Book: Лабух



Лабух

Алексей Молокин

Лабух

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

В общем, они меня повязали. В конце концов, в один белый день это должно было случиться. Как известно, музыкант ходит ночью, а лабает, как правило, — днем, потому что днем они нас не слышат. Точнее, слышат, но не различают музыки среди дневного городского грохота — им по барабану: что камнедробилка, что блюз. Так уж они устроены.

Мы, как обычно, собрались потусоваться в подвале старого кинотеатра. В том районе, где нормальному глухарю, по нашему разумению, делать нечего. Ни днем, ни ночью. Только мы врубили аппаратуру, настроились и пошахнили маленько, так, для разогрева, — и тут на нас посыпались эти сраные патрули. Как стальной поп-корн. А мы чего... Акустика на них не действует. В наших долбанных самопальных «Воксах», «Фендерах» и «Джибсонах» по шесть малокалиберных патронов, да и лезвия наклепаны кое-как. Из лопатной стали.

А у них... Ну, все знают, что у музыкальной полиции чего только по наши грешные уши не припасено. Даже кевларовая сетка, которая выстреливается метров на двадцать. Ниточки тонюсенькие, даже днем не разглядишь, а порвать ее до сих пор еще никому не удавалось, клянусь Великим Элвисом!

Рафка Хендрикс, а он у нас самый быстрый, бросился, на какого-то музпеха, приложил того по каске бельмастой своим «Джибом», тут Рафку и взяли в четыре разрядника с четырех сторон, да на четыре счета, на четыре четверти... И не видать больше ни Рафки, ни «Джиба» его, хоть и самопального, да славного во всех подвалах, где только Хендрикс ни ваял свой безбашенный блюзон. Черное пятно средь Белого дня. Да колки валяются, как выбитые зубы.

А меня, значит, в сетки. «Музимку» мою старенькую, тоже самопальную, хрясь о стену, только струны закудрявились, а меня скрутили. Живой, значит, да только надолго ли, и что потом? Слухи-то ведь разные ходят о том, что они с нашим братом делают, если поймают, конечно. А ловят они всегда. Хотя, говорят, если житъ тихо, то можно прожить долго. Только разве настоящий звукарь может тихо?

А ведь как хорошо начинался день!

Как всегда, я вытащил гитару, поправил лезвие и вставил обойму. Я не держу инструмент заряженным дома — мало ли что. Кроме того, я играю на полуакустике, а это, знаете ли, довольно хрупкий инструмент. Да и калибр у него маловат. С другой стороны — он легкий, и, в случае чего, перезарядить его гораздо быстрее, чем доску-щтуцер. Одно движение рычага вибратора — и у тебя опять полна обойма. Правда, как холодное оружие он вообще никуда не годится. Точнее, годится, на один удар. Не то что доска. Да и доски, бывает, не выдерживают.

Но мне так удобнее. Я привык. Тем более что до сих пор все обходилось. Мы на них, они на нас... Подворотники, попса и прочая музыкальная слизь, которую мы не любим. А вот с музпехами сталкиваться до сей поры, слава Элвису, не пришлось. С музпехами шутки плохи.

А вообще, наши ритм-энд-блюзовые бои — они, в основном, так, от скуки. Да еще оттого, что такими нас матери наши родили. Головки у нас слабенькие на музон. Неправильные у нас головки. У большинства детишек нашего Города головки устроены маленько по-другому. Ну, а если и случается какое-то небольшое отклонение, так их быстренько лечат. Приборы там всякие, методики, врачи, сам себя засучи и прочее...


Тощий лохматый человек заворочался на смятой постели, застонал и, наконец, проснулся. Большая черная кошка, сидевшая рядом с кроватью и озабоченно поглядывавшая на хозяина, сначала немного попятилась, а потом улыбнулась желто-зелеными глазами, поцеловала человека в нос и вышла из комнаты.

Глава 1. Утро

Где, спрашивается, живут боевые музыканты? Ясно, что живут они в Старом Городе, где же еще, это каждый сопляк-подворотник знает. Но Старый Город велик и перекручен-переплетен с Новым Городом — Городом Глухарей. Так что получается, что звукари и глухари живут рядом, бок о бок, разделенные тонюсенькими незримыми перегородками, воображаемыми, но, тем не менее, очень прочными. Чтобы сосуществовать, надо уметь не замечать друг друга. И люди это умеют.

Авель, больше известный в обоих городах как Лабух, лидер-гитарист некогда опасно знаменитой рок-группы «Роковые яйца», боевой музыкант и свободный сочинитель, гроза попсы и подворотников, проживал в полуподвальной квартирке, бывшей дворницкой, когда-то добротного, а теперь изрядно обветшавшего четырехэтажного дома, построенного пленными после Великой Войны. Лабух был очевидный звукарь, то есть «сышащий», а из этого следовал вывод, что проживал он в Старом Городе.

Последние полгода Лабух вел несуразную жизнь человека, пытающегося не быть тем, кем ему назначено, то есть не играть на гитаре, не сочинять песен, не ввязываться в бешеные драки с подворотниками и попсой, не дразнить глухарей концертами в подземных переходах. В общем — замолчать, тихо зарабатывать на жизнь ремонтом боевых музыкальных инструментов и не отходить далеко от своей норы. То есть, Лабух, как говорили боевые музыканты, «выключил звук», что, вообще-то, считалось почти равносильным смерти. Ну что же, тише живешь — дольше умираешь.

Такое плодово-ягодное существование являлось логическим завершением бурной молодости для многих боевых музыкантов, а боевые музыканты, они или рано стареют, или долго не живут. Или становятся клятыми, а это, сами понимаете, тоже не жизнь. Большинство таких, как Лабух, если удавалось без несовместимых с жизнью травм и увечий дожить до зрелых лет, мирно оседали в дешевых распивочных, притулившихся под крылышком какого-нибудь дикого рынка, охотно рассказывая каждому, кто нальет стаканчик, о былых подвигах. И пусть пальцы бывших кумиров кварталов сами собой склевывают с грязной столешницы неслышимые никому звуки. Пусть. Это просто посмертные рефлекторные движения. Музыка не любит больных, старых и слабых. Уходит музыка, уходит красота и власть. Остановите нам руки, чтобы мы перестали прикидываться живыми!

Как и большинство боевых музыкантов, Лабух считал зрелость старостью и, если уж довелось постареть, не очень-то стремился нарушать жестокий, но привычный порядок вещей. О том, что пережившие себя музыканты неизбежно попадают либо в хабуши, либо, что гораздо хуже, — в клятые, Лабух и вовсе старался не думать. Если разлюбить прошлое, то и оно тебя в конце концов разлюбит, а если не тянуться в будущее, то, глядишь, настоящее будет долгим. Ему почти удалось привыкнуть: уже месяц дальше дикого рынка бывший знаменитый боевой музыкант не забирался. Гитару он с собой в эти вылазки не брал, стыдно было перед гитарой, да и зачем? Подворотники, и те перестали обращать на него внимание — что взять с пожилого безоружного полуклятого, уныло бредущего поутру в сторону грязного чапка, пересчитывающего мелочь перед тем, как купить бутыль дешевой дряни, и облегченно вздыхающего, если нужная сумма счастливым образом набралась?

Лабух, тяжело дыша, вынырнул, наконец, из мутной жижи сна. Утро раздражало его уже тем, что наступало с завидной регулярностью, предваряя собой еще один никчемный день. И все-таки утром чего-то хотелось, не только опохмелиться, не только совершить очередной круг позора от квартиры до ларька и обратно. Утро чего-то требовало, уже почти безнадежно, но упорно, с настойчивостью почти отчаявшейся, но все еще любящей жены закоренелого алкоголика. Требовало и заставляло совершать простые утренние действия — туалет, бритва, компьютер. Это была необходимость, и еще это был ритуал. Утром просыпается не только плоть человеческая, утром просыпается душа, и это мучительно, особенно если на кухне нет бутылки дешевого портвейна, чтобы, пусть ненадолго, усыпить эту самую душу.

Лабух выругался, угодив босой ступней на пустую бутылку и, вопреки ритуалу, побрел не в туалет, а к старенькому компьютеру, слепо таращившему со стола пыльный дисплей. Включенный компьютер тихонько загудел, загрузился и, к вящему удивлению хозяина, выбросил на экран несколько сообщений.

— Так, кто это тут вспомнил о старом Лабухе, о Лабухе молчаливом, о неопохмеленном и безопасном, как секс с десятью презервативами сразу, — бормотал он, щелкая «мышкой».

В комнату между тем вступила вальяжная, громадных размеров черная кошка с белым пятнышком на груди и пушистым хвостом, совсем не по-кошачьи закрученным вверх. Кошка легко прыгнула на хозяйское плечо, с плеча на стол, нагло ступила передними лапами на клавиатуру, заглянула Лабуху в лицо и требовательно мяукнула.

— Уйди с клавиатуры, Черная Шер, уйди, тут хозяину из внешнего мира весточку прислали, а она лезет!

Лабух бережно опустил кошку на пол. Черная Шер укоризненно на него посмотрела и снова мяукнула: мол, дескать, хозяин, весточка весточкой, а кормить благородное животное полагается вовремя. О чем я тебе и сообщаю со всей возможной деликатностью, а то уйдешь куда-нибудь, а вернешься не весь, то есть приковыляет хозяйское тело, а где хозяин — знамо дело, хозяин в астрале, червивые незабудки собирает.

Пришлось отложить чтение сообщений, ковылять на кухню, вылавливать из позавчерашнего супа кость с клочком мяса и кормить Черную Шер. Вылавливая из зарослей вареной капусты ловко уворачивающуюся кость, Лабух подумал, что интересно бы знать, кто же это все-таки посылает эти сообщения, кто организует эти концерты, кому это нужно? Тем более что за сеть уже Пол знает сколько недель не плачено.

Шер черной поземкой терлась о босые Лабуховы щиколотки, изображая любовь и нетерпение. Впрочем, и то и другое было вполне искренним, просто вялого, как всегда поутру, хозяина следовало слегка поторопить.

— Ага, — оживился Лабух, вернувшись, наконец, к экрану, — перво-наперво тусовка в Паровозе[1]. Это сегодня. Ну, туда я и пехом доберусь, благо недалеко. Проходными дворами, через арку, подземный переход, а дальше — на Старые Пути, там по перронам — и на месте. Музпехи там, считай, и не показываются, разве что спецоперация у них типа «Вихрь — Антимузон», или еще какая-нибудь антихерня. Правда, подворотников — хоть жопой ешь, да еще телки с ними, ну, ничего, уж от этих-то я отмашусь, не в первый раз. Так, смотрим дальше. Завтра — Старый Танковый[2]. Концерт для рабочих. Это уже сложнее. По дороге — Ржавые Земли и Полигон. В Ржавых Землях вообще не понять, что творится, а на Полигоне, по слухам — ветераны. А кто они, эти ветераны, — можно только гадать. Однако идти придется, никуда не денешься. Надо будет Дайане звякнуть. Она любых ветеранов заморочит, мужики они и есть мужики, ну а не поможет — придется с ними того, потолковать.

Тут он вспомнил, что Дайане уже не звякнешь, ушла Дайана за горизонт, и, что было особенно оскорбительно и больно, связалась с каким-то глухарем. От таких мыслей снова захотелось выпить, но Лабух превозмог, справился с преступным порывом и продолжил свои рассуждения:

— Ну ладно, пройдем и через Ржавые Земли и через Полигон, тем более что ветераны, похоже, не глухари. А значит, к музпехам не имеют никакого отношения. Н-да... Ржавые Земли, вот о них никто вообще толком ничего не знает, потому что никто оттуда никогда не возвращался. Даже барды, и те о них ничего не рассказывали. Тоже мне, былинники речистые... Похоже, слышащих там нет, а кто же тогда есть? Ну что же, пойдем и посмотрим, а гадать — какой смысл? Вырастешь, мальчик, узнаешь, как я покойником стал. И напоследок, в четверг, нет, в среду, — Атлантида[3]. Аквапарк, где крыша рухнула. Ну, тоже мне, организаторы джагговы, нашли где рылом торговать. Это же за чертой Города, через три кольца, а по каждому кольцу патрули музпехов с интервалом в сто метров. Туда мне своим ходом нипочем не прорваться. Как пить дать, заглушат. Придется барда искать, а барды, они ходят где хотят и на месте не сидят. Натура у них такая и судьба.

Внезапно Лабух вспомнил, что он больше не боевой музыкант, не Лабух вовсе, что голова после вчерашнего болит немилосердно, и самым простым и логичным было бы выключить к джагговой матери компьютер, так некстати перепутавший его с кем-то другим, накинуть куртку и отправиться в ближайший киоск за лекарством. Однако, вместо того чтобы немедленно совершить эти в высшей степени полезные для здоровья каждого начинающего алкаша действия, он подошел к стенному шкафу, отодвинул ногой пустые разнокалиберные бутылки, выстроившиеся на полу, словно кегли, и, повозившись немного — проклятый код никак не желал, чтобы его вспомнили, — отпер замок и с видимым усилием сдвинул стальную пластину двери. Дверь тяжело и мягко отъехала в сторону, открывая нутро стенного шкафа, в котором в специальных зажимах гнездились боевые музыкальные инструменты.

Вот тяжелый боевой бас-бабочка, мощный звук, двойное лезвие пусть не булатной, но все-таки очень даже приличной стали, лоснится загустевшей смазкой. Гриф-рукоятка слегка вытерт — инструмент не раз побывал в деле. Этот бас помнит ту далекую пору, когда все они с ума сходили по психоделическому року, искренне полагая, что даже глухарям не чужды глубины подсознания. Чужды не чужды, это так и осталось не выясненным, потому что влипла молодая рок-группа по самое «не хочу», когда играла композиции «King Crimson» в собственной аранжировке на стадионе. Играла до тех пор, пока музпехи не взяли музыкантов в разрядники, и только Чапа, прикрываясь своими боевыми барабанами, продолжал лупить по залу дробными синкопами. Но потом накрыли и Чапу...

Лабух выдохнул, провел пальцем по пыльной смазке, покрывавшей лезвие — остро запахло оружием и музыкой — и бережно положил заслуженный бас на неприбранную кровать.

Проделав это, он вытер пальцы о край простыни и осторожно извлек из шкафа легкую шестизарядную акустическую гитару, свою первую настоящую боевую гитару, купленную у спившегося мастера-блюзмена в те далекие времена, когда портвейн пили для куража, подворотники пытались извлечь из своих семиструнок легкие аккорды «Stairway To Heaven», а девочки, все как одна, хотели быть Марией Магдалиной, встретившей суперзвезду. Многие и стали, только вот стали они Мариями доиисусовой поры — видно, не каждой Марии суждена звезда, что бы там ни врали гадалки.

Гитара постарела. Лак на поцарапанной медиатором деке подернулся мраморными трещинками-морщинками, перламутровые вставки на грифе кое-где выщербились и потускнели. В никелированном барабане тускло светились медные головки последних шести патронов редкого двадцать второго калибра. Раньше Лабух и патроны покупал у того же блюзмена, только помер мастер год назад, помер своей смертью — от старости. Так и нашли его рядом с верстаком, на котором лежала почти готовая блюзовая шестизарядка тридцать восьмого калибра с перламутровой райской птичкой на грифе — эмблемой мастера. Теперь такие патроны можно купить разве что у кантриков, да и то вряд ли. В наше время двадцать второй калибр даже кантрики считают несерьезным.

Первая гитара словно первая женщина: она остается только твоей, пока не приходит время появиться с ней на публике. А такое время непременно приходит, и тогда многое, ох как многое, меняется...

Погрустневший Лабух один за другим вынимал инструменты из шкафа и складывал их рядком на неприбранную постель. За гитарами обнаружилась задняя стенка, сплошь заклеенная фотографиями и плакатами. Там были портреты «The Beatles», «Rolling Stones», «AC/DC», Элвиса Пресли и громадная фотография группы «Роковые яйца». Судя по всему, эти яйца и в самом деле — круче некуда! В подтверждение на заднем плане наблюдалась целая поленница явно бесчувственных тел в экзотических нарядах. Может быть, это были поклонники, вырубившиеся от переизбытка эмоций, словив мощный драйв «Яиц», а может быть, представители враждебного музыкального направления, но, скорее всего, — и те и другие вперемешку. Лицо одного из музыкантов, гордо опирающегося на громадный боевой бас-бабочку — тот самый, — было обведено красным фломастером, из неровного кружка торчала стрелка — символ Марса, а также мужской силы и доблести. Рядом же красовалась надпись: «Лабух».

— Н-да, — Лабух стыдливо покосился на фотографию. — Были времена...

Наконец Лабух остановился на старенькой «Музиме». Гитара была — так себе, ординарная, ничего особенного. Обычный полуакустик, сделанный в подпольном цехе, рабочая гитара. Но Лабух ее переделал. Поставил на штык-гриф новое лезвие, прямое, длиной в локоть, с желобком для стока крови, вымененное в стежке-переходе у какого-то хабуша на два литра спирта. Хабуш рассказывал, что клинок этот добыл давно, еще когда был зонгером. Получил на вокзале от клятого в черной форме с серебряными молниями на рукаве. В живот. После чего и стал хабушем.

Лабух осторожно взял несколько блюзовых аккордов. Подстроил гитару, очистил от старой смазки, протер и проверил затвор. Потом. осторожно, в четверть звука, наиграл кусочек какого-то известного рок-н-ролла. Получилось! Пальцы, словно оголодавшие воробьи, торопливо склевывали настоящие звуки, иногда, правда, промахиваясь, не то с отвычки, не то от жадности. Но получилось! Не то чтобы очень, но с утра, да еще с похмелья!.. Вставил обойму. Протер инструмент чистой майкой, за неимением подходящей тряпочки, и пальцем потрогал острый конец штык-грифа.



— Ничего, сойдет, — пробурчал он, очень довольный собой — мы с тобой, Сэлли, и на музпехов, бывало, хаживали. Врукопашную. Как-нибудь проскочим. А нет — так хотя бы молодость вспомним. Тем более что не хотим мы в клятые.

Убирая инструменты в шкаф, Лабух с вновь возникшей тоской подумал, что чапок на углу уж точно открылся, что можно запросто сдать бутылки или загнать деловым что-нибудь из имущества — только не гитару, но вот десяток метательных дисков... И опять начнется ни к чему не обязывающее, вымывающее душу круженье по знакомому до сблева кварталу. И день придет, и день пройдет... Зато не надо никуда тащиться, не надо играть. Тут Лабух поймал себя на том, что просто-напросто боится. Он не был уверен, что сможет сыграть что-то путное после нескольких месяцев растительного существования, и теперь трусливо пытался спрятаться за свое похмелье и никчемность. Это было стыдно, только ведь стыд не всегда сильнее страха. Но проснувшаяся этим утром, еще похмельная и оттого злая на Лабуха, госпожа Судьба сунула в руки кофр с гитарой, запасную обойму и пояс с метательными дисками, а потом решительно схватила за отвороты старой кожаной куртки и рышвырнула за дверь.

Черная Шер проводила хозяина внимательным взглядом своих прекрасных, желто-зеленых, как спелые виноградины, глаз.

Глава 2. Подворотня

Лабух, на ходу распределяя по положенным местам амуницию, кубарем выкатился из подъезда во двор. Возле дома, упираясь косынками и основанием в потрескавшийся бетонный куб, гордо, словно восклицательный знак, торчала ржавая труба, высоченная, как баллистическая ракета времен Империи, и такая же теперь ненужная. Одна Лабухова подружка как-то сказала, что у дома старческая эрекция, выразительно посмотрев при этом на Лабуха. После чего Лабух решил с боевыми бас-гитаристками больше не связываться.

Перекошенная пожарная лестница начиналась метрах в двух от земли. На стене, справа от лестницы, красовалась высеченная в штукатурке надпись — «Иван Помидоров, 1984». Память о боевом товарище.

Двор отгородился от внешнего мира покосившимися от старости, вычерненными дождями деревянными сараями. Несмотря на то, что жителей в доме становилось все меньше, сараи множились, выбрасывая из себя неопрятные эмбрионы пристроек, и в конце концов образовали некое подобие хлипкой крепостной стены, защищающей дом и его обитателей от возможного вторжения извне. Дожди и зимы терпеливо старили неуклюжие постройки, пещря старые доски благородной серебряной чернью, но это мало помогало. Рано или поздно все это должно было пыхнуть скоротечным золотом последнего пожара, да вот не пыхало что-то. Видно даже несчастья позабыли это место. Да и слава богу.

В центре двора, под тополями с торчащими вверх и в стороны уродливыми культями ампутированных стволов, выбросивших, однако, новые, уже курящиеся пухом побеги, имелся щелястый деревянный стол, за которым с комфортом расслаблялась нешумная троица то ли аборигенов, то ли бомжей, а может быть, и тех и других. Чем-то эти люди были похожи на уродливые дворовые деревья. Такие же культяпые фигуры и та же неистребимая способность прорастать сквозь любые беды. Такая вот получалась, в целом, дружелюбная флора и фауна в Лабуховом дворе. Лабух не раз и не два сиживал под тополями, рассуждая о жизни и неизменно приходя к почему-то утешительному для всех выводу, что жизнь — баба черствая и неласковая. Но без нее и вовсе тошно. Так что в периоды запоев аборигены считали Лабуха в доску своим, а когда Лабух, наконец, выныривал из запоя и отправлялся куда-нибудь играть, вели себя деликатно, то есть особенно не навязывались. Разве что на опохмелку просили, но вежливо и не настырно, не забывая, однако, напомнить, что придет, братец, и твое времечко, так что не очень-то заносись...

— Эй, музыкант, махни с нами стаканчик. А потом сбацаешь что-нито веселенькое, — один из отдыхающих приглашающее махнул рукой.

Лабух подошел. На щелястой, темной и чистой после ночного дождя столешнице красовалась пластиковая бутылка с мутной жидкостью, имелся и пластиковый же стаканчик. Обломки дешевых печенюшек и перышки зеленого лука придавали пиршественному столу завершенность нищеты. Местные жители были слышащими, но не звукарями, иногда Лабуху казалось, что у них и вовсе не было никакого повода жить, и все-таки они жили.

— Ну, давай, не стесняйся, махни, — да поговори с нами про этих, про «Битлов» там, или про негра, который своей трубой целый город разрушил. Вот бы он на губернаторский дворец дунул. Развалил бы к такой матери, а? Иер-рихон гребаный!

Слово «Иерихон» во дворе считалось ругательным и применялось в сочетании с другими словами для обозначения разнообразных эпико-героических ситуаций.

Искушение острым коготком царапнуло пересохшее горло, но боевая гитара в кофре за спиной возражала, и невнятная пока музыка, жаждущая прозвучать, тоже возражала. Черная Шер, оставшаяся в пустой квартире, и та была против.

— Да некогда мне, мужики, в другой раз, может, вечером...

— Значит, опять лабать пошел. Правильно, Иерихон гребаный, настоящий музыкант должен играть музыку. И сражаться, потому как он есть боевой музыкант. А боевой музыкант есть первейший защитник и спаситель нашей матерной отчизны. Ну ладно, тогда вечером, ежели вернешься, конечно... Бывай, артист! А то вот был у меня один знакомый саксофонист, да ты, наверное, его знаешь, помер он, после того как дудку пропил... Такой вот Иерихон!

Лабух не дослушал, зная, что никто особенно не обидится, а история эта будет досказана в другой, более подходящий раз. Да и слышал он уже эту историю.

Только и осталось знакомых во дворе. Ушли сверстники. Кто-то стал добропорядочным глухарем, кто-то подался в подворотники, кто-то выбился в деловые. А еще кого-то свои же пожгли. Кобыла, вон, и вовсе в музпехах служит. И ничего, живет. Семью завел. А ведь когда-то все они мастерили боевые семиструнки-поджиги и, завидуя подворотникам, мучая пальцы, брали три заветных аккорда, учились играть перебором и «боем». Был такой бой — «восьмерка» назывался.

«Звени, бубенчик мой, звени, гитара, пой шута напевы, а я сейчас вам расскажу, как шут влюбился в королеву...»

А потом было тестирование, проверка слуха, спецобработка — белый колпак на голову — и провал. Никто не помнит, что с ним сделалось там, под колпаком. Тех, кто прошел — забрали к глухарям в Новые Кварталы, строить другой мир, без пьянства, наркоты и драк, мир, в котором можно многого добиться, красивый, яркий и резкий, как картинка в журнале. Там, в этом мире, огромные пространства, широкие дороги, чистый воздух и вода. Там — хорошо оплачиваемая постоянная работа, а по вечерам красивые ухоженные женщины, как награда за правильную жизнь. Там процветание, безопасность и уверенность в будущем. Там есть все, кроме музыки. Такой вот Иерихон, как сказал бы сосед.

...Через двор, мимо гипсовых статуй пионера и пионерки. Раньше, помнится, у пионера в руках был горн, но домоуправ приказал горн выломать, а статую оставить как есть, пусть себе стоит, двор украшает. Теперь казалось, что бедный пионер пытается закрыться гипсовыми руками от атаки с воздуха. У пионерки же в руках и раньше ничего не было, а теперь не стало и самих рук, что, как ни странно, прибавило бесполому ранее истукану женственности.

— Вот так, — пробормотал Лабух, — когда мы стареем, из нас не песок сыплется, из нас торчит ржавая арматура, как из этого пионера.

Одна створка решетчатых ворот валялась на растрескавшемся асфальте, вторая висела на скособоченной петле. Столбики с облупившейся штукатуркой — как два маленьких грязно-розовых обелиска.

Пушинка села на щеку. Лабух смахнул ее, попутно отметив, что забыл-таки побриться, и вышел из двора. С утра уже полным-полно налетело тополиного пуха, того самого, который вспыхивает, словно порох, если в него бросить горящую спичку. Лабух похлопал себя по карманам, но спичек не было, была только зажигалка, а ее бросать не хотелось — вдруг понадобится. Да и что это он, детство вспомнил, что ли...

Он прошел сотню шагов по знакомой улице, оставляя за собой невесомые теплые тополиные вихри, добрался до грязно-желтого четырехэтажного дома нетрезвого вида и свернул под арку. Дохнуло тленом и сыростью, как всегда в подворотне. Облупленные стены радовали взгляд разнообразными графитти, в основном непристойного характера. Осмысленностью и художественностью выделялась единственная древняя, как наскальная живопись, фраза: «Как в жопе заноза, как в поле сорняк, торчит в высшей лиге московский „Спартак“».

Пух сюда почти не залетал. Асфальт был щедро присыпан окурками, презервативами и обрывками пластиковых пакетов. Под ногами смачно чмокали сплющенные тюбики из-под клея. Чпокали одноразовые шприцы.

Из глубины подворотни донеслись дурные, нестройные аккорды и нарочито-гнусавое пение: «Раздался выстрел, и дешевка закачалась, и повалилась на сырой песок, и очи черные ее закрылись туго, чтоб не смущали больше фраеров...»

— Подворотники, вот блин! — Лабух расстегнул кофр, надеясь, все-таки, что, может, пронесет.

...Они из года в год поют одни и те же песни, иногда это до неузнаваемости испоганенные песни бардов, что-то про тюрьму, маму и волю. Хотя кто сейчас посадит в тюрьму подворотника, кому он нужен? Подворотник — так, мелочь, конечно, пока он не выбился в деловые. Ну а когда выбился, тут тебя и воля, и тюрьма — все в одном стакане. Хотя вообще-то тюрьмы существуют для музыкантов, для художников и поэтов, и то только для тех, кто решил звучать. Молчаливые безопасны, так считают глухари. А еще они считают, что Старый Город рано или поздно сам себя съест. Если это так, то подворотники — что-то вроде бактерий в пищеварительном тракте города. Они, как и микробы, в большинстве своем рождаются, живут и умирают в своих подворотнях, в зачуханых дворах, которыми изъедены старые кварталы. Кому до них есть дело, пока они не выбрались наружу? Они сами по себе. Своих женщин они не то любовно, не то презрительно называют телками и шмарами. Те из подворотников, кому все же удается выбраться из пропахших мочой и «Примой» коридоров коммуналок, кто не рехнулся в детстве, нюхая клей, не подсел на иглу, кому подфартило, наконец, — ведь есть в жизни фарт, есть, даже подворотнику иногда улыбается его фиксатая судьба — становятся деловыми. Тогда они меняют свои самодельные боевые семиструнки[4] на увесистые шипастые золотые мобильники, их музыка теперь — кваканье телефонов, рев моторов навороченных тачек, завораживающее попукивание игровых автоматов. Их бизнес — их музыка. Их телки — крутые телки, те, что из подворотен же, умело вихляя бедрами, вскарабкались на подиумы, навинтились на никелированные шесты в стриптиз-барах, нахально влезли в постели к «большим» глухарям, взяв наконец от житухи свое.

И только иногда, ужравшись дорогим пойлом до слез, деловой достает из чулана старую раздолбанную семиструнку с треснувшей декой и непослушными пальцами берет три заветных аккорда. «Эх, Вован, сука ты все-таки. А помнишь, как замочили Трухлявого...»

И про маму, про тюрьму, про волю...

А те, кому не подфартило, тем дорога в хабуши, а иногда и в клятые. Только клятый не из каждого получается.

Они опасны. Даже простые подворотники, сявки, мелкота, нанюхавшаяся клею, и те, что постарше, пьяные и обколотые, уже не мальки, а бычки, — опасны. Их самопальные семиструнки заряжены крупно рублеными гвоздями и шариками от подшипников. Их телки и шмары с визгом бросаются на штык-гриф, не чувствуя боли, и норовят всадить заточку тебе в глаз. Они опасны. Потому, что ничего не боятся. Их жизнь — фарт, а фарт либо есть, либо нет. Как и жизнь.

Не пронесло. Навстречу качнулись шестигранные стволы боевых семиструнок и сразу же, щелкнув, выскочили огоньки запалов.

— Эй, фраерок, брось струмент, давай маленько побазарим!

Подворотники тянули время. Самодельные боевые семиструнки, рассчитанные на один, зато смертельный выстрел, стреляют не сразу. А потом в ход пойдут окованные стальными полосами кузова «струментов» и финки, выскакивающие из грифов.

Лабух отскочил назад и в сторону. «Музима» сама вылетела из кофра, солнечные блики скользнули по стальным струнам, слились в сверкающую каплю, прокатились по желобку штык-грифа и на миг вспыхнули на его острие.

Похмелье мигом вылетело из него, теперь он был готов. Хорошо бы, конечно, обойтись без стрельбы. Патронов мало, они еще пригодятся. Подворотников можно раскидать и штык-грифом. Только жалеть не надо. Здесь никто никого не жалеет. Здесь — подворотня.

Нестройно грохнули семиструнки. Хлестнуло железом по асфальту и стене, рвануло полу куртки. Остро запахло серой и фосфором. Мимо. Это хорошо. Перезаряжать долго, так что сейчас начнется рукопашная, месиловка, с раздиранием рубах на груди, с хряском ломающихся дек, грифов и костей. Не дай Элвис, кто-нибудь сдержался, оставил заряд, чтобы, улучив момент, выстрелить в спину, дождаться своего. Бывают ведь умные подворотники. Берутся же откуда-то деловые. Не всем в жизни правит фарт. Или всем?

Шаг вперед. Штык-гриф с визгом скользнул по ржавому, воняющему гарью стволу, отбросил его в сторону — с гулким звоном лопнули струны. Лезвие с хрустом прошло через деревянный кузов и дальше. Один есть. Лабух резко, с поворота, стряхнул с оружия остатки семиструнки и, не глядя на заваливающегося вперед подворотника, полоснул по горлу второго, уже занесшего свое утыканное шипами оружие. Где-то сбоку щелкнули курки — ага, все-таки один умный нашелся. Придется стрелять. «Музима» коротко рыкнула, зазвенели, резонируя с выстрелами, струны. Все, нет больше умника. Не ходить тебе, парень, в деловых, не носить малинового пиджака — все! Не фарт, ты уж прости.

Пятеро. Четверо так и остались в подворотне. Пятый убежал. Может быть, тоже умный, а может — просто трус. Трусы, бывает, тоже выходят в деловые, и гораздо чаще, чем храбрецы или просто отморозки. В бою вообще чаще всего выживают трусы.

Лабух внимательно осмотрел тела. Пакетики с травкой, у того, что с двуствольной курковой гитарой — немного денег и патронташ с патронами 12-го калибра. Наверное, старший. Наркотой приторговывал. Вышел бы в деловые, как пить дать, да вот не фарт...

Ну что же, теперь можно идти дальше. Лабух, не торопясь, выбрался из подворотни, пересек маленький дворик, завешанный влажными серыми простынями, и прошел через сквозной подъезд в изогнутый наподобие басового ключа переулок, огибающий дикий рынок.

Лабух шел, просачиваясь через проходные дворы, ныряя в темные подъезды с обвисшими дверями и, по возможности, обходя стаи подворотников. Некоторые уже сообразили, что вечно полупьяный алкаш исчез, что вернулся прежний Лабух, и, ворча, как голодные псы, растворялись в темноте своих вонючих мирков, не смея напасть. А вот с теми, кто не понял, или понял, но все-таки верил в свой фарт, — с ними приходилось драться. Таких, к счастью, было немного, и дрались они, в основном, для куража, так что, можно считать, все обошлось. Обойдя стороной дикий рынок, он добрался, наконец, до подземного перехода. Или, как его называли звукари — стежка. Здесь кончался обжитой район и начиналась ничейная территория.

Глава 3. Переход

Автомобили, словно разноцветные, обкатанные городом до блеска леденцы, весело катятся по проспекту. Из города на равнину, потом по равнине, рассеченной дорогой, доступной только глухарям. По серому языку скоростного шоссе, в другой город, а может быть, дальше? Куда? А Великий Глухарь знает! Такой же встречный поток, облизанный ветром, впадает в город. Ничего, что леденцовые бока в пыли и брызгах, — город не брезглив. Город примет все. Он все переварит, чтобы в конце концов вывалить ржавое «не нужно» на дальние свалки на радость хабушам. Но катятся и катятся по асфальту веселые леденцы, лишь иногда хрустнет тонкая блестящая оболочка и красная начинка легко брызнет на асфальт. Вот такой он, проспект. Здесь Мир Глухарей, мир благополучия, сытости и порядка, брезгливо соприкасается с миром «слышащих». С миром трущоб и подворотен. С миром неизданных поэтов, непонятых прозаиков, бойцов-музыкантов, многозначительных бардов, с миром подворотников, мычащих свои невнятные песни. С Миром Звукарей. С миром Лабуха. И оба этих мира, один чистый и глянцевый, строгий, упорядоченный и благополучный, молчаливый и глухой, второй — неустроенный, опасный, нетрезвый, но кричащий на разные голоса, вечно беременный музыкой, накрепко сшиты между собой суровыми стежками улиц и переулков, мостов и подземных переходов.

Переход — это одно из тех мест, где соприкасаются миры. Поэтому его так и называют — «стежок». Здесь, в стежке можно встретить подворотников, выползших ненадолго из мрака в полумрак, чтобы встретиться с деловыми. Именно в переходе, ные телки находят своих первых, пока еще не самых жирных глухарей. И неважно, каким местом они ловят свой фарт. Важно поймать и не выпустить. Здесь хлебное место для начинающих деловых. Собственно, деловые, как и прочие паразиты, почти всегда начинают свою карьеру в этих городских швах, именно здесь зарождается их не слишком чистый, но необходимый Городу бизнес. Ведь глухарям, им тоже иногда нужна встряска — пакетик травки, молоденькая телка, чумная от перспектив и готовая на все почти даром или за шанс. Глухарям нужен адреналин, а значит, всегда найдется тот, кто его продаст. Чистый, безопасный в употреблении, дешевый адреналин. А еще у глухарей есть свои враги, и разбираются с ними корявые лапы подворотников и загребущие деловых. Если повезет, здесь, в переходе, можно встретить и барда. Рассказывают, что бардов можно встретить даже в Новом Городе, что бардов слушают даже глухари, что их не трогают музпехи — потому, что барды владеют не только музыкой, но и Словом. А перед Словом равны и глухари, и подворотники, и музпехи. И прервавший Слово — сгинет, кем бы он ни был. Хотя прерывали, еще как прерывали на полуслове... И ничего, жили после этого и даже не каялись.



В последней арке Лабух убрал гитару в кофр и осторожно, щурясь от яркого света, ступил на проспект. Ага, патрулей вроде бы не видно. Несколько шагов вниз — и он оказался внутри стежка.

Стежок-переход похож на громадный пустой ствол поваленного ветвистого дерева, давно и навсегда ушедшего под землю. Если идти все время прямо — выйдешь на другую сторону проспекта и окажешься в кварталах глухарей. Темные крутые пандусы с ржавыми тельферными шестернями по бокам уходят вниз: может быть, к слепым диггерам, а может — в саму преисподнюю. Боковые ветки ведут в кварталы Попсы, к Подворотникам, к Джемам Кантри и Классикам — куда они только не ведут. Третья или четвертая слева как раз и выходит к заброшенному железнодорожному вокзалу. Кому, скажите, теперь нужна железная дорога, когда есть монорельс на магнитном подвесе? Станция монорельса, конечно же, находится в кварталах глухарей. А железнодорожные пути напрочь закрыты, кроме крайних веток, но те тоже охраняются глухарями. Там, где раньше был городской вокзал, теперь со стороны города — глухая бетонная стена высотой с четырехэтажный дом. Так что путь к вокзалу лежит через стежок. Ну а где вокзал — там и депо. Рукой подать.

В переходе-стежке традиционно процветала торговля. Всякая. Легальная, и не очень, и совсем нелегальная. Молоденькие телки провожали Лабуха равнодушно-настороженными взглядами. Не их клиент, но пастухи[5] не любят звукарей[6], особенно таких, как этот. Явно ведь не деловой, и вообще, а вдруг он одержимый? Боевые музыканты мешают бизнесу, так что, хотя главный ствол стежка — зона перемирия, всякое может быть. Одна из телок как бы невзначай поправила плеер на юбке-поясе, вставила в него несколько дисков и демонстративно нажала кнопку боевого режима.

На выщербленных ступеньках и у стен неопрятными грудами грязного тряпья расположились хабуши[7]. Перед ними — пластиковые коробки для милостыни, на стенках перехода прилеплены нарочито убогие картонки с кривыми надписями:

«Я жертва правительственных экспириментов.

Маи яйцы забрали глухари для сибя.

Падайте на пропетание».


«Клятые[8] украли маево сына. Собираю на выкуп».

Неподалеку вальяжно прохаживался щеголеватый Пастырь[9] в светлом, по погоде костюме и с тросточкой. Охранял, да заодно присматривал, как бы кто не прикарманил выручку. Проштрафившегося хабуша ждут настоящие увечья, а может быть, что и похуже. Рассказывают, что если хабуша долго и умело мучить, то он, если повезет, может научиться Истинному Плачу. И такой хабуш дорогого стоит, поскольку нет прохожего, чье сердце не содрогнется при звуках Истинного Плача, и нет прохожего, который не отдаст этому хабушу всю наличность, ни на миг, не задумавшись над странностью своего поступка. Только действует Истинный Плач на всех слышащих без исключения, а значит, и на Пастырей. Поэтому и Пастырь у Плачущего Хабуша не из слышащих, а из глухарей. Много чего говорят, даже у хабушей есть свои легенды.

Лабух, не обращая внимания на жалобные причитания хабушей, шагал по главному стволу. На углу ствола и первой ветки он заметил барда. Тот примостился на своем рюкзаке, задумчиво перебирая струны видавшей виды гитары. Обычной гитары, без ствола и штык-грифа. С деревянным кузовом-резонатором, на котором не было ни стальных полос, ни шипов. Его простенькая музыка, кажется, промывала душу, и в ней, в душе, прозрачной и грустной, на донышке угадывалась мелкая монетка незлой зависти. Не каждому слышащему, не каждому звукарю дано стать бардом.

Лабух остановился и, постояв немного, тихо поздоровался:

— Добрых песен, бард! Наиграй мне дорогу.

Бард посмотрел на Лабуха, усмехнулся и, продолжая перебирать струны, ответил:

— Веселой удачи, Лабух! До депо ты и сам как-нибудь доберешься. Это еще не дорога, а так, дорожка. А настоящую дорогу ты сам когда-нибудь сыграешь, наши здесь не помогут.

Никогда не знаешь, чего можно ждать от барда. И откуда он узнал про депо? Впрочем, на то он и бард...

Лабух потоптался немного рядом с бардом, потом неловко буркнул: «До встречи» — и, не дождавшись ответа, немного обиделся и зашагал дальше.

Вторая ветка, ага, вот, кажется, и третья. Лабух свернул, на ходу нажимая кнопку замка на кофре. Здесь, в боковых ветках, перемирие не действует.

И сразу же сбоку раздались звонкие щелчки боевого плеера. Трехдюймовые диски с визгом заскакали меж кафельных стен, один чиркнул по щеке, два других рванули полу расстегнутой куртки. Лабух быстро — откуда прыть взялась — упал на бетонный пол, успев метнуть на звук пару тяжелых «платиновых» блинов и заметить, как в освещенном проеме ветки хватается за бедро и оседает стройный силуэт телки. Все, оттанцевалась девочка, не ходить тебе в крутых. И кончишь ты, скорее всего, хабушем. Куда ж еще податься хромой да увечной? И сразу, с двух сторон, занося биты для удара, возникли пастухи. Несколько телок пронзительно завизжали. Стрелять они, слава Хендриксу, не решались, боясь зацепить своих. Но сзади, глухо и тоскливо подвывая, гнилой волной накатывались хабуши, поэтому Лабух рванулся вперед и вбок, отбросив кузовом раненую телку, пытающуюся прижаться к стене.

И завертелась смертельная импровизация, где каждый драйв, каждый ход отработан, отрепетирован до мелочей, но, сцепляясь друг с другом, они всякий раз заново сплетают красное кружево схватки.

— И чего это они? С джагга, что ли, сорвались? — бормотал Лабух, работая отобранной в схватке битой. Жалко было гитару о хабуш поганить, да и убивать почему-то больше не хотелось.

— Пастухи, телки, да еще и хабуши со своим Пастырем, — отродясь такого не видел. Да еще прямо у выхода в ствол...

Он пробежал еще несколько шагов по ветке перехода, думая, что теперь все, прорвался, и понял, что окончательно и капитально влип. Прямо на него косолапо надвинулись громоздкие фигуры двух громил в малиновых пиджаках, с пом-повухами-тромбонами, шипастыми мобильниками на запястьях — настоящие, матерые деловые. За ними маячило несколько крутых телок с боевыми пятидюймовыми плеерами наготове.

— Ну что, звукаренок, дотанцевался? Бросай свою бренчалку, может, будешь жить. Калекой, конечно, ну ничего, возьмем в хабуши, так и быть.

«Музима» захлебнулась длинной очередью, с лязгом вылетел пустой рожок. Новый вставлять некогда. Лабух с опозданием понял, что его занесло на стрелку деловых, что сейчас его разнесуn в клочья картечью, а нет — так изрежут в лапшу тяжелыми пятидюймовыми дисками. Уклоняясь от выстрелов, он бросился к спасительному стволу, понимая теперь, что, отвлекшись на барда, свернул не туда, что ветка к вокзалу находится дальше. Вслед ему, зигзагами, пластая воздух и рикошетируя от стен, полетели тяжелые блины боевых плееров.

Ствол. Тишина. Хабуши, ворча и поскуливая, нехотя отступили в полумрак ветки. Деловые один за другим выходили в ствол, но никто не нападал — перемирие свято. Лабух повернулся к ним спиной и, не оборачиваясь, пошел дальше, к темнеющему впереди и справа проему. Над полукруглой аркой входа красовались полустертые буквы «В..х..д к пое...». Ага, это здесь. Стены вокруг выхода были густо испещрены странными рисунками и предупреждающими надписями. Удивительно, что среди них не было ни одной глумливой или матерной. Просто: «Не ходите сюда, люди!», «Этот путь никуда не ведет» и еще что-то в том же роде. Над аркой висел древний, облупившийся «кирпич», простреленный картечью. Для неграмотных, наверное.

Лабух решительно свернул в проем. Пройдя несколько шагов по выложенному грязно-желтой плиткой полу, музыкант все-таки обернулся. Они все сгрудились в проеме, в стволе, никто не переступил невидимую черту, отделяющую ствол от вокзальной ветки. Хабуши, пастыри, шмары, пастухи, деловые. Какая-то телка, может быть даже герла, отчаянно крикнула: «Не ходи туда, миленький. Лучше мы тебя сами убьем. Свои все-таки!»

Лабух отвернулся и пошел. Отчего-то стало жутко и безнадежно, как в минуту трезвости, случившуюся среди глухого запоя, когда понимаешь, что натворил уже достаточно, а выйти, вернуться — нет сил.

Его никто не преследовал, и, как ни странно, ему никто не встретился. Наконец он добрался до перпендикулярных боковых ответвлений с ведущими вверх ступеньками. С потолка свисали ржавые таблички с номерами платформ. Лабух вдохнул сырой, отдающий дегтем и старой окалиной воздух и пошел дальше, к вокзалу. Он уже понял, что это и есть Старые Пути, место, где живут клятые и случаются странные вещи. Рассказывали, что здесь, в тупиках, стоят платформы с реликвиями Империи, когда-то величественными, а теперь ставшими просто мусором. Но дорогостоящим мусором. Наверное, поэтому некоторые составы до сих пор охраняются, и даже в ствол перехода-стежка порой доносятся полустертые временем и расстоянием непонятные слова давно и навсегда забытых песен. И еще крики «Стой, кто идет! Стрелять буду!» и хлесткие, какие-то длинные винтовочные выстрелы.

Первый — предупредительный, второй — предупредительный, а третий — между лопаток.

Рассказывали, что днем и ночью, печально бубня и шепелявя призрачными колесами по стыкам, по Старым Путям один за другим тянутся и тянутся странные поезда с белыми надписями, грубо намалеваными на дощатых боках теплушек: «Даешь Целину!» или «Даешь Гренаду!». А почему «Даешь!»? Кто дает? Кому? Но если рассказывали, значит, кто-то видел, кто-то здесь был, и этот кто-то вернулся... А может, сюда занеслj какого-нибудь барда. Ведь барды ходят повсюду и всегда возвращаются. Так что просто «кто-то» запросто мог и не вернуться...

Наконец тоннель закончился, открылся прямоугольник серого, неласкового железнодорожного неба, срезанный обгрызенным временем и непогодой бетонным козырьком навеса, и начался сам вокзал.

Здесь когда-то прощались и встречались, здесь до сих пор чуть слышно пахло апельсинами и прогорклым маслом, в котором некогда жарились пирожки с неведомой начинкой. Мертвая громада вокзала нависла над Лабухом подобно великаньей голове, увенчанной пробитым во многих местах позеленевшим шлемом. В здание заходить было рискованно. Конечно, любопытно было, кто там сейчас обитает и обитает ли вообще. Видимо, обитатели все-таки имелись, потому что из разбитых, забранных мелким переплетом окон время от времени доносилась ругань и какое-то жутковатое кваканье. Лабух прислушался и с трудом разобрал слова: «Внимание, граждане пассажиры, все поезда задерживаются с отправлением навечно. Повторяю...»

Лабуху стало зябко, и он свернул к перрону, стараясь не смотреть на широко раззявленный вход, над которым было, словно в насмешку, написано: «Выход в город». Из города, а это Лабух знал совершенно точно, никакого входа в вокзал не было. Там, где должен был находиться вокзал, возвышалась грубая монолитная стена со следами опалубки и выбитыми на сером бетоне тысячами имен. И больше ничего.

Глава 4. Старые Пути

С перрона доносилось негромкое слаженное пение. Когда Лабух поднялся по ступенькам, то увидел военный хор. Солдаты в старинных гимнастерках, косо, от плеча до бедра, перечеркнутые шинельными скатками и ремнями длинных винтовок с примкнутыми штыками, стояли в строю и пели. Мужские голоса тихо и сурово выводили грозную и торжественную мелодию. Лабух подошел поближе, но неведомые певцы, казалось, даже не заметили его, они смотрели в свое страшное и великое будущее, и им не было ни малейшего дела до какого-то смешного парня в изорванной куртке с дурацкой гитарой в руках. Лабух медленно шел вдоль шеренг. Ему почему-то было неловко смотреть в лица поющих, но он все-таки смотрел, потому что вдруг очень захотел понять, живые это люди или призраки и, наконец, понял — живые. Песня звучала так же тихо и мощно, когда он находился в самом центре хора, и продолжала звучать ровно и внятно, когда Лабух спустился с перрона и, невольно приноравливаясь к тяжелому ритму музыки, зашагал по заброшенным железнодорожным путям туда, где по его расчетам должно было находиться депо. Постепенно песня отпустила его, может сочтя недостойным своего грозного величия, а может быть, просто сместилось вокзальное время, как бывает всегда, когда люди разъезжаются в разные стороны. А скорее всего, просто не было в этом строю места для Лабуха, вот и все.

Теперь боевой музыкант шел, обходя платформы, груженные внавал тяжелыми ржавыми отливками, — наверное, это были заготовки для гаубичных стволов. Кусты полыни достигали груди, желтые соцветия щедро пятнали джинсы и куртку, пахло живой горечью и мертвым железом. Наконец заросли полыни кончились, и Лабух выбрался на какую-то платформу. Бетонные плиты, грубо пристыкованые друг к другу, образовывали неширокую полосу, начало и конец которой терялись в промозглой железнодорожной мороси. У платформы стоял бесконечный состав, состоящий из грязно-зеленых вагонов со слепыми, забранными решеткой окнами. Справа доносились тяжелые и горестные вздохи паровоза, чьи-то голоса и сдержанный собачий лай. Лабух подумал немного и пошел на звуки, полагая, что там можно обойти этот странный поезд. Вагоны, откровенно говоря, ему совсем не нравились. Что-то в них было обреченное, что ли. Скоро из тумана выступили смутные силуэты людей. Сотня, а может быть, больше мужчин в. одинаковых грязно-серых робах сидели в несколько рядов на корточках, безвольно опустив головы. За их спинами переминались с ноги на ногу охранники с собаками. У охранников на груди висели автоматические карабины. Лабух невольно остановился. «Чего уставился, проходи!» — крикнули ему, и он стал осторожно обходить эту жуткую компанию по самому краешку платформы, опасливо косясь на ржаво-черные спины собак, за которыми маячили длинные ряды стриженых затылков, одинаково беззащитно просвечивающих белесой кожей сквозь темную, рыжую, русую щетину. Наконец показалась лоснящаяся, истекающая паром туша паровоза, внутри которой что-то болезненно и напряженно гудело. Лабух добрался до края платформы, спрыгнул на мокрый гравий и торопливо пошел прочь, перешагивая через блестящие, хорошо наезженные рельсы. Это даже не «поезд в ад», это поезд в «нет», думал Он, зябко чувствуя спиной и сам поезд, и конвоиров, и собак.

По следующему пути медленно и почти бесшумно катились кремово-желтые вагоны-рефрижераторы, перемежающиеся купейными. Крыша одного из вагонов внезапно раздвинулась, словно провалилась в стороны, и из образовавшейся щели, опять же беззвучно, слегка вздрагивая от внутреннего напряжения, как чудовищный лоснящийся фаллос, начало подниматься огромное зеленое веретено. Задорной надписи: «Даешь!» — на веретене не было, что почему-то несколько удивило Лабуха, зато были какие-то непонятные цифры. Ракета поднялась почти вертикально и, разрывая паутину проводов над колеей, рассыпая искры и керамические бусы изоляторов, уехала, пропав, наконец, в мутной белесой мороси вместе с литерным поездом и его невидимыми обитателями.

Он продвигался, пробираясь на карачках под запломбированными товарными вагонами, пачкая джинсы и куртку черной вонючей смазкой, перебираясь через открытые многоосные платформы, на которых чего только не было. Чудовищных размеров головы мужчин и женщин из клепаной нержавейки, кулаки, сжимающие серпы и молоты, ржавые корабельные орудия и огромные, протянувшиеся на целый состав, почему-то обледенелые туши атомных подводных лодок с построенными на палубе мертвыми командами. На одной из гигантских платформ черным брюхом в угольной крошке лежал космический «шаттл» с оторванными крыльями, похожий на дохлую акулу с задранной лопастью отороченного черным же белого хвостового плавника. Сквозь броневые стекла кабины видны были спящие, а может быть, мертвые пилоты. Продираясь через весь этот никому уже не нужный молчаливый и жуткий имперский хлам, Лабух не встретил ни одной живой души. Наверное, он был бы сейчас даже рад, попадись ему по дороге банда подворотников или компания хабуш.

— Эй, анархия, табачку не найдется?

Лабух обернулся. Рядом с ним неизвестно откуда возник тощенький невзрачный мужичонка в долгополой шинели, островерхой шапке и ботинках с обмотками. За плечами у него болталась длинная винтовка с примкнутым трехгранным штыком.

— Закурить, говорю, дай! — солдатик переступил с ноги на ногу. — Стоим тут, на запасных путях, черт знает сколько, махорка кончилась, жратва кончилась, когда курица на рельсы забредет, когда кошка, когда ящик какой попадется, с консервами. Тем и живем. А мировую революцию, небось, без нас делают. Да и ну ее, эту мировую революцию. Домой хочется, спасу нет!

Лабух протянул ему мятую пачку «Винстона». Солдат заскорузлыми пальцами выудил сигарету, оторвал фильтр, аккуратно вставил белый цилиндрик в деревянный мундштук и прикурил от зажигалки, сделанной из винтовочного патрона.

— Бери все, у меня еще есть.

Смешной солдатик, такой безобидный и такой живой, вызывал симпатию.

— Спасибо, товарищ, — рядовой революции с чувством затянулся, потом помолчал немного и сообщил:

— Третьего дня братишки цистерну коньяка на путях нашли, ну, знамо дело, нацедили два ведра, сами приложились и товарищам отнесли. Так командир наш, товарищ Еро-химов, с комиссаром, товарищем Раисой Кобель, тот коньяк взяли, да и реквизировали. На нужды голодающего пролетариата, говорят. Братишек, которые цистерну нашли и на месте, значит, приложились, товарищ Раиса лично в расход пустила. А у цистерны приказала охрану выставить. Пришли на место, где цистерна была, а там «пульман» запломбированный и больше ничего. Главное, куда что делось? Спереди тупик и сзади тупик. А командир с комиссаром в штабном вагоне заперлись и не выходят. Граммофон у них там играет. Весело! — Мужик сделал последнюю затяжку, выковырнул бычок, продул мундштук и бережно спрятал в карман шинели. — Для пролетариев, говорят, а где здесь пролетарии? Может, мы и есть пролетарии, как думаешь?

Лабух промолчал, не зная, что ответить. О пролетариях он имел самое смутное представление. Пролетали пролетарии, пролетели и пропали...

Мужичонка сунул руки в карманы шинели, поежился, словно от холода, и добавил:

— А Кобель — это у нее, у нашей комиссарши, фамилия такая. Она сама из бывших, вот и фамилия соответствующая — Кобель. А так она женщина вся из себя гладкая, только подойти боязно, от нее даже братишки шарахаются. Одно слово — Кобель, а не баба. Только товарищ Ерохимов бывших не боится, у него мандат, ему что... Он эту Кобель, как курсистку: раз, два — кружева, три четыре — зацепили... Ну, бывай, анархия, пойду я, а не то, не ровен час, к гудку опоздаю.

Может, туман поредел, а может еще что, но Лабух только сейчас обратил внимание, что у платформы стоит самый настоящий бронепоезд, построенный революционным пролетариатом на Путиловском ли, Обуховском ли заводе, но давно, ох как давно. Хотя, впрочем, бронепоезд был и сейчас как новенький. Влажные потеки подсыхали на стальных плитах бро-нетеплушек, похожих на грязно-зеленые гробы, ощетинившиеся пулеметными мордами. Мешки с песком были уложены в аккуратные брустверы, из-за которых торчали расчехленные стволы трехдюймовок. На железных боках вагонов красовалась грозная надпись: «Агитбронепоезд имени революционного пролетариата всех стран». Из бронированного же штабного вагона, выделяющегося из всего состава размерами и статью, доносились разухабистые скрипы граммофона: «Если женщине захочется, то и мертвый расхохочется!»

Время от времени штабной вагон вздрагивал, словно некие разгулявшиеся гиганты, войдя в раж, начинали стучать кулаками по столу в такт канкану. Дрожь проходила по всему бронесоставу, лязгали сцепки, и казалось, что вот-вот бронепоезд тронется и пойдет-покатится, наконец, набирая скорость, вершить мировую революцию. Все, однако, лязгом и ограничивалось. Сонные красноармейцы около орудий мирно докуривали свои самокрутки, булькали котелки на чахлом огне костров, разведенных прямо на перроне. Безразличные часовые устало вершили свое бесконечное патрулирование. Всплывала унылая и нестройная песня, понятно было, что поют по привычке, что другие песни напрочь забыты, что эту тоже петь не хочется, но надо же людям что-то петь... «Товарищ, товарищ, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся...»

Лабух простился с солдатиком, который сразу же присел около ближайшего костерка и словно бы пропал, и зашагал к голове состава. Громадный и черный, паровоз стоял под парами. Брони на него не хватило, но паровоз и сам по себе был грозен. Не нужна ему была никакая броня. Рычаги и сочленения лоснились вонючей смазкой, словно черным потом. Время от времени раздавался шумный вздох, и струи пара яростно хлестали по мокрой платформе. Усатый машинист помахал из кабины. В руке его покачивались тускло-желтые, похожие на каплю меда часы-луковица с открытой крышкой:

— Отойди-ка, товарищ, отойди в сторонку, сейчас гудеть будем. Уже приспело время.

