Book: Доклад Юкио Мисимы императору

Доклад Юкио Мисимы императору
ЗЕРКАЛО
СДЕЛАНО В ЯПОНИИ
Поймите, что я, Юкио Мисима, родился накануне нового, 1947 года за две недели до своего двадцать третьего дня рождения. Для нас время остановилось, и 1947 год стал равен 0 + 2. Что за странная арифметика, призванная объяснить какое-то бессмысленное рождение? Однако она необходима, чтобы растолковать новому поколению, потерявшему память, значение таких понятий, как Поражение, Безоговорочная Капитуляция и Оккупация.
1945-й был Нулевым Годом. 14 августа этого года 124-й божественный преемник императорского трона, император Сева, признал Безоговорочную Капитуляцию. Первые буквы английского словосочетания «безоговорочная капитуляция» (Unconditional Surrender) совпадают с сокращением US, т. е. с названием страны Соединенные Штаты. Именно американцы оккупировали территорию Японии на долгих семь лет. Какой смысл тогда имело время? Солнце закатилось, и в день бесконечного затмения ход времени не имел никакого значения.
Безоговорочная Капитуляция – мое истинное начало. Тот факт, что это могло явиться началом также для миллионов других безоговорочно капитулировавших людей, меня не волновал, так как я сам тогда никого не волновал. Короче говоря, я еще не был знаменит. А стать знаменитым было в ту пору моим заветным желанием.
Народ, потерпевший поражение в войне, обречен па иронию. Это неизбежная судьба любого побежденного. Он выглядит двуличным в глазах победителя. Лишь постепенно к нам пришло осознание того, что наша схожесть с чудовищным двуликим Янусом была уродством, присущим как побежденным, так и победителям. Но я должен перейти к описанию моего болезненного прозрения. Я не знал и не мог знать, что накануне нового, 1947 года началась эра «Nipponsei» – «Made in Japan», торговой марки позора, которая стоит на наших ничтожных дрянных товарах, распространяющихся по всему миру. То были иллюзорные годы нашего национального экономического возрождения. Я вошел в этот мираж с наивной доверчивостью и собственной раздвоенностью, имея два лица или, вернее, два имени – данное мне от рождения имя Хираока Кимитакэ и литературный псевдоним. Хираока Кимитакэ должен был бесследно исчезнуть, чтобы писатель, известный сегодня всему миру как Юкио Мисима, мог прославиться. То, как произошла замена одного другим, можно назвать убийством. Впрочем, я уже сказал, что скорее это было рождение.
Впервые я использовал свой литературный псевдоним Юкио Мисима, когда мне исполнилось пятнадцать лет. В этом возрасте ученики в театре Но, по обычаю, меняют детские одежды на облачение взрослых актеров. Однако я вынужден был отступить от избранной мной еще в подростковом возрасте профессиональной идентичности, так как в 1947 году сменил студенческую форму на маскарадный костюм-тройку солидного банкира.
В соответствии с желанием отца и традициями сыновнего благочестия я окончил Токийский (бывший Императорский) университет и получил степень в области права. Понижение статуса университета, перевод его из разряда императорских учебных заведений в разряд более скромных гражданских явилось лишь еще одним последствием оккупации США, рвением новых властей добиться демократизации Японии. Я рассматривал себя тоже как жертву новой демократии.
Окончив университет, я сдал трудный экзамен, чтобы иметь право занять высокий пост на государственной службе. Успешно прошел испытание, но при этом попрал свою истинную природу. Меня взяли на службу в министерство финансов, а в сочельник 1947 года назначили в Отдел народных сбережений Управления банков. Мой отец был очень доволен тем, что я работал в самом престижном министерстве и занимал завидный бюрократический пост, войдя в элиту государственных чиновников. Будучи в прошлом государственным служащим, он никогда не имел таких перспектив для карьерного роста, как я.
Однако я не гордился своими очевидными успехами. Я считал, что мое продвижение несправедливо и произошло в силу сложившихся обстоятельств. Частично меня приняли на государственную службу из-за того, что после войны не хватало компетентных дипломированных специалистов, а частично – и это главное – мои услуги оказались востребованы из-за того, что я являлся чиновником в третьем поколении. Теперь у меня были все причины чувствовать себя подавленным, так как отныне я вел двойную жизнь. По ночам я был Юкио Мисима и писал, прячась от отца, который ненавидел литературу, а днем шел, словно на маскарад, на работу и занимался бюрократической рутиной. Я старался не задумываться над тем, как влияют мои бессонные, освещенные лунным светом ночи на исполнение должностных обязанностей.
В канун Нового года я сидел в ночном клубе в Акасака и размышлял над своим отчаянным положением. В превращенном в руины Токио в то время существовало едва ли полдюжины подобных ночных злачных мест. Они существовали исключительно для удовольствия офицеров оккупационной армии и их японских проституток обоего пола. Но изредка эти места посещали также богатые молодые аристократы из Школы пэров. Я ходил в ночные клубы на правах бывшего питомца Школы пэров – основанной императором академии для никчемных сынков аристократов и отпрысков нуворишей. Я был из числа тех немногих учеников этого учебного заведения, которые не принадлежали к высшему сословию.
Я вменил себе в обязанность посещать ночные клубы каждую субботу, хотя не переваривал шумных праздных аристократов. Ни кошелек мой, ни желудок не позволяли мне пить виски с черного рынка, а сексуальная разнузданность армейского образца оскорбляла мои чувства. Я был посторонним на празднике этих канзасских гаргантюа и их шлюх и казался сам себе жалким слабым ростком, который легко могут затоптать разбушевавшиеся плотоядные твари. Будучи ниже среднего роста (пяти футов и четырех с половиной дюймов), я обладал еще и плохим здоровьем – страдал хроническим гастроэнтеритом и постоянными мигренями. Другими словами, я представлял собой образец побежденного японца, прежде внушавшего страх врагу, неукротимого азиатского демона, оказавшегося на поверку низкорослым болезненным существом.
Часто я брал с собой моего младшего брата Киюки – самодовольного крепкого пария, которого считал своим талисманом. Бессонница, изнурительные головные боли и постоянные колики делали субботние вечера еще более неприятными. В тот роковой вечер я отважно отправился в ночной клуб один и заставил себя выйти на танцевальную площадку, чтобы под джазовую музыку продемонстрировать некоординированные движения.
Пытаясь скрыть отсутствие чувства ритма и быть непосредственным, зажигательным и грациозным, я сумел убедительно изобразить экстаз, движимый ницшеанским желанием проникнуться дионисийским началом, но в конце концов встретился лицом к лицу со своей врожденной неуклюжестью. Любое мое достижение в области физического мастерства – будь то танец, боевые искусства или бодибилдинг в мои более поздние годы – суть не что иное, как триумф расчетливой имитации. Я всегда оставался трезвым и так никогда и не испытал чистого самозабвенного экстаза. Притворство преследует меня даже тогда, когда я стараюсь уйти в область естественного, физического, нормального. Все мои физические занятия несут на себе следы щипцов, с помощью которых при родах извлекают плод. Все мои действия и поступки являются противоестественно совершенными актами отчаяния.
В тот вечер, о котором идет речь, я танцевал, войдя в свое обычное состояние притворного ослепления, и вдруг заметил человека, восхитительно исполнявшего фокстрот. Я сразу же узнал его. Это лицо нельзя ни с кем спутать – поразительная внешность. Правда, раньше я видел этого человека лишь на фотографиях. Бледная, как у прокаженного, кожа, хлещущие по щекам крысиные хвосты длинных волос, лицо, похожее на лик Христа и свидетельствующее о полном физическом и духовном разложении. Это был Дадзай Осаму, автор популярных романов, образ самого отчаяния, которому поклонялись бесчисленные читатели нового поколения.
Таким образом я оказался на одной танцевальной площадке с самым великолепным писателем нашего времени, князем Мышкиным эпохи Безоговорочной Капитуляции, выразителем болезненных послевоенных настроений, омерзительной карикатурой на японский пессимизм с торговой маркой «Nipponsei». Я уважал редкий талант Дадзая, но к нему самому испытывал сильное отвращение. Темные круги под глазами свидетельствовали о пороках, жертвой которых он пал, – алкоголизме, пристрастии к наркотикам и сексуальной распущенности.
Он воспевал отчаяние, ненавидя и разрушая себя. Попытка совершить сидзу – двойное самоубийство – закончилась смертью проститутки, с которой он договорился вместе уйти из жизни. Сам Дадзай остался жив, покрыв себя позором. Семья отреклась от него. Дадзай Осаму – яркий представитель поколения, которое отвергла смерть. Он был похож на захламленный ненужным товаром и излишками склад в эпоху, когда пропагандировалось строгое нормирование и шла распродажа обанкротившейся японской культуры. "Мои современники сделали из него героя. Впрочем, нет, Дадзай для них больше, чем герой. Они канонизировали его. Любой, кто добровольно осквернял себя и изображал подонка, неизбежно становился в глазах соотечественников святым.
Дадзай так громко протестовал против жизни, что потрясенные зрители стали его восхвалять. Он был нашим заляпанным экскрементами козлом отпущения, священным монстром в те времена, когда все святое погибло. Его открытые раны напоминали о ране внутри нас, которую мы скрывали, желая казаться нормальными.
Я ненавидел Дадзая Осаму. Я завидовал ему и боялся его. Он держал передо мной зеркало, отражающее мои скрытые пороки, которых я не желал замечать, охваченный слабоволием и робостью.
Я стал пробираться сквозь толпу к вызывающему у меня омерзение идолу. Он танцевал фокстрот с проституткой, лицо которой покрывал густой слой косметики. На ней декольтированное платье без бретелек из бирюзовой органзы. Такие наряды были модны в 30-х годах. Эта парочка сомнамбул двигалась с закрытыми глазами и напоминала мне впавших в религиозный экстаз танцоров на празднике Мацури [1]. Я завидовал способности Дадзая погружаться в упоительное состояние и тщетно пытался освободиться от контроля сознания и слиться, как и он, с окружающим миром.
Я видел широкую обнаженную спину партнерши Дадзая. Под слоем жира перекатывались мышцы, словно пенные волны бездонного океана. Я с удивлением заметил, что Дадзай вонзает в ее пухлую спину ногти, от которых на коже оставались кровавые борозды. Он почти выдрал родинку, расположенную в выемке позвоночника, и она висела на кусочке побагровевшей кожи словно маленький кровоточащий грибок. Но девица ничего чувствовала. Она не ощутила и моих прикосновений к своей расцарапанной спине.
Как жаль, что по моим пальцам течет не кровь Дадзая. От черной зависти у меня раздувались ноздри, глаза наполнились слезами. Меня охватило жгучее желание уничтожить конкурента. Только убив его, я могу утолить свою безумную жажду. Как бьющийся в истерике ребенок, для которого существует только его страстное желание, выражаемое истошным криком, я повторял снова и снова: «Хочу корону Дадзая, я хочу корону Дадзая». Не в силах выносить эту пытку, я скоро убежал.
Девушка в гардеробе, подавая пальто и резиновые боты, как мне показалось, бросила на меня сочувственный взгляд. Одетый в шикарный смокинг вышибала ночного клуба с бритой, как у бонзы, головой с заговорщическим видом подмигнул гардеробщице, посмеиваясь над тем, как я лихорадочно натягивал свои резиновые боты. Моя мать Сидзуэ запретила мне выходить зимой без этой нелепой обуви. Ее драгоценного подарка, купленного на черном рынке.
Морозный ночной воздух и чистый, только что выпавший снег привели меня в чувство. Надеясь поймать такси, я шел по улице, наслаждаясь похрустыванием снега под ногами. На принадлежавшей ночному клубу автостоянке я увидел молодую женщину, отчаянно ругавшуюся с высоким американцем в военной форме. Он слушал ее, поставив одну ногу на подножку своего джипа. Следовало бы сразу повернуться и уйти, но меня вдруг охватило какое-то странное беспокойство. Я был заворожен изысканной красотой женщины, ее гордым орлиным профилем и сразу же приковавшими к себе мой взор ярко-красными губами.
Женщина походила на дорогую содержанку. На плечи небрежно наброшена длинная, доходившая до лодыжек соболья шуба, из-под которой виднелись стройные, казавшиеся босыми на таком холоде ноги. Женщина стояла на снегу в одних босоножках на высоких каблуках, накрашенные красным лаком ногти только подчеркивали мертвенную белизну кожи. Шатаясь, она колотила белокурого исполина кулачками в грудь, промахиваясь и чуть не падая на него. А тот смеялся в ее перекошенное яростью лицо с ярко-красным ртом и ястребиным носом. Казалось, ее удары выбивают смех из его груди. Я никогда в жизни не видел до такой степени пьяных людей.
Наконец женщина перестала колотить американца и пошла прочь, покачиваясь на высоких каблуках. В два прыжка длинноногий военный догнал беглянку и схватил за плечо. Демонстрируя свою огромную силу, легко поднял ее на руки. Повернувшись, американец увидел меня.
– Эй, ты, Микки Руни в ботах, – окликнул он меня. – Да-да, я к тебе обращаюсь, салага. Иди-ка сюда.
Над нашими головами кружили снежинки, словно стаи белых мотыльков в голубоватом свете уличных фонарей, которые как будто притягивали снег. Меня тоже как магнитом притянули к себе синие глаза солдата. Он выронил из рук свою добычу, и она упала к его ногам. Шуба распахнулась, и я увидел мерцающие белые бедра на фоне зеленовато-голубого шелка подкладки.
– Ты говоришь по-английски?
Я кивнул. Голос американца звучал мягко, в нем не слышалось угрозы. Я взглянул на него снизу вверх. На его лице, удивительно похожем на лицо младенца, пробивающаяся щетина казалась чем-то инородным. Мне всегда трудно определить возраст людей западной расы, но, несмотря на поразительно юное лицо, в американце угадывался человек средних лет. Он ласково улыбался, похожий на добродушного великана. Исходивший от него запах алкоголя окутывал меня словно пары медицинского эфира.
– Ты меня знаешь? Я сатана, – доверительно сообщил он и добавил, чтобы развеселить меня и посмеяться самому: – А почему ты не наступишь ей на живот?
Я понял его вопрос, но подумал, что он шутит.
– Ты что, не понял? – Он схватил меня за плечо и подбодрил: – Давай действуй. Ты же слышал, что я сказал. Наступи на ее гребаный живот!
Все еще не веря в серьезность его слов, я поднял ногу и взглянул в его веселые синие глаза, казавшиеся невинными и чуждыми всякой жестокости.
Я осторожно поставил ногу на груду чего-то мягкого. Что я должен чувствовать, наступая на женщину? Ее губы искривились от неожиданной боли, и лицо как будто осыпалось, словно лепестки увядшей хризантемы. Она со стоном произнесла имя военного:
– Шеп, Шеп…
Сильнее, ради бога, наступи сильнее!
Весело и нетерпеливо солдат поднял меня за локти и опустил на живот женщины. Чтобы не потерять равновесие, я вынужден был стать на тело женщины обеими ногами. Что я при этом испытывал? У меня было такое чувство, будто я попал в яму с тягучей, сковывающей мои движения грязью. Много лет спустя, в 1961 году, мой учитель танцев Хидзиката Тацуми говорил мне: «Если ты поставишь ногу в грязь, то увидишь в ней лицо ребенка». Пьяный восторг американского солдата передался мне, и я почувствовал ликование, подкатывающее к горлу, словно сгусток черной мокроты.
– Прекрасно, ты прочел свою проповедь, взобравшись на гору, – сказал Шеп и, взяв меня за талию, стащил с живота женщины.
Взглянув сверху на лицо проститутки, я затаил дыхание. Никогда в жизни я не видел ничего подобного. Это был пугающе прекрасный лик лунного духа, бледного призрака в ореоле черных волос. Ход истории в нем остановился. Подобное лицо можно разглядеть на поперечном спиле дерева.
Широко открытые невидящие глаза выкатились, словно она все еще ощущала давление моего веса. Лицо, похожее на полную ясную луну, существовало как будто отдельно от неподвижного, словно ствол поваленного дерева, тела.
Шеп раскурил сигару и посмотрел на распростертую на земле женщину.
«Мы ее убили», – подумал я.
Но тут ее губы шевельнулись.
– Я беременна, – выдохнула женщина.
Я не стал переводить ее слова, поскольку не сомневался, что Шеп все понял без моей помощи. Он заботливо помог женщине подняться, обращаясь с ней, как со старым инвалидом, и, стряхнув налипший, смешанный с грязью снег с ее ног, повел к джипу. Соболья шуба так и осталась лежать на земле. Окружающий мир пронизал неземной голубой свет, как будто его окунули в синие глаза Шепа. Я видел, как он с недоумением разглядывает небольшие черные капли между отпечатавшимися на снегу следами женщины. Может быть, мне только показалось, что на снегу растут эти крошечные цветы? Может, они сейчас исчезнут в пустоте синего взгляда Шепа?
Я видел, как американец укутал проститутку в армейское одеяло цвета хаки и усадил в джип, точно куклу. Голова женщины запрокинулась назад, как у трупа.
Я смотрел на кровавые письмена и думал: «Я написал сегодня поэму о силе зла лучше, чем это смог бы сделать ты, Дадзай Осаму».
Упав на колени, я исторг из желудка его ядовитое содержимое. Через несколько секунд после того как меня вырвало, в поле моего зрения появилась пара начищенных до блеска армейских ботинок, и я услышал голос Шепа:
– Возьми вот это, малыш.
И он протянул мне соболью шубу. Я замотал головой.
– Бери, тебе говорят. Ей она больше не понадобится.
Он набросил шубу мне на плечи и ушел, оставив после себя облачко сигарного дыма.
– Вор… – явственно услышал я голос женщины.
И джип уехал.
Я стоял на коленях, один, с опущенной головой, укутанный в шубу, от которой исходил аромат духов проститутки. Не знаю, сколько времени прошло, как вдруг я снова увидел перед собой пару ботинок армейского образца. Но это был уже другой американец. Его ботинки были явно изготовлены на заказ, и поверх их владелец носил галоши. Подняв глаза на незнакомца, я увидел, что форма, как и у первого военного, тоже была не стандартной, казенной, а старательно сшитой портным по индивидуальному заказу.
Одной рукой подошедший придерживал полы накидки, чтобы они не расходились, а другой ухватил за козырек фуражку так, словно ловил в нее падающий снег. Судя по знакам отличия, незнакомец был в ранге капитана американской армии. Он обладал примечательной внешностью: волнистые ярко-рыжие волосы, курносый нос и огромный кадык на длинной худой шее, белый и пульсирующий, как лягушачье брюшко. Американец уставился в темное пространство, из которого на его белесые ресницы сыпались снежные хлопья. Может быть, он пытался разглядеть звезды за пеленой мрака? Глаза незнакомца были удивительного зеленого цвета, а веснушки на бледной коже казались синими в свете уличных фонарей. Его накидка с капюшоном не случайно оторочена лисьим мехом: в лице американца тоже было что-то лисье. Когда снежинки попадали ему в глаза, он щерил острые поблескивающие зубки.
У этого эксцентричного, странно одетого офицера был одновременно привлекательный и отталкивающий вид. Он производил впечатление дерзкого, ироничного и жестокого человека. Демонические черты в его облике напомнили мне о кицуни-цукахи – «хозяевах лисы» – легендарных, внушающих страх чародеях. Эти люди получают свою магическую силу очень странным и жестоким способом. Они закапывают в землю по голову живую лису и кладут поблизости от нее – но так, чтобы она не могла достать – бобовый творог, любимое лакомство этих животных. Лиса судорожно, но тщетно тянется к пище, напрягая все свои силы. В момент предсмертной агонии изголодавшейся лисе отрубают голову, и голова делает рывок по направлению к вожделенной пище. Считается, что в этот миг дух лисы переходит в бобовый творог. Его смешивают с глиной и лепят фигурку животного. Этот магический предмет играет главную роль в ритуале предсказания будущего.
Все мои чувства были в смятении, и я принял рыжеволосого капитана за воплощение духа лисы. Стоя вот так – с запрокинутой головой, вытянутой тонкой шеей и оскаленными зубами, он походил на агонизирующую лису, ожидающую удара топора. И лишь через некоторое время я понял, что его кадык дергается не в предсмертной агонии, а от беззвучного смеха.
Американец надел фуражку и взглянул на меня своими восхитительными зелеными глазами.
– Вам, должно быть, очень холодно, – медленно произнес он на академически правильном японском языке. – Прошу вас, воспользуйтесь моей удобной машиной. Я буду счастлив отвезти вас домой, если вы этого пожелаете.
– Да, я буду вам благодарен.
Он помог мне встать и махнул рукой. И сразу же на то место, где недавно стоял джип Шепа, подъехал большой черный «паккард». Со стороны мы, должно быть, казались странной парочкой: американский офицер в необычной форме и хилый низкорослый японец в наброшенной на плечи собольей шубе проститутки.
– Куда вас отвезти?
– В Мидоригаока.
Шофер капитана, посмотрев в зеркало заднего обзора, сказал:
– Я знаю, где это.
Серые сиденья «паккарда» были очень удобны, мои заледеневшие щеки согревало царившее в салоне тепло. Когда капитан наклонился ко мне, я почувствовал исходивший от него запах цветочного одеколона.
– Сэм Лазар, – представился он и, открыв позолоченный портсигар с инкрустацией из слоновой кости, предложил мне английскую сигарету.
Портсигар был явно японского производства.
– _ Военные трофеи, – объяснил он, заметив мой вопросительный взгляд.
По мере того как мое тело оттаивало, я начинал лучше соображать. Появление капитана Лазара на автостоянке у ночного клуба не могло быть случайностью. Вероятно, он видел все, что произошло. Меня удивляло, что он не вмешался, хотя был старше по званию, чем Шеп. Зеленые лисьи глаза капитана, казалось, прочитали мои мысли.
– Вам повезло, вы остались целы и невредимы. – Улыбаясь, он гладил соболий мех своего пальто. – Как вижу, вас даже щедро вознаградили.
– Этот солдат не заинтересовался мной.
– Вероятно, вы правы, Хираока-сан. Только это был не обычный солдат, а генерал-майор Чарльз Виллоугби, шеф военной разведки Джи-2 и – думаю, это покажется вам забавным – глава отдела общественной безопасности.
Мне его слова не показались забавными. Я задавался вопросом, почему капитан Лазар с такой беспечностью рассказывает мне, побежденному японцу на оккупированной территории, о странном генерал-майоре. Я посмотрел на шофера, тоже японца, военного с бритой головой и бычьей шеей. Он был похож на борца сумо. Шофер наверняка подслушивал наш разговор.
– О, не беспокойтесь по поводу Масуры, – заметил проницательный капитан Лазар. – Как бывший лейтенант японской военной полиции он привык к скромности и благоразумию. Его хотели судить как военного преступника, но я спас беднягу. Трудно представить себе более надежного человека. Вы знаете, что сказал генерал Эчелбергер, командующий нашей Восьмой армией? «Японские солдаты – мечта военачальника. Они из тех воинов, которые стоят до последнего».
– Тем не менее мы потерпели поражение, – напомнил я.
Мне показалось, что в глазах Масуры, отражение которых я видел в зеркале, промелькнула ирония. Капитан Лазар откинулся на спинку сиденья, запрокинул голову, и на его горле заходил похожий на лягушачье брюшко кадык. Лазар залился беззвучным смехом.
– Следить за ночными приключениями генерал-майора входит в ваши обязанности? – спросил я с бесстрашной прямотой.
– Вы хотите сказать, что я своего рода его телохранитель? О нет, дорогой мой, Виллоугби вполне способен сам постоять за себя.
Он часто переодевается в солдата, чтобы пуститься во все тяжкие. Сегодня вечером он жутко напился на вечеринке графа Ито. Вы знакомы с графом Ито? Нет? Возможно, когда-нибудь ваши пути пересекутся… Я, во всяком случае, решил, что сегодня надо присмотреть за стариной Шлепом.
– Шлепом? – переспросил я, догадавшись, что проститутка, называвшая генерал-майора по имени, не выговаривала «л». Этот звук труден для японца. (Так, фамилию самого капитана японцы произносили бы как «Разар».)
Видя мое замешательство, капитан пришел на помощь:
– Слово «Шлеп», должно быть, странно звучит для вас. Видите ли, настоящая фамилия Виллоугби – Шеппе-Вайденбах, по крайней мере так звали его отца, прусского офицера. Виллоугби унаследовал от него истинно прусский характер. В 1939 году он написал книгу, восхваляющую абиссинскую кампанию Муссолини. Шлеп – один из близких друзей генерала Макартура, нашего шефа, его правая рука. Нас всех в объединенных вооруженных силах называют «пруссаками». У нас одна цель – сделать так, чтобы оккупация помогла нашему командующему занять пост президента. – Капитан Лазар снова зашелся в приступе беззвучного смеха. – Поэтому я дал Виллоугби прозвище Шлеп; «schlep» на идиш означает «тянуть, буксировать». Подходящая кличка для доверенного человека Макартура, не правда ли?
Это филологическое разъяснение не объясняло, почему проститутка называла своего мучителя прозвищем, придуманным для него капитаном Лазаром. Я решил задать еще один вопрос:
– Но сами вы не пруссак, а еврей?
Капитан Лазар устремил на меня взор своих хищных зеленых глаз.
– Пруссия сейчас оккупирована коммунистами и потому является скорее миражом, нежели реальностью. Кроме того, я – человек Эйзенхауэра.
Я посмотрел из окна автомобиля на падающий снег, за стеной которого прятался разрушенный город.
– Известный последователь школы дзэн Танской эпохи, – промолвил я, – по имени Ёсу, как говорят, довольно необычным способом разгадал одну загадку.
– Я знаю, о чем вы говорите, – перебил меня капитан Лазар. – Речь идет о загадке, которую предложил своим ученикам Нансэн. Его ученики поспорили, кому достанется котенок, которого каждый из них хотел взять себе на воспитание. Нансэн забрал у них животное и промолвил: «Скажите, почему я должен пощадить этого котенка, иначе я убью его». Ученики не сумели ответить ему, и Нансен обезглавил животное своим серпом. Ёсу прибыл уже после того, как все это произошло, но у него был правильный ответ, который мог бы спасти жизнь котенка.
– Именно так, – сказал я. – Ёсу разгадал загадку Нансэна следующим образом: поставил свои сандалии себе на голову. Я тоже сегодня ночью разгадал загадку – бесплодную загадку войны, наступив обеими ногами на живот проститутки.
Немного помолчав, капитан Лазар промолвил:
– Подобное решение вопроса интересно, но вы ошиблись в одной детали. Леди, которой вы воспользовались как пьедесталом, вовсе не проститутка, во всяком случае в обычном понимании этого слова. Это баронесса Омиеке Кейко, вдова пилота военно-морской авиации, героя-камикадзе. Она принимала нас сегодня в качестве хозяйки на вечеринке графа Ито.
Видя мое замешательство, капитан Лазар заговорил на другую тему.
– Где вы работаете, Хираока? – спросил он.
– На этой неделе я был принят на службу в Управление банками министерства финансов.
– Правда? В таком случае у нас с вами много общего. Я тоже банкир. Банкир в мундире, так сказать. Раньше я работал в «Кемикл Бэнк» и в трастовой компании в Манхэттене. В наши дни немногие инвестиционные банкиры надели военную форму.
Наконец мы подъехали к дому родителей в Мидоригаока.
– Мы, банковские работники, должны держаться вместе, – проговорил капитан Лазар, когда я поблагодарил его за оказанную любезность. – Я позвоню вам как-нибудь, если не возражаете.
Когда я выходил из машины, он снял с моих плеч шубу баронессы:
– С вашего согласия я хотел бы вернуть это законной владелице.
И вручил мне в качестве компенсации пачку сигарет «Честер-филд».
МАДАМ ДЕ САД
Ручки, щеточки, наполненная чернильница и пачка бумаги – письменные принадлежности человека, занимающегося литературным трудом, – аккуратно разложены моей матерью на письменном столе. Эту обязанность она неукоснительно выполняла каждый вечер, ожидая возвращения со службы бессонного двойного агента Юкио Мисимы, который в полночь садился за работу.
Вот уже двадцать пять лет, со времен юности, именно в полночь я обычно сажусь писать. Полночь – час, когда обостряются болезни; ужасный час, в который тайная полиция стучится в вашу дверь; час, когда вас волокут на допрос к следователям; час, когда судьба играет с вами в кости, искушая самоубийством. Полночь – это перевернутое отражение времени в зеркале, час обмана, потому что именно в полночь начинается новый день. Все эти годы моя жизнь протекала в своего рода пограничном мираже, состоящем наполовину из ночи и наполовину из рассвета. Может быть, то были часы-перевертыши, когда банкир превращается в вора? Известно, что некоторые воры днем честно трудятся, но их истинная жизнь начинается ночью.
«Вор» – так назвала меня баронесса, а моя поэма, написанная черными лепестками на снегу, была не чем иным, как триумфом рождения мертвого плода.
В ту необычную новогоднюю ночь я с поразительной ясностью осознал, что на свете действительно существует вор по имени Юкио Мисима, просиживающий до рассвета за письменным столом, на котором царит порядок, как на операционном столе. Будущее, состоящее из подобных бесконечных ночей, представлялось мне безбрежным черным океаном. Мне трудно описать то состояние тошноты от страшного волнения, которое охватывает меня, как только я сажусь писать. Это отравляющее, отчаянное, головокружительное чувство, в которое я смертельно влюблен.
– Ты – вор, жалкий вор…
Должно быть, я произнес свои мысли вслух, потому что мать, вошедшая в мою комнату с подносом, на котором стоял горячий чайник – в ночное путешествие я обычно брал с собой чай, – переспросила:
– Вор? Почему ты унижаешь себя таким сравнением?
– Вор, дорогая мамочка, это ночной торговец. Подобный род занятия вполне соответствует тому, что я делаю.
Мы говорили, как всегда, с раздражающими нас обоих старомодными формальностями двух любящих людей, но в этот час волка приглушали голоса, чтобы не разбудить спящих в доме. Я закурил сигарету из моей трофейной пачки «Честерфилда».
– Кто дал тебе американские сигареты?
– Один офицер, с которым я познакомился в клубе, – ответил я, мешая ложь с правдой.
– Вор крадет у людей, – продолжала мама, заметив мое смятение. – А у кого крадешь ты?
– Я краду у жизни. Единственное различие между вором и мной в том, что я оставляю опись того, что краду. Я оставляю слова на бумаге, книги – улики моего преступления.
– Но твои слова имеют ценность, являясь отражением жизни, они – то, что плюсуется к ней, а не вычитается, не так ли?
– Я похож на сказочную принцессу, которая всю ночь вплетает соломинки в золотые нити. Правда, я делаю все наоборот – превращаю драгоценную материю жизни в никому не нужную бумагу. Моя жизнь – длинная ночь запертого в четырех стенах диабетика, жаждущего вкусить сладость действительности, которая противопоказана ему, поскольку разъедает его кровь.
Я положил руки на теплое тулово чайника, чтобы согреть их. Сидзуэ коснулась моего лба.
– Я посоветовала бы тебе не сидеть за письменным столом в такую беспокойную ночь, как эта. Что-то тревожит тебя.
– Я встревожен не больше, чем всегда.
– Ты ужасно выглядишь. Может быть, тебе не стоит работать сегодня ночью?
– Представь лучше, как я буду выглядеть завтра в министерстве, – пожаловался я.
Признаюсь, что выражение беспомощности, появившееся на лице Сидзуэ после моих слов, доставило мне удовольствие. Я поцеловал ее руки.
– Не расстраивайся, дорогая мамочка. Я не собирался огорчать тебя, вор в моем понимании – нарушитель обычаев и традиций. Я буду всегда нарушать их, этой ночью, завтрашней или любой другой. Потому что я не могу не писать.
«Это придает мне уверенность в своих силах», – подумал я, целуя руки матери губами, которые все еще пахли блевотиной. Я признавал, что никогда в жизни не говорил со своей матерью просто, так, как это обычно делают другие сыновья.
Внезапно мне захотелось чего-нибудь покрепче, нежели чай, заботливо поданный матерью.
– Есть у нас дома спиртное? В конце концов, сегодня новогодняя ночь.
– Твой отец допил вечером виски. Осталось немного джина. Если хочешь, я могу принести.
Я терпеть не могу джин. Мне отвратителен не столько его вкус, сколько запах, таинственным образом вызывающий в памяти образ бабушки Нацуко, мадам де Сад моего детства.
Мать принесла полбутылки джина. Работая, я потягивал его из зеленой медицинской склянки. Бесцветная жидкость вызвала во мне знакомые жутковатые ощущения. Я снова увидел мадам де Сад, которая посмотрела на меня сверху вниз своими внушающими ужас шаманскими глазами. Ее горничная Цуки положила на обнаженную спину мадам де Сад несколько шариков моксы. Специфический аромат курящейся моксы, тлеющей на плоти Нацуко, напоминал запах джина. Я увидел бабушку в зрелом возрасте – некрасивую леди с лошадиным лицом (лошадиные черты я унаследовал от нее); она носила старомодную прическу игирису-маки – короткую английскую стрижку, популярную в среде дам из высшего общества в период правления императора Мэйдзи. Женственное тело перезрелой красавицы Нацуко в кимоно с отогнутыми назад полами странно контрастировало с мужеподобным лицом. Однако диковатый, вдохновенный взор ее глаз, воспламеняемых приступами мигрени и ишиаса, свидетельствовал о том, что когда-то она была красавицей, мучившей своих поклонников.
Я никогда не видел бабушку нагой, так как Цуки, соблюдая правила приличий, всегда ставила ширму перед ее кроватью в западном стиле. На этой кровати я был рожден. И на ширме тоже изображалось рождение. Рассказ о нем я как-то услышал из уст бабушки. Нацуко знала огромное множество легенд и преданий. На первой створке ширмы была нарисована дочь бога моря, Тоетама-химэ, плывущая к берегу на большой черепахе. На следующей картинке она входила в «сарай без дверей», как говорилось в древнем японском мифе, – родильную хижину, построенную из перьев большого баклана. Тоетама-химэ, собравшись рожать, попросила своего мужа Хоори не смотреть на нее. Но его разбирало любопытство. Он заглянул в хижину и увидел, что жена превратилась в вани – морского дракона длиной в восемь морских саженей. Оскорбленная Тоетама-химэ оставила новорожденного сына на попечение сестры и возвратилась в глубоководный дворец отца.
Вот так родился отец Дзимму, первого императора Японии. В один прекрасный день, двадцать шесть столетий до моего рождения, богиня солнца Аматерасу даровала Зеркало Божественности нашему первому императору Дзимму. От него ведет свою историю императорская династия Японии. Наши древние хроники говорят об «ама-цу-хи-цуги» – «небесно-солнечной преемственности» и устанавливают непрерывную линию наследования императорского трона с тех незапамятных дней до нашего времени.
Традиция утверждает, что легендарный солнечный восход японских императоров произошел 11 февраля 660 года до н. э. Страшно далекая от нас дата. Мне все же больше нравится то, как исчисляла время правления японских императоров Нацуко. Она говорила, что нас отделяет от первого из них двадцать шесть столетий. Это более обозримый отрезок времени. Двадцать шесть веков – короткий промежуток, соединяющий нас с эпохой богов, обитавших на Плавучем небесном мосту.
В детстве, просиживая в комнате тяжело больной бабушки, я каждую ночь проходил по этому Плавучему мосту. Но одну историю она мне никогда не рассказывала – правдивую историю моего рождения, связанную с ширмой, па которой изображена богиня Тоетама-химэ. Я узнал ее, когда мне исполнилось девять лет, и моя мать Сидзуэ решила поведать о безграничной жестокости Нацуко.
– Сразу после твоего рождения, – начала она, – Цуки поставила возле моей кровати ширму с изображением Тоетамы-химэ, перевернув ее вверх тормашками, а это являлось знаком того, что человек умер. Увидев такое, твой отец побледнел и страшно разгневался на Цуки. Но она сказала, что это Нацуко приказала ей поступить так, потому что кровать загрязнена «кега» человека, лежащего на ней, то есть моей кровью. Так твоя бабушка предъявила свои права па кровать, на которой ты родился. И действительно, с тех пор кровать перешла к ней.
Нацуко потребовала отдать ей не только кровать. На сорок Девятый день после моего рождения [2] меня забрали у матери, и следующие двенадцать лет я находился под строгой опекой Нацуко. Власть свекрови над невесткой традиционно простирается очень далеко. Но поступок бабушки, похитившей меня у матери, выходит за рамки. Нацуко была человеком крайностей, что проявилось и в этот раз. Роль моей матери была сведена к роли кормилицы, приход которой Нацуко строго контролировала по своим карманным часам.
Символизирует ли что-нибудь число сорок девять, день, в который меня перенесли в комнату бабушки с ее оранжерейным климатом? Не знаю, во всяком случае, я не нашел никаких указаний ни в наших древних хрониках, ни в фольклоре. Нацуко была одержима странной идеей «педиатрической нумерологии», которую почерпнула в одном немецком учебнике по евгенике. Отсюда проистекало ее стремление хронометрировать время моего кормления грудью и представление о диете. Я был объектом целеустремленного экспериментирования Нацуко. Такая участь постигла в семье лишь меня одного. Когда через несколько лет родились моя сестра Мицуко и брат Киюки, Нацуко не проявила ни малейшего интереса к их рождению.
С первого дня моего двенадцатилетнего карантина в комнате Нацуко вся семья уверовала, что я слабый, болезненный ребенок, которому угрожает смерть. И вина за утверждение в семье этого «неоспоримого символа веры», как саркастически выражался отец Азуса, лежит на Нацуко.
Не думаю, что в основе стремления бабушки изолировать меня лежала фанатичная любовь ко мне. Скорее дело в высокомерии, граничившем с безумием. Бессердечная страсть Нацуко, проявления бездушной опеки, заменившей мне материнскую заботу и искоренившей способность получать удовольствие, причинили мне самые жестокие страдания. Мои чувства ограничены сферой страдания. Лишь боль, которую я испытываю, является доказательством моего существования. Именно страдания парадоксальным образом возбуждают меня и заставляют испытывать воображаемые эмоции. Я поклоняюсь богине нереальности как холодный, увлеченный рациональными построениями любовник, который не может получить удовольствие в мире людей. Это – наследие Нацуко, и я лишен способности сожалеть о нем.
Нормальный человек – если подобная фикция, конечно, существует – мог бы, пожалуй, спросить меня:
– Как?! Вы не испытываете никаких сожалений по поводу того, что лишены способности любить? Да еще хвастаете этим?
Однако психология начинается не с нормы, а с «загадочного исключения», как заметил Ницше. Кроме того, если я начну оправдываться, то рискую впасть в психологическую апологетику, а это вскоре приведет к тому, что вскроются «причины», в силу которых я будто бы стал писателем. Однако факты биографии вовсе не делают человека писателем. Биография очень многого не объясняет в авторе, даже если он сам пишет ее. Что может объяснить то обстоятельство, что все детство я провел в комнате бабушки? Ведь у каждого человека было свое детство, счастливое или в разной степени несчастное, но не каждый стал заниматься литературным трудом. Если я вину за свое писательство возложу на бабушку, это мало что объяснит. Тем не менее в подобном утверждении что-то есть, как в жутковатом крике павлина.
То, что я хочу рассказать о своем детстве, может показаться нечеловечески холодным, как сухой лед. Я это прекрасно понимаю. Существуют правдоподобные объяснения моей закоренелой жестокости, но ни одно из них меня не интересует. И все же я хочу предложить в качестве объяснения одну аналогию. Дети, которые растут там, где зимой температура опускается ниже нуля, часто довольно зло разыгрывают своих младших приятелей, не подозревающих о подвохе. Старшие велят самому младшему прижаться губами к замерзшему металлу, например, к медной щели для писем в почтовом ящике. Подобный поцелуй, конечно, заканчивается тем, что губы жертвы как будто приклеиваются к металлу. Малыш, к всеобщему веселью, отдирает их вместе с кожей.
Эту шутку, древнюю, как сам император Дзимму, сыграли со мной. А я впоследствии сыграл ее с другими. Но я так возлюбил боль и страдание, что с тех пор стал сам причинять их себе, и делал это столь часто, что мои ободранные губы превратились в кровавое месиво.
– Посмотрите только на этого ребенка! – часто восклицала Нацуко, обращаясь к домочадцам, когда я приходил из Школы пэров домой. – Вы видите, что сделала с его губами постоянная лихорадка?
Загрубевшая шелушащаяся кожа на губах являлась для Нацуко доказательством моей врожденной склонности к туберкулезу.
Однажды зимним вечером 1931 года, за ужином, Нацуко объявила о своем решении отдать меня с апреля в Школу пэров. Возражения не принимались. Я должен в соответствии с амбициозными желаниями Нацуко поступить в это привилегированное учебное заведение, основанное в 1821 году экс-императором Кокаку для сыновей императорской фамилии и аристократии.
Бабушка была неумолима. После ее заявления между взрослыми за столом началось ожесточенное сражение, но оно, как всегда, не дало положительных результатов. Моя судьба решилась. Я, не поднимая глаз, смотрел в свою тарелку, на которой, как обычно, лежали белые кусочки вареного филе палтуса и картофельное пюре. Мне не разрешали есть ни конфеты, ни бобовые джемы. В качестве десерта подавали только вафли, сухое печенье и очищенные, тонко нарезанные яблоки. Еду для меня готовила личная служанка бабушки Цуки, и все блюда были совершенно безвкусными, как те, что готовил ужасный повар в «Сонате призраков» Стриндберга. Продукты были выварены и лишены питательных свойств. Я наблюдал за тем, как красивые бабушкины пальцы с маникюром чистят для меня мандарин, тщательно удаляя тонкую белую кожицу с долек. Это моя доза витамина С, которую очищали от биофлавоноидов. Я помню изящные пальцы дедушки Ётаро, бывшего губернатора Сахалина, в свое время отправленного со скандалом в отставку. Сидя за столом, застеленным клетчатой скатертью, он раскладывал на ней зернышки апельсина, играя сам с собой в го. Я вижу своего отца Азусу, нетерпеливо вертящего в руках сигарету. Ему не разрешалось курить в моем присутствии, поскольку у меня слабые легкие.
Я не осмеливался поднять глаза и взглянуть на мать. Красота Сидзуэ стала приобретать налет грусти и хрупкости, с тех пор как Нацуко взяла мою судьбу в свои руки. Каждая новая победа Нацуко, казалось, делала мою мать еще более печальной и очаровательной. Заявление Нацуко заставило порозоветь бледные щеки Сидзуэ, и они стали похожи на цветы, которые распускаются лишь в холодном печальном свете луны. Я ощутил, как сильно она сочувствует мне, и сердце мое сжималось от боли и тайного блаженства.
– Неужели вас не пугает, что ваш внук в Школе пэров в течение многих лет будет страдать от снобизма своих одноклассников, детей аристократов? – спросила Сидзуэ у свекрови.
– Вот именно, – сказал мой отец Азуса, – праздные, высокомерные, глупые сыновья герцогов и баронов будут презирать его.
Сильно нервничая, он взял сигарету в рот, но тут же вспомнил, что не может прикурить ее. Рука Нацуко, кормившая меня дольками мандарин, дрогнула.
– Попроси, пожалуйста, свою молодую жену не говорить о том, чего она не понимает, – обратилась бабушка к сыну. После семи лет брака Нацуко все еще пренебрежительно называла маму «молодой женой», а не «дочерью», как это принято в японских семьях.
– Конечно, в школе есть какой-то процент учащихся из незнатных семей, таких, как наша, – продолжал Азуса, не обращая внимания на раздражение матери, – но это люди, добившиеся социального успеха, они по крайней мере могут похвастать тем, что стали нуворишами.
Азуса своим язвительным замечанием неожиданно поддержал мою мать, но не из-за царившего между ними согласия, а из-за глубокой отцовской горечи – он не желал отдавать меня в Школу пэров. Отец завидовал тому, что, окончив это привилегированное учебное заведение, я получу огромное преимущество. Кроме того, его сильно беспокоило бремя финансовых расходов на мое обучение – еще одно проявление расточительности Нацуко, а расплачиваться за капризы матери должен Азуса из своей скудной зарплаты государственного служащего. В годы Великой депрессии среднему классу, состоявшему из мелких чиновников, таких как мой отец, приходилось особенно туго. Азуса вынужден был содержать все семейство Хираока.
Отважный вызов, брошенный Сидзуэ, дал Азусе возможность оспорить аристократические претензии матери и намекнуть на ее полную финансовую безответственность.
– Моя жена права, – сказал он. – Мальчика будут постоянно унижать, тыкать в нос его низким социальным положением. Посмотрите на него – ни мускулов, ни влиятельных родственников, ни денег!
– Чье положение ты осмеливаешься называть низким? Если только твое собственное, но не положение мальчика. – Нацуко обвела сидящих за столом членов семьи таким яростным взглядом, что все опустили глаза. – В нем, как и во мне, течет благородная кровь, дающая нам превосходство над окружающими.
Ётаро вздохнул. Ему не терпелось вернуться в свою комнату, чтобы сыграть в го, выпить саке и спеть прекрасным тенором несколько баллад, услышанных в мюзик-холле. Ётаро обычно предпочитал держаться в стороне от семейных ссор. Его не волновали растущие долги и властные проделки Нацуко. Однако на сей раз он не выдержал и заговорил.
– Женщина, ты способствуешь тому, что мальчик самым абсурдным образом будет все больше отдаляться от своей ближайшей родни, – произнес дедушка и замолчал с таким видом, будто его утомила эта речь.
На губах бывшего бабника заиграла улыбка.
– Неужели ты не понимаешь, что в конце концов превратишь ребенка в маленькое печальное чудовище? – передохнув, продолжал Ётаро.
– Я прекрасно понимаю, что делаю. Я отделяю золото от гальки, – ответила Нацуко, цитируя фразу из документа девятого столетия, который строго разграничивал социальные ранги.
– Принеси мне чашку саке, – велел Ётаро горничной Цуки и обратился к Азусе: – Прикури же, наконец, свою сигарету. Это принесет мальчику не больше вреда, чем действия твоей матери.
– Вы должны признать, уважаемая свекровь, – вновь попыталась Сидзуэ урезонить Нацуко, – что Кимитакэ – хилый, застенчивый мальчик, он не умеет вести себя по-мужски. Подумайте, как он будет чувствовать себя в школе, целью которой является воспитание боевого характера и в которой спорт ставят выше всех академических наук?
– Он воспитан как девчонка потому, что все эти годы ты держала его взаперти, – бросил Азуса обвинение в лицо матери и выдохнул облачко дыма.
– Вы считаете его девчонкой? – Нацуко рассмеялась. – Надеюсь, я увижу, как эта девчонка будет учиться среди себе подобных в Школе пэров, а потом в Императорском университете. Он добьется в жизни большего, чем вы.
Напоминает честолюбивый разговор имперских государственных служащих. «Добиться большего» в устах Нацуко означало приблизиться к недоступному императору и звучало как насмешка над неудавшейся карьерой Азусы.
– Императорский университет – это, конечно, достойная цель в жизни, – согласилась Сидзуэ, тщетно стараясь утихомирить Нацуко. – Но чтобы добиться ее, не обязательно поступать в Школу пэров.
– Достаточно окончить обычную школу, в которой преобладает преподавание гуманитарных дисциплин. Кстати, обойдется дешевле, – добавил Азуса, хорошо зная, что Сидзуэ намекает на учебное заведение, директором которого был ее отец.
– Дешевле обойдется? Неужели тебя волнуют только деньги? – презрительно спросила Нацуко. – Что же касается вас, молодая жена, то неужели вы ничему не научились, живя в этом доме?
Есть вещи, которые человек не в состоянии понять. Лучше притвориться слепым, чем повторять банальности. Вы когда-нибудь слышали рассказ об одной придворной даме периода Хэйан? Однажды на пути к святыням Камо она увидела странно одетых женщин, двигавшихся, пятясь, по полю. Они то наклонялись, то вновь выпрямлялись. Дама не могла понять, зачем они кланяются. В этой загадочной сцене нет ничего необычного для тех, кто сеет рис. Такую картину видел каждый житель японской деревни. Но для придворной дамы она так и осталась непостижимой.
– Я знаю этот анекдот из книги «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон, – сказала моя мать.
– Ага, молодая жена притворяется образованной! А вы помните, почему Сэй Сёнагон отнеслась к этим крестьянкам так неодобрительно?
– Потому что они пели песню о соловье – птице, которую, по мнению дамы, дозволено воспевать только придворным поэтам.
– Правильно. Соловей, следовательно, был своего рода собственностью Хэйанского двора. Сеявшие рис крестьянки остались безымянными в этой истории – как и ваши предки из простонародья. Этикет запрещал Сэй Сёнагон называть их, но она признала факт осквернения привилегированного языка знати. Она мудро посоветовала притвориться слепым, чтобы избежать беды. Вы понимаете, о чем идет речь, молодая жена?
– Понимаю.
Одинокая слеза скатилась по щеке моей матери.
– А ты, соловушка, понимаешь? – спросила меня бабушка, зловеще улыбаясь.
Я молча кивнул. Комок подкатил к горлу, и я боялся, что меня сейчас вырвет.
Ётаро с жалостью смотрел на Сидзуэ:
– Не расстраивайся, дочка. Твой Кимитакэ все равно обречен стать государственным служащим в третьем поколении.
– Это троекратное несчастье семьи, – дерзко заявила Сидзуэ. Ее опрометчивое замечание привело бабушку в такую ярость, с которой могла сравниться, пожалуй, только ярость морского дракона из мифа о Тоетаме-химэ.
– Что ты знаешь о несчастьях, ты, ничтожное невоспитанное создание?
И Нацуко разразилась длинной речью, которую все мы уже не раз слышали, но которая тем не менее все еще производила на нас впечатление. Она ударяла тростью в пол в такт своим словам, подчеркивая их, как это делает излагающий родословную своего персонажа актер в театре Но, расхаживая по сцене и отбивая такт шагами. Бабушка была урожденной Нагаи и происходила из самурайского рода сторонников сегунов Токугавы.
Со стороны матери она была наследницей Мацудэра, известных министров при дворе Токугавы. Преданность режиму Токугавы дискредитировала Нагаи в 1868 году в период реставрации императорской власти. И при новом режиме отец Нацуко лишился всех привилегий. Нацуко постоянно повторяла фразу, которая вобрала в себя всю ее горечь: «Благородство и преданность приводят к утратам и гибели с такой же неизбежностью, как и преступление». По мысли Нацуко, когда-нибудь я должен отомстить за ее обиды олигархам императорского двора.
После ужина я сидел на низеньком табурете и рассматривал ширму с изображениями Тоетамы-химэ. Из-за ширмы доносился запах моксы. Сверху из «гетто», в котором обитали мои родители, слышался плач Сидзуэ, вопли моего младшего брата и крики Азусы, возмущенного императорским указом, вновь урезавшим заработную плату. Чиновники с окладом более ста иен (равнявшихся пятидесяти долларам) стали получать на десять процентов меньше.
За ширмой лежала Нацуко с приступом мигрени.
– Азуса, Азуса тренькает у меня в голове…
Даже я, шестилетний мальчик, улыбнулся этой игре слов. «Азуса» в переводе с японского означает «катальпа». Тренькая на струне лука, сделанного из дерева катальпы, мико – духовидец – вызывает демонический дух госпожи Аои в одноименной драме театра Но.
Однажды бабушка поведала мне историю, связанную с луком из катальпы. Она рассказала, что наша фамилия Хираока впервые упоминается в сделанных в 1827 году храмовых записях деревни Сиката, расположенной близ Кобэ в центральной Японии. Запись появилась там только потому, что наш предок совершил преступление. Речь шла о юноше, который пронзил стрелой священного белого фазана в усадьбе местного даймё. Таким образом подлинная история нашей семьи началась с преступления и позора для отца юноши, Хираоки Тазаемона, лишившегося впоследствии дома за проступок сына. Согласно легенде, сложившейся в эпоху Хань, белый фазан является добрым предзнаменованием обретения власти, а уничтожение белого фазана навлекает несчастья на преступника и его потомков.
Этим рассказом Нацуко в присущей ей иносказательной манере сообщила мне, что стремление к успеху и респектабельности в нашей семье обречено на неудачу. Нацуко считала себя белым фазаном, убитым безымянным преступником. Вспоминая прошлое, я понимаю теперь, что мой отец, должно быть, хорошо знал эту притчу. В Азусе Нацуко тоже с детства воспитывала чувство собственной греховности и обреченности на неуспех в жизни.
Бедная моя бабушка! Ее амбиции свелись теперь к воспитанию маленького мальчика, на чьи слабые плечи она возложила бремя грозного титула последнего самурая из рода Нагаи. В мои обязанности самурая входило посреди ночи провожать ее за руку в туалет. Необходимость подобных визитов диктовалась тем, что Нацуко страдала заболеванием почек. Я боялся длинного темного коридора, в котором ждал ее, дрожа у дверей туалета. Меня ободряли лишь звуки, свидетельствующие о том, что скоро моя вахта подойдет к концу – стоны Нацуко, шипение текущей в фарфоровый унитаз мочи, шум воды ватерклозета, который на рубеже веков был последним писком моды. Этот коридор представлялся мне Плавучим небесным мостом, он связывал мир живых с ёми – подземным царством мертвых, с которым я с тех пор свел близкое знакомство.
В нежилой комнате, расположенной рядом с бабушкиной, хранились реликвии Нагаи. Здесь были самурайские доспехи фантастической ракообразной формы, ощетинившиеся мечами подобно морскому ежу, а также устрашающие воинские маски под париками из конских хвостов и шлемами в форме пагоды. Я видел, как они приходили в движение, оживали, металлические руки тянулись к ручке двери… Я видел, как ручка поворачивается, и кричал:
– Бабушка!
Однако она никогда не слышала меня или притворялась, что не слышит.
Страшнее всего было одному возвращаться из туалета. Горничная Цуки обычно провожала меня до третьего поворота коридора, а потом оставляла одного.
– Ты уже большой мальчик и можешь сам, без сопровождающих, вернуться в комнату, – говорила она.
Цуки, ужасная старуха, она любила издеваться надо мной. В ее обязанности входило сметать пыль с доспехов рода Нагаи. Порой она заставляла меня входить вместе с ней в комнату с реликвиями, хотя прекрасно знала, что я боюсь переступать ее порог. Мой страх доставлял ей удовольствие. Часто она предупреждала меня, чтобы я остерегался Норико – женщины, прислуживающей за столом. По словам Цуки, эта служанка подсыпала мне в суп бамбуковые щепки и крысиный яд. Время от времени старуха говорила, окидывая взглядом сокровища Нагаи:
– Еще одна реликвия исчезла. Ее продали, чтобы заплатить долги твоего дедушки. Скоро мне не с чего будет сметать пыль.
Особенно неприятен мне был ее смех.
Цуки свято верила в синтоистских богов и соблюдала все обряды этой религии. Само ее имя связано с синто. Слово «цуки», луна, восходит к богу луны Цукуёми, который ведает страной, где властвует ночь, и является богом счета лун в подземном царстве. Каждое утро я видел, как Цуки в кимоно с подоткнутыми полами моет уборную бабушки, и ее приветствие являлось для меня своего рода напоминанием о необходимости почитать бога уборных. Цуки познакомила меня с духами ками, которых надо бояться и уважать и которые обитают во всех предметах и явлениях, – в море, горах, деревьях, громе, драконах, драгоценных камнях, зеркалах, эхе, лисах. И в персике тоже.
Помню, как однажды Цуки заманила меня в уборную, чтобы открыть одну тайну. Она разрезала зрелый персик, сунула в щель большие пальцы обеих рук и разломила плод пополам. По ее запястьям тек сок.
– Посмотри внимательно на то, что внутри, – сказала служанка.
Я увидел косточку персика – красноватую, морщинистую, покрытую волосками. Она походила на блестящий моток пряжи.
– Выпей его сок, маленький хозяин, – велела Цуки.
Я втянул в себя прозрачную жидкость, пахнувшую персиком, антисептическим составом, которым Цуки мыла уборную, и сортиром.
– Спроси бабушку, что все это означает, – сказала она, вытирая мои липкие щеки.
Цуки говорила, что слепые духовидцы, которых в народе называли «мико», на севере страны изготавливали из косточек персика четки, которыми потом изгоняли злых духов.
Чистый. Нечистый. На этой воображаемой оси вращается весь синтоистский мир духов.
Цуки считалась моей няней. Этот статус давал ей те привилегии, которых лишили мою мать. Цуки регулярно гуляла со мной. Однажды, когда мне было четыре года, во время прогулки мы увидели человека, чистившего уборные в нашей округе. Он прошел мимо нас, неся на коромысле два тяжелых, полных экскрементов ведра. Это был молодой веселый круглолицый парень. Его крепкие бедра обтягивали рабочие хлопчатобумажные брюки. Телосложением он напоминал Мориту [3]. По тому, как Цуки сжала мою руку, я понял, что она охвачена волнением. Ее гэта чаще застучали по мостовой. Служанке хотелось поближе взглянуть на уборщика сортиров. Когда он поравнялся с нами, распространяя запах пота и человеческих нечистот, Цуки отвела глаза в сторону, но в них затаилось сладострастие. Кончик ее языка, появившийся стремительно, как у ящерицы, слизал выступившую в уголках губ слюну. Она замедлила темп ходьбы, и я почувствовал, как увлажнилась ее ладонь. Цуки начала рассказывать мне о безымянном синтоистском боге уборных, в честь которого его почитатели прибивали к дверям туалетов табличку с надписью «охиги». Из ее рассказов я знал, что навозные кучи, выгребные ямы и другие нечистые места наводнены душами плохих людей, принявших облик мух и личинок.
– Такие женщины, как я, которые ежедневно моют уборные, получают благословение этого бога. Он гонит прочь те болезни, которые поражают человека вот здесь, – и Цуки показала рукой ниже пояса, – недуги, которыми страдает твоя бабушка.
– Неужели мы только что встретили бога уборных?
– Ты говоришь об уборщике сортиров?
Цуки засмеялась.
– Да, это был он, – сказала она.
– А какой болезнью страдает моя бабушка?
– Почему ты расспрашиваешь? Ты же сам все видишь по ночам.
И это правда. Ночи напролет я проводил в комнате больной Нацуко, наблюдая за ней.
В нашем доме в отнюдь не фешенебельном районе Токио Йо-Цуя жили бабушка, дедушка, мои родители и я. Нас обслуживал Дорогостоящий штат из шести служанок и одного слуги. Дом семья снимала. Крах предпринимательской карьеры дедушки Ёта-Ро и расточительность бабушки поставили нас на грань бедности. Я помню многоэтажное здание в псевдовикторианском стиле. Его как будто обугленные стены будили в моем воображении образ населенных призраками развалин времен гражданской войны Онин-буммэй.
Несомненно, это было подходящее место для того, чтобы слушать рассказы Нацуко о сверхъестественном. Оглядываясь назад, я думаю, что дом хорошо вписывается в эстетику саби, которая проявляется, в частности, в заброшенности, внешней невзрачности. Саби выражает любовь ко всему старинному, к тому, что исчезает, гаснет, никнет. Луна в соответствии с саби должна быть затенена пеленой дождя. Теперь мне кажется, что величественный дух саби исходил от моей матери, одинокой, как свергнутая королева, живущая в изгнании. В те редкие дни, когда мне позволяли играть внизу, на террасе Нацуко, я чувствовал, что мама смотрит на меня из окна верхнего этажа. Сидзуэ, должно быть, лелеяла в своем сердце бесплодные мечты о мести. А я? Я учился быть соглядатаем, умеющим все подмечать, но притворяющимся, что ничего не видит. Меня не могла не восхищать свирепая бессердечность Нацуко.
Каждый уголок дома нес на себе печать бабушкиной болезни. Ее следы были особенно заметны в комнате Нацуко. Недуг казался мне беспощадным «они», демоном, который приходит посреди ночи и, навалившись, терзает бабушкино тело до самого рассвета. Ее мучили ишиас, язва желудка и больные почки. Порой страдания Нацуко были столь велики, что она кричала, выражая желание свести счеты с жизнью.
– Бабушка, бабушка, что я могу для тебя сделать? – плакал я, стоя на коленях у ее кровати, когда она подносила кинжал к своему горлу и закатывала глаза.
– Воткни его, – просила Нацуко. – У меня нет сил.
Подобные ужасные сцены, свидетелем которых я был в нежном возрасте, сначала сводили с ума. Но в конце концов я перестал плакать и пугаться и научился смотреть на них как на разыгрываемые актерами спектакли. Я представлял, что передо мной госпожа Аои из одноименной драмы театра Но. Ее болезнь и смерть символизирует красное кимоно в цветочек, положенное на край сцены. Злобное проявление собственной ревности, Аои выходит на сцену, чтобы ударить эту одежду веером – воплощением ее мучений. Много лет спустя я написал современную версию драмы о госпоже Аои, в которой воплотил черты двух женщин – Нацуко и своей матери.
Нацуко называла меня «аната», это ласкательное слово. В возрасте пяти лет я был ее любимцем, привилегированной особой, имевшей право лицезреть бабушку в неглиже – в длинной ночной рубашке. Она не стеснялась появляться передо мной неухоженной. Ее дневная тирания походила на обычные капризы ревнивой любовницы. Выполняя ее прихоти, я завоевывал себе право ночного господства. Мне одному Нацуко поручала наливать лекарство в бокал на высокой ножке. Я массировал ее и вытирал влажной губкой лоб. Я прислуживал Нацуко с преданностью придворного самурая.
Мое положение нельзя охарактеризовать словом «несчастье». Я был так далек от состояния счастья, что мне совершенно чужда и его противоположность.
Я не понимал тайны болезни Нацуко и необходимости находиться взаперти вместе с ней, и у меня оставался только один выход – сделать болезнь своим зеркалом. Я стал походить на бледного, запертого в четырех стенах инвалида. То, что мое преображение протекало успешно, я видел по выражению ужаса на лице матери, по ее лихорадочным попыткам, большей частью неудачным, отослать меня из дома в те редкие моменты, когда я ускользал от надзора бабушки. Мама старалась вывести меня подышать свежим воздухом в запретное райское местечко – близлежащий парк.
Но я был слишком слаб, чтобы бегать и играть, как того хотела мама, и компенсировал свои физические недостатки живым воображением. Я представлял себя чудесно одаренным, но изуродованным сыном принцессы Тоетамы-химэ, которая жила в своем дворце в глубине моря, как говорилось в мифе из древних хроник.
Бабушка по-своему понимала, что наше положение безнадежно. Из ее уст я впервые услышал слово «маппо» в значении «преисподняя». О «ёми», то есть аде, говорил буддийский монах Амида. Нацуко описывала этот ад как место, где ливнем сыплются острые как бритва мечи и люди терпят неимоверные муки, В ёми попадают те, кто с вожделением убил живое существо.
Я трепетал при звуке незнакомого слова «вожделение», означающего то, что заслуживало наказания острыми как бритва мечами. Занимавшаяся хозяйством Цуки, слушая нас, посмеивалась. А я думал о том, как нам избежать кары в мире мертвых ёми.
– Избежать ёми невозможно. Это место печали и скорби ждет всех нас. Хочешь, я расскажу тебе, как все будет?
Я клацал зубами от страха, но все же кивал. И Нацуко обратилась к синтоистским мифам о начале творения, которые так любила рассказывать.
– Древние хроники «Нихонги» и «Кодзики» сообщают… – начала она.
И хотя меня охватывала дрожь от мрачновато-торжественного тона ее голоса, я чувствовал себя в безопасности, сидя рядом с бабушкой в комнате, где стоял туман болезни и зловоние ее разлагающегося тела. Я ощущал себя в безопасности от Нагаи, этих духов из ёми, призраков в броне, которые представлялись мне теперь безобидными жуками, бегавшими по полу.
– … о том, что божественные близнецы брат и сестра Идзанаки и Идзанами, – продолжала бабушка, – как-то стояли на Плавучем небесном мосту и держали между собой совет. Один из них спросил: «Неужели внизу нет земли?» Взяв Драгоценное небесное копье, они ткнули им и обнаружили внизу океан. От соли морской воды, капавшей с копья, образовался остров, на который и спустились божественные близнецы. На этом острове они соорудили свадебную хижину. Они хотели стать мужем и женой, чтобы создать земли. Идзанаки спросил Идзанами: «Как устроено твое тело?» Идзанами ответила: «Мое тело не завершено в одной из его частей». Идзанаки сказал: «А мое тело, напротив, избыточно в одной из своих частей. Давай восполним твою незавершенную часть моей избыточной и таким образом породим земли».
Я не понимал того, что брат и сестра вступали в кровосмесительный союз. Не более понятным было для меня и замечание бормочущей себе под нос Цуки:
– Отличная идея – держите свои плюсы и минусы в одной семье…
– Молчи, злобная старуха, – приказала бабушка и стала называть земли, которые породили Идзанаки и Идзанами, – острова Японии, а также рожденных этой божественной парой многочисленных богов и духов, ками, которые обитают во всех предметах и явлениях мира.
– И последним богом, которого они родили, был ками огня Кагуцути. При его рождении Идзанами получила страшные ожоги, заболела и слегла…
– Этот негодяй опалил ей интимные части тела, – вполголоса промолвила Цуки, знавшая древние мифы так же хорошо, как и Нацуко. – И из ее рвоты, кала и мочи появились ками металла, глины и воды…
– И когда Идзанами умерла от своих великих трудов, – продолжала бабушка, не обращая внимания на замечание Цуки, – безутешный Идзанаки решил последовать за ней в подземный мир ёми, где царит мрак. Идзанами предупредила его: «Только не смотри на меня». Но Идзанаки не послушался ее. Чтобы взглянуть на жену, он сделал себе факел, отломав последний зубец от своего гребня для волос. Но, увидев Идзанами, он пришел в ужас. Она превратилась в разложившийся труп, ее тело покрылось копошащимися червями. Идзанами устыдилась своего неприглядного вида и наслала на нарушившего запрет мужа уродливых обитательниц ёми, и те кинулись за Идзанаки, чтобы убить. Убегая от них, Идзанаки бросал на дорогу разные предметы, пытаясь задержать преследовательниц, – свой гребень, головной убор, одежду, три персика…
– Скажи мальчику, что означают персики, – проворчала Цуки.
Нацуко, бросив на нее суровый взгляд, продолжала:
– И вот из-за пережитого позора Идзанами ополчилась на мир живых. Она поклялась вечно враждовать с ним и, чтобы отомстить этому миру, принесла б него смерть. Убежав из ёми, Идзанаки должен был прежде всего очиститься от скверны смерти. Для этого он омылся в море. Из капель воды, которыми он омывал свой левый глаз, родилась богиня солнца Аматерасу, из воды, которой он омывал нос, появился зловредный морской бог Сусаноо. Но Сусаноо разрыдался в отчаянии, тоскуя по своей матери, и от его плача завяла зелень гор, высохли моря и реки. И Идзанаки заточил сына в подземный мир мертвых. Однако прежде чем стать правителем этого мира, Сусаноо нанес визит своей сестре Аматерасу. Они встретились на Млечном Пути. Аматерасу встревожилась жестокостью Сусаноо, который, поднимаясь на небеса, учинил землетрясения и тайфуны. Сусаноо заверил сестру, что не хотел никому причинять зла, и предложил ей породить детей, откусывая, жуя и выплевывая драгоценности и мечи…
Эта подробность казалась мне просто восхитительной. Я пытался представить, как мои родители с хрустом жуют на верхнем этаже драгоценные камни и, выплевывая их измельченные кусочки, похожие на мыльные пузыри, тем самым производят на свет моих младших брата и сестру, Мицуко и Киюки.
– … и от восьми детей, родившихся подобным образом, ведут свое происхождение наши августейшие императоры. То есть их предком является сама богиня солнца Аматерасу. Сусаноо, однако, продолжал свои бесчинства во владениях сестры. Он нарушил разметку рисовых полей. Он самым позорным образом, подобно малому ребенку, помочился во время проведения священных обрядов. Но худшим его прегрешением было то, что он содрал шкуру с пегого звездного жеребенка и бросил труп через крышу в зал, где Аматерасу и ее служанки ткали небесные одежды. Это так напугало одну из дев, что она уколола свои гениталии и умерла. Придя в негодование, богиня солнца удалилась в пещеру около города Исе, и мир погрузился во мрак. Боги вынуждены были приложить немало усилий, чтобы выманить Аматерасу из пещеры. Перед пещерой установили перевернутую кверху дном бадью, на которой богиня Амэ-но удзумэ исполнила не совсем пристойный танец.
Услышав слова «не совсем пристойный», Цуки поморщилась с недовольным видом, однако бабушка, не обращая на нее внимания, продолжала свой рассказ:
– Небеса огласились громоподобным хохотом восьми сотен богов. Привлеченная шумом, Аматерасу выглянула из пещеры, перед которой успели установить огромное восьмиручное Зеркало, и Амэ-но удзумэ, небесная шаманка, объявила ей, что они нашли новую богиню солнца. Пылая ревностью, Аматерасу попыталась поймать собственное отражение, и это дало возможность вытащить ее из пещеры. Боги наказали Сусаноо, совершившего множество прегрешений: у него вырвали ногти на руках и ногах и немедленно отправили назад в ёми.
Своими рассказами бабушка пыталась утвердить в моем сознании культ императора. Как и все японцы – во всяком случае в прошлом, – я с детства знал, что Зеркало, Драгоценный камень и Меч являются императорскими регалиями. Эти населенные ками предметы, божественные реликвии, переходят по наследству от одного императора к другому, начиная со времен Дзимму, и происходят от зеркала Аматерасу, драгоценного камня бога луны и меча Сусаноо, убившего восьмиглавого дракона. Я понял, что император правит в состоянии «ками гакари», то есть в состоянии одержимости духами, подчиняясь божественным глаголам ками. И это было самым главным.
Неземной звук божественных глаголов, запечатленных в древних рукописях, очаровывал меня. Силу их очарования можно обозначить понятием «котодама», духовной потенцией, заключенной в словах, – власть звука цитры кото и звон струны лука из катальпы, который погружает слушателя в экстатический транс. Когда я, вновь возвращая к жизни призраков, вспоминал слова, которые когда-то слышал из уст Нацуко, они казались мне шелестом четок из косточек персика, перебираемых слепыми мико.
Эти тайны были моими игрушками, преддверием к другой, центральной, тайне – фигуре самого императора. Много лет спустя, когда я наконец посетил слепых мико, ясновидцев в их горных убежищах, я своими глазами увидел, как они, впадая в транс, сжимают в руках осирасама, кукол – грубо сделанные из ткани и палок фигурки длиной фут. И тогда я вспомнил, как однажды давным-давно мне в руки, словно куклу, вложили самого императора.
В пять лет я начал сочинять и записывать рассказы. Было бы не совсем правильно утверждать, что толчком к сочинительству послужили рассказы бабушки, когда передо мной разворачивались тайны синтоистского космоса. Они вели меня навстречу Неназванному, божественному императору, забытому и покинутому. Кроме всего прочего, комната бабушки была пронизана духом греха, смутным ощущением неведомого преступления, как будто здесь много лет назад совершилась великая измена.
