобы они слетелись на тебя потаращиться.

— Ну вот, пожалуйста: совершенно очевидно, что ты сам их не любишь, а для этого должна быть при…

В дверь предусмотрительно постучали, и на пороге выросла сухая и мрачная фигура дворецкого. Сделав несколько почтительных шагов, дворецкий объявил:

— Подали напитки, сэр. В малой гостиной.

— Благодарю вас, Гимор.

Дворецкий повернулся на каблуках, собираясь выйти, но Мортимер задержал его:

— Э-э, Гимор?

— Сэр?

— Не могли бы вы посмотреть, как там дети? Мы оставили их в детской. Они с медсестрой Бэклан, но вы же знаете, как она… иногда задремывает.

— Непременно, сэр. — Перед тем как покинуть комнату, дворецкий добавил: — Могу ли я, сэр, от лица всего персонала передать вам самые теплые поздравления с днем рождения?

— Спасибо. Это очень любезно.

— С нашим удовольствием, сэр.

И он беззвучно вышел. Мортимер приблизился к окну и остановился за спиной у жены — та не сводила глаз с безжалостного пейзажа.

— Что ж, наверное, нам лучше сойти вниз.

Ребекка не шелохнулась.

— С детьми все будет хорошо. Он за ними присмотрит. Абсолютно славный парень.

— Надеюсь, они ничего не поломают. У них всегда такие буйные игры, а Лоренс нам потом все мозги проест.

— Это только Родди дьяволенок. Он постоянно Хилари подначивает. Она-то девочка славная.

— Оба друг друга стоят.

Мортимер начал поглаживать ей шею. Он ощущал ее нервозность.

— Дорогая моя, ты вся дрожишь.

— Сама не знаю, в чем дело. — Мортимер сел рядом, и Ребекка приблудной птичкой инстинктивно прижалась к его плечу. — Меня всю трясет. Я просто не в силах видеть их.

— Если ты переживаешь из-за Табиты…

— Не только…

— …то тебе нечего бояться. Она сильно изменилась за последние два года. Они с Лоренсом сегодня поговорили. Я искренне считаю, что Табита забыла обо всем, что связано с Годфри, даже не помнит, кто он такой. Она же писала все эти милые письма Лоренсу из… из дома и уверяла, что с ее стороны все прощено. Поэтому я не думаю, что вечером у нас с ней будут какие-то неприятности. Врачи утверждают, что она более-менее вернулась к нормальной жизни.

Мортимер сам слышал в своих словах пустоту и ненавидел себя за них. В тот же самый день он стал свидетелем прежней эксцентричности сестры: прогуливаясь по самому отдаленному и глухому участку поместья, он застал Табиту врасплох. Выходя с кладбища гончих, Мортимер собирался направиться к лужайке для крокета, но заметил, что в гуще кустарника на корточках сидит Табита. Он приблизился, стараясь не шуметь, чтобы не напугать ее, и с ужасом услышал, как она бормочет что-то себе под нос. Душа у Мортимера ушла в пятки: похоже, он слишком хорошо думал о ее нынешнем состоянии и его предложение позволить ей участвовать в семейном торжестве было чересчур опрометчивым. Не сумев ничего разобрать в ее обрывочном бормотании, Мортимер вежливо кашлянул, Табита испуганно вскрикнула, кусты затрещали, и секунду спустя она вылетела ему навстречу, нервно смахивая с одежды веточки и колючки, почти не в силах говорить от смущения.

— Я… Морти, я не знала, я… я просто…

— Мне не хотелось пугать тебя, Табс, просто…

— Ты вовсе меня не испугал. Я… я вышла погулять и увидела… и решила посмотреть поближе, что… Господи, что ты мог обо мне подумать? Какой ужас. Меня как из мортиры оглушило. Из мортиры Морти…

Она умолкла и откашлялась — нервно и визгливо. Чтобы нарушить тяжкое молчание, Мортимер сказал:



— Впечатляет, да? Сад, я имею в виду. Не знаю, как им удается его содержать. — Он втянул в себя воздух. — Этот жасмин. Только понюхай.

Табита не ответила. Брат взял ее под руку и повел назад к террасе.

Ребекке об этом происшествии он ничего не сказал.

— Дело не только в Табите. Весь этот дом… — Ребекка повернулась и впервые за вечер заглянула ему в глаза. — Если нам когда-нибудь придется здесь жить, дорогой, я умру. Совершенно точно умру. — Она содрогнулась. — Есть в этом доме что-то не то.

— Ну почему, ради всего святого, мы должны здесь жить? Какая глупость.

— А кто еще унаследует его, когда Лоренса не станет? Наследников у него нет, а ты теперь — его единственный брат.

Мортимер раздраженно хохотнул: ясно, что ему хотелось оставить эту тему.

— Весьма сомневаюсь, что переживу Лоренса. У него впереди еще очень и очень много лет.

— Возможно, ты и прав. — Помедлив, Ребекка в последний раз окинула пустоши долгим взглядом, взяла с трюмо жемчужное ожерелье и тщательно застегнула его на шее.

Собаки выли на улице, требуя ужина.

* * *

Остановившись в проеме дверей и маленькой ручкой крепко ухватившись за локоть Мортимера, Ребекка оглядывала весь Большой зал, заполненный членами семейства Уиншоу. Их было не больше дюжины, но собрание показалось ей огромным, бессчетным; резкие и пронзительные голоса сливались в неразборчивый гомон. Через секунду в них с Мортимером вцепились, толпа растащила их и поглотила — их похлопывали, трогали, целовали, приветствовали и поздравляли, совали в руки бокалы, вытягивали новости, осведомлялись о здоровье. Ребекка не узнавала и половины лиц; временами даже не знала, с кем разговаривает, а ее воспоминания о тех беседах навсегда останутся туманными и расплывчатыми.

Со своей же стороны, мы обязаны воспользоваться случаем, представившимся благодаря этому торжеству, и поближе познакомиться с четырьмя основными членами семейства.

* * *

Вот, к примеру, Томас Уиншоу: тридцать семь лет, не женат, до сих пор вынужден оправдываться перед своей матерью Оливией — в ее глазах весь его блистательный успех в мире финансов не стоит и ломаного гроша по сравнению с кардинальной неспособностью завести семью. И теперь она слушает сына, плотно сжав губы. Томас пытается представить ей в выгодном свете новый поворот в своей карьере, который ей явно кажется более фривольным, чем остальные:

— Мама, из инвестиций в кинематограф можно получить крайне высокие прибыли. Нужно лишь заняться какой-нибудь одной сенсационной картиной, понимаешь, — и огрести себе целое состояние. Которого хватит, чтобы компенсировать тысячу провалов.

— Если б ты занялся этим только из-за денег, то получил бы мое благословение, ты сам это знаешь. — Йоркширский акцент у Оливии сильнее, чем у брата и сестры, но уголки рта так же сурово опущены вниз. — Бог свидетель, ты показал, что достаточно умен там, где касается денег. Однако Генри сообщил мне твои истинные мотивы, не вздумай отрицать. Актриски. Вот к чему ты стремишься. Тебе нравится рассказывать, что можешь дать им работу в кино.

— Иногда ты несешь полную чепуху, мама. Послушала бы себя.

— Я просто не хочу, чтобы член нашей семьи выставлял себя ослом, вот и все. Большинство этих женщин — ничем не лучше блудниц, и ты от них только подхватишь какую-нибудь гадость.

Но Томас, испытывающий к матери те же самые чувства — не более и не менее, — что и к остальным людям, а именно такое презрение, что редко считает нужным опускаться до споров, только улыбается в ответ. Но что-то в ее последнем замечании его, кажется, развлекает, и глаза холодно стекленеют от некоего глубоко личного воспоминания. На самом деле он думает, что его мамаша изрядно промахнулась: его интерес к актрисам, каким бы сильным он ни был, не распространяется на физические контакты. Томас больше любит смотреть, а не трогать, поэтому главное преимущество его новообретенной роли в киноиндустрии — возможность посещать студии когда заблагорассудится и появляться на съемках тех сцен, которые на экране лишь невинно щекочут воображение, а в производстве предоставляют изумительные возможности для вдумчивого вуайериста. Сцены в спальнях; под душем; солнечные ванны; сцены, в которых теряются купальники, исчезает мыльная пена и спадают полотенца. У него среди актеров и кинооператоров есть друзья, шпионы, сообщники, которые предупреждают его заблаговременно, когда будет сниматься такая сцена. Он даже смог убедить монтажеров, и те предоставляют ему доступ к отбракованному материалу — эпизодам, оказавшимся слишком откровенными для включения в окончательный вариант. (Ибо Томас начал с инвестиций в комедии со скромным бюджетом — надежно популярное развлечение, если там снимаются Сид Джеймс, Кеннет Коннор, Джимми Эдвардс и Уилфрид Хайд-Уайт [3].) Из таких эпизодов ему нравится вырезать любимые кадры и делать слайды, которые он поздней ночью проецирует на стену своего кабинета в Чипсайде, когда все служащие давно разошлись по домам. Так гораздо чище, гораздо интимнее и менее рискованно, нежели приглашать актрис домой, давать им абсурдные обещания, возиться с ними и принуждать их. Генри, следовательно, злит Томаса не столько тем, что выболтал его секреты матери, сколько тем, что дал понять, будто его мотивы могут оказаться до такой степени банальными и унизительными.

— Не стоит всерьез относиться ко всему, что может наболтать Генри, знаешь ли, — говорит Томас матери с ледяной улыбкой. — Он же, в конце концов, политик.

* * *

А вот — Генри, младший брат Томаса, уже признанный одним из самых амбициозных в своем поколении членов парламента от Лейбористской партии. Их отношения с братом выходят за рамки обычных родственных уз и простираются на некоторые общие деловые интересы, ибо Генри заседает в правлениях нескольких компаний, щедро поддерживаемых банком Томаса. А если кому-то вздумается безрассудно намекнуть на несоответствие подобной деятельности социалистическим идеалам, которые Генри так громко проповедует в палате общин, то у него найдется арсенал хорошо отрепетированных ответов. Он привык иметь дело с наивными вопросами — именно поэтому так беззаботно хохочет, когда его юный кузен Марк, дерзко поглядывая на него, осведомляется:

— Насколько я понимаю, завтра утром ты первым делом отправишься в Лондон, чтобы успеть к демонстрации? Мы же все знаем, что твои лейбористы сговорились с Движением за ядерное разоружение.

— Некоторые из моих коллег, несомненно, примут участие. Меня же там ты не найдешь. Во-первых, от ядерного вопроса не дождешься голосов. Большинство людей в этой стране совершенно справедливо считают поборников одностороннего разоружения горсткой чудаков. — Генри делает паузу, пока один из лакеев наполняет бокал шампанским. — Знаешь лучшую новость этого месяца?

— Что Бертран Рассел загремел на неделю в каталажку? [4]

— Должен признаться: узнав об этом, я улыбнулся, да. Но я имел в виду Хрущева. Ты, видимо, слыхал, что он снова начал испытания водородной бомбы — в Арктике или где-то еще?

— В самом деле?

— Спроси у Томаса, что стало с акциями оборонных компаний через пару дней после этого известия. У них просто крышу снесло. Снесло всю их чертову крышу. За день мы сделали несколько сотен тысяч. Можешь поверить — в начале года, когда сюда приехал Гагарин и все заговорили о какой-то оттепели, всё стало выглядеть очень и очень шатко. Мне это совершенно не понравилось. Слава богу, оказалось осечкой. Сначала ставят Стену, потом русские устраивают небольшой фейерверк. Похоже, опять можно вести дела. — Он допивает бокал и нежно похлопывает кузена по руке. — Разумеется, я могу с тобой об этом разговаривать, потому что ты член семьи.

* * *

Марк Уиншоу переваривает полученную информацию молча. Скорее всего потому, что собственного отца Годфри он никогда не знал, а к двоюродным братьям относился по-сыновнему и всегда искал у них совета. (Мать, конечно, тоже пыталась давать ему советы, внушать собственные ценности и прививать свои нормы поведения, но он с самого нежного возраста положил себе за правило не обращать на нее внимания.) У Томаса и Генри он уже многому научился — как зарабатывать деньги, как использовать с выгодой для себя разногласия и конфликты между менее значительными и более слабовольными людьми. Через несколько недель он отправится в Оксфорд, а все минувшее лето проработал на небольшой административной должности у Томаса в банке, в Чипсайде.

— Так мило с твоей стороны, что ты дал ему эту работу, — говорит теперь Милдред Томасу. — Очень надеюсь, что он не доставлял тебе хлопот.

Во взгляде Марка вспыхивает неприкрытая ненависть, но это остается незамеченным, и он не произносит ни слова.

— Вовсе нет, — отвечает Томас. — Он оказался весьма полезен. Даже произвел впечатление на моих коллег. Довольно сильное впечатление.

— В самом деле? Каким же образом?

Томас принимается рассказывать о дискуссии между старшими партнерами банка, завязавшейся как-то в пятницу за ланчем в Сити. На ланч пригласили и Марка. Разговор коснулся недавней отставки одного партнера — из-за той роли, которую взял на себя банк в кувейтском кризисе. Предполагая, что, будучи женщиной, Милдред ничего о Кувейте не знает, Томас чувствует необходимость разъяснить подробности кризиса. Он рассказывает, как в июне Кувейт провозгласили независимым эмиратом, а неделю спустя бригадный генерал Кассем заявил о намерении присоединить его к своей стране, утверждая, что в соответствии с историческим прецедентом Кувейт всегда был «неотъемлемой частью Ирака». Томас напоминает Милдред, что Кувейт обратился к британскому правительству за вооруженной поддержкой, которая и была обещана как министром иностранных дел лордом Хоумом, так и лордом-хранителем малой печати Эдвардом Хитом; с первой недели июля британские части численностью свыше шести тысяч человек передислоцировались из Кении, Адена, Кипра, Соединенного Королевства и Германии в Кувейт, установили шестидесятимильную оборонительную зону всего в пяти милях от границы и теперь готовы отразить иракское вторжение.

— Все дело в том, — говорит Томас, — что этот наш младший партнер, Пембертон-Оукс, не смог пережить того факта, что мы продолжаем ссужать огромные суммы иракцам на содержание их армии. Они, мол, теперь — враги, мы с ними так или иначе в состоянии войны и не должны оказывать никакой помощи. Вроде бы стоять на стороне Кувейта для нас — дело принципа (мне кажется, именно так он и выразился), несмотря на то что их требования займов довольно невыгодны и банк в конечном итоге много от этого не выиграет. И вот мы все сидим, со всех сторон летят реплики, высказываются альтернативные точки зрения, и тут кому-то в голову приходит блестящая мысль выяснить, что по этому поводу думает Марк.

— И что он по этому поводу думал? — покорно спрашивает Милдред.

Томас хмыкает:

— Марк сказал, что для него все довольно-таки очевидно. Мы, дескать, должны ссужать деньги обеим сторонам, разумеется, а если разразится настоящая война — то ссужать даже больше, чтобы они как можно дольше воевали друг с другом, использовали все новую технику, теряли все больше солдат и все глубже погрязали в долгах. Видела бы ты их лица! Вероятно, о том же самом думали все, понимаешь, но у него единственного хватило наглости взять и все высказать открыто. — Томас поворачивается к Марку, чье лицо по ходу разговора остается совершенно бесстрастным. — Тебе еще многому нужно учиться в банковском деле, старина. Очень и очень многому.

Марк улыбается:

— О, мне кажется, банковское дело не для меня, сказать по правде. Я намереваюсь окунуться глубже в гущу событий. Но все равно — спасибо за предоставленную возможность. Кое-каким вещам я определенно научился.

Он поворачивается и уходит в другой конец зала, затылком чувствуя, что материнский взгляд ни на секунду его не оставляет.

* * *

Вот Мортимер подходит к Дороти Уиншоу, флегматичной краснолицей дочери Лоренса и Беатрис, — она стоит в одиночестве в углу зала, по обыкновению сложив губы недовольно и свирепо.

— Так-так-так, — произносит Мортимер, изо всех сил стараясь, чтобы голос его прозвучал бодро. — А как поживает моя любимая племянница? (Дороти, кстати сказать, — его единственная племянница, поэтому эпитет выглядит ненатурально.) Уже недолго до счастливого события. В воздухе искрится возбуждение или как?

— Видимо, — отвечает Дороти, как угодно, только без искр возбуждения.

Мортимер имеет в виду тот факт, что уже очень скоро, в возрасте двадцати пяти лет, она выйдет замуж за Джорджа Бранвина, одного из самых преуспевающих и популярных фермеров графства.

— Ох, да ладно тебе. Ты же должна ощущать хоть чуточку… ну…

— Я ощущаю ровно то, — перебивает его Дороти, — чего можно ожидать от любой женщины, которой известно, что она выходит замуж за одного из величайших болванов на свете.

Мортимер озирается, ища взглядом ее суженого, которого тоже пригласили на торжество: не долетело ли до него замечание невесты? Самой Дороти на это, похоже, наплевать.

— О чем ты вообще говоришь?

— О том, что, если он немедленно не повзрослеет и не перенесется в двадцатый век, где живем все мы, через пять лет у нас с ним не останется ни пенни.

— Но ферма Бранвина — одна из самых процветающих на много миль вокруг. Это все знают.

Дороти презрительно фыркает:

— То, что двадцать лет назад Джордж ходил в сельскохозяйственный колледж, не означает, что он хоть что-то понимает в современном мире. Да господи — он даже не знает, что такое коэффициент преобразования.

— Коэффициент преобразования?

— Это соотношение, — терпеливо, точно батраку-недоумку, объясняет Дороти, — количества корма, даваемого скоту, и того, что получаешь на выходе в виде мяса. Стоит прочесть всего несколько номеров «Фермерского экспресса», и все станет яснее ясного. Ты ведь слышал о Генри Сальо, правда?

— Политик, не так ли?

— Генри Сальо — американский птицевод, пообещавший британским домохозяйкам манну небесную. Ему удалось вывести новую породу бройлеров, которая за девять недель достигает веса три с половиной фунта с коэффициентом преобразования корма 2, 3. Он пользуется самыми современными и интенсивными методами. — Дороти оживляется — да так, как Мортимер не видел никогда в жизни: у нее вспыхивают глаза. — А Джордж, чертов дурень, до сих пор выпускает цыплят рыться в земле на открытом воздухе, точно они его домашние любимцы. Не говоря о мясных телятах — он дает им спать на соломе и гоняет их сильнее, наверное, чем своих проклятых собак. А потом удивляется, почему не получает от них хорошего белого мяса!

— Ну, я не знаю… Наверное, он думает о чем-то другом. О других приоритетах.

— О других приоритетах?

— Э-э… понимаешь… о благополучии животных. О духе фермы.

— О духе?

— Иногда в жизни встречаются вещи поважнее выгоды, Дороти.

Она пристально смотрит на дядю. Вероятно, Дороти в ярости от того, что с ней снова говорят тоном, который она хорошо помнит, — так взрослый беседует с доверчивым ребенком. И это провоцирует дерзкий ответ:

— Знаешь, папа всегда считал, что вы с тетей Табитой в нашей семье — самые странные.

Она ставит бокал, проскальзывает мимо Мортимера и быстро вклинивается в разговор, идущий в другом конце зала.

* * *

Тем временем в детской — еще двое Уиншоу, которым предстоит сыграть свою роль в семейной истории. Родди и Хилари, соответственно девяти и семи лет, уже устали от коня-качалки, модели железной дороги, настольного тенниса, кукол и марионеток. Они устали даже от попыток пробудить к жизни медсестру Бэклан, щекоча ей под носом перышком. (Упомянутое перышко ранее принадлежало воробью, которого Родди сегодня подстрелил из своего пневматического ружья.) Они уже готовы покинуть детскую и спуститься подслушивать, о чем говорят взрослые на торжестве, — хотя, сказать по правде, их несколько пугает мысль о необходимости идти по всем этим длинным и тускло освещенным коридорам и лестницам — и тут Родди озаряет вдохновение.

— Я знаю! — говорит он, хватаясь за маленькую педальную машину и с трудом протискиваясь на место водителя. — Я буду Юрий Гагарин, это мой космический корабль, и я только что приземлился на Марс.

Ибо, подобно любому другому мальчишке его возраста, Родди преклоняется перед молодым космонавтом. В начале года его даже взяли на встречу с героем, когда тот приезжал на выставку в Эрлз-Корт, и Мортимер держал сына на весу, чтобы мальчик смог пожать руку человеку, долетевшему до звезд. Теперь же, неловко втиснувшись на сиденье слишком маленькой машинки, Родди старательно крутит педали, урча, как настоящий космический двигатель.

— Гагарин — центру управления полетом. Гагарин — центру управления полетом. Как слышите меня?

— А я тогда кем буду? — спрашивает Хилари.

— А ты будешь Лайкой, русской собакой-космонавтом.



— Но она же умерла. Она умерла в своей ракете. Мне дядя Генри говорил.

— Ну тогда просто притворись.

Поэтому Хилари начинает скакать на четвереньках, заливаясь лаем, обнюхивая марсианские скалы и разбрасывая лапами пыль. Ее хватает примерно на две минуты.

— Скучно.

— Заткнись. Майор Гагарин вызывает центр управления полетом. Я благополучно приземлился на Марс и теперь ищу признаки разумной жизни. Пока же я вижу только… эй, а это еще что?

Его внимание привлекает блестящий предмет на полу детской, и он крутит педали изо всех сил; но Хилари добегает первой.

— Полкроны!

Она накрывает монету ладошкой, и глаза у нее победно сияют. Из космического корабля выходит майор Гагарин и нависает над ней.

— Я первый увидел. Отдай.

— Ни за что.

Медленно, однако целенаправленно Родди ставит правую ногу на руку Хилари и начинает давить.

— Отдай!

— Нет!

Ее крик становится визгом, когда Родди усиливает нажим, а затем раздается треск — треск ломающихся и крошащихся косточек. Хилари воет, а ее брат убирает ногу и со спокойным удовлетворением поднимает монету. На полу детской — кровь. Хилари видит ее, вопли становятся еще пронзительнее и неудержимее, пока наконец не выдергивают медсестру Бэклан из ступора, вызванного поглощенным какао.

* * *

А внизу парадный ужин в полном разгаре. Гости раззадорили свой аппетит легким супом (сыр стильтон и распаренная тыква) и немного потрудились над форелью (отваренной на медленном огне в сухом мартини и крапивном соусе). Все ждут, когда подадут третье блюдо. Лоренс, сидящий во главе стола, просит прощения и выходит из столовой. Вернувшись, он останавливается рядом с Мортимером — почетным гостем, чье место в центре. Лоренс намеревается ненавязчиво осведомиться о состоянии их сестры.

— И как, по-твоему, держится старая идиотка? — шепчет он.

Мортимер морщится, и в его ответе слышится упрею

— Если ты имеешь в виду Табиту, то она ведет себя прекрасно. Как я и обещал.

— Я просто видел, как вы с нею болтали сегодня на крокетной лужайке. Вид у тебя был довольно серьезный — вот и все. Ведь ничего не случилось, правда?

— Разумеется, нет. Мы просто ходили прогуляться. — Тут Мортимер хватается за возможность сменить тему: — Сады, кстати, смотрятся изумительно. Особенно жасмин: запах просто ошеломляющий. Поделился бы секретом как-нибудь на днях?

Лоренс жестоко хохочет:

— Иногда мне кажется, старина, что ты — такой же чокнутый, как она. У нас в саду нет жасмина. Готов поклясться — ни единой веточки! — Он поднимает голову и видит, как в столовую вносят и ставят на дальний конец стола огромную серебряную супницу. — Ага, а вот и следующее блюдо.

* * *

Посреди седла зайца в карри Ребекка слышит сбоку застенчивое покашливание.

— Что такое, Гимор?

— Два слова наедине, если не возражаете, миссис Уиншоу. Боюсь, дело неотложное.

Они удаляются в поперечный коридор, и, когда минуту спустя Ребекка возвращается, лицо ее бледно.

— Дети, — говорит она мужу. — Какое-то глупое происшествие в детской. Хилари повредила руку. Я сейчас отвезу ее в больницу.

Мортимер в панике приподнимается со стула:

— Серьезно?

— Не думаю. Она просто немного расстроена.

— Я еду с тобой.

— Нет, ты должен остаться. Вряд ли это займет больше часа. Оставайся и веселись.

* * *

Но Мортимеру не весело. На торжестве он получал удовольствие только от общества Ребекки, на которую за последние несколько лет привык полагаться как на защиту от ненавистного семейства. Теперь же, в ее отсутствие, большую часть вечера вынужден довольствоваться беседой с сестрой Оливией — сухой брюзгливой Оливией, столь непреклонно преданной породе Уиншоу, что даже вышла замуж за одного из собственных кузенов. Она без малейших угрызений совести не прекращает бубнить об управлении поместьем, о рыцарском титуле, который вот-вот должны пожаловать супругу за достижения в промышленности, о политическом будущем ее сына Генри, который наконец проявил достаточно ума и понял, что именно Лейбористская партия открывает перед ним перспективу на получение министерского кресла еще до сорока лет. Мортимер устало кивает этому монологу и время от времени бросает взгляды на другие лица за столом: вот Дороти запихивает еду в рот; ее жених угрюмо сидит рядом, баран бараном; крысиные, расчетливые глазки Марка по-прежнему бдительны; славная бестолковая Милдред рассказывает Томасу какой-то робкий анекдот, а тот слушает с ледяным безразличием торгового банкира, готового отказать мелкому предпринимателю в кредите. И конечно же, Табита — выпрямилась как палка и ни единого слова никому не говорит. Мортимер замечает, что она то и дело посматривает на карманные часы и уже несколько раз просила кого-нибудь из лакеев проверить время по высоким напольным часам в холле. Не считая этого, Табита совершенно неподвижна и не сводит глаз с Лоренса. Как будто чего-то ждет.

* * *

Ребекка возвращается из больницы как раз к кофе и проскальзывает на свое место рядом с мужем.

— С нею все будет в порядке, — говорит она, пожимая ему руку. — Медсестра Бэклан укладывает ее спать.

Лоренс встает, стучит по столу десертной ложкой и провозглашает тост:

— За Мортимера! Счастья и здоровья ему еще на пятьдесят лет.

По столовой разносятся приглушенные отголоски — «Мортимер», «счастья и здоровья», а гости допивают то, что еще осталось в бокалах. Раздается громкий довольный вздох, и кто-то произносит:

— Ну что ж, это действительно был очень приятный вечер.

Все головы поворачиваются. Голос принадлежит Табите.

— Как приятно бывает оттуда выйти. Вы даже себе не представляете. Вот только… — Табита хмурится, на лицо наползает потерянная, подавленная гримаса. — Только… я вот думала, как хорошо было бы, если бы с нами сегодня мог быть Годфри.

Повисает долгая пауза; в конечном счете нарушает ее не кто иной, как Лоренс. С напускным добродушием он произносит:

— Воистину. Воистину.

— Он так любил Мортимера. Морти, вне всякого сомнения, был самым любимым его братом. Об этом он мне сам говорил, и очень часто. Он предпочитал Мортимера Лоренсу. У него не было в этом сомнений. — Табита снова хмурится и оглядывает весь стол. — И как вы думаете — почему?

Ей не отвечает никто. Все опасаются встретиться с ней взглядом.

— Я полагаю, потому что… Я полагаю, потому что он знал… что Мортимер никогда не намеревался убить его.

Она наблюдает за лицами родственников, как бы ища подтверждения. Но их молчание — абсолютно и проникнуто ужасом.

Табита кладет салфетку на стол, отодвигает стул и с трудом поднимается на ноги.

— Что ж, пора мне на боковую. По Лестничному холму на Одеяльную ярмарку, как говорила мне когда-то няня. — Она направляется к дверям, и уже трудно понять, обращается она к гостям или просто бормочет сама себе: — По длинной извилистой лестнице; по ступенькам поплыву я, помолюсь — и на боковую. — Табита оборачивается, и сомнений ни у кого не остается — следующий вопрос она задает брату: — А ты еще читаешь молитвы на сон грядущий, Лоренс?

Тот не отвечает.

— Сегодня я бы на твоем месте прочла.

* * *

Опустошенная, Ребекка откидывается на гору подушек, медленно разводит ноги и массирует бедро, снимая боль. Рядом, тяжело уткнувшись головой ей в плечо, уже засыпает Мортимер. Чтобы достичь оргазма, ему потребовалось почти сорок минут. С каждым разом все дольше и дольше. И хотя он в целом был очень нежным и внимательным любовником, Ребекка уже расценивает эти марафоны как некое тяжкое испытание. У нее побаливает спина, пересохло во рту, но она не стала тянуться к стакану с водой на тумбочке, чтобы не тревожить мужа.

Сонно и бессвязно Мортимер начал бормотать что-то. Ребекка погладила его по редеющим волосам.

— …что бы я без тебя делал… такая милая… с тобой все лучше… сносно…

— Ну что ты, что ты, — шепчет она. — Завтра поедем домой. Все кончилось.

— …ненавижу их всех… что бы я делал, если б здесь не было тебя… с тобой все лучше… иногда мне хочется всех поубивать… поубивать их всех…

Ребекка надеялась, что Хилари удастся заснуть. Сломано три пальца. Она не поверила, что это вышло случайно, — ни на миг не поверила. Сейчас за всеми проказами стоит Родди. Как фотографии, с которыми она его как-то раз поймала: оказалось, подарок Томаса, черт бы его побрал…

Полчаса спустя, без четверти два, Мортимер уже ритмично похрапывал, а у Ребекки сна ни в одном глазу. Именно тогда ей и показалось, что она слышит шаги в коридоре — кто-то крался мимо их спальни.

А потом поднялся шум. Грохот, лязг, явно потасовка. Дрались двое, хватая все, что попадалось под руку. Кряхтели от напряжения, орали и обзывали друг друга. Едва Ребекка успела накинуть халат и зажечь свет, как прозвучал протяжный и кошмарный вопль, гораздо громче предыдущих. Во всем поместье Уиншоу-Тауэрс вспыхнул свет. Ребекка услышала, как на шум бегут люди, но сама осталась на месте, парализованная страхом. Она узнала этот вопль, хотя никогда раньше ничего подобного не слышала. То был вопль умирающего.

* * *

Два дня спустя в местной газете появилась следующая заметка:

Попытка ограбления со взломом в Уиншоу-Тауэрс

Лоренс Уиншоу в смертельной схватке с грабителем

Субботней ночью в поместье Уиншоу-Тауэрс произошли драматические сцены, трагически прервавшие семейное торжество.

Четырнадцать гостей собрались отметить пятидесятилетие Мортимера Уиншоу, младшего брата Лоренса, в настоящее время — хозяина трехсотлетнего особняка. Но вскоре после того, как все отправились на покой, в дом пробрался неизвестный с дерзким намерением ограбления, которое в итоге стоило ему жизни.

Судя по всему, грабитель проник в здание через окно библиотеки, обычно надежно закрытое. После чего ворвался в спальню Лоренса Уиншоу, где завязалась жестокая схватка. В конце концов, действуя в пределах необходимой самообороны, мистер Уиншоу одолел нападавшего и нанес ему смертельный удар в череп палкой для чесания спины с медным набалдашником, которую всегда держит у изголовья. Смерть наступила мгновенно.

Полиции пока не удалось установить личность грабителя, по всей вероятности не являющегося местным жителем, однако признано, что за взломом стоит попытка ограбления. Не может быть и речи, заявил представитель властей, о предъявлении каких-либо обвинений мистеру Уиншоу, который, по сообщениям, пребывает в состоянии глубокого шока.

Следствие продолжается. О развитии событий читатели нашей газеты будут узнавать по мере поступления информации.

* * *

Воскресным утром после торжества Мортимер обнаружил, что его родственные чувства в раздрае. Семейная преданность — или те ее остатки, что еще таились у него в душе, — требовала, чтобы он остался с братом и помог ему превозмочь тяжкое испытание; но с другой стороны, Ребекке не терпелось покинуть Уиншоу-Тауэрс и как можно скорее вернуться в их мэйферскую квартиру. В конечном итоге принять решение оказалось несложно. Жене он отказывать не мог ни в чем; в особняке оставалась целая армия прочих родственников, которым спокойно можно вверить заботу о восстановлении душевного равновесия Лоренса. К одиннадцати часам все чемоданы Мортимера и Ребекки были снесены в холл и дожидались, когда их доставят к серебристому «бентли». Сам Мортимер готовился попрощаться с Табитой — та еще не вышла из комнаты, узнав о скандальных событиях минувшей ночи.

В дальнем конце холла Мортимер заметил Гимора и поманил его.

— А доктор Куинс — приезжал ли сегодня утром справиться о состоянии мисс Табиты? — спросил он.

— Да, сэр. Прибыл довольно рано — часов около девяти.

— Понятно. Я полагаю… я надеюсь, никто из прислуги не думает, что она может быть как-то связана с… тем, что произошло.

— Мне неизвестно, о чем может думать остальной персонал, сэр.

— Ну разумеется, нет. Что ж, если вы будете любезны проследить, чтобы наш багаж погрузили в машину, Гимор, я, наверное, сам схожу и перекинусь с нею парой слов.

— Прекрасно, сэр. Вот только… мне кажется, что в данный момент она принимает другого посетителя.

— Другого посетителя?

— Примерно десять минут назад, сэр, приехал какой-то джентльмен и спросил, нельзя ли ему повидаться с мисс Табитой. Встречать выходил Берроуз и, боюсь, уже проводил гостя к ней в комнату.

— Понятно. Тогда я лучше узнаю, в чем дело.

Мортимер живо преодолел несколько лестничных пролетов к покоям сестры и остановился у двери. Никаких голосов изнутри не доносилось, — по крайней мере, пока он не постучал. После значительной паузы раздался надтреснутый, невыразительный голос Табиты:

— Войдите.

— Я просто заглянул попрощаться, — объяснил Мортимер, удостоверившись, что она одна.

— Тогда до свидания, — ответила Табита. Она вязала нечто большое, фиолетовое и бесформенное, а на столе рядом стоял подпертый чем-то раскрытый номер журнала «Спитфайр» [5].

— Мы должны чаще видеться друг с другом, — нервно продолжал Мортимер. — Вероятно, ты приедешь навестить нас в Лондоне?

— Сомневаюсь. Сегодня утром здесь побывал доктор, а я понимаю, что это означает. Они попытаются обвинить меня в том, что произошло ночью, и снова упрятать. — Она рассмеялась и пожала костлявыми плечами. — Ну и что с того? Я уже упустила свой шанс.

— Упустила свой?.. — начал было Мортимер, но осекся. Он подошел к окну и постарался говорить как можно небрежнее: — Ну разумеется, существуют некоторые… обстоятельства, требующие объяснения. Например, окно библиотеки. Гимор клянется, что запер его, как обычно, однако этому человеку, взломщику, кем бы он в действительности ни оказался, кажется, вовсе не пришлось ничего взламывать. Но я не думаю, что тебе известно что-либо об…

Он умолк

— Ну посмотри только, что ты натворил своей болтовней, — покачала головой Табита. — У меня сползла петля.

Мортимер понял, что напрасно тратит время.

— Что ж, мне пора.

— Приятного путешествия, — отозвалась Табита, не поднимая глаз.

В дверях Мортимер помедлил.

— Кстати, — сказал он, — а что за посетитель у тебя был?

Табита непонимающе уставилась на него:

— Посетитель?

— Гимор сказал, что к тебе несколько минут назад кто-то заходил.

— Нет, он ошибся. И довольно сильно.

— Понятно. — Мортимер глубоко вздохнул и уже совсем было вышел за дверь, но что-то его остановило. Нахмурившись, он обернулся: — Мне это лишь кажется или у тебя здесь какой-то странный запах?

— Это жасмин, — ответила Табита, просияв впервые за все утро. — Правда, прелестно?

3

Юрий был в то время моим первым и единственным героем. Родители вырезали все его фотографии из журналов и газет, а я развешивал их на кнопках по стене у себя в спальне. Обои на этой стене давно переклеили, но еще много лет после того, как фотографии сняли, на обоях, словно беспорядочная фантастическая карта звездного неба, виднелись точки булавочных уколов. Я знал, что не так давно он приезжал в Лондон; смотрел по телевизору, как он едет по улицам, запруженным ликующими толпами. Я слышал о его появлении на выставке в Эрлз-Корт, и от того, что он пожимал руки сотням счастливых детей, во мне разгоралась жаркая зависть. Однако мне и в голову не пришло попросить родителей свозить меня туда. Поездка в Лондон для моего семейства была предприятием не менее дерзким и неслыханным, чем полет на Луну.

На мой девятый день рождения отец тем не менее предложил если не полет на Луну, то, по крайней мере, запуск в стратосферу — поездку на весь день в Вестон-супер-Мэр. Мне сулили посещение недавно открывшейся детской железной дороги и аквариума, а позволит погода, то и купание в открытом бассейне. Стояла середина сентября, точнее — 17 сентября 1961 года. Деда и бабушку в поездку пригласили тоже — я имею в виду маминых родителей, с отцовскими мы не общались. Вообще-то, сколько себя помню, мы не получили от них ни единой весточки, хотя я знал, что они живы. Возможно, отец и поддерживал с ними тайную связь, но сомневаюсь. Всегда нелегко было определить, что он чувствует, и даже сейчас я не могу сказать, скучал он по ним или не очень. С дедом и бабушкой, во всяком случае, он ладил вполне пристойно и за много лет успешно выстроил оборонительную стену против дедовского добродушного, но упорного подтрунивания. Мне кажется, в тот день их пригласила мама, — вероятно, даже не посоветовавшись с отцом. Как бы то ни было, ссорой в воздухе и не пахло. Родители вообще никогда не ссорились. Отец просто пробурчал нечто в том смысле, что лучше бы им сесть сзади.

Но на заднем сиденье, конечно, расположились женщины, усадив между собой меня. Дед устроился на пассажирском сиденье спереди, раскрыв на коленях дорожный атлас, а его смутная шаловливая улыбка явно намекала, что отцу придется нелегко. Они уже поспорили, на какой машине ехать. «Фольксваген» деда с бабкой был старым и ненадежным, но дед никогда не упускал случая облить помоями британские модели, к разработке которых мой отец, служивший в местной механической компании, имел какое-то отношение, а потому и покупал — из лояльности к работодателям и своей стране.

— Сплюнем через левое плечо, — сказал дед, стоило отцу потянуться к ключу зажигания. А когда машина завелась, добавил: — Нет конца чудесам.

На день рождения мне подарили дорожные шахматы, поэтому мы с бабушкой сыграли несколько партий — скоротать время. Ни она, ни я не понимали ни одного правила, но нам не хотелось в этом признаваться, поэтому неумение мы возмещали импровизацией, выглядевшей как помесь шашек и настольного футбола. Мама, как обычно ушедшая в себя, задумчиво смотрела в окно или же прислушивалась к разговору на переднем сиденье.

— В чем дело? — спрашивал дед. — Ты горючее экономишь, что ли?

Отец не реагировал.

— Здесь можно разгоняться до пятидесяти миль в час, знаешь ли, — продолжал дед. — Ограничение — пятьдесят миль.

— А чего туда в такую рань приезжать? Нам некуда спешить.

— Поимей в виду — эта колымага начнет дребезжать уже на сорока пяти. А нам хочется доехать живыми и невредимыми. Эй, осторожнее — кажется, тот велосипед идет на обгон.

— Смотри, Майкл, коровы! — сказала мама, чтобы как-то отвлечь меня.

— Где?

— В поле.

— Мальчик уже видел коров, — вмешался дед. — Оставь его в покое. Кто-нибудь слышит лязг?

Лязга никто не слышал.

— А я уверен, что лязгает. Похоже, фитинг или что-то разболталось. — Он повернулся к отцу: — А ты какую часть этой машины проектировал, Тед? Пепельницы?

— Рулевую колонку, — ответил отец.

— Смотри, Майкл, овцы!

Мы оставили машину у самой набережной. Клочья облаков, пятнавшие небо, навели меня на мысли о сахарной вате, а та неизбежно направила поток сознания к киоску возле пирса, где дед и бабка купили мне огромный розовый ком клейкой амброзии и леденец на палочке, который я приберег на потом. Обычно отец как-то высказывался о пагубных последствиях подобных милостей для меня — как стоматологических, так и психологических, — но в этот раз, поскольку был мой день рождения, посмотрел сквозь пальцы. Я сидел на низком парапете, выходившем на море, и поглощал сахарную вату, наслаждаясь восхитительным напряжением между ее немыслимой сладостью и слегка колючим строением, пока не уничтожил примерно три четверти комка и меня не затошнило. На набережной все было спокойно. Убаюканный собственным счастьем, я не обращал внимания на прохожих, но смутно припоминаю прогуливавшиеся рука об руку респектабельные парочки и несколько человек постарше, что двигались более целеустремленно, одетые как в церковь.

— Надеюсь, мы не совершили ошибку, — прошептала мама, — приехав сюда в воскресенье. Будет ужасно, если все закрыто.

Дед удостоил отца одним из своих наиболее красноречивых взглядов и подмигнул: комбинация злорадного сочувствия и развлечения от того, что ситуация более чем знакома.

— Похоже, она тебя опять втравила в историю?

— Ну что, именинник, — произнесла мама, вытирая мне губы платочком, — с чего ты хочешь начать?

Сначала мы отправились в аквариум. Наверное, то был очень хороший аквариум, но у меня от него остались самые бледные воспоминания; странно думать, что семейство мое так тщательно планировало все эти развлечения, однако к памяти, словно мухи к клейкой бумаге, прилипли лишь нечаянные фразы взрослых, их бездумные жесты и интонации. Точно помню одно: небо действительно уже затягивалось тучами, когда мы вышли из аквариума, и бодрый ветер с моря не давал маме насладиться пикником, который мы устроили на Прибрежных Лужайках, поставив шезлонги полукругом. Как сейчас вижу: вот она гоняется за улетающими бумажными пакетами и пытается раздать всем бутерброды, сражаясь со злонамеренно трепыхающейся вощеной бумагой. Еды после пикника осталось много, и мы в конце концов предложили остатки человеку, подошедшему к нашим шезлонгам попросить денег. (Как и все люди их поколения, родители мои обладали даром вступать в разговоры с совершенно незнакомыми людьми без видимых трудностей. Я предполагал, что однажды тоже дорасту до такой способности — вероятно, когда оставлю позади всю робость детства и отрочества, — но этого так и не произошло, и теперь я понимаю, что такая легкая общительность, которой, похоже, наслаждались мои родители, скорее имеет отношение к эпохе, нежели к особенностям зрелости или темперамента.)

— А хорошая у вас ветчина, — заметил человек, откусив от бутерброда в порядке эксперимента. — Я-то люблю, если горчицы побольше.

— Мы тоже, — ответил дед. — Но его сиятельство есть не захотели.

— Она его балует, — сказала бабушка, улыбнувшись в мою сторону. — Балует так, что стыдно смотреть.

Сделав вид, что не слышу, я пристально уставился на последний кусок маминого шоколадного тортика, который она протянула мне без единого слова, лишь подчеркнуто заговорщицки приложив палец к губам. Это был третий кусок. В свои тортики она никогда не добавляла обычный шоколад для тортиков — только настоящий молочный.

Я уже дошел до той стадии, когда обещанного купания ждать больше не мог, но мама сказала, что еда в желудке сначала должна утрястись. Надеясь развеять мое нетерпение, отец повел меня к морю. Отлив обнажил чуть не до самого горизонта серую равнину грязного песка, по которой на привязи выгуливали нескольких карапузов — начинающих исследователей с сачком в одной руке и упирающимся родителем в другой. Около получаса мы бесцельно побродили, а затем нам разрешили наконец пойти в бассейн. Народу там было не очень много. Несколько человек сидели или лежали в шезлонгах и на топчанах у воды; меньшинство, рискнувшее искупаться, делало это весьма живо, плещась и визжа. В воздухе мешалась разная музыка. Динамики, из которых сочились оркестровые миниатюры для водных процедур, состязались с транзисторными приемниками, игравшими все на свете — от Клиффа Ричарда до Кении Болла и его «Джазменов» [6]. Вода в бассейне мерцала и поблескивала неотразимо. Я не мог понять, почему публика предпочитает плющиться на спине и слушать радио, когда перед ними открываются такие просторы жидкого счастья. Мы с отцом вышли из кабинок для переодевания вместе. Мне казалось, что в тот день у бассейна он — бесспорно самый сильный и красивый мужчина; однако теперь моему мысленному взору наши тощие белые тела кажутся в равной мере детскими и тщедушными. Я обогнал его и остановился у края воды, затягивая крохотный, но такой бесценный миг ожидания. Потом — прыгнул; а потом — заорал.

Бассейн не подогревался. С чего мы вообще взяли, что он должен быть с подогревом? Меня насквозь пробило ледяной молнией, и я сразу же онемел от шока, но первой моей реакцией — не только на физическое ощущение, но и на муку более высокого порядка: предвкушаемого, но не сбывшегося наслаждения — было разреветься. Сколько я рыдал — не знаю. Отец, должно быть, вытащил меня из воды; мама, должно быть, опрометью кинулась к нам с галереи для зрителей, где они устроились с бабушкой и дедом. Меня обхватили ее руки, меня ощупывали чужие взгляды, но я был безутешен. Потом мне рассказывали, что казалось, будто я не успокоюсь никогда. Но меня все же как-то переодели в сухое и вывели наружу, в мир, к тому времени уже потемневший от собиравшегося ливня.

— Позор какой, — говорила бабушка. Она уже высказала одному из служителей бассейна все, что по этому поводу думала, а такого я бы не пожелал никому. — Следовало повесить объявление. Или таблицу с температурой воды. Нужно написать письмо кому следует.

— Бедненький ягненочек, — говорила мама. Я по-прежнему хлюпал носом. — Тед, ты бы сбегал к машине, принес зонтики. Иначе мы все простудимся насмерть. Мы тебя тут подождем.

«Тут» оказалось навесом автобусной остановки на набережной. Вчетвером мы уселись на лавки и стали слушать, как по стеклянной крыше барабанят капли. Дед пробормотал: «Сердечко еще бьется», и с этими словами — верным признаком того, что, по его оценке, день безнадежно загублен, — я, как по команде, взвыл снова — с удвоенной энергией. Когда вернулся отец, неся два зонтика и туго скатанную целлофановую накидку, мама бросила на него панический взгляд; но отец, очевидно, уже обдумал ситуацию и изобретательно предложил:

— Может, в кино что-нибудь идет?

Ближайшим и самым крупным кинотеатром был «Одеон» — там показывали фильм под названием «Обнаженное лезвие» с Гэри Купером и Деборой Керр [7]. Родители мои кинули один-единственный взгляд на афишу и поспешили дальше, а я в томлении притормозил, уловив экзотический аромат запретных наслаждений, таившихся в самом названии, и заинтригованный картонкой, выставленной управляющим кинотеатра на видном месте под афишей: НИКТО, НИ ЕДИНЫЙ ЧЕЛОВЕК НЕ БУДЕТ ДОПУСКАТЬСЯ В ЗРИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛ В ТЕЧЕНИЕ ПОСЛЕДНИХ ТРИНАДЦАТИ МИНУТ ДЕМОНСТРАЦИИ ЭТОГО ФИЛЬМА. ОБ ЭТОМ ВАС ПРЕДУПРЕДЯТ ВСПЫШКИ КРАСНОГО ФОНАРЯ. Дед грубо схватил меня за руку и оттащил от афиши.

— А что тут? — спросил отец.

Мы стояли перед маленьким и менее импозантным зданием, извещавшим, что оно — «Единственный Независимый Кинотеатр Вестона». Мама с бабушкой нагнулись к витрине и пристально всмотрелись в рекламные открытки. Бабушкины губы скептически сжались, а мамин лоб пересекла легкая морщинка.

— Думаешь, это подойдет?

— Сид Джеймс и Кеннет Коннор. Должно быть смешно.

Это произнес дед, но все его внимание, как я заметил, привлекала фотография красивой блондинки — актрисы по имени Ширли Итон [8], которая играла в фильме третью главную роль.

— Категория «У» [9], — показал отец. И тут я заорал:

— Мам! Мам!

Ее взгляд проследовал за моим пальцем. Я обнаружил объявление: в киножурнале перед сеансом рассказывается история русской космической программы, и называется он «С Гагариным к звездам». Более того, извещение это хвастливо заявляло, что киножурнал — «в ЦВЕТЕ», хотя мне дополнительные приманки и не требовались. С вытаращенными глазами я пустился изображать пантомиму мольбы, но, едва начав, понял, что стараться не обязательно: родители уже все решили. Мы встали в очередь за билетами. Кассирша взглянула на меня из своего возвышенного укрытия с сомнением, и моя рука тревожно вцепилась в отцовскую. Женщина спросила:

— Вы уверены, что он достаточно взрослый? — и я вдруг пережил то же стремительно пикирующее отчаяние, ту же эмоциональную тошноту, которую испытал в миг, когда прыгнул в неподогретый бассейн. Но деда на кривой козе не объедешь.

— Продавайте нам билеты, женщина, — сказал он, — и следите за своим носом.

В очереди за нами кто-то хихикнул. И вот мы цепочкой вошли в темный затхлый зрительный зал, и я уже все глубже и глубже вжимался в кресло на небесах блаженства, и бабушка сидела слева от меня, а отец — справа.

Через шесть лет Юрий погибнет, «Миг-15» необъяснимо вынырнет из низкой облачности и разобьется при заходе на посадку. К тому времени я уже достаточно повзрослел, чтобы пропитаться недоверием ко всему русскому и замечать зловещие шепотки о КГБ и о том недовольстве, которое мог возбудить мой герой у себя на родине, настолько обаяв ликующих жителей Запада. Наверное, Юрий и в самом деле подписал себе смертный приговор в тот день, когда пожимал руки детишкам в Эрлз-Корте; однако смерти я в тот день желал им, а не ему. Как бы то ни было, теперь я уже не могу припомнить и даже вообразить восторг собственной невинности, с которым тогда высидел неумелую и громоподобную дань его подвигу. Хотел бы — но не могу. Лучше б ему остаться предметом безмозглого обожания, а не превращаться в еще одну двусмысленную и неразрешимую загадку взрослой жизни — в историю без надлежащего конца. Загадок мне и без того скоро хватит.

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ

Единственный Независимый Кинотеатр Вестона

Воскресенье, 17 сентября, и всю неделю

Дети до 16 лет по воскресеньям допускаются только в сопровождении взрослых

В воскресенье допуск в зал — с 16.15, по будним дням — с 13.30

Сидни ДЖЕЙМС Ширли ИТОН Кеннет КОННОР

в фильме

КАКОЕ НАДУВАТЕЛЬСТВО!

Сеансы по будним дням: 15.00 — 17.53 — 20.45 («У») — а также —

С ГАГАРИНЫМ К ЗВЕЗДАМ

Официальная русская документальная кинолента в ЦВЕТЕ, с комментариями БОБА ДЭНВЕРСА-УОКЕРА Сеансы по будним дням: 13.40 — 16.30 — 17.25 («У»)[10]

* * *

Едва свет в зале стал гаснуть вторично и на экране, объявляя о начале основного фильма, появился сертификат цензора, мама перегнулась и зашептала поверх моей макушки:

— Тед, уже почти шесть часов.

— И что с того?

— А сколько эта картина идти будет?

— Не знаю. Часа полтора, наверное.

— Нам же еще столько обратно ехать. Когда приедем, ему спать будет давно пора.

— Один-то раз можно и попозже лечь. У него ж сегодня день рождения.

Начались титры, и глаза мои прилипли к экрану. Фильм был черно-белый, а музыка, хоть и не без некоторой шутливости, почему-то наполнила меня тревожным предчувствием.

— А ужин? — не успокаивалась мама. — Как же тогда с ужином?

— Ох, откуда я знаю. Остановимся где-нибудь по дороге и поедим.

— Но так мы еще больше задержимся.

— Сиди и смотри кино, ладно?

Но и следующие несколько минут я замечал, как мама то и дело нагибается к свету и посматривает на часы. А потом я даже не знаю, что она делала, поскольку целиком погрузился в фильм.

Кино было про какого-то нервного и вежливого дяденьку (его играл Кеннет Коннор). Однажды вечером к нему домой заявился зловещий адвокат и до смерти его перепугал. Адвокат пришел сообщить, что недавно у Коннора умер дядя, и ему теперь нужно немедленно ехать в Йоркшир, где в их семейном особняке Блэкшоу-Тауэрс будут оглашать завещание. Кеннет садится на йоркширский поезд вместе со своим другом, тертым букмекером (которого играет Сидни Джеймс), а приехав, понимает, что Блэкшоу-Тауэрс стоит на дальнем краю вересковых пустошей и до ближайшего жилья очень далеко. Друзья никак не могут найти такси, а потому соглашаются доехать до особняка на катафалке. И тот, ко всему, высаживает их посреди болот в густом тумане.

Когда они наконец добираются до дома, то слышат вдали протяжный собачий вой.

Сидни: «Не очень похоже на воскресный лагерь, а?»

Кеннет: «В этом месте есть что-то жуткое».

Весь остальной зал, видимо, счел это очень смешным — я же к тому моменту был соответствующим образом напуган. Раньше меня никогда ни на что подобное не водили. Хотя в строгом смысле картину нельзя назвать фильмом ужасов, все детали были весьма убедительны, а мрачная атмосфера, драматичная музыка и неотступное чувство, что сейчас произойдет что-то кошмарное, пытали меня странной смесью страха и возбуждения. Какой-то части во мне больше всего на свете хотелось выскочить из кинотеатра на свет божий — вернее, на то, что еще от него осталось, — но другая часть была полна решимости смотреть, пока не станет ясно, к чему все идет.

Кеннет и Сидни тихонько вступают в холл особняка Блэкшоу-Тауэрс и видят, что внутри дом — такой же жуткий, как и снаружи. Их встречает мрачный и суровый дворецкий по имени Фиск — он ведет их наверх и показывает комнаты. К своему немалому смятению, Кеннет понимает, что его не только разлучили с другом и ведут в восточное крыло, но и спать ему придется в той комнате, где скончался дядюшка. В холле тихо и тревожно играет орган. Они снова спускаются вниз, их знакомят с прочими членами семейства Кеннета: его двоюродными братьями и сестрами — Гаем, Дженет и Малькольмом, дядей Эдвардом и сумасшедшей тетушкой Эмили, для которой время замерло на Первой мировой войне. Адвокат не успевает приступить к чтению завещания, как появляется еще одна женщина, молодая и красивая блондинка, — ее играет Ширли Итон. Здесь она потому, что ухаживала за дядюшкой Кеннета во время его смертельной болезни. Стульев за столом на всех не хватает, поэтому Кеннету приходится сидеть чуть ли не на коленях у Ширли. Кажется, он этим вполне доволен.

Оглашают завещание, и выясняется, что никому из родственников ничего не досталось: все они пали жертвами розыгрыша. Расходясь по комнатам перед сном, они жутко ссорятся. И тут в доме неожиданно гаснет свет. За окнами уже вовсю бушует страшная буря, и Фиск предполагает, что, наверное, сломался генератор. Кеннет и Сидни вызываются сходить с ним и проверить. Зайдя в сарай, где стоит генератор, они видят, что механизм этот вдребезги разбит. По пути к дому они натыкаются на дядю Эдварда: тот сидит в шезлонге посреди лужайки под проливным дождем.

Сидни: «Чего он там сидит?»

Кеннет смеется: «Невероятно. Он же простудится и умрет от… умрет от…»

Он оглушительно чихает, и дядя Эдвард одеревенело падает с шезлонга. Он уже мертв.

Кеннет: «Сид… он?..»

Сидни: «Ну, если нет, то он очень крепко спит».

Раздается кошмарный удар грома — тут мама снова перегнулась к отцу и прошептала:

— Тед, вставай, пошли.

Отец в голос хохотал.

— Зачем?

— Это не годится ребенку.

Кеннет: «То есть, я имею в виду, что мы не можем его тут оставить, правда? Слушайте, давайте перенесем его в амбар, где готовят консервы, — должно быть, это где-то там».

В зале снова захохотали, когда Кеннет, Сид и дворецкий попробовали приподнять дородное тело дяди Эдварда.

Сидни: «Погодите, гораздо проще будет амбар сюда перетащить».

Над этим засмеялась даже бабушка. Мама же снова посмотрела на часы; отец, вероятно решив, что я могу испугаться, взъерошил мне волосы, а руку оставил рядом с моей, чтобы я мог за нее схватиться и прижаться к нему, если захочу.

Кеннет и Сид заходят в дом и сообщают остальному семейству, что дядю Эдварда убили. Сид пытается позвонить в полицию, но понимает, что телефонная линия оборвана. Кеннет говорит, что он едет домой, но адвокат замечает, что в такую погоду все пустоши затопило, проехать невозможно, а если он все равно уедет, то полиция заподозрит его первым. Потом рекомендует всем немедленно разойтись по комнатам и запереть двери.

Фиск: «Это только начало. За первым последует и второй, помяните мои слова».

Сидни: «Спокойной ночи, хохотунчик».

Кеннет и Сидни поднимаются наверх вместе, но, оставшись один, Кеннет понимает, что заблудился в лабиринтах старого особняка. Он открывает одну из дверей, думая, что попал к себе, но находит в комнате Ширли — на ней только комбинация, и она собирается переодеться в ночную сорочку.

Кеннет: «Послушайте, что вы делаете в моей комнате?»

Ширли: «Это не ваша комната. То есть, вещи-то в ней не ваши, правда?»

Она благопристойно прижимает ночную сорочку к груди.

Кеннет: «Чтоб мне провалиться. Нет, не мои. Секундочку — кровать тоже не моя. Должно быть, я заблудился. Простите. Я… я пойду к себе».

Он направляется к двери, но через несколько шагов останавливается. Оглянувшись, видит, что Ширли по-прежнему комкает в руках сорочку, не разобравшись в его намерениях.

Мама тревожно заерзала в кресле.

Кеннет: «Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?»

Ширли грустно качает головой: «Боюсь, что нет».

Кеннет: «О, — и умолк. — Простите. Я пойду».

Ширли колеблется — в ней собирается решимость: «Нет. Постойте. — Делает повелительный жест. — Отвернитесь на минутку».

Кеннет отворачивается и упирается взглядом в зеркало, где видит свое отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стоит спиной к нему и через голову стаскивает комбинацию.

Кеннет: «Э… секундочку, мисс».

Мама попыталась привлечь отцовское внимание.

Кеннет торопливо опускает зеркало — оно подвешено на шарнирах.

Ширли оглядывается на него: «А вы милый». Комбинацию она уже стянула и теперь начинает расстегивать бюстгальтер.

Мама:

— Все. Мы уходим. Уже слишком поздно.

Но дед с отцом безотрывно пялились в экран на прекрасную Ширли Итон: стоя спиной к камере, та снимала бюстгальтер, а Кеннет героически старался сдержаться и не подглядывать в зеркало, которое показало бы ему драгоценный кусочек ее тела. Я тоже на нее пялился, наверное, и думал, что никогда не видел никого красивее — и с того самого мига Ширли разговаривала не с Кеннетом, а со мною девятилетним, поскольку теперь именно я заблудился в коридоре и, да, это себя видел я на экране, это я находился в одной комнате с самой прекрасной женщиной на свете, это я оказался в капкане старого темного особняка в разгар кошмарной бури в том захудалом маленьком кинотеатре; той ночью — у себя в спальне, а с того мига и навсегда — в своих снах. Там был я.

Ширли вынырнула из-за моей головы, тело уже закутано в короткий халатик.

— Теперь можете повернуться.

Моя мама встала, и какая-то женщина позади нас произнесла:

— Да сядьте вы на место, ради бога.

На экране я обернулся и посмотрел на нее:

— Ничего себе. Весьма вызывающе.

Ширли смущенно откинула со лба прядь.

Мама схватила меня за руку и силком стащила с кресла. Я испустил возмущенный вой. Женщина позади нас шикнула:

— Шшш!

Дед:

— Что вы там делаете?

Мама:

— Уходим — вот что мы делаем. И ты уходишь с нами, если не хочешь возвращаться в Бирмингем пешком.

— Но ведь картина еще не кончилась.

Мы с Ширли сидели на двуспальной кровати. Она:

— У меня есть предложение.

Бабушка:

— Ну так идем, раз идем. Наверное, нужно будет еще где-то остановиться поужинать.

Я на экране:

— Вот как?

Я вне экрана:

— Мам, я хочу остаться и досмотреть.

— Тебе нельзя.

Отец:

— Ну что ж — похоже, мы получили приказ на выдвижение.

Дед:

— Я остаюсь тут. Мне нравится.

Женщина за нами:

— Послушайте, еще секунда — и я вызову администратора.

Ширли придвинулась ко мне чуть ближе:

— Почему бы вам не остаться сегодня здесь? Меня что-то не прельщает проводить ночь в одиночестве, а так мы составим друг другу компанию.

Мама подхватила меня под мышки, выдернула из кресла, и второй раз за тот день я ударился в рев — как от подлинного расстройства, так и, вне всякого сомнения, от унижения. Со мной так не обращались с грудного возраста. Сграбастав меня в охапку, мама протолкалась через весь ряд и поволокла меня по ступенькам к выходу.

Я на экране, судя по всему, не очень уверен, как реагировать на предложение Ширли. Лишь бормочу что-то, но в суматохе невозможно было расслышать, что именно. Бабушка и отец двинулись за нами по проходу, и даже дед неохотно поднялся. Когда мама толкнула дверь на холодную бетонную лестницу и солоноватый воздух, я обернулся и успел в последний раз увидеть экран. Я выходил из комнаты, но Ширли этого не знала — она стояла ко мне спиной и оправляла постель.

Ширли:

— А я замечательно устроюсь… — Она оборачивается и замолкает, увидев, что я уже ушел. — …в кресле.

Двери закрылись, и мое семейство затопотало по лестнице.

— Пусти меня. Отпусти меня! — орал я, а едва мама поставила меня на ноги, кинулся по ступеням обратно в зал, но отец перехватил меня:

— И куда это мы собрались?

И тут я понял, что все кончено. Я колотил его кулаками, даже пытался расцарапать ему щеку. В первый и последний раз в жизни отец выругался и шлепнул меня — больно — по физиономии. После этого все стихло.

* * *

В машине по пути домой я делаю вид, что сплю, но на самом деле глаза у меня чуточку приоткрыты, и я вижу, как на мамином лице играет янтарный свет уличных фонарей. Свет, тень. Свет, тень.

— Теперь мы никогда не узнаем, чем все кончилось, — говорит дед, а бабушка с заднего сиденья отвечает:

— Ох, да закрой ты рот уже, — и легонько тыкает его в плечо.

Я больше не плачу — даже не дуюсь больше. Юрий забыт окончательно, теперь я и припомнить толком не могу фильм, что так взволновал меня пару часов назад. Я думаю лишь о жуткой обстановке Блэкшоу-Тауэрс и необъяснимой сцене в спальне, где прекрасная, прекрасная женщина приглашает Кеннета провести с нею ночь, а он убегает, пока она смотрит в другую сторону.

Почему он убежал? Испугался?

Я смотрю на маму и чуть было не спрашиваю, понимает ли она, почему Кеннет сбежал, а не провел ночь с женщиной, которая подарила бы ему безопасность и счастье. Но я знаю, что она не ответит мне. Скажет просто, что день был длинный, фильм глупый, а мне следует уснуть и выбросить его из головы. Она не понимает одного: я никогда не смогу выбросить этот фильм из головы. И в этом тайном своем знании я откидываюсь на спину и делаю вид, будто сплю, положив голову ей на колени, а сам сквозь полузакрытые веки разглядываю янтарные блики, играющие у нее на лице. Свет, тень. Свет, тень. Свет, тень.

Часть первая

ЛОНДОН

Август 1990

Кеннет сказал:

— Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?

Ширли грустно покачала головой:

— Боюсь, что нет.

Кеннет сказал:

— О, — и умолк. — Простите. Я пойду.

Ширли поколебалась — в ней собиралась решимость.

— Нет. Постойте. — Она сделала повелительный жест. — Отвернитесь на минутку.

Кеннет отвернулся и уперся взглядом в зеркало, где увидел свое отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стояла спиной к нему и через голову стаскивала комбинацию.

Он сказал:

— Э… секундочку, мисс.

Моя рука, лежавшая между ног, дрогнула. Кеннет торопливо опустил зеркало — оно подвешено на шарнирах. Ширли оглянулась:

— А вы милый. — Комбинацию она уже стянула и теперь начала расстегивать бюстгальтер.

Рука моя задвигалась, лениво поглаживая грубую ткань джинсов.

Ширли спряталась за головой Кеннета. Кеннет сказал:

— Ну, э… симпатичное лицо — это еще, знаете ли, не все.

По-прежнему удерживая зеркало, он старался не смотреть в него, но время от времени совладать с собой не мог. При каждом взгляде лицо его слегка кривилось, как от физической боли. Ширли надела ночную сорочку.

Кеннет сказал:

— Не все то золото, что блестит.

Она вынырнула из-за его головы, тело уже закутано в короткий халатик, и сказала:

— Теперь можете повернуться.

Кеннет обернулся и посмотрел на нее. Казалось, он доволен.

— Ничего себе. Весьма вызывающе.

Ширли смущенно откинула со лба прядь.

Рука моя замерла. Я потянулся к кнопке «пауза», но передумал.

Кеннет принялся расхаживать по комнате, потом с напускным вызовом произнес:

— Ну, я полагаю, все, что здесь сегодня произошло, должно было вас довольно сильно напугать.

— Да нет, не очень. — Ширли села на двуспальную кровать из тяжелых дубовых досок

Кеннет быстро подошел к ней.

— А меня — да.

Ширли сказала:

— У меня есть мысль, — и чуть подалась вперед. Кеннет отвернулся и вновь заходил по комнате.

Как бы самому себе он пробормотал:

— Да, и у меня парочка имеется.

Ширли сказала, похлопав по кровати:

— Подойдите и сядьте сюда. Присядьте же.

Заиграл оркестр, но никто из них этого не заметил. Кеннет присел с ней рядом. Она сказала:

— У меня есть предложение.

Кеннет ответил:

— Вот как?

Ширли придвинулась к нему чуть ближе:

— Почему бы вам не остаться сегодня здесь? Меня что-то не прельщает проводить ночь в одиночестве, а так мы составим друг другу компанию.

Едва Ширли это произнесла, Кеннет повернулся и склонился к ней. Какой-то миг казалось, что они сейчас поцелуются.

Я внимательно смотрел.

Кеннет отвернулся:

— Да, это… довольно неплохой план, мисс, но… — Он встал и снова стал мерить шагами комнату. — Я… мы с вами еще не очень хорошо знакомы…

Он направился к двери. Ширли, казалось, что-то произнесла, но тихо и неразборчиво, после чего принялась отворачивать на постели простыни и взбивать подушки. Она снова отражалась, на сей раз — в большом зеркале напротив кровати. Она не заметила, как Кеннет дошел до двери. Он оглянулся, бросил на нее последний взгляд и тихонько выскользнул в коридор.

По-прежнему оправляя постель, Ширли произнесла:

— А я замечательно устроюсь… — Она обернулась и замолчала, увидев, что Кеннет уже ушел. — …в кресле.

Я нажал кнопку обратной перемотки.

На какой-то миг Ширли замерла: рот ее был приоткрыт, все тело сотрясалось. Затем она повернулась, разгладила постель, Кеннет спиной вошел в комнату, Ширли, казалось, что-то произнесла, села на кровать, Кеннет, казалось, что-то произнес, присел к ней, они, судя по всему, поговорили, он встал и зашагал спиной, быстро отошел от нее, она встала, Кеннет шагал и разговаривал, она поправила волосы, он отвернулся, она спряталась у него за головой, начала снимать ночную сорочку, лицо Кеннета то и дело кривилось, он дергал зеркало вверх и вниз, Ширли снова надела бюстгальтер, вынырнула из-за его головы, начала натягивать через голову комбинацию, что-то сказала, Кеннет торопливо поднял зеркало, что-то сказал, бросил в зеркало взгляд, и Ширли принялась снова протискиваться в комбинацию.

Я нажал на кнопку «пауза».

В зеркале отражались лицо Кеннета и спина Ширли. Кеннет и Ширли вздрагивали. Я снова нажал на «паузу». Они чуть сдвинулись. Я нажимал на кнопку снова и снова. Они дергано задвигались. Ширли шевельнула руками. Еще раз. И еще. Она извивалась. Она снимала комбинацию. Стягивала ее через голову. Кеннет смотрел на нее. Он знал, что подглядывать за нею нельзя. Комбинация почти сползла с головы. Руки Ширли были задраны над головой.

Моя рука, лежавшая между ног, дрогнула.

Кеннет что-то произнес — беззвучно и медленно. Два слова, но казалось, они длятся долго. Затем Ширли продолжила стягивать комбинацию через голову. Вот закончила — в несколько дерганых приемов. Завела руки за спину. Пальцы нащупывали застежку бюстгальтера.

Рука моя лениво поглаживала грубую ткань джинсов.

Ширли обернулась. Начала делать шаг. Исчезла за головой Кеннета.

Кеннет стал что-то произносить.

В дверь постучали.

— Вот черт! — Я вскочил с кресла. Выключил видеомагнитофон. Экран из черно-белого сделался цветным, вернулся звук: мужской голос, очень низкий и громкий. На экране возник мужчина — он обнимал ребенка. Какая-то документалка. Я убавил в телевизоре звук и проверил, застегнуты ли у меня штаны.

Оглядел всю квартиру. В ней было очень неприбрано. Я решил, что с этим уже ничего не поделаешь, и пошел открывать. Кто там может быть — в четверть десятого вечера, в четверг?

Я приоткрыл дверь на несколько дюймов. Там стояла женщина.

* * *

У нее были проницательные и очень умные глаза, в которые я бы, конечно, смотрел не отрываясь, если б не прятал от нее взгляд намеренно, предпочитая разглядывать бледное лицо, слегка обсыпанное веснушками, и густые волосы с медным отливом. Она мне улыбнулась — но не заискивающе, а только чтобы сверкнуть отличными зубами и заставить меня улыбнуться в ответ, как бы трудно это ни было. Мне удалось воспроизвести нечто отдаленно напоминающее зловещую полуухмылку. Странно и захватывающе — обнаружить у себя на пороге незнакомку. Если б только удовольствие не портилось неудачным моментом и меня настойчиво не грызло ощущение, что где-то я уже видел эту женщину. Что мне полагается узнать ее и даже вспомнить имя. В левой руке она держала сложенный пополам лист бумаги; правой шарила по бедру, точно пыталась нащупать карман, куда этот листок спрятать.

— Здравствуйте, — произнесла она.

— Здравствуйте.

— Я вам не помешала, правда?

— Вовсе нет. Я просто смотрел телевизор.

— Дело в том, что… Э-э, я знаю, что мы с вами не очень хорошо знакомы, но подумала, что могу попросить вас об одной услуге. Если вы не возражаете.

— Да нет, нормально. Может быть, зайдете?

— Спасибо.

Пока она переступала порог моей квартиры, я пытался вспомнить, когда у меня вообще бывали гости. Наверное, после приезда мамы — никого два, а то и три года. Тогда же я в последний раз вытирал пыль и включал пылесос. О чем это она вообще: «Мы с вами не очень хорошо знакомы»? Странная такая.

— Повесить ваше пальто в шкаф? — спросил я. Она вытаращилась на меня, и только тут я заметил, что на ней нет никакого пальто — только джинсы и хлопчатобумажная блузка. Это меня несколько сбило с толку, но неловкость удалось погасить нервным смешком. Хихикнули мы вместе. На улице стояла жара, в конце концов, да и пока не стемнело.

— Итак, — произнес я, когда мы сели, — чем могу служить?

— Дело в следующем, — начала она.

Но стоило ей заговорить, как мое внимание привлекли пигментные пятна у нее на запястье, и я принялся гадать, сколько ей может быть лет. В ее лице и особенно в глазах светилось чуть ли не детское свежее любопытство, и лишь по одному этому признаку я бы решил, что ей максимум чуть за тридцать; однако что-то наводило на мысль, не ближе ли она к моему возрасту или даже старше: вероятно, уже за сорок, а то еще больше, и, пока я пытался решить для себя этот вопрос, до меня вдруг дошло, что гостья умолкла и ждет какого-то ответа, а я не слышал ни единого слова.

Повисла долгая и мучительная пауза. Я встал, сунул руки в карманы и подошел к окну. Ничего не оставалось — только обернуться через несколько секунд и как можно вежливее попросить:

— Не могли бы вы повторить все это еще разок?

Она удивилась, но постаралась это скрыть.

— Конечно.

И начала объяснять все заново, только на этот раз, стоя у окна, я понял, что передо мной — телевизор и я не могу оторвать глаз от смуглого и темноволосого улыбчивого джентльмена на экране. Он обнимал маленького мальчика и, судя по всему, изо всех сил старался ему понравиться, а мальчуган стоял по стойке смирно и таращился в пространство, чуть ли не отталкивая добродушного черноусого дядьку, с лица которого не сползала улыбка. Что-то во всей этой напряженной и неестественной сцене настолько завораживало, что я совсем забыл: я должен слушать женщину, и опомнился, только когда она почти закончила. И только тут осознал, что по-прежнему не имею ни малейшего понятия, о чем она говорила.

Повисла еще одна пауза — дольше и мучительнее первой. Свой следующий ход я сперва тщательно обдумал: глубокомысленная небрежная проходка в другой конец комнаты, где я столь же небрежно обопрусь ягодицами о край обеденного стола так, чтобы слегка отклониться назад, когда окажусь к гостье лицом. Вот тогда-то я и произнес:

— А вам не покажется затруднительным пройти все это снова по пунктам?

Несколько секунд она очень пристально меня разглядывала.

— Я надеюсь, что не обижу вас, Майкл, если поинтересуюсь: с вами все в порядке?

Вопрос резонный по всем меркам, но на честный ответ мне не хватало мужества.

— Видите ли, дело в моей сосредоточенности, — сказал я. — Она уже не та, что раньше. Наверное, слишком много телевизор смотрю. Если бы вы могли… еще раз… Я вас внимательно слушаю. Честное слово.

Рискованный финт. Нисколько бы не удивился, если б она после этого просто встала и вышла из комнаты. Она взглянула на листок бумаги в руке и, как мне показалось, задумалась, не бросить ли эту неблагодарную затею — заставить меня прислушаться к нескольким простым словам на внятном английском языке. Но все же, набрав в грудь побольше воздуху, заговорила снова — медленно, громко и размеренно. Ясно, что это мой последний шанс.

И тут я бы прислушался — вот честное слово, прислушался бы: любопытство мое возбудилось, не говоря обо всем остальном, но мозг отказывался тормозить, все чувства вертелись вихрем — она назвала меня по имени, она только что назвала меня по имени — Майкл, она же точно сказала: «Я надеюсь, что не обижу вас, Майкл», а я даже припомнить не мог, когда кто-то называл меня по имени, должно быть, еще когда мама приезжала, два, а то и три года назад, а самое смешное, что если она знает, как меня зовут, то вполне вероятно, что и я знаю ее имя, или знал раньше, или должен знать, — наверное, нас когда-то знакомили. И я так увлекся, подбирая имя к ее лицу, помещая ее лицо в контекст ситуации, что совершенно забыл прислушиваться к ее медленной, громкой, размеренной речи, поэтому, как только она закончила, тотчас понял, что нам предстоит: нам предстояло гораздо больше — нам предстояло что-то гораздо больше и гораздо, гораздо хуже, чем еще одна долгая и мучительная пауза.

— Вы ведь совсем не слушали меня, правда?

Я кивнул.

— У меня такое чувство, — сказала она, быстро вставая на ноги, — что я попусту трачу время.

Она с упреком посмотрела на меня, а я, зная, что терять мне больше нечего, посмотрел на нее.

— Можно вас кое о чем спросить?

Она пожала плечами:

— Почему нет?

— Вы кто?

Глаза ее расширились, и мне показалось, что она даже отступила на шаг, хотя, насколько я видел, она не шелохнулась.

— Простите?

— Я не знаю, кто вы такая.

Женщина улыбнулась безрадостно и недоверчиво.

— Фиона.

— Фиона. — Имя тяжело плюхнулось мне в мозг — и никакого эха. — Мы должны быть знакомы?

— Я ваша соседка. Моя квартира — напротив вашей, через коридор. Я представилась вам несколько недель назад. Мы с вами встречаемся на лестнице… три или четыре раза в неделю. Вы здороваетесь.

Я поморгал и подступил к ней чуть ближе, откровенно рассматривая ее лицо. С неимоверным усилием напряг память. Фиона… Но имя не всплывало — я не слышал его, по крайней мере в последнее время. И хотя мне действительно показалось, что в лице ее проскальзывает нечто отдаленно знакомое, происхождение этого ощущения оставалось неявным: оно отдавало не столько повседневными встречами на лестнице, сколько тем чувством, когда тебе показывают выцветший снимок давно усопшего предка, в чертах которого еще можно разглядеть призрак фамильного сходства. Фиона…

— А когда вы мне представились, — спросил я, — я вам что-нибудь сказал?

— Да нет, не очень много. Мне вы даже показались довольно недружелюбным. Но с другой стороны, я не привыкла легко сдаваться, а потому продолжала с вами здороваться.

— Спасибо. — Я сел в кресло. — Спасибо вам.

Фиона осталась стоять у двери.

— Так я пойду?

— Нет — прошу вас. Пожалуйста, будьте ко мне снисходительны. Возможно, у нас еще что-нибудь и получится. Сядьте, пожалуйста.

Фиона помедлила и приоткрыла дверь на лестничную площадку. Я сделал вид, что не заметил: дверь осталась открытой, когда Фиона пристроилась на краешке дивана, неестественно выпрямив спину и сложив на коленях руки.

— О чем вы только что говорили?

— Вы хотите, чтобы я все заново повторила?

— Вкратце. В двух словах.

— Я просила вас оказать мне финансовую поддержку. Я собираю пожертвования на велосипедный поход — для больницы. — И она передала мне лист бумаги, примерно половина которого была покрыта подписями.

Несколько строк вверху листка объясняли суть этого события и цель сбора средств. Я пробежал по ним глазами и сказал:

— Сорок миль — это же очень далеко. Должно быть, вы хорошо подготовлены.

— Ну, раньше я ничего подобного не делала, а теперь подумала, что неплохо бы поездить и на людей посмотреть.

Я сложил лист вдвое, отодвинул его в сторону и на минуту задумался. Я чувствовал, как во мне вздымается новая энергия, меня подмывало расхохотаться, и соблазн этот, как ни странно, был весьма силен.

— Знаете, что самое смешное? Сказать вам?

— Пожалуйста.

— Это самый длинный разговор, что был у меня, — то есть, больше, чем сейчас, я ни с кем не говорил, — наверное, за последние два года. Куда там — больше двух лет. Самый длинный.

Фиона недоверчиво рассмеялась:

— Но мы же едва словом перемолвились.

— И тем не менее.

Она снова засмеялась.

— Какая нелепость. Вы что — на необитаемом острове живете?

— Нет. Вот тут и живу.

Она смущенно тряхнула головой:

— Как же так?

— Не знаю. Мне просто не хотелось. Это не сознательное решение или что-то еще — просто случая ни разу не представилось. Вы удивитесь, но это оказалось очень просто. Наверное, в прежние времена с кем-нибудь разговаривать мне приходилось — в магазинах и прочих местах. Теперь все покупать можно в супермаркете, деньги получать — в банкомате. Вот, пожалуй, и все.

Мне в голову пришла одна мысль, я встал и снял телефонную трубку. Аппарат пока не отключили.

— А вам мой голос странным не кажется? Как он звучит?

— Нормально звучит. Вполне обычно.

— А эта квартира? Здесь не воняет?

— Ну, немного… душновато.

Я взял пульт, чтобы выключить телевизор. Мальчишки с остановившимся бессмысленным взглядом и такой же прямой и напряженной спиной, как у Фионы, на экране уже не было, однако добродушный дядька с широченной ухмылкой и густыми черными усами все еще скакал — только на этот раз он был в военной форме и его окружали мужчины того же возраста, национальности и выправки. Несколько секунд я смотрел на него, и в голове начало сгущаться еще одно воспоминание.

— Я знаю, кто это, — сказал я, щелкнув пальцами. — Это… как его… президент Ирака.

— Майкл, все знают, кто это. Это Саддам Хусейн.

— Точно. Саддам. — И перед тем, как выключить телевизор, я спросил: — А что за мальчик был с ним? Мальчик, которого он пытался обнять?

— Вы что — новости не смотрите? Один из заложников. Саддам демонстрирует их по телевизору, как скот или вроде того.

Прозвучало не очень внятно, но я понимал, что сейчас не время для подробных объяснений. Я выключил телевизор и сказал, с интересом прислушиваясь к собственному голосу:

— Простите меня, вероятно, вы думаете, что я невежа. Вы не хотите чего-нибудь выпить? У меня есть вино, апельсиновый сок, пиво, лимонад и даже немного виски. Мне кажется.

Фиона замялась.

— Дверь можем оставить открытой, если вам хочется. Я не возражаю.

Тут она улыбнулась, откинулась на спинку дивана и положила ногу на ногу:

— Ну а почему ж нет? Это будет очень славно.

— Вина?

— Нет, наверное — апельсиновый сок, пожалуйста. А то в горле все пересохло.

* * *

Кухонька оставалась самым чистым местом в моей квартире. Пыль я никогда не вытирал и пылесосом не пользовался — стороннему наблюдателю пыль в глаза не бросается, на нее можно и не обращать внимания, а вот пятна и кляксы засохшей еды на сверкающих белых поверхностях я терпеть не мог. Поэтому только удалившись в кухню и включив стоваттные софиты, бесстрашно залившие лучами чистого, яркого света все сверкающие углы и закоулки помещения, я вернул себе немного уверенности. Медленно сгущались сумерки, и первым делом, подойдя к раковине, я увидел отражение собственного лица, призрачно зависшее за моим окном на высоте пятого этажа. Именно к этому лицу Фиона обращалась последние пять минут. Глаза припухли от недосыпа и налились кровью от бесконечного разглядывания телевизионного экрана; в уголках рта начали вырисовываться глубокие борозды, хотя отчасти их скрывала двухдневная щетина; подбородок был по-прежнему относительно тверд, но еще три-четыре года — и он, вероятно, обвиснет и удвоится; волосы, некогда рыжевато-каштановые, теперь были исполосованы сединой и отчаянно нуждались в стрижке и укладке: они торчали дыбом; еще виднелись остатки пробора, но настолько неуверенные и тщетные, что легко извинить наблюдателя, не разглядевшего их вовсе, — да и вообще, был ли пробор? Лицо и впрямь не очень дружелюбное, глаза, глубокие и бархатисто-синие, если и намекали некогда на бездонные возможности, то теперь смотрели отчужденно и настороженно. Однако лицо оставалось честным. Такому лицу можно доверять.

А если заглянуть глубже — что там? Я всмотрелся в сумерки. Там — немного. В окрестных домах зажглись разрозненные огоньки, из открытых окон неслось тихое бормотание телевизоров и стереосистем. Душный августовский вечер, типичный для лета, которое, казалось, извлекает злобное удовольствие, испытывая лондонцев на выживаемость, денно и нощно накрывая их волнами густой жары. Поглядев вниз, я заметил в скверике какое-то движение. Две тени — одна очень маленькая. Старушка выгуливает собачонку, и та, должно быть, очень старается не отставать, бросаясь от одного кустика к другому, а все нервы у бедняги натянуты до предела и звенят от тайных вечерних наслаждений. Я прислушался к прерывистым шорохам и шелестам — если не считать периодического воя далеких сирен, другие звуки не прорывались сквозь монотонный гул Лондона, доносившийся как из-под земли.

Отвернувшись от окна, я вытащил из холодильника пакет апельсинового сока, отколол в стакан три или четыре кубика льда и залил их соком. Пока кубики поднимались к краю стакана, их мелодичное постукивание друг о друга радовало слух. Я налил себе пива и вынес напитки в гостиную.

Остановившись на пороге, я попробовал взглянуть на комнату с той же объективностью, с какой вынес приговор собственному отражению: мне хотелось представить впечатление, произведенное моим жилищем на Фиону. А та наблюдала за мной, поэтому времени было немного, однако кое-какие быстрые наблюдения произвести удалось: например, шторы, доставшиеся от прежних хозяев, и картины, купленные много лет назад, совершенно не отражают моих нынешних вкусов; слишком много поверхностей — стол, подоконники, верх телевизора, каминная полка, — и все завалено бумагами, журналами и видеокассетами, а не украшено тщательно подобранными предметами искусства, которые могли бы придать комнате объем и отпечаток личности; книжные стеллажи, возведенные мною собственноручно, но тоже много лет назад, от книг преимущественно очищены (те были свалены в картонные коробки, башней громоздившиеся в свободной спальне) и набиты видеокассетами с готовыми записями или обрывками фильмов и телепрограмм, записанных с эфира. Кассеты стояли рядами, громоздились стопками. Вот комната, подумал я, и она представляет собой нечто не слишком отличное от лица, отразившегося в кухонном окне: в ней имеется потенциал радушия, однако смесью небрежности и пренебрежения она превращена во что-то несуразное и чуть ли не сверхъестественно безликое.

Через несколько минут беседы Фиона заявила о квартире следующее: ей кажется, что здесь не хватает комнатных цветов. Она очень хвалила цикламены и гибискусы. Лирически превозносила цинерарии и декоративную спаржу. В последнее время особенно без ума от цинерарии, сказала она. Мне раньше никогда не приходило в голову покупать домашние растения, и я попробовал вообразить, каково делить с живым и растущим организмом эту комнату, а также весь мой черствый мусор из фильмов и журналов. Я налил себе еще пива, а ей принес апельсинового сока, и на этот раз она попросила добавить в него водки. Мне стало ясно, что женщина она добрая и дружелюбная, поскольку, когда я подсел к ней на диван заполнить бланк пожертвований, осталась весьма довольна тем, что ноги наши случайно соприкоснулись, в сторону не дернулась, — а когда я вписывал сумму и ставил подпись, бедра наши касались друг друга довольно долго, и я не мог понять, как это случилось, — наверное, это Фиона придвинулась ко мне поближе. Вскоре выяснилось, что и уходить она не торопится, ей почему-то нравится со мной разговаривать — с человеком, которому в ответ и сказать-то нечего, — и поэтому я пришел к выводу, что она сама как-то храбро, неприметно и безрассудно истосковалась по общению: хоть я сегодня вечером и неважный собеседник, а поведение мое в самом начале явно ее напугало, она все же не уходила, все больше и больше расслаблялась и становилась все разговорчивей. Не помню, сколько она у меня просидела и о чем мы с нею говорили, помню только, что мне это поначалу нравилось — все эти непривычные занятия разговорами; и только много времени спустя, должно быть после нескольких стаканов, я снова почувствовал, что утомился и мне уже не по себе. Даже не знаю, почему это произошло — мне по-прежнему нравилось разговаривать с нею, — но неожиданно меня охватило неодолимое желание остаться одному. Фиона продолжала говорить, я ей, наверное, даже что-то отвечал, но внимание мое начало рассеиваться и вновь сосредоточилось на Фионе, только когда она сказала:

— Я не выключаюсь.

— Простите?

— Я не выключаюсь. — И она кивнула на мою руку.

Я к тому времени вернулся в кресло напротив и, сам того не сознавая, взял видеопульт. И теперь он был направлен на нее, а палец мой замер на кнопке «пауза».

— Ну, пожалуй, пойду, — сказала она и поднялась с дивана.

Пока она шла к двери, я вдруг подумал, что надо бы как-то спасти ситуацию, и выпалил:

— Наверное, я куплю себе какое-нибудь растение. Тут все станет по-другому.

Фиона обернулась.

— У меня по пути с работы есть небольшая теплица, — тихо сказала она, — я могу вам купить, если хотите. Завтра принесу.

— Спасибо. Это очень любезно с вашей стороны.

И она ушла. Несколько секунд после того, как за нею закрылась дверь, я переживал любопытное ощущение: одиночество. Но одиночество это смешивалось с облегчением. А еще чуть погодя облегчение совершенно вытеснило одиночество, затопив и успокоив меня, мягко подвело к креслу. На подлокотниках кресла ждали два моих друга, два испытанных соратника — пульты управления видеомагнитофоном и телевизором. Я включил их, нажал на «воспроизведение», и Кеннет произнес:

— Ну, э… симпатичное лицо — это еще, знаете ли, не все.

* * *

На следующее утро я проснулся с ощущением, что произошло нечто мимолетное. Событие это, чем бы оно ни оказалось, на данной стадии никаких попыток анализа не переживет; мне же очень хотелось воспользоваться его самым непосредственным симптомом, а именно небывалым в последнее время всплеском умственной и физической энергии. Вот уже несколько месяцев на моем ментальном горизонте клубилось и нависало несколько довольно неприятных задач, но в тот день я почувствовал, что бремя их стало легче и они просто расстилаются передо мной, нисколько не угрожая, а и вовсе даже маня, словно ступени, уводящие в светлое будущее. Я не стал залеживаться в постели. Встал, залез под душ, сварганил себе кое-какой завтрак, вымыл посуду и принялся пылесосить. Прошелся повсюду тряпкой, соскребая слой слежавшейся пыли — такой толстый, что после каждого мазка тряпку приходилось вытряхивать в окно. Затем, слегка утомившись, начал бессистемно прибирать и переставлять вещи. Среди прочего меня очень беспокоило, смогу ли найти некоторые бумаги на тех же местах, где оставил их много месяцев назад, — я намеревался днем заново ознакомиться с ними и взяться за работу. Поиск занял около получаса, но бумаги все-таки нашлись, и я сложил их в стопку на очистившемся столе.

Вне всякого сомнения, день складывался весьма необычно, и я усугубил его необычность еще одним поступком. Вышел на прогулку.

Квартира моя располагалась в глубине большого многоквартирного дома, фасадом выходившего на парк Баттерси. Хотя это послужило чуть ли не главной причиной ее покупки лет семь или восемь назад, преимуществами географического положения я пользовался редко. Обстоятельства иногда вынуждали меня ходить через парк, это верно; однако сознательно спуститься в парк ради удовольствия или размышлений — совсем другое дело. Прежде я не обращал ни малейшего внимания на окружавший меня пейзаж, правда, как выяснилось, делать этого не собирался и сейчас, поскольку на прогулку отправился, в первую очередь надеясь прийти к определенному решению, которое, как и многое другое в жизни, откладывал слишком долго. Но оказалось, что в своем заново пробужденном состоянии я менее обычного способен игнорировать окружающий мир, а потому поймал себя на том, что проникаюсь расположением к этому парку, который доселе отнюдь не считал самым привлекательным в Лондоне. Трава пожухла, клумбы на солнце потрескались и посерели, но их краски изумили меня все равно. Я словно увидел их в первый раз. Под небесами невозможной голубизны орды загорающих подставляли себя яркому солнцу; их порозовевшие тела местами были прикрыты кричаще-яркими лоскутами одежды, а головы покачивались в такт солнечным лучам и отупляющим ритмам магнитофонов-»мыльниц» и плейеров. (В воздухе мешалась самая разная музыка.) Урны были переполнены бутылками, банками и обертками от сэндвичей. Казалось, я очутился на каком-то празднике, где напряжение и негодование маячат далеко на заднем плане, и то, вероятно, лишь потому, что жара, как обычно, граничила с невыносимой, а скорее всего — просто потому, что в глубине души все мы знали, что парк Баттерси — далеко не самое лучшее место, чтобы жарой этой изо всех сил наслаждаться. Интересно, сколько еще человек мечтают сейчас оказаться в деревне, среди настоящей природы, рядом с которой парк — лишь непристойная пародия? В его северо-западном углу, недалеко от реки, кто-то попытался воссоздать отдельный садик и обнести его стеной. Пока я несколько минут сидел там, мне этот уголок напомнил сад за фермой мистера Нутталла, где мы играли с Джоан. Но здесь вместо зачарованной тишины, которую в детстве мы принимали как вещь совершенно естественную, я слышал громыхание грузовиков и гул пролетающих самолетов; и с деревьев за нами наблюдали не воробьи и скворцы, а заносчивые городские голуби да жирные черные грачи размером с приличную курицу.

Что касается моего решения, то пришел я к нему довольно быстро. В начале недели я получил уведомление из банка, сегодня утром распечатал конверт и без особого удивления обнаружил, что на балансе у меня большой перерасход. Остается только что-то сделать с той глыбой рукописи, что лежит у меня на столе. Если повезет — и, возможно, если случится чудо, — на ней удастся что-то заработать, но в любом случае прочесть ее следует как можно быстрее, чтобы понять, как подступаться к издателям.

Вернувшись домой, я не мешкая взялся за дело. Мне удалось одолеть около семидесяти страниц, когда в дверь позвонила Фиона. День уже клонился к вечеру. В руках Фиона держала два больших бумажных пакета с ручками, из одного торчали зеленые листья.

— Вот те на! — сказала она. — А вы изменились. (Помню я эти ее довольно нелепые восклицания — до сих пор помню. «Вот те на!» было одним; другим — «Это ж надо!».)

— Правда? — спросил я.

— Так я вас просто в неудачный вечер застала, да? Вчера, я имею в виду?

— Наверное. Сегодня я… больше в себе.

Она поставила пакеты на пол:

— Я вам вот чего принесла. Их нужно пересадить. Можно, я их тут пока оставлю, а сама зайду к себе, немного приведу себя в порядок и все такое, а потом вернусь и помогу вам?

Когда она ушла, я заглянул в пакеты. В одном были растения, в другом — довольно внушительные керамические горшки с блюдцами, а также какие-то свертки и газета. В последний раз я заглядывал в этот таблоид очень давно, но, вспомнив, что сегодня пятница, вытащил газету из пакета и быстро пролистал примерно до середины. Найдя что искал, я улыбнулся и принялся читать заметку — сначала без особого интереса, но через несколько строк уже нахмурившись: в памяти что-то тренькнуло. Я сходил в свободную спальню — комнату, где устроил кабинет и куда никогда не заглядывал, — и вынес большую коробку, набитую газетными вырезками. Когда вернулась Фиона, я рылся в бумажках.

Фиона забрала пакеты, ушла в кухню и занялась пересадкой. Было слышно, как она передвигает что-то, открывает и закрывает краны. Через какое-то время она произнесла:

— Должна сказать, кухня у вас до ужаса чистая.

— Я сейчас помогу, — отозвался я. — Большое вам спасибо. Я должен вернуть вам деньги.

— Не говорите глупостей.

— Ха!

Я нашел вырезку и с этим торжествующим восклицанием вытянул ее из коробки. Явное свидетельство того, что память моя по-прежнему крепка — помимо всего прочего. Разложил газету на обеденном столе, открыл на нужной странице, рядом пристроил вырезку и тщательно перечитал обе заметки. И нахмурился еще сильнее. Войдя в комнату с горшком в руках, Фиона сказала:

— Знаете, я бы не отказалась выпить.

— Простите. Конечно. Я просто искал ее колонку. Что скажете?

Увидев, что я читаю ее газету, Фиона принялась оправдываться:

— Понимаете, я ее не покупала. Нашла в метро. — Потом взглянула на одинаковые фотографии Хилари Уиншоу наверху обеих страниц и скривилась: — Кошмарная женщина. Надеюсь, вы не из числа ее поклонников?

— Вовсе нет. Но у меня к ней профессиональный интерес. Вы почитайте, пока я вам что-нибудь приготовлю, а потом скажете, что думаете.

Колонку печатали уже больше шести лет, и она по-прежнему называлась «ПРОСТОЙ ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ». Фотография тоже не изменилась. Каждую пятницу видный телевизионный магнат и любимица средств массовой информации высказывалась на любую тему, которая захватывала ее воображение: с равной убежденностью она могла разглагольствовать о чем угодно — от государства всеобщего благоденствия и международного положения до длины юбок членов королевской фамилии на последних светских приемах. Бесчисленные читатели за много лет, казалось, прониклись очарованием милой привычки Хилари Уиншоу признаваться в практически полном незнании предмета, о котором она бралась рассуждать; особенно показательна в этом отношении была ее склонность к весьма резким суждениям, касающимся самых противоречивых книг и кинофильмов. При этом она радостно сообщала, что времени прочесть или посмотреть их у нее так и не нашлось. Еще одной выигрышной чертой Хилари была ее способность великодушно включать любого читателя в свой круг посвященных — она с готовностью и в мельчайших подробностях описывала свои хозяйственные мероприятия, возносясь до праведного негодования, если речь велась о выходках строителей, сантехников и декораторов, казалось нескончаемой чередой сменявших друг друга в ее огромном доме в Челси. Интересный, но малоизвестный факт — за свой поток чепухи мисс Уиншоу получала гонорар, раз в шесть превышающий жалованье квалифицированного школьного учителя и в восемь — штатной медсестры Национальной службы здравоохранения. Доказательства этому у меня тоже имелись.

Две заметки, которые я выбрал для сравнения, отражали политические воззрения Хилари. Хотя разделяли их примерно четыре года, здесь я представляю их читателям так же, как их прочли мы с Фионой, то есть рядом.

СЕГОДНЯ на моем рабочем столе оказался бюллетень группы, называющей себя «Борцами за демократию в Ираке», или, сокращенно, БЗДИ.

Они утверждают, что президент страны Саддам Хусейн — жестокий диктатор, насаждающий свою власть пытками и устрашением.

Так вот, у меня для этой кучки глупых БЗДунов есть один хороший совет: тщательнее проверяйте факты!

Кто поддерживает программы социального обеспечения, вызывающие в Ираке такие масштабные улучшения жилищного домостроения, образования и медицинского обслуживания?

Кто в последнее время дал иракцам право на получение пенсии и минимальной заработной платы?

Кто установил новые и более эффективные оросительные и дренажные системы, кто предоставляет местным фермерам щедрые кредиты и обещает «здоровье для всех» до 2000 года?

Кого даже такой персонаж, как президент Рейган, приказал вычеркнуть из списка политических деятелей, обвиняемых в поддержке терроризма?

И кто из всех лидеров Ближнего Востока начал столь рачительно тратить средства, что на помощь в перестройке своей страны вызвал огромное количество именно британских строителей и промышленников?

Совершенно верно — «жестокий мучитель» Саддам Хусейн.

Поэтому не надо БЗДеть! Возводите лучше поклеп на этих сявок-аятолл. Жизнь в Ираке, может, и далека от совершенства, но она стала гораздо лучше, чем была много лет до этого.

Поэтому руки прочь от Саддама. Я заявляю, что это человек, с которым можно вести дела.

Нечасто от телевизионной передачи меня физически тошнит, но вчерашняя стала исключением.

Есть ли в этой стране хоть кто-то, чей желудок не взбунтовался при виде Саддама Хусейна в программе «Девятичасовые новости», когда он демонстрировал перед камерами так называемых «заложников», которых коварно предлагал использовать в качестве живого щита?

Этот кадр будет преследовать меня до конца моих дней: вид беззащитного и явно перепуганного насмерть малыша, которого треплет и лапает один из самых кровожадных и безжалостных тиранов современности.

Если из подобного отвратительного спектакля и можно извлечь какую-то пользу, то пускай так называемое «мирное» лобби наконец придет в себя и поймет, что мы не можем просто сидеть и смотреть, как этому Ближневосточному Бешеному Псу сходят с рук кошмарные злодеяния.

Я говорю не только о вторжении в Кувейт. Все одиннадцатилетнее правление Саддама Хусейна — одна нескончаемая омерзительная история пыток, жестокости, устрашения и убийств. А если вы мне не верите, ознакомьтесь с информационными листовками, публикуемыми БЗДИ («Борцами за демократию в Ираке»).

Не может быть никаких сомнений: времена нравственных передержек позади. Настала пора действовать.

Давайте молиться за то, чтобы президент Буш и миссис Тэтчер это поняли. И давайте молиться за то, чтобы смелый и отважный мальчик, которого вчера вечером мы все видели на экранах своих телевизоров, выжил и забыл о своей встрече со злобным Багдадским Мясником.

Фиона дочитала и несколько секунд смотрела на меня.

— Я не уверена, что поняла, в чем тут дело, — сказала она.

Хилари

Летом 1969 года, незадолго до того как отправиться в Оксфорд, Хьюго Бимиш пригласил своего лучшего друга Родди Уиншоу погостить у него дома несколько недель. Семейство Хьюго проживало в огромном, беспорядочном и грязноватом здании в Северо-Западном Лондоне. Приглашение получила и сестра Родди — Хилари. Ей было пятнадцать.

Хилари нашла все предприятие невыразимо скучным. Вероятно, это несколько лучше, чем каникулы в Тоскане с родителями (в который уже раз!), но мать и отец Хьюго оказались почти такими же занудами — она была писателем, он работал на Би-би-си, — а сестрица Алисия была просто смертной тощищей с лошадиными зубами и кошмарными веснушками.

Алан Бимиш был человеком добрым — он достаточно быстро заметил, что Хилари с ними совершенно не в радость. Однажды вечером, когда все сидели за столом, а Родди и Хьюго громко обсуждали свои виды на карьеру, он, понаблюдав некоторое время за тем, как она возит по тарелке чуть теплый холмик спагетти, неожиданно спросил:

— А интересно, чем, по-твоему, ты будешь заниматься через десять лет?

— О, я даже не знаю. — Хилари не особенно задумывалась над этим вопросом, рассчитывая (разумеется, небезосновательно), что рано или поздно на нее само собой свалится что-либо блистательное и хорошо оплачиваемое. А кроме того, ей совсем не хотелось делиться своими жизненными планами с этими людьми. — Наверное, можно заняться телевидением, — лениво сымпровизировала она.

— Тебе, конечно, известно, что Алан — продюсер? — спросила миссис Бимиш.

Этого Хилари не знала. Она принимала его за бухгалтера какой-нибудь компании, в лучшем случае — за инженера. Но пусть даже продюсер — сей факт не произвел на нее ни малейшего впечатления; сам же Алан с той минуты решил взять ее под свое крыло.

— Сказать тебе, в чем главный секрет успеха в телевизионном бизнесе? — завел он разговор как-то раз, ближе к вечеру. — Он очень прост. Телевизор нужно смотреть, вот и все. Телевизор нужно смотреть постоянно.

Хилари кивнула. Она никогда не смотрела телевизор. Была уверена, что она выше этого.

— А теперь мы вот что сделаем, — сказал Алан. Сделали они, как выяснилось — к немалому ужасу Хилари, — следующее: сели перед телевизором и весь вечер его смотрели. Алан объяснял ей все передачи подряд: как они делаются, сколько стоят, почему ставятся в программу именно в это время, а не в другое и на кого рассчитаны.

— Сетка вещания — это всё, — говорил он. — Программа добивается успеха или проваливается в зависимости от того, на какое время назначена. Если ты это поймешь, у тебя уже будет преимущество перед остальными башковитыми молодыми выпускниками — твоими конкурентами.

Они начали с новостей Би-би-си без десяти шесть. За ними последовал телевизионный журнал «Город и окрестности». Потом переключили на канал ИТВ и посмотрели «Святого» с Роджером Муром [11].

— Такие передачи лучше всего удаются независимым компаниям, — сказал Алан. — Они хорошо продаются за рубежом, даже в Америке. Высокая стоимость производства, много натурных съемок Режиссура тоже динамичная. На мой вкус — мелковато, но убивать их я бы не стал.

Хилари зевнула. В семь двадцать пять они посмотрели какую-то бодягу про шотландского врача и его горничную, — на вкус Хилари, весьма занудную и провинциальную. Алан объяснил, что на телевидении это одна из самых популярных программ. Хилари о ней никогда в жизни не слыхала.

— Этот сюжет завтра будут обсуждать в каждом пабе, в каждой конторе и на каждом заводе Британии. Вот что самое замечательное в телевидении: оно — одно из тех волокон, что скрепляют всю страну. Телевидение сносит классовые перегородки и помогает создавать чувство национального самосознания.

О двух следующих программах — документальном фильме «Взлет и падение Третьего рейха» и еще одном выпуске новостей в девять часов, который длился пятнадцать минут, — он говорил с такой же нежностью.

— Би-би-си уважают во всем мире за качество и объективность в освещении новостей. Благодаря Всемирной службе можно где угодно на земном шаре настроить радио и быть уверенным, что услышишь непредвзятые авторитетные новости вперемежку с более легкими музыкальными и развлекательными программами, отвечающими высочайшим стандартам. Это одно из наших главнейших послевоенных достижений.

До этого момента Хилари было просто скучно, но тут все покатилось под откос с огромной скоростью. Ее заставили высидеть кошмарное комедийное шоу под названием «Близкие и дорогие», под завязку набитое грубыми шутками, над которыми публика в студии вульгарно визжала от хохота. Затем показали нечто под названием «Это нокаут!» — череду безмозглых игр на открытом воздухе. Хилари всю скрючило от ярости и смущения. Подсознательно ее возбуждение перетекло в кончики пальцев — она дотягивалась до вазы с фруктами, стоявшей около дивана, срывала одну виноградину за другой, затем остро заточенным ногтем чистила каждую перед тем, как отправить в рот, и вскоре у нее на коленях выросла небольшая кучка виноградных шкурок.

— Это совершенно не мой тип передачи, — объяснял Алан, — но я не смотрю на нее свысока. Следует делать то, что понравится всем. Всем же хочется развлечений.

Закончили они, переключившись на Би-би-си-2, где шел сериал под названием «У-ла-ла!», поставленный по мотивам фарсов Жоржа Фейдо. Главные роли исполняли Дональд Синден и Барбара Уиндзор [12]. На середине Хилари задремала, но проснулась как раз вовремя — под конец какой-то передачи по астрономии, которую вел странный человечек в плохо сидящем костюме.

— Ну вот и все, — гордо подытожил Алан. — Новости, развлечения, комедия, документальный фильм и классическая драма в равных пропорциях. Ни в одной другой стране тебе не предложат столь насыщенную программу. — Своим мягким мелодичным голосом и седеющими кустиками волос он напоминал Хилари худшую разновидность приходского священника. — И все это — в руках таких, как ты. Талантливых молодых людей, на которых в грядущем возлагается задача продолжать традицию.

В конце каникул Родди и Хилари сели в поезд до тогдашнего родительского дома в Сассексе.

— Мне показалось, что старина Бимиш вообще-то симпатяга, — сказал Родди, доставая сигарету. — Однако Генри говорил, что он ужасно левый. — Он прикурил. — На Хьюго это, слава богу, никак не отразилось. Как бы там ни было, такого ведь никогда не угадаешь, а?

Хилари смотрела в окно.

* * *

Из «10 САМЫХ ВЕРОЯТНЫХ ПОБЕДИТЕЛЕЙ» — цветного фоторепортажа в журнале «Татлер», октябрь 1976 г.

Прекрасная Хилари Уиншоу, юная выпускница Кембриджа, намеревается громко заявить о себе на новой должности в телевизионной компании — , где будет проходить стажировку в качестве продюсера. У Хилари уже есть хорошее представление о том, что ей предстоит. «Я считаю телевидение одним из тех волокон, что скрепляют всю страну, — говорит она. — Ему блистательно удается сносить классовые перегородки и создавать чувство национального самосознания. Это определенно та традиция, которую я надеюсь поощрять и лелеять».

На этом снимке Хилари готова укрощать зимние морозы в накидке «Ройял Саминк» от «Мехов Рене» (Дувр-стрит, 39, Ј3460), свитере под горло из верблюжьей шерсти от «Принт» (Олд-Бонд-сгрит, 28, Ј52, 50), удлиненных перчатках из верблюжьей шерсти от дамской мастерской «Герберт Джонсон» (Гросвенор-стрит, 80, Ј14, 95) и бежевых кожаных сапогах до середины икры с набивными каблуками от «Мидаса» (Хэнс-Крезнт, 36, Ј129).

* * *

Из протокола заседания Совета исполнительных директоров телевизионной кампании — (открытой акционерной компании с ограниченной ответственностью), 14 ноября 1983 г. Для служебного пользования.


…В данный момент неоднократно подчеркивается, что никто не может недооценивать вклад мисс Уиншоу в успех программ компании за последние семь лет. Вместе с тем м-р Фишер настаивает, что ее решение о приобретении американской продюсерской компании ТМТ за Ј120 миллионов в 1981 г. до сих пор не представлено на должное рассмотрение совета директоров. Мистер Фишер просит разъяснений по четырем позициям:

1. Известно ли ей, что в момент покупки ТМТ годовые убытки компании составили $32 миллиона?

2. Известно ли ей, что ее еженедельные полеты в Голливуд, приобретение квартиры в Лос-Анджелесе и амортизационные расходы по использованию трех автомобилей компании независимые консультанты по менеджменту «Уэбстер Хэдфилд» в ходе аудита назвали основными факторами завышения на 40% покупной стоимости ТМТ?

3. Известно ли ей, что ее политика приобретения низкобюджетных телепостановок у ТМТ с последующим перемонтажом и включением ранее вырезанных эпизодов (для увеличения прокатного времени зачастую на целых 30 минут, а следовательно, наращивания экономической эффективности покупки) в значительной степени повлияла на недавнее заключение Управления Независимого телевидения Великобритании, что продукция нашей компании не отвечает приемлемым требованиям качества?

4. Соответствует ли повышение ее жалованья до Ј210 000 в год, утвержденное советом директоров в феврале 1982 г., справедливому и точному отражению увеличения ее рабочей нагрузки после приобретения ТМТ?

М-р Гарднер замечает, что если бы знал, что вступает на борт тонущего корабля, то дважды подумал бы, стоит ли соглашаться на его нынешнюю должность. Далее м-р Гарднер интересуется, кому вообще пришло когда-то в голову взять на работу эту проклятую бабу.

М-р Фишер отвечает, что мисс Уиншоу пришла в компанию по рекомендации м-ра Алана Бимиша, известного телевизионного продюсера, ранее работавшего на Би-би-си.

Миссис Роусон в приказном тоне требует, чтобы мисс Уиншоу прекратила на заседаниях щупать виноград, поскольку он предназначается для всех, а компания более не может позволить себе дополнительных расходов ни в каком из видов своей деятельности…

В 16.37 большинством голосов (11:1) принимается решение о немедленном расторжении контракта с мисс Уиншоу. Ей полагается компенсация в виде единовременной выплаты в сумме, реально соответствующей текущему финансовому положению компании.

Заседание закрывается в 16.41.

* * *

Из «Дневника» газеты «Гардиан», 26 ноября 1983 г.


Воздетые в удивлении брови при известии о недавней отставке Хилари Уиншоу с поста в телевизионной компании.

Дело не столько в том, что ее выгнали (большинство наблюдателей уже давно предсказывали такое развитие событий), сколько в размере компенсации: если верить слухам, ей выплатили круглую сумму в Ј320 000. Неплохая награда за превращение некогда преуспевавшей компании почти в полного банкрота всего за пару лет.

Имеет ли эта неслыханная щедрость какое-то отношение к двоюродному брату Хилари, Томасу Уиншоу, председателю совета директоров торгового банка «Стюардз», обладающего солидной долей акций компании? И правда ли то, что многогранная и талантливая мисс Уиншоу готова принять лакомую должность обозревателя некой ежедневной газеты, чей владелец, по стечению обстоятельств, является также одним из самых ценных клиентов того же банка? Следите, как говорится, за нашими публикациями…

* * *

Репутация Хилари опережала ее, и в первый день на новом месте коллеги встретили Хилари не слишком тепло. Что ж, подумала она, ну их в жопу. Сюда она будет приходить от силы пару раз в неделю. Если вообще будет.

В дальнем углу общей редакционной комнаты ей выделили стол с именной табличкой. Пока на нем стояла лишь пишущая машинка и лежала кипа сегодняшних газет. Колонку решили назвать «ПРОСТОЙ ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ». Хилари следовало заполнять большую часть отведенной полосы — все должно начинаться с весьма личного по тону длинного комментария, за ним пойдет парочка более живых и болтливых заметок.

Был март 1984-го. Хилари взяла первую подвернувшуюся под руку газету и пробежала глазами заголовки. Через минуту-другую отложила газету и застучала по клавишам.

Под словами «ПОЛИТИКА АЛЧНОСТИ» она напечатала:

Большинство из нас, все туже затягивающих ремни после экономического спада, согласятся с тем, что сейчас не время ломиться в двери правительства и требовать еще и еще денег.

И большинство из нас, у кого до сих пор свежа в памяти «зима тревоги нашей», согласятся с тем, что очередная волна забастовок — последнее, что требуется нашей стране.

Но без неомарксиста Артура Скаргилла и его алчного Национального профсоюза горняков запросто можно обойтись.

Мистер Скаргилл уже грозит нам «промышленными действиями» — что, разумеется, означает бездействие по общепринятым меркам, — если его с сотоварищами не оделят следующим раундом прибавок к заработной плате и прочих капризов.

Так вот, говорю я: «Стыдитесь, мистер Скаргилл! Пока все мы сплачиваемся, чтобы наша страна встала на ноги, вы пытаетесь отбросить нас назад, в средневековье промышленных беспорядков! Да кто вы такой?»

Как смеете вы ставить собственную эгоистичную алчность выше национальных интересов?

Хилари взглянула на часики. Первая в ее жизни статья заняла чуть меньше двенадцати минут: для новичка неплохо. Она отнесла листок заместителю редактора, который начал с того, что перечеркнул заголовок, потом, со скучающим видом несколько секунд поизучав текст, протянул листок обратно:

— Они не требуют денег.

— Прошу прощения?

— Горняки. Они не потому бастуют.

Чело Хилари собралось морщинками:

— Вы уверены?

— Вполне.

— Но я считала, что все бастуют только для того, чтобы выклянчить больше денег.

— Ну а эта забастовка — по поводу закрытия шахт. Национальное управление угольной промышленности планирует в этом году закрыть двадцать шахт. И они бастуют потому, что не хотят терять работу.

С сомнением во взгляде Хилари приняла у него из рук листок.

— Тогда, вероятно, пару фраз придется изменить.

— Ну да, пару.

Вернувшись за свой стол, Хилари просмотрела несколько газет более тщательно. На это ушло около получаса. Затем, овладев ситуацией, она настучала второй черновик — на сей раз всего за семь с половиной минут.

Говорят, что если шотландцы и умеют что-то, так это приглядывать за своими деньгами. А Иэн Макгрегор, председатель Национального управления угольной промышленности, — старый шотландский лис, у которого за плечами целая жизнь деловой сметки.

Мистер Артур Скаргилл между тем вышел из совершенно другой среды: пожизненный профсоюзный агитатор, известный марксист и смутьян, у которого в глазках-бусинках не гаснет боевой пыл.

Поэтому я хочу задать вам вопрос: кому из этих двух личностей вы скорее вверите будущее британской угольной промышленности?

Ибо в этом и заключается суть нынешних разногласий горняков. Несмотря на всю паническую риторику м-ра Скаргилла насчет рабочих мест, семей горняков и того, что он так любит называть «сообществом», спор идет вовсе не о них. Спор идет об эффективности. Если что-то вам невыгодно, это «что-то» закрывают. Таков один из первых — и самых простых — уроков, которые получает любой бизнесмен.

К несчастью, мистер Скаргилл, дай бог ему здоровья, этого урока пока не выучил.

Именно поэтому, когда дело доходит до кошелька промышленности, я, например, готова вручить его проницательному и практичному м-ру Макгрегору — хоть сейчас!

Замредактора прочел заметку дважды, а затем поднял взгляд на Хилари. На губах его мелькнула тень улыбки.

— Мне кажется, у вас неплохо получится.

* * *

Назначение Хилари свершилось вопреки воле главного редактора Питера Ивза, который несколько недель полностью ее игнорировал. Как-то вечером в понедельник, однако, они вместе оказались в редакции. Хилари дописывала интервью с одной старой подругой по Кембриджу — актрисой, у которой только что вышла книга о ее коллекции плюшевых медвежат, а Питер с заместителем возились с макетом первой полосы на следующий день. Проходя мимо их стола по пути к кофейному автомату, Хилари остановилась и окинула макет критическим взором.

— Мне не захочется покупать такую газету, — сказала она.

Те не обратили внимания.

— Это же скучно. Кому интересно читать еще одну статью о профсоюзах?

Только что поступило сообщение о неожиданном решении Высокого суда [13]. Еще в марте министр иностранных дел Джеффри Хау распорядился, чтобы все государственные служащие Центра правительственной связи в Челтнеме вышли из профсоюзов, поскольку членство это, дескать, идет вразрез с национальными интересами. Профсоюзы попытались отменить запрет, подав гражданский иск в Высокий суд, и сегодня, ко всеобщему изумлению, судья вынес решение в их пользу. Он заявил, что действия правительства «противоречат национальному правосудию». На одном из вариантов первой полосы были даны портреты миссис Тэтчер и судьи Глайдуэлла, под шапкой — заголовок НЕЕСТЕСТВЕННО, а ниже и мельче — воодушевленный ПЕРСОНАЛ ПРИВЕТСТВУЕТ ПРАВОВУЮ ПОБЕДУ.

— Мне кажется, вам следует понимать, — сдержанно произнес Питер, — что перед вами — главная новость. Воздержитесь от собственного мнения по этому поводу, будьте добры?

— Я серьезно, — сказала Хилари. — Кому охота читать про кучку чинуш и о том, можно им вступать в профсоюз или нельзя? То есть — подумаешь, велика важность. А кроме того, к чему нам печатать новость, которая повредит правительству?

— Мне безразлично, кому мы можем повредить, если при этом продадим больше газет.

— Ну таких-то вы точно много не продадите. — Хилари взглянула на часы. — Могу сделать вам первую полосу гораздо лучше за двадцать минут. Или даже меньше.

— Прошу прощения?

— Я напишу статью и предоставлю фотографию.

Хилари вернулась за свой стол и набрала домашний номер своей кембриджской подруги. Как-то они обсуждали общую знакомую — еще одну актрису, недавно родившую третьего ребенка. Тело ее уже было так себе, но это не помешало ей сняться обнаженной в постельных сценах, и фильм собирались показать по одному из телеканалов через несколько месяцев. Подруга Хилари — так вышло — жила с монтажером этого фильма и намекнула, что у нее есть доступ к кое-какому отснятому материалу, наверняка очень занятному.

— Послушай, будь лапочкой, садись на велик и приезжай — и кадры прихвати, а? — сказала Хилари. — Повеселимся немного.

И пока подруга ехала, она устроилась за машинкой и настучала:

СИСЬКИ В ДЕСЯТЬ!

Неугомонные боссы Би-би-си приготовили нам на осень пикантный подарок — новую пряную пьесу, сексуальную настолько, что в эфир она будет выходить только после девятичасового водораздела.

Звезда этой знойной драмы — , троих малюток которой явно ожидает большой сюрприз, когда они увидят, как мамочка кувыркается в постели в возмутительном обществе двух мужчин, один из которых — завзятый американский сердцеед — .

Придумать остальное не составило труда. На следующий день материал Хилари занимал почти всю первую полосу, а решение Высокого суда свелось к маленькому абзацу в нижнем углу.

В тот же вечер Питер Ивз пригласил Хилари на ужин.

* * *

Из «Дневника Дженнифер», «Харперз-и-Куин», декабрь 1984 г.


ПРЕЛЕСТНАЯ СВАДЬБА

Днем в субботу я отправилась в церковь Св. Павла в Найтсбридже на бракосочетание Питера Ивза, известного газетного редактора, и Хилари Уиншоу, дочери мистера и миссис Мортимер Уиншоу. Невеста выглядела очень привлекательно в очаровательном шелковом платье пергаментного цвета, а ее кружевную вуаль скрепляла тиара с жемчугом и бриллиантами. Подружки невесты были одеты в прелестные шелковые платья персикового оттенка… Свадебный ужин состоялся в отеле «Савой» и завершился весьма впечатляюще. Всех гостей пригласили на террасу, выходящую на реку, где жених преподнес невесте прелестный подарок — частный гидросамолет на четыре посадочных места, перевязанный огромной розовой ленточкой. Счастливая пара взошла на его борт и взлетела прямо с поверхности Темзы, начав свое свадебное путешествие с неимоверным шиком.

* * *

Итак, правительство опубликовало Белую книгу о будущем телевидения, и нытики вещательного истэблишмента уже вскочили как по команде!

Они готовы заставить нас поверить, что отказ от регулирования принесет нам телевидение по-американски (не то чтобы в этом было что-то плохое). Однако суть в том, что появляется одно слово, пугающее эту стаю хэпстедских либералов больше всего.

И это слово — «выбор».

Почему же они его так не любят? Потому что знают, что, если дать возможность, очень немногие из нас сделают «выбор» в пользу тоскливой череды высоколобых драм и левого агитпропа, который они бы хотели нам навязать.

Когда наконец эти самозваные няньки вещательной мафии поймут, что британцы в конце рабочего дня хотят немного расслабиться и повеселиться и совсем не хотят, чтобы их «образовывали» какие-то бородатые сухари-критики, представляющие им трехчасовые программы об одноногих мимах из Болгарии?

Валяйте, дерегулируйте, говорю я, если это означает, что у зрителя под рукой окажется больше власти, а перед глазами — больше наших любимых программ с такими, как Брюси, Ноэль и Тарби. (NB — помред, проверьте, пожалуйста, эти имена.)

А между тем, когда вы в следующий раз увидите по ящику очередную тоскливую документалку о перуанских крестьянах или какой-нибудь невнятный «высокохудожественный» фильм (разумеется, с субтитрами), помните о том, что одной возможности «выбора» у вас никогда отобрать не смогут.

Возможности дотянуться до кнопки «выкл» и отправиться в ближайший пункт видеопроката.

«Простой здравый смысл», ноябрь 1988 г.

* * *

— Что за ахинею ты смотришь?

— Ты что-то поздновато, а?

— Я вообще-то работала.

— Ох, я тебя умоляю.

— Прошу прощения?

— Да у тебя все на лбу написано, дорогуша.

— Что это вообще за дрянь?

— Понятия не имею. Какая-то викторина. Одна из тех душевных и народных развлекательных программ, которые ты в последнее время так активно проталкиваешь в своей колонке.

— Господи, как ты вообще можешь смотреть это говно. Неудивительно, что ты так хорошо понимаешь этих безмозглых кретинов, которые читают твою газету. Сам ненамного лучше их.

— Не замечаю ли я в тебе случайно остатков пост-коитальной раздражительности?

— Ой, ради всего святого.

— Не понимаю, зачем нужно трахаться с Найджелом, если у тебя после этого все равно плохое настроение.

— А тебя возбуждает эта мысль, правда?

— Всех в газете она возбуждает, поскольку ты не очень-то стараешься что-то скрывать.

— Просто великолепно — слышать такое от тебя. Полагаю, минет от практикантки у себя в кабинете — с открытой, на хрен, дверью, — полагаю, это может считаться осмотрительностью, да?

— Послушай, сделай мне одолжение, а? Отвянь и сдохни.

* * *

Из журнала «Хелло!», март 1990 г.


ХИЛАРИ УИНШОУ И СЭР ПИТЕР ИВЗ

Сплоченная пара так счастлива с малюткой Джозефиной, но «нашей любви не нужны подпорки»


Материнская любовь так и льется из глаз Хилари Уиншоу, когда она подбрасывает в воздух довольно агукающую месячную дочь Джозефину — в зимнем саду прелестного дома этой счастливой пары в Южном Кенсингтоне. Они долго ждали своего первенца — Хилари и сэр Питер сочетались браком почти шесть лет назад, познакомившись в газете, которую сэр Питер до сих пор продолжает редактировать и где леди Хилари по-прежнему ведет популярную еженедельную колонку. Но как сообщила Хилари журналу «Хелло!» в этом эксклюзивном интервью, Джозефина оправдала все их ожидания!


Скажите нам, Хилари, что вы почувствовали, впервые увидев свою новорожденную дочь?

Ну, для начала — страшную усталость! Наверное, большинству людей роды показались бы легкими, но я совершенно точно не намереваюсь торопиться с этим еще раз! Однако первого же взгляда на Джозефину оказалось достаточно, чтобы понять — труды того стоили. Это было поразительное ощущение.


Вы уже начали терять надежду завести себе ребенка?

Наверное, надежда не исчезает никогда. Мы никогда не ходили к врачам и тому подобное. Возможно, это было глупо с нашей стороны. Но если живешь с человеком, который так тебе подходит, если два человека так счастливы друг с другом, как мы с Питером, не можешь не верить, что мечта твоя в конце концов сбудется, что бы ни произошло. Мы оба в этом отношении немного идеалисты.


И Джозефина сблизила вас еще больше?

Да, конечно, это неизбежно. Вы можете услышать сомнение в моем голосе — но только потому, что, сказать по правде, мне очень трудно поверить, что мы способны стать еще ближе. Нашей любви друг к другу не нужны никакие подпорки.


У малышки, похоже, ваши глаза, и, мне кажется, я могу различить что-то от фамильного носа Уиншоу — вот! Вы видите в ней что-то от сэра Питера?

Пока нет, вообще-то. Думаю, маленькие дети только со временем начинают походить на родителей. Я уверена, что и с Джозефиной случится то же самое.


Означает ли это, что вам придется на время оставить вашу колонку в газете?

Надеюсь, что нет. Естественно, мне хочется как можно больше времени проводить с Джозефиной — да и Питер в состоянии предложить мне довольно приличные условия для ухода за ребенком. Действительно очень выгодно, если муж — к тому же и твой начальник! Но мне не хотелось бы подводить своих читателей. Они так преданы мне, так добры ко мне — присылают открытки с поздравлениями и так далее. От этого вера в людей укрепляется еще больше.


Как верный читатель вашей колонки, должна сказать: меня несколько удивило, что в доме я не обнаружила никаких строителей!

Знаю, знаю — я, похоже, и впрямь никак не могу остановиться в этом смысле, да? Но в последнее время нам пришлось очень многое здесь перестроить. Вот этот зимний сад — новый, например, так же как и все крыло с бассейном. Переделка заняла гораздо больше времени, чем предполагалось, потому что соседи повели себя совершенно чудовищно. Они даже подали на нас в суд из-за шума, представляете? Но потом они переехали, так что все уладилось вполне мирно.


А теперь, полагаю, нам предстоит открыть еще одну грань вашего таланта?

Да, сейчас я работаю над своим первым романом. За него уже спорят несколько издателей, и я с радостью могу сообщить, что выйдет он будущей весной.


Вы можете рассказать нам, о чем он?

Ну, вообще-то писать я пока не начала, но уверена, что роман будет очень волнующим — много очарования и романтики, я надеюсь. Конечно, самое приятное — что я могу писать его дома: мы оборудовали мне этот маленький прелестный кабинет, выходящий прямо в сад, и не придется быть вдали от Джозефины. Это очень удобно, поскольку сейчас я все равно не смогла бы с нею расстаться ни на миг!

* * *

Хилари злобно уставилась на дочь, наблюдая, как морщится крохотное личико: Джозефина набирала в грудь побольше воздуху, чтобы заорать снова.

— Ну а теперь что с ней такое? — спросила Хилари.

— Газы, видимо, — ответила няня. Хилари обмахнулась меню.

— Вы что, не можете ее наружу вынести хоть ненадолго? Она нас перед всеми конфузит.

Как только няня с ребенком вышла, Хилари повернулась к своему собеседнику:

— Простите, Саймон, что вы говорили?

— Я говорил, что надо подумать над названием. Желательно — одно слово. «Похоть», или «Месть», или «Страсть» — что-нибудь такое.

— А что, нельзя оставить это их маркетологам? У меня и так куча головной боли с тем, чтобы эту дрянь написать.

Саймон кивнул. Высокий и симпатичный мужчина, чей несколько рассеянный экстерьер маскировал острое деловое чутье. Его очень рекомендовали: Хилари выбрала Саймона своим агентом в списке из семи или восьми кандидатов.

— Послушайте, мне жаль, что аукцион вас слегка разочаровал, — сказал он. — Но издатели сейчас стараются играть наверняка. Несколько лет назад шестизначная сумма не составила бы никакой проблемы. Да и в любом случае, у вас все получилось не худшим образом. Я недавно читал, что те же самые люди заплатили одному молодому писателю за первый роман семьсот пятьдесят фунтов.

— Все равно — неужели вы не могли нажать на них еще хоть чуточку сильнее?

— Смысла не было. Как только дошло до восьмидесяти пяти тысяч, они начали упираться. Это было видно.

— Ну что ж. Я уверена, вы сделали все, что смогли.

Они заказали устриц, за которыми последовал свежий омар. Когда официантка уже отходила от столика, Саймон напомнил:

— А разве не нужно ничего заказать этой… как ее?.. Марии?

— Кому?

— Вашей няньке?

— Ах да. Нужно, наверное.

Хилари снова окликнула официантку и заказала гамбургер.

— А что ест Джозефина? — спросил Саймон.

— Ох, какую-то мерзость из бутылочек, которые приходится покупать в супермаркете. В один конец входит, а из другого выходит примерно десять минут спустя — и выглядит точно так же. Отвратительная процедура. И она все время орет. Честное слово, если я вообще собираюсь начать этот роман, придется хоть на несколько недель уехать. Все равно куда — может быть, снова на Бали или на какой-нибудь остров Барьерного Рифа, на любую старую помойку. Но здесь, с этим проклятым ребенком, у меня ни черта не получается. Честное слово — не могу, и все.

Саймон сочувственно похлопал ее по руке. За кофе он сказал:

— Когда у вас в кармане уже будет этот роман, почему бы не написать книгу о материнстве? В наши дни это ужасно популярно.

* * *

Хилари женщины редко нравились — она считала их скорее конкурентками, нежели союзницами, поэтому в клубе «Сердце родины» чувствовала себя как дома. Унылое окаменелое заведение, где господствовали мужчины — и где ее двоюродному брату Генри нравилось вести большую часть своих неофициальных дел.

Генри порвал с Лейбористской партией вскоре после вторых всеобщих выборов 1974 года и, хотя к консерваторам так никогда официально и не примкнул, на протяжении всех 80-х годов был одним из самых верных и откровенных приверженцев тори. В это время он примелькался как общественный деятель — его седая грива, бульдожьи черты (и фирменная бабочка в горошек, придававшая ему эдакий щегольской вид) постоянно мелькали в разных телевизионных дебатах, где он в полной мере наслаждался свободой от партийной принадлежности и раболепно проводил любую циничную линию, какую бы ни намечал в тот момент кабинет министров. Отчасти за эти появления на экране, а также — что немаловажно — за десятилетие прилежной беготни по разным политическим комитетам в 1990 году он был вознагражден занесением в почетный список пэров. Записка, в которой Хилари приглашалась на нынешнюю аудиенцию с кузеном, была уже написана на новой бумаге, где гордо значился его новый титул: Уиншоу, лорд Микльторп.

— Ты не подумываешь вернуться на телевидение? — спросил он, наливая в бокалы бренди из хрустального графина.

— Конечно, было бы неплохо, — ответила Хилари. — У меня там просто дьявольски здорово получалось, не говоря уже обо всем остальном.

— Я слышал, скоро в одной из компаний ИТВ открывается вакансия. Разузнаю для тебя, если хочешь.

— В обмен на что? — лукаво поинтересовалась Хилари, когда они уселись по разные стороны от пустого камина. Стоял жаркий вечер, конец июля.

— Да так, пустяки. Нам просто интересно, не могли бы вы со своими писаками чуть больше подпалить пятки Би-би-си. Есть мнение, что они слишком уж выходят из-под контроля.

— Что ты имеешь в виду — статьи? Или только колонку?

— Понемногу и того и другого, я бы сказал. Мне действительно кажется, что нужно предпринимать какие-то срочные меры, поскольку, как ты знаешь, ситуация совершенно неприемлема. Там теперь всем заправляют марксисты, и никакого секрета из этого не делают. Не знаю, смотрела ли ты в последнее время «Девятичасовые новости», но там уже и намека на объективность не найдешь. Особенно по отношению к Службе здравоохранения. В их представлении все наши реформы убоги. Донельзя убоги. По всей стране в дома врывается — в буквальном смысле врывается каждый вечер — поток антигосударственной лжи и пропаганды. Это невыносимо. — Генри поднял бокал к желчному лицу и сделал продолжительный глоток, от которого, по всей видимости, несколько приободрился. — Кстати, — добавил он, — ПМ понравилась твоя первая полоса во вторник.

— Какая — «ПОЛОУМНЫЕ ЛЕСБИЯНКИ-ЛЕЙБОРИСТКИ ЗАПРЕЩАЮТ ДЕТСКУЮ КЛАССИКУ»?

— Она самая. ПМ хохотала как гиена — точно тебе говорю. Ей-богу, нам всем по нынешним временам нужно хоть немного расслабляться. — Его лицо снова помрачнело. — Со всеми этими разговорами о новой смене руководства, понимаешь. Может зашевелиться Хезелтайн. Безумие. Чистое безумие.

— А та вакансия, о которой ты говорил… — намекнула Хилари.

— Ах это. — Генри упомянул название одной из независимых компаний покрупнее. — Знаешь, они чего-то перетасовали, и у них новый директор проектов. К счастью, нам удалось пропихнуть туда своего человека. Из финансовых кругов, но у него не только с цифрами все в порядке, и в бизнесе смыслит, как зайка, сукин сын. Одна из первых его задач — погнать этого старого розового пустозвона Бимиша.

— Так они будут искать нового руководителя отдела политики?

— Именно.

Хилари переварила это известие.

— Бимиш ведь помог мне встать на ноги в самом начале. Еще в середине семидесятых.

— В самом деле. — Генри опустошил бокал и вновь потянулся к графину. — Но даже твои злейшие враги, — сухо добавил он, — не рискнут обвинить тебя в сентиментальности.

* * *

Когда Хилари явилась на встречу с Аланом Бимишем, ее проводили — как было условлено — не к нему в кабинет, а в безликую комнату переговоров, окна которой выходили на парадный подъезд.

— Извини меня, — сказал он. — Достали, просто сил нет. В кабинете перекрашивают потолок или что-то типа того. Мне-то все равно, но сказали об этом только сегодня утром. Кофе будешь?

Он почти не изменился. Только больше седины в волосах, движения медленнее, а сходство с престарелым приходским священником еще заметнее; Хилари даже чуть не показалось, что кошмарный вечер, навязанный ей в те долгие школьные каникулы, случился вчера, а не двадцать лет назад.

— Признаться, меня больше чем удивил твой звонок, — продолжал он. — Честно говоря, я не очень понимаю, что нам с тобою обсуждать.

— Ну, например, я могла бы прийти и потребовать, чтобы ты извинился за то, что обозвал меня «варваром» в своей маленькой обличительной речи в «Индепендент».

Незадолго до этого Алан опубликовал статью об упадке общественного вещания, которая называлась «Варвары у ворот»; в ней Хилари выставлялась (к ее вящему восторгу, надо сказать) образцом всего, что он ненавидел в современном культурном климате.

— Ни от единого слова не откажусь. Ты и сама прекрасно знаешь, что можешь получить сдачи с той же силой. За все эти годы ты много квадратных дюймов своей колонки посвятила нападкам на меня — если не по имени, то как на тип сознания.

— А ты жалеешь, что помог мне, когда видишь, что спустил с цепи такую фурию?

— Ты бы все равно до этого дошла рано или поздно.

Хилари взяла кофейную чашку и села на подоконник. Снаружи ярко светило солнце.

— Твой новый босс статье не слишком обрадовался, — сказала она.

— Мне он об этом не говорил.

— Как тут все после его прихода, кстати?

— Трудновато, если хочешь знать, — ответил Алан. — А по правде — чертовски кошмарно.

— Вот как? В каком смысле?

— На программы нет денег. Принимают их без энтузиазма, — по крайней мере, те, что я хочу делать. Ты не поверишь, как они относятся ко всей этой заварухе с Кувейтом. Я уже много месяцев им твержу, что нам следует дать в эфир программу о Саддаме и эскалации военной мощи. Мы оказались в дьявольски нелепой ситуации: последние несколько лет сами продавали им оружие, а теперь разворачиваемся на сто восемьдесят градусов и называем его «вавилонским чудовищем» за то, что он это оружие использует. Надо полагать, об этом следует говорить вслух. Последние несколько недель я веду переговоры с одним независимым документалистом — он уже много лет делает об этом фильм, по собственной инициативе. Показал мне превосходный материал. Но наверху не хотят давать ему никаких обещаний. Просто ничего не желают об этом знать.

— Очень жаль.

Алан посмотрел на часы.

— Послушай, Хилари, я уверен, ты приехала сюда не для того, чтобы любоваться нашим двориком. Он, конечно, у нас красивый, но… Ты не против перейти прямо к делу?

— Та фотография, что напечатали вместе с твоей статьей… — рассеянно произнесла она. — Ее сделали у тебя в кабинете?

— Да.

— И на стенке там висела Бриджит Райли? [14]

— Верно.

— Ты же ее у моего брата купил, так?

— Так.

— Такая куча черных и зеленых прямоугольников, слегка перекошенных.

— Именно. А почему ты спрашиваешь?

— Да просто, по-моему, как раз ее сейчас два человека грузят в фургон.

— Что за…

Алан подскочил к окну. Внизу он увидел фургон транспортного агентства прямо у парадных ступенек. На горячем от солнца асфальте лежало все содержимое его кабинета: книги, кресло, растения в горшках, канцелярские принадлежности и картины. Хилари улыбнулась.

— Мы решили, так будет милосерднее всего тебе сообщить. Подобные вопросы лучше решать быстро.

Ему как-то удалось выдавить:

— Мы?

— Ты должен передать мне перед уходом какие-то дела? — Ответа не последовало, поэтому Хилари открыла портфель и продолжила: — Взгляни: вот твое заявление о выходе на пенсию, я даже вписала туда адрес ближайшего отдела социального страхования. Они работают сегодня до половины четвертого, у тебя еще много времени. — Она протянула Алану лист бумаги, но тот не взял. Положив бумажку на подоконник, Хилари улыбнулась еще обворожительнее и покачала головой. — Варвары больше не у ворот, Алан. К сожалению, ворота ты не закрыл, поэтому мы просто забрели внутрь, а теперь еще и заняли лучшие места и ноги на стол задрали. И задержаться здесь мы намерены очень и очень надолго.

Хилари щелкнула замком портфеля и направилась к двери.

— Так. Теперь скажи, как мне отсюда дойти до твоего кабинета.

Сентябрь 1990

1

Писать книгу о семействе Уиншоу я начал неожиданно для самого себя. История о том, как все это вышло, довольно запутанна, поэтому, думаю, может и подождать. Достаточно сказать, что, если бы не случайная встреча в поезде из Лондона в Шеффилд в июне 1982 года, я бы никогда не стал их официальным историком и моя жизнь свернула бы в совершенно другую колею. Если вдуматься — забавное подтверждение теорий, описанных мною в первом романе «Случайности случаются». Но сомневаюсь, что теперь кто-то припомнит эту книгу.

Восьмидесятые годы были для меня не лучшим периодом. Вероятно, в самом начале я совершил ошибку, приняв предложение Уиншоу; вероятно, следовало продолжать роман с художественной прозой и дальше — в надежде, что когда-нибудь я смогу на это жить. В конце концов, моя вторая книга привлекла определенное внимание и меня настигло несколько разрозненных мгновений славы, — например, та неделя, когда обо мне написали в регулярной колонке одной из воскресных газет, обычно уделяющей внимание гораздо более знаменитым авторам. Колонка называлась «Мой первый рассказ». (Туда следовало дать какой-нибудь свой юношеский отрывок, а также детскую фотографию. Общий эффект: довольно мило. У меня до сих пор где-то хранится вырезка.) Однако с финансами по-прежнему было туго — широкие читательские круги упорствовали в стальном нежелании знакомиться с плодами моего воображения, поэтому для того, чтобы попытать удачи с Табитой Уиншоу и ее необычайно щедрым предложением, у меня имелись серьезные экономические причины.