Лабух сначала не понял, но на всякий случай отошел к краю платформы. Машинист пропал в кабине, потом мелькнула чумазая мозолистая рука, уцепила какую-то проволоку и потянула. И раздался гудок.

Нет, не гудок это был, а рев, победный вопль динозавра, покрывшего самку. Горячие струи смели с платформы мусор, зло хлестнули по сапогам, норовя обварить и сбить с ног. В небо вонзился торжествующий столб пара, расходясь в немыслимой высоте тонкими, причудливо извивающимися лепестками. Ноосфера ахнула и, тоненько повизгивая, принялась вбирать в себя животворное семя революции.

Когда Лабух пришел в себя, все уже кончилось, только слабенькие белые струйки бессильно стелились по перрону. Казалось, даже черные бока локомотива-богатыря опали и смялись, словно пустая пивная банка, сжатая рукой юного балбеса. Сапоги отсырели. Влажные джинсы больно липли к обваренным ногам. Лабух осторожно обошел тупик и, все еще опасливо косясь на бородавчатую, глумливую, всю в заклепках морду паровоза с красным петушиным подбородником, выбрался наконец на открытое пространство.

Перед ним расстилался просторный, вкривь и вкось прорезанный рельсовыми путями пустырь. На путях торчали товарные вагоны, рефрижераторы, одинокие «пульманы», обрывки товарных и пассажирских составов. Мимо Лабуха бодро пропыхтел маленький, почти игрушечный паровозик-кукушка. Из окошечка высунулась чумазая харя и жизнерадостно спросила:

— Эй, земеля, как нам до магазина добраться?

— Прямо и налево, — ляпнул Лабух первое, что пришло в голову, — там спросите.

Паровозик деловито пискнул и бодро прибавил хода.

А там, на самом краю пустыря, на отполированных тысячами и тысячами колес рельсах, на расчищенных от хлама путях, освященных вечнозелеными лампадами семафоров, совершалось мощное и ровное движение. Стык в стык, электровоз к последнему вагону, без промежутков, перли и перли нескончаемые составы. Бесконечные связки черных и желтых цистерн-сосисок сменялись платформами с рулонами железного проката и поездами со строевым лесом, и опять цистерны, цистерны, цистерны. Все это, гудя и громыхая, целеустремленно катилось и катилось прочь из города. Туда было нельзя. Там стояла сытая охрана в камуфляже с автоматами. Да и делать там было нечего.

Тяжелый низкий гул бил в ступни, от него зудели ладони и ныл затылок. Лабух поморщился и пошел по гравию влево, туда, где, освещенные лучами выглянувшего наконец солнца, вырисовывались аккуратные розовые арки старого железнодорожного депо.

— Стой где стоишь, чувак, — голос сопровождался характерным звуком взводимого боевого арбалета-скрипки. Одновременно раздались клацанье винтовочных затворов и гул включаемого в боевой режим вибробаса.

— Нам от тебя ничего не надо, разве что деньжат бы немного, да их у тебя все равно нет. Ну, гитарку возьмем, хорошая у тебя гитарка, скорострельная, нам на бедность в самый раз будет. Мы бы тебя отпустили, да ведь тебя отпустишь, а ты возьмешь, да и другим расскажешь, сколько тут на старых путях добра всякого. А нам добро и самим сгодится. От последнего перрона и до депо — наши земли. Так что прости-прощай, чувачок, и не обижайся.

Клятые. Они выступили из-за старой электрички, уткнувшейся облупленной зеленой мордой в заросший полынью полосатый шлагбаум. Кого тут только не было. Курчавый черноволосый, смуглый цыган, со взведенной скрипкой в одной руке и боевым фендер-басом в другой. Две пестрые, смуглые цыганки — карты веером, острые кромки весело блестят на солнышке, мигнуть не успеешь, как пиковый туз чиркнет по горлу. А вон там — матросик в тельняшке с маузером в руке и гармонякой на пузяке. Эх, яблочко, морда красная... Солдаты в обмотках с трехлинейками, солдаты в кирзачах с автоматами, кожаные чекисты, вороны, птицы вещие...

А за их спинами возникали все новые и новые смутные фигуры. Все, кто застрял на этих богом забытых старых путях, кому не стало дороги ни туда, ни обратно. Обреченные вечно жить ими же загубленным прошлым, готовые убить каждого, кто посягнет хоть на пылинку былого. Одно слово — клятые.

Лабух опустил боевую гитару. Невозможно победить клятых, их суть — прошлое, а посему они только тени на поверхности настоящего. Вполне, впрочем, материальные тени. На месте погибших из небытия будут появляться другие, и так до бесконечности, верша противоестественный круговорот псевдожизни и псевдосмерти. Но клятые слышат. Оки верят тенью веры, любят тенью любви и надеются тенью надежды. И пусть предметы их вер, надежд и любовей обветшали, пусть от алого полотнища победы остался жалкий выцветший лоскуток, от рубинового света — пустая стеклянная колба и тихо пахнущая духами «Быть может» ниточка из шелкового шарфика на воротнике джинсовки — от школьного выпускного вечера. Пусть от их музыки осталось только слабое поскрипывание патефонной иглы по звуковой дорожке — неважно, они вспомнят.

— Вы думаете, я просто бродячий музыкант, — раздельно сказал он. — Ошибаетесь, я — Лабух!

И включил звук.

Теперь надо было играть. Играть, не обращая внимания на нацеленные на тебя арбалеты, винтовки, автоматы, на хищно скользнувшие в руки финки, на занесенные для удара дубины. Нужно играть свою память.

Он щедро рассыпал по темным, густым, медленно колеблющимся водам «Эпитафии» «King Crimson» лунные бусинки Джанго, и сразу же вспыхнула зеленым шкала старенькой «Даугавы», пахнущей канифолью и юностью, и на знакомой волне прорезались живые еще «Битлы» и отчаянно спросили: «Можно ли купить любовь?» — и сами же ответили: «Нет!» Он играл слово «Чикаго», вырезанное на перилах лестничного марша в доме своего детства, он играл небритую отцовскую щеку, пахнущую «Беломором», офицерский планшет с прозрачной целлулоидной вставкой, с которым ходил в первый класс. Он играл отцовские плечи, с которых так хорошо видно колонны веселых людей, и красный шарик, такой счастливый и такой недолговечный. Он играл сладкую горчинку десертного вина на донышке новогодней рюмки и «Рио-Риту», и «Коимбру». Тяжелым басом гремел фугас, и гитарный гриф дергался в мальчишеских руках, словно ручка управления По-2, загримированного под «Цессну». Он играл гордость — и все работающие радиостанции страны сообщали о новом полете в космос, он играл скорбь — и маньяк-придурок все наводил и наводил пистолет на Джона и никак не мог справиться со спусковым крючком. Он играл чудо, и все подводные лодки возвращались на базы, все самолеты находили свои аэродромы и все космические корабли совершали мягкую посадку в степях Байконура, в Атлантическом океане или в пустыне Невада. Он играл любовь, это когда все жили долго и счастливо и умирали в один день, а еще — это когда на погоне лежала чья-то незнакомая рука с тонкими пальцами и пахло кленовыми листьями. А еще — белые муары поземки на асфальте и пахнущий арабскими духами воротник синтетической шубки у щеки, и мокрые, счастливые хиппи, перепачканные в глине Вудстока, верящие, что так будет всегда, может быть, даже еще лучше. Он играл надежду — и с хрипом развязывалось сердце, снова принимаясь за работу. Гамлет возвращался в гримерную и, стирая грим, скрывал от смерти свое лицо. И смерть, потупившись, проходила мимо. А караваны ракет, несмотря ни на что, мчали Быковых, Юрковских и Дауге от звезды до звезды...

Он бросил клятым себя, и те приняли его жертву. И поняли, что здесь, в «сегодня», ничего нужного им нет.

— Слушай, парень, возьми «Фендер», хорошая гитара, или вот скрипку возьми...

А какой-то пожилой усатый дядька в плащ-палатке уснул, привалясь к покосившемуся фонарному столбу. Рядом с ним лежал ППШ, а по вздрагивающим во сне пальцам бродил заблудившийся муравей.

— Ну что ты, чувак, знаешь ведь, гитару и женщину не дарят.

Лабух медленно шел через расступавшихся перед ним клятых. Да какие они клятые? Просто остались вот тут, на перепутье, и теперь им не вырваться. А может, потому и клятые, что остались?

Пройдя сотню шагов, Лабух обернулся. Клятые таяли, растворялись, уходя туда, где они когда-то были настоящими живыми, уходя в свое прошлое. На время они уходили или навсегда — Лабух не знал, да и знать не мог.

— Великий Сачмо! Да я ведь наиграл им дорогу! — вдруг осознал Лабух. — Я наиграл клятым дорогу в прошлое, туда, где они были счастливы. И нужны кому-то. Родине, друзьям, самим себе, наконец. Мне никогда не узнать, настоящее это прошлое или иллюзорное, то, которое у каждого свое, в котором тепло и уютно. Мне не пройти их тропами, у меня свои. Но я все-таки показал им путь, и они ушли.

Розовые арки депо были уже совсем близко, оттуда доносился обычный предконцертный гомон, звуки настраиваемых инструментов, кто-то кашлял и цокал в микрофон, потом принялся повторять неизбежное перед каждым концертом: «Раз, два... раз, два, три... десять. Юлька, третий микрофон фонит, проверь, говорю, третий. И выключи, зараза, „примочку“, задолбал уже».

Глава 5. Депо

Площадка перед депо была на удивление чистенькой, влажный асфальт синевато блестел, как будто здесь только что прошла поливальная машина. Удивительно, но ровно подстриженные кусты, отделявшие депо от старых путей, тоже были влажными и пахли чистотой, как и полагается пахнуть молодой городской зелени после дождя. Все это казалось удивительно домашним, особенно после ржавого беспредела Старых Путей. Железнодорожное депо, называемое также Паровозом, хотя ни одного паровоза здесь не было, вовсе не выглядело таким уж старым. Наоборот, все говорило о том, что о здании заботятся, выбитых стекол почти не было, о принадлежности к железной дороге напоминали, разве что, несколько вагонных осей, аккуратно сложенных у кирпичной стенки, штабель пропитанных креозотом, старых — даже запах, и тот почти выветрился — шпал и рельсовые пути, дугами уходящие внутрь строения. Еще неподалеку от депо находился поворотный круг, от которого неведомо куда лучами расходились заросшие лебедой колеи.

На небольшой площади сбоку были припаркованы автомобили — Лабух узнал поджарый ярко-алый «родстер» Дайаны, навороченный, здоровенный, как сарай, черный джип Густава и несколько вместительных автобусов. Вообще-то было непонятно, как вся эта автоколонна смогла сюда проехать. Хотя в Городе у каждого своя дорога, и если для Лабуха эта дорога пролегает через Старые Пути, то для кого-то это обычное, совершенно безопасное шоссе, или тропинка, ведущая через заросший крапивой и бурьяном пустырь. А для кого-то и вовсе — дырка в заборе. Вон тот длиннющий бронированный лимузин наверняка принадлежит какому-нибудь деловому. А мотоциклы — это, конечно же, металлисты. Впрочем, металлисты, говорят, даже в уборной не расстаются со своими «харлеями» и «ямахами». А вон тот округло-старомодный разлапистый «бьюик» с откидным верхом привез, скорее всего, джемов. На концертах тоже перемирие, как в переходе. Каждый слышащий может запросто прийти на концерт и чувствовать себя здесь в полной безопасности. Пока играет музыка. Правда, есть еще право дуэли. Так что Густав сюда приехал явно не только за тем, чтобы покрасоваться перед публикой.

— Ну что, лабаешь сегодня? Ты как, в форме? — К Лабуху подошел маленький тощий парнишка, длинные серые волосы собраны в хвост и перехвачены резинкой, заношенные джинсы в пыли, босые ступни оставляют на теплом асфальте птичьи следы. Одно слово — Мышонок. На плече у Мышонка красовался громадных размеров хоффнер-бас со скрипичным кузовом, заканчивающимся стальным яблоком. Из дула не то штуцера, не то противотанкового ружья, встроенного в бас, остро несло пороховой гарью. — А некоторые говорили, ты завязал с музыкой! Выключил звук. Я так и подумал, что врут. В запой ушел — это еще можно понять, а чтобы Лабух звук выключил — такого не бывает!

— Привет, Мышонок! — Лабух искренне обрадовался. Здорово, что Мышонок тоже здесь. Они хорошо знали друг друга и часто играли и сражались вместе. Давно, правда, в прошлой жизни, но прошлое, похоже, возвращалось. — Как добрался?

— Да ничего, только вот на Гнилой Свалке хреновато пришлось. — Мышонок покрутил босой пяткой, на асфальте образовалась круглая ямка. Музыкант с удовлетворением посмотрел на дело ног своих. — Прыгаю я себе с кочки на кочку, никого не обижаю, а тут, понимаешь, откуда ни возьмись, хряпы. Прут и прут, патронов почти не осталось, спасибо металлисты с бережка огоньком поддержали, вот оно и обошлось. Только кеды мои эти поганые твари сожрали. Где я теперь такие кеды возьму, скажи на милость? Придется на кроссовки переходить, а это, сам понимаешь, совсем не то.

Значит, Мышонок шел сюда через Гнилую Свалку. Ну что ж, Свалка, конечно, не Старые Пути, но тоже не подарок. Хотя неизвестно, что больше «не подарок»: Свалка или Пути. Наверное, дорога — личное дело каждого. По Сеньке шапка, по идущему — дорога. А Дайанка-то какова! Совсем обалдела со своими глухарями, на спортивном «родстере» приехала. Дорога, похоже, расстелилась перед ней что твое полотенце. Может быть, она и глухаря своего долбанного сюда притащила? С нее станется! Она, помнится, рассказывала, что он не совсем глухарь. Хотя разве так бывает? Либо ты глухарь, либо слышащий. Третьего не дано.

— Лабух, тут Густав по твою душу, — Мышонок дернул его за рукав. — Понтуется, баллон катит, говорит, что лучше бы ты не выползал из своей норы, потому что сегодня он тебя наконец достанет.

Густав был эстом, попсярой, и крутым попсярой. А еще он был деловым. Когда-то давно они вместе с Лабухом шлялись по подворотням. Там, под дешевый портвейн и смачные анекдоты о славных блатняках Миньке и Гриньке учились трогать гитару и женщину. Потом Густав и сам стал подворотником, распевал песенки про дорогу дальнюю да тюрьму центральную, душевно так распевал. И дрался от души, зверски дрался, не щадя ни противника, ни себя самого. И вот подфартило, вывезла кривая, деловые его приметили. Смышлен был парнишка, проворен и понятлив, да и спуску никому не давал, вот и выбился в пастухи. Шмары и телки готовы были на все ради жесткого ежика светлых волос и пустых прозрачных глаз своего пастуха. Поэтому и дела у него шли куда как хорошо. А Густав продолжал петь. Он расширил свой репертуар от тюремной лирики до попсовых шлягеров типа «Ай, яй, яй, девчонка, где взяла такие ножки!» и «Я тебя имел на Занзибаре», обзавелся приличной боевой гитарой с подствольником и выкидной финкой а заодно здоровенным черным джипом. Скоро из пастуха он поднялся до скотника и, наконец, стал барином. Ловок был Густав и не раз уходил даже от музпехов. Шмары и телки были его главным оружием, они дрались за него, как бешеные кошки, они заслоняли его своими телами и выстилали ему дорогу своей плотью. А Густав только смеялся. Что ему до того, что какая-нибудь шмара окажется завтра хабушей, и в хабушах люди живут.

А Лабух ушел из подворотни, спасибо деду Феде — вразумил в свое время. И теперь бывший кореш Густав ненавидел Лабуха всей своей покрытой наколками душой, так, как может матерый попсяра ненавидеть рокера, как подворотник ненавидит вышедших на свет, как деловой ненавидит свободного человека. А еще была Дайана...

— Пусть катит, — Лабух пожал плечами. — Лопнет его баллон на этой дорожке.

— Можно, я с тобой, ежели что? У него же телки и шмары.

— Знаешь же, что нельзя, правила не позволяют. А телки и шмары — его законное оружие. Такое же, как твой «Хоффнер».

— Знаю, только, по-моему, неправильно это. Надо было его подстеречь где-нибудь на Гнилой Свалке или в Гаражах. Хоть это и не по правилам, но с Густавом только так и можно.

— Ты что, Мышонок, в подворотники захотел? Да и не ходит теперь Густав по Гнилым Свалкам, и по Старым Путям не ходит, — Лабух закурил. — Он и в переходах-то сейчас редко бывает. Мелковат для него стежок. С глухарями у него дела какие-то, и музпехов он теперь не боится. Ух, каким большим человеком нынче стал наш Густав!

— Ну ладно, — Мышонок оперся на свой «Хоффнер». — Только, в случае чего, в этот раз секунду играю я. Договорились?

— Заметано! — Лабух надел чехол на лезвие штык-грифа. Играть секунду означало быть вторым бойцом на дуэли. Мышонок, несмотря на свою субтильность, был очень хорошим бойцом, проворным, неутомимым и жестким. — Слушай, а кто здесь еще из наших?

— Рафка Хендрикс. Струны на своем «Джибсоне» меняет. Досталось ему, он через проспект переходил и там с патрулями схлестнулся. Везет ему на патрулей! Ну, еще Дайана, но она, вроде как, теперь и не наша вовсе.

— Понятно. «Роковые яйца» в некомплекте. Групповой портрет без дамы. То-то Густав пузырится. Чем он хуже глухаря? Ну ладно, пошли, пора, наверное.

Гулкое пространство бывшего железнодорожного депо было заполнено рокерами, эстами, подворотниками, деловыми, телками и герлами. Попадались здесь и хабуши. Ведь сегодняшний хабуш — это вчерашний звукарь, потерявший свою музыку и инструмент. В толпе выделялись белые рубахи и полосатые штаны народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг. Отдельной группкой стояли джемы в своих клетчатых пиджаках и узких галстуках, со сверкающими боевыми флюгергорнами и кларнетами. Над стайкой канотье и котелков словно заходящее солнце маячил плосковатый раструб громадной боевой тубы. Металлисты, все как один в черно-рыжих, под цвет ржавчины, куртках из хряпо-вой кожи, сосредоточенно наливались пивом. Их крупнокалиберные гитары вызывающе блестели никелированными стволами. Словом, каждый был на своем месте и в своем репертуаре. В общем и целом, представительная получалась тусовка. Кое-кто, не скрываясь, покуривал халявную травку. Синий сладковатый дымок поднимался к железобетонным балкам потолочных перекрытий и уходил в выбитые стекла световых фонарей. Из рук в руки переходили фляги с пивом и бутылки с портвейном. Здесь царило перемирие. Враги по жизни здесь вместе пили, вместе пели, иногда занимались сексом. Таковы были традиции. Спиртное и травку поставляли деловые, зачастую бесплатно или за чисто символическую цену. На рельсах стояли старые, но все еще роскошные вагоны первого класса. Через открытые окна виднелись диваны и кресла, покрытые битым молью красным бархатом. В оконных проемах призывно маячили смазливые мордашки и бюсты чрезвычайно легкомысленно одетых девиц. Девиц тоже поставляли деловые, и тоже бесплатно. Впрочем, девицы не возражали. Около тамбуров на длинных столах было выставлено бесплатное угощение. На одном из вагонов красовался громадных размеров плакат: «Сегодня платит Густав! Коль у вас в стакане пусто — угостит на славу Густав!». Сам Густав в каком-то невообразимом малиновом, расшитом золотом кафтане, с неизменным золотым же шипастым мобильником на пузе и сверкающей боевой электрогитарой-топором, стилизованной под семиструнку, выглядел весьма импозантно, словно опереточный царь Мидас. Уши, правда, не торчали, а если бы и торчали, то Густава это вряд ли бы смутило. Хозяин тусовки стоял на открытой платформе среди различной, весело мигающей разноцветными огоньками аппаратуры. У его ног в живописных позах разлеглись разнообразно раздетые поклонницы. Прямо-таки не звукарь, а живой монумент блатной попсе. Увидев Лабуха, он небрежно стряхнул с остроносого сапога прилипшую рыжеволосую диву и начал спускаться с платформы. Публика расступалась перед ним, словно отбрасываемая в стороны развевающимися полами его одеяния. Лабух остановился. Густав прошествовал сквозь толпу, подошел почти вплотную и, ласково улыбаясь, протянул:

— Давай-ка, чувачок, я тебе гитарку настрою, а то ты сам, я слышал, разучился. Гитарка-то у тебя плохонькая, но все равно настраивать надо.

Это уже само по себе было оскорблением. Но Густав на этом не остановился. Он протянул руку с наманикюрен-ными ногтями к «Музиме» и неуловимо-быстрым движением крутнул колок. В наступившей тишине раздался тупой звук лопнувшей струны. Это было уже не просто оскорбление — это был вызов. Лабух посмотрел на улыбающуюся, густо присыпанную модной щетиной рожу Густава и сказал:

— Сразу после концерта, Густав. На бацалке.

— Нет, чувачок, — по-прежнему приветливо улыбаясь, отозвался Густав, — я тебя прямо сейчас урою, а то ведь облажаешься еще на концерте-то, заболеет кто-нибудь от твоей музыки. А так — и тебе спокойнее, и публика здоровее будет.

— Не по правилам, Густав, — встрял Мышонок, — тебе что, телки мозги через член высосали? Правила забыл? Могу напомнить!

— Кочумай, как тебя там, Мышонок? Кочумай, Мышонок, а то я Филю позову, Филя маленьких любит, будешь ты у нас мышонок на вертеле, глядишь — и понравится, в следующий раз сам прибежишь.

— А вот и я! — Филя по прозвищу Сладкий возвышался над толпой на добрую октаву. — Кого тут приласкать?

В отличие от стриженого под ежик Густава, Филя был кудряв и разноцветен. Выпуклые бараньи глаза сверкали, длинные тощие ноги, обтянутые голубыми штанами, пинками расшвыривали радостно повизгивающих поклонниц, торс, обтянутый розовой полупрозрачной майкой, венчался шеей, на которой красовалось золотое ожерелье — воротник. В лице Фили было что-то первобытно-оптимистическое, наверное, так выглядели придворные щеголи при дворе какого-нибудь Ашшурбанипала до того, как их кастрируют и отправят на принудительные работы в царский гарем. В руках Филя небрежно вертел микрофонную стойку-булаву.

Значит, дуэль. Да еще с нарушением правил. Надо же, подумал Лабух, выберешься куда-нибудь после долгого перерыва, а тебя все еще не любят!

— Пусть будет так! — произнес он ритуальную фразу дуэли.

— Пусть! — довольно отозвался Густав.

— Играю секунду! — Мышонок взмахнул Хоффнером.

— Пусть будет так! — сладко ухмыльнулся, принимая вызов, Филя.

На каждой тусовке, на каждом концерте обязательно присутствует бард. Барды беспристрастны, они знают законы и правила и бдительно следят за их исполнением. А еще барды играют всем дорогу домой.

Они двумя парами подошли к барду. Бард стоял у бетонной колонны, пощипывая струны гитары. Дуэлянты вынули обоймы из инструментов и передернули затворы, показывая, что патрона в стволе нет. Все боеприпасы были аккуратно сложены к ногам барда. Тот поднял голову, неодобрительно оглядел дуэлянтов и скучным голосом произнес:

— Поскольку дуэль совершается с нарушением правил, победившие будут лишены права участия в концерте и быстрой дороги домой на сутки. Проигравшие после исцеления будут отправлены восвояси, но также лишены права участия в сегодняшнем концерте. На этих условиях я, бард в ранге скальда, разрешаю дуэль третьего уровня между Григорием, известным как Густав, и Авелем, называемым также Лабух. Секунду играют Филимон, по прозвищу Филя Сладкий, и Александр, прозываемый Мышонок. Официальной причиной дуэли объявляю творческие разногласия, приведшие к взаимным оскорблениям. Ввиду неизбежного использования примой дуэли Густавом и его секундой Филей бешеных поклонниц, разрешаю Лабуху и Мышонку союз с терцией, при согласии последнего или последней. Пусть будет так.

— Почему только третьего, — искренне возмутился Густав, — его давно пора замочить вместе с его музыкой!

— А почему взаимных оскорблений? — возмутился Мышонок. — Мы с Лабухом никого не оскорбляли. Не успели.

— Вы сами по себе оскорбление, — отозвался Филя. — Посмотрись в зеркало и плюнь.

Бард не удостоил их ответом. Решения бардов обсуждению не подлежали, и все музыканты это прекрасно знали. Даже если эти решения казались сомнительными.

Дуэль третьего уровня допускала нанесение только легких ранений. Третий уровень считался даже не дуэлью, а так, дружеской разминкой. А ни о какой дружбе с Густавом и Филей и речи быть не могло. И бард это прекрасно знал. Но, может быть, он знал еще что-нибудь и поэтому разрешил только самую легкую дуэль?

Вот дуэль второго уровня была действительно серьезной дракой, после которой дуэлянты долго не могли оправиться. А уж дуэль первого уровня и вовсе предусматривала нанесение увечий, после которых музыканты больше не могли играть и, если выживали, то все равно неизбежно попадали в хабуши. Самой жестокой была дуэль нулевого уровня. Нулевка. Здесь дрались до смерти, раненых беспощадно добивали, а победитель получал право на все имущество врага. Но для «нулевки» был нужен очень серьезный повод. Так что Густаву ничего не оставалось, как примириться с решением барда и отправиться вместе со всеми на специальную площадку для дуэлей, прозванную в народе «бацалкой».

— Лабух, давай позовем Рафку, пусть сыграет терцию, бард ведь разрешил. — Мышонок шагал рядом с Лабухом, который уже заменил порванную Густавом струну и теперь на ходу подстраивал гитару.

— Терция может вступить, только когда они призовут бешеных поклонниц, и только по своей воле. Так что, скорее всего, сегодня нам придется обойтись без терции. Смотри, вокруг одна попса и блатняки. Никто из них за нас играть не станет. Разве что джемы, но они, сам знаешь, не любят вмешиваться не в свои дела. Вот если бы кто-то Бобового Сачмо всуе помянул, тогда, конечно...

— Ладно, сами справимся, — Мышонок потрогал серебряное колечко в мочке уха. На счастье. — Не впервой.

Бацалка находилась в самом центре поворотного круга и была в диаметре шагов пятнадцать. Как раз в длину паровоза с тендером.

Вокруг бацалки немедленно собралась толпа. Какие-то радостно повизгивающие девицы, сосредоточенные угрюмые подворотники, несколько крикливо одетых эстов... «Наших-то и впрямь никого, — подумал Лабух. — Черт, почему это девкам так нравятся драки? Вон они, аж млеют. А еще говорят, женщины миролюбивые существа, черта лысого они миролюбивые, не видел ни одной бабы, которая бы не заторчала от одного предвкушения вида крови. Особенно чужой».

Бойцы вышли на плотно утрамбованный, перечеркнутый утопленными в асфальт рельсами пятачок и замерли, ожидая сигнала к началу дуэли. Наконец бард звонко шлепнул ладонью по перевернутому кузову своей гитары и быстро отступил к краю площадки.

Дуэлянты медленно кружили по бацалке, выбирая момент для атаки. Густав держал свою гитару за гриф, готовый действовать ею на манер топора. Стойка-булава бешено вертелась в руках его партнера. Соперники уже обменялись первыми ударами, прощупывая друг друга, и теперь готовились к серьезному бою. Внезапно Густав перебросил гитару в музыкальную позицию и быстро взял несколько аккордов. Лабух сделал короткий выпад, но штык-гриф только царапнул по твердой древесине деки. И тут же на Лабуха с двух сторон обрушились удары бешеных поклонниц, призванных Густавом. Шмары, пренебрежительно отметил Лабух. Всего-то навсего шмары! Он не видел, откуда они появились. Может быть, из толпы, а может, просто материализовались из ничего, откликнувшись на зов своего кумира. Пронзительный боевой визг больно врезался в череп. Длинные острые ногти, покрытые оранжевым ядовитым лаком, рванули куртку и впились в тело. Первую Лабух сшиб окованным сталью кузовом гитары, вторая сама напоролась на штык-гриф и с воплем взорвалась изнутри, рассыпав вокруг перламутрово-алые ядовитые брызги. А перед ним выросла новая пара, готовая на все...

Мышонку приходилось не легче. Ему удалось-таки достать Филю яблоком своего боевого баса. Но Филя дунул в микрофон, и вокруг него встали телки с боевыми плеерами наготове. Завизжали острозаточенные трехдюймовые диски, вторя пронзительным и яростным женским голосам. Мышонок покатился по утрамбованной, уже крапленой кровью земле бацалки, уклоняясь. На этот раз ему все удалось. Потом боевой басист резко выпрямился и без разбега прыгнул.

Краем глаза Лабух увидел, как Мышонок, буквально взлетев над головами сражающихся, еще раз достает Филю. От телок он просто отмахнулся на лету, и те скомканными, сразу замолчавшими куклами попадали на землю. И опять Филя устоял. На месте сгинувших телок тотчас же возникли новые, успешно переплавившие бессмысленное обожание в лютую ненависть. Бешеные поклонницы закрывали телами Густава и Филю, над бацалкой реял невыносимый визг. Одежда дуэлянтов давно превратилась в лохмотья. Ядовитые когти вновь и вновь впивались в тела Лабуха и Мышонка, и бойцы чувствовали, что слабеют. «Это уже не третий уровень, — мелькнуло в сознании, — и даже не первый... — Куда этот джаггов бард смотрит?»

Внезапно тонкая серебряная фигура возникла среди сражающихся. Звонкое сопрано, перекрывая истошные вопли призванных шмар, телок и бешеных поклонниц выкрикнуло:

— Играю терцию!

— Дайана! — ахнул Лабух. — Вот не ожидал!

Неправда, что все валькирии — это здоровенные мускулистые девки с огрубевшими от боевых арф пальцами, толстыми запястьями и щиколотками, плечистые, как метатели литавр, и такие же громогласные. Оказывается, среди валькирий встречаются и тоненькие серебряные лютнистки, двигающиеся стремительно и легко, и последние, пожалуй, — самые опасные.

В руках у Дайаны появилась и рассыпала смертельный звон изящная боевая лютня — драгоценное изделие знаменитого музыкального оружейника. Серебряные стрелы, срываясь с грифа, безошибочно находили цели, и скоро ряды бешеных поклонниц заметно поредели. Лабух проскочил меж двух последних поклонниц, поймал момент, когда Густав снова потянулся к инструменту, чтобы пополнить ряды своего войска, и резким ударом штык-грифа оборвал струны на его гитаре. Все, теперь поклонниц больше не будет. «Музима» крутнулась в руках Лабуха, и кузов с хрустом врезался в висок делового. Густав зашатался и, не выпуская из рук гитарного грифа, тяжело рухнул на серый с белыми вкраплениями гравия и темными пятнами крови асфальт бацалки. С этим все. Лабух поискал глазами Дайану, но лютнистка-валькирия уже пропала в толпе. Вот так. Сделала свое дело и пропала. Дайана неуловимая, Дайана-охотница, щедрая на серебро и кровь, Дайана, которая гуляет сама по себе...

Теперь можно было помочь Мышонку, правила это разрешали, но Мышонок, похоже, справлялся сам. И неплохо справлялся. Вот он колобком прокатился по площадке и ловко подсек боевым басом коленки своего противника. Филя потерял ритм, споткнулся о рельс и неуклюже плюхнулся на тощую задницу. Недостреленные Дайаной поклонницы подхватили кумира под локотки и принялись поднимать, осыпая кудрявую голову страстными поцелуями. Мышонок мгновенно очутился за спиной Фили и со всего размаха огрел его по голове кузовом баса. Загудело. Филя взвизгнул и снова осел, теперь уже надолго. Поклонницы отпустили безнадежно проигравшего кумира и разом повернулись к Мышонку. Глаза их пылали.

— Ка-акой хорошенький! — неожиданно томно протянула одна и хищно потянулась к Мышонку.

— Гражданочки, простите, но я сегодня выходной! И вообще, мне мама не разрешает с девочками гулять, говорит, маленький еще! — Мышонок отскочил на несколько шагов и спрятался за спину Лабуха.

На площадку вышел бард. Все притихли.

Бард выждал немного, потом перевернул гитару декой наружу, в знак того, что дуэль закончена, и казенным голосом сказал:

— Дуэль третьего уровня между Авелем, прозываемым также Лабух, и Григорием, известным как Густав, считается законченной. Секунду с примой дуэли Лабухом играл Александр, прозываемый также Мышонок, а с примой Густавом — Филимон, известный как Филя Сладкий. В соответствии с дуэльным кодексом, разрешенную терцию с Лабухом играла Диана, выступающая под транскрибированным именем Дайана. Победа в дуэли засчитывается Лабуху и Мышонку. Поскольку дуэль проходила с нарушением правил, участники дуэли лишаются права выхода на сцену на сегодняшний день. Кроме того, победители лишаются помощи бардов сроком до следующего утра. Учитывая, что нарушения правил были в пределах, допустимых дуэльным кодексом, участники имеют право на исцеление, которым могут воспользоваться немедленно.

— Исцеление! Исцеление! — раздались крики зрителей. Исцеление было составной частью дуэли и само по себе являлось удивительным действом, достойным внимания. На исцеление имели право все участники всех дуэлей, за исключением дуэлей первого и нулевого уровней.

Бард церемонно отступил в сторону, подстроил свою видавшую виды гитару, взял аккорд, потом пропел несколько протяжных фраз на незнакомом языке. Над испятнанной кровью площадкой бацалки повис влажный пахнущий осенью туман, немедленно вобравший в себя темные кровавые пятна, но оставшийся при этом прозрачно-белым. Туман сгустился, и в воздухе возникло что-то похожее на огромную белесую каплю росы или слезу. Капля вытянулась, внутри нее обозначилась неясная женская фигура, потом прозрачный сгусток стек на землю и всосался в нее, не оставив следа. И перед ними возникла бардесса-целительница.

Лабуху нечасто приходилось видеть бардесс, а уж бардесс-целительниц и подавно.

Молодая светловолосая женщина в простом льняном платье держала в руках что-то вроде лиры. Босые ступни оставляли маленькие четкие следы на теплом асфальте, когда она шла по площадке. Сначала бардесса подошла к Густаву, наклонилась над ним, потом выпрямилась, укоризненно покачала головой, нахмурилась и заиграла. Зрители замерли. Женщина и ее лира менялись. Развернулись плечи, налилась груДь, тонкая ткань платья потемнела, стала рельефной и грубой, теперь это была почти мешковина, золотистые разновеликие капли электрического камня охватили шею и запястья. Лира стала угловатой, коробчатой, это была уже не лира, а грубая арфа, или гусли? И вот уже сильная, крупная женщина сидит на вросшем в землю седом гранитном валуне — откуда он только взялся? Сильные белые руки женщины касаются струн старинной арфы, лежащей на ее коленях.

Что тебе сниться, Густав, матерый деловой попсяра, скажи, что тебе снится по ночам, когда ты заканчиваешь дневные дела и, разгоряченный и пустой, засыпаешь в своей раззолоченной, словно корма старинного галеона, спальне? Не море Ли это сияет и светится там, за растрескавшейся аркой старой подворотни? Нет, не море, опять обманывает проклятый Город, это всего лишь сизый утренний асфальт. Но пусть нет моря в расчерченных на неровные многоугольники городских кварталах этого до звона сухопутного города, пусть в темных парадных твоего детства пахнет кошками и трухлявым деревом, о море нужно помнить, как помнят о придуманной молодости. Помнить о песчаных берегах, плавно, как дека виолончели, переходящих в спокойную неторопливую воду. А куда торопиться, нужны тысячелетия и бесконечное терпение моря, чтобы смола стала янтарем, а зажги-ка смолу? Что останется? Копоть, да деготь! Вспомни, Густав, как зеленые равнины сменяются песчаными дюнами, суша завидует морю и тоже создает волны, только неживые. Вспомни, Густав, как медленно исчезает за горизонтом мачта, похожая на крестик, повешенный миссионером на шею гиперборейца-язычника. А еще скалы, иссеченные узкими фьордами с медленно дышащим приливом. И еще птицы... И ангелы твоей языческой родины.

Ты помнишь, Густав?

Далеко — далеко,

Длинной вереницей,

Высоко — высоко,

Ангелы и птицы...

Скользит по скалам солнце

Поцелуем легким,

Высоко — высоко,

Далеко — далеко...

Ночь стучится в стекла,

Пусть тебе приснится,

Далеко — далеко

Ангелы и птицы...

Там за горизонтом,

В небесах пологих,

Высоко — высоко,

Далеко — далеко!

И вот уже женщина стоит рядом с Филей. И опять все неуловимо изменилось. Грубая материя платья словно вскипела, пошла пестрой пеной от подола, и пышный ворох разноцветных цыганских юбок затанцевал-закрутился вокруг тонких смуглых щиколоток. Волосы потемнели и скрутились в кудри» звякнули старинные золотые монеты на стройной высокой шее. Арфа сверкнула перламутром, миг — и она превратилась в дамскую узкую в талии семиструнную гитару. И только глаза возникшей невесть откуда молодой цыганки остались прежними — светлыми и внимательными глазами целительницы.

Ах... как она пела, как она танцевала... Ты помнишь, Филимон, полупудель — полумужчина, ты ведь об этом мечтал когда-то. Уйти, вырваться из затхлых подворотен, с нечистых летом и зимой улиц за город, туда, где дорога да воля? Да еще вечерние костры. И что тебе твои нынешние липкие друзья да подруги? Ты ощущаешь, как спокойна вечерняя река, как крылатая мелочь, подсвеченная золотом, зыбкими столбами стоит над берегом, как хлещут по коленям зеленые влажные плети травы... А как славно пахнет дегтем и дымом костра? А бешеный цыганский закат, когда рыжий круп солнца медленно и неудержимо скрывается за горизонтом? И небо, просвечивающее цыганским звездным серебром сквозь редкую влажную мешковину сумерек. Ты вспомнил?

Темноглазый мальчик, удочки в траве,

Время, понимаешь, конь лихих кровей...

Остановишь разве? Знать бы наперед,

Конь лиловоглазый всадника сберег.

Стелешься галопом, далеко от меня,

Всадник мой неловкий, береги коня.

Золотистой нитью след до синевы,

Пусть тебе приснится сизый свист травы

В тяжких после ливня заливных лугах,

И в летящей гриве — детская рука...

Женщина отступила от уснувшего Филимона и подошла к Мышонку. Яд бешеных поклонниц сделал свое дело, Мышонку было ох как худо. Да и сам Лабух чувствовал, что еще немного — и он потеряет сознание, уйдет в отключку. Серьезных ран вроде бы не было, но проклятые девки отравили его, и сейчас музыкант с трудом удерживался на расползающейся по швам поверхности реальности. Но Мышонку досталось куда больше, и сейчас он был без сознания. Только пожелтевшие птичьи пальцы крепко-накрепко вцепились в гриф знаменитого баса-скрипки.

Целительница склонилась над неподвижным и оттого таким маленьким телом Мышонка. В руках у нее неожиданно оказалась скрипка. Не боевая скрипка-арбалет, а обычная, покрытая вишнево-коричневым лаком, чуть выцветшим на завитке и у краев эф. Теперь целительница была хрупкой худенькой темноволосой девочкой со старой скрипкой в руках.

...Как легко тоскует скрипка, какой тонкий и прихотливый узор плетет челнок-смычок. У каждого своя Стена Плача, и у тебя, Мышонок, своя... Древняя, цепко увитая молодыми плетями плюща. Скрипка играет, камешки кладки становятся прозрачными, и вот это уже не стена, а витраж, насквозь просвеченный утренними лучами, и затейливое кружево переплета четко очерчивает фантастические фигуры витража...

Кого здесь только нет. Драконы и василиски, львы и грифоны, рыцари и дамы, короли и шуты, но не они главные, они только пестрый фон. Отступи на шаг — и вот вся эта пестрота окажется всего лишь травой да цветами под ногами неторопливо шествующих волхвов. Они уже принесли свои дары, уже утро, дело их жизни совершилось, и теперь они уходят из легенды. Но, уходя из легенды, не уходишь из жизни, и хорошо, исполнив свое предназначенье, стать свободным от легенды. Быть свободным вообще хорошо, только немножко больно, жить вообще немножко больно, но как же иначе понять, что ты жив? Живи, Мышонок! Живи с этой стороны Стены Плача, со стороны жизни, но помни, что есть и другая сторона...

Лабух, наверное, все-таки на время потерял сознание, потому что не заметил, как бардесса оказалась рядом с ним.

Над ним склонилась обычная женщина. Морщинки у губ и в уголках глаз говорили, что молодость вот-вот кончится, хотя и до старости неблизко. А может, просто уж очень длинна была выбранная дорога, и женщина устала. В руках у нее не было никакого музыкального инструмента — ничего.

— Я буду лечить тебя тишиной, — тихо прошептала женщина, — вся музыка мира — в тишине! Слушай.

И Лабух услышал. Он услышал, как тысячи звуков впадают в огромный вечный океан и, сливаясь, становятся тишиной. Только музыканты слышат тишину, глухарям это недоступно, поэтому глухарям всегда нужно, чтобы что-то булькало, гремело, чавкало, повизгивало. Глухарям нужны звуки, потому что они не слышат музыки. А из тишины, словно цвета спектра из солнечного луча, можно извлечь любую музыку. Только надо сначала научиться слышать эту самую тишину. И Лабух слушал. Боль уходила, ее пронзительные скрипучие ржавые ручейки вытекали из Лабуха и смешивались с соленым прибоем. Потом начался прилив, океан затопил его израненное тело и растворил его в себе. Прошла, наверное, тысяча лет, и океан, вздохнув, выдохнул его обратно на плотный песок уже исцеленным.

Видно, времени прошло и в самом деле немало, потому что концерт уже закончился. Густав с Филей, отказавшись от помощи барда, переругиваясь, грузились в свой черный зверовидный джип. Вызывающе-алая тачка Дайаны все так же стояла перед депо.

«Что-то она не очень торопится к своему глухарю, — подумал Лабух. — И все-таки молодец Дайанка!»

Мышонок копошился рядом, протирая тряпочкой свой боевой бас. Время от времени, обнаружив свежую щербину на кузове, он недовольно крутил головой и косился в сторону Фили. Рокеры и попса дружно сворачивали аппаратуру. На сцене стоял давешний бард и играл всем дорогу домой.

— Послушаем? — Мышонок посмотрел на Лабуха.

— А куда нам теперь торопиться? Послушаем.

Бард пел, и люди один за другим исчезали. Некоторые шумно, некоторые тихо, словно растворяясь в воздухе. Лабух знал, что каждый находит в песне барда свое и, услышав это, отправляется домой, так и не дослушав песню до конца. Сегодня они с Мышонком не спешили. Усевшись на старых, тревожно пахнущих смолой шпалах, они молчали и слушали барда.

Я знаю места, где горят миллионы звезд,

Где корабль на Марс и ключ установлен на старт,

Где ржавым вагонам снится, что придет паровоз,

Чтобы в вагонный рай увести состав.

Но я не знаю, кто ты и где ты живешь,

Зато я знаю, на что он похож, твой дом,

Каменный замок на скалах, острых, как нож,

Пряничный терем с цветным леденцовым окном.

Бумажная фанза над замершим тихим ручьем

Напоминает свиток о древней китайской волшбе...

Совсем неважно, на что он похож, твой дом,

Я постучу, ты пустишь меня к себе?

Я знаю, где горное солнце касается снежных твердынь,

Где ночью пекут хлеб, где утром чеканят грош,

Я знаю: один плюс один — это снова один,

Но я не знаю, кто ты и где ты живешь.

Но я иду по дороге, и время идет со мной,

И мест, где я не был, все меньше, чем мест, где я был.

Тысячу жизней прожив, я останусь с одной,

А значит, не стоит жизнь на осколки дробить.

Я приду к тебе в полночь дорог моих — лучше бы днем,

Вот и не надо спешить, и пойман мой бег,

Совсем не важно, на что он похож, твой дом,

Я постучу, ты пустишь меня к себе?

Песня закончилась. Депо опустело. Только на площадке у входа тихо урчал прогреваемый мотор. От концерта остались пустые бутылки, пластиковые пакеты и прочий пестрый и грустный мусор. Что может быть неприкаянней пустой пластиковой бутылки из-под пива, валяющейся около железнодорожной насыпи?

Но тишина продолжалась недолго. В пустом и оттого гулком пролете депо послышались странные негромкие звуки — шаркающие шаги, кряхтенье, металлическое позвякивание. Лабух было насторожился, но потом подумал, что никакой опасности здесь нет, и стал с интересом наблюдать. Из каких-то потаенных помещений, из открывшихся в самых неожиданных местах дверей и люков появились странные существа. Облаченные в серые халаты, с метлами, швабрами, оцинкованными ведрами и громадными пластиковыми мешками в руках, согбенные человекоподобные твари разбрелись по депо. Их тусклые, плохо различимые в сумерках лица казались странно мохнатыми, то ли на самом деле на них росли волосы, то ли от пыли, а может, от того и другого вместе. С недовольными стенаниями существа принялись за уборку помещения, скорбно шаркая метлами по бетонному полу.

— Уборщики, — понял Лабух. Он что-то слышал об уборщиках, убогих и жалких тварях, обреченных вечно убирать мусор за другими. Мусор кормил, поил, одевал и обувал этих несчастных, в мусоре они рождались и умирали. Мусор был их жизнью.

Когда кому-нибудь из уборщиков попадалась целая бутылка, раздавался горестно-облегченный вздох, и находка немедленно отправлялась в пластиковый мешок. Около платформы, где находился импровизированный буфет, уборщики обнаружили что-то интересное для себя. Приглядевшись, Лабух понял, что это почти полный ящик бутылок с пивом. Стенания уборщиков сменились радостным разноголосым клекотом. Вокруг ящика возник небольшой пыльный вихрь — возможно, странные существа подрались между собой за право запустить мохнатые лапы в ящик, но все быстро прекратилось. К образовавшейся толпе уборщиков поспешала грузная рослая старуха с особенно мохнатой физиономией. За собой старуха волокла здоровенную клеенчатую сумку на колесиках, более всего смахивающую на небольшой железнодорожный тендер. Бригадирша решительно разметала в стороны сгрудившихся вокруг ящика уборщиков и сердито заклекотала, выразительно размахивая корявыми лапами. Уборщики тотчас же прекратили свару и покорно внимали. Усмирив подчиненных, бригадирша с кряхтением подняла ящик, ухнула его в сумку и уселась на нее. Под бдительным взглядом начальницы уборщики зашевелились проворнее, и работа, что называется, закипела. Пластиковые мешки один за другим наполнялись пустыми бутылками и исчезали в неизвестном направлении, метлы и швабры мелькали так, что было любо-дорого посмотреть. Несколько уборщиков бросились подключать брезентовый брандспойт к пожарному гидранту, чтобы окончательно очистить помещение от ненужных остатков мусора. Понемногу группа уборщиков со своими орудиями приблизилась к завороженным этим зрелищем Лабуху с Мышонком. Подойдя совсем близко, уборщики недоуменно остановились, сбились в кучку и принялись о чем-то тихо совещаться. Видимо, не придя ни к какому решению, они разом повернулись в сторону бригадирши и начали ее кликать. В их скрипучих голосах явственно слышалось плохо скрываемое возбуждение.

Бригадирша нехотя сползла со своей сумки и на диво споро заковыляла к Лабуху. Вблизи она оказалась еще более странным созданием, чем издали. Тело главной уборщицы было обряжено в донельзя грязный халат некогда незабудочного цвета. Все, что не было прикрыто халатом, покрывала серая, свалявшаяся валиками шерсть, обильно присыпанная пылью. На корявых ступнях красовались грязные белые тапки внушительного размера. С волосатой морды на музыкантов внимательно уставились хитрые коричневые глазки. Вполне человеческие, между прочим. Бригадирша повелительно каркнула что-то, и ее свора послушно отступила. Некоторое время главная уборщица разглядывала Лабуха и Мышонка, потом ткнула в их сторону кривым черным когтем и проскрипела на человеческом языке:

— Ходють тут всякие, прибираться мешают, — во взгляде уборщицы мелькнуло что-то, она потянула воздух волосатыми ноздрями и утвердительно сказала:

— Вы не наши. И не клятые. Что дадите, чтобы мы вас не замели?

— Не беспокойтесь, пожалуйста, мы сейчас уйдем, — начал было Лабух, но бригадирша его не слушала.

— Вот это дай! — она требовательно протянула лапу к гитаре. — Дай вот это!

— Зачем тебе? — удивился Лабух.

— Музыка... Музыка — хорошо... Весело... — уборщица просительно заглянула Лабуху в глаза и просительно улыбнулась коричневыми губами. — Дай!

Уборщики были слышащими! Вот только с гитарой Лабух расставаться не собирался. Даже ради близкого знакомства с такой представительной дамой, как бригадирша.

— Лучше возьми вот это, — встрял Мышонок, протягивая уборщице плеер. — Я эту игралку у бешеных поклонниц отобрал, — пояснил он Лабуху, — как знал, что пригодится. Нравится?

Уборщица протянула корявую руку, взяла плеер и принялась его разглядывать. Она явно не знала, что с ним делать и, похоже, собиралась для начала попробовать на зуб.

Мышонок деловито закинул бас за спину, храбро подошел к уборщице, вставил в ее мохнатые уши звуковые бусинки и нажал кнопку.

Некоторое время бригадирша молчала, блаженно закрыв маленькие глазки, потом удовлетворенно кивнула.

— Хорошо. Теперь уходите. Не мешайте нам.

Лабух с Мышонком повернулись и пошли к выходу из депо.

Снаружи их, оказывается, ждали.

Около алого «родстера», сыто урчащего двигателем, стояла серебряная лютнистка Дайана с каким-то лысоватым хмырем в косухе и при галстуке. Хмырь-модник радостно улыбался и призывно махал музыкантам рукой.

— А мы уж вас заждались! — воскликнула Дайана. — Знакомьтесь, этот молодой человек — Лоуренс. Он неправильный глухарь.

— Ну и чего надо от нас этому Лоуренсу? — спросил Лабух. — И что значит «неправильный»? Недоглушили, что ли, его в молодости?

— Сейчас мы сядем в машину и уедем отсюда, а по дороге я тебе все объясню. — Дайана открыла дверцу «родстера» и указала на тесное, как во всех спортивных автомобилях, заднее сиденье. — Поехали!

«Не хотелось бы куда-то ехать в одной машине с глухарем, пусть даже неправильным, — подумал Лабух. — Однако придется. Во-первых, мы все-таки обязаны Дайане, а во-вторых, добираться пешком все-таки далековато, да и неизвестно, как теперь отсюда выбираться. Старые Пути затянуло какой-то дымкой, а другой дороги я не знаю. Хотя, может быть, через Гнилую Свалку?..»

— Вот и славно, — Мышонка, похоже, совершенно не смущала перспектива прогулки с глухарем. — А то еще раз переться через Гнилую Свалку — нет уж, спасибо!

И первым полез в машину.

— А куда мы, собственно, едем? — спросил Лабух, когда «родстер» рванул с места и помчался, набирая скорость, по узкой асфальтированной дороге в сторону громыхающих бесконечных составов.

— Ко мне, — вежливо ответил Лоуренс. — Мы едем ко мне. И, поверьте, на этот раз проблем с патрулями у вас не будет. У меня имеется спецпропуск.

— Лоуренс — советник мэра. Он очень интересуется слышащими и давно хотел с тобой познакомиться, Лабух. И вообще, у глухарей, оказывается, есть чувство ритма.

— У нас есть чувство ритма, — подтвердил хмырь, небрежно повернувшись в сторону музыкантов, — у нас есть самые разные чувства, в том числе и те, которых, наверное, нет у вас. Например, чувство долга или чувство ответственности.

Лабух хотел было обидеться, но подумал, что это выглядело бы смешно, тем более что глухарь — он и есть глухарь, даром что неправильный. Хотя интересно бы спросить, с каких это пор глухари щеголяют в косухах их натуральной хряповой кожи?

Глава 6. Неправильный глухарь

У Лабуха никогда не было собственного автомобиля.

Во-первых, звукари, по определению, не имели право разъезжать где попало — их место на задворках большого города, в старых кварталах, в трущобах, там, где нет вылизанных до блеска скоростных магистралей и широких проспектов.

Во-вторых, дороги звукарей иные, чем пути добропорядочных горожан. Ну никак не проехать даже на самом навороченном джипе через Старые Пути или через Гнилую Свалку. Даже через Гаражи, и то не проехать, хотя в Гаражах до сих пор стоят автомобили Империи, и некоторые, говорят, и по сей день на ходу. Заводи и езжай себе. Только вот о возвращении можешь забыть. Те, кто рискнул и сел за руль тронутого ржавчиной, но еще крепкого старомодного автомобиля с нелепым кузовом, покрытым шелушащимися слоями древней краски, могли бы рассказать, куда можно уехать из Гаражей. Да ведь не расскажут, потому что, попав за ржавые ворота, пропадали бесследно вместе с добытой в Гаражах тачкой и никогда больше не возвращались домой. Только дребезжащий звук разболтанного мотора, возникающий в разных местах Старого Города, а иногда и на проспектах Нового, говорил о том, что кто-то куда-то едет, кто-то мечется по призрачным улицам, кто-то хочет вернуться в реальность — и не вернется никогда. Так и останется в Гаражах, превратившись, в конце концов, если повезет, в какого-нибудь водилу или мобилу. И, может быть, будет даже счастлив, кто знает.

В детстве, помнится, Лабуху — тогда он еще не был Лабухом, а был просто Авелем, даже не Авелем, а Вельчиком, как его называла мать, — изредка, но все-таки доводилось сидеть за рулем. У отца был автомобиль, трогательный, весело тарахтящий уродец с горбатым, по цыплячьи желтым кузовом, высоко сидящий на рессорах, отчего казалось, что малыш встал на цыпочки и пытается что-то разглядеть вдали.. Конечно, по сравнению с агрессивно-алым, приплюснутым, рвущим воздух вывороченными ноздрями «родстером» Дайаны этот автомобильчик выглядел смешно, но зато на нем можно было ездить кому угодно и где угодно. Тогда город еще не был разделен на Новый и Старый И открытые для всех дороги манили и обещали иные грады и веси. Давно это было...

Между тем «родстер», не останавливаясь у поднятого шлагбаума, решительно нырнул в тоннель, проложенный под железнодорожными путями, и выскочил с другой стороны, прямо к проспекту. Развернувшись с пижонским заносом, автомобиль с шиком выкатился на проспект, влился в разноцветный поток, наддал и помчался к центру Нового Города. На перекрестках время от времени попадались грязно-белые фургоны музпеховского патруля, но «родстер», вопреки опасениям Лабуха, так никто и не остановил. Не то номер у машины был какой-то особенный, а может, музпехи и не предполагали, что в таком респектабельном авто могут разъезжать матерые звукари, нарушители спокойствия, место которым в трущобах Старого Города, а лучше — в кутузке с хорошей звукоизоляцией Чтобы ни их никто не слышал, ни они никого.

Не доезжая до небоскребов, правильным кольцом, словно охранники, окружавших Квартал Власти — это место так и называлось: «Стакан Глухарей», — Лоуренс слегка притормозил и свернул в незаметный ухоженный, как рука стареющей содержанки, переулок. Проехав немного по переулку, «родстер» плавно остановился около невысокого, четкого, словно новая монетка, здания с кремовыми стенами и облицованным нарочито грубо обработанными под «дикий камень» гранитными плитами цоколем. Здание было обнесено легкой декоративной решеткой из кованой бронзы. Лоуренс небрежно нажал кнопку на брелоке. Часть решетки плавно и беззвучно отъехала в сторону, открывая проход. «Родстер» довольно заурчал и уверенно въехал в раскрывшийся зев подземного гаража.

У входа в гараж стоял охранник в грязно-белой форме, очень похожей на ту, которую носили музпехи. Да, собственно, это и был самый настоящий музпех в полном боевом облачении. С ручной глушилкой, разрядником, коротким помповиком, заряженным ловчей кевларовой сетью, — все как полагается. Только звуконепроницаемого шлема на нем не было. Лабуху до этого никогда не доводилось видеть лица живых музпехов. Иногда ему казалось, что у них вообще нет лиц, и это здорово помогало в бою. У этого лицо было. Простоватое, слегка курносое, под коротким ежиком рыжих волос — в общем, совершенно обыкновенное. «Совсем мальчишка, — подумал Лабух. — Надеюсь, они не все такие симпатичные. Зря, наверное, надеюсь».

Увидев музпеха, Мышонок подобрался и положил пальцы на клавишу включения боевого режима своего «Хоффнера».

— Успокойтесь, не надо нервничать, вы ведь со мной, — Лоуренс открыл окно и приветливо кивнул музпеху. — Они со мной.

Музпех отреагировал совершенно спокойно, он даже открыл дверцу и подал руку Дайане, галантно помогая даме выйти из машины. И Дайана, словно и не была никогда боевой лютнисткой, кивком поблагодарила расплывшегося в счастливой улыбке солдата и остановилась, поджидая старых боевых товарищей.

Лабух с Мышонком выбрались самостоятельно и теперь стояли с расчехленными инструментами, готовые к бою, чувствуя себя, однако, довольно неуютно. Словно их одурачили.

— Ну что встал, пойдем, — Дайана потянула Лабуха за рукав, — что ты, живого музпеха никогда не видал?

— Видал-то видал, и не только живого! — пробормотал Лабух, но послушался и пошел за Дайаной к лифту. Мышонок вздохнул, подхватил свою гитару и двинулся за ними, поминутно оглядываясь. Музпехов он не любил, а тут живой музпех, да еще один, да еще без шлема... Хотя — центр Нового Города, живым все равно не выбраться, да и Дайанка, наверное, знает, что делает. А Дайанке, хоть она и связалась с глухарем, верить можно.

Дайана, однако, как только они вошли в холостяцкую квартиру Лоуренса, легкомысленно бросила боевых товарищей на произвол судьбы, скрывшись в ванной комнате.

— Ну что, потолкуем, гости дорогие, — Лоуренс по-хозяйски вальяжно расположился в глубоком кожаном кресле. В руках у него был бокал с коньяком — и хорошим коньяком, отметил Лабух, осторожно понюхав содержимое своего бокала.

Гости дорогие сидели в креслах, зажав между колен зачехленные боевые электрогитары, и ждали, что скажет им хозяин. В конце концов, не коньяк же дегустировать он их привез. А может, и коньяк дегустировать, может быть, ему выпить не с кем. Со своими, с глухарями, — скучно, а тут как-никак свежая компания. Адреналинчик опять же. И музпехи под дверью, так, на всякий случай, чтобы и гостям не скучно было, чтобы и им, гостям, дозу адреналинчика. Чтобы не чувствовали себя обделенными хозяйским вниманием.

— А о чем, собственно? — поинтересовался Лабух. — Можно, конечно, потолковать, только недолго, а то у меня дома.Шер голодная. Извелась, наверное, уже, ожидаючи.

— Дайана! — позвал Лоуренс. — Вот ты мне все: «Авель, он такой, он особенный», а у него дома какая-то Шер, новую герлу завел твой Авель, так что давай, быстренько пересматривай наши отношения в сторону интима, а то вон даже перед охраной неловко.

— Не какая-то, а Черная Шер, — сквозь плеск отозвалась Дайана из ванной, — и не герла это, а благородная дама, я ее прекрасно знаю и очень люблю. Кошка это, глухарь ты несчастный.

«Странные у них, однако, отношения, — подумал Лабух. — Дайана здесь, похоже, чувствует себя хозяйкой, да и не слишком строгая она, Дайана, так что уж тут пересматривать в сторону интима, ну да Элвис с ними, это их дело. Может, глухари в этом смысле ущербны, что я, собственно, знаю о глухарях?»

Мысль об ущербности глухарей в этом самом смысле показалась, однако, весьма привлекательной. Только вот додумать ее не удалось.

— Так вот, — неправильный, а возможно, даже ущербный глухарь, видимо, не ведая о своей ущербности, покрутил в пальцах пузатый бокал. — Сейчас мы немного выпьем, так, для разговора, потолкуем о том да о сем, а потом я отвезу вас до перехода. Вы ведь через переход, или, как вы его называете, стежок, до депо добирались? Правильно?

— Это он через стежок, а потом через Старые Пути, а я через пустырь и Гнилую Свалку, — уточнил Мышонок. — Но все равно, вези до перехода, я у Лабуха переночую, а домой уж как-нибудь сам потом доберусь.

— Так о чем же мы будем разговаривать? — поинтересовался Лабух.

— О башмаках, о кораблях, о королях и капусте. Кстати, а почему у вас переход называется стежком? Ну Гнилая Свалка — это понятно, депо-Паровоз — тоже. Ваш слэнг, кстати, довольно любопытен. Вы никогда не задумывались, откуда он взялся?

— Да как-то недосуг было, — серьезно ответил Мышонок. — То мы, понимаете ли, деремся, то нас, опять же, дерут, а еще запои, они ведь тоже времени требуют, без них какое же творчество. Я пытался задуматься, да так ни разу и не получилось.

— Вы ведь не о жаргоне нашем поговорить собирались, — сказал Лабух. — Что вам до наших словечек, у вас свои, наверное, есть.

— Есть, — легко согласился Лоуренс. — Например, клятых мы называем «помещиками», не слишком удачно, правда?

— Да уж, — заметил Мышонок. — Это, наверное, потому, что вы страшно далеки от народа. Слабовато у вас с метким словцом.

— Помещиками мы их называем потому, что они обитают на четко ограниченных территориях. Каждая разновидность помещиков — на своей. — Лоуренс, казалось, не заметил иронии. — Но ваше название, конечно, лучше. Наверное, потому, что вы сами немного клятые, отсюда и понимание.

— Мы вообще близки к народу во всем его многообразии, — важно сообщил Мышонок, доливая себе в бокал коньяк. — Но, дядя, давай по существу. Чего ты от нас хочешь?

— Кстати о клятых, — невозмутимо продолжал Лоуренс. — Вы ведь, Авель, отпустили целую компанию клятых. Может быть, даже раскляли. Или, как у вас, звукарей, говорят, наиграли им дорогу. И они ушли. А мы, к вашему сведению, до сих пор ничего не можем поделать ни с вокзалом этим долбанным, ни со Старыми Путями. Помещики, то есть клятые, мешают. Так что, я думаю, мы могли бы вполне продуктивно сотрудничать.

— И в каком же плане? — Лабух пригубил коньяк. Да, коньяк — это вам не портвейн, это значительно лучше. Только вот душевность в нем не та, что в портвейне. Хотя это зависит от того, с кем пьешь. Капелька души собутыльника всегда падает в бокал, и от этого зависит вкус напитка. Точнее, и от этого тоже, а не только от сорта вина и года сбора винограда. Вон, в нынешнем портвейне винограда и вовсе нет, а подчас так душевно пьется!

— В плане очистки Старого Города, — вы ведь все равно этому способствуете, и ты, и вот он, — Лоуренс подбородком указал на Мышонка.

— Как это очистки? — не понял Мышонок. — Мы не уборщики какие-то, мы, к вашему сведению, нормальные боевые музыканты. Может быть, вы имели в виду «зачистки»? Так это не к нам. Этим пускай музпол занимается.

— Ну, — терпеливо продолжил глухарь, не обращая внимания на Мышонка, — Старый Город, на наш взгляд, занимает слишком много места. Мало того, что он пропитывает и отравляет все, его очень трудно отделить от Нового. Но, слава богу, нашими с вами совместными стараниями он все время сокращается, усыхает, как грязная лужа, извините за сравнение. Новый Город растет, ему нужно место, и когда-нибудь от Старого Города ничего не останется, кроме небольших, облагороженных, конечно, заповедников, в которые будут водить туристов.

— Гетто, если называть вещи своими именами, — поправил Лабух.

— Ну... гетто, — неохотно согласился хозяин. — Так ведь, если взглянуть правде в глаза, Старый Город и сейчас гетто. И население этого гетто день ото дня уменьшается. И дело здесь не только в нас, хотя, конечно, музпол работает, и, надо сказать, неплохо работает. Жаль только, что не со всяким безобразием музыкальная полиция может справиться. Дело-то еще и в вас самих. Вы ведь сами то и дело убиваете друг друга. Знаете, — Лоуренс прищурился, — есть такой метод борьбы с крысами с помощью крысиного короля. Это, так сказать, самый сильный, самый жестокий Крыс из всех имеющихся в наличии. Его специально выбирают, причем методы отбора довольно жестокие, а потом он уничтожает остальных. Он просто иначе не может. Такова его сущность и предназначение.

— Так, стало быть, вы, сватаете меня на роль Крысиного короля? — Лабух потянулся к «Музиме», ничего, что гитара разряжена, на этого хлыща и одного удара штык-грифом будет довольно.

— Упаси бог, конечно же нет. Для этого у нас есть Густав и ему подобные, — глухарь вовсе не казался испуганным, хотя и слегка откинулся в своем кресле. — Дело в том, что в некоторых районах Старого Города водятся, не живут, а именно водятся, существа, против которых бессильна музыкальная полиция, и с которыми никогда не справится никакой Густав. Один Перронный Оркестр чего стоит, те же клятые или уборщики. Хряпы с Гнилой Свалки. Вечные шофера и механики, или, как они сами себя называют, водилы и мобилы, из Старых Гаражей. Ветераны с Полигона. И многие другие... Мы даже не обо всех знаем. Все они не живые существа в полном смысле этого слова, но ведь и не мертвые, согласитесь. Да что там, кому я рассказываю, вы ведь уже имели с ними дело.

— Не мертвые, — Лабух вспомнил музыкантов военного оркестра, смешного солдатика в обмотках, цыгана с «фендером», бригадиршу. — Скорее все-таки живые.

— Не живые, — глухарь перестал крутить в пальцах полупустой бокал, — не живые, увы. Живых, знаете ли, можно убить. Есть у всего живого такая отличительная особенность — его можно убить. А этих нельзя.

— Что, уже пробовали? И как, полный облом? — радостно спросил Мышонок. — Вот здорово! То-то эта бригадирша сразу показалась мне симпатичной бабкой. Конкретной такой. И музыку любит. Свой человек, сразу видно.

— Да не человек она. Она — уборщица. Мусорщица. Мы однажды направили туда, я имею ввиду, в депо, взвод музпола. Хотя уборщики завелись даже в Новом Городе. Вас это не удивляет? Нас — очень!

— Нисколько не удивляет, — Мышонок совсем развеселился. — Понимаете, где мусор, там и мусорщики, то есть уборщики. И это есть хорошо и правильно. Потому что если мусор не убирать, то в нем заводится всякая гадость — например, глухие тараканы или крысы. Так что радоваться вам надо, а не удивляться.

— Я подумаю о положительных сторонах этого явления, — серьезно сказал Лоуренс. — Но вы меня прервали. Так вот, направили мы в это ваше депо взвод музпехов. С разрядниками, сетями, все как полагается. И не салаг каких-нибудь, а серьезных парней. Профессионалов. Из всего взвода вернулся один, и он рассказывал такое, что мы поначалу поверить не могли, а потом поверили. Когда посмотрели запись. Вы ведь знаете, у нас каждая операция по зачистке пишется, чтобы все было по закону. Так вот, не действуют на вашу бабушку разрядники, пули ее тоже не берут. Рассыпается она сразу в пыль. В мусор. И возникает в другом месте. Зато сама она любого полицейского заметет. Махнет метлой — и в пыль. И из этой пыли уже не страж порядка появляется, а новый уборщик. И так далее. Этот музпех, который спасся, он с перепуга заперся в туалете, а когда уборщики взломали дверь, принялся надраивать унитаз собственными штанами. Старуха-уборщица посмотрела на него, что-то буркнула и ушла. Он в этом туалете двое суток просидел, боялся выйти. Хотя и сержант.

— Крутая бабуся, — от души развеселился Мышонок. — А вы-то хороши, с разрядником на пожилую женщину. Сказано ведь, старость надо уважать! А как они, эти уборщики замечательно решили проблему воспроизводства, а? И мусора меньше, и музпехи наконец делом заняты! Теперь понятно, откуда уборщики в Новом Городе появились. Это же ваши зольдатики вернулись, те, которых вы на перевоспитание к бригадирше послали.

— Или те же Старые Пути, — продолжал Лоуренс, недовольно покосившись на Мышонка. — Там имперского добра гниет — видимо невидимо. Ведь это все денег стоит, и немалых. Одной бронзы сотни тысяч тонн, наверное, а еще имперские раритеты. Им же цены нет в цивилизованном государстве. И охраняют все это клятые, голытьба с трехлинейками, матросня с наганами, да кавалеристы с шашками. Да они еще и вечно пьяные к тому же. Эта публика просто смеется, когда в нее стреляют. И с удовольствием стреляет в ответ. При этом они орут что-то невнятное, вроде «Бей контру!» или «Смерть буржуям!», а пули у этих призраков, между прочим, самые настоящие. И стрелять они умеют, так что нам не до смеха!

— А что вам понадобилось на Старых Путях, да и в депо тоже? — Лабух усмехнулся, представив себе, как осатанелые музпехи носятся среди товарных платформ, пытаясь увернуться от молодецки гикающих конников с шашками наголо. Зрелище было, безусловно, поучительное и приятное.

— Старые Пути — это ворота во внешний мир. К сожалению, пока закрытые. Точнее, сейчас открыта только маленькая калитка. Не калитка даже, а так, собачий лаз. Может быть, вы заметили, что там, по краешку вокзала, проложены новые линии. Да как же не заметили, мы же под ними проезжали. Они уходят во внешний мир. По ним день и ночь идут поезда с грузами. Это то, что мы продаем, и то, что мы покупаем. За счет этого живет и строится Новый Город. Но действующих линий мало, их необходимо расширять, а место занято сами знаете чем. Его надо расчистить. Точнее, очистить. От помещиков и прочей инфернальной голытьбы. Вот об этом мы вас и просим. Все остальное мы берем на себя. Разгребем завалы имперского старья, отремонтируем и электрифицируем пути. Это все наши заботы, но и вы, поверьте, в убытке не останетесь. Ведь на Старых Путях, как я уже говорил, полным-полно имперских раритетов. Это не только всякие там железяки, это и технологии Империи, это ее оружие. Новому Городу оно необходимо. Ну, так как, договорились?

— Стало быть, вы с нашей помощью собираетесь поскрести по имперским сусекам. Хотя нет, это уже попахивает разграблением могил.

Мышонок уставился на пустой бокал, потянулся было к бутылке, но передумал и, вздохнув, поставил бокал на столешницу.

— Новое всегда вырастает на продуктах распада старого, — назидательно сказал Лоуренс. — Да вы не стесняйтесь, наливайте себе сколько хотите. Если эта бутылка кончится — у меня еще найдется.

— Да ты, дядя, никак споить решил бедных музыкантов, — усмехнулся Мышонок. — Тебе разве не рассказывали, что боевые музыканты во хмелю дюже буйные? Мебель ломают, к женщинам пристают и все такое...

— Ну ладно, предположим, с вокзалом все понятно. Ну, а Гаражи, а все остальное? — Лабух заинтересованно посмотрел на собеседника. Тот, похоже, искренне воодушевился, лицо раскраснелось, глаза заблестели.

— Там... Вы не представляете, что там можно найти, это же миллионы и миллионы. В имперских Гаражах водилы и мобилы научились обходиться без бензина, а уж как они ездят... — Лоуренс уже не сдерживался. — Я, советник мэра, официально предлагаю вам, нищему музыканту, сотрудничество. Подумайте, прежде чем отказаться!

— Советник Большого Глухаря, значит, — Мышонок внимательно посмотрел на хозяина. — А Большой Глухарь не говорил вам, когда, наконец, людей перестанут глушить? Ведь этак скоро вашими заботами в вашем городе ни одного нормального человека не останется, одни глухие уроды.

— Это вы — уроды! — не выдержал Лоуренс. — Это из-за вас до сих пор существуют Старые Пути, Гнилая Свалка и прочая погань. Мы-то как раз совершенно нормальные граждане Нового Города!

— Так что же вам от нас, уродов, надо? — вскинулся Мышонок. — Прочистите себе уши — и вперед, распевая гимн глухарей. Сыграйте дорогу всем, кто вам не нравится, всем, кто мешает вашей бесполой жизни. А уже после этого хапайте на здоровье все, что вам никогда не принадлежало, и продавайте, потому что сами этим пользоваться — ума не хватит. Вперед и с музыкой, что, слабо, а?

— Не надо иронизировать. Мы пробовали, — глухарь как-то обмяк. — Мы честно пытались привить слышащим свои взгляды, но у нас ничего не вышло. Многие сначала соглашаются с нами, но потом они начинают играть, и все идет насмарку. Если мы отбираем у них инструменты, они заворачивают расческу в бумажку и играют. А потом большинство из них уходит. Ничего не объясняя, говорят, что мы все равно не поймем. Они становятся рокерами, подворотниками, эстами, джемами — кем угодно, только не законопослушными гражданами. И вот еще что. Обычно как бойцы они ничего особенного не представляют. А поэтому в вашей среде долго не живут.

— Стало быть, не получилось у вас с ручными музыкантами, — задумчиво протянул Лабух. — Все так, в нашей среде предатели долго не живут, правда, Мышонок?

— Это точно. Предатели и убогие, хотя последних иногда бывает жалко. — Мышонок отставил бокал. — Ну а теперь, дядя, давай вези нас до стежка, как обещал. Выпили, поговорили за жизнь, а теперь пора и честь знать.

— Что ж, по крайней мере поговорили, как вы изволили выразиться, «за жизнь» — Лоуренс подошел к окну и посмотрел на подсвеченные разноцветными прожекторами высотки Стакана Глухарей.

Лабух подумал, что во всей выверенной красоте Нового Города есть что-то фальшивое, как в рекламной бутылке, которую, даже если в ней настоящее спиртное, никто никогда не откроет, потому что она, эта бутылка — для вида, а не для застолья. В пору своей молодости Лабух на спор позаимствовал такую бутылку с витрины модного бутика. Группа «Роковые яйца» в полном составе, с шуточками расположилась вокруг сверкающей наглым великолепием емкости, и Лабух, заслуживший право быть ее первооткрывателем, сшиб горлышко резким движением штык-грифа. Так вот, в бутылке оказалась просто-напросто подкрашенная водичка, в которой не было ни грамма спирта. Хорошо, что рядом был дикий рынок. Пойло, которое они пили в ту далекую ночь, было честным и вонючим...

В дверях появилась Дайана в чем-то легком, струящемся, кажется, эта штука называется пеньюар, подумал Лабух, значит, она все-таки живет здесь. И интим, наверное, присутствует, потому что пеньюар — одежда весьма интимная. Эх, Густав, Густав, не туда ты свой баллон покатил!

— Ну что, договорились? — тонкая ткань опасно просвечивала, поэтому Лабух уткнулся с пустой бокал и буркнул:

— Это вы, похоже, договорились, а мы — нет.

— Зря ты так, Вельчик, — Дайана томно потянулась. — Я ведь и сама только недавно узнала, что значит нормальная жизнь. Без страха, без драк этих кошмарных. Есть нормальную еду, спать в нормальной постели... Знаешь, я поняла, жить с комфортом — это жить правильно. Хорошо, когда ты точно знаешь, что будет завтра, или хотя бы чего точно не будет. Когда можешь ходить по городу не подворотнями какими-нибудь, а где тебе нравится. Здорово, когда можно просто посидеть в кафе, не думая о том, что сейчас ворвутся музпехи и тебя заметут. И вообще, перестань на меня пялиться, ты меня раздеваешь глазами, мне неловко при посторонних!

— Чего я там не видел, да ты и так раздета, — Лабух покосился на Дайану. — Не беспокойся, я тебя раздел, я тебя и одел. Глазами, как сама понимаешь, по-другому у меня бабок не хватит. Кстати, а чего это ты сегодня в драку ввязалась, раз уж ты так дорожишь своей правильной жизнью? Драка — это ведь так некомфортабельно. Да и покалечить могут. Смотрела бы себе со стороны, а потом бы в кафе пошла с этим, с Лоуренсом. Или гулять по городу. Без страха и с комфортом.

— Так если бы не я, вас бы побили, — Дайана засмеялась, — все-таки ты мне небезразличен, Вельчик, у тебя аура не такая, как у других.

— У кого аура, у кого — пеньюаура, — буркнул Лабух. Достойного ответа в голову не приходило, а обижаться тоже было глупо.

— Господа музыканты, — прервал их Лоуренс. — Вы даже здесь не можете не ссориться. Я еще раз повторяю свое деловое предложение. Более того, я уполномочен объявить, что ваши знаменитые тусовки мы прикрывать не будем. Играйте себе, сколько влезет. Мы, может быть, даже придем послушать. В конце концов, мы чувствуем ритм, а у вас попадаются любопытные ритмические конструкции. Только вот ваши боевые гитары и прочую опасную чепуху придется изъять. Будете играть на обычных музыкальных инструментах, как в старину. Вам это понравится, я уверен.

— Я свой «Хоффнер» курочить не позволю, — Мышонок аж задохнулся от возмущения. — Знаешь, сколько я им черепов проломил?

— Бросьте, зачем вам наши концерты, — Лабух поморщился. — Ритм вы себе любой синтезируете, случайным образом, я же знаю, как вы оттягиваетесь в ваших заведениях.

— Ну... Как сказать, многие богатые глухари коллекционируют живопись. Это не значит, что они в ней что-то понимают, просто так принято, картины имеют свою цену, точнее, им назначена некоторая цена. То же самое будет и с музыкой. Поймите, наконец, что для одних искусство — то для других товар. Это нормально.

— И комфортно к тому же! — ехидно вставил Мышонок.

— И ради всей этой вашей дерьмовой благодати мы должны сделать сущую безделицу. Заметьте, мы, а не вы. Так, пустячок, мелочь! Перебить большинство себе подобных, а остальных отправить куда подальше, чтобы они вам не мешали. И тогда наступит всеобщее благорастворение. Мир, покой и прогресс, — Лабух не скрывал иронии. — У каждой телки, да что там телки, у каждой шмары будет по пеньюару и свой неправильный глухарь, у каждого металлиста — по игрушечному «харлею», а музицировать мы будем по вечерам в специально отведенных помещениях на казенных инструментах и под наблюдением опытных воспитателей. Но сначала нас надо того... проредить. А то на всех портвейна не напасешься.

— Ну, проредить — это громко сказано, я совершенно уверен, что большинство музыкантов сами поймут, что так для них лучше. А что касается тех, кому вы сыграете дорогу, — так ведь им там будет хорошо, они не просто уйдут, они вернутся туда, где были счастливы, и опять будут счастливы. И вообще, даже если вы чувствуете с ними какое-то родство, их время прошло, так что не стоит казниться. Ведь для отживших свое так естественно уйти вовремя и достойно. И почему бы вам им не помочь в этом? А так, в целом и общем, вы очень правильно, хотя и несколько грубовато, сформулировали суть моего предложения. — Лоуренс, не вставая с кресла, изобразил нечто вроде иронического поклона. — Лично вы получите от этой сделки еще и полную свободу, статус героя, и вообще что захотите. В разумных пределах, конечно.

— Например, статуй на центральной площади. «Лабух и Великий Глухарь похмеляются портвейном после изгнания клятых», — опять встрял Мышонок. — А чего, прикольно получится, особенно если кое-какие части тела покрыть позолотой. Представляешь, прекрасные глухарки прикладываются к позолоченному Лабухову, э-э... грифу и прозревают, то есть, я хотел сказать, прослыхают все как одна.

— Наверное, я вынужден буду отказаться, — Лабух задумчиво покрутил в пальцах опустевший бокал. — Я, конечно, понимаю, что с точки зрения прогресса и благорастворения вы, наверное, правы. Да только вот что-то здесь не так, что-то мне не нравится. То, что вы нам предлагаете — это зоопарк, резервация. А мы хотим жить в естественных условиях, какими бы они ни были. И даже если мы в конце концов поубиваем друг друга, то пусть это произойдет само по себе. Значит, мы действительно пережили себя. Кстати, после разговора с вами я постараюсь щадить даже подворотников, если получится, конечно.

Лоуренс отошел от окна, пожал плечами:

— Ну что ж, во всяком случае, позиции сторон теперь понятны. Кроме того, вы все равно будете работать на нас, хочется вам этого или нет, хотя вам будет казаться, что вы совершенно свободны в своих поступках. Может быть, так даже лучше. Сейчас я подброшу вас до перехода, как и обещал. Но завтра вы непременно и, подчеркиваю, по своей воле, отправитесь на очередное сборище, и путь ваш снова проляжет через какое-нибудь дикое место. По дороге вам опять придется убивать слышащих, а они будут изо всех сил стараться прикончить вас. И если вам встретятся клятые, вы будете играть им и отправите туда, где им и полагается находиться независимо от того, хочу я этого или нет. Так что, увы, от вас практически ничего не зависит.

Он накинул косуху и направился к двери. Лабух посмотрел на Дайану. Похоже, Серебряная лютнистка не собиралась провожать боевых товарищей до перехода.

— Ну, пока, мальчики, — лютнистка, стоя в дверном проеме и рисковано просвечивая гибким телом сквозь пеньюар, помахала им пальчиками. — Жаль, что вы не согласились. Если тебе, Вельчик, опять понадобится терция, то я всегда готова поразмяться.

— Ты мне гораздо больше нравилась в роли секунды, — галантно улыбнулся Лабух. — Но это было давно. Я уже и забыл, как ты звучишь.

— Элвис даст — вспомнишь! — Дайана порхнула полами своего одеяния и скрылась в недрах роскошной квартиры неправильного глухаря.

До стежка они добрались без приключений. Лоуренс вел машину зло и резко, но все-таки — красиво. Лабух даже немного ему позавидовал. Он всегда завидовал тем, кто умеет что-то делать лучше его. У перехода глухарь притормозил, высадил Лабуха с Мышонком, махнул на прощание рукой и помчался дальше.

— Куда это он намылился? — удивленно сказал Мышонок. — Вроде бы его дом в другой стороне.

— Тачку проветривает, — объяснил Лабух. — Чтобы, значит, духа нашего там не было!

— Вот и хорошо! — обрадовался Мышонок. — Дух еще нам самим понадобится.

Ступив под арку, Лабух с Мышонком почувствовали себя почти дома. Подворотники, завидев боевую парочку, ворча отступали в свои подворотни.

Музыканты прошли мимо небольшого дикого рынка. Несмотря на поздний час, рынок шевелился, тут и там бродили темные фигуры, перекидывались друг с другом короткими фразами, сходились и расходились. На небрежно сколоченных дощатых прилавках для отвода глаз были разложены немудрящие товары: Армейские рационы бессрочного хранения, добытые невесть где, бронежилеты, какие-то непонятные зеленые штуковины. Чистенькие старушки задешево предлагали пучки зелени, выращенные во дворах старого города, тощие морковины и какие-то соленья в банках с тронутыми ржавчиной крышками. Однако здесь можно было купить и другие вещи: например, практически любые боеприпасы, струны, запасные блины к боевым плеерам, сами плееры, довольно современные компьютеры, запчасти к автомобилям любых марок и многое, многое другое. Только надо было знать, у кого покупать, и чтобы тебя тоже знали.

На деревянном ящике у входа в покосившийся, крытый рубероидом пивной павильончик, сочившийся нездоровым желтым светом, сидел пожилой баянист. Звали баяниста дедом Федей, и был дед Федя уже пожилым, когда Лабух бегал здесь сопливым мальчишкой. Сразу после распада Империи. Баянист играл исключительно старинные марши и вальсы, но не потому, что ничего другого не умел, а по каким-то другим, одному ему известным причинам. Деда Федю уважали все музыканты без исключения, потому что играл он здорово, и еще потому, что от его музыки веяло истинной стариной и какой-то первобытной силой. Говаривали, что дед Федя может наиграть дорогу кому угодно, хоть клятым, хотя он меньше всего походил на барда. Он был простым Старым Баянистом. И баян у него был самый обыкновенный. Очень красивый баян, старинный, с перламутровыми пуговками и инкрустациями, но никакой не боевой. Хотя сам дед Федя, особенно после стаканчика беленькой, любил рассказывать, что прошел с этим баяном три войны.

Время от времени дед Федя пропадал, но через пару дней снова обнаруживался на старом месте. Когда его спрашивали, где был, дед хитро ухмылялся, тыкал корявым пальцем в небо, подмигивал и говорил, что подрабатывал звонарем. Звонари считались существами мифическими, какими-то «клятыми наоборот», так что слова деда никто не воспринимал всерьез. Мало ли где носит старого...

— Здравствуй, дед! — Лабух старался говорить громко, потому что Федор был глуховат. Глуховат, но играл здорово. Хотя и чересчур мощно.

— Здорово, Авель, — дед Федя небрежно пробежался по переливающимся пуговкам, потом спросил: — Ты, рассказывают, клятым играл?

— Играл, — подтвердил Лабух, удивляясь, откуда деду Феде это известно. — Было такое дело.

— Ну и что? — баянист с шумом сжал меха, аккуратно застегнул баян на перламутровую пуговку, вытащил из кармана старомодного пиджака горсть махорки, оторвал уголок газеты и принялся сворачивать самокрутку.

— Они ушли, — Лабух помялся немного, не зная, что еще сказать. — Я не знаю, как это у меня получилось, и не знаю, куда они ушли. Просто ушли, и все.

— Душевно играл, значит, ежели ушли, — старик зажег здоровенную «козью ногу», затянулся и выпустил облако вкусного махорочного дыма. — Только на будущее имей в виду, все мы немного клятые, или будем ими, если себя переживем. На-ка вот, выпей за их живые души, и за свою тоже.

Дед Федя пошарил в ящике под собой и извлек оттуда полулитровую бутылку с прозрачной жидкостью, нежно отсвечивающей сиреневым. Бутылка была аккуратно заткнута плотно свернутой бумажкой.

— Спирт-ректификат, очень способствует! — со значением сказал Дед Федя.

Вслед за бутылкой появилась трехлитровая банка, закрытая полиэтиленовой крышкой.

— А это компот, моя старуха приготовила, чтобы запивать, — пояснил баянист, цепляя крышку ногтями, — а то горло сожжешь.

Стаканов дед Федя не признавал принципиально. Может быть, считал, что питье из горлышка сближает людей, а может, просто брезговал распространившейся повсеместно пластиковой посудой.

Лабух вытащил бумажную затычку, задержал дыхание, словно перед прыжком в холодную воду, и мужественно глотнул из бутылки. Потом, не вдыхая, отхлебнул компота, чувствуя, как горячо становится внутри. Ректификат действовал мощно и сразу, не то что коньяк.

Дед Федя забрал у Лабуха бутылку и протянул Мышонку:

— Давай-ка и ты приложись, сынок, да запить не забудь.

Мышонок хлебнул и закашлялся.

— Ничего, бывает по первому разу, — старик отобрал бутылку у Мышонка, посмотрел ее на свет, встряхнул. — Эх, что тут пить-то! — и опрокинул в рот.

Некоторое время все молчали, ощущая звон ректификата в жилах, чувствуя, как череп наполняется приятным теплым гулом, прислушиваясь к окружающему миру, который внезапно расцвел, словно куст ночного шиповника, так что замызганный и грязный дикий рынок стал казаться чуть ли не домом родным. Даже уходить расхотелось.

— Ну, а теперь я вам сыграю «Прощальный марш», — дед Федя рыкнул басами. — А вы ступайте-ка себе. Да только помните, клятых можно отправить в прошлое, это тебе, Авель, по силам, а можно привести в настоящее — это сложнее. Только последнее будет правильно.

— Как это, привести в настоящее, — Лабух обернулся. — Они же и так в настоящем.

— Они ни здесь и ни там, а как бы промежду. Есть поверье, что когда клятые станут людьми, тогда глухари Перестанут быть глухарями, — старик посмотрел на Лабуха. — Больше ничего не знаю, не говорю, слушайте лучше!

«Прощальный марш» торжественно и печально поплыл над брезентовыми палатками дикого рынка, над лотками с помидорами и картошкой, над забубёнными головами хабуш и подворотников, блатняков и шмар. И все притихли.

...Они стояли во дворе около двери в Лабухову берлогу. Лабух отпер замок. Черная Шер издалека расслышала хозяйские шаги и встретила его на пороге, как и полагается хранительнице очага.

— Ну что, тварь ты музыкальная, небось, жрать хочешь? — поинтересовался Лабух у кошки.

Шер нежно мурнякнула, мол, обижаешь, хозяин, пожрать мы и сами сообразим, и погулять тоже, нам дверь ни к чему, форточка вон открыта, просто мы соскучились, так-то вот!

— А я вот очень даже не прочь пожрать, — Мышонок вошел в комнату и теперь искал, куда бы пристроить свой знаменитый бас. — А то все разговоры да разговоры, выпивкой вот угостили, а с закуской хреноватенько. Выпивка без закуски, это, знаешь ли, прямой путь в алкаши, а там и до хабуш не далеко. А нам это надо?

Лабух взял у Мышонка гитару и аккуратно поставил ее в шкаф, Мышонок, убедившись, что его сокровище пристроено, затопал на кухню. Хлопнула дверца холодильника. Потом раздался сокрушенный голос Мышонка:

— Ну что у тебя, Лабух, все пельмени да пельмени. Ты бы хоть герлу какую-нибудь для хозяйства завел, питались бы нормально. О себе не думаешь, так хотя бы о друзьях побеспокоился.

— Вот сам бы и завел, а я к тебе ходил бы обедать, — незло огрызнулся Лабух. — Чего же ты не заводишь?

— Во-первых, это я у тебя в гостях, а не ты у меня, — Мышонок высунулся из кухонного проема. — А во-вторых, я себе и сам что надо приготовлю, было бы из чего!

— Вот именно, — резюмировал Лабух. — Если бы было из чего, а раз ничего нет, кроме пельменей, то и будешь лопать пельмени как миленький. И еще в холодильнике должно быть пиво.

— Уже нашел, — сообщил Мышонок, — только пиво и способно меня примирить с отсутствием хозяйки в этом доме. Тебе дать бутылку?

— А если бы эта хозяйка тебя в шею? — поинтересовался Лабух. — Тогда как бы ты запел?

— Меня в шею? — возмутился Мышонок, гремя кастрюлями. — Да не может такого быть. Я обаятельный. Ладно, не будем о грустном.

Лабух устроился в продавленном кресле с бутылкой пива и принялся размышлять. Что-то сегодня случилось важное, что-то такое, из чего необходимо сделать выводы. Плохо, когда выводы приходится делать поздним вечером. Вечер — не время для решений. Вечером надо пить пиво, ухаживать за женщинами, с прицелом на ночь, и вообще отдыхать. А все проблемы оставить на утро. Только вот утром тоже не очень хочется решать какие-то проблемы. Последнее время утром не хочется даже подниматься. Потому что опять одно и то же. Одинаковые ночи, одинаковые дни. Хотя нет, сегодня был другой день. И все равно, утром замирает сердце, и некоторое время раздумывает, стоит ли ему стукнуть или прекратить это безобразие раз и навсегда. Как там сказал этот героический дед? «Все мы немного клятые или будем ими, если себя переживем». Вот, наверное, так и начинается это «переживание себя». Тебе кажется, что ты живешь дальше, ешь, пьешь, любишь женщин, с боем пробиваешься на концерты, дерешься на дуэлях. Даже с глухарями разговариваешь. А на самом деле ты остался где-то там, в одном их твоих прошлых, и все, что происходит с тобой дальше, не играет никакой роли, потому что ты все равно по-настоящему живешь до того венчающего прошлое момента, а дальше — катишься по инерции.

А нынешняя жизнь — она не твоя, ты бессильно, а иногда и брезгливо, смотришь на себя и других со стороны, оттуда, из прошлого. Иногда ты делаешь усилие, и вроде бы тебе удается совпасть с собою сегодняшним. Но прошлое опять всасывает тебя, и нет сил, чтобы оборвать эту гуттаперчевую связь. Наверное, так и становятся клятыми.

Так что придется думать прямо сейчас. А что думать, собственно, я уже думаю. Как там еще сказал старикан? «Когда клятые станут людьми, тогда глухари перестанут быть глухарями». Интересно, когда это глухари что-нибудь услышат? Что-то не очень верится.

— Эй, друган, давай на кухню, тут у меня пельмени поджарились, — в комнату просунулась хвостатая голова Мышонка. — Чего бы ты без меня делал, а? Жареные пельмени — это уже разнообразие, кулинария, так сказать, а не просто еда. Экий я искусник!

— Ну что, завтра идем на Старый Танковый? — деловито спросил Мышонок, когда с кулинарией было, наконец, покончено. — Если идем, то давай пораньше спать ляжем. На Танковый, знаешь ли, придется тащиться через Ржавые Земли и Полигон, а это, я тебе скажу, похлеще Старых Путей и Гнилой Свалки вместе взятых будет. В Ржавых Землях полным-полно всяких опасных для жизни обломков, да еще, говорят, есть там обитатели. Не слышащие и не глухари, а вообще непонятно что. Или кто. А на Полигоне, известное дело, ветераны. По слухам, они нормальные ребята. Хорошо, если они нам помогут, а не то — карачун придет. Дурные танки музыкой не возьмешь, они по жизни глухие. Хотя какая жизнь у этих железок... Кстати, тебе мыть посуду, или ладно, так и быть, я сам помою. Отработаю ночлег.

Интересно, почему глухари не разнесут тот же Полигон? Им же это, наверное, раз плюнуть. Усмирить Полигон или Танковый никаким музыкантам не под силу. С другой стороны, на Полигоне всем заправляют ветераны. А ветераны — слышащие, и глухарям с ними не договориться. Ветеранам, говорят, подвластна вся боевая техника, оставшаяся от Империи. Танки ведут себя словно сторожевые собаки, даром что хвостом перед хозяевами не виляют, так и то, наверное, потому, что какой у танка хвост? Ветераны тоже пережили себя, навечно остались там, в своих локальных и прочих войнах. Жуткие времена, похоже, были. Однако чем-то эти времена дороги для ветеранов, раз они до сих пор не хотят в настоящее. По сути дела, ветераны чем-то похожи на клятых. Вот только порядка на Полигоне побольше, чем на Старых Путях. Все-таки военные. И еще ветераны — в полном смысле живые.

А ведь глухарям Полигон-то нужен. Только ручной, управляемый, безопасный для них, глухарей. И Старый Танковый, наверное, тоже нужен. Для чего, спрашивается? У них же, в Новом Городе, сплошное благорастворение, процветание и всеобщее миролюбие. Которое, правда, не распространяется на звукарей и клятых. А может быть, не во всем мире сплошное благорастворение и процветание, может быть, кому-то еще нужны танки, зенитные комплексы и прочая смертоубийственная дрянь? Наверное, нужны. А ветераны нужны? Конечно, и ветераны нужны, только, опять же, ручные, чтобы имели товарный вид и рыночную стоимость. И, в принципе, неважно, глухари они или слышащие. Неважно даже, живые они или не очень...

— Эй, дружбан, ты, похоже, спишь уже, — Мышонок успел помыть посуду и теперь мыкался по подвальчику, не зная, чем заняться. — Знаешь, я, пожалуй, постелю себе на диване, у тебя какое-никакое бельишко найдется?

Бельишко, к удивлению самого хозяина, нашлось. Мышонок некоторое время копошился, устраиваясь поудобнее, потом очень музыкально захрапел,

Лабух, как всегда в последнее время, долго не мог заснуть. Наконец, он вообразил себя летящим на дирижабле над бескрайней зеленой страной. Архаичная граненая сигара неспешно плыла в густом теплом воздухе, бережно неся под брюхом деревянную гондолу, похожую на старинный вагон-ресторан.

На салон-вагон. Внутри гондола была обшита глазастыми деревянными панелями. Карельская береза, сонно подумал Лабух. В дальнем конце, салона за угловой стойкой, торчал услужливый буфетчик в поддевке. Волосы буфетчика, разделенные прямым пробором, лоснились от репейного масла. Лабух сидел за деревянным столиком у раскрытого окна, за которым мелькали лопасти неторопливо вращающегося воздушного пропеллера. Ш-шух, ш-шух, ш-шух... приговаривали лопасти, и с каждым «ш-шух» в лицо Лабуху плескало упругой волной теплого воздуха. Было уютно. Внизу медленно проплывали леса, поля, змеились дороги и реки — все чистенькое, какое-то умытое, немного ненастоящее, но располагающее к покою и отдохновению. Нет, это все-таки не вагон, — сообразил Лабух, это же старый пароход, вон, в том конце и выход на палубу имеется. На палубе раздавался женский смех и, кажется, пели цыгане. Не вокзальные попрошайки, а настоящие таборные цыгане, те, которые шумною толпою кочуют где попало, а сейчас вот летят на дирижабле, себе не в убыток, почтенной публике — в удовольствие. Почтенная публика мужского пола в светлом костюме («Наверное, чесучовом, — подумал Лабух, — интересно, из чего делают эту самую чесучу?») занята была поеданием окрошки. В почтенной публике нетрудно было признать Лоуренса. Ага, понятно, почему он лопает окрошку, вместо того чтобы веселиться с Дайаной и со всеми остальными. Он же глухарь. А Дайана, наверное, на палубе, отплясывает с прочими дамами под звон цыганских струн. Дамы-то все как одна из бывших подворотниц, стало быть — звукарки. Наверное, рядом пара-другая музпехов. Лоуренса охраняют. Тут Лабух почувствовал, что безоружен, и ему стало не по себе. Он поискал глазами Мышонка, но того не было видно. За окном весело молотили зеленоватую воду красные плицы гребного колеса. Пропеллер, к удивлению Лабуха, никуда не делся, а просто переместился повыше, так что видны были только мелькающие края широких лопастей. В открытое окно теперь не только дуло, но еще и брызгало. Ага, все работает, — успокоился Лабух, — это просто такой дирижабль-пароход, дирипар, или паражабль, а может, парадир, не знаю, как правильнее, да, наверное, все равно. Двухстворчатые двери на носовую палубу открылись, по салону прокатились солнечные блики и пропали. Потом он увидел Дайану. Длинное легкое светлое платье и кружевной зонтик от солнца сделали из Дайаны настоящую даму. Почему-то Лабух был уверен, что именно так и должны выглядеть дамы, путешествующие на дирипаре, или парадире, мир с ними обоими. Он с сомнением оглядел свое отражение в зеркале, висящем между окон на противоположной стене. «Да... не соответствую... — весело огорчился он, — теперь никто не станет со мной дружиться». Отражение Лабуха, однако, несмотря на неуместные на дирипаре джинсы и потертую куртку, выглядело весьма уверенным в себе, наверное, потому, что было вооружено привычной «Музимой».

Внезапно стало шумно. Решетчатые двухстворчатые двери, ведущие на палубу, опять распахнулись, на этот раз с каким-то треском, явив почтенной публике деда Федю с мощно ревущим баяном. Звук был настолько впечатляющ, что сразу стало ясно, что дед выступает на дирипаре, как минимум, в двух ипостасях: человека-оркестра и гудка, причем одновременно. Баян с шумом втянул в себя воздух, словно кашалот перед схваткой с гигантским кракеном. Да так и затих с раззявленными мехами. Баян коротко рявкнул, лица сидящих за столиками людей разом повернулись к баянисту.

— Клятые и кандидаты на выход! — скомандовал дед, переходя в третью ипостась — проводника-кондуктора, и сдавил меха, словно бурдюк с молодым вином.

Грянул марш. Заревели басы. Дед Федя промаршировал через салон, не переставая играть, уцепил со стойки граненый стакан, предусмотрительно налитый почтительно согнувшимся буфетчиком, ловко употребил его, занюхал баяном и героическим голосом грянул:

Уйдут, не глядя в сырую мглу,

Топча ногами сырой рассвет,

И неба гладь сотней тусклых лун

Устало вперится им вослед.

И будут сотни пустых утрат,

И будут сотни слепых потерь,

И начинается путь назад

Шагами первыми от дверей!

Проходя мимо Лабуха, дед, приглашая, мотнул головой, не прекращая, однако, пения:

И остаются навек в пути

(Спешат, боятся, что не дойдут),

Им не вернуться, им не прийти

(Им ярким утром закончить путь).

А тем, кто ждут их, тем ждать и ждать,

Век не смыкая в глухой ночи...

Как след прицела, скрутилась прядь

На лбу. А путь все молчит, молчит...

Лабух неожиданно для себя поднялся, обернулся на мирно беседующих за соседним столиком Дайану и Лоуренса и потопал за дедом. А дед не унимался:

И с пьяной песней придут назад,

Когда все сроки давно прошли,

И будет день возвращенью рад,

И будет запах сырой земли.

Ведь были сотни пустых утрат,

И были сотни пустых потерь.

И начинался их путь назад

Шагами первыми от дверей.

В конце гондолы неожиданно обнаружилась овальная металлическая дверца, которую дед, не сбавляя темпа, небрежно вышиб ногой и шагнул в образовавшийся проем.

Прежде чем последовать за ним, Лабух обернулся. Дайана встала. Глухарь удерживал ее руку и пытался что-то объяснить, но она, казалось, не слушала его. Лабух повернулся к проему и увидел под собой вместо прежнего буколистического пейзажика иссеченный трещинами улиц коричневый такыр Старого Города. Вниз летел дед Федя в обнимку с баяном. Словно сводный оркестр на военном параде, дед Федя, закончив один марш, сразу же принимался за другой. Снизу доносилось бодрое:

Мы красная кавалерия и про нас

Былинники речистые ведут рассказ...

Лабух последовал за ним и, стремительно падая на город, понял, что уже утро.

ДЕНЬ ВТОРОЙ

Глава 7. Расскажите мне про любовь

Как всегда утром, гулко ударило сердце и полетело в пустоту, словно ощутив непоправимое, в который раз успело зацепиться за что-то и закачалось верх — вниз, словно детская игрушка. Были когда-то такие пестрые колобки на резинке. Давно. В детстве.

Потом Лабух вспомнил, что на диване дрыхнет Мышонок, и тихо обрадовался. Впрочем, Мышонок, как выяснилось тотчас же, вовсе не спал. Он в одних трусах топтался возле стенного шкафа, пытаясь открыть дверь. Лабух поднялся, нащупал потайной штырь, запирающий шкаф, выдернул его и откатил сдвижную переднюю стенку, после чего отправился досыпать. Мышонок вытащил из шкафа свой драгоценный «Хоффнер» и немедленно включил его. Он пробовал свой любимый бас, нисколько не заботясь об остальных обитателях дома, проверяя все режимы, в том числе и полный голос. Поскольку жрать в доме все равно было нечего, пришлось окончательно просыпаться, подстраивать гитару и присоединяться. Так что вместо завтрака, на радость — а может быть и не очень на радость — всему кварталу прозвучал небольшой концерт из популярных и не слишком музыкальных произведений. Сначала они с большим чувством — а как же иначе, тема была весьма актуальной — исполнили «Бросьте десять центов, я ж ваш брат!». Потом вошли в раж и выразили свое отношение к деньгам, сыграв знаменитое «Money». Но не то слащаво-салонное, которое «мани — мани — мани...», а подлинное, флойдовское, с грозным лязганьем печатного станка, очень умело изображаемым Мышонком путем ритмичного лягания ведра с пустыми пивными банками и бутылками. Отдав должное классике, они перешли к авторским произведениям, что выразилось в исполнении некогда популярной композиции с душераздирающим названием «Расскажите мне про любовь!», посвященной в свое время той же коварной Дайане. Сообщив напоследок всему кварталу про то, что «от любви никуда не уйти!», они поняли, что, играй не играй, а есть все-таки хочется, а значит, пора собирать инструменты и идти лабать. На Старый Танковый.

— Слушай, Лабух, а я ведь через Ржавые Земли и Полигон босиком не пройду, — пожаловался Мышонок, — кеды мои сам знаешь где остались, а Ржавые Земли на то и ржавые, что там сплошные железяки. У тебя хожней каких-нибудь лишних не найдется, а?

Лабух кряхтя полез в стенную нишу, выворотил кучу старой обуви, порылся в ней, морщась от едкого запаха кожи и засохшего гуталина, и, наконец, выудил пару роскошных, почти новых сапог коричневой кожи с острыми носами, украшенными латунными мысками. Кроме того, на задниках сапог имелись кокетливые латунные же цепочки.

— На, владей, если подойдут, конечно. Я в них когда-то на свидания с Дайанкой ходил. Кучу бабла, между прочим, за них отвалил, на струнах экономил. И вообще, это, знаешь ли, ручная работа, раритет. Не выделывают нынче таких сапог.

Мышонок натянул раритетные сапоги, пошевелил пальцами, пару раз подпрыгнул и сообщил, что обувка ничего, подходящая, хотя, конечно, с его любимыми кедами ни в какое сравнение не идет. Потом подумал немного, решительно оторвал цепочки с задников — «Еще зацепишься за что-нибудь!» — и, наконец, остался доволен.

— Ну что, двинули? — Лабух взял гитару, натянул куртку, с сожалением оглядев прорехи в полах, и они вышли во двор.

На дощатой скамейке, за грубо сколоченным столиком, где обычно собирались местные алкаши, весь в боевых барабанах восседал Чапа в компании нескольких деловых. Кроме того, во дворе стояли, сидели, лежали подворотники всех мастей и размеров, шмары, телки, чувихи, кажется, где-то в глубине двора маячило несколько хабуш со своим пастырем. В общем, каждой твари по паре.

Музима сама вылетела из кофра, Мышонок за спиной лязгнул затвором своего «Хоффнера», а в голове билось — Как же так... Дайана ушла к глухарям, а Чапа, значит...

— Чуваки, до чего же я рад вас слышать, — провозгласил Чапа, вставая. — Иду себе, вдруг слышу, кто-то лабает, да так клево — ну, думаю, не иначе как Лабух! Проснулся уже. Да выключи ты свою стрелялку, тут люди собрались музыку послушать, а не друг дружку убивать!

Какая-то крутая телка, длинноногая, с круглым пухлогубым лицом, осторожно выглянула из-за спины своего дружка и, по привычке капризно растягивая слова и картавя, попросила:

— Можно еще раз ту песню, ну, которая про город и про любовь?

И Лабух понял, что они и в самом деле пришли слушать. Теперь это были не деловые, не подворотники, не хабуши — это были слышащие, и они ждали от него музыки.

Тепло зародилось где-то в затылке и хлынуло через предплечья, ударив в сразу же раскалившиеся кисти рук, делая пальцы длинными и горячими, — и началось!

...Взвился над Старым Городом древний гитарный рифф, придуманный давным-давно великим лабухом Иоганном, из затакта нежным и глубоким стоном вступил «Хоффнер» Мышонка, и когда Лабух ударился оземь мощным септом — грохнули барабаны Чапы. А потом бас задышал низкими и хриплыми синкопами, как дышат в горе или в любви, но Чапа не дал им упасть, и большой барабан забухал, огромный, словно сердце города, и остальные Чапины барабаны и барабанчики заколотились, а как же иначе, ведь они сейчас были сердцами людей, живущих в этом городе.

...Тонет город в тумане

В серебристой пыли,

И застыли дома —

Корабли на мели,

Нынче город безмолвен,

Нет у города слов...

Расскажите мне

Про Любовь!

Теперь гитара била редкими слитными аккордами, и бас Мышонка осторожно поддерживал ее, словно одинокую женщину — это была площадь с грязновато светящейся оторочкой ночных киосков по берегам, и все-таки — это был отдых. И сердце города билось почти как прежде, только чуть-чуть сбоило.

Где же эти слова —

Не позвать, не сыскать,

Голоса посрывав,

Прилегли на асфальт,

Будет утро,

Тогда их отыщет любой...

Расскажите мне

Про Любовь!

И снова Лабуха швырнуло на землю, но он и на этот раз устоял, а за спиной рваным контрапунктом, задыхаясь, зарычал бас Мышонка, и бешено заколотились быстрые маленькие сердца живущих.

Телефон в эту ночь

От усталости скис,

Равнодушно бормочет

Разбуженный диск,

Город сны свои спрятал

Под каменным лбом...

Расскажите мне

Про Любовь!

Господи, у меня не хватает пальцев, взмолился Лабух, и Бог засмеялся и дал ему еще пальцы. И тогда Лабух выбрался-таки из перекрученных, неправильно сросшихся переулков на свет и пошел вперед, глядя сквозь встречных прохожих. А Мышонок шел рядом — старый надежный друг-приятель, бубнил что-то успокаивающее, и это почти помогало. Выпить бы, с тоской подумал Лабух. Обязательно надо выпить.

Я прошу тебя — нет,

Говори, не молчи!

Тишина — словно снег

В посветлевшей ночи,

Я прошу тебя...

В трубке смеется отбой...

Расскажите мне

Про Любовь!

Бухнуло Большое Сердце — и встало. И осталась только мелкая дробь маленьких человечьих сердчишек, настырных и цепких, словно дождь. Но гитара Лабуха закричала, вгоняя шприц с адреналином звука в уставшую сердечную мышцу, и бас Мышонка тяжелой ладонью поддержал ее...

А потом все кончилось.

...Они играли еще. «Чикаго-блюз» и «Дождливых королей». «Гадину» и «Маленького черного чертика». В конце концов Чапа свернул барабаны и сказал, что если они хотят попасть на Старый Танковый, то концерт пора заканчивать.

— Знаете что, чуваки, я, пожалуй, пойду с вами. Вам без меня через Полигон не пройти. Там же кто? Правильно, ветераны! А ветераны — это кто? Правильно, военные! Пусть бывшие, но военные. А военные любят барабаны! А барабаны — это я, Чапа!

«Вот и не надо никого убивать, — думал Лабух, закрывая кофр. — И еще — теперь кто-то из этих слышащих не станет клятым, и это уже хорошо! Ух тебе, Лоуренс, дурной ты глухарь! Одно слово, неправильный!»

— Ну что, пойдем мы или нет? — Мышонок уже приплясывал на месте, словно разминался перед путь-дорогой. Над плечом у него торчало дуло любимого «Хоффнера», а на другом плече висела объемистая холщовая сумка. Судя по всему, Мышонок уже успел разжиться у деловых и едой, и выпивкой. — Кому в путь — тому пора!

И они пошли, точнее, поехали. Деловые довезли их до окраины. Протиснувшись меж деревянных домишек, джипы вырулили на обширный, поросший редкой травой пустырь. Пустырь мог бы считаться полем, если бы на противоположном краю не маячили полусгнившие столбики с обрывками колючей проволоки.

— Все, пацаны, дальше вы сами, — деловой извлек брюхо из тачки. — Дальше мы не пойдем. Да и вам не советовали бы, пропадете зазря. И вообще, хрен ли вам в этих Ржавых Землях, да на Старом Танковом? У нас братва там бывает, в смысле, на Танковом. По делам, но они другой дорогой добираются. А вас почему-то через Ржавые Земли да еще через Полигон несет нелегкая. В Ржавые Земли ни один отморозок не сунется, то, что там творится — хуже ломки! Так что вы еще подумайте, прежде чему туда соваться.

— Спасибо, братан, — Лабух похлопал делового по кожаному плечу. — На Старом Танковом мы сегодня должны играть, уже обещали потому что. А другой дорогой — мы не можем, разные у нас дороги, понимаешь ли. Такие вот дела, извини.

— Тебе спасибо, за музыку. Я не прощаюсь, херово это — прощаться. Особенно если кому-то приспичило переться через Ржавые Земли. Но если будешь жив — услышу и приду. А нет — так, стало быть...

Деловой махнул рукой и полез в джип. Черно-лаковое чудо автомобилестроения басовито пукнуло и скрылось в кривых переулках окраины.

— А жизнь — она все-таки поле, а перейти боишься, — пробормотал Чапа. — Ну что, перейдем поле вброд и отдохнем на том берегу, в тени деревьев?

Трава оказалась влажной, словно здесь недавно прошел дождь, и джинсы сразу промокли почти до колен. Музыканты без труда пересекли поле и подошли вплотную к проволочному заграждению. За покосившимися столбиками с белыми фарфоровыми плевками изоляторов до самого горизонта, за рваными спиралями Бруно, простиралась подсохшая растрескавшаяся глина. Трава здесь почти не росла, только кое-где из влажных трещин в плотной глинистой почве торчали стеганые, похожие на зеленые телогрейки, листики подорожника.

— Нас ждут на том свете, — провозгласил Мышонок, когда они ступили на рыжую, нашпигованную ржавым железом землю, — но пусть нас там подождут подольше!

Глава 8. Полоса отчуждения. Ржавые Земли

Сделав несколько шагов по липнущей к подошвам почве, Лабух оглянулся. Домишки окраины, колючая проволока — все это пропало, скрылось за горизонтом, как будто если и был Город, то остался далеко-далеко. Да и глина через десяток шагов почему-то высохла, схватилась твердой коркой, прихотливо, но аккуратно, даже изящно, изрезанной трещинками. Лабух потопал, стряхивая налипшую на сапоги грязь, и ногам сразу стало легче. Кое-где попадались длинные песчаные языки — словно шнуры поземки на зимнем асфальте. Потом песка стало больше — плавно потянулись невысокие дюны, перемежающиеся глиняными, присыпанными мелкой рыжей пудрой площадками. Все чаще стали попадаться круглые песчаные пятна с размазанными краями, словно здесь некогда пробегало стадо динозавров. Приглядевшись, Лабух понял, что это воронки, затянутые песком. Из одной такой воронки, как из детской песочницы, торчала ржавая корма старинной боевой машины пехоты с распахнутыми задними десантными дверцами. Мышонок не удержался и сунулся внутрь, рискуя увязнуть в песке, но внутри был тот же песок. Только на ржавой, перекошенной стальной петле болтался почерневший нательный крестик. Чей это был крестик и куда делся некогда носивший его человек, можно было только гадать. Мышонок протянул было к крестику руку, но вовремя спохватился и оставил все, как было. Музыканты пошли дальше, оглядываясь на торчащую из песка, словно позеленевшая буханка, бронемашину. Все-таки, это был какой-никакой ориентир. Наконец и он пропал из вида. Не то передвигались путники с какой-то ненормальной скоростью, не то горизонт здесь был слишком близко, но встречавшиеся по пути ориентиры как-то сразу исчезали вдали. Все чаще попадались смятые серебристые обломки чего-то летучего: может быть, самолетов, а может — ракет, теперь это были просто неаккуратные куски скомканного алюминия.

Поднялся ветер, и Ржавые Земли от горизонта и до горизонта закурились песком и пылью. Идти стало труднее. Ветер норовил сточить лица идущих, сгладить черты, засыпать пылью глазные впадины и уши. Лабух заметил, что ветер дует не просто так, а словно упорно совершает некую осмысленную работу, потому что невдалеке от них прямо на глазах вырастал песчаный курган. Вскоре остальные песчаные холмы растаяли, съеденные трудолюбивым ветром, и на их месте обнаружились десятки боевых машин различных конструкций и назначения. Тут были и танки с бессильно опущенными длинными стволами, и какие-то ракетные установки с дырявыми тарелками антенн наведения, и странного вида гусеничные многозвенные самоходы-тягачи, и системы залпового огня со связками пусковых труб на платформах. Были уж совсем непонятного назначения шагающие устройства с тяжелыми, метрового диаметра блинами ступней, этакие стальные големы. Может быть, в Ржавых Землях они играли ту же мистическую роль, что и каменные бабы в обычных степях? В нормальной степи Лабуху бывать не доводилось, но где-то он об этом читал. И внезапно стало заметно, что все это железо неторопливо, но целеустремленно Двигается, стягиваясь к песчаному кургану и образуя вокруг него ржавую неровную бахрому. Выполнив свою работу, странный ветер прекратился, сочтя, видимо, что собранного металлолома достаточно, и его теперь уж точно примут в пионеры.

— Станьте дети, станьте в круг, — дурашливо пропел Мышонок тоненьким голоском, и принялся расчехлять свой бас.

Действо, однако, на этом не закончилось. Курган накрыло мутной воронкой смерча, в которой замелькали какие-то железяки, засверкали сварочные огни, загремело и заухало. Потом воронка опала, и музыканты увидели, что на вершине песчаного холма стоит металлическое чудовище, наспех слепленное вихрем из частей старой бронетехники. Стальные калеки, по-прежнему окружавшие холм лишились некоторых деталей и выглядели от этого еще более убого. Ни дать ни взять — хабуши.

— Вот это да! — восхитился Мышонок. — Эта штукенция похожа на всех зверей сразу! То есть на всех своих родителей. Надеюсь, что это всего-навсего плод художественного воображения заслуженно убиенных конструкторов, так сказать, памятник их кипучей мозговой деятельности. Кипели мозги, кипели и, наконец, сбежали. Остался только памятник. А памятники, как известно, не кусаются, слава Хендриксу!

— Не кусаются, — мрачно подтвердил Чапа, — особенно если не звать их в гости. А если позвать, то приходят исключительно для того, чтобы провалиться под землю вместе с хозяевами. Такой у них, у памятников, народный обычай.

— Ну, уж эту-то зверушку мы на вечеринку приглашать не станем, — Мышонок с опасливым восхищением разглядывал металлическую уродину. — Не поместится она в Ла-буховой хавире, да и Шер это не понравится. С бедной кошечкой инфаркт может случиться!

Мистерия, между тем, не окончилась сотворением механического монстра. Над песчаным курганом невесть откуда возникло темное грозовое облачко. Голубое небо побелело, словно высосанное этим странным сгустком темноты, из которого с треском ударила мощная ветвистая молния. Грохнуло, и внутрь железного кольца хлынули темно-прозрачные потоки воды.

— Ну, вот, все правильно, все как у людей! — восхитился Мышонок. — Младенец появился на свет, стало быть, его нужно прежде всего обмыть. Интересно, а родители как обмывать будут? Хлопнут по бочке солярки и начнут придумывать крошке имя? И как же нам назвать нашего красавца, нашего железненького усика-пусика? Танчик — не танчик, хотя у него целых две пушечки на лобике, зениточка — не зениточка, хотя вон у него, за ушками, целые пучки ракеток, залпик — не залпик, хотя у него на попке пусковых труб — на целый орган хватит. Ну, в конце концов, это их родительское право и дело, как назвать любимое чадушко, а нам пора, пошли, ребята. Нечего нам на этих крестинах делать. Стопчут еще на радостях, когда плясать пойдут, и не заметят.

Но Лабух не торопился, потому что действо продолжалось, и он не мог уйти, не досмотрев до конца. Ливень схлынул, темный сгусток над холмом рассеялся, оставив грязное пятно, похожее на след от половой тряпки. Песок потемнел и курган заметно просел под тяжестью железного младенца. Из мокрой глины вокруг холма, там, куда ударили щупальца молнии, внутри кольца молчаливых, мертвых механических уродов тяжело понимались неясные человеческие фигуры. Они, сначала неловко и кособоко, а потом все уверенней — глина подсыхала, — двигались к новорожденному стальному зверю и через гостеприимно распахнутые люки забирались внутрь.

— Сказано же, в земле солдат больше, чем на земле, — Лабух, наконец, испугался. — Это его экипаж. Прав Мышонок, пора сматываться, если уже не поздно.

— Лабух, скажи, это что, и есть ветераны? — хриплым шепотом осведомился Чапа.

— Похоже, что ветераны, только это клятые ветераны, и до нас им, слава Леннону, пока нет дела.

— Если это клятые, так сыграй им, Лабух, сыграй поскорее, ты же можешь отпустить клятых. У тебя же в прошлый раз на Старых Путях получилось!

Лабух вздохнул, посмотрел на целеустремленное мертвое копошенье, совершавшееся на вершине кургана, подумал и сказал:

— Те клятые были почти живые, а эти почти мертвые. Так что, ты уж извини, вряд ли я смогу их отпустить. Они просто не послушаются. Они же из глины, как самые первые люди, только у них вместо души — цель. — Лабух оперся на кофр с гитарой и продолжил: — Вы же знаете, слышащему мало услышать. Нужно еще, чтобы музыка попала в душу. А у этих — душа закрыта броней и ничего, кроме когда-то давным-давно обозначенной цели, не воспринимает. Бронетанковая у них душа. Так что ничего у меня не получится. Подождем, пока они уйдут, потом пойдем.

— А они точно уйдут? — Чапа с сомнением посмотрел на молчащего железного монстра. — Что-то я сомневаюсь.

Звук возник на холме и прокатился над Ржавыми Землями. Сначала это был металлический скрежет с каким-то причмокиванием, потом фыркнуло и заревело.

— Наш малыш, похоже, проснулся, — прокомментировал неунывающий Мышонок, — сейчас он естаньки захочет. Интересно, чем эта гадина питается? Хочется верить, что не бродячими музыкантами! А вдруг нашему маленькому соп-ливчику поиграть вздумается? Чапа, ты должен подарить новорожденному свой большой барабан. Ребенку нужны игрушки! А не то он сам их себе найдет.

— Вагон пластида, вот что нужно этому ребеночку, — Чапа не поддержал шутки. — И бочку гремучей ртути на закуску. Авось подавится и уймется.

Всласть поревев, стальная уродина неожиданно резво сползла с холма и, мимоходом раздавив пару родителей, устремилась в степь. Несуразная с виду машина двигалась удивительно легко, за ней взлетал пыльный фонтан, похожий на рыжий беличий хвост. Рев мотора раздавался то справа, то слева, клятые ветераны вели монстра змейкой, проверяя работу всех его систем и подсистем, несколько раз гулко ударила пушка, и очередной родитель исчез в огненно-дымном столбе — малыш практиковался, как большинство детей, на папах и мамах.

Наконец железная тварь сочла, что пора подзаправиться, и отвалила куда-то в сторону, туда, где вдалеке, словно серебряные игрушки гигантов, торчали из песка шары и цилиндры нефтебазы.

— Жрать захотел, — понимающе прокомментировал Мышонок.

— Ну все, — Лабух закинул гитару за спину, — нам в другую сторону.

И они, наступая на собственные тени, зашагали на запад, в направлении Полигона.

Глава 9. Полигон

Ржавые Земли наконец кончились и, к удивлению Лабуха, по пути стали попадаться небольшие рощицы, а потом и вовсе начался настоящий лес, правда довольно реденький и чахлый. У многих деревьев были срезаны верхушки и отсечены ветви, словно какие-то казаки-переростки практиковались в рубке лозы. Лес, однако, тоже скоро закончился, и за ним начался собственно Полигон — огромный лоскут перепаханной во всех направлениях гусеницами тяжелой техники, изуродованной, уже навсегда бесплодной почвы, бывшей когда-то черноземом. Где-то впереди лязгало и ревело, потом земля охнула, по ней прокатилась тяжелая медленная судорога, и они поняли, что идут какие-то стрельбы. И, словно подтверждая это, из низины вылетел страшный приземистый танк, раскачивающийся вокруг ствола собственной пушки, тяжело рявкнул и, развернувшись почти на месте, пошел куда-то влево. Почти сразу же ударил выстрел, и видно было, как железное животное присело на задние катки. Звук выстрела, близкий, жесткий и плоский, словно лист броневой стали, мгновенно смял и сплющил все остальные звуки, так что Лабух почти оглох. Внезапно у горизонта мелькнула знакомая уродливая тень. Тень двигалась невероятно проворно, на доли секунды появляясь из низин и снова пропадая за холмами. Блеснула неяркая искорка, через несколько секунд что-то слабо хлопнуло и зашипело. Казалось, ребенок открыл бутылку шипучки и теперь завороженно любуется пузырящейся жидкостью, лезущей наружу.

— Ба, да никак это наш малыш шалит! — обрадовался Мышонок. — Валим-ка отсюда поскорее!

В километре от танка, словно из ниоткуда, появилась маленькая блестящая точка, за которой тянулся тонюсенький дымный хвостик. Она быстро приближалась, косо пятясь танк уходил от нее, но никак не мог уйти, а точка, целеустремленная, словно сперматозоид, слегка раскачиваясь на курсе, стремилась к слиянию. Опять грохнуло, на этот раз длинно и жарко, и танк окутался буро-желтым облаком.

— Неправда, что железо не горит, — отрешенно подумал Лабух, — еще как горит! Вон как горит!

— Вот это драйв! — прокомментировал ошалевший Мышонок.

Казалось, в чадящей железной груде, в которую мгновенно превратился танк, не могло остаться ничего живого. Однако из дыма и гари довольно прытко выскочили три черные фигуры и, пригибаясь, побежали в сторону Лабуха. В руках у ветеранов — а это были явно ветераны — мотались короткоствольные автоматы, хотя, похоже, пользоваться ими они не собирались. Одна из фигур что-то отчаянно орала и размахивала свободной от автомата рукой, словно отгоняла назойливого слепня. Наконец Лабух понял, что кричат им, и, сквозь медленно рассасывающийся звон в ушах, даже разобрал, что кричат:

— У...бывайте! Бегите отсюда!

Танкист орал еще что-то, матерное, густо замешанное на армейском жаргоне, но Лабуху было достаточно того, что он расслышал. Подхватив инструменты, они кинулись прочь от жуткого железного костра, добежали до какой-то воронки и дружно в нее упали. Почти сразу же в ту же воронку ловко прыгнули три танкиста — три ветерана. Все трое были в черных комбинезонах, цвет их возбужденных физиономий под черными же ребристыми шлемами, из которых свисали какие-то провода со штекерами, вполне гармонировал с одеждой. Один из них, видимо командир, весело зыркнул на Лабуха и прокричал:

— Рты откройте, сейчас гребанет!

И, действительно, гребануло, и очень даже не слабо. Лабух увидел, как в блекло-голубое небо, медленно поворачиваясь и бестолково мотая длинным стволом, взлетела танковая башня. Покрасовавшись немного, продемонстрировав свое закопченное нутро, из которого, словно кишки, свисали какие-то кабели и шланги, она устремилась к родимой земле и тяжко ухнула где-то шагах в пятидесяти от воронки.

— Вот так рожденные ползать и летают, — прокомментировал Чапа, — по частям!

Музыканты вжались в глинистую землю. Казалось, сейчас железное чудище, уничтожив танк, войдет во вкус и примется давить гусеницами и расстреливать из пулеметов людей, но ничего подобного не произошло, только победно взревел мотор, взлетел выброшенный гусеницами пышный шлейф пыли, и стальной бастард пустился на поиски нового достойного противника. Люди были ему не интересны, он ими просто пренебрег.

На этом огненная потеха и закончилась. Ветераны-танкисты дружно стащили шлемы и с удовольствием закурили. Перекурив, они принялись спорить и переругиваться, но, впрочем, довольно беззлобно, как будто спор этот начался не сегодня и уже успел порядком надоесть.

Из отдельных понятных Лабуху фраз типа «Ты командир, ты должен был обозначить мне цель!» «А хрен ли я тебе дам, когда я сам ее почти не разглядел! Что мог, то и указал», «А может, кума прямо из Ржавых земель прилетела?», «Да не кума это была, а ПТУРС, системы „спустил и забыл“», Лабух сообразил, что ветераны всерьез воюют, хотя сами не знают, что воюют с такими же ветеранами, только клятыми. Противника толком никто из них так и не видел, каждый день у врага появляется какая-то новая невиданная бронетехника, поэтому ветераны никак не могут выработать ни стратегию, ни тактику боя. И неведомый противник, пользуясь фактором неопределенности, регулярно бьет их танки, стоит только выкатиться на линию огня.

«Но дело тут не только в стратегии с тактикой. Просто у этих ветеранов имеется живая душа, а у клятых она отсутствует. У них вместо души — цель. Точнее даже не цель, а приказ. Только это для них и существует. Душа очень часто мешает выполнить приказ, поэтому у клятых ветеранов всегда преимущество перед ветеранами живыми. А в такой битве побеждает бездушный», — думал Лабух, зажав в кулаке сигарету и слушая возбужденных танкистов.

— Ну ладно, следующий танк на Старом Заводе обещали подготовить уже завтра. С новой системой наведения и бал-вычислителем, — подвел итог командир. — Я таки этого гада достану!

— Который раз достаем, — проворчал другой ветеран, коротко стриженый блондин с грязными разводами на лице. — Сколько танков уже угробили, а гада этого даже не разглядели толком ни разу! Так, мелькнет в прицеле какое-то ржавое унёбище, даже отследить не успеваю, где там достать. Скорости наведения по горизонту не хватает. И по вертикали углы маловаты. Приводы не вытягивают. А вот у него — вытягивают, и он нас достает. Каждый раз. Скоро совсем достанет! И плевал он соляркой на нашу активную броню, постановщики помех и все системы управления огнем вместе взятые.

— Ага. А нам остается иконку на лоб налепить да святым крестом от нечистого отмахиваться. Кто там, на небесах, танкистам покровительствует? Сергий-бронетворец, кажется? — Третий ветеран, маленький, жестковолосый крепыш посмотрел на неопрятную груду железа, бывшего полчаса назад новеньким танком, и сплюнул на дно воронки.

Лабух подумал, что кое-кто, может быть, и пытался закрыться иконкой от подкалиберного снаряда, да не очень-то помогло. Один крестик только и остался. Но вслух ничего не сказал.

— Пока конструктора скорость отработки не увеличат, ничего мы с ним не сделаем. У нас колпак за гусеницами не поспевает. Не колпак, а квашня какая-то. — Снова начал было блондин.

— Разговорчики! — беззлобно оборвал его командир. Он наконец обратил внимание на Лабуха со товарищи и поздоровался, не забыв при этом представиться:

— Подполковник Буслаев.

У подполковника Буслаева было молодое, четко очерченное лицо, и на нем странно и неуместно смотрелись многочисленные мелкие морщинки, светлые на фоне копоти. Казалось, подполковник каждый день гримируется и выходит на сцену. Такие лица бывают у актеров. Красиво и точно очерченные, в мелких морщинках от грима.

«Так ведь он и в самом деле каждый день выходит на сцену, — сообразил Лабух. — Вот она, его сцена». И опять почему-то вспомнился давешний крестик в Ржавых Землях.

Все-таки подполковник был настоящим подполковником, а не актером, играющим роль. Наверное, дело было в выгоревших от бесконечной войны, каких-то навсегда седых глазах. Не бывает у актеров таких глаз. Седые виски — сколько угодно, а вот глаза...

— Саша, башнер, — подполковник кивнул в сторону белобрысого, — а это Анзор — механик-водитель, оба старлеи. Мой экипаж.

Саша и Анзор одинаковым движением кивнули.

Лабух, Мышонок и Чапа по очереди пожали жесткие руки с въевшейся в них смазкой и гарью и тоже представились.

Танкисты оказались свойскими ребятами и ни в коем случае не походили на клятых.

— Выждем немного, на всякий случай, а потом двинемся в городок, — сказал подполковник. — Вы-то как сюда попали, артисты? Заблудились?

— Мы сегодня играем на Старом Танковом, — пояснил Чапа. — Вот и добираемся потихоньку на своих двоих.

— А дорожку сами выбирали, или кто подсказал? — Башнер Саша выплюнул травинку и посмотрел в сторону Ржавых земель. Там что-то взрывалось и ухало. Казалось, что Ржавые Земли дышали железной гарью, а может быть, так пахло от танкистов. Они же все-таки только что выбрались из горящего танка.

— Сами. — Мышонок деловито копался в сумке. Лабух машинально отметил, что припасы он не бросил, несмотря на взрыв танка и поспешное отступление к воронке. — Только вот выбор у нас был небогат.

— Ну, артисты, — протянул механик-водитель, — считайте, что сегодня вам крупно повезло. А не то размазали бы вас гусеницами, как ливерную колбасу по хлебу, либо они, либо мы, прости господи. Там, где воюют танки, людям делать нечего.

Мышонок распаковал припасы и ловко разложил бутерброды на краю воронки. Подумав немного, он извлек из баула большую оплетенную соломкой бутыль и поставил на расстеленную тряпицу.

— Прошу к столу, — провозгласил он. — Любую передышку следует использовать с пользой для тела и души. Только вот стаканов нет. Придется из горла. Вы как из горла, ребята?

Подполковник, как старший по команде, осторожно понюхал напиток и удивленно задрал обгорелые брови.

— Арак! — удивленно воскликнул он. — Гадость вообще-то порядочная. Мы в этой пальмовой водке в свое время чуть ли не портянки стирали. Любые пятна растворяет почище ацетона. Но пить можно. Ну, за крепкую броню и быстрые танки!

Где подполковник Буслаев имел счастье стирать портянки в пальмовой водке, так и осталось неизвестным, потому что офицер коротко выдохнул в сторону и припал к бутыли.

За командиром к бутыли приложились остальные члены экипажа.

— Шпроты, — нежно сказал башнер Саша, с умилением рассматривая аккуратную золотистую рыбку на бутерброде. — Их еще называют анчоусами. Помнится, пошли мы в одну тратторию и заказали эти самые анчоусы. А нам приносят шпроты, мы тогда еще удивились...

«Непростые они, однако, ребята, эти ветераны, — подумал Лабух. — Где их только ни носило, пока не занесло в наши края. А я вот нигде, кроме города, и не был».

Выпив, ветераны разговорились. Подполковник Буслаев достал из потертого бумажника фотографии жены и дочки и, показывая их Лабуху, говорил, уверяя себя, что так оно все и случится:

— Вот кончится командировка, вернусь домой, а дочка-то, наверное, уже замужем. Только бы мужика нашла хорошего, лучше всего — офицера. А то гражданские, ты уж, артист, извини, все какие-то несерьезные. Нет в них армейской основательности и любви к порядку. А если еще не вышла, так вон пусть за Анзора выходит. Он у нас пока холостой.

Холостой Анзор, похожий на колючего жука, деликатно взял шпротину черной клешней и мечтательно улыбнулся.

Лабух поинтересовался, где проживают семьи ветеранов, но ответа на свой вопрос так и не получил. Когда речь заходила о доме, офицеры начинали путаться и перебивать друг друга. Единственное, в чем они сходились, так это то, что их близкие находятся где-то далеко на материке, или, как они говорили, «на Большой Земле». А сами они здесь, на Полигоне, пребывают в затянувшейся служебной командировке. Впрочем, здесь совсем неплохо, и кормят хорошо, и народ дружелюбный. Некоторые ветераны, в основном, те, кто помоложе, обзавелись даже семьями, благо в невестах недостатка не было. На Старом Танковом работало полным-полно молодых девчонок.

Между тем подозрительная возня в Ржавых Землях прекратилась. Видимо, клятые ветераны, будучи людьми военными, тоже соблюдали некоторый раз и навсегда заведенный порядок. Подполковник посмотрел на часы.

— Ну, артисты, — сказал он, вставая и отряхивая землю с комбинезона, — на сегодня все, отбой. Заморили червячка, покалякали о том да об этом, а теперь пора. Подъем. Пошли обедать по-настоящему. Теперь наша очередь угощать.

Они выбрались на глубокую, прорванную в рыхлом земном теле танковыми гусеницами колею и неторопливо зашагали по обочине. Вскоре показались кирпичные боксы с надстроенной невысокой наблюдательной вышкой. Над вышкой трепетал линялый вымпел, обозначавший, что стрельбы закончились. Из калитки, прорезанной в железных воротах одного из боксов, вышел покурить немолодой мужик в синем, испачканном смазкой комбинезоне.

— Что, опять никак, товарищ подполковник? — спросил он, уже зная, что «опять никак».

— Завтра, Петрович. Я, кажется, его засек. Завтра мы его сделаем, и полетит он у нас каком кверху!

— Ну, дай-то бог, — неопределенно вздохнул Петрович, бросил недокуренную сигарету в бочку с песком и скрылся в глубине бокса, откуда сразу же донесся пронзительный визг «болгарки».

По сторонам колеи потянулись огороды и маленькие, аккуратные, почти игрушечные домики, сколоченные из чего попало, но явно с любовью и тщанием. На скамейке возле одного из домиков сидел сухонький старик и курил. На помятом, порыжевшем от времени пиджаке старика красовался одинокий орден.

— Ну что, — бодро заорал он, углядев танкистов,. — орлы! Туда, стало быть, на танке, «Разя огнем, сверкая блеском стали», стало быть, а оттудова — пердячим паром! Да кто же так воюет! Да ежели бы мы так воевали, вся страна под супостата бы легла!

— Вот и сел бы разок к прицелу, тряхнул бы стариной, — миролюбиво отозвался башнёр Саша, — а то ты только кричать да подначивать горазд. Взял сам бы и попробовал. Я наводчик, а куда мне наводить, если я врага не вижу? Да и скорости наведения не хватает.

— Вот я и говорю, — не унимался старик. — Говно эта вся ваша электроника, на хрена вы ее столько в танк напихали, если от нее никакого толку? Подошли бы на прямой выстрел, и, с короткой остановки, с ручника... — он мечтательно зажмурился, затянулся папиросой и пыхнул, — под башню! Первой болванкой погон заклинили, а потом уж долби его во все дырки! Завтра снова пойдете? — уже деловито продолжил боевой дедуля. — Так попробуйте по-моему! И будет тогда этому гаду полный шибздец! А я свое отпри-целивался. Я сейчас и в бабу не попаду. Боеприпас закончился. Ну ладно, шагайте себе отдыхать.

Дед опустился на свою лавочку, оперся сморщенными крупными ладонями на деревянную палку и словно погас.

— Классный наводчик был, — сказал командир, обращаясь к Лабуху. — Он как-то раз инициалы главнокомандующего на щите болванками выбил. С двух километров, да еще в ходу. На спор. Тот ему часы подарил. Снял с руки и подарил. У нас этот дед заместо системы управления огнем был. Генералы думают, что в танке новый стабилизатор пушки да какой-нибудь процессор навороченный, а там наш дед сидит. Тогда к нам каждый день кто-нибудь из командования приезжал, на стрельбы. Показы новой техники были. А сейчас вот воюем, воюем, и что-то никого из начальства и в помине нет. Что там, за периметром, совсем дела плохи, что ли? Мы хоть сейчас бы в бой, да только приказа нет.

— Да нет снаружи никакой войны, — ответил Лабух. — Никто не воюет, все мирно и спокойно. Люди живут себе и знать не знают, что вы тут каждый день идете в бой. Ходят на работу, по магазинам, женятся — живут, словом! Нет никакой войны. Давно уже.

— Ты мне, артист, баки не забивай, — подполковник грустно улыбнулся. — Как это, нет войны? А у самого в гитару «Каштан» встроен, да и команда твоя вооружена не хуже банды моджахедов. Нет войны, сказанул тоже! Если уж артисты с оружием ходят, то это она самая война и есть!

— Это так... — Лабух замялся, не зная, что возразить этому усталому подполковнику, который, похоже, все-таки бы в чем-то прав. — Это для внутренних разборок. Это не война!

— Все войны — это сначала внутренние разборки, а потом уже — внешние. Но внутренние все равно остаются. Где я только не был, — продолжал подполковник, — всюду была война. А вот настоящего врага так ни разу и не видел. И чужие танки жег, и людей убивал, прости господи. А только все они были не враги. До меня это потом дошло. Враги все время оказывались где-то в стороне, в слепом пятне, и я понял, что из танковой пушки их не возьмешь. У нас в академии курс был «Менталитет вероятного противника». Прыткий такой малый читал, дескать, у противника психика другая, поэтому он и не человек вовсе. А я потом с этими «вероятными противниками» в одном бараке сидел, так вот по жизни вышло. И никакого особого менталитета у них нет. За это я ручаюсь. Люди как люди, жить хотят, баб любят и выпить не дураки. Теперь вот продолжаю выполнять боевые задачи. Я просто больше ничего не умею. Ни я, ни, вот, они... — он кивнул в сторону своего экипажа. — И эти, «вероятные», тоже, наверное. Если, конечно, живы еще.

— Так выбрались бы в Город, сами бы убедились. Вас же здесь никто не держит! — Лабух никак не мог понять этого симпатичного, в общем-то, человека, который уже сколько лет не получает писем от родных, искренне считает, что всюду идет война, и почему-то ни во что не вмешивается.

— Боюсь, в безоружных стрелять придется. Не хочу, настрелялся, — пробурчал в ответ командир. — Мы уж лучше у себя повоюем. Здесь, на Полигоне, у противника по крайней мере оружие есть. И менталитет подходящий.

— А разве на войне в безоружных стреляют? — спросил Чапа. — Не положено вроде.

— А для чего же тогда война? — удивился подполковник.

Огороды закончились, и они, пройдя через КПП, оказались на территории крохотного военного городка. Со стороны городка вход на Полигон украшали поднятые на постаменты древние танки. По сравнению с железным чудищем, догоравшим на Полигоне, эти маленькие коробочки с почти игрушечными пушчонками казались смешными и несерьезными. Непонятно было даже, как в них помещался экипаж. Даже не верилось, что когда-то они наводили ужас на врага, а ведь наводили, и еще как! А рядом с проходной красовались побитые непогодой фанерные щиты с очень натуралистично изображенными на них танками, идущими в бой, и многозначительной надписью-лозунгом: «Наша цель — мир во всем мире!».

— Вон там столовая, — командир махнул рукой в сторону грязноватого двухэтажного строения из силикатного кирпича. — Вы давайте покурите немного, а мы сейчас сполоснемся и придем.

Ждать пришлось недолго, и звукари с посвежевшими, трогательно пахнущими детским мылом танкистами направились в столовую.

— Свинина у нас своя, — похвастался Анзор-механик, — и картошка с капустой тоже. У нас тут все свое, кроме хлеба и водки. Хлеб и водку нам из города привозят. Тут к нам ребятки из города дорожку протоптали, тоже артисты своего рода. Они деловыми себя называют. Они нам пивко, водочку, красненькое и шмотки для офицерских жен, а мы им — стреляные снарядные гильзы да старые траки. Нам жалко, что ли? У нас этого добра навалом!

Похоже, низший командный состав ориентировался в обстановке гораздо лучше своего командира и, в целях выживания, наладил натуральный и взаимовыгодный обмен с ушлыми ребятами из города.

«Ох, не только стреляные гильзы вывозят деловые из военного городка. Откуда, спрашивается на диких рынках берутся детали от крупнокалиберных „утесов“, „кордов“ и „браунингов“? — подумал Лабух. — Хотя металлисты снабжаются с каких-то других складов и никому не рассказывают, где эти склады находятся. А если бы и рассказали — мало бы что изменилось. На склады металлисты ходят рейдом, человек по пятьдесят, и хорошо, если возвращается половина...»

— Ну, вы поиграйте немного, — попросил командир, когда с обедом было покончено и законные «фронтовые» сто грамм контрабандной водки выпиты. — Только негромко. Не любим мы громкой музыки.

Лабух и Мышонок включили гитары в акустический режим, Чапа извлек щеточки. И они поиграли. Они пели про то, как «...На опушке леса старый дуб стоит, а под этим дубом партизан лежит, он лежит, не дышит, так, как будто спит, золотые кудри ветер шевелит...», и «По улицам Берлина полк пройдет, там лежит конец войны...». И про незадачливых самураев, кубарем летевших наземь, под напором стали и огня. И, конечно же, «По танку вдарила болванка...». Эту песню они пели уже вместе с танкистами. Потом пели танкисты. Хорошо пели, душевно и слаженно, так что Лабух понял, что они действительно — экипаж. По тому, как люди вместе поют, всегда можно понять, как они друг к другу относятся.

Потом командир извлек откуда-то видавшую виды гитару. Простую, не боевую, с треснувшей декой. На деку была налеплена смуглая переводная девица, застигнутая фотографом в тот момент, когда она еще только собиралась что-нибудь на себя нацепить. Вид у девицы был ошарашенный. Трещина на деке проходила как раз на уровне талии дивы, так что красотка, казалось, только что вырвалась из лап нерадивого фокусника, который распилил ее пополам, но не до конца.

Подполковник виновато посмотрел на Лабуха, дескать, извини, понимаю, что не умею, но очень хочется, взял аккорд и сначала осторожно, примериваясь, а потом уверенно запел.

Закрыт проезд и дальний лес оцеплен,

И горизонт в разрывах и огне,

И если кто-то говорит о цели,

То в том же смысле, что и на войне.

Вот с направляющих, настильно, с тяжким шипом

Сорвалась смерть, неистова и зла.

И крикнуть хочется — да нет ли здесь ошибки,

Постойте, парни, ведь своя ж земля!

Отчизна же, а мы ее кромсаем!

Ведь мы стреляем по своей земле

И губим сад, который не посажен,

И тупо месим нерожденный хлеб...

Но в мирной тишине, такой огромной,

Мы понимаем — все-таки нужны

На полигонах оспины воронок,

Как будто бы прививки от войны!

Песня была явно местная, экипаж ее хорошо знал, но не подпевал, потому что, когда поет командир, остальные должны молчать и слушать.

«Он мог бы стать бардом, — подумал Лабух. — Но не стал, потому что стал командиром. Почему-то нельзя быть одновременно командиром и бардом, хотя среди военных барды все-таки встречаются. Ну что ж, зато подполковник и, судя по всему, хороший командир...»

— Время, — сказал Мышонок и посмотрел на Лабуха. — Нам надо идти. Спасибо вам, мужики.

— И вам спасибо, ребята, — командир встал. — Что же, нам пора, и вам пора. На Старом Танковом скоро смена кончается, как раз успеете добраться. Вы к нам еще приезжайте. Когда мы этого гада прикончим. Вот тогда мы с вами споем и спляшем!

— А когда вы его прикончите? — встрял Мышонок.

— Может быть, завтра, — задумался подполковник, — а может быть, через месяц. Но что прикончим — не сомневайся!

— Видели мы вашего гада, и экипаж его разглядеть успели, — решился, наконец, Лабух. — Это тоже ветераны, только клятые, вам с ними не справиться. Во всяком случае, стрелять в него бесполезно.

— Где видели? — подполковник сразу посерьезнел и подобрался.

— В Ржавых Землях, мы же шли через Ржавые Земли. — Там...

И Лабух, как мог, с помощью Мышонка и Чапы рассказал, что они видели в Ржавых Землях. Как ни странно, подполковник им поверил. Несколько раз уточнял, какое вооружение у монстра, сколько клятых в экипаже и прочие военные подробности. Потом задумался и сказал:

— Что ж, я тоже кое-что слышал, знаю, что на полосе отчуждения творится что-то неладное. Надо будет с летунами потолковать, у них тут недалеко аэродром, пусть смешают там все с землей, а мы подчистим. Клятые, не клятые — бомбе да снаряду все равно.

— Там и так все смешано с землей, — Лабух вздохнул: ну не понимал его бравый подполковник, — не поможет ваша бомбежка. Только хуже будет.

— Почему это хуже, — возразил подполковник, — поддержка с воздуха всегда помогала, а я где только не был. Боевые вертушки вызовем. Не сомневайся, все равно победа будет за нами!

— Да чихали клятые на ваши вертушки большим чихом! — Лабух очень хотел объяснить подполковнику, что клятых никакими бомбами не возьмешь, но не знал как. — В земле солдат больше, чем на земле, и оружия тоже больше, как вы не понимаете!

— У нас оружие современнее, а значит — лучше, — не соглашался подполковник, — у нас электроника, оптика ночная, баллистические вычислители, а там, на полосе отчуждения, одно старье! Туда отслужившую технику раньше свозили и расстреливали на потеху высоким чинам. Любили начальники полюбоваться на горящий танк или самоходку. Еще туда беспилотные мишени падали, когда зенитные комплексы работали. Там одни обломки, не могут обломки победить целое.

— Да цель-то у любого оружия одна: убить, не понимает оружие другой цели. Это человек может просто так пострелять, а оружие всегда готово убить. Они, эти клятые ветераны, сильнее хотят убить, чем вы, подполковник, потому что они больше ничего не хотят.

— Все равно мы его прикончим, и хватит на эту тему. Вы мне кончайте армию в моем лице разлагать всякими дискуссиями, — офицер отвернулся, давая понять, что разговор окончен.

— Так ведь этого прикончите — новый появится, — Чапа уже свернул барабаны и, как человек практический, жаждал определенности.

— Новый появится — и его прикончим, — уверенно заявил командир. — Не мы, так другие. В танке место пусто не бывает.

— Ну, удачи! — Лабух закинул кофр с «Музимой» за спину. — Мы пошли.

— Как же так, без войны, — пробормотал подполковник вслед. — Жить-то как?

Но музыканты его уже не слышали. Они вышли с жилой территории и направились к проходным Старого Танкового завода, где вот-вот должна была кончиться смена.

Глава 10. Старый Танковый

Проходные старого танкового завода напоминали вход на заминированную станцию метро. Все турникеты были перекрыты, только у одного, самого дальнего, одиноко маялся пожилой вахтер, вооруженный музейным револьвером. Вахтер долго и пытливо всматривался в их лица, сверялся с какими-то бумажками, потом звонил по внутреннему телефону и, наконец, сурово кивнув, пропустил на территорию. За проходными было удивительно безжизненно. Справа и слева громоздились разноэтажные корпуса цехов и каких-то заводских служб, угрюмые и явно необитаемые. Только маленький киоск, прилепившийся к стене закопченного, с высокими трубами, торчащими из подлеска, выросшего на крыше, здания, указывал на то, что здесь есть жизнь. В киоске торговали сосисками в тесте и беляшами.

— Сударыня, как нам пройти в сборочный цех? — обратился Мышонок к скучающей продавщице, закутанной в грязный белый халат.

Сударыня сначала опешила от такой галантности, а потом расцвела.

— Вон, сразу за литейкой, повернете направо, там будут рельсы. Идите по ним, и придете в сборочный. Беляшику не желаете? Свининка у нас своя...

— Спасибо, мы только что отобедали, — церемонно ответил Мышонок и откланялся. Продавщица проводила компанию поскучневшим взглядом и уткнулась в потрепанный дамский роман.

«Прямо-таки край натуральных хозяйств, — подумал Лабух. — Все-то тут у них свое, а они еще и танки делают! Зачем, спрашивается? Наверное, привыкли, не могут без этого, а может, для того, чтобы окончательно не превратиться в клятых. И подполковник воюет по той же причине».

Мысль показалась Лабуху интересной, но надо было спешить, и он оставил, спрятал ее в память, чтобы, когда будет время, разобраться поподробнее.

Лабух, Мышонок и Чапа прошли мимо приплюснутого здания из почерневшего, некогда красного кирпича, холодного даже на вид, — видимо литейки — и, следуя указаниям продавщицы, повернули направо, туда, где тянулись едва заметные в зарослях полыни и репейника ржавые рельсы.

Идти по шпалам неудобно. Если шагать со шпалы на шпалу, то шаг получался слишком коротким, а через одну на третью — приходится прыгать. Так что вскоре они свернули на обочину и двинулись по узенькой плотно утрамбованной тропинке, цепляя репьи и обжигая ладони о стосковавшиеся по человеку крапивные листья. Потом им пришлось пробираться вброд через густые заросли, потому что на рельсах стояли две открытые платформы, нагруженные рыжими, похожими на засохшие коровьи лепешки, отливками танковых башен.

— Ну, и где он, этот джаггов сборочный, — ругался Мышонок, — конца-края этим рельсам не видно, и растительность здесь какая-то недружелюбная. В общем, не райский сад, да еще собаки все время гавкают! Чапа, ты любишь сторожевых собак? Я вот не люблю! Идет тебе навстречу этакая здоровенная псина, и кто знает, что там у нее на уме? Может, она просто поздороваться хочет, а может, давно никого не кусала и соскучилась по любимому занятию. А тут ты ей подвернулся — в ней ретивое и взыграло! Нет, не люблю я собак. Кошки лучше, им на людей наплевать, они сами по себе. Вроде нас.

Чапа героически сопел, волоча на себе боевые барабаны.

Действительно, то справа, то слева время от времени раздавался разноголосый собачий лай. Наверное, когда-то здесь держали сторожевых собак, но потом ухаживать за ними стало некому, и псов просто выпустили на территорию завода. На вольные хлеба. С мясом, если, конечно таковое попадется. Лай раздавался все ближе и чаще, иногда в зарослях чертополоха мелькал поджарый черно-рыжий силуэт и сразу исчезал. Присутствие собак было похоже на эффект двадцать пятого кадра. Вроде их и не видно, а на нервы действует, и еще как! Когда музыканты выбрались, наконец, из зарослей на небольшую проплешину, засыпанную красноватыми шариками кокса, на рельсы выступил устрашающих размеров кобель восточно-европейской овчарки и, припав на передние лапы, негромко зарычал.

— Здравствуйте, дети, это я, серый волк пришел! Пора обедать, — перевел Мышонок и добавил, сбрасывая на землю сумку с провизией и принимая боевую стойку: — Помоему, мы ему чем-то не понравились. Чапа, ты давно в последний раз ванну принимал? А то бедному песику невкусно будет.

Из зарослей кустарника и бурьяна на проплешину не торопясь выступали все новые и новые собаки — это была стая. Псы возбужденно повизгивали, перебирали лапами, оглядываясь на вожака, но пока не нападали.

— Ба, да у них тут целый биг-бэнд! — печально констатировал Мышонок. — Знаешь, Чапа, наверное, пришла пора разворачивать кухню, а то они нас сырыми схарчат.

— Может быть, они просто не пускают нас к сборочному цеху, — предположил Лабух. — Вон он, сборочный, уже недалеко.

Действительно, метрах в двухстах виднелись высокие арочные пролеты сборочного цеха. Оттуда доносился надсадный рев танкового дизеля. Начинаясь с низкого хрипа, звук поднимался почти до визга и обрывался. Потом все начиналось снова. Казалось, в сборочном пытаются обуздать какого-то жуткого зверя, а тот бросается на железные прутья клетки, никак не желая признать собственную несвободу.

Лабух отступил на шаг. Вожак сделал шаг вперед. И еще шаг. И все собаки стаи приблизились, сужая кольцо.

— Вот оно что, — сообразил Лабух. — Если мы приближаемся к сборочному цеху, то мы для них нарушители, а если отступаем — то добыча. Нарушителей надо остановить, этому их учили, а добычу надо загнать и сожрать, этому они научились сами. Ну что ж, если тебя окружили псы — стань волком!

Гитара прыгнула в руки, пальцы защелкали переключателями звуковых режимов, и протяжный волчий вой вознесся над полупустыми корпусами Старого Танкового.

Волк кричал голодно, зло и радостно. В отличии от танкового рева, волчий вой был живым и голодным. Ему, Большому Волку, было хорошо известно, как следует поступать с собаками, будь их здесь целая дюжина — тем лучше! Лабух включил реверберацию, и Большому Волку ответили голоса других волков. Мышонок, наконец, сообразил, что делать, и низкое хриплое рычание прокатилось над ржавыми рельсами, сминая желтые метелки полыни, резонируя в пустых раковинах танковых башен и бетонных пролетах заброшенных зданий. Чапа успел-таки развернуть ударную установку, и к волчьему вою добавилось глухое ворчание большого тамтама. И вожак собачьей стаи не выдержал. Сохраняя достоинство, еще топорща загривок, он, медленно пятясь, отступил в заросли, а вслед за ним пропала и вся стая.

— Здорово все-таки ощущать себя несъеденным! — воскликнул Мышонок, закидывая боевой бас за спину и направляясь в сторону громадных, сваренных из листов броневой стали ворот сборочного цеха. Лабух с Чапой молча с ним согласились.

Сборочный цех потрясал своими размерами. Большую его часть занимал чудовищный подвесной конвейер, правда сейчас неработающий. Под потолком, на цепях висели схваченные за стальные бока танковые корпуса и башни. У стены, словно свежесрубленные и ошкуренные корабельные сосны, комлем-казенником в одну сторону, рядком лежали танковые пушки. Глядя на стальные рубчатые рулеты, Лабух понял, почему гусеница называется именно гусеницей, а не как-нибудь еще. Вот уж где царствовал истинно тяжелый металл — сталь! И люди здесь казались особенно хрупкими и уязвимыми.

Один-единственный танк был полностью укомплектован, собран и теперь стоял на испытательном стенде, матово сияя болотно-зелеными боками. К прямоугольному выхлопному лючку был подсоединен плотный брезентовый рукав, уходящий куда-то вниз. Вблизи танк поражал аккуратностью, какой-то особой военной целесообразностью, следствием которой было полное отсутствие декоративных элементов. Лабух сообразил, что именно этот танк и ревел, как обиженный зверь, и что, скорее всего, на этом танке завтра и пойдут ветераны в свой нескончаемый последний бой. В пролетах цеха остро пахло тяжелым железом, смазкой, а ещё соляркой и выхлопными газами. И, как ни странно, в сборочном было довольно людно. Смена закончилась, в проходах и на стальных галереях начал скапливаться народ. Здесь были и смешливые молоденькие девчонки-электромонтажницы в вызывающе-коротеньких белых халатиках, и серьезные молодые люди, скорее всего, инженеры, и основательные пожилые рабочие и, как ни странно, дети. На Старом Танковом оказалось неожиданно много народа. На заводе не просто работали — на заводе жили! Лабух с товарищами расположились на небольшой платформе у торцевой стенки рядом с автоматом с газированной водой.

«Что же им играть? — растерянно думал Лабух. — Ведь это же не рок-тусовка, это люди, которые занимаются своим делом и, наверное, считают его очень важным. Вряд ли им интересны изыски и гримасы современного рока или попсы. Но они слышащие, это совершенно очевидно! Видимо, глухари не смогли или не захотели добраться до работников Старого Танкового завода. Может быть, и сунулись разок, но нарвались на клятых ветеранов в Ржавых Землях, а если как-то обошли полосу отчуждения, то уже на Полигоне их встретили обрадованные тем, что увидели, наконец, врага, просто ветераны, и на этом вторжение закончилось. Второй попытки, скорее всего, не было. Глухари, надо сказать, очень даже себя берегут, нам бы у них поучиться. Ну ладно, начнем потихоньку, а там поймаем резонанс, и все будет как надо».

Собравшиеся на концерт обитатели Старого Танкового, как и полагается всякой уважающей себя публике, негромко переговаривались, грызли семечки, аккуратно — цех все-таки — сбрасывая шелуху в бумажные кулечки. Девчонки-работницы с откровенным интересом разглядывали музыкантов. Пришельцев извне, из другого мира, непохожего на замкнутый на себя мирок Старого Танкового, мира, где совершается яркая, искрящаяся жизнь, в которой и любовь, и заботы — все другое. Жизнь, в которую так хочется уйти, но боязно, ах как боязно. И некоторые, самые отчаянные, наверное, уходят, и кто-то из этих некоторых возвращается, растратив всю свою отчаянность на городские пустяки, и Старый Танковый молча принимает их обратно.

Как-то сами собой пальцы Лабуха принялись неторопливо, как бы между делом, наигрывать негромкое, вкрадчивое и томительное начало «Самбы для тебя». Мышонок с Чапой осторожно вступили, оставаясь при этом где-то в сторонке, потому что это была музыка для двоих — для гитариста и публики-женщины, которой надо шептать, обещать, уговаривать, чтобы, в конце концов, влюбить в себя хотя бы на время, пока звучит гитара. И Лабух всем своим напрягшимся и все-таки бережным телом почувствовал, как цех, ставший теперь залом, расслабился и вошел в музыку. Теперь это была самба вдвоем, и Лабух начал импровизировать. Сначала медленно, слегка раскачивая зал, потом все быстрее и быстрее, так что женщина, для которой он играл, забыла, наконец, про свою убогую жизнь, про вечное кружение между домом и работой. Он снимал усталость и обыденность, словно кожуру с луковицы — до слез. И когда понял, что женщина устала, снова принялся за обещания и уговоры. Не было больше цеха, не было Старого Танкового завода, где люди рождались, жили, строили танки, старели и здесь же, наверное, умирали, а был огромный, теплый мир любви и понимания. Так бывает только в далеких-далеких странах, а может быть, на каких-нибудь чудных островах, которые нам, увы, никогда не увидеть...

Теперь зал был взят. Взят осторожно и не больно, теперь можно было играть, теперь им верили. И они играли, сначала инструментальные вещи, потом, по просьбам зала, — песни, потом они поиграли вместе с небольшим местным духовым оркестриком — вот уж точно, где слышащие, там и звукари! Потом их попросили сыграть на танцах, и они играли без перерыва до позднего вечера. Наверное, они играли бы и до утра, но в цехе появился солидный господин в строгом костюме и галстуке — начальник — и напомнил, что завтра с утра все должны быть на работе. И тотчас же возник бард. Он появился незаметно, и над гомоном и гвалтом разгоряченных танцами людей всплыл простенький гитарный перебор. На сей раз бард был молод, слегка бородат, играя, он все время скашивал глаза на струны, словно боялся забыть вечные бардовские три аккорда.

«Несерьезный какой-то бард, — с неожиданной обидой подумал Лабух, — такой может наиграть дорогу разве что из прихожей на кухню. Правду говорят, что многие барды имеют кухонное происхождение. И даже гордятся этим».

Но бард неожиданно подмигнул им, качнул гитарным грифом и заиграл.

Под пальцами ощущая

Стальную пронзительность струн,

Сыграю я на прощание

Остывающему костру.

Сыграю песню лиловую,

Как угли в серой золе,

Не первую и не новую

Песню на этой земле.

О том, как стареют скитальцы

И расходятся по домам,

Как гибкость теряют пальцы,

Прежде послушные нам.

Спросят меня: «О ком ты?»

А я отвечу: «Да так...

О тех, кто умер в окопах,

И не дождался атак».

Лабух увидел, как движения слушателей замедлились, превратились в сонное шевеление, на площадку опустилась радуга с пробегающими вдоль волнами света, и музыканты, отделившись от публики, неожиданно оказались внутри радуги. А бард продолжал.

И расскажу, как славно,

Хоть вроде бы и не в тон,

В небе луна плавает,

Словно в стакане лимон.

Струны, смутившись, трону я

И, пальцами души задев,

Песню сыграю лимонную,

Как солнечный летний день.

О том, как дороги пахнут,

Как тени по ним скользят,

Сияющий мир распахнут,

И нежность слепит глаза...

Спросят меня: «О чем ты?»

А я отвечу: «Да так,

О том, как, взрослея, проселки

В проезжий сливаются тракт».

Забавно и весело было смотреть на мир из радуги, идти не хотелось, но дорога была наиграна, и музыканты потихоньку зашагали по ней, осторожно ступая каждый по своей цветовой дорожке. У Лабуха под ногами оказалась узкая травянисто-зеленая полоса, Мышонок весело вышагивал немного поодаль, раритетные сапоги бодро топтали оранжевую тропинку. Чапе почему-то выпало тащиться по густо-синему, он все время ворчал, что, дескать, не голубой он, Чапа, и никогда не поголубеет, и со стороны барда это просто издевательство — наиграть ему, боевому барабанщику, дорогу такого позорного цвета.

И в голосе чуть осипшем

Север смешав и юг,

Я песню неистово-синюю,

Ударив по струнам, спою.

Как море сине-искристое

За кормой корабля дрожит,

И солнце летит икринкою

Синь-рыбы по имени Жизнь.

«Сейчас цветные полосы разойдутся, и мы расстанемся, — с сожалением подумал Лабух, — у каждого свой дом и своя дорога к нему».

Но радуга оставалась радугой и не собиралась расклеиваться на отдельные цвета, а снизу, уже еле слышно, доносился голос барда.

Спросят меня: «О чем ты?»

А я отвечу: «Да так...»

И песню сыграю черную,

Как земные цвета пролистав,

Поезд дальнего следования

Окнами в ночь глядит,

Я песню пою последнюю

О том, что пора сходить...

И незнаком полустанок,

И в окнах не светит огонь,

Я допою устало

И тихо оставлю вагон.

Песня кончилась. Возвращение состоялось, потому что вся компания очутилась на темной улице неподалеку от никогда не закрывающихся, навеки сломанных ворот, за которыми начинался знакомый Лабухов двор.

— Хорошо, что бард появился, а то ночью, через Полигон, а потом опять через Ржавые Земли... — Да тамошние оглоеды глиняные все бы сожрали. Весь наш гонорар, с нами заодно.

Только тут Лабух заметил, что руки у Мышонка оттянуты двумя здоровенными окороками, заботливо упакованными в коричневую бумагу и перевязанными киперной лентой.

«Свинина у них точно своя, — подумал Лабух. — А деньги они и сами-то бог знает когда видели. Вот и расплатились чем могли. И то сказать, не курсовыми же пулеметами с них брать, что мы, деловые, что ли.

— И вот еще, начальник дал, — Чапа вытащил откуда-то из зарослей боевых барабанов изящно изогнутую литровую фляжку из нержавейки. — Чистый продукт, они им оптические оси танковых прицелов промывают, ихний шеф сам мне сказал.

И тут Лабух сообразил, что Мышонок и Чапа после бардовской песни остались с ним, хотя, по всем правилам, им надлежало бы отправиться домой. К себе домой, а не к Лабуху в гости. В этом было что-то неправильное, но барды никогда не ошибались, и если бард счел, что Лабухов подвальчик — их общий дом, то, значит, так оно и есть на самом деле. Лабух повернулся к друзьям. Мышонок и Чапа смотрели на него, понимая, что придется рассказывать все как есть.

— Ну, ты, Лабух, извини, конечно, что я сразу тебе не сказал, — начал Мышонок, — но только нет у нас с Чапой больше дома. Понимаешь, мы жили с ребятами в бывшем ДК железнодорожников, ну там, если свернуть в боковую ветку ближе к той стороне стежка, то и выйдешь прямо к парадному. Там еще когда-то была детская железная дорога...

Лабух помнил ДК железнодорожников, как не помнить, там он впервые выступал как рок-автор, хотя концерт проводили барды. Большинство выступавших тогда юнцов вышли из подворотников, как, впрочем, и сам Лабух, и неумело, но с чувством пели бардовские песни, аккомпанируя себе на семиструнках. Один только Лабух явился с банджо и на весь зал провозгласил: «Хэлло, шкипер, ты что — дремлешь? Мигает на пульте сигнал „Взлет“. И стоит ли помнить грешную землю тем, кто на грешном небе живет?» Судьба Райслинга, слепого лабуха космоса, о котором вчерашний подворотник прочитал в купленной из-под полы книжке, крепко зацепила его. А еще был Тимоти Сойер со своим никелированным банджо...

Неважно, что все это оказалось выдумкой. А может, кому-то было надо, чтобы это считали выдумкой?

И по детской железной дороге Лабуху так и не удалось прокатиться, хотя очень хотелось. Слева от ДК, над кустами северной низкорослой акации красовалась надпись: «Детская железная дорога», и в одном только этом названии было куда больше чуда, чем во всех сказках про хитрых дураков и капризных царевен...

— У нас там образовалось что-то вроде коммуны, — продолжал Мышонок. — Помнишь, как в старые времена хиппари жили? Ну, мы, конечно, не какие-то там раздолбанные хиппари, а честные боевые музыканты, но все равно, вместе выживать куда легче. Да и порепетировать всегда есть с кем. Подворотники к нам не совались, понимали, что ловить нечего, кроме неприятностей на татуированные задницы, да и музпехи до поры до времени не беспокоили — рядом Старые Пути да вокзал, так что побаивались глухари к нам соваться. И женщины с нами жили, как без женщин. А где женщины, там — дети. Мы с детишками музыкой занимались, ну и, конечно, чтобы они постоять за себя умели, об этом тоже не забывали. Даже из соседних кварталов к нам детей приводили — учиться. В общем, хорошая это была жизнь, Лабух. Правильная и нужная. Деловые, и те нас зауважали. В конце концов, глухарям надоело нас терпеть, и они послали-таки музпехов. И тогда сам понимаешь, что стало. Детишек всех забрали, плакали детишки, а им, глухарям, что, они же глухари...

Мы, конечно, оборонялись как могли, только вот музпехов было многовато, и те, кто еще держался, решили уходить. Я прорвался к черному ходу и двинул к Гнилой Свалке, туда музпехи, слава Мориссону, за мной не сунулись. А Чапу обложили со всех сторон, только и слышно было, как он их молотит, как Чапа выбрался — не знаю. Пусть он сам расскажет.

— Как выбрался? — Чапа запустил пятерню в седеющую шевелюру. — Сделал вид, что сдаюсь, а сам по-быстрому свернул малую ударную — и в люк под сценой. А потом через подвалы и канализацию в бункеры, их под Старым Городом полным-полно, и все друг с другом связаны. Добрался до тоннелей метро, а выходов наружу нет, завалено все. Ну, скажу я вам, и нагляделся я в этих подземельях, пока на свет ясный выбрался. Спасибо слепым Диггерам, подобрали меня, когда я в воздушный колодец, поддувало по-ихнему, свалился.

— Там же темно, — Мышонка интересовали подробности. — Как ты мог чего-то наглядеться?

— Там не везде темно, — невозмутимо парировал Чапа. — А потом, я же не в прямом смысле говорю. Вот ты, Лабух, видел когда-нибудь хоть одного слепого диггера? Нет, конечно. Их вообще мало кто из верхних видел. А я вот не только видел, но и подружился с ними. Они, между прочим, замечательные ребята, вовсе, кстати, не слепые, просто яркого света не переносят. Зато слух у них — я себя там чуть ли не глухарем чувствовал. Они весь Город на слух знают. Каждый квартал у них звучит по-своему, каждый дом, каждый человек.

— Они что, звукари? — Лабух заинтересовался. — Может, у них и барды свои есть? И попса, и рок? Что они играют?

— У них, знаешь ли, своя музыка. Я ее поначалу не слышал, а потом как-то врубился и начал слышать. Дудочки у них такие, из костей сделаны, вот на них они и играют. И еще у них есть тихие барабаны. Здорово играют, только вот я ни одного звука повторить не могу. Не тот у нас слух, Лабух! Но твоя музыка им понравилась. Они слышали, как ты клятым играл, и утром сегодня тоже. По музыке тебя и отыскали. Вывели меня на дикий рынок, а потом я знакомых деловых встретил, ихние детишки к нам раньше учиться ходили. Слышим — песняк на весь квартал, даже завидно. Ну, мы и пошли на голос. Я здорово обрадовался, когда утром ты вместе с Мышонком вышел. А то, думал, сожрали его хряпы вместе с бас-гитарой. Ну что, не прогонишь бездомных музыкантов, а, Лабух?

«Как много всего произошло, пока я сидел с выключенным звуком, — подумал Лабух. — Надо же, коммуна, а я ничего и не знал». А вслух сказал:

— Живите, что с вами поделаешь. Только попрошу не свинить, господа звукари, а не то мы с Шер вас каленым железом, так сказать, железной метлой... — Лабух снова ненадолго задумался, потом спросил: — Слушай, Чапа, ты не обратил внимания, кто командовал музпехами? Конечно, тебе было не до этого, но, может быть, случайно...

— Случайно обратил. — Взгляд у Чапы сделался каким-то непрозрачным, нехороший взгляд. — Какой-то глухарь командовал. Кажется, они называли его Лоуренсом, появился под конец заварушки, так что Мышонок его видеть не мог, а я видел. Хотя, сам понимаешь, мне его разглядывать было особенно некогда, я пытался достать его очередью, да бесполезно. А жаль, уж больно он, сволочь, уверенно себя вел, словно знал, что большинство бойцов на концерт двинулись.

— Может быть, и знал, — Лабух задумчиво погладил штык-гриф, — у Лоуренса информация поставлена хорошо, так что, наверное, знал. Однако шустрый он, этот Лоуренс, надо же, дело сделал и еще в депо успел.

— А ты что, встречался с ним? — Чапа посмотрел на Лабуха. — Ну и как он? Надеюсь, белые тапочки ему пришлись впору?

— Этот Лоуренс — новый хахаль Дайаны, — Мышонок мрачно скусил заусенец. — А тапочки он даже и не примерял. Так и ходит в модных шузах. И над нами, дурнями, посмеивается. Может быть, даже вместе с Дайаной. Никогда я баб не понимал, а Дайану особенно.

— Ай да Дайанка! — только и сказал Чапа.

Смуглые воды вечера уже сомкнулись над городом, наполнили до краев высокие, вскипающие пузырьками огней, стаканы кварталов, где жили власть имущие глухари, щедро плеснули темного, коричневого вина в приземистые кирпичные плошки Старого Города. Всем хватит. Всех от щедрот напоит вечер, кого чистой водой, кого мутным вином: все одно — сонное зелье. День, наигравшись человеками досыта, с сожалением вздохнет — пора уходить — и наконец предоставит их самим себе. И все они, добропорядочные глухари и подворотники, музпехи и хабуши, ветераны и рокеры еще поколобродят немного — как же, свобода обязывает, — потом глотнут каждый из своей чаши и уйдут в сон.

«Интересно, а клятые спят? — подумал Лабух, засыпая, — спят, наверное...»

Он представил себе, как в Ржавых Землях рассыпается на части железный монстр-однодневка, чтобы наутро вновь возродиться обновленным и смертоносным, как уходят обратно в землю клятые ветераны. Они шагают по песку, медленно погружаясь в него. Становясь песком сначала по щиколотки, потом по бедра, по грудь. Это их сон. Вечный. А может быть, сном для них является утренний бой с живыми ветеранами? Хороший такой сон, светлый и веселый. Так похожий на жизнь.

Но, может статься, им снится, что они живые и находятся в затянувшейся служебной командировке, что их плоть, очищенная сном от песка, восстала, что их горячие и живые тела маются на узких постелях офицерского общежития, и завтра будет готов новый танк...

А тем, кто спит сейчас в военном городке, пусть им всю ночь снятся женщины, и это будет хорошо. Надо, чтобы мужчинам почаще снились женщины, тогда им не будет сниться война. Только вот где они, эти женщины? Где твоя женщина, Лабух? А? Лабух принялся вспоминать знакомых женщин, но вспоминались, как ни странно, те, с кем он так толком и не познакомился. О Дайане почему-то не думалось. Он словно зачеркнул ее, выбросил из прошлого, а значит, и из будущего тоже. Музыка рано или поздно заканчивается, и жизнь — тоже. Только вот сама по себе жизнь состоит из неоконченных историй, и в этом ее отличие от искусства.

Он встал, осторожно ступая, чтобы не разбудить постояльцев, прошел на кухню, закурил и долго смотрел в окно. Что можно увидеть из полуподвала? Небо, да верхние этажи соседних домов. Это если смотреть вдаль и вверх. А если нет, то чьи-нибудь ноги, и больше ничего. Человек, стало быть, стоит ногами на земле, но лицо его обращено к небу. Интересно, кто это сказал? Кто-то ведь сказал, и другим человекам понравилось, и они принялись повторять это на разные лады. Только ведь, на самом деле, люди редко обращают свое лицо к небу. Если все время глазеть в пространство, то недолго споткнуться и упасть. Лабух почувствовал, что действительно хочет спать. Он выключил кухонный плафон, прошел в комнату и тихонько лег. Теперь он изо всех сил старался думать о медленном полете на дирижабле, или, как в прошлую ночь, дирипаре. Это был, в общем-то, хороший сон, и Лабух не прочь был увидеть его еще раз. Только прыгать на этот раз он бы не стал. Обломил бы провокатора-деда.

Но вместо уютного салона, облицованного деревянными панелями, почему-то возникло и сомкнулось вокруг Лабуха тесное, обшитое грязно-белым антирадиационным подбоем заброневое пространство танковой башни. Слева, по ту сторону пушечного казенника, на месте наводчика скрючился Мышонок, а где-то внизу и впереди, отгороженный от них конвейером со снарядами, в отсеке механика-водителя обретался Чапа. Лабух посмотрел в глазок командирского прицела и увидел простирающееся до горизонта холмистое пространство Ржавых Земель.

«Как это нас угораздило? — подумал он, — надо же, Ржавые Земли! А куда подевался настоящий экипаж?»

И понял, что настоящий экипаж:, и подполковник Буслаев, и башнер, и механик, все они спят, может быть, в этих вот, перемешанных с железом и человеческим прахом, песках. За спиной ровно рычал танковый дизель, на приборах горели огоньки, пахло краской, разогретым смазочным маслом, и еще чем-то техническим и военным. Как ни странно, было уютно, словно Лабух со товарищи полжизни провел в танке.

Зачем мы здесь? И как нам отсюда выбираться?

Но выбираться, похоже, было поздно, потому что в зеленоватом поле зрения прицела прямо из песка стали подниматься смутные фигуры клятых ветеранов. Они выстраивались ровными дугами, и было неясно, куда обращены их лица, да и были ли у них лица? Лабух вдруг понял, что клятые медленно и согласованно двигаются, образуя огромную спираль, центром которой являлся танк, что сейчас спираль начнет сжиматься, и клятые похоронят их в себе. Внезапно, перекрывая звук дизеля, грянул марш, и движения клятых потеряли целеустремленность. Над Ржавыми Землями, на холме, где вчера родилась железная тварь, раскорячившись стоял дед Федя и что есть мочи наяривал на баяне что-то героическое. Клятые опять зашевелились. В их движении угадывалась новая спираль, центром которой на этот раз был дед со своим баяном. Лабух стащил с головы танковый шлем и наконец расслышал, что же такое играет дед. Дед играл старинный спиричуэл, играл в хорошем маршевом темпе, умело подвякивая синкопированными аккордами. И еще дед пел. Голос у него оказался на удивление мощный, настоящий «черный голос» с хорошо выраженными блюзовыми интонациями. Негритянская музыка в исполнении деда Феди неожиданно приобрела истинно казацкую удаль и размах. Это, конечно, стоило послушать! Казалось, на пыльных холмах Ржавых Земель возникли чернолицые и белозубые красные конники в пыльных островерхих шлемах, с боевыми банджо наперевес. Их кони выделывали совершенно неприличные для порядочной верховой лошади штуки, что почему-то абсолютно никого не смущало. Ни клятых, ни Лабуха, и уж, конечно, ни самого исполнителя.

Когда святые в рай идут,

Когда святые в рай идут,

Хочу, о Боже, быть я с ними,

Когда святые в рай идут!

— Боже праведный! — понял Лабух. — Да это же негритянский похоронный марш! Он же их отпевает. Ай да дед! Мог бы выбрать что-нибудь попристойнее, ну да ладно, ему слышнее.

А над мертвыми холмами весело гремело:

Они идут, они поют,

Они идут, они поют,

А впереди идет их пастырь,

Мокасы модные на нём!

Между тем клятые, двигаясь по виткам спирали, неумолимо приближались к баянисту, все это было похоже на очередь за водкой, были такие в далеком Лабуховом детстве. И когда кто-то из клятых оказывался лицом к лицу с дедом, в небо уносился язык бледного пламени. Тело клятого пылью осыпалось к ногам музыканта, холм рос и рос, возносясь над Ржавыми Землями, словно огромный курган. Да это и был курган. Наконец Ржавые Земли опустели, дед прекратил играть, забросил баян за спину и, увязая в прахе и песке, спустился с высоченного холма к танку. Лабух повернул тугую рукоятку люка и выбрался на свет Божий.

— Ну что, молодежь, струхнули? Эх вы, думать надо! Они же неупокоенные, а вы их танком! А я — молодец! — подбоченился дед. — Экий я, право, молодец!

Лабух, Мышонок и Чапа стояли на холмистой песчаной равнине рядом с целым и невредимым танком. Дед весело посмотрел на них, потом скомандовал:

— Ну, чего встали, пошли!

— А может, мы, того... поедем? — неуверенно спросил Чапа, махнув рукой в сторону танка. — Как-никак, средство передвижения.

— Нельзя, — сурово ответил дед, — нельзя железом по праху, не полагается. Так что давайте-ка, ребятки, ножками, нечего лениться.

И они, осторожно ступая по песку, пошли за дедом к узенькой щербатой полоске города, видневшейся на горизонте. Ходьба успокаивала, и Лабух почувствовал, что начинает дремать на ходу. Город медленно приближался, всплывая над Ржавыми Землями, черно-белый, как выгоревшая старинная фотография. То тут, то там на песке виднелись неглубокие круглые ямки с осыпавшимися краями, от которых к кургану тянулись невнятные следы клятых. Потом стали попадаться участки твердой высохшей глины, и идти стало легче. Наконец они благополучно миновали обрывки спиралей Бруно, потом какие-то заброшенные проходные, вышли к маленькому запущенному скверику на окраине Старого Города и, не сговариваясь, повалились на зеленую траву.

«Ну все, теперь, наконец, можно всласть выспаться», — подумал Лабух и проснулся.

ДЕНЬ ТРЕТИЙ

Глава 11. Проснуться с дождем

Остро пахло мокрыми листьями, деревянной лодкой и травой, запах смешивался с застоявшимся табачным духом, насквозь пропитавшим Лабухово жилище, и эта странная смесь двух видов горечи вызывала ностальгию. За окошком шел дождь.

Лабух босиком прошлепал к двери и слегка приоткрыл ее. И сразу комната наполнилась плеском, капаньем и прочими тихими голосами летнего утреннего дождя. Сколько же песен сложено про дождь, сколько музыки нашуршали-назвенели маленькие зеркальные земляничины, падающие с неба? Там, высоко в небесах, клубится земляничная поляна, и созревшие капли в срок осыпаются за землю. А еще у дождя есть сердце, потому что существует такая песня «Сердце дождя», в дождь можно прыгать, и дождь некому остановить. Была когда-то такая группа — «Дождливые короли», а может, их название переводилось как «Королевский дождь». Красивые времена, красивые названия. И музыку хотелось играть красивую...

Дождь — это сон неба, как и сны, дожди бывают страшными, похожими на тихо кричащий десант с нераскрывшимися парашютами, неистовыми, как средневековая сабельная сеча, осторожно-брезгливыми, как кошачья поступь по мокрой дорожке, гипнотически вкрадчивыми... Дождь есть любовь, сказал когда-то один стареющий хиппи и, может быть, не соврал...

Хорошо, что сегодня с утра идет дождь. А еще хорошо, что сегодня не надо никуда идти, не надо ни с кем драться, Не надо никому играть, а можно просто сидеть и слушать небо. И тихонько подыгрывать дождю.

Лабух осторожно достал из шкафа акустическую гитару, подстроил, и зашелестел струнами, напевая почти беззвучно, чтобы не спугнуть дождь:

Когда на город сны сойдут,

В тумане тает горсть огней,

Поет тихонько старый шут

Напев Дождливых королей...

Чуть влажным, немного расплывающимся, словно тушь на ресницах, голосом вступила скрипка, наигрывая простенькую мелодию, слегка кокетничая и свингуя. Привет, Дождь, это я, Скрипка, ну что, поиграем?

...Они приходят к нам во сне,

Заходят в дом с пустых полей,

А утром тает в тишине

Напев Дождливых королей...

Голос скрипки взлетел, заострился на миг, словно мокрая осока, потом тоненькой колонковой кисточкой, шутя и играя, принялся украшать простенькие слова старой песенки замысловатыми виньетками...

Старый Король, усталый Король,

Слабый Король, славный Король...

Это же шутка, игра в наперстки. Три аккорда, как три Наперстка, угадай, Дождь, под каким из них прячется горо-йина моего сердца?

Века над городом пройдут,

Но тише! В предрассветной мгле,

Поет тихонько старый шут

Напев Дождливых королей.

Не здесь, и не здесь, и здесь тоже нет. Как печально, что ты не угадал, ну что же, значит, нам придется расстаться, прощай, Дождь, в следующий раз будь повнимательней! И Дождь отозвался замирающим пичикатто: «Кап... кап... кап...»

Лабух совсем было растворился в дожде, но недовольный голос Мышонка живо вернул его к действительности:

— Эй, Лабух, тут какой-то мужик на экран прется. Я уже два раза операционку перезагружал, а он не унимается. Лезет, как жаба на корч. Может, вирус какой? Ты бы получше следил за своим компом, а то в нем посторонние так и шастают! Скоро семьи создадут, пойдут детишки, а в результате — прощай компьютер!

— Чего тебе не спится? — Лабух нехотя отложил гитару. — И чего тебе надо от моего бедного старого компа?

— Поиграть, пообщаться с кем-нибудь приятным хотел, или музыку послушать, — объяснил Мышонок. — Завтракать еще рано, так я решил пообщаться, так, для аппетита. А тебе что, жалко? Ну, извини, что отвлек. Кстати, а где у тебя тут звук включается?

Лабух подошел к компьютеру и, не глядя, ткнул пальцем в кнопку «Reset», перезагружая систему.

— Всего-то и делов, — сказал он, — не умеешь ты, Мышонок, с техникой обращаться.

Компьютер послушно перезагрузился, на экране появилась привычная заставка — Фотография Дайаны с Черной Шер на руках. На фотографии Черная Шер была еще котенком, стеснительной субтильной кошечкой, настороженно смотрящей в объектив. Старая была фотография.

«Надо бы сменить заставку, — в который раз подумал Лабух. — Тоже мне, дама с горностаем!»

Однако долго любоваться портретом Дайаны с кошечкой на руках не пришлось, потому что экран на миг погас, а потом выбросил на рабочий стол изображение небритой и от этого еще более интеллигентной физиономии. Физиономия раскрывала рот и вообще всячески гримасничала, явно стараясь привлечь Лабухово внимание. Владелец физиономии был облачен в белый халат, на грудном кармашке красовался какой-то бейдж, надпись на котором прочесть было, увы, невозможно из-за низкого разрешения экрана. Физиономия приблизилась, заполнив весь экран, и что-то раздраженно проорала. Лабух поморщился, сунул руку за колонку, нащупал клавишу и включил звук.

— ...рядочные люди уже давно проснулись и работают! Созидают изо всех сил! — надрывалась физиономия. — А эта богема проклятая все дрыхнет и дрыхнет!

— У нас сегодня выходной, — спокойно сказал Лабух в микрофон. — И вообще, кто они такие, эти «рядочные люди», и что им надо от представителей проклятой богемы в такую рань?

— Порядочные, — смутившись, поправила физиономия, — ага, значит, вы меня все-таки слышите?

— Еще как! — встрял Мышонок. — И слышим и видим! А ты кто, собственно, такой? Вирус?

— Вот и славненько! — нисколько не обидевшись на «вируса», обрадовались на экране. — Значит так, запоминайте: пройдете через Гнилую Свалку, там будет шлагбаум, только вы под шлагбаум не ходите, не нужно вам под шлагбаум, вы сверните вправо, и по тропинке, по тропинке, никуда не сворачивая. А у проходных вас встретят. Я и встречу. Договорились? Вот и лады.

— Вы бы все-таки представились, что ли, — Лабуха начинал раздражать словоохотливый собеседник, неведомо как и зачем залезший в его комп. — И объясните, представителям проклятой богемы, с какого это перепуга мы должны тащиться в дождь через Гнилую Свалку, а потом еще куда-то?

— Моя фамилия Апис. Апис Сергей Анриевич, — не смущаясь, откликнулась физиономия, — но все называют меня мистер Фриман, потому что...

— Так что же вам от нас нужно, мистер Фриман? — нетерпеливо спросил Лабух. Утро было безнадежно испорчено.

— Я же вам объяснил, — мистер Фриман казался озадаченным такой бестолковостью, — через Гнилую Свалку, потом направо и по дорожке до проходных. А там я вас встречу.

— Вы предлагаете нам работу? — догадался Лабух. — И где же?

— Как это где? — искренне изумился такой непонятливости мистер Фриман. — Конечно же, у нас в «ящике»! Где же еще? Отыграете один концертик — и свободны. Я сам, вообще-то, больше бардов люблю, знаете, «Взяли жигулевского, дубняка...». Или про горы: «Чап, чап, чап, чап, топ, топ, топ, износился мой голеностоп...» Но вы, говорят, тоже ничего. Да и молодежь просит. Знаете, какая у нас молодежь? Вот увидите, они вам понравятся. Настоящие филирики!

— Кто-кто? — хором спросили музыканты. — Какие такие еще «филирики»?

— У нас, знаете ли, НИИ жутко секретный, — шепотом пояснил мистер Фриман, — настоящий «ящик». А работают у нас и физики, и лирики, это связано с тематикой наших исследований — тут он замялся, — ну, в общем, неважно. Так вот, физики переженились на лириках, и наоборот, в результате появились филирики. Я вот, например, с самого начала, по природе, так сказать, филирик. Так что, договорились?

— Ладно, мы придем, — Лабух понял, что от мистера Фримана просто так отделаться не удастся. — Ждите нас ближе к вечеру, через Гнилую Свалку так просто не пройти.

— Вот и договорились! Вот и чудненько! — воскликнул ученый и отключился.

— Ну что, Мышонок, сыграем в «ящике»? — Лабух посмотрел на бас-гитариста. — Ты ведь уже бывал на Гнилой Свалке. Заодно и кеды свои поищешь.

— Ох бывал! — Мышонок покрутил головой. — Вообще-то мне и в твоих сапогах неплохо. Ну их, эти кеды, все равно ведь, наверное, хряпы сожрали. Может, не будем... того... в ящик играть прежде времени?

— Ничего, уж втроем-то мы как-нибудь прорвемся.

Лабух похлопал загрустившего Мышонка по плечу и отправился будить Чапу.

Чапа поворчал немного, ссылаясь на собаку, которую хороший хозяин в такую погоду из дома не выгонит, потом, когда ему популярно объяснили разницу между боевым барабанщиком и собакой, принялся ныть, что, дескать, дождь, порох в барабанах отсыреет, да и сами барабаны тоже.

— Вот если бы у меня на барабанах стояла кожа хряпа, — восклицал он, — тогда мне никакой дождь был бы нипочем. А знаете, сколько она стоит?

— Вот и добудешь себе кожу хряпа на барабан, — утешил его Лабух. — Мы как раз через Гнилую Свалку собираемся идти. А там этих хряпов — ешь не хочу!

— Не хочу я есть хряпа! — не сдавался Чапа. — Хряпы — они несъедобные. Они, наоборот, съедающие. Они что угодно сожрать могут. И меня, и мои барабаны. И тебя с гитарой в придачу. Зачем мне непромокаемые барабаны, если меня сожрут?

— Кончай придуриваться, Чапа! — Мышонок деловито укладывал в подсумок бронебойные патроны. — Не так страшен хряп, как его малюют. Я же прошел в прошлый раз, и даже без бронебойных. А сейчас нас все-таки трое.

— А где твои кеды? — ядовито отозвался Чапа. — Сожрали! То-то же!

Однако же после этого боевой барабанщик перестал препираться и принялся деловито проверять ударную установку.

Лабух подумал, что для путешествия через Гнилую Свалку лучше всего снаряжен Мышонок. Крупнокалиберный «Хоффнер» мог пробить даже бронемашину музпехов, если, конечно, стрелять с близкого расстояния и бронебойными. А вот «Музимка» была против хряпов явно слабовата, хотя кто знает, какие они, эти самые «хряпы», наверное, и у них есть слабые места.

— Ты, Лабух, в случае чего, по ноздрям бей, — словно угадав его мысли, посоветовал Мышонок. — Ноздри у них нежные, а вот глаза... в глаза попасть и не старайся, у них глаза закрыты бронепленкой, так что без толку это, по глазам стрелять.

— Нечего сказать, милые зверушки! — подытожил Чапа.

— Никакие они не зверушки, — серьезно сказал Мышонок. — Знаешь, Лабух, вообще-то, мне кажется, что они слышащие.

— Ничего себе! — воскликнули Чапа с Лабухом.

Глава 12. Гнилая Свалка

Стежок остался позади. Из широкой боковой ветви, плиточный пол и даже стены которой были исчерчены размашистыми черными росчерками мотоциклетных шин, музыканты свернули в какой-то туннель, перегороженный шлагбаумом-рельсом, к счастью вполне проходимый для пешехода, и вышли из него аккурат неподалеку от поселка металлистов.

Дождь кончился, стояла какая-то особенная тишина, какая бывает только после дождя. Даже поселок металлистов, всегда громкий, как и их музыка, на время притих, словно затаился перед прыжком.

Металлисты были те еще отморозки. Рассказывали, что им все было нипочем. Одетые в непробиваемые куртки из кожи хряпа, они плевали на всех с высоты поднятого на дыбы мотоцикла и готовы были драться с кем угодно. Просто так, для собственного удовольствия. При этом они совершенно не понимали, как это кому-то может претить бессмысленная потасовка. Ведь это же так весело! Но в душе каждого слышащего, пусть и ненормального, существует место, в которое нельзя плюнуть. И это место в душе истинного металлиста занимал мотоцикл с многозарядной гитарой крупного калибра, притороченной к седлу на манер ковбойского винчестера.

Жизнь металлистов была скоротечна, поэтому они изо всех сил старались ее насытить всякими приятными, по их разумению, событиями. Да и откуда бы взяться металлистам-патриархам, когда большинство кандидатов не доживали даже до момента посвящения? Ведь кандидат должен сначала самостоятельно добыть шкуру хряпа, чтобы, опять же собственноручно, пошить себе из нее куртку. Потом собрать мотоцикл, детали для которого можно было отыскать только на Гнилой Свалке да еще, по слухам, в Гаражах, у водил-мобил. А еще нужно было соорудить соответствующую гитару, потому что имеющиеся на рынке инструменты не устраивали металлистов по причине несерьезного калибра и недостаточно мощного звучания. Комплектующие для хэви-металл гитар добывались в бою на каких-то, одним металлистам известных, Дальних складах. И ни один такой рейд не обходился без серьезных потерь.

И только после того, как кандидат въезжал на собственноручно собранном мотоцикле по винтовой лестнице на Палец Пейджа, называемый металлистами не иначе как Ржавый Член, и заявлял о себе на весь мир ревом новенькой крупнокалиберной электрогитары, он получал право вступить в клан. Немногие прошли через это, но и тот, кто стал истинным металлистом, не мог рассчитывать на долгую жизнь. Тот, кто жил и умер, по мнению металлистов, неправильно, навеки уходил в Вечную Ржавь, а живший и встретивший смерть достойно пребывал до поры до времени в Ясной Плави, чтобы когда-нибудь возродиться вместе со своим мотоциклом, гитарой и прочими прибамбасами. Вот и вся религия.

Металлистов не волновали законы и правила, они жили по своим, металлическим понятиям, иногда дурацким, иногда неожиданно справедливым. Разумеется, право каждого боевого музыканта на честный поединок с металлистом было священно. Что же касается отношений с глухарями, то здесь все было и вовсе просто — никаких отношений. Какие отношения могут быть с тараканами? Да еще глухими. А еще эти ребята полагали, что любая проезжая часть в городе, будь то кривой замусоренный переулок в кварталах подворотников или сверкающий огнями многорядный проспект в Новом Городе, принадлежит всем и, в первую очередь, тому, кто любит и умеет по ней ездить, то есть им, металлистам. Остальных водителей они считали существами неполноценными и на дорогах совершенно лишними. Некоторое послабление делалось для водил-мобил из Гаражей. С последними у металлистов сложились партнерские и даже приятельские отношения. Естественно, глухари, в свою очередь, не жаловали металлистов, и у Ржавого Члена всегда дежурил вооруженный до зубов наряд музпола. И впрямь, куда легче затравить новичка, не прошедшего посвящение, чем матерого бойца. Металлисты относились к этому спокойно, поскольку присутствие музпехов добавляло остроты ритуалу посвящения, а, стало быть, было в целом полезно для формирования характера истинного воина.

Боевые музыканты неторопливо шли мимо разнокалиберных, украшенных угловатыми графитти трейлеров, в которых, преимущественно, и проживали аборигены. Рисунки и надписи на боках трейлеров недвусмысленно свидетельствовали о том, что обитателям поселка не чужды эпические мотивы в искусстве. Особенно впечатлял пентиптих, украшавший бока составленных пятиугольником гигантских междугородних автобусов. На рифленом железе были последовательно изображены фазы жизни и смерти истинного металлиста, начиная от зарождения его в Ясной Плави и кончая возвращением в оную после череды несколько однообразных, но героических деяний. Экспрессией и проработкой деталей выделялись первая и последняя части пентиптиха. На первой свежеотлитого, еще горяченького металлистика бородатый папаша в хряповой косухе кузнечными клещами вынимал из ритуальной литейной формы, чтобы немедленно окунуть в приготовленную загодя бочку с пивом, видимо для закаливания. На заднем плане пыхало священным огнем разверстое жерло Ясной Плави, смахивающее на паровозную топку. Братья-металлисты верхом на мифических среброкрылых «харлеях» приветствовали новорожденного стрельбой из разнообразных крупнокалиберных музыкальных инструментов. На последней картине пентиптиха изображалось вхождение, или, точнее сказать, въезжание на любимом мотоцикле сильно покалеченного, но непобежденного старого металлиста обратно в Ясную Плавь. Въезжание совершалось по многочисленным трупам поверженных врагов, седые сальные кудри героя живописно сплетались с языками очистительного пламени, тяжелая шестиствольная крупнокалиберная электрогитара горделиво вздымалась в прощальном салюте. В сторонке, на хлипких боках какого-то ржавого фургончика, были представлены ужасы, ожидающие неправедную душу угодившую в Вечную Ржавь. Судя по картине, муки, ожидавшие опозорившего свое племя несчастного, были ужасны. Его насильно поили безалкогольным пивом, заставляли музицировать на клавикордах и каждый день менять носки. Сама картина была выполнена в свойственной металлистам авангардистской манере, поэтому, для особо непродвинутых зрителей, подробный перечень мук и унижений в аккуратной рамочке располагался на задней дверце фургона.

Здесь у металлистов находился, надо понимать, общественный центр поселка. Форум, так сказать.

«Интересно, как местные называют тот краткий промежуток, который отпущен им между Ясной Плавью и Вечной Ржавью? — подумал Лабух. — Может быть, Железная Явь или просто Перегон?»

На улице никого не было, только у кучи металлолома, которая то ли была когда-то мотоциклом, то ли еще только готовилась им стать, копошилась пара чумазых детишек, одетых в кожаные штаны, обильно утыканные шипастыми заклепками. Детишки немедленно устремились к музыкантам, ловко размахивая ржавыми велосипедными цепями. Судя по всему, намерения у будущих звезд тяжелого металла были самые серьезные. Не желая связываться с малолетками, музыканты ускорили шаг.

— Ага, забздели! Попса сопливая! — шепеляво пробасил им вслед младшенький и с воодушевлением хлестнул цепью по крылу раскуроченной малолитражки. — Уж мы бы вам наваляли!

— Пойдем домой, братик, а то опять обкакаешься. Да они, вроде, и не попса вовсе. — Старший был настроен более миролюбиво. — Вы шагайте себе, не бойтесь, я его подержу!

— Н-да! Экие железные цветочки растут в местных палисадниках! — Мышонок потрогал серьгу в ухе. — А где же их папы-мамы?

Папы и мамы нашлись неподалеку. С мотодрома, сооруженного металлистами на месте футбольного поля, доносились надсадный рев моторов, тяжелое уханье крупнокалиберных гитар и частый кашель сдвоенных ударных установок. Металлисты развлекались, а заодно и поддерживали боевой тонус.

По левую руку стоял приподнятый над землей на кирпичных столбиках древний двухэтажный автобус. В автобус вела лесенка, сваренная из стальных листов, а над гостеприимно распахнутыми дверями красовалась надпись: «Салун „Ржавое счастье“». Металлисты не приветствовали разнообразия ни в музыке, ни в названиях увеселительных заведений, ни в кличках. Все, к чему прикасалась стальная рука металлиста, немедленно превращалось в железо и слегка покрывалось ржавчиной, для колорита. Исключение не делалось даже для боевых подруг, которых назвали здесь не иначе как «железными бабочками» или, опять же, «ржавыми тетками». Поэтому Лабух был весьма удивлен, обнаружив на ступеньках бара типичного кантри-боя.

Немолодой здоровяк, одетый в потертую джинсу, неторопливо покуривал сигару, опершись на стальные перила. На голове у него красовалась настоящая пятигаллоновая ковбойская шляпа. Судя по всему, это и был хозяин заведения. На его причастность к ржавому, но святому делу тяжелого металла намекала только обильно усыпанная заклепками жилетка из популярной здесь хряповой кожи.

— Хай! — поприветствовал их здоровяк. — Я Марди, Марди Грас. Может быть, слышали о таком? А вы ведь нездешние, сразу видно. Зайдете выпить, пока местные не набежали? А то стопчут вас, здесь чужаков не жалуют.

— А ты как же? — Лабух посмотрел на ковбойские сапоги, опять же пошитые из хряповой кожи. — Только не говори мне, что металлисты не могут заснуть, не послушав на сон грядущий что-нибудь в стиле «блю грасс».

— Я их выпивкой снабжаю, — с достоинством сказал Марди. — А кроме того, я кошу под металлиста. У меня даже мотоцикл есть, вон, в хлеву стоит. Только я на нем не езжу. Много ли пива на мотоцикле привезешь, уж лучше на пикапе. Ну, так зайдете? А то скучно здесь, одно слово — сплошной тяжелый металл.

Мышонок с Чапой вопросительно посмотрели на Лабуха.

— Спасибо, сэр, но мы спешим, — вежливо отказался Лабух. — Нам еще через Гнилую Свалку топать, а пиво в брюхе, оно, знаете ли, несколько ограничивает прыткость. А нам прыткость ой как понадобится.

— Ну как знаете, — с сомнением протянул кантри-бой, разглядывая субтильных психов, решившихся пройти через Гнилую Свалку без предварительной массированной артподготовки. — Только вы местным не вздумайте сказать, что пиво мешает драться, они вам в два счета докажут, что это не так. Будете живы — заходите. Всегда рад потолковать со свежими людьми. Вам во-он туда, мимо мотодрома пройдете, там вам и будет Гнилая Свалка.

Музыканты попрощались с кантри-боем и направились к мотодрому.

С мотодрома в очередной раз донесся слитный грохот моторов, который потом распался на отдельные взрыкивания и металлические хрипы. Похоже, там происходило что-то вроде командного матча. Через толпу, наблюдающую за сражением, протолкались три фигуры и не спеша направились к Лабуху и его товарищам. Один из металлистов, угрюмый верзила, с ног до головы заляпанный глиной, громко ругаясь, волок за руль изувеченный мотоцикл.

— Ржавь Великая! Это что еще за туристы? — вопросил он, поравнявшись с музыкантами. — Кто вам, соколики, сказал, что сюда можно? Вам соврали, сюда нельзя!

— А кто сказал, что нам сюда нельзя? — вскинулся Чапа. — Ты, что ли?

— Не-а, — протянул верзила, отлипая от своего изувеченного железного друга, — не я. А вот выкидывать вас отсюда буду именно я. Вечно мне всякий мусор прибирать приходится. Щас вы у меня махом окажетесь на Гнилой Свалке! То-то хряпы порадуются!

— Погоди, Ржавый, не лязгай, — другой металлист, одетый в кожаный комбинезон, с черной банданой на лысеющей голове, придержал товарища за рукав куртки. — Вон та малокалиберная личность мне кажется знакомой.

«Что это у них все „ржавые“, — подумал Лабух, — бар ржавый, этот вот, тоже ржавый, член ржавый, даже счастье, и то ржавое?»

— Точно! Ах ты Ржавь Великая! — изумился тот, кого назвали Ржавым, поворачивая к Мышонку мужественную физиономию, обильно украшенную шрамами и седеющей щетиной. — Смотрите-ка, живой! А мы уж думали, что тебя хряпы схарчили! Третьего дня утречком вышли мы с друганами на набережную голову проветрить да пивка попить. Смотрим, а по Гнилой Свалке этот вот мальчонка скачет. Его хряпы так и норовят за задницу цапнуть, а он увертывается и лупцует их почем зря своей гитарой. Прямо кино! Ну, мы от пива добрыми становимся, мы, значит, гитарки расчехлили и поддержали пацана. А потом он к депо побежал, так что дальше мы не досмотрели. Ну ты и шустер, да еще видать, в кожанке родился, коли до сих пор живой. Жалко только, «металл» не играешь!

Металлисты, как выяснилось, были отнюдь не самыми злобными обитателями Города Звукарей. Более того, всяким мелким собратьям по музыке они даже покровительствовали, полагая, что последние просто недостаточно живучи и талантливы, чтобы жить правильной жизнью. А вот глухарей ненавидели истово, как правоверные язычники правоверных христиан.

— Ну что, с вас простава! — заключил Ржавый. — И канайте себе, куда хотите. А куда вы, кстати, правите?

— У нас концерт в «ящике», — объяснил Лабух. — Так что канаем мы прямиком через Гнилую Свалку, а на том берегу нас встретят,

— Для филириков, что ли, лабать будете? — Ржавый задумчиво почесал в затылке. — А что же эти малохольные нас не позвали? Мы же тут, рядышком. Мы бы им так сыграли, что у них бы все приборы зашкалили! Ясная Плавь!

— Не доросли они пока до вашей музыки, — дипломатично сказал Лабух. — Да и за приборы боятся.

— Это верно! — согласился Ржавый, прислоняя мотоцикл к железной тумбе, врытой в землю перед баром. — Эй, Марди Слоеное Пузо, тащи сюда пива. Не видишь, что ли, порядочные люди на природу собрались!


Шестеро боевых музыкантов расположились на крутом берегу Гнилой Свалки. На кожаной куртке, брошенной на жухлую траву, были в художественном беспорядке разложены ломти копченого мяса, здоровенные куски жареной индюшатины и пучки какой-то пахучей зелени. Рядом с отдыхающими стояли ящики с пивом. Один пустой, другой почти нетронутый.

— Здесь раньше, говорят, обыкновенная старица была, рыбка водилась, деревца росли, цветочки всякие. — Спутник Ржавого, по прозвищу Бей-Болт, был басистом, как и Мышонок. Вот только бас его был раза в полтора больше Мышонкиного и вместо подствольника укомплектован внушительной трубой противотанкового гранатомета с торчащей наружу надкалиберной боеголовкой. — Потом поставили вышки, обнесли все заречье колючей проволокой, понагнали полосатых и давай строить. Строили, строили, наконец построили. Полосатых, тех, которые не сбежали и не померли, куда-то увезли — наверное, допомирать на другие стройки, — а вышки и охрана остались. Вон, видите, торчат на том берегу? Там иногда и часовой появляется. Только редко. Мы уж по нему палили-палили — далеко, сволочь, не достать! А жаль...

— Почему жаль? — спросил Лабух. — Пусть бы себе ходил.

— Так откуда, ты думаешь, металлисты пошли? — Бей-Болт испытующе посмотрел на Лабуха. — От тех полосатых, которым удалось-таки сбежать, вот откуда. Ну слушай, что дальше было. Потом приехали военные. Приехали, обжились, комендатуру открыли, плац оборудовали, травку-муравку покрасили — все чин-чинарем. Утром развод, вечером похмелка. И только после военных стали привозить сотрудников. Сначала, Ясная Плавь, привезли физиков. Построили их на плацу, к ним какой-то генерал вышел, долго распинался, наверное, задачу объяснял. Ну, и закипела работа. Точнее, не закипела, а так, забулькала потихоньку. Видно, не заладилось у них что-то, потому что, как мне дед рассказывал, этих физиков каждый день на плацу дрючили, по сто раз отжиматься заставляли, подтягиваться на перекладине и все такое. А где ему отжаться, этому физику, у него же голова перетягивает...

— Ну и что, физики тоже в бега ударились? — поинтересовался Чапа.

— Никуда они не ударились. Ученые — они такие, они от работы не бегают. Им проблему подавай, и пока они ее не решат, никуда не побегут. Да и здоровья у них не хватило бы, чтобы от охраны сбежать. Порода не та.

Потом стали лириков привозить. Ну, потеха была, я вам доложу! Ясная Плавь! Лирики, они же никакой дисциплины не признавали, да и женщин среди них много было. А ведь физики, охрана, ну и военные, конечно, они ведь все-таки мужики. Их же никто не кастрировал, приказа, видать, не было. В общем, начался форменный бардак. Но в тогдашнем руководстве нашлись-таки умные головы, сообразили, что так дело не пойдет, и живенько прислали сюда женский вспомогательный батальон и еще дополнительно комплект вертухаек. Вот тогда дело и пошло на лад. Физики с лириками, военные с вспомогашками, вертухаи с вертухайками, в общем — порядок. Случалась, конечно, путаница, но как без нее? Заработал «ящик».

Что они в этом «ящике» делали, никто толком не знал. А потом и вовсе про них забыли. Пару раз музпехи приезжали, да охрана их шуганула, а остальных хряпы оприходовали.

— А причем здесь Гнилая Свалка? — спросил простодушный Чапа.

— Так когда этот самый «ящик» раскочегарился как следует, из него всякие ядовитые сопли дуром полезли. И все в речку. Рыба, конечно, передохла, а та, что осталась, уже на рыбу стала непохожа. Потом зверушки всякие из «ящика» выползать начали, и тоже в речку. Зверушки ведь не филирики, их работой в неволе не удержишь. Так вот хряпы и появились. Да что там хряпы, в Гнилой Свалке водятся твари и пострашнее, только тот, кто с ними встречался, уже никому ничего не расскажет. Такие дела, Ясная Плавь.

— Ну что, мы, пожалуй, пойдем. — Лабух поднялся. — Спасибо за компанию. А скажи-ка, вот вы верите в Ясную Плавь и Вечную Ржавь, а действительность у вас как называется? Та, что между Плавью и Ржавью?

— Бытовая Коррозия, как же еще, — засмеялся металлист. — Так сказать, ржавеем понемногу. От плави и до плави.

— Ну ладно, с Богом! — уже серьезно сказал Ржавый. — Ступайте по вешкам, а в случае чего, мы вас огоньком с берега поддержим. Ну а не повезет... — он замялся, — мы ваши имена на Ржавом Члене выбьем, чтобы, значит, помнили и в Ясной Плави вас как надо встретили.

Трое боевых музыкантов спустились с глинистого обрыва, нашли место, где начинался длинный ряд воткнутых в бурую жижу стальных труб с изъеденными до дыр основаниями, служивших вешками, и ступили на зыбкую, остро пахнущую медициной, поверхность Гнилой Свалки. По вешкам идти было если не легко, то, по крайней мере, терпимо. Справа и слева то и дело попадались какие-то страховидные металлические конструкции, которые иногда начинали шевелиться и поворачиваться, выставляя наружу то один, то другой изглоданный коррозией бок. Некоторые вешки оказались снабжены металлическими скобами. По ним можно было забраться наверх в случае опасности. Наверху таких вешек-вышек имелись небольшие площадки. На одной из таких вешек-вышек Лабух различил вцепившиеся в металлический поручень кожаные перчатки.

— Что-то хряпов не видно, — озабоченно сказал Чапа. — Так ведь запросто можно и без шкуры остаться.

— Смотри, накаркаешь, — недовольно отозвался Мышонок. — Шкуру на барабане всегда сменить можно, а вот собственная — одна-единственная. Мне, например, дорога моя шкура, к тому же она почти новая. Правда, Лабух?

Лабух промолчал. Откуда-то сбоку донеслось частое хлюпанье, словно кто-то аплодировал, опустив кончики пальцев в кастрюлю с киселем. Потом из-за полузатонувшей в бурой жиже цилиндрической конструкции, похожей на металлическую силосную башню, выскочило странное существо. Чапа таки накаркал!

Больше всего хряп походил на музпеха в костюме высшей защиты, только с хвостом. И еще, никакой музпех не умел бегать по ядовитой трясине так быстро, что ступни просто не успевали провалиться в жижу. Хряп радостно мчался, выпятив вперед блестящее бронированное пузо и смешно вихляя задом — ни дать ни взять чудаковатый дядюшка, встречающий на вокзале любимых и долгожданных родственников.

«В ноздри, — подумал Лабух, выпуская очередь за очередью в голову существа, — Джагг знает, где у него ноздри, может быть, на макушке?»

Вокруг хряпа взлетали фонтаны грязи. Металлисты, понял Лабух, еще не услышав выстрелы. Потом металлисты перенесли огонь и вспороли разрывами гнойное тело свалки прямо перед хряпом. Хряп на секунду затормозил. Этого оказалась достаточно, чтобы трясина схватила его за ступни и потянула к себе. Тварь мгновенно встала на четвереньки, увеличивая площадь опоры, но в это время в плоскую морду, украшенную бронированными пузырями глаз, бухнул «Хоффнер» Мышонка, заряженный бронебойными пулями.

Хряпа отбросило назад, но он ловко извернулся, непонятно каким образом оказавшись вновь стоящим на задних лапах, и прыгнул. «Где же у него ноздри? — думал Лабух, штрихуя голову твари судорожными очередями. — Может быть, на затылке?» И тут длинная дымная полоса прочертила воздух над головой и ударила в хряпа. Грохнуло, в воздух взлетели ошметки грязи. Когда дым от взрыва рассеялся, у подножья вешки лежала плоская уродливая голова с разбитым полушарием глаза и верхняя часть туловища, из которой свисали какие-то лохмотья.

Теперь Лабух понял, зачем Бей-Болту противотанковый гранатомет в бас-гитаре. Мысленно поблагодарив металлистов и дав слово как-нибудь непременно потренироваться вместе с ними, а также пожертвовать что-нибудь полезное Ясной Плави, если, конечно, отсюда удастся выбраться, Лабух оглядел свою команду. Все были живы.

Мышонок невозмутимо перезаряжал «Хоффнер». Чапа присел на корточки и внимательно рассматривал то, что осталось от хряпа. Насмотревшись, он встал, поправил перевязь так и не пущенной в дело установки и горестно вздохнул:

— Ну, и с чего здесь шкуру снимать? Ничего же не осталось! Это надо же, как бабахнуло! Так клочья и полетели.

— Радуйся, что жив остался. — Мышонок привычно подергал серьгу. — А кожу на барабаны тебе так и так придется покупать у металлистов. Интересно, как они охотятся на этих тварей? Бей-Болт рассказывал, что будто бы на живца ловят. Что-то не верится.

— В следующий, Чапа, раз просись в команду. На роль живца, — сказал Лабух. — В процессе все поймешь и узнаешь. Только нам рассказать не сможешь. Ну что, хватит топтаться на месте, пошли дальше!

И они пошли дальше.

Тропа через Гнилую Свалку была проложена не абы как, а с умом. Справа и слева оставалось широкое пространство, так что бегущего хря'па можно было заметить издалека. Заметить и приготовиться. От основных вешек отходили боковые ответвления, обозначенные вешками помельче. Ряды вешек уходили за нагромождения мусора, кто ходил этими тропками и зачем — можно было только гадать.

Когда противоположный берег приблизился настолько, что можно было разглядеть отдельные листья на перекрученных, измененных Гнилой Свалкой деревьях, на них напал второй хряп.

Музыканты увидели его издалека. Он бежал по поверхности Гнилой Свалки, легко перепрыгивая через мелкие кучи мусора, поверхность чмокала, жижа в следах словно бы взрывалась, выбрасывая невысокие желтоватые столбы тяжелых брызг, так что казалось, кто-то издалека бьет по хряпу из пулемета, но забывает про упреждение, и все пули ложатся позади.

С далекого берега забухали выстрелы, зашипел управляемый снаряд, серпом выгибая траекторию и догоняя хряпа. Но то ли далековато было, то ли хряп попался уж очень проворный, но кумулятивная головка ударила в кучу металлического хлама, взметнув столб грязного пара. Тварь шарахнулась было в сторону, но выправилась и прибавила ходу.

Музыканты взяли оружие наизготовку.

И тут хряп провалился. Только что он уверенно бежал по поверхности ядовитого коллоида, и вдруг внезапно ухнул в расступившуюся жижу.

Музыканты оторопело смотрели на тонущего хряпа. А в том, что хряп именно тонул, не было никакого сомнения. Он бестолково загребал жижу лапами, пытаясь сдвинуться с места, тонкий на конце хвост то взлетал вверх, то отчаянно хлестал по поверхности — все было напрасно. Потом внутри Гнилой Свалки что-то гнусно хлюпнуло, и хряпа утянуло в глубь.

— Полный провал, — констатировал Мышонок. — Аплодисментов не будет.

Музыканты постояли немного, потом Мышонок попробовал тропу боевым басом — ничего, тропа пружинила, но держала. Наконец они решились и осторожно, от вешки к вешке, пошли к уже недалекому берегу.

Этот берег был пологим, покрытым какой-то неприятной на вид стеклистой массой, крошащейся под ногами. Скоро музыканты нашли узкую, относительно твердую тропинку и зашагали дальше.

Они прошли несколько метров, по-прежнему держа инструменты наизготовку, и тут из кустов на тропинку выступил долговязый субъект, одетый в заношенную до белесости брезентовую штормовку с тощим брезентовым же рюкзачком за плечами. Физиономия субъекта была музыкантам хорошо знакома.

— Вирус! — сообщил Мышонок.

— Вот и я! — радостно провозгласил мистер Фриман. — Я подумал, что идти через Гнилую Свалку небезопасно и пошел вам навстречу. Если бы я всю тропу успел обработать, у вас вообще со сливами проблем бы не было. А так я только у берега успел распылить реактив. Видали, как действует?

— Что видали? — спросил Лабух, ставя «Музиму» на предохранитель. — Вы бы лучше не выскакивали из кустов как... как хряп какой-нибудь, а то вдруг кто-нибудь случайно выстрелит.

— Чепуха! — Мистер Фриман пренебрежительно махнул рукой. — Видали, как слив утонул? Ну, хряп по-вашему.

— Видали, — сказал оправившийся от путешествия по Гнилой Свалке Мышонок. — Лапой за что-то зацепился, упал и утонул. А потом его кто-то уволок в глубину и слопал.

— Ни за что он не зацепился, — радостно возразил мистер Фриман. — Он в зону действия реактива попал. Вещество такое, растворитель для воды и прочих жидкостей. Как бы вам объяснить... в общем, эта штука делает обыкновенную воду с тысячу раз жиже. Да что там в тысячу, в миллион! Вот слив и утонул. В такой водичке любая рыбка утонет. Здорово, правда? И понадобилось-то всего ничего.

— Может быть, не стоило в речку гадить да хряпов разводить, — сказал Чапа, — тогда, глядишь, и растворитель изобретать не пришлось бы.

— Ну, сливы, то есть хряпы, — это так, мелочь. Охрана перепилась, взломала сейф — спирт, наверное, искали, — а там мутагены. Вот охранники и превратились в сливов. Не пей из копытца, как говориться, козленочком станешь! — Мистер Фриман хохотнул. — А почему «сливы», так мы все отходы сливом называем.

— А почему же вы этих самых сливов не усыпили? Или хотя бы не изолировали? — спросил Мышонок. — Опасные ведь твари!

— Усыпить — это негуманно, — объяснил мистер Фриман, — а изолировать... знаете, сколько они мяса жрут?

— Вот именно, мяса! — сказал Мышонок.

Глава 13. Кто, кто в теремочке живет?

Гнилая Свалка осталась позади. О ней некоторое время напоминал только стойкий медицинский запах, который тоже пропал, после того как мистер Фриман извлек из своего баула очередной баллончик и обрызгал из него музыкантов. Местность постепенно повышалась, тропинка в конце концов вывела их на потрескавшуюся от времени полосу бетона. Дорога одним концом упиралась в невысокий земляной бруствер, украшенный облезлым, многократно простреленным жестяным «кирпичом», а другим — в железные ворота, рядом с которыми имелось помещение для охраны. На воротах имелись круглые вмятины, словно кто-то бился в створки головой. Очень тяжелой и прочной головой. Лабух из любопытства заглянул за бруствер. За насыпью продолжалась та же бетонная полоса, пропадающая в негустом, высаженном когда-то ровными рядами, ельнике. В объезд бруствера была проложена хорошо наезженная колея, так что и сам бруствер, и «кирпич», похоже, играли чисто символическую роль.

Лабух хотел было спросить, куда ведет эта дорога, но не успел, потому что из караульного помещения на площадку перед воротами вышел охранник. Музыканты попятились. Руки автоматически расстегнули кофры с боевыми инструментами, хотя ясно было — не успеть. Не успеть вскинуть гитару, резануть очередью по плоской бронированной морде, выигрывая время, не успеть передернуть затвор и влепить бронебойный туда, где должно быть слабое место, в пульсирующую заушную впадину, не успеть грохнуть шрапнелью из малой ударной, прижимая тварь к земле...

Потому что вышедшее из караулки существо было хряпом.

— Стойте, погодите же! — Мистер Фриман с неожиданным проворством бросился между принявшими боевые стойки музыкантами и недовольно заворчавшей тварью. — Это же наш Мусса, а вы его за хряпа приняли!»

— Кто же он еще, как не хряп? — спросил Мышонок, побелевшими пальцами сжимая «Хоффнер». — Может быть, человек?

— Мусса не хряп и не человек, — суетливо принялся объяснять мистер Фриман, — он всего-навсего ченчер, измененный.

Хряп, или, как его, ченчер, топтался у ворот, и нападать, похоже, не собирался. По крайней мере до тех пор, пока не будет приказа.

— А чем этот самый ченчер отличается от обыкновенного хряпа? — спросил Мышонок, нехотя опуская бесполезный бас. — Та же рожа, та же кожа. И мясо, наверное, жрет с таким же аппетитом.

— Ну что вы, слив — он же неуправляем. С ним нельзя договориться, он — ошибка. Никто ведь не застрахован от ошибок. А ченчер — это совсем другое дело. Ченчеры умны, дисциплинированны, выносливы. Кроме того, ченчер-самец — прекрасный семьянин, а ченчер-самка — нежная и заботливая мать. Некоторым людям стоило бы у них поучиться.

— А этот, Мусса, он кто? — спросил любопытный Мышонок.

— Как кто? — не понял мистер Фриман. — Самец, конечно, разве не видно? Ах да, конечно, у них же все закрыто бронехитиновыми щитками. Но Мусса самец, можете мне поверить.

— Мы верим, — закивал Мышонок, — как вам не верить!

— Может быть, у них и детишки есть? — Чапа покосился на «прекрасного семьянина».

— Есть детишки, — почему-то без прежнего воодушевления подтвердил филирик, — к сожалению, есть.

— А почему это «к сожалению», — поинтересовался Чапа, — милые, наверное, детишки, маленькие такие хряпчики. Что-то ты, профессор, крутишь, недоговариваешь. Сначала хряп у тебя не хряп, а теперь уже и слив не слив, а какой-то ченчер. Давай-ка рассказывай все как есть, а то мы развернемся и уйдем.

— Сливы у них детишки, вот кто, — печально сказал мистер Фриман, — по-вашему — хряпы.

— Значит, врал ты нам про охрану, которая вместо спирта мутагенов нажралась, так, что ли? А, профессор, чего молчишь? — Чапа с отвращением смотрел на сникшего было филирика. Последний, однако, быстро сориентировался и ответил:

— Я не врал, я просто дозировал информацию!

— Однако! — Лабух посмотрел на мистера Фримана. — У вас что, так принято врать направо и налево?

— Не торопитесь осуждать нас. — Сергей Анриевич грустно посмотрел на музыкантов. — Нас приучили скрывать информацию. Ведь мы работаем в «ящике». Это только кажется, что мы свободные люди, а на самом деле из «ящика» не так-то просто выбраться. Ну, предположим, мы знаем, что сейчас до нас нет никому дела, но ведь, может статься, о нас вспомнят. Много вы понимаете! Вот, эти ченчеры, ведь они нас спасли от музпехов. Там, — филирик махнул рукой, указывая куда-то за бруствер, — там еще пост ченчеров. И вокруг, куда ни сунься, — всюду посты. Мы думали, что они нас будут охранять, они и охраняют. Только вот нормальным путем к нам никто попасть не может. Сотрудники и члены их семей могут входить и выходить, если, конечно, оформлено предписание и пропуск, а посторонние нет. Поэтому-то вам и пришлось идти через Гнилую Свалку. Это единственный проходимый путь. Ченчеры считают, что их детишки на свалке сумеют разобраться с любыми гостями. К нам даже барды не ходят, а жаль, ведь мы так любим их песни!

— Вообще-то, насколько мне известно, барды ходят везде, — пожал плечами Лабух. — А к вам, оказывается, даже они пройти почему-то не могут.

— Вообще-то они могут, но не хотят, — печально сказал мистер Фриман, — они нас как бы зачеркнули. Потому что это мы когда-то создали технологию превращения нормальных людей в глухарей.

— Ни фига себе! — присвистнул Мышонок. — Да пусть у меня руки поотсыхают, если я вам хоть «Чижика-Пыжика» сыграю!

— Я, кажется, знаю, из кого вы этих самых ченчеров понаделали, — нехорошо улыбаясь, сказал Чапа, — из солдат караульной службы, так ведь?

— Мы работали исключительно с добровольцами, — горячо заговорил мистер Фриман, — подчеркиваю, исключительно с добровольцами! Поначалу, правда, люди не понимали, в каком великом эксперименте им предстоит участвовать, но потом их командир поговорил с ними по-хорошему, и добровольцы сразу же нашлись.

— По-хорошему, значит, — Лабух прищурился, — а много среди добровольцев было генералов, или хотя бы полковников?

— Что вы! — воскликнул филирик. — Генералы и полковники люди в возрасте, да и здоровье у них уже не то. А нам нужны были молодые особи, способные к воспроизводству, сами понимаете.

— Сами вы «особи»! — Мышонок сплюнул.

Между тем сопровождаемые что-то еще говорившим филириком музыканты шли по территории «ящика». Аккуратно постриженные кусты, мозаичные дорожки, ухоженные ярко-зеленые газоны и клумбы с экзотическими цветами, возможно, тоже мутантами — все говорило о том, что у обитателей «ящика» было не только желание жить с комфортом, но еще время и средства, чтобы это желание осуществить. Небольшие двухэтажные коттеджи, в которых жили, а может быть, и работали филирики, утопали в зелени. В центре научно-лирического городка росли роскошные реликтовые корабельные сосны. И только покрашенное в непристойно розовый цвет двухэтажное здание военной комендатуры, стыдливо выглянувшее из зарослей рододендронов, да сверкающий белоснежными пунктирами свежей разметки плац напоминали, что все это благолепие находится под протекторатом армии.

— Сейчас зайдем к коменданту, отметимся, — суетился сопровождающий, — а уж потом пойдем в наш Дом творчества. Это, конечно, простая формальность, но ее, увы, пока никто не отменял.

В комендатуре было казенно, пусто и уныло. Они поднялись на второй этаж, постучались в крашеную белилами дверь и увидели коменданта городка, или, как сообщала табличка на двери, «объекта 18043-бис». Комендант оказался сухоньким, небольшого росточка полковником. Живой и энергичный по натуре, он откровенно скучал, меланхолично разглядывая зеленую поверхность старомодного письменного стола. Завидев вошедших, он встал и бодро двинулся им навстречу.

— Командированные! — радостно сказал полковник. — Давненько у нас никого не было, вы откуда к нам? Надолго? По какой тематике? Наверное, по «Звездопаду», у нас последней темой был именно «Звездопад», только это было... дай бог памяти, лет пятнадцать назад. Ну, давайте ваши предписания, командировки, справки, сейчас я быстренько прикажу все оформить...

— Это артисты, — осторожно объяснил мистер Фриман. — Сегодня у нас в Доме творчества концерт, вы приходите вместе с женой. И внуков захватите, им интересно будет живую музыку послушать.

— Артисты — это тоже неплохо, — немного разочарованно сказал полковник. — Надо же сотрудникам развлекаться, а то все работа да работа! Значит, нет у них предписаний, и справок, разумеется, тоже нет. — Комендант посуровел. — Ну ладно, так и быть, пропущу. Но из Дома офицеров ни на шаг, поняли, мис... Сергей Анриевич? Под вашу личную ответственность.

— Все понял, Георгий Самуилович, все сделаю, как вы сказали. — Мистер Фриман подмигнул музыкантам. — А вы все-таки приходите вечером, а?

— Разве что после развода. — Комендант подошел к окну. — Вон какой плац отгрохали! Любо-дорого посмотреть, умеете все-таки работать, товарищи филирики, если, конечно, ваши способности направить в нужное русло.

— А что, большой у вас гарнизон? — поинтересовался Лабух. — Что-то пока мы сюда шли, нам навстречу ни одного солдата не попалось.

— Гарнизон-то? Раньше был большой. — Комендант пожевал сухонькими губами. — А сейчас, почитай, кроме меня да интенданта и нет никого. Вообще-то это секретные сведения, да какие уж тут секреты! Сам не пойму, куда все подевались. Вы вон его спросите. — Полковник махнул птичьей лапкой в сторону мистера Фримана. — Говори, куда твои филирики моих подчиненных подевали?

— Личный состав здравствует и в настоящий момент, как обычно несет службу по охране вверенного Вам объекта! — браво отрапортовал мистер Фриман. — На передовых, так сказать, рубежах.

Ох и непростой штучкой он был, этот не в меру разговорчивый филирик.

— Личный состав, — проворчал полковник. Настроение у него, похоже, испортилось, — зверье, а не солдаты! А армия — это вам не цирк! В ней люди служить должны, а не твари какие-нибудь. Ну как, скажите, мне ими командовать? Они и язык-то человеческий забыли. Человеку и приказать можно, и спросить с него, в случае чего. А как со зверей спросишь? Раньше по праздникам я парад гарнизона на плацу принимал. Оркестр играл, народ радовался, действительно праздник был как праздник! А сейчас? Вон он, плац, новехонький, весь так и сверкает. А кого я на парад выведу? Зверье? Да они и маршировать-то небось разучились. Эх... — полковник сокрушенно махнул рукой. — Дожили!

— Ну, мы, пожалуй, пойдем. — Мистер Фриман, выразительно посмотрел на музыкантов, взглядом подталкивая их к двери. — Артистам покушать и отдохнуть надо перед концертом.

— Разместите артистов, и пусть интендант поставит их на довольствие, скажите, я приказал, — комендант проводил музыкантов до двери.

В дверях Лабух спросил:

— А зачем на довольствие, нам же сегодня вечером обратно?

— Отсюда нельзя «обратно», — вздохнул комендант, — вы что, еще не поняли?


— Ну ты и хмырь, мистер Фриман, — констатировал Мышонок, когда они вышли из комендатуры и направились мимо плаца к украшенному колоннами зданию не то Дома творчества филириков, не то Дома офицеров, — надо бы тебя прояснить, так сказать.

Музыкант выразительно похлопал по кофру с боевым басом.

— Да поймите вы, мы заперты в этом проклятом «ящике». — Мистер Фриман изо всех сил старался казаться искренним. — Должен же кто-нибудь нам помочь! Вы же смогли отпустить клятых, так, может быть, вы и нас как-нибудь освободите? У нас нет никакого выбора, целое поколение уже состарилось и умерло здесь, под охраной, без права выхода даже после смерти. Хотите, я покажу вам кладбище? У нас очень красивое кладбище. Я не знаю, что вы сделаете, споете там или спляшете... Но, может быть, ченчеры перестанут нас стеречь и уйдут, может, произойдет еще что-нибудь, не знаю... Я не настаиваю, я просто прошу вас попробовать. Ведь, если бессильна наука, если поэты забывают о баррикадах и начинают призывать к смирению, остается надеяться на чудо. И пусть это иррационально, пусть чудеса существуют лишь в нашем воображении, пусть. Мы надеемся.

— Нет никаких чудес. Есть путь, по которому каждый из нас идет. И есть проблемы, которые надо решить. Либо так, — Лабух коснулся клавиши включения звука, — либо эдак. — Музыкант погладил укрытое чехлом лезвие штык-грифа.

— Вот этим-то вы от нас и отличаетесь! — пробормотал мистер Фриман, поднимаясь по ступенькам к монументальным дубовым дверям Дома Творчества.

Глава 14. Сыграть в «ящике»

Перед выкрашенным желтой меловой краской фасадом очага культуры, украшенного белыми, свежеоштукатуренными колоннами, красовалась скульптурная группа, изображавшая, на первый взгляд, балерину, нечаянно уронившую своего партнера. Второй взгляд обнаруживал, что партнер не просто лежит в ожидании «скорой помощи», а увлеченно читает какую-то толстенную книгу, преклонившая же перед ним изящное колено балерина изо всех сил пытается отвлечь его от этого увлекательного занятия, шаловливой ручкой срывая очки с сосредоточенной физиономии. В другой, грациозно откинутой руке балерина сжимает небольшую аккуратную лиру без струн. Скульптура была выполнена из полированной нержавейки, отчего блестящая, игриво вздернутая пачка балерины здорово напоминала дисковую пилу, игриво нацеленную на брутальные колонны фасада.

— А это что за дивное художественное произведение? — осведомился Чапа, обходя скульптуру и бессовестно заглядывая под сверкающую юбку балерины.

— А это — символ единства науки и искусства. Видите, она, то есть муза, положила руку на чело уставшего ученого, и тем самым вдохновляет его на новые открытия, — пояснил мистер Фриман. — Да тут и надпись имеется.

Надпись на цоколе скульптуры действительно имелась. «Наука и поэзия», вот что там было написано, и еще: «Дар народного скульптора В.И. Захоляева ученым и поэтам».

— А где вы, собственно, наукой занимаетесь, — поинтересовался Лабух, — у вас, как я посмотрю, тут сплошные комендатуры, концертные залы, плац-парады да теннисные корты. Прямо курорт для высшего командного состава, а не секретный институт!

— Наукой мы занимаемся на технической территории, — пояснил филирик. — Туда вход только по спецпропускам, так что вам — нельзя! Мы и начальство-то не все пускаем, хотя, по правде говоря, начальство к нам давно дорогу забыло. И слава богу! Ну, что же мы стоим, войдем внутрь. Вам же, наверное, надо зал посмотреть, освоиться, так сказать.

— Вот это да! — в один голос воскликнули музыканты, оказавшись в концертном зале. Давненько не приходилось им выступать в таких местах.

— В ДК железнодорожников тоже, конечно, был зал, но против этого он и одного раунда не выстоит! — Мышонок стоял в дверях, изумленно оглядывая громадное помещение, стены которого были украшены гипсовой лепниной, отображающей, различные вариации на тему союза науки с искусством. Над сценой, до поры до времени целомудренно закрытой плюшевым занавесом, красовался рифмованный плакат: «Какие бы враги к нам не полезли бы, их сокрушат наука и поэзия!» Плакат был недвусмысленно обвит черно-желтой гвардейской лентой, намекающей на то, что сокрушение предполагаемых врагов будет происходить под чутким руководством военных и в полном соответствии с уставами караульной и строевой служб. В зале пахло пылью и кошками.

Нетрудно было представить себе, как в этом зале проводились тематические и юбилейные вечера для смешанного научно-лирико-военного контингента, как солидная комиссия, возглавляемая, конечно же, генералом, вручала грамоты, награды, памятные подарки, большую часть которые составляли, конечно же, именные часы. Как празднично разодетые зрители ерзали в плюшевых креслах, ожидая окончания торжественной части и начала выступления специально приглашенной столичной знаменитости. И как в благословенном антракте между торжественной частью и концертом главы научных и лирических школ совместно с военным начальством дружно устремлялись в буфет, пробираясь через почтительно расступающуюся толпу молодежи, откликнувшейся на призыв скромного объявления, вывешенногр в фойе: «После вечера состоятся танцы. Играет ВИА „Леонардо и Винчи“».

— Может, нам лучше выступить в фойе? — спросил Лабух. — Понимаете, мы не привыкли играть в таких роскошных залах. Да и потанцевать в фойе можно. Пусть молодежь попляшет, у вас ведь давно танцев не было?

— Нет, сначала в зале, а уж потом в фойе. — У мистера Фримана было собственное мнение о том, как проводить культурные мероприятия. — Будет местное начальство, академики и лауреаты, что же им, в фойе топтаться?

— Ну, если академики, тогда ничего не попишешь, — вздохнул Лабух. — Знаете, нам с дороги не мешало бы перекусить. Где тут у вас буфет?

— У нас тут не только буфет, у нас и банкетный зал имеется! — радостно вскричал мистер Фриман. — Но он откроется только вечером, уж тогда-то мы вас угостим! Ну а пока прошу в буфет.

В буфете филирик забрался за стойку, повязал белый передник и принялся потчевать гостей:

— Так, на первое у нас пельмешки в бульоне, прямо при вас и приготовленные, — приговаривал он, бросая в алюминиевую кастрюлю, водруженную на электроплитку, грозди замороженных пельменей, — а на второе у нас тоже пельмешки, только с майонезом...

— А на третье у нас опять же пельмени, только в шоколаде, — продолжил за мистера Фримана Мышонок.

— А что, музыканты любят пельмени в шоколаде? — простодушно удивился филирик и мигом сорвал серебристую фольгу с громадной шоколадки. — Как интересно! Сейчас сделаем.

— Да нет, это он так шутит, — успокоил мистера Фримана Чапа, — на третье музыканты предпочитают пиво с креветками.

— Извините, креветки кончились, — сказал буфетчик, сунув в рот кусок шоколада, — есть консервы из каракатицы и «Жигулевское».

— Ну, пусть будет «Жигулевское» с каракатицей, — милостиво согласился Чапа.


Незаметно, как нашкодивший кошак, подобрался вечер. К Дому творчества из окрестных домов понемногу стягивались филирики. Бдительный и вездесущий мистер Фриман стоял у двустворчатых дубовых дверей и никого не пускал раньше времени, то есть до прибытия руководства «ящика» с домочадцами, которые, по старой доброй традиции, сами выбирали себе места.

В конце концов перед фасадом, у нержавеющего монумента, который филирики меж собой называли не иначе как «Воскресший Вася», собралась порядочная толпа, состоящая из интеллигентных с виду людей разного возраста и пола. Как и подобает людям творческим, они крыли мистера Фримана на все корки, используя разнообразные, впрочем довольно старомодные, выражения. Самым распространенным ругательством были «подхалим» и его более конкретизированная модификация «жополиз». Однако некоторые продвинутые филирики употребляли выражения посвежее и посовременнее, типа «козел» и «чмошник», что указывало на наличие некой информационной связи между «ящиком» и внешним миром. Скорее всего, молодое поколение филириков, невзирая на негодование старших товарищей и прямой запрет начальства, упоенно конструировала карманные радиоприемники, чтобы слушать по ночам нелегальные радиостанции деловых — «Разлюляй» и «Подворотня».

Наконец к Дому Творчества подкатил старомодный автомобиль с откидным кожаным верхом, из которого вышел маленький дряхлый человечек в измятом костюме. За человечком семенила совсем уж микроскопических размеров старушка, сжимавшая в мышиных лапках древний дерматиновый портфель.

— Наш бессменный директор, Козьма Степанович Дромадер-Мария, с супругой — шепнул Лабуху мистер Фриман, отворяя дверь. Человечек, бережно поддерживаемый двумя здоровенными амбалами в лоснящихся темных костюмах, поднялся по ступенькам и, никому не кивнув, вошел. Старушка проворно порскнула за ним.

— Лауреат международных литературных и научных премий, — говорил Лабуху мистер Фриман, сдерживая напирающих филириков. — У-у! Какой человечище!

— А почему это ваш человечище ни с кем не здоровается? — спросил Мышонок. — Я ему — «здрассте», а он — ноль эмоций!

— Да он сызмальства глухой, от природы. А к старости еще и ослеп! — объяснил мистер Фриман, скомандовал: — Быстро все внутрь, сейчас начнется! — и отскочил от дверей.

Интеллигентная толпа дружно ломанулась внутрь, с вежливыми извинениями наступая на упавших товарищей.

Концертный зал быстро заполнялся филириками. Скоро публика заняла все свободные места и начала скапливаться в проходах. Лабуху было неуютно в этом замкнутом, душном плюшевом пространстве. «Поскорее бы все началось и кончилось, — думал он, — уж лучше клятым играть, чем этим...»

Между тем на сцене появился многоликий мистер Фриман, облаченный в смокинг с бабочкой — и когда только успел? Похоже, он всерьез намеревался выступить в роли конферансье, потому как прокашлялся, сцепил руки на животе и объявил:

— Сегодня на нашем горизонте появилось редкое атмосферное явление, группа... Как вас представить? — громким шепотом спросил он у Лабуха.

— Да лабухи мы, лабухи — и все тут! — гукнул Мышонок из-за спины филирика.

— Группа «Лабухи»! — провозгласил мистер Фриман, вскинув руку, словно космонавт на плакате или выпивоха, ловящий такси, и так с воздетой рукой отступил вглубь сцены. — Элита музыкальная приветствует элиту научно-лирическую!

«Что он несет, — подумал Лабух, включая звук и начиная наигрывать тему „Summertime“ — какая еще, к чертям собачьим, элита?»

Мышонок с Чапой вступили, Лабух подержал немного музыкальную тему, поворачивая ее перед молчащим залом то одной, то другой гранью, потом сдунул в пространство, словно облачко серебристой пыли, и осторожно начал импровизацию.

К удивлению Лабуха, звуки падали в зал и пропадали в нем, словно монетки в бархатном ридикюле скаредной старухи. Зал не то чтобы не реагировал на музыку, нет, зал все прекрасно слышал, но филирики воспринимали музыку как нечто обыденное. Словно это полагалось им, как бесплатное питание или обязательный ежегодный отпуск. В зале не было того эха, того человеческого резонанса, который и позволяет артистам совершать чудеса.

— Элита, твою мать! — пробурчал Чапа, рассыпая горсти тихой дроби. — Не лучше глухарей!

Им скучно поаплодировали, и немного растерянный Лабух начал новую тему. Теперь он пытался играть не для зала, а для кого-то конкретно, пытался отыскать среди тысячи лиц одно, то, которое и было бы истинным лицом филирика. Но лица слипались в какой-то неопределенный комок, и из этого комка постепенно и неотвратимо лепилось безразличное уже ко всему человеческому лицо лауреата всяческих премий, бессменного директора «ящика» Козьмы Степановича Дромадер-Марии.

«Вот, значит, как, — подумал Лабух и добавил звука, пытаясь прорваться сквозь пыльные драпировки зала наружу, — ну что же, попробуем поискать на воле!»

Они начали «The Great Gig In The Sky» из «The Dark Side Of The Moon» «Pink Floyd», и голос Мышонка взлетел над космической глухотой зала, повторяя неистовый полет Дэвида Гилмора, вырвался наружу и вновь устремился к Земле. «Загадай желание... скорей, загадай желание!» И Лабух почувствовал, как там, за забором, за рядами колючей проволоки, отделяющей «ящик» от остального мира, на позициях ченчеров, словно танковые башни с вырванными орудиями, повернулись бронированные приплюснутые головы, распахивая бронепленки, защищающие слуховые каналы. Как ченчеры услышали и замерли. А на немногочисленных островках суши на Гнилой Свалке так же замерли сливы, еще не понимая, что происходит.

— Не стреляй, Болт, — сказал Ржавый, — не стреляй, не видишь, слушают!

Матерый металлист на вершине Ржавого Члена отложил бас-базуку и ответил:

— Что я, дурак, что ли, в людей-то стрелять?


В зале что-то изменилось. Казалось, тревожное закатное солнце пробилось сквозь глухие занавеси. Люди почувствовали, что там, на границе их страшненького в сущности, но такого привычного, защищенного мирка, что-то происходит. Мирок перестал быть защищенным. Это происходило постепенно, но все же случилось внезапно и неожиданно. Так кусок металла, нагреваясь, меняет цвет, но сохраняет форму до самого момента плавления, когда он из куска становится подвижной раскаленной каплей. Стенки «ящика» вдруг перестали существовать. Ченчеры еще не ушли с позиций, но уже не охраняли ни «ящик», ни его обитателей.

И тут среди филириков началась паника. Не та, когда отчаянно визжащие существа, потеряв человеческий облик, бросаются спасать собственные шкуры, нет, это была тихая и какая-то горестная паника. Последние аккорды достигли слуховых перепонок ченчеров и сливов, воротились измененными, и эта отраженная волна всколыхнула зал. Люди молча и обреченно вставали с мест и замирали, не зная, куда им идти, словно и не существовало обжитых уютных коттеджей, ухоженных газонов, словно все, к чему они привыкли за долгие годы, мигом перестало быть. Один только Дромадер-Мария так и остался сидеть на своем месте, то ли ему было все равно, то ли дела и чувства человеческие давно перестали его касаться, а может быть, его собственный мирок был настолько надежно защищен старостью, что ничто извне уже не могло в него проникнуть. Ничто, кроме смерти.

Первым опомнился комендант. Он протолкался к сцене и хорошо поставленным командирским голосом приказал: «Прекратить панику. Очистить проходы. Женщины и дети выходят первыми».

«Молодец, дедуля! — с симпатией подумал Лабух. — Хотя ничего страшного, собственно говоря, не случилось, но люди испуганы, кто-то должен сказать им, что делать дальше».

— Что это с ними? Что вы наделали! — растерянно восклицал бегающий туда-сюда по сцене мистер Фриман. — Я полагал, что вы подарите им чуть-чуть свободы, немного, всего на один вдох, а вы...

— А это и есть свобода. — Мышонок нежно погладил боевой бас. — Страшная, скажу я вам, штука, если без привычки. А главное — ее не бывает чуть-чуть.

Рядом с боевыми музыкантами мистер Фриман чувствовал себя уверенней, да и природная практичность сыграла свою роль, поэтому он довольно быстро оправился от первого шока и почти спокойно сказал: «Ну что, посмотрим, какая она, эта свобода, и с чем она вкуснее всего».

Большинство филириков уже покинуло зал, только в первом ряду тихо дремал брошенный охраной бессменный директор «ящика». Старушка-жена, так и не выпустившая из рук дурацкий портфель, пыталась разбудить его, повторяя: «проснись, Дремочка, пойдем домой...»

— Помогли бы старику, — не выдержал Чапа, — а то так здесь и останется.

— В самом деле! — воскликнул мистер Фриман. — Он ведь по-прежнему директор, никто его с должности не снимал. Пойду помогу.

Внезапно на улице закричали.

Это был просто крик, многоголосый крик без слов. Потом Лабух разобрал отдельные фразы и ужаснулся.

— Ченчеры возвращаются!

— Ченчеры идут!

— Ченчеры...

Музыканты включили боевой режим и бросились к выходу.

Ченчеры возвращались. Они вступали в городок аккуратной колонной, держа строй и даже пытаясь печатать шаг плоскими ступнями, как полагается дисциплинированным солдатам. Впереди шагал ченчер-сержант, выделяющийся своими внушительными габаритами и почти человеческой выправкой. Карабин за его плечами выглядел несерьезной игрушкой, данью традиции. Ясно было, что для того, чтобы расправиться с противником, сержанту не нужно было никакое оружие.

Ченчеры промаршировали по мирным улочкам городка, ступили на плац и выстроились на нем, образовав ровную шеренгу. Сержант, видимо, отдавал какие-то команды, потому что действия ченчеров были на диво слаженными, но команд этих не было слышно. Скорее всего, слова были ченчерам просто не нужны.

Несмотря на страх перед ченчерами, обыватели и не думали разбегаться по домам. Болезненное любопытство, подогреваемое чувством опасности, заставило их столпиться у невысокого барьера, обрамляющего аккуратно расчерченную асфальтовую площадку.

Ченчеры чего-то ждали. По неслышной команде сержанта встали «вольно», не нарушая, однако, строя. Потом сержант подобрался, повернулся к строю ченчеров и что-то прокаркал.

— Ага, они все-таки разговаривают, — отметил Лабух, перебрасывая гитару на грудь и нащупывая спусковой крючок.

Строй мгновенно выровнялся, взяв смешные игрушечные карабины «на караул».

По асфальту плаца, неторопливо, как и полагается командиру, прямо к строю ченчеров шел комендант.

Комендант остановился перед строем, придирчиво рассматривая ченчеров, словно это было обычное вечернее построение или какое-нибудь еще армейское мероприятие.

Сержант, отшлепывая строевой шаг босыми перепончатыми ступнями, подошел к коменданту и отрапортовал странным кашляющим голосом: «Господин комендант. Подразделение охраны объекта построено. Несение службы по охране вверенного нам объекта завершено. За время несения службы уничтожено физически сто пятьдесят пять нарушителей. Ввиду отсутствия прямых указаний и в целях укрепления морального и физического состояния бойцов нарушители были утилизированы по моему усмотрению».

Слова давались ченчеру с трудом, но он пусть и медленно, но, практически не запинаясь, доложил коменданту, после чего отступил в сторону и стал по стойке смирно, смешно шлепнув босыми пятками.

Комендант терпеливо дослушал его, потом неторопливо повернулся к строю.

— Здравствуйте, товарищи бойцы! — гаркнул комендант.

— Здра-кра-кра-кра! — отвыкшими от человеческой речи голосами грохнул строй в ответ.

— Поздравляю вас с завершением несения караульной службы!

— А дед сечет ситуацию! Ох как правильно сечет, — Мышонок опустил бас стволом вниз.

— Кр-ра! — загрохотали ченчеры.

— Сержант, скомандуйте «вольно» и зайдите ко мне для оформления документов. — Комендант повернулся и неторопливо зашагал в сторону комендатуры.

Ченчер-сержант отдал беззвучную команду и устремился за комендантом. Строй ченчеров рассыпался, бойцы загалдели, принялись хлопать друг друга по бронированным плечам, словно футболисты, забившие наконец гол, и даже в желтых бронешарах, прикрывающих глаза ченчеров, появилось какое-то радостное выражение. В довольном ворчании ченчеров с трудом угадывалось выхрипываемое нечеловеческими голосами слово: «Де-ем-бель! Де-ем-бель!»


Обыватели, посчитавшие, что ситуация благополучно разрешилась, начали расходиться, облегченно галдя и переговариваясь.

— Слушай, Лабух, не пора ли нам сматываться отсюда? — спросил Чапа. — Пойдем-ка отыщем мистера Фримана, возьмем у него малость этой присыпки... или, как его... разжижителя, и двинем через Гнилую Свалку к металлистам. Пока совсем не стемнело. На крайняк, у них и переночуем. Устал я что-то от этих филириков. Да и дембеля всю ночь гулять будут, а кто же их не знает, этих дембелей? Ведь даже люди, когда на дембель уходят, человеческий облик теряют, а уж эти-то вообще многое могут натворить. Никому ведь не известно, что у хряпов, или как их... ченчеров, считается весельем.

Музыканты пробирались сквозь быстро редеющую толпу филириков к выходу из городка-«ящика». Женщины, те, что помоложе, поглядывали на Лабуха с брезгливым интересом, словно он был неким мачо-с-помойки — груб, грязен, но зато каков темперамент! Мужчины же просто сторонились, уступая троице дорогу. Какая-то пожилая дама, с фиолетовыми кудряшками на черепе, обтянутая узенькими розовыми брючками, раздраженно выкрикнула в лицо Лабуху:

— Аболиционист! Инсургент! Ты сам не понимаешь, что натворил! Кто нас теперь охранять будет? Может быть, ты?

— Не обращайте внимания, — из толпы вывернулся слегка запыхавшийся мистер Фриман, уже успевший сменить смокинг на штормовку. — Сегодня они вас ненавидят, завтра сочтут, что все не так уж плохо, а послезавтра будут рассказывать на кухне анекдоты про вас. А это, знаете ли, в нашей среде высшая форма признания.

— Вы бы лучше снабдили нас вашим средством от хряпов, — прервал мистера Фримана Мышонок. — А то нам через Гнилую Свалку идти, да еще по темноте. Ей-богу, мы при случае вернем остатки.

— Не могу, — мистер Фриман сокрушенно развел руками. — Все закончилось, а лаборатория закрыта и опечатана. У нас всегда на ночь опечатывают помещения. Таков порядок.

— Ну и оставайтесь со своим порядком, — раздраженно сказал Чапа, — а нам — пора.

Они уже подходили к воротам, когда их окликнули.

— Куда это вы, ребятишки, собрались, да еще на ночь глядя? — спросил появившийся невесть откуда и совершенно неуместный здесь дед Федя, неторопливо выходя из кустов.

— А ты-то как сюда попал? — изумился Лабух.

— Как — это уж мое дело, ты бы лучше, милок, спросил, зачем, вот это было бы правильно! — Дед пошарил вокруг себя взглядом, отыскивая какое-нибудь сидячее место, пенек или поваленное дерево, не нашел, вздохнул и обратился к мистеру Фриману, мгновенно распознав в нем человека местного и сведущего:

— Ты бы, сынок, табуреточку какую-нибудь принес, а то старому человеку и присесть негде. А стоя мне играть несподручно, ноги болят. Ревматизм проклятый замучил.

— А что это ты, дед, здесь делаешь? Концерт давать надумал? — спросил Мышонок, когда мгновенно расчухавший дедову харизму мистер Фриман умчался за табуреткой. — Так ты того... поосторожней! Мы вот поиграли немного, и тут сразу вон чего приключилось. Не знаю даже, к худу или к добру.

— Концерт не концерт, а возвращение вам, оболтусам, кто-то сыграть должен? — Дед по-отечески посмотрел на троицу, ни дать ни взять суровый, но правильный командир, прилетевший забрать разведгруппу из тыла врага. — Барды отказываются сюда идти, так что пришлось взяться за это дело самолично.

— А чего эти барды бастуют? — удивился Лабух. — Это вроде бы их святая обязанность, возвращать нас домой после такого рода выступлений.

— А они с филириками одной кости, — пояснил дед. — На одной кухне варены, да в разные горшки розлиты. Теперь вот и не здороваются, и в гости дружка к дружке не ходят. Стыдятся барды филириков. Хотя чего стыдиться: родственники — они и есть родственники. Их ведь не заказывают, как обеды в ресторации. А я-то вам чем не гож?

— Да гож, гож! — Чапа смущенно похлопал по малому барабану. — Эх, и натворили мы тут дел. И как местные теперь жить будут? Они хоть и филирики, а жалко их все-таки.

— Как жить будут? — Дед Федя поскреб бороду. — Кому-то, конечно, туго придется, кто-то уйдет из этого гнилого местечка и сыщет себе подходящее занятие. Хотя бы тот шустрик, который за табуреткой побежал. А большинство поохают немного на своих кухнях, да и примутся искать себе нового хозяина. Такого, который бы их охранял да кормил. Найдут, привыкнут и опять примутся про него анекдоты сочинять. Такая уж у них, у филириков, порода.

На дорожке появился запыхавшийся мистер Фриман с белым пластмассовым стулом в руках. Кроме стула, филирик нес какой-то небольшой, но, видимо, увесистый узелок.

— Вот! — Мистер Фриман поставил стул рядом с дедом. — Присаживайтесь, пожалуйста. А это вам. — Он протянул Лабуху брезентовый мешочек, оказавшийся неожиданно тяжелым.

— Что это? — удивился Лабух.

— Серебро, золото, ну, платины немного, — улыбаясь, пояснил мистер Фриман. Металл, конечно, технический, но, я думаю, пригодится. В крайнем случае, струн понаделаете или на пули используете. Вам виднее.

— На золотых струнах нельзя играть, они мягкие, — проворчал Мышонок, забирая у Лабуха мешок. — А на пули и свинец сойдет. Больно жирно, платину на пули. Но все равно, спасибо.

— А это на посошок! — Мистер Фриман полез за пазуху и гордо извлек оттуда бутылку «Горного дубняка». — В банкетном зале добыл. Там сейчас объединенный совет «ящика» заседает, решают, что теперь делать. Пока ничего не решили, кроме как задержать музыкантов, до выяснения, так сказать. Словом, вам нужно поторапливаться!

— Успеем, — сказал дед Федя и ударом мозолистой ладони вышиб пробку. — Ну, на посошок так на посошок!

Выпили стоя, потом дед Федя, кряхтя, опустился на стул, поерзал немного, привычно впрягся в баян и расстегнул пуговку, запирающую меха.

Сначала он попробовал голоса, потом прошелся по басам, помычал чуть-чуть, видимо подбирая тональность, и, наконец, развернул меха и грянул:

Издалека ехал конный,

Из далекой волости,

Глядь — солома над оконцем

Распустила волосы!

Лабух, Мышонок и Чапа неожиданно для себя очутились не дома, а посреди Гнилой Свалки. Через топь пролегала сухая глинистая тропинка, утрамбованная до звона.

— Чего встали, пляшите, пляшите! — донесся голос деда Феди, подкрепленный лихими переливчатыми переборами. — Ну и молодежь пошла, и плясать-то они не хотят, и дорогу-то сами найти не могут. Пляшите, орелики, а то сожрут!

И они заплясали по узенькой тропинке, стараясь не столкнуть друг друга в трясину. А по сторонам, тоже приплясывая, стояли развеселые хряпы — один, два... много — и размашисто били в похожие на саперные лопатки ладони.

Девка красная скучает,

Бабка ли убогая?

Спешился и постучался

В ворота дубовые...

Следующие за этим лирическим вступлением куплеты были, видимо, совершенно непристойными, но музыканты не слышали слов. Они проворно плясали к берегу металлистов.

Боковым зрением Лабух увидел приседающего вкривь и вкось, упоенно хлопающего себя по ляжкам мистера Фримана. Это интеллигентское безобразие, видимо, сходило у филириков за народную плясовую. Дед Федя с раззявленным баяном наперевес неторопливо удалялся в сторону «ящика», увлекая за собой бестолково крутящегося, словно утлая лодчонка в кильватерной струе океанского парохода) филирика, размахивающего хорошо заметным даже в сумерках белым пластиковым стулом.

— Ох и будет сегодня в «ящике» веселье! — отдышавшись, сказал Мышонок, когда они ступили на твердую землю. — Уж они у него попляшут!

— Дембеля-то? — отозвался Чапа. — Конечно, попляшут. И попоют. И выпьют, и закусят. И морды друг другу начистят. Все как положено. Уж кто-кто, а наш дед знает, что делает.


В поселке металлистов было непривычно тихо. Видимо жители укатили развлекаться в город и в настоящее время вовсю радовали своим обществом его обитателей.

Около «Ржавого Счастья» стоял ковбой Марди и приветственно размахивал пивной кружкой.

— А мы вас уже заждались! — растягивая слова, сказал он. — Ну что, пойдем пивка с устатку выпьем. А там парни вас домой отвезут.

За столом, уставленным пустыми и полными пивными кружками, восседали двое из давешних металлистов — Ржавый и Бей-Болт.

— Дарксайд в город уехал, там у него дельце, — пояснил Ржавый, вставая и протягивая музыкантам волосатую лапищу. — А мы уж было думали, вам каюк и кранты. Потом слышим, Ржавь Великая, — лабают! И не хило лабают. Стало быть, не каюк и не кранты. А тут и вы явились, не заржавели. Рад вас видеть во здравии, мужики!

— А уж мы-то как рады видеть себя во здравии, — сказал Мышонок, протягивая руку к полной кружке и жадно припадая к ней. — Прямо-таки до смерти рады!

— Сейчас попьем пивка на дорожку и поедем, — пообещал Ржавый. — Эй, Марди, кончай кочумать, тащи сюда свежего!

Булькало пиво в животах и душах, которые наполнились и, подобно сообщающимся сосудам, достигли высокой степени взаимопонимания. Через полчаса Ржавый утер с губ пивную пену и поведал Лабуху печальную и романтическую историю о первом металлисте. Металлист был очень одинок, и подлые обыватели в грош его не ставили. Они издевались над его музыкой и дали металлисту неприличное прозвище.

— Не могу произнести вслух, — жаловался Лабуху Ржавый, — просто язык не поворачивается. Ржавь Великая! Вот если бы речь шла о каком-нибудь попсяре, так я так сразу и сказал бы, что эти гады прозвали его Говном. И правильно сделали, если бы речь шла о попсяре, потому что любой попсяра, он по определению, Ясная Плавь, это самое и есть. Но, — Ржавый воздел к закопченному потолку салуна мощный палец, — этот самый чувак был не попсярой, а самым первым металлистом. Ну, может быть, до него кто еще и был, но об этом история умалчивает. И что, по-твоему, делает этот наш металлист? Думаешь, он лег под них? Ничуть не бывало! Он, понимаешь, берет и изобретает фаустпатрон, или просто Фауст. И давай этим Фаустом по недоумкам фигачить. Те, конечно, лапки кверху, зауважали сразу. Даже оперу сочинили. Вот только прозвище у чувака как было, так и осталось. Неприличная кликуха. Но ведь неважно, какое у тебя погоняло, важно, чтобы уважали. Правда, Лабух?

Лабух с готовностью согласился, и они заказали еше пивка.

Тут не отстававший в потреблении народного металлического напитка от гостей, хозяин заведения возмутился и объявил, что никакого пивка больше не будет, потому что, во-первых, пивко закончилось и за ним надо ехать в город. А во-вторых, ему надоело, что все зовут его просто Марди, в то время как он давно уже заслужил почетное прозвище Ржавый Койот.

— А ты, бурдюк с солидолом, докажи, что ты Ржавый Койот! — ревел на весь поселок Ржавый, заводя громадный трехколесный мотоцикл с поворотной турелью для крупнокалиберной гитары на раме. — Докажи сначала, мать твою плавь, а потом ржавей сколько влезет!

— А вот и докажу! — пыхтел стальной ковбой, выруливая из хлева на пикапе и между делом круша бампером пустые бочки.

— А слабо на своем драндулете на Ржавый Член въехать с цистерной пива на прицепе?

— А вот и не слабо! Мать твою ржавь! — Владелец «Ржавой радости» вырулил, наконец, на дорогу. — Сейчас в городе зацеплю цистерну и запросто въеду!

— Ну, если въедешь, быть тебе Ржавым Койотом, — милостиво решил металлист. — Только сначала давай гостей по домам развезем, а то вон, у них уже глаза слипаются.

Взревели до беспредела форсированные двигатели, из выхлопных труб вырвались снопы искр, и автоколонна имени Великого Братства Боевых Музыкантов рванулась по дороге в сторону города.

Уже в переулках Старого Города, недалеко от дома, Лабух вспомнил, что под пиво, незаметно для себя, подарил мешочек с гонораром, полученным от филириков, Ржавому, который обещал отлить из благородных металлов бюст первого металлиста и водрузить его на головке Ржавого Члена.

«Да и ржавь с ним, с этим гонораром. В конце концов, мы им жизнью обязаны, — придерживая кофр, подумал гитарист. — Металлистам виднее, как поступить с благородным металлом. На то они и металлисты. Кроме того, надо же было что-то пожертвовать в Ясную Плавь. Я, помнится, обещал. Так что все правильно получилось».

Металлисты с грохотом укатили искать подходящую цистерну с пивом, чтобы Марди мог затащить ее на вершину Пальца Пейджа и заслужить, наконец, право носить гордое имя Ржавый Койот. Ревущая и орущая кавалькада скрылась в направлении Стакана глухарей, и стало тихо.

Усталые музыканты прошли через гулкий ночной двор, спустились в Лабухов подвальчик и рухнули на постели.

Лабуху снилось, что он — чепчер и сидит в каком-то окопчике, неподалеку от «ящика». Позади и немного слева, в низине, располагался лагерь ченчеров. В землянках на полу уютно, по-домашнему, хлюпала вода, и Лабух-ченчер подумал, что скоро придет смена и можно будет вернуться в обжитое влажное тепло временного жилища, опустить ноги в жидкую грязь и, наконец, отдохнуть. Нет, сначала он пойдет к своему детищу, а уже потом, наигравшись, — в землянку. Перед окопчиком пролегала отвратительно сухая старая дорога, мощенная просевшими и выкрошившимися почти насквозь бетонными плитами. По сторонам дороги лес был когда-то вырублен, но теперь контрольная полоса снова заросла прозрачными чахлыми деревцами. На старой дороге и ее обочинах виднелись грязно-белые изуродованные кузова музпеховских бронемашин. Боковые люки в помятых бортах были вырваны, рядом с машинами валялись какие-то железяки. Видно было, что броневики не сжигали и не взрывали, а просто ломали, как детские игрушки. Так оно и было. Никто не бросался под армированные стальной проволокой колеса со связками гранат. Все происходило гораздо страшнее и проще, Лабух-ченчер прекрасно помнил — как.

Когда колонна бронетехники музпехов выкатилась на рокаду, ее уже ждали. Музпехи двигались осторожно, с закрытыми по-боевому люками, на морщинистых раструбах разрядников нервно плясали синеватые огоньки. Разрядникибыли готовы вести веерный огонь на поражение. Однако шоссе не было заминировано, никто не стрелял из подлеска по выпуклым, словно раздутым изнутри, бортам кумулятивными зарядами, было непривычно тихо. Так тихо, что музпехи еще больше насторожились.

Ченчеры появились со всех сторон сразу. Они не тратили время на маневры, не пытались уклониться от бледных вееров пламени, выплеснувшихся из разрядников. Они с нечеловеческим проворством бежали к колонне, выставив вперед блестящие черные животы и откинув уродливые головы с матово-желтыми шарами глаз. Добежав, ченчеры, не обращая никакого внимания на электрические разряды, хватались за стволы излучателей, выдергивая их из бойниц, вырывали запертые люки, в клочья превращали колеса. Через несколько минут все как одна бронемашины застыли неподвижно, только в беспомощно распяленных проемах люков угадывалось азартное, хищное копошенье. Потом сержант Пауэлл скомандовал, и ченчеры, бросив истерзанные машины, гуськом побежали к своим жилищам-землянкам, волоча добычу.

— Весело было! — подумал Лабух-ченчер. — Почаще бы так!

Однако сегодня ничего такого не предвиделось. Лабух-ченчер растопырил слуховые перепонки, ощупывая подлесок, дорогу, потом разинул пасть и послал направленный импульс дальше, за лес, туда, где дорога скрещивалась с другой дорогой, тоже заброшенной и пустынной. Нет, ничего...

Боевое дежурство наконец-то закончилось, Лабух-ченчер сдал пост сменщику и направился к странному сооружению, стоявшему на небольшом пригорке чуть поодаль от землянок охранников. Сооружение представляло собой металлический корпус музпеховского броневика с оторванной кормой и выгнутыми наподобие лепестков, так что они образовывали огромный раструб, листами боковой брони. Сержант долго противился установке этого нелепого стального цветка в непосредственной близости к боевым позициям ченчеров, потом, наконец, сдался, посчитав, что такая мера устрашения незваных гостей может оказаться не лишней. Да и незваные гости тревожили охранный взводвсе реже. Серьезных нападений на позиции не было, а отдельные нарушители, вроде давешних человечков со смешными гитарами, стреляющими совсем не больно, были не в счет. Гитары, однако, Лабух-ченчер забрал себе и долго разглядывал хрупкие, изящные трофеи, пытаясь извлечь из них хоть какую-то мелодию. Ничего не получалось. Лапы ченчера, способные разрывать броневые листы, выворачивать колеса, корежа подвеску, перекусывать плети колючей проволоки, находящейся под высоким напряжением, совершенно не годились для игры на этом диковинном и все-таки удивительно привлекательном инструменте.

Лабух-ченчер вошел в распахнутый раструб корпуса броневика и занялся установленной внутри конструкцией. Собственно, ради этого сооружения он и спорил с сержантом, в одиночку волок броневик от самого шоссе до позиций, кроил и выгибал броневые листы, выменивал у товарищей на трофейное пиво ненужные им, но полагающиеся по уставу десантные ножи. Теперь музыкальный инструмент, достойный ченчера, был почти готов. Стройные ряды десантных ножей, трофейных штыков и парадных сабель, воткнутых в толстые бревна, охватывали диапазон почти в пять октав. Каждая железка была снабжена небольшим резонатором, изготовленным из трофейной пластиковой упаковки от боеприпасов к разрядникам или, там, где тон понижался, из половинки снарядного ящика. Корпусом ченчер-органа служил трофейный оке броневик.

Инструмент оставалось только настроить, к чему Лабух-ченчер и приступил.

Осторожно постукивая жесткой ладонью по черенкам ножей, он понемногу загонял их в бревно, добиваясь нужного звучания. Некоторые лезвия приходилось, наоборот, выдергивать и втыкать в бревно в другом месте, чтобы понизить звук. Бревна с воткнутыми в них железками располагались рядами, меж: которыми имелись проходы, достаточные для того, чтобы ченчер мог дотянуться до двух бревен-октав сразу. Игра на этом музыкальном инструменте требовала нечеловеческой подвижности, но как раз с этим у ченчера не было никаких проблем. Он уже успел настроить две октавы и, не удержавшись, попробовал сыграть простенькую мелодию. Странные, хрипло вибрирующие звуки старинной канцоны, сочиненной древним ченчером Ричардом — Львиное Сердце, поплыли над лесом и дорогой. Сыграв несколько тактов, Лабух-ченчер прислушался и подстроил несколько штык-ножей. Потом попробовал еще. Теперь звучание инструмента его удовлетворило, и он принялся настраивать басы. Это занятие так увлекло его, что он чуть было не пропустил беззвучную команду сержанта.

— Боевая тревога, — с досадой подумал ченчер-Лабух, осторожно, стараясь не задеть настроенных октав, выбираясь из броневика. — Вот ведь не вовремя!.

Враги двигались редкой цепью, охватывая пост ченчеров полукружьем. На этот раз не было никакой бронетехники, не было излучателей, нарушители, казалось, были даже не вооружены. Но они шли в наступление, эти мягкие, легко уязвимые человеческие существа, и шли уверенно, словно сами предлагали ченчерам убить себя и знали наперед, что из этого ничего не получится. Десяток ченчеров, изогнувшись в боевой стойке, похожие на смертельно опасные буквы «S», рванулись к нарушителям. Добежавшие первыми, в их числе и сержант Пауэлл, внезапно вспыхнули и рассыпались роями темных искр. А наступающие продолжали идти так оке неторопливо, не обращая внимания на темные пылевые кляксы, оставшиеся от ченчеров. Охранники, оказавшись без командира, растерялись, но дисциплина, а более дисциплины — ярость, внедренная в их гены, неумолимо гнала их вперед. Кроме того, они давно уже отвыкли, что кто-либо может противостоять их атаке. Вторая волна ченчеров стремительно приближалась к нарушителям. У тех в руках появились небольшие, похожие на автомобильные огнетушители, баллоны, из которых вылетели белесые струи не то пены, не то краски. Во всяком случае, перед бегущими ченчерами пролегла расплывчатая полоса. Почва в этом месте курилась и бурлила, как похлебка в солдатском котле.

Ченчеры добежали до полосы и уже протягивали хищные лапы, чтобы разорвать хлипкую плоть пришельцев, но внезапно, ступив на бурлящую почву, начали тонуть в ней, погружаясь сначала по пояс, а потом все глубже и глубже — до конца. Некоторым удалось-таки перескочить через невесть откуда появившуюся топь. Несколько нарушителей мгновенно разлетелись кровавыми ошметками, но остальные перестроились в компактную группу, вокруг которой вспыхнула радужная полусфера. Ченчеры, коснувшиеся полусферы, были мгновенно разрезаны, конечности их еще шевелились, когда полусфера пропала. Между тем полоса топи расползалась по направлению к лагерю ченчеров. Люди ступали по ней так же уверенно, как по растрескавшемуся бетону старого шоссе. Ченчеры беспорядочно отступали к лагерю.

Лабух-ченчер пятился вместе со всеми, пока не оказался прижатым к своему броневику. Теперь, когда враги были совсем близко, можно было различить слабое зеленоватое сияние, окутывающее каждую фигуру. Несколько человек шли прямо на Лабуха-ченчера. В руках у них были короткие толстые предметы, из которых выплескивались стремительные щупальца. От прикосновения такого щупальца ченчеры-солдаты замирали и валились на землю. Лабух-ченчер отступил дальше, вглубь бронекорпуса, нечаянно задев несколько басовых ножей, отчего над полем боя прокатился низкий хриплый стон. Пришельцы попятились, но быстро пришли в себя и двинулись дальше, наступая на Лабуха. Больше отступать было некуда.

И тогда Лабух-ченчер принялся выдергивать ножи из бревен и бросать их в ненавистные человеческие фигуры. Ножи пробивали защитную пленку и глубоко вонзались в мягкие тела. Каждый выдернутый из бревна нож издавал громкий хрипловатый звук, потом следовал свист и хлюпающий удар, возвещавший о попадании. Все эти звуки усиливались резонатором корпуса, и над старой дорогой гремела странная и жуткая музыка.

«Эх, жалко, что я так и не успел настроить орган!» — подумал Лабух и проснулся.

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

Глава 15. Красивая жизнь

В дверь стучали. Не так, как обычно стучат местные алкаши-соседи в надежде подзанять немного деньжат на опохмелку, деликатно и подобострастно. Стучали требовательно и настойчиво, как-то издевательски-весело. Можно даже сказать, гривуазно стучали. Мышонок и Чапа в одном исподнем с боевыми инструментами наготове настороженно замерли справа и слева от дверного проема. Но ведь и музпехи тоже так не стучат. Музпехи вообще не стучат, они просто вламываются в жилье звукаря стремительно и нагло, не давая тому опомниться, вышибают дверь и хлещут разрядами вдоль и поперек. Тем более что дверь в Лабуховой квартирке довольно хлипкая, декоративная, можно сказать, дверь. Такую дверь музпех в боевом костюме проходит насквозь не задерживаясь.

— К нам пришли, — прокомментировал Мышонок. — Кто ходит в гости по утрам? Тара-ра-рам, тара-ра-рам?

Он уже сообразил, что это не музпехи, однако боевой бас все-таки держал наготове. Кто его знает, может быть каким-нибудь обдолбанным подворотникам взгрустнулось, а может, еще чего.

Чапа, будучи человеком рассудительным, подошел к окну, задрал голову и принялся что-то с интересом рассматривать. Лабух подумал, и присоединился к нему. Ну, конечно же, там были ноги. И, надо отметить, совершенно классные ноги. Очень даже знакомые Лабуху ноги. Можно сказать некогда именно эти ноги небрежно наступили на бедное Лабухово сердце, так что на память остались отпечатки каблучков, а потом отбросили это самое сердце, словно докучливого, не в меру привязчивого кота, и грациозно зашагали своей дорогой.

«Черта с два, — Лабух обиделся за себя, — мое сердце не кошак, и ни к чьим ногам, даже самым распрекрасным, ластиться не будет. И вообще: кошаки по природе своей корыстны, и если увиваются около кого-нибудь, стало быть им чего-то надо. Скорее всего пожрать. Хотя, вон, Черная Шер сочетает-таки умеренную корысть с искренней привязанностью, но, во-первых, она кошка, то есть, существо нежное... И вообще, какого это я черта. Почему-то я катастрофически дурею, когда Дайанка возникает в моей экологической нише. Наверное, мой организм из врожденной галантности автоматически снижает собственный интеллектуальный уровень... Однако чего это ее принесло в такую рань? С Лоуренсом поссорилась, или еще что?»

Потом он вспомнил, что Лоуренс командовал разгоном коммуны, и задохнулся от злости.

«Этот Лоуренс, он, видите ли, неправильный глухарь... Все верно, настолько неправильный, что лично участвует в облавах, хотя большинство высокопоставленных глухарей преспокойно занимается своими делами и со звукарями предпочитает без особой надобности не пересекаться. Кроме музпехов и тех, кто ими командует. У тех надобность имеется. Значит, тот, кто вплотную занимается делами звукарей, должен сам быть хоть немного звукарем и еще — музпехом. Короче говоря, „неправильным глухарем“. Вот оно что. Вот почему у Лоуренса и спецпропуск, и музпехи в консьержах. Вот почему он ошивается на звукаревских тусовках. Хотя, с другой стороны, звукарем он и не прикидывается. А как можно прикинуться звукарем? Никак. А вот провокатор или шпион, безусловно, должен уметь хотя бы понимать язык противника, иначе грош ему цена. Значит, среди слышащих встречаются и такие. Остается надеяться, что их немного. В конце концов, большинство глухарей — это честные глухари. А Великий Глухарь и его ближайшее окружение, по слухам, и вовсе природные глухари, им никакая обработка не требуется.

— Что вы там, совсем оглохли, что ли? И не делайте вида, что никого нет дома, у меня от ваших взглядов уже синяки на коленках появились. Эй, Вельчик, открывай, или у тебя какая-нибудь телогрейка в гостях? Так ты не стесняйся, я с ней потолкую о нашем, о девичьем, и все как рукой снимет.

Если Дайана хочет куда-нибудь войти, то она это непременно сделает, и мешать ей — себе дороже, поэтому Лабух вздохнул, сцепил зубы, поднялся вверх по ступенькам и открыл дверь.

И Дайана вошла. Нет, не вошла, вступила в Лабуховы хоромы, грациозная, как новенькая фирменная гитара, и такая же чистенькая, яркая и глянцевая.

— Явление Дайаны народу, — прокомментировал Мышонок, и поскакал к джинсам. — Те же и неистовая амазонка.

— Гетера на форуме! — согласился с ним Чапа, стеснительно поправляя пояс с боевыми там-тамамами, своей единственной одеждой.

«Умеет, — подумал Лабух, — вот надо же, умеет эта девица себя представить широкой и не очень широкой публике. И все ей нипочем. Вон как спускается по выщербленным ступенькам, словно с неба».

Девица между тем остановилась, прямая и гордая, как восклицательный знак, в алом кожаном прикиде и, обведя взглядом взъерошенную, невыспавшуюся компанию, провозгласила: «Ну что, музыкоделы, быстренько жрать и собираться, карета давно подана! Счетчик включен! Через полчаса будем в Атлантиде! Я жду в машине».

С этими словами Дайана повернулась и начала медленно подниматься по лестнице к выходу. На это тоже стоило посмотреть, и музыкоделы смотрели.

— А где же твой Лоуренс? — опомнился, наконец, Лабух. — На кого же ты его покинула?

— Кочумает, — нежно отозвалась Дайана с верхней ступеньки, — притомился мой глухарь, вот и пришлось ему остаться дома и лечь баиньки прямо с утра, мне почему-то кажется, что ты не очень расстроен, правда ведь, Велъчик?

Лабух, как мог, изобразил безразличие.

Музыкоделы быстренько натянули одежду, собрали инструменты и, дожевывая на ходу бутерброды со вчерашним окороком, вывалились во двор, даже и не подумав о возможной подлянке со стороны бывшей соратницы.

Во дворе вызывающе сиял радиатором давешний алый «родстер», местные мальчишки, уже примеривающиеся к его гладким лакированным бокам с баллончиками краски, завидев Дайану, разочарованно отступили. Только один, самый шустрый, с хитрой, перепачканной краской рожицей, сощурился и, оценивающе поглядев на владелицу сверкающего чуда, дурашливо спросил: «Тетенька, а давайте мы вас на капоте нарисуем, прямо так, без ничего, вот клево получится! Всем понравится, вот увидите».

— Тут потребна рука не прыщавого дилетанта, но истинного мастера! И вообще, я в рекламе, хвала Мадонне, не нуждаюсь, — фыркнула Дайана, покосившись на Лабуха. — Так что вы, ребятки, пока на заборах потренируйтесь, может, что путное и получится.

— Хорошо, мы вас на заборе изобразим, как есть, без ничего, — покладисто согласился малый, — только вы потом не обижайтесь, если что-то получится не так. Я вас в натуре, к сожалению, не видел, поэтому все прибамбасы будут Люськины из третьего подъезда. Она всем позволяет смотреть. И трогать. Говорит, что ей приятно. А вам приятно, когда на вас смотрят и трогают?

— Это зависит от того, кто смотрит и кто трогает, — задумалась Дайана, потом спохватилась: — А ну, брысь отсюда, а то сейчас по ушам надаю!

— По ушам нам глухари ездили-ездили, да видно, все без толку, — мальчишка поковырял в ухе, — бросили это занятие, так что не надо нас пугать, тетенька!

Пацанва отбежала на всякий случай на безопасное расстояние и принялась наблюдать, как музыканты, беззлобно переругиваясь, грузятся в тесную спортивную машину.

— И чего это твой Лоуренс на тачке сэкономил, — знаменитый бас Мышонка никак не хотел становиться незаметным, торчал себе, как... В общем, мощно торчал, — купил бы такую же телегу, как у Густава, вот тачка так тачка, прямо-таки мобильный дом свиданий. Туда чего хошь поместится!

— Много ты понимаешь, — Дайана сидела за рулем вполоборота, с интересом наблюдая возню на заднем сиденье, — этот «родстер» стоит десяти таких мотосараев, как у Густава. Это же штучная работа, ручная, между прочим. Салон обит натуральной кожей, вставки из карельской березы, и все такое. Нет, не поймут тебя, Мышонок, в высшем обществе!

— Скажи еще, что кресла обтянуты натуральной кожей невинно убиенных музыкантов, тогда, пожалуй, мы стоя поедем или вообще пойдем пехом. Я, конечно, в обществе не вращаюсь — не пропеллер, однако, но насчет того, что все богатые глухари извращенцы — это мы в курсах.

— Не все, — Дайана отвернулась к рулю. — Лабух, кончай ты моститься сзади, садись рядом, или ты меня боишься? Так не бойся, когда я за рулем, у меня руки заняты. И ноги тоже. Впрочем, остаются губы, зубы и язык, так что, если хочешь сберечь остатки невинности, соблюдай дистанцию.

Лабух молча перебрался на переднее сиденье, пристроил гитару между ног и сказал:

— Ну ладно, взялась везти — вези. И кончай шуточки шутить. Испортило тебя общение с глухарями. Раньше ты была скромнее.

— Раньше ты был моложе, Вельчик, и куда проще смотрел на некоторые вещи, хотя даже не в этом дело. Раньше ты играл свою музыку для меня, а теперь... Не знаю, для кого, может быть, для клятых? Для кого ты играешь, скажи, а, Лабух? Ведь музыкант всегда играет для кого-то, а не просто заполняет музыкой пространство.

— Я никогда не играл только для тебя, не было этого. Ты, Дайанка, похоже, сама постарела, раз тебя на эти бабские штучки потянуло.

— На какие такие штучки?

— Ну, на сентиментальность, рефлексию всякую, выяснение отношений... Это у женщин возрастное, говорят, с физиологией связано! И вообще, отношение выясняют тогда, когда этих самых отношений уже почти что и нет.

— Много ты понимаешь в женской рефлексии, и вообще, кончай хамить... И все-таки ты играл для своих, и для меня в том числе. Все это было понятно и ах как здорово! А теперь... Я ведь слышала, как ты играл клятым, это совсем не та музыка, к которой легко привыкнуть.

— Я вон сколько лет играю, а все никак не привыкну к своей музыке. Нельзя привыкать. Я вообще не задумываюсь о том, для кого играю, для всех или для себя. Наверное, это одно и то же.

— Ох, Вельчик, а ты с годами научился лукавить. Получается, что ты и глухарям готов играть? Как-то это не похоже на матерого боевого музыканта!

— Пока не готов. И вообще, к чему весь этот разговор. Поехали, что ли!

— Точно, кончайте ворковать, — Мышонок с Чапой, наконец, угнездились на заднем сиденье, — мы поедем сегодня куда-нибудь или нет?

— Уже едем, — Дайана включила передачу, и «родстер» лихо, забросив лакированный зад, словно кошак, получивший легкий пинок, рванул в сторону небоскребов Нового Города.

— Красиво едем, красиво живем, — прокомментировал Мышонок.

Теперь Лабух мог как следует рассмотреть кварталы глухарей. В прошлую поездку, взвинченный после дуэли с Густавом, он практически ничего не увидел. Да и присутствие Лоуренса создавало, мягко говоря, определенные неудобства. Отвлекало. Теперь вот не было никакого Лоуренса, но чувство неудобства оставалось. Хотя...

«Родстер» лихо катил по просторным свежевымытым улицам мимо ухоженных, каких-то уверенных в себе и своих обитателях домов. По тротуарам, мощенным терракотовой плиткой, гуляла утренняя несуетливая публика, никто не прятался в темных дворах, не видно было ни хабуш, ни пастухов, ни подворотников. И вдруг Лабух понял, что именно эта чистота и создавала ощущение неудобства и опасности. Этот мир жил в себе и для себя, и он, Лабух был в нем наглым самозванцем, вроде уличного пацана, невесть как забравшимся в чужую роскошную машину.

На какой-то миг у него возникло острое желание стать своим в этом прекрасно обустроенном мирке благополучных, сытых и, наверное, счастливых людей. Лабух поймал себя на том, что на его собственной, многажды разбитой в бесчисленных стычках физиономии проступает выражение уверенности и довольства, совсем как у здешних прохожих.

— Кажется, Дайану можно, во всяком случае, понять, — пробормотал он. — Экая это, однако, завлекательная штука — благополучие. Вот нет его у тебя, а все равно ты прикидываешься, что все просто здорово, что все как надо. А может быть, все эти счастливые глухари тоже прикидываются, может быть, у них так принято? Может быть, они на самом деле сомневаются в своем праве жить лучше других?

— Слушай, Дайанка, как же ты со своим глухарем разобралась? Расскажи старым приятелям, что такое ты с ним сделала, что он вдруг ни с того ни с сего закочумал, — Мышонка, похоже, город глухарей не очень интересовал, он вообще был практичным музыкантом и любопытство проявлял только тогда, когда это его хоть как-то касалось, — чем это ты его так с утра притомила?

— Чем, чем... — Дайана нахмурилась. — Дала по башке, вот он сразу и притомился. Он меня уж вовсе стесняться перестал, своя, значит, в доску. При мне распоряжения музпехам отдавал. Насчет аквапарка. Ну я и отреагировала адекватно.

— Понятно, — Лабух с интересом смотрел, как ловко Дайана лавирует в леденцовом потоке автомобилей, он, наверное, так бы не смог. А может быть, смог бы, кто знает? — Стало быть, музпехи тоже в аквапарк собираются?

— Я не знаю почему, но Лоуренс проговорился, что музпехам в аквапарке делать нечего. Сказал, что уже поздно и предотвратить концерт нельзя. И еще приказал музыкантов в аквапарк пропускать беспрепятственно, все равно оттуда вряд ли кто выйдет. Так и сказал. Он меня не хотел отпускать, поэтому я ему и врезала, — призналась Дайана, — а вы что подумали?

— Бережет, значит, — Лабух задумался. — Музпехам нельзя, а звукарям можно? А эти куда?

По кольцевой дороге, занимая левую полосу, двигалась колонна патрульных машин, битком набитых музпехами. Сплюснутые оранжево-белые бронемашины с разверстыми раструбами глушилок и морщинистыми стволами стационарных излучателей, похожие на диковинных клопов, уверенно ползли по своим глухим делам. Наверное, у рядовых глухарей эта вызывающе размалеванная колонна должна была вызывать чувство гордости и защищенности, но музыкантам стало неуютно и тревожно.

Дайана съехала на обочину и увеличила скорость, обгоняя колонну. «Родстер» обиженно взревел, когда его породистый капот сунулся в облако пыли.

— Передумал, значит, твой Лоуренс, — гукнул Мышонок с заднего сиденья, — похоже, они считают, что нам с ними по дороге.

— Это оцепление, — пояснила Дайана, — на случай, если кто-нибудь все-таки оттуда выберется.

— Надо же, какой предусмотрительный! — усмехнулся Лабух.

Однако им действительно никто не препятствовал, хотя на повороте к автопарку стоял музпеховский патруль при полной выкладке, а дорога была перегорожена новеньким оранжево-белым шлагбаумом. К удивлению Лабуха, музпех в полном боевом снаряжении, завидев машину с музыкантами, опрометью и даже услужливо бросился поднимать этот самый шлагбаум и так же поспешно опустил полосатую балку, как только они проехали. Посмотрев по сторонам, Лабух обнаружил, что через каждые примерно пятьдесят метров торчат музпеховские патрули, охватывая неправильным кольцом жидкий лесок, в котором находился разрушенный аквапарк.

Теперь «родстер» неторопливо катился по неширокой полоске асфальта, прорезающей полоску леса. Лес скоро кончился, и перед ними открылось поле, посредине которого виднелось грязно-белое, похожее на раздавленное яйцо, здание аквапарка. Асфальтовая полоска уперлась в неопрятные груды мусора — и кончилась. Точнее, теперь она превратилась в бугристый пунктир, прерывающийся перекрученными стальными конструкциями, вперемешку с кусками пластика и бетона, уткнувшимися в разрытую землю бульдозерами и экскаваторами, грудами какого-то тряпья, бывшего когда-то человеческой одеждой.

Дайана остановила «родстер», и дальше они пошли пешком. Пахло бедой. Причем бедой недавней, незажившей, саднящей. От этого коченели руки, не хотелось идти, пробираться через завалы, страшась смотреть под ноги. Хотелось сесть, может быть, выпить... Да все что угодно, только бы оттянуть момент, когда нужно будет войти под этот дырявый купол, подняться на сцену — там ведь должно быть какое-то подобие сцены — и играть. Для кого? Что?

— Вот ты какая, Атлантида, как сказал один шкипер, когда его топили в унитазе! — пошутил было Мышонок. Вышло не смешно, и все же кто-то коротко засмеялся, так, чтобы поддержать шутника. Старается ведь человек.

— Вот что, Мышонок, доставай-ка флягу, — Лабух покосился на товарищей. Не хотелось, ах как не хотелось проявлять слабость, но сейчас это ничего не значило.

— Какую такую флягу? — Мышонок недоуменно посмотрел на Лабуха, потом понял, просиял, вытащил спирт и все-таки спросил: — Может быть, не надо?

Они молча, как перед дальней дорогой, передавая флягу по кругу, выпили по глотку жгучего спирта, запив водой из припасенной Мышонком же бутыли, помолчали немного и пошли дальше.

Смятые стены Аквапарка надвинулись на них! Казалось, музыканты вступили в огромную детскую комнату с разбросанными там и сям игрушками. Только этот беспорядок был не таким, какой, бывает, устаивают заигравшиеся дети. Вовсе нет. Здесь побывали насмерть заигравшиеся взрослые. Лабух подумал, что собравшиеся здесь музыканты сами похожи на детские игрушки. Пока что несломанные.

Бывает ведь, что детям приносят игрушки тогда, когда они уже не могут в них играть. Существует такой обычай. И теперь пестрые, яркие фигурки, такие новенькие и аккуратные среди обломков и покосившихся стен, не понимали, зачем они здесь? И в самом деле, где уж игрушкам понять запоздалые порывы взрослых.

Здесь собрались почти все. Рафка Хендрикс со своей знаменитой снайперской гитарой. Непривычно молчаливый, какой-то строгий, можно даже сказать «готический», Густав. И Филя, чьи пестрые одежды странно гармонировали с разноцветным хламом, устилавшим пол огромного холла с выбитыми панорамными окнами. Джемы на этот раз вырядились в полосатые костюмы и смешные соломенные шляпы-канотье. Тут и там мелькали плисовые шаровары, онучи и лапти народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг.

Металлисты оставили своих четырех и двухтактных зверей где-то поблизости и теперь стояли странно тихим кружком возле заваленного разноцветным окрошечным хламом и какими-то пластмассовыми трубами сухого бассейна. Ржавый что-то вполголоса говорил Бей-Болту и Дарксайду, а те, опять же тихо, что само по себе было необычным, слушали. Увидев Лабуха с товарищами, металлисты дружески помахали, но никто не заорал, никто не побежал навстречу с банкой пива.

В дальнем углу замусоренного помещения расположились подворотники. Они сидели кружком на корточках и сосредоточенно настраивали свои чиненные-перечиненные после сотен драк семиструнки. Один из подворотников повторял нараспев: «Ка-пи-тан, слушай сюда, чурек немытый, ка-пи-тан! Ре-си-соль...» «Чурек немытый» послушно кивал круглой, коротко стриженой головой, дергал струны своего «струмента» и подкручивал сломанный колок плоскогубцами.

Классики, похожие в своих костюмах на пингвинов, выстроились в ряд чуть ли не посреди зала и внимательно слушали Дирижера — невысокого хрупкого человечка с палочкой в руках. Дирижера Лабух видел вообще впервые, хотя наслышан был о нем достаточно. Рассказывали, что дирижер мог управлять не только оркестром, но и всем, чем угодно, даже диким рынком. Еще говорили, что классики могли бы справиться и с подворотниками, и с попсой, с клятыми, и, может быть, даже с самими глухарями. Только вот их вера не позволяла им делать ничего такого. Что это за вера и почему классики были беззащитны на улицах Старого и Нового Городов, Лабух не понимал, но знал, что классиков становится все меньше и меньше. Не раз и не два Лабух отбивал какого-нибудь растяпу с потертым футляром для скрипки в тонких длиннопалых руках от кучки раздухарившихся гопников. Классик, как правило, тихо благодарил за помощь и уходил. Все попытки расспросить его о чем-либо натыкались на вежливое, но непробиваемое молчание.

Здесь были барды — не один, а несколько, они стояли небольшой группкой около скрученной пластмассовой пальмы с обугленными листьями и тихонько переговаривались о чем-то своем. В кружок бардов неожиданно затесался какой-то кантри-бой, уже старый, седоволосый, с пегой косичкой, торчащей из-под ковбойской шляпы с обтрепанными полями. За спиной у кантри-боя болталось блестящее боевое банджо. Лабух впервые заметил, что кантри, несмотря на утыканную зубами койота шляпу и вычурные рубахи, очень похожи на бардов. Только вот инструменты у кантри были все-таки боевые, снаряженные по всем правилам, с полными барабанами крупнокалиберных патронов или подствольными магазинами, перезаряжаемыми рывком рычага, вмонтированного в почти прямоугольный кузов отделанной перламутром гитары с длинным грифом.

Кто-то из рокеров, а, может быть, из попсы — Лабух не понял, трудно различить, когда все так серьезны, — тихо сказал: «Барды попытаются наиграть нам возвращение, но они не уверены. Кантрики могут отправить только своих, да еще дикси, вон их старший, с бардами разговаривает».

— Так кому играем, братва? — Мышонок крутил головой, высматривая знакомых, наконец углядел Рафку, подбежал к нему и снова спросил: — Для кого концерт? Кто заказал музыку? Кто нынче именинник?

Рафка повернул к нему курносое лицо и тихо сказал:

— Детям, детям играем, Мышонок. А я ведь и не умею детям играть, никогда не пробовал... Точнее, я играл детям, только они всерьез считали себя взрослыми. А эти так и остаются детьми.

Лабух уже понял, что это не простой концерт и публика здесь, в Атлантиде, соберется сегодня необычная.

Значит, сегодня им предстоит играть для детей. Что это за дети, которые соберутся на концерт в разрушенном аквапарке, можно было только догадываться. Но если музпехи пропустили сюда целую концертную бригаду боевых музыкантов, причем не просто пропустили, а, можно сказать, сопроводили до дверей и чуть ли не честь отдали, то, стало быть, это не простые дети.

И тут Лабух понял. Эти дети так и останутся детьми, они никогда не пройдут тест на глушилки. Никто из них не станет ни добропорядочным глухарем, ни вольным боевым музыкантом, ни кантри-боем, ни классиком, ни даже подворотником. Этих детей еще не сумела разъединить жизнь, потому что раньше их успела объединить смерть.

«А я ведь тоже никогда не играл для детей, — тоскливо подумал Лабух, — и никто из нас не играл. Мы все пытались что-то сказать своей музыкой, мы искали понимания и находили его. Мы чувствуем души взрослых людей, мы лукаво окликаем их память, угадывая имена и знаки. Нам отзываются голоса из их прошлого. Так, собственно, и создается музыка. Для музыки, как и для любви, нужны двое — музыкант и слушатель. И чтобы они были хоть чуть-чуть похожи. А разве мы похожи на детей, которые никогда не повзрослеют, да еще и знают это? Впрочем, что это я? Вроде бы после филириков мне уже ничего не страшно».

И понял, что все-таки — страшно.

Вот тут-то Лабух впервые позавидовал попсе, — Густаву, Филе и прочим попугайно-ярким, скачущим по сцене, словно кузнечики, представителям этого неуважаемого им доселе жанра. Да, их песенки примитивны и пошловаты, их наряды вульгарны и смешны, но они умеют главное — они умеют нравиться и не стесняются быть забавными. Они хотят, чтобы их любили, а человек, который хочет, чтобы его любили, если он не выродок какой-нибудь, так или иначе любит сам. И пускай эта взаимная любовь длится недолго, пускай слушатель через час или два после концерта напрочь забудет поп-звукаря, пускай в их песенках слова похожи на бессмысленный лепет — неважно! Разве любви подчас не достаточно бессмысленного лепета? Разве счастье на миг — не счастье? Так и живет попса, или, как они сами себя называют, эсты, выкладывая быстро тускнеющую мозаику малюсеньких, но взаимных Любовей. А еще они верят, что музыка — это именно то, что должно нравиться, что если музыкант симпатичен, то он уже талантлив. А талант — он обязывает, обязывает хотя бы рассыпать себя мелким разноцветным конфетти, пусть дешевым и недолговечным, но таким праздничным. И чтобы хватило всем.

А может быть, эсты правы и так оно и есть? Во всяком случае, детям не будет скучно, когда на сцене будет прыгать Густав или выеживаться Филя. А еще барды. Наверное, барды умеют разговаривать с детьми, у них есть детские песенки, точнее, многие их песенки здорово смахивают на детские. Хотя это, конечно же, не одно и то же. Бардовские детские песни — это детские песни, какими их представляют взрослые. И сами барды это понимают. Поэтому они и топчутся сейчас неуверенной кучкой у дурацкой пластмассовой пальмы. Настоящих детских песен, получается, совсем немного, и они совсем не такие, как полагают взрослые.

«А впрочем, что это я за бардов решаю? — подумал Лабух. — Сам-то что смогу детям предложить? А? То-то же».

— Что будем играть, а, Лабух? — Мышонок, словно угадав его мысли, неслышно возник рядом. — Это ведь дети, понимаешь!

— Да что вы все заладили, дети, дети... — Лабух вдруг разозлился. — Разве они такие страшные, дети? Будем играть то, что нам самим нравилось в их возрасте! Вот тебе что нравилось, Мышонок, когда тебе было девять лет?

— «Рок вокруг часов», «Твист эгейн» — не задумываясь, ответил Мышонок, — «В Неапольском порту с пробоиной в борту», а еще «Врагу не сдается наш гордый Варяг», да много чего...

— Вот это и будем играть, а потом — все, что им захочется.

Только те, кто равнодушен к детям, полагает, что с ними надо сюсюкать и все такое прочее. На самом деле, дети терпят это взрослое убожество только из вежливости. Просто чтобы не ссориться с взрослыми. А здесь, похоже, взрослых не будет. Кроме звукарей.

— Ну вот и лады! — Мышонок сразу повеселел. У него была счастливая способность считать вопрос закрытым, если кто-то предлагал мало-мальски подходящее решение. — Слушай, Лабух, а ведь это ты правильно придумал!

...Наверное, это я правильно придумал, и все пройдет как надо, детишки будут довольны, только вот детям не просто концерт наш нужен, детям прежде всего нужны взрослые. Чтобы они были рядом, чтобы слушать музыку или смотреть спектакль вместе с папой или мамой, чтобы иногда убегать от этих медлительных и занудливых взрослых в свои особые страны, но потом непременно возвращаться. Потому что миров, где живут одни только дети, в природе не бывает. И на это рассчитывают глухари. Поэтому они позволили нам прийти сюда и даже проводили до дверей. Они знают, что дети нас не отпустят, а мы, слышащие, звукари, не сможем им отказать. А тех, кто сможет, встретят патрули музпехов.

Барды, по-прежнему держась вместе, оторвались наконец от своей дурацкой пальмы и поднялись на возвышение в центре холла. Постояв там немного, они подстроили свои видавшие виды гитары и заиграли.

«Да, пожалуй, я недооценил бардов, — подумал Лабух, — все-то они понимают».

Негромкая, простая музыка, которую барды играли на своих слегка дребезжащих акустических гитарах, притягивала к себе, создавала чувство уюта и семьи.

Здесь, здесь твой дом, пускай это маленькая квартирка в центре большого города, деревянный щитовой домик с чугунной печкой на окраине, или просто брезентовая палатка, но это дом, здесь спокойно, здесь взрослые, здесь тебя никто не тронет и не обидит.

И Лабух понял, что барды играют дорогу, только дорогу не отсюда, а сюда, что сейчас они собирают публику на концерт. Что те, кого они зовут, напуганы и одиноки, что сейчас они прячутся, не доверяя никому, но музыка постепенно размывает страх и недоверие, и скоро дети появятся, совсем скоро. Вот-вот...

И они появились. То там, то тут, в грудах обломков бетонных перекрытий, в ямах, пробитых рухнувшими балками, в завалах ломаного пластика замелькали легкие маленькие фигурки. Дети понемногу смелели, теперь они стояли и сидели перед импровизированной сценой, скоро их были сотни. Потом дети стали приходить снаружи, толпы маленького народца, свиристя, словно ласточки, вливались в проемы выбитых окон, в проломы в стенах и куполе. Наконец, барды перестали играть, а публика кое-как разместилась в этом странном концертном зале и, как всегда перед концертом, слышались быстрые шепотки, пересмешки и шорох конфетных бумажек.

Лабух, да и все собравшиеся здесь звукари, почувствовали щемящее, наполненное ожиданием, совершенно особенное пространство зала. Вот сейчас, сейчас начнется!

И концерт начался.

Глава 16. Пешком из Атлантиды

И начался концерт. Это был настоящий концерт, тот самый, когда зал подпевает музыкантам, когда слушатели танцуют перед сценой и никто их не прогоняет, когда зритель чувствует себя господином над артистом, а не наоборот. Но милостив этот господин и щедр. Разве что обмануть его невозможно, и все музыканты это прекрасно понимают. Пестрый вихрь по имени Филимон метался по сцене, и микрофон в его руках был подобен веселому летнему шмелю, выделывающему над сценой фигуры высшего пилотажа. А Густав, оказывается, знал множество детских песенок, и пускай большая часть этих песен возникла на скамейках в городских скверах и многие из них были, мягко говоря, непедагогичны — это было неважно, главное, что они были смешными и искренними. И у подворотников, у этой шпаны, тоже, как выяснилось, было, что сказать детям. Да это и не удивительно, ведь большинство подворотников и сами были почти детьми.

Строгие, похожие на восклицательные знаки фигуры классиков появились на сцене. Дирижер взмахнул палочкой, и... Классики не делали скидку на возраст, это была не просто музыка, это было служение, и дети в зале притихли. Душа ребенка открыта для Бога, и старый Дирижер это знал. Но Бог, разве он суров? Да вовсе нет!

Потом Дирижер вскинул к подбородку древнюю, как сама музыка, скрипку и сказал: «Ну что, устроим танцы?»

— Да, да! — хором откликнулись слушатели.

На сцене тут же появились группка джемов с огромным, простреленным в нескольких местах боевым контрабасом, давешний кантри-бой с банджо и, к удивлению Лабуха, Чапа с малой ударной установкой на животе.

Старая скрипка, вспомнив бурную молодость, под легкими пальцами Дирижера извивалась от удовольствия, как молодая кошка, заигрывающая со старым тигром — боевым контрабасом. Контрабас шутливо поддавал ей мягкой лапой, отбрасывая в густую траву, заботливо посеянную Чапой. И над всем этим замечательным безобразием тихонько и необидно посмеивалось банджо-сверчок.

И «Хоффнер» Мышонка не выдержал и хриплым щенячьим голосом принялся шутливо переругиваться с матерым контрабасом, а гитара Лабуха легко приподняла танцующую скрипку на широких серебряных ладонях доминант-септаккордов. Все смешалось в разрушенном павильоне аквапарка. И не понять было, то ли это саксофон смеется, а может быть вон тот рыжий пацан...

В конце концов артисты оказались в плотном и шумном кольце детей, сотни маленьких рук вцепились в перевязи видавших виды боевых музыкальных инструментов, в полы кожаных курток металлистов и подолы расшитых рубах народников, в пестрые рукава причудливых одежд эстов и раздвоенные хвосты фраков классиков.

Дети требовали продолжения, и отказать им было невозможно. И все музыканты — рокеры, и попса, джемы и народники, металлисты и классики — поняли, что они попались! Что им никогда не вырваться из этой ликующей, требующей внимания круговерти, а вырваться — значит предать этих детей во второй и, может быть, последний раз.

И тут у входа в Аквапарк раздались развеселые звуки баяна.

— Дед Федя! — понял Лабух. — Разобрался, стало быть, с филириками и примчался сюда. Интересно, как ему это удается, и кто же он все-таки такой, этот дед Федя?

Дед Федя заговорщицки подмигнул Лабуху, уважительно, за руку поздоровался с Дирижером и решительно полез на сцену.

Не только героические марши и старомодные вальсы умел играть дед Федя. Оказывается, он знал великое множество всевозможных полек, каких-то удивительных детских песенок, загадок и считалок. И еще: он умел ладить с детьми. Сотни маленьких лиц повернулись в сторону баяниста, маленькие пальчики теребили длинные седые волосы, дергали бороду и усы. Наконец детям стало совершенно ясно, что дедушка самый настоящий, что он никогда их не бросит. И неважно, что он один на всех — зато он совершенно всамделишный и пришел за ними, чтобы забрать и проводить домой после этого замечательного концерта! И дед Федя, не переставая наигрывать что-то веселое, приговаривая при этом: «...Пошли, внучки, нам пора домой, эй, кто там отстает? Не отставать, уже поздно, завтра будет еще время повеселиться! А сейчас — на горшок и спать! Да за руки не забудьте взяться, чтобы никто не потерялся!» — повел детей вверх, через пролом в куполе аквапарка, и потом еще выше, топая разношенными сапожищами по услужливо ложащимся под ноги упругим и надежным воздушным струям. А за ним весело поспевали сотни и сотни резвых маленьких ног, обутых в сандалии, ботинки и просто босых. Наконец разноцветная смеющаяся процессия оказалась высоко в небе, над разрушенным аквапарком, напоминая громадного бумажного змея. Головой змея был дед Федя с раздуваемыми во всю ширь мехами своего баяна, а хвостом — длинная вереница танцующих на ходу держащихся за руки детишек. И только звуки старинной польки, звонко распеваемой птичьими детскими голосами, еще долго сыпались с небес на головы потрясенных музыкантов.

«Мы танцуем полечку, полечку, полечку...» Наконец стихли и они, и вечернее небо над ставшим вдруг таким неуютным аквапарком окончательно опустело.

— Ну что, Лабух, пора и нам выбираться. Концерт окончен, жаль, что не увидеть нам больше деда Федю, только ведь он сыграл свою самую высокую музыку, чего еще желать! — Мышонок обвел взглядом притихших, осунувшихся музыкантов. — Как будем выбираться, всей кучей, или группами?

Несколько бардов, усталых и каких-то опустевших, подошли к боевым музыкантам. Самый пожилой бард, обращаясь ко всем сразу, виновато развел руками и сказал:

— Мы не сможем наиграть дорогу для всех. Мы уже призвали детей, и нас не хватит на возвращение. Простите нас те, кто останется!

Пожилой бард поднял гитару и негромко запел:

Я рано вышел в путь земной,

Я много повидал,

Смыкались времена за мной,

Как за ножом вода.

Я шел один — я это знал,

И все же — не один!

Ведь кто-то впереди шагал,

А кто-то позади...

Я думал — мы чужие, пусть,

Я догонял. Сейчас,

Всего лишь шаг — и дотянусь

Я до его плеча.

Не дотянулся на вершок,

Он уходил спеша,

А тот, который сзади шел,

В затылок мне дышал...

Тихо исчезли народники и джемы. Пропали странно молчаливые и нескандальные подворотники.

А бард продолжал:

Мы трое шли одним путем,

И смысл пути был дик:

Что одиночество — не в том,

Что ты идешь один.

Вам с тем, который впереди,

Один и мрак и дождь,

Но помощи его не жди,

Когда ты упадешь.

И коль идущий за тобой

Оступится, спеша,

Ты крик услышишь за спиной,

Но не замедлишь шаг.

Ворча и чертыхаясь, исчез Рафка Хендрикс вместе с другими рокерами. Растворилась в ставшем прохладным воздухе непривычно серьезная попса...

Но вдоволь отмеряв верст и бед,

Идущий пред тобой

Вдруг рухнет под ноги тебе —

И станет сам тропой.

Мостом, коль нужен, будет мост,

Коль неизвестен брод.

Ты, на него ступив, поймешь —

Придет и твой черед!

Классики стояли, опустив смычки, и молча смотрели, как уходят остальные музыканты. Когда бард закончил, Дирижер развел руками, прощаясь и извиняясь, потом медленно поднял палочку и тихонько постучал ею по уцелевшей колонне. Классики, подчиняясь Дирижеру, заиграли нечто величественное, и опять это была не музыка, а служение. Понемногу оркестр истаивал, пропадал, классики уходили не порознь, а все вместе, уходили в свои края, туда, куда не было пути остальным.

К Лабуху подошли Ржавый с Бей-Болтом. Металлист протянул банку пива и сказал:

— Мы не пойдем по бардовской дороге. Во-первых, по ней на мотоцикле не проехать, а металлисты свои машины где попало не бросают. Во-вторых, тут, похоже, намечается хорошая драка, а металлисту, который пренебрегает дракой, одна дорога — в Черную и Вечную Ржавь. В общем, мы остаемся с вами.

— Лучше уходите полем, авось, музпехи за вами потянутся. Нам меньше достанется. — Чапа посмотрел на куртку Ржавого и вздохнул: — Эх, так я и не успел прикупить у вас хряповой кожи на барабаны. Теперь уж и не прикуплю, видать. И не узнал, как вы их ловите.

— Жив будешь — заходи, добудем тебе хряпа, а нет — так в Ясной Плави хряпов тоже навалом. Там и встретимся.

Мотоциклы загремели, потом рванули с места, встали дыбом и стремительно ушли в темное вечернее поле. Вслед им ринулись несколько музпеховских машин. Где-то в стороне отчаянно забухали выстрелы, зашипели разрядники. Один из патрулей вспыхнул и расцвел недолговечным горячим цветком... Ай да Бей-Болт!

В развалинах аквапарка остались Лабух с Мышонком и Чапой, осталась растерянная Дайана. Остался Густав. И еще остались барды.

— Это, наверное, из-за того, что мы все на тачках прикатили. Да ладно, что мы, не понимаем? Не в тачках дело. Барды вон без всяких тачек, а все равно никуда не делись. Просто дармового пива кому-то всегда не хватает, — Густав задумчиво почесал в затылке. — Джип вот только жаль, бросить придется. Зверский был джипяра, красавец, любил я его, как родного папу, которого, впрочем, отродясь не видел! Ну да ладно, ясно, что на тачках нам не прорваться. Эх, давненько я пешком не хаживал!

— А вы как? — Лабух посмотрел на бардов. — Вы же безоружны.

— Мы недолюбливаем оружие, да и не умеем сражаться, — бард развел руками. — Не в наших это правилах.

— Я отвезу их на «родстере», — Дайана посмотрела на группку бардов, — только придется потесниться. Если проскочим шлагбаум — музпехам нас хрен догнать, не перекопали же они все шоссе. И стрелять они в меня не посмеют, а не то их Лоуренс уборщикам отдаст.

— Ну, тогда и я тоже, пожалуй, рискну. Только я поеду первым, — оживился Густав. Эх, джип ты мой единственный, вместе жили, вместе и помирать будем. Мой джипяра снесет этот куриный насест и даже бампер не поцарапает!

— Ну, а мы как всегда, ножками, ножками, — вздохнул Мышонок. — Ладно, нам не привыкать, правда, Лабух? Пойдем, что ли, Чапа?

Чапа молча кивнул.

— Мы там, в сторонке, устроим маленький такой фестиваль, авось музпехи клюнут, и Густав с Дайаной и бардами проскочат, как тебе моя мысль, а, Лабух? — Мышонок обращался к Лабуху, но смотрел на Дайану.

— Устроим. Будет им вечер танцев, пусть они глухари, но поплясать-таки и им придется, — Лабух грустно улыбнулся, вспомнив, как во сне был ченчером. — Ну что же, давай свой стакан, папаша, пока я не передумал, как давным-давно говаривал один очень странный человек.

В другой раз Лабух пробирался бы сквозь быстро сгущающиеся сумерки с осторожностью истинного жителя Старого Города, с детства привыкшего выглядеть тенью среди теней и вспышкой среди вспышек. Когда хотел, он умел оставаться незамеченным, не раз это умение помогало сохранить ему и гитару, и все остальные жизненно важные части своего организма. Но сейчас был совсем другой случай. Поэтому боевые музыканты, почти не скрываясь, неторопливо пошли в сторону от здания Атлантиды. Лабух достал гитару из кофра и нес ее на плече, как когда-то в молодости. Становилось свежо, и закат бережно гладил обнаженное лезвие штык-грифа своей теплой загорелой ладонью. Мышонок закинул свой тяжелый бас на плечи и расслабленно положил на него тонкие исцарапанные руки. Чапа вразвалочку шагал чуть позади, и метелки высокой травы шелестели, словно джазовые щеточки по коже маленьких боевых барабанов на его поясе. От запаха вечерней травы было светло и грустно. И почему-то спокойно. В конце концов, уж одно-то чудо сегодня точно произошло, а разве этого мало для небогатых музыкантов, именно так и живущих — от чуда к чуду? Так что еще одно чудо для сегодняшнего дня было бы даже лишним. Случись оно — выходило, что чудеса случаются с регулярностью физиологических отправлений, а это уже попахивало нарушением законов природы. Так что музыканты просто наслаждались вечером, запахом травы и теми короткими секундами перед неизбежной встречей с патрулем, которая все равно наступит, но еще не сейчас. Еще через пару секунд, а может быть, и чуть-чуть позже...

Они специально выбирали направление так, чтобы патрули музпехов, те, которые перекрывали дорогу, ведущую к аквапарку, ту самую, по которой они катили несколько часов назад на шикарном праздничном «родстере», их заметили.

И их, конечно, заметили. Прожектора, установленные в ряд на крышах патрульных машин, вспыхнули и дружно повернулись, нащупывая уходящих звукарей. Перед музпехами открылись три фигуры неторопливо, как на прогулке, бредущих боевых музыкантов с выставленным напоказ оружием, пойманные в сетку слепящих лучей. Это было либо наглостью, либо глупостью, а скорее всего, и тем и другим. Но ведь все нормальные глухари прекрасно знают, что звукари, или, как они себя называют, «слышащие», — просто-напросто чокнутые, опасные сумасшедшие. Кроме того, они все как на подбор пьяницы и наркоманы.

И тотчас же проснулся азарт — вот оно, мгновение власти, мгновение охоты!

Моторы патрульных машин взревели, лучи прожекторов прыгнули, соскользнули, но через мгновение опять схватили фигурки музыкантов своими ослепительными пальцами. Только музыканты уже не шли вразвалочку, а стремительно метнулись куда-то вниз и вбок, словно канули в траву. Защелкали затворы боевых гитар, и тотчас же жгуче и щедро хлестнули ветвистые молнии музпеховских разрядников.

«Эх, где ты, дружище ченчер? Помог бы, что ли!» — подумал Лабух, изо всех сил вжимаясь во влажную, пахучую землю. Потом он услышал, как где-то в стороне мощно зарокотал мотор густавского джипяры, и сразу же раздался характерный, чуть звенящий звук «родстера». Потом что-то треснуло — надеюсь, бампер джипа выдержал — подумал Лабух — ну, теперь уже все равно: или — или!

После концерта в Атлантиде Лабух не хотел никого убивать — просто нужно было выиграть время, а еще он до последнего берег свою старенькую «Музиму», поэтому расчетливыми короткими очередями прижимал патрульных к влажной траве, заодно экономя патроны. Где-то в стороне редко бухал боевой бас Мышонка.

«Ай да Мышонок, — подумал Лабух, — вот ведь, сообразил, а я нет...»

Колеса патрульных машин были прострелены, причем прострелены с большим знанием дела, с любовью, можно сказать, прострелены, многажды. А калибр у Мышонковского «Хоффнера» был о-го-го! Правильный калибр. А как там Чапа? Правильно, молчит Чапа. Боевые барабаны надо еще развернуть, время на это потребно. Зато потом его кухня заработает ничуть не хуже шестиствольного пулемета. Пулемета Гатлинга, так его, кажется, называли?

Но, по правде говоря, им все равно хана. Справа и слева зарычали моторы других патрульных машин и через три... ну пять минут их возьмут в разрядники, так что даже пепла не останется. Надеюсь, что не зря, и Густав с Дайанкой успели проскочить. Ладно, ребята, в случае чего — встретимся в Ясной Плави, как говаривал Ржавый.

Внезапно ситуация на поле изменилась. Что-то гневно и мощно заревело неподалеку, потом грохнуло, и меж субтильными броневиками патруля влетел огненно-дымный фонтан. Броневички буквально кубарем разметало в разные стороны, остальные резко, юзом, притормозили и со всех осей рванули прочь. Лабуху было плохо видно происходящее, но то нечто, так неожиданно развернувшее ситуацию, ревело уже рядом, причем ревело как-то уж очень знакомо. И соляркой воняло тоже знакомо. Лабух никогда не думал, что солярка так замечательно приятно пахнет. Нечто, грозно рявкнув напоследок и тяжело качнув почву, остановилось. Лязгнул люк, и голос подполковника Буслаева весело заорал: «Ну, чего головы попрятали, тоже мне, артисты, вставайте, уже все кончилось! Самое интересное вы, конечно же, проспали».

Лабух со товарищи медленно поднимались с земли, с изумлением разглядывая темно-зеленую, почти черную в наступающих сумерках тушу танка подполковника Буслаева. От танка несло теплом и первобытной мощью. Сам подполковник уже выбрался из утробно урчащего стального страшилища и весело протягивал им руку, ужасно довольный, словно ему удалось совершить некий очень-очень хороший поступок, а Лабух, Мышонок и Чапа — его самые близкие родственники, от которых он, бравый подполковник Буслаев, ожидает заслуженной похвалы.

— А... как вы, собственно, здесь оказались? — Лабух не то что никак не мог опомниться, он и в самом деле не понимал, как подполковнику удалось преодолеть Ржавые Земли и вообще: откуда здесь взялся танк!

— Деда благодарите, классный у вас дедуля, да еще и с баяном. Понимаешь, выползли мы из бокса, новый танк обкатать, пару кругов пройти по трассе на сон грядущий, и тут слышим, кто-то на броне, снаружи, наяривает на баяне. И так здорово, душевно, понимаешь, играет! Я люк открыл и сразу же после этого рот разинул, да еще шире люка. Сидит на колпаке дед с баяном и играет во всю мочь! Я ему — ты что, папаша, охренел, это же танк, сейчас грохнешься, он же тебя раздавит вместе с твоим баяном — и пуговиц не найдешь. А ну, говорю, слазь немедленно! Мы сейчас на трассу пойдем, а на трассе и макака на броне не усидит, даже если у нее на жопе во-от такая присоска. А дед мне в ответ, дескать, это не я охренел, а вы, ребятушки. Так и сказал. Только и умеете, говорит, что пушки попусту дрочить. А сейчас, между прочим, Лабуха и других прочих артистов самым натуральным образом убивают, и все за то, что они концерт для детишек устроили! Я ему — для каких еще таких детишек? А он говорит — для невинных, ясное дело, где ты, подполковник, видал виноватых детишек? И вообще, нечего попусту солярку на трассе жечь, давай раскочегаривай свое унебище и дуй прямиком через Ржавые Земли, на запад, а мне недосуг, меня внуки заждались! Да не бойся, клятые вас не тронут, я с ними разъяснительную работу провел.

Тут подполковник понизил голос до шепота и осторожно сказал:

— А потом этот дедуля, вроде как... Ну, вознесся, что ли?

— Как это? Опять вознесся? — заинтересовался Лабух.

— Как, как... Так прямо вместе с баяном взял, да и вознесся, — еще тише сказал подполковник, — под музыку, понимаешь? Вверх. И вообще, дедуля тот еще, надо же, с клятыми он, как я с тобой, разговаривает, беседы душеспасительные проводит.

— Вообще-то нашему деду не впервой возноситься, так что все в порядке, — успокоил Лабух подполковника. — А как вы через Ржавые Земли прошли, там же этот...

— Да не тронули нас, видать, дед и вправду с клятыми договорился. А потом, артист, на этот раз у нас настоящая цель была, так-то вот, товарищ Лабух! Ну что, музыканты, на броню и вперед! Хотите к нам в городок, там переждете, хозяйство у нас, как вам известно, свое, так что с голоду не помрем. Хотите — поедем на Старый Танковый, у них там тоже неплохо. Да и понравились вы им, так что вам выбирать. Да за поручни крепче держитесь.

— А в Старый Город можно? — Мышонок поерзал, устраиваясь на покатом, вымощенном стальной брусчаткой, лбу танковой башни. — У нас там кое-какие делишки недоделаны, так что нам бы лучше в Старый Город. Домой.

— Только до края Ржавых Земель, — подполковник помолчал немного и добавил: — Нам в Городе делать нечего, еще испугаем кого-нибудь, да и не приспособлены танки для городов. И вообще, армия должна быть вне политики.

— До окраины так до окраины, — вздохнул Чапа, — а там уж мы сами. Ножками.

Глава 17. Окраина. Гаражи

Ветераны вели танк осторожно, памятуя, наверное, что никаких присосок на задницах у боевых музыкантов не имеется, поэтому, проскочив по самому краешку Ржавых земель и не встретив никого и ничего, к ночи они в целости и сохранности оказались на окраине Старого Города, недалеко от района Гаражей.

— Ну, прощевайте, — подполковник сунул Лабуху булькающую алюминиевую флягу — на память, — дальше вы уж как-нибудь сами. Через Гаражи нам хода нет. Да, говорят, в этих самых Гаражах нет ничего опасного, только с мобилами и водилами не связывайтесь. Если предложат подвезти — не соглашайтесь, идите лучше пешком, вернее будет.

Танк рыкнул на прощание дизелем, крутанулся на гусеницах, безжалостно рванув землю, и ушел в сторону родного Полигона прямо через Ржавые Земли. Клятых ветеранов экипаж теперь, похоже, в расчет не принимал.

А перед музыкантами открылись Гаражи.

— Вот, значит, они какие, Гаражи, — задумчиво протянул Мышонок, — я, честно говоря, представлял их себе как-то не так.

— И как же ты себе их представлял, а, Мышонок? — Чапа меланхолично постучал пальцами по барабану на поясе. — В виде хрустальных многоэтажных дворцов? Или сортиров на пятьсот взлетно-посадочных мест? А может быть, ты думал, что Гаражи — это просто какой-то спальный район Старого Города?

Гаражи располагались в огромном заброшенном карьере, похожем на форму для отливки уступчатой пирамиды каких-нибудь древних язычников. Что-то неуловимое роднило Гаражи с Ржавыми Землями: наверное, то, что и там, и здесь обитали души машин и людей. Спиральные порядки кирпичных коробок уходили куда-то далеко-далеко вниз, и, казалось, конца-края им нет. В пологом провале карьера было темно, и только кое-где светили неяркие фонари, обозначая спуск вниз, на дно гаражей, где угадывалось медленное шевеление металлических туш, словно там располагался некий потусторонний автовокзал. Однако на верхних ярусах карьера ничего инфернального не наблюдалось. Напротив, все здесь было до того обыденно, что казалось знакомым с детства. Широкие двустворчатые, выкрашенные большей частью коричневой охрой двери некоторых гаражей были приветливо распахнуты. Внутри горел свет, оттуда доносились музыка, лязг металла, нормальные человеческие матюги и прочие звуки, доказывающие, что эта территория явно обитаема.

— Ну что, Лабух, может, зайдем к кому-нибудь в гости? — к Мышонку уже вернулось обычное хорошее настроение, а с ним не замедлил появиться и аппетит. — В ухо, я думаю, не ударят, а попробуют — так на это мы и сами горазды!

— Предупреждали же нас ветераны, чтобы в Гаражах мы ни с кем не разговаривали, — чем-то это место все-таки Лабуху не нравилось. Скорее всего, обыденностью.

— Ветераны предупреждали нас, чтобы мы не вздумали пользоваться услугами местных таксистов, а относительно совместного ужина — никакого разговора не было.

В это время из соседнего бокса их окликнули:

— Эй, мужики, чего вам здесь надо?

«Мужики» разом повернулись и увидели в освещенном проеме ближайшего гаража почти прижатый к боку облупленного автомобиля притулившийся под полками с разнообразными инструментами и запчастями аккуратно накрытый столик. За столиком чинно восседало трое мужиков неопределенного возраста, одетых разнообразно, но, судя по похожим пятнам на одежде, объединенных единой целью. В данный момент происходило нечто вроде производственного совещания, посвященного той же общей цели. Впрочем, совещание протекало в теплой дружеской обстановке, обсуждение технических вопросов перемежалось красочными воспоминаниями и жизнерадостными призывами «К барьеру!».

Как быстро сообразил Лабух, после этого возгласа участники совещания вовсе не хватались за разные тяжелые предметы и не бросались колошматить друг друга почем зря. Напротив, услышав команду, один из присутствующих неторопливо и солидно вставал со своего места и шествовал в дальний конец гаража. Там он наливал себе из объемистой бутыли некой полупрозрачной жидкости, медленно всасывал ее и так же неспешно, сохраняя достоинство, возвращался на свое место, где принимался с большим чувством нюхать одну на всех горбушку черного хлеба. Через определенное время процесс повторялся, и к барьеру так же неторопливо и солидно отправлялся следующий участник совещания.

Похоже, это и были печально знаменитые мобилы и водилы, хотя в полумраке тесного помещения разобрать, кто есть кто, было довольно непросто.

— Ну, чего вы там встали, заходите, коли пришли, — приглашающе махнул рукой то ли мобила, то ли водила. — Составьте компанию асам пыльных дорог!

Музыкантам ничего не оставалось делать, как войти. Как только вошедшие, с трудом протиснувшись в щель между автомобильным боком и увешанной железяками кирпичной стенкой, разместились на каких-то продавленных ящиках и познакомились с обитателями гаража, каждый из которых оказался и мобилой и водилой в одном стакане, раздался знакомый уже вопль «К барьеру!».

Лабух понял, что на этот раз страстный призыв обращен непосредственно к нему, и, стараясь сохранять достоинство, направился в дальний конец гаража, стараясь не ступить в пахучие черные лужи, обогнул скалящуюся ребристо-клыкастой решеткой радиатора лупоглазую, какую-то глубоководную, морду древнего автомонстра, за которой обнаружил ведерную бутыль с надетым на горлышко стаканом. Стараясь не пролить, Лабух с усилием наклонил емкость и подставил граненый стакан под опалесцирующую струю, хлынувшую из горла. Потом зажмурился, собрался с духом и храбро проглотил пойло.

Жидкость по вкусу не напоминала ни один знакомый Лабуху — а у него был-таки опыт — напиток. В ней было нечто невыразимо техническое, отдававшее кислотой, бензином, спирт, несомненно, тоже присутствовал и еще что-то, чему в языке Лабуха просто не было определения. К счастью, язык и гортань сразу онемели, испытав по-видимому, вкусовой шок, зато в желудке стало горячо и тесно, словно Лабух проглотил включенный утюг.

Теперь он уже просто физически не мог возвращаться на свое место какой-нибудь несолидной походкой. Если бы он хоть чуть-чуть ускорил шаг или нагнулся — его бы немедленно стошнило. Прошествовав к выделенному ему ящику церемониальным шагом бурундийского солдата, он так же медленно опустился на свое место, вслепую нащупал ритуальную горбушку и жадно понюхал ее.

Через некоторое время он обрел способность слышать, а потом и говорить.

— Что это было? — спросил Лабух. — Я что-то не понял, что же я все-таки такое выпил. Может быть, мне кто-нибудь объяснит? Или мне так и придется помереть в неведении?

— А чего тут объяснять, — весело изумился один из водил, а может быть, мобил. — Вечерний удой. Натуральный, между прочим, продукт, не то что химическое пойло, которое вам впаривают в Городе! Мы же вот не помираем, так что не волнуйся, все будет пучком!

После того, как вызов к барьеру с честью выдержали Мышонок и Чапа, разговор возобновился. Теперь водилы-мобилы признали в музыкантах если не равных, то, по крайней мере, заслуживающих уважения личностей.

— А кого здесь можно доить? — отдышавшись, спросил Мышонок. — Я смотрю, здесь и живности-то никакой нет!

— Как это «нет»? — Водила искренне обиделся. — Как это? А Машка?

С этими словами он ласково и мощно хлопнул по облупленному боку стоявшую в гараже автоуродину. Внутри Машки что-то довольно загудело.

— Машку и доим, она у нас рекордсменка! Днем и ночью мы ее, родимую, пасем, а утром и вечером, само собой, — доим. И вот он, высококалорийный продукт. Машка в былые времена по сорок литров на сто километров потребляла, а теперь она эти сорок литров через каждые сто километров взад отдает. В форме полезного для здоровья продукта.

— И где же вы ее, родимую, пасете? На каких таких лугах? — Чапа решил не спорить, да и чего не случается в этом странном мире. Филирики изобретают, ветераны воюют, эти, вон, старую автомашину пасут, а потом еще и доят. И вообще, ветераны же предупреждали... Не послушали мы ветеранов, а зря, теперь придется выпутываться самим. Хотя, с другой стороны, ничего особенного не происходит, даже удой, похоже, усваивается помаленьку.

— Как это «где»? — водила был поражен наивностью вопроса, — да конечно же в Городе! Где же еще? Иногда, выводим на шоссе, но с шоссе удой не такой жирный, там сейчас тачек мало и аварий тоже негусто. В общем, на пажитях земных. В городе лучше всего пасти. В городе, что ни перекресток — то авария. А нам того и надо. Машка у нас аварии любит, она их последствиями питается. Правда, Машка? Ну что, к Барьеру?

Теперь к Барьеру по очереди сходили хозяева гаража. Образовалась пауза, во время которой Лабух успел выглянуть наружу и убедиться, что примерно каждые третьи ворота открыты, и, судя по всему, потребление вечернего удоя — любимый народный обычай водил-мобил. После ритуального занюхивания разговор возобновился.

— А вот вы, как я посмотрю, музыканты. Странные, правда, заморенные какие-то, но все равно... Музыку-то играть еще не разучились? — спросил старший водила.

— Обижаешь, чувак, — насупился Мышонок. — Мы и сейчас только что еле ноги с концерта унесли, вот, домой добираемся.

— Херово, значит, играли, раз ноги уносить пришлось, — констатировал водила, — то-то я смотрю, вид у вас шибко помятый!

— А ты прокатись-ка километров двадцать на танковой башне. верхом, посмотрим, какой у тебя вид будет и что помнется, — незло огрызнулся Мышонок.

— Играли, между прочим, совсем нехерово, — тут уж обиделся и Лабух, — тебе бы так рулить научиться, как мы лабать умеем, глядишь, и не пришлось бы Машку свою каждый вечер доить! В начальники транспортного цеха вышел бы.

— Это ты брось, больно ты знаешь, как я рулить умею. Да и не обижайся, слышали мы про Аквапарк. И про Старые Пути слышали. И про «ящик». Зря вас в «ящик» понесло.

Водила неодобрительно помотал кудлатой головой.

— Я туда когда-то рабсилу возил. Заметь, паря, только туда, а не туда и обратно. Нагляделся на этих малохольных, аж с души воротит. Вроде тихие они, эти филирики, и вежливые, а все равно страшно. Выберется за проходные, хватишь стакан водки, только тогда и отпустит. Прости меня, господи... Да ладно, дело прошлое. А ты, стало быть, и есть тот самый Лабух?

— Стало быть, я и есть, — пойло все-таки было неординарным и с Лабуховым организмом не очень совместимым. Вот ведь, подумал он, ведь так и напишут: «Умер от образа жизни, не совместимого с жизнью», ну, авось просто пронесет.

— А откуда вам известно про Аквапарк, про Старые Пути, да и про все остальное? — заинтересовался Чапа.

— Так радио же у Машки до сих пор работает. Станций много, вот только музыки почему-то никто не передает. И кассетник, как назло, сдох. А как в дороге без музыки? Бывало, поймаешь волну, да девку с обочины снимешь, едешь себе и балдеешь. Все при тебе. Красота! Тут у деловых была своя радиостанция, они иногда что-то там передавали, неплохие, кстати, песенки, да глушат ее глухари окаянные. Так что, парень, если докажешь нам, что ты и впрямь тот самый Лабух, мы вашей компании поможем до Старого Города добраться, а нет — так здесь навеки и останешься, в гаражах. Будешь нам ворота открывать-закрывать. Машку, опять же, доить научишься. Ну, как, согласен?

— Согласен-то я согласен, — Лабух вздохнул. — А вдруг после моей музыки твоя Машка доиться перестанет или, чего доброго, взбрыкнет и вновь бензина потребует?

— Не боись, — ухмыльнулся водила, — не взбрыкнет и не перестанет. А если бензина потребует, так это уж моя забота, будет ей тот бензин!

Музыканты выбрались из гаража и расположились на засыпанной утрамбованным гравием площадке под забранным редкой сеткой фонарем.

Они начали со старенькой, полузабытой инструментальной вещицы группы «Shadows», Лабух и сам не помнил, как называлась эта композиция, хотя кто ее только не играл. Но было в этой простенькой музыке что-то дорожное, отбрасывающее вдаль километры прошлого, а самое главное — приближающее будущее. Звуки нарастали, меняя тембр, и уносились прочь, словно встречные автомобили, надежно гудели басы, и фары выхватывали на обочинах мгновенные сценки из чьих-то жизней. Композиция закончилась затихающим пиччикато, все, ребята, приехали... Остановка. Но ведь дорога на этом не кончается, ах, какая она бывает, эта дорога, это и дорога сквозь дождь, и ночное шоссе, когда рассветает, и встречный, хлестнув охвостьем тумана, проносится мимо — висок к виску, только над кузовом бьется мокрый брезент прошедшей ночи.

— А ты вот про Чуйский тракт песню знаешь? — пригорюнился водила, и, не дожидаясь ответа, затянул: «Был там самый отчаянный шофер, звали Колька его Снегирев... а на „форде“ работала Рая, Рая очень прекрасна была... если АМО „форда“ перегонит, значит Раечка будет твоя...». Всех слов он и сам не помнил, но спеть ему очень хотелось, и он пел, что знал, заполняя паузы комментариями в прозе, так что получался какой-то шоферский рэп, только очень жалостливый.

— Эх, деда Федю бы сюда, — подумал Лабух, — вот кто наверняка все шоферские песни знает, да только где, в каких небесах его теперь носит, деда Федю?

— Да, забывает молодежь нас, стариков. И песни наши забывает, — печально констатировал водила. — Ну, ты, Лабух, не расстраивайся, я и по первой вещи понял, что ты тот самый. А все песни знать — никому не дано! Ладно, доставим мы вашу немытую команду в Старый Город в лучшем виде, чего там. Машку подкормим, да заодно и сами проветримся!

— Давай, Колян, — хриплым басом сказал один из оставшихся в гараже водил-мобил. — Давай езжай, только не долго, а то удой кончится, пока ты по городу мотаешься. Да и Райка будет ругаться, если застрянешь, как в прошлый раз. Ревнует она тебя.

— А может, мы уж лучше сами, пешочком, — Мышонок запоздало вспомнил предостережение подполковника Буслаева, да и слухи, ходившие о водилах из Гаражей, как-то не особенно вдохновляли на ночную прогулку по городу на вечно голодной Машке.

— Не боись! — успокоил его водила-Колян и решительно полез в кабину. — Располагайтесь вон там, на заднем сиденье, и, чур, в окна не глядеть, пока я не остановлюсь. Да держитесь покрепче, а вывалитесь где-нибудь на повороте — вовек не видать вам вашего разлюбезного Старого Города, поняли?

— А почему... — начал было Мышонок, но водила не ответил. Дескать, попробуй — узнаешь «почему», если так приспичило, но тогда уж — не обессудь!

— Па-а тундре, — вдруг ни к селу ни к городу радостно заорал водила, — эх, да па железнай дароге...

Внутри Машки что-то громко забурчало, по ноздрям круто ударило сивушно-бензиновым перегаром, их бросило вперед — и высокоудойный механизм, вскинув крупом, басовито мумукнул и выпрыгнул из гаража.

Боковые окна были зашторены, на фоне переднего стекла красовались кепка водилы и его руки, небрежно швыряющие то вправо, то влево громадную рубчатую баранку, но кое-что кроме этого разглядеть все-таки было можно. Машка мчалась, не разбирая дороги и глубоко презирая правила дорожного движения. Несколько раз на переднем стекле Лабух с ужасом видел стремительно приближающиеся, охваченные радужной каймой, круги фар встречных автомобилей. Он зажмуривался, ожидая страшного удара, но никакого удара не происходило, только Машка довольно фыркала, внутри нее что-то екало, а водила выдавал такую матерную тираду, которую и запомнить-то было нельзя, не то что применить на деле. Вообще, кроме фар встречных автомобилей, не видно было решительно ничего, и когда деморализованный такой манерой езды Мышонок пискнул что-то насчет того, туда ли мы едем, то услышал в ответ невнятный рык, в котором только и можно было разобрать: «... Сто лет баранку кручу...» — да еще пожелание поесть чего-нибудь моченого, только не яблок.

В конце концов Машка доскакала куда следует, последний раз хлюпнула утробой и со скрежетом остановилась.

— Все, приехали, — водила повернул к ним свое плотное ржавое лицо, — дальше не повезу. Мне в парк пора!

На подгибающихся дрожащих ногах музыканты выбрались наконец из сумасшедшего такси, хотели было осмотреться, но мощный рык остановил их: «А за проезд платить кто будет? Я уж не говорю о чаевых!»

Сообразительный Мышонок быстро выхватил у Лабуха из-за пазухи подаренную ветеранами алюминиевую флягу и сунул ее водиле. Тот ловко отвернул колпачок, понюхал, потом отхлебнул и, похоже, остался доволен.

— Сдачи не полагается, — захохотал он, — тута нам с Машкой и на двоих мало будет, ну, ступайте себе!

Опять пахнуло чем-то спиртово-бензиновым, Машка испустила грозное боевое мычание и, задрав задний бампер, резво умчалась в городскую ночь. Откуда-то издалека в последний раз донеслось громкое оптимистическое пение: «На могилку положили фары, и от АМО разбитый штурвал!» И, наконец, все стихло.

Они стояли у подъезда Лабухова дома, так до сих пор и не поняв, как же они сюда попали. И только мощная отрыжка, да боль в желудке, напоминающая о «хождении к Барьеру» и дегустации Машкиного удоя, говорили о том, что все-таки были, были Гаражи! И легендарные Кольки Снегиревы по ночам собираются за столом и, выпив удоя, вспоминают былые дороги. И носятся по Старому и Новому Городу, слизывая кровавые сливки аварий, невидимые ни для кого водилы и мобилы на всяких там Машках, Нюрках, Ритулях и как их там еще?

— Пойдем домой, — с трудом выговорил Лабух. — Что-то меня мутит, кефиру, что ли, выпить?

Невесть откуда появилась Черная Шер, намеревалась было потереться о Лабуховы ноги, но, видимо, почувствовав Машкин запах, отошла на безопасное расстояние и принялась укоризненно мерцать глазищами из темноты: мол, что же ты, хозяин, по каким еще таким помойкам тебя носило на этот раз?

В квартире явно кто-то побывал, хотя все вещи оставались на своих местах, но было какое-то чувство чужого, не то запах одеколона, а может быть, еще что-то. Лабуху стало неуютно, словно квартира изменила ему. Не раздеваясь он прошел на кухню. В холодильнике нашлась упаковка кефира, который на некоторое время облегчил страдания компании, но только на время. В конце концов, организмы музыкантов потребовали радикальных мер, которые и были незамедлительно приняты. После чего жить стало легче, жить стало веселей, и вообще появилась слабая надежда на будущее.

— Знаете что, — сказал Лабух, когда они слегка отдышались, — а пойдем-ка отсюда на воздух, что-то мне сегодня дома не сидится!

Кряхтя и охая, они перезарядили магазины своих инструментов и выбрались во влажную тьму двора. Лабух подошел к одному из неопрятных, похожих на кучи дров сарайчиков в конце двора и, не затрудняя себя поисками ключа, сковырнул замок острием штык-грифа.

— Ну вот, здесь нас, по крайней мере, этой ночью искать никто не будет, — удовлетворенно констатировал он. — Проходите, господа! Свет зажигать только в погребе, там же и курить. Удобства снаружи. Из съестного имеются две банки соленых огурцов дореволюционного посола, из питья — канистра смородиновой настойки. Все там же, в погребе. Из спальных мест — старый диван, один на всех, поэтому спать будем по очереди. Бодрствующие наблюдают за двором через вот эту дырку. Хотя это, наверное, лишнее.

Мышонок пристроился на диване, а Чапа, помыкавшись по сараюшке, соорудил из боевых барабанов некое подобие модернового ложа, отключил боевой и звуковой режимы и, поворочавшись немного на гулко скрипящих барабанах, уснул сном праведника. Правда, через некоторое время включился сам Чапа и принялся тихонько похрапывать и посвистывать, но Лабуху это совершенно не мешало, напротив, создавало некое ощущение дома и уюта. Через некоторое время в сараюшку своей кошачьей тропой проникла Черная Шер, довольно мяукнула и уснула, свернувшись тяжелым мохнатым клубком на животе у Мышонка. Лабух пристроился возле дырки и стал смотреть на ночной двор.

Во дворе ничего не происходило. Двор спал, как спят тысячи других дворов в Старом и Новом Городе. Ночная тишина, наполненная поскрипываниями, невнятными шорохами и бормотаньем листьев, заполнила двор до краев, и терпкая, разноцветно-прозрачная, настоянная на человеческих снах брага ночи потихоньку переливалась через крыши, сливаясь с сонными зельями и настойками других дворов, заполняя город и тихонько стекая на окружающую его равнину. Там, на равнине тоже жили люди, звукари или глухари, какая разница? Почему я там никогда не бывал? Почему для меня весь мир сжался в Город? Неужели правду говорят, что из Города нет выхода? А как же тогда Большая Дорога? Странные мы, однако, бродяги. Ходим только там, куда нас зовут. Вдоль ходим, как говорят водилы-мобилы. А надо бы попробовать поперек, или насквозь...

«Похоже, нас уже списали со счетов, — думал Лабух. — Наверное, глухари решили, что мы получили по заслугам. Как и подобает живущим в вечном грехе звукарям, сгинули в огненном фонтане взрыва. Или были размазаны стальными траками по земле там, возле аквапарка. Ну и пусть себе думают что хотят. Нам же спокойнее. Интересно, как там Дайана, Густав, барды? Ну ничего, завтра на диком рынке все узнаем, слухи в Старом Городе расходятся быстро... Надо бы помянуть деда Федю. А надо ли? Может быть, дед Федя и не сгинул вовсе? Ну, не помянуть, так хоть спасибо сказать, все одно — выпить.

И Лабух тихо, включив акустику, принялся наигрывать «прощальную», в которой была не только горечь прощания, но и надежда. Давно он не играл эту песню, ох как давно!

Гитара задышала немного нервными стройными минорами, словно полосами теплого летнего дождя по зеленеющей пашне.

Ну что ж, прощай, прощай, мой друг!

Нас мир встречает пожатьем рук,

Нас мир закружит в свои круги,

И друг мой нужен — уже другим...

Он услышал, как тихо, на верхних басовых нотах, очень осторожно заиграл проснувшийся Мышонок, как заколотил дробью тающих градин по наглухо закрытым ставням Чапа. Случилось, так случилось. Грустно, конечно, но друг ушел не насовсем, не в «никуда», он просто понадобился в другом месте, придет время, и он воротится. Ведь один раз вернулся, напомнил о себе, помог. И все-таки...

И мир нечеток, и скомкан свет,

И друг мой что-то кричит мне вслед,

Кричит, смеется, и я кричу!

Склонилось солнце к его плечу...

Гитара Лабуха внезапно вскрикнула, ах, не успели, не успели поговорить, когда было время, и теперь остается только кричать, а что такое крик? Это ведь всего-навсего «я еще здесь, я рядом!». Но ведь это и «я уже там, я уже с другими, прости меня, друг!».

Поплыли лица... автомобили...

И чьи-то спины меж нас проплыли,

Средь линий ломаных и округлых

Мне издалека не видно друга...

Вот уже выросли между нами другие жизни и судьбы, другие деревья, реки протекли там, где были дороги, дороги превратились в овраги, города истаяли и вновь вознеслись над равнинами. А сколько за время разлуки между нами народилось и умерло людей!

Уже не видно, уже не слышно,

Асфальт шершавый подошвы лижет,

И мир его средь миров потерян,

Нам больше жизнь сообща не мерить,

Нам порознь быть. Далеко до встречи,

И время наши следы залечит.

Все, мы растворились в своих мирах, мы еще пытаемся оглянуться, но уже идем новыми дорогами — каждый своей. Это не насмерть, потому что каждый из нас знает — где-то существует золотистый нимб света, которым издалека светит для тебя друг.

И опять тихо, усыпляющее зашуршала гитара Лабуха, замолчали барабаны Чапы и бас Мышонка, наконец стихло все.

Лабух так и заснул, неловко привалившись лбом к дощатой стенке сарая.

На этот раз ему снился Город Звукарей, не Старый Город, а другой, внешне похожий, но пронизанный теплым прошлым и имеющий будущее. В этом другом городе он, Лабух, считался не самым великим, но все-таки вполне уважаемым музыкантом, а боевые музыкальные инструменты существовали просто как дань традиции, что-то вроде церемониального оружия у древнего дворянства, применяемого в особых случаях. На парадах или дуэлях. Подворотники здесь содержали уютные трактиры и рюмочные, джемы и народники, металлисты и классики, со своими салунами, теремами, цехами и величественными храмами, все, все, все жили нормальной жизнью, естественной частью которой была музыка. В городе был необычный, немного страшноватый, но, тем не менее, влекущий к себе собор. Темный и живой на ощупь ствол здания вздымался высоко над городом, медленно дыша жаберными щелями узких, косо прорезанных окон. Собор Святого Ченчера. По вечерам взрослые ченчеры приводили в собор своих, похожих на разноцветных лягушат, детей, и те, раскрыв полупрозрачные слуховые перепонки, слушали странные вибрирующие звуки ченчер-органа. Рассказывали, что Святой Ченчер был первым ченчером, понявшим, что для того, чтобы молодые ченчеры вырастали нормальными, им необходима музыка. В собор мог войти каждый. Пропуском служило любое лезвие,. служки храма бережно шлифовали и настраивали его, и тогда к голосам ченчер-органа добавлялся еще один. Твой голос. Классики поначалу неодобрительно косились на собор, поговаривая, что это профанация искусства, но однажды в собор пришел старый Дирижер и принес тонкий старинный стилет. Дирижер сказал, что этот стилет принадлежал одному великому, но немного сумасшедшему классику, которого звали Никколо. После этого случая Дирижер стал частенько наведываться к ченчерам, и настоятель собора, светлый от старости ченчер Пауэлл, позволил ему участвовать в священном ритуале настройки органа. «Странно, — подумал Лабух во сне, — я всегда считал, что Никколо был лабухом. Стало быть, у всех музыкантов одни и те же предтечи. И у Лабухов, и у классиков».

По улицам этого удивительного городка неторопливо и чинно, плавной иноходью, разъезжали Машки и Нюрки с веселыми водилами-мобилами за рулем. У пристани стояли всегда готовые к плаванию и полету дирипары с кружевными деревянными гондолами-пароходами под разноцветными дынями баллонов. Бессменным мэром этого города был дед Федя. Дед завел привычку носить фрак с крахмальной манишкой и выглядел совершенно неподражаемо, особенно если учесть, что лаковых туфель, полагающихся к фраку, он не признавал, ссылаясь на подагру, и ходил в старых кирзачах. И еще дед скорешился с Дирижером и старым, покрытым боевыми шрамами ченчером Пауэллом, настоятелем собора. Троица патриархов частенько посиживала в открытом кафе, вызывая истерический интерес у молодящихся туристок, и толкуя о чем-то за кружкой пива или чего-нибудь покрепче. А Дайана... Дайана...

Тут Лабух вспомнил о Дайане и проснулся.

ДЕНЬ ПЯТЫЙ

Глава 18. Гостям два раза рады

Утром Лабух потихоньку пробрался в ставшую неожиданно чужой квартиру и включил компьютер. Вся его почта шла под музыкальным паролем, причем каждый пароль был импровизацией на одну из известнейших музыкантам, так называемых «зеленых» тем — не самой темой, а именно импровизацией. Таким образом, прочитать почту Лабуха глухарям было бы не просто. Хотя кто их знает, этих глухарей...

На этот раз компьютер покряхтел и вывел на экран только одно сообщение: «Если ты жив и свободен, Лабух! Тебя и твоих друзей ждут в самой высокой башне!»

«Кажется, самая высокая башня — это башня Великого Глухаря, — подумал Лабух, — так что же, мне прямо вот так к Великому Глухарю и отправиться? Здрассте, я пришел, прошу любить и жаловать! Кому это, интересно, понадобилось, присылать это дурацкое приглашение. Разве что самому Великому Глухарю, но он, надеюсь, полагает меня благополучно почившим в бозе, если вообще знает, что я когда-нибудь существовал. С чего бы это ему, такому великому и такому глухому, приглашать меня в гости, и как, скажите на милость, мне туда попасть? Можно, конечно, попробовать выйти на проспект и сдаться на милость первому же попавшемуся патрулю музпехов. В этом случае, конечно, шанс попасть в Башню имеется, но, скорее всего, никуда я не попаду. Поджарят по дороге, как куренка, и все дела. Хотя, похоже, рановато я в гости разлетелся, ведь Башня Великого Глухаря — не самая высокая в городе. Нет ничего хуже, чем собраться в гости и попасть не туда. А ведь есть еще одна башня, не башня даже, а прямо-таки столп какой-то, только она так и не была достроена. Ее начали когда-то возводить, но почему-то прекратили строительство. Наверное, потому, что никто не знал, зачем она нужна. А тот кто знал — сгинул без права переписки. Так и торчит посреди города громадная спиральная конструкция, чем-то похожая на чудовищную диванную пружину, язвящую бока неба. Поговаривали, что ее начали строить в ту пору, когда не было еще деления на звукарей и глухарей, но потом произошел распад, Город раскололся, и стало не до столпа.

Все-таки так и придется за достоверной информацией топать на дикий рынок. Уж тамошняя-то публика наверняка что-то знает, а после рюмки-другой расскажет даже то, чего и не знает. А рюмку-другую мы им, так и быть, обеспечим».

Ну что, пора будить команду. Впервые за эти дни Лабух осознал, что он, Мышонок и Чапа — его команда и что он за них отвечает. Раньше он как-то об этом не думал.

Команда, однако, уже пробудилась самостоятельно, весело лопала дореволюционные огурцы и, не думая о последствиях, запивала их забродившей смородиновой настойкой.

— А худо не будет от такой диеты? — заботливо поинтересовался Лабух. — Конечно, соленые огурцы в сочетании со смородиновой настойкой — лучший способ похудеть. Хотя и довольно мучительный.

— Не-а, — легкомысленно отозвался Мышонок, — не будет. После Машкиного молочка мой организм закалился, мобилизовал внутренние ресурсы и теперь может жрать и пить вообще все что угодно. Целебное, надо сказать, пойло, одно слово, натуральный продукт, отвыкли мы от природы, Лабух, вот и маялись вчера. А давеча опять привыкли, вернулись, так сказать, в лоно. Так что давай, присоединяйся!

Лабух, однако, не был так уж уверен в целебных свойствах Машкиного удоя, поэтому ограничился стаканом настойки, после чего скомандовал:

— Все, заканчиваем завтрак и двигаем на дикий рынок, надо же узнать, что там с бардами, Дайаной, да и с Густавом тоже, хоть он и попсяра!

— Ну что же, пора так пора, — согласился Мышонок. — А ничего вчера был денек, суматошный, правда, но главное, что все кончилось хорошо. Эх, до чего же я люблю, когда все хорошо кончается!

Звукари быстро собрались и вышли из приютившего их сарайчика на свет Божий. Уходя, Мышонок по-хозяйски подпер дверь доской.

До дикого рынка идти было недалеко, всего две подворотни. Из первой же подворотни выдвинулась небритая рожа матерого блатняка, который, дохнув луком и самогонкой, проскрипел:

— Ты будешь Лабух? — и, не дожидаясь ответа, — продолжил: — В общем, так, с Густавом все пучком. Он у слепых диггеров в поддувале залег, там его ни один глухой хрен не достанет!

— А как же Дайана и все остальные? — спросил Лабух.

— Врать не буду, чего не знаю, того не знаю, — блатняк дружелюбно оскалил фиксы, — Густав тормознул над решеткой поддувала, а остальные на своей тачке вперед рванули. У Густава в джипяре внизу люк, он в него нырнул, и ушел под землю. Пока жабы джип шмонали, то да сё — его уже и след простыл. Может, и остальным уйти подфартило, но точно не знаю, дурку гнать не хочу!

— Ну, спасибо! — Лабух впервые за многие годы пожал клешнистую лапу блатняка.

— Не за что, мне велено передать, я и передал. Бывай, Лабух, дела у меня, некогда попусту базарить!

Дикий рынок встретил музыкантов непривычной, какой-то пришибленной тишиной, хотя никаких патрулей музпехов не наблюдалось. Не ходили сюда музпехи по молчаливому соглашению между Старым и Новым Городом. Но чего-то явно не хватало. Словно душу вынули. У входа, там, где обычно обретался дед Федя со своим неизменным баяном, нерешительно топтался молодой рокер с боевой самодельной электрогитарой-топором, явно бывшей в недалеком прошлом боевой семистрункой. Завидев Лабуха, он встрепенулся, подошел к компании, стеснительно поздоровался и, озираясь по сторонам, сказал: «Идите к неправильному глухарю, к этому, как его... Лоуренсу. Там все ваши. Только как вы туда доберетесь — ума не приложу. Все швы между Старым и Новым Городами перекрыты музпехами. Что делается — просто мамочки! Даже в стежке сейчас никто не тусуется, так что и домой-то не попадешь. А мне домой через стежок, между прочим!

— А как же ты сюда-то попал? — поинтересовался Чапа. — Если, говоришь, все швы перекрыты?

— Бард забросил, — вздохнул рокер, — встретил вот барда, тот мне и говорит: мол, передашь Лабуху то-то и то-то, и сразу забросил сюда.

«Стало быть, кое-кто из бардов цел и невредим и бродит по Городу. Ну что же, это уже радует», — подумал Лабух.

— Ну, ты особенно-то не расстраивайся, в случае чего поживешь у меня. — Лабух посмотрел на испуганного молоденького рокера и добавил: — Только, чур, — инструменты не трогать! Прибью, невзирая на твой нежный возраст! Знаешь, где я живу?

— Да кто же не знает! — обрадовался парнишка. — А за инструменты ты, Лабух, не беспокойся, что я, подворотник какой, что ли.

— Да, еще не забывай кормить Черную Шер, она печенку любит. На вот ключ. — Лабух повернулся, чтобы уйти, но помедлил и добавил: — Шер — это кошка, понял?

— Да знаю я, Лабух! Кто же твою красотку Шер не знает? Спасибо и веселой вам удачи!

— Ну что, братва, придется нам таки навестить нашего друга Лоуренса, то-то он обрадуется! — бодро объявил Лабух. — Пойдем низом. Может быть, Густава встретим. Чапа, где тут дверца к твоим приятелям, слепым диггерам? Давай, показывай!

— А чего тут показывать? — Чапа повернулся и зашагал по направлению к рыночным рядам, где торговали всяким старьем. — Ну-ка, Греб-Шлеп, подвинь корму!

Человек, которого Чапа назвал таким странным именем, торговал всякой чепухой — бронзовыми безрогими канделябрами, какими-то подозрительного вида черепками, обломками старинных виниловых пластинок, ржавыми амбарными ключами, сваленными в деревянный ящик. Замки, впрочем, тоже имелись. Они были свалены в другой ящик, и тоже как попало. Потенциальному покупателю, видимо, предлагалось самому подобрать себе подходящий ключ к подходящему замку. Ну, а не повезет — так хоть удовольствие получит. И, между прочим, совершенно бесплатно. Впрочем, некоторые покупатели искали только ключи, и, скорее всего, к чужим замкам.

Греб-Шлеп послушно подвинулся вместе со здоровенной пластмассовой коробкой, служившей ему рабочим местом. Под ящиком обнаружилась внушительных размеров дыра, из которой донесся раздраженный, но тихий голос: «Ну что вы шумите, как на базаре, я уже давно здесь, ныряйте скорее!»

И они нырнули.

Подземелья описаны, наверное, тысячи и тысячи раз, хотя по-настоящему описать подземелье невероятно трудно, главным образом потому, что нормальному человеку там ни черта не видно, а еще потому, что, по большому счету, ни черта там, как правило, и нет. Для Лабуха катакомбы под Старым и Новым Городом были и вовсе просто дорогой, которая, при содействии местных жителей, авось, приведет его в подвал дома Лоуренса. Неуютно было здесь Лабуху, в подземелье начинали ныть суставы, но не от сырости, здесь было совершенно сухо, а от чего еще, от какого-то особого ощущения подземности, что ли. Человека же, который сначала впустил компанию музыкантов в катакомбы, а потом автоматически стал их провожатым, похоже, ощущение подземности совершенно не тяготило, и он чувствовал себя в подземельях прекрасно. Он любил свои подземелья.

Проводник оказался разговорчивым молодым человеком, гости сверху в подземелье редкость, вот он и обрадовался возможности поговорить.

— Вот вы, живущие наверху при свете, как вы понимаете свободу? Для вас свобода — это непрерывная борьба за выживание, глухари, звукари, рокеры, попса. И каждый из вас суетливо ищет место под солнцем только для своего клана, не признавая за другими права на существование. Или признавая, так сказать, на обочине вашей свободы. А мы, подземники, живем по-другому. Однажды мы навсегда спустились вниз, и здесь оказалось достаточно места для нас всех. Нас объединяет вовсе не любовь к темноте, а любовь к свободе. И здесь нет никаких обочин. Ведь что такое свобода? Свобода — это вовремя осознанная необходимость. Если ты не осознал вовремя, что тебе надо сделать, чтобы остаться свободным, то рискуешь потерять все. Жаль, что наверху этого никто не понимает, — вещал провожатый, пока они спускались вниз по пологому тоннелю с полукруглым кирпичным сводом. — Вы избалованы. У вас слишком много всего — света, тепла, воздуха. Вам кажется, что все это можно поделить или заполучить в собственность, поэтому вы так суетливы, непримиримы и агрессивны!

— Так что же нам, по-вашему, всем забраться под землю и сидеть там всю жизнь в ожидании бог знает чего? Везде есть что делить, — Мышонок понимал все буквально. — Если все ринутся под землю, то здесь начнется то же самое, что и наверху, та же грызня. У вас ведь и места-то мало. Нет уж, вы уж будьте свободными здесь, а мы — там! — Мышонок ткнул пальцем в невысокий свод тоннеля.

— Не всем, а только тем, кто принимает наши идеи... — начал было провожатый.

— Свобода, товарищи, — это в себе заключенная вещь. Фигово, когда ее нету, но хуже, когда она есть! — дурашливо пропел Мышонок. — И еще в народе говорят: «С таким талантом — и на свободе». А это значит, что свобода и талант — вещи несовместимые.

— Впрочем, вы, ребята, наверное, есть хотите? — Проводник решил, что на сегодня разговоров о свободе и ее последствиях достаточно, и перешел к более конкретным предметам. — Так вон там, за углом, очень приятная кафешка, может быть, зайдем ненадолго?

Никакой кафешки за углом музыканты не видели, как, впрочем, и угла, вообще не видно было ни зги, о чем Лабух честно признался провожатому.

— Ну, что ни одного Зги не видно, так это наша заслуга, отвадили мы Зги от наших тоннелей, а раньше проходу от них не было. А кафешка — вот она!

И в самом деле, свернув за почти невидимый угол, Лабух, да и все остальные, увидели, наконец, слабое розовое свечение над столиками, расположенными в уютных кирпичных нишах. Звучала очень странная и очень тихая музыка — ба, да здесь мы просто глухари какие-то — удивленно подумал он. Вот уж никогда не думал, что доведется почувствовать себя глухарем! Да еще и незрячим.

Кафе оказалось сухим и уютным, кресла удобными, и даже столики не качались, как во многих заведениях Старого Города. Воздух был на удивление чист, только в гортани слегка покалывало, словно они дышали газировкой.

— Над нами поддувало, по-вашему — воздушный колодец, а в нем на стенках растут виброгрибы. Так что к нам от вас никакая дрянь не проникает, — гордо объяснил диггер-подземник.

— А что у нас сегодня на обед? — спросил язвительный Мышонок, — крыса, фаршированная тараканами и мокрицами?

Провожатый сморщился, словно услышал невероятную глупость, да так, наверное, оно и было, однако сдержался и снисходительно ответил: «Крысы и прочая экзотика — это для любителей, а для обычных посетителей — обычная пища. Свои у нас разве что шампиньоны, могу заказать, если не брезгуете! Впрочем, если хотите, можете заказать себе крысу, только ждать придется долго».

— Но здесь же ничего не растет и ничего съедобного, кроме крыс, не водится? — изумился Мышонок, — откуда вот, — он провел пальцем по слабо светящимся строчкам меню, — например, чахохбили из индейки?

— Можно подумать, что у тебя дома расхаживают индейки и растут грецкие орехи, — резонно заметил слепой диггер, — ничего подобного, ты просто идешь и покупаешь то, что тебе нужно, у тех, у кого эти индейки разгуливают по двору. Вот и все. А если у тебя достаточно денег, то тебе это все просто привозят на дом.

— А что, у вас очень много денег? — бестактно спросил Чапа.

— Достаточно! — отрезал провожатый. — И вообще, давайте все-таки познакомимся, меня зовут Сеня.

Сеня оказался довольно приятным молодым человеком, только вот бледным слегка, что было не удивительно при его образе жизни, и аппетит у него был хорошим, и выпивал он, как все нормальные люди, не жадничая, но и не морщась после каждой рюмки, и все-таки было в нем что-то странное.

Он похож на монаха, сообразил, наконец, Лабух. Были когда-то монастыри, и жили в них монахи. Целыми днями они работали и молились. Это так и называлось — «уйти из мира». Хотя те, кто командовал этими монахами, к миру имели самое непосредственное отношение, не помню, правда, какое. Впрочем, не все монахи были мрачными изуверами и фанатиками, большинство из них было далеко не чуждо разнообразным земным радостям. Это в полной мере относилось и к слепому диггеру Сене. Вернее, слишком зрячему, потому что зрение у него было — позавидуешь. Поливая кусок хорошо прожаренного мяса каким-то зеленоватым соусом — местный колорит все-таки присутствовал, — Сеня с увлечением рассказывал: «Зги — они знаете какие быстрые! Их в темноте и заметить-то трудно, не то что попасть ножом. Приходится смотреть вбок, вот так — он смешно скосил выпуклые глаза, — тогда что-то видно. Но дело в том, что они и нападают сбоку, так что, когда приноровишься, все начинает получаться! А вообще, мы ведь не только глазами видим, а всей кожей. Я сам четырех зги завалил. Одного самца, матерый такой самец попался, самку и двух молодых. Самец-то ка-ак с дубиной на меня бросится...

— Стало быть, для бедных зги места под этими сводами не хватило, — констатировал Мышонок. — А ведь они жили здесь и до вас. Кстати, о свободе...

— Скажите, Сеня, — Лабух поспешил перевести разговор на другую тему, — а почему вы нам помогаете? У вас ведь никаких проблем с глухарями нет. Они наверху, а вы внизу. Вы еще и торгуете с ними, как я понимаю. Так что вам до наших разборок?

— Понимаете, — ответил Сеня, — пришел тут к нам один из ваших, Густав его звали. Можно сказать, на головы нам свалился. Сказал, что ему залечь надо на недельку, пока наверху буча не уляжется. Какая там неделя, он и час-то еле-еле выдержал. Мы уж его и поселили в самой светлой пещере, а он ходит из угла в угол, стены пальцем ковыряет. Потом говорит, не могу, мол, в ваших крысиных норах, тошно мне здесь... Мы его отговаривали, отговаривали, так нет, час всего промаялся, а потом полез наверх. Пойду, говорит, свой джип выручать. Темно, говорит, у вас. Не происходит ничего, да и уж больно тихо. Сенсорный голод, говорит. На фиг мне такая тихая свобода сдалась. Уж лучше, говорит, я наверху с музпехами схлестнусь, по крайней мере чувствуешь, что живешь! Так и ушел.

— Есть такое выражение, — Мышонок оторвался от кружки с пивом: — «бороться за место под солнцем». Вот люди и борются. А за место в темноте и бороться не надо. В темноте каждому приготовлено местечко. Только вот успеем мы еще в земельке-то...

— Может быть, с вашей точки зрения, вы и правы. — Сеня помолчал немного. — Только вы очень мало знаете о нижнем Городе и о нас. Вы и нашей музыки не слышали да, наверное, и услышать не можете. В подземельях есть своя прелесть, свое величие. А как звучит, например, «Концерт для тихого барабана и костяной флейты?» Хотите послушать? Сегодня вечером в концертном гроте премьера.

— Я бы послушал, — Чапа посмотрел на Лабуха. — Мне вообще здесь нравится, только переносица почему-то все время чешется. Жаль, конечно, но сегодня не получится послушать ваши тихие барабаны. Дела у нас, понимаешь, Сеня, дела. Вот разберемся с глухарями, я к вам обязательно спущусь, да не на денек, а на месяц или два. Хорошо у вас, да и про тихие барабаны я кое-что слышал. Хочется самому попробовать поиграть.

— Будем только рады. Только ведь тихие барабаны каждый должен сам для себя вырастить. А это не у всех получается. Хотя если переносица чешется, значит, вы прозреваете. И слышать по-нашему можете научиться. — Сеня покосился на остальных, но те молчали, потом встал и сказал:

— Ну что, двинулись? Только не шумите, пожалуйста, не мешайте мне слушать Верхний город. Платить не надо, это у вас наверху все за деньги, а у нас за жизнь не платят.

Глаза понемногу привыкали к сумраку Города Слепых Диггеров. Теперь стало понятно, что это именно город, а не просто запутанный лабиринт подземных ходов. Подземный мир освещался какими-то нежно светящимися блямбами на стенах и потолках — может быть, это был особый мох, а может, специальные светильники, созданные самими же слепыми диггерами — кто знает. И еще: это был очень тихий город. Точнее, собственные голоса этого города звучали гораздо тише тех звуков, что доносились сверху и по которым ориентировался их провожатый.

«Прямо-таки „Явь“, „Правь“ и „Навь“, — подумал Лабух. — Только вот непонятно: Старый Город для меня — Явь, а для глухарей — Навь. А Правь, получается, находится здесь, под землей, где никто никого не трогает и считает уход от Большого Мира истинной свободой! А ведь неправильно получается. Должно быть так: Явь — это просто город, весь, без деления на новый и старый, Навь — Нижний город, а Правь? Правь — это та страна, через которую прокладывают дороги барды, куда запросто, как в гости к любимой бабушке, возносится наш дед Федя, вот что такое, получается, Правь. Ай да дед Федя! Выходит, он бегает из Яви в Правь когда захочет, словно в киоск за пивом?»

Между тем они, кажется, пришли. Сеня остановился, уверенно протянул руку к кажущейся монолитной бетонной стене, что-то повернул или дернул — в полумраке было не разобрать. Беззвучно открылось синевато светящееся прямоугольное отверстие.

— Вот лаз в подземный гараж дома Лоуренса. Вам сюда. Желаю удачи! — сказал он, повернулся было, чтобы исчезнуть в полумраке своей свободы, но Лабух тихонько окликнул его:

— У вас что, в каждом здании такие ходы?

— Какая вам разница, — прошелестел словно из другого мира слепой диггер, — вы просили привести Вас к Лоуренсу, я и привел, чего вам еще? Дверь за вами закроется сама.

— А если бы мы попросили привести нас в Башню Великого Глухаря? — начал было Лабух, но провожатый уже исчез.

— Ну что ж, сюда так сюда, хоть какой-то, а свет, — проворчал Мышонок и первым полез в слабо освещенную дыру. Чапа зажмурился. Для него свет был слишком ярким.

Дыра выходила в подземный гараж.

Дверь, если дырку метр на метр можно назвать дверью, действительно закрылась сама, так что музыканты даже определить не могли, где она была, эта дверь.

Постепенно глаза привыкли к режущему свету подземного паркинга. Посреди гаража Лабух с удивлением обнаружил здоровенный, заляпанный от вмятого бампера до светового люка на крыше какой-то дрянью, любимый джип Густава. Боковые стекла были выбиты напрочь, но следов крови внутри, к счастью, не наблюдалось. Джип был похож на огромный сношенный сапог. Рядом, словно раненый леопард, распластался алый «родстер» Дайаны. Капот и бока автомобиля были испещрены радужными разводами от попаданий разрядника. Однако сквозных прожогов не было, «родстер» не сгорел, и это говорило о том, что стреляли на минимуме мощности. Может быть, неправильный глухарь Лоуренс все-таки берег Дайану и поэтому не отдал приказ на уничтожение наглой машины?

Пологий пандус, изгибаясь, вел вверх, и оттуда, сверху, доносились очень знакомые, но не слишком приятные звуки: треск ручных разрядников, визг бешеных поклонниц, смачные удары боевой семиструнки по шлемам и прочее, прочее, прочее...

— Ага, — сообразил Лабух, — кажется, Густав пожаловал-таки за своим джипом! А раз так, то за охрану можно не беспокоиться! Точнее, пусть за нее, за охрану, беспокоятся глухари, а нам без охраны как раз намного спокойнее.

За охрану, действительно, можно было не беспокоиться: двое молоденьких музпехов, уже лишенных основных деталей боевого облачения, тщетно пытались вырваться из пылких объятий дюжины бешеных поклонниц. Третий уже и не пытался. С ним было кончено, и не один раз. За всем этим эротическим безобразием наблюдал очень довольный Густав, опирающийся на дымящуюся боевую семиструнку.

— Привет, Лабух, привет, звукари! — дружелюбно проорал он. — Правда, ведь, любовь — великая сила, а? Это им не «Плэйбой поздно ночью», это настоящая вулканическая первобытная страсть! Такую ни за какие бабки не купишь! Ух как они его! Ну, давайте, милые, давайте, отрывайтесь по полной программе! Да смотрите, не оторвите ему что-нибудь, ему еще опыт нести в массы, так сказать.

— Что-то не очень-то эти музпешонки рады такой любви, — с сомнением произнес Лабух. — Какие-то они невеселые. Как бы твои дамочки их до смерти не залюбили!

— Ничего, зато умрут как мужчины! — бодро ответствовал Густав. — Зато, если выживут, — будет что вспомнить! Будет, что детишкам рассказать, если у них, конечно, детишки после всего этого народятся!

— Сомневаюсь я, что кто-нибудь станет рассказывать своим детишкам о таком позорище, — фыркнул Чапа. — Твои дамочки прямо-таки гложут бедных солдатиков, как вампирши какие-то. Хотя что там вампирши! У тех, говорят, хоть какая-то деликатность имеется, а у этих и того нет. В лучшем случае, бедные глухаренки останутся сексуальными инвалидами на всю оставшуюся жизнь!

— Каждый орет, то бишь, пашет, на своем поле! — назидательно произнес Густав. — Мои девочки орут, как видишь, весьма добросовестно и даже самоотверженно. Не щадя живота ничьего. А инвалидом эротического труда стать, по-моему, приятнее и почетнее, чем получить в пузо Лабухов штык-гриф или по кумполу Мышонкиным басом!

Мышонок оперся на расчехленный «Хоффнер», подумал немного и резюмировал:

— Смотри-ка, Густав, а ты, оказывается, вовсе не чужд философии! Только вот я всегда полагал, что мужчина — он и есть пахарь, ну а женщина, соответственно, пашня, в нее, там, зерно роняют, и все такое. Но чтобы пашня из бедного пахаренка силком семя вытряхивала, да еще так резво, признаться, вижу в первый раз!

— Эх вы, невинные детки горних трущоб истинной музыки! — засмеялся Густав. — Вы вообще много чего не видели! Не показывают вам. Берегут!

Густав неуловимо шевельнул пальцами на грифе, раздался тихий звон, и бешеные поклонницы исчезли, как будто их и не существовало никогда. Только полурастерзанные музпехи все отбивались и отбивались от сгинувших карменсит, и ни до чего больше им дела не было.

— Вот, — удовлетворенно констатировал Густав, — видите, все живы. Придут в себя — друг перед другом хвастаться будут! Ну, я пойду, заберу своего джипяру, а вы куда?

— Да вот, хотим навестить нашего старого знакомца Лоуренса. Есть подозрение, что у него Дайанка, да и барды тоже, «родстер»-то внизу рядом с твоим джипом стоит!

— Понятно. Везет же тебе, Лабух! Ладно, я вас здесь дожидаться не буду. А не то увижу Дайанку — мне опять захочется тебя в скрипичный ключ скрутить! Печалишь ты меня!

— Кто бы завидовал, — сказал Лабух на прощание.

Густав спустился к своему любимому «джипяре», и до музыкантов донеслись горестные вопли. Впечатление было такое, будто гордый горец нашел своего украденного коня в непотребном виде, с исхлестанными боками, униженного и, вдобавок ко всему, впряженным в арбу с тыквами.

— Падлы! — трубил голос Густава в лифтовом колодце. — Всего, бедного, изгваздали и даже помыть не помыли. И бензин, небось, заливали какой-нибудь левый, вон как воняет! Глухари позорные! За все ответите!

Раздался смачный аккорд. Лабух понял, что сейчас в этом респектабельном доме будет буквально не продохнуть от бешеных поклонниц, в компании которых Густав пойдет знакомиться с ничего не подозревающими обитателями элитных квартир. Надо было спешить, чтобы, не дай Джиб, не попасть под раздачу поцелуев.

Звукари торопливо поднялись по пандусу, прошли через совершенно пустой холл и вошли в уже знакомый лифт. Поднимаясь в плавно возносящейся кабине, они, несмотря на звукоизоляцию, услышали первобытно дикий и страстный многоголосый вопль с нижнего этажа.

«Слава богу, что Густав начал с первого этажа, — подумал Лабух. — Впрочем, он всегда отличался методичностью и последовательностью, это и сделало его деловым. Ну, теперь его дамочки потешатся! Так что если глухари от чего и умрут, то не от воздержания, это уж точно!»

Дверь в квартиру Лоуренса была открыта, словно их здесь ждали.

— Ну что ж, гостям два раза рады... — пробормотал Мышонок, — хотя, по-моему, эта поговорка не совсем подходит к данному случаю.

Глава 19. Ночь Чаши

С кухни доносились непритязательные аккорды бардовских гитар, тянуло запахом свежезаваренного кофе, в холле, на роскошной вешалке, вольготно болтались какие-то демократичные шарфы и штормовки — в общем, если бы поблизости обнаружилась батарея парового отопления, то на ней непременно сушились бы чьи-нибудь кеды и шерстяные носки. Батареи не было, поэтому кеды и носки сушились на сверкающем инфракрасном калорифере — ароматизаторе. Слегка попахивало псиной.

— А вот и Лабух с ребятами, — раздался веселый голос Дайаны, — долгонько же они добирались! Эй, Лабух, давай к нам на кухню, тут как-то уютнее, да и места всем хватит!

Лабух со товарищи, почему-то немного стесняясь, прошествовали на действительно большую и очень уютную кухню и обнаружили там Дайану в окружении тех самых бардов, которых она вывезла из аквапарка на своем «родстере». Дайана выглядела очень неплохо и совсем не походила на жертву-заложницу коварных глухарей.

— Надо же, вроде бы мы их спасать шли, а получается нечто перпендикулярное, — посетовал Чапа, — даже неловко как-то, а, Лабух?

— А мы вот сами спаслись! — весело, и даже немного развязно, сообщила Дайана. — Правда, мальчики? Мы в спасателях не нуждаемся, зато мы остро нуждаемся в интеллигентном обществе и внимательных слушателях. И вообще, вольному — воля, спасенному — рай. Ты что выбираешь, Вельчик, волю или рай?

Лабух посмотрел на шеренгу пустых и полупустых бутылок с яркими наклейками, явно реквизированных из бара Лоуренса, потом на Дайану и покачал головой.

— Что-то не вовремя ты расслабляться взялась, подруга ты моя боевая! — сказал он. — Да еще и в самом что ни на есть гадюшнике. А кто это с тобой? Неужто барды? А почему они босиком?

— А что, по твоему, барды не люди? Им что, и расслабиться нельзя? — Дайана кошачьим движением прильнула к какому-то барденку и опять спросила:

— Так воля или рай, а Лабух?

— Явь, — ответил Лабух, — я всегда выбираю Явь. Знаешь что, пойдем-ка отсюда! Расслабились — и будет.

— Куда? — Дайана нетрезво хихикнула и повертела в руках бокал. — В твою берлогу? Там и кровати-то приличной нет. И вообще, Вельчик, разве ты не понял, что я всегда выбираю Рай, ну и волю в придачу. Ну ее, твою Явь, уж больно в ней неуютно!

— Да вы присаживайтесь, что стоите, как неродные! — Пожилой бард, совершенно трезвый, постарался разрядить неловкую ситуацию. — Не обращайте внимания, все мы устали за ночь, да и денек сегодня выдался тот еще!

Музыканты разместились за столом, пристроив боевые инструменты так, чтобы были под рукой. На всякий случай.

Им налили кофе и чаю, нашлась непочатая бутылка чего-то приторно-крепкого, но пить одну бутылку на несколько человек было как-то несерьезно, хотя и вполне в обычае бардов. Дайана слила остатки спиртного из многочисленных бутылок в декоративную вазу и протянула ее Лабуху.

— Пей, Вельчик. Тебе, как опоздавшему, полагается штрафная. Господа, пусть эта чаша впредь называется Великой Чашей Лабуха, и да не изопьет из нее никто, кроме него самого!

— Из рук красотки хоть чашу яда влюбленный отрок принять готов! — дурашливо пропел молоденький барденок и осекся — костлявый кулак Мышонка чувствительно ткнул его в ребра.

— Лабух, пей до дна! — провозгласила Дайана и хлопнула в ладоши.

Лабух молча взял вазу и, не отрываясь, выпил. По омерзительности смесь разнообразных и, видимо, весьма недешевых напитков вполне могла конкурировать с Машкиным удоем. Не хватало только ритуальной корочки хлеба, поэтому Лабух занюхал выпитое долькой лимона.

— Виват! — загомонила компания, а Лабуху почему-то вдруг стало очень скучно.

Наконец, когда ритуальные похлопывания по плечам и потчевания закончились, Лабух спросил:

— Люди, а куда вы хозяина подевали? Надеюсь, он еще жив? Мне бы надо с ним кое о чем потолковать!

— Мы заставили его слушать песни начинающих бардов. Недолго, всего-то какую-то пару часов, а он с непривычки взял, да и спекся! — мурлыкнула Дайана. — Слаб оказался. Теперь вот отдыхает в спальне. Неужели ты хочешь его разбудить? Право слово, не стоит! Без него как-то веселее. А где у него бар, я и сама знаю, только бар теперь пуст, народ все национализировал и уже употребил. Вовремя надо было приходить. Тут мы и без вас всех победили и теперь вот празднуем.

— Если бы вы меня заставили слушать песни начинающих бардов... — угрожающе начал Лабух... — Я кретин! Если он вырубился, слушая этот сентиментальный; бред, значит он все-таки — слышащий!

Лабух поднялся, стараясь не покачиваться, и отправился искать Лоуренса. За спиной послышалось треньканье настраиваемой гитары и разноголосое пение. Потом возмущенно бухнул бас Мышонка и, перекрывая гомон, по квартире разнеслись бодрящие и совершенно похабные звуки рачешника «Лысый робот», исполняемого Мышонком и Чапой исключительно в интеллигентских компаниях.

Когда железные малышки

Откроют нижние задвижки...

Лоуренс не спал. Ему было худо. Неправильный глухарь с отрешенной физиономией валялся поперек роскошной кровати, время от времени прикладываясь к горлышку бутылки с коньяком. Лабух отобрал у него бутылку, сделал хороший глоток, чтобы смыть вкус той мерзости, которой напоила его Дайана, и зашвырнул пустую посудину в угол.

Лоуренс молча посмотрел бездумным взглядом на Лабуха и механическим жестом вытащил из-под кровати еще одну бутылку. Лабух, так же молча, отобрал и ее, но не выкинул, а аккуратно поставил на тумбочку.

— Давай рассказывай все. С самого начала, — потребовал он, медленно снимая чехол со штык-грифа.

Лоуренс повернул к Лабуху неестественно белое лицо, болезненно сглотнул, борясь с тошнотой, и принялся рассказывать.

— Вы думаете, что спецобработка нужна исключительно для того, чтобы сделать слышащих глухарями? Какая ерунда! Вы хотя бы немного представляете, что здесь творилось, когда распалась Империя? Сколько надежд, стремлений и амбиций хлынуло наружу, сколько швов лопнуло, сколько ран открылось, сколько обид вспомнилось. И, конечно, то тут, то там, сначала понемногу, а потом уж и вовсе без стыда, стала появляться она — кровушка! И все без исключения, а особенно подонки, внезапно почувствовали себя достойными лучшего! Самого лучшего! Как будто они все до одного это «самое лучшее» заслужили. Как будто оно вообще существует, это «самое лучшее». Как будто этого «самого лучшего» может хватить на всех! Сначала каждый сам пытался отхватить свой кусок счастья. Многие так и умерли, искренне считая, что им просто не повезло. Но другие поняли, что нужно стать во главе стаи, клана, банды. Секты, наконец. В общем, во главе других, тех, которые и добудут для тебя этот твой кусок жизни. Тех, кто будет воевать за тебя, искренне думая, что воюет за себя. Наступило время беспринципных одиночек, окруживших себя жадными болванами. Оли очень красиво называли себя «Свободные вместе». А вот настоящих свободных практически не осталось. Они просто не выжили. Настоящим героем, победителем, кумиром стал тот, кто сумел заставить других жить во имя себя. Неважно, ложью, силой или еще как-нибудь. И, наконец, свою принадлежность к какому-нибудь клану ощутил чуть ли не каждый, а почувствовав себя частью клана, одновременно осознал исключительность своего клана среди других и свою исключительность среди членов своего клана. В самих кланах началась грызня, и опять: вот она — кровушка!

Те, кто не смог приспособиться, пытались вернуть прошлое. Так появились клятые и присвоили право на прошлое Империи — теперь оно принадлежало им и только им! И они убивали каждого, кто мог, по их мнению, покуситься хотя бы на кусочек этого прошлого. Появились и другие, те, кто продолжал жить жизнью Империи, не обращая никакого внимания на то, что этой жизни уже не существовало. Они все так же готовились к войнам, строили танки и самолеты, проводили чудовищные исследования и эксперименты, но цель их деятельности пропала вместе с Империей. Эти, наверное, тоже быстро скатились бы до клятых. Но у них было дело, а значит, были мечты, пусть бредовые, но все-таки...

И в этом кровавом гумусе, должно было зародиться будущее. Потому что больше ему было зарождаться негде. Остались, конечно, чудом выжившие художники, музыканты, поэты — в общем, те люди, которым в принципе несвойственно было сбиваться в стаи, но, сами того не желая, они тоже образовывали кланы, которые сразу же принялись враждовать между собой.

Творческая братия и раньше недолюбливала друг друга, но, так или иначе, они были востребованы, и это их объединяло и сдерживало. Они и боролись-то между собой за эту востребованность, но держались в рамках законов. Теперь они стали никому не нужны, да и законов не стало. Кроме того, Империя могла позволить себе роскошь считать всяких там музыкантов, поэтов, художников и писателей особыми личностями, носителями культуры, которым многое дозволено. Новому Миру было на это наплевать. У людей искусства долгая память, и если прожженный наемник, уходя на покой, быстро забывает прошлое и принимается мирно выращивать картошку на продажу, то художник не только всю жизнь лелеет собственные кошмары, но с болезненным упорством подбирает и воплощает чужие. Мирный мир — не для истинного художника, ему подавай непокой.

Музыканты сводили счеты в грязных подворотнях и встраивали в гитары обрезы.

Поэты и художники занялись дешевыми поделками, пытаясь понравится вожакам и прибиться к какой-нибудь стае.

Остатки Империи, Город, и тот начал разъезжаться по швам, как сопревшие джинсы.

Мы — те немногие, кто сохранил хоть каплю здравого смысла. Да, мы разрушали Империю, это правда, но разрушали ее не для хаоса. Мы нашли, что продать, и заказали технологию спецобработки в одном секретном институте. За это мы пообещали не трогать ученых, но были просто вынуждены нарушить свое обещание, потому что сами ученые ни в какую не хотели подвергаться спецобработке. Хотя, как выяснилось, проклятые многознайки предвидели и это, и приняли соответствующие меры. Их директор, этот, как его, Верблюд, что ли, поставил охранять периметр института каких-то нелюдей, и мы временно оставили ученых в покое. Вообще-то в спецобработке нет ничего страшного. Она не делает слышащих глухарями, а просто понижает творческие способности, одновременно повышая способности к руководству и подчинению. Мы считали, что нам не хватает грамотных руководителей. И еще честных полицейских. И мы не знали, что те, на кого спецобработка не действует, никогда не смогут подчиняться никому, кто глупее или бездарнее их. Когда все почти уже улеглось, оказалось, что всю агрессию, всю неудовлетворенность впитали в себя так называемые творческие личности. А из творческих людей нельзя создать жизнеспособное общество.

Так появились нынешние боевые музыканты и барды, так возник Старый Город. Возник и зажил своей странной и дикой для нас жизнью.

В нем появились мастерские, где изготавливали боевые музыкальные инструменты, шили одежду, тачали обувь. Жители Старого Города наладили торговлю с анклавами, где производилось продовольствие, проложили дорожки к старым имперским оружейным и продовольственным складам. Там появились свои бизнесмены, так называемые «деловые» с которыми мы просто вынуждены были начать сотрудничество, у них было что нам предложить. Старый Город приспосабливался к обстоятельствам и менялся. В нем исчезли почти все традиционные религиозные конфессии, музыка в какой-то мере заменила религию, а идолы музыкального мира — прежних святых и пророков. Вера выжила, но вера — это не церковь! А государство всегда опиралось на церковь, а не на веру. Так что в Старом Городе нам, по сути дела, не на что было даже опереться.

И тогда мы сознательно отделились от Старого Города. Мы совершали рейды, отбирая детей, мы хорошо платили родителям, чтобы они разрешили нам тестировать их отпрысков. Но мы никогда не ставили своей целью уничтожение Старого Города, нет, мы действовали только в меру необходимости. И тут выявилась еще одна неожиданная и неприятная сторона спецобработки. Дети, прошедшие ее, становились отменными менеджерами, адвокатами, агентами по недвижимости, политическими деятелями — кем угодно, только не творцами. Более того, потеряв способность к творчеству, они делались, как бы это сказать, жадными, что ли? Они не могли создавать, но они умели хотеть. И они знали, чего хотят — роскошных автомобилей, ухоженных женщин, удобных квартир, власти или хотя бы иллюзии таковой, развлечений... Все эти желания были осуществимы, и именно поэтому жители Нового Города оказались хоть и амбициозны, но хорошо предсказуемы. Ими можно было управлять.

Поэтому весь Новый Город — это торговые фирмы, офисы, адвокатские конторы — и больше ничего. Нет ни одной сапожной мастерской, ни одной строительной организации, в которой работали бы глухари! Глухари, как вы нас называете, только руководят. Вам, возможно, невдомек, но всюду работают приезжие или подворотники. Даже хабуши, но только не глухари! Об этом в Новом Городе все знают, но делают вид, что этого нет.

Теперь весь Новый Город населен тупыми грамотными высокопрофессиональными руководителями и такими же тупыми полицейскими, которые совершенно искренне считают себя честными. Мы дошли до того, что вынуждены отлавливать преступников в Старом Городе и отправлять их на рудники и заводы, иначе Новый Город просто погибнет. Мы вынуждены терпеть этих малохольных психов из «ящика», которые когда-нибудь разнесут все вдребезги. Просто так, из научного любопытства и чувства ложной романтики.

Но ресурсы разрушенной Империи по-прежнему остались огромными! Они существуют, только у нас нет к ним доступа. Мы понимаем, что если грамотно распорядиться этими ресурсами, если заставить звукарей и слышащих добровольно работать на нас, например, делать танки на продажу, или получить неограниченный доступ к разработкам этих... как их, филириков, или создать институт бардесс-целительниц, или... Под нашим контролем, разумеется. Мы уверены, что если нам это удастся, то Новому Городу на долгие годы обеспечено процветание и безопасность! Ведь глухари-полицейские, когда началась подпольная торговля детьми, не смогли защитить ни одного ребенка, хотя умели все, что должен уметь хороший полицейский. А вот горстка оборванных полупьяных музыкантов собрала этих потерянных детей со всех концов света. А какой-то и вовсе мифический дед с допотопным баяном взял да и прошагал с ними по небесам и увел в те края, где эти дети, надеюсь, счастливы!

Почему же мы здесь ни при чем? Почему? Ведь начали-то все — мы! Мы должны вами управлять, мы знаем, что делать, чтобы все стали, наконец, счастливы! Но вы, тупые, грязные, злобные идиоты, у которых нет ничего... Ничего, кроме таланта... И вы, словно назло, не хотите становиться счастливыми!

— Насчет тупых, грязных и злобных идиотов — это, конечно, сказано слабовато, — в комнате незаметно появился Мышонок. — Я бы, например, выразился покрепче, пооригинальнее как-нибудь. Или есть у меня один знакомый водила-мобила, вот он скажет так скажет! Ну да ладно, и на том спасибо, чего еще ждать от нажравшегося коньяка глухаря? Не глухаря даже, а так, подглухарка убогого! А насчет того, что мы не хотим, чтобы вы нами руководили — это истинная правда! Вот ты, Лоуренс, сможешь дирижировать, к примеру, симфоническим оркестром, а?

Мышонок взял с тумбочки бутылку и задумчиво рассматривал яркую этикетку.

— Нет, конечно! — Лоуренс с тоской посмотрел на бутылку в руке Мышонка. — Я же не умею читать партитуру. Дай хлебнуть!

— На! — Мышонок брезгливо протянул ему бутылку.. — Хлебни. Значит, руководить людьми, которые что-то умеют делать, например профессиональными музыкантами, ты не можешь! Правильно?

— Профессиональными — не могу, — согласился Лоуренс. — А вообще — могу!

— Вот вы, глухари, и руководите сплошными непрофессионалами. Руководите «вообще». А не дай бог попадают под ваше руководство просто способные, здравомыслящие люди — вы их сразу ломаете, чтобы, значит, лучше руководилось! И поэтому ни хрена у вас никогда не выйдет! Вот и получается, что учинили вы в своем шикарном Новом Городе абсолютно противоестественный отбор, да еще и потратили уйму бабок на его организацию. Ведь в Старом Городе отбор хоть и жестокий, и чертовщинкой отдает, и явлениями аномальными вовсю пользуется, но зато он самый что ни на есть естественный! А что чудеса у нас, куда ни плюнь, так ведь мирозданию все равно, какими способами себя обустраивать! Можно в полном соответствии с законами материализма, а можно — наоборот. Это уж как ему, родимому, удобнее!

— Так что же нам делать-то? — Лоуренс был искренне, как хмельной подворотник, расстроен. Сейчас ему казалось, что этот маленький человечек, звукарь, может в два счета объяснить ему, что делать и как. — Вот скажи мне, что делать?

Будучи слышащим глухарем, неправильным глухарем, но все-таки глухарем, Лоуренс полагал, что существует некий универсальный способ повернуть все к лучшему, что есть все-таки лекарство от любой беды, стоит только найти и расколоть того, кто знает этот способ, кто может предложить это лекарство. Знает, но не говорит, сволочь, ох не говорит...

— По-моему... — решительно начал Мышонок, запнулся, отхлебнул из бутылки и задумался уже всерьез. — А джагг его знает, что делать! Наверное, ничего. Главное — не делать резких движений, и тогда оно само собой устаканится. Я вон шагаю за Лабухом, а он просто идет туда, куда зовут, а там все как-то само получается.

— Кто зовет-то? — тоскливо спросил Лоуренс. — И почему меня никто не зовет?

— Лабух, а Лабух, кто это нас все время куда-то зовет? — Мышонок посмотрел на Лабуха. — Ты, может быть, знаешь? Его-то никто не зовет потому, что он, хоть и неправильный, но все-таки глухарь.

— Не знаю, — коротко ответил Лабух. — Пойду-ка посмотрю, как там Дайана и прочие. Что-то на кухне подозрительно тихо.

Лабух оставил Мышонка беседовать с Лоуренсом, а сам вернулся на кухню.

Скучные все-таки они, эти бардовские кухонные посиделки. Наверное, дело в том, что барды знают множество песен и всегда подпевают друг другу, но вот импровизировать они не умеют. Будь здесь компания рокеров или джемов, давно возникло бы некое кружение по квартире, хождение по ближайшим спиртоносным точкам, потом кто-то потихоньку начал бы наигрывать что-нибудь свое. Остальные присоединились бы, вошли во вкус, и вот уже играется не просто чья-то музыка, а нечто уже ни на что не похожее, и незнакомая тощая длинноногая девица нагло выпивает твой стакан портвейна, спихивает клавишника и, по-паучьи растопырившись над клавиатурой, лабает такое, что остальные ошарашено замолкают и начинают необратимо трезветь.

Лабух присел к столу, немного послушал, как давешний немолодой уже бард, перебирая струны и опасно склоняясь к Дайане, самозабвенно нашептывает что-то невыразимо искреннее и романтичное, и Дайана, похоже, относится к этому весьма благосклонно.

«Ну и леший с ними, — устало подумал Лабух. — Великий Джон, до чего же они мне осточертели! Искренность их драная, траченная молью романтика... Вранье ведь все! Хотя, может быть, для них, для бардов, это и не вранье. Что-то я злобный какой-то стал. Злобненький. Почему меня так раздражает чья-то сентиментальность, чья-то нежность, влюбленность, кокетство, флирт?.. С каких это пор я присвоил себе право считать, что вот это — настоящее, а это — так, лажа? Да имеют они право быть сентиментальными, имеет право этот бард охмурять ту же Дайану, имеет право Дайана хотеть, чтобы ее охмуряли. Они же люди, звукари! Тем более что я обращаюсь с Дайаной по-свински. Как с боевым товарищем обращаюсь. А она, может быть, не хочет быть боевым товарищем. Ей, может быть, нравится, когда ее охмуряют. Эх, Лабух, Лабух, кто ты после этого? Лабух и есть! Как там сказал Мышонок? „Кто это нас все время зовет?“ Клятые, те, кто еще не забыли прежние времена, сказали бы, что их позвал Бог. Хотя, кажется, они вкладывали в это выражение несколько иной смысл. Но что-то такое есть, и я это отчетливо ощущаю. Пусть я буду считать, что меня зовет Город. Зовет на помощь. Так мне понятнее, потому что я сам — часть Города, и Город — каменный сад моего сердца, бродяга, заблудившийся в себе самом, стучится в двери моей души! Он стучит во все двери, только большинство никогда не откроет себя Городу. Бедный, одинокий Город! Маленькая у нас все-таки компания. Я, Мышонок, Чапа и Город. И все. Остальные иногда к нам приходят. В основном, когда им, остальным, от нас что-нибудь нужно».

Пальцы левой руки, лежащие на открытом грифе «Музимы», словно бы сами по себе совершили некоторое движение. Музыкальная фраза прозвучала очень тихо, основные звуки оттенились тоненьким звучанием струн второй, верхней половины мензуры, той, на которой никогда не играют. Лабухова рука сама по себе повторила движение. И опять прозвучала тихая, но очень внятная музыка.

Бард настороженно умолк. Остальные барды, словно вынырнув из уютной полудремы, встрепенулись и испуганно посмотрели на Лабуха. Дайана лениво высвободилась из полуобъятий своего лирического героя и возмущенно сверкнула глазами.

— Слушай, Лабух, кончай шахнить, на фига кайф ломать? Чего тебе опять неймется? Уймись и расслабься. Хочешь, я тебя обниму?

— Все-таки она дура, — печально констатировал Лабух, — почему даже лучшие из женщин рано или поздно и, как правило, в самый неподходящий момент оказываются непроходимыми дурами? Как будто в каждой из них, в потаенной комнатке сознания, сидит до поры до времени нежно лелеемая, бережно взращиваемая тварь, у которой свои понятия об отношениях между мужчиной и женщиной. И однажды эта тварь выползает из своего закутка и захватывает ту женщину, которую ты, как тебе казалось, любил. И вместо нежности и прощения ты вдруг чувствуешь тоску и брезгливость, потому что тварь эта агрессивна, примитивна, зачастую жадна до плотских утех и при этом совершенно не женственна! И редкая женщина может придушить в себе эту мерзость, потому что созревшая, дождавшаяся своего часа ипостась твердит ей, женщине: ты заслуживаешь лучшего, посмотри, сколько всего в мире, надо только найти того, кто все это тебе подарит и будет благодарен за саму возможность такого подарка! Остальные мужчины — не мужчины! Только тот, кто готов отдать тебе все и остаться нищим — настоящий! Возьми у него все, возьми, ты этого заслуживаешь... Эта вкрадчивая тварь всегда обманывает, но женщины верят ей снова и снова...

— Не мешай расслабляться, Лабух, — снова промурлыкала Дайана, прижимаясь к осоловевшему барденку. — Спрячь гитару!

Но пальцы сами по себе, вне желания Лабуха, повторили движение, опять прозвучала тревожная мелодия, и седой бард сказал:

— Может быть, не здесь и не сейчас, Лабух? Не время для Зова.

— Зов! — понял Лабух. — Какая разница, кто зовет, важно, что Зов существует. Его только надо сыграть. Почему я? Впрочем, мы верили, держит палец на наших гитарах Бог! Так что все нормально! Зов может начаться где угодно, но всегда вовремя.

— Мы рядом, Авель! — Мышонок и Чапа стояли в дверях, за ними мутным пятном моталась изумленная бледная физиономия Лоуренса.

— Что это, — до Дайаны наконец дошло, что происходит что-то не совсем обычное, она встрепенулась и сбросила руку барденка с коленок. — Что он играет?

— Он еще не играет, только примеривается, — пожилой бард поднялся со своего места. — Но попал в резонанс и вот-вот сыграет Зов! Он теперь Голос. Голос Города.

«Я не Голос Города, я Лабух, я тот, с кем вы не раз дрались бок о бок, с кем выпивали, я тот, с кем тебе было когда-то хорошо, Дайана...» — хотел сказать Лабух, но не смог.

— Дорогу мне, — прохрипел он. — Дорогу, скорее, а не то здесь такое начнется!

Пожилой бард кивнул и взял гитару. Некоторое время он перебирал струны, но Лабух уже не слушал его. Бардовская дорога сейчас ему была не нужна, Город сам играл дорогу. Гитарист повернулся и вышел вон.

...Он вышел из дома Лоуренса, держа гитару на плече, как пулемет. Пальцы снова и снова отстукивали замысловатый синкопированный ритм по струнам, потом глухими низкими щелчками начал вторить бас Мышонка и шорохом-звоном, подушечками пальцев по медной тарелке вступил Чапа. Они шли через чистую от людей, апельсиново-золотистую вечернюю площадь, через граненый, только что выпитый Городом до дна, «Стакан Глухарей», прямо к решетчатой, спиральной конструкции, возносящейся над Городом на невероятную высоту. Подошву строения окружали заросли одичавших вишневых деревьев с мелкими, похожими на розовые картечины плодами. Музыканты протиснулись через заросли и вышли к башне. Бетонные пандусы без перил вели с одного продуваемого насквозь этажа на другой, и Лабух поднимался по ним все выше и выше — на самый верх! Ветер, набегая на огромную спираль, закручивался в вихрь и уходил в небо. С каждой следующей синкопой к звучанию пока еще тихого Зова прибавлялся еще один голос, и теперь Лабух даже не думал, сколько звукарей взбираются за ним по пологим бесконечным пролетам. Он знал — на Зов рано или поздно придут все, кто может.

Теперь он был так высоко, что, наверное, мог бы увидеть весь Город: Ржавые Земли, Полигон, Старый Танковый, «ящик», Гаражи, Атлантиду. Между переплетенными стальными швеллерами и бетонными конструкциями показались звезды — наступала ночь, а может быть, на этой высоте звезды видны были всегда. Они поднимались, и каждый тихий звук, выпрыгивающий из-под пальцев Лабуха, отзывался тысячами разнозвучных подобий и, в конце концов, обрушивался с башни вниз щелкающим, звенящим, грохочущим обвалом. «Оказывается, вот что такое Зов, — подумал Лабух, — это похоже на цепную реакцию: если ее однажды запустишь, то остановить уже невозможно! Один-единственный тихий голос вызвал лавину, и ее уже не повернуть никакими силами».

Наконец долгий подъем закончился. Перед Лабухом расстилалась просторная бетонная площадка, на которой даже строительного мусора не было. Ветром, что ли, в небеса сдуло? В центре площадки, под проросшей сквозь трещину в бетоне ольхой, на деревянном ящике восседал дед Федя со своим неизменным баяном и приветливо махал Лабуху левой рукой. Правой он наигрывал тот самый обрывок мелодии, с которого началось это безумное восхождение. Ай да дед! И тут он поспел первым!

— Привет, Лабух, — заорал дед Федя, как будто Лабух находился не рядом, а где-то у подножья башни. — Ты все-таки решился!

— Это не я решился, — пальцы, не переставая, теребили струны. — Это само. Я даже не знаю, зачем он, этот Зов!

— Это ничего, что ты не знаешь. Никто не знает, важно, что это началось. Оглянись вокруг, Лабух! Посмотри по сторонам, посмотри вниз, да и вверх посмотри — что, впечатляет?

Верхняя площадка башни теперь была заполнена звукарями — здесь были музыканты всех направлений, всех мастей, даже самых экзотических, вроде Ордена Боевых Окарин или братства Ситара. Звукари — и откуда их столько взялось — плотно заполняли пандусы и ярусы огромной бетонной спирали. Лабух взглянул вниз и увидел уже затопленный вечерним полумраком город, в переходах которого тоже застыли музыканты, готовые играть, и внизу, в сумеречном мире слепