Book: Федька-Зуек — Пират Ее Величества



Федька-Зуек — Пират Ее Величества

Т. Дж. Креве оф Барнстейпл

Федька-Зуек — Пират Ее Величества

КОЕ-ЧТО О СЕБЕ, СВОИХ ПРЕДКАХ И СВОИХ КНИГАХ 

Креве оф Барнстейпл… Хм… То ли француз, то ли англичанин… А может быть, канадец? Говорят они там перемешаны наполовину…

Эх, если бы каждый мог с уверенностью в своей правоте обойтись одним словом, называя свою национальность! Увы, в наше время в мире множество людей смешанной расы и комбинированной национальности. В Вест-Индии есть семьи, у членов которых в жилах примерно или даже точно поровну испанской, английской, негритянской, индийской и индейской крови — а в республике Суринам к этому прибавляются еще малайская и голландская струйки.

Да и в Старом Свете порой встречаются сложнейшие клубки сплетений национальных проблем. Вот в России у меня есть знакомый доцент, преподаватель английского языка в университете, сын чистого верующего еврея и кореянки. И мало того: он женился на очаровательной крымской татарке с примесью итальянской (а точнее, генуэзской) и армянской кровей. И это еще не все! Его дочка разыскала себе супруга-мусульманина с фамилией… Мухитдин Веласко Арройя! Наполовину тюрк, наполовину испанец. Его отца эвакуировали из Мадрида в пору гражданской войны в Испании. И кем же будут их дети? Дед — мой друг из университета города с непроизносимым славянским названием — однажды отчаялся определить для себя, кто он такой, и в анкетах стал писать национальность «Простой советский человек». А когда власти орали и запрещали писать такое — он мирно брал бумагу, ручку и начинал объяснять генеалогию своей семьи. Начальство хваталось за головы и кричало: «А пошел ты!… Ладно, будь советским, пес с тобой!» И он был. Но за границу его с такой нестандартной национальностью не выпускали.

У меня ситуация с национальными корнями немного проще. Не намного. Но — но все же проще. Если уж начинать с самого начала — то…

1. Викинги с берегов реки Сены

…То более тысячи лет тому назад западно-датские и южно-норвежские викинги завоевали южную Италию и изрядный кусок северной Франции. Варвары-язычники быстро растворились среди цивилизованного, сохранившего римские традиции населения завоеванных областей. Тем более, что воинственные викинги покорили эти области, будучи в невеликом числе и без женщин. Они создали королевство со столицей в Палермо на Сицилии и герцогство в устье Сены — Нормандию. Крестились, вроде утихомирились… Но в 1066 году нормандские бароны во главе с герцогом Вильгельмом обрушились на Англию, разгромили при Хейстингсе англосаксонского короля Эдуарда Исповедника и стали править Англией. После покорения страны нормандские графы стали английскими герцогами, бароны — графами, нетитулованные дворяне заимели титулы баронов или хотя бы баронетов. А оруженосцы рыцарей — сквайры — получили дворянство. Так стал дворянином оруженосец некоего кавалера Пьера д'Ампона. При дележке -завоеванного рыцарь д'Ампон стал бароном Кейвином, а его сквайр Гвидо Креве стал рядовым, нетитулованным английским дворянином и женился на местной жительнице…

2. Еще полтысячи лет в глубь истории…

Стоп! Чтоб было понятно дальнейшее, нам придется углубиться еще на пять веков. Дело в том, что «англичане» — теперь самоназвание народа всей южной части острова Великобритания. Ну или попросту Британия. Но не так было в пору нормандского завоевания и раньше.

К эпохе Великого переселения народов Британия была кельтским государством, христианским, еще переживающим эйфорию после вывода римских оккупационных войск и обретения независимости. Германские племена с европейского континента — англы из северной Германии, саксы из западной Германии и юты из Дании — переселились на Британские острова и обратили коренное местное население в крепостных. Бритты были по языку не более родственны англосаксам, чем армяне шведам или таджики латышам.

Нормандское завоевание разрушило стройную систему национального и классового угнетения, на коей держалось англосаксонское владычество. Завоеватели женились на красивых девушках, не разбирая, дочь ли это родовитого англосакса, низведенного теперь до положения рядового обывателя, или холопа-бритта… Теперь грань между господами и простонародьем рассекала прежние социальные группы на части: наиболее строптивые англосаксонские бароны потеряли все владения и имущество — зато кое-кто из бриттов, оказав услуги завоевателям, получил за это и личную свободу, и состояние. Свидетельство коренных перестановок в правящих классах сохранили английские… кулинарные книги! Дело в том, что термины, относящиеся к выращиванию крупного рогатого скота, в английском языке англосаксонского происхождения, а вот относящиеся к поеданию говядины — франко-нормандского.

Ну так вот, в крови жены Гвидо Креве, по преданию — типичной кельтской красавицы, миниатюрной зеленоглазой брюнетки, не текло и капли «английской» крови. Ибо тогда «англичанами» называли только часть населения острова — англосаксов, и то не всех. В пору феодальной раздробленности «первого издания», вскоре после завоевания, англосаксы образовали семь королевств, три века воевавших друг с другом. И одно из них называлось «Восточная Англия». Чисто саксонским было королевство Уэссекс (и до самого последнего времени три графства на юго-востоке Англии названиями напоминали о саксах: Мидлсекс, Эссекс и Сассекс, то есть «Средняя Саксония, Восточная Саксония и Южная Саксония»).

Небольшое поместье рода Креве находилось на северном побережье юго-западного полуострова Англии. Тамошние крестьяне восставали часто, и против англосаксов, и против нормандцев. Мирились они лишь со «своими» — с теми из господ, в жилах которых текла кельтская кровь…

Дети сеньора Гвидо женились на англичанках, британках и нормандках, руководствуясь не расчетом и, уж тем более, не националистическими предрассудками, а своими буйными страстями.

Сам же сеньор Гвидо в более чем почтенном по тем временам пятидесятишестилетнем возрасте поперся в Первый крестовый поход. И погиб под стенами святого града Иерусалима…

3. В Святой земле и дома…

Первенец Гвидо Креве, Патрик, сопутствовал отцу в походе. Он похоронил отца в пустыне и сменил его в отряде бездетного своего лорда, графа Стивена Барнстейпла. А через два года он похоронил и графа и воротился в Англию, в рубцах и в славе. Семью застал обнищавшей, пришедшей в упадок: ведь с его отцом ушли многие главы семей его йоменов. Тем не менее Патрик Креве явился ко двору своего короля и честно исполнил последнюю волю своего сеньора: сообщил королю, что граф Стивен, сознавая, что решение о том, кому передать титул и владения выморочного рода — исключительная прерогатива короля, умирая от ран, полученных в боях за святое дело освобождения Гроба Господня от мусульман, мечтает об одном. Род его пресекся, и он хотел бы, чтобы его титул, земли и крестьяне достались наидостойнейшему из его соседей — барону Герберту де Локлю.

Теперь вы понимаете, что за штука — феодальные понятия о верности и чести? Никто в Англии не знал, что там шептал мертвеющими губами последний граф Барнстейпл своему вернейшему вассалу. Ни записей, ни свидетелей не было. Свободно можно было явиться к королю и сказать: «Ваше Величество, Ваш верный вассал, граф Стивен оф Барнстейпл, умирая от ран у меня на руках, просил учесть его мнение при решении вопроса о передаче его выморочного титула. А именно: он хотел бы увидеть с того света мой род владельцем его титула!»

И все. Он и его потомки стали бы знатными людьми, семья стала бы богаче во много раз… Но нет, сын Гвидо Креве повел себя по-рыцарски. Или глупо, как сказали бы 95 % моих современников. И получил за свое рыцарственное бескорыстие и верность такую монаршую милость: графами Барнстейплами отныне стали дети Герберта де Локля, но семья Креве получала право наследовать этот титул, если мужская линия рода де Локлей пресечется когда-нибудь…

Получив грамоту об этом, Патрик Креве женился, произвел на свет двоих сыновей и дочурку, написал завещание и удалился в Палестину. Подозреваю, что он-таки рассчитывал получить титул — хотя ни слова не сказал об этом, судя по хронике Холиншеда. И, вероятно, обиделся.

В Палестине он поступил на службу к Раймонду Тулузскому, графу Триполи (ныне это город Тарабулус-эш-Шам, столица Северного Ливана), и около 1109 года получил титул барона де Лак-Эмесс. Его меч был к тому времени достаточно известен на севере Святой Земли. Правда, титулы, дарованные Балдуинами, императорской династией Иерусалима, в Европе считались как бы второсортными (говоря современным языком, «котировались невысоко»). Но все же это был титул!

Правда, графы Раймунды обоснованно считались покровителями манихейской ереси «катаров», свившей гнездо в их французских владениях. Но крестовый поход против их подданных-еретиков был еще да-алеко впереди…

А покуда Патрик жил в Палестине, в своих владениях, на западе и востоке стиснутых отвесными скалами. Со стороны пустыни на его владения наседали египетские войска. Он с тремя вассалами и сорока ополченцами из числа французов-крестьян, пришедших с рыцарями, отбивался. Его семья из Англии переехала к нему. Старший сын женился на соседке, Клотильде де Валь д'Троньяк, француженке (точнее, провансалке. Это и сейчас-то не совсем одно и то же, а тогда было вовсе не одно и то же). Младший погиб в стычке с шиитами. Дочь вышла замуж за кузена братниной жены. Ее история со дня свадьбы — это уже часть истории другого феодального рода. Оставим ее в стороне и будем следовать только за потомками Гвидо Креве по прямой линии.

Сын продолжил дело отца. Хотя продолжать становилось все труднее и труднее: земля — единственный источник дохода, а ее становится все меньше и меньше. Феллахи ненадежны и при каждом удобном случае перебегают к сарацинам. Арабы при набегах безжалостно разрушают оросительные сооружения, без которых тут ничего не вырастает. Они вытаптывают копытами коней посевы, засыпают землею каналы, валят шадуфы (водоподъемные колеса), режут скот и жгут крестьянские хижины…

Патрик Креве де Лак-Эмесс погиб, как это часто (и, увы, все чаще) случалось с палестинскими сеньорами, погиб на стенах своего маленького замка, командуя отражением очередного набега степняков. Так же погиб и его сын. Внуку повезло: он дожил аж до сорока восьми лет и был убит стрелой в горло, увлекшись преследованием арабов далеко от замка, дойдя до первоначальной восточной границы дедовых владений…

Наконец, четвертый барон Креве де Лак-Эмесс отчаялся, бросил владения, кончавшиеся уже в сорока шагах от ворот замка и приносившие дохода столько, что хватало едва на жизнь от урожая до Нового года, и воротился в неизвестную ему, промозглую Англию…

Почти нищий, забытый на родине, лишившийся владений, потерявший в боях с сарацинами почти всех мужчин своего рода, зато обремененный целой кучей женщин и детей… Невестки его и братьев, вдовы внуков…

О баронстве своем пришлось забыть. Здесь он был нетитулованный, да вдобавок еще и безземельный (поместье давно за долги продано, усадьба отошла к де Локлям), говорящий на устаревшем, смешном языке, ввертывая неанглийские словечки… Единственным его богатством был боевой опыт.

Шел 1221 год, когда он воротился. Англия, как и большинство ее континентальных соседей, лежала в руинах феодальной раздробленности. За шесть лет до того бароны, города и купечества, объединясь под началом графа де Монфора, главы древнего знатнейшего рода, равно известного в Англии, Франции и Палестине, победили неудачливого воителя, короля Джона Безземельного, прозванного так за утрату большей части английских владений на континенте. И заставили побежденного подписать на островке Раннимид, на Темзе, повыше столицы, «Великую хартию вольностей». С этого июньского дня и начинается почти восьмисотлетняя история британской демократии.

Весь тринадцатый век род Креве нес военную службу. При этом, верные традициям, вдолбленным с детства в строго централизованных, военизированных государствах крестоносцев, Креве всегда служили верховному сюзерену, королю. А в том веке это была да-алеко не самая выгодная служба — королевская. Многие владетели тогда и платили щедрее, и после каждой победы раздавали своим офицерам до половины захваченных земель…

4. Давно обещанное

К началу четырнадцатого столетия капитан Креве (правильнее сказать — очередной капитан Креве) был закоренелым лондонцем, не имевшим, что в те годы было редкостью, ни поместья, ни хотя бы усадьбы за городом. Но его сын Винсент тяготился военной службой, сужденной ему с рождения и даже еще раньше. И вдруг парню «повезло». На Европу обрушилась «черная смерть» — та самая эпидемия чумы, что явилась поводом для сочинения «Декамерона» Бокаччо. Опустошая страну за страной, эпидемия перекраивала историю континента. Страны, стоявшие на первых местах по населенности, становились малолюдными и сваливались со столбовой дороги истории на ее обочины.

Рабочих рук стало меньше, и они подскочили в цене. Иные помещики начали форменную охоту на прохожих и проезжих. Появились в Европе рабы, которых не стало уже семьсот пятьдесят лет назад. Раб ведь — человек, которого можно удерживать насильно и заставлять работать за двоих!

Но не это важно. Важно, что чума выкосила весь род де Локлей. И Винсент (после чумы сам оставшийся без братьев, сестер, кузенов и кузин, кроме одной, Эйлин, на которой он поспешно женился: оба льнули друг к другу, единственным на земле родным им по крови людям) выудил со дна сундука полуистлевший пергаментный свиток с печатью красного сургуча. Грамоте, с которою он спешно поскакал во дворец, было уж четверть тысячелетия. Но права, ею зафиксированные, были неоспоримы.

Так, по крайней мере, казалось молодому офицеру. На самом же деле началась многолетняя тяжба, которая съела все скромные средства Винсента. Невесть откуда являлись все новые и новые претенденты на титул графов Барнстейпл. Но столь велико было желание Винсента вырваться из пут воинской службы, что он шел на все. Даже заложил свое жалованье за пять, а потом еще за три года вперед. И выиграл дело. И получил титул. Ho к этому времени он так прочно сидел на мели, что церемонию вступления во владение, принесение присяги его королю и ему — вассалами, пришлось отложить до поздней осени. Пришлось ждать уборки урожая и его продажи, чтобы оплатить и парадный костюм, и заказы мастеру-гербовнику, и регистрационный взнос в палату герольдмейстера, и… Много еще было трат в связи с этим.

Итак, в 1369 году Винсент Креве стал графом Барнстейплом и подал в отставку… Жизнь его совершенно переменилась: из лондонца он стал сельским лендлордом, из бедного офицера, живущего на жалованье да на продажу трофеев, он стал довольно богатым помещиком, содержащим на доходы со своих земель и псовую охоту, и конюшни, и приходскую церковь, и полдюжины ненужных ему, но всю жизнь прослуживших в имении, слуг…

Вся его жизнь пошла отныне настолько по-новому, что новых занятий и ощущений хватило до самого конца жизни. А прожил он очень долго (те, кто пережил эпидемию, не заболевши, потом уж жили подолгу и не болели; думаю, это оттого, что уцелели субъекты с мощной иммунной системой) и умер естественной смертью. От старости. Это с мужчинами, стоящими во главе рода Креве, случилось впервые за триста лет!

Так что и в смерти он был первым. И в сельском хозяйстве тоже. Так, первым в округе он начал разводить не серых, а белых гусей. А шалфей, базилик и артишоки он начал выращивать (ну не он лично, разумеется, но на его землях и по его решению!), видимо, первым в Англии.

Но его сын уже не интересовался помещичьей жизнью: для него она была не волнующей экзотикой, а пресной обыденностью. И он готов был удрать от нее куда угодно. И удрал аж в Испанию. Воевать с маврами. Но мавры к его появлению в Андалусии оставались лишь на юге, в Гранадском эмирате, держались не столько своими силами, сколько огромной помощью единоверцев из-за моря, и военные действия шли вяло или вовсе никак. Три года Джеральд Креве прослужил в кастильских войсках, потом попал в плен и двенадцать лет был рабом. Потом ему настолько опротивело это бессмысленное существование, что он принял ислам, совершил обрезание и получил свободу. И стал вести жизнь «ренегата» — так их называли европейцы, собратьев, принявших мусульманство. Джеральд завел лавчонку, в которой небесприбыльно торговал весами, очками, астролябиями и хирургическими пилами. Ну и всяческим прочим специальным инструментом, в основном импортированным из Европы. В порту Сале, где первоначально размещалась его лавка, на океанском побережье, его поставщиками были прежде всего португальцы. Потом он заметил, что все чаще стали появляться англичане, встревожился, что его вытребуют на родину, и перебрался в Беджайю на Средиземном море, где дело иметь приходилось прежде всего с итальянцами и французами. Джеральд — Харраль ибн Бен-Сани, как он себя именовал — разжирел, завел гарем из четырех женщин четырех оттенков кожи и был избран вторым купеческим старшиной города, когда его разыскал младший брат, Мэтью.



Десять лет Мэтью Креве искал своего старшего брата, чтобы выкупить из рабства, откормить, приодеть и отвезти домой. Вместо этого процветающий жирнущий негоциант поохал, посокрушался над худобой младшего брата и… И наотрез отказался возвращаться в Англию! Тогда Мэтью напомнил о титуле — но Харраль ибн Бен-Сани беспечно махнул рукой, запихал за щеку целую пригоршню грязноватых, обсыпанных смесью муки с тростниковым сахаром конфет и написал, задумываясь с отвычки над каждым словом, отречение от титула в пользу младшей ветви рода. Возможно, и посейчас эти Бен-Сани живут где-нибудь в Магрибе. Но вряд ли в Восточном Алжире, где Мэтью Креве обнаружил брата: явно у него была охота к перемене мест…

А Мэтью пришлось возвращаться, почти против воли, к военной профессии предков: шла Столетняя война, и он во главе отряда своих вассалов и арендаторов-йоменов, вооруженных «робингудами» — дальнобойными луками, отправился на помощь союзнику англичан — герцогу Бургундскому Иоанну Бесстрашному. И все последующие девяносто лет род Креве связан был с Бургундским домом. Почти все годы пятнадцатого столетия они провели на континенте, в Англию лишь наведываясь. И служили герцогам Бургундским так, что в награду получали почетные доспехи и драгоценные костюмы, деревни и ренты.

Мэтью Второй был уже не только английским военным, приданным бургундскому союзнику, но и бургундским дипломатом с вполне по-бургундски звучащей фамилией, но с английским титулом. Впрочем, этот «интернационализм» был среди титулованного дворянства Западной и Центральной Европы скорее правилом, чем исключением: императорами «Священной Римской империи германской нации» были чехи, в Сицилии правила испанская по крови Арагонская династия, в Бургундии французы, зато в далекой Португалии — Бургундская династия…

Мэтью Третий вообще не воевал. Он представлял Карла Смелого, последнего бургундского государя, при дворе венгерского короля и в Лиссабоне, на Родосе ч— при ордене иоаннитов, в Тунисе — при дворе высокопросвещенных Хафсидов.

Но в 1477 году Карл Смелый погиб в битве при Нанси, пытаясь объединить изолированные лоскутки своей загадочной империи в непрерывное пространство. И Бургундия исчезла, как и не бывала. Владения Карла Смелого были формально переданы в управление дочери Карла Смелого, Марии. Но на деле цветущая держава стала частью империи Габсбургов и Французского королевства.

Но семье Креве эта государственная катастрофа принесла урон незначительный. Потому что, внимательно изучая семейные предания, Мэтью сделали надлежащие выводы. И они не переселялись полностью в Бургундию, оставляя английские владения на волю случая. Английские земли их рода не уходили из-под их контроля. Просто с крушением державы Карла Смелого они полностью перебрались в Англию.

5. Золотой век Тюдоров

Когда Мэтью Третий Креве оф Барнстейпл вернулся в Англию, оставив на континенте, как ящерица хвост в капкане, еще три «де…» из титула, там шли сражения войны Алой и Белой Роз. И Мэтью — недаром он был не солдат, а дипломат, значит, и политик, — сделал правильный выбор. Его подпись стояла четвертой от конца под петицией британского и уэльсского дворянства к Генриху Тюдору, призывающей его прийти на помощь сословиям, изнемогшим в кровопролитной и бессмысленной гражданской войне, согнать с престола уцелевших представителей боковых ветвей Ланкастеров и Йорков, поочередно сталкивающих с трона друг друга после истребления старших ветвей, и навести в стране порядок. А в решающей битве при Босуэрте рядом с будущим королем Англии Генрихом Седьмым был, в числе иных телохранителей монарха, и юный Роберт Креве оф Барнстейпл.

И начался недолгий — сто восемнадцать лет — век Тюдоров, когда из пятерых монархов двое — сын и внучка Генриха Седьмого — были великими королями.

В это время Креве служили британской короне на суше и на море, пером и шпагой. В это же время случилось малозначительное, казалось бы, событие: крестьянин-фригольдер Джон Дрейк уплатил положенное и перебрался в южную часть Девона, на ферму Краундейл, принадлежащую южному соседу Креве, Джону Расселу. Тогда ничто не предвещало, что внук бывшего арендатора Креве станет великим моряком, гордостью Англии, куда более знаменитым, чем помещики, на землях которых прожил жизнь его дед.

Ибо, называя вещи своими именами, надо сказать, что великий Фрэнсис Дрейк не знал даже имени своего прадеда. Кончил жизнь он знатным лордом с гербом, но начал никем, безродным, с феодальной точки зрения.

А Креве оф Барнстейплы в тот век два раза впадали в ничтожество и начинали сначала. Первый раз это случилось, когда Джон Креве выступил на стороне Анны Болейн, обвиненной в государственной измене и взошедшей на эшафот. Генрих Восьмой в гневе вверг графа Барнстейпла в опалу, секвестровал его имущество, а его самого заточил в Тауэр. Джон умер в тюрьме, и это смягчило свирепого короля. Он вернул Саймону, сыну Джона, половину прежних владений рода и признал его права на титул. Но запретил являться ко двору!

И вторично опала постигла Креве оф Барнстейплов в 1601 году, когда сын Саймона, Эдвард Джон, ввязался в странный заговор Оливера Краббеджа — заговор, имеющий целью отстранить сына Марии Стюарт, объявленного наследником английского престола, от наследования. Королева Елизавета умирала бездетной и не имеющей достаточно близких родственников, которые бы не были ее политическими противниками и к тому же, по данным разведки, не состояли на жалованье у противника № 1 — то есть у испанской короны. Вот и пришлось завещать трон сыну ярой своей противницы, матери которого она же, Елизавета, и приказала отсечь голову.

Заговор сэра Оливера Краббеджа — одного из руководителей секретной службы при ее первом шефе, Фрэнсисе Уолсингеме, — был последней попыткой понудить королеву изменить порядок престолонаследия так, чтобы отлучить Якова Пятого, короля Шотландии, от английского престола. Сделать это можно было, разве что введя порядок избрания короля! Крамола!

И самый мягкий приговор по этому делу был — пожизненное заключение с лишением всех чинов, наград и имуществ. Это и постигло Саймона, в заговоре не участвовавшего, но знавшего о нем и сочувствовавшего ему, и Эдварда Джона. Саймон в заключении умер, а Эдвард Джон был в 1621 году выпущен и сослан в Новый Свет, к пуританам.

Приехал он в колонию Массачусетс нищим, старым, больным и без профессии, нужной в новооснованной колонии. Мог бы и сгинуть бесследно — да в Тауэре он изучал Священное Писание, и стал в Массачусетсе проповедником. Не то что там их не хватало, нет. Но у Эдварда Джона скопилось в душе столько гармонирующего с настроением Ветхого Завета негодующего сарказма и при этом столько новозаветного скорбного смирения, что эта смесь вообще-то несмешиваемых составляющих обеспечила ему скромный доход, стойкий круг поклонников и даже позднюю любовь.

6. Два тусклых века

В Новом Свете жизнь семьи Креве (права на титул были утрачены, да в Массачусетсе и не принято было кичиться многосложными дворянскими именами) шла, как и у других колонистов пуританских колоний: близость к природе, медленный рост благосостояния, огрубение рук и нравов… Они пахали землю, выращивали овощи и зерно (но все-таки больше овощи), держали молочный скот и разводили птицу, рыбачили… Мясного скота не держали и не охотились: кровь старались проливать пореже и поменьше. Ураган или ливень значили в их жизни куда больше, чем политические новости. Война стояла вровень со смерчем: и то и другое могло разрушить жилище, сгубить урожай и даже унести жизнь — а могло и пройти стороной.

Индейцы налетали, жгли и убивали. Колонисты на индейцев налетали, жгли и убивали. И невозможно было разобраться, кто начал первый и кто виноват. Конечно, индейцы жили тут издавна или даже всегда от начала времен, а колонисты только-только явились. Но им ведь тоже надо было жить. Если Господь даровал им жизнь, им ведь тоже нужно место! А Старый Свет их вытолкнул…

Постепенно семья Креве стала добропорядочной американской бюргерской семьей, которую если что и отличало от иных старожилов Нью-Бедфорда, штат Массачусетс, так это необычайно обильный свод семейных преданий о совсем-совсем иной жизни (кое-какое об этом своде представление вы, читатель, теперь получили из моего краткого пересказа), с родовыми замками и придворными приемами, с секретными миссиями и сражениями, с дворянской спесью и дипломатическими манерами…

Креве стали зваться более по-английски — «Креветами». А семейные предания стали воспринимать как волшебные сказки. И все же… И все же какие-то смутные стремления сохранять связи с той, безвозвратно утраченной, жизнью у моих предков оставались. Вот, скажем, почему они перебрались из Бостона в Нью-Бедфорд? А потому, что южный сосед их рода, Рассел, несправедливо был обвинен в государственной измене Карлом Первым, ему отрубили голову, а когда при следующем короле дело пересмотрели и казненного посмертно реабилитировали, его потомкам в виде компенсации был дарован титул герцогов Бедфордских (они носят его и поныне).

А с началом девятнадцатого века братья Креветы, Эндрью и Роберт, стали заниматься китобойным и зверобойным промыслом. Начинали с гарпунщиков, а кончили долей во владении судном «Сент-Мери оф Маринерс», и доля эта составляла вельбот с четвертью, что немало. А сыновей они послали в море с шестнадцати лет рядовыми матросами, чтоб знали все дело в тонкости и снизу доверху к поре, когда отцы уйдут на покой.

И в 1833 году зверобойный бриг «Сент-Мери оф Маринерс» был захвачен во время занятий истреблением котиков у мыса Лопатка в Охотском море российским патрульным бригом «Посейдон». Добыча и судно были конфискованы, а экипаж, после суда, имевшего быть в Иркутске, сослан в каторжные работы на Усольские соляные рудники, что ниже Иркутска по левому берегу Ангары. Так представители моего рода впервые познакомились с Россией…

7. Между Тихим и Атлантическим океанами

Десять лет катал Дик Кревет тачку на рудниках. Потом «за спокойный нрав» был выведен на поселение, местом которого ему определили почему-то татарскую слободу Заисток в городе Томске, Колыванского наместничества.

В Заистоке, расположенном на низинах в пойме Томи, не было ни единого человека, понимающего по-английски. Эуштинцы, тюркоязычное племя мусульман, сливающееся с сибирскими татарами, высланными из-под Тобольска, кыргызы и хакасы — все население слободы. Да еще трое «бухарцев» — торговцев: два бухарских еврея и узбек.

Дик, которого называли, вслед за квартальным, «Ричардом Андреевичем», за год каторги стал постепенно отвыкать от самого себя. Он теперь во сне ругался по-русски, днем крестился троеперстно по-русски, пил водку под соленые огурчики и квашеную капустку по-русски, женился на русской бабе, ядреной вдове тюремного офицера, которого каторжники в штольне завалили глыбой соли. Наконец, он построил избу из лиственничных бревен в обхват. Мало-мало столярничать он умел сызмала, а поднаторел в этом деле и сколотил плотничью артель. Жил он долго и умер аж в 1881 году. Его сын, Евгений Ричардович Кревет (1860-1925), инженер-горняк, женился на дочери мелкого золотопромышленника-«гурана» (забайкальские казаки, не без аборигенской монголоидной примеси). Сын его, на три четверти русский по крови и на одну четверть американец, был авантюристом. Родился он в 1890 году, а умер в 1954. Жил то в Москве, то в Сан-Франциско, то во Владивостоке, умудрился в 1921 году, когда по бассейну Тихого океана гуляли упорные слухи, что РСФСР продает Камчатскую область с молотка, выдать себя за эмиссара Москвы и получить с некоей калифорнийской торговой компании 25 % задатка по этой сделке и благополучно уйти от расправы. Был другом шефа Госполитохраны Дальневосточной республики, позднее заместителя наркома внутренних дел СССР, имевшего звание «КГБ (комиссар государственной безопасности) 2-го ранга» Льва Бельского (Левина), ликвидированного вместе с наркомом Ежовым. Этот джентльмен удачи, в честь которого (сомнительная честь!), именовался Николаем Евгеньевичем Краваткиным в России и Майклом Юджином Креветом в САСШ. Почему Майкл, а не Николас — известно разве что ему самому да Федеральному бюро расследований.

Женился он в Благовещенске на дочери приказчика крупного универсального магазина «Кунст и Альберс» Джорджа Гордона, умершего в 1919 году от инфлюэнцы, и Нелли Карриген из Барнстейпла, Девоншир, Мэри (Марии Георгиевне), умершей в 1943 году от голодных осложнений после простуды, и имел от нее одного сына, похожего внешне на отца, Владимира, и одного, похожего на мать, Геннадия.

Владимир Краваткин в провинции скучал, томился и при первой возможности уехал учиться в Москву, которою бредил, в знаменитый МИФЛИ — Институт истории, философии и литературы. Но с первого курса его отчислили за неясное происхождение. Тут же призвали в армию, и, зная четыре языка, он и моргнуть не успел, как оказался в разведке. Сперва спецшкола, потом сложная невидимая работа по координации действий советских и английских диверсионных групп — сначала в Скандинавии, потом в зоне Южно-Китайского моря, от Сингапура до Гонконга и от Сайгона до Манилы. Дело было жутко увлекательно, опасно и требовало разносторонних и часто неожиданных познаний.

В апреле 1945 года майор Краваткин оказался в штабе Второго Дальневосточного фронта в Хабаровске, откуда был командирован в штаб Семнадцатой армии. Там и вспыхнул его роман с моей мамой — полуукраинкой-полуполячкой с примесью сибирско-казачьей крови. И в 1946 году майор Краваткин навсегда покинул Россию, увозя с собою жену и новорожденного сына. То есть меня.

Детство я провел, мотаясь за папой по четырнадцати странам и владениям бассейна издавна отцу известного Южно-Китайского моря. Отец любил эти душные, влажные земли, их тщедушных обитателей с птичьими языками и лукавыми глазами. Он с наслаждением торговался на рынках какого-нибудь забытого Богом («Но и Сатаной!» — уверял отец) селения в Малайе или Таиланде…

Я этого не понимал. Меня влекла никогда мною не виденная Европа. Но попасть в милую старую Англию мне удалось, только когда лейбористы провозгласили политику «К западу от Суэца» и в спецслужбах дряхлой империи пошли сокращения штатов, упразднение, одного за другим, целых отделов и служб, досрочные выходы на половинную пенсию и так далее.

Эта катастрофа в жизни отца по времени как раз совпала с порой моего поступления в университет. Конечно, о «каменных» Оксфорде и Кембридже нечего было и мечтать — слишком это дорогое удовольствие. Да и я, с моим колониальным произношением, был бы в почтенных стенах «каменных» университетов не более, чем мишенью для острот.

И я поступил в Манчестерский университет.

За пределами Англии мало кто знает, что такое Манчестерский университет и что такое сам Манчестер. Полагают, что Манчестер — это нечто вроде Бирмингема, закопченное и скученное. На самом деле Манчестер — чистейший город, задуманный и выстроенный белокаменным. И камни эти остаются белыми. Манчестер давно разбогател, и ему было на что содержать приличный университет и музеи, библиотеку и галерею, школы и больницы. По уровню социальной защищенности Манчестеру нет равных в Англии. Или не защищенности, а этой, как там ее называют, «социальной инфраструктуры».

Я окончил истфак, защитил магистерскую по современной истории на тему о вкладе некоренных народов Юго-Восточной Азии в становление и функционирование преступных структур региона — на примере китайской, русской и японской общин.

И сразу же меня разыскали американские цэрэушники. Они следили за мной давно, «радовались моим успехам». И пошло, и пошло! Они знают о двух веках, проведенных моими предками на земле Новой Англии. И убеждены, что и я подсознательно об этом помню. И о том, что если я собираюсь стать писателем, это тихое дело не помеха, а подспорье: ведь сколько известнейших писателей были сотрудниками спецслужб! Сомерсет Моэм, Грэм Грин, Андре Моруа… И мир повидать мне будет как писателю полезно и как человеку приятно. И мой долг перед свободным миром. И как заманчиво перепробовать женщин разных рас и национальностей! И как приятно всегда иметь вдоволь карманных денег. Короче, пробовали нажать одну клавишу — если нет отклика, не развивая тему, тут же пробовали другое, третье, четвертое…

И что скрывать, на определенных, довольно жестких для этой фирмы условиях я согласился. Каковы были мои условия?

Во-первых, я занимаюсь прозой, а в свободное время цэрэушными делами.

Во-вторых, они организуют мне поездки тогда, туда и настолько, когда, куда и насколько мне будет нужно.

В-третьих, я намерен в некоторых книгах всячески поносить ЦРУ — и чтоб они мне в этом не препятствовали и не мстили.

Наконец, в-четвертых, — никакой оперативной работы а ля Джеймс Бонд. Я только собираю, фильтрую и анализирую информацию.



И они приняли все мои условия так спокойно, что я тут же начал жалеть, что не попросил большего. Хотя весьма смутно представлял, чем бы это «большее» могло быть…

Писал же я главным образом исторические романы о веках давних в странах дальних. В сущности, все, мною написанное, так или иначе соприкасается с биографиями моих предков. Первой замеченной серьезными, «яйцеголовыми» критиками из «Атлантик Мансли» была моя «Тайна чистых» — о катарах и их единоверцах из Армении, Боснии и Прованса.

Потом была «По учению друидов» — о кельтских поверьях и их якобы важнейшей роли в нынешней Англии. Если верить моему роману, кельтская религия существует и доныне, и многое в истории англосаксонских стран объясняется именно ее влиянием — от нескончаемой войны в Ольстере до убийства Джона Ф. Кеннеди (кельта, а не англосакса! Учтите!).

Потом «Тайная война чекиста Обалдуева» — мрачная история дворянина, поступившего в ЧК, чтобы уберечь сокровища, унаследованные от дядюшки как раз в дни большевистской революции в России 1917 года, и всю жизнь громоздившего целые горы трупов, чтобы сохранить свои богатства.

Критики каким-то образом делили мои книги на «чисто развлекательные» и «книги с концепциями». Не знаю. Все мои книги имели кое-какой коммерческий успех, и писал я все их равно не совсем всерьез. Ну да критикам виднее.

Сам я вершиной своего творчества считаю «Некрофилию» — многотомную серию о движущих силах современной истории, якобы с конца девятнадцатого столетия попавшей под власть слуг Князя Тьмы. Тут и серии о локальных поражениях Господа в борьбе с Люцифером, вроде «Сербедара на колу» — романа о коммунистическом государстве на стыке нынешних Ирана, Афганистана и Туркмении. Тут и «Иезуитский колхоз» — о непонятном, никакими «измами» не объяснимом, парагвайском диктаторе Хосе Гаспаре Франсиа…

Иногда я сам удивляюсь: да неужели же эти сотни биографий никогда не существовавших людей, эти миллионы слов вышли все из одной головы? Тогда я встаю, подхожу к зеркалу и недоуменно, даже не без испуга, себя разглядываю.

На главное из написанного мною еще впереди. В конце концов, мне всего лишь пятьдесят, да и то скоро будет, а не уж стукнуло…

Глава 1

ГОСУДАРЕВЫ ПСЫ

1

Худородный боярский сын Онисим Крекшин доходов со своей подзолистой, к тому же каменистой, пашни на берегу Финского залива имел немного. Но жил на широкую ногу, притом на немецкий лад, не по-русски. Одевался сам и всех домашних, даже челядь свою, одевал в заграничные дорогие ткани, и ел, даже в будние дни, кушанья заморские. И так навык к нерусской еде, что и огороды развел с травами-овощами, у каких и названий-то русских нет. И травы эти делали его кухню богатой и тонкой. Люди добрые пареную репу едят и хвалят, а у реченого Онисима «салат из пареной репы с кервелем и пореем» — одно блюдо, «салат из пареной репы с кориандром и фенхелем» — второе блюдо, «пареная репа, запеченная с артишоками в белом соусе» — третье блюдо, «та же пареная репа в галанском соусе с омарами» — четвертое блюдо, и всего одна пареная репа давала с разными приправами да с соусами дюжину блюд разного вкуса!

А мог реченый Онисим такую жизнь себе позволить потому лишь, что еще деду его великий государь Всея Руси Иоанн Васильевич Третий, дед нынешнего царя, тоже Иоанна и тоже Васильевича, за посольские и иные государству полезные службы пожаловал привилей: право торговли на своих судах с портами Ганзейскими, и с Аглицкими, и со Свейскими, и с Норвецкими (что ныне под датским королем), и с Ливонией…

А когда в Швеции новый король Густав Первый Вася укрепился и с датчанами воевать начал, отцу Онисима Крекшина, Никифору, случилось какую-то, не в обиду Руси, услугу и королю Васе оказать. И за ту услугу король Вася выдал всему роду Крекшиных охранную грамоту — навечно чтобы им невозбранно было торговать по всему морю Варяжскому, и морю Студеному, и морю Немецкому с проливами Датскими. И ни в мир, ни в войну (пусть бы даже, чего не приведи Господь, Швеция с Русью воевать стали) чтобы никакой обиды от свейского и союзных ему флотов не иметь отнюдь…

А как государь нонешний, Иоанн Васильевич Четвертый, прозвищем Грозный, град Нарву у ливонцев отвоевал и порт велел дьяку Ивану Выродкову там выстроить — так Крекшины торг свой перенесли с устья Невы на Нарву. И завели на отвоеванной землице той верфь, причалы и склады-магазины.

Потом Онисим сговорился с земскими старостами погоста Анкудинова, что в Поморий — и с царева согласия, взявши на себя все тягло оного погоста, перевел его на свои земли, под Нарву. Вольные, черносошные поморские людишки того погоста и допрежь бегали на лодьях да на кочах в Нидарос норвейский, и в Гуль — город аглицкий, и даже в графства Галанского порт Зандам. А уж из Нарвы, откуль в заграницы путь удобнее и короче, стали добираться и до славного вольного града Гамбурха, и даже иногда до французского Гавра…

Причем осели эти поморы не в самой Нарве, где хватало, даже и на целое село, брошенных домов: и горожане были, и рыцари, предпочитавшие все свое побросать и в бега уйти, чтобы только под русскими не жить. Нет, поморы срубили себе деревеньку верстах в десяти от градских стен, на голой пустой земле, среди ижорских поселений. Им, вишь ли, привычно было с чудью белоглазой дружбы водить. А ижорские рыбаки все фарватеры в здешних мелководьях знали — и друзьям-новоселам показали. И даже костры на мысах жгли. Чужие не разумеют: ну костер, да и костер на берегу горит. Должно быть, мальчишки рыбачат или крестьяне в ночное лошадей выгнали да и жгут… А свои, кто в море плывет и язык огня понимает, видели и куда держать, и каких мест избегать, и даже каков ветер на берегу…

И зажили на этой скудной земле, где репа, редька, горох да капуста так-сяк растут, а рожь и ячмень удаются не каждый год — то сам-два соберешь, а то так и посевное зерно не возворотишь, все вымокнет, — зажили тут северные молчуны ладно и сытно.

2

Воеводы царевы уже пол-Лифляндии покорили — но Ревель держался. А с ним от русских заперт был свободный выход из Нарвы в большое море. Впрочем, ни датским, ни любекским, ни иным многим купцам это не мешало. А уж людям Крекшина, имеющим охранную грамоту короля Васи, — и подавно. Торговля шла непрерывно — от самого ледохода да самого ледостава. Посуду и оружье, вина и ткани — к нам. Даже к государеву столу порой корицу, да перец, да раков морских — лангустов — доставлял Крекшин. А от нас в зарубежье — меха и воск, лен и пеньку, и холсты, и кожи, и мед… Сам толстопузый Крекшин после тридцати лет в море не ходил, рыхл стал. Но верные люди его держали глаз за корабельщиками, дабы не утаивали выручку, в каждом рейсе.

Хорошо жил Крекшин. Только нагрянула такая беда: начал царь Иоанн с крамолой боярской бороться и от лютой, насмерть, борьбы той озверел. А от озверенья государева всему народу стало жить страшно, как в грозу: застигнет в поле и, повинен ли, грешен ли в чем, или вовсе невинен, все едино. Молись православный, не молись — вдарит гром и до смерти убьет!

Стал царь ходить войною на собственных вельмож и на знатные города российские: сначала на княжат Ярославских ополчился, потом — на Ростовских. А потом на господин Великий Новгород, и…

На десятый год после взятия Нарвы русскими полками наступило, наконец, для торговых людей времечко золотое. Государев печатник Иван Висковатов в Можайске с новым шведским королем Эриком Васей мир заключил!

Шведы отвели флот от Нарвы и пропускать русских гостей стали совсем свободно. Правда, от свободы доступа в порт цены на ввозимые товары упали — зато оборот вырос. Год прожили нарвские жители в довольстве, и в мире, и в надежде на совсем уже развеселую жизнь. Но тут… Короля Эрика Васю сверг финляндский герцог Юхан, севший сам на престол, приняв имя: Иоанн Третий Вася. И снова блокада, и снова война…

3

Осенью 7076 года от сотворения мира (как в ту пору на Руси считали; это от Рождества Христова лето 1568) возвращалась из дальнего заморского плавания одна из лучших лодей Онисима Крекшина — трехмачтовый «Св. Савватей».

Мореходы сгрудились двумя кучками: на носу, на крыше поварни, и на корме. Первые — чтобы по команде кормчего Михея большой парус перекидывать быстро — фарватер здесь узок и времени на маневр дает мало, зазевался на полминуты — вынесет враз на мелководье! Последние — чтобы рулем и бизанью править, и тоже быстренько. Парус, промокший по нижней шкаторине от брызг, тяжел, надобно всем впрягаться, кто ни есть на борту: кок не кок, до одного всем.

Кормчий усиленно вглядывался во мрак. Ночь, на счастье, была пасмурная, а луна, смутно желтеющая сквозь облако, — в малой четверти. Авось, шведы и не заметят? Мудрый старик-кормчий не ведал, признают ли люди нового свейского короля Ивана Третьего Васи тарханную грамоту короля Густава или не признают? А рисковать ценным грузом он не хотел. Идя впусте, не побоялся бы и шведов. Но с таким грузом…

Тут и вина ренские в бочках, и сукна тонкие фландрские и аглицкие цветные, и посуда луженая немецкая, и кубки цветного стекла венецейские… Новый-то король ихний не по закону престол унаследовал, а оружьем его взял, — о том кормчий слыхал от верных людей в немецкой земле. Так что, не ровен час, могут и не признать грамоту. А могут издали, не слушая слов, влепить в борт из пушки… Лучше не связываться.

Тут кормчий оторвался от своих мыслей. Пора уж было показаться костерку по правому борту, на Курголовском мысу. А вместо того показалось великое зарево, и сильно уж справа. И великоват огонь, и глубоко в бухте, как бы не на мысу, а на берегу разведен… Уж не снесло ли лодью? Вроде все течения здесь за десяток навигаций изучил, а вот поди ж ты… Если что иное, а не снос — то что же?

А это что за звук? Как бы весла плещут — но как бы и не они. Черед звуков как раз гребной, а сами звуки глуховаты…

4

К левому борту, с мористой, чухонской стороны, подвалил малый челночок. Гребец привстал и швырнул на крутой борт лодьи шнурок-легость с гирькой на конце. Гирька зацепилась за фальшборт, ее подняли и вытянули за шнурок канатец-фалинь с навязанными через локоть узлами. По фалиню гребец взобрался на борт, перехватываясь от узла к узлу.

— Федька, это ты, что ли? — спросил, не веря себе, кормчий. Вовсе не этого мальца ожидал он, а его дядю-лоцмана.

— Я, дядя Михей, — странным дребезжащим голосом ответил паренек.

— А дядя твой, Симеон Гаврилыч, где?

— Не будет его боле! — маловразумительно ответил малец и неожиданно торопливо молвил: — Крестный, дай пищаль.

— Да ты что? Белены объелся, малой?

— Да давай же поскорее! — сказал паренек таким страшным голосом, что кормчий только качнул сивой головой и приказал принести зуйку, что он просит. Принесли. Федька снарядил оружие и… И выпалил через борт — прямо в середину днища того самого челнока, на котором приплыл. Потом малец скинул за борт легость с гирькой, которую сам же только что сюда и закинул, и перекрестился:

— Ну, вот и все. Умре раб божий Феодор. Утоп я, крестный. Пошел сети дорогие, норвецкие, снимать, чтобы буря не разметала, — да и утоп. И сети потерял, и челн, и себя. Царствие мне небесное!

— Окстись, парень! Что ты несешь-то?

— Не понял еще? Мертвый я, крестный. Мертвый. И я, и ты тоже, и Марфа Васильевна твоя, и детки все, и внучек…

— Ребята, вяжите его! Обезумел парень!

— Погоди с этим, крестный. Я ж никуда не сбегу. И в огни те вглядись лучше. Разве ж то костер?

— Да я уж гляжу, что не костер. Но тогда что же? Может быть, пожар лесной?

— Нет. То село наше догорает.

— Ахти! Неужели пожар?

— Если б так. То поджог, а не пожар.

— Все село в поджоге? Это кто же такой злодей?

— Злодей кто, спрашиваешь? А царь наш. Иван Васильевич, прозвищем Грозный.

— Но-но, парень! — испуганно вскрикнул кормчий. — Ты, я вижу, вконец заворовался!

— Ну, коли и не сам царь, то верные псы его.

— Что ж никто и не тушит? Спасать село надобно!

— Уже не к чему.

— Как то есть так?

— А так, что ни одной живой души там нет. Три дня, как никого, кроме меня не осталось. Ты бы, крестный, приказал паруса покуда свернуть. Я по порядку все обскажу, тогда и порешите, как быть. Может статься, что и приставать не захотите…

— Как то есть «не приставать»? Мы же с товаром…

— Товар теперь ваш.

— Ох, парень, не нравиться мне то, что ты говоришь.

— А мне, думаешь, нравиться?

Кормчий оглядел Федьку-зуйка внимательнее и охнул. Весь в мусоре, в волосах сено, да это бы еще пустяки. Но морда побитая, в синяках, на голове рассечина до крови. А виски у парня седые! Это при том, что ему четырнадцать едва минуло, и в роду у него седели поздно, уже облысевши…

— Ребята, паруса долой и якорь за борт!

Глубины в губе были — не более пяти сажен, грунт на дне всюду — глина с валунами, так что становиться на якорь можно было в любом месте, дно держало надежно.

5

— Неделю назад прискакали в Нарву опричники. Многих казнили, еще больше замучили, запытали. Домов множество пожгли и почти все разграбили, кроме бедных самых. И даже самого государевого окольничего, воеводу Нарвского, как ворога связали и в полон увели. Напали и победили.

— Да неужто ж и Лыкова-воеводу? Михаилу Михайловича? Он же самим царем поставлен.

— И его. Меня-то намедни батюшка в город послал — денег дал и наказал купить на торжище октан навигацкий: лодья Ивана Лопарева в досмотр попала к данцигским мореходам. А те товар в море повыкидывали, а навигацкий прибор весь поотбирали. Вот поэтому я и цел остался.

В городе зашел в корчму «У Рихарда» пообедать — а то на монастырском подворье, в странноприимном дому, где я остановился (пришлось заночевать, потому что октан не хлеб, его на торгу не каждый день увидишь, и делается это не в одночасье), был день строгого поста, одной капустой вареной кормили. Сижу, ем, вдруг слышу — пьяная речь за соседним столом и вроде как батюшку нашего, Онисима Никифоровича, через слово на второе поминают. Ну, я шапку на лоб надвинул, словно чудин, и сижу, щи хлебаю — да так, чтобы ложка о миску не скребла, слушать не мешала — и ушки на макушку! И такое услышал, такое!

Приказчик гостя Петры Лодыгина дружку своему рассказывал, что хозяин его от опричного нашествия бо-ольшую прибыль чает иметь. Дескать, сговорился он с двумя другими торговыми людьми и на кормильца нашего «слово и дело» объявил. Будто бы боярский сын Онисим Никифоров Крекшин в литовскую измену переметнулся со всеми своими людишками. И будто он, под видом заморского торга, от князя Володимера Андреевича Старицкого, который ноне в главных изменниках и злодеях состоит, записки разные через кормчих, доверенных своих, пересылает из Руси и в вольный город Данциг, и в Мемель, а оттуда — изменнику и вору князю Андрею Михайловичу Курбскому! И так же — от князя Курбского в Россию.

— Вот же злодей!

— И то еще не все. Сговорился он также показать, будто товары за рубеж и из-за рубежа мы ввозим негодящие, и вся наша торговля — только для отводу глаз. А все доходы наши и Онисима Никифоровича — и не от торговли вовсе, а от воровства нашего: якобы плата за соглядайство, плаченная врагами царя российского! Так и это еще не все! Еще один донос на епископский двор отправили: будто батюшка-кормилец наш — еретик и молится не на святых угодников образа, а на поганые парусины, из немецких земель вывезенные.

— Ахти! И что же?

— А то, что не стал я дослушивать долее, побег на монастырское подворье, отвязал лошаденку свою и поскакал в село наше во весь дух. Мало, что коня не загнал! Известил старосту и боярина нашего. Сразу начали собираться. Известно же, что от опричного суда ни правому, ни виноватому нет другого спасенья, кроме утека. Порешили утечь в свеям в Выборг-град. Да немного времени не хватило: нагрянули эти…

Главный у них — сам ростом с колокольню, кафтан весь златом расшит, яко пасхальная риза у попа, — а по колено, стало быть, с чужого плеча достался. Наверное, с убитого содрал или с замученного. У седел у каждого — метла, а с другой стороны — голова собачья отрубленная.

— Тьфу ты, Господи! А эта пакость зачем же?

— Крамолу, значит, выметать, как метлой, и врагов государевых загрызать, яко псы, будут. И шли они с облавой. Кто из наших к ижорцам в их деревеньку спасаться побег — первыми на опричников и наткнулись. Их — в кнуты, девок всех снасильничали. А сборы наши недоконченные нам в доказ вины поставили: мол, точно изменники! Боярина нашего сразу под стражу, а людишек — на дыбу по очереди, чтобы доносы подтвердили. Ну, послабже кто, не выдержали…

— И что ж сказывали?

— А много ли с дыбы скажешь? — огрызнулся зуек. — Кивнет на вопрос или там крякнет: «Да!» — и все. Да им и не надобно было много. Это так только, для потехи. Одни с бабами и девками забавлялись, другие — с клещами да дыбой. Смотря по тому, чья к чему душа лежит. А больше всего средь них охотников чужие сундуки потрошить да свои тороки нашим добром набивать оказалось…

— А что, много ли наших-то до смерти поубивали?

— А всех до одного.

Сгрудившиеся вокруг кормчего и зуйка поморы замерли. Пошевельнуться боялись. А зуек деревянным голосом, точно не о родных, близких и соседях сказывал — как неживая кукла, «автомат» по-заграничному, продолжил:

— Как допросы кончили да с женщинами натешились, всех в срубах заперли и подпалили. Так и сгорели все. Боярина нашего на воротах вздернули, а рядом — жену его, Олену Ильинишну на ее же косе. А наших всех пожгли.

— Неужто ж и деток?

— Тех, кого прежде того не истребили. Всех. Только Карпа-приказчика в Москву увезли, чтобы еще пытать насчет подробностей нашей якобы измены. Только не довезут, я думаю.

— Что так?

— Да он еле жив после дознания огненного и палочного.

— А ты сам-то как жив?

— А я в толмачи попал. В гостях у нашего кормильца Онисима Никифоровича, царствие ему небесное, был иноземец. Как бы фряжин, именем Жиован Брачан. Про него в купецком навете ни слова сказано не было, — а ломать его опричники поперву опасались, потому как у него цельный сундук был бумаг с государьскими печатями разных держав. Он нашего языка якобы не разумел — а они все, по московскому обычаю, не бельмеса в немцех. Ну, а я помаленьку ж немецкий понимаю, на меня и показали. Ну, послушал я — точно, по-немецки говорит, только не совсем так выговаривает, как ганзейцы. Я собрался переводить с умом да с оглядкой — не то, что он скажет, а то, что надобно сказать. Но он умнее меня оказался вдесятеро. Зело хитер был сей фряжин — впрочем, он и не фряжин вовсе, а словен. Императорский подданный, а по вере реформатор-лютор. Дружбы с нашим боярином водил не измены ради, а ради союза с Русьским государством супротив турок, ляхов и иных врагов общих земли нашей и ихней. Дескать, на южных ляшских украинах и в царьстве венгерском, что ноне под турком, ноне довольно много-де люторов, Да и словен тоже…

А когда не поверили ему опричники и на дыбу потащили, он мне вскричал, что дела те все важные, но токмо для прикрытия — а наиважнейшее его дело в том заключается, что везет он через Русь из-за края тайные бумаги к Аглицкого королевства печатнику Вилиму Сесилу, и где они схоронены, обсказал. Я про те бумаги опричникам говорить вовсе не стал, а наврал, что-де фрязин пощады просит и многими карами государевыми за обиду свою грозит. Они только посмеялись — и для меня огонь развели.

Но тут Павлушка, оружничий боярина нашего, содеял, что заранее решил: забрался в пороховой погреб под домом Онисима Никифоровича — и взорвался. Из подсальных оконец ка-ак пыхнуло, земля дрогнула, полы во многих палатах провалились. Все попадали — а я как дунул, и убег! Ижорцы меня спрятали. Они мне сказывали, что в Нарве деется, они и ларец с тайными бумагами фряжина из потаенного места добыли…

— Неуж с тобою они?

— Ларец тяжеленек, мешал бы удирать, ежели что. А бумаги я сохранил. На мне они. Ну, а теперь главное, крестный. Боярин наш, как узнал про сговор купецкий, опечалился и сказал, чтобы деревня вся собиралась в свеи отплыть. А отец мой и другие лоцмана чтобы вышли в море, перехватить вашу лодью и поворотить ее в Выборг же, к берегу не причаливая.

Но поелику и боярина удавили и из погоста никто, кроме меня, не утек, только приказчика в оковах увезли домучивать в Москву, то взамен отца казненного я вот вас встретил и передаю вам последнюю волю всех наших мертвых: живите! А для того надобно немедля поворачивать и на чужбину уходить!

— Куда ж на чужбину-то? В свейской земле сейчас новый король, не в пример прежнему, к русским лют. Ежели и примет без урона — так ведь против Руси служить заставит. А это нам никак не возможно. То же в Данциге или в Риге…

— Не-ет, уходить надобно подалее, в такую страну заморскую, какая из-за своей отдаленности с Россией воевать не может. В Англию, к примеру, — сказал кто-то из команды.

А старейший на борту, дед Митроха, шлепнув себя по плеши, сказал так:

— И думать не о чем. У нас же бумаги фряжиновы, что Федя-зуек уберег. Они заместо пропуска в Аглицкую страну всем нам послужит…

— И то…

— То, да не про то! — возразил кормчий Михей. — Те бумаги ведь до самых тайных дел аглицких касаемы. А уж мы-то знаем, что с тайными делами только свяжись — ввек уж потом едва ли развяжешься. И во всех странах они действуют одинаково: допросы, пытки, тайные человекоубийства, темницы… Им, может, только и нужно будет вызнать, ведомо ли нам то, о чем в тех бумагах писано, — а половину народа изведут, сгубят, покуда отстанут. Уж лучше причалить да опричникам сдаться: тоже замучают, так хоть свои, русские. Их хоть по матери послать можно — поймут…

До свету рядились старшие в лодье. А и то: трудно ведь решать, зная, что твое решение потом уж никакими силами не исправить. И что если уж прощаться с Родиной, то — навек…

И все же — иного-то выхода у них, сирот, ведь не было, иной выход означал мученическую смерть непонятно за что. С тяжелым сердцем Михей приказал поднять якоря и повертать на Запад…

6

Поначалу беглецам редкостно повезло. Из прежде ливонской, а ноне шведской гавани Падисе шла боевая галера. Остановила лодью. Все на ней порешили: тут-то нам и конец пришел. Убежать нет возможности: утренний бриз как раз (это уж было не первого дня бегства, а следующего утро) уже спал, штиль стал почти полный и паруса пообвисли. А на галере, с ее мощными веслами и более чем сотней гребцов, что есть ветер, что нет — без разницы. Или даже нет: в штиль ей лучше, потому как в спокойной воде каждый гребок полный, а в волнение неровно: один полный, второй воздух черпает и ходу не дает. Ладно. Легли в дрейф, одели припасенные еще на тот рейс чистые рубахи, чтобы смерть, коли придется, встретить в чистом.

Но капитан галеры оказался мятежником, ненавистником нынешнего, ляхам преданного, короля Юхана Третьего. А тарханную грамоту короля Густава Васи он признал не токмо что законно действующей, но едва ли и не святой. И целовал королевскую подпись на грамоте, и спросил, не требуется ли чего из припасов, и беглецы осмелели и взяли у шведа две бухты смоленого каната на перетяжку такелажа и два же бочонка воды пресной. Да от себя капитан подарил им мушкет с сошками и картузом пороха да водки ячменной бочоночек. А боле им шведы и не попадались.

Ну, а датчане беглецов за союзников почли, пропустили через свои узкости беспошлинно и без задержки. Даже не заинтересовались, чего ради эти люди русского царя везут в Англию аглицкие товары.

Но уж как вышли в беспокойное из беспокойных Немецкое море — везение кончилось.

Жестокая буря настигла «Св. Савватея» уже в проливе Скагеррак — пришлось укрыться на норвецком берегу, в маленьком портишке Рундаль. Власти там мирные, можно даже сказать — равнодушные к войне, которую их король ведет, и вообще к политике. Но жадные: втрое взяли за отстой и вчетверо — за потребные припасы. А потом — шторм за штормом! Если и выпадет денек без бури — так только один, а не два-три подряд, волнение успокоиться не успевает, все зыбь да зыбь, и с ветром, и без. Проломило правую скулу лодьи, пришлось заводить пластырь из бычьей кожи. Носовая мачта свалилась, по-иноземному фок-мачта, за минуту до того, как кормчий собрался отдавать уж приказ, чтоб ее срубали. Да за борт троих смыло…

А потом захватили лодью некие отчаянные моряки на суденышке вдвое короче «Св. Савватея» и под неслыханным флагом в шесть продольных полос одинаковой ширины: сверху рыжая, потом голубая, потом белая и снова: рыжая, голубая, белая. Взяли они лодью на крюк, попрыгали в нее и вопят: «Оранье бовен!» И тут же флаг свой подняли. Командир у них был зело страховидный: глаз правый вытекши, пальцев на обеих руках пять, от углов губ шрамы до ушей — кто-то ему, должно быть, пасть порвал, губы бритые, а на шее белокурая борода с сильной проседью. А на шляпе у него медная бляха с невиданным и никому понаслышке хотя бы не известным гербом: нищенская сума да две руки в перчатках пожимающиеся.

И первый вопрос их был не — «Чьи, откуда и куда?» — и даже не «Что везете?», а — «Какого вероисповедания?»

Кормчий ответил. Вождь захватчиков изумился:

— Праф-фоо-слафф-ни. Католики или не католики?

Кормчий Михей аж за борт в крайнем гневе плюнул: мол, не знаю, кто ты сам есть, капитан, но душой кривить не стану: мы — греческой древней веры христианской, а орденцам-ливонцам, да полякам и ихнему папе — первые ненавистники. Вот так, и делай с нами что хошь!

Теперь пошли нормальные расспросы: чьи, куда, зачем. Услышав, что перед ними московиты, направляющиеся в Англию по не названному ими делу, вождь захватчиков пощипал нижнюю губу и заорал:

— Э-эй, кто там трюмы потрошит? Отставить! Это же наши союзники!

Но хоть и союзники, а все же кой-что потаскали из трюмов, вождя не слушая. Вернее, слушая с опозданием. Кто что тащил, тот то и утащил; кто еще не выбрал, что себе на память о встрече прихватить, копошился в трюме, покуда не выбрал. Кто уж принес добычу к себе, назад вдругорядь не пошел. Ну да ладно, отпустили с миром — и то хорошо.

Такова была самая первая встреча Федьки-зуйка с «морскими гезами» — восставшими против испанского владычества подданными Нидерландов, избравшими себе в правители герцога Оранского. Протестанты по религии, гезы дрались со всем католическим миром — с Испанией и Португалией, с Польшей и папством. Так что получалось, дерущаяся который год с Орденом и Литвой, неразрывно связанной с Польшей, Московия была союзницей протестантов. Хотя из государств, где протестантизм уже победил, регулярные дружественные отношения имелись разве что только с Данией да отчасти с Англией…

7

А вскоре лодью взяли на крюк англичане и привели в устье реки Колн, которое они сами именуют «Блэкуотерз» — «Черные воды». Река та действительно какую-то черную муть несет и оттого ее воды впрямь как чернила. Там село на мель аглицкое судно. Плоскодонный же «Св. Савватей» проскочил. Пришлось англичанина стаскивать с мели. Стащили — спасибо, прилив как раз начинался. А он, вместо «спасиба» за помощь, объявляет лодью и все, что на ней, от посуды в трюме до компаса на мостике, своей добычей! «Призом»! А?

Но когда, потея от страха, что все тайные бумаги к дьяку Вилиму Сесилу гроша ломаного не стоят и тогда весь его экипаж сгноят в каторжных рудниках на юго-западе Аглицкого королевства, кормчий Михей объявил, что имеет слово и дело до этого самого Сесила, — все вмиг переменилось!

Беглецам и еды, и пива вволю, и караул от обидчиков к сходням приставили…

И ничья они не добыча, а почетные гости вольного и древнего града Колчестера и всех привилегированных и славных Пяти Портов Ее Величества королевы Елизаветы!

А кормчего и Федьку-зуйка с его бумагами в карете с конвоем повезли в стольный город Лондон к самому лорду Сесилу или как его там…

8

И зуек Федюшка, родившийся на палубе невдалеке от норвецкого порта Бергена, и старик Михей, и все беглецы со «Св. Савватея» бывали, и даже не по одному разу, в Англии. Но вот от побережья вдаль никогда допрежь не забирался из них никто ни в Англии, ни в более привычных Германии или Дании. Поэтому сейчас, из окна кареты, смотрели с любопытством и неотрывно, примечая малейшие с Русью различия и донимая приставленного стражника расспросами…

Расспросами на языке не вполне английском. Скорее, это -был портовый жаргон восточного побережья Англии, здорово отличающийся от говора южно-английского побережья, откуда происходил стражник-сассексец. К тому же московиты ввертывали в разговор слова и нижненемецкого, и свейского, и норвейского, а то даже эстонского или финского языков, если не вспоминалось нужного аглицкого… Но стражник попался им, на их счастье, говорливый и сообразительный, так что разговор шел бодро. Московиты слушали и дивились.

Оказалось, к примеру, что здоровенные, высокие каменные избы с малыми оконцами под самой стрехой, чуть не на каждой версте попадающиеся посредь луговин, — не людские домы, а… овины! Точнее если сказать — то шерстомойни, шерстечесальни и прядильни. А бурого цвета мокрые кучи возле каждого дома — вовсе не навоз, а «торф» — замена дровам, добываемое со дна болот земляное топливо на зиму. Из него же и теплые сараи можно строить.

— И строить из него, и топить им печи. Все из одного! Чудно. А есть его нельзя? — спросил Федор.

Стражник сказал:

— Есть нельзя, но как удобрение он хорош, особливо на подзолах и с известью вообще на любых кислых почвах. К тому же торф — наилучшая подстилка для скота, все впитает.

Федор с уважением поглядел на невзрачные мокрые кучи. Затем московиты обратили внимание на то, что людей почти и не видать, — хоть трава зеленая, сочная, коси ее и суши! Но косарей на лугах не видно было, одни овцы. Потом обогнали, тоже от побережья движущиеся, возы вонючей бурой травы — и стражник объяснил, что нет, московитам не померещился запах моря среди сущи. Это не от залива какого, это от тех возов. Потому что не трава это вовсе, а водоросли. Зачем? А для удобрения полей.

И уж вовсе удивились русские, узнав, что обыкновенный розовый клевер не сам растет, а сажен нарочно. И не только на корм скоту, но и ради удобрения почвы. А канавы нарыты в лугах не для водопоя, а для осушения: вода стекает с луговин в эти канавы, а по ним, соответственно приданному нарочно для того уклону — в реки. Так сырые луга превращают в сухие, а бесплодные болотины — в сырые луга. Для выпаса овец пригодные.

— Не, у нас не так. У нас только попробуй известь альбо ту же водоросль в землю закопать, даже тайно — подсмотрят, донесут — и объявят тебя еретиком и слугой дьяволовым. Особливо ежели что уродится лучше, чем у соседей. Навоз само собою, его от века вносят и у нас. А то, чего от веку не делалось, — то все от лукавого! И сколько родится на такой удобренной земле? Что-о?! Сам-пять самое малое, а то и сам-шесть, и в самые урожайные годы — до сам-девять? Неужто? Ле-е-епота-а! — прямо-таки запел в восхищении кормчий. И тут же осадил себя: — Да, нам это никак не погодится. В России за такой урожай убьют, яко колдуна, и осиновый кол в могилу загонят!

Михей был крестьянский сын, пошедший в моряки смолоду. Он все примерял на свой опыт. Федька же был потомственный моряк, и удобрения, урожаи, уход за скотом его никак не задевали. Вот то, что избы сплошь каменные, и крыши чаще черепитчатые, нежели соломенные (а если соломенные, то аккуратные — не похоже, что после недорода их на корм скоту раздергали, а поправить так руки и не дошли), и окна часто — даже в деревнях — со стекольями… И ни единого дома не видать, чтоб топили по-черному, надо всеми домами — трубы торчат…

— Ну, хорошие, хорошие тут урожаи. Вернее, неплохие. И дома тут хорошие. Аккуратные. А вот небо какое-то невеселое. За крыши цепляется, — строптиво сказал зуек. — И одежда у тутошних людей сплошь немецкая, неподобная. Куцая какая-то…

— А то ты сам не хвалил немецкие кафтаны дома, яко удобные! — с усмешкой напомнил кормчий. Но Федьку уже было не удержать. Он и сам недоумевал, чего это его вдруг понесло хвастать тем, над чем сам же дома всегда издевался.

Он вертел головою, красный от стыда за свои нелепые слова — более от стыда не за сказанное, а за то, что еще скажется сейчас, — и все же выпалил:

— Так одно дело — дома, и другое дело — здесь. Вот и дым от ихнего земляного топлива противный идет, едкий, — он старательно покашлял, — от него за полверсты в горле першит. Потому у них и трубы, что эдакий дым не перенести — не то что наш, русский, от березовых дров.

— Давай-давай, малец. Это хорошо, что ты за обычаи своего народа заступаешься. Хуже, если бы тебе сразу все наше показалось лучше своего, — неожиданно поддержал его стражник. Но тут же добавил: — Хотя, по-моему, из того, что я от вас за дорогу услышал, менять наше на ваше решительно не стоит.

— А, надо полагать, найдутся среди наших и такие, кто рады будут завтра же забыть, что они русские люди, — горько сказал кормчий. — Ох, найдутся. И как запретишь, коли мы сюда насовсем приплыли, и вживаться в здешнее житье-бытье все равно нужно…

И замолчал надолго…

На постоялом дворе в городке Челмсфорде заночевали, сменили лошадей — и ввечеру въехали в стольный город Лондон.

9

Лорд Сесил оказался уже не тайных дел одних вершителем, а всей вообще политики Аглицкого королевства. Дородный, видный мужчина с умными добрыми глазами и озабоченным выражением большого плоского лица, украшенного окладистой светлой бородой, он принял русских почти сразу: пришли в приемную, доложили свое дело секретарю лорда-казначея (так именовался ныне мистер Сесил, как сказали нашим беглецам), мужчине на вид лет тридцати пяти — сорока, одетому в темное, с волчьим каким-то лицом и жалобными глазами, тот сразу зашел к лорду-казначею, обсказал, в чем и чье дело, и тут же воротился с сообщением, что лорд-казначей примет их сегодня же, сразу после обеда, в три часа дня. Не опаздывать! Если, мол, опоздаете — прием просто отменяется, а просить повторно можно не ранее как через месяц в то же число…

Погуляли, к каждому прилично одетому прохожему приставая с просьбой время сказать по часам. И пришли назад за час до назначенного времени.

Итак, лорд Сесил прочитал бумаги из ларца, которые россияне так и не развернули во все дни, что лежали эти бумаги у Федора-зуйка, очень бегло, снова сложил, позвонил в колокольчик, и когда секретарь вошел, сказал непонятно:

— Последние новости от нашего резидента на Островах Пряностей. Передайте их сэру Фрэнсису Уолсингему и заодно сообщите, что мистер Джиован Брачан, наш курьер, погиб в России при доставке сих бумаг. Доставил же их в Англию вот этот сердитый молодой человек. — как вас звать-то, юноша? Ага, стало быть, Тэдди Зуйокк?

Секретарь вставил, что у московитов фамилии, как правило, заканчиваются на «офф». Мистер Сесил добродушно поправил запись в своей памятной книжке. Потом приказал выдать русским награду за нежданную уже, но важную весть и спросил, для государыни его нет ли какой тайной бумаги от царя Ивана Васильевича. Кормчий удивился: нешто станет великий государь передавать государственные письма с простым лодейным кормчим, не с посланником, и тем достоинство ронять — и русское, и царское? Но виду почти не подал, что удивлен, а ответил кратко, что нет, мол, таковых писем не имеем. Мистер Сесил, похоже, тем заметно огорчился.

Он спросил, какие у московитов планы. Услышав, что, ежели только будет на то его воля и позволение, они остались бы все навек в Англии, сказал, что храбрые и опытные моряки здесь в цене всегда. Так что, если кто хочет — может поступить в королевский военный флот, а кто того не желает — волен служить по найму. Ни в том, ни в другом никому из них препон чиниться не будет никаких. И даже напротив…

Воротясь в Колчестер, кормчий собрал людей и объявил, о чем и как шла речь в Лондоне. Трое сразу решились идти в военный флот, а остальные надумали такое: держаться кучно и искать, к кому бы на службу так поступить, чтобы всем скопом остаться. Но оказалось, что сплошь русскую команду не хотел иметь ни один хозяин. Пришлось им разлучаться…

Глава 2

ЛИВОНСКИЕ ДЕЛА

1

Не Петр Великий первым додумался, что России для нормального государственного существования необходимы флот, порты и западные учители. Ему посчастливилось успешно завершить то, что начинали за два века до него. Очень много на Руси зарождалось без Петра и до Петра: первый театр завел любовник царевны Софьи (как мы по не вполне точным учебникам учили — противник преобразований, ярый реакционер, а на самом деле западник до мозга костей и реформатор) князь Василий Васильевич Голицын, и «аптекарские огороды» на Яузе-реке до него завели, и полки «иноземного строя» — драгунские и рейтарские — до него появились. Но мы помним удачливого завершителя преобразований, а зачинатель кто ж? О том забыли. Такова уж неблагодарная память людская…

Так кто был зачинателем прорубания «окна в Европу»? Возможно, началось с воцарения новой династии Романовых?

Да нет, если бы так и было — едва ли стал возможен Лжедимитрий Первый, открыто проводивший насквозь прозападную политику. Так кто? Иван Грозный, который даже в опричники принимал охотно немцев и врачей-англичан выписывал? Он-то да, в этом ряду, но не первый. Вспомним, что кремлевский собор доныне высится, творение ученика Леонардо да Винчи — флорентинца, мессира Аристотеля Фиораванти, а Иван Васильевич его уже выстроенным застал!

Да, зачинателем прорубания «окна в Европу» с полным основанием можно назвать Ивана Третьего, мужа Софьи Палеолог, зятя императора Византии. Но позвольте, скажете вы, при нем-то Русь и начиналась: он принял у отца Великое княжество Московское — крупнейшее и сильнейшее, но все ж таки одно из нескольких русских княжеств — а сыну оставил государство Российское! При нем и гордый Господин Великий Новгород навсегда утратил независимость, и с татарским игом было окончательно покончено…

Ну да, так и есть. И он же начал войны за Прибалтику, за вернейший и прямой путь на запад.

В 1480 году пало татарское иго, а в 1492 — «смиритель бурь, разумный самодержец», как справедливо назвал его великий наш поэт Александр Пушкин, основал крепость Ивангород на границе с владениями крестоносцев и близ побережья Финского залива. Но войны с западными соседями привели к возвращению от Литвы под русскую руку обширных территорий на юго-западе; на северо-западе же особенных успехов не было.

А без выхода к морю Русь оставалась закупоренным, предоставленным самому себе, обществом, лишенным возможности сравнивать себя с другими и не усугублять собственные ошибки. Малолюдное пространство меж льдами Студеного моря и степями Дикого поля населено тюркоязычными кочевниками, подчиненными своим монархам — «ханам» лишь в то время и в той мере, какая потребна для защиты от сильных соседей и набегов на соседей послабее.

На востоке — бескрайние таежные пустыни, неведомо где и чем заканчивающиеся. А на Западе — католический мир, в себе разобщенный, непрестанно воюющий сам с собой не на жизнь, а на смерть. Но на окраинах своих, там, где соседствуют с ним иные, некатолические страны и народы, этот мир сжимался, как живое существо, до которого дотронулись, и вспоминал, что он в некотором смысле един. Просыпался древний дух крестовых походов, солидарность. И эта, нехарактерная уже для сердца католического мира, сплоченность хранила границы его от прободения…

2

Русь оставалась вне круга европейских стран — как расплющивающий нос о жгучее, ледяное стекло бедный мальчуган, любующийся новогодним праздником, куда его не позвали. Там, за стеклом, яркий свет, там тепло и уютно. Там нарядная елка и разряженные сверстники, в костюмах и масках. Им страшно весело! Им раздают подарки! Ни за что, ни про что — таинственные пакетики с вкусными вещами: там дорогие конфеты, там — зимой лютой! — разноцветные заморские фрукты, шоколад, печенье, орехи… А тут стужа, ветер прожигает одежонку, темно, страшно и кто-то воет (скорее всего, ветер, но может статься, что и волки! Стра-а-ашно!). Ты один, тебе грустно-грустно, слезы на щеках застывают бугорками… И невозможно, даже если узнаешь о том точно, поверить, что вовсе там не столь прекрасно и весело, как кажется при взгляде в продышанный глазок, со стороны. Там интриги, мучительная, съедающая человека зависть и мучительная ревность. А грошовые подарки в пестром кульке из скверной оберточной бумаги только кажутся сокровищами. Ценно в них не содержимое, а его нежданность. Но увы! Человек так уж устроен, и ничего с этим не поделать, что те, кто «вне праздника», склонны преувеличивать его достоинства и привлекательность, ну а те, кто «внутри праздника», напротив, преуменьшают его истинную цену. Какой-то умный австриец сказал уже в нашем, двадцатом веке: «Заключенные ищут выхода, исключенные ищут входа».

Так устроены люди. И эта общечеловеческая особенность и толкала русичей прорубать окна на Запад: и впрямую — войной с западными соседями, и в обход — неоднократными попытками установить сколько-нибудь регулярное сообщение с Европой по Студеному морю, вокруг Скандинавского полуострова. Но это устремление встречало ожесточенное сопротивление. Почему?

Да потому, во-первых, что, заполучи Россия достаточно просторное и, главное, постоянно распахнутое окно в Европу, исчез бы постоянный источник баснословных прибылей для сотен купцов, составивших немалые состояния на торговле с Россией.

Да потому, во-вторых, что никто толком в Европе не знал ни расстояний евразийских, ни соседей Руси на востоке. Поэтому существовала опасность (или на Западе необоснованно предполагали, что существует такая опасность. Неважно, была ли она на деле. Важно, что боялись, и это определяло политику), что Русь установит прямую связь с восточными и юго-восточными соседями и заберет в свои руки торговлю с Востоком: с Китаем, с Индией, с островами Пряностей.

— Ну, заберет, — скажете вы, — ну и что?

А вот что. Переместятся главные пути мировой торговли. А они только-только установились после большого смещения их на рубеже пятнадцатого-шестнадцатого веков, после открытия Америки, морского пути в Индию, после падения Константинополя — и связанных с этим смещением торговых путей упадком итальянских торговых городов и северогерманской Ганзейской лиги, возвышением Испании и Англии… Мир пойдет иным путем, вот что. Русь станет сверхдержавой, на манер сегодняшней Испании. И станет за счет иных стран, их могущества и богатства!

Так что костью в горле стояла перспектива выхода России к европейским морям и святейшему престолу, который только начал осваиваться с мыслью, что первую партию в мировой торговле стала играть не схизматическая Византия, а наикатолическая Испания, и могущественнейшей в мире недружной семье Габсбургов, и «татарским» ханствам, которым в мире российского великодержавия попросту не оставалось места на карте, и нарождающемуся польско-литовскому единству…

Ведь не подлежало сомнению, что, выйдя к морям, Россия не сможет оставаться прежней, ей придется перестроиться, чтобы вписаться в семью европейских народов. А тогда — о, тогда прощайте, привилегии английской Московской компании на российском рынке!

Да еще Реформация, потрясающая святейший престол с 1517 года. Только в канцеляриях папской курии утихло многолетнее (несколько нечестивое, поскольку речь шла о крушении христианской державы под ударами мусульман) ликование в связи с окончательной гибелью Второй Византийской империи — строго говоря, уже не той тысячелетней без малого твердыни православия, что веками коснела в схизме и идейная борьба с которой оказалась католицизму с его мощными схоластическими школами не по зубам. Ту, Первую империю, сокрушили крестоносцы Четвертого крестового похода в 1204 году. Эта кровавая репетиция пригодилась буквально через несколько лет в крестовых походах против «катаров» — еретиков процветающей тогда Южной Франции. Помните из школьной истории: папский легат твердил крестоносцам, немалое число которых уже испробовало вкус христианской кровушки при сокрушении Первой Византийской империи: «Убивайте-убивайте, Господь на том свете отличит своих от чужих!» А эта, догрызенная, наконец, турками в 1453 году, реставрированная династией Палеологов, составленная из разнокалиберных кусочков, не граничащих один с другим, еще два века агонизировала. Схизматики живучи более, нежели пресловутые кошки. И высокомерны запредельно. Эта самая Россия еще только нарождалась, когда тамошний монах, псковский инок Филофей, заявил с наглостью сверхъестественной: «Москва — третий Рим, и четвертому не быти!»

Тут имелось в виду, что первый Рим — императорский — рухнул за язычество, второй Рим — Константинополь, пал за «нечестие свое». Так каковы же будут надменные речи московитов, если они оседлают мировые торговые пути? Их высокомерие тогда во много раз превзойдет испанское!

В свете вышеизложенного понятно, почему принудить Европу принять Московию в свой круг можно было разве что подавляющим военным превосходством. А для создания подавляющей военной силы на западных границах нужен был полный мир на восточных границах России.

3

Так что возникающие вновь и вновь едва ли не каждое царствование войны Московии с западными странами, и прежде всего с ближайшими соседями — Ливонским орденом, Польшей и Литвой, не были случайными. И отнюдь не случайно то, что и Иван Грозный — властитель болезненно подозрительный, жестокий и коварный, видимо даже душевнобольной, но при этом одновременно умный, образованный, дальновидный и расчетливый, — начал свою войну за «окно в Европу». Единственную из множества допетровских войн за достижение этой цели, получившую собственное имя, — Ливонскую.

Формальным поводом был отказ Ордена уплатить ежегодный взнос за владение Дерптом (по-русски Юрьев, по-эстонски Тарту) по договору еще с дедом Грозного.

И, едва начавши эту войну, Россия из государства на краю света стала важным элементом европейской политики!

Ибо выход к Балтике для Московии закрывали католические Польша, Литва и Ливонский орден. Поэтому тот, кто начинал с ними войну, сковывал часть ресурсов католического мира — ресурсов, которые крайне нужны были для борьбы с Реформацией. А значит, он выступал на стороне стран, Реформацию поддерживающих: Англии, Нидерландов, северогерманских княжеств, Дании.

Впрочем, действительность всегда сложнее схем, и протестантская Швеция оказалась среди членов католического лагеря. Ибо по географическому положению своему могла рассчитывать исключительно на расширения за счет протестантских соседей да России. При этом гугенотам, с которыми у шведов не было никаких территориальных споров, они рьяно помогали.

Так геополитика сделала Дрейка союзником России. И навряд ли что тут изменилось бы, окажись он почему-либо врагом Ивана Грозного — скажем, из-за безумной жестокости русского царя, ведь Дрейк не терпел излишней жестокости, мучительство ради мучений истязуемого было, по его мнению, доказательством преступности палача, неправедности суда и богопротивности властей, такое допускающих. И даже будь Дрейк «русофобом», даже и тогда…

Был только один способ для английского моряка тех лет, чтобы не содействовать России: это уйти от дел. Но с темпераментом Фрэнсиса Дрейка такое и вообразить нельзя!

Но знал ли он сам об этой незримой связи своей с кровавым самодержцем отдаленнейшей страны?

4

Да, знал. Нет, не сам он, глядя на политическую карту мира, до этого додумался. Ибо в его время карта мира могла еще дать пищу уму скорее писателя, чем политика. На иных картах Россия еще, по застарелой привычке, именовалась «Дальней Татарией» или даже «Скифией».

У Фрэнсиса был вовсе не теоретизирующий склад ума. Не будем приписывать ему то, чего не было. Ему объяснил это могущественный тезка — первый государственный секретарь, основатель и бессменный руководитель первой в мире кадровой спецслужбы почти современного образца — прославленной «Сикрет интеллидженс сервис», сэр Фрэнсис Уолсингем.

Сэр Фрэнсис — неулыбчивый густоволосый мужчина с продолговатым лицом и горящими глазами фанатика — подробно объяснил молодому капитану место России на мировой «шахматной доске». А поводом к этому разговору явилось зачисление в экипаж, комплектуемый Дрейком для некоего сверхтайного рейса, русского юнги — уже известного нам Федьки-зуйка.

Рейс был не просто тайный, а сверхтайный. Поэтому сэр Фрэнсис Уолсингем как в силу своей высокой должности, так и в силу личных наклонностей, знал о нем пока что поболее самого Дрейка. Сэр Фрэнсис, случалось, упускал иногда из виду вещи общеизвестные. Такие, скажем, как: какой длины дублеты нынче в моде, или какой ширины воротники, или от кого забеременела мисс Фрогмортон, фрейлина Ее Величества. Но чтобы было, или появилось, или ожидалось в Английском королевстве нечто тайное, политическое, о чем бы он не пронюхал, да при том еще заблаговременно — это уж фантастика! Уж тайные дела в его стране (и часть тайных дел — большая или меньшая, смотря о какой стране речь пойдет, — в иных странах) до него касательство имели! Да при этом многие из таких дел — еще задолго до своего зарождения!

Соответственно, и сверхтайный маршрут Дрейка был в его нешумных канцеляриях продуман, расчислен и нанесен на карту, свернутую и вложенную в особую красно-зеленую полосатую папку. И по поводу содержимого этой папки, а вернее сказать — по поводу предстоящего превращения чернил, коими написано и начерчено в этой папке немало уже, — состоялось уже четыре беседы первого государственного секретаря с молодым капитаном, ничего особо выдающегося не совершившим, но, по мнению Уолсингема, из молодых, да ранних, самым многообещающим в своем поколении. И в последней сэр Фрэнсис обронил как бы мимоходом:

— Да, кстати, Фрэнк: я слышал, что вы заинтересовались Московией и московитами?

— Уже слышали? Гм! Не означает ли это, часом, того, что уже и неприятель знает все мои новости до пустяков?

— Успокойтесь, друг мой. Не означает. Это я проверяю дважды в неделю сам. И вообще неприятелю совершенно точно известно, и заплатил он за эту информацию целую кучу дукатов, что вы намереваетесь скопировать последний маршрут нашего общего друга Джона Хоукинза, но по возможности избежать его ошибок…

Тут тезки благодушно рассмеялись. Они понимали друг друга самое большее с полуслова, а чаще без слов: ибо принадлежали оба к одной партии. К той, что позднейшие исследователи назвали, всесторонне изучив ситуацию, точно так же, как они называли сами себя: «партия войны». Правда, занимали в партии тезки далеко не равное положение: Уолсингем был одним из ее вождей и вдохновителей — вождем, занимавшим среди сторонников ее наиболее высокое служебное положение, а Дрейк был пока не более, чем перспективным молодым офицером. Пока еще всего лишь одним из сотен…

Дрейк сказал хитровато:

— По совести говоря, было бы только справедливо, если б какая-то часть испанского золота, уплаченного за «достовернейшую» информацию о моих планах, — скажем, четвертая часть — отошла бы мне. Я бы тогда смог увереннее готовиться к экспедиции, а то приходится экономить на каждой мельчайшей мелочи. А для этого приходится влезать в эти дурацкие мелочи по уши, отвлекаясь от той подготовки, которую я никому передоверить не могу, — вы знаете, о чем я говорю.

— Хо-хо, Фрэнк, вы хотите получать деньги за достоверную информацию о своих намерениях? Бога ради! Я ничего не имею против этого. Только учтите: главная особенность оплачиваемой кассой моего ведомства информации о ваших действиях и намерениях — вовсе не степень ее расхождения с истиной, а…

— А что?

— Ага, интересно? Так вот, ценность ее определяется двумя пунктами: а) степенью доверия к ней противника и б) широтой ее распространения в неприятельском лагере.

— М-мда, с этим посложнее…

— Да нет, если разобраться, вовсе не в сложности дело. Для ума вашего калибра это не сложность. Любой разумный купчина справился бы (и справляются, скажу я вам!). Но это отнимает такую массу времени и денег… Вам пришлось бы отставить все ваши нынешние занятия…

— Ну, уж это — нет! Это меня бы не устроило!

— Еще бы! Полагаю, что и Англию бы тоже. Главный секрет моего ведомства, Фрэнк, в том, что любой среднеобразованный и (весьма желательно, но не обязательно) хоть на волос выше среднего уровня ума человек с нашей работой запросто бы справился. Надо только посвятить этому всего себя.

— Ну, тогда я в вашу фирму не перехожу.

— И не зову. С вас куда больше проку там, где вы сейчас находитесь. Но вернемся к вашему русскому юнге Тэду. Это вы его так назвали для удобства, а крещен он как?

— Представьте себе, это его подлинное имя! По-моему, я изменил в нем одну букву, для удобства.

— Одну всего? Удивительно! Обычно у этих русских имена такие, что ни выговорить, ни записать на слух, ни прочитать вслух европейцу невозможно! Хуже, чем у турок!

— Что ж, выходит, мне редкостно повезло.

— Судя по тому, что говорят оборванцы в тавернах, вам во многом редкостно везет. Это главное, чем вы известны после возвращения из Вест-Индии.

— Ну, слухи — это только на одну ступенечку повыше бабьей болтовни, — отмахнулся польщенный Дрейк.

— Будем надеяться, что этот Тэд станет удачным приобретением и в остальных отношениях.

— Ну, «приобретением» — сказано не вполне точно, сэр. Он не невольник, и я его не покупал. Такой же наемник по контракту, как и остальные в моей команде. Но насчет того, что он принесет нам удачу, — что ж, тому есть знамения.

— Дай Бог!

И два Фрэнсиса перешли к делу.

5

Уже более десяти лет Московия вела войну на западе — и пока, увы, ни одна из целей войны не была достигнута полностью и прочно.

А начиналась эта война при благоприятнейших предзнаменованиях, удачно и даже весело! Малой кровью и быстро брались крепости. Без боя сдавались торговые порты. Неприятель бежал на всех направлениях, точно заманивал русское войско в глубь своей территории. Потом… Потом как кто сглазил и российское войско, и его воевод, и тамошнюю местность, и даже самого царя Ивана Васильевича…

Вражьи крепости — точно кто в них гарнизоны иным, железным, племенем заменил, перестали сдаваться и стойко сидели в осаде месяц за месяцем, сковав половину, а затем и большую часть царского войска.

Новые и новые наборы «даточных людей» уходили в глубь Ливонии и застревали в ее сырых, пасмурных низинах, как нож в тесте. Земли там малородящие, хлеб для войска приходилось слать из России. И из того доходила до полков третья часть, редко когда половина. Потому что ливонцы побросали свои подзолистые пашни с хлебом по колено, где пожегши на корню серые хлеба, а где скотом потравивши, и ушли в дубравы. Сидя в дубравах, они на русские рати не нападали, а подкарауливали обозы с хлебом из России. Разграбивши их и выпрягши лошадей на мясо, снова хоронились в своих дубравах.

Помещики-немцы со своей челядью сидели в замках. Холопы их, ливонцы, сидели в своих лесных берлогах — и готовы были сидеть там еще хоть и десяток лет. На барщину ходить не надо и корму вдосталь. Кто кониной брезгует — тот волен дичь стрелять в господских лесах любую, какой в мирное время мало кому и попробовать довелось. Ведь лесники, самые ненавидимые из челядинцев, первыми посбегали в замки, за каменные стены. И простонародью ведь оружие роздали — для войны. Так что свободно можно было в баронских, графских и даже архиепископских лесах браконьерничать сколь душе угодно. Кабан — бей кабана, глухарь — бей глухаря, ни тебе штрафов, ни плетей. От перепелки в поле до форели в ручье — все твое! В торфяных хижинах молились о том, чтобы подольше длилась эта нестрашная война. Эстляндским и лифляндским крестьянам эта война была не в тягость, а в радость.

6

В самом низу социальной лестницы крестьяне Ливонии извлекали свою пользу из войны, а в самом верху этой лестницы гроссмейстер Ливонского ордена герр Кеттлер тоже постарался извлечь кой-какую выгоду из разорившей его владения (а как-никак, ровно одна треть всех земель в Ливонии была — орденские земли!) войны. И, взвесив все «за» и «против», он в один прекрасный день объявил Ливонию герцогством, а себя — протестантом и владетельным герцогом!

Легат — представитель Святейшего престола — вздумал опротестовать его действия. В ответ герцог Готфрид Первый посадил его высокопреподобие в подземелье, на хлеб и воду. Ну, там еще всякие овощи на вонючем холопском травяном масле — как его, конопляном, что ли? Человек привык к разнообразной мясной пище, деликатесной рыбе, а тут эти травы, будто он — впавший в безумие библейский царь Навуходоносор! Фу!

В беседе с глазу на глаз герцог объяснил легату, что он заблуждается: ущерб Святейшему престолу, нанесенный отпадением от католичества Ордена, созданного усилиями и жертвами всего католического мира для борьбы со схизматиками, а также для обращения в христианство язычников, вызвано отнюдь не его, гроссмейстера, злой волей, а божиим попущением. И как вы думаете, за что? А вот за его, недостойного папского посланца, личные тяжкие грехи.

Ну, тут уж его высокопреподобие возразить не мог. Ибо не по навету говорил о сем предмете герр Кеттлер, а по наиточнейшему знанию: вместе обжирались жирными угрями, ароматной форелью, сочными окороками, нежными фазанами и много-много чем еще. И пили вровень, хотя грубых водок его высокопреподобие мог без облегчения блевотиной побольше осилить — зато герр гроссмейстер был сильнее по части тонких вин, ликеров и сладких наливок. Легат же, если по-мужски, откровенно, всему предпочитал грубую, терпкую можжевеловку да утеху лесорубов — двойную перцовочку.

А теперь он давнего собутыльника заточил и церковью не предусмотренный постоянный пост ему учинил. По великим праздникам разрешил вдоволь давать (но бдительно при этом следить, чтоб на завтра не припрятывал, ест пусть, покуда не осовеет, а уж потом ни-ни) ливерной колбасы и скучной тощей салаки. А пить в такие дни одну бадью пива на весь день. Ну не мучитель ли, подобный цезарю Домициану или Нерону, а?

Следующий из смертных грехов, в коих невозвратно погряз его высокопреподобие, — сластолюбие. Каждую ночь господину легату согревала постель лифляндская крестьянка не старше восемнадцати лет. А тут дни тянутся пустые без застолья, а уж ночи вообще хоть удавись! В такие ночи с ужасом вспоминаешь, что тебе уже пятьдесят лет и что за крах орденского государства, кое вверено было твоему надзору, погонят со службы навсегда, и хорошо еще, ежели деревенский приход дадут в каком-нибудь жалком захолустье. А что приход? Одно — что он уж давно перезабыл всю литургию, занятый важными делами, высокой политикой да к тому же пьяный непробудно все последние года. А другое — он привык, понимаете, при-вык! — к другому уровню доходов, к другому уровню почета… Ну, вот женщины. На что он может рассчитывать в захолустном приходе, если трезво рассудить? А? (И ведь еще большой вопрос, дадут ли ему хотя бы самый поганый приход! А то и в каталажку, в штрафной картузианский монастырь лет на пять молчанки заточат!) Так вот, все, на что он в лучшем случае может рассчитывать, — это горластая, сварливая, костистая баба, вдовица лет сорока. Он в сумраке своего подземелья увидел эту старую каргу как наяву: черная, точно не мылась от роду, всклокоченные редкие волосы, каркающий голос, тощая безотрадно, во всех местах, где у женщин Бог повелел быть мягкому и упругому, у нее под шершавою кожей сочленения, твердые, как железные доспехи…

Чур меня, чур!

Наутро пришел герольд от господина герцога — известить арестанта о том, что если доклад Риму будет составлен в угодном господину герцогу духе, режим будет смягчен следующим образом: перевод из подземной в надземную камеру башни, сокращение поста до четырех дней в неделю, одна крестьянка в неделю. Но легат угрюмо сказал:

— Пускай его светлость погодит со льготами. Мне нужно все хорошенечко обдумать. Три… Нет, шесть дней на раздумье прошу! — и, не слушая возражений, улегся на свой жалкий, к тому же отсыревший, соломой набитый тюфяк недавно еще упитанной и поросячье-розовой, а ныне морщинистой и седо-щетинистой мордой к стенке.

Он лежал все шесть дней, вставая только за нуждой, и ел лежа, только от стены отвернувшись. Потом встал, кряхтя, размялся, помахав руками и поприседав, и заколотил в дверь. Когда тюремщик явился на шум, легат прежним своим тоном — тоном человека, не знающего возражений и не ожидающего их услышать от кого бы то ни было, — скомандовал:

— Немедленно сообщите его герцогскому высочеству, что я готов совместно с ним приступить к написанию отчета об имевших место в последние годы событиях. Пусть его высочество выберет время, когда ему… Когда Им будет благоугодно этим заняться.

Тюремщик не сразу и понял, кому «им» будет благоугодно. А господин легат не отпускал грубияна до тех пор, пока тот наизусть не выучил текст послания.

Отчет они написали за два дня, потом два дня легат пил беспробудно, так что доставленная по приказу герцога очередная лифляндочка вышла такою же нетронутой, как и вошла. А потом в замковой церкви его высокопреподобие отрекся от католичества, сложил с себя сан и… И присягнул на верность своему господину, став первым бароном, чей титул не от рождения владельцу достался, а пожалован герцогом за заслуги. Барон фон Лихенвальд унд цу Вассерштайн — звучит? То-то! Главное в жизни — правильно, на трезвую голову рассчитать все плюсы и минусы своего положения. В сущности, он, сын умбрийского кабатчика, никогда не ощущал себя именно итальянцем. Он был вне национальности, над национальностями. Был сыном Вселенской церкви. А стал второразрядным немцем. Зато из опального дипломата, обреченного на убогое доживание где-то в европейском захолустье, он стал владельцем трех деревушек и семи хуторов (правда, одна деревушка и пять хуторов заняты московитами, но и в оставшихся достаточно крестьяночек на его век).

Одно беспокоило новоявленного феодала: как бы русские не победили — отберут же все владения, по миру пойдешь! — или Польша не победила бы. А то, не дай Бог, в обозах победителей придет инквизиция, тогда ему, отступнику, да еще расстриге, костра не избежать. Длилась бы эта война вечно!

А в отчете они написали, что переход в лютерову ересь со стороны герра гроссмейстера был вынужденным шагом. И вынужден шаг сей был единственно тем, что русское наступление могло привести к переходу всей территории Ордена к московитам, что чревато не только усилением схизматического Московского государства сверх допустимого, но и ослаблением верной Святейшему престолу Польши. А так — ставшая протестантским герцогством Ливония продолжает войну на стороне католических стран, да еще и сможет теперь влиять в выгодном для Святейшего престола духе на лютеранские Данию, Швецию и Мекленбург с Померанией.

Когда repp герцог до конца разобрал, что же написал в отчете своем барон Лишайникового леса и Мокрой башни, он сей же момент назначил герра барона своим вице-канцлером. В каковом качестве сей барон и встречался, уже в восьмидесятых годах шестнадцатого века, с Федькой-зуйком. Но это будет рассказано в надлежащее время, еще не скоро. А покуда мы простимся надолго с герром бароном…

Глава 3

САМ С УСАМ, ИЛИ ОДИНОЧНОЕ ПЛАВАНИЕ ФЕДЬКИ-ЗУЙКА

1

Как я уже говорил, в Англии бывали все мужчины Федькиной семьи. На что Федяня малец — а и то сподобился. Это плавание, без надежды на скорое возвращение, было для него третьим. Правда, в первое плаванье он сходил нечаянно: враз заболели мать, бабка, соседка и старшие сестры обе, оставить мальца дома было не на кого, а он уж больно просился за море.

И вот плыл он в Англию сызнову — сиротою безматерним, побродяжкою бездомным. Плыл на чужбину, спасаясь от расспросных пытошных дел, от мук долгих и от казни лютой, медленной. Так что вроде как спасался. Но не в радость была ему, как и двум десяткам остальных людей на борту «Св. Савватея», интересная, такая непохожая на московскую, виденная и все равно неведомая, чужая жизнь.

Тем более, что, когда приплыли, высадились и осмотрелись, — увидели, что и здесь творится что-то, подозрительно похожее на российское негожее. Все выискивали испанских шпионов, видя их в каждом человеке. А уж тем более — в человеке, от других хоть чем-нибудь отличающемся. И тем еще более — в иноземцах. Вот и в них, поморах, отродясь в той Испании не бывавших и как о баснословных чудесах слушавших россказни о стране, где якобы фрукты превкусные растут, как шишки в бору, и зима — как беломорское лето, и моря теплые, и рыбины в тех морях с горячей красной кровью, тунцы называются…

Так вот, и к ним англичане соглядатая приставили, по-русски ни словечка не мерекающего, зато испанские песни под мандолину поющего час за часом без устали. Будто их где на Груманте, или в Орешке, или на шведском Готланде могли подкупить. Хотя ясновидцем быть тому подкупалыцику было надобно. Дабы предугадать заранее, что нагрянут в их село опричники по злому извету, пожгут все домы, перебьют все население и тем принудят их, горемычных, бежать аж в Англию…

И тогда собрались мужи почтенные из команды «Св. Савватея» на совет. Теперь они все вопросы решали так, советом мужей, а то и соборно. Ведь на чужбине корабль стал для них и домом, и миром, всем сразу, что оставалось родного на свете.

2

А впрочем, ведь почти так же — тесным миром, вброшенным недоброю могущественною рукою в чуждый мир, они чувствовали себя давно. Одиннадцать лет… Ведь когда взяли наши Нарву, древний Ругодив летописей, Иван Васильевич отселил их погост с родного Белого моря на Ливонское — они все сразу оказались на нерусской земле. Неприютной, нелюбимой… И дни тут летом покороче, чем на родине, и ночи темнее — как обокрал их великий государь, ввергнув в мир, где тьмы более, а свету менее. И в соседнее село теперь, если что нужно, так просто не сбегаешь. Потому что ближайшее село нерусское. Справа ижорцы, а слева чухонцы. Чудь белоглазая. И оторваться от этого корня, неприродного и за одиннадцать лет от переселения до опричного погрома мало у кого приросшего к душе, им было не так уж и больно…

Так вот, совет порешил: корабельщика-арматора, согласного нанять их, иноземцев, всей командой, здесь не находится, и похоже, что и не сыщется. Ждать дольше никак невозможно, ибо жить уже не на что. Продажа английских же товаров, назначенных для продажи в России, и неходовых в Англии, принесла очень немного средств. Поэтому каждый волен устраивать дела свои наособицу. А кто похощет — волен воротиться в Московию, но на попутных судах — матросами без жалованья, с отработкой за перевоз. Лодья же достанется остающимся в Англии как общий их капитал.

Стосковавшихся по родине за полтора месяца, минувшие с убега, нашлось шестеро. Их так влекли родной язык и обычай, что ни батожье, ни пытошный розыск их не пугали. И не одни деды, но два молодых парня. Проводили их — как похоронили. Да они и сами знали, что на казнь свою рвутся.

Спустя многие годы Федор разузнал, что пятеро из шести погибли — трое в застенке, двое на побеге. Один, Овдей Дубин по прозвищу Устюжанин, сбег на Дон и позже с Ермаком Тимофеичем ходил в ватаге Сибирь воевать. Там и встретились два седых мужа, почти старики. Но это уж другая история…

Оставшиеся в Англии двадцать три человека решили наемщиков более не искать, но расходиться все же погодить. И учредить кумпанство на здешний манер. А кто чего другого восхощет — пусть попытает счастия в одиночку, тому даже, нимало не понуждая оставаться, выходной пай уплатить с первой же прибыли, какая выйдет…

Сироту Федюню начали забижать, особливо по пьяному делу, что все чаще случалось, трое мужей. То ли счеты с отцом его вспомнили, то ли от страха перед грядущим куражились, а стали мальца то поколачивать, то гонять без отдыха, то служить им, как господам каким, принудить хотят.

Сирота подумал-подумал — и отважился. Да, свой, привычный мир, сузившийся от размеров села до тесного круга лодьи. И теперь старые мужи каждый свой обычай, каждую привычную и пусть явную нелепицу отстаивать будут круто. Вот он полы кафтану обрезал, чтобы по делам сподручнее было бегать, а его за это на горох коленками хотели поставить! Он не дался, убегом спасшись. Но пропади оно пропадом — так жить! Они ж теперича вдесятеро круче прежнего за московские обычаи цепляться станут.

И Федяня объявил о своем решении уйти из кумпанства. Он знал, что будет и тяжко, и голодно — зато сам себе повинен во всем, что будет. Кулаки у него были крепкие, при его пятнадцати годах ему давали на вид, бывало, все семнадцать, хотя ростом не вышел. Язык аглицкий он освоил легко и почти свободно теперь говорил, даже писаной разумел, ежели никто не торопит, не сбивает. Так что, решил он, выживу! Еще, может, и насмотрюсь занятного и небывалого. Отсюда в заморские страны дивные многие суда ходят. Может, ему повезет, возьмут в экипаж такого судна — с арапами торговать, или с индийцами, или еще с кем. А что? Англичане ведь по всему свету нынче плавают. Не вдруг, конечно, повезет…

И он попрощался со всеми, а особо — с дядей Михеем и дедом Митрохой, которые его защищали от обидчиков, — да нешто уследишь за всеми-то? Потом поклонился обществу до земли и ушел, сжимая борт куртки со вшитыми четырьмя шиллингами — долей его выходного пая, еще шесть шиллингов после прибыли додать обещано…

3

Неделя, вторая, пошла уж третья… Он голодал, ночевал на бухтах троса в порту, провонявши от того тиром — корабельной смолою и пенькою. Но на борт «Св. Савватея», где накормили бы горяченьким и спать уложили бы по-людски, не показывался. Он сам! Вот когда у него что-то получится… Скажем, после первого удачного рейса…

Он закрывал глаза, сворачивался поплотнее на бухте троса, натягивал ворот вязаного свитера на нос, а руки зажимал для тепла между коленками. И начиналась самая сладкая часть горького дня. Он воображал, как воротится из дальнего, заморского плавания, соберет всю команду «Св. Савватея» в таверне — да не в дешевенькой какой, а в знаменитом «Дельфине», где собираются между рейсами те из моряков, что ходят за моря — не через одно море, а за много морей, или даже за океан…

И он выставит богатое угощение на всех. И выпивку — кто какую любит: дяде Михею — сливовую крепкую водку, деду Митрохе сладенькую наливочку-вишневочку, остальным — лимонный джин и самый дорогой, темный тройной, портер. И мясо, кабанятину, зажаренную на решетке (а беззубому деду Митрохе — нежного молочного поросеночка, рулетиком), и ветчины разных сортов, и для вспоминания родины, привычной там и роскошною почитаемой здесь рыбы палтуса. И закусок всяких, каких здесь умеют многое множество разных готовить. И ему, честное слово, делалось тепло от этих мечтаний. Вот только сон не шел долго…

А днем он из пределов порта не выходил, потому что лондонская полиция охотилась на бездомных, нищих и бродяг, как на зверей диких. И вешали бродяжек без сыска иной вины, за то единственно, что бедные и вольные. А в порту ничего, можно было. Надо только убедить полицейских ярыжек, что ты не из города сюда приплелся в поиске убежища, а морской человек есть. Ну, Федяня мог спросонья сказать, с какого он судна списался, и на «Св. Савватее» всегда бы все подтвердили, что он ни болтни, — свой же, хоть и отщепенец. Пару раз в неделю он заглядывал в портовую таверну «Дельфин» — нет-нет, не обедать — для этого были подешевле таверны, вроде «Свиньи и ее потрохов». В «Дельфине» он заказывал кружку самого дешевого, какое там только случалось, светлого пива, и мусолил ее весь вечер. Ему нужно было протянуть там как можно долее времени. Там вербовали матросов в дальние плавания. Там и только там он, иноземец без рекомендаций и знакомств, слишком к тому же молодой, а значит, малоопытный, мог схватить за хвост ярко-пеструю и капризную птицу счастья. Разумеется, для этого нужно было какое-то чудесное везенье. Но разве он не единственный чудом спасшийся от опричного погрома? А это враки, что свое везение можно до дна вычерпать, и быстро. На самом деле вовсе не так. Везение или есть у человека, или не видно и не будет видно. Это от Бога или от врага рода человеческого… Но как бы то ни было — Федька-зуек верил в свое чудесное веаение и… И словил-таки свою Большую Удачу. И даже быстро.

Большая Удача Федьки-зуйка оказалась рыжеватой, а если уж откровенно сказать, так вовсю рыжей, кругломорденькой, с кошачьими усами вразлет и тщательно подстриженной бородкой. В левом ухе у нее была тяжеленькая золотая серьга. Одета она была в яркий дорогой аксамит: камзол ярко-лазоревый, штаны и дублет прорезной пунцовые, манжеты кружевные, воротник тоже, жилет и сапоги желтые, мягкие, испанской кожи.

Эфес модной длинной шпаги усеян изобильно малыми камушками — прозрачно-огнистыми. Когда незнакомец двигался, камушки выстреливали разноцветные лучики.

«Бриллианты!» — догадался и про себя ахнул Федяня. Он уже немало наслышан был об этих каменьях, сказочно дорогих, тверже стали и тверже любого другого камня — но при этом горящих как уголья. Правда, так близко и так много враз он еще не видел.

Владелец бриллиантов сидел во главе длинного стола, но не того общего, для публики поскромнее, а составленного из трех «чистых», с богатыми скатертями. Компания с рыжим сидела молодая, самый старый лет тридцати. За общим столом прошелестело:

— Фрэнсис Дрейк! С ним можно из ада целеньким вернуться запросто: везунчик. Но разборчив — черт поймет, что ему нужно. Матросов на один рейс выбирает как невесту на всю жизнь.

Федяня навряд ли отважился бы сам первым подойти к этому смугловатому, не в лад рыжизне, опаленному явно нездешним солнцем, богатому и властному капитану. Но…

Но за тем столом о чем-то заспорили, и вдруг…

— А кто из вас пойдет со мною, если мне взбредет в голову идти вперед и вперед, ни-ког-да не поворачивая назад? Ну, кто?

За сдвинутыми столами на мгновение смолкли. И… «Вот он, твой шанс, парень! Не зевай!» — сказал себе Федяня и, на чуть-чуть раньше, чем кто из парней, гуляющих с этим рыжим Дрейком, очухался от оторопи, вызванной словами рыжего капитана. Федька-зуек встал, рванулся к тому столу и неожиданным для себя сиплым басом сказал громко:

— Сэр, я готов идти с вами, куда прикажете, — и меня никто и ничто не остановит. Я молод и пока еще умею не слишком много. Но, во-первых, я буду стараться, во-вторых, я буду учиться, а в-третьих, я везучий!

— Гм, хорошо сказано. Но вы не англичанин, юноша. Откуда?

— Московит.

— О-о! Второй раз в жизни разговариваю с живым московитом. Вы сбежали со своего корабля?

— Нет. Царь у нас грозный. Его слуги спалили наше село, и мы навсегда в ваше королевство отплыли, поскольку и прежде торг с вами вели.

— Малец смел, находчив и, что немаловажно, рыж, как я и как Ее Величество! Но ведь малец… А, ладно. Юный московит, я вас беру. Но будьте готовы к тому, что ближайшие рейсы со мной не принесут ни славы, ни денег.

— Ближайшие — ладно. Не одни ж они будут?

— Верно. Кстати, как вы, юноша относитесь к испанцам?

— К папистам? Я с ними никогда еще не сталкивался. Но слышал, что они хотят и добиваются, чтобы все земли, сколь ни есть их в мире, стали одной веры — ихней — и под ихней властью. Ежели вправду так, то я против испанцев. Мне такие планы не по сердцу. Пускай каждый живет и от геенны огненной спасается, как он сочтет правильным.

— Браво, малец. Сейчас у меня полно малых дел, а ты нанят для большого дела. Через… Через два месяца ровно явишься в доки короля Эдуарда в Чатаме с утра, не позднее полудня и найдешь там барк «Лебедь». Там о тебе будут знать. А сейчас — прощай, московит. Вот тебе пять шиллингов, поскольку к осени дело, а теплая одежда денег стоит. Все ясно?

Этот разговор состоялся в таверне «Дельфин» в Лондонском порту в августе 1569 года…

Глава 4

ДИВНОЕ ПЕНЬЕ ПОПУГАЯ

1

В начале октября 1569 года английский матрос Тэд — недавно еще Федька-зуек, сын нарвского лоцмана и внук беломорского кормчего, приплыл из Гулля в Плимут с грузом шеффилдского железа на люгере «Св. Георг». Рейс был нелегкий, сплошные шторма — и команда, набранная на один рейс, решила отметить благополучное прибытие в порт назначения. Но Тэд отстал от своих — он не любил джина, сразу валящего с ног, и быть сильно, до беспамятства, пьяным тоже не любил. Поэтому он не пошел в кабак «У Смитонской башни», а тихо свернул в таверну «Под розой и омелой», что на Нью-стрит в плимутской слободе Барбикен, пивка-портера попить.

В таверне было тепло и людно. Пылал камин, в котором на вертеле жарился целый кабан, брюхо которого было набито душистым сеном из мяты, чабера, тимьяна и крапивы. За строгаными, не покрытыми ничем столами гуляли-веселились моряки. Судя по выговору, гнусавому и тягучему, местные, девонширские. За всех платили молодцы Джона Хоукинза — загорелые, разодетые в дорогие заграничные одежды из фландрских сукон, испанского аксамита и даже турецкого муслина. Эфесы клинков вызолочены, отвороты сапог расшиты бисером, среди которого блестят розоватые караибские жемчужины…

А на плече у одного из них сидела большая птица с толстым желтым клювом. Ярко-зеленая, в алых подштанниках, с синими подкрыльями. Вдруг красивая птица разинула толстый, точно у беломорского топорика, клюв и хрипло заорала по-английски:

— Деньги! Деньги! Я люблю деньги! Много, много денег! Еще больше денег! Давай, загребай! Смер-рть испанцам!

Конечно же, это был попугай — сказочная говорящая птица из южных дальних стран. О существовании таких птиц Федька уже наслышан был и от кормчего Михея, и от здешних бывалых людей, вроде Дика Тернбулла, матроса, с которым Федяня оказался по соседству в бордингхаузе — дешевой, пьяной и шумной гостиничке для моряков, где он несколько раз ночевал в сильный дождь. Болтали, что стоит эта птица невероятные деньги, а водится где-то в испанских владениях. И как магнит железную соринку, притянула сказочная птица скудно одетого российского паренька.

Федяня подошел, заговорил… И все шло нормально, пока русский не обронил, что нанят некиим рыжим капитаном, по фамилии Дрейк. Тут владелец попугая разъярился:

— Ты, русская салага! Чего врешь? Фрэнсис меня-то не взял — ме-ня, выросшего с ним по соседству.

И поскольку Федя стоял на своем, его крепко побили. И выкинули из таверны на мокрый булыжник. И последними словами, какими его напутствовали, были: «Всякий иностранец воображать о себе будет! Ишь, Дрейком нанятый!» Каким-то образом эта история разнеслась по порту, и докеры при разгрузке судна его уж иначе и не называли, как «Эй ты, Дрейком нанятый!»

2

А через две недели, взявши расчет, Федяня явился в Чатам, в доки короля Эдуарда. Там стоял малоприметный коричневый трехмачтовый барк с двенадцатью пушками и необычно длинным бушпритом — «Лебедь». Вахтенный матрос, едва Федяня открыл рот, сказал:

— Ты, что ли, капитанов русский? Сроду такого чудного акцента не слышал. Подымайся на борт. Твой гамак третий налево от входа. Вещи все с тобой?

— Все, а что? — спросил Федор, набычась, после драки в Барбикене готовый в любом слове увидеть намек на издевку и тут же дать отпор. Но вахтенный добродушно сказал:

— Пойдем же далеко, на полгода, а у тебя один рундучок, и тот не больно тяжел.

— И что? — колюче спросил Федор.

— А ничего. Только то, что после плавания, если живы будем, скарба прибавится.

— А сэр капитан предупреждал, что ни славы, ни денег из этого рейса не привезем.

— Ну да, большой наживы не будет. Но чтобы совсем всухую — так у нас не бывает.

Федор поднялся на палубу, спустился в кубрик и задвинул дощатый рундучок под койку на указанном месте. В кубрике было пусто, и он спросил вахтенного, как его звать и где остальные. Тот ответил, что его звать Фрэд, а команда собралась уже вся, одного боцмана нет пока, но, по обычаю Дрейка, назначено время, суток за двое до отплытия, когда все должны стоять на местах как при самом отплытии — но до тех пор кто перебрался полностью на корабль, тот уж свободен.

Команда сошлась в кабаке «У Смитонской башни» в Плимуте впервые, и вторично — в «Медведе и кошке», что в Чатаме, по-над Темзой. В Плимуте Федяни среди них еще не было, а в Чатаме он приглядывался к молодым парням, почти сплошь девонширцам, и нашел, что жить с ними, кажись, можно: зазря не обижают. Но вот что чудно: так никто и не знал, куда ж они собираются плыть! Да не то что не проболтнулся из них никто. Спрашивали друг друга, и никто, никто не знал. Самые капитану близкие, уже плававшие с ним на «Юдифи» (когда его судно изо всех одно пришло домой по-доброму, а второе когда в Плимут вернулось — из двухсот человек экипажа живых на борту пятнадцать человек было!), говорили почти беспечно:

— Ему виднее. Мы Дрейку доверяем больше, чем себе: он под счастливой звездой родился. Знаем одно: что велел прощаться с близкими на полгода. Так что уж верно, за море. Может быть, в Гвинею? Или вовсе в испанские моря?

— Мне неважно, куда и зачем. Тут капитан Дрейк все равно побольше нашего смыслит, — сказал вертлявый Ллойд Томпсон — единственный валлиец на борту, темноволосый и мрачный. — Но вот что мне действительно интересно, так это при чем тут первый лорд Адмиралтейства. В прошлый раз мы отплывали, как и положено вольным джентльменам удачи, из славного города Плимута, на деньги Хоукинзов и от причала набережной Хоукинзов. А сейчас судно стоит у коронного причала, и припасы — я, сами понимаете, о выпивке в первую голову — поступают с клеймом лорда Винтера.

— Так, может, он поставщик.

— Тютя! Скажи еще, посредник. Станет тебе первый лорд британского Адмиралтейства продавать вино и пиво.

Когда уже вышли в море и меловые обрывы родины остались справа за кормой, Дрейк перестал скрывать, что да, этот рейс оплачен и снаряжен полностью попечением главы английского военно-морского флота. Но куда идем, оставалось тайной. Курс задавал капитан ежеутренне, и никто не знал, куда завтра будет смотреть длинный бушприт «Лебедя». Как не знали и что лежит в трюме, обшитое бурой, цвета гнили, мешковиной. Ящики небольшие, но тяжелые, а что в них?

Но вот, после по меньшей мере трех зигзагов по морю, подошли к португальским берегам. Капитан приказал спустить и спрятать британские флаги с тюдоровскими розами и алым крестом св. Георга. И подняли зеленые с золотой арфой, ирландские.

А ирландцев на борту ну хотя бы один был! Единственно что Ллойд Томпсон разумел по-ирландски, но и то говорить не мог.

— Вот он со мной и поедет, как явный ирландец. Сам брюнет, нос красный, глаза мечтательные. Так, и Синий Рожер. И… И ты, Тэд. Так что у нас в команде и англичан-то нет. Хотя да, между собой-то мы по-английски говорим, собаки-испанцы сразу раскусят…

— Капитан, так мы в само логово зверя собрались? — спокойно спросил Синий Рожер, угрюмый бретонец, попавший к Дрейку после того, как англичане в испанских водах подобрали нескольких французских пиратов после кораблекрушения. Рожер был невозмутим, и похоже было, что ему неинтересно все на свете и наплевать даже на религию. Во всяком случае, он, католик, плавал с протестантами и грабил единоверцев.

— Да. Я намерен поучиться кое-чему у этих спесивых бурдюков. А что, ты имеешь что-то предложить?

— Я? Да, сэр. Я предлагаю вот что: если мы будем сходить на берег, надлежит перво-наперво сходить к мессе, отстоять до конца, и потом уж всем будет не так важно, кто мы по национальности. У вас, англичан, короткая память. Десять лет как померла ваша королева Мария — и вы уже позабыли, что и среди англичан есть католики. И ничего странного не было бы, если б ирландские мятежники наняли английскую команду из единоверцев. Надо только заранее договориться, за каким они нас дьяволом наняли.

— Рожер, умница! — взревел Дрейк. — Мы вот за каким сюда дьяволом поперлись: известно каждому моряку мира, что испанские картографы — первые во Вселенной! И мы по поручению вождя ирландских мятежн… повстанцев, лорда Тиронна, должны ознакомиться с испанским картами Ирландии и прилегающих вод, дабы наш лорд мог избрать наилучшее место для приема испанской помощи и десанта. Вот!

«Лебедь» вошел в испанские воды и поднялся вверх по главной андалузской реке Гва… Гвадал… Вот черт, англичане считают русские названия непроизносимыми и незапоминаемыми. А здешние? Река Гвадал… Уфф! Устанешь, пока договоришь: Гва-дал-кви-вир. Или эта портовая деревушка при устье Гва-дал-кви-вира: Санлукардибаррамеда. А? Или самый знаменитый испанский город, где мученическую смерть принял апостол Христов, Иаков: Сантьягодекомпостела. Или еще город недалече от устья Гвадалквивира: Хересделяфронтера. Вино оттуда вывозят преславное, по-особенному терпкое, крепкое и вкусное, но вино кличут попросту: «Херес», безо всяких там «деляфронтера» или как там еще? Вроде еще где-то подальше от побережья у них имеется еще Хересделос-кабальерос.

Ну вот, поднимались они вровень с океанским приливом к главному городу Андалузии и обеих Америк (поелику именно в нем находится могущественнейший Совет по делам Индий — верховная палата управления испанскими владениями в Новом Свете), к прославленной Севилье. Все свободное от вахты время Федор торчал на палубе с раздутыми ноздрями и вытаращенными глазами. Потому что холмы вдоль широкой мутной реки сплошь были засажены аккуратными рядами шаровидных апельсиновых деревьев, на которых темно-зеленая листва как тусклыми фонарями была прорезана буро-желтыми — говорят, еще незрелыми, а как созреют к рождеству, так станут вовсе огненными, — плодами. И уж как они пахли, как пахли — судно идет по фарватеру, под правым берегом, а с левого такие густые пряные волны запаха несет, что аж шатаешься! А повыше над апельсинными — лимонные рощи. А там гранатовые. А тут громадное, кудлатое серебристое оливковое дерево, дающее «деревянное» масло, которое на святой Руси в лампадках жгут и к праздникам волосы мажут, чтоб не ершились. Говорят, такое дерево один раз посадят и потом семьсот семьдесят семь лет урожаи снимают. Черные такие ягоды с мелкую сливу, жирные, вкусные, а едят их солеными с хлебом, не вместо иных фруктов, а вместо сала. Честное слово! Федька сам видел: грузчики в порту таскают здоровенные тюки, а обедают — у одного краюха хлеба, корка сыра да бутылка красного вина, а у другого такая же краюха, пригоршня маслин да такая же бутылка вина — и ничего, доволен.

Пока поднимались, Федор испробовал и вяленый инжир, который здесь продавали снизками, как ожерелье, и изюм ветками, и овечий сыр с чесноком и зеленью, и зеленые еще, горьковатые апельсинчики.

Останавливали их каждый час стражники (как их? «альгвазилы», кажется), допытывались, кто они, что за флаг на грот-мачте, откуда и зачем. Но то, что придумал Синий Рожер, рассказанное по-испански их капитаном уверенно и складно, хотя и не без запинки (иногда, кажись, понарошечной, чтобы подозрительные испанцы не подумали чего насчет уж больно их язык хорошо знающего английского капитана), казалось достоверным. А когда — были и такие — спрашивали насчет того, как же вы, мол, согласились служить врагам вашей англиканской веры, — капитан Дрейк спокойно цедил:

— А мне наплевать на вопросы истинной веры. Я верую в деньги. А ирландцы неплохо платят. Кстати, почему-то вашей, испанской, монетой. Да у меня на борту англичан мало. Вот, извольте видеть: Рожер — бретонец, католик. Томпсон — валлиец. Он на англичанина и не похож вовсе, гляньте. А этот рыжий малец — вы не поверите — живой, натуральный московит.

Тут ни один испанец не выдерживал: начинались охи, ахи и дурацкие расспросы: правда ли, что у вас там ничего не растет, кроме гороха, репы и капусты? Или: правда ли, что у вас там полгода темно и холодно и оттого все в спячку впадают? Смех, да и только! Взрослые люди, а такие глупости болтают! Но отвечал км Федор осторожно, помня всякий раз, что плывут они по вражеской реке, и стоит дать хозяевам малейший повод к подозрениям — убьют не хуже опричников. И он говорил не то, что было правдой, а то, что этим смуглым людям хотелось услышать. А хотелось им — он видел чего: чтоб было после что жене или приятелям в кабаке рассказать удивительного. И он щедро дарил людям потрясающие новости:

— Что они говорят? В спячку? Ну да, а как же иначе такой мороз выдержать? Полгода по подземным норам, называемым по-русски «берлога», и сосем лапу при этом. Вот, смотрите, — и нагло показывал отшибленную о кабестан при выбирании якоря в устье Гвадалквивира правую руку с синячищем. Стражники ахали и угощали русского мальчишку сухофруктами.

3

Вот, наконец, и Севилья — большой торговый город на левом, низменном, берегу Гвадалквивира. На берег отпускали скупо, с наказом: на берегу не пить вина, не играть в кости и в карты, не перечить стражникам, не вступать в ссоры с обывателями, не отделяться от товарищей… В общем, столько еще всяческих запретов, что иные из команды вовсе от берега отказались.

А Федька и Синий Рожер сопровождали Дрейка, когда тот ходил по севильским картографам — от еврея Мануэля де Тудела к португальцу Эштевану Фалейру, от того к баску Хуану Эстечьяле, от баска — к испанцу Пласенсио Паблооте Арриага. С каждым капитан беседовал подолгу, и каждому подарки подносил, и от каждого свитки бумаг или, чаще, тоненького пергамента уносил. Свитки нес Федяня, каждый раз получавший наказ: умереть, но не выпускать из рук! И все остальные, обычно трое, шли, как охранный конвой, по сторонам и позади русского юнги. И еще ему наказано было: если драка завяжется, давать деру вместе с капитаном, свитка не выпуская из рук. На всякий случай ему выдавался тяжелый долгоствольный пистоль с дюжиной тяжелых пуль и кисетом пороха — не рогом-пороховницей, как обычно принято, которого нигде не спрячешь, а мягким кисетом, который удобно хоть к поясу под камзолом подвязать, хоть и на плечо на лямке подвесить.

Но на них так никто и не напал ни разу. Только город толком и не увидели из-за этих предосторожностей. Идешь мимо знаменитой «Хиральды» — четырехугольной башни, как сказывают, построенной сарацинами для своих молений, — а задрать башку, чтобы оценить ее высоту, не смеешь. Ну, как нападут в тот самый момент?

А Севилья бурлила вокруг них… И то ли повзрослел от беды, то ли тут девушки такие уж нетерпеливые да горячие — но в Севилье к нему впервые в жизни женщины приставали. Раньше, чем усишки отросли. И какие женщины? О-о! Совсем юная, по лицу видать, не старше Федора, глаза огненные, сама пышная в бедрах и в грудях, а талия, как у пчелы. Идет — сама себя раскачивает, как лодку в мертвую зыбь. В волосах цветок, на плечах черно-прозрачная шаль, на голове такая же тонко-кружевная накидка, каблуки стучат… Ухх! Если б не проклятые свитки! Так и ушел бы вслед такой, улыбчивой, белозубой, подмигивающей…

Томпсон, заметя это, предложил познакомить в свободный вечерок с одной такой… Но Федяня отказался — мол, у меня с этими свитками свободный вечерок ежели и выдастся, так уж, верно, после того, как отчалим из города. А сам себе думал: «Это только тебе кажется, что твои знакомые не хуже. Но я-то, я знаю: та смуглянка, подпоясанная алым платком, что улыбнулась мне в тени кафедрального собора, не „не хуже“, а во сто крат лучше наилучшей из твоих знакомых!»

А вообще-то все смуглянки не сравнятся с рыженькой барменшей из «Под розой и омелой». Правда, эта вертихвостка улыбалась налево и направо, бородатым и безусым, блондинам и брюнетам — только не ему…

Помаленьку Федяня вникал в испанскую речь, которой — в отличие от сызмала привычной аглицкой — он допрежь и не слыхивал. На слух нравилось: гордый язык, звучный, как медный барабан. И помаленьку он решил учить испанский. Вон как хорошо: капитан по-испански разумеет и сразу знает, о чем за его спиной испанцы шепчутся, сговариваются или еще что. А тут… Ты идешь по улице, а за спиною женский Смех — и не знаешь, то ли это впрямь, как уверяет Ллойд Томпсон, завлекают так, то ли надсмехаются, то ли еще что. Чтобы быстрее поднатореть в испанском, Федя придумал помогать коку Питчеру таскать провизию с Кордовского рынка — того, что выше по реке: там чуть-чуть дешевле все. Кок закупал на всю команду, а пожрать все горазды. Помощников же ему боцман заставлял работать только угрозой наказания, и то на один день. А Федька сам вызвался постоянно сопровождать Питчера.

И всем от такого Федькиного решения было хорошо: команда избавилась от малоприятной обременительной повинности; боцман избавился от обременительной необходимости каждый вечер уговаривать и запугивать очередных «дежурных по рынку»; повар избавился от постоянной тревоги о том, что завтра ему придется под палящим «зимним» солнцем тащить одному тяжелые корзины с припасами. Ну а Федор получал двойную выгоду: во-первых, ходя на рынок, где чего Только не увидишь и не услышишь, он будет учиться испанскому, а во-вторых, в кубрике стали на него поглядывать искоса и за спиной бурчали: кому ж понравится, если малец, иноземец к тому же, которому еще до матроса второй статьи тянуть службу и тянуть, все дни с начальством, и каждый божий день на берегу, и форменку ему из-за этого боцману приказано было подобрать получше и, подобрав, подогнать по фигуре. Чтоб проклятые паписты и подумать не смели, что у англичан нужда имеется! А так он вровень со всеми встает. Причем не по приказу, а добровольно. Кубрик такие вещи четко различает и моментом реагирует.

То было — Федору и лягушку в постель подкладывали (со связанными лапками, чтоб не ускакала), то ночью фунтик бумажный с наловленными тараканами под носом подвешивали на тонкой бечевочке и перцем на нос сыпали: начнет чихать, тараканы из фунтика посыплются, глядишь, и слопает пару штук салага! И, разумеется, никто никогда не видел и не слышал, какой же прохвост это сделал! Как-то в якобы полном смятении матрос Крэйг высказал предположение, что это испанцы-негодяи прокрадываются на «Лебедя» мимо дремлющих вахтенных и злые шутки шутят. Мол, поди, Тэд, пожалуйся — ты ж вхож к капитану, не то что мы, рабочая скотинка! А тут он спал спокойно и утром, за четверть часа проснувшись перед подъемом, услышал, как злоехидный Крэйг шипел на матроса Торнмиджа:

— А ну, отзынь от человека! Не знаешь, что ли: он вызвался в «дежурные по рынку» без смены на все время нашей стоянки здесь! Сейчас его Питчер подымет без твоей помощи. Выбрось свою богомерзкую гадину за борт!

Кордовский рынок в Севилье был еще сам по себе как большой испанский город: улочка златокузнецов, Федька-зуек, пират ее величества. маленькими молоточками выгибающих на наковаленках еле видные проволочки из драгоценного тяжелого металла, улочка портных, улочка сапожников — и целые тесные ряды попрошаек, уродов, калек самых страшных и невероятных: один безрукий и безногий, другой как медведем изодран, клочья висят зарубцевавшиеся, третий с ровно, под веревочку, спиленными зубами и вырванным языком (рассматривали их охотно и даже с жадностью, а подавали, только если урод о себе рассказывает связную историю и по этой истории он — не инквизицией калечен!). А уж цыганята! То голые бегают, выпрошенные монеты за щеку складывают, то — если постарше — воруют, хотя ловят их почти тут же и бьют смертным боем.

Питчер отчаянно торговался из-за каждого пучка зелени, а если выгадывал против нормальной, общей цены сколько-нибудь заметную сумму — выпивал пару литров дешевого вина и покупал какой-нибудь образок.

— Хоть нам, англиканам, и не положено святые образа в доме держать и поклоняться им, а я считаю, морское дело настолько рисковое, что любая лишняя заручка на небе — к месту. Но только капитану об этом — чур, молчок!

Ясное дело — Федяне и так приходилось все время помнить, что товарищи его за выскочку, капитанского любимчика почитают, и доказывать, что нет, он как все… Конечно, это пока судно в порту стоит. В море выйдем — сразу станет ясно, что насчет любимчика — придумки от скуки. Паруса тягать или кабестан крутить — тут всем достается почти поровну. В море выйдем — все подначки враз кончатся. Но пока приходилось держать ухо по ветру.

4

Дни шли за днями, а «Лебедь» все стоял в Севилье. Команда устала от актерства: ведь приходилось изображать папистов, а если придет на судно испанский чиновник или просто шпион, выдающий себя, чаще всего, за торговца с предложениями, но без товара, — даже если торгует всего-навсего пресной холодной водой из кувшина, на развес — а шпионы, подсылаемые властями на «Лебедя», все разумели по-аглицки — надо было прямо богохульствовать, ругая протестантскую веру, и Библию на английском языке, и королеву, и особенно рьяно — пиратов, «морских псов Ее Величества»…

Уж вторая неделя стоянки шла к концу, а явных неудач пока еще не было, испанцы почти уже верили, что перед ними корабль мятежников, северян-католиков и ирландцев. Хотя говорится, что выговор северян еще ни одному южно-английскому уроженцу копировать не удавалось так, чтобы ему кто-нибудь поверил, имеется в виду, наверное, что не обмануть того, кто сам в северных провинциях бывал. А испанцев надуть удавалось. И тут Дрейк объявил, что дальше он намерен…

Он объявил такое, что в кубрике стали поговаривать, что их капитан спятил от хождения по севильским улицам в самую жару, когда и сами испанцы — а уж они-то привычные! — никуда не ходят, ничего не делают, а дремлют по домам. Мозги от здешней жары-де у него расплавились! Надо-де его вязать и выбирать временного капитана, который бы вывел судно из этого вонючего Гав-гав-кви-квира или как его там… И привел бы на Родину.

5

Дрейк объявил, что у него дела в Барселоне, такого же рода, что и здесь, но он опасается вводить судно в Средиземное море, где испанцы уж очень легко могут им завладеть. Поэтому он решил так: сейчас, как только закончим с делами, идем в Виго, на северо-западе Испании, там высаживаем Дрейка и с ним русского юнгу. Ну и если еще кто добровольно с ними пойдет — тоже неплохо. Они пешком пройдут через всю северную Испанию с запада на восток, до Барселоны и обратно. Он уже все обсчитал: путь займет два с половиной месяца и дела в Барселоне — полмесяца. То есть забирать его надлежит в Виго через три месяца. Подойти и ждать сигнала (о коем надлежит условиться сейчас) десять дней. По сигналу выслать шлюпку. Если он не вернется по истечении десяти дней ожидания — сообщить о его гибели лорду Винтеру в Адмиралтейство и отцу.

Пешком через всю Испанию, страну инквизиции! Да это же все равно, что самому собрать хворост, просушить его и, забравшись на ворох этого хвороста, поджечь! Безумие!

Федьку же идея капитана Дрейка заворожила. Забраться в самое логово врага, изучить его изнутри, увидеть слабые места — те, которые только изнутри и можно заметить, — и воротиться целыми и невредимыми — вот это дело! Риск, да еще и какой! Зато уж и польза делу…

Одно плохо: дело это — Федяня и в свои пятнадцать-то лет понимал — настолько тайное, что и похвастаться до самой старости никому нельзя будет. Да и не то что похвастаться, а даже просто намекнуть… Федор почти не спал, считая часы до Виго…

Перехода вокруг Пиренейского полуострова он почти и не заметил…

Уже в виду Виго, вернее — в виду извилистых щелей между утесами, шесть из которых были ложными входами, тупиками, и только одна щель вела в бухту, Дрейк озабоченно сказал — вернее, крикнул, перегнувшись через леера ограждения мостика, Федору, бывшему в тот день и тот час вахтенным:

— Хэй, Тэд! Знаешь ли ты, что нам нужна будет крыша?

— Дом? Может быть, купим фургон? — озадаченно отвечал юнга.

— Не-ет! — расхохотался капитан. — «Крыша» в смысле «легенда». Ну, как мы объясним испанцам свое появление в Виго и свое путешествие до Барселоны и обратно?

— А-а, вон что! — с опозданием сообразил Федор. — Ну, о первой половине дороги и думать особенно нечего. Ваша сестра имела дурость выйти замуж за московита-католика. И вот вы с ее свойственником, младшим братом мужа, отправляетесь в паломничество к мощам святого апостола Джеймса, в Сантьяго-де-Компостела, а потом вам придется еще сопровождать его в ближайший к Московии испанский порт — Барселону. А там мы сразу начнем искать корабль, который бы отвез меня в Россию.

— Искать нам придется, боюсь, очень долго, — многозначительно сказал Дрейк.

— Если мы всерьез этим займемся — боюсь, не хватит всей жизни. Между делом придется организовать крестовый поход, чтобы сокрушить Турецкую империю. Но это так, пустяки. А вообще-то мы будем заниматься этими поисками ровно столько времени, сколько займут ваши дела в Барселоне. А потом… — в тон капитану, с плутовской ухмылкой, сказал Федор. И тут капитан аж подпрыгнул на мостике от полноты чувств и завизжал в полном восторге от своего ума:

— Все ясно! Это же прикрытие и на обратную дорогу! Мы истратим полмесяца, деньги наши подойдут к концу — и мы понуро поплетемся обратно в Виго, чтобы хоть там уж сесть на корабль в Россию. Да, но! Если вдруг каким-нибудь ветром туда впрямь занесет корабль, идущий в Россию? Придется нам на него садиться…

— Ничего подобного! — в азарте завопил Федор. — Мы справимся о цене — и она окажется для нас чуть-чуть-чуть высоковата. На три дублона более, чем у нас осталось.

Ему хотелось петь и кувыркаться, или, по крайней мере, попрыгать на месте. Вот они какой хитроумный планчик наметили! Никто не подкопается, никакая святейшая, или какой там она у них зовется, инквизиция…

— А у тебя неплохо устроена голова, малец, — ласково сказал капитан. И тут же добавил: — У нас с тобой только одна общая беда, Тэд.

— Какая? — спросил Федор, окрыленный и планом, и похвалою капитана Дрейка.

— А такая, что мы с тобой — два идиота. Если испанцы не такие идиоты, как мы, — а это вряд ли, потому что иначе им бы не скрутить полмира — какой-нибудь специально приставленный к нам испанский шпион, невидимо, но неотступно при этом сопровождающий «Лебедя» еще от Севильи, сейчас, запыхавшись, докладывает инквизиции подробности нашего замечательного планчика. Мы же, два осла, раструбили о нем на все море!

— Ну, если бы кто срочно отплыл от борта, слышен был бы плеск весел. Я когда от опричников удирал, весла обмотал тряпками, а все равно слышно было. Только звук глуше, чем обыкновенно бывает, вышел. Но по воде все равно слышно, — упрямо и в то же время не вполне уверенно сказал Федор. Уж так ему не хотелось из соавтора замечательного планчика становиться ослом и идиотом, к тому же обреченным на смерть под пыткой в застенках испанской инквизиции. Нет, что у него за судьба такая горькая: чуть что не каждый год ему грозит смерть под пыткой — хоть в Московском государстве, хоть в Испанском королевстве. Точно иных смертей и нет в этом мире!

— Ладно. Будем уповать на милость Божию, — почти беспечно сказал Дрейк.

6

И начались сборы. Перво-наперво Дрейк заставил всю команду предъявить свои ножи — и отобрал два трофейных клинка. Толедская сталь, легко точащаяся, но трудно тупящаяся, с особенным сизым блеском, почти не прогибающаяся… И кастильские рукоятки из кости и рога, зеленовато-серые, с полупрозрачными навершиями: одна в форме распятия, вторая в форме дельфина, улыбающегося дружелюбно, но если повернуть нож острием от себя — скорбно-коварного.

И ничего неиспанского из мелочей. Но предпочтительно изделия галисийских ремесленников. Мол, собирались в путь спешно, захватили только нательные кресты да одежду без смены. Благо, трофеев у каждого почти члена команды хватало. Нашелся и католический молитвенник, и маленький нашейный образок Богородицы в кипарисовом окладе, на серебряной цепочке, и четки из какого-то твердого дерева. Матрос, у которого они были, уверял, что это — пальмовые косточки.

Кто-то из офицеров сказал, что это неразумно и даже подозрительно: англичанин и русский не имеют ничего при себе из изделий своих стран. Сразу наводит на подозрения и на мысли о тщательной подготовке.

— А мы и не будем говорить, что так случайно получилось. Мы будем всюду трубить, что долгие годы готовились к паломничеству, заранее решили, что не возьмем ничего своего — так сказать, зараженного протестантизмом.

— Раз уж «долгие годы» — придется вам, Фрэнсис, поискать другого спутника: Тэд зеленоват.

— Гм, верно. Ну, тогда так: я всю жизнь готовился, а он присоединился, считая мой выбор бессмысленным, но безобидным.

— Ну, так еще пойдет.

В таких разговорах оттачивалась их «легенда». И тут…

«Лебедь» стоял возле входа в бухту Виго — и вдруг со стороны моря послышалась… Веселая музыка! И музыка, как будто знакомая Федору по Нарве. Как будто… Ну да, как будто польский танец краковяк!

То было на самом деле польское судно «Король Владислав Локетек». Оно шло мимо, в гавань. С «Лебедя» просигналили, что хотят обменяться новостями. Федор, честно говоря, испугался: а ну как ляхи разбили наголову российскую армию и победу празднуют?

Оказалось, отмечали первую годовщину польско-литовской унии. И под действием этого известия корабельный священник «Лебедя» мистер Дэйвид Рауд вспомнил о церковной унии: мол, русских католиков нет, и это можно проверить, да это и так, наверное, известно кому положено такими делами заниматься в Испании. А вот есть уния католицизма с православием Флорентийская — не утвержденная Римом и какая-то еще недавняя. Так что Федору быть не католиком, а униатом, интересующимся пышной, издревле идущей религией католицизма. Да, так: русский — униат. Ну, а Дрейк — английский католик, «которому не повезло родиться уже после Реформации».

На том и порешили — хотя Федор опасался, что столько времени подряд в чужой, да притом еще вражьей, шкуре, капитан Дрейк не выдюжит, взорвется…

7

К Виго подошли на веслах, вдвоем. Брать еще кого-то Дрейк, по здравом размышлении, передумал: чем больше компания, тем больше внимания она привлечет. Ненужного их замыслу внимания — особенно. Известно же, что Испания переполнена надзирающими за населением и друг за другом тайными агентами-осведомителями инквизиции, внештатными доносителями-добровольцами и так далее…

По пути Дрейк придумал еще одно объяснение их появления в Испании:

— Мы объясним, что задумали это паломничество давно, но случай все никак не подворачивался, — и только вот теперь удалось наняться на корабль, который из Лондона шел в Севилью, оттуда мимо галисийских берегов. Мы понадеялись сговорить этих богопротивных торгашей зайти в Виго, высадить нас и заодно посмотреть на здешние рынки. Изучили бы, на что тут спрос имеется, на что цены какие. А то ж англичане во всей великой Испании знают две дороги: всю Андалузию изучили и Страну басков. А остальные земли этой державы как и не существуют вовсе!

Но нас даже не дослушали до конца — сказали: «Ну, коли вам так уж хочется к вашим любимым испанцам, вот ялик, вот весла, а Виго вон где. Плывите, милые!» И вот мы здесь! Да еще на прощанье нам выпотрошили карманы, так что теперь уж и не знаем, как до дому добраться. Единственная надежда для Тэда — Барселона. Туда мы и будем пробираться. Оттуда, по слухам, ходят каталонские суда на восток до турецких владений на Черном море, а уж оттуда до Московии рукой подать! Ну, а я уж как-нибудь до своей Англии доберусь. Штурман всегда работу найдет.

Но если уж и из Барселоны не удастся родственничка — тебя то есть — отправить, то придется ему, бедненькому, со мною в Англию, оттуда в ганзейский порт какой-либо — ну и дальше на восток. Что плохо — война там…

— Да, все поотбирали у нас гады-протестанты!

— Так-так, хорошо! Слушай, Тэд, ты мне почаще напоминай тайком, что я католик. Хорошо?

Федька с улыбкой кивнул:

— Каждое утро напоминать буду. Мистер Дрейк, а какие ж мы с вами католики, если ни молитв ихних не знаем, ни перекреститься не умеем? Нас же в два счета разоблачат!

— Я знаю. Я ведь при католической королеве Кровавой Мэри был уже взросленький — вот как ты сейчас, и молился, как у них и положено, на латыни. А тебе можно по-русски все что угодно молотить, только в такт.

Тут Дрейк спохватился, скомандовал: «Суши весла!» — и начал учить Федора креститься по-католически, двоеперстием. Это оказалось непросто. Хотя Федор и видел сотни раз, как в Европе люди крестятся — сам не пробовал. И стоило отвести большой палец из щепоти на дюйм — оставшиеся два пальца тут же растопыривались. А надо было держать их сведенными! Наконец Федька догадался, что движение не надо начинать с привычного складывания щепоти. И дело пошло на лад.

Крестясь, Федька припомнил кое-что слышанное и азартно сообщил мистеру Дрейку:

— Они еще издевались над нами!

— Кто «они»?

— Да гады-протестанты же! Мол, католики — не нам чета, мы веруем, что Господь заранее приговорил иных ко спасению, иных же — к погибели вечной, католики же веруют, что можно отмолить грехи, спастись добрыми делами, откупиться от ада милосердием. Вот пусть они помогут своим братьям-паломникам, не дадут пропасть. Заодно и проверите, столь ли они милосердны, сколь подобает им по их учению…

— Неплохо, Тэд, совсем неплохо. Вот видишь, ты уже начинаешь постигать разницу между ими и нами. Да, вот еще что тут подойдет: «Заодно проверите» — и добавляли: «Если еще когда приведется свидеться!»

Для вящей убедительности Дрейк нарочно не в такт посунулся вперед и расквасил нос себе рукояткой собственного же весла. Кровь капала, но он не утирал ее. Федор попробовал сунуться с советами или с платком, но Дрейк, смеясь, замотал головой:

— Не-ет! Нас же немножко побили, когда провожали. А когда дерешься, некогда утираться — верно?

— Ну, тогда уж покрутите головой, да порезче. Чтобы капли по всей одежде разлетелись. А то дорожка из крови на дублете — точно вас били, а вы стояли смирно…

— Дельное замечание, малец! — сказал. Дрейк и пошатался на банке влево-вправо и вперед-назад.

8

И вот снова Испания. Но не Севилья, отвоеванная у мавров триста лет назад, а Галисия, под маврами почти что и не бывшая. Тут даже лица другие… Как бы больше похожие на наши, поморские, что ли? Хотя откуда бы?

Федька не знал, и не узнал никогда, что сходство он подметил точно: в отличие от остальной Испании, тысячу лет назад завоеванной вестготами, здесь, на крайнем северо-западе, образовалось — таковы были капризные пересечения народных судеб в ту пору, пору Великого Переселения Народов — королевство свеев. Завоеватели его были предками шведов, но немалую их долю составляли… аланы, предки осетинов! И я затрудняюсь точно сказать, кто в том королевстве был более неуместен и сенсационен: аланы ли, проделавшие более длинный путь из предгорий Кавказа, или свеи, пересекшие все климаты Европы по пути из еловой тайги в вечнозеленые леса из буков, каштанов, пробковых дубов и тому подобных теплолюбов.

Сначала их долго промурыжили таможенники: обыскали подробно, ничего не нашли, изучили клейма на ножах (Толедо!), на фляжках (Куэнка — на глиняной и Баракальдо — на оловянной) и всем прочем, дважды записали рассказ о причинах появления здесь — сначала по отдельности они рассказывали двум чиновникам, потом оба вместе.

Они нигде не запутались, прицепиться было решительно не к чему. Но таможенники (сами-то по себе ребята неплохие. Федор даже выпросил у «своего» допросчика писчее перо и «настоящие испанские» игральные карты, в колоде которых не хватало двух красных тузов и валета треф, на память) спихнули дело своему старшине, который ушел обедать и потом подремать, отложив дела на потом. В общем, первую ночь они провели на дерюжке, дрожа от промозглой ночной сырости, и только назавтра после полудня их освободили, выдав бумажку о том, что таможенный досмотр они прошли.

Но на бумажке, правда, одной на двоих, были написаны слова, делающие ее бесценной: «…прибыв в Испанское королевство законным образом, вышеозначенные двое намереваются совершить благодатное паломничество к мощам Св. Иакова Компостельского и затем путешествие по Испании до столицы графства Барселонского. Оные два паломника обязались соблюдать нижеприлагаемый маршрут, не сворачивать в столицу королевства, дабы не увеличивать тамошнего избыточного многолюдства, не вступать в споры о вере с мирянами и духовенством, не пытаться проникнуть в заморские владения испанской короны, не чинить заговоров, не играть в азартные игры, не соблазнять замужних женщин, а также вдов и девиц, не… не… не…» — всего дотошный Федор насчитал тридцать девять запретов.

Правда, никакого «прилагаемого» описания разрешенного им маршрута не дали — «Много чести!», а в азартные игры предложил поиграть сам таможенник, сей запрет на бумаге изложив и песком посыпав, чтоб осохли чернила…

Замечу, что так было и во все их испанское путешествие: им сообщали устно или письменно множество строжайших запретов, которые на деле не соблюдались, им выдавали бумаги со ссылками на приложения, которые никто и не думал к тем бумагам прикладывать. Ни один вопрос не решался сразу. Его откладывали до «сейчас начальник придет», потом, когда придет, откладывали вновь «до обеда» — ну а после обеда вообще никто ничего не делал и все переносилось на «завтра утром». Назавтра их отпускали, не вникая ни в их бумаги, ни в их рассказы и объяснения.

Видимо, просто-напросто держали, пока не отчаятся взятку содрать. Поймут, что безденежные, — пару пинков дадут и — иди куда хочешь…

Дрейк задумчиво цедил:

— С такими чиновниками и вообще с такими порядками не то удивительно, что иногда мы, маленький остров, их пощипываем, а то и бьем, — а то, что они вообще еще не рухнули, как описанный в Ветхом Завете колосс на глиняных ногах!

Федька, который повидал в жизни еще много меньше, чем его капитан, не особо удивлялся. Ему тут казалось все похожим на Россию. Вот все инакое — и вера, и что бедняки едят, и одежда, и домы, и язык. И все очень похожее. Народ лихой, удалый, нерасчетливый. Горячий народ. Русские туго заводятся, а эти моментом, но уж как заведутся — не вдруг отличишь.

Окончательно он в сем странном сходстве уверился, когда увидел то, чего нигде в Европе не видал: поспорили два погонщика мулов о чем-то, и — шапку оземь!

Дрейк, тоже это видевший, увидел и понял другое:

— Хоть и говорят, что галисийцы в Испании считаются холодными людьми, а такие же петухи, как и андалусийцы. Только и разницы, что не такие черные да песни другие поют.

Это точно: тут пели не такие тягучие, с бешеными вдруг всплесками, а напевные, мягкие, тоже чем-то похожие на российские песни. И бабы тут ходят часто в белых платочках, низко надвинутых на лоб или вовсе уж по-русски, по-деревенски повязанных — с узлом под подбородком. Вот только в церкви ведут себя иначе. И то не совсем-то иначе. Часть серьезно и тихо молится, а часть — чисто юродивые московские! Тот на полу распростерся, молотит себя по спине через плечо, на пузе лежа, цепью и орет: «Грешник я великий! Плюйте на меня, христиане!» (И ведь находятся, плюют, озорства ради более.) Помолится так, встанет окровавленный и оплеванный, капюшон ниже надвинет и — из храма. Спросишь, кто — оказывается, не юродивый вовсе, не нищий Христа ради, а известный купчина…

Правда, говаривали втихаря, что и Грозный царь так же валяется в храмах, себя бичуя, и орет: «Грешник я велми велик еси! Вяжите мя, православные!» Особливо после попойки, с похмелья…

Так вот, еще Русь Федору напоминало то самое чиновничество, что озадачивало мистера Дрейка. «Это ж наши приказные! Подьячие!» — догадался еще на второй день после высадки Федор — и все на свои места встало. Он даже частенько понимал без ошибок, чего чиновник хочет, даже если слова шли ему незнакомые прежде. До слов понимал.

И потому объяснял Дрейку, что напрасно думать, будто такое нерадивое, погрязшее во взяточничестве повальном, волокитное чиновничество — верный знак гнилости государства. Вон в России точно такое же оголтелое приказное племя — а страна стоит, и победить ее не удастся. Сама не всегда побеждала, это точно. Но зато ее победить — дело вовсе немысленное. Почему? Да, наверное, потому, что такое чиновничество — знак того, что в сей державе народ на великие дела способен, но живет при этом как бы на отшибе, властям вопреки. Они ему за указом указ — а он плевал… И лицо страны для иноземца при таком раскладе совсем не истинное. Оно и для самих той страны подданных, может быть, не то. Вот когда надо жилы рвать и из себя выпрыгивать — тогда оно истинное. А потом опять как бы полусонное…

Он это ясно чувствовал, но не мог ясно обсказать. Тем более, что надо по-английски… Вот вроде и знаешь, а неродной и есть неродной. Вот богомаз рисует, разводит краски — тут мазнет густой краской, а тут чуть-чуть, один раствор… А на чужом языке говорить и думать — все равно что иконы писать одними чистыми красками. Грубо выходит, оттенков никаких не передать…

9

Они продвигались по торной дороге, забитой паломниками, ночевали на постоялых дворах — их тут было великое множество и ни один не пустовал! В каждом постоялом дворе был и храм. Паломники в одно время вставали, равномерным шагом доходили до следующего храма точно к часу обедни, отстаивали мессу и, поев и часок отдохнув, выходили в путь к следующему храму.

Разноязыкий говор, ужасные увечья и врожденные уродства, многоцветье лишаев, рубцы и язвы… Казалось, здесь собралась вся боль человеческая, сколь ее в мире есть, — и за пределами этого людского потока, надо полагать, сейчас благостно и покойно… Тут же ты взглядывал на остающуюся позади, мелькнувшую едва, деревеньку и понимал, что это только сказочка для самого себя, боли в мире на самом-то деле не столько, сколько ее здесь, а море неисчерпанное. Да и неисчерпаемое!

Однажды на привале, когда Федор развалился на соломе, а Дрейк ушел поискать хоть одеяло какое, к русскому подсел высокий горбоносый паломник и тихо спросил:

— Славянин?

— Да. А ты?

— Я хорват.

— Слышал. Это в Венграх?

— В общем, да. Слушай, брат, я не спрашиваю, кто ты, куда и зачем, — это твои дела. Я только дам маленький совет. Бойся и беги, как огня, калек. Они все прошли через инквизицию и сломались на пытке. Кого-то предали, а если некого предавать — оговорили невинного. Не их вина — пытка ужасна. Но важно то, что после пытки они все — секретные сотрудники инквизиции. Доносчики. Им платят мало-мало, и с каждой сданной хозяевам головы. Берегись их!

Хорват бесшумно вскочил и, не оборачиваясь, в два шага, через костры и тела, исчез во тьме как и не бывало.

А на его место робко приполз калека с раздробленными беспомощными пальцами рук и перебитыми ногами — в потоке было немало таких людей, вообще-то передвигаться самостоятельно неспособных. Их катили в креслах на колесах, несли на носилках, или даже они сами как-то ковыляли, кто на култышках, обернутых кожей, кто на тележке в два дюйма от земли всего…

Калека поднял на Федора пристальные умные глаза и спросил:

— Иноземец?

Федор молча кивнул.

— Впервые у нас?

Федор кивнул.

— Галисия — не Испания! — важно объявил калека.

— Это ваши дела, — мрачно ответил Федор.

— Жаль. Я хочу сказать: как жаль, что такой молодой человек так прискорбно равнодушен к страданиям людским!

— Что делать: такой уродился, — издевнулся Федор. Это была проверка: если калека тайно работает на инквизицию, он не обидится — он же на работе, ему положено в суму спрятать самолюбие — и не отлипнет. Если же чистосердечный человек — обидится и отползет. Не отстал. И когда Дрейк наконец вернулся с жидким, изношенным до прозрачности квадратным одеялом, Федор, чтобы мистер Дрейк не сказал сгоряча чего лишнего, громко изумился, что при таком наплыве чужеземцев здешние власти еще находят какие-то возможности дать паломнику хоть что-то сверх позволения пройти беспошлинно по испанской земле.

Мистер Дрейк покосился на плотно усевшегося рядом калеку, что-то (или даже все) понял и уселся рядом, накрыв ноги — свои и Федора — одеялом. Калека откровенно ждал, что скажут иноземцы. Те так же демонстративно молчали. Потом Дрейк зевнул и сказал:

— А что, Тэд, если мы сегодня постараемся пораньше уснуть, а завтра, если нам удастся это «пораньше», встать пораньше и пройти перегон до следующего постоялого двора не в такой пыли и толкучке, какая сопутствует главному потоку паломников…

Попробовали, хотя условий для нормального отдыха не было: ледяные сквозняки плюс духота от испарений сотен тел, часто немытых (многие богомольцы давали обеты не мыться и не бриться, покуда не прикоснутся к раке с мощами апостола). Говорили паломники вполголоса, но их было столько, что гул от этого стоял, бьющий по ушам с неменьшею силой, чем городской шум Лондона бьет по ушам моряка после месяцев в океане…

Наутро Дрейк поднялся еще до света и безжалостно растолкал Федора, погнав его тут же умываться к холоднючему роднику. Федор со сна ныл, что вода уж больно холодная, льда холоднее. Дрейк загоготал:

— Эх ты, гиперборей! Разве у вас не всегда такая же вода? Вы же там в Московии снег растапливаете, верно?

Федор мычал, невнятно гундел что-то себе под нос. Наконец его осенило, и он заворчал:

— Верно. И я за свою жизнь успел впитать больше холода, чем вам доведется в целый век! Поэтому я не рвусь прибавить к холоду, который у меня с детства внутри, еще и этот. И вообще, мы, московиты, вовсе не как самоеды, выдерживающие любой мороз, даже с ветром, голышом. Мы, когда одеты в шубы и меховые рукавицы, меховые же шапки и валяные сапоги, можем выносить любые морозы сколь угодно долго. Даже такие, от которых птицы на лету замерзают! Но холодная вода в холодное утро — это, извините, не по-русски…

Мистер Фрэнсис загоготал громче прежнего, разделся совсем и вылил на себя весь большой кувшин. При этом он взревел и немедленно покраснел. А потом бегал по двору полуодетый и дразнился.

Когда вышли в путь, Федор быстро оценил преимущество подобного отрыва от основного потока богомольцев. Пыли почти нет, галдежа нет… Но, как выяснилось, вовсе не это преимущество имел в виду капитан, когда настаивал на столь раннем выходе в путь. Главным, с его точки зрения, преимуществом было то, что на очередной постоялый двор они явились задолго до начала мессы. Отдохнули, пообедали — правда, недожаренным мясом, но и это было по сердцу англичанину — и выходили в дальнейший путь, когда первые ряды основного потока были на подходе, шагах в двухстах от арки входа.

На следующий день они также встали ранее раннего.

А к обеду пришли в Сантьяго-де-Компостела, мрачный городок, выстроенный весь из темно-серого камня, с кровлями из вовсе уж черного шифера. Только храм был побелен, крыт позеленелой медью и с вызолоченными колоколами на звоннице.

Тут уж пришлось снова вливаться в общий поток паломников — среди них полно было людей, так же, как и Дрейк с Федором, не знающих, что тут делать и в какой последовательности.

Смешавшись с толпой и повторяя, как ученые обезьяны, то же, что и другие, Фрэнсис и Федор, кажется, особых подозрений не вызывали. А что за ними два дня таскался некий молчаливый субъект — так тут за всеми иностранцами наружное наблюдение ведут…

Теперь им предстояла самая сложная часть пути: вне потока паломников, в котором отдельного человека различать так же непросто, как отдельную икринку в миске черной икры…

10

Дрейк купил двух мулов для этой дороги, продав еврею-меняле два маленьких прозрачных камушка, но где он их прятал от всех досмотров — он и Федору не признался, только ухмылялся таинственно.

Итак, одобренный властями маршрут: из Сантьяго — в Леон, угрюмый город, в котором кладбище не меньше всех жилых кварталов вместе, с какими-то тягостными пропорциями древних соборов и с невероятным изобилием бездомных кошек, приставучих и опаршивевших.

Из Леона — в стольный город главной провинции страны, Старой Кастилии, Бургос, где такие же древние соборы глядятся ку-уда веселее леонских. Для путников важно также было то, что в Бургосе бездомные собаки заняли место леонских котов. А коты не имеют обыкновения, даже в одичалом состоянии, хватать за ноги бедных проезжих…

Через два дня после Бургоса надоевшие горы по левую руку сменились пшеничными, а чаще — ячменными полями долины Эбро. Горы на горизонте маячили, но уже справа…

И насмотрелись же Фрэнсис и Федор за эту дорогу! Нигде в Европе Федор не видывал столько бесноватых, калек, юродивых и дурачков. Фрэнсис сказал, что это, по его мнению, от ужасов здешней жизни: один раз посмотришь, как человека живьем сжигают на медленном огне — так свихнешься запросто. В Англии в пору Кровавой Мэри тоже дурачков да бесноватых стало заметно больше за пару лет жизни по испанскому образцу. Так то «по образцу», там не все было, что тут можно увидеть задаром…

А в Туделе (в которую чтобы попасть, пришлось пересекать Эбро, но в Сарагосу им почему-то запрещено было входить), городе старинном и в древности, кажется, чем-то знаменитом, Дрейк и Федька видели комедию на театре: внутри выстроенного «покоем» постоялого двора, занавесив галерею средней части, актеры представляли смешные похождения некоего лиценциата обоих прав, возжелавшего жениться на богатой вдове, которая ну очень хотела замуж, только вот не за него! Федору понравилось, а Дрейк сказал, что в Лондоне, за городскими воротами, есть получше театры…

Но вот местность из красно-коричневой или желто-бурой и голой снова стала зеленеть.

— Каталония! Страна великих древних навигатоpов! — мечтательно сказал Дрейк. — Я изучал все, что по этому вопросу написано, — и пришел к выводу, что именно здесь изобрели навигационные карты!

— И мы едем к тамошним картографам? — спросил Федор.

— Да. А потом еще в Лиссабон. Если, конечно, выберемся целыми отсюда.

…Барселона была какая-то не по-испански веселая. Без мрачного величия. Спускающийся к морю город с очень красивыми женщинами. В Испании всюду красивые женщины — но в Барселоне они были проще. Не столь надменны, как кастильянки, не набожны до тупоумия, как галисийки, но и не вертлявы до головокружения, как андалусийки.

Идет мимо тебя этакая скромница и не замечает таких малоприятных букашек, как мужчины. И вдруг, поравнявшись с тобою, откинет на мгновение кружевную мантилью, стрельнет черным глазом и — ты готов! Поманит — пойдешь, как баран на убой идет, — безропотно и даже поспешно…

Барселонские картографы, ярые католики и патриоты, были сплошь «новыми христианами» — то есть крещеными евреями. Но после 1492 года, когда евреи официально поголовно были изгнаны из Испании, в этой стране не принято было говорить о том, что не все люди этой нации выехали в Африку или еще куда.

Эти «новые христиане» сходились в одном: их карты не интересуют испанские власти! Тем нужны карты не мира, в коем мы живем, а карты сказочного мира с Эльдорадо, семью городами Сиболы, проливом Аниан и горами Эмаус!

Понимаете, начальству не интересно жить на этом земном шаре, каков он на деле. Начальству подавай романтику, земли, о которых уже семьдесят пять лет точно известно, что нет их, нет, нет! Море плещется глубокое на их месте — вот те земли им нужны. Причем, если на месте одной из этих якобы земель сыщется малый островок, открывателю хуже: его не возвеличат за умножение имперских пространств, его замучают проверками, ревизиями, сличением показаний: как же так, в древних книгах написано, что там, на месте открытого капитаном Н. острова — богатейшая земля, обильная золотом и всякими плодами земными, птицами, говорящими по-латыни, и волками с железной шерстью, от которых нет иной защиты, кроме компаса или просто камня «магнит». А также многолюдная и мирная, так что завоевать миллион рабов можно тремя ротами мушкетеров. Вот как должно там быть на самом-то деле, соответственно древним книгам. А он что? Он наперекор авторитетам нагло утверждает, что там только и есть, что низменный остров, три деревни вонючих дикарей да кокосовые пальмы! Он не открыватель, а закрыватель! Он лишил корону ее законных, лежащих в отданном Его Святейшеством Испании полушарии, высокодоходных земель… Так открыватель и помрет нищим и под следствием…

Чувствовалось, что накипело у этих седобородых ученых мужей ох как много всякого. И выговориться, даже рискуя тем, что собеседник может оказаться подосланным инквизицией соглядатаем, им необходимо, подперло.

Федор сидел в сторонке и скучал. У одного проскучал день, у второго. Третий догадался сунуть парню в руки новомодный «глобус» — карту мира, как он есть круглый, наклеенную на шар. Время пролетело незаметно, хотя ушло столько же, сколько и вчера…

А на четвертый поход к картографу тот, еще молодой, с черной ровной бородищей от глаз, покосился на Федора, сличающего две карты, нидерландскую и австрийскую, обращая внимание на то, как изображена Россия, и спросил:

— Капитан, а откуда этот ваш юный спутник?

— Московит.

— Невероятно! Никогда в жизни не встречался с настоящим московитом! И что, он по-английски говорит? С ним можно пообщаться?

— Попробуйте, — кратко сказал Дрейк. И тут Федор не отказал себе в удовольствии поразить и полюбоваться пораженным. Он сказал по-испански:

— Вообще-то со мною общаться легче, чем вы думаете.

Что тут началось! «Где вы обедаете? Не будет ли с вашей стороны возражений, если я возьму на себя смелость пригласить вас и вашего юного спутника к моему скромному столу?» Оказалось, что «Северо-Восточная Татария», «Скифия к востоку от гор Имаус», «Югория» и прочие веселые места гиперборейской земли — конек этого картографа. Он кликнул необъятно толстую свою жену и приказал срочно стряпать медовое печенье и резать курицу…

Во второй половине визита чернобородый осчастливил и озадачил Дрейка, вручив ему для ознакомления карту в тридцать шесть футов длиною, причем на ней уместились только западное прибрежье Атлантики и прилегающие части Нового света, да восточное прибрежье океана, открытого португальцем Магелланом и названного им «Тихим», — океана, которого еще ни единый англичанин не видел за полвека со дня его открытия. Оба океанских побережья Южной Америки на этом свитке были, но назвать это картой Нового Света тем не менее было нельзя. Потому что внутренние районы материка даже не «белыми пятнами» были обозначены, а как бы условно вырезаны и побережья сближены.

Усадив мистера Дрейка за необъятную карту, которую изучать понимающему человеку — работа на две недели, Хайме Дорнехес (так звали чернобородого) взялся за Федора. Вручив парню несколько больших листов бумаги, он попросил изобразить на одном Московское государство — ту часть, о которой известия точны и проверены. На втором — все государство, включая части, о которых мало что известно. На третьем — побережье Ледовитого океана от норвейского мыса Нордкин и рядом с ним расположенного, на островочке чуть севернее, мыса Нордкап — и далее на восток, сколь можно.

Федька важно сказал:

— Это-то можно, поскольку я происхождением помор, с побережья Ледовитого океана…

Тут сеньор Хайме аж подскочил на облезлом бордового бархата кресле и возопил:

— Сеньор Дракес, вы привели мне необычайно интересного собеседника! Где вы остановились? В гостинице «Кабаний Кредит»? Съезжайте, у меня найдется для вас комнатка, и кормить мои жена и мама будут получше…

Пообедали и убедились, что кормят у сеньора Хайме действительно получше, чем в гостинице. Курица под чесночной подливой, коржики на меду, разварной палтус, миндаль засахаренный, варенье персиковое с орехами…

Переехали. И прожили неделю. Рисование карт и писание к ним объяснений заняли много времени. Сеньор Хайме, долго и экономно взвешивая «за» и «против», в конце концов решился и за «обоюдоинтересные и взаминополезные беседы», а также за «труды по картографированию восточных областей Московии» презентовал гостям замечательный свиток, сказав, что это — на сегодня самая точная и самая полезная карта прибрежий Нового Света в мире. Но! Но ни при каких обстоятельствах вы не должны признаваться, что приобрели ее в Испании! Ни под пыткой, ни во хмелю… Авторы карты живут в Лиссабоне, на них и ссылаться, если встанет вопрос. Потому что к барселонским картографам давно уж приглядывается инквизиция. И потому что очень немногие знающие о существовании этого бесценного свитка, в основном господа из севильского Совета по делам Индий, добились постановления о признании передачи его иноземным державам в любой форме, как-то: продажи, предоставления для копирования и даже ознакомления, — государственной изменой. Виселицу сеньору Хайме — вот что обеспечит тот, кто проговорится.

— А разве я плохо вас принимаю? Разве я чем обидел? Я не заслужил петли. И я еще нужен науке.

На эти горячие слова Дрейк ответил без колебаний:

— Сеньор Хайме, мы клянемся не продавать вас ни-ко-му. Ничего, если при клятве я обойдусь без ваших и наших книг? А впрочем, вот же! Клянусь на глобусе, включающем все, что у нас всех имеется!

— Достойная клятва! — прочувствованно сказал чернобородый и полез в свой погреб нацедить хереса.

Теперь предстояло незаметно вывезти из Испании сверток в фут толщиной и в полтора ярда длиной. Для этого пришлось купить ковер, выбранный не по рисунку и не по добротности, а по размерам. Женщины дома Дорнехесов ночь просидели и зашили свиток в изнанку ковра, покрыв его голубой тканью, затканной белым шелком. По мнению Федьки, эта подкладка была куда красивее самого ковра, тревожных пунцовых и голубовато-зеленых тонов, изображающего жуков на траве или какие-то диковинные и явно несъедобные плоды…

— Ну, теперь моя цель достигнута! — весело сказал Дрейк, когда жена сеньора Хайме, для пущего правдоподобия, обвязала ковер несвежей бахромой с серебристыми грязноватыми кистями. Ковер сразу приобрел такой вид, точно им пользовались пять лет подряд без чистки.

— Ага, — язвительно поддакнул Федька. — Остались совсем пустяки: провезти эту покупку в сотню фунтов весом незамеченной через границу.

— Ну, зачем же незамеченной? Я всем и каждому теперь этот ковер в нос тыкать буду и твердить, что такую прелесть только в Барселоне еще и можно достать, ни в Мадриде, ни в Севилье, ни где бы то ни было в целом мире таких не делают! — и Дрейк расхохотался, довольно покручивая правый ус.

— И кто вам поверит, что это уж такой замечательный ковер? — скептически сказал Федор. — И как вы объясните, чем он прекрасен?

— А-а, чепуха. Придумаю что-нибудь понепонятнее. Ну, таможенники решат, что я чокнутый. Что за беда, мне с ними не встречаться более. Кстати, в Лиссабон отпала нужда ехать. Но мы должны продумать, когда там якобы были, кого там видели, что слышали. Дон Хайме не должен постарадать. Я, кстати, пообещал ему перевести через бристольских купцов тысячу реалов за эту карту, если доберусь до Англии живым.

— Тысячу? Реалов? Но это же очень большие деньги! — встревожился Федька.

— Малыш, этот свиток стоит во много раз больше! К тому же лорд Винтер компенсирует мне все траты. Эту экспедицию снаряжали ведь на адмиралтейские средства!

— А-а, вон в чем дело! Теперь дошло, зачем мы полезли в глотку к зверю. Карты-то не одним нам послужат!

— Гм, схватил суть. Не зря я избрал именно тебя в партнеры.

— Да, не будь у сеньора Хайме такого интереса к моей родине — слупил бы он с нас… Никаких камушков бы не хватило!

— Но-но, малыш! Не очень-то заносись! Не хватило бы камушков — нашелся бы здешний банкир, который открыл бы крупный кредит бедному путешественнику.

— Вы так уверены? А под какую гарантию?

— Малыш, банкир на сей счет получил кое-что посерьезнее гарантий. Он получил инструкции. Понятно?

— Н-нет. От кого?

— А вот это уже не наше дело, не твое и даже не мое. Чем ты меньше будешь знать — тем спокойней будешь спать!

— Веселое дело! Это из песни?

— Что — из песни? — не поняв, вытаращился мистер Дрейк.

— Знать — спать. То, что вы сейчас сказали.

— А-а… Нет, это не из песни, но в песню годится. Это девиз одной тихой службы…

— Успешно возглавляемой одним вашим тезкой?

— Умен ты не по годам, Тэд. Совсем как я в свое — ну да, так и есть — в твое время. То есть когда мне столько лет от роду было, сколько тебе сейчас…

11

И вот, распрощавшись с гостеприимным русофилом сеньором Хайме и запасшись рекомендательными письмами от него разным именитым людям, англичане уехали из Барселоны. Письма им вовсе не затем нужны были, чтоб в прихожих у этих вельмож топтаться да трепетно ждать, подействует ли смиренная мольба провинциального картографа о содействии этим двоим достойным людям. Письма Главному Кормчему Испании, Председателю Палаты Космографии при Совете по делам Индий и кардиналу Дуарте (восприемнику сеньора Хайме при крещении), португальцу, — но сеньору Хайме еще более, чем им двоим, ценно было малейшее свидетельство того, что Дрейк и Федька направляются в Португалию после Барселоны. Сеньор Хайме уже готов был с дыбы орать палачу: «Пиши! От меня они в Лиссабон уехали! Не получили того, чего желали, — и отправились туда, где можно получить! Сними! Я же все сказал, сними!»

Теперь, когда дело сделано, можно было б не спешить и даже делать крюки, отклоняясь от кратчайшего пути, дабы полюбоваться известными достопримечательностями. Разбойников они не боялись — или отобьемся, или они рассмотрят, что мы с собою имеем, поймут, что выкупа тут не взять, и отпустят. Разбойников на дорогах было, по слухам судя, множество — но особо не жестоких, более рачительных. Если выкуп можно будет содрать — вот тут они могли и помучить…

Дрейк и Федор ехали уже на трех мулах: Ушастик и Черныш везли людей, а вздорный и менее надежный Побрекито («Придурок» по-русски) тащил на худой спине вьюк с ковром, одеялами и прочим незамысловатым дорожным имуществом двух иноземцев.

Дрейк решил возвращаться к Виго более южной дорогой — на ней не будет прежних соглядатаев, возможно запомнивших Дрейка и Федора и ждущих с нетерпением их возвращения, чтобы подтвердить или опровергнуть свои догадки…

12

Дрейк захотел было забраться в Мадрид, понюхать, чем дышит новоиспеченная столица величайшей империи шестнадцатого века. Но тогда, чтобы успеть в бухту Виго к назначенному сроку, следовало с мулов пересесть на резвых скакунов — а по испанским дорогам не ездят на лошадях все, кто того ни пожелает. Небогатые чужестранцы на дорогих лошадях — это само по себе уж подозрительно!

И они решили идти на прежнюю столицу Испании, разжалованный из этого звания десять лет назад Вальядолид и попутно, сразу после Вальядолида, без всяких крюков, на Медину-дель-Кампо («Город в поле»), главную ярмарку Испании.

Первая половина пути была трудной оттого, что крутые тропки по угрюмым, безжизненным и как бы пеплом присыпанным красно-серым горам все силы отнимали. Мулы временами идти отказывались. Но зато ни разу не оступились, даже на самых, казалось, непроходимых тропках. Федор успел если и не полюбить, то привязаться к своему черноватому Ушастику. Безропотному, работящему и самоотверженному — ну, совсем как российский мужик… Он тайком баловал своего Ушастика: приберегал для него палки сахарного тростника, отделяя их от своей доли, не мешал пощипать травку вдоль пути — известно ведь уже, что нагонит, нам ведь тоже свеженького хочется. И Ушастик его полюбил. На ночевках он подходил к сидящему на земле хозяину, клал бархатистую морду ему на плечо, прижимался ухом к уху, закрывал глаза и стоял недвижно, пока не отгонят.

Но в Вальядолиде на Дрейка и Федора обрушилась беда!

Наряд стражников — четверо всадников в жестких черных шляпах с заломленными полями — остановил их, развернул ковер и нашел… Что в нелепом узоре ковра… зашифрованы предательские сообщения для английских шпионов!

Мороз прошел по коже Федьки, едва он понял, в чем их заподозрили. Ведь теперь потребуют расшифровать записи на ковре, а поскольку никаких там записей нет — станут пытать… Изувечат… А потом убьют.

Дрейк, угрюмо глядя на стражников, сказал, почти не двигая губами:

— Вот ни черта на свете не боюсь, только испанской тюрьмы. Это уже давно. Видел побывавших там англичан — и все! Я решил тогда же: лучше смерть в схватке, чем их тюрьма.

— Я так же, — твердо сказал Федька. Ему было не страшно. Ему было до острой боли печально. И жить почти не начал, а уж конец. Ну что ж делать, такая судьба.

— Эй вы! Говорить только по-испански! Впредь за каждое слово на ваших языках — по удару хлыстом! — зарычал старший наряда.

«Ну уж нет. Буду лучше молчать!» — подумал Федька, поднял глаза на своего капитана и понял: Дрейк принял такое же решение…

Им связали руки, поводья каждого мула привязали к правому стремени одного из стражников и повлекли пленных (или арестованных?) в город — до него было миль пять.

В Вальядолиде их доставили прямиком в полицейскую управу. Было время послеобеденной сиесты. Офицер, дежуривший в то время, скучливо удил мух из чернильницы и раскладывал на просушку в ровный ряд.

— Еретики? Хо, еще и шпионы? А ну-ка, где этот ковер? Это? Да нет, у моего тестя точь-в-точь такой же висит. Только на нем мастера поэкономили — бахрому не подшили. Откуда везете? Ну правильно, вот и тесть в Барселоне купил. На улице… Нет, не помню, на какой улице. Так зачем он вам-то?

— Во-первых, сеньор рехидор, я не еретик, а добрый католик, в Плимуте все знают, что мне пришлось и скрываться от нынешних властей. И мы приехали в Испанию не шпионить, а поклониться праху апостола Божия святого Иакова Компостельского.

— Славное имя! А кто может подтвердить, что вы там были и что действительно молились?

— Да много кто! Мы ж на постоялых дворах ночевали, нас там все видели, а поскольку мы иностранцы, многие, уверен, запомнили.

— Ну, среди паломников всегда много иностранцев.

— Тогда уж и не знаю, чем доказывать…

— Ладно. Мы уклонились от главного. Зачем вам именно этот ковер?

— Во-первых, — медленно и как бы с жалостью к полицейским, которым приходится растолковывать очевидное, начал Фрэнсис, — на нем единственное в своем роде сочетание растительных и животных мотивов. Одно это делает ковер ценным для понимающего человека. Во-вторых, блеклые тона создают иллюзию значительной древности изделия. На деле это не так, ковер вполне современный. Но понять это сможет только понимающий все тонкости ковроткачества человек. А любому человеку, хоть и вас взять, ковер покажется трехсотлетним. Наконец, в-третьих, бахрома. Вот у вашего ковра бахромы нет, говорите? И это не случайно. Присмотритесь к форме узла на кисти. Это еврейский узел! А найдите мне нынче на любом рынке Испанского королевства современное изделие с еврейскими узлами! Ни в Мадриде, ни даже в Медина-дель-Кампо, уверяю вас!

— И что, у вас много ковров? — спросил офицер.

— Нет, пока всего лишь шестнадцать, считая вот этот. Но у меня имеется богатый дядя семидесяти семи лет. Я — наследник. И как получу наследство — отправлю этого молодого человека в Грецию и Турцию. Проинструктирую его — и он купит дюжину подлинных персидских ковров и парочку болгарских — знаете, таких пестрых, крестьянских…

Подавленные стражники молчали. Только Дрейк разливался соловьем. Федор тоже онемел от изумления. Такие познания, такая уверенность… Откуда это? Ни разу прежде Дрейк не проявлял ни малейшего интереса к коврам…

Их отпустили. И первое, что Федор сказал, выехав за ворота полицейской управы Вальядолида, — это:

— Мистер Дрейк! Я и не подозревал, что вы такой знаток ковров!

— Ха-ха-ха! Тэд, я тоже еще два часа назад этого не подозревал!

— Так откуда все, что вы им говорили?

— Честно?

— Конечно!

— Жить очень захотелось — вот откуда. Признаться, я уже ничегошеньки не помню из того, что я им там рассказывал. Поэтому, если они нас сцапают вторично и потребуют повторить рассказ, — я засыплюсь и нас вздернут как шпионов. Притом не рядовых, а особо опасных, сумевших даже стражников одурачить…

После этого оба наших путника решили, что ничего с ними страшного не будет, ибо их Господь хранит. И поехали по сухим степям Кастилии, спеша в. свою землю, соскучившись по нормальной жизни, в которой у каждого есть хоть какие-то права…

В пути Дрейк начал подробно рассказывать Федору про свою прошлую жизнь, начиная с самого детства. Времени у них было более чем достаточно. Федор жадно слушал, потому что этот бесконечный рассказ приоткрывал ему что-то такое в английской жизни, чего толком и не объяснишь. Жизнь эта, так недавно еще чуждая и загадочная, делалась понятной и даже чуточку своей.

Федька подумал: «Вот теперь уж все. В Россию уж не попасть, да если и попаду, меня ж замучают, как беглеца и изменника. А если и не замучают — сам жить там не смогу. Это же, как Испания. Туда не шагни, сюда не дохни. Дьяки приказные свирепствуют. По всякому пустяку порки. Нет, я уж приотвык. А к российской жизни большую привычку иметь надобно, тогда лучше и жизни нет. А я отвык… Надо в английскую жизнь вживаться, вкореняться…»

Поэтому слушал он завороженно, а Дрейку именно такой и нужен был слушатель. Фрэнсис сверял свою жизнь, не безоблачную, со здешней. Выверял свой выбор. «Сатана — враг духовный, а Испания — враг телесный!» Именно так. Испанцы народ неплохой, но Испания как способ жизни должна быть сокрушена и вычеркнута из истории…

Глава 5

ДЕВОНШИРСКИЙ ПРЕЦИЗИОНИСТ, ИЛИ В НАЧАЛЕ БЫЛО ДЕЛО

1

Быть приглашенным к столу местного лендлорда — хозяина всех земель в округе — высокая честь. А уж если местный лендлорд имеет звучный титул!

В замке Тейвисток, родовом гнезде герцогов Бедфордских, крупнейших помещиков Юго-Западной Англии, столовая — вытянутое в длину помещение с тремя рядами столов — главным и двумя — у стен. Ну, стены, как водится, обшиты черным дубом, на стенах — галерея фамильных портретов. Мрачновато.

Но дуб не с самого начала был черным. При Генрихе Восьмом столовую обшили свежим, зеленоватым дубом. Витражи были непотускневшими, зеркала в простенках — тоже. Галерея фамильных портретов была вдвое короче. Но столы — самый длинный на семьдесят семь персон — стояли так же.

Столы при стенах были назначены: один для приближенных челядинцев, один — для приглашенных низкого звания, самый большой — для вассалов и соседей-помещиков. Наконец, в конце зала, дальнем от кухни, пол на одну ступеньку был повыше, чем в остальной части. На возвышении стоял стол на двадцать персон, для хозяина и его семьи. Наконец, для музыкантов были сделаны хоры, как в соборе.

Фрэнсис Дрейк был сыном небогатого арендатора, одним из тысяч.

А, ну понятно, — скажете вы. Сто раз читали, как это: «Трудное, полуголодное детство; горечь при виде того, как богатые и знатные, никаких заслуг, кроме происхождения, не имеющие, получают все и сразу — а его отец дни напролет трудится за медные гроши… Эти, типичные для позднего феодализма, жизненные условия, с одной стороны, рано пробудили в любознательно мальчике классовое чутье, ненависть к богатеям и понимание своего единства с угнетенными».

Да нет. Все было вовсе не так. А как тогда? А вот как.

Начнем с того, что отец Фрэнсиса, Эдмунд Дрейк, бедным фермером не был, при всем своем малоземелье. Богатым — тоже. Он вообще фермером не был. Хотя и унаследовал от отца арендные права на фермочку — пожалуй, вернее было б сказать: приусадебный участок, — в Краундейле, что под Тейвистоком. Так что дом под соломенной бурой крышей стал «родовым гнездом» Фрэнсиса.

Кстати, сын бедного арендатора, каких у лорда Джона Рассела были даже не десятки, а тысячи, почему-то стал крестником могущественного лендлорда. А? Что-то не вписывается в схему? Ну да, никак не вписывается. А сюда надо добавить еще и то, что Джон Рассел, маркиз Тейвисток, почитал за честь для себя принимать в своем доме «бедного арендатора», и сажать его при этом за свой стол — тот, что на возвышении. Не за тот, что для челяди, не за тот, что для приглашенных низкого звания, и даже не за стол для соседей-помещиков, — а за свой выщербленный старый стол, за которым случалось сиживать и королю Генриху Восьмому, и великому мятежнику, герцогу Нортумберлендскому, и иным знатнейшим людям…

Да почему? Чего ради одному из многоголового стада арендаторов, вовсе не знатному, — такая честь?

2

Все дело в том, что Эдмунд Дрейк был и небогат, и незнатен, но популярен, а в своем родном Девоншире, пожалуй, его считали знаменитостью. Он был протестантским пастором, да еще и не рядовым. Непреклонный, твердый, знаток Священного Писания… Его называли «одним из столпов веры» и «светочем, освещающим верные пути другим людям». Поэтому лорд Рассел считал честью для себя оказывать покровительство Эдмунду Дрейку и не скрывал того, что считал лестным для себя и для своих домашних сидеть за одним столом и есть с одного блюда со «столпом и светочем».

И могущественный лорд, конечно, охотно бы сделал все, что потребуется, чтобы все многочисленные потомки пастора Дрейка были пристроены. Но…

Но помешало… Усердие короля! Его величество Эдуард Шестой не был великим королем, как его отец. У него не было ловкости, позволявшей Генриху Восьмому заработать титул «защитника веры» у папы римского, а через год отречься от католичества и объявить себя главой англиканской церкви. Король Эдуард был ревностным протестантом и в 1549 году, в полном соответствии с буквой протестантской религии, запретил почитание католических святых и поклонение иконам. Как это всегда бывает, перегиб вызвал обратную реакцию. Множество людей сохраняли в душе приверженность к старой вере или, по крайней мере, привычку к ее ритуалам. Отмену культа святых народ воспринял как отнятие у него проверенных заступников. К этому прибавился протест крестьян против захвата общинных земель помещиками, которые нашли овцеводство куда более выгодным (шерсть шла на экспорт), чем земледелие или животноводство молочного направления.

Началось крестьянское восстание, лендлорды из отдаленных поместий съехались в города, но и там было небезопасно, пришлось бежать в Лондон.

3

А хуже всего было тем, кто популярен в протестантских кругах, но не могуществен. Их отлавливали как зверей. Им пришлось бежать, бросивши все. При этом нередко один бежал из Бристоля в Халл — а другой из Халла в Бристоль: ведь ни радиовещания, ни телевидения, ни хотя бы фотографии не было, и известность большинства известных людей была местной. А защитникам старой веры было важно, чтобы популярные среди еретиков личности исчезли из тех мест, где они были популярны. Чтобы обезглавить ересь.

А «столп веры и светоч знаний» мистер Эдмунд Дрейк был весьма популярен. И его положение осложнено было близостью к сэру Джону Расселу. Сам лендлорд уехал в Лондон, а его друзей, слуг и вассалов, если они не успели удрать, обозленные крестьяне ловили и вешали, на ветках деревьев или временно свободных казенных виселицах — благо они в том веке, и даже много позднее, торчали на каждом перекрестке дорог, на каждой рыночной площади и рядом с ратушами городов. Так вот, в дни восстания свободных виселиц не осталось, а на иных вешали по двое и даже по трое на крюк! Еще и деревья разукрасили трупами, и с зубцов городских стен свисали казненные…

А знаток Писания мистер Эдмунд Дрейк был англиканин. В отличие от католиков, у англикан (как и у других протестантов) мирянам позволялось — и более того, с них требовалось — читать Библию. Первая книга, отпечатанная массовым тиражом по-английски, была именно Библия. И переиздавали ее ежегодно, цель была ясна: дать Библию каждой семье и сверх того обеспечить Библиями находящихся вдали от дома — в море, в дороге, в гостиницах, тюрьмах, больницах и казармах.

Но без уверенного в себе руководителя было крайне сложно в повседневной жизни черпать указания в древней книге, повествующей об иной жизни…

Честно говоря, такого отцы Реформации не ожидали и вовсе не этого хотели — но, когда появилось Писание на родном языке, многие в пастве усомнились в богодуховенности этой Книги. И даже, страшно сказать, в христианстве вообще.

Так что протестантам куда нужнее был пастор, пастырь, ведущий в житейском море, тот, на кого можно было бы переложить бремя сомнений. Эдмунд Дрейк — плотный, громкоголосый, самим обликом своим излучавший уверенность, был именно того типа пастырем своего стада, каких более всего ненавидели и боялись паписты. На их тайных совещаниях, предшествовавших восстанию, проходивших в неприступных замках вельмож-северян, оставшихся неколебимо верными старой вере, имя мистера Эдмунда Дрейка называлось в ряду смутьянов, подлежащих «радикальному обезвреживанию» в первую очередь. Там также говорилось, что не будь таких активистов протестантства, мутящих мозги народу, ересь сама собой захлебнулась бы и отмерла. Отпала бы от здорового тела английского народа, как отпадают коросты у излеченного!

При этом «радикальное обезвреживание» вовсе не обязательно означало убийство. Нет, что вы! Вырвать язык, осквернявший свежий британский воздух еретическими словесами, отрубить руки, чтоб не писали ереси, и выколоть глаза, через которые входила в мозг ересь. И довольно. Пусть живет, милостью бывших прихожан или случайных прохожих — ежели прихожане поостерегутся попасть на заметку к священнику.

Ведь на тех тайных совещаниях говорилось также, что так основательно засорены нравы и головы англичан, что придется после победы вводить непривычную для страны, но неплохо зарекомендовавшую себя в тех державах, где она действует уже давно, инквизицию. Без нее, без кровавой прополки, не обойтись — иначе благих плодов не видать! Земля, где короли оступаются в ересь сами, движимые похотью, нуждается в плодоносном кровавом дожде!

Но именно потому и сложно было обезвредить вождей и руководителей еретиков, что они были популярны. Ну да, лица и имена их известны каждому. Зато нужны они тоже каждому еретику. И поэтому прячут их все, защищают все…

4

Пуритане — крайние течения, из протестантов протестанты, так сказать, — в шестнадцатом веке чаще называли себя «прецизионистами», то есть сторонниками точного и неукоснительного следования Священному Писанию даже в быту. Поэтому они часто обращались к текстам Библии, в них искали ответы на все свои вопросы. Ведь христианин в точном смысле этого слова — он же раб Божий, а не раб церкви! И руководствоваться ему надлежит не поповскими измышлениями, не ими сочиненными «священными преданиями», а исключительно Библией, ибо она есть слово Божие, не искаженное людьми!

В возвращении к истинному, первоначальному смыслу христианства и видели смысл Реформации, предпринятой вождями их предшествовавшего поколения, «прецизионисты».

Но это, конечно, было очень непросто — извлекать злободневный смысл из трехтысячелетней давности текстов. И особенно для людей, которые еще только начали читать свои Библии на своем языке, еще и с самим слогом Писания малознакомых.

Поэтому-то так много в их повседневной жизни значили сведущие люди, которые умели (и смели!) переводить Библию на сегодняшний язык, превращать величественные, медью звучащие словеса в живые, горячие.

А мистер Эдмунд Дрейк как раз и был таким человеком, который мог на любой житейский случай найти в Писании точно его объясняющее место — или, что посложнее будет, найти место вовсе не о том и истолковать его так, что ну точно про твое дело, и все ясно! Так что без этого пастора сотни людей переставали понимать свою религию, теряли веру в правильность и нравственность своих поступков и помыслов и так далее. Поэтому понятно, что паписты в Девоншире считали пастора Дрейка даже не в первом десятке своих врагов, а в первой тройке.

И потому же по самому, всегда находился кто-то, кто извещал пастора об опасности!

Сначала пастор укрылся в Плимуте, в доме давнего Друга и, можно сказать, почитателя, Вильяма Хоукин-за-старшего — многогрешного, но искренне стремящегося к добру не меньше, чем к прибыли, мореплавателя и воина, судовладельца и домовладельца. Хоукинз заработал богатство, связи и почет в морях и в боях. Человек известный — в любой энциклопедии есть о нем статья: «Основоположник систематической работорговли» — «торговли черным деревом», как ее цинично называли на лондонской бирже. Да-да, именно он привез из Африки в Новый Свет первую партию чернокожих невольников на продажу!

Вот в его-то просторном и надежном каменном доме и поселились Дрейки.

Глава 6

НЕПРЕКЛОННЫЙ МАЛЫШ

В Плимуте четырехлетний Фрэнсис впервые увидел море. И сразу же в нем пробудилось желание плавать, видеть этот сине-зеленый простор не с берега…

И малец стал пропадать на берегу и клянчить у рыбаков позволения поплавать на челне, ну хоть немножечко. Рыбаков это потешало: головастый, толстый мальчишка, рыжий и круглолицый, совсем маленький — а плавать ему охота, видите ли!

И ему давали челн, задерживаясь на берегу, чтобы присмотреть за ним, да заодно и развлечься, посмеяться после тяжелого утра, начатого еще до рассвета выходом в море. Но особенно смеяться было и не над чем: малец с пары уроков усвоил навыки гребли, — а силы у него в руках было… ну, как у десятилетнего. И через месяц он если чем и был озабочен в те минуты, что сидел на веслах, то уж не тем, как грести, как лодку развернуть и прочими элементарными вещами, — а заботами вполне взрослыми, почти профессиональными: как не допустить, чтобы при гребке брызги тебя замочили, как лихо развернуться почти на месте, как обхватить веретено весла ручонками так, чтобы мозолей не натереть.

И надобно вам сказать, что малец с лету усваивал все, что до морского дела касается!

В пять лет он уже знал не меньше десятка верных примет порчи погоды и по направлению ветра мог сказать, будет ночью ветер или нет.

От набережной он доплывал до островка Св. Николая, как известно, покровителя моряков. (Согласно житию его, святой угодник Николай, будучи епископом Мир Ликийских, спасал своих прихожан от смерти, в голодный год плавая за хлебом по морю — видимо, в Египет.) Сейчас на этом островке стоит спиной к родине, лицом к Новому Свету, зеленая от морской влаги статуя адмирала Дрейка.

Сэр Фрэнсис изваян во весь рост, в парадной форме, с подзорной трубой в опущенной левой руке — и глядит точно на Панамский перешеек, по азимуту!

В Плимуте Дрейкам было хорошо. Но волнения не утихали, и через два года им пришлось бежать снова, теперь уж вовсе далеко от дома, от родного Девоншира — в Чатам.

Там, в тридцати милях ниже Лондона, близ устья Темзы, все жители твердо стояли за Реформацию. Да иначе и могло ли быть-то? Город — главная военно-морская база Англии — жил не торговлей, как Плимут, а войной с католическими странами. В торговле важно сохранять хорошие отношения и с иноверцами, и с чужеземцами, и хоть с самим Князем Тьмы. А война — совсем иное дело: тут четко видно, кто друг, кто враг, кто союзник, а кто так, никакой, нейтрал.

В Чатаме были большие доки, построенные Генрихом Восьмым (правда, при Эдуарде Шестом и Кровавой Мэри запущенные), флотский арсенал и мануфактура парусной оснастки.

Пузатый весельчак, неуемный гуляка, обжора и пьяница, которого в его королевстве очень мало кто мог бы перепить или обставить в еде, многоженец Генрих Восьмой оставил по себе сложную память. Но основы грядущего могущества Англии были заложены именно при нем. Шесть раз только официально венчавшийся, Генрих был отцом всех троих монархов, при которых протекла жизнь Фрэнсиса Дрейка.

И он, ко всему, положил начало Реформации в Англии. Так что в Чатаме ее было не поколебать! Ведь город процветал от войны, а война с католическим миром обещала быть вечной, как другая война за веру, ведущаяся по крайней мере с Первого крестового похода — то есть с 1096 года.

В Чатаме рыбаков было мало, а выклянчить шлюпку или хотя бы четырехвесельный ялик на королевском корабле шестилетке не удавалось. Даже на час. И пришлось Фрэнсису преодолевать не лобовой ветер, не волны, а грамматику и арифметику. Отец сам занимался с ним. Педагогический прием был один, но действенный: пока намеченный урок не усвоен, обеда не будет, пусть даже все льдом покроется, что мать приготовила!

Вот к чтению Фрэнсиса приохотить не удалось. Что велят — то прочитает, а сверх того — ни строки! Зато с восьми лет Фрэнсис начал учить языки. Латынь, французский, испанский…

Но плавать по морю — то, чего он хотел больше, чем чего бы то ни было другого, — не часто удавалось. Но Фрэнсис уже объявил родителям, что хочет быть моряком! Вот только вырастет, чтобы вровень с другими доставать до рей, до штурвала, тягать концы бегучего такелажа, ну и делать все прочее…

Отец пожал плечами и сказал: «Можешь. Если уж хочешь».

Это он уже давно понял: если Фрэнсис чего захочет — запрещать без толку. Можно переубедить, да и то непросто. А если некогда или устал — лучше уж согласиться с упрямым, пуще взрослого, мальцом и обдумывать, как свести к минимуму грядущий вред от его очередной выдумки.

В Чатаме Дрейкам приходилось туговато. Друзья Хоукинза, арматоры (судовладельцы), ревностные протестанты, дали приют растущей семье. Но королевой стала Мария, старшая дочь великого короля Генриха Восьмого от первой жены, не любимой им испанской принцессы Екатерины Арагонской. С нею Генрих прожил полтора десятка лет, из которых почти все годы неустанно хлопотал о разводе. Но… Браки совершаются на небесах, а уж браки королей — тем более. Поэтому развод Генриху мог разрешить только папа римский, лично, и никто иной в мире. А главы церкви, что один, что другой, не внимали доводам широкосердечного Генриха о том, что Бог не мог поощрять союз с чужой, холодной, нелюбимой и нелюбящей, и вообще не способной любить женщиной. Увы! Папы римские хладнокровно просчитывали ситуацию: из династического союза Испании с Англией для Святейшего престола многие и многие выгоды проистекают. Говоря кратко — из этого проистекает господство католической церкви на морях во всем мире! И еще многое.

Кончилось тем, что Генрих решил поссориться со всем христианским миром — но развод осуществить. Канцлер королевства Томас Мор, изощренный политик (мы его знаем только как писателя, автора «Утопии»), не рассчитал, слишком активно ратовал за сохранение связей с Римом и миром, против развода — и положил в итоге свою толстую шею под топор палача. Генрих порвал с Римом, объявил англиканскую церковь вместо католической государственной церковью, себя — ее главой и как глава церкви сам себе, наконец, позволил развод! Ну, а потом — женился на бывшей фрейлине прежней королевы, давней своей любовнице Анне Болейн, и вскоре отрубил ей голову «за государственную измену», и женился в третий раз, потом еще и еще…

Англия была безвозвратно потеряна для католицизма — все из-за одного развода!

А в 1553 году королевой Англии стала ярая католичка, Мария Тюдор. И по стране запылали костры, на которых сжигали людей. Епископов и студентов, проповедников и бунтовщиков, пахарей и торговцев…

В этих условиях только связями друзей Хоукинзов можно было достичь того, что известный еретик получил скромное место писаря в складах («магазинах») экспортной шерсти.

Отец корпел в темноватой конторе, мать стирала, готовила и кормила младенцев — а беременна она в то время была почти ежегодно. А Фрэнсис болтался по набережным. Запах моря и корабельной смолы он был готов вдыхать с утра до ночи. К десяти годам он уже мог управлять малым парусом, и руки его, как руки заправского взрослого моряка, были черными, жесткими, с морщинистыми от морской соли ладонями.

Но поскольку плавать (простите, «ходить») по морю теперь Фрэнсису удавалось реже, чем в Плимуте, больше времени оставалось для детских игр. Впрочем, игры Фрэнсиса были не самыми безобидными. Соседский парень, на пару лет старше Фрэнсиса, по имени Говард, объявил однажды товарищам по играм, таким же протестантским детям, как и он сам, что он будет понарошку испанским королем Филиппом. И тут же отобрал у одного из мальчишек завтрак — ломоть хлеба с холодной бараниной. И так же бесцеремонно, целиком войдя в роль, поотбирал у одного ножик, у другого яблоко, у третьего куколку-матроса, вырезанную из липы. Малыши отдавали свои драгоценности, испуганные и заплаканные. Все, кроме одного, игравшего под деревом с самим собой в «расшибалочку». «Филипп» направился к нему и встал позади него.

— Удирай, Фрэнсис! — закричали мальчишки. — Беги, не то он побьет тебя!

Но Фрэнсис точно и не слышал. «Филипп» схватил его за плечо и развернул к себе лицом. Фрэнсис снизу вверх спокойно глянул в глаза «испанскому королю».

— Дай мне биту! — уверенно сказал «Филипп». — Добром говорю тебе: дай. А то так исколочу, что ряшка станет как печеное яблоко!

— Попробуй.

— А если отречешься и возопишь «Помилуй мя, папа римский!» — бить не буду!

— Никогда!

— Ах ты, проклятый маленький еретик!

«Филипп» замахнулся. Фрэнсис отскочил. «Филипп» не успел затормозить, ударил в воздух и смешно замолотил обеими реками, силясь сохранить равновесие. Фрэнсис подскочил ближе и изо всех сил толкнул «Филиппа» в бок. «Испанский король» покачнулся и заорал:

— Себе хуже дела…

Он не докончил, потому что Фрэнсис наклонил круглую голову, как молодой бычок, и боднул «Филиппа» в живот. Тот упал — и Фрэнсис успел ему помочь подножкой, развернув «короля» вниз лицом, сам тут же вскочил к лежащему на плечи, уселся и начал тыкать обидчика в мокрый песок, сзывая ребятишек, среди которых были и двое его младших братьев, Томас и Джон:

— Идите помогать мне! Сюда, вы, черти!

Оба брата и пара других пацанов подбежали, но осторожно встали рядом, готовые удрать в любое мгновение. Двое испуганно прикрывали рты ладошками. «Филиппу» кое-как удалось стряхнуть Фрэнсиса с плеч. Но тут на помощь храбрецу бросились друзья и братья. Они хватали «короля» за руки и за ноги и кидали ему в лицо пригоршни песка. Наконец «Филипп» запросил пощады:

— Отпустите! Не надо мне вашу дурацкую биту!

Тут Фрэнсис отобрал у братика Томаса веревку, которою тот был подпоясан, связал петлю, поднял за волосы голову снова уже поверженного «Филиппа» и нацепил петлю тому на шею. И скомандовал:

— Тяните за другой конец! Да посильнее!

— Ой, отпусти! Пустите! — благим матом ревел «испанский король», перепуганный и уже задыхающийся. — Никогда больше в жизни вас не трону! Клянусь!

— А, теперь вон как! — удовлетворенно сказал Фрэнсис, стоя с видом триумфатора. — Но это мы еще должны проверить. — И другим голосом, с важностью:

— Филипп! Король Филипп, тебе говорю! С тобой будет так, как поступил бы с твоим тезкой Уайет, если б достал его! Вон то дерево, по-моему, годится!

Двое соседских пацанов, которые до сих пор держали «испанского короля» с тыла, попытались остановить Дрейка:

— Но послушай, Фрэнсис, так нельзя. Это ж будет убийство…

— В штаны наложили! — пренебрежительно бросил Фрэнсис. За концы веревки Томас приволок визжащего «Филиппа» под указанное братом дерево. Джон прикатил чурку, которую поставили под ноги «Филиппу». Конец веревки перекинули через толстый сук, отходящий от ствола под почти прямым углом на высоте футов в пять с половиной, и Фрэнсис приказал братьям:

— Держите веревку крепко, а как я пну чурку — тяните изо всех сил. Понятно? А ты, «Филипп», повторяй вслед за мною: «Прежде, чем умереть, я отрекаюсь от католичества…»

Тут к ним подбежали проходившие мимо с работы докеры с криком:

— Это что вы такое творите, обормоты?!

Взрослые сняли петлю с шеи «испанского короля». Тот не смог отвечать им, почему его вешают, только икал и трясся. А потом кинулся наутек. Один из докеров схватил Фрэнсиса за шиворот и строго спросил:

— Ты, маленький забияка! Что тебе в башку ударило? Это ж сосед!

— Он сказал, что он — король Филипп. Надо было его повесить, — ответил Фрэнсис без колебаний.

— Я вот отцу твоему расскажу про все. Ты плохо кончишь, сморчок, если будешь себе позволять такое! — Но в голосе его строгости было, кажется, меньше, чем сдерживаемого смеха.

— Хорошо ли я кончу, плохо ли — в любом случае на море, и пока не помру, наделаю неприятностей настоящему испанскому королю…

— Если не научишься придерживать свой язык, неприятности будут тебе и твоему отцу, а не Филиппу. Понял? Забыл, время какое? В общем, ты этого не говорил, мы этого не слышали. А сейчас до дому бегом марш, пока я не расстегнул ремень — а ремня ты, честное слово, заслуживаешь!

И докеры ушли, разговаривая о занятном волчонке, который еще натворит бед и себе, и отцу, а если доживет до седин, то и еще много кому…

Ведь Филипп Второй, король испанский, стал мужем королевы Марии. Католичество в Англии было восстановлено, и заживо сожжены триста пасторов и немало еретиков иного звания.

А Фрэнсиса прямо-таки распирало от энергии. Эдмунд хотя и избежал преследований, но жил в постоянной тревоге за семью. Однако своих еретических ныне воззрений, как религиозных, так и политических, не оставлял.

Поэтому он с опаской относился к каждому новому лицу.

Но вот однажды ввечеру к ним постучался незнакомец…

Глава 7

ДЭЙВИД И «НЭНСИ»

1

Незнакомец был мужчина низкорослый, но плечистый и мускулистый. Его волосы и неровно подстриженная борода были ярко-рыжими. У мужчины был странный взгляд — как если бы он вовсе не видел тех, кто рядом с ним, и смотрел куда-то вдаль, за горизонт. Такой взгляд бывает у моряков. Эдмунд велел детям уйти в другую комнатушку или на кухню, к маме.

— Этот малец пусть останется! — сказал незнакомец.

Фрэнсис насупился. Все ясно. Жизнь в бедности заставляла всех искать приработка для сыновей. Значит, его час пришел. «Интересно, куда отец решил меня пристроить? Если в пастухи или какие-нибудь там овчары — уйду в море!» — решил Фрэнсис, исподлобья глядя на незнакомца, уже заранее недружелюбно. Но тот будто и не замечал.

— Я — капитан Дэйвид Таггарт. Мне рассказывали про вашего старшего на берегу. Мне нужен матрос — но такой, чтобы помогал во всем, а потом вообще со мной в очередь вахту стоял, когда пообвыкнется. Ребята говорят, что ваш парень годится.

— В море-то он сызмала рвется, но ему только двенадцать лет…

— А ну, подойдите сюда, юноша! — с усмешкой сказал моряк Фрэнсису. Тот подошел. Таггарт помял бицепсы Фрэнсиса, повернул его перед собой туда-сюда. («Тоже мне — моряк. Не спросит что я могу, а вертит, как теленка на ярмарке покупает!» — подумал Фрэнсис.) Таггарт отпустил его и сделал шаг назад.

— Выглядит он сильным для своих лет. Что ж, не худший щенок. Любишь море, парень?

«Вот, наконец-то, вопрос по существу», — подумал Фрэнсис и честно признался:

— Больше всего на свете!

— Это хорошо. Но учти: там не так, как при отце дома, — сказал капитан Таггарт. — Моя коробка ходит до портов на континенте, а в Проливе бывает и высокая волна, и бури, и шквалы. Не забоишься?

— Нет, господин капитан!

— Ну, увидим. Если и струсишь, потом пройдет, беда поправимая. Каждый из нас так начинал… Хочешь плавать со мной?

— Очень хочу!

— Вот это мне нравится! Люблю, когда люди что-то делают с большой охотой! Мистер Эдмунд, я беру вашего сына. Идем до Франции, может быть — и до Голландии. Груз уже на корабле. Можешь подойти завтра с утра?

— С утра? Завтра с утра?

И тут Фрэнсис понял, что это же вправду, меньше чем через сутки он отплывет с этим дядькой за море! Он увидит море и будет видеть его день за днем… И он, расплываясь в радостной улыбке, предложил гостю:

— Останьтесь на ланч. Пиво есть.

Капитан Таггарт похлопал мальчишку по плечу и сказал:

— Да нет, спасибо. Я рано ем. Да и привык к более крепким напиткам. Мою лайбу зовут «Нэнси», стоит у набережной. Ну, до завтра. И помни, малек, из какой семьи происходишь! Такой семьи, где протестантизм при любой королеве — превыше всего, верно?

2

Капитан Таггарт, как Эдмунд понял из разговора, никогда не встречал его лично, но наслышан был от почитателей пастора: ведь добрая половина девонширцев — моряки, и Таггарт с ними, уж конечно, не раз встречался. Для успокоения он добавил, обращаясь к отцу Фрэнсиса:

— Я покуда не стану регистрировать вашего Фрэнсиса. А вот ежели доплывем, куда собрались, при повороте к дому включу его в судовую роль. Ну, до свиданья. Жду тебя ранним утром, Фрэнсис!

Так в семье стало одним ртом меньше, а одним добытчиком больше. И буйная энергия Фрэнсиса, которая то и дело выплескивалась в небезопасные дела (вроде повешения «испанского короля»), нашла выход. Более того, она даже стала полезна людям! А Эдмунд Дрейк своей отцовской покладистостью — он же вполне мог бы упереться: «Первенец должен оставаться при доме», или: «Что? В море? Мал еще!» — сослужил отчизне такую службу, какой и вообразить-то не мог.

Товарищи его сына по играм первыми в Англии прокричали слова, которые в последующую треть столетия звучали не раз, повергая в уныние врагов Англии и вселяя трепет в их сердца, но веселили англичан и их союзников:

— Дрейк выходит в море!

3

Это было в 1557 году. Федьке-зуйку было два (почти) года. Русский царь Иван еще не начал видеть заговоры на каждом шагу и тайных врагов в каждом новом человеке и в половине старых, кои еще вчера казались ему верными царевыми слугами. Царь еще не стал Грозным. Он был молод, хотя царствовал уж десятый год, имел хороших советников, могущих хоть книжку на века написать, как один из них, некоторый протопоп, именем Сильвестр (книжка та «Домострой» именуется), хоть победы одерживать, как воевода Адашев…

А в Англии еще царствовала Кровавая Мэри — злобная, тихоголосая брюнетка, всегда так густо набеленная, что природная желтизна кожи, усугубленная разлитием желчи, никому не видна. Ее темные глаза никогда не смотрели прямо на говорившего с нею, ускользали, скрывались за веками. Впалые виски, худые щеки, малоподвижные миниатюрные ручки…

Лицо фанатичной, склонной к умерщвлению плоти, жестокой ханжи. Лицо женщины, которая сама несчастлива, и никому, кто возле нее и не возле, но в ее власти, быть счастливым не позволит. Такова она на портрете кисти Антония Моро в мадридском музее Прадо, такова она была и в жизни.

Во все годы царствования ее сжигала тайная горячая, до бешенства доходившая, тоска по мужу — союзнику и единомышленнику, но оставившему ее, как женщину, очень быстро. Она всю жизнь играла роль холодной, расчетливой государыни, которая выше земных страстей, которую даже судьбы подданных мало волнуют сравнительно с делами религии. Но муж, похоже, был, вовсе не стремясь таковым прослыть, на деле таким именно. Другие мужчины? Такие жалкие пигмеи, в сравнении с тем, кто был ее мужем! Перед кем трепетал весь мир, от папы римского (да-да, она знала: Его Святейшество боится Филиппа) и до жалких индейцев на краю Нового Света! Она не хотела никого другого.

А еще младшая сестра! Как топор над шеей нависла эта рыжая тварь, которая вслух гордится тем, что вот она чистая англичанка, и по отцу, и по матери, а ныне кто на троне? Конечно, можно возразить: ныне на троне монархиня королевских кровей, как по отцу, так и по матери, а ты кто? Ты дочь всего-навсего одной из десятков фрейлин моей матери, к тому же зачатая во грехе! Но та, рыжая, спокойно возразит на это: «Зато твоя мать испанка, чужая этой земле!» И как ни старалась Мария сплавить полуродную сестричку подалее — к примеру, выдать замуж за датского кронпринца — ничего не выходило. А уж как было бы хорошо: живет сестричка Елизавета там, на берегу Балтийского моря, по уши увязнув в их датских делах, вроде вековой распри с северо-германскими княжествами — как их там именуют? Голштиния, кажется? Ольденбург? Люксембург? В общем какой-то «…бург» среди них точно есть. А еще соседи-шведы донимают, а за горизонтом на востоке — загадочная Русь… И ей, гадюке, некогда английскими делами заняться, даже если и захочется! А то как какой заговор — так раскапывай, а не ведут ли следы в замок Эшбридж, где под надежной охраной из северных дворян-католиков живет в окружении своих книг на самых разных языках эта хитрая лиса?

Но лиса потому и лиса, что хитра. И покуда верных следов — таких, чтоб беспристрастный суд приговорил рыжую гадюку к отсечению головы за государственную измену, выразившуюся пусть не в деле каком, но хотя бы в ясно выраженном помышлении об ущербе королеве, — таких следов не было.

Вожди восстаний ей писали, предлагая трон в случае победы мятежа, — но она им никогда ни строки не писала в ответ! Хитрая рыжая лиса, вдобавок еще и еретичка! Раз в 1554 году Мария добилась от королевского совета — правда, при незначительном большинстве голосов — согласия на то, чтоб Елизавета была прощена. Но та сразу поняла, что бы это означало, и в присутствии большого числа членов совета ответила четко и быстро:

— Не могу просить о снисхождении, поскольку невиновна!

Самое большее, чего удалось добиться Марии руками и устами небрезгливого, если речь о деле государственном, лорда-канцлера, епископа Гардинера, — это перемещение сестры из находящегося хоть и не в самой глуши, но все ж в отдалении, замка в лондонский Тауэр. А там, в душе перебирая знакомые имена, начиная с матери и кончая Робертом Дадли, людей, которым Тауэр стал последним приютом перед казнью, сестренка, может, и передумает влезать в политику.

И, конечно же, иная девушка сдалась бы. Но Елизавета — нет! Хотя ей приходилось ежедневно прогонять мысли о том, скажем, что ее мать, Анна Болейн, перед казнью просила об одном (и ее последнее пожелание было исполнено) — чтобы голову ей отсекли не топором, как всем прочим, а мечом. Что ж, Елизавета решила, если уж такое ей суждено, просить о том, чтоб вызвали из Франции палача, владеющего двуручным мечом. Известно, что в Англии таких мастеров давно уж не сыскать.

Потом Кровавая Мэри заболела и вспомнила, что сидящая в государственной тюрьме без суда девица — дочь ее отца, ее сестра! Портрет Елизаветы снова был повешен в фамильной галерее королевского дворца. Епископ Гардинер, завидя это, рвал волосы в ярости — увы, бессильной. Елизавете смягчили режим и позволили гулять во дворе крепости-тюрьмы. На прогулке она встретила Роберта Дадли. Красавца давно уж приговорили к смерти, но исполнение приговора неизвестно почему откладывалось то со дня на день, то на неопределенный срок. Сын и внук мятежников, казненных и лишенных титулов, красавец, в жилах которого текла кровь Норфолков — первых дворян королевства, теперь был нетитулованным дворянином. О чем они говорили — двадцатидвухлетняя принцесса и государственный преступник, чья вина была в помощи отцу. А тот пытался возвести на трон Джейн Грей — внучку Генриха Восьмого, что равно нарушало интересы как Марии, так и Елизаветы. Но они не говорили о политике.

Меж тем Мария болела все тяжелее. И когда слухи о том вышли из дворцовых стен, жители столицы ответили многотысячным митингом у стен Тауэра, закончившимся громовым: «Боже, храни принцессу Елизавету!» Назавтра митинг повторился, причем, судя по голосам, еще многолюднее.

В сущности, этот клич сам по себе означал бунт. В Английском королевстве каждый мог, а в определенных случаях был обязан кричать: «Боже, храни короля (королеву)!» Но этот же клич по адресу любого другого лица — это уж бунт со стороны кричавших, и топор тому, о ком кричат! И Елизавета остро, шеей своей, уже ощущала прикосновение острой холодной стали.

На следующий день стали кричать столь же дружно: «Не допустим, чтобы испанский князь топтал английскую землю!». Лорд канцлер отреагировал на эти крики приказом усилить охрану Тауэра, для чего был послан сэр Генри Бедингфилд с сотней солдат. Сэр Генри славился суровым нравом. Менее было известно, что он почему-то был убежден, что Елизавета — чернокнижница и ведьма. Увидев его, Елизавета сразу спросила:

— А как эшафот, на котором казнили Джейн Грей? Его еще не разобрали?

Сэр Генри не ответил, но явился другой придворный грубиян — маркиз Винчестер — и объявил, что пребывание Елизаветы в Тауэре завершилось, надо быстро собираться для отъезда в Ричмонд — вверх по Темзе, — и далее в замок Вудсток, графство Оксфордское.

Через год ей разрешили поселиться во дворце Хэтфилд, в Лондоне. Когда Елизавета въезжала в Лондон, ее узнавали, встречали приветственными криками, за каретой бежала толпа. Когда об этом доложили королеве, та опять слегла. Вскоре сэра Генри Бедингфилда отставили от надзора за Елизаветой (он тут же объявил, что это наирадостнейший день его жизни) и заменили сэром Томасом Поупом — богачом, обходительным человеком, меценатом: только что он основал известнейший из колледжей Оксфордского университета — Тринити-Колледж. В 1556 году внезапно умер злейший враг Елизаветы — Гардинер. Время явно работало на Елизавету. А тут еще Филипп Испанский, втянув Англию в ненужную ей войну с Францией, осенью 1557 года письменно потребовал от Марии объявить Елизавету наследницей трона.

Это было парадоксально — но сделал это Филипп, движимый исключительно испанскими интересами. Чтобы английский престол не достался Марии Стюарт, шотландской королеве, но, как и Мария, марионетке в руках страны, из которой пришла ее мать, — только не Испании, а Франции. После этого Мария Английская уже не выздоровела.

Посланцы Кровавой Мэри, сообщившие Елизавете, что из арестантки она стала наследницей отцова трона, сообщили, что это возможно только при соблюдении трех условий: первое — не менять состав королевского совета; второе — не изменять нынешней государственной религии королевства; третье — не наказывать тех, кто ее охранял.

Едва сдерживая гнев, Елизавета раздельно и медленно сказала членам королевского совета, что наследницей она является не по воле Марии, а по праву, по воле отца-короля, — а эти условия она принять не может. И потому, что они по сути своей для народа Англии неприемлемы, и еще более потому, что это означало бы поставить волю отца ниже воли сестры.

Советники Марии попятились. Грозные, не забытые, оказывается, за десять лет интонации, какие-то не определимые словами особенности яростного взгляда… Будто ожил ее отец — Пузатый, гнев которого был страшнее ножей диких горцев, страшнее ядер французских пушек, страшнее пыток инквизиции. Папина дочка! Такой служить не стыдно! А сидела тихо, ни к кому из повстанцев не присоединялась, книжки читала, безропотно сносила грубость приставленных к ней. Но теперь-то ясно, что первая принцесса королевской крови ждала часа. Того, когда власть принесут ей на блюде. Шагу не сделала, чтобы ее добыть. Королева! Ждала того, что ее по праву, хотя смерть могла прийти раньше власти…

Придворным, повидавшим всякое за годы службы великому королю, и его ничтожному сыну, и дочери, отстоявшей от собственного отца дальше, чем негр от профессора Оксфордского университета, стало ясно, что в стороне от власти эту девушку удастся держать не долее, чем удастся прятать ее от народа. Вечером, вернувшись в свои дома, они засели за писанину.

Один сочинял маленький трактат о необходимости, в видах спокойствия в королевстве и «государственного благоустройства», немедленно убить первую принцессу королевской крови и о том, что это как раз тот случай, когда Господь простит грех сестроубийства; второй же стал сочинять текст письменной присяги Ее Величеству Елизавете, королеве Англии, Уэльса и прочая, и прочая, с тем чтобы в своей домашней церкви завтра же с утра привести к этой присяге своих домашних (слуг, родственников, свойственников, секретаря). Стандартный текст присяги, по мнению искушенного царедворца, тут не годился, ведь нужно же было, чтобы она как-то освобождала от присяги еще живой царствующей государыне, не навлекая при этом на присягающего обвинений в клятвопреступничестве, государственной измене и так далее.

Обоим удалось достаточно гладко написать, и оба утром сочли мудрым никому не показывать сочиненные ночью документы до поры…

Мария умирала долго и трудно. Она была еще жива, а новый испанский посол в Лондоне, граф де Фериа, писал Филиппу: «Нет ни единого еретика в этом королевстве, который не поднял бы главу — как бы из гроба подымаясь, уже готовый служить новой государыне…» Нежеланной, нерадующей была эта весть для «короля Испании, Нидерландов и Англии». (Да-да, вот так: он же не разведен с Кровавой Мэри, а значит, имеет право на этот титул!)

Днем 17 октября 1559 года Кровавая Мэри умерла. Доктор Хит, архиепископ Йоркский, сменивший Гардинера на посту лорда-канцлера, немедленно созвал обе палаты парламента. Он официально сообщил о смерти королевы Марии и заявил: «Хвала всемогущему Господу — он дал нам законную королеву, леди Елизавету, вторую дочь нашего славной памяти короля Генриха Восьмого, права которой на корону и титул несомненны!» Это заявление обеспечило Елизавете на первых порах лояльность английских католиков.

Такова была ситуация в Англии в год, когда Фрэнсис вышел в море и в те три года, что он плавал с Таггартом.

4

Итак, Фрэнсис вступил на палубу крохотного суденышка, всего-навсего двадцатипятитонника, с которым при крайней необходимости можно и вдвоем справиться, если делать недлинные переходы и хорошо отдыхать на каждой стоянке, чтобы восстановить силы.

Фрэнсис с этих рейсов и до последнего своего плавания соблюдал это правило Таггарта, и у него за всю жизнь не было случая пожалеть о времени, затраченном на отдых его людей. Благодаря неуклонному соблюдению этого правила он всегда был уверен в том, что его люди в нужную минуту сделают все, от них зависящее, все, что вообще может человек. А противник всегда был либо измотан трудными переходами, либо бессменными штормовыми вахтами и так далее. Да если его люди были и свежими, они никогда не отдавали делу все силы, все, на что способны, ибо не имели уверенности в том, что после победы им дадут достаточно отдохнуть и набраться новых сил.

А Дэйвид Таггарт был отчасти философом. Он говаривал:

— Срочные дела, сверхсрочные дела, неотложные дела. И что же, мир Божий рухнет, если твое — якобы неотложное — дело не сделается в срок? Навряд ли. И вообще, если подумать последовательно и честно — то все там будем. Пора Мафусаила, Иареда, Еноха и Илии миновала давно, и разница меж людьми, обреченными к смерти, ныне единственная: тот, кто торопится, окажется на том свете пораньше, а кто не спешит — чуть-чуть попозже. Все дело в «чуть-чуть».

И они шли не быстро, не медленно — они шли спокойно.

Таггарт мог иногда отказаться от выгодного фрахта, если ему понравилось на стоянке и не хочется уходить, — раз из-за юной симпатичной шлюхи, подцепившей его прямо на причале, под премерзким мокрым снегом, на пронзительном ветру, в не самом разнузданном по нравам бретонском Сен-Мало. А однажды даже — в зеландском Флиссингене — оттого, что надо было — ну, как раз не надо было, но очень уж хотелось — дочитать занятную книжку по навигации.

Фрэнсис сносил эти причуды молча — чье судно? Таггарта ведь, верно? Ну, так ему и решать, когда и за чем, куда и по какому резону ему идти. Капитану это нравилось. Или, скорее, ему нравилась его собственная придумка о том, что Фрэнсис не обычный юнга, ибо все прежние втихаря, а то и в открытую, подсмеивались над чудаком-капитаном, а вот Фрэнсис его понимает! На самом-то деле Фрэнсис понимал своего хозяина да-алеко не всегда. Ну и что? Таггарт у себя на борту волен делать все, что ни взбредет в голову. Он тут хозяин и больше, чем хозяин, ибо к тому же еще капитан! Фрэнсис часто не понимал Дэйвида, но усомниться в странном решении того или, тем более, его оспаривать — это Фрэнсису и в голову бы не пришло. Это слишком далеко отошло бы от его представлений о дисциплине и порядке. Он-то как представлял себе флотский порядок? Ладно, если судно казенное, «корабль Ее Величества». Тут уж и над капитаном висят какие-то правила. Но если это «купец» — тут уж есть один-единственный способ свои порядки и свои представления о справедливости установить на борту: купи судно, да на нем и командуй. Ну, или захвати у неприятеля, словом, заимей в собственность.

У Таггарта с Дрейком был длинный, на четыре дня пути, разговор на эту тему. Нет-нет, не следует думать, что они с утра до ночи только об этом и говорили. Но когда погода позволяла и встречных судов в Проливе не виднелось, можно было поболтать — и они снова и снова возвращались к одной и той же теме. Таггарт отстаивал мир и покой — а Фрэнсис горой стоял за войну. Причем, и Таггарт это признал, с несколько неожиданных позиций. Он горячо доказывал, что главное достоинство войны, то, что и делает ее, по его мнению, предпочтительнее мира и покоя, — возможность частой перемены хозяйских прав. Люди гибнут, на их место приходят другие — и многим удается испытать себя, испробовать, на что ты способен. А что на войне убивают — так люди вообще смертны, все помрем. Разве нет? А верующий христианин должен не о том заботиться, чтобы пожить подольше, а о том, чтобы так прожить, что геенны огненной при смерти не боишься. Так?

Капитан Дэйвид неохотно соглашался. Читать этот малец не любил — да ему это, кажется, и без нужды было. Он был прирожденный оратор. И он умел всасывать, как сухая губка воду, чужие знания, опыт, повествования. И тут же мог использовать свежеузнанное.

Таггарт поплавал в свое время — от Ост-Индии до Вест-Индии. Мир повидал и людей разных предостаточно познал. И мог с уверенностью сказать: мальца он взял на борт незаурядного. И старался отшлифовать мозги паренька. Пересказал тому целые труды по истории, древней, новой, Священной и истории мореплавания особенно. И космографию, и навигацию, и начала геометрии. Фрэнсис старательно запоминал, изучал, толково пересказывал — но все это при одном условии: если Таггарт ему объяснит, почему сие важно знать мореплавателю. Знания ради общего образования его не интересовали вовсе. А вот для пользы — своей, протестантской веры, отечества — совсем другое дело!

Нет, малец был решительно необычный. И втайне Таггарт, старый холостяк, иногда помечтывал о том, чтобы Фрэнсис стал действительно великим мореходом. Ну и нет ведь худого, если знаменитый капитан Дрейк, слава Англии, когда-никогда вспомнит: «А первым моим капитаном, указавшим мне верный путь на всю жизнь, был ныне давно уж покойный Дэйвид Таггарт из Чатама». А? Что тут такого?

5

«Нэнси» была мала, но корабль есть корабль: у нее были три не очень-то высокие, но три мачты — две с прямыми парусами и бизань с косым, и руль, и такелаж, обтянутый по всем правилам хорошей морской практики — так, чтобы при случае могла выдержать шквал и добраться до ближайшего порта, благо в водах, где плавал на склоне лет Таггарт, порты встречались часто по обоим берегам.

И выучиться на борту этого крохотного барка можно было, при знающем учителе, всему морскому делу. Кроме разве что пушечной пальбы. А в то лето на борту сошлись толковый ученик и толковый учитель враз — обычно эти два человека живут, как мачты одного судна: вроде и рядом, но не пересекаясь, покуда живы и целы. Таггарт все более втягивался в свою «педагогику». Бывало, и не один раз бывало, что он менял курс барка, чтобы дать еще урок сыну преподобного Эдмунда. Скажем, однажды, рискуя судном, равно как и своей жизнью (впрочем, для него между первым и вторым никакой разницы не было давно уж!) и жизнью Фрэнсиса, завел свою коробку на опасную и переменчивую, как женщина, мель Гудвина, что к востоку-юго-востоку от Чатама. Показал щенку, что можно ходить по таким опаснейшим местам без урона для судна, если твердо знать, какая вешка что означает из плавающих там на мертвых якорях и какой сигнальный огонь зажигают по ночам на вешках, особенный для каждого их типа…

В другой раз взял специально десять кинталов пряжи бумажной у хитрых голландцев — специально, чтобы поучить Фрэнсиса, каким образом и на чем могут обжулить при приемке груза на борт.

В третий раз в Гафлере сменил паруса на грот-мачте без особой нужды, просто чтобы Фрэнсис видел и знал, как вести дела с парусными мастерами, и заодно чтобы приучался не пасовать перед иноземцами…

6

А что думал о Таггарте Фрэнсис? Замечал ли он эту неуклюжую заботу? И главное, нужна ли она ему была, принимал ли он ее охотно или отталкивал, как мог? Или едва терпел, скрывая по необходимости, из-за подчиненного своего на «Нэнси» положения или из жалости к впавшему в смешные сантименты стареющему морскому волку?

О нет! Тут сыграл роль решающую возраст Фрэнсиса. Он как раз вступил в тот трудный возраст, когда подросток начинает охладевать к родителям и тянется к кому-то, вчера еще чужому, неизвестному, а сегодня самонужнейшему. В возраст, в котором атаман шайки, или тренер, или исповедник, или мастер становятся важнее и ближе отца с матерью. По годам было как будто и рановато, но Фрэнсис развивался с опережением своих лет. В двенадцать он имел силу и разумение четырнадцатилетнего, и все прочее соответственно.

И он горячо тянулся к своему странному капитану — уверенный, что все Таггартовы странности лежат в пределах капитанских полномочий, помноженных на судовладельческие права.

Внешне Дрейк и Таггарт принадлежали к одному типу телосложения: то, что называется «кряжистые мужики». Оба приземистые, плечистые, мускулистые и, если честно, коротконогие. Зато уж когда Дэйвид Таггарт, широко расставив свои коротковатые ноги с широкими ступнями, стоял на палубе — его ни внезапно налетевший шквальный порыв, ни воющая буря не могли не то что с ног сбить, а на дюйм сдвинуть! Фрэнсис Дрейк всю жизнь старался походить на Дэйвида, ибо хотя он знал позднее царей и князей церкви, военачальников и очень крупных банкиров, знаменитых капитанов и доблестных солдат — из них никто никогда не мог сравниться с Таггартом в достоинстве, осанке и умении держать себя. Когда его первый капитан торчал на палубе своего, не слишком-то казистого, суденышка, видно было, что на этом судне он — капитан, и что быть капитаном — это быть не только царем, но и Богом. Вот так, ни больше (впрочем, куда уж «больше»?), но и не меньше.

На пятнадцатилетие Таггарт преподнес Фрэнсису роскошный подарок: перевел его из помощников боцмана в помощники капитана. Плавали они втроем — третьего, пацана обычно, брали на один рейс, и работу Фрэнсис выполнял и как «помощник боцмана», и как «помощник капитана», одну и ту же — все делал, что ни потребуется. Но в судовой роли он теперь был вписан с новым, громким (для его возраста, не для притязаний, простирающихся очень далеко) титулом.

А плавали они чаще всего в порты Северной Франции. Во Франции в те годы начинались гражданские войны между католиками и протестантами — долгие, кровавые, закончившиеся почти одновременно с жизнью Фрэнсиса. Но Таггарт их как бы не замечал. Фрэнсис втайне мечтал о том, что к ним во время стоянки в одном из северо-восточных французских портов, скорее всего в Булони, — ночью, тайно, обратятся «гугеноты» — так называли почему-то во Франции кальвинистов-реформатов. И они эту помощь окажут. Какую? Да какая понадобится! Перевезти оружие, или спрятать от погони преследуемого пастора, или доставить в Ла-Рошель, новооткрытый главный протестантский порт на побережье Бискайского залива, тайное и очень важное послание, которое ни в коем случае не должно попасть в руки врагов, и особенно — испанцев… Тут Фрэнсису мерещились сразу две взаимоисключающие картины: как он, покуда испанская шлюпка подходит к борту, торопливо крошит красные сургучные печати и затем жует свиток, давясь и запивая почему-то забортной, а не питьевой, водой. И тут же вторая картина: как гугенотский предводитель, адмирал Франции Колиньи, граф де Шатийон, растроганно обнимает Дэйвида, изумленно спрашивая: «Как же вам удалось прорвать блокаду на столь малом судне?» — и тут Дэйвид объясняет: «У меня был надежный помощник, ваша светлость», — и протягивает руку, указывая на Фрэнсиса, который скромно стоит сбоку, оттирая кровь католиков с лезвия шпаги.

Увы! Случая прославиться все не подворачивалось. Так и все войны кончатся, а он все еще будет «мал», как думают эти глупцы-взрослые. Их послушать — так выйдет, что сорокалетняя старая развалина подходит для войн больше, чем он…

А с Дэйвидом надежд на подвиги не было. Он высмеивал любые войны, и солдат, и оружие. Уж как его Фрэнсис убеждал, в связи с началом гражданских войн во Франции, куда они часто плавали, установить на носу «Нэнси» завалященькую, четвертьфунтовую пушчонку!

— Нет, малыш, — невозмутимо отвечал Дэйвид, — покуда я жив и «Нэнси» принадлежит мне, оружия на борту не бу-дет. Ясно?

— Но почему?

— Гм, почему? Наверное, потому, что с одной пушкой и с двумя или даже тремя людьми на борту нельзя победить никакое военное судно. Можно либо пиратствовать — да и то так, рыбацкие баркасы грабить, не более, либо можно раздразнить капитана неприятельского судна. Тогда, если нам с тобой повезет, «Нэнси» сразу потопят, а мы пойдем рыб кормить человечинкой свеженькой. И все. Это как нож с собою носить: оружие нападения — или, если угодно, защиты от безоружного, для отъявленных трусов оружие.

Нет, не понимал. В остальном — замечательный мужик. А тут — нет, и все. Обидно даже.

Три с лишним года Фрэнсис проплавал с Дэйвидом. Теперь в судовой роли «Нэнси» он значился уж штурманом. Плавали они взад-вперед по Проливу, но секрет в том, что Пролив изменчив более, чем женщина, и даже более, чем английская погода осенью. К нему можно привыкнуть, но его невозможно выучить «от корки до корки», его невозможно предсказать. Месяц назад ты спокойно и уверенно — не в первый раз, а уж, наверное, в четвертый — вел судно и на траверсе белого домика на мысу, под ясенем, что западнее Портленда, в трех кабельтовых от родного британского берега, имел запас под килем футов тридцать пять. А сейчас, возвращаясь из того же рейса, натыкаешься на мель и чудом не садишься на нее прочно. И объяснение тут самое простое: равноденственный штормяга всколыхнул до дна воды Пролива и сместил сюда известную, означенную предупреждающими вешками, мель от середины пролива, то есть миль На двадцать. То есть, может, и не сместил, а совсем новую намыл — но та, известная, с того шторма исчезла.

Сколько раз «Нэнси» спасало от посадки на мель то, что «место уже занято», как говаривал Дэйвид: уже сидел на мели другой корабль, видный издалека и предостерегающий: «Опасно» — мореходов!

А потом стряслась беда. Пришли во Францию, в уже привычный Дьепп, вошли в ковш гавани, пользуясь, как маяком, не затухающим никогда факелом над крышей открытого ветрам особняка мессира Анго — гнезда северофранцузских корсаров, где в левом крыле жили владельцы, в центральном корпусе размещалась контора торгового дома «Анго и сыновья», а в правом крыле работала целая морская академия. В одной комнате -картографы, в другой — мастерская механика по изготовлению навигационных инструментов, в третьей сидит астролог, предсказывающий погоду, за ним — знаток примет, занимающийся тоже погодой, но без научной базы, как у звездочета. Там и сводки донесений агентуры — у этого торгового дома были фактории в Марокко и в Египте, в Гвинее и Нидерландах, в Испании и в Норвегии, и много-много где еще… Там и придумщики новых торговых путей корпели над глобусами, и разработчики продвижения новых (для данного рынка) товаров на старые рынки… А в потайном полуэтаже — что оставалось недоступной тайной для мощнейшей папистской разведки, но известно было всему протестантскому морскому миру, от Скандинавии до Форт-Колиньи, гугенотского укрепления в обширной бухте Гуанабара, там, где сейчас Рио-де-Жанейро расположен, — чопорные штабные офицеры, не состоящие в штате ни одной армии христианского мира, чертили на бумаге схемы осады приморских крепостей Испании, придумывали военные хитрости и основательно прорабатывали варианты расстановки орудий на боевых палубах корсарских кораблей…

И в этом привычном порту Таггарт подцепил лихорадку, первые три дня досадную обычную хворобу, отодвигающую исполнение намеченного, но не разрушающую планов. Потом капитану Дэйвиду стало хуже, а потом уж так худо, что он послал Фрэнсиса разыскать протестантского пастора и нотариуса — причаститься святых даров перед смертью и написать завещание по всей форме. Фрэнсис привел сверх просимых еще и лекаря, но тот, едва глянув на язык и под веко больному, махнул рукой и сказал:

— Мессир, вы, я вижу, крепкого духа человек, потому скажу вам правду в глаза: у вас восточно-гвинейская моровая лихорадка, и вы умрете самое большее через неделю. Ее завезли в наш порт из Африки, и от нее нет спасения. Это как Божья мета: один заболевает, подышав воздухом комнаты, в которой день назад лежал больной, — другого зараза не берет, хотя он не отходит от больного, спит с ним в обнимку и носит после него белье, не постирав с известью! Вы правильно сделали, послав за пастором, но еще мудрее, послав за нотариусом. Потому что через четыре-пять дней рассудок ваш отуманится и вы не сможете распорядиться своим имуществом, как хотели бы.

Таггарт выслушал с кривой горькой усмешкой и ответил:

— Огромное спасибо, господин доктор, за откровенность. Я чутьем все то и ощущал, что вы столь толково изложили, ну а теперь уж знаю точно. А коли так — не окажете ли вы мне последнюю любезность: помнится, по законам вашего славного королевства, чтобы завещание было неоспоримо, нужен свидетель, не состоящий с завещателем в отношениях… Подождите мгновение, сейчас приведу дословно… Ага, вот: в отношениях родства, свойства, вассалитета, услужения, серважа или рабства. Так, господин нотариус?

— Буквально так! Знаете, господин Таггарт, если бы после приведения этой цитаты вы заявили бы, что являетесь членом юридического факультета нашей Сорбонны или вашего славного Оксфордского университета, — я бы поверил без малейшего колебания!

— И ошиблись бы. Но к делу, господа.

…Он разделил все свое имущество на две половины и одну скрупулезно распределил меж многими лицами: вина из поставца — по бутылке на каждого — прежним соплавателям, которых душеприказчику, писарю коронных магазинов Эдмунду Дрейку надлежало раздать, за каковые труды ему причиталось из наследства Священное писание на греческом языке и кирпич из развалин Соломонова храма в Иерусалиме. Домик в Плимуте и находящуюся в нем одежду — сестре, Милдред Корни, в девичестве Таггарт, и так далее.

Другая, главная часть его имущества, в завещании не делилась меж разными людьми: «А принадлежащий мне барк „Нэнси“, двадцатипятитонный, приписанный к порту Плимут, со всем, что на нем находится, как принадлежащим к кораблю (запасные паруса, канаты, дельные вещи и прочее), так и не принадлежащим (как-то: книги, вино, груз в трюме и прочее) завещаю в полную собственность, владение и управление Фрэнсису Дрейку, несовершеннолетнему, сыну Эдмунда Дрейка из Чатама, в уверенности, что сей высокоталантливый и разумный молодой человек сумеет сим имуществом распорядиться наилучшим образом. Святой Георг, покровитель британцев, помоги ему в этом!» Ну, а дальше подписи и печати и все, что полагается.

Когда процедура была завершена и все ее участники попивали подогретый портвейн из бортовых запасов Таггарта, тот пошутил уж вовсе неприлично:

— Эх, упустил я одну мелочь! Думал, что все-все учел, — а оказалось, нет. Фрэнсису ведь должно же причитаться хоть какое-то вознаграждение за хлопоты по перевозке в Англию моего праха и связанные с этим неприятным делом издержки?

Доктор — осталось неизвестным, то ли такой он был замечательный, то ли поднаторел за время мора — ошибся на один день всего в сроках — Таггарт пробыл в своей памяти не четыре-пять, а три дня. И три дня лежал в бреду. И потом тихо преставился со словами:

— Теперь можно спокойно помереть: у Англии есть и надлежащая королева, и парни, достойные нести шлейф за нею, а то и королевский меч впереди в процессиях…

Слово «процессиях» он выговаривал трудно, деревенеющим уже языком, последний слог был уже просто нечленораздельным, гаснущим шипением — но и то ведь значило, что помер в своем уме, вернувшемся к нему за несколько минут до смерти.

Так Фрэнсис стал капитаном и судовладельцем в одночасье — ему едва тогда исполнилось шестнадцать лет.

Он потерял гораздо больше, чем первого капитана. Ибо и мировую историю он знал в изложении Таггарта, и географию, как тот ее понимал, и понятия о природе разных стран впитал тоже не из школьных уроков, а из рассказов Дэйвида. В сущности, Фрэнсис ведь был почти неучем, если подойти с обычными мерками даже не нынешнего, а того времени. Но знаний, переданных ему Таггартом, вполне хватило, чтобы прожить с ними целую жизнь, совершать открытия, одерживать победы и не только самому наживаться, но и обогащать страну (были в жизни моего героя годы, когда удельный вес его личного вклада в государственный бюджет Англии был равен вкладу нефтяной промышленности в госбюджет СССР застойного периода! То есть решающим был!).

Удалось это Таггарту только потому, что, по счастливой для Англии и самого Фрэнсиса случайности, «спектр» познаний его первого капитана совпал со спектром, потребным мореплавателю мирового масштаба, — раз, и с кругом интересов необразованного, хотя и талантливого, щенка — будущего адмирала Дрейка, во-вторых. Проще говоря, Дрейк нутром знал, что ему нужно, и искал не знаний как таковых (в Англии были пираты, одержимые научной любознательностью, — Уильям Дампир, к примеру, или, в известной степени, — младший современник Дрейка, Томас Кавендиш. Но Дрейк к их числу не принадлежал), а знаний, необходимых для достижения его целей. А цели эти были ясными уже в те годы, и им он следовал всю свою жизнь. Это — сокрушение морской мощи Испании или хотя бы посильное ее ослабление, далее — усиление Англии и личное обогащение.

Можно спорить о порядке размещения этих трех приоритетов. Но определились они рано и с тех уже пор не менялись.

В некоторых отношениях Фрэнсис был удивительно косным. Так, он цеплялся за испанские моды и чурался немецких — поэтому никогда он не носил берет, даже когда его залихватская шляпа с загнутыми полями прочно вышла из моды. Хотя вообще-то за модой следил и любил быть хорошо и «современно» одетым.

Глава 8

БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ, ИЛИ ПОЗОРИЩЕ

1

В 1561 году жизнь большой и все еще увеличивающейся семьи пастора (формально — писаря, в прошлом пастора, но по сути-то он никогда не переставал быть протестантским проповедником, пастырем блуждающих в сумраке душ) Эдмунда Дрейка изменилась к лучшему, и круто притом к лучшему! Эдмунд уж и не надеялся на изменения к лучшему. Ну да, он незаурядный проповедник — и власть теперь наша, протестантская. Только ведь вакантных приходов нет и не будет. Все оказались заняты гибкими людьми, при прежней королеве католиками, хотя и не ярыми, не такими, что в костер людей пихали за малейшее несогласие, а добропорядочными и умеющими держать нос по ветру людьми. Как только власть переменилась, они без колебаний отреклись от католичества и стали верно служить новой власти по иному ритуалу. Каждый из них ни в чем конкретно не виновен. Ну разве что в бесхребетности. Так это же свойство характера, а за характер не карают.

Но тут вдруг скончался один из таких вот, гибких. И Эдмунду предложили место викария в Кенте, на самом юго-востоке Англии, милях в пятнадцати от Чатама на юг. Конечно же, он с радостью согласился! Очень уж тяжело в городе с большой семьей. Все приходится покупать — молоко, муку, сало, масло, свечи, дрова… Никакой заработной платы не хватит, тем более скромной писарской. А тут — деревня! Можно развести и коров, и овец, и птицу всякую, и хотя бы кроликов. Огород сажать, сад заложить… Впрочем, сад оказался в наличии — чудесный, благоуханный, зрелый, плодоносящий яблоневый сад, в глубине которого скрывался старый каменный дом. Достаточно просторный даже и для его семьи, крытый, как и старенькая церквушка, сизыми плитками колотого сланца-шифера, от старости позеленевшими. Дай Бог здоровья и долгих лет жизни Ее Величеству — если будет так, второй Кровавой Мэри не быть. А тогда… Господи Боже ты мой, как прекрасно было бы жить тут и жить, состариться в яблоневом саду, умереть и быть похороненным здесь же, перед церковью…

Семья могла вздохнуть свободно. Дети ухаживали за живностью — и это явно положительно на них сказывалось: много меньше стало раздоров меж ними, жалоб друг на друга. Они стали меньше болеть…

А Фрэнсис мог теперь, не опасаясь того, что братишки могут без его помощи помереть от голода, уйти в дальнее плавание. А то больно уж скучно пилить через Пролив и обратно, зная, что в будущем ничего иного тебе и не светит, кроме как это привычно-постылое: через Пролив — обратно. Но на «Нэнси» за моря не поплывешь: старушка хоть и неплохо сколочена, а не рассчитана изначально на океанские бури. Да и мала: места попросту не хватит для припасов, потребных в длительном плавании. Так что до поры Фрэнсис продолжал скучноватое, для человека его темперамента, дело Дэйвида Таггарта…

2

«Нэнси» была приписана к Плимуту. Лучшая гавань юго-западной Англии. У самого глубокого рукава бухты набережная именовалась «Набережной Хоукинзов» — да-да, тех самых, что так выручили Эдмунда Дрейка в трудную пору восстания 1549 года. Вильям Хоукинз-старший умер в 1553 году. Теперь, в 1561 году, дело вели два его сына. Братья хозяйничали в конторе, внешне мало чем отличающейся в ряду складов, мастерских и матросских общежитий. Старшего звали, как и отца, Вильямом, а младшего — Джоном.

Сейчас обоим было около тридцати. Вильям управлял сложным хозяйством семейной фирмы, включающим верфь и корабли, причалы и заморские отделения фирмы. Джон же сам ходил в дальние плавания, торговал с дикарями, возил по пути, впервые в английской истории проложенному отцом, черных рабов из Африки в Америку…

И вскоре пришел день, когда Фрэнсис сидел в их невзрачной конторе, лицом к окну, напротив братьев, чьи лица, напротив, были в тени, и отвечал на их вопросы, иногда неизбежные, но порой и неожиданные. Он был напряжен, сидел скованно, сложив руки на коленях и сцепив пальцы так, что суставы побелели (что вообще-то для него было более чем нехарактерно). Он понимал, что будущее его — во всяком случае, на. ближайшие годы — целиком зависит от впечатления, которое произведут его ответы. Это-то и мешало ему производить благоприятное впечатление, хотя вообще-то он уже умел располагать к себе нужных людей. Но тут уж слишком многое было поставлено на карту. Столь многое, что он и обстановку конторы не разглядывал, чтобы не отвлекаться (и позже, выйдя уже из конторы, сообразил, что не заметил, обшиты ли стены в кабинете деревом, или окрашены, или обтянуты тканью. «Так что, — подумал он тогда, — случись мне рассказывать, что я в том кабинете побывал, и любой в нем бывавший до меня или после запросто уличит меня в наглой лжи!»)…

— Сын Эдмунда. Что ж, — серьезно сказал Вильям, — это уже само по себе наилучшая рекомендация. И я, и Джон очень хорошо помним твоего отца. И ценим. Кстати, как он? Давно мы не встречались, но нас должно простить: унаследовав дело отца, нам не то что друзей навещать — нам спать по три дня подряд некогда бывало. Пока хоть отчасти освоились в делах, минули годы. Как он, на родину в Девоншир возвращаться не думает?

— Думал, еще год назад. Но не теперь.

— Что так?

— Он получил приход. В Кенте. Думаю, теперь, если волнений новых не произойдет, он уж никогда и никуда с места не стронется. Надоело бегать с места на место. А с такой семьей как наша, вообще очень сложно переезжать. Вы же не знаете, а у меня ведь уже десятеро братишек! Да и приход его в хорошем месте: тихая деревня, дом в прекрасном саду, церковь старенькая… Нет, он уж не сдвинется с места ни за какие коврижки. И прихожане не отпустят — они его полюбили. Пускай уж доживает там, куда судьба определила, — солидно ответил Фрэнсис.

Братья одобрительно переглянулись: обоим понравилось, как говорил об отце этот юнец, которого они помнили четырехлетним карапузом: об отце — как старший о младшем говорит. С ответственностью. Не покровительственно, не снисходительно, а так, как и надобно.

— И что твои братья поделывают?

— Растут пока. Впрочем, старший из них уже плавает на разных торговых посудинах вдоль побережья, — и, усмехнувшись, Фрэнсис добавил:

— Еще с Чатама у нас у всех морская соль в крови.

— Это отлично! — весело ответил Вильям. — Морская профессия может дать человеку все! Особенно в наши дни.

Что ж, он имел полное право так говорить, потому что им, Хоукинзам, море действительно дало все: богатство, известность, приключения, карьеру, путешествия, ну и опасности в меру… Старый Вильям посылал корабли на восточные побережья Америки, а его сыновья организовали почти регулярную доставку черных невольников из Верхней Гвинеи на побережье Караибского моря — туда, где рабы нужны были не для услужения в домах знатных и богатых людей, а для работы на плантациях. Там спрос на них был, можно сказать, неограничен. Индейцев, какие покрепче, испанцы извели каторжным трудом и теперь не могли вести хозяйство без постоянного притока из-за океана новых и новых рабов. Правда, торговлю сильно осложняло то обстоятельство, что король Испании Филипп Второй объявил торговлю живым товаром исключительной монополией казны. Но «осложняло» не означает «прекращало». По-прежнему Джон Хоукинз, а также немало французских корсаров и голландских приватиров шли на риск, контрабандой ввозя в Америку сотни и тысячи рабов.

Относительно моральной стороны работорговли католики и протестанты были едины: цветнокожие потому такие здоровые, что созданы Господом Богом специально для работы на белых. Такие здоровенные потому, что каждый из них должен быть пригоден для самой тяжелой работы, какую ни прикажут делать.

К тому же, забирая чернокожих с родины, где они погрязали в языческом идолопоклонничестве, не ведая истинного Бога, работорговцы… спасали их души от погибели! Вот так, не больше и не меньше! И когда Хоукинзы объявляли, что и в текущем году снова не смогут дать ни пенни на благотворительность, поскольку много вложили в расширение работорговли, — это считалось всеми уважительной причиной. Церковные старосты отступались…

— А теперь расскажи немного о себе — что сам найдешь нужным, — сказал Джон, до сих пор молчавший.

— Ну, что рассказывать? — Фрэнсис почувствовал, что отступившее было смущение снова захлестывает его с головой. — Ну, что? Плавал. В основном через Пролив. Ближний каботаж. Последние три года — на собственном судне. На море с тринадцати лет. Сперва юнгой, потом помощником боцмана, помощником капитана и шкипером. У покойного Дэйвида Таггарта.. С ним мы ходили не далее Голландии.

— Что за посудина у этого… Таггарта?

— Да, Таггарта. Двадцатипятитонник. Но крепко построен, к тому же владелец поддерживал судно в идеальном порядке. Редкий был человек Таггарт. При первой возможности он рассчитал морячка, который помогал ему на «Нэнси», и мы управлялись вдвоем. Он, знаете ли, любил покушать. Готовил сам на нас обоих — и каждый раз что-нибудь новенькое. Сам изобретал блюда…

— Так что ты одновременно ел всякие вкусности и учился морскому делу? — захохотал Вильям. — Однако неплохо он устроился, а, Джон?

Братьям до этого Таггарта дела не было. Но они приглядывались к первенцу Эдмунда Дрейка — а в этом деле, в подборе командного состава для дальних плаваний, мелочей не было. Так что пусть рассказывает что хочет: важно все, и как человек рассказывает, и о чем хочется говорить… Человек виднее, когда ему позволяют идти свободным курсом, верно?

— Да. Но главное — Таггарт сразу стал учить меня самостоятельно водить судно. Были рейсы, когда мы вообще вдвоем на борту, так что хочешь — не хочешь, а покуда капитан спит, я и рулевой, я и штурман, и я же — палубный матрос. Вот тогда-то я и понял, что как для кого — а для меня жизнь только в море! Таггарт говаривал: «Добрый корабль, спокойное море и попутный ветер — что еще человеку нужно?»

— А что ты читал по навигации? — поинтересовался Вильям.

— Да если честно сказать, то — ничего. Таггарт много в свое время читал — у него даже библиотека в каюте была — и мне напересказывал много всего. И по истории, и по корабельной архитектуре, и по географии, и о морских сражениях. Он в былые годы плавал на больших кораблях, вдоль португальских берегов, в Азию… Вообще много видел и много умел. Я у него перенял многое.

— А каким образом ты в шестнадцать лет заимел собственное судно? Деньги копил с первого дня в море?

— О, нет. Таггарт умер, от заразы какой-то. И оставил «Нэнси» мне по завещанию. Он ведь был холостяк. Подобрал я себе паренька на пару лет меня младше — и плаваю.

…Братья Хоукикзы то и дело забывали, что перед ними сидит не взрослый мужчина, а зеленый юнец.

— Ну, а к нам что тебя привело? Как-никак, капитан и судовладелец, никто тебе не хозяин. Чего лучше?

— Скучно мне каботажем заниматься. И потом… Извините за громкие слова, не мастер я точно их подбирать, но только, понимаете ли, плавая по следам Таггарта, я имею небольшую прибыль — но ничем не помогаю Англии. А ей сейчас нелегко. Я чувствую — нет, даже не так, — я знаю, что могу больше. Я англиканин, протестант — и не из тех, кто только читает себе свою Библию и знать ни о чем не желает. Хоть таких сейчас и полно. Сейчас, я слышал, Испания закрыла свои порты для наших судов. А те суда, что стояли в их портах в день объявления указа об этом, захвачены. Моряков объявили еретиками и сослали на галеры, а иных сразу замучили. Вот это и было последней каплей…

Джон Хоукинз глянул многозначительно на брата. Тот кивнул в ответ. И Джон спросил:

— Если я верно понял, вы, молодой человек, нацелились на Запад? Хотя есть иные пути, иные моря, очень даже интересные. Средиземное, скажем. Или южно-азиатские. Или полярные…

— Нет, я об ином мечтаю. Самое интересное для меня — то море, на котором можно сразиться с испанцами! Как говорится, трава всегда зеленее по ту сторону холма. А для меня тот холм — да ведь и для вас, сэр! — Атлантика. Не вы ли сами только недавно вернулись с Караибского моря, с пользой для Англии и с прибылью для себя?

— Так, так, молодой человек, — буркнул Вильям. — Мы берем вас на один из наших кораблей, хотя, сами понимаете, для начала — не капитаном.

— У вас не будет повода жалеть об этом! — храбро заверил Фрэнсис.

— Надеемся. А как вы распорядитесь со своим корабликом?

— Продам! — без колебаний заявил Фрэнсис…

3

Итак, Фрэнсис поступил на службу к братьям Хоукинзам. Для начала его направили третьим помощником капитана на большое судно «Эйвон». Испания временно ослабила эмбарго на торговлю с Англией — и, воспользовавшись этим, Хоукинзы послали «Эйвон» в северо-испанские порты побережья Бискайского залива. Тут очень пригодилось знание испанского. А одна встреча усугубила его ненависть к королю Филиппу Второму и его тирании.

«Эйвон» стоял в порту Сан-Себастиан в Стране басков, когда испанцы выпустили заложников — экипаж английского судна, задержанного по королевскому эдикту. Полуживые, истощенные, в лохмотьях, моряки медленно тащились от тюрьмы к берегу. Сильные подпирали слабых; двое вообще не могли идти, и их несли, часто меняясь. Матросы с «Эйвона» кинулись на помощь, втащили всех на палубу…

В портах Зеландии, куда плавал не раз на «Нэнси», Фрэнсису неоднократно приходилось слышать ошарашивающие рассказы об ужасном обращении испанцев с протестантами, которых они буквально не считали за людей, в Нидерландах, находящихся под владычеством Испании. Эти рассказы были столь страшны, что казались наполовину сочиненными. А теперь он сам видел и слышал такое, что могло и рассказы фламандцев переплюнуть!

Вывихнутые суставы и сломанные пальцы, бичевания раскаленной проволокой и колючими растениями, обмазывание судового священника дерьмом и выставление связанного седого капитана на солнцепек босого, причем под ноги ему подкладывали медный лист, который от солнца раскалялся так, что стоять неподвижно было и мгновение невозможно…

Возвращаясь на родину, Дрейк почти все свободное от вахты время проводил, вновь и вновь слушая рассказы несчастных, вырвавшихся их кровавых лап инквизиции.

— Требовали отречения от нашей веры…

— Отобрали всю нашу одежду. Оставили нагими. Эти лохмотья, которые на нас сейчас, выдали только в день освобождения…

— Мы гнили заживо: не выпускали даже за большой нуждой, и никакой посуды. Приходилось испражняться на пол, на котором спали. И спали без матрасов. По старой циновке на человека — и больше ничего. Одеял не давали…

— Подслушивали и записывали все наши разговоры, каждое слово…

— Пытали. Снова и снова. Не успеешь залечить раны — как тебе новых наставят.

— Больным одно лекарство: соленой воды вволю…

— Проклинали нашу религию и били за то, что не ругаем ее. Да за все били.

— И три раза в день поносили нашу королеву.

— Почти без еды держали. И вода соленая, а пресной — одна кружка в день, хоть пей, хоть умывайся.

— Помоями кормили с солдатской кухни…

— И спать мешали. Каждые два часа монахи под дверью орали свои молитвы. О том, чтобы Бог не запамятовал нас всех в геенну огненную ввергнуть. И не читали они эти молитвы, а именно орали, состязаясь, кто громче.

— Каждый день одного из двадцати, по жребию, выводили на площадь и позволяли любому желающему оплевывать.

— А Уинстону Грэди — его с нами уж нет — такой жребий выпал два дня подряд.

— Он умер. Этим повезло, кто сразу умер. Ух, как мы им завидовали все!

— И, главное, за что? Мы мирно торговали.

— Духота в их тюрьме такая, что мы завидовали галерным рабам: на галере хоть тоже вонь, и к веслу прикован, — зато хоть ветер иногда чувствуется…

— Нас довели до того, что мы матерей своих проклинать стали за то, что на такие муки нас рожали…

…Фрэнсис, вполне возможно, не знал (хотя более вероятно, что не хотел того знать), что крайняя жестокость к врагам вовсе не чужда и англичанам. Иезуиты, схваченные во время своей нелегальной деятельности в Англии, испытали жестокости и издевательства, весьма мало уступающие тому, что довелось претерпеть несчастным узникам сан-себастианской тюрьмы.

Временами Дрейк не в силах был слушать это долее. Он выбегал на палубу и во всеуслышание клялся отомстить Испании за все унижения всех англичан в Испании…

4

Вернувшись в Плимут, Фрэнсис прямо с корабля явился в контору братьев Хоукинзов и потребовал (не попросил, не предложил, а именно потребовал! И даже не вполне вежливо) послать его, и немедленно, туда, где он сможет причинить как можно больший денежный Ущерб его католическому величеству королю Испании, наибольший урон в живой силе и кораблях…

Вильям и Джон романтиками не были. Море приносило им прибыли — вот они и Занимались морем. А их экспедиции через Атлантику были организованы так, чтобы приносить испанцам не только вред, но и пользу, — иначе бы их просто пресекли. И прибыли бы кончились. Но Фрэнсис, в гневном запале, который умерился у него лишь с годами (до чего было еще далековато!), настойчиво гнул свое!

Джон Хоукинз заглянул в аттестацию: капитан «Эйвона» давал наилучшие отзывы о своем третьем помощнике: и знающий, и неутомимый, и инициативный, предприимчивый, и умеет поднять и зажечь подчиненных, и требователен в меру…

Что ж… Вздохнув, Вильям сказал:

— Ладно. Всему свое время. Ты получишь желанную возможность показать, наконец, на что ты способен. Пойдешь в Новый Свет…

Новый Свет! Чтобы только добраться туда, необходимо пересечь океан.

Фрэнсис, как я уже имел случай сказать, читал мало. И притом исключительно на темы, связанные с его профессией. Мореплавание в том веке равно занимало умы романтичных юнцов и прожженых авантюристов, ученых и бандитов, купцов и чиновников. Фрэнсису поэтому было из чего выбирать. Но особенно он любил перечитывать (прочитал он их давно уже все, сколько ни есть) «Пайлот-буки» — лоции.

Но, читая маловато, он зато умел слушать. А в конторе Хоукинзов такого можно было наслушаться за день! О золотых россыпях и жемчужных отмелях, о коралловых рифах и бескрайних болотах, о водопадах, падающих из-за облаков, и волнах, смывающих целые города, о восстаниях рабов и обрядах цветных жрецов, о колдовстве и сбывшихся предсказаниях, о небывалых плодах и о Морском Змее, о спрутах и гигантских черепахах, и о китах, и о слонах, и о вечных льдах, и о сезонах непрерывных дождей, об исполинских травах и карликовых соснах, и еще столь многом удивительном, что для перечисления понадобится не меньше шести страниц.

Там-то и услышал Фрэнсис впервые о перешейке между Южной и Северной Америками, который открыт уже полвека тому назад, но который до сих пор не видал ни один англичанин… Весть о Панамском перешейке поразила его сразу, но зачем ему об этой полоске суши меж Атлантикой и Тихим океаном знать все, что мыслимо, — он понял лишь через восемь лет… А слухи об известной уже древним «Терра Аустралис Инкогнита» — неведомой южной земле, о которой известно лишь две вещи: первое — что она существует, точнее — должна существовать непременно; а второе — то, что если эта земля существует, то она равна по площади всем материкам Старого и Нового Света, вместе взятым. Ибо она уравновешивает материки, которые на три четверти или даже на четыре пятых сосредоточены в Северном полушарии…

Фрэнсис аж пылал от нетерпения, как в горячке. И вот в конце 1564 года из Плимута вышла новая экспедиция за невольниками: три небольших корабля, снаряженных с помощью известных лондонских торговых домов, во главе с опытным хоукинзовским капитаном мистером Джоном Ловеллом. Дрейк шел вторым помощником капитана на одном из судов.

Вот флотилия миновала обе цепи островов Зеленого Мыса, оставила позади благодатную полосу пассатов и круто свернула на зюйд-вест-тен-вест, к гвинейским берегам. И вскоре встретила португальскую каравеллу, явно с полным грузом чернокожих. Собрался военный совет англичан.

— Ну что, господа? Может быть, поможем португашкам? Освободим их от хлопот и тяжких трудов по перевозке негров через океан, кормежке их и последующей продаже? А также спасем их от ссор и драк, связанных с дележкой барыша. А то известно же: народ южный, горячий, могут и до поножовщины дойти! — с кривой усмешкой предложил флагман экспедиции.

Предложение было принято единогласно.

— Эх! Вот бы они сопротивлялись! — вслух предвкушал мой герой. — Это было бы мое первое сражение!

Увы, они не сопротивлялись. Но все-таки… Все-таки ему доверили командовать одной из двух абордажных групп… И он первым вспрыгнул на палубу каравеллы с пистолетом в одной руке и абордажной саблей — нарочно укороченной для боя на тесных палубах. Португальцы — бледные чернобородые мужики с серебряными серьгами в ушах — стали швырять к его ногам оружие и поднимать руки. А один, уже разоружившись, Держался за ванты и, когда Фрэнсис на него свирепо глянул, поспешно повернулся боком и втянул живот. Дрейк сперва не понял, зачем он так сделал, — но потом дошло. Здоровенный мужик вдвое его толще боялся что Дрейк его застрелит, и пытался укрыться хотя бы за веревочной решеткой вантов! Тьфу ты! Можно подумать, что это не дюжие мужики-работорговцы, а девицы из монастырского пансиона! Сражение не получалось…

Кроме сотни негров на борту португальца оказалось несколько кинталов воска и кривых слоновых бивней. Негров перегнали в трюмы флагмана англичан, а прочий груз оставили на борту португальской каравеллы, заперли команду в еще не проветренном после невольников вонючем трюме и послали Фрэнсиса с пятью матросами вести захваченное судно в кильватере флотилии. Он снова был как бы капитаном.

Сезон охоты на чернокожих был в разгаре, и суда Ловелла, медленно продвигаясь вдоль африканского побережья, заворачивавшего к востоку, встретили за короткое время еще четыре португальские каравеллы, битком набитые живым товаром и оттого не способные удирать.

Ловелл загрузил воском, слоновой костью и дешевым, грубым и мелким, западно-африканским перцем «кубеба» одно из захваченных судов, посадил на него четверых англичан, которых лихорадило, оставил им в помощь согласившихся на это четверых португальцев — и отправил домой, в Англию. Остальные команды оставил на каравеллах, забрав с каждой по три моряка на английские корабли и взамен выделив по три англичанина. Англичане были вооружены, португальцев же обыскали и отобрали даже перочинные ножи.

Но такой порядок продолжался два с половиною дня. Затем Ловеллу сообщили, что португальцы что-то замышляют — с одной из каравелл, что они ведут себя подозрительно — с другой, что опасаются мятежа — с третьей. Только Дрейк кое-как нашел общий язык с пленниками. Впрочем, у него ж на то было вдвое больше времени…

В итоге португальцев всех согнали в одну кучу — отдали им самую старую из каравелл, перегрузив негров с нее на остальные корабли флотилии, поделились с ними пресной водой и выделили бочонок пороху, предварительно его подмочив: пока не скроются за горизонтом, стрелять не смогут, а там уж не наша забота. И они отплыли на родину, а флотилия из шести судов поворотила назад: негры в трюмах мерли как мухи от скученности и сырости, и оставаться далее в этих водах означало терять верную выручку за уже захваченных невольников на проблематичную от еще непойманных.

Так в том рейсе Фрэнсис и не побывал в Гвинее. Но зато, и это, по его мнению, компенсировало эту незадачу с лихвой, — он самостоятельно вел судно! Был, можно сказать, капитаном — да не старушки «Нэнси», а океанской каравеллы!

Поймав зюйд-ост, экспедиция пошла к следующей своей цели — к Новому Свету!

Фрэнсис, если был свободен от вахты, все равно спозаранку торчал на палубе и слушал особенный, в океанском ритме, скрип снастей, шорох ветра и, особенно, океанское журчание теплой зеленой воды вдоль бортов. Он собирал залетающих с самого восхода на палубу летучих рыб (жареные в оливковом масле, они настолько вкусны, что, хотя их и множество и впрыгивают на палубу они буквально сами, Фрэнсис никогда их прежде не видывал: не было случая, чтобы их довезли до Англии, не слопав по дороге!), прослеживал мелькающие в волнах остроугольные плавники акул и прозрачные колпаки медуз…

Солнце, появившись по правому борту за кормой, быстро выкатывалось из-за горизонта и сразу же начинало жечь до волдырей. Приходилось натягивать холщовую рубашку и на голову повязывать платок. Платок у Фрэнсиса был бело-зеленый, цветов Ее Величества. Или, если угодно, — морская вода с гребнями «барашков». Ровный сильный ветер плотно надувал паруса. Лини скрипели в блоках. А ночами небо было как черный таз, издырявленный необычно крупными звездами. И думалось: «А что, если за нашим — второе, огненное, небо? А наше — всего-навсего занавес, сквозь дыры в котором видно настоящее…»

Фрэнсис думал. Делать, даже при неполной и наполовину ненадежной команде, было нечего. И он вспоминал все, что слышал от Дэйвида Таггарта и Джона Хоукинза о Новом Свете и о переходах через Атлантику… «Испанская Америка». «Не признаем особенных привилегий католиков в светских делах так же, как и в религиозных! В Священном Писании нечего не сказано о правах Испании на эти земли!» — говорили братья Хоукинзы, имея в виду, разумеется объявленную Филиппом Вторым монополию испанской короны на торговлю с Новым Светом, включая сюда земли, еще не покоренные Испанией и даже еще не открытые!

Чтобы обходить этот запрет, английские купцы с начала века стали обзаводиться родней в Испанских владениях. Для этого отправляли бедных родственников, каких-нибудь там троюродных племянников, которых не очень и жалко будет если что, на постоянное жительство в Кадикс или даже прямо в Америку. Но с началом Реформации эта лазейка тоже захлопнулась. И похоже, что навсегда. А жаль: было очень удобно. Выдавать себя за единоверца папистов можно было разок-другой. Потом испанские шпионы в Англии устанавливали за тобой слежку и докладывали по начальству, что купец Такой-то на деле исправный прихожанин англиканской церкви, регулярно со всеми проклинает католиков, и тогда — твое счастье, если тебя более не впустят в пределы Испанского королевства и его владений. А вот ежели впустят и не выпустят — схватят и замучают как еретика, шпиона и предателя. Ну а некатоликов с воцарением Филиппа Второго вообще в Новый Свет и в саму Испанию перестали впускать даже для торговли, не говоря уж о постоянном жительстве!

И настал, наконец, день, когда Фрэнсиса, спящего после вахты, разбудил вопль марсового из «вороньего гнезда» на грот-мачте его каравеллы:

— Зе-емля-а-а-а!

Прямо по курсу мутнела узкая неровная полоска на горизонте. Это был Новый Свет. Вест-Индия. Наветренные острова. И он, как Колумб семьдесят два года назад, впервые увидел эти земли с палубы каравеллы! Сердце в груди вздрогнуло…

Еще очень немного людей в Европе видели эти острова. Корабли Ловелла шли между гористыми островами, поросшими густым лесом. Прибой, шипя, разбивался о замысловатых форм черные скалы прибрежий. Кое-где вода при слабом ветре вскипала. Это были знаменитые коралловые рифы. И ни человека не видать на благодатных сих островах! Хотя те, кто уже бывал в этих водах, уверяли, что на островах полно кровожадных каннибалов из племени карибов, или караибов.

…Рассказывая через шесть лет Федору (a до этого — своим младшим братишкам) о своих впечатлениях от первой встречи с тропиками, Дрейк говорил:.

— Мы проходили между теми островами как через ворота, ведущие к удаче!

5

Джон Хоукинз поручил Ловеллу невольников, сколько ни удастся раздобыть, продать в Рио-де-ла-Аче, небольшом городке на побережье Новой Гранады (так тогда называли нынешнюю Колумбию). Почему там, в городке небольшом, тихом и незнаменитом? Да потому, что Рио-де-ла-Ача стояла на равнине и окружало ее широкое полукольцо плантаций. И тамошние плантаторы очень нуждались в невольниках. Хоукинз имел информацию о том, что в прошлом году там рабы восстали, прорвали кольцо войск и ушли все в горы, прихватив даже своих женщин, детей, стариков и поубивав раненых и калек: жизнь «симаррунам» предстояла тяжелая, и калеки все одно бы не выжили. И теперь тамошние плантаторы платили за здорового раба побольше раза в полтора, чем в Картахене или Номбре-де-Дьосе.

Хоукинз подошел к городу днем, открыто — чтобы местный губернатор, алькальд, или как его там, не всполошился. А то подойдешь ночью, да бесшумно, чтобы не волновать население, — а там перепугаются, да с перепугу и обстреляют! Такие случаи бывали. Не с ними, но бывали…

Фрэнсис, хоть и был загружен работой — он командовал матросами, управляющими парусами фок-мачты флагмана (ведь при входе парусника в любую гавань матросам всегда хватает забот с парусами), урвал минутку полюбоваться видом уютного городка, окруженного не диким лесом, не громоздящимися до неба горами, а, почти как в Европе, аккуратно расчерченными прямыми дорожками на квадратики плантациями и полями. Росло в здешнем климате, очевидно, все: светлая зелень сахарного тростника перемежалась с темной, курчавой зеленью индигового куста. А рядом золотился ячмень, уже вызревающий, и стоял, шумя, «индейский хлеб» — маис, початки которого обернуты серо-зеленой сухой кожурой, совсем готовый к жатве. И много было там такого, чего никто в экипаже Ловелла и назвать не мог.

Плантаторы, едва корабли встали на якоря в бухте, выслали гонца с письмом: если хотите продавать нам негров — извольте, только высаживайтесь с товаром поодаль от города, ибо губернатор у нас суровый. Ловелл спросил у гонца:

— А покупатели имеют деньги? У них есть чем платить? Или одно только горячее желание заполучить свежих рабов?

— Да есть, есть, не в этом дело, — отвечал испанец. — Дело в том, что нужно соблюсти тайну. Ибо наш высокородный дон Мигель де Кастельянос уж очень суров. И он вот только что подтвердил, что строжайше будет соблюдать королевское запрещение торговать с англичанами и другими еретиками. И вообще с кем бы то ни было, кроме испанских подданных.

— А те никак не привозят рабов? — не без ехидства спросил Ловелл. Но испанец, не оценив юмора, серьезно и сокрушенно отвечал:

— Никак. Они предпочитают дамские украшения везти: и места мало занимают при высокой цене, и не протухают в дороге, и не околевают, и кормить их в пути не надо. Никаких хлопот — и хорошие деньги. Казенные грузы, всякие там аркебузы да сабли, и безделушки. Если уж седло — то непременно с инкрустацией перламутром, если сбруя — то с серебряной насечкой. Сволочи! Я сам плантатор. Негры во как нужны! Во!

…Высокородный дон Мигель де Кастельянос сообщал своему начальству в Севилью и Вальядолид: «Испанцы — шестьдесят человек, неопытных в военном деле и вооруженных чем попало, — одержали блистательную победу над превосходящими силами двух пиратских армад, английской и французской. Удалось это исключительно благодаря Божией помощи и умению здешнего капитан-генерала (между прочим, родного брата высокородного дона, о чем он скромно умалчивал в реляции; а если уж совсем честно — то как раз в эти дни сеньора капитан-генерала вообще в городе не было!). А при поспешном бегстве англичане бросили на берегу девяносто негров. Так не будет ли благоугодно Его Католическому Величеству позволить распределить этих трофейных негров между населением города, которое заслужило это своей храбростью в битвах с разбойниками?»

Дон Мигель славился между коллегами не военным и не административным, а литературным талантом. Притом талантом особенного рода. Он слыл выдающимся мастером сочинять правдоподобные заявки, убедительные объяснения упущений, неопровержимые оправдания допущенных перерасходов и тому подобные перлы административного творчества… В столице его писания не подвергались сомнению, его заявки удовлетворялись в первую очередь, и вообще он был на самом лучшем счету…

6

Так что ж было на самом-то деле? Откуда взялась французская эскадра, к примеру? Или ее вообще не было? Да нет, была.

Не совсем эскадра, впрочем. Вскоре после прибытия в Рио-де-ла-Ачу в бухте показались паруса известного французского корсара Жана Бонтемпо. Его корвет, недавно еще гроза испанских морей, сейчас мотался по морю не в поисках добычи большой и почетной, а хоть малой, но легкой: после вспышки тропической желтой лихорадки, унесшей жизни стольких отличных парней, отчаянных и стойких, на борту у Бонтемпо едва хватало людей, чтобы справляться с сухими парусами при среднем ветре (или слабом — лишь бы не сильном!). Если дождь промочит паруса и они отяжелеют, корвет (называвшийся по фамилии хозяина «Бон темпо») мог находиться только вдали от берегов. Потому что в виду берега любой маневр с парусами надо выполнять быстро и точно. А люди Бонтемпо, шатающиеся после болезни, едва шевелились… А до вспышки желтой лихорадки французы не успели добыть ничего существенного. А возвращаться домой, в гугенотскую Ла-Рошель, с пустыми руками так не хотелось!

Рио-де-ла-Ачу Бонтемпо выбрал лишь потому, что вокруг городка поля и можно будет подкормить команду. А сухого сезона оставалось все меньше. И он обрадовался, увидя в бухте знакомые ему по прошлым делам корабли Хоукинза.

Бонтемпо предложил союзникам напасть и разграбить город — много тут не возьмешь, но хоть что-то…

Но Ловелл стойко придерживался инструкций Хоукинзов. А те гласили: только торговля — и не портить отношений! Дело в том, что два года назад Джон Хоукинз заключил негласный пакт с этим самым «очень-очень строгим» губернатором де Кастельяносом. Согласно этому пакту, нигде никем не записанному, но соблюдавшемуся обеими сторонами скрупулезно точно, Хоукинз продавал негров плантаторам, а губернатор смотрел на это сквозь пальцы — якобы вынужденный каждый раз позволять кровожадным пиратам делать это, чтобы спасти горожан от резни. Фрэнсис рискнул осторожно напомнить Ловеллу, что можно и даже нужно намекнуть губернатору об этом джентльменском соглашении. Но тот с неожиданной тоской сказал в ответ:

— Это Хоукинз, он может себе и не такое еще позволить. Он вхож к государыне, так что ежели мы заработаем ноту испанского правительства нашему — с нас шкуры спустят! Успех наш, если он и будет, никто не запомнит, а неудачу поминать долго еще станут!

Дрейк не мог и слова вставить в печальный монолог руководителя экспедиции. Ловелл продолжал нытье:

— Конечно, он в отличных отношениях с королевским советом. А нас никто не знает, нам не простится. За такую авантюру нам головы поотрубают!

— А если удачно расторгуемся — королева нас простит!

Но Ловелл ничего не желал слушать. Он был опытным капитаном и очень хорошо себя зарекомендовал в качестве капитана. Но когда он возглавил экспедицию, стало заметно, что он боится ответственности, не любит риска и чужой удачи. Он был из того рода завистников, что в дождь завидуют домоседам, а в ведро — путешественникам. То есть всегда находит, о чем брюзжать…

Ловелл погрузил на пинассу девяносто два невольника, с ними для охраны посадил двоих моряков и направил в то место на берегу, что указал гонец от плантаторов. Фрэнсис почти во весь голос ворчал, ему это очень не понравилось. Уж если и направлять на берег товар, так под такой охраной, чтобы могла в любом случае отмахаться, а то и в контрнаступление перейти. А что это — двое с пистолетами? Их убьют, и они будут умирать с горечью — не смогли ухлопать хоть одного врага. И что же?

Едва выгрузка невольников закончилась, из-за деревьев выступил губернатор в парадной форме, во главе небольшого отряда, вооруженного мушкетами и алебардами (которые тем удобны, что их можно использовать в качестве сошек под мушкет). Губернатор грозно объявил:

— Именем моего государя — Его Католического Величества короля Испании, Обеих Индий и иных земель — требую ответить правду быстро: что вы здесь делаете, чужеземцы?

После чего невольников с обоими матросами схватили и повлекли прочь от берега, куда — за стеной растений было не видно. А губернатор с частью своего отряда сел в шлюпку, подплыл к кораблям Ловелла и, выпрямившись и держась за услужливо поднятое весло, как за поручень, чтобы осанка не утратила величественности, заорал:

— Кто вы и что тут делаете? Почему без разрешения и предварительного согласования вы вторгаетесь в испанские владения?!

— Мы мирные купцы, пришли с исключительно торговыми, мирными целями! — с нотками безнадежности в голосе отвечал Ловелл.

— То, что вы говорите, — глупость! Вы прекрасно осведомлены, что монопольное право торговли в испанских владениях имеют исключительно подданные Его Католического Величества! Вы знаете об этом эдикте моего повелителя так же хорошо, как и я. Вы — никакие не купцы, а пираты, прикрывающиеся званием купцов! Доказательство тому — наличие на ваших кораблях невольников, добыть которых на их родине, в Африке, можно только вооруженным путем. А доставленные на сушу, во владения Филиппа Второго, невольники стали контрабандой. И я их как таковых конфискую именем моего государя!

Ловелл оцепенел и потерял дар речи. Испанцы в шлюпке встали и размахивали оружием. Ловелл потупился, махнул рукою и, не глядя ни на кого, ушел в свою каюту.

…Что же, неужели это и все? Негров нет, выручки нет, двое наших в плену у испанцев… Дрейк побагровел и зарычал:

— Зачем тогда мы сюда плыли? Гулять? Давать испанцам пищу для анекдотов? Дайте мне людей — и я заставлю этих проклятых папистов торговать как положено! А то что же получается? Этот высокомерный негодяй — губернатор — заимел то, что ему требуется, а нам — кукиш? Мистера Джона Хоукинза навряд ли обрадует такой результат нашей экспедиции!

Дрейк предложил обстрелять Рио-де-ла-Ачу либо изловить высокородного дона Мигеля и держать его взаперти в провонявшем после перевозки негров трюме флагмана, пока не уплатит приличную цену за каждого негра плюс еще некоторую сумму в компенсацию за оскорбление и моральный ущерб…

Увы, его не послушали и предложили заткнуться. Де Кастельянос выиграл — или, как считал Фрэнсис и с ним полкоманды экспедиции, англичане сами преподнесли ему победу!

А Фрэнсис еще не научился видеть ситуацию с каких-либо иных точек зрения, кроме собственной. Когда корабли англичан и корвет невезучего Жана Бонтемпо покидали бухту Рио-де-ла-Ача, весь город высыпал на берег и дружно хохотал над незадачливыми торговцами. И тут с идущего в арьергарде судна англичан раздался срывающийся молодой голос:

— Дон Мигель де Кастельянос! Ты сам себе создал врага, который не простит и не забудет ни-ког-да! Я еще вернусь — и мы сравняем счет!

Услышавши это, испанцы загоготали пуще прежнего. Дона Мигеля позабавили выкрики юнца — видимо, одного из младших офицеров английской флотилии. Ах, знал бы он тогда, чем все это кончится в будущем, — честное слово, вплавь бы кинулся за англичанами! Десять негров подарил бы! Но кто ж знал? Господин губернатор счел крикуна запальчивым юнцом, каких много. Но кто ж мог знать? Будущее сокрыто от нас…

7

Хоукинз объявил официально, что причиной неудачи экспедиции Ловелла явилась «…простоватость моих заместителей, которые не знали толком, как обделываются подобные дела». И только. Фрэнсис ожидал, что Ловелла выгонят с треском из фирмы, — но ничего подобного не было. Просто в следующую экспедицию (подготовку которой весьма ускорило то обстоятельство, что Ловелл не привез прибыли) Ловелла не послали. В море вышел лично Джон Хоукинз.

Фрэнсис пробыл на родине от возвращения до нового отплытия всего-навсего шесть недель, но успел очень и очень много…

Глава 9

ПЕРВЫЕ УДАЧИ КАПИТАНА ДРЕЙКА

1

Злосчастная экспедиция Ловелла бесславно вернулась в Плимут в первые дни августа. Дрейк тут же поспешил в контору братьев Хоукинзов. Отношения его с начальником экспедиции за время возвращения испортились вконец — и он не сомневался ни на минуту, что капитан Ловелл нарассказывает о нем такого (бывшего, повернув события чуть-чуть, на невыгодный для Фрэнсиса угол, а то и вовсе не бывшего), что придется потом годы отмываться… И стремился опередить эти россказни. Что ж, неприятно, но это его долг — открыть хозяевам фирмы глаза на истинное лицо их «проверенного и лучшего капитана». Разумеется, он предпочел бы высказать все в присутствии капитана Ловелла, глядя ему в глаза — беспокойные глаза уличенного паникера и завистника… Но в крайнем случае он готов даже и заочно…

Но братья не пожелали слушать ни Дрейка, ни самого Ловелла. Прошлое — прошло. Думать же надлежит о том, что еще не сделано!

— Ну, не получилось — и черт с ним! Забудь, Фрэнсис. Не думай о том, что позади: его уж не исправишь, не переиграешь наново. Думай лучше о будущем. Джона ты сегодня вообще чудом застал, — добродушно сказал Вильям. И другим тоном:

— А ты изрядно возмужал за эти полгода. Шея вон вдвое толще стала. Слушай, много у тебя дел в Англии?

— У меня? Да какие дела? Родителей проведаю — и все мои дела. А что? — осторожно спросил Фрэнсис. А сердце его уже запрыгало от радости, от предвкушения большого, настоящего дела. И точно:

— Не хочешь еще разик сплавать в те же края, откуда только что вернулся?

— Хочу. Только без Ловелла. Этим я сыт по горло и даже более!

— Без, без, успокойся.

— Ну, а когда? До послезавтрашнего обеда я не успею.

— Да, хоть послезавтра с обеда заманчиво, но выйдем в море через месяц, в крайнем случае — через два.

— Еще море времени! — разочарованно протянул Фрэнсис.

— Не волнуйся, дел на все это время хватит.

Тогда Фрэнсис осторожно спросил:

— А… Кем? То есть к кому помощником? Хотелось бы познакомиться с капитаном до отплытия. Притереться малость, как говорится.

— Найди себе подходящую коробку — сам будешь капитаном.

Фрэнсис покраснел густо — не от радости, а от старания эту радость скрыть. Хотя чему радоваться-то? Любой другой на месте Дрейка — да хоть я или ты, читатель — закручинился бы от такого «великодушного» предложения. Это ж сказать легко: раздобудь быстренько океанский корабль! А где его раздобыть? И сколько он может стоить?

Но Дрейк весело сказал:

— Вдруг это не получится. Требуется некоторое время. Недельки, я думаю, две…

Вильям-младший высоко поднял жесткие редкие брови и, не пряча сомнения, сказал:

— Не больно ли быстро, Фрэнк?

— Я уложусь, — жестко ответил Фрэнсис.

— Будешь молодец, — коротко выронил Джон Хоукинз.

2

Он уложился в обещанные две недели. Решил, что уговорит отца использовать все свое влияние на прихожан, чтобы получить солидный кредит. К нему прибавить денежки от продажи старушки «Нэнси» (Фрэнсис не сомневался, что отец ни пенни не истратил из ему отданных на сохранение денег от продажи, — хотя Фрэнсис и позволил тратить при нужде)… Оказалось, что сосед-скупщик, охотно пойдя навстречу викарию, выгодно разместил капитал — и за полгода он обернулся трижды, принося каждый раз по двадцати пяти процентов прибыли. Более того — как раз сосед имел крупные суммы свободной наличности и соглашался ссудить викарию — не Фрэнсису, которого он и не знал толком, а его отцу — под двенадцать процентов годовых. Это было приемлемо.

И вот Дрейк неспешно идет по Бристолю, где есть такая Сомерсетовская набережная: у нее пришвартованы суда, выставленные на продажу… День жаркий, летний, но на нем темно-коричневый кожаный жилет. Жарковато, конечно — зато спокойно. При нем увесистый кошель с монетой, да не простой, а с престижными «розеноблями» — тяжелыми, как серебряный талер, золотыми монетами с кораблем, на носу которого выбита роза Тюдоров. Эти редкие монеты чеканил отец Ее Величества, король Генрих Восьмой, ими награждали отличившихся в бою солдат, чиновников, прослуживших без замечаний шесть лет, и так далее. Возможно, придется отбивать нападение грабителей — а жилет, купленный в позапрошлом плавании в Сан-Себастиане, ни шпагой не проткнуть, ни саблей не разрубить.

Ага! Вот барк, весьма похожий на то, что ему нужно. Тонн сорок пять — шестьдесят? Ну да. Пятьдесят. И построен на верфях в Чатаме — значит, надежен, как военный корабль. Казенные доки строят неказисто, но уж качественно…

Когда Фрэнсис кликнул хозяина барка, из сарая на набережной вышел тощий моряк лет сорока в серой фуфайке. Поговорили. Запрошенная цена — как раз столько, сколько в кошеле у Фрэнсиса (а там были даже не все деньги из уже у него имевшихся). Возраст барка — восемь лет. Почти младенческий для судна чатамской постройки. Имя — «Юдифь». Набор корпуса — из мелкослойного горного дуба, рангоут — из камберлендской сосны, металлические части — шеффилдского литья или дербиширской ковки. Всё — известные прочностью изделий мастерские и арсеналы. Уже ударили по рукам, когда Фрэнсис вспомнил, что не задал очень важного вопроса:

— Да, кстати, Джефф: а почему ты решил продать свою коробку?

— Отца согнали с земли и за долги описали имущество. Лендлорд решил, что уголь копать выгоднее, чем землю пахать. С ума все посходили с этим углем! Берут у шерифа напрокат преступников — и те копают уголек. Ну, я и хочу расплатиться с долгами отца Да уйти в море уже не хозяином судна — с этим нынче одна морока, а просто помощником капитана. Люблю, когда решения принимает другой, а мне их остается исполнять.

Фрэнсис покивал, хотя никак не мог согласиться, что продажа судна, способного совершить десятки рейсов через Атлантический океан или сотни ходок в баскские земли и Нидерланды, есть разумный способ получения денег. Вот он как раз покупал такое судно, чтобы зарабатывать на жизнь самым интересным способом. Ну, его дело, Джеффа.

А хороша его «Юдифь», честное слово! Обводы стремительные, фонарь кормовой изящной кузнечной работы и… И вообще, хороша. На миг вспомнил «Нэнси», и тут же радость обладания кораблем, пригодным для настоящего дела, вытеснила сентиментальные воспоминания. Жить надо не прошлым и даже не настоящим, а — будущим. Тогда только настоящее будет таким, чтобы жить было вкусно, когда оно для тебя — не вся жизнь и единственная реальность, а часть работы по строительству будущего…

И имя у кораблика неплохое. Вернувшись в Плимут, он потребовал у отца очень подробного рассказа — все, что знаешь, каждую мелочь — о Юдифи, в честь которой названо его океанское судно. И отец рассказал, сидя у камелька, о поре бесконечных войн, запечатленной в Ветхом Завете. Как понял Фрэнсис, тогда Ассирия была вроде того, чем сейчас является Испания: раздувающаяся от спеси владычица мира, проглотившая столько земель, областей, племен и царств, что уже не хватало сил и средств удерживать все это в себе. Но, опьяненная прежними победами, она совершала все новые и новые завоевательные походы. А маленький Израиль боролся с этим колоссом за свою независимость и свободу, да вообще за право быть. И отчаянная еврейка Юдифь проникла к Олоферну, ассирийскому военачальнику, и в шатре отрубила его голову его же мечом. Ну, в меч Фрэнсис не очень поверил. Скорее, заколола его кинжалом, вонзив под левую лопатку, когда лежала под этим чужеземцем… Меч — не девичье оружие, и шатер — не то место, где удобно им размахивать. Вот уже заколотому Олоферну эта отчаянная девушка могла отсечь башку. И то только, если он был помешан на отточенности оружия. Но в любом случае — молодец девица! Так и надо с этими надутыми индюками из сверхдержав поступать!

3

Когда Фрэнсис на «Юдифи» явился в Плимут к Хоукинзам и сообщил, что уже купил симпатичный барк и на нем готов отправиться в Гвинею и далее — вот только команду осталось подобрать, Вильям только крякнул и сказал озадаченно:

— Ну, тебе и везет, Фрэнк. Я во всю жизнь не припоминаю второго такого случая, чтобы хоть кто, хоть где, за неделю заимел в собственность корабль для океанского плавания!

— Плаваний, — серьезно поправил Дрейк. — Моя «Юдифь» их не одно выдержит и не два.

— Ну, ищи людей.

— Уже ищу. Здешних. С девонширцами я знаю, как и о чем говорить. И понимаю все, что они вслух говорят, и почти всегда — что они про себя таят.

— Правильно. У Джона тоже команды из наших земляков да еще из корнуэльцев.

— Наши земляки — лучшие в мире моряки. Ну, разве что баски могут равняться…

Вильям-младший хотел еще что-то добавить, но ему помешали: в кабинет без стука ворвался Джей Кардран, старший бухгалтер фирмы. Он ворвался в кабинет хозяина красный, с безумными вытаращенными глазами — и завопил:

— Господин Хоукинз! Хозяин! Испанцы в Плимуте!

— Какие испанцы? Сколько?

— Целая эскадра! Я уже послал парня верхом на вашем Ветре в Лондон за мистером Джоном. Ничего, что я самоуправно велел седлать вашего жеребца?

— Нет, не «ничего». За инициативу и распорядительность премирую тебя в размере месячного оклада жалованья. Молодец! На тебя действительно можно положиться в трудную минуту. Ну ладно, Фрэнсис, договорим после — а сейчас сам видишь, что творится. Надобно разобраться, кто и зачем.

…Оказалось, в Плимутский порт вошла эскадра барона де Вашена, адмирала Фландрии и Антверпена — старшего морского начальника в Испанских Нидерландах.

Видимо, испанский посол дон Гусман де Сильва отметил подготовку новой заморской экспедиции Хоукинзов, доложил Филиппу Второму — и тот отдал приказ проверить на месте: кто, куда и зачем собирается. И, главное, с какими силами? И фламандский барон де Вашен, толстощекий пышноусый красавец, заявился прямо в Плимут (он вообще всем тактическим ухищрениям предпочитал фронтальную атаку, лоб в лоб, как дворянский поединок: благородно и ясно) из устья Шельды. Ни в один английский порт, проходя по Проливу вдоль всего южного побережья Англии, он не входил: войдешь — доложат кому надо, и в Плимуте уже никого и ничего не найдешь.

А силы Хоукинза уже были собраны. К моменту, когда Фрэнсис привел вокруг мыса Лизард свою «Юдифь» из Бристоля в Плимут, с временной командой из бристольцев, которым почему-либо нужно было в Девоншир, да двух девонширцев, отставших в Бристоле от своих судов вследствие непробудного пьянства, у набережной Хоукинзов борт к борту стояли пять судов, снаряженных в дальнее плавание. Два их них были предоставлены Ее Величеством, а три — собственность братьев. Семисоттонная громадина — «Иисус из Любека», купленный у немецких купцов уже подержанным. А покупку совершал еще отец нынешней королевы. Всего ветерану тридцать лет. Рядом — трехсотсорокатонный «Миньон» и далее — хоукинзовские «Вильям и Джон», «Ангел» и «Ласточка» — они поменьше. «Юдифь» была самым маленьким корабликом в этой флотилии.

Итак, Хоукинзы принимали барона де Вашена, как равного по рангу (не ниже — но и не выше!) коллегу. Барон оказался большим любителем хорошо и интересно покушать. Что ж, Хоукинзы имели экзотические припасы в погребах, поваров понимающих и с фантазией — и лицом в грязь не ударили. Сидели за столом до утра — пили, ели, разговаривали…

Фламандец отдал должное и дичи, тушенной с тропическими фруктами и поданной с соусом из остро-кислой русской ягоды «клюква», и пойманным у португальских берегов, но закопченым по секретному кельтскому рецепту, угрям — прозрачным от нежного жира до такой степени, что сквозь дюймовый пласт рыбы видны были узоры на блюде! И бархатному темному элю, и рябиновому терпкому варенью, и нежнейшему грибному суфле… Но более всего де Вашену неожиданно понравилась постная ньюфаундлендская треска, пища бедных, — правда, вымоченная в белом крепком вине и сваренная в молоке с имбирем, перцем, кардамоном и гвоздикой…

Тем временем эскадра фламандца, пришедшая с внезапным «дружественным визитом» в порт, где у каждого четвертого кто-нибудь в семье да побывал в застенках испанской инквизиции или томился там посейчас, стояла на рейде. Матросы отдыхали, но сойти на берег желающих не было. Прежде всего потому, что они были не испанцы, а фламандцы в испанской форме, — и им не больно-то хотелось слышать вослед злобное шипенье:

— Таки набралось у Его Католического Величества во владениях дерьма для команд этих кораблей. Порядочные-то люди в их краях с испанцами воюют, свое имущество и дела забросили и в «морские гезы» подались, к адмиралу Юстину Нассаускому. А эти… Тьфу!

И без толку было бы объяснять им, что это уже потому невозможно, что «гезы» Юстина Нассау — голландцы и протестанты, а они — фламандцы и добрые католики. Не поймут ведь, еретики поганые, еще и булыжником в спину вломят…

4

А что поделывал тем временем Фрэнсис?

Он набрал команду, в которой, в свои двадцать два года, был едва ли не самым пожилым, но зато каждый любил море и отлично знал свое дело. Потом доверил дальнейшие сборы нанятому боцману, вручил тому кошелек с монетами и список подлежащих закупке припасов. И уехал из города с давно, еще в Испанских морях, обещанным визитом.

К кому?

Да к Гарри Ньютону, корабельному плотнику с «Эйвона». Видно было, что в море Гарри не чужой — и все же он явно томился по своей ферме, по скоту, по дому… При этом они как-то сдружились, хотя вообще-то Фрэнсис не жаловал моряков, в плавании мечтающих о суше.

Ферма Ньютонов была в трех милях от окраины Плимута — и Фрэнсис пошел пешком. Поздние шмели жужжали в цветах. Травы пахли. Было тепло и сухо…

Гарри не оказалось дома. На ферме хозяйничала его сестра. Фрэнсис из рассказов плотника знал, что зовут ее Мэри, что она одна управляется со всей женской стороной крестьянской работы уже третий год, со дня смерти матери. И что ей от роду пятнадцать лет…

— Вы — господин Фрэнсис Дрейк! — не спросила, а назвала без сомнений она, выйдя на крыльцо и приставив маленькую крепкую руку козырьком ко лбу, чтобы не слепило глаза клонящееся к западу солнышко. — Правильно? О! Вот Гарри обрадуется! Он столько про вас рассказывал — наверное, больше, чем про все остальное в Вест-Индии, вместе взятое. Я думала, по рассказам, что вы большой-пребольшой!

Фрэнсиса царапнуло: ну да, росту он пониже среднего. Верно. Но зачем же напоминать об этом? А впрочем, плевать! Он невысок — зато он Фрэнсис Дрейк! Еще вопрос, что перетянет. Но… Но в голосе девушки было что-то такое, теплота какая-то, что ли, что он ничуть не обиделся, просто смолчал. А Мэри объяснила:

— Гарри с отцом поехали за телегой, которую нам продал господин Уилкинсон. Это во-он за тем пригорком. Не знаю, сколько они там пробудут. Вообще-то пора уж им и быть, но если они там пробуют яблочное вино нового урожая — а госпожа Уилкинсон известная мастерица его ставить…

Фрэнсису понравился низкий, грудной голос и тонкое лукавство девушки. Она как бы не насмехалась, а чуть-чуть подсмеивалась над своими мужчинами — и сообщнически приглашала к этому Дрейка. Он внимательно поглядел на девушку. Вполне созревшая девушка — а Гарри рассказывал о ней, как о совсем ребенке. Ладненькая, черноволосая и черноглазая, приятно полненькая — словом, весьма аппетитненькая…

Честно говоря, Фрэнсис терялся в женском обществе до сих пор. Он считал, что не умеет развлекать женщин и девиц. Черт их знает, что им нужно. Иногда смотришь — махровый дурак рассказывает им ерунду, а они млеют. Расскажи им ты то же самое, слово в слово, — будут зевать, перебивать глупыми вопросами и еще более глупыми замечаниями… То ли дело — в чисто мужской компании, когда все ясно. И кто сильнее — того и верх. При этом вовсе не обязательно иметь самые крепкие кулаки или самые твердые мышцы. Можно быть сильнее других знаниями, или умом, или характером, или всего лишь опытом («всего лишь» — потому, что опыт можно получить, не превосходя ни в чем других). Но это в чисто мужской компании, потому что если в нее затесались бабы, пусть всего одна-единственная, — мужчины начинают вести себя иначе: петушатся, распускают хвосты и воспринимают других мужиков в компании не как товарищей, а как конкурентов. А с бабами… Никогда не угадаешь — и уж, тем более, ни за что не поймешь, чего им на самом деле нужно. Когда они над тобой смеются, а когда тают, как лед на солнцепеке…

Но с этой Мэри было как-то иначе. С нею он почему-то чувствовал себя спокойно и как-то… Защищенно, что ли? Словом, уютно. Она не смущалась, глядя ему в глаза, не хихикала без повода…

Наверное, это у них семейное: вот и Гарри своею ровной, непрошибаемой веселостью поднимал настроение всей команды в тяжелую минуту. Да, это у него с сестрой общее. Короче, Фрэнсису было хорошо с нею. Честно говоря, хотелось, чтобы Гарри подольше не приезжал…

— Ну ладно. Вы идите в дом, а мне надо в коровник — задать коровушкам сена. А то в кормушках уже дно видно. Голодные стоят…

— Я помогу, — сам себе удивляясь, вызвался жданный гость. Мэри не стала жеманничать и отнекиваться. Усмехнувшись, она послала Фрэнсиса на сеновал, размещавшийся, как обычно, над хлевом, — подавать сено вниз.

И капитан барка «Юдифь» охотно взялся за предложенные вилы.

— Голова от высоты не закружится? — якобы участливо спросила Мэри.

— От чего? Тут не выше, чем от палубы до моря! — высокомерно бросил Фрэнсис.

— Тогда подавайте! — И Мэри принялась распределять по яслям сено, которое спихивал вниз Фрэнсис. На сеновале было жарко и одуряюще пахло свежим сеном. Аж голова кружилась!

Потом Мэри тоже поднялась на сеновал по «лестнице» из наклонного бревна с зарубками. Как она объяснила — посмотреть, сколько у них в запасе сена осталось. Фрэнсис разогнулся и увидел прямо перед собою смеющиеся черные глаза. И он… Он не знал, как это получилось, — но он схватил девушку за сильные плечи, притянул к себе и поцеловал в губы. И… И почувствовал, что ему отвечают, и жарко.

Фрэнсис давно уж знал, что такое «любовь», то есть ему говорили, что любовь то и есть, что он узнал у портовых шлюх, и ничего другого не бывает. Но тут было совсем другое! Там — приятная, хотя и нелегкая работа. А тут… Тут и слов нет таких, чтобы точно сказать, что с ним происходило. Полет какой-то…

— Нет-нет, не надо! Ну, не все сразу! — и Мэри выскользнула. И тут же добавила, чтоб не огорчался:

— Отец и Гарри могут в любой момент вернуться… — А голос был нежный, ласкающий. И теперь она уж смущалась, опускала глаза и даже отворачивалась, чтоб не встретиться с ним взглядом. Вспомнив о том, что скоро Гарри явится, Фрэнсис спустился с сеновала и начал отряхиваться. Мэри тоже вытаскивала травинки из волос. Потом, растерянно улыбаясь, сказала:

— Да что ж это за помрачение такое? Теперь ты будешь думать, что я со всеми всегда вот так — вешаюсь на шею каждому встречному. Будешь ведь, да? — И в черных полыхающих глазах мелькнул испуг, потом сомнение и горькая уверенность. Фрэнсис поспешил успокоить. Он бы и не то сказал, только чтобы прогнать озабоченность и горечь из этих чудных ласковых глаз. Он сказал:

— А может, нам… пожениться? А, Мэри?

— Вообще-то девушка должна отвечать: «Ах, я не знаю! Так вдруг… Я должна подумать…» Но я тебе говорю: да! Да, да, да и еще сто тысяч раз «да»! И тогда все-все было бы в порядке, и мы могли бы быть вместе и делать все, что нам обоим хочется, и гнать в шею любого, кто вздумает мешать…

Фрэнсис был не мастер галантерейного обхождения. Он думал не «да или нет?», а только — какими словами сказать, чтобы не очень затасканными. И ответил кратко:

— Я тоже так же.

— Ты когда снова приедешь?

— Ох, нескоро.

— Опять, небось, в море?

— Это моя жизнь. Любишь — люби такого, каков есть. Другим не буду.

— Может, за то я тебя и полюбила. С первого часа. И даже нет, с первого взгляда. Знаешь, я ведь никого так не целовала…

Они отряхивались, настороженно поглядывая на дорогу, — но там никто пока не появлялся.

— Как «так»? — спросил Фрэнсис ревниво (ведь если «так» никого, значит, «не так» целовалась с кем-то!). Мэри взяла его за руку, нежно пожала ее, прижала к бешено бьющемуся сердцу и сказала:

— А вот так.

И, обхватив его за шею другой рукой, долго поцеловала в губы. И сказала со сладким вздохом:

— Ну, теперь понял, дурачок? О, наши едут! И, кажется, напробовавшись до краев…

Гарри шумно обрадовался приходу дорогого гостя. Ведь вообще-то участники незадачливой ловелловской экспедиции, прощаясь по прибытии в родной порт, прятали глаза, прекрасно понимая, что постараются друг друга более никогда не встречать — уж в крайнем случае видеться пореже. Чтоб не напоминать друг другу об этом позорище. Но с Гарри — дело иное. С Гарри они друзья и уж кого-кого, а Гарри он всегда рад повидать…

Фрэнсис все выбирал подходящий момент, чтобы сказать о том, что он и Мэри… В общем, «Я прошу руки вашей дочери и сестры!» Но куда там! От него требовали рассказов о событиях в Старом и Новом Свете, точно он не из Плимута, а из Лондона или Рима приехал. А Мэри ушла кормить свиней, потом заглянула на минутку, подала горячее (Фрэнсис так и не понял, когда ж она успела приготовить его) и умчалась доить коров. Потом в погреб…

Так он говорил, пока не заснул за столом. А утром, когда он рано-рано покидал ферму — уж не пешком, а в двуколке Ньютонов, Мэри мелькнула в дверях коровника с луженым медным подойником в руках, улыбнулась, махнула рукой и… И напоследок пустила ему в глаз солнечного зайчика от сверкающей меди подойника! И все…

5

Кончился август. Травы пожухли, с еще зеленых деревьев даже неощутимые порывы ветерка срывали множество желтеющих листьев — и где они только прятались, непонятно. Ягоды на живых изгородях из боярышника еще не багровые, но уже оранжево-желтые, россыпями украшали мрачноватую, темную его листву…

Фрэнсис с утра до ночи возился с подготовкой к отплытию: в дальнем плавании бесконечное число мелочей, и капитану надлежит во все вникать — от перевязочного тряпья до качества солонины, от количества пуль на один мушкет до количества точильных камней на один клинок… Но сквозь все мелочи подготовки к плаванию просвечивала незримо Мэри.

Что же, это и есть та любовь, о которой в книжках пишут? Жениться… Фрэнсис до сих пор о женитьбе ни разу не думал. Повода не было. Конечно же, не для того он создан, чтобы в домашних делах утопать — бесконечных хлопотах, которые целиком заполнили жизнь столь многих людей и заслонили, или даже заменили, ее смысл. Не-ет, он не такой. Да и Мэри, кажется, не такая.

«Не такая». А когда ты успел узнать, скажи на милость, какая она вообще? Ты ж с нею менее суток был знаком…

Ну и что? Каким-то образом он знал, уверен был, что знал о ней очень много. Может быть, больше, чем она о себе. Через поцелуи это передалось, что ли? И Фрэнсис знал, что она станет такой, как ему нужно, и притом безущербно для себя.

Вся жизнь его разделилась на две половины — до Мэри и с нею. И вся радость, весь свет жизни были во второй половине. Чтобы проверить, не мираж ли им овладел, Фрэнсис пошел, будучи по делам Хоукинзов в Лондоне, к доступным женщинам. Плимутские не годились для того, что он надумал, — они давно его знали, или мать и отца. А ему нужна была для проверки женщина, так сказать, в чистом виде, без осложнения человеческим. И что же? Его стошнило, и он с позором сбежал от шлюхи, не выполнив, с ее точки зрения, того, за чем приходил. «Все ясно. Это Мэри меня не допустила до греха», — решил Фрэнсис. И, будь у него дня три, а лучше бы неделя, свободных — он бы и женился. Но хлопот становилось все больше и больше, по мере того как приближался срок отплытия. Ведь экспедиция на полудюжине кораблей — это совсем не то, что на одном. Вот священник корабельный что берет с собой в рейс на одном корабле? Да, можно сказать, ничего: молитвенник, да томик проповедей любимого автора, да Библию, да святой воды бутылку, да распятие — все, что ему для такого рейса нужно, он уместит без труда в карманах облачения. А в большую экспедицию… Одного сундука преподобному Эбенизеру Кэрвуду оказалось мало — да не матросского рундучка, задвинутого под койку, которого не видно и не слышно, а большого, как невестин сундук для приданого. Тут и святые дары для причащения умирающих, и два комплекта запасного облачения, и оплетенная бутыль церковного вина, и черт знает сколько еще всякой рухляди, какой мы, миряне, и названий не знаем…

Хирург заявил, что на такую численность экипажа ему потребуется минимум две, а еще лучше — три пилы. И так каждый — а ведь все это место! Места же от увеличения припасов ни на кубический фут не прибывало.

Практически весь сентябрь офицеры экспедиции упихивали, утрамбовывали, укладывали припасы так, чтоб: а) все уместилось; б) самое нужное завтра не оказалось уложенным под тем, что понадобится через два месяца; в) чтоб при шторме или крупной зыби ничто не болталось в трюмах, создавая крен и разбивая другие припасы. В сущности, задача для матросов, а не для офицеров, но офицеры вмешались, лишь когда боцманы доложили о том, что все трюмы забиты полностью и все равно не вошло… (далее перечень не вошедшего: на «Юдифи» в тридцать названий, на огромном «Иисусе» — в двести семнадцать)… После недели напряженнейшего труда вмешался Джон Хоукинз и сказал:

— Ну, хватит. Так мы никогда не соберемся. Надо начинать с другого конца. Дайте мне список припасов, я его укорочу!

Дали. Три дня начальник экспедиции изучал его, наконец, призвал старшего брата и возопил:

— Вильям, сделай что-нибудь! Мы все бессильны. Видишь, на берегу лежат груды всяких вещей. Это та часть припасов экспедиции, которая никуда не вошла. Трюмы забиты, в каютах офицеров не повернуться и еще вон на палубах бурты имущества под брезентами!

— Прополоть список! — резко сказал Вильям Хоукинз.

— На, попробуй. Я уже пытался, — почти кротко ответил младший брат. Вильям взял список, просидел над ним два дня и вернул Джону, сокрушенно молвив;

— Наши боцмана лучше, чем я о них думал. В этом списке нет ни фунта излишнего. Все необходимое в разумных количествах. М-мда… Слушай, Джон, а если тебе взять с собой седьмое судно, а? Семерка — счастливое число.

— У нас не набрана команда на седьмое судно и припасы надо перераспределять, а сделать это надо на берегу, то есть немедля. Это заманчиво звучит, но на деле не упрощает нашу проблему, — сказал Джон.

Собрали совет старших офицеров. И на нем Фрэнсис Дрейк выдвинул отчаянное, рисковое предложение: оставить на берегу часть съестных припасов, такелажа резервного и плотничного леса для текущего ремонта — с расчетом на то, что можно будет все недостающее по этой части отобрать у испанцев или португальцев по прибытии на место. Он готов оставить с «Юдифи» все, что на берегу, с условием: все распродать, десять процентов — тому из служащих фирмы, кто возьмет на себя все хлопоты по продаже, а девяносто процентов — тем членам экипажа «Юдифи», кто получит увечья и ранения в ходе экспедиции (или семьям, если кто из экипажа погибнет).

Выхода не было — пришлось принимать это предложение. А то экспедиция могла так и не выйти в море в этом году…

Но вот все готово, к тому же ветер в Плимуте сменился на отвальный. И 2 октября 1567 года шесть судов, несущих на мачтах белые с красным крестом флаги св. Георга, патрона Англии, и одноцветные вымпелы Хоукинзов с вышитой золотом звездой на фоне якоря — знаком адмиральского достоинства Джона Хоукинза. Если б на мачте полоскался флаг, украшенный династийными розами Тюдоров, — вымпел был бы основанием для привлечения капитана и судовладельца Джона Хоукинза к суду. Ибо адмиралом королевского флота он пока не был. Но в своем частном флоте ему вольно было назначать себя хоть и генерал-адмиралом. Тут ограничений было только два: первое — только при наличии ясно выраженного согласия компаньона, а второе — принятое звание не должно полностью совпадать с официальными английскими военно-морскими званиями. То есть лордом адмиралом называться нельзя, а просто «адмиралом» — можно. И Хоукинз ходил в полных адмиралах собственного флота, покуда не получил звание вице-адмирала королевского флота.

Итак, полдюжины судов кильватерным строем выбрались из Саттон Пула — «хоукинзовского» участка гавани, между прочим самого глубоководного во всей Плимутской бухте, — 2 октября 1567 года. Путь их лежал далеко-далеко, хотя точно и неизвестно, куда. Припасов взято было на год и один день… Не исключалось, что их не хватит…

Глава 10

РАСЧЕТ С ДОНОМ МИГЕЛЕМ

1

Всего на борту шести судов было полтысячи человек. Джон Хоукинз, никому не передоверив этого, командовал семисоттонником Ее Величества. Экипажи вербовались для рейса к побережью Гвинеи с целью захвата невольников. Затем предполагалось привезти невольников в португальские владения в Новом Свете и с выгодой продать. Ну, а ежели, не дай Бог, экспедицию занесет не в португальские (пока еще мало населенные и с малым спросом на чернокожих, притом еще с низкими на них ценами, которые сбивали португальцы из Эльмины, крепости Святого Георга на Золотом Берегу и с острова Горе, что у южной стороны Зеленого Мыса), а в испанские владения?

Ну что ж, тогда последствия будут иные, а действия, которые эти последствия повлекут, — точно те же: продать чернокожих и вернуться. А по возвращении — королева, само собою, разгневается на ослушника, ибо она, дабы не портить отношения с ее царственным «братом», Филиппом Вторым, запретила своим людям беспокоить испанцев в их владениях, нарушать их законы и причинять вред подданным Филиппа Второго. А заморская торговля, известное дело, штука тонкая. Без стрельбы в этом деле редко обойтись удается. Но гнев Ее Величества, надо полагать, будет не страшным и не длительным. Как-никак, государыня сама — одна из акционеров сего дела. Накажет — но вскоре отменит указ об этом. Причем, зная характер своей повелительницы, адмирал Хоукинз догадывался, что суровость кары и длительность опалы будет тем больше, чем меньше прибыли принесет экспедиция. И наоборот. То есть ему нужна была удача!

Вообще рыжая лиса, коронованная комедиантка не пожалеет глотки, при этом, как истинная актриса, организует по-настоящему заинтересованную публику. То есть разнос за нарушение высочайших инструкций будет закачен, несомненно, в присутствии испанского посла. Дон Диего будет доволен. Ее Величество, видимо, даже съездит адмирала частного флота по загорбку скипетром — нет-нет, не бойтесь, регалия государства не пострадает, даже если Ее Величество в припадке гнева не рассчитает движения и переломит скипетр о спину своего наивернейшего слуги. Дону Диего незачем знать, что подлинный скипетр надежно заперт в сокровищнице лорда-казначея, которую покидает не часто, в дни всенародных торжеств. А на его глазах обломали об ослушника не скипетр, а его копию, внешне неотличимую. Камушки для этих копий (Елизавета их уже штуки четыре сломала) личный алхимик и звездочет Ее Величества, колдун мистер Джон Ди неделями вываривал в меду, отчего хрусталь горный стал точной копией алмаза чистой воды, а грубый сардоникс — бесценным индийским лалом. А дерево привез из Гвинеи сам Джон Хоукинз: по весу и ломкости неотличимо от нашей родной бузины, но по цвету — от благородного кипариса. Настоящий-то скипетр тяжел, его изведать не дай Бог! А этот — перетерпим, было б только ради чего терпеть…

2

А не для посла коронованная акционерша выделила в состав экспедиции не только два казенных судна вместе с их экипажами, но и полуроту солдат. Хотя зачем в мирной торговой экспедиции солдаты?

Ну, если б испанский посол все ж таки о том прознал и задал бы вопрос, у Хоукинза был готов ответ: мол, для охраны выручки во время возвращения, ваше превосходительство. Деньги за рабов можно выручить немалые — и матросы могут соблазниться и взбунтоваться. Или в чужеземном порту разбойники могут напасть — один из команды стакнется с ними и наведет. Да мало ли что может случиться в длинной дороге? Могут негры в трюме восстание поднять! А если на море в ту пору будет волнение, матросы все будут при деле — управлять парусами, поворачивать руль и тому подобное — кто ж будет подавлять восстание, а! Тут одно спасение в солдатах…

А на кой черт мирной экспедиции шестьдесят восемь орудий «Иисуса из Любека»? В том числе двадцать две тяжелых, двадцатичетырехфунтовых, на нижней палубе? Эти-то не для самообороны, а для атак и сокрушения крепостей. Вполне приличное вооружение для боевого корабля первого ранга…

«Ну, как-нибудь выкручусь», — полагал адмирал Джон, уповая более всего на победу, которая и королеву смягчит, и его окрылит так, что он что-нибудь придумает, чего сейчас нет в голове ни намеком… Вот только…

Именно, «вот только». На четвертый день по выходе из Плимута разразился жестокий и, что еще опаснее, продолжительный шторм. В результате этого шторма «Иисус» потек. Да так сильно, что при переходе через океан вполне мог затонуть. Хоукинз распорядился тщательно осмотреть ветерана и составить опись слабых и негодных мест. Он не ждал утешительных вестей от смотровой команды, но итоги ее работы заставили его, вопреки своей обычной умеренности, залпом высадить два стакана спиртного подряд. Корпус оказался равномерно и основательно изъеден древоточцами. Пояс обшивки от главной палубы и на полтора ярда ниже вообще требовалось заменить немедленно. А балки, поддерживающие кормовую надстройку, протыкались ножом на любую глубину без особых усилий. Судя по этим балкам, похоже было, что ближайший шторм сорвет надстройку, развернет ее по ветру — и тогда уж никакие помпы не помогут… Судно перестанет быть управляемым и будет захлестнуто волнами.

Пришлось совершить незапланированный заход на Канарские острова. Там «Иисуса» подштопали. Главное — удалось заменить негодные балки на свежие из узловатой, но прочной Канарской сосны. Испанское владение, Канары, похоже, не проявляли особого рвения в том, чтобы побольше иметь сходства с метрополией. В городе Санта-Крус-де-Тенерифе, сбегающем от городской управы — «аюнтамиенто» — к гавани по склону горы, никто не поинтересовался, чего ради англичане целой флотилией нагрянули в испанское владение. С миром — и ладно. За сделанную для них работу и купленные припасы платят честно, полновесной, непорченной монетой — и ладно. Зашли в порт — значит, так им нужно. Десять дней длился ремонт. Первые три дня Хоукинз опасался попасть в ловушку — и отпускал на берег не более чем по одной шестой экипажа каждого судна враз и не долее чем на четыре часа.

Потом успокоился и разрешил увольнения на сутки для трети экипажа враз. Матросы крутили романы с красивыми и горячими местными дамами. Неосенняя неподвижная жара способствовала любви. И когда суда Хоукинза уходили — их провожали с рыданиями…

— Интересно, все бабы тут одинокие или замужние есть? И если есть, почему они как попрятались? — недоумевали офицеры Хоукинза.

Но это так и осталось тайной: то ли на Канарах были необычайно легкие нравы, и мужчины не мешали женщинам принимать подарки от поклонников, то ли нравы, напротив, были сродни мусульманским, и замужних женщин, а тем более девиц, держали взаперти, и ни один посторонний мужчина не мог рассчитывать даже на то, чтобы просто посмотреть на красавицу. Только погибшие создания, профессиональные грешницы, встречались иностранцам, ибо только они могли свободно ходить по городу. Последнее предположение принадлежало преподобному Эбенизеру…

3

Наконец, в первый день ноября подошли к гвинейским берегам в районе залива Святого Петра, что западнее устья реки Сассандры, на Берегу Слоновой Кости. Там португальцы некогда пытались устроить колонию, но не вышло: влажный климат истреблял европейцев вернее стрел туземцев.

Летняя душная жара не ослабевала даже ночью. А днем не то чтобы шел настоящий дождь, а ежеутренний туман осаждался водяным бисером. Одежда у людей была постоянно сырой, и от этого зацветала плесенью разных цветов, от бордового до синего. Люди покашливали, прибаливали, кто постарше — у того ныли кости. Призрак лихорадки маячил поблизости.

— Если не добудем негров до субботы — уйдем из этого места, доподлинно гиблого! — объявил Хоукинз во вторник.

Но большинству офицеров и этот срок казался недопустимо долгим…

Первые две попытки захвата рабов закончились неудачами, причем в каждой из стычек у англичан были убитые. А во время третьей попытки в Хоукинза попала отравленная стрела. Дело было так. Лазутчики, высланные Хоукинзом, доложили, что все взрослые мужчины селения, расположенного в четырех милях от стоянки англичан, пошли на охоту в направлении западнее своего поселка — то есть поселок оказывается между неграми и кораблями. Хоукинз решил напасть на деревню, захватить женщин и детей — и, самое главное, стариков — и потом обменивать их на здоровых, молодых, сильных негров. Но когда англичане напали на деревню, женщины подняли невероятный вой, который был слышен, наверное, на много миль вокруг.

Услышав голоса своих жен и тещ, матерей и сестер, охотники оставили добычу под охраной нескольких человек и бегом бросились к поселку. И догнали англичан, движущихся, благодаря сопротивлению своих пленных, медленнее, чем шагом. Негры сразу открыли прицельную стрельбу из лесу, не показываясь на открытом месте.

Что стрела, поразившая адмирала, была отравленной, стало понятно сразу, потому что ранение было вообще-то пустяковое — в левое плечо, но уже через минуту предводитель англичан потерял сознание и начал бредить вслух. Язык его ворочался все хуже и хуже. А через час после ранения Хоукинз начал чернеть и распухать! К этому времени стычка закончилась тем, что пленных освободили и вместе с ними скрылись все в лесу. Англичанам досталось брошенное селение, под навесом в центре которого лежал раненый (или вернее сказать будет уже — умирающий) Хоукинз. В селении, окружающем площадь кольцом похожих не то на птичьи гнезда, не то на пчелиные ульи, но уж никак не на человеческие жилища хижин из серовато-желтой глины, оставалось всего несколько человек — слишком больных или слишком дряхлых, чтобы имело смысл их забирать в заложники.

Старик-штурман Нэд Крамниган, плававший еще с Хоукинзом-отцом, бубнил, что пропадает мистер Джон совершенно зазря, исключительно потому, что забыл уроки отца. А того весь его богатый опыт утвердил в мысли, что негры — фаталисты и потому брать у них заложников бессмысленно. Они не предпринимают усилий к тому, чтобы освободить своих жен и детей и даже родителей и старейшин. Эти — да, бросились на выручку, потому что были рядом.

А вообще-то они сразу начинают оплакивать пленных — еще живых и рядом находящихся. А оплакав — обычно через два дня на третий — идут в бой, мстить. И дерутся тогда страшно, ожесточенно и не щадя своей жизни. По бою можно прийти к выводу о том, что они верят, подобно христианам, в бессмертие души и спешат к загробной жизни, чтобы там вновь встретиться со своими близкими.

Старика Крамнигана никто не слушал. Народ столпился на площади вокруг навеса.

Судовой лекарь испробовал уже все, что имел, из лекарств и все, что умел, из приемов. Он извлек стрелу — но и только. Страданий раненого это нисколько не уменьшило. Уже подошел преподобный Эбенизер и стал требовать, чтобы лекарь, хотя бы ненадолго, привел раненого в сознание, ибо адмирал должен исповедаться, покаяться и причаститься святых даров — то есть приготовиться к смерти так, как подобает англиканину. Взбешенный тщетностью своих усилий лекарь раздраженно заорал, что он и сам бы рад привести начальника в чувство да вот что-то пока не выходит…

Пастор уже набрал полную грудь сырого пахучего воздуха, чтобы достойно ответить, — но тут из одного глиняного улья в квадратную дверь выполз на карачках седой трясущийся и горбатый негр с тыквой-горлянкой в руке, величиною в мужской кулак. Опираясь на неоструганную кривую палку — вернее сказать, хворостину, курчавый дедушка приблизился к навесу, протянул тыквенный сосуд священнику, показывая на стрелу, на раненого, на тыкву, и залопотал что-то по-своему. В его непонятной речи попадались португальские слова, исковерканные, но не до такой степени, чтобы узнать было нельзя. Через минуту стало ясно: старик предлагает противоядие.

Священник с отвращением отпрянул и сказал:

— Это нельзя давать раненому. Это же сделано язычниками, из неосвященных предметов.

Лекарь его поддержал со своих позиций:

— Мы же не знаем, из чего составлено это зелье. Не думаю, что можно так рисковать…

И тут из окружающей умирающего толпы выступил коренастый немолодой моряк, успевший поплавать еще с Вильямом-старшим, им и выдвинутый в командный состав, — Томас Муни, второй помощник капитана с «Иисуса». Он хмуро и твердо заявил:

— Наука и религия свое слово сказали. Они могут только похоронить мистера Джона по всем правилам. А этот черномазый дает, в худшем случае, то же самое, что эти уважаемые господа, только по другим, по своим правилам. А в лучшем случае — жизнь. Все! Наука и религия, отойдите, пожалуйста, в сторону и уступите место суеверию!

Сказано это было без тени улыбки — и таким голосом, что доктор и пастор, поджав губы и ставши вдруг до удивления схожими, удалились в одном направлении. Они шептались все время — а это было довольно долго, — покуда Том, знаком подозвав черного старичка, вливал по капле, по знаку негра, вонючее, жгучего вкуса, черно-бурое зелье в рот адмиралу. Старичок читал заклинания при этом и делал Тому знаки, повинуясь которым, тот орудовал с тыквенным сосудиком. И вскоре — чудо! — Хоукинза обильно вырвало зеленой пузырчатой слизью, он побледнел, и отек стал спадать на глазах.

Кончилось все через полтора часа, когда Том Муни отдал старичку свою каменную фляжку с выдержанным бренди и большой нож. А Хоукинз пришел в себя и слабеньким, дребезжащим голосом скомандовал отбой. Его отнесли на «Иисуса» и, начав немедленно собираться, отчалили и пошли на восток в поисках более счастливых берегов…

4

Наконец, после четырех дней пути (из которых почти полтора дня потеряны: продвижение из-за штиля нулевое), Хоукинз распорядился поворачивать на норд, к берегу, чтобы еще раз попытать счастья. Пристали в первой же бухточке, достаточной для того, чтобы вместить всю флотилию, и высадились. К берегу вплотную подходил лес, и в лесу отчетливо слышались приглушенный говор, шорох листьев о голые тела и другие звуки, свидетельствующие о том, что там находится большое количество людей.

— Фрэнсис, ты все время похваляешься своей, пока еще мало чем доказанной, необыкновенной везучестью. Ну-ка, давай договорись с черными! — скомандовал Хоукинз, потирая занывшее вдруг вновь раненое стрелой плечо. Дрейк пожал плечами, сунул за пояс заряженный пистолет и пошел в лес, подняв высоко пустые руки раскрытыми ладонями вперед. Пройдя десяток шагов, начал отчетливо считать вслух до двадцати — сначала по-английски, потом по-латыни, по-испански и с запинкой — по-гречески.

— Образованность свою дикарям показывает! — хохотнул кто-то из офицеров. Но тут… Из зарослей мужской басистый голос начал хрипло отвечать Дрейку.

— Вот это дикари! По-латыни кто-то шепелявит?! — изумился адмирал.

— Не-ет. Это… Сейчас, сейчас… Ну да, точно. Это негры по-португальски считают, стало быть, отвечают Фрэнсису, — ответил капитан «Миньона» Джордж Хэмптон.

— Так-так. Это они, выходит, поняли, что Дрейк считал, а не что другое?

— Ну да, Джон. Чему вы удивляетесь? Они знакомы с португальцами лет сто — а португальский, признайте, очень похож на испанский…

— Это на бумаге. А на слух разница немаленькая. На слух португальский, пожалуй, изо всех языков наиболее похож на русский, — возразил Хэмптону его помощник Томас Кейси, четырнадцать лет назад плававший с сэром Хью Виллоуби в Московию.

— Тебе понятно — так думаешь, и эти обезьяны заметят сходство? — желчно спросил Хэмптон.

— Не надо, Джордж. Не надо думать, что они столь уж глупы. Дикари — согласен. Но насчет глупости… Честно сказать, в наших командах — ну кроме разве «Юдифи» — найдутся люди, которые белее мела, но не умнее среднего негра, — добродушно сказал адмирал. — Заметьте, Джордж: я даже не имею в виду какого-нибудь выдающегося негра — а наверняка есть и такие, — а именно среднего.

— Вы правы, мистер Хоукинз. Даже среди вонючих самоедов, питающихся треской да навагой, тоже есть очень даже умные ребята, хотя порох им неизвестен, да и стрелы у них с норвежскими наконечниками. А выглядят они так, что наши губастые черномазые рядом с ними ну просто красавцы писаные!

— Ну, Том, уж это ты загнул для красоты слога, — скептически сказал капитан Хэмптон.

— Да нет, мистер Хэмптон. Кейси прав относительно самоедов. Я бывал на лапландском побережье и могу подтвердить хоть под присягой, — подал голос боцман «Иисуса из Любека» Дэниел Каррикью, который, кажется, вообще всюду бывал и все видал.

Но тут из-за деревьев раздался голос Дрейка:

— Э-эй! Идите сюда человек десять, включая Хоукинза и Хэмптона!

— Чтоб, если убьют, то сразу всех, — сказал Хэмптон.

И кряжистый Том Муни его поддержал:

— Джордж прав. Хотя бы один капитан королевского флота должен оставаться при кораблях. Ладно, пойду я. Интересно, что там у Фрэнсиса…

Капитан «Юдифи» сидел на поваленном ветром стволе дерева, обросшего какими-то лианами и алоцветущими кустиками, попивал мутное пальмовое винцо из долбленой тыквы, закусывал вяленой свининой и ломтями папайи и отплевывался черными плоскими косточками с таким видом (как утверждал позже Джон Хоукинз), что любого, кто не бывал в Девоншире, но наблюдал это зрелище, оно бы убедило, что в Плимуте папайя растет на обочинах, как сорняк, или аллеями вдоль всех улиц.

Каким-то образом Фрэнсис уже договорился со здешним царьком, вождем или как его там у них, идолопоклонников проклятых, о многом. Слово по-испански, три на пальцах, глоток винца, слово по-португальски (если говорил негр) или по-латыни (если речь держал Дрейк)… Если быть точным — то вождь чернокожих не унижался до переговоров с чужеземцами. Он только надувался и кивал, а за него разглагольствовал какой-то продувного вида малый с перевязанной пестрыми тряпками левой рукой. Как объяснил оратор, вождю нельзя терять авторитет, беседуя с простыми смертными. И все-таки переговоры как-то продвигались. К торопливому экваториальному закату опустело шесть тыквенных и две стеклянных бутылки по кварте доброго вест-индского рома — и было заключено соглашение о сотрудничестве.

По этому соглашению англичане обязывались помочь вождю-молчуну в войне, которую его племя уже несколько лет подряд вело с соседями. Если англичане помогут вождю одержать решающую победу, они получат всех пленных плюс по одному соплеменнику вождя за каждый десяток убитых или пленных врагов, плюс два здоровых и крепких воина за аркебузу! Что, не пойдет? А один воин за две бутылки этой вашей «огненной воды» — пойдет? Ну вот и хорошо!

Похоже было, что вождю нужна не столько решающая победа над соседями, сколько повод избавиться навсегда ото всех смутьянов, заговорщиков и соперников, да еще и получить за это хоть что-нибудь. Мелочи вроде бисера, бус и зеркалец вождя не интересовали, а уж мнение подданных, которые, возможно, предпочли бы взамен исчезающих навеки друзей, родственников и соседей получить хотя бы эти скромные изделия западно-английских ремесленников, — и подавно.

Это был вечер 12 января 1568 года. 13-е и 14-е падали на праздники, да и какой же дурак согласится начинать войну 13-го? А вот 15-го утром через час после рассвета англичане, под прикрытием густого утреннего тумана, высадились на берег в количестве четырехсот человек. На борту оставались только вахтенные да больные, ну и по два-три офицера на каждом судне, кроме «Юдифи», для поддержания порядка и дисциплины. На своем кораблике Дрейк доверил это дело боцману.

Два дня боев, в которых, по уверению нанимателей, противник не мог применять отравленное оружие, — высохли якобы те растения, из которых в здешних местах делают яд, и теперь до середины марта воевать можно только по-честному, без этого богомерзкого и предательского оружия. Кроме опасности погибнуть от яда, отравленное оружие делало менее выгодным для англичан все это предприятие: раненые отравленным оружием, если и попадут в плен, уж не будут пригодны для продажи за полную цену… Да и убитых будет больше, чем пленных. Слова нанимателей подтвердились; отравленных стрел не было, а без них — ну что могут копье, стрела и палица против доброй пули?

Африканцы пытались прятаться в листве. Англичане стали стрелять на звук, не видя цели. Весь второй день люди Хоукинза преследовали противника, удиравшего сперва стройно, даже с попытками контратак, затем лишь бы оторваться; негры бросали своих раненых, которых англичане закалывали на месте, чтоб не возиться с ними, — а то тащи его через эти непролазные дебри, ухаживай, а он потом вместо благодарности сдохнет в трюме, не добравшись до работоргового рынка! Разве ж это честно и по правилам?

Догромив враждебное нашим племя и пожегши его селения, англичане захватили ровным счетом двести пятьдесят пленных. За них, по условиям сделки, причиталась премия в двадцать пять воинов. И ведро джина — еще шестеро. Ну, с долей, но от доли негра победители великодушно отказались. И тогда молчаливый вождь победителей, пораженный таким великодушием, подарил англичанам еще и своих сто семьдесят пленных и, для ровного счета, сорок девять единоплеменников.

Теперь у Хоукинза было ровно четыреста негров. Неплохо бы было немедля отчалить и спешно гнать через океан, забирая сначала к северу круто, чтобы поймать пассат, освежающий и подгоняющий — и тем сберегающий живой товар. Но трюмы могли принять еще с сотню негров. А через десять дней предстояло затмение Луны. Хоукинз с детства наслушался россказней о том, как белые, воспользовавшись своими познаниями в астрономии, повергали черных в остолбенение и получали от них все, что угодно, «вызвав» затмение, высчитанное по таблицам…

Ну, а пока решили гонять негров под хорошим конвоем на прогулки в лес. Заодно они перетаскивали лес и пилили его на доски, по указаниям корабельных плотников, для ремонта флагмана. Это придумал капитан «Юдифи»: он жалел своих людей и предложил проветривать негров, выгоняя из тесных, душных трюмов на работы. Негров сковывали «партиями» по шестнадцать человек, «нанизывая» их на железный прут, — с каждой стороны по восемь чернокожих — и охраняли каждую партию по двое матросов, чем-нибудь проштрафившихся. Кроме штрафников, бредущих с пилою, топором, точильным бруском и мешком сухарей, каждую партию сопровождали несколько охотников до лесных фруктов. Это была и дополнительная охрана, и — по методу Фрэнсиса Дрейка — необходимые помощники: они помогали взваливать бревна, спиленные штрафниками, на плечи неграм, которые сами проделать этого не могли, ибо оковы мешали. Помощники принайтовывали каждое бревно или стопу досок к неграм, как рангоутное дерево к мачте, и гнали невольников вперед. За одну ходку каждая партия приносила два больших бревна длиною по шестнадцать футов. Причем Фрэнсис запрещал торопить негров. Хоукинзу он объяснил, что это отнюдь не из жалости к неграм, которой он не испытывает, а из всегдашнего его стремления не утомлять без нужды своих людей, жизнь которых и без того нелегка…

Наконец до затмения остались сутки. По хитроумному, до мелочей продуманному плану Хоукинза, лесозаготовки прекратились, на берег не был отпущен ни один человек и на судах служили молебны. На палубах, чтоб слышнее на берегу было. Молчаливый вождь прислал человека узнать, что случилось. Тому объяснили, что следующей ночью боги белых людей, недовольные их неоправданной добротой к иноверцам, позволят дьяволу сожрать луну — вот и молятся наши жрецы, дабы смягчить гнев богов и уговорить их не делать этого…

Наконец негры спросили впрямую, чего ж хотят страшные боги белых людей? Они сами в такие ночи или дни приносят в жертву по девять девственниц, а белые?

А белые, сказал Хоукинз, увы, жгут листья деревьев, какие здесь не растут. А мы надеялись, что здесь все растет, и не взяли с собою достаточно нужных листьев — и показал полузасохший веночек из елового лапника, прихваченный еще из Англии в предвиденьи Рождества… Негры запечалились, потому что такое у них и в самом деле не росло. Осталась одна надежда — на молитвы белых жрецов. Негритянские жрецы обещали посильно помогать, но толку было мало, ибо они и имен богов белых людей (о том, что у белых, таких богатых и могущественных, всего-то один бог, пусть даже и великий, они отказывались слушать, затыкая уши. Они были уверены, что у белых вдесятеро больше богов, отчего вся их сила и проистекает!) не знали доныне…

На всякий случай Хоукинз приказал в решающую ночь приготовиться к экстренному отплытию. Негры отошли от берега на две мили — чтобы их ненароком не задела месть богов белым. Хоукинз предупредил негров, что не исключено, что бог белых людей может призвать их на суд, — и тогда придется отправляться с кораблями, оружием и остальным имуществом. Так что на всякий случай попрощались, выпили на дорогу и стали ожидать своей роковой участи.

Оказалось, что Хоукинз был прав, предусмотрительно оставляя себе возможность для отступления, не роняющего престижа белых: затмение в этих местах оказалось весьма неполным, нестрашным — так, луна из трехчетвертной стала половинной, и только. И Хоукинз скомандовал отход — благо, с вечерним бризом можно было отвалить совершенно без всплеска. Это было поздним вечером 3 февраля 1568 года.

5

На борту «Юдифи» невольников не было. Дрейк на военном совете заявил, что настолько уверен в будущей добыче в Новом Свете, что готов отказаться от своей доли в выручке от продажи рабов в обмен на долю иной добычи (упаси боже, слово «грабеж» произнесено не было! Что вы!) в двойном размере. То есть не десять процентов, а двадцать.

Что ж, люди Джона Хоукинза — не пираты. Это у пиратов личное решение капитана не могло вступить в силу, покуда не было одобрено командой. А у Хоукинза капитан решил — и точка, ну а если кому это не по нраву — он может рассчитаться немедленно по возвращении в Англию.

Впрочем, желающих не нашлось. Команда «Юдифи» была молода и вместе со своим капитаном откровенно предпочитала журавля в небе, нежели синицу в руках. Да и неохота им было возиться с вонючими неграми, ежедневно вышвыривать за борт трупы и все дни переживать: не взбунтуются ли рабы?

Переход через океан прошел без приключений — за три четверти века, миновавшие со времен Колумба, эти пути были уже достаточно хорошо изучены… Наконец на пятьдесят четвертый день перехода флотилия Хоукинза достигла Антильских островов, но в районе Доминики. Этот гористый, по форме похожий на Сардинию, остров весь, от чернопесчаных пляжей до макушек гор, среди которых выделялся огнедышащий вулкан на севере, был населен воинственными карибами. Высаживаться тут было опасно. Не то испанцы распускали эти слухи, не то на самом деле карибы съели уже немало белых людей. Хоукинз этим слухам доверял. Дрейк же — нет. Он считал, что уж слишком испанцам выгодно, чтобы могло быть истиной то, что карибы опасны. У испанцев не хватает людей, чтобы заселить все свои владения. А слухи о кровожадных каннибалах отвратят от высадки любых иностранцев — англичан ли, французов ли, неважно. Лучше и дешевле, чем если бы даже испанцы вздумали окружить весь остров каменной стеной.

От Доминики, сменив курс на зюйд-вест, пошли к Подветренным островам: сначала к знаменитой жемчужными отмелями Маргерите, что у побережья Новой Андалусии (нынешней Венесуэлы севернее долины Ориноко), потом к Кюрасао. Губернаторам этих малопримечательных островов Хоукинз присылал письма, вежливые до приторности: «Ваша милость, я подошел в Вашему острову лишь для того, чтобы дать возможность моим людям пополнить запасы продовольствия, если Вы позволите продать мне их за деньги, — или, если Вам это благоугодно, — обменять их на мои товары, и предполагаю пробыть здесь с этой целью не более пяти, или, в крайнем случае, шести дней. Все это время Вы и другие жители можете чувствовать себя в полнейшей безопасности — ибо ни мною, ни кем-либо из моих людей не будет нанесено ни малейшего ущерба. Ее Величество королева Англии, моя повелительница, при моем отплытии из Англии приказала мне верно служить со всем моим флотом королю Испании, если в этом возникнет необходимость в любом из тех мест, в которые я буду заходить».

В этих письмах не было только объяснения, а за каким делом вообще явились корабли Хоукинза в испанские владения Нового Света, если во всем мире каждому, а уж его повелительнице и подавно, было уж много лет известно, что король Испании запретил любую торговлю с англичанами в Новом Свете, что их сюда не звали и не ждут…

Все шло по отработанному уже, не единожды испытанному сценарию. Днем суда стояли на полупустом рейде в гавани Кюрасао, что на западном побережье острова. Просторная и глубоководная бухта с узким длинным входом, на берегу которой раскинулся изумительно красивый городок, казалось, была нарочно придумана для доказательства того, что испанцы не в состоянии освоить принадлежащие им земли.

— Ах, какая гавань! В Европе немного таких! Притом незараженная местность, ни лихорадки тут, ни тифа, ни кровавого поноса. Климат целебный, воздух свежий, растет все, не сыро… Вот только ураганы иногда бывают. Но везде что-нибудь бывает. А тут — живи — не хочу! — а жить некому! Эти паписты улеглись на всем Новом Свете, как собака на сене — сами не «ам», но и никому не дам! — возмущался Дрейк.

Днем англичане завозили на свои корабли то пресную воду — неспешно, по бочонку в день, то свиней, то вино. И отдыхали. А как стемнеет — в порту начиналась кипучая жизнь. К кораблям Хоукинза подплывали баркасы с плантаторами, быстро сговаривались и принимали на борт невольников с кляпами во рту. Деньги передавали наверх, негров спускали вниз — и сделка совершена к обоюдному удовольствию сторон. А днем ночные покупатели осыпали англичан бранью с тех же баркасов, держась на всякий случай на безопасном удалении, требовали убраться добром из испанских владений, не испытывать более терпение их, которое велико — по примеру Иисуса Христа, который сам терпел и нам велел, — но отнюдь не бесконечно…

Хоукинз приказал своим людям так же терпеть, уподобляясь Иисусу, и ни словом не отвечать на ругань…

6

На Кюрасао Хоукинз разделил свою флотилию: два судна — «Юдифь» и «Ангел» составили передовой отряд, командование которым было поручено Дрейку. Этому отряду было приказано идти прямо в Рио-де-ла-Ачу, а остальные корабли Хоукинз повел в Борбурате — главный город провинции Новая Андалусия.

Встав на якорь в Борбурате, Хоукинз послал дону Диего де Леону — губернатору Новой Андалусии — очередное учтивое письмецо, в котором излагал причину (ту же, что и на Кюрасао и Маргерите) своего здесь появления. Далее в письме говорилось, что он хотел бы продать шестьдесят (всего-то!) невольников и очень небольшое количество английских товаров — ровно столько, чтобы уплатить жалованье своим солдатам! Да-да, разумеется, ему отлично известно, что Его Католическое Величество строжайше запретил такую торговлю, а недавно подтвердил это запрещение. Но безвыходность положения, в котором он оказался, понуждает его уповать на то, что господин губернатор со свойственным католикам милосердием все-таки сочтет для себя возможным лично посетить его корабль и обсудить это дело — а встречен он будет, конечно же, самым дружеским образом.

От дона Диего де Леона не ускользнуло оброненное английским предводителем как бы невзначай словечко «мои солдаты». А его чиновники уже успели подсчитать количество пушек на каждом из английских кораблей. Итоги были оч-чень впечатляющими. К тому же…

К тому же столица с ее канцеляриями, сочиняющими свои бесчисленные запреты, правила и инструкции, была за океаном, а идальго покинули родину вовсе не ради каких-то «высоких идей», не ради перемены мест, а ради быстрого и бесхлопотного обогащения. Земли, которые служат таким желанным довеском к дворянскому патенту, они тут получили. Но земля только тогда обогащает владельца, когда на ней трудятся люди. А людей в этих краях всегда не хватало! Их приходилось доставать и перекупать… Втридорога! А тут божеские цены, потому что. без посредников…

Дон Диего де Леон был человек весьма опытный в делах колониального управления. Он не мог сказать «Нет!» Подчиненные ему потом житья бы не дали! Но он не мог и сказать «да» — и тем нарушить недвусмысленный приказ своего государя! Вот он и тянул с окончательным ответом. А на действия, совершаемые Хоукинзом, закрывал глаза.

А тот, не тратя времени даром, открыл в Борбурате… лавочку! И для начала пригласил в нее таможенников — посмотреть привезенный товар, назначить пошлину… И пригласил их прийти не в одиночку, а со своими родственниками, друзьями и даже просто знакомыми — лишь бы у них нашлось немножечко свободного времени. Если соседи захотят полюбопытствовать — можно вести и соседей. Каждого, кому интересно будет посмотреть на сукна, бархат, здоровенных — индейцам не чета — выносливых негров из самой Гвинеи и другие товары…

Гости смотрели, торговались, кое-кто кое-что купил. Наконец, губернатор прислал ответ. В нем дон Диего выражал искреннее и глубочайшее сожаление о том, что вынужден сообщить английским гостям такую малоприятную весть: он просмотрел тома законов, но не сыскал ни малейшей возможности разрешить им торговлю, не преступая при этом законов!

Что ж, Хоукинз свернул свою лавочку, погрузил товары на корабли и отчалил. Но! Но он не вовсе покинул столицу Новой Андалусии, а только воротился на рейд. И торговля продолжилась. Немедленно после заката солнца к бортам английских кораблей начинали подплывать ялики и баркасы: Жители Борбурате покупали черных рабов и добротную английскую одежду — и ни таможенники, ни полиция не могли этого запретить! Нельзя запрещать то, что и не разрешалось, то, чего официально и нет вовсе! Верно же? И так продолжалось до того часа, когда Хоукинз решил, что пора идти на соединение с «Юдифью» и «Ангелом».

7

Фрэнсис Дрейк во главе своей маленькой эскадры прибыл в Рио-де-ла-Ачу утром и начал с того, что послал дону Мигелю де Кастельяносу смиренное письмо с просьбой позволить набрать пресной воды. Кастельянос ответил внезапным, как он полагал, залпом из трех ближе других к проклятым еретикам расположенных орудий, с северного люнета форта, прикрывающего вход во внешнюю гавань. Вероломный губернатор, прочитав любезное письмо, решил, что вежливость неизвестного английского моряка — верный знак слабости. Возможно, англичане вымотаны переходом через океан; или на борту их судов свирепствует какая-нибудь заразная болезнь. А вернее всего — решил гордый испанец (вспомним: его фамилия — де Кастельянос, то есть «из кастильцев», а известно же, что кастильцы — наиболее высокомерные, спесивые и воображающие о себе изо всей испанской нации) — у этих торгашей товары портятся. Чем еще их проймешь, плебеев, чуждых высшим идеалам? Только угрозой убытка! Так пусть прогорают, пусть идут по миру! Не стоит с ними миндальничать…

Дон Мигель де Кастельянос не мог, естественно, принять во внимание, что перед ним отрядец хотя и малый, да зато возглавляемый Фрэнсисом Дрейком. Притом Фрэнсис впервые в жизни командовал отрядом кораблей (неважно, что всего две скорлупки, из которых большая ста тонн водоизмещения не имеет. Все равно — авангардный отряд флотилии Хоукинза…) и потому должен был показать себе и миру, на что он способен… Но откуда мог никогда ранее не слыхавший этого имени — и, соответственно, не видавший его — сеньор губернатор догадаться, связать голос с палубы позорно уходившего из Рио-де-ла-Ачи «Эйвона» десять месяцев назад, с угловатой подписью в три буквы под полученным нынче письмом? Вот он и распорядился пальнуть по еретикам для острастки. Ядра легли в двух кабельтовых от носа шедшей первою «Юдифи». И тогда Дрейк вскричал:

— Святой Георгий и королева! Смерть испанцам! Давай, ребятки!

Дело в том, что это уже был тот самый Фрэнсис Дрейк, который заслуженно попал на страницы школьных учебников. Еще двадцатитрехлетний всего лишь — но уже Дрейк. Поэтому он на подходе к Рио-де-ла-Аче распорядился спустить на воду заблаговременно собранную и оснащенную пинассу, посадить на нее людей, разбив их на пятерки и поставив во главе каждой пятерки моряков, которым уже случалось бывать в этих краях, и приказал этим людям высадиться на берегу, недалеко от города и, не поднимая пока шума, произвести разведку. Затем Дрейк приказал изготовить орудия к бою, наметить цели и не отходить от артиллерии: «Первый сигнал к бою дадут сами испанцы, все услышите — и тут же, без особой моей команды, отвечайте!»

Поэтому ответом на «внезапный» залп трех испанских орудий был немедленный ответный залп из трех десятков (правда, мелкокалиберных) бортовых пушек отряда Дрейка.

После обмена «приветственными салютами» Дрейк вгляделся в берег и заметил подозрительное шевеление в том месте, где причалила его пинасса. Всмотрелся пристальнее: ну да, они! Желтые, сукно цвета безобидных певчих птичек. А вон — отблеск ствола аркебузы. Ну ладно, господа канарейки с бакенбардами! Сейчас мы вас попотчуем! И Фрэнсис скомандовал:

— А ну, канониры, наобум не стрелять! Выцеливаем орудия во-он того укрепления и длинный белый дом на пригорке — это резиденция их губернатора! Пли!

Первое же ядро влетело в окно резиденции.

— Ого! Добрая работа, ребятки! А ну, еще разик так же — и хватит пока…

Позднее англичане узнали, что первое ядро тогда влетело прямиком в распахнутое окно губернаторского кабинета, когда дон Мигель как раз там-то и находился. Изучал счета поставщиков. Ядро в щепу расколотило письменный стол и сожгло часть бумаг. Высокородный дон Мигель свалился с кресла. Нарочно так угадать навряд ли когда получится — а нечаянно можно…

На этом утренняя «дуэль» закончилась, и английские суда отошли из «ковша» внутренней гавани, за пределы досягаемости неприятельских батарей. Дрейк поджидал Хоукинза. На борту «Ангела» и «Юдифи» экономили припасы. Но тут, на свою беду, в залив, образующий внешнюю гавань Рио-де-ла-Ачи, вошло малое судно того типа, что в изобилии строят в Стране басков, как же его… Ах да, «сабра». Везли почту и провиант с ближних островов. На сабре ничего о прибытии англичан не знали — и ее удалось захватить бесшумно и без потерь.

Дрейк лично сел в шлюпку с восемью охотниками, и подошел к сабре вплотную. На расспросы вахтенного отвечал сам Дрейк — по-испански, но через платок. Пока испанцы соображали, что к чему и кто это лезет через фальшборт, — все уже было кончено, их почтовые мешки покидали за борт, а припасы — свиней, связки бананов, бутыли с вином и оливковым маслом, связки лука, ящики сухофруктов и изюма — перегружали с помощью курсирующих по заливу шлюпок на оба английских корабля.

Покончив с этим мелким инцидентом, Дрейк распорядился немедля подать ему ломоть свежезажаренной свинины, запил молоденьким белым винцом, тщательно вымыл руки и уселся сочинять очередное послание дону Мигелю де Кастельяносу. Оно получилось коротеньким:

«Почтенный сеньор губернатор! Если не желаешь торговать с нами мирно и честно — твое дело. Но тогда мы — мы, которые уже вышибли тебе окно, — расшибем тебе и все-все прочее!» Фрэнсис был очень доволен стилем письма: сжато и энергично, прямо как у древних римлян! Грубовато? А и пускай! Зато он отыграется за все унижения, пережитые англичанами в этом городе в минувшем году. За всех отомстит! В сущности, этот стиль полностью соответствовал его предложениям на последнем военном совете прошлогодней экспедиции. Письмо было отправлено с капитаном ограбленной сабры. Ответа не было.

8

Тут в залив вошли корабли Хоукинза. Громадина «Иисуса из Любека» закрывала горизонт. Ознакомившись с обстановкой со слов Дрейка, Хоукинз тоже уселся писать письмо дону Мигелю. Учтивое, по обыкновению. На это письмо ответили. Но как! Дон Мигель писал:

«Ежели продажа негров — единственный, как Вы изволите писать, способ, коим бедные англичане снискивают себе скромные средства к существованию — что ж, вам можно только посочувствовать… Представляя в этих местах Его Католическое Величество Филиппа Второго, короля Испании, я исполняю только Его волю и преследую только Его интересы. Согласен, вы отважны и неплохо вооружены — что ж, у нас найдется, чем вам ответить, чтобы навеки отбить желание…»

Дочитав, чуть побледневший от злости Хоукинз сухо заметил:

— Похоже, что прошлогодняя постыдная неудача бедняги Ловелла здорово испортила этого Кастельяноса. Дон Мигель зазнался. Его надо поучить. Что же, мы поставим ему мозги на место. Фрэнсис! Возьми двести парней, высадишься с ними где-нибудь в сторонке. Тихонечко, понял? А мы начнем бомбардировать город изо всех наших орудий. Время для атаки выберешь сам. Все ясно?

— Еще бы! Вот это дело мне нравится!

— Ну, с Богом, действуй. Увидимся в губернаторском особняке.

Да-а, Джон Хоукинз — это вам не Ловелл. Это… Если бы все тут решал сам Фрэнсис — он, скорее всего, точно то же и решил бы!..

Торговать — а если не хотят торговать, мешают — грабить! Но при этом проливать как можно меньше крови. Вот принципы, которым Фрэнсис Дрейк неуклонно следовал всю свою жизнь. Позднее, на гребне своей карьеры, он прославился тем, что предоставлял свободу всем захваченным женщинам — даже самым красивым.

Аркебузиры, высланные навстречу людям Дрейка, приближающимся к берегу западнее города, сделали один залп, не нанесший англичанам урона, и поспешно отступили. А ополченцы — плантаторы из окрестностей Рио-де-ла-Ачи, собранные губернатором, оказались вовсе небоеспособными. Смелые с кнутом в руках против скованного негра, тут они, будучи посланы сдерживать англичан, в помощь полуроте аркебузиров, разбежались, не входя в соприкосновение с противником, без единого выстрела.

Тем временем восточнее города высадился Хоукинз с главными силами — не слыша перестрелки, он решил не тратить ядра там, где, видимо, можно будет и без них обойтись. При высадке он потерял убитыми всего двоих, так как серьезного сопротивления и тут не было…

Горожане разбегались по окрестным плантациям, а дон Мигель продолжал эпистолярные упражнения в чисто кастильском стиле. Очередное его послание иначе, чем «провоцирующим», и не назовешь. «Сожгите хоть все Индии — а лицензию на торговлю не выдам!»

9

Англичане захватили опустевший город и разграбили все дома. Потом принялись за церкви. Для них-то пышная церковная утварь была не святынями, а суетными и грешными предметами идолопоклонничества папистов: дорогой посудой, роскошными тканями и так далее. Поэтому они, люди вообще-то богобоязненные, бестрепетно выколупывали самоцветы из распятий и с переплетов молитвенников. Сами переплеты, к сожалению, были не особенно ценными: редко в каком доме серебрянными, а так больше из тисненной эстрамадурской кожи или из кипарисовых дощечек.

Но один из невольников показал Хоукинзу, в отместку за незаслуженную порку, которой его подверг хозяин, — а был он альгвазилом (то есть полицейским стражником), то место, где была запрятана городская казна. За это негр хотел получить свободу. Действительно, в яме на опушке леса были закопаны мешки с монетой и коробки с рассортированным жемчугом. Все это было заботливо завернуто в выделанные шкуры.

Фрэнсис загорелся:

— Все! Большего с них не выжмешь! Теперь надо ходу, ходу — покуда подкрепление не вызвали. Невольников, которых еще не продали, можно сбыть ведь и в Картахене, верно? Цены там хоть и ниже, но ненамного. А с этими симпатичными мешочками так на так и выйдет!

— Не выйдет! — осадил его Хоукинз. — Ты забыл, что мы не пираты!

— А он кто? Ты вспомни, что это он ведь украл — да-да, выманил и украл девяносто два негра у лопуха Ловелла!

— Я помню. Но это еще не повод, чтобы действовать испанскими методами.

— Да никто и не собирается действовать их методами. Мы только отквитаемся за прошлый год — и все…

Но Джон остался тверд — и написал Кастельяносу очередное послание, на сей раз уже не особенно вежливое. Парламентер под белым флагом доставил сообщение в рощу, где под прикрытием своих испытанных аркебузиров отсиживался губернатор со всей семьей, челядью и приближенными.

«Дон Мигель! Мы нашли городскую казну. Больше нам искать тут нечего. Если немедленно не выдашь нам торговую лицензию — пеняй на себя. Свои сокровища и домашнее имущество найдешь в наших трюмах, а город, вверенный твоему неусыпному попечению, будет сожжен дотла. Или покупай наших негров по справедливой цене, которая теперь выросла, ибо включает наши издержки — от ядер, выпущенных по твоему дому, до жизней моих матросов».

Кастельянос прочитал письмо и объявил парламентеру, что предложение очень серьезное, так сразу и не решишь, надобно обдумать, посоветоваться — на что ему потребуется два часа.

Подождали. По истечении срока дон Мигель согласился нарушить королевский указ и поторговать с еретиками. Драгоценности, собранные в частных домах и церквях во время дневного грабежа, вернули, к неудовольствию Дрейка и большей части матросов. Рабов, искренне радующихся солнцу, свежему воздуху и простору, после темноты, духоты, отвратительной вони и теснотищи трюмов, в которых они два месяца провели, не имея возможности распрямиться, быстро продали.

Ну, а большая часть экипажей — те, что были недовольны возвращением хозяевам награбленного, — под руководством Фрэнсиса развлекались во время торжища экзотической охотой. В тростниковых зарослях вдоль реки, давшей имя городку, моряки обнаружили громадного каймана, который мирно ужинал — доедал чьего-то не в меру любознательного барана. Моряки дали «крокодилу» доесть — известно же, что хищник, потревоженный во время еды, страшен (кто сомневается — пусть попробует отобрать косточку у самого обыкновенного пса!), а сами за это время рассыпались цепочкой, отрезая пресмыкающееся от моря. Обнажив тесаки и сжав топоры, моряки Дрейка начали шумом гнать животное в город. Кайман грозно щелкал острыми треугольными зубами, которых, казалось, в его рту были многие сотни, хлопал тяжелым хвостищем и разевал узкую длинную пасть. В его темно-красных глазках полыхала дикая, первобытная злоба. Раненых во время охоты не было, а вот хвостом он-таки двоих достал серьезно.

Улочки города были еще совершенно безлюдны, так что никто и ничто охотникам не мешало и они не опасались, что чудище сожрет чужого ребенка. Наконец Дрейк спохватился:

— Ребятки, а ведь этак мы его на рыночную площадь выгоним — а там он на просторе непременно кого-нибудь искалечит. Давайте лучше в какую-нибудь узкость его загоним!

Так и сделали. Нашелся подходящий уступчик глухих испанских глинобитных заборов — видимо, на стыке двух домовладений, там каймана и повязали.

Сначала четыре смельчака жердями прижали к земле его туловище так, чтобы он не мог изогнуться и куснуть тех, кто на него сзади насел, — и чтоб хвостом не мог мотать куда захочет. Чудище оплели веревками, привязали к жердине, подняли и с песнями понесли к причалу. Там уложили на землю и измерили боцманской рулеткой. В каймане оказалось двадцать три фута!

И при этом он проворно бегал по суше — хотя принайтованные к бокам мясистые ножки каймана казались коротенькими и беспомощными. Опасная образина — и до чего же мерзкая!

Связанный надежно, он глядел на людей с такой лютой, такой древней тоской, что не по себе делалось и самым отчаянным — тем, что отбросили тесаки и с жердями первые набросились на зверя.

…На корабли загрузили припасы, в том числе живой скот, пресную воду. Но главное — промыли и проветрили трюмы после негров, которые два месяца безвылазно провели в этих темных душных помещениях: ели, спали, болели, умирали, испражнялись…

10

Англичане ушли, а дон Мигель — непревзойденный мастер сочинять казенные бумаги — уселся сочинять новую реляцию в далекий Мадрид:

«Невольники, которых еретики побросали на берегу, отступая от моих солдат и доблестных ополченцев города Рио-де-ла-Ача, — в основном старики, женщины и дети, продать которых было, видимо, трудно или даже вообще невозможно. Получилось так, что пираты оставили их нам как бы задаром».

Дон Мигель за годы административной деятельности даже не то чтобы привык иногда привирать, а начисто отвык писать правду в метрополию. Ибо прекрасно знал, что там хотят не правду знать, а получать «из достоверных источников» приятные новости. Сообщишь неприятную правду — и виноват будешь ты лично, а не тот, из-за кого произошла неприятность…

(Дон Мигель не знал слова «бюрократизм» и вынужден был поэтому обзывать государственный строй своей страны куда менее точными, зато более красочными непечатными просторечиями родной Кастильи-ла-Вьехи…)

На самом-то деле дон Мигель самолично приобрел у проклятых еретиков ровно двадцать отборных, молодых, высоких, здоровенных негров, уплатив по сотне песо за каждого. И еще двадцать за ту же цену, но с оплатой за казенный счет — деньги были списаны как «затраты на организацию обороны города от английских пиратов». Позже, поразмыслив, дон Мигель списал дополнительно по этой статье еще две тысячи песо. Таким образом он мог чистосердечно писать, что «…негры достались задаром». В расшифровке статьи значились: «жалованье ополченцам» (на деле ни один из этих мордастых бездельников и не предполагал, что им за оборону самих себя что-то еще и причитается), «оплата услуг лазутчиков из туземного населения» (и опять брехня: последний представитель туземного населения отдал богу душу на индиговой плантации дона Мигеля еще три года тому назад). Прочее соответственно. Зато не фигурировал в реляции плащ рытого пурпурного бархата, подаренный лично адмиралом Хоукинзом, — равно как и одеяние, шитое отборным жемчугом, которым губернатор отдарил предводителя еретиков. Но об этих мелочах в столице и знать незачем. Это же всего-навсего житейская проза, быт. А там, в Мадриде, люди по горло заняты великими государственными делами — к чему же загружать их еще и такими пустяками?

11

Негра, показавшего, где спрятана городская казна Рио-де-ла-Ачи, по настоянию Дрейка взяли с собой. Хоукинз повел свою флотилию вокруг западной оконечности Кубы, через Юкатанский пролив. Хоукинз хотел поймать главную струю Гольфстрима, чтобы он принес корабли в Англию быстрее. И вот уж голубая полоса показалась среди зеленоватого моря. Он, Гольфстрим! Теперь уже, можно сказать, экспедиция дома. Увы…

Глава 11

КАТАСТРОФА В САН-ХУАН-ДЕ-УЛЬОА

1

Всю справедливость общеизвестной поговорки «Человек предполагает, а Господь располагает» Джон Хоукинз познал в Вест-Индии, возвращаясь из этого рейса. Нет, поначалу все шло нормально: тяжело нагруженные добычей (нетерпеливые матросы накупили всякой заморской чепухи, от сушеных крокодильчиков в пол-ярда длины до индейских ножей из черного прозрачного камня) суда обогнули Кубу и теперь предстояла самая легкая часть плавания: попав в главную струю светло-синего Гольфстрима, спокойно плыть до родины, зная, что ты не погиб в сражениях или от лихорадки, а теперь твоя доля добычи лежит в трюме — и можно прикидывать, что купить и сколько месяцев можно теперь прожить до следующего выхода в гибельное море…

Но 12 августа, когда, казалось, все невзгоды были позади, обрушился страшный четырехдневный шторм. Добро бы шквал, пусть и небывало сильный. Но четыре дня шторма «Иисус из Любека» не пережил. Матросы, посланные в трюм, доложили, что вода бежит в десятках мест тонкими струйками, как вино у опытного кабатчика в кружку, и струек таких на глазах делается все больше и больше!

Хоукинз повернул с северо-восточного курса на чистый север. Вместо того, чтобы двигаться к дому, пришлось задержаться во вражьих водах: поискать во Флориде, испанской по названию, но испанцами ни в малейшей степени не освоенной, тихую бухточку и там починить «Иисуса». Сказать по чести, Хоукинзу, да и любому юнге, было ясно, что самое умное решение — не возясь с ремонтом, перегрузить с «Иисуса» весь груз на остальные корабли, затопить его и идти в Англию. Но! Но Хоукинз не мог вообразить, как явится к Ее Величеству и объявит ей: «Все хорошо, вернулись благополучно, только Ваш корабль погиб!» Нет уж! Он сам впряжется — ведь придется эту семисоттонную махину вытягивать на берег для ремонта! Он себе и остальным жилы порвет, но «Иисуса из Любека» сбережет…

Увы! Раньше, чем англичане отыскали подходящее укрытие, разразился новый шторм. После него «Иисус» едва держался на воде — или, если уж честно, медленно тонул. Возможно, что Хоукинз все ж таки принял бы решение, к которому его настойчиво склоняли капитаны всех кораблей экспедиции — от Хэмптона до ни в чем с ним прежде не согласного Дрейка, — расстаться с «колоссом на глиняных ногах» и уходить, не дожидаясь очередного урагана — ведь их сезон уже начинался!

Но тут удалось встретить три испанских судна и захватить их. Шкипер одного и подсказал Хоукинзу: самым удобным местом для ремонта «Иисуса» является Сан-Хуан-де-Ульоа. Этот порт с типично испанским многосложным названием, в десяти милях южнее Вера-Крус, на островке, имел приличные мастерские. Да к тому же там ожидали прибытия из Испании «Серебряного флота». А это означало, что добытое во всех рудниках серебро Мексики собрано в портовых магазинах — и если повезет, то может быть даже, что удастся часть этих сокровищ захватить… Хотя слишком много всяческих случайностей должно совпасть для этого.

2

Во-первых, для этого нужен длительный шторм, который бы задержал прибытие из Севильи эскадры «Серебряного флота». Тогда бы англичане, видя бушующее море вне гавани, знали бы точно, что несколько дней у них есть: пока не кончится шторм и после него еще полтора дня на то, чтобы улеглась мертвая зыбь. В это время ты будешь, если не считать гарнизона порта и усиленной охраны сокровищ, наедине с серебром. А чего с ними считаться, с этой сухопутной швалью? Наши парни из Девона их бить умеют, что уже доказано.

Во-вторых, нужно, чтобы спесивые испанцы дали повод напасть на них. (В глубине души Хоукинз почти не сомневался, что такой повод властители Нового Света им дадут, с их поганым высокомерием, чванливостью, ненавистью к иноверцам и презрением к «торгашам».)

Да, нельзя забывать и про «в-третьих»! Ведь если забудешь об этом, ни к чему везение и успех в первом и втором! Речь о надежном пути отхода. Вообразите себе: вы на редкость удачно отобрали у испанцев их сокровища, отметили это выдающееся событие бочонком виски — и, вяло с похмелья шевелясь, поднимаете паруса и ищете лоцмана, чтобы— выйти из «ковша» гавани. И тут узкий выход из этого «ковшика» закрывает белая стена, на глазах становящаяся втрое ниже: это пришли корабли «Серебряного флота» и спускали лишние паруса перед вхождением в гавань через узенький пролив, в котором порыв ветра мог развернуть послушное ему судно, сбить с извилистого фарватера и натолкнуть с размаха на береговые скалы.

Ситуация в одно мгновение изменилась — и англичане из хозяев положения стали заложниками, у которых одна надежда — на милосердие господа.

Именно в том веке «Серебряный флот» приобрел вид, благодаря которому из легкой добычи он стал серьезным противником. Неповоротливой и медлительной машине административно-командной системы испанской сверхдержавы понадобилось ни много, ни мало — сорок пять лет, чтобы идея вооруженного конвоя пробила себе дорогу в жизнь: в начале 1523 года французский корсар Жан Флорин захватил первые два корабля из переправлявших за Атлантический океан сокровища последнего владыки Мексики — Монтесумы, посланные Эрнаном Кортесом из Нового Света. С тех пор нападения на флот, везущий сокровища, совершались практически ежегодно.

Но только теперь, на исходе шестидесятых годов шестнадцатого столетия, капитан-генерал Вест-Индской торговли дон Педро Мендес де Авилес добился позволения не нагружать флагманский и вице-флагманский корабли своей эскадры ничем, кроме драгоценных металлов и камней. А весь свободный тоннаж этих галионов использовать для дополнительного вооружения и боеприпасов. Так что эти малоповоротливые титаны были готовы к встречам с джентльменами удачи даже один на один. Кроме того, на прославленных бискайских верфях (тех самых, где были в свое время построены корабли Магеллана) были срочно построены двенадцать хорошо вооруженных и сравнительно быстроходных галионов сопровождения. Хоукинза об этом подробно известили в ведомстве государственного секретаря сэра Фрэнсиса Уолсингема — даже схемы расположения артиллерии на галионах показали!

Но он надеялся на свою счастливую звезду — иначе черта с два бы он поддался уговорам и дал себя затолкнуть в эту ловушку!

Зато 15 сентября испанцы устроили входящим в порт истрепанным штормами английским кораблям невероятно пышную, можно даже сказать «роскошную» встречу: фейерверки, гирлянды непривычных мексиканских цветов, алые и лазоревые паруса вышедших навстречу яхточек… Оказалось, флотилию Хоукинза приняли за авангард прибывшего из Севильи «Серебряного флота»! И были чрезвычайно разочарованы, когда поняли, что это всего лишь еретики.

Верный своей тактике — без крайней необходимости не портить отношения с испанцами и стараться говорить с этими папистами на их языке, напыщенно и лживо, — Хоукинз заявил, что ни в коем случае не посягнет (и своим людям того не дозволит!) на сокровища, свезенные в порт для вывоза в Испанию. Он всего лишь смиренно просит соизволения произвести в этом порту ремонт своих поврежденных ураганом судов да пополнить запасы пресной воды и продовольствия, за что готов уплатить поставщикам справедливую цену! Письмо на имя вице-короля Новой Испании Хоукинз послал с одним из офицеров захваченного испанского корабля. В письме он писал: «…будучи подданным Британской королевы, любящей сестры короля Филиппа, я смею надеяться на Ваше покровительство в случае прихода в порт испанского флота. Разумеется, все люди с временно задержанных мною испанских кораблей будут отпущены, а корабли — переданы испанским портовым властям».

В то же время Хоукинз распорядился высадить отряд моряков на одном из островков, контролирующих вход в бухту, и установить там шесть пушек.

Казалось бы, все предусмотрено! Ну, Дрейк кипятится — так на то он и молод. И тут явилась эта эскадра, чертова дюжина хорошо вооруженных больших кораблей. Эскадрой командовал известный испанский моряк, дон Франциско де Лухан. На борту флагмана находился вновь назначенный, еще не принявший дела у предшественника, вице-король Новой Испании, Мартин Энрикес с супругой.

Дон Мартин направил Хоукинзу письмо со следующим предложением: если англичане беспрепятственно пропустят испанскую эскадру во внутреннюю гавань — то вице-король гарантирует им свободный выход из гавани. Хоукинзу честное дворянское слово вице-короля показалось гарантией слабенькой, и он выдвинул свое предложение из четырех пунктов:

1) испанцы дают англичанам возможность купить продовольствие — на деньги, которые он выручит от продажи остающихся у него в трюмах пятидесяти негров;

2) ему будет предоставлена возможность отремонтировать свои суда здесь, в порту;

3) высаженный на необитаемом безымянном островке английский гарнизон будет находиться там до ухода английских кораблей из Сан-Хуан-де-Ульоа;

4) высокие договаривающиеся стороны обмениваются заложниками — по двенадцать человек.

Дон Мартин Энрикес отказался не то что принять — но даже и рассматривать всерьез эти предложения. «Если бы я эти ваши предложения принял к рассмотрению — я вынужден был бы оскорбиться ими до глубины души! Вам что же, честного слова испанского гранда недостаточно?! Но я великодушно готов забыть ваши неразумные речи, как если бы никогда их не читал. Если же мое предложение, вам уже известное, вас и теперь не устраивает, — что ж, я, имея на борту ровно тысячу солдат, войду в эту гавань с боем!»

Но Джона Хоукинза на испуг брать было бессмысленно. Он ответил вице-королю словами, которые воскресили в сердце капитана «Юдифи» увядшую было из-за позорной, по мнению Фрэнсиса, дипломатической переписки с папистами любовь к этому человеку. Хоукинз написал: «Если Вы вице-король, то я представляю здесь свою государыню — и, таким образом, я такой же вице-король, как и Вы. А если у Вас есть тысяча солдат, то для своих ядер и пуль я найду хорошее применение».

Прошло три дня. Соглашение достигнуто так и не было. Наконец 20 сентября вице-король сообщил, что принимает четыре условия Хоукинза. Соглашение об этом было подписано на борту флагманского галиона испанцев. Дон Мартин устроил торжественный обед, после которого стороны обменялись заложниками. Зазвенели фанфары, загрохотали залпы приветственных салютов, и испанские корабли, войдя в гавань, встали к английским буквально борт к борту. Между «Миньоном», ставшим после урагана флагманским кораблем, и ближайшим испанским кораблем было не более 20 ярдов. Капитаны испанских кораблей стали до приторности любезны. Но Хоукинз заметил, что от испанского флагмана отвалила шлюпка, на борту которой всячески старались не быть замеченными англичанами. Позднее оказалось, что шлюпка везла приказ вице-короля губернатору: немедленно собрать на берегу тысячу солдат с оружием, в доспехах, — и быть в полной готовности…

3

Два дня команды судов делали вид, что находятся в наилучших отношениях. А между тем испанцы стягивали войска, переправляя их из близлежащих частей Мексики. А в ночь с 22 на 23 сентября между «Миньоном» и испанским военным судном втиснулся «купец» тонн в восемьсот водоизмещением. Борта его и английского судна почти соприкасались. Перескакивая с палубы на палубу и причаливая открыто в шлюпках, на него переходили моряки с других испанских кораблей.

Хоукинз послал вице-королю протест. Дон Мартин ответил, что он уже отдал приказание немедленно, в течение двух часов, прекратить всяческие действия, вызывающие малейшие подозрения у англичан. Час минул — ничего к лучшему не изменилось. Тут уж и невозмутимый Хоукинз вскипел и послал к вице-королю второго помощника с «Миньона» Боба Бэррета, отлично говорившего по-испански, с последним предупреждением.

Положение англичан осложнялось тем, что после подписания соглашения с доном Мартином четверть экипажа каждого английского судна непрерывно с восхода до заката солнца находилась на берегу. И там испанцы очень щедро поили еретиков крепким вином.

Поняв из послания Хоукинза, что его намерения раскрыты, вице-король приказал немедленно запереть Боба Бэррета в каюте, выбежал на палубу и взмахнул белым платком. По этому сигналу затрубили боевые трубы, и густая толпа вооруженных испанцев хлынула с испанского судна, подошедшего накануне ночью, на палубу «Миньона».

Это даже взятием на абордаж не было. Суда стояли так плотно борт к борту, что испанцы безо всяких мостиков с крючьями спрыгивали на более низкую палубу британского флагмана и, не замочив ног, вступали в бой. Хоукинз приказал своим людям переходить на стоявший у другого борта «Миньона» «Иисус из Любека». Для того, чтобы испанцы меньше мешали этому, канониры «Иисуса» дали залп с близкого расстояния по испанскому вице-флагману. И показали свое мастерство: одно из ядер попало в крюйт-камеру! Испанский корабль окутался черным дымом, больно хлопнуло по ушам всех, находящихся в порту и даже на берегу, потом глухой грохот перекатами, в четыре волны… А когда дым осел, на месте красавца-галиона торчало безобразное, закопченное, пылающее корыто без палубы и без мачт. Когда испанцы позднее подсчитывали свои потери — выяснилось, что при взрыве погибло триста человек!

А когда дым от взрыва еще не рассеялся, случилось нечто, заставившее Хоукинза пересмотреть свои взгляды на английское простонародье, приблизить их к взглядам Фрэнсиса Дрейка. Дело было вот в чем. Взрыв вице-флагманского галиона вызвал явное замешательство среди испанцев. И тут Хоукинз понял, точнее — почуял, что его приказание перебираться на тонущего «Иисуса из Любека», поскольку «Миньон» навряд ли удастся отстоять, было ошибочным или, по меньшей мере, слишком преждевременным. Джон стоял на корме «Миньона», разрешив себе, пока испанцев тут живых нет, две секунды поразмышлять, что разумнее: отменять собственное, три минуты назад отданное, приказание и заменять его противоположным — или, не внося дополнительной сумятицы в картину боя, предоставить событиям идти своим чередом… И тут где-то впереди раздались дикие вопли, неизвестно на каком языке, но уж никак не на английском, да и не на испанском. И даже высокий, как бы женский, визг. И на головы испанцам, теснящимся, мешая друг другу размахнуться как следует, посыпались разъяренные, грязные, мокрые от пота, матросы с нависающей палубы «Иисуса»! Английский флагман, с его тремястами пятьюдесятью тоннами водоизмещения, оказался зажатым между испанским восьмисоттонником и «Иисусом» с его семьюстами тоннами, но погрузившимся из-за воды в трюмах на добрых два ярда. Так что палуба «Миньона» казалась дном узкого ущелья с отвесными склонами, из которых один повыше, а другой — пониже. И если выполнять приказание Хоукинза и карабкаться вверх, на палубу «Иисуса» с «Миньона», отбиваясь от наседающих со спины испанцев, было тяжко, то теперь, исполняя неизвестно чье указание, прыгать обратно, имея неприятеля не за спиной, а перед грудью, было куда легче и приятнее! И, опять-таки, неизвестно по чьему приказу, моряки сигали на палубу своего флагмана, загодя выбрав и распределив цели. И выли! Кровь в жилах застывала и волосы на руках дыбом вставали от этого их воя!

Хоукинз так никогда и не узнал, кто же дал команду, идущую вразрез с его приказом. Он и награду обещал — бесполезно! А Дрейк, когда они, вновь через много лет оказавшись в этих водах, вспоминали былое, сказал спокойно: «Ну да, Джон, все, как и должно быть. Английского матроса или солдата крайне трудно разозлить по-настоящему. Но уж если он по-настоящему разозлится — его не удержать, не победить, и команды он в таком случае слышит и исполняет не начальства, а своего сердца. И это, как правило, оказываются оч-чень уместные и своевременные команды. Можно сказать, что британское сердце — прирожденный и талантливый офицер!»

«Миньон» удалось отбить бесповоротно, и сохраняй англичане тот островок при входе во внутреннюю гавань — они, весьма возможно, победили бы. Но испанские солдаты внезапным броском с берега захватили островок, перебили его гарнизон до последнего человека, повернули орудия и расстреляли «Ангела» и «Ласточку»: оба судна быстро пошли ко дну, и мало кто с них спасся. А спасшиеся попали в плен, что было не лучше смерти…

Да, я ведь все еще не нашел случая сообщить, как изменился состав флотилии к моменту боя! Во-первых, еще в декабре минувшего года, у гвинейских берегов, англичане захватили португальскую каравеллу, капитаном которой был француз по фамилии Бланд. Он, как и большая часть его экипажа, охотно перешел на сторону англичан: им всем, авантюристам по натуре, потому и оказавшимся на краю света под чужим флагом, недоставало лишь внешнего повода, чтобы податься в «джентльмены удачи». Служили Елизавете они с того момента ревностно, вот только на каждом военном совете капитан Бланд предлагал такие решения, какие приличествовали вульгарным пиратам, а отнюдь не торговцам, в снаряжение которых внесла немалый вклад королевская казна.

Каравелла получила название «Божье благословение» — ее захват был ведь самой первой удачей экспедиции за три месяца!

А тот ураган северо-восточнее Юкатана, что решил судьбу «Иисуса из Любека», отнес судно «Вильям и Джон» в глубь Мексиканского залива, и ему пришлось добираться до родины самостоятельно.

Ну вот, а теперь вернемся в бурный день 23 сентября 1568 года.

«Божье благословение» был сильно поврежден, и отчаянный Бланд приказал перевести команду на «Миньон», поджечь каравеллу и направить ее на испанцев.

Хоукинз руководил боем с кормы «Иисуса из Любека», тяжелая артиллерия которого наносила серьезный ущерб испанцам. Со стороны казалось, что предводитель англичан — человек без нервов. Во время наиболее ожесточенного обстрела судна он отправил слугу в трюм за свежим пивом. Тот принес пива, налил в серебряный кубок и протянул хозяину. Тот поставил кубок на фальшборт. И в тот же момент, не успел Хоукинз отхлебнуть и глотка, испанское ядро снесло кубок! И что же Хоукинз? А он, оборотясь к канонирам легких пушек, стоящих на верхней палубе, рявкнул: «Ничего не бойтесь, ребята! Господь, который спас меня от этого ядра, спасет и всех нас от этих негодяев!»

Но «Иисус из Любека» от пробоин в корпусе, сделанных неприятельскими ядрами, стал погружаться быстрее и, что особенно прискорбно, начал терять остойчивость, приобретая неприятный и, более того, опасный дифферент на корму. На нижней палубе уже сорвались с мест два орудия и поползли к корме. По пути они сшибли еще две пушки — и пришлось останавливать их, накинув на их станки веревки и цепляясь за них всем скопом, для чего пришлось прекратить стрельбу из всех остальных — а их, как я уже писал, было на «Иисусе» более двух десятков. И великое счастье, что кое-как удалось остановить! Потому что иначе четыре сорвавшиеся с места пушки сбили бы еще две, а следующую пару сшибала бы уже махина из шести орудий, затем уже — никоим образом не остановимая восьмерка, десятка орудий — и тут корма «Иисуса» погрузилась бы, хлебнув воды, отчего вовсе ушла бы под воду, — чему сильно способствовали бы открытые ради ведения огня артиллерийские порты нижней палубы, и…

И поскольку бухта Сан-Хуан-де-Ульоа как раз своей повсеместной, равномерной глубоководностью знаменита, ушел бы «Иисус» на дно полностью, одни верхушки мачт с георгиевскими стягами из воды бы торчали… Видя, что век «Иисуса» отныне измеряется уже не днями, как до начала боя, а часами, Хоукинз дал сигнал «Юдифи» и «Миньону» подойти к борту «Иисуса» и забрать с него людей и все, что удастся, перегрузить из товаров и ценностей, что лежали в емких трюмах «Иисуса»…

Оба судна подошли к «Иисусу», и работа закипела. Поскольку борта «Иисуса» были закрыты этими судами, огонь вести он более не мог, и его канониры включились в работу. И тут англичане увидели два брандера — вражеские суда похуже, устаревшие или конфискованные за какие-либо грехи у владельцев, набитые сеном и порохом и подожженные. Для деревянных судов того времени страшнее огня не было ничего. А ветер нес брандеры прямо на «Иисуса», набравшего уже столько воды, что с трудом управлялся, и чтобы уйти от брандеров, нужно было поднять, самое меньшее, фок (нижний парус на первой мачте) или бизань (на третьей), но времени для этого маневра «Иисусу» уже не было отпущено.

— Англичане! Все вон с «Иисуса!» — взревел, перекрывая голосом все звуки боя, Хоукинз.

Он перешел на «Миньон», и оба еще целых английских судна поспешно отошли от «Иисуса», предоставив тонущего ветерана его участи. Вскоре один из брандеров врезался в левую скулу «Иисуса из Любека»…

4

К тому времени в бой вступили с обеих сторон уже свыше двадцати кораблей — а вся бухта была шириною в полмили. Всю ее сплошь затянуло черным пороховым дымом, который там и сям пронизывали багровые вспышки выстрелов.

Английские суда порознь вышли из боя и уже покидали гавань, а стрельба наугад за кормой шедшего в арьергарде «Миньона» продолжалась: видимо, войдя в азарт, испанцы никак не могли остановиться. Потому и в погоню не бросились.

И вот тут начинается раздрай, не ясный ни современникам, ни потомкам. Почему-то чудом спасшиеся корабли выбирались из неприятельских владений и шли дальше до Англии порознь. И Хоукинз в объяснительной записке на высочайшее имя написал: «"Юдифь» бросила нас в нашем несчастье». Да, буквально так. Там же, не замечая противоречия со своими же словами, Хоукинз пишет: «Последним моим приказом Дрейку было: подойти к „Миньону“ и забрать людей и необходимые вещи, что он и сделал». По возвращении «Миньона» было проведено адмиралтейское расследование («ведомственное», говоря по-русски). Тщательно изучив все обстоятельства плавания, оно не отыскало ни малейших оснований для предъявления молодому капитану каких бы то ни было обвинений. И с Джоном Хоукинзом Фрэнсис сохранил наилучшие отношения, как деловые, так и дружеские, до конца дней — его и своих (а они умерли один за другим с разрывом в два месяца, в одном походе, который возглавляли на равных).

Дрейк воротился раньше Хоукинза на пять дней. Плавание протекало благополучно, можно даже сказать — обыденно. «Юдифь» была в хорошем состоянии, на борту ее находилось 65 человек, «необходимые вещи», перегруженные с «Миньона», целы.

А вот обратное плавание «Миньона» сложилось поистине трагически. К моменту отплытия из Сан-Хуан-де-Ульоа на борту судна находились двести человек. Продовольственных запасов на такое количество людей не было — а добыть их во вражеской стране, не имея мощной, хорошо вооруженной флотилии, не представлялось возможным. Голодная смерть в океане для многих — удел куда более страшный, чем даже пытки в застенках «святейшей инквизиции». Поэтому, когда Хоукинз выстроил всю команду на шканцах и предложил тянуть жребий — кому оставаться на берегу, чтобы облегчить участь отплывающих, неожиданно раздалось немало возгласов в смысле: «Жребий? Ну уж нет! Ты хочешь остаться, а тебе придется плыть — или наоборот?! Долой жребий — утеху сатаны!»

И порешили так: пусть выйдут из строя добровольцы, те, кто желает остаться. А уж если их до сотни не хватит — оставшимся придется тянуть жребий, тут уж ничего не поделаешь. Хоукинз решил про себя, что это последняя волна того шквала решений, правильных, но принимаемых без участия командиров, что взметнулся, когда его матросы стали с «Иисуса» возвращаться на «Миньон» во время боя. И, если откровенно, Хоукинз тайно порадовался, что командует англичанами и сам — англичанин да притом не последний человек в этом удивительном народе!

Из той сотни моряков, что добровольно остались на чужом неласковом берегу, в тюрьмы инквизиции попали все сто. Но ни один не изменил своей вере, своей королеве и своему народу. Большая часть их сгинула на галерах, в пожизненном рабстве, некоторые умерли, не выдержав мучений, и только двое, Хартор и Филипс, вернулись на родину — да и те лишь через двадцать девять лет.

Те же сто человек, что ушли в океан на «Миньоне», тоже испили полную чашу страданий: запасов продовольствия едва хватило на первые две недели пути. Потом начался голод. Ослабленные голодом люди начали болеть — и тут, как назло, стряслась новая беда: юнга, прибиравший каюты, нашел запас лекарств у судового врача и… И слопал все в один присест, без разбора! И умер в тот же день, покаявшись перед смертью. Теперь лечить людей стало нечем, и больные стали быстро, один за другим, помирать. С поредевшей командой стало сложнее управляться с парусами. Хоукинз распорядился спустить, скатать и спрятать грот — самый большой и тяжелый парус на судне. Все с ужасом ждали очень вероятного именно в это время года и именно в этих широтах урагана, когда потребуется, чтобы каждый под дождем холодным, да на ветру пронизывающем, да как можно быстрее и точнее, выполнял команды, иначе гибель общая! Но то ли Господь берег Джона Хоукинза — а с ним заодно уж и всех, кто был с ним на борту, то ли им уже досталось столько мучений, сколько положено многогрешному моряку за целую жизнь, но штормов им не досталось. Зато голод, голод! Оказалось, что думать можно лишь о пище, о способах ее приготовления да о приправах к оной; ели черт знает что, поганые язычники от такой пищи отказались бы, — а трепались наперебой о французских соусах к дичи, о североанглийских ветчине и грудинке, о шотландской форели на рашпере, об йоркширской сладкой прессованной свининке да о норфолкских котлетках из лососины… Ухх!

А ели, ели… Священник, ежедневно почти занятый заупокойными службами, ночами в судовой часовенке тихонько отмаливал грехи команды, не по полной своей воле евшей крыс, кошек (а их было три: на два кубрика и одна офицерская) и ярких, крикливых птиц «попугаев», благо вот их было на борту полно, которых вез из Нового Света почти каждый, да еще помногу. Всем родным и знакомым, лучший подарок после рейса…

Пятнадцать из этой сотни добрались до Англии. Исхудалые, обовшивевшие, истеричные, больные, злобные мученики не смогли спокойно вынести того, что Дрейк добрался обратно без особенных лишений. Это было глупо и несправедливо — но иначе они не могли! И даже понимая, что порют горячку и что завтра уже им будет стыдно, требовали расследования. Ни оставить без внимания вопли едва живых моряков, ни осудить Дрейка, виновного разве что в излишнем, по меркам того времени, еще вполне средневекового по жесткости нравов, гуманизме по отношению к простым морякам.

Но это, не вполне нормальное в ту пору, зато такое понятное нам в наш век, внимание к подчиненным, которому Фрэнсис не изменил ни в зрелые годы, ни став титулованной особой, себя окупало. И это отношение почему-то приводило к успеху! Поэтому наказывать его было не за что.

Именно после этого катастрофичного по итогам плавания вся морская Англия, от Адмиралтейства до портовых кабаков, впервые заговорила об удачливом, хитроумном, как Одиссей, любимце фортуны, капитане Фрэнсисе Дрейке. С того дня у Дрейка никогда уже не было проблем с набором экипажа, напротив — возникали очереди бывалых моряков на запись в его команду. Известен случай — в 1585 году — когда разнесся слух, что адмирал сэр Фрэнсис Дрейк намерен вновь выйти в дальний рейс и набирает экипажи, — и добровольцев за две недели записалось столько, что хватило бы для укомплектования двух сотен кораблей. А нужны были экипажи для двадцати одного судна!

Конкурс в девять с половиной человек на место — в эпоху, когда обычным путем вербовки в матросы было опаивание спиртовой настойкой белены, дурмана, мака и доставка на борт в бесчувственном виде, да еще и связанных (это на случай, если очнется еще одурманенный и буйствовать начнет!). И обычным явлением был выход из порта с временной командой из портовых пьянчужек, временно трезвых, — им платили вдвое, и они зарабатывали на грядущие попойки трезвыми. А постоянная команда в это время спала — и очухивалась обычно уже в открытом море, от шторма. Тогда происходила смена экипажей, временные садились в баркас, который специально для этой цели капитан арендовал в порту отплытия, и плыли назад. А постоянная команда распределялась по вахтам, но подвахта не отдыхать ложилась, когда первая вахта вставала по местам, а шла отмывать заблеванный кубрик… Вот как это было обычно…

А у Дрейка еще и конкурс!

Глава 12

СЕМНАДЦАТЬ ВОЗОВ ЗОЛОТЫХ ДУКАТОВ

1

Осенью 1567 года, в те дни, когда Дрейк завершал подготовку к отплытию на «Юдифи» в составе экспедиции Хоукинза, Его Католическое Величество Филипп Второй приказал дону Фердинанду Альваресу де Толедо, герцогу Альба, одному из наизнатнейших испанских грандов и притом — одному из славнейших полководцев Испании, войти во взбунтовавшиеся Нидерланды для усмирения и «истребления навеки самого духа мятежей и ереси». Альба выступил во главе трехбригадного корпуса из солдат, обстрелянных неоднократно. Это были части, которые Альба знал и которым доверял. Но…

Испанская пехота в шестнадцатом столетии обоснованно считалась лучшей в мире. Она отличалась храбростью в наступлении, стойкостью в обороне и дисциплинированностью в любых условиях. Правда, было одно существенное «но»: всеми этими похвальными качествами желтомундирные солдаты обладали лишь покуда им исправно платили жалованье! А обходились они Его Католическому Величеству ой как недешево!

Каждый солдат получал от тридцати до тридцати пяти золотых дукатов в месяц, офицеры — до ста тридцати пяти. Нетрудно сосчитать, что содержание одной бригады требовало в год миллиона двухсот тысяч золотых! Одной бригады. А у Альбы их было три: одну, переброшенную из Милана, он расположил в Брюсселе, вторую, пришедшую пешком через Францию из Испании, — в Льеже (Люттихе, как его еще именуют) и третью, переброшенную из Неаполя морем, — в Генте, на побережье Фландрии.

Кальвинистский мятеж в Нидерландах бушевал так яростно, что испанцы были озадачены. От андалузсцев, с их буйной кровью, слившейся из струй крови вандалов и вестготов, арабов и берберов, карфагенян и римлян, такого ожидать, казалось бы, можно и даже естественно. Но нередкие андалузские возмущения казались детскими играми в «войнушку» сравнительно с тем, что творилось в Нидерландах! Вялые, флегматичные, толстопузые голландцы и фламандцы шли на костры и жгли собственные жилища. Они травили свои запасы зерна на зиму, обрекая своих детей на голод, — чтобы только испанцы не имели пропитания. Они нападали из-за угла и открывали шлюзы, чтобы лютая зимняя вода заливала всю их низменную страну, не давая пройти пешему и проехать конному. Сколько потерял Альба лошадей, которым ледяная вода непоправимо портила ноги! И каких лошадей! Здешние понурые клячи с мохнатыми ногами не заслуживают называться одним словом с сухими, стройными чистокровными арабскими лошадьми испанской кавалерии. Это… Это как простолюдин в сравнении в титулованным грандом! То есть просто никакого сравнения!

Альба был наместником Неаполитанского королевства. Там бунты вспыхивали за ночь и заканчивались к вечеру второго, а то и первого же, дня. А это…

2

Нидерланды были самым богатым государством Европы. Испании они достались как приданое Марии Бургундской — дочери Карла Смелого, убитого в битве при Нанси в 1477 году. Его лоскутное государство распалось, часть досталась Испании, часть «Священной Римской империи германской нации», большая же, включающая ядро государства — собственно Бургундию, вернулась в состав Франции. А Нидерланды образовали неделимый округ из семнадцати провинций и после полутора десятилетий правления Марии перешли к дому ее мужа — к Габсбургам. Император Германии Карл Пятый (он же — король Испании, и Неаполя, и Обеих Индий, и еще много чего) воспитывался в этой торгашеской стране и благоволил к ее гражданам. Его сыну Филиппу досталось поэтому тяжкое наследство, когда старик отрекся от престола и удалился в монастырь. Избалованные чрезмерной добротой и вниманием прежнего властелина, Нидерланды были начисто лишены испанского духа. Аскетизм и экстаз им были чужды напрочь. Предстояло приводить их в чувство. Положение осложнялось еще и тем, что нидерландцы были неприлично, шокирующе богаты. Королю случалось одалживаться у подданных! Ну куда это годится?

А тут еще протестантизм этот свил гнездо в спесивых, от жиру бесящихся провинциях Нидерландов. И на попытки привести к единообразию, чтобы попавший в Нидерланды испанец более не мог усомниться, точно ли он в пределах владений испанской короны, — эти торгаши ответили иконоборческим восстанием.

А потом начались обычные для всемирной сверхдержавы, стремящейся повсеместно в христианском мире утвердить свои идеалы, финансовые трудности. Войска отказывались идти в бой при явном своем превосходстве в силах и почти гарантированной победе. Только угроза истребления, при подавляющем превосходстве противника, могла заставить их исполнять долг. При таком положении шансов победить мятеж не было. А сохранение настоящего положения вело к усилению мятежников и ко все более глубокому укоренению ересей в умах нидерландцев. Альба начинал уж подумывать о поголовном выселении нидерландцев из их страны. Это, безусловно, явилось бы окончательным решением вопроса раз и навсегда. Технически это было вполне возможно — выселили же в 1492 году из Испании всех иудеев, а после восстания морисков уже на памяти Альбы — мавров. Вот только… Нет, не возмущенный вой зарубежных человеколюбов его смущал. Герцоги де Толедо славились именно своей непримиримостью к еретикам и последовательностью. Да! Жестокостью — если нужно — и последовательностью. Его бы это не остановило. Но вот дороговизна предполагаемого мероприятия…

Денег-то взять на сие неоткуда. Потребуется — Альба для себя сосчитал на бумажке — от ста двадцати до ста сорока пяти миллионов дукатов. Это когда трех с половиной миллионов на войско из короля не выдавишь! Альба писал, молил, наконец отчаялся и начал в письмах требовать и пугать. И вот Филипп Второй сообщил спешной почтой, что раздобыл деньги для войска: казна пуста, но генуэзский банкирский дом Спинола предоставил заем, расплачиваться за который предстоит восточно-средиземноморским эскадрам и флоту королевства Неаполитанского, обеспечивая подавление турецкого флота, уже ощутимо препятствующего генуэзской торговле с Востоком.

Герцог считал дни до прибытия денег и ежедневно молил Господа сохранить хорошую погоду на всем пути следования кораблей… Вот они уже миновали мыс Финистерре, огибая Бретань, вот вошли в Пролив…

И тут сокрушающая, умопомрачительная весть!

3

У герцога Альбы было худым все, что только может быть худым у человека: щеки, ляжки, длиннопалые руки, и было к тому же впалым все, что может быть впалым: живот, виски — и узкий высокий лоб. Ястребиный нос, седые усы и бородка — и черные брови над горящими глазами фанатика.

Он был непоколебимо уверен, что испанская держава призвана управлять христианским миром и превратить весь нехристианский мир в христианский. Он был умен, но он строжайше запрещал себе усомниться в достижимости государственных целей его страны. Задумаешься — можешь засомневаться. Поэтому герцог Альба не задумывался над повелениями короля. Исполнял, насколько мог, хорошо. Таких слуг — не задумывающихся над смыслом и последствиями его повелений, но при этом исполняющих эти повеления умно, — даже у короля Испании было мало. И Альбу ценили.

Но тут, в Нидерландах, его карьера могла закончиться позорнейшим поражением. Он не имеет сил, он не знает, как справиться с этим мятежом!

И тут ему сообщили, что в Проливе на эскадру, везущую деньги его войскам, напали французские корсары, гугеноты поганые! Не захватили, к счастью, но вынудили рассредоточиться и искать спасения в английских портах! Арьергардный отряд зашел в корнуэльский Фалмут, авангардный — в Саутгемптон, а главный отряд — в Плимут. Так в ноябре 1568 года в портах южного побережья Англии неожиданно оказалось много испанских кораблей…

4

Испанский посол в Лондоне, дон Гуэро де Спес, предложил английскому правительству из названных трех портов перевести груз испанских кораблей по суше в Дувр и там снова погрузить на испанские галионы. Смысл этой операции в том, что по Проливу, вдоль французских берегов, галионы пройдут без ценностей и даже если подвергнутся нападению — и даже если будут захвачены корсарами, — золото останется цело для того, для чего оно предназначалось.

Английское правительство обещало это сделать и даже, для вящей сохранности золота, обеспечить испанцев конвоем до Нидерландов. Дона Гуэро это невероятно доброе (учитывая отношения меж Испанией и Англией) предложение озадачило и отчасти даже напугало. Но что иное ему оставалось, как не поблагодарить за любезность и согласиться?

Но тут в Лондон пришла весть о том, что экспедиция Джона Хоукинза закончилась катастрофой в Сан-Хуан-де-Ульоа, а все ее участники убиты. Это известие крайне встревожило Бенедикта Спинолу, племянника главы банкирского дома, представляющего интересы банка в Лондоне. Ведь это означает, скорее всего, резкое ухудшение отношений между Англией и Испанией. А это, почти наверняка, — потеря денег. Правда, одна зацепка есть. Неизвестно, согласятся ли с этим англичане, но формально этот довод неоспорим: покуда деньги не вручены герцогу Альбе в Антверпене, они — собственность не испанского короля, а генуэзского банка! И если затормозить отправку денег в Нидерланды, банк сохранит эти миллионы! Правда, испортятся отношения банка с Испанией, но, во-первых, за отношения с Испанией отвечает не он, а Амброджио, его дядя, младший компаньон семейной фирмы и дядя синьора Бенедикта. Пусть у него и голова болит за это. Ну, а во-вторых (замечу в скобках, что тут Бенедикт рассуждал точь-в-точь как современный политолог невысокого полета), банкирский дом Спинола нужнее Филиппу Второму, нежели Филипп Второй — дому Спинола. Да, он — крупнейший должник банка, притом платящий ну крайне неаккуратно. Еще вопрос, в чисто финансовом отношении, что было бы большим благом для банка — продолжение отношений с Испанией, то есть умножение зависимости банка от должника (вспомните, синьоры: Юлий Цезарь в свое время задолжал столько, что его кредиторы и врачей ему наняли, и телохранителей, страхуя возвратность своих средств, а затем и его сторонников умножали, оплачивая Цезаревы популистские меры. Расчистили ему путь к высшей власти, предполагая, что тогда-то он запустит изящную костистую руку в государственную казну и вернет долги. А Цезарь, заполучив высшую власть, составил длинные списки своих врагов, включил в них всех до единого своих щедрых кредиторов — и объявил награду, из казны, за их головы), как видите, небезопасного, или разрыв этих отношений?

Бенедикт тут же написал о полученных известиях лорду Винтеру, адмиралу Англии, который как раз находился в Плимуте. Тот немедля известил Вильяма Хоукинза. Страшное известие не подкосило главу фирмы, но, напротив, побудило его действовать. Хоукинз постарался извлечь из ситуации максимум прибыли для фирмы. Он написал письмо государственному секретарю с просьбой, чтобы сэр Вильям Сесил лично допросил Бенедикта Спинолу и, если тот подтвердит все, что написал в своем письме, приказал немедленно секвестровать испанское золото!

Сесил так и поступил. 8 декабря деньги были взяты под охрану английских солдат. Разъяренный дон Гуэро де Спес написал герцогу Альбе, прося наложить секвестр на собственность всех британских подданных в Нидерландах. 19 декабря герцог Альба выполнил это. В тот же день дон Гуэро решительно, пожалуй даже в неприемлемо резких выражениях, потребовал возврата денег. В свою очередь королева Елизавета наложила эмбарго на всю испанскую собственность в Англии. А это более чем в два раза превышало по стоимости всю собственность англичан в Нидерландах!

К тому же объявление эмбарго явилось поводом для захвата англичанами товаров испанских кораблей в британских портах. Корабли были конфискованы, а экипажи их арестованы. Захваченные деньги перевезли в Тауэр. Посла Испании посадили под домашний арест.

Герцог Альба послал в Лондон своего представителя — дворянина из юго-западных Нидерландов, валлона по национальности, д'Ассонлевилля. Но едва тот появился в Лондоне, как был схвачен. Ни в какие, с ним переговоры никто не вступал в связи с отсутствием у него верительных грамот от испанского короля (каковых быть не могло: герцог Альба имел широчайшие полномочия, но этого он не мог. Не предусмотрели в Испании, отправляя герцога подавлять мятеж, что понадобится еще и это).

5

Тут подошло 26 января 1569 года. В этот день в Плимут вернулся Дрейк на «Юдифи». Вильям Хоукинз не дал ему отдохнуть и дня — и отправил в Лондон с письмом к Ее Величеству. В письме Хоукинз просил возместить убытки, понесенные фирмой, из средств, которые получены от конфискации испанской собственности в Англии. Аналогичное письмо Фрэнсис доставил и Вильяму Сесилу. Но через неделю вернулся Джон Хоукинз на «Миньоне». Тогда королева решила вопрос не так, как хотели Хоукинзы. Она объявила, что долг Филиппа по этому займу генуэзским банкирам она берет на себя. Филипп решил отныне посылать деньги в Нидерланды сухопутным путем, что было л медленно, и дорого. Для перевозки жалованья корпусу Альбы требовалось 17 повозок, к каждой пять смен лошадей, всего двадцать голов, и минимум рота двухсотенного состава солдат конвоя. Не считая конюхов, форейторов, ревизора и так далее. Зато на суше, хотя разбойники попадались чаще, каждая шайка была слишком слаба, чтобы рискнуть нападать на роту прославленных доблестью и отвагой желтомундирников.

Поскольку Джон Хоукинз вернулся живым (и, как вы помните, с пятнадцатью из двухсот человек на борту), вопрос о возмещений убытков повис в воздухе. Джон обиделся. Но… Но по-разному. Для всех — он сделал странноватые выводы из катастрофы в Сан-Хуан-де-Ульоа и стал союзником Филиппа Второго. Он предложил, через дона Гуэро, охранять своим флотом — а это шестнадцать вооруженных кораблей и полтысячи обстрелянных, обученных, привыкших к тропическому климату моряков — подступы к испанским владениям в Америке, не подпуская к ним ни французов, ни голландцев, ни иных чужеземцев, включая даже и англичан. Он полагал в обмен на эти услуги заполучить долю в вест-индской торговле и легально торговать неграми, более не рискуя капиталами, жизнями и кораблями. Он не без основания полагал, что оторвется от конкурентов.

Но и этого мало! Джон Хоукинз вступил в заговор! Вот куда может привести обида!

Филипп Второй мечтал посадить на английский престол Марию Стюарт, первую красавицу Европы, экскоролеву Франции, а ныне государыню нищей и дикой Шотландии. По матери красавица принадлежала к дому Гизов. Лотарингские герцоги Гизы были вождями Католической лиги во Франции, вдохновителями бесплатной антипротестантской агентурной сети на западе континента, от Рейна до Пиренеев. С 1567 года Мария Стюарт жила в Англии в комфортабельном заточении — и к ней сходились все нити всех заговоров против Елизаветы. В этом заговоре интересы католицизма, римского престола, Испании и Марии Стюарт координировал банкир Ридольди, резидент, как сказали бы мы в двадцатом веке, Ватикана в Англии. Предполагалось, что немедленно после замены Елизаветы на английском престоле Марией Стюарт в Дувре и Фолкстоуне высадится одна или даже две бригады войск Альбы.

Хоукинз через дона Гуэро сообщил Филиппу Второму, что в решающий час он поддержит испанцев. Не даром, конечно. За это он хотел кое-чего. В задаток же — испанцы должны были освободить всех пленных матросов Хоукинза из тюрем, выдав им в возмещение ущерба по 10 дукатов. В августе 1571 года матросы были освобождены и отправлены на родину. Сам же Хоукинз получил сорок тысяч фунтов стерлингов на расходы и патент на титул испанского гранда. Джон Хоукинз вошел в такое доверие, что испанский посол советовался с ним о каждом шаге, намеченном заговорщиками!

Наконец, Хоукинз счел себя отмщенным и…

Помните, я упоминал, что для всех Хоукинз стал деятельным сторонником сближения с Испанией, устранения Елизаветы и воцарения католицизма в Англии? Так вот, для очень узкого круга людей он оставался — как и Дрейк — ненавистником испанцев. И в январе 1572 года игра кончилась. Испанскому послу было предложено немедленно покинуть Англию. Заговор провалился, а испанцы так и не разобрались, кому обязаны провалом столь тщательно подготовленного дела…

6

Совсем иным было мщение, задуманное Фрэнсисом Дрейком. Дерзец задумал нанести сверхдержаве удар в солнечное ее сплетение! В Сан-Хуан-де-Ульоа Дрейк увидел (слышал-то он об этом и раньше, но видеть — совсем, совсем иное), как стекается серебро Мексики к Атлантическому океану. А золото Перу, как он узнал, так же стекалось в Панаму, порт на Тихоокеанском побережье. Оттуда на мулах сокровища переправляли в Номбре-де-Дьос, порт на Атлантическом побережье, в каких-нибудь шестидесяти милях от Панамы. Ко времени, когда годовая добыча перуанских рудников и налоги натурой (хлопчатобумажные ткани, изделия из рога, резной кости и многое-многое другое…) с индейских общин собираются в Номбре-де-Дьосе — туда подходит «Золотой флот» из Севильи, в составе которого около семидесяти кораблей. Вот попасть в «окно» и разграбить собранные сокровища до того, как их погрузят на конвой, — это был бы жестокий удар по Испании! Хотя, конечно, трудностей тут не меньше, а даже больше, чем при традиционном уже для обеих сторон нападении на конвой…

Но если тщательно подготовиться — все трудности преодолимы… И Дрейк начал тщательно готовиться к удару по «Сокровищнице мира», как называли Панамский перешеек пираты всего света.

Подготовка заняла не день, не два, а три года! И первым этапом ее стало уже описанное мною секретное путешествие в Испанию и Португалию, к знаменитым картографам. В это плавание Дрейк подбирал команду особенно тщательно. С этого рейса и началось знакомство Дрейка с Федькой-зуйком…

Глава 13

ДВА ОСОБО ВАЖНЫХ ДНЯ

1

А сейчас я вернусь немного назад, к обстоятельствам первых месяцев, недель, дней — а иногда и часов — после возвращения «Юдифи» из Вест-Индской экспедиции…

…26 января 1569 года в малой церкви, что на набережной Плимута, пастор Флетчер, крепкий — впору мясником или боцманом быть, а не слугой Господним — и молодой еще мужчина, лет тридцати на вид, совершая обряд, вопрошал молодую:

— А ты, Мэри Ньютон, согласна ли и желаешь ли взять этого парня по имени Чарлз Джонатан Эдди в мужья, законные и любимые?

Пастор почему-то тянул, вставляя в наизусть давно известные формулы отсебятину… Позднее самые страшные минуты его жизни, самые высокие ее мгновения и самые счастливые и сама наша полутысячелетняя память о нем окажутся всецело обязаны этим проволочкам… Между тем жених, долговязый нескладный парень, одетый шикарно, но безвкусно, начал уже волноваться, подгоняя пастора взглядом…

И тут — тр-р-реск! Стекло в окне храма вылетело, остроугольные осколки сверкающим дождиком посыпались на пол храма (никого, к счастью, не поранив из немногочисленных участников церемонии) — и в церковь, головой вперед, ввалился запыхавшийся молодой человек с воплем:

— «Юдифь» входит в порт! Фрэнсис Дрейк вернулся!

Священник замолк. Жених оцепенел, лицо его вмиг перекосило, точно он лимон целиком раскусил. Отец жениха, крякнув, схватился в смятении за бородку цвета пакли. Отец невесты виновато развел руками: мол, уж тут я ни при чем, что я мог, я делал. Судьба такая! А невеста — семнадцатилетняя аппетитненькая брюнетка, миниатюрная, но не хрупкая, подхватив подол белого подвенечного платья, помчалась из храма и далее вслед за показывающим дорогу молодым человеком, с визгом:

— Фрэнсис жив! Жив! Никогда другого не полюблю!

…По традиции, возвращающийся корабль стреляет холостым зарядом, опустив ствол орудия сколь можно низко — «целуется с морем». А тут эффект был такой, точно канонир «Юдифи» вообразил, размечтавшись, что целит по окнам губернаторской резиденции в Рио-де-ла-Аче, и выпалил ядром. Такой переполох вызвало сообщение о возвращении «Юдифи»…

Когда Мэри рассказала о своих и Фрэнсиса серьезных намерениях — брат Гарри ее радостно поддержал. Но старый Ньютон наотрез отказался: «Что? Отдать дочь за какого-то прощелыгу, пирата без единого гроша в кармане? Не-ет, Мэри у меня одна. Будь у меня дюжина дочерей, я бы мог еще подумать. А так — не-ет!» И тут к Мэри посватался Чарлз Эдди — старший сын владельца процветающей флотилии рыбацких лодок. Парень был богатенький, на Мэри он давно глаз положил. Крупный, тощеват, но это пройдет, и со временем из него выйдет солидный, дородный олдермэн. Если б не было Фрэнсиса, Мэри бы задумалась и, скорее всего, не отказала бы. Но она не могла забыть тот вечер, сеновал и внезапно вспыхнувшую любовь к человеку, для которого она не станет самым главным в его жизни… Который ушел в многомесячное, рискованное плавание, не найдя дня для прощания… Человека необыкновенного… Она всё равно считала себя несвободной, невестой Фрэнсиса. И только разнесшиеся слухи о гибели всей экспедиции Хоукинза да отцовы настойчивые укоры вынудили ее согласиться…

2

Мэри добежала до места швартовки «Юдифи» аккурат в тот самый момент, когда Фрэнсис — заросший жесткой рыжей щетиной и в дырявой одежде, но живой — сошел на берег. Мэри обхватила его за дочерна — в январе-то! — загорелую шею, прижалась, долго поцеловала в губы — и отступила на шаг, чтобы видеть его целиком. Она еще ничего не знала — не забыл ли он ее, не отрекся ли, но спешила хоть мгновение почувствовать себя его женщиной, а Фрэнсиса — своим мужчиной. Побыть хоть и на виду у всего порта, и хоть на миг — но женой этого рыжего проказника! И она сказала так, точно имела на это право бесспорное (обладая на самом деле всего лишь острым желанием иметь это право!):

— Дражайший, как твое здоровье? Нам сказали, что вы все сгинули!

— Да, нас постигла катастрофа. Но… Подожди! Это что за ялик? И кто на веслах? Сам? Возможно ли?

Лодка приткнулась к берегу, и из нее выбрался лично Вильям Хоукинз-младший. Он сказал:

— Слава Богу, хоть кто-то вернулся! А где Джон? Где остальные? Но идем со мной — здесь не место для серьезного разговора!

Вилл обнял Фрэнсиса за плечи — и двое мужчин быстро пошли к конторе братьев Хоукинзов. Мэри рванулась было следом, но Вильям прикрикнул:

— Бабские дела мужских подождут!

Значит, все-таки заметил ее. Лицо-то у него было такое, точно она и все женщины мира — не более чем досадные булыжники на дороге. Это в подвенечном-то платье!

Да, платье… Подол весь в пыли… Мэри сглотнула слезы и улыбнулась. Фрэнсис ничего ей не сказал словами. Не успел. Ну и что? Она успела поймать его взгляд. И она помнила его объятья и его губы… «Мой муж. Отныне и навеки», — подумала она и гордо выпрямилась, уже не обращая внимания на удивленные лица прохожих. Ведь, завидя невесту, люди начинают искать взглядом жениха. А Эдди не побежал за нею — и, видимо, отца не пустил… Снова у Мэри море, то есть дела, в море возникшие, отбирали любимого. На сей раз ненадолго…

3

Подробный отчет о плавании длился три часа. После чего Хоукинз скомандовал:

— А сейчас кусок бекона с яйцами, стакан горячего молока и — спать! До ночи. В полночь выедешь в Лондон. Перескажешь все мистеру Вильяму Сесилу. Коней и двух попутчиков я приготовлю. В Лондоне, как только спешишься, — в гостиницу (я скажу, в какую) и в Уайтхолл, к Сесилу.

Провожатые, которых приставил Хоукинз, были молчаливые, услужливые, похожие друг на друга конопатые верзилы, вооруженные как на войне и, похоже, мастерски всеми своими арсеналами владеющие. Фрэнсис не стал приставать к людям и допытываться, на кого и в качестве кого они работают. Все ведь и так ясно, не правда ли?

Письмо от главы арматорской фирмы Хоукинзов открыло доступ к первому министру королевства. Сесил оказался дородным, рыхлым, с большущей головой и непроницаемыми хитрыми глазами. Сутулился и мало двигался, предпочитая либо величественно стоять, опираясь на драгоценный посох, стоящий, судя по виду, подороже его дорогого костюма темно-коричневых и фиолетовых цветов, либо сидеть в уютном итальянском резном кресле с оливкового цвета обивкой.

Королева высоко ценила его и полагалась на его советы. А ее придворные — люди, куда более высокого происхождения, но несколько менее высокого полета ума и не столь обширного кругозора, всячески интриговали против этого «ботаника-любителя», но всегда безуспешно. Глава «партии мира», добродушный на вид садовод, был тверд в государственных делах и умен. Этот вывод Фрэнсис сделал из вопросов, которыми жадно осыпал его мистер Сесил, едва он кончил рассказ. Судя по вопросам, министр не упустил ни единого словечка из его трехчасовой речи и, что куда более редкостно (и для политика, наверное, стократ более ценно!), он четко представлял себе карту мира и ясно видел, что означает каждый шаг, какие последствия влечет…

Выслушав ответ на последний из своих вопросов, Сесил помолчал с минуту, потом встал и приказал Фрэнсису встать и поворотиться туда, сюда, спиной к нему. Фрэнсис послушно выполнил непонятные приказы. У Хоукинза после сна он переоделся, побрился и теперь мог не стыдиться своего внешнего вида. Вот и Сесил остался, видимо, такого же мнения. Ибо сказал:

— Не блеск, но вполне сойдет!

— Для чего, мистер Сесил? — осторожно спросил Дрейк.

— Для визита к Ее Величеству, юноша!

К королеве!

4

Конечно, молодой моряк мог оробеть и даже онеметь в присутствии своей повелительницы. Но это был Дрейк! Он подошел, поцеловал милостливо протянутую руку и смело поднял взор…

Перед ним стояла довольно высокая женщина за тридцать лет, с золотисто-рыжими густыми волосами, зеленоглазая, необычно красивая. На ней было темно-зеленое платье из тонкого сукна, расшитое жемчугом, с высоким твердым кружевным воротником.

— Расскажите все — но говорите связно! — сказала Ее Величество.

Ну что ж, историю, которую за последние двое суток ты излагал уже два раза, не так уж сложно изложить связно и без пауз в третий раз. Правда, он обычно терялся перед женщинами, но это ж не просто женщина… И он рассказал подробно и точно, особо строго следя, чтобы не вкралась какая-либо занимательная подробность, оживляющая повествование, но едва ли относящаяся к делу. Ведь как ни молод он был, а понимал: перед ним, рыжая, как и он, с напряженно внимательным лицом, сидит его Англия, та, которой он служит в меру своих сил и разумения. И все, что он тут ни скажет, — говорится для Истории. От усилий блюсти точность, не утрачивая занимательности, — все же не Хоукинзу рассказываешь, а даме! — он даже потеть начал. Но через треть часа по смыслу и тону вопросов, которыми она его перебивала, стал понимать, что начинающая увядать женщина, слушающая его с загоревшимися глазами, что не вязалось с холодноватой улыбкой, куда умнее и Вильяма Хоукинза, и самого Дрейка (а он — ого! он отнюдь не страдал ложной скромностью, скорее наоборот!), да, похоже, и самого мистера Вильяма Сесила… И он не то, чтобы успокоился, а уверовал, что говорит все как надо.

Эта женщина — да полно, внешность-то говорит: «Да!», но суть, суть! — женщина ли? — дочь своего отца, бесспорного короля. Она десять лет правит его страной, а мир все еще спорит: по праву ли? Не узурпаторша ли она?

В тот день Фрэнсис Дрейк решил для себя, что он себе дорогу на всю жизнь определил — служить Англии, служа этой государыне — хитроумной, лукавой даже, сдержанной и чуточку азартной, как и ее страна…

Потом его пригласили отобедать. Надо сказать, скромнее, чем он воображал себе быт монархини. И когда перешли к сыру, Фрэнсис набрался дерзости и пообещал:

— Ваше Величество! Если Вы позволите — я из каждого плаванья буду привозить к Вашему столу заморские фрукты!

— Ловлю на слове! — весело сказала Елизавета. — Там, кто-нибудь, запишите это обещание мистера Дрейка. Я ему еще не раз это припомню, если он сам забудет…

А после обеда…

5

А после обеда Ее Величество отослала секретарей и состоялся сугубо конфиденциальный разговор. Фрэнсис изложил свои замыслы касательно Панамского перешейка, и ему было предоставлено право сноситься прямо с государыней, минуя секретарей и официальные каналы с их неистребимой волокитой. Сказано было, как это делать. А потом монаршей ручкой, на диво изящной (а у ее маменьки, Анны Болейн, было ведь шесть пальцев на левой руке!), был собственноручно написан и подписан некий секретный патент. С такими словами:

«Мистер Фрэнсис Дрейк, не состоя на Нашей службе, выполняет, тем не менее, Наши поручения и Нашу монаршую Волю, в связи с чем предписываем и повелеваем всем английским должностным лицам исполнять его просьбы и требования наравне с Нашими именными повелениями. Настоящим удостоверяется также, что служба у мистера Фрэнсиса Дрейка имеет все те приоритеты и дает все те льготы, что и тайная служба г-на Государственного Секретаря Нашего королевства Фрэнсиса Уолсингема».

И в завершение разговора, как бы вскользь, королева спросила:

— А скажите, э-э… Фрэнсис, вы бы не хотели перейти на коронную службу?

Дрейк не раздумывал ни мгновения. Вопрос был давно обдуман и решен, задолго до того, как его задали. Он твердо сказал:

— Нет, Ваше Величество. Это высокая честь и так далее. Но как частное лицо, я имею более широкие возможности. А главное — пока я приватир, мои неудачи — это только мои неудачи, а не Англии.

— Мне жаль. Но вы правы, Фрэнсис. И я… Я рада, что у меня такие сорат… Я хотела сказать, такие подданные. С такими людьми, как вы… — Ее Величество ухмыльнулась и продолжила: — …Как вы и я, Англия непременно станет великой державой. И не позднее, чем через каких-нибудь сто лет. Мы с вами этого не увидим. Но это неважно, поскольку мы знаем.

— Да, — просто ответил Дрейк. Королева сказала то, о чем он и сам подумал пять минут назад.

Теперь ему и умирать не страшно. Только бы дал Бог успеть побольше. Успеть сделать то, что только он и способен сделать…

Глава 14

ВТОРОЕ СВЕРХТАЙНОЕ, или СИМАРРУНЫ

1

Пробывши лето на берегу, при молодой жене, в зиму мистер Дрейк отправился в новое, снова сверхтайное, плавание.

Снова незнамо куда, неведомо зачем и неизвестно, когда.

На сей раз Дрейк удумал такую штуку: из прежнего сверхнадежного экипажа отобрал тех, кто наименее оказал себя болтливым, и приказал после 20 августа, собрав все в дальний путь, быть во всякий день готовыми к немедленному отплытию за моря аж на год, и не обижаться, и не расстраиваться, если выход в море отложится — и даже если не единожды отложится.

Так оно и оказалось. Раз народ с рундучками в руках и мешками за спиною собрался на набережной Хоукинзов, но капитан дал отбой и роздал деньги, объяснив, что жалованье всем идет с сегодняшнего дня. И снова разослал юнг сбирать людей через три дня. А там уж было велено оставаться в готовности ежедневной, допьяна не напиваться, Плимута не покидать и каждое четное число в полдень являться к месту, где стоял снаряженный в дальнюю дорогу барк «Лебедь».

Федору еще легче было, чем иным, семейным или даже одиноким, да дома живущим: ему хоть нужды не было каждые два дня вновь прощаться с домашними на год, и вновь объяснять, что снова откладывается уход…

Это же с каждым новым разом все труднее и труднее — прощаться на год! Все равно что каждые два дня укорачивать псу либо коту хвост на полдюйма, вместо того чтобы раз отхватить под корень и все! А Федору что, он один. Как дома матушка говаривала в тяжкие минуты: «Одна голова не бедна — а и бедна, так только одна!» Да, ему легко. Совсем один в семнадцать лет-то! И больше, чем один. Потому что хоть в гости кого зови, хоть на улице закричи, что ты один и невмоготу более это терпеть, — так и то не поймут, потому как не на ихнем языке тоскуешь.

А земляки со «Св. Савватея»… С ними горше, чем даже одному. Потому как они друг друга подзуживают в тоске по родине, как бы и не живут, а все домой собираются. Хотя остались в Англии только те, кто возвращаться не хотел, понимая, что кроме батожья, дыбы да петли там ничто иное не ждет…

Федор так жить не хотел. Раз уж выпало им всем — не по их вине вовсе, так на роду писано, очевидно, — надо вживаться в эту жизнь. А то два года прожив в Англии, все эту страну «Аглицкой землицей», по-русски, кличут. А тут еще, точно им назло, Иван Васильевич Грозный замыслил женихаться не то по третьему, не то уж вовсе по четвертому разу, и притом новую невесту брать из Англии — вроде как поперву к самой Ее Величеству Лизавете посватался, но узнав, какова она годами и ростом, перерешил и к ее племяннице, мисс Мэри Хейстингс, стал подлаживаться. Дело у них почему-то не сладилось, да Федькиным землякам от того не легче, потому что прожили они эти два года в страхе великом. Пришла лодья в Лондон загрузиться — а там шум, гам, фейерверки! Оказывается, сватов встречают, московитское посольство Андрея Совина! Ну и перепугались Федькины земляки, что их похватают, в оковы и вышлют в Московию на расправу… Напрасно Федор их уговаривал не труситься. Он тогда как раз в дальнее плавание с мистером Дрейком собирался. Так он нарочно, чтобы трус погибельный у земляков унять, сходил на подворье, где послы московитские остановились, напросился в гости, доложил им, что он, дескать был слугой Московской английской компании и годами с сущего малолетства живал и в Москве, и в Поморье, и последние месяцы в Нарве…

Нарассказывал, набрехал, наслушался, как ему брешут, новостей наузнал — потом четыре дни подряд пересказывал землякам, чаю китайского им пакетик отдал — они про такой еще и не слыхивали, но когда Федор им на пробу щепоть заварил, дюже всем понравилось. И сам русской еды от пуза наелся…

А главное — уяснил, что Грозный царь не смирил нрава, а того пуще вызверился. Хоть и не верится в такой тяжкий грех, но так ведь и есть: митрополита Филиппа Колычева, главу православной церкви, заточил яко мирянина, и не в монастырь на покаяние, как подобало бы за вдруг открывшиеся грехи, а в темницу. И опричники лютуют пуще прежнего. Новые казни изобретают…

2

Кажется, его так и не заподозрили. Но земляки, хоть и немало надивились на то, что он вернулся живым и даже непобитым, все одно трусили…

А ежели царь с английской невестой слюбятся? Что тогда с ними со всеми будет? Их, убеглых из Московского государства, в Англии не только два десятка со «Св. Савватея», а и кроме них всего до сотни наберется. Разного рода люди: моряки и боящиеся наказания и опалы воеводы после проигранных сражений, воры и дезертиры, и попенок, пробирающийся через Англию и как удастся в Святую Землю, дабы поклониться Гробу Господню и принять там мученичество за веру от сарацин поганых… Неуж всех в Россию на казни отошлют?

В Испании, по пути из Барселоны, Федька задал о том вопрос капитану Дрейку. Тот нахмурился и, поглаживая сверток с ковром, хранящим тайную карту-свиток, сказал:

— Не переживай по этому поводу, малыш! Дело каждого человека — где ему жить, как веровать и кем быть. Я не намерен допускать до своих людей иностранную полицию. Тебя никто им не отдаст, этим твоим «опричникам» — так, кажется?

И теперь, собираясь в дальний путь, Федор опасался вовсе не российского сыска, а пронырливой испанской инквизиции да еще более страшных иезуитов…

В последнее время о кознях этих «служителей Иисуса» поговаривали все чаще и чаще — и на рынках, и в конторе братьев Хоукинзов, и при дворе…

Поэтому каждый из двадцати восьми членов экипажа «Лебедя» не роптал, когда Дрейк вновь и вновь откладывал отплытие, — ведь с каждым новым перенесением срока все больше испанских агентов теряет терпение, разочаровывается и перестает следить за этой странной экспедицией, похоже, так и не собирающейся на самом-то деле плыть никуда…

Никто из двадцати восьми не мог, разумеется, знать, что и точно — испанский посол дон Диего уже отправил депешу о том, что еретики обвели его вокруг пальца: он выделил некоторое число людей и истратил некоторую сумму денег на организацию тайного наблюдения за пресловутым Дрейком, якобы собирающимся вот-вот отчалить в совершенно неизвестном направлении. Но похоже, что вся эта афера с «Лебедем» — операция прикрытия для чего-то (а вот чего именно — мы, кажется, проморгали), произведенного без шума. И во избежание дальнейшего бесцельного расходования государственных средств он с сего числа распорядился снять наблюдение с праздно стоящего в Плимутской гавани барка «Лебедь».

На «Лебеде» время от времени заменяли погруженные в количестве, достаточном для плавания хоть до Китая, припасы на более свежие, продавая их упакованными на отходящие суда.

Вообще эта экспедиция, осуществляемая на средства самого мистера Дрейка, без помощи лорда Винтера или кого бы то ни было еще, уже встала ему в копеечку. Но он, очевидно, рассчитывал на какие-то предстоящие доходы… Хотя не так и скоро-то предстоящие: он все снова и снова предупреждал своих людей, что и на этот раз доходов не будет — доходы будут от того плавания, что свершится после нынешнего…

3

Но вот однажды, наконец, они отчалили — к изумлению береговой публики. Ледяной норд-ост вдруг свалился на город, перемогши обычный для осени в этих местах сырой вест. Ветер принес колючий редкий снег, режущий лицо, — не чета норд-вестовому липкому, мягкому, снежки лепить очень способствующему и так украшающему деревья и кровли домов. Из этого снежка не слепить — в руке, как песок, развалится… На воде были забереги, лужи покрылись тоненьким ненадежным ледком, черным от того, что не до дна под ним вымерзло. Все ежились и с охотой делали всякую работу на палубе, чтоб только подвигаться и разогреться. Но при этом молили Господа, чтоб только ветер не менялся и не слабел — чтоб на мачты нужды не было карабкаться на прожигающем ветру…

Но ветер зарядил на несколько дней. Когда проснулись на следующее утро — справа по борту чернели корявые скалы мыса Лизард, а вест все гнал их. И тут Дрейк погнал всех на реи — зарифить марселя и тем сбавить ход: нет, ветер не менялся, изменился их курс. Теперь «Лебедь» пошел левым бейдевиндом, забирая на север.

Вывязывая узлы из обледеневших пеньковых тросов, больно секущих уже, казалось бы, привычные пальцы, матросы обменивались мнениями о цели плавания: мятежная Ирландия? Шотландия? Зачем?

Бейдевинд вызвал малоприятную бортовую качку, вовсе отсутствовавшую, пока шли с попутным ветром. Когда на второе утро развиднелось, бывалые моряки уже не сомневались, что их путь ведет в самые гиблые места Ирландии, на западное побережье треклятого острова, ни разу англичанам не покорявшееся, — край базальтовых растресканных скал, вечнозеленых лугов и климата, настолько сырого, что никакое дерево его не выдерживает, только трава.

«Нет, но зачем? Солдат на борту для десанта нет, да если б их и взяли — сколько б их уместилось на крохотном барке, если все трюмы забиты припасами? Лучше б тогда еще пяток солдат приняли, чем набивать трюмы жратвой из расчета на год, верно? А мы — что мы можем со своими двумя дюжинами боеспособных людей и тремя жалкими полукулевринками на борту против целой страны католиков? Хотя вообще-то это как раз в духе нашего капитана… Ох, сгубит он наши душеньки ни за грош…»

И тут капитан вышел на палубу и гаркнул:

— Эй, девонширцы и иные! Я вижу, вы трясетесь от мороза и греете только языки? Ну, сейчас я вас всех согрею одним приказом! А ну, все на ванты! Курс зюйд-вест-зюйд-тен-вест!

Новый курс был гораздо круче к ветру, чем прежний. К тому же пришлось совершать поворот через ветер, что утроило хлопоты с бизанью. Но сейчас все шевелились бодро, боцман Сэм Рейтауэр запел и все подхватили:

— Нас мокрый парус бьет по морде,

Но девонширец смотрит гордо!

Набьем потуже такелаж,

Возьмем судьбу на абордаж!

А вместо припева все дружно тужились, кряхтя и повисая на тросах всем скопом. Песня была тем хороша, что ее можно было реветь без определенного мотива, зато меняя темп согласно работе. Ведь одно дело обтягивать бизань-штаг через блочок, укрепленный на грот-мачте у ее основания, когда два-три человека тянут короткими рывками. И совсем иное дело — набивать грота-шкот, когда человек семь тянут сообща, небыстро, плавно и без рывков, верно?

Ведь поворот к югу, от опостылевшего мокрого холода, к теплу и, может быть даже, к сухости! Если даже с неба и лить будет — в тепле сохнет все куда быстрее… К тому же отвернули от ирландских берегов, где всех ждала, если уж очень повезет, гибель со славой, а скорее всего — безвестная гибель, и только… Наконец, поворот к югу означал либо Гвинею, либо Новый Свет, либо загадочный Восток — Индию, Китай, Яву, острова Пряностей… Федор аж трясся, едва помыслит о возможности заморского плавания, о тропиках, о Новом Свете…

Он уж столько наслышан об этом, но одно дело слышать, и совсем другое дело — видеть! И втройне было б лучше вот так, в зиму лютую их видеть, когда провожавший их из Плимута норд-ост напомнил о российских морозах и сковал Тейвисток и Пли, обе местные речушки.

Примерно треть команды допрежь не бывала за океанами, а большая часть уж сплавали туда, еще и не по одному разу. Но Федору, который едва припомнил — столько всевозможного за последние пару лет стряслось, что два года как двадцать два стали, а что до них было, то помнится смутновато, — что ради тропиков и пошел некогда к Дрейку, хотелось люто туда… А мистер Фрэнсис хранил тайну, никому ни под каким видом не открывая, куда ж намерен путь держать…

А в Мадрид, благодаря непонятным маневрам «Лебедя» в первые дни после отплытия, уже ушла секретная депеша следующего содержания: «Адмиралу Испании, Его Светлости дону Луису Рекесенсу-и-Суньиге. Ваша светлость! Спешу сообщить только что узнанную из верного источника новость: небезызвестный мистер Ф. Дрейк ушел наконец из Плимута в западную Ирландию. Учитывая слишком малый для успешной торговли тоннаж его барка и загруженность трюмов припасами, а также отсутствием на борту солдат и достаточного количества орудий, надо полагать, что целью вышеозначенного субъекта является долговременное крейсирование вдоль южного, юго-западного и западного, наиболее пригодных по политическим соображениям для поддержания постоянных контактов с ирландскими собратьями по вере, побережий Ирландии. Ввиду вышеизложенного предлагаю: выделить отряд быстроходных судов водоизмещением около ста тонн каждое, из состава Бискайской эскадры, отыскать судно Дрейка, загнать в один из заливов в южной части западного побережья Ирландии и навязать бой. В результате боя судно утопить, еретиков уничтожить, пленных при этом не брать, во избежание разглашения кем-либо из них операции. Ваш слуга, Икс-Игрек-Зет».

4

Судно шло на юго-запад. Воздух теплел с каждым даже не днем, а чуть ли не часом пути. Матросы поснимали вязаные фуфайки и колпаки, потом промасленные неуклюжие куртки, а потом…

А потом прошли меридиан Азорских островов — и на следующий день пассат — «ветер купцов», как его еще называют, подхватил судно и потащил курсом на чистый зюйд-вест, потом он посвежел и задул на румб круче к югу, то есть, вильнув было на два румба западнее допассатного курса, он вернулся на один румб. Все это время Дрейк не отдавал никаких команд на изменение курса, и матросы отдыхали, покуда «Лебедь», забирая полные паруса, шел чистым попутным курсом без всяких маневров.

Вот матросы в свободное от вахты время начали ловить рыбу. Привычные рыбы, как сельдь или камбала, перестали попадаться, зато шел на любую наживку — обычно из пойманной прежде мелочи, но годились и объедки: шкура от солонины, корка от сыра или хрящ, — сильный, беломясистый тунец. Это была большая, сытная, как курица, рыба с красной кровью. Такого трескоед Федька прежде никогда не видывал: надо же, на вид рыба и рыба, а кровь, как у зверя, еще и горячая.

Котлеты из тунца, жаркое из тунца, тунец в вине… Только он успел надоесть всем, как на палубу звучно шмякнулась летучая рыба! Широкие длинные плавники, растопыренные, почти в ладонь, а сама рыбка только немногим крупнее сельди — ну, в наважку, не более. А когда кок ее пожарил — Федька решил, что ну ничего вкуснее никогда он не пробовал! Куда там треске и макрели, на что тунец вкусен, а и то с летучей рыбой ему не сравняться…

Летучки были так вкусны, что и не приедались, хотя кок Питчер готовил их теперь каждодневно, да еще безо всяких ухищрений: раскалил на противне оливковое масло, выпотрошил сотню летучек, обвалял кое-как в муке, посолил — и в масло. Ну, чтобы не вовсе одинаковый вкус был у жарехи, через раз то лимоном сбрызнет, а то масла вдвое меньше, зато сала свиного тонкими полосками бросит…

Потом, то ли от кого-то, в воде невидимого, удирая, то ли, напротив, увлекшись погоней за кем-то, из воды стали выпрыгивать кальмары — красивые в движении, но отвратно мерзкие при потрошении. Старый знакомый Федора еще с Севильи, кок Питчер, не ел кальмаров, утверждая, что судя по виду, по клюву, столь нелепо торчащему из мягкого тела, по злым глазищам и еще по ряду признаков, коих всего не менее восьми, эти твари не Господом созданы, а диаволом. И есть их честному христианину не подобает!

К счастью, нашлись охотники потрошить кальмаров, а уж сварить выпотрошенного кальмара — тут никакого поварского искусства не требуется, шкурку сдирать не надо: ошпарил, жестким полотенцем или обрывком парусины обтер — она и сойдет пурпурными ошметьями, а там снова в кипяток и читай «Отче наш» — совсем как яйца варят. Только жесткий будет, если переварили. А с уксусом или лучше всего с французским соусом «майонез» (постное масло, уксус, яичный белок, горчица, сахар до соль) — вообще блюдо, как с царского стола!

После солонины трижды в день каждая свежатина как праздник, а входя в тропические воды, команда «Лебедя» разбаловалась, чтоб не сказать «обнаглела», и солонину вообще жрать перестали. Вместо того рассказывали друг другу сказки о благословенных краях, где всевозможные фрукты растут сами, как лесные ягоды, и величиною те фрукты якобы в дыню или детскую голову!

И скоро, скоро «Лебедь» прибудет в эти сказочные края.

Как случается от безделья, команда занялась вполне бессмысленными словопрениями. Решалась проблема ну просто необыкновенно важная: почему Господь отдал поганым язычникам благодатные тропики, а честных христиан поместил на земли, где зима бывает бесплодная, вплоть до полугода, где не растут вообще сладкие фрукты, где крестьянин должен гнуть спину с восхода до заката всю жизнь, даже если земли у него вдосталь?

— Сказать, что за прошлые грехи рода человеческого, — не значит ли умалить Господа, сообщив ему чисто людские злопамятность и мстительность? — глубокомысленно вопрошал соплавателей дюжий матрос Бэнкер.

— Или изменить христианству в пользу индийского идолопоклонства, именуемого «буддизм», — поддержал боцман Сэм Рейтауэр, который отродясь ни единой книги не прочитал, зато побывал в юности с капитаном Уэббером на островах Пряностей.

— Сэм имеет в виду веру индусов в переселение душ, — со смехом объяснил Питчер, в Индии как будто тоже побывавший, хотя до островов Пряностей не добиравшийся.

— Вот-вот, и в эту, как ее, «карму». Плохие места в этой жизни даны тем, кто нагрешил в прошлых жизнях. Для искупления их былых прегрешений, — кивнул боцман.

— Спросим у пастора, почему такая несправедливость, — сказал кто-то. Спросили. И его преподобие ответил, что в Священном Писании об этом и намека нет, но он лично склонен считать вот как: к нам, христианам, знающим истинного Бога, один счет, а к диким, не ведающим Его, — другой. Поэтому и общая сумма грехов язычника выходит меньше, чем общая сумма грехов христианина. И отданы дикарям посему теплые земли, а нам — холодные…

На том и сошлись — или, вернее, на этом спор оборвался, чтобы уж никогда более не возобновляться (меж этими же людьми, что никоим образом не означает, будто в иной компании, в праздную минуту, кто-либо из спорщиков не возобновил его). Капитан решил, что пришла пора собрать людей и объявить им о цели плавания.

5

— Девонширцы и иные! — сказал Дрейк, оглядывая всех собравшихся на шканцах — всех до одного, ибо дружественный ему «ветер купцов» нес «Лебедя» споро и ровно именно куда надобно и на часок-другой можно б без страха вообще всем лечь поспать, не выставляя ни вахты, ни хотя бы разъединственного дежурного, который, конечно, ничего не сможет сделать, кроме как разбудить капитана и команду в случае внезапной опасности, будь то шквал, Морской Змей или испанский вымпел на горизонте. — Пришла пора сказать вам все. Мы уже приближаемся к берегам Вест-Индии, и ни один испанский шпион, будь он на борту или за бортом, на самой быстроходной сабре, не сможет сообщить о наших намерениях раньше, чем мы эти намерения закончим осуществлять. Стоп! Отставить ропот! Вы отлично показали себя во время перехода через Атлантический океан, но это было, благодаря «ветру купцов», не так уж сложно, а главное — во время муторных откладываний даты отплытия. И я нико-го из вас не подозреваю. И все! А бдительность ослабевать не должна. Протестантский лагерь окружен врагами, не забывайте об этом ни на час!

Сейчас мы приближаемся к Наветренным островам в их северной части. Через какой-либо из проливов меж ними «Лебедь» войдет в Караибское море. Но пересечем мы это море не в юго-западном направлении, к Картахене и Рио-де-ла-Аче, не в юго-юго-западном, к Борбурате. Нет! Мы пойдем на чистый вест до траверса самой западной оконечности острова Эспаньолы, и там уж ляжем снова на юго-западный курс. Потому что наша цель в этом походе — не город, который можно разграбить, не торговля и не прибыль. Не нойте! Я предупреждал! Наша цель — создать базу для атаки в будущем году на Панамском перешейке. Если я говорю: «для атаки», я имею в виду «для успешной атаки», неудачи быть не должно.

Хотя бы потому, что неудачная попытка подтолкнет испанцев к улучшению обороны перешейка, которая и сейчас не худшим образом организована. А это может сделать безуспешными и кровопролитными все будущие попытки. Мы высадимся на материк в его самой узкой части, там, где расстояние от океана до океана не превышает шестидесяти трех миль. Высадимся скрытно, а это пока еще возможно, потому что народу там крайне мало. Создадим базу, такую, чтобы пересидеть момент причаливания, когда испанцы, если вдруг нас-таки засекут (чего никак нельзя исключать!), всполошатся и начнут готовиться к отражению нападения…

— Они готовятся, а нас нет, совсем как с отплытием, — мрачно усмехнулся боцман.

— Именно, Сэм, как с отплытием. В конце концов им надоест быть в готовности, тут мы и ударим. Далее, база должна быть укрепленной достаточно, чтобы выдержать атаки. Ну, а теперь все по местам! Проходим архипелаг, который испанцы назвали в честь нашей государыни, когда еще Генрих Восьмой не подозревал о существовании фрейлины Анны Болейн… Да-да, вы зря смеетесь. Еще Колумб окрестил эту груду камней, что сейчас откроется справа по борту, «Виргинскими островами».

Тут народ перестал гоготать и, озадаченно раскрыв рты, задумался: с чего бы испанцам называть острова в честь Её Величества, королевы-девственницы? Дрейк не стал им объяснять, что архипелаг открыт в день памяти одиннадцати тысяч дев — есть такой в католических святцах, потому так и назван.

Тут можно было натолкнуться и на подводную скалу, и на осыхающий только в отлив коралловый риф, и на коварное мощное течение в узкости меж островов, и на испанское судно в узкости, где и уйти от залпа некуда, кроме как выброситься на берег. И капитан выслал на марсы и к бушприту по двое самых зорких наблюдателей с задачей одному следить за левой половиной горизонта, второму — за правой, и при малейшей опасности или хотя бы возможности опасности проверять друг друга, и если не померещилось — то предупреждать немедля, в два горла, не щадя голоса.

И вот справа впереди показалась темная полоска, окаймленная понизу белой оторочкой: остров, первый клочок Нового Света в Федькиной жизни!

Ему так хотелось, чтобы «Лебедь» прошел возможно ближе к острову — хотя пенные буруны в трех местах между островом и кораблем ясно показывали, что это опасно и, более того, попросту гибельно!

Так и прошли поодаль от островков, зарифив марселя и даже на нижних парусах взяв по одному рифу, — чтобы уменьшить скорость и иметь возможность и время для маневра в случае неприятностей.

Единственно, что Федор успел разглядеть, мотаясь вверх-вниз по вантам (ведь только и было свободных мгновений, что вот эти, покуда взбираешься на рею, там-то уж не до любования красотами природы, там работать надо, и притом очень быстро!), — леса на островках были густыми до такой степени, что и на опушках понизу темнота днем. Людей видно не было, хотя где-то в глубинах второго островка поднимался дымок костра.

— Индейцы. Берега они боятся — испанцы ж на них охотились, прямо как мы на негров! — сказал боцман.

6

Переход по Караибскому морю был тяжелым. Не потому, что случались какие-либо особенные бури, или шквалы, или зыбь, а потому, что за месяц перехода через океан при попутном и постоянном ветре от тяжкой матросской работы все поотвыкли — а тут приходилось все время лазать на реи, к тому же шли круто к ветру, качка мешала работать и даже аппетит у многих убивала. Дважды марсовые замечали испанские вымпелы на горизонте, но оба раза удавалось удачно увильнуть.

Уже забылась зима, снег, уже перестала казаться нечаянным подарком жара. Уже начинали поварчивать иные из команды, что-де опротивело весь день потными ходить, то ли дело дома, прохладновато, конечно, зато фуфайку натянул, куртку поверх — и все в порядке, ты сухой, как ни работай, и тебе хорошо.

Федору эти разговоры казались смешноватыми, проистекающими исключительно оттого, что зимы настоящей, с морозами трескучими, они тут, в Англии, и не нюхали. Сыро, ветры, но, во-первых, нет морозов настоящих, и во-вторых, коротка их зима: проникнуться, проморозиться до глубины души не успеешь — ан уж подснежники появились на рынке! Он-то пропитывался здешним теплом впрок, кости прогревал от еще старого, российского, мороза.

А вот что действительно в здешнем море было распрекрасно — так это вода. Не свинцовая, как на Балтийском альбо Немецком морях, не зеленая с проседью, как в Проливе, а светло-синяя и прозрачней, чем даже в Барселоне, — а ведь когда Федька впервые увидел воду Средиземного моря у Барселоны, он задохнулся от восторга, точно подавился воздухом, и решил, что прозрачнее вод не может быть на свете! Оказалось — может. Моряки бросали с кормы леску и грузило было видно с двадцати, и с двадцати пяти, и даже с тридцати ярдов глубины, и даже — вот честное слово! — с сорока и с сорока пяти, а порою и с пятидесяти ярдов! И ясно видно было, как ходят возле наживки стремительные полосатые, как окуни, рыбины в два локтя длиною…

Но рыбы вообще-то было не больно много, и клевала она плохо, — должно быть, оттого, что судно, а с ним и вся снасть, быстро двигались?

Но вот переход закончился и на носу завиднелись некрутые горы, доверху поросшие густым лесом. Капитан Дрейк приказал держать влево вдоль берега, потому что вправо недалеко и до Портобелло, а уж там непременно испанцы заметят… К ночи заметили небольшой заливчик и попытались в него войти, не надолго, а для ночевки: идти во тьме в незнакомых водах без лоцмана, в виду берега, притом вражеского, — погибель бессомненная, не в бою, так на камнях… Увы, первый заливчик оказался недоступным: счастье, что помощник капитана Том Муни, вопреки нетерпению капитана Дрейка, распорядился выслать шлюпку для промеров фарватера. И оказалось, что вход в заливчик перекрыт рифом, должно быть, в иное время даже осушающимся, но «Лебедь» подошел к нему в пору прилива…

Через полтора часа открылся вход во второй заливчик. К этому часу уж солнце закатилось, и по цвету воды было не определить глубину. Снова спустили шлюпку. Она прошла спокойно всюду, еще и порыскала на всякий случай в подозрительных местах. Дрейку так не терпелось высадиться на берег, что он скомандовал пойти в залив, не дожидаясь возвращения шлюпки, ей навстречу. И когда вовсе стемнело, они бросили якорь на твердое, должно быть, каменистое, дно заливчика. Высаживаться решили все же поутру.

Было жарко, и к ночи нисколечко не похолодало и не посвежело. Воздух был сырой и тяжелый, с берега тянуло тяжкими сладкими запахами незнакомых цветов. К полуночи полил дождь, который к утру сменился белым пухлым туманом.

7

И вот Федька вступил на землю Нового Света! Он точно не знал — но похоже, что он был первым в мире русским, ступившим на континент Южной Америки! Федька подумал над этим, покуда плыл в шлюпке от борта «Лебедя» к берегу, и сердце его дрогнуло. Грех, конечно, гордыня — но он представил себе, как всезнающие барселонские картографы, ведущие точный учет всем событиям, связанным с космографией, запишут в своих книгах об этом событии…

— Тэд, о какой юбке размечтался? Прыгай на берег, не задерживай товарищей! — добродушно рявкнул Сэм Рейтауэр.

— Какое сегодня число? — невпопад, как показалось всем, озабоченно спросил Федька, соскочив на болотистую красную, как ржавое железо, почву.

— Тебе-то на кой черт? — изумился кто-то из матросов.

Но Дрейк, уже стоящий на взгорке в двадцати шагах от места высадки, понял правильно. И сказал:

— Да-да, малыш, не скажу о всем Новом Свете, но уж в Южной Америке из всего своего племени ты первый. Запомни этот день и час. Сегодня 6 января 1572 года от Рождества Христова.

И началась тяжелая работа, плоды которой заметны были ежевечерне. Матросы работали под командованием Тома Муни, низенького, уже морщинистого, но чрезвычайно крепкого; он порою спорил на чарку рома, что его с ног не собьет никто! И точно: раздвинув короткие толстые ноги чуть шире плеч обыкновенного человека его ростика (для него же это выходило точь-в-точь на ширину плеч), он насупливал лохматые темно-рыжие брови, зачем-то морщил нос и предлагал:

— Налетайте!

На него бросались по очереди с разных сторон. Но он — как в землю вкопанный, только ухмылялся да, если налетали сзади, заметно наклонял верхнюю половину туловища. При этом все выспоренные чарки рома он тут же опоражнивал, да еще и не закусывая! Но стоял так же несокрушимо, только кровью наливался весь. Вся команда его любила, но не так, как Дрейка, без некоторой боязни и почти суеверного почтения, а по-семейному, точно всем им он был родной старший брат. Хотя по годам он даже не в старшие братья, а в отцы любому здесь годился…

Матросы рубили лес, разделывали бревна, сволакивали в кучи сучья, ветви, верхушки, кусты и накрывали их старыми парусами, чтоб при сушке ежедневные дожди не намочили без того сырой хворост. А строевой лес шкурили, самые прямые кряжи пилили на толстые доски двуручной пилой, водрузив бревно на высокие, в сажень, козлы. Но больше бревен оставляли круглыми, сортировали по толщине и из самых толстых строили палисад с редкими бойницами в уступах и выступах, прорубленными с таким расчетом, чтобы вокруг палисада не оставалось «мертвых», непростреливаемых зон и в то же время из одной бойницы нельзя было стрелять в другую… Из бревен потоньше строили провиантские склады внутри палисада, поднятые на сваях на два с половиной ярда над землею… Из еще более тонких, в четыре-пять дюймов толщиною, построили четыре блокгауза с бойницами вместо окон и замаскированными подземными ходами вместо дверей.

Федор орудовал топором с удовольствием — как всякому помору, ему этот немудрящий инструмент нравился больше любых других. И как всякому помору, ему плотницкий топор служил при нужде вместо любого инструмента, исключая разве что бурав.

А кому надоедало строить, тот шел копать колодезь, или в лес, охотиться, или на берег океана, рыбачить. Словом, каждый мог найти себе дело по вкусу. А Том Муни следил, чтобы строительство не осталось без рабочих рук и чтобы не случилось так, что одни и те же повадились ходить на охоту или рыбачить, предоставив другим махать топорами и пилить.

Укрытую бухточку в глубине залива назвали «Портом Фазанов», потому что этой глупой красивой птицы здесь было многое множество. Похоже было, что пестрохвостые красавцы прежде никогда не видели людей: они позволяли подходить вплотную, нагло клевали пряжки на матросских башмаках, и всполошить их можно было, разве что начав пытаться ловить их руками. Матросы развлекались, соревнуясь в убиении птиц камнями и палками. Добычу потрошили, ощипывали и солили либо вялили на шестах. Всеумеющий Том Муни изготовил пару капканов, и фазаньи потроха служили в них приманкой. С попадающих в капканы пятнистых диких кошек сдирали шкуры, а мясо отдавали рыболовам для наживки. На чуть-чуть подпортившееся кошачье мясо крабы шли, как железо на магнит, стаями.

Матросы отъедались, крепли и мечтали пробыть здесь подольше.

Но Дрейк подгонял стройку и накопление запасов продовольствия:

— Не лодырничать, орлы! Все, что мы до сих пор сделали — еще не дело, а только подготовка к будущему делу. И ту мы все еще не закончили!

8

Когда палисад и строения внутри него были наконец закончены, Дрейк лично провел рекогносцировку: подходил к нему от моря, взбирался на ближайшие холмы, заставлял часть команды зайти на пару верст вверх по протекающей поблизости речушке и спускаться по ней вниз, внимательно вслушиваясь в любые доносящиеся со стройки звуки… По его приказаниям были прорублены просеки в лесу, расчищены заросли в двух местах, а в трех других сделаны высоченные завалы из хвороста. Все это, как пояснил капитан своим людям, было сделано для того, чтобы изнутри палисада открыта обстрелу была возможно большая площадь, а его обнаружить с любого направления можно было возможно более поздно — для чего, один за другим, воздвигнуты два завала в седловине, через которую палисад заметен вот с этого холма…

А потом капитан объявил:

— Ну, все, я вижу, что вы тут все без моего надзора закончите своевременно. А я отправляюсь на поиски союзников против испанцев. Тэд! Рашнсимэн, ты меня слышишь? Кончай топором тюкать, час на сборы и вперед!

Федор возликовал: снова капитан зовет не кого другого, а именно его с собой на необычное дело! И собрался за полчаса. Дрейк объяснил задачу:

— Негры есть разные. Они из разных племен, у них разные характеры и привычки, даже если одного племени. И попадаются — Хоукинзы говорят, что с самого начала рабства черных в Новом Свете такие были, а уж они-то о работорговле в этих краях знают все! — негры, которые свободу ценят выше жизни и сытости. Стоит их вывести из трюмов и согнать на сушу — они тут же взбунтуются, перебьют охрану и уйдут в леса. Благо тут такие же непроходимые заросли, как в Гвинее. И в лесах обосновываются, строят укрепленные поселки и живут в них по своим африканским законам, говорят на своих языках и молятся своим идолам.

Испанцы махнули бы на них рукой, но они посылают на плантации своих агентов, подговаривающих и других невольников восставать и присоединяться к ним. Они нападают на испанские селения и поместья. А победить их испанцы не могут: на стороне этих вольных негров и здешний климат, который они переносят куда легче, чем белые, даже если речь о «креолах» (так называют испанцев, которые родились в Новом Свете), и болезни, которые косят белых и обходят черных, и их выносливость. Но у этих вольных негров не было женщин. Они вынуждены добывать их силой. Скоро они поняли, что отобрать девушек силой гораздо легче в индейском поселении, чем в испанском, к тому же индианки так же хорошо приспособлены к лесной жизни, как и сами негры. И они стали захватывать молодых индианок. А индианки в большинстве — католички, испанцы уже успели их окрестить. Пошли у них дети — не чернокожие, не краснокожие, а коричневые разных оттенков или желтые. Сам скоро увидишь. И эти цветные уже говорят не на африканских языках, а на сильно испорченном испанском, и носят часто католические испанские имена. И молятся как Иисусу, так и своим идолам. В общем, получилась какая-то очень странная народность. Испанцы их назвали «симарруны». Для нас важно то, что они прекрасно знают здешние края — могут быть проводниками, разведчиками и тому подобное. И они ненавидят испанцев и воюют с ними. Я надеюсь разыскать их деревни, подружиться с их старейшинами, или кто там у них верховодит, заключить с ними союз и использовать их помощь в предстоящем нападении на Номбре-де-Дьос.

— А если не сговоримся — они нас испанцам не выдадут?

— Это ни в коем случае. Могут принести в жертву своим идолам. Но испанцам не продадут. Я думаю, мы договоримся, — спокойно сказал Дрейк.

Их ялик тащился на бечеве, которую они тащили, идя не по труднопроходимым зарослям берега, а прямо по дну речушки. Дно было хорошее, песчано-гравийное, с блестками слюды. Вода теплая. Федор снял сапоги и закинул их в лодку.

— Мистер Дрейк, жарко, разувайтесь! — предложил Федор.

— И не подумаю, малыш. Кстати, у тебя под левым коленом висит какая-то мерзость. По-моему, пиявка, — невозмутимо ответил капитан Дрейк. Федор перегнулся, не снимая бечевы, и содрогнулся: на ноге, как уродливый отросток, висела раздувшаяся до размеров испанского лимона (только не андалузского большого, толстокорого, а каталонского или галисийского, остроконечного, тонкокорого и обжигающе, нет — ошеломляюще острокислого) пиявка, полосатая черно-алая с прозеленью, блестящая и подергивающаяся. Было совсем не больно, только очень уж противно. Федор вытащил нож из ножен и потыкал пиявку. Она дернулась заметнее, но не отстала. Тогда Федор остановился, отбросил бечеву на берег и осторожно, чтобы не поранить себя, воткнул нож у самого края разинутого рта пиявки. Та задергалась. Федор ввел нож поглубже. Пиявка отвалилась, и стала обильно истекать кровью. Судя по тому, как несло ее течением, пиявка или была мертва или помирала. «Кровищи сколько! Господи, а ведь это моя кровь-то!» — изумился Федор, и вновь впрягся в бечеву.

Тут между ним и идущим впереди Дрейком просвистела стрела.

— Предупреждают! — весело сказал Дрейк. — А я боялся, что придется брести еще день или два, покуда на них наткнемся. Тэд, ори по-испански: «Хэй! Мы — враги испанцев, как и вы!»

— Ну да! А если это испанцы из засады? Им только скажи такое — враз прикончат! — заартачился Федор. Правда же, опасно в испанских владениях поносить испанцев во весь голос? Но Дрейк сказал:

— Ерунда! Во-первых, испанцы скорее выпалили бы из мушкета либо из пистолета. Во-вторых, посмотри на стрелу — вон она качается, в дерево воткнулась. Белому надо быть Томом Муни, чтобы так лук настроить, тетиву натянуть. Нет, это негр, и притом здоровущий. Нет-нет, это нас предупреждают, что мы у границы симаррунских владений. Орем!

Они прокричали это трижды, перестав продвигаться вперед, — и из темного леса, почти бесшумно, выскользнули громадный негр в одних подштанниках, индианка, еще менее одетая, но с крестом на веревочке вокруг шеи, и парень примерно одних с Федором лет, с желто-коричневой кожей, раскосыми глазами и при этом с негритянскими вывороченными губищами. Его прямые черные волосы блестели от какой-то смазки — должно быть, жирной, и были связаны в «конский хвост».

— Вы у нас в гостях из любопытства или по делу? — спросил негр на еле понятном испанском.

— По делу, друг, — сказал Дрейк.

— Дело какой важности?

— Решай сам. Предлагаю союз против испанцев.

— Да, это важно. Это надо с вождями обсудить. Идемте за мной. Челнок ваш привяжите к дереву, и идите.

— А его не уведут? Вещь, полезная в хозяйстве. Я бы поостерегся оставлять без присмотра: нам же на нем возвращаться к своим, — сказал капитан Дрейк. — Может, лучше оставить при нем моего или вашего человека?

— Не лучше. Вообще нет в том смысла. Наши если захотят завладеть челноком — один белый страж не остановит. Зря только погибает. Молодой. Жалко.

— И красивый, — сказала индианка, до сих пор не проронившая ни слова.

Федор покраснел, искоса глянул на Дрейка и торопливо сказал:

— Уж и красивый. Рыжий. Вон мой капитан тоже рыжий.

— И он красивый. До ты краше. А у вас все люди такие? Вы кто, если не испанцы? — начав говорить, женщина затараторила без умолку. Говорила по-испански она куда лучше негра, который выдавливал по слову и почти испуганно сам к себе прислушивался: то ли сказалось, что хотел?

— Мы англичане. Рыжие не все, но человек пять еще есть. Так, Федор? — спросил Дрейк.

— Четыре. Я считал во время перехода через океан.

Они пошли по тропе за негром не ранее, чем он сказал с видимой неохотой:

— Ну ладно. Если вы так боитесь на свой челнок, я тут оставлю свою стрелу. Тогда ни один симаррун не тронет.

— Лодку и все, что в ней. Ибо это подарки вашему вождю и всему народу.

— Ладно. Я оставляю две стрелы, — величественно, как о неслыханном благодеянии, сказал негр и бросил в лодку две стрелы из тростника с черным оперением и древками, окрашенными в три цвета — синий, желтый и черный.

9

После двух часов утомительного пути по узкой тропе — по большей части заболоченной — пришли к селению симаррунов.

— Тэд, нас, кажется, ведут самым кружным путем.

— Ага. Если не вообще петлями. По-моему, здесь мы уже были, или же второе дерево с темно-красными листьями и сломанной веткой, как буква «вай», лежащая на боку, точно такое же, как было, когда вас еще по глазам хлестнуло пальмовой ветвью, — озабоченно сказал Федор тоже по-английски.

— Э-эй, друзья! Если вы действительно друзья, то говорите на понятных нам языках! — сердито рявкнул негр.

— Хорошо. Но мы же не знаем, какие вам понятны, — невинно заявил Дрейк.

— Много какие, — важно ответил негр. — Испанский — раз, португальский — два, йоруба — три, куна — четыре…

— «Куна», «уруба». Что-то я таких и народов никогда не слыхал, — вежливо, но недоверчиво сказал Федор.

— Я думаю, парень, ты еще много чего не видел и не слышал, — необидно, добродушно сказал негр. — Йоруба — мой народ — не «уруба», а «йоруба». Великий народ: древний, красивый. Вот только невоинственный. А «куна» — краснокожие, ее племя, — негр кивнул в сторону почти голой индианки. Кожа ее действительно была светло-красной, у кирпича бывает такой цвет, а еще чаще — у черепков на изломе. Ей было лет тридцать. Обнаженные груди покачивались в такт шагам. Федор и радовался, что тропа узенькая, поэтому и не видно никого, кроме маячащего перед ним мистера Дрейка, и тянуло неудержимо видеть это худенькое радостно-оранжевое тело, чуть прикрытое застиранной юбочкой в две пяди шириной…

Селение симаррунов выглядело точно, как африканские селения по рассказам уже бывавших в Гвинее ребят: два круга глиняных круглых хижин без окошек, под высокими соломенными крышами. Вокруг селения двойная глиняная стена, покрытая узенькой соломенной же крышей. Ну да, конечно, иначе б ее за неделю бы напрочь размыло — при здешних-то ливнях!

В селении все указывало на то, что люди здесь, что они вот только что кишели всюду — но никого не было видно. А вот ступка, в которой — Федор заглянул — маис толкли, вот очаг, на котором пригорает каша пшенная с горохом в неровном черном горшке. Вот какие-то крашеные палочки замысловато уложены — это или детишки играли, или взрослая какая игра… Но скорее дети, потому что огрызки стеблей сахарного тростника всюду набросаны, как в Андалусии…

Негр крикнул по-испански:

— Выходите! Это свои!

И тут же, непонятно даже откуда, появились люди. Они и из хижин выбирались через маленькие двери, и из штабелей грубых досок и шкур, и вовсе уж неизвестно откуда — один седой негр выбрался из… колодца, как раз когда Федька глазел на этот колодец. Все — женщины, старики, дети (кроме малышей) — были вооружены. И отлично вооружены! Если палица — то густо утыканная заостренными железными шипами. Если сабля — то зазубренная, такой все кишки изорвешь. Двуствольные пистолеты с дулом в локоть… Два сорванца моложе Федьки года на три выкатили из соломенного амбара пушчонку малую на деревянных колесцах, как бы игрушечную. Но за ними ковыляли два пузатых кривоногих и совсем голых малыша с мешочками, в которых нетрудно было картузы с порохом и картечью опознать…

Люди в селении были разных оттенков темной кожи — от оранжево-красной до почти лиловой и от чисто черной до свето-светло-коричневой. Народ собрался на площади, и Дрейк по-испански разъяснил, что он враг Испании, хочет напасть на ее «мягкое подбрюшье», как он назвал Номбре-де-Дьос, и ожидает, что ему помогут.

Вождь селения — семифутовый негр коричневого цвета, в замысловато повязанном цветастом платке и дорогой испанской скатерти, наброшенной как римская тога, двигающийся и говорящий нарочито медленно, с достоинством и значительностью — и говорящий очень тихо (позднее в Гвинее Федька видывал таких великих вождей, которые и вовсе рта не открывали), — не сомневался в себе. Чтобы его расслышать, надо было замереть и напрячься. И площадь, забитая народом, в числе которого были и всегда шумные и неудержимые подростки, благоговейно внимала.

На собравшихся было очень мало тканей. Похоже было, что эти убогие пестрые лоскутки — парадные одеяния простых симаррунов. По большей части они облачены были в шкуры разных диких (мужчины, в основном) и домашних (женщины) животных. И потому, как небрежно выставлялись напоказ сокровенные части их тел, похоже было также, что стыд им малознаком, — хотя ведь говорил же их первый знакомый симаррун-негр, что среди них немало католиков…

Вождь изложил толпе своего разноплеменного народца уже известные Федору предложения англичан. Федор, чтобы не заскучать, стал разглядывать украдкой прекрасный пол. И обнаружил, что самая красивая здесь — величественная негритянка, высокая, но не толстая, лет, пожалуй, тридцати с лишним, одетая полностью в ткани, и даже с вовсе ненужной в жаркий день шалью на плечах, — что свидетельствовало о выдающемся месте ее мужа, а то и её самой, в иерархии симаррунов. Дрейк по пути подтвердил то, что Федор уж и раньше слышал от соплавателей: что у негров порой бабы и царствуют, и полки в бой водят, и оружие куют.

Но рядом с Федором стояла молоденькая с золотистой кожей, полуголая девица в пятнистой шкуре дикой кошки на бедрах и с белой козьей шкурой через плечо, оставляющей одну грудь открытой. И она… Эх! Конечно, не была она такой величественно красивой, и одета была, по здешним меркам, не ахти как, и лицо не нарумянено-напудрено, и украшений ни в волосах, ни в ушах, ни на шее, ни на запястьях нет дорогих, только браслетик кованый железный да серебряное колечко на тоненьком пальчике. Но изо всех здесь она была самая… Самая… А в чем самая-то? Федор затруднился бы сказать, в чем именно. Но не сомневался. А тут были другие девицы, своеобразно красивые, непохожие одна на другую — наверное, от разного состава и пропорций смешения кровей в их жилах.

Но эта, эта… Глядя на ее волнующие формы, Федор с ужасом почувствовал, что штаны в известном месте оттопыриваются и натягиваются. Позорище, теперь хоть под землю провались! И что прикажете делать, когда кончится это площадное действо и люди станут расходиться и каждый каждого увидит не в упор, как сейчас, а с нескольких шагов. Федор почувствовал, что снова краснеет. И тут красавица поглядела на него с откровенным интересом, встала на цыпочки, перегнулась через чужое плечо, уставилась на его штаны, улыбнулась и издали спросила:

— Огневолосый, я тебе нравлюсь?

Голос был волшебный, богатый переливами, как орган в католическом соборе. А Федор вдруг осип и мог только каркнуть:

— Да, и еще как!

— Ты мне — тоже. Пойдем отсюда?

— Меня потеряют, — нерешительно сказал Федор.

— Мы же не насовсем. Найдешься. Пошли! — решительно сказала прекрасная незнакомка и стала расталкивать соплеменников, пробиваясь в сторону ворот в ограде поселения.

Федор испуганно осмотрелся: как слышавшие это отреагируют? Женщины делали вид, что ничего не слышали и не видят. А два парня поблизости хором сказали:

— Счастливчик!

Федор поглядел на Дрейка, стоящего в первом ряду, в окружении старейшин селения, и решил, что сейчас он капитану навряд ли понадобится. И поспешил вслед за девушкой, любуясь походкой и уже не обращая внимания на топорщащиеся штаны.

Ух, какая это была походка! Двигалось все тело, обещало и звало. Непонятно было, как вся мужская половина собрания не устремилась ей вослед, отпихивая друг друга и в первую очередь рыжего чужака. Голос, походка… Выйдя за ворота, она остановилась и обернулась к нему.

Только теперь он смог не украдкой ее разглядеть.

— Ты как-то мало похожа на негритянку, — сказал он.

— Так я негритянка-то на одну четверть. Моя бабушка — негритянка из Ашанти — страны, которую белые называют Золотым Берегом. А моим дедом стал португальский работорговец, которого привела на берег Ашанти жажда денег. Он привез бабушку в Дарьен, уже носящую его ребенка, и преспокойно продал. Так что мой папа был не чистокровный негр, а мулат. А у мамы мамочка была индианкой из племени муисков, а маму ей сделал энкомьендеро, хозяин плантации. Так что судьба нашего рода в Новом Свете так сложилась, что ни одна женщина в нем замуж законным образом не выходит, а живет во грехе. — И незнакомка засмеялась. Тут только Федор вспомнил, что не знает ее имени! И он запоздало представился:

— А я — Теодоро по-испански. И не англичанин, а русский.

— Русский? Никогда не слыхала. Ты раздевайся, раздевайся, не стой столбом…

— Когда я на тебя гляжу, столбенею.

— Меня зовут Сабель. Испанцы говорят: «И-са-бель», а у нас сделали как легче выговаривать. Кстати, если еще будешь у симаррунов, надо понимать язык шкур. Вот, гляди. На мне была шкура ягуарунди — дикой кошки. Это значит, что я уже не девственница. Любовник подарил шкуру. А девушки, ещё не имевшие любовников, носят только шкуры домашнего скота. Дальше. Поверх пятнистой шкуры на мне козья шкура — значит, сейчас у меня нет постоянного друга. Если б был, я б козью шкуру не нацепила — это ему было бы оскорбление, потому что означало бы, что он меня как мужчина не устраивает. Ну, хватит пустых слов, иди сюда!

Я уже упоминал как-то, что Федор уже имел дело с женщинами. Три или даже четыре раза. С шлюхами лондонскими. В Плимуте были и местные, но Федору после каждого раза более не хотелось снова видеть эту женщину, а Плимут маловат для того, чтобы никогда не сталкиваться со знакомыми, с которыми решительно не хочется восстанавливать или поддерживать отношения. Вот Лондон — ино дело! Там можно распрощаться с женщиной, выйти на тот же перекресток, где с нею встретился, подцепить десять других, а ее так и не встретить…

И отношения с теми женщинами были совсем иными. Там — стараясь обращать внимание только на то, что тебе в ней показалось привлекательным, — торопливо сделал дело, ради которого ты эту женщину и купил, расплатился и деру! Испытываешь сосущую тяготу, нужду в некоем действии — до того, облегчение и покой внезапный — во время того и тягостный стыд — после. И нежелание вспоминать, и незваные, самовольно всплывающие воспоминания, — в дальнейшем. А тут…

В Сабель все ему нравилось, все восхищало: и редкие темные волоски на руках и ногах, на верхней губе и на переносье. И густые, курчавые — внизу плоского живота. И нежная податливость упругих округлостей. И соски, ставшие твердыми под его ищущими пальцами и неуверенными губами. Он не хотел спешить, ему хотелось, чтоб это длилось долго, хоть и всю жизнь даже: ковер зелени, небо, красивое трепещущее тело, отзывающееся на каждое его прикосновение… И ее смех, и глаза, восхищенно рассматривающие его тощеватое тело… И губы, жадные и ненасытные, и голос, и движения… Сабель целовала все его уголки, которые он стеснялся показывать, и приговаривала:

— Глупенький, этого не стыдиться, этим гордиться надо! Вон какая красота! Она ж не зря так устремляется вперед, наружу, сквозь всякие дурацкие штаны! Ну, терпежу нет больше, иди сюда!.. Ага, вот так. Еще так же! О-о-охх, какой ты!

Он не имел представления о том, сколько времени это длилось. Он забыл о существовании вне этой полянки мира, вражды со сверхдержавой, войн и политики, грабежа и переговоров. Ему начхать теперь было на то, что Дрейк его хватится, будет искать, а найдя, заругает и накажет… Были только два безмолвно понимающих одно другое, слившихся тела, и центр мира, горячий, темный, пульсирующий, был в них. И это-то и была истина, тут-то и был настоящий смысл жизни…

10

Но все прекрасное кончается. Когда Федор выплеснулся в нее, Сабель вдруг задышала глубоко и часто, оскалилась и выгнулась под ним. Потом замычала, и он обеспокоился: не сделал ли ей ненароком больно? Но она открыла глаза на секунду, посмотрела на него смутно и сказала:

— Сейчас, сейчас. Ты же можешь еще чуток?

Он мог. И задвигался ожесточенно. Но очень скоро Сабель обмякла, открыла глаза и сказала:

— Слезай же с меня, русский медведь! Насмерть задавишь!

Он улегся рядом, а Сабель, потянувшись сладко, сказала мечтательно:

— Ты еще лучше, чем я думала. Как здорово было! Когда вы уходите?

— Я не знаю. Но боюсь, что скоро. А вернемся… Кажется, что уже в этом году. Точно не знаю, но… Да, наверняка.

(Он перебрал в памяти все замечания Дрейка по этому поводу, и окончательно уверился, что прав).

— Это бы хорошо. Знаешь, Теодоро, я бы даже выйти замуж за тебя не отказалась. Честное слово. Хотя раньше мне с любым, как бы я ни любила, свобода была дороже. А с тобой… Я нарожала бы тебе кучу детишек. Научилась бы готовить всякие вкусности, которые ты любишь… Расскажи мне про свою страну.

Он лежал голый, мокрый от духоты тропического дня, в дебрях Панамского перешейка, о существовании которого восемьдесят лет назад ни один христианин в мире еще не подозревал, и объяснял лежащей рядом нагой женщине, принадлежащей к трем расам сразу, на своем бедном испанском языке, что такое «снегопад». Что такое «квашеная капуста». Кто такие «опричники».

Про снег и лед он объяснил приблизительно так:

— Ты знаешь, что в кузнице раскаленное железо становится податливым, как воск? А если его еще более нагреть, то оно станет и вовсе жидким.

— Знаю. Мамин брат был кузнецом, и я девочкой любила в его кузнице сидеть и глядеть на огонь. Свинец легче тает, чем железо…

— Вот-вот. А вода твердеет, когда холодно. А у нас полгода бывает уж такой холод, что реки все покрываются слоем отвердевшей воды. И с неба падает сыпучая отвердевшая вода. Она бывает иногда колючая, сухая и не мочит обувь и одежду. Ее можно стряхнуть, как песок. А если не стряхнул — в тепле снова растает и станет чистой безвкусной водой. Если этой талой водой мыться — кожа долго будет свежей и молодой. Особенно, если некоторые травы добавлять. Череду, например. Моя сестра так делала.

— Что погрустнел, красивый мой?

— Сестренку вспомнил.

— А что? Муж злой попался?

— Да нет, ее убили. Люди нашего царя. Хуана… Как бы это сказать по-испански? В общем, Хуана Злого. Напали на нашу деревню, всех поубивали, один я остался да те, кто в других местах был в тот час.

— Всех поубивали? И твоих родителей, и сестру? Боже, Боже, что ж, люди везде одинаковые, как хищные звери? Я-то думала, это нам тут одним так не повезло, что испанцы на нас охотятся и не дают жить как хотим. А оказывается, и у вас там так?

— Так. Но в Испании еще хуже. Я был в Испании, знаю.

— Ты такой молодой, Теодоро, а всюду уже побывал. Как тебе удалось?

— Мне повезло наняться на корабль к великому капитану. Я ему чем-то приглянулся. Он говорит, что я очень похож на него, каким он был в мои годы.

— А этот англичанин, с которым вы сюда добрались, — он тебе кто? Вы так похожи, что я сначала думала — братья.

— Вот он и есть великий капитан Дрейк. Великий враг испанцев.

— О-о! Такой молодой?

— Сабель, он стал капитаном собственного судна, когда был еще шестнадцатилетним мальчишкой. И отдал свое судно, уйдя в море на чужом судне, подчиненным другому капитану. И сделал это только затем, чтобы сражаться с испанцами: его собственное судно не годилось для таких дальних плаваний. Хороший был кораблик, но неподходящий… Между прочим, он меня, наверное, ищет и ругает…

— Ну вот, сама я, дура, навела разговор на то, чтобы ты вспомнил о делах. Твои проклятые дела! Всегда так! Стоит появится приличному мужчине — и его крадут у женщины дела!

Сабель вскочила, накинула свои шкуры и гневно сказала:

— Раз так — хватит нежиться, пошли к твоему «великому капитану» и его проклятым делам!

Вот так…

Дрейк еще заканчивал переговоры, но уже единожды спрашивал обеспокоенно, куда подевали симарруны его спутника. На это беспокойство вождь симаррунов ответил совершенно точно; Сабель по дороге, сменив гнев на милость, объявила Федору ну слово в слово то же самое. Что доказывает: вождь симаррунов занимал свое место по праву. Он сказал, что спутник английского друга сейчас, по всей вероятности, на седьмом небе. Фрэнсис схватился за пистолеты, и тогда вождь разъяснил, что он вовсе не то имел в виду: вовсе не навеки расстались душа и тело «Теодоро», а на сладкий миг… Смеясь, Дрейк отложил оружие и предложил выпить за женщин, знающих дорогу на седьмое небо, но провожающих туда не всех мужчин, увы, а только избранных…

11

Когда они встретились вновь, уж во тьме (к счастью — в темноте, ибо Федор опять начал краснеть под добродушным обстрелом шуточек Дрейка), капитан предложил такой вариант, для всех вроде бы равно выгодный: его сопроводит сквозь лес до Фазаньего порта симаррун — есть такой головастый парень цвета донышка кастрюли с очага, Диего. А Федор останется тут, как бы в заложниках. Тем временем молодые симарруны, которые уже вышли в путь, проберутся в Номбре-де-Дьос, разведают все, что требуется знать для нападения на город, снимут план города, подробнейший, улица за улицей, дом за домом, — и сговорятся с городскими рабами, самыми изо всех смелыми. А потом сообщат все вызнанное Федору, передадут ему план города, вождь симаррунов даст ему провожатого (или, хе-хе, провожатую), и он выйдет к «Лебедю». Годится? Правда, есть в обсуждаемом варианте одно скользкое место: если окажется, что на «Лебеде» — испанские шпионы, заложника убьют. Зажарят на сковородке живьем и труп скормят свиньям. Но мы же знаем, что мы уж наверняка не испанские шпионы, так что тебе это не грозит. Ну как, согласен?

Федор едва подавил в себе желание в ладоши захлопать и завизжать. Подумаешь, сковородка! Зато Сабель будет рядом… Он солидно сказал:

— Да можно. Толк в этом есть, конечно. И вам тут не торчать, и план будет. (А про себя подумал: «Если одним словом называть, то мистер Фрэнсис Дрейк помешан на картах и планах, — но, может, он потому и великий капитан?»)

Так вышло, что наутро он выбрался из индейской сетки, заменяющей симаррунам кровать, — «гамака», помог мистеру Фрэнсису собраться в дорогу, познакомился с Диего, проводил капитана на пару миль за ограду селения, вернулся и стал разыскивать Сабель. Через час нашел. Окруженная девчонками лет этак от пяти до пятнадцати, она пекла на угольях целую гору рыбин с приправами, половину из которых Федька видел впервые в жизни.

Увидав его, девушка уронила в костер очередную рыбину, вскочила, отбросила нож, просвистевший опасно близко у щеки одной из девчонок, сжала ладонями щеки, достала из огня рыбину, счастливо засмеялась и сказала хрипло:

— У этой ободрать пригорелое и отдать собакам. Можно в тесте запечь, если шкура повреждена. Ясно? Ну и ладно. Мария Росалия, ты остаешься за старшую. Доделай все, как положено. А мне сегодня некогда!

И потащила Федьку прочь от костра, к малой хижине, стоящей на отшибе. Там сидела у очага и грелась тощая голая негритянка лет, наверное, не менее ста. Когда она подняла лицо навстречу входящим, а вернее, вползающим, Федор увидел, что старушка слепая. Но она узнала Сабель, назвав ее сразу по имени, и двигалась в хижинке уверенно, как зрячая, даже — для такой древней бабки — проворно. Пахло в хижинке сеном. Оно и висело пучками и пучочками по стенам. Федор догадался, что это целебные травы. А вдоль стены в ряд стояли горшки, заткнутые тоже пучками травы. «Ага! — подумал он. — А это колдовские снадобья. Должно, гадость какая-либо. Навроде крысиного жира». Сабель пошепталась с бабушкой, после чего та набросила на голову кусок какой-то клеенки и заковыляла к выходу.

Сабель подвесила над дверью шкуру выдры хвостом-лопатой вниз так, чтобы хвост свисал до земли, перегораживая вход, и сказала:

— Ну, теперь мы сами себе хозяева. Ты ел что-нибудь? Чтобы быть хорошим любовником, надобно хорошо кушать. Сейчас я тебя буду кормить!

Сабель сбросила обе свои одежды к порогу, оставшись совершенно голенькой, быстро разожгла очаг и достала из угла сумку с припасами. Минута — и над огнем на железной шпажке заскворчал кусок ароматной козлятины. А рядом закачались два котелка — один с кипятком, а другой с соусом из кореньев, сала, лука, каких-то продолговатых темно-красных плодиков, даже на запах кисло-жгучих…

Потом он ел, а она подкладывала, смотрела, как он ест, била его по рукам, которые он то и дело к ней протягивал. Сама почти не ела: уверяла, что наелась с утра, сыта и доныне. И только потом сказала:

— А вот теперь — раздевайся и иди сюда! — и разлеглась на шкуре в средине хижинки. Федора уговаривать не надо было, он выпрыгнул из штанов, улегся рядом и они стали шутливо бороться, урча и перекатываясь друг через друга. Пока сцепились уж не шутя.

И каждый раз ему с нею было все лучше и лучше. Сабель относилась к любви так серьезно и просто, что отлетали, незначащими становясь, слова «стыдно», «не принято», «неловко» — и оставались двое молодых людей, старательно угадывающих и выполняющих потаенные желания второго…

Но вернулись посланные в город, принесли долгожданный план, вернее, картину на белой коре какого-то дерева вроде пальмы. Как бы с колокольни собора были нарисованы домики и помечены особыми значками. Федор сделал расшифровку, какой значок о чем говорит: этот — что в доме столько-то испанцев, а этот — что там еще столько-то негров, из них таких, на которых можно положиться, — столько-то. Другие значки говорили о том, есть ли в доме оружие, какое и сколько. Третьи значки выдавали понимающему человеку, где хозяин хранит свои драгоценности и деньги…

Неохотно Федор собирался в путь. Хоть за эти шесть дней он похудел (не помогала и сытная кормежка из рук влюбленной Сабель), но, если честно, ни разу не вспомнил ни о «Лебеде», ни о Дрейке, ни об испанцах. Сабель была здесь, постоянно готовая ответить ему, если он снова хочет… Пищу она откуда-то приносила, беспечно отмахиваясь от его устремлений принять участие в добывании еды: «Ну уж нет! Ты уедешь, мне будет без тебя тоскливо, вот и похожу на охоту в очередь и не в очередь, отдам долг. А пока ты здесь — люби меня и не думай о другом!»

Сабель проводила его и на границе симаррунских владений легла перед ним в последний раз. А потом разревелась…

— Ну, что ты плачешь? — досадливо и беспомощно сказал Федор. — Я же скоро вернусь.

— Разве это скоро? Я хочу, чтоб ты всегда был моим, всегда со мной…

Дальше они шли час по тропе, стараясь друг друга не коснутся. Потом Сабель сказала:

— Ты мой, пока ты здесь. А что, если я тебя не отпущу?

— Ну как же это? Вообще-то я не против, но мы же подведем товарищей, которые ждут план. И вообще…

— Вот именно. Ну ладно, не обращай внимания, Теодоро, это я так…

Как и во все дни их знакомства, Исабель несла маленький топорик, выкованный заодно с железной рукояткой. Она не рубила им ветви — для этого был «мачете», огромный тесак, который Федор сразу отобрал у девушки и пошел первый. Поперек тропы свисали петли какой-то лианы с граненым темно-зеленым стеблем и меленькими, как у брусники, листочками. Вот неделю назад их не было на тропе, честное слово!

Они шли по испанской территории, где опасность могла подстерегать за каждым поворотом. И Федор все чаще заботливо оборачивался, чтобы удостовериться, что спутница цела. Наконец, она дошагнула в два прыжка разделявшее их расстояние и снова приникла к нему, целуя его исступленно, до боли в губах. А в кратких промежутках между этими прощальными поцелуями торопливо проговаривала:

— И как я… Как же я теперь без тебя?… Всего неделю назад… Я тебя не знала… Жила спокойно… Без особой радости, правда… Но все было, что… Что нужно женщине для… Для жизни… Свалился ты, Теодоро… На мою бедную голову… Нет, это ж надо: русский… С ума сойти…

Пришли. В конце тропы в просвете мелькнула наизусть до последней заусеницы знакомая грот-мачта «Лебедя».

Федор даже забеспокоился: что ж, Дрейк и охранения не выставил? Или их всех уж захватили? Если охранение имеется, почему знать о себе не дают?

Тут Сабель сказала:

— Все, милый, дальше я не пойду. До, свиданья, милый. Я. Я… У меня язык не поворачивается это сказать. У нас, у симаррунов, такая жизнь, что эти слова говорят очень, очень редко. Потому что они обрекают того, кто их сказал… Но мне почему-то хочется тебе их сказать… Вот эти слова: я буду тебя ждать! Помни, что тебя ждет женщина. Это означает, что у меня не будет другого мужчины по крайней мере год. Я не требую с тебя такой же клятвы. Ты свободен. Нет-нет, молчи. А я потерплю… Ну, иди, не рви душу!

И едва Сабель торопливо ушла и исчезла за ближайшим изгибом тропы, из зарослей вынырнули позади Федора, по обеим сторонам тропы, два матроса.

— Уфф, слава Богу, закончили прощание. Я уж думал, никогда не дождусь. Главное, москиты, звери, кусаются — а ты и почесаться не моги! Ну, пошли, Тэд. Это вы по-испански чесали? Здорово! Как по-нашему. Я-то отдельные слова знаю: «женщина», «иди». А говорить толком не могу. А это что за кора?

— Что за дерево, и сам не знаю. Похоже на бересту, но не береста: пальцы белым не пачкает и гибче гораздо. Это карта Номбре-де-Дьос, симарруны ее нашему капитану обещали — и сделали. Ну, что тут у вас новенького?

Глава 15

К «СОЛНЕЧНОМУ СПЛЕТЕНИЮ» ИСПАНСКОЙ ИМПЕРИИ

1

Едва вернувшись, Дрейк начал собираться в новую экспедицию. На сей раз с «Лебедем» шел семидесятитонный «Паша». Вышли из Плимута 24 мая 1572 года. «Лебедем» командовал брат Фрэнсиса, Джон Дрейк.

Более всего Дрейка при подготовке заботило то, что не удалось сохранить прежний экипаж «Лебедя»: одни хотели подольше отдохнуть на берегу, прежде чем выйти в. новый заокеанский рейс. Другие, наоборот, оказались на мели и потому, не пробывши в Англии и месяца (а кто так и десяти дней!), спешно нанялись к другим капитанам. А если не удержал людей — не удержишь и секреты, верно?

Тем ближе Дрейк сошелся с теми одиннадцатью из прежней команды «Лебедя», что пошли с ним в этот рейс Помощниками капитана на «Паше» пошли Том Муни и зять Фрэнсиса, Гарри Ньютон. На «Лебеде» помощником Джона Дрейка пошел старый приятель Фрэнсиса, Джон Оксенхэм, светловолосый гигант с обветренным лицом. Всего в команды обоих судов вошли семьдесят три человека. Всем, кроме Тома Муни, было не более тридцати лет. Тех, с кем прежде не случалось плавать, Дрейк отбирал лично, сидя в конторе братьев Хоукинзов. На каждого кандидата он тратил немалое время, стараясь выяснить его характер и опыт, физическую силу и теоретические познания, — но главное, что он выпытывал, было — мотивы ухода в плавание.

— Готов рисковать? — спрашивал он. — Не боишься преждевременной смерти, которая может настичь в плавании как меня, так и тебя? Придется подчиняться самой суровой дисциплине. У меня такое правило на борту: «Делай, что прикажут, — или повиснешь на рее!» И если очень любишь девиц — очень хорошо подумай. Потому что ни на корабле, ни там, куда мы поплывем, девиц не найдешь. Я никому не позволяю путаться с продажными девками во время рейса…

Тех, кто казался подходящими, Дрейк проверял на пьянство, насылая на них своего брата и Оксенхэма. Кого этим двоим удалось уложить в кабаке — с теми разочарованно прощались, советуя поискать работу где-либо в другом месте… Если первыми сдавались два Джона или моряк вообще отказывался от выпивки (что было, впрочем, только единожды, по правде говоря) — его снова приглашали к Фрэнсису. Тот расспрашивал о том, сколько плавал, где, с кем. Он предпочитал моряков, еще не пересекавших Атлантику, хотя и достаточно опытных, не усвоивших методы иных капитанов, обычно отличные от его методов.

Далее требовалось иметь сильные плечи — для гребли на пинассах и шлюпках (в замышляемом Дрейком деле гребные суда занимали важное место) — и вообще любить море пуще жены. Том Муни оставался единственным исключением. Фрэнсис уже убедился, что прав был Джон Хоукинз, сказавший при знакомстве Фрэнсиса с Томом: «Том дважды плавал со мною в Гвинею за невольниками. Можешь в любом деле полагаться на него, а уж физическая сила его такова, точно это два здоровенных мужика в одном теле!» С того дня много лет Муни был всегда и всюду рядом с Фрэнсисом Дрейком, к которому питал буквально отцовскую привязанность.

Каждый моряк подписывал договор, в котором была определена его доля в будущей добыче. Никто, кто верно служил Дрейку, никогда не имел нареканий по этому поводу, обычно порождающем склоки и многолетние незатухающие обиды. Но утаивать захваченное, надеясь удержать, не стоило. Все шло в общий котел, подсчитывалось и уж затем справедливо распределялось.

Снаряжая экспедицию, Дрейк распорядился помимо мушкетов захватить изрядное количество луков и стрел. Тем более, что девонширские ребята были признанными мастерами стрельбы из лука. В деле, где расчет на соблюдение внезапности и секретности дольше, насколько окажется возможно, имел важнейшее значение, бесшумное оружие это должно было стать неоценимым.

2

Экспедиции предшествовал трудный разговор ее главы с Джоном Хоукинзом.

— Твои кораблики слишком малы для прибыльной торговли. Смешно сказать — они оба вместе менее ста тонн водоизмещением! Ни невольников туда не впихнешь достаточно, чтобы рейс окупился, ни иного товара…

— Но я и не собираюсь торговать. Я намерен отбирать у испанцев сокровища Нового Света. А для золота, каменьев и жемчуга место всегда найдется.

Хоукинз предпочел не понять услышанное и сказал в ответ:

— Можно найти немало иных способов добыть золото.

— Зачем же иные искать? Господь наделил человека свободой именно для того, чтобы он свободно брал свою долю. Во всей Библии ни слова не сказано о специальных привилегиях для испанцев. Они поработили индейцев. Я буду порабощать их.

— Планируешь заведомое пиратство, без прикрытия законной торговли?

— А, называй это, как угодно. Лишь бы больше вреда испанцам было. Торговля, и особенно торговля невольниками, приносит испанцам пользу, а не вред. Усиливает колониальные власти. Я же хочу нанести прямой урон. Нет уж, я поищу удачи и для себя, и для каждого, кто вложит хоть сколько-нибудь в мое дело. Так же — и для каждого, кто поплывет со мной и будет рисковать жизнью.

Надобно сказать, что размолвка с Хоукинзом, начавшись с возвращения после катастрофы в Сан-Хуан-де-Ульоа, длилась два года. Собственно, соперничали два подхода к ситуации, которая складывалась в Новом Свете.

Дрейк приближался к тридцатилетию. Ниже среднего роста, но с задиристо вздернутым лицом, энергичным очерком профиля, мускулистый, он даже на вид казался упорным, азартным и хитроумным, как Улисс. Производя впечатление порывистого, он на деле планировал каждый свой шаг с дальновидной расчетливостью бывалого старца. Верный своим простым и неизменным целям, Фрэнсис Дрейк учитывал обстоятельства, уточняя свои планы сообразно обстановке, и не видел в том урона своему самолюбию.

…Когда Дрейк нашел кредиторов и купил «Пашу», Джон Хоукинз попробовал остеречь его в последний раз:

— Авантюрист! Ты напакостишь не только себе, не только Филиппу Второму, но и Ее Величеству и мистеру Сесилу! Ее Величество и наш первый министр закрывали глаза на противозаконную торговлю, но не на пиратство. Ну, чем ты оправдаешь разбой, Фрэнсис?

— Я полагаю, что Ее Величество не стала бы возражать, если бы мне удалось вырвать пару перьев из пышного хвоста короля Филиппа Второго! — отпарировал Дрейк. — Тут если и есть проблема, так это — финансирование экспедиции. А уж когда ворочусь, да с той добычей, на которую рассчитываю, — полагаю, что блеск золота и жемчуга столь же приятен Ее Величеству, сколь и нам. Как бы то ни было, рискнуть стоит. Не думаю, что мое предприятие уж так значительно повлияет на отношения нашей страны с Испанией.

В конце концов братья Хоукинзы, которым также было не занимать ни отваги, ни предприимчивости, видя, что Фрэнсиса не переубедишь, выложили суммы, потребные для выплаты авансов морякам, для закупки оружия и провианта…

Немаловажной помощью Дрейку было также и то, что Джон Хоукинз «оттянул на себя» значительное количество испанских шпионов: его ж подозревали в стремлении отомстить за катастрофу в Сан-Хуан-де-Ульоа. Но они трудились зря: Ее Величество прислала своему лучшему моряку письмо, запрещающее ему покидать родину. А деятельность молодого, мало кому известного моряка из Плимута интересовала испанцев куда меньше, чем прославленного арматора Джона Хоукинза!

3

На сей раз прямо из Плимута суда Дрейка взяли курс на юго-запад, не маскируя намерений. За двадцать пять дней дошли до Гваделупы, открытой еще Колумбом в 1493 году, замысловатой формы, напоминающей бабочку, разрубленную вдоль туловища. Восточное «крыло бабочки» — невысокое известняковое плато, лишенное рек и озер. А вот «западное крыло» было изрезано долинами бурных рек, ниспадающих в море водопадами.

Долины темными шрамами прорубали сплошной лес, пятнистый оттого, что листва деревьев была — одних темно-зеленой, других — серебристой, третьих — так и вовсе темно-красной. К тому же многие деревья цвели…

И расчистки под поля на склонах огнедышащей горы, что в южной части «западного крыла», тоже были разных, в Старом Свете, очевидно, не совместимых, цветов: от яркой, сырой зелени всходов до покойной спелой желтизны созревших растений. И все в одно время, и все рядом одно с другим, ну разве что через межу…

Стоянка в укромном месте на пустынной Гваделупе, хотя и обладающей белым населением (не в пример карибами населенной Доминике с юга и вовсе необитаемым Антигуа и Монтсеррату с севера), но таким, которому в Испании давно уготовано теплое местечко на перекрестке дорог, где их развесят просыхать на солнышке от тропической сырости, едва лишь они появятся в метрополии… Если переход через океан занял три с половиной недели, то на этом острове они провели четыре с половиной недели: чинили разболтавшиеся за время перехода снасти и кренговались, а это работа ой какая тяжелая! И слава Богу еще, суденышки у них небольшие. Но все равно вытягивать их из воды тяжко.

А ведь надобно было, вытянув, укрепить судно на суше, для чего пришлось строить особые леса, накренить… И только затем начинать само оскабливание подводной части корпуса. И Боже ж ты мой, сколько живности они везли на себе, не ведая о том!

Позеленевшие, осклизлые доски обшивки подводной части были сплошь покрыты колючим ковром из ракушек. Еще и не в один слой! В один слой они так тесно сидели, что мешали друг другу расти и как бы прорастали одна в одну, искривляя стенки одна другой. А уж на них сидели вторым, а то и третьим, и четвертым слоем другие ракушки — самое большее до шести слоев! Ракушки плоские и круглые, бороздчатые и мелко рифленые, перевитые как канат и гладкие, с отслоями и без, крапчатые и однотонные всех цветов, полосатые и переливчатые, с розовым перламутром внутри и с белым, и с желтым…

На ракушках присосались мягкие паразиты: актинии, морские анемоны и прочие, от свекольно-красных до рассветно-розовых, и уж по ним, как по лугу, ползали зелено-алые раки-отшельники с одетыми набекрень чужими раковинками, какие попались. И мягкие задние концы кольчатых туловов этих рачков в палец длины разрастались и заполняли раковинки. Так что снять их с рачков можно было, лишь разбив. И тогда становилось видно, что одинаковые спереди отшельники сзади ну совершенно не схожи один с другим…

И все эти подводные сады и огороды предстояло соскрести дюйм за дюймом. Гарри выделил каждому скребки, а тем, кто покрепче, — молотки и зубила, и пошла нудная мелкая работа. Вроде вязанья кружев: Федору всегда казалось, что засадить мужика за этакое кропотливое дело — с ума сойдет за полтора дня самое большее, или бросит через час… Тюк-тюк, тюк-тюк…

Гарри объяснил тем, кто этим делом занялся впервые, что эта живность снова нарастет, и быстро. По-доброму-то, чтобы не терять ни узла скорости, надо кренговаться еженедельно. Но это — теперь-то все распробовали, кто раньше и не нюхал, правильно? — это ж такое дело, что ежели им заниматься чаще, чем раз в два месяца, то и самая кроткая команда взбунтуется и, пошвыряв офицеров за борт, уйдет в пираты, правильно?

Семьдесят глоток взревели нестройным хором: «Пра-виль-но, мистер Гарри!»

— Хо-хо, правильно распробовали, ребятки! — ответил командам старший корабельный мастер экспедиции — он же второй помощник капитана «Паши». — Та еще работенка. Хуже нее в нашем морском деле только одно — конопатить борта. А ну, кто у нас самый смелый — ко мне!

И мистер Гарри многообещающе помахал тускло поблескивающей отполированными узенькими бочками конопаткой.

Федор вызвался — не потому, что рвался прослыть самым смелым, а потому, что уж обрыдло шкрябать борта. Впрочем, конопатить уже обшкрябанный борт было ненамного веселее. Только и разницы, что тут после работы отходов меньше: там — хрустящий под сапогами слой мертвых раковин, а тут — немножко прогнившей пакли: ее поддевали конопаткой и тянули сколько хватит силы. Все, что вытянется — держится плохо и потому нуждается в замене. Потом заталкивали в щель обшивки паклю, скрученную в жгут и просмоленную и начинали ударами молотка по конопатке вгонять этот жгут в щель обшивки.

При этом пели кому что нравится. Так шли день за днем. Федор успел перепробовать все, один раз его даже, из-за того, что боцман отравился незнакомыми желто-зелеными фруктами с запахом банана, но со слегка вяжущим вкусом, допустили к костру — варить смоляной состав.

Наконец опасный период закончился. Почему? Что может быть опасного на малообитаемом острове? Так ведь корабль, вытащенный на берег, беспомощен. И к тому же высящийся над землею весь, от киля до клотика, он куда заметнее, чем на воде, когда подводная часть не выступает над водой!

Предстояло затащить корабли, сияющие обновленными корпусами, в их родную стихию. Тут Федор задумался: дома, на Севере, лодья и кочи обрастали так слабо, что хода это не снижало, и их никогда не кренговали. А тут… Вытягивать барк из воды было очень тяжело: во-первых, снизу вверх; во-вторых, семьдесят тонн на семьдесят три человека (даже сам мистер Фрэнсис в общую бурлацкую лямку впрягся!), это само по себе тяжко, а в-третьих, это ж не лодья плоскодонная, это килеватое судно, неустойчивое… Но из воды тащить было тяжело и опасно. А вот как обратно в воду загнать — этого Федор попросту не понимал.

Допустим, вся команда зайдет в воду по грудь или даже по шейку. Это слишком мало, это только к кромке воды подтащить — дальше не пойдешь по дну, глубины начнутся, как говорится, «с ручками». Если в отлив начать дело — глубины пойдут дальше, так и кромка воды отступит далее, так на так и выйдет. Сесть в шлюпки и тащить — так получится, точно когда буксируешься на кабестане: судно тяжелое, оно как стояло, так стоять недвижно и будет, а вы в шлюпке по канатам подтянетесь к берегу вплотную, выбирая их…

Оказалось, все не так сложно, хотя и многодельно. В прилив начали, к отливу уже закончили. Для начала перед приливом вколотили у отливной кромки воды два мощных бревна вертикально. На каждое насадили ворот якорного шпиля. На ворот набросили две якорных цепи «Паши», с левого и с правого якорей. Потом выкопали «заливчик» на ярд шире, чем корпус «Паши» на уровне третьего стрингера. Начался прилив — и «заливчик» заполнился водой. Тогда моряки взялись за якорные цепи, запели — и, обе команды плечом к плечу, пошли не к воде, а от воды. Жилы взбухли и, кажется, порваться готовы были. Моряки пели, сквернословили и от натуги громогласно портили воздух. Цепи тащили не непрестанно, как когда якорь выбирают, а рывочками. Казалось, это все без толку и никогда не кончится. Но вот «Паша» стал дрожать в такт рывкам, пошевеливаться и вдруг, накренясь на левый борт, скользнул в «заливчик». Уфф! Сразу стало легче. После «Паши» отдыхали полдня, до следующего отлива. С «Лебедем» было втрое почти легче — тянули полсотни человек. Остальные поднимали на «Паше» снятый на время береговой стоянки рангоут, подтягивали стоячий такелаж («набивали», как говорится на флоте) и ставили помаленьку паруса. Но все равно: пятьдесят человек на двадцатипятитонное судно — это куда легче, чем семьдесят три на семидесятитонное. Теперь набрать воды — вообще плевое дело, прикатили, устраивая пари, кто первый доберется до ключа, пустые бочонки, наполнили родниковой водою, откатили к судам да вкатили на палубу по сходням…

С припасами тоже было не сложнее. Накупили у беглых каторжников, ведущих здесь благопристойный почти образ жизни, овощей, мяса, фруктов и рома. Платили железом — и полосовым, кузнечным, из запасов мистера Гарри, и готовыми инструментами.

4

Без приключений перешли через Караибское море, стараясь отклониться от торных путей испанцев к югу, затем к северу. Марсовым было объявлено, что каждый парус в этих водах, скорее всего, окажется вражьим, а сейчас задача экспедиции — не ввязываться в бой, а, напротив, не обнаруживая себя, войти в Фазаний порт и изготовиться к атаке. Поэтому справедливо будет установить такой порядок: за каждый вымпел, замеченный марсовым на расстоянии, достаточном, чтобы успеть изменить курс и уйти незамеченным, — марсовому премия в один фунт стерлингов либо кварта рома. А за каждый вымпел, который не марсовые первыми заметят, — с них по фунту штрафа, с вычетом из их доли будущей добычи!

Это подействовало: ни один марсовой ни разу не упустил ни единого вымпела! Зато по паре-другой фунтов заработал из них каждый. Причем все знали, что никакого передела раскладки на доли не будет: все премии вычитались из доли мистера Фрэнсиса. Он сам установил такой порядок и оставался верен ему во всю жизнь. И надобно отметить, что такой порядок хотя и не был в ту пору общераспространенным, но не был и изобретением одного лишь Дрейка: в «Сикрет Интеллидженс Сервис» вообще все премии выплачивались не из государственной казны, а из личных доходов главы спецслужбы, мистера Уолсингема (в конце концов славный сэр Фрэнсис Уолсингем на этом истратил все свое состояние до последнего пенни и похоронен был за казенный счет).

12 июля «Паша» и «Лебедь» после одиннадцатидневного перехода через Караибское море оказались у входа в Фазаний порт. Берег так зарос, будто год назад Том Муни не расчищал его. Это казалось странным. Дрейк приказал судам встать на якоря по сторонам входа в залив, спустить шлюпку — и сам в нее сел, отправившись к берегу. Не успели сделать три гребка, как ветер поднялся, — и тут над зарослями поднялся дымок!

Это было уж вовсе странно и подозрительно! Дрейк скомандовал спустить с «Паши» вторую шлюпку да вооружить ее экипаж. Подождал, пока снарядили вторую, и уж тогда подошел к берегу и высадился.

В Фазаньем порту не было ни души. Слышно было лишь пенье птиц. Увидели, что дымится медленно горящее — сырое чересчур — дерево. Подойдя ближе, англичане увидели блеснувшую в лучах солнца металлическую дощечку, прибитую к соседнему дереву. На дощечке было нацарапано: «Капитан Дрейк! Если судьба приведет Вас в этот порт — уходите немедленно! Испанцы обнаружили это место и забрали все, что Вы оставили. Я ухожу отсюда сегодня, 7 июля 1572 года. Любящий Вас друг Джон Гаррет. Засад — сегодня, во всяком случае, — тут нет».

— Та-ак. Значит, Гаррет был здесь пять дней назад. Умница: догадался сделать так, чтобы я не смог не заметить его послание. Поджег на корню молоденькую сейбу, зная, что она и не погаснет под дождем, и не сгорит дотла даже и за месяц. Молодчина Джон, настоящий девонширец. Но вот одного я не могу понять, — медленно, задумчиво думал вслух Фрэнсис. — Испанцы наткнулись на этот порт — это понятно, обычный обход своих владений, наткнулись случайно. Это ясно. Но каким образом мог узнать об этом укромном местечке, которое сложновато обнаружить, не зная заранее о нем, капитан Гаррет из Плимута? А, понял! Матросы, участвовавшие в моем прошлом плаваньи и перешедшие на службу к мистеру Гаррету, показали эту бухточку своему новому капитану, похвастались. А тот, обнаруживши следы испанцев, счел долгом предупредить Дрейка. Ах, молодчина Джон! Я твой должник!

Высадившиеся стояли полукольцом, в два круга. Поближе к капитану стояли те, кт9 был здесь в прошлом году и в общих чертах знал, какое место в планах нынешней экспедиции занимала секретная база в Фазаньем порту. Внешний полукруг составили те, кто не понимал сути происходящего. Им казалось, что теперь надо придумывать новый план, что самое умное — вообще уходить отсюда поскорее, покуда испанцы не вернулись…

Но Дрейк, разумеется, решил иначе. Он решил закрепиться здесь, невзирая на то, что испанцам это место уже известно. Другой столь же удобной гавани вокруг ведь не было, а поскольку между Фазаньим портом и Номбре-де-Дьосом, кроме селений симаррунов, иных постоянных населенных пунктов не имелось, внезапного нападения можно было не ожидать — разве что с моря.

И он приказал ввести «Пашу» и «Лебедь» в гавань, поставить на якоря и начать строительство нового форта. Том Муни подбадривал матросов:

— Ребята, вы видите, насколько нам теперь легче? Эти спесивые лодыри раскатали нашу постройку по бревнышку и выкопали палисад. Им лень было сжечь бревна или закопать их в землю и посадить поверх какие-нибудь кустики. А нам теперь, благодаря этому, надо просто собрать прежнее. Врубки готовые и пригнанные по месту, все притесано, только собирай. Как детская игрушка. Не надобно корячиться и срубать бревна, тащить их сюда и прочее…

— Но времени теперь куда меньше, Том! — довольный тем, что этот несокрушимый работник раззадоривает матросов, напомнил Дрейк.

— Подумаешь! Зато ты погляди, Фрэнсис, какие собрались ребята! Прежние против них послабее и духом и телом! Вперед, орлы, за мной! — и, поплевав на ладони, седовласый крепыш первым ухватился за топор…

5

Наново форт построили ближе к берегу, прорубив от него к самому берегу широкую просеку, — чтобы при нужде быстро отступить на пинассы. На двадцать пять ярдов вокруг восстанавливаемого форта растительность вырубили полностью, чтобы никакой лазутчик не мог подобраться незамеченным…

Форт еще строился, когда в гавань вошло судно, да еще и знакомое половине экипажей Дрейка. Это был «Сент-Огастин» арматора Эдварда Хореи из Плимута, чьи суда стояли у Мотыжной набережной Плимута, что левее Хоукинзовской. Командовал судном Джеймс Ренс. Из тридцати человек экипажа четверо прежде плавали с Дрейком, в том числе канонир Грэйщес — в прошлый рейс на «Лебеде». Он-то и рассказал о Фазаньем порте, а теперь вот и показал его.

— Не больно-то приятный тип — этот Ренс, — сказал Дрейк, узнав о том, кто командует «Сент-Огастином». Ну да ладно. И его люди нам пригодятся…

— А если он не захочет нападать на город? Если он просто мирный торговец? — сказал Джон Дрейк.

Но старший брат отмахнулся:

— Не смеши меня, Джон. Ежели он — мирный торговец, за каким дьяволом ему понадобилась укромная гавань? Чтобы предоставить испанцам дополнительные доводы в пользу запрещения его торговли: мол, якшается с пиратами, подозрительный тип?

Так и оказалось. «Мирный торговец» волок за собою два захваченных испанских судна, и Фазаний порт ему требовался как тихое местечко, где можно будет спокойно и не торопясь освободить испанцев от груза, досконально обыскать оба судна, и встреча ни с соотечественниками, ни с кем бы то ни было вовсе не входила в его планы. Но раз уж судьба свела с Дрейком тут — он не долго колебался и присоединился к землякам.

Неделю шли тщательные приготовления. Том Муни с ребятами, восстановив форт, занялся сборкой пинасе. Наконец, 20 июля эскадра вышла в море. Плыли вдоль побережья в сторону Номбре-де-Дьоса. На третий день наткнулись на группу из трех островов, поросших не лиственным лесом, а соснами. Дрейк так и назвал их: «Пинос» — Сосновые. Там стояли два каботажных судна из Номбре-де-Дьоса, оба с командами, целиком состоящими из чернокожих невольников. Их команды заготавливали дрова для города.

Они сообщили Дрейку очень важную новость: население и власти Номбре-де-Дьоса чрезвычайно встревожены. Алькальд города дон Диего Кальдерон послал к губернатору Панамы просьбу о подкреплении.

— Не потому ли, что он узнал о моем появлении? — весело спросил Дрейк.

— Ну что вы, сударь. Дело много, много хуже, — дружелюбно ответили негры, польщенные тем, что белый капитан разговаривает с ними уважительно и серьезно, не как с детьми.

— Гм! Что ж может быть хуже, и даже много хуже, чем мое появление? — спросил Дрейк.

— Мароны напали на город! — ответили негры.

— Мароны? Так…

Конечно, это было крайне (для испанцев) опасно. Сколько людей в подчинении у их «короля», никто не знал точно. Но за два года до появления Дрейка на перешейке его преосвященство епископ Панамы писал королю Филиппу Второму, что из тысячи захваченных в Гвинее чернокожих живыми сюда доставляют в лучшем случае пятьсот, в худшем — двести пятьдесят. И в любом случае триста из тысячи живых убегают тут же к симаррунам. За десятки лет работорговли число симаррунов возросло настолько, что они начали всерьез угрожать городам и даже гарнизонам.

Негры рассказали Дрейку, что шесть недель тому назад симарруны внезапно напали на Номбре-де-Дьос, отбить эту атаку удалось, но с большой кровью с обеих сторон. А накануне захватили на окраине города тринадцать негритянок, стиравших белье в речке. Можно сказать, прямо в городе!

Дрейку этот рассказ доставил немалое удовольствие. Он не стал задерживать негров, предоставив им дальше пилить дрова. Ибо не сомневался, что окажется в Номбре-де-Дьосе раньше их. Корабли Дрейк оставил на попечении Ренса, а сам с семьюдесятью матросами (пятьдесят пять своих и пятнадцать людей Ренса) на четырех пинассах (три собранных Муни и одна — Ренсова) поплыл к Номбре-де-Дьосу. 28 июля добрались до острова в семидесяти милях от Сосновых. Рано утром он причалил, высадил людей, раздал оружие и произнес краткую энергичную речь. Он сказал:

— Мы обречены на бессомненный успех. Город почти не защищен, нас никто не ожидает. Наши люди — вы это получше меня знаете — отчаянные храбрецы. Сокровища будут нашими!

Дав людям, по своему обычаю, отдохнуть день, ввечеру он двинулся к городу. Когда до порта осталось шесть миль, пинассы спрятались в тени утеса и дождались полной темноты. Дальше пошли как можно ближе к берегу, чтобы не наткнуться на дозорных городской стражи, стараясь производить как можно меньше шума. Вошли в гавань, встали на якорь — и… И Дрейк дал команду всем отдыхать. Но уж какой тут отдых? Спутники Дрейка были очень молодые люди. Наш Федька-зуек среди них почитался почти что ветераном… Нервы у всех были напряжены. К тому же полная тьма южной ночи во вражьем порту…

Почувствовав, что напряженное бездействие угнетает и выматывает его людей настолько, что к утру они будут уже совершенно обессилены, Дрейк воспользовался тем, что над горизонтом всплыла большая оранжевая луна. Дрейк воскликнул:

— Солнце восходит! Время пришло. Вперед!

Но надо же! Именно в этот час в гавань Номбре-де-Дьос вошло испанское торговое судно. Увидя четыре пинассы, скользящие к берегу, его капитан что-то заподозрил — и, на всякий случай, спустил ялик с гонцом, чтобы или предупредил городскую стражу, или разузнал у нее, что происходит, если это не нападение? Дрейк, заметив это, перехватил лодку, отрезав ей двумя пинассами как путь к берегу, так и путь назад, к своему кораблю. Четвертая пинасса в это время уже подходила к берегу, а матросы с третьей уже успели захватить шестипушечную батарею, которую охранял всего один солдат. К несчастью, он успел убежать. Вскоре в городе ударили в набат и загрохотали барабаны, поднимая гарнизон. Преимущество внезапности было наполовину утрачено.

6

Оставив дюжину людей у пинасе, Дрейк повел остальных на вершину холма, господствующего над восточной частью города. Там, по словам симаррунов, составлявших план города, должна была быть батарея двадцатичетырехфунтовых полупушек. Достигли вершины и увидели, что пушек нет. Площадка для орудий есть, лафеты стоят, а самих орудий нет. А ведь они в две тонны каждое!

— Как-то странно они тут готовились к обороне, а, малец? — озабоченно сказал Дрейк. Было понятно, чем озабочен капитан: если стволы есть, где-то ж они установлены, на что-то нацелены. И неожиданно попасть под их залп было бы очень нежелательно и опасно. Но вот где эти стволы?

— Труднее всего умному догадаться, о чем мыслит дурак и каков ход его мыслей. Ждут нападения симаррунов — и убирают орудия с господствующей над целой половиною города высоты. Куда? Зачем? Идиотизм! Таких «защитников» у нас в Англии запирают в Желтый дом! — раздраженно бубнил Дрейк, не ожидая ни от кого ответа. Федор уже знал: когда капитан крайне зол, он иногда думает вслух таким вот образом, ставя неведомо кому вопросы, не имеющие осмысленного ответа…

— Ладно, раз так… Джоны! Дрейк и Оксенхэм! Берите с собой четверть людей — и марш атаковать казначейство! Помните, где оно находится?

— Помним! — кратко сказал брат капитана. Дрейк всем показывал этот чудной симаррунский план дважды, каждый из офицеров имел возможность держать план в своих руках сутки (не считая времени вахт), делать при желании выкопировки и тому подобное.

— Вот и хорошо! — стараясь выглядеть уверенным в себе и своем нынешнем деле, сказал Фрэнсис. Он принял решение, с точки зрения военной науки, попросту безумное. Раз уж внезапность утеряна — штурмовать город в лоб.

Федор поглядел на своего любимого капитана, прикинул: это ж он останется с сорока людьми! На что можно рассчитывать во вражеском городе с сорока людьми, а? Вот-вот, о том Федор и подумал, о чем и вы, читатель: любой английский капитан или адмирал при таком раскладе приказал бы трубить отбой. Но Фрэнсис Дрейк тем и был велик, что в безвыходных ситуациях в его хитроумном мозгу включался дремлющий в обычных ситуациях — у него — и напрочь отсутствующий у обыкновенных добропорядочных англичан механизм. И он вдруг начинал, слушаясь этого непостижимого для англичан и неожиданного аж до полного остолбенения для противника, незримого механизма, совершать поступки, загадочные, пожалуй даже, и для него самого позднее, в обычном состоянии. Так он не раз приходил к удаче. Так и сейчас. Дрейк не стал трубить отбой. Он попер на «Авось!»

С сорока людьми он пошел к… К рынку, находившемуся, естественно, в самом центре города. А чтобы произвести побольше впечатления и по возможности запутать жителей, приказал развернуть знамя, бить в барабаны и трубить в трубы.

Но уже рассвело, и испанцы увидели, сколь мала эта шумливая кучка отчаянных парней из Девоншира. Они оправились от испуга и начали стрелять. Дрейка ранило в ногу, неопасно, но болезненно. Он остался в строю — не понять, еще атакующих, или уже отстреливающихся в окружении, — англичан. Испанцы дождались прихода подкрепления — это были альгвазилы — городские стражники, побросавшие свои посты и без команды сбежавшиеся на звуки перестрелки к рыночной площади. Теперь можно было и атаковать: численный перевес был на стороне испанцев. Но тут неожиданно и для них, и для людей Дрейка в тылу атакующих раздался боевой клич англичан: «За Святого Джорджа!» Это подошел Джон Дрейк с Оксенхэмом. Испанцы дрогнули и стали разбегаться. Не успев даже разглядеть, что всего подкрепления полторы дюжины парней без тяжелого оружия. Англичане захватили даже четырех пленных.

Пленные, в ответ на вопросы предводителя англичан, охотно рассказали, что казначейство охраняется, но не усиленно. А дом губернатора — вот он, рядом. Там хранится серебро, его очень много. Но золото — в казначействе…

Дрейк бросился к губернаторскому дому. Дверь была открыта, а у порога стоял прекрасный пони, оседланный дамским седлом.

— Хотели удрать, да не успели? — сказал Дрейк. Федор понял, что имел в виду капитан. Захватить в заложники алькальда, губернатора, или как его там, было, безусловно, многообещающе. Но… увы, дом был уже пуст. Непотушенные свечи на лестничной площадке создавали впечатление уюта и обжитости дома. А подвал был забит слитками. Не то что «там было серебро». Серебра были многие тонны! Но Дрейк запретил трогать его.

— Мы не можем взять с собою достаточно много. Город наполнен вооруженными людьми. Не исключено, что нам придется удирать от преследования. Серебро будет мешать нам двигаться — и что тогда? Побросаем слитки? Да и не за серебром мы сюда пришли, в конце концов! Нам нужны золото, каменья, жемчуга. Все это хранится в казначействе, на берегу залива. Надо идти туда, да поскорее, — а там мы заберем столько драгоценностей, сколько все наши четыре пинассы не поднимут! Но надобно спешить!

7

Матросы послушались (хотя и не весьма охотно) и ушли за Дрейком. Но тут, запыхавшись, подбежал матрос с «Паши»: испанцы большими силами атаковали дюжину моряков во главе с Томом Муни, оставленных при пинассах, и без подкрепления тем долго не продержаться. Возникла серьезная опасность, что испанцы захватят пинассы и тем отрежут англичан от моря, от дома, от жизни… Дрейк распорядился:

— Оба Джона: братец и ты, Оксенхэм! Мы сейчас пойдем на штурм казначейства, и каждый человек у нас будет на счету. Но вы скажете ребятам, что мы постараемся справиться с нашим делом сколь возможно скорее и сразу же пойдем к ним. Пусть продержатся часа — самое большее — три. Да, три, более не требуется…

Остальные двинулись к казначейству — тоже веря в скорую победу. Собственно, все англичане передвинулись к побережью, только главные силы шли двумя кварталами восточнее гонцов.

Едва подошли к казначейству — прибежал от пинасе Джон Дрейк сообщить малоприятную новость: симаррун Диего явился и сообщил, что губернатор Панамы выделил неделю назад сто пятьдесят солдат для защиты Номбре-де-Дьос от симаррунов и вот-вот они должны здесь появиться!

Положение становилось с каждой минутой хуже и хуже. Действовать надлежало очень быстро и очень точно. Иначе не то что сокровищ — жизни можно не увидеть более.

И тут счастье окончательно отвернулось от Дрейка! В две минуты, как это только в тропиках и бывает, жидкие белесые облачка сгустились в низкие, провисающие темные тучи — и грянул ливень! Порох отсырел, запалы мушкетов погасли, и даже тетивы луков, промокнув, ослабли. Отряд погрузился в уныние, и вот-вот англичан могла обуять паника.

Федор уже с тоской ждал неизбежного, когда капитан яростно заорал:

— Я! Привел! Вас! В «Сокровищницу мира»! Если! Вы! Уйдете! Отсюда! Без! Сокровищ! — Вините! В этом! Только! Себя!

Англичане устыдились и замялись. А тут внезапно, как и начался; кончился ливень. Дрейк снова решил, что для захвата казначейства хватит четверти людей, а сам направился вновь к центру города. Но, не сделавши и десятка шагов, покачнулся и упал. Из раны на ноге хлынула кровь. Он преуменьшал тяжесть раны, чтобы не пугать своих людей. Англичане кинулись к нему, перевязали как следует и стали настойчиво требовать, чтобы он отдал приказ об отступлении к пинассам. Дрейк отказывался наотрез, но силы покидали его: он потерял слишком много крови.

Матросы отнесли Дрейка к берегу, уже не думая о сокровищах: они ж понимали, что будет мистер Фрэнсис жив — будут у них и сокровища, а потеряв капитана, навряд ли вообще до дому доберутся целыми…

8

Перейдя на пинассы, англичане покинули Номбре-де-Дьос, потеряв убитым одного человека (испанцы же — восемнадцать). Но прежде чем покинуть гавань, «мимоходом» захватили испанское торговое судно — то самое, которое на рассвете помешало им осуществить задуманную операцию, подняв в городе тревогу. Англичане вновь были все вместе — и им казалось, что уж так-то, всеми силами, они запросто одолеют торгаша. К счастью, нагружен он оказался «Тенерифе» — сладким красным вином с Канарских островов. Это уменьшило горечь поражения.

Пройдя четыре с половиною мили, пинассы Дрейка подошли к небольшому низменному острову. Это был Бастиментос — место летнего отдыха жителей Номбре-де-Дьоса. С моря казалось, что весь остров обнесен забором. Высадившись же, англичане увидели, что большая часть, но все же не весь. Множество садов, в некоторых легкие постройки — «дачки». В садах росло множество плодовых деревьев, в том числе такие, которые Федор не то что на вкус плодов еще не знал, но даже по имени! Почти в каждом владении были птичники с курами, индейками и иными не известными, но вкусными птицами. Два дня люди отъедались, залечивали раны, крепли. Никто не мешал расслабленно наслаждаться жизнью. Испанцы точно забыли о них…

Но на третий день на остров явилось посыльное судно испанцев, с которого сошел изящный молодой человек. Бледный от волнения — как же, явился в самое логово кровожадного врага, риск, — молодой человек назвался доном Хайме Риконнато-и-Сеспедесом де Норонья, офицером для особых поручений канцелярии господина Диего де Кальдерона, алькальда Номбре-де-Дьоса и губернатора окружающих земель.

Дрейк решил, поглядев минуту на говорливого и именитого дворянчика, что перед ним — губернаторский шпион. Тем не менее он очень вежливо принял дона Хайме. Любезно осведомившись о причинах сего визита, мистер Фрэнсис услышал, что губернатор желал бы знать, не тот ли он Дрейк, о котором в Новом Свете уже знают и который прославился гуманным обращением с захваченными им в плен испанцами?

— Да, я тот самый Дрейк, что уже бывал здесь дважды, — ответил Дрейк.

Тогда дон Хайме осторожно спросил: не были ли отравлены стрелы, которыми ранены многие (не сказал, сколько именно) испанцы в городе за время… м-м-м… столкновения? И если да, то не скажет ли уважаемый дон Франсиско, можно ли лечить эти раны? И если можно — то чем? Каково противоядие? Ну, а к тому вдобавок — губернатор поручил ему узнать, не нуждается ли сеньор Дрейк в продовольствии? Губернатор готов снабдить в достатке всем необходимым!

— Отравленными стрелами мои люди не имеют обыкновения пользоваться. Так что лечить эти ранения вполне сможет любой заурядный хирург, — сухо, но вежливо отвечал Дрейк. — Что же касается продовольствия, то на этом благословенном островке его более чем достаточно. Нам хватит с запасом, если говорить о количестве, и разнообразие его тут таково, что имеется все, что нам может понадобиться. Кстати, пусть господин алькальд от моего имени поблагодарит обывателей Номбре-де-Дьоса за отличные успехи в развитии сельского хозяйства…

Тут запасы сдержанности и хладнокровия исчерпались, и Дрейк зло сказал:

— Я советую господину губернатору не терять бдительности и смотреть во все глаза. Потому что до своего ухода, если Господь сохранит мою жизнь, я намерен собрать часть вашего урожая, который вы снимаете с этих земель и отсылаете в Испанию, чтобы ваш король мог причинять беспокойство всему миру!

Молодой человек всполошился. Он стал выворачивать голову (что мешал сделать щегольский накрахмаленный воротник шириною не менее десяти дюймов): углядеть, не заходят ли с тыла коварные убийцы. Наконец, собравши все силы, порученец губернатора деликатно спросил:

— Э-э… Могу ли я узна… позволить себе спросить о том, почему вы в таком случае не взяли себе триста шестьдесят тонн серебра, хранящегося в губернаторском доме, и еще большего количества золота, находящегося в железных ящиках в казначействе?

— Можете, — равнодушно ответил мистер Фрэнсис. — Все дело в том, что я был ранен и не успел дать команду, меня унесли. Ну, а без команды моей или других офицеров мои люди не приучены что-либо делать.

— О, в таком случае я должен сказать, что ваши люди не менее благоразумны, чем храбры! — почти восхищенно воскликнул дон Хайме. — Номбре-де-Дьос не ищет повода к войне, но хорошо подготовился к обороне.

— Это ваши дела, — уклонился от ответа по существу капитан Дрейк. — Угодно ли отобедать со мною?

— О, это такая честь, что я не знаю, смею ли я…

Однако он смел. За столом, как сказали Федору кок Питчер и матрос, служивший господам, мистер Дрейк был чрезвычайно любезен, а прощаясь с доном Хайме, подарил ему серебряную вазу для фруктов — сказать по совести, ее приперли из чьего-то дачного домика матросы ради фруктов — не в чем было тащить. Но дон Хайме, вряд ли сомневавшийся в неправедном происхождении подарка, взял его без колебаний.

Возвратясь в Номбре-де-Дьос, дон Хайме позднее много лет вздыхал, вспоминая вновь этот день, и всегда повторял при этом: «Никогда за всю мою жизнь мне не оказывалось такой чести!»

9

Симаррун Диего, старый знакомец англичан, после обеда в тот день рассказал Фрэнсису Дрейку, что в восемнадцати лигах (то есть в шестидесяти шести милях, если считать по-английски, или в ста пяти верстах, если по-русски) от Номбре-де-Дьоса в Караибское море впадает большая, по здешним меркам, река Чагрес. Она широка, но для морских судов мелковата. Но на плоскодонных, мелкосидящих судах по ней можно подняться до укрепленного селения (здесь его величают «городом», но, пожалуй, это слишком сильно сказано) Вела-Крус, в восемнадцати милях от устья. Там Чагрес, к сожалению, круто сворачивает к северо-востоку. А до Панамы от Вела-Крус каких-то пять лиг. Менее дня пути. Из Панамы перуанские сокровища на мулах перевозят в Вела-Крус, где перегружают на поднявшиеся по Чагресу каботажные суда. На тех же, полпути по реке и полпути по морю, груз доставляют в Номбре-де-Дьос, а уж там — с этих судов на океанские. Причем эту операцию можно производить только зимой, когда Чагрес достаточно полноводен. Летом же грузы караванами везут через весь перешеек, либо (что случается чаще) грузы накапливают на складах в Панаме…

Дрейк послал своего брата Джона на одной пинассе проверить рассказ Диего. Остальные три пинассы вернулись к кораблям, оставленным у Сосновых островов. Дрейк заперся в каюте с капитаном Ренсом и рассказал о неудаче в таких выражениях, что тот напугался и предпочел расторгнуть договор и уйти. А Дрейку только того и надобно было! Он не хотел делить на три команды то, что можно ведь будет делить на две! Речь шла, как-никак, о золоте!

Джон Дрейк вернулся довольный. Каждое слово Диего — правда. На пинассах до Вела-Крус можно подняться, как он выяснил, за три дня. Дорога, по которой идет золотой караван из Панамы, хорошо просматривается с реки и легкодоступна. Но главное — Джон успел отыскать тамошних симаррунов и подружиться с их предводителями!

Глава 16

ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРЕД РЕШАЮЩИМ УДАРОМ

1

Фрэнсис разумно полагал, что сейчас все испанские поселения на побережье Панамского перешейка встревожены его появлением и готовы к немедленному отпору. Поэтому он и не станет действовать немедленно! Пусть успокоятся, устанут проявлять бдительность — тогда он и ударит! А сейчас…

А сейчас он повел свои корабли на восток, к Картахене. 13 августа его кораблики бросили свои якоря у островка Сан-Бернардо, поблизости от порта. Дрейк на одной из пинасе отправился на разведку. У входа в бухту стоял на якоре испанский торговый корабль. На нем оказался один вахтенный матрос; вся команда была, как он объяснил, отпущена на берег. Испанец поведал, что два часа назад в Картахену прошла пинасса из Номбре-де-Дьоса, с борта которой его спросили, не видел ли он английские либо французские корабли, и предупредили, чтобы он был начеку. Матрос также показал на стоящий в глубине гавани другой испанский корабль и сказал, что этот должен завтра отплыть в Санто-Доминго, на нем нет никакого груза, только запасы. Дрейк вошел в гавань и захватил большой корабль, собиравшийся отчалить назавтра. Эти действия заметили с берега и открыли орудийный огонь. Но Дрейку тем не менее удалось увести оба корабля. Большой был двухсотпятидесятитонным!

Ведя захваченные корабли к острову Сан-Бернардо, Дрейк встретил два посыльных корабля, везущих в Картахену известие о нападении опасного пирата Дрейка на Номбре-де-Дьос. Пришлось захватить и их. Теперь у подветренной, юго-западной стороны островка Сан-Бернардо скопилось слишком много судов под командованием Фрэнсиса Дрейка. У него столько людей-то не было, чтобы составить команды для всех этих кораблей! Пришлось Гарри полазить по трюмам, исследовать совместно с Томом Муни набор и обшивку кузовов всех кораблей. В итоге два судна, и в том числе «Лебедь», составлявший более половины всего личного капитала Фрэнсиса, спалили. Подумав, Дрейк отпустил и испанские корабли — только, угрожая орудиями левого борта, отогнал их на запад от входа в гавань, чтоб не путались под ногами…

2

С одним «Пашой» и тремя пинассами он ночью покинул островок и отправился на запад — к перешейку. Через пять дней он обнаружил очень удобную гавань, защищенную от всего. Извилистый подход к ней с трех миль был уже совершенно не заметен, так что испанцы могли заметить вход, только пробираясь вдоль самого берега. Обосновались там — то есть снова срубили из бревен палисад с бойницами. И 5 сентября он послал брата Джона с Диего на пинассе — установить прочные контакты с маронами. Федор отправился с Джоном Дрейком — ведь с первого дня пути он мечтал вновь встретить Сабель, и все никак не получалось. Сам же Дрейк на двух других пинассах отправился на поиски продовольствия. Поэтому то, что случилось далее, Федор знал с чужих слов…

Сам же он попал в иное селение симаррунов. Это было более похоже на христианское поселение, чем то, где он в прошлом году побывал. Хижины стояли не кругом, а улицей в ряд, и еще узкие три поперек. Вокруг поселения — двойной бревенчатый палисад в четыре с половиною ярда высоты, между стенами слой земли в два фута толщиной. К высоте стен для нападающих следовало бы прибавить три ярда глубины рва, заполненного водою, — и в воду, как сказал Диего, при явно приближающейся опасности выливали ядовитый сок некоторых растений. Разведенный в воде, заполняющей ров, он не убивал уже, но выводил бойца из строя на время штурма с гарантией: искупавшись во рву, человек с воем сбрасывал доспехи, потом и одежду, отшвыривал оружие и начинал чесаться сразу во всех местах, плакать, искать ручей, чтобы обмыться…

В селении было очень чисто. Нечистоты по трубопроводу из полых древесных стволов смывались в глубокий овраг в полутора сотнях ярдов от палисада. Причем трубопровод был зарыт настолько глубоко, что проходил под дном рва!

А главное — главное, в селении к Федору подошла до смешного коротенькая, но с миловидной мордочкой мулаточка, потянула за рукав и, доверчиво глядя вверх в его лицо, сказала:

— Здравствуй, огненноволосый! Сабель знала, что ты придешь. Она ждала тебя. Она на охоте сейчас, но послезавтра вернется. Что ей от тебя передать?

— Что? — Федор все ночи думал о Сабель, но вот сейчас он оказался не готов. Его врасплох застали… И он, смешавшись, сказал:

— Ну, что, что? Ну, я еще найду ее — то есть еще здесь долго пробуду. Да, скажи, что я ее тоже помню и жду встречи. А она как узнала, что я именно в это селение прибуду?

— А это наш секрет. Симарруны умеют выслеживать любую дичь. Тут чуть не самое главное — терпение. Если умеешь затаиться и ждать долго — все увидишь, что хочешь. Терпеливый угоден богам и поэтому он притягивает события, которых ждет. Только нельзя торопиться и нельзя надоедать великому Огуну с просьбами и напоминаниями.

— Что, и никак вымолить нельзя, чтобы как-то ускорить событие, прихода которого ждешь? — спросил Федор, увлекшийся интересным разговором и как-то забывший, что говорит с дикаркой, неграмотной, женщиной по полу и дитем почти по возрасту — ну, сколько ей? Лет, наверное, тринадцать-четырнадцать, самое большее пятнадцать. Да и язык, на котором она кое-как изъясняется, беден. Поймет ли? Но малышка поняла и, серьезно глядя вверх на него, огорченно сказала:

— Не совсем никак, но гораздо хуже, чем если б совсем никак. Ускорится событие, которого ждешь, только ценой большого сокращения твоей жизни. Смотря по желанию, можно такого допроситься, что вот твое желание, сегодня в полдень оно сбудется, а к закату ты умрешь. Нет, уж дожидаться своего срока лучше… Сейчас я покажу тебе дом Сабель. Когда будет нужно — это твой дом. Она так сказала…

Федор заглянул в незапертое жилище со стенами, сплетенными из тростника. Вместо замка на двери привязаны синяя и две белых ленточки. «Непременно спрошу у Сабель, что означает такое сочетание на их языке», — подумал Федор, отдал коротышке моток бечевки — ничего более в карманах не нашлось, спросил имя — ее звали Клара — и вновь присоединился к своим. Коротышка ускакала, очень довольная его скромным подарком, а моряки начали приставать: мол, о чем ты с этим дитем беседовал и зачем в их вонючую хижину полез?

Федор представлял, чем можно удовлетворить их любопытство: сказать, что есть у тебя тут давнишняя любовница, почти белая, могучая охотница, ягуара руками душит. А девочка — ее младшая сестренка, прибежала за семьдесят миль, чтобы только сообщить ему, что его ждут, и приготовить все нужное для сладкого свидания… И все. И начались бы шуточки, откровенные намеки, предложения поделиться девочкой или вообще поменять на какой-нибудь там ножик или сапоги. А этого он не хотел. Правда, есть одно «противоядие» от таких разговорчиков: напомнить, что смелая охотница голыми руками может задушить ягуара или порвать напополам живую водосвинку! И что не от его воли зависит, с кем она будет. Во всяком случае, не только от его воли…

А перед глазами стояла чистенькая хижина, с приятно пахнущими ветками, подвешенными в углах, и широким ложем, устланным мягкими шкурами — он даже не понял, каких зверей — в три слоя. И это ему, это его ждало… Ну, погоди, Сабель, уж как до тебя Доберусь — увидишь, что не зря ждала; залюблю до полусмерти!

Федор что-то делал, но невнимательно, что-то слушал, но до конца не понимал и ни минуты не помнил сказанного. Он что-то даже сам говорил — и, судя по лицам и голосам матросов и офицеров, не окончательно бессмысленное, но что — не его о том следовало бы спрашивать.

3

Дрейк же тем временем из новой гавани направился назад к Картахене, чье население и власти, перекрестясь, решили уже, что на сей раз дешево отделались и «Дракон», как начинали называть Дрейка уже и в официальных бумагах, а не только на базарах и у деревенских колодцев (его фамилия по-английски и слово «дракон» по-испански писались почти одинаково), от их берегов ушел, почти не нанеся урона. Две пинассы под его командованием прошли у самого входа в гавань Картахены — в ту пору крупнейшего испанского порта в Южной Америке — и…

И, не сворачивая в гавань, прошли далее на восток. Вошли в устье Маддалены — крупнейшей реки этой части Южно-Американского континента, и сутки поднимались вверх по течению. В десяти милях выше устья, на левом берегу, близ селения Барранкилья, обнаружили громадные склады. Складские бараки в несколько раз превосходили величиной самые большие здания Барранкильи.

— Это, бессомненно, государственные магазины — склады товаров, предназначенных для отправки в Испанию! — поняли англичане. Так и оказалось. Охранялись склады слабо — очевидно, испанцы полагали, что десяток миль от морского побережья — самая надежная защита от пиратов. Ну что ж, до Дрейка так оно и было. А теперь — охрану связали, замки отчасти перепилили, отчасти вырвали с корнем. И все ахнули! Оказывается, в этих кое-как сколоченных дощатых бараках с щелями до двух дюймов, закрытыми прибитыми изнутри полосками козьей шкуры, хранились предметы роскоши, экзотические дары Нового Света, предназначенные для королевского двора, для высших придворных и «просто» для аукционной продажи богатым людям. На каждом мешке, узле, ящике красовались две дощечки. На одной написано, в какой области собрано, когда и каким чиновником зачислено в счет податей. На второй — эти самые назначения: Его Католическому Величеству (алыми чернилами), Его Преосвященству архиепископу Толедскому (пурпурными чернилами), гранду Такому-то или Сякому-то (вишневыми чернилами) и, наконец, «Д. А.», то есть для аукционов — черными чернилами.

Тут были сотни мешков с птичьими перьями самых неправдоподобных расцветок: коричневые с золотыми пятнами, сине-алые, черные с золотом и ярко-зелеными «глазками» и еще какие только можно себе вообразить! И были украшения для шляп из чучел колибри; и веера из пышных белых перьев; и плащи из перьев, и просто пучки прекраснейших перьев…

Тут были и сотни драгоценных сосудов: каменные флакончики для пряностей и дамских духов, серебряные кубки, украшенные каменьями, и золотые стаканчики на широких доньях, как бы заодно с блюдцами выкованные…

И индейские резные шкатулочки из зеленого камня, от таких маленьких, что обручальное кольцо вдоль еще войдет, а поперек уже застревает, и до таких, что любую дыню вместила бы. А также деревянные вещички разного вида и назначения, из черного дерева (вроде африканского эбенового) и красного, из розового и серебристого, ярко-зеленой древесины и желтой…

И еще тут были плащи и одеяла из невиданны ценных тканей индейской работы — от толстых и тверже брезента на ощупь до нежнейших, как лучший батист Фландрии, от затканных металлическими нитями до кружевных. А еще отлично свалянные войлочные шляпы. А еще древние, позеленевшие индейские идолы из меди. И палочки благовонных смол для курений. А также там были собраны — благо, места хватало — яркие тростниковые циновки и глиняная посуда, раскрашенная в непривычные сочетания цветов, мотки отличных белых тросов и слитки бронзы, и множество других малоценных но диковинных предметов…

Англичане забрали многое, а многое побили, порвали, — взять все места на кораблях не хватит, а испанцам оставлять ни малейшего желания нет!

Потом очередь дошла до длинного складского барака, стоящего особняком. Оказалось — это склад деликатесов. Там были всевозможные засахаренные фрукты и печенья с начинкой из желе, связки сухофруктов и целые плоды папайи, побеленные, чтобы насекомые не уничтожили…

И опять взяли немного, а остальное вынесли из склада и сложили на берегу, в месте, где по воскресеньям кипел индейский базарчик. Так и остались в этом году испанские знатнейшие люди без ставших уже привычными заокеанских лакомств и редкостей.

Три с половиной дня грабили англичане эти склады, а 10 сентября с утра Дрейк стал собираться в путь и вечером, с отвальным бризом, ушел. По пути в новонайденную гавань — Порт Изобилия — встретилось три испанских торговых судна, груженных свиньями, курами и зерном. Экипажи всех трех ссадили на третье, освободив его от груза, и привели их с собой в Порт Изобилия.

Джон Дрейк к тому времени уже вернулся с отличными новостями…

4

А что Федька-зуек?

А он воспользовался нуждой в уговаривателе, уже знакомом с симаррунами. «Король» симаррунов Дарьенского побережья Педро Первый, седовласый, но не крупный, как вождь симаррунов, с которыми англичане установили связи в минувшем году, был бессомненный король. Это каждому становилось ясно, едва Педро начинал говорить или даже молча двигаться. Величавый, неколебимо уверенный в том, что с трепетным вниманием, окружающие ждут каждого его слова (Федор часто был уверен в обратном, неведомо с чего) и потому стерпят любые паузы…

Федор заинтересовал Педро, увлекшегося добытым при налете на чью-то гасиенду глобусом. Педро долго выспрашивал, где это — «Руссия», да есть ли она на глобусе, да что там за народ, вера какая у него, обычаи, погоды, занятия и богатства — и даже как одеваются и с кем воюют. Отвечать любознательному негру было трудно оттого, что у него наперед было свое мнение о всякой вещи, в том числе и о таких, о каких он понятия не имел и не мог иметь, — и бурно радовался, если это мнение совпадало с его придумками, и горевал, если не совпадало. А огорчать его можно было только очень осторожно: все же его помощь англичанам была гораздо нужнее, чем английская помощь — ему.

Отвечая, Федор вспоминал то и дело другого седого любознатца, из Барселоны. У того предвзятых мнений не было, а если и были, он за них не цеплялся и расставался с ними легко…

— Мистер… Нет, сеньор. Сеньор Педро, вы не любите проигрывать? — спросил Федька.

— В игры? Гм. Наверное, да. Я не хочу уступать подданным, но не имею равных по положению партнеров. Поэтому предпочитаю не играть. Дел хватает, не до того. А что?

— Да так, мне показалось, что вы не любите проигрывать.

— Так. Но вы же не англичанин, говорите?

— Нет. Ну и какая связь? — озадачился Федька.

— Англичане больше всего любят пари, во всяком случае, те англичане, с которыми мне довелось встречаться. А вы тоже играете в эти игры?

— Тоже, — покладисто сказал Федор. Счел для дела полезным согласиться.

Умен был «король» симаррунов. Но — как заметил Федор — великодушие и благородство порою мешали ему управлять. Будто бы это лишним и не бывает, но в управлении людьми иначе дело обстоит…

Скажем, пришли к королю на суд двое тяжущихся, которых не смог рассудить симаррунский суд. В стране Бенин, на Невольничьем берегу, откуда все участники тяжбы родом, дочь одного была обещана в жены другому. Потом обе семьи захватили работорговцы — и поскольку девица была здоровой и крепкой, ее с отцом отвезли за океан. И там в результате сложной цепочки обменов рабами, перепродаж и даже, в одном случае, передачи по наследству обе семьи оказались в одном владении. Но хозяин выдал девицу замуж — и вовсе не за того, кому она была обещана с детства. Потом все негры этого плантатора ушли в лес, к симаррунам. А там девица нашла себе нового друга и уж родила от него ребенка. И тут ее первый нареченный вспомнил о своих правах и обратился к судье. Судья, по законам симаррунов, объявил брак, заключенный по желанию плантатора, несуществующим с самого начала и восстановил в правах первого жениха — при условии, что девица согласна. Но она оказалась несогласна. Ей нравился ее нынешний муж, а прежнего жениха она забыла.

Казалось бы, все ясно. Но нет! Ее нынешний муж изъявил готовность продать жену прежнему жениху, а тот был готов купить. И тут женщина сама пошла к судье: она не хотела теперь ни нового мужа (прежнего жениха), ни оставаться со старым… Она требовала развода! (А у симаррунов, католиков как-никак, разводы не поощрялись, хотя в крайнем случае, по решению суда или обоюдному согласию супругов, их родителей и совместных детей старше девяти лет, допускались).

Если б хоть кто-то из ее мужей, прошлый, с плантации, настоящий, согласившийся ее продать, и (возможно), будущий, согласился отказаться от нее так просто! Но нет! Женщина была красива, сильна и еще молода. И они все хотели ее или за нее…

Судья встал— в тупик и в конце концов заявил, что «у всех троих равные права — ну, или почти равные — на эту женщину», и предложил им тянуть жребий, от чего все трое отказались и пошли к королю за справедливостью.

И что он решил? А вот что:

— Объявляю окончательное решение: каждый из претендующих на эту женщину получает ее на два дня в неделю, а в воскресенье Христово она отдыхает от вас!

Тут все четверо взвыли. Педро пристально следил за ними. Посмотрев молча минуты две, сказал:

— Я нарушил наши законы, объявляя свое окончательное решение: не держал правую руку ни на Библии, ни на голове бога Огуна. Поэтому объявленное решение недействительно. Женщина, ты свободна! Вы — все трое — отныне не имеете на нее ни малейшего права!

Женщина исцеловала край одежды короля и убежала, а трое врагов ушли плечо к плечу пьянствовать. </emphasis>

Конечно, подумал присутствовавший при этом суде Федька, король Педро Первый поступил справедливо и великодушно, но — недальновидно. Потому что нажил одним своим решением по частному, незначительному вопросу троих врагов. Возможно, и много больше, но уж никак не менее троих!

5

Но вот наконец мальчишки-симарруны прискакали с вестью о том, что охотники возвращаются с богатой добычей! Федька едва удерживался от того, чтобы не выскочить навстречу, за ограду селения. Он бы, скорее всего, и не удержался бы, будь он свободен в тот час. Но Педро вел совет старейшин Дарьенского королевства симаррунов, и на последний вопрос, который был на том совете рассмотрен, — о взаимодействии с англичанами и о помощи им против общего врага, испанцев, — ему необходимо было не просто обратить внимание, а добиться разрешения Педро присутствовать на совете и высказаться.

Это было решено заранее, из-за его личных дел переносить совет, на котором ему, после долгих уговоров, соизволили разрешить присутствовать, никто бы не стал. А не явись он либо уйди до окончания заседания — это могло бы обидеть старейшин и лично короля, и вся миссия Федора оказалась бы сорванной. И притом из-за чего? Из-за свидания с женщиной! Дрейк его бы никогда не понял и не простил бы. Хотя, если уж честно, — еще вопрос, останется ли мистер Фрэнсис в живых, если переговоры с маронами будут сорваны?

Федор постоянно сбивался — «симарроны», «марроны»… Сами-то независимо живущие в дебрях средь испанских владений беглые рабы именовали себя «марунами», «симаррон» — это они признавали более правильным, но не употребляли. Вроде как на Руси: слова «Россиянин» или «Москвитянин» всем внятны, и никто не станет отрицать, что правильные названия. Но называть себя так в разговоре никому и в голову ведь не взойдет, верно? Ну, а «марун» как-то уж слишком простонародно. Вот «мароны» — это красиво и звучно. Хотя не совсем точно…

Об этом он думал, когда шагал в скоротечных тропических сумерках к хижине, приготовленной для него Сабель…

Ну, вот подошел — и что дальше делать? Стучать в дверь? А если она плетеная из циновок, и в нее хоть ты лбом бейся — звука не будет слышно? Он потоптался, хотел кашлянуть, но что-то не кашлялось, и — откинул циновку, пригнулся и вошел. Хотя «пригнулся» — не то слово. Совсем согнулся, поскольку дверь была уж очень низка, потерял равновесие и ввалился, непроизвольно вытягивая вперед руки, чтоб на что-нибудь мало приятное, вроде чана с кипящим супом, не наткнуться…

И тут его с игривым смехом подхватили, протянули вперед и повернули — и он перевести дыхание не успел, как лежал на лопатках, а Сабель сидела на нем верхом, едва прикрытая знакомой, старенькой, шкуркою дикой кошки, и хохотала. И жадно в него вглядывалась.

— Взрослый стал, возмужал… А я соскучилась! Совсем уж взрослый. Я как услышала, что ты на совете королевства, час ничего не соображала. Мой мальчик — на совете? Может, он и не мой давно, раз уже не мальчик? На совет ведь мужчин — и то да-алеко не всех — пускают. Тебе там хоть слово позволили сказать?

— Да если честно, так цельную речь говорить пришлось, — стараясь не возноситься и в грохочущий грех гордыни не впадать, сказал Федька.

— Правда? — недоверчиво спросила Сабель и даже привстала, готовая вскочить и прогнать хвастуна. Но по глазам поняла, что это — правда. И уселась на прежнее место, но как-то уже осторожнее. Уже не потому, что ей хотелось и отказа не ждала и слушать бы не стала, — а по молчаливому обоюдному согласию.

В такой позе они пробыли минуты три, или гораздо более получаса — Федька перестал ощущать течение времени.

Сабель… Могучая охотница, свободно выбирающая себе добычу, оружие для ее поражения, любовников…

— Сабель! А вот чем я тебе поглянулся? Тем, что мастью на ваших непохож и вообще иноземец, да?

— Нет, совсем нет. Что огненные волосы — этим ты мне не понравился, из-за этого я тебя только заметила. А понравился после этого. Стала к тебе приглядываться — что-то, вижу, есть. Что-то такое… Ну, в общем, нужное мне. То, что я в каждом мужчине ищу. Ай, я не знаю. Я чувствую, а слов для того, что чувствую, не имею. Может, это от того, что я неграмотная? А может таких слов вовсе нет. Давай лучше я тебе песню об этом спою! Слушай!

Сабель поднялась, повозилась у очага с какими-то горшками, потом уселась у огня, подтянув колени к груди и обхватив их руками, — и, глядя не на него, а в беспокойное, живое пламя, запела. Не по-испански, не на том коверканном языке, который он понимал теперь лучше настоящего кастильского наречия, а то ли по-индейски, то ли по-негритянски (хотя скорее первое, чем второе, уж больно певуче звучало, негры без отбивания ритма не могут, поэтому у них все песни обрывистые, а эта тягучая, почти как иные российские). Отдельных слов он не различал, но вот о чем песня — каким-то образом становилось понятно. О том, что девушке хочется, чтобы любимый был самый-самый во всем — и смелый, и сильный, и красивый, и умный, и добрый, и богатый, и удачливый, и щедрый… Но таких мало, гораздо меньше, чем девушек. Ищешь, ищешь — и все не то, все не те. Пока разберешься, что самых-самых много меньше, чем красавиц, молодость пройдет. А пока разберешься, что на самом-то деле нужно одно: чтоб умел любить, — годы ушли, и ты уже никому и не нужна. И счастлива женщина, которую любили, пусть не самые-самые, но любящие…

Песня была очень длинная, с повторами. Но Федька не скучал. Он смотрел на свою женщину. И думал о том, не бросить ли ему Англию, Дрейка, войну необъявленную с испанцами — и насовсем перебраться сюда. Потому что перетаскивать Сабель в город, конечно, бесполезно, она задохнется там. Тесно ей в городе будет… Ни поохотиться, ни голышом на свежем ветру постоять, ни побегать…

Федор был в ту пору еще очень молод и не понимал, в чем состоит истинная власть мужчины над любящей женщиной. А она не в том, что женщина послушно примет любую позу, какую ему угодно и не сочтет за унижение, нет. Она в том, что женщина приспособится к любому образу жизни, если этот образ жизни ей не власти и даже не приличия, а любимый мужчина навязывает. Она поступится чем угодно, и гордостью, и честью, всему найдет оправдание…

Если б он это тогда понимал — он бы увез Сабель с собой, и история его стала бы совсем иной историей. А пути его и мистера Фрэнсиса Дрейка разошлись бы…

Я думаю, что он был бы счастливее от этого…

Но он был для такого поворота судьбы слишком молод…

6

— Нет-нет, не трогай меня, а то я и так еле-еле сдерживаюсь, чтоб на тебя не наброситься. Сначала надо поужинать. Мужчину надо «до того» накормить, и непременно мясом. Тебе предстоит тяжелая работа.

— Сабель, к черту еду! Я чрезвычайно голоден, но не в таком смысле. Поем «после того», а сейчас иди ко мне, а то у меня штаны прорвутся!

Как обычно в жизни бывает (в книжках обычно бывает все наоборот), женщина настояла на своем.

— Все же неловко как-то. Тунеядцем себя чувствуешь, — с набитым ртом задумчиво сказал Федор. — Мужчина должен добывать еду и кормить семью, а я наоборот…

— Дикий вы народ — белые люди! — расхохоталась в ответ Сабель. — Непонятно даже, как вас до сих пор кто-нибудь, больше понимающий в жизни, как она есть, не поработил. Хотя — оружие у вас сильное, этим и берете. Этим, да еще, наверное, свободолюбием. Вас поработи — вы тут же взбунтуетесь. А на самом-то деле как? Еду я добуду и приготовлю, а ты меня за это люби. Тогда у меня сил прибудет столько, что хватит и мужа кормить, и детей, и дом обиходить, и красоту навести — и на лице, и в доме. Но люби не только так, как тебе не терпится сейчас, — взад-вперед, взад-вперед, а и душой. Честно и от всего сердца. А прокормить… Знаешь, в древние времена, когда самое большее из оружия имелись палка да камень, а из занятий — одна охота, наверное, так и надо было жить. Женщина и не прокормила бы семью, сил бы не хватило. Но с тех пор, как боги дали людям лук и стрелы, стало уже незачем бороться со зверями грудь в грудь. А целимся мы точнее вас. Да когда к этому добавились полезные растения — кормиться стало и вовсе по силам женщине. А мужчины…

— Что, уж без нас можно обходиться? — сердито спросил Федор.

— Дурачок! Кормиться без мужчин можно запросто. А жить никак. Мужчины — главное украшение и главная радость в доме.

— Тебя послушать — так мужчинам следует украшать себя еще более, чем женщинам!

— Конечно. И ваши, белые, ведь одеваются куда красивее наших мужчин.

Это было верно. Затканные, тяжелые ткани, из которых шили одежды в Европе, были куда красивее, узорочьем богаче, нежели простые, одноцветные или полосатые, скудные одеяния симаррунов.

Быть красотою жизни было, чего уж там греха таить, лестно, хотя и непривычно. Федор по-новому оглядел себя. Как роскошный кому-то подарок. И — представьте себе! — сам себе неожиданно понравился! Нет, все свои многочисленные недостатки, приводившие его в смущение, а порой и в отчаяние, он видел по-прежнему, но теперь они не значили уже столь много, портили настроение, но не внушали мысли о том, что ты всех в мире хуже, на тебя ни одна девушка не посмотрит, а если и посмотрит, то разве с жалостью и презрением…

А теперь… Хо-хо! Теперь его с толку не сбить! Его умная, опытная любовница, кое-что повидавшая и могущая выбирать из широкого круга мужчин, выбрала его и остается с ним надолго. Можно сказать — на столько, на сколько ему будет угодно.

…А на сколько ему угодно?

Федор снова подумал о том, чтобы остаться здесь, у симаррунов, навсегда. А что? Ей-богу, не так и худо… Или не стоит? Что ты потеряешь, ежели останешься? Города, мир многого множества мелких и немелких удобств; лица людей своей расы; зыбкую, уже неизвестно на чем и основанную, но неумирающую надежду хоть когда-нибудь побывать снова в России, услышать родную речь…

А что взамен? Вольная и богатая риском и приключениями жизнь в теплой стране. И любовь пылкой Сабель… И все. Оно вроде не так и мало. Но ни-ко-гда более не увидеть снега, не вдыхать колючий, обжигающий морозный воздух и не ощущать надежного уюта теплой одежды и натопленной избы в морозный день. И никогда не видеть белых ночей с их до рассвета не густеющими сумерками и бледными, как щеки чухонских девушек, звездами. Да, еще звезды! Ведь с детства привычных звезд, даже неизбежного ковша Большой Медведицы и путеводительной Полярной звезды тоже более не увидеть. То б вышел иногда в ночь, посмотрел на звезды и подумал, что вот. и в России кто-то на эти же самые звезды глядит — полегчало бы…

Федор надолго оцепенел, поугрюмел, состарел с лица и начал перебирать в памяти, как бы навек прощаясь с ними (нет, он еще ничего не решил! Так что это было не прощание, а как бы прикидка), приметы жизни белых людей в Европе. И обнаруживать, для себя внезапно, сколь многое в той жизни ему дорого несказанно. И то, и это, и еще вот что… Жил, не думал, даже и не замечал многого, что мило. А если замечал — то разве с досадой, изредка. А поди ж ты…

Последние сопревшие осенние листочки, уже и не желтые, а бурые, кувыркающиеся, падая в слякоть… И весенние цветочки — сами-то по себе не сильно взрачные, но дорогие тем, что — первые после долгой бесплодной зимы. И арбузный запах свежестиранного замороженного на веревке белья. И золотые брызги мать-и-мачехи на голой еще, черной от влаги земле. И ромашковые луга вспомнились. И запах черемухи в цвету. И паутинки, летящие по теплому в последний раз ветерку. И вдруг умильно вспомнился кислый запах овчинного тулупа…

Причем вспоминалось не столько английское житье-бытье, сколько давно уже утерянные невозвратно приметы российского уклада.

Федор мельком подумал, что не очень-то это справедливо и даже нечестно по отношению к Сабель — сравнивать с симаррунской жизнью не ту, которою он живет меж плаваниями, — а лучшее в прежней его, российской жизни (без худшего) да еще совместно с лучшими же частичками английской… И вдруг спохватился, что совсем в своих раздумьях закопался и забыл, что он ведь с женщиной на свидании!

7

Он встрепенулся и посмотрел на Сабель, сидящую рядом и тихонько, без тщания, толкущую что-то в каменной ступке медным пестиком.

— О-о, ты снова меня заметил! Какая честь для бедной женщины! — изображая полыценность, сказала Сабель. — А я уж поскучала-поскучала да и решила бесшумно собраться и ускользнуть. Думаю: займусь-ка я ночной охотой на барсуков, пока повелитель мой отлетел духом в свою неведомую Московию…

— Прости, дорогая, я завспоминался. А откуда ты знаешь, что я родину вспоминал, а не что другое?

— Откуда, откуда. Что я, мужчин до тебя не знала, что ли? Все вы одинаковы, хоть черные, хоть белые, хоть красные или коричневые!

Сабель проговорила это торопливо, будто боялась, что не хватит дерзости продолжить, помедли она хоть секунду. Федор догадался, что женщина ему мстит так за невнимание, за то, что оставил ее в одиночестве на… Ему ж неизвестно, сколько времени он просидел так, — возможно, что и долго. Темнота, тишина. Все спит вокруг.

— Ладно, Сабель, клянусь: больше от тебя никуда не удалюсь. Сегодня уж, по крайней мере. Ну, не дуйся, иди сюда!

— Да мне уже как-то вроде перехотелось, — строптиво сказала охотница, укутываясь в коричневую старую шаль.

— Ну, уж это ты врешь! — самоуверенно сказал в ответ Федор и потянул за ближний к нему угол шали. Не ожидая немедленного натиска, Сабель покачнулась и свалилась в его объятия. И тут же начала возмущенно вырываться и брыкаться. Но он, не обращая на ее фырканье ни малейшего внимания, прижал женщину к себе одной рукой, а другой стал гладить — по затылку, по шее, по спине и ниже…

И вот она уже затихла. Потом счастливо захихикала, потерлась лбом о его плечо и промурлыкала:

— Ну, не могу я на тебя злиться, когда ты меня ласкаешь.

— И правильно. И не моги.

— Да как же «не моги», если ты заслужил, чтобы на тебя злились? — не столько укоризненно, сколько жалобно сказала Сабель.

— Я заслужил, чтобы меня целовала красивая женщина, — а она вместо этого какую-то гадость в ступке трет!

— Это ты гадость, а в ступке — целебные травы.

— Нужна нам именно сейчас какая-то трава!

— Это не «какая-то», а та, которая нужна. Ты хотя бы спросил, зачем это снадобье.

— Ну, зачем?

— Для увеличения мужской силы, глупый.

— Да мне как будто этого дела хватает без снадобий. Ты же знаешь…

— Знала в прошлом году. А сейчас что-то не пойму, от того, что я знала, осталось ли хоть что…

— Ах, мне уже на слово не верят? Придется делом доказывать! — грозно сказал Федор и принялся прилежно доказывать. Обстоятельно доказывал, до визгов и стонов. Наконец, уже утро брезжило, обессиленно отвалился и спросил, с трудом ворочая языком:

— Ну и как ты считаешь? Доказал?

— Ох, доказал. Почаще бы мне так доказывали!

8

День за днем Федор жил в столичной деревне симаррунов, всматриваясь в ни на что ему известное не похожую жизнь поселка-крепости. И думал о ней примерно так: «Дикарство. Но так же, наверное, живут и те русские, что от царя да от бар убежали на Дон, за Волгу или в Украину…»

Охотники могли бы приносить намного больше добычи — но они же охотились самое большее по полдня, а полдня занимались тайной слежкой за ближайшими испанскими постами, ходили дозором вокруг поселка и прочими делами военными занимались. Хотя давно прошли времена, когда беглые рабы должны были денно и нощно печься о безопасности своей, хорониться и трястись, давно уж испанцы перед ними трепетали, а они все о самозащите пеклись более всего остального.

И строились у симаррунов большею частию не действительно нужные погреба, мастерские, колодцы, хлевы, а новые и новые линии укрепленных форпостов (заканчивали четвертое кольцо и уже начали готовиться к строительству пятого). И каждый из этих форпостов не намного уступал фортам, сооруженным пиратами под командою Тома Муни. Но было их не один-два-три, а многие десятки. И Федор готов был поклясться, что большая часть их никогда не пригодится. Симарруны зачем-то создавали свою оборонительную систему равноплотной по всем азимутам — хотя даже такому малосведущему в тактике человеку, каков он есть, понятно: испанцы никогда не рискнут вести атаки со стороны леса, в который и сунуться-то, даже вблизи от своих гарнизонов, боятся. И именно из-за симаррунов боятся! А уж чтобы они дерзнули наступать через лес да вблизи от симаррунской крепостцы — такое и помыслить трудно!

И еще одно, по наблюдениям нашего главного героя, здорово осложняло симаррунскую жизнь: стремление во что бы то ни стало соблюдать вывезенные из Африки древние обычаи. В жертву негритянским богам полагалось, к примеру, приносить петухов. Да не каких попало, а непременно одноцветных! Одному богу — исключительно белых, другому — черных. Федора удостоили высокой чести лицезреть этот обряд — причем прежде дали понять, какая это высокая честь и что да-алеко не каждому белому человеку сие дозволяется.

На утренней заре жрец в белой просторной одежде до земли резал петуха на алтаре перед деревянной статуей бога Шанго, вооруженного луком (без стрел) и мечом. При этом нужно было, чтобы горячая петушиная кровь забрызгала и одежды жреца, и идола. Если не запачкалось — значит, весь обряд погублен: богу не угодны ни принесенная жертва, ни жрец, но наипаче — те, за кого молился на сей раз служитель божий!

А одноцветные петухи в климате Нового Света, как нарочно, вылупляются из яиц нечасто. И болеют они чаще пестрых, и дохнут от каждого пустяка, даже в дни очень сильного ветра. Приходилось симаррунам, дабы обеспечить жрецов достаточным количеством одноцветных петухов, разводить неимоверное количество кур. Из-за этого симаррунам необходимы стали… водопады! Что, непонятно? Вот и Федор поперву не понял, решил даже, что темнокожие союзники шутят над ним, не со зла, конечно, — но все же насмехаются!

Оказалось — нет, всерьез оно так и есть. А дело вот было в чем: собранные в большом количестве куры способны поднять такой гвалт, что слышно за две версты! И помета горы, и пахнут они невыносимо. С подветренной стороны вонь тоже за пару верст долетать может. Вот и приходится симаррунам свои куриные фермы строить вне поселка, при больших водопадах. Шум падающей воды заглушает кудахтанье, а шум тогда громче, когда струя, пусть даже и не столь полноводная, падает с большей высоты. При куриных фермах устроены были форты, и дежурили при курятниках молодые парни — в сущности, смертники. При нападении испанцев они не имели права ни бросить своих питомцев — божьих птиц как-никак, ни отступать, указывая противнику кратчайшие пути к поселению и потаенные проходы в лесных завалах. Самое большее, что могли свершить для своего спасения эти смотрители укрепленного птичьего двора, — это принести в жертву богам как можно больше одноцветных петухов (для свершения обряда по всем правилам в каждой смене дежурных был свой жрец), а также молиться пресвятой Богородице в то же время!

Благодаря такому избыточному птицеводству у симаррунов было вдоволь курятины, яиц и пера для подушек и перин. Желтки, не скупясь, добавляли для прочности в известь — для прочности каменной кладки, а куриными печенками и пупками наживляли рыбачью снасть — все так. Только вот оттягивали эти птичьи дворы до пятой части всех способных носить оружие!

Точно такая же история была с белым просом. Боги африканцев были привередливы. Одному богу потребна была кровь одноцветных петухов, другому же — пшенная каша со свиными мозгами. Мозги-то ладно бы, но вот пшено… В мокром климате Дарьена оно ежегодно вымокало, и одно тут было спасение: договориться с дружественными индейцами, живущими в более сухом климате, чтоб они сажали это просо у себя. И каждый год немало симаррунов погибало в конце зимы, в пору сбора проса. Поход за двести шестьдесят миль на полуостров Асуэро, где в середине января вызревало просо, длился до апреля. Уходило в поход полтораста человек. И если из них сотня возвращалась — поход считали удачным!

А вообще нельзя было не восхититься тем, как симарруны выжимали пользу из всего, что давал лес. Они основательно изучили все растения (и сами тут не ленились, и индейские женщины, которых они похищали, делились с мужьями и передавали детям свои познания). При этом для испытания свойств нового растения использовали испанских пленников. Сначала выспрашивали у индейцев, для чего они используют это растение и как, и какие жертвы каким богам приносят при заготовке, и под какими планетами и созвездиями, и в какой фазе Луны надобно растение это собирать, чтоб действие его было наисильнейшим.

Если индейцы не знали ничего об этом растении и никак его не использовали — готовили кашицу из листьев растения, отдельно толкли коренья, отжимали сок, обжаривали часть, особо отделяя семена, — и готовые «блюда» принуждали есть пленников, частью в сыром, частью в вареном и частью — в заквашенном виде. Если кто из пленников умирал от такого «питания» — заставляли еще парочку обреченных есть то же самое малыми порциями: устанавливали силу и время действия нового яда. Если яд был силен и быстродействующ — им можно было отравлять стрелы. Менее сильный годился, чтобы смазывать остроги для крупной рыбы. Самые медленно действующие яды годны были и даже незаменимы для тайных убийств особенно жестоких испанцев.

Симарруны имели в своем арсенале растения, вызывающие вещие сны или священные видения наяву. Но вещие сны могли видеть не все, кто того захочет, а только подходящие люди, которые назывались «нгмерра». Федор раз видел, как «нгмерра» в вещем сне увидел, где воры укрыли похищенных вчера быков. Могли «нгмерра» узнать, в скольких милях от крепости находятся выступившие в поход против симаррунов из Номбре-де-Дьоса испанцы.

И еще у них были растения, шипы которых годны быть иглами или шильями для сшивания шкур; шипы других растений заменяли гвозди при сколачивании нетолстых досок…

Если испанцы ловко выдалбливали бутылочные тыквы — «лагенарры», делая из них фляжки с узкими горлами, — симаррунам тыковки эти за час выедали дочиста особой породы муравьи — серенькие, с красными крапинками на брюшке. Знали они растения, сок которых красил ткани в самые разные цвета, не выгорал и не линял; и растения, зола которых могла отстирать любую грязь лучше мыла…

Лесные растения давали симаррунам и всяческую утварь, и инструменты, и часто даже пищу… Лучше пчелиного воск они счищали с листьев не особо высокой раскидистой пальмы «карнауба». Пестики для ступок часто делали не из меди, а из коричневой мелкослойной древесины дерева «арикари». Древесина эта тонет в воде, не режется ножом и не рубится топором; только огнем можно придавать нужную форму кускам ствола «арикари». И еще симарруны называли это мрачное темнолистое дерево «алмазным». Почему? Потому, что алмаз тоже не режется металлическим ножом, но горит…

Федор уже начинал понимать, почему испанцы побаиваются симаррунов и обвиняют их в стачке с самим Сатаною. Их же оставь без всего, загони в самую чащу — и они не только передохнуть с голоду не подумают, но еще и заживут лучше, чем индейцы в своих поселениях! «В мире этом нет растений, бесполезных человеку!» — сказал Федору Амунта Пабло, советник короля Педро Первого и верховный жрец бога войны Огуна-Гу. Железная статуя свирепого Гу, в плоской шляпе, увешанная бренчащими на ветру подвесками, браслетами, цепочками и крючками, была оснащена тазиком из красной меди, прижатым к железному животу идола — впалому и гулко-пустому. И тазик этот наполнялся кровью уже далеко не петушиной — человечьей! Испанской.

Федору один раз удалось, благодаря нежданной симпатии к нему Амунта Пабло — пузатого угрюмого пожилого негра, в молодости великого воина, сплошь покрытого несчетными рубцами, — видеть и эту жуткую церемонию. Хотя вообще-то симарруны старались никому из чужаков ее не показывать и даже доказывали, что такого рода обрядов у них вовсе нет, клевета это, этого, дескать, и в Африке нет уже лет сто… (Федор, после обряда, задумался: не означает ли сей почет того, что он никогда уж не вернется к своим? Не назначил ли его непонятный, уклончивый друг-жрец быть следующей жертвой? Страшно и мерзко, конечно, но унижаться и молить он не будет. Если что — так хотя бы тем можно утешиться, что недолго…)

Связанных испанцев вывели на площадь, повалили перед статуей Огуна-Гу и раздели. Все снятые одеяния бросали в разведенный здесь же малый костерок. Испанцы глядели на огонь и видно было, что прикидывают: не их ли на огне этом жарить живьем собираются? Но их ждала несколько иная участь. Четверо симаррунов подняли одного из испанцев вверх лицом, раздвинув широко руки и ноги. Они держали пленника на весу — и тут подошел пятый. Бритвенно острым ножом он с одного маху отсек испанцу его мужские достоинства. Тут же шестой вытянул из костра раскаленные докрасна щипцы, прижал к ране так, что зашипело и пар пошел. Испанец взвыл и задергался — но темнокожие держали его крепко. Когда кровь из раны перестала течь, шестой симаррун остывающими щипцами прихватил с земли отрезанные части оскопленного испанца и, бормоча что-то, бросил их в огонь. Зловонный жирный дым низко пополз по площади, ел глаза и щипал в носу. Заклинания стали громче. Оцепенелые от ужаса пленники лежали неподвижно, явно собирая силы для последнего рывка, когда придет и их черед. И тут жрец резанул вдоль по жиле руку испанца, потом шею. Тот, кажется, новых ран и не заметил, воплями и проклятиями оплакивая утрату важнейшей части тела. Между тем два подростка-симарруна деловито собирали вытекающую из него кровь в подставленные медные начищенные котелки. Испанец затихал, его глаза помутнели, он побледнел, спал с лица… Кровь не сворачивалась — видимо потому, что подростки то и дело прикладывали к ранам венички из какой-то травы.

— Эти испанцы были настоящими, храбрыми воинами! — одобрительно сказал Амута Пабло. — Огуну не угодна жиденькая, пресная кровь трусов!

Второго испанца пришлось держать семерым симаррунам — И все равно он извивался так, что жрец изрезал несчастному ноги и живот, покуда смог отрезать член. Все повторилось еще дважды. Наконец обескровленные трупы унесли, чтобы отдать стервятникам далеко за стенами поселения. А добытой кровью врагов наполнили тазик идола, побросав в нее венички из травы, мешающей крови свертываться.

— Ну, все! — усталым и довольным голосом объявил Амунта Пабло, утирая пот с высокого лба. — Теперь наши воины три недели могут сражаться уверенно и побеждать.

— А через три недели? — тут же спросил Федор.

— Если победы будут достигнуты малой кровью — Огун-Гу проголодается. Он питается кровью храбрых и мужественных людей. Поэтому, если мы мало прольем крови врагов, наш бог сделает так, что прольется кровь наших воинов.

— Но стоит ли так делать? Ведь какие-то слухи об этом обряде доходят до испанцев, наполняя сердца их страхом и ненавистью, — и они дерутся с вами ожесточеннее, предпочитая уж лучше смерть в бою…

Тут жрец спокойно ответил:

— Мы это понимаем. Но — очевидные выгоды от содействия бога Огуна-Гу перевешивают!

Услышав это, Федор и принял окончательное решение относительно своего будущего. Нет, он тут не сможет жить. Он крещеный и не может железное пугало с тазиком за бога почитать! А это значит, что он здесь чужой. Тут, чтобы чувствовать себя своим, наверное, все-таки нужно хоть струйку африканской крови в жилах иметь…

И вмиг нахлынуло на него все то, что он старался не замечать, пропускать мимо. По отдельности все эти явления не так много значили, на каждое в отдельности можно бы и начхать. Но вот когда они скопом, враз…

Ну, симаррунская кухня ему, как и другим белым, малоприятна, потому что набор пряностей какой-то резкий. Ну, жиры у них невкусные. И пиво премерзкое, как скисшее. И сладости почему-то отдают затхлым. И от людей пахнет не так. Не по-людски пахнет, особенно если потные. Острый, звериный запах этот он с таким напряжением заставлял себя не замечать, когда был с Сабелью. Трудно это было не замечать. И заметно было, что женщина об этом отличии знает и старается его приглушить разными там натираниями, обтираниями и курениями. Да только это ничем не приглушить…

Опять же обычаи. Были б они просто католики, испанцами окрещенные и веру Христову искренне воспринявшие, — или пусть, в крайнем случае, язычники. С этим примириться как-то бы еще можно. Язычниками все люди были когда-то, в конце концов. И все веры христианские, хоть и враждуют не на жизнь, а на смерть, из одного корня вышли. А эти… Христиане, забрызганные жертвенной кровью!

Нет, у них в Англии понятнее и справедливее, и более по-божески…

Так Федор решил, что не останется среди симаррунов.

9

Сабель сразу почуяла это изменение в отношении Федора к окружающему — к ее миру, единственному во Вселенной. Весь вечер она не выпускала его из жарких, даже, если честно, душноватых объятий. Даже когда обед готовила, требовала, чтобы он был рядом, не далее такого расстояния, на котором хоть пальцем одним до него дотронуться можно. А когда улеглись на ночь — обхватила его сильными руками, прижалась И заревела в голос.

«Точь-в-точь, как русская баба. Все они тут одинаковы!» — с раздражением подумал Федор. И следующая мысль была порождена таким внезапным сходством: «Если все они так похожи — значит, жизнь не кончена, если придется расставаться; значит, и еще такую, как Сабель, встречу!» Но затем пришла мысль и о том, что он понимал, но отгонял прежде: «Она к тому ж намного старше меня — а цветные стареют рано. Еще десять лет или, самое большее, пятнадцать — и Сабель станет превращаться в старуху — отвратительную здешнюю старуху, с болтающимися длинными мешочками пустых грудей, с проплешинами на голове, шаркающей походкой… Б-р-р!» Последнее он, впрочем, наврал: такие старухи, он знал, старше Сабель не на десять-пятнадцать лет, а на все двадцать пять. Ну да, это он нарочно сам себе соврал. Зачем? Н-ну… Чтобы не так больно было расставаться, наверное…

А Сабель билась на подушке, судорожно сглатывала слезы и тряслась хуже, чем в лихорадке, до стука зубов.

А потом — то судорожно припадала к нему и обцеловывала, облизывала его всего-всего, то с отвращением отталкивала и кричала страшным хриплым голосом: «Уйди, уйди, видеть тебя на могу! Сейчас же скройся!» — но уйти не давала…

Она за ночь подурнела и состарилась. У Федора сердце на части рвалось от жалости. На сердце ныл грубый рубец, который теперь останется надолго, скорее всего — навсегда. Но… Но что тут сделаешь? Не надо было им идти навстречу друг другу, им принадлежащим к разным мирам…

Видимо, и Сабель подумала о том же. Она подуспокоилась, попритихла, погляделась в деревянную плошку с водой, служившую ей зеркалом, тяжело вздохнула и, тряхнув головой, сказала:

— Доревелась! Теперь можно без лука и стрел охотиться. Такого вида, как у меня сейчас, самая бесчувственная пума — и та не выдержит, повалится замертво. Ладно, не судьба нам с тобою быть вместе. Жаль. Я уж размечталась было… Ну, живи, Теодоро. Будь здоров и счастлив. Я тебя долго не забуду. А может, повезет — и Обатала даст мне ребеночка от тебя. Такого же красивого, с такими же красными волосами… Такого же предателя. И будет он мне как ты — радостью в счастливую минуту, а в трудную не опорой, а еще одной заботой. Придется все время об этом помнить — иначе трудно прощать предательство. Но я вспомню об отце — и пойму сына. Ну, все. Я и забыла совсем, что я же сильная, охотница. Не буду больше рыдать и биться об пол. Подумаешь, беда какая: еще одна женщина, которую бросил любимый. Я еще ничего, меня еще полюбят. И я кого-нибудь тоже полюблю…

Федор не мог отвечать на этот малосвязный отчаянный лепет: в горле стоял ком, и чувствовал он себя — ну, совершенно как если бы убивал человека, неумело и мучительно для обоих… Хотелось немедля уйти, чтоб оборвать муку, — но еще более хотелось обнять, приласкать, успокоить — хоть это всего-навсего оттяжка. Но, едва он рот открыл, Сабель сурово сказала:

— А вот этого мне вовсе не нужно. Как и тебе. Не лги себе! Ты что думаешь, мне нужно, чтобы ты оставался при мне не по своей воле, а по моей? Эх, Теодоро, Теодоро, о том ли я мечтала? Принц ты мой заморский! Я тебя всю жизнь ждала — а ты пришел на одну неделю! Теперь все. Буду мужчинами играть: завлеку, распалю — и отброшу! А если Богородица, или святая Изабелла, или наш Олорун приведут тебя в наши края еще когда-нибудь, и мы свидимся, и тебе не понравится, какою я стала, — вспомни: это ты, сегодня, сделал меня такою! Вот, все сказала. Нежностей больше не будет. Собирай свои вещи. Если что постирать надо — давай. Последний раз поухаживаю.

Вот и все.

Все… Федор все пытался принудить себя подумать о том, куда ж он сейчас пойдет, — на заре почти, и как будет объяснять, что ему срочно нужна новая квартира… Шевельнулась мыслишка — наплевать на все и уйти в лес, а там будь что будет и пропади оно все! Жить как-то не особенно и хотелось в это утро. Но его миссия ж не завершена, договор не заключен! Ладно, ты не то что хочешь, но согласен пропасть немедля, чтобы только избавиться от сердечной боли. Но товарищи ждут окончания переговоров!

Ощущения после разрыва с — все еще — любимой женщиной были как на похоронах. И очень похоже, что на собственных…

Господи Боже, что ж за судьбина такая у него? С четырнадцати лет терять самых близких людей: и отца, и мать, и сестру, и товарищей детства, и Сабель… Он отметил, что ставит Сабель наравне с теми, главными для него, людьми, в один ряд с отцом и матерью. Но — в этом ряду ведь все мертвецы!

Заметив это, он глубоко, до боли под грудинной костью, выдохнул — так, чтобы ни в одном углу, ни на донышке легких и капельки прежнего воздуха не осталось. Затем встряхнулся и, взвалив на плечо нетяжелый узел с вещами, решительно пошагал к «королевскому дворцу» — глинобитному куполу, обстроенному со всех сторон одноэтажными флигельками.

Во дворце он нашел главу дежурной смены придворных (у симаррунов не было синекур, этот человек был и старшим привратником, и министром тайных дел, и полковником армии) и сказал, не утруждая себя сочинением объяснения причин:

— Мне нужно место для житья, покуда я здесь у вас.

— Место. Угу. Стало быть, с Сабель уже… Впрочем, это ваше дело, а не мое. И притом личное, а не общегосударственное. Ну что ж, место для посланника наших друзей англичан мы всегда найдем. Комната в королевском дворце вас устроит? Правда, свободна сейчас комната, вообще-то предназначенная не для самих гостей, а для их свиты. Но вы же, без сомнения, знаете, кем заняты главные гостевые покои дворца?

— Да-да, разумеется, не беспокойтесь.

В комнатах для гостей высшего ранга уж два дня как поселился коронованный гость: прибывший с ежегодным визитом в Дарьен монарх Москитии Олосегун Третий — молодой высоченный парень с негритянскими вывороченными губищами на кирпичном и раскосоглазом индейском лице. Москития была самы