Беспрестанные мелкие пакости, которые подстраивала Цуки, усиливали витавший в доме дух преступления. Цуки прислуживала бабушке еще тогда, когда обе они были юными девочками. Ходили слухи, что Цуки готовили в гейши. Но скорее всего она была рабыней гейши, и Нагаи купили ее присматривать за Нацуко. Конечно, Цуки нравилось выдавать себя за гейшу.
О времени суток можно было судить по тому, как одета Цуки. В течение рабочего дня она меняла кимоно. С утра, когда она занималась самой тяжелой работой по дому, на ней было кимоно из грубого хлопка и передник. Когда наступал вечер, Цуки надевала второе кимоно, сшитое из более тонкой ткани с красивым узором, и морщины на ее лице исчезали под толстым слоем белил. Мой дедушка Ётаро дал Цуки прозвище – «Два кимоно». Цуки позволяла себе грубить бабушке, и та терпела, поскольку за долгие годы жизни под одной крышей свыклась с ее выходками. Я не раз видел, как поздно вечером Цуки, одетая во второе кимоно, с искусно набеленным лицом гейши и покрытыми лаком волосами кралась по коридору в комнату Ётаро.
Утверждают, что у нас, японцев, нет понятия греха. Что мы испытываем чувство стыда, но не вины. Что мы признаем лишь нарушение внешних правил приличия, но нас не мучает внутренний голос совести. Цуки полностью соответствовала этому предвзятому представлению западных людей об аморальности японцев. Ее нескромное поведение не оскорбляло общественной морали по той простой причине, что окружающие не знали о проделках служанки.
Цуки была женщиной старой закалки. Она спала так, как того требовали традиционные правила приличия – не ворочаясь, лежа всю ночь неподвижно на подголовнике, не измяв ни единой складки на своей ночной рубашке. Короче говоря, она была законченной лицемеркой в каждой детали своего поведения. Когда она купала меня, то всегда наклонялась так, чтобы в разрезе первого кимоно я видел ее по-девичьи маленькую грудь, которой Цуки чрезвычайно гордилась. Довольно часто она спрашивала вслух, как может у такого жалкого сорняка, как я, быть такой длинный корень, и, взяв мой член, энергичными движениями вытягивала его во всю длину.
Цуки продемонстрировала мне танец Амэ-но удзумэ, который Нацуко в своем рассказе назвала «не совсем пристойным». Опрокинутая бадья для стирки белья в умывальной комнате служила для нее подиумом. Подобно Сарумэ, женщине-обезьяне, исполнявшей танец кагура, неистовая шаманка или, скорее, распутная гейша Цуки усердно приплясывала, топоча по-крестьянски широкими ступнями и все выше и выше приподнимая подол кимоно. Сначала она обнажила уродливые икры, потом студенистые ляжки, и, наконец, я увидел между ее ног рыжеватую поросль, похожую на козлиную бородку.
То, что послужило причиной громоподобного хохота восьми сотен богов, заставило меня оцепенеть.
Нельзя сказать, что устроенный Цуки стриптиз нанес мне душевную травму. Скорее, ее танец можно расценить как смешную выходку старой служанки. И все же этот инцидент произвел на меня огромное впечатление. Цуки просветила меня. Теперь я понял, какими грубыми непристойностями пестрят наши древние хроники!
В возрасте пяти лет я преждевременно очнулся от сна под названием «детство» и превратился в законченного скептика. Сознание того, что человеческие эмоции нереальны, ускорило мое пробуждение. Недоверие является единственной защитой слабого, не вызывающего сочувствия у окружающих ребенка. Постепенно мой скептицизм перерос в такую малопривлекательную черту характера, как безразличие к людям.
Однажды ночью, встав на колени, чтобы, как обычно, налить лекарство в бокал Нацуко, я вдруг увидел, что бутылочка пуста. Меня ввели в заблуждение вес и синий цвет непрозрачного стекла. В панике отвернувшись от горевшей у кровати лампы, я взглянул на бутылочку при свете луны из окна. Зловредный внутренний голос уговаривал меня налить из нее лекарство, несмотря на то, что в ней ничего не было. «Почему бы не плеснуть из этой склянки лунный свет в бокал, наполовину заполненный водой? – спрашивал он. – Если я буду вести себя спокойно, не нервничая, бабушка ни о чем не догадается». И я сделал так, как подсказывал мне внутренний голос, и почувствовал, что жизнь бабушки в моих руках. Я стал сегуном в эпоху бокуфу [4], и в моей власти находилась пленная императрица. Я прекрасно знал, что в силу своего высокого положения я должен терпеть интриги непристойных гейш и подвергаться опасности стать жертвой отравителей. Но самым трудным испытанием оказалось бремя разочарований.
ОБРАТНЫЙ КУРС
Впервые выражение «гияку косу» – «обратный курс» – я услышал в коридорах банковского отдела. Что оно означало? Жаргонные слова «гияку косу» казались мне еще одним варварским неологизмом периода оккупации. «Косу» соответствовало английскому слову «курс». Я не догадывался, что скоро стану жертвой «гияку косу», вихрем промчавшегося по министерству финансов. Моя жизнь и развитие государства изменили направление и приняли обратный курс.
Я не вспоминал о своем таинственном спасителе, которого встретил накануне Нового года – рыжеволосом капитане Сэме Лазаре и его возможном звонке как-нибудь, чтобы снова увидеться. Однако рутинная работа в Отделе народных сбережений не изгладила из памяти воспоминания об инциденте на автостоянке.
Они спрятались в темных глубинах моей души и жили там, то собираясь воедино, то дробясь и рассеиваясь, словно ядовитые сгустки ртути. Эти ртутные шарики неожиданно всплывали на поверхность моего сознания в часы работы в банке или ночью, когда я писал, и усиливали чувство усталости.
Однажды в хмурый февральский день к моему письменному столу подошел Нисида Акира, начальник отдела, в котором я работал, п сообщил, что мне надо срочно спуститься в вестибюль здания министерства. Меня охватила тревога. Начальник отдела не был мальчиком на побегушках, чтобы передавать подобные сообщения. Что заставило его поступить столь необычным образом? Я подумал, что дома, наверное, стряслась беда, и, выйдя из кабинета, поспешил в вестибюль. Там меня ждал Масура, шофер капитана Лазара.
– Капитан ждет вас, Хираока-сан. Прошу, следуйте за мной, – сказал бывший лейтенант военной полиции Масура, не утративший властных манер.
Он скорее приказывал, чем просил, и мне не оставалось ничего другого, как повиноваться ему.
Я сел в «паккард». От заднего сиденья исходил запах одеколона, которым пользовался Масура. Капитан не сообщил мне, куда мы едем, но вскоре я сам догадался, увидев за пеленой снегопада знакомые зловещие очертания бывшего штаба секретной службы. Здание располагалось к западу от Императорского дворца на обнесенной рвом территории. Именно здесь меня ждал Сэм Ла-зар, капитан Военной разведки Джи-2.
Масура в зеркало заднего обзора заметил, что я в панике.
– Остерегайтесь капитана Лазара, – сказал он, когда мы вышли из машины. – У него аппетит настоящего хищника.
Я удивился царящему внутри здания оживлению. Здесь было довольно шумно, и это немного успокоило меня. Я увидел несколько японцев, которые, очевидно, были в дружеских отношениях с высокопоставленными офицерами из Джи-2. Услышав смех, я сразу же решил, что он относится ко мне. И еще, несмотря на сковывающий страх, я заметил, что здесь очень холодно. Из-за неполадок в системе отопления температура упала, и я порадовался этому обстоятельству. Во всяком случае, холод мог служить объяснением того, что у меня зуб на зуб не попадал.
Масура проводил меня в кабинет, расположенный на верхнем этаже. Открыв дверь, он подтолкнул меня в спину, и я оказался один на один с капитаном Лазаром.
Комната оказалась довольно странно обставлена. В углу красовался небольшой коктейль-бар с подсветкой, перед ним стояли табуреты. В середине кабинета находился заваленный бумагами стол для игры в пинг-понг, разделенный сеткой на две части. Его освещали два светильника под зелеными абажурами. Позже я узнал, что порядок расположения бумаг на этом столе имел свое значение. На одну половину изобретательный капитан Лазар клал входящие документы, а на другую – исходящие. У двух противоположных концов стола были установлены арифмометры. На прекрасных китайских ковриках, устилавших пол, лежали спутанные провода.
Капитан Лазар сидел за кабинетным роялем, рядом стояли два включенных электрических обогревателя, светившихся, как огни рампы. Хозяин кабинета дрожал, несмотря на то, что кутался в свое пальто с лисьим мехом. Не отрывая глаз от клавиатуры, он наигрывал мелодию Гершвина. Я сразу же вспомнил Дадзая Осаму, который неистово танцевал под эту же мелодию в тот проклятый вечер, когда судьба свела меня с капитаном Лазаром.
– Добро пожаловать в морг имперской экономики, – промолвил капитан Лазар. – Хотите выпить?
Я отрицательно покачал головой. Капитан Лазар подошел к бару и приготовил два стакана виски с содовой и льдом. Один из них молча сунул мне в руки и, усевшись на вращающийся стул у стола для игры в пинг-понг, жестом пригласил меня занять место рядом с ним.
– Сколько вам лет? – спросил он.
– Двадцать три.
– Вы выглядите намного моложе. Может быть, потому, что вы небольшого роста. Очевидно, на развитии вашего организма сказались нехватки военного времени.
– Не думаю. Что касается нехваток, то сейчас дела обстоят еще хуже.
– Неужели? – Капитан Лазар улыбнулся и стал поворачиваться иа стуле из стороны в сторону. – Как дела в банковском бизнесе, Мисима-сан?
Меня неприятно удивило, что он использовал мой литературный псевдоним. Не дожидаясь ответа, капитан Лазар открыл лежавшее на столе досье. Я был ошеломлен, увидев в папке, которую он мне показал, январский номер журнала «Нихон Танка» с моим рассказом.
– Банковское дело, должно быть, представляется чрезвычайно скучным занятием такому талантливому писателю, как вы, – заметил он. – Вы, несомненно, одаренный автор, но у меня консервативные вкусы, и ваши произведения кажутся мне слишком мрачными. Вы думали о том, чтобы целиком посвятить себя литературной карьере, Мисима-сан?
– Это было бы весьма затруднительно с материальной точки зрения, – смущенно ответил я.
– Да-да, я знаю, что в вашей стране каждому необходим покровитель. Занятие литературой действительно становится очень рискованным делом, если у вас его нет.
– Вы правы.
– Но сочинительство наверняка мешает вашей службе в министерстве. Начальник вашего отдела, Нисида Акира, жалуется на ошибки, допущенные вами в расчетах. Кроме того, он не раз замечал, что вы засыпаете на рабочем месте.
Неужели Лазар вызвал меня сюда для того, чтобы сделать выговор? Вряд ли. Мне казалось маловероятным, что Джи-2 может проявлять интерес к нарушению трудовой дисциплины, допущенному каким-то клерком. И все же я дрожал от страха, опасаясь, что допрос, устроенный капитаном Лазаром, закончится моим увольнением.
Не зная, что делать, я поклонился.
– Прошу вас, простите меня, капитан Лазар-сан, – стал извиняться я, кланяясь снова и снова. – Это все недостатки воспитания, которые я постараюсь искоренить в будущем.
Капитан Лазар откинулся на спинку стула и зашелся в беззвучном смехе, всегда пугавшем меня. Стакан с охлажденным виски запотел в моей ладони. Вертящийся стул скрипнул, капитан вдруг наклонился ко мне, на его губах играла усмешка.
– Выпейте! – приказал он и повторил более мягким тоном: – Выпейте, это вам необходимо.
Я покорно осушил стакан, и он направился к бару, чтобы налить еще.
– Вашей работе в министерстве ничто не угрожает, – сказал капитан Лазар. – Напротив, мой друг, ваша небрежность при исполнении служебных обязанностей может сыграть нам на руку. Вы успеваете следить за ходом моей мысли?
Я не имел ни малейшего понятия, куда он клонит. Конечно, чтобы выжить в наши дни, необходимо сотрудничать с оккупационными властями. Я знал это. Но я всегда был далек от суровой реальности повседневной жизни. Сначала я учился в Школе пэров, этом аристократическом гетто, потом в университете и не умел давать изобретательные ответы, которые могли бы понравиться победителям. Я должен был учиться этому искусству.
– Чего вы от меня хотите, капитан?
– Мне нужен ваш талант.
– Конечно, как я понимаю, не талант непритязательного служащего Управления банками?
– Позвольте вас спросить, вы – амбициозный человек, Мисима-сан? – вместо ответа задал вопрос Лазар и вновь стал листать мое досье. – Недавно вас пригласили вступить в Ассоциацию бесподобных поэтов. Какое странное название! Ваш народ любит причудливые лозунги и девизы.
– Это было в 1947 году. Но я отклонил сделанное мне предложение.
– Ваш отказ вступить в ассоциацию меня не интересует. Я хочу знать, почему вам сделали такое предложение.
– В этом нет ничего таинственного. Видите ли, Ассоциация бесподобных поэтов издает «Фудзи», поэтический журнал, и они рассчитывали на мое участие в нем.
– Всего-навсего? А вы знаете, что эту ассоциацию поддерживает экс-полковник Хаттори Такусиро, бывший глава Стратегического отдела Генерального штаба и один из секретарей премьер-министра Тодзё?
– Нет, я этого не знал.
– Давайте внимательнее посмотрим на этих «бесподобных», – сказал капитан Лазар и, достав из кармана старомодные очки, похожие на пенсне, надел их. Я почему-то с радостью отметил про себя, что эта зеленоглазая лиса близорука. Он долго изучал какой-то документ из моего досье, а потом снова заговорил:
– Ваша Ассоциация бесподобных поэтов является, по существу, продолжением Кагеямой Масахару дела его отца, основавшего в 1939 году Большой восточный институт. Отец, Кагеяма Сохэй, считается кем-то вроде легендарного мученика. В час дня 24 августа 1945 года старший Кагеяма вывел четырнадцать членов Большого восточного института на плац-парадную площадь. Поклонившись Императорскому дворцу, каждый из них совершил сеппуку – ритуал, включающий в себя вспарывание живота и обезглавливание. Первым это сделал сам Кагеяма. Очевидно, место совершения этого героического самоубийства считается священным, но, к сожалению, сейчас оно находится на территории американской военной базы. Сын, Кагеяма Масахару, хотел бы, чтобы эта площадь была признана мемориальной. Но это, конечно, невозможно. Нельзя забывать, что Большой восточный институт был запрещен в соответствии с директивой Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками. Тогда хитрый Кагеяма придумал организацию «бесподобных» поэтов, основанную на прощальной клятве его отца, в которой есть такие слова: «Клянусь во веки веков защищать Императорский дворец». Эту клятву он уже начал осуществлять. Кагеяма Масахару привлек в Токио множество сельских парней, призвав их бесплатно убирать территорию Императорского дворца… – Капитан Лазар посмотрел на меня поверх очков. – Вы не похожи на деревенщину, которого Кагеяма нанял, чтобы подметать тротуары на территории Императорского дворца. Итак, я еще раз спрашиваю, почему он пригласил вас вступить в ассоциацию?
– Я уже говорил вам…
– Да, я слышал, по литературным причинам. Кстати, «бесподобные» поэты называют себя «духовной группой правого крыла», а лозунг их журнала «Фудзи» гласит: «Реставрация императорской власти и возрождение национальной литературы». Неужели вы хотите, чтобы я поверил, что правая группа, столь откровенно провозглашающая реакционные цели, будет привлекать в свои ряды человека либеральных взглядов или даже нейтрально настроенного интеллектуала? Нет, совершенно ясно, что они обратились к вам потому, что в начале сороковых годов вы были уважаемым членом одного ультраправого литературного кружка. Это так?
– Я действительно когда-то входил в одну незначительную литературную группу, довольно романтически настроенную…
– Профашистски настроенную, – поправил меня капитан Лазар.
– Простите, но я должен вам возразить. Я определил бы эту группу как националистическую. Но таковы были тогда веяния времени, такова была атмосфера в обществе. Я не был исключением и поддался истерии военного времени.
– Ах да, военная истерия. Вы согласны с тем, что холодный душ оккупации снизил накал националистических настроений в обществе?
– Мне кажется, даже правые с радостью восприняли новую мирную конституцию.
Капитан Лазар покачал головой:
– Не дайте своему благоразумию ослепить вас. Будет жаль, если вы не воспользуетесь тем шансом, который я хочу предоставить вам. – Он снова углубился в изучение моего досье.
– Вы никогда не выезжали за границу, – заметил он. – Вас признали непригодным к действительной службе в армии. Извините за то, что я это говорю, но вы довольно жалкий субъект, Мисима-сан.
– Моя слабость не вызывает во мне чувства гордости.
– Не расстраивайтесь, мой мальчик. Не каждый способен стать героем-камикадзе. – Капитан Лазар принес нам еще виски со льдом и продолжал: – Я тоже никогда не нюхал пороха. Вот моя линия фронта. – И он показал на кипы бумаг, которыми был завален стол для игры в пинг-понг. – На этом столе я занимаюсь вскрытием трупов, я чувствую себя патологоанатомом войны. Инвестиционной войны. Здесь перед вами лежат внутренности имперской военной экономики. Способны ли вы, подобно античным предсказателям, прочитать по ним будущее? Я мог бы научить вас древнему искусству гаруспиков – гадателей по внутренностям жертвы. В Джи-2 мне дали прозвище Царь, которое рифмуется с моей труднопроизносимой для вас фамилией Лазар. Да, я действительно царь. Царь экономической разведки. Хотите быть особым агентом Царя в министерстве финансов?
– Я не совсем понимаю, что от меня требуется.
– Пока от вас требуется внимательно слушать. Представьте на минуту полковника Хаттори, которого я уже упоминал. Его бывшего шефа, Тодзё, судили и повесили. А что же Хаттори? Разве он также не является военным преступником категории «А»? Конечно, является. Однако его так и не привлекли к суду. Шеф нашей военной разведки генерал-майор Виллоугби спас Хаттори и помог ему стать главой управления демобилизации, под крылышком которого находятся четыре миллиона бывших военнослужащих. Короче говоря, военный преступник, которого должны были в период «чистки» изгнать с государственной службы и судить, вместо этого получил высокий пост, фактически позволяющий ему накладывать вето на «чистку» других старших офицеров. Что вы обо всем этом думаете?
– Я не могу судить о таких вещах. Но мне кажется, война лишила нас многих компетентных людей.
– Ерунда. Проблема Джи-2 заключается как раз в том, что осталось слишком много компетентных людей, с которыми мы теперь вынуждены разбираться.
– Не понимаю. Если вы считаете Хаттори не заслуживающим доверия человеком, то зачем облекли его властью?
– Не заслуживающий доверия человек – расплывчатая категория. Задача Виллоугби состоит в том, чтобы спасти Хаттори и еще нескольких высших военных чинов, которые могли бы послужить ядром для создания в будущем новых вооруженных сил Японии. Ни одного бывшего офицера императорской армии нельзя назвать заслуживающим доверия. Но существует более серьезная проблема. Чан Кайши в Китае проиграет войну, и очень скоро к власти придут красные во главе с Мао Цзэдуном. А это значит, что вся Юго-Восточная Азия уже сегодня находится под угрозой коммунизма. Эта угроза может распространиться и на Индокитай, который сейчас в ненадежных руках наших бывших союзников, французов. Напомните мне, Мисима-сан, как называла Япония свои колонии в Азии в военное время?
– Великая восточноазиатская сфера совместного процветания.
– Именно так, мой дорогой друг, ваша «сфера совместного процветания» в Азии по наследству перешла к нам. Задача Виллоугби состоит в установлении антикоммунистического режима в Японии. Я, со своей стороны, должен сделать вашу экономику зависимой от нашей, чтобы вас можно было наказать за любые проявления нелояльности, нажав на экономические рычаги. Как видите, у меня более грандиозная и более тонкая задача. В сущности, мне необходимо сделать то, о чем всегда мечтала японская культура.
– Вы говорите об экономической мечте? – не удержавшись, уточнил я.
– Нет, я говорю о мечте японской культуры. Но, конечно, реально существует лишь одна настоящая культура – финансовая.
Я заподозрил, что капитан Лазар сумасшедший, и взглянул на часы. Был десятый час вечера, и мои родители, наверное, уже начали беспокоиться.
– Не волнуйтесь, Мисима-сан. Шеф отдела Нисида позвонил вашим родителям и предупредил их, что вы сегодня вечером задержитесь на работе.
– Спасибо, вы очень заботливы.
– Кстати, что вы думаете о начальнике отдела Нисиде?
Я пожал плечами:
– Сухой черствый человек, бюрократ, не вызывающий у меня никакого интереса.
– Инстинкт писателя подводит вас. Возможно, Нисида действительно кажется сухим и черствым, но он довольно интересный человек. Вы знаете, что он был советником дяди императора, принца Хигасикуни, который после капитуляции в 1945 году возглавил кабинет министров? А до этого он работал в тесном контакте со своего рода японским Альбертом Шпеером, Киси Нобо-сукэ, заместителем министра вооружений. Нобосукэ был признан военным преступником категории «А» и вот уже три года, как отбывает срок наказания. Сам Нисида избежал судебного разбирательства лишь потому, что ваш первый избранный законным путем премьер-министр Ёсида Сигэру в 1946 году обратился с соответствующей просьбой непосредственно к генералу Макартуру. Очень немногие высокопоставленные бюрократы, такие, как ваш Нисида, были привлечены к суду. Его понизили в должности и на время сослали в министерство финансов. Но вот увидите, его звезда снова взойдет, когда Киси, Ёсида и другие начнут платить ему свои старые долги.
– Вы хотите сказать, что он – один из тех государственных чиновников, которые не заслуживают вашего доверия?
– Я хочу сказать, что он должен оказать Джи-2 некоторые услуги. Именно сейчас, когда ситуация меняется, и японская экономика может извлечь огромную выгоду из политики обратного курса, проводимой оккупационными властями. Только не говорите, что не знаете, какие слухи ходят в министерских коридорах. Сначала мы децентрализовали и распустили финансовые и промышленные концерны, ваши так называемые дзайбацу. Это была эпоха «нового курса» Рузвельта с его идеалистическими чистоплюйскими устремлениями. Я приехал в Токио в ноябре 1945 года, вскоре после того, как Сибусава, министр финансов, издал указ о роспуске дзайбацу. Довольно смешная ситуация, если учесть, что Сибусава сам является главой одной из фирм дзайбацу, внесенных в список концернов, подлежащих роспуску. Кроме того, он работал в кабинете премьер-министра Ёсиды, который в результате женитьбы стал владельцем семейного дзайбацу в угольной промышленности.
Из тысячи двухсот фирм, которые первоначально намечалось подвергнуть демократической децентрализации, к концу года распустили всего лишь девятнадцать. Впрочем, меня это не касается. В мою задачу входит не роспуск концернов, а, напротив, их создание. Мы должны восстановить в Японии крупный бизнес, промышленность и финансовую систему, но на новой основе, которую одобрил бы Вашингтон и инвестиционные банкиры.
Услуга, которую должен оказать нам Нисида, состоит в следующем. Мы хотим, чтобы он передавал все значительные счета, касающиеся финансовой программы обратного курса. Нисида – близкий друг Сибусавы. Вы понимаете, о чем я говорю? Внимательно следите за ходом моей мысли, сынок, сейчас речь пойдет о вас. Нисида рассказывал мне о вашем шутовском поведении, сомнамбулизме в течение рабочего дня, литературных занятиях по ночам, ошибках. И это именно то прикрытие, которым мы с вами воспользуемся. У вас талант делать ошибки. Нисида даст вам счета на проверку, и вы наделаете ошибок, не настоящих, конечно. Но они должны отвлечь внимание от копий, которые вы снимете с этих счетов для меня.
Вы принесете мне копии в конце недели, и я проинструктирую, что делать с цифрами, а в понедельник вы исправите в подлиннике те из них, которые я скажу. Все очень просто. Вам нужно только неукоснительно следовать моим инструкциям и распоряжениям Нисиды. Вы меня поняли?
– Вы предлагаете мне заняться экономическим шпионажем?
– Я бы не стал называть это столь громко. Считайте, что это ваш маленький вклад в чудо экономического возрождения вашей страны.
Инструктаж капитана Лазара был прерван громовым голосом, доносившимся из коридора:
– Где этот чертов еврей, этот волшебный бухгалтер?!
Дверь распахнулась, и вместе с холодным воздухом из коридора в кабинет стремительно вошел исполин, генерал-майор Виллоугби в походной военной форме.
– О боже, здесь отвратительно воняет розами! – заявил он, переступая порог.
Капитан Лазар отдал честь самым небрежным образом, и Шлеп точно так же небрежно ответил на его приветствие.
– Капитан Царь, наши сотрудники только что доставили полковника Цудзи с фермы Исивары в префектуре Ямагата. Не хотите дать ему пару пинков, прежде чем я передам его для допроса в военную разведку?
– Вы уже разрешили демобилизованным парням Хаттори связаться с ним?
– Перестаньте, капитан, вы попусту злитесь на меня. – Шлеп усмехнулся, обнажив зубы, в которых была зажата сигара. – Нет, я не разрешал ему связываться с Хаттори, но бьюсь об заклад, что полковник Цудзи уже успел сделать это сам.
– Но ведь Цудзи только что прибыл в Японию из Китая.
– Верно. Эта хитрая лиса в последний момент успела спасти свою шкуру. Но если ему удалось незаметно для наших сотрудников въехать в страну и добраться до фермы Исивары, то он наверняка уже сумел войти в контакт с Хаттори.
– Насколько я помню, Цудзи и Хаттори давние соперники.
– Возможно, это и так. Но вы ведь знаете, капитан, что японская пословица гласит: враг моего врага не обязательно является моим другом.
– Да, конечно.
– Сынок, тебе холодно? – обратился генерал-майор ко мне, устремив на меня свой пронзительный взгляд.
Я дрожал на сквозняке, чувствуя, как сильно дует из коридора, и надеялся только на то, что Шлеп не узнает меня.
– Кто этот недомерок? – спросил Шлеп, не дождавшись от меня ответа.
– Мой помощник, – сказал капитан Лазар.
– Ваш помощник? – переспросил Шлеп и засмеялся. – Так вы хотите видеть этого Цудзи или нет?
– Позвольте мне закончить инструктаж, сэр.
– Вам лень поднять задницу, капитан. Даю десять минут, не больше.
И Шлеп вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.
– Он узнал меня? – спросил я.
– Трудно сказать, – ответил капитан Лазар, пожимая плечами, и протянул ладони к электрическому обогревателю. – Вы когда-нибудь слышали о нашем знаменитом пленнике, бывшем полковнике Цудзи Масанобу?
– Нет, – солгал я.
– Он тоже признан военным преступником категории «А». Как штабной офицер Квантунской армии в Маньчжурии, он руководил захватом Нанкина в 1937 году, при котором погибла масса народа. В 1942 году он строил планы завоевания Малайи и Сингапура, а затем контролировал захват полуострова Батаан на Филиппинах. Он специалист по танковой и диверсионно-десантной войне, отважный и хитрый воин. Не дайте ввести себя в заблуждение его невысоким званием. У него было больше власти, чем у многих высокопоставленных чинов из Генерального штаба.
– Замечательный человек.
– Вы правы… И я предоставлю вам возможность участвовать в его допросе.
– Простите, капитан Лазар-сан, но я не могу участвовать в пытках.
– В пытках? О чем вы говорите!
– Я слышал, как генерал-майор спросил вас, не хотите ли вы дать несколько пинков полковнику, прежде чем его передадут в другой отдел.
Капитан Лазар спрятал нижнюю часть лица в меховой воротник, и его молочно-белая кожа слегка порозовела. Его явно позабавили мои слова.
– О господи, мой мальчик, пора бы вам уже научиться понимать американцев. Никто пальцем не тронет бывшего полковника Цудзи, ведь он может еще пригодиться нам в нашей борьбе с коммунизмом. Полковник в 1945 году избежал ареста, укрывшись в буддийском монастыре в Бангкоке. Когда британцы попытались выкурить его оттуда, он обратился за помощью к агентам секретной полиции Чан Кайши, и те тайно переправили его в Шанхай. Он щедро вознаградил Чан Кайши за спасение, передав ему сеть секретных агентов, которые в течение двадцати лет внедрялись в Китай и Юго-Восточную Азию. Цудзи способствовал тому, что бывшие кадровые офицеры японской армии, выпущенные из тюрем Чан Кайши, влились в борьбу против красной армии Мао Цзэдуна. Однако когда стало ясно, что вооруженные силы Чан Кайши терпят поражение, а сам он начал убивать нерепатриированных японских колонистов на Тайване, Цудзи бежал из Китая. Вы никогда не отгадаете, кому теперь служат беглые японские офицеры. Они служат эфиопскому императору Хайле Селассие. Что же касается бывшего полковника Цудзи, то он будет служить новому сегуну Японии, генералу Дугласу Макартуру.
– Боюсь, мой английский недостаточно хорош, чтобы помочь вам вести допрос, – промолвил я.
– Так используйте шанс усовершенствовать его. – Лазар взял несколько досье со стола для игры в пинг-понг. – Пойдемте взглянем на этого одаренного человека.
Капитан провел меня в подвальное помещение, где в прежние времена находились тюремные камеры тайной полиции. Мы вошли в комнату с голыми глухими стенами, тускло освещенную лампой на столе. Казалось, эта темная камера хранит воспоминания о содержавшихся здесь заключенных, помнит их крики на допросах и предсмертные хрипы. В углу комнаты в уютном кресле-качалке удобно расположился генерал-майор Виллоугби. За одним из столов работала владеющая двумя языками стенографистка, неподалеку от нее сидел бывший полковник Цудзи Масанобу, облаченный в одежды буддийского монаха секты нитирэн. На нем были сандалии гэта и старый плащ, покрытый капельками воды от растаявшего снега. Направленная в лицо лампа ярко освещала его чисто выбритый череп и оттопыренные уши. Как истинный самурай, он был бесстрастен и неустрашим. Лицо хранило высокомерное выражение. Цудзи только мельком взглянул па меня, но я вздрогнул, устыдившись того, что пришел сюда. Во время допроса его взор был устремлен в пространство.
– Скажите ему, что он может надеть очки, – обратился ко мне капитан Лазар.
Личные вещи Цудзи – бумажник и содержимое маленького рюкзака – лежали перед ним на столе. Не успел я закончить перевод, как пленный уже схватил свей очки. Цудзи явно притворялся, что не владеет английским языком. Допрос, проводимый через переводчика, был настоящим абсурдом.
– Спросите у него, что это? – Капитан Лазар взял в руки глиняную чашечку для саке и пару серебряных запонок.
Предметы украшал императорский герб – изображение хризантемы.
– Это подарки, – ответил Цудзи.
Капитан Лазар внимательно взглянул на чашечку.
– Здесь изображена хризантема с шестнадцатью лепестками, такой чашкой мог пользоваться только сам император. Значит, это император подарил ее полковнику, и она служила своего рода секретной верительной грамотой.
Я ничего не знаю о секретных верительных грамотах. Однако в том, что человек принимает подарки, нет ничего преступного.
– А запонки… Скажите, это личный подарок младшего брата императора, принца Микасы?
– Да.
– Принц Микаса являлся протеже полковника в Военной академии. Каковы были функции полковника в этом учебном заведении?
– Я был духовным наставником.
– Черт возьми! – пробормотал Шлеп, покачиваясь в кресле.
– Правда ли, – продолжал капитан Лазар, – что полковник в 1930 году стал членом близкого к императору кружка, занимавшегося интригами и известного под названием «Общество вишни»?
– Общество не занималось интригами. Его величество желал лишь оказать мне честь своим доверием.
– Понятно, он доверял вам совершать массовые убийства, – прокомментировал Шлеп. – Спросите, знает ли он, что я могу повесить его за авантюры в Нанкине и на Батаане?
– Очевидно, виновных уже судили и казнили. Эта глава истории завершена. Что же касается меня, то я не боюсь смерти.
– Вот сукин сын, – усмехаясь, промолвил Шлеп.
– Вы недавно бежали из Китая, – сказал капитан Лазар. – Почему вы сразу же направились к генерал-лейтенанту Исиваре Кандзи на его ферму в префектуре Ямагата?
– Исивара-сан находится при смерти. Мне необходимо было повидаться с ним, так как он великий буддийский учитель школы нитирэн.
– То есть вам было необходимо повидаться и возобновить отношения с бывшим генерал-лейтенантом Исиварой, штабным офицером, начальником оперативного сектора Квантунской армии и главным разработчиком планов завоевания Маньчжурии?
– Я не отрицаю, что был офицером Квантунской армии.
– Офицером армии, которая никогда не знала поражений и капитуляций?
– Это ваши слова.
– О чем вы говорили с бывшим генерал-лейтенантом Исиварой?
– Мы обсуждали замечательные свойства удобрений из дрожжей, которые повышают урожайность.
– Ваш великий учитель буддийской секты нитирэн Исивара – является политическим фанатиком крайне правого толка. Он навербовал бывших военнослужащих в созданные им сельскохозяйственные кооперативы. Он бросил в общество реакционный лозунг «Возвращение к земле!». Его программа предусматривает рассредоточение городского населения, переезд горожан в сельскую местность, создание промышленности на основе деревень и умеренность в потреблении.
– Исивара-сан – настоящий толстовец, идеалист-мечтатель вроде Ганди.
– Значит, вам кажется, что Исивара походит на Ганди, когда призывает к созданию однопартийной тоталитарной государственной системы, чтобы осуществить свою программу дезурбанизации? Разве вам не бросилось в глаза, что программа Исивары очень напоминает крестьянскую диктатуру, предложенную Мао Цзэдуном?
– Исивара – убежденный антикоммунист.
– Дерьмо! – сказал Шлеп. – То, что предлагает Исивара, – это чистой воды тонноизм, традиционное для японцев обожествление императора, поданное в новой обертке.
– Исивара-сан с почтением относится к древним государственным институтам, – ответил Цудзи. – Но политика здесь ни при чем.
Шлеп засмеялся.
– Как бы то ни было, – продолжал капитан Лазар, – но кооперативное сельскохозяйственное предприятие Исивары в Тохоку, Ассоциация товарищей восточноазиатской лиги, была распущена в 1946 году в соответствии с директивой Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками, а ваш учитель предстал перед судом.
– Да, но он не был осужден. Насколько я помню, представ перед военным трибуналом, Исивара-сан заявил прокурору, что президент Трумэн, приказавший использовать напалм и сбрасывать авиационные бомбы на гражданское население, сам должен быть обвинен как военный преступник категории «А».
– Вам не следует вести себя столь высокомерно, Цудзи-сан.
– Прошу простить меня.
– Из документов следует, – сказал капитан Лазар, заглядывая в досье, – что генерал Тодзё вынудил Исивару в 1942 году Уйти в отставку. Почему?
– Они не могли сойтись во взглядах на войну в Восточной Азии. Я уже говорил, что Исивара-сан – истинный идеалист, он хотел, чтобы велась ограниченная война для создания Большой восточноазиатской лиги, в которую вошли бы Япония, Китай и Маньчжоу-го.
– Вы хотите сказать, он предвидел, что война, которая ведется по сценарию Тодзё, неизбежно закончится поражением Японии? Исивара не стеснялся публично называть генерала Тодзё остолопом. Хочу подчеркнуть, что Исивару назначили специальным советником созданного после капитуляции кабинета министров принца Хигасикуни. И будучи популярным представителем фундаментализма школы нитирэн, он совершил поездку по деревням, обвиняя Тодзё в поражении Японии. С разрешения принца Хигасикуни и при попустительстве императора Тодзё в конце концов принесли в жертву.
– Его величество ничего не знал об этом. И кроме того, генерала Тодзё повесил вовсе не Исивара-сан.
– Но он вполне мог сделать это, – с усмешкой заметил Шлеп.
– Что подразумевает Исивара под понятием «саисусен»? – спросил капитан Лазар, продолжая допрос.
– Так он называл Последнюю войну, самый большой, глобальный конфликт в истории человечества, когда в борьбу между собой вступят два огромных непримиримых идеологических блока. Еще до начала войны на Тихом океане Исивара-сан предсказывал, что это произойдет в 1940 году.
– А что он предрекает теперь?
– Теперь он утверждает, что саисусен начнется в 1960 году.
– Какая точная дата, не правда ли?
– Исивара-сан основывает свои вычисления на учении Нитирэна, который в тринадцатом столетии предсказал, что в наши дни разгорится беспрецедентный мировой конфликт. Пророчество Нитирэна основано на доктрине «маппо но ё», то есть «последние дни Закона». Под этим подразумевается наша эпоха всеобщего вырождения, когда Закон Будды больше не будет нести спасения человечеству. Глобальный катаклизм должен произойти через двадцать пять столетий после смерти Будды.
– Нитирэн предсказал также иноземное вторжение, которое действительно произошло в 1274 году, когда к берегам Японии прибыли монгольские суда.
– Да, это верно.
– Японию тогда спасло божественное вмешательство, задули сильные ветра, «камикадзе», и рассеяли монгольский флот.
– Да.
– Однако на сей раз вашим камикадзе не удалось предотвратить нашу оккупацию Японии. Ваш лидер Исивара, подобно Нитирэну, предсказал это бедствие. Но как он надеется спасти Японию от надвигающейся Последней войны 1960 года?
– Во-первых, он считает, что надо предотвратить коммунистическую угрозу.
– Каким образом? Он предлагает начать перевооружение?
– Нет, Исивара-сан верит в невооруженный нейтралитет.
– А вы сами, полковник Цудзи, во что верите вы?
– Что касается меня, то я верю в нейтралитет вооруженный.
– Вы считаете, что необходимо возродить вооруженные силы под командованием бывших кадровых офицеров Квантунской армии?
– Интересная, хотя и очень амбициозная идея.
– Спросите его, готов ли он работать с подразделением бывших военнослужащих Хаттори, – вмешался в допрос Шлеп.
– Я питаю глубокое уважение к бывшему полковнику Хаттори, честному и компетентному офицеру, но предпочел бы не связываться с его специфическим военным кружком.
– Вы хотите сказать, что не желаете сотрудничать с американскими оккупационными властями?
– Предположим, что это так.
– Когда вы перестанете ходить вокруг да около, капитан Царь, и начнете выуживать из этого парня сведения о Китае? – не выдержал Шлеп.
– Простите, сэр, но я сейчас работаю над выяснением ситуации в Индокитае. Цудзи – информированный человек, которого можно с полным правом назвать экспертом по Юго-Восточной Азии.
– К черту ваш гребаный Индокитай, капитан! Ситуацию там контролируют наши коллеги, лягушатники.
Несмотря на нетерпение Шлепа, вопрос об Индокитае тем не менее был задан полковнику Цудзи.
– Вооруженные силы коммунистического Вьетминя [5], несомненно, прогонят французов из Индокитая, – ответил Цудзи, и на его губах заиграла слабая улыбка. – Это только вопрос времени.
– Полное дерьмо, – раздраженно проворчал Шлеп. – Подразделения Леклерка усмирили юг и изгнали сторонников Вьетминя из Ханоя. О чем говорит этот парень? Во Нгуен Цян не сможет организовать наступление и нанести поражение французам.
– Вы правильно оцениваете силы регулярной армии Вьет-мипя под командованием Цяна, но ситуация быстро меняется. Французы обречены по нескольким причинам. Во-первых, потому, что не сумели воспользоваться преимуществом побед, одержанных ими в 1946 году, и не преследовали отступивших в горы вьетнамцев, которые укрылись там в убежищах и теперь ведут партизанскую войну. Необходимо было выдавить их с гор и преследовать повсюду, даже на территории Китая.
– Китай никогда не позволил бы сделать это, – возразил Шлеп.
– Вовсе не обязательно по любому поводу спрашивать разрешения у Чан Кайши, – сухо заявил Цудзи и продолжал: – Во-вторых, французы завязли на так называемых усмиренных территориях в борьбе с партизанами. В-третьих, и это самое главное, французы потерпят поражение в сфере политики. Вьетнамцы ведут войну за национальную независимость. Они, как и другие народы Юго-Восточной Азии, извлекли урок из побед Японии над колониалистами, сторонниками теории превосходства белой расы. Французы поставили во главе государства марионеточного правителя – бывшего императора Бао Дая. Но вспомните, что именно Япония дала Вьетнаму в 1945 году национальную независимость как своему союзнику по Великой восточноазиатской сфере совместного процветания. Именно мы распустили французскую колониальную администрацию и сформировали правительство из вьетнамцев, таких людей, как Нго Динь Зьем, который теперь отказывается сотрудничать с марионеточным режимом Бао Дая. Эти люди – националисты и антикоммунисты, но они сознают неэффективность правления Бао, послушной игрушки в руках французов. Политика Бао не только заводит в тупик, но и способствует популярности Хо Шн Мина, как единственного истинного борца за национальную независимость.
– Я думаю, что наш друг Цудзи во многом прав, – поддержал его капитан Лазар. – Мы должны прислушаться к его словам, особенно теперь, когда Вашингтон собирается бросить нас на помощь французам.
Генерал-майор Виллоугби вздохнул.
– Хочу напомнить вам, капитан Царь, что вы банкир, а не солдат. Занимайтесь своей бухгалтерией и не суйте нос в мои дела. Понятно?
– Да, сэр! Я всего лишь высказал свое мнение.
– Надеюсь, вы знаете, куда следует засунуть ваше мнение, капитан?! – взревел Шлеп, а затем обратился ко мне: – Спросите его, правда ли, что Мао собирается в ближайшем будущем прийти на помощь Хо Ши Мину?
– Нет, я не верю в это, – ответил Цудзи, когда я перевел вопрос американца. – Мы хорошо знаем этого Хо Ши Мина, или Нгуен Тхат Тханя, как его на самом деле зовут. Сначала Чан Кай-ши поддерживал его, хотя в 1941 году гоминьдановские силы Чана тринадцать месяцев держали Хо Ши Мина под арестом. В 1942 году он был освобожден и возглавил антияпонское сопротивление в Индокитае, получив от гоминьдановцев сто тысяч долларов и взяв себе новое имя. По существу, Вьетминь Хо Ши Мина не отваживался вести против нас активные действия, члены этой организации берегли ее для возможности контролировать ситуацию после 1945 года. Хо – человек Сталина, а не Мао .
– Если ситуация в Индокитае, по вашему мнению, недостойна нашего внимания, то за развитием каких событий вы посоветовали бы нам следить более пристально?
– За событиями в Корее, – убежденно сказал Цудзи. – Я уверен, что как только Мао расправится с Чан Кайши, он ударит там. Шлеп перестал раскачиваться в кресле-качалке.
– Ну наконец-то мы добились от этого парня хоть какого-то вразумительного ответа! – воскликнул он.
Цудзи медленно повернул голову в сторону Шлепа, и впервые за время допроса их взгляды встретились. Они долго смотрели в глаза друг другу.
Наконец генерал-майор Виллоугби встал.
– Хорошо, капитан, я забираю протокол этого допроса. Его необходимо срочно передать Королю Артуру, – сказал он и тут же приказал стенографистке позвать другого переводчика.
Капитан Лазар застыл с открытым от изумления ртом. Его душила бессильная ярость.
– Вы свободны, капитан.
– Есть, сэр!
Л направился назад в кабинет вслед за бледным, молчаливым, охваченным яростью капитаном Лазаром. Я пытался осознать то, что увидел и услышал. У меня перехватывало горло от волнения, а все тело била мелкая дрожь – не от страха, а от чувства какого-то неведомого надвигающегося зла. Я находился словно в бреду, это был первый урок, преподанный мне в области особого искусства «гияку косу» – обратного курса, отката от прежней политики. Одно мне стало совершенно ясно. Как только задули первые ветры холодной войны, Япония внезапно перестала считаться угрозой – фашистским государством, в котором требуется провести коренные демократические реформы, и превратилась в союзника на Дальнем Востоке в крестовом походе против коммунизма. Теперь отдел Джи-2 Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками, в обязанности которого входило выявление и ликвидация ультраправых националистических организаций, стремился завербовать их членов, наладить с ними сотрудничество для того, чтобы реконструировать консервативный государственный режим. Однако я не мог понять, почему возникают странные противоречия, трения между экономическими и военно-стратегическими элементами этого «обратного курса». Эти противоречия проявлялись в антагонизме, существовавшем между капитаном Лазаром и генерал-майором Виллоугби.
Капитан Лазар сразу же прошел к бару и налил виски в два больших стакана. В течение следующего часа он несколько раз подливал нам виски, но даже огромная доза выпитого спиртного не могла успокоить его. Он нервно расхаживал по комнате, и его губы беззвучно шевелились так, словно он молча молился. Подбитое лисьим мехом пальто упало на пол, но он не обратил на это ни малейшего внимания. Капитан ходил по нему так, словно это был пушистый ковер. Он сбросил мундир и ослабил узел галстука. В пылу волнения капитан Лазар совершенно позабыл не только о царившем в здании пронизывающем холоде, но и о моем присутствии, хотя постоянно подливал виски в мой стакан.
Я не знал, что сказать и что сделать, чтобы вырваться из норы этого взбешенного зверя.
Внезапно остановившись, капитан повернулся ко мне, и я увидел багровое от алкоголя лицо.
– Я сумел пробудить в вас интерес к банковскому делу? – спросил он.
– Капитан Лазар-сан, вы дали мне возможность познакомиться с таким объемом конфиденциальной информации, что я просто лишился дара речи.
– Остолоп! В этой информации нет ничего конфиденциального. Она известна любому японскому бюрократу, работающему в органах исполнительной власти. Теперь вы – один из них. Я предлагаю вам не участие в заговоре, а участие в работе правительства.
– Простите, но я хотел бы задать вам один вопрос. Если вы – «Царь банковского дела», то почему генерал-майор Виллоугби обращается с вами как с конкурентом?
– Как с конкурентом? Скорее он относится ко мне с огромным презрением. Бы – писатель, и я расскажу вам одну историю, которая должна заинтересовать вас. Речь пойдет о человеке, которого я бесконечно люблю. Обо мне самом. – Капитан Лазар подошел ко мне так близко, что я оказался зажат между ним и столом для игры в пинг-понг. – Я происхожу из семьи евреев-эмигрантов из Вильно. Среди моих предков были анархисты и ультралевые мечтатели. В конце концов большевизм вылечил их от инфантилизма. Я вырос в Бронксе, месте, таком же далеком от вас, как Море Изобилия на Луне.
Капитан Лазар заговорил о таких предметах, которые я с трудом понимал, и мне было трудно следить за ходом его мысли. Он стал рассказывать о вундеркинде из Бронкса, одержимом честолюбивыми стремлениями, проторившем себе путь в Гарвард и Оксфорд, а потом окончившем аспирантуру в Токийском императорском университете. Так он взбирался на вершины учености, переходя с идиша и бродвейского сленга на гарвардский жаргон и оксфордское произношение.
Слушая его, я действительно усовершенствовал свой английский язык и стал лучше понимать американцев. Капитан Лазар рассказал мне, чему он научился, работая в крупной инвестиционной фирме, проявлявшей интерес к японской экономике. Фирма называлась «Диллон Рид». Капитан Лазар являлся протеже Уильяма Дрейпера, банкира, который теперь, будучи генерал-майором, занимался осуществлением «обратного курса». В его задачу входило остановить роспуск и децентрализацию бывших нацистских корпораций в Германии и возродить национальную промышленность побежденной страны. Лазар вел меня по темному лабиринту своей судьбы, в котором я вскоре заблудился. Он поведал мне, что его завербовали в Управление стратегической службы Аллена Даллеса, учреждение-предшественник ЦРУ, и что он вел переговоры об условиях капитуляции с японскими банкирами в Швейцарском банке.
– Через три дня после Перл-Харбора директор «Мицубиси», обращаясь к акционерам, уже говорил о восстановлении в крупном бизнесе сотрудничества между Японией и Соединенными Штатами.
– Отец рассказывал мне, – промолвил я, – что накануне подписания Акта о капитуляции, когда стало ясно, что Японию оккупируют США, а не коммунисты, его партнеры по бизнесу на радостях открыли бутылку шампанского.
– Давайте выпьем, Мисима-сан. Я провозглашаю тост за новую индустриальную эру и всемирную культуру – финансы!
Капитан Лазар налил нам еще виски и, осушив свой стакан, заставил выпить меня. От Лазара исходил аромат цветочного одеколона и запах алкоголя. Он прижал меня к столу, и я только тут заметил, что он пытается расстегнуть мои брюки,
– Силы небесные, вы только посмотрите на дрючок этого парня, – прохрипел он, похотливо улыбаясь и поигрывая моей ящеркой. – У тебя есть лицензия на ношение этой штуки?
И капитан Лазар быстро разделся, сияв ботинки, брюки и рубашку. Я с изумлением смотрел на его трусы – они были шелковыми, как у женщины.
– Давай снимай с себя все, – приказал он. – Займемся сексом.
Он быстро подошел к проигрывателю и поставил пластинку. Когда Лазар вернулся, я увидел в его руках тюбик с каким-то лекарственным препаратом. Это была антигеморроидальная мазь.
– На, возьми немного. Этим мы убьем сразу двух зайцев, – проговорил Лазар и устроился на разостланном на полу меховом пальто.
Лисий мех был более светлым, чем его ярко-рыжие, как у орангутанга, волосы на бедрах и между ягодицами, которые он выставил передо мной.
– Быстрее вставь в меня свою динамитную шашку, – торопил он.
Его многострадальный задний проход загрубел от частого использования. Сфинктер был вялым, а внутри ощущались шрамы от свищей. Мы совокуплялись под шипение пластинки, производя механические движения. Сжав зубы и рыча, Лазар, обернувшись, изо всех сил вытягивал шею, вращая своими зелеными, налитыми кровью глазами. Он походил на умирающую от голода лису, бьющуюся в предсмертных судорогах. Моя плоть вошла в него глубоко, словно в рыхлую землю. Из проигрывателя неслись звуки, которые извлекала ходившая по пластинке игла, и у меня было такое чувство, будто они впечатываются в мозг, словно татуировка. Все знакомые мелодии перепутались в моей голове – Гершвин, Кол Портер, Джером Керн. Мне казалось, что эту музыку играет оркестр «гияку косу», исполняя румбу «обратного курса», фокстрот «обратного курса», буги «обратного курса». А все слова песен были лишь лозунгами «обратного курса», соединившимися в моем мозгу в одну зловещую поэму…
«Ты знаешь, я твой навеки, ДУШОЙ И ТЕЛОМ…» – (и Декларацией независимости, и антимонопольным законодательством, и Пятой поправкой).
«Наши чувства навсегда, пусть над миром ПРОХОДЯТ ГОДА.» – (и Уолл-стрит, и «Форд», и «Тексако»).
«Так мечтай же, когда день уходит, мечтай, и МЕЧТА воплотится…» – (и доктрина Монро, и холодная война).
«Перестань упрямиться, дурачок, смирись, ты под крылом моим…» – (и под крылом статуи Свободы, и профсоюзов, и ку-клукс-клана).
«Небеса над нами, все мы влюблены, ВВЕРХ ПО ЛЕНИВОЙ РЕКЕ, о, как счастливы мы…» – (и Клэренс Дэрроу, и Бетти Грейбл, и элегия Уолта Уитмена о Линкольне).
«Полет к Луне на невидимых крыльях – ВСЕГО ЛИШЬ ОДНО ИЗ ЭТИХ ЯВЛЕНИЙ…» – (и Геттисбергское послание).
«Вещи выглядят не обязательно так, как о них написано в Библии…» – (Эйнштейн, Оппенгеймер и Лос-Аламос).
«В дешевом магазинчике я нашел крошку, которая стоит миллион долларов…» – (и атомную бомбу «Толстяк», сброшенную на Нагасаки бомбардировщиком «Б-29»).
«Если услышишь гром, не прячься под дерево, с неба ПОСЫПЛЮТСЯ пенни для меня и тебя…» – (а также напалм на Токио, который уничтожит за один день сто двадцать четыре тысячи человек, то есть вдвое больше, чем погибло американских военнослужащих за все время ведения боевых действий на Тихом океане).
«О, твой призрак преследует меня, ЭТИ БЕЗУМНЫЕ ВЕЩИ напоминают мне о тебе…»
БАСТЕР КИТОН
Мой младший брат Киюки начал изучать право в Токийском университете спустя два года после капитуляции Японии. Я решил угостить его по этому случаю хорошим обедом в самом до-Рогом ресторане нашего полуразрушенного города, а затем сводить в кино на программу, состоящую из двух полнометражных американских фильмов. Голливуд поставлял нам свою продукции в те дни, когда многие японские фильмы были запрещены к показу оккупационными властями.
Фильм – классика немого кино Бастера Китона «Оператор» шел как холодная закуска, предваряющая главное блюдо – триллер Джеймса Кэгни «Белая жара».
Когда фильм Китона закончился, Киюки повернулся и бросил на меня удивленный взгляд.
– Ты даже ни разу не засмеялся, – заметил он. – Неужели ты не находишь Китона забавным?
– Забавным? Скорее я нахожу его предельно достоверным. Киюки не обладал живым воображением, но был довольно проницательным человеком.
– Ты до сих пор не можешь забыть то время, когда жил с бабушкой, да? – спросил он.
Меня так сильно взволновало лицо Бастера Китона, что я много лет после этого не разрешал себе ходить на его фильмы. Его странное, лишенное выражения замкнутое лицо помогло мне разгадать тайну моего детства. Разгадать, но не освободиться от преследующих мучительных воспоминаний. Они возвращались как ночные светлячки с их хаотичной зигзагообразной траекторией полета. Я как будто до сих пор не покинул детство. Оно встает вокруг меня, словно густой темный лес, из которого не выбраться в настоящее. То, что я помню, не имеет такого большого значения, как то, почему я это помню.
Призрак моего несчастного детства никогда не сможет заговорить свободно. И причиной является глубочайшая тайна – интимная драма любви, измены и этических предпочтений. Даже сейчас мне трудно заставить этот призрак изъясняться откровенно, но я могу попытаться выразить свои мысли и чувства, призвав на помощь немой фильм флегматичного Бастера Китона.
Нацуко ходила на премьеры театра Но и Кабуки с такой неукоснительностью, с какой религиозные люди посещают храм. Ежегодно, готовясь к театральному сезону, она шила целый гардероб новых дорогих кимоно.
– Меня просят быть экономной, – пожаловалась она мне однажды поздно вечером, вернувшись с представления в театре Но, и подняла глаза, чтобы я понял, о каком жалком, недостойном человеке идет речь.
Я догадался, что эту просьбу, которую никак нельзя назвать неразумной, высказал мой отец – комната родителей находилась на верхнем этаже. В просторной кладовке Нацуко скопилось огромное количество одежды, которая пугала меня не меньше, чем склад брони и оружия Нагаи в комнате в конце коридора. Мне казалось, что в обитой кедром, пропахшей нафталином кладовке, где в чехлах висели шуршащие шелковые одеяния, украшенные яркими орнаментами, обитают не менее ужасные призраки, чем в оружейной моих предков-самураев. Цуки внушила мне, что эти два помещения каким-то таинственным образом связаны между собой, несмотря на то, что находятся в разных концах дома.
Я решил, что пристрастие Нацуко к новой одежде можно объяснить попытками найти одно-единственное идеальное с ее точки зрения кимоно. Это простое объяснение немного успокаивало меня.
– Разве нет кимоно, которое нравилось бы тебе больше всех остальных? – спросил я бабушку.
– Ты говоришь о кимоно, ради которого я перестала бы стремиться приобретать новые? Именно этого хочет твой отец. У меня есть одно кимоно, которым я дорожу больше, чем другими. Но его можно надеть только один раз в жизни. Оно сшито по образцу того одеяния, которое носила госпожа Аои в пьесе театра Но. Именно эту пьесу я смотрела сегодня вечером в который уже раз. Хочешь, я надену это кимоно и расскажу тебе историю госпожи Аои?
Это было зимой 1929 года. Время перевалило за полночь, и начался новый день, четвертая годовщина моего рождения. Я был, как обычно, единственным зрителем спектаклей, которые разыгрывала Нацуко. И, как всегда, занял место у изножья ее постели, где обычно спал, словно привилегированный дежурный гвардеец в покоях королевы все годы своего затворничества в комнате бабушки, когда мы с ней находились словно в одной утробе.
В первой сцене пьесы госпожа Аои лежит на смертном одре. Повозка, в которой она ехала, опрокинулась. Измена ее любимого, принца Гэндзи, зримо воплощается в образе прекрасной собой женщины-демона, призрака ревности, который является, чтобы мучить Аои.
– Я прибыла сюда без всякой цели, – говорит призрак, – привлеченная лишь звоном струны.
Скрывшаяся за ширмой с изображением Тоетамы-химэ Нацуко выразительно воспроизводила замогильный низкий голос демона.
Я слышал шуршание ее наряда, в который она переодевалась для представления. До моего слуха с верхнего этажа донесся также стон отца, которого разбудила громкая декламация бабушки. Наконец из-за ширмы появился призрак, привидевшийся госпоже Аои. Изображая его, Нацуко надела черное атласное нижнее кимоно с вышитыми цветочками и верхнее из золотистой парчи, переливавшейся пурпурными, зелеными и красноватыми оттенками.
– Как ты думаешь, кто я? Когда я еще жила в этом мире, здесь царила весна. Я пировала в облаках вместе с духами, делила с ними трапезу из цветов. В вечер кленовых листьев я смотрелась в луну, словно в зеркало. Я упивалась пестротой оттенков и ароматами. Но теперь, испытав буйную неземную радость, я превратилась в закрывшийся цветок ипомеи, ждущий рассвета. Я явилась сюда ради собственной прихоти, отринув горе и печаль. Пусть кто-нибудь другой взвалит на себя эту тяжелую ношу. – Нацуко, двигаясь плавно, как это делают актеры в театре Но, скользнула к кровати, на которой, как предполагалось, лежала умирающая госпожа Аои, и, сложив свой веер, нанесла удар. – Какая отвратительная женщина! Я не могу удержаться, чтобы не ударить ее.
В этом месте должен был вступить я.
– Нет, остановитесь, как вы можете, принцесса, так поступать?! – воскликнул я, исполняя роль ясновидящего мико.
– Что бы вы ни говорили, как бы ни молили меня, я не могу остановиться, – ответила Нацуко, а затем вслух описала действия своего персонажа: – И она, подойдя к подушке, нанесла удар! И еще один!
Это было странное зрелище. Нацуко изо всех сил била свою подушку. Сила ее актерского мастерства убеждала меня, что на этой подушке лежит не голова госпожи Аои, а ее собственная. Глядя на Нацуко, я отчетливо сознавал, что в ней таятся два существа: больная женщина, беспокоившая меня по ночам своими хворями, и роскошно разодетый демон ревности. В глубине души я догадывался, что являюсь заложником антагонизма между этими двумя существами – одним, больным от ревности, и другим, мстящим за себя. Я знал, несмотря на малолетство, что обречен быть зрителем или, вернее, соглядатаем этой борьбы непримиримых сил.
Подобные мысли не давали мне покоя, лишали сна. Я еще не догадывался, что мой отец, там, на верхнем этаже дома, тоже задумал месть.
В течение нескольких дней после представления я испытывал странные ощущения. Ребенок в первую очередь руководствуется эмоциями, а не доводами разума. Я не смог бы правильно определить владевшее мной чувство. Скорее всего негодование. Я понял, что правила моего содержания в заключении исполнены противоречий. Нацуко предписывала мне только ту диету, ношение одежды и игры, которые не могли возбудить меня. Шумные и агрессивные игрушки находились под строгим запретом. Я не должен был волноваться, поскольку бабушка непоколебимо верила в слабость моего организма.
Но вместе с тем она баловала меня упоительными историями, мало подходящими для ушей болезненного впечатлительного ребенка. Без всякого разбора она одаривала меня рассказами, черпая их не только из японской классической литературы, но и из книг французских, немецких и англоязычных авторов, таких как По, Вилье де Лиль-Адан, Гофман и другие. Скажете, что это способствовало возникновению у меня детской паранойи? Вряд ли.
И все же я действительно испытывал странные чувства и эмоции, когда однажды зимним днем мы с ней листали подшивки старых модных журналов. Это были парижский «Вог», старые номера «Газетт дю бон тон», но самым ценным из них был журнал «Ла Демьер Мод», издававшийся в 1874 году поэтом Стефаном Малларме. Нацуко была тонким знатоком моды 1900 – 1920-х годов. В конце двадцатых годов ее интерес к этому предмету иссяк. Часы напролет мы разглядывали рисунки и фотографии образцов одежды модельеров и кутюрье, которых бабушка ценила наиболее высоко. Уэрт, Калло Сер, леди Люсиль Дуфф-Гордон и Поль Пуаре, который разработал модели по ярким эскизам Бакста к русскому балету «Шехе-резада». Но титаном высокой моды Нацуко считала венецианца Мариано Фортуни, у которого одевались авангардистки, европейские и американские красавицы 1910 – 1920-х годов.
– Посмотри-ка на этот шедевр, соловушка, – сказала Нацуко, показывая на вечернее черное атласное платье от Фортуни, которого при создании этой модели вдохновлял силуэт античного ионического хитона. Ворот платья украшали бусинки из венецианского стекла. – Обрати внимание, как Фортуни сочетает в одной модели идеи греческой одежды и кимоно.
Сколько я помню Нацуко, она всегда ходила в кимоно. Может быть, раньше, в молодости, она утоляла свою страсть к нарядам, деваясь в европейское платье?
– Когда-то я тоже носила подобную одежду, – как будто прочитав мои мысли, сказала бабушка. – Это было спустя тридцать лет после окончания строительства Рокумэйкана [6], в первые годы эпохи Тайсё, когда твой дедушка служил губернатором Сахалина.
– Но почему ты перестала носить подобные наряды? Нацуко молча покачала головой.
– Где теперь эти платья? – продолжал допытываться я. Она кивнула в сторону кладовки.
– Пожалуйста, надень одно из них для меня, – попросил я. Нацуко залилась краской. Она отвела глаза в сторону, ее взор туманился, будто она погрузилась в грезы.
– Хорошо. Возможно, это будет последний раз в моей жизни. Подойдя к комоду, она достала чулки, которые пролежали в ящике пятнадцать лет. Поставив ширму перед дверью в кладовку, Нацуко исчезла за ней, словно Тоётама-химэ, скрывшаяся в построенную из птичьих перьев хижину. Время, в течение которого отсутствовала бабушка, показалось мне бесконечно долгим. Спальня наполнилась едким запахом нафталина. Я слышал, как бабушка напевает одну из баллад Ётаро, сочиненную в эпоху нонсенса [7] 1920-х годов. Наконец до моего слуха донеслись негромкие, подобные шелесту ивовых листьев, вздохи, свидетельствующие о том, что женщина начала надевать роскошный наряд. Однако вскоре раздался крик отчаяния. Нацуко тщетно пыталась втиснуть себя в одежду и обувь Золушки.
– Мои ноги стали слишком широкими. Туфли сильно жмут.
Ее сетования возбудили мое любопытство. Я подкрался к ширме и осторожно заглянул за нее. Поставив ногу на табурет, Нацуко пыталась застегнуть ремешок на обуви. На ее толстых бедрах красовались вычурные подвязки с шелковыми чулками персикового цвета, отливающими металлическом блеском. Опустив ногу, она надела вечернее, перехваченное поясом на середине бедер платье без рукавов прямого покроя. Оно было сшито из прозрачного набивного шелка – по светло-желтому фону шли розовые и зеленоватые разводы – и доходило до лодыжек. Платье украшала вышивка из золотистого бисера и блесток. Дряблые толстые руки Нацуко не слушались ее, и она тщетно пыталась застегнуть платье на спине.
– Я слишком растолстела. И потом, мой артрит… Нацуко прекратила попытки справиться с одеждой и, сев на табурет, рассмеялась. Сквозь слой косметики проступали капельки пота. В этот момент она как никогда была похожа на призрак госпожи Аои.
– Эта ненависть – всего лишь возмездие, – со стоном произнесла Нацуко слова пьесы и продолжала, зная, что я подглядываю за ней: – Зачем ты заставил меня сделать это, соловушка? Твоя любовь жестока.
А затем, сидя на табурете, растрепанная Нацуко вдруг начала рассказывать мне историю о синдзу – двойном самоубийстве любовников.
– Японцы идут на самоубийство не слепо, не в приступе невыносимой боли, не под воздействием минуты. Самоубийство у нас носит священный характер. Мы совершаем его холодно и методично. У нас существует особого рода брак, свидетельством которого является смерть. Ни один другой залог любви и верности не может быть более священным, чем синдзу. Ты слышишь меня, соловушка?
Нацуко рассказала о двух молодых влюбленных, Таро и Оёси, которые не могли жениться. В конце концов они убежали из дома, пересекли рисовые поля и оказались у полотна железной дороги. Здесь влюбленные стали дожидаться токийского экспресса.
– И вот они увидели дымок на горизонте. Он приближался. Обнявшись и прижавшись щека к щеке, Таро и Оёси легли на рельсы, которые уже гудели и сотрясались от движения локомотива словно наковальня. Колеса отрезали обоим головы так ровно, как это могли бы сделать огромные ножницы. А теперь ступай к Цуки. Оставь меня одну.
Выйдя из комнаты бабушки в коридор, я увидел у двери своего отца в клубе сигаретного дыма. Он поджидал меня, подслушивая, что происходит в спальне Нацуко. Я заметил также Цуки, которая быстро скрылась за угол коридора.
– Значит, теперь и ты удостоился чести услышать эту историю? – зло усмехаясь, спросил Азуса и крепко схватил меня за руку. – Пойдем, букашка, я отведу тебя на прогулку.
Меня буквально силком вытащили из дома – скорее, похитили – и повели на прогулку. Отец шел не разбирая дороги, и я уверен: то, что затем произошло, случилось спонтанно, а не по заранее обдуманному плану. Азуса сильно сжимал мою руку и шел так быстро, что я едва поспевал за ним, семеня по снегу.
– Заточение, в котором держит тебя бабушка, – сказал отец, разговаривая скорее сам с собой, – изолирует от таких, как мы, от обычных людей. Неужели подобное положение вещей представляется тебе вполне естественным, букашка?
Со свинцовых январских небес сыпалась холодная изморось. Мы подошли к железнодорожному переезду. Шлагбаум был опущен, и вдалеке уже виднелся черный дымящий паровоз. Редкая возможность для меня увидеть поезд. Как и у всех детей, железная дорога вызывала у меня любопытство. Я с интересом разглядывал блестящие рельсы, уходящие в таинственную даль. Клубы черного дыма и мощный рев огромного дракона, который, сотрясая землю, скоро промчится мимо меня, повергали в благоговейный ужас. Отец быстро взял меня на руки, как будто для того, чтобы я чувствовал себя в большей безопасности и мог лучше рассмотреть поезд. Во всяком случае, так казалось со стороны. В следующий момент я почувствовал, что меня швырнули к железнодорожным путям, под колеса надвигающейся грохочущей громады. В нескольких дюймах от меня замелькали колеса, и я услышал голос отца за спиной:
– Прекрати дрожать и не хнычь, как трус, а не то я брошу тебя в канаву!
Я не знаю, как долго длилось это испытание. Поезд исчез за горизонтом. Помню только, как Азуса присел на корточки рядом со мной и взглянул мне в глаза.
– Ты испугался? – спросил он и, видя, что я упорно молчу, повторил вопрос: – Скажи, ты испугался?
Я находился в состоянии шока и не мог не только произнести ни единого слова, но даже кивнуть.
Шлагбаум поднялся, и мы могли продолжить свой путь, но не трогались с места. Через некоторое время зазвенел звонок, и шлагбаум вновь опустился. Мимо нас прогрохотал еще один состав Азуса не оттащил меня от железнодорожного полотна, продолжая подвергать жестокому испытанию. Должно быть, он добивался от меня какой-нибудь реакции – страха или негодования. Но я молча, как завороженный, остановившимся взглядом смотрел на него. Загадка детских глаз всегда тревожит взрослых. Отец неправильно истолковал мой опустошенный взгляд. Он увидел в нем вызов, в чем, по его мнению, сказывалось влияние Нацуко.
Ребенок, получивший подобную травму, никогда уже не оправится от нее. В его глазах навсегда застынет выражение скорби, затаенной меланхолии. Отец преподал мне и другие уроки мужества. Он подвергал меня суровым испытаниям, требуя доказательств спартанской доблести. Такие уроки ни одна женщина, ни одна мать никогда не одобрила бы.
Но я не мог предать Азусу, рассказав о его жестоких уроках женщинам. Я понимал его. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передается правда о том, что женщины сильнее мужчин. Об этом не говорится прямо, об этом всегда сообщается с оговорками, уклончиво, тайно. Весть передается в те моменты, когда над ребенком вершится насилие. В быту, где доминируют женщины – будь то быт древнеримских семей, или наш быт, в котором Азуса страдал от тирании Нацуко, а затем от господства моей матери, – отцы вымещают зло на сыновьях, подвергая их жестокому воздействию своей своенравной любви. И если сын проявит слабость, свидетельствующую о том, что он – маменькин сынок, отец расценит это как предательство.
Я часто ссорюсь с отцом. Я не люблю этого человека. Но это не вся правда. Наши отношения драматичны, в них кроется тайна. Душевная травма, полученная мной в детстве на железнодорожном переезде, ушла глубоко в подсознание и обрела форму этического эталона. В глубине души я согласен с конфуцианским неодобрительным отношением моего отца к литературе, к ее лжи и аморальности. Писательский труд – постыдная профессия. Другое дело, что конфуцианство Азусы основывается скорее всего не на твердых принципах, а на ревности отца к сыну. Однако речь не об этом. Речь идет о том, что подобные подспудные убеждения привели меня к внутреннему конфликту, который я попытался разрешить, сочетая оба пути – Путь Меча и Путь Пера, пока первый из них в конце концов не одержал верх.
В сцене на железнодорожном переезде было что-то от черной комедии. Злодей-отец до смерти перепугал находящегося в его руках беспомощного ребенка. Это чем-то напоминает мне фильм Бастера Китона. В любой, даже самой опасной ситуации выражение лица этого актера остается непроницаемым. Это – стоическая маска каскадера. Глядя на Китона, можно предположить, что с ним происходит все что угодно, но только не то, что происходит на самом деле. Никогда никакие события не отражаются на его лице. Как главный персонаж в театре Но, Китон тоже не носит маски. Однако обнаженная открытость его неподвижного лица производит впечатление застывшей холодной красоты, истинной маски. Именно такое выражение хранило мое лицо там, на железнодорожном переезде.
Нацуко погрузила меня в безвоздушное пространство, лишив всяких ощущений. Я не должен был испытывать никакого возбуждения. Пространство было заполнено лишь ее болезнью и моим благоговейным созерцанием этой болезни. С самого начала она, не допуская никакого вмешательства извне, целеустремленно лепила мой противоречивый характер. В конце концов я превратился в болезненного ребенка, жаждущего самурайских подвигов и отрекшегося от собственной природы, естественной любви к матери и сыновнего благочестия, которое обязан проявлять к отцу.
