Book: Эй, Нострадамус!



Эй, Нострадамус!

Дуглас Коупленд

Эй, Нострадамус!

Говорю вам тайну: не все мы умрем,

но все изменимся вдруг, во мгновение ока,

при последней трубе; ибо вострубит,

и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся.

(1— е Кор., 15:51-52)

Часть первая 1988: Шерил

Я глубоко убеждена: нас, людей, от окружающего мира (от спагетти, оберточной бумаги, глубоководных существ, альпийских цветов и горы Мак-Кинли) отличает способность в любой момент совершить все мыслимые грехи. Даже те из нас, кто пытается вести праведную и благочестивую жизнь, так же далеки от благодати Господней, как Хиллсайдский душитель или дьявол в человечьем обличье, сыплющий яд в деревенский колодец. События сегодняшнего утра только подтверждают справедливость моих слов.

А какое выдалось чудесное осеннее утро! Над тянущейся к западу горной грядой горело девственно-розовое солнце, освещая еще не укутанный покрывалом дневного смога город. Перед тем как отправиться в школу на своем маленьком белом «шевроле-шеветт», я зашла в гостиную и взглянула в отцовский телескоп, направив его на гавань. На поверхности гладкой, как ртутная капля, воды тускнело лунное отражение. А потом я перевела телескоп на небо и увидела настоящую луну, тающую в солнечных лучах.

Родители уже ушли на работу. Мой младший брат Крис отправился на тренировку по плаванию несколько часов назад. Дом молчал: не слышалось даже тиканья часов. Открыв парадную дверь, я обернулась и взглянула на столик в прихожей, где лежали несколько пар перчаток и неоткрытые письма. За ним, на золотистом ковре гостиной, стояли дешевые диванчики и тумбочка со светильником, который никогда не включали, потому что он мгновенно сжигал лампочки. Все было так чудесно: эта тишина, этот спокойный порядок — что я подумала, как повезло мне вырасти в хорошем доме. А потом вышла наружу и закрыла дверь. Пусть я и опаздывала в школу, но торопиться не хотелось.

Обычно я выходила через гаражную дверь, но сегодня мне захотелось немного торжественности. Казалось, что этим утром я в последний раз смотрю невинными глазами на дом моего детства — не из-за того, что случилось потом, а из-за другой, маленькой, драмы, которая вот-вот должна была развернуться.

Сейчас я даже рада тишине и обыденности того дня. Дыхание замерзало в воздухе; заиндевелая трава хрустела под ногами, как будто каждую травинку обжарили до корочки. С водосточных желобов на крыше хрипло ругались сойки в блестящем черно-синем оперении, а прихваченные морозом листья японских кленов словно превратились в кусочки цветного стекла. Томительно прекрасная природа хранила свою красу всю дорогу с горы до школы. От этой красоты я слегка опьянела, и в голове что-то щекоталось. Помню, я удивлялась: неужели художники и поэты так живут всю жизнь, переполненные чувствами, которые щекочут изнутри, как павлиньи перья?

На школьную стоянку я приехала последней. И почему всегда так неловко оказываться последней — последней куда бы то ни было?

С четырьмя толстыми тетрадками и несколькими учебниками я вылезла из «шевролешки» и хлопнула дверью. Та не закрылась, как надо. Я налегла на нее бедром — не помогло; только книги вывалились из рук. Тем не менее я оставалась спокойной.

В школе уже шли уроки. В коридорах было так же тихо, как дома, и я подумала: «Что за день тишины!»

Перед тем как пойти в класс, я отправилась к своему шкафчику. Набирала на двери нужную комбинацию, когда сзади подкрался Джейсон и гаркнул в ухо:

— У!

— Джейсон, не пугай меня так! И почему ты не на занятиях?

— Увидел, как ты приехала, и решил встретить.

— Так прямо встал и вышел из класса?

— Проехали, мисс-формалисс. Скажи лучше, с чего это ты так странно говорила по телефону вчера вечером?

— Я странно говорила?…

— Боже, Шерил, не бери пример со своих пустоголовых подружек.

— Это все?

— Нет. Теперь ты моя жена, поэтому веди себя должным образом.

— Как это — должным образом?

— Послушай, Шерил, перед Богом мы теперь не два разных человека, понятно? Мы — одно целое. Так что, делая из меня дурака, ты и себя превращаешь в идиотку.

Джейсон прав. Мы действительно были женаты — уже почти полтора месяца, — хотя никто, кроме нас, об этом не знал.

Я опоздала в школу потому, что хотела остаться наедине с собой и провериться на беременность. Я не волновалась: в конце концов, я замужняя женщина, чего мне стыдиться? Вот только месячные запаздывали на три недели, а фактам надо смотреть в лицо.

Вместо нашей с братом ванной комнаты на первом этаже я поднялась наверх, в ванную для гостей. В ней было чуть больше от больницы, чуть меньше личного, и она, если честно, не способствовала угрызениям совести. Оливковая сантехника и настенная пленка с нарисованным на ней коричневым бамбуком почему-то заставляли почувствовать какую-то болотную сырость, с которой резко контрастировала коробочка теста на беременность — вся такая научная, белая в синюю полоску. Больше сказать, пожалуй, нечего. Разве что одно — пятнадцать минут спустя я официально была беременной и опаздывала на урок по математике.

— Господи Иисусе, Шерил…

— Не ругайся, Джейсон. Не поминай имени Господа всуе.

— Ребенок? Я молчала.

— Ты уверена?

— Джейсон, я опаздываю на занятия. Неужели ты совсем не рад?

Джейсон зажмурился, словно что-то попало ему в глаза:

— Ну да, конечно, рад…

— Давай поговорим на перемене, — предложила я.

— На перемене не могу — мы с тренером готовим зал к игре. Сто лет как ему обещал. Лучше за обедом, в буфете.

Я поцеловала его в лоб, нежный, как рога ручного олененка, которого я как-то гладила в зоопарке.

— Ладно, там и увидимся, — согласилась я.

Он поцеловал меня в ответ, и я отправилась в класс.

* * *

Раньше я участвовала в издании ежегодного школьного альбома, так что цифры оттуда помню наизусть. Делбрукская школа находится в пяти минутах ходьбы от Трансканадской автомагистрали, на зеленом от водорослей северном побережье Ванкувера, и насчитывает тысячу сто шесть учеников. Она открылась весной 1962 года. И к 19-му, моему выпускному году, из ее стен в «большой мир» вышло около тридцати четырех тысяч человек. Большинство из них в свое время были вполне милыми школьниками: косили лужайки, приглядывали за младшими братьями и сестрами, напивались по пятницам, а иногда разбивали машины или крушили стены домов, даже не зная зачем — чувствуя только, что иначе нельзя. Многие из них выросли в послевоенных блочных домах, которые к 19 году на рынке недвижимости считались мертвым грузом. Хорошие участки. Прелестные деревья. Красивые виды.

Насколько мне известно, Джейсон и я были единственной супружеской парой в Делбрукской школе. Здесь рано не женились, хотя вряд ли по религиозным убеждениям. Помню, как-то на уроке английского в одиннадцатом классе я подсчитала, что из двадцати шести учеников пятеро сделали аборты, трое торговали наркотиками, две — откровенные шлюхи и один — малолетний преступник. Думаю, это и подвигло меня к обращению: я боялась унаследовать мораль современного мира. Была ли я выскочкой? Ханжой? И кто вообще дал мне право судить? Не скрою, я хотела того же, что и остальные. Но при этом желала получить все по правилам, то есть поступая по закону и по вере. А еще — и здесь, пожалуй, крылась моя ошибка — я хотела быть умнее других. Меня постоянно гложет мысль, будто я использовала окружающих, чтобы добиваться своего. Так же с религией. Перечеркнула ли я все хорошее, что во мне было?

Джейсон прав: я — мисс-формалисс.

Математика кишела иксами и игреками, двумя буковками, которые крутились вокруг, словно в кошмарном сне, и мучили меня своим постоянным стремлением быть равными друг другу. Им бы жениться и стать новой буквой, положив конец всем этим глупостям. А потом нарожать детей.

Уставившись в окно, я задумалась о будущем ребенке, время от времени переворачивая страницы под шелест чужих учебников. Перед глазами мелькали картинки тяжелых родов, кормления грудью и детских колясок: мои знания о материнстве ограничивались тем, что я когда-то почерпнула из журналов и газет. Я делала вид, что не замечаю отчаянных сигналов Лорен Хэнли, сжимающей в руке явно предназначенную мне записку. Лорен — одна из немногих моих согруппниц по «Живой молодежи»[1], продолжавших разговаривать со мной после того, как стали трепаться, будто мы с Джейсоном спим друг с другом.

Наконец Кэрол Шрегер передала записку. В ней Лорен умоляла поговорить на перемене. И вот мы встретились у ее шкафчика. Лорен, понятное дело, предвкушала слезливое раскаяние, поэтому от моей безмятежности ей, похоже, стало не по себе.

— Все только и говорят о тебе, Шерил. Твоя репутация идет прахом. Ты просто обязана что-то сделать.

Наверняка сама Лорен и распускала слухи. Только какое мне, замужней женщине, до этого дело?

— Пусть говорят, — ответила я. — Достаточно того, что мои лучшие друзья сторонятся подобных сплетен. Не правда ли, Лорен?

Она покраснела.

— Все знают, что в эти выходные, пока родители Джейсона были в Оканогане, твоя машина стояла у его дома.

— Ну и?…

— Ну и вы двое могли там чем угодно заниматься! Не то чтобы так и было… Но представь, как это смотрится со стороны!

На самом деле мы с Джейсоном действительно занимались «чем угодно» все выходные напролет. Однако должна признать, что я с удовольствием наблюдала за переминавшейся с ноги на ногу Лорен, смущенной моим молчанием. В любом случае мне было не до разговоров. И я покинула Лорен, сказав, что иду в класс готовиться к предстоявшему выступлению о первых канадских трапперах.

В классе я села за парту, открыла голубую тетрадь и стала писать одни и те же слова: «Бог нигде», «Бог сейчас здесь», «Бог нигде», «Бог сейчас здесь»… Когда потом найдут эту тетрадку, пропитанную моей запекшейся кровью, поднимется большая шумиха. А чуть позже, когда тело будут предавать земле, эти слова фломастерами напишут по всей поверхности моего белого гроба. Хотя на самом деле в тот момент я всего лишь пыталась очистить голову и ни о чем не думать, надеясь остановить время.

Здесь — где бы ни было это здесь — царит абсолютное спокойствие. Я уже не принадлежу земному миру, но еще не попала в мир грядущий. Думаю, после бойни сюда должна была попасть не только я. Но где остальные, сказать не могу. И, что бы это ни значило, я больше не беременна. Правда, не понимаю — почему. Где мой ребенок? Что произошло с ним? Как он мог просто взять и исчезнуть?

Здесь тихо. Тихо, как в родительском доме; тихо, как в классе, где я писала в тетрадке. До меня доносятся лишь молитвы и проклятия: только у них есть сила долететь до этого мира. Я разбираю слова, однако не могу понять, кто их произносит. Очень хочется услышать Джейсона и моих родных. Только как отличить их слова от речей остальных?


Всемогущий Боже,

Смой кровь с душ этих юных созданий. Очисти их память от грехов человеческих. Прими их в сад Твой и сделай их детьми Твоими, сделай их невинными. Сотри из их памяти дела дня сегодняшнего.


Я никогда не состарюсь. Я рада, что сохранила способность поражаться обыденным вещам, хотя что-то подсказывает мне — это скоро бы прошло. Я любила мир: его красоту, необъятность и в то же время — крохотность; любила первые аккорды песни «Битлз» «Прекрасная Рита»; голубей, прижимавшихся друг к дружке на фонарях у входа в Стенли-парк; чернику и голубику в первую неделю июня; гору Грауз, запорошенную снегом до среднего подъемника к третьей неделе октября; горячие бутерброды, пропитанные расплавленным сыром; крики влюбленных ворон с электрических проводов в начале мая… Мир — восхитительное место, наполненное чарующими событиями, от которых комок встает в горле, будто смотришь на невесту, идущую к алтарю. Событий столь же значительных и исполненных любовью, как поднятая с ее лица вуаль, клятва в вечной верности и первый супружеский поцелуй.

Раздался звонок на обед, и коридоры заполнились знакомым шумом. Обычно я не ем в столовой: вместе с шестью подружками из «Живой молодежи» я вхожу в «группу общего обеда» и каждый день езжу в какое-нибудь кафе у подножия горы, где мы заказываем салат, жареную картошку и газированную воду. Там мы взяли за правило ежедневно признаваться в содеянных грехах. Свои я всегда выдумывала: то стащила пудру с прилавка, то листала найденный у брата порножурнал — в общем, ничего особо серьезного. На самом деле мне просто легче было сидеть с пятью сверстницами в кафе, чем с тремястами в столовой. В глубине души я чуралась общества. И если бы остальные знали, как скучно на наших обедах, то ни за что бы не прозвали нас задаваками. Поэтому я удивилась, когда, зайдя в буфет для встречи с Джейсоном, застала наш девичник за одним из центральных столов. Подойдя к подругам, я поинтересовалась: «Ну и что все это значит?»

Их лица казались такими… детскими. Неотягощенными. Младенческими. Интересно, а потеряла ли я то, что осталось у них, — вид недоспелого плода, еще слишком зеленого, чтобы его сорвали.

Первой опомнилась Джейми Киркленд.

— Отец вчера напился и врезался в фонарь на Мерин-драйв, а Ди давала машину бабушке, и теперь в ней воняет. Так что мы сегодня как все.

— И все, наверное, польщены вашим присутствием, — сказала я, сев за их стол.

Девчонки бросали многозначительные взгляды, но я напустила на себя рассеянный вид и повернулась к прилавку. Наконец Лорен, как представительница всей группы, нарушила молчание:

— Шерил, я думаю, стоит вернуться к нашему незаконченному разговору.

— Серьезно?

— Да, серьезно.

Я тем временем пыталась выбрать между выставленными на прилавке желе и фруктовым коктейлем. Ди перехватила эстафету.

— Шерил, по-моему, тебе стоит кое в чем нам признаться.

Пять пар глаз осуждающе сверлили меня.

— И в чем же? — невинно спросила я. Ну-ка, ну-ка, произнесите вслух мой проступок.

— В том, — с трудом сказала Лорен, — что ты и Джейсон… прелюбодействовали.

Я больше не могла сдерживать смех. От моего хихиканья праведность на их лицах начала таять, как снег на капоте автомобиля. И тут я услышала первый выстрел.


Мы сошлись с Джейсоном с первой встречи, когда на уроке биологии в десятом классе оказались (правда, не без некоторых интриг с моей стороны) за одной партой. (Моя семья недавно переехала из другого района.) Я понимала — для того, чтобы сильнее привязать к себе Джейсона, надо больше узнать о его мире. Мне нравилась его невинность, хотя сложно представить, что это привлекло девушку моего возраста. Кажется, девчонки обычно предпочитают бывалых парней, которые побольше их видели в жизни.

Очарованию Джейсона способствовала и его работа в «Живой молодежи». Позже оказалось, что это активное участие — всего лишь иллюзия, созданная братом Джейсона, Кентом, который, будучи на два года нас старше, практически возглавлял все западно-канадское отделение «Живой молодежи». Он чуть ли не силком затащил Джейсона в организацию, где тот всегда оставался в тени брата. Кент походил на Джейсона, только без задоринки. Поговори с ним — и никогда не подумаешь, что мир полон чудес и приключений. Послушай его — и взрослая жизнь покажется пресной, как сухарь. Вечно Кент что-то планировал, постоянно готовился сделать следующий шаг. А уж чем-чем, но планированием Джейсон точно не занимался. Я вот все думаю — не для того ли, чтобы плюнуть в лицо Кенту, устав от постоянно навязываемой общественной деятельности, Джейсон решил закрутить роман со мной?

Как бы то ни было, проповеди пастора Филдса о целомудрии могли лишь на время охладить кровь в чреслах Джейсона. Я же начала ходить на собрания «Живой молодежи» трижды в неделю, петь «Камбайю»[2], приносить салаты и вставать в круг на молитву поначалу лишь для того, чтобы подцепить Джейсона за его мягкую розовую кожу.

И мне это удалось. Мы стали группой внутри группы, красивой, хоть и скучной для одноклассников парой. Каждый день Джейсон хотел от меня большего, чем просто поцелуй, и каждый день я сдерживала его пыл. Я знала: его религиозности хватит на то, чтобы беречь целомудрие.

Каково же было мое удивление, когда в погоне за Джейсоном я открыла для себя религию. Вот уж к чему я не готовилась — ничто в моем воспитании не предрасполагало к вере. Мои родители только делали вид, что верят. Они были малодушными, совершенно не боялись Бога и просто вкушали плоды материального мира. Бог как-то пропал для них по пути. Потеряны ли родители для него? Прокляты ли? Не знаю. Раньше я отмахнулась бы от любого, кто сказал бы такое. Но вот я здесь, в темной пустоте, жду перехода в новый мир, и отчего-то мне кажется: моей семье уготована другая дорога.

В семье не знали, как быть с моей верой. Не то чтобы я была трудным ребенком, которого вдруг потянуло к религии: мои самые тяжкие преступления не выходили за рамки пустячных детских шалостей — телефонных розыгрышей и мелких краж с магазинных прилавков.

С одной стороны, родители радовались за меня, словно говоря: «Ну, по крайней мере она не спит со всей баскетбольной командой». А с другой стороны, когда я начинала рассуждать о праведности и о дороге в рай, они становились сдержанными и немного грустными. Мой младший брат Крис пару раз сходил на наши встречи, но потом решил, что спорт лучше. По правде говоря, я даже рада была остаться наедине с верой.




Боже,

Я перестану в Тебя верить, если Ты не объяснишь мне смысл этого кровопролития. Я не вижу в нем никакой логики, никакого божественного замысла.


С моей нынешней отрешенностью мне просто рассказывать о случившейся бойне. Мир удаляется от меня, воспоминания больше не ранят.

Начнем с того, что никто не кричал. Это, пожалуй, самая странная часть происшедшего. Все думали, что хлопушки гремят в преддверии Хэллоуина: у нас в школе петарды начинают взрываться еще с сентября. Когда звуки выстрелов стали громче, мы повернулись к широким входным дверям в ожидании забавной шутки кого-нибудь из младших учеников. И тут, шатаясь, к нам входит десятиклассник. (Зовут Марк, фамилию не помню.) Кто-то нервно засмеялся. А потом Марк упал, как мешок со спортивным инвентарем, и его голова стукнулась об угол скамейки. Кто-то удивленно воскликнул, и в это время в столовую вошли трое одиннадцатиклассников, одетые как охотники, в зеленую камуфляжную форму с набитыми карманами, поверх которой висели ленты с патронами. Один из них тут же пальнул по флуоресцентным лампам. Поддерживающий кабель лопнул, и весь плафон рухнул на уставленный едой стол — стол, за которым собирались члены непопулярных кружков: фотографического и шахматного. Второй парень, в берете и черных очках, разрядил ружье в двоих ребят и девчонку из девятого класса, в изумлении застывших у торгового автомата. От выстрела бетонные стены столовой, выкрашенные под слоновую кость, покрылись кровавой росой. С десяток школьников кинулись к дверям, но вошедшие — всего лишь мальчишки с ружьями — повернулись и накрыли их шквалом огня: пулями, дробью, картечью, или что там еще заряжают…

Двоим удалось выскочить, и я слышала удаляющийся топот их ног. Нам же бежать было некуда, и мы забились под столы, словно попали на тренировку по гражданской обороне в далеких шестидесятых.


После одиннадцатого класса, когда я обрела веру и завоевала Джейсона, я устроилась на летнюю работу в киоске на Эмблсайдском пляже. Тем жарким сухим летом мне достались две классные напарницы — стройные нарядные девчонки, довольно зло пародировавшие покупателей. К тому же они не учились в Делбруке и не знали меня прежде — стыдно признаться, но это оказалось большим облегчением. В «Живой молодежи» волновались, что, надолго оставшись полуобнаженной под жарким солнцем в обществе чужаков, я отвернусь от религии — как будто вид ревущих детей или выуживание фруктового мороженого со дна холодильника были какими-то страшными мирскими соблазнами. Лорен, Ди и другие постоянно навешали нас, и я не помню ни одного вечера, когда у машины меня бы не встречал кто-нибудь из «Молодежи» и не приглашал бы на барбекю, на прогулку или на «духовные катания» в лодках по заливу.

К концу августа Джейсон сходил с ума от любви ко мне. Он работал разведчиком для горнодобывающей компании чуть севернее на побережье и приезжал повидаться по выходным. Наши разговоры в то время сводились примерно к следующему:

— Шерил, Бог не допустил бы, чтобы мы так этого хотели, если б не считал, что это правильно и хорошо.

— Джейсон, скажи честно, ты смог бы взглянуть в глаза пастору Филдсу, собственной матери или самому Богу и признаться в том, что прелюбодействовал с Шерил Энвей? Смог бы?

Конечно же, не смог. И единственным способом получить то, что Джейсон хотел, была женитьба. Как-то раз в спальне, положив руку мне на грудь, мой парень сказал, что можно ведь пожениться потом, после школы. Однако я, сняв его руку, твердо ответила: «Бог не дает моральных кредитов, Джейсон. Это не банк. У него нельзя занять сегодня и вернуть потом».

— Но, Шерил, мое терпение на исходе.

— Тогда проси у Бога еще. Бог не посылает человеку искушений, которые тот не может преодолеть.

Я тоже хотела Джейсона, только, как уже говорила, на своих условиях, которые — так уж случилось — совпадали с тем, что требует Бог. Уж не знаю, кто кого использовал: я ли Бога или он — меня, результат был один. В конце концов, нас судят по поступкам, а не по желаниям. По тому, какой мы делаем выбор.

На наших воскресных исповедях, будь то за пакетом жареной картошки в машине с подружками или на семинаре «Живой молодежи», посвященном построению Царства Божьего на Земле, я ни разу, не призналась, как много для меня значит Джейсон. При одной мысли о нем я пьянела, и на ум лезли всякие девичьи глупости: о пчелках, которые жить не могут без цветов; о желании раствориться в любви, как сахар в чашке горячего чая.

Тем временем наши сверстники спаривались, как хорьки. Они не знали никаких запретов. Ошибается тот, кто считает детей ангелочками. И в школе, пропитанной аурой случайного секса, будто запахом старых носков, я продолжала бороться со своими инстинктами, не переставая удивляться — почему Бог вселил в подростков такое отчаяние. Отчего в комиксах рисуют, как Арчи, Бетти и Вероника ходят на свидание в магазин, но не показывают, чем они потом занимаются в отцовском гараже Арчи, измазанные машинным маслом, слюной и спермой? А ведь одного не бывает без другого. Что это, двойной стандарт? Впрочем, хватит нравоучений.


Всемилостивый Боже,

Защити детей наших, пока… Огради их от… Прости, я не могу сейчас молиться.


Господи,

Я попросту не могу поверить в то, что произошло. Почему одни события нам кажутся настоящими, а другие — нет? Ты специально так сделал? Пожалуйста, помоги мне понять — что же это все-таки было?


Итак, как я и говорила, наступила тишина.

Помню, как успела взглянуть в окно на кусочек безоблачного неба. Помню, каким белоснежно-чистым был день.

Потом один из вошедших выстрелил в окно и перегородил выход. Я совершенно не разбираюсь в оружии и могу сказать только, что ружья у них были мощные, а во время перезарядки издавали какой-то механический звук, будто нечто расплющивали молотком.

Мы все рухнули под столы: бум-бум-бум.

«Не стреляйте в меня: я лежу, не шевелюсь. Смотрите! Смотрите, как тихо я лежу».

«Убейте кого-нибудь другого. Где-нибудь там. Меня?! Нет! Ни за что!»

Я могла бы вскочить, закричать, привлечь к себе внимание и спасти сотню жизней. Или вместе с соседками поднять наш стол и, прикрываясь им, броситься на убийц. Однако я съежилась, как испуганная овечка, и это единственный подлый поступок за всю мою жизнь. Моим грехом была трусость, и, выглядывая из-под стола, я наблюдала, как три пары светло-коричневых ботинок топают по полу столовой, играя с нами, словно с какими-то бактериями под микроскопом.

Я узнала всех троих: работа над школьным альбомом не прошла даром. Одного звали Митчелл ван Вотерр. Только недавно я видела его около стоянки в компании с двумя одноклассниками, которые сейчас тоже расхаживали по столовой с ружьями наперевес.

Джереми Кириакис и Дункан Бойль.

Митчелл, Джереми и Дункан шагали от стола к столу. Снять с них камуфляжную форму — и получатся парнишки из тех, что косят газоны или играют в баскетбол на соседнем дворе. Ничего в их внешности не обратило бы на себя внимания. Разве что Митчелл был худощав, а у Дункана из-под волос выглядывало бордовое родимое пятно. (Я знала об этом, так как видела их фотографии, раскладывая и наклеивая на страницы школьного альбома.)

Шагая между столами, они переговаривались между собой, но мало что удавалось разобрать. Под какие-то столы убийцы стреляли, на другие не обращали внимания. Услышав, что они приближаются, Лорен притворилась мертвой: замерла и широко раскрыла глаза — и я бы ударила ее, если бы еще сильней не злилась на собственную трусость. В нас постоянно вдалбливали, что боятся только те, кто полностью не доверяет Богу.

Тот, кто это придумал, никогда не лежал под обеденным столом, чувствуя, как ползет по ноге теплая струйка чьей-то крови.


В наших сердцах живет противоречие. Для Бога не существует человеческой уникальности: перед ним все равны. Сами же мы замечаем друг в друге несметное множество особенностей. «Я слагаю стихи о лошадях; ты мастеришь вешалки в форме совы; у него стрижка, как у того парня с экрана; она знает столицу каждой страны». Для меня, испытывавшей обычную людскую гордыню, Джейсон был неповторим. Начнем с того, что он мог говорить разными голосами — подражать другим и выдумывать новые. А стоило мне встретиться с теми, кто мог кого-то изображать, как, например, с девочками из летнего магазина, — и я тут же раскисала. Чужие голоса играли для Джейсона роль куклы чревовещателя: с их помощью он говорил то, что иначе сказать стыдился. Для борьбы со скукой — скажем, во время обедов с моей семьей или праздничных вечеров, устраиваемых женой пастора Филдса, когда раздавали именные таблички и играли в жмурки, — у Джейсона был припасен кошачий персонаж по имени мистер Не-а, хозяин портативного черно-белого телевизора, по которому показывали рейтинг популярных телепередач. Мистер Не-а ненавидел всех и вся, выражая свое постоянное недовольство тихим, едва различимым мяуканьем. Это надо было слышать! С мистером Не-а тягостные часы пролетали незаметно.

Еще Джейсон умел шевелить ушами и выгибать пальцы в любую сторону, иногда до того страшно, что я с визгом умоляла его прекратить. А на мой семнадцатый день рождения он подарил мне семнадцать роз — кто, скажите, еще на такое способен?

Джейсон поразил меня, когда одним дождливым августовским днем в отцовском «бьюике», припаркованном в Уайт-Спот, за чизбургером с апельсиновым коктейлем сделал мне предложение. Поразил, во-первых, потому, что сделал, а во-вторых, потому, что разработал дерзкий тайный план, от которого мог бы отказаться только самый черствый сухарь. В целом план был таков. На деньги, заработанные им летом, мы должны улететь в Лас-Вегас. И Джейсон тут же извлек из кармана поддельные документы, бутылку шампанского и тонюсенькое золотое колечко, едва удерживающее собственную форму.

Он сказал:

— Это кольцо будет нимбом сиять на твоем пальце. Отныне от нас будут падать не две тени, а одна.

— Фальшивые документы? — удивилась я.

— Я не знаю, с какого возраста там можно вступать в брак, — признался Джейсон. — Это для страховки.

Фальшивки выглядели убедительно. В них было все по-настоящему: наши имена и адреса. Стояли только другие даты рождения. И как оказалось, брачный возраст в Вегасе начинался с восемнадцати лет. Поэтому фальшивые документы нам понадобились.

Джейсон спросил, согласна ли я сбежать с ним.

— Обойдемся без венчания в церкви и всего такого?

— Джейсон, свадьба есть свадьба. И если бы для нее достаточно было повернуть ключ зажигания в машине, я бы вышла за тебя прямо сейчас.

О чем я промолчала, так это о сексе. Сексе без страха и чувства вины. Я лишь боялась, что Джейсон не выдержит и проболтается товарищам. Или пастору Филдсу. Я предупредила: если узнаю об этом, свадьбе не бывать. И заставила Джейсона поклясться своей бессмертной душой, что он сохранит нашу тайну. Незадолго до этого я прочла одну религиозную книжку — предназначенную в основном для мужчин — и загибала уголки на тех страницах, где откровенно призывали никому не доверять. Предателями, говорилось в ней, в конечном итоге оказываются лучшие друзья. Всякий, мол, изливает кому-то свою душу. А может статься, что этот «кто-то» на деле вовсе не тот, кем кажется. Люди ненадежны. Что за параноик написал эти бредни? Ну, не важно — тогда они пришлись очень кстати. В общем, суть в том, что мы собрались пожениться в последних числах августа. Я уладила дела дома и объявила домашним, что отправляюсь участвовать в духовном семинаре на побережье. Лорен и остальным из «Молодежи» сказала, будто еду с семьей в Сиэтл. Так же поступил и Джейсон. Все было готово.


Господи,

Я пытаюсь выкинуть убийства из головы, но не знаю, смогу ли. Стоит забыть о них на минуту, как мысли возвращаются обратно. В поисках утешения я смотрю на белок, ищущих пищу на зиму в нашем саду, и в голове крутится мысль: их жизнь так коротка, что и во сне они, должно быть, переживают случившееся наяву. Значит, для белки нет разницы между сном и явью. Что, если то же происходит и с человеком, неуспевшим долго пожить? Тогда сон младенца будет продолжением бодрствования, и сон подростка в какой-то степени тоже… Почему-то от этой мысли становится легче…


Послушай, Боже,

Пусть у меня на машине не наклеены рыбки, птички или чего там еще любят эти зазнайки, мнящие себя святыми. Только ведь за рыбку к Тебе не полагается выделенная линия. Так что, думаю, Ты слышишь меня не хуже, чем других. Я, собственно, чего хочу Тебя спросить: Ты сам собираешься жарить в аду этих грязных мерзавцев, которые устроили бойню, или спихнешь работу дьяволу? Л то, если я могу чем-то помочь, только дай знак — и я готова.


Сейчас кажется странным, что мы с Джейсоном решили держать нашу свадьбу в тайне. Не из стыда или из страха — нам исполнилось восемнадцать (ну, почти восемнадцать), и закон стоял на нашей стороне. Поэтому в глазах государства и Бога мы могли хоть весь день напролет предаваться плотским усладам, лишь бы по ходу дела не забывали платить налоги и рожать детей. Иногда все в жизни кажется таким простым.

Нет, мне хотелось сохранить нашу свадьбу только для нас, как роскошный отель всего лишь для двух постояльцев. Если бы мы вначале обручились, а потом ждали окончания школы для свадьбы, она была бы другой. Нашей, конечно, и все же не совсем нашей. Были бы подарки, наставления о семейной жизни, непрошеные гости… Зачем это все? К тому же я совершенно не представляла, что буду делать после школы. Мои подружки мечтали отправиться на Гавайи или в Калифорнию, разъезжать на спортивных автомобилях и, если я правильно толковала их ответы в вопросниках для школьного альбома, поочередно вступать в тесные отношения с ребятами из «Живой молодежи», далеко не обязательно оканчивавшиеся браком. Для меня же счастье заключалось в собственном домике, где бегают пара ребятишек и откуда за тарелкой обеденного бульона в три часа дня можно видеть, как от острова Ванкувер по небу плывут облака.

Я считала, что Джейсон всегда сможет прокормить семью, пока я буду вести домашнее хозяйство — довольно редкое желание среди девочек моего круга. Один раз Джейсон спросил, где я собираюсь работать, и, узнав, что нигде, заметно обрадовался. В его донельзя религиозной семье презирали работающих девушек. Поэтому если бы я куда-нибудь и устроилась, то только затем, чтобы досадить его родителям. Особенно — папаше. Этот злой, чуждый благотворительности сухощавый хрыч прикрывал религией свой гнусный характер. Скаредность называлась у него «бережливостью», а глухость к окружающему миру и новым веяниям — «верностью традиции».

Мать Джейсона была не вполне трезва те несколько раз, когда мы с ней виделись. Должно быть, она сожалела о том, чем обернулась ее жизнь. Не мне ее судить. Только как этой паре удалось родить такую прелесть, как Джейсон, навсегда останется для меня неразрешимой загадкой.


Детальный рассказ о событиях в столовой помогает мне осознать, сколь далеко я теперь от земного мира, как быстро он уносится прочь. Поэтому я продолжу.

Едва отгремели первые выстрелы, завыла пожарная сирена. Митчелл ван Вотерс подошел к дверям, выругался и выстрелом снес трещавший в коридоре звонок. Чтобы разделаться со звонком в столовой, Джереми Кириакису понадобилось три выстрела, после чего наступившую тишину нарушал только град сыплющейся с потолка штукатурки. Из школьных недр продолжался звон, который теперь не утихнет до вечера: полицейские долго не будут отключать сигнализацию, боясь, что взорвутся самодельные бомбы, распиханные по школе, — бомбы из смеси бензина с чистящим порошком. Минуточку, откуда я помню этот рецепт? Ах да, конечно, вклад Митчелла ван Вотерса в школьную ярмарку. «Самый громкий взрыв за доллар». Это еще вошло в школьный альбом.

Но вернемся в столовую.

Вернемся ко мне и к трем сотням забившихся под столы учеников, мертвых или делающих вид, что умерли. К шести ботинкам, стучащим по белому полированному линолеуму. К сиренам приближающихся полицейских машин и карет «скорой помощи» — слишком тихим, слишком далеким.

«Триста человек, — прикидывала я. — Триста человек разделить на троих палачей… Так, будет сто человек на каждого. Долго же им придется расстреливать нас всех». Мои шансы остаться в живых казались теперь выше, чем вначале. Плохо было лишь то, что мы лежали в невыгодном месте, в центре столовой, в самой середине, которая в первую очередь бросалась в глаза. (В любой другой день этот центральный стол был бы предметом вожделения и зависти других школьников.) А вообще — завидовал ли кто-нибудь «Живой молодежи»? Наверное, нас считали ограниченными и замкнутыми, и, пожалуй, многие из «Молодежи» такими и были. Но только не я! Когда я шла по школьным коридорам, то обычно улыбалась спокойной, сдержанной улыбкой — не для того, чтобы завоевать друзей или не нажить врагов. А просто потому, что так проще и можно ни с кем не общаться. Вежливая улыбка — как зеленый сигнал светофора на перекрестке: радуешься, когда он горит, но тут же забываешь о нем, пройдя мимо.




Боже,

Если Ты устроил бойню только для того, чтобы поселить в наших душах сомнение, то не пора ли задуматься о других способах доносить до нас свои желания? Резня в школе? Где дети ели пряные сандвичи и запивали их апельсиновым «Крашем»? Как-то не верится, что Ты допустил бы такое. Бойня в школьной столовой означает только одно — Тебя нет. Каким-то образом, только по Тебе понятной причине, Ты решил покинуть столовую. Бросить детей.


Шерил, красивая девочка, последняя жертва убийц. Она ведь так и написала в своей тетради: «Бог нигде». Что, если она права?


Господи,

Мои молитвы иссякли, поэтому остается только разговор начистоту. Трудно поверить, что люди вокруг так же остро и горько переживают случившееся. Во что превратится мир, если со всеми творится то же, что и со мной. Кем же мы будем — зверьми в зоопарке? Даже подумать страшно!

Я сейчас стараюсь все время находиться в одиночестве. Не могу ни есть, ни спать. Школа пока закрыта. По телику лажа. Попробовал травку — не покатило. Как будто наркотик наоборот. От наркотиков ведь переть должно, а я ходил как в тумане, и меня мутило.

А тут в магазине я вдруг начал колотить себя по голове, надеясь выбить оттуда мучительные мысли. И, знаешь, все вокруг смотрели так понимающе; никто не показывал пальцем и не кричал, что я сумасшедший.

Вот что со мной происходит. Не знаю, можно ли назвать мои слова молитвой. Сам не пойму, что это было.


Пока что я мало говорила о себе и своей жизни. Однако из рассказа уже должно стать понятно — меня зовут Шерил Энвей. По всем газетам прошла моя фотография из последнего школьного альбома. С фотографии на вас смотрит обычная девчонка из соседнего двора: русые волосы, уложенные в прическу, над которой посмеются будущие поколения, худое лицо и — подумать только! — никаких прыщей. На фото я выгляжу старше семнадцати. На моих губах — улыбка, с которой я проходила по коридорам, не желая ни с кем разговаривать.

Подписи к фотографии однообразно сообщали, что «Шерил Энвей была прилежной ученицей, добрым товарищем, примерной дочерью». Вот, собственно, и все. Бездарная трата семнадцати лет жизни. Или это моя эгоистичная натура примеряет мирские ценности к вечной душе? Так и есть. Кто из нас достиг чего-нибудь к семнадцати? Жанна д'Арк? Анна Франк[3]? Ну, может, еще какие-нибудь певицы и актрисы. Очень хотелось бы узнать у Бога, почему выдающимися не становятся лет до двадцати? К чему столько ждать? Отчего не рождаться уже десятилетними, на следующий год не становиться двадцатилетними, и дело с концом? Что стоит родиться, сразу вскочить и побежать, как собака?

Кстати о собаках. У нас с Крисом был кокер-спаниель по кличке Стерлинг. Мы обожали Стерлинга, а Стерлинг обожал жвачку. На прогулках он только и делал, что выискивал жвачки на тротуарах. Это было очень уморительно. Вот только однажды, когда я училась в девятом классе, то, что он съел, оказалось не жвачкой, и через два часа Стерлинга не стало. Мы похоронили его в саду под кустом гамамелиса, и я поставила крест над могилой. После моего обращения в веру мать сняла крест. Позже я нашла его в сарае, между мешком с удобрениями и кучей черных пластиковых цветочных горшков, но так и не набралась смелости, чтобы попросить у матери объяснений.

Я не очень грущу по Стерлингу, ведь он сейчас в раю. В отличие от человека животные никогда не покидали Бога. Везет им!

Мой отец работает в ипотечном отделении Канадского государственного фонда, а мать — лаборант в больнице. Оба любят свою работу. Крис — обычный младший брат. (Правда, не такой наглый и надоедливый, как младшие братья у моих подруг.)

На Рождество мы подарили друг другу глупые свитера и потом, как бы в шутку, носили их. Так что «семья в некрасивых свитерах», из тех, что часто встречаются вам в магазинах.

Мы вполне уживались вместе, по крайней мере до недавнего времени. Мы негласно решили не придираться друг к другу и не приставать со своими проблемами. Однако не знаю. По-моему, эта отчужденность пошла нам во вред.


Милосердный Боже,

Я молюсь за души трех убийц, но не знаю, правильно ли это.


Мне всегда казалось, что, придя к вере, человек не только приобретает, но и теряет. Внешне он становится спокойным и уверенным; в его жизни появляется смысл. Пропадает, однако, интерес к необращенным. Глядя уверовавшему в глаза, кажется, будто перед тобой лошадь. Вроде человек жив, вроде дышит. А душой он больше не здесь. Он оставляет в мыслях наш бренный мир и уносится в царство вечной жизни. Произнеси я такое вслух, пастор Филдс, Ди или Лорен тут же набросились бы на меня. «Шерил, ты даже не представляешь, как только что согрешила! — воскликнула бы Ди. — Немедленно покайся».

Бывает какое-то лукавство, низость в жизни спасенных, нетерпимость, которая искажает их взгляд на слабых и заблудших. Они затыкают уши, когда надо слушать, осуждают, когда следует сострадать.

Редж, отец Джексона, постоянно твердил: «Люби то, что любит Бог, и противься тому, что противно Богу». На практике же это означало: «Люби то же, что и Редж; ненавидь тех же, кого и Редж». Не думаю, что Реджу удалось привить свои жизненные принципы Джейсону: мой друг слишком скромен и добр для такого корыстного девиза. А мне мать всегда говорила: «Молодость быстро проходит, Шерил, поверь. Правила игры меняются. И первым уходит то, что раньше казалось незыблемым».

Выйти замуж в Неваде в 19 году было просто. Прямо перед началом учебного года, в пятницу днем, мы с Джейсоном доехали на такси до аэропорта и взглянули на список отправляющихся рейсов. Самолет до Лас-Вегаса улетал через полтора часа. Поэтому мы быстро купили билеты за наличные, прошли через таможню, добрались до нужного выхода и сели в самолет. Никто даже не поинтересовался нашими документами. Неся с собой только спортивные сумки, мы чувствовали себя бандитами. Я впервые летела, и все вокруг казалось новым и загадочным: рассказ о правилах безопасности в полете; взлет, когда все внутри меня покатилось вниз; еда, которая своей безвкусностью подтверждала телевизионные шутки; завеса сигаретного дыма — видно, Лас-Вегас особенно привлекал курильщиков. Правда, дым тогда казался мне нежнейшими благовониями, и я мечтала, чтобы вся моя жизнь была так же полна новыми впечатлениями, как и этот полет. Вот это была бы жизнь!

Скромно одетые — Джейсон в рубашке с галстуком, я в платье эдакой примерной школьницы, — мы, наверное, смотрелись совсем детьми. Стюардесса спросила, зачем мы летим в Лас-Вегас, и мы ответили честно и прямо. Через десять минут капитан объявил о нас на весь салон и назвал номера наших мест. Пассажиры зааплодировали, а я густо покраснела. Только после этого мы все внезапно почувствовали себя членами одной большой семьи. На выходе из самолета мужчины хлопали Джейсона по спине, заливаясь басистым смехом, а одна женщина шепнула мне на ухо: «Учти, дорогая, всегда давай ему все, что он захочет. Даже после малейшего намека. Не важно: пеленаешь ли ты в этот момент ребенка или занимаешься по хозяйству. Как что захочет — сразу давай, и никаких разговоров. Иначе потеряешь его».

Снаружи температура поднималась до сорока градусов, и мы с Джейсоном впервые окунулись в настоящую жару. Горячий воздух обжигал легкие. Пока мы ехали на такси в «Сизерс-пэлас»[4], я смотрела из окна на пустыню — самую настоящую пустыню — и перебирала в голове библейские истории, происходившие на таких вот испепеленных просторах. Я бы пяти минут не продержалась на этом пекле. Поэтому и пыталась понять, как это библейские авторы прожили в таких условиях всю жизнь. Должно быть, раньше погода была другая. Или деревьев больше. Или рек. Боже правый, как тяжко жить в пустыне! На пути к «Стрипу»[5] я попросила водителя остановиться на минутку у пустовавшего участка. За бетонной оградой виднелись сдаваемые внаем здания, а на земле валялись мусор и змеиная чешуя. Я вышла из машины, и жаркий воздух будто подхватил меня и понес над острыми камнями и колючками. Вместо новизны от Лас-Вегаса веяло тысячелетней древностью. Джейсон вышел следом за мной, мы встали на колени и начали молиться. Время шло, голова кружилась. Потом водитель начал сигналить, мы вернулись в машину и направились в «Сизерс-пэлас».


Когда Ди уронила банку из-под яблочного сока — клац, — я поняла, что мы больше не жильцы. Мальчишки где-то в другом конце столовой выкрикивали бессвязные обрывки бессмысленных лозунгов, и тут — клац. С животным ужасом мы наблюдали, как головы убийц повернулись и глаза — точь-в-точь как у крокодилов в документальных фильмах о природе, — найдя источник звука, сфокусировались на нас. Ди взвизгнула.

— Так-так-так, — протянул Дункан Бойль, — неужели монашки из «Живой молодежи» снизошли к нам, грешным, в чистилище, в школу сорок четвертого округа?

Что-то в его интонации подсказало мне — при желании парень мог бы стать неплохим певцом. Я всегда чувствовала, может человек петь или нет.

В этот миг почему-то включилась противопожарная система и с потолка полилась вода. Мальчишки отвлеклись и перевели взгляд на потолок. Вода струями падала на столы, заливая пакеты с едой и стаканы с молоком; она шумела над нами, словно проливной дождь. Потом вода начала капать мне на руки и на ноги. От холода меня бросило в дрожь. Лорен тоже дрожала, и я прижала ее к себе, чувствуя, как стучат ее зубы. Раздались новые выстрелы — наверное, в нашу сторону — правда, в итоге Митчелл ван Вотерс разнес какую-то трубу сверху, и на нас обрушился настоящий водопад.

Снаружи послышался шум, и Дункан закричал: «Окна!» Они с Митчеллом начали стрелять по окнам. Потом Дункан спросил:

— Там чего, коп, что ли, бегает?

— А ты думал кто? — рявкнул Митчелл, разъяренный как лев. — Перезаряжай!

Вновь раздались механические звуки, и Митчелл выстрелил в оставшееся окно. Школа, как жемчужина, лежала в раковине из полицейских и снайперов. Время у палачей истекало.


Боже,

Если мы и так не рождаемся с верой, то почему же Ты делаешь, чтобы верить становилось все труднее и труднее? Неужели мы здесь, в скучном северном Ванкувере, так заплесневели, что без встряски нельзя было обойтись? Вокруг тысячи подобных мест. Почему же подобное должно было случиться здесь? И почему сейчас? Из-за этого в Тебя верить не только трудно, но и бесполезно. Разумно ли это?

Знаешь, Бог, я все пытаюсь представить себе, что пришлось пережить ребятам под столами, и от этого злюсь на Тебя все больше и больше. Поэтому учти…


Господи,

Во мне уже не осталось места молитвам. Я стою и стучусь в Твою дверь. Но, думаю, теперь уж в последний раз.