Условия были таковы. Судя по всему, в долгом уединении своих одиночных апартаментов «Клиники Капкан-Бассетта для буйных умалишенных» мисс Уиншоу — в то время семидесяти шести лет от роду и никак не более помешанной, нежели обычно, — пришло в несчастную смятенную голову, что настало самое время представить граду и миру историю всего ее достославного семейства. Перед лицом неумолимого противодействия родственников и пользуясь лишь собственными — далеко не скромными — ресурсами, она основала для этой цели доверительный фонд и прибегла к услугам «Павлин Пресс» — обдуманно управляемого частного издательства, специализировавшегося на публикации (за небольшое вознаграждение) военных мемуаров, семейных хроник и воспоминаний малозначительных общественных деятелей. Им и была доверена задача отыскать подходящего писателя с реальным опытом и проверенными способностями: пятизначный гонорар ежегодно выплачивался бы ему в течение всего периода изысканий и сочинения книги лишь на основании отчета о проделанной работе, — иными словами, «значительной части» рукописи, которую каждый год надлежало предоставлять издателям, а те пересылали бы ее для ознакомления Табите. В том, что касалось всего остального, похоже, никаких условий не выдвигалось — ни в смысле времени, ни в смысле денег. Табите требовалась самая лучшая, самая тщательная, самая честная и яркая хроника, которую только можно составить. Срок сдачи всего труда целиком не оговаривался.

История о том, как мне предложили эту работу, как я уже сказал, — долгая и запутанная; всему свой черед. Но едва подобное предложение поступило, я почти не сомневался, стоит ли его принимать. Перспектива регулярного дохода была чересчур соблазнительна сама по себе; к тому же, сказать по правде, я не слишком торопился начать новый роман. Поэтому расклад мне показался идеальным. Я купил квартиру в Баттерси (недвижимость в те дни была дешевле) и рьяно приступил к работе. Вдохновленный новизной предприятия, я написал первые две трети книги за пару лет, глубоко окунувшись в древнюю историю семейства Уиншоу и закрепив на бумаге все, что удалось обнаружить, с абсолютной беспристрастностью. Ибо мне с самого начала стало вполне очевидно, что я, в сущности, имею дело с семейством преступников, чье состояние и престиж покоятся на фундаменте всевозможных афер, надувательства, подлогов, краж, мошенничества, грабежей, воровства, трюкачества, подделок, шулерства, шашлей-машлей, разоров, мародерства, прикарманивания, захватов имущества и растрат. Не то чтобы деятельность семейства Уиншоу была откровенно преступна или признавалась таковой в приличном обществе, нет: насколько мне удалось установить, в истории семейства был всего один осужденный преступник. (Я имею в виду, разумеется, прадядю Мэттью Джошуа Уиншоу, всемирно знаменитого и самого блистательного карманника и взломщика своего времени: наиболее выдающимся его достижением, о котором, наверное, нет нужды вам напоминать, был дерзкий визит в сельское поместье соперничающего семейства — Кенуэев из Бриттериджа; записавшись в группу из семнадцати туристов, в сопровождении гида, ему удалось — совершенно незамеченным — похитить напольные часы Людовика XV стоимостью несколько десятков тысяч фунтов.) Каждый пенс состояния Уиншоу — начиная с семнадцатого столетия, когда Александр Уиншоу решил заняться процветавшей тогда работорговлей и оттяпал себе довольно прибыльный кусок, — можно сказать, так или иначе был заработан бесстыдной эксплуатацией более слабых. Поэтому мне казалось, что слово «преступники» достаточно уместно, а я сам занимаюсь полезным делом, привлекая к этим фактам внимание общественности, при этом щепетильно не выходя за рамки данного мне поручения.

Однако где-то в середине 80-х годов я осознал, что проект полностью утратил для меня свое очарование. В то время скончался отец. С родителями я уже много лет не поддерживал близких отношений, но дни моего детства — спокойного, счастливого и безоблачного — натянули между нами нити симпатии и нежности, а потому физическая разлука казалась несущественной. Отцу был всего шестьдесят один год, и потеря эта сильно на меня повлияла. Несколько месяцев я провел в Центральных графствах, где изо всех сил утешал мать, а вернувшись в Лондон к семейству Уиншоу, испытал несомненное отвращение.

В последующие два или три года я совершенно не занимался книгой, но природа моих изысканий значительно переменилась ранее. Я уже достиг финальных глав, где следовало отметить достижения тех членов семейства, которым выпало жить среди нас, именно здесь я столкнулся с весьма серьезным противодействием не только собственной совести, но и самих Уиншоу. Некоторые из них, как ни печально признавать, проявляли необычайную робость, отвечая на мои вопросы, и даже едва ли подобающую им скромность, когда я приглашал обсудить тонкости их блистательных карьер. Таким образом, выработался некий стереотип наших встреч: рандеву прерывались взрывами того, что можно охарактеризовать лишь словом «невежливость». Томас Уиншоу вышвырнул меня на улицу, когда я попросил поточнее описать его отношение к инциденту с компанией «Вестлэнд Геликоптерс» — инциденту, который в 1986 году привел к отставке двух министров. Генри Уиншоу сделал попытку метнуть мою рукопись в камин клуба «Сердце родины», когда обнаружил, что в ней указывается на малозначительные расхождения между той социалистической программой, на основании которой он пришел к власти, и его последующей ролью (в которой, вероятно, его главным образом и помнят) видного глашатая крайне правых сил, а превыше всего прочего — одной из ключевых фигур заговора по развалу Национальной системы здравоохранения. Порой я спрашивал себя (и по сию пору не знаю ответа), впрямь ли случайно на меня напали однажды поздно вечером на улице. Это произошло всего через двое суток после нашей встречи с Марком Уиншоу, в ходе которой я пытался выманить у него — вероятно, слишком настойчиво — дополнительную информацию о его должности «координатора по сбыту» импортно-экспортной компании «Авангард», а также об истинных причинах его частых поездок на Ближний Восток, совпадавших по времени с самыми кровопролитными эпизодами ирано-иракской войны.

Чем больше я знакомился с этими мерзкими и лживыми карьеристами Уиншоу, тем меньше они мне нравились и тем труднее становилось сохранять тон официального историка. И чем скуднее были наглядные и убедительные факты, тем чаще приходилось пускать в ход воображение: наращивать мясо на события, хилые скелеты которых мне удалось раскопать; высказывать предположения о психологических мотивах того или иного поступка и даже сочинять целые диалоги. (Да, сочинять: я не стану избегать слова, даже если последние пять лет избегаю самого действия, им обозначаемого.) Так из презрения к этим людям возродилась моя творческая личность, а возрождение это повлекло за собой смену всей перспективы, угла зрения, — смену, необратимую для моей работы. Начинал я как путешественник и первооткрыватель — с упорной и бесстрашной экспедиции в самые темные уголки и тайные глубины семейной истории. И, как вскоре отчетливо понял, покоя мне не будет и путешествие мое не завершится, покуда я не отыщу ответа на главный вопрос: действительно ли Табита Уиншоу безумна, или же есть хоть толика истины в ее убежденности, что Лоренс неким хитроумным и непонятным образом виновен в смерти брата?

Неудивительно, что семейство отказывалось предоставить мне хоть какие-то сведения и по этому вопросу. В начале 1987 года мне повезло: Мортимер и Ребекка согласились встретиться со мной в одном из отелей Белгрейвии. Пожалуй, именно они оказались самыми доступными и полезными из всех Уиншоу, несмотря на серьезное нездоровье Ребекки: ведь это им я обязан теми крохами информации, которыми располагаю о торжестве в честь пятидесятилетия Мортимера. Лоренс скончался за пару лет до нашей встречи, и теперь, как с ужасом и предсказывала некогда Ребекка, они оказались полноправными владельцами Уиншоу-Тауэрс, хотя и старались проводить в поместье как можно меньше времени. Как бы то ни было, через несколько месяцев после нашей встречи Ребекка тоже преставилась, а окончательно сломленный Мортимер вернулся доживать свой век в родовое гнездо, которое всегда и всем сердцем ненавидел.

Изыскания мои стали еще более отрывочными и бессвязными, пока однажды не прекратились вовсе. Я забыл точную дату, но случилось это в тот день, когда меня приехала навестить мама. Она прибыла однажды вечером, мы поужинали в китайском ресторанчике в Баттерси, и в тот же вечер она вернулась домой. После этого я ни с кем не разговаривал и прожил затворником два, а то и три года.

* * *

Субботним утром я вновь взялся за рукопись. Как я и подозревал, в ней царил полный бардак. Некоторые фрагменты читались как роман, другие — как хроники, а на последних страницах прорывалась такая враждебность к членам семейства Уиншоу, что даже читать было неприятно. Самое плохое, что у книги не было настоящего конца: повествование просто обрывалось на мучительно дразнящей ноте. Когда я под вечер той жаркой и душной субботы поднялся из-за стола, препятствия, стоявшие между мной и успешным завершением работы, по крайней мере обрели некую четкость и ясность. Следовало раз и навсегда решить, считать мне эту вещь документальной или художественной; только после этого я смогу с новыми силами погрузиться в тайну безумия Табиты.

Утром в понедельник я предпринял три решительных шага:

— сделал две копии рукописи и одну отправил редактору, который когда-то занимался публикацией моих романов;

— другую копию отправил в «Павлин Пресс» — в надежде, что она либо обеспечит мне очередную выплату гонорара (который я не получал уже три года), либо приведет Табиту в такой ужас, что наша договоренность будет расторгнута, а я полностью освобожусь от взятых обязательств;

— в колонках личных объявлений всех ведущих газет поместил следующий текст:

ТРЕБУЕТСЯ ИНФОРМАЦИЯ. Писатель, составляющий официальные хроники Уиншоу из Йоркшира, ищет информацию по всем аспектам семейной истории. В частности, хотел бы встретиться со всеми (свидетелями, бывшей прислугой, заинтересованными сторонами и т. д.), кто может пролить свет на события 16 сентября 1961 г. и связанные с ними происшествия.

ТОЛЬКО СЕРЬЕЗНЫМ РЕСПОНДЕНТАМ — просьба обращаться к м-ру М. Оуэну ч/з «Павлин Пресс», Лондон, Провиденс-стрит, 116, особняк «Тщеславие».

Вот и все, что я мог сделать. Но всплеск энергии так или иначе оказался лишь временным, и последующие несколько дней я провел развалившись перед телевизором: иногда смотрел, как Кеннет Коннор в ужасе улепетывает от прекрасной Ширли Итон, а иногда переключался на новости. Я близко познакомился с лицом Саддама Хусейна и начал понимать, почему в последнее время он так знаменит; узнал, как он объявил о намерении включить Кувейт в состав своей страны, утверждая, что, в соответствии с историческим прецедентом, Кувейт всегда был «неотъемлемой частью Ирака»; как Кувейт воззвал к ООН и попросил о военной помощи, которую ему и пообещали американский президент мистер Буш и его друг, британский премьер-министр миссис Тэтчер. Я посмотрел материалы о британских и американских заложниках, или «гостях», задержанных в отелях Ирака и Кувейта. Видел множество повторов той сцены, когда Саддам Хусейн демонстрировал «гостей» перед телекамерами и обхватывал руками стойкого ребенка, которого от этого прикосновения передергивало.

Два-три раза ко мне заходила Фиона. Мы пили прохладительные напитки и разговаривали, но что-то во мне, видимо, ее настораживало, и она рано отправлялась на боковую. Мне же говорила, что ей трудно засыпать.

Иногда, лежа без сна в душной темноте, я слышал за стеной ее сухой раздраженный кашель. Стены у нас в доме не очень толстые.

2

Поначалу я не слишком надеялся, что моя стратегия принесет плоды. Но через две недели неожиданно позвонили оба издателя и назначили мне встречу в один день: «Павлин Пресс» ближе к вечеру, а утром — более престижная фирма, которая ранее имела честь считать меня одним из самых своих многообещающих молодых авторов. (Впрочем, это было давно.) Довольно маленькое, но уважаемое издательство, что большую часть века вело свои дела из особняка на георгианской террасе Кэмдена. В последние годы издательство поглотил американский конгломерат, и оно переехало на седьмой этаж высотного здания около Виктории. Около половины персонала пережило это потрясение, и среди них — редактор художественной прозы, сорокалетний выпускник Оксфорда Патрик Миллз. Мы договорились встретиться с ним незадолго до ланча, примерно в половине двенадцатого.

Поездка обещала быть не слишком сложной. Сначала предстояло дойти до станции метро, а это означало прогулку через парк, по мосту Альберта, мимо домов-крепостей сверхбогатеев на Шейн-уок, по Ройял-Хоспитал-роуд и на Слоун-сквер. Остановился я лишь однажды — купить шоколадку («Марафон» и «Твикс», если память не изменяет). Стояло еще одно неистово жаркое утро, и никак не удавалось избежать пелены жирного черного смога, который извергали зады автомобилей, грузовиков, фургонов и автобусов; смог тяжело висел в воздухе, и приходилось чуть ли не задерживать дыхание, пересекая оживленные перекрестки. Но едва я добрался до станции и стал спускаться на эскалаторе, едва впереди открылась платформа, сразу стало ясно: битком. В движении произошел какой-то сбой, и поезда не было, наверное, минут пятнадцать. Хотя станция «Слоун-сквер» не особо глубокая, от непрерывного движения эскалатора я почувствовал себя Орфеем, спускающимся в преисподнюю в окружении толпы бледных и печальных людей, а солнечный свет, только-только оставшийся позади, уже казался мне далеким и смутным воспоминанием.

…Perqtie leves populos simulacraque functa sepulchro… [15]

Четыре минуты спустя прибыл поезд Районной линии, и каждый дюйм каждого вагона оказался забит потными, сгорбленными, сплюснутыми телами. Я даже не пытался втиснуться, однако в столпотворении яростно толкавшихся людей мне удалось приблизиться к краю платформы и подготовиться к прибытию следующего поезда. Через пару минут он появился — на сей раз по Кольцевой линии, но такой же переполненный, как и предыдущий. Когда двери открылись и сквозь подкарауливавшую этот момент людскую стену смогли пробиться несколько краснолицых пассажиров, меня буквально внесли в вагон. Я сделал первый глоток вонючего, затхлого воздуха; уже по вкусу можно было определить, что он побывал в легких каждого пассажира этого вагона не менее сотни раз. За мной втиснулось еще несколько человек, и меня зажало между молодым тощим клерком в однобортном костюме и с нездоровым цветом лица и стеклянной перегородкой, отделявшей нас от сидячих мест. Обычно я предпочитаю плющить нос о перегородку, но теперь, попробовав совершить этот маневр, выяснил, что как раз на уровне лица на стекле приходится огромная склизкая размазанная клякса — отложения сала и пота затылков прежних пассажиров. Другого выхода не было — пришлось развернуться и глаза в глаза смотреть на этого корпоративного юриста, брокера или кем он там еще мог быть. Нас еще ближе притиснуло друг к другу, когда двери закрылись — с третьей или четвертой попытки, поскольку тем, чьи половины тел оставались на платформе, пришлось вклиниться к нам, — и с того момента его землистая прыщавая кожа чуть ли не елозила по моей физиономии, а жаркий воздух мы выдыхали друг другу прямо в глотки. Поезд дернулся и поехал, и половина стоявших пассажиров качнулась, теряя равновесие, включая какого-то строителя, опиравшегося на мое левое плечо. На человеке этом не было ничего, кроме бледно-голубой жилетки, он извинился, что пришлось опереться мне на голову, и потянулся к свисавшей с потолка вагона ременной петле. Оказалось, что я тычусь носом прямо в его потную рыжеватую подмышку. Как можно незаметнее я зажал пальцами ноздри и принялся дышать ртом, то и дело утешая себя: ничего, ничего, я еду только до «Виктории», одну остановку, вот и все, через пару минут все это закончится. Но поезд вдруг начал тормозить, а потом и вовсе намертво остановился в непроглядной черноте тоннеля; я прикинул, что проехали мы всего триста или четыреста ярдов. Атмосфера в вагоне мгновенно сгустилась. Простояли мы, наверное, не больше минуты-полутора, но срок этот показался вечностью, и, когда поезд пополз дальше, у всех на лицах нарисовалось облегчение. Однако радовались мы недолго. Через несколько секунд снова пришли в действие тормоза, и на этот раз поезд дернулся решительно, жутко и бесповоротно. Все моментально стихло, если не считать шипения в чьем-то плейере где-то в глубине вагона — оно стало громче, когда пассажир снял наушники, чтобы слышать объявления. Практически сразу воздух невыносимо раскалился и склеился. Я чувствовал, как у меня в кармане текут несъеденные шоколадки. Мы тревожно посматривали друг на друга — некоторые воздевали в отчаянии брови, некоторые досадливо ахали или матерились себе под нос; все, у кого с собой были газеты или деловые бумаги, принялись ими обмахиваться. Я попытался найти светлую сторону. Если мне суждено лишиться чувств — а такое исключать нельзя, — упасть и получить травму у меня не будет никакой возможности, поскольку падать некуда. Сходным же образом не удастся погибнуть от гипотермии. Правда, чары подмышки моего соседа через пару часов могут подействовать, но, с другой стороны, быть может, как зрелый сыр, при более близком знакомстве она окажется не так уж плоха. Я оглядел своих попутчиков: интересно, у кого первого поедет крыша? Имелось несколько вероятных кандидатов: хрупкий и ссохшийся старичок, слабо цеплявшийся за столб; пухловатая тетка, зачем-то напялившая толстый шерстяной джемпер — она уже побагровела лицом; и высокий, астматического вида парняга с серьгой и «Ролексом»: парняга периодически булькал ингалятором. Я перенес вес тела на другую ногу, закрыл глаза и медленно принялся считать до ста. По ходу дела отметил, что уровень шума в вагоне ощутимо повысился: люди заговорили друг с другом, тетка в шерстяном джемпере стонала себе под нос: «Ох боже. Ох боже. Ох боже. Ох боже». И тут погас свет. Мы оказались в полной тьме. В нескольких футах от меня вскрикнула какая-то женщина, вновь раздались восклицания и жалобы. Ощущение жуткое — ты не только полностью скован в движениях, но и видеть ничего не можешь, хотя я, по крайней мере, был вознагражден тем, что больше не нужно разглядывать угри этого хлыща. Однако теперь вокруг разливался страх — все больше и больше, хотя раньше вагон был полон только скукой и дискомфортом. В воздухе повисло отчаяние, и, пока оно не оказалось заразным, я решил сыграть, насколько это возможно, отход и удалиться в уединенность собственного разума. Для начала попробовал сказать себе, что все могло быть и хуже, однако таких сценариев нашлось на удивление немного: ну разве что по вагону мечется крыса или какой-нибудь уличный музыкант вдруг выхватывает гитару и, чтобы нас подбодрить, затягивает «Представь себе» [16]. Нет-нет, нужно постараться. И я попытался соорудить себе эротическую фантазию, основанную на допущении, что тело, к которому я прижат, принадлежит не прыщавому брокеру, а Кэтлин Тернер [17], на ней тоненькая, почти прозрачная шелковая блузка и невероятно короткая, невероятно узенькая мини-юбка. Я представил себе упругие и обильные формы ее грудей и ягодиц, представил искорку тайного невольного желания в ее глазах… вот она бессознательно трется о меня своими бедрами… и, к собственному ужасу, тут же ощутил эрекцию. Все тело мое запаниковало и напряглось — я постарался отстраниться от бизнесмена, промежность которого фактически пришла в непосредственное соприкосновение с моей. Но ничего не получилось. Вообще-то, если я не слишком сильно ошибся, теперь у него тоже встал. Это означало, что либо он пробует на мне тот же самый трюк, либо я подаю какие-то неправильные сигналы и у меня скоро возникнут очень серьезные неприятности.

В этот момент, слава богу, свет мигнул и зажегся, по вагону пронесся приглушенный вопль радости. Захрипели и ожили динамики: мы услышали типичный голос начальника станции лондонской подземки, который лаконично и врастяжечку сообщил, ничуть не извиняясь за задержку, что «возникли технические трудности» и неисправность будет устранена по возможности быстро. Объяснение не самое удовлетворительное, но мы хотя бы больше не чувствовали себя настолько покинутыми и безнадежно одинокими. При условии, что никому не придет в голову увлекать нас молитвами или веселить бодрыми песнопениями, я наверняка смогу продержаться еще несколько минут. А парень с ингалятором между тем выглядел все хуже и хуже. «Извините, — сказал он и задышал чаще и неистовее, — мне кажется, я больше не выдержу», и какой-то мужчина рядом принялся успокаивающе что-то ворковать ему, но я уже ощущал невысказанную ненависть остальных пассажиров при мысли, что сейчас им придется иметь дело с чьим-то обмороком, припадком или чем-нибудь похуже. Но в то же время я уловил и кое-что еще, кое-что совершенно другое: сильный, тошнотворный мясной запах — он крепчал, перекрывая устоявшиеся ароматы пота и тел. Источник его быстро стал очевиден. Тощий брокер со мной рядом приоткрыл на щелочку свой дипломат и извлек оттуда бумажный пакет с логотипом хорошо известной сети быстрого питания. Я в изумлении наблюдал за его действиями и думал: он этого не сделает, он не может так поступить, — но увы. Просто хрюкнув в порядке извинения: «Иначе остынет», он раззявил пасть, впихнул в нее огромный кус этого влажного, чуть теплого чизбургера и принялся жадно чавкать. Причмокивал он так, словно хлестал одной мокрой рыбиной о другую, а из уголка его рта сползала тонкая струйка майонеза. О том, чтобы отвернуться или закрыть уши руками, не было и речи, и я отлично видел каждое волоконце салата, каждый хрящ, что застревали у него между зубов, отлично слышал, как хлюпает о его нёбо каждый липкий комок прожеванного сыра и раскисшего хлеба, который следовало счищать пытливым кончиком языка. После этого все как-то затуманилось, в вагоне потемнело, пол дрогнул у меня под ногами, и я расслышал чей-то голос: «Осторожно, он падает!» Последняя промелькнувшая мысль была такой: бедняга, неудивительно, с его-то астмой… А потом — ничего, ни единого воспоминания, что было дальше, лишь чернота и пустота, растянувшиеся даже не знаю на сколько.

* * *

— Ты неважно выглядишь, — сказал Патрик, как только мы сели.

— Да просто в последнее время редко бываю на воздухе. Забыл, как снаружи.

Поезд, очевидно, тронулся снова всего через две-три минуты после того, как я упал в обморок, и на станции «Виктория» брокер, астматик и тетка в шерстяном джемпере совместно отволокли меня в медпункт. Там я медленно и пришел в себя — расположившись на кушетке и выпив крепкого чаю. Когда я появился в конторе Патрика, было уже около полудня.

— Наверное, жарко и липко ездить в такой день? — сочувственно спросил Патрик — Может, выпьешь чего?

— Не откажусь, если предлагаешь.

— Я и сам не против. К сожалению, мой нынешний бюджет больше не позволяет роскошествовать, как раньше. Могу налить тебе стакан воды.

Патрик выглядел еще более уныло, чем в нашу последнюю встречу, а новый интерьер лишь усиливал это впечатление. Крохотный закуток, а не кабинет, весь безлико-бежевый; из окна с дымчатым стеклом открывается вид на угол автостоянки и кирпичную стену. Я ожидал увидеть рекламные плакаты последних книг, но стены оказались почти голыми, если не считать большого глянцевого календаря фирмы-конкурента, висевшего посреди стены прямо у Патрика над головой. Его лицо само по себе всегда было вытянутым и скорбным, но ни разу прежде не видел я у него таких сонных глаз, да и губы никогда не сжимались в гримасу такой безропотной меланхолии. Несмотря ни на что, похоже, он был рад меня видеть. Патрик принес две пластиковые мензурки с водой и поставил на стол, после чего ему удалось выдавить из себя улыбку.

— Ну что, Майкл, — начал он, усаживаясь на место, — сказать, что ты все эти годы вел себя тише воды и ниже травы, будет слишком мягко.

— Да я работал, — соврал я. — Как видишь.

Мы оба посмотрели на мою рукопись, лежавшую между нами на столе.

— Ты прочел? — спросил я.

— О да, прочел, — ответил Патрик. — Еще как прочел.

И он умолк.

— И?..

— Скажи мне, Майкл, ты можешь вспомнить, когда мы с тобой в последний раз виделись?

Вспомнить, вообще-то, я мог. Просто не успел ответить.

— Я тебе скажу. 14 апреля 1982 года.

— Восемь лет назад, — поддакнул я. — Подумать только.

— Восемь лет пять месяцев и семь дней. Это по любым меркам — долго.

— Еще б не долго.

— Мы тогда только опубликовали твой второй роман. Пошли отличные рецензии.

— Правда?

— Статьи в журналах. Интервью в газетах.

— Но книга не продавалась.

— О, но она бы начала продаваться, Майкл. Обязательно бы начала продаваться. Если б ты только…

— …не бросил.

— Вот именно — не бросил. — Он сделал большой глоток из своей мензурки. — А вскоре после этого ты прислал мне письмо. Теперь, наверное, и сам не помнишь, что ты в нем написал.

Еще как помню. Но не успел я и рта раскрыть, как Патрик заговорил снова:

— Ты сказал, что некоторое время не будешь писать романов, потому что другой издатель заказал тебе важную документальную книгу. Конкурент. Имени которого, надо отдать тебе должное, ты, кажется, мне так и не раскрыл.

Я кивнул, еще не очень понимая, к чему он клонит.

— Потом я одно за другим написал тебе два или три письма. На них ты так и не ответил.

— Ну, ты же знаешь, как оно бывает, когда… увлечешься.

— Я мог бы настаивать. Мог бы тебя доставать. Мог бы обрушиться на тебя тонной кирпича. Но я решил этого не делать. Решил залечь где-то в тылах, дождаться и посмотреть, что из этого выйдет. Это одно из самых важных свойств моей работы — быть готовым к тому, чтобы залечь и посмотреть, что из этого выйдет. Бывают случаи, когда инстинктивно понимаешь, что это нужно сделать. Особенно если имеешь дело с писателем, в котором лично заинтересован. С которым ощущаешь близость.

Он замолчал и смерил меня взглядом, истолковать который можно было только как многозначительный. Но не понимая, что именно он означает, я решил не обращать внимания и поерзал на стульчике для посетителей.

— В то время я ощущал с тобой большую близость, Майкл. Я открыл тебя. Я вытащил тебя из кучи самотека. Фактически — и ты меня поправишь, если это моя фантазия, — в те дни у тебя имелись все причины смотреть на меня не просто как на своего редактора, но как на друга.

У меня не было ни малейшего намерения опровергать это утверждение, но я никак не мог решить, кивнуть мне или покачать головой, поэтому не стал делать ни того ни другого.

— Майкл, — сказал он, наклоняясь ко мне. — Окажи мне одну услугу.

— С удовольствием.

— Позволь мне несколько минут поговорить с тобой как со своим другом, а не как с автором.

Я пожал плечами:

— Сделай милость.

— Тогда ладно. Как твой друг, а не как твой редактор — и я надеюсь, что ты не воспримешь это превратно, — если так можно выразиться, в духе конструктивной критики и с точки зрения личной заинтересованности, если можно так выразиться, должен сообщить, что выглядишь ты очень херово.

Я сидел и молча на него пялился.

— Майкл, ты точно состарился на двадцать лет.

… Я даже не знал, что на это ответить.

— Что… Ты хочешь сказать, что я выгляжу стариком?

— Дело в том, что раньше ты выглядел очень молодо — лет на десять моложе, чем на самом деле. Теперь же ты выглядишь на десять лет старше.

Я на миг задумался: стоит ли в таком случае обращать его внимание на то, что, учитывая те восемь лет, что мы с ним не виделись, имеет смысл говорить, что я состарился почти на тридцать лет? Но не сказал ничего — просто сидел и хлопал губами, как выброшенная на берег рыбка.

— Так что же с тобой произошло? — спросил Патрик. — Что было все эти годы?

— Ну, я не знаю… Просто даже не знаю, с чего начать. — Тут Патрик поднялся на ноги, но я продолжал говорить: — Восьмидесятые годы в целом были для меня не лучшим временем. Как, видимо, и для многих. — Он открыл шкаф и уставился в его дверцу с внутренней стороны. — Несколько лет назад умер отец, и это меня довольно сильно подкосило, а потом… ну, как ты, видимо, знаешь, с тех пор как мы расстались с Верити, у меня было не очень много…

— А я выгляжу старше? — неожиданно спросил Патрик, и я понял, что он смотрел на себя в зеркало.

— Что? А, да нет, не очень.

— А я чувствую. — Он снова сел — вернее, подчеркнуто рухнул — на место. — Мне вдруг показалось, что это было в какой-то древности: ты появляешься у меня в кабинете, молодой, подающий надежды…

— Ну, как я и говорю: с тех пор столько воды утекло. Сначала отец, а это был ощутимый удар, потом…

— Я терпеть не могу эту работу, понимаешь? Ненавижу то, какой она стала.

— Мне очень жаль это слышать. — Я подождал дальнейших объяснений, но пауза повисла тяжелая. — Значит, после того как мы с Верити расстались, успехов у меня было не очень много, если говорить о…

— Я хочу сказать, что сейчас это просто совершенно другая работа. Книгоиздание изменилось до неузнаваемости. Мы получаем все инструкции из Америки, и никто не обращает ни малейшего внимания, что бы я ни говорил на планерках. Никому больше проза на хрен не нужна — настоящая проза, а не… то, ценность чего можно подсчитать в балансовом отчете. У всех же голова болит только об этом. — Он налил себе еще воды и опрокинул мензурку в горло, точно в ней было неразбавленное виски. — Вот, слушай… тебе это понравится. Просто ухохочешься, я тебе точно говорю. Как-то на днях я прочел в рукописи новый роман. И угадай, кто его написал?

— Ладно, говори.

— Один твой друг. Человек, о котором ты много чего знаешь.

— Сдаюсь.

— Хилари Уиншоу.

И снова я не нашелся что сказать в ответ.

— Да-да, еще бы — сейчас они все в литературу кинулись. Им мало быть просто до омерзения богатыми, мало отхватить себе одно из самых высоких кресел на телевидении, мало того, что каждую неделю миллионы читателей тратят свои кровно заработанные, чтобы прочесть о том, как у них под плинтусом завелся грибок, — этим блядям еще и бессмертия подавай! Чтоб их имена значились в каталоге Британской библиотеки, чтоб им вручили шесть авторских экземпляров, чтоб внушительный том в твердом переплете можно было сунуть на полку в гостиной между Шекспиром и Толстым. И они его получат, это бессмертие. Получат, потому что людям вроде меня слишком хорошо известно: даже если мы решим, что нашли нового Достоевского, нам все равно не удастся продать и половины того тиража, каким разлетится любое говно, которое накропает кретин, читающий прогноз погоды в этом сраном телевизоре!

На последнем слове его голос поднялся чуть не до крика. Он откинулся на спинку кресла и запустил руки в волосы.

— И что у нее за книжка получилась? — спросил я, когда он немного успокоился.

— Да обычная дребедень. Куча телевизионщиков, и все динамичны и беспощадны. Секс каждые сорок страниц. Дешевые трюки, ходульный сюжет, паршивые диалоги — такое и компьютер мог бы написать. Да, наверное, и написал. Пустая, мелкая, меркантильная мишура. Стошнило бы любого цивилизованного человека. — Он сокрушенно уставился в пространство. — А самое паршивое, что мою заявку даже рассматривать не стали. Кто-то обставил меня на десять штук. Сволочи. Я же просто уверен, что это станет хитом весеннего сезона.

Казалось, нарушить последовавшее молчание будет нелегко. Патрик, глядя мимо меня, вытаращил глаза, как лягушка. Судя по всему, он совершенно забыл, что я сижу перед ним.

— Послушай, — наконец откашлялся я, подчеркнуто глядя на часы. — Мне уже в самом деле пора, у меня скоро еще одна встреча. Ты не мог бы хоть что-нибудь сказать о том, что я тебе прислал?..

Взгляд Патрика медленно сфокусировался на мне. По лицу расползлась мечтательная, грустная улыбка. Кажется, он меня не услышал.

— А может, опять-таки, все это и яйца выеденного не стоит… — сказал он. — Может, в мире происходят вещи и поважнее, и мои крохотные проблемы не считаются. Все равно, вероятно, скоро война.

— Война?

— Уже похоже на то, разве нет? Британия и Франция отправляют все больше войск в Саудовскую Аравию. В воскресенье мы выдворяем всех этих людей из иракского посольства. А теперь и аятолла влез — зовет к священной войне против Штатов. — Патрика передернуло. — Точно тебе говорю: из этого моего кресла перспектива открывается довольно мрачная.

— Ты хочешь сказать, что, как только начнутся боевые действия, в них ввяжется Израиль, а там, не успеем мы опомниться, ситуация на Ближнем Востоке обострится еще сильнее? А потом ООН не выдержит напряга, расколется, и перед нами снова замаячит не только холодная война, но и вероятность локального ядерного конфликта?

Патрик одним только взглядом пожалел наивного меня.

— Да я не об этом. Я о том, что, если мы не выкинем в продажу биографию Саддама Хусейна за три-четыре ближайших месяца, на нас сможет срать любой издатель в этом городе. — В его глазах неожиданно блеснула надежда. — Слушай, может, ты ее нам сделаешь? Что скажешь? Шесть недель на подготовку, за шесть недель напишешь. Двадцать тысяч сразу, если за нами останутся права на распространение за рубежом и сериализацию.

— Патрик, я не верю своим ушам. — Я встал и пару раз прошелся по кабинету и посмотрел ему в лицо. — Не могу поверить, что ты — тот же человек, с которым мы о стольком разговаривали много лет назад. О… непреходящести великой литературы, о необходимости заглядывать за рубежи простой обыденности. Что же с тобой сейчас весь этот бизнес делает?

Я заметил, что наконец привлек его внимание: лицо его обмякло. Ясно, что мои слова попали в цель. И я решил надавить сильнее.

— Ты ведь когда-то так верил в литературу, Патрик Мне такой веры всегда не хватало. Я сидел на этом стуле и слушал тебя — и это было откровение. Ты учил меня вечным истинам. Тем ценностям, что передаются от поколения к поколению из века в век и кодируются в великих плодах воображения каждой культуры. — Долго нести подобную ахинею я не смогу, это точно. — Ты учил меня забывать о повседневных истинах, эфемерных истинах, истинах, что кажутся важными сегодня и забываются завтра. Ты заставил меня поверить в то, что есть истина выше всего этого. Вымысел, Патрик! — Я грохнул ладонью по своей рукописи, по-прежнему лежавшей у него на столе. — Вымысел — вот что важно. Вот во что мы с тобой когда-то верили, и вот к чему я сейчас вернулся. Я думал, что никто не поймет этого так, как ты.

Он немного помолчал, а когда заговорил снова, голос его срывался от волнения.

— Ты прав, Майкл. Прости меня — мне правда очень жаль. Ты пришел сюда услышать мое мнение о том, что ты написал, что ты очень глубоко прочувствовал, а я твержу только о своих собственных проблемах. — Он махнул на стульчик. — Давай, садись. Поговорим о твоей книге.

Но, преисполнившись намерений не сдавать позиций, я протестующе вскинул руку:

— Боюсь, сейчас не лучший момент. У меня назначена еще одна встреча, а тебе, наверное, нужно еще какое-то время, чтобы принять решение, поэтому почему бы нам…

— Я уже принял решение по твоей книге, Майкл.

Я немедленно сел.

— Принял?

— О да. Иначе я бы не стал тебе звонить.

Мы оба несколько секунд помолчали. Затем я спросил:

— И что?

Патрик откинулся на спинку кресла и улыбнулся, как бы поддразнивая меня:

— Мне кажется, тебе сначала лучше немного мне о ней рассказать. Подоплеку. Почему ты написал книгу о семействе Уиншоу. Почему ты написал о них книгу, которая начинается как историческая хроника, а заканчивается как роман. Почему тебе вообще такая мысль в голову пришла?

На эти вопросы я отвечал правдиво, точно и довольно обстоятельно. После чего мы оба несколько секунд молчали. Затем я опять спросил:

— И что?

— Что?.. Едва ли стоит говорить тебе, что у нас с этой книгой серьезная проблема, Майкл. Это оголтелая клевета.

— Это как раз не проблема. Я изменю всё: имена, место действия, время — всё. Это только начало, понимаешь, — только основа. Я могу замести все следы, сделать все совершенно неузнаваемым. Это только начало.

— Хм-м. — Патрик свел вместе пальцы и задумчиво поднес руки ко рту. — И что нам тогда остается? А остается книга оскорбительная, скандальная, мстительная по тону, очевидно написанная из злобы и даже местами — если не возражаешь — мелковатая.

Я вздохнул с облегчением:

— Так ты опубликуешь ее?

— Думаю, да. При условии, что ты внесешь все необходимые исправления и, разумеется, припишешь какой-нибудь конец.

— Безусловно. Я сейчас как раз над этим работаю и думаю, что-то появится уже… скоро. Очень скоро. — В нахлынувшем возбуждении я даже испытал к Патрику прилив какой-то нежности. — Знаешь, я просто был уверен, что сейчас такая книга — идеальна для рынка, но ты себе не представляешь, как мне было нужно, чтобы ты мне все это сказал. Я волновался, понимаешь, что она так отличается от моих остальных романов…

— Ну не так уж она и отличается, — отмахнулся он.

— Ты думаешь?

— Между этим и твоим последним романом, например, есть определенная стилистическая связь. Я сразу узнал твой голос. В ней, во многом, видны те же самые сильные твои стороны и те же самые…

— Те же самые что? — спросил я, когда он оборвал фразу.

— Прости?

— Ты еще что-то хотел сказать. «Те же самые сильные стороны» и?..

— О, да неважно. В самом деле неважно.

— Те же самые слабости — вот что ты хотел сказать. Правда? Те же самые сильные стороны и те же самые слабости.

— Ну, в общем, да, если хочешь знать.

— А что это значит?

— Ох, ну давай не будем сейчас об этом?

— Хватит, Патрик, говори.

— Ну… — Он встал и подошел к окну. Казалось, автостоянка и кирпичная стена его не вдохновляют. — Ты, наверное, уже не помнишь, о чем мы с тобой говорили в последний раз, верно? Наш с тобой последний разговор много лет назад?

Я помнил очень отчетливо.

— Да нет, сразу не припомню.

— Мы много говорили о твоей работе. Много говорили о твоей прежней работе, твоей будущей работе, о том, над чем ты работал тогда, и я осмелился предложить тебе небольшой критический совет, который тебя, судя по всему, до определенной степени расстроил. Ты наверняка его уже забыл?

Я помнил даже, в каком порядке он произносил тогда слова.

— Боюсь, что точно сказать вряд ли могу…

— Я высказал опасение… ладно, чего уж там, я предположил, что в твоих работах не хватает определенного элемента страстности. Не помнишь?

— Даже отдаленно нет.

— Не то чтобы само это предположение тебя обидело, нет. Но я пошел дальше и сказал — и вот здесь, наверное, проявил чуточку бестактности, — что, возможно, это объясняется тем, что определенного элемента страстности не хватает в… как бы выразиться?.. в твоей жизни. За неимением лучшего слова. — Он внимательно посмотрел на меня — настолько внимательно, что посчитал себя вправе спросить: — Ты ведь это помнишь, правда?

Я пристально смотрел на него, пока меня окончательно не захлестнуло негодование.

— Не понимаю, как ты можешь так говорить, — едва не поперхнулся я. — В этой книге полно страсти. Полно ярости, по крайней мере. Да она вся лишь о том, как я ненавижу этих людей, как они порочны, как они везде гадят своим денежным интересом, своим влиянием, своими привилегиями и удавкой, которую накинули на все рычаги власти; как они всех нас загнали в угол, надули всю эту проклятую страну, поделив ее на ломтики между собой. Ты не представляешь себе, Патрик, каково мне было все годы жить в окружении этого семейства, день за днем, и вокруг — ни одного живого лица, кроме Уиншоу. Почему, ты думаешь, книга получилась именно такой? Потому что лишь необходимость все это записать, попытка сказать о них правду удерживала меня от того, чтобы пойти и перерезать им глотки. Хотя кто-нибудь однажды так наверняка и сделает.

— Хорошо, давай тогда я выражусь иначе…

— Как ты можешь говорить, что в этой книге нет страсти, меня просто поражает, должен признаться.

— Ладно, возможно, «страсть» — не то слово. — Он замялся, но лишь на секунду. — Помнится, в нашем первом разговоре это слово я даже не употреблял. Если уж совсем в лоб, Майкл, я тогда отметил, что в твоей работе нет секса. «Секс» — вот что я говорил, если вспомнить хорошенько. А затем я пустился рассуждать, не означает ли это — не может ли это означать, я не заходил дальше этого предположения, — что к тому же, и в равной степени, здесь можно провести параллель с… подразумеваемым сопутствующим отсутствием… секса… в твоей… Нет, не таю в настоящий момент в твоей работе не хватает сексуального измерения, Майкл, и я лишь задался вопросом: не потому ли это, возможно, что сексуального измерения нет — вернее, не хватает — в твоей… в твоей реальной жизни. Как таковой.

— Понимаю. — Я встал. — Патрик, я разочарован. Никогда не думал, что ты — из тех редакторов, что приказывают своим авторам вставлять в книги больше секса, чтобы книги эти лучше продавались.

— Нет-нет, я не об этом. Вовсе не об этом. Просто хочу сказать, что в жизненном опыте твоих персонажей имеется существенный аспект, не находящий выражения в книге. Ты избегаешь его. Танцуешь перед ним на задних лапках. Знай я тебя хуже, я бы решил, что ты его боишься.

— Я не собираюсь больше это выслушивать, — сказал я, направляясь к двери.

— Майкл?

Я обернулся.

— Контракт я отправлю тебе почтой сегодня вечером.

— Спасибо. — Я уже совсем было вышел в коридор, но что-то меня остановило. — Ты насыпал мне в рану немного соли, знаешь ли, когда пустился рассуждать об… элементе, которого недостает в моей жизни.

— Я знаю.

— Хорошие сцены секса всегда трудно писать.

— Я знаю.

— И все равно спасибо. — И еще одна запоздалая мысль: — Мы должны с тобой на днях пообедать, как в старые добрые времена.

— Компания больше не разрешает мне угощать авторов обедами, — ответил Патрик. — Но если ты знаешь какое-нибудь не сильно дорогое место, мы всегда можем скинуться.

Когда я выходил за дверь, он наливал себе воды.

3

Моя встреча с Патриком затянулась, и я чуть не опоздал в особняк «Тщеславие». По дороге я надеялся где-нибудь перекусить, но времени не оставалось, пришлось довольствоваться шоколадками. Я купил какой-то новый батончик под названием «Твёрлз»: спиральки чешуйчатого шоколада, облитые густой и сочной сливочной глазурью. Оказалось совсем недурно, хотя нахальства им, конечно, не занимать: назвали батончики «новыми», а сами явно сперли концепцию «Риппла». Тем не менее эта шоколадка казалась как-то тверже, толще и питательнее. Еще я купил пакетик «Молтизерз», но открывать его уже не захотелось.

В «Павлин Пресс» ноги меня несли сами, и причина может показаться довольно дурацкой. Первым сотрудником издательства, с которым я познакомился, была женщина по имени Элис Хастингс — именно она предложила мне написать книгу об Уиншоу, — и у нас, как мне примерещилось, немедленно установилось какое-то взаимопонимание. К тому же, следует прибавить, она была молода и очень хороша собой, так что возможностью и необходимостью дальнейших встреч с нею в немалой степени определялась и привлекательность всего проекта. Но случиться этому было не суждено. Меня вскоре вверили опеке некой миссис Тонкс — откровенной и весьма приветливой даме довольно преклонных лет, которая со временем взяла на себя полную ответственность за весь мой творческий процесс. К обязанностям своим она относилась серьезно и всеми силами старалась дать мне понять, что я в надежных руках каждое Рождество, например, отправляла мне бандероль в подарочной упаковке со своими любимыми книгами, изданными «Павлином» за год. Таким вот образом моя библиотека украсилась литературными перлами вроде «Великих сантехников Албании», «300 лет халитоза», ошеломляющим исследованием преподобного Дж У. Чечевиджа «Итак, вы считаете, что знаете о плинтусах все?», а также поистине незабываемым мемуаром — хоть я сейчас и не могу припомнить имени автора, — озаглавленным «Жизнь в упаковке. Фрагменты автобиографии. Том IX: Пенопластовые годы». Я ценил такую щедрость, но она едва ли могла заменить мне новые встречи с Элис. Во время редких самоличных визитов в издательство (раза три или четыре) я всегда подчеркнуто осведомлялся о ней. Но всякий раз удача отворачивалась от меня: Элис всегда выходила на обед, была в отпуске или работала с автором. Но даже теперь, как это ни абсурдно, через восемь лет после нашей первой и единственной встречи, меня пробивало сладким томлением сексуальной ностальгии, когда я входил в здание. Мысль о том, что мне может посчастливиться хоть мельком увидеть ее или перекинуться с нею словом, прибавляла упругости моим шагам, и на кнопку вызова лифта я нажимал с весьма напыщенным взмахом.

Как бы то ни было, сегодня меня бодрила даже непритязательная деловитость миссис Тонкс; обсуждать с ней дела было несравненно легче, нежели вести переговоры с Патриком. Я почти блаженствовал. Или рассчитывал блаженствовать, пока стоял, вглядываясь в зеркало кабины и стирая с нижней губы шоколадный мазок, а лифт тем временем плавно возносил меня на девятый этаж.

Но когда миссис Тонкс, вместо того чтобы парить меня в приемной, сама поспешила навстречу, едва заслышав, что я вошел в редакцию, стало ясно: что-то не так. Крепкое деловое лицо пылало не свойственным ему румянцем, пальцы нервно теребили крупные деревянные бусы, спускавшиеся на колышущуюся грудь.

— Мистер Оуэн, — выговорила она, не успев перевести дыхание, — я пыталась дозвониться вам все утро, чтобы вы не ездили зря.

— Вам не удалось просмотреть рукопись? — спросил я, следуя за нею в просторный удобный кабинет, декорированный деревцами бонсай и современными абстрактными скульптурами.

— Я намеревалась прочесть ее сегодня до вашего прихода, — ответила она, усаживая меня в кресло, — однако мне не позволили обстоятельства. У нас здесь все кувырком. Произошло нечто неслыханное. Чтобы не томить вас более, скажу: сегодня ночью нас ограбили.

Никогда не мог придумать, как следует реагировать на такие заявления. На сей раз ответ мой прозвучал примерно так:

— Какой ужас. — За этой репликой последовала вторая: — Надеюсь, ничего ценного не пропало?

— Не украли совершенно ничего, — сообщила миссис Тонкс. — За исключением вашей рукописи.

Тут я заткнулся.

— Она лежала у меня в верхнем ящике стола. Судя по всему, долго искать ее вору не пришлось. Полицию пока не уведомляли: сначала мне хотелось поговорить с вами. Мистер Оуэн, известна ли вам причина, почему рукопись пропала именно сейчас — вскоре после того, как мы ее получили? Быть может, вы совершили в последнее время что-либо, насторожившее кого-то относительно того факта, что вы возобновили работу над этой книгой?

Я задумался на секунду и ответил:

— Да. — И, сердито расхаживая по комнате (а сердился я только на себя), рассказал ей о газетном объявлении. — Помимо всего прочего, это должно было означать объявление войны. Закодированный вызов. И его, очевидно, кто-то принял.

— Делать этого не следовало, — сказала миссис Тонкс. — По крайней мере, не стоило давать наш адрес, предварительно с нами не посоветовавшись. В любом случае, вопрос остается открытым. Украсть ее мог кто угодно.

— Не думаю. — Мои подозрения стали проясняться. — Некоторые члены семейства Уиншоу уже доказали свою заинтересованность в том, чтобы воспрепятствовать выходу этой книги, и меня бы вовсе не удивило…

Миссис Тонкс не слушала.

— Мне кажется, следует сообщить об этом мистеру Макгэнни, — сказала она. — Пройдемте со мной, будьте добры.

Мы вышли обратно в приемную, и на несколько минут она исчезла за дверью другого кабинета, оставив меня наедине с секретаршей. Убаюканный перестуком по клавишам компьютера, я погрузился в бессвязные размышления о том, кто из Уиншоу мог стащить мою рукопись (или, вероятнее всего, кого-то для этой цели нанял). Первым кандидатом был Генри: в конце концов, он уже один раз пытался ее сжечь. Но и остальных исключать не следовало. Кто бы за этим ни стоял, вряд ли их целью было воспрепятствовать появлению книги: разумеется, злоумышленники должны были предположить, что я сделаю несколько копий. Скорее всего, они собирались просто посмотреть, насколько далеко зашли мои изыскания. Я решил, что об этом голова у меня пока болеть не должна — сначала нужно раздобыть еще какие-нибудь факты. Но пришло время задать другой, более насущный вопрос.

Я подошел к столу секретарши и с напускным безразличием спросил:

— Полагаю… мисс Хастингс сегодня уже не будет?

Секретарша скучающе глянула на меня безо всякого выражения.

— Я здесь временно, — ответила она.

В этот момент миссис Тонкс появилась из-за двери и поманила меня в кабинет. Я ни разу не встречался с мистером Макгэнни, директором издательства, а потому не знал, чего ожидать. Во-первых, мое воображение поразила роскошь его кабинета: там гордо громоздились кожаные кресла, а окно во всю стену выходило на местный пар. Что же касается самого директора, то, по моим прикидкам, ему выходило лет за пятьдесят; лицо отчетливо лошадиное, — вероятно, скакуна хороших кровей, но все равно тощее и хитрое. Изъяснялся он не с грубым шотландским акцентом, как я рассчитывал, а изысканно тянул гласные — так положено англичанам, выпускникам Оксбриджа и частных школ.

— Садитесь, Оуэн, садитесь. — Он смотрел на меня через стол. Миссис Тонкс осталась стоять у окна. — Серьезные новости о книге Уиншоу. Как вы можете их истолковать?

— Мне кажется, моя линия исследований представляется некоторым членам этого семейства слишком противоречивой. Думаю, им захотелось попробовать на зуб, что именно я предполагаю писать.

— Гм-м. Довольно хитрый способ — вы не находите? — Он нагнулся ко мне. — Буду с вами откровенен, Оуэн. Противоречия — не по мне.

— Понимаю.

— Но у каждой медали две стороны. Не я заказывал вам эту книгу, и мне совершенно плевать, что вы в ней напишете. Это дело мисс Уиншоу. Ей и решать, что туда войдет и что оттуда выйдет, и, по-моему, такой порядок вещей предоставляет вам достаточно свободы. Все мы знаем, и особого смысла ходить вокруг да около нет: до полного тома старухе не хватает одного-двух форзацев. Мягко говоря.

— Боюсь, вы правы.

— Итак, давайте начистоту, Оуэн. Насколько я понимаю, через своих адвокатов мисс Уиншоу сделала довольно приятные финансовые распоряжения в вашу пользу.

— Можно сказать и так.

— И нет большого вреда в том, чтобы вы знали: почти то же самое она сделала относительно вашего покорного. Я имею в виду всю нашу фирму. — Он кашлянул. — Поэтому суть дела в том, что вам не имеет смысла торопиться заканчивать эту книгу. Совершенно никакой спешки. Чем больше, тем лучше, можно сказать. — Он снова кашлянул. — И сходным же образом, я хочу надеяться, перед вами не встанет вопрос о том, чтобы бросить эту работу лишь потому, что какие-то заинтересованные лица могут начать вам угрожать…

В его столе затрещал интерком.

— Да? — ответил он, нажав на кнопку. Раздался голос секретарши:

— Я наконец дозвонилась до командира эскадрильи Фортескью, сэр. По его утверждению, он совершенно уверен, что отправил чек почтой на прошлой неделе.

— Гм! Отправьте ему наше обычное письмо. И не беспокойте меня больше, если нет ничего срочного.

— Кроме того, сэр, звонила ваша дочь.

— Ясно — отказаться от ужина со мной, я полагаю. У нее появился новый приятель, и она лучше пойдет на свидание.

— Не совсем. Она сказала, что сегодня у нее отменили дневное прослушивание, поэтому она приедет к вам пораньше. Она уже в пути.

— О… Тогда ладно, спасибо.

Мистер Макгэнни задумался на несколько секунд, затем резко встал из-за стола.

— Что ж, Оуэн, мне кажется, я сказал вам все, что хотел сказать в сложившейся ситуации. Мы оба — люди занятые. Как и миссис Тонкс, впрочем. Нет смысла задерживаться — нас всех ждет работа.

— Я провожу вас до лифта. — Миссис Тонкс выступила вперед и взяла меня под руку.

— Приятно было наконец познакомиться с вами, Оуэн, — произнес мистер Макгэнни, когда она уже волокла меня к двери. — Выше голову и хвост морковкой, э?

Я вылетел из его кабинета, не успев ответить.

— Как вы поедете домой? — поинтересовалась миссис Тонкс, спускаясь со мною на лифте и тем самым немало удивив меня. — На такси?

— Ну, я пока еще не думал…

— Я поймаю для вас, — перебила она. И действительно — не только вывела меня на улицу, но и меньше чем за минуту остановила такси.

— В самом деле, не стоило, — запротестовал я, открывая дверцу и почти ожидая, что миссис Тонкс полезет со мной внутрь.

— Не стоит благодарности. Нам нравится баловать своих авторов. Особенно… — добавила она жеманно, — таких важных авторов.

Такси тронулось с места и почти сразу же остановилось у светофора. Пока мы ждали, я успел заметить, как с противоположной стороны к парадному входу особняка «Тщеславие» подкатил другой кэб. Из него вышла женщина, и я, движимый праздным любопытством, обернулся, предполагая, что это, вероятно, и есть дочь мистера Макгэнни. Но нет — к моему удивлению и, как это ни абсурдно, к моему восторгу, то оказалась не кто иная, как Элис Хастингс.

— Элис! — крикнул я из окна машины. — Элис, здравствуйте!

Но она наклонилась, чтобы расплатиться, и не услышала меня; светофор мигнул, и мое такси тронулось с места. Пришлось довольствоваться знанием, что она, по крайней мере, до сих пор работает в издательстве и — судя по тому, что удалось разглядеть, — не сильно изменилась после нашей встречи. Прошло совсем немного времени, и таксист вдруг опустил перегородку и спросил:

— Извините, приятель, но вы, часом, не знаете, кому надо за вами следить, а?

— Следить за мной? А что?

— Да вот там этот синий «ситроен». В двух машинах за нами.

Я обернулся.

— Конечно, при таком плотном движении сказать наверняка трудно, но он за нами едет всю дорогу. Я тут пару раз углы срезал, а он держится. Вот я и спросил…

Вытянув шею, я старался разглядеть водителя другой машины.

— Сейчас чуток газу поддам — посмотрим, что будет. — Таксист молчал, пока мы не доехали чуть ли не до Баттерси. — Нет, стряхнули. Наверно, померещилось.

Я подавил вздох облегчения и откинулся на спинку. Долгий был день. Скорей бы оказаться в одиночестве собственной квартиры, провести вечер с телевизором и видеомагнитофоном. На сегодня людей пока хватит. Они утомляют. Не хотелось видеть даже Фиону.

Таксист отсчитывал в окно сдачу, когда мимо нас, с ревом набирая скорость, проехал синий «ситроен».

— Копать меня поперек и наискось, — вымолвил таксист, глядя ему вслед. — За нами в самом деле следили. Вы давайте поосторожней, приятель, — вам точно кто-то на хвост сел.

— Может, вы и правы, — пробормотал я, когда машина скрылась за углом моего дома. — Очень возможно, что вы и правы.

А про себя подумал: старый битый «ситроен»? Генри Уиншоу, конечно, хитер, но не настолько же.

Генри

21 ноября 1942 г.

Сегодня мне шестнадцать! Матер и Патер подарили мне эту потрясную тетрадь в кожаном переплете, в которой отныне я смогу записывать свои самые тайные мысли [18]. И разумеется, 200 фунтов на старый сберегательный счет, хотя до этих денег я не смогу добраться, к величайшему сожалению, еще пять лет.

А днем они закатили шикарное чаепитие. Были все: Бинко, Жирик, Тефтель и Мяхля, а также пара представительниц прекрасного пола, например изысканная Уэнди Карпентер — увы, со мной она почти не разговаривала [19]. Томас держался индифферентно и заносчиво — как обычно. Но самый большой сюрприз — откуда ни возьмись появился дядя Годфри. Очевидно, у него сейчас отпуск, который он проводит в Уиншоу-Тауэрс, и он специально приехал оттуда, чтобы взглянуть на вашего покорного! В полном обмундировании Королевских ВВС он выглядит потрясно. Пришел ко мне в спальню посмотреть на все модели «Спитфайров», и мы углубились в достаточно серьезную беседу — про Эль-Аламейн [20] и про то, как он подстегнул необходимый боевой дух всех солдат. Он рассказывал, как парни с нетерпением ждут, что после войны все станет гораздо лучше, а потом впал в лирический восторг по поводу какого-то Доклада Бивераджа (?), в котором, судя по всему, говорится про то, как отныне у всех повысится уровень жизни, даже у рабочего класса и тому подобных людей [21]. Уходя, сунул мне в карман пятерку и не сказал ни слова. В самом деле — пристойнее дядьки трудно себе и пожелать.

15 декабря 1942 г.

Пока — худший день в моей жизни, это совершенно точно. Жуткие сцены в Уиншоу-Тауэрс, когда мы туда приехали, чтобы отдать последние почести бедному дяде Годфри. Никто в самом деле не может поверить, что его больше нет: ведь меньше месяца назад он еще приезжал на мой день рождения [22]. Мемориальная служба сама по себе гадость, что уж говорить о Бабке с Дедом, которые выглядели хуже некуда, в часовне собачий холод, снаружи воет ветер и так далее. Но переночевали до этого мы в самом доме, и там приключился кошмарнейший конфуз. Бедная тетушка Тэбс от этого известия окончательно рехнулась и кинулась обвинять дядю Лоренса в том, что это он укокошил собственного брата! Буквально накинулась на него в холле, когда он спускался на ужин, и попыталась размозжить ему голову крокетным молотком. Судя по разговорам, происходило это уже в шестой раз. Меня пытались уберечь от этого зрелища, но, когда мы все сидели за столом, приехали врачи и бедную тетушку с воплями выволокли через парадное. Потом я услышал, как отъезжает фургон, и больше мы ее не видели. Матер говорит, что ее увезли в такое место, «где за нею будут хорошенько присматривать». Надеюсь, она быстро поправится.

При этом я прекрасно понимаю, каково ей. От службы у меня самого прямо ком в горле стоял, и весь остаток дня я пребывал в довольно мрачном настроении — в голове роились глубокие мысли о тщетности войны и прочей катавасии. Пока Патер вез нас домой, я начал в голове сочинять такой вроде как стишок:

Памяти дяди Годфри

Рыдай же, суровое племя Солдат, —

Один из вас не вернулся назад.

Воет ли ветер на стылом погосте,

Льют ли дожди, истлевают ли кости —

Природа скорбит по сыну и брату,

Убитому грязным фашистским гадом.

Нельзя нам сдаваться, мы жизнь отдадим —

О, горький триумф, если мы победим!

Будем именем дяди всегда дорожить,

Хоть сам он в земле Йоркшира лежит,

Венка в честь победы ему не совьют,

И сквозь его тело ромашки растут.[23]

Когда Патер зашел пожелать мне спокойной ночи, я сказал ему, что и помыслить не могу о том, чтобы отправиться на войну — от одной только мысли об этом мне становится жутко. Даже не знаю, что буду делать, когда мне придет повестка. Но он посоветовал об этом не волноваться и произнес что-то загадочное о каких-то сложных взаимосвязях шестеренок. Не совсем понял, что он имел в виду, но уснул я странно успокоенным.

12 ноября 1946 г.

После решительно неприятной консультации с проф. Гудманом, моим новым — хотя, если говорить правду, довольно ветхим — преподавателем теории вероятности, отправился прогуляться по садам Магдалины. Сегодня вечером осенний Оксфорд выглядит изумительно. Начинаю здесь чувствовать себя как дома. После прогулки наконец решил посетить собрание Консервативной ассоциации. Патер будет очень доволен. (Нужно будет ему об этом написать.)

А теперь, дорогой Дневничок, я доверю тебе кое-какую совершенно секретную информацию, ибо суть дела такова: МНЕ КАЖЕТСЯ, Я ВЛЮБЛЕН. Да! Впервые в жизни! Президент Ассоциации — девушка из Сомервилля по имени Маргарет Робертс, и я должен сказать, что она абсолютно прелестна! [24] Совершенно роскошная копна каштановых волос — мне так хотелось в нее зарыться целиком. По большей части я просто не мог отвести от нее глаз, но после набрался храбрости, подошел и сказал, как мне понравилось собрание. Она поблагодарила и выразила надежду, что я приду еще. Только попробуйте меня остановить!

Она произнесла совершенно блистательную речь. Все, что она говорила, — правда. Все так и есть. Я никогда не слышал, чтобы так ясно излагали.

Сердце мое и разум — твои, Маргарет; делай с ними что пожелаешь.

11 февраля 1948 г.

Сегодня был дядя Лоренс. Это хорошая новость, поскольку семестр у нас еще не закончился, а моя наличность на исходе: на старика же всегда можно положиться — обязательно перед отъездом что-нибудь подкинет. Когда он приехал, у меня в комнате был Гиллам, — примерно в половине первого, и мы все вместе отправились на ланч. Я думал, будет настоящий фейерверк, потому что рано или поздно они с дядей обязательно дойдут до политики; все тем не менее прошло крайне добродушно. Гиллам до мозга костей лейборист. Как правило, мы стараемся не касаться этой темы, но я лично думаю, что несет он преимущественно ахинею. Как бы то ни было, дядя вскоре унюхал в нем заскорузлого бивениста [25] и начал поддразнивать его за то и это. Спросил, что он думает о Национальной службе здравоохранения, и Гиллам, разумеется, впал в экстаз. А дядя на это сказал: в таком случае почему, как вы считаете, все врачи выступают против нее? Поскольку лишь вчера Британская медицинская ассоциация (еще раз) проголосовала против сотрудничества со всей этой белибердой. Гиллам что-то промямлил насчет того, что силам реакции нужно сопротивляться, а дядя тут же выдернул у него из-под ног ковер, сказав, что он, как бизнесмен, считает, что замысел централизованной Службы здравоохранения весьма и весьма здрав сам по себе, поскольку в конечном итоге медициной можно управлять как бизнесом — с акционерами, советом директоров и генеральным управляющим. И это — единственный способ сделать ее эффективной: пусть катится по рельсам бизнеса, т. е. с целью получения прибыли. Все это для Гиллама, конечно, звучало полной анафемой. Но дядя уже разошелся и начал говорить, что в действительности Служба здравоохранения — если ею должным образом управлять — может оказаться самым прибыльным бизнесом всех времен, поскольку медицина — как проституция: спрос на нее никогда не упадет, она неисчерпаема. Он сказал, что, если кому-то удастся добиться того, чтобы его назначили управляющим приватизированной Службы здравоохранения, этот человек вскоре станет одним из богатейших и влиятельнейших в стране. Гиллам кинулся доказывать, что этого никогда не произойдет, поскольку сам товар — человеческая жизнь — не может быть исчислен количественно. На качество жизни, сказал он, нельзя повесить ценник. И добавил: как бы Уиншоу с этим ни спорили. Этим он довольно лестно намекал на краткое сообщение под названием «Качество количественно», которое я делал на заседании Пифагорейского общества. В сообщении я доказывал (довольно фривольно, надо заметить), что не существует таких условий — духовных, метафизических, психологических или эмоциональных, — которые нельзя выразить математически. (Доклад этот, кажется, наделал шуму: Гиллам мимоходом сообщил дяде, что его название неизменно всплывает в разговорах, когда упоминается мое имя.)

После ланча мы с дядей сели у меня в комнате пить чай. Я поздравил его с успешным розыгрышем Гиллама, но дядя ответил, что все это абсолютно всерьез и мне следует хорошенько запомнить все, что он говорил о Службе здравоохранения. Потом спросил меня, что я собираюсь делать после окончания Оксфорда, и я ответил, что пока не решил: пойду в промышленность или в политику. Когда я упомянул политику, он спросил, на чьей стороне, и я сказал, что не знаю, а он ответил, что пока разницы нет — обе стороны слишком занесло влево, это их реакция на Гитлера. Затем сказал, что есть несколько компаний, в которых он мог бы найти для меня местечко, если хочу: нет никакого смысла начинать с самого дна, я с таким же успехом могу сразу войти в совет директоров. Я его за это поблагодарил и сказал, что буду держать это в уме. До этого момента дядя Лоренс был мне более или менее безразличен, но, похоже, человек он приличный и достойный. Перед уходом дал мне восемьдесят фунтов десятифунтовыми билетами, и это позволит мне дотянуть до конца семестра довольно славно.[26]

СЛУЖБА РАСШИФРОВКИ БИ-БИ-СИ

НАЗВАНИЕ ПРОГРАММЫ: Важность момента

ЭФИР: 18 июля 1958

ВЕДУЩИЙ: Алан Бимиш[27]


БИМИШ. …А теперь переходим к новой рубрике нашей передачи, которую мы решили назвать «Заднескамеечник». Мы надеемся, скоро она займет постоянное место в нашей программе. Если нам хочется узнать мнение премьер-министра по какому-то конкретному вопросу, или же… э-э… взгляды лидера оппозиции, например, все мы знаем, где искать ответы. Мы найдем их в газетах или услышим по радио. Но что говорить об… э-э… обычных рабочих лошадках парламента, о заднескамеечниках, о тех, кого избрали представлять интересы вашего района вы сами? Что такой человек может думать о… э-э… более масштабных политических вопросах сегодняшнего дня? Чтобы помочь нам разобраться в этом, я сейчас имею честь пригласить в студию нашего первого гостя этой рубрики, Генри… э-э… Уиншоу, парламентария-лейбориста от Фритвилла и Ропсли. Мистер Уиншоу, добрый вечер.

УИНШОУ. Здравствуйте. Итак, нынешнее правительство не хочет понимать, что…

БИМИШ. Секундочку, мистер Уиншоу. Если вы позволите, я познакомлю наших телезрителей с кое-какими… э-э… подробностями вашей биографии, чтобы люди имели представление…

УИНШОУ. О да, конечно. Разумеется.

БИМИШ. Итак, вы родились в Йоркшире, не так ли, и получили степень по математике в… э-э… Оксфордском университете. После окончания университета, насколько я понимаю, работали в промышленности и занимали пост исполнительного председателя совета директоров компании «Лэмберт и Кокс», когда выдвинули себя кандидатом от Лейбористской партии.

УИНШОУ. Да, это так.

БИМИШ. Вас избрали в парламент в 1955 году, но свою должность в «Лэмберте» вы сохранили, а кроме того, продолжали служить в качестве активного… э-э… члена совета директоров компании «Текстиль и ткацкие изделия Спрэггон».

УИНШОУ. Ну что, я полагаю, что это очень важно — поддерживать контакт с производственными… эгхм… процессами на… эгхм… на самом, так сказать, корневом уровне.

БИМИШ. Естественно, с вашим пристальным интересом к… э-э… вопросам промышленности вы должны обладать довольно резким мнением по поводу недавнего решения мистера Эймори [28] о послаблении кредитных ограничений.

УИНШОУ. Естественно, обладаю. А нынешнее правительство просто не хочет понимать, что…

БИМИШ. Но прежде, чем мы перейдем к обсуждению этого вопроса, мне хотелось бы, наверное, рассмотреть его под более… э-э… глобальным углом, поскольку, в конце концов, только один вопрос всплывал в последние дни на слушаниях палаты общин, и вопрос этот, разумеется, — революция в… э-э… Ираке [29]. Вы, конечно же, следили за дебатами?

УИНШОУ. Э-э. Ну, я на этой неделе не присутствовал на заседаниях палаты так часто, как, .. эгхм… так часто, как этого бы хотелось. Деловые обязательства требовали… я имею в виду деловые обязательства моих избирателей, разумеется… были весьма… эгхм… весьма безотлагательными.

БИМИШ. Но, к примеру, какое воздействие, на ваш личный взгляд, произведет мятеж бригадного генерала Кассема на политическое равновесие?

УИНШОУ. Ну-у… ну, вся ситуация на Ближнем Востоке, как вам известно, довольно шаткая.

БИМИШ. Воистину. Однако, мне кажется, можно не кривя душой назвать этот путч особенно кровавым даже по меркам региона в целом.

УИНШОУ. Вполне.

БИМИШ. Предвидите ли вы какие-то проблемы для мистера Макмиллана [30] в признании нового правительства?

УИНШОУ. О, я уверен, что он… поймет, когда они возникнут. Я полагаю, что он сравнительно неплохо ознакомлен с этой частью света.

БИМИШ. Нет, я говорю это к тому, мистер Уин-шоу, — я говорю это к тому, что в некоторых кругах существует озабоченность последствиями насильственного установления левого режима для перспектив нашей торговли с Ираком. Да и как это скажется на наших дружеских отношениях с этой страной в целом.

УИНШОУ. Ну, лично у меня нет никаких дружеских отношений ни с кем в этой стране. Но всем, у кого там друзья, по моему мнению, можно дать один хороший совет: вывозите их оттуда побыстрее. Мне кажется, жить там сейчас — абсолютно жутко.

БИМИШ. Позвольте мне поставить вопрос иначе. В палате общин несколько бурно обсуждается решение мистера Макмиллана отправить в этот регион британские части. Считаете ли вы, что это может привести нас к новому Суэцу?

УИНШОУ. Нет, не считаю. И могу объяснить почему. Видите ли, Суэц — это канал, очень крупный канал, протекающий, насколько я понимаю, через Египет. А в Ираке нет никаких каналов. Абсолютно никаких каналов в нем нет. Это существенный фактор, о котором постоянно забывают те, кто пытается поставить такой вопрос. Поэтому я считаю, что подобное сравнение не выдерживает никакой критики.

БИМИШ. И наконец, мистер Уиншоу, не видите ли вы какой-либо иронии в том, что этот путч — потенциально враждебный нашим национальным интересам — был проведен армией, обученной и снабженной британцами? По традиции правительства Великобритании и Ирака очень тесно сотрудничали в этой области. Не считаете ли вы, что масштабы их военных уз теперь отошли в прошлое?

УИНШОУ. Ну, я очень надеюсь, что нет. Я всегда считал усы иракских военных довольно привлекательными и… эгхм… масштабными. Да и многие британские офицеры, должен заметить, носят их с гордостью. Поэтому, если такое случится, это станет поистине печальным днем для нашей страны.

БИМИШ. Ну что ж, я вижу, что наше время истекло, и мне остается лишь сказать большое спасибо Генри Уиншоу за то, что он согласился стать гостем нашей сегодняшней программы. А теперь — Аластер и его новости с мест.

УИНШОУ. А здесь бар где-нибудь есть?

БИМИШ. Мне кажется, мы еще в эфире.

5 февраля 1960 г.

Потрясение всей моей жизни. Утром делать было особенно нечего, и около одиннадцати забрел в палату. Повестка дня была не сильно многообещающей: второе чтение «Билля об общественных органах (допуск прессы на заседания)». Свою первую речь должен был произносить новый член парламента от Финчли — некая Маргарет Тэтчер, и черт бы меня подрал, если это не оказалась та самая Маргарет Робертс, которая просто сшибла меня с ног в Консервативной ассоциации Оксфорда! Пятнадцать лет назад, чтоб мне провалиться! Дебют оказался изумительным — все ее поздравляли весьма неумеренным образом, — хотя, к своему стыду, вынужден признаться, я понял лишь примерно половину. Пока она говорила, годы, казалось, откатывались назад, и в конце я уже, наверное, таращился на нее из своего ряда, раскрыв рот, как какой-нибудь изголодавшийся по сексу подросток. Эти волосы! Эти глаза! Этот голос!

После я подошел к ней убедиться, помнит ли она меня. Видимо, помнит, только она этого не признала. Сейчас она, разумеется, замужем (за каким-то предпринимателем) и с детьми (двойня) [31]. Какую гордость, какую изумительную гордость должен испытывать ее супруг. Она спешила на встречу с ним, и поговорить нам удалось лишь несколько минут. Затем я в одиночестве пообедал в Зале для членов палаты и вернулся к себе в берлогу. Позвонил Уэнди, но сказать было нечего. Похоже, она пьяна.

Она превратилась в жуткую обузу. Одно имя ее — Уэнди Уиншоу, — даже оно звучит абсурдно. Больше не осмеливаюсь брать ее с собой на люди. Сегодня — 3 года и 247 дней с последнего соития. (С ней, то есть.)

Спросил Маргарет, что она думает о Макмиллане и его ветрах перемен [32]. Много она мне не выдала, но я подозреваю, что думаем мы с нею одинаково. Ни она, ни я на этой стадии не можем себе позволить выложить все карты на стол.

Я чувствую — совсем как много лет назад, хотя, быть может, с большими основаниями, — что судьбы наши необъяснимым образом переплетены.

20 сентября 1961 г.

Сегодня днем — наглый телефонный звонок от Кнута [33], который как-то разнюхал про наши маленькие contretemps [34] в Уиншоу-Тауэрс на выходных [35]. Не спрашивайте меня как об этом напечатали в местной газете, но Лоренс уже позаботился, чтобы дальше дело не пошло. Черт бы подрал эту мою проклятую семейку! Ни раньше, ни позже… что ж, ни на какую лояльность с моей стороны они могут не рассчитывать.

Так или иначе, ему хотелось знать о Табите и ее болезни, а также, не заперты ли у нас на чердаках какие-нибудь другие психи. Я всеми силами постарался сгладить происшествие, но его это, кажется, не очень убедило. Если дойдет до Гейтскелла [36] (а до него дойдет, я уверен), что станет с моими перспективами на пост в кабинете?

14 июля 1962 г.

В газетах — много праведного негодования по поводу перетасовок Макмиллана. Должен сказать, по мне, увольнение семи министров за один вечер — отличный ход. Со своей стороны — не то чтобы я мог об этом кому-нибудь говорить, разумеется, — я восхищаюсь его дерзостью (и она для меня приятный сюрприз). И положа руку на сердце, нашей партии такая беспощадность не повредила бы, чтобы избавиться от некоторых бесхребетных соглашателей, позволивших коммунистам зацепиться. Свары в Глазго — просто самый заметный для публики пример [37]. Если честно, хотелось бы, чтобы вся эта чепуха отмерла вместе с Бивеном. Что останется мне, если партия все дальше и дальше будет склоняться влево? Ходят разговоры о том, что следующим лидером станет Уилсон, а это просто катастрофа. Для начала, этот человек меня ненавидит и презирает. На заседаниях палаты никогда не здоровается. Я просидел на этих скамьях семь чертовых лет, и будь я проклят, если не получу с этого хоть что-то.[38]

8 ноября 1967 г.

Сегодня днем — краткая, но унизительная беседа с Ричардом Кроссманом [39] в Чайной комнате. Формально он остановился, чтобы поздравить меня с назначением, но в этом чувствовалась какая-то насмешка. Я буквально слышал ее. Мерзавец. Ну что ж, заместитель министра — это еще на один шажок ближе к передним скамьям, не так ли? Хотя не имеет смысла обманываться. Суть в том, что будь я на Другой Стороне, то был бы уже у самой верхушки теневого кабинета. Я играю не за ту команду, это становится все более очевидным. Уилсон и его кучка приятелей не имеют ни малейшего представления о том, как должен выглядеть способный человек. Ни у кого из них — никакого видения.

На финансовом фронте — тоже полный мрак. При этой администрации, с шорами на глазах, совершенно невозможно конструктивно заниматься бизнесом — все равно что бегать по болоту. В «Объединенных» прибыль упала на 16%, в «Вечнозеленом» — на 38%. Вместе с тем Дороти, кажется, процветает, поэтому ее предложение занять не-исполнительный пост чем дальше, тем привлекательнее. Может, на следующих выборах подать в отставку и вообще выйти из этой мышиной возни?

Разумеется, в любом случае нет гарантии, что я в нее вернусь. В данный момент — вопрос очень спорный. Появление Уэнди в местной газетенке тоже мало что даст. Глупая тварь: с таким весом еще повезло, что она ничего не раздавила. А могла бы и убиться.

(Опасные мысли, Уиншоу. Очень опасные.)

19 июня 1970 г.

Ну что ж, мы заслужили поражение. [40] Теперь страна получила самое неуступчивое правительство со времен войны. И поделом. Народ следует вытрясти из его свинского самодовольства.

Маргарет наконец получила пост в кабинете: министр образования. Она будет изумительна — в этом я убежден.

Здравоохранением заправляет Кит Джозеф. [41] Для меня он — отчасти неизвестная величина. Большого впечатления не производит. Я заметил лишь слегка маниакальный блеск в глазах, что несколько обескураживает.

Мое большинство снизилось до 1500. Честно говоря, удивительно, что так много, — но эта публика и за портновский манекен проголосует, если на него прицепить значок с надписью «Лейборист». Какой отвратительный фарс.

27 марта 1973 г.

Дебаты о реформах Национальной службы здравоохранения, предложенных Джозефом, тянутся уже который день. [42] Все те же люди выдвигают все те же пустячные возражения. Речь нашего человека — из рук вон. Даже не остался дослушать до конца, весь день заглядывал в зал и снова уходил. Билль — вовсе не такой, каким должен быть, но по крайней мере шаг в нужном направлении: более эффективная структура управления, больше посторонних (или «широкопрофильников», как он их называет) в различных советах директоров, — я полагаю, это означает «бизнесменов». Мне кажется, это оно и есть — начало процесса взимания долгов. Так что мне пора думать над следующим ходом.

Наконец — голосование, примерно в 10.15. Как обычно, выполнил долг. Но попробую на днях прижать в углу сэра Кита и дать ему понять, к кому у меня лежит душа в действительности. Похоже, он из тех парней, кто может хранить секреты.

3 июля 1974 г.

Забыл упомянуть вовремя, но на прошлой неделе умерла Уэнди. Вообще-то никто особенно и не удивился, а уж я — меньше всего. 20 таблеток аспирина и большой стакан скотча. Эта женщина никогда ничего не делала наполовину.

Сегодня утром похороны, поэтому со свистом пронесся по трассе и поспел вовремя. Сравнительно скромные — и слава богу, никаких родственников. Вернулся в Лондон как раз к заявлению Касл о забастовке медсестер. [43] Оправдались худшие страхи — она хочет частные места в Службе здравоохранения вообще свести на нет. Безумие. Наша победа на выборах (если ее можно так назвать) теперь кажется мне тем, чем является на самом деле: национальным бедствием. Так продолжаться не может. Уилсон не способен долго оставаться у власти без поддержки большинства, а когда он объявит дату следующего голосования, я сдам свою позицию. Господи, лишь бы поскорее.

7-10 октября 1975 г.

Посетил конференцию тори в своей новой роли журналиста. Редактор хочет 8900 слов в день, моя сводка должна решить, означает ли избрание Маргарет [44] отход от старомодного консерватизма раз и навсегда. Он подумал, что интересно было бы написать об этом с левой точки зрения, хотя для него, возможно, станет сюрпризом то, что я собираюсь сказать. [45]

Все здесь отмечают контраст с лейбористским шабашем в Блэкпуле на прошлой неделе. Очевидно, там все погрузилось в полнейшую неразбериху — партия раздирает себя на части, а Уилсон предупреждает об экстремистах среди избирателей, хотя я ему сто лет назад еще мог об этом сказать. Годами внутрь партии пролезают марксисты. Будь на месте глаза — давно заметили бы.

Кульминация этой недели — великолепная речь Джозефа. Заявил, что никакой «нейтральной территории» быть не может и единственный консенсус должен быть основан на рыночной экономике. Некоторых делегатов это заметно ошеломило, но дайте им несколько лет, и они поймут, как он прав.

Это только начало. Я чувствую. Неужели действительно потребовалось так много времени, чтобы дойти до этого?

18 ноября 1977 г.

Партия придавила меня и не отпускала двадцать лет. Двадцать лет, потраченных впустую. Ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем лицезрение ее распада. Выборы руководства — фарс, и теперь в Номере 10 у нас появился новый жилец — политический карлик, ни больше ни меньше, не имеющий ни малейшего понятия о том, как нужно управлять страной, не получивший мандата доверия народа. [46] За каждый голос приходится драться насмерть, и остаток своих дней он проведет в потворствовании либералам.

Редж Прентис [47] объявил о своем переходе в стан тори. Вот дурак. Подлинная власть — у средств массовой информации и в закулисном политиканстве. Если он за все годы в парламенте до этого не додумался, то придурок вдвойне — даже больше, чем я считал. Совершенно очевидно, что через год-другой Маргарет станет премьер-министром, и сейчас самое главное — подготовить законодательство. Как только они туда доберутся, шевелиться нужно будет быстро.

Работа над биллем о Национальной службе здравоохранения продолжается. Мне удалось их убедить, что первым делом следует обратить вспять политику уничтожения частных мест. Более радикальным мерам придется подождать, но это ненадолго. Нужно протащить побольше деловых людей, составить объемистый доклад и показать, что нынешняя система — полный хаос и неразбериха. Если бы в медицину пришел кто-нибудь, скажем, из сети супермаркетов и увидел, как они тут всем управляют… с ним бы, наверное, случился припадок.

А это мысль: почему бы не предложить им Лоренса? Мне кажется, мозги у него еще на месте (ну, почти), и на него определенно можно положиться — он придет к нужным заключениям. В любом случае стоит попробовать.

Сейчас я вижу ее, разговариваю с ней — как никогда много. Какие счастливые дни.

23 июня 1982 г.

Очень приятный ланч с Томасом в частном кабинете «Стюарда». [48] Превосходный портвейн — нужно заставить Клуб тоже такой покупать, чтобы они больше не подавали этот малиновый сироп. Фазан слегка пережарен. Чуть не сломал зуб.

Томас согласился помочь нам выпороть «Телеком». [49] Сначала потребовалось его малость поубеждать, но мне это удалось: если и он сам, и его банк собираются процветать при правительстве Маргарет, следует тверже вести свои дела. Разумеется, помог и намек на вознаграждение, которое его ждет. А кроме того, я предсказал, что в последующие несколько лет можно ожидать массовой приватизации со скидками и, если «Стюарда» хочет жизни, готовиться нужно заранее. Он спросил, чего еще можно ждать в ближайшем будущем, и я ответил, что, в сущности, — всего: сталь, газ, «БП», «БР» [50], вода, электричество, да что угодно. Не уверен, что он мне поверил насчет двух последних. Поживем — увидим, сказал ему я.

Это был наш самый долгий разговор лет, наверное, за тридцать. Засиделись до 5, болтали о том о сем. Он показал мне свою новую игрушку — машинку, которая показывает фильмы со штуки, похожей на серебристую грампластинку. Как-то неумеренно он восторгался этой безделицей. Думаю, мода на них не приживется, но вслух ему об этом говорить не стал. Он видел мое последнее выступление по ящику и сказал, что получилось очень хорошо. Я спросил, заметил ли он, что я так и не ответил ни на один вопрос. Оказалось, что нет. Нужно будет рассказать пресс-агентам — будут очень довольны. Последние недели они натаскивают нас почем зря, и, похоже, не напрасно. Прокручивая вечером интервью еще раз, засек время и с изумлением обнаружил, что всего через 23 секунды после вопроса о «Бельграно» [51] уже говорил об инфильтрации активистов в Лейбористскую партию. Иногда сам себе удивляюсь.

18 июня 1984 г.

Реформы продвигаются, хоть и не так быстро, как я надеялся. Похоже, у всех в комитете календарь забит до отказа, и сегодня нам удалось собраться вместе лишь во второй раз после объявления пересмотра. Но все равно — доклад Гриффита [52] дает нам много пищи для размышлений, служит твердым толчком в нужном направлении, поскольку наносит смертельный удар по всей идее управления посредством «консенсуса». Один член комитета — дама, как я подозреваю, розоватых наклонностей — поставила это под сомнение, но я заткнул ей рот, процитировав данное Маргарет определение консенсуса как «процесса отказа от всех убеждений, принципов, ценностей и политик», а также «вещи, в которую никто не верит и против которой никто не возражает». Высказался, я считаю.

Закончится все тем, что мы станем рекомендовать — если я буду иметь к этому какое-то отношение — введение на всех уровнях генеральных менеджеров с жалованьем, напрямую зависящим от качества их работы. Вот что самое важное. Нам следует придушить это романтичное и наивное заблуждение, будто людей можно мотивировать чем-то иным, кроме денег. Если все завершится тем, что я в конце концов начну управлять этим балаганом, мне нужны такие подчиненные, на которых я могу положиться: они будут отдавать себя работе целиком.

Вечером поднялся в Телевизионную комнату Клуба как раз к началу «Девятичасовых новостей» и увидел потрясающие сцены в какой-то шахте или где-то вроде [53]. Целый отряд бандитского вида шахтеров кидался в убийственную неспровоцированную атаку — некоторые даже швыряли камни — на полицейских, вооруженных только дубинками и щитами для разгона демонстрантов. Когда же конная полиция попробовала проехать, некоторые из этих хулиганов нагло преграждали им путь и намеренно путались под ногами, чтобы лошади спотыкались. Что бы сказал об этом Киннок, интересно? [54]

29 октября 1985 г.

Сегодня вечером был в Шепардз-Буш, съемки в программе «Вечер новостей», и ведущим оказался не кто иной, как мой заклятый враг Бимиш. В первую же минуту хотел встать и уйти, поскольку известно, что этот человек — практически коммунист, и ему не место в кресле ведущего якобы беспристрастной дискуссии. Как бы то ни было, во время этого фарса мне удалось выглядеть неплохо. Чтобы представить «другую точку зрения», они вытащили чудовищно уродливую врачиху в фирменных очках Национальной службы здравоохранения и с большой душой: она принялась ныть и стенать о «доброй воле» и «хроническом недофинансировании», пока я не поставил ее на место, приведя несколько простых фактов. Думал, что больше ее не увижу, но после передачи она подошла ко мне — вся такая радушная — и заявила, что мы были знакомы с ее отцом в Оксфорде. Фамилия — Гиллам, судя по всему. Ничего важного врачиха не сказала — подозреваю, это был просто повод меня приболтать, а поскольку без студийных прожекторов она выглядела не такой уж горгоной, я осведомился, просто чтобы показать, что я на нее не злюсь, не желает ли она наскоро перепихнуться. Что и говорить — ничего не вышло. Она жутко оскорбилась и вылетела вон. (Если вдуматься, вид у нее действительно несколько лесбийский. Не везет так не везет.) [55]

* * *

Из книги Алана Бимиш. «Ящур ящика: мемуары разочарованного телевизионщика» («Кейп», 1993).

…Я даже могу привести случай, впервые убедивший меня в том, что качество публичных дебатов в этой стране неудержимо падает. Это произошло в октябре 1985 года, во время одного из моих нечастых появлений в программе «Вечер новостей» в качестве ведущего. Гостем передачи в тот раз был Генри Уиншоу (или лорд Уиншоу, как нам всем пришлось привыкнуть его называть за год или за два до его смерти), а темой — Национальная служба здравоохранения.

Происходило это, как вы наверняка помните, в самый разгар тэтчеризма, и последние несколько месяцев мы сталкивались с целым шквалом агрессивных мер, оглушавших и дезориентировавших левое крыло избирателей: в июне заявлено о радикальном урезании дотаций на «всеобщее благоденствие», в июле распущен Совет Большого Лондона [56], Би-би-си вынуждена отменить документальный сериал с интервью руководителей «Шин фейна» [57] и, наконец, — непреклонное противостояние миссис Тэтчер санкциям против Южной Африки, оставившее ее в полной изоляции на конференции премьер-министров стран Общего рынка. Все это время фоном продолжал бурлить вопрос о Национальной службе здравоохранения. Шел фундаментальный пересмотр политики, и среди медиков все громче раздавался ропот недовольства сокращением финансирования и «приватизацией через черный ход». Мы решили, что полезно пригласить в программу одного из архитекторов реформы НСЗ и поставить его лицом к лицу с человеком, работающим на переднем крае медицины в какой-нибудь лондонской больнице.

Выбор остановился на молодом враче Джейн Гиллам: она незадолго до этого участвовала в прямом эфире Радио-4 и поразила всех своей убежденностью и. знанием деталей. Я помню ее: высокая женщина, иссиня-черные волосы коротко пострижены, за стеклами очков в золоченой оправе — удивительно воинственные карие глаза; однако с самого начала было ясно, что Уиншоу ей не переплюнуть. Давно ушли те дни, когда я брал у него интервью для старой рубрики «Заднескамеечник» и непреднамеренно засветил его туманные представления о международной политике. В нынешнем одутловатом и злобном огрызке не осталось ничего от прежнего нервного и румяного парламентария. Уиншоу пялился на меня через стол, колотил кулаком и гавкал, будто бешеный пес, отвечая на вопросы доктора Гиллам. Точнее — не будучи в состоянии на них отвечать. Ибо манера Уиншоу вести политические дебаты уже не имела ничего общего с внятной речью и сводилась преимущественно к статистическим данным, которые он периодически разбавлял плевками легкомысленных оскорблений. Итак, сверившись с расшифровкой той программы, я вижу теперь, что доктор Гиллам начала с темы намеренного недофинансирования как прелюдии к приватизации. Ответ Уиншоу звучал так:

— С 17 000 000 за 5 лет 12, 3% ВВП на 4% меньше ЕЭС с 35% опережения СССР для 34 000 ВОПов на каждую ДАС х 19, 24 в реальных терминах 9586 на каждый федеральный ОВ-акт с сезонной поправкой 12 900 000 + 54, 67 х 19% вкл. НДС поднимается до 47% в зависимости от прав на интеллектуальную собственность ИПК НСЗ в размере Ј4, 52 п. и НСЗ гарантированно остается в наших руках.

На что доктор Гиллам ответила:

— Я не оспариваю истинности приведенных вами цифр, но не могу оспаривать и истинности того, что каждый день наблюдаю своими глазами. И проблема здесь одна: две эти истины противоречат друг другу. Каждый день я вижу, как медицинский персонал вынужден работать все дольше и напряженнее за все меньшее вознаграждение. Я также вижу, что больным приходится все дольше и дольше ждать в очередях, получать все худшее лечение при ухудшающихся условиях обслуживания. Боюсь, что таковы факты. С ними просто так не поспоришь.

Второй ответ Уиншоу был таков:

— 16%! 16, 5%! И возрастает до 17, 5% с дипломами ультрасоноскопии, с 54 000 стажеров по кредитным отчислениям в получку и при госсхеме пенсионного обеспечения! 64% потенциального дебита, как и было обещано ПУК, и Ј38 000 = $ 45 000 + 93 000 000 разделить на корень из 451 из рекуррентного значения 68, 7! 45% ПИС, 73% ПСИХ, 85, 999% ЦКФК и на 9 недель больше, чем при последнем лейбористском правительстве.

На что доктор Гиллам сказала:

— Я говорю о том, что нельзя сделать медицину более эффективной, поставив ее в прямую зависимость от издержек. Если вы это сделаете, то эффективно добьетесь лишь сокращения ресурсов, поскольку уже сейчас наше здравоохранение держится исключительно на доброй воле — на доброй воле персонала, и при нормальных условиях пределов у этой доброй воли не будет. Но если вы станете подтачивать ее, как делаете в данный момент, если будете подменять нормальное финансирование медицины разовыми дотациями отдельных ее отраслей, то у вас на руках окажется лишь более дорогая, менее эффективная служба, которая вечным жерновом повиснет на шее правительства.

Третий и последний ответ Уиншоу:

— 60 КМОПов, 47 ДГА, 32 ОТК, 947 НАОЗТ, 96% за 4 г., 37, 2 в 11 мес, 78, 224 х 295 : 13, 25 + 63, 5374628374, оставляя 89 000 000 на долю долговых выплат в ежемесячном доходе, ОПР, ОСО, ФОК, механизма контроля курса валют ЕЭС и КАЭЕС НСЗТА. На 43% вверх, на 64% вниз, на 23, 6% сверх по шкале 100-1. Вот и все, что я имею сказать по этому поводу.

И после этого он покинул студию с торжествующим видом человека, который покорил наконец свою аудиторию. И в каком-то смысле ему это действительно удалось.

6 октября 1987 г.

Наконец-то после долгой паузы — заседание полной Комиссии по пересмотру, первое после победы Маргарет в июне. [58] Первая Белая книга [59] завершена, сейчас начнется работа над второй и третьей [60].

Последующие реформы будут еще масштабнее. Мы наконец подбираемся к самой сути дела. Чтобы никто не забывал, в чем состоят наши приоритеты, я распорядился повесить на стену большой плакат. Он гласит:

СВОБОДА

КОНКУРЕНЦИЯ

ВЫБОР

Кроме того, я решил проводить жесткую линию в отношении слова «больница». Употреблять его в дискуссиях больше не разрешается; отныне мы будем называть их «подразделениями обеспечения». Причина в том, что скоро их единственной целью станет предоставление услуг, которые будут приобретаться органами здравоохранения и фондодержателями — врачами общей практики — посредством контрактов, заключаемых в результате закрытых переговоров. Больница, таким образом, становится лавкой, операция — товаром, и в медицине начнут доминировать нормальные деловые отношения: грузи больше, сбывай дешевле. Я не устаю изумляться простоте и красоте этой идеи.

Также на повестке дня сегодня — формирование дохода. Не вижу причины, по которой подразделения обеспечения не могут облагать посетителей, к примеру, тарифом на парковку. Кроме того, следует поощрять сдачу лечебных площадей в субаренду для развития розничной торговли. Нет никакого смысла во всех этих палатах — они все равно стоят пустыми, а там могли бы торговать цветами, виноградом или теми штуками, которые людям хочется покупать, когда они навещают больных родственников. Гамбургерами и тому подобным. Маленькими безделушками и сувенирами.

К концу заседания кто-то поднял вопрос о сроках Жизни с Улучшенным Качеством (ЖУК). У меня это одна из самых любимых тем, должен сказать. Суть в том, чтобы взять стоимость операции и вычислить не просто сколько лет жизни сохранят эти деньги, а каким будет качество этой жизни. Другими словами, вешаешь на жизнь ценник. А после этого уже можно вычислять экономическую эффективность каждой операции. Поэтому нечто простое, вроде замены берцовой кости, обойдется в 700 фунтов ЖУК, пересадка сердца — уже в 5000 фунтов, а гемодиализ с полной госпитализацией выльется в кругленькую сумму 14 000 фунтов ЖУК

Я доказывал это всю свою жизнь: качество количественно!

Большинство членов комитета тем не менее считают, что публика пока не готова к такой концепции. Может, они и правы. Но ждать осталось недолго. После результатов выборов мы все чувствуем себя невероятно бодро и жизнерадостно. Распродажи компаний идут потрясающими темпами: в прошлом году — «Аэроспейс», «Силинк», верфи «Викерс», «Бритиш ГЭС», в мае — «Бритиш Эйруэйз». Наверняка близится и день НСЗ.

Какая жалость, что Лоренс не дожил до этого. Но я воздам честь его памяти.

Мы никогда не должны забывать, что всем обязаны Маргарет. Если амбиции оборачиваются реальностью, то это благодаря ей — ей одной. Она изумительна, она неостановима. Я никогда не видел в женщине столько решимости, столько твердости. Она срезает оппонентов, как сорняки, встающие у нее на пути. Сшибает их одним щелчком. В своем триумфе она прекрасна. Как я смогу отблагодарить ее — как любой из нас сможет отблагодарить ее за все, что она сделала?

18 ноября 1990 г.

Звонок раздался около 9 вечера. Ничего еще не решено, но уже начали собирать статистику среди сторонников. Меня спросили одним из первых. Результаты опроса мрачны: она становится все более и более непопулярной. Фактически она уже заступила за грань непопулярности. Истина попросту сводится к одному: с Маргарет в роли лидера партия выборов не выиграет.

— За борт суку, — сказал я. — И побыстрее.

Нельзя допустить, чтобы нас что-то остановило.[61]

Октябрь 1990

1

— Дело в том, — сказала Фиона, — что я вообще-то не доверяю своему врачу. Насколько я могу судить, всю свою энергию он тратит на то, чтобы сбалансировать бюджет и стараться не задирать цены. У меня нет ощущения, что он воспринимает меня всерьез.

Я изо всех сил попробовал сосредоточиться на том, что она говорит, но не мог не коситься на других посетителей ресторана — зал начинал заполняться. Меня вдруг озарило, что я как-то неправильно одет. Галстуков на мужчинах почти не было, но одежда их выглядела дорогой, да и Фионе гораздо лучше удалось схватить нужное настроение: на ней был жакет в елочку без воротника, под ним — черная футболка; кремовые льняные брюки, чуть коротковатые, открывали лодыжки. Я надеялся, что она не заметит моих протертых джинсов или пятен шоколада на джемпере, впитавшихся в незапамятные времена.

— Я хочу сказать, что я, конечно, не из тех дурочек-паникерш, что несутся к врачу, едва чихнут, — продолжала она. — У меня это уже два месяца — этот грипп или что еще там. Не могу же я постоянно с работы отпрашиваться.

— Ну, наверное, суббота у него — самый напряженный день. Неудивительно, что он торопился.

— Но мне кажется, я заслуживаю большего, а он меня лишь потрепал по голове и прописал какие-то антибиотики — и все. — Фиона откусила от креветочного крекера и сделала глоток вина — пытаясь, как мне показалось, запить раздражение. — Но в любом случае, — улыбнулась она, — с вашей стороны это очень мило, Майкл. Очень приятно и довольно неожиданно.

Если в ее словах и была ирония, я ее умудрился не заметить. Я никак не мог преодолеть изумления от того, что действительно сижу с другим человеком — притом с женщиной, никак не меньше — в ресторане, за столиком на двоих. Наверное, какая-то часть меня — самая внятная и убедительная — просто перестала верить, что такое вообще возможно. Однако добиться свидания оказалось проще простого. Предыдущий вечер я провел развалясь перед телевизором, едва не сходя с ума от скуки, пусть и с достойными всяческого восхищения намерениями. За несколько последних лет у меня скопилась гора непросмотренных видеокассет, и я надеялся, что уж в этот раз у меня хватит присутствия духа досмотреть хотя бы одну до конца. Но оказалось, что оснований для оптимизма нет. Я посмотрел первую половину «Орфея» Кокто, первые полчаса «Песни дороги» Рея, первые десять минут «Повести о бледной и таинственной луне после дождя» Мидзогути, начальные титры «Соляриса» Тарковского и трейлеры перед началом «Американского друга» Вендерса [62]. После этого сдался и, оставшись сидеть перед немым экраном, медленно допил купленную в супермаркете бутылку вина. Продолжалось это до двух часов ночи. В прежние времена я бы просто налил себе последний стаканчик и улегся спать, но теперь сознавал, что этого недостаточно. Двумя часами раньше стучалась Фиона, но я даже не удосужился отозваться; она не могла не видеть полоску света у меня под дверью и, должно быть, решила, что я ее игнорирую. А теперь, сидя в одиночестве перед тупо мигающим экраном — он один еще как-то сражался с темнотой, — я понял, насколько это глупо и смешно: предпочесть бледные бесчувственные образы обществу привлекательной и умной женщины. Именно злость на себя превыше всего прочего подвела меня к необходимости совершить импульсивный и эгоистичный поступок. Я вышел на площадку и позвонил в квартиру Фионы.

Она открыла дверь через минуту или две — в легком халате, напоминавшем кимоно. Моему взгляду предстал довольно откровенный участок груди, усыпанной веснушками и покрытой тоненькой пленкой испарины, хотя мне, например, казалось, что температура в тот вечер упала довольно резко.

— Майкл?

— Последние несколько недель я вел себя очень недружелюбно, — выпалил я. — Я пришел извиниться.

Мои слова ее, конечно, озадачили, но она попыталась отнестись к ним спокойно.

— Это совершенно излишне.

— Есть некоторые вещи… вероятно, вы должны кое-что узнать обо мне, — сказал я. — Мне бы хотелось вам кое о чем рассказать.

— Что ж, чудесно, Майкл. Разумеется, я с нетерпением этого жду. — Она меня подкалывала, я чувствовал. — Но сейчас глухая ночь.

— Я не имел в виду — сейчас. Я подумал, что, может быть… за ужином?

Судя по всему, тут она удивилась еще сильнее:

— Вы приглашаете меня на ужин?

— Полагаю, да.

— Когда?

— Завтра вечером?

— Хорошо. Где?

Вопрос загнал меня в угол, потому что я знал только один местный ресторан, и как раз туда мне идти не хотелось. Но большого выбора не было.

— В «Мандарине»? В девять?

— С удовольствием.

— Прекрасно. Значит, мы можем либо поехать отсюда на такси, скажем, минут за десять, либо пойти пешком. Тут не очень далеко, может, по дороге зайдем куда-нибудь…

Тут я понял, что разговариваю с закрытой дверью, и вернулся к себе.

А теперь Фиона намазывала сливовый соус на блинчик тыльной стороной ложки и укладывала на него тонкие полоски утятины и огурчиков. Ее пальцы бегали очень ловко.

— Итак, Майкл, какими же откровениями вы собирались со мной поделиться? Я сгораю от нетерпения.

Я улыбнулся. Мне было нервно весь день: я думал, как это странно — снова питаться с кем-то вместе, но меня уже охватывала тихая эйфория.

— Нет никаких откровений, — ответил я.

— Так вчера ночью… это просто был хитрый способ выманить меня и посмотреть, как я выгляжу в халатике?

— То был просто импульс. Больше ничего. Мне только сейчас пришло в голову, каким странным может показаться мое поведение. Понимаете? То, как я замыкаюсь в себе, еле-еле отвечаю, столько времени пялюсь в телевизор… Вы, наверное, недоумеваете, с чего бы это все.

— Да нет, — ответила Фиона, кусая свернутый блинчик. — Вы прячетесь от мира, потому что он вас пугает. Вас пугаю я. Вероятно, вы так и не научились завязывать отношения с людьми. Неужели вы считаете, что я не способна такое заметить?

Меня обошли на повороте — оставалось только жевать блинчик, но я его неправильно сложил, и содержимое вывалилось, едва я поднес еду ко рту.

— Над этим нужно работать, вот в чем все дело, — сказала Фиона. — Если речь идет о депрессии, то поверьте — она мне известна. Но, знаете… Взять этот велопоход пару недель назад. Это же было мучение. Сущее мучение — точно вам говорю. Но я, по крайней мере, познакомилась с какими-то людьми, мы вместе выпили, я получила два приглашения на ужин. Казалось бы — не очень много, но через некоторое время начинаешь понимать… что нет ничего хуже, чем одиночество. Ничего. — Она откинулась на спинку стула и вытерла пальцы о салфетку. — Ладно, это просто мысли вслух… Наверное, не стоит об этом в начале вечера.

Я тоже вытер пальцы. Сливовый соус, казалось, обляпал мне все руки и теперь большими коричневыми мазками пачкал салфетку.

— Хороший ресторан, — сказала Фиона, оглядывая зал. — Уютно, несколько интимно и одновременно по-компанейски. А раньше вы здесь бывали?

— Нет-нет. Просто читал о нем где-то.

Но это, разумеется, была ложь, поскольку именно здесь у нас с мамой произошла последняя бурная ссора, от которой нам обоим еще предстояло оправиться. Я поклялся никогда сюда больше не возвращаться, опасаясь, что кто-нибудь из официантов меня узнает и, к моему смущению, что-нибудь скажет, ведь мы тогда устроили довольно зрелищную сцену. Но теперь, успокоенный и воодушевленный присутствием Фионы, я решил, что беспокоиться нелепо. В конце концов, это один из самых популярных ресторанов в округе, за последние два или три года сюда заходили тысячи посетителей… В самом деле, я льщу себе, если думаю, что кто-то счел тот инцидент запоминающимся.

Официант подошел к нам забрать тарелки.

— Добрый вечер, сэр. — Он слегка поклонился. — Как приятно, что вы заглянули к нам через столько лет. Как здоровье вашей матушки?

Несколько минут после его ухода я просидел, не в силах вымолвить ни слова, не в состоянии посмотреть Фионе в глаза. А те смеялись, хотя губы ее кривились в вежливом недоумении. Затем я выдавил:

— Ну… да, я действительно заходил сюда как-то раз с мамой. Мы ужасно поссорились и… да, но я не об этом хотел сегодня поговорить.

— А мне показалось, что в этом как раз весь смысл, — ответила Фиона. — Чтобы что-то мне рассказать.

— Да, да. И расскажу. Просто некоторые вещи, некоторые области… — У меня выходило криво, и было ясно: если я хочу завоевать ее доверие, требуется какой-то широкий жест. — Ладно, вы можете спрашивать меня о чем угодно. О чем захотите. Спрашивайте.

— Ну хорошо. Когда вы развелись?

Не закончив глотка, я поставил бокал вина на скатерть, немного расплескав.

— А вы откуда об этом знаете?

— Это написано на обложке вашей книги, которую вы мне показывали.

Ах да, верно. Я ведь напрасно времени не тратил, стараясь произвести на Фиону впечатление, и сразу показал ей свой первый роман. На суперобложке и в самом деле значилась эта жемчужина личной информации. (Идея Патрика — он считал, что такое сделает меня более интересной личностью.)

— В 1974 году, хотите верьте, хотите нет. — Сам я верил в это с трудом.

Фиона удивленно подняла брови:

— А как ее звали?

— Верити. Мы вместе учились в школе.

— Должно быть, вы женились очень рано.

— Нам было по девятнадцать. Ни у нее, ни у меня никого до этого не было. Мы вообще не соображали, что делаем.

— Вам до сих пор обидно?

— Наверное, нет. Я просто смотрю на это как на зря потраченную юность. Действительно, впустую: наркотиков не принимал, не спал с кем ни попадя, а это, наверное, весело. Вот такой… извращенный позыв к конформизму.

— А мне никогда не нравилось имя Верити, — решительно сказала Фиона. — В колледже я знала одну Верити. Ханжа. Считала, что важнее всего в жизни — говорить правду, но я не думаю, что она хоть когда-нибудь говорила правду самой себе. Если вы понимаете, о чем я.

— Значит, вы думаете, имя играет роль? [63]

— Некоторые имена — да. С возрастом человек начинает соответствовать своему имени, как хозяин — своей собаке. И ничего с этим не поделать.

— Я сегодня наткнулся на одно любопытное имя. Финдлей. Финдлей Оникс.

Пришлось повторить имя и фамилию по слогам, чтобы Фиона разобрала. Потом я объяснил, как мне это имя попалось.

Тем утром я отправился в Колиндэйлскую библиотеку — поискать в газетных подшивках еще каких-то упоминаний о смерти в Уиншоу-Тауэрс в ту ночь, когда Мортимеру исполнилось пятьдесят лет. Наверное, вы помните, что местная газета обещала держать читателей в курсе дела. Я наивно рассчитывал, что в ней опубликовали серию подробных заметок о начавшемся расследовании. Но что и говорить — я не принял во внимание, что семейство Уиншоу владело той самой газетой, а Лоренс был гроссмейстером той ложи, среди самых влиятельных членов которой значились и несколько шишек из полиции. Либо о таком расследовании не сообщат, либо — что вероятнее всего — не начнут его вовсе. Представляла интерес только одна деталь — коротенькое продолжение заметки, которую я уже видел, хотя скорее загадочное, чем полезное. Там говорилось, что ни на какие обстоятельства дела свет пролить больше не удалось, но полиция желает допросить частного детектива, работающего в этом районе, — упомянутого выше мистера Оникса. Судя по всему, некто, отвечающий описанию погибшего человека (личность которого до сих пор не выяснена), был замечен обедающим с детективом в одном из ресторанов Скарборо в вечер неудавшегося ограбления. Более того, по сведениям, полученным от местного адвоката, выступающего представителем Табиты Уиншоу, в начале месяца мистер Оникс навещал ее в клинике Капкан-Бассетта по крайней мере трижды и, предположительно, — по делу. Для полноты картины в заметке сообщалось, что детектив также разыскивается в связи с тремя исками по поводу непристойного поведения (раздел 13 Акта о сексуальных правонарушениях, 1956). И после этой статьи — ни единого упоминания о загадочном инциденте. В следующем номере гвоздем уже было сообщение о невероятных размеров баклажане, выращенном кем-то из местных огородников.

— Вот, видимо, и все, — заключил я, когда нам подали блюдо больших дымящихся креветок, обильно посыпанных имбирем и чесноком. — Этому парню, судя по заметке, уже тогда было около шестидесяти; маловероятно, что он еще жив. А это значит, что след более или менее остыл.

— Вы и сами в детектива потихоньку превращаетесь, а? — заметила Фиона, скромно ковыряя ложкой креветки. — А есть во всем этом какой-то смысл? То есть так ли важно то, что случилось тридцать лет назад?

— Очевидно, кто-то так по-прежнему думает, если считает нужным врываться к моим издателям и следить за моим такси до дома.

— Но ведь с тех пор прошло больше месяца.

Я пожал плечами:

— Все равно, по-моему, я что-то нащупал. Вопрос в том, где искать дальше.

— А я не смогу вам помочь?

— Помочь? Как?

— Я привыкла заниматься разными исследованиями. Вообще-то это моя работа. Я пишу рефераты статей из научной прессы, а после этого они индексируются и собираются в огромные справочники, которые потом обычно попадают в университетские библиотеки. Фамилия Уиншоу встречается там сравнительно часто — вас это удивит. Томас, например, до сих пор связан с довольно многими нефтехимическими компаниями. И разумеется, мелькает имя Дороти Бранвин — она ведь тоже до замужества была Уиншоу? Каждый год — целая пачка материалов о каких-нибудь ее чудесных нововведениях; например, новые способы обработки разных тошнотворных частей куриного тела и выдачи их за настоящее мясо. Мы начали работать еще в пятидесятых, поэтому я могу посмотреть в старых справочниках. Никогда ведь точно не скажешь — может, там где-нибудь и отыщется ключик.

— Спасибо. Вы мне очень поможете, — сказал я и добавил (так же неискренне): — Похоже, у вас интересная работа. Вы давно ею занимаетесь?

— Начала… два года назад. За несколько недель до того, как наконец завершился мой развод. — Она перехватила мой взгляд и улыбнулась: — Да-да, вы не единственный, кто проиграл на этом фронте.

— Ну что ж, в каком-то смысле мне стало легче.

— У вас с Верити были дети?

— Мы сами были дети, других не требовалось. А у вас?

— У него были. Три дочери от первого брака, но ему не разрешали с ними видеться. И понятно — почему. У него был маниакально-депрессивный психоз, а сам он — утвердившийся в вере христианин.

Я не очень понимал, как реагировать. С моих китайских палочек сорвался большой кус говядины, облитый устричным соусом, и приземлился мне на колени. Это отвлекло нас на какое-то время, а потом я сказал:

— Конечно, я вас не очень хорошо знаю, но, похоже, он был совсем не ваш тип.

— Это правда. Вы меня не очень хорошо знаете. А он был мой тип — еще как мой. Понимаете, я, к сожалению, отношусь к таким людям… у меня щедрая натура.

— Я заметил.

— Ну вот, например, как я обрушила на вас эти растения.

— И как вы даете нищим милостыню — даже если они не очень-то просят.

То был намек на старика, подошедшего к Фионе, когда мы направлялись в ресторан. Хотя он просто спросил, который час, она немедленно вытащила из кошелька двадцать пенсов и сунула ему в руку. Казалось, старик больше поразился, чем обрадовался; мне пришлось сообщить ему, что сейчас без четверти девять, за что он меня поблагодарил и отошел.

— Ну да, — сказала Фиона. — Мне жалко людей.

— Пусть даже им не нужна ваша жалость?

— Она ведь никому не нужна, правда? В каком бы отчаянном положении люди ни оказались. Но это понимаешь только в самом конце. — Она вздохнула и задумчиво погладила бокал. — Однако замуж из жалости я уж точно выходить никогда больше не буду. — Похоже, его положение в самом деле было отчаяннее некуда.

— Они с первой женой какое-то время были ревностными евангелистами. У них уже было двое детей, а потом она в невероятных муках родила третьего. В конце концов потеряла веру — причем как-то очень злобно — и просто ушла, забрав дочерей — Веру, Надежду и Бренду.

— И сколько это длилось?

— У кого — у нас с ним? Пять лет. Почти.

— Ничего себе.

— Вот именно. — Она извлекла из тарелки последний обрывок зеленого перца и сунула в рот. — Хотя бывают моменты… моменты слабости, должна признаться… когда я по нему немного скучаю.

— Даже так?

— Ну а что — ведь иногда хорошо, если кто-то рядом, правда? Например, он мне очень помог, когда умерла моя мама. Очень по-доброму.

— А ваш отец? Он… еще?..

— Жив? Понятия не имею. Он сбежал, когда мне было десять лет.

— А братья и сестры?

Фиона покачала головой:

— Я единственный ребенок. Как и вы.

После этого мы долго молча рассматривали руины нашего пиршества. Фиона аккуратно положила свои палочки на подставку; если не считать нескольких отбившихся зернышек риса, ее половина стола была безупречно чиста. На моей, похоже, Джексон Поллок [64] творил основу для какой-то особенно зверской композиции, по замыслу целиком и полностью состоявшей из настоящей китайской еды. Мы заказали чайник чаю и тарелку личи.

— Ну что ж, — произнесла Фиона. — Не могу сказать, что вы мне сегодня полностью открылись, несмотря на все обещания. Не сказала бы, что душа ваша предстала предо мною во всей своей наготе вот на этом столе. Узнала я только, что вы женились в абсурдно юном возрасте, а большую часть времени предпочитаете смотреть кино, а не разговаривать с людьми.

— Я не просто смотрю кино, — ответил я через некоторое время, успев почувствовать себя так, будто готовлюсь нырнуть в какие-то неизведанные глубины. — Фильмы меня неотвязно преследуют.

Фиона ждала разъяснений.

— Вернее — один фильм. Скорее всего, вы о нем никогда не слыхали. — Я сказал ей название, и она покачала головой. — Когда я был маленьким, меня на него повели родители. Мы ушли из зала в середине, и с тех пор меня не покидает это странное чувство — что фильм так и не завершен. Наверное. А я в нем… поселился.

— А о чем он?

— О, просто глупенькое кино. Богатая семейка съезжается в большое сельское поместье на оглашение завещания, и всем ее членам одному за другим приходят кранты. Конечно, задумывался он как комедия, но мне в то время было совсем не смешно. Он напугал меня до смерти, и я дико влюбился в героиню, ее играла Ширли Итон — помните ее?

— Смутно. Это не она плохо кончила в одном из фильмов про Джеймса Бонда?

— Да — в «Золотом пальце» [65]. Ее красят золотой краской, и она задыхается. Но в том фильме у нее была сцена с Кеннетом Коннором: она приглашает его остаться на ночь в ее комнате, она ему очень нравится, она к нему очень добра, она, очевидно, не только красива, но и благоразумна, поэтому со всех сторон предложение лучше некуда, но он не может заставить себя его принять. В доме происходят жуткие вещи, где-то бродит маньяк-убийца, однако все это пугает его гораздо меньше, чем перспектива остаться наедине с этой чудной женщиной на всю ночь. Я никогда не забывал этой сцены — она со мной уже тридцать лет. Почему-то.

— Ну, это ведь легко понять, правда? Это история всей вашей жизни, потому вы ее и не забываете. — Она взяла с тарелки последний личи. — Вы не против, если я доем? Так освежает.

— На здоровье. Мои вкусовые пупырышки все равно требуют шоколада. — Я показал официанту, что нам нужен счет. — Может, по дороге домой попадется открытый магазин.

* * *

На улице стало ясно, что жара последних дней спадает, и, пока мы шли к дому, я заметил, как Фиона вздрагивает. Мы зашли в ночной газетный киоск, и я купил «Аэро» и белый «Тоблероне». Предложил ей половинку «Аэро» и мысленно вздохнул с облегчением, когда она отказалась. В воздухе висела легкая дымка. Мы свернули с Баттерси-Бридж-роуд и начали срезать углы по переулкам. Район спокойный, освещается плохо, дома приземистые и мрачные, за палисадниками никто не следит, в такое время ночи — ни единого признака жизни, если не считать кошек, что при нашем приближении ошалело неслись через дорогу. Без сомнения, на мне сказывалось и выпитое, и общее возбуждение от, по-моему, удачного вечера: вся атмосфера вдруг показалась какой-то бесшабашной, ее заряжало предчувствие похожих вечеров, наверняка еще лучших, меня переполнял оптимизм, который следовало как-то озвучить, пусть даже невнятно.

— Надеюсь, мы как-нибудь сможем это повторить, — промямлил я. — Я не получал такого удовольствия уже… ну, скажем, я такого даже припомнить не могу.

— Да. Было бы мило. Очень мило. — Но в согласии Фионы сквозило сомнение, и меня ничуть не удивило, что слова ее прозвучали очень трезво. — Только я не хочу, чтобы вы думали… Послушайте, я не знаю, как сказать.

— Говорите, — подбодрил я, когда она умолкла.

— Ну, я просто больше этим не занимаюсь — не спасаю людей. Вот и все. Мне бы хотелось, чтобы вы это понимали.

Мы молча шли дальше. Через некоторое время она прибавила:

— Да и не нужно вас спасать, мне кажется. Разве только чуточку встряхнуть.

— Справедливо, — согласился я, а потом задал очевидный вопрос: — А встряской людей вы занимаетесь?

Она улыбнулась:

— Возможно. Но не более того.

Я уже чувствовал, как неотвратимо подступает одно из тех мгновений, что кардинально меняют всю жизнь, один из тех поворотных моментов, когда нужно либо хватать выпавший шанс, либо беспомощно смотреть, как он выскальзывает у тебя из рук и растворяется в воздухе. Я знал: нужно что-то говорить и дальше, хотя сказать было особо нечего.

— Знаете, я всегда считал удачу нехорошей вещью; всегда чувствовал, что если наша жизнь строится на одной удаче, то все остальное в ней — произвольно и бессмысленно. Мне никогда не приходило в голову, что удача может приносить счастье. Я о том, что и с вами-то познакомился лишь потому, что повезло: удачно сложилось так, что мы живем в одном доме, и вот теперь мы, два разных человека…

Фиона замерла и движением руки остановила меня. Очень нежно поднесла палец к моим губам и сказала:

— Ш-ш-ш.

Я поразился: какой интимный жест. После этого она сунула свою руку в мою, и наши пальцы сплелись. Мы двинулись дальше. Она прижималась ко мне. Через несколько шагов она прижалась еще плотнее — ее губы касались моего уха. Я предвкушал, что она может мне сказать.

— Мне кажется, за нами следят, — прошептала она. — Слушайте.

Я ошеломленно закрыл рот, ее рука выскользнула, а я прислушался, не раздаются ли действительно какие-то звуки, помимо наших сбивчивых шагов. И правда, что-то слышно: за нами следовало какое-то эхо — чуть в отдалении. Более того: когда мы остановились, оно прозвучало еще пару секунд и резко замерло. Мы пошли дальше, и оно двинулось за нами. Кто-то довольно точно повторял все наши движения.

— Мне кажется, вы правы, — прошептал я. Одна из моих не самых полезных реплик.

— Разумеется, я права. У женщин на такое вырабатывается чутье. Иначе нельзя.

— Продолжаем идти, — сказал я. — Сейчас я повернусь и посмотрю.

Но туман уже сгущался, и сзади можно было разглядеть лишь ярдов на двадцать. Не разберешь, движется ли что-то за серым клубящимся пологом. Шаги тем не менее не отставали, мы слышали их так же отчетливо, и я начал подталкивать Фиону вперед, ухватив ее за локоть, пока скорость наша не выросла чуть ли не вдвое. Дом был уже недалеко, и мне пришло в голову пойти в обход, чтобы сбить преследователя.

— Что вы делаете? — прошипела она, когда я неожиданно свернул вправо.

— Идем. Держитесь ко мне поближе. Скоро мы его запутаем.

Я еще раз свернул вправо, потом влево, а потом повернул назад по дорожке, шедшей между сплошных рядов трехэтажных домов. Потом мы пару раз перешли через дорогу и миновали переулок, который вывел нас почти на самую окраину парка Баттерси. Там остановились и прислушались. Обычный шум машин, в нескольких улицах от нас разогревается какая-то вечеринка. И никаких шагов. Мы перевели дух, и Фиона отпустила мою руку, за которую, как я понял только сейчас, она крепко держалась последние десять минут.

— Мне кажется, мы его сбросили, — сказала она.

— Если вообще кто-то был.

— Был. Я знаю — точно был.

Остаток пути мы прошли по главной улице, и между нами зияла хоть и маленькая, но не знакомая прежде дистанция. К подъезду вела короткая дорожка, рвано обсаженная лавровыми кустами, и вот здесь, перед тем как открыть дверь, я намеревался предложить Фионе первый пробный поцелуй. Но настроение уже изменилось. Она по-прежнему была напряжена, крепко прижимала сумочку к груди, а я так суетился, что очень долго тупо тыкал ключом в замок, пока не заметил, что ключ вообще не тот. Когда же дверь наконец открылась и я уже занес ногу, чтобы войти, Фиона вдруг вскрикнула — нечто среднее между ахом и взвизгом, — заскочила в дом у меня перед самым носом, схватив меня за руку и втащив с собой внутрь, захлопнула дверь и прислонилась к ней, тяжело дыша.

— Что такое? В чем дело?

— Он там был — я его видела. Лицо в кустах.

— Кто?

— Господи боже мой, откуда я знаю? Он там пригнулся и высматривал нас.

Я потянулся к дверной ручке:

— Это смешно. Я посмотрю.

— Нет! Майкл, прошу вас, не надо. — Она вцепилась в меня. — Я разглядела его лицо довольно ясно, и… я его узнала.

— Узнали его? Так кто это?

— Точно не знаю. Вообще-то я его не то чтобы узнала, но… я уже видела это лицо. Точно видела. Майкл, мне кажется, следят не за вами. Я думаю, следят за мной.

Я вывернулся из ее хватки.

— Что ж, это мы скоро уладим.

Я приоткрыл дверь и выскользнул на улицу; Фиона тоже вышла, но только на ступеньки.

Похолодало, и было очень тихо. Туман волокнами висел в воздухе и странно закручивался вокруг белого света уличных фонарей. Я прошел по дорожке взад и вперед, побродил по газонам и окинул взглядом улицу по обе стороны от дома. Ничего. Потом осмотрел кусты, просовывая голову между ветвей, обламывая сучки и кидаясь в каждое скопление листьев. Снова — ничего.

Вот только…

— Фиона, подойдите-ка сюда на минутку…

— Ни за что в жизни.

— Слушайте, здесь никого нет. Я просто хочу убедиться, что вы тоже это чувствуете.

Она присела рядом на корточки.

— Вы его видели за этим кустом?

— Кажется, да.

— Вдохните поглубже.

Вдохнули мы вместе — два долгих пытливых шмыга.

— Странно, — произнесла она после минутного раздумья. Я уже знал, что последует. — Здесь же нигде жасмин не растет, правда?

2

Как-то вечером мы с Фионой вместе посмотрели «Орфея» — через два или три дня после ужина в «Мандарине». Она оправилась от страха довольно быстро, и по ночам теперь заснуть не мог я. За несколько часов до рассвета я обычно бодрствовал, устало вслушиваясь в приступы затишья, которые в Лондоне сходят за полную тишину.

…La silence va plus vite a reculons. Trots fois… [66]

Мои мысли плыли и путались бесцельной репетицией полузабытых разговоров, неприятных воспоминаний и напрасных тревог. Если разум зацикливает на подобном, быстро становится очевидным, что освободиться от этого узора можно только одним способом — встать с постели; однако это последнее, на что ты способен. И только когда кислотная сухость во рту становилась решительно непереносима, я находил в себе силы подняться и пойти на кухню выпить воды; после чего какое-то подобие сна мне было гарантировано, поскольку круг наконец разрывался.

…Un seul verre d'eau eclaire le monde. Deux fois… [67]

У меня имелся будильник, всегда поставленный на девять, но я, как правило, просыпался раньше. С трудом нащупывая сознание, распознавал первый звук — не урчание машин, не дальние раскаты самолетов, а чириканье стойкой малиновки, где-то в кронах деревьев под окном моей спальни встречавшей хилый свет дня.

…L'oiseau chante avec ses doigts. Une fois… [68]

Потом я лежал в постели, полуспал, полу-нет и слушал шаги почтальона на лестнице. Почему-то с самого детства я так и не утратил веру в то, что письма способны изменить мою жизнь. От одного вида письма, лежащего на коврике в прихожей, меня затапливает нетерпение, пусть и преходящее. Следует отметить, что коричневые конверты такое чувство вызывают редко; конверты с окошечками — никогда. Но есть и чисто-белые конверты, надписанные от руки, эти достославные прямоугольники незамутненной возможности, что в некоторых случаях являют себя порогами в новый мир, не меньше. И вот в это утро, пока я тяжелым, выжидательным взором смотрел в прихожую сквозь приотворенную дверь спальни, именно такой конверт скользнул бесшумно в квартиру, неся с собой весь потенциал перемещения меня не только вперед, в неизведанное будущее, но и к тому мгновению моего детства больше тридцати лет назад, когда письма только начали управлять моей жизнью.

* * *

й

Господа Ламп, Розетт и Штепсел Электрики с 1945 (или с без четверти 8) Кабель-спуск, 24 Счетчикборо

26 июля 1960 г.


Уважаемый мистер Оуэн,

Мы вынуждены принести свои извинения в связи с задержкой подключения электроснабжения в Вашем новом доме, а именно — втором коровнике по левую руку от фермы мистера Нутталла.

Говоря по правде, в этих попытках нас несколько закоротила неявка на работу нашего последнего новобранца, по сравнению с прочими искрившего сообразительностью. В результате, насколько мы понимаем, Вы на несколько недель остались без питания, но в таком незаземленном напряжении, что можно вольтануться.

Вы вправе спросить, собираемся ли мы как-то шевелить нашим рубильником. Можем Вас смело заизолировать, мистер Оуэн, — питание будет подключено в ближайшем будущем по выполнении ряда замеров и п.р.о.б. [69] А тем временем просим принять в знак нашей доброй воли этот амперический подарок — месячный заряд калорийной энергии в переменном ассортименте наших постоянных булочек (прилагается).

Искренне Ваш

А. Даптор (зав. отделом претензий)

* * *

Давным-давно на белом свете короткая прогулка от дома моих родителей по тихим сельским дорогам могла привести вас на опушку леса. Мы жили в таком районе, где самые дальние окраины Бирмингема уже вливались в сельскую местность, в безмятежном респектабельном захолустье, немного роскошнее и благороднее, чем мой отец мог себе позволить. И каждые выходные, обычно воскресным днем, мы втроем отправлялись в этот лес на одну из тех долгих, мягко нелюбимых прогулок, что лишь гораздо позже стали сердцевиной моих самых ранних и счастливых воспоминаний. В наличии имелось несколько разных маршрутов, и каждому присваивалось собственное функциональное (но в те времена — глубоко романтичное и многозначительное) определение: «поляна», «пруды», «опасная тропа». У меня же был один любимый маршрут, и хотя по нему мы гуляли не чаще, чем по остальным, он неизменно манил меня своими (даже в те годы) ностальгическими чарами. Назывался он просто — «ферма».

На нее вы натыкались случайно. Тропинка — широкая и утоптанная, но почему-то мало используемая — огибала лес; как бы ни было в действительности, память подсказывает мне именно такую версию событий — и это видение рая на земле всегда предлагалось нам очень интимно и в крайнем уединении. А раем на земле эта ферма и была: она возникала перед глазами, когда вы меньше всего этого ждали, после целой череды поворотов, спусков и подъемов, казалось уводивших вас еще глубже в темную лесную чащу, — кучка амбаров и надворных построек из красного кирпича, а в центре — увитый плющом домик невероятного очарования. С одной стороны к дому подступал фруктовый сад, и деревья его пестрели желтевшими плодами, а позднее мы обнаружили, что позади него, за стеной, располагается небольшой огородик, скрытый от глаз: правильные шахматные квадратики грядок разделены гравийными дорожками и миниатюрными живыми изгородями. Но что лучше всего — невдалеке от проволочной ограды, разделявшей общественные земли и частные владения, имелся мутный пруд, в котором бултыхались утки и куда время от времени вперевалку приходил на водопой гусь. В свои следующие визиты сюда мы никогда не забывали прихватить коричневый бумажный пакет с черствыми горбушками, которые я швырял в воду, а иногда в приступе дерзости продирался сквозь проволоку на ту сторону, гусь подходил ко мне и вырывал корки у меня прямо из пальцев.

— Должно быть, это та ферма, которую видно с дороги, — сказал отец, когда мы впервые на нее наткнулись. — Та, мимо которой я езжу на работу.

— Интересно, они держат лавку? — спросила мама. — Наверняка у них дешевле, чем в деревне.

После чего она начала покупать яйца и овощи только на ферме, а вскоре такой порядок приобрел не только практический, но и светский оттенок. Еще раз продемонстрировав талант завязывать дружбу с малознакомыми людьми, моя мама зря времени не теряла и завоевала доверие жены фермера, миссис Нутталл, чьи продолжительные и цветистые монологи о муках и радостях буколической жизни означали, что на несложное, казалось бы, предприятие — например, приобретение нескольких картофелин — следует выделять не менее получаса. Чтобы я в таких случаях не успел заскучать, меня представили батраку по имени Гарри — он разрешал ходить за собой хвостиком, а иногда позволял даже кормить чушек или забираться в кабину комбайна. В последующие несколько месяцев экскурсии с Гарри становились все дольше, чаще и подробнее, пока я окончательно не примелькался на ферме — меня узнавали теперь все работники, включая самого мистера Нутталла. Как раз тогда мои родители решили, что я достаточно большой мальчик и могу сам ездить на велосипеде по местным дорогам, и я по-настоящему зачастил на ферму. Иногда мама давала мне с собой пакеты сэндвичей, и я съедал их, сидя в саду или у пруда, а потом отправлялся самостоятельно исследовать хозяйственные постройки, никогда не забывая заглянуть к телятам — они из всей скотины были моими любимчиками — или вскарабкаться на кипы сена, сложенные на задах самого большого амбара, где всегда и в любых количествах можно было отыскать тощих и сонных полосатых котов. Я ложился рядом с ними в сено, озадаченный глубочайшей тайной их мурлыканья и загипнотизированный их непроницаемыми полуулыбками, из-за которых всегда завидовал их снам.

* * *

В то время я был влюблен в одну девочку — Сьюзан Клемент: в школе ее парта стояла рядом с моей. Волосы у нее были длинные и светлые, глаза — бледно-голубые, и теперь, оглядываясь назад, мне кажется, что я ей тоже нравился, только наверняка я этого не знал: я проводил множество недель и даже, наверное, месяцев в томлении по ней, но легче было слетать на Луну, чем подобрать нужные слова, чтобы выразить свои чувства. Правда, я отчетливо помню одну ночь, когда проснулся и обнаружил ее рядом с собой в постели. Ощущение поначалу не показалось незнакомым: в том же году я уже спал в одной постели с Джоан, когда наши семьи отправились вместе в поход, но мне никогда не хотелось коснуться ее, да и чтобы она до меня дотрагивалась, не хотелось; я вообще гнал от себя такую мысль. Однако со Сьюзан я первым же делом понял — чуть рассудка не лишившись от радости, от потрясающей, ощутимой реальности происходящего: она прикасается ко мне, я прикасаюсь к ней, а вместе мы сплелись воедино, слились, перепутались двумя сонными змеями. Казалось, все до единой части моего тела соприкасаются со всеми до единой частями ее тела, казалось, отныне и впредь весь мир будет постигаться лишь прикосновением, и в затхлом тепле моей постели, во тьме за шторами спальни мы можем лишь нежно извиваться, и каждое движение, каждый крохотный порыв друг к другу будут возбуждать новые волны наслаждения, пока мы не начнем раскачиваться взад-вперед, как люлька, а потом я больше не смогу этого выдержать и должен буду остановиться. И, остановившись, я проснулся — один и в отчаянии.

Это мое самое раннее воспоминание о сексе и один из трех детских снов, которые я теперь могу припомнить хоть с какой-то точностью.

* * *

Джоан жила на той же улице, через несколько домов от нас. Наши матери подружились, когда были беременны нами, поэтому мы с полным правом можем утверждать, что росли вместе. Ходили в одну школу и даже в нежном возрасте заработали себе репутацию интеллектуалов, что стало еще одним фактором, определившим нашу близость. К этому времени я уже не только в общем и целом решил для себя, что стану писателем, но у меня даже вышла первая книга — ограниченным тиражом в один экземпляр, придуманная, проиллюстрированная и написанная от руки мною лично. В повествовании, щедро усыпанном бодрыми анахронизмами, я пересказывал несколько случаев из практики викторианского сыщика; герой мой, без всякого внимания к ограничениям, налагаемым законами об авторском праве, был вылеплен по образу и подобию персонажа одного из многих комиксов, составлявших основу моего внеклассного чтения. У Джоан также имелись литературные амбиции: она писала историко-любовные романы, обычно касавшиеся судьбы той или другой жены Генриха VIII. По моему же мнению, — не то чтобы я бывал настолько черств, чтобы сообщить ей об этом, — работа ее была очень незрелой. Характеры обрисованы бледно по сравнению с моими, да и грамматика хромала. Но нам нравилось показывать свои произведения друг другу.

Мы с Джоан часто ездили на ферму мистера Нутталла вместе. Поездка была короткой — не дольше десяти минут — и проходила по совершенно сказочному отрезку дороги: под уклон, но не слишком круто, как раз чтобы немного разогнаться, снять ноги с педалей и лететь вперед, а ветер сечет лицо и свистит в ушах, и в уголках глаз закипают сладкие слезы восторга. Разумеется, обратный путь — совсем иное дело. Обычно приходилось слезать с великов и толкать их. Будучи детьми сознательными — что не очень естественно, как мне сейчас видится, — мы знали, что родители будут волноваться, если мы не вернемся домой через пару часов, а это значило, что наши визиты на ферму поначалу были событиями заполошными и эпизодическими. Мы брали с собой книги, карандаши, бумагу и что-нибудь поесть, но, как правило, от недостатка усердия проводили время с Гарри и животными. Такими я вспоминаю весну и начало лета 1960 года — еще до того, как мы с Джоан сделали свой исторический шаг и зажили одним домом.

Тут требуется кое-что пояснить. К тому моменту я уже несколько месяцев присматривался к одному пустовавшему коровнику — насколько я видел, претендентов на него не было. С определенной настойчивостью я принялся канючить, и мама через некоторое время уступила: сходила к миссис Нутталл и вежливо осведомилась, нельзя ли мне его как-то использовать.

— Он пишет книгу, — с затаенной гордостью объяснила она, — и ему нужно такое место, где было бы мирно и покойно.

Миссис Нутталл, судя по всему, быстро передала эту информацию своему супругу, на которого известие произвело столь сильное впечатление, что он взял это дело под свою личную ответственность. И когда я приехал на ферму в следующий раз и потянул на себя тяжелую створку на ржавых петлях, то в темном интерьере коровника обнаружил, что мое новое убежище оборудовано письменным столом (в реальности, скорее всего, — ненужный верстак) и небольшим деревянным табуретом, а голая лампочка, свисавшая на шнуре со стропил, укрыта выцветшим зеленым абажуром. И это оказалось только началом. В течение лета я переместил в этот мрачный приют все любимые книжки и рисунки из своей спальни, миссис Нутталл снабдила меня двумя вазами и регулярно пополняла в них запасы ирисов и хризантем, а Гарри даже умудрился починить импровизированный гамак, присобаченный к стене в углу коровника двумя крепкими гвоздями, — подразумевалось (довольно опрометчиво, если хотите знать мое мнение), что гвозди способны выдержать вес моего тела в лежачем положении. Короче говоря, я приобрел новое жилище, и мне казалось, что большего счастья на свете не бывает.

Но вскоре мне суждено было обнаружить — бывает. Однажды утром, в самом начале школьных каникул, я прибыл к коровнику и увидел, что под створку ворот подсунут белый конверт. Адресовано мне — подписано отцовским почерком. То было мое первое письмо.

* * *

Ассоциация жителей фермы Нутталл

Кудах-тах-плаза,

Птичий двор,

Зобшир


19 июля 1960 г.

Уважаемый мистер Оуэн,

Могу ли я выразить от имени всех наших жителей, насколько в восторге мы от того, что Вы предпочли обосноваться в незанятом коровнике мистера Нутталла.

Известие об этом всколыхнуло радостью всю ферму. Некоторые из нас даже покрылись гусиной кожей и не могут сдержать животного нетерпения, дожидаясь возможности хотя бы на цыпочках осмотреть Ваше новое жилье. Коровы только и м-мусолят эту новость, а лошади просто бьют копытом, предвкушая знакомство с новым соседом.

Сначала Вам может показаться, что некоторые птицы не особо высокого полета при виде Вас странно хохлятся или чрезмерно кудахчут. Но не забывайте, пожалуйста: многие обитатели нашей фермы не столь образованны, как Вы, — прямо скажем, не могут произнести ни бе ни ме ни кукареку. Я надеюсь, что Вас не смутит свинское поведение или ослиное упрямство некоторых Ваших соседей.

Не стесняйтесь и залетайте поболботать в любое удобное для Вас время — мы с моими женами очень любим гостей. Иногда в этом птичьем гомоне жить весьма неприятно, а запах здесь бывает как в настоящем свинарнике.


Искренне Ваш

Петр Петушек (Почетный Павлин)

* * *

Следующий сон, который я помню, — самый короткий из трех, но он был так ярок и жуток, что я орал во весь голос, пока отец не прибежал из своей спальни меня успокаивать. Когда он спросил, что случилось, я мог пролепетать только, что мне приснился кошмар: надо мной склонялся какой-то человек и так пристально всматривался мне в лицо, что я решил — он собирается меня убить. Отец присел на край кровати и начал гладить меня по голове. Через некоторое время я, видимо, уснул.

Я мог бы, наверное, сказать ему еще одну вещь, только в то время и сам ее не очень понял, а потому сон показался мне таким страшным. Человека этого я узнал — то был я сам. Я сам, только старше, смотрел на себя маленького, и лицо мое изуродовала дряхлость, изрезали морщины боли — как древнюю маску.

* * *

Одним из увлечений моего отца была фотография. У него имелся ящичный фотоаппарат в кожаном чехле и самодельная вспышка, а лабораторию он устраивал в ванной — залеплял окошко черной бумагой и наливал в раковину проявитель, но однажды не подрассчитал и сжег всю эмаль. После этого мама запретила ему пользоваться ванной. А до того он успел приехать на ферму мистера Нутталла и запечатлеть на снимках нас с Джоан на вершине нашего домашнего блаженства.

Да, мы с ней теперь жили вместе. Или, по крайней мере, писали вместе, ибо я с опаской согласился на сотрудничество: мой викторианский сыщик должен был перенестись в эпоху Тюдоров, чтобы распутать одно загадочное убийство по просьбе самого Генриха VIII. (Весь этот сюжет, насколько я припоминаю, был, в сущности, вдохновлен «Машиной времени», которую в то время отец мне как раз читал на сон грядущий.) Для этого у миссис Нутталл был выпрошен еще один табурет, и мы с Джоан сидели друг против друга, сочиняли свои главы и передавали их друг другу по верстаку, а в перерывах дышали свежим воздухом и искали вдохновения, гуляя по миниатюрному садику. Что и говорить — предприятие оказалось безуспешным: историю мы так и не дописали, а когда через двадцать с лишним лет вспомнили о ней, то так и не смогли сказать, что стало с рукописью.

Тем не менее именно в тот краткий период нашего творческого партнерства отец сделал свой снимок. На нем мы запечатлены в характерных позах: Джоан сидит, нетерпеливо выпрямившись, лицо озарено доверчивой ухмылкой, а я наполовину отвернулся от объектива, к губам поднесен карандаш, а голова склонена под весьма задумчивым углом. Отец сделал два отпечатка и подарил нам. Много лет, как Джоан мне потом рассказывала, она держала свой снимок в тайном ящичке рядом с самыми дорогими сокровищами. Я же повесил фотографию у себя в спальне, и вскоре она потерялась — это часто бывает с детскими вещами.

* * *

Аукцион-Банк Лтд.

Счетные палаты,

Барыш-стрит,

Шиллингам


23 июля 1960 г.

Уважаемый мистер Оуэн,


Мы с большим интересом узнали, что Ваше денежное содержание на карманные расходы недавно выросло на 6 пенсов в неделю. С увеличением Вашего недельного дохода до 3 шиллингов, нам представляется, Вы должны быть заинтересованы в тех новых возможностях, которые мы предлагаем своим экономным вкладчикам.

Например, мы могли бы порекомендовать сберегательный счет «Золотое дно». Пакет предложений подразумевает минимум инвестиций и максимум роста. Один из наших клиентов, открывший подобный счет лишь в прошлом месяце, уже подрос чуть ли не до шести фунтов и шести дюймов.

Если же Вам это не по нутру, то как сельскому жителю мы можем сделать Вам Особое Предложение: «Свинка-Копилка». Мы предоставляем свинку и прорезь, Вы — наличные. Экономить Вы теперь сможете не только на колбасных обрезках: в конце года Вам удастся скопить больше чем 1 фунт сальца, и одно это выведет Вас за бюджетные рамки «подопытного кролика». Вкладывать же придется лишь шесть пенсов в неделю — мы не предлагаем Вам рисковать в биржевой игре.

Кстати, как один из наших самых уважаемых вкладчиков, Вы имеете право вступить в Клуб членов банка, который собирается после дождичка в четверг в таверне «Поле чудес» на вечера капитальных развлечений и изысканной кухни. Если Вам по вкусу капуста, дрожжи или просто зелень, мы с радостью разместим у себя и Вашего поросенка.


Ваш должник и доходяга

Мидас Хват (управляющий)

* * *

И еще один сон я помню очень четко — он приснился несколько лет спустя, когда мне стукнуло пятнадцать. В среду, 27 марта 1968 года, ранним утром мне приснилось, что я лечу на маленьком реактивном самолете и вдруг без всякой видимой причины начинаю пикировать к земле. У меня в ушах до сих пор звучит тихий гул двигателя, неожиданно захлебнувшийся кашлем, я до сих пор вижу возникшую из ниоткуда стену густой серой тучи. Плексиглас кокпита вдруг громко лопается, и меня обсыпает осколками, они секут мне руки и плечи, и порыв ветра больно отшвыривает меня к задней стене кабины — и мы падаем, несемся вниз с невероятной скоростью, а сам я пуст внутри, тело мое — полая оболочка, рот открыт, и все, что во мне было, осталось где-то позади, наверху, в небесах, а грохот оглушителен, жутко воет двигатель и ревет ветер, но в этой какофонии я все равно слышу свой голос, ибо повторяю одну фразу — то ли себе, то ли какому-то слушателю где-то не здесь, — ровно и без всякого выражения я повторяю снова и снова: «Я падаю. Я падаю. Я падаю». И вот — окончательный визг металла, пронзительный скрежет раздираемого на части фюзеляжа, и самолет наконец разлетается в разные стороны миллионом обломков, а я свободно падаю вниз, стремительно погружаюсь, ничем не скованный, и между мною и землей ничего нет, лишь синее небо, и я вижу очень ясно, как земля рвется мне навстречу — очертания континентов, острова, большие реки, ширь водных пространств. Мне уже не больно, я уже не боюсь, я уже забыл, каково это — чувствовать боль и страх; я просто замечаю, что тень земли начинает поглощать нежную синеву неба, и этот переход из синевы в черноту постепенен и очень красив.

А потом я просыпаюсь — не в дрожи, не в поту — и не зову отца, а просто ощущаю спад чудовищного напряжения, даже какое-то сожаление: вокруг — тени так хорошо знакомой мне спальни, за шторами — безразличная ночь. Я поворачиваюсь на другой бок и несколько минут тихо лежу, а потом проваливаюсь опять — на сей раз в прозрачный и ясный сон без сновидений.

Два дня спустя, в пятницу утром, отец дал мне за завтраком свой номер «Таймс», и я узнал, что погиб Юрий Гагарин, а с ним — его второй пилот, что их двухместный тренировочный реактивный самолет разбился под Киржачом именно тогда, когда мне приснился тот сон [70]. Последний раз голос Юрия слышали, когда он, пытаясь направить самолет в сторону от населенного пункта, спокойно сообщил: «Я падаю». Сначала я этому не поверил, пока сам на следующий день не увидел в газете фотографию того здания, в котором для прощания выставили его прах, — Центральный Дом Советской Армии; вокруг него по траурным улицам вилась колонна людей — по шестеро в ряд, длиной три мили.

…Si vous dormez, si vous revez, acceptez vos reves. C'est le role du dormeur…[71]

На пол упал конверт. Поскольку ничто другое с постели меня поднять не могло, я немедленно спустил ноги с кровати и кинулся в прихожую. На конверте стояла марка почтового отправления первого класса, и письмо было адресовано «Мистеру Оуэну, эск.» — элегантным паучьим почерком. Решив не бегать на кухню за ножом, я нетерпеливо и грубо вскрыл конверт большим пальцем, прошел с ним в гостиную и приступил к чтению нижеследующего послания. Изумление мое росло с каждой фразой.

Уважаемый мистер Оуэн,

Эта короткая, слишком поспешно составленная записочка должна послужить извинением и выступить своего рода пропозицией.

Сначала — извинения. Я совершил — и поспешу в этом первым признаться — ряд преступлений против Вашей собственности и Вашей личности. Мое единственное оправдание — более того, моя единственная претензия на Ваше милосердие и прощение — заключается в том, что я всегда и неизменно действовал из соображений человечности. Вот уже много лет я интересуюсь делом мисс Табиты Уиншоу, чье долгое и незаконное заключение считаю одной из самых шокирующих несправедливостей, с которыми сталкивался за всю свою профессиональную карьеру. Соответственно, когда из объявления, размещенного Вами в «Таймc», я узнал, что Вы предпринимаете собственное расследование обстоятельств, имеющих некоторое отношение к данному делу, любопытство мое фазу разгорелось.

Вы должны простить некоторую эксцентричность, мистер Оуэн (или, если позволите, Майкл, ибо должен признать, что, прочтя два Ваших превосходных романа, я ощущаю, что мы с Вами — старые и близкие друзья), — итак, Вы должны простить некоторую эксцентричность, как я уже сказал, старому чудаку, который, вместо того чтобы обратиться к Вам непосредственно, предпочел прощупать территорию заблаговременно в соответствии со своими испытанными и проверенными методами. Должен признаться, Майкл, что это именно я взломал контору Ваших замечательных издателей и умыкнул Вашу рукопись; это я преследовал Ваше такси на следующий день; это я, желая вступить в личный контакт с Вами с целью заверить Вас в моих самых благих намерениях, приблизился к Вам около ресторана в Баттерси и был почтен — хоть и несколько удивлен при этом — получением подарка в виде суммы в двадцать пенсов от Вашей очаровательной спутницы (чек на вышеозначенную сумму Вы найдете приложенным к сему посланию), и это я, как Вы наверняка уже догадались, следовал за вами из ресторана, своими старыми ногами пытаясь не отстать от вас, и наконец, прискорбно не рассчитав, напугал вышеупомянутую спутницу, о чем весьма сожалею, в тот самый момент — если верить моей интерпретации всей ситуации, — когда вы с ней намеревались перейти к отношениям восхитительнейшей близости.

Способны ли Вы простить такой предосудительный перечень достойных всяческого порицания актов поведения? Мне остается лишь надеяться, что моя нынешняя искренность отчасти послужит покаянием.

А теперь, Майкл, что касается пропозиции. Мне представляется ясным, что мы с Вами, как независимые агенты, в наших соответствующих расследованиях достигли определенного предела Пришло время объединить наши усилия. Позвольте заверить Вас, что в моем распоряжении находится большое количество информации, способной помочь Вам в Вашей работе, и я с готовностью ею поделюсь. Со своей стороны, взамен я просил бы Вашего разрешения взглянуть только на один предмет, а именно — клочок бумаги, упомянутый в первых эпизодах Вашей восхитительной хроники, записку, нацарапанную Лоренсом Уиншоу, которую Вы описали с изяществом и точностью, столь характерными, если можно так выразиться, для Вашего повествования в целом, как «всего-навсего записку, нацарапанную Лоренсом своему дворецкому: хозяин просил подать ему легкий ужин в кабинет». Я полагаю, этот клочок бумаги — который я некогда собственноручно и тщетно пытался добыть, но по необъяснимому капризу Судьбы он, судя по всему, теперь оказался в Вашем владении, — обладает сущностной значимостью для подтверждения здравомыслия и невиновности мисс Уиншоу. Иными словами, он должен содержать некое закодированное значение, или ключ, ранее ускользавший от понимания — я полагаю, Вы не истолкуете это превратно — человека, вероятно не обладающего широтой и разнообразием моего опыта в подобных делах.

Мы должны встретиться, Майкл. Другого варианта здесь просто нет. Мы должны условиться о рандеву, и времени терять нам нельзя. Могу ли я сделать Вам дерзкое маленькое предложение касательно предполагаемого места нашей встречи? От моего внимания не ускользнуло, что в следующий четверг в галерее «Нарцисс» на Корк-стрит (владелец коей — Родерик Уиншоу, как Вам наверняка хорошо известно) будет проводиться предварительный показ — в полном соответствии со спецификой галереи — неких без сомнения безвкусных новых живописных работ, принадлежащих кисти юного отпрыска мелкой аристократии. Как мне представляется, мы можем быть уверены, что притягательность подобного события не окажется для лондонских cognoscenti [72] столь великой, чтобы два не знакомых между собой человека не смогли опознать друг друга в образовавшемся скоплении народа. Я буду там ровно в семь тридцать. С нетерпением жду удовольствия от Вашего общества, а с еще большим трепетом предвкушаю зачин того, что я бы счел плодотворным и сердечным профессиональным сотрудничеством.

Письмо заканчивалось простым «С искреннейшим уважением» и витиеватой подписью:

Какое надувательство!

( детектив)

Родди

1

Фиби стояла в углу галереи, где и провела последние четверть часа. Бокал прилипал к пальцам, а вино нагрелось, и пить его было неприятно. До сих пор никто не остановился с нею поговорить и даже не засвидетельствовал ее присутствие. Она чувствовала себя невидимкой.

Тем не менее трое гостей были ей знакомы. Например, она узнала Майкла, хотя встречались они лишь раз, да и то больше восьми лет назад, когда он только собирался приступить к работе над биографией Уиншоу. Как он поседел. Вероятно, не помнит ее, а кроме того — занят беседой с совершенно седым и весьма разговорчивым пенсионером, который, едва войдя в галерею, начал отпускать грубые замечания о картинах. Так, еще Хилари, но это ладно. Им все равно друг другу сказать нечего.

И наконец, разумеется, сам Родди. Фиби уже несколько раз ловила его виноватый взгляд и видела, как он в панике отворачивается. Значит, на мировую идти не собирается. Не удивительно: она и на открытие-то пришла лишь затем, чтобы ему стало неловко. Однако наивно было думать, что это ей чем-то поможет. Неловко в первую очередь стало ей самой, пока она наблюдала, с какой легкостью Родди лавирует среди друзей и коллег, болтает, сплетничает. Фиби твердо знала: им всем отлично известно, кто она и в какой отдаленной вероятной связи состоит с галереей. От одной этой мысли у нее вспыхнули щеки. Но она выдержит. Она справится. Лишь покрепче сожмет бокал и выстоит.

В конце концов, этот вечер не угрожает ничему — по сравнению с теми волнами унижения, что обрушились на нее, когда она впервые вошла в эти двери больше года назад.

* * *

Фиби рисовала всегда — сколько себя помнила, — и талант ее с ранних лет был очевиден для всех, кроме нее самой. На каждом родительском собрании учитель рисования превозносил ее до небес, однако его коллеги редко могли подкрепить его восторги — ее академическая успеваемость в целом разочаровывала. Закончив школу, Фиби не нашла в себе силы духа поступить в колледж искусств, а пошла учиться на медсестру. Через несколько лет друзьям удалось убедить ее, что это ошибка, и она проучилась три года в Шеффилде, где ее стиль быстро изменился. В один момент перед нею простерлась бесконечность неожиданных свобод: за несколько жадных, невероятных недель она открыла для себя фовизм и кубизм, футуристов и абстрактных экспрессионистов. Писать пейзажи и портреты она уже умела, а теперь принялась творить плотные, беспорядочные холсты, заполненные несочетающимися деталями и пронизанные очарованием физических подробностей. Приходилось пользоваться малопривлекательными источниками вроде учебников по медицине, альбомов по зоологии и энтомологии. Впервые в жизни она начала много читать и в «пингвиновском» издании Овидия нашла источник вдохновения для первой серии больших полотен, отразивших течение, нестабильность и неразрывность человеческого и животного миров. Не осознавая этого, ибо в тот период Фиби не позволяла ничему отвлекать себя от творческого возбуждения, она постепенно ступала на опасную территорию, ибо направлялась к столь немодной точке слияния абстрактного и образного — между декоративностью искусства и его понятностью для публики. Ей суждено было стать непродаваемой.

Но прежде чем она в этом удостоверилась, начались спады: сначала кризис веры, а затем в конце второго курса она и вовсе бросила учебу и вновь ушла в медсестры. Несколько лет Фиби не писала, а когда все же взялась за кисть, в ней вспыхнула новая страсть и настойчивость. Фиби сняла половину студии в Лидсе (где теперь и жила) и уходила из нее только спать. Начались небольшие выставки — в библиотеках, центрах образования для взрослых. Были и случайные заказы — правда, ни один по-настоящему не увлекал и не будил воображения.

Один из ее шеффилдских преподавателей, с которым она худо-бедно поддерживала связь, как-то раз пригласил ее выпить и спросил, не пора ли уже показать работы каким-то лондонским галереям. Чтобы облегчить процесс, он предложил свои рекомендации: Фиби могла обратиться в галерею «Нарцисс» на Корк-стрит и упомянуть его. Она преподавателя поблагодарила, но весьма осторожно: у нее имелись некоторые сомнения насчет его предложения. Влияние на Родерика Уиншоу, коим так хвалился этот преподаватель, среди ее однокашников было расхожей шуткой — они так и не смогли найти этому влиянию никаких подтверждений. С Родди преподаватель ходил в одну школу — это правда, но ничто не доказывало, что их дружба была хоть сколько-нибудь тесной или что в последующие годы знаменитый арт-дилер хоть как-то стремился поддерживать эти отношения. (Например, когда его пригласили прочесть в колледже лекцию, он о ней начисто забыл и так и не появился.) Тем не менее возможность казалась реальной, Фиби любезно предложили шанс, и отказываться большого смысла не было. Наутро Фиби позвонила в галерею, поговорила с бодрой и отзывчивой секретаршей, и на следующую неделю ей назначили встречу. Несколько дней она отбирала слайды своих работ.

* * *

Закрыв за собой стеклянную дверь галереи, Фиби поняла, что сумасшедший лязг Лондона мгновенно стих, а она вступила в обитель искусств — тихую, клинически чистую и престижную. Дальше она шла на цыпочках. Галерея занимала простое прямоугольное помещение, у задней стены стоял стол, из-за которого Фиби весьма угрожающе улыбалась невероятно красивая блондинка лет на пять моложе. Фиби пробормотала подобие приветствия и, не решаясь двинуться дальше, несколько секунд разглядывала картины на стенах. Это помогло: картины были кошмарны. Фиби поглубже вдохнула и поволокла непослушные ноги к столу надменной секретарши. Утром Фиби чуть ли не до самого поезда раскладывала слайды, теперь же поняла, что время можно было потратить с большей пользой. Следовало тщательнее выбирать одежду.

— Чем могу служить? — спросила блондинка.

— Меня зовут Фиби Бартон. Я приехала показать вам свои работы. У вас должно быть записано.

Фиби села, хотя ее не приглашали.

— Вы имеете в виду, что вам назначена встреча? — переспросила блондинка, перелистнув чистые страницы ежедневника.

— Да.

— Когда вам ее назначали?

— На прошлой неделе.

Блондинка досадливо поморщилась:

— Меня на прошлой неделе не было. Должно быть, вы разговаривали с Маршей, нашим временным секретарем. Ее не уполномочивали назначать встречи.

— Но мы условились о дате и времени.

— Прошу прощения, здесь ничего не записано. Вы живете поблизости? Мне бы не хотелось думать, что вы напрасно ехали издалека — из Чизвика, скажем.

— Я приехала из Лидса, — сказала Фиби.

— А! — кивнула блондинка. — Да, разумеется. Ваш акцент. — Она закрыла ежедневник и шумно вздохнула. — Ну что ж, раз вы приехали из такой глуши… Вы привезли слайды, полагаю?

Фиби вытащила прозрачную папку и, передавая ее секретарше, сказала:

— Видите ли, я должна была показать их мистеру Уиншоу. Они друзья с моим бывшим преподавателем, и мне сказали…

— Родди сейчас на встрече. — Блондинка взяла слайды и с полминуты смотрела их на просвет. — Нет, боюсь, нам это не подходит.

Она вернула папку.

Фиби невольно съежилась. Она уже презирала эту блондинку, но понимала, что абсолютно бессильна перед нею.

— Но вы же едва на них взглянули.

— Простите. Это не то, что нам требуется в настоящее время.

— А что вам требуется?

— Возможно, вам имеет смысл обратиться в галереи помельче, — с ледяной улыбкой ушла от ответа блондинка. — Некоторые сдают свои стенды художникам-любителям. Я не знаю, какую плату они берут.

В этот момент из арки в конце галереи появился высокий, хорошо сложенный человек лет около сорока.

— Все в порядке, Люсинда? — Хотя он сделал вид, что Фиби не заметил, она сразу поняла, что ее краем глаза изучают и оценивают.

— Мне кажется, у нас возникло легкое недопонимание. Вот эта дама, мисс Баркер, пребывает под впечатлением, что ей назначена встреча с вами, поэтому она привезла свои наброски.

— Так и есть. Я ждал мисс Бартон, — ответил человек и протянул Фиби руку. Та пожала ее. — Родерик Уиншоу. Почему бы нам не зайти ко мне в кабинет, чтобы я смог рассмотреть ваши работы? — Он повернулся к секретарше: — Пока все, Люси. Можешь сходить пообедать.

В кабинете он бросил на слайды еще более мимолетный взгляд. Новенькая его заинтриговала, и он уже знал, чего от нее хочет.

— Гарри рассказывал мне о вашей работе, — солгал он после минутной паузы, во время которой изо всех сил старался припомнить имя бывшего однокашника, коего настойчиво избегал последние двадцать лет. — И я рад, что могу познакомиться с вами лично. Очень важно установить такой контакт.

В порядке установления такого личного контакта он и пригласил Фиби на ланч. Она же как могла старалась сделать вид, что понимает, о чем говорится в меню, и ей удалось воздержаться от замечаний по поводу указанных в нем цен, хотя сначала показалось, что там полно опечаток. В конце концов, платит он.

— Видите ли, сегодня на рынке, — говорил Родди, пережевывая блинчик с копченым лососем, — наивно полагать, что удастся продвинуть работу художника вне зависимости от его личности. У художника должен быть свой образ — нечто такое, что можно продавать в газетах и журналах. Не имеет значения, насколько изумительны сами картины: если вам нечего сказать о себе, когда вас явится интервьюировать дамочка из «Индепендент», у вас будут проблемы.

Фиби слушала не перебивая. Несмотря на декларируемый интерес к ее личности, именно молчание, судя по всему, от нее и требовалось.

— Кроме того, разумеется, очень важно, чтобы вы умели хорошо фотографировать. — Родди самодовольно ухмыльнулся. — Но с этим, я полагаю, у вас все в полном порядке.

Казалось, Родди как-то странно суетлив. Хотя он явно стремился произвести на Фиби впечатление, в ресторане, похоже, было полно каких-то его знакомых, и большую часть времени он смотрел поверх ее плеча, пытаясь встретиться взглядом с кем-то из важных едоков. Стоило Фиби заговорить о живописи — она полагала, что оба разделяют интерес к ней, — как Родди незамедлительно переходил на другую тему.

Через сорок минут он попросил счет — ни на десерт, ни на кофе времени уже не хватало. На два часа у него была назначена другая встреча.

— Жуткое занудство. Какой-то журналист пишет очерк о подающих надежды художниках, наверное, хочет услышать от меня какие-то имена. Я бы и дергаться не стал, но, если с этими людьми не сотрудничать, галерея в прессу не попадет вообще. Вы кого-нибудь можете вспомнить?

Фиби покачала головой.

— Простите, что все в такой спешке. — Родди опустил взгляд и умерил тон до смущенного раскаяния. — Я чувствую, что мы с вами едва познакомились.

Его замечание показалось ей забавным — общие темы для беседы закончились у них минут через пять после начала, — но она услышала собственный голос:

— Да, это верно.

— Где вы остановились в Лондоне? — спросил он.

— Я вечером возвращаюсь домой, — ответила Фиби.

— Это настолько необходимо? Я просто подумал, вы могли бы переночевать у меня. Места в квартире хватает.

— Очень любезно с вашей стороны. — Фиби немедленно исполнилась подозрений. — Но мне завтра на работу.

— Разумеется. Но послушайте, мы должны в ближайшее время увидеться снова. Мне бы хотелось взглянуть на ваши работы по-настоящему. Вы должны мне про них рассказать подробнее.

— Да, только я не слишком часто сюда приезжаю — работа, да и цены на билеты…

— Понимаю. Вам, должно быть, приходится нелегко. Но я и сам бываю в Лидсе. У моего семейства в той части света дом. — Родди взглянул на часы. — Черт бы побрал эту встречу. Хотя вот что — отчего бы вам прямо сейчас ко мне не заскочить? Квартира у меня тут рядышком, сразу за углом, а я через час освобожусь, и мы… ну, как бы продолжим. А до вечернего поезда у вас останется еще масса времени.

Фиби встала.

— Попытка засчитывается. Хотя и не очень изящно. — Она перекинула сумку через плечо. — Если бы я знала, что под контактом вы имели в виду это, не стала бы вводить вас в такие расходы. Будьте добры, верните мне мои слайды.

— Я отправлю их вам почтой, если настаиваете, — ответил Родди, а потом зачарованно смотрел, как она без единого слова поворачивается и выходит из ресторана. Похоже, будет гораздо забавнее, чем он рассчитывал.

* * *

— Он подонок, — сообщила Фиби своей соседке по студии, Ким, когда они вечером утешались на кухне кофе.

— А другие что — лучше? Весь вопрос в том, симпатичный он или нет.

— Едва ли это имеет значение. — К собственной досаде, Фиби поняла, что Родди довольно привлекателен, хотя чересчур хорошо сам это осознает.

Она не думала о нем до самых выходных, когда ей позвонил взволнованный отец и спросил, видела ли она субботний номер «Таймс». Фиби вышла на улицу, купила газету и обнаружила, что ее имя упоминается среди нескольких молодых художников, которым предрекают расцвет карьеры в следующем десятилетии.

Я стараюсь быть очень осторожным в предсказаниях, поскольку история легко может их опровергнуть, — говорит один из ведущих лондонских арт-дилеров Родерик Уиншоу, — но из всех новых художников, работы которых мне довелось видеть в последнее время, самое большое впечатление на меня произвела Фиби Бартон, молодая и многообещающая художница из Лидса.

Ким считала, что Фиби должна позвонить и поблагодарить, но та не стала, изо всех сил стараясь не выказывать удовольствия. Тем не менее, когда несколько вечеров спустя Родди позвонил сам, Фиби первым делом сказала:

— Я прочла ваши слова в газете. Очень мило с вашей стороны.

— А, это, — отмахнулся Родди. — Я бы не стал придавать слишком большого значения. После публикации о вас несколько раз спрашивали, но пока о чем-то говорить рано.

Сердце Фиби скакнуло.

— Спрашивали?

— Собственно, я и звоню, — продолжал Родди, — выяснить, чем вы занимаетесь в эти выходные. Я как раз собираюсь в семейное гнездышко и хотел узнать, не согласитесь ли вы меня сопровождать. Там и посмотрим хорошенько ваши работы. Я мог бы в субботу подобрать вас в Лидсе, и мы бы вместе поехали дальше.

Фиби задумалась. Весь уик-энд наедине с Родериком Уиншоу? Да ей одного обеда вполне хватило. Кошмар, кошмар…

— Отлично, — сказала она. — Это будет очень славно.

2

Родди окинул взглядом муниципальный квартал и решил, что свой спортивный «мерседес» на его стоянке не оставит. Парковать машину на склоне напротив не то школы, не то культурного центра тоже не слишком улыбалось: когда он запирал двери, за ним наблюдали двое юных громил, которым ничего не стоило, едва он отвернется, весело расколошматить стекла и проткнуть шины. Родди надеялся, что Фиби готова и ему не придется болтаться в этой богом забытой дыре ни минутой дольше, чем необходимо.

У подъезда многоквартирной башни он нажал на кнопку и представился в домофон. Ответа не последовало — лишь дверь резко зажужжала и открылась. Родди в последний раз оглянулся: на пропеченной солнцем площадке шумели дети, нагруженные покупками молодые мамаши, возвращаясь из центра города, толкали вверх по склону коляски — и шагнул в холл. Внутри было сыро и очень дурно пахло. Лифт выглядел особенно омерзительно, но подниматься на одиннадцатый этаж пешком невозможно — вспотеешь и запыхаешься, а Родди намеревался произвести впечатление. Поэтому он стиснул зубы, зажал ноздри и с облегчением понял, что подъем прошел относительно быстро и безболезненно. Далее следовало преодолеть мрачный коридор, освещенный цепочкой чахлых сорокаваттных лампочек, особенно убогих по сравнению с яркостью оставшегося снаружи субботнего дня. Едва Родди решил, что окончательно заблудился, как одна дверь открылась и оттуда ему помахала Фиби. Его настроение сразу улучшилось: в таком интерьере она выглядела еще ослепительнее, чем раньше, — и сомнения, одолевавшие его всю дорогу из Лондона, моментально испарились под натиском желания.

— Заходите, — сказала Фиби. — Я почти готова. Ким только что заварила чай.

Родди удивился, оказавшись в светлой и просторной гостиной. На диване развалился молодой человек в майке и драных джинсах — он смотрел телевизор, переключая каналы с «Трибуны» на какую-то черно-белую комедию по Би-би-си-2. К Родди он даже головы не повернул.

— Это Дэррен, — сказала Фиби. — Дэррен, это Родерик Уиншоу.

— Приятно познакомиться, — произнес Родди. Дэррен хрюкнул.

— Он приехал из самого Лондона, — сказала Фиби и потянулась к кнопке, намереваясь выключить телевизор. — И ему, наверное, хотелось бы прийти в себя.

— Эй, я же смотрю!

Телевизор остался включенным, а Фиби удалилась к себе в комнату заканчивать со сборами. Родди забрел в кухню, где аккуратная женщина с волосами песочного цвета разливала чай.

— Вы, должно быть, Родди, — сказала она и протянула ему чашку. — Я Ким. Мы с Фиби тут вместе живем. За наши грехи. — Она хихикнула. — Вам с сахаром?

Родди покачал головой.

— Мы так рады, что на ее стороне наконец-то появился кто-то значительный, — сказала Ким, накладывая себе три ложки с горкой. — Только так и можно прорваться.

— Ну, я определенно намереваюсь… сделать все, что в моих силах, — ответил Родди, которого такой напор застал несколько врасплох.

Из спальни вышла Фиби — под мышкой у нее была довольно габаритная папка.

— Она войдет в машину?

У Родди перехватило дыхание:

— Боюсь, не втиснется.

— Ну-у… — Казалось, Фиби сомневается. — Вы же сами сказали, что хотели взглянуть на мои работы. Вы ведь за этим приехали, правда?

— Я думал, все они есть на слайдах.

— Не все. — Фиби просияла. — А можно и прямо сейчас посмотреть, если хотите. Займет час-другой, не больше.

Это, конечно, последнее, чего ему хотелось.

— Думаю все же, что поместится. Придется немного передние спинки наклонить.

— Спасибо, — сверкнула улыбкой Фиби. — Сейчас сумку принесу.

Из гостиной, шаркая ногами, возник Дэррен.

— Где мой чай?

— Я думала, ты в «Сэйнзбери» собираешься, — сказала Ким, накладывая ему сахар.

— Они до шести открыты.

— Да, но к тому времени уже ничего не останется.

— Сейчас регби начнется.

— Дэррен, что твоя штанга делает у меня в комнате? — Фиби уже стояла в прихожей с вещами.

— Там больше места. А что — мешает?

— Еще как, черт возьми, мешает. Когда я вернусь, чтоб ее не было, договорились?

— Ну ладно, раз ты так переживаешь.

— Что ж, спасибо за чай, — произнес Родди, не отпивший ни глотка. — Нам, наверное, пора.

— Хороший пидж, — заметил Дэррен, когда Родди протискивался мимо него из кухни. — Типа, из «Некста», наверное, да?

Обсуждаемый пиджак — из кремового полотна, спортивного покроя — шился на заказ и стоил больше пятисот фунтов.

— От «Чарльза», на Джермин-стрит, — ответил Родди.

— Фига себе. Я так и думал. Откуда-то оттуда.

Фиби послала ему презрительный воздушный поцелуй и сказала:

— Пока, Ким. Я позвоню, когда буду возвращаться.

— Ладно, давай смотри там. Приятно провести время — и не делай ничего… ничего, о чем потом придется жалеть.

Родди, к счастью, этого уже не слышал.

* * *

— Этот парень — идиот, — сказала Фиби, когда они ехали по трассе А1 к Тирску. — А из квартиры его сейчас никак не выкуришь. Меня он уже начинает угнетать.

— Ваша соседка, кажется, очень приятная.

— Правда, ужасно расстраивает, когда друзья выбирают себе совершенно неподходящих партнеров?

Родди подбавил газу и, когда до передней машины осталось футов десять, нетерпеливо помигал фарами. Пока в среднем удавалось держать девяносто пять миль в час.

— Я вас отлично понимаю. Вот, к примеру, есть у меня один приятель. Два года был помолвлен с одной женщиной — кузиной герцогини — , кстати. Выглядит она не очень, но потрясающие связи. А ему хотелось заняться оперой, видите ли. И вдруг, ни с того ни с сего, он без всякого предупреждения разрывает помолвку и закручивает роман с совершенно посторонней дамочкой — учительницей начальных классов, если угодно. Никто — просто никто о ней никогда не слыхал. Как вдруг бац! — они женятся. И подумать только — очень счастливы. Хотя мне по-прежнему кажется, что ему стоило закусить губу и остаться с Мариэллой. Теперь мог бы управлять Английской национальной оперой. Понимаете, о чем я?

— Боюсь, мы о несколько разных вещах говорим, — ответила Фиби.

Несколько минут они молчали.

— А по-моему, примерно об одном и том же, — вымолвил Родди.

* * *

Близилось к шести, когда они проехали через Хелмсли и свернули к торфяникам Северного Йорка. Солнце еще висело высоко, и Фиби обнаружила, что сами торфяники, которые она видела множество раз и считала до невероятия унылыми, сегодня выглядят радостными и приветливыми.

— Вам так повезло, — сказала она, — что у вас здесь дом. Наверное, в детстве тут было чудесно.

— О, я мало времени проводил здесь ребенком. Слава богу. Самое мрачное место на земле, если хотите знать мое мнение. Я и сейчас сюда не езжу, если без этого можно обойтись.

— А в доме сейчас кто живет?

— Вообще-то никто. Конечно, есть минимальная обслуга — пара кухарок и садовников. Да, еще этот старый дворецкий, который у нашего семейства уже лет пятьсот, — вот, пожалуй, и все. Поэтому там довольно пустынно. — Родди вытащил очередную сигарету и протянул Фиби, чтобы зажгла. — Ах да, кроме моего отца, разумеется.

— Я не думала, что он еще жив.

Родди улыбнулся:

— Ну, насколько об этом можно судить.

Толком не понимая, как ей реагировать, Фиби сказала:

— А вы помните портрет отца Джона Беллани? [73] Люблю эту картину — такая глубокая, подробная. Так много рассказывает о самом человеке и в то же время выписана с такой теплотой и нежностью. Вся просто светится.

— Да, я знаю эту работу. Хотя не уверен, что мог бы сейчас порекомендовать кому-то вкладывать в нее капитал. Послушайте. — Родди взглянул на Фиби как бы с юмором, но вместе с тем предостерегающе. — Надеюсь, вы не станете весь уик-энд разговаривать о живописи? Мне этого и в Лондоне хватает.

— Так о чем же нам еще говорить?

— О чем угодно.

— «Я живу и дышу искусством, — произнесла Фиби. — То, что другие считают „реальным миром“, мне всегда казалось, напротив, бледным и чахлым».

— Очень может быть. Лично мне такое отношение представляется довольно экзальтированным.

— Простите, но это ваши слова. Журнал «Обсервер», апрель 1987-го.

— А. Ну да. В моей сфере деятельности именно это и следует говорить журналистам. Воспринимать такое нужно с определенной поправкой. — Он по-прежнему затягивался сигаретой, но в голос прокрались раздраженные опасные нотки. — Знаете, что я планировал на сегодняшний вечер? Меня пригласили на ужин с маркизом — — — к нему домой в Найтсбридж. Среди гостей должны быть один из самых влиятельных театральных продюсеров Лондона, член королевской семьи и невероятно красивая американская актриса, сыгравшая главную роль в фильме, который сейчас идет по всей стране, — она специально прилетела на этот ужин из Голливуда.

— И что я должна вам на это ответить? Видимо, вам с этими людьми очень скучно, раз вы предпочитаете проводить время со мной у черта на куличках.

— Не обязательно. Я рассматриваю это как рабочий уик-энд. В конце концов, мое существование зависит от воспитания талантливой молодежи. А вас я считаю талантливой. — Комплимент, по его мнению, был тонко просчитан, и он, расхрабрившись, добавил: — Я хочу сказать, дорогая моя, что от нашей поездки я ожидаю чего-то большего, нежели нескольких часов в гостиной за обсуждением влияния Веласкеса на Фрэнсиса Бэкона. — И не успела Фиби рта раскрыть, как Родди углядел что-то на горизонте: — А вот и приехали. Дом родной.

* * *

Первое впечатление Фиби от Уиншоу-Тауэрс оставляло желать лучшего. Вознесясь на гребень огромного и по виду неприступного хребта, поместье отбрасывало глубокие черные тени на земли внизу. Садов видно не было, но разглядеть какую-то чащу уже удалось — она скрывала все подходы к дому, а у подножия холма лежал большой, невыразительный и заросший водоем. Что же до безумной толчеи готических, неоготических, недоготических и псевдоготических башенок, подаривших поместью название, то больше всего они напоминали гигантскую черную руку, кривую и корявую: пальцами она тянулась к небесам, будто тщась их разодрать, чтобы сковырнуть оттуда заходящее солнце, горевшее начищенной монетой, — казалось, еще немного, и светило уступит хватке этой лапы.

— Не очень похоже на воскресный лагерь, а? — произнес Родди.

— А других зданий здесь нет?

— Есть деревушка милях в пяти, по ту сторону холма. Вроде бы это все.

— Зачем кому-то понадобилось селиться в таком заброшенном месте?

— Бог знает. Говорят, главный корпус построили в 1625 году. Мое семейство завладело им только лет через пятьдесят. Поместье купил один из моих предков, Александр, из каких-то своих соображений, а потом начал достраивать. Потому от первоначальной кладки мало что сохранилось. Теперь вот этот якобы утиный пруд, — Родди ткнул в окно, ибо дорога шла параллельно урезу воды, — известен под именем «ледниковое озеро Кавендиш». Никакое оно, конечно, не ледниковое, потому что его выкопали. А Кавендиш Уиншоу был моим прапрадядей, он-то и приказал его вырыть и наполнить водой лет сто двадцать назад. Наверное, хотел проводить долгие счастливые часы, катаясь на лодке и вылавливая форель. И вот теперь — посмотрите только на него. Тут на берегу пять минут постоишь — и уже можно от пневмонии умереть. Я всегда подозревал, что Кавендиш — да и сам Александр, если вдуматься, — должно быть, принадлежали к… в общем, к эксцентричной ветви семейства.

— А что это означает?

— О, вы разве не слышали? У семейства Уиншоу — долгая и почетная история душевных заболеваний. Длится и поныне.

— Поразительно. Обо всех вас книгу бы написать.

В этом замечании прозвучало всепонимающее лукавство, которое слушатель более искушенный, нежели Родди, засек бы немедленно.

— Так о нас и писали, раз уж об этом зашла речь, — в блаженном неведении отозвался Родди. — Я даже встречался с автором — несколько лет назад давал ему интервью. Настырный такой малый, должен сказать. Но тогда все прошло тихо-мирно. Он хорошо поработал.

Они подъехали к главной аллее. Родди свернул, и машина нырнула в темный тоннель под кронами деревьев. Во дни давно прошедшие аллея, должно быть, еще могла пропустить приличных размеров экипаж, но теперь крыша и ветровое стекло встретили упорное сопротивление лоз, плюща, лиан, низких ветвей и всевозможных сучьев. Когда машина все же вырвалась на свет угасавшего дня, со всех сторон предстало точно такое же запустение: лужайки сплошь заросли сорняками, о клумбах и дорожках можно было лишь догадываться, надворные постройки, казалось, готовы развалиться — окна выбиты, кирпич осыпается, двери висят на ржавых петлях. На Родди, судя по всему, впечатления это не произвело — с несгибаемой решимостью он подогнал машину по гравию к самой парадной двери.

Они вышли, и Фиби огляделась. Немую робость ей внушало не столько благоговение, сколько странное и непривычное дурное предчувствие. Теперь она поняла, что Родди удалось заманить ее в такое место, где она будет себя чувствовать особенно одиноко и уязвимо. Ее охватила дрожь. А пока он вытаскивал из багажника вещи, она окинула взглядом второй этаж поместья и за средником одного окна уловила какое-то движение. Мимолетное: бледное, изможденное и перекошенное лицо глянуло из дикой путаницы седых волос на прибывших с такой безумной злобой, что от одного этого взгляда в жилах застыла кровь.

* * *

Родди рухнул на кровать и шелковым платком промокнул лицо, цветом теперь напоминавшее свеклу.

— Фу… Должен признаться, я этого не ожидал.

— Я же предлагала помочь, — сказала Фиби, подходя к эркерному окну.

Продолжительные звонки и стук кулаками в парадную дверь не вызвали никакой реакции, поэтому Родди пришлось воспользоваться собственными ключами. Затем он настоял на том, чтобы единолично втащить наверх чемоданы, а папку Фиби осторожно придерживал локтем под мышкой. Сама Фиби молча шла за ним — ее потряс дух мрака и тления, пропитавший дом. Гобелены на стенах обтрепались и истерлись до самой основы; тяжелые бархатные шторы на площадках уже кто-то задернул, и умиравший солнечный свет внутрь не проникал; два комплекта рыцарских лат, шатко стоявшие в нишах друг против друга, казалось, проржавели насквозь; и даже головы разнообразных охотничьих трофеев, закончивших свою жизнь украшениями на стенах поместья, смотрели с выражением крайнего уныния.

— Гимор где-то здесь, но он уже наверняка в стельку пьян, — объяснил Родди, отдуваясь. — О, давайте-ка проверим, получится или нет.

Он уцепился за шнурок колокольчика, свисавший над кроватью, и шесть или семь раз неистово дернул. Из утробы здания донеслось треньканье.

— Должно получиться, — задышливо произнес Родди, растягиваясь на кровати.

Минут через пять в коридоре раздались шаги — нестойкие и невероятно медленные, причем поступь одной ноги звучала гораздо тяжелее другой. По мере приближения можно было расслышать, что их сопровождает кошмарный хрип. Шаги резко замерли, хрип не умолкал, а через несколько секунд в дверь громко постучали.

— Войдите! — крикнул Родди, и дверь со скрипом приоткрылась.

В щели обозначилась потрепанная фигура, сильно смахивающая на покойника; глаза, мерцая из-под нависающих бровей, подозрительно заметались по всей комнате, пока не остановились на Фиби, которая сидела в эркере и в изумлении разглядывала; это явление. Запах алкоголя сшибал с ног. Фиби подумала, что опьянеть можно от одного вдоха.

— Молодой хозяин Уиншоу, — просипел дворецкий голосом хриплым и лишенным всякого выражения; взгляд его не отрывался от гостьи. — Какое удовольствие видеть вас с нами снова.

— Насколько я понимаю, вы получили мое сообщение?

— Так точно, сэр. Комнату вам приготовили еще утром. Однако я не был осведомлен… то есть я не припоминаю, чтобы меня информировали… что с вами прибудет… — Он сухо откашлялся и облизал губы, — …спутница.

Родди сел на кровати.

— Это мисс Бартон, Гимор, молодая художница, которую, как я надеюсь, в ближайшем будущем мне выпадет честь профессионально представлять. Она останется на день или два. Я подумал, что в этой комнате ей будет удобнее всего.

— Как пожелаете, сэр. Я спущусь и отдам распоряжения кухарке, чтобы ужин подавали на четыре персоны.

— Четыре? Почему — кто еще приезжает?

— Сегодня днем я получил телефонограмму, сэр, от мисс Хилари. Судя по всему, она прилетает вечером и также намеревается прибыть в сопровождении… — Он снова прочистил горло и облизал морщинистые уголки рта, — …спутника.

— Понятно. — Казалось, Родди не очень доволен известием. — Ну, в таком случае нас, разумеется, будет пятеро. Я полагаю, отец отужинает с нами?

— Боюсь, что нет, сэр. Днем ваш отец перенес легкий несчастный случай и уже отправился на покой. Врач порекомендовал ему сегодня больше не утомлять себя.

— Несчастный случай? Что за несчастный случай?

— Весьма прискорбное происшествие, сэр. Целиком и полностью по моей вине. Я вывозил его на дневной моцион и — самым непростительным образом — потерял управление его креслом, отчего оно понеслось до самого подножия холма, где и разбилось. О курятник.

— Господи, а… травмы?..

— Одной курице снесло голову, сэр.

Родди пристально посмотрел на него, словно желая удостовериться, что это не шутка.

— Хорошо, Гимор, — наконец произнес он. — Я уверен, что мисс Бартон захочется немного отдохнуть с дороги. Ступайте скажите кухарке, что к ужину нас будет четверо.

— Будет исполнено, сэр, — ответил дворецкий, шаркая к двери.

— А что на ужин, кстати?

— Курица, — не оборачиваясь, ответил он. Фиби и Родди снова остались одни. Повисла неловкая пауза, затем со смущенным хохотком Родди выдавил:

— Его в самом деле уже давно пора выгнать на вольные хлеба. Я вот только не знаю, кого еще они найдут приглядывать за таким местом.

— Мне стоит осмотреть вашего отца, как вы считаете? Я, наверное, смогу что-то сделать.

— Нет-нет, об этом врач наверняка уже позаботился. Лучше не вмешиваться.

— Ваш дворецкий, кажется, сильно хромает.

— Да, бедолага. — Родди поднялся с кровати и принялся бесцельно расхаживать по комнате. — Уже лет десять — пятнадцать, здесь тогда еще жил мой дядя Лоренс. В то время им не давали покоя браконьеры, поэтому повсюду установили капканы. И похоже, старина Гимор сам в один попался, — насколько я понимаю, поздно вечером. А нашли беднягу только утром, — должно быть, от боли он потерял сознание. После того случая, видать, и стал прикладываться к бутылке. Говорят даже, от этого… понимаете, да? он немного повредился. Умом, я имею в виду. Стал таким странноватым.

Фиби ничего не ответила.

— Я ведь предупреждал вас, что это за место.

— К ужину я должна переодеться? — спросила она.

— Да боже упаси. Только не ради меня и уж точно — не ради моей дорогой сестрицы и ее так называемого спутника. Хорошо, что вспомнил, кстати, — надо бы спуститься и выставить им посадочные огни. Гимор наверняка забыл. Давайте я зайду за вами минут через десять и покажу усадьбу, пока совсем не стемнело?

— А как же ваш отец?

В улыбке Родди не отразилось ничего.

— А что мой отец?

* * *

Спустились сумерки. Родди и Фиби стояли на террасе, выходящей на ледниковое озеро Кавендиш, и пили «шато-латиф» 1970 года, только что поднятое из винного погреба. Они бегло осмотрели дом, во время экскурсии Родди пресыщенно блистал познаниями об ионических колоннах и трехцентровых арках, а Фиби должным образом восторгалась кирпичными ромбовидными орнаментами, ключами сводов и прихотливой резьбой пазух. Теперь же у Родди на уме, казалось, было что-то иное. Пока Фиби не отрываясь смотрела на параллельные цепочки посадочных огней, протянувшиеся через все озеро и сходившиеся, судя по всему, только на противоположном берегу, Родди не сводил глаз с ее профиля. Фиби предвидела: сейчас он скажет что-то неприятное, и мысленно готовилась.

— Вы очень красивы, — наконец произнес он.

— Я не совсем понимаю, — ответила она — медленно и не без легкой улыбки, — какое это имеет значение.

— Именно поэтому вы здесь, и сами это знаете. — Родди придвинулся к ней на несколько дюймов. — У меня есть двоюродный брат, его зовут Томас. Намного меня старше — ему уже под семьдесят, наверное. Довольно влиятелен в городе. Так вот, когда он был моложе — в конце пятидесятых, начале шестидесятых, — он финансировал некоторые кинокомпании и так познакомился со многими людьми в этом бизнесе. Постоянно отирался на студиях и так далее.

— К чему вы мне это рассказываете?

— Погодите, я еще не договорил. Видите ли, мне в то время было лет восемь-девять, и Томас… понимаете, Томас был… ну, тем еще парнем. Изрядным повесой, в общем. И он приносил мне фотографии.

— Фотографии?

— Обычное дело, по большей части. Кадры из фильмов с обнаженкой, которые он финансировал, — такие вот снимки. Но была там фотография — простой портрет, голова и плечи — одной актрисы. Ее звали Ширли Итон. И меня этот снимок буквально заворожил. Я даже на ночь клал его под подушку, можете в это поверить? Я, конечно, тогда был очень маленький. Но самое смешное…

— …что я на нее похожа?

— Вообще-то, да. — Родди нахмурился. — А что, вам уже кто-то об этом говорил?

— Нет, но я предвидела. И теперь, полагаю, мне выпала честь воссоздать ваши детские фантазии. — Родди не ответил, и Фиби продолжала смотреть вперед, наслаждаясь молчанием, пока не заметила в ночном небе красный огонек — Смотрите, что-то летит.

— Дорогая сестричка, я полагаю. — Он поставил бокал на перила. — Пойдемте на мол и встретим ее как полагается.

По пути к озеру им пришлось пересечь три лужайки, заросшие спутанной травой и между собой соединенные дорожками, идти по которым приходилось очень осторожно: некоторые плиты подавались под ногой, а в трещины можно было провалиться по самую лодыжку. Наконец полусгнившие деревянные ступени вывели их к воде. Подошли они как раз вовремя: самолетик проскользил по лунной поверхности озера, подрулил к ним, вздымая пенистые волны, и замер изящно, хоть и шумно, у самого конца мола. Через секунду открылся люк и наружу вытряхнулись пепельные волосы самой высокооплачиваемой обозревательницы Британии.

— Родди? — произнесла она, вглядываясь в полутьму. — Лапочка, ты не мог бы вытащить этот чемодан?

Хилари передала ему багаж, а следом сама протиснулась в дверцу. За ней показалась крутоплечая, забронзовелая и мускулистая фигура парня с квадратным подбородком. Выпрыгнув наружу, он захлопнул дверцу одним грациозным атлетическим движением.

— Вы знакомы с Конрадом? Мой пилот.

— Приятно. — Родди опрометчиво принял протянутую руку — пожатием чуть не сплющило ему пальцы.

— А мы, кажется, не?.. — напомнила Хилари, заметив державшуюся в тени Фиби.

— Фиби Бартон, — представил Родди, когда она робко шагнула вперед. — Фиби — моя гостья. Очень одаренная молодая художница.

— Разумеется. — Хилари хладнокровно окинула ее взглядом. — Обычно они все такие. Вы впервые в этом доме ужасов, дорогуша?

Фиби чувствовала, что от нее ожидают какого-то умного ответа, но произнести удалось только:

— Да.

— В таком случае добро пожаловать, — Хилари первой начала подниматься по ступенькам, — в Баскервиль-холл. Пойдемте, публика, я жутко проголодалась. Полет прошел отвратительно.

3

За столом легко могли разместиться человек двадцать. Четверка же сгрудилась на одном конце, и под сводами этого непропорционально огромного, похожего на пещеру зала голоса звучали хило и зыбко. Фиби и Конраду вообще было нечего сказать, а брат с сестрой на первые двадцать минут погрузились в интенсивную и (несмотря на все презрительные замечания, которые Родди отпускал по поводу Хилари до ее прилета) нежную беседу, состоявшую исключительно из непристойных сплетен об их общих знакомых. Фиби случалось читать рецензии в национальных газетах и смотреть телевизионные программы об искусстве, поэтому имена по большей части были ей знакомы: то был узкий самозваный круг тесно связанных друг с другом людей, который, хорошо это или плохо, казался самым центром того, что в Лондоне считается культурной жизнью. Не могла понять она другого — странной настойчивой ноты почитания, подспудно мелькавшей даже в самых похабных или незначительных анекдотах: у нее было такое чувство, будто Родди и Хилари действительно придают огромное значение всему, что говорят и делают эти люди, будто в душе они и впрямь считают их чем-то вроде гигантов национальной сцены, хотя Фиби легко могла перечислить всех своих друзей, коллег, соседей и пациентов и не найти среди них ни одного, кому имена эти были бы хоть отдаленно знакомы. Тем не менее поток конфиденциальной информации и шуток, понятных им одним, не иссякал, пока Родди не перевел разговор в еще более личную плоскость, осведомившись о здоровье своего зятя.

— О, Питер задарма умотал на Барбадос. Вернется только во вторник

— А тебе не хотелось с ним поехать?

— Меня не приглашали, дорогой мой. Он отправился с этой сучкой — редактором отдела очерков.

Родди улыбнулся:

— Ты же сама всегда говорила, что хочешь гражданского брака?

— Интересный оборот, а? «Гражданский брак». Звучит как сточная труба или канализация. В нашем случае, кстати, довольно уместно. — Хилари рассеянно стерла следы помады с ободка бокала. — А в целом он парнишка ничего. Подарил мне Матисса на день рождения.

Фиби не сдержала своего изумления:

— Вы владеете Матиссом?

Хилари резко подняла голову.

— Боже милостивый, она умеет разговаривать. — Затем повернулась к брату: — Беда в том, что он кошмарно не сочетается с зеленью музыкального салона. Всю эту чертову комнату теперь придется перекрашивать.

— Кстати, о подарках, — сказал Родди. — Ты же помнишь, что две недели назад у отца был день рождения?

— Ох черт. Совсем забыла. А ты?

— Совершенно вылетело из головы.

— А почему вообще его нет за столом?

— Он, кажется, попал сегодня в аварию. Инвалидное кресло вырвалось из-под контроля.

— Снова Гимор?

— Естественно.

— Ну что ж, — хмыкнула она. — Наверное, нужно тихонько сунуть ему несколько фунтов, чтобы в следующий раз закончил дело как положено. Видимо, завтра мне придется найти время, чтобы подняться и проведать страдальца. — Хилари отодвинула тарелку с недоеденной порцией и тут заметила, что Конрад со своей еще сражается. — Вовсе не обязательно это доедать, милый. Ты нас не обидишь.

— Очень вкусно, — ответил Конрад.

— Нет, это совсем не вкусно, — произнесла Хилари тоном, каким взрослые разговаривают с умственно отсталыми детьми. — Это дерьмо.

— А-а, — произнес тот и отложил вилку. — Я не очень смыслю в еде, — признался он всей компании.

— Конрад — американец, — сказала Хилари, точно это все объясняло.

— А у вас много картин знаменитых художников? — спросила Фиби.

— Какие-то одномерные у нее мозги, не так ли? — Это свое замечание Хилари никому в особенности не адресовала, а потом поднесла палец к подбородку, делая вид, что старается припомнить. — Так, давайте посмотрим… Тот Клее, один или два Пикассо, какие-то рисунки Тернера… Плюс несколько отвратительных клякс разных протеже моего брата…

— Зачем же вы их покупали, — перебила Фиби, — если считаете отвратительными?

— Ну, я же ни черта не понимаю в таких вещах. Родди говорит мне, что они хорошие, и я покупаю. Мы все на его милости. — На секунду она задумалась над сказанным, затем подалась вперед. — За исключением вас, разумеется. Вы же профессионал, в конце концов. У вас должно быть собственное мнение о художниках, которых он представляет.

— Я знаю только то, что видела на той неделе в галерее.

— И?

— И… — Фиби бросила на Родди взгляд и решила рискнуть. — Мне показалось, что это ужас. Настолько элементарно, что с такими работами даже не взяли бы в приличную школу искусств. Чахлые пастельки и эти жуткие недоразвито-наивные пейзажики — да только они даже… недостаточно непорочны, чтобы называться наивными. Как будто их малевала какая-то избалованная дочка большой шишки, чтобы чем-то заполнить время между приемами гостей в саду. Хотя фотография самой художницы очень симпатичная. Я уверена, что на закрытом показе она имела ошеломительный успех.

— Гермиона, кстати сказать, очень талантлива, — негодующе возразил Родди. — Да, это правда — мы были знакомы с ее братом в Тринити, но не все, кого я представляю, — из этих кругов и не всем нужны чьи-то личные рекомендации. Я, знаете ли, тоже езжу по школам искусств и смотрю новые работы. Только что взял, например, этого паренька, а он живет в Брикстоне. Абсолютно рабочего происхождения. И пишет довольно опасно; я бы сказал, революционно. Берет такие огромные холсты, наклоняет их как бы под таким углом и переворачивает на них сверху эти свои банки с краской, чтобы все как бы стекало…

Фиби нетерпеливо фыркнула:

— Такие трюки были интересны минут пять в шестидесятые годы. Вас, народ, так легко водить за нос.

— Какая прямолинейная штучка, не правда ли? — произнесла Хилари.

— Видите, значит, это играет какую-то роль. Потому что именно так раздуваются репутации, так пропагандируются посредственности, и даже если сквозь сети случайно проскользнет хороший художник, вы задерете цены так, что галереям поменьше будет не по карману покупать его работы, и они окажутся в частных коллекциях. Поэтому, в сущности, вы воруете культуру. Вот так вот. — Фиби отхлебнула вина, несколько смешавшись.

— И сколько вы репетировали свою речь? — спросила Хилари.

— Ну, это же точка зрения, — сказал Родди. — И она имеет на нее право. — Он повернулся к Конраду, надеясь разрядить атмосферу: — А вы что по этому поводу думаете?

— Я не очень смыслю в искусстве.

— Лучше выпей еще, дорогуша. — Хилари наполнила его бокал. — У тебя очень неплохо получается.

— Я же не пытаюсь спорить, отнюдь. — Фиби с каждой минутой смотрела на Хилари все с большей опаской. — Но у меня сложилось впечатление, что вы со мной согласны. Мне показалось, что вы отвергаете любое собирательство современного искусства как этакий снобизм.

Глаза Хилари расширились, и несколько секунд она не отвечала. Левая рука ее подползла к вазе с фруктами, стоявшей между двумя серебряными подсвечниками, и отломила кисточку винограда. Затем отщипнула одну виноградину и начала чистить, вспарывая длинным ногтем кожицу и отделяя ее от лиловой мякоти.

— Мы раньше не встречались? — внезапно спросила она.

— Нет, — ответила Фиби. — Нет, не думаю. А что?

— Мне просто хочется выяснить… — Хилари покончила с одной виноградиной и начала препарировать следующую, — с какой это стати вы считаете себя в курсе моего мнения.

— Я вам вот что скажу, — произнес Родди, пристально наблюдая за пальцами сестры, — давайте-ка лучше все перейдем в курительный салон и устроимся там поудобнее, раз у нас такие разговоры завязались.

— Я сужу лишь по тому, что однажды прочла в вашей колонке, — ответила Фиби. — Когда кто-то — какой-то бизнесмен или вроде того — заплатил сотни тысяч фунтов за Ротко [74] для своей коллекции, вы вполне определенно высказались, что это, мол, выброшенная на ветер куча денег и уж лучше бы он их пустил на строительство школ и больниц.

Повисла пауза, затем Хилари слегка придушенно произнесла:

— Она действительно говорит замечательнейшие вещи. — И посмотрела на Фиби: — Видите ли, это просто газетный мусор. Я не высекаю этого на каменных скрижалях. Кроме того, у колонки — миллионы читателей. Вы же не думаете, что я стану делиться своими убеждениями — тем, что поистине мое, — со всеми этими людьми, правда?

— Мне казалось, что как раз в этом все и дело.

— Есть такая штука — реальный мир. Вы о нем слыхали? — Хилари не стала дожидаться ответа. — Понимаете, мы же все не можем вдруг решить, что хотим быть художниками, сидеть в какой-нибудь башне из слоновой кости и выпекать картинки, когда на нас стих найдет. Некоторым приходится работать на заказ, сдавать работы в срок и заниматься другими подобными мелочами и пустяками. Вероятно, вам просто нужен урок, каково сидеть перед клавиатурой, когда требуется написать пятьсот слов, а редакторы ждут их через полчаса.

— Я не зарабатываю живописью на жизнь. Я патронажная сестра. Спросите у любого, кто занимается этой работой, и они вам расскажут о трудностях все.

— Не вам говорить о настоящих трудностях. — Хилари уже добралась до четвертой виноградины. — Трудности — это когда вас загнали в какой-нибудь отель посреди Кента с тремя сотрудниками и факсом и вы должны к утру четверга сдать план публикаций на всю осень.

— Возможно. Но с таким же успехом, трудности — это когда в кошельке двадцать фунтов, которые нужно как-то растянуть до конца недели. Или когда понимаешь, что беременна, через два дня после того, как муж потерял работу. С подобными проблемами я сталкиваюсь каждый день, и этих людей даже не утешит мысль о том, что решения, которые им следует принять, попадут в колонки светской хроники или как-то повлияют на чью-нибудь еще жизнь.

Улыбка расплылась по лицу Хилари, и она повернулась к брату:

— Дорогой мой, она просто бесценна. Я в самом деле должна тебя поздравить. Как ты ее нашел? Ты ведь понимаешь, что заполучил, правда? Тебе удалось отыскать, я полагаю, подлинную, старомодную, закоренелую социалистку в розовых очках. Такие сейчас — ужасная редкость. И ты большой умница, раз тебе удалось поймать это существо и привезти сюда. В смысле — что же дальше будет? Ты действительно надеешься, что они размножаются в неволе?

Родди вскочил на ноги:

— Так, Хилари, довольно. Оставь ее в покое.

— Поздновато рыцаря из себя строить.

— Ты ведешь себя мерзко.

— Она ведь не ляжет с тобой в постель, знаешь? Мне кажется, это довольно очевидно.

Родди повернулся к гостям:

— Я должен попросить прощения за свою сестру. Очевидно, у нее выдалась трудная неделя, но дурных манер это не извиняет. Мне кажется, все согласны с тем, что они отвратительны.

— Я не очень смыслю в манерах, — сказал Конрад. Хилари обхватила его рукой и поцеловала в щеку.

— Конрад ни в чем очень не смыслит, кроме самолетов и траха. — Она встала и, взяв его за руку, легонько потянула за собой. — Мне кажется, пора проверить его умения во второй области. А вам — спокойной ночи. — И добавила, обращаясь к Фиби: — Для меня это был полезный урок, дорогуша. Я бы не отказалась от него ни за что в жизни.

Они вышли. Родди и Фиби какое-то время сидели молча.

— С вашей стороны это было мило, — наконец сказала она. — Спасибо.

Родди взглянул на нее, видимо стараясь отыскать в ее словах скрытую иронию.

— Простите?

— Защищать меня. Можно было этого и не делать.

— Ну, знаете ли… Она переступила все границы.

— Похоже, она не очень высокого мнения о том, зачем вы меня сюда пригласили.

Родди смущенно пожал плечами:

— Возможно, она права.

— Так каков план?

— План?

— Я с вами сплю и получаю — что? Участие в коллективной выставке? Персоналку? Обо мне напишут в газетах? Я познакомлюсь с толпой богатых и влиятельных людей?

— Мне кажется, вы немного опережаете события.

— И — один раз или регулярно?

Родди подошел к камину, где два хилых бруска электрического пламени изо всех сил старались одолеть смертельный холод столовой. Казалось, он сейчас разразится речью.

— Конечно, вы совершенно правы. — Слова давались ему с трудом. — Мне, разумеется, хотелось переспать с вами — и какому мужчине в здравом уме этого не захочется, правда? И я знал, что… убедить вас мне удастся, только предложив помощь с вашей карьерой. Что я определенно сделать в состоянии. Но дело в том… — Он неловко рассмеялся и запустил пятерню в волосы, — …то есть, как бы ни было неприятно признавать, что болтовня моей сестры может как-то повлиять, но… слушая ее разглагольствования, я вынужден был осознать, что мои предположения и даже моя самонадеянность были решительно… В общем, все это показалось мне вдруг ужасной дешевкой. И я почувствовал, что должен перед вами извиниться. Мне действительно очень жаль, что я приволок вас сюда под… ложным предлогом.

— Вы наверняка считаете меня наивной дурочкой, — сказала Фиби, тоже подходя к камину, — если полагали, что я ничего не заподозрю.

— Тогда зачем вы поехали?

— Хороший вопрос. Можно мне сказать вам две вещи? — Она оперлась о каминную полку и стояла неподвижно, лишь изредка поворачивая голову, чтобы встретиться с ним взглядом. — Во-первых, хотя я действительно убеждена, что вы ничего не смыслите в искусстве, ваше влияние ему только вредит, а от манеры вести дела смердит до неба, я не считаю вас совершенно непривлекательным.

— Уже кое-что, — фыркнул Родди.

— Во-вторых. — Фиби задумалась, прикрыв глаза, потом набрала в грудь побольше воздуху. — Мне никогда не хватало смелости сказать это кому-то, но… Понимаете, за много лет, с большими трудностями, мне удалось нарастить определенную… веру в себя. В том, что касается живописи, я имею в виду. И похоже, до такой степени, что мои работы кажутся мне довольно неплохими. — Она улыбнулась. — Звучит очень самоуверенно, да?

— Отнюдь.

— Так было не всегда. Раньше веры в себя у меня не было никакой. Довольно… болезненно об этом говорить, но… Это случилось, когда я была студенткой. На некоторое время бросила работу, поступила в художественный колледж и жила с несколькими людьми в одном доме — мы его вместе снимали. И вот однажды у нас остановился некий человек. Гость. И однажды я вышла за покупками, а когда вернулась, он у меня в комнате рассматривал мою картину, незаконченную. Едва начатую, точнее. Как будто… разглядывал меня без одежды. Мало того — он начал было о ней что-то говорить, и стало ясно, что для него она означает нечто совершенно иное, что мне не удалось ничего в ней передать, и я… Это было очень странно. А через несколько дней он уехал, ничего никому не сказав. Даже ни с кем не попрощавшись. И все мы почувствовали… какую-то пустоту, а я не могла смотреть больше на свои картины. И не хотела, чтобы кто-то другой на них смотрел. В конце концов я попросила у хозяйки дома разрешения устроить на заднем дворе костер и сожгла все, что сделала. Все картины, все рисунки. Ушла из колледжа и снова стала медсестрой на полной ставке. Так все и было какое-то время. Я ничего не писала — вообще. Не то чтобы я об этом не думала, нет. Я по-прежнему ходила в галереи, читала журналы и прочее. Просто внутри у меня осталось такое… пустое пространство — там, где раньше была живопись, и мне его нужно было чем-то заполнить. Или, вернее, кем-то, поскольку мне хотелось только найти картинку — любую картинку, — что лишь попадется мне на глаза, и все как-то… свяжется вместе. Вам знакомо такое ощущение? Наверняка. Вы вдруг сталкиваетесь с художником, картины которого действуют на вас так сильно, будто вы оба понимаете какой-то один личный язык и художник этот лишь подтверждает ваши собственные мысли, но в то же время сообщает вам что-то новое.

Родди безмолвствовал — он явно ничего не понимал.

— Не знакомо, да? Ладно. Что там говорить, этого все равно так и не произошло. Но примерно через пару лет я получила бандероль от одного из своих бывших преподавателей. Судя по всему, они в колледже делали какую-то уборку в шкафах, нашли несколько моих набросков и решили вернуть. Я распаковала их и стала пересматривать. И самое смешное — среди них был набросок той картины, с которой у меня связано столько неприятных воспоминаний. Когда я увидела его снова — вернее, когда я их все увидела снова, — я осознала, как тот человек ошибался и как ошибалась я, что так на его слова отреагировала. Потому что, увидев их через много лет, я поняла, насколько они хороши. Я поняла, что нащупала что-то. Поняла, что рядом нет никого — нет, не лучше меня, самомнение у меня не настолько развито, — но никто, понимаете, не работает так же, не пытается делать чего-то похожего… И уверенность почему-то вернулась ко мне: я почувствовала, что действительно занимаюсь чем-то стоящим, как и те художники, которых покупают, выставляют, которым делают заказы. Это ощущение меня больше не покидало. Я чувствую, что я… я его заслужила. Поэтому вам, наверное, следует знать, что настроена я достаточно решительно. Все-таки самое важное для меня сейчас — отыскать для моих работ какую-то аудиторию.

Фиби сделала несколько глотков вина и смахнула со лба прядь. Некоторое время Родди молчал.

— Думаю, нам вот что нужно будет сделать, — наконец сказал он. — Завтра мы посмотрим все ваши картины еще раз и поймем, что тут можно устроить. — Фиби кивнула. — А теперь, мне кажется, нам лучше отправиться в постель. — Она вопросительно на него посмотрела. — Порознь, — добавил он.

— Хорошо.

Они вместе поднялись по Большой лестнице и у входа в Восточный коридор чопорно пожелали друг другу спокойной ночи.

4

На кровати под балдахином Фиби почувствовала себя крошечной. Матрас был мягок и кочковат, и, хотя она намеревалась лечь с того краю, что ближе к окну, тяжесть собственного тела увлекла ее в глубокую яму в центре. Когда она шевелилась, кровать немилосердно скрипела; но и весь дом, казалось, беспрестанно поскрипывал, постанывал, шелестел или нашептывал что-то, будто ему очень неуютно. Чтобы как-то отвлечься от этой тревожной музыки, Фиби попробовала сосредоточиться на странных событиях дня. В целом она была довольна тем, как все обернулось с Родди. Еще по пути в Уиншоу-Тауэрс она после множества сомнений решилась-таки с ним переспать, если он выставит это непременным условием продвижения ее работ, однако была рада, что все обернулось иначе. Из их совместного уик-энда начинало вырисовываться нечто гораздо лучше и неожиданнее — взаимопонимание. Она осознала даже — к своему немалому удивлению, — что начинает доверять Родди. И, согретая такой мыслью, она позволила себе пофантазировать: подобным фантазиям время от времени предаются все художники, сколь ни благовидны их намерения и незыблемы принципы. То была фантазия об успехе; фантазия о признании и славе. Амбиции Фиби были слишком скромны, чтобы мечтать о всемирной славе и серьезном богатстве, но она мечтала, как бывало и раньше, о том, что ее работы увидят и оценят другие художники; что ее работы коснутся жизни и обогатят восприятие хоть нескольких зрителей; что ее выставка пройдет, возможно, в родном городе и она сможет хоть что-то вернуть тем людям, с которыми выросла, как-то отплатить родителям за то, что верили в нее, за их терпение, которое было так ценно, когда ее острее всего терзали сомнения в своих силах. При мысли о том, что хоть какая-то часть этого — или же все сразу? — теперь, возможно, каким-то чудом состоится, Фиби вытянула ноги под серыми несвежими простынями, и в вороватые шорохи дома вплелся целый хор восхитительных скрипов.

Но тут ее слуха коснулся и другой шум. Он доносился от двери, которую Фиби предусмотрительно заперла перед тем, как улечься. Она осторожно приподнялась на кровати и дотянулась до настольной лампы, озарившей комнату тусклым и бесполезным свечением. Фиби посмотрела на дверь и неожиданно почувствовала себя героиней низкобюджетного и не слишком оригинального фильма ужасов. Ручка двери поворачивалась. Стоя в коридоре, кто-то пытался проникнуть внутрь. Фиби спустила ноги с кровати и на цыпочках приблизилась к двери как была — в полосатой сорочке из плотного хлопка, что застегивалась спереди и доходила почти до коленей.

— Кто здесь? — спросила она голосом храбрым, но слегка дрогнувшим, после того как ручка дернулась еще несколько раз.

— Фиби? Вы не спите? — То был шепот Родди. Она раздраженно выдохнула.

— Разумеется, не сплю, — ответила она, отпирая дверь. — Если раньше и спала, то теперь уж точно нет.

— Можно войти?

— Наверное.

Фиби открыла дверь, и Родди в атласном кимоно проскользнул внутрь и присел на край кровати.

— В чем дело?

— Присядьте на минуточку.

Она села рядом.

— Я не мог уснуть. — Дальнейших объяснений, видимо, ждать не приходилось.

— И что?

— И подумал, что стоит зайти посмотреть, как вы тут.

— Я тут отлично. Поверьте, за последние полчаса или около того я не успела подцепить никаких смертельных болезней.

— Нет, я в том смысле… то есть, я зашел убедиться, что вы не слишком расстроились.

— Расстроилась?

— Из-за моей сестры и… не знаю, всего остального. Мне показалось, что все это для вас чересчур.

— Очень мило с вашей стороны, но со мной все в порядке. В самом деле. Я еще тот крепкий орешек — Она улыбнулась. — Вы уверены, что зашли только для этого?

— Ну разумеется. Э-э… почти не сомневаюсь. — Он придвинулся чуть ближе. — Я лежал в постели, если хотите знать, и вспоминал ту историю, что вы мне рассказали. Как вы сожгли все свои картины. И вот о чем я подумал — поправьте меня, если я ошибаюсь: такую историю вы бы не стали рассказывать кому попало. Мне пришло в голову, что, возможно, — он обнял ее за плечи, — я вам даже начал немного нравиться.

— Возможно. — Фиби еле заметно отодвинулась от него.

— Между нами возникло какое-то чувство, разве не так? Это ведь не просто игра моего воображения. Там, внизу, между нами что-то началось.

— Возможно, — повторила Фиби.

Голос ее оставался бесцветен. Она словно отстранилась от происходящего и сначала даже едва заметила, что Родди мягко поцеловал ее в губы. Хотя на второй поцелуй внимание обратила, — вернее, на язык, скользнувший между ее влажных губ. Она кротко оттолкнула Родди:

— Послушайте, мне кажется, это не очень хорошая мысль.

— Правда? Тогда давайте я скажу вам, какая мысль хорошая. Тринадцатое ноября.

— Тринадцатое ноября? — переспросила она, смутно осознавая, что Родди расстегивает ее сорочку. — А что тринадцатого ноября?

— Открытие вашей выставки, разумеется. — Он расстегнул три последние пуговицы.

Фиби рассмеялась:

— Вы серьезно?

— Еще как серьезно. — Он высвободил из сорочки ее плечи. В тусклом свете настольной лампы ее кожа выглядела безупречной и золотистой — почти охряной. — Я заглянул к себе в календарь. Раньше у нас просто не получится.

— Но ведь вы еще не посмотрели работы. — Его палец вел линию по ее шее, через ключицы и ниже.

— Придется кое-что перетасовать. — Родди, снова поцеловал ее в губы, раскрывшиеся от удивления. — Но кому какое дело? — Он отвел полы сорочки еще дальше и прошелся ладонью по груди Фиби.

Она почувствовала, что ее толкают на подушки. Пальцы гладили ее бедро изнутри. Перед глазами все плыло. До тринадцатого ноября всего шесть недель. Хватит ли у нее работ для приличной выставки? Таких, какими она по-настоящему довольна? Хватит ли у нее времени дописать два больших холста, оставшихся в студии? От прилива возбуждения Фиби ощутила слабость и головокружение. Ее ум был настолько занят скачками по открывшимся возможностям, что проще всего ей показалось позволить Родди улечься на нее сверху. Он отбросил кимоно в сторону, обнажив сильные руки и безволосую грудь, его колени втерлись меж ее ног, а язык прилежно обрабатывал ее сосок до тех пор, пока в ней вновь не вспыхнула потребность сопротивляться, и все ее тело напряглось.

— Послушайте, Родди… нам нужно об этом поговорить.

— Я знаю. Нам о сотне разных вещей нужно поговорить. Например — о ценах.

Вопреки себе, Фиби отозвалась на движение его руки и еще дальше развела ноги в стороны.

— О… ценах? — с усилием переспросила она.

— Мы должны задрать их как можно выше. У меня есть японские клиенты, готовые платить по тридцать-сорок тысяч за большой холст. Семь на девять — что-то типа того. Абстрактные работы, пейзажи, минимализм, что угодно. Им безразлично. Кстати, вам так приятно?

— Тридцать-сорок?.. Но я никогда не писала ничего настолько… Да, да, очень, очень приятно.

— Не шевелитесь минуточку.

Родди скатился и вытащил что-то из ящика тумбочки. Фиби услышала шелест разрываемого пакетика, резинку с хлюпом развернули.

— Разумеется, выставку мы потом перевезем в Нью-Йорк, — сказал Родди, сидя к ней спиной. Его пальцы работали с проворством, рожденным долгой практикой. — После того как несколько недель работы повисят в Лондоне. У меня есть нечто вроде партнерского соглашения с одной галереей там, поэтому проблем не предвидится. — Он убрал обертку в тумбочку и вытянулся на спине. — Ну, что скажете?

— Мне кажется, вы обезумели, — радостно хихикнула Фиби. Прочтя в его глазах приглашение, она встала над ним на колени, и ее волосы опахнули его лицо. — И еще мне кажется, что этого мне делать не следует.

Но она это сделала.

Вскоре Родди уснул. Спал он на боку, лицом к стене, заняв три четверти постели. Фиби лишь периодически задремывала: ее мысли все еще плясали под музыку обещаний, ее омывали видения вящей славы. В какой-то момент ее разбудили голоса, донесшиеся из-за окна. Отогнув штору, Фиби увидела две фигуры с молотками — они гонялись друг за другом по залитой светом лужайке. Визгливый хохоток Хилари переплетался со смущенным смехом Конрада, объяснявшего, что он «не очень смыслит в крокете». Оба, судя по всему, были в чем мать родила.

Фиби легла снова, попробовала подвинуть Родди, ей это не удалось и другого выбора не осталось — только прижаться к его спине. Правда, еще она попыталась положить руку ему на плечо, но с таким же успехом можно было обнимать мраморную колоду.

* * *

Проснулась Фиби от громких стонов, доносившихся откуда-то из дальней комнаты. В постели она была одна, погода снаружи — серая и моросливая. Времени, как она догадалась, — где-то между девятью и десятью утра. Торопливо надев поверх ночной сорочки блузку и брюки и сунув босые ноги в туфли, Фиби вышла в коридор на разведку. Мимо хромал Гимор с подносом, на котором застыли остатки недоеденного завтрака.

— Доброе утро, мисс Бартон, — холодно просипел он.

— Что-то случилось? Похоже, кому-то очень больно.

— Боюсь, мистер Уиншоу страдает от последствий моей вчерашней неосторожности. Ушиб гораздо серьезнее, чем мы думали.

— А за врачом послали?

— Доктор, насколько я понимаю, предпочел бы, чтобы его не беспокоили в воскресенье.

— Тогда я сама на него взгляну.

Это предложение было встречено ошеломленным молчанием.

— Видите ли, я по профессии медсестра.

— Едва ли это будет пристойно, — пробормотал дворецкий.

— Очень жаль.

Фиби быстро прошагала по коридору до двери, из-за которой доносились стоны, постучала и деловито вошла. Мортимер Уиншоу, чье бледное и перекошенное лицо она заметила накануне в окне спальни, сидел в постели, стиснув пальцами край одеяла и сжав от боли зубы. Когда Фиби вошла, он открыл глаза, чуть ахнул и натянул одеяло до самого подбородка, точно приличия требовали скрыть заляпанную яичным желтком пижаму.

— Вы кто? — спросил он.

— Меня зовут Фиби, — ответила она. — Я друг вашего сына. — Мортимер презрительно фыркнул. — А кроме того, я медсестра. Я услышала ваши стоны и подумала, что сумею чем-нибудь помочь. Должно быть, вам не очень хорошо.

— А откуда мне знать, что вы настоящая медсестра? — спросил он, секунду помедлив.

— Придется просто поверить. — Она выдержала его взгляд. — Где болит?

— Вот здесь везде. — Мортимер откинул одеяло и спустил пижамные штаны. Вся правую ляжку занимал огромный кровоподтек — Олух неуклюжий, этот дворецкий. Наверное, хотел меня прикончить.

Фиби осмотрела ушиб, потом стянула штаны совсем.

— Дайте знать, если больно.

Она приподняла ему ногу, проверяя подвижность бедра.

— Еще б не больно, черт возьми, — проворчал Мортимер.

— По крайней мере, ничего не сломано. Думаю, хватит болеутоляющего.

— Пилюли вон там, в комоде. Сотни.

Фиби протянула ему две таблетки копроксамола и стакан воды.

— Сейчас приложим лед. Опухоль спадет быстрее. Вы не возражаете, если я сниму эту повязку?

На его голени болтался пожелтевший бинт, сменить который следовало давно. Под ним открылась гнойная язва.

— А чего ради этот вероломный недомерок, сынок мой, таскает сюда медсестер? — спросил старик, пока она разматывала бинт.

— Еще я пишу маслом, — пояснила Фиби.

— Вот оно что. И как?

— Об этом не мне судить.

В комоде она нашла вату, в ванной набрала воды и принялась промывать язву.

— У вас нежные пальцы, — сказал Мортимер. — Художница и медсестра. Так-так. Обе профессии довольно ответственные, я бы сказал. У вас своя студия?

— Нет, не собственная. Делю ее с подругой.

— Это не очень хорошо.

— Справляюсь. — Фиби отрезала чистый бинт и начала обертывать тощую, хрупкую голень. — Когда последний раз меняли повязку?

— Доктор приезжает раза два в неделю.

— А нужно каждый день. Сколько вы прикованы к креслу?

— Год или около того. Все началось с остеоартрита, а потом эта язва. — Он некоторое время наблюдал за ее действиями. — А вы хорошенькая, а? — Фиби улыбнулась. — Приятно для разнообразия увидеть здесь девушку.

— Если не считать вашей дочери, вы имеете в виду?

— Кого — Хилари? Только не говорите мне, что она тоже здесь.

— Вы что, не знали?

Губы Мортимера сжались.

— Позвольте предупредить вас насчет моей семейки, — сказал он наконец, — если вы сами еще во всем не разобрались. Это самая мерзкая, жадная и жестокая банда жмотов и предателей, что только ползала по земле. Включая моих собственных отпрысков.

Фиби, собравшаяся было затянуть узел, замерла и удивленно подняла взгляд.

— У меня в семье было только два приличных человека: мой брат Годфри, но он погиб в войну, и моя сестра Табита, которую им удалось упрятать в психушку почти на полвека.

Ей почему-то совсем не хотелось этого слышать.

— Я схожу за льдом, — сказала она, поднимаясь.

— Пока вы не ушли, — остановил ее Мортимер у самой двери. — Сколько вам платят?

— Простите?

— Ну, в больнице или где вы там работаете?

— О. Не очень много. Вообще-то… очень и очень немного.

— Переходите работать ко мне, — сказал он. — Я положу вам достойное жалованье. — Немного подумав, он назвал пятизначную цифру. — За мной здесь совсем не смотрят. Даже поговорить не с кем. А вы бы могли здесь рисовать. В половине этих комнат все равно никто не живет. У вас была бы своя студия — настоящая, большая.

Фиби рассмеялась.

— Как мило с вашей стороны. Самое забавное — если бы вы попросили меня об этом вчера, я бы, вероятно, согласилась. Но, похоже, я насовсем оставлю медицину.

Мортимер хмыкнул и недобро произнес:

— Я бы на это не рассчитывал.

Но Фиби его уже не слышала.

* * *

Покончив с неотложной помощью, Фиби умылась, оделась и вышла в столовую, где Гимор уже убирал тарелки и супницы.

— А я так надеялась позавтракать, — сказала она.

— Завтрак уже подавали, — ответил дворецкий, не повернув головы. — Вы опоздали.

— Я могла бы сделать себе тост. Можно где-нибудь здесь найти тостер?

Гимор взглянул на нее как на сумасшедшую.

— Боюсь, это исключено. Остались холодные почки. Больше ничего. И еще немного требухи.

— Ну и ладно. А вы случайно не знаете, где сейчас Родди?

— Молодой хозяин Уиншоу, насколько мне известно, в настоящее время пребывает в библиотечном флигеле. Равно как и мисс Хилари.

Гимор выдал Фиби набор инструкций, как добраться до библиотеки, и она, выполнив все до единой буквально, оказалась в какой-то подвальной прачечной. Нимало не смутившись, Фиби снова поднялась наверх и минут десять побродила по коридорам, пока не услышала из-за полуотворенной двери хохот брата и сестры. Толкнув дверь, она оказалась в просторной комнате — одновременно промозглой и душной. Родди и Хилари разложили на столе ее папку и быстро просматривали листы, едва глянув на один и сразу хватаясь за другой. Хилари подняла голову и осеклась, увидев в проеме Фиби.

— А-а, — произнесла она, — никак сама Флоренс Найтингейл [75]. Гимор рассказал нам о вашей миссии милосердия.

— Вы хотите, чтобы я вам что-нибудь поясняла? — спросила Фиби, проигнорировав Хилари и подходя к Родди.

— Наверное, я вас, пташки, должна оставить поворковать наедине. Спланировать ваше блистательное будущее, — сказала Хилари. — Коктейль на террасе через полчаса, если вам интересно.

— Давай через четверть, — ответил Родди. — Много времени это не займет.

Хилари закрыла за собой дверь, и он возобновил свой бессвязный просмотр. В душе у Фиби трепыхнулось предчувствие. Она не знала, чего бояться больше — его молчания насчет ее работ или его нежелания, по крайней мере до сих пор, хоть как-то признать, что между ними ночью что-то произошло. Она встала с ним рядом и легонько коснулась его руки, но он не отреагировал. Фиби отошла к окну. Примерно через три минуты Родди захлопнул папку. На столе осталась единственная картинка — безыскусная акварель заснеженных крыш, остаток заказа какой-то местной фирмы на рождественские открытки, который она после многих колебаний согласилась выполнить. Родди отошел с ней к стене и повертел в руках, разглядывая на разной высоте, потом положил обратно на стол.

— За эту — пятьдесят.

Фиби не поняла.

— Простите?

— Если честно, это много больше того, что она стоит. Но я сегодня утром щедр. Как хотите — можете не соглашаться.

— Вы предлагаете мне продать эту картину… за пятьдесят фунтов?

— Да. Она неплохо прикроет вон то сырое пятно, как вы считаете?

— А как же остальные?

— Остальные? Ну, должен признаться, я надеялся обнаружить нечто более волнующее. Здесь я не вижу ничего, что оправдает капиталовложения.

Фиби на минуту задумалась.

— Подонок, — наконец сказала она.

— Вовсе не нужно переходить на личности, — ответил Родди. — О вкусах не спорят, тем паче — о вкусах всего мира. Можете поверить, это штука субъективная.

— И это после того, что вы наговорили мне ночью.

— Так ночью я еще толком не видел ваших работ. Как вы сами неоднократно мне указывали.

Фиби нахмурилась и глухо вымолвила:

— Это что — шутка?

— Дорогая моя. У галереи «Нарцисс» — международная репутация. Мне кажется, шутить здесь изволите вы, если всерьез полагаете, будто что-то из этой… студенческой мазни когда-нибудь окажется на ее стендах.

— Понятно. — Фиби посмотрела в окно, покрытое толстым слоем пыли. — Не слишком ли далеко мы забрались, чтобы по-быстрому перепихнуться? Я к тому, что ваши критерии в этом отношении мне не известны, но едва ли они слишком высоки.

— Ну разумеется, я имел удовольствие наслаждаться вашим обществом весь уик-энд. Не принимать этого в расчет тоже нельзя. Останетесь на ланч, я полагаю?

Фиби резко вдохнула и двинулась к нему:

— Склизкий кусок дерьма. Вызови мне такси. Немедленно.

— Как угодно. Я распоряжусь, чтобы машина ждала вас в конце аллеи.

То были его последние слова, сказанные ей. Родди закрыл за собой дверь, и Фиби осталась одна — оглушенная, приниженная габаритами огромной комнаты. На следующие несколько часов ей удалось закупорить в себе ярость, онеметь и смотреть на мир стальным взором. Таксисту, доставившему ее до станции в Йорке, Фиби не отвечала всю дорогу: его неиссякаемый поток пустой болтовни радиопомехами бессмысленно шелестел в ее горячечном мозгу. Она ничего не отвечала ни соседям по купе в поезде, ни пассажирам в автобусе, который довез ее до дома. И только войдя к себе в спальню и обнаружив, что Дэррен не только не убрал свои гири и штангу, но еще и разбил гантелей стекло на ее любимой литографии Кандинского [76], Фиби рухнула на кровать и разрыдалась в голос. Слезы вытекли быстро — чистые и соленые от ненависти.

В конце недели она позвонила Мортимеру и сообщила, что передумала и готова принять его предложение. Тот обрадовался настолько, что сразу поднял ее жалованье еще на две тысячи.

* * *

Более года спустя Фиби стояла в углу галереи с липким бокалом в руке — вино нагрелось, и пить его было неприятно — и нисколько не жалела о принятом тогда решении. Она радовалась возможности вырваться из квартиры, где жить становилось все труднее. Правда, Мортимер оказался весьма привередливым пациентом (склонным к необузданным преувеличениям своих недугов), а также неприятным собеседником (неспособным надолго сосредоточиться ни на одной теме, кроме маниакальной, граничащей с кровожадностью ненависти к собственному семейству), но ей приходилось проводить с ним лишь несколько часов в день. Оставшееся время она была вольна заниматься собственными делами — на втором этаже ей выделили под студию просторную комнату с хорошим светом. Жизнь чуть ли не затворническая, однако ее друзья могли оставаться на ночь, а время от времени ей разрешали брать выходные. Фиби не хватало самоуважения и ощущения собственной полезности, которыми она наслаждалась, будучи патронажной сестрой, но она утешала себя мыслью, что скоро вернется к этой работе. Нет, она не собиралась бросать Мортимера, все более зависевшего от нее. Просто было очевидно, что следующая тяжелая болезнь станет для него последней.

Родди, судя по всему, понятия не имел, что она живет в Уиншоу-Тауэрс: после их совместного уикэнда он не навестил отца ни разу. Когда подошел день рождения Мортимера, он выполнил сыновний долг, отправив родителю открытку и приглашение на последний закрытый показ в галерее, полностью отдавая себе отчет, что прикованный к инвалидному креслу отец приехать не сможет. С угрюмой улыбкой Мортимер отдал приглашение Фиби и позволил съездить, если ей захочется. И вот она здесь.

Когда пренебрежение прочих гостей осточертело, Фиби собралась было подойти к Майклу и напомнить о себе, но увидела, как тот со своим спутником надевают пальто, готовясь уходить. Оставив недопитый бокал на столе, Фиби протолкалась через публику и вышла следом. Увлеченная беседой пара успела изрядно удалиться — бежать за ними не имело смысла. Фиби провожала их взглядом, пока они не свернули за угол, затем поежилась и застегнула куртку. Кусачий ноябрьский холод давал о себе знать. Она посмотрела на часы и поняла, что успеет на последний поезд в Йорк.

Ноябрь 1990

— Давайте покинем сие омерзительное сборище. — Финдлей взял меня за руку и жестом обвел экспозицию. — Все эти безделушки, побрякушки, аляповатые чепуховины прогнившего общества — не будем больше оскорблять ими своих взоров. Вонь неправедно нажитого богатства и самодовольства ошеломляет меня. Я ни единого мгновения долее не вынесу общества этих людей. На свежий воздух, ради всего святого.

С такими словами Финдлей доволок меня до дверей и на улицу — в холодную и колючую ночь Пикадилли. Оказавшись снаружи, он тяжело оперся о стену, прижав ко лбу запястье одной руки, а другой обмахивая бледное и осунувшееся лицо.

— Это семейство, — простонал он. — Нескольких минут в их обществе достаточно, чтобы мне стало физически плохо. Тошнит.

— Их же там было только двое, — заметил я.

— Вот и хорошо, иначе меня бы узнали. У некоторых Уиншоу очень долгая память. Все потому, что у них такие кошмарные тайны.

На закрытом просмотре присутствовали только Родди и Хилари; мы с ними несколько раз встречались, однако ни один из них не снизошел до того, чтобы засвидетельствовать мое присутствие. В любое другое время я бы, конечно, навязался им, но сегодня мне было некогда — нового знакомого следовало проверить на вменяемость. Небольшой человечек, тело в тисках, девяноста с чем-то лет, однако пижонство, с которым он помахивал тростью с золотым набалдашником, и лепная голова с эффектной шапкой седых волос сильно его молодили. Кроме того, от него удушливо разило жасминовым ароматом: Финдлей объяснил впоследствии, что имеет обыкновение всякий раз опрыскиваться этим одеколоном, выходя из дому. Это разрешало по крайней мере одну из загадок, не дававших мне покоя последние недели.

— Итак, мистер Оуэн… — начал он.

— Майкл, прошу вас.

— Майкл. Нам следует перейти к нашему делу. Мне уже лучше. Силы, похоже, возвращаются в мои немощные кости. Я даже могу передвигаться. Куда идем?

— Мне, вообще-то, все равно.

— Разумеется, в округе наличествует несколько пабов, где нравится собираться джентльменам моих убеждений. Но сейчас, вероятно, не самое подходящее время. Мы же не хотим, чтобы нас отвлекали. Уединение нам крайне важно. В паре кварталов отсюда у меня стоит автомобиль — при условии, конечно, что мальчики в синей форме не убрали его силой. Я не большой почитатель полиции, мы с ними уже много лет на ножах — среди прочего, вы скоро убедитесь и в этом. У меня квартира в Ислингтоне. Ехать до нее минут двадцать или около того. Вас это устраивает?

— По-моему, прекрасно.

— Надеюсь, вы захватили с собой всю необходимую документацию, — сказал он, и мы зашагали по Корк-стрит.

Финдлей говорил о пожелтевшем клочке бумаги — записке, нацарапанной почти полвека назад Лоренсом Уиншоу, которую Табита по простоте своей считала неким доказательством его вины. Должен сказать, настойчивость Оникса показалась мне довольно нахальной. Этот человек не так давно умыкнул мою рукопись из кабинета издателей, дважды следил за мной до самого дома, а Фиону напугал чуть не до смерти. В письме его хватало извинений, это верно, но я все равно не был убежден, что он вправе диктовать условия.

— Захватил, — ответил я. — Правда, еще не решил, стоит ли вам его показывать.

— Бросьте, бросьте, Майкл. — Финдлей укоризненно похлопал меня тростью по ноге. — Мы оба в это вляпались. У нас с вами одна цель — добиться истины, и мы достигнем ее быстрее, если объединим усилия. Что с того, что мои методы несколько необычны. Они всегда такими были. Застарелым привычкам изменить не так-то легко, а над этим делом я работаю, считайте, всю жизнь.

— Но ведь наверняка вы занимались и другими?

— О, взимание какого-нибудь долга тут, развод там. Ничего достойного настоящего детектива. Карьера моя, изволите ли видеть, несколько… как бы это выразиться… спорадична. Профессиональную деятельность часто приходилось отставлять в сторону ради… э-э, удовлетворения.

— Удовлетворения?

— Удовлетворения Ее Величества, точнее говоря. Ради каталажки. Узилища. Существенную часть своей жизни, Майкл, я провел в тюрьме; на самом деле, хотите верьте, хотите нет, но меня приговорили к двум месяцам условно не далее как в этом году. И сейчас я, как выражаются, — условно осужденный. — Он безмятежно хохотнул. — Ирония термина становится очевидной, если принять во внимание, что эти преследования, эта травля, которой меня подвергают всю жизнь, — расплата лишь за несколько счастливых мгновений, что время от времени удается урвать во тьме общественного туалета или в зале ожидания пригородных поездов. Представьте себе — наше общество может оказаться таким жестоким. Наказывать человека за удовлетворение самой естественной из потребностей, за потакание запретной, одинокой страсти, стремление к товарищескому единению со случайным незнакомцем. Не наша вина в том, что это не всегда происходит за плотно закрытыми дверьми, что не всегда подобные встречи удается планировать загодя. В конце концов, мы не сами загнали себя в этот угол. — Голос его, в котором уже зазвучали гневливые нотки, несколько успокоился. — Как бы то ни было, все это преходяще. Нет, отвечая на ваш вопрос, это не единственное мое дело за последние тридцать лет, но только его мне пока не удалось довести до удовлетворительного разрешения. Не то чтобы у меня не было каких-то собственных подозрений, каких-то своих личных теорий, но доказательств явно не хватает.

— Понятно. И каковы же ваши личные теории?

— Ну, на объяснения потребуется некоторое время. Давайте, по крайней мере, сначала дойдем до автомобиля. Вы занимаетесь спортом, Майкл? Посещаете спортзал или что-нибудь?

— Нет. А что?

— Просто у вас необычайно твердые ягодицы. Необычайные для писателя, то есть. Я это с самого начала отметил.

— Благодарю вас, — сказал я за неимением какого-то лучшего ответа.

— Если вы заметите, что по ходу вечера моя рука перемещается в их направлении, не стесняйтесь это прокомментировать. Боюсь, ныне я стал неисправимым лапальщиком. Чем старше, тем труднее контролировать свое либидо. Вы не должны ставить в вину старику его слабость.

— Разумеется, нет.

— Я знал, что вы меня поймете. Вот и пришли — синий «ситроен-2-си-ви».

На то, чтобы устроиться в машине, ушло какое-то время. Древние суставы Финдлея громко стонали, пока он опускался на сиденье, потом, стараясь найти место для трости, он уронил на пол ключи, и мне пришлось искать их между рычагов, немыслимо изгибаясь и едва не потянув мышцу. Машина завелась только с четвертой попытки, и Финдлей попробовал выехать на ручном тормозе и нейтральной передаче. Я откинулся на спинку и смирился: поездка будет неровной.

— Известие о том, что вы пишете эту книгу, явилось для меня полной неожиданностью, — признался Финдлей, когда мы уже направились к Оксфорд-стрит. — Могу с удовольствием признаться, что примерно десять лет я не уделял этой отвратительной семейке ни единой мысли. Позвольте осведомиться, что вынудило такого очаровательного и — если не возражаете — симпатичного молодого человека, как вы, заинтересоваться столь неприятной бандой?

Я рассказал ему о Табите и о том, как мне достался этот странный заказ.

— Любопытно, — произнес Финдлей. — Весьма любопытно. За всем этим, вероятно, стоит какой-то новый замысел. Интересно, что же она задумала. Вы связывались с ее адвокатом?

— С адвокатом?

— Только подумайте, мальчик мой. Женщина, запертая в психиатрической клинике, едва ли располагает возможностью учреждать какие бы то ни было доверительные фонды. От ее имени должно выступать ответственное лицо — как это было тридцать лет назад, когда она решила прибегнуть к услугам частного детектива. Подозреваю, она продолжает действовать через того же парня — если он еще жив, разумеется. Его фамилия Праудфут; местный житель, достаточно нечистый на руку, чтобы увлечься одной мыслью о средствах, оседающих на счетах с высокими процентными ставками.

— Он-то и вышел на вас, и вы занялись делом Уиншоу, так?

— Ну, с чего бы тут лучше начать? — Мы пережидали красный свет на перекрестке, и Финдлей, судя по всему, погрузился в глубокую задумчивость. К счастью, сердитый гудок позади вырвал его из грез. — Теперь кажется, что все это было так давно. Я представил себя почти молодым человеком. Как нелепо. А ведь мне тогда уже было под шестьдесят. Думал о пенсии. Планировал длинные солнечные дни загулов в Турции, или Марокко, или еще где-нибудь. И посмотрите, что стало с этими мечтами… На юг дальше Лондона я так и не выбрался. Ну да ладно. Итак, предприятие мое довольно неплохо зарекомендовало себя в Скарборо, все затикало, начали поступать деньги. Горизонт, как обычно, омрачало лишь одно облачко — склонность местной полиции набрасываться на меня всякий раз, когда я пускался в свои невинные шалости. На этом фронте дела обстояли из рук вон плохо, если вдуматься, ибо несколько лет до того я пользовался благами взаимовыгодных отношений с неким сержантом сыскной полиции, которого прискорбным образом только что перевели на северо-запад. Какой он был красавчик, кажется, Гербертом звали. Шесть футов пять дюймов ростом, сплошные мускулы, а попа — зрелый персик… — Финдлей вздохнул и мгновенно умолк. — Простите, я, кажется, отвлекся. О чем я?

— Предприятие затикало.

— Именно. И вот как-то днем… где-то в начале 1961 года… у меня объявился этот самый адвокат, Праудфут. Как только он упомянул имя Табиты Уиншоу, я понял, что мне подвалило нечто необычайное. Видите ли, об Уиншоу знали все, равно как и об их сумасшедшей сестрице. Истории об этом семействе стали неотъемлемой частью местной мифологии. И вот передо мной — неопрятный и довольно отталкивающий тип (мои дальнейшие отношения с ним, признаюсь с удовольствием, были сведены к абсолютному минимуму), и он вручает мне записку от этой женщины. Похоже, слухи о моей репутации достигли ее, и теперь она предлагает мне работу. На первый взгляд — довольно несложную и безобидную. Простите, вы боитесь щекотки?

— Немного, — ответил я. — А кроме того, когда едете по дороге, руки лучше держать на руле.

— Разумеется, вы совершенно правы. Итак, вам, я думаю, известно, что, когда сбили самолет Годфри, внутри он был не один. С ним летел второй пилот. И Табита, очевидно, над этим много размышляла и пришла к выводу, что необходимо отыскать родных этого несчастного и каким-то образом финансово компенсировать им потерю. Нечто вроде покаяния, как она это рассматривала, за предательство, совершенное ее братом. И моя работа состояла в том, чтобы их найти.

— Что вы и сделали?

— В те дни, Майкл, я достиг расцвета своих сил. Умственных и физических. Такая задача не представляла никакого труда для человека с моим опытом и способностями — ее выполнение заняло лишь несколько дней. Но я пошел несколько дальше, и мне удалось представить Табите гораздо больше того, на что она рассчитывала. Я нашел самого этого человека.

Я в изумлении вытаращился на него:

— Вы имеете в виду — второго пилота?

— О да. Я обнаружил его живым и здоровым, в Биркенхеде. Его история завораживала. Звали его Фаррингдон. Джон Фаррингдон. Именно этого человека Лоренс Уиншоу забил до смерти палкой для чесания спины, что было столь красочно описано в вашем манускрипте.

Чтобы это переварить, мне потребовалось несколько секунд.

— Но как же он выжил в катастрофе?

— В последний момент выбросился с парашютом.

— Значит ли это… означало ли это, что и Годфри остался жив?

— Прискорбно, но нет. Одно время я питал некоторые надежды. С моей стороны это был бы невообразимый успех, разумеется. Но мистер Фаррингдон на сей счет был совершенно убежден. Он своими глазами видел тело Годфри, охваченное языками пламени.

— Как же вам удалось отыскать этого человека?

— Ну, его, похоже, захватили в плен немцы, и остаток войны он провел в лагере. Когда все закончилось, вернулся домой, страстно желая воссоединиться с семьей, и тут обнаружил, что его считают погибшим. Мать, не пережив известия о его гибели, скончалась через неделю после получения похоронки, а спустя чуть больше года отец женился вторично. Поэтому он не смог заставить себя объявиться. Столько горя — и все попусту… Он помалкивал, переехал в другой город, взял себе фамилию Фаррингдон, после чего началось долгое, одинокое и беспокойное существование. Он пытался заново построить жизнь на руинах. В свою историю он посвятил всего одного члена семьи — дальнего кузена, — когда потребовалось получить какие-то личные документы; именно этот человек и навел меня на его след. То есть прямо он так ничего и не сказал, но я уверен — ему хотелось дать мне понять, и пары тщательно продуманных намеков мне хватило, чтобы отправиться в Германию и выйти на след. — Финдлей снова вздохнул. — Ах, то было счастливое время. Табита оплачивала все мои расходы. В долине Рейна бушевала весна. Я свел знакомство — слишком краткое — с пастухом по имени Фриц, воплощением красоты, медной от свежих поцелуев солнца немецких Альп. С тех пор я падок до всех, кто носит lederhosen [77].

Мы уже доехали до Ислингтона, и он свернул в переулок

— Вы должны извинить старика за глупые воспоминания, Майкл. Лучшие годы моей жизни уже миновали. Осталась только память о них. — Финдлей остановил машину футах в двух от бордюра — задний бампер торчал в опасной близости от проезжей части. — Ну вот и приехали.

Мы стояли у небольшого дома с террасой в одном из самых немодных ислингтонских переулков. Финдлей повел меня внутрь по нескольким лестничным пролетам без ковровых дорожек. Так мы дошли до чердака, где он распахнул дверь в комнату, при виде которой я от изумления непроизвольно выдохнул — точная копия квартиры, описанной Конан Дойлем в «Знаке четырех», когда Шерлок Холмс впервые встречается с загадочным Тадеушем Шолто. Роскошные блестящие драпировки по стенам, местами стянутые кольцами, открывали взору то картину в пышной раме, то восточную вазу. Ковер янтарных и черных тонов — толстый и пушистый; в нем, как в моховой подстилке, приятно тонула нога. На ковер были косо брошены две большие тигровые шкуры, что подчеркивало восточную роскошь, а на циновке в углу стоял кальян. В довершение картины с потолка на почти невидимом золотом шнуре свисала лампадка в виде серебряной голубки — она горела, наполняя комнату тонким ароматом.

— Добро пожаловать в мое гнездышко, Майкл. — Финдлей стряхнул с плеч накинутый на улице плащ. — Простите весь этот китч, этот эрзац-ориентализм. Меня воспитывали неотесанные родители в обстановке мерзости и скудости. С тех пор я всю жизнь пытался отринуть прошлое, но состоятельным человеком так и не стал. Все, что вы здесь видите, — отпечаток моей личности. Низкобюджетная роскошь. Располагайтесь на оттоманке, а я схожу приготовлю чай. «Лапсанг» вас устроит?

При ближайшем рассмотрении оттоманка оказалась стандартной диван-кроватью, застеленной протертыми псевдотурецкими покрывалами, но на ней было вполне удобно. Крохотная кухонька Финдлея выходила прямо в гостиную, поэтому мы без труда поддерживали беседу, пока он возился с чайником и заваркой.

— Чудесная у вас квартира, — сказал я. — Вы здесь давно живете?

— Переехал в начале шестидесятых — чуть ли не сразу после столкновения с Уиншоу. Отчасти — чтобы избежать лишнего внимания полиции, как я уже говорил; но были причины и посущественнее. После стольких лет человек моего темперамента уже не мог сносить ограниченность, изолированность и мелочное тщеславие провинциальной жизни. О, в то время весь этот район был совершенно иным: в нем чувствовался стиль, пока сюда не ринулись брокеры, консультанты по управлению и прочие лакеи капиталистов. Раньше здесь обитала богема, кипела жизнь, возбуждение. Художники, поэты, артисты, философы, педерасты, лесбиянки, танцовщицы; даже детективы попадались. Знаете, сразу за углом отсюда жили Ортон и Хэлливелл [78]. Время от времени захаживал Джо, но не могу сказать, что мне этот человек чересчур нравился. Связь с ним заканчивалась, не успев начаться. Ни крупинки нежности. Но все равно конец был ужасен — никому не пожелаешь. Я помог властям разобраться в одной-двух деталях этого дела, кстати сказать, хотя моего имени вы не найдете ни в каких официальных отчетах.

Воспоминания его были увлекательными, но мне не терпелось поскорее вернуться к делу.

— Вы рассказывали о Фаррингдоне, втором пилоте, — напомнил я.

— Опасный был человек, Майкл. Отчаянный. — Финдлей вынырнул из кухни и протянул мне чашку из тончайшего, испещренного трещинками фарфора. — Но никоим образом не порочный. Способный на сильные чувства и великую личную преданность, я бы сказал. Но — обозленный. Раздавленный обстоятельствами. Ему так и не удалось завести нормальную семью: много лет он скитался по всей стране, работал на заводах, устраивался на случайные заработки, все глубже и глубже опускаясь в тот мир, где частное предпринимательство переходит в преступление. Ему неплохо удавалось держаться за счет собственной многогранности и личного обаяния. А он был весьма обаятелен — и довольно симпатичен, чеканной такой красотой. Помню, глаза у него были — как синий бархат, а ресницы очень длинные и пушистые. Почти как у вас, если вы позволите мне этот небольшой комплимент.

Я смутился и отвел взгляд.

— Меня так и подмывало попытать с ним счастья, но склонности его слишком отчетливо указывали в совершенно противоположном направлении. Бык-производитель до мозга костей. Он утверждал, что в свое время покорил немало женских сердец, и у меня не было причин в этом сомневаться. Если говорить коротко — симпатичный мерзавец, довольно распространенный тип личности в первые послевоенные годы, хотя его выходки извинить было гораздо легче, чем поступки многих других.

— И что же вы ему рассказали?

— Ну, во-первых, я сказал, что выступаю от имени семейства покойного Годфри Уиншоу. Уже одно это произвело на него ошеломляющее впечатление. Он сразу оживился и даже впал в раж. Было ясно, что к Годфри он питал самую преданную дружбу.

— Годфри у всех, похоже, вызывал такие чувства — сама Табита крайний тому пример.

— Вот именно. Так мы, естественно, подошли к теме сбитого самолета, и встал коварный вопрос, стоит ли мне упоминать о Табите и ее экстравагантной теории. Как выяснилось, избежать этого все равно вряд ли бы удалось, поскольку сам Фаррингдон почти не сомневался: немцы получили наводку. Он сказал, что их самолет засекли задолго до прибытия в назначенную точку, — при любых иных обстоятельствах радары ни за что бы его не обнаружили. Врага каким-то образом предупредили об их миссии. — Финдлей допил чай и глубокомысленно уставился на осадок чаинок, словно читал по ним будущее. — Мне сразу стало очевидно, что за прошедшие восемнадцать лет этого человека ни на единый день не оставляла мысль о том инциденте, — ничего не понимая, он без устали размышлял над этой загадкой. Придумывал, как поступил бы с негодяем, сведи их судьба. — Детектив поставил чашку и покачал головой. — Опасный человек, Майкл. Отчаянный человек.

Финдлей остановился у окна и, в последний раз оглядев вечерний пейзаж, затянувшийся моросью и холодом, задернул тяжелую, местами поеденную молью штору.

— Уже поздно, — произнес он. — Быть может, вы останетесь на ночь и мы продолжим историю утром? К несчастью, квартира моя слишком мала, в ней только одна постель, но…

— Всего лишь без двадцати девять, — заметил я. Финдлей смущенно улыбнулся и сел напротив с сокрушенным видом.

— Я знаю, это бессмысленно. Вы видите уловки жалкого старика насквозь. Разумеется, я внушаю вам отвращение. Только постарайтесь этого не выказывать, Майкл, — вот все, о чем я прошу.

— Дело вовсе не в этом…

— Прошу вас, не нужно меня жалеть. Вы приехали, чтобы совершить обычную сделку, я это понимаю. Как только вы получите свое, меня можно будет отбросить за ненадобностью, как ненужную тряпку.

— Напротив, я…

— Продолжим. — Он властно взмахнул рукой, призывая меня к молчанию. — В мои намерения не входило посвящать в свои победы одиозного адвоката, поэтому по возвращении в Йоркшир я немедленно попросил о личной аудиенции с Табитой, каковая и была организована. Клиники, как я обнаружил, можно достичь лишь после длительной поездки через торфяники, и от одного ее вида я исполнился трепета и мрачных предчувствий. Вероятно, в той местности существует всего одно сооружение, способное сравниться с нею унынием и заброшенностью. Я, разумеется, говорю о поместье Уиншоу-Тауэрс.

Меня проводили в личные апартаменты Табиты на верхотуре одной из высочайших башен всей постройки. Уверяю вас, у меня не сложилось впечатления, что я разговариваю с безумицей. Конечно, в комнате царил крайний беспорядок. Там невозможно было перемещаться из-за кип журналов, кошмарные названия коих как-то соотносились с авиацией, бомбардировщиками и военной историей. Но сама женщина предстала передо мной довольно-таки compos mentis [79]. Чтобы быть кратким, я рассказал ей о своей находке, и Табита отреагировала весьма спокойно. Сказала, что ей потребуется немного времени, чтобы обдумать эту информацию, и спросила, не буду ли я так любезен занять себя чем-нибудь примерно на полчаса, — например, погулять по территории больницы. После прогулки я вернулся, и она вручила мне письмо, адресованное мистеру Фаррингдону. И только. Я не спрашивал о его содержании — просто опустил в первый же почтовый ящик, доехав до города.

Путь этот со временем стал мне довольно хорошо знаком — я проделывал его четыре или пять раз, ибо вскоре мистер Фаррингдон самолично прибыл в Скарборо. Случилось это, должно быть, в сентябре. Судя по всему, Табита попросила Фаррингдона о встрече, и мне доверили сопровождать его в клинику. Последующие несколько дней они провели за долгими беседами. Что именно они обсуждали, осталось тайной за семью печатями, даже для меня. Всякий раз мне приходилось дожидаться на скамейке в саду, выходившем на торфяники, коротая время за чтением Пруста, — кажется, тогда мне удалось одолеть большую часть первых двух томов, — и каждый день по пути обратно мой пассажир хранил угрюмое и непроницаемое молчание или же заводил пустую болтовню о каком-либо незначительном предмете. И только в последний его визит меня допустили к Табите, а Фаррингдону пришлось довольствоваться бесславным изгнанием.

«Мистер Оникс, — сказала она, — вы доказали свою прямоту и честность. Настало время доверить вам некоторые секреты, касающиеся моей семьи, и я уверена, что они останутся при вас». Боюсь, я не смогу передать оттенки ее голоса — подражание никогда не относилось к числу моих талантов. «Через несколько дней, благодаря любезности брата моего Мортимера, меня выпустят из этого заключения впервые почти за двадцать лет». Помню, я поздравил ее в каких-то неуклюжих выражениях, но ей они были глубоко безразличны. «Это лишь временно, уверяю вас. Мой брат Лоренс упорствует весьма неуступчивым образом в противодействии любым предложениям о моем полном освобождении. Поскольку он — лжец и убийца». «Сильные слова», — ответил я. «Зато истинная правда, — сказала она. — Видите ли, у меня есть письменное свидетельство его вероломства, и теперь я намереваюсь передать его вам на хранение». Я спросил, в какой форме существует это свидетельство, и она сообщила, что это записка, содержание коей вам, полагаю, хорошо известно. Табита надеялась, что записку эту до сих пор можно найти в гостевой комнате Уиншоу-Тауэрс, где она всегда останавливалась, в кармане кардигана, который в последний раз она видела в нижнем ящике платяного шкафа. Она собиралась как можно скорее извлечь ее и передать в мои руки, а для этого мы уговорились встретиться в день рождения Мортимера на самом краю поместья возле участка, отведенного, хотите верьте, хотите нет, для погребения различных представителей семейства собачьих, коим выпала незавидная доля прожить свою жизнь в составе семейства Уиншоу.

— Ну да — и Табита с вами там встретилась, но помешал Мортимер, решивший, что она сама с собой бормочет в кустах.

— Именно. К счастью, моего присутствия он там не заметил, хотя аромат дешевых, но довольно экзотических духов, к которым я всегда имел склонность — как утверждают некоторые, чрезмерную, — не мог избежать его внимания. В любом случае, никакой разницы это не составило, ибо мы с Табитой уже завершили дела, — боюсь, совершенно безуспешно. Записка у нее в комнате не отыскалась, а шарить в других местах у Табиты не было времени. Кроме того, дом невообразимо огромен. Поиски могли занять много дней и даже недель. Тем не менее… — тут Финдлей одарил меня несколько ледяной улыбкой, — …вы, похоже, преуспели там, где даже мне, легендарному, печально известному и грозному Финдлею Ониксу, пришлось весьма недвусмысленно промахнуться. Не сочтете ли вы возможным рассказать мне, как вам это удалось?

— Да рассказывать, на самом деле, нечего. Особой чести в этом никакой нет. Вскоре после гибели Годфри, когда Табиту впервые отправили в клинику, Лоренс, похоже, нашел у нее в комнате какую-то одежду, распорядился сложить ее в сундук и отнести на чердак. После его смерти, когда в дом въехали Мортимер с Ребеккой, они все осмотрели и наткнулись на эту записку. Разумеется, Мортимер ее сразу узнал. Он еще помнил, какой она вызвала шум. Случившееся представлялось ему курьезом, поэтому, когда несколько лет назад мы с ним встретились и поговорили о моей книге, он передал мне записку. Вот и все.

Финдлей восторженно вздохнул.

— Поразительно, Майкл, поразительно. Экономия ваших методов изумляет меня. Могу лишь надеяться, что в свете таких зияющих различий вы не сочтете меня совсем уж недостойным слушателем ваших секретов. Иными словами, не пришло ли время наконец поделиться со мной содержанием этого загадочного меморандума?

— Но вы же еще не дорассказали. Что произошло позже в тот вечер, когда…

— Терпение, Майкл. Чуточку терпения, прошу вас. Я уже удовлетворил ваше любопытство по нескольким пунктам. Теперь, как мне кажется, я достоин того же — или эквивалента оного — удовлетворения взамен, верно?

Я медленно кивнул, соглашаясь:

— Справедливо. Записка у меня в бумажнике, в кармане пальто. Сейчас достану.

— Вы — джентльмен, Майкл. Джентльмен старой школы.

— Благодарю вас.

— Вот только еще одно, пока вы этого не сделали.

— Да? — Я замер, не успев встать.

— Полагаю, о небольшой мастурбации не может быть и речи?

— Боюсь, что нет. Но еще одна чашка чаю не помешала бы.

Сконфуженный Финдлей удалился на кухню, а я извлек бумажник и последовал за ним.

— Не знаю, чего вы от нее ожидаете, — сказал я, вынимая крохотный, туго свернутый клочок бумаги и разглаживая его на кухонном столе. — Я уже писал в своей книге, что это всего лишь записка, в которой Лоренс просит доставить ужин к нему в кабинет. Она абсолютно ничего не доказывает, если, вероятно, не считать безумия Табиты.

— Думаю, судить об этом лучше мне, если не возражаете. — Финдлей достал из кармана рубашки бифокальные очки и нагнулся над уликой, избегавшей его почти тридцать лет. Стыдно признаться, но меня охватило злорадство, когда я заметил, как его лицо омрачилось разочарованием.

— О, — только и вымолвил он.

— Я предупреждал.

Записка Лоренса состояла из трех слов, мелко накорябанных заглавными буквами. КРЕКЕР, СЫР и СЕЛЬДЕРЕЙ.

Засвистел чайник Финдлей выключил газ, наполнил заварник и снова нагнулся над столом. Почти минуту он рассматривал записку — переворачивал ее, вертел, держал против света, нюхал, — чесал в затылке и перечитывал несколько раз вслух.

— И это все? — наконец спросил он.

— Все.

— Ну что ж, тогда дело ясное. Она совсем спятила.

Он приготовил чай, и мы гуськом вышли в гостиную, где несколько минут просидели в молчании: я — выжидательно, он — сердито и задумчиво. Встал он всего один раз — посмотреть на записку, оставшуюся на кухонном столе, — потом вернулся с нею, не говоря ни слова. Через некоторое время, хмыкнув, положил ее перед собой на стол и произнес:

— Теперь вам, полагаю, хочется услышать остальное.

— Если не возражаете.

— Осталось немного. В тот вечер мы договорились отобедать с Фаррингдоном. Скарборо не славился изысканной кухней даже в те годы, однако имелся небольшой итальянский ресторанчик, где я, как об этом знала вся округа, часто бывал — с целью соблазнения, Майкл, буду с вами предельно откровенен. Именно там мы с Фаррингдоном распили несколько бутылочек кьянти. Семейство Уиншоу как раз садилось за свой жалкий семейный обед. — Финдлей сокрушенно покачал головой. — То была последняя трапеза Фаррингдона. Я и помыслить тогда не мог. Не знал даже, что они с Табитой сплели какой-то заговор. Конечно, сейчас мне все видится очень ясно. Годы затаенной ненависти; абстрактные надежды на возмездие, неожиданно обретшие конкретность. Эти долгие тайные беседы с ней, должно быть, разожгли в нем смертоносное бешенство. Я могу лишь догадываться о связи, что выковалась тогда между злополучными соучастниками преступления, о данных клятвах, о принятых присягах. Как легко себе представить, Фаррингдон был мрачен и не очень склонен к разговорам, что по недалекости своей я отнес на счет усталости от поездки. Видите ли, на несколько дней он ездил в Биркенхед и вернулся только накануне. В то время я не видел никакой особой цели в его путешествии, но к концу нашего ужина он соблаговолил объясниться.

Мы уже собирались покинуть ресторан, когда он привлек мое внимание к большому коричневому конверту, с которым пришел. Именно за ним, судя по всему, он и ездил домой. «Мистер Оникс, я хочу попросить вас об одной услуге, — сказал он. — Я хочу, чтобы вы приглядели вот за этим — всего несколько часов. И дайте мне слово, что, если я не появлюсь у вас в конторе завтра утром в девять, вы передадите его лично в руки мисс Уиншоу — и как можно скорее». Поручение показалось мне необычным, о чем я и сообщил, но он наотрез отказался разглашать подробности предприятия, в которое намеревался пуститься в столь неподобающее время суток. «По крайней мере скажите, что внутри», — взмолился я, и, надеюсь, вы согласитесь, что просьба моя была резонна. Поколебавшись несколько мгновений, Фаррингдон ответил: «Моя жизнь». Несколько театрально, как по-вашему? Я попытался разрядить атмосферу, заметив, что если в конверте вся его жизнь, то ее, видимо, не очень много. В ответ он горько рассмеялся: «Разумеется, ее немного. Вот то, до чего меня довело предательство одного человека, — несколько документов, несколько сувениров былой службы в Королевской авиации и единственная фотография; тот след, что мне удалось оставить за последние двадцать лет. Я хочу, чтобы это осталось у нее. Она не безумна, мистер Оникс, я твердо знаю. Ее не имели права запирать там. Но свершилась ужасная несправедливость, и что бы ни случилось со мной, она — человек, что хранит о ней память».

Что ж — я взял конверт, и мы пожелали друг другу спокойной ночи. Я уже понимал, что заваривается нечто смертельно опасное, но в мои обязанности не входило мешать… судьбе, року, назовите как угодно. Я осознавал, что события, свидетелем которых я невольно стал, должны прийти к логическому концу. И мы отправились каждый своей дорогой: я — в постель, а Фаррингдон, как мне впоследствии стало известно, во-первых — угонять машину какого-то бессчастного горожанина, что для человека его способностей было делом пустячным, а затем в Уиншоу-Тауэрс, дабы проникнуть в дом через окно библиотеки, оставленное для него открытым Табитой, как я предполагаю, и совершить свое пагубное покушение на жизнь Лоренса.

Я задумался над рассказом Финдлея.

— Судя по тому, как вы его описали, я бы решил, что ему не составит труда прикончить такого заморыша, как Лоренс.

— Возможно, и так. Но у Лоренса за много лет скопилась масса врагов, и, вероятно, он счел стоящим научиться от них обороняться. Кроме того, он был готов в тот вечер к каким-то неприятностям, почувствовав: что-то затевается. Фаррингдон наверняка рассчитывал застать Лоренса врасплох, если это возможно, но готов спорить — он не отказал себе в удовольствии сказать ему несколько слов. Скорее всего, упущенные мгновения оказались критическими.

— А затем, я полагаю, когда он не появился у вас на следующее утро, вы отправились прямиком в поместье?

— Вы изумительно предугадываете мои действия, Майкл. Ваша способность к предвидению бежит всяческих определений. Я оказался там, едва пробило десять. Вы, вероятно, знаете, что, хотя само поместье видно через торфяники издалека, подъехать к Уиншоу-Тауэрс можно только по сплошь заросшей аллее. Без лишних трудностей я спрятал машину в стороне от дома и прибыл к подъезду пешком, не привлекая ничьего внимания. В те дни — кто знает, возможно, он до сих пор там — поместье патрулировал крайне мрачный и не располагающий к себе дворецкий по фамилии Гимор, и я подозревал, что, несмотря на всеобщее смятение, мои шансы избежать встречи с ним весьма невелики. Поэтому я выждал момент, когда он скрылся в направлении надворных построек с каким-то поручением, и без труда запудрил мозги какому-то недоумку из челяди. Если мне не изменяет память, я представился коллегой доктора Куинса.

— Семейного врача.

— Совершенно верно, некоего знахаря, получавшего раз в три-четыре года взятку, чтобы Табита надежно оставалась под замком. Его авто я заметил на дороге в нескольких милях от поместья, а потому знал, что свой визит он уже совершил. При входе я сказал, что он попросил меня высказать независимое суждение. Как мне передать впечатление от состояния рассудка Табиты в то утро? Она рассказала мне, что произошло, — довольно спокойно, без видимых признаков шока или потрясения. Однако под ее самообладанием я уловил такое отчаяние, такое разочарование… Последняя надежда разбилась вдребезги, глоток свободы иссяк, будущее отняли… Я отнюдь не сентиментален, Майкл, женские чувства мне совершенно чужды, однако в то утро, как бы нелепо это ни казалось, сердце мое едва не разорвалось. Я вручил Табите конверт Фаррингдона; она положила его в свой бювар, не распечатав, и тут в дверь постучали — то заглянул попрощаться Мортимер. У меня имелось лишь несколько секунд, чтобы спрятаться. Одним прыжком я оказался в ее гардеробной, прикрыл за собой дверь, а Табита вновь взяла свое вязанье, погрузившись в привычную отрешенность. Разговор их был краток. Когда я смог вынырнуть из укрытия, мы с нею обменялись лишь несколькими словами. У нее в кошельке имелась значительная сумма, и Табита настояла на том, чтобы уплатить мне за услуги сполна. После чего я откланялся, выскользнул из дома через черный ход и кружным путем вернулся к машине; на этом закончились мои профессиональные отношения с Табитой Уиншоу. С тех пор я ее больше не видел.

Финдлей уставился перед собой. Казалось, его охватила глубочайшая меланхолия, я даже не нашелся что сказать.

— Было великолепное утро, — вдруг снова заговорил он. — Яркое солнышко. Синева неба. Золотеют листья. Вы бывали в тех краях, Майкл? Иногда меня туда очень тянет — по сию пору. Уиншоу-Тауэрс стоит на краю Спонтонской пустоши, и, не в силах сразу вернуться в город, я остановил машину в укромном месте и несколько часов просто гулял, обдумывая странности последних недель — что все это означало и с чем я остался. В тот день, наверное, в почву были брошены семена моей решимости перебраться в Лондон. Было воскресенье, но гуляющих почти не наблюдалось. Я бродил, предоставленный самому себе, а солнце милостиво светило на все мои замыслы и решения.

— Вам повезло, — сказал я. — Я тоже помню то воскресенье, но тогда лило как из ведра. По крайней мере там, где жил я.

— Бросьте, Майкл, вы преувеличиваете, — недоверчиво похмыкал Финдлей. — В то время вы были совсем несмышленышем. Как может ваша память отличать в такой дали один день от другого?

— И тем не менее я помню его очень ярко. В тот день мне исполнилось девять и родители повезли меня в Вестон-супер-Мэр. Шел дождь, и мы отправились в кино. — Информация эта Финдлею, судя по всему, показалась совершенно бессмысленной, а поскольку нам обоим грозил ностальгический ступор, я решил, что требуется быстро изменить тон беседы — Так, ладно. Что вы собираетесь делать с этой запиской? Оставить у себя?

Он еще раз прочел бумажку и отдал ее мне.

— Нет, Майкл. Мне она больше без надобности. Текст я уже выучил наизусть.

— Вы разве не хотите химически анализировать ее или что-то еще? Искать невидимые чернила?

— Насколько причудливые идеи приходят вам в голову, когда речь заходит об искусстве сыска. По сравнению с ними мои методы выглядят весьма прозаическими. Верно, я вас разочаровал.

Сарказм был скорее добродушным, чем ледяным, поэтому я решился подыграть:

— Это правда. Я вырос на диете из Эркюля Пуаро и Шерлока Холмса. Даже сам писал детективные рассказы — когда был маленьким. Разумеется, я надеялся, что вы окинете записку беспристрастным взором, потом посмотрите из-под полуопущенных век на меня и произнесете нечто внушительное. Например: «Это — единственное в своем роде, мой дорогой мистер Оуэн. Весьма и весьма».

Он улыбнулся.

— Ну, не все потеряно, Майкл. У нас еще осталась работа, которую мы можем выполнить вместе, бескрайние горизонты изысканий, а кроме того… — Он вдруг замолк — довольно неожиданно, — и в глазах его, как мне показалось, зажегся и погас огонек. — …а кроме того… Знаете, ведь тут вы, пожалуй, правы.

— Пожалуй, прав? В чем именно?

— Оно ведь в самом деле единственное — в своем роде. Вот самое странное.

— Боюсь, я потерял ход вашей мысли.

— Слово «крекер», Майкл. Оно ведь должно стоять во множественном числе. Один крекер с сыром и веточкой сельдерея. Не очень питательный ужин, а? Этим не наешься.

Я попробовал найти какое-то объяснение и довольно неуверенно выдавил:

— Но… это же было во время войны. Вероятно, пайки и все такое…

Финдлей покачал головой:

— Что-то мне подсказывает, что тяготы военного времени не сильно коснулись хозяйства Уиншоу. Сомневаюсь, что эти люди вообще способны затягивать потуже ремни. Нет, все это гораздо интереснее, чем я предполагал. Придется еще немного пораскинуть мозгами.

— Кроме того, там была еще одна загадка, не забывайте.

Финдлей выжидательно посмотрел на меня.

— Не помните? Все эти разговоры о том, что Та-бита якобы слышала голоса немцев из спальни Лоренса. Она даже заперла его на ключ, но оказалось, что в это время он был в бильярдной.

— Ну, этому, разумеется, есть вполне правдоподобное объяснение. Однако, чтобы его проверить, придется нанести визит в дом. Пока же, думаю, можно попробовать подойти к проблеме с другого конца.

— В смысле?

— Во всей этой истории есть одна часть, элемент, торчащий, как пресловутая заноза в пальце. Один актер, которому на сцене с партнерами настолько не по себе, что поневоле задумаешься, не забрел ли он сюда из совершенно другой пьесы. Я имею в виду вас, Майкл.

— Меня? А я тут при чем? Я вообще в этой истории случайно. На моем месте мог оказаться кто угодно.

— Естественно, мог. Но не оказался. Оказались вы. И этому есть какая-то причина, и мы даже способны ее отыскать. Скажите, Майкл, вам не пора встретиться с Табитой Уиншоу? Ведь, знаете, век ее не настолько долог.

— Каюсь, я все время откладывал нашу встречу. Но у меня почему-то сложилось ощущение, что этого не очень хочется издателям.

— Ах да, ваши непостижимые издатели. Еще та компания. На меня большое впечатление произвела обстановка их офиса — вернее, то, что удалось разглядеть во время моего краткого неофициального визита. Я даже прихватил с собой одну их брошюру, если вас это не шокирует. — Дотянувшись до письменного стола, он покрутил передо мной дорогим глянцевым каталогом и пролистнул несколько страниц. — Список явно эклектичен, — пробормотал он. — Возьмите, к примеру, вот это: «Прямо Фрицу на башку: беспечный отчет о бомбардировках Дрездена», автор — командир эскадрильи «Яблочко» Фортескью, награжден крестом Виктории. Должен сказать, звучит уморительно. Вот еще в глаза бросается: «Лютеранский подход к фильмам Мартина и Льюиса [80]». А как вам нравится «Плинтусы от А до Я» преподобного Дж У. Чечевиджа? «Несравненный справочный материал в удобном карманном формате», как здесь говорится, «к его предшествующим революционным работам». Прямо рог изобилия, а?

— Что вы мне рассказываете, — ответил я. — Сам каждый год получаю на Рождество посылку с таким богатством.

— Ну само по себе это довольно щедро, как вы думаете? Похоже, в их сфере книгоиздания денежный поток не иссякает. Этот тип, что управляет издательством, — Макгэнни, так? — должно быть, умелый бизнесмен. У меня такое чувство, что в его делишки не мешает заглянуть немного глубже.

Такой план дальнейшего расследования меня несколько разочаровал, и я не удержался:

— Но что нам это даст? Как мы выясним, чем занимался Лоренс в 1942 году?

— Может, и ничего, Майкл. Но не исключено, что подлинная загадка — вовсе не в этом.

— Так что именно вы предполагаете?

Финдлей выбрался из кресла и подсел ко мне на оттоманку.

— Я предполагаю, — сказал он, кладя свою старческую клешню мне на ляжку, — что подлинная загадка — вы сами. И в ее решении я намерен добраться до самого дна.

* * *

Кеннет:

— Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?

Ширли грустно качает головой:

— Боюсь, что нет.

Кеннет:

— О. — Умолкает. — Простите. Я пойду.

Я размышлял над тем, как меня назвал Финдлей: «один актер, которому на сцене с партнерами настолько не по себе, что поневоле задумаешься, не забрел ли он сюда из совершенно другой пьесы». Описание, как ни странно, очень точное — именно так я раньше и рассматривал себя по отношению к семейству Уиншоу. Например, в этот вечер…

Ширли колеблется — в ней собирается решимость:

— Нет. Постойте. — Делает повелительный жест. — Отвернитесь на минутку.

Кеннет отворачивается и упирается взглядом в зеркало, где видит собственное отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стоит спиной к нему и через голову стаскивает комбинацию.

…Ушел от Финдлея, сел на 19-й автобус с ощущением привычного уныния, что наполняло меня, пока ехал в Юго-Восточный Лондон; добрался до дому. Вся эта обыденность, слишком знакомая обстановка превратили его рассказ и прораставшие из него безумные готические кошмары в какую-то абсурдную фантазию…

Кеннет:

— Э… секундочку, мисс.

Кеннет торопливо опускает зеркало — оно подвешено на шарнирах.

Ширли оглядывается на него:

— А вы милый. — Комбинацию она уже стянула и теперь начинает расстегивать бюстгальтер.

…Неужели у этих нелепых людишек — те же тревоги, что у меня? Неужели у них — те чувства, которые я способен понимать и разделять? Ведь недостаточно просто сказать, что они из других кругов. Все гораздо чрезмернее, предельнее: они вообще принадлежат другому жанру существования. Тому, что по-настоящему приводит меня в ужас…

Ширли спряталась за головой Кеннета.

Кеннет:

— Ну, э… симпатичное лицо — это еще, знаете ли, не все.

По-прежнему удерживая зеркало, он старается не смотреть в него, но время от времени совладать с собой не может. При каждом взгляде лицо его слегка кривится физической болью. Ширли надевает ночную сорочку.

…А за несколько последних лет едва не вынудил меня утратить, как я теперь понимал, все ощущение того, как нужно жить. Фактически чуть не убил меня — или, по крайней мере, усыпил: вызвал такой паралич, от которого я, быть может, никогда бы не оправился, не постучи в дверь Фиона и не сними воспроизведение со стоп-кадра…

Кеннет:

— Не все то золото, что блестит.

Ширли выныривает из-за его головы, тело уже закутано в короткий халатик:

— Теперь можете повернуться.

Он оборачивается и смотрит на нее. Кажется, он доволен.

— Ничего себе. Весьма вызывающе.

Я выключил телевизор. Кеннет и Ширли сжались в светлую точку, а я пошел на кухню налить себе еще выпить.

Всякий раз, заходя в кухню и видя свое отражение в оконном стекле, я вспоминал о том вечере, когда впервые ко мне заглянула Фиона и попросила поставить имя на ее подписном листе, а потом снова и снова повторяла свою историю, чтобы я все понял.

И вот — снова это отражение. Но если заглянуть за него — что там? Не очень много. Хоть я и сновидец, до Орфея Кокто мне далеко — это он мог проходить сквозь жидкие зеркала в невообразимые миры. Нет, я больше похож на Кеннета Коннора — и навсегда останусь похожим на него. Вечно буду удерживать себя, чтобы не глянуть в зеркало на роскошную и ужасающую реальность, что обнажается всего в нескольких дюймах у меня за спиной.

Вот только прошлым вечером я увидел новое отражение — мимолетно, поскольку пришлось закрыть глаза пред его красотой, однако было оно столь отчетливым, столь реальным, что даже сейчас я пытаюсь распознать его следы, не до конца веря, что у оконного стекла не может быть памяти.

…Les miroirs feraient bien de reflector davantage. Trots fois… [81]

Фиона зашла с небольшим саженцем фуксии, который задумала прибавить к джунглям, уже заполонившим все свободные поверхности у меня в квартире. В старом джемпере и джинсах; выпить или поболтать не осталась — ей хотелось поскорее лечь, хотя на часах было всего восемь. Очевидно, на работе у нее выдался трудный день, к тому же снова поднялась температура. Несмотря на это, казалось, Фиона ищет предлог, чтобы не уходить: проверила все до единого растения, хотя я чувствовал, что мысли у нее заняты другим. Казалось, она хочет что-то сказать — что-то очень важное. А потом мы вышли в кухню, где горел яркий свет, и я снова спросил, точно ли она не хочет пива, джина с тоником, водки с апельсиновым соком или чего-нибудь еще. Тут она прислонилась к холодильнику и спросила, не могу ли я оказать ей услугу.

Я ответил, что да, конечно, разумеется. Фиона сказала:

— Вы не могли бы пощупать мне горло?

— Вам… горло? — переспросил я.

Она закинула голову, посмотрела на потолок и сказала:

— Только потрогайте. Потрогайте и скажите, что думаете.

Если это начало, подумал я, если так все должно начаться заново, то я ожидал другого. Совсем другого. Ощущение, что я владею ситуацией, испарилось; мне показалось, что я пикирую к земле. Точно сомнамбула, я приблизился к Фионе и, растопырив пальцы, самыми кончиками коснулся бледной кожи. Я медленно провел рукой вверх, чувствуя пушок и тончайшие волоски, покрывавшие мягкие изгибы шеи. Фиона стояла недвижно и спокойно.

— Вот так? — спросил я.

— Еще раз. Левее.

Теперь я наткнулся на него сразу же — небольшое препятствие, плотный комок размером с маслину где-то глубоко под кожей. Я погладил его, потом нежно сжал большим и указательным пальцами.

— Больно?

— Нет.

— Что это?

— Не знаю.

— Что говорит врач?

— Ничего. Он не проявил особого интереса.

Я убрал руку и сделал шаг назад, пытаясь различить в ее сине-зеленых глазах какую-нибудь подсказку. Фиона смотрела на меня без выражения.

— У вас это было всегда?

— Нет. Я заметила несколько недель назад.

— Растет?

— Трудно сказать.

— Нужно к врачу.

— Он считает, что это неважно.

Мне больше нечего было сказать; я просто стоял перед нею, будто врос в пол. Фиона еще с минуту рассматривала меня, потом, замкнувшись окончательно, обхватила себя руками за плечи.

— Я действительно очень устала. Надо идти.

— Ладно.

Но прежде я еще раз положил руку ей на шею, и мы обнялись — сначала неуклюже, но это не имело значения, мы держались, а в конце уже просто цеплялись друг за друга: я льнул к ее молчанию и, стараясь не смотреть на наше отражение в оконном стекле, представлял себе этот клубок, сотканный из нитей ее бессловесных страхов и моей голодной тяги к ней, — который поможет нам выдержать все, какой бы ужас ни швырнуло нам будущее.

Дороти

Обнимать кого-нибудь и чтобы тебя обнимали в ответ — вот что самое главное. Жена никогда не обнимала Джорджа Бранвина, а последняя любовница у него была много лет назад. Тем не менее объятиями — долгими, восторженными, нежными — он наслаждался нередко. И чаще всего — украдкой, где-нибудь в темных углах фермы, которую ему когда-то нравилось называть своею. Последним добровольным объектом его домогательств служил мясной теленок по кличке Герберт.

Однако, вопреки местным сплетням, Джордж ни разу не вступал в половую связь с животными.

Хотя сам он, вероятно, никогда над этим не задумывался, одним из самых прочных его убеждений было такое: жизнью, лишенной физической близости, едва ли стоит жить. У его мамы очень здорово это получалось — трогать, ласкать, обнимать и нежничать; ерошить волосы, хлопать по попке и подбрасывать на коленях. Даже отец время от времени не чурался крепкого рукопожатия или мужских объятий. Джордж вырос в твердой уверенности, что подобные восхитительные столкновения, подобные выплески неспровоцированных вольных чувств и составляют самую суть нежных отношений. Кроме того, весь ритм жизни на отцовской ферме в огромной степени диктовался циклами воспроизводства, и Джордж оказался, наверное, более других к ним восприимчив, ибо с ранних лет у него развились здоровые сексуальные желания. И с такими желаниями он едва ли мог найти себе менее подходящую спутницу жизни (хотя выбора ему никто не предоставил), чем Дороти Уиншоу, на которой он и женился весной 1962 года. Медовый месяц они провели в отеле Озерного края с видом на Дервент-Уотер; в том же самом отеле однажды липким июньским вечером двадцать лет спустя Джордж оказался опять. Напивался он в одиночестве. Хоть и затуманенный алкоголем, разум его все равно рисовал неприятно отчетливые картины их первой брачной ночи. Нет, Дороти не отталкивала его, но ее непробиваемая пассивность оказалась лучшим способом сопротивления; кроме того, помимо чистого презрения, Джордж различал в ней скуку и насмешку. Что бы супруг ни предлагал в виде предварительных ласк, его ищущие пальцы натыкались лишь на сухость. Продолжать при таких обстоятельствах было бы равнозначно изнасилованию (на которое у него не было физических возможностей, не говоря обо всем остальном). В последующие недели Джордж предпринял еще три-четыре попытки, после чего тема была похоронена, а с ней и надежды Джорджа. Оглядываясь теперь на минувшие дни сквозь алкогольный туман, он понимал, насколько смехотворно и абсурдно было надеяться на консумацию такого брака. У них с Дороти — полная физическая несовместимость. Их сексуальный союз невозможен так же, как невозможна случка искалеченных индюков, которых супруга его разводила посредством искусственного осеменения: их мясные грудки столь раздуты годами химических инъекций и селекционного отбора, что половые органы никогда уже не смогут соприкоснуться друг с другом.

Почему же Джордж так и не возненавидел супругу? Потому ли, что она обогатила его (в финансовом смысле), как он и мечтать не смел? Или же немного гордился тем, что его тихую, старомодную семейную ферму, управлявшуюся дедовскими методами, Дороти превратила в одну из грандиознейших агрохимических империй страны? Или же ненависть оказалась смыта приливами виски, в которые он погружался каждодневно, все меньше и меньше таясь от окружающих? Как бы то ни было, они с Дороти давно вели раздельную жизнь. По рабочим дням она уезжала в город, где на унылом пустыре одной из дальних окраин громоздился четырехэтажный комплекс контор и лабораторий — всемирная штаб-квартира холдинга «Бранвин». Сам Джордж не появлялся там вот уже больше пятнадцати лет. Не имея ни малейшей склонности к бизнесу, ничего не соображая в науке и не испытывая ничего, кроме презрения к играм в отроческие «змейки и лесенки» на рынке ценных бумаг, которые, казалось, занимали всех без исключения директоров, он предпочел уйти в фантазии о прежних счастливых временах. На ферме после нововведений Дороти (она снесла все постройки и заменила их бессчетными рядами массивных инкубаторов из тусклой серой стали и теплицами с искусственным климатом) чудом уцелел лишь один маленький кирпичный коровник именно здесь Джордж и проводил свои дни, и компанию ему составляли бутылка виски да самые больные и слабые животные, которых удалось спасти из заточения в надежде выходить: цыплята, сверхразвитые тела которых больше не держались на ножках, или телята с кривыми спинками и бедрами, раздутыми от небрежно вколотых гормонов роста. Долгое время о существовании этого мрачного убежища Дороти не знала — не инспектировать же ей, в самом деле, всю территорию фермы, но затем коровник случайно обнаружили, и Дороти уже не скрывала бешеного презрения к сентиментальности супруга.

— У него сломана нога, — сказал Джордж, закрывая телом вход в коровник, где в углу съежился Герберт. — Я бы не пережил, если б его погрузили в фургон вместе с остальными.

— Да я тебе все ноги переломаю, если ты не оставишь мой скот в покое! — заорала Дороти. — Я на тебя, черт возьми, заявить могу за то, чем ты тут занимаешься!

— Я его гладил, только и всего.

— Боже милостивый! А ты выполнил то, о чем я тебя просила? Поговорил с кухаркой насчет обеда в пятницу вечером?

Джордж тупо посмотрел на нее:

— Какого обеда в пятницу вечером?

— Обеда, который мы устраиваем для Томаса, Генри и людей из «Кормодиета». — Обычно Дороти повсюду носила с собой хлыст для верховой езды; теперь она в раздражении хлестнула себя им по ляжке. — Ты об этом забыл, правда? Ты вообще ни черта не помнишь. Бесполезный, высохший, выжатый ссыкун. Боже милостивый!

Развернувшись, она ринулась к зданию фермы. Глядя ей вслед, Джордж резко почувствовал себя потрясающе трезвым.

И вдруг он спросил себя: зачем я вообще женился на этой женщине?

А потом отправился в Озерный край обдумывать ответ.

* * *

Он начал пить, чтобы справиться с одиночеством. Не тем одиночеством, которое испытывал порой, если приходилось в одиночку управлять фермой и целые дни проводить в гордом королевском уединении среди торфяников, в обществе овец и коров. Скорее то было одиночество спартанских гостиничных номеров Центрального Лондона: поздний вечер, впереди — бессонная ночь, и никакого занятия для ума, кроме Библии Гидеона и последнего номера «Вестника птицеводства». Вскоре после женитьбы Джордж провел множество таких ночей: Дороти настояла, что в его же интересах войти в совет Национального союза фермеров. Он проработал там немногим больше года, по ходу дела обнаружив, что не обладает талантом к лоббированию или комитетской работе, с другими членами Союза не имеет ничего общего, а они, в свою очередь, не разделяют его любви к работе на ферме. У него сложилось впечатление, что и в Совет они вступили только затем, чтобы от этого избавиться. Когда же он подал в отставку, Дороти ясно дала понять, что не доверит ему вести дела на ферме в ее отсутствие. Не побеспокоившись даже посоветоваться с мужем, она дала объявление о поиске управляющего, и Джордж понял, что его, в сущности, списали в расход.

А Дороти тем временем взяла бразды правления в свои руки. Сполна воспользовавшись парламентскими связями своего двоюродного брата Генри (с обеих сторон палаты общин), она вскоре стала закатывать обеды и банкеты для самых влиятельных фигур Казначейства и Министерства сельского хозяйства. В шикарных ресторанах и на роскошных вечеринках она убеждала государственных чиновников и членов парламента в необходимости еще более щедрых субсидий фермерам, желающим перейти на новые интенсивные методы хозяйствования; именно ее усилиями (и усилиями ей подобных) правительство начало наращивать дотации и увеличивать налоговые льготы на все стадии сельскохозяйственного производства — от заливки фундамента и возведения зданий до приобретения и наладки оборудования. Фермеры помельче, противившиеся подобным инициативам, вскоре оказались неспособны выдерживать цены, которые потребителю предлагали их высокодотируемые конкуренты.

Как только пошли слухи, что правительственные средства в больших количествах направляются на поддержку интенсивного сельского хозяйства, на сцену вышли и финансовые институты. И тут у Дороти имелась солидная фора: Томас Уиншоу к тому времени уже становился одним из самых влиятельных членов банковского истэблишмента. Едва пронюхав, куда кренится политика правительства, он начал вкладывать большие капиталы в сельскохозяйственные угодья и охотно предлагал Дороти немалые кредиты — под землю — на ее программы расширения (общая сумма долга вынуждала ее из года в год выжимать из почвы и поголовья все большую урожайность). С самого начала целью Дороти являлась прибыль — ради ее гарантий она и контролировала процесс производства от первой до последней стадии. Она принялась скупать мелкие фермы по всей стране и связывать их контрактными условиями. Наложив лапу на производство яиц, птицы, бекона и овощей на северо-востоке Англии, Дороти расширила сферу своего влияния. Она основала несколько специальных подразделений: «Кладкие Яйца» (девиз: «На всякий роток найдется желток!»), «Коп-Чушка» («Коптим мясо вместо неба!»), овощная продукция «Зеленые Вершки» («У нас вершки — у вас корешки!») и «Петушки-Потрошки» («Сколько им ни кукарекать, все еда для человека!»). Эмблема же самого «Бранвина» венчала то, что в смысле прибыли считалось алмазом корпоративной короны: отдел замороженных обедов и пудингов быстрого приготовления. Его лозунг был прост: «Бранвинская Фантастика!» Каждую компанию обслуживали сотни фермеров; если они хотели выжить, им вменялось в обязанность использовать все известные человечеству антибиотики, способствующие росту, и повышающие урожайность пестициды. Фермерам также полагалось заказывать весь корм только у компании «Кормодиет» (подразделения холдинга «Бранвин») и насыщать его химическими добавками другой компании — «Химодиет» (подразделения холдинга «Бранвин»). Таким образом, все внутренние издержки сокращались до минимума.

Империя Дороти строилась долго. Но к тому времени, как Джордж отправился в Озерный край, она достигла самого пика своего расцвета. Статистика показывала, что «Кладкие Яйца» обеспечивают нацию 22 миллионами яиц в неделю, а годовой оборот «Петушков-Потрошков» превосходит 55 миллионов. Петушков, разумеется. Не фунтов.

* * *

Однажды днем — мне было тогда лет двадцать — мы с Верити поссорились в доме моих родителей, и, едва ссора утихла, я вышел погулять и успокоиться. Верити, как обычно, развлекалась за счет моих писательских амбиций, а меня терзала праведная жалость к себе, и я с топотом ринулся по переулку к рощице, которую еще ребенком любил исследовать по воскресеньям. Вне всякого сомнения, за этим стояло полуосознанное намерение. Мне хотелось вновь посетить то место, где я проводил счастливые мгновения (ну и, разумеется, ставил первые литературные опыты), поскольку я полагал, что так мне удастся вновь почувствовать себя существом уникальным и сознательным, эдаким хранилищем воспоминаний, представляющих эстетическую ценность. Поэтому я направился к тому, что раньше было фермой мистера Нутталла, которую я не навещал больше десяти лет.

Едва я подошел к изгороди из колючей проволоки и незнакомым постройкам, мне показалось, что память подвела меня, направив совершенно не туда. Похоже, я смотрел на какую-то фабрику, так как видел только ряд длинных утилитарных деревянных сараев; в конце каждого — гигантская металлическая цистерна на опорах, и все они тягостно громоздились под низким облачным небом. Недоумевая, я подлез под колючую проволоку. Окон в сараях не было, но, вскарабкавшись по стенке одной из цистерн, я смог заглянуть в щель между досок

Несколько секунд глаза не различали ничего, кроме тьмы. Меня ошеломил дух пыльной сырости, в воздухе висела тяжелая аммиачная вонь. Постепенно из мрака проступили какие-то силуэты. Не могу объяснить представшее передо мной зрелище, ибо смысла его не понимал тогда, не понимаю и по сей день. Точно сцена из фильма, рожденного фантастическим воображением режиссера-сюрреалиста. Я смотрел на куриное море. Длинный, широкий и темный тоннель — и весь пол покрыт курами. Бог знает, сколько птиц находилось в этом сарае — тысячи, десятки тысяч. И никакого движения: они были набиты в сарай слишком плотно, не могли ни двигаться, ни даже поворачиваться, и ощущал я только невероятную тишину. Разбил ее — не знаю, сколько минут спустя — звук открывшейся двери. В дальнем конце тоннеля прорезался маленький прямоугольник света. В проеме нарисовались две фигуры, и тишина вдруг взорвалась суетой и хлопаньем крыльев.

— Ну вот, — произнес мужской голос.

— Ох ты ж черт, — вымолвил другой. Их голоса перекатывались гулким эхом.

— Давайте прольем на нашу проблему немного света, — сказал первый мужчина и щелкнул фонариком.

— Вы их сюда битком набиваете, а?

— Стараемся, как можем.

Я понял, что этот человек и есть владелец — не мистер Нутталл, но я вспомнил, как мама обмолвилась, что ферма не так давно перешла в другие руки.

— Не знаю, по-моему, тут тепло.

— Нет, нужно гораздо теплее.

— Когда, значит, по вашим прикидкам, сломалось?

— Где-то вчера ночью.

— Освещение тоже вырубило?

— Нет-нет, здесь и должно быть темно. Этим курам шесть недель от роду, понимаете? Если им дать свет, они начнут драться.

— Думаю, стоит проверить цепь. Очень часто бывает виновато заземление.

— Хорошо, но я же новую только в прошлом году поставил. Совершенно новую систему, понимаете, потому что старая уже ни к черту не годилась. Однажды ночью — полная катастрофа: всю вентиляцию отрубило. Утром прихожу, а на полу — девять тысяч дохлых кур. Девять, черт бы их побрал, тысяч! Мы вчетвером все утро разгребали. Лопатами наружу выбрасывали.

— Ладно, где у вас щиток?

— На той стороне сарая, у большого бункера.

Наступила пауза. Затем второй мужчина произнес:

— И как, интересно, мне туда попасть?

— Ногами, конечно. А вы как думаете?

— Я же не смогу пройти. Здесь места нет. Тут же все в курах.

— Они не кусаются.

— А я? Я же могу их покалечить.

— Да нет, с этим все в порядке. Постарайтесь, конечно, не слишком наступать на них, но там все равно какое-то количество дохлых, так что волноваться не стоит.

— Черт, да вы, должно быть, шутите, приятель.

Второй мужчина повернулся и вышел из сарая.

Я увидел, как фермер бросился за ним:

— Вы куда?

— Я не собираюсь давить ваших чертовых кур, только чтобы проверить цепь.

— Послушайте, но как же еще можно?..

Голоса стихли в отдалении. Я слез со своего насеста на цистерне и отряхнулся. На обратном пути я заметил, как у ограды остановился фургон. На борту красовалась эмблема: ПЕТУШКИ-ПОТРОШКИ: ПОДРАЗДЕЛЕНИЕ ГРУППЫ «БРАНВИН». Название тогда ничего не говорило мне.

* * *

Дороти свято верила в научные исследования и разработки, и за много лет группа «Бранвин» заработала репутацию дерзких рационализаторов — особенно в том, что касается птицеводства. Вот некоторые проблемы, решением которых она озадачивалась:

1. АГРЕССИЯ. Прежде чем отправить бройлеров на бойню в возрасте семи недель (что составляло примерно одну пятидесятую их естественного срока жизни), им отводилось жизненное пространство в половину квадратного фута на птицу. При такой скученности птицам свойственны каннибализм и выщипывание друг другу перьев.

РЕШЕНИЕ. Поэкспериментировав со специальными красными очками, цеплявшимися к куриным клювам (чтобы, нейтрализуя цвет, не давать птице клевать красные гребешки своих собратьев), Дороти остановилась на шорах, которые просто ограничивали курам обзор. Когда же и это оказалось слишком обременительным, она пустилась на поиски самого рационального метода обесклювливания. Сначала это делалось паяльной лампой, затем просто паяльником. Наконец ее инженеры придумали маленькую гильотину с горячими ножами. Гильотина оказалась довольно эффективна, если не считать того, что, когда ножи слишком раскалялись, во рту у птиц возникали волдыри от ожогов. Поскольку клювов приходилось лишать примерно пятнадцать птиц в минуту, идеальной точности удавалось добиться не всегда и часто все заканчивалось обожженными ноздрями и другими увечьями. Поврежденные нервы культи врастали в тело и образовывали очень болезненные невромы. Дороти прибегла к последнему средству — организовала в инкубаторах трансляцию успокаивающей музыки. Особенно популярным у кур был Мануэль и его «Музыка Гор» [82].

2. ПОВТОРНАЯ КЛАДКА ЯИЦ. Много лет кур-несушек отправляли на бойню в конце периода кладки — примерно через пятнадцать месяцев; однако Дороти считала, что кур можно поторопить, чтобы второй год кладки у них наступал быстрее.

РЕШЕНИЕ. Насильственная линька. Дороти обнаружила, что период линьки, когда куры не откладывают яйца, можно ускорить, вызвав у них сильный шок резкими изменениями привычного освещения или суровой программой полного лишения пищи и воды.

3. ПЕТУШКИ. Самцы, появляющиеся в яйценосной стае, генетически не предрасположены к бройлерному откармливанию, следовательно, экономической ценности не имеют. Ясно, что их нужно уничтожать — по возможности в день их рождения. Но как?

РЕШЕНИЕ. Какое-то время Дороти экспериментировала с особой мясорубкой, способной превращать в фарш 1000 цыплят в минуту. Получающаяся каша шла на корм или удобрение. Но мясорубки были дороги. Альтернативой могла бы стать декомпрессия посредством лишения кислорода, окуривания хлороформом или углекислым газом. Но в конце концов решили, что нет ничего дешевле старого доброго удушения. Самый простой метод — набивать цыплятами мешки доверху, а потом завязывать. Птицы задыхались либо расплющивались.

4. ОГЛУШЕНИЕ ПЕРЕД УБОЕМ. До того как остановиться на общепринятом методе ванны с водой, через которую пропущено низкое электрическое напряжение, Дороти пробовала запатентовать нечто вроде небольшой газовой камеры, через которую должны проходить куры перед тем, как их вздернут на конвейер. Однако пришла к выводу, что неистовое хлопанье крыльями в самой камере ведет к потере приблизительно фунта газа на птицу, поэтому от системы пришлось отказаться по экономическим причинам.

Дороти постоянно сталкивалась с тем, как нелегко найти экономичный метод убоя. Все электрооборудование для оглушения, установленное на ее бойнях, было дорогим и медленным (если правильно им пользоваться). Так что в этом смысле она оставалась традиционалистом и питала глубокое убеждение, что для оглушения свиней и скота ничто не сравнится с точным ударом мясницкого молотка. Кроме того, она продолжала оказывать особые услуги по ритуальному убою, хотя многие иудеи и мусульмане начали противиться таким практикам; но рынок подобных услуг по-прежнему существовал, и его следовало обслуживать. И все равно Дороти чувствовала, что именно в сфере убоя конкуренты слегка опережают ее — преимущественно потому, что сфера эта наиболее вызывающе игнорировалась Джорджем, пока она не взяла управление бизнесом на себя. Дороти с изумлением обнаружила, что личного опыта убийства животных у него почти не было: однажды он, не таясь, плакал при ней, не в-силах прикончить заболевшую маститом корову. Кувалдой он нацелился в самую середину черепа, но промахнулся и попал животному в глаз. Пока корова билась в агонии, Джордж стоял рядом, онемев от слез и дрожа. Дороти самой пришлось нести зажим, захватывать ноздри окровавленного, визжащего существа и приканчивать его одним точным ударом молота.

— Мужчины! — презрительно процедила она и ушла переодеваться к предобеденному джину с тоником.

* * *

Однажды вечером — мне было тогда года двадцать четыре — я отправился на просмотр французского кино, организованный университетским обществом кинолюбителей. Первым показывали «Le Sang des Betes» Жоржа Франжу [83] — короткометражную документалку о парижских бойнях. К концу фильма зал наполовину опустел.

Обычная публика, как все кинолюбители, — по преимуществу матерые знатоки фильмов ужасов; для них модно восхищаться низкобюджетными кинолентами об американских подростках, которых расчленяют психопаты, или научно-фантастическими кошмарами, сплошь состоящими из кровожадных спецэффектов. Что же такого было в этом фильме — местами очень нежном и меланхоличном, — от чего женщины в отвращении вопили, а мужчины рвались к выходу?

С тех пор я его больше не видел, но многие подробности остались в памяти. Красивый белый битюг валится на бок: ему штырем пробивают шею, и оттуда фонтанами хлещет кровь; телята вздрагивают, когда им перерезают глотки, яростно мотают головой, горячая кровь плещет вокруг и растекается по полу; ряды обезглавленных овец, их ноги по-прежнему неистово бьются; коровам в головы вгоняют длинные стальные штыри — так, чтобы достать до мозга. А затем — контрапунктом — девчачий голосок, что знакомит нас с печальными пригородами Парижа: les terrains vagues, jardins des enfants pauvres. a la limite de la vie des camions et des trains… [84] Работяги поют «La Мег» Трене [85], разделывая туши: ses blancs moutons, avec les anges si pures… [86] Овечье стадо блеет, будто заложники, — его ведет на бойню козел-предатель, lе traitre, он знает дорогу, знает он и то, что его жизнь пощадят: les autres suivent comrne des hommes… [87] Работяги насвистывают, смеются и перешучиваются avec le simple bonne bumeur des tueurs [88], помахивая молотами, ножами, топорами и секачами sans colere, sans haine — без гнева, без ненависти.

Я не мог выбросить этот фильм из головы, и несколько недель, стоило лишь заскучать в университетской библиотеке, начинал рыться в каталогах книг и журналов о кино, чтобы найти какое-нибудь упоминание о нем: вероятно, в надежде, что мясницкий нож академической критики нанесет смертельный удар тем образам, что кошмарными судорогами дергались в памяти. Но все случилось иначе: после долгих поисков я наткнулся на длинную и блестящую статью, автор которой, похоже, раскрыл секрет ужасной подлинности фильма. Дочитав ее, я открыл тетрадь и переписал в нее вот эти слова:

Это напоминание о том, что неотвратимое может оказаться духовно нестерпимым, а то, что можно оправдать, — чудовищно жестоким… что, подобно Безумной Матери-Природе, наш Безумный Отец-Общество — организация не только жизни, но и смерти…

* * *

— Ну, — спросил Генри, — что нового на ферме?

— Как обычно, — ответила Дороти. — Дела неплохи, но были бы гораздо лучше без этих придурков — защитников природы. Половину времени приходится от них отбиваться. А они очень недурны, да?

«Они» относилось к свежим перепелиным яйцам, которыми были фаршированы жареные зеленые и красные перцы. Генри и Дороти ужинали в отдельном кабинете клуба «Сердце родины».

— Кстати, я вот о чем хотела с тобой поговорить, — продолжала Дороти. — Из Штатов доходят какие-то жуткие слухи. Ты знаешь о лекарстве под названием «сульфадимизин»?

— Не припоминаю. А что оно делает?

— В свиноводстве незаменимо. Абсолютно незаменимо. Насколько тебе известно, за последние двадцать лет мы неимоверно повысили уровень производства, но возникла парочка гадких побочных эффектов. Заболевания дыхательных путей, например. Сульфадимидзин может излечивать некоторые самые острые, понимаешь?

— Так в чем проблема?

— О, американцы испытывали его на крысах и пришли к выводу, что препарат — возможный канцероген. Теперь его, очевидно, запретят.

— Гм. А что-нибудь другое применить нельзя?

— Это самое эффективное. Не спорю, мы могли бы, наверное, сократить заболеваемость, разводя скот менее интенсивно…

— Ох, но это же абсурд. Нет никакого смысла ломать то, что делает нас конкурентоспособными. Я поговорю с министром. Уверен, он разделит твою точку зрения. В любом случае, тесты на крысах ничего не доказывают. А кроме того, нам и раньше удавалось игнорировать мнения независимых консультантов, а это само по себе достойно уважения.

Главным блюдом подавали заливное из свиного филея и картофель в чесночном соусе. Мясо (как и перепелиные яйца) привезли с фермы Дороти: днем шофер доставил его в ящике со льдом, и она выдала шеф-повару подробные инструкции по приготовлению. На задворках Дороти держала на свободном выгуле небольшое стадо свиней для собственного пользования. Как и Хилари (никогда не смотревшая программы собственного телевидения), Дороти отнюдь не собиралась потреблять продукты, которые с радостью всучивала безропотной публике.

— Эти защитники природы у нас тоже в печенках сидят, — промолвил Генри, уплетая заливное за обе щеки. — Торговлю телятиной, например, они уже загубили.

Это была правда: крупнейший поставщик британской розничной торговли не так давно отказался от использования узких пеналов для разведения скота и вернулся к застеленным соломой загонам. Под давлением общественности управляющий директор вынужден был признать, что интенсивная система была «морально отвратительной».

— Ну а я и дальше буду разводить их в загонах, — сказала Дороти. — Всегда можно работать на экспорт. Кроме того, вокруг молочных телят все нюни распустили, а на самом деле это самые мерзкие на свете твари. Если им не давать пить несколько дней, они знаешь, что делают? Пьют собственную мочу.

Генри недоверчиво покачал головой: насколько причудливо царство животных, — и снова разлил по бокалам сотерн. Тем временем Дороти срезала с мяса жир и тщательно отпихивала его на край тарелки.

— Все равно нам нужно поосторожнее с лоббистами. Подозреваю, что они не остановятся.

— Тебе не о чем беспокоиться, — сказал Генри. — Газетам не нужна такая тягомотина, как пищевая промышленность, а если и напечатают какую-нибудь историю, то публике это будет неинтересно, потому что она дура. Тебе это известно не хуже, чем мне. Помимо прочего, большинство данных защищено Актом о ведомственных тайнах. Нелепо, но так. Но пусть даже один из этих ярыжек в белых халатах и начнет подскакивать со своим придурочным отчетом, — что мешает вам заставить своих людей выдать статистику, которая докажет совершенно обратное?

Дороти улыбнулась.

— Конечно, ты прав. Как-то забываешь, что не все такие скептики, как ты…

— Странно это слышать от тебя. — Генри откинулся на спинку и с гримасой довольства ослабил ремень. — По природе своей я не скептик. Я, если угодно, — идеалист. А кроме того, так вышло, что я по большей части склонен верить диетологам. Разница лишь в том, что социальное значение таких вещей меня скорее воодушевляет, чем тревожит.

— В смысле?

Генри помолчал, рассеянно стирая пальцем соус с тарелки.

— Ну, например: ты знала, что за следующие пять лет мы планировали отменить бесплатные школьные обеды для более полумиллиона детей?

— Но рассчитали, что это станет не очень популярным ходом?

— Ну разумеется, подымется визг, но потом стихнет и народ найдет себе новый источник раздражения. Самое главное: мы сэкономим массу денег, а целое поколение детей из рабочих или необеспеченных семей каждый день будет питаться картофельными чипсами и шоколадом. В итоге все они вырастут физически слабее и умственно неразвитее. — На такое утверждение Дороти удивленно воздела бровь. — Да-да, — заверил ее Генри. — Диета, богатая сахарами, приводит к отставанию в развитии мозга. Наши парни это доказали. — Он улыбнулся. — Каждый генерал знает: секрет победы — в деморализации противника.

Ужин закончился пудингом из яблок и айвы, политым имбирно-медовым соусом. Яблоки, как водится, были из собственного сада Дороти.

* * *

Ингредиенты: Модифицированный крахмал, восстановленный сироп глюкозы, соль; усилители вкуса — глютамат натрия, 5-рибонуклеотид натрия; декстроза, растительный жир, томатный порошок, гидролизированный растительный белок, дрожжевой экстракт, измельченные бычьи хвосты, луковая пудра, специи, ароматизаторы; пищевые красители Е150, Е124, Е102; казеинат, регулятор кислотности Е460; эмульгаторы Е471, Е472(б); антиокислитель Е320.

Однажды — мне было тогда лет двадцать пять — я приехал в выходные навестить родителей. В университете я делал это довольно часто, однако тот уик-энд от прочих отличался: именно тогда я впервые заметил, как изменился родительский режим питания по сравнению с тем временем, когда я был ребенком. Началось все, когда мне было, наверное, лет одиннадцать и они решили отправить меня в платную школу. С тех пор им никогда не хватало денег. Прибавки к отцовскому жалованью были незначительными и редкими, и мне кажется, он все время жалел, что они не купили дом в районе подешевле. Мама в тот период перешла с преподавания на полставки на полную. Она гордилась тем, что у нас на столе каждый вечер есть горячий ужин. Еда тем не менее все чаще была из полуфабрикатов, а в середине 70-х процесс этот усугубился: родители купили небольшую морозильную камеру и поставили ее в гараже. Отец не жаловался, напротив — у него развился вкус к подобной еде, поскольку она напоминала ему обеды в конторской столовой с коллегами по работе. Помню, в те выходные я приехал домой и обнаружил, что морозилка забита двумя дюжинами коробок с одним из самых убийственных изобретений группы «Бранвин»: гамбургерами в кляре с картофельными чипсами. Нужно было только сунуть подносик в духовку целиком и — voila! — примерно через двадцать минут аппетитная еда у вас на тарелке. Отец объяснил, что такие гамбургеры весьма кстати два вечера в неделю, когда мама задерживается допоздна у себя в школе, где следит за порядком на спортивных матчах, и он вынужден готовить себе сам. Я сказал, что мне такая диета сбалансированной не кажется, а он ответил, что дополняет ужин двумя другими деликатесами от «Бранвина», а именно суповым концентратом на первое и пудингом быстрого приготовления с клубничным: или шоколадным вкусом на десерт…

Ингредиенты: Сахар, гидрогенизированное растительное масло, модифицированный крахмал; эмульгаторы Е477, Е322; ароматизаторы, лактоза, казеинат, фумаровая кислота, загустители Е339, Е450а; концентрат сыворотки, стабилизатор Е440а; пищевые красители Е110, Е160а; антиокислитель Е320.

Все эти годы, насколько я теперь вижу, мой отец забивал себе артерии насыщенными жирами. Он умрет от инфаркта вскоре после своего шестьдесят первого дня рождения.

Значит ли это, что Дороти убила моего отца?

* * *

В свиноводстве Дороти добилась столь же внушительных успехов. Вот лишь несколько трудностей, которые ей пришлось преодолеть.

1. НЕУКЛЮЖЕСТЬ. Начав отнимать свиней от земли, переводить их с соломы в бетонные загоны, Дороти обнаружила, что нарушается цепочка инстинктов: матки становятся неуклюжими и часто давят поросят при кормлении.

РЕШЕНИЕ. Установить для помета ограждение, которое дает поросятам доступ к соскам матери, но не подпускает настолько близко, чтобы их можно было раздавить.


2. КАННИБАЛИЗМ. Лишенные возможности осуществлять свой инстинкт копания в земле, свиноматки пожирали приплод.

РЕШЕНИЕ. Размещать свиноматок в тесных пеналах для опороса, где они не могут ни пошевелиться, ни повернуться — движения ограничивало устройство под названием «железная дева». Поросята затем отвлекались от матерей инфракрасным светом. Период отъема, таким образом, сокращался до двух-трех недель вместо обычных восьми.


3. БОЛЕЗНИ. К сожалению, поросята, выращиваемые подобным образом, были подвержены тяжелым легочным заболеваниям, которые лишь отчасти удавалось остановить антибиотиками и строгим температурным контролем.

РЕШЕНИЕ. Эмбриотомия. Пришли к выводу, что живых поросят можно вырезать из маток мертвых матерей в условиях стерильности, а из них уже формировать то, что позже стало известно как «поголовье минимальной заболеваемости».


4. ОТГРЫЗАНИЕ ХВОСТОВ И ПРИВКУС ХРЯКА.

Поросята, отнятые от матерей, переводились в плотно набитые загоны, где у них вскоре развивалось агрессивное поведение, самым явным симптомом которого служило отгрызание друг другу хвостов. «Привкус хряка» — это сильный и неприятный вкус, обнаруживаемый некоторыми мясниками (в особенности из сетей супермаркетов) в мясе самцов.

РЕШЕНИЕ Купирование хвостов и кастрация. Предпочтительно выполнять затупленным инструментом, поскольку его давление помогает остановить кровотечение.


5. ФИЗИЧЕСКИЕ НЕДОСТАТКИ. Дороти однажды обследовала 2000 особей, содержащихся на бетонных полах, и обнаружила, что 86% страдают от хромоты или серьезных повреждений роговых тканей копыт.

РЕШЕНИЕ Отсутствует. Как она однажды сухо заметила журналисту из «Фермерского еженедельника»: «Мне платят не за разведение животных с хорошей осанкой».

* * *

Однажды вечером — мне было тогда лет тридцать семь — я вернулся к себе в квартиру с небольшим полиэтиленовым пакетом, в котором лежал кое-какой провиант, купленный в местном супермаркете. У меня имелись: пинта молока, несколько банок прохладительных напитков, пачка шоколадного печенья, четыре батончика «Марс», буханка хлеба и одна порция «Грей-и-Ешь» от группы компаний «Бранвин» — сосиски с пюре. Корытце с сосисками я сразу же поставил в духовку, а уже потом разместил остальные покупки в холодильнике и на полках.

Через двадцать пять минут, когда пришло время выключать духовку, я выудил упаковку из мусорного ведра — посмотреть, правильно ли выполнил инструкции. Вот тогда это и произошло. Какое-то прозрение, наверное. Нужно не забывать, что к тому моменту я не разговаривал ни с кем уже больше года. Может быть, я сходил с ума, хотя не думаю. Нет-нет, я не начал истерически смеяться. Тем не менее я испытал то, что можно назвать редким мгновением просветления: вспышку понимания, неуловимую и едва ощутимую, но ее хватило, чтобы вызвать устойчивую перемену с того вечера и навсегда — если не во всей жизни, то по крайней мере в диете.

Дело было не только в картинке на пачке, хотя она уже заставляла задуматься. На картинке за столом собралась семья из четырех человек — цветущий белозубый отец семейства, краснощекие дети сияют в предвкушении, их молодая хорошенькая мамочка, лицо которой светится чуть ли не блаженством, ставит перед мужем тарелку сосисок с пюре. Как будто трапеза эта, триумфально венчающая день честных трудов и супружеских свершений, служила окончательным подтверждением ее материнской ценности и достоинства. Такие фантазии навязывают нам каждый день, и у меня на них выработался иммунитет. Но на задней стороне пачки имелась фотография. Под ней стояла подпись «Предлагаемая сервировка», к которой я оказался не готов. На фото — тарелка с порцией сосисок и пюре. Сосиски занимали ровно одну половину, пюре — другую. Тарелка стояла на столе, по сторонам лежали нож и вилка. И всё.

Некоторое время я разглядывал фотографию, и постепенно закрадывалось подозрение: кто-то где-то меня чудовищно разыгрывает. Шутка не просто за мой счет, а за счет всех нас. Я вдруг воспринял этот снимок как оскорбление себя лично и всего мира в целом. Потом вытащил подносик из духовки и швырнул его в мусорку. То была последняя еда от «Бранвина», которую я купил.

Помню, в тот вечер я остался голодным.

* * *

На обратном пути из Озерного края, всего милях в десяти от фермы, Джордж остановил машину на обочине и какое-то время простоял у задней дверцы, озирая торфяники. Он был сравнительно трезв, похмелья не было (похмелий теперь вообще не бывало), но давила какая-то странная тяжесть, какое-то предчувствие. Как обычно, он нервничал перед новой встречей с женой; но еще хуже, что завтра им придется принимать у себя невыносимых кузенов, Томаса и Генри, а также парочку старших управляющих компании «Кормодиет» — бранвиновских поставщиков кормов для скота. Следовало обсудить с кухаркой предполагаемое меню, но он совершенно забыл. Вероятно, Дороти будет в ярости.

Отлучился он на три дня: три дня истрачено впустую, поскольку с браком своим он так ничего существенного и не решил, хотя именно это — как он сейчас понимал — и было причиной поездки. Но то, что уйти от Дороти никогда не сможет, он осознавал. Для него все кончено, если ферма останется у нее в руках; в таком случае, похоже, больше ничего не остается — только жить как жил. Конечно, есть еще животные. Пусть это выглядит жалко, но Джордж не ощущал, что пускает свою жизнь на ветер, если удается приносить утешение созданиям, перенесшим надругательства жены. Он ждал встречи с ними. Вот он заходит в коровник и пьет за их здоровье виски, спрятанное в стене за расшатанными кирпичами.

Домой он добрался в самом конце дня. Машина Дороти стояла во дворе, но Джорджу удалось проскользнуть в кухню незамеченным. Кухарка сидела за столом, задрав ноги на стул, и читала журнал. При виде Джорджа не вздрогнула, не засуетилась виновато: уже давно (сам того не замечая) он не имел никакой власти над прислугой.

Джордж спросил, все ли готово для завтрашнего ужина, и она сообщила, что все в полном ажуре, подавать будут телятину и Дороти уже выбрала теленка и собственноручно забила его меньше часа назад.

Джорджу вдруг стало нехорошо. Он кинулся к коровнику и пинком распахнул дверь.

Герберт еще не умер. Его подвесили за ноги к балке, и кровь стекала из тончайшего разреза на шее в ведро на полу, уже на три четверти полное. Глаза подернулись бледной пленкой и смотрели невидяще. Больше в коровнике никого не было.

Захныкав, Джордж побежал в главное здание фермы. Дороти у себя в кабинете тюкала по клавишам компьютера.

— Здравствуй, дорогой, — сказала она. — Уже приехал?

Джордж не ответил, и она продолжала:

— Извини, что пришлось так обойтись с твоим дружком, дорогой, но он был самым постным и симпатичным на вид. Нам больше никто не подошел.

Она развернулась к нему в кресле, посмотрела, вздохнула и вышла из комнаты. Через пару минут возвратилась с дробовиком:

— Да ради бога, — сказала она. — Прикончи его, если хочешь. На вкус будет не так хорош, но кому какая разница? Что угодно, лишь бы ты не мучился.

Джордж взял ружье и вышел. Дороти села за компьютер, ожидая выстрела. Но раздался не один, а два — с интервалом в несколько секунд.

— Идиот, — пробурчала она. — Даже теленка с трех футов не может пристрелить.

Ей так и не удалось достоверно установить, кто из батраков выболтал новость «Новостям мира» [89]. В конце концов пришлось уволить смутьяна — трудягу средних лет по имени Гарольд. Это больше напоминало убийство двух зайцев одним выстрелом — легкие Гарольда все равно уже крошились от чрезмерного количества ядохимикатов, и он стал решительно бесполезен. Однако маловероятно, что проболтался именно он. Тем не менее история сенсацией не стала — несколько мрачно-шутливых абзацев напечатали на девятой странице под заголовком «ФЕРМЕР СО СТРАННОСТЯМИ КОНЧАЕТ С СОБОЙ ОТ ЛЮБВИ К ТЕЛЕНКУ». Специалисты по связям с общественностью заверили, что новость никто всерьез не воспримет, и инцидент действительно забылся через несколько месяцев.

Случилось это в июне 1982 года.

Июнь 1982

1

Такое слово есть, это я знал. Только не мог его вспомнить.

…поза… лоск… стиль…

Я собирался успеть на поезд в 3:35, но рецензия заняла больше времени, чем рассчитывал, и теперь я опаздывал. Как попало напихал в портплед одежды на пять дней, сунул пару книг и блокнот. Я надеялся перед отъездом надиктовать материал по телефону, но времени уже не было. Придется из Шеффилда. Вечно одно и то же: две последние фразы, хорошо взвешенный итог, ироничный посыл на прощанье отнимают непропорционально много сил.

Я накорябал записку соседу, запер все двери и с сумкой в руке выбрался по чугунной лестнице на улицу. Стоял жаркий и безветренный летний день, но я не выходил из квартиры двое суток — столько у меня ушло на то, чтобы прочесть книгу и сформулировать отношение к ней, — поэтому солнце и свежий воздух сразу меня взбодрили. Наша полуподвальная квартира располагалась в переулке недалеко от Эрлз-Корт-роуд, несколько минут пешком до станции метро. Район оживленный, даже слишком, и несколько сомнительный; нескончаемая суета и мельтешение иногда утомляли, но в тот день, окунувшись в суматоху, я оживился. Мне вдруг показалось, что я отправляюсь на поиски великих приключений.

Чтобы из Эрлз-Корта попасть на вокзал Сент-Панк-рас, нужно двадцать минут тащиться по линии Пикадилли. Как обычно, я раскрыл книгу, но сосредоточиться не удавалось никак. Меня всего трясло от беспокойства и предчувствий. Странно снова встретиться с Джоан: не просто повидаться (виделись мы почти каждое Рождество, когда оба приезжали к родителям), но провести с нею какое-то время, как бы заново познакомиться. По телефону ее голос звучал дружелюбно, уверенно, властно. Приглашение было брошено мимоходом, будто эта мысль пришла ей в голову в последнюю минуту, и теперь я начинал понимать, что она, вероятно, и не придала ему особого значения: подумаешь, устроить в доме еще одного заезжего гостя, все равно некогда им заниматься. Для меня же это приглашение прозвучало обещанием невообразимой важности — моим шансом вернуться к юному и восторженному себе, что спрятался куда-то за годы абсурдного брака, единственным свидетелем которого, по сути дела, оставалась только Джоан.

Обо всем этом я и думал по пути к Кингз-Кросс, но, сказать по правде, большую часть поездки я разглядывал женщин в вагоне. Я ведь не просто восемь лет в разводе — больше девяти лет я не занимался любовью и за это время превратился в закоренелого глядельщика, оценщика, взвешивателя возможностей, и каждый мой пристальный взгляд был заряжен этакой вороватой напористостью — верным признаком поистине безрассудного (и опасного) самца. Вскоре стало ясно, что имеется лишь два объекта, достойных внимания. Чуть дальше на моем ряду, рядом с выходом, расположилась миниатюрная, невозмутимая, дорого одетая классическая ледяная блондинка типа Грейс Келли [90]. Она села в Найтсбридже. А в другом конце вагона — брюнетка повыше ростом и поаскетичнее на вид; ее я заметил еще на платформе в Эрлз-Корте, но и тогда, и теперь лицо за гладкими темными волосами и газетой, которой она явно увлеклась, разглядеть было сложно. Я снова бросил на блондинку рискованный взгляд, краем глаза, и она — если только я не придумываю — перехватила его на какое-то хрупкое мгновение и ответила — не поощряя, но и не отталкивая. И я моментально пустился фантазировать. Фантазия была из любимых — чудом выясняется, что она выходит на моей станции, делает такую же пересадку, садится в мой поезд и едет в один со мной город. Серия случайностей, что сведет нас вместе, причем мне — что кстати — не нужно будет делать совершенно ничего. Чем ближе мы подъезжали к Кингз-Кросс, тем больше мне хотелось, чтобы она не выходила. На каждой станции сердце сжимало пустым ужасом и все больше хотелось заговорить с нею; между тем ее фигура и лицо постепенно набирали в совершенстве. «Лестер-сквер». «Ковент-Гарден». «Холборн». Я был уверен, что она выйдет в Холборне, однако нет — она лишь поудобнее устроилась на сиденье, и сама поза ее стала томно-соблазнительной (а, между тем, в нашей половине вагона мы остались единственными пассажирами, и я к этому времени окончательно увлекся перспективами). Еще две станции. Если б только… Если бы… И вот мы въехали на станцию «Кингз-Кросс», и я посмотрел на нее — бесстыже, не таясь: было ясно, что выходить она не собирается. Я сам разрушал фантазию, но что хуже всего — перед тем как двери открылись, я бросил на нее прощальный взгляд, и она тоже посмотрела на меня, как бы с ленцой спрашивая о чем-то, безошибочно и пронзительно. Я выволокся на платформу, будто ноги мои сделались свинцовые; с вагоном меня связывали туго натянутые пуповины чувств. Поезд тронулся; я проводил его взглядом, но ее в вагоне не заметил, и следующие несколько минут, пока брел до Сент-Панкраса, покупал билет и болтался у газетного киоска, в желудке у меня не рассасывалась мертвенная тяжесть — измочаленное ощущение того, что мне удалось пережить еще одну личную крохотную трагедию из тех, что повторяются бесконечно и каждодневно.

Усевшись в купе шеффилдского поезда и дожидаясь, пока он дернется и поедет, я ворочал в голове это унизительное происшествие и проклинал собственную невезучесть — если виной ему была она, — навеки заклеймившую меня как человека воображения, а не действия. Я проклят, как Орфей, обреченный вечно скитаться в преисподней фантазий, а мой герой Юрий тем временем не сомневался и дерзко вознесся к звездам. Несколько тщательно подобранных слов — вот и все, что мне требовалось, однако в голову ни одно не пришло; мне, признанному писателю, черт возьми. Вместо этого я торчал пень пнем и сочинял сценарии один глупее другого. Согласно последнему, объект моего интереса вдруг понимает, что пропустила свою станцию, выскакивает на «Каледониан-роуд», ловит такси и успевает на мой поезд, едва тот отходит от перрона. Душераздирающе. Я закрыл глаза и попробовал думать о другом. В кои-то веки — о чем-нибудь полезном. Слово — вот на чем нужно сосредоточиться, неуловимое слово… Крайне важно придумать последнюю фразу до того, как я доеду до Шеффилда.

…необходимое изящество… необходимая пикантность… рисовка…

Выбранная стратегия оказалась на удивление полезной. Я так увлекся, что не услышал свистка кондуктора; едва заметил, как поезд тронулся; только чуть уловил, как дверь вагона скользнула вбок, внутрь просочился запыхавшийся возбужденный человек и обессиленно рухнул на сиденье в нескольких рядах от меня. И лишь когда мы, набирая скорость, уже проезжали пригороды Лондона, я осознал чье-то присутствие, поднял голову и увидел темноволосую женщину из метро. Неизбежную дрожь возбуждения, вспыхнувшую на долю секунды, сменило нечто более мощное — эмоциональная взрывная волна фантастической силы, состоявшая из восторга, смятения и на первых порах — упрямого неверия. Ибо как такое вообще возможно — женщина, судя по всему, читала… нет, не газету, а тоненький роман в твердом переплете, и на обложке красовалась моя фотография.

* * *

Наверное, это мечта каждого писателя. А поскольку такое случается нечасто даже в жизни литературной знаменитости, вообразите, насколько бесценно это для автора молодого и неизвестного, вроде меня, кто изголодался по любым признакам того, что работа его хоть как-то отпечаталась в сознании публики. Краткие и уважительные рецензии, которые мне уделяли газеты и литературные журналы, — некоторые я заучивал чуть ли не наизусть — бледнели по сравнению с этим нежданным намеком: в реальном мире может таиться такое, о чем я даже не подозревал, нечто живое и произвольное — читатели. Таким было первое ощущение. Вслед за ним, конечно, пришло осознание: наконец-то мне представилась долгожданная возможность, безупречный предлог, идеальный путь к разговору. Разумеется, невежливо будет не представиться в подобных обстоятельствах. Оставался единственный вопрос — как и когда сделать ход.

Меня переполняла решимость сделать его ненавязчиво. Никуда не годится просто вылезти, хлопнуться на сиденье напротив и изречь грубую банальность:

«Я вижу, вы читаете одну из моих книг». Или того хуже: «Восхищаюсь женщинами с хорошим вкусом к литературе». Гораздо лучше устроить все так, чтобы открытие сделала она. Ну, это несложно. Через несколько нерешительных минут я поднялся и, прихватив сумку, пересел на место прямо напротив женщины, через центральный проход. Одного этого хватило, чтобы она оторвалась от книги и с удивлением взглянула на меня; может, и с досадой. Я произнес:

— Там солнце припекает.

Замечание совершенно бессмысленное, если учесть, что на новом месте солнца было ровно столько же. Женщина ничего не ответила, лишь вяло улыбнулась и вновь погрузилась в книгу. Я видел, что дошла она примерно до пятидесятой страницы — где-то четверть; лишь несколько страниц осталось до самой, на мой взгляд, уморительной сцены во всем романе. Я откинулся на спинку и стал опасливо наблюдать за женщиной краем глаза, одновременно прилагая все усилия, чтобы ей открывался на меня хороший вид — если она вдруг решит оторваться от книги снова, — в особенности на мой профиль: именно такой ракурс выбрал фотограф той студии, куда я обратился за свой — причем немаленький — счет. Вот перевернуто десять или двенадцать страниц (приблизительно за столько же минут), и по-прежнему — никаких симптомов веселости; ни малейшего оттенка улыбки, не говоря о приступах неконтролируемого хохота, которые я с любовью воображал у будущих читателей этого эпизода. Да что же с ней такое, в самом деле? В твердых переплетах мои романы продавались жалко — ушло экземпляров 500-600 или около того. Как же этот попал в руки человека столь очевидно глухого к тональности и приемам автора? Впервые присмотревшись к лицу женщины, я отметил отсутствие всякого юмора в ее глазах и жесткой линии рта, а со лба морщинки мрачной сосредоточенности, казалось, не сходили никогда. Она читала дальше. Я подождал еще минут пять или чуть больше; нетерпение мое возрастало. Я демонстративно ерзал по сиденью, даже вставал два раза — якобы достать что-то из сумки, закинутой в багажную сетку, — и наконец опустился до симуляции приступа громкого кашля. Он продолжался до тех пор, пока женщина настороженно не взглянула на меня и не спросила:

— Простите, вы что — пытаетесь привлечь мое внимание?

— Нет-нет, что вы! — пролепетал я, с ужасом понимая, как неистово зарделись щеки.

— Может, вам дать леденец от кашля?

— Нет, спасибо, все хорошо. В самом деле.

Она вернулась к чтению, не сказав больше ни слова, а я погрузился в озадаченное молчание, едва в состоянии признать, что затея оказалась гораздо сложнее. Из неловкой ситуация быстро перешла в разряд непроходимой глупости. Мне осталось последнее средство, и я прибег к нему:

— Э-э… знаете, я действительно пытался привлечь ваше внимание.

Женщина подняла голову от книги, ожидая разъяснений.

— Все дело… в той книге, которую вы читаете.

— И что с ней?

— Вы ничего не замечаете в фотографии на задней стороне обложки?

Она перевернула книгу:

— Нет, я не вижу… — И, переводя взгляд с меня на снимок, со снимка на меня, расплылась в недоверчивой улыбке: — Н-ну, черт бы… — Она осветила все ее лицо, эта улыбка, — изменила все сразу, женщина потеплела и просияла. И расхохоталась. — И вы тут просто сидите… то есть, это невероятно. Я ваша большая поклонница, знаете ли. Я прочла все ваши книги.

— Обе, — поправил я.

— Обе, совершенно верно. То есть, я имею в виду, что сначала я прочла первую, а теперь читаю вот эту. Мне безумно нравится.

— Вы не будете возражать, если я… — Я показал на сиденье с нею рядом.

— Возражать? Да как я могу… То есть, это так необычно. Это… ну, это же мечта любого читателя, разве нет?

— И любого писателя, — ответил я, перемещая сумку к ее столику.

Некоторое время мы просто улыбались друг другу — робко, не зная, с чего начать.

— Я за вами наблюдал, — сказал я, — когда вы читали эту длинную сцену, на свадьбе, ведь так?

— Да, на свадьбе, вы угадали. Изумительная глава — такая трогательная.

— М-м. Вы считаете? Вообще-то я надеялся, что она будет смешной, видите ли.

— О, но она же и смешная тоже. То есть, она… э-э… трогательная… и смешная. Поразительно умно написано.

— Но вы, кажется, не очень смеялись, читая ее.

— Я смеялась; я смеялась про себя, честное слово. Я никогда над книгами вслух не смеюсь, у меня особенность такая.

— Вы все равно устроили мне настоящий праздник. (Снова эта улыбка и очаровательная легкость жеста, когда женщина откинула назад волосы.) Я бы вам представился, конечно, если бы вы и без того не знали, кто я.

Она уловила намек.

— Ой, простите. Надо было раньше назваться. Я Элис. Элис Хастингс.

* * *

Поезд приближался к Бедфорду. Мы с Элис проболтали, наверное, с полчаса; я сходил в вагон-ресторан и угостил ее сэндвичем и чашкой кофе; мы обменялись мнениями о войне на Фолклендах и о достоинствах современных авторов, согласившись друг с другом как в первом, так и во втором. У Элис было славное, несколько лошадиное лицо, длинная изящная шея, а голос — низкий, сочный, глубокий. Чудесно снова наслаждаться женским обществом. Последние несколько лет в этом отношении прошли совершенно уныло: сначала эта безнадежная женитьба на Верити, затем, в середине 70-х, — решение поступить в университет, где, несмотря на официальное обозначение «зрелого» студента, я обнаружил у своих сокурсников такой дар заводить и разрывать физические отношения, что сам в сравнении с ними казался нескладным подростком. Наверное, поэтому меня всегда и привлекала писательская жизнь: она предлагала убежище социально отсталым и сообщала одиночеству блистательную легитимность. Патрик намекнул примерно на то же самое, когда сострил, что в моих работах нет «сексуального измерения». Меня все еще трясло от того разговора с ним, и я даже представить не мог, когда решусь встретиться с Патриком снова.

— Так куда же вы все-таки направляетесь? — спросила Элис, а когда я ответил, задала следующий вопрос: — Там ваша семья?

— Нет, я еду к другу. Она живет там уже несколько лет. Работает в социальной сфере.

— Понятно. Этот… эта друг — ваша подруга, значит?

— Нет-нет, что вы! Абсолютно нет. Нет, мы с Джоан знакомы… целую вечность. — Мне вдруг пришло в голову, что так можно легко и быстро ввести ее в курс дела. — Вам не доводилось видеть очерк обо мне пару недель назад в одном из воскресных приложений — «Мой первый рассказ»?

— Я его прочла, и мне страшно понравилось. Очень смешная пародия на детективы, которую вы писали, когда вам было сколько — двенадцать лет? Наверное, вы были развиты не по годам.

— Мне было восемь, — сурово поправил я. — И все это писалось совершенно серьезно. Джоан тогда была… ну, наверное, лучшим моим другом в то время. Жила почти по соседству, и мы вместе ходили играть на эту ферму. Ту фотографию, которую они взяли в журнал, — где я с таким серьезным интеллектуальным видом сижу за столом? — сделали как раз в коровнике, там у нас было что-то вроде студии. Я знал, что снимок подойдет к материалу идеально — понимаете, нужно было лишь отрезать другую половину, чтобы Джоан не попала, — только свой экземпляр я потерял много лет назад. Я позвонил родителям, они тоже понятия не имели, где фотография, поэтому в конце концов я — просто на всякий случай — позвонил Джоан: может, у нее снимок еще сохранился. Так и вышло, к моему немалому изумлению. Судя по всему, она хранила фотографию все эти годы. Она и переслала ее мне… ну, и в общем, славно было бы снова встретиться, поскольку до этого нам особо не о чем было говорить друг с другом… Не знаю, со времени моей довольно недолгой жизни, наверное, а потом мы еще пару раз перезванивались, и тут она спросила, не хочу ли я приехать на несколько дней, и я подумал, почему бы и нет? Вот и еду.

Элис улыбнулась:

— Похоже, она к вам до сих пор неравнодушна.

— Кто, Джоан? Нет. Мы же с ней едва знакомы. А тогда были просто детьми.

— Не знаю, но хранить все эти годы вашу фотографию… А теперь, когда у вас выходят книги и все такое, — должно быть, вы ей кажетесь блистательным писателем.

— Нет, я хочу сказать, все это просто ради… ну, по старой дружбе, что ли.

Что бы я ни делал, чтобы все преуменьшить, было заметно: от упоминаний о Джоан Элис становилось неуютно. Спазмы ползучей ревности, что ли? Уже? Именно так я предпочел это истолковать в своем предательском возбуждении, и подозрение мое только укрепилось, когда она глянула на часы и с неприкрытой резкостью сменила тему:

— Скажите, Майкл, вы много зарабатываете писательством?

Вопрос мог показаться нахальным и неуместным, но если Элис решила рискнуть, то вполне оправданно: к этому моменту я выложил бы ей всю подноготную.

— Не очень, нет. Этим ведь занимаются не из-за денег.

— Конечно. Я спросила только потому, что… видите ли, я сама работаю в издательском бизнесе и знаю, о каких суммах может идти речь. Я понимаю, что вам, должно быть, приходится нелегко.

— Вы работаете в издательстве? Каком?

— О, вы вряд ли о нем слыхали. Боюсь, я попадаю в самую позорную часть спектра. Эти убийственные слова — я едва могу заставить себя их вымолвить… — Она слегка нагнулась ко мне, и голос ее упал до драматического шепота: — Издание за счет авторов.

Я снисходительно улыбнулся:

— Ну что тут сказать — большинство книг издается за счет авторов, если вдуматься. Я, например, определенно на жизнь себе не зарабатываю, а писательство отнимает большую часть времени, которое, наверное, я бы тратил на другую работу. Поэтому можно сказать, что я в каком-то смысле за привилегию еще и доплачиваю.

— Да, но мы публикуем ужасную чепуху. Кошмарные романы и скучнейшие автобиографии… То, что приличные книжные магазины на пять миль к себе не подпускают.

— А вы редактируете эту белиберду?

— Понимаете, мне со всеми этими чокнутыми авторами приходится иметь дело — разговаривать по телефону и уверять, что книги их — дело стоящее. Что, разумеется, неправда. А иногда нужно самой искать авторов, и это работа похитрее: знаете, кому-нибудь хочется заказать книгу — историю своей семьи, например, или что-нибудь вроде, — и мы подыскиваем писателя, который согласен за это взяться. Вот сейчас я как раз таким делом и занимаюсь.

— Но каково нахальство этих ваших заказчиков — предполагать, что историю их семей стоит писать.

— Сплошь и рядом они бывают довольно знамениты. Вы же слыхали о семействе Уиншоу, правда?

— Уиншоу — это как Генри Уиншоу, в смысле? Тот маньяк, что никогда не сходит с экранов телевизоров?

Она рассмеялась:

— Именно. В общем, у Генри есть… тетушка, кажется, и ей хочется, чтобы кто-то написал о них книгу. Только ей хочется, чтобы занимался этим… понимаете, настоящий Писатель. Не какой-нибудь писака.

— Господи, каким мазохистом нужно быть, чтобы на такое пойти, как вы считаете?

— Наверное. Но вместе с тем денег у них куры не клюют, понимаете, — у всех, и она, похоже, готова платить какие-то невероятные суммы.

Я задумчиво потер подбородок, начиная улавливать, к чему она клонит.

— Знаете, звучит так… будто вы меня чуть ли не уговариваете.

Элис рассмеялась — словно мое предположение ее потрясло.

— Вас? Господи, да нет же. То есть, вы, конечно, настоящий писатель, знаменитый, но я даже мечтать об этом не могла…

— А разве вы могли мечтать о том, чтобы встретиться со мной в поезде?

— Нет, но… Ох, ну это же просто смешно, даже говорить не стоит. У вас, должно быть, столько дел, столько замыслов новых книг…

— Так вышло, что в данный момент у меня нет никаких замыслов ни для каких новых книг. Несколько недель назад я разговаривал со своим редактором, и мы с ним, похоже, зашли в тупик

— Но… послушайте, вы же не хотите сказать, что это вас всерьез заинтересовало.

— Так ведь вы мне пока не рассказали, в чем суть.

Пока она говорила, я изо всех сил старался, чтобы глаза у меня не выкатывались из орбит, а челюсть не отстегивалась. Это было нелегко. В те первые несколько секунд, за которые следовало что-то понять, я старался выглядеть бесстрастным и уверенным в себе. Так — теперь я смогу выехать из квартирки в Эрлз-Корте, например, и купить свою собственную; на сумму, о которой она упомянула, каждый сумеет достаточно комфортно прожить несколько лет. Но требовалось выяснить еще одно, нечто более важное, пока меня не потащило дальше по этой опасной тропинке.

— А эта книга, — сказал я, — это ваш проект, правда? Ваш ребенок?

— О да, еще бы. Мы… ну, в общем, я думаю, работать над ней мы будем вместе.

В динамике раздался голос кондуктора: мы подъезжали к Кеттерингу. Элис встала.

— Ладно, мне здесь выходить. Очень приятно было познакомиться и… послушайте, не нужно со мной церемониться. Вам же на самом деле совсем не интересно этим заниматься, правда?

— Такой возможности нельзя исключать, да. Вполне вероятно.

Она снова рассмеялась.

— Не могу поверить, что это действительно происходит. Честное слово — никак. Послушайте, у меня тут где-то есть карточка… — Она порылась в сумочке. — Вот, возьмите и позвоните, когда у вас будет время подумать.

Я взял карточку: красными буквами выделялось название — «Павлин Пресс», а под логотипом — надпись: «Гортензия Тонкс, старший редактор».

— А кто это? — спросил я.

— О, это… моя начальница, наверное. Мне собственную карточку еще не заказали — я там относительно недавно. Но кто знает… — и здесь — я это отчетливо помню — она легонько коснулась моего плеча, — …возможно, вы окажетесь моим пропуском к повышению. Стоит мне им сказать, что в книге Уиншоу я заинтересовала самого Майкла Оуэна! Вот погодите… — Она перечеркнула незнакомое имя и вписала свое — крупными угловатыми буквами. А потом взяла мою руку и официально пожала. — Ну что ж. До скорой встречи.

Поезд уже тормозил у перрона, но я успел спросить:

— А сколько, вы говорили, вы пробудете у своей сестры?

Она обернулась, улыбаясь по-прежнему:

— Пару дней от силы. А что?

— Налегке путешествуете?

Просто я неожиданно заметил, что багажа с собой у нее не было — лишь маленькая дамская сумочка.

— О… у нее хранятся мои вещи. Там так мило — почти как мой второй дом.

Она отодвинула дверь, и перед глазами у меня остался ее последний образ — восторженная улыбка, взмах руки — образ, который медленно растворялся в пустоте восемь долгих лет, прошедших до того момента, когда я мельком увидел Элис Хастингс во второй — и последний — раз.

2

…необходимый блеск… необходимая дерзость…

Почти. Тепло, очень. Почти горячо.

* * *

Чем дальше я ехал, тем выше поднималось у меня настроение. Взятые в дорогу книги лежали нераскрытыми на столике, а я погрузился в мечтательное созерцание пейзажа за окном. Мы оставили позади Дерби, и краснокирпичные фабрики и склады, выходившие прямо к железнодорожным путям, уступили место густой зелени. Фризские коровы щипали траву на холмистых пастбищах, усеянных лишь симпатичными фермами из песчаника, да кое-где попадались деревеньки — дома из сланца в несколько рядов, уютно угнездившиеся по склонам долины. Потом, в Честерфилде, у самых рельсов начались огромные терриконы — мы въехали в страну угля; на горизонте теснились сначала краны и башни шахтоподъемников, а затем ни с того ни с сего вдруг возникла покосившаяся церковная звонница, и меня резко швырнуло в ностальгию: пятнадцать лет назад, не меньше — начальные титры глупенькой многосерийной комедии про священников, которую я подростком обожал смотреть по телику. Мы проезжали тоннели и длинные скальные вырубки, и меня увлекли воспоминания. Дальше железную дорогу плотно обступили деревья, и Шеффилд возник внезапно: длинные террасы домов на фоне неба средиземноморской синевы — и все это на краю хребта, на невозможной высоте, чуть ли не на самой вершине. Моим глазам с размаху открылся захватывающий городской пейзаж; литейные заводы и фабричные трубы у железной дороги показались крохотными и незначительными перед одной лишь высотой утесов, куда фалангами жилых кварталов дерзко возносился город. Я не был готов лицезреть столь внезапную и суровую красоту.

«Суровая красота» — зачем мне здесь эта фраза? Я город пытаюсь описать или это лицо Элис накладывается на мрачное достоинство строений, и оттого моим попугавшим глазам они кажутся изумительными? Разумеется, я думал об Элис, когда сквозь толпу встречающих на станции пробралась Джоан; стоило ей приветливо улыбнуться и нетерпеливо помахать, как сердце затопило унынием. Джоан потолстела, не красилась и выглядела нескладной простушкой. (Наблюдения нелестные, я знаю, но лучше во всем признаваться честно.) Она сокрушила меня в объятиях, влажно чмокнула в щеку и потащила за собой на стоянку.

— Давай сразу домой не поедем, — сказала она. — Сначала я тебе немного покажу город.

Родился я в Центральных графствах, а воспитывался в Южных. На севере Англии никогда не жил и всегда смотрел на него издалека со смесью страха и завороженности. Например, мне казалось невероятным, что можно сесть в поезд и через два с половиной часа оказаться в городе, настолько ощутимо и поразительно отличном от Лондона. Я не уверен, состояла ли разница в архитектуре, лицах окружавших меня людей, их одежде, или я просто сознавал, что в нескольких милях отсюда тянутся огромные и прекрасные вересковые пустоши; вероятнее всего, различие залегало где-то глубже, в самом сердце этих краев. Джоан рассказала мне о прозвище Шеффилда — «Социалистическая Республика Южного Йоркшира» — и спела хвалы Дэвиду Бланкетту, в то время руководившему городским Лейбористским советом [91]. В Лондоне оппозиция миссис Тэтчер была весьма агрессивной, но роковым образом разбросанной и неорганизованной, поэтому меня тотчас охватила зависть к сообществу, способному настолько сплотиться вокруг общей цели.

— На юге все совершенно иначе, — сказал я. — Половина моих знакомых социалистов переметнулась к социал-демократам.

Джоан расхохоталась.

— В прошлом месяце их здесь разгромили на местных выборах. Либералы и те всего несколько мест получили.

Вскоре мы проехали мимо собора, и она сказала:

— Я недавно ходила сюда на мемориальную службу — в честь погибших на «Шеффилде» [92].

— А весь экипаж отсюда?

— Нет, не весь. Но к судну были приписаны здешние курсанты, и моряки постоянно навещали детские центры и тому подобное. Когда судно затонуло, здесь все были просто убиты. Люди называли его «Блестящий Шефф». На службе яблоку негде было упасть, сотни человек стояли на улице. Очередь тянулась отсюда до Йорк-стрит.

— Народ, наверное, очень злится на войну.

— По-разному. Не все даже против. Но дело в другом. Даже не знаю, как сказать, но… мы как будто родных на том корабле потеряли. — Она улыбнулась. — Понимаешь, это очень теплый город. Его именно поэтому нельзя не любить.

Я уже чувствовал себя иностранцем.

* * *

Джоан жила в небольшом домике из темного кирпича, стоявшем в ряду таких же домиков недалеко от университета. Три спальни, две из которых она сдавала студентам, чтобы побыстрее расплатиться по закладной. Вот так сюрприз — я-то думал, мы с ней останемся наедине, а она предложила мне занять ее спальню, сама же собралась перебраться в гостиную. Допустить такого я, разумеется, не мог, поэтому передо мной замаячила перспектива провести пять ночей на кушетке в гостиной и каждое утро просыпаться от топота Джоан и ее постояльцев, которые будут ходить на кухню завтракать.

Оба постояльца оказались студентами политеха, а не университета. Грэм учился на кого-то вроде кинематографиста, а Фиби, очень робкая и неразговорчивая, изучала живопись. Вскоре стало ясно, что избегать их будет нелегко: Джоан вела хозяйство по строгому распорядку, и на кухне висел здоровенный график, в котором разноцветными чернилами была расписана очередность походов в магазин, мытья посуды и вечерних дежурств по кухне. Я почувствовал себя гостем в большом семействе, но что гораздо хуже — мой визит обсуждался ими заблаговременно. У меня сложилось ощущение, что Джоан разрекламировала меня и, распевая дифирамбы экзотическому посланнику литературного Лондона, пыталась заразить остальных неким энтузиазмом, разделять который они не особо спешили.

Все это стало ясно, когда мы вчетвером уселись ужинать. Готовила Джоан: авокадо, фаршированный морковным пюре и бурым рисом, за ним последовал пирог с ревенем. Столовая оказалась маленькой и могла выглядеть вполне уютной, если бы кто-то приложил к этому хоть немного усилий; увы, нас всех заливало сияние голой лампочки, а со стен укоризненно таращились плакаты — все они принадлежали Грэму, как я впоследствии выяснил, — рекламируя политические программы и зарубежные фильмы (из которых я узнал только «Tout Va Bien» Годара [93]). Некоторое время меня в общую беседу, можно сказать, не включали — говорили о своем: последние благотворительные проекты Джоан и грядущие годовые экзамены в колледже. Пришлось довольствоваться — если это правильное слово — полезной пищей Джоан и подливать вино в бокалы.

— Извини, Майкл, — наконец сказала Джоан. — Слушать все это тебе, наверное, неинтересно. Я вот что подумала — а не сходить ли тебе со мной завтра к моим подопечным? Поймешь, чем я занимаюсь. Может, когда и пригодится — будет о чем писать.

— Конечно, — ответил я, постаравшись проявить желание и не слишком в этом преуспев.

— Но с другой стороны, — Джоан, похоже, несколько огорошила моя прохладная реакция, — тебе ведь, наверное, нужно поработать. Мне бы не хотелось становиться между тобой и твоей Музой.

— И что это значит — новая книга? — спросил Грэм, накладывая себе добавку риса.

— Что-то вроде.

— Грэм читал твою первую, — встряла Джоан. — Правда, Грэм?

— Начал. — Парень набил полный рот и теперь запивал рис вином. — Хотя дальше двух первых глав не продвинулся.

— Объяснимо, — сказал я, однако гордость не позволила мне на этом успокоиться. — Но могу я спросить почему?

— Ну, во-первых, если честно, я никак не возьму в толк, зачем люди теперь вообще пишут романы. Ясно, что это все совершенно бессмысленно с тех пор, как изобрели кинематограф. Конечно, некоторые до сих пор делают что-то интересное с формой — например, Роб-Грийе и вся эта тусовка «нового романа» [94], — но любой серьезный современный художник, использующий повествование, должен работать в кино. Это мое возражение общего характера. А если конкретнее, то проблема английского романа в том, что у нас нет традиции политической ангажированности. То есть, насколько я вижу, все валяют дурака в рамках буржуазной морали, и только. Нет радикализма. У меня сейчас есть время читать лишь одного-двух романистов в этой стране. И боюсь, вы к их числу не относитесь.

Повисла потрясенная пауза. Его монолог шокировал, по всей видимости, только Джоан — Фиби, разумеется, молчала. Что до меня, то в студенчестве я слыхал столько подобных манифестов, что этот меня нисколько не смутил.

— И кто же это? — спросил я.

— Ну, например…

Грэм назвал имя, и я улыбнулся: улыбка получилась довольная и весьма двусмысленная, поскольку, с одной стороны, услышать это имя я и рассчитывал. Мяч снова на моем корте — то был писатель, чья последняя книга попала ко мне на рецензию. А с другой — я подобрал слово. Я и раньше не сомневался, что оно существует, но теперь оно совпало с предметом описания.

Должен объяснить: то был писатель лет на десять старше меня, и три его тоненьких романа смехотворно и незаслуженно превозносила вся национальная пресса. Он заставлял своих персонажей разговаривать на грубо транскрибированных диалектах и жить в условиях неубедительного убожества, и его превозносили как социального реалиста; иногда он проделывал какие-то элементарные фокусы с повествованием, пытаясь бледно имитировать Стерна и Дидро, и его превозносили как экспериментального новатора; в его привычку вошло регулярно писать письма в газеты и критиковать политику правительства в выражениях, мне лично всегда казавшихся признаками робкой левизны, и потому его превозносили как политического радикала. Но больше всего раздражала его репутация юмориста. Ему то и дело приписывали игривую иронию и сатирическую легкость мазка, которые, на мой взгляд, в его работах и не ночевали; скорее для книг его были характерны неуклюжий сарказм и жалкие попытки подпихнуть читателя под локоть шутками, отмеченными верстовыми столбами. Именно для этого аспекта его стиля я приберег свой финальный выплеск презрения. «Уже стало общим местом, — писал я, — превозносить мистера — — — за то, как умело он сочетает остроумие и политическую активность; дело дошло до того, что в его лице предполагают увидеть иронического моралиста, достойного наших беспощадных времен. Нам, в конце концов, до смерти нужны романы, отражающие понимание идеологического пиратства, недавно совершившегося у нас в стране. В них мы должны видеть последствия этого акта терроризма для простого человека, а реакцию на этот акт — не только в скорби и гневе, но и в безумном хохоте неверия. Многим, вероятно, кажется, что дай лишь срок, и — — — напишет именно такой роман; но вашего рецензента это не убеждает. Как бы хорошо автор ни был подготовлен к выполнению сей задачи, в конечном итоге, подозреваю я, ему просто недостает необходимой…»

И вот тут изобретательность покинула меня. Чего же именно ему недостает? Слово, которое я искал, должно описывать его стиль, иметь отношение к тональности. Дело не в том, что ему не хватает сострадания, ума, технических навыков или амбиций, — недостает ему… какого-то инстинкта для того, чтобы объединить все это вместе, споро и умело. Должна присутствовать некая дерзость — но с элементом скромности, ведь каковы бы ни были его хорошие качества, поистине спонтанными и естественными они покажутся только в том случае, если в работах не будет чувствоваться никакого эгоизма. Слово — вот оно, нас разделяет лишь несколько дюймов. Ему недостает необходимой блистательности, необходимой дерзости, необходимого… …задора.

Да, вот оно. Задор. Точно. Слово казалось уже настолько очевидным, что я не понимал, почему потребовалось так много времени, чтобы его вспомнить. И меня сразу же накрыло чуть ли не мистической волной правоты: я не только был уверен в правильной концовке рецензии, но как-то телепатически ощущал, что слово это определяет то единственное качество, которым ему самому в глубине души хотелось бы обладать, — так, чтобы это признавали все. Я вторгся, проник, проскользнул к нему внутрь; когда рецензия выйдет в пятничном номере, он будет задет, и рана окажется глубока. Мне предстало видение просто галлюциногенной силы, отчасти порожденное воображением, отчасти — смутным воспоминанием о каком-то безымянном черно-белом — возможно, американском — фильме: человек в сутолоке продутого ветрами города ранним утром покупает в киоске на углу газету, идет с нею в кофейню и лихорадочно листает, ища нужную страницу; ест у стойки сэндвич, и вот движения его челюстей замедляются, затем он в отвращении комкает газету, швыряет ее в урну и выскакивает из кофейни; лицо его яростно заострилось, на нем читаются злость и разочарование. Я знал — едва вспомнив слово, я точно знал: такая сцена, карикатурно преувеличенная, разыграется в пятницу утром, когда он выйдет за газетой в киоск или поднимет ее с коврика под дверью или когда ему позвонит агент и сообщит о моем сокрушительном выступлении. Теперь мне стыдно вспоминать, как счастлив я был, сознавая все это, или, точнее, насколько я был готов принять за счастье отравленный поток удовлетворения, захлестнувший меня. Грэму же я сказал только:

— Я так и думал.

— Вам, наверное, не по вкусу, — ответил он, причем прозвучало это обвинением одному из многих моих недостатков.

— У него бывают удачные моменты, — снизошел я и небрежно добавил: — Я как раз написал рецензию на его последнюю книгу. — Я повернулся к Джоан: — Тот звонок, который мне нужно было сделать до ужина, — ее-то я и диктовал редакционной стенографистке.

Джоан залилась румянцем гордости и обратилась к своим жильцам:

— Подумать только — кто-то звонит из моей маленькой гостиной, его слова летят по проводам в Лондон, а через несколько дней все это попадает в газеты.

— Чудеса современной науки, — произнес Грэм и принялся собирать со стола тарелки.

Следующий день — сырая и туманная среда — выдался не самым удачным. Я решил принять приглашение Джоан и отправиться с ней, однако эксперимент оказался угнетающим. Работа ее, судя по всему, состояла в том, чтобы без приглашения вваливаться в дома и устраивать детям хитрые допросы экивоками, пока их родители стоят рядом и с ненавистью на нее смотрят либо неуклюже сбегают на кухню готовить чай, который никто никогда не пьет. Сначала я действительно сидел с Джоан на этих интервью, но присутствие мое было настолько очевидно нежеланным, что я сдался и после первых двух визитов оставался в машине, где за день прочел кипу старых журналов и газет, которыми было завалено все заднее сиденье, а под конец лишь устало дожидался, когда она вынырнет из подъезда очередной муниципальной многоквартирной малосемейки.

Пообедали мы в пабе в центре города. Джоан взяла себе вегетарианский пирог, а я — стейк и пирог с почками. От такого меню она укоризненно поцокала языком. В тот вечер дежурным по кухне был Грэм. Блюдо, приготовленное им, могло не иметь названия, но могло как-то и называться. Состояло оно главным образом из чечевицы и грецких орехов, сожженных до черной корки, отскобленных от большой сковородки и поданных с кучками макаронных изделий из непросеянной муки, по виду и консистенции напоминавших канцелярские резинки. По большей части мы поедали сие блюдо в гробовой тишине.

— Ты должен завтра показать Майклу что-нибудь из своих работ, — в какой-то момент обратилась Джоан к Грэму. — Может, он скажет о них что-нибудь интересное.

— Мне бы очень хотелось, — произнес я.

Грэм усадил меня на свою кровать и включил здоровенный неуклюжий телевизор, громоздившийся в углу. Разогревался аппарат почти минуту.

— Модель семидесятых, — пояснил Грэм. — Доживает последние дни.

Вчерашний туман рассеялся, и утро оказалось ясным, но душным. Однако солнце нам все равно не светило: комната Грэма была погружена в непреходящую тень, поскольку оконце с кружевными занавесками выходило на задние дворы Джоан и ее соседей с параллельной улицы. В доме мы остались одни, времени — половина десятого, мы пили по второй чашке крепкого и переслащенного чая.

— У вас такая машинка есть? — спросил Грэм, стоя на коленях и засовывая в видеомагнитофон кассету.

— С моими заработками она мне не по карману, — ответил я. — Жду, когда цены упадут. Говорят, скоро они резко пойдут вниз.

— А вы думаете, этот мой? Никто такие штуки не покупает — их берут напрокат. Десять фунтов в месяц — и все дела. Можно в «Рамблоуз».

Я отхлебнул чаю и мстительно произнес:

— А вот когда я был студентом, мы тратили деньги на книги.

— Давайте не будем? — Грэм обвел рукой стопки кассет на комоде и подоконнике: — Вот мои книги. Вот носители информации будущего, — по крайней мере, для кинематографа. Почти все наши работы в колледже теперь на видео. В каждой из этих красоток — на три часа пленки. А вы знаете, сколько стоят три часа шестнадцатимиллиметровки?

— Я вас понял.

— Вы, литературные люди, не очень-то практичны, а? Вам бы все в башнях из слоновой кости сидеть.

Это замечание я проигнорировал.

— А стоп-кадр в этом вашем видео есть?

— Еще бы. Подрагивает, но работает. А вам зачем?

— Ну, знаете… приятно иметь… все эти новомодные приспособления.

Экран замигал, как только Грэм задернул шторы и уселся на кровать рядом со мной.

— Ну, поехали. Это моя курсовая работа. Посмотрим, что скажете.

Просмотр оказался менее мучительным, чем я опасался. Фильм Грэма шел всего десять минут — эффективная, хоть и неизящная полемическая агитка о фолклендском конфликте, озаглавленная «Война миссис Тэтчер». Название было двусмысленным, поскольку Грэму удалось разыскать шеффилдскую пенсионерку по фамилии Тэтчер, и кадры боевых кораблей, на всех парах несущихся в бой, и отрывки из речей премьер-министра перемежались со сценами из жизни ее менее выдающейся однофамилицы: вот она идет в магазин, готовит скудную еду, смотрит по телевизору новости и тому подобное. В бессвязном закадровом комментарии старушка говорила о том, как трудно прожить на пенсию, и недоумевала, куда ушли все деньги, которые она всю свою трудовую жизнь платила в виде налогов государству. Подобная реплика обычно служила поводом для перехода к показу какого-нибудь жестокого и дорогого на вид куска военного железа. Фильм заканчивался знаменитой речью премьер-министра перед Шотландской консервативной партией, в которой миссис Тэтчер рисовала фолклендскую войну битвой добра и зла и объявляла, что «с ней должно быть покончено». Вслед за этим — общий план: другая миссис Тэтчер бредет с тяжелой сумкой продуктов по крутой и неприветливой улочке. Затемнение. Два титра: «Миссис Эмили Тэтчер живет на 43, 37 фунта в неделю»; «Война на Фолклендах, по оценкам, уже стоит нам 700 миллионов фунтов».

Грэм остановил пленку.

— Ну — что скажете? Давайте, только честно.

— Мне понравилось. Хорошо сделано.

— Послушайте, бросьте вы эту свою южную буржуазную вежливость хоть на минутку. Скажите прямо.

— Я же говорю — хороший фильм. Сильный, прямой и… правдивый. Говорит правду о чем-то.

— Ведь правда же говорит? Видите ли, кино — настолько точно структурированная среда, что даже в такой вот коротенькой работе нужно принимать множество решений. Сколько должен длиться кадр, как он должен быть выстроен, что должно идти до него, что после. Не распадается ли весь этот процесс, если работа претендует на то, чтобы называться «политическим фильмом»? Не становится ли глубоко проблематичной роль самого кинематографиста, если у нас возникает вопрос не «Правда ли это?», а «Чья это правда?»

— Разумеется, абсолютно с вами согласен. А можно посмотреть, как тут работает эта штука со стоп-кадром?

— Конечно. — Грэм взял пульт дистанционного управления, немного перемотал пленку и нажал «воспроизведение». — Я это все к тому, что кино глубоко манипулирует не только зрителями, но и собственными объектами. Миссис Тэтчер вторглась на Фолкленды, а я вторгся в жизнь этой старухи, и оба мы выступали под одинаковым предлогом — мы защищаем ее интересы. — Он нажал «паузу», и старушка, открывавшая банку супа, повисла на экране, слегка трепыхаясь. — В каком-то смысле честнее всего было бы показать саму механику вовлеченности: камера панорамирует по комнате и останавливается на мне, режиссере, который сидит там же. Вероятно, Годар так бы и поступил.

— А от этих полос на экране можно избавиться? — спросил я.

— Иногда можно. Нужно нажать на кнопку несколько раз. — Он несколько раз ткнул в кнопку «пауза».

— Изображение немного нечеткое, да?

— Технология развивается. Что бы там ни говорили, не станет ли такой жест пустой самосоотносимостью — вот какой вопрос должен я себе задать. Поскольку очень хорошо знаю, что вы сейчас скажете: мол, любая попытка выдвинуть автора на передний план — откат к формализму, тщетная потуга переместить ударение с означаемого на знак, которая никак не изменит суть, а всякая истина в конечном итоге сводится к идеологии.

— А эта функция есть у всех аппаратов, — спросил я, — или нужно искать технику подороже?

— У всех, — ответил он. — На этой кнопке вся реклама строится. Довольно радикальный поворот, если вдуматься: впервые в истории рычаги управления кинематографическим временем вырваны из рук кинематографиста и переданы публике. Можно утверждать, что это первый реальный шаг к демократизации просмотра. Хотя, разумеется, — он выключил магнитофон и встал, чтобы отдернуть шторы, — наивно предполагать, что люди станут покупать видео только из-за этого. В колледже мы называем ее кнопкой «ДР»

— "ДР"?

— Дрочилкин рай. Все любимые кинозвезды — голяком, понимаете? Никаких вам больше дразнящих сцен, в которых роскошная актриса скидывает лифчик на пару секунд, а потом исчезает из кадра, — теперь на нее можно любоваться сколько душе угодно. Теоретически — хоть целую вечность. Или, во всяком случае, пока пленка не посыпется.

Я невидяще уставился в окно за его плечом.

— В этом определенно… есть какая-то польза…

— Что ни говори, а поболтать было приятно. Всегда полезно выслушать объективную критику.

Повисла короткая пауза, и я, стряхнув наваждение, сказал:

— Все нормально. Мне было очень интересно.

— Послушайте, я как раз в город собираюсь. Вам чего-нибудь привезти?

* * *

Впервые я остался в доме один. С такими мгновениями у меня ассоциируется особое спокойствие — оно более чем абсолютно, оно подкрадывается исподволь, проникает внутрь и сторожко наблюдает. Это отнюдь не мертвая тишина, она полнится неведомыми возможностями, живет звуками того, когда ничего не происходит. В Лондоне такой тишины не услышишь: по крайней мере, нельзя наслаждаться тишиной, в которую можно облечься. Я поймал себя на том, что хожу по дому на цыпочках, а случайные шаги на улице или шум машин воспринимаю как назойливых гостей. Я попробовал сесть и успокоиться, почитать газету, но выдержал лишь минуту или две. Грэм ушел, и дом совершенно преобразился: в нем появилось что-то волшебное, будто он превратился в запретный храм, куда я проник, влекомый жаждой исследований.

Я поднялся по лестнице, на площадке свернул направо и вошел в спальню Джоан. Яркая, веселая комнатка, окна выходят на дорогу. Двуспальная кровать, аккуратно заправленная, розовое пуховое одеяло, несколько бледно-голубых думочек разложены вокруг подушек. А посреди всего этого восседает фигура, которую память извлекла из самых дальних своих уголков: вытертый желтый плюшевый медведь по имени Варнава — Джоан спала с ним с младенчества. Я заметил, что глаза у него уже разные — один черный, другой голубой. Наверняка оторвался совсем недавно, и перед мысленным взором у меня вспыхнула трогательная картинка: Джоан сидит в изножье кровати, в руках — иголка с ниткой, пришивает пуговицу, терпеливо восстанавливая зрение этой ветхой реликвии детства. Я не стал его трогать. Осмотрел аккуратные книжные полки, семейные фотографии, письменный стол с подарочным набором ручек и блокнотов, лампу с ситцевым абажуром от «Либерти». На углу лежала стопка официальных с виду скоросшивателей на кольцах, рядом стояла картонная коробка с какими-то бумагами и заметками. На ночном столике — ничего, кроме недопитого стакана воды, коробки салфеток и журнала, на обложке которого — два гордых зеленых бомбардировщика в полете и подпись: «“Харрикейн модели 1” — боевая победа Британии». Я улыбнулся и взял журнал. Воскресное приложение к газете, вышел пару месяцев назад с моим детским рассказом. Интересно, у Джоан просто не дошли руки его убрать или он лежит тут по какой-то причине — любоваться, читать на ночь… Меня бы это нисколько не удивило.

Если так, то как я могу над этим насмехаться? Я сам читал и перечитывал материал достаточно часто и даже теперь не смог устоять — присел на кровать, раскрыл журнал на знакомой странице и вновь окунулся в теплые воды мелкого тщеславия.

Майкл Оуэн, — гласило предисловие, — родился в Бирмингеме в 1952 году, и критика недавно восторженно приветствовала два его романа — «Случайности случаются» и «Любовное касание».

Майклу было всего восемь лет, когда он создал своего первого литературного персонажа — викторианского детектива с экзотическим именем Джейсон Голавл, героя многочисленных приключенческих историй, самая длинная и увлекательная из которых называлась «Замок загадок». Мы хотим представить здесь ее начальные страницы. К сожалению, это не первое произведение серии — более ранняя детективная история, касавшаяся упоминаемого здесь персонажа по имени Томас Ватсон, была утеряна. Однако Майкл уверяет нас, что эти страницы и без того смогут познакомить читателей с миром Голавла и его помощника Ричарда Марпла — «воскрешенными Холмсом и Ватсоном с изрядной дозой сюрреализма».

ЗАМОК ЗАГАДОК

Глава Первая

Джейсон Голавл, выдающийся детектив XIX века, сидел за резным деревянным столом напротив своего спутника Ричарда Марпла, сопровождавшего его во многих приключениях.

Джейсон был среднего роста и волосы имел светлые. Из них двоих он был более-менее самым смелым, но и Ричард был крайне отважен. Волосы Ричарда были темными, а рост — очень высоким, но у Джейсона имелись мозги. Без Ричарда он обойтись не мог.

Видите ли, Ричард умел совершать спортивные подвиги, а Джейсон — не умел. В Британии они составляли весьма солидную парочку.

В данный момент они были погружены в игру «Шахматы». Доска у них была старой и грязной, несмотря на все усилия Джейсона ее надраить. Джейсон двинул конем и улыбнулся.

— Шах, — изрек он.

Однако Ричард пошел слоном и съел коня Джейсона.

— Проклятье!

Джейсон сидел крайне неподвижно и едва дышал. Он всегда так поступал, когда нужно было подумать. Он пошел ферзем.

— Шах и мат!

— Вы победили, молодец.

Двое пожали друг другу руки и снова уселись.

— Мне становится исключительно скучно, — объявил Джейсон. — Мне хочется о чем-нибудь задуматься. Я хочу сказать, что шахматы тоже годятся, но хочется чего-нибудь вроде этого дела Томаса Ватсона, а кстати — как там наш Томас?

— Боюсь, не очень хорошо. Рука у него еще не зажила.

— Ему грозит смерть или еще хуже?

— Ему грозит смерть.

— Грозит? Это нехорошо. Мы должны его увидеть. Как насчет завтра или послезавтра?

— Завтра будет удобно.

— Тогда, может быть, и отпразднуем?

— Разумеется — если жена разрешит. Э-э… который час?

— Пять минут одиннадцатого.

— Тогда мне пора идти.

— Ладно, — сказал Джейсон. — Вас проводить?

— Спасибо, не стоит.

Джейсон посмотрел, как Ричард надевает пальто. Потом он услышал, как открылась и закрылась дверь.

Ричард вышел на улицу. Он уже был на полпути к дому, когда из тьмы выступил человек и преградил ему путь.

— Я Эдвард Уайтер, — сказал человек.

У него был американский акцент, борода и желтые зубы.

— Вы — Ричард Марпл?

— Он самый.

— Мне бы хотелось увидеть вас вместе с мистером Джейсоном Голавлом.

— По какой причине?

— Я хочу с вами поговорить. Речь пойдет об одном жутком деле, и мне нужна ваша помощь.

— В таком случае, когда вы хотите, чтобы мы приступили?

— Завтра.

— Я очень сожалею, но это невозможно.

— Вы должны это сделать.

— Почему?

— Потому что нам не хочется, чтобы наши люди в это верили.

— Верили во что?

Эдвард понизил голос и прошептал:

— В заклятье.

— Заклятье? Какое заклятье?

— Заклятье замка Хакрио.

— Ладно. Я отведу вас к Джейсону. Я уверен, что он очень заинтересуется.

— Это хорошо. — Теперь человек говорил с английским акцентом. Звучало гораздо приятнее. Он оторвал фальшивую бороду и улыбнулся. — Мне очень приятно с вами познакомиться, мистер Марпл, — сказал он.

Довольно-таки удивленный Ричард протянул руку. Они обменялись рукопожатием.

— Мне… мне тоже очень приятно с вами познакомиться, мистер… мистер Уайтер.

— Пожалуйста, зовите меня Эдвардом. А теперь пойдемте, где здесь дом мистера Голавла?

* * *

— Я желаю рассказать вам историю, мистер Голавл. Воображаю, что она вас немало заинтересует. Могу ли я приступить?

— Весьма разумеется.

— Тогда приступим. Стояла тьма. Над замком Хакрио бушевала кошмарная гроза. Изнутри доносились слабые крики. Черный Рыцарь избивал до полусмерти Уолтера Бимтона шипастой булавой. До свидания, мистер Голавл.

Он встал и покинул комнату. Джейсон услышал, как входная дверь открылась, а потом закрылась.

— Удивительный посетитель. Интересно, почему он оставил нас так рано?

— Не знаю, — ответил Ричард. — Что вы думаете о его истории?

— Весьма интересно. Мы должны определить местонахождение замка Хакрио. Наше расследование обещает быть весьма интересным.

— Да.

— Тем не менее в данный момент меня больше интересует Эдвард Уайтер. Почему он ушел так быстро? Он же и пары слов не сказал, прежде чем уйти.

— Поистине, Джейсон. Я тоже изумлен. Возможно, мы отыщем ответы впоследствии.

— Быть может, и так. В любом случае — вы слыхали когда-нибудь о замке Хакрио?

— Никогда и ничего. Как он выглядит, я тоже не имею ни малейшего понятия.

— И я, — признал Джейсон. — Но все равно, я думаю, нам это ничего не даст.

— Вероятно, вы правы. У вас имеются какие-нибудь догадки о том, какие тайны его могут окружать?

— О да. Мне кажется, имеются.

— Имеются?

— Да. — Он понизил голос. — Мне кажется, он заклят.


В последний раз взглянув на дурацкую фотографию, где я сижу с видом задумчивого вундеркинда в коровнике мистера Нутталла, я закрыл журнал и положил его на ночной столик Джоан. Странно снова читать эту историю: точно слушаешь магнитофонную запись незнакомого голоса и упорно отказываешься верить, что голос — твой собственный. Мне хотелось думать, что это — еще один мостик к прошлому, способ вернуться по собственным следам и встретиться лицом к лицу с собой восьмилетним и невинным, написавшим такое: человек этот казался теперь совершенно незнакомым. Но даже мне теперь очевидно — эта история скорее рассказывает не о том, каким ребенком я был, а о том, какие книжки читал в то время: повести о детях среднего класса, что вместе проводят летние каникулы в ветхих деревенских домиках, где оказывается полным-полно замаскированных люков и тайных проходов; готические приключения в ярко раскрашенных комиксах, детали которых родители могли бы одобрить с большим трудом; рассказы о далеких американских подростках, которым завидуешь, — они собираются в детективные клубы и живут в маловероятном соседстве с замками, набитыми привидениями, особняками с призраками и таинственными островами. Подобные книжки я читал много лет назад — мама давно отдала их на церковные распродажи. Но я готов был поспорить, что в шкафу Джоан найдется что-то в этом духе, и оказался прав. Потянув за яркий корешок, я вытащил одну книжку, и от обложки пахнуло пылью былых наслаждений. Соблазнительно прихватить ее с собой и погрузиться в чтение немедленно, но меня остановил какой-то пуританский запрет: в самом деле, мне что, заняться больше нечем, нежели упиваться подобной ностальгией? Поэтому я вернул книжку на полку, на цыпочках вышел из спальни Джоан и возобновил прежнюю (и явно не более благородную) программу исследований: открыл дверь в комнату Фиби.

Из трех спален эта была самой большой, но и самой загроможденной, поскольку служила не только жильем, но и студией. Бесчисленные банки с красками, кисти, отмокающие в растворителях, по полу разбросаны скомканные газеты и ветошь, перемазанная разноцветным маслом, — все указывало на род занятий ее обитателя. А прямо у окна, куда падало больше всего света, на мольберте стоял большой холст, накрытый пожелтевшей простыней. Должен признаться, до этого момента Фиби не возбуждала во мне никакого любопытства. Я рассеянно отметил, что она привлекательна (странным образом она напоминала Ширли Итон, чей образ долго служил мне идеалом женской красоты), но, вероятно, на меня ее внешность подействовала бы сильнее, не находись я во власти чар Элис. В любом случае, с какой стороны ни глянь, Фиби интересовала меня крайне мало. Однако что-то неодолимо влекло меня подсмотреть, над чем она сейчас работает, — этак коварно и как бы исподтишка понаблюдать, как она раздевается. Я ухватил простыню за уголок и приподнял на два или три дюйма. Глазам открылся дразнящий участок густой серо-зеленой краски. Я задрал простыню повыше и углядел соблазнительную медно-красную полосу, провокационно размещенную у самого края холста. Такого я больше не мог вынести — резко и беспощадно я сдернул покров, и картина явилась мне во всей своей незавершенной наготе.

Несколько минут я разглядывал ее, пока не начал мерещиться какой-то смысл. Сначала я видел только хаотичное лоскутное одеяло красок — само по себе оно поражало взгляд, однако подавляло и сбивало с толку. Затем постепенно начали проступать некие контуры и изгибы, и картина напоминала уже не лоскутное одеяло, а скорее вихрь движения и энергии, в который меня начало головокружительно затягивать. Наконец проявились некие формы, и я пустился в рискованное предприятие — определить, что это такое: сфера, занимающая всю левую сторону холста… с каким-то приспособлением, на которое, похоже, натянута сетка… Неужели это банальный натюрморт, только размазанный и весь перекошенный? Или грубо намалеванный пейзажик пустыря — скажем, угол на заднем дворе Джоан — с футбольным мячом и сломанной теннисной ракеткой? Чем дальше, тем больше мне казалось именно это, и восторг мой начал помаленьку угасать, когда…

— Не смотрите, пожалуйста.

В дверях, прижимая к груди бумажный пакет, стояла Фиби.

Я не нашелся что ответить, кроме:

— Простите, я… это все любопытство.

Она вошла в комнату, положила пакет на стол и вынула альбом для рисования и карандаши.

— Я не против того, чтобы вы сюда входили, — сказала она, — но мне не нравится, когда рассматривают мои работы.

— Простите, мне, наверное, следовало… спросить разрешения или как-то…

— Дело не в этом. — Она вновь накинула простыню на холст и принялась поправлять пучок увядших гипсофил, торчавших в банке из-под варенья на подоконнике.

— Это же здорово, — сказал я и почувствовал, как она вдруг вся напряглась. Тем не менее я лепетал дальше. — То есть, наполнить картину таким трагизмом, такой силой, когда имеете дело с настолько повседневными предметами, — это же замечательно. Иными словами, футбольный мяч и теннисная ракетка — кто бы мог подумать…

Фиби обернулась, но глаз не поднимала, а голос ее был по-прежнему тих.

— Я не очень уверена в своих художественных способностях.

— Напрасно.

— Это последняя из шести картин, навеянных мифом об Орфее.

— А остальные так же хороши, как э… — Я изумленно посмотрел на нее. — Прошу прощения?

— Здесь изображены лира и его отсеченная голова — их влекут воды Ибера.

Я сел на кровать.

— А.

— Теперь вы понимаете, почему я не люблю показывать свои работы.

Казалось, покончить с затянувшимся молчанием не удастся никогда. Я тупо смотрел в пространство, даже не пытаясь извиниться, настолько меня это ошеломило. Фиби села за стол и принялась затачивать карандаш. Я уже почти набрался решимости встать и уйти без единого слова — это было бы лучше всего, — когда она неожиданно спросила:

— Она сильно изменилась?

Я сначала не понял.

— Простите?

— Джоан. Сильно изменилась с тех пор, как вы с ней виделись в последний раз?

— О. Нет, не очень. — Потом подумал. — Если честно, я не могу сказать. Я ведь никогда ее по-настоящему не знал взрослой — только ребенком. Теперь мы словно заново познакомились.

— Да, я заметила. Вы совсем чужие.

Я пожал плечами. Не равнодушно, скорее — с сожалением.

— Наверное, не стоило мне приезжать.

— Что вы! Она несколько недель ждала этой встречи. Ей хорошо с вами, точно вам говорю. Когда вы тут, она совсем другая. И Грэму так кажется.

— Другая — в каком смысле?

— Менее… отчаявшаяся, что ли.

Мне не понравилось, как это прозвучало.

— Мне кажется, ей здесь очень одиноко, понимаете? А работа отнимает у нее все силы. Мы с Грэмом стараемся ее растормошить как можем. Я знаю, она с ужасом ждет лета, когда нас тут не будет. Не то чтобы нам это было тяжело или еще как-то, — с жаром добавила она. — Мы оба с ней, вообще-то, отлично ладим, только пара каких-то вещей… как бы это сказать… выходит за рамки служебных обязанностей. Например, когда приходится играть.

— Играть?

— Довольно часто после ужина она хочет, чтобы мы играли с нею в настольные игры. «Монополия», «Змейки-лесенки» — вот такие.

Я ничего не сказал. Но внутри меня почему-то затрясло.

— Но вам об этом не стоит волноваться. Пока вы здесь, она о них и не вспомнит, это точно. Ни к чему.

* * *

— Ну? Кто со мной в скрэббл по-быстрому перекинется?

С улыбкой предвкушения Джоан обвела взглядом сидевших за столом, и каждый из нас постарался отвести глаза. Грэм прибегнул к обычному трюку — принялся собирать тарелки, Фиби сосредоточенно допивала оставшееся в бокале вино, а во мне вдруг проснулся интерес к тому, как перевести лозунги на плакате польского профсоюза, что лез мне на глаза последние три вечера. Через несколько секунд я осознал: остальные надеются, что я приду им на помощь. Поэтому ответил:

— Вообще-то мне бы не помешало часок-другой посидеть в одиночестве с блокнотом, если не возражаешь. Меня сегодня просто переполняют замыслы.

Наглая ложь — но единственная причина, которую Джоан могла счесть уважительной.

— Ну что ж, — сказала она. — Не хочу мешать вам с Музой. Но если ты пишешь новую книгу, дай мне слово.

— Какое?

— Разумеется, что я буду первой читательницей.

Я криво улыбнулся.

— Ну, это дело долгое. Сомневаюсь, что она увидит свет в ближайшем будущем. А тем временем мне нужно еще кое над чем подумать — я собираюсь заняться документалистикой. — По выражению лица было трудно определить, впечатлило это признание Джоан или покоробило. — Мне предложили работу — написать хронику одного весьма высокопоставленного семейства. А это совершенно другое дело, если хотите знать.

— О, и кто бы это мог быть?

Я назвал фамилию, и Грэм презрительно и недоверчиво фыркнул:

— Этой стаи упырей? Сильно же вас в таком случае прижало — вот все, что я могу сказать. — И он скрылся в кухне, унося наши тарелки с остатками превосходной «парминьяны» Фиби и на ходу чуть слышно пробормотав: — Уиншоу, значит, а? Умора…

Джоан посмотрела ему вслед расширившимися в недоумении глазами.

— Чего это он так? Что особенного в этих Уиншоу?

Она повернулась ко мне за разъяснениями, но реакция Грэма всерьез ужалила меня, и я надулся.

— Ты поняла, что он хотел сказать? — спросила она у Фиби. — Ты об этих Уиншоу слыхала?

Фиби кивнула:

— Слышала о Родерике. Арт-дилер. Несколько недель назад должен был приехать к нам и прочесть лекцию об искусстве, — точнее, о том, как художнику выжить на рынке. Но так и не объявился.

— Н-ну, Майкл, — произнесла Джоан, — ты у нас темная лошадка. Я хочу все про это знать. Рассказывай, я настаиваю.

— Ох, да это все…

Жестом она упредила меня:

— Не сейчас, погоди. Тебе нужно поработать, я понимаю. Нет, завтра у нас на всю историю будет масса времени. Целый день.

Звучало зловеще.

— Правда?

— Разве я тебе не сказала? Мне удалось взять отгул, поэтому мы можем устроить пикник в долине — ты и я.

— М-м. Славно как.

— И лучше не на тоскливой машине поедем, а покрутим педали.

— Какие еще педали?

— Да-да, Грэм разрешил тебе взять его велосипед. Правда, мило с его стороны?

Грэм зашел в столовую собрать приборы и мстительно осклабился.

— Очень мило, — ответил я. — Еще как мило. А погода будет хорошая?

— Забавно, что ты вспомнил, — сказала Джоан, — потому что к вечеру обещали грозу. Но у нас все будет в порядке, если выедем заблаговременно. Я подумала, если мы встанем, скажем… в шесть…

Всякая воля к сопротивлению покинула меня.

— Почему бы и нет? — согласился я, отдавая Грэму вилку и пустой бокал.

* * *

В ту ночь я никак не мог заснуть. Не знаю, в чем дело — в густой летней духоте или просто в мысли, что наутро придется подыматься ни свет ни заря, — но я больше часа проворочался на тахте, и каждое новое положение оказывалось неудобнее предыдущего, пока не осталось последнее средство: встать и найти что-нибудь почитать, выгнать из головы утомительную спираль мыслей, намертво закупорившую мозги. Однако внизу никакой литературы не нашлось, кроме той, что я привез сам, да трех-четырех вегетарианских поваренных книг на кухне. Мне же требовалось совсем другое — что-нибудь легкое, но увлекательное, и я сразу же поймал себя на мысли о детском детективе, который откопал в комнате Джоан. Следовало захватить его с собой, когда была возможность.

Через десять минут я был уверен: единственный выход — пробраться к ней в спальню и стащить книгу.

Мне повезло. Дверь была приоткрыта на пару дюймов, а шторы, судя по всему, раздвинуты, и комната хорошо освещалась с улицы. Шкаф стоял у самого входа, поэтому скользнуть к нижней полке, не потревожив Джоан, — не проблема. Я приостановился на площадке на пару секунд, прислушался, осторожно открыл дверь пошире и шагнул внутрь. Времени было примерно половина второго ночи.

Джоан лежала на спине, и кожа ее в серебристом сиянии фонарей отсвечивала серым. На ней не было никакого ночного белья, а покрывало она во сне сбросила. В последний раз я наблюдал нагое женское тело восемь лет назад и, наверное, не погрешу против истины, если скажу, что настолько красивого не видел вообще никогда. Верити была стройной — крепкая кость, маленькие груди; по сравнению с ней Джоан, бесстыдно разнежившаяся пред моим жарким взором, казалась чуть ли не аморально изобильной и соблазнительной. Мне в голову пришло слово «щедрость»: щедрое тело — в тяжелом изяществе пропорций, в той бесхитростной готовности, с какой оно отдавалось моему взгляду. Я стоял, пригвожденный к месту, и мне чудилось, что несколько этих грешных мгновений — самые восхитительные, самые нежданные и самые волнующие в моей жизни. Однако все закончилось слишком быстро. Джоан шевельнулась, повернулась ко мне, и я попятился на площадку, не издав ни звука.

3

— Ты посмотри на эти руки, — говорила она, раздраженно прищурившись и щипая себя, пока бледная кожа не покраснела. — Как у итальянской крестьянки. Я все время успокаиваю себя, что все дело в генах, поэтому нет смысла сетовать.

Она густо намазала малиновым джемом ломоть грубого хлеба и откусила, затем вытерла рот бумажной салфеткой.

— Ты считаешь, я слишком толстая?

— С чего ты взяла? Вовсе нет. Видишь ли, тело — такая штука, с которой должно быть удобно. Ему не следует быть какой-то определенной формы.

Должен признать — форма тела Джоан занимала в тот день все мои мысли. Стояло еще одно жаркое летнее утро, и, чтобы доехать на велосипедах до какого-то подобия равнины, нам потребовалось почти два часа. Едва добравшись до первого места, которое Джоан сочла подходящим, мы растянулись на земле, и следующие несколько минут, невзирая на усталость, я остро осознавал, с каким ленивым наслаждением Джоан потягивается, как вздымается и опадает ее грудь, пока она переводит дух, насколько тонка ее голубая с розовым блузка с подвернутыми рукавами, вылезшая из джинсов. Сам я обливался потом и шумно сопел. В начале путешествия я не был уверен, что вообще доеду до конца. Джоан выбрала маршрут, постоянно шедший в гору, и всякий раз, когда мы выезжали на развилку, предпочитала дорогу покруче. Иногда подъем оказывался настолько свирепым, что я едва удерживался в седле — так трудно было двигаться дальше. (Что там говорить — никакой зубчатой передачи на велосипеде Грэма не было и в помине.) Но чуть погодя уверенность моя укрепилась и ехать стало полегче. А вскоре и местность выровнялась: в одном месте нам вообще попался сказочный отрезок дороги — под уклон, но не слишком круто, как раз чтобы немного разогнаться, снять ноги с педалей и лететь, подставляя лицо ветру, свистевшему в ушах, такому крепкому, что в уголках глаз закипали сладкие слезы восторга. На мгновение я почувствовал, что тяжкое бремя лет, ломавшее мне спину все эти годы, соскользнуло и мы снова стали детьми — Джоан и я, несемся по сельской дороге к ферме мистера Нутталла. Она потом сказала, что я даже завопил от радости. Я этого не осознал.

— Ну? — спросила Джоан. — Так ты расскажешь мне об этом твоем таинственном проекте?

— …Все пока еще туманно, — ответил я и выложил все о необычайной встрече в поезде.

Джоан ахнула, когда я дошел до того места, когда в одном со мной вагоне оказывается читательница моего романа.

— Поразительно! — воскликнула она.

Когда рассказ подошел к концу, ей захотелось узнать:

— Так она, наверное, хорошенькая, эта Элис?

— Да нет, не особенно. — Удивительно, насколько трудно мне это далось. Сам рассказ вызвал в памяти красоту Элис, и Джоан сразу показалась такой же простой и нескладной, как мне примерещилось на перроне. Я попробовал отбиться от этого ощущения, но не получилось: меня пробило дрожью желания, едва я вспомнил смех и дразнящее приглашение, которое заметил в глазах Элис.

— Замерз? — спросила Джоан. — Не может быть.

Мы немного поговорили о семействе Уиншоу, о моем писательстве, и это как-то навело нас на истории, что мы с нею сочиняли в детстве.

— Наверное, здорово, — сказала Джоан, — если подумать, что когда-то я сотрудничала с известным писателем.

Я рассмеялся:

— «Джейсон Голавл и убийства в Хэмптон-корт». Интересно, что стало с тем шедевром. Ты ведь его не сохранила, правда?

— Ты же прекрасно знаешь, что единственный экземпляр остался у тебя. И ты наверняка его выкинул. Ты всегда к таким вещам безжалостно относился. Даже за той фотографией обратился ко мне.

— Снимок я не выбрасывал, он потерялся. Я же тебе говорил.

— Не понимаю, как он мог просто взять и потеряться. Честное слово, не понимаю. Я же помню, что все свои рассказы про Джейсона Голавла ты выкинул, когда у тебя начался период научной фантастики.

— Научной фантастики? У меня?

— Ты тогда ни о ком, кроме Юрия Гагарина, и говорить не мог. И еще заставлял меня читать свой длинный рассказ — как он летал на Венеру или еще куда-то, а мне было совсем не интересно.

В памяти проявилось бесформенное воспоминание о каких-то древних, но болезненных разногласиях, и я не мог сдержать улыбку. Впервые я осознал, насколько хорошо мне снова с Джоан — чувствовать, что жизнь на самом деле не прерывалась, что прошлое — не постыдный секрет, который нужно упрятать поглубже под замок, а то, чем можно делиться и восхищаться. Такое теплое и очень нехитрое чувство. Но тут Джоан доела сэндвич, перевернулась на живот и улеглась у моих ног, уперев подбородок в ладони и приподнявшись на локтях так, что передо мной открылась вся ложбина между ее грудей. И неожиданно я снова забился в паутине противоположных желаний, понуждавших меня смотреть и не смотреть одновременно. Я, разумеется, отвернулся и сделал вид, что любуюсь пейзажем, поэтому между нами повисло напряженное молчание, пока Джоан наконец не сдалась и не спросила — неизбежно:

— О чем думаешь?

— О своей рецензии. Он, должно быть, уже прочел. Интересно, как он ее воспринял.

Джоан перекатилась на спину, выдернула длинную травинку и принялась ее жевать.

— Ты действительно считаешь, что людям небезразлично, что ты о них говоришь?

— В данном случае, — ответил я, не сводя глаз с горизонта, — да. Я так считаю.

* * *

Собирались грозовые тучи. Их черная армада грозно выстроилась на западе, и к четырем часам мы с Джоан решили, что разумнее всего будет отправиться восвояси. Кроме того, она сегодня дежурила по кухне.

— Нельзя их подводить, — сказала она. — Они на меня рассчитывают.

Когда мы доехали до дому, Джоан сразу скрылась в кухне и принялась резать овощи. На меня же навалилась такая усталость, что еле держали ноги. Я спросил, не будет ли она возражать, если я ненадолго прилягу в ее комнате, и она ответила, что конечно нет, — в то же время смерив меня таким заботливым взглядом, что я не мог не сказать:

— Но все равно, день у нас выдался замечательный. Мне очень понравилось.

— Правда, хорошо? — Джоан повернулась к доске и добавила, — возможно, себе самой: — Я так рада, что ты останешься до воскресенья. Еще два славных дня.

Проходя через гостиную, я наткнулся на Грэма — он читал рецензии на новые фильмы.

— Хорошо съездили? — спросил он, не отрываясь от газеты.

— Очень, спасибо.

— Вовремя вы. Ливанет с минуты на минуту.

— Похоже на то.

— Я сейчас вашу рецензию читал.

— Вот как?

— Весьма загадочно.

Минут двадцать я полежал на кровати Джоан, недоумевая, что он имел в виду. Загадочно? В том, что я написал, ничего загадочного не было. На самом деле я изо всех сил постарался выразиться как можно яснее. Если уж на то пошло, то загадочен сам Грэм. Свою статью я знал наизусть и теперь фразу за фразой мысленно перебрал текст, стараясь понять, что его так озадачило. Безрезультатно. Некоторое время я пытался выкинуть рецензию из головы, но его странное замечание не давало мне покоя. Наконец я понял, что отдыха не предвидится, и спустился вниз, намереваясь добиться разъяснений.

Грэм смотрел в гостиной местные новости. Я взял валявшуюся газету и открыл на своей рецензии, с удовлетворением отметив, что ее поместили вверху полосы, так что она сразу бросалась в глаза.

— Не понимаю, что в ней загадочного, — сказал я, прочтя первый абзац про себя и еще раз восхитившись спокойным сарказмом, с которым удалось изложить нехитрый сюжет книги.

— Послушайте, да какая разница? — отозвался Грэм. — Это ж рецензия, черт возьми, не более. Я просто не понял, на что вы намекаете.

— Мне кажется, это совершенно очевидно. — Я уже перешел ко второму абзацу, где мой тон становился ощутимо ледяным. Воображаю, как к этому месту у объекта моей критики от мрачных предчувствий встала дыбом шерсть.

— Там у вас явно какая-то умная метафора или фигура речи, в которую я не въехал. Но ваши столичные друзья наверняка ее оценят.

— Я совершенно не понимаю, о чем вы. — Тем временем я не мог сдержать улыбки от некоторых выпадов третьего абзаца. На бумаге они выглядели еще безжалостнее.

— То есть, я хотел сказать — к чему вы вообще клоните? — продолжал Грэм. — К тому, что парень никогда не напишет хороший роман, потому что у него словесный понос?

Я резко поднял голову:

— Что?

— Последняя фраза. Что она значит?

— Послушайте, все очень просто. Он совершенно явно старается написать фантастически смешную, злую, сатирическую книгу, но ему это никогда не удастся, потому что ему недостает необходимого… — Я уже открыл было рот, чтобы зачитать в подтверждение это слово, когда увидел, что они напечатали. От изумления кровь застыла у меня в жилах — одно из тех мгновений, когда реальность, вполне буквально, настолько кошмарна, что поверить в нее невозможно. Я невольно скомкал газету и швырнул ее через всю комнату.

— Какие скоты!

— Что случилось? — воззрился на меня Грэм. Какое-то время я не в силах был ответить — просто сидел и грыз ногти. Потом сказал:

— Задор. Вот что я написал. Ему недостает необходимого задора.

Грэм подобрал газету и снова прочел последнюю фразу. На лице его проступила улыбка.

— Ах, задо-ор… — Он хмыкнул, потом хмыкнул еще раз, хохотнул — и вот уже смех перешел в неудержимый, оглушительный хохот, сменившийся маниакальным ржанием. Из кухни, как всегда боясь пропустить шутку, выскочила Джоан.

— Что случилось? — спросила она. — Что смешного?

— Ты по… погляди. — Грэм протянул ей мятую газету, пытаясь выдавить сквозь смех что-то членораздельное. — Погляди на рецензию Майкла.

— И что в ней? — Нахмурившись, Джоан пробежала глазами статью, но удержаться от слабой улыбки предвкушения все-таки не смогла.

— По… последнее слово, — ловил воздух ртом Грэм. — Посмотри на последнее слово.

Джоан посмотрела, но яснее ей не стало. Она глянула на меня, потом на Грэма, потом снова перевела взгляд с Грэма на меня. Разница в наших реакциях озадачивала еще больше.

— Не понимаю, — наконец сказала она, прочитав фразу еще раз. — Что вообще может быть смешного в запоре?

Ужин снова прошел подавленно. Мы ели рагу из фасоли, на десерт — ананасное желе. Жевали все, казалось, громче обычного, молчание прерывалось лишь вялыми попытками Джоан начать хоть какой-то разговор да спазмами хохота Грэма, которые он сдерживал с большим трудом.

— И все-таки я по-прежнему не вижу, что в этом смешного, — произнесла Джоан после четвертого или пятого приступа. — Казалось бы, в такой известной национальной газете должны быть нормальные корректоры или кто-нибудь. На твоем месте, Майкл, я бы им в понедельник показала, где раки зимуют.

— А что толку? — Я гонял по тарелке одинокую фасолину.

Ливень хлестал в окна все сильнее, а когда Джоан положила всем по добавке желе, сверкнула молния, следом за которой оглушительно громыхнуло.

— Обожаю грозы, — сказала Джоан. — Такая особая атмосфера.

Когда стало ясно, что остальным к этому наблюдению добавить нечего, она оживленно поинтересовалась:

— А вы знаете, что мне больше всего хочется делать в грозу?

Я решил не гадать; так или иначе, ответ оказался сравнительно невинным.

— Есть отличная игра — «Ключик» [95]. С нею ничто не сравнится.

К этому времени сопротивляемость наших организмов почему-то упала, поэтому, когда тарелки убрали, мы ни с того ни с сего разложили на обеденном столе доску и принялись возбужденно распределять роли. В конце концов Фиби досталась мисс Скарлет, Джоан — миссис Пикок, Грэму — преподобный Грин, а мне — профессор Плам.

— Теперь вообразите, что мы все застряли в этом огромном старом поместье в глухомани, — сказала Джоан. — Совсем как в том фильме, Майкл, о котором ты мне постоянно рассказывал. — Она повернулась к остальным и пояснила: — Когда Майкл был маленьким, он посмотрел кино об одном семействе — ненастной ночью их всех убили в старом полуразрушенном особняке. На Майкла этот фильм произвел большое впечатление.

— В самом деле? — Как истинный синефил, Грэм моментально навострил уши. — Как назывался?

— Вы о таком не слыхали, — сказал я. — Английский фильм, и снимали его отнюдь не марксисты-интеллектуалы.

— Ух какие мы обидчивые.

Джоан принесла пару подсвечников, один поставила на стол, другой — на камин и выключила свет. Мы едва могли различить, что делаем, но эффект, надо сказать, оказался уместно зловещим.

— Ну, готовы?

Можно было начинать. Джоан, Грэм и Фиби отгородили себе на столе участки поставленными на попа раскрытыми книгами, чтобы соседи не могли заглянуть в их карточки, где они отмечали подозреваемых в убийстве, а я нет. Что и говорить — первым это заметил Грэм.

— Погодите секундочку, — сказал он. — Мне кажется, Майклу недостает необходимого… забора.

Тут хихикнула даже Джоан, даже Фиби позволила себе извиняющуюся ухмылочку, которая вскоре в общем веселье тоже превратилась в хохот. Я принес из кухни вегетарианскую поваренную книгу, уселся и стал терпеливо дожидаться окончания массовой истерики. Это заняло довольно много времени, которого мне вполне хватило, чтобы принять безмолвное, но твердое решение отныне — никаких газетных рецензий.

Мы сыграли три партии, каждая растянулась надолго, поскольку все, особенно Грэм и Джоан, весьма изощренно блефовали и контрблефовали. Фиби же, казалось, всю игру думала о чем-то совершенно постороннем. Как, впрочем, и я: сначала пытался считать игру математической головоломкой, упражнением на вероятность и дедукцию, но через некоторое время, наверное как-то очень по-детски, воображение мое разыгралось, и я полностью погрузился в интригу. Раскаты грома и вспышки молний за окном, заливавшие комнату ослепительными контрастами света и тьмы, все только усугубляли, и я без труда мог поверить: в такую ночь действительно может приключиться любая жуть. В воображении моем профессор Плам начал походить на Кеннета Коннора, и меня вновь охватило ощущение (живущее во мне с того дня рождения, когда я попал в кино в Вестонс-супер-Мэр), что по жизни мне суждено играть роль робкого, неуклюжего, уязвимого человечка, угодившего в хитросплетения кошмарных обстоятельств, управлять которыми он совершенно не в состоянии. Плакаты на стене столовой превратились в подобия древних семейных портретов, вот-вот могли появиться в прорезях настороженные глаза, а домишко Джоан стал казаться огромным и зловещим, как Блэкшоу-Тауэрс. Первую партию выиграла Джоан: миссис Уайт, в кабинете, свинцовой трубой. Тогда Грэм решил подойти к делу серьезнее и принес планшет и большой лист бумаги, на который принялся тщательно заносить ходы всех игроков. Таким образом он выиграл вторую партию (полковник Мастард, в бильярдной, из револьвера), но его единогласно дисквалифицировали за использование подобной тактики. В третьей партии борьба разгорелась не на шутку. Вскоре стало ясно, что преступление совершилось либо в салоне, либо в оранжерее и либо ножом, либо подсвечником; но, когда дело дошло до имени убийцы, у меня имелось значительное преимущество — три самые важные карты были у меня на руках. Пока остальные бултыхались в догадках, перебрасываясь дичайшими предположениями, меня постепенно осенило: виновником, разумеется, был я, и никто иной, — профессор Плам.

Как только я это понял, мне стало ясно: в игре имеется один существенный недостаток. Ведь неправильно, если методом исключения обнаруживаешь, что ты сам виновен в убийстве, и при этом не имеешь понятия, где и как ты его совершил. Наверняка в реальной жизни таких прецедентов не было? А интересно, как это — присутствовать при раскрытии какой-нибудь ужасной тайны и неожиданно столкнуться с ложным и самодовольным представлением о самом себе как о стороннем наблюдателе: внезапно понять, что сам глубоко и грязно запутался в паутине мотивов и подозрений, которую собирался разорвать с ледяной отстраненностью чужака. Что там говорить — мне сложно представить обстоятельства, в которых такое может со мной приключиться.

Между тем выяснилось, что Грэм опередил всех нас. Своим следующим ходом он по тайному коридору проник в оранжерею и обвиняющим перстом указал на меня.

— Я предполагаю, — сказал он, — что убийца — профессор Плам, в оранжерее, подсвечником.

Он был прав, и нам осталось лишь признать собственное поражение. Джоан включила свет, сделала всем по чашке какао, и жуткая атмосфера наверняка бы рассеялась, если б снаружи по-прежнему не бушевала гроза, которая с приближением полуночи набрала силу и ярость, а то и нечто иное.

* * *

На этот раз у меня не было предлога, не требовалась ни книга, ни что-то другое; жарко и неловко мне тоже не было. Может, я так и лежал бы, слушая грохот дождя по подоконнику и случайные раскаты грома, и рано или поздно задремал. Однако, убедившись, что все улеглись, и выждав полчаса, я вылез из-под одеяла и прошлепал наверх по лестнице в одной майке и трусах. Как и прежде, дверь в комнату Джоан была приоткрыта. Как и прежде, шторы остались незадернутыми и комнату обильно освещали уличные фонари. И как и прежде, Джоан лежала на спине, кожа ее серо мерцала в серебристом свете, иногда вспыхивая голубым, если ночное небо полосовали разрывы молний. Теперь она была укрыта бледным пуховым одеялом больше чем наполовину, но моим бессильным бусинам глаз еще оставалось на чем замереть, оставалось что жадно пожирать из укромных теней коридора.

Я стоял и смотрел на нее; но странное дело — вскоре я поймал себя на том, что больше всего рассматриваю ее лицо, которое и так видел постоянно все последние четыре дня, а не тело, волшебно преподносимое мне в эти драгоценные греховные мгновения. Наверное, в спящем лице есть что-то более личное, более тайное, нежели в обнаженном теле. Во сне губы ее слегка раздвинулись, опущенные веки, казалось, говорили о напряженной сосредоточенности на чем-то далеком и внутреннем. Джоан была потрясающе прекрасна. Невозможно, даже постыдно, что я когда-то мог считать ее дурнушкой.

Я смотрел.

И тут ее глаза внезапно открылись — Джоан смотрела на меня и улыбалась.

— Так и будешь там стоять? — спросила она. — Или все-таки зайдешь?

Насколько иной стала бы моя жизнь, насколько отличалась бы от нынешней, если бы я тогда сделал шаг в комнату, а не растаял во тьме быстро и безмолвно, как сон, ускользающий от пробуждающегося разума.

* * *

Утром в субботу я вышел из дома, пока остальные еще спали, и вернулся в Лондон. После этого я не видел Джоан много лет. Ее родители вышли на пенсию и переехали в деревушку на южном побережье Англии, поэтому теперь на Рождество мы больше не встречались. Единственное известие о ней я получил от матери (незадолго перед тем, как мы с ней перестали разговаривать): Джоан вернулась в Бирмингем и вышла замуж за местного бизнесмена.

В понедельник с утра я позвонил в «Павлин Пресс» и принял их заказ на сочинение книги о семействе Уиншоу.

В тот же день я пошел и купил первый в своей жизни видеомагнитофон.

Томас

Немногие помнят о первом бытовом видеомагнитофоне , запущенном в производство компанией «Филипс» еще в 1972 году. Стоил он непомерно, время записи ограничивалось одним часом, так что покупали его преимущественно предприятия и организации. Однако Томас Уиншоу все равно приобрел новинку и встроил в сервант за дубовой панелью стены кабинета в банке «Стюардз». Но несмотря на это, решил, что деньги в такое вкладывать пока не стоит. Хотя лично Томаса изобретение возбуждало: он отдавал себе отчет в коммерческом потенциале подобной игрушки и вместе с тем ощущал, что время для нее пока не пришло. Вернее, почти пришло, но не вполне.

Жизнь забила ключом только в 1978-м. В апреле компания «Джей-ви-си» выбросила на рынок свою «Домашнюю видеосистему» с форматом VHS, которая в розницу стоила всего 750 фунтов, а через каких-то три месяца их конкуренты «Сони» запустили «Бета-макс». Последующие несколько лет две системы мерились на рынке силами, и VHS в конце концов одержал чистую победу. Осенью 1978 года, когда Томас Уиншоу объявил, что банк сосредоточится на инвестициях в эту быстрорастущую сферу промышленности, первоначальная реакция прочих членов правления была смятенной. Томасу напомнили, что флирт «Стюардз» с киноиндустрией в начале 60-х годов оказался безуспешным, а десятью годами раньше даже вызвал кризис в «Морган Гренфелл» [96], когда крупные обязательства «Стюардз» по финансированию кинопроектов наверняка привели бы к катастрофе, если б не вмешательство Английского банка. Томас от подобных напоминаний отмахнулся. Он не предлагал ничего рискованного вроде финансирования кинопроизводства. Он просто имел в виду скромную долю в одном из ведущих производителей электронного оборудования, поскольку рынок этого оборудования, как он сам поспешил бы признать, на данном этапе еще достаточно нов, нестабилен и, честно говоря, слишком подозрителен. Как обычно, инстинкты его не подвели. За последующие пять лет импорт видеорекордеров вырос десятикратно, и к 1984 году 35, 74% британских домов владели этими устройствами — по сравнению с 0, 8% в 1979 году. Банк пожинал солидные прибыли. Затем, в 1981 году, «Стюардз» стали советниками и управляющими фондов одной компании, быстро укреплявшей позиции на рынке постпродукции, дистрибуции и переноса изображений с пленки на видео. При помощи банка эта компания слилась с независимой фирмой, занимавшейся тиражированием, и еще через несколько лет более трех четвертей ее доходов поступали от копировальных услуг. И вновь банк получил существенные дивиденды. Однако в какой-то момент Томас поскользнулся: он с энтузиазмом поддерживал систему видеодисков «Филипса» «ЛазерВижн», представленную на рынок в мае 1982 года, но более чем через год ее объем продаж составил лишь где-то порядка 8000 штук. Самое очевидное объяснение — отсутствие в системе функции записи, а когда несколько месяцев спустя «Джей-ви-си» неожиданно отменили собственную дисковую систему, а «Ар-си-эй» в 1984-м решили прекратить всякое производство своих плейеров, даже самому тупоголовому промышленному аналитику стало ясно, что новая технология не прижилась. Тем не менее Томас не отказался от своих обязательств перед эссекским заводом по производству дисков — он стоил 10 миллионов фунтов и работал с огромными потерями.

Его коллеги тихо недоумевали: откуда такая слепота? Вовлеченные суммы были пустяковыми — по меркам «Стюардз», но все равно за пятнадцать лет председательства Томаса то был первый случай, когда он, не терпя ни малейшей критики, упорствовал в поддержке заведомо убыточного предприятия. О реальной причине коллеги так никогда и не догадались: Томаса просто-напросто зачаровывала четкость изображения и идеальные стоп-кадры, получаемые при воспроизведении видеодисков. Это превосходно отвечало его собственным потребностям и возвращало его к неистовым, возбуждающим дням юности, когда он околачивался на киностудиях, подбирая отбракованный материал с симпатичными актрисами в различных стадиях дезабилье. Для Томаса стоп-кадр являлся самим смыслом существования видео: он был убежден, что видео превратит Британию в нацию вуайеристов, а иногда, завороженно сидя в темноте перед включенным телевизором, с расстегнутой ширинкой и предусмотрительно запертой дверью кабинета, он воображал, что одни и те же сцены воспроизводятся по всей стране за наглухо зашторенными окнами, и ощущал странную солидарность с неисчислимыми массами обычных людей, от жалкого существования которых обычно с таким тщанием себя отгораживал.

И только один раз — так уж вышло — забыл запереть он дверь своего кабинета. Было около семи часов вечера, и секретарша, по случаю тоже задержавшаяся на работе, имела неосторожность войти, не постучав. Ее уволили на месте; но история все равно умудрилась просочиться в несколько винных баров Сити, и некоторые утверждают, что в рифмованный слэнг кокни выражение «торговый финансист» вошло именно в тот период [97].

* * *

Томас обожал экраны всех разновидностей. Любил ложь, которую они показывают, — ложь о том, что форма миру придается четырьмя сторонами прямоугольника, а зритель может расслабиться и наблюдать за этим миром равнодушно и незамеченно. В своей профессиональной жизни (правда, нельзя сказать, чтобы у него имелась какая-то личная) Томас постоянно, изо всех сил старался именно так отгородиться от мира, который он смотрел, как немое кино, из-за стекла всевозможных экранов: окна железнодорожного вагона первого класса; вертолета Боба Максвелла [98] (которым ему иногда разрешалось пользоваться); дымчатого одностороннего стекла персонального лимузина. Компьютеризация валютных бирж, так встревожившая некоторых банкиров, казалась ему совершенно логичным шагом. Равно как и отказ от реальных торгов на фондовой бирже в 1986 году. Наконец-то, к его вящему восторгу, дилерам больше нет нужды вступать в контакт друг с другом, а каждая трансакция сведена к мерцанию электрических импульсов на экране. В собственном зале валютных торгов «Стюардз» он распорядился установить видеокамеру, подключенную к монитору в своем кабинете, и здесь, когда он глядел на экран, показывавший лишь ряды маклеров, которые сами не спускали глаз с экранов, его переполняли квазисексуальные ощущения гордости и власти. В такие моменты Томасу казалось, что нет пределов стеклянным барьерам, которые он мог бы воздвигнуть между собой и людьми (а существуют ли вообще эти люди?), на деньги которых проводились каждодневные пьянящие спекуляции. Банковское дело, сказал однажды Томас в телеинтервью, стало самой духовной на свете профессией. И привел любимую статистику: каждый день на торгах мировых финансовых рынков оборачивается тысяча миллиардов долларов. Поскольку каждая трансакция подразумевает двустороннюю сделку, это значит, что из рук в руки переходит пятьсот миллиардов долларов. Знаете ли вы, спросил Томас, какая доля этих денег извлекается из реальной, ощутимой торговли товарами и услугами? Крайне незначительная — 10% или меньше. Остальное — комиссионные, гонорары, свопы, фьючерсы, опционы; даже не бумажные деньги. Едва ли можно сказать, что они вообще существуют. Но в таком случае, парировал журналист, вся эта система — лишь замок на песке. Возможно, с улыбкой согласился Томас, зато какой красивый…

Наблюдая за своими валютными маклерами, лихорадочно прилепившимися к мониторам, Томас переживал чувство, очень похожее на отцовскую любовь. Это все его сыновья, которых у него никогда не было. Счастливейший период его жизни — начало и середина 80-х, когда миссис Тэтчер преобразовала представление о Сити и превратила валютных биржевых дельцов в национальных героев, назвав их «творцами благосостояния», алхимиками, способными создавать невообразимые богатства из воздуха. Тот факт, что эти невообразимые богатства оседают у них же в карманах или стекаются к их нанимателям, тихо упускался из виду. Краткий, но опьяняющий период нация перед ними благоговела.

Когда Томас только поступил на работу в «Стюардз», все было совершенно иначе. Сити все еще оправлялся после суровых испытаний Трибунала по учетным ставкам Английского банка, когда за две недели декабря 1957 года впервые вытащили на свет божий некоторые из совершавшихся в банке сделок Парламентарии-лейбористы и популярные газеты скандализированно воздевали брови, когда разоблачения затрагивали миллионы фунтов стерлингов, судьба которых решалась без лишних формальностей, одним намеком, в уюте загородных клубов, субботним утром на лужайках для гольфа или по уикэндам во время охоты на куропаток. Хотя со всех торговых банков обвинения в действиях на основании «незаконно полученной» информации о повышении учетных ставок были сняты, в воздухе отчетливо витал душок скандала; правда и то, что за несколько дней (и часов) до выступления канцлера на рынок было выброшено изрядное количество акций с золотым обрезом. Для Томаса, ставшего директором «Стюардз» лишь весной того года, инициация прошла болезненно: Макмиллан сколько угодно мог разоряться в Бедфорде, что экономика крепка, а стране «никогда не бывало лучше», — иностранные биржевые дельцы придерживались иного мнения, а потому пустились с фунтом стерлингов в яростную игру на понижение, вымыв из золотых запасов миллионы долларов и в конце концов вынудив ставку подняться на 2% (в общей сложности до 4% — самого высокого уровня более чем за столетие).

— Это то, что называется боевым крещением, — объяснил Томас своему юному кузену Марку, летом 1961 года поступившему в банк на мелкую должность. — Мы, разумеется, отбились, но, если откровенно, я не рассчитываю больше увидеть подобный кризис стерлинга.

Тем не менее нечто похожее произошло — 16 сентября 1992 года (день этот вошел в историю как Черная среда), когда валютным дельцам вновь удалось обчистить золотой запас страны на миллиарды долларов, что повлекло и девальвацию фунта. Однако в одном смысле Томас оказался прав: он действительно не видел, как это произошло. К тому времени он утратил всякое зрение.

* * *

Мир Томаса всегда воспринимался глазами — неизменно и исключительно, и именно поэтому (среди прочего) у него ни разу не возникало желания касаться или чувствовать касание женщины. У всех великих людей — свои идиосинкразии; чего ж тогда удивляться его невротической озабоченности качеством собственного зрения? В личной аптечке, которую Томас держал у себя в кабинете, хранился широкий ассортимент примочек, увлажнителей, ополаскивателей и капель для глаз, и тридцать лет в его расписании единственным неизменным пунктом оставался еженедельный визит к окулисту — каждый понедельник в 9.30 утра. Врач мог бы счесть подобную договоренность докучливой, если бы обсессия Томаса не приносила ему смехотворно высокий доход в виде гонораров за консультации. В учебниках офтальмологии не было ни единого заболевания, которое бы пациент, по его собственному убеждению, не подцеплял в то или иное время. Он полагал, что у него «сварочный глаз», «кошачий глаз», «розовый глаз» и «кистозный глаз»; «дурной глаз», «рыбий глаз», «заячий глаз», «небесный глаз» и «ленивый глаз»; «воловий глаз», «клигов глаз», «анютин глаз», «схематичный глаз», «скотопичный глаз», «бродячий глаз», «косящий глаз» и «косой глаз». Однажды, съездив на познавательную экскурсию на плантации хмеля, Томас преисполнился убежденности, что у него «хмельной глаз» (острый конъюнктивит, которому подвержены исключительно сборщики хмеля — раздражение слизистой вызывают ворсинки, покрывающие стебли растений); побывав на верфи, он решил, что у него — «судоремонтный глаз» (эпидемический кератоконъюнктивит — инфекция, передаваемая через жидкость в постоянно переполненных кабинетах окулистов-травматологов на судостроительных заводах) [99]; а после поездки в Найроби понял, что заработал себе «найробный глаз» (ползучую язву роговицы в обостренной форме, вызываемую секрециями неких жуков [100], распространенных только в Найроби). В другой раз, когда мать совершила ошибку, сообщив Томасу, что его дед Мэттью Уиншоу страдал врожденной глаукомой, он на три дня отменил все деловые встречи в банке и записался на прием к нескольким круглосуточным специалистам. Его поочередно проверяли на абсолютную глаукому, капсульную глаукому, скомпенсированную глаукому, гиперемическую глаукому, геморрагическую глаукому, воспалительную глаукому, обратимую глаукому, необратимую глаукому, злокачественную глаукому, доброкачественную глаукому, открытоугольную глаукому, закрытоугольную глаукому, поствоспалительную глаукому, предвоспалительную глаукому, перинатальную глаукому и миксоматоз. Глаза Томаса Уиншоу были застрахованы (в собственной страховой компании банка «Стюардз») на сумму, составлявшую, по слухам, то сто тысяч, то миллион фунтов стерлингов. Иными словами, не было другого органа, которым он дорожил бы больше, включая тот, к коему иногда непроизвольно ползла и не могла остановиться его правая рука (вероятно, самым достопамятным примером можно счесть тот день, когда Томас в своем кабинете, свежепокрытом красным ковром, угощал хересом изумленную, однако вежливо безмолвную королеву и принца Чарльза).

* * *

Когда консервативное правительство в апреле 1988 года объявило, что бесплатной проверке зрения Национальной службой здравоохранения следует положить конец, Томас позвонил брату Генри и сказал, что они совершают большую ошибку: публика впадет в ярость. Генри ответил, что Томас все принимает слишком близко к сердцу. Обычные нытики повозмущаются, сказал он, а потом все спокойненько себе затихнет.

— И я был прав, разве нет?

— Мне следовало снять шляпу перед твоей политической прозорливостью, как обычно.

— В действительности, если хочешь знать, все довольно просто. — Генри наклонился и подбросил в камин еще одно полено. День в начале октября 1989 года стоял холодный и темный, и братья наслаждались чаем и сдобами в одной из уединенных комнат клуба «Сердце родины». — Штука в том, чтобы все время делать возмутительные вещи. Какой смысл принимать скандальный закон, а потом давать людям время на него ополчиться? Нет, действовать нужно сразу — украсить его чем-нибудь похуже, чтобы публика не успела разобраться, что на нее свалилось. Британское сознание, видишь ли, — такая штука, мощности в нем не больше, чем… в примитивном домашнем компьютере, если угодно. В памяти одновременно держит две-три вещи, не больше.

Томас кивнул и энергично куснул сдобу.

— Вот, к примеру, безработица, — продолжал Генри. — Когда ты в последний раз видел в газете какой-нибудь заголовок о безработице? Да на нее всем давно наплевать.

— Я знаю — все это очень успокаивает, старина, — сказал Томас, — но я просто хочу какой-нибудь гарантии…

— Разумеется, хочешь. Как не хотеть. — Генри нахмурился и сосредоточился на том, что в данный момент занимало его мысли: дело Фарзада Базофта, британского журналиста, недавно арестованного в Багдаде по обвинению в шпионаже [101]. — Я разделяю твою озабоченность. Вам с Марком хочется защитить свои инвестиции — это я способен понять.

— Дело не только в Марке. У нас масса других клиентов помимо «Авангарда», и все они довольно мило обслуживают Саддама и его список покупок. Если честно, мы все увязли по самое горло.

— Можешь не напоминать.

— Да, но посмотри: мне ситуация кажется довольно щекотливой. Этот человек — британский подданный. Естественно, на того нового парнишку в Мининдел — Мэйджора или как его там? — придется немного надавить, чтобы журналиста освободили.

Генри воздел брови в притворном невинном изумлении:

— И как же он этого добьется?

— Санкциями, разумеется.

— В самом деле, — расхохотался Генри. — Поразительно, если ты полагаешь, что подобное придет нам в голову. Мы сбагриваем Ираку избытков на семьсот миллионов долларов. Между нами, через месяц-другой из тех же источников поступит еще четыреста-пятьсот. И если ты думаешь, что мы согласимся этим рисковать…

Он не закончил, но концовка фразе и не требовалась.

— Да, но что с Марком и его маленькой… отраслью торговли?

На сей раз смешок Генри был покороче и поинтимнее.

— Скажем так: разве можно налагать санкции на то, что мы вообще не продаем, а?

Томас улыбнулся:

— Да, тут ты, пожалуй, прав.

— Я знаю, что Мэйджор занимается этим не очень долго, и нас всех немного волнует, понимает ли он, во что, к чертовой матери, ввязался. Но можешь мне поверить — он хороший мальчик. Послушный. — Генри отхлебнул чаю. — А кроме того, вероятно, он скоро опять пойдет в гору.

— Как — уже?

— Похоже на то. Судя по всему, Маргарет и Найджел намереваются поссориться окончательно. Мы подозреваем, что из Номера 11 жилец скоро съедет.

Томас тщательно сложил эту информацию в дальний угол