И когда Азуса, соперничая со своей матерью, попытался пробудить во мне это сыновнее благочестие там, на переезде, и тем самым бросить вызов Нацуко, свято верившей в мою врожденную слабость, он, сам того не подозревая, стал ее союзником. Азуса своими действиями добился противоположного результата: он пробудил во мне склонность к эстетике непривлекательного и негероического, такого, каким было мое состояние на переезде.
Вечером, после испытания, устроенного отцом, Нацуко всполошила весь дом известием о том, что я умираю.
– Быстро все сюда! – кричала она. – Он уже не дышит!
Я лежал на своей кушетке в состоянии каталепсии, недвижимый и посиневший. Мама вызвала своего кузена, консультанта в токийской больнице святого Луки.
– Пульс не прощупывается, – заявил он, осмотрев меня, и ввел камфару, чтобы стимулировать работу сердца.
– Что с ним? – спросила Нацуко спокойным, почти безучастным тоном. – Он поправится?
– Боюсь, что нет, – ответил доктор. – Это один из редких случаев дзикакудоку.
Мои западные знакомые так и не смогли перевести это понятие на европейские языки. Оно обозначает возникающее спонтанно критическое состояние детского организма, вызванное перевозбуждением. Это чисто японская болезнь, свойственная детям с ярко выраженной индивидуальностью.
Прошло несколько часов. В дом явились ближайшие родственники, чтобы взглянуть на мой бездыханный труп. Нацуко приказала маме собрать мои любимые игрушки и приготовить саван.
Ётаро должен был позаботиться о похоронах. Бабушка расхаживала по коридору, стук ее гэта и трости, на которую она опиралась, походил на звуки шагов актеров на сцене театра Но. Незадолго до рассвета она спросила:
– Он уже умер?
Но прежде чем доктор успел ответить, мама, показывая на струйку льющейся из меня мочи, воскликнула:
– Посмотрите!
Я возвращался к жизни, извергая из себя мерзкую коричневатую жидкость.
– Хорошо, – сказал доктор. – Теперь я не сомневаюсь, что он будет жить.
Все это время отец сидел за чашкой чая в комнате Ётаро, непрерывно куря и глядя на доску для игры в го. У него было несколько часов для обдумывания ситуации, которая сложилась в доме, опустошенном гражданской войной, – ситуации бесконечной вражды каждого с каждым. Странный дом вечных разладов, противостояний и разделений. И над ним безраздельно властвовала Нацуко. Она правила с помощью тайных средств, оставаясь в тени своего монашеского заточения, как императоры одиннадцатого века. Буддийские клятвы отречения от трона и отхода от дел не мешали им негласно управлять страной. Бабушка пользовалась той же тактикой, и я был марионеточным наследником ее власти, взращенным в замкнутом пространстве.
В конце концов Азуса пришел к заключению, что для него было бы лучше, если бы я умер. Но когда к нему явилась Цуки, чтобы сообщить о моем чудесном исцелении, он заявил:
– Я никогда не сомневался, что малыш будет жить.
Как я мог узнать обо всем этом, находясь в тот момент без сознания? Я восстановил эти события позже, слушая откровения Цуки и наблюдая за реакциями Азусы.
Два года спустя, накануне годовщины моего первого каталептического приступа, за которым с ежемесячной периодичностью последовали и другие, Цуки рассказала об этой ночи, поведав многое из того, что утаила Нацуко. Разоткровенничавшись, она сообщила кое-что о себе и бабушке.
– Много лет назад, когда твоя бабушка и я были еще невинными девочками… – начала она свой рассказ.
– То есть за двадцать шесть столетий до моего рождения? – перебил я ее.
– Да, именно так, мы с твоей бабушкой уже совсем древние, – смеясь, ответила Цуки, и я понял, что сейчас она скажет что-то неприятное. – Все мы знаем, что бабушка безоговорочно верит, что ты очень слабенький. И она обвиняет в этом твою мать. Причину твоей болезненности Нацуко видит в ее анемии. То, что твоя мать родила двух совершенно здоровых детей, не может разубедить Нацуко в ущербности невестки. Запомни, что я тебе сейчас скажу. Из древесины, которую обрабатывают для изготовления фанеры, выступает сок. А затем этот хрупкий материал чудесным образом преображается в руках краснодеревщика. Твоя бабушка – тоже искусный краснодеревщик, а это… – Цуки обвела рукой комнату, – ее мастерская, в которой она держит тебя, своего маленького спасителя. Для нее ты юный Компира, один из будд, призванный сразиться с врагами веры – ее веры, конечно. Она уверена, что Компира первоначально был индуистским демоном, аллигатором на Ганге.
Своими загадками Цуки достигла цели, к которой стремилась. Восстанавливая в памяти события прошлого, я теперь понимаю, что она преднамеренно выбрала место и время, чтобы заманить меня в ловушку. Разговаривая со мной, Цуки вытирала пыль с книжных полок в комнате бабушки. Погладив корешки стоявших в ряд томов, она вдруг сказала:
– Все это учебники по медицине. Конечно, они старые, им двадцать шесть веков. Когда-то они принадлежали выдающемуся врачу из самурайского клана Сацума. Будучи юношей, в 1877 году он принимал участие в восстании Сайго Такамори. Врач ухаживал за твоей бабушкой, которая в ту пору была еще совсем девочкой. В 1893 году он совершил самоубийство, оставив ей на память эти книги. Через год Нацуко вышла замуж за Ётаро. А вот это – особая книга, – сказала Цуки, протягивая мне томик в кожаном переплете. – Она объясняет причину самоубийства доктора.
Открыв книгу, я стал разглядывать рисунки, иллюстрирующие различные стадии сифилиса. Они наводили на меня ужас. Наполненные жидкостью гнойники, покрытые язвами лица, раздутые женские половые органы, побочные эффекты лечения ртутью, части тела с рельефно выступающими варикозными венами.
– Говорят, его нёбо и гортань сгнили, – продолжала Цуки. От ее голоса у меня звенело в ушах. – Каждый день его тело выделяло несколько ковшей слизи и гноя. От него исходила невыносимая вонь.
Книга выпала из моих рук. Но было уже поздно. Страшные картинки навсегда врезались в мою память. Таинственный дух болезни, терзавший бабушку, наконец сбросил маску, и я увидел его жуткие черты. Я снова и снова разглядывал картинки в этой притягивающей меня книге, пока наконец их кошмарные неживые краски не отпечатались в моей душе, словно татуировка на коже. Яд сифилиса и извращенный романтизм Нацуко слились для меня в одно целое. В конце концов я пришел к мысли, что и то, и другое является неотъемлемой составной частью гениальности. Я был слабенькой сорной травинкой, выросшей по воле благосклонной судьбы в ночном саду Нацуко.
Азуса, со своей стороны, подтверждал мои догадки своими странными поступками. Отец принадлежал к касте новой министерской бюрократии, честолюбивому классу государственных служащих, сформировавшемуся в 1930-х годах. Они исповедовали консервативную ультраправую идеологию, основанную на конфуцианской государственной этике и кодо, или учении о мистическом Императорском пути – доктрине, утверждавшей высшие моральные обязательства перед императорским троном. Целью молодых националистов того времени было возрождение Японии, концепция которого восходила к эпохе Мэйдзи. К тем временам, когда феодальная система произвела «чистку» самой себя, добровольно отказавшись от варварства сёгуната и собственных привилегий и восстановив законный статус и власть императора.
В соответствии с концепцией возрождения Японии ожидалось, что владельцы крупных концернов, дзайбацу, и политические партии, представленные в высшем законодательном органе, восстановят полномочия императора. В 1926 году, когда император Тайсё умер и на трон взошел его преемник император Сева, или Просвещенный Мир, как нарекли период его власти, движение «Возрождение Японии» восприняло это как доброе предзнаменование и изменило свое название на «Сева исин», то есть «Реставрация Сёвы», Националисты поколения моего отца считали, что в основе государственной структуры должно лежать единство государственной власти и религии. Они полагали, что миссия Японии, предопределенная самими небесами, заключается в создании идеального общества, надзор за которым должен осуществлять Доброжелательный император Просвещенного Мира. В сущности, эти идеи восходят к идеям создания Великой восточно-азиатской сферы совместного процветания – такое грандиозное название предполагалось дать японской империи времен войны.
Азусу никак нельзя было назвать идеалистом. Он не принадлежал к разряду людей, готовых рисковать собой, участвуя в идиотских ультраправых антиправительственных заговорах, из-за которых нестабильное предвоенное десятилетие 1931 – 1941 годов получило название «курай танима» – «Темная долина». Правда, в эпоху подписания Тройственного пакта Японии с Германией и Италией Азуса горячо восхищался нацистской идеологией. Но тогда это было модно среди мелких государственных чиновников. Карьера стала смыслом жизни моего отца, и этим он отличался от Ётаро, отстаивавшего, по словам самого Азусы, принципы «демократического злоупотребления служебным положением». Свои карьеристские устремления отец противопоставлял аристократическим претензиям Нацуко. Они же были оружием, с помощью которого он боролся с моим страстным увлечением искусством.
Общение с Азусой – очень ограниченное в детские годы – дало мне возможность заглянуть в холодный непривлекательный мир его действительности, находившийся за пределами комнаты Нацуко. Он появлялся из темного коридора, в котором, как мне казалось, обитали более пугающие и зловещие призраки и духи, нежели в другом, ведущем из бабушкиной комнаты в туалет. Этот коридор был его повседневной жизнью, «курай танима» фанатического насилия. Мир отца пронизывало патологическое честолюбие.
Азуса лез из кожи вон, стремясь бросить вызов своей матери. Летом он удалялся в хижину, построенную им в саду. В 1931 году, когда я начал ходить в Школу пэров, я впервые увидел эту хижину и долго рассматривал ее ночью, стоя у окна, расположенного рядом с туалетом в конце коридора. Я задавался вопросом, о чем думает отец, что он делает в одиночестве, среди зарослей падуба. Я завидовал его силе духа. Его протест напоминал мне мрачное уединение Робинзона Крузо.
Однажды ночью, стоя у этого окна, я заметил, что из дома вышла моя мать Сидзуэ. Оглядевшись по сторонам, будто боялась, что за ней следят, Сидзуэ надела на террасе садовые гэта и, словно залитый лунным светом персонаж театра Но, направилась к убежищу Азусы. Ее удлиненная тень упала на меня, н я вдруг испытал непреодолимое желание пойти вслед за ней.
Этот акт непослушания и отчаянной храбрости был столь необычен для меня, что казалось, все последующее происходит со мной во сне, а не наяву. Я помню прикосновение влажной травы к босым ногам, жужжание цикад и шелест листвы. Сквозь открытую дверь хижины я увидел смутные очертания зеленой москитной сетки, которая слегка колебалась, словно от дуновения морского бриза. Из-под сетки, за которой располагалась кровать, выглядывала женская нога, но до моего сознания не доходило, что это нога моей матери. Мышцы на ноге ритмично напрягались и расслаблялись, и в такт им сжимались пальцы ступни, как будто пытаясь схватить что-то невидимое. Я слышал шуршание набитого соломой матраса и шлепанье плоти о плоть.
Взяв стоявший у двери зонтик, я приподнял сетку. Однажды вечером в парке я видел, как один любопытный мужчина таким же образом с помощью трости приподнял юбку женщину, чтобы полюбоваться полоской голого тела между чулками и трусиками. Он сделал это так искусно и осторожно, что женщина ничего не замечала до тех пор, пока ее не стали кусать комары. Я опустился на колени на пороге, как это делает синтоистский священник перед святилищем, начиная ритуал вызывания ками – духов предков. Обычно размеры святилища не превышают размеров той хижины, которую построил мой отец. Внутри нее темно и жарко, слышен писк комаров, шелест разворачиваемых бумажных палочек, и в темноте тускло поблескивает священное Зеркало.
В тот момент я был синтоистским священником и следил за бликами лунного света, игравшего в зеркале – на босой ступне Сидзуэ.
На следующее утро Нацуко пришла в ужас, увидев, что я весь искусан москитами. Она боялась москитов – переносчиков туберкулеза, распространенной в 1930-х годах болезни. Старую москитную сетку на окнах нашей комнаты заменили новыми дорогими медными экранами, и Цуки было приказано жечь эвкалиптовые ароматические палочки в спальне и в коридоре за час до нашего отхода ко сну.
Я помнил наказ бабушки притворяться слепым, чтобы избежать бед и напастей. С этой мыслью я сел записывать в дневник впечатления от моей ночной прогулки в саду. Сейчас, когда я вывожу эти строки, я снова и снова поражаюсь чуду иероглифов. История происхождения китайско-японских письменных знаков просто удивительна. В древности предсказатели использовали черепаховые панцири и деревянные палочки, чтобы предсказывать будущее. Палочки размером с мою ручку. Их зажигали, и пылающий конец прикладывали к черепашьему панцирю. А затем по образовавшимся трещинам делали предсказание.
Говорят, что китайские идеограммы ведут свое происхождение от этих случайно появившихся трещин. Из этого же источника берет свое начало обычай составлять астрологический календарь, а также привычка вести личный дневник. Первоначально дневник являлся не чем иным, как астральной записью благоприятных и зловещих предзнаменований небес, влияющих на человеческие поступки. Пресловутая, похожая на навязчивую идею привычка японцев вести дневник восходит к практике гадания.
Японские писатели должны с особым уважением относиться к придворным дамам периода Хэйан десятого века нашей эры. Они создали художественную прозу, доведя жанр дневниковых записей, этих трещин на черепаховом панцире, до литературного совершенства. Ни одно произведение раннесредневековой европейской литературы не может сравниться по своей живости и остроумию с книгой «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон или гениальным произведением придворной писательницы Мурасаки. В то время как мужчины истощали свой талант в бесплодных декоративных имитациях китайской классики, женщины на свободе, словно архитекторы, создавали наши отечественные повествовательные формы.
И все же, несмотря на изощренность выразительных средств, умелую передачу нюансов окружающей действительности и природы, в произведениях этих писательниц чувствуется какая-то незавершенность, что-то странное, похожее на сновидение. В их книгах нет и намека на то, что надвигается катастрофа, грозящая разрушить изысканный хэйанский образ жизни, придворную культуру. Они предпочли – сознательно или бессознательно – жить в залитом лучами солнца огороженном высоким забором саду и не знать, что он обречен на скорую гибель от землетрясения и бурных волн цунами. Возможно, сердца этих древних писательниц были вещими, и они подсказывали им, что следует молчать о бедствиях и невзгодах, чтобы избежать их.
В детстве, ведя дневник во время своих одиноких ночных бдений, я следовал заветам гениальных придворных дам древности. Многим – а быть может, всем – я обязан им как писатель. Пожалуй, лишь причина, по которой я стал писать, уходит своими корнями в совсем другую историю.
СЕКРЕТНЫЙ БУХГАЛТЕР
Мне не нравится смена времен года. Снег, который всегда был для меня символом героического прошлого Японии, растаял через несколько недель. Все это время я продолжал тайком передавать капитану Лазару интересующие его бухгалтерские документы. Хорошо помню то февральское утро, когда я проснулся и долго не мог поверить, что отныне мне придется действовать как тайному агенту капитана Лазара.
Неужели та оргиастическая безумная ночь была чем-то большим, нежели просто капризом, ничего не значащим сном? Правда, наутро я долго приходил в себя, испытывая чувство унижения и головокружения, как во время приступа морской болезни. Я пытался убедить себя, что моя вербовка нужна капитану Лазару лишь в качестве гарантии продолжения нашей гомосексуальной связи. Он просто хотел, чтобы я всегда был у него под рукой, как любимая игрушка. Я чувствовал себя объектом садистской шутки, куклой, служащей для безумных развлечений – не больше.
Однако когда на следующее утро я явился в Управление банками на свое рабочее место, реальность лишила меня всяких иллюзий. Я пришел поздно и выглядел как никогда разбитым и подавленным. Руководитель отдела Нисида Акира вызвал меня к себе в кабинет. Я ожидал, что он накинется с язвительными упреками, но вместо этого Нисида устало поднял на меня глаза и спросил:
– Вчера снова допоздна засиделись с друзьями из Школы пэров в баре, Хираока-сан?
Вокруг его головы, словно нимб, витал сигаретный дым, зеленоватое лицо от приступа мигрени. Он с ледяной улыбкой смотрел на меня.
– Судя по вашему виду, вы неважно чувствуете себя, – заметил руководитель, видя мое смущение, и протянул папку с бухгалтерскими документами. – Надеюсь, вы сможете проверить эти счета, Хираока-сан, несмотря на плохое самочувствие.
Как ни старался Нисида, его голос звучал фальшиво. Хотя он, наверное, полагал, что проявляет подлинную заботу обо мне. Я кивнул, чувствуя себя уязвленным.
– Отлично. Думаю, если вы немного ограничите свою склонность постоянно допускать ошибки, то легко справитесь с проверкой этих пустяковых счетов.
То, что Нисида пытался шутить, было крайне необычно. Он никогда не отличался искренностью и сердечностью, особенно в общении со мной. Меня не на шутку встревожило проявление его дружелюбия, пусть даже неловко выраженного. Я почуял опасность. Взглянув на папку с «пустяковыми счетами», я увидел стоящий на ней гриф секретности и с горечью осознал, что моя миссия шпиона началась.
– Похоже, вы действительно больны, Хираока-сан, – промолвил Нисида, стараясь придать голосу тепло и участие.
– Я справлюсь с заданием, благодарю вас, господин начальник отдела, – заверил я и вернулся на свое рабочее место.
Долго невидящим взором смотрел я на эту инфернальную папку, спрашивая себя, что же мне теперь делать. «Сесть при реках Вавилона и плакать», – язвительно подсказал голос из глубины моей истерзанной души.
Интеллектуал всегда стремится, прежде чем позволить себе испытывать чувства, сначала оценить их. Непосредственность ощущений, свойственная нормальным людям, в интеллектуале отступает на второй план перед силой привычки ставить ясность мыслей выше чуда эмоций. Привычка подобного рода ведет к тому, что человек обкрадывает себя, лишается истинных чувств, кроме тех анормальных, которые настигают его врасплох. А именно они труднее всего поддаются рациональному осмыслению.
Короче говоря, я не спешил испытывать какие бы то ни было эмоции. Но не мог сосредоточиться и на задании, которое мне предстояло выполнить. Против воли меня терзали дурные предчувствия. Даже сейчас воспоминания об этом дне вызывают у меня страх, который как будто сочится из пор моей памяти.
Нельзя навсегда окунуться в бесчувствие даже тому, кто считает, что одержал победу над своими эмоциями. В конце концов я открыл папку. Я сделал это с огромным волнением, с замиранием сердца. Так молодой человек, надеющийся удовлетворить острое любопытство, открывает порнографический журнал, с наслаждением предвкушая увидеть нечто потрясающее.
«Эти документы станут моим проклятием», – промелькнула в моей голове отчетливая мысль, и вслед за ней хлынула лавина чувств.
В моей душе боролись отвага, рожденная отчаянием, и фаталистическое безразличие к последствиям моего поступка. Я ощущал себя заживо погребенным, слепым земляным червем, мерзким подпольным бухгалтером, который даже не знает, кто его истинный хозяин. Да, я был рабом, но чьим? Лазар завербовал меня, но в чьих интересах я должен действовать? В его собственных интересах, в интересах Вашингтона, в интересах Японии? Я не знал. Моя роль подпольного бухгалтера, тайно действующего в министерстве финансов, никем не санкционирована, не имела никаких документальных подтверждений, никакого статуса. Я не понимал целей, во имя которых оказался в таком положении.
Я походил на одного из тех презренных чиновников из произведений Достоевского, которых власть обрекает на паразитическое существование и полную изоляцию от реальной жизни. В конце концов эти существа, несмотря на собственную ничтожность, начинают ощущать свою грандиозную значимость. Так случилось и со мной. Я пережил момент крайней экзальтации, вообразив, что моя подпольная деятельность, схожая с работой земляного червя, так или иначе принесет пользу нации. Я представил себе, что обрету признание, что оккупационные власти обратят на меня внимание, мое имя станет известно в верхах, в Штабе главнокомандующего союзными оккупационными войсками, что я прославлюсь среди высших должностных лиц, занимающих шестой этаж «Дай Ики», здания страхового общества. Сам генерал Макартур оценит мои заслуги и лично наградит меня.
Но в следующий момент я спустился с небес на землю и увидел разверзшуюся у моих ног пропасть. Вопрос «Кому я служу? В чьих интересах действую?» занимает сейчас всю нацию. И ответ на него связан с ответом на другой вопрос: «Кто действительно правит страной? Генерал, живущий в роскошном изолированном «Дай Ики»? Или император, обитающий поблизости в не менее роскошном Императорском дворце? Кому из них мы служим? Пленному императору или его тюремщику?»
От ответа на этот вопрос зависело будущее страны, которое сейчас казалось туманным.
В одном капитан Лазар был совершенно прав. Военные действия отошли в прошлое, поражение одной стороны и победа другой были неоспоримы, но уже стали фактом истории. Сейчас началась другая война – экономическая, молчаливая и не менее Жестокая, чем та, которая велась в джунглях Малайи или Бирмы.
И я понял, что тоже вовлечен в эту тайную войну. Сила моего духаподвергалась тяжелейшему испытанию. Я чувствовал, что меня грозят разорвать на куски две соперничающие за обладание мной силы – моя семья и Его величество. Эти силы не потерпят предательства. Вероломство по отношению к ним могло довести меня до самоубийства.
Я ощущал, что все глубже погружаюсь в холодную беспросветную ночь.
Открыв наконец «мой порнографический журнал», я испытал разочарование. Пролистав бухгалтерские документы, я не обнаружил в них ничего, кроме бесстрастных цифр. Мое волнение по поводу преступления, которое я должен совершить, оказалось неоправданным. Или – если прибегнуть к библейской аналогии – я заблуждался, ожидая ошеломляющего откровения, сродни тому, которое снизошло на святого Павла по пути в Дамаск. Насколько я теперь понимал, от меня требовались рутинные бухгалтерские навыки. Я был простым копировщиком, а вовсе не сообщником в великом заговоре. Но чего я ожидал? Неужели полагал, что эти колонки с безжизненными цифрами вдруг откроют свои секреты мне, двадцатитрехлетнему, неопытному в банковском деле выпускнику университета?
Пожалуй, нужно благодарить капитана Лазара за то, что он приобщил меня к приземленной бухгалтерской работе. Я по крайней мере не чувствовал себя предателем – истинным или мнимым. От меня требовалось только одно – пойти на небольшие уступки, которые вскоре, без сомнения, должны принести хорошие дивиденды. Однако вместо благодарности я испытывал гнев. Я чувствовал себя униженным глубиной собственного невежества и мечтал насладиться местью. Но отомстить я мог лишь с помощью знания, овладев информацией, хотя путь очень рискованный. Унижение – невыносимое состояние. Испытывающий его подчас ищет успокоения в самом источнике своих терзаний. И вот, вместо того чтобы держаться подальше от огня, я начал заигрывать с ним.
Традиционной стратегией японских чиновников является стремление знать ровно столько, сколько необходимо, чтобы избежать персональной ответственности. Знания, выходящие за пределы сферы компетенции, не поощряются. Целью является не уклонение от обязанностей, а обезличивание их. Насколько я знаю, это универсальное золотое правило бюрократов всего мира. Мне следовало бы тоже придерживаться его с конфуцианской прямотой, а не пытаться ниспровергнуть, идя на поводу у чувства болезненного любопытства.
Не стоит детально описывать, как напряженно я трудился в течение следующих нескольких месяцев, просиживая над счетами министерства финансов. Я словно прилип к цифрам, как прилипает моллюск к шершавой поверхности скалы. Финансовое дело сухая и таинственная наука. Завораживающая власть цифр может ввести человека в заблуждение относительно фактов, скрытых за абстракциями бухгалтерского отчета. Раскрыть финансовые тайны можно лишь с помощью кропотливого исследования, они поддаются только подготовленному уму, способному сомневаться в сакральной значимости цифр. Кто обладает таким умом? Конечно, писатель. Только писатель, который ни во что не верит, скептик и нигилист, может стать идеальным детективом, раскрывающим факты, скрытые безмолвными цифрами.
И вот ночной писатель Юкио Мисима пришел на помощь бедному растерявшемуся чиновнику Хираоке Кимитакэ. Вместе они, словно дополняющие друг друга Хайд и Джекил, начали вести дневник подпольного бухгалтера, в который скрупулезно заносили каждое несоответствие в отчетах о финансовых сделках. Это могло дать ключ к разгадке многих тайн и раскрыть странный заговор, основанный на интригах, которые были запечатлены в колонках цифр и потому из фактов превратились в фикцию.
Так бухгалтерия сблизилась с литературным творчеством. Не теряют ли подобного рода финансовые документы свою объективную достоверность, когда превращаются в художественный вымысел? Я всегда считал, что, когда писатель воспроизводит действительность, ему совершенно не нужна объективность, так как при попытке изобразить вещи такими, как они есть, необходимо жертвовать либо объективностью, либо действительностью. Писатель должен уверенно и сознательно нарушать законы реальности, чтобы воссозданная действительность во всей своей изумительной нереальности могла увлечь читателя. Но как мог я – ничтожество, подпольный бухгалтер, ноль без палочки – нарушить законы, предписывающие мне оставаться в пределах реальности, и сотворить высшую действительность, которая зовется искусством?
И вот меня осенила смелая идея. Я понял, как трансформировать действительность в искусство. Я должен был свести воедино Два несовместимых мира – финансовое дело и литературное твор-чество. Эти миры – финансы и писательство, цифры и слова – бесконечно далеки и враждебны друг другу. Моя идея была полным безумием. И все же у финансовых вычислений и выразительных средств литературы есть общий знаменатель. И цифры, и буквы являются знаками, они безжизненны и бескровны, но способны нанести кровоточащую рану. Они реконструируют мир. Взять ли мирскую область бухгалтерии или высшие сферы математики, цель их не в том, чтобы производить некие «суммы», а в том, чтобы создавать новую реальность. Таково и литературное творчество.
Чтобы стало более понятным, позвольте мне провести еще одну параллель между этими двумя столь несхожими мирами – миром бизнеса и литературой. В бизнесе существует практика, известная под названием «факторинг», ее тактика состоит в продаже имеющихся долговых обязательств с целью покрытия собственных долгов. То есть один бизнесмен покупает со скидкой безнадежные долги, причитающиеся другому, чтобы, сосредоточив их в своих руках, получить прибыль. Этот теневой бизнес внезапно показался мне самой сутью капиталистической финансовой системы, ее обычными повседневными методами, с помощью которых, как по мановению волшебной палочки, прибыль извлекается из убыточных сделок. Финансовая система всегда работает за счет кого-то. Равновесия не существует. Одни получают прибыль, другие несут убытки. Прогресс в деловой сфере основан на несправедливости, которую не искоренить.
Мне стало ясно, что я должен извлечь выгоду, прибегнув к факторингу, то есть перевести цифры моих убытков в слова моей прибыли. Вот что я подразумевал под этим. Источником моих убытков был мой долг перед капитаном Лазаром, отделом Джи-2 и министерством финансов. Каким образом я мог собрать эти безнадежные долги и обратить их в будущий источник собственной прибыли? Каким образом я мог заслужить свободу, вырваться из рабства капитана Лазара, Джи-2 и министерства и проложить себе путь в литературу, в ту страну, где я мечтал оказаться? Воплощение моей мечты, мое превращение из жертвы финансовой системы в свободного предпринимателя на поприще литературы зависело сейчас от моей информированности, от того, что мне удастся узнать из проклятых бухгалтерских документов. Используя свою осведомленность, я должен был добиться гарантии безопасности, пусть даже путем шантажа, если это потребуется.
Возможно, людям, живущим сейчас в благополучном обществе, мой план покажется опрометчивым и даже нереальным. Действительно, он мог родиться только в моей голове, забитой бесконечными цифрами. Целыми днями я рылся в счетах, которые подбрасывал мне Нисида, а в конце недели, накануне выходных, я передавал их капитану Лазару. Хочу подчеркнуть, что мой тайный план добиться личной свободы созрел в атмосфере политики экономического возрождения, в эпоху Обратного курса, и был ее своеобразным отражением.
Я был не одинок в выборе стратегии. Тем же путем шли тысячи, а быть может, миллионы моих соотечественников, все те бесчисленные копировщики, которые находились на службе у «неизвестно кого». Никогда еще секретные службы не действовали так открыто и в столь широких масштабах. В конце концов общество изобилия появилось у нас, как по мановению волшебной палочки, из непроглядной тьмы. Правда, теперь, при резком свете дня, никто не хочет задумываться о том, на основе чего оно возникло.
Не буду утверждать, что все это было мне ясно и понятно уже тогда. Конечно, я мало о чем догадывался ранним весенним утром 1948 года, когда в очередной раз шел к капитану Лазару с бухгалтерскими документами. Мы встречались не в его отделе, расположенном в здании Штаба главнокомандующего, а в личных апартаментах капитана, в Императорской гостинице. Он обычно приветствовал меня, стоя у двери обнаженным или в распахнутом кимоно.
– А вот и завтрак в постель, – говорил капитан.
В апартаментах Лазара царил такой же хаос, как и в его кабинете, но только в еще больших, ошеломляющих масштабах. Меня восхищали многие вещицы в этой кладовой древностей. Здесь вперемежку, как в торговом зале аукциона, стояли уникальные предметы искусства и раритеты – лакированные статуэтки Будды эпохи Хэйан, керамика Фудзивары, маски театра Но, чеканки по меди, скульптурные изображения богов из алтарей синтоистских храмов, расписанные ширмы, предметы из слоновой кости.
Чтобы перечислить все сокровища Лазара, потребовалось бы несколько страниц или целый каталог. Мне казалось, что их становится все больше и больше, с каждым визитом я замечал новые приобретения. Особую зависть вызывала у меня его коллекция самурайских доспехов эпохи Камакуры и раннего периода Токугавы. Я видел реликвии многих родов, представители которых, как и мой дедушка, вынужденно продали их, чтобы оплатить свои долги. Эти предметы здесь, в сокровищнице мародера по воле злого волшебника, выглядели уныло. Лазар сообщил мне, что у него есть собственный брокер – дядя императора принц Хигасикуни Нарухико, бывший премьер-министр, занявшийся теперь торговлей антиквариатом.
– Эти безделушки он уступает мне за бесценок, а иногда просто дарит в благодарность за мелкие услуги, которые я оказываю его окружению, – сказал Лазар.
Беспорядок царил и в бумагах капитана. На полу валялись кипы государственных документов, директив Штаба главнокомандующего и секретных бумаг, к которым Лазар не проявлял должного уважения. Такая небрежность настораживала меня и казалась подозрительной. Я начал понимать, что откровенность Лазара, которая сначала так сильно поразила меня, была наигранной, направленной на то, чтобы ввести меня в заблуждение. По существу, он так и не открыл мне настоящих секретов. Теперь, когда мне удалось проникнуть в них, я отчетливо сознавал это. Настоящие секреты, зашифрованные в цифрах министерских счетов, лежали сейчас на столе среди чашек и блюдец.
Рядом с этими неаккуратно разбросанными свидетельствами разгрома императорской Японии я заметил полный комплект расшифрованных стенограмм Нюрнбергского процесса, привезенных капитаном Лазаром из оккупированной Германии, куда он ездил по делам службы. Здесь все лежало вперемежку – рядом с протоколами процесса я видел яркие обложки комиксов, заключительная речь на процессе прокурора Роберта Джексона и сообщения о жертвах Аушвица соседствовали с развлекательным чтивом.
Впрочем, меня не столько поразило причудливое или даже шокирующее сочетание вкусов капитана Лазара, сколько то, что этот специалист в области финансов собирает мистические и оккультные трактаты. Все они были в оригинале, что свидетельствовало о его прекрасном владении иностранными языками. Здесь были ритуальные синтоистские книги, Каббала и Тора на древнееврейском, Зохар на арамейском языке, бесценные рукописи китайских алхимиков, произведения Якоба Бёме, Сведенборга и Элифаса Леви. Старинные немецкие книги были, без сомнения, украдены из библиотек и частных коллекций.
Какую роль могли играть некромантия и астрология в вычислениях банкира? Я вошел в нору чародея, хозяина лисы, в кабинет деС – вселенную, уменьшенную до размеров кунсткамеры.
Мой взгляд скользнул по кровати, которая тоже выглядела довольно странно. Она была застелена покрывалом из собольего меха, вывезенного, должно быть, с территории Советского Союза японскими солдатами. Все в этих апартаментах относилось к разряду награбленного имущества. Из какого склада ценностей извлек эти меха капитан Лазар?
На столе стояли немытые кофейные чашки, валялись хлебные крошки и скорлупки от сваренных всмятку яиц. Здесь же лежали бухгалтерские документы, липкая от джема книжка комиксов про Дика Трейси и жуткая фотография узников Дахау, стоящих в очереди у дверей крематория. Сев за этот стол, я просмотрел исправленные капитаном Лазаром счета сделок, заключенных Ликвидационной комиссией холдинговых компаний.
ЛКХК – орган японской исполнительной власти – была сформирована Штабом главнокомандующего союзными оккупационными войсками в качестве организации, в чью компетенцию входила немедленная ликвидация авуаров и активов крупных концернов, так называемых дзайбацу. К их числу, в частности, принадлежали такие гиганты, как «Мицуи» и «Мицубиси». Хотя круг деятельности комиссии был определен еще в ноябре 1945 года, она начала свою работу не ранее следующего лета. Комиссия ликвидировала ценные бумаги, переданные дзайбацу и их филиалами. Распродажа холдинговых компаний, в соответствии с директивой оккупационных властей, должна обеспечить «решающее преимущество в приобретении» их собственности мелким предпринимателям, новым инвесторам, кооперативам и профсоюзам.
Но так было только в теории. Теоретически предполагалось, что роспуск огромных монополий и рассредоточение их капитала положит конец недемократичной системе предпринимательства императорской Японии. На практике, однако, у ликвидаторов дзайбацу, состоявших из бюрократов так и не подвергшегося «чистке» министерства финансов, должностных лиц Банка Японии и политических олигархов, было достаточно времени, чтобы манипулируя послевоенной инфляцией и валютной ситуации извлечь выгоду из своего положения.
Чтобы понять смысл сделок, проводимых комиссией, – суть продажи ценных бумаг ликвидируемых компаний, правительственных и корпоративных долговых обязательств, – надо ответить на один вопрос, касающийся прошлого: «Где взять кредит, чтобы иметь возможность приобрести ценные бумаги дзайбацу на этой распродаже?»
Как я уже сказал, факторинг может чудесным, хотя и не совсем достойным образом обратить убытки, понесенные в прошлом, в прибыль в будущем. Не успели еще высохнуть чернила на соглашении, в котором были перечислены условия капитуляции, как своеобразным тактическим факторингом начали пользоваться в национальном масштабе. Однако в отчетах о сделках, совершаемых ЛКХК, не были и не могли быть показаны убытки, понесенные страной в результате капитуляции. Официально санкционированное разграбление запасов золота и платины, промышленных предприятий и сырья, продуктов питания и товаров, которые исчезли без следа в 1945 – 1947 годах, нанесло стране урон на сумму, как ходили слухи, в десять миллиардов долларов.
Казалось, убытки были целью правительства в последние лихорадочные месяцы перед капитуляцией, когда власти намеренно проводили политику массового дефицита. Национализация промышленности, проведенная в ускоренных темпах блицкрига, обеспечила гарантии государственного страхования частным предприятиям. Правительство управляло страной безответственно, живя в долг и ускоряя платежи в соответствии с условиями капитуляции за счет государственных займов, страховых взносов и пенсий. Власти впали в безумное расточительство, как будто стараясь как можно скорее разбазарить государственную собственность, передать ее на попечение своих граждан – временных держателей активов, которые, впрочем, быстро съела инфляция.
Итак, вопрос напрашивается сам собой. Кто мог приобрести распродаваемые ЛКХК ценные бумаги на сумму в миллионы долларов, когда официальная фондовая биржа была запрещена оккупационными властями вплоть до 1949 года? Когда в стране царила безудержная инфляция, а национальная валюта имела сомнительную ценность? Когда в экономической сфере действовали чрезвычайные законы военного времени, возлагавшие на японское правительство контроль над заработной платой, ценами на потребительские товары первой необходимости, системой распределения, денежным и валютным обеспечением?
Может быть, я что-то просмотрел или недопонял? В чем тут дело? И при чем тут капитан Лазар?
Капитан Лазар тем временем наслаждался, принимая по японскому обычаю такую горячую ванну, что ее водой можно было бы ошпаривать лобстеров. Наши занятия бухгалтерской отчетностью прерывались сексуальными утехами. Дверь в ванную комнату распахнута настежь, но капитан Лазар меня не видит. Я быстро переписал все исправленные им цифры в записную книжку, хотя все еще не мог понять значения действий капитана.
Лежа в золотистой от ароматической соли воде, он читал вслух комментарии к стихам своего любимого поэта Данте.
– Ты только послушай это, Кокан, – обращался ко мне Лазар, используя уменьшительную форму моего имени. Подобная фамильярность раздражала меня. – Ты знаешь, что Данте классифицировал слова, называя некоторые из них «причесанными и гладкими», а другие «волосатыми и колючими»? Волосатые – односложные междометия, такие как si, по, те, te. А причесанные – это трехсложные слова без придыхательных звуков, они сами слетают с губ. Это amore, donne, salute. Меня поражает количество кратких односложных слов в стихах Данте. Это должно заинтересовать тебя, ведь ты влюблен в синтаксическую краткость китайско-японского письма.
– Простите, капитан Лазар, но я не знаю итальянского языка.
– Сэм, черт возьми, называй меня Сэм! – воскликнул капитан. – Мне надоело слышать, как ты называешь меня «рейзером» [8], то есть бритвой.
– Слушаюсь, сэр.
Меня вовсе не интересовали причесанные или непричесанные слова Данте, мне хотелось расшифровать счета ЛКХК и в первую очередь псевдонимы людей, подписавших их. В Японии люди в силу профессиональных или социальных причин часто изменяют имена, что представляет порой серьезную проблему для иностранцев. Я сам взял в качестве литературного псевдонима имя «Юкио Мисима». Эта традиционная общепринятая практика теперь систематически использовалась членами дзайбацу и их доверенными лицами для незаконной торговли акциями ЛКХК. Я заносил в записную книжку и эти вымышленные имена, надеясь со временем установить тех, кто за ними скрывался.
– Ты слышал когда-нибудь о «содержащей отказ метафоре» Данте?
– Нет, Сэм. Но этот термин, похоже, описывает мою ситуацию.
– Ты совершенно прав.
И Сэм продолжал вслух переводить комментарии де Санктиса к произведениям Данте.
– Данте усовершенствовал риторические приемы, впервые примененные ораторами Древнего Рима, главным образом Цицероном. Эти приемы могут быть определены как содержащая отказ метафора. Все очень просто. Описание какого-либо феномена достигается тем, что автор признает свою неспособность описать его. Данте часто прибегает к этой уловке. Заявляя о том, что вдохновение покинуло его, или выражая сомнение в своем таланте, он, однако, вовсе не уходит от описания объекта, попавшего в поле его зрения. Данте делает этот прозрачный в своей невыразимости объект ближе нам, заставляет его казаться знакомым, реальным и помещенным в зону классической видимости. Что ты думаешь на этот счет, Кокан?
– Думаю, что это хорошо знакомая нам форма капитуляции. Я понял, что Сэм залился беззвучным смехом.
– Ты намекаешь на «содержащую отказ метафору» императора, вынужденного публично отказаться от идеи божественного происхождения императорской династии?
– Мы не смеем иметь собственное мнение по поводу действий Его величества.
Сэм фыркнул, громко захлопнул книгу и вышел из ванны.
Я поспешно сделал копии с документов Банка Японии за 1946 год, небрежно оставленных Лазаром на столе. Это были отчеты о важных сделках купли-продажи акций. Их приобрели за деньги, снятые с блокированных счетов, клиенты Банка Японии, имена которых почти наверняка вымышлены. Итак, найден один из ключей к разгадке того, откуда берется капитал на приобретение ценных бумаг в эпоху якобы несуществующих денежных средств.
В феврале 1946 года правительство издало указ о блокировании всех банковских депозитов. Клиенты были ограничены в возможности снимать со своих счетов наличные деньги определенными установленными властями суммами, необходимыми, по расчетам правительства, на расходы по ведению домашнего хозяйства. В марте ввели новую валюту. Все находящиеся в обращении банкноты номиналом выше 5 иен, не депонированные в денежно-кредитных учреждениях, прекратили свое хождение. В то же самое время, однако, правительство санкционировало использование блокированных счетов на приобретение ценных бумаг, которые потом продавали уже за новые иены. Спекуляции на курсе новой иены вели к инфляции и обнищанию населения, но являлись мощным стимулом торговли ценными бумагами. Замаскированные счета доверенных лиц дзайбацу начали приносить большие доходы еще до того, как в дело вступила ЛКХК.
Тем временем Сэм Лазар подошел ко мне. Он был голый, его всегда безупречно белая кожа после умопомрачительно горячей ванны приобрела багровый оттенок. В зубах он сжимал длинную сигару, похожую на кусок дерьма. Когда капитан склонился надо мной, перед моими глазами оказалась висевшая у него на шее цепочка с золотой шестиконечной звездой Давида, похожая на магический талисман.
– Я вижу, ты проявляешь интерес к древней истории, – промолвил он. Его диковатые зеленые глаза смотрели мимо меня на отчеты Банка Японии, в которых я только что рылся. – Если у тебя разгорелся аппетит и ты хочешь проникнуть в тайну финансовых махинаций, то советую тебе заняться исследованием сделок с недвижимостью.
Может быть, Лазар вновь пытался ввести меня в заблуждение своей откровенностью? Однако, судя по выражению глаз, он не хитрил. Лазар, по всей видимости, сердился на меня. Не понимая причины его досады – если это действительно была досада, я решил задать ему один вопрос, который давно вертелся у меня на языке:
– Конечно, это не мое дело, Сэм, но кое-что в этих документах кажется мне странным. Цифры, которые я представил вам на экспертизу…
– … на ревизию, – поправил он.
– Да, на ревизию. Так вот, вы пересматриваете цифры сделок, заключенных на прошлой неделе или в прошлом месяце. Означает ли это, что внесенные задним числом исправления в документы уже совершенных в прошлом сделок изменяют их стоимость?
Я старался придать вопросу осторожную формулировку. На самом деле мне хотелось прямо спросить: какую цель преследовал Лазар, внося изменения в бухгалтерскую документацию, и в чьих интересах он действовал? Означали ли цифры, которые я, как почтальон, носил на квартиру Лазару, а потом доставлял в министерство финансов, что оккупационные власти отстаивают интересы дзайбацу и устанавливают своего рода контакт с бывшей императорской администрацией?
Огонек в глазах Лазара потух, и капитан заметно поскучнел.
– Твой наивный вопрос не заслуживает того, чтобы на него отвечали, – заявил он и, повернувшись ко мне спиной, отошел к открытому окну.
Весеннее тепло предвещало приближение еще одного жаркого лета – своего рода иронии после жестокого холода зимы. Начиная с 1945 года зимы были особенно лютыми, и от них страдало множество бедняков и бездомных, замерзавших в парках Токио и в неотапливаемых лачугах. Сезон цветения вишен уже закончился. Розовато-белые облетевшие лепестки, похожие на рыбьи внутренности, гнили в сточных канавах.
Лазар выглянул из окна, почесывая свою худую, как у цыпленка, задницу. Во мне нарастало недовольство собой. Оно, словно экзема, грозило разъесть мою душу. Я с ненавистью смотрел на его ягодицы. Лазар мог в любую минуту приказать мне войти в него. Неприличие не имеет никакого отношения к гомосексуализму, который представляется мне всего лишь простой бесплодной формой общения. Более неприличным, мерзким и позорно-грязным кажется мне неведение. Неведение оказывает более тяжелое и унизительное воздействие на психику и волю, нежели проникновение в задний проход партнера по сексу.
– Иди сюда, – сказал Лазар, – и ты сам увидишь ответ на свой вопрос.
В окно я увидел окруженную рвом громаду мрачноватого, роскошного Императорского дворца, возвышающегося над крепостной стеной. Эдо, замок бывших правителей, сегунов. Лазар вытянул шею в ту сторону, где располагались Сакурада, старые ворота замка Эдо. Через них когда-то входили в замок крупные феодалы, даймё, чтобы предстать перед всемогущими сегунами. Теперь ворота имели непрезентабельный вид. Они обветшали из-за близости к улицам, на которых царило оживленное движение. Мимо сновали трамваи, грузовики и легковые машины. Лазар указал на ворота Сакурада:
– На этом самом месте в 1860 году был убит советник сегуна Ии Наосукэ за то, что разрешил открыть в Японии торговлю с Западом.
– Это случилось зимой, когда шел снег, – добавил я.
– Договор, заключенный Ии Наосукэ с представителями Запада, через семь лет привел к падению сёгуната и реставрации императорской власти, я прав?
– Да. Реставрация Мэйдзи последовала в 1868 году.
– И император Мэйдзи переехал из своей старой резиденции в Киото сюда в Эдо, замок сегунов, не так ли?
– Да, это так.
– Значит, можно сказать, Киото в каком-то смысле является настоящим домом императора?
– В каком-то смысле да.
Я не понимал, куда клонит Лазар.
– Ни одна бомба не упала на Киото, хотя этот город столь же легко и просто подвергнуть воздушной атаке, как Токио, Хиросиму или Нагасаки.
– Как нам говорили, Киото пощадили потому, что там находится много уникальных памятников старины, в том числе и могилы императоров прошлого.
– Ерунда, мой мальчик! Неужели ты полагаешь, что мы похожи на добросердечных музейных хранителей? Не думай, что наши бомбардировщики, отличающиеся завидной точностью при нанесении ударов по конкретным целям, промахнулись бы, если бы им приказали разнести все постройки Императорского дворца в Токио в пух и прах. Вечером 23 мая 1945 года наши маниакально точные пилоты нанесли визит Его величеству и показали настоящий класс, когда сровняли с землей виллы аристократов, расположенные прямо у стен Императорского дворца. В ту ночь сгорел дотла и церемониальный дворец Мэйдзи. Это было нашим предупреждением императору. Если бы оно не сработало, Генри Стимсон прибег бы к другой тактике. Он уже наметил несколько густонаселенных целей для демонстрации мощи атомной бомбы, и среди них в первую очередь Киото. Ты знал об этом, Кокан?
– Нет, Сэм, не знал.
Лазар смотрел на Императорский дворец как человек, занимающийся спекуляцией недвижимостью.
– Сколько акров земли занимает территория дворца?
– Не знаю, Сэм.
– Двести сорок. Только представь, что эта огромная территория, расположенная в самом сердце Токио, пустует. Здесь обитает император, которого никто никогда не видит и которого никто, по существу, не знает. Его можно сравнить с одной из тех бесплодных впадин, которые видны на Луне, например, с морем Спокойствия.
– Разве Императорский дворец чем-то существенно отличается от Ватикана, который тоже является городом в городе?
– Ты говоришь о божественном городе?
– Наш император тоже был божественным до тех пор, пока официально не объявил себя нинген, человеком. Это произошло в 1946 году, на Новый год.
– Да, нинген. «Человеческое, слишком человеческое». И теперь все жители города должны постоянно ходить в обход, огибать огромную территорию, зияющую лишенной божественности пустотой. Императорский дворец мешает уличному движению. Почему бы не снести его? Почему бы не возвести на его месте жилые дома, пополнив рынок недвижимости? Я занялся бы этим. Оставил бы здесь место только для одного памятника – будущей могилы генерала Дугласа Макартура, последнего сегуна Японии.
– И кто же возьмет на себя роль безрассудного Ии Наосукэ и предложит последнему сегуну подобную сделку с недвижимостью?
Лазар задумался, поигрывая своим пенисом. Он пребывал в блаженном состоянии полузабытья.
– Мое непочтительное отношение к Голосу Журавля [9] шокировало тебя?
Капитан залился беззвучным смехом.
– Я храню преданность Его величеству, Сэм.
– Как и вся нация. Но представь себе, что это всего лишь ничего не стоящая имперская облигация военного времени. Однако ты можешь извлечь выгоду из бывшей стоимости этой облигации. Ты же честолюбивый писатель, почему же не хочешь написать о нем, об императоре?
– О нем? – Я рассмеялся. – Это столь же пустая затея, как и ваша мечта пополнить рынок недвижимости. Вы же прекрасно понимаете, Сэм. Никто у нас не говорит о «нем», не упоминает «его». Наш язык не любит использозать обычные персональные местоимения, мы избегаем их, и это – тайна его богатства и его бедности. И в сердце этой тайны – «он», как вы выразились, тот, кого никто, по существу, не знает. Голос среди тысячи журавлиных голосов, Драгоценный Голос, Тот, кто никогда не говорит лично, ни от имени «мы», ни от имени «я», ни от имени «он». Его величество говорит как «чин» – это древний китайский иероглиф, означающий «луна, говорящая с небесами». Вся наша нация состоит из несуществующих местоимений, обращенных к центральной тайне, существованию того, кого никто не знает, к неназываемому «Я». Неужели вы всерьез ожидаете от меня, что я назову в романе то, что неназываемо?
– Неназываемый… То есть подобный еврейскому богу Яхве? Бог Ковчега Завета, пустой темный ящик, который израильтяне таскали на своих мускулистых спинах по пустыне?
– Но Ковчег не был пуст, в нем что-то было.
– Ничего в нем не было. Лишь скрижаль завета – договор с Богом.
– А у нас нет даже договора с Богом, у нас есть лишь император, человек по своей природе, который объявил себя нашим конституционным правителем на основе принципов взаимного доверия и приязни.
– Не уподобляйся черни, не повторяй вслед за простым народом, что император вынужденно отказался от идеи своего божественного происхождения под дулом пистолета, наведенного на него Макартуром. Император никогда не придавал никакого значения идее божественного происхождения. Он бы вновь пожертвовал ею, если бы у него были гарантии, что он сохранит тайную власть.
– Какую власть?
Лазар бросил взгляд на счета, лежавшие на столе среди чашек.
– Но деньги – это не тайная власть, – возразил я. – Простой народ может цепляться за идею божественного происхождения, но циники в Токио рано или поздно заметят, что император-то голый.
– Ты считаешь императора виновным в том, что началась война?
– Скорее, возлагаю на него вину за нечто худшее – за установление мира. Нас воспитали так, что мы были готовы умереть за него. Мы верили в лозунг «Никакой капитуляции! Пусть даже погибнут сто миллионов». Но однажды утром мы проснулись и увидели, что лозунг изменился. Теперь он звучит так: «Сто миллионов раскаиваются в содеянном».
– А ты бы предпочел старый лозунг «Пусть погибнет сто миллионов»?
– То, что я предпочел бы, не имеет никакого значения. Что лучше – погибнуть или вести жалкое существование зомби? Выбор уже сделан.
Мое сердце пылало негодованием. Я чувствовал себя предателем. Меня оскорбляли собственные непочтительные слова об императоре, нарушение верности ему. В душе я все еще верил в романтическую идею божественного происхождения императора, который бросил нас, оставил, лишив права умереть.
– Ты хотя бы раз видел императора своими глазами?
– Да, в 1944 году, тогда он вручил мне серебряные часы в память об окончании Школы пэров.
– Он произвел на тебя большое впечатление?
– Ни один мускул не дрогнул на его лице в течение трех часов, пока длилась церемония.
– Способность долго находиться в одной позе – достоинство писателей, а не королей.
– Ницше как-то заметил, что сидячий образ жизни присущ негодяям.
– В таком случае мы с тобой парочка отпетых негодяев. А что это за вальс исполняет твой император?
Я невольно засмеялся, когда голый Сэм стал передразнивать шаркающую походку Его величества. Император действительно ходил приволакивая ногу, что было следствием врожденного дефекта опорно-двигательного аппарата.
– Как можно верить в божественное происхождение человека, который ходит подобным образом?
– Личные недостатки или физические уродства не играют здесь никакой роли. Главное – божественная связь.
– Но он нарушил эту связь.
– Да.
– Не слышу.
– Да, Сэм.
Капитан раскурил еще одну сигару Виллоугби и, водрузив пенсне на нос, углубился в изучение счетов. Меня восхищало то, как быстро Сэм превращался в вычислительную машину. Не отрывая ручки от бумаги, он быстро выводил бесконечные строчки цифр. (Точно так же посреди ночной тишины из меня изливался безудержный поток слов – результат не вдохновения, а жгучей, убивающей дух потребности.)
Открыв бухгалтерскую книгу, похожую на старинный фолиант с формулами волшебства, Сэм выписал из нее цифры и внес их в счета ЛКХК. Сейчас мы напоминали не двух банкиров, а отчаянных некромантов, возвращающих к жизни финансовый труп.
Непочтительная тирада Сэма в отношении императора заставила меня задуматься. Я задавался вопросом, не таится ли в этих цифрах некая черная дыра, некая оккультная сила. Как брошенный в озеро камень исчезает, оставив расходящиеся круги на воде, которые постепенно увеличиваются, так и император, возможно, каким-то образом кроется в этих счетах.
– В каких ты отношениях с начальником отдела Нисидой? – спросил Сэм, не отрываясь от работы.
– Этот маленький мумифицированный вампир относится ко мне официально и настороженно: так, как обычно относятся к конкурентам или подозрительным типам.
– В любом случае это свидетельствует о его уважении к тебе.
– Уважении? Нет, его отношение по меньшей мере оскорбительно. Постоянные ухмылки Нисиды пугают меня, они как будто извещают всех о моих позорных делах. К счастью, мои коллеги неправильно истолковывают иронию Нисиды. Они считают, что улыбки начальника свидетельствуют о моем скором продвижении по службе. Среди чиновников ходит слух, что у меня большие связи, которые гарантируют успешную карьеру.
– Мне это кажется вполне разумным.
Я не находил подобное положение дел разумным. Чтобы скрыть чувство неловкости, я стал вести себя надменно, демонстрируя полное пренебрежение к коллегам. Это позволяло мне отказываться от их приглашений пропустить пару стаканчиков после работы. Я давал им понять, что в будние дни провожу все вечера за просмотром документов, а в выходные развлекаюсь с аристократами, бывшими однокашниками по Школе пэров. Короче говоря, мое поведение стало шутовским.
– Будь хорошим мальчиком, поставь вот эту запись, – сказал Сэм, показывая на пластинку, лежавшую рядом с проигрывателем.
Я выполнил его просьбу, и комната огласилась звуками оперы «Кавалер роз» Рихарда Штрауса. Постановка 1944 года Баварского государственного оперного театра. Дирижировал Клеменс Краус, главные партии исполняли Виорика Урсулик и Джорджии фон Милинкович. Мелодические переливы в стиле рококо и созвучия, напоминающие венские взбитые сливки Моцарта, являлись своеобразным десертом в нашем буржуазном бухгалтерском меню.
– Тебе когда-нибудь приходила в голову мысль о самоубийстве? – небрежно спросил Лазар.
– Я никогда не думаю о том, что невозможно.
– Это не совсем так, Кокан. Я знаю, что ты написал на досуге небольшое эссе, «Смертельное оружие для тяжелораненого».
Капитан Лазар знал о каждом моем шаге, даже о том, что именно я писал по ночам. Я вспыхнул от смущения, меня угнетала мысль, что кто-то вторгается в мою частную жизнь. Причем Лазар не просто интересовался тем, что я пишу, он пытался диктовать мне, о чем я должен писать. Так, он предложил мне сделать главным героем своего произведения императора. Он стремился манипулировать моим языком, сделать из него свою марионетку, сковать его свинцовой тишиной унижения.
– Выводы твоего эссе озадачили меня. Ты утверждаешь, что самоубийство невозможно для послевоенного поколения, для этих спятивших, закаленных цинизмом лицедеев. Ты пишешь, я цитирую, о «затруднительном положении мнимо бессмертного, для которого самоубийство невозможно».
– Что здесь могло озадачить вас? Я хотел доказать логически, что самоубийство для нас сегодня невозможно.
– Для кого ты писал это эссе?
– Вы прекрасно это знаете – для журнала «Нинген».
– Конечно, это отличный журнал послевоенного периода, последовавшего за капитуляцией. Очень, очень человечный. Но я имел в виду не это. Я спросил, не для какого журнала ты пишешь, а для кого. Или против кого.
Лазар взглянул на меня поверх пенсне. Его близорукие зеленые глаза гипнотизировали, заставляли говорить правду.
– Я писал с оглядкой на Осаму Дадзая.
– Ах да, это твой соперник, писатель, заигрывающий с самоубийством. – Лазар улыбнулся. – Иногда я думаю, что, пожалуй, было бы интересно, если бы Япония победила в войне. Ты согласен со мной?
– Странная идея для офицера американской армии.
– Я банкир. Но сама идея не чужда тебе, не правда ли? Ведь ваши японские «роман-ха» [10] выразили похожую, правда, проникнутую иронией, мысль, задавшись вопросом: не лучше ли было бы, если б в войне победила Германия?
– Мысль действительно ироническая, ведь она высказана тогда, когда стало совершенно ясно, что Германия терпит поражение. Германия ставила своей целью массовое уничтожение людей, а не победу в войне.
– Я знаком с философией «роман-ха», в ее основе учение Карпа Маркса, синтоизм, «Фауст» Гёте и идеи завоевания Маньчжурии. К этой философской школе тебя приобщил твой учитель, Хасуда Дзенмэй, который в 1945 году погиб в гарнизоне Бахару Йохор в Малайе. Сначала он застрелил своего командира, согласившегося на капитуляцию, а затем себя. Я прав?
– Он был моим другом, а не учителем.
– Другом? Очень хорошо. Он был твоим литературным наставником, написавшим предисловие к твоей первой книге рассказов. В предисловии есть такие примечательные слова: «В свои девятнадцать лет юный Мисима является своеобразным отражением нас самих. Это драгоценность, наследник древней истории Японии – он рожден нами», – и так далее. Может быть, эти слова были последним пророческим наставлением Хасуды, отправившегося в Малайю, чтобы найти там свою смерть? Может быть, именно он потребовал, чтобы ты отказался от «смертельного оружия» самоубийства и остался живой сияющей драгоценностью романтической литературы?
– Несмотря на лестные слова Хасуды-сан, кто я сегодня? Никому не известный писатель.
– Ерунда. Твои произведения одобрены опытным редактором журнала «Нинген», Кавабатой Ясунари, одним из известнейших писателей страны, и другими влиятельными литераторами, опекающими тебя и издающими твои рассказы… – Лазар хлопнул ладонью по стопке бухгалтерских счетов. – И в этом нет ничего удивительного. Ведь ты всегда можешь посмотреть, сколько денег у них на банковских счетах. И сколько из них им не следовало бы иметь.
– Но это нечестно! – воскликнул я срывающимся голосом, похожим на сопрано в опере «Кавалер роз». – Я никогда не прибегну к шантажу, чтобы сделать литературную карьеру!
– В таком случае ты круглый дурак, – заявил Лазар и, пожав плечами, вновь вернулся к просмотру счетов. – Скоро я потеряю к тебе всякий интерес.
– Звучит как угроза, Сэм.
– Это не угроза, а факт. К концу нынешнего года не останется ни одного свидетельства того, чем мы здесь занимались.
– Все документы с исправленными цифрами будут уничтожены?
– Вроде того. История поглощает саму себя в процессе своего создания. Глупец, неужели ты не видишь, что мы и являемся теми людьми, которые уничтожают эти проклятые счета?
Нет, я не видел этого. Лазар вздохнул.
– К чему ты действительно стремишься, Кокан?
– Я хочу писать.
– «Зачем быть поэтом в бездуховное время?» – процитировал Сэм Фридриха Гёльдерлина. – Правомерный вопрос, на который я не нахожу ответа.
– Я хотел бы ощутить вкус крови, Сэм. Но моя участь – проливать чернила.
– В таком случае тебе следует торопиться. У тебя мало времени. Сейчас я нарисую тебе то, что вскоре произойдет. – И Лазар начертил на листе бумаги треугольник. – Знаешь, что мы с тобой сейчас делаем? Вот так все это будет выглядеть через год. Давай начнем рассматривать треугольник с этой точки. Чего не хватает Японии для восстановления промышленности? Сырья. Американские инвесторы готовы снабжать вас сырьем в избытке. Но есть ли у вас средства, чтобы заплатить за поставки? Нет, кроме, пожалуй, долгосрочных кредитов – и это второй угол нашего треугольника, ценные бумаги дзайбацу, воплощенные в счетах ЛКХК, которыми мы с тобой занимаемся. В том виде, в каком они сейчас находятся, бумаги вряд ли могут принести хоть кому-то пользу. Их надо реконсолидировать.
Как ты знаешь, ЛКХК хотела установить стоимость ценных бумаг, основываясь скорее на оплаченном капитале, чем на активах. А это было бы невыгодно продавцу, хотя покупателю позволило бы приобрести их за новую валюту – иены сомнительной ценности. Третий угол нашего треугольника – покупатель. Кто он? Это реконструированные дзайбацу, которые извлекут выгоду из американских капиталовложений и экономических связей – «Тошиба» и «Дженерал Электрик», «Мицубиси Электрик» и «Вес-тингауз», «Мицуи» и «Америкэн Кэн», «Фурукава Раббер» и «Гуд-рич», «Мицубиси Петролеум» и «Ассошиэйтед Ойл»… и так далее. Так выглядит наш треугольник.
Что дальше? Начинается эпоха спада в мировой экономике, и Штаб главнокомандующего оккупационными силами настаивает на том, чтобы отказаться от минимальных цен на японский экспорт. Давай снова вернемся к нашему треугольнику. Итак: США продают вам сырье, скажем, излишки хлопка; эти поставки частично финансирует дзайбацу в союзе со своим американским партнером по бизнесу, или какое-нибудь американское финансовое учреждение, или банк нефтяной компании. Вы производите дешевый текстиль и продаете его по низким ценам в одну из стран Юго-Восточной Азии, где США, в свою очередь, закупают большое количество сырья, олова например. И так далее, и так далее. Война в Корее неизбежна. И она ускорит восстановление Японии, этой фактории США на Дальнем Востоке.
Наша двойная бухгалтерия и музыка «Кавалера роз» распалили Лазара, казавшегося мне порой сексуальным маньяком. Ему в голову пришла безумная фантазия обрядить меня в доспехи самурая. Причем он выбрал лакированные доспехи цвета красных восковых выгоревших роз. Броня холодила мое тело в тех местах, где кожух истерся и покрытая патиной медь соприкасалась с моей плотью. Это были «игрушечные» церемониальные доспехи, неспособные защитить от удара меча, стрелы или пули, выпущенной из ружья – огнестрельного оружия, с которым японцев познакомили португальские мореплаватели, «намбанджин» – «варвары с юга». Они привезли на своих каравеллах удивительные вещи – пушки, аркебузы, миссионеров-иезуитов, Святое причастие, бисквиты, чернокожих, которых японцы увидели впервые.
Однако теперь, когда в Японию нагрянули войска Макартура, негры были обычным явлением на наших улицах. Португальское искусство оказало большое влияние на стиль, в котором были выполнены мои доспехи. Они имели не прямую цилиндрическую форму, как самурайская броня, а были как будто вылеплены по форме человеческого тела. Это напоминало стиль императорского Рима. Такие доспехи носили центурионы, командовавшие непобедимыми легионами.
– Очень трудно подогнать эти доспехи по твоей фигуре, – заметил Лазар, подтягивая кожаные лямки.
Их первоначальный владелец, самурай, был, должно быть, нормальных пропорций, а я не выдался ни ростом, ни фигурой.
Я взглянул на себя в зеркало. Доспехи, как будто составленные из розовых раковин, свидетельствовали о том, что носивший их в семнадцатом столетии воин вырос изнеженным при дворе всемогущих сегунов Токугавы. Я был одет в своеобразный церемониальный смокинг военачальника, даймё, который надевал его по особому случаю – когда был вынужден являться ко двору сегуна в Эдо, где нес обязательную посменную службу. Мудрые сёгуны установили систему заложников, в соответствии с которой даймё оставляли своих жен и детей в Эдо. Проживание в столице стоило баснословно дорого, что увеличивало показную роскошь двора и долги самого даймё.
Даймё были потенциально опасны. Многие из них уже перешли в христианство, получили От иностранцев огнестрельное оружие, разбогатели за счет внешней торговли и могли взбунтоваться против власти сегунов, чего последние не желали допускать. В 1639 году третий сёгун из рода Токугава, Иэмицу, издал указ о запрещении захода всех иностранных кораблей, сакоку, что буквально означает «закрытая страна». Всех «варваров» выслали из Японии, и страна более двух столетий находилась в полной изоляции, пока на острова не прибыл Пинкертон, чтобы навлечь позор на мадам Баттерфляй. Япония в тот период времени была такой же запечатанной и заживо погребенной, каким чувствовал себя я в доспехах, надетых капитаном Лазаром.
Мне на память недаром пришел кавалер роз, живший две сотни лет назад. Я тоже превратился в грязную порнографическую карикатуру на самурая и стал заложником сегуна, генерала Макартура, который ввел порядок сакоку в период своего правления, не позволяя никому приезжать в Японию и не выпуская японцев за границу.
– Ты похож на лобстера с затвердевшим членом, – сказал Лазар, рукой опытного кузнеца проверяя мою эрекцию.
Хотя мой член встал и меня прошиб пот, я не испытывал никаких чувств. Мое тело как будто умерло. В коконе доспехов я ощущал себя как в пустоте. Совокупление происходило в полном эмоциональном вакууме, без удовольствия или неудовольствия. Мой член, проникавший в задний проход Сэма, как будто существовал отдельно от меня, жил собственной жизнью.
Через прорези для глаз в шлеме, выполненном в португальском стиле, я видел ощеренные зубы Сэма, этого сводника, устроителя больших деловых союзов. Стоя на четвереньках, он вцепился пальцами в соболий мех расстеленного на полу одеяла. Его крики наслаждения и боли гулко отдавались в пустоте моего шлема. Я видел треугольник, эту оккультную фигуру, образованную телами совокупляющейся пары, но на ее вершине зияла пустота неприсутствия того, о ком никто ничего не знает.
Треугольник, начертанный Сэмом Лазаром, проиллюстрировал финансовую теорему. Капитан вновь ввел меня в заблуждение эротизмом цифр, которые скрывали свое истинное значение. Я понял, что именно является общим знаменателем цифр и слов. Эротизм. Экономика эротизма для истинного знатока не вульгарная сумма коитусов, а, скорее, препарирование объекта желания и реконструкция действительности в соответствии с воображаемой моделью. Эротизм – еще один способ факторинга безнадежных долгов жизни.
Наше второе совокупление тем утром закончилось мощным извержением спермы, похожей на поток раскаленных песчинок. Лазар отполз от меня, сев на задницу. Его ягодицы оставляли на собольем меху влажный след, похожий на след улитки, но только он состоял не из слизи, а из антигеморроидальной мази, моей спермы и крови Сэма. Встав, Сэм подошел к проигрывателю, чтобы перевернуть пластинку с оперой «Кавалер роз». По дороге он споткнулся о валявшуюся на полу книгу, наклонился и поднял ее. Это был экземпляр «Зохара». И Сэм начал читать вслух отрывок из книги:
– «Кто эта прекрасная девственница, у которой нет глаз? И сокрытое, но все же явленное тело – скрытое днем, явленное утром? И украшенное узорами, которых нет?»
Я начал снимать доспехи.
– Подожди, малыш, – остановил меня Лазар. – Я хочу сделать пару фотографий.
Он поставил меня перед громоздкой, оборудованной вспышкой, фотокамерой на треноге и дал мне в руки самурайский меч. У меча была черно-белая рукоятка и острый клинок, который требовал особой осторожности. Это самое опасное холодное оружие, созданное человеком.
– Будь осторожен, – предупредил меня Сэм. – Этот меч изготовлен в шестнадцатом веке мастером Секи-но-Магороку.
По приказу Сэма я принимал разные позы: то выставлял напоказ гениталии, то изображал смешного истощенного инвалида, то замахивался мечом.
– Представь, что будет, если начальник отдела Нисида увидит эти снимки, – задумчиво промолвил Лазар. – Или они попадутся на глаза твоим родителям.
Я пал так низко, что стал натурщиком порнографических съемок! Моя чахлая плоть в доспехах выглядела словно пародия на мускулистое классическое тело, панцирь розового лобстера, в котором зияла пустота.
Мне вдруг стало жутко от открывшейся правды. Я находился в состоянии «обратного курса», деградируя до положения онногата, актера-трансвестита, который исполняет исключительно женские роли в театре Кабуки. В моем случае изображаемая мной женщина заняла пространство внутренней жизни мужчины, чьи естественные склонности к мужественности давно уже атрофировались. Рожденный мужчиной, я был лишен выбора играть иную роль. Однако я не был обучен исполнять роль мужчины. Я вынужден был делать невероятные усилия, чтобы изображать это чуждое мне существо. И это у меня выходило плохо. Обитающий в четырех стенах моего тела женский персонаж неохотно, скептически смотрит в зеркало, в котором отражается нелепая карикатура на мужчину. Женщина во мне обречена на бездействие, она не способна или не желает помочь измениться нелепому растяпе.
Как изгнать сидящую во мне женщину? Как вывернуть себя наизнанку и заставить ее выйти наружу? Я пытаюсь вообразить немыслимый акт саморождения.
Я хочу иметь другое тело: тело, преображенное до неузнаваемости. Каприз Лазара, надевшего на меня нелепые доспехи, зародил в то бесславное утро семя будущей метаморфозы, которая расцветет в темноте моей крови, в тайной тоске моего сердца и созреет однажды, сделав мое тело мускулистым.
Но пока я переживал темную, личиночную стадию своего развития, даже не подозревая о том преображении, которое произойдет со мной в будущем. Но правда заключается в том, что невозможно освободиться от темного ужаса прошлого. Крылья бабочки, которая наконец вылетает из кокона, запачканы кровью воспоминаний о затхлой темнице.
Сэм Лазар помог мне расстегнуть доспехи, заглядывая через мое плечо в зеркало. На мгновение мне показалось, что его жуткая лисья голова вырастает прямо из доспехов.
– Не могу понять, почему ты мне так нравишься, – промолвил он. – Ты омерзительно уродлив.
Он стал расхаживать по комнате, одной рукой сжимая подбородок, а другую уперев в бок. Поза задумчивого сатира.
– Я поразмыслил над твоей ситуацией, Кокан, – заявил Лазар. – И думаю, что нашел правильный выход.
– Спасибо, Сэм.
– Избавь меня от своей иронии. Дело серьезное. Я нашел идеальное решение для такого исключительного человека, как ты. Евгеническое решение, так сказать.
– И что же это?
– Брак.
– Вы хотите, чтобы я женился?!
Я не мог сдержать смех, беспомощный и жалкий. В то же время я отчетливо ощущал, что мне грозит опасность.
– Один мистик, рабби Симеон, утверждает в «Зохаре», что человеку надлежит одновременно быть и мужчиной, и женщиной для того, чтобы вера в Божественное Присутствие никогда не покидала его. Но почему, ты спросишь? Потому что, как замечает рабби Симеон, мужчина и женщина были задуманы как одно целое в Божественных слогах творения. Адам – это алеф, далед и мем, а женщина была запечатана в его боку, а не создана из его ребра. И, конечно же, не Ева была первой женщиной, а Лилит – собственная фаллическая сила Адама.
– Прекрасно, Сэм, но разве вы сами женаты?
– Естественно.
– Но вы же…
– … ты хочешь сказать, что я погряз в содомии? Что я гомосексуалист? Я предпочитаю более привлекательный старомодный термин, которым пользуется Андрэ Жид, – уранист. Я – сын революционной планеты Уран, открытой Гершелем в эпоху революций в Америке и Франции. Я связан с рождением демократии в ее первоначальной, наиболее радикальной жизнерадостной форме. Эта демократия отвергает коллективную банальность среднего человека, именно с нее, как мечтал Ницше, начинается загадочное исключение.
– Я вам не верю.
– Чему ты не веришь? Тому, что я рассказал тебе об Уране?
– Нет, я не верю, что вы женаты.
– Из-за моей приверженности уранизму? Тебе не хватает воображения. Согласно мистическому учению, изложенному в «Зохаре», мужчине, находящемуся в поездке, оказывается наивысшая честь, поскольку Божественная сила отправляется в дорогу вместе с ним. Однако путешествующий мужчина рискует стать несовершенным существом, будучи лишен союза с женщиной. Этот изъян может нарушить священный союз, отлучив от мужчины Божественную силу. Я нахожусь в поездке. Моя вера в Божественное присутствие непоколебима, потому что я не разрешаю женщине во мне расторгнуть союз. Когда же моя командировка закончится и я вернусь к земной жене, я, как это предписывает «Зохар», войду в нее и воссоединюсь с ней.
– Порой мне кажется, что вы сумасшедший, Сэм. Недавно вы сказали мне, что победа нацистской Германии, возможно, была бы более «интересной». И это несмотря на ваше расовое происхождение.
– Не впадайте в вульгарное заблуждение, не всякий еврей принадлежит к еврейской нации. Я говорю об исключительной породе людей, о тех, для кого принадлежность к арийцам, семитам или даже японцам не существует. Им безразлично, какая кровь течет в их жилах. Такие, как мы, Кокан, могут достичь спасения лишь на морально-индивидуальном уровне.
– Тем не менее вы предлагаете мне «евгеническое решение» моих проблем, заключающееся в браке? Это противоречит вашей же логике.
– Нисколько. Для каждого мужчины, вне зависимости от того, насколько в нем развито внутреннее женское начало, существует женщина, вмещающая в себе его мужского двойника. Если вы не найдете этого равновесия мужского и женского, то третий элемент треугольника, Божественное присутствие, навсегда покинет вас, и вы превратитесь в получеловека, существо скорее мертвое, чем живое.
– В таком случае я обречен на полуживое существование. Вы не понимаете, что само слово «женщина» пробуждает во мне меньше чувств, чем карандаш, автомобиль или совок. Все женщины для меня на одно лицо, они, на мой взгляд, лишены эмоционального содержания.
– Вздор. Готов держать пари, что твое общение с этим полом было ограничено женщинами твоей семьи – матерью, сестрой, родственницами. Имея столь скудный опыт, нельзя делать вывод, что все женщины одинаковы.
– Я и не делаю подобного вывода. Моя бабушка была властной сильной женщиной, а мать, напротив, могла служить образцом истинной женственности. Трудно себе представить двух столь несхожих женщин.
– Ты уверен в этом? Разве они несхожи в том, что обе с неистовой одержимостью посвящали себя тебе? Я говорю о женщине, которая бросит вызов отношениям, царившим в твоей семье, разрушит привычную практику беззаветного служения сыну и внуку.
– Но вы же знаете наши обычаи. Я никогда не смогу жениться без согласия родителей.
– И в этом таится опасность. Настанет день, когда родители заставят тебя вступить в брак, и ты женишься против своей воли.
Брак против воли – зло, поскольку он не учитывает несоответствия мужского и женского компонентов в партнерах и заключается вопреки их естественным склонностям. Это нарушает закон демократического выбора, действующий в диапазоне сексуальной неопределенности между комплиментарными полюсами влечения. Торгашеский брак по расчету хуже, чем проституция, в которой по крайней мере есть хотя бы подобие выбора. Любовь – это термин, которым обозначается свободное евгеническое предприятие для разведения улучшенной породы.
– Ваши слова вновь противоречат логике. Вы осуждаете устроенные браки и все же хотите устроить мой?
– Я устрою такой брак, который будет полностью соответствовать твоим требованиям.
По собственному опыту я знал, что к прихотям капитана Лазара надо относиться серьезно. Он не шутил.
– Вы можете показать мне фотографию вашей жены?
– Конечно, но я поступлю по-другому. Ты сам найдешь ее фото среди снимков других женщин. Возможно, тебе покажется, что все они на одно лицо, а быть может, и нет. Красота относительна. То, что один находит прекрасным в противоположном поле, другого может оставить равнодушным или даже показаться безобразным. Эстетика не имеет дело с разновидностями красоты, она создает концепцию прекрасного, на которую не влияет сексуальный фактор.
Лазар раскрыл передо мной фотоальбом в кожаном переплете.
– Здесь собраны снимки женщин, в разной степени обладающих типом женственности, который отвечает моему сексуальному вкусу. Выбери ту, которая, по-твоему, полностью соответствует моим запросам, и ты найдешь фото моей жены. А я в свою очередь выберу ту женщину, которая, по моему мнению, показалась бы тебе наиболее красивой, то есть сексуально привлекательной.
Сначала я разглядывал фото в альбоме без особого интереса. У меня было такое чувство, словно мне предстояло выбрать себе Жену среди гейш по их фотографиям. Передо мной предстали портреты дюжины женщин, снятых обнаженными или в момент раздевания. Их позы были лишены эстетики.
– Фотографии очень низкого качества, – заметил я. Лазар кивнул и внимательно посмотрел на меня. Я заставил себя искать среди снимков портрет его жены, хотя сильно сомневался в успехе.
Его коллекция казалась мне довольно однообразной, хотя я никогда не подумал бы, что Сэму нравится именно такой тип женщин, какой запечатлен на снимках. Дамы в галерее Лазара были, без сомнения, женственны, некоторые из них имели пышные формы, грузный торс, широкие бедра, большой живот, в складках которого тонул пупок, и толстые ляжки в ямочках. Однако вскоре я понял, что ошибся в подходе к этим снимкам. Это была просто женская плоть, которую не следовало оценивать с эстетической точки зрения. Эстетический идеал пропорционально сложенного тела сам по себе изменчив и обусловлен модой, в которой стандарт красоты зависит от преобладания мужского или женского компонента.
Но, пристальнее вглядевшись в фигуры женщин, я стал замечать, что в них есть что-то от мужественных амазонок. В одних это начало проявлялось сильнее, в других – слабее. Мое внимание привлекали их как будто рифленые бедра и темный треугольник лобка, ведущий в промежность, в которой прятался бесполезный (с моей точки зрения) сосуд влагалища, не вызывающий у меня никакого интереса. И все же сейчас я испытывал чувство неловкости от того, что их нагота выставлена напоказ.
В моей голове мелькнула чудовищная догадка. Я вдруг понял, что означает грустное выражение лиц всех этих женщин, замерших в неестественных позах. Они были глубоко уязвлены необходимостью сниматься в обнаженном виде. Они не хотели раздеваться, но были вынуждены. Их заставили обнажить свое тело. Они не модели, а жертвы преступления. Я понял, что именно означали эти фотографии. Изображенные на них фигуры вырваны из контекста, взяты с группового снимка и увеличены до размеров портрета. Я вспомнил фотографии, которые показывал мне Лазар. Они были сделаны оперативными группами, карательными отрядами, фотографировали раздевающихся и выстраивающихся в очередь людей, мужчин и женщин, которых ожидала братская могила или газовая камера лагеря смерти.
– Это чудовищно, – сказал я, снова убеждаясь, что Лазар – душевнобольной человек.
– Ты нашел мою жену? – спросил Лазар хрипловатым голосом, словно у него перехватило горло от волнения, и уставился на меня немигающим горящим взглядом.
Мурашки забегали у меня по спине. Я подумал, что жена капитана Лазара, должно быть, погибла, став жертвой Холокоста, и эти фотографии являлись страшным гротескным воспоминанием о том, как он искал ее.
– Продолжай, постарайся найти ее.
Я продолжал рассматривать фотографии до тех пор, пока не остановился на одной. Не знаю, почему я выбрал именно ее. Может быть, потому что это единственный портрет, не являющийся частью группового снимка? Должно быть, изображенную на нем женщину казнили отдельно, расстреляв у той стены, которая виднелась за ее спиной. Что еще могло убедить меня в том, что передо мной действительно фото жены капитана Лазара? Ничего, только сама женщина в позе Евы, прикрывающая одной рукой грудь, другой – гениталии от объектива камеры, к которой она неохотно повернулась. Мышцы ее бедра были напряжены.
– Да, это она. Молодец, – сказал Лазар, и на его лице появилась улыбка. Он снова раскурил потухшую сигару, которую сжимал в зубах. – Как, по-твоему, она красивая?
– В ней есть что-то от амазонки. Как ее зовут?
– Иаиль. По крайней мере так звучит ее псевдоним. Ты знаешь библейскую историю Иаили? Она описана в Книге Судей, глава четыре, стихи семнадцать и далее.
– Я читал Библию, Сэм.
– Хорошо, тогда перескажи мне эту историю.
– Иаиль убила Сисару, ханаанского военачальника, вбив ему в голову кол от шатра при помощи молотка.
– Браво, мой маленький японский школяр! А ты знаешь, как Талмуд истолковывает эту историю? Нет? Там сказано, что Иаиль убила Сисару с помощью кола для шатра и молотка, потому что Второзаконие – глава двадцать вторая, стих пятый – запрещает женщинам пользоваться оружием. Толкователи также утверждают, что Сисара семь раз вступал с Иаилью в сексуальный контакт в тот день, когда, сбежав с поля боя с израильтянами, нашел приют в ее шатре. Иаиль не получила за это никакого вознаграждения. Она поила Сисару грудным молоком из своих сосцов. Пророчица Дебора, восхваляя Иаиль, ставила ее выше Сары, Ребекки, Рахили и Лии.
На фотографии я действительно увидел библейскую Иаиль, закрывающую рукой грудь, семь раз совокупившуюся с врагом Израиля, утешившую его молоком своих сосцов. А когда он уснул, она…
– Странный повод для восхваления, – пробормотал я, разговаривая скорее сам с собой.
– В некоторых текстах говорится, что Иаиль означает «дикий козел», и это мужское имя.
– Простите, Сэм, но женщина на снимке выглядит глубоко несчастной. Почему она позволила снимать себя?
– Она не позволяла. Фотографировали иракцы, когда им удалось поймать Иаиль. У нее имелись веские причины чувствовать себя глубоко несчастной. Иаиль была членом «Иргун Цваи Леурни». Ты когда-нибудь слышал о такой организации?
– Я читал о ней на страницах лондонской «Таймс», которую мы получаем в министерстве. Это еврейская террористическая организация, действующая в Палестине.
– Теперь это Израиль. В 1941 году «Иргун» согласился приостановить боевые действия против британских сил, оккупировавших Палестину, и участвовать в общей борьбе против нацистской Германии. Лидеры «Иргун» вынашивали планы похищения хаджи Амина Эль-Хуссейни, великого муфтия Иерусалима, ярого сторонника нацистов, который нашел убежище в Багдаде. Британские военные не могли помочь «Иргуну», пронацистские иракские силы превосходили их своей численностью. Во время разведывательной операции возникла перестрелка с иракцами, и Иаиль попала в плен. Как пишут в полицейских сводках, Иаиль подверглась насилию. Эту фотографию иракцы послали членам «Иргуна», требуя огромный выкуп. Но она спутала карты своих врагов, сбежав из плена. Позже, в 1945 году, Иаиль в составе парашютного десанта, сброшенного в Германии, участвовала в боевых действиях Союзнических освободительных сил. Там я и познакомился с ней.
– Необычайно отважная женщина.
– Отвага не является прерогативой мужского пола, как, впрочем, и стремление мстить.
– Где она теперь?
– Не знаю. Служит где-то тайным агентом, вбивая колышек для шатра в череп очередного Сисары.
История Иаили, этой амазонки, вырвавшейся из рук иракских насильников, участвовавшей в десанте и боевых операциях, поразила меня. Если все правда и она действительно жена Лазара, то это обстоятельство неожиданным образом объясняло странное поведение капитана. Статьи в «Таймс», которые я равнодушно пробегал глазами, поскольку они слишком далеки от японских проблем и моих личных забот, проливали свет на действия Лазара. Теперь я начал понимать их причины. Я вспомнил, что именно рассказывалось в статьях о террористах из организации «Иргун» об унижении британских военных еврейскими боевиками, о различных инцидентах, связанных с борьбой на Ближнем Востоке. Совсем недавно, весной 1948 года, израильские войска нанесли сокрушительное поражение армиям Лиги арабских стран. Лазар ясно дал мне понять, что является фанатиком-националистом, сионистом, отстаивающим идею национальной целостности евреев. Если это так, то Сэм прав: он действительно находился в пути, и Божественная сила не покидала его.
Я нарисовал на листе бумаги еще один треугольник поверх того, который начертил Лазар. Получилась шестиконечная звезда Давида.
– Что это такое? Попытка изобразить квадратуру круга, Кокан? – спросил Лазар, и улыбка исчезла с его лица.
Однако капитан не стал комментировать сделанное мной открытие.
– Вы надеетесь когда-нибудь снова встретиться с женой? – спросил я.
– Я молюсь об этом. Я хочу на старости лет поселиться в Хайфе, стать толстым дедом, просиживать целыми днями в кафе и писать стихи на иврите. Но вопреки моему желанию я, вероятно, умру какой-нибудь нелепой смертью в Богом забытом уголке Азии.
– Вам повезло. Вы нашли свою Лилит. Что же касается меня…
– Ты хочешь смириться и жениться на той женщине, которую выберут для тебя родители?
– Такова традиция сыновнего благочестия.
– Мужчина обязан нарушать общественные установления.
– Возможно, это так. Но я – загадочное исключение из правил. Ни одна женщина не сможет стать сексуально привлекательной для меня.
– Ошибаешься, я нашел для тебя Лилит. Иди умойся и оденься. Я хочу представить тебя твоей будущей невесте.
Лазар внимательно перебрал одежду в своем гардеробе и извлек из него двубортный костюм из небеленого полотна, шелковую рубашку с молочным отливом, галстук, в тон ему серебристый носовой платок и, наконец, белые матерчатые туфли. Пока он занимался своим туалетом, я открыл Библию и нашел Второзаконие, двадцать вторую главу, стих пятый.
«На женщине не должно быть мужской одежды, и мужчина не должен одеваться в женское платье, ибо мерзок пред Господом Богом твоим всякий делающий сие», – прочитал я.
– Но здесь ничего не говорится о том, что женщинам запрещается использовать оружие, – заметил я.
– Однако Библия ясно запрещает трансвестизм, стремление носить одежду противоположного пола, воспетое венским обманщиком Штраусом.
Я вновь подумал об опере «Кавалер роз». В ней женщина, исполняющая роль мужчины, переодевается в женскую одежду – сложный травестийный фарс.
– Не кажется ли тебе, что мы тоже вынуждены переодеваться в мужскую одежду? – спросил Сэм Лазар, завязывая шелковый серебристый галстук, и воскликнул, подражая мимике Софи, невесты барона Оха, которой представили кавалера роз: – Меiп Gott, es war nicht mehr als eine Farce![11]
И действительно, это был всего лишь фарс.
У ВОД СУМИДАГАВЫ
Сумидагава, река в Токио, дала название классической пьесе театра Но, написанной в пятнадцатом столетии Мотомасой, сыном выдающегося создателя драмы Но Дзэами. Пьеса рассказывает о женщине, сошедшей с ума в поисках сына. Во время переправы через реку Сумида она узнает, что ее сын умер год назад. Известие о смерти сына помогает ей вновь обрести достоинство и преодолеть безумие. Безумие оказалось своего рода репетицией, подготовкой к восприятию истины, предвестием горя и скорби, которую теперь она выражает с неподражаемым лиризмом.
Зимой 1934 года, за несколько недель до западного Нового года и, следовательно, незадолго до моего дня рождения, произошел инцидент, показавшийся мне иллюстрацией к пьесе Но «Сумидагава». Я воочию увидел горе матери, потерявшей сына. Сдерживаемая любовь Сидзуэ выплеснулась наружу с неистовой силой, подобная океанской волне.
Прогулки с матерью были редкими событиями моего детства, похожими на тайные свидания любовников. Она всегда старалась доставить мне радость, развлечь меня, угостить лакомствами, которые дома были под запретом. В день, о котором идет речь, Сидзуэ подговорила слугу Ётаро тайно увести меня из комнаты Нацуко, пока та спала. День был очень холодный и снежный, один из тех, в которые мне запрещалось выходить из дому.
Наша прогулка по городу поначалу казалась мне бесцельной. На сей раз мать не пыталась развлечь меня. Она была необычно сдержанна и замкнута. Ее молчание свидетельствовало о том, что Сидзуэ чем-то сильно расстроена. Мы остановились на мосту, с которого открывалась панорама на канал Сумидагавы.
Взяв меня за руку, Сидзуэ смотрела вниз на ледяную воду. Немногочисленные в этот час прохожие подозрительно поглядывали на нас. Им было непонятно, почему здесь стоит хорошо одетая женщина с ребенком.
Даже через шерстяную перчатку я почувствовал, как вспотела ладонь Сидзуэ. Наши сцепленные руки все равно были разъединены. Наконец, как будто собравшись с духом, моя мать заговорила:
– Пойдем к фотографу. Я хочу, чтобы ты запомнил этот день. Когда фотограф сделал снимок, Сидзуэ грустно заметила:
– Теперь после инкио я вообще не смогу видеть тебя. Разные поколения одной семьи по традиции в определенное время разъезжаются и селятся отдельно. Такая практика называется «инкио». Мой отец, воспользовавшись этой традицией, переехал из дома родителей в феврале 1935 года в другой квартал города. Однако инкио не соединило, а, напротив, разлучило меня с матерью. Еще два года бабушка не отпускала меня от себя, не разрешая поселиться с родителями в районе Сибуйя. Лишь в 1937 году пошатнувшееся здоровье вынудило Нацуко ослабить свой контроль надо мной.
После визита в фотоателье мы вернулись домой, и Сидзуэ повела меня в свою комнату, чтобы кое-что показать. Я никогда не забуду этот сувенир в память о разлуке. Сидзуэ показала мне церемониальный кинжал, который являлся частью ее приданого и служил напоминанием о том, что она не должна возвращаться в родительский дом, во всяком случае, живой. Я до сих пор помню звук лезвия, извлекаемого из ножен. Он похож на щелчок колпачка, который снимают с тюбика помады. По взгляду, брошенному на меня матерью, я понял, что жизнь дарована мне не чем иным, как этим острым кинжалом.
Однако в новом доме в районе Сибуйя, куда я наконец-то переехал в 1937 году, меня ожидала продолжающаяся гражданская война между родителями – моей мамой, чувствительной, образованной, красивой молодой женщиной, постоянно упрекавшей мужа, и отцом, получившим суровую закалку в доме бабушки. Годы борьбы с Нацуко и негодование по поводу того, что муж не поддерживает ее в этой борьбе, ожесточили мать против Азусы, лишили надежды на мир в их доме. Азуса мог теперь не сдерживать свой нрав и править жесткой рукой бюрократа. После многолетней жизни под одной крышей с Нацуко, чьи прихоти он вынужден был терпеть, у Азусы скопилось много желчи, и теперь он изливал ее на нас. Отец глубоко презирал меня, считая книжным наркоманом, и старался избавить меня от моего пристрастия, обрушиваясь каждый день на книги и рукописи.
Однажды весной, вскоре после моего переезда в Сибуйя, вернувшись из школы, я узнал от нашей служанки Мины, что отец ждет меня в своем кабинете. Сегодня он необычно рано вернулся из Управления рыбоохраны. В такой солнечный апрельский день мать, конечно же, отправилась на прогулку в сад с младшими детьми – Мицуко и Киюки. Сидзуэ страстно занималась садоводством, и это увлечение делало атмосферу в нашем доме более спокойной.
Я пребывал в хорошем настроении и не был готов к встрече с отцом. Кабинет Азусы всегда представлялся мне безотрадным холодным местом, где стояли унылые ряды юридических книг. Кроме того, здесь находились роскошные издания по искусству, приобретенные отцом во время поездки в Европу. Но он так ни разу и не открыл их, и эти книги стояли, словно бутылки дорогого иностранного ликера, выставленные, чтобы произвести впечатление на посетителя. Отец сидел за письменным столом, перед ним стояла чашка зеленого чая, рядом лежали министерские бумаги, в одной руке он держал ручку, а в другой – дымящуюся сигарету. Пепельница, полная окурков, свидетельствовала, что Азуса заядлый курильщик.
– Не сутулься в моем присутствии, мальчик, – промолвил он, не поднимая глаз. – По-видимому, тебя не учат хорошим манерам в твоей снобистской школе. Страшно подумать, чем я вынужден жертвовать ради тебя…
Он внезапно замолчал и, подняв голову, злорадно улыбнулся, увидев, что мой взгляд прикован к стопке книг на его столе. Моих книг. Их взяли с полок в моей комнате. Отец продолжал улыбаться, наслаждаясь моим удивлением. Лежавший на полу у его ног фокстерьер Инари приподнял бровь, как будто имитировал насмешливое выражение лица своего хозяина. Мы с Азусой всегда во всем были несходны, даже в любви к животным. Я терпеть не могу собак, их слюнявое подобострастие раздражает меня, Азуса же не выносит кошек. (Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня на коленях лежит кот.)
Отец не сразу заговорил о моих книгах. Сначала он завел речь о предписаниях конфуцианского учения, в котором говорится о важности гармоничных отношений в семье как гарантии существования самого государства.
– Любое уклонение от исполнения сыновнего долга передо мной является оскорблением Его величества императора, – заявил Азуса, прикуривая одну сигарету от другой. – Надеюсь, что я говорю с разумным существом. Ты же не законченный болван, как твой брат Киюки. Я разочарован в нем.
Азуса сначала говорил спокойно, сдержанно. Но меня не ввело в заблуждение это затишье перед бурей. Я знал, что вскоре бог штормовых морей Сусаноо начнет бушевать. Отец курил дешевые сигареты, которые предпочитал Ётаро, и старался выглядеть как спартанец. Очки в металлической оправе, короткая военная стрижка, невзрачная одежда – все в нем свидетельствовало о самоограничении. То были времена фиктивного стоицизма. Азуса напоминал мне тех бдительных фанатиков, которые бродили по токийским улицам с портновскими ножницами, готовые обрезать юбки и волосы, если длина нарушала правила национальных приличий и инструкции правительства, регулирующего расходы. Все это было фальшиво и казалось мне отвратительным, как боевые кличи кэндоистов, моих однокашников по Школе пэров. Опасный образ мыслей выявляла в те времена военная полиция. Вся страна находилась под ее надзором.
Азуса не пригласил меня сесть. Чтобы унизить меня, он использовал тактику высокопоставленных чиновников, распекающих клерков за проступки.
– Литература… – начал он и замолчал, чтобы сделать глоток чая и затянуться сигаретой, – это ложь, баловство. Вот и все. Ею занимаются только женоподобные изнеженные существа и беспринципные никчемные людишки. Привычка писать развращает. Я вижу, как это надругательство над самим собой превращает тебя в бескровного женоподобного червячка.
Азуса говорил все громче, теперь в его голосе слышался гнев, губы побелели. И хотя я знал, что этот спектакль продуман до мельчайших деталей и спланирован заранее, тем не менее он производил на меня сильное впечатление.
Азуса сделал вид, что пытается взять себя в руки.
– Твое поведение лишено здравого смысла, – продолжал он более сдержанным тоном. – Я запрещаю тебе растрачивать мужскую энергию на это безобразие.
И он указал на мои книги, брезгливо дотронувшись до одной из них с таким видом, как будто это нечто грязное и заразное.
Меня удивил тщательный – я бы даже сказал, сделанный со вкусом – выбор книг. Мои любимые авторы – Рэймонд Рейдикет, Оскар Уайльд, Рильке, Танидзаки и Уэда, конечно.
– Я излечу тебя от болезненного пристрастия к этим утратившим человеческое достоинство декадентам. Ты знаешь, что делают с подобными книгами в Германии? Их жгут.
Представив, как мои драгоценные книги горят в костре, разведенном нацистами в нашем саду, я расплакался.
Тишину, царившую в доме, внезапно нарушили звуки музыки и топот на лестнице. Это вернулись с прогулки брат и сестра. Мицуко села в гостиной за фортепьяно, а Киюки сломя голову бегал по лестнице. Я увидел, как мать заглянула в окно кабинета. Поля соломенной шляпы бросали тень на ее лицо. Я понял, что Азуса приказал им находиться в саду до тех пор, пока не закончит со мной разговор. Однако Сидзуэ не послушалась его. Отец нетерпеливо махнул рукой, приказывая ей отойти от окна.
– Прекрати плакать. Ты же не женщина, – сказал он. – Тебе следовало бы прочитать «Майн Кампф».
– Я читал эту книгу.
Мой ответ не понравился Азусе, но все же он улыбнулся.
– Очень хорошо. В таком случае тебе больше не понадобится этот мусор. – И он сбросил мои книги со стола на пол. – И ты прекратишь мастурбировать на бумаге.
Азуса открыл папку, в которой лежали клочки моих рукописей. Я едва узнал их сквозь пелену слез. Комок подкатил к горлу. Я почувствовал тошноту, и мне захотелось опуститься на пол. Но тут Азуса заорал на меня.
Впрочем, нет, оказывается, он кричал на мою мать. Сидзуэ ворвалась в кабинет, держа в руках свою соломенную шляпу. На ее лице, покрасневшем от негодования, выступил пот. Сидзуэ в этот день против своего обыкновения нарушила правила хорошего тона. Я вырос в обстановке тайны, которую составляли болезнь Нацуко, намеки Цуки на зло, расположенное «ниже пояса», и постоянное ворчание отца по поводу безответственного распутства Етаро. Гнев Сидзуэ вызвал поток нескромных обвинений. Моя бабушка, оказывается, заразилась от Ётаро, ведшего преступный образ жизни, болезнью, название которой нельзя даже произнести вслух. Но табуированное слово из медицинского учебника уже вертелось на языке Сидзуэ.
– Твоя мать – душевнобольная женщина. Она отняла у меня ребенка, чтобы отравить его сознание.
Азуса несколько мгновений стоял неподвижно, а потом схватил мать за волосы и повернул ее голову в мою сторону.
– Вот, смотри, – воскликнул он, – смотри, если хочешь увидеть зараженную кровь! Вот твой драгоценный болезненный гений! Маленький сорняк, выросший на кладбище моей матери! – Он дергал Сидзуэ за волосы так, что ее голова вертелась из стороны в сторону в такт его словам. – Я вырву его с корнями! Слышишь? Я выбью из него все амбиции и претенциозность! Я сделаю из него верного слугу Его имперского величества!
Мать терпеливо сносила унижение. Она не могла дать достойный отпор демоническому сыну Нацуко. Я до сих пор помню этот пустой остановившийся взгляд человека, неспособного сопротивляться и стыдящегося своей полной беззащитности. Веки полуопущены, рот открыт – словно у отрубленной головы, поднятой палачом за волосы.
Азуса внезапно отпустил жену, и она неуклюже рухнула на стол, как кукла. Капли крови изо рта Сидзуэ упали на мои разорванные рукописи, словно миниатюрные ярко-красные цветы. Она приподнялась на дрожащих руках и начала смущенно, замедленными движениями, складывать клочки рукописи в папку.
– Оставь это! Убирайтесь оба отсюда! – приказал Азуса и прикурил сигарету, чтобы успокоиться.
Мы вышли из кабинета отца, обнявшись, похожие на двух раненных в ожесточенном сражении бойцов, поддерживающих друг друга. Мицуко и Киюки, стоя на безопасном расстоянии, наблюдали за нами, боясь приблизиться. Их пугал наш несчастный жалкий вид. Мои книги и рукописи так и остались бы под арестом отца, если бы Сидзуэ снова не проявила смелость. Она изготовила второй ключ от кабинета Азусы и выкрала мои книги, как только он уехал в командировку в Осаку по делам министерства. Более того, она переписала мои рукописи, составив забрызганные кровью клочки, и утром потихоньку от всех передала мне эти копии.
Азуса слишком поздно взялся за искоренение сорняка, выросшего в ночном саду Нацуко. Однако он не прекращал нападать на меня и не оставлял попыток перевоспитания. Азуса постоянно подсовывал мне нацистскую пропагандистскую литературу. Сегодняшней молодежи, наверное, не знакомо имя Отто Вейнингера, и она вряд ли поймет, почему его антисемитская евгеника заставила меня прочитать Библию, христианские комментарии и «Протоколы сионских мудрецов». Унылый бюрократический нацизм, который Азуса ввел в нашем доме в качестве противоядия искусству, имел неприятные последствия. Азуса не рассчитывал на то, что его сообразительный сын, этот книжный наркоман, получит удовольствие, расширяя свой культурный кругозор. У него не хватало воображения, чтобы понять, насколько легко от Гюисманса и Ницше перейти к немецкому романтизму, на котором основывался преступный нацистский режим. Для меня нацистская доктрина была просто одной из ветвей декадентской эстетики. Азуса невольно способствовал тому, что я постепенно становился приверженцем извращенного прозападного японизма.
Примерно через год после того, как я переехал к родителям, однажды утром отец вышел к завтраку в необычно приподнятом настроении. Сидзуэ и я восприняли это как недоброе предзнаменование, как предвестье надвигающейся беды. Наши предчувствия оправдались.
– Мой отец часто ездил за границу, – начал Азуса. – Он отсутствовал дома целыми месяцами, пытаясь осуществить то или иное легкомысленное предприятие, надеясь разбогатеть. Признаюсь, я радовался, когда его не было дома. И наверняка моим родителям нравилось жить в разлуке. Что ты думаешь по этому поводу, жена? – обратился он к матери. Удрученный вид Сидзуэ ясно свидетельствовал о нарастающем с каждой минутой беспокойстве. – Почему моим родителям нравилось на время разлучаться? Подобная жизнь полностью устраивала их, ты согласна с этим?
Сидзуэ ничего не ответила. Азуса засмеялся и, выпустив желтоватый сигаретный дым из ноздрей, взглянул на меня.
– А теперь пришла ваша очередь радоваться, Кимитакэ и Сидзуэ, – заявил он. – Разлука примирит нас.
Я почти физически ощущал тревогу Сидзуэ. Что такое говорил Азуса? Неужели он угрожал разводом? Но это немыслимо!
– Что вы раскрыли рты, как два идиота? – сердито спросил Азуса. Его настроение внезапно испортилось. – Это так вы поздравляете меня? По-видимому, вас совершенно не интересует моя карьера.
Мы замерли, не смея даже переглянуться.
– Я получил повышение по службе. Теперь я – начальник Управления рыбоохраны, – наконец сообщил Азуса.
Новость ошеломила нас, некоторое время мы сидели молча, не в силах проронить ни слова. Азуса наслаждался нашей растерянностью. Придя наконец в себя, Сидзуэ начала осыпать его похвалами. Но Азуса остановил ее.
– Избавь меня от излияний своих чувств, – сердито сказал он. – С твоей стороны было бы честнее радоваться, что теперь мы будем видеться реже.
И отец объяснил, что главная резиденция Управления находится в Осаке, городе, расположенном примерно в 350 милях к западу от Токио, и начальник Управления должен часто там бывать.
До 1942 года, когда Азуса ушел в отставку с государственной службы, он ночевал дома всего лишь несколько раз в месяц. Таким образом в течение четырех лет у меня, по существу, не было отца, и я имел возможность лучше узнать свою мать и сблизиться с ней. Я влюбился в Сидзуэ.
Из тюремной камеры Нацуко я вышел законченным, но в высшей степени ранимым фантазером. Я созрел для того, чтобы познать предательскую болезнь любви. В Сидзуэ я увидел море в его неукротимой силе. В комнате бабушки море представлялось мне вымышленной идиллией, ручной укрощенной стихией, какой оно рисуется декадентскому сознанию человека, видевшему его лишь в своем воображении и никогда не покидавшему дом. Сидзуэ показала мне море таким, какое оно есть на самом деле. В десять лет она впервые привезла меня на побережье. Морская стихия испугала своей подавляющей, безграничной силой. Я почувствовал головокружение. Так высота сначала пугает человека, а потом притягивает.
Постижение глубин началось с урока, чуть не ставшего фатальным, летом 1937 года в Сибате, курортном местечке на полуострове Ицу, где я проводил каникулы вместе с матерью, Мицуко и Киюки. Азуса приезжал к нам на выходные дни. Я наслаждался близостью Сидзуэ. Не опасаясь, что меня отругают за изнеженность и отсутствие мужественности, я клал голову на колени матери, лежал, прижавшись к ней, под зонтиком на пляже. Никто не мешал мне рассматривать голубые вены на ее алебастровом бедре под моей щекой, ямочки на коленках, ее кожу в алмазных песчинках. В нашей небольшой пещере слышался немолчный шепот моря. Я жадно смотрел на стопу матери, стараясь узнать в ней ту ногу, которую я однажды видел в хижине Азусы, занавешенной москитной сеткой.
Я пожирал Сидзуэ глазами, чувствуя, как у меня перехватывает дыхание. Горькое одиночество нахлынуло на меня и, словно эмбол воздуха, спустилось по венам вниз, достигнув члена и раздув его. И вот, увеличившись, он стал радостно тереться о шерстяную ткань плавок. Я чувствовал в промежности раздражающее прикосновение песчинок и испытывал острое желание потереться вставшим членом о выступившие в подмышечной впадине Сидзуэ пупырышки гусиной кожи. Жалкая капля влаги появилась из сфинктера моего пениса, яички болели так, словно в них воткнули стержни. Сидзуэ лежала в полудреме, одной рукой поглаживая страницы романа Пьера Лоти, а другой – мои волосы. Я отполз от нее, встав на четвереньки. Нужно скрыть от людей свой позор. Рядом, за рыбацкими лодками, находилась бухта, где никто не плавал. Я надеялся, что сумею укрыться там за большими валунами. К счастью, мои надежды оправдались.
Я ступил в воду. Здесь, благодаря гряде скал, похожих на пригнувшиеся под ветром сосны, не было волн. Рядом с моими ступнями, на мелководье среди камней плавали раковины и крошечные прозрачные крабы. Я зашел глубже в море и остановился за скалами, чувствуя, что вода плещется у моих колен. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что меня никто не видит, я спустил трусы и взял в руку свой набухший пенис. Лишь огромное лазурное небо смотрело на меня. Солнце жгло спину, как крапива.
Мне не потребовалось никаких усилий. Почти сразу же хлынул неукротимый поток спермы. Меня пронзила острая боль, будто через мой мочеиспускательный канал проходил песок. А затем боль утихла.
Выйдя из состояния полузабытья, я вдруг увидел, что на меня с большой скоростью надвигается стена. Вода ударила сначала в живот, а потом зеленое брюхо волны, увенчанной сверкающей белой пеной, словно лезвием гильотины, поглотило меня. Дыхание перехватило, как это бывает во время сердечного приступа. Волна с ревом обрушилась, и я упал под ее напором. Меня протащило по морскому дну. Я вращался в водовороте, словно обломок корабля, чувствуя, что погибаю, запечатанный в эту сверкающую оболочку. Я начал захлебываться. В мою могилу не проникал ни один звук. И все же я отчетливо слышал голос матери. Охваченная паникой, она выкрикивала мое имя: «Кимитакэ, Кимитакэ!» Она знала, что я в смертельной опасности, и бросилась на помощь.
Морю наскучило играть со мной, и оно выплюнуло меня на мелководье, недалеко от пляжа. На берегу меня никто не ждал. Ни души. Оказывается, это море звало меня голосом матери.
Дрожа всем телом, чувствуя боль от ссадин и ушибов, я все же обернулся, чтобы снова взглянуть на морскую стихию в ее величии. Она покоилась, скрывая в себе бесчисленные организмы, семя морской жизни и мириады моих сперматозоидов. Я оплодотворил море.
Я поплелся к тому пляжу, где оставил мать. Сидзуэ лежала все в той же позе, погруженная в полудрему, ее тело покрылось капельками испарины.
– Не уходи слишком далеко, – пробормотала она сонным голосом. – Ты до сих пор так и не научился плавать.
Морская вода стекала с меня, оставляя на песке темные следы. Я взглянул на выпуклый живот матери, который вздымался и опускался, словно волны, и представил себя пленным плодом в этом море. Двенадцатилетний эстет, я пытался, невзирая на свою болезненную слабость, измерить океан – мою мать.
Представление о Сидзуэ как об уютном и, очевидно, совершенно безобидном океане, оказалось опасной иллюзией. Чуть не утонув, я понял, что она безответственная, избалованная молодая женщина. Никому нельзя доверять в этом мире. По-видимому, я избежал смерти в воде только затем, чтобы захлебнуться в собственной желчи. Обида заставила меня действовать.
Мина, наша служанка, спала, закрыв лицо иллюстрированным журналом. Оглядевшись вокруг, я не увидел поблизости Мицуко и Киюки и обрадовался при мысли о том, что их смыло в море прямо под носом у матери. Я один остался в живых и могу теперь насладиться ее шоком. Однако мои злые надежды разбились, когда я все же заметил малышей у воды.
– Где Мицуко и Киюки? – резко спросил я дремавшую мать, стараясь подражать грубому обличительному тону Азусы, и это произвело нужный эффект.
Тело Сидзуэ мгновенно приняло вертикальное положение, она так резко села, что ударилась головой о край зонтика. Ошеломленная, все еще сонно щурясь, мать в отчаянии выкрикнула имена детей. Бедная хромая Мина, пробудившись ото сна, с громкими криками бросилась к морю, неуклюже переваливаясь по песку на своих кривых ногах с толстыми мускулистыми икрами. Я увидел, что к нам приближаются Мицуко и Киюки медленной походкой усталых наигравшихся детей.
– Не волнуйся, мама, – с улыбкой сказал я. – Я не спускал с них глаз.
Сидзуэ уловила иронию в моих словах.
– Прости меня, Кимитакэ, – промолвила она, положив голову на согнутые колени.
Меня подмывало сделать едкое замечание в духе Азусы, но я промолчал, потому что еще сильнее полюбил ее.
ПРОДАЖА МЕРТВЫХ
Может быть, мне приснилось, что я стою между двумя мирами, отображая их словно зеркало?
Точеное мужественное лицо – не помню уже чье: Барбары Стенвик или Джоан Кроуфорд в «Милдред Пиерс» – на афише кинотеатра, название которого тоже стерлось из моей памяти, не то «Изумруд», не то «Империя»… Сквозь это женское лицо на промокшей афише, как сквозь слой косметики исполняющего женскую роль актера, мужские черты. Искаженные черты Спенсера Трейси, исполнителя роли Хайда в фильме «Доктор Джекил и мистер Хайд».
Масура остановил свой «паккард» у кинотеатра в разрушенном районе Санья. После того как мы покинули роскошные апартаменты в отеле «Империал», я под руководством Лазара совершил настоящее дантовское путешествие по аду. Неужели в этом ужасном месте он собирался познакомить меня с моей предполагаемой невестой – небесной Беатриче? Этот пролетарский район до того, как был разрушен зажигательными бомбами, представлял собой городские трущобы – аварийные деревянные постройки, опутанные телеграфными проводами. Из открытых коллекторов распространялось зловоние. Теперь этот район даже трущобами трудно назвать. Здесь стояли лачуги, сложенные из ящиков и коробок, скрепленных вместе жестянками. В ларьках продавались товары с черного рынка под пристальным контролем бандитов с обнаженными татуированными торсами. Мелкая сошка, низы якудзы. В кучах мусора рылись неприкасаемые, обитатели социального дна. В этом районе наиболее зримо воплотилась идея большого города, порожденная воображением дикаря. Ад, который притягивает его. Такому месту весна, как всегда, придавала выражение ужасной улыбки идиота.
В этой разрушенной части Токио стоял страшный шум. Я слышал варварский жаргон: язык отличался от того, на котором говорю я. Слова, доносившиеся до моего слуха, слетали с отвратительных губ, пораженных болезнью и голодом. Кто эти люди? Представители сибирских племен или берберы, экзотические народы чужого незнакомого мира? Сленг или диалект сразу же выдает говорящего, характеризует его. Та речь, которую я слышал, свидетельствовала об особом асоциальном состоянии жителей района. Я спустился в ад, обитатели которого избрали своим идеалом анонимность, которая, впрочем, не делала их невинными. Нет, тяжелое положение не избавляло их от вины. Конформизм заставлял неукоснительно следовать за знаменем, символику которого трудно распознать.
Масура шел впереди, прокладывая нам путь через толпу бывших военнослужащих, охранявших вход в кинотеатр и похожих на демонов со свирепыми глазами. Публика в зале тоже в основном состояла из ветеранов, среди которых было много инвалидов, людей с многочисленными шрамами и искалеченными конечностями. Я заметил также среди зрителей несколько женщин, детей и пожилых людей. В оркестровой яме располагался алтарь, украшенный весенними полевыми цветами, привезенными сюда из сельской местности. Здесь стояла большая покрашенная золотистой краской фигура Шакьямуни, сострадательного Будды. Присутствовавшие в зале священнослужители скорее походили на приверженцев синтоизма, нежели на буддистов. Облаченные в белые одежды и черные конические головные уборы, они сидели на корточках вокруг алтаря. Некоторые держали в руках гонги и барабаны. Один священнослужитель даже вооружился луком из катальпы, который используют ясновидцы, чтобы вызывать духов.
Мы с капитаном Лазаром сели с краю одного из рядов шатких деревянных складных стульев. Экрана на сцене не было. На расчищенной от стульев площадке, освещенной полуденным солнцем сквозь открытый в потолке люк, а быть может, дыру в крыше после бомбардировки, сидели друг против друга две команды кэндоистов. Противники различались белыми и красными нашивками на спине.
– Это незаконно, – прошептал я на ухо капитану Лазару. Он кивнул и усмехнулся с довольным видом.
– Ты видишь сейчас еще одно маленькое предприятие принца Хигасикуни. Культ ветеранов пытается обрядиться в одежды буддизма.
Кендо и другие виды традиционных боевых искусств находились под запретом оккупационных властей, впрочем, как и синтоистские обряды, вплоть до содержания в частных домах семейных алтарей камидана. Подобные директивы преследовали цель очистить Японию от фашистских верований, нанеся удар по идеологическому сердцу ультранационализма – синтоизму. Буддизм избежал запрета, поскольку он не был заражен идеей обожествления императора, свойственной синтоизму. Гонения и преследования привели к тому, что синтоизм ушел в подполье, откуда вновь появился, приняв причудливые формы. Синтоизм теперь маскировался под буддизм школы нитирэн или сингон. Я даже слышал о секте денсинкё, названной так по имени ее основателя, электрика из Осаки, который поклонялся электричеству как божественному началу, а Томаса Эдисона считал одним из младших божеств.
По всей стране возникало множество фундаменталистских культов, создававшихся часто вокруг той или иной харизматической фигуры с задатками шамана, мико или ясновидящего, общающегося с загробным миром. Такая практика коренилась в традициях, сложившихся в среде сельских жителей Японии. Я не удивился, узнав, что за культом ветеранов стоит принц Хигасикуни. Большинство так называемых новых культов фактически вели начало от довоенных популистских сект ультраправого толка. Это антикоммунистическое наследие перешло к современным преемникам власти и получило молчаливое благословение отдела разведки Джи-2.
Воссоздание старого японского народного духа в упрощенных, замаскированных неосинтоистских формах оказалось столь же важно для общего национального возрождения, как и экономический подъем. И то, и другое было связано с секретными сделками олигархов, бывших владельцев дзайбацу, и сотрудничающих с ними правительственных чиновников. Восстановление религиозного фундаментализма компенсировало потерю имперского господства в Азии, установленного военной диктатурой, которая явилась настоящим бедствием для нации, но поддерживалась низшими слоями общества. Новые секты не предлагали ни буддийского избавления от страданий, ни христианского спасения, но они давали нечто гораздо большее оскорбленной, утратившей цели нации – духовный потенциал, живую кровь, энергию, которую можно использовать для экономического возрождения в мессианском масштабе.
Нам разрешали смотреть голливудские фильмы с участием Барбары Стенвик, Джоан Кроуфорд и Спенсера Трейси в качестве демократического болеутоляющего средства. Однако поединки милитаристов, вооруженных бамбуковыми палками, на площадке, похожей на сцену театра Но, были под запретом.
– Подобные представления должны преследоваться как выражение антидемократических настроений, – заявил капитан Лазар. – Так что постарайся получить удовольствие от этого зрелища. Я уверен, что тебе не скоро доведется снова увидеть нечто подобное.
Я не получил от этого зрелища никакого удовольствия, потому что давно ненавидел кэндо, еще со времен учебы в Школе пэров. Мои однокашники, как настоящие идиоты, увлекались этим видом боевых искусств. Безмозглые аристократы военное мастерство ценили выше, нежели академические науки. Я, как слабый худосочный интеллектуал, терпеть не мог крепких парней, ловко орудовавших деревянными мечами. Меня расстраивали и пугали приглушенные надетой на лицо защитной маской крики, с которыми они бросались в атаку, и раздувающиеся, словно рыбьи жабры, щитки брони на плечах фехтовальщиков. Мне казалось, что это ожили доспехи из комнаты, где бабушка хранила самурайские реликвии. Свирепые крики и треск палок глубоко запали в мое сознание и, всплывая в памяти, словно острая боль, терзали мне душу.
Я так и не смог понять, почему боевые кличи однокашников причиняли мне такие мучения. Но мне не хотелось вновь бередить старые раны, во всяком случае здесь, в заброшенном кино-театре, где незаконный бой кэндоистов был прелюдией к совершению какого-то сомнительного магического обряда.
– Посмотри-ка на него, – сказал Лазар, указывая на кэндоиста с красной нашивкой, который уже успел расправиться с двумя соперниками.
Даже мне, неискушенному в боевых искусствах, этот фехтовальщик показался замечательным. Он больше полагался на эффективность внезапной молниеносной атаки, нежели на навыки маневрирования. Его вопль «кийя!» был столь свирепым и звучным, что приводил соперника в замешательство. То был вдохновенный крик, рвущийся из самых глубин человека, поглощенного действием. Его черные доспехи поблескивали, как панцирь жука-скарабея на солнце. На мгновение, в момент выпада, когда рукав бледно-голубого одеяния соскальзывал, мелькала белая кожа руки. Белые босые ступни фехтовальщика были крепкими и одновременно изящными.
Что-то неуловимо привлекательное и трогательное было в длинной прядке выбившихся из-под шлема черных волос. Поток воздуха, поднятый вращением бамбукового меча, заставлял эту прядку вздрагивать в такт движениям. Взмах – и меч с удивительной точностью опустился на шлем третьего противника. Состязание закончилось. Фехтовальщик с красной нашивкой победил. Он отстегнул маску, развернул подложенное под нее полотенце, и на его плечи хлынул поток черных волос. Кавалер роз вновь предстал в облике женщины.
– Это невозможно! – изумленно воскликнул я. Однако никто в зале не разделял моего удивления.
– Возможно! Для нее все возможно. Она – истинная жрица этого культа. Разве ты не узнаешь ее?
Даже находясь на значительном расстоянии от площадки, я не мог не узнать эту женщину. Это лицо навсегда врезалось в мою память. Кэндоистом, победившим в состязании, оказалась женщина, которую я впервые увидел в январе. Тогда она лежала на снегу, и я ногами топтал ее мягкий живот. Это была баронесса Омиёке Кейко.
Я задрожал. Лазар бросил на меня сочувственный взгляд.
– Забавно, что мы порой встречаем одних и тех же людей в совершенно разных ситуациях.
– Да, действительно, очень забавно, – согласился я.
– Хочешь поучаствовать в обряде, который сейчас начнется? Здесь будут вызывать духи тех, кто погиб на войне. Возможно, это будет интересно.
– Нет, я хочу немедленно уйти.
– Как?! Разве ты не хочешь засвидетельствовать свое почтение баронессе?
– Вы серьезно спрашиваете меня об этом? Как я могу показаться ей на глаза после того, что произошло зимой?
– Нельзя постоянно убегать от действительности. Кроме того, кто тебе сказал, что она тебя помнит?
– А если все же помнит?
– Вот и проверим. Если мы сейчас уйдем, то так и не узнаем.
Взяв меня под руку, Лазар направился к сцене. В зале тем временем поднялся шум, священнослужители били в гонги и барабаны. Звуки флейты сопровождали ритуальное пение, в котором звучала тревога, перекликающаяся с тревогой в моей душе. Подавленность и замешательство, которые я сейчас испытывал, были своеобразной компенсацией за то состояние, в котором пребывал Лазар, когда показывал мне фото с изображением своей обнаженной жены. Это было своеобразное возмездие.
Мы зашли за кулисы, где располагались гримерные комнаты, оставшиеся еще с тех пор, когда здание служило одновременно кинотеатром и варьете. Напротив них вдоль стены стояли стулья – должно быть, места для посетителей, приходивших на прием к ясновидящим. Сейчас стулья пустовали, лишь два сиденья занимала пожилая супружеская пара. Судя по виду, сельские жители, приехавшие из глубинки.
Из-за портьеры, закрывающей вход в одну из гримерок, вышел человек, которого я тут же узнал. Принц Хигасикуни Нару-хико, дядя императора. По фотографиям в газетах нам всем хорошо знакома его полная фигура с бычьей шеей, плоское, как блин, лицо и рот с опущенными уголками губ, придающий этому плейбою выражение безразличия. Костюм из легкого серого шелка соперничал своей элегантностью с щегольской одеждой Лазара. Принц тепло пожал руку капитану.
– Сэм, дорогой, – проговорил принц и закончил фразу по-французски. Протянув Лазару плоский пакет, он продолжал по-английски: – Я хочу подарить вам небольшую книгу, которую вы, как я знаю, давно ищете.
Дверь в гримерную за спиной принца была распахнута настежь, портьера отодвинута, и я заглянул в комнату. Признаюсь, я надеялся, – хотя это ужасно глупо, – что хозяйка гримерной магическим образом превратится в мужчину, в мужскую копию баронессы Омиёке Кейко, которую я видел на площадке. Я лелеял эту сумасшедшую мечту, воодушевленный звуками, доносившимися из зала, где совершался оккультный синтоистский ритуал. Это эхо Кабуки вносило театральную ирреальность в душную атмосферу всего, что происходило здесь, за кулисами.
С замиранием сердца ожидая волшебного превращения, которое должно совершиться у меня на глазах, я скользнул взглядом по висевшему костюму кэндоиста и наконец увидел баронессу. Она сидела за туалетным столиком, наклонившись к зеркалу, и пудрила лицо. Распахнутое и спущенное с плеч кимоно коричневатых оттенков оставляло обнаженными плечи и грудь. Служанка, женщина средних лет, мягкими движениями гибких рук втирала одеколон в белоснежную кожу хозяйки. Отражающаяся в зеркале грудь баронессы походила на два сверкающих ледяных конуса. Несмотря на близорукость и ослепительное зрелище, представшее передо мной, мне все же удалось рассмотреть крошечную татуировку в форме пиона на плече баронессы. В центре, среди лепестков, располагалась маленькая родинка, словно пушистая сердцевина цветка. Служанка наклонилась, раздувая ноздри, как будто хотела понюхать пион, и лизнула родинку кончиком языка. Странно, но я инстинктивно тоже наклонился, и мои губы потянулись к этому цветку на снегу. Баронесса улыбнулась служанке, глядя в зеркало, а затем ее глаза встретились с моими, нагло уставившимися на нее. У меня подогнулись колени, и я сел, невзирая на присутствие принца, по отношению к которому поступал неучтиво.
– Ваш приятель ужасно выглядит, – заметил принц Хигасикуни, обращаясь к Лазару.
– Причина его бледности в том, что он постоянно сидит в четырех стенах, – объяснил Лазар. – Такова цена литературы. Мой друг – писатель.
Принц Хигасикуни что-то проворчал, обменялся с Лазаром рукопожатием и ушел.
Лазар провел меня в гримерную. Я надеялся только на то, что он не отпустит мою руку, поскольку чувствовал, что в противном случае могу рухнуть.
– Кейко, дорогая, какое великолепное представление! – воскликнул Лазар по-английски и чмокнул баронессу в щеку, которую она подставила для поцелуя.
Белоснежная грудь теперь была спрятана под кимоно с коричневыми разводами. Баронесса смотрела на меня с тревогой, на ее холодном лице, похожем на лик богини луны, появилась слабая улыбка. Разве могла она не узнать меня?
– Это тот человек? – спросила она, и ее слова пронзили мне сердце.
Я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание.
– Это мой помощник, известный писатель Юкио Мисима, – ответил Лазар.
Баронесса Омиёке, к моему удивлению, поклонилась:
– Простите меня, сэнсэй. Вы не похожи на фотопортреты, которые я видела в прессе.
Меня изумило почтительное обращение «сэнсэй» – мастер.
– Вы прежде видели мои фотографии? – придя в замешательство, спросил я.
– Прежде? – Она нахмурилась, истолковав мои неловкие слова как намек, но тут же засмеялась. – Ну хорошо, если вы настаиваете на том, чтобы я была точна, один раз я видела вашу фотографию в журнале.
– Простите меня за неучтивость. Я просто пытался выразить удивление по поводу того, что вы узнали неизвестного малозначительного писателя.
– О, но это неправда, Мисима-сан! Я восхищаюсь вашим творчеством с тех пор, как в 1944 году прочитала «Лес в полном цвету» – ваш первый сборник рассказов.
– Я смущен вашей похвалой. Эта книга – просто безделица, о которой все давно забыли.
То, что баронесса Омиёке признала меня как писателя, постепенно рассеяло мои опасения. Будучи сильным и прямым человеком, она не стала бы скрывать своего возмущения по поводу моего недостойного поведения в парке, если бы узнала во мне своего обидчика. Баронесса Омиёке была тогда слишком пьяна, и события, произошедшие несколько месяцев назад в парке, не отложились в ее памяти. Я почувствовал облегчение, сердце стало биться ровнее и размереннее.
– Что значат мои похвалы по сравнению с похвалами вашего учителя, – продолжала баронесса, – достопочтенного Хасуды Дзенмэя. Я помню, что он дал вашему творчеству исключительно высокую оценку в послесловии к вашей первой книге.
– Вы были знакомы с Хасудой-сан? – удивленно спросил я, бросив подозрительный взгляд на Лазара.
Может быть, это он подучил баронессу упомянуть в разговоре со мной имя Хасуды? Однако лицо Лазара хранило невинное выражение.
– Нет, я не была лично знакома с ним, но счастлива, что мы принимали участие в возвращении на родину его останков из Бахуру Йохор в Малайе.
– Простите, что вы сказали, баронесса? – изумленно переспросил я.
Она обернулась к Лазару:
– Разве вы не объяснили Мисиме-сан, чем в основном занимаются члены нашей церкви?
Лазар пожал плечами, признавая свою оплошность.
Баронесса внезапно весело рассмеялась, не прикрыв при этом рот рукой, как это в соответствии с обычаями положено делать японским женщинам.
– Могу поспорить, что он не потрудился даже упомянуть название нашей ассоциации – «Церковь космополитического буддизма»!
Название не произвело на меня никакого впечатления. Оно не показалось мне более странным или более грандиозным в ряду ставших модными в послевоенные годы сект, таких, как «Церковь мирового мессианизма», «Общество создания ценностей», «Общество совершенной свободы» и многих-многих других.
– Вы поддерживаете связь с мертвыми? – спросил я.
– Мы общаемся с духами героически погибших воинов. Это входит в нашу практику и является утешением для членов церкви, понесших тяжелые утраты. Однако непосредственной деятельностью и главной задачей мы считаем установление мест захоронений, обнаружение останков воинов, их идентификация и транспортировка на родину, где прах павших в войне будет со временем помещен в мемориал Ясукуни [12].
– Долго же вам придется ждать, – заметил Лазар.
– Да, Сэм, я знаю, что оккупационные власти запретили нам надлежащим образом почтить память павших. Но мы можем позволить себе подождать.
– Конечно, ведь вы взимаете немалую плату с родственников погибших за хранение праха в ожидании великого дня.
Баронесса Омиёке залилась беззаботным смехом, что показалось довольно циничным. Я заметил, что на полках в глубине гримерной стояло множество коробок разных размеров. Все они были завернуты в белую хлопчатобумажную ткань, на которой имелись надписи, сделанные от руки черным карандашом, с указанием фамилии и воинского звания. Здесь же была помещена цитата из сутры Лотоса, выведенная каллиграфическим почерком.
Заметив мое любопытство, баронесса Омиёке сказала:
– Это останки прославленных воинов, которые нам удалось вернуть за последние шесть месяцев. После церемонии они будут переданы родственникам.
До меня доходили слухи, что торговля останками павших на войне была доходным делом и процветала. Теперь, увидев своими глазами коробки с прахом, стоявшие на полках, как урны в нишах колумбария, я почувствовал одновременно отвращение и удивление.
– Это одна из наших недавних и наиболее ценных находок, – пояснила баронесса.
Взяв с полки коробку размером с обувную, она поставила ее на туалетный столик и развернула хлопчатобумажную ткань. Мы увидели простой ящичек из дерева белой сосны. Баронесса подняла крышку и достала из ящичка череп.
– Он находится в исключительно хорошем состоянии, – сказала она, поворачивая череп в руках. На теменной и лобной костях была написана цитата из сутры Лотоса. – Данные экспертизы зубов свидетельствуют о том, что это останки подполковника Кимуры Такео, императорского морского пехотинца. Полковника обезглавили охотники за скальпами на Борнео. Вы видели в коридоре пожилую чету? Это его родители, землевладельцы из префектуры Нара. Они хотят посмотреть на останки любимого сына перед обрядом кремации.
Баронесса поднесла череп к лицу и стала рассматривать его, словно искала свое отражение. Орлиный нос Омиёке как будто восполнял носовую впадину в черепе. На мгновение мне показалось, что она сейчас припадет губами к отвратительным оскаленным зубам и поцелует череп подобно Саломее, поцеловавшей отрубленную голову Иоанна Крестителя.
Я внимательно смотрел на баронессу, старясь найти в ее совершенных формах признаки несовершенства. Я представлял, как в зрелом возрасте ее стройная фигура расплывется, обрастая складками жира. На одной из скул под завитками волос я, к своей радости, обнаружил на белоснежной коже маленькие пятнышки. Эти веснушки, которые баронесса тщательно маскировала с помощью косметики, как я полагал, выступили на ее лице из-за гормональных изменений в организме в период беременности. Сделанное мной открытие вновь разбудило в памяти мучительные воспоминания об инциденте, произошедшем зимней ночью на автомобильной стоянке. Эти воспоминания придавали пикантность красоте баронессы и против моей воли делали ее более привлекательной.
– Вы, по-видимому, чем-то обеспокоены, Мисима-сан, – заметила баронесса и, положив череп в миниатюрный гроб, закрыла крышку. – Должно быть, вас расстроил мой неуместный энтузиазм. Эти останки – поистине печальное зрелище.
– Я думал о тех молодых людях, которые погибли на войне.
– Грустные мысли.
Служанка баронессы Омиеке подала нам на подносе виски и – о чудо! – кувшин со льдом. Откуда здесь, в этом разрушенном, похожем на ад районе мог взяться лед? Мне хотелось насыпать кубики льда в обе ладони и потереть ими лицо, чтобы избавиться от чувства подавленности.
– Прошу простить меня за неучтивость, джентльмены, но мне необходимо покинуть вас. Я должна принять участие в церемонии.
– Мы понимаем, вы ведь должны руководить действом на сцене, – сказал Лазар.
– На сцене? Вы говорите о ритуале как о театральном представлении, – заметила баронесса и добавила, обращаясь ко мне: – Прошу вас, обещайте, что навестите меня как-нибудь, Мисима-сан.
– Обещаю, дорогая баронесса, что он будет в вашем полном распоряжении, – вмешался в разговор Лазар.
Она встала, и служанка помогла ей облачиться в верхнее кимоно из тафты с рисунком из примул. Поверх этого наряда баронесса надела белый шелковый балахон без рукавов с вышитым красными нитками лотосом – символом секты – на спине. Когда служанка начала расчесывать великолепные, доходившие до пояса волосы баронессы, раздалось потрескивание статического электричества. Одежда Кейко тоже была наэлектризована.
Направляясь по боковому проходу к выходу из кинотеатра, я оглянулся и увидел, как на сцене под какофонию звуков ритуальных музыкальных инструментов появилась баронесса Омиёке. Она скользила, словно актер театра Кабуки, призрак мести с ореолом черных волос вокруг белого напудренного лица.
Масура провел нас сквозь толпу угрюмых зевак, нищих и инвалидов, к «паккарду». Люди послушно расступались, слыша его окрики. Крыша автомобиля раскалилась под лучами полуденного солнца, и в салоне было нестерпимо душно, и все же «паккард» показался мне спасительной гаванью, где я мог прийти в себя.
– Наша дорогая Кейко просто великолепна, не правда ли? – спросил Лазар.
Я вспомнил татуировку в виде пиона на ее плече.
– Представление с черепом показалось мне отвратительным, – промолвил я.
Лазар пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно вскрывая пакет, который ему вручил принц Хигасикуни. Наконец он разорвал обертку – прекрасную рисовую бумагу ручной выработки, которую в наши дни уже не изготавливают. Должно быть, у принца хранится ее запас. В пакете лежала изящная книга формата ин-кварто в кожаном переплете цвета выгоревшей соломы. На нем не было ни заглавия, ни имени автора, ни каких-либо изображений. Защитные пленки из тончайшей прозрачной бумаги затрепетали, словно крылья голубки, когда Лазар пролистал томик. Перед моими глазами промелькнули драконы, венки из роз, насекомые и птицы, мастерски пигментированные на жестком пергаменте. Я решил, что передо мной – собрание текстильных узоров на мотивы флоры и фауны. Наивность и примитивизм придавали этой книге обаяние, но безвкусица лишала ее художественной ценности.
– Что это? – спросил я.
– Присмотрись внимательнее, – сказал Лазар и положил мою ладонь на пергамент с рельефным рисунком. – Ты ощущаешь волосяные фолликулы? И обрати внимание, что в порах видны угри. Ты до сих пор не понимаешь, что это такое? Это образцы татуировок якудзы. Не волнуйся, Кокан, они были собраны после смерти доноров.
Он закрыл книгу и протянул ее мне.
– Принц Хигасикуни достал образцы для меня, но я дарю их Кейко по ее настойчивой просьбе.
Несмотря на мои протесты, капитан Лазар положил книгу мне на колени.
– Я говорил тебе, что Кейко привлекательна. Надеюсь, ты убедился в этом? – спросил Лазар, самодовольно улыбаясь.
– Неужели вы предлагаете мне ее в качестве невесты?
– Тебе решать.
– Вы серьезно?
– Лучшей кандидатуры не найдешь.
– О да, куда уж лучше! Пресловутая куртизанка из рядов правых радикалов! Неужели вы думаете, что мои родители примут ее с распростертыми объятиями?
– Это ты должен обнимать ее, а не твои родители.
– Невозможно!
– Почему? У нее безупречное аристократическое происхождение, ее семья связана родственными узами с императором, ее муж был знаменитым военным героем.
– Но она намного старше меня.
– На пять лет. Ей всего лишь двадцать восемь. А сейчас ты скажешь, что она выше тебя ростом.
– Но захочет ли она иметь дело со мной? Лазар усмехнулся:
– Проводи с ней больше времени, и постепенно природа возьмет свое.
Спорить с Лазаром бесполезно. Его прогноз всегда оказывался точным. Так, например, вскоре сбылись его предсказания относительно судьбы созданной принцем Хигасикуни Церкви космополитического буддизма. Через неделю после нашего посещения заброшенного кинотеатра церковь была распущена по приказу оккупационных властей. Однако это не положило конец возвращению в страну останков погибших воинов.
ИГРА БЛАГОРОДНЫХ ПРОИГРАВШИХ
Тупиковая ситуация, в которой я оказался летом 1948 года, была для меня унизительным возвращением в прошлое. Десять лет назад, в тринадцатилетнем возрасте, я пережил свой первый жизненный кризис – острый приступ амбициозности. С тех пор я не мог излечиться от болезненного честолюбия.
Меня мучили странные сожаления, я испытывал своего рода ностальгию по человеку, которым мог бы стать, по не стал. Была ли это скорбь по Хираоке Кимитакэ, который прекратил свое существование? Вряд ли. Как я уже говорил, мое настоящее имя – Хираока Кимитакэ. О том, почему я взял в качестве литературного псевдонима имя Юкио Мисима, я до сих пор предпочитал не говорить. Не стыдясь лжи, мой отец заявил одному журналисту, что я выбрал псевдоним, ткнув наугад булавкой в список имен абонентов в телефонном справочнике. Я не стал отрицать эту выдумку Азусы, как не опровергал и множества других легенд обо мне. Все истории о Юкио Мисиме правдивы, все комментарии к ним по большей части – нет.
Я выбрал именно этот литературный псевдоним, вдохновленный песенкой, которую однажды вечером, в декабре 1938 года, пел мне Ётаро, пока в соседней комнате умирала от кровоточащих язв Нацуко. Эта песня, бодро заглушавшая беспомощные крики агонизирующей Нацуко, дала мне новое имя, возродив своей освежающей мелодией.
В детстве меня часто привлекали двери комнаты Ётаро. Мне казалось, что на почерневшем дубе красовалась надпись: «Здесь заточён опороченный бывший губернатор Сахалина». Это звучало как приговор. Ётаро действительно как будто находился в тюремном заключении, но нестрогом. Ему дозволялось развлекаться, к нему допускались близкие друзья, бывшие крупные министерские чиновники, юристы и финансисты. Среди них и несколько мошенников, из-за которых Ётаро в конечном счете и разорился. Дедушка остроумно называл своих приятелей-гуляк «тенями старой эмпирической конфуцианской школы», намекая на оставшийся в прошлом золотой век эпохи Мэйдзи.
Лишь сохранившийся у Ётаро прекрасный тенор напоминал о прошедшей молодости и славе ловеласа. Сквозь двойные дубовые двери до моего слуха часто доносилось его пение. Как правило, это были куплеты, услышанные им в мюзик-холле, или простые народные песенки, которые обычно поют прачки.
Даже птичий полет над моей головой
Заставляет сильнее страдать и испытывать горькую муку.
Мне не разрешалось переступать порог пропахшей саке и табаком гостиной Ётаро, где он играл в го. Ётаро курил дешевые сигареты – марки «джастис», насколько я помню – с изображением золотой летучей мыши на пачке. В годы депрессии они были популярны среди рабочих. Я собирал пустые пачки из-под сигарет, пользуясь тем, что Ётаро благоволил ко мне и к моей матери. Впрочем, он хорошо относился к любой симпатичной женщине. Однажды, когда я, получив от слуги Ётаро очередные трофеи, передал их матери и мы отошли от дверей гостиной, она начала рассказывать мне об одном случае, произошедшем во время ритуала осикийя, церемонии, которая традиционно совершается через неделю после рождения младенца. Вечером, на седьмой день после моего появления на свет, Ётаро написал мое имя на полоске обрядовой рисовой бумаги и поместил ее в священную нишу в доме – токонаму. Ётаро и Азуса целый день пили саке, и мой отец, который не привык к большим дозам алкоголя, опьянел и стал агрессивным. Сидзуэ со стыдом вспоминала, что отец случайно опрокинул жертвы на алтаре токонамы. Это считалось дурным предзнаменованием. Ётаро попытался исправить положение и прокомментировал данное мне имя. Человек, которого зовут Кимитакэ, сказал он, занимает высокое общественное положение. Кстати, это имя мне дали по настоянию бабушки. А Хираока – обычная фамилия, которая означает «плоский холм» или «плато».
– А все вместе говорит о том, – подвел итог своим рассуждениям Ётаро, – что мальчик займет общественное положение, далеко превосходящее наше.
– Гвоздь, который торчит, забивают по шляпку, – заметил Азуса.
– Мой сын любит банальные пословицы, – заявила Нацуко и, взяв меня из рук матери, добавила: – Можете шутить, сколько вам вздумается, но через шесть недель вы убедитесь, что этот мальчик достиг более высокого уровня, чем вы.
– В тот момент никто не понял, что означали ее слова, – продолжала свой рассказ Сидзуэ. – Но довольно скоро, на сорок девятый день после твоего рождения…
– … я сдержала свое слово, – раздался голос у нас за спиной.
Нацуко неслышно подкралась к нам сзади. Обычно стук ее трости возвещал о ее приближении. Она возвращалась в свою комнату из ванной в сопровождении Цуки, которая несла полотенца и лосьоны. Из-за сильной невралгии бабушка не могла мыться без посторонней помощи.
– Я не забыла, что сказала в тот день, – продолжала Нацуко. – Наш дом населяют одни пигмеи. Хорошо, что ты напоминаешь мальчику об этом.
Моя мать была в ту минуту похожа на газель, пойманную питоном.
– Цуки, прошу тебя, конфискуй все, что жена моего сына прячет за спиной, – распорядилась Нацуко. – Негоже мальчику собирать предметы, являющиеся символами низших слоев общества.
Я так и не узнал, почему Сидзуэ через семь лет вдруг захотела рассказать мне о том, что произошло на седьмой день моего рождения. Но я понял из рассказа Сидзуэ, что в моем имени увековечена память о ее несчастье. И еще меня поразило, что существует странная связь между дешевыми сигаретами Ётаро и пристрастием Нацуко к изысканному портвейну и английскому табаку. Расхождение во вкусах моих бабушки и дедушки тем не менее не препятствовало их союзу, что для меня тоже являлось загадкой.
Когда в 1937 году мне наконец разрешили переселиться к родителям в дом в районе Сибуйя, Нацуко взяла с меня торжественную клятву, что я раз в неделю буду ночевать у нее. Я великодушно, как и пристало победителю, согласился выполнить ее просьбу. В двенадцать лет я относился к ней, как принц Гэндзи к старой отправленной в отставку любовнице. Из альтруистических побуждений и в память о нашей былой дружбе я выполнял эту еженедельную повинность, нарушая верность матери.
Нацуко вознаграждала меня за самопожертвование выходами в театр. К лету 1938 года ее состояние ухудшилось, и посещение спектаклей Кабуки и Но стало отрицательно сказываться на самочувствии. Вернувшись однажды в свою комнату, она упала без сил на кровать. Боль и усталость мешали ей даже выпить чая, приготовленного Цуки. Нацуко застонала, потом ее стоны перешли в душераздирающие крики. Я подал ей болеутоляющее лекарство и, присев рядом на кровать, стал вытирать слюну, вытекающую из ее открытого рта.
После недолгого, тяжелого, похожего на кому сна Нацуко открыла глаза. Ее белки были желтого цвета.
– Ты бледен, соловушка, – сказала Нацуко. – Бледен, словно абиса-хо, который вызывает призраков.
Бабушка с беспокойством смотрела на меня, как будто действительно видела во мне абиса-хо – медиума, вызывающего духи детей. Согласно оккультной народной традиции, его лицо было белым.
– Развлеки меня призраками, мой абиса-хо, – с улыбкой попросила она, когда боль отступила. – Твой отец пишет вам из Осаки?
– Регулярно, мы получаем от него письма каждую неделю.
– А-а, так, значит, он каждую неделю докучает вам! И какие же мудрые указания он дает в своих письмах?
– Всегда одни и те же. Каждый раз он пишет о непобедимости нацистской Германии. Отец хочет, чтобы я чудесным образом превратился в здравомыслящего японского фашиста. В своем последнем послании из Осаки он цитирует слова из книги Освальда Шпенглера «Закат Европы». – Достав письмо Азусы, я начал читать его вслух, как делал каждую неделю, чтобы потешить бабушку. – Шпенглер говорит: «Если под влиянием этой книги люди нового поколения, оставив поэзию, обратятся к технологии, оставив живопись, обратятся к морской торговле, отставив эпистемологию, обратятся к политике, то я буду искренне рад этому. Потому что нельзя пожелать для них ничего лучшего».
– Он всерьез хочет, чтобы ты служил в торговом флоте? – смеясь, спросила Нацуко.
– Он требует от меня очень многого, но никогда не конкретизирует, чего именно, повторяя лишь цитату из «Майн Кампф»: «В мировой истории человек, который действительно возвышается над посредственностью, заявляет о себе сам».
– В таком случае он забыл значение имени Кимитакэ, – заметила бабушка.
– Да, как это ни странно. Хотя, честно говоря, я отказываюсь в это верить. Должен признаться, я восхищаюсь суровым стилем его сдержанной прозы, напоминающей мне Мори Огаи. Я и не подозревал, что мой отец обладает таким талантом.
– Талантом? Ты заблуждаешься. Азуса всего лишь бренчит на струне лука, воспроизводя один и тот же глухой звук рукой лживого бюрократа. Неужели ты этого не слышишь?
Позже, когда Нацуко снова заснула, я услышал, как кто-то царапается в дверь ее комнаты. Я решил, что это Шах, мой старый кот с пестрой шерсткой. Я подобрал его на улице котенком и вырастил. Азуса запретил мне брать Шаха с собой в новый дом родителей. Однако, открыв дверь, я увидел, что на пороге стоит Ётаро в роскошном костюме из белой чесучи. Он опирался на тиковую трость с набалдашником из слоновой кости. Етаро, должно быть, возвращался с очередной пирушки.
– Она спит? – шепотом спросил он и, когда я кивнул, продолжал: – Пойдем со мной, мальчуган. Цуки приготовила рисовые пирожки и саке.
В этот момент в коридоре появилась Цуки, престарелая гейша с белым луноподобным лицом. Она несла поднос с горячими пирожками.
– Я не могу надолго отлучаться из комнаты бабушки, – предупредил я.
– Конечно, не можешь, – согласился Етаро. – Я всего лишь хочу сообщить тебе о событии огромной важности, оно только что произошло.
Его слова заинтриговали меня. Что за событие огромной важности?
И я впервые переступил порог комнаты Ётаро. Цуки включила висевшие на стенах светильники, и Ётаро не удержался от комментария:
– Когда в семидесятых годах прошлого века впервые появилось электрическое освещение, рабочий день девушек был увеличен до шестнадцати часов, – сказал он.
– И с тех пор вы стали защищать их интересы? – с вызовом промолвила Цуки. – Впрочем, мне кажется, вас больше интересовало свободное время девушек.
– Вопреки твоему мнению, я действительно разделяю нелепые социалистические взгляды и болею душой за угнетенных рабочих.
– Перестаньте молоть чепуху, – проворчала Цуки.
Мы сели за игровой столик Етаро. Об интимности отношений, установившихся между хозяином и служанкой, свидетельствовало поведение Цуки. Она открыто, уверенным движением руки смахнула упавший на воротник Етаро волосок. Пальцы Цуки изуродовал артрит. Заметив мой внимательный взгляд, Етаро прошептал голосом театрального актера:
– Наша Два Кимоно стала согбенной и скрюченной и уже ни на что не способна. Знаешь, теперь я сам должен подстригать ей ногти на ногах.
– Мои хвори не доставляют вам никаких неудобств, – возразила Цуки и надула ярко накрашенные губы, что выглядело отвратительно.
Этот обмен колкостями привел меня в замешательство. В свои семьдесят шесть лет Ётаро был еще поразительно красив. Я завидовал ему. У него были классические черты лица, которые частично перешли по наследству к Азусе, но не достались мне.
– О каком знаменательном событии ты хотел рассказать мне, дедушка? – спросил я.
Мне не терпелось поскорее покинуть эту комнату, где царило игривое настроение, угнетающее меня.
Вместо ответа Ётаро показал мне на доску для игры в го. Я изумился. Неужели это важнее, чем болезнь Нацуко, захват Нанкина или бои с советской армией на озере Хасан? Ётаро понял, что я разочарован, и бросил на меня лукавый взгляд, попивая саке.
– Несколько дней назад, – объяснил он, – 26 июля, в Токио, в ресторане «Коёкан» в парке Сиба начался турнир го. Смею утверждать, что это будет решающая игра, самая захватывающая во всей истории го. Сусаи, лучшему среди игроков на сегодняшний день, сейчас шестьдесят пять лет. Он – двадцать первый в ряду Гонимба, мастеров игры в го. Первым был Санса, он жил в 1558 – 1623 годах. Гонимба – название помещения в храме Яккодзи в Киото, где Сусаи принял духовный сан, его духовное имя Никион. Все мастера игры в го были священнослужителями, так повелось со времен Никкаи – это духовное имя почтенного Санса.
– Я не играю в го, – грубо перебил я дедушку.
Мне было совершенно неинтересно то, о чем он говорил.
– Нет, ты тоже являешься игроком, – с улыбкой возразил он, – хотя и не знаешь об этом. Не беспокойся о бабушке. Это бессмысленно. Ее время истекло. А твое только начинается. И это станет совершенно ясно в ходе решающего турнира. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Нет, не понимаю. И не могу быть настолько черствым, чтобы бросить беспомощную бабушку.
– Прошу тебя, посиди со мной еще немного. Цуки присмотрит за больной. Ведь в твое отсутствие именно она ухаживает за бабушкой. Позволь, я объясняю тебе, что поставлено на карту в этом турнире. Сусаи прославился как непобедимый мастер, изворотливый, словно лис. Маленький и хилый, он напоминает карлика. Ему бросил вызов Китани Минору, тридцатилетний профессионал, имеющий седьмой разряд. Его стиль игры я назвал бы опасно импульсивным. Уже состоялось два этапа игры, и сейчас позиции выглядят следующим образом.
И Ётаро наклонился над доской для игры в го, изготовленной из древесины павловнии. Слева и справа от доски стояли две плошки из полированного орехового дерева, в которых лежали камешки – белые и черные фишки, используемые в го.
– Ты когда-нибудь играл в шахматы или сёги [13], – спросил Ётаро.
– Мне не нравится, что все эти игры требуют бесполезного напряжения сил.
– Игра в го мало похожа на шахматы. В ней не столько важны ходы, сколько интуитивная стратегия, требующая абстрактного мышления. То, куда игрок ставит свою белую или черную фишку, является лишь результатом его стратегии. Фишку-камешек можно захватить, можно убрать с доски, но нельзя изменить ее позицию после того, как она заняла одно из полей. Всего на доске 361 поле, их образуют 19 вертикальных и 19 горизонтальных линий. Основные принципы го чрезвычайно просты, но следовать им крайне сложно. Цель игрока состоит в следующем: его камешки должны занять позиции, неуязвимые для атаки, и в то же время необходимо окружить и захватить вражеские фишки. Эта игра имеет военную архитектонику, она имитирует поле битвы, отражает события, происходящие на театре войны.
– Для того чтобы конфликтовать, у меня не хватает ни терпения, ни способностей.
– А для того, чтобы дружить? Тебе хватает терпения и способностей поддерживать дружеские отношения?
– Я слишком застенчив для близких отношений. Я живу в мире абстракций, отвлеченных понятий, и это не позволяет мне близко сходиться с кем бы то ни было.
– Поверь мне, в таком случае эта игра – именно для тебя. Мир абстракций и отвлеченных понятий порождает одиночество, в котором коренится мужество самурая. А го – чисто самурайская игра. Я буду играть белыми, как Сусаи, а ты черными, как молодой претендент. Надеюсь, ты доставишь мне удовольствие, мальчуган, и сыграешь со мной эту партию до конца? И мы увидим, к чему приведет нас антагонизм между старой и новой школами самурайской тактики. Репортажи о матче публикуются в токийской «Никиники симбун» и принадлежат перу достойного писателя Кавабаты Ясунари. Это позволит нам попытаться самим найти решение, доиграв партию, а затем мы сравним наши результаты с теми, которые будут опубликованы по итогам игры мастеров.
Мой первый урок игры в го начался далеко за полночь и продолжался до рассвета, когда проснулась Нацуко и призвала меня к себе. Какую цель мы действительно преследовали, укладывая камешки на доске? Ту же, что и строители древних погребальных курганов.
После второго этапа игры, состоявшегося 27 июля, на востоке и западе Японии в результате шторма началось наводнение. 19 августа 1938 года дождь все еще барабанил по листьям каштанов. Мастер Сусаи серьезно заболел, и его поместили в больницу святого Луки. Там он пролежал три месяца, до середины ноября.
Летние ливни повлияли на настроение Сидзуэ. Моя просьба о том, чтобы мне разрешили посещать Нацуко раз в неделю, была удовлетворена, но все же Сидзуэ не удержалась от упреков.
– Зачем тебе теперь нужна эта старуха? – задала мать бестактный вопрос. – У нее нет сил даже на то, чтобы сходить с тобой в театр.
– Не завидуй, ей недолго осталось жить, – возразил я.
– Она попортила мне много крови, – промолвила Сидзуэ и достала карманные часы, которые постоянно носила.
То был подарок Нацуко ей на память, сделанный во время церемонии инкио. Причем бабушка сопроводила его следующими словами:
– Возьми их, они мне больше не нужны.
Эти часы печально известны тем, что именно по ним бабушка сверяла время, прежде чем нажать кнопку электрического звонка, призывавшего мать спуститься с верхнего этажа дома в комнату Нацуко и покормить меня грудью.
Сидзуэ посмотрела на часы:
– У нас остается мало времени до возвращения отца из Осаки, а мне нужно еще так много успеть! – заметила она.
Если раньше Сидзуэ помогала мне собирать коробки из-под сигарет, то теперь превратилась в моего тайного литературного агента. Она была моим преданнейшим лоббистом и знакомила с моим творчеством крупных литературных боссов, без одобрения и покровительства которых невозможно сделать карьеру. Используя свои достоинства – красоту, хороший вкус и родство с известными учеными, Сидзуэ упорно стремилась к своей цели. Она хотела, чтобы я стал членом одного из модных литературных кружков.
– Ты хочешь, чтобы я чувствовал себя в долгу перед тобой? – спросил я.
– Согласно традиции ты должен испытывать чувство долга перед отцом. Это – неизбежное социальное бремя. Я же ожидаю от своего сына любви и надеюсь, что это чувство не будет обременительным для тебя.
Пуповина, связывающая меня с матерью, кажется мне, однако, очень тяжелым бременем, несмотря на то, что его облегчает улыбка милых уст Сидзуэ – самого ласкового тюремщика.
– Посмотри на свой стол, – сказала Сидзуэ, выходя из моей комнаты, – ты убедишься в том, что из-за тебя я превратилась в настоящую воровку.
Я уговорил Сидзуэ стать моим тайным библиотекарем и снабжать книгами по искусству, запертыми в кабинете Азусы. Нарушая строгий запрет отца, она проникала в кабинет и приносила мне альбомы – один за другим. В одном из изданий, роскошно иллюстрированном полутоновыми репродукциями, каждая из которых была защищена листом папиросной бумаги, я увидел поразительную картину. Листок папиросной бумаги, словно белый фазан из рассказов Нацуко, трепеща, взмыл верх, и передо мной предстал обнаженный торс идеальных пропорций. Он ослепил меня своей белизной, при лунном свете похожей на мрамор.
На картине был изображен молодой атлет, прислонившийся к дереву, его связанные запястья подняты над головой и привязаны к стволу. Тело пронзали две стрелы – одна вошла в бок под левую подмышку, а другая – справа между ребер. Он безучастно переносил мучения и даже как будто получал некое удовольствие от них. Так состоялось мое роковое знакомство с картиной Гвидо Рени «Святой Себастьян», этим чудом религиозного искусства барокко.
Я вглядывался в фигуру Себастьяна, изображенного среди теней, которые отбрасывала листва, в окружении разрушенных памятников. Мой взгляд притягивали к себе стрелы, пронзавшие святого. Казалось, они растут из него, как пучки волос, которые в этот период начали появляться на моем теле. Существует ли что-нибудь более упоительное и более грустное, чем открытие истинной чувственной природы, сокрытой под маской притворной сдержанности? Меня охватила жажда самоистязания, лихорадочное страстное желание нанести себе кровоточащие раны. Все это вырвалось из глубин подсознания под влиянием картины, и по моему телу пробежала судорога убийственного сладострастия. В дальнейшем я стал все чаще впадать в подобные состояния, причинявшие мне страдания.
Я расстегнул брюки так, будто открывал пенал, чтобы достать линейку, и нацелил мой вставший пенис на мученика. Он терпеливо ждал, глядя в небо. Я мечтал увидеть, как взорвется озеро из красных и белых перьев, когда фазан будет поражен. Я услышал доносившиеся как будто издали рыдания – эти звуки вырывались из моей груди. Меня пронзило огненной стрелой, пенис невыносимо жгло. И вот наконец из него вырвался белый фазан. Все вокруг было забрызгано моей спермой – стол, бутылочка чернил, школьные учебники. Я был удивлен и подавлен. Вслед за болью я почувствовал тошноту и головокружение.
Внезапно я уловил тихий вздох, доносившийся со стороны двери. Взглянув туда, я увидел сквозь щель свою мать. Сидзуэ тут же прикрыла дверь. Но я заметил спокойное, непроницаемое выражение ее лица. Мне показалось даже, что она улыбалась.
Мой пенис вновь стал сам собой набухать и расти. Эта глупая самодовольная штуковина, измазанная слизью, хотела новых ощущений, жаждала прикосновений – но не моих, – чтобы наконец обрести успокоение. Я подошел к двери, распахнул ее и выглянул в коридор. Он был пуст. Я подождал… Не знаю, на какое чудо я надеялся. Через некоторое время я почувствовал неприятный запах, который показался мне странно знакомым. Память подсказывала, что это зловоние каким-то образом связано с ужасами моего раннего детства и скорее всего вызвано позорным актом онанизма. Во всяком случае, я так думал. Может быть, этот запах навеян воспоминаниями о шариках моксы, которые жгла Нацуко? Нет, скорее он походил на острый запах нафталина, доносившийся из ее кладовки.
Чтобы избавиться от мучительных воспоминаний, я стал медленно закрывать распахнутую дверь, намереваясь зажать между ней и косяком свой вставший пенис. Я надавил на него так сильно, что от боли глаза заволокла пелена слез. Но к боли примешивалось чувство наслаждения оттого, что я причиняю себе страдания. И тогда я вдруг вспомнил. Так пахнет камфара. В раннем детстве мне постоянно – каждый месяц – делали инъекции камфары и глюкозы, когда у меня начинались приступы болезни. Я понял, что запах был не воображаемым, а настоящим. Он доносился откуда-то из коридора. Я привел в порядок свою одежду и пошел па этот запах.
В конце концов я оказался у двери, ведущей в спальню родителей, и открыл ее. Сидзуэ стояла на коленях у маленького столика. Зажав конверт между двумя палочками для еды, она держала его над банкой, в которой горел камфарный спирт. Что за странный ритуал? Может быть, она окуривала письма моего отца?
– Это ты? – спросила она, не поворачиваясь ко мне. – Твоя слабость встревожила меня. Я чувствую, что тебе со всех сторон угрожает опасность заразы.
– Неужели ты думаешь, что я могу заразиться даже от писем отца?
– Вообще-то именно мне, а не твоей бабушке следует знать, что он пишет тебе. Но сейчас я держу в руках письмо от твоего друга Азумы Такаси.
Азума Такаси, на пять лет старше меня, учился вместе со мной в Школе пэров и председательствовал в школьном литературном клубе «Бунгей бу», имевшем связи с небольшим элитарным кружком ультранационалистических писателей «Ниппон Роман-ха», то есть Японским романтическим движением. Мне хотелось бы примкнуть к этому избранному сообществу японских ученых и мистиков, но Сидзуэ осуждала их за экстремизм. Втайне от нее я обхаживал Азуму, надеясь, что он поможет мне вступить в «Роман-ха». Меня не смущало, что члены этого кружка втрое старше меня по возрасту. Азума недавно заболел туберкулезом. Болезнь быстро прогрессировала. Уже были поражены горло и гортань. Азума сначала лишился голоса, а потом оказался прикованным к постели. Он уже не вставал и писал мне при помощи зеркала, установленного под определенным углом над его головой.
– Эпистолярный способ общения как нельзя лучше подходит тебе, учитывая твое нежелание водить дружбу с кем бы то ни было, – заметил Ётаро, когда я рассказал ему анекдот о том, как Сидзуэ окуривала адресованные мне письма.
– Я предпочитаю одиночество любым формам близости, – сказал я.
Раньше я никогда не приглашал к себе домой однокашников из Школы пэров. Разве мог наш ветхий арендованный дом во второклассном районе сравниться с роскошными особняками моих приятелей? Разве мог я знакомить кого бы то ни было со странными обитателями, населяющими этот дом: мстительной сумасшедшей старухой, покрытым позором отставным чиновником, грубым сторонником авторитарной власти и запуганной свекровью женщиной? Все это были гротескные персонажи, как будто сошедшие со страниц одной из книг Достоевского. Я не сумел бы объяснить все это Ётаро, но знал, что он и так понимает, чего именно я стыжусь.
– Мама заставила меня показаться специалисту, ее кузену, врачу больницы святого Луки. Похоже, она тоже уверовала в то, что я болен.
– И каков же диагноз?
– Анемия. Именно этим объясняется моя физическая слабость.
– Это было до или после эпизода с окуриванием писем?
– Это было наказанием за мою независимость и амбиции.
– Амбиции – прекрасная вещь. Они делают честь мужчине.
– Мой отец, проповедующий лицемерные принципы, тоже восхваляет амбиции как одно из мужских достоинств, но это делает его лишь еще более неприятным человеком.
– Азуса не обладает большим дарованием и не добился значительного успеха на поприще государственной службы. Я могу понять истоки его ограниченного прагматизма, с помощью которого он, несмотря ни на что, борется с препятствиями на своем пути. Он задался целью восстановить честное имя Хираока.
– Неужели оно нуждается в этом?
– По-моему, теперь ты проявляешь лицемерие. Ты же прекрасно знаешь, что Азуса обвиняет меня в провале «продвижения и успеха в жизни» – демократической политики Мэйдзи, сулившей удачу всем, кто имел способности и заслуги, даже если происходил из социальных низов. Наши достопочтенные сторонники модернизации проповедуют европейскую форму светского спасения – самосовершенствование.
Я взглянул на свиток, висевший над доской для игры в го. «Моя жизнь – фрагмент пейзажа» было написано на ней китайскими иероглифами. Надпись принадлежала известному китаисту девятнадцатого столетия Мисиме Ки. Обстановка комнаты Ётаро свидетельствовала о том, что здесь живет бывший губернатор эпохи Мэйдзи. В комнате стояла громоздкая мебель в викторианском стиле, которая, как я предполагал, украшала кабинет Ётаро еще в дни его службы на Сахалине.
– Я знаю, что такое режим «продвижения и успеха в жизни», поскольку жил в его условиях до 1914 года, – промолвил Ётаро. – Он обеспечил мне должность губернатора и дал жену из прославленного самурайского рода Нагаи. И все же могу сказать, что мой жизненный успех был иллюзорен.
Саке развязало мне язык, и я, набравшись храбрости, осмелился задать дерзкий вопрос:
– Не сочти меня непочтительным, дедушка, но могу я узнать, что заставило тебя в 1914 году уйти с поста губернатора?
– Ты хотел сказать, что вынудило меня уйти в отставку? Разве твой отец еще не рассказал тебе о моих ошибках и прегрешениях? Впрочем, в этом нет ничего интересного. То же самое делали и другие должностные лица. Я направлял деньги от рыбоконсервных заводов острова в поддержку сэйюкай, партии консервативного большинства в правительстве того времени. Партийная политика в те дни полностью определялась соперничеством между двумя правящими олигархическими кланами Сацума и Косу. Должностью губернатора Сахалина я был обязан лидеру партии сэйюкай Ито Хиробуми, представителю клана Сацума. В 1914 году разразился скандал, в который были вовлечены военно-морские офицеры из клана Сацума и одна немецкая фирма. Речь шла о взяточничестве. Общество возмутилось, вспыхнули серьезные беспорядки, и в обстановке всеобщего хаоса я пал незаметной жертвой борьбы враждующих сторон.
– Ты хочешь сказать, что коррупция является обыденной практикой среди чиновников и ты играл по общим правилам.
– Нет, я не говорил ничего подобного, – возразил Ётаро. – Я просто пытаюсь обучить тебя искусству деперсонализации, очень существенному навыку для честолюбивого человека. Взгляни беспристрастно на ту игру, в которую ты играешь. Страсть лишит тебя сна, вызовет в душе ненужное беспокойство. Понимаешь? Она будет властвовать над тобой, вдохновлять тебя, заставлять действовать опрометчиво, не замечая прозрачной красоты в игре мастера.
Неужели Ётаро сравнивал меня с соперником мастера, Китани Минору? Пусть даже метафорически?
– Ты убежден, что мастер Сусаи победит?
– Боюсь, он может проиграть такому противнику, как Китани. Он столкнулся с игроком, который не умеет уважать истину го. А она состоит в том, что выигрыш и проигрыш сами по себе не зависят от расчетов.
– На меня произвело большое впечатление одно обстоятельство. Подсчет очков в го чрезвычайно сложен. Мне не хватает способностей, чтобы подсчитать выигрышные и проигрышные позиции, которые занимают игроки на этой стадии игры.
– Вот именно! В этой игре даже признание своего поражения требует подлинного мастерства!
К концу ноября матч приобрел такой темп, что я вообще перестал понимать, что происходит на доске. Мне мешали сосредоточиться крики Нацуко, которые становились все громче. По ночам Ётаро анализировал игру мастеров, похожую на причудливый узор.
– Китани играет с широко открытыми глазами, очень умело, но он совершенно не понимает картины, которую создает мастер Сусаи, – пожаловался как-то он. – В центре чувствуется слабость.
Я насторожился, слова «слабость в центре» могли относиться только к Его императорскому величеству. Я сразу же забыл про крики и стенания Нацуко. Выражение моего лица позабавило Ётаро.
– Чему вас учили в Школе пэров? Держу пари, что вместо истории вам преподавали утомительные банальности, лишенные аромата жизни. Надеюсь, вам говорили о том, что современная Япония возникла путем гекокуё, свержения старших, находящихся на вершине, младшими, находящимися внизу?
– Я слышал прежде этот термин, но не знаю точно, что он означает.
– В таком случае тебе будет интересен следующий парадокс. Знаешь ли ты, что японская модернизация зиждется на регрессивной идее, утверждающей существование живого бога? Нынешний император Сева вынужден был принести в жертву японской мании прогресса и модернизации свой божественный статус, как я когда-то принес ей в жертву свою карьеру и благополучие.
Что за чудовищная бессмыслица! Ётаро, должно быть, совсем спятил. Что общего имел устаревший миф о Боге Солнца с идеей прогресса и модернизации? Будучи всезнайкой, маленьким книжным наркоманом, я всегда гордился своей осведомленностью – больше мне, пожалуй, нечем было гордиться. Я не был готов к восприятию нестандартных взглядов Ётаро, которые сейчас представляются мне греховными.
– Каждый, кто знаком с синто, – сказал я тогда дедушке, – возразит тебе, сославшись на то, что божественность императора основывается на древних мифах о сотворении мира, которые вряд ли можно назвать прогрессивными или модернистскими.
– Это очевидно, но ты не учитываешь наши национальные особенности. Старый и новый – близнецы в японской культуре.
Традиция и новизна для нас одинаково современны. Следи внимательно за тем, что я тебе говорю, потому что история о родословной Его величества перекликается с моей, а значит, и с твоей. Я родился в период, названный «ёакэ майэ», «перед рассветом». Надеюсь, ты знаешь об этом?
Я кивнул. Мне известно, что этот долгий темный как ночь переходный период в истории Японии длился с середины восемнадцатого столетия, когда правили сегуны Токугавы, до 1860-х годов, эпохи Реставрации Мэйдзи, когда Япония отказалась от изоляции и распахнула свои двери на Запад.
– Столетие постоянного голода и крестьянских восстаний, – продолжал Ётаро. – В промежутках между бунтами, когда крестьяне поднимались против землевладельцев, бессовестных торговцев риса и безжалостных сборщиков налогов, народ искал утешения в мессианских культах. Помню, как-то, когда мне было лет пять, я столкнулся с подобного рода фанатиками – мужчинами, одетыми в женские кимоно, и женщинами в мужской одежде. Эти люди вторгались в богатые дома, требуя еды, спиртных напитков и денег. «Любое действие оправдано», – утверждали они. Это были последователи секты впадавших в транс танцоров, они говорили, что танец изменит облик мира. Мой отец вместе со слугами, вооружившись дубинками, разогнали их.
– Ты рос в богатом доме?
– Мой отец Хираока Такити был землевладельцем и ростовщиком, ему принадлежали два магазина в Кобэ и Осаке. Так что мы не «простые крестьяне без роду и племени», как утверждает твоя бабушка. Она рассказывала тебе о юном Хираоке, который подстрелил белого фазана?
– Да, я знаком с историей этого преступления.
– Фазан был обыкновенный, вовсе не священный, он не имел белого оперения. Это все выдумки твоей бабушки. А знаешь, кто стрелок? Мой отец, Хираока Такити. В молодости он некоторое время служил в городской страже бокуфу Токугавы. Это было в 1837 году в Осаке. В том году Осио Хэйхатиро, самурай высшего ранга, бывший начальник городской стражи, известный последователь конфуцианского учения, поднял восстание в городе, протестуя против порядков, приведших к массовому голоду. Своей целью Осио считал «Спасение народа», этот девиз был начертан на его знаменах. Режим Токугавы за долгие годы впервые столкнулся со столь серьезным восстанием. Однако оно потерпело поражение. Силы бокуфу с легкостью подавили его. Осио совершил самоубийство. Через шестнадцать месяцев после его смерти пропитанные солью трупы руководителя восстания и его сына подверглись позорному публичному распятию в Осаке.
Восстание не облегчило страданий голодающих горожан. Трудно сказать, почему сегодня Осио превозносят в Японии и левые, и правые. Существует легенда, согласно которой Осио бежал в Китай и там под именем Хун Сюцюаня возглавил еще более масштабное тайпинское восстание. Подразделение городской стражи, в котором служил мой отец, захватило одного последователя Осио, ронина, самурая низшего ранга. Он попросил у стражников разрешения совершить самоубийство. На это лейтенант стражи ответил: «Многие из нас сочувствуют поступку Осио. Мы – находящиеся на службе воины, приучены повиноваться начальству, бокуфу Токугава. Осио тоже состоял на государственной службе. Ты можешь объяснить нам, почему он совершил акт гражданского неповиновения?». «Осио придерживался пути ёмэйгаку [14], – ответил ронин. – Знать и не действовать в соответствии со своим знанием для него было равносильно незнанию. Это объясняет и оправдывает поступки Осио». «Скоро наступит время, – сказал лейтенант стражи, – когда самураи нашего ранга должны будут стереть налет тумана с зеркала». Выражение «стереть с зеркала налет тумана» является ключевым в учении ёмэйгаку. Эти слова свидетельствовали о том, что лейтенант оказался тайным приверженцем философской школы. Что они обозначали? «Стереть налет тумана с зеркала» означало восстановить чье-то врожденное интуитивное знание, которое человек мог получить, лишь отождествив себя с Абсолютом. Идея свойственной каждому небесной правоты и добродетели неожиданным образом имела революционные последствия. Осио понял, что исправление себя в соответствии с требованиями Абсолюта невозможно без исправления несправедливости окружающего мира. Он утверждал, что сохранение верности Абсолюту важнее, чем сохранение верности своему господину или начальнику. Поэтому, хотя правительство осудило его действия, расценив их как бунт, Осио называл свой поступок «гикьё» – «справедливое свершение». Он заявил о своей преданности императору, Зеркалу вечных японских ценностей, и отказался повиноваться временным властям, бокуфу. Осио считал, что бокуфу предало императорский трон. Его действия стали жертвенным протестом, скорее религиозным, нежели революционным актом. Целью Осио была чистота намерений, а не успех. Подобные искренние действия никогда не бывают эффективными. Ты понимаешь великое значение благородной неудачи Осио?
– С большим трудом.
– Стереть налет тумана с зеркала означало не что иное, как реставрировать власть императора, свергнув сегунов, этих узурпаторов. Акт чистого самопожертвования Осио послужил примером самураям, которые через тридцать лет действительно реставрировали императорскую власть, возведя на трон императора Мэйдзи.
– А этот лейтенант стражи отпустил ронина на свободу?
– Да, он великодушно позволил ему умереть, как тот и хотел. Ронин совершил сеппуку, и лейтенант, завершая ритуал, отрубил ему голову. Тело ронина было передано властям, которые выставили его на всеобщее обозрение. Моему отцу поручили отнести голову ронина в сосуде с саке его дочери. Лейтенант стражи дал слово заботиться об этой шестнадцатилетней девушке. Он приказал моему отцу жениться на ней, так мой отец стал самураем низшего ранга.
– Я ничего не знал об этом.
– Ты рад, что в нашем роду был преступивший закон самурай, совершивший сеппуку?
– Но как Хираока Такити относился к тому, что его тесть был человеком, объявленным вне закона? – вместо ответа спросил я.
Ётаро засмеялся.
– Я никогда не был столь безрассудным, чтобы задавать ему подобные вопросы. Мой отец не принадлежал к числу анархистов, но внешне он чем-то напомнил мне Осио. У Такити был зеленоватый цвет лица, как у человека, страдающего заболеванием легких, он был всегда серьезен и лишен чувства юмора. Кстати, Осио ведь тоже служил в городской страже и прославился своими гонениями на христиан, преследованием коррумпированных буддистских монахов и муниципальных должностных лиц. А мой отец заработал себе недобрую славу безжалостной эксплуатацией того самого бедного народа, ради которого Осио пожертвовал своей жизнью. Эти столь несхожие люди – непоколебимый идеалист и узколобый реалист – являются близнецами, на которых зиждется модернизация Японии. Помню, как отец сказал мне однажды: «Современная Япония похожа на крепкую рисовую водку, которую, согласно древним хроникам, изобрел озорной бог Сусаноо. Осио был первым, кто отведал этот напиток старьевщиков. А теперь мы все напились им допьяна».
Я понял, что он хотел этим сказать. Режим Токугавы на протяжении двухсот лет предписывал политику строгого изоляционизма, в недрах которой и зародились ростки модернизации и выросла новая порода людей. Мой отец пережил первую стадию самурайского капитализма. Возможно, этот термин покажется тебе странным, но речь идет вот о чем: Токугава всегда восхваляли в качестве доблести неприятие самураями торгашеских идеалов, основывающихся на алчности. Но подобные взгляды со временем устарели и превратились в жалкое лицемерие. В действительности же двухсотлетняя эпоха сегуната, на протяжении которой в стране царил мир, полностью лишила самураев их традиционной функции, они перестали быть воинами.
Вследствие этого утвердился культ бусидо. Бусидо можно рассматривать как своеобразный способ поддержания чувства собственного достоинства в мирное время, когда меч не вынимают из ножен. Бусидо как система взглядов и правил поведения самурайского сословия обеспечивало их верность сегунам и служило идеальной защитой режима Токугавы, гарантией его стабильности. Одновременно мирный период жизни таил в себе семена саморазрушения режима бокуфу. Усмирение самурайского сословия, на котором зиждился этот режим, в конечном счете привело к гекокуё, свержению находящихся наверху старших находящимися внизу младшими. То, что меч не заржавел в ножнах за долгие годы бездействия, можно было доказать только одним способом. И к нему прибегли умные молодые самураи скромного происхождения. Они стали брать в жены девушек из семей богатых торговцев. И это происходило в течение всего переходного периода – столетия, названного «Перед рассветом». Ты понимаешь, о чем я говорю? Так что же модернизировали модернизаторы эпохи Мэйдзи, ответь мне? Но только не прибегай к ханжеским штампам школьных учебников!
– Боюсь, я могу ответить на твой вопрос лишь с их помощью, – честно признался я.
– Ну, хорошо. Допустим, на реставрацию Мэйдзи можно взглянуть и с такой точки зрения. В этот период была упразднена власть феодалов, земли и народ возвращены императору. Реформы шли от имени Его величества, но фактически проводились централизованным, ориентированным на Запад правительством, которое возглавляли олигархи, бывшие самураи. Они понимали, что конец феодальной системы будет означать ликвидацию самурайского сословия и создание армии на основе всеобщей воинской повинности. Реформаторы эпохи Мэйдзи были проницательными людьми. Они добивались консолидации нации и укрепления лояльности народа государству, упрощая его систему, сводя ее к общему знаменателю. Сначала они «самураизировали» новую императорскую армию, а потом в кратчайшие сроки провели реформу образования, в результате которой население усвоило идеалы конфуцианства. Правила поведения и кодексы чести, которые прежде были привилегией меньшинства – верхушки феодальной иерархии, теперь стали всеобщим достоянием.
Это означало, что любой гражданин, служивший в армии, де-факто становился самураем и должен был действовать как самурай. Любой образованный человек становился верным слугой императора и обязан был исполнять перед ним свой долг в соответствии с патриархальными требованиями конфуцианского учения. Но истинные бывшие самураи стали теперь предпринимателями, основателями дзайбацу, наших финансовых и индустриальных концернов. Чтобы минимизировать риск негативных последствий индустриализации, проведенной по западному образцу, и быстро модернизировать страну, идеологи реформ эпохи Мэйдзи феодализировали все население. Таким образом народ можно было держать под государственным контролем. Наша современная система занятости, участия в промышленном производстве является продолжением феодализированной системы, сложившейся в эпоху Мэйдзи, и гарантирует зависимость тех, кто извлекает из нее выгоду.
– Другими словами, ты хочешь сказать, что Реставрация Мэйдзи по существу ничего не реставрировала? Это была простая модернизация порядков, сложившихся еще при сёгунате?
– Вывод напрашивается сам собой, – сказал Ётаро, беря белую фишку для игры в го.
– Все это кажется мне удручающе нелепым.
Нестандартные взгляды Ётаро изумили меня. Все, что он говорил, звучало странно, но убедительно. В его словах действительно ощущался «аромат жизни», как он выражался. Мне пришла в голову мысль, что весь этот исторический экскурс Ётаро каким-то образом прочитал на доске для игры в го, но я, как ни напрягался, не мог разглядеть закодированного послания в россыпи камешков. У меня разболелась голова от напряжения и громких стенаний Нацуко, похожих на вопли фурий, античных богинь мести, которые сводили с ума нарушителей нравственных устоев. Ее мир постепенно умирал, изводя себя криком, в то время как мир Ётаро казался мне все более реальным. В нем я мог воплотить свои амбициозные мечты. Однако нельзя сказать, что мне нравился этот новый практичный мир, исполненный цинизма. Более того, он пугал меня. Я тосковал по четырем стенам комнаты Нацуко, которая все более утрачивала для меня реальность, отступая за дымку тумана и постепенно превращаясь в прошлое.
– Одного я никак не могу понять, – снова заговорил я, – какое отношение имеет благородная неудача Осио, пытавшегося воплотить в жизнь свои чистые идеи, к модернизации, начатой его преемниками? Он являл собой пример доблести, чуждой идее современного прогресса.
– Разве ты не чувствуешь, что в глубине амбициозных устремлений всех модернизаторов кроется тайная тяга к регрессу? Причем эта тяга характерна не только для наших модернизаторов эпохи Мэйдзи. Всякая модернизация в основе своей архире-акционна, поскольку всегда стремится к упрощению и тем самым вызывает непримиримые противоречия. Ты не понял главного. Цели Осио, какими бы чистыми и возвышенными они ни казались, были глубоко спекулятивными. Он кинул кости, не собираясь ни проигрывать, ни выигрывать. И чего же он добился? Такой ход в игре всегда имеет самые непредсказуемые и дикие последствия. Люди моего поколения являются представителями второй стадии самурайского капитализма. Его можно назвать спекулятивным, поскольку он мало похож на свой прототип – все следы самурайского сословия отошли в нем в прошлое, в область мифологии. И все же, все же… Мы вступили в третью, решающую, экспансионистскую стадию капитализма. Вот куда привел нас Осио, кинувший когда-то кости! Его первоначальная цель кажется нам теперь далекой, но последствия его деяний мы ощущаем на себе. Скоро мы узнаем, придут ли к соглашению старший и младший участники игры.
В течение следующих нескольких ночей Ётаро рассказывал мне о своих предпринимательских авантюрах. Крах его карьеры на государственной службе в 1914 году заставил боссов из партии сэйкай чувствовать себя в долгу перед ним. Они хотели вознаградить деда за верность и заручиться поддержкой Ётаро в будущем, гигантский индустриальный концерн «Мицуи», одно из крупнейших дзайбацу, призвал Ётаро к себе на службу, сделав его своим агентом, а вернее, промышленным шпионом, если выражаться современным языком. Ётаро ездил в Юго-Восточную Азию, Европу, Россию и даже Америку в период Первой мировой войны. В те годы японская экономика была на подъеме. Ётаро извлекал выгоду из закрытой информации, которую ему предоставляли члены сэйюкай, и приобретал акции предприятий, работавших в быстро развивающихся отраслях промышленности.
Ётаро процветал в период краткого, трехлетнего правления нового лидера партии сэйюкай, премьер-министра Хары Такаси, которого в народе называли «Великим человеком из толпы», поскольку он был первым главой правительства, не принадлежавшим ни к одному из олигархических кланов. Годы правления Хары ознаменовались массовыми волнениями рабочих и рисовыми бунтами. Народ, как и во времена Осио, снова вышел на улицы, протестуя на этот раз против засилья военных спекулянтов, людей, наживавшихся на войне, – таких, как мой дедушка. Один из протестующих фанатиков нанес премьер-министру Харе смертельный удар на станции Токио в 1921 году.
Это обстоятельство, а также затухание промышленной активности в связи с окончанием войны отрицательно сказались на благосостоянии Ётаро. Банковский кризис 1927 года, предшествовавший периоду Великой депрессии, подорвал экономическую стабильность. Новые предприятия, в которые Ётаро вложил капитал, терпели убытки. Катастрофа 1929 года была предсказана еще за шесть лет до ее начала, «когда зашевелилась огромная рыба». За два года до моего рождения, 1 сентября 1923 года, ужасающее землетрясение стерло с лица земли город Иокогама и разрушило половину Токио, а также многие другие, менее крупные населенные пункты в районе Канто. По преданию, под Японскими островами обитает гигантская рыба, которая периодически, когда ее выводят из себя злые проделки глупцов, живущих на поверхности, в отместку выгибает спину, и тогда происходят землетрясения, от которых Япония страдает на протяжении многих веков.
История падения Ётаро была характерна для двадцатых годов: долги, лишение права выкупа закладных, изъятая за неплатеж собственность, продажа имущества с молотка, в том числе и дома в Токио. Но Ётаро не унывал. Он показывал мне карту каучуковых плантаций в Малайе, похожую па доску для игры в го. Светлые квадратики полей там перемежались с темными. Он до сих пор владел акциями этих плантаций.
– Цены на каучук после войны значительно упали, и мои акции обесценились. Но теперь цены на это сырье снова круто поползли вверх. Я оставлю Азусе богатое наследство.
Ётаро был не единственным японским спекулянтом, вложившим капитал в малайские каучуковые плантации. Сетью малайских дорог, одинаково пригодных и для сборщиков каучука, и для транспорта, давно уже заинтересовались наши военные стратеги. Они должны обеспечить удобные трассы для авангарда имперской армии – экипированных велосипедами штурмовых отрядов в их молниеносном марш-броске на Сингапур.
Подобное развитие событий можно было бы предвидеть, внимательно вглядевшись в пеструю карту малайских плантаций моего дедушки. Но тогда я не догадывался о том, что нас ждет в будущем. Не понимал я и значения дедушкиного анализа матча в го. Размышляя над характерами мастера Сусаи и его молодого соперника, рассматривая стиль их игры, Ётаро пытался предсказать грядущие события. Как и игра в го, стиль спекулятивного капитализма эпохи Мэйдзи – коррумпированного и одновременно либерального – впоследствии уступил место импульсивной тактике, состоявшей в странной смеси планирования и напористого риска, характерных для интуитивной военной экономики.
– Ты очень похож на меня, – сказал Ётаро. Честно говоря меня удивили его слова. – Под маской страсти к развлечениям и авантюрам я прятал свою неуёмную жажду жизни. Это была моя маскировка. А ты? Ты уже выбрал маску, под которой будешь,скрывать свою сущность?
– Думаю, это будет маска искусства.
– В таком случае на жизненном пути тебя ждут те же разочарования и несчастья, которые постигли меня. Но, конечно, они будут выглядеть несколько иначе.
Даже такой опытный игрок, как Ётаро, не мог предугадать, когда на этот раз закончится матч мастеров игры в го. Обычно он длился десять часов. Однако мастеру Сусаи понадобилось девятнадцать часов пятьдесят семь минут, чтобы завершить игру. А его сопернику – тридцать четыре часа четырнадцать минут. Всего состоялось четырнадцать сеансов, о которых Кавабата Ясунари сделал шестьдесят четыре репортажа. Турнир растянулся на шесть месяцев и закончился в Ито в гостинице «Дэн Коен» только четвертого декабря. Мастер Сусаи объявил о поражении белых фишек на 237-м ходу соперника, игравшего черными. Утром 18 января 1940 года мастер Сусаи умер в Атами в гостинице «Урокойя». Мы были свидетелями того, как камень за камнем воздвигался его могильный курган.
Все же мы с дедушкой и после четвертого декабря – вплоть до Рождества – продолжали анализировать последние ходы этой игры. Состояние здоровья Нацуко тем временем ухудшалось, близился фатальный исход ее болезни. В три часа ночи, завершив анализ матча, Ётаро открыл бутылку виски, чтобы выпить за мастера Сусаи, признавшего свое поражение. Я слышал, что Нацуко громко зовет меня по имени. Ётаро не удерживал меня в своей комнате, но я убедил себя в том, что дедушка не хочет, чтобы я уходил. Нацуко снова громко позвала меня, в ее голосе звучала невыразимая печаль.
– Мама больше не любит тебя, – произнесла она слова, к которым, как к последнему средству, прибегают матери, шантажируя маленьких детей.
Это было для меня последней каплей. Ётаро понимал мое состояние и кивком подбодрил меня. Я ринулся к выходу из комнаты.
Но у дверей путь мне преградила Цуки с белым эмалированным ковшом с дезинфицирующим раствором, в котором лежали пропитанные кровью тряпки.
– Госпожа истекает кровью. У нее неприглядный вид, – сообщила Цуки, обращаясь к Ётаро. – Молодому господину не стоит смотреть на все это.
– Но она зовет меня, – возразил я. Слезы подступили к моим глазам. – Было бы непростительной жестокостью проигнорировать ее последнюю просьбу.
– Как бы то ни было, но ты должен вернуться и сесть на свое место, – приказал Ётаро спокойным тоном.
Цуки, словно часовой, остановилась на пороге, перегородив своим телом дверной проем.
– Давай лучше начнем новую партию в го, – предложил Ётаро.
– Молодой хозяин не в настроении, вы же видите, – проворчала Цуки. – Вы бы лучше развлекли его.
– Каким образом? – спросил Ётаро и осушил очередной стаканчик виски.
– «Мир не изменился с незапамятных времен», – запела Цуки.
– «Воды текут, любовь такая же, как прежде», – пропел Ётаро следующую строчку и протянул Цуки стаканчик виски. Она с благодарностью взяла его. – Прекрасная старинная песня, – заметил Ётаро и, смеясь, добавил: – Но у меня есть песенка получше, хотя она мало подходит для настоящего момента.
И дедушка спел следующий куплет:
Белый снег на Фудзи
Тает в утреннем солнце,
Тает и стекает
К Мисиме,
И проститутки Мисимы
Замешивают на нем свои румяна и белила…
Эту песенку никак нельзя было назвать печальной. Я слушал, как разогретые спиртным взрослые, импровизируя, сочиняли все новые куплеты.
В песенке говорилось о городе Мисима, расположенном между горой Фудзи и морем. Город был известен тем, что из него открывался прекрасный вид на увенчанную снегами Фудзияму. Старавшиеся развлечь меня взрослые пели о вечных снегах Фудзи, растаявших от эротического жара. Так я обрел свое истинное имя. Фамилия Мисима произошла от названия города, имя Юкио было производным от слова «снег». При этом имелся в виду растаявший снег, струящийся по склону горы и стекающий к Мисиме. Холодные воды, захлестнувшие Мисиму, текли по моим щекам теплым потоком.
– Неужели песенка заставила тебя заплакать? – спросил Ётаро, заметив мои слезы.
В эту минуту дедушка представлялся мне добродушпым чудовищем.
– Она может услышать нас, – тихо промолвил я.
– Ну и что? – сказал Ётаро, пожимая плечами. – А мы слышим ее. Здесь ничего не поделаешь. Нам остается только ждать. Посмотрим, кто первый появится на пороге.
– Но бабушка не может встать с постели. Поэтому она не появится здесь, а мне ты запретил ходить к ней.
Ётаро покачал головой:
– Никто никогда не может предугадать, что выкинет эта женщина.
– Что ты хочешь сказать? – спросил я.
Зловещий тон дедушки я объяснял большой дозой выпитого виски. Тем не менее меня охватила дрожь, и я почувствовал, что сейчас может произойти нечто необычное.
– По мнению твоей бабушки, я балагур и шутник, исполнитель фарсов, не умеющий ценить высоких чувств и помыслов. Она гордится глубоким пониманием театра Но, его секретов. Разве главный герой пьес театра Но не является призраком, часто предстающим перед зрителями переодетым, принявшим облик скромного простоватого селянина, рыбака, жницы или… – и тут Ётаро схватил Цуки за запястья и показал мне ее изуродованные физическим трудом и болезнями руки, – или старухи? Разве в конце пьесы главный герой или героиня не предстают в своем истинном облике великого воина или прекрасной придворной дамы? Причем это преображение символизирует освобождение измученного духа от бремени прошлого? Что все это может означать, как ты думаешь?
Я с опаской посмотрел на дверь. Мне казалось, что сейчас на пороге возникнет грозная фигура Нацуко. Я услышал стук ее трости и жалобный, зовущий меня голос.
– Она стучит тростью в пол, – сказала Цуки, и наваждение сразу же рассеялось. – Позвольте, я схожу к ней.
Юкио Мисима, ироничный притворщик, использует снег священной горы Фудзи для того, чтобы замешивать на нем косметические средства. Может быть, он хочет исполнить роль белолицей ёросу, проститутки из Мисимы, самого непритязательного существа на свете? Может быть, он собирается покрыть свое лицо пугающей белизной, напоминающей проказу?
НИКАКОЙ КАПИТУЛЯЦИИ
Я начал «встречаться» с баронессой Омиёке Кейко, как с несвойственной им сдержанностью выражаются американцы. Я назначал ей, этому Кавалеру Роз, занимающемуся кэндо, свидания каждый раз, когда у меня выпадал свободный вечер в конце недели. Она стала моей постоянной спутницей. Мы вместе ходили по ночным клубам и аристократическим вечеринкам. Но наши отношения этим и ограничивались, взаимные чувства оставались чисто платоническими. Обязанность и удовольствие слились в единое целое, природа действительно взяла свое, но не так, как на это рассчитывал капитан Лазар.
Бывшая баронесса Омиёке была настоящей лисицей, под стать лису Лазару. У нее были свои собственные амбиции и расчеты в этой игре. И как часто случается с независимыми женщинами, она стремилась обрести свободу, общаясь с мужчинами-гомосексуалистами. Однажды летом я и Кейко отправились на вечеринку в фешенебельное курортное местечко Каруизава, расположенное за пределами Токио.
– Как вы относитесь к романтическим планам капитана Сэма? – спросила Кейко, когда мы, немного потанцевав, сели за столик, чтобы подкрепиться.
– Какие планы вы имеете в виду?
– Не притворяйтесь, Кокан, речь идет о его планах поженить нас.
– А вы можете представить нас в качестве мужа и жены, баронесса? Мне кажется, фантазии Сэма не стоят того, чтобы говорить о них.
Кейко молча стала рыться в своей сумочке. Я решил, что она ищет сигареты. Но она достала фотографию. Взглянув на нее, я ужаснулся. Мое лицо залила краска стыда, кровь гулко застучала у меня в висках. Это был мой портрет в розовых доспехах самурая.
– У вас на этом снимке такой вид, как будто вас пожирает лобстер, – заметила Кейко и бросила фотографию на стол. – Возьмите на память.
– Меня заставили позировать в таком виде, прибегнув к шантажу! – воскликнул я.
– Зачем Сэму шантажировать вас? По-моему, вы с удовольствием делаете все, что он от вас требует.
– Нет, я не испытывал никакого удовольствия, – возразил я. – У меня не было другого выхода.
– Как у всех нас, – едко заметила баронесса.
Мне хотелось схватить и спрятать фотографию, пока ее не увидели другие гости, присутствовавшие на вечеринке. Но никто из них не подошел к нам, чтобы полюбоваться на Хираоку Кимитакэ, «пожираемого лобстером». От разлитой на столе кока-колы края снимка стали липкими.
– Мне хотелось бы иметь другое тело, – промолвил я.
– А чем вас не устраивает ваше? – смеясь, спросила Кейко. – Вы все обожаете театральные эффекты.
«Вы все»… Я почувствовал, как меня изъяли из рода человеческого и поместили в гетто беспутных гомосексуалистов.
– Мне бы хотелось, чтобы панцирь лобстера прирос к моему телу, как коралл, и превратился в твердые, налитые силой мускулы. Я мечтаю стать горой крепких мышц и походить на классически совершенные греческие статуи. Однажды я покажу людям свое тело преображенным до неузнаваемости, клянусь вам!
Кейко грустно слушала меня. Должно быть, я представлялся ей испуганным ребенком, уговаривающим себя не бояться темноты.
– В слабости есть свои преимущества, дорогой мой, – заметила она.
– Вы говорите так, потому что красивы и сильны. А я слабый человек, и вы презираете меня за это.
– А почему вы думаете, что мой внутренний мир соответствует моей внешности?
– Все эти разговоры о внутреннем мире – чепуха! Сейчас вы заведете речь о моей «внутренней красоте». Я хочу, чтобы мой внешний вид соответствовал вашему, чтобы мы были красивой парой.
– Мы с вами и так прекрасная пара, – сказала баронесса Оми-ёке. Взяв со стола фотографию, она разорвала ее и положила клочки в свою сумочку. – В эпоху обратного курса нет ничего невозможного.
ДРАГОЦЕННОСТЬ
Из неопубликованных стенограмм интервью, взятого у Юкио Мисимы Тукуокой Ацуо в Бенаресе, Индия, в октябре 1967 года.
ПРЕДИСЛОВИЕ ТУКУОКИ АЦУО,
КОРРЕСПОНДЕНТА «МАЙНИКИ СИМБУН»
Утром 17 октября 1967 года я прибыл в индийский город Бенарес, и меня отвезли в гостиницу «Кларк», где во время своего краткого визита в Индию жил Юкио Мисима. Конфиденциальную информацию об этом я получил от издателя Мисимы, Нитты Хироси, и сразу же вылетел из Токио, чтобы взять интервью у писателя, который, по общему мнению, в этом году имел все шансы стать лауреатом Нобелевской премии.
Интервью началось с напрашивающегося, но довольно нелепого вопроса. Я спросил, уверен ли сам Мисима в том, что получит Нобелевскую премию? Почему я, опытный журналист, много лет знакомый с писателем, задал подобный дилетантский вопрос? Попытаюсь объяснить, хотя мое оправдание будет выглядеть довольно необычно. Мисима принял меня на балконе своего гостиничного номера, лежа на кушетке. Он был совершенно голый, как один из тех святых саддху, которые шествуют по улицам Индии, не стыдясь своей наготы.
– Добро пожаловать в Каси, Драгоценность, – приветствовал он меня.
Я не понял, что такое «Каси, Драгоценность», но был слишком смущен, чтобы попросить писателя объяснить мне значение этих слов. Как я мог брать интервью в подобной ситуации? К счастью, ширма бугенвиллеи на балконе скрывала нас от нескромных взглядов прогуливающихся по лужайке постояльцев гостиницы.
Сильно нервничая и стараясь не смотреть туда, где в позе одалиски возлежал Мисима, я стал возиться с магнитофоном, непослушными пальцами пытаясь включить его. Мне вдруг пришло в голову, что нагота является для Мисимы своего рода маскарадом, и я обиделся на писателя. Мне не нравилась его попытка подобным абсурдным образом устроить мне испытание.
Как я уже сказал, я знал Мисиму много лет. Вместе с другими его знакомыми, широкий круг которых он формировал, пользуясь своим незаурядным обаянием, я наблюдал за трансформацией его тела. Мисима всегда был болезненным и тщедушным, даже по меркам довольно снисходительной к физическим недостаткам интеллектуальной элиты. И вот теперь он вдруг предстал перед нами в образе атлета с хорошо развитой мускулатурой. Это стоило ему четырех-пяти лет строжайшей самодисциплины. Свою борьбу за преображение в классического мистера Атланта, духовного крестного отца всех культуристов, он начал в середине 50-х годов.
В том, что человек стремится усовершенствовать свое тело, нет, конечно, ничего плохого. Напротив, это достойно всяческих похвал. В Японии атлетическое мастерство только приветствуется. У нас, как и во всем мире, высоко ценится внешняя привлекательность мужчины или женщины. Все это очевидно. Необычным, а вернее, аномальным в поведении Мисимы, с нашей точки зрения, было то, что он сделал свое тело эстетическим центром внимания. Из года в год мы имели возможность следить за его успехами по сомнительным фотографиям в журналах, производившим странное, а порой болезненное впечатление. Мисима выходил за рамки хорошего вкуса, его снимки стали более чем эксцентричными. Странная вещь, но чем совершеннее становилась его мускулатура, тем более декадентским представлялся облик.
Все это происходило на наших глазах, и мы старательно отворачивались, чтобы не видеть очевидного. Его читатели, как прежде, так и теперь, не могут совместить двух Мисим, как не мог сделать этого я тем утром в Бенаресе, – тонкого писателя, владеющего совершенным стилем, «японского Томаса Манна», как некоторые называют его, и вульгарного денди, любителя гантелей. Нам казалось, что он нарушает все правила, стараясь избежать обвинения в респектабельности. И он преуспел в этом. Очевидно, прав был тот критик, который назвал Мисиму первым японским дадаистом. Только теперь, оглядываясь назад и вспоминая последние годы жизни Мисимы, приведшие его к самоубийству, я понимаю, чем являлось для него тело. И для чего он в расцвете своих творческих сил, когда ему уже было за тридцать, тратил столько сил и энергии на его усовершенствование. Это был способ самобичевания.
Но в то время я не понимал, в каком смятении чувств находился Мисима, как опасно он настроен.
Писатель лежал передо мной голый и, должен признать, очень красивый и давал на мои дежурные вопросы искренние ответы.
– Уверен ли я в том, что получу Нобелевскую премию? Я меньше сомневался бы в этом, будь жив Генеральный секретарь ООН Даг Хаммаршельд, который мог повлиять на решение шведской Академии. Вы знаете, что он был поклонником моего творчества. И только, хотя журналисты распускают разные досужие сплетни.
Мисима засмеялся – его раскатистый, похожий на лошадиное ржание смех всегда напоминал мне гогот какого-нибудь управляющего ночным клубом. А затем писатель рассказал мне то, что я даже не надеялся услышать.
– Два года назад в Стокгольме, куда я ездил, чтобы увидеться со своим издателем Бонниерсом, один из переводчиков моих произведений, Эрик Суидстрем, пригласил меня в ресторан, расположенный в Старом городе шведской столицы. Он назывался «Гиллене Фреден», именно в этом ресторане шведские академики традиционно отмечают важное событие – присуждение Нобелевской премии. Мы ели традиционное блюдо, которое подают академикам во время праздничного обеда, – мясо северного оленя, приготовленное с можжевеловыми ягодами и приправленное ягодами рябины. «Это предвкушение Нобелевской премии», – сказал тогда Сундстрем.
Кроме того, мы пили хорошую финскую водку и закусывали кровяной колбасой, традиционным блюдом из Улласе, расположенного в Вестергетланде. Обо всем этом рассказал мне Сундстрем. Он поведал также, что перед приготовлением блюда произносятся магические слова, которые не дают колбаскам развалиться. А потом повар говорит: «Крепкий, как кожа члена и яичек», и бросает колбаски о стену или на плиту. «Ты считаешь, что эти колбаски тоже приготовлены магическим способом?» – спросил я. «Не знаю, – ответил Сундстрем. – Хочешь, я швырну одну из них о стену?»
И вот, – продолжал Мисима, – на прошлой неделе перед отъездом из Токио я получил телеграмму от Сундстрема с такими словами: «Получишь ты Нобелевскую премию или нет, не забывай, ты должен быть крепким, как кожа члена и яичек». Это и есть мой ответ на ваш вопрос.
Мисима встал, как будто хотел проиллюстрировать анекдот о колбасках. Он, без сомнения, заметил, что мой взгляд прикован к его пенису и яичкам, которые покачивались в такт движениям, словно исполняли балетное фуэте.
Мисима предложил мне выпить, и я согласился, несмотря на слишком ранний час. Во время интервью, походившего скорее на его монолог, я выпил довольно много шотландского виски. Многое из того, что он говорил тогда, сначала показалось мне непонятным. Он завил, что предпочел бы дать мне «бессловесное интервью», то есть исполнить передо мной танец, иллюстрирующий его страдания в детстве. Подобно тому, уточнил он, как это делается в драме театра Но или в католической мессе, если ее перевести на язык синтоистских жестов. И Мисима спросил меня, понял ли я его. Нет, я его не понял. Тогда он заговорил о распространении греческой скульптуры в Римской империи и о ее влиянии на искусство Северной Индии.
– Это взаимопроникновение культур, сходное с таким явлением, как распространение буддизма в Японии, – подытожил он и рассказал об открытии, сделанном им три дня назад. – Я уверен, что святой Себастьян, бывший преторианец, ставший христианским мучеником, на деле был индийцем.
– Вы действительно считаете, что он был индусом?
– Я считаю, что его заподозрили в опасной ереси – мятеже против императора. Но его бунт, очевидно, принял форму пассивного христианского сопротивления. Христиане проповедуют бескровные методы борьбы, и такое поведение Себастьяна является для меня доказательством, что он происходил из касты кшатриев и являлся приверженцем джайнизма. Но самое главное и удивительное заключается в том, Тукуока-сан, что я встретил здесь, в Бенаресе, человека, имеющего несомненное сходство с этим святым. Три дня назад на заброшенном кладбище рядом с мечетью я увидел прекрасного индийского юношу со светлой кожей и греко-римскими чертами лица. Он был копией святого Себастьяна. Невероятно, не правда ли?
Действительно, это показалось мне невероятным. Я выпил очередной стаканчик виски.
– Мне надо раздобыть еще бутылочку для сегодняшней ветречи с агори, которую для меня устроил доктор Чэттерджи, – сказал Мисима.
Я воспринял это как упрек в том, что слишком много пью. Мисима постарался сгладить неловкость и сам налил мне еще стаканчик виски, однако так и не объяснил, что такое «агори». Наконец мне удалось вложить в магнитофон чистую кассету и включить его.
– Вы знакомы с доктором Чэттерджи? – спросил Мисима. – Это мой гид в Бенаресе. Отъявленный негодяй. Он относится к той категории жуликов, которые наживаются на слабостях дураков. Так, например, поступают бангкокские гиды, поставляющие проституток похотливым японским бизнесменам.
Сегодня рано утром доктор Чэттерджи любезно отвез меня из аэропорта в гостиницу «Кларк». Он показался мне учтивым человеком, истинным индийским джентльменом. Интересно, что сделал этот бедняга? Чем он мог заслужить недовольство Мисимы и такое резкое суждение о нем?
– Что он сделал? – Мисима рассмеялся. – А вы знаете, что в данный момент делает доктор Чэттерджи? Он хмурится с недовольным видом. Сидит в своей маленькой комнате в Дал-Манди, квартале красных фонарей, и дуется, потому что ваш сегодняшний визит лишил его последней возможности помучить меня. Ведь сегодня вечером я уезжаю из Бенареса.
– Помучить вас? Но если он действительно мучает вас, почему вы в таком случае сразу не избавились от него?
– Мое трехдневное пребывание в Бенаресе было слишком кратким, я не смог бы найти себе за это время другого гида, – сказал Мисима и, улегшись навзничь на кушетку, похожую на диван в кабинете психоаналитика, стал пристально разглядывать испещренную солнечными пятнами бугенвиллею. – Кроме того, я не хотел обижать своего знакомого, работающего в Британском совете в Калькутте, который рекомендовал мне доктора Чэттерджи в качестве прекрасно информированного гида по Бенаресу.
– Мне трудно себе представить, как может такой безобидный парень мучить кого-нибудь, а в особенности вас, Мисима-сан.
– Как раз меня такой человек, как он, может замучить до смерти, – заявил Мисима и, резко сев на кушетке, посмотрел мне в глаза. – Недаром он носит фамилию Чэттерджи, перекликающуюся с английскими словами «chattering jay», то есть «болтливая сойка». Он необыкновенно говорлив и неизменно педантичен в своих объяснениях. Возможно, это хорошо, но слишком утомительно. Когда я впервые увидел его, он произвел на меня приятное впечатление. Одетый в белый полотняный костюм, Чэттерджи действительно походил на индийского джентльмена. Вы, конечно, заметили, что он слегка хромает и ходит с английской тростью из ясеня. Но при внимательном рассмотрении оказалось, что его костюм сшит не из белого полотна, а из ужасной измятой и перепачканной хлопчатобумажной ткани. В Индии цвета очень обманчивы. То, что издали кажется безупречно белым, вблизи предстает выцветшим или грязным. Его лицо изуродовано оспой и похоже на мешковину. Меня неприятно поразила привычка доктора Чэттерджи скрести интимные части тела с такой остервенелостью, как будто у него начался приступ чесотки. Обычно это происходит в конце его пространных комментариев, а после Чэттерджи начинает отвратительно хихикать. При первой встрече он вручил мне свою визитную карточку, на которой было написано: «Доктор Анант Чэттерджи, доктор философии, дипломированный специалист в области социальной антропологии, выпускник ЛШЭ».
– Лондонской школы экономики?
– Нет, Лахорской школы. – Мисима засмеялся. – Простите, сэр, я шучу. В дальнейшем выяснилось, что звание доктора философии он еще не получил. Чэттерджи признался мне, что даром потратил десять лет, так и не завершив докторскую диссертацию. Предмет его изучения – Бенарес. «Какой именно аспект этой темы вы изучаете?» – спросил я. «Смерть, самое завораживающее явление. Вы согласны со мной, сэр?» – «Не совсем, доктор Чэттерджи».
Свой рассказ Мисима иллюстрировал мимикой и жестами. Его справедливо считают талантливым имитатором. Однажды я был свидетелем, как он на репетиции разыграл все роли одной из пьес театра Кабуки, вызвав удивление зрителей – профессиональных актеров и режиссера. Диапазон голоса Мисимы был чрезвычайно широк – от баритона до тенора. Я слышал как-то его импровизацию партий всех действующих лиц оперы по его либретто. Мисима использовал весь блеск своего красноречия, свойственного и его литературному творчеству, чтобы изобличить доктора Чэттерджи. И он почти убедил меня в порочности этого человека, хотя я не мог припомнить, чтобы у доктора лицо походило на мешковину и чтобы он хромал и ходил с тростью. Я понял, что Мисима просто упражняет свои эстетические способности, и окончательно уверился в том, что он крайне неуравновешен психически.
Может быть, это словесная прелюдия Мисимы к «бессловесному интервью»? А за ней должен последовать танец? Подобная перспектива ужасала меня.
Мисима встал с кушетки и облокотился о перила балкона, не обращая внимания на удивленные взгляды пожилой четы – светловолосого англичанина и его леди, сидевших в шезлонгах на лужайке. У обоих сильно отекли и распухли ноги.
– Посмотрите туда, – промолвил Мисима, показывая на горизонт, – вы видите три холма, на которых основали Бенарес?
Я увидел лишь нагромождение ветхих зданий, за которыми невозможно ничего рассмотреть. Я бросил недоуменный взгляд на Мисиму, тот курил биди – дешевую сигарету, скрученную из табачного листа. Такие сигареты пользовались популярностью у индийской бедноты. Дымок от нее словно миниатюрное подобие клубящегося столба, поднимающегося в небо над Бенаресом с берега реки, где горел погребальный костер. Бенарес по праву называют «лесом огней». Здесь день и ночь пылают погребальные костры.
– Когда я приехал сюда три дня назад, мы взобрались на вершину одного из этих трех холмов и огляделись вокруг. «Бенарес, сэр, – радостно заявил доктор Чэттерджи, – это священный город. Индусы благоговейно называют его Каси, пупом мироздания, Драгоценностью». – Мисима замолчал и изобразил, как доктора Чэттерджи, прервав свой речитатив, закашлялся. Затем он продемонстрировал, как его гид выплюнул мокроту и произнес: – «Прошу прощения, сэр».
Пожилая пара внизу поднялась из своих шезлонгов и ушла, предпочитая держаться подальше от демонстративно кашляющего сумасшедшего на балконе. Мисима продолжал имитировать торжественную речь доктора Чэттерджи:
– «Это вершина Вишванатха, среднего из трех холмов, на котором возведен древний Каси. Мы считаем холмы трезубцем бога Шивы. Поддерживаемая этим трезубцем Драгоценность висит над землей. Только Каси переживет вселенскую катастрофу – гибель мира, которая произойдет в результате пожара и наводнения». Следует заметить, что за полчаса до этого Шива чуть не утопил нас, – добавил Мисима, саркастически улыбаясь.
– Чуть не утопил? Что вы хотите этим сказать?
– Хочу сказать, что мы попали под муссонный ливень, совершенно нехарактерный для этого времени года. На нас обрушилась стена желтоватой, похожей на мочу воды. «Это пыль с южных равнин», – объяснил доктор Чэттерджи. Мне показалось, что на нас низвергся Ганг. После ливня задул ледяной ветер с Гималаев, и мы продрогли до костей. Вы ощущаете, Тукуока-сан, в здешнем воздухе гималайскую прохладу?
Стоял теплый осенний день, но тело Мисимы вдруг покрылось гусиной кожей от воображаемого холода, которого я совершенно не ощущал.
– «Такая резкая смена погоды необычна для Бенареса, – сказал этот мошенник, доктор Чэттерджи, – только в Англии можно за один день побывать во всех четырех временах года». – «Это можно считать каким-то предзнаменованием?» – спросил я. «Здесь все – предзнаменование, сэр», – ответил он. Чэттерджи достал из кармана куртки влажную сигарету биди и щелкнул зажигалкой «зиппо», произведенной в Корее.
Зажигалка «зиппо» корейского производства была, конечно, прекрасной деталью. Но соответствовала ли она действительности? Когда во время поездки в такси я предложил доктору Чэттерджи сигарету, он вежливо отказался, заявив, что не курит.
– Стоя на вершине Вишванатха, доктор Чэттерджи размахивал своей ясеневой тростью, словно дирижер палочкой, описывая в воздухе круги. «Паломник, явившийся в Каси, должен обойти город семь раз, – сказал он. – Эти круги символизируют семь позвонков спинного хребта, согласно анатомии йоги, и напоминают о том, что Каси является живым существом, а именно супругой бога Шивы, которая доставляла ему бесподобное наслаждение. Тот, кто наделен «божественным видением», способен разглядеть истинный облик города Каси, увидеть священную карту храмов, обладающую точностью, ясностью и упорядоченностью мандалы. Каси – точка пересечения нашего мира и мира трансцендентного. Вот почему так много пожилых людей стремятся переселиться в Каси. Если они умрут здесь, то сразу же освободятся от череды бесконечных перерождений. Вы ощущаете эту неосязаемую Драгоценность, сэр?» В свою очередь и я хочу спросить вас, Тукуока-сан, а вы чувствуете присутствие здесь Драгоценности?
– Должен признаться, нет, сенсей, не чувствую.
– В Индии нет ничего таинственного, мистического. Ночью я вижу, как за пределами гостиничного сада светятся в темноте огоньки биди. Это курят под фикусами кули, прежде чем расположиться на ночлег на земле. Эти красные точки можно было бы принять за глаза ракшасов – гоблинов, демонических возчиков Шивы, которые летают по ночам вплоть до третьих петухов. Днем эти кули снова станут носильщиками, грузчиками, возчиками, рикшами, чернорабочими и даже заклинателями кобр, чья дудочка звучит каждый раз, как только прохожий бросит несколько рупий. Я видел их в сумерках – они рылись в контейнерах с отходами у гостиницы в поисках «чего-нибудь вкусненького». И мне захотелось бросить литературу и раствориться в ночи, став искателем приключений. Каждого писателя тянет в полет, влечет мечта о чудесном спасении в какой-нибудь экзотической стране. Рано или поздно он, как когда-то Рембо, отказывается от искусства ради невербального язычества, ради какого-нибудь тропического уголка, где он не сможет изъясняться при помощи слов. Но какие приключения могут ждать меня здесь, в Индии, темной ночью? Я встречу на этой земле лишь собственную духовную усталость, монотонность болезни, запах нищеты и смерти, пыльные землистого цвета деревни, истощенные засухами и муссонами. Я чувствую, что тону здесь в куче тряпья, окруженный бесчисленными беженцами, спасающимися от землетрясения. Мне кажется, что в каждом дверном проеме я вижу армию спящих на полу нищих. Я как будто стою перед черным зеркалом, отражающим мое собственное гниение и распад, мою собственную затерянность в лабиринте маппо.
Я удивился, когда Мисима произнес слово «маппо». Пожалуй, в последний раз я слышал его в годы моего детства. Маппо – буддийский термин, означающий «конец Закона». Так обозначается эпоха деградации, когда учение Будды теряет власть над развращенным человечеством. Последователи буддийской секты Амиды утверждают, что эпоха маппо началась в 1052 году и что с тех пор мир катится к катастрофе, к неизбежному концу. Эти пессимистические взгляды, как я понимаю, соответствовали мировоззрению Мисимы, который верил в неизбежность ядерной катастрофы. Но я чувствовал также, что слово «маппо» Мисима выбрал как хитрый искусный ювелир, чтобы украсить им свой рассказ. В душе он был скептиком, далеким от религии, и не верил в маппо.
Заметив выражение недоверия на моем лице, Мисима рассмеялся.
– Как вы думаете, Тукуока-сан, если я стану лауреатом Нобелевской премии, смогу ли я тем самым избежать ужасов маппо? Найду ли спасение от бесконечного кошмара коррупции, упадка и крушений?
– Вряд ли премия избавит вас от всего этого.
– Завышенные ожидания могут сбить человека с толку. Как только я прибыл в гостиницу, мне передали телеграмму от моего издателя Нитты Хироси, который сообщил мне, что я выдвинут на соискание Нобелевской премии. «Взял ли ты с собой смокинг?» – шутливо спрашивал он. Нитта знает, что я тщеславен. Получив телеграмму, я почувствовал, как кровь быстрее побежала по жилам, словно ядовитая ртуть. Доктор Чэттерджи заметил мое состояние. «Вы чем-то обеспокоены. Плохие новости?» – спросил он. «Все зависит от того, как будут дальше развиваться события», – промолвил я, довольный своим уклончивым ответом. Но тут во мне заговорило тщеславие, а возможно, и более извращенное чувство, и мне захотелось похвастаться полученной новостью. Мои слова поразили доктора Чэттерджи. Он стал настаивать, чтобы мы немедленно отправились на базар Татери, к предсказателям, за астрологическим прогнозом. Он не желал слушать никаких возражений. Правда, я протестовал довольно вяло. «Бенарес никуда от нас не уйдет, сэр. Здесь в общем-то нет ничего интересного. А вот получение Нобелевской премии – мечта всей жизни, сэр. Сейчас это – самое главное».
Доктор Чэттерджи явился выразителем владевшего мной настроения. Я грезил о мировой славе и спасовал перед этим похотливым торгашеским чувством. Я был слаб и обижен, а слабость и обида ведут к поражению. Чэттерджи безошибочно нащупал мое уязвимое место – суеверность. Она – оборотная сторона амбициозности. И вот он потащил меня по улице Вишванатха к знаменитому базару Татери. Вы успели уже побывать там, Тукуока-сан? Поделки из меди, сабли с рукоятями из слоновой кости, парча, серебряные украшения, раскрашенные деревянные игрушки, глиняные статуэтки индусских богов – весь этот безвкусный хлам выставлен там на продажу. Душераздирающее зрелище. Жалкие сокровища доведенной до нищеты страны напоминают мне ту кучу барахла, какой была Япония в послевоенные годы. Зачем я оказался здесь, на базаре «третьего мира», лицом к лицу с образами постыдного прошлого? Я был подавлен и не находил ответ на этот вопрос. Небо тем временем затянулось желтоватыми тучами, и над городом сгустилась тьма, а потом ударил гром. Доктор Чэттерджи купил апанчанга, астрологический календарь размером с малоформатную газету, и стал просматривать ее с таким видом, с каким игрок на скачках просматривает результаты заездов. Он проверял, придет ли моя лошадь к финишу первой в гонках за
Нобелевскую премию. «Ваши шансы невелики, сэр, – наконец сказал он, – если говорить честно. Исполнению вашей мечты препятствует неудачный период чатурдаси, предпоследнего дня темной луны индусского месяца, а также зловещий день новолуния, когда появляются призраки». «А что говорит ваш календарь о дне моего рождения, четырнадцатом января?» – спросил я. Палец Чэттерджи забегал по колонкам символов и индусской тарабарщины, а затем мой спутник воскликнул: «Вот так история! Звезды покровительствуют вам, сэр. Ваш день рождения падает на первый день зимнего солнцестояния. Это особенно благоприятное время для того, чтобы хорошо умереть, как говорят в Бенаресе». Я засмеялся, и он поддержал меня. Знаете, что я тогда почувствовал, Тукуока-сан?
– Знаю. И очень польщен вашей откровенностью, Мисима-сан. Но зачем вы испытываете судьбу, полагаясь на расчеты каких-то журналистов, составлявших этот календарь?
– О, я действительно полагаюсь на мнение журналистов. Доктор Чэттерджи – мой иностранный корреспондент, так сказать, а вы – отечественный. В этом все дело.
Но я понял, что дело заключалось совсем в другом. Теперь я явственно видел причину хандры Мисимы. Он предчувствовал, что ожидания обманут его и он не станет лауреатом Нобелевской премии, и это предчувствие отравляло ему существование. Страстное желание получить Нобелевскую премию как бы само по себе играло против него и лишало Мисиму надежды.
Мы снова выпили по стаканчику виски. Мисима энергично потирал свое тело, спасаясь от воображаемого холода, которого я совершенно не ощущал.
– Скажите мне, – промолвил Мисима, – неужели вы проделали весь этот долгий путь только для того, чтобы взять интервью у потенциального лауреата Нобелевской премии?
– Это моя профессия.
– Прошу вас, не лгите мне, Тукуока-сан. Вы приехали в Бенарес главным образом для того, чтобы встретиться с представителем ЦРУ Сэмом Лазаром.
– Но как вы об этом догадались?! – изумленно воскликнул я. Его проницательность поражала.
– Я был знаком с Сэмом в послевоенные годы, когда он служил в отделе Джи-2, почти двадцать лет назад. И вот я снова встретил его по чистой случайности здесь, в Бенаресе. Впрочем, любую случайность вряд ли можно назвать «чистой». Теперь, когда я «случайно» во второй раз выдвинут на соискание Нобелевской премии, я это прекрасно знаю.
– И каким же образом вы снова встретились с полковником Лазаром?
– Помните, я сегодня уже говорил о заброшенном кладбище рядом со старинной мечетью?
– Это место, где вы увидели юношу, похожего на святого Себастьяна?
– Да. Так вот, недалеко от мечети и кладбища стоит индуистский храм. В его святая святых разрешается входить только индусам. Но Чэттерджи каким-то образом удалось провести меня на территорию храма, что, впрочем, имело печальные последствия. Ему очень хотелось показать мне лингам Шивы – черный камень фаллической формы, на котором располагается серебряный алтарь. Вы не можете вообразить себе, Тукуока-сан, какой оглушительный шум, непривычный для уха японца, стоит в этом храме. Здесь звонят колокола, верующие распевают молитвы, плещут на лингам взятую из Ганга воду, покрывают его листьями билвы и бархатцами.
Подведя меня к другому камню, имевшему форму биде, доктор Чэттерджи горячо зашептал мне на ухо с таким видом, как будто открывал тайну мироздания: «Это влагалище, сэр, женское влагалище». Мое лицо с раскосыми глазами вскоре привлекло к себе внимание множества сердитых служащих храма, и нас вытолкали взашей. Доктор Чэттерджи извинился передо мной, но он нисколько не раскаивался, что привел меня в храм. Во дворе доктор показал мне источник, из которого била «вода мудрости». «Этот источник создал Шива. Он вырыл трезубцем яму в земле, чтобы остудить свой лингам. Видите, источник защищен решеткой. Это сделано для того, чтобы предотвратить самоубийства верующих, стремящихся освободиться от череды перерождений».
Мне так надоела болтовня Чэттерджи, что я готов был бросить его в этот источник. Оглядевшись по сторонам, я заметил белый купол мечети. «Построена в шестнадцатом веке, – проследив за моим взглядом, пояснил Чэттерджи, – на руинах храма Вишвешвара». Он решительно отказался пересечь двор и приблизиться к мечети. «Индусы и мусульмане слишком часто убивали друг друга, стремясь завладеть этой священной землей», – сказал Чэттерджи. И я вынужден был пойти к мечети один. Ислам – чистая, мужественная религия – всегда привлекал меня. Но в архитектуре мечетей есть нечто странное. Вы когда-нибудь обращали на это внимание, Тукуока-сан? Большинство из них является копиями Святой Софии в Константинополе. Это бесконечные вариации на византийскую тему с добавлением минаретов. Мусульмане, должно быть, подобным образом праздновали свою самую крупную победу над христианством. Мечеть Аурангзеб не была в этом плане исключением, хотя одна из ее стен представляла собой остатки древнего индусского храма.
И как вы думаете, что я обнаружил внутри мечети? Совершенную пустоту, что всегда представлялось мне выражением абсолютного холодного аскетизма. Здесь, в пустом темном пространстве, вдали от мельтешения и шума индуизма, ко мне вернулась способность мыслить, чувствовать и понимать. Я вспомнил размышления Ницше по поводу аскетической пустоты: «Желание небытия, отвращение к жизни, бунт против основополагающих условий бытия». Мечеть являла собой материализовавшуюся мысль Ницше.
– Простите, Мисима-сан, но мне хотелось бы знать, где вы столкнулись с полковником Лазаром?
– Не беспокойтесь, я к этому и веду. Воспрянув духом после общения с пустотой, я вышел из мечети через боковую дверь и оказался на прилегающем к ней заброшенном кладбище. После мрака, царившего внутри, меня сразу же ослепило яркое солнце. Когда глаза привыкли к дневному свету, я увидел нагого индийского юношу. Он куда-то спешил, торопливо надевая на ходу одежду. Может быть, это был нищий, загоравший нагишом в одиночестве среди могил, и я вспугнул его своим неожиданным появлением? Меня поразили изящество и красота юноши. Словно святой Себастьян, возродившийся во всем блеске своей юности. Мне трудно описать охватившие меня чувства, Тукуока-сан, скажу лишь, что юноша этот показался мне доказательством животворящей тайны пустоты, к которой я прикоснулся в мечети. Мое желание увидеть его оплодотворило пустоту. Вы знакомы с нашими народными сказками о Дзиндзо? Он был бодхисатвой Кситигарбха, буддийским божеством безграничного сострадания. Дзиндзо поклялся не покидать землю до тех пор, пока в аду не будет искуплена последняя душа. Дзиндзо предстает в облике мальчика, возвращающего людей к жизни и защищающего души мертвых младенцев (и меня он охранял в детстве, когда я задыхался в доме бабушки). На самом деле он – один из наших японских синтоистских духов, принявших буддийский облик. Это – ками, охраняющий перекрестки дорог. Двойник Себастьяна, которого я встретил на заброшенном кладбище, был Дзиндзо, возвещавшим о крупных переменах, ожидающих меня в жизни.
– Вы слишком серьезно воспринимаете случайную встречу с незнакомцем, которого скорее всего больше никогда не увидите.
– Но я снова увидел его, – возразил Мисима и, не отдавая себе в этом отчета, взял в руку пенис, как делают дети в момент задумчивости. – Впрочем, вы хотите, чтобы я рассказал о своей встрече с Сэмом Лазаром. Итак, некоторое время я стоял посреди мусульманского кладбища, размышляя о том, что его местоположение рядом с индуистским храмом, должно быть, оскорбительно для верующих индусов и кажется им настоящим кощунством. Ведь индусы кремируют своих мертвых. Я посмотрел на стену мечети, испещренную индуистскими орнаментами, и мой взгляд случайно упал на нишу, византийскую арку. В ее тени я заметил человека. Оказывается, все это время я был не один, за мной наблюдал соглядатай. На незнакомце было желтое марокканское одеяние, через плечо переброшен рюкзак. Широкополая соломенная шляпа отбрасывала густую тень на бледное лицо. Я сразу же узнал этот монгольский курносый нос, синеватые веснушки, большой кадык, ходивший под кожей, когда его владелец беззвучно смеялся, запрокинув голову. Никаких сомнений, передо мной стоял Сэм Лазар. Вокруг его глаз появились морщины, волосы из ярко-рыжих превратились в ржаво-красноватые, а в остальном он не изменился.
– Да, он навсегда остался Питером Пэном тайного мира. Наверное, он очень удивился, встретившись с вами в таком месте, где никак не предполагал увидеть?
– Нет, это его нисколько не удивило. Я забыл сказать, что перед ним на треноге стояла фотокамера «хассельблад» последней модели, и ее объектив был направлен туда, откуда недавно выбежал нагой юноша, мой индийский Дзиндзо. «Черт бы тебя побрал, ты испортил мне такой кадр!» – воскликнул Сэм. Первые его слова, обращенные ко мне.
– Понятно, он снимал голого парня посреди могил. Пристрастие полковника к подобного рода непристойным развлечениям хорошо известно.
Услышав мое неосторожное замечание, Мисима бросил на меня лукавый взгляд. Он знал, что сейчас поставит меня в неловкое положение, и это забавляло его.
– На сей раз вы ошиблись, – заявил он. – Очевидно, пристрастия Сэма за последнее время значительно изменились, он теперь увлекся съемкой заброшенных безлюдных кладбищ, и мое появление в кадре испортило ему всю композицию. Я, конечно, спросил его, не видел ли он нагого индийского мальчика. «Никого я не видел, – буркнул он, – а если бы в поле моего зрения и попал голый индус, то я велел бы ему убираться к чертовой матери».
– И вы поверили ему?
– Мне показалось, что его интерес к безлюдным кладбищам был своего рода психотерапией. После переполненных кладбищ Вьетнама он, вероятно, отдыхал душой на этом, заброшенном. Желание Сэма стать вторым Этгетом вполне естественно. Тот, как известно, снимал безлюдные виды Парижа. Соломенная шляпа Сэма, рыжие волосы и зеленые глаза заставили меня вспомнить Ван Гога, увлеченного поисками световых эффектов. Подобно ему, Сэм занимался здесь, на безлюдном кладбище, чистым искусством. Но почему он вырядился в столь нелепое желтое одеяние? «Вы похожи на хиппи, только что сошедшего с поезда, прибывшего из Марракеша», – сказал я. «А знаешь, на кого похож ты, Кокан, с этими смешными мускулами? На надувную куклу». Моя одежда все еще была влажной после муссонного ливня, и я снял рубашку. «Хорошо, Сэм, вы уже израсходовали на меня один кадр. Почему бы вам не сделать еще несколько снимков?» – спросил я. «В таком случае, может быть, разденешься догола? Давай сфотографируем обнаженного поклонника императора, позирующего посреди мусульманского кладбища», – сказал он.
Мисима расхохотался и продемонстрировал мне несколько красивых поз.
– И вы выполнили его просьбу, Мисима-сан?
– Не совсем. Но он все же сделал несколько фотографий, пообещав, что зайдет ко мне сегодня вечером и покажет получившиеся снимки. Позже я дам вам полюбоваться плодами искусства Сэма Лазара. Доктор Чэттерджи тем временем начал беспокоиться обо мне. Ему не нравилось, что его клиент бесследно исчез, и он, нарушив собственное табу, пересек запретную зону и подошел к мечети. За ним следовала толпа зевак, они остановились у входа на кладбище. Я уверен, что доктор Чэттерджи уговорил этих людей прийти сюда. Некоторое время он наблюдал за нами издали, а затем наконец решился приблизиться и сказал: «Простите, что помешал вам, но вон те господа, – и он махнул рукой в сторону зевак, – интересуются, принадлежите ли вы к школе борцов. Видите ли, в Бенаресе существуют школы атлетов, которых можно нанять – как бы это лучше выразиться? – чтобы избавиться от неугодного человека». «В Японии мы называем таких наемных убийц соси, они принадлежат к низам якудзы. Так, значит, эти добропорядочные горожане приняли меня за японского гангстера?» – «Разве ты не польщен этим обстоятельством, Кокан?» – спросил Сэм. «О, что вы, сэр, – возразил доктор Чэттерджи. – Эти люди просто хотят сделать вам комплимент, восхищаясь красотой вашего тела».
Рассказанная Мисимой история, несмотря на ее правдоподобие, показалась мне неубедительной. Я не верил, что он встретил в городе полковника Лазара. Это искусная выдумка Мисимы, желавшего наказать меня за то, что я прибыл в Бенарес не только ради интервью с ним. Я и раньше видел, как он холодной издевкой и изощренными насмешками уничтожал тех, кто, по его мнению, оскорблял его эго. И мне совсем не хотелось играть роль жертвы обмана.
– Неужели вы во время этой короткой встречи, произошедшей после двадцатилетней разлуки, говорили только о фотографиях?
– Нет, мы, конечно, говорили и о других предметах, Тукуока-сан. Мы обсуждали темы, которые наверняка заинтересовали бы читателей вашей газеты и, могу предположить, заставили бы вас совершить путешествие в Бенарес. Я знаю то, чего не знают многие в мире. В небе над Вьетнамом летают японские пилоты, они не принимают участия в боевых действиях, а являются так называемыми стажерами-наблюдателями. А на земле Вьетнама находится много наших высокопоставленных офицеров, представителей разведки и других «наблюдателей».
– Это строго секретная информация. Полковник Лазар никогда не стал бы обсуждать такие темы с гражданским лицом.
– Вы так думаете? Я уже говорил, что Сэм в послевоенные годы был моим близким приятелем. Никогда не забуду свою встречу в то время с полковником Цудзи Масанобу, которого американские оккупационные власти хотели объявить военным преступником. Он пережил чистку и в 1952 году стал членом парламента. Но Цудзи так и остался военным человеком, даже после того, как сменил мундир полковника на костюм политика. Через него я свел знакомство с высокими военными чинами наших нынешних Сил самообороны, и поэтому я достаточно информированный человек и не нуждаюсь в откровениях Сэма Лазара.
– Член парламента Цудзи бесследно исчез в 1961 году во время визита в Ханой, – напомнил я.
– Как утверждает мой приятель Сэм, он исчез вовсе не бесследно. Есть сведения, что его видели на территории, подконтрольной Вьетконгу, в Лаосе, Камбодже и Вьетнаме.
– Информация неподтвержденная, – раздраженно заметил я. – Все это спекуляции или досужие выдумки. Дело Цудзи закрыто много лет назад. Он мертв.
– Но если так, то почему не обнаружены его останки? Почему ассоциации ветеранов, которые так успешно ведут поиски наших воинов, павших в Юго-Восточной Азии, до сих пор не обнаружили следов его захоронения? И почему лига ветеранов, которой покровительствуют бывшая баронесса Омиёке Кейко и бывший граф Ито, близкие друзья Цудзи, даже не пытается искать его? Ответ на эти вопросы очевиден: потому что Цудзи жив и участвует в секретной операции. Кстати, вы знаете, что баронесса в прошлом году удалилась в женский монастырь, расположенный неподалеку от Нары?
– Подождите… Значит, вы связываете неожиданное отрешение мадам Омиёке от мира с тайной местонахождения Цудзи?
– О, у нее, конечно, были свои личные причины удалиться от мира и покаяться. Сэм, без сомнения, знал, что она ушла в монастырь, но забыл, в какой именно. «Это тот самый монастырь возле Киото, куда она заточила свою горничную Коюми?» – спросил он. Да, это действительно тот же монастырь, но расположен он не возле Киото, а около Нары. Сэму было неприятно, когда он узнал, что ошибся. То, что он перепутал Нару с Киото, задело его профессиональную честь секретного агента, который не должен допускать ошибок даже в самых незначительных деталях.
Мисима вновь насмехался надо мной, издевался над моим желанием взять эксклюзивное интервью у представителя ЦРУ. Я был страшно раздосадован.
– Не сердитесь, Тукуока-сан, – смеясь, сказал он. – Я не журналист и не стремлюсь разыскать следы таинственно пропавшего полковника Цудзи. Просто мы с Сэмом во время нашей короткой встречи много говорили о нем и о Вьетнаме. Но в основном все же речь шла о жене Сэма. Вы знаете, что у него есть жена?
– Я слышал кое-какие слухи о ней.
– Ее зовут Иаиль, это настоящая амазонка. Я рассказал полковнику Лазару о том, что встретил ее утром.
– Как?! Вы встретили его жену здесь, в Бенаресе? Вы уверены в этом? Я не знал, что полковник Лазар прибыл в Индию вместе с женой.
– Да, я видел ее, но при странных обстоятельствах, о которых я сейчас расскажу. Я уже говорил о внезапном муссонном ливне, который обрушился на нас по дороге к холму Вишванатха. Вслед за первыми каплями дождя на нас с грохотом упал бушующий грязно-желтый водопад. Доктор Чэттерджи быстро увлек меня в укрытие. По улице стремительно несся мутный поток, грозивший сбить нас с ног. Мы свернули в переулок и спрятались под сводом арки, ведущей во внутренний дворик. Не успел я перевести дух, как откуда ни возьмись перед нами возник иссохший беззубый старик, на котором была одна набедренная повязка. Что-то быстро и невнятно бормоча, он поставил киноварью ярко-красные точки на наших лбах, которые тут же смыли проникавшие в ненадежное убежище струи ливня. Когда доктор Чэттерджи повернулся ко мне, я заметил висящую у него на кончике носа кроваво-алую каплю. «Бросьте несколько рупий во дворик, сэр», – сказал он. «Где мы?» – спросил я.
«Дело в том, сэр, что я здесь живу. Этот старик – мой сосед с первого этажа. Он своего рода жрец и уважаемый ясновидец. Сегодня он отправляет службу Кали, на которой, как мне кажется, вам было бы интересно побывать».
Его предложение одновременно возмутило и рассмешило меня. Впрочем, у меня не было выбора, и мы отправились на этот спектакль. В тесном внутреннем дворике я увидел несколько зонтов, похожих на черные поганки, под ними укрывались с полдюжины молодых темнокожих женщин, принадлежавших к низшим кастам. Они были одеты в яркие сари. В глаза мне бросились кольца, продетые в носы, и татуировки на тыльной стороне кистей. Стоя вокруг лингама, они лили на этот фаллический столб воду Ганга из медных сосудов и осыпали его яванскими цветами. Старшая из женщин стояла в центре и размахивала над лингамом статуэткой Кали, жалкой копией той скульптуры, которую я однажды видел в знаменитом святилище этой богини в Калькутте. Статуэтку явно купили вчера на базаре.
Мисима показал на стоящую на кофейном столике статуэтку Кали высотой в тридцать сантиметров. У богини разрушения был отталкивающий вид – черное тело и красный язык, высунутый из клыкастого рта. На шее красовалось ожерелье из отрубленных голов, юбка сшита из человеческих рук, а серьгами служили мертвые дети. Она танцевала в бессмысленной жажде крови на теле своего мужа Шивы, похожего на труп.
– Безобразная статуэтка, правда? – смеясь, спросил Мисима. – Вы почерпнули бы много ценной информации из рассказа доктора Чэттерджи о Кали. «Внешность Кали, возможно, кажется вам устрашающей, но поклоняющиеся ей индусы считают ее необыкновенно красивой. На их взгляд, губы богини безупречно прекрасны, ее зубы похожи на жасмин, лицо подобно лотосу, а фигура восхитительна, как несущая живительный дождь туча. Вам кажется, что на ее лице застыла страшная гримаса, а они уверены, что богиня мягко улыбается. Секрет истинной красоты Кали заключается в шакти, чистой энергии, активном женском начале, присущем ее супругу Шиве. Известный афоризм утверждает, что без шакти Шива – труп. Мы живем во времена неуверенности и хаоса, когда Шива кажется лишенным энергии, словно труп, а неверующие, живущие в страхе перед разрушением, воспринимают шакти Кали как нечто отвратительное. Согласно индуистским представлениям о смене мировых эпох, наше время – эпоха Кали. Сансара, иллюзорный мир материи, пространства и времени, не был создан раз и навсегда, он не вечен, но беспрестанно исчезает и вновь возрождается в циклических стадиях Великого Колеса Бытия. Первоначально мир появился из лона Брамы и был совершенным, но постепенно он начал деградировать, порок завладел сердцами людей. Падение последовательно проходит четыре стадии – эпохи или юги. Последняя и самая ужасная из них – это калиюга, ее описание совпадает с тем, что творится на земле сейчас. Анархия, истребительные войны, угроза ядерной катастрофы».
«Мы называем это «маппо», – заметил я.
«Я знаю, что такое маппо, – сказал доктор Чэттерджи и стал судорожно чесать себя под мышкой. – Это вырождение. Согласно учению приверженцев вашей секты Амиды, это эпоха распада, которая будет длиться бесконечно долго. Как мрачно! Для нас калиюга – краткий эпизод, она длится всего лишь восемнадцать столетий. А затем Великое Колесо вновь совершит оборот, начнется новый цикл, и опять родится совершенный мир. Калиюга – выражение нашей тайной надежды. Кали Ма, великая мать-разрушительница, на самом деле доброжелательное божество, потому что она несет обновление миру, освобождая его от иллюзии смерти. Может быть, это прозвучит обидно для вас, но идея маппо отражает лишь истинное положение самого буддизма, его вырождение и исчезновение. Впрочем, и то, и другое буддизм заслужил, поскольку является ересью».
«Ваше замечание не может оскорбить меня, доктор Чэттерджи, потому что я не исповедую никакой религии».
Болтовня доктора Чэттерджи не могла помешать мне любоваться стоявшей в центре внутреннего дворика женщиной. За пеленой дождя я не сразу сумел рассмотреть ее лицо. Но вот ливень немного утих, и теперь я мог разглядеть ее черты. Красавица средних лет, выделявшаяся среди других молодых женщин не только высоким ростом, но и светлой кожей. Рядом с темнокожими спутницами она казалась поразительно бледной, похожей на прокаженную с бесцветным лицом. Зеленое ритуальное сари промокло насквозь и прилипало к телу, словно женщина нагая. Она была статная, рубенсовского типа, пожалуй, слишком полнотелая на взгляд японца. Правила вежливости требовали, чтобы я отвел глаза в сторону – как сделал бы тот, кто увидел купающихся женщин, но движения незнакомки были исполнены такого благородства, что я не мог заставить себя отвернуться.
В ее облике что-то тревожило. У меня возникло странное чувство, словно я уже видел где-то эту женщину раньше. Она передала фигурку Кали одной из девушек и подошла к «соседу» доктора Чэттерджи – старому жрецу, который вынес во двор черного козленка и просунул его голову между вбитыми в землю столбами, словно в импровизированную гильотину. На лоб козленка также нанесли красное ритуальное пятно. Размахнувшись, старик ловко отсек метким ударом изогнутого меча голову жертвы, а затем, схватив за задние ноги трепещущее тело обезглавленного козленка, оттащил его в сторону.
Опустившись на колени, женщина оросила водой из медного кувшина окровавленные столбы. Я с изумлением увидел, как она затем встала на колени и благоговейно прижалась лбом к этому забрызганному кровью эшафоту. У меня мелькнула сумасшедшая мысль, что жрец сейчас подойдет к ней со своей кривой саблей и обезглавит ее. Но красавица выпрямилась, стоя на коленях, и стала рассыпать вокруг себя крохотные яванские цветы, читая молитвы, раскачиваясь и выгибаясь всем телом, словно впавшая в экстаз танцовщица. Дождь стекал по ее телу ярко-красными ручьями. Внезапно я прозрел и понял, что передо мной сама богиня Кали, принявшая тот прекрасный обольстительный облик, в котором она, по словам доктора Чэттерджи, предстает перед поклоняющимися ей индусами.
Как описать произошедшую с Кали метаморфозу? Ища ответ на этот вопрос, мой мозг заработал так же лихорадочно, как дергались конечности у обезглавленного козленка. Где я уже встречал прототип этой красавицы? Может быть, в скульптуре позднего эллинизма, когда женская фигура изображалась в облегающей тело драпировке? В памяти всплыли работы маньеристов эпохи декаданса. Как еще описать этот вдохновенный истинный облик богини Кали? Не хотелось бы впадать в банальность и повторять клише, свойственные ориенталистике. Но у меня не хватило бы выразительных средств, чтобы передать свои ощущения. Чувствуя свою несостоятельность и как будто мстя Кали за то, что она не поддается описанию, я – хотя это и абсурдно – мысленно сравнил ее с изображениями обнаженной натуры на живописных полотнах Аннибала Караччи, представителя эклектичной болонской школы шестнадцатого столетия. Эти картины являются апогеем ледяного академизма западноевропейского искусства и могут заморозить даже кровь Кали.
Я рассмеялся над собственной неудачной шуткой, и тут вдруг в моем мозгу всплыли имя и образ женщины. Иаиль, жена Сэма. Хотя прошло много лет, она все еще напоминала то изображение, которое я видел на снимках в 1948 году.
– Простите, Мисима-сан, но, насколько я знаю, жена полковника Лазара израильтянка. Вы хотите сказать, что встретили похожую на нее индианку?
Мисима улыбнулся, так и не ответив на мой вопрос.
– Доктор Чэттерджи услышал, как я в задумчивости произнес имя Иаиль, – продолжал он. – «Вы знаете эту леди?» – спросил мой спутник. «Она похожа на Кали, хотя сходство не явное», – ответил я. Мои слова изумили его. Дождь тем временем прекратился. Иаиль и сопровождавшие ее темнокожие девушки вышли на улицу. Мы следовали на некотором отдалении, как будто завороженные плавными движениями ее монументальных бедер. Она подошла к двухэтажному зданию, и здесь ее приветствовала жалобным завыванием с балкона большая группа женщин.
«Что это за место?» – спросил я доктора Чэттерджи.
«Это, сэр, один из многочисленных борделей. Мы находимся в Дал-Манди, квартале красных фонарей. Ваша леди Кали – хозяйка одного из расположенных здесь увеселительных заведений».
Доктор Чэттерджи злорадно усмехнулся. В этот момент Иаиль оглянулась, и на ее губах заиграла обольстительная улыбка шлюхи, обнажившая золотой передний зуб – верхний резец.
– И тут вы, конечно, поняли, что эта женщина не имеет ничего общего с женой полковника Лазара?
– Не совсем. Дело в том, что, когда я описал ее Сэму, он согласился, что она как две капли воды похожа на его жену. «У Иаиль тоже надета золотая коронка на верхний резец», – сказал он.
Из всей этой истории я понял только оно: Мисима зло подшучивает надо мной.
– Скажите, кто, по-вашему, обладает менее развитым художественным вкусом, Тукуока-сан, скептик или фанатик?
– Я не сведущ в этом вопросе, сэнсэй, и потому не могу дать на него ответ.
– Точно так же ответил мне Сэм, когда я спросил его об этом. Я рассказал ему о своем решении пойти по пути сакрализации, хидзири-до, который требует проявлять полное безразличие к боли, стрессам и травле. Это – путь суген-до, горного духовенства. Основателем пути был Эн-но-Сокаку, сосланный в восьмом веке за неортодоксальные взгляды императором Момму на остров Ису. Сэм, конечно, высмеял меня. «Значит, теперь ты подхватил вирус святости? Эту прогрессивную азиатскую, и прежде всего японскую, заразу? Сосредоточься лучше на Нобелевской премии, Кокан. Вот ближайшая перспектива для тебя стать святым». «Мне импонирует твой сарказм, хотя он совершенно неуместен. Я не азиат, а японец с чужеродными амбициями».
Сэму Лазару трудно понять меня. Я приехал с Дальнего Востока на запад, в Индию. Приезд в Индию произвел во мне переворот, вытеснив все то восточное, что, по вашему мнению, должно быть во мне. Я чувствую себя в Индии западным человеком. Говорят, что путешествие императора с Востока на Запад приносит одни несчастья, поскольку он вынужден двигаться, повернувшись спиной к солнцу. Это правило подтвердила судьба нашей императорской армии, потерпевшей поражение после предпринятого похода на запад. Что касается меня, то я обеспокоен другим дурным предзнаменованием. Ганг течет с запада на восток и у Бенареса поворачивает на север.
Я не понимал, что хочет сказать Мисима, делая столь причудливые умозаключения, и объяснял его рассуждения, эти блуждания по закоулкам мысли, лишь одним – зловещим предчувствие неудачи, потери, смутной уверенности, что он так и не получит Нобелевскую премию. Несколько месяцев назад Мисима сказал мне: «Я уже достиг стадии некоммуникабельности».
Мисима удалился в комкату и вскоре вернулся, держа в руках фотографию.
– Сэм не сдержал свое обещание, он не приедет ко мне сегодня вечером, но передал с посыльным вот это.
И Мисима протянул мне снимок.

– Посмотрите, что написано на обороте.
Перевернув фотографию, я прочитал надпись, сделанную по-английски: «Снимок сделан в прошлом году во Франции, это скульптура на могиле Людовика XII и его жены Анны. Гробница воздвигнута около 1530 года, в церкви аббатства Сен-Дени. Стиль называется entransi, он точно воспроизводит разлагающийся труп, здесь можно видеть даже стежки швов, наложенных тем, кто бальзамировал тела. Я ответил на твой вопрос? Сэм».
– Подобный натурализм ужасает, – промолвил я. – Что все это значит?
– Это ответ Сэма на мой вопрос: кто обладает менее развитым художественным вкусом, скептик или фанатик? Классическая эстетика обнаженного тела дошла здесь до крайних пределов. Надо учесть, что скульптуры были заказаны еще до смерти Людовика XII.
Признаюсь, я пришел в замешательство.
– Вам известна цель моего приезда в Бенарес?
– Ваш издатель Нитта Хироси сообщил мне, что вы собираете материал для романа.
– Нет, я приехал в Бенарес, чтобы выпить воды из черепа Юань Сяо, – возразил Мисима.
– Простите, что вы сказали?
– Из истории мы знаем, что в Китае в эпоху Тан жил прислужник по имени Юань Сяо, который однажды отправился на гору Каою изучать буддизм. Когда он подошел к кладбищу, уже стемнело, и прислужник решил заночевать здесь. Посреди ночи он проснулся от сильной жажды и случайно обнаружил неподалеку от себя воду в какой-то ямке. Вкус воды показался ему восхитительным, и он подумал, что никогда в жизни не пил столь чистой, свежей, холодной воды. Проснувшись утром, он увидел, что в темноте выпил воду из человеческого черепа. Его затошнило и начало рвать. Этот случай многое открыл Юаню Сяо. Он внезапно понял, что различия порождает сознательная воля. Когда воля подавляется, различия исчезают, и можно пить из черепа с таким же удовольствием, с каким пьют из других сосудов.
– И вы надеетесь найти череп этого китайца в Бенаресе?
– Не буквально, конечно, Тукуока-сан. Во всей этой истории меня занимает один вопрос: смог бы достигший просветления Юань Сяо снова выпить из черепа и показалась бы ему вода из него столь же чистой и восхитительной, как в первый раз? Другими словами, может ли тот, кто лишился иллюзий, вернуть себе восприятие наивного человека? Здравый смысл подсказывает, что нет. Человеку, повторяющему опыт, вода будет казаться свежей только в силу ретроспективности воли. Это – ключевая притча буддийской секты хоссо, она является квинтэссенцией доктрины юсики, что переводится как «сознание только».
– Бывшая баронесса Омиёке удалилась в монастырь, чтобы искать юсики?
– Чтобы найти юсики, вовсе не требуется удаляться от мира. Закон маппо, крайней развращенности, действует повсеместно, даже в женском монастыре. Согласно буддистской логике, непостоянство – единственный закон, но если так, то и сам этот закон должен быть тоже непостоянным, потому что ничто в мире не отличается постоянством. Существует лишь один выход из тупика маппо. Надо осознать это. Я обрел спокойствие и уверенность, направившись по пути юсики – «сознание только».
– Сознание только – чего?
– Сознание только того, что мир манифестирует себя здесь и сейчас, в это самое мгновение, и одновременно в то же самое мгновение рождается новый мир.
– Значит, речь идет об осознании иллюзорности мира?
– Нет, о «сознании только», – мрачно возразил Мисима. – Я нахожусь в Бенаресе, чтобы испить ту же самую воду из черепа Юаня Сяо, подлинную грязную воду, которая приобретет для просветленного сознания чистый восхитительный вкус. Послушайте, Тукуока-сан. В Индии я лучше понял логику агрессивной модернизации моей страны, увидев здесь карикатуру на бывшую Японию. Я размышлял о маниакально-невротической приверженности японцев к чистоте. Вы скажете, что привычка соблюдать чистоту была заложена синтоизмом? Возможно, это так. Ритуальные очищения и закон неприкасаемости ничего общего не имели с правилами гигиены. Индусы не меньше нас купаются, окунаются в воду, но это для них – всего лишь ритуальная формальность, никак не связанная с разумными требованиями гигиены. Я каждый день вижу, как тысячи набожных индусов погружаются в воды Ганга, куда стекает вся грязь Бенареса, этого города мертвых, сюда попадают пепел после кремации, трупы жертв таких болезней, как оспа, чума и проказа. Я наблюдал, как люди с головой окунаются в эти сточные воды, полощут горло, ныряют, и все это с механическими, невротическими жестами, в которых, однако, ощущается нечто естественное, трансцендентное. Когда чистота становится лишенной смысла рутиной, она переходит в свою противоположность и превращается в ужасающую отвратительную грязь.
Чистый. Грязный. Не только синтоизм и индуизм, но и сама идея прогресса вращается вокруг этих понятий. Я вглядываюсь в священные воды Ганга и вижу там карикатуру на Японию, двигающуюся в своем стремлении к прогрессу к предельной стерильности, безжизненной, как лунный кратер. Чистый. Грязный. Кажется, в этих словах зашифрованы два противоположных мира: прогрессивная Япония и отсталая Индия. Какие странные, парадоксальные отношения связывают первоначальный буддизм, родившийся здесь, в Индии, и его японскую имитацию! Вглядываясь в грязные воды Ганга, я думаю о том, что мы пропустили этот буддизм через сито синтоизма. Белое шелковое сито. Но сумели ли мы, спрашиваю я себя, очистить первоначальную грязь буддизма с помощью синтоистской честности? Получилась ли из него прозрачная чистая вода, которую выпил бы из черепа Юань Сяо после своего просветления? Стала ли наша имитация буддизма лучше по сравнению с мутным индийским первоисточником, дав миру юсики – освобождение от грязи жизни?
Мисима дрожал. Но не от холода, как я теперь начинал понимать, а от фанатической убежденности, вдохновляющей его. Взглянув еще раз на надпись на обороте фотографии, я спросил себя, действительно ли она сделана полковником Лазаром или же самим Мисимой? Этого я не знал.
Мисима молчал. Откинувшись на спинку стула, я огляделся вокруг. Отель «Кларк» был одной из лучших гостиниц Индии. Я имел возможность сравнить ее с другими. На своем веку я повидал бессчетное количество номеров с серыми москитными сетками и дохлыми тараканами в ванне. В просторных номерах там сиротливо стояла обитая плюшем мебель, а под потолком вращались апатичные вентиляторы. В переполненных постояльцами ресторанах этих отелей подавали ужасно приготовленные блюда английской кухни. Гостиница же «Кларк» была просто очаровательной – она располагалась в роскошном двухэтажном здании, и окна выходили в сады. Здесь были небольшие чистые номера с портиками, затянутыми от солнца экранами.
– Два дня назад произошел комичный инцидент, – снова заговорил Мисима. – Вечером я ждал визита Сэма. Сидя на веранде, я делал записи в блокноте при свете керосиновой лампы. Из-за аварии на станции электричество в гостинице отключили. Некоторые постояльцы, устроившись на веранде, пили послеобеденный коньяк и виски. Но вскоре вечерняя прохлада и сырость заставили их уйти в свои номера. Лишь одна пожилая английская супружеская пара осталась сидеть за столиком, на котором тоже стояла керосиновая лампа. Джентльмен походил на британского колонизатора старой закалки, плантатора или армейского бригадира в отставке: седые усы и красноватый цвет лица. Англичанин казался мне настоящей карикатурой, но я, наверное, представлялся ему не менее смешным. Оба мы были осколками рухнувших империй. Он удерживал свои позиции на веранде с таким видом, словно это спорная территория, на которую претендуют японцы.
По-видимому, его раздражало, что остальные постояльцы ушли, сдав мне без боя эту крепость. И вот началась психологическая война.
Этот отставной бригадир завел вдруг длинную речь, которая явно предназначалась для моих ушей. Я понял это, поскольку он говорил очень медленно и громко, как обычно делают, когда хотят что-то втолковать идиотам-иностранцам. Тогда я надел маску притворного спокойствия и сделал вид, что не понимаю по-английски. Англичанин старательно избегал смотреть на меня. И как вы думаете, какова была тема его монолога? Он говорил о воде! О качестве сырой, небезопасной для здоровья воды, взятой из-под крана, и настаивал на том, что ту воду непременно надо добавить в виски.
Речь шла о воде чайного цвета, о той, которая течет из крана в моем номере. Это вода Ганга – реки, рожденной лотосоподобной ступней Вишну. Мата Ганга – Матерь Ганг – низвергается с небес и течет среди завитков волос Шивы. Супруга Шивы, Парвати, ревнует мужа к ней.
Гневная речь бывшего бригадира о воде (его жена все это время хранила молчание) должна была противопоставить меня «его» Индии, хотя Индия не принадлежала ни ему, ни мне. Вода Индии воплощала яд его ненависти ко мне. Враждебность этого английского джентльмена перешла все пределы. То была лютая звериная ненависть, чисто подсознательная, интуитивная ненависть, которая сидит в печенках. Нам, японцам, хорошо знакомо это чувство. По нашим представлениям, как и по представлениям древних греков и ветхозаветных евреев, душа находится в печени или в животе. Отсюда исходят самые глубокие эмоции – храбрость, великодушие, справедливое негодование, все те состояния, которые передаются английским выражением «tohaveguts»[15].
Неужели мой свирепый противник хотел еще раз убедить меня в том, что выпускание кишок является своеобразным жестом искренности? Я вспомнил древнюю магическую практику чревовещания, venterloqui, что в буквальном переводе означает «речь живота», или «красноречие живота». Более красноречивый способ выразить внутренний сокровенный дух, чем выпустить внутренности, трудно придумать. Подобные рассуждения англичанин счел бы, без сомнения, доказательством нашей преступной кровожадности. И возможно, был бы прав.
Я понимал, что он бросает мне вызов, заставляет выпить воду, загрязненную его христианским империализмом, его плотью и кровью, то есть его пресуществленшюй Индией. Мне предлагали выпить из черепа Юаня Сяо. Я вступил с англичанином в поединок хара, являющийся испытанием искренности. Индия воздействует на внутренности человека как в символическом, так и в буквальном смысле. Вот почему отставной бригадир, издеваясь надо мной, заставлял выпить отвратительную болезнетворную жидкость, налитую в стакан с виски.
Каждый, кто приезжает в Индию, чувствует, как эта земля мучает его, не дает покоя и раздражает до тех пор, пока человек не впадает в своего рода ипохондрию. Я говорю не о множестве неприятностей, которые ждут вас здесь, и не о дизентерии, которой рискует заразиться в Индии каждый. В Калькутте я сам долго страдал от желудочных колик. Мой кишечник совсем перестал работать, что случалось со мной только в юности и молодости, до того, как я стал тренироваться. Доктор Чэттерджи прописал мне традиционное индийское средство от спазм желудка. Столовую ложку шелухи льняного семени нужно заварить в воде. Кроме того, сказал он, от этого заболевания помогало концентрированное масло мяты. Четыре его капли тоже надо растворить в воде. Вызывающим у меня сильное сомнение компонентом этих средств является, конечно, вода.
Впрочем, я веду речь вовсе не о дискомфорте в кишечнике и опасности подцепить какую-нибудь заразную болезнь, а о постоянном душевном зуде. Царящая в Индии тошнотворная грязь вызывает у человека отвращение; и в то же самое время каждый испытывает непреодолимое желание поддаться тайному искушению измараться, заключить в свои объятия прокаженного и наконец с чувством облегчения упасть в эту сточную канаву. В смиренной улыбке доктора Чэттерджи я ощущаю насмешку над собой, над бригадиром в отставке, над всем священным фарсом Индии.
Я не испытывал чувства патриотизма, вступая в поединок с бывшим бригадиром. Напротив, я всегда стыжусь высокомерия японских чиновников, которых можно встретить в Юго-Восточной Азии. В данном же случае я скорее испытывал симпатию к старому воину, хотя знал, что он не разделяет мои чувства. Мне больше импонируют подобные динозавры, чем новая разновидность западных туристов, приезжающих в Индию, – хиппи. Они прибывают сюда на экспрессе «Марракеш» в поисках просветления. К ним здесь относятся как к неизбежному злу, такому же, как мухи или болезни. Мне не нравится, что они ведут себя в Индии как дома и тем самым присасываются к ней, словно паразиты. Для меня это – муть империи, мне кажется, что хиппи выполняют работу мелких колониальных администраторов, несмотря на то, что они праздно валяются целый день на траве, словно крокодилы, выползшие на берег Ганга. Но в эпоху маппо существует ли какая-нибудь разница между мной и ними? Ведь я такой же турист, как и они. Доктор Чэттерджи уверяет меня, что, каковы бы ни были причины моего приезда сюда, я все равно получу огромную пользу от даршана, или посещения святых мест, – так индусы называют паломничество.
Бригадир наконец встал из-за стола. Бросив на меня взгляд, он улыбнулся или, вернее, осклабился. Я смотрел на его скривленные губы и вдруг заметил в свете керосиновой лампы, что у него не хватает многих зубов, а на оставшиеся надеты золотые коронки. С выражением мрачной решимости на лице англичанин направился к моему столику. Его волосы походили на прилипшие к черепу клочья белесой соломы, кожу бороздили глубокие морщины. Казалось, из его слезящихся голубых глаз сейчас брызнет на меня мутная жидкость. Бригадир был невысокого роста. Нижняя часть его тела имела внушительные размеры, особенно выделялся гротескно большой живот. Его жена – а быть может, это была мать, уж очень старо она выглядела – тоже страдала отеком нижних конечностей. По ее странному взгляду я понял, что она незрячая. Остановившись у столика, англичанин так низко склонился надо мной, что мне показалось, он хочет меня поцеловать – или укусить. Я встал, не желая, чтобы его грубые обветренные губы касались моей кожи. Лицо англичанина показалось мне вдруг странно знакомым, но я не мог вспомнить, где именно мог раньше видеть его.
«Не уезжайте из Каси, не повидав агори», – промолвил он.
«Простите, но где это?» – спросил я.
«Это не место, – засмеявшись, объяснил он, – это такие люди, святые. Они едят трупы».
Он снова засмеялся и, тяжело ступая, удалился с веранды вместе со своей слепой женой.
КОРЗИНА СО СЛОМАННЫМИ НОГАМИ
– Вы читали книгу Чарльза Кингсли «Водяные младенцы»? – спросил Мисима.
– Вы говорите о детской книге викторианской эпохи? Да, я слышал о ней.
– История, которую я только что поведал, напоминает эту книгу, хотя мой рассказ предназначается для взрослых. Вы согласны со мной?
– Так, значит, все это вымысел?!
Неужели Мисима вновь подверг меня испытанию? Вместо ответа он задал мне еще один вопрос:
– Что легче – жалеть человека или ненавидеть его вот за это? И Мисима жестом показал на свое тело так, как демонстрируют новый костюм.
Я окинул его взглядом, хотя нагота смущала меня. – Думаю, что большинство людей почувствовало бы зависть к вам.
– Вежливый и уклончивый ответ. Я не спрашиваю, завидуете ли вы мне, Тукуока-сан.
Меня изумило, что тело Мисимы вновь покрылось гусиной кожей. Почему он дрожит от холода в такую теплую погоду? Мисима как будто прочитал мои мысли.
– Вас интересует, почему я дрожу? Я не могу объяснить свои чувства. Я ощущаю, как от фотографии, сделанной Сэмом Лазаром, исходит пронзительный могильный холод. Мне кажется, что это не Людовик XII, а я лежу на ледяной мраморной плите и на мой выпотрошенный живот наложены бальзамировщиком швы. Лазар прислал этот снимок, чтобы подло шантажировать меня.
Мисима так и не объяснил, в чем, по его мнению, заключался шантаж.
– Сколько себя помню, я всегда мечтал научиться танцевать, – продолжал он. – Но мне было очень трудно осуществить свою мечту. Я умело имитировал танец, но этого мало. Сколько раз я просил Хидзикату Тацуми научить меня танцевать. «Вы ошибаетесь, – отвечал он, – искусство танца дается не опытом. Вы просто забыли, что значит быть ребенком». – «Хидзиката-сан, – промолвил я. – Я не могу вспомнить, потому что у меня не было детства». Он засмеялся. «В таком случае повторяйте застывшие жесты и позы мертвых. Так вы научитесь танцевать». В другой раз, помню, он как-то сказал: «В старину темнота была кристально ясной. А теперь по ночам нет никакой темноты». Его замечание заставило меня вспомнить о представлениях древних греков. Они считали, что первоначально небо было черным и все же казалось ясным, ослепляя подобно белизне мрамора. Когда я высказал вслух свои мысли, Хидзиката рассмеялся над моими интеллектуальными потугами. «Я исполняю танец бутох. Это – грязь. Осознание безнадежности. Что общего имеет этот танец с синтоизмом, буддизмом или какой-либо другой религией? Я вижу, как вы ходите. Так ходят все японцы. Вы как будто боитесь, что кто-то украдет ваши следы».
Заметив выражение недоумения на моем лице, Мисима остановился.
– Вам известно, кто такой Хидзиката Тацуми? – спросил он.
– Конечно, кто же не слышал этого имени? Его сравнивают с Мартой Грэм.
– По ошибке. Наша склонная к панике Ассоциация современного танца никогда не объявила бы Марту Грэм опасной танцовщицей.
– Хидзиката – эксцентричный, скандальный гений. Я не совсем понимаю, что он делает. Его творчество кажется мне эклектичным – в нем присутствуют элементы немецкого «нового танца» двадцатых годов, кастаньеты фламенко, американский джаз, безрассудство маркиза де Сада и немного японской традиционной музыки гидаю.
– И баллады наркоманов, обитателей андеграунда. Почему бы и нет?
– И что все это означает?
– Ваша так называемая эклектика находит во мне отклик. На самом деле никакой эклектики нет. Это освобождение ото всех влияний, еретическая попытка разорвать все связи с миром и достигнуть того, чему уже будет невозможно подражать. Хидзиката придумал танец темноты, бутох. Бутох – чисто японское явление, потому что это – ничто, это – грязь. Хидзиката приехал в Токио после войны из беднейшего, наиболее убогого уголка земли, Акиты, местечка, расположенного в северо-восточном Тохоку. Он увидел превращенный в руины, оккупированный Токио. По его признанию, он сохранил кое-какие воспоминания детства: однажды Хидзиката увидел свое отражение в бочке с водой и полоснул по нему серпом. Его интересовало, что находится за отражением. Хидзиката приехал в Токио с мешком риса, драгоценным подарком, который он намеревался преподнести учителю Такае Егучи, человеку, учившемуся вместе с Мэри Вигман, но Такая уже взял себе другого ученика. Я знаю, где Хидзиката научился танцевать бутох – в танцзалах, где развлекались американские солдаты. Он купил себе белый костюм, истратив с трудом накопленные сбережения, и, словно гангстер из голливудского фильма, стал танцевать в этих заведениях с японскими проститутками, которые обслуживали американских офицеров. Вот где надо искать истоки его танца темноты. Они кроются в безоговорочной капитуляции. Вы понимаете, о чем я?
Хидзиката как-то поделился со мной воспоминаниями о своей жизни в Аките. В тридцатых годах его старших сестер, маленьких девочек, родители продали, чтобы прокормить себя и младших детей. После этого он начал общаться с сестрами в своем воображении, окружив себя фантомами. Он помнит, как его братьев призвали в армию. Они должны были служить в Маньчжурии. В память врезались их красные, разгоряченные саке лица, когда они перед отъездом сидели за прощальным ужином вместе с родственниками. А потом братья вернулись… Две урны с пеплом. Огонь и пепел – это и есть бутох. «В детстве меня заставляли есть золу, – рассказывал Хидзиката, – от глистов». И это тоже бутох. Бутох – это весь жизненный опыт Хидзикаты, его воспоминания о ветре и безногих деревянных куклах дарума. Ветер – это своеобразное кимоно, в которое Акита одевается круглый год. Его бушующие порывы несут сельских жителей по дорожкам между рисовыми полями прямо к дверям Хидзикаты. Эти гости, словно призрачные танцоры, являются из пелены снежного бурана. Даже летом люди в селении Хидзикаты, прежде чем войти в дом, на пороге стучат своими сабо, как будто хотят отряхнуть с них невидимый снег. Призраки снова стоят у дверей… Уходя в поле на работу, родители сажали маленьких детей по четыре или пять в одну корзину и оставляли ее на меже. Весь день дети находились одни, без присмотра, потому что взрослые трудились не разгибая спины и не обращали на них никакого внимания. Малыши писали, толкались в тесной корзине, плакали, дрогли на пронизывающем ветру. У них было много времени – целая вечность, – для того чтобы всмотреться в небо, изучить все его особенности. Но, конечно, им, находящимся в полубессознательном состоянии, казалось, что вверху царит полная тьма. Когда наступала ночь и ребенка после двенадцатичасовой пытки в корзине наконец отпускали на волю, 0н не мог не только стоять, но даже распрямить ножки. Он превращался в безногую деревянную куклу дарума, а в мозгу его сохранялись только два образа – темное небо и бушующий ветер. Взрослые с улыбкой смотрели на ребенка, вспоминая собственные мучения. Бутох берет свое начало в этих воспоминаниях о корзине со сломанными ногами.
Мисима немного помолчал.
– В 1961 году, – продолжал он, – на фестивале мертвых я посетил студию Хидзикаты. Помню уличные фонари, освещавшие улицы, и доносившийся издали стук барабанов. Хидзиката встретил меня у дверей. Он давал мастер-класс, и я с восторгом наблюдал за ним, завидуя простоте и естественности его движений. Я никогда не смог бы достичь такого совершенства. При этом Хидзиката не стремился поразить зрителя, он не делал ничего грандиозного, того, что обычно восхищает нас в других исполнителях. Он вообще едва двигался. На жилистом теле была одна набедренная повязка, и он походил на рисунок из учебника по анатомии – все мышцы и сухожилия явственно выступали под кожей. Не человек, а парусное судно. Казалось, что в полотнища его парусов дует ветер Тохоку и приводит судно в движение. На моих глазах тридцатидвухлетний танцор с длинными, как у его старших сестер, волосами преображался, становился моложе. Вот ему уже двадцать пять, двадцать, шестнадцать, девять лет… он быстро приближался к своим истокам. Хидзиката исполнял этот волшебный танец под музыку битлов: «Я хочу держать тебя за руку».
В то время Хидзиката только начал экспериментировать и находился в поисках своего стиля. Он обратился к движениям своей родины – Тохоку. Танцовщик принимал позы сидящего на корточках крестьянина, сгибал ноги и напрягал мышцы, чтобы противостоять воображаемым порывам ветра. Он хотел изобразить в танце корзину со сломанными ногами и поэтому застывал, перенося вес тела на внешние края стоп. Во время моего визита в студию этот танец исполняла жена Хидзикаты, Мотофудзи Акико. Каждый шаг в позе с вывернутыми ногами причинял ей боль, а единственным аккомпанементом служили глухие удары, которые Хидзиката наносил деревянной тростью по столу из красного дерева – очень дорогому антикварному предмету, изготовленному в ранний период Эдо. Остановившись, танцовщик зажег сигарету. «Вы хотите танцевать? – спросил он меня и продолжал: – Ну что ж, снимайте одежду и танцуйте. Раздевайтесь догола». И он поставил пластинку с танго Карлоса Гарделя «Мадресельва».
Я старался изо всех сил, танцуя перед Хидзикатой и его женой, а они следили за моими движениями с непроницаемым выражением лиц. «Стоп, стоп! – воскликнул наконец Хидзиката. – Почему вы так странно прыгаете?» – «Но я не могу копировать ваш стиль», – заявил я. «А кто просит вас копировать меня? Помните лишь об одном: когда вы ставите ногу в грязь, вы наступаете на губы ребенка. Но вы ведь не хотите наступить на детское лицо, правда?» Хидзиката встал лицом к стене. «Что я делаю?» – спросил он. «Наверное, мочитесь», – ответил я. «Почему вы так решили? Ведь мышцы моей спины не свидетельствуют об этом». Он был прав. «На Западе танец устремлен ввысь, – сказал Хидзиката. – Его апогеем являются пуанты, высокие прыжки, парение в воздухе, имитация невесомости. Все, например, говорят о прыжках Нижинского. Но в Тохоку прыжки невозможны. Там ноги представляют собой пару сломанных палок. Разве вы можете с такими конечностями воспарить над землей? Оставьте все мечты о классической красоте, о японской в особенности, потому что эти мечты противоречат идее красоты». Взяв в руки небольшой барабан – такой используют монахи буддийской школы нитирэн, чтобы сопровождать его стуком чтение сутры Лотоса, – он начал бить в него. «Стоп! – вскоре вновь воскликнул Хидзиката. – Вы не слушаете ритм. Хотя, возможно, дело тут вовсе не в музыке. – И он, засмеявшись, обратился к своей жене Акико: – У меня такое впечатление, будто у него между ног находится бьющая крыльями курица. Нам надо связать ее и сунуть в корзину». Так они и сделали.
Мисима принес из комнаты широкий медицинский лейкопластырь и зафиксировал этой клейкой лентой член и яички.
– Эту операцию под руководством Хидзикаты выполнила Акико, – продолжал он.
– Должно быть, вам было больно.
– Только когда пластырь срывали и от него отклеивались лобковые волосы. Когда все было готово, Хидзиката сказал: «А теперь слушайте меня внимательно. Звуки, которые я извлекаю из барабана, – это язык стихий, воды, риса, ребенка, пробудившегося от ночного кошмара, пепла, листьев на дереве. Слушайте и старайтесь понять, что это, но не копируйте явление, не изображайте его посредством танца, а – будьте им». Дон-дон-дон.
Мисима начал танцевать на балконе гостиницы танец безногой деревянной куклы дарума. Я как завороженный следил за ним, очарованный ирреальным повествованием его тела, его пениса, размеры которого подчеркивала белая лента пластыря. Я смотрел на него во все глаза, потягивая виски. Что еще я мог сделать?
– Значит, вы начали понимать язык стихий Хидзикаты? – спросил я.
– Я все еще учу азы танца бутох. Но через три года, когда я пойму, что он не требует движений, я в совершенстве овладею его языком.
Лишь 25 ноября 1970 года я понял, о чем тогда говорил Мисима.
– Япония постепенно богатеет, – сев на кушетку, продолжал Мисима, – не правда ли, Тукуока-сан? Теперь уже речь идет не о восстановлении слабой экономики, а об экономическом чуде. Год, который стал точкой отсчета экономического развития, давно забыт. Мы стали нацией, добившейся успеха. Я – японец, а значит, тоже добился успеха. Я извлекаю выгоду из экономического возрождения Японии и с чувством сыновнего благочестия, которое свойственно любому лояльному трудолюбивому гражданину, вношу в него свой вклад. Не являются ли тридцать шесть томов полного собрания моих сочинений блестящим образцом стахановского высокопроизводительного труда? Я – типичный образцовый чернорабочий, один из тех, что трудились в послевоенные годы, восстанавливая страну. Широкая известность переводов моих романов, пьес и эссе во всем мире принесла Японии славу.
Перечисление Мисимой своих заслуг вызвало у меня чувство горечи. Я знал все, что он мог сказать. С его стороны это простительная слабость. Мисима походил на подвыпившего чиновника, слезливо жалующегося приятелю на то, что принесенные им ради пользы дела жертвы никто не ценит. Обычно о таких разговорах забывают на следующее утро, когда хмель проходит. Однако жалобы Мисимы вскоре перестали звучать как банальные сетования средней руки клерка.
– Кто мне поверит, если я скажу, что привело меня сюда, в Бенарес, что я ищу здесь?! – воскликнул он.
– Вы ищете череп Юаня Сяо, чтобы испить из него воды, – напомнил я.
– Неужели вы мне поверили? Мои японские читатели сделали меня богатым, но никак не респектабельным. Для них я мюзикхолльный балагур, низкопробный комедиант. Разве могу я, человек, далекий от политики и религии, убедить их в серьезности своих верований? Публика признала мой успех – разве это не достаточная награда? Мне могут простить любое прегрешение, кроме одного. Мне не разрешается бросать тень на собственный успех, я должен во всем соответствовать ему. Иметь же верования простительно только простакам, которые остаются по ту сторону успеха. В этом вся загвоздка. Мои современники – существа с атрофированным воображением, у них выработался только один условный рефлекс. Они реагируют лишь на успех и не способны понять, принять и простить того, кто ниспровергает их святую веру в него. Горе человеку, который беспечно относится к своему успеху и стремится к саморазрушению. Он натолкнется на глухую стену непонимания, которое будет ему местью. Его отнесут к разряду инакомыслящих, социальных изгоев. Я, конечно, понимаю, что писатель с точки зрения экономики – фигура малозначительная, если не сказать ничтожная. Все это верно, я всего лишь писатель, человек, который развлекает публику. Но для меня с того года, который я называю нулевым, ничего не изменилось.
– Меня призвали в армию, когда уже закончилась война, и я не был на фронте.
– То же самое можно сказать и обо мне, – промолвил Мисима.
– Как?! В романе «Признания Маски» [16] вы пишете о том, что в конце войны вы уже работали на авиационном заводе. Значит, это вымысел, Мисима-сан?
– Нет, не вымысел, – с улыбкой сказал Мисима. – Но работу на авиационном заводе никак не назовешь боевым опытом, это скорее опыт эстетический.
– То есть роман – беллетристика особого рода. Мне никогда раньше не приходило в голову, что вы можете выдумать автобиографию. Вы позволите мне опубликовать свои размышления на сей счет?
– Пожалуйста, – проговорил Мисима, пожимая плечами. – Но не забывайте, что японцы воспринимают все буквально. Помните об этом, когда будете излагать на бумаге свои размышления о моем богатом художественном воображении.
– Меня восхитил ваш роман «Признания Маски», искренний и очень смелый для своего времени.
– Для своего времени! – воскликнул Мисима и расхохотался. – Автобиография писателя – всегда сплошной вымысел. Я никогда не был тем человеком, который описан в моем романе, ни «в свое время», ни сейчас. Поверьте, я ничего не пытаюсь скрыть от вас и не иронизирую. Я пишу о времени, которое никто не понимает и которое все еще длится. Это нулевое время. Я никогда не избавлюсь от своего тела, хотя мне и удалось заменить его другим. Юкио Мисима, неестественно рожденный не из лона женщины, а из Зазеркалья «обратного курса», наконец увидел свое собственное отражение. Он стал кандидатом в лауреаты Нобелевской премии! Для меня это действительно всего лишь отражение, потому что для меня 1967 год – это ноль плюс двадцать два. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным, Тукуока-сан, и рассказать о разнице между вымыслом и верой. Вы увидите, что правда имеет много и в то же время ничего общего с фактами, описанными двадцатитрехлетним писателем девятнадцать лет назад.
Магнитофон записывал его рассказ, а я по ходу делал дополнительные пометки в блокноте.
НЕОСПОРИМЫЙ СИМВОЛ ВЕРЫ
Вы всего лишь на несколько лет моложе меня, Тукуока-сан, а значит, достаточно взрослый человек, чтобы помнить войну и иметь к ней свое отношение. Вы тоже пережили Нулевой Год, ставший неожиданным возрождением, которое, однако, привело к демократическому либерализму. Другими словами, к полной амнезии. Вы, конечно, как человек демократических убеждений, не хотите тревожить свою память и говорить со мной, опасным правым радикалом, на эту тему, пробуждая неприятные воспоминания, которые – в некотором смысле – давно уже не являются вашими собственными.
Мне же не дают покоя мысли о «неоспоримом символе веры». А! Вы фыркаете и встревоженно смотрите на меня, потому что принадлежите к довоенному поколению, которое понимает, что я имею в виду императора. Я не признаю легендой, мифом или ошибочной концепцией идею его божественности, превосходства японского народа над другими народами и историческую миссию Японии господствовать над миром. Услышав слова отречения от божественности из уст самого императора в его новогодней речи 1946 года, я стал отстаивать оказавшуюся под запретом идею вопреки его заявлению, вопреки Конституции, принятой в мирное послевоенное время.
Я вижу, что вы пришли в замешательство, но все же позволю себе продолжить. Вы делаете вид, что вам неинтересно слушать меня. Ведь всем давно хорошо известны ультранационалистические взгляды фанатика Мисимы, журналисты не раз писали о созданном им военизированном «Обществе Щита», этой личной армии. Безумец Мисима, по словам газет, располагает сотней «игрушечных солдатиков». «Неоспоримый символ веры» кажется демократической общественности Японии возмутительной скандальной идеей. Но это лишь внешний аспект темы. Что же до ее внутреннего содержания, то оно касается лично меня. В дни, когда Японию озарял свет божества, я был совсем другим человеком.
Меня оглушал рев двигателей на заводе авиакомпании «Накадзима» в Коидзуми. Как я попал на предприятие камикадзе? Отвечаю: осенью 1944 года меня привел туда «неоспоримый символ веры».
Я был тогда болезненным девятнадцатилетним юношей с черными, похожими на гусениц бровями, которые подчеркивали мертвенную бледность моего лица. В 1944 году меня впервые вызвали на медкомиссию перед призывом в армию. У меня были настолько худые слабые руки, что во время испытания на пригодность к службе в армии я не смог поднять куль с рисом. Ребята из крестьянских семей с легкостью не один раз поднимали этот груз над головой. Подобной, обычной для сельской глубинки проверке на силу и выносливость меня подвергли потому, что отец, стремясь спасти меня от верной смерти, прибег к бесчестной уловке. Он решил, что я должен добровольно вызваться пройти допризывную комиссию в Сиката, местечке, откуда вело свое происхождение семейство Хираока и где когда-то наши предки возделывали землю. Азуса вспомнил о наших крестьянских корнях, поскольку в тот момент это было ему выгодно. Он рассудил, что если меня примут в полк, расквартированный вдали от Токио, то я не скоро попаду на фронт. И, возможно, война закончится прежде, чем я пройду военную подготовку и моя часть будет отправлена в район ведения боевых действий. В конечном счете Азуса добился, чего хотел. Меня признали годным к нестроевой службе, что гарантировало мне безопасность. Так моя болезненная слабость, бывшая, в свою очередь, «неоспоримым символом веры» нашей семьи, победила саму историю.
В октябре 1944 года меня направили в Коидзуми, город в префектуре Гумма, расположенный в пятидесяти милях к северу от Токио. Моя болезненная слабость неизбежно привела меня на завод «Накадзима», предприятие, которое несло смерть моим ровесникам. Ирония судьбы, которая готовила мне все новые унижения. Я категорически не подходил для получения профессии рабочего-авиастроителя. Женщины среднего возраста и юные девушки были более перспективными рабочими кадрами. Именно они под руководством мужчин-инженеров трудились на производстве смертоносных машин. День и ночь под рев моторов и шум станков они стояли у сборочного конвейера, а я тем временем сидел в конторе завода. За все время работы мне так и не присвоили даже самого низкого разряда. Я служил мелким клерком у интенданта Одагири Риотаро, занимаясь распределением пайков и составлением платежных ведомостей.
Правда, мне повезло с начальником. Одагири, законченный циник и довольно язвительный человек, снисходительно относился к моему «интеллектуальному безделью», как он выражался. Я мог читать и писать на работе, хотя обстановка не располагала к литературным занятиям. Застекленная перегородка, за которой мы сидели, сотрясалась от грохота и дребезжала, уши закладывало от рева. Время от времени Одагири поднимал глаза от работы и спрашивал:
– Может, тебе нужна моя рука, чтобы помочь заниматься интеллектуальной мастурбацией?
Это его постоянная шутка, он часто острил и по поводу своего увечья. Одагири, бывший моряк, потерял руку на войне. У него имелись серьезные основания испытывать горечь и ожесточение. Он происходил из знатного рода наследственных феодальных лордов Мито, верных вассалов сегунов Токугава. Тем не менее некоторые представители этого рода стали фанатичными сторонниками императора и способствовали реставрации его власти. Мито, город, расположенный к северо-востоку от Токио, был в течение многих столетий интеллектуальной цитаделью, центром имперской историографии. Отец Одагири работал учителем истории в школе Мито и был последователем емэйгаку, неоконфуцианской философии, вдохновлявшей тех, кто подготовил реставрацию Мэйдзи.
В юные годы, будучи кадетом училища военно-морской авиации, Одагири вступил в ультраправую террористическую организацию «Лига Крови». По его словам, «кучка провинциальных террористов и чудаков, исповедующих анархизм в духе Кропоткина». Во главе организации стоял авантюрист Инуё Ниссо, бывший военный шпион в Китае, ставший затем священнослужителем секты нитирэн в храме на побережье вблизи Мито. В 1932 году члены «Лиги Крови» убили министра финансов Инуё (однофамильца Ниссо) и директора холдинговой компании «Мицуи» барона Дана Такуму. Тайная организация «Лига Крови», призывающая к массовым убийствам крупных политических деятелей, промышленных магнатов и судей, была раскрыта. Ее духовного лидера, капитан-лейтенанта Фудзи Хироси, отправили служить на авианосец в район Шанхая.
«Было признано, что я играл незначительную роль во всем этом безумстве, – рассказывал Одагири, – и меня тоже направили служить на авианосец в район Шанхая. Капитан-лейтенант Фудзи погиб во время злополучной шанхайской авантюры адмирала Сёзавы. Нас спасла армия. Что касается меня, то я во время этих событий потерял руку. – Одагири помахал культей. – И какую же награду получил я, тридцатилетний герой, пожертвовавший правой рукой? Я обречен выполнять работу мелкого конторского служащего, с которой справилась бы и женщина. Вот тебе и военно-морской флот. Все это настоящее дерьмо, второразрядный сортир, загаженный жидкими испражнениями».
Одагири совершенный виртуоз по части сквернословия. Он владел диалектом, на котором разговаривают жители южного острова Кюсю, и многие его слова были мне непонятны. Я не могу в точности воспроизвести его красочную речь. Громкие выразительные ругательства Одагири в адрес властей, казалось, должны привлечь внимание кемпейтай – военной полиции, однако, похоже, безрукий интендант никого не интересовал. Точно так же, как никто не проявлял ни малейшего любопытства ко мне, младшему клерку, книжному червю и бумагомарателю.
Штат интендантского отдела был небольшим. Кроме меня и Одагири здесь работали главный бухгалтер Нагумо Дзиро, семидесятилетний пенсионер, бывший главный бухгалтер компании «Накадзима», а также две его помощницы. Флегматичного Нагумо изредка выводили из себя тирады Одагири, и тогда старый бухгалтер снимал очки и, энергично протирая линзы, мягко говорил:
– Господа, прошу вас, имейте уважение к моим сединам.
Помощницы Нагумо хихикали. Нагумо научил меня выполнять простые обязанности счетовода. Но когда я овладел этими нехитрыми навыками, он потерял всякий интерес и стал относиться ко мне, как обычно относятся к счетной машине.
Постепенно во мне крепла уверенность, что мои черновые наброски во время рабочего дня делала правая рука Одагири.
Я забыл упомянуть, что у интенданта Одагири имелось хобби, которым он часто занимался на рабочем месте, – таксидермия. В основном Одагири набивал чучела птиц. Увечье не мешало любимому делу. Одагири изобрел протез, который помогал справляться с трудными задачами. Инвалиды в те времена сплошного дефицита не имели возможности пользоваться сложной техникой и прибегать к дорогостоящим услугам ортопедов, поэтому Одагири пришлось выходить из затруднительного положения самостоятельно. С помощью своего друга, хирурга, он смастерил неказистое громоздкое устройство, похожее на плоскогубцы, расположенные на конце куска металлической арматуры. Используя этот «протез», а также различные зажимы и тиски, Одагири буквально творил чудеса. Он привязывал к культе это чудовищное устройство, только когда набивал чучела птиц. Обычно же оно праздно висело на спинке стула словно пучок алюминиевых сухожилий.
Одагири не любил, когда за ним наблюдали во время работы. Он, конечно, понимал, что нам очень трудно не смотреть на него, и упивался нашим чувством неловкости. На наших глазах калека делал почти невозможное. Это поражало. Зная, что мы исподтишка наблюдаем за его виртуозными движениями, он похвалялся, что может «за час набить чучело колибри». В жилище Одагири стояла невыносимая вонь, как на скотобойне. Постепенно наша контора заполнялась мертвыми птицами, и они как будто следили за нами стеклянными глазами. Здесь были туканы, шилоклювки, экзотические неизвестные виды, привезенные с далеких территорий, на которых воевала императорская армия. Одагири говорил, что таким образом он знакомится с джунглями Борнео и другими Богом забытыми уголками Юго-Восточной Азии, не подвергая свою жизнь опасности. Шедевры Одагири приобрели такую известность, что начальство стало часто заказывать ему чучела, передавая материалы через курьеров. Одно из его лучших произведений – огромный гриф с распростертыми крыльями – было сделано по заказу самого вице-адмирала Ониси.
«Вот почему военная полиция не затыкает мне рот. Художники моего уровня слишком редкое явление, и к ним относятся особенно бережно. Мы незаменимы, правда, младший клерк, Хираока? И у нас много свободного времени для хобби, потому что самолеты камикадзе не надо ремонтировать: они не возвращаются из боя».
Мы жили в этом вольере среди заплесневелых трупов пернатых застывшие ъ ОДпои тдазе па съотга. жердо^ гаах. та подставках. Следя за работай начальника, я спрашивал себя: на что похожа алюминиевая pука Одагири, с точностью хирурга вставляющего стеклянный глаз в чучело цесарки? На механическую невесту Марселя Дгошампа, на брак бормашины и влагалища!
«Что это?! – однажды подойдя ко мне, воскликнул Одагири. – Вы читаете на языке врага? – И, выхватив у меня книгу, он с шутовским видом взгянул на название, держа ее вверх тормашками. – Уильям Батлер рдейте, «Пьесы». Вы удивлены, что я умею читать по-английски, неравный клерк Хираока?»
Одагири посмотрел на меня сверху вниз. Его крысиные глазики располагались близко к переносице, щеки покрывала сероватая щетина. У Одагири были длинные изящные пальцы, и невольно охватывало сожаление, что он лишился одной руки.
«Вы знаете, кто такой Йейтс?» – спросил я.
«Конечно. Это ирландский предтеча фашизма. Почему вы, подлый предатель и декадент, тратите впустую время, читая его книги?»
У Одагири был маленький рот с неприлично яркими, как у девушки, темно вишневыми губами, которые постоянно кривились, но так и не складывались в улыбку. Невозможно понять, когда он говорит серьезно, а когда шутит.
«В одном эссе я прочитал, что его пьесы написаны в традициях театра Но, и я пытаюсь перевести одну из них на японский язык».
«Вот эту?» – спросил он и, перевернув книгу, прочитал несколько строк из пьесы «У Ястребиного источника».
Зачем ты устремила на меня свой ястребиный взор? Я не боюсь тебя, будь ты птица, женщина или ведьма. Делай что хочешь, я не уйду отсюда, Пока не стану таким же бессмертным, как ты.
«Я вынужден отказаться от своей затеи, – сказал я, – потому что недостаточно хорошо владею английским языком. Может быть, вы поможете мне закончить перевод?»
«Для этого я недостаточно хорошо владею японским. Но вы не ответили на мой вопрос».
«Рано или поздно я получу акагами [17]. Это всего лишь вопрос времени. И тогда я отправлюсь на фронт умирать. У меня очень мало времени, чтобы написать что-нибудь оригинальное. Поэтому я занялся переводом. Язык театра Но укрепит меня и подготовит к воплощению последнего шедевра».
Одагири внимательно посмотрел на меня. Мне было трудно понять, какое выражение затаилось в его хищных крысиных глазках – жалости или недовольства.
«Вы думаете, что непременно погибнете?»
«Я твердо уверен в том, что паду в бою».
Нынешнему молодому поколению моя фраза, должно быть, показалась бы невероятно высокопарной. Но тогда она не резала слух. В военное время мы все любили звучные слова и верили в них или по крайней мере относились к ним как к заклинаниям, которые оберегают нас от мучительных сомнений. Я благодарен Одагири за то, что он издевался над трескучими лозунгами, переиначивая их так, что сразу же проявлялась их пустота.
«Ну и ну, – пробормотал Одагири, не спуская с меня глаз, а затем бросил взгляд сквозь стеклянную перегородку в цех, где собирали самолеты – орудия самоубийства пилотов. Он явно сравнивал меня с ними, проводил между нами параллель. Мне хотелось, чтобы Одагири улыбнулся или засмеялся, но он оставался совершенно серьезным. – Значит, вы поддались той же лихорадке, что и камикадзе. А если вы выздоровеете от этой болезни и останетесь в живых, что тогда?»
«Вы смеетесь надо мной, Риокан».
Одагири запретил обращаться к нему по званию, как это было положено, и велел называть его уменьшительным именем. «Тем самым мы демонстрируем не нашу дружбу, а наш общий позор», – сказал он.
«Смеюсь? Да ты представляешь себе, что значит воткнуть штык в живого человека? Например, в беременную женщину или ребенка?»
«Вы были на войне, – промолвил я, – поэтому вам простительно насмехаться надо мной».
«Вы несете несуразную чушь, – заявил Одагири и швырнул в меня томик Йейтса. – Берегитесь, поэт. Вы скоро скатитесь до уровня тех безумных матерей, которые шьют сеннинбари».
Одагири имел в виду «пояса с тысячью стежков», которые изготавливали матери камикадзе для своих сыновей. Каждая мать искала тысячу молодых целомудренных девушек и просила их сделать по одному стежку на поясе. Считалось, тем самым ритуальному предмету придавались особая чистота и сила.
«Я бы тоже с удовольствием прошил этих девственниц и мамаш, – продолжал Одагири, – сунул бы им свою намазанную вазелином культю в мохнатку. Вы, Хираока, как и я, признаны годным к нестроевой службе, потому что тоже являетесь инвалидом. Вы можете написать свой последний шедевр на бумаге, но уверяю вас, вы не погибнете в бою».
«Я предчувствую гибель Японии. Она неизбежна».
«Неизбежно то, что мы с вами останемся жить. Мы оба – сироты вице-адмирала Ониси [18] и обречены пережить не только гибель Японии, но и куда худшие беды. Мы увидим полное, тотальное, заслуженное унижение сотни миллионов кретинов».
Откровенный цинизм Одагири поразил меня. Моя искренняя романтическая убежденность в необходимости умереть за императора, во имя спасения Японии, была поколеблена. Одагири разоблачил мой самообман, но все же я не испытывал разочарования. Я и Одагири были противоположностями, но крайности двух калек – цинизм и вера – сходились и крепко связывали нас.
Я внимательно наблюдал за своим начальником. Одетый в морской френч, в фуражке набекрень, он во время обеденного перерыва часто сидел с одной из помощниц бухгалтера, стараясь очаровать мисс Персик. Одагири называл всех женщин, способных удовлетворить его чрезмерные сексуальные аппетиты, «мисс Персик». Я видел, как он клал свою правую руку, то есть культю, на спину взволнованной, вспотевшей мисс Персик. Его увечье вызывало жалость у женщин, и он мстил им за это, пользуясь их состраданием в своих целях с бессердечностью, свойственной калекам.
Мой мочевой пузырь всегда реагировал на сирены воздушной тревоги, и я первым бежал в бомбоубежище. Одагири, напротив, никогда не спешил прятаться и смеялся надо мной.
«Это так вы готовитесь к славной смерти на поле боя, младший клерк Хираока? – спрашивал он. – Или вам срочно приспичило выбежать в туалет?»
Он находил садистское удовольствие в том, чтобы остановить меня и заставить ждать.
«Я сделал важное открытие в области сексуальной психопатологии, – как-то заявил он. – Сигнал воздушной тревоги вызывает у меня эрекцию, а у среднестатистической мисс Персик в это время увлажняется промежность. Мы сходим с ума от страсти. И когда контора и весь завод пустеют, мы можем предаваться ей в свое удовольствие. Это просто чудо! Я прислоняюсь к пропеллеру, расстегиваю ширинку, и горячие губы мисс Персик быстро доводят меня до экстаза. Представьте только эту картину! Рекомендую вам последовать моему примеру. Возможно, одна из чирикающих пташек Нагумо согласится составить вам компанию. Но если вы все же предпочитаете опрометью бежать в безопасное место, мой маленький славный герой, – тогда в добрый путь! Банзай!»
Постепенно я начал понимать, что Одагири во многом прав. Может быть, действительно, славная гибель на войне – всего лишь миф, недостижимая мечта? Ведь смерть на поле боя – это, по существу, такое же паническое бегство, но только не от врага в бомбоубежище, а ему навстречу. Я со своим слабым мочевым пузырем, пожалуй, обмочился бы, прежде чем штык противника войдет в меня. И моя гибель из славной превратилась бы в бесславную. Позорно умирать, наделав в штаны. Что хуже? Обречь себя на жизнь или умереть, дрожа как последний трус? Я до одури, до тошноты размышлял над этой ужасной альтернативой. И не знал, что выбрать.
«Что с вами, младший клерк Хираока?» – удивленно спросил Нагумо, оторвав глаза от работы.
Погрузившись в размышления, я забылся и с выражением боли и отвращения к себе громко пробормотал что-то, как человек, которому снится кошмарный сон.
«Оставьте его в покое, Нагумо, – сказал Одагири. – Он просто произнес вслух бессмертную строчку из своего последнего шедевра. Можем ли мы узнать, какой теме вы посвятили свое новое гениальное произведение, сэнсэй?»
«Я пишу пьесу для театра Но о Сайго».
«Прекрасная тема! Мятеж и его провал».
Слушая наш разговор, Нагумо с недовольным видом качал головой.
«Даже Сайго Великий не избежал ваших насмешек, господа», – проворчал он.
Это была самая пространная жалоба, которую я когда-либо слышал от нашего бухгалтера.
Сайго Такамори, Сайго Великий, действительно возглавил мятеж, который был подавлен. Но до этого Сайго являлся одним из вдохновителей Реставрации Мэйдзи, фельдмаршалом императорской армии и государственным советником. Его действия после реставрации императорской власти кажутся загадочными. Почему верный сторонник императора решил в 1877 году поднять мятеж самураев клана Сацума и тем самым выступить против своих бывших коллег, олигархов Мэйдзи, развязав гражданскую войну? Ведь Сайго совершал акт предательства по отношению к правительству, созданию которого сам способствовал. Дело скорее всего в инакомыслии Сайго. Он выступал против успеха модернизации. В результате мятежные самураи потерпели сокрушительное поражение от императорской армии, состоявшей из призванных на военную службу крестьян. Примечательно, что Сайго в свое время помогал созданию армии нового образца. Он стоит в одном ряду с таким героем-неудачником, как Осио Хейхакиро. Преследуемый Сайго закончил свои дни в пещере Сирояма, расположенной к северу от залива Кагосима. Он вспорол себе живот. По иронии судьбы, лозунгом Сайго было одно из конфуцианских правил: «Уважай Небо, люби Человечество». При этом под человечеством Сайго понимал крестьянство, то самое сословие, которое сыграло решающую роль в подавлении его мятежа.
Но история восстания Сайго на этом не закончилась. Через несколько лет после гибели его реабилитировало то же правительство, против которого он поднял вооруженный мятеж. Его духу посвятили одно из синтоистских святилищ. Он стал божеством, его отождествили с планетой Марс, переименовав ее в Сайго-боси, то есть «звезду Сайго». Его стали изображать в образе Будды, одетого в армейскую форму. Сайго Великому, словно идолу, поклоняются и либералы, и экстремисты как правого, так и левого толка. Почему так происходит? Потому что он воплощает веру в то, что сегодняшняя неудача при жизни следующего поколения может обратиться в успех.
Мой выбор этого величайшего неудачника, которого фольклор сделал народным святым, очевидно, не понравился Одагири.
Он сидел с кислым выражением лица, кривя губы и устремив в пространство свои близко посаженные крысиные глазки.
«Да вы, оказывается, гадкая тщеславная змея, недостойный клерк Хираока. Зачем вы выбрали в качестве персонажа последнего самурая? Сайго сбил самураев с толку, поднял безрассудное восстание, которое окончательно уничтожило это сословие. Таким образом он сыграл на руку правительству Мэйдзи, сделав в будущем невозможным организованное сопротивление. Почему Сайго поступил подобным образом? Почему заставил сословие самураев совершить самоубийство? Потому что вестернизация, которую принесла с собой реставрация императорской власти, оскорбляла его? Потому что ему не позволили предпринять вторжение в Корею? Потому что ему хотелось погибнуть смертью мученика? Нет, ничего подобного. Он сделал то, что сделал, потому что жизнь показалась ему слишком утомительной. Все нынешние безобразия творятся из-за этой его прихоти. Вот – наследие, оставленное нам Сайго Великим… – Одагири махнул культей в сторону цеха, в котором собирали боевые самолеты. – Это производство взрывающихся гробов для тех, кто стремится умереть молодым и удостоиться почетного звания «Божественного Ветра». Однако американцы называют камикадзе спятившими бомбометателями. Наши власти разыгрывают последнюю козырную карту благородной неудачи, называя ее громкими словами «ямато дамасии» – «победа японского духа» над материальным преимуществом американцев, но на самом деле это всего-навсего глупый нигилистический каприз Сайго-боси».
Одагири швырнул свою авторучку в угол комнаты. Нагумо с упреком посмотрел на него поверх очков.
«Господа, прошу вас…» – промолвил он.
Мисс Персик, одна из помощниц Нагумо, быстро встала, подняла с пола авторучку и положила ее на стол Одагири.
«Боюсь, что перо сломалось», – промолвила она.
«Отдайте ручку Хираоке, – буркнул Одагири. – Пусть напишет себе эпитафию».
Я взял ручку, которую мне протянула Киёко, и посмотрел на сломанное перо. Яростная речь Одагири задела меня за живое. Я чувствовал, что моя вера поверхностна по сравнению с его глубокими искренними верованиями, которые были обмануты и обернулись сплошным разочарованием. В душе Одагири все еще оставался идеалистом, каким был в юности, когда вступал в «Лигу Крови».
«Вы несправедливы, Риокан, – сказал я. – В моей пьесе речь идет вовсе не о восстании самураев из клана Сацума, не о его разгроме и не о славном самоубийстве Сайго в пещере Кагосима. Я пишу о том, о чем вы просили меня задуматься… О необходимости жить, если ты лишен возможности умереть так, как подобает».
«Не понимаю, о чем тут лепечет этот земляной червь!»
«В моей пьесе, как в классическом театре Но, действует терзаемый муками призрак. Это дух графа Окубо Тосимити, соперника и бывшего друга Сайго. Он предал Сайго, а весной 1878 года был убит группой бывших самураев».
«Ну хорошо, расскажите подробнее о своем замысле, жалкий инвалид», – потребовал Одагири, ловко скручивая себе одной рукой сигарету.
Я поделился с Одагири идеями, почерпнутыми из пьесы У. Б. Йейтса «У Ястребиного источника». Когда даймё из клана Сацума, Симацу Нариакира, умер, Сайго шел тридцатый год. Он хотел совершить дзунси, ритуальное самоубийство слуги после смерти господина. Однако друг Сайго, Гессо, священнослужитель секты хоссо в Киото, отговорил его от этого шага. Гессо убедил Сайго, что тот должен жить для блага народа. Гессо был ярым сторонником реставрации императорской власти. Тайная полиция бокуфу считала его предателем, и вскоре он вынужденно скрывался от преследования властей. Сайго и Гессо решили отправиться морем в Кагосиму и там, в бухте ночью при полной луне утопиться. Однако Сайго остался жив. Никто так никогда и не узнал, почему его попытка покончить жизнь самоубийством потерпела неудачу. Каждый год Сайго отмечал годовщину смерти своего любимого друга, посвящая его духу стихотворение. Может быть, Гессо и во второй раз спас его, не дав покончить с собой?
«Что за жалкую аналогию вы здесь пытаетесь провести? – прервал меня Одагири. – Хотите навязать мне роль Гессо? Но я и не думал спасать вас от самоубийства. Что же касается вас, вы и в подметки не годитесь Сайго, низкорослый клерк Хираока!»
«А вы знаете, какого роста и телосложения был Сайго?»
«Огромного, он был похож на сумоиста. Но какое значение имеет его рост и вес?»
«Большое, если учесть сделанное мной открытие».
Но тут начался воздушный налет, и вой сирены заглушил мои слова. Этот шум сразу же вызвал у меня условный рефлекс, как у собаки Павлова. Мне захотелось сорваться с места и броситься в бомбоубежище. Одагири следил за мной, кривя губы, которые на этот раз почти сложились в улыбку.
«Умираете от страха и готовы заползти в щель, как пугливое насекомое, мой маленький поэт, воспевающий подвиг камикадзе?»
Сгорая от стыда, я застыл за своим столом.
Нагумо спокойно прореагировал на сирену. Встав, он не спеша убрал бумаги и тяжело вздохнул.
«Ни минуты покоя», – пробормотал старый бухгалтер и велел двум своим Персикам покинуть контору.
Он явно не желал оставлять девушек наедине с таким опасным хищником, как Одагири.
У двери Нагумо задержался и, обернувшись, проговорил:
«Хочу напомнить вам, интендант Одагири и младший клерк Хираока, что во время воздушной тревоги запрещено оставаться на рабочих местах».
«Мы сейчас спустимся в бомбоубежище, бухгалтер Нагумо», – успокоил его Одагири.
«Хорошо».
Нагумо закрыл за собой дверь. Теперь нас окружали только безмолвные чучела птиц.
У меня страшно болел мочевой пузырь. Казалось, он вот-вот лопнет.
«Что это?» – спросил Одагири, глядя сверху вниз на цветную иллюстрацию из медицинского учебника, лежавшего на моем столе.
«Увеличенное изображение филарии, – ответил я, – червя, паразита крови, родиной которого являются острова Тихого океана и некоторые районы Китая. Филарии вызывают анемию хлоротического типа, слоновую болезнь ног и элефантиаз половых органов. Элефантиаз возникает, когда зрелые черви – такие, каких вы видите здесь на рисунке, – закупоривают лимфатические сосуды таза».
«И что из того?»
Крупицы табака из свернутой сигареты Одагири упали на страницу и покатились по ней, словно ожившие черви-филарии.
«А то, что я сделал открытие. Тучность Сайго, колоссальные размеры его тела были результатом болезни, филариоза».
«Да вы просто злобный ублюдок, Хираока! Гадкое, отвратительное существо. – Механический коготь Одагири впился мне в спину. – Вы вырыли из могилы нашего легендарного героя и установили, что все его тело изъедено омерзительными червями?
Элефантиаз гениталий, такой диагноз вы поставили? Другими словами, Сайго был жирным парнем с огромным пенисом».
«Огромным и вызывавшим у него болезненные ощущения».
«И вы считаете, что он совокуплялся со своим другом Гессо?»
«Этого я не знаю».
«Конечно, вы этого не знаете наверняка, но это можно предположить. Готов поспорить, что у вас те же проблемы. У вас чрезмерно большой половой член, который плохо функционирует из-за недоразвитости яичек».
Одагири чиркнул спичкой и прикурил свернутую сигарету. Однако он не сразу потушил огонь, а поджег сначала банкноту из пачки, которую я приготовил для выдачи зарплаты. Голубая купюра достоинством в 100 иен, с изображенным на ней портретом императора, вспыхнула и быстро сгорела. Одагири внимательно наблюдал за тем, как она превращается в пепел.
«Что вы делаете? Вы сошли с ума! – в ужасе вскричал я. – Как я объясню пропажу ста иен? Нагумо решит, что я их украл!»
«Не волнуйтесь. Не стоит жалеть бумажку, обесцененную инфляцией. – Одагири растер пепел и сдул его с кончиков пальцев. – Ценность – странная штука. Она ничем не пахнет, даже горелой бумагой».
Достав бумажник, Одагири вынул из него сто иен и положил их на мой стол. Я поблагодарил его.
«Дурачок, – сказал Одагири. – Откуда вы знаете, что это не фальшивая банкнота? Может быть, она ничего не стоит, впрочем, как и та, что сгорела… А теперь убирайтесь отсюда. Бегите в бомбоубежище, а не то вы сейчас обмочитесь!»
И я бросился бежать. Мне казалось, что меня преследуют птицы Одагири, хотя я знал, что они не могут летать. Их блеклые перья напоминали лепестки завядших хризантем.
Вы тоже дали мне банкноту в 100 иен, Тукуока-сан, с изображением портрета императора, но она уже свидетельствует о новом времени, эпохе нашего процветания. Вы видели, как я поджег купюру, и она сгорела в моей руке.
– Вы обожглись, Мисима-сан.
– Я просто почтил память моего наставника в годы войны, интенданта Одагири Риотаро. Это был очень странный человек. В день, когда состоялось подписание акта о капитуляции, он все еще работал на заводе Накадзима, хотя к тому времени производство самолетов прекратили. Он привел в контору проститутку и долго развлекался с ней, а потом выпил девяносто миллиграммов синильной кислоты, огромную дозу, от которой его труп, должно быть, ужасно раздулся. Интересно, какова судьба его прекрасной коллекции чучел?
Мисима потер, сложив вместе, большой и указательный пальцы. Кожа на их подушечках была повреждена.
– Во время первой поездки в Грецию весной 1952 года, – продолжал он, – я, сильно уколовшись, узнал, к своему удивлению, что лимонное дерево имеет шипы. Я хотел понюхать цветки лимона, потому что в моем мозгу вертелась знаменитая строчка из Гёте: «Край, где цветут лимоны…» Поэт, конечно, имел в виду Италию, а не Грецию, но дело не в этом. Я пытался установить, имеют ли ценности, которые мы лелеем, физическую реальность, источают ли они запах, например, или это – абсолютное небытие, всего лишь пепел.
– И в вашу плоть впился шип, чтобы вечно причинять вам боль.
– Верно, шип и боль остаются все теми же. а плоть меняется.
ВТОРОЙ ДЕНЬ В БЕНАРЕСЕ:
ВСПОМИНАЯ БОЖЕСТВЕННОГО МАРКИЗА
В половине пятого утра доктор Чэттерджи, прихрамывая, вошел в ресторан гостинцы, где я уже поджидал его, чтобы отправиться на берег реки. Он посмотрел на мой завтрак. На столе стоял омлет на электрической сковородке, которая, как мне казалось, отдавала рыбой. Тосты как будто опустили в керосин, а индийский чай был без молока слишком горьким, а с молоком я чай не пью.
– Вы даже не притронулись к еде, сэр, – с сожалением заметил он.
– Прошу вас, доктор Чэттерджи, угощайтесь. Он сел и начал быстро есть.
– Надо спешить, чтобы не пропустить лучшие часы рассвета, – промолвил он с набитым ртом, намазывая тост мармеладом.
На улице нас уже поджидал рикша. Закутавшись в одеяло, он курил биди и что-то печально бормотал себе под нос.
– Нет более удобного и экономичного вида транспорта, чем рикша. – заявил доктор Чэттерджи, когда мы тронулись в путь.
Наш водитель крутил педали, надрывно кашляя и сильно хрипя, как больной туберкулезом.
– Сейчас мы едем к погребальным кострам Дашашвамедха, а затем спустимся на лодке вниз по течению к мосту Мальвия, – сообщил мой гид.
Мы проехали мимо саддху, сидевшего на корточках между корнями могучей индийской смоковницы. Святой человек был наг, в предрассветных сумерках покрывавшая его кожу серая зола делала его похожим на труп. Перепачканные пометом спутанные волосы саддху были перевязаны ярко-красной полоской ткани. Протянув к нам руки, он вопил так пронзительно, как будто коляска нашего рикши отдавила ему ногу.
– Что он говорит?
– Жалуется на холод, – усмехнувшись, сказал доктор Чэттерджи. – Все индусы – нищие, сэр.
Я чувствовал себя слепым туристом, вокруг которого возвышаются смутные очертания города. Доктор Чэттерджи перечислял названия улиц и учреждений, мимо которых проходил наш путь. Рыночная улица в предрассветных сумерках была похожа на глубокую разверстую рану. В верхних этажах неказистых строений располагались магазины, двери в которые были распахнуты настежь, а внизу по сточным канавам бежали нечистоты. Я видел, как индусы садятся в уборных на корточки, чтобы помочиться.
На липких от грязи тротуарах суетились нищие, протягивая руки и прося милостыню. Я видел глаза прокаженных, ослепших от трахомы, чудовищно раздутые тела нищих, страдающих элефантиазом. Несмотря на ранний час, улицы были запружены толпами паломников. Некоторые несли на носилках или катили на ручных тележках трупы. Все направлялись к священным водам Ганга.
Вода… Да, вода… Я вспомнил свой вчерашний разговор с бывшим бригадиром. Перед моим мысленным взором возник образ англичанина: белые, как будто обесцвеченные волосы, слезящиеся голубые глаза, раздувшееся тело, бледная кожа. Наконец-то я понял, кто ты такой, мой дорогой бывший бригадир, мой брат, моя копия! Ты – маркиз де Сад, твоя плоть покрылась плесенью за те годы, пока ты сидел в тюрьме. Белокурые волосы превратились в тусклую паклю. Голубые глаза стали слезиться, потому что ты писал свои порнографические шедевры на крошечных листках бумаги, склеивая их вместе, пока они не превратились в нечто, похожее на рулон туалетной бумаги длиной в тридцать девять футов и шириной в четыре дюйма. А твоя раздувшаяся от отеков незрячая жена? Разве это не Лаура Мадлен, маркиза де Сад, тучная ослепшая женщина, скончавшаяся в замке Эшоффур 7 июля 1810 года? Ты тоже распух в своей камере, как Гаргантюа, мой бывший бригадир, маркиз де Сад. А 2 июля 1789 года ты из своего тюремного окна, используя водосточную трубу в качестве импровизированного мегафона, призывал парижскую чернь штурмовать Бастилию. Ты привел в движение это дерьмо. Ты подстрекал народ к убийству Короля-Солнца. Зачем ты поднялся из могилы, божественный маркиз? Что ты хочешь сказать мне? «Не уезжайте из Каси, не повидав агори…»
– Что вы знаете об агори? – спросил я доктора Чэттерджи.
– Агори? – переспросил он и, смущенно засмеявшись, начал так ожесточенно чесаться, что коляска рикши едва не перевернулась.
Водитель проворчал что-то себе под нос и бросил на нас через плечо недовольный взгляд.
– Простите, а кто вам рассказал о них?
Вряд ли доктор Чэттерджи понял бы меня, если бы я ответил: «Маркиз де Сад», поэтому я сказал:
– Один англичанин в гостинице, бригадир в отставке…
– Ну, тогда все понятно… Агори, сэр, – это поедающие трупы отшельники, мерзкие каннибалы. Неужели вам захотелось острых ощущений? Говорят, что агори носят гниющую шкуру дельфинов и плавают по Гангу, сидя верхом на трупах утопленников. Британские власти признали несколько бедняг агори и повесили их за то, что те якобы занимались каннибализмом. Но все это ложь, колониальные байки. Всю эту чепуху придумали британцы, чтобы оклеветать индуизм.
Внезапно из соседнего дома раздались веселое пение и радостные крики.
– Давайте посмотрим, по какому поводу там веселятся, – предложил доктор Чэттерджи.
Мы вышли из коляски рикши и направились к дому. Подойдя к окну, ставни которого были распахнуты настежь, я заглянул внутрь.
В углу комнаты на шатких бамбуковых носилках лежал труп женщины, завернутый в кусок пожелтевшей хлопчатобумажной ткани. Следы от воды, которую расплескали по ткани во время обряда очищения, походили на пятна пота, выступившего на теле мертвой. Украшенный цветочными гирляндами труп ждал своего часа. Скоро его должны были отнести на берег и предать огню на одном из погребальных костров.
Я вдруг вспомнил бабушку Нацуко, умершую от кровотечения в 1939 году, ей было тогда шестьдесят четыре. С тех пор прошло уже двадцать восемь лет, и эта индийская комната с трупом неизвестной женщины находилась за тысячи миль от Японии. И все же она навевала воспоминания о доме бабушки и о хитроумных эротических проделках, которые устраивала Цуки в туалете. Трудно было придумать два более несхожих места, чем спальня Нацуко и эта тесная комната в индийском доме, и все же я замер, ожидая, что сейчас произойдет нечто, хорошо мне знакомое.
Главным отличием этого помещения в Бенаресе от комнаты в блистающем чистотой опрятном японском доме была ужасающая грязь, которую, впрочем, в Индии можно встретить повсюду. Кроме того, в отличие от строгой обстановки, к которой я привык, здесь царили варварская пестрота и шум. В комнату каким-то образом втиснулось человек тридцать, и они, сидя на корточках, громко пели в сопровождении двух музыкантов. Один из них бил в бубен, а другой выводил мелодию на цитре. Они стояли перед небольшим алтарем, отделенным невысоким ограждением. На алтаре множество фигурок богов, ярко раскрашенных, словно герои диснеевских мультфильмов. В середине находился Ганеша, божество с головой слона. Комнату заволакивал удушливый сероватый туман от курений.
Из его пелены возникло какое-то странное существо и начало кружиться перед алтарем. В моей памяти сразу же всплыл образ Цуки, исполнявшей непристойный танец небесной шаманки Амэ-но удзумэ. Следовало бы сразу же убежать от этого зловещего напоминания о прошлом, но меня охватило любопытство. Мне захотелось узнать, что все это значит.
Передо мной был трансвестит. Несмотря на женскую одежду, состоявшую из желтого шелкового лифа и длинной зеленой юбки, несмотря на длинные волосы, браслеты на запястьях и лодыжках, ожерелья и массивные серьги, передо мной был явно мужчина. Он быстро кружился под звон цимбал, встав на цыпочки и едва не спотыкаясь о выщербленные доски пола. Подошвы его ступней были выкрашены в ярко-красный цвет. От круговых движений подол юбки плавно взлетал в воздух, словно чашечка зеленой лилии, и обнажались желтые панталоны танцора, похожие на пестик цветка. Впечатление похотливой разнузданности, знакомое мне по танцу Цуки, усиливало раскрашенное лицо танцора – зеленые веки и ярко-красные губы и щеки.
Это была японская Амэ-но удзумэ, которую когда-то изображала передо мной Цуки в ванной комнате бабушкиного дома, но Амэ-но удзумэ, преобразившаяся в загадочного бога Шиву. И дружный хор пришедших на похороны людей пел ему хвалы, называя Шиву неуничтожимым Победителем Смерти. По представлениям индусов, лишь он один среди всех богов переживет вселенскую катастрофу. Шива обладает амбивалентным противоречивым характером, он одновременно является хранителем и разрушителем, аскетом и похотливым сатиром. Он сочетает в себе фаллическое и гермафродитное начала. По поверьям, Шива бродит по кладбищам в образе растрепанной сумасшедшей женщины, являясь повелителем существ, обладающих темной природой.
Я спросил у моего гида, доктора Чэттерджи:
– Это священный реквием, танец в честь умершей женщины;
Доктор Чэттерджи отрицательно покачал головой. Он объяснил, что это скорее просто эротическое развлечение, которое свидетельствует о богатстве семейства умершей женщины.
Однако, на мой взгляд, в комнате не было никаких признаков богатства. Я стоял у окна в арке, окрашенной в зеленый – любимый цвет индусов. За моей спиной круто взбиралась в гору улочка, запруженная рикшами, телегами, которые тащили волы, коровами и бесчисленными нищими. Дом, подобно многим другим в центральной части Бенареса, был деревянным, двухэтажным, с закругленными углами и ажурными резными украшениями.
Заметив мое японское узкоглазое лицо в окне, присутствующие разразились звонким смехом. Никто из них не выглядел встревоженным. Я был для них всего лишь комическим эпизодом, усиливавшим царившее на похоронах веселье.
Когда танец закончился, трансвестит подошел ко мне и, протянув руку, предложил отведать пастельных тонов сладости. Они лежали на его ладони, тоже окрашенной в ярко-алый цвет, как и подошвы ступней. Угощая меня, танцор что-то сказал.
– Добро пожаловать в Каси, – перевел доктор Чэттерджи.
Я заметил, что танцор уже немолод. Крашеные волосы, на лице толстый слой косметики. По-видимому, он изо всех сил пытался скрыть свой возраст, и это показалось мне неприятным. Он не столько изображал женщину, сколько противоестественную страсть старухи к молодому человеку, жадный разврат. Я снова испытал разочарование, чувствуя, как тошнота подкатывает к горлу. Нет никаких богов. Мы все пребываем в погоне за волшебством, которое постоянно обманывает нас. Неужели я совершил это путешествие лишь для того, чтобы увидеть в зеркале отражение собственного скептицизма? Неужели любое событие для меня всегда должно заканчиваться разочарованием, утратой веры? Неужели я должен вечно хранить этот призрачный лунный свет в пустой склянке своего творчества? Мне вдруг стало жаль, что я не индус и не исповедую со смирением и радостью индуизм – эту неэффективную религию.
Еще раз внимательно вглядевшись в лошадиное лицо трансвестита, я сделал для себя неприятное открытие. Нет, он не походил на Цуки, этот человек напоминал мне кого-то другого. Передо мной стояла карикатура на онногата Утаэмона, самого рафинированного и гениального исполнителя женских ролей в театре Кабуки. Встреча с индусским танцором объяснила мне, почему я писал пьесы для Утаэмона. Нет, не его огромный талант был основной причиной, побудившей меня обратиться к театру Кабуки. Меня прежде всего привлекла внешность актера, в удлиненном лошадином лице онногата я увидел сходство с Нацуко.
На меня словно подуло могильным холодом. Ярко-алые губы трансвестита напомнили мне кровоточащий рот Нацуко.
Я не знал, что делать со сладостями, которые он мне вручил. Они, вне всякого сомнения, кишели болезнетворными бактериями.
Трансвестит снова что-то сказал, и доктор Чэттерджи с готовностью перевел его слова. Это было благословение.
– Говорят, что в Каси древо желаний, самсура, упало под ударами топора смерти и больше не растет, – промолвил я.
Танцор усмехнулся, обнажив длинные белые зубы и воспаленные темно-красные десны, и отвернулся. Проследив за его взглядом, я увидел еще одного актера, пришедшего развлечь собравшуюся публику. На меня снова произвела большое впечатление внешность вышедшего к алтарю индуса, хотя он разительно отличался от трансвестита. Это был юный акробат. Однако не его проворство и мастерство привлекли мое внимание. Меня поразила изящная красота юноши.
Индусы – самый грациозный и самый уродливый народ в мире. Среди них встречаются поразительно красивые люди, но одновременно здесь очень много калек и уродов. Юный акробат относился к первой разновидности. Его красота казалась еще более яркой и ослепительной на фоне убогого окружения. Когда он выпрямился, по спине волной рассыпались длинные иссиня-черные волосы. Более светлая, чем у зрителей, кожа акробата свидетельствовала о том, что среди его предков были арийцы. Судя по стройному гибкому телу с плохо развитой мускулатурой, ему было лет четырнадцать. Мое внимание привлек классический греческий профиль подростка: линия бровей плавно переходила в линию носа. Однако большие полукружия ноздрей напоминали о восточном происхождении юного акробата. Его чувственный рот вызвал в моей памяти образы ангельски прекрасных мальчиков Караваджо. Глаза подростка под изогнутыми дугами бровей казались неестественно большими, что могло быть результатом сильной анемии. Об этом заболевании свидетельствовал и нездоровый голубоватый цвет его зубов.
Я спросил доктора Чэттерджи, что здесь делает этот мальчик. Гид заглянул в комнату из-за моего плеча. Однако юный акробат уже исчез в толпе двинувшихся к выходу гостей. Пожав плечами, мой спутник широко улыбнулся. Такую улыбку в Индии можно увидеть и на лице самого скромного тамильского рикши, и на губах представителя высшей касты браминов. Мне всегда было трудно истолковать ее. Она может означать все что угодно – от смирения до наглой дерзости.
– Вы вступили в лес артха, – сказал доктор Чэттерджи. – Так мы это называем здесь, в Каси. Артха – это повод извлечь выгоду. Смерть в Бенаресе – большой бизнес. Каждый труп окружает множество торговцев, актеров, акробатов, веселящих публику.
Я опрометчиво сообщил доктору Чэттерджи, что уже видел подростка. Вчера, на кладбище возле мечети.
– После того, сэр, как мы проводили мадам, которую вы называли Иаиль, до ее борделя? – спросил он.
– Да, именно после этого. И вы думаете, что я ошибся? Принял этого акробата за мальчика, которого видел вчера, да?
Доктор Чэттерджи помотал головой, выражая свое согласие. Индусы утвердительно отвечают на вопрос телодвижением, которое в других странах означало бы «нет».
ВЕСЬ В БЕЛОМ
Мой дедушка Ётаро умер в возрасте восьмидесяти лет, в августе, после событий в Пёрл-Харборе. И моему отцу не надо было больше нести расходы на содержание большого дома, в котором, жили только Ётаро, его слуга и Цуки. Я видел, как Цуки после смерти дедушки укладывала в сундуки многочисленные кимоно Нацуко, в которые можно было бы одеть всю труппу театра Кабуки.
– Твоя мать не желает носить их, – сказала Цуки. – Их продадут с аукциона.
– А что будет с тобой? – спросил я, зная, что старую служанку, пережившую свою госпожу, ожидает горькая участь.
– Господа позаботились обо мне.
Я догадался, что дальнейшая судьба Цуки будет зависеть от того, продадут ли гардероб Нацуко.
– Ты видел фотографии бабушки в молодости?
– Нет.
– В таком случае возьми вот это на память.
И Цуки протянула мне альбом в сером переплете. Открыв его, я сразу же увидел снимок Нацуко в юности, в тот период, когда она посещала Рокумейкан. Это были 1890-е годы. Юная бабушка была сфотографирована в роскошном бальном наряде. Я с удивлением рассматривал декольтированное платье с турнюром, пышные плечи, длинные, до локтей, перчатки, уложенные в прическу волосы, которые украшали заколки с драгоценными камнями и перья цапли. Даже в молодости бабушка не блистала красотой. Очарование снимку придавало обаяние старины и легендарное мастерство фотографов прошлого века. И все же в облике самой Нацуко тоже было нечто привлекательное. Я заметил, что ее взгляд излучает нежность. Никогда я не видел подобного выражения глаз у бабушки, с которой общался долгие годы.
– У тебя ее глаза, – сказала Цуки. Я знал это.
Нацуко сидела в изящной позе за маленьким столиком, а справа от нее стоял красивый офицер. Его фигура была нарисована на снимке красками. В рисунке отразился наивный героический стиль эпохи Мэйдзи.
– Это тот самый человек? – спросил я.
– Да, это майор Теруаки Инедзиро, военный врач, – ответила Цуки – Он прервал обучение в Императорском университете, чтобы присоединиться к восстанию Сайго Такамори. Теруаки во всем подражал Сайго-боси. Как и его кумир, он не позволял фотографировать себя. Поэтому его запечатлел художник.
На фотографии стояла дата «1893». В тот год Нацуко вышла замуж за Ётаро. Ей было тогда восемнадцать лет.
– А как бабушка познакомилась с майором Теруаки?
– После поражения восстания в 1878 году Теруаки-сан, которому в ту пору было всего лишь девятнадцать лет, вместе со своими кузенами из рода Нагаи нашел пристанище в Мито. Он получил императорское прощение и вскоре после этого возобновил обучение в университете. Там, кстати, он подружился с твоим дедушкой, хотя Теруаки-сан был на четыре года старше его. Ты знаешь, что твой дедушка помогал семейству Нагаи в качестве адвоката выиграть тяжбу с правительством за возвращение родовой собственности? Речь шла о землях, которых Нагаи лишились в результате правительственного постановления об отмене феодальных владений. Длинное, запутанное и безнадежное судебное дело, которое являлось частью борьбы твоих родственников за признание новым режимом Мэйдзи знатности рода Нагаи.
– Я знаю только, что бабушка горько сетовала на злую судьбу Нагаи.
– Ее огорчала не только утрата положения в обществе. Она была старшей из двенадцати детей, которых отослали в семейство Мацудайра, это была боковая ветвь рода Нагаи. Там они воспитывались в течение пятнадцати лет. Похоже, ты ничего не слышал об этом. Отец Нацуко находился в стесненных обстоятельствах, а это означало, что у нее было мало шансов удачно выйти замуж. К тому же довольно рано выяснилось, что Нацуко – психически неуравновешенная девушка. Первый серьезный срыв у нее произошел в возрасте тринадцати лет. Родственники обратились за помощью к майору Теруаки, который считался авторитетом в области нервных расстройств. И хотя майор по примеру Сайго жил по старинным правилам емэйгаку, он был прогрессивно мыслящим врачом и эрудированным человеком. Именно он познакомил твою бабушку с европейской литературой. Любовь к ней она передала тебе.
– Судя по фотографии, он познакомил ее также и с бальными танцами.
Цуки засмеялась.
– Да, никто никогда не видел, чтобы он скучал в зале «Бакинг Стэг» [19]. На самом деле этот снимок был сделан вскоре после похорон майора. Идея нарисовать его портрет на фотографии принадлежала твоему дедушке. Тем самым он хотел почтить память своего друга.
Постепенно я начал понимать, в чем дело. Майор Теруаки хотел, чтобы его родственница и ученица вышла замуж за его друга. Такова была последняя воля майора. Все это мне казалось очень странным… История женитьбы бабушки и дедушки походила на брак Хираоки Такики с дочерью ронина. Он тоже состоялся по воле старшего товарища Хираоки.
Цуки пожала плечами.
– В любом случае это был несчастный брак. Я это точно знаю. Я стала горничной твоей бабушки в юном возрасте. На моих глазах она потеряла ребенка от любимого мужчины. И это произошло по воле майора. Теруаки восхищался Нацуко, но не любил ее.
Цуки сдержанно, но ясно дала понять мне, что фотография была сделана в трагический момент жизни бабушки. Снимок представлял собой, по существу, воздвигнутый Ётаро памятник ее любви. Изображенные в европейском платье Теруаки и Нацуко сошлись здесь, чтобы попрощаться и пожелать друг другу всего хорошего, он – после своей смерти, она – после аборта. Я знал, что бесполезно расспрашивать Цуки дальше. Она и так была со мной предельно откровенна.
Внезапно мне в голову пришла сумасшедшая мысль. А что, если я заменял бабушке кого-то другого?
Я внимательно посмотрел на изображение майора Теруаки. Это был человек прогрессивных взглядов во всем, что касалось современной науки и европейской культуры. Но одновременно он представлял собой старомодного самурая, который не позволял себе даже фотографироваться. В этой противоречивой фигуре я видел своего предшественника, предка, который одновременно выступал за модернизацию и участвовал в обреченном на провал мятеже Сайго.
Цуки бросила последний взгляд на снимок, взяв его в свои изуродованные руки. Ее кисти были чудовищно искривлены под прямым углом к запястьям и походили на сучья сосен, которые ураганный ветер с моря заставил расти в одном направлении. Мое отвращение к ее уродству на этот раз уступило место состраданию. Более того, я вдруг увидел в ней черты загубленной попранной красоты.
– Скажи, Цукан, – промолвил я, назвав старую служанку уменьшительным именем. В этот момент мы, как никогда, ощущали свою неразрывную связь друг с другом. – Действительно ли я мог спасти бабушку, но не сумел сделать этого?
Лицо Цуки как будто распалось на части, словно бумажная хризантема под дождем.
– Прости нас за то, что мы так ужасно любили тебя, – тихо произнесла она.
Это была моя последняя встреча с Цуки. Через несколько лет, 10 марта 1945 года, на Токио упал град зажигательных бомб, разрушивших несколько районов столицы. Сгорел и квартал, в котором жила Цуки. Оставшаяся после напалма мертвая зона, в которой люди исчезали без следа, была названа Хвостом Дракона. В то время я работал на заводе и приехал в Токио в отпуск. Не надеясь, что Цуки осталась в живых, я все же решил съездить туда, где она жила в последнее время.
В зоне Хвоста Дракона я обнаружил лишь горы золы и закопченного щебня, разделенные на участки пустым пространством, где когда-то пролегали проезжие части улиц и пешеходные дорожки. По пути назад я зашел в ту часть города, где когда-то стояли более комфортабельные дома. Это был фешенебельный квартал, расположенный неподалеку от императорского дворца. Вскоре я увидел оживленную толпу людей. Я не сразу понял, что привело их в приподнятое настроение. Может быть, они радовались неожиданному спасению одной из жертв бомбардировки? Нет, оказалось, что произошло нечто совершенно невероятное. Его императорское величество явился сюда, чтобы лично увидеть те условия, в которых живут его подданные.
Но лишь те, кому посчастливилось стоять рядом с Небесным, могли видеть его и слышать Драгоценный голос императора. Как рабочие во время спасательных работ передают по цепочке корзины со щебнем, точно так же из уст в уста шепотом передавались слова Его величества. Один из горожан повернулся ко мне, и я увидел на его перемазанном сажей лице отражение коллективных чувств вдохновения и безумного восторга.
– «По всей видимости, городу причинен ощутимый ущерб», – как эхо повторил он слова, которые только что услышал от соседа.
Приглушенные голоса походили на шум океанской волны, накатившей на гальку.
Мне некому было дальше передать сообщение Сына Неба, так как я стоял с краю толпы. Люди повернулись ко мне, как будто ожидали услышать ответ, который они могли бы по цепочке донести до императора.
Никогда не забуду выражение их лиц. На них были стерты все следы, свидетельствующие о том, что эти люди когда-то существовали как отдельные особи. На их глазах произошла мировая катастрофа, гибель всего – любви и ненависти, истории, здравого смысла, собственности. В глазах их была пустота и апатия, и все же наряду с этим в них горел огонек досады, из которого мог возникнуть пожар мятежа. Эти люди, которые, словно кроты, ежедневно рылись в руинах, таили в себе опасность. И я разделял их странное уныло-агрессивное настроение. Было легче представить себе гибель родных и близких, чем постичь то, что некогда существовало, предметы и явления, относившиеся к отдаленному прошлому, которое сейчас находилось под запретом. Наше воображение шло по проторенным дорожкам, путем наименьшего сопротивления, оно чуждалось ожесточения и жестокосердия. Наши умы обленились, поражение сделало нас невосприимчивыми к боли.
«Пусть погибнут сто миллионов! Никакой капитуляции!» – лозунг, который когда-то служил амулетом, теперь был лишен всякого смысла. И все же эти слова оказали на нас воздействие. Каждый день мы давали обещание умереть за императора. Никто не надеялся выжить. Никто, кроме высших военных чинов и самого императора, не знал, что бессмысленная бомбардировка гражданских объектов должна продолжаться, поскольку это является частью официальной стратегии капитуляции. В конце концов император из сострадания к своему народу будет вынужден пойти на нее. Таков был небесный способ добиться признания того, что народ подвел своего императора. Вина за поражение Японии таким образом возлагалась на плечи нерешительного, безответственного населения. Разрушительные бомбардировки подготавливали нас, и в результате мы прониклись противоречивыми чувствами благодарности, унижения и стыда оттого, что оказались предателями.
Полуденное небо над головами было удивительно синим. От жары по моему лицу текли струйки пота. Я отправился на поиски Цуки, одевшись во все белое – в белой рубашке, в безукоризненно белых шортах, выстиранных нашей горничной Миной, в белых гольфах до колен и парусиновых туфлях. Люди из толпы вдруг обратили внимание на незапятнанную белизну моего костюма, и на обращенных ко мне лицах появилось выражение беспокойства. Может быть, я вызывал у них чувство враждебности, смертельной зависти? Может, я пугал их, как призрак из ночного кошмара? Или, напротив, они видели во мне своего спасителя? Я не смог бы ответить на эти вопросы. Мое лицо заливал холодный пот. Тело Цуки, возможно, сгорело в огне, но дух ее явился сюда, чтобы встретиться со мной.
Мне не грозила серьезная опасность. Вокруг было множество полицейских, охранявших Его величество. Они, конечно, не допустили бы беспорядков. И все же я решил ретироваться. Стоявшая рядом со мной женщина положила ладонь на мою руку и оставила на белой рубашке черное пятно сажи. Чего она хотела? Воспрепятствовать моему бегству? Не знаю, но я застыл на месте.
– Я работаю на авиазаводе «Накадзима», – сказал я, пытаясь вызвать у нее доверие.
– Мой сын – ваш ровесник, – промолвила она. – Он был кикусуй.
Так называли пилотов-камикадзе. Кикусуи означает «плывущая хризантема». Сын этой женщины погиб. А я жив. И этого достаточно для того, чтобы чернь линчевала меня.
– Давай его сюда! – раздался голос из глубины толпы, и она расступилась и поглотила меня, словно волна плавающих обломков.
Передо мной образовался проход, узкий туннель, по которому я едва мог продвигаться. С двух сторон я был зажат телами людей и боялся, что они могут сомкнуть свои ряды и раздавить меня. Но, по-видимому, ни у кого не было серьезного намерения прибегать к насилию. В конце концов я оказался в кратере толпы, в самом ее эпицентре, и в ужасе остановился. Еще шаг, и моя нога в парусиновой туфле наступила бы на обгорелый труп. Если бы меня толкнули в спину, я упал бы в эту выгребную яму, полную мертвых почерневших тел. Я видел обугленные статуи, застывшие в разных позах, – в момент приседания, бега, потягивания. Примерно так же, наверное, выглядели жертвы извержения вулкана в Помпеях. Но здесь к тому же стояла адская вонь, которая вызывала у меня тошноту. Из черных лопнувших животов трупов выступали розовые внутренности, в которых копошились мухи. Обугленные тела погибших лежали в сточной канаве. Я как будто смотрел в собственную могилу.
Полицейские начали разгонять толпу.
– Иди домой, школьник, – насмешливо сказал один из них, обращаясь ко мне. – А не то выпачкаешь свой костюмчик.
Его сарказм был совершенно оправдан. Он, как и люди из толпы, видел меня насквозь. Полицейский, конечно, понимал, что перед ним не школьник, а двадцатилетний студент права, преждевременно высохший, как старик. В его глазах я был мошенником, лгуном и предателем, которого пощадила смерть. Все вокруг знали, что я уклонился от действительной воинской службы, нарушив свой долг перед императором.
БЕНАРЕС:
ПОГРЕБАЛЬНЫЕ КОСТРЫ МАНИКАРНИКА
Мы отпустили рикшу и поднялись по известняковым ступеням к Дашашвамедхе, одному из семидесяти четырех мест, где устраиваются погребальные костры. Все эти площадки располагались на террасах вдоль западного берега Ганга. Мы протиснулись сквозь толпу нищих, тянувших к нам руки и заунывными голосами просивших милостыню, и спустились к реке. Лодочники наперебой предлагали свои услуги, однако доктор Чэттерджи не обращал на них внимания. Он подошел к пожилому индусу, молчаливо стоявшему в сторонке, опершись на весло, и не проявлявшему никакой активности, и стал торговаться с ним.
Я огляделся вокруг, и меня заворожил феерический жутковатый пейзаж. Над рекой висели клочья тумана, озаряемые лучами восходящего солнца, отражавшегося в коричневатых водах Ганга. Наконец старый лодочник, похожий на Харона, перевозящего души мертвых через Стикс, разрешил нам войти в лодку. Я заподозрил, что выбор доктора Чэттерджи пал на него не случайно. Должно быть, они заранее договорились о поездке. Меня задевало за живое то, что мой гид обманывает меня.
Наше суденышко скользило вниз по течению. Приблизительно в двадцати ярдах от берега лодка ударилась обо что-то мягкое, облепленное водорослями. Доктор Чэттерджи оттолкнул тростью зловонный топляк подальше от борта. Я понял, что это раздувшийся труп, лицо утопленника уже превратилось в гниющее месиво. Из прибрежных зарослей вылетела стайка голубей, и вскоре птицы сели на плывущее по реке мертвое тело.
– Как это люди купаются в такой воде? – удивленно спросил я. – И даже отваживаются пить ее!
– Отвага тут ни при чем, – сказал доктор Чэттерджи, пожимая плечами. Небольшой клубок водорослей с трупа налип на конец его трости. – В наших лабораториях сделали анализ воды из Ганга и нашли в ней радиоактивные вещества. Интересно, что микробы холеры и дизентерии, попав в эту реку, погибают уже через несколько часов. Таким образом современная бактериология подтвердила то, что каждый набожный индус уже давно знает: вода в Ганге священна. Ганг является шакти, целебной женской жизненной силой Шивы.
– А вы сами стали бы пить эту воду?
– С большим удовольствием, сэр.
И доктор Чэттерджи, наклонившись, зачерпнул пригоршню воды из Ганга. Суденышко накренилось, грозя перевернуться, и наш лодочник с недовольным видом проворчал что-то. Не обращая на него внимания, доктор Чэттерджи сделал несколько глотков и предложил мне последовать своему примеру.
– Я не разделяю вашу веру в современную науку, доктор Чэттерджи, – заявил я.
Он засмеялся, допил воду из пригоршни и провел влажными ладонями по лицу. Мы проплыли мимо непальского храма, деревянное здание которого знаменито резными изображениями эротического характера. Храм от глаз скрывали прибрежные деревья. Мое внимание привлек громкий лай. Я увидел на голой косе свору одичавших собак, которые рвали на куски щенка.
– Посмотрите! – воскликнул доктор Чэттерджи, и я проследил за его взглядом.
Клубы синего дыма поднимались на фоне золотистого утреннего неба. Мы прибыли на место кремации, называвшееся Маникарника. Неподалеку от него располагалась другая площадка, на которой тоже горели погребальные костры, Джаласаи. Ниже по течению находилось место под названием Ади Кешава. Его скрывали стальные балки моста Мальвия. Я огляделся вокруг и замер, очарованный восхитительной картиной. Вся местность была пронизана розовато-шафрановым светом, пылающий диск солнца вставал над рекой, разгоняя последние клочья ночного тумана. Теперь можно было явственно видеть расположенные вдоль набережной индуистские святыни. Позолоченные шпили и купол храма Дурги вспыхивали в лучах солнца. Ярко поблескивали медные сосуды в руках купальщиков, толпы которых в молитвенном благоговении входили в воды под пение, стук барабанов и звон колокольчиков, извещавших о наступлении сандхья, рассвета.
Мне казалось, что я нахожусь в огромном золотистом амфитеатре солнечного храма. Я наконец понял, что такое поклонение солнцу. На мгновение мне показалось, что все вокруг исполнено великого смысла. Все вокруг гармонично и прекрасно.
Однако болтовня доктора Чэттерджи разрушила очарование мгновения.
– Живописное зрелище, не правда ли, сэр? – спросил он. – Чем-то напоминает виды Венеции на картинах Тернера. Он писал город, окутанный пронизанными светом туманами и похожий на увядающую женщину, скрывающую лицо под белой вуалью. В его время Венеция уже мало чем напоминала великую морскую державу, которой была когда-то. Запечатлевая ее печальный облик, художник, без сомнения, предвидел крушение Британской империи. Смерть в Венеции, смерть в Бенаресе. Ему следовало приехать сюда, чтобы увидеть, что его пророчества сбылись.
Неуместное упоминание Венеции доктором Чэттерджи раздражало меня. Я испытывал досаду еще и потому, что в его словах имелась доля правды.
Видение огромного солнечного храма исчезло. Золотистая дымка – такая, какую можно увидеть на полотнах Тернера, – рассеялась, и предо мной предстал при ярком свете город во всей своей скромности, простоте и убогости. Террасы и ведущие к ним лестницы были полуразрушены, великолепный храм Дурги утопал в воде, мечеть могольского императора Аурангзеба, возвышавшаяся на скалистом мысе террасы Панчганга, давно лишилась одного минарета, а сохранившийся сильно накренился и напоминал Пизанскую башню. Сезонные наводнения оставили полосу грязи и наносов на стенах храмов и уступах берега. Волосы нырявших купальщиц, словно черные угри, плавали по поверхности воды. Вновь выныривая, женщины отфыркивались и, тяжело дыша, поднимались на берег в мокрых, прилипавших к телу белых сари. Казалось, куда ни посмотришь, повсюду увидишь их дряблые желеобразные груди и животы. На огромном рекламном щите был изображен розовощекий мускулистый мужчина, а внизу стояла надпись «85 лет нашей сфере услуг». Щит казался здесь совершенно неуместным.
– Этот город не похож на Венецию, – заявил я и показал на штабеля трупов и дым погребальных костров, распространявший удушливый запах жареного мяса. – Скорее напоминает Аушвиц.
Доктор Чэттерджи не обиделся, услышав мое замечание.
– Не верьте своим глазам, сэр. Вы видите Бенарес, но не Каси. Только тот, кто наделен божественным зрением, может увидеть истинный город Каси. Там золотая земля, здания возведены из драгоценных камней, город неподвластен разрушительным законам кармы. Поэтому в Бенарес стекается множество стариков. Если они умрут здесь, то сразу же освободятся от череды бесконечных перерождений.
– Я верю своим глазам. А они видят, что Каси лежит в руинах.
– Вера в физическую реальность подобна чтению медицинского учебника. В конце концов начинаешь ощущать все симптомы описанной болезни.
Мы причалили к берегу недалеко от погребальных костров Маникарника. Меня подташнивало, ноги были ватными, колени подкашивались. Наверное, в лодке меня сильно укачало. Голова кружилась так, будто я кутил всю ночь. Однако постепенно я понял, что причиной моего состояния была не прогулка по реке, а нахлынувшие вдруг воспоминания детства. Погруженный в свои мысли, я вполуха слушал то, о чем говорил доктор Чэттерджи.
Гид показал мне следы на мраморной плите, оставленные богом Вишну, и объяснил, что Вишну является божественным плодом, рожденным от слияния Шивы и шакти, то есть духа и материи. Прародители поручили ему создать вселенную. Мы поднялись по широкой лестнице, расположенной севернее Джаласаи – одной из площадок, где проходит кремация, и вышли к большому водоему. С четырех сторон к воде спускались сужающиеся ступени. Это был Лотос Вишну, озеро, образованное водами подземной реки, которая берет свое начало с гималайского ледника Гомукха, что означает «Пасть коровы». Там находятся и истоки Ганга.
Согласно легенде, Вишну вырыл это озеро своим диском и просидел здесь, застыв как камень, в течение 500 000 лет, предаваясь тапасу, то есть соблюдая строгое воздержание. Энергия и жар тапаса были столь велики, что потекли воды и заполнили мировую пустоту. Вишну спал, покоясь, подобно лотосу, на поверхности этого океана, и из его пупка появилось Космическое Яйцо творения. Поэтому место погребальных костров Маникарника называют еще набхи, «пуп вселенной». Во время вызванного Вишну наводнения Шива поддерживал Каси своим трезубцем. И в тот момент, когда грянет вселенская катастрофа, мировой пожар и наводнение, Шива снова спасет Каси от гибели.
Я смотрел на озеро Вишну, чувствуя, как у меня кружится голова и звенит в ушах. Голос доктора Чэттерджи звучал приглушенно и как будто издалека, и мне казалось, что это Нацуко рассказывает древние синтоистские мифы о творении вселенной. Трезубец Шивы в моем сознании сливался с драгоценным копьем Идзанаки, выуживающего Бенарес из глубин первозданного океана.
– Шиву так восхитила преданность Вишну, – продолжал доктор Чэттерджи, – что он задрожал в экстазе, и из его уха выпала драгоценная серьга – маникарника. Она упала в озеро и тем самым дала название всей местности.
– Правда ли, что драгоценные камни первоначально были змеями? – спросил я.
– Откуда вы знаете? – Доктор Чэттерджи был явно удивлен моей осведомленностью. – Да, вы абсолютно правы. В глубокой древности, до появления индуизма, аборигены поклонялись нагам, или змеям. Они считались хранителями подземных сокровищ. Их имена часто начинаются с «мани», слова, обозначающего драгоценный камень. Точно так же начинаются и имена якши, демонов подземного мира.
– Все это мне хорошо знакомо, потому что в японской мифологии змей и драгоценности тоже объединяет нечто общее. Кроме того, и то, и другое неразрывно связано с луной, демоном потустороннего мира.
Я не стал рассказывать ему о Цуки, этой змее, познакомившей меня с миром луны.
Над озером возвышалась недавно побеленная стена с изображением волоокой жены Шивы. Ее фигура с осиной талией и пышной грудью напоминала песочные часы. Парвати призывно улыбалась мне.
– Неужели любой паломник может испытать сексуальное влечение к Каси? – спросил я.
Мне хотелось перебраться через чугунное заграждение и вместе с другими купальщиками окунуться в озеро. Доктор Чэттерджи, должно быть, догадался о моих намерениях и положил ладонь на мою руку, как будто предостерегая от необдуманных действий.
– Похоже, вы все яснее начинаете различать воплощенную реальность Каси, – заметил он.
– Возможно, на меня воздействуют радиоактивные примеси священных вод.
Последние слова я произнес нечленораздельно и испугался, что теряю контроль над собой. Еще немного – и я начну бредить. В глазах доктора Чэттерджи отразилась тревога.
– Говорят, Шиву опалил огонь вираха, неразделенной любви, когда он хотел соединиться с Каси. Ничто не могло унять пыл его страсти. Даже луна усохла и превратилась в полумесяц, когда он, словно кусок льда, приложил ее к своему пылающему лбу. Чтобы хоть немного облегчить свои страдания, Шива окунул голову в небесные воды Ганга. Охватившая его горячечная лихорадка была местью Камы, бога наслаждения, которого Шива сжег силой своей аскетической энергии. С тех пор Кама, лишенный телесной субстанции, был обречен лишь на духовное существование. И вот теперь Кама в свою очередь опалил Шиву.
Я присел на платформу у края водоема, стараясь прийти в себя. Но голова моя по-прежнему кружилась. Все мифы мира говорят об одном и том же. В их основе эротизм, тщеславие и обман.
– Вы нездоровы, сэр? Может быть, нам лучше вернуться в гостиницу?
– Нет-нет, прошу вас, продолжайте свой рассказ.
Я предложил доктору Чэттерджи присесть рядом со мной, и мы закурили.
– Вот сущность индуизма, – промолвил он, показывая на пепел своей сигареты. – Все возникает не по желанию, а вопреки ему. Источник всех явлений – всепожирающий огонь аскетической практики. Вселенную вызвала к жизни энергия сурового воздержания Вишну. Этот акт творения иногда называют также саморасчленением.
– У нас существует ритуал сеппуку, – перебил я его. – Вы слышали об этом? Сеппуку жители Запада порой ошибочно называют харакири.
Доктор Чэттерджи покачал головой:
– Самоубийство недопустимо. Назовите хотя бы одну религию, которая разрешала бы человеку лишать себя жизни.
– Наверное, нет такой религии. Даже синтоизм запрещает лишать себя жизни. Во всех культурах существует универсальное табу на кровопускание. Но почти все религии поощряют жертву, склоняют ее к смиренному согласию на уход из этого мира, к самозатуханию.
– В этом и заключается тайна религиозной веры. Принесение себя в жертву и самоубийство – разные вещи. Моя точка зрения состоит в следующем, сэр. Жертвенный труд аскета-отшельника, человека, отрекшегося от мира, в высшей степени созидателен. Он коренным образом отличается от труда землепашцев, рабов, «черного люда», как их называли в царской России. Реальность создается кровью и потом аскетической жертвы, а не кровью и потом крестьян, которые производят хлеб насущный и детей и тем самым увеличивают жизненное пространство. Но цель состоит в том, чтобы поддерживать контролируемый минимум жизненного пространства. Надо стремиться к минимуму пищи, минимуму секса, минимуму дыхания. Такова суть учения йоги.
– Вы говорите о стремлении к самозатуханию?
– Нет, о возможности достигнуть просветления, потому что этому больше ничего не будет препятствовать.
Пренебрежительное отношение доктора Чэттерджи к «черному люду» напомнило мне нежелание Сэй Сёнагон замечать крестьянок, сеявших рис. Стремление Нацуко притвориться слепой здесь, у священного озера Вишну, приобрело форму превосходства аскетизма над повседневностью.
– Вам лучше, сэр? – с улыбкой спросил доктор Чэттерджи. – Давайте продолжим экскурсию. Смею надеяться, что вы сделаете в своей записной книжке еще немало интересных пометок.
И мы отправились к расположенной рядом площадке для кремации. Здесь стоял заброшенный храм – ветхий, безобразный, почерневший от дыма погребальных костров. Место для кремаций имело площадки на двух уровнях. На более высокой террасе кремировали в сезон дождей и наводнений. Сейчас же костры пылали внизу. У самой воды стояли бамбуковые носилки с телами умерших. Их должны были предать огню после ритуала очищения – последнего омовения в Ганге. Зрелище не произвело на меня большого впечатления. Костры разжигались на платформе из грубого бетона, каким обычно заливают пол на скотобойнях.
– Кремация не просто средство санитарии, – сказал доктор Чэттерджи. – Кремируемый труп проходит свой индивидуальный путь разрушения и гибели в огне и воде, пралайя. Кремация – это жертвоприношение, потому что тело во время сжигания выделяет жидкость, потеет, как плоть Вишну, а затем превращается в пепел и соединяется с потоком Ганга. Кремация символизирует космический акт творения Вишну. Сжигаемый является одновременно жертвой и зародышем новой жизни в цепи перерождений. Все мной описанное – это своего рода теологическое акушерство. Вы понимаете, о чем я говорю, сэр?
Доктор Чэттерджи кивнул головой в сторону молодого человека с выбритой на макушке тонзурой. На нем было охристого цвета ритуальное одеяние. Парень прохаживался вокруг сложенного костра, готовясь зажечь его.
– Это близкий родственник умершего, должно быть, его старший сын, – пояснил мой гид. – Во время траура он тоже становится аскетом. Не бреется, не моет голову, спит на земле, постится и воздерживается от секса.
Мы подошли к только что разожженному погребальному костру. Стоявшая неподалеку корова с безучастным видом жевала валявшиеся на земле веревки, которыми труп привязывали к носилкам. Я не мог понять, был ли это труп мужчины или женщины. Но вот белая ткань, в которую было завернуто тело, поглотил огонь, и я увидел обугленную мужскую плоть во всей ее непристойной наготе. От трупа исходило сипение, как от стоящего на плите чайника. От высокой температуры сжимались мышцы, напрягались сухожилия, и тело выгибалось, шевелилось и наконец приняло сидячее положение. Однако служитель тут же бесцеремонно ткнул его бамбуковой палкой, и оно вновь упало навзничь.
– Это нарушение ритуала, – посетовал доктор Чэттерджи. – Мужчин следует укладывать на костер лицом вниз, а женщин – лицом вверх. Таковы правила.
– А мужчин всегда заворачивают в белую ткань? – спросил я. – Да, такова традиция. В красную ткань заворачивают женщин. Значит, сегодня утром я ошибся. В том доме, где проходили веселые похороны, прощались с мужчиной, а не с женщиной, как мне сначала показалось. Присмотревшись к людям, собравшимся на площадке, я узнал тех, кого видел недавно. Поискал взглядом юного акробата, но его не было среди присутствующих.
Разгоревшееся пламя костра вскоре заставило нас отступить подальше. В небо поднялись клубы дыма, сквозь марево очертания предметов расплывались, казались призрачными. По шипению и треску костра я понял, что огонь пожирает живот и внутренности трупа. Стоявший запах трудно было назвать неприятным. Так обычно пахнет барбекю, которое готовят на свежем воздухе.
Рядом находилось место для кремаций, называвшееся Джаласаи, что означает «спящий на водах». Я бросил взгляд на площадку, на которой тоже находились люди. Их движения были размеренными и даже апатичными. Сопровождавшие покойного родственники сидели или стояли у носилок, ожидая своей очереди и наблюдая за тем, как служители из касты неприкасаемых делают свою работу. На лицах людей не было ни скорби, ни грусти – лишь безразличие и скука. Они с нетерпением ждали, когда же все закончится. У меня было такое чувство, как будто я уже все это однажды видел.
Доктор Чэттерджи тем временем, не умолкая ни на минуту, рассказывал о местных ритуалах и служителях, принимавших в них участие. «Гатиас» присматривали за одеждой и вещами купальщиков, священнослужители «панда» наносили «тилака» – темно-красные ритуальные пятна на лбы паломников. У площадок, где проходила кремация, теснились также цирюльники, духовидцы и лодочники, поскольку их услуги тоже пользовались спросом. И, конечно же, ни один ритуал не обходился без устроителей похорон, священнослужителей и так называемых «дом» – неприкасаемых, дежуривших у костров. «Дом» продают древесину, собирают пошлину, налагаемую на каждый труп, и поддерживают священный огонь, от которого зажигают все погребальные костры. Все эти служители и подсобные рабочие, так сказать, кормятся с мертвецов, зарабатывают себе на пропитание, обслуживая похоронный обряд.
– Представьте себе промышленную систему производства, – задумчиво промолвил я, обращаясь к доктору Чэттерджи, – огромный, эффективный сборочный конвейер, управляемый на основе современных научных методов и производящий только одно – смерть. Как бы вы назвали такую систему?
– Только не Каси, сэр. То, что вы описали, скорее походит на Аушвиц.
– Да, конечно, это Аушвиц. Но не только. Это также и тот авиазавод, на котором я работал. Он производил боевые самолеты для эскадрилий самоубийц. Аушвиц и камикадзе были бы невозможны без веры в победу духа над материальными вещами. Та же самая вера, как видно, присутствует и здесь.
– Забавное сравнение, сэр, но мне кажется, вы далеки от истины, – засмеявшись, сказал доктор Чэттерджи.
– Вы так считаете? То, что я видел на авиазаводе, то, что я вижу здесь, можно встретить и в современных медных рудниках «Хитачи» на равнине Канто. Все, в чем могут нуждаться работающие там шахтеры и их семейства – от парикмахерской до кремации, от стрижки волос до похорон, все эти услуги предоставляет им компания «Хитачи». Она – их единственный дом, их единственная родная земля.
– Вы сторонник марксизма?
– Я его враг. Мне не нужно напоминать о том, что передовые технологические методы, с помощью которых лет двадцать назад производили смерть, теперь являются источником нашего богатства и процветания.
Внутренности поджаривавшегося на костре трупа тем временем сгорели, и на месте живота образовалась впадина. Служитель подцепил вилами грудную клетку, небрежно поднял обугленные останки и бросил их туда, где пламя бушевало сильнее.
Я взглянул на верхнюю террасу, к которой вели каменные ступени, и, к своему удивлению, увидел там полдюжины молодых людей в набедренных повязках. Крепкие, мускулистые, они занимались физическими упражнениями. Один из атлетов размахивал парой тяжелых дубинок из красного дерева, с которыми традиционно тренируются персидские культуристы. Спортсмены заинтересовали меня. Заметив огонек любопытства в моих глазах, доктор Чэттерджи пренебрежительно усмехнулся.
– Это наши атлеты, занимающиеся в школах борьбы, – сказал он. – Я уже говорил вам, сэр, что смерть – большой бизнес в Каси и между группами священнослужителей существует жестокая конкуренция. Они нанимают крепких парней с хорошо развитой мускулатурой, чтобы защитить себя. Насилие является здесь обычным делом, и в результате кровавых стычек порой гибнут люди.
– Значит, гангстеры способствуют победе духа над материей?
– Это всего лишь жалкие уголовники, сэр, не представляющие никакого интереса. Они почитают Виндхья Васини Деви, богиню разрушения, культ которой известен с древних времен. Ей поклонялись головорезы, разбойники с большой дороги и душегубы. Вы можете увидеть ее святилище на берегу Ганга, это очень Уродливая богиня – сморщенная, чернокожая. Ее изображают стоящей на черной крысе и называют Черной Матерью.
Я не сводил глаз с атлетов и вскоре увидел, что к ним подошел грациозный мальчик с длинными волосами. Я сразу же узнал его по светлой коже и правильным чертам лица. Это был тот юный акробат, которого я видел сегодня рано утром в доме, где прощались с покойником. Я потерял его, но вот он снова возник передо мной, мой призрачный спаситель. Мой Дзиндзо, явившийся на перепутье дорог. Атлеты радостно приветствовали его. По-видимому, он был среди них своим человеком. Возможно, он являлся; их талисманом, подарком их таинственной Черной Матери, стоящей, как на пьедестале, на черной крысе. Но скорее всего мой акробат был простым уличным пострелом, бенаресским сиротой, находившимся на содержании борцов и ублажавшим их. Наблюдая за тем, как он расчесывает деревянным гребнем свои длинные волосы, я старался представить себе, кто же этот подросток на самом деле и как он живет. Его волосы казались мне черным пламенем, факелом, которым Идзанаки освещал подземный мир.
Я завидовал этому мальчугану. Нет ничего лучше для душевного здоровья, чем, презрев свое живое воображение, сидеть здесь, посреди этой фабрики смерти, и с наслаждением жевать орехи бетеля и потягивать пенистую простоквашу. Только такой праздный, исполненный чувственности и безразличный к тому, что творится здесь, в Маникарника, человек, как он, мог стать моим спасителем. Я хотел обратить на юношу внимание доктора Чэттерджи, но у того сильно слезились глаза от дыма костра. Одним словом, мой гид не проявил никакого интереса к борцам и мальчику-акробату.
Странный шум вывел меня из задумчивости. Один из служителей вооружился бамбуковой палкой, чтобы разломать череп кремируемого – единственную часть тела, которая еще не превратилась в золу. Он ударил палкой по темени, раздался треск, и череп раскололся на части.
Доктор Чэттерджи вздрогнул и покачал головой.
– В наши дни часто нарушаются правила, по которым должны совершаться ритуалы, – с тяжелым вздохом промолвил он. – Это решающий момент всей церемонии, «капал крийя», взлом черепа. Пока череп не взломан, прана, дыхание жизни, еще не оставило тело, и оно считается живым. А после уничтожения черепа лишенный телесной оболочки дух представляет большую опасность и для священнослужителей, и для всех присутствующих на похоронах. Ритуал капал крийя во время кремации должен совершать близкий родственник покойного. А то, что мы видели сейчас, недопустимо.
Затем близкий родственник покойного, совершая прощальный ритуал, бросил глиняный горшок с водой из Ганга через плечо на потухший костер и, не оглядываясь, пошел прочь. За ним тронулись все родные и близкие. Служитель оросил тлеющие угли молоком, чтобы охладить пепел сожженной жертвы, прежде чем предать его водам реки.
Я поднял глаза, надеясь увидеть на верхней террасе моего Дзиндзо. Но он снова исчез. Мое спасение опять не состоялось.
ПРОЩАЛЬНЫЕ СЛОВА РЕАЛИСТА
В 1943 году, когда мне исполнилось восемнадцать лет и я достиг призывного возраста, мое начальство в Школе пэров ожидало, что я пройду курсы военной подготовки и стану офицером. Стать офицером было не только моим правом, как выпускника привилегированной Школы пэров, но и долгом перед Его императорским величеством, предки которого основали это учебное заведение. Руководство школы оказывало на меня давление вплоть до мая 1944 года, когда я получил повестку, предписывавшую мне пройти допризывную медицинскую комиссию. И тогда передо мной встал выбор.
Впрочем, как я уже говорил, выбор за меня сделал мой отец Азуса. Я проходил медицинскую комиссию в Сикате. Направленное руководству Школы пэров заключение военных врачей гласило, что я непригоден для того, чтобы стать офицером. Впрочем, этого и добивался мой отец. Конечно, я мог бы притвориться невинной овечкой и утверждать, что сам и не помышлял уклоняться от военной службы. Мог бы обвинить отца в том, что он обманул государство. Но правда, как всегда, не укладывается в прокрустово ложе фактов, и в данном конкретном случае до нее трудно докопаться, она прячется в запутанном клубке отвергнутой любви и извращенной амбициозности. Правда – хитросплетение следов на февральском снегу. И мой долг теперь, двадцать пять лет спустя, восстановить цепочку этих отпечатков.
Нельзя бесконечно долго уклоняться от призыва в действующую армию, от призыва умереть. 15 февраля 1945 года я наконец получил акагами. Меня опять отправили на медицинскую комиссию, и она полностью опровергла выводы первой. Ощущал ли я в себе готовность умереть? Да, если верить словам, которые я написал в ночь на 15 февраля. Пришла пора обратиться к этому приводящему меня в смущение документу, составленному двадцать пять лет назад. Это исо, традиционное прощальное письмо, которое я написал, когда получил «красную бумагу» – повестку о призыве на действительную службу. В конверте, приготовленном для письма, до сих пор лежат обрезок ногтя и волос, которые, согласно обычаю, должны быть положены вместе с исо.
Отец, мать, господин Симицу и другие преподаватели школы Гакусуин и Токийского императорского университета, вы были так добры ко мне, и я благодарю вас за оказанные мне благодеяния.
Я никогда не забуду также своих друзей, одноклассников и старших товарищей в школе Гакусуин. Желаю всем вам светлого будущего!
Вы, мои младшая сестра Мицуко и младший брат Киюки, должны исполнять вместо меня долг перед родителями. А ты, Киюки, к тому же должен последовать моему примеру и вступить как можно скорее в ряды Императорской армии. Служи императору! Тенно хейка 6анзай!
Простые слова. И они могли бы быть моими последними словами. Я хранил исо, как мать бережет засохший кусочек пуповины, которая когда-то связывала ее и ребенка. Это небольшое письмо – словно ломбардная расписка, до сих пор не потерявшая свою силу.
Оно как две капли воды похоже на бесчисленные исо, написанные моими сверстниками. Чтобы запечатлеть на бумаге эти строчки, мне потребовалось несколько часов. Я много сил и времени тратил на то, чтобы подобрать нужные слова. Но почему я, человек более образованный и литературно одаренный, чем большинство призывников, прибег к пустым банальностям? Может быть, в моем исо скрыта какая-то тайна, которая отличает его от других прощальных писем подобного рода? Это – предсмертная записка самоубийцы, чья смерть была отложена; безжизненная, нелепая формула, которой вернет смысл лишь моя кончина.
Может быть, я хотел скрыть за исо свой циничный дендизм? В двадцать лет я понял, что достаточно одной формы, чтобы соблюсти установленные нормы и правила. Осознание этого может превратить любого молодого человека в циника. Содержится ли хотя бы крупица правды в моих прощальных словах? Когда я их выводил на бумаге, я не верил в то, что пишу. Однако обладал ли я тогда правдой или точкой зрения, которая доказывала бы, что эти слова лживы? Нет, не обладал.
Единственным ответом на все поднятые мной вопросы может быть реализм. Я сознательно выбрал реализм в качестве стиля для своего прощального письма.
Возможно, это объяснение покажется странным, эстетским, но оно соответствует действительности. Только те, кто пережил последние, ирреальные месяцы войны, могут в полной мере понять, о каком реализме я говорю. С тех пор настроения сильно изменились. Я не хочу ссылаться на свои юношеские убеждения, стараясь объяснить, почему мое исо до сих пор не утратило силу. Мои прощальные слова стоят в самом начале.
Я понимаю, что рискую впасть в гипербуквализм, конечной стадией которого является полный идиотизм. К приверженцам филистерского буквализма относятся бюрократы, такие, каким был мой отец. Я, несомненно, унаследовал буквализм от Азусы, об этом, в частности, свидетельствует мое прощальное письмо, обращенное к нему и миру.
– Скажите, сэнсэй, что такое идиот? – спросил я однажды Хасуду Дзенмэя, идейного вдохновителя литературной школы роман-ха.
Начиная с 1938 года я прилагал неимоверные усилия для того, чтобы войти в этот ультранационалистический кружок ученых и писателей, и в 1942 году мое упорство было вознаграждено.
– Я объясню тебе, кто такой идиот, – ответил Хасуда, – но сначала ответь мне на вопрос. Что такое культура?
В характере Хасуды Дзенмэя, ученого, отличавшегося широкой эрудицией, сочетались резкость уроженца Кюсю и цепкость взгляда приверженца секты нитирэн, к которой принадлежали его предки. Его глаза буравили человека, пронзали его насквозь. Он не любил обтекаемых ответов.
– Разве могу я сказать, что такое культура? Задавать подобный вопрос – все равно что спрашивать, кто позволил мне употребить в речи именно те слова, которые я только что произнес?
– Не глупый ответ. Ты прав, конечно. Обсуждать, что такое культура, – все равно что обсуждать слова, которые мы употребляем в речи. Два беседующих человека – это и есть культура. Им не требуется знать, что то, чем они сейчас занимаются, и есть культура. Или что именно культура позволяет им говорить банальные вещи. И все же давай предпримем бесплодную попытку ответить на вопрос: что такое культура?
Шрам в форме полумесяца на скуле Хасуды побледнел и теперь сильно выделялся на лице, покрасневшем от саке, которое мы пили из ритуальных чашек. Вообще-то Хасуда не употреблял алкогольные напитки, но через неделю он должен был уехать в свой полк в Малайю. Мы собрались за столом, чтобы попрощаться перед тем, как Хасуда отправится «искать свою смерть» – так обычно в военное время говорили о поездке на фронт. Эта формула была одним из амулетов, которые, как считалось, оберегали воина в бою.
Хасуда был худощав и тонок в кости. Его только что побритая, как у новообращенного буддиста, голова отливала синевой, словно зимнее небо 1943 года. В свои тридцать девять лет он уже не мог считаться молодым и достаточно крепким, чтобы служить в императорской армии. Тем более что в 1938 году Хасуда получил серьезное ранение во время Маньчжурской кампании.
Мы стояли на коленях, обратившись лицом друг к другу. Нас разделял низенький лакированный столик, на который хозяин дома поставил кувшин и чашки для саке. Здесь же лежали кисточки для письма, пять экземпляров моей новеллы, впервые опубликованной два года назад в литературном журнале роман-ха, и стояла чернильница. Я был единственным гостем на прощальной церемонии, которую устроил мой учитель перед отъездом в действующую армию. Он оказал мне большую честь. Но я вел себя как последний дурак и принялся за столом обсуждать судьбу своих новелл. Я мечтал о том, чтобы они были изданы отдельной книгой. Предисловие к моим произведениям, написанное Хасудой в националистическом духе, обеспечило бы им успех и расположение цензоров, однако непреодолимым препятствием на пути осуществления моей мечты был дефицит военного времени, в частности нехватка бумаги. Мне было жаль, что лейтенант Хасуда Дзенмэй уезжал на фронт и больше ничем не мог быть полезен мне.
– Так что же такое культура? – повторил свой вопрос Хасуда. – Может быть, мне следует выразиться яснее? Вы понимаете, какой опасности подвергаетесь, обсуждая это понятие? Обычно считается, что рискуют политики, военные, бизнесмены. Все признают, что представители этих сфер деятельности подвергаются опасности. Цо культура? Какую угрозу представляет собой культура?
– Ежедневная житейская практика убеждает в том, что, как бы ни запудривало нам мозги искусство, утверждая обратное, наша цивилизация вполне может обойтись без культуры, – заметил я.
– И во многих случаях уже обходится, – сказал Хасуда и зажег сигарету. Моего учителя нельзя было назвать пьющим человеком, но он потреблял огромное количество табака. – Гераклит утверждал: «Этос антропо даймон», то есть «характер человека – это его судьба». Слово «Daitnon», «судьба», многозначное. Оно может также означать «гений», «благосостояние», «тень мертвого человека», «умение» или просто «смерть». Поэтому понять изречение Гераклита можно следующим образом: «характер человека – это его умение умереть», как велит судьба. Смерть – это разоблачение, в котором культура проявляет свою истину или пустоту.
– Значит, смерть – это и есть содержание культуры, – подытожил я.
– Да, странный, но совершенно очевидный вывод.
– Я понял это, когда увидел тот тупик, в который меня ведет творчество.
– Что вы хотите сказать?
Лицо Хасуды из красного превратилось в багровое.
– Я хочу сказать только то, что тоже жду, когда мне пришлют «красную бумагу». Что бы я ни писал, любое мое произведение сейчас – это монумент, воздвигнутый на моей твердой уверенности в том, что я паду на поле боя.
Я замолчал, опасаясь, что с моих уст сорвется то, что давно уже вертелось на языке: «Но единственным препятствием на пути воплощения моей мечты является не «красная бумага», а нехватка бумаги».
Хасуда был романтиком до мозга костей, то есть человеком религиозного склада, лишенным чувства юмора. Он никогда в жизни не догадался бы о том, на что я прозрачно намекал. Во всяком случае, так я, наивный амбициозный молодой человек, полагал тогда.
– Разве я напрасно назвал тебя благословенным чадом древней истории?
Лицо Хасуды теперь пылало как раскаленная плита, его вдруг охватило бешенство. Вообще-то он часто и беспричинно впадал в ярость, и я уже привык к этим вспышкам.
– Вы столь великодушны, сэнсэй, что в своем предисловии превозносите мои ничтожные рассказы, я бесконечно признателен вам.
Я поклонился. Однако мои слова не успокоили его, а, напротив, привели в еще больший гнев.
– В таком случае почему ты платишь мне черной неблагодарностью? Почему не желаешь понимать то, о чем говорят классики? Я проявляю нежность и доброту к тебе благодаря классикам. А что ты усвоил из классического наследия?
Разделявший нас стол, который раньше казался длинным, будто меч, теперь сжался до размеров кинжала. Я чувствовал исходящую от него угрозу, и у меня кружилась голова от собственной слабости. Кровь отлила от моих щек, и они стали белыми, как крылья фазана или безжизненное лицо пронзенного стрелами святого Себастьяна.
Может быть, от классиков я унаследовал именно это – недостойную слабость? Хасуда упомянул нежность, «буси но насаке», – то есть сострадание воина, о котором говорит классика. Эротизм занимает свое законное место в кодексе чести самурая, но в нем нет той порочности, которая оказала на меня свое пагубное воздействие.
Сердитый взгляд учителя свидетельствовал о силе его любви. И я, предавший эту любовь, должен был искупить свою вину перед ним. Мой взгляд упал на «Хагакурэ» – драгоценный подарок, сделанный Хасудой мне на память. Это был список с книги восемнадцатого столетия с собственноручными комментариями учителя. Хасуда составлял этот конспект в течение многих лет, и казалось бы, должен был взять его с собой на фронт. Однако тем не менее «Хагакурэ», этот шедевр самурайской мысли, написанный Ямамото Дзете, по воле Хасуды перешел ко мне, и в течение следующих двадцати семи лет я постоянно обращался к нему.
Когда я пытаюсь представить, каким писателем мог бы стать, но так и не стал, то всегда вспоминаю самурая и священнослужителя Ямамото Дзете. Он стал писателем по воле судьбы. Ямамото решил уйти из жизни вслед за своим сеньором Мицусиги Набесимой, совершив сеппуку. Но сеньор перед смертью издал указ, запрещавший верноподданным самоубийство. И тогда, в тринадцатом году эпохи Гэнроку (то есть в 1700 году), сорокадвухлетний Ямамото побрил голову и стал буддистом-отшельником. В течение двадцати лет он жил в хижине в чаще леса, вдали от мира. Отшельнический образ жизни Ямамото предопределил и название книги. «Хагакурэ» означает «сокрытое в листве». В течение семи лет молодой самурай Цурамото Тасиро собирал и записывал высказывания Хасуды и разговоры с ним. Эти записи и составили одиннадцать томов «Хагакурэ». Ямамото распорядился сжечь их, но Тасиро не подчинился приказу.
Очевидно, Ямамото предвидел, что его книгу однажды предадут огню. Так и случилось после позорного поражения Японии в 1945 году. В 1930-х годах «Хагакурэ» было своего рода Евангелием милитаристов, Библией бусидо. Огромные тиражи этой книги быстро расходились в Японии. «Хагакурэ» укрепляло решимость летчиков-камикадзе умереть. Вполне понятно, что после капитуляции «Хагакурэ» поставили в один ряд с «Майн Кампф», запретили и обрекли на забвение. Если сегодня кто-нибудь из нас достанет эту книгу с дедушкиного чердака и сдует с нее пыль, его сочтут фанатиком, тайным сторонником китайского режима, сочувствующим тем, кто размахивает цитатником Мао. Однако мысли Ямамото не сопоставимы ни с изречениями Мао, ни с идеями Гитлера, их скорее можно сравнить с этическими максимами Ларошфуко.
Конечно, в 1945 году я не предвидел, что Япония вскоре потерпит поражение. Хотя ирония, сквозившая в словах Хасуды, свидетельствовала о том, что он догадывался о дальнейшей судьбе страны. Однако я был слишком глуп, чтобы уловить ее.
Я открыл «Хагакурэ» и прочитал вслух знаменитое изречение Ямамото, которое режет сегодня слух точно так же, как и в развращенную изнеженную эпоху сёгуната, когда оно было записано. «Я понял, что путь самурая – смерть».
– Наверное, это и есть роковой вопрос культуры и правильный ответ на него, – добавил я.
– Ямамото говорит также, что возможность правильно умереть выпадает крайне редко, – заметил Хасуда. Его гнев уступил место странной меланхолии. – Он советует выбирать смерть лишь в тех случаях, когда у человека равные шансы жить и умереть или когда ему грозит смерть. Но как на практике определить, равные ли шансы у жизни и смерти в твоей ситуации?
– «Красная бумага» увеличивает мои шансы умереть.
– Если ты думаешь, что осознание близости смерти примиряет человека с жизнью, то глубоко ошибаешься, – промолвил Хасуда и улыбнулся так, как обычно улыбается отец в разговоре со своенравным ребенком. – «Осыпаются цветы с вишневых деревьев, ах, какая грусть», – процитировал он знаменитое средневековое хайку, написанное в эпоху Хэйан. – В этих совершенных строчках, затертых и превратившихся в клише от слишком частого цитирования, говорится об Арима-но Мико, жившем в седьмом веке принце с трагической судьбой, сыне тридцать шестого императора Котоку. Ты помнишь мое эссе о нем? Об этом юноше известно лишь то, что его казнили в возрасте восемнадцати лет по ложному обвинению в измене. На него донес соперник, его кузен принц Нака-но Оэ. Арима-но Мико пал жертвой политической подлости. Одного этого было достаточно, чтобы снискать любовь наших классических авторов.
– В своем эссе вы писали, сэнсэй, что «умирать молодым – это культурная традиция моей страны». Герои всегда расплачиваются за прогресс, а отличительной чертой прогресса являются потери. Благородный неудачник расплачивается за невозможность остановить прогресс. Ваше эссе помогло мне понять тайну, о которой говорят классики, скрытый смысл истории.
– Ты исполнишь свой долг перед классиками, если смиришься и станешь одним из них. Урок, преподанный Арима-но Мико грядущим поколениям, состоит в смирении. Ямамото тоже учит смирению: не заигрывай нагло со смертью, а заслужи ее. Остерегайся умереть, не созрев для этого. И если ты любишь меня, послушайся своего отца.
Слова Хасуды изумили меня.
– Я обязан повиноваться ему. Но как вы можете просить, чтобы я из любви к вам подчинился воле филистера?
– Вот теперь я могу объяснить тебе, что такое идиот, – с улыбкой сказал Хасуда. И я понял, что ошибся, посчитав его тон отеческим. Нет, со мной скорее говорил человек, который внутренне был уже мертв. – Идиот – это тот же филистер, напрочь лишенный творческого начала человек, реалист, полная противоположность художнику. Возникает сложная дилемма. Дело в том, что идиотизм сосуществует с реализмом, которого художники вынуждены придержаться. Задумайся над этим. Искренность по отношению к объекту – а значит, и к самому себе – является этическим императивом, который входит в противоречие с художественностью и неизбежно превращает самого художника в реалиста. Вопрос заключается в следующем: может ли трансцендентный идеализм выдержать испытание реализмом? И не страдает ли само, реалистическое искусство от узколобого материализма? Или следует согласиться с героем Манна, Густавом фон Ашенбахом, в том, что любая философия приводит к скептицизму и крушению искусства? Но не заканчивается ли все это лицемерным «бегством от мысли», которое приводит к идиотизму реалистической антифилософии?
Беда реализма состоит в том, что он является автоматом, измеряющим ценность всего вокруг и низводящим все предметы и явления до механического уровня их значимости. Государственная и гражданская свобода, патриотизм и сопротивление, мир, военный и технический прогресс – все это одинаково значимые реальности. Реализм может устанавливать сходство между ценностями, которые находятся в конфликте, поскольку он считает себя их создателем, будучи по своему духу явлением консервативным. Он заявляет о себе как о памяти поколений, утверждает, что способен помочь народу и государству выжить в трудное время. Реализм считает, что именно он создал все вокруг: либерализм и расовые конфликты, индивидуумов и народ, разные образы жизни и учрежденные институты, социальную мобильность и расслоение общества, а также все другие известные антиномии. Идиотизм реализма укладывает вещи, идеи и слова ровными рядами, наподобие черепичной крыши, он творит механическую гармонию, в которой слышится скрежет зубчатых колес. Поэтому ярко выраженный реалист, то есть законченный идиот, – это не кто иной, как хранитель памяти поколения, хорошо известная нам порода людей, обожающих разгадывать кроссворды.
– И все же для меня остается загадкой ваш совет полностью довериться одному из таких беспринципных реалистов. Я не вижу истины в ваших словах, сэнсэй.
– Истина – хитросплетение следов на снегу, – промолвил Хасуда.
Прощальные слова Хасуды, сказанные им на перроне вокзала Синдзуку, противоречили, однако, его совету быть благоразумным.
– Жить так, как мы живем, недопустимо. Отдай императору все свои семь жизней!
Он сказал это с сердитым видом, но на глазах у него блестели слезы, а руки, в которых он протягивал мне «Хагакурэ», дрожали.
Сумел ли я объяснить свой реализм? Сумел ли показать, как понимал реализм в тех обстоятельствах, которые теперь кажутся непонятными?
Рано утром 16 февраля в день моего отъезда в Сикату в мою комнату вошла растрепанная, обезумевшая от горя мать. Увидев, что я получил акагами, она впала в истерику. Сидзуэ держала в руках двое часов. Одни, серебряные, были подарены мне императором шесть месяцев назад, в сентябре 1944 года. Другие, карманные, когда-то принадлежали Нацуко.
– Посмотри… – воскликнула она. – Посмотри только! Ты видишь? Они показывают разное время. Это невозможно!
Она долго выкрикивала слово «невозможно», не обращая внимания на просьбы отца успокоиться. Даже Азуса выглядел сегодня необычно расстроенным и угрюмым.
Сидзуэ упала на колени перед образом Будды, стоявшим в нише нашего домашнего алтаря, и застыла в трансе, словно скорбящая мать с пронзенным сердцем и поднятыми в безмолвной мольбе руками. Я похолодел, к горлу подкатил комок. Но за этими ощущениями скрывались облегчение и радостное возбуждение. Мать понимала, что я ускользаю от нее, и потому сходила с ума от отчаяния.
«Наконец-то я спасся от женщин», – мелькнула у меня мысль. Я как будто присутствовал на собственных похоронах. Безутешное горе матери свидетельствовало о том, что смерть моя неизбежна. И оттого я испытывал чувство удовлетворения и одновременно тревоги.
Я и отец сели в поезд, следовавший в префектуру Кансаи, находившуюся в трехстах милях от Токио. Азуса нашел два свободных места у окна, стекло которого было разбито. В щели и пробоины дул холодный февральский ветер. Я был простужен и предложил отцу пересесть, но он не хотел даже слышать об этом.
– В чем дело? – недовольным тоном спросил Азуса. – Если тебе холодно, укутай горло шарфом. Мужчина, призванный на службу в армию Его величества, должен быть стойким и мужественным.
За час я так замерз, что меня начала бить сильная дрожь. Я чувствовал, что у меня поднялась температура, все тело ломило. Находясь в столь плачевном состоянии, я с трудом поддерживал разговор с отцом.
– Ты что, не слышишь меня? – сердито спросил он, когда я в очередной раз не ответил на его вопрос. – Почему твой учитель Хасуда-сан так высоко отзывается о твоих новеллах? Я не могу понять это!
Я не поверил собственным ушам и изумленно взглянул на отца. Может быть, у меня уже начался бред? Но насмешливая улыбка, игравшая на губах Азусы, свидетельствовала о том, что я не ослышался.
– Ты разговаривал с Хасудой-сан накануне его отъезда? – недоверчиво спросил я.
– Я счел это своим долгом. Лейтенант Хасуда пригласил меня к себе, чтобы поговорить.
Я решил, что теперь могу открыто выразить свои чувства.
– Невероятно! Ты готов пойти на все что угодно, чтобы помешать моей литературной карьере!
– И это сыновняя благодарность за заботу? – смеясь, спросил Азуса. – Скажи мне, обращался ли ты в прошлом году к правительству с просьбой выдать бумагу на издание твоей книги? Впрочем, ничего не говори. Я знаю, что обращался и получил согласие. Неужели ты думаешь, что бывают чудеса и правительство удовлетворило твою просьбу случайно? Я все еще пользуюсь кое-каким влиянием в министерствах, хотя мой сын и моя дорогая жена считают меня никчемным человеком. Неужели вы думаете, я не знаю, что ты теперь у нас знаменитость, что тебя зовут Юкио Мисима? Как я мог оставаться в неведении, когда все коллеги поздравляют меня с достижениями сына! Замечательная книга, новое имя, необычайный успех в военное время и так далее, и так далее. О да! Однако твой лейтенант Хасуда знает, кому ты обязан тем, что тебе выделили бумагу для издания твоих произведений!
– Именно потому он и захотел встретиться с тобой?
Азуса пожал плечами.
– Ты хочешь, чтобы я подробно рассказал тебе о нашей беседе?
– В этом нет необходимости.
Я отвернулся к окну, за которым уже сгущались зимние сумерки. Из щелей и пробоин в стекле все так же сильно сквозило.
Когда мы наконец добрались до дома наших друзей в деревне Сиката, я ослабел до такой степени, что едва стоял на ногах. Отец отверг предложение хозяев дома дать мне традиционное жаропонижающее средство, чтобы сбить температуру. Он заявил, что это приведет лишь к отрицательному результату. По его мнению, болеутоляющих таблеток и крепкого сна было вполне достаточно, чтобы вернуть мне здоровье.
Отец, без сомнения, хотел, чтобы я серьезно заболел и военные врачи на следующее утро, когда я должен был явиться в часть, признали меня негодным к строевой службе. Его план не мог осуществиться без помощи с моей стороны. На следующее утро я встал с высокой температурой. Мое лицо покрывала мертвенная бледность, а из груди вырывались резкие хрипы, которые вполне можно было принять за симптомы туберкулеза. Именно такой диагноз поставил молодой неопытный военный врач, осмотревший меня и задавший несколько вопросов, на которые я дал уклончивые ответы. Меня признали негодным к действительной военной службе и в тот же день отправили обратно домой.
Как только бараки военной части остались у нас за спиной, Азуса схватил меня за руку и побежал по глубокому снегу к расположенной у подножия холма деревушке. Мы оставили хитросплетение следов на снегу. Кто смог бы отличить мои следы от следов отца?
Наше возвращение домой к Сидзуэ было триумфом Азусы. Он спас меня от неминуемой смерти, от рокового призыва в императорскую армию. Конечно, об этом никто не говорил прямо. Но на столе сразу же появились рисовые лепешки и саке, что было роскошью в условиях скудного военного времени. Сидзуэ вышла к столу в своем лучшем кимоно, которое редко надевала. В тот вечер Азуса много смеялся, что было довольно необычно. Веселье он проявлял, как правило, только в компании своих друзей, сидя с ними в баре, где подавали суши, или ресторанах. Издаваемые им хрипловатые звуки, должно быть, свидетельствовали о радости по поводу того, что «дело сделано». Слыша неестественный смех отца, я чувствовал себя неловко и избегал смотреть на него, хотя он упорно не сводил с меня глаз. Мой взгляд ничего не выражал, ни ликования, которым светились лица брата и сестры, ни огорчения. Он был пустым. Я словно опустил забрало своего шлема.
Никто не догадывался о том, в каком смятении находились мои чувства и мысли. То, что Азуса испытывал сейчас радость и облегчение, приводило меня в недоумение. В моей голове не укладывалось, что этот нежный отец, от души радующийся избавлению сына, и деспотичный бюрократ, долгие годы преследовавший меня, – одно и то же лицо. Почему Азуса испытывал облегчение оттого, что спас «книжного червя», влюбленного в литературу чудака? Кем на самом деле был этот странный человек, который чуть ли не бахвалился тем, что обманул императора, лишил его законной добычи? Неужели это тот же самый сторонник нацистской идеологии, преданный слуга Его императорского величества, которого я знал долгие годы?
Азуса больше не мог выносить моего непроницаемого отчужденного выражения лица. Он был опытным бюрократом, хорошо разбиравшимся в настроениях подчиненных, и видел, что я проявляю строптивость. Потушив одну сигарету, он зажег другую и обратился к Сидзуэ, глаза которой сияли весельем и радостью. Давно уже я не видел мать в таком чудесном настроении.
– Наш Аспарагус (это было прозвище, данное мне в детстве Азусой; он впервые за много лет снова назвал меня так, демонстрируя в шутливой форме отцовскую привязанность), как всегда, скрывает свои истинные чувства и пытается казаться невозмутимым.
Засмеявшись, Азуса повернулся ко мне:
– Надеюсь, ты не сожалеешь о своем спасении? Мы едва вырвались из лап смерти.
– Да, мне, несомненно, повезло, – промолвил он. – Спасибо тебе за это.
Отец отвел глаза в сторону. Он едва заметно вздрогнул, услышав слова «спасибо тебе за это». Я внимательно взглянул на Азу-су. Передо мной сидел хорошо сохранившийся пятидесятилетний мужчина с коротко, по военной моде подстриженными волосами, в которых уже поблескивала седина. Это был государственный служащий среднего ранга в отставке, занимающийся теперь частной юридической практикой. Я понял, что этот самодовольный, привыкший к раболепию человек отныне не имеет надо мной никакой власти. Однако открытие не принесло мне радости. Напротив, я испытал сожаление, которое усилилось, когда я перевел взгляд на мать. Бьющая через край радость Сидзуэ подчеркивала ее увядающую красоту. Это была худенькая сорокалетняя женщина, на которой держался весь дом. У Сидзуэ появился волчий взгляд, который в военное время характерен для всех женщин, занимающихся добычей пищи для своих семей. Лицо и руки загрубели и потемнели от тяжелой работы на огороде – небольшом клочке земли, на котором она выращивала овощи.
Сидзуэ вернула мне мои серебряные часы, подаренные императором в память об окончании Школы пэров.
– Видите, даже он не смог отнять у меня мое любимое дитя, – гордо заявила она, обращаясь к членам семьи.
Я бросил взгляд на Мицуко, сидевшую напротив меня. Сидзуэ уже не в первый раз выражала свои особые чувства ко мне, подчеркивая, что любит меня больше, чем сестру и брата. Что они Должны были чувствовать при этом? Одетая в школьную форму Мицуко держала Киюки за руку. Казалось, они искренне радуются моему избавлению от неминуемой смерти. Мицуко улыбнулась мне. Ее чистое, нежное, лучащееся добротой лицо и смешная щель между передними зубами растрогали меня. Я вспомнил, как однажды, когда я явился перед собравшимися в нашем доме гостями, переодевшись в лучшее кимоно Сидзуэ и накрасив лицо ее косметикой, Мицуко точно так же улыбнулась мне. Мать тогда покраснела от стыда за мой поступок, а Мицуко, послав мне воздушный поцелуй, сказала:
– Не расстраивайся, брат. Все образуется.
– Прекрати, – с упреком одернула ее Сидзуэ. – Неужели девушек в вашей школе учат подобным вульгарным жестам?
Так невинный воздушный поцелуй Мицуко глубоко запал мне в душу.
БЕНАРЕС: ВДОВИЙ ДОМ
– Очевидно, он хотел утопиться, – промолвил доктор Чэттерджи.
Его слова вывели меня из задумчивости. Образ посылающей мне воздушный поцелуй Мицуко растаял, и я вернулся к действительности.
Несколько лодочников, отплыв на некоторое расстояние от берега, пытались вытащить что-то из воды. Товарищи и наблюдавшие с берега зеваки подбадривали их громкими криками. Наконец я увидел, что лодочники, напрягая все силы, тянут из воды человека. Это был старик. Вскоре благодаря усилиям спасателей он оказался в одной из лодок.
Странная мысль пришла мне в голову. Я вдруг подумал, что это чудесным образом ожил труп, который только что на наших глазах был кремирован и пепел от которого бросили в воды Ганга. Я засмеялся над столь нелепой мыслью, и доктор Чэттерджи улыбнулся мне, полагая, что я разделяю общую радость и веселье по поводу спасения старика, который, кстати, сопротивлялся и протестовал, когда его тащили из воды.
– Зачем его спасли? – спросил я. – Ведь он наверняка приехал в Каси, чтобы умереть.
– Я уже говорил, что самоубийство недопустимо. Это плохая смерть.
– В таком случае что вы называете хорошей смертью?
– Смерть, которую человек принимает добровольно.
– Но ведь именно так и определяют понятие «самоубийство».
– Вы играете словами, сэр.
– Да, вы правы, доктор Чэттерджи. Нельзя относиться легкомысленно к словам. В них заключена огромная сила, и они способны воплощаться. Я знаю это.
– Я мог бы показать вам храм Карват. Там с потолка свисает большая пила, «карват». Говорят, что в менее развращенную эпоху пила падала на просителя, которому Шива даровал смерть. Хотите, я отведу вас туда? Вы получите благословенную смерть из рук Шивы, если это – ваша судьба и если ваше время пришло.
– Самоубийство – не благословенный дар, не судьба и не вопрос выбора.
– В любом случае лишать себя жизни нехорошо. В наши дни карват больше не падает. Но если хотите, я покажу вам хорошую смерть.
Мы покинули Маникарника и вскарабкались по одной из бесчисленных крутых дорожек вверх по склону, туда, где стояли храмы и здания, высившиеся над площадками для кремаций. На углу двух улиц мы увидели стайку детей, которые весело кружились на небольшой карусели, приводимой в движение вручную. Одетые в яркие праздничные сари женщины наблюдали за своими радостно резвящимися чадами, катавшимися на разрисованных игрушечных лошадках. Казалось, счастливые матери и дети существуют в другом измерении и не видят, что всего лишь в нескольких ярдах от них стонет и корчится в предсмертных муках похожий на скелет нищий старик. Он лежал у пропахшей мочой стены на груде гниющих отбросов и испражнений, а рядом копался бродячий пес в поисках объедков.
Внимание прохожих было приковано к другому старику – обнаженному саддху, ползшему по узкой улочке. Он продвигался вперед на животе, отталкиваясь локтями и коленями, в окружении уличных лоточников, нищих и коз. За ним шли прокаженные. Вся процессия направлялась на берег Ганга. Длинные, покрытые золой и перемазанные испражнениями пряди волос саддху волочились по земле. Он прополз у наших ног, и я заметил, что его тело покрыто коркой грязи, а мерзкие глаза и открытый рот покраснели и сочатся влагой.
Саддху не обращал внимания на то, что ему бросали милостыню. Но следовавшие за ним прокаженные набрасывались на деньги, словно стая воробьев на хлебные крошки. Я не сомневался, что это именно тот саддху, которого мы встретили в предрассветных сумерках у гостиницы. Тогда он дрожал от холода, сидя под деревом.
Я сказал об этом доктору Чэттерджи.
– Какая разница? – пожав плечами, промолвил он.
– Вы верите в святость саддху, доктор Чэттерджи?
– Я – всего лишь гид, сэр, – ответил он. – Бедный ученый, живущий в эпоху Кали. То, что я думаю, или то, во что я верю, не имеет никакого значения.
Повсюду в Индии можно встретить праздность и равнодушие. Но доктор Чэттерджи называл это традиционным образом жизни, «паккарпан» или беззаботностью. Владельцы магазинов и рикши потягивали пьянящие напитки и жевали орехи бетеля. Улицы были заплеваны красной от орехов бетеля слюной и походили на полы в палате туберкулезников.
– На это можно взглянуть и по-другому, – сказал доктор Чэттерджи в ответ на мое замечание. – Представьте, что это красные отпечатки ног девадаси, прекрасных куртизанок, прошедших по улице.
– Поэзия закрывает глаза на нищету и убогость.
– Индусы преследуют в жизни четыре цели. Мы не лишаем себя кама, удовольствия, не чуждаемся артха, богатства и власти, и выполняем религиозные обязанности, дхарма. И мы не терпим спешки и суеты в достижении последней цели – мокша, освобождения.
Мы вошли в сад и по обсаженной кустарником дорожке направились к двухэтажному зданию. Небольшие таблички, прикрепленные к растениям, напоминали посетителям о необходимости молиться. Здесь были, например, такие надписи: «Рама, Рама, помни имя Рама».
– Это вдовий дом. Здесь можно встретить тех, кто находится в поисках мокша, – сказал доктор Чэттерджи, задумчиво жуя сорванный по дороге листик священного кустарника тулси.
Мы миновали молитвенную комнату. Здесь стояли алтарь, фигуры божеств и проигрыватель, из которого день и ночь доносилось одно и то же: «Харе Кришна!»
– Я знаком с директором этого приюта, – заверил меня доктор Чэттерджи, заметив, что я с опаской поглядываю на строгих, явно недовольных нашим появлением служительниц.
Мы вышли в залитый солнечным светом внутренний дворик. По его периметру располагались двухэтажные корпуса. В крохотных, скудно обставленных комнатах жили старушки, пришедшие сюда, чтобы умереть.
Доктор Чэттерджи провел меня в одно из этих сырых, мрачных помещений. Его обитательница лежала на узком соломенном тюфяке. Она хотела было приподняться, но не смогла и застыла, оцепенев. Лишь ее голова свободно двигалась из стороны в сторону, тело же было словно каменным. Ее одежда из сверкающего ярко-зеленого щелка была распахнута, и мы видели обнаженное тощее тело с выступающими ребрами и грудью девочки-подростка. Я чувствовал, как меня неудержимо влечет к этой женщине, жалкой и одновременно утонченно-возвышенной. Заметив одну странную особенность ее внешнего облика, я подошел поближе. Длинные распущенные волосы были седыми лишь в нескольких сантиметрах от корней, далее же они оставались иссиня-черными, не тронутыми сединой. Создавалось впечатление, что голову женщины окружает черный ореол, парящий на некотором расстоянии от нее. Вблизи я хорошо видел, что ее губы шевелятся, она что-то шептала. Вскоре я догадался, что умирающая поет. Печаль, страх и мука сложились в мелодию.
Примерно каждый час в комнату к ней и другим умирающим заходили две-три служительницы. Они громко пели молитвы, оглушительно били в гонг и трубили в большую раковину.
– Такую смерть не назовешь безмятежной и спокойной, – заметил я, зная, что шумные служительницы только что покинули это помещение, в очередной раз подвергнув умирающую тяжелому испытанию.
– Она здесь не для того, чтобы наслаждаться миром и покоем, – с улыбкой промолвил доктор Чэттерджи. – Вы слышали, как ее уже называют? Хара, Хара Махадева. Так обращаются только к Шиве или трупу.
– И она не получает здесь никакого лечения?
– Никаких лекарств. Только немного воды из Ганга и несколько листочков тулси раз в два часа.
– Так, значит, на самом деле она умирает от голода.
– Вы все еще упрямо твердите о самоубийстве? Вам не надоело говорить на эту тему?
– В Японии существует практика мокудзики. Аскеты постятся тысячу дней, питаясь лишь листвой. Фактически это растянутый во времени процесс самоубийства, в результате которого человек умирает от голода. Причем тело аскета за время поста само мумифицируется.
– Пожилая леди, которую вы видите здесь, занимается самоочищением, а не лишает себя добровольно жизни.
– Я не вижу разницы.
– Разница заключается в том, что это – хорошая смерть, – раздраженно заявил доктор Чэттерджи. И, пытаясь доказать свою правоту, он пустился в объяснения, используя при этом тело умирающей женщины как муляж на уроке анатомии. – При плохой, то есть безвременной, смерти «акала мртию», последний вздох, испускается или через задний проход вместе с испражнениями, или через рот с рвотными массами, или через какое-нибудь другое нечистое отверстие. Поэтому лучше всего умирать на пустой желудок, очистив тело от всех фекалий и других ненужных веществ. – По ходу своей речи он сунул палец в рот женщины, дотронулся до ее живота и, наконец, прижал его к черепу. – При хорошей смерти жизненное дыхание выходит вот отсюда, оно покидает тело через череп. Эта женщина постится, чтобы сделать свое тело слабым и дать возможность дыханию легко покинуть тело.
Во время его речи женщина не сводила с меня глаз, повторяя какие-то слова.
– Что она говорит? – спросил я.
– Она говорит: «Мои зубы сильны. Огонь не хочет покидать мое сердце». Эта женщина сожалеет о том, что смерть медлит и ее семейство несет большие расходы.
– Сколько времени она уже находится здесь?
– Почти четыре месяца. Я не сдержал улыбку.
– У нее нет другого выхода, ей остается только одно: преодолеть жизнь, выбрав смерть.
– Возможно, это действительно так. Простите меня, сэр, я не сумел показать вам хорошую смерть.
– Не стоит извиняться. Вы убедили меня, что смерть – дело практики. Но как на практике научиться умирать?
Когда мы на обратном пути вновь проходили по обсаженной кустами тулси дорожке, я сорвал листик и попробовал его на вкус. Он был горьким. Я представил себе, как умирающая старуха жует его сильными белыми зубами, напоминающими ей о неутоленной жажде жизни.
Это нелепое посещение вдовьего дома вопреки ожиданиям улучшило мое настроение, хотя доктор Чэттерджи, казалось, был удручен. Без всякой на то причины я вдруг ощутил твердую уверенность в том, что непременно снова встречу юного атлета, моего Дзиндзо, моего спасителя. И я стал искать его глазами в уличной толпе. Но почему я решил, что Дзиндзо проявит ко мне сострадание, в то время как я сам жестоко обошелся с Нацуко? Моя надежда зиждилась на измене. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я вырвал из рук прохожего медный кувшин с водой из Ганга и, быстро сделав из него глоток, запил горький листок тулси.
ПОЦЕЛУЙ
Мой доклад императору разочаровывает меня. Предыдущие страницы несут на себе отпечаток холодного величия, маскирующего ту правду, которую я пытаюсь сказать. Я собираюсь умереть в скором будущем, но мне до сих пор не хватает мужества признать мелкие, вызывающие недоумение истины жизни. Если продолжать бесстрашно анализировать дальше переживания существа, которое в 1945 году лелеяло амбиции стать всемирно известным писателем, то окажется, что в конце концов в нем проявились низменные качества пигмея. Я говорю о том существе, которое, растянувшись после обеда на диване в гостиной в доме родителей, с бессильной яростью алкоголика воображало себе, как покорит весь мир.
Я говорю о смешном конквистадоре, который не мог выйти из дома, не испытав приступа удушливого страха, подобно человеку, страдающему агорафобией – боязнью пространства.
Я говорю о романтически настроенном бездельнике, витавшем в облаках, о маленьком, домашнем, чувствующим себя обиженным монстре, который, если бы ему дали власть, стал бы для человечества настоящим ночным кошмаром.
Я говорю о семейной тайне, которую всегда тщательно хранят, о домашнем демоне, скрывающемся под крышей каждого буржуазного дома. Это – та маленькая правда, о которой я должен рассказать. Все поэты, великие и малоизвестные, с незапамятных времен мечтали, испытывая мстительное чувство, о явлении мессии, Антихриста праздности.
Как вы думаете, о ком я сейчас говорю? Я говорю о Гитлере. Да, о нем. И это моя маленькая правда. Гитлер, эта грандиозная загадка, присутствует в мечтах наших поэтов инкогнито до того дня, когда униженные поэты от мучительной праздности переходят вдруг к действию.
Впрочем, хватит о маленькой правде, давайте продолжим препарировать то ничтожное существо, которое пытается эту правду сказать.
Продвигаясь по темным закоулкам прошлого на ощупь, как слепой, я нашариваю цепочку событий, в результате которых я вышел на свет из мрака безвестности и обрел славу популярного писателя.
1945 год я провел в праздности. Наверное, это трудно себе представить. Тем, кто не пережил войну, со стороны кажется, что она касается всех, что каждая секунда человеческой жизни наполнена ею. На самом же деле военное время дает человеку возможность предаться полному безделью. Оно идеально для праздного поэта.
За несколько месяцев до подписания Акта о безоговорочной капитуляции меня отправили на военно-морские верфи в Коза, местность, расположенную приблизительно в тридцати милях к юго-западу от Токио. Я поехал туда не один, а в составе небольшой группы студентов, изучавших вместе со мной право в Императорском университете. Все мои сокурсники, кстати, в отличие от меня были совершенно справедливо признаны негодными к действительной службе в армии. Однако в Коза меня, как жалкого инвалида, отправили работать в библиотеку. Не буду писать о своих обязанностях библиотекаря, это слишком скучно. Упомяну лишь, что большую часть времени я проводил не среди книг, а на земляных работах. Я вырыл бесконечное множество выгребных ям для уборных – намного большее, чем их требовалось для поредевшего штата верфи. Когда раздавался сигнал воздушной тревоги, я, бросив все, бежал в довольно ненадежное убежище, расположенное на склоне холма. Мы давно уже перестали обсуждать вопрос о том, почему вражеские бомбардировщики уничтожают целые города, но не трогают такие военные объекты, как наша верфь.
Говорят, что простуда – завуалированная или символическая форма плача. Если это действительно так, то можно сказать, что я провел в слезах все лето 1945 года. Я перехворал бронхитом, гриппом, тонзиллитом и другими видами простудных заболеваний. Не знаю, были ли эти недуги следствием недоедания или меланхолии.
В конце июля я приехал домой в отпуск на поправку после очередной болезни. Ужасные воздушные налеты, которые продолжались весь март, в конце концов заставили отца перевезти семью из района Сибуйя в более безопасное место, в токийское предместье Готокудзи, где жили мои кузены. Сам Азуса остался в Сибуйя охранять дом. Вооружившись револьвером, он нес бессменное дежурство, готовый в любую минуту дать отпор грабителям. Разграбление домов стало обычным явлением в дни, когда в стране воцарился хаос. Однако мне показалось, что отец больше занят не охраной нажитого добра, а какими-то темными делишками. Во всяком случае, когда не было неполадок на телефонной линии, он вел бесконечные разговоры со своими друзьями-финансистами, часто переходя на таинственный шепот и прибегая к условленному коду.
Однажды после очередного подобного разговора Азуса вошел в гостиную и с изумлением посмотрел на меня. Я, по своему обыкновению, лежал на диване. По выражению лица Азусы я понял, что он забыл о моем присутствии в доме и был неприятно поражен, обнаружив меня здесь.
– Поезжай к своим кузенам в Готокудзи, – сказал он. – Там, на свежем воздухе, ты сразу же забудешь о своих хворях.
– А ты знаешь, что твой слуга распродает на черном рынке наши съестные припасы?
Азуса пожал плечами.
– Он полезен мне, и я не хочу увольнять его, – заявил отец, ясно давая мне понять, что в отличие от слуги я совершенно бесполезен в этом доме.
– Ты все еще не расстаешься с оружием? – спросил я. Азуса хмыкнул и похлопал ладонью по карману пиджака:
– В ящике моего стола лежит еще один пистолет.
– Все это напоминает переполох и неразбериху тех дней, которые обычно называют эпохой «Перед Рассветом».
– О чем ты?
– Дедушка рассказывал мне, что в те времена его отец, Хираока Такики, тоже вынужден был защищать свой дом от грабителей.
– Ты к любому явлению стремишься найти возмутительную историческую параллель, – сердито заметил отец и налил себе стаканчик шотландского виски.
Где он достал баснословно дорогое виски в военное время, когда многие горожане пребывали на грани голода?
– Что читаешь? – спросил отец.
– Маркиза де Сада.
– Прекрасный выбор, именно такие книги должен читать истинный патриот в наши дни, когда близится конец света, – со смехом сказал отец. У него отсутствовало чувство юмора, и это всегда раздражало меня. – Ты – больной человек.
Взяв стакан с виски, он направился к двери, но на пороге гостиной остановился и повернулся ко мне:
– Прошу тебя, уезжай в Готокудзи. Твоя неразумная мать будет рада тебе, а для меня твое присутствие слишком обременительно.
Мне очень хотелось, чтобы «Б-29» сбросил все свои бомбы на этот дом, на виски моего отца, на его револьвер, на телефон, по которому он, понизив голос, обсуждал свои темные делишки. Пусть голубое летнее небо покарает этого ублюдка!
Честно говоря, я читал не самого маркиза де Сада, а эссе о нем, написанное Жоржем Батаем. Если быть совсем точным, я перечитывал один пассаж Батая, который, впрочем, знал наизусть и над которым постоянно размышлял «в наши дни, когда близился конец света», как выразился отец. Я познакомился с божественным маркизом после смерти Нацуко. В завещанной мне библиотеке бабушки имелось несколько его книг. Его произведения произвели на меня сильное впечатление, а с годами я начал еще больше ценить де Сада. Я считал его единственным философом, к мнению которого стоит прислушиваться. Думаю, первоначально он снискал мою любовь прежде всего тем, что провел долгие годы в тюрьме. Мне, прожившему в карантине у бабушки двенадцать лет, это было близко. Кроме того, меня заворожила таящаяся в произведениях этого арестанта загадка. В душе долгое время томившегося в тюремной камере де Сада имелась другая, таинственная, закрытая для всех камера, и маркиз был пожизненно осужден носить ее в себе. Его загадка, как я понимал, была связана с сексуальным удовлетворением или, вернее, с невозможностью получить его.
Длившийся двадцать семь лет ад де Сада начался в пасхальное воскресенье 1768 года, когда он, связав проститутку Роз Келлер, бросил ее ничком на кровать и жестоко выпорол. За это маркиз был приговорен судом к тюремному заключению. Доказывая его вину, мадемуазель Келлер утверждала, что маркиз не вступал с ней в половые сношения, но когда хлестал ее плетью по ягодицам, то издавал «ужасные громкие крики». Может быть, эти вопли вырвались у него в момент оргазма и на самом деле он получал удовольствие? Нет, я в этом сильно сомневаюсь. Батай приводит свидетельства очевидцев оргий де Сада. Они в один голос говорят о том, что маркиз неистово кричал и выл, не в силах получить удовлетворение.
Невозможность получить удовлетворение – я назвал бы это анестезией чувства удовольствия – приводила де Сада к бесконечным эксцессам, разжигала его фантазию и заставляла воплощать самые безумные сатанинские замыслы. И все только ради того, чтобы получить наконец разрядку, выплеснуть сперму в момент, когда он испытывал самое глубокое мучительное неудовольствие.
Я хорошо понимал маркиза, потому что сам пережил нечто подобное в возрасте десяти с небольшим лет. Я так привык заниматься онанизмом, что меня неудержимо тянуло предаваться этому пороку в самых странных, неподходящих местах. Я не раз уединялся в туалете Школы пэров, чтобы удовлетворить свою ненасытную жажду. И вот в один прекрасный летний день, когда я, по своему обыкновению, онанировал в туалете недалеко от распахнутого окна, во дворе школы раздались оглушительные вопли моих одноклассников, кэндоистов. Отвращение, которое я испытывал к кэндо, заставило меня удвоить свои старания, чтобы быстрее довести дело до конца. Однако мой проклятый, необычно большой член сопротивлялся. И хотя он был твердым, как дубинка кэндоиста, он все еще не желал извергать свое содержимое. Запястье моей правой руки сильно болело. И тут меня пронзила боль, по телу пробежала судорога, и мощная струя спермы ударила в то мгновение, когда раздался пронзительный боевой клич одного из кэндоистов. В некотором смысле это был мой собственный крик. Но не крик, который рвется из глубины души в момент наслаждения, а вопль де Сада, кусающего губы от отвращения и испытывающего высшую степень неудовлетворенности.
Я сделал открытие. Дело было не в мужественных боевых кличах моих одноклассников, а во мне самом, в моей истинной сущности, которая проявилась в момент, когда они издали истошный вопль. И я понял, что смогу получить крупицу настоящего удовлетворения, только причиняя боль другому человеку или убивая его.
Я лежал на диване, наслаждаясь своим восхитительным состоянием. От легкого жара у меня немного кружилась голова, а дувший с реки чуть прохладный летний ветерок приятно холодил разгоряченное тело. Я думал о том, что отец прав и мне действительно необходимо уехать в Готокудзи. Мне хотелось отравиться туда еще и потому, что с недавних пор все мои мысли занимала Мицуко.
С того памятного февральского вечера, когда я в кругу семьи праздновал избавление от неминуемой смерти и в моей памяти всплыло воспоминание о посланном мне когда-то сестрой воздушном поцелуе, я не переставал думать о Мицуко. Мой разум пытался найти объяснение тому, почему воздушный поцелуй – эта мимолетная шалость, такая же эфемерная, как пух одуванчика или пыльца с крыльев бабочки, не дает мне покоя. И я, конечно, нашел его. Невинный поцелуй врезался мне в память, потому что моя мать слишком резко прореагировала на него. До сих пор в ушах у меня стояли обращенные к Мицуко слова Сидзуэ: «Прекрати! Неужели девушек в вашей школе учат подобным вульгарным жестам?» Раздраженный голос Сидзуэ свидетельствовал о том, что ее терзает ревность.
Горячность родителей во всем, что касается меня, объясняется тем, что их внимание всегда было приковано исключительно ко мне одному. Я был центром притяжения семьи Хираока, той точкой, вокруг которой вращалась ее вселенная. Родители не уделяли Мицуко и Киюки такого повышенного внимания. Мои брат и сестра были как будто лишними персонажами в семье. Я порой думал о том, что они, наверное, втайне испытывают глубокое чувство обиды. Однако воздушный поцелуй Мицуко дал мне ясно понять, что сестра, к счастью для нее, не стала спутником в этой вселенной. Она пребывала вне зоны действия моего темного магнитного поля. Мицуко, восхитительно легкое невесомое создание, существовала в своем безопасном мирке. Будущее было исполнено для нее простых земных чудес, в то время как я был лишен подобной перспективы.
Мне нравились повадки Мицуко, этой девчонки-сорванца, ее уживчивый характер. Так, наверное, выздоравливающий больной идеализирует ухаживающую за ним сиделку. Меня восхищала сама мысль о том, что у меня есть сестра. Мицуко, единственная среди членов семьи Хираока, пользовалась уникальной привилегией. Ей позволялось поддразнивать меня, потому что своими шалостями она была способна вывести меня из депрессии. Так, одной ее улыбки в мрачный февральский вечер 1945 года было достаточно, чтобы вернуть мне душевное равновесие.
Сидзуэ, находившаяся в поле моего притяжения, ревновала меня к сестре. Но в тот раз она переборщила. Реакция матери возбудила во мне эротическое чувство к Мицуко. Я вдруг обратил внимание на то, как восхитительно она надувает свои нежные губы. У нее были слегка выдававшиеся вперед зубы с забавной щелью в верхнем ряду. В моей душе родилось нечто похожее на теплое человеческое чувство. А затем, в последующие месяцы, оно превратилось в навязчивую идею. Я испытывал жгучее желание припасть губами к губам Мицуко в настоящем страстном поцелуе.
Меня переполняла радость оттого, что я снова увижу Мицуко после долгой разлуки, длившейся целый месяц. Перед мысленным взором возникал образ резвой девочки в строгой школьной форме, делавшей ее похожей на кокетливую монахиню. Я не был готов увидеть юную женщину, выглядевшую старше своих семнадцати лет, загорелую до неузнаваемости, одетую в свитер с треугольным вырезом. Высокие холмики грудей топорщили ажурную вязаную ткань. Вопреки моим ожиданиям на ней были женские хлопчатобумажные брюки. Женская прелесть Мицуко поразила меня до глубины души.
– Не смотри на меня с таким страхом, Том, это я, твоя сестра, – смеясь, сказала Мицуко.
«Том» было моим детским прозвищем. Так звали превратившегося в духа воды мальчика-трубочиста из повести Чарльза Кингсли «Дети воды», любимой книги Мицуко, с которой она не расставалась в детстве.
Мицуко взяла меня за руку. Ее ладонь была шершавой, как панцирь лобстера, а моя отвратительно мягкой и нежной.
– Это от работы на огороде, – сказала Мицуко, показывая свои ногти с набившейся под них грязью. – Боюсь, теперь мне будет трудно играть этюд Шопена.
– Но ведь ты никогда не мечтала стать Вандой Ландовской, не правда ли?
Мое замечание задело Мицуко за живое. Она серьезно увлекалась музыкой. Я не хотел обижать ее и теперь не знал, как сгладить неловкость. «Что за неуклюжие попытки добиться расположения Мицуко! – упрекнул я себя. – Разве таким образом можно завоевать симпатию девчонки?» Однако проблема заключалась как раз в том, что Мицуко уже не была девчонкой. Я имел дело с недоступной, далекой, словно звезда на небе, юной женщиной, у которой были собственные желания. Как мне примирить действительность с моими жалкими фантазиями? Я был в отчаянии.
– Я рада, что ты приехал, Том, – сказала Мицуко. – В Сибуйя сейчас опасно.
– Кто знает? Возможно, было бы неплохо, если бы воздушный налет положил конец моей никому не нужной жизни.
– Не говори так! – воскликнула Мицуко, и я понял, что она беспокоится не только обо мне, но и об Азусе.
Что, конечно, было вполне естественно.
Мне так хотелось убедить ее в том, что я мечтаю умереть. Однако, возможно, эта идея лишь на меня производила огромное впечатление, а Мицуко могла оставить равнодушной. Во всяком случае, мое желание умереть показалось бы ей, пожалуй, менее искренним, чем просьба прямо здесь, на этом самом месте, поцеловать меня.
– Не печалься, Том. Отец говорит, что война скоро кончится, – сказала Мицуко и чмокнула меня в щеку.
Дружеский поцелуй, который лишил меня всякой надежды на воплощение заветной мечты.
14 августа 1945 года американские самолеты «Б-29» сбросили на Токио целый дождь листовок с условиями капитуляции, которую предлагали союзные войска. В тот день я лежал в постели с тонзиллитом в доме наших родственников в Готокудзи. А назавтра, 15 августа, все семейство столпилось у репродуктора, чтобы узнать новости. В полдень мы услышали по радио священный Драгоценный Голос, объявивший о капитуляции.
Это событие произвело на всех мрачное гнетущее впечатление. Голос, символизировавший ночь, воплощавший драгоценный блеск луны, прозвучал в полдень. И о чем он нам возвестил? О том, что императорское зеркало разбилось, солнце навсегда закатилось и мир погрузился в вечный мрак. Незнакомый подданным голос императора слегка потрескивал, будто призрачный огонь, пожирающий сухой валежник. Император говорил на устаревшем языке, который понимали только эрудиты и который плохо доходил до простонародья.
– … военная ситуация не всегда развивалась в пользу Японии…
Услышав эти слова, я взглянул на Азусу и заметил – или мне показалось, что заметил, – как он усмехнулся. Азуса тоже наблюдал за выражением моего лица, ожидая реакции на заявление императора.
– … Мы решили проложить путь к великому миру для всех поколений, чтобы вынести невыносимое и преодолеть непреодолимое.
– Как это понимать? – спросил кто-то.
Это был Киюки или, может быть, один из моих кузенов.
– Спроси своего учителя в школе, – сказал отец.
– Это означает, что император Сева наконец решил воплотить в жизнь лозунг своего правления – «Просвещенный Мир», – промолвил я, чувствуя, что у меня перехватило горло.
Мой хрипловатый голос в тот момент был похож на голос императора.
– Это означает, – заявил Азуса, зажигая сигарету, – что мы входим в эпоху культуры. – И отец, обратившись ко мне, продолжал с надменным видом: – Так что, если у тебя еще не пропало желание быть писателем, действуй, настало твое время.
Азуса помолчал, давая нам время переварить услышанное. Так человек, поливающий комнатное растение в горшке с пересохшим комом земли, дает воде возможность хорошо впитаться. А затем, когда все в комнате затаили дыхание, Азуса, зная, как много значит для меня его разрешение заниматься литературным творчеством, перечеркнул только что сказанные слова одной фразой:
– Но прежде окончи университет и получи юридическое образование.
Почувствовав недомогание, я снова лег в постель. Через некоторое время ко мне в комнату зашла Мицуко. Я ждал ее. Но она явилась не сразу. Чтобы не обидеть Азусу, она покинула гостиную под предлогом, что мне необходимо теплое питье. Мицуко принесла мне жаропонижающий настой местных трав.
– Мне очень жаль… – промолвила она, протягивая чашку с настоем.
– Какая гадость, – морщась, жалобно проговорил я и не спеша выпил лекарственный чай, наслаждаясь тем, что сестра испытывает чувство неловкости. Вернув пустую чашку, я заметил: – Ты не должна извиняться, Мицуко.
– Но мне очень стыдно.
– Стыдно? За кого? За себя, за меня или за нашего отца?
– За нашего отца… Но знаешь, Том, порой ты ведешь себя столь же экстравагантно, как и он.
– Однако это не оправдывает его. Ты прекрасно знаешь, что он преднамеренно жестоко обошелся со мной. И прошу тебя, не зови меня больше Томом.
Мицуко казалась мне сегодня необычайно красивой, наверное, потому, что была сейчас недосягаема, как никогда.
– Отец говорил в порыве чувств и потому, может быть, выразился не совсем удачно.
– В порыве каких чувств, Мицуко?! – воскликнул я и хрипло засмеялся. В горле у меня першило. – Неужели я единственный в этой семье еще сохранил крупицу честности? Хочешь, я скажу тебе, что почувствовал, услышав голос императора, заявившего о необходимости безоговорочной капитуляции? Я не испытал ни волнения, ни скорби, ни даже чувства облегчения. После чудесного спасения от неминуемой гибели моя жизнь как будто разделилась на две части. Капитуляция дает мне робкую смутную надежду на то, что я наконец выйду из изоляции и начну что-то делать в этой жизни, к чему я, возможно, совершенно не гожусь или не готов. Мне следовало бы совершить самоубийство, как это сделали генерал Анами, вице-адмирал Ониси и пятьсот офицеров, взявших на себя ответственность за капитуляцию… Почему ты не подсыпала мне яду в чашку? Неужели отец до сих пор еще не приказал тебе сделать это?
– Не говори такие ужасные слова!
– Почему? Все будут только рады, если ты отправишь меня на тот свет.
Мицуко опустилась на колени рядом с постелью, ссутулившись под тяжестью моих жестоких слов. Я наслаждался эффектом, который произвел на нее разыгранный мной спектакль. Мое отчаяние выглядело столь натурально, что Мицуко прореагировала на него так, как я этого ожидал. Она медленно склонила голову и положила ее мне на колени. Я представил себе, что Мицуко обезглавили и ее тяжелая голова упала на мои ноги. Я ощущал ее тяжесть и исходившее от нее тепло, которое разливалось по моему телу.
«Значит, это и есть путь к сердцу Мицуко?» – подумал я. Она была легкоуязвима, потому что не знала, что такое нигилизм и никогда не сталкивалась с цинизмом. Мне не составляло большого труда с помощью секретных методов подчинить себе ее невинную душу. Мицуко больше не была моей сестрой, она представлялась мне чужим малознакомым человеком, ставшим моей жертвой. Если я буду действовать медленно и планомерно, то вскоре сделаю ее обитательницей своего призрачного внутреннего мира, исполненного безмерного отчаяния.
Тем временем мой отец стал курить сигареты новой марки, появившейся после заключения мира. Точно так же поступили и те из наших сограждан, которые остались в живых и все еще не бросили курить. Что касается меня, то мне не оставалось ничего другого, как вернуться в Токийский университет и продолжить изучение права. Я вновь облачился в старую потертую форму учащегося Школы пэров и принялся упорно штудировать учебники по юриспруденции.
Мои целеустремленность и прилежание показались Азусе подозрительными. Он начал задаваться вопросом, не пытаюсь ли я обмануть его. Однако отец напрасно терзался сомнениями и старался вывести меня на чистую воду. В то время я испытывал непреодолимое отвращение ко всему, что связано с литературой, и действительно бросил писать. Я с увлечением погружался в сухие абстракции права, убеждая себя, что навсегда избавился от мира художественного вымысла. Юриспруденция стала для меня своеобразным уходом в аскетизм. И это тоже был художественный вымысел. Мое раскаяние и отход от литературы являлись всего лишь одной из форм эстетизма.
Я не задавал лишних вопросов. Меня не интересовало, зачем нужно изучать устаревшие законы, введенные еще в эпоху Мэйдзи и почерпнутые из прусской правовой системы. Тем более что программа реформ генерала Макартура, главы оккупационных властей, должна была изменить эти законы. Программа была направлена на установление демократического режима мирного времени и борьбу с коммунизмом. Подобная концепция реформ находилась вне сферы моих интересов и за рамками моего понимания. Меня не волновал тот факт, что в недрах Штаба главнокомандующего оккупационными войсками «джефферсоны» в спешном порядке уже готовят новую мирную конституцию для моей страны.
До начала занятий в университете я часто бродил по разрушенному городу в белой рубашке и шортах – моей любимой одежде. «Смерть оказывает на нас более сильное воздействие в пору пышного лета», – так писал мой учитель Бодлер. И это было правдой. Казалось, период 1945 – 1948 годов был одним сплошным жарким летом, распространявшим удушливые запахи разложения. И суровые зимы были лишь небольшими вкраплениями в эту эпоху.
Токио представлял собой настоящую помойку, где возвышались груды ржавого искореженного металла и обгорелого мусора. Унылую картину нарушала лишь пышная зелень, заросли травы затягивали кучи щебня и обломки бетонных плит. В те годы цвели необычайно крупные, ярко-желтые одуванчики, сквозь асфальт пробивались вьюнки. Мощные сорняки заполонили брошенные оранжереи. Впрочем, от них оставались лишь стальные конструкции, казавшиеся призрачными на фоне удивительно синего неба.
Ровная гряда пепла лежала на том месте, где когда-то возвышались здания, а посреди нее стояла одна чудом уцелевшая постройка, похожая на обвитую вьюнком пустую гробницу.
Если бы запечатлеть все это на картине, то такое произведение, созданное кретином-модернистом, вызвало бы сегодня восторг у знатоков. Токио в те годы представлял собой настоящую выставку кретинического модернистского искусства. Мне казалось, что нет ничего прекраснее руин. Только что образовавшиеся развалины свежи, как первый день творения.
Я испытывал пьянящий дикий восторг посреди разрушенного города. Я праздновал интеллектуальную победу вечных ценностей над никчемностью настоящего. Не надо забывать, что драма Но и чайная церемония родились, подобно тянущимся к свету луны ночным цветам, на руинах гражданской войны Онин-буммэй. Разве терзаемые мукой призраки и духи театра Но не являются отражением действительности пятнадцатого столетия, когда Япония превратилась в одно сплошное кладбище? Четкие сдержанные жесты чайной церемонии и театра Но выражают «отсутствие действия», контроль над стихийным началом, и коренятся в черном пессимизме, вызванном ужасами войны и голода в средневековой Японии. И сейчас мы ощущаем в этих древних культурных явлениях то же самое, что и люди средневековья: мы видим в них анклавы, островки спасения, временные и непрочные убежища в мире, грозящем смертью.
Все эти устаревшие и бесполезные вещи – спокойная созерцательность чайного домика, грубая, с небольшими дефектами глиняная посуда скучного коричневого или черного цвета, слегка закопченный чайник – существовали изначально, с момента рождения чайной церемонии, и уже тогда казались безнадежно устаревшими и бесполезными. Все это является бегством в чуть при-глушенные, не бросающиеся в глаза предметы, которые обещают спасти нас от угрозы исчезновения, поскольку находятся в гармонии с ним. Это и есть саби. Саби стремится к тому, чтобы лик луны прятался за пеленой дождя.
Посреди развалин – этого лунного безжизненного пейзажа – я встретил множество одичавших людей. Здесь ютились бездомные, искавшие спасения от суровых зимних холодов. Вернувшиеся на родину остатки императорской армии, калеки и нищие, среди которых было немало молодых и еще довольно крепких парней, работали на черный рынок, занимаясь нелегальной торговлей. И среди этих аборигенов, живших среди руин дикарей, разъезжали на джипах одетые в форму цвета хаки миссионеры нового демократического образа жизни. Их вещмешки были набиты жевательной резинкой, контрацептивами и пенициллином.
Я смотрел на все это пристально и грустно, как смотрит клинический врач на безнадежно больного, течение болезни которого вызывает у него интерес. И я почерпнул здесь, на улицах разрушенного города, более фундаментальные знания, чем те, которые мог найти в устаревших учебниках по правоведению.
«Признание поражения является нарушением клятвы». Я понял, что эти люди больше не являются японцами, что это стоянка варваров, прибывших неизвестно отку