Господь Всевышний,

Я никогда не молился прежде, таким уж вырос, и вот я впервые стою и молюсь. Может, в этом действительно что-то есть, а может, я просто теряю время. Вот Ты мне и скажи. Пошли какой-нибудь знак. Сейчас Ты, наверное, только и слышишь: «Докажи, докажи, докажи». Потому что, в моем понимании, школьная бойня не в большей степени означает, что Тебя нет, чем то, что Ты есть. Конечно, если бы я захотел привлечь сторонников, то вряд ли бы устроил массовое убийство. Но ведь именно из-за него я стою сейчас и молюсь, не так ли?

Да, и просто к твоему сведению, сейчас, за молитвой, я в первый раз пробую спиртное: абрикосовый ликер, который я только что отлил из отцовской бутылки. На вкус как пенициллин. Однако мне нравится.


Я никому прежде не рассказывала о том, как во мне поселилась вера. Это произошло в одиннадцатом классе. Одним осенним утром, сидя во дворе между двумя кустами черники, которые чудом сохранились в городе, я зажмурилась, повернулась к солнцу, и вдруг — щелк — по векам разлилось тепло, а в нос ударил запах сухих еловых и кедровых веток. Ангелы с трубами не появились, да я их и не ждала. В это мгновение я почувствовала себя особенной. (Хотя, конечно, ничто так не лишает индивидуальности, как вера. Она нас всех… обобщает.)

А с другой-то стороны, насколько вообще уникальным может быть человек? Ну да, собственное имя, особые предки, образование, работа, болезни. Семья да друзья. И все. Так по крайней мере со мной. Что было в моей жизни? Школа, спорт, парочка летних работенок и членство в «Живой молодежи». Единственным исключительным событием оказалась смерть. Я роюсь в воспоминаниях, пытаясь найти хоть что-нибудь, отличающее меня от других, и не могу. Только все равно! Все равно это была я! Никто не видел мир таким, как я, не чувствовал так же, как я! Я была Шерил Энвей, и уже одно это должно чего-то стоить.

Даже после того, как я уверовала в Бога, меня продолжали терзать вопросы и сомнения. Почему, например, единственная цель верующего человека — попасть в рай, думала я, ведь это так эгоистично. Девчонки из нашей обеденной группы говорили про рай с такой же беспечностью, как про краски для волос. Вести святую жизнь в салоне темно-красного «фольксвагена» казалось мне невозможным. Джейсон как-то пошутил, что если внимательно читать «Откровение», то можно найти стих, где сказано: Ди Карсвелл, считающая калории в пакетике итальянского майонеза, — знак приближающегося конца света. И, несмотря на внешнюю религиозность, мы в любой момент могли впасть в тяжкий грех, обречь себя на вечную тьму. Поэтому, наверное, я всех и сторонилась: зная, как близки мы к пропасти, я просто не могла никому доверять.

Хотя нет, неправда, я доверяла Джейсону.

Когда в душу закрадывались сомнения, я пыталась искупить их, проповедуя всем подряд — чаще всего своим близким. А те, стоило им даже отдаленно почувствовать, что речь пойдет о религии, либо вежливо кивали, либо сразу старались смыться. Уж не знаю, о чем они говорили за моей спиной. Сейчас мне кажется, что сомнения стоит оставлять при себе. Произнесенные вслух, они обесцениваются, превращаясь всего лишь в набор слов, ничем не отличающийся от любого другого.

Думаю, что только войдя в прохладный холл «Сизерс-пэлас» в тот день обжигающих ветров и палящего солнца, я сполна поняла значение слова «пошлость».

В казино клубился синеватый сигаретный дым, воняло американским табаком и выпивкой. Густо накрашенная женщина с огромным бюстом, выряженная под центуриона, спросила, хотим ли мы что-нибудь выпить. И вот ведь странно: мы, даже не думая, заказали два джина с тоником — что это на нас тогда нашло? В мгновение ока появились заказы, но мы, оглушенные, стояли и смотрели на самых отчаянных игроков (а кто еще в августе приедет в самое сердце пустыни?), проходивших мимо под аккомпанемент гремящих и звенящих игровых автоматов. Я никогда прежде не видела столько душ на грани ужасного греха. (Лицемерка! Все мы балансируем на грани греха!)

Мы поднялись в номер — старую убогую комнатенку. Почему в таком шикарном месте держат столь убогие номера, выше моего понимания, однако Джейсон сказал — так специально устроено, чтобы посетители не засиживались, а поскорее спускались в казино.

Когда дверь закрылась, возникло странное ощущение. До этого наша поездка казалась не более чем экскурсией. Мы сели на край кровати. Джейсон спросил, хочу ли я все еще выйти за него, и я сказала, что да, хочу. И пока он переодевался в ванной, я через щель между стеной и дверью мельком увидела его голое тело.

Сидя на кровати, мы поняли — даже при включенном кондиционере наша одежда слишком тяжела для этого климата. Джейсон снял галстук, я вылезла из своего длинного, наглухо застегнутого платья (фасончик «не искуси») и надела блузку с юбкой — единственное, что взяла с собой. В таких костюмах люди обычно ходят на работу.

Раньше, чем мне бы хотелось, мы вышли из номера и предстали перед миром, будто направлялись в креветочный буфет («ешь, сколько хочешь, за 2 доллара 99 центов») или собирались забыться перед дешевыми игровыми автоматами в окружении пенсионеров. Спускаясь в лифте, мы быстро поцеловались, а потом опять пробрались через коридор, утопая в шуме и пошлости.

Снаружи солнце уже клонилось к закату. Нас подобрала насквозь прокуренная машина, прямо-таки пепельница на колесах. За рулем сидел толстяк, говоривший с акцентом Восточного побережья и ровно с одним волоском на лысом лбу, — ну вылитый Чарли Браун![6] Когда мы попросили отвезти нас в часовню, он аж хлопнул руками по рулю. Водила назвался Эваном и охотно согласился стать нашим свидетелем. Только тогда, впервые за день, я не просто почувствовала, что собираюсь выйти замуж. Я ощутила себя невестой.

Среди крохотных часовен мы пытались найти такую, где никогда не венчались бы «звезды». Можно подумать, они своей звездной атмосферой могли лишить святости лас-вегасскую свадьбу. О чем мы думали, ума не приложу. В конце концов Эван выбрал часовню за нас, прельщенный, вероятно, шампанским и блюдом с закусками, входившим в цену службы.

Дальше последовали формальности. Наши липовые документы ни у кого не вызвали подозрений. Светившее через цветные стекла солнце казалось сочным апельсином, лежащим на горизонте. А потом смуглый дядька в искусственных белых шелках провозгласил нас мужем и женой. Таким же тоном он мог бы предлагать нам и туристическую поездку куда-нибудь в тропики.

— Ну вот и обошлись без пары сотен родственников, — прокомментировал Джейсон у выхода из часовни.

У меня голова шла кругом.

— Гражданский брак, Джейсон. Что скажет твой отец?

Оставив Эвана наедине с закусками, мы вышли наружу, на раскаленный воздух, отравленный выхлопными газами, на дорогу, поросшую львиным зевом и усыпанную мусором. Только мы вдвоем, лилипуты на фоне казино, с мыслями о будущем, о зажигающихся в небе огнях (что это — звезды или фонари?) и о сексе.


Я надеялась, что стрельба по окнам и по разбрызгивателям на потолке надолго отвлечет внимание мальчишек. Но не тут-то было. Вместо этого они начали ссориться между собой. Митчелл яростно кричал, что Джереми тратит патроны впустую, вместо того чтобы «мочить этих жирных свиней, которые тебя за человека не считают, если ты не в их команде». Для подтверждения своих слов Митчелл выстрелил в другой конец столовой, в группку из сжавшихся учеников (похоже, из младшей спортивной группы, хотя я не вполне уверена; столы и стулья закрывали обзор). Я также не могу сказать, стрелял ли он в одну точку или из стороны в сторону. Помню только, как из комка переплетенных тел потекла кровь и, смешавшись с падающей сверху водой, заструилась по неровному линолеуму, за край торговых автоматов, которые с электрическим треском вдруг погасли. Раздались крики, потом стоны, и вновь наступила тишина.

— Мы знаем, что большинство из вас даже не поцарапаны, не держите нас за дураков, — крикнул Митчелл. — Дункан, может, проверим, кто там притворяется?

— Не знаю даже. А может, этому мягкозадому Джереми что-нибудь сделать?

Оба парня повернулись к Джереми, самому молчаливому из троицы убийц.

— Ну, ты чего? — спросил его Митчелл. — Решил податься к спортсменам? Смотри, станешь кумиром для наших монашек. Убийца с золотым сердцем.

— Молчал бы лучше, Митч, — ответил Джереми. — Думаешь, не вижу, что твои выстрелы бьют мимо цели? Ты и в окна палишь, потому что по ним нельзя промазать.

— Знаешь, что я думаю? — Голос Митчелла дрожал от гнева. — Я думаю, ты собрался на попятную. Так вот, теперь для этого уже слишком поздно.

— А если я и правда не хочу убивать?

— Смотри сюда! — крикнул Митчелл и выстрелил в дальний конец столовой, в мальчика по имени Клей. (Его шкафчик в раздевалке был на четыре дверцы левее моего.) — Вот, понял. Убивать — это кайф. Бросишь сейчас — будешь следующим.

— Все, с меня хватит!

— Не-ет, Джереми, уже поздно. Что скажешь, Дункан, какой у него счет?

— Четыре точных попадания, — прикинул Дункан, — и еще пять возможных.

— Ха! — Митч обернулся к Джереми. — И думаешь, после этого тебя пощадят?

— Довольно!

— Что это? — деланно удивился Митчелл. — Гитлер забрался в свой бункер?

— Называй как хочешь. — Джереми бросил ружье.

— Время умирать! — взревел Митчелл.


Это бесподобно — наконец-то стать мужем и женой. Все просьбы, отсрочки и неудовлетворенные желания того стоили. И не подумайте, что с вами говорит диктор из нравоучительного кино — нет, это мои слова. Я была собой. Мы — неделимым целым. Все было взаправду, все наполнено жизнью, и мое самое сокровенное воспоминание — ночь в номере на шестнадцатом этаже «Сизерс-пэлас» — только для нас двоих.

Той ночью мы и двух слов не сказали друг другу. Влажная, по-оленьи мягкая кожа Джейсона говорила лучше всяких слов. В шесть утра мы взяли такси в аэропорт. И в самолете тоже молчали. Только я чувствовала себя замужней. Удивительно приятное чувство. И поэтому я хранила молчание: пыталась разгадать природу этого нового чувства, понять, что стоит за ним: секс, да, несомненно, но также нечто еще.

Конечно, девчонки из нашей обеденной группы, а вскоре и вся «Живая молодежь», почувствовали — с нами что-то не так. Они нас больше не интересовали, и это было заметно. Однообразные исповеди за обеденной картошкой выглядели так скучно, хоть уши затыкай; спортивные аллюзии и призывы пастора Филдса к целомудрию стали так же нелепы для Джейсона. Мы знали, что у нас есть и чего мы хотим. И понимали, что хотим этого все больше и больше. А потом, мы еще не решили, как рассказать про брак нашим близким. Джейсон предлагал устроить званый обед в дорогом ресторане и там, между горячим и десертом, огласить нашу новость. Но я наотрез отказалась. Я не хотела, чтобы к нашей свадьбе отнеслись как к дешевой певичке, которая выскакивает из праздничного торта. Уж не знаю, думал ли Джейсон, что именно так поступают взрослые люди, или он просто хотел поразить всех, будто злой гений из детектива. Была у него склонность к показухе: в нашем гостиничном номере Джейсон не хотел ночью задергивать шторы, а потом в джинсовом магазине пытался протащить меня с собой в примерочную. Нет уж!

Так что мы действительно спорили по телефону перед тем, как я узнала о своей беременности. Джейсон обвинял меня в том, что я слишком тяну с оглашением нашей свадьбы, а я злилась на его… не знаю… пижонство, что ли.

Вот, пожалуй, и все, до чего я успела дожить. Я и мой ребенок. Вряд ли я чего-то упустила в рассказе, да и вряд ли стоит чего-то еще объяснять. Бог дал — Бог и взял. Меня никто не заменит. Да только без меня можно и обойтись. Мой час пробил.


Господи,

Во мне столько ненависти, что становится страшно. Есть ли слово для тех, кто желает еще и еще раз убить уже умерших? А мое сердце наполнено этим желанием. Помню, в прошлом году в саду мы с отцом подняли с травы кусок фанеры, которая провалялась там всю зиму. Под ней, пожирая друг дружку, кишели тысячи червей, многоножек, жуков и даже змея. То же самое творится сейчас в моем сердце, и насекомые ненависти час от часу становятся все чернее и чернее. Я хочу собственными руками задушить убийц и просто не верю, что это будет грехом.


Боже,

Сын рассказывал мне про кровь и воду, расплывающиеся по полу, покрывая его, словно краской. Про следы в крови от обуви тех, кто выбежал из столовой. И про тех, кто выползал или кого оттаскивали друзья. Есть что-то еще, о чем он молчит, и только священник об этом знает. Только, Боже, что может быть ужаснее? Прости меня, Боже, это не молитва…


Интересно, считали ли подружки, что Бог для меня — лишь предлог для встреч с Джейсоном, что я путаю религию и любовь? Может, и любви-то никакой между нами не было; может, то было всего лишь мимолетное увлечение, животная страсть, овладевающая каждым подростком?

Нет, послушай меня, практичная Шерил, раскладывающая все по полочкам даже после смерти. Я же еще при жизни ответила на этот вопрос. Я любила Джейсона. А к Богу испытывала что-то совсем другое. И вовсе я их не путала.


Митчелл целился в меня, а за окном выли сирены, рокотали вертолеты, в школьных коридорах трещали звонки, с потолка из пробитой трубы хлестала вода. К тому же Дункан подначивал Митча застрелить Джереми, и у меня возродилась надежда: кажется, я смогу выжить.

А потом Джереми сказал:

— Ну давай, Митчелл, пристрели меня. Мне уже все равно.

В голове у Митчелла что-то замкнуло: такого поворота событий он не ожидал. Убийца повернулся чуть влево, смерил нас взглядом, а потом поднял ружье и выстрелил мне в бок. Он и вправду плохо стрелял: при выстреле с пяти шагов смерть должна была бы наступить мгновенно. А мне было совсем не больно, честное слово, и я оставалась живой. Лорен — храни Господь ее душу — рванулась в сторону, оставив меня лежать на тетрадке, которую смыло водой со стола. Теперь я лучше видела все происходящее.

— Ну, красавчик, — обратился к Джереми Митчелл, — одной девкой для тебя будет меньше.

А Джереми простонал:

— Боже мой! Я каюсь во всех своих грехах. Прости меня за то, что я совершил.

— Что? — в один голос взвизгнули Митчелл и Дункан и, направив на Джереми ружья, открыли огонь, которого бы хватило, чтобы убить парня несколько раз. А потом от дверей столовой раздался голос Джейсона. Он прокричал что-то вроде:

— А ну, бросай оружие! Сейчас же!

— Да ты рехнулся, — удивился Митчелл.

— Ничуть!

Митчелл выстрелил в Джейсона и промахнулся. А затем я увидела, как что-то серое, похожее на кусок глины с наших уроков лепки, пролетело через столовую и врезалось Митчеллу в висок с такой силой, что его голова прогнулась.

Тут мальчики из фотокружка подняли свой стол и, прикрываясь им будто щитом, помчались на Дункана Бойля. На столе все еще оставались бумажные пакеты и стаканы, приклеенные к нему кровью. Мальчики врезались в Дункана и припечатали его к стенке. Я видела, как ружье выпало из рук убийцы, как он упал и на него кинули стол, а потом вскочили сверху и, громко крича, начали прыгать вверх и вниз на столешнице, словно давили виноград. К ним присоединились другие ребята, и стол превратился в плаху, а дети, мальчики и девочки, которые только пятнадцать минут назад мирно ели бутерброды с арахисовым маслом и апельсины, — в кровожадных дикарей. Из-под стола показалась кровь Дункана.

Лорен крикнула, что мы здесь, и Джейсон тут же подбежал к нам, отбросив стол, как ураган, срывающий крыши старых домов. Он что-то говорил мне, но я уже не разбирала слов. Он пытался поднять меня, голова не держалась, а я видела только противоположный конец столовой, где одни дети убивали другого ребенка. А потом все исчезло.


Признать Бога означает полностью смириться с людскими страданиями. И, думаю, я приняла Бога и полностью приняла человеческую скорбь, хотя до событий в столовой ее было не так-то много в моей жизни. Кому-то мои слова покажутся наивным лепетом девочки-подростка. Только там, в столовой, было все: и Бог, и скорбь, и смирение.

Теперь же я не жива и не мертва, не сплю и не бодрствую, готовясь к переходу в Иной Мир. А мой Джейсон остается там, среди живых.

Милый Джейсон. В глубине души он знает, что, где бы я ни оказалась, я буду присматривать за ним. А еще, думаю, теперь он понял то, с чего я начала свой рассказ: хоть на небе ярко светит солнце, а детские личики до боли милы и наивны, с воздухом, которым мы дышим, с водой, которую пьем, и с пищей, которую едим, в нас неизбежно закрадывается чернота этого мира.

Часть вторая 1999: Джейсон

Вы не найдете меня на фотографиях, снятых газетчиками вскоре после кровопролития. Вы знаете, о чем я: о тех снимках, где дети фломастерами пишут стихи на гробе Шерил, вместе собираются на молитву на скользком полу спортивного зала или молятся ранним утром за общим завтраком, в то время как стоящие позади них грустные мужчины в костюмах и галстуках мечтают о вкусном обеде. Меня там нет. А если бы и был, то уж точно б не молился.

Я хочу, чтобы вы это поняли с самого начала.

Только час назад я, маленький добропорядочный гражданин огромной страны, занял очередь в филиале банка «Торонто Доминион», что в нашем северном Ванкувере, собираясь перевести на свой счет деньги с чека моего толстопузого босса Леса, а потом прогулять остаток рабочего дня. Но, запустив руку в карман, я вместо чека вытащил приглашение на поминки по брату, и меня словно окатило ледяной водой. Я сложил приглашение, сунул его обратно и начал заполнять банковский бланк. Взглянул на настенный календарь — 19 августа 1999 года — и, была не была, исписал все свободное место на бланке нулями, так что получилось «19 августа 0000001999 года». Даже двоечнику по математике, вроде меня, было бы ясно — такая запись означает то же самое, что и просто 1999 год.

Когда я дал чек с бланком кассиру по имени Дин, он вытаращил глаза и посмотрел на меня с таким ужасом, будто я собрался его ограбить.

— Сэр, — сказал он, — вы неправильно написали дату.

— Отчего ж неправильно? — спросил я.

— Там лишние нули.

Темно-синяя рубашка Дина резала мне глаза.

— Объяснитесь, пожалуйста, — попросил я.

— Сэр, сейчас тысяча девятьсот девяносто девятый год, а не ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль тысяча девятьсот девяносто девятый.

— Это одно и то же.

— Не совсем, сэр.

— Позовите, пожалуйста, управляющего.

Пришла Кейси, женщина примерно моих лет. (У нее каменное лицо человека, привыкшего приносить дурные вести и готового продолжать свою работу до гробовой доски.) Она вполголоса перекинулась несколькими словами с Дином, после чего обратилась ко мне:

— Мистер Клосен, могу я узнать, почему вы написали такую странную дату?

Я стоял на своем:

— Нули перед числом не меняют его значения.

— Математически это верно.

— Послушайте, я всегда ненавидел математику, и вы, наверное, тоже…

— Мне очень нравилась математика, мистер Клосен.

Кейси была на взводе, но и я не собирался отступать. Я пришел в банк без малейшей мысли об этих нулях. Они возникли сами собой. Только раз уж возникли, приходится их защищать.

— Бог с ней, с математикой, — сказал я. — Может, эти нули действительно нечто означают. Может, они говорят, что через миллиард лет — а ведь когда-то пройдет миллиард лет — от нас останется всего лишь прах. Даже не прах — молекулы!

Тишина.

— Представьте, сколько миллиардов лет впереди, — воодушевленно продолжал я. — Миллиарды лет, которых нам никогда не увидеть.

— Мистер Клосен, — наконец произнесла Кейси, — если это какая-то шутка, то я готова понять ее мрачный юмор. Однако этот бланк не удовлетворяет требованиям к официальной банковской документации.

Тишина.

— Неужели он не наталкивает вас на размышления? — настаивал я. — Не заставляет думать?

— О чем еще думать?

— О том, что произойдет с нами после смерти.

Зря я это сказал. Дин с Кейси переглянулись, и сразу стало ясно, что они все про меня знали. Про меня, про Шерил, про 19 год и про мою дурную славу полупомешанного. Бедняга, он так и не справился с этим потрясением… Сколько можно считать меня ненормальным?! Спокойным голосом, хотя внутри все бурлило от злости, я сказал:

— Я хотел бы снять все деньги и закрыть счет.

Они отреагировали так, будто я попросил разменять двадцатку.

— Разумеется, — холодно ответила Кейси. — Дин, закройте, пожалуйста, счет мистера Клосена.

— И все? — удивился я. — Просто «Дин, закройте, пожалуйста, счет мистера Клосена»? Ни вопросов, ни уговоров?

Кейси посмотрела на меня:

— Мистер Клосен, у меня две дочери, и мне хватает мыслей о том, как протянуть следующий месяц. А тут приходите вы и спрашиваете, что случится в миллиард одна тысяча девятьсот девяносто девятом году. Думаю, вам следует найти более подходящих собеседников. Поймите правильно, мистер Клосен, я не пытаюсь от вас избавиться. Просто у меня тоже есть проблемы.

Глядя на ее левую руку без обручального кольца, я спросил:

— Можно пригласить вас на обед?

— Что?

— Тогда на ужин.

— Нет! — Быстрый взгляд на длинную очередь, увлеченно следящую за нашим разговором. — Дин, пожалуйста, приступайте. Мистер Клосен, мне пора идти.

Гнев утих, осталось только желание уйти. Чтобы отлучить меня от банка, Дину хватило пяти минут, и теперь я стоял на тротуаре, курил самокрутку, а по карманам штанов, поверх которых свисали незаправленные края рубашки, было распихано пять тысяч двести десять долларов. Я решил покинуть тихий, законопослушный северный Ванкувер и направиться к океану, в западный Ванкувер. На пересечении Семнадцатой и Беллевю я зашел открыть счет в отделении Канадского имперского торгового банка и, увидев позади кассиров сейф, поинтересовался — можно ли снять в нем камеру. Ее оформили мгновенно. Сюда я положу свои записи, когда совсем их закончу. И вот еще что я сделаю: адресую-ка эти записи вам, племяшки. Так что, если меня даже переедет автобус, вы все равно получите их 30 мая 2019 года, на свой двадцать первый день рождения. А если я доживу до этого дня, то передам все самостоятельно. Но пока пусть мои воспоминания полежат здесь. Так вернее.

К слову сказать, эти первые страницы я пишу в кабине своего грузовичка, припаркованного на Белевю, недалеко от Эмблсайдского пляжа и пристани, где носятся на роликах шальные дети, а вьетнамцы ловят крабов, напичканных кишечной палочкой. Пишу на обратной стороне розовых квитанций, которые вручил мне Лес. Воздух теплеет — ах, как приятно ветер щекочет лицо, — и я чувствую себя (прямо как в рекламе нового внедорожника) совершенно свободным. С чего бы начать?

Пожалуй, с того, что я был женат на Шерил Энвей. Об этом никто не знает, кроме меня — и теперь вот вас. Сущее безумие, ей-богу. В те годы я был семнадцатилетним, изголодавшимся по сексу юнцом, смущенным навязанными мне религиозными идеями о том, что плотская любовь возможна только между мужем и женой, только для воспроизведения потомства, и даже тогда — только в пижаме (видимо, чтобы совсем лишить себя удовольствия). Когда я предложил Шерил сбежать в Лас-Вегас и там обвенчаться, то и представить себе не мог, что она согласится. Мой план возник после фильма про азартные игры, который нам показывали на математике, — предполагается, что так можно заинтересовать школьников статистикой. (О чем учителя только думают?!)

Да, а мы-то о чем думали? Свадьба?! В Лас-Вегасе?!!

И вот мы слетали туда на выходных. Такие желторотые, такие наивные, будто и не люди вовсе. Будто цыплята. Или даже нет, эмбрионы.

Как крохотные эмбриончики мы ехали от аэропорта к «Сизерс-пэлас», и я все поражался сухому и жаркому воздуху. Как давно это было: кажется, миллиард лет прошло…

Вечером по фальшивым документам мы обвенчались. В свидетели нам достался неряха шофер, который возил нас по «Стрипу». В течение следующих полутора месяцев школа перестала для меня существовать, спорт стал досадным недоразумением, друзья позабылись. Только Шерил имела значение, и поскольку мы держали нашу свадьбу в секрете, постоянно оставалось острое, дразнящее чувство чего-то запретного — куда приятнее, чем если бы мы повременили со свадьбой и поступили бы как разумные люди.

После Вегаса начались проблемы. Чокнутые моралисты из «Живой молодежи», религиозной организации, в которой числились мы с Шерил, неделями следили за нами — не исключено, что с подачи моего братца Кента. Когда я перешел в последний класс, Кент учился на втором курсе в Университете Альберты, но продолжал руководить организацией.

Мне так и слышатся его телефонные вопросы здешним «молодежникам»:

«Горел ли у них свет?»

«Когда он погас?»

«В каких комнатах?»

«А пиццу они заказывали?»

«В котором часу они вышли из дома?»

«Вместе или порознь?»

Как будто мы их не видели! Впрочем, они были такими же цыплятами, что и мы. Семнадцать лет — это ерунда. В семнадцать ты все еще в утробе матери.


Что скажет женщина о тридцатилетнем мужчине, который в три тридцать семь рабочего дня сидит в кабине пикапа лицом к Тихому океану и увлеченно пишет что-то на обратной стороне розовых квитанций? Такой мужчина — загадка. Может, у него есть работа, а может, и нет. Рядом с ним сидит собака: это хороший знак; значит, он способен на дружбу. Дальше пол собаки: если кобель, это хуже — такой мужчина, наверное, сам как пес в стае; если сучка, то лучше. Правда, если мужчине за тридцать, плоха любая собака — значит, он больше не доверяет людям. И вообще, над собаковладельцем моего возраста придется изрядно потрудиться…

Потом щетина: это признак возможного пьянства. Но если мужчина сидит за рулем пикапа, он не совсем еще спился, так что смотри, дорогая, то ли еще будет. И что может писать мужчина, сидя лицом к океану в три тридцать семь пополудни? Может, стихи, а может — письмо, где он просит прощения. Только если он пишет живые слова, а не бизнес-план или другую рабочую гадость, в нем должны шевелиться чувства. А раз так, не исключено, что у него даже есть душа.

Может, в порыве великодушия вы скажете, что душа есть у всякого? У меня — как ни хочется полностью избавиться от отцовских догматов — душа точно наличествует. Я бы с радостью сказал, что ее нет, однако это неправда. Я ее чувствую: она, как маленький уголек, тлеет где-то глубоко в животе.

И все-таки, я уверен, иногда люди рождаются без души. Отец считает так же; пожалуй, единственный вопрос, где наши мнения сходятся. Не знаю, как их назвать: отцовское «чудовище» близко, хоть и не совсем подходит. Впрочем, это не важно; главное, так бывает.

Ну да хватит о чудовищах. Даже без семи пядей во лбу можно уверенно сказать — у того, кто днем пишет нечто перед океаном в Западном Ванкувере, неприятности. Если я чего-то и узнал за свои неполные двадцать девять лет жизни, так это простую вещь — две трети мыслей каждого встречного заняты неприятностями. Есть у меня такой дар (хотя «дар» — вряд ли верное слово): могу взглянуть на вас, на него, на нее — да на кого угодно — и сказать, что вас гложет, что не дает сомкнуть глаз по ночам. Деньги, зависть, работа, злые дети или, может, чья-то смерть. Смерть, эта вечная актриса в разных масках; только и ждет, чтобы выпрыгнуть на сцену. Даже поразительно — как мало несчастий преследует род человеческий.

Ррр-гав! Джойс, белый лабрадор, моя преданная собака, вскочила с места. Что случилось, девочка? Ага, случился бордер-колли с резиновым мячиком в зубах. Броди, лучший приятель Джойс. «Хватит скрипеть пером, хозяин», — укоризненно смотрит она на меня.

Часом позже.

Бог — это представление человека о том, что ему неподвластно. Это мое, обывательское определение. Только оно, по-моему, не хуже других. А мне необходимо…

Подождите: Джойс, забравшись на скамейку, вконец разгрызла теннисный мячик и явно удивляется: чего это мы — находимся в двух шагах от пляжа и все еще не кидаем в воду палок? У нее нескончаемый запас энергии.

Потерпи, Джойс, не торопи папу. Папа — ничтожество с насквозь пропитой печенью; папа расстраивается, понимая, какой посредственностью оказался в жизни. И не смотри так, пожалуйста: твои влажные глаза, будто острый нож, пронзают мне сердце. Я все-таки еще чуть-чуть попишу.

Как видите, я разговариваю с собаками. И не только с ними, а вообще со всеми животными. Животные гораздо человечнее людей; я это понял еще до школьного кровопролития. Меня все считали почти немым. Даже Шерил. Эх, почему я не собака? С какой радостью я стал бы животным — любым, пусть даже жуком. Лишь бы не быть человеком.

Джойс, кстати, должна была стать собакой-поводырем, но ее не взяли: сказали, ростом не вышла. Было б возможно переселение душ, я бы предпочел в следующей жизни воплотиться в собаку-поводыря. Благороднее профессии не найти. Джойс вошла в мою жизнь около года назад. Я впервые увидел ее, четырехмесячного щенка, у старухи заводчицы с Боуэн-Айленда, для которой строил «кухню ее мечты». Старушка надеялась соблазнить новой кухней свою филиппинскую горничную и упросить ее не перебираться в другой город. Джойс оставалась последней из помета — самый серьезный и грустный щенок на свете. Днем она устраивалась спать в моей кожаной куртке, а в перерывах заползала греться мне в подмышки. Старуха заводчица посмотрела на это и через несколько недель сказала: «Послушай-ка, да у вас любовь!» Я прежде над этим как-то не задумывался, а вот стоило ей произнести эти слова, как стало очевидно: она права. «Знаешь что, — сказала она, — я думаю, вы просто созданы друг для друга. Поставь мне двойные окна в гостиной на выходных — и можешь ее забирать». Конечно же, я сменил окна… Еще чуть позже.

Мы вернулись в машину, и я опять разглядываю приглашение на поминки по Кенту.


Ровно год назад раздался звонок от Барб, вашей матери, которая в 1995 году, к всеобщей радости, вышла за моего праведного братца. Я возвращался с ремонта в доме одного гонконгца. Было около шести, и я прикидывал, в какой бы бар податься, когда зазвонил сотовый телефон. Сейчас вам, наверное, не понять, но в девяносто восьмом году мобильники были мало того, что дорогущими — доллар за минуту разговора, — так еще громоздкими и неудобными.

— Джейсон, это Барб.

— Барб? Как жизнь?

— Джейсон, ты за рулем?

— Да. Давай поговорим позже.

— Останови машину.

— Что?

— Что слышал.

— Барб, послушай, может, ты…

— Черт тебя дери, Джейсон, да останови ты гребаную машину!

— Слушаюсь, Ева Браун, — буркнул я и свернул на обочину перед выездом на Вествью-драйв. Ваша мать всегда любила контролировать ситуацию.

— Ну, остановился? — проверила она.

— Да.

— Поставил на нейтральную передачу?

— Барб, тебе что, больше заняться нечем, кроме как мужиками на расстоянии управлять?

— У меня плохие новости.

— Ну, что там?

— Кент погиб.

Я до сих пор помню трех ласточек, которые носились в волнах горячего воздуха, идущих от асфальта. И помню свой глухой голос:

— Как это случилось?

— Полицейские говорят, он не мучился. Ни предупреждения, ни боли, ни страха. Только его больше нет.


Попробую зайти с другой стороны. В день кровопролития Шерил опоздала в школу. Накануне вечером мы ругались по телефону, и когда, во время химии, я увидел, как ее машина подъехала к школьной стоянке, я встал и, даже не спросив разрешения, вышел из класса. Мы встретились у ее шкафчика и продолжили разговор о том, что пора уже рассказать всем о нашей свадьбе. Резкий разговор. Те, кто нас видел, скажут потом, что мы кричали друг на друга.

Мы договорились встретиться в полдень в столовой. Остаток утра уже не имел для меня значения. Позже, когда началось следствие, школьники и преподаватели в один голос утверждали, что я выглядел: а) озабоченным, б) рассеянным и в) будто бы что-то замышляющим.

Когда раздался звонок на обед, я сидел на уроке биологии, глухой к словам учителя. Глухой, потому что, открыв для себя секс, больше не мог ни на чем сосредоточиться.

Кабинет биологии был дальше всех от столовой: тремя этажами ниже в противоположном конце здания. По пути я остановился у своего шкафчика, бросил туда книги, словно ненужный мусор, и хотел было идти дальше, как меня вдруг поймал за руку Мэтт Гурский, модник из «Живой молодежи».

— Джейсон, нужно поговорить.

— О чем, Мэтт? Мне сейчас некогда, я спешу.

— Некогда обсудить судьбу своей бессмертной души?

Я смерил его взглядом:

— Даю тебе ровно шестьдесят секунд. Время пошло.

Он пригладил безупречно уложенные волосы.

— Мне не нравится, как ты со мной…

— …Пятьдесят три, пятьдесят две, пятьдесят одна…

— Хорошо. Что происходит между тобой и Шерил?

— Происходит?

— Да. Мы знаем, что вы занимаетесь, то есть занимались…

— Чем занимались?

— Сам знаешь. Этим.

— Этим?

— Перестань отнекиваться. Мы сами все видели.

Я вообще-то крепкий парень. И уже тогда был неслабым. Схватив Мэтта левой рукой за горло, я оторвал его от пола и стукнул головой о дверцу шкафчика.

— Послушай, ты, жалкий, назойливый таракан… — Я бросил его на пол и навалился сверху, намертво прижав коленями к полу. — Если ты посмеешь еще раз хотя бы подумать, что ты или другие бесполые члены твоей шпионской команды могут навязывать мне свою пустую мораль, — удар в лицо, — я приду ночью к твоему дому, разобью трубой окно в твоей спальне и этой же самой трубой раскрою твое самодовольное свиное рыло. Надеюсь, я понятно выразился? — спросил я, поднявшись, и пошел к столовой.

Я взбирался по лестнице, но не чувствовал под ногами ступенек, как будто шел по багажной ленте в аэропорту.

Я добрался, наверное, до середины второго этажа, когда услышал звуки, которые принял вначале за взрывы хлопушек. Ничего удивительного: на носу Хэллоуин. Потом мимо меня пробежали двое десятиклассников, а за ними — уже целая толпа толкающих друг друга школьников. Одна знакомая девочка, Трейси, которая с восемьдесят первого года развозила газеты по моей улице, крикнула, что трое парней в столовой расстреливают ребят. Она побежала дальше, а у меня перед глазами встали кадры из фильма «Гибель „Посейдона“» — лица героев, когда они поняли, что лайнер переворачивается; разбитые бутылки из-под шампанского; ледяные фигурки лебедей; люди, падающие в холодную воду…

Включилась пожарная тревога.

Расталкивая толпу, я рванулся по лестничному пролету. Походя я оцарапал руку о шершавую стену, расписанную в веселые тона какого-то отдаленного райского уголка. Звон пожарной сигнализации долбил по голове.

На последней ступеньке стояли учитель английского мистер Крогер и заместитель директора мисс Гармон. Оба беспомощно озирались: педагогический опыт не помогает, когда школьников начинают расстреливать.

— Туда нельзя, — перегородил мне дорогу мистер Крогер, едва я попытался проскользнуть между ними. Тем временем из коридора, ведущего к столовой, доносились страшные звуки выстрелов. — Иди вниз, Джейсон.

Из разбрызгивателей сверху полилась вода — словно самый настоящий дождь.

— Там же Шерил!

— Вниз! Сейчас же!

Я схватил учителя за руку и попытался оттолкнуть, однако не рассчитал силу: он потерял равновесие и покатился вниз по лестнице. (Боже, звук такой, будто со шкафа упала коробка со старым хламом.)

Стрельба продолжалась. Я помчался к столовой, добежал до вестибюля. Пол здесь был усыпан детскими телами, точно тыквами наутро после Хэллоуина. Я перешел на шаг. По единственному уцелевшему стеклу на дверях вестибюля струилась вода, в которой играл свет, отражавшийся от выставленных на полках призов и наград. Мимо пробежала Лори Кемпер, участница драмкружка. Одна ее рука была залита чем-то багровым и странно болталась. Другим детям повезло меньше: изуродованное тело Лейлы Уорнер лежало у стены. Выбежали еще два окровавленных ученика, а один парень (помню только его имя: Дерек), беспомощно барахтавшийся в кровавом ручейке, прохрипел:

— Не ходи туда!

— Господи, Дерек! — Я поднял его и оттащил к лестнице.

Бегом вернувшись в вестибюль, я разглядел через стеклянные двери столовой троих парней в камуфляже — известных всей школе тупиц. Двое из них выясняли отношения, грозя друг другу ружьями, а третий, с карабином, наблюдал за ссорой в сторонке. Ребята лежали под столами. Может, они переговаривались, может, нет — за звоном сигнализации, воем сирен и ревом вертолетов ничего было не разобрать. А вот в вестибюле, я помню, стояла удивительная тишина, несмотря на весь этот шум. Такую тишину и покой ощущаешь в загородном домике, когда за окном бушует метель.

Я попытался мыслить логически. «Они вооружены, — сказал я себе. — Что толку идти на ружья с голыми руками?» Огляделся в поисках чего-нибудь — достаточно тяжелого, чтобы можно было убить. Долго искать не пришлось. Снаружи, за разбитым окном, стояли кадки с деревьями, а в них, защищая землю от окурков, была насыпана речная галька. Я вылез в окно. Школу оцепили полицейские с ружьями, понаехали машины «скорой помощи», какая-то женщина держала в руках громкоговоритель. За полицейскими машинами столпились школьники: только ноги виднелись между колес. Схватив самый большой камень, размером с кокосовый орех, а весом — с хорошую гантель, я бросился назад. Убийц осталось двое: третий, раскинув руки, замер на полу.

— Бросай оружие! Сейчас же! — крикнул я тому, кто склонился над мертвым товарищем.

— Что? — поднял он голову. — Да ты рехнулся!

Убийца выстрелил и промазал. Я же, позабыв про все вокруг, оценивал расстояние между нами, вес камня, силу моих мышц. Время будто замерло. А потом — раз, два, три, эх! — я совершил лучший в жизни бросок, и мерзавец рухнул как подкошенный. Умер мгновенно, сказали позже. И поделом!

И тут я увидел Шерил. И всю сцену побоища: мертвых, раненых, лужи крови. Я опустился под стол, взял Шерил на руки, прижал к себе. Я повторял ее имя снова и снова… Но она лишь на какое-то мгновение встретилась со мной глазами, а потом ее голова запрокинулась, и Шерил могла видеть только, как третьего убийцу придавили длинным тяжелым столом. Ребята отталкивали друг друга, борясь за право вскарабкаться на стол, как немцы, крушившие Берлинскую стену в восемьдесят девятом, а потом начали прыгать, ломая кости палача, будто рождественские орехи. Раз, два, ТРИ — законы внешнего мира уже не сдерживали их — раз, два, ТРИ! С каждым новым прыжком стол приближался к полу, пока наконец от человеческого тела не осталось буквально мокрое место. Они прыгали, а я обнимал Шерил и смотрел.

Несколько минут спустя.

Полуголый, я сижу на гладком бревне, которое волны когда-то оторвали от плавучего заграждения и выбросили на берег. Воздух пахнет мидиями. Джойс и Броди носятся по воде за невозмутимыми чайками. Пока собаки увлечены игрой, я пишу дальше.

Расскажу-ка я об одном из своих первых воспоминаний, повлиявшем на всю мою последующую жизнь. Тогда мой отец, Редж, заставил меня встать на колени в гостиной и покаяться перед Богом. Я смотрел по телевизору празднование двухсотлетия США (выходит, стояло лето семьдесят шестого и мне было всего пять лет), стал щелкать каналами и секундой дольше задержался на том, где светловолосая «искусительница» в дешевых бриллиантах разыгрывала холодильник. Редж, уловив в передаче лишь ему ведомую греховность, подскочил, выключил телевизор, а потом заставил меня помолиться за мою будущую жену, «которая, может быть, еще не появилась на свет». Я не мог представить себе жену и спросил, как она будет выглядеть. В ответ Редж рывком поставил меня на ноги и отлупил до полусмерти. Потом он сел в машину и укатил — возможно, в мужской религиозный клуб, куда частенько наведывался, — а мама, дождавшись, пока его машина скроется из виду, сказала: «Знаешь, сынок, в следующий раз просто представь себе ангела».

С тех пор всякий раз, когда я смотрел на девочку, то думал — не о ней ли я молился? (А ведь моя жена могла еще и не родиться, так что животы беременных тоже считались.) И лишь в девятом классе, увидев Шерил, я понял — вот та, кому предназначалась моя молитва. Такое сразу чувствуешь. Ее приход к вере — еще одно тому подтверждение.

Сидя здесь, на бревне, я ощущаю на себе любопытные женские взгляды, эти радары, разыскивающие родственную душу. Когда-то и я искал свою суженую… В рабочий день на пляжах собираются молодые мамаши, измотанные непослушными от сладостей и жаркого солнца детьми. Гуляют тут и девочки-подростки, однако их радары не пеленгуют мужчин, которым давно за двадцать. О, счастье! О, горе!

Я чувствую женские взгляды, как чувствовал бы голод: вроде бы знаешь, что хочешь есть, а попросит кто объяснить, откуда ты это знаешь, — и не получается. Кажется, будто женские мысли проходят через меня, словно лучи. Нет, глупо как-то звучит… Может, и не существует никаких лучей. Может, это просто моя страсть. Да, очень даже может быть…

С моего места виден киоск, где продают чипсы, гамбургеры, мороженое. Когда-то здесь работала Шерил. Помню, ей это страшно нравилось: поблизости не было никого из «Живой молодежи». Как я ее понимаю…

Если б мы встретились до школьной трагедии, вы бы, наверное, приняли меня за ходячую кладовую диких идей и предрассудков моего отца. Хотя вряд ли бы мы с вами разговорились — болтать зазря я не люблю. В любом случае вы бы решили, что перед вами самый обыкновенный школьник. И были бы правы. Я отличался от сверстников только тем, что был женат. И все.

С такими отцом и братом, как у меня, неудивительно попасть в «Живую молодежь». Поодиночке ее члены, может, и ничего. А вот вместе они теряли рассудок. Глядя на них, у меня пропадала всякая охота разговаривать.

Отец радовался, как ребенок, что Кент стал большой шишкой в «Молодежи», и за обедом обожал слушать его нудные рассказы о том, как растет организация, кто проповедует на улицах и сколько денег им пожертвовали на этот раз. Если они когда-нибудь и спорили, то только по мелочам. Должна ли, например, вода в ритуальном бассейне быть теплой, как кровь, или холодной, как лед, чтобы надо было превозмогать себя, когда в нее заходишь? Ответ: ледяной, конечно. Зачем доставлять себе лишнее удовольствие?

Те несколько обедов, на которые мы приглашали Шерил, прошли на удивление спокойно. Я все опасался, что Редж усмотрит в ней ведьму, но, к счастью, они неплохо поладили — наверное, потому, что Шерил умела слушать и не перебивала отца. Возможно, Шерил даже стала для Реджа образцом девушки, на которой ему самому стоило когда-то жениться, — глубоко верующая, которую не пришлось бы мучить и гнуть под себя всю жизнь, как мою мать.

После свадьбы мы лишь однажды отобедали вместе, а потом Кент уехал учиться в Альберту. К тому времени мой братец и его извращенцы «молодежники» уже начали шпионить за нами, однако я так и не знаю — рассказал ли Кент отцу про нас с Шерил. Подозреваю, что если и разболтал, то не со зла. Наши с Шерил отношения оказались бы в его рассказе месте на четырнадцатом — между, скажем, причитаниями о нехватке стульев для зала и изложением восторженного письма какого-нибудь голодранца из Дар-эс-Салама, который получает по пять долларов в месяц от семьи Клосенов.

На том последнем обеде отец общался со мной и Шерил как с детьми, а не взрослыми. Знал бы он, что мы женаты, то вел бы себя иначе, не столь высокомерно. После обеда я понял, что пора огласить нашу свадьбу. Я хотел пригласить всех в ресторан. А Шерил считала, что достаточно сделать пару звонков — и все.


Я дома. Джойс свернулась в мокрый комок и храпит у окна. Квартира у меня маленькая, настоящая конура, но Джойс не возражает. Видимо, для собаки грязная квартира куда приятнее, чем отдраенная до блеска. Неужели я развел грязь, чтобы отпугнуть окружающих? Нет, грязь — маленькая месть Реджу, свихнувшемуся на чистоте и опрятности. «Чистое жилище — услада для очей Господних…» Тьфу! Отец — единственный, кого я привел бы к себе на квартиру — просто чтобы насладиться ужасом в его глазах. Но с другой стороны, я поклялся, что Редж никогда не войдет в мой дом.

Автоответчик показывает, что мне успели позвонить аж семь раз — экая популярность! Однако я знаю; трезвонят, напоминая про поминки. Интересуются, приду ли я на них, покажусь ли? Ну отчего бы и не прийти? Пусть я неудачник, но списывать меня со счетов рано… Пока…

Конечно, надо бы надеть что-нибудь чистое. Только уже слишком поздно тащить рубашки в прачечную… Поэтому придется найти одну поприличнее и погладить ее. Хотя глупость, конечно, — грязь навсегда впитается в ткань. Сейчас пойду за рубашкой, отыщу утюг — под какой же из всех этих куч дерьма он лежит? — налью в него воду, расчищу место на полу для гладильной доски… Нет, лучше пока еще попишу.

…Про события в школе…

После того, как обезоружили последнего убийцу, дети не сразу стали выбегать из столовой. Даже тем, кто лежал у самой двери, понадобилось время, чтобы связать в уме затишье и свободу. Поднявшись, они поначалу стояли и смотрели на мертвых палачей, словно не веря глазам. Трещали звонки, с потолка лилась вода, а дети, мокрые, окровавленные, все стояли и смотрели…

Я буквально приклеился к Шерил. Когда я попытался пошевелить руками, то раздался отвратительный чавкающий звук — ведь я весь был залит ее кровью. Подружки Шерил уже убежали. Истерички! После того, как дети начали наконец выходить из столовой, появились всевозможные блюстители порядка: полицейские, снайперы, спецназовцы в масках, пожарные, санитары. И что они раньше делали?! Они все суетились, что-то фотографировали, перегораживали вход в столовую и кричали, чтобы выключили эти чертовы разбрызгиватели, которые «мало того, что поливают всех ледяной водой, так еще и смывают улики с места преступления»! Не знаю, правда, когда все же отключили противопожарную систему: в момент моего ухода она работала, а после в школу я не вернулся…

— Вставай, сынок!

Это сказал полицейский с густыми усами, которые, кажется, отпускает каждый, получивший значок. Второй полицейский, взглянув на меня, сказал:

— Тот самый парень.

Так я на время стал «тем самым парнем».

Здесь отвлекусь на минуту и опишу, что чувствуешь, когда держишь умирающего человека в руках. Во-первых, удивляет, как быстро он холодеет. Во-вторых, ждешь, что он вот-вот оживет и откроет глаза. Поэтому, прижимая к себе Шерил, я все никак не мог поверить, что ее больше нет. И, естественно, в тот миг, когда страж порядка, доказавший свою бесполезность, приказал отпустить мою жену, которая должна была сейчас посмотреть на меня, я сказал одно:

— Идите к черту!

— Нет, сынок, правда, вставай.

— Говорю же, отстаньте!

— Какие-то проблемы, Джон? — спросил второй коп.

— Погоди, Пит, не видишь разве — он…

— Он искажает картину преступления — это я вижу! Эй, вставай, тебе говорят!

Пит не стоил того, чтобы ему отвечать. Я еще сильнее прижался к Шерил.

Мир — страшное, жуткое, мерзкое место.

— Давай, сынок.

— Нет, я сказал.

— Пит, я не знаю, как быть. Она умерла. Пусть посидит с ней.

— Гони его отсюда. А будет брыкаться, сам знаешь, что делать.

— Вообще-то нет, Пит, не знаю.

Я отключился от них и огляделся по сторонам. Куда я ни смотрел, всюду валялись разбухшие от воды и крови рюкзаки и пакеты из-под еды. Санитары утаскивали раненых так же быстро и уверенно, как служащие театра убирают раскладные стулья после представления.

Под телом Шерил я заметил тетрадку, исписанную ее почерком. «Бог нигде. Бог сейчас здесь. Бог нигде. Бог сейчас здесь». Я даже не стал задумываться о смысле этих слов. Чья-то рука попыталась разорвать мои объятия, но я вырвался и вцепился в Шерил еще сильней. Потом меня схватил уже десяток рук. Бум! Я стал сверхновой звездой, взорвался, широко раскинув ноги и упираясь ими что было мочи; я держал Шерил все крепче, однако в конце концов меня оторвали, и с тех пор я к ней больше не прикасался. Через несколько дней Шерил забальзамировали, а по причинам, о которых я расскажу позже, мне запретили присутствовать на ее похоронах.

Оттащив меня от Шерил и вытолкнув в коридор, копы тут же обо мне забыли. И я, так же как раньше, вылез через разбитое окно на школьный двор, где приветливо светило солнце. Вспомнилось, как Шерил однажды сказала — для Бога нет разницы между днем и ночью, для него существует лишь Вселенная, Солнце в ее центре и Великий Замысел, а день и ночь — это человеческие понятия. Только в этот момент я понял, что она имела в виду. Хотя нет, вру. Я не видел никакого Великого Замысла.


Свою квартиру я выиграл в покер у Денниса, разливщика цемента, рискового парня, который всю свою жизнь будет проигрывать квартиры в карты. Так уж ему не везет. Сам бы я такую не нашел. Здесь даже балкон есть, размером с карточный стол. (Только я уже забил его горшками из-под загубленных мною цветов и кучей бутылок. Когда-нибудь донесу их до помойки…) Из окна видны маленькие магазинчики на Мэрин-драйв, а позади них — Английский залив, постепенно сливающийся с Тихим океаном, и вторая половина города по ту сторону залива.

Я слушаю записи на автоответчике. На первой Лес напоминает, что завтра я обиваю дорогим деревом шкаф для полотенец в ванной одного богача, торговца недвижимостью, и просит взять пневматический молоток. На второй Крис, брат Шерил, извиняется, что не придет на поминки. Он в США и не может лететь в Канаду — иначе ему закроют визу, которая нужна для разработки каких-то баз данных в каком-то Редвуд-сити. Третий звонок — от матери; говорит, что не выдержит поминок. Четвертый — от нее же: теперь уверяет, выдержит. Пятая запись — пять секунд шума из какого-то бара. Шестая — звонок от Найджела, приятеля-подрядчика с недавней работы, который еще не знает, что я — ходячая бомба с зажженным фитилем. Скоро ему расскажут мою историю, он купит в букинистическом древнюю книжонку про школьное кровопролитие и изменится: говорить начнет осторожно, все больше о загробной жизни, летающих тарелках, законах о хранении оружия, Нострадамусе и прочей ерунде. А после придется бросить его, потому что он будет знать обо мне больше чем положено, а с возрастом это ранит все сильнее. Не хочу!

Седьмой звонок — снова мать: просит перезвонить. Я набираю номер.

— Здравствуй, мама.

— Здравствуй, Джейсон.

— Какие планы на сегодня?

— Кому-то надо сидеть с близнецами. Я подумала: может, взять их у Барб на вечер?

— Друзья Кента давно обо всем позаботились. Ты же их знаешь.

— Да, вроде.

— За тобой заехать?

— А можешь?

— Конечно.


Продолжу.

Оказавшись на солнечном школьном дворе, я обернулся и увидел свое отражение в единственном уцелевшем стекле: я был одного цвета — багрового. Двор заполняли носилки и каталки с капельницами да кислородными масками, словно лежаки на пляже. На моих глазах раненых перевязывали так быстро, что между бинтами оставались опавшие осенние листья. Помню, как лицо Келли, моей напарницы на уроках французского, закрыли простыней. Такое живое лицо…

Над нами кружились чайки — редко когда они сюда залетали — и…

Впрочем, вы все видели на фотографиях. Только фото не передает тех чувств, того солнечного света, той алой крови. Это вырезают из журналов. А я считаю, что обрезанная фотография — это ложь.

«Ладно, — думал я. — Наверное, нужно просто пойти домой, помыться — и все будет хорошо». Я еще раз огляделся: полицейские оттеснили школьников вверх на холм; слева врач всаживал огромный шприц с длинной, как рельсовый гвоздь, иглой в грудь другой моей знакомой — Деми Харшейв. Несколькими шагами дальше санитар тащил капельницу и едва не поскользнулся об окровавленную спортивную куртку.

Я нащупал в кармане ключи. «Только бы добраться до машины, — мелькнула мысль. — Уехать отсюда, и все обойдется». Я двинулся к автостоянке. Позднее окажется, что я каким-то чудом прошел через бреши в оцеплении, и поначалу полиция подумает, будто я действовал намеренно. Но я просто шел и шел. И никто меня не окликнул. Кстати, слышали по телевизору рассказы о психотерапевтах, которые помогают жертвам катастроф? Так вот, это брехня собачья!

На пути к своей машине я увидел белый «шевроле-шеветт» Шерил. Он светился в лучах солнца и казался таким теплым, что хотелось подойти и потрогать его капот. Я так и сделал — слабое октябрьское солнце действительно нагрело машину, — а потом забрался на автомобиль, свернулся калачиком, оставляя за собой ржаво-красные следы, и погрузился в забытье.

Чья-то рука встряхнула меня, и я открыл глаза. Солнце уже слегка сместилось к закату. Передо мной стояли два полицейских: один держал на поводке немецкую овчарку, а второй, с винтовкой в руках, говорил в микрофон: «Живой. Нет, вроде не ранен. Да, мы его здесь подержим».

Я зажмурился и опять посмотрел на полицейских. Теперь я уже не «тот самый парень», теперь я просто «он». Я попробовал поднять правую руку, но кровь приклеила рукав к капоту. Я рванул сильнее, и с треском разматываемой клейкой ленты ткань поддалась. Заскорузлая одежда казалась вылепленной из пластилина.

— Сколько времени? — спросил я.

Они так глянули, будто собака с ними заговорила.

— Начало третьего, — ответил один.

Я не знал, что сказать. «Сколько всего погибло?» — вертелось у меня на языке. Но я так и не нашелся, как спросить, и минутой позже ко мне подбежали две миловидные девушки с большой красной аптечкой.

— Ты ранен?

— Нет.

— Порезался стеклом?

— Нет.

— Алкоголь или наркотики употреблял?

— Нет.

— Лекарства получаешь?

— Нет.

— Аллергия есть?

— На новокаин.

— Кровь на тебе из одного источника?

— Эээ… Да.

— Ты знаешь, чья это кровь?

— Шерил Энвей.

— Ты знал Шерил Энвей?

— Эээ… Да. Конечно, знал. Зачем вам это?

— От того, кем она тебе приходилась, может зависеть твое состояние.

— Логично. — Я рассуждал гораздо трезвее, чем должен бы.

— Так ты знал Шерил Энвей?

— Да. Она моя… девушка.

От настоящего времени в моем ответе они насторожились и вопросительно посмотрели на полицейских. Кто-то из них сказал:

— Он спал на машине.

— Я не спал!

Они удивленно посмотрели на меня.

— Не знаю, что я делал. Только точно не спал.

Одна девушка спросила:

— Это машина Шерил?

— Да.

Я поднялся. В школе все еще трещали звонки. Отчетливо, как на сцене, ощущалось близкое присутствие толпы.

— Мы можем сделать тебе укол успокоительного, — предложила вторая девушка.

— Да, — согласился я. — Пожалуйста.

Спирт холодом коснулся моей кожи, а потом я почувствовал укол.


Все мы не раз смотрели армейские фильмы, где жестокие сержанты посылали солдат чистить сортир за неправильно застланную постель. Только в отличие от многих из вас я при первых же кадрах бежал из кинотеатра или переключал канал телевизора. Слишком уж это похоже на мое детство.

«Ты ничтожество, ясно? Пустое место. Тебя и Бог-то не видит. И даже дьявол не замечает. Ты — ноль!»

А вот еще всплывают в памяти слова Реджа:

«Глупец! Чудовище! Слабак! О тебе и на Судном дне не вспомнят».

Отец, как видите, стремился доказать, что я — полное ничтожество. И может, моя сегодняшняя никчемность — результат тех старых дней.

Кент же никогда ничтожеством не был. Предполагалось, что он как минимум устроится в отцовскую страховую компанию — так и вышло, — женится на подходящей девушке — он так и сделал, — и будет вести честную и праведную жизнь — чем он и занимался, пока ровно год назад подросток на «тойоте» не превратил его в отбивную при выезде на Колфейлд.

Я скучаю по Кенту и, видит Бог, искренне жалею, что не был с братом по-настоящему близок. В сравнении с его организованностью и целеустремленностью мои собственные усилия смотрятся жалким подобием. А эта праведность! Однажды, в шестом классе, его выгнали с уроков за скандал, устроенный по поводу пасхальных яиц (мол, «язычество это, богопротивное дело, символ плодовитости, тайно поощряющий похоть»). Вы спросите, откуда у шестиклассников похоть? Не важно, Кент уже тогда умел использовать религию в своих целях. Он прирожденный политик.

Отец тогда сразу помчался в школу заступаться за Кента — только пятки засверкали. Размахивая кулаками и грозя судебным разбирательством, он потребовал, чтобы в классе Кента не красили яиц. Изумленные учителя, готовые на все, лишь бы отвязаться от свалившегося на них буйнопомешанного, пошли Реджу навстречу. Мы потом долго молились за обедом, после чего отец с Кентом пустились в разговор о традиции пасхальных яиц, слишком заумный для меня тогда. Мать же оставалась безучастной: с таким же успехом она могла сидеть перед испорченным телевизором.

Или вот еще про Реджа. Лет в двенадцать меня поймали обирающим малиновый куст в соседском огороде. Тяжкий грех. Неделями отец делал вид, будто меня не существует. Он мог столкнуться со мной в коридоре и, не проронив ни слова, пройти мимо, словно я стул какой-нибудь. А политик Кент всегда оставался в стороне от наших конфликтов.

В таком обращении были и свои плюсы: если меня нет, то и наказывать некого. И я пользовался этим преимуществом за обеденным столом. Начиналось все обычно с того, что мать, потягивая вино из бокала, спрашивала, как дела в школе.

— Нормально, — отвечал я, — только знаешь что?

— Что?

— У нас в школе ходят странные слухи…

— О чем же?

— Ну, знаешь… Говорят, Бог курит.

— Джейсон, пожалуйста…

— И это что! Оказывается, он еще пьет и пробует наркотики. Это же Бог их изобрел! Только вот ведь штука: ему что пьяным быть, что трезвым — совершенно без разницы.

— Джейсон! — Мать пыталась остановить поток богохульств. — Джейсон, перестань!

Дипломатичный Кент тихо ждал, пока у отца сдадут нервы.

(И кстати, видимо, издеваясь над отцом, я научился высказывать собственное мнение.)

— Похоже, Бог ненавидит всю музыку двадцатого века.

Отец багровел от гнева, когда я втаскивал Бога в наш мир.

— Говорят, Богу нравится конкуренция между «Пепси-колой» и «Кока-колой».

Молчание.

— Говорят, у Бога хипповая прическа.

Молчание.

После плановой прививки во время эпидемии гриппа:

— Говорят, Бог тоже колет себе мертвых микробов, чтобы они плавали в его крови и защищали от разной заразы.

Молчание.

— Говорят, если бы Бог водил машину, то выбрал бы спортивный «форд-лтд» семьдесят третьего года выпуска с бордовым откидным верхом, кожаным салоном и скошенными задними боковыми окнами.

— Передай-ка лучше маргарин, ворюга.


Я вновь существовал.

Полночь. Поминки позади. Ходил ли я на них? Да. Я даже выбрал наименее грязный костюм, приглушил одеколоном ненужные запахи и в меру сил старался выглядеть прилично. Но прежде мы с Джойс поехали за мамой. Ее квартирка находится около Лонсдейла, в новом блочном доме, построенном в стиле Тюдоров. Там есть ванна с гидромассажем, оптиковолоконная связь с миром, а во дворе — неискренняя надпись с наилучшими пожеланиями. Мама — единственная в доме, у кого нет детей, и соседи, узнав, что к малышам она равнодушна, сидеть с ними не рвется и, пожалуй, слишком много пьет, начали ее избегать. Когда я вошел в квартиру, мать сидела перед телевизором. На плите в консервной банке кипел суп — так давно, что превратился в тягучую несъедобную массу. Я кинул банку в раковину, где она яростно зашипела.

— Привет, мама.

— Здравствуй, Джейсон.

Я сел, наблюдая, как мать возится с Джойс. Хорошенько потрепав ее, она сказала:

— Лучше я все-таки останусь.

— Как скажешь. Потом расскажу, что там было.

— Какой приятный вечер сегодня. Теплый.

— Да.

— Пойду посижу во дворе. — Она взглянула на небо через застекленные двери. — Погреюсь на солнце.

— Я посижу с тобой.

— Нет, ты езжай.

— Тогда пусть Джойс с тобой останется.

Мать и Джойс воспряли от моих слов. Джойс любит присматривать за мамой; видно, быть собакой-поводырем заложено в ее генах, а со мной не так интересно — я и сам могу о себе позаботиться. Мама же сполна удовлетворяет потребность Джойс кому-нибудь помогать. Вот и хорошо.

Вечер стоял действительно теплый: август — единственный месяц, когда в Ванкувере постоянно хорошая погода. На улицах светло даже после заката. Парит так, что кусты и деревья по сторонам дороги, казалось, плавятся в микроволновой печи. Видимость на дороге — будто в компьютерной игре. От пыльцы воздух становился густым, почти жидким, однако царапал выставленную в окно руку, как песок. Я поразился, насколько сегодняшний день точь-в-точь повторял день смерти Кента.

Да и место то же самое. Я свернул на повороте и увидел отца: он стоял на коленях в мятом (видно даже на скорости семьдесят миль в час) похоронно-черном костюме. Отец… Он родился в долине Фрейзер в семье голландских фермеров-меннонитов[7], чьи правила, надо полагать, были для него недостаточно строгими. Поэтому Редж отыскал свой собственный религиозный путь и прошагал по нему, одинокий и несчастный, через все семидесятые. Удивительно, что он не заработал рак от постоянных стрессов. Редж встретился с матерью, когда она продавала пончики в «Наффиз Донате» — магазинчике по соседству со страховой компанией, где мой будущий папаша высчитывал вероятность и время смерти клиентов. Мать выросла на равнинах Ричмонда — теперь там все застроено домами в стиле Тюдоров. Ее смена в пончичной на три часа совпадала с рабочим днем отца. Поначалу ей нравились его сильные чувства и кажущаяся простота — чего только не творит с нами природа! — а отец, наверное, видел в ней белый лист, который можно изрисовать своей мазней.

Я остановился, чтобы посмотреть, как он молится. (Хотя после смерти Шерил я равнодушен к молитвам.) Из-за кустов ракитника едва проглядывали очертания его белого «форда». Стоя на коленях на обочине пустынной дороги, Редж походил на одинокого паломника. Глупый старик! Он распугал, оскорбил и предал тех, кто должен был остаться в его жизни. Одинокий, озлобленный, гордый псих. Но ведь и я стал таким же. Я горько смеюсь над этой иронией судьбы. Спасибо тебе, мать-природа.


На школьной стоянке меня посадили в полицейскую машину, предварительно постелив на заднее сиденье кусок брезента, и отвезли домой без всяких сирен. Когда я вошел через заднюю дверь на кухню, мать вскрикнула. На столе, около терки для сыра, стояла открытая бутылка «Кохлуа», и я понял — мама уже набралась. Уверен, что полицейским тоже все было ясно.

Мать не слышала новостей ни по телевизору, ни по радио, поэтому легко представить ее потрясение при виде меня, измазавшегося в чем-то темно-красном. Я же хотел только смыть с себя чужую кровь. Поэтому поцеловал ее, сказал, что со мной все в порядке, и пошел в ванную, оставив полицейских распространяться о случившемся. После укола успокоительного я мыслил ясно и трезво. Слишком трезво. Пока я раздевался, меня, непонятно почему, мучил вопрос: чем мать занимается каждый день? Она не работала, а значит, сидела дома между плакучими японскими кленами с одной стороны и замшелыми крышами домов — с другой. От такой скуки с ума сойти недолго. К моим семнадцати годам некогда разговорчивый Редж общался исключительно со своим Богом — столь строгим и требовательным, что из всех людей на земле только у моего отца (и, может быть, Кента) был шанс попасть в рай. Пару лет назад мать за обедом сказала: «Ты только представь, каково человеку считать, что вся его семья отправится в ад. А ведь твой отец искренне в это верит. Мы для него уже умерли. Мы — привидения».

Раздевшись для душа, я увидел, что засыпал пол в ванной крупинками засохшей крови. Я скатал одежду в клубок и выкинул ее через окно на задний двор, чтобы ночью ее утащили еноты. Я встал под струи воды, поражаясь, насколько спокойным и рассудительным сделал меня укол на стоянке. В таком состоянии я без труда посадил бы «боинг» с сотней пассажиров на борту. С неумолимой логикой новоиспеченного наркомана, я уже думал, где бы достать следующую порцию лекарства. Все лучше, чем думать о смерти Шерил.

Когда я вернулся в гостиную, мать замерла перед телевизором, а полицейские оживленно переговаривались по рации. Мама вцепилась в мою руку, и, стоя рядом с ней, я смотрел репортаж с места происшествия. Эти кадры до сих пор преследуют меня, словно их все еще предстоит полностью осознать. От маминой хватки мои пальцы побелели. Как бы я себя, интересно, вел без волшебного укола?

— Нам нужно поговорить с вашим сыном, мэм.

Через гаражную дверь в дом вошел Редж.

— Джейсон?

— Со мной все нормально, пап.

Он оглядел меня с головы до ног, и на его лице промелькнуло раздражение. Причина не замедлила себя проявить.

— Ну что ж. Хорошо. В школе миссис Эллиот сказала, что ты не ранен и тебя отвезли домой.

— Мы хотим задать вашему сыну несколько вопросов, сэр, — вмешался полицейский.

— Шерил убили… — запричитала с кресла мать.

Редж сверкнул глазами на полицейского:

— Зачем это вам расспрашивать моего сына?

— Так положено, сэр.

— Джейсон, о чем они хотят тебя спросить?

— Понятия не имею.

— Ты что, не слышал меня? — взвизгнула мать.

Отец проигнорировал как ее, так и вести о Шерил.

— При чем здесь мой сын? — спросил он.

— Ваш сын был в столовой, — начал объяснять полицейский. — Не швырни он тот камень, кто знает, сколько еще было бы жертв.

— Камень?

— Да. Смекалка вашего сына…

— Этот камень убил главного бандита, — перебил второй полицейский.

— Бандита? — передразнил первый. — Ну уж нет — всего лишь психованного пацана с ружьем.

Отец повернулся ко мне:

— Ты сегодня убил человека?

— Ваш сын — герой, сэр, — почтительно сказал полицейский.

— Джейсон, я с тобой разговариваю. Ты убил человека сегодня?

— Угу.

— Ты намеренно его убил?

— Да, намеренно. По-твоему, лучше, чтобы он меня пристрелил?

— Я тебя не об этом спросил. Я спросил, намеренно ли ты убил человека.

— Мистер Клосен, — сказал первый полицейский, — вы, наверное, не поняли. Ваш сын спас жизнь десяткам детей.

— Я понял, — процедил Редж, — что мой сын возжелал убить человека в сердце своем и не справился с этим порывом. Мой сын впал в грех. Мой сын — убийца. Это я понял.

На экране телевизора светились цифры погибших и раненых. Полицейские онемели от нечеловеческой логики Реджа — отца, обвинявшего сына в убийстве.

Я вопросительно взглянул на мать. Мама всегда была сильной женщиной. Она потянулась к столу, где стояли два базальтовых светильника — на редкость уродливых и потрясающе тяжелых, — скинула с одного из них абажур, схватилась за верхний конец и со всего размаху врезала светильником по ноге Реджу. От удара коленная чашечка треснула на двадцать восемь частей, и понадобилось восемнадцать часов у операционного стола, семь титановых спиц и несколько врачебных бригад, чтобы скрепить осколки. Но это еще не все: тупому ублюдку пришлось ждать операции два дня, потому что все травматологи занимались жертвами школьной трагедии. Ха!

Матушка — дай Бог ей здоровья — завелась не на шутку:

— Ползи к своему Господу, надменная сволочь! Смотри, как бы он не побрезговал таким слизняком, как ты, и не швырнул тебя в преисподнюю. Ты жалкая, бессердечная тварь. У тебя и души-то нет: убил ее давным-давно. Сдохни, слышишь меня! Пропади пропадом!

Приехала неотложка, забрала вопящего отца в больницу. Ни полицейские, ни Редж никому не сообщили о случившемся. Но этот эпизод привел к большим переменам в нашей жизни. Во-первых, всякая любовь к Реджу, которая могла еще теплиться у матери или меня, исчезла навсегда. Во-вторых, стало ясно, что отец окончательно свихнулся. В-третьих, когда через несколько недель он выписался из больницы, его тихо спровадили на ранчо к сестре, в Агасси, на болотистый и заброшенный клочок земли у самой окраины города, окруженный непроходимыми зарослями ольховника, ежевики, елей, тайными наркозаводами, бультерьерами и несметным количеством трупов в безымянных могилах.

Правда, разводиться родители не стали. Отец всегда давал нам деньги… Кто знает, что продолжало связывать этих людей? Быть может, отец чувствовал вину за порушенную жизнь моей матери. Хотя вряд ли — он не способен на чувства.


Я припозднился к Барб. На поминки собрались в основном друзья Кента. Они казались мне старыми еще в школе и навсегда для меня такими останутся. На лужайке вкривь и вкось стояли складные стулья. А со всех сторон надвигался лес и медленно засасывал в себя сельский домик. Близнецы (это я про вас, племяшки) и другие дети сидели в одной из комнат, тихие и благообразные, подобно их набожным родителям, под запись умиротворяющих природных звуков — плеска прибоя на острове Косумель, щебета тропических птиц в гвианских лесах, шума дождя в фиордах Аляски.

Друзья Кента (некогда все — активисты «Живой молодежи») за свою жизнь ни разу не оступились, стали стоматологами или бухгалтерами и перебрались жить в самые фешенебельные районы Ванкувера вместе с остальными кентами нашего города. После похорон Кента я год не встречал ни одного из них. Знаю, что им бы польстило любое доказательство краха моей жизни. И понимаю, что для подтверждения этого приятелям Кента достаточно одного вида моего измятого костюма.

— Привет, Барб.

— Ну наконец хоть кто-то из твоей семьи соизволил прийти.

— Мать не приедет — догадайся почему, — а Редж молится на дороге. Скоро прикатит сюда.

— Замечательно.

Я налил себе стакан красного вина: набожность, к счастью, не распространялась на стойку со спиртным.

Барб не прошла через «Живую молодежь» и поэтому всегда ощущала себя чужой среди друзей Кента. Глядя на здоровые, счастливые лица во дворе, я вдруг понял, как нелепы любые поминки. Я скучал по Кенту. Очень.

— Ты сама решила устроить поминки?

— Да. Но только я и подумать не могла, что выйдет такое голливудское шоу. Они уже пытаются свести меня с одним парнем из их рядов. Все так картинно, так искусственно. — Барб перевела взгляд на лужайку. — Хотя надо отдать им должное: организаторы они что надо. От меня требовалось всего лишь открыть дверь и делать расстроенный вид.

— Как щедро с их стороны.

— Да пошли они! Кстати, твоя сегодняшняя роль — обреченный брат-неудачник. Думаю, сыграешь ее без труда.

— А твоя роль?

— Преданная вдова с близнецами, скорбящая о любимом муже.

Я вышел к машине и вернулся с сумкой подарков для вас двоих. Ваша мать тут же напала на меня, ругаясь, что я вас порчу. Однако все это без толку: никогда не устану носить вам подарки. Я подошел к вашей кроватке, и на меня уставились два пухлых личика с кудрявыми волосами и улыбкой Кента. Или, вернее, улыбкой вашей бабушки. Вручил игрушки, и вы с оживлением принялись их изучать.

Я вышел на лужайку, поздоровался с теми, кого знал, и постарался не выглядеть обреченным братом-неудачником. Друзья Кента разговаривали со мной в своей, мастерски отточенной еще в «Живой молодежи», дружелюбной манере.

Скажем, так:

— Знаешь, Джейсон, мы с Джиной думаем, не обновить ли нам вторую ванную. Правда ведь, Джина?

— Да-да, и совсем скоро. Надо бы взять твой телефон.

— Попросим его у тебя к концу вечера.

— Обязательно.

Несколькими минутами позже Гэри, лучший друг Кента, постучал ножом по бокалу, и все расселись по местам. Возле стола, на мольбертах висели увеличенные цветные фотографии, запечатлевшие самые яркие моменты из жизни Кента. Вот Кент спускается на лодке по бурлящей горной реке; вот он с друзьями смакует дорогие сигары; вот веселится на холостяцкой пирушке, притворяясь, что пьет пиво из стакана в метр длиной; вот играет в диск-гольф; вот сидит с Барб в мексиканском ресторанчике. Каждый из снимков подчеркивал пустоту моей собственной жизни.

Гэри начал говорить речь, от которой я тотчас отключился, и пришел в себя уже к концу, от шороха позади: Редж возился со щеколдой на дверях веранды. Барб подошла к нему, сухо поздоровалась, довела до лужайки и усадила на стул. Мы помолчали, поминая Кента. Тягостная для меня минута: смерть брата означала, что теперь на Земле Джейсонов больше, чем Кентов. А мне вовсе не нравился этот перевес. Вряд ли я нужен этому миру.

Как только окончилась минута молчания, я вскочил и стремглав бросился на кухню: срочно требовалось выпить. Крепкого спиртного там не было, так что, приметив едва начатую бутылку белого вина, я перелил содержимое в поллитровую пластмассовую чашу, выполненную в виде волшебной лампы Аладдина, и залпом ее осушил. Барб, увидев, как я хлещу вино, словно холодную воду в знойный полдень, подошла и с деланной детской наивностью сказала:

— Бедненький. Надо же, как ты хочешь пить.

Я игнорировал ее сарказм.

— Да, Барб, хочу.

Она не стала цепляться. Во дворе друзья Кента скучились вокруг Реджа: высказывали ему почтение, приносили соболезнования. По мне — так дольше бы они там все и оставались. Я спросил у Барб, общалась ли она с Реджем после гибели Кента.

— Нет.

— Ни разу?

— Ни разу.

Я решил ее подколоть:

— А ты попробуй.

— Это еще зачем?

— Как зачем, Барб! Сегодня же годовщина смерти Кента. Редж — его отец. Нужно хоть что-то для него сделать.

Я дернул за верные веревочки.

— Пожалуй, ты прав, — согласилась она.

И направилась во двор, где двое друзей Кента беседовали с Реджем. С моего места я слышал весь разговор.

— Спасибо, что приехал, Редж, — начала Барб.

— Спасибо, что пригласила.

— О чем это вы разговаривали? — повернулась она к его собеседникам.

— О клонировании.

— О клонировании! — подхватила Барб. — Вот уж удивили нас овечкой Долли!

— То ли еще будет, — сказал один из собеседников (кажется, его зовут Брайан) и спросил Реджа: — Как вы думаете, у клона будет такая же душа, как у исходного организма, или другая?

— Душа? — Редж потер подбородок. — У клонов не может быть души.

— Не может быть души? Так ведь если клонируют человека, выйдет такой же живой человек. Как же он будет жить без…

— Клон — не человек; клон — чудовище.

Вмешался второй собеседник, Райли:

— А как тогда быть с вашими внуками? Двойняшки ведь возникают из распавшегося зародыша. То есть один ребенок — это фактически клон другого. Вы что же, допускаете, что у одного из них есть душа, а у второго нет?

Барб попыталась разрядить обстановку:

— Да, к слову о чудовищах: если я опаздываю с кормлением хотя бы на пару минут, то становлюсь несчастной Рипли[8], а близнецы превращаются в голодных космических пришельцев.

Однако Редж не дал закончить тему на веселой ноте. Он крепко задумался; лицо стало серьезным, будто бюст Авраама Линкольна.

— Да, — вдруг сказал он. — Нельзя исключить, что у одного из двойняшек нет души.

Тишина. Все улыбки вдруг стали натянутыми.

— Вы это серьезно? — недоверчиво спросил Райли.

— Стал бы я шутить на тему человеческой души!

Барб вдруг развернулась и, не сказав ни слова, пошла прочь. Двое мужчин ошарашенно взирали на Реджа. Потом Барб вернулась со сложенным стулом в руках, который несла несколько сбоку от себя, будто теннисную ракетку.

— Грязная, мерзкая сволочь! Сейчас же убирайся! И впредь чтобы духу твоего в моем доме не было!

— Барб?

— Проваливай или я за себя не ручаюсь!

— Барб, как ты можешь?…

— Не пытайся меня разжалобить, бессердечный ублюдок!

Мне уже доводилось видеть разъяренную Барб, и я знал, что ее слова — не пустые угрозы. Райли неуклюже попытался встать между ней и Реджем. Я подбежал к Барб и ухватился за стул, но она упиралась с силой бывшего капитана женской хоккейной команды.

— Барб, прекрати!

— Ты слышал, что он сказал?…

— Не стоит руки марать.

— Пора ему умереть за все, что он сделал с людьми. Кто-то должен его остановить.

Я посмотрел на отца, в его пустые глаза, и понял, что ничего не изменилось. Он искренне не понимал, чем заслужил такое обращение. Я плеснул бы ему в лицо остатки вина из чаши — да жаль попусту добро переводить.

— Я тебя в порошок сотру, псих поганый! — вопила Барб.

До Реджа наконец дошло — в этом доме его больше не жалуют. Женщины отвели моего папашу к машине. (Впрочем, не все: одна девушка, окруженная поклонниками, не обратила на случившееся ни малейшего внимания.)

Пока друзья Кента приводили дом в порядок, я подсел к Барб:

— Ты считала, что я преувеличиваю его черствость. Теперь сама убедилась.

— Одно дело, когда тебе рассказывают, Джейсон. Совсем другое — увидеть своими глазами.

— Просто надо знать: в конце концов мой отец предаст любого. Даже если кажется, что сблизился с ним, заслужил место в его сердце, как Кент, — все равно в итоге он продаст тебя ради своей религии. Он будто дикарь: те совершали жертвоприношения, и он тоже жертвует Богу членов своей семьи. Одного за другим. Сегодня он преподнес Господу собственных внуков. Будь он собакой, я бы его пристрелил.

Когда я заехал за Джойс, мать отсыпалась на кушетке под включенный телевизор, где вперемешку шли ночные новости и реклама. Потом я вернулся домой. Скоро лягу спать.


Не успел приехать на Эмблсайдский пляж, как со мной произошло нечто из ряда вон выходящее. Сижу я в кабине своего грузовичка и вытаскиваю колючки из шерсти Джойс, одновременно проглядывая мои записи на розовых квитанциях, как вдруг к машине подходит довольно симпатичная женщина в темно-красной шерстяной кофточке и с ребенком на руках и спрашивает через открытое окно:

— Что, домашнее задание?

Память — странная штука. Я легко забываю имена тех, с кем познакомился всего неделю назад, но моих друзей по детскому саду помню так же ярко, как прежде. Передо мной стояла Деми Харшейв — та самая Деми, жертва школьной бойни. Последний раз я ее видел четвертого октября 19 года, когда Деми всаживали не то иглу, не то гвоздь в обнаженную грудь.

— Как дела, Джейсон?

— Без неожиданностей. А у тебя?

Джойс запрыгнула мне на колени и начала ластиться к Деми.

— Наверное, как у всех. Вышла замуж позапрошлым летом; теперь моя фамилия Минотти. А это Логан.

Джойс лизнула Логан в лицо.

— Прости.

— Пустяки. У нас дома тоже собака. Видишь, Логан ни капли не испугалась.

— Как я рад, что мы встретились.

Нам снова по шесть лет, и мы чувствуем себя вольными и беззаботными, будто только что бросили ненавистную работу. Несколькими минутами позже я уже спрашиваю Деми о здоровье: тогда, в столовой, ее сильно ранили возле торгового автомата, и врачам пришлось отнять ступню.

— Я уже и забыла про ногу, — отмахивается Деми. — Трижды в неделю хожу на гимнастику, вместе с сестрой учу софтболу[9]. Если честно, я больше намучилась со скобками на зубах в начальной школе. Сам-то ты как?

Как и все, Деми знает, чем обернулись для меня недели после трагедии. Теперь мы на десять лет старше и можем говорить начистоту.

— Знаешь, я так и не оправился от потери Шерил. Ни на секунду. И вряд ли когда-нибудь смогу. Поначалу я упорно старался вернуться к действительности, но ничего не выходило. А теперь даже стараться перестал — и это страшнее всего. Зарабатываю ремонтом домов. Друзья — сплошные пропойцы.

Она задумалась.

— Я тогда тоже потеряла веру в людей и вновь обрела ее, лишь встретив моего мужа, Андреаса. Может, это покажется глупым, но теперь, когда снова могу верить людям, ты — один из немногих, на кого я готова положиться.

— Спасибо.

— Это тебе спасибо. Столько перенести… — Секундная пауза. — Я две недели провалялась в больнице. Страшно скучала по всем этим жестам утешения: по цветам, по молитвам, по мягким игрушкам… До сих пор о них жалею. Может, в обществе сочувствующих людей я стала бы добрее; может, не воспринимала бы окружающих такими страшными и злыми.

— Вряд ли.

Деми вздохнула:

— От таких слов муж считает меня бессердечной. Так ведь он не прошел через то же, что мы. Ему не понять…

Мы вдруг осознали, что достигли незримой черты, которую нельзя переступать. Любые слова только обесценили бы наши воспоминания. После короткого прощания Деми и Логан направились к воде, а я, писатель с Эмблсайдского пляжа, остался в кабине грузовичка.

* * *

Прошел час, а я все еще сижу в машине.

Хотел бы я получить обратно детскую невинность, которая было вернулась во время разговора с Деми, Ребячество! Хотел бы я, чтобы люди стали лучше. Несбыточные мечты! Узнать бы, насколько плохим я могу стать — достать, скажем, распечатку с длинным перечнем всевозможных грехов и моей склонностью к ним. Склонность к чревоугодию — 23%, к зависти — 68%, к сластолюбию — 94% и так далее.

Тьфу. Опять религия! Опять едкая отцовская желчь сочится сквозь рыхлую почву до самых глубоких корней моей души. Человек, даже самый набожный, — всего лишь слизь. «Слизь пред очами Господа», — добавил бы отец. Не важно. Важно то, что, начав благочестивую жизнь, противясь злу и стремясь к духовному просветлению, ничего в себе не изменишь: навсегда останешься таким, как есть, ибо суть человека формируется раньше, чем в его голове появляются вопросы.

Может, клоны действительно выход? Хорошая, должно быть, идея, раз Редж так резко против нее настроен. Только представьте: ваш клон сходит с конвейера с готовой, вами же написанной, инструкцией по его использованию. Инструкцией столь же полной и всеобъемлющей, как та, что лежит в салоне нового «фольксвагена-джетта». Сколько времени удалось бы сберечь! Сколько пустых надежд избежать! Над этим стоит серьезно подумать: руководство по использованию самого себя.


Полночь. Сегодня сбежал от пьяных дружков. Мы помахали клюшками на тренировочном поле для гольфа в парке «Ройяль» и пошли за пивом. Однако после второй-третьей кружки я уже не мог оставаться; меня ждала рукопись.

Пора рассказать о том, что случилось после кровопролития.

Все, казалось, забыли, что я никогда не виделся с тремя отморозками. В опубликованных свидетельских показаниях я все утро «нервничал», потом «бесцеремонно», не спросясь у учителя, вышел из класса во время урока химии. Меня видели «горячо спорившим» с Шерил. Затем я «напал» на Мэтта Гурского из «Живой молодежи», «избил его до крови и сотрясения мозга». Я «с явным умыслом» напал на мистера Крогера и, наконец, с «подозрительной прозорливостью» вошел в столовую сразу после выстрела в Шерил.

Наверное, стремясь к разумным объяснениям, общественность судорожно искала причину произошедшего. Это нормально; на их месте я тоже заподозрил бы себя — а туг еще превратная логика отца. Я уверен — это из-за него полиция вместо героя начала видеть во мне подозреваемого. В общем, уже на следующее утро в газетах появилась моя школьная фотография под заголовком: «А не было ли у шайки главаря?»

Им не хватало мотива. Одно дело — трое вооруженных психов: дегенераты в параноидном бреду, накрученные ролевыми играми, военными сказками, неразделенной любовью. С ними все ясно. Другое дело — я. Тут все крутилось вокруг наших с Шерил отношений, утренней ссоры и причин, по которым я мог бы желать ее смерти. Лучшие полицейские умы, даже самые мелодраматично настроенные, не могли подобрать стоящего мотива.

Я же твердо решил, что наши с Шерил отношения никого не должны касаться. Я ни словом не обмолвился о нашей свадьбе: для меня она свята, и я не Перри Мейсон[10], чтобы в корне менять ход следствия за пять минут до конца очередной серии. Поэтому на вопрос полицейских о причине нашего спора я ответил, будто Шерил хотела поговорить по душам, а я отказывался. Всего лишь. Что, в сущности, и было на самом деле.

Ну, ладно, ладно, чего тут таить? Все было куда сложнее. Шерил только что узнала, что беременна, — это она мне и сказала тогда в коридоре, у своего шкафчика. От неожиданности я потерял способность связно мыслить; ответил какой-то глупостью — уже не помню какой, — а потом сказал, что должен подготовить спортзал для матча. Подумать только — мне говорят: «Ты будешь отцом», а я отвечаю: «Мне надо готовить спортзал к игре».

За две недели последовавшей травли мысль о ребенке куда-то исчезла и всплыла только через месяц, когда одним морозным днем я ждал автобуса в Нью-Брансуике. Из глаз вдруг брызнули слезы, и я скрылся за можжевеловым кустом, чтобы выплакаться. От сухого воздуха из носа потекла кровь, ее вид вернул остальные воспоминания… В общем, представляете картину.

В результате я вернулся к тому, чем занимался в детстве, когда смотрел на девочек и думал, которая из них уготована мне в жены. Только теперь при взгляде на любого ребенка я спрашивал себя — не так ли бы выглядел мой? Со временем я уже не мог оставаться рядом с детьми и отправился работать на север — на лесоповалы, стройки, в геологоразведочные экспедиции.

А сейчас? Сейчас пора продолжить рассказ. Мои многочисленные дружки из «Живой молодежи» с готовностью снабдили полицию досье на меня с Шерил, полноте которого позавидовал бы сам Маккарти[11], — подробнейший отчет о том, чем мы вместе занимались с тех пор, как вернулись из Лас-Вегаса. Их записи детально описывали все, кроме секса: где мы оставляли наши машины, в каких комнатах находились, где и когда зажигали и гасили свет, как выглядела наша одежда и прическа при входе и выходе из дома и какие эмоции читались на наших лицах (обычно вариации на тему удовлетворенности).

Слух о том, что со школьной стоянки меня забрала полиция, разлетелся в мгновение ока. К вечеру наш дом закидали яйцами и измазали краской. Полицейские отгородили здание, а нам сказали, что проще и безопаснее будет, если я проведу ночь в участке, а мама подыщет номер в гостинице или мотеле.

Кент вернулся из Эдмонтона, где второй год учился на бухгалтера. Отец, по счастью, оставался в больнице и не мог ничего больше выкинуть. В последнем жесте супружеского единства они с матерью состряпали общую историю про его сломанное колено — и после этого расстались. Много бы я отдал, чтобы послушать их беседу.

Мои самые сильные воспоминания о тех двух неделях — это смена одной спартанской обстановки на другую: камера в полицейском участке, номер в мотеле, кабинет следователя. Я был, так сказать, «прорабатываемой версией». Жил между двумя мирами — не на свободе, но и не за решеткой. Питался в основном китайской стряпней и пиццами: заказывал их по телефону, а когда еду доставляли, прятался в ванной. Помню, как всегда, набирал девятку для звонков адвокату. Помню, как женщина-полицейский дала мне кудрявый парик каштанового цвета и приказала носить его при переездах с места на место. Правда, сколько бы я ни стирал дурацкий парик, от него несло, будто из магазина поношенной одежды. Поэтому, плюнув на безопасность, я отправил дурацкую вещь в мусорное ведро. Помню запах вишневой колы в одной из комнат для допросов. А еще помню, как со всех сторон — из газет, журналов, с телевизионных экранов — на меня смотрели одни и те же школьные фотографии.

Как-то раз, когда я возвращался в мотель с очередного допроса, мать открыла дверь номера, а по ее блузке расплылось длинное, словно Аргентина, пятно от водки. Я тогда еще думал, стоит ли ехать в Неваду со свидетельством о смерти Шерил, чтобы официально расторгнуть брак. Да кем я вообще стал? «Вдовец» — какое-то нелепое слово…


Я завтракал шоколадками из «Тексако». Однажды мы с Кентом решили съездить на могилу Шерил, но около кладбища стояли телевизионные микроавтобусы, и мы не стали заходить внутрь. Когда мы добирались назад, я заметил, что на насыпи возле полицейского участка растут мухоморы — это же галлюциногенные грибы — прикольно! В другой раз брат отправился очищать наш дом от яиц и краски, а потом вернулся хмурый и не проронил ни слова.

За все это время Кент, как всегда, не принял ничьей стороны. И еще брат часами висел на телефоне, говорил с «молодежниками», успокаивал их.

— Они думают, я все спланировал, так ведь?

— Они расстроены и ищут виновных. Это естественно.

— И считают, что это я.

— Они запутались. Успокойся. Скоро тебя оправдают.

— А сам-то ты веришь в мою вину?

Кент чуть задержался с ответом:

— Нет.

— Ведь веришь же!

— Джейсон, оставь.

Мысль, что даже мой собственный брат не верит мне, оказалась настолько ужасной, что я больше ни разу не поднимал этот вопрос.

Время шло. Дни становились короче. Приближался Хэллоуин. Я сломал зуб о кран с питьевой водой в полицейском участке.

И еще помню, как мать увлеклась Нострадамусом. Пыталась найти намек на школьную трагедию в его предсказаниях. Можно подумать…

Эй, Нострадамус! Знал ли ты, что, дойдя до Земли Обетованной, мы начнем резать друг друга? Что Обетованная Земля всего одна и другой больше не будет? И уж коли ты такой великий прорицатель, то почему не писал простыми, понятными словами? Для чего эти нелепые катрены? Благодарю покорно за пророчества.

Но отчетливее всего я помню, как требовал, чтобы мне вовремя делали уколы — ровно в полдень и в полночь. После уколов я минут пять мог не думать о Шерил — живой, умирающей или мертвой.

Я пьян…

* * *

Утром голова трещит с похмелья.

На улице дождь — в первый раз за весь месяц. Пора идти работать над шкафчиком для полотенец. Хотя, если подумать, пропущу-ка я сегодняшний день. Пусть Лес звонит и объясняет клиенту, что я занят на другой работе. Такова цена, которую ему приходится платить за пьющего друга, работающего по круглосуточному графику.

Помнится, я хотел написать руководство к использованию самого себя. (Или, вернее, своего будущего клона.) Сейчас вполне подходящее время.

Здравствуй, клон.

Это записки такого же, как ты, только успевшего уже накрутить черт знает сколько километров. Поэтому не рыпайся и просто поверь мне на слово, ладно?

О чем бы тебе рассказать?

Скажем, о внешности. Тут тебе повезло. К семнадцати годам твой рост достигнет шести футов и одного дюйма; ты не будешь ни худым, ни склонным к полноте. Ты левша. Тебе тяжело дадутся цифры, зато легко — слова. Ты не переносишь вещей, оканчивающихся на «каин» — лидокаин, новокаин и, главное, кокаин. Я узнал об этом, когда в третьем классе мне пытались запломбировать зуб.

Если б не аллергия на кокаин, то я бы, наверное, давно уже умер. А так хотя бы успел создать тебя.

Ты будешь носить обувь сорок третьего размера. Начнешь бриться почти сразу после того, как тебе исполнится шестнадцать. У тебя будут угри — не слишком много, но заметно. Они появятся в тринадцать и, назло житейской мудрости, так до конца и не исчезнут. С лицом тебе тоже повезло. Из-за него тебе постоянно будут делать что-нибудь приятное, а ты наивно решишь, что ко всем остальным относятся точно так же. Черта с два! Другим нужно прыгать, кричать и махать руками, чтобы их заметили. Тебе же достаточно будет сесть и улыбнуться — и все вокруг кинутся совать банкноты за пояс твоих вместительных трусов.

И при таких блестящих задатках я умудрился все просрать. Права житейская мудрость: характер человека влияет на внешность. Угонщики вдруг начинают выглядеть угонщиками, обманщики — обманщиками, а тихие и задумчивые люди — тихими и задумчивыми. Помни это и берегись. Мое лицо такое же, как у тебя, но сейчас это лицо неудачника. На нем написана грусть. Встретишь меня на улице и подумаешь; чем же парень так расстроен? Люди вглядываются в мое лицо, как в хрустальный шар, и спрашивают себя: «Что стало с ним после кровопролития? Упал ли он уже на самое дно? Говорят, когда-то он верил в Бога, но теперь в его глазах не осталось и следа веры. Интересно, что произошло?»

Прошу, не поломай свою жизнь, как я. Хотя, пока ты молод, ты не станешь слушать моих советов. Тогда зачем я пишу? Все это пустая трата времени…

Постой, вот еще важный момент: от алкоголя ты легко отключаешься. Причем, если примешь что-нибудь вместе со спиртным, отключишься быстрее. Что с тобой при этом происходит, потом не вспомнить. По крайней мере в моей памяти есть один провал, с которым я что только ни делал — даже к гипнотизеру ходил. К настоящему, дипломированному гипнотизеру, а не к какому-нибудь шарлатану — и… ничего.

Что я еще не сказал? Что? Ешь почаще — уж точно больше трех раз в день. Да, и если хочешь поближе познакомиться с девушкой, расскажи ей что-нибудь глубоко личное о себе. Она разоткровенничается в ответ, и если будете продолжать в том же духе, то, может быть, даже полюбите друг друга.

Вряд ли ты станешь разговорчивым, но мозг твой постоянно будет занят работой. Или найди себе какую-нибудь куклу для чревовещателя, и пусть она разговаривает за тебя.

Ну и напоследок: ты сможешь петь. У тебя появится прекрасный голос. Отыщи себе стоящую тему — и пой. Мне так и стоило поступить.


Только что позвонили из больницы. Отец поскользнулся на кухонном полу, упал, сломал ребра и, возможно, ушиб сердце. Могу ли я, спрашивают они, съездить к нему домой и привезти все самое необходимое?

— Это он дал вам мой номер? Меня нет ни в одном телефонном справочнике.

— Он.

— Но он ни разу мне не звонил.

— Он помнил номер наизусть.

Медсестра сказала, что оставит список вещей и ключ от квартиры внизу, в регистратуре.

— У меня такое чувство, что вы не очень друг с другом ладите, а ему сейчас нужен покой. Вам не стоит видеться.

— Хорошо.

Отцовская квартира находится где-то в северном Ванкувере, за Лонсдейлом, не очень далеко от маминого дома. Можно, конечно, не ехать, однако признаюсь: меня снедает любопытство.

Отец живет на восемнадцатом этаже: выходит, Бог любит лифты. Квартирка обычная, построена в начале восьмидесятых, минут за десять до того, как весь город свихнулся на бирюзовом цвете, в который теперь меня чуть ли не ежедневно заставляют что-нибудь выкрашивать. А у Реджа царит тусклый оттенок желтого. Лампы на потолке прикрыты цветными пластмассовыми абажурами, пол покрыт жестким ковром в рыже-бурую крапинку. Ремонт чужих домов превратил меня в сноба: режут глаз дверцы шкафа в коридоре жжено-кофейного цвета и горчичные обои, которые не меняли с тех самых далеких восьмидесятых. Вид из окна целиком закрыт горами; из-за них в дом никогда, кроме разве что последних минут заката в длинный летний день, не заглядывает солнце. Тут не пахнет свежестью — здесь будто никогда не едят ни овощей, ни фруктов. Запах как в коробке с сухими приправами.

Летняя жара разбудила древний аромат старой мебели и ветхих убогих вещей, которые Редж хранит у себя. Нет, не так… В которые Редж вцепился, когда расставался с матерью. Глубокое коричневое кресло с шерстяным пледом. Перед ним — телевизор в дубовой стойке, какие в старых телепередачах раздавали направо и налево. На скромном кухонном столе — шкатулка с документами. Рядом на полу — начатая банка макарон с мясом и ложка. Здесь, значит, он и упал. Боже, какая тоска!

Может, в спальне-то есть что-нибудь человеческое? В надежде я шагнул туда — и опять попал в окружение темной, неуклюжей, излишне громоздкой мебели. С тумбочки смотрели выцветшие и пожелтевшие от времени фотографии: он, мама, Кент, я. Помню, как снимали каждую из них: позировать было сущей пыткой. Только что у него делают наши с мамой фотографии? Кент — понятно. Но я? И мама?

Узкая кушетка довершила бы мрачную картину в спальне, и мне — ей-богу — пришлось бы удрать. К счастью, у отца роскошная кровать. Я подошел к ней, сел. От кровати пахло табачным дымом и листьями. На ночном столике стояли зеленый дисковый телефон, банка тоника и пузырек аспирина. А ну-ка, что Редж держит в столике? Журналы с голыми девочками? Салатницу с презервативами? Вот и не угадали — там у него Библия, подшитые журналы и газетные вырезки. Найти бы здесь хоть что-нибудь человеческое — карточку из стриптиз-клуба или бутылку джина, чтобы плеснуть к тонику, — так нет. Сплошная рухлядь, чье место на свалке. Все настолько чуждое 1999 году, что невольно кажется, будто я в провинциальном городке провалился во времени лет на пятьдесят назад. Мысль о том, как мой тихий, угрюмый отец бродит по квартире, где никогда не звонит телефон и куда не проникают людские голоса, чуть не разбила мне сердце. Правда, я вовремя опомнился.

«Секундочку, — сказал я себе, — кого это ты жалеешь? Это же Редж, а не старый несчастный монах, забыл? И потом, прежде чем жалеть, взгляни, как его квартира похожа на твою».

Я прошелся по списку, который мне дали в больнице: пижама, футболки, носки, трусы и так далее, открыл шкаф — и, батюшки! — все вещи тщательно отутюжены и аккуратно разложены по полочкам — не иначе как Редж готовился к проверке какого-нибудь космического прапорщика в день Страшного Суда.

Я сгреб в сумку его лекарства, зубную щетку, контактные линзы и пошел к выходу, чуть было не пропустив одну любопытную фотографию на столике в коридоре. На снимке отец обнимает за плечи женщину — грузную веселую женщину в розовом платье в цветочек — и внимание, внимание! — улыбается!

Мда… В тихом омуте…


Последние строчки пишу за столиком в кафе. Так что теперь я официально отношусь к числу тех, кто пишет в забегаловках слезливые дневники или киносценарии. Правда, увидев меня, вы скорее всего подумаете, что я веду липовый журнал про мои приступы гнева, дабы потом обсудить его на сеансе у мозговеда. Что ж, пускай.

Примерно в три я поднялся по ступенькам больницы, сжимая в руке большой полиэтиленовый пакет с отцовскими вещами. Я стоял перед выбором: оставить пакет в приемной или отнести его в палату к отцу. Откуда вообще этот выбор? Наш последний разговор закончился почти одиннадцать лет назад, когда я в бешенстве выкрикивал проклятия, а он корчился на синем ковре нашего старого дома, обхватив сломанную коленку. Мы словом не перемолвились ни на свадьбе Кента, ни на его похоронах, ни на вчерашних поминках. Так почему же я спросил номер палаты? Наверное, просто решил, что за все это время Редж хоть чему-нибудь научился.

В больнице сломалась вентиляция, и в лифте со мной поднималась бригада рабочих в комбинезонах и с инструментами. Когда на шестом этаже мы вышли, на меня не обратили ни малейшего внимания, а рабочих приветствовали, словно спасителей.

Перед палатой Реджа пахло китайскими сумками из аэропорта: вроде бы нафталином, но не совсем. В нерешительности я переминался с ноги на ногу буквально в двух шагах от него. Зайти? Не зайти? Зайти? Не зайти? А, ладно, зайду. Я открыл дверь и оказался в двухместной палате. Ближе к входу храпел молодой мужчина с забинтованной ногой. За тонкой ширмой лежал Редж.

— Отец.

— Джейсон.

Выглядел он ужасно: небритый, в лице ни кровинки — хотя, безусловно, в сознании.

— Я принес вещи… Мне звонили из больницы, сказали, ты просил…

— Спасибо. Молчание.

— Долго искал?

— Нет. Вовсе нет. У тебя все лежит на местах.

— Да, я стараюсь поддерживать порядок.

Я с содроганием вспомнил о тусклом душном коридоре, мумифицированном телевизоре, консервах на кухне, годных разве что для военного времени. И о всей его дешевой жизни, в которой чаевых официантке не дают не потому, что старика, одной ногой стоящего в могиле, обуяла скаредность, а потому, что этого не велит религия.

Я протянул пакет:

— Все здесь.

— Поставь на подоконник.

Я поставил.

— Что говорит врач?

— Говорит, пара сломанных ребер и куча синяков. Опасается, не повредил ли я сердце. Поэтому и держит меня здесь.

— А чувствуешь себя как?

— Дышать больно.

Молчание.

— Ну, — вздохнул я, — мне пора.

— Нет. Подожди. Не уходи. Сядь на стул.

Сосед продолжал храпеть. Я лихорадочно соображал, что сказать после десяти лет молчания.

— Хорошо, что мы вчера собрались, — предложил я наконец тему для разговора. — Жалко только, что Барб вспылила.

— Не стоило Кенту на ней жениться.

— На Барб? Почему?

— Никакого уважения. Особенно к старшим.

— В смысле — к тебе.

— Да, в смысле — ко мне.

— И ты действительно считаешь, что достоин уважения после вчерашних слов?

Он закатил глаза:

— С твоей точки зрения — наверное, нет.

— Это еще что значит?

— Это значит, успокойся. Это значит, Кенту следовало найти кого-нибудь ближе его сердцу.

Я фыркнул и недоуменно покачал головой.

— Не придуривайся, Джейсон, тебе не идет. Кенту нужна была более преданная жена.

У меня отвисла челюсть.

— Преданная?

— Ты сегодня туго соображаешь. Барб так полностью и не отдалась Кенту. А без полной самоотдачи нельзя быть хорошей женой.

Я взял с тумбочки кувшин, который, казалось, был сделан из розового ластика. И почему больничная утварь непременно должна быть не просто уродливой, но еще и порождать мысли о мучительной преждевременной смерти? Вслух я сказал:

— Барб — яркая личность.

— Не спорю.

— Она родила двух твоих внуков.

— Я не идиот, Джейсон.

— Так как же ты мог так оскорбить ее вчера вечером, предположив, что у одного из ее детей нет души? Ты что, и вправду такой жестокий, как кажешься?

— Современный мир порождает сложные нравственные вопросы.

— Двойняшки — не сложный нравственный вопрос. Двойняшки — это двойняшки!

— Я читаю газеты и слежу за новостями, Джейсон. Я знаю, что происходит в мире.

Пора менять тему.

— Сколько тебе здесь еще лежать?

— Наверное, дней пять.

Он закашлялся и скривился от боли. Так ему!

— Как ты спишь?

— Эту ночь — как младенец.

Поддавшись импульсу, я раскрыл рот, чтобы задать давно наболевший вопрос, — и он, как любой важный вопрос в нашей жизни, прозвучал отчужденно, словно донесся из чужих уст:

— Как ты мог обвинить меня в убийстве, отец?

Молчание.

— Ну же?

Нет ответа.

— Я не собирался этого спрашивать, но раз уж спросил, то не уйду без ответа.

Он кашлянул.

— И нечего притворяться немощным стариком. Отвечай!

Редж отвернулся, но я подошел к изголовью кровати, обхватил его голову и повернул к себе, заставив смотреть в глаза.

— Послушай, я задал вопрос и, думаю, тебе есть что ответить. Что скажешь, а?

Его лицо не отражало ни злобы, ни любви.

— Я не обвинял тебя в убийстве.

— Неужели?

— Я только сказал, что ты возжелал убить человека и поддался этому искусу. Понимай как знаешь.

— И все?

— На этом месте, если помнишь, твоя мать оборвала наш разговор.

— Мама вступилась за меня!

— Ты так ничего и не понял, да?

— Чего здесь понимать?

— Ты был идеальным, — произнес он.

— Я был каким?

— У тебя была идеальная душа. Если бы тебя убили в столовой, она бы отправилась прямиком в рай. Ты же выбрал убийство — и кто знает, куда ты теперь попадешь.

— Ты действительно в это веришь?

— Я всегда буду в это верить.

Я отпустил его голову. Сосед по палате перестал храпеть и начал беспокойно ворочаться. Отец неуверенно спросил:

— Джейсон?

А я уже выходил через распахнутую дверь.

— Я всего лишь желал для тебя Царствия Небесного! — вырвалось из сломанной синюшной груди Реджа.

Он всадил мне в живот отравленный клинок. Он сделал свое дело.

Время близится к полуночи. После встречи с отцом мне оставалось либо утопить свои чувства в алкоголе, либо излить их на бумаге. Я выбрал второе: казалось, что если не напишу сразу, то не напишу никогда.


Снова вернусь в прошлое.

Через две недели после трагедии директору школы, полицейским и журналистам пришли по почте видеокассеты, снятые тремя убийцами на профессиональную камеру, позаимствованную из школьного киноклуба. В кассетах они сообщали, что, как и почему собираются сделать — глупый, бессмысленный треп, который мы еще не раз потом услышим.

Думаете, кассеты сняли с меня подозрение? Как бы не так! Кто-то ведь должен был разослать кассеты, и кто-то должен был снимать трех придурков, пока они несли чепуху: камера не могла снимать автоматически. Так что, даже когда меня официально оправдали, подозрения оставались. Нет, не у полицейских, спасибо хоть за это… И все же стоит людям придумать дикую идею, ее ничем из их голов не выбьешь. А тот, кто держал камеру и потом разослал кассеты, остается неизвестным по сей день.

Трагедия породила трех знаменитостей. Первой был я, полуоправданный после интенсивного двухнедельного расследования, которое подтвердило мою явную невиновность. Правда, все эти две недели меня рисовали дьяволом во плоти.

Второй и главной знаменитостью стала Шерил. Когда она писала свои «Бог нигде» и «Бог сейчас здесь», то остановилась на «Бог сейчас здесь», что приняли за чудо. По-моему, очень странная мысль.

Третьей знаменитостью оказался Джереми Кириакис, раскаявшийся преступник, застреленный собственными товарищами.

Не передать словами, как тяжело было в те две недели странствий по мотелям, когда оставалось только перечитывать газеты и смотреть телевизор, вспоминая о Шерил и превышая все допустимые нормы успокоительных, слышать, как тебя мешают с дерьмом, а Джереми Кириакиса преподносят в виде образца раскаяния и смирения. Не важно, что это Джереми уложил больше всех ребят у стены с призами и у торговых автоматов; не важно, что он отстрелил Деми Харшейв ступню, — раз он раскаялся, его простили и превознесли.

На третьей неделе Кент вернулся в Альберту, а мы — обратно в наш дом. Теперь я опять стал героем (ну или полугероем). Только мне на все было наплевать. В понедельник, в четверть десятого, когда по телевизору пошел утренний сериал, мама спросила, собираюсь ли я в школу. Я заявил, что ноги моей там не будет, на что она сказала:

— Так я и думала. Давай продадим этот дом. Он записан на мое имя.

— Хорошая мысль!

Мы помолчали.

— Думаю, нам стоит на время уехать, — сказала она. — Например, к моей сестре в Нью-Брансуик. А ты — покрась волосы, как делают в детективах. Найди работу. Время лечит.

Несколько раз я решался выбраться на свет, но, куда бы ни шел, вокруг меня вечно возникали эмоциональные завихрения. Женщина в магазине ни с того ни с сего зарыдала и бросилась мне на шею — насилу удалось вырваться, и только с номером ее телефона в руке. В другой раз в центре города ко мне пристроилась группа размалеванных девчонок-панков; они ходили по пятам и то и дело трогали мои следы на асфальте, будто от них исходило какое-то тепло. Баскетбол в школе стал недосягаемой мечтой. Никто не звонил, не просил прощения за предательство. Когда в четверг к нам пришел директор, на заборе уже висело объявление о продаже, а дом все еще был измазан яйцами и исписан угрозами и проклятиями. Мама впустила директора, спросила, не хочет ли он кофе, усадила за кухонный стол с чашкой в руке, а потом взяла меня за руку, тихо вывела через гаражную дверь, и мы отправились за покупками. Вернулись только через несколько часов, и директора к тому времени уже и след простыл.

Неделей позже, когда я, вооруженный металлической щеткой, шлангом и посудомоечным средством, пытался счистить яйца и краску со стен дома (белки и жиры так глубоко впитались в дерево, что я работал впустую), к воротам подъехал микроавтобус, набитый аккуратными роботами из «Живой молодежи». Их было четверо, под руководством проныры Мэтта. На каждом — бесполые джинсы, которые, видимо, кроят специально для «Молодежи». При виде их загорелых лиц в памяти всплыли слова из старого буклета: «Солнце дарит загар, с солнцем радостно нам. В „Живой молодежи“ мы не только заботимся о подрастающем поколении — мы еще и весело проводим время!»

Мне нечего было им сказать, и я отвернулся, как отвернулся бы Редж от группы сатанистов с гремящей рок-музыкой.

— Трудишься? — начал Мэтт. — Ты не появлялся в школе, и мы решили тебя навестить.

Я молча тер стену проволочной мочалкой.

— Всем нам пришлось несладко в последнее время.

Я повернулся:

— Пожалуйста, уезжайте.

— Но, Джейсон! Мы ведь только приехали!

— Уезжайте.

— Да ладно, перестань…

Я окатил их водой из шланга. Они не сдвинулись с места.

— Ты расстроен, — сказал Мэтт. — Это понятно.

— Вы хоть представляете степень своего предательства?

— Предательства? Мы всего лишь помогали полиции!

— Знаю я о вашей помощи! Наслышан!

Несмотря на шланг, четверка приближалась. Чего, интересно, они хотели? Похитить меня? Обнять? Положить на голову бронзовые пальцы, провозгласить исцеленным и вернуть в ряды своей паствы?

Этого я так и не узнал. Прогремел выстрел, за ним другой, потом еще — это мать стреляла из отцовской винтовки со второго этажа. Пули оставляли в земле глубокие кратеры. Еще пара выстрелов — и фары микроавтобуса со звоном разлетелись.

— Слышали, что сказал Джейсон?! Вон отсюда! Сейчас же!

Их как ветром сдуло, а полиция — не знаю уж почему — так и не приехала на звуки стрельбы.

Вести о мамином ружье наверняка уберегли нас от многих незваных гостей. Другие приходили все равно: газетчики, бывшие приятели, позабывшие про нас в первые две недели после трагедии, девочки из «Молодежи», оставлявшие у забора цветы, открытки и пироги (все съестное я аккуратно разворачивал и кидал в кусты для енотов). Дальше калитки мы не пустили ни одного, а через месяц мама наконец продала дом, и мы переехали к тете в Нью-Брансуик.


Мысли едва ворочаются в голове. Уже поздно, но Джойс никогда не откажется от прогулки.

Только переступил порог. Стоит сухая теплая ночь — моя любимая погода, большая редкость для здешнего климата. Выгуливая Джойс, я увидел точь-в-точь такую машину, что была у миссис Энвей, матери Шерил, — «крайслер ле-барон» с отделанным под дерево кузовом. Машина, может, неплохо смотрелась в первую неделю после покупки, но с годами жара, мороз и соленый морской воздух превратили ее в развалюху, на которой разъезжают в фильмах о последствиях ядерной войны.

Миссис Энвей написала мне после того, как мы переехали. Письмо пришло на наш старый адрес, и его переслали тете. Оно и сейчас со мной — одна из немногих реликвий того времени. Вот что там было написано:

Дорогой Джейсон!

Мне ужасно стыдно за то, что пишу тебе только сейчас. После смерти Шерил наш разум помутился. Мы верили досужим болтунам и не слушали голоса собственного сердца. Мы отвернулись от тебя в трудную минуту, и теперь нам — мне, Ллойду, Крису — стыдно лишний раз взглянуть на себя в зеркало. Я не призываю простить — я всего лишь хочу, чтобы ты понял.

С четвертого октября минуло всего несколько месяцев, а чувство такое, будто прошли многие годы. Я бросила работу и, по идее, должна руководить фондом, названным в честь моей дочери, однако на самом деле все происходит иначе. Я просыпаюсь, одеваюсь, пью кофе и приезжаю на Клайд-авеню в офис фонда, где мне делать решительно нечего. Всю работу взяли на себя друзья и подружки Шерил из «Живой молодежи»: они принимают наличность и чеки, переводят деньги с кредитных карточек, рассылают благодарственные письма и так далее. Работа кипит, только я остаюсь в стороне. Если бы от успехов фонда мне становилось легче! Они ведь так усердно работают: выпускают наклейки, открытки, браслеты. Даже собираются нанять профессионального журналиста, чтобы он от моего имени написал книгу о жизни Шерил. Говорят, такая книга поможет и подросткам, и их родителям. Уж кому-кому, а мне-то она точно не поможет. Зря я, наверное, все это пишу — письмо, может, никогда до тебя и не дойдет, — но за эти месяцы ничего не принесло мне утешения. Да и как тут утешиться… В последний год жизни моя дочь перестала быть моей дочерью. Она сделалась другой, и я так и не успела узнать девочку, которая погибла от рук бандитов. Что я за мать после таких слов?

То, что я сейчас напишу, может показаться тебе странным или, наоборот, до боли знакомым. Наступают моменты — вот только что был один из них, — когда стены, которыми я вроде бы отгородилась от гибели Шерил, вдруг рушатся, и я внезапно переношусь в четвертое октября. А потом возвращаюсь обратно, на месяцы вперед, где я, седеющая женщина, сижу в своем загородном доме в дождливый рабочий день и думаю о беспричинно потерянной дочери. Будто бы не родной дочери. Дочери, которая выбрала что-то другое, нечто выше меня, выше всей нашей семьи, то, чего мы не могли ей дать; выбрала с улыбкой и снисхождением. А мне что теперь делать? Делать нечего. Придет чужой человек, станет расспрашивать меня о Шерил, собирая материалы для книги, — и что я ему отвечу?

Не знаю даже, на кого я злюсь: на Шерил или на весь мир. А ты злишься, Джейсон? Скажи, злишься? Хочется выехать на шоссе, вдавить педаль газа в пол, зажмуриться и ждать, что будет.

Ллойд и Крис легче перенесли случившееся. Хоть это хорошо. Крис молод, его раны затянутся. Шрамов не избежать, но он выдержит. Правда, мы не знаем, как быть с его учебой, Делбрукскую школу опять открыли: там снесли и заново отстроили столовую, и все же ему тяжело туда возвращаться. Стоило бы отправить Криса в частный пансион, да где взять деньги? Впрочем, это тема для другого письма.

Прости меня, Джейсон. Я болтаю о моих проблемах, когда у тебя своих собственных предостаточно. Но может, тебе это нужно. Может, тебе надо знать, что кто-то еще в этом мире любил девочку, прятавшуюся за безупречной улыбкой; девочку, которая опрометчиво просила Бога о страдании, дабы искупить человеческие грехи. Мне просто не с кем больше поговорить по душам. Меня все бросили. В голове — сплошной Ниагарский водопад, только бесшумный — туман, бурлящая вода и земля, сливающаяся с небом. Скоро это пройдет…

Где бы ты ни был, пожалуйста, прости меня. Напиши или позвони, если сможешь, а будешь рядом — обязательно заходи. Прошу, не держи зла и знай: я всегда буду поминать тебя добрым словом.

Твоя Линда Энвей.

Три дня спустя пришло письмо от ее супруга:

Здравствуй, Джейсон.

Линда говорит, что отправила тебе письмо, и мне стало ужасно стыдно. Как отблагодарить тебя за храбрость тем страшным утром? Рискуя собственной жизнью, ты спас стольких детей! Я сегодня ходил к твоему дому, но вы, оказывается, давно его продали и ни словом не обмолвились, где вас искать. Теперь вся надежда на почту.

После четвертого октября Линда сама не своя. Тяжело ей, бедняжке. Не знаю, что она написала, только, читая ее письмо, помни, пожалуйста, — все эти месяцы мы живем как во сне. Поверить лживым журналюгам — несмываемый позор, который останется со мной до гробовой доски.

Я спросил Линду, описала ли она тебе похороны Шерил, и она говорит, что нет. Значит, придется мне. Похороны состоялись одиннадцатого октября, через неделю после смерти Шерил. Я думал, за неделю страсти утихнут — ничуть: они только накалились.

Мы с Линдой заказали скромную похоронную службу назло приятелям дочери из «Живой молодежи», которые хотели сами все организовать, совершенно с нами не считаясь. Опасаясь активности «Молодежи», мы собирались устроить исключительно семейные похороны. И мы просчитались.

Во избежание беспорядков, полиция попросила нас не везти тело Шерил через город, а приехать сразу на кладбище. Мы подумали, что они преувеличивают опасность, но, пожав плечами, согласились. Как оказалось, зря. К двум часам дня обочина дороги вокруг кладбища была забита машинами. Окруженные полицейскими, мы зашли на кладбище, где, как потом писали в газетах, собралось около двух тысяч человек. У меня мороз прошел по коже. Нет, это не избитая фраза — теперь я точно понимаю ее значение. Как будто скользкий слизняк прополз вниз по спине.

Над могилой раскинули широкий навес в синюю полоску, но это-то еще ладно — меня другое вывело из себя. Функционеры «Живой молодежи» натащили кучу жирных черных фломастеров, раздали их окружающим, и к нашему приходу подростки исписали весь гроб Шерил какой-то ахинеей. Боже, они обошлись с гробом моей дочери, как со школьной стенгазетой! Наверное, я так разозлился оттого, что сам выбирал гроб для Шерил: жемчужно-белый, ее любимый цвет, — и радовался, как ребенок, когда нашел нужный оттенок. Линду тоже расстроила эта нагробная живопись, но пришлось смириться. Может, и вправду лучше, когда тебя хоронят под добрые слова многочисленных друзей. Нам с Линдой тоже протянули фломастеры, однако мы отказались.

Я, Линда и Крис прежде были на двух похоронах, и я думал, они как-то подготовят нас к происходившему. Нет, ничего не готовит человека к похоронам собственной дочери. Службу читал пастор Филдс, и, надо отдать ему должное, неплохо читал, хотя временами и отвлекался на нравоучения.

Я так и не понял, что Шерил нашла в религии. По мне, она слишком глубоко туда окунулась. Линда придерживается того же мнения. И еще она говорит, будто ты поссорился со своими набожными друзьями. Знаешь, хотя они и ворочают горы в фонде Шерил Энвей, эти ребята мне кажутся какими-то странными. Подумать только, как быстро и единодушно они ополчились против тебя! Но я их слушал и поэтому пишу сейчас жалкое письмо вместо того, чтобы давным-давно пригласить тебя к нам домой.

Писать становится все труднее, хотя ты здесь ни при чем. Сказать, в чем тут дело? Я страшно жалею, что не взял тогда в руки фломастер и не написал теплых слов на гробе Шерил. И почему только я отказался? Что за нелепая гордыня остановила меня от столь невинного проявления любви? Невысказанные слова останутся со мной на всю жизнь. Иногда думаешь, как много мы уносим с собой в могилу. Будто пытаемся всю жизнь туда втянуть. Фанатичные друзья и подружки Шерил мечтали о смерти так же, как когда-то Крис мечтал о поездке в Диснейленд. Мне странно это видеть — наверное, потому что я на тридцать лет их старше. Они все вспоминали о тетради Шерил, о ее последней записи «Бог сейчас здесь», как о каком-то чуде. Не понимаю я их. Рассуждают, словно десятилетняя девочка, гадающая на ромашке: «Любит — не любит». Сам я не вижу тут никакого чуда, но дети в фонде только о чудесах и говорят. Еще одна загадка для меня. Они постоянно просят чудес свыше, готовы углядеть их повсюду. Как человек верующий, я считаю, что Бог создал в мире порядок, а своими просьбами явить чудо мы хотим, чтобы он распустил нити, из которых соткан свет. Сплошные чудеса превратили бы этот мир в карикатуру.

Эх, надо было нанять лодку, погрузить в нее тело Шерил, выйти в пролив Хуан-де-Фука, пристать к какому-нибудь островку, найти тихий луг и похоронить ее среди диких цветов и трав. Тогда бы я знал, что она покоится с миром. А так — вчера я был на ее могиле и видел гору цветов, мягких игрушек и писем: после дождя они слиплись в единую кашу — кашу смятения, ненависти и гнева. Это естественные чувства для такого гнусного преступления, но кладбище — не место для ярости.

Где бы ты ни был, надеюсь, это письмо найдет тебя в добром здравии. Вернешься в северный Ванкувер — обязательно заходи с родными к нам на обед. Уж накормить-то вас мы всегда сможем.

Жму руку, Ллойд Энвей.

А через два дня мне пришло вот что:

Джейсон!

Я застукал отца, когда он отправлял тебе письмо. Папа сначала прятал его между бумагами, но когда понял, что поздно, во всем признался и сказал, что мама тоже тебе написала. Я просто офигел. Могу представить, сколько лапши он тебе на уши навешал. Да и мать. Запомни: все, что они написали — все до единого слова, — полная туфта. Они с самого начала тебя ненавидели. Вытащили из спальни Шерил ваши фотографии и стерли на них твое лицо. Вечерами напролет сидели в гостиной с твоими двуличными дружками и поносили тебя почем зря. Особенно они заводились при намеках на секс. Нет, все мы знаем, что бывает между юношей и девушкой. Только живчики из «Молодежи» преподносили это так, словно ты изнасиловал Шерил. Будто единственной целью твоей жизни было с ней переспать. Распалив родителей, они меняли пластинку: говорили, что ты всегда казался им способным спланировать кровавую резню в школе, хотя бы только для того, чтобы убить тобой же растленную девушку. Как можно было слушать эту пургу? Мне даже приходилось уходить по вечерам. Почти каждый вечер.

Митчелл ван Вотерс, Джереми Кириакис и Дункан Бойль учились в моем классе. Придурки настолько редкостные, что вряд ли кто их сейчас вспомнит. Придут, бывало, на урок английского в потертых косухах с видом великих революционеров и просидят все занятие, калякая фломастерами или замазкой строчки из песен «Скинни Паппи» на своих камуфляжных штанах. Помню, Митчелл сцепился с Дунканом на школьном дворе за то, что тот принес обычный игральный кубик вместо особой, двенадцатигранной кости, для какой-то их ролевой игры. Даже ножи пошли в ход. А в другой раз Дункан притащился на социологию с телевизионной платой, сел на последний ряд и начал рисовать на ней магические символы. Видимо, он сам их придумывал, потому что выглядели они все как кольца на полях, якобы выжженные летающими тарелками. (Он сам приносил газетные вырезки в прошлом году.)

И эти придурки еще удивлялись, что на них не обращают внимания? Странно, как это они дышали с тобой одним воздухом. А потом говорят, что ты с ними заодно! С такими-то лохами? Идиоты!

Я долго размышлял о тебе и о том октябрьском дне. Наверняка ты видел телерепортажи, но поскольку сразу ушел со школьного двора, вряд ли представляешь, каково было тем, кто остался. У нас шел урок физкультуры — надо было бежать кросс в гору. Я со своим другом Майком слинял с полпути. Мы спустились на Квинз-авеню, надеясь выкурить по сигаретке. Стоял изумительный день: грех тратить такой на занятия. Мы разговорились с тремя девчонками классом младше: они как раз шли перекусить. Тогда-то мы и услышали выстрелы. Странно, мне ни разу не доводилось слышать настоящих выстрелов, но я сразу понял, что это за звуки. Не сомневался и Майк. Завыли сирены, загрохотали новые выстрелы. Тебе небось и невдомек, что первая неотложка ехала не за ранеными детьми, а за тем тюфяком, которого ты свалил с лестницы возле школьной мастерской. Короче, мы впятером взобрались на горку под непрерывную пальбу — и вдруг к школе со всех сторон подкатили полицейские, спецназовцы, морпехи, джеймс-бонды и, не знаю, чуть ли не «Ангелы Чарли». А из школы посыпались ученики, как леденцы из коробки. Они спешили выбраться наружу, однако постоянно оглядывались, поэтому и врезались друг в друга, спотыкались и падали. Когда мы подбежали ко входу, наружу вытаскивали раненых и… Впрочем, дальше не стоит. Нас отогнали на вершину холма, но даже оттуда было видно: кто из ребят пострадал, кому оказывают первую помощь. Ты был покрыт кровью с головы до ног и все же шел сам — значит, цел. И тут меня обдало ледяным холодом: я вдруг понял, что Шерил мертва. Я не верю в ясновидение, чушь это, только тогда, даже не слыша ничего про Шерил, я твердо знал: ее больше нет.

Потом как будто война началась. С работы и из дома хлынули родители. Они бросали машины где попало — с включенными двигателями и распахнутыми дверьми. Стоило приехать очередным родственникам, полицейские тут же препровождали их на футбольное поле. Поэтому едва на школьном дворе возникала толпа родителей, как ее тут же рассеивали. Приехали и мои предки. Примерно в полчетвертого нам сообщили про Шерил. К тому времени наши мозги настолько испеклись, что мы с трудом понимали, о чем речь. Миссис Вонг, наша соседка, отвезла нас в больницу на отцовской машине. Сам он и руль бы не смог повернуть. Миссис Вонг повезла бы нас хоть на край света: оба ее ребенка были в столовой, но не пострадали.

Больница выглядела жутко: повсюду на каталках возили раненых и умирающих, будто продукты в магазинных тележках. Мне до сих пор непонятно, зачем мы туда поехали. Знали ведь, что Шерил мертва. Боже, мы совсем ничего не соображали…

На улице стемнело, а я все еще оставался в спортивной форме. Кто-то — не помню точно кто — протянул мне куртку, и, застегивая ее, я услышал первые слухи о тебе. Дикие слухи. Дескать, с самого начала ты был зачинщиком, организатором всего преступления, и едва родители это услышали, как мама впала в истерику, и пришлось дать ей успокоительное — лошадиную таблетку барбитурата, вроде тех, что видишь в старых фильмах. Папа тоже чего-то наглотался. Они потом всю неделю жили на таблетках, а мать так до сих пор их и пьет. Я теперь даже знаю, когда ей нужна новая доза: она вдруг начинает часто и беспокойно дышать. Родители просто спятили, узнав, будто ты виноват в смерти Шерил. Я не раз пытался вступиться за тебя, но кончилось это тем, что меня чуть не вышибли из семьи. И чего ты сделал этим живчикам? Они готовы были тебя порвать.

Хуже стало потом, когда через две недели объявили, что ты непричастен к трагедии. Мама спятила окончательно, а вслед за ней и отец. Оба отказывались верить результатам расследования. Эти сам-знаешь-кто неплохо над ними поработали.

Знаешь, это самое длинное письмо в моей жизни. Говорят, ты переехал или даже сбежал из города. Везучий! Можно и я к тебе сбегу?

Держись, дружище.

Крис.

Из окна кофейни я наблюдаю за закатом цвета детского аспирина и наконец глотаю две таблетки клоназепама, которые я купил по двадцать пять долларов за штуку у мальчишки-арапчонка, торчавшего за рулем папашиного «БМВ» на пересечении Лонсдейла и Четвертой авеню — всего за четыре квартала от маминого дома.

Господи! Теперь уже я сам чувствую, будто готовлюсь к сеансу у психоаналитика. Только никакого аналитика не будет. И вообще, человеку, который в моем возрасте занимается тем же, что я, нужен не аналитик, а иное. Возможно — деньги. Помню, Кент напился вдрызг на своей свадьбе, и когда мы танцевали — он с Барб, а я с ее лучшей подругой, — он нагнулся ко мне и, дыша в лицо шампанским, куриной грудкой и овощным рагу, сказал: «Не быть тебе при бабках — ты богатых не любишь». Сказал и унесся в танце. А ведь он был прав: я действительно не люблю богачей с их ваннами, где есть встроенные полки для полотенец, нагревающиеся специальной системой, которую производят в Шотландии — в Шотландии! — огромными холодильниками с немагнитной поверхностью, чтобы отучить домашних от глупых магнитных фигурок, и с обувными шкафчиками из красного дерева, от которых пахнет сауной.

Вот моя ошибка: я установил полку для полотенец на другую сторону ванной, и Лес обругал меня, потому что заказчик не собирается платить, пока не переделают, как он хочет. Мне плевать, хоть я и виноват. Тем не менее и Леса можно понять: он зол на весь мир, потому что у его ребенка катаракта — но, с другой стороны, боже правый, это всего лишь полка для полотенец, заказанная каким-то типом, которому по непонятной причине с утра нужно вытереться горячим полотенцем. Как можно принимать это всерьез? Даже если представить, что нагреватель проработает десять лет, все равно теплое полотенце поутру обойдется богачу дороже восьмидесяти центов за штуку.

$ 3000,00/(365 х 10)= 0.82

И вообще, друзья не ссорятся из-за полотенец или полок в ванной — во всяком случае, в моем представлении. Хотя при чем здесь мое представление: меня даже автоматические двери в супермаркете не признают. Приходится брать от жизни что получается. Я улыбаюсь, несмотря на то что киплю внутри. Ухожу с работы на несколько часов раньше. Покупаю амфетамины у торговца на автостоянке. Взлетаю и думаю о том, как возвеличить человека. Потихоньку прихожу в себя. Покупаю еще амфетаминов, но кайф уже не тот: собаки продавцы наверняка разбавили их сахаром. Потом вдруг думаю: «Ни хрена себе! Я встретил два рассвета, проводил два заката и еще ни разу не прилег!» Жму на тормоза. Покупаю клоназепам у иранского прохвоста. Сижу в кафе и пишу на розовых квитанциях. Пора к маме. Время вызволять Джойс.

Сейчас утро — если судить по тому, что «Макдональдс» еще не переключился на обеденное меню. Сижу, завтракаю. Жирные капли насквозь пропитали розовые счета и превратили их в расписанные матовые стекла.

Голова свежа, как холодное горное озеро. Неужели я и вправду проспал двенадцать часов? Пожалуй, я сегодня и на работе покажусь, чем надеюсь привести Леса в такой щенячий восторг, что забудет про шесть грозных сообщений, которые он успел наговорить на мой автоответчик.

Так вот, племяшки, приехав к своей матери, я наткнулся еще и на вашу — на Барб. Она стояла облокотившись на кухонную стойку и оживленно обсуждала, почему Редж такая сволочь, — тема, над которой мама давно думает.

Им хватило одного взгляда в мою сторону.

— Ты! — выдохнула мама. — В душ! Немедленно! Как помоешься, переоденься: одежда в шкафу. У меня остался суп из цветной капусты и французский батон. Поешь и сразу спать, понял?

В ванную доносились обрывки разговора.

— Ты знаешь, мне поначалу нравилось, что в его семье выращивали нарциссы… растят и по сей день. Я восхищалась ими… Мне казалось, только хорошие люди выращивают цветы.

— А что тогда растят плохие люди?

— Не знаю. Мхи. Лишайники. Мухоморы. Разводят летучих мышей. А нарциссы… бледно-желтые, самые нежные цветы на свете. Они родственны луку, ты знаешь об этом?

— Нет.

— Вот видишь. Век живи, век учись.

— Нарциссы… Не те ли это цветы, которые по преданию не то чтобы плохие, но и не совсем безгрешные… Тщеславные, что ли?

— Знаешь, как Редж бы ответил на твой вопрос?

— Как?

— Он бы сказал: «Кто мы такие, чтобы наделять людским грехом гордыни ни в чем не повинные цветы, которым всего-навсего дали неудачное имя?»

— Великодушно с его стороны.

— Правда, взглянув на цветы на нашей свадьбе — в основном это были тропические растения, — он назвал их блядскими.

— Надо же!

Когда я вышел из ванной, женщины пристально оглядели меня. Мама протянула апельсиновый сок:

— На-ка, выпей. Твой организм взывает о витамине С.

А потом, ставя тарелку с супом на стол:

— Джейсон, когда же ты побреешься? О твою щетину впору ножи точить.

Им и невдомек, что в эти минуты я ощущал себя попавшим в рай.

— Когда Редж изменился? — спросила маму Барб.

— В смысле — ушел в религию?

— Да.

— Наверное, через год после рождения Кента. Непонятно с чего. Джейсон, милый, подложи салфетку, я только что вымыла пол.

— В один день?

— Нет. Я помню, как лицо его постепенно ожесточалось. Наверное, все дело в серотонине. Если бы я тайком подсыпала ему в кофе велбутрин, про который сейчас распинаются в рекламе, мы бы остались счастливой парой. А так он отчуждался все больше и больше. К тому времени, как дети пошли в школу, мы спали в разных кроватях. Я уже крепко пила. Он не возражал: пьяная, я оставалась на месте, и со мной можно было не разговаривать. Не то чтобы мне было о чем с ним говорить…

Только что позвонили по сотовому. Пора идти. Лес говорит, нам перевели деньги за работу, так почему бы не отпраздновать? Сейчас одиннадцать утра.


После предыдущей записи прошло шесть дней. Вот отчет о моих похождениях, насколько я могу их вспомнить.

Мы с Лесом пошли в «Линвуд-инн», трактирчик для портовых рабочих, ютящийся под мостом Секонд-нэрроуз. Не знаю, от жары ли или от несъедобных куриных крылышек, но к часу дня нас изрядно развезло. Тут в трактир зашел крысеныш Джерри, портовый ворюга, которого, я в последний раз видел во время суда в 1992 году: тогда в его пикапе нашли полный багажник украденных лыж. Он купил нам кувшин пива, расплатившись банкнотами из туго свернутой пачки, а потом сказал, что у него есть катер на продажу — шестнадцатиметровое суденышко с двигателем в пятьдесят лошадок, и предложил прокатиться.

Посудина и впрямь оказалась милашкой, причем очень просто устроенной: корпус, двигатель, ветровое стекло да рулевое колесо — ну прямо плавучая «хонда-сивик». Оцинкованное дно покрыто кристаллами соли; лопасти винта вспенивают изумрудную воду и мешают ее с голубоватым дымом.

Гавань была забита торговыми судами. Матрос с одного из них, ржавой китайской громады, чем-то в нас кинул — скомканным обеденным пакетом или еще какой-то ерундой, — но Джерри воспринял это как личное оскорбление, подрулил к борту китайского сухогруза размером с десятиэтажный дом и начал орать по-китайски.

— Джерри! Где ты выучился китайскому?

— У своей бывшей. Одиннадцать лет супружеской жизни — и у меня остались только китайский, гепатит С да мастерское обращение с дарами моря.

Матрос наверху исчез, и мы начали уговаривать Джерри убраться подобру-поздорову, однако он и слушать нас не хотел. Матрос появился вновь и теперь запустил в нас чем-то походившим на краюху хлеба — не знаю, что это было, только оно оказалось тяжелым, как чугун, и пробило в корпусе дыру размером с тарелку. Катер мгновенно затонул, а мы поплыли к берегу, туда, где виднелось Саскачеванское зернохранилище. Нашли старые ржавые ступеньки, вскарабкались по ним и оказались на грязной железнодорожной сортировочной станции. После прибрежной воды нас покрывала пленка машинного топлива, к которой легко приставала серая пыль, как мука к треске. Лес неистовствовал: жена годами пилила его за дурной вкус в одежде, и сегодня он впервые надел брюки, которые супруга для него купила.

— Она с меня шкуру сдерет, — брюзжал он.

— Слушай, Джерри, — спросил я, — что ты такого сказал тому китайцу?

— Ну, сначала он меня послал, потом я его послал, потом он пригрозил, что потопит катер, а потом выполнил обещание. А, все равно чертова развалюха грелась как печка. Даже лучше, что она затонула.

Джерри вытащил из кармана сотовый телефон и объявил:

— За нами приедут.

Чтобы добраться до дороги, нам пришлось перейти восемь путей, по которым сновали поезда, подчиняясь неведомым законам железнодорожного мира и всякий раз норовя нашинковать нас на мелкие ломтики.

На дороге и впрямь стояла машина — длинный черный лимузин, чей водитель, русский здоровяк Йорго, оказался редкостным чистоплюем. Он заставил нас снять одежду и положить ее на брезент в багажник. Когда я спросил у Джерри, что в багажнике лимузина делает брезент, он пожал плечами и сказал: «Лучше не спрашивай».

В общем, уселись мы в лимузин в одних трусах. Лес открыл пластиковую бутылку с мерзким дешевым виски и принялся заливать этим пойлом свое горе, в то время как Джерри тарахтел о том, где найти для Леса точно такие же брюки. Подобная одержимость показалась мне нездоровой, но тут русский громила кинул Джерри пакетик с кокаином, и стало ясно, что порождает сумасшествие.

— Нет-нет, я не буду, — отказался я от протянутого пакетика. — Мне нельзя, правда. У меня аллергия на все «каины».

— Бывает, — понимающе кивнул Джерри. — Ну что ж, мне больше достанется.

Он сказал что-то Йорго, и передо мной появилось несколько таблеток.

— Что это?

— Ну, — загадочно улыбнулся Джерри, — от одной станешь больше, от другой станешь меньше…[12]

Я взял две. Проехав по городу, мы пришли к выводу, что нужно купить новую одежду и как следует вымыться. Мы купили бутылку средства для мытья посуды и поехали на пляж Рек-бич[13], что недалеко от Колумбийского университета. Среди голой толпы наши трусы смотрелись вполне целомудренно. Отключившегося Леса мы оставили в машине.

Забравшись в воду, мы начали тереть себя моющим средством, пытаясь смыть с кожи горючее. За этим делом нас углядели подростки-хиппи, подняли вой, что мы, мол, отравляем пляж, и начали швырять в нас ракушки. Мы бросили бутылку и поплыли вдоль берега. Выбравшись на сушу, Джерри спер два полотенца, мы завернулись в них и пошли искать машину. Помню, мне тогда хотелось того виски, что пил Лес, а потом — все, провал в памяти. Спасибо волшебным таблеткам.

* * *

Дальше помню себя уже в Сиэтле. Судя по колючей щетине, прошло дня два. Я въехал в центр города на переднем сиденье легкового «ауди». За рулем сидел тощий парень, по виду — форменный нарк, и стучал зубами.

— Ничего, — сказал он, — деньги у тебя, это главное. Только помни, что бы ни случилось, не паникуй.

Не паниковать? А что, придется? Как я попал в эту передрягу? Машина остановилась у светофора, я вылез и зашел в первую попавшуюся дверь, которая вела в западный вестибюль гостиницы «Времена года»[14]. Краем глаза увидел свое отражение в витрине ювелирного магазина: загорелый, в сверхмодном костюме вроде тех, что видишь на обложках журналов. Надо избавиться от этого маскарада — только как? Где?

В кармане жилета обнаружилась пачка пятидесятидолларовых купюр в ладонь толщиной, но никаких документов, что для меня, канадца, попавшего в Штаты явно не после череды добрых дел, может обернуться серьезными неприятностями. В глубине кармана осталась одна из пилюль Джерри. Я выудил ее и закинул в рот. Подошел к стойке, заказал мартини и стал заигрывать с двумя женщинами, которые приехали сюда из Сан-Франциско, где работали в рекламном отделе компании «Оракл». Не сказать, чтобы они мной заинтересовались, хотя и было весело. Женщины все подшучивали над моим пиджаком. Потом, в туалете, я снял его и зарыл в мусорной корзине под кучей бумажных полотенец. Что было дальше, не помню.


Память вернулась, когда я шел мимо берез по берегу быстрой горной реки — не большой, как Фрейзер[15], но и не очень маленькой; она наверняка потом впадала во что-то более крупное. Начинало смеркаться. Я держал руки за головой. Сзади слышались чьи-то шаги. Я опустил взор и вспомнил, как ребенком таращился на песок по берегам реки Капилано[16], на блестящую слюду, и думал, что это золото рвется наружу.

От кристально чистой воды веяло ледяной прохладой. Дно выстилали камни вроде того, которым я убил Митчелла. Окрестности напоминали леса вокруг семейной цветочной фермы Клосенов в Агасси[17] — темные мрачные леса, устланные мхом, в котором тонут ноги, и грязью, которая поглощает все звуки, — леса, куда не заглядывает солнце и где не гостят птицы.

Я оглянулся. Позади шел Йорго, который тут же ткнул меня дулом ружья промеж лопаток. Итак, нас было двое, и одному из нас точно не суждено вернуться. Так вот для чего брезент в багажнике лимузина!

Мускулы быстро вспомнили о том, как прыгать по речным камням. Йорго натужно пыхтел сзади. Видно, он вырос в городе.

Я не хотел покорно брести на заклание. Мало-помалу поворачивал правее, к более мокрым и скользким камням. Результат не заставил себя ждать. Сзади раздался шум, и, мгновенно обернувшись, я увидел, как Йорго рухнул на каменное дно реки, да так сильно, что его левая нога сломалась, будто сухая хворостинка, а ружье выпало из рук, ударилось о камни и тотчас унеслось с водой.

Я потянулся за камнем и словно попал в прошлое: я вновь стоял в школьной столовой, сжимая камень в руке, и целился в Митчелла — только теперь это уже был не Митчелл, а Йорго, и… я опять встал перед выбором: жизнь или смерть.

Прежде я впадал в бешенство, стоило услышать, как кто-то молится за упокой душ трех школьников-убийц. «Раньше надо было молиться, — скрипел я зубами, — молиться, чтобы они не впали в грех». Годы шли, а ярость оставалась. И почему только меня так задевали эти молитвы? Наверное, потому, что мое собственное сердце переполнено ненавистью; ведь известно, что в этой жизни мы больше всего не любим самых похожих на нас людей. Я прошагал через жизнь с тяжким грузом ненависти в груди, похожим на оставшийся от разрушенного здания бетонный блок с торчащими из него ржавыми искореженными прутьями. Наверное, мне казалось, что сам я не заслуживаю молитв. И уже больше десяти лет прошло с тех пор, а в голове все крутились проклятия: «Жарьтесь в аду, черти драные! Нет такой боли, которой вы искупили бы содеянное. Хотел бы я еще раз встретить вас живыми, чтобы выпустить каждому кишки, растоптать, залить бензином и поджечь».

Я никогда не понимал тех, кто пытался найти что-то хорошее в Делбрукской трагедии. Стоило мне услышать слова: «Вы только подумайте, как она нас сплотила», — я бежал из комнаты или переключал канал. Жалкая, пустая мораль! Взгляните на мир: все так и снуют туда-сюда — машины, самолеты… Какая разница, что несколько человек собрались в кучку, нацепили на грудь ленточки и подержались за руки? На следующий год половина из них разъедется кто куда — и где тогда будет ваша мораль?

Под конец злость притупилась, я просто устал. Я дерзко взывал к Богу о знамении, но не получал ответа — и вот я стою над Йорго на берегу горной реки, занеся камень для убийства.

Я выронил камень из руки. Он ударился о булыжник, послал в воздух искрящиеся гранитные крошки и тут же затерялся среди тысяч подобных камней. Мне казалось, будто я повернул убийство вспять, создал жизнь из мертвого тела.

— Слабак! — прохрипел Йорго. — Кишка тонка меня убить.

Я взглянул на его искалеченную ногу: сломанная большеберцовая кость оттопыривала штанину.

— Может быть, Йорго, может быть. Только ты вроде не собираешься отсюда убегать. И неужели ты хочешь сказать, будто презираешь меня за то, что я тебя пощадил?

Он скривил губы в усмешке.

— Презираешь, значит?

Он плюнул в мою сторону.

— Надо уметь проигрывать. Дай-ка мне мобильник.

Он залез в карман пиджака, вытащил сотовый телефон, но едва я протянул руку, бросил его в воду.

— Где мы находимся? — спросил я. Он отвернулся.

— Понятно. Значит, хочешь поиграть в шпионов. Очень кстати.

Я огляделся: вокруг сплошные камни.

— Знаешь, Йорго, мне ведь проще всего накидать сейчас поверх тебя кучу камней. Времени займет — не больше получаса, а пролежишь ты здесь до следующего половодья.

Видно было, что он меня понял. Я взобрался на берег, однако нигде не увидел ни малейших следов дороги, тропинки или людей. Хорошо, тогда нас вряд ли заметит случайный бегун или рыбак. Я прислушался: ни звука проезжающих машин.

Я вернулся к Йорго:

— Ничего я с тобой не буду делать. Не сейчас. Сейчас я уйду, а когда обнаружу телефон, то позвоню куда скажешь и сообщу, где ты находишься. И что твоя нога сломана.

Ни слова в ответ.

— Или же, — продолжал я, — я просто уйду. Так что смотри сам. Хочешь не упустить небольшой лучик надежды — говори номер.

Он все еще молчал. Я повернулся и пошел.

— Стой!

Йорго прокричал мне номер. Я отыскал ручку в кармане брюк и записал его на ладони. А затем пошел навстречу закату.

С последними лучами солнца я выбрался на поле, где паслось несколько коров, перемахнул через проволочную ограду, пересек пастбище и двинулся по мощеной дороге к видневшемуся вдали шоссе. Ночная летняя дымка впитывала в себя свет от дорожных фонарей и автомобильных фар, отбрасывая его в небо не хуже, чем в лас-вегасском «Стрипе». Деревенские домики были построены в канадском стиле. «Значит, я в Канаде, — решил я. — Шоссе должно быть Трансканадской магистралью, а если судить по едва просматривавшимся в ночном небе очертаниям гор, я нахожусь в долине Фрейзер. Может, недалеко от нашей семейной фермы».

Как многие горожане, я легко пугаюсь на природе. Отзвуки собственных шагов создавали впечатление, будто кто-то идет по пятам, Я оглядывал пустые поля, темные сараи и брошенные машины. Воздух пах навозом, и стало любопытно, увижу ли я, как блуждающие огни танцуют вдоль дороги. Когда-то бабушка сетовала на то, что угораздило их поселиться там, где чернокнижники воруют инструменты, уводят скот и оставляют трупы в озерах, ручейках и канавах Агасси. Здесь никогда не раскрывают преступлений, здесь их только совершают. Воображение нарисовало будущие заголовки газет: «Останки неизвестного мужчины прибило к берегу в дельте Фрейзера», «Девочки находят человеческий скелет», «Безутешная русская женщина просит местных жителей найти ее единственного сына».

В голове крутились мысли о смерти. Мало того, что я умру скорее раньше, чем позже; я еще умру в полном одиночестве. Потом я вспомнил про родителей: они ведь тоже умрут одинокими. Такая же перспектива вырисовывалась у большинства моих знакомых. Это что, какой-то вселенский закон? Или, сам того не подозревая, я привлекаю к себе отчаявшиеся души? Везет ведь животным, думал я, глядя на спящий скот. Везет космическим пришельцам. Всем везет, кроме человека: им не приходится страдать от мысли, насколько мерзок и невезуч их род.

Помню, как в детстве за обедом я в шутку спросил у Реджа: если мы научимся разговаривать с дельфинами, то стоит их обращать в христианство или нет? Как ни странно, отец принял вопрос всерьез.

— Дельфины? Обучить дельфинов английскому?

— Конечно, пап. Почему бы и нет?

— Какой интересный вопрос.

Я так удивился его реакции, что и сам посерьезнел.

— И нам даже не понадобятся переводчики, — добавил я. — Только представь, мы сможем разговаривать с ними так же легко, как друг с другом.

Редж откинулся на стуле, приняв позу, в которой обычно решал, каких наказаний мы достойны.

— Хотя если подумать, то нет — незачем нести дельфинам Слово Божие. Потому что они никогда не покидали сада Господнего, — вынес он вердикт. — Скорее нам придется спрашивать, каково это — не быть изгнанным из рая.

Отец, отец, ну как можно быть таким непредсказуемым? Почему ждать от тебя милости или гнева — занятие столь же неблагодарное, как гадать, когда зазвонит телефон? Я так и не понял, от чего ты радуешься, а от чего злишься. И никто не знает. Это великая тайна. То, что ты построил вокруг себя и зовешь миром, на самом деле не мир, а маленький частный клуб Реджа. Твоя единственная задача — заставить других увидеть Бога твоими глазами. Ты никогда не пытался облегчить чужие страдания.


Шагая по дороге, я рылся в памяти в поисках преступлений, которые привели к разыгравшейся на берегу драме. Пусто. Как странно быть виновником страшных событий и не знать, каких именно. Это должно быть похоже на первородный грех… Да, наверное, так себя и чувствуют те, кто искренне уверовал в первородный грех; те, кто живет в темном мире, где светит черное солнце.

А потом… потом я впервые ощутил себя по-настоящему старым — старым в том смысле, что у меня никогда больше не будет сил на смелый, решительный поступок, способный перевернуть всю мою жизнь. Я так навсегда и останусь на побегушках у подрядчика. А ведь я лишь хотел отгородиться от чужих проблем железной стеной размером с ржавый китайский сухогруз. Какое бесцельное существование! Надоело…

Однако я не убил Йорго.

Я остановился и задумался. Я мог его убить, но не убил.

И что с того?

Радость мешалась со злобой. Неужели, несмотря на все сопротивление, во мне прижились отцовские идеи? Господи помилуй!

Звезды над головой выглядели молочно-белыми, как бывает только летом. Небо за горами вспыхивало от грозовых разрядов. Бетонная плита ненависти вдруг упала с моей души. Эта часть жизни осталась в прошлом. Я начинаю новый этап. Стоило это осознать, как послышался далекий мерный гул автомобилей на шоссе.

Перейдя по пешеходному мостику на другую сторону дороги, я очутился у заправочной станции. В карманах оказалось около двухсот канадских долларов, все двадцатки с одинаковыми серийными номерами. Разменивая одну, я обратил внимание на календарь с фотографией ослепительной модели: судя по нему, мы с Джерри пили пиво пять с половиной дней назад. Я позвонил себе на автоответчик, чтобы прослушать сообщения: всего одиннадцать — и каждый раз, нажимая на кнопки таксофона для перехода к следующему сообщению, я будто ждал удара под дых. Я был готов к чему угодно.

Первой звонила Барб, вся в слезах, сказать, как она скучает по Кенту. Потом серия звонков от матери в разной степени трезвости с вопросом о том, чем кормить Джойс, — любимый мамин способ намекнуть, что у нее кончаются деньги.

Затем звонок от Ким, жены Леса, которая интересовалась, где он может быть.

Далее сам Лес. «Дружище, я перед тобой в неоплатном долгу. Не так чтобы пожертвовать тебе почку, но что-то близкое. Можешь завтра взять выходной. Я все никак не могу поверить, что эта смазливая продавщица все-таки всучила тебе тот шутовской наряд. Надо же, достаточно принести человеку чашечку капучино с корицей и включить ему любимую музыку, как можно его одеть словно клоуна на детском празднике».

Вслед раздался голос Реджа, все еще из больницы:

«Джейсон, только не бросай трубку. Это отец. Да, отец. Они нашли у меня что-то не очень хорошее и пока еще не выпускают. Спасибо за вещи. За то, что принес их, хотя мог этого не делать. Я тут долго думал о нашей беседе. Нет, я не считаю, что один из близнецов — чудовище. Так что же происходит, когда живое существо делится пополам? Или на пять частей? У каждой будет своя, неповторимая душа. Даже если вырастить тысячу клонов Фрэнка Синатры, у каждого будет особая душа. Более того, Джейсон, допустим, мы зададимся целью клонировать сколько угодно душ из одной начальной души — твоей, моей, королевской, да какой угодно, — и все клонированные души будут неповторимы, не значит ли это, что человеческая душа бесконечна и полна удивительных загадок? Дальше думай сам, сынок; здесь я прерываю свои размышления. Я никогда не хотел для тебя ничего, кроме Царствия Небесного. Прощай!»

— Сволочь!

Продавец встревоженно посмотрел на меня.

— Неудачный день, — сказал я.

— Такси? — ответил он.

— А?

— Такси заказывали?

— Заказывал. Пусть подождет пару минут.

Я набрал номер, который прокричал Йорго. После семи-восьми длинных гудков я собрался было положить трубку, как вдруг на другом конце провода послышалось мужское «Алло?». Спокойный, ровный голос хладнокровного убийцы. Кто он — продажный полицейский? Наркоман?

— Йорго просил передать вам, где он находится.

— Неужели?

— Он попал в беду в нескольких милях от Чилливака — я думаю, он бывал там прежде. У него сломана нога. Он не может сдвинуться с места.

— И он дал этот номер?

— Знаете что, я вообще не обязан был вам звонить. Я, можно сказать, оказываю вам услугу.

— С Йорго? Какая уж тут услуга…

— Так вы не поедете за ним?

— Нет.

— Серьезно?

— Ага. Можете хоть бойскаутам звонить. Мне пора.

Он не шутил. Повесив трубку, я купил карту и поехал на такси к «Линвуд-инн» за своим грузовичком. Там, под брызговиком, нашел свой ключ и открыл машину. Таксисту признался, что мои деньги фальшивые, поэтому вместо платы отдал ему свою коллекцию компакт-дисков. На прощание попросил его взять карту, на которой я довольно подробно описал, где найти Йорго и в каком он состоянии, и отвезти ее в полицию Лонсдейла. Сказать, что кто-то оставил карту в машине. Таксист все понял. Он вообще оказался отличным парнем.

Ну вот и все: дальше я приехал домой, где сижу сейчас усталый и голодный, отходя черт знает от какой гадости, и жажду утешения.

Противная вещь — провалы в памяти: прошедшее теряется навсегда. Его не вернуть, даже частично, — ну прямо будто под наркозом был. Кто, скажите на милость, ответил на мой звонок по поводу Йорго? Я облазил телефонный справочник, но там нет этого номера. А сам Йорго? Йорго, оставшийся лежать на камнях; Йорго, которого, может, нашли через час-другой… Он либо мой друг, либо заклятый враг.

Квартира кажется мне мышеловкой, а не домом. Заходя в ванную, я был готов к тому, что сейчас из-за душевой занавески выскочит брат-близнец Йорго либо с пистолетом, либо с бутылкой водки. Когда же я выбрался из ванной и на балконе звякнули бутылки, у меня душа ушла в пятки.

Нет, прочь отсюда, прочь! Переночую сегодня у друга.


Я сижу за столиком номер семь в закусочной «У Денни» в северном Ванкувере. Передо мной — съеденный завтрак; позади — супружеская чета, спорящая, под чьей опекой останутся дети после развода. Розовые квитанции кончились; перехожу на тетрадные листы, купленные в магазине напротив.

Ночь провел у моего друга Найджела, прекрасного электрика и штукатура. За все это время спал, наверное, часа два. Рано утром Найджел ушел работать над домом в западном Ванкувере и оставил меня за хозяина. Его квартира напоминает мою, вся та же холостяцкая дикость: гора посуды в раковине; лыжи — прямо у дверей; газеты с телепрограммами раскиданы по ковру, от которого воняет, будто от собаки, — и это при том, что Найджел не держит животных.

Я могу еще сидеть и сидеть: наплыв завтракающих кончился, а до обеда пока уйма времени. Супруги позади схлестнулись в последний раз и потом ушли. Я попросил официантку подливать мне воды, чтобы вымыть из организма накопившуюся в нем гадость — остатки алкоголя и таблеток, от которых делаешься то больше, то меньше.

Я смирился с мыслью, что мой грузовичок может взорваться при очередном повороте ключа или что в один прекрасный день меня найдут на тротуаре с пулей между глаз. Это даже хорошо — умереть так быстро.

Теперь во мне проснулась другая часть — часть, которая отбросила ненависть и решила не убивать Йорго; часть, которая хочет жить дальше. Надо оставить по себе память. Ведь я жил. Имел имя. Уверен: в моей жизни должен быть какой-то смысл, просто обязан.

Часто мне говорили: «Джейсон, ты тогда спас столько детей!» Да уж, спас. Но только ценой распавшейся семьи, и потом, многие до сих пор считают меня причастным к преступлению. Год назад я был в библиотеке, искал литературу по нарушениям памяти — и кто-то злобно зашипел в мою сторону. Мне что, не замечать такие вещи? Шерил забросило в ряды великомучеников, Джереми Кириакис затесался в список раскаявшихся мальчиков и девочек, заслуживших подарки от Санта-Клауса, — а я? Спасение существует, но только для других. Я и верю, и не верю. Я пытался построить свой собственный мирок без лжи и лицемерия, а получился тусклый воздушный пузырь, такой же одинокий, как у отца.

Черное солнце отыскало меня: его лучи жгут, жгут, жгут мою кожу, точно я букашка под увеличительным стеклом. А ну-ка, Джейсон Клосен, на счет «три» расскажи миру, кем ты был. Что бы ты хотел передать своему клону?

Здравствуй, клон.

Больше всего я любил слушать «Сюзанну» Леонарда Коэна. Я осторожно водил машину, тщательно ухаживал за Джойс. Любил маму. Мой любимый цвет — васильково-синий; он гипнотизировал меня, и я готов был подолгу стоять и впитывать синеву глазами. Что еще? Что же еще? Я много смеялся. Никогда не садился за руль пьяным, даже чуть-чуть, и горжусь этим. (Правда, не знаю, что я делал во время провалов в памяти, но в собственном уме — никогда.)

Только вот пробыл я на земле-матушке вот уже почти тридцать лет, и, боюсь, никто меня так по-настоящему и не понял. Даже стыдно, право слово. Шерил не увидела меня взрослым, но она хотя бы полагала, что у меня есть душа, достойная того, чтобы ее узнали.

* * *

Ну что ж, племяшки, время обедать, и автобиография моя почти подошла к концу, разве что… Разве что мне осталось сказать вам еще одну важную вещь, хотя прежде и стоит подумать, как ее правильно преподнести. Поеду заберу Джойс и отправлюсь на пляж: может, тогда мой разгоряченный мозг остынет и я наконец признаюсь в том, что до сих пор скрывал.

Я на пляже, на своем привычном бревнышке, и готов начать.

После того, как ваша мать сообщила мне о гибели Кента, я поехал прямиком к заливу Хорсшу. На месте аварии шоссе перекрыли до единственного ряда, а на дороге повсюду виднелись осколки стекла, куски хромированного металла, обрывки резины и лужицы машинного масла. Остатки «форда» Кента грузили на аварийную машину. Кузов смят, как оберточная бумага; бежевые виниловые сиденья усыпаны разбитым стеклом. Стоял жаркий, душный день.

Я остановил машину и подошел к полицейским. Один из них, признав меня, рассказал о подробностях аварии. «Смерть наступила мгновенно», — уверял он. Эти слова до сих пор успокаивают. Думаю, мне было бы тяжелее думать о смерти Кента, не посмотри я тогда на остатки машины. Когда видишь груду искореженного металла, от правды не уйти. С ней быстрее смиряешься.

Долго я оставаться не мог: нужно было срочно ехать к Барб. В мобильнике села батарея, так что позвонить — маме или кому-нибудь еще — было невозможно. На дороге скопились машины в очереди на паром к острову Ванкувер. Из-за них я ошибся поворотом, и пришлось пускаться в объезд: несколько невыносимо долгих миль, во время которых в висках стучало, словно били в барабан.

Когда я подъехал к дому, ваша заплаканная мать разговаривала с полицейскими у входной двери. Те явно хотели смыться, однако боялись оставить ее одну в таком состоянии. Завидев меня, копы раскланялись с заметным облегчением и тотчас укатили.

Я взял Барб за плечи и спросил, кому из родственников она уже сообщила.

Барб окинула меня совершенно неожиданным взглядом — не то чтобы виноватым, но каким-то заговорщицким:

— Никому. А ты?

— И я никому. Телефон разрядился.

— Слава богу!

— Барб, ты о чем? Ты и правда никому не звонила?

— Нет. Только тебе.

В смятении я бросился к телефону.

— Тогда я звоню маме.

Барб накинулась на меня, вырвала из рук трубку и бросила на стол. Я растерялся, но, с другой стороны, горе и не такое творит с человеком.

— Мы никому не будем звонить, — твердо заявила она. — Не сейчас.

— Барб, мы должны позвонить. Моей маме. Твоей маме. Иначе нельзя, черт возьми. Это безумие.

— Позвоним. Только сначала у меня к тебе будет просьба.

— Конечно, Барб. Все, что могу.

— Джейсон, мне нужен ребенок. Я хочу забеременеть. Сейчас же.

— Чего?

— Что слышал.

— Ребенок?

— Не будь ослом. Да, ребенок.

— Ничего не понимаю.

— Присядь, — распорядилась она и кивнула в сторону гостиной: — Вон там, на диване.

Барб достала из буфета бутылку виски «Гленфиддиш», мой подарок Кенту на день рождения, наполнила две рюмки и протянула одну мне:

— Пей.

Мы выпили.

— Мне нужен ребенок, Джейсон, и действовать надо немедленно.

— Ты и вправду просишь меня о том, что я думаю?

— Не будь таким наивным. Да, именно об этом и прошу. Мы с Кентом пытались много лет, но у него сплошь холостые заряды. Сейчас я на высоте цикла. У меня в запасе всего сутки, чтобы зачать.

— Барб, ты, наверное…

— Заткнись. Заткнись и слушай, ладно. Генетически вы с Кентом примерно одно и то же. Ребенок от тебя будет таким же, как от него. Я хочу, чтобы через девять месяцев у меня родился ребенок. И я хочу, чтобы он был похож на Кента. Есть только один способ этого добиться.

— Барб, я понимаю, тебе тяжело, но…

— Черт тебя дери, Джейсон, ты заткнешься или нет?! Это моя единственная возможность! Через двадцать восемь дней будет уже поздно. Нельзя родить ребенка от Кента через десять месяцев после его смерти. Это же элементарная арифметика! Кент был для меня всем, и если мы этого сейчас не сделаем, не останется ничего, что связывало бы мою жизнь с жизнью твоего брата. Связывало навсегда. Как мне жить дальше, зная, что я упустила единственную возможность сохранить хоть что-то? Даже если для этого приходится унижаться перед тобой…

В словах Барб была своя логика. В просьбе не чувствовалось ни дешевизны, ни пошлости. Наоборот, казалось — пусть это и ужасно звучит, — перед нами единственный реальный способ почтить память брата. Барб будто разглядела эту мысль в моих глазах.

— Ты ведь согласен, правда? Я чувствую.

И тут я сам себя удивил. Поддавшись порыву, я вдруг сказал:

— Хорошо. Согласен. Но только если мы сначала поженимся.

— Что?

— Не притворяйся глухой. Сначала мы должны пожениться.

— Ты шутишь?

— Ничуть.

Барб смотрела на меня, как на разбойника, собравшегося выхватить сумочку из ее рук. Потом ее лицо расслабилось. Она закрыла глаза, сдерживая эмоции, и снова посмотрела на меня:

— Мы не можем сейчас пожениться. Дворец бракосочетаний закрыт.

— Летим в Лас-Вегас. Там нас обвенчают в любой часовне.

Ее брови удивленно поползли вверх.

— Ты своих официанток тоже в Лас-Вегас возил?

Я бываю упрямым.

— Таковы условия. Сначала свадьба, потом дети. Хочешь — соглашайся, хочешь — нет.

— Ты ненормальный.

— Я вполне нормален. И знаю, чего хочу.

— Но я замужем, — продолжала упорствовать она.

— Уже нет. Ты вдова.

Барб жгла меня взглядом добрые полминуты.

— Хорошо. Твоя взяла. Поехали в аэропорт.

— Ты точно…

— Цыц! В аэропорт без разговоров. Повезет — полетим прямым рейсом, нет — с пересадкой через Лос-Анджелес. И покончим с этим.

Пятью минутами позже мы уже ехали по шоссе. Когда проезжали мимо почти расчищенного места аварии, по щекам Барб катились слезы. Она отвернулась и попросила не останавливаться. Мне это показалось бессердечным, но Барб пояснила:

— Мне теперь всю оставшуюся жизнь ездить здесь по четыре раза в день. Успею насмотреться.

— Мы совсем не взяли с собой багажа, — вспомнил я.

— А зачем он нам? Мы летим в Лас-Вегас, чтобы пожениться, пока есть настроение. Ха-ха.

— Думаешь, таможенники нам поверят?

— Черт подери, Джейсон! — Барб кричала, но я покорно сносил ее вопли. — Ты тащишь меня жениться через половину чертова континента всего через пару часов после смерти собственного брата и беспокоишься только о том, как бы таможенники нам поверили?

— Тем не менее мы ведь действительно собираемся пожениться…

Барб испустила в окно вопль отчаяния и зажгла очередную сигарету.

— Это как-то связано с Шерил? Так ведь? Отвечай!

— Оставь Шерил в покое!

— Вот как?! Мы никому, значит, не позволим обсуждать маленькую мисс Жанну д'Арк? — Она выкинула сигарету в окно. — Прости.

— Да нет, ты права. Это действительно связано с Шерил.

— Как?

Я не ответил.

— Так как же?

Я продолжал молчать. Однако Барб — умная женщина. Через некоторое время она очень медленно произнесла:

— Даже не знаю теперь, кто из нас делает другому одолжение.

— Наверное, оба.

— Ты прямо как твой отец. Может, ты думаешь иначе, но это так.

— Что из того?

— Чем сильнее человек борется с родительскими задатками, тем быстрее они в нем проявляются. Это факт. Следи лучше за дорогой.

— И что мы скажем, когда вернемся?

— Скажем, что у меня случился нервный срыв. Что я ополоумела от горя и укатила к вашей семейной ферме, а ты поехал за мной. Потом я намеренно затерялась в лесу, и тебе пришлось отыскивать меня в дремучей глуши. Так всем и скажем.

— Твоя машина в гараже.

— Ничего, я выкручусь. Веди, не отвлекайся.

Когда мы с Шерил ехали на такси к аэропорту, дорога воспринималась совершенно иначе. Дух захватывало от каждого моста, будто мы катались на американских горках. Теперь же, проезжая по мостам, думаешь только, что не хотелось бы оказаться на них во время землетрясения.

Ну и, конечно, тогда у меня был брат. Я попытался заговорить о Кенте, но Барб оборвала меня на полуслове: «Для меня на следующие полдня ты и есть Кент. Веди без разговоров».

Мы бросили грузовичок на стоянке и вошли в аэропорт. Таможню прошли за секунду: рыдая, Барб показала обручальное кольцо, которое ей подарил Кент, и таможенники, широко улыбаясь и перемигиваясь, сразу же нас пропустили. Контролер рассказал капитану о нашей свадьбе, капитан огласил эту весть в салоне, и нас под дружное улюлюканье, от которого Барб заревела пуще прежнего, перевели в более удобный салон. Спиртное все прибывало и прибывало, а Барб опрокидывала один стакан за другим. К Лос-Анджелесу она уже превратилась в настоящего Шалтая-Болтая, и вести ее к нужному выходу для пересадки на другой самолет было все равно что катить тележку с воздушными шариками в ветреную погоду. Мы приземлились в Лас-Вегасе около полуночи.

За прошедшие десять лет Вегас полностью преобразился: его буквально отстроили заново. Пошлость все еще выглядывала из углов, но дух города стал иным, более профессиональным. Глядя на новые казино, без труда представляешь как игроков, творящих все мыслимые грехи, так и конференц-залы, рабочие кабинеты и копировальные аппараты.

Я попросил водителя провезти нас мимо часовен между улицей Фримонт и казино «Сизерс-пэлас» по не тронутому прогрессом «Стрипу». Часовенка, в которой мы с Шерил венчались, все еще стояла на месте. Пока Барб вылезала из машины, я заплатил таксисту. Идя к часовне, мы не перемолвились даже словом. К моей досаде, прежний старый священник здесь теперь не служил.

Перед нами венчалась пара из Оклахомы. Они пригласили в свидетелей нас, а мы — их, и быстренько прошли через светский вариант священной церемонии, самая верная характеристика которого — «молниеносный». Через пятнадцать минут, уже в качестве мужа и жены, мы доехали до «Сизерс-пэлас» другим такси.

Казино тоже помолодело за истекшие годы. Мы взяли номер на двоих и шли через вестибюль к лифтам, когда вдруг услышали, будто нас кто-то окликнул по имени. В моей душе все перевернулось, прямо как в детстве, когда меня застукали крадущим малину в соседском огороде. Мы обернулись. Нам изо всех сил махал Рик Козарек — мы с ним учились в старших классах. Время жестоко к нему отнеслось: он сильно постарел, растолстел, лысая голова блестела от пота.

— Эгей, Рик, здорово!

— Привет, Джейсон! Привет, Барб! Джейсон, я чуть было не спутал тебя с Кентом. Вместе сюда прилетели? Поверить не могу, как здесь все дешево в мертвый сезон.

Я не знал, что ответить, но Барб сохранила самообладание:

— Я тут играю в карты, в блэкджек, а парни режутся в кости.

— Мне тоже карты как-то ближе, — радостно сообщил Рик. — В них не так быстро проигрываешь; успеваешь насладиться процессом. Вы когда приехали?

— Только сегодня.

— Ночуете в «Сизерсе»?

Я утвердительно буркнул.

— А я в одном мотеле неподалеку от «Стрипа». Двадцать девять зеленых за ночь и халявный кофе с круассанами по утрам. Дешевле не бывает! Сыграем вместе?

Я уже повернулся было к лифтам, когда Барб вдруг сказала:

— Конечно.

Мои глаза чуть не выскочили из орбит.

— Ступай наверх к остальным, Джейсон, — сказала она. — Я скоро поднимусь. Мне сейчас обязательно повезет.

— Ага! — воскликнул Рик. — Да в ней бродит настоящий лас-вегасский дух! Пойдем, Барб, я покажу тебе свой счастливый стол.

— Иди, Джейсон. Скажи, что я скоро приду.

Мы страшно влипли, и легкомыслие Барб поражало, однако мысль о тихом номере наверху была настолько соблазнительной, что я молча повиновался. Стоя под душем, я перебирал в памяти события сегодняшнего дня и думал, как объяснить родным и знакомым нашу встречу с Риком Козареком в «Сизерс-пэлас» в день смерти Кента.

Я вылез из душа, стуча зубами от прохладного воздуха из кондиционера, и забрался в кровать, поджидая Барб и размышляя, как мать перенесет гибель Кента. Неужели махнет рукой на жизнь окончательно?

Так прошел час. Я включил новости и задремал. Проснулся от того, что явилась Барб. Ее лицо не выдавало никаких эмоций.

— Самое время, Барб, — едко заметил я. — Полтретьего.

— Я иду в душ.

— Ты все это время играла в карты? Рехнулась, что ли?

Не удостоив меня ответом, она ушла в ванную, а потом вернулась и занырнула под одеяло. И, знаете, наверное, от горя, психологического напряжения и так далее, наша близость четко напомнила мне первую ночь, проведенную с Шерил. Где-то в шесть Барб заказала билеты на прямой рейс до Ванкувера. В десять минут девятого мы поднялись в воздух. Летели молча.

И только подъезжая на грузовичке к дому Барб, я спросил:

— Кстати, Барб, ты так и не сказала, с чего это ты решила пойти сыграть с Риком в блэкджек. Вот уж никак не ожидал.

— Какой, к черту, блэкджек? Я не в карты с ним пошла играть. Я его убила.

Я вдарил по тормозам, крутанул руль и чуть было не загнал машину в водосточную канаву.

— Че-го?

— Не было другого выбора. Рик видел нас вместе. И он непременно проболтался бы. Поэтому я пошла с ним в мотель и стукнула литровой бутылкой дешевой водки по голове. Все.

— Ты убила его?

— Только без проповедей, бунтарь. Ты хотел свадьбу в Лас-Вегасе — ты ее получил. А отправляясь в Лас-Вегас, можно всегда столкнуться с риками этого мира. Ну так что, довезешь до дома или мне пешком идти?

Я не знал, что и сказать. В голове крутилась мысль: «Надо же, вот, значит, как чувствовал себя тогда мой отец!»

Барб вылезла из машины и пошла к дому. Каблук ее левой туфли был готов отломиться, к колготкам прицепился одуванчиковый пух. Я догнал ее.

— Барб, а если тебя поймают?

Она остановилась:

— Поймают? Опомнись, Джейсон. Откуда в дешевом мотеле охрана или видеокамеры? Кто меня видел? Кто знает, что я там была? А поймают, так поймают. Только это вряд ли.

Мы завернули за угол, где уже скопилась целая куча машин. Приехали и друзья Кента, и наша мать. Мы с Барб выглядели словно жалкие клячи — нет, мы и были жалкими клячами. И мое беспокойство просто лезло наружу.

Как Барб и предсказывала, ее не поймали. Все поверили в рассказ о нервном срыве, который по-своему был правдой. Четырьмя днями позже Кента похоронили.

А через месяц мать позвонила и сказала, что Барб беременна двойней. Еще примерно через месяц я столкнулся со Стейси Козарек, сестрой Рика, на рынке, где она покупала устриц. Она рассказала, что Рика нашли убитым в гостиничном номере в Лас-Вегасе и полиция полагает, что это связано с бандитскими разборками.

Теперь точно все.


Я смотрю из окна грузовичка на Эмблсайдский пляж, на океан с огромными грузовыми судами, на матерей, возящихся с детьми, которые испачканы песком, слюной и сахаром, на голубое небо, где летят кряквы и казарки. Джойс улыбается мне. Да-да, собаки могут улыбаться, и у Джойс немало поводов для улыбок. Она ведь часть этого прекрасного мира, тогда как…

…Тогда как мы, люди, изгнаны из него.

Достаточно одного взгляда на нас: мы рождаемся уже потерянными. Еще до рождения мы отвергнуты Богом, и жизнь не раз напоминает об этом. Однако ж мы есть, нам даны имена, мы живем. Значит, мы что-то значим. Иначе невозможно. В моем сердце так холодно, так пусто. Я отбросил ненависть, но что, если мне не удастся ничем ее заменить? Вселенная столь огромна, мир так прекрасен, а я вот сижу здесь солнечным августовским утром, синие холодные чернила текут по моим венам, и я чувствую себя самой грешной тварью на земле.

Мое послание отправляется в банковский сейф. С днем рождения, дети мои. Теперь вы мужчины. Так уж устроен свет.

Часть третья 2002: Хэттер

Суббота, 16.00

Я встретилась с Джейсоном в очереди в «Мире игрушек». Он стоял прямо передо мной, держа купленные игрушки в руках, и вид у него был немного грустный, немного потрепанный и немного шаловливый. Я несла несколько пластиковых пупсов для племянницы, которой пока все равно, что ей дарят, и поначалу стремилась только побыстрее пройти через кассу. Но теперь, увидев этого грустного человека — без обручального кольца, серег в ушах и видимых татуировок, — я больше не спешила.

Кассирша меняла бумажную ленту — ну почему это обязательно происходит в моей очереди? На кассе стоял брошенный кем-то пластмассовый жираф. Какой-то шутник нахлобучил на него миниатюрную дубленочку с меховой оторочкой — небось взял из гардероба одного из гомосексуальных дружков Барби.

— Похоже, у нашего жирафа трудности с половой ориентацией, — сказала я.

— Это из-за куртки, — отозвался Джейсон. — По ней сразу все видно.

— Куртенка мужская, даже слишком мужская. Такую для храбрости надевают.

— Готов поспорить, наш длинношеий друг постоянно покупает свитера для своих жирафят. Хотя спроси его зачем, он и не ответит.

— Ага. Свитера из шерсти шотландских овец. Эта страсть к свитерам скорее удивляет его, чем раздражает.

Джейсон протянул покупки кассирше.

— Он вице-президент крупной компании. Типа канадского филиала «Нестле». Только он ужасно наивен и к тому же вечно опаздывает на заседания, пока члены совета строят козни против отсталых стран. Стоит ему неуклюже ввалиться в конференц-зал, как все из жалости затихают.

— Его зовут Жирар.

— Да, — подхватил Джейсон. — Жирар Ж. Жираф.

— А что значит «Ж»?

— Жирафович, конечно.

Мы оплатили игрушки и продолжали говорить. Не знаю уж, кто кого вел, но в результате мы оказались в соседнем здании, кафе «У Денни», продолжая тем временем создавать мир для Жирара. Джейсон сказал, что у Жирара навязчивая идея стать более мужественным.

— Он носит дубленку везде, где только можно. Боготворит Джорджа Пеппарда и покупает на сетевых аукционах его старые черно-белые фотографии и альбомы с газетными вырезками.

— А году в семьдесят пятом обклеил свой дом обоями с разными оттенками коричневого — темно-коричневый, светло-коричневый — и с тех пор так их и не менял.

— Ага. Мужские цвета. Громоздкая ореховая мебель.

— Одеколон «Хай каратэ».

— Точно-точно, он все еще использует одеколон.

— Устраивает дома вечеринки и созывает на них друзей. Только кухня его — наследие давнего прошлого. «Юбилейная вишня»…

— «Запеченная Аляска»…

— Бифштекс на ребрышке…

— Фондю…

— А как зовут его друзей? — поинтересовалась я.

— Честер. Рой. А еще Альфонс; этот — эстет, в прошлом танцевал в балете. И Франческа — прекрасная, но нищая дочь обесчещенного пылесосного магната.

— И кто-нибудь, может, даже Франческа, наверняка носит эдакий широкий галстук.

Мне казалось, что я не встречала никого разговорчивей Джейсона. Только потом я поняла, что за эти два часа он сказал мне больше, чем всем остальным вместе взятым за прошедшие десять лет. Он был прирожденным оратором, но, как кукловод-чревовещатель, нуждался в кукле, чтобы говорить без устали. Каким-то чудом дурацкий жираф на кассе нажал в душе Джейсону на кнопку «пуск», и мы создали первого из тех, кого я называю «нашими совместными персонажами» — вымышленных героев, которые появлялись, лишь когда мы были вместе.

— А что за машина у Жирара? — спросила я.

— Машина? Это просто! Спортивный «форд-лтд» семьдесят третьего года выпуска с бордовым откидным верхом, кожаным салоном и скошенными задними боковыми окнами.

— Здорово!

Я думаю, близкие отношения надолго устанавливаются только между теми, кто может договаривать фразы друг за друга. К черту драмы, горячий секс и борьбу противоположностей! Дайте мне того, с кем всегда можно потрепаться. А наши совместные персонажи выходили отъявленными болтунами.

Перед тем, как поехать за племянниками, Джейсон спросил мой номер телефона, а потом позвонил. Так все и началось.


Только что звонила Барб. Она уехала в Редвуд-сити, городок к югу от Сан-Франциско, где работает вместе с Крисом, братом Шерил. Той самой Шерил. Я не наивная простушка, однако роман Джейсона с Шерил был так давно! Жизнь течет, старое забывается… Или, вернее, Джейсон пытается забыть изо всех сил.

Барб переезжает и поэтому просила меня присмотреть за детьми несколько дней. На прошлой неделе Крис сделал ей предложение, и она согласилась. Воистину неисповедимы пути Господни. Кто бы мог подумать — брат Шерил Энвей и невестка Джейсона!

Крис разрабатывает для правительства и крупных компаний программы распознавания лиц. Вводишь в программу фотографию, и она по форме ноздрей, расстоянию между углами рта, особенностям сетчатки и еще по нескольким параметрам создает уникальный и постоянный компьютерный портрет человека. Такой портрет не изменить даже пластической операцией. Меня все это слегка пугает. Подобную систему так просто использовать во вред. Я так и сказала Крису, когда он был у нас на обеде.

— А что, если взять лицо знаменитого актера и ввести его параметры в твою базу данных? Можно найти его… двойника?

— Мы называем их «аналогами».

— Как-как?

— Аналогами. Аналог — это не близнец или клон; это совсем другой человек, чьи лицевые показатели отличаются от твоих, скажем, на миллиметр.

— Шутишь?

— Ни капли. Чуднее всего то, что аналог может быть даже другого пола, не говоря уже о цвете волос или кожи. Посади двух аналогов рядом, и все вокруг будут думать — это близнецы. Если аналоги разного пола, то решат, что один из близнецов просто переоделся в женскую или мужскую одежду.

— И такое бывает?

— Конечно. Правительство уже создает компьютерные портреты всех заключенных и работников тюрем.

Барб особенно увлеклась этой идеей. Несколько лет назад, на поминках Кента, отец Джейсона глубоко оскорбил ее детей неосторожными словами, и с тех пор Барб неустанно изучает проблему близнецов. Она обсуждает сейчас возможность использования компьютерных портретов для воссоединения близнецов, разлученных в младенчестве, когда закон не позволяет получить доступ к нужным документам. Нет ничего сексуальнее, чем горящая идеей женщина, и Крис, естественно, среагировал. Сначала он нашел ей работу в канадском филиале компании, а теперь они обручены.

Тут скрыта мораль.


Я сижу сейчас дома у Барб, в ее кабинете возле кухни, и рассматриваю детали интерьера — мелочи, которые превращают обычный дом в уютное гнездышко: цветы, висящая на стене пробковая доска, к которой кнопками пришпилены листки с напоминаниями, аккуратные корзины для поступающей и исходящей почты, фотографии в рамках (откуда у нее силы на рамки? откуда вообще берутся силы на рамки?), чистые ковры — список можно продолжать и продолжать. Я очень люблю Джейсона, но мы оба не сильны на домашнем фронте. Мы не настолько безнадежны, как те, кто вешает на окна флаги вместо занавесок, и раз в месяц к нам приходит уборщица, чтобы обеззаразить квартиру мощным пылесосом и едкими растворителями времен вьетнамской войны. Правда, после этого на лицах уборщиц — русских или гондурасских девушек — читается такое отвращение, что мне стыдно смотреть им в глаза. Почему так плохо быть неряхами?

Знаю-знаю, что пишу про Джейсона, мешая настоящее и прошедшее время. Он жив или мертв? Мне остается лишь уповать на лучшее. Вот уже четыре месяца, как он ушел — и не единой весточки. Сказал, что идет за сигаретами в соседний киоск, и так и не вернулся назад. Отправился пешком, без машины — и исчез. В полном смысле этого слова. Нет даже намека на то, где его искать. Намек? Я бы убила за намек. Когда исчезают, намеков не остается…

Это…

…Телефон. Пойду отвечу.

Это был Редж, звонил из своей квартиры недалеко от Лонсдейла. Просто хотел поговорить. Исчезновение Джейсона стало для него ударом не меньше, чем для меня. И, должна признать, мне сложно представить Реджа таким людоедом, каким его рисует Джейсон.

Ладно, Хэттер, не ври. Ты прекрасно, черт подери, знаешь, отчего Редж изменился: потеря Джейсона его добила. А затем судьба сыграла с ним еще одну злую шутку: от него ушла Руфь, с которой он встречался вот уже несколько лет. И не просто ушла — уходя, она высказала все, что наболело. Смысл ее прощальной речи (произнесенной за бифштексом в ресторане, на нейтральной территории) сводился к тому, что Редж вовсе не такой, как о себе думает: не добрый, а жестокий; не мудрый, а слепой; не сильный, а мягкотелый. Я видела Руфь несколько раз, и она мне не понравилась. Всем своим видом она словно бы осуждала окружающих. Обычно такие вот святоши и воруют деньги из детских благотворительных фондов.

Похоже, я единственный человек на земле, с кем Редж может поговорить. И это странно, потому что я равнодушна к вере. На работе у него друзей точно нет: в день ссоры с Руфью Редж залез в ящик для ложек в буфете и нашел изображающую его колдовскую куклу. Утыканную самодельными булавками и с опаленной головой.

— Хэттер.

Какой голос! Его душа — сплошная рана.

— Здравствуйте, Редж. Как жизнь?

Пауза.

— Ничего. Но не более.

— Полицейские сегодня не звонили?

— Вряд ли мы от них вообще теперь что-нибудь услышим.

— Не отчаивайтесь. Не стоит. Вот послушайте лучше: Крис отсканировал лицо Джейсона со старой фотографии и пропустил через свою программу. Так что теперь его могут найти по базе данных.

— Хэттер, сколько лиц в этой базе?

— Ну, не знаю. Пара сотен тысяч…

— Ха! Всего-то!

— Не надо скепсиса. База данных будет расти…

— Все кончено.

— Нет, не кончено!

— Кончено.

Я потеряла терпение.

— Вот что, Редж, или надейтесь, или перестаньте сюда звонить, хорошо?

Тишина и потом:

— Прости.

— Сейчас тяжелое время.

— Хэттер?

— Что?

— Можно задать тебе вопрос?

— Конечно. Задавайте.

— Если бы ты могла на день стать Богом, ты изменила бы мир?

— Ой, Редж, вы же знаете, что я ничего не понимаю в религии…

— Не важно. Изменила бы?

— Редж, вы обедали? Вам нужно есть.

— Ты не ответила. Став Богом, изменила бы ты мир? Изменила бы?

— Нет.

— Почему?

— Редж, мир таков, потому что… потому что он таков.

— В смысле?

— Мы с Джейсоном как-то обсуждали этот вопрос. Иногда мне кажется, что Бог — это как погода. Да, она может не нравиться. Но ведь погоду и не для тебя рассчитывали. Ты просто оказался здесь. Надо приспосабливаться. Горе и печаль всегда были частью человеческого существования. И навсегда ей останутся. Кто я такая, чтобы что-то менять?

— Иногда я это забываю. Это я-то! Принимаю мир слишком близко к сердцу.

Он притих, потом спросил:

— Как малыши?

— Наелись сладкого и возятся внизу. Келли, соседка Барб, принесла им шоколадок. Собственноручно бы ее придушила.

Его явно мучило любопытство.

— Заезжайте-ка к нам на ужин, — предложила я. — Сейчас уже пять.

Редж помешкал с ответом, чтобы не показаться невежливым. И вот, теперь он приедет к нам на ужин, часам к восьми, а внизу один из близнецов принялся реветь.

Суббота, 18.30

Иногда мне кажется, что единственный способ справиться с оголтелыми детьми — накормить их чем-нибудь сладким и запереть в комнате с включенным телевизором. Поскольку я ничего не знаю о детях, это мой первый (и единственный) способ — и, похоже, он отлично работает.

Накрывая на стол, я вдруг услышала чириканье мультяшной птицы — и тотчас перенеслась во времени к своему первому настоящему свиданию с Джейсоном. Так что я его тут вкратце набросаю на бумаге.

Через день после нашей встречи мы с Джейсоном зашли в зоомагазин при парке «Ройяль» — он мечтал купить пару желтохохлых какаду, — но в магазине у меня началась аллергия, полились слезы, зачесалась кожа, и мы пустились на поиски аптечного киоска. Я стенографистка в суде, целый день сижу у людей на глазах, поэтому должна прилично выглядеть, а последнее время экзема совсем меня замучила.

В аптеке я разрыдалась. Джейсон спросил, в чем дело, и я сказала ему правду: как обидно, что первое свидание с самым интересным молодым человеком из всех, кого я встречала, началось так неромантично. Он сказал, глупости, и в первый раз меня поцеловал — прямо там, в очереди.

Он так и не купил какаду. Джейсон вместо этого подарил мне трех маленьких резиновых лягушек, выполненных с удивительной точностью. Вскоре они стали Квакушей, Вальтером и Бениханой, тремя новыми обитателями нашей собственной вселенной.

Я, наверное, кажусь вам ненормальной. Сначала жирафы, теперь лягушки… Но разве каждый из нас не создает свой вымышленный мир? Насколько я знаю, многие супружеские пары вырабатывают тайный язык, пусть даже состоящий из всего лишь шутливых названий солонок и перечниц. Со временем наши персонажи обросли столь богатой биографией, что впору было писать про них книги или открывать специальные игрушечные магазины. Для Джейсона они стали отдушиной после долгих лет молчания.

А теперь пора приниматься за обед. Спасибо Барб за ее классные кастрюли и божественную полку со специями.

Суббота, 22.30

Ничего, завтра в полдевятого придет уборщица и расчистит поле боя. Мне и вправду не стоило сажать близнецов за один стол с Реджем: слишком он стар и закостенел, чтобы хорошо себя чувствовать рядом с маленькими детьми. Он терпел как мог, но близнецы вели себя так, что измотали бы и тренера восточногерманской сборной по тяжелой атлетике. Они просто чудовища! Под конец я сдалась, дала ребятишкам желе и утащила смотреть телевизор. Когда вернется Барб, она мне голову оторвет за их дурные манеры.

Зато стоило мне избавиться от детей, как Редж расслабился и приналег на фетуччини с вином. Джейсон всегда уверял, что отец не пьет, но он ошибался, (Что, впрочем, и понятно: Джейсон уже столько времени не видел Реджа.) Редж пил белое вино, а в довершение картины, закончив есть, достал сигарету и закурил, как будто с самого рождения только этим и занимался.

— Начали курить?

— Пора уж. Всегда интересовался, каково это.

— Ну и?…

Он усмехнулся.

— Затягивает.

— Вот видите.

Я стрельнула у него сигарету и затянулась в первый раз за двадцать лет. От никотина приятно кружило голову, прямо как у школьницы. Когда делаешь что-то вместе с Реджем, всегда такое чувство, будто совершаешь тяжкое преступление.

Скоро Редж принялся оплакивать своих сыновей; Кента, безвременно потерянного полубога, и Джейсона. Все три месяца мы только о них и разговаривали. В итоге меня начали терзать смутные подозрения, что и лет через десять темы наших бесед не изменятся.

— Я никак не могу понять, — ныл Редж, — почему самые низкие в мире люди процветают, когда невинным и благоверным достаются сплошные страдания.

— Редж, можно весь вечер или даже всю жизнь провести в поисках ответа на этот вопрос. Нет уравнения, решив которое можно воздать всем по заслугам. Мир есть мир. Его не изменишь. Изменяемо лишь наше отношение к происходящему.

Редж залпом допил вино и поставил бокал на стол.

— Но менять взгляды так сложно, — пожаловался он.

— Конечно, сложно.

Он казался таким печальным. В этом Джейсон похож на отца. Я все спрашивала себя, не аналоги ли Джейсон и Редж? Однако сейчас в лице Реджа появилось что-то новое.

— Редж?

— Да, Хэттер?

— Вы когда-нибудь… когда-нибудь сомневаетесь в том, во что верите?

Он разглядывал меня из-за бокала.

— Задай ты этот вопрос лет десять назад, я бы покраснел и вышвырнул тебя из своего дома или из любого другого. Я бы увидел в тебе ведьму-искусительницу. Я презирал бы тебя. А теперь мне остается только сказать: «Да». Без всяких угрызений совести. На душе тяжело, будто там лежит неподъемная гиря. Я хочу провалиться сквозь землю, как камень на болоте, и покончить со всем этим.

— Редж, я вам сейчас кое-что расскажу, ладно?

— Расскажи, конечно. А о чем?

Я поверить не могла, что сама об этом заговорила.

— Об одной безумной глупости, которую я совершила на прошлой неделе. Я никому про нее не говорила, но если буду молчать и дальше, то просто взорвусь. Вы меня выслушаете?

— Ты же всегда меня слушаешь.

Я поиграла оставшейся в тарелке макарониной, покрытой пармезаном.

— На прошлой неделе я позвонила Крису в Калифорнию, — начала я.

— Он хороший мальчик.

— Да.

— А зачем позвонила?

— Я хотела попросить его… об одном одолжении.

— О каком именно?

— Я попросила Криса дать мне имена и адреса людей, больше всего похожих на Джейсона.

— И?…

— Ну и он нашел… Одного человека в Южной Каролине по имени Терри, которому почти семьдесят пять. И еще одного, Пола, который живет в Бивертоне, штат Орегон.

— А дальше?

— Оказалось, что у этого Пола длинный послужной список: несколько угнанных машин, пойман при продаже краденых микросхем на севере Калифорнии…

— И ты отправилась на встречу с ним, так ведь?


Хэттер, Хэттер, ты же понимала, что ничего хорошего из этого не выйдет…

Я поехала в Бивертон по автостраде 1-5 — восьмичасовой путь под слепящим солнцем. Темные очки, конечно, забыла на кухне. В штате Вашингтон я начала расклеиваться: еще не доехала до Сиэтла, а на локтях выступила экзема. К тому времени, как я достигла Олимпии, руки будто покрылись высохшей грязью. Почти всю дорогу я плакала. Зрелище не из приятных. Водители во встречных машинах наверняка говорили себе: «Надо же, как сурово обходится с человеком жизнь», — и искренне радовались, что они не на моем месте.

На подъезде к Портленду я остановилась в мотеле и час просидела в облупленной ванной под звуки буйного веселья наверху, пытаясь смыть с себя дорожную пыль и набраться храбрости, прежде чем идти к этому Полу. Я рисовала его живущим в перекошенном фургоне в компании с одноглазым питбулем и девушкой, вооруженной бейсбольной битой и готовой вцепиться в меня ядовитыми зубами. В сущности, я оказалась недалека от истины. О чем, ну о чем я думала? Представьте себе эту картину: какая-то девка, взявшаяся невесть откуда, колотит в потресканную дверь домика в заброшенной части города без четверти десять вечера…

Когда дверь открылась, я потеряла дар речи. Передо мной стоял и Джейсон, и не Джейсон — волосы чуть потемнее, сам на несколько лет постарше, брови погуще, но что-то, какая-то внутренняя суть была той же.

— Э-э-э… Чем могу помочь, мэм?

Я шмыгнула носом. Поразительное сходство этого типа с Джейсоном насмерть меня перепугало, хотя именно из-за него я и приехала.

— Ясно. Я все понял. Ты телка Алекса, хочешь обратно его газонокосилку. Так вот, скажи этому дешевому ублюдку, что пока я не получу назад свой холодильник с пивом внутри, не видать ему газонокосилки.

Пол говорил высоким голосом, совсем не так, как Джейсон.

— Я…

— Что — я?

— Я не знаю никакого Алекса.

— Тогда кто вы, леди? Говорите скорее. А то у меня третья часть «Юрского парка» стоит на паузе, и я собираюсь досмотреть его прежде, чем Шейла вернется с тай-бо.

— Я Хэттер.

Пол повернулся и, щелкнув кнопкой на пульте, вырубил телевизор.

— Я что, тебя знаю, Хэттер? Погоди, ты, верно, чеканутая сводная сестра Шейлы? Только тебя здесь не хватало. Шейла вроде говорила, что ты из Техаса не вылезаешь.

Я не могла произнести ни слова — все искала Джейсона под личиной Пола.

— Так чего приперлась? — осведомился он. — Дурью я давно не торгую, можешь даже не спрашивать. А если нужны деньги, то ты обратилась не по адресу.

— Мне не нужны деньги, Пол, правда.

— Да? Тогда что же?

— Я просто… — Эту часть встречи я не обдумывала; видимо, надеялась, что все случится само собой.

— Я жду.

Я набралась смелости.

— Я люблю одного человека, а он пропал и не появлялся вот уже три месяца. Я не знаю, как быть — мне так его не хватает. И вот от отчаяния я забралась в государственную компьютерную систему, которая хранит изображения всех, кто имел дело с полицией. И нашла ваше фото. Оно так похоже на фотографию того, кого я ищу. Вот я и пришла, чтобы…

Я потеряла нить.

— Чтобы что?

Я разрыдалась и уставилась в землю, где сухая желтая трава встречалась с бетоном.

— Чтобы убедиться, действительно ли вы на него похожи.

— Вы что, леди, с дуба рухнули?

— Я не «леди». Меня Хэттер зовут.

— Хэттер, вы чокнулись?

Слезы душили меня.

— Ну присядьте, присядьте. Боже!

Я села на ступеньку. Он облокотился на поручень и зажег сигарету — точь-в-точь как это делает Джейсон.

— Это действительно возможно? Включить компьютер и найти того, кто на тебя похож?

Я громко высморкалась.

— О да. Добро пожаловать в будущее.

— Ух ты!

Пол помолчал, видимо, размышляя о том, чем обернется такая возможность. А до меня стала доходить глупость всей затеи.

— Ну и что я?

— Что?

— Действительно на него похож? На того, кого вы ищете?

Мое многострадальное тело молило об отдыхе.

— Да. Очень. Не совсем близнец, но, посидев на диете, перекрасив волосы и выщипав брови, сгодились бы.

— А?

— Мне пора.

— Подождите. Не уезжайте. Я принесу пива.

— Я за рулем.

— И что?

Я не стала спорить. Пол на время исчез, вернулся с банкой чего-то и даже открыл ее для меня. Какая галантность. Сказать по правде, я хотела еще раз взглянуть на его лицо. На лице остались рытвины от угрей, Пол слишком много времени проводил на солнце, имел лишние фунтов двадцать и татуировку на левом плече — но все это выглядело так по-джейсоновски.

— Он тебя бросил?

— Нет!

— Прости. Проклятое любопытство.

Мы молча смотрели друг на друга.

— Так что нужно сделать, чтобы найти своего двойника?

— Аналога.

— Что?

— Их называют аналогами. Вы аналог моего друга.

— Хорошо. Что надо сделать, чтобы найти своего аналога?

— Это невозможно. Мне просто повезло. Один мой приятель работает в конторе, где хранят такие компьютерные изображения.

Он сел рядом со мной — слишком близко — на крошащиеся бетонные ступеньки и положил руку мне на талию. Я аж подпрыгнула. В следующий миг черная дубинка вроде тех, на которых дерутся японцы в кино, врезалась ему в лоб. Это Шейла вернулась с тренировки.

— Ах ты вонючий кобель!…

— Шейла! Все не так, как ты подумала…

Я кинулась к машине, и, на мое счастье, Шейла меня проигнорировала. У Пола на лбу сейчас наверняка шишка с гусиное яйцо, и вряд ли сожительница ему поверила.

Редж, правда, долго смеялся, услышав эту историю, от чего мне весьма полегчало.

Суббота, 23.45

Близится полночь. Переевшие сахара дети наконец выдохлись. Странно, что у них до сих пор нет диабета.

Всю свою взрослую жизнь я слушала причитания в залах суда, но сейчас хочу сама встать на свидетельскую трибуну. Забудьте о моей безумной поездке в Бивертон. Мои показания касаются вчерашнего дня. Именно из-за вчерашнего я взяла ручку и начала писать про Джейсона. Я бы рассказала все Реджу, но у меня есть предчувствие — ему это не понравится.

Прежде скажу, что до встречи с Джейсоном моя жизнь была скучна. Не пуста, заметьте, — просто удовольствия от нее было мало. Я родилась в северном Ванкувере на семь лет раньше Джейсона. Я разве не писала, что старше его? Во время Делбрукской бойни жила в Онтарио. Окончив курсы стенографии, нашла работу на полставки — в Виндзоре, с помощью одного друга. Я всегда хорошо печатала, но стенография… Она основана на звуках, а не на буквах, и когда включаешься в работу, создается впечатление, что события, о которых говорят, давая показания, рождаются в вашей собственной голове. Как будто заново открываешь мир. Знакомые стенографистки говорят то же самое, словно мысли мои читают. Забавно, но хорошая стенографистка действительно почти читает чужие мысли — она безошибочно скажет, когда человек врет, а когда — говорит правду. Судья, присяжные — все они запросто проглотят ложь. Но только не стенографистка. Если вы меня спросите, чем я отличаюсь от других, пожалуй, так и скажу: я — ходячий детектор лжи.

В Виндзоре я и «встретилась» с Джейсоном в самый первый раз. Увидела его в новостях по телевизору на пресс-конференции, которую устроили сразу после того, как его оправдали. Тогда я и две мои соседки, тоже родом из Ванкувера, мучились ностальгией и, уставившись в экран и прихлебывая пиво, пытались отвлечься от листопада за окном. Обе соседки заявили, что Джейсон нагло врет, но я сразу сказала: нет, не может быть. Даже принялась рьяно его защищать. Представьте только, говорить правду о таком страшном событии, как убийство, и сознавать, что полмира тебе не верит. Так совсем разуверишься в человечестве. Поэтому когда я встретила Джейсона в игрушечном магазине, он показался мне не только грустным, но и ужасно знакомым. И я все пыталась сообразить, где же его видела.

Однако я собиралась рассказать про вчерашний день. Вот как все началось: во время обеденного перерыва я зашла в магазинчик купить пару вещиц на эти выходные. У сотового телефона сели батарейки, поэтому я решила позвонить из таксофона домой и проверить сообщения на автоответчике. Сообщение было всего одно: довольно приятный женский голос, лет этак на пятьдесят, сказал, что хочет кое-что передать мне, кое-что необычное и важное. А потом женщина повесила трубку, не оставив даже своего номера. Что мне оставалось думать? Я прокрутила сообщение еще раз — в голосе не слышалось злобных ноток. (А уж поверьте мне, я повидала на своем веку столько зла, что мою кровь можно использовать в качестве противозлостной сыворотки.) Что же это за женщина? Рекламный агент?

Если бы это имело отношение к Джейсону, думала я, голос и тон были бы другими. (В каком смысле, Хэттер?) В том смысле, что это не тот голос, которым требуют выкуп или сообщают о завернутом в персидский ковер трупе, плавающем в реке Фрейзер. Эти голоса я знаю; у нее не такой.

Остаток рабочего дня я провела в раздумьях, пытаясь охарактеризовать услышанный голос и делая при этом страшные ляпы в стенограммах. Правда, на это наплевать: я стенографирую скучную тяжбу о разделе собственности, и шансы, что кто-то обратится к моим записям, нулевые. Я с таким же успехом могла бы сидеть здесь и без конца строчить скаутскую клятву — никто бы и не заметил. Это и плюс и минус нашей работы: она одновременно и важна, и бессмысленна. По-хорошему, надо бы провести сюда провода, понапихать повсюду камер и прогнать меня с работы. Только, к счастью, электронику куда дороже устанавливать и содержать, поэтому за свое место я могу пока не беспокоиться.

В пять часов я пулей пронеслась через мост и подъехала к дому Барб, чтобы принять дежурство над близнецами. Мальчишки буквально набросились на меня. Последовал ужин, потом они стали показывать мне свои компьютерные игры (ужасная скукотища!), и наконец, вырвавшись, я добралась до кухни и уселась за стол с бокалом белого вина: первая спокойная минутка за день.

Перезвонила домой — больше сообщений не было, и я переадресовала звонки на номер Барб. Я доедала оставшиеся после детей сосиски и наслаждалась тишиной, когда раздался звонок. Та самая женщина.

— Добрый вечер. Это… Хэттер?

— Да. С кем я говорю? — Я попыталась придать голосу дружелюбный тон.

— Меня зовут Эллисон.

— Здравствуйте, Эллисон. Вы что-то хотите мне сообщить?

— И да и нет.

— Не понимаю.

— У вас найдется пять минут? Что мне терять?

— Конечно.

Я плеснула в бокал еще вина и села на стул перед черной мраморной стойкой.

— Скажу вам сразу, Хэттер, я ясновидящая.

Я чуть не кинула трубку.

— Подождите, не вешайте трубку.

— Вы действительно ясновидящая, — съязвила я. — Вы прочли мои мысли.

— Здравый смысл. Я бы тоже повесила трубку, если бы мне позвонила женщина и сказала, что она ясновидящая.

— Эллисон, вы очень хороший человек, но…

— Во дела.

— Что?

— Во дела.

«Во дела» было вступительной репликой Жирара Ж. Жирафа. Вроде тех, которые говорят герои комедийных сериалов, когда режиссерам кажется, что реплика смешна, а на самом деле это далеко не так. Например, когда Норма из «Веселой компании» заходит в бар и все кричат: «Норма!» Эллисон даже произнесла слова правильным жираровским голосом: неуверенным баритоном.

— «Во дела!» Вам что-нибудь говорят эти слова?

Я молчала.

— Во дела!

— Кто вы, Эллисон? Чего вы от меня хотите?

— Я ничего не хочу. Честно. Только весь день у меня в голове раздается голос, не давая ничего делать. Фраза «Во дела!» сводит меня с ума, хотя, казалось бы, я должна привыкнуть к подобным вещам.

— Как вы связали этот голос со мной?

— Это оказалось легче всего. Я очистила мысли, взяла бумагу, карандаш, села в темную комнату и вывела на бумаге имя и номер телефона. Не так-то сложно после того, как получаешь странные четкие послания типа «Во дела» баритоном Рекса Гаррисона.

— Зачем вы меня мучите?

— Хэттер, пожалуйста, простите меня. Мне очень жаль, если вы страдаете. Но уверяю вас, это не игра. Просто откуда-то доносятся слова, и я хотела убедиться, что не спятила. Во дела, во дела, во дела…

Я продолжала молчать. Из соседней комнаты слышалась детская возня.

— Послушайте, Хэттер. Вы первая, кому я это скажу. Я мошенница. Общаясь с клиентами, я смотрю на их лица, украшения, шрамы, одежду и так далее. А после говорю им то, что они хотят услышать. Для этого не нужно даже особой интуиции. Странно еще, что ясновидящих так мало. Потрясающая профессия.

Вот и считай себя после этого ходячим детектором лжи.

— Как же можно так играть с чужой жизнью? — возмутилась я.

— Играть? Вот уж нет! Я вселяю в людей надежду, но не даю им повода для необоснованных ожиданий. Ведь большинство хотят каких-нибудь подтверждений, пусть даже самых неправдоподобных, того, что кто-то помнит о них там, в далеком небытии.

— Большинство? А чего же хотят остальные?

— Остальные хотят настоящего разговора с умершими. Однако этого я устроить не могу. Я же говорила, что мошенница. А даже если б и могла… Беседовать с теми, кто ушел в небытие, по-моему, не самая лучшая затея.

— Но раз вы мошенница, то как же…

— Все так, Хэттер, мошенница. Но эти «Во дела» — первый в моей жизни похожий на правду сигнал. И, честно сказать, он меня пугает.

— Так от меня-то вы чего хотите?

— Просто скажите, значат ли для вас что-нибудь эти слова. Знакомы ли.

— Дайте подумать.

Я поставила пустой бокал на стойку и увидела на нем отпечатки губной помады. Зачем мне помада, когда я сижу с детьми? Мороженица закашлялась и выключилась. Мерно урчал холодильник.

— Хорошо, — сказала я. — Это действительно кое-что значит.

— Ох, слава богу!

— Подождите. Скажите, когда вы получаете ваши сообщения, вы слышите голос в голове? Или видите буквы, как на экране компьютера?

— Сложно объяснить. И то и другое… Нет, нечто совершенно непохожее. Вроде того, как, выйдя из дому, вдруг понимаешь, что не выключил плиту. Это не выразить словами. И в то же время это слова.

Звучало убедительно.

— Вы видите его лицо?

— Нет. Я лишь чувствую его присутствие.

— То есть вы не можете никого описать? Не то чтобы я вам не верю — просто любопытно.

— Отчего же, могу. Так-так, я бы сказала, говорящий шести футов с лишним, густые русые волосы, зеленовато-серые глаза.

Негусто, такое я могла и сама выдумать…

— Это похоже, очень похоже, — пролепетала я потрясенно.

— Так что значат эти слова? Согласитесь, странное сообщение.

— Не могу вам сказать.

— Хорошо. Как хотите.

— Скажите, Эллисон, только умершие могут отправлять послания?

— Говорят, не обязательно.

— А этот голос что-нибудь еще сообщает?

— Да. Но не словами.

— Что значит «не словами»?

— То и значит. Голос — пятидесятилетнего мужчины — говорит «Во дела!», а потом странно смеется. Только не настоящий это смех, фальшивый какой-то.

— О боже! — Я положила трубку на стол перед собой. «Хэттер? Хэттер? Хэттер?» — взывала она.

— Эллисон, откуда вы звоните? Какой у вас телефон?

Она продиктовала мне номер. Я спросила, можно ли с ней встретиться. Эллисон сказала, что в субботу не может. Поэтому встречаемся завтра утром на пляже.

Пора спать. Что-то принесет завтрашний день?

Воскресенье, 15.30

Что делать, Господи, что мне делать? Я договорилась встретиться с Эллисон между пляжем и футбольным полем, у киоска, где продают рыбу с жареной картошкой. Джейсон часто сюда захаживал, и я подумала, что здесь должно сохраняться самое духовное присутствие. Ой, что я говорю, какое «духовное присутствие»? Дура! Как можно, он же не умер! Я замерзала. От бессонницы слезились глаза. А вот близнецам было все равно. Эх, мне бы их горячую кровь…

Киоск не работал, и мы с близнецами были здесь одни, если не считать нескольких чаек, которые, не смущаясь, изучали содержимое мусорных контейнеров. Соленый воздух приятно пах свежестью. Я засмотрелась на море, на бегущие по воде барашки, а когда обернулась, рядом уже стояла Эллисон. Она оказалась старше, чем я ее себе представляла. Лет примерно шестидесяти и гораздо меньше: Эллисон походила на косточку внутри оболочки из зеленой шерстяной кофты с молниями. На ногах — обтягивающие спортивные штаны: наверное, она шла пешком. И не все ли равно, как Эллисон сюда добралась? Нет! От этой женщины теперь зависит вся моя жизнь…

— Эллисон?

— Хэттер?

— Я так рада, что вы пришли.

— Как тут было не прийти? Это первое интересное событие со смерти моего мужа.

— Вы потеряли мужа? Мне очень жаль.

— Полно-полно. Он так долго страдал, что смерть стала облегчением для него, бедняжки.

— И тогда вы решили попробовать себя в ясновидении?

— Да. Мне не хватало мужа, как не хватало бы зрения, слуха или вкуса — он был моим особым чувством. С его смертью я будто ослепла. Я хотела вернуть его — во что бы то ни стало.

Мы двинулись к футбольному полю.

— И что?

— Я стала ходить к медиумам. Стоило им меня увидеть, они тут же понимали, что я потеряла Глена. Что-то было в глазах. Или, может быть, они замечали небрежность в одежде. Я теперь специалист по этим признакам. Эти так называемые медиумы все возвращались к смерти Глена: «Он умер быстро — нет-нет! — он умирал долго, очень мучился», «Он говорит, чтобы вы были сильной и не беспокоились». Все это было глупо и бессмысленно, но мне становилось легче, когда ничто другое не помогало. Для такой работы даже не нужно быть медиумом. Зато когда действительно получаешь послание из мира духов… Ух! От ощущения контакта можно лишиться чувств.

— Зачем же вы этим занялись? Вам разве не кажется, что обманывать людей жестоко?

— Жестоко? Что вы! Я вам уже говорила, это совершенно безвредно. От общения даже с самыми ничтожными медиумами мне делалось гораздо лучше, чем от всех этих велбутринов и «тиамарий», которые я глотала. Медиумы не хуже витаминов, ароматерапии и прочих рекламных штучек. Скажу вам одно: всем, кто ко мне приходит, я помогаю. И вы не поверите, сколько у людей проблем.

— Я стенографирую в суде, и, думаю, мало кто слышал о людских проблемах больше, чем я.

Налетевший ветер заглушал наши голоса.

— Хэттер, пожалуйста, не рассказывайте мне про себя, — попросила Эллисон. — Если вы хотите проверить мои способности, то не давайте лишней информации.

— Тетя Хэттер, тетя Хэттер! — Оказывается, близнецы нашли дохлую ворону. Я пожала плечами и сказала Эллисон: — Ну вот, теперь вы и про них знаете.

Я предложила продолжить разговор в более теплом месте, и мы зашли в кафе рядом с детской игровой площадкой. Близнецы тут же запрыгнули туда и принялись развлекаться с разноцветными пластмассовыми мячиками, настолько грязными, что, думаю, на них кишело микробов не меньше, чем на крысах в эпоху Черной смерти.

— Буду с вами откровенна, Хэттер, — сказала Эллисон. — Я не знаю, замужем вы или нет, нормальной половой ориентации или лесбиянка. Я уже говорила и повторюсь еще: не знаю, откуда эти голоса и что они хотят.

Она замолчала. Я с трудом сдерживала любопытство.

— Эллисон, вы вчера или сегодня утром не получали больше… ммм… сообщений?

— Всего одно.

— И что же? Что вы услышали?

Она запрокинула голову и набрала воздуха, как оперная певица. Но только вместо арии из уст Эллисон вырвалось: «Привет! Я в стране грез, и у меня здесь лучший столик». Она повторила фразу, потом расслабилась и уже своим обычным тоном произнесла:

— Вот что я слышала.

«Привет! Я в стране грез, и у меня здесь лучший столик».

Это была расхожая шуточка Квакуши, которую мы с Джейсоном повторяли перед сном. Слова разрывали меня на части: хотелось и плакать, и смеяться; лицо словно превращалось в чужое, а от чувств готова была лопнуть голова.

— Мне повторить? — спросила Эллисон.

— Нет! — Я чуть не закричала.

Попросив Эллисон приглядеть за детьми, я выбежала из кафе и нырнула в туалет, где долго сидела и плакала. К чести рода человеческого, ко мне несколько раз стучались и спрашивали, не надо ли чем-то помочь. Только чем тут поможешь? Здесь, на унитазе, я наконец поняла, что Джейсон скорее всего мертв. Думать иначе — значит обманывать саму себя. Сколько же сил стоило мне держаться — во имя Барб, детей, Реджа, матери Джейсона… Никому больше не приходится каждый день заходить в квартиру, где на кухонной стойке, рядом с вазой для фруктов, пылится мужской бумажник с кредитками внутри. Или где в ванной трескается забытый кусок апельсинового мыла. Я изо всех сил пытаюсь сохранить видимость присутствия Джейсона. Но каждый раз, когда я возвращаюсь с работы, от Джейсона в квартире остается все меньше и меньше. Его одежда вряд ли ему уже пригодится, а раздать ее не хватает сил. Поэтому я храню все его вещи. Чищу его ботинки, чтобы они не смотрелись такими… мертвыми. Держу бумажник рядом с вазой, чтобы когда-нибудь Джейсон пришел и воскликнул: «Надо же! А вот и мой бумажник!»

Нет, вы только послушайте меня! Я схожу с ума. Я клялась себе, что не расклеюсь, буду стойкой и выдержанной. Все зря.

В дверь кабинки постучала Эллисон и сказала: ей очень жаль, но она должна идти. Я умоляла ее остаться. Она ответила, что не может.

— Я попросила девушку у входа на игровую площадку, чтобы она присмотрела за детьми, пока вы не вернетесь.

— Спасибо.

Я не дура. Я знаю, что существует мир, который развивается по своим законам. Я знаю, что в мире есть войны и бомбежки, деньги и зависть, гордость и коррупция. Но я не чувствую себя причастной к этому миру. И не знаю, смогла бы даже при желании в него влиться. Я живу в квартире на далекой окраине далекого города. Здесь часто льют дожди. Когда кончаются продукты, иду в магазин. Иногда тут ремонтируют дороги, прокладывают синие пластиковые трубы, насыпают разные кучи щебня — и я едва не схожу с ума, когда думаю, сколько людей обеспечивает наше существование. Откуда, скажите на милость, берется щебень? Где делают синие трубы? Кто роет ямы? Как получилось, что все согласились это делать? Аэропорты вообще меня поражают.

Эти люди в комбинезонах, бегающие взад-вперед, делающие какую-то важную, специальную работу… Не знаю, как движется мир — знаю только, что движется. И с меня этого довольно.

Воскресенье, 19.00

С минуты на минуту вернется Барб, так что продолжу писать уже дома — на древнем компьютере чуть ли не с бензиновым приводом. Позвонила Реджу, позвала его на ужин. Мне сейчас ужасно не хватает семьи. Пусть мои собственные родственники разъехались по всей стране — ничего, родственники Джейсона тоже сойдут. С удовольствием позвонила бы маме Джейсона — она в доме престарелых. Но когда она в норме, с ней очень приятно общаться, а когда не в себе (вот как сейчас, например), разговаривать с ней — все равно что слушать шум деревьев в ветреную погоду.

И к подружкам не сходить. Они либо повыходили замуж и разъехались, либо просто куда-то уехали. Можно, конечно, им позвонить… Только они напуганы исчезновением Джейсона и боятся об этом разговаривать. Все жалеют меня. Хотя не знаю, может, им даже нравится слушать, как плохо бедной Хэттер.

— Никаких новостей? — спросят они по телефону.

— Никаких.

— Совсем?

— Совсем.

— Понятно. Ну а чем ты занимаешься?

— Да так, работаю.

— А…

— Ну…

— Ну, до встречи.

— Пока.

Я прочесала свою память самым частым гребнем, но так и не нашла даже маленького единого намека на то, что Джейсон был как-то связан с преступным миром. (Этим можно было бы объяснить его исчезновение.) Я видела множество убийц, и что бы там ни говорили по телевизору, типа «Он был всегда таким тихим, спокойным, добрым соседом», скажу одно — у убийцы всегда горит смертельный огонь в глазах. Их души пропали. Или на что-то сменились, как в фильмах про инопланетян, вселяющихся в людей. На судах убийцы всегда старались поймать мой взгляд. За время месячного заседания я, может, разок взгляну на скамью подсудимых — и сразу же встречаюсь с ними глазами. Так что нет, Джейсон не убийца. Я смотрела ему в глаза. У него была чистая душа.

Вел ли Джейсон прежде тайную жизнь? Да нет, ничего криминального вроде не делал. Был в помощниках у подрядчика. Штукатурил, стелил линолеум, клеил обои, проводил электричество. Вместо близких друзей — собутыльники. И как только они начинали спрашивать Джейсона про школьную бойню, он сразу прекращал с ними разговаривать. Они не обижались, оставляли его в покое. Его босс Лес — славный малый, чья жена, Ким, следила за ним, будто агент ЦРУ. Мы вместе ездили на барбекю и пикники. Лес не опаснее мягкой игрушки.

Сколько я убила времени, пытаясь узнать от Джейсона о его прошлом! Даже не представляла, что это так сложно. Я знаю, мужчины не любят рассказывать о себе, и все же Джейсон… Уф! Вытягивать из него, что он делал, прежде чем пришел к Лесу, было то же, что больной зуб тащить. Оказалось, работал на фабрике, выпускающей буфетные дверцы.

— Джейсон, оба моих двоюродных брата тоже работают на таких заводах. Что тут плохого?

— Ничего.

Уж я и жала на него, и уговаривала, и упрашивала — и только потом выяснилось, что он пошел на фабрику, чтобы можно было не разговаривать во время работы. И поэтому ему стыдно.

— Тут нечего стыдиться, Джейсон.

— Я четыре года почти ни с кем не говорил.

— Не может…

— Честное слово. И я не один. Строители или водители-дальнобойщики делают то же самое: хотят спокойно дожить до старости, не обсуждая ничего более серьезного, чем хоккейный матч.

— Джейсон, это ужасно цинично. И вовсе не правда.

— Ты так считаешь? Я так считаю?

Зато перевести разговор на Реджа не составляло труда. Достаточно всего лишь сказать Джейсону, что его мама видела Реджа в магазине на Лонсдейле, как тут же начиналось:

— Этот богомолец за гроши продал меня своему Богу. Псих! Сумасброд! Давно на тот свет пора!

— Джейсон! Не может же он быть таким плохим.

— Плохим? Он ужасен! Редж — полная противоположность всему, что проповедует.

Так ли? Не верю!

Воскресенье, 23.00

На закате, когда солнце окрасило небо в огненно-красный цвет, а я перекладывала джейсоновские рабочие сапоги в коридоре, надеясь, что их запах напомнит мне о Джейсоне (что за жалкая картина!), пришел Редж. От звонка я вздрогнула. А когда открыла дверь, Редж по моему лицу понял, что теперь и я оставила надежду.

Пройдя на кухню, он поставил чайник и взял бумажник из-за фруктовой вазы. Медленно вынул содержимое бумажника и разложил его на столе.

— Ну вот и он. — Передо мной лежали водительское удостоверение Джейсона, читательский билет, дисконтная карточка и фотографии — Барб, близнецов, меня. — Скажи, Хэттер, что сегодня произошло?

Редж снял с плиты чайник, пока тот не засвистел. Неприятно, когда в самый ответственный момент свистят чайники.

Помню, я где-то читала, что глубоко религиозные люди презирают всяких экстрасенсов, гадалок, магов и иже с ними, считая их приспешниками дьявола. Поэтому, рассказав Реджу про Эллисон, я ждала, что он либо психанет, либо начнет произносить проповедь. Он не сделал ни того ни другого, хотя всем своим видом ухитрился продемонстрировать неодобрение.

— Расскажи-ка поподробнее про эти «Во дела».

— Мы с Джейсоном придумали вымышленный персонаж.

— Так.

— Жирафа.

— И почему же он говорил «Во дела»?

— Потому что всякое свое появление на сцене он должен был начинать с низкопробной шутки. — Обсуждать наших персонажей с посторонним было очень неуютно. Даже стыдно. Особенно если посторонний — Редж, который в детстве небось рассматривал газетные комиксы через лупу, пытаясь в каждой точке отыскать скрытое послание дьявола.

Я рассказала Реджу про Квакушу.

— Я что хочу сказать, эти персонажи существовали только в наших с Джейсоном разговорах. О них никто больше и не подозревал.

Редж молчал. Так и тронуться можно.

— Редж, ну скажите хоть что-нибудь.

Он налил чаю.

— Самое странное для меня — так это узнать про внутренний мир Джейсона. Все эти вымышленные персонажи с их репликами…

— Теперь вы узнали.

— И что, он постоянно с ними разговаривал?

— Не с ними, а через них. Он и был ими. Вернее, они были нами. В обычной жизни мы оставались собой, а когда попадали в вымышленный мир, то исполняли другие роли. Одна бы я и за тыщу долларов не придумала для них ни единой фразы. Джейсон тоже. Но вместе… Вместе нас было не остановить.

— У тебя есть вино?

— Красное или белое?

— Белое.

Я достала бутылку из холодильника, налила Реджу бокал, он выпил и блаженно крякнул:

— А-а-а, благословенный витамин Ви.

Я спросила, не расстроил ли его мой рассказ про медиумов.

— Про медиумов? Да нет, конечно. Они же все шарлатаны. Я не верю, что Бог говорит через них. Так что если медиум передает какие-то сообщения, он либо обманывает, либо получает их не от Бога.

— А, ну тогда…

— Тебе не нравится, что я не верю в твоего медиума? Я понимаю.

— Она предоставила доказательства, Редж!

Редж развел руками, как бы говоря: «Ну что тут поделаешь?»

Пора было готовить ужин. Я даже не помнила, что у меня в холодильнике. Обезжиренный йогурт? Завядший сельдерей? Я с любопытством заглянула внутрь.

— Редж, — задала я наболевший вопрос. — Все эти страдания — они что, должны нас как-то улучшить?

Я отыскала пластмассовую банку с замерзшим соусом для спагетти.

— Возможно.

Со злости я швырнула банку на стол, и крышка, слетев, покатилась по полу.

— Тогда почему, объясните мне, почему каждый шажок в жизни дается через боль? А? Почему считается, что только боль способна сделать нас лучше?

— Хэттер, нелепо даже на секунду полагать, что страдание само по себе способно улучшить человека.

— Как это понимать?

— Хэттер, у меня сегодня хороший день. Мой разум чист, не замутнен сомнениями, как в прошлый раз. Сомнения приходят и уходят. И сегодня мне кажется нелепым верить, будто отсутствие страданий означает, что ты хороший человек. Жизнь коротка. Она обрывается слишком быстро. Если бы мы жили до пятисот лет, этого, наверное, каждому хватило бы, чтобы испытать все, что можно. Перепробовать все мыслимые грехи. Но мы покидаем этот мир, дожив в среднем до семидесяти двух.

— Так что?

— Если мы предположим, что Бог справедлив — а я в этом убежден даже после всего произошедшего, — то у него должна быть возможность вершить правосудие. Не здесь, на Земле, а где-то в другом мире. Наша земная жизнь слишком коротка для правосудия.

— Хм.

— Даже если кажется, что кому-то в этой жизни очень везет, я думаю, это временно. От правосудия никому не уйти. В конечном итоге — никому.

— Вы так считаете?

— Да.

— Я раньше была очень хорошим человеком, Редж.

— Увы, не могу сказать того же о себе.

— Но теперь что-то изменилось, и я перестала быть хорошей. Это произошло сегодня, пока я плакала в общественном туалете. Я уже не та, что была прежде.

— Нет, Хэттер, — горячо возразил Редж, — это неправда!

А, не важно… Я разогрела соус для спагетти, и за едой мы больше не возвращались к вопросам о медиумах, зле, Квакуше и Джейсоне. Мы говорили о поверхностных, малозначительных вещах: политике, фильмах, телепередачах. Стоило Реджу выйти за порог, как я схватила трубку и принялась названивать Эллисон. Однако ни она, ни автоответчик не отвечали.

Я перезвонила через час. Ничего.

Я бы звонила ей каждые три минуты, но сдержалась, представив, что подумает Эллисон, если, вернувшись, увидит, что от меня было сто звонков. Поэтому я перезвонила всего трижды, а потом приняла снотворное, которое прописал мне врач, когда Джейсон исчез. (Раньше я к этим таблеткам даже не прикасалась.) Иду спать.

Понедельник, 19.00

Все валится из рук; вот уже допустила несколько грубых ляпов. На обед пошла вместе с Джейн, стенографисткой из соседнего зала. Купила бутерброд, тунцовый салат и пакетик шоколадного молока, а потом села на ступеньки, достала телефон, отложила еду в сторону и стала набирать номер Эллисон. В который раз я уже звоню? В десятый? Но остановиться не могу: ее номер — это код к сейфу, который мне необходимо открыть.

К концу обеденного перерыва от накопившихся эмоций мне стало так дурно, что я отпросилась с работы и поехала домой — как будто дома будет легче! Я дважды позвонила Эллисон, а потом вдруг решила навестить маму Джейсона в доме престарелых за Лонсдейлом. Она не спала. На секунду мать Джейсона, казалось, вспомнила меня, но тут же снова забыла. Она все спрашивала про Джойс, собаку Джейсона, и мне в десятый раз пришлось объяснять ей, что из-за моей аллергии на собак мы отдали Джойс Крису и она сейчас живет в Силиконовой долине.

Потом последовали расспросы про Джейсона. Я сказала, что с ним все хорошо, и, взглянув на ее радостное лицо, вдруг почувствовала, будто он рядом. В очередной раз я похвалила себя за то, что не рассказала маме Джейсона правду.

Вторник, 5.30

Эллисон не подходит к телефону. Могла б добраться до нее, убила бы. Сколько же можно звонить? Вчера я плюнула на предосторожность и поставила аппарат на автодозвон. Потом купила все местные газеты и тщательно просмотрела объявления в разделе эзотерики. Перелистала «Желтые страницы», облазила Интернет — все без толку. Должно быть, она работает под псевдонимом. Я обзвонила всевозможных медиумов, экстрасенсов и телепатов, спрашивая про Эллисон, но никто ничего о ней не знал. Кое-кто даже пытался подцепить меня, выспрашивая, что говорила Эллисон. Подлецы! И ведь хватает у этой мерзавки наглости молчать! Она же отлично понимает, каково мне сейчас.

Не могу спать. Все думаю и думаю о ней. И о Джейсоне — он хочет связаться со мной из другого мира, а попадает на Эллисон, на старуху в этой безвкусной шерстяной кофте с катышками, которая напрямик заявляет, что зарабатывает на жизнь очковтирательством. Я встаю, хожу по квартире, говорю вслух, прошу Джейсона связаться со мной, вместо того чтобы тратить время на стерву Эллисон. От этих слов я чувствую себя жалкой неблагодарной тварью. Думаю — может, выпив пару галлонов воды, я избавлюсь от нечистот, скопившихся в венах и мышцах, от всего, что мешает Джейсону говорить напрямую. Потом решаю, что я слишком, должно быть, чистая, — и хлопаю рюмку текилы.

Ой, какая я пьяная. Это от одной-то рюмашки?! Месячные вроде прошли неделю назад — так с чего я такая взвинченная? Скоро рассвет. Наступит ясный, тихий, почти летний день. Разве что солнце еще висит низковато…

Смена времен года всегда завораживала меня. Каждый из нас, просыпаясь, первым делом спрашивает себя о чем-то, скажем: «Кто я?» или «Какой сейчас день?». Для меня же главным вопросом был «Какое сейчас время года?». Не день, не неделя, не месяц даже. А именно время года. Миллиарды лет эволюции — и всего один вопрос, основанный на вращении нашей планеты. Ах, как хочется весны! Как хочется вдохнуть запах свежей листвы! Но с другой стороны, осенью и зимой медленнее разлагаются трупы. Ой, Джейсон, прости меня, милый, прости, я рассуждала о тебе как о куске биомассы — земли в цветочном горшке, навоза или компоста. Это не так; конечно, не так. Не знаю, что стало с тобой, но ты точно остался Джейсоном. Ты еще ни во что не превратился.

Эллисон, трухлявая карга! Как ты смеешь не поднимать трубку?! Погоди ж ты, я до тебя еще доберусь! О да, доберусь, дай только срок…

Вторник, 11.00

Пишу в зале суда, вместо стенограммы. Мне уже все равно.

Полчаса назад случилось невообразимое: в самый разгар допроса зазвонил мой сотовый телефон. Нас, стенографисток, годами никто не замечает: мы не должны привлекать к себе внимания — а тут, с этим пиликающим телефоном, я выглядела совершеннейшей дурой. В итоге мой телефонный звонок стал самым захватывающим событием в этом зале со времени процесса о двойном убийстве в 1997 году. Теперь на меня смотрят; показывают, что знают о моем существовании; хотят, чтобы я залилась краской. Только всем невдомек, что больше всего на свете я сейчас хочу схватить Эллисон, привязать ее к столбу и пытать, пока она не расскажет все, что знает про Джейсона.

Перед тем как выключить телефон, я глянула на дисплей, и — ясное дело! — это она. Эллисон.

Наконец-то! Ой, я сейчас на стену полезу, я с трудом себя сдерживаю…

Вы только посмотрите на собравшихся в зале! Ну сколько можно обсуждать эту тягомотину? Все здесь сплошные мошенники. Послушайте, о чем они говорят! Земля, счета, офшоры… Да они обдерут как липку вдову с маленькими детьми, и самое страшное, что им грозит, это жалкий штраф и гольф с адвокатами. Голову даю, Эллисон была замужем за одним из таких типов. Как бишь его? Глен? Точно, Глен. Толстяк небось; никудышный игрок в гольф; зашкаливающий холестерин; липовые компании за рубежом. Я вдоволь таких навидалась. Кое-кто даже крутился рядом к концу дня, пытаясь меня подцепить. Раньше я не возражала: по крайней мере хоть кто-то замечает — но теперь?! Глен… Как я ненавижу Глена за то, что он был мужем Эллисон. А она — ведьма!

Когда же закончится заседание? И, Хэттер, если кто-нибудь вздумает прочитать твои стенограммы, тебе не поздоровится. А, наплевать! Все равно никто не проверяет.

Ну что со мной стало? Я спятила, не иначе. Эллисон — никакая не ведьма; она просто дура. Ну, забыла, может, зарядить телефон. Зачем сразу обвинять в вероломстве, когда единственный ее проступок — обыкновенная глупость? Секундочку. Эллисон — слишком уж странное имя для шестидесятилетней старухи. Больно новое. Ее должны бы звать Маргарет, или Джуди, или Пэм. Только не Эллисон. Это моих ровесниц зовут Эллисон. Или Хэттер. Когда лет через сорок мы начнем вымирать, те, кто читает некрологи в газетах, удивятся: «Ну не странно ли? Одни Хэттер умирают…»

Немного позже

Ну ладно, может, один раз я и заподозрила, что с Джексоном что-то не так — всего один раз, в парке «Ройяль», примерно за два месяца до исчезновения. Мы возвращались из примерочной в супермаркете, чтобы отдать рубашку, и вдруг Джейсон замер на полуслове. Я проследила за его взглядом: на скамейке мужчина уплетал мороженое, а рядом сидела женщина, похожая на его мать. Мужчина крупный, широкоплечий, славянской внешности, одет так, как, наверное, одеваются охранники ночных клубов где-нибудь во Владивостоке, считая, что копируют американцев. Его спутница производила впечатление туберкулезной больной с острова Эллис[18] года эдак из 1902-го.

— Джейсон, ты что?

— Не двигайся.

— Чего?

— Стой спокойно, говорю.

— Джейсон, ты меня пугаешь.

Мужчина оглядел нас и медленно положил мороженое. Потом закатил штанину — и я уж было думала, что он выхватит оттуда пистолет. Но оказалось, он показывал нам свою ногу. Вернее, какой-то металлический протез. Он постучал по металлу и недобро улыбнулся Джейсону.

Мгновением позже Джейсон тащил меня прочь, и мы очутились перед джинсовым магазином. Джейсон явно нервничал, а при виде магазина разволновался еще больше, даже вскрикнул: «Не сюда!» — запихнул меня на эскалатор, и мы поднялись на этаж. Я глянула вниз через перила: одноногий тип пристально следил за нами.

Несмотря на раздражение, во мне проснулось любопытство.

— Джейсон, что все это значит?

— Встретил одного бывшего коллегу.

— Непохоже на радостную встречу.

— Мы поцапались, когда он задолжал мне изрядную сумму. А от этих русских психов можно всего ожидать.

— Джейсон! Это расизм!

— Не важно. Появление этого парня — очень плохая новость.

И все — дальше он отгородился от меня каменной стеной. Я даже не пыталась больше спрашивать: опыт научил, что через эту стену не пробиться.

— Пошли к машине, — сказал Джейсон.

— Как? — попыталась возразить я. — Мы же только пришли! Даже рубашку еще не отдали.

— Мы уходим.

И мы ушли. Целые недели Джейсон оставался на взводе и беспокойно ворочался во сне. Может, и нет тут никакой связи. Я ведь не знаю всей правды. Но если мне еще попадется этот тип, его ждет целая куча вопросов.

Вторник, 13.30

Все в той же стенографической будке. Являю миру картину самого усердного трудолюбия.

За обедом я прослушала сообщение Эллисон.

«Э-э-э, здравствуйте, м-м-м, Хэттер. Это Эллисон. Похоже, вы пытались до меня дозвониться. Я не могла отыскать ваш номер, потому что он записан в памяти телефона в автомобиле, а машина сломалась, и я пыталась наскрести денег на ее ремонт. Наверное, вы понимаете, как все бывает сложно…»

Понимаю? Я понимаю? Эллисон, хватит нести чушь о том, что у тебя не получается. Можно подумать, перед тобой стоят вселенские проблемы, которые одному Господу Богу по плечу. Почини наконец свою гребаную машину и заткнись. И да, Эллисон, я понимаю, как все бывает сложно. Только все может быть гораздо проще, если перестанешь притворяться слабоумной и беспомощной старушонкой, неспособной справиться с задачами, которые решаются за пару минут.

«…Впрочем, у меня есть для вас любопытное сообщение, которое пришло только прошлой ночью. Оно точно для вас — ошибка исключена. Не хотите ли встретиться к вечеру: я знаю, до пяти вы заняты. Пожалуйста, перезвоните мне домой по номеру…»

Ведьма!

Можно подумать, я ее номера не знаю! Уж сколько раз по нему звонила — и все без ответа.

Часовой обеденный перерыв пролетел за несколько минут, пока я набирала и набирала номер Эллисон. Какое-то время я даже звонила из туалета, потому что голова кружилась так, что надо было посидеть в тишине. И почему из-за Эллисон я постоянно сижу в туалетных кабинках?

Теперь я опять в зале заседаний — увековечиваю, как все считают, это дурацкое бесконечное земельное дело. Взять бы и истцов, и ответчиков, и их адвокатов, вымазать в дегте, вывалять в пуху и пустить голыми по улицам, погоняя кнутом, за то, что они делают с простыми людьми.

Краем глаза замечаю обращенные на меня взгляды: народ интересуется, зазвонит ли телефон еще раз. Вот еще! Хотя, должна признать, довольно лестно стать на время звездой вместо этих болтунов, которые тянут и тянут волынку, чтобы можно было потом предъявить счет за бесконечные часы. Закон — сплошной обман! Обман! Обман!

Вторник, 14.45

Продолжаю стенографировать.

Только что опять запел сотовый. В самый ответственный момент, прямо посреди тщательно отрепетированного выступления одного из гленоподобных адвокатов. Судья сделал мне замечание — слишком резкое замечание, на мой взгляд. В самом деле, подумаешь — телефонный звонок. Говорит, это оскорбление суда. Но мне, если честно, глубоко плевать. Я сказала Его чести, что сменила тарифный план и еще не разобралась с особенностями новой системы. Он купился.

Так вот, сижу теперь в будке и примерно стенографирую — отчитанная, пристыженная начальством и полная раскаяния, если взглянуть со стороны. Ха, раскаяние, как же! Жду не дождусь, когда выбегу с этой душевной помойки.

Вторник, 22.00

Эллисон взяла трубку. Изо всех сил попыталась придать голосу беззаботность, как будто и не я звонила ей пару тысяч раз за последние двое суток.

— Эллисон?

— Хэттер! Наконец-то. Вы как?

Как дополна заправленный грузовик, с целым кузовом навоза и детонатором, отсчитывающим последние секунды.

— Ничего. Перебиваюсь потихоньку. Все как обычно. А что у вас?

— Да, знаете, моя машина… Их сейчас так тяжело обслуживать…

— А что у вас за машина?

— «Олдсмобиль-катлас» девяносто второго года.

Ну конечно, его тяжело обслуживать — ему уже десять лет, что ж ты от старика хочешь? О «революции качества» тогда еще и слыхом не слыхивали. Твоя машина — груда металлолома. Выброси ее на свалку. Купи взамен «понтиак-фаефлай» за девятнадцать долларов девяносто пять центов. Да сделай что угодно, мне все равно, только выкинь эту заводную игрушку, на которой ты ездишь!

Вслух я сказала:

— Современные машины гораздо лучше. Хотя и с ними бывает морока.

— Самозваные медиумы вроде меня так мало получают…

— Может, я смогу вам помочь.

— Правда сможете?

— Конечно, — великодушно ответила я. — Возможно, все не так дорого, как вам кажется. Я сведу вас с одним знакомым механиком, Гэри, на Пембертон-авеню.

— Вы так добры.

— Так мы сможем сегодня встретиться?

— Думаю, да.

— Когда вам удобнее?

— Ну, скажем, в семь.

— Где? Как насчет моей квартиры?

— Эмм…

— Эллисон? Что-то не так?

— Да нет, просто в семь я обычно ужинаю.

Мы условились встретиться в итальянском ресторанчике на Марин-драйв. Когда я пришла, она сидела там довольно давно. (По крайней мере бутылка первоклассного «мерло» на столе уже опустела.) Эллисон сказала, будто я выгляжу очень спокойной. Известный прием: стоит сказать человеку, что он спокоен, так он действительно успокаивается. Я спросила, понравилось ли ей вино. Эллисон ответила: да — еще бы! — и тут же заказала вторую бутылку. Просто удивительно, сколько вина влезает в такую крохотную ведьмочку.

Хэттер, постарайся быть с ней повежливее. Ты просто злишься, что Джейсон решил говорить с тобой через нее, а не напрямую.

Налив себе вина, я спросила, что передал Джейсон, но она предупредительно (и очень эффектно) взмахнула рукой и объявила: «Негоже мешать пищу земную с пищей небесной». Я чуть ее не придушила. Говорит о загробном мире, как заправский турагент.

Поскольку Эллисон не хотела мутить свои ощущения расспросами о моей жизни, пришлось внимать ей. За салатом, жареным барашком и лимонным шербетом я наслушалась про Глена, который работал инспектором в портовом управлении, и про трех неблагодарных дочек лет по двадцать с небольшим, норовящих, судя по рассказу, переспать с любым двуногим существом. От подробностей тянуло в сон. Послушать Эллисон, так всю жизнь окружающие пользовались ее нежным, мягким характером. Я, конечно, ни на секунду ей не поверила, да только от этого не легче. У нее единственный в мире прямой телефон к Джейсону, и будь я проклята, если позволю свихнувшейся клуше в постменопаузе утаить предназначенные мне слова.

Когда тарелки опустели, Эллисон воспользовалась старым трюком, который не раз выручал меня саму в колледже: посматривая в сторону кассы, она ждала, когда нам понесут счет, а завидев шагающего к нам официанта, шмыгнула в туалет. Когда Эллисон вернулась, я уже закрыла сумочку и надевала кофту.

— Ой, разве счет уже принесли?

— Я угощаю.

— Вы так любезны!

— Может, теперь зайдем в кафе и поговорим о… посланиях?

Мы нашли кафешку, забитую местными подростками, которые сновали взад-вперед, красуясь и важничая друг перед другом, — на их фоне я чувствовала себя старухой. Эллисон заказала самый дорогой кофе, а я вперила в нее пронзительный взгляд.

— Ну, теперь-то мы можем поговорить о Джейсоне?

— Разумеется, милочка. Правда, все, что я скажу, вам, должно быть, покажется глупым.

— Нет, что вы! Так что он сказал?

Эллисон глубоко вздохнула и, будто признаваясь в чем-то постыдном, сказала:

— Пью.

— Что?!

— Пью. Пью-пью-пью-пью-пью.

Я обомлела. Это была речь квейлов, созданной нами расы — чего-то среднего между бродвейскими цыганами и любопытными детьми, склонными решать одни и те же задачи и наряжаться в народные костюмы. Весь язык квейлов состоял из одного слова: «piь» — с веселеньким умляутом над и. Других языков они не знали.

— Так вот, за всю вашу доброту, Хэттер, я сообщаю вам всего лишь одно слово. Боюсь, не вышло из меня медиума.

Оглушенная, я молчала.

— Хэттер? Хэттер?

— А? Что?

— Неужели это что-то для вас значит?

— Да. Значит.

— Уфф. Просто камень с души…

Похоже, Эллисон сама дивилась, что за джинна она выпустила из бутылки. Я спросила:

— И все? Ничего больше?

— Нет, Хэттер. Мне очень жаль. Только «пью-пью-пью».

— Когда вам обычно приходят (если «приходят» — правильное слово) эти сообщения?

— По ночам.

— Значит, сегодня вы еще что-то услышите?

— Я могу лишь надеяться.

— Вы ведь позвоните мне, если что-то будет?

— Конечно, позвоню. Но, боюсь, из-за проблем с машиной и с деньгами я больше отражаю сообщений, чем принимаю.

— Я помогу вам с машиной. И заплачу, сколько вы обычно просите за сеанс.

— Спасибо вам за все, Хэттер. И за обед…

О, мама дорогая! Я достала из сумочки десять двадцаток и протянула их Эллисон,

— Это за сегодняшний день. И я готова оплатить ремонт вашей машины. Ну, как звучит?

— Это так щедро с вашей стороны. Право, Хэттер, вы…

Я? Я парила от радости, услышав голос квейлов из царства мертвых.

— Не стоит благодарности. Только, пожалуйста, Эллисон, не выключайте телефон. Мне так тяжело, когда я не могу до вас дозвониться.

— Ну конечно, дорогая.

И вот я дома — сижу и пытаюсь расшифровать счастливое послание Джейсона. Пью-пью-пью-пью-пью-пью-пью…

Может, стоит прыгнуть с Кливлендской дамбы, чтобы сразу воссоединиться с ним? Нет, самоубийство, наверное, запятнает меня в его глазах.

Поэтому я просто посижу пока, пьяная от счастья, а потом приму две снотворные таблетки и лягу спать. Завтра на работу.

Прямо перед сном…

Я вот о чем подумала. Я старею. Я перевалила через тридцатипятилетний рубеж и острее, чем пару лет назад, чувствую потерянное время и силы. И еще я на семь лет старше Джейсона… Правда, после тридцати трех мы все выравниваемся в возрасте, так что это не такой большой разрыв, как кажется. По крайней мере для нас с Джейсоном. А поскольку ему уже почти тридцать три, то мы, можно сказать, одногодки. Да и вообще, когда после первого поцелуя и первой сигареты прошли десятки лет, то не важно, богат ты или беден — жизнь тебя все равно изрядно потрепала.

Многие скажут, жизнь Джейсона не удалась, но это не важно. По крайней мере неудача — это неподдельное состояние, одна из чистых форм бытия. Джейсон всегда казался мне чистым, сияющим, словно святым с нимбом. Я не ищу ему оправданий. Бог мне свидетель: он не раз просыпал утреннюю работу или уходил ранехонько в пивнушку. Зато Джейсон никогда ни к кому не подлизывался. Никогда не напускал на себя занятый вид, чтобы показаться деловым человеком. Никогда не менял своих взглядов, только чтобы угодить компании.

Неудача позволяла Джейсону быть самим собой, давала ему полную свободу. Рубашку можно не заправлять. Волосы помыть завтра. А пиво к обеду — за милую душу.

Хотелось бы мне сказать, что успех превращает человека в куклу. Однако беда в том, что я не знаю по-настоящему успешных людей. Иногда нечто похожее на рассказы об успехе услышишь в суде — так там не люди, а сплошные змеи.

Поначалу я думала: не взяться ли мне за Джейсона? Помыть его, приодеть и заставить добиться чего-нибудь в жизни, но быстро поняла, что ничего бы не вышло. Поэтому даже не пыталась. И он уважал меня за то, что я принимала его таким, как он есть (и еще Джейсон ценил мою стряпню и терпимость). Я никогда его сильно не осуждала — да и вообще не осуждала, — позволяя ему быть собой: беглецом из прошлого, такого страшного и тяжелого, столь непохожего на мое. Он так страдал от одиночества до того, как мы встретились, что даже мурлыкал веселые песенки по утрам, когда понял — со мной можно разговаривать за завтраком. Видимо, в детстве ему это запрещали. Свиреп, выходит, был Редж в ту пору.

Как-то в разговоре со мной Джейсон придумал важнометр — невидимый прибор размером с записную книжку, который есть у каждого и который пищит, едва мы пытаемся мелочами добавить себе значимости. Пип-пип-пип… К примеру: «Я готовлю самый вкусный пирог во всем Ванкувере»; «Ни у одной собаки нет такой мягкой шерстки, как у моей таксы»; «Мои таблицы самые логичные»; «Я победил в забеге на пятьсот метров в средней школе». Ну, вы меня понимаете — самые обыденные вещи.

Джейсон никогда этого не высмеивал. Но стоило ему поднести важнометр к себе, как пиканье прекращалось. Он даже делал вид, что встряхивает важнометр и стучит по его циферблату.

— Джейсон, ну хоть что-то в тебе должно запустить важнометр!

— Нет, увы. Ничего.

— Да ладно тебе. Не притворяйся.

— Полный ноль.

Так он показывал, что хочет услышать, как я его люблю. И минут десять я, как девчонка, твердила, насколько он мне нравится. После этого ему становилось гораздо лучше. Если это значит помогать человеку, то да, я ему помогала.

Среда, 10.30

Я вырубилась после пятой таблетки и утром едва приползла на работу. Да и то только после того, как проглотила специальное средство для водителей-дальнобойщиков, припрятанное в аптечке у Джейсона. Отрава страшная, но позволяет держаться на ногах. К счастью, глядя на мое застывшее лицо, окружающие решат, что мне всего лишь стыдно за вчерашний случай с телефоном. На самом деле я едва могу соображать. Не говоря уже о том, чтобы записывать пустую болтовню. Поэтому я просто попишу здесь с деловым видом. Учитывая обстоятельства, этого должно хватить.

Как же приятно сидеть и не слушать тупых баранов. Отчего я раньше не попробовала? Сейчас даже интересно, сколько стенографисток изливают свои мысли на бумагу, сохраняя при этом для постороннего глаза строгую деловитость. Может, я себе и льщу, но мы, стенографистки, хороший народ. В кино мы никогда не замышляем преступлений. Ни одна звезда не сыграла стенографистку. Даже порнофильмы обошли нас стороной.

Сейчас адвокат по имени Пит бормочет что-то о не представленном ему документе о передаче собственности. В воздухе пахнет перерывом.

Если объявят перерыв, то я, наверное, смогу позвонить Эллисон. Я слишком долго думала о ней прошлой ночью. Что-то мне в Эллисон не нравится, только никак не пойму что. В чем ее выгода? Пока она вытянула из меня вкусный обед, мелкий ремонт машины и двести долларов. Негусто.

Кого я обманываю? Она властвует надо мной — и знает об этом. Мне остается только молиться, что я услышу достаточно сообщений от Джейсона прежде, чем она начнет повышать цену до небес.

Хэттер, спустись на землю. Она вдова, почти такая же, как и ты. Эллисон просто пытается выудить из тебя денег, чтобы подольше удержаться на плаву, пока с головой не уйдет в пучину бедности.

Преступны ли действия Эллисон? Проработав в суде, я знаю, что практически каждый человек способен на любой поступок во имя какой-то цели. Я потому и стала стенографисткой, что хотела своими глазами увидеть лица лжецов. Я хотела взглянуть на тех, кто может говорить одно, а делать другое. Так постоянно поступали мои родители. Я считала, что, попристальнее разглядев преступников и лжецов, смогу иначе относиться ко лжи в собственной семье — но такого, конечно, не произошло. Зато хоть было чем развлечься. Вон, несколько лет назад судили учительницу начальных классов, которая утверждала, будто веселилась на празднике, тогда как на самом деле расчленяла труп убитого свекра. Я с большим интересом слушала ее откровенную ложь. В течение всего процесса она сохраняла потрясающее присутствие духа, пока обвинение раскрывало ее мотивы (деньги, что ж еще) и доказывало предварительный умысел — месяц назад она купила детскую ванночку и вдобавок на несколько сотен долларов приобрела чистящих порошков, дезинфектантов и дезодорантов в том же самом магазине, где я обычно покупаю прокладки и воздушную кукурузу.

Есть ли тут мораль? Вряд ли. Но я знаю, что мы просто запрограммированы верить лжи. Удивительно, как охотно мы верим любому рассказу, который хотим услышать.

Помню, я еще думала, что против тех, кто работает в суде, преступлений не совершают. Святая наивность! Правда, когда я выбирала профессию, мне было всего семнадцать. Только представьте: доверить важнейшее в жизни решение семнадцатилетней девочке! И о чем только думает Бог? Если на свете есть перерождение душ, то выбор своего будущего воплощения я доверю только собранию великовозрастных стариков.

Батюшки светы, неужели наконец-то перерыв? Грязный Джо купил время на поиски документа о передаче собственности, хотя все в суде прекрасно знают, что его не существует. У богатых свои законы; против них у бедняков нет ни шанса. И никогда не было.

Среда, 15.00

За обедом в кафе около здания суда, ковыряясь в салатных листьях и без особой надежды позванивая Эллисон, я подслушала разговор девочек-подростков из французской части Канады. (Обе с чистой, здоровой кожей и без особой признательности обществу за то, что оно для них сделало.) Сев за столик позади меня, девчонки принялись обсуждать вегетарианство и мясоедство. От их детального описания скотобоен в Квебеке меня чуть не стошнило, хотя раньше мне нравились подобные разговоры. Я доковыляла до суда, нашла Ларри — это он составляет для нас расписания — и опять отпросилась с работы. Дома забралась под одеяло и лежа размышляла о Джейсоне. Не о душе, а о телесной — мясной — его части. Почему мне это так важно?

Ведь я знала, что он не прекрасный принц, еще до того, как с ним встретилась. И как я говорила, это меня не пугало. К тому же моя профессия, со всеми фотографиями, которые показывают на заседаниях, готовит к самому страшному, что только может случиться с человеческим телом в маленьком счастливом Ванкувере. Бывало, и невест у нас сжигали из-за маленького приданого, и бросали трупы под лесопилы, и варили в жировытапливающих котлах.

Какие страшные картины скрыты в голове у Джейсона, знает только Господь Бог. Познакомившись с Джейсоном, я обратилась к Лори, нашему архивариусу, и попросила ее поднять документы о Делбрукской трагедии — те фотографии из столовой. Взглянув на них, я теперь с уверенностью могу сказать: в газетах и по телевизору показали лишь малую толику случившегося. Даже не знаю, обокрали нас или просто пожалели. Есть, наверное, страницы в Интернете, где можно найти то, что не попало в печать, но…

Четвертой была фотография Шерил.

У меня перехватило дыхание.

Она!

Такая молоденькая! Боже, насколько же юна. Да и остальные — просто дети. А лицо! Чистое, не испачканное кровью, несмотря на кипевшую вокруг бойню. Спокойное, живое лицо, как будто она спала или загорала на пляже. Ни тени страха. Ни малейшей.

Я положила фотографии в конверт. Я увидела, что хотела.

Было бы Джейсону легче, если б он знал, что она умерла без мучений? Но он и так наверняка знает. Сказать ли мне ему о фотографии, если увижу его снова? Сблизит ли это нас или, наоборот, оттолкнет его от меня?

Если увижу его снова…

Негодяй!

Ну почему он не оставил мне зацепку? Маленькую, ерундовую зацепочку? Но нет: «Пойду схожу за сигаретами. Тебе купить чего-нибудь? Молока? Бананов?» Он погиб. Точно погиб. Потому что сам бы он никогда меня не оставил. Не такой Джейсон человек.

Подозревал ли кто-нибудь из его друзей о том, что происходит? Вряд ли: за исключением меня, он был одинок. Семья не в счет — совершенно бесполезные люди. Временами я так на них злюсь. Взять мамашу, например: утащила его в глухую деревню, когда с него уже сняли обвинение. Он так и не встретился лицом к лицу с клеветниками. И они, должно быть, решили, что выиграли.

Потом Кент. Пусть сейчас он мертв. Но тогда-то Кент мог заступиться за младшего брата вместо того, чтобы прятаться за обтекаемыми фразами и религиозной болтовней!

А Редж? Зачем надо было ждать, пока мир вокруг рухнет, чтобы стать нормальным человеком? Можно же было поладить с Джейсоном, я уверена…

И не напоминайте мне про родителей Шерил. Мягкотелые, малодушные лицемеры!

Даже Барб — и та не может долго говорить про Джейсона.

Фу-уф. Зря я так на них. Просто выплескиваю эмоции. Все они наверняка хорошие люди. Только мои эмоции рвутся наружу…

Не могу выбросить из головы фотографию Шерил. Я не ревнива, но что еще остается чувствовать? В глазах всего мира Шерил стала святой, а кому приходится соперничать со святыми? Монашкам разве что.

Однако мне, после рассказов Джейсона, Шерил не кажется святой. Обычная девочка, которой в жизни, должно быть, не хватало острых ощущений. После исчезновения Джейсона я несколько раз встречалась с ее родителями на обедах у Барб. Они рассуждали только о том, как приобрели со скидкой несколько ящиков кукурузных консервов, или как слетали в Скоттдейл по фантастически низким ценам от какой-нибудь «Аляска Эйрлайнс», или как их новые соседи с трудом говорят по-английски. Я не услышала от них ни одной мало-мальски интересной мысли. (И они даже не задумывались, где может быть Джейсон.) Похоже, своим присутствием я смущала их. Джейсон говорил, будто они подозревают, что именно он снял убийц на пленку и разослал кассеты прессе. И все же враждебности к Джейсону я у них не почувствовала. Скорее сожаление, что они так и не встретились с ним после трагедии.

А вот Шерил… Я быстро узнала, как она может появляться из ниоткуда. Смотришь, скажем, телевизор — и тут, хлоп, она: ее школьная фотография на весь экран и голос за кадром, рассказывающий о малолетних преступниках, о росте преступности или о преступлениях против женщин. Меня это раздражало, а Джейсону было вроде бы все равно. Он безмятежно улыбался и говорил: «Не обращай внимания». Но я же видела его лицо! Он все еще ее любит!

Даже неловко об этом писать. С одной стороны, я, живая, имею неоспоримое преимущество над ней, мертвой. С другой стороны, она, мертвая, постоянно одерживает верх надо мной, живой, но стареющей, и притом слишком быстро.

И еще религия. Хотя Джейсон и уверял, что не верит в Бога, меня не покидало чувство, будто жизнь для него — просто игра на выжидание. И, быстренько пробежав по жизненному пути, он надеется вновь встретить Шерил. Разве я могу быть уверена, что его презрение к религии не пройдет? Я не раз заводила разговор о Шерил, однако он отвечал всегда уклончиво: «Это такая давняя история, Я тогда был еще ребенком». Но ведь она истекла кровью у него на руках! Такое не забывается.

Иногда я спрашивала себя, не проглядывают ли в Джейсоне отцовские черты. Как-то раз, к примеру, мы встретили его школьного друга Крейга на шикарной спортивной машине — «феррари» или вроде того — и Джейсон сказал тогда:

— Знаешь, можно купить все, что, казалось бы, надо для счастья, но вещи сами по себе не делают человека счастливым. Вон Крейг из кожи вон лезет, чтобы показать, будто счастлив. Гм.

— Ты просто завидуешь!

— Ни капли.

И он действительно не завидовал.

Редж за время нашего общения ни разу не пытался обратить меня в свою веру — видно, был слишком занят проблемами спасения собственной души. По иронии судьбы, искренние сомнения сделали его по-настоящему духовным человеком, и я намного охотнее слушала его рассуждения, чем могла бы в другое время. Только вряд ли Редж сам это осознает. Рядом с ним я постоянно проверяю каждое свое побуждение. И мне кажется, я нравственный человек. Хотя иногда я ощущаю присутствие призрака Шерил, которая говорит: «Осторожно, Хэттер! Не путай собственную мораль с Божьими заповедями».

Так что, как ни крути, все вертится вокруг Шерил и моей, будем говорить начистоту, ревности к ней. Я вот что думаю: пять самых отвратительных черт человека — это мелочность, назойливость, зависимость, закостенелость и ревнивость. Из них ревнивость — ярчайшая и наихудшая. При Джейсоне я изо всех сил ее скрывала — что еще оставалось делать? — но совсем избавиться не могла. Не удивлюсь, если ревность всадит в меня стальные зубы именно тогда, когда понадобятся мои любовь и прощение. Это чувство умеет таиться и ждать.

Пятница, 2.00

Вчерашнюю ночь проспала без таблеток. Эллисон наконец показала клыки. Сперва позвонил мой знакомый механик с Пембертон-авеню.

— Привет, Хэттер, это Гэри.

— Привет, Гэри.

— Слушай, тут у меня одна нервная старушенция, ну прямо библиотекарша с триппером, прикатила чинить полудохлый «катлас», в котором надо кучу всего менять. Говорит, ты за все платишь. Я решил проверить, это правда или как?

— Сколько всего выходит?

— С налогами — две штуки с лишним.

— Ни хрена себе!…

— Вот и я так подумал.

Я помешкала, а потом сказала:

— Ладно, Гэри, я заплачу.

— Ты уверена?

— Да. Уверена.

Положила трубку и попыталась трезво оценить сложившееся положение. Так, я и вправду угодила к Эллисон в рабство! А я-то боялась, что у меня паранойя началась, подозреваю ни в чем не повинную старушку. Подтвердив свои опасения, я расслабилась и даже успокоилась.

Во-первых, я перестала звонить Эллисон. Я знала, она сама со мной свяжется — и только тогда, когда решит, что пора нанести удар. У меня появилось уйма времени, которое я решила потратить с толком. Словно фэбээровец в поисках улик, я перерыла квартиру вверх дном и разложила все, что принадлежало Джейсону, по полиэтиленовым пакетам. Туалетные принадлежности: бритва, кисточка, расческа — в пакет. Бумажник у фруктовой вазы — в пакет. Нижнее белье, футболки, ботинки — все по пакетам. Грязную одежду — тоже. Собрав его вещи, я раскрывала каждый пакет, подносила к лицу и вдыхала — глубоко, как только могла. Я спрашивала себя: надолго ли сохранятся запахи Джейсона? От знакомого аромата его дешевого дезодоранта слезы покатились из глаз. Я выпила почти целую бутылку «бейлиса» и отключилась: куда лучше, чем пичкать себя снотворным. Проснулась около девяти от звонка Ларри: он спрашивал, как я себя чувствую. Ответила, что заболела. Да я и вправду больна.

Я смотрела на сложенные вещи и говорила себе, что должна начать жизнь заново, с чистого листа. Можно, конечно, пойти на работу… Только все это шелуха! Никого мне больше не встретить, и скоро я и в других местах превращусь в такую же невидимку, какую изображаю в зале суда.

Да и потом, как начинают новую жизнь? Молодым проще, они даже не задаются этим вопросом. Но я? А время летит: тик-так, тик-так…

Я сварила кофе и собиралась позвонить Барб, когда затренькал телефон.

— Слушаю.

— Здравствуйте, Хэттер. Это Эллисон.

— Да, Эллисон, — ответила я глухим голосом узника. — Добрый день.

— Вот, решила позвонить, узнать, как дела. Ко мне пришло еще одно сообщение.

— Вот как?

— Да. На сей раз довольно длинное.

— Рада слышать.

— Может, нам стоит встретиться?

— Да, Эллисон, стоит. Как вы смотрите, если я приду в ваш кабинет или офис — или где вы работаете?

— Я работаю дома.

— Я могу прийти к вам домой.

— Ой, нет, я не разрешаю клиентам приходить к себе домой.

Клиентам, значит.

— Сколько вы берете за сеанс?

Решающий момент.

— Эллисон?

— Пять тысяч долларов.

— Примерно так я и думала.

— Так где вы предлагаете встретиться?

Я понимала, что предлагать уединенное местечко, где бы я смогла выбить из нее всю дурь, бесполезно. Поэтому назвала ресторан у парка «Ройяль», куда ходили в основном старики, предпочитавшие жирную европейскую пищу. Эллисон охотно согласилась:

— Да, и Хэттер…

— Что?

— Наличными, пожалуйста.

Мы встретились в час. Сухо обменялись любезностями, прекрасно понимая, что происходит грязное вымогательство.

— Сплошной жир, — заметила Эллисон. — Казалось бы, пенсионерам следует заботиться о своем сердце.

— Им всем не терпится на тот свет, Эллисон. Оставьте их в покое.

Я не притронулась к еде, а Эллисон уплела шницель со скоростью мультяшного волка.

— Ну вот, можно переходить к делу, — сказала она, проглотив последний кусок.

— Да, Эллисон, давайте.

— Деньги принесли?

Я показала ей деньги, двадцатками, снятые с нашего общего с Джейсоном счета. (Мы откладывали сбережения на собственный маленький домик.)

— Вот.

Ей хватило одного взгляда.

— Прекрасно. Вчера мне пришло сообщение. Я не знаю, что оно означает. Но вот, слушайте… — И она начала говорить.

Это был один из наших любимых фрагментов, где действовал цыпленок Генри Цыпкади, наследник компании «Зерна Цыпкади». Жизнь Генри проходила в семнадцатом ряду местного рынка, где он приветствовал проходивших словами: «Здравствуйте. Добро пожаловать в семнадцатый ряд. Меня зовут Генри Цыпкади. Не хотите ли отведать продукцию компании „Зерна Цыпкади“?» Иногда Генри сидел на жердочке перед зеркальцем, и каждый раз, когда, качаясь, видел в зеркальце свое отражение, говорил: «Здравствуйте!» Генри не понимал, что такое зеркала и отражения. А когда другие персонажи принимались ему объяснять, он просто пропускал их слова мимо ушей. Сущая глупость.

И теперь вот Эллисон сидела в ресторане, возле других стариков и их жирной пищи, и повторяла: «Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте!» Хоть она и ведьма, но приносит счастливые вести.

— Что-нибудь еще?

— Ну, вообще-то…

— Так да или нет? — Пусть обирает меня как липку — лишь бы говорила!

— Он сказал, что ему очень вас не хватает. Что без вас он будто потерян. Говорит, что пытался связаться с вами, но так и не смог. И просит прощения за то, что приходится говорить через меня.

Из моих глаз заструились ручьи: я услышала, что хотела. Эллисон сказала:

— Я извиняюсь, что меня так сложно застать по телефону. Приходится беречь открывшуюся связь с загробным миром.

— Да, да, конечно. Как скажете.

— Я вам еще позвоню.

— Не сомневаюсь.

Я не поблагодарила ее. Да она, похоже, и не ждала благодарностей. В своей удручающей зеленой кофточке из свалянной шерсти Эллисон покинула ресторан. Я бросила на стол несколько банкнот и пошла за ней к автостоянке, где увидела, как она забирается в свой дурацкий драндулет. Я записала номер и, вернувшись домой, позвонила верной проныре Лори, которая ответила, что автомобиль принадлежит некоей Сесилии Бейтман, живущей в старом квартале Линнвалли. Дождавшись темноты, я отправилась туда. Оставила машину, не доезжая до дома Эллисон, на круто поднимающейся улочке. Контуры деревьев сливались друг с другом в черное глубокое озеро. Вероятно, когда-то здесь и было чистое, аккуратное, солнечное местечко. Однако теперь в этом районе можно было безнаказанно пытать заплутавших туристов: толстые стволы заглушат самые громкие вопли. Во мне проснулась пятнадцатилетняя девочка, которая со своей подругой Кэтти шпионила за семейкой Фаррелов, — по школьной легенде, порочной парочкой, то и дело предающейся оргиям. Самое откровенное из всего, что мы тогда увидели, был огромный мистер Фаррел, сидящий в одних трусах перед телевизором и потягивающий пиво во время хоккейного матча. (Правда, с тех пор мужские трусы меня всегда возбуждают.)

Но вернусь к Эллисон…

…Или, вернее, к Сесилии.

Я поднялась по сказочно крутой улице к дому Бейтман. Агент по недвижимости вскричал бы, что его немедленно нужно сносить. Как, впрочем, и большинство домов северного и западного Ванкувера. Мне настолько знаком подобный тип домов, что я даже не поразилась его нелепому местонахождению здесь, на вершине горы, где вообще никто, кроме диких животных, жить не должен. Видимо, здание воткнули здесь из-за странной человеческой потребности уединяться, не теряя, однако, окончательной связи с обществом. Даже в темноте было видно, что дом покрашен в голубовато-зеленый, как хлебная плесень, цвет — так же, как и машина Эллисон-Сесилии.

Да, в гараже стояла ее машина. Единственная машина. В окнах горел свет, внутри мерно бубнил телевизор. Я миновала гараж и обошла дом кругом. За лужайкой годами никто не ухаживал, и моя одежда магнитом притягивала листья, иголки и паутину.

Зачем я туда приехала? Я не хотела убивать Эллисон, хотя могла бы без труда. Она — единственная, кто несет мне слова от Джейсона.

Я подобралась ближе к дому и заглянула в окно. Вот она, даже не подозревает, что за ней следят. Суетится у холодильника: вынимает коробку с замороженными полуфабрикатами, смотрит на одну сторону коробки, где, видимо, все написано по-французски, переворачивает коробку, смотрит на английскую сторону, потом осторожно прокалывает одну, вторую, третью дырку в натянутой над едой пленке, открывает микроволновую печь, сует туда еду, жмет на кнопку, а потом… Потом минуты три просто стоит и смотрит, обхватив себя руками, — наверное, размышляет о собственном бытии. Тут меня мороз пробрал по коже. Я вдруг поняла, что Эллисон (Сесилия) — это, по сути, я, только постарше — всеми брошенная женщина, одиноко живущая где-нибудь на отшибе, размышляя о бесполезной работе позади и о нескольких тысячах разогретых полуфабрикатов, отделяющих ее от гроба.

Только она вынула еду из микроволновки, как я услышала шум мотора у гаража и увидела свет фар через хвойник. Услышала машину и Эллисон: она даже не положила — бросила поднос на стол, — потянулась к шкафчику, нащупала светло-коричневую бутылочку для лекарств, вытряхнула несколько таблеток и проглотила их, не запивая. Фары погасли, хлопнула дверь, и Эллисон застыла в центре кухни. Подносик с обедом, все еще затянутый пленкой, забыто стоял на столе.

Вошла молодая женщина лет двадцати пяти. Я не разобрала ни слова, но, прожив на ножах с собственной матерью, могла с уверенностью сказать — вошедшая была дочерью Сесилии, и во время беседы в ход пошли самые обидные слова. Как же хорошо наблюдать за перепалками со стороны, а не участвовать в них… Поначалу я болела за Эллисон, пока не вспомнила, что это она, а не ее дочь, охотится за моими деньгами, доводя меня до полного исступления.

Побранившись на кухне, родственницы решили, видимо, продолжить разговор в гостиной, которая находилась на втором этаже со стороны фасада и не просматривалась, куда бы я ни вставала. Покружив возле дома, я поняла, что пора прекращать слежку, и бесшумно пошла к машине. Только вот совершенно забыла стряхнуть с себя листву с насекомыми и поэтому внезапно обнаружила паука у себя на груди. Ух, что тут было! Я долго колотила по себе руками, стряхивая мерзкое насекомое, и поэтому, когда вернулась к машине, пыхтела, словно умирающий шахтер. Да к тому же с сигнализации ее не сняла: дернула за ручку — а машина как завоет: «би-би-би».

Затем я поехала к Реджу. Он явно удивился, когда я позвонила по домофону, но без лишних вопросов пустил меня внутрь. В вестибюле пахло дезинфекцией, стряпней и пылью. Лифт довез меня до восемнадцатого этажа и выпустил в душный коридорчик. Джейсон как-то упоминал, какое давящее чувство вселяют темные стены этого дома, однако пока я не пришла сюда, то не верила, что это правда. Редж стоял у открытой двери.

— Хэттер?

Я, конечно, разревелась, и Редж увлек меня в квартиру. Даже сквозь слезы я видела, что квартира совсем не походила на описание Джейсона. Нечто вроде скандинавского модерна, на мой неопытный взгляд. Редж разглядел удивление на моем перепачканном лице и объяснил:

— Руфь заставила меня все продать. Джейсон небось рассказывал, что здесь настоящий мавзолей?

Я кивнула.

— Что ж, так и было. Потом мы все обновили. В «Дирндле», или как бишь называется этот магазин. Мне даже нравится: чем меньше вещей в нашей жизни, тем лучше. Хочешь чего-нибудь выпить?

— Только воды.

— Воды так воды.

Он принес стакан с водой, бутылку белого вина и пару бокалов.

— Ну, что случилось?

— Это все она.

— Я догадался. Что именно она сделала?

— Она грабит меня.

— Как?

— Просит по пять тысяч долларов за сеанс.

Редж промолчал.

— И я плачу ей. Она знает вещи, не покидавшие пределов нашей кровати. В мельчайших подробностях. Об этом не догадаешься, даже если знаешь нас с Джейсоном всю жизнь.

— Продолжай.

— Я узнала, где она живет, и поехала к ее дому.

Редж скривился:

— Ты ведь не натворила глупостей?

— Нет! Какие могут быть глупости? Она простая вдова, живет в развалюхе на Линн-валли и… она безраздельно владеет мной.

— Вот, выпей вина, остынь.

Он был прав: мне действительно требовалось успокоиться, вернуть себе привычное самообладание стенографистки, чтобы взглянуть на вещи со стороны. Редж сменил тему, и мы поговорили немного о житейских мелочах. Я, должно быть, выглядела форменной тролльчихой: грязное платье, измазанное тушью лицо. Через несколько минут Редж принес мне горячую салфетку и щетку для одежды; я стерла с лица косметику и счистила со свитера паутину. Потом отец Джейсона начал цепочку рассуждений, в результате которой я сижу сейчас, в четыре утра, и все печатаю, печатаю и печатаю…

— Послушай, Хэттер, ты все источники информации перебрала?

— Конечно все.

— Нет, правда, неужели все?

— Редж, я вас не понимаю. Если вы на что-то намекаете, то скажите прямо.

— Хэттер, ты единственная, кто со мной еще разговаривает. Остальные либо умерли, либо вычеркнули меня из жизни.

— Неправда. Барб тоже…

— Да, конечно, Барб. Только она это делает из чувства долга и, подозреваю, из любви к тебе.

— Что вы пытаетесь сказать?

— Я пытаюсь сказать, что не верю в медиумов. Я пытаюсь сказать, что мертвые не могут общаться с живыми. Умер — значит, умер. Мне с трудом верится, что Джейсона похитили и держат в заложниках. Однако как еще можно объяснить происходящее?

— Откуда же Эллисон знает такие личные…

— Суть в том, что Эллисон — или Сесилия, как угодно, — не говорит с мертвыми. Она общается с живым Джексоном.

Меня точно громом поразило.

— Я, конечно, не хочу сказать, что они любовники или что-то в этом роде…

— Дочь!

— Что?

— Ее дочь! Я видела, как она приехала.

— При чем тут ее дочь, Хэттер?

Все вдруг выстроилось в логичную цепочку. Хэттер, идиотка ты несчастная!

— Эллисон никогда в жизни не получала никаких сигналов. Это все ее дочь. Джейсон использует наших персонажей в разговорах с кем-то другим. С ней!

— Ты торопишься с выводами.

— Вы думаете?

— Уверен. Джейсон любил тебя. Он никогда бы…

Но я уже вскочила с места и сказала Реджу, что должна идти. Он уговаривал меня остаться:

— Куда ты пойдешь, Хэттер? Ты сейчас сама не своя. Постой! О боже мой, останься здесь!

Только раз уж я что-то решила, Реджу меня не остановить. Я вышла и, слегка пьяная, поехала к дому Эллисон. Вот здесь я и сижу, в припаркованной у ее дома машине, печатаю на ноутбуке, жду, жду, жду, когда в доме загорится свет, и смотрю на две машины в гараже. Я готова сидеть здесь хоть до бесконечности.


Мне все тяжелее вспоминать Джейсона, его голос, интонацию, его особый взгляд на мир. Он как герой книги, который пытается понять окружающий мир. Как Джейсон говорил? Как улыбался? У меня остались фотографии. Снятые на видео барбекю у Барб и довольно откровенные пленки про нас вдвоем, которые я, по счастью, не выбросила. Но я слишком боюсь смотреть их, потому что это конец. После них уже ничего не останется. Когда-то из пакетиков улетучатся его запахи. Что же делать? Нет — Джейсон, как Господь Бог, снизошел ко мне и, поправ законы природы, сотворил чудо в моей жизни. Мы все повернуты на чудесах, хотя, по нашему же определению, чудес не происходит. Кто же тогда поставил глупого жирафа в чересчур мужской куртёнке на прилавок тем днем? Я стала апостолом Джейсона. Он вдохнул в меня жизнь, а я вдохнула жизнь в него. Я помню свое долгое одиночество. Помню, как строила в голове планы, каким образом не сойти с ума до старости. «Если ходить в кино хотя бы дважды в неделю: раз — в одиночку, второй — с подругой, — то можно скоротать два вечера», «Не звони очень часто замужним подружкам, а не то распугаешь их своим отчаянием», «Не соглашайся быть крестной для детей слишком многих твоих подруг, или превратишься в старую деву из анекдотов», «Не пей больше трех рюмок в день: ты слишком любишь спиртное, так и спиться недолго».

Когда мне было одиннадцать, я сломала руку, лазая по строящемуся рядом дому. Все лето промучилась в гипсе: под ним постоянно чесалось, а стекловолоконный каркас натирал руку. Я думала, это никогда не кончится, но прошли недели, гипс сняли, и — о приятный, свежий воздух! — через несколько часов я напрочь о нем забыла.

Так же и с Джейсоном. Стоило ему войти в мою жизнь, как я забыла о долгих годах, в течение которых вечерами бродила по книжным магазинам, стараясь не выдавать своего одиночества, а потом выпивала одну, вторую, третью банку пива, смотря по телевизору детективы или вечерние новости. Я совершенно забыла это ненавистное чувство, которое давит на живот сильнее голода и жажды, вместе взятых.

Несколько раз в нашу с Джейсоном убогую, но счастливую квартирку приезжали на ужин мои давние и одинокие подруги. Когда-то классные девчонки, которые ходили со мной на фильмы Мела Гибсона и на вечеринки в ресторанах — я всех их вычеркнула из жизни. Помню ужас в их глазах, когда они понимали, что лишаются еще одного близкого человека в этом мире. Иногда мои одинокие подруги дожидались, пока Джейсон уйдет, а потом начинали жаловаться на жестокий мир, который отнимает у них замечательных, дорогих им людей. Я не вникала — я радовалась, что сама не одинока. Я хотела отгородиться от чужого одиночества, и, если честно, то и от остальных людских страданий.

Хэттер, изменница, предала лучших подруг ради какого-то мужика.

Джейсон! Ты не какой-то мужчина. Ты — мой единственный. Однако ты таешь, как тает месяц перед рассветом. Может быть, завтра я тебя и не вспомню…

Понедельник, тремя днями позже

Ну вот, я опять на работе. Теперь уж в последний раз. Я сказала Ларри, что отрабатываю эту смену и ухожу. Бог знает, прочтет ли кто-нибудь мои слова. И все же вот что случилось.

Я клевала носом у дома Эллисон и только чудом успела заметить, как ее дочь выехала из гаража на красном «форде». Вскинувшись, я судорожно повернула ключ, схватилась за руль и последовала за ней по шоссе Маунтин, через мост Секонд Нэрроуз, повернула на улицу Коммишинер и поехала к центру города, мимо домов и консервных заводов, мимо груженных зерном, разрисованных и изгаженных голубями вагонов и исцарапанных окровавленных канистр с рыбными отходами, мимо автопогрузчиков и бетономешалок. К югу, за американской границей, возвышалась гора Бейкер — совсем как на заставках фильмов компании «Парамаунт», — а по безупречно чистому небу, видимо, для моего удовольствия, летели чайки и дикие гуси. Стоял ясный холодный октябрьский день. Не помню, чтобы я когда-нибудь прежде была так же внимательна к окружающему, как в тот момент, преследуя дочь Эллисон.

Глядя на ровную, как противень, гладь воды, я думала, что уже где-то такое видела. «Дежа-вю» — обманчивое чувство; оно как счастье: исчезает, стоит его распознать. А тут нет, держалось всю дорогу, почти полчаса. И я не чувствовала себя одинокой. Кто-то — призрак, что ли — сидел со мной в машине. В одном я уверена, это не Джейсон. Это был… нет, чепуха, больше в такие игры я не играю. Особенно после того, что произошло.

Так что же произошло?

Я проследовала за красным «фордом» до стоянки позади серого блочного здания — магазинчика принадлежностей для рыбной ловли. Магазинчик находился в маленькой промышленной зоне города, которую скоро обязательно облагородят; здесь уже появились художники. Дочь Эллисон заглушила мотор, вылезла из автомобиля, повернулась и уставилась на меня. Я тоже выключила мотор и вызывающе смотрела на нее в ответ, глаза в глаза, через разделяющие нас машины и асфальт. Джейсон как-то сказал, что взгляд в глаза — это самый близкий контакт с другим человеком. Забудьте про секс! Зрительный нерв — это фактически продолжение мозга, и когда два человека смотрят друг другу в глаза, они общаются мозг в мозг. Если бы у меня был тогда пистолет, то, не знаю, может, я бы даже ее и убила.

Потом что-то переломилось. Дочка Эллисон захлопнула дверцу, подошла к моей машине и сказала:

— Она вас обманывает.

Я даже не знала, что на это ответить.

— Дает вам глубже заглотить наживку.

Что тут скажешь?

— Меня зовут Джессика. Я знаю, зачем вы приехали. И могу все объяснить.

В ее голосе чувствовалась решимость сказать мне то, чего я не ожидаю и даже не хочу услышать. Я — сломленная женщина, и она это знала. Дочь Эллисон протянула мне руку. Я взялась за нее и вышла из машины. (Говорят, так идут «к свету», когда умирают.)

— Давайте сядем. Вот сюда. На клумбу.

Она показала мне на древнюю бетонную клумбу, которая крошилась, будто кусок сахару. Мы сели, и дочь Эллисон протянула мне пачку сигарет:

— Хотите?

Ждать страшных вестей тяжело еще и потому, что сразу переносишься в то время, когда боишься всего. Для меня это тринадцать лет. Тогда мне, нелюдимой девочке, мать твердила, что еще настанут счастливые дни, а я лишь хотела друзей, хотела тех, с кем можно было бы подурачиться. Совершать безумные поступки. Возможно, даже преступления. Может, поэтому я и пошла стенографисткой в суд. Поколебавшись, я сказала: да, возьму сигарету.

— Вы ведь не курите, да?

— Я уже второй раз за неделю слышу этот вопрос. Я хочу сигарету. И теперь я курю.

Она протянула мне сигарету и поднесла зажигалку.

— Мама рассказывает вам необъяснимые вещи, так?

— Так, — призналась я.

От затяжки кружилась голова, но это ничего. Я надеялась, сигарета обострит мои чувства.

— Только все не так, как вы думаете.

— До меня начало доходить прошлой ночью.

— Вы думаете, у меня роман с вашим парнем?

— Думала.

— И когда перестали?

— Минуту назад. Когда вы смотрели на меня из машины. Ваша совесть чиста.

— Боюсь, вам будет неприятно услышать, что я скажу. Если хотите, могу замолчать.

— Нет-нет, продолжайте. Я заслужила все, что вы скажете.

Две вороны сели на тротуар по ту сторону улицы и громко закаркали друг на друга. На дороге валялись иглы и презервативы: по ночам люди здесь торгуют собственным телом.

Джессика взяла меня за руку.

— Ничего вы не заслужили. Вот как было дело: год назад ваш парень пришел к моей маме, дал ей пятьсот долларов вместе с листком бумаги и сказал, что, если с ним что-нибудь случится, она должна связаться с вами и делать вид, будто он говорит через нее из загробного мира. Он хотел, чтобы вы были счастливы.

Я охнула, словно меня ударили. (И это единственный способ описать мои ощущения.)

— Так мама и поступила: прочитала в газете, что он пропал…

— Джейсон. Его звали Джейсон.

— Прошу прощения: прочитала, что Джейсон пропал. Вчера она рассказала мне по телефону о своем плане, я приехала и набросилась на нее.

Я видела перепалку. Этой женщине можно верить.

— Мама рассказала, как не отвечает на ваши звонки. У нее есть определитель номера, и она считала, сколько раз вы звонили. Она коварна и точно знает, что делает. Мама собиралась выдоить вас досуха. В следующий раз она попросит уже десять тысяч.

Я уставилась в землю.

— Не забудьте про сигарету, — напомнила Джессика.

Так мы сидели и курили. Мимо проходили ее коллеги, и она махала им рукой — и никто не замечал ничего необычного в двух женщинах, курящих у магазина холодным ясным октябрьским утром.

— С чего Джейсон решил, что с ним может что-нибудь случиться? — спросила я вслух.

— Откуда мне знать?

Пять лет назад, еще до того, как я встретила Джейсона, у меня было что-то вроде депрессии. Однажды утром я позвонила Ларри, жалуясь чуть ли не на бубонную чуму. Ларри — душа человек — знал, что надо мной сгущаются тучи, и посоветовал немедленно обратиться к врачу. Я повиновалась. Вначале на мне испробовали самые модные антидепрессанты. Однако от одних я лишь спала, а от других не могла сосредоточиться и усидеть на месте, так что от шести лекарств пришлось отказаться. Последний (шестой, я забыла его название) вообще вызвал странный эффект: утром я приняла таблетку, а к обеду у меня возникло желание покончить с собой. Не хочу никого шокировать; просто говорю, что одни постоянно твердят, будто вот-вот убьют себя, а другие берут и делают это. Я слышала о таком, но лишь таблетка открыла во мне какую-то дверь. Впервые в жизни я поняла, что значит по-настоящему хотеть наложить на себя руки.

Эффект препарата вскоре прошел, а следующее лекарство мне уже помогло. Через три месяца я вновь была собой и вообще перестала принимать таблетки.


Я что хочу сказать: есть поступки, о которых можно говорить и говорить, но пока сам не испытаешь импульс, толкающий на подобное, все измышления бесполезны. Обычно это к лучшему. Прикоснувшись к самоубийству, я теперь внимательнее слушаю тех, кто грозится свести счеты с жизнью. Похоже, кто-то рождается с уже приоткрытой дверью и должен прожить целые годы, сознавая, что может кинуться в эту дверь в любой момент.

Я также думаю, что существует предрасположенность к насилию. Ругаясь с Джейсоном, я могла так завестись, что закатывала глаза, а в голове плясали черно-белые фурии. И все же никогда, ни на один миг, я и не подумала ударить его. Так же и Джейсон. Как-то за обедом на берегу океана мы обсуждали гнев и насилие, и Джейсон сказал: несмотря на самую страшную злость, он никогда не сделает мне больно — ему даже мысль об этом в голову не приходит. Джейсон, правда, признался, что бывали случаи, когда он думал о насилии. Понятно, что такие чувства охватили его во время школьной трагедии. А вот когда еще? Боюсь, теперь мне не узнать… Я же о насилии никогда не помышляла.

К чему я веду? К тому, что у Джейсона не было тяги ни к самоубийству, ни к жестокости. Так что он наверняка не прыгнул с моста и не погиб в какой-нибудь драке.

Добавлю, что когда мы с Джейсоном ругались, наши персонажи пропадали. Вовлекать их в ссору было таким же кощунством, как пытаться убить себя или ударить друг друга. Наши персонажи не сталкивались со злом этого мира, что делало их отчасти святыми. А поскольку детей у нас не было, они стали нашими детьми. Я беспокоилась за них так же, как за близнецов Барб. Меня аж трясет при мысли, что мальчики могут пораниться или попасть под машину. И вот так же я готова удариться в слезы, когда подумаю о несчастном Квакуше, одиноко сидящем в квартире (ни друзей, чтобы позвонить, ни еды в холодильнике, не считая остатков коньяка) и размышляющем, на что ему такая жизнь. Или о недавно постриженной Бонни Овечке, которая отбилась от стада и сидит, одна-одинешенька, на берегу бурлящей реки. Думаю, я сказала достаточно.

И вот, наконец, я. Грустная, одинокая, мечтающая о любви. Когда-то я радовалась, как повезло мне с Джейсоном. А сейчас я всего лишь одна из толпы тех несчастных, потерпевших поражение людей, которые за год начинают думать, где бы провести Рождество или Пасху, чтобы не стать обузой окружающим. Или проклинают качество современных фильмов, потому что ими так сложно заполнить вечер. Или ждут, ждут, ждут, когда три рюмки в день превратятся в четыре и пять… Я все еще причесываюсь по утрам, крашусь, стираю одежду. Только кому это все нужно? Пусть я жива — да что толку?

Выкурив сигарету с Джессикой, я вернулась к дому Эллисон на Линнвалли. (Знаю, знаю, что на самом деле ее зовут Сесилией, но для меня она навсегда останется Эллисон.)

Ее «олдсмобиль» стоял в гараже. На коврике перед дверью все еще лежали газеты. Я подняла их и нажала на кнопку. Из-за старой, плохонькой двери я услышала, как наверху, в кухне, раздался звонок. Через три застекленных окошка в двери я видела, как с лестницы спускается Эллисон и замирает на третьей ступеньке. Ей понадобилось добрых полминуты, чтобы отмереть, после чего она неохотно подошла к двери и открыла ее, оставив накинутой цепочку.

— Хэттер? Сейчас такая рань.

— Я знаю.

Только болван не заметил бы безумной искры в моих глазах, однако Эллисон, к счастью, приписала ее моему отчаянному желанию услышать весточку от Джейсона.

— Ну, раз вы здесь, то, наверное, стоит вас впустить.

— Да, пожалуйста, сделайте одолжение.

Она сняла дверную цепочку и пригласила подняться в кухню — выпить кофе.

— Вы ужасно выглядите, — сказала Эллисон. — Как будто не спали всю ночь.

— Так и есть.

Мы прошли в типичную для северного Ванкувера кухню: пол покрыт желтым, крапчатым, местами протертым линолеумом, на холодильнике — фигурные магниты, на подоконнике — коробочки с витаминами, а за окном — девственный хвойный лес, который продолжается от Линн-валли до самого конца света.

— Я вас понимаю, — сказала Эллисон. — Всякому не терпится услышать весточку от близких.

— Я не собираюсь вас слушать.

Она подняла брови от бунтарских речей.

— Хэттер, я стараюсь, как могу. — Она протянула мне чашку, но я продолжала в упор смотреть на нее.

Надо быть полной дурой, чтобы не почувствовать надвигающуюся угрозу. — Этот вечер, например, был полон психической энергии. По-моему, я уловила кое-что интересное для вас. Опять же, это бессмысленные для меня слова, но, может, вам удастся найти им значение.

— За сколько продаете?

— Хэттер! Зачем грубить?

— У меня больше нет денег. Вчера отдала вам последнее.

Эллисон нахмурилась:

— Правда?

— Даже не знаю, что теперь делать.

— Я занятой человек, Хэттер. Я не могу работать задаром.

— Конечно, нет.

Я отхлебнула кофе — слишком горячий, слишком слабый — и, поставив кружку на стол, начала теребить свои руки. Эллисон пристально следила за мной. Я принялась стягивать с пальца бриллиантовое кольцо. Иногда, когда имеешь дело с Джейсоном, на некоторые темы говорить не стоит. Я, например, всегда полагала, что это кольцо вывалилось из кузова грузовика. Но с другой стороны, Барб уверяла меня, что ездила с Джейсоном в Зейлс и помогала его выбирать.

— У меня есть вот это кольцо.

Эллисон хищно нагнулась и расчетливым взглядом перекупщика изучила камень размером с божью коровку:

— Думаю, сойдет.

Стоило ей протянуть руку, как я схватила ее, рванула к себе и обхватила правой рукой за шею.

— Слушай, старая корова, — процедила я. — Твоя дочь рассказала мне про твои невинные шалости. Так что, если хочешь дожить до обеда, отдай листки, которые тебе оставил Джейсон. Поняла?

— Пусти!

Я развернула ее и двинула коленом по почкам. Я прежде никогда ни с кем не дралась, однако сила была на моей стороне.

— Даже не пытайся сопротивляться, — предупредила я. — У меня коричневый пояс по тай-бо, изучала в Орегоне. Лучше отдай по-хорошему.

— Мне… нечем… дышать…

Я ослабила захват.

— Сейчас расплачусь от жалости. Так где бумаги? Говори!

— Внизу.

— Веди меня туда.

Казалось, мне дали лекарство, от которого в моем сознании распахнулись огромные дубовые двери — двери, о существовании которых я даже не подозревала. Я будто стала мужчиной. Подчинить Эллисон своей воле было просто. Хотя если бы она уперлась, вряд ли бы я ее убила. То были двери не к убийству.

Умудрившись отконвоировать Эллисон вниз по лестнице, я оказалась в комнате, которая когда-то наверняка была кабинетом Глена, но со временем превратилась в хранилище старых книг и деловых бумаг. Над письменным столом виднелась прямоугольная тень, где раньше висело выцветшее полотно с летящими по небу дикими утками. (Теперь картина стояла на полу.) Тень неуклюже прикрывала размытая фотография цветов в металлической рамке с какой-то поэтической глупостью, напечатанной поддельным рукописным шрифтом, какой обычно используют в приглашениях на вторую или третью свадьбу. Чувствовалась женская рука Эллисон. По комнате носился дух разорения и упадка.

— Ну и где?

— В среднем ящике стола.

— Так пойдем, достанем.

С неуклюжестью арестанта и конвоира мы приблизились к столу. Я позволила Эллисон открыть нужный ящик, после чего отдернула ее руку:

— Дай-ка я сперва проверю, нет ли здесь оружия.

Свободной рукой я пошуровала по ящику и вдруг увидела розовые квитанции, исписанные рукой Джейсона. Взвизгнув, я оттолкнула Эллисон, схватила листки и прижала их к груди. Эллисон упала, начала было подниматься, но потом бессильно прислонилась к книжному шкафу.

— Ну что, теперь вы…

— Да заткнись ты! — оборвала ее я.

Я разглядывала бумаги, читала слова, написанные по-детски печатными буквами. Джейсон писал убористым, экономным почерком и ухитрился поместить десятки наших персонажей, их любимые реплики и черты характера на несколько розовых листков.

Квакуша — самый важный и избалованный персонаж. У него высокий, писклявый голос, но если Квакуше об этом сказать, он возмущенно завизжит: «И вовсе не писклявый!» Ездит на подержанном «додже». Любимые развлечения — конкурсы правописания и сериал «Закон и порядок», за время которого он съедает по нескольку пачек сушеных мух.

Бонни Овечка — самая вредная и формальная из всех персонажей. Носит круглую шапочку и роговые очки, разговаривает тоненьким блеющим голосом и легко поддается влиянию криптонита по имени Клевер. Не разбирается в искусстве. Снималась в эпизодических ролях во второсортных фильмах. Ее муж, Любим, чинит мотоциклы.

И так далее. Сев на стул Глена, я вдыхала письмо Джейсона, как ароматный цветок. Вот она, настоящая весточка с того света.

— Его больше нет, — сказала Эллисон с пола. Она не представляла для меня ни малейшей опасности. — Вы ведь понимаете, правда.

— Понимаю.

— Я говорю это не со зла. Когда-то вот так не стало Глена. Он ушел в другой мир, а я осталась одна. Одна в большом доме. А наши сбережения были вложены в акции какой-то погоревшей компании…

Я смотрела на нее.

— Я хотела стать медиумом только для того, чтобы пообщаться с Гленом. Думала, сначала попритворяюсь, а потом во мне действительно разовьются духовные силы. Чего я только не пробовала: диеты, чистки, посты, семинары — все без толку. Совсем без толку.

— Ты пыталась меня обмануть.

— Это правда. Но знаете, что я скажу. Я видела, как менялось ваше лицо, стоило мне передать его словa. А себе я могла подобное только воображать.

— И как же можно было наживаться на памяти самого дорогого мне человека?

Эллисон покачала головой так, будто я не могла понять очевидного.

— Разве не видно, что я разорена, дорогуша? Доживете до моих лет, сами все поймете.

Когда я уходила, она все еще лежала на полу. Я вернулась домой, положила листки в полиэтиленовый пакет, чтобы написанные карандашом слова окончательно не стерлись с них, сняла туфли и упала в постель, приложив открытый край пакета к своему лицу. Сон пришел быстро…

Часть четвертая 2003: Редж

* * *

Джейсон, сын мой, в отличие от тебя я вырос во влажных, удушливых лесах Агасси, где раньше летом мог безошибочно назвать число и месяц, всего лишь подсчитав, сколько детей утонуло во Фрейзере или отравилось бобами ракитника. Летом я днями ходил по каменистому берегу Фрейзера, наблюдая, как с высоких ветвистых деревьев орлы устремляются вниз за лососем. Но не волшебные картины природы, а слепая вера влекла меня сюда. Я знал, что, если оступлюсь, Господь спустится с небес и перенесет меня через самое глубокое место реки. Вода будто смывала мои грехи. Никогда больше я не чувствовал себя таким чистым, как в те годы. Сколько лет, даже десятилетий, минуло с тех пор! Теперь рыба во Фрейзере, наверное, ослепла от наносов с каменоломен, а берег усыпан телами тех, кто вырвался из цементных могил.

Осень? Осенью надо было перебирать страшно вонючие луковицы нарциссов, стряхивая их шелуху со слишком толстого свитера, из тех, что вязали для меня обе моих бабушки, никогда не разговаривавшие по-английски за работой. Зимой, под дождем, мы перепахивали поля: мне с детства внушали, что противоположность работе — воровство, а не отдых. Помню, как чавкала под сапогами грязь, как в ней тонули ноги до колен. Ну и весна — конечно, весна, когда на смену грязи и вони приходили цветы. Я тогда так ими гордился — это я-то, Реджинальд Клосен, гордый тем, что плоды его рук придавали на время нежность и красоту земле, которую до конца не удалось усмирить. Гордый тем, что можно зайти в безбрежную желтизну, пахнущую прощением и перерождением, — лишь затем, чтобы подолгу смотреть на север, в сторону леса, в его бездонную зеленую пасть. Лес всегда дразнил меня, звал к себе, прочь от солнца. Что-то он скрывал. Но что?

Может быть, саскватча? Легенда о нем всегда меня занимала. Саскватч — индейское слово для снежного человека — получеловека-полузверя, живущего в лесах. Я сравнивал себя с ним, с этим затерявшимся в глуши существом, вечным скитальцем, скрывающимся от людских глаз, страдающим от одиночества, мечтающим услышать хоть одно доброе слово. Как я хотел найти саскватча! Найти и вывести его из леса в наш мир. Я бы научил его говорить, одел и оберегал, как мог. Мама призывала меня спасти душу несчастного существа, принести ему свет, принять к себе, дать ему весь мир в обмен на его тайну. Иногда я спрашиваю себя: а стоит ли мир того, чтобы терять свою тайну? — и мне становится стыдно от таких мыслей. Мир — хорошее место, несмотря на дождь, грязь и леса, пожирающие людей. Я верю, мир сотворен Богом, хотя ни одна из предложенных теорий творения меня не устраивает.

Помню, как в третьем классе я узнал, что Земля — всего лишь одна из многих планет, и помню, как ненавидел нашего учителя, мистера Роуэна, который говорил о Солнечной системе, словно о кучке камней. Слова «мир» и «планета» не сочетались в моей голове: первое слово такое святое, а во втором — сплошное природоведение. В негодовании я выскочил из класса и неделю не появлялся в школе, пока учителя и отец пытались найти точки соприкосновения между теорией о происхождении Земли из космической пыли и более человечным, духовным понятием «мир». Соприкосновения так и не нашли. А меня перевели в другой класс.

Мой отец был вспыльчивым человеком, ты это знаешь. Но еще он был маловерным и озлобленным на весь мир из-за… Из-за чего? Из-за того ли, что, унаследовав ферму, он утратил шанс на лучшую жизнь, которую мог бы себе создать? Отец жестоко относился ко мне, а я — к тебе, Джейсон. И всякий раз, когда я бывал жесток, то презирал себя. И все же не мог ничего с собой поделать.

Я был жесток не потому, что копировал отца, а потому, что старался поступать наперекор ему: быть правым там, где он заблуждался; сильным, где он давал слабину. Моя вера злила отца, и я бежал от его ярости, от кожаных ремней, которыми он точил свои бритвы, бежал далеко в лес, где оставался часами, а иногда и днями (да-да, я сбегал из дому), размышляя о Боге и о том, как Он мог сотворить такое животное, как мой отец — внешне религиозный, но совершенно лишенный веры. Шелуха, а не человек; пустая форма без содержания.

Я никогда не рассказывал тебе о моем детстве. Кенту — да. Но не тебе. Почему? Наверное, опасался, что ты повернешь мои слова против меня. Ты не очень-то много разговаривал, однако противником был грозным. Это читалось в твоих глазах еще с годовалого возраста. Дети беспощадны, если видят обман, а различать обман — твой особый дар и твое проклятие. Я так сомневался в прочности своей веры, что боялся, как бы собственный сын не устыдил меня. Как подло с моей стороны!

Пару слов о твоем детстве. Младенцем ты часто плакал, просто заходился от рева. Встревоженные, мы с твоей мамой обратились к врачу, он задал несколько вопросов, и оказалось, что ты плачешь либо прямо перед сном, либо сразу как проснешься. То есть ты просто спал и не знал, что плачешь, как лунатик не знает, что ходит. Ты плакал от собственных снов! Боже правый! Шли годы, а ты все не говорил, и мы боялись, что ты либо немой, либо ужасно замкнутый. Свое первое слово ты произнес в четыре года. О, это семейная легенда! Ты тогда сказал не «мама» или не «папа», а «уйди!», чем чуть не разбил сердце собственной матери. Я же услышал в этом слове только вызов моему авторитету.

Ну вот, вы послушайте меня, одинокого старика, стоящего одной ногой в могиле…

Взгляну-ка на себя со стороны. Может, так лучше получится.

Вот так:

Редж всегда считал, что у Бога есть для него какое-то исключительное откровение, какая-то особая задача, поэтому держался высокомерно и не вникал в суть происходящего вокруг. Еще бы: ведь он избранник Божий! А никакой божественной задачи Редж так и не получил. Вместо этого, как-то днем в столовую, где он жевал свой бутерброд, влетела секретарша и сказала, что в школе, где учится его сын, произошла перестрелка. И вот он, наш отец двоих детей, едет через город, слушая по радио новости, которые с каждым разом становятся все хуже и хуже, и мир кружится, как во сне. Редж не пересек еще мост Лайон-гейт, а репортеры уже подсчитывают убитых. Вот отсюда-то и начался путь к его преступлению: Редж возревновал Бога к Джейсону, решил, что божественная задача, которую он так долго ждал, досталась его сыну. Сыну, добавлю, который, со слов инквизиторов из одной молодежной организации, состоял в интимной связи со своей одноклассницей. Отношения между Джейсоном и Шерил были для надменного святоши что лимонный сок для пятна на плите. Конечно, Редж тогда не сознавал, что значил для него проступок сына. Ясность приходит с годами. В тот момент Редж просто злился на небеса и на Бога, хотя и сам не знал почему. Поэтому, примчавшись домой, он не замедлил истолковать сыновнюю отвагу как трусливый, греховный поступок. Пары минут хватило ему на то, чтобы вынести приговор и отвергнуть собственного сына.

Когда жена Реджа, услышав эти слова, превратила его в калеку, с потрясающей силой ударив лампой по колену, Редж растерялся. Он не понимал, почему мир вдруг восстал против него. На самом-то деле все было иначе: Редж уже давно не принадлежал этому миру. Его изгнали из собственного дома, где, как Редж сам понимал, он уже был не хозяин. В больнице его не навещал никто, кроме старшего сына, — кто пойдет навещать такого негодяя? Разве что раз в неделю из Агасси приезжала сестра — сварливая и нудная баба, требовавшая денег за потраченный на дорогу бензин и выговаривавшая Реджу, что ему никто не присылает цветов: в палате стояли только завядшие гладиолусы в пожелтевшей воде.

Выписавшись из больницы, Редж переехал на новую квартиру, выкупив ее у зятя своего начальника. Он вернулся на работу, где ему никто не радовался. Были соболезнования и поздравления с тем, что Джейсона оправдали, но сотрудники Реджа знали — он оставил семью и живет один. И все это как-то связано с его гордостью и ничтожностью.

Ничтожество

Как-то раз, ухаживая за своей будущей женой, Редж решил приодеться и отправился в дешевый магазин, где раньше продавали еду и кухонную утварь, а теперь — все больше старые, изъеденные молью обноски. И вот он там находит новехонькие ботинки — ненадеванные, черные, по размеру, и всего-то за доллар сорок девять. Хо-хо! Он так гордился своими новыми ботинками, что прямо в них и пошел на улицу, в дождь, на свидание с девушкой, у которой заканчивалась смена в пончичной. Редж заходит в пончичную, видит девушку, чью молочно-белую кожу не портил даже желтый свет флуоресцентных ламп, она надевает кофту поверх своей формы, смотрит на него и восклицает: «Ой, что это у тебя с ногами?!» На ногах у Реджа — мотки размокшей бумаги. Оказывается, он купил погребальные ботинки — в них хоронят, а не ходят. Мелочность и ничтожность!

Твоя мать

Формально она жива, но уже ничего не соображает. Слишком далеко зашло алкогольное слабоумие, да и пропитая печень на последнем издыхании. И опять я во всем виноват: мне нравилось, что она пила. Пьяной она становилась дружелюбной и покладистой, из глаз пропадал немой укор. Пьяной она производила впечатление королевы, увенчанной короной из звезд; казалось, жизнь полностью ее устраивает и она гордо едет через годы на белом коне. Этот пьяный вид отпускал мне грех медленного разрушения некогда хорошенькой девушки, которая всегда оставляла для меня два кремовых бостонских пончика, бесстыдно любила смотреть цветной телевизор и (как тяжело об этом писать!) казалась настолько духовной, что я даже не хотел ей проповедовать. Она могла выйти за любого, а выбрала Реджа Клосена. Почему? Наверное, думала, будто я тоже духовный человек. Не знаю, когда на нее снизошло, что я такой же, как и все. Просто говорил старомодными словами и понабрался религиозных идей от умерших предков. Наверное, тогда же, когда она запила — сразу после твоего рождения и операции по удалению матки. Какой, должно быть, удар — сознавать, что твой муж — религиозный лицемер. И я не вмешался в ее пьянство — это мой позор. А сейчас ее жизнь фактически кончена. Дважды в месяц я хожу к ней в дом престарелых, на бульвар Маунт-сеймур. Когда пришел в первый раз, долго стоял в нерешительности, не зная, заходить ли к ней: я был уверен, что она швырнет в меня капельницу или закатит истерику, как Элизабет Тейлор в фильме «Внезапно прошлым летом». А вместо этого она улыбнулась и сказала, что припасла мне пару пончиков. Она все повторяла и повторяла эти слова, и это было самым тяжелым наказанием за всю мою жизнь.

Кент

Со смертью Кента я узнал, как велико бывает желание покинуть эту бренную землю. Я возился в приемной с застрявшей в факсе бумагой. Секретарша сказала: мне звонят. Я раздраженно рявкнул, что не могу подойти — не видно разве, я делом занят — и надо переключить телефон на громкоговоритель. Вот тогда-то мать Барб мне все и рассказала. Я покачнулся, упал на колени, увидел вспышку света и металлические, блестящие, как пули, звездолеты, приближающиеся к солнцу. Как я хотел дойти до них, забраться внутрь, улететь и навсегда оставить все позади. А потом мир вернулся, видение — единственное в жизни видение — растворилось, не облегчив моего состояние ни на йоту. Кому нужно такое видение? И что осталось в моей жизни? На похоронах ни ты, ни твоя мать даже не подошли ко мне. Впрочем, я вас не виню. Мои родственники, кто еще живет в Агасси, — настоящие дворовые псы. А в прошлом году ты пропал, и у меня остались только близнецы — оба, надо сказать, вылитый ты. Барб общается со мной нехотя и (я не дурак) только из дружбы к Хэттер. Хэттер — замечательная женщина; тебе так повезло, что ты ее встретил. У ней огромное сердце, будто Гуверская плотина, а душа — чистая, как кубики льда.

Эк я нюни-то распустил. Хватит! Я не ищу эффектных слов, и я не пьян. Но изливать свои чувства на бумаге — значит принижать их. Бумага хорошо хранит только то, что может отнять моль, ржа или вор. Никогда не записывай сокровенных мыслей. Даже вслух их не произноси.

Руфь

Ушла и она. Она стала трубой, пробудившей меня к жизни. Я уверен, ты видел ее фотографию, когда приходил за моими вещами: от тебя не ускользала ни одна моя выходка. Так что ты представляешь, какова она собой: крупная, но не полная — ее ни за что не назовешь пухленькой, — с черными, как сырая земля, волосами и… Надо же, я описываю женщину, точно свинью на базаре.

К тому времени, как ты увидел ее фотографию, мы встречались (что за глупое слово!) уже несколько лет. Я познакомился с ней на семинаре по страхованию пожилых, где она выступала с коротким докладом. Мне понравилось, как среди технического блеяния ей удалось сохранить чувство юмора. От нее я узнал, что и у меня есть зачатки этого чувства. Вижу твое недоверчивое лицо. Ну и не верь.

Руфь ушла по двум причинам; одна вытекает из другой. Во-первых, я не взял ее на похороны Кента, сам не знаю почему. Я мог бы притвориться обезумевшим от горя, но даже так мне бы не удалось ей ничего объяснить. Она сказала — я стыжусь ее, потому что еще женат на твоей матери и, как школьник, опасаюсь, будто на нас будут глазеть и шептаться — вот-де, «они занимаются любовью!». Вот чушь! А только ведь Руфь была права. Она вообще всегда права. И, как верующий человек, смирилась с моим поступком.

Когда ты пропал, я начал разваливаться на части. Можешь мне не верить, но это так. Что еще прикажешь чувствовать отцу, потерявшему обоих сыновей? Поначалу Руфь сочувствовала мне. Однако когда узнала, что я навещаю твою мать, потребовала, чтобы я наконец развелся и женился на ней. Руфь, наверное, ждала, что я подпрыгну от счастья, заберусь в самолет и напишу на небе» слово «да». Не тут-то было. Я сказал: «Брак заключается до смерти». (Это я-то, человек, который за десять лет ни словом не перемолвился с женой! Что за лицемер!)

Мы пошли в закусочную у Лонсдейла, где Руфь изложила мне свои условия, а я ответил отказом. Ух, как она разъярилась! Похороны Руфь простила, но такого извинять не собиралась — и правильно. Мы столько пережили вместе, и тут она обернула наши воспоминания против меня. Руфь и не подозревала, что я, хоть и сидел перед ней, макая кабачки в соус и удивленно хлопая глазами, внутри давно умер и стоял перед воротами рая, оглядываясь на прожитые годы. Так я представлял себе смерть — наивная картинка, типичная для людей моего возраста. Прежде я полагал, что, несмотря на все пережитое, проплыву через эти ворота прямиком в рай. А вот после того, как Руфь стала перечислять все причины своего ухода, я вдруг осознал, что стою намного дальше от рая, чем когда-нибудь думал. Я-то полагал, будто веду нравственную жизнь и устойчив к любому дьявольскому соблазну. Однако, по словам Руфи, выходило, что я мыслю как младенец, мешаю собственные предрассудки с Божьими заповедями, меня труднее умаслить, чем самого Господа Бога, и «что я вообще о себе вообразил?». А потом она сказала, что уходит. И как только за ней закроется дверь, из моей жизни исчезнет последний любивший меня человек.

Знаешь ли ты, что значит быть нелюбимым? Может, и знаешь… Хотя нет, это невозможно, тебя всегда любила мать. А я? Я не знал, что делать, мой мир покачнулся, и в минуту слабости я позвонил твоей Хэттер. Решил, что, раз ее семья далеко, она тоже должна чувствовать себя нелюбимой. Я оказался прав, однако она тут же меня раскусила. Как стыдно. Впрочем, Хэттер сказала, что этого не стоит стыдиться.

Удивительно: как только признаешься в одной своей слабости, сразу тянет признаться в другой. А результат — удивительное чувство свободы. Я чувствовал себя как во время пищевого отравления: желчь и яд хлынули во все стороны и хлестали те несколько недель, пока мы с Хэттер искали тебя. Только когда я очистился от всей лжи, то начал чувствовать, что выздоравливаю.

Хэттер

Я хотел обсудить с тобой эту обманщицу-медиума, которой ты заплатил, чтобы передавать Хэттер послания из царства мертвых. Идея хорошая, только вряд ли ты мог представить, сколько надежды она подаст бедной Хэттер. А эта телепатка — какой номер она провернула с твоей подругой! С самого начала она стала требовать деньги — целые тысячи! Взглянешь на нее и подумаешь — кому пришло в голову, что в человеке заложено добро? Мне кажется, каждый из нас в полушаге от того, чтобы податься в террористы. Мы обмениваемся приторными любезностями, не веря ни одному произнесенному слову. Достаточно взглянуть, сколько оружия все вокруг запасли, сколько покупают патронов, посмотреть, кого задерживает полиция. Если напоить человека и завести разговор о Боге — тогда точно поймешь, с кем имеешь дело. Не спрашивай людей о мотивах, просто смотри, на какие они способны дела.

Под конец Хэттер разгадала игру телепатки. И при этом успела рассказать мне про ваших вымышленных персонажей, о существовании которых я даже не подозревал. Оказывается, в твоей голове скрывался целый мир. Ты, наверное, краснеешь, читая эти строки (если они тебя, конечно, найдут). Полно! Квакуша, Бонни, Жирар — твои персонажи сияют счастьем, они как лимонный шербет, как сахарная вишня в ликере, они почти святые. Вот про кого мне надо было рассказывать тебе по ночам, а не требовать список совершенных за день грехов. Экий старый зануда! Кстати, тебе, наверное, будет любопытно узнать, что Хэттер бросила работу в суде и сейчас пишет детские книжки про твоих персонажей. Хорошие, добрые книжки; может, их даже опубликуют. Хэттер и Барб разрешают мне читать их вслух близнецам, так что и я оказался в выигрыше от решения твоей подруги. Просто удивительно, как похожи на тебя близнецы. Интересно, что бы сказал Кент? Знаешь, он постепенно стирается из моей памяти. Приходится изрядно потрудиться, чтобы представить себе его лицо, услышать его голос. Зря я тебе это говорю: значит, и тебя я когда-нибудь забуду. Пожалуйста, не истолковывай так мои слова.

Да, забыл сказать — я пишу это письмо в одном центральном компьютерном салоне, который работает круглые сутки. Я единственный по эту сторону зала. В противоположном конце двое (полагаю, ностальгирующие немецкие туристы) пытаются отправить факс.

Наверное, рай похож на этот салон: чистота, порядок, каждый при деле. А какое освещение! Зайдя сюда, кажется, что прежде бродил в ирландском тумане.

Зачем я здесь? Я здесь потому, что у меня нет своего компьютера. А еще потому, что сегодня мне позвонили из полиции Чилливака и сказали, что нашли твою «изношенную» фланелевую рубашку с платежной банковской картой в кармане. Нашли на болоте около леса: она запуталась в камышах, и ее приметили ребята, ходившие стрелять из пневматических ружей. Я спросил полицейских, собираются ли они прочесать лес, но копы, хоть не рассмеялись в трубку, дали четко понять — ничего подобного не планируется. Лишь прислали мне карту.

Так что я сейчас допишу письмо, распечатаю его, сделаю тысячу копий и с рассветом поеду на то самое болото. Там я прикреплю копии к деревьям яркими кнопками — я видел коробку на прилавке, когда регистрировался, чтобы поработать за этим компьютером. Я хорошо знаю этот лес, знаю, каков он в это время года. Пустые паутины, где их многоногие ткачи притаились с краю; сумах и завитой клен с разноцветными листьями и запахом мятной карамели; кедры, ели и тсуга, вечнозеленые и вечно темные. Знаю, как звуки превращаются в тени и как легко при желании оставаться незамеченным в этом лесу. Теперь ты саскватч, ищешь кого-нибудь, кто спасет тебя от одиночества, и гибнешь от осознания своей непохожести на других. Пусть ты прячешься, но ты жив, Джейсон. Ты там. И я хорошо помню из времен своего детства: саскватч никогда не теряет надежду, даже если эта надежда — всего лишь однажды столкнуться со мной. Впрочем, это уже что-то.

Ты спросишь, верю ли я все еще в Бога. Да, верю, хотя, может быть, не в истинном смысле этого слова. В конце концов, может, когда-нибудь выведут уравнение, вроде тех, какими мы пользуемся в страховом деле, что верить на три процента проще, чем не верить. Скажешь, цинично? Надеюсь, нет. Пусть я и страховой агент, но тоже горюю, принимаю, бунтую, смиряюсь. И вновь бунтую, повторяя цикл снова и снова. Вряд ли я смогу верить так искренне, как когда-то верила Шерил.

Шерил

Мы ни разу не говорили о ней. Даже не говорили. Я так и не рассказал тебе — восемь лет назад мне позвонила ее мать (мой телефон есть в справочнике) и сказала, что до этого дня считала тебя виновным в гибели ее дочери, а потом… «Удивительное дело, сегодня утром я варила кофе, а потом решила положить еще одно яблоко Ллойду в портфель — они сейчас такие вкусные, яблоки, — и, раскрыв портфель, увидела между двумя папками книжку о Делбрукской трагедии. И в книге была фотография Джейсона, фотография, которую я не видела уже несколько лет. Не знаю почему, но я вдруг поняла, что Джейсон невиновен». Глупая, глупая женщина… Но что взять с человека, чья дочь так ужасно погибла? У тебя-то детей нет; ты не знаешь, каково их терять. Это не упрек, было бы нелепо с моей стороны его делать. Просто констатация факта.

Только я не потерял тебя, сын мой. Нет, нет, нет! Ты найдешь мое письмо, я знаю, найдешь. Ты не пропускал ни одну из моих выходок — не пропустишь и сейчас. А знаешь, что будет, когда ты его прочтешь? Произойдет нечто необычайное. Наступит обратное солнечное затмение — представь, солнце засияет посреди ночи, — и, увидев свет, я побегу по улицам, крича: «Вставайте! Вставайте! Мой сын пропадал и нашелся!» Я буду стучаться в каждую дверь, и крик мой достигнет ушей самого Бога: «Вставайте! Слушайте все! Свершилось чудо, сын мой был мертв и ожил. Ликуйте! Ликуйте все! Мой сын возвращается домой!»

Примечания

1

«Живая молодежь» — юношеская религиозная организация в США и Канаде. — Здесь и далее примеч. пер.

2

«Камбайя» («Kumbaya») — ломаное английское «Come by here» («Сойди к нам, Господи»), религиозная песня, появившаяся в 20-х годах XX века в Южной Каролине, завезенная в 30-х годах в Анголу американскими миссионерами, а затем, в 50-х годах, вернувшаяся обратно в Северную Америку.

3

Анна Франк (1929-1945) — еврейская девочка, рожденная в Германии и сбежавшая с семьей в Амстердам в 1933 году. После того как нацистская Германия захватила Голландию, ее семья в течение трех лет пряталась в опечатанном складском помещении. В течение этих трех лет Анна вела дневники. В 1944 году их выдали немцам. Анна умерла в концентрационном лагере Берген-Бельзен, а ее дневники в 1947 году обнаружил и опубликовал отец.

4

«Сизерс-пэлас» («Дворец Цезаря») — одно из крупнейших казино на знаменитом «Стрипе» в Лас-Вегасе.

5

«Стрип» — известное название двухмильного отрезка улицы Фримонт на окраине Лас-Вегаса, где построено более трехсот отелей и находятся казино и рестораны.

6

Чарли Браун — персонаж комиксов Чарльза Монро Шульца «Орешки» — добрый, любопытный, неудачливый, но никогда не унывающий мальчик, на круглой голове которого красуется только один волосок.

7

Меннониты — последователи течения в протестантизме, отличающиеся простотой быта, смирением и полным отказом от насилия.

8

Рипли (Эллен Рипли) — главная героиня известного американского фильма ужасов «Чужой».

9

Софтбол — спортивная игра, похожая на бейсбол и отличающаяся меньшим размером поля и более крупным мячом. Играют чаще женщины.

10

Перри Мейсон — адвокат, главный герой многочисленных детективных романов Э.С. Гарднера и их экранизаций.

11

Маккарти, Джозеф Раймонд — американский политический деятель, сенатор-республиканец, дурно прославившийся тем, что собирал компрометирующую информацию на членов правительства.

12

Фраза из «Алисы в Стране чудес» Л. Кэрролла и одновременно — первые слова известной песни «Белый кролик» культовой американской рок-группы «Джефферсон Эйрплейн».

13

Рекбич — крупнейший нудистский пляж в Канаде.

14

«Времена года» — сеть дорогих гостиниц и курортов.

15

Фрейзер — судоходная река в Канаде.

16

Капилано — река на юго-западе Британской Колумбии.

17

Агасси — деревня в Канаде, расположенная на юго-западе Британской Колумбии, около реки Фрейзер.

18

Остров Эллис — небольшой остров близ Нью-Йорка, который в 1892-1943 гг. был главным центром по приему иммигрантов в США, а до 1954 г. — карантинным лагерем. Больных, в том числе и туберкулезом, запрещалось впускать на территорию США.


home | my bookshelf | | Эй, Нострадамус! |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 9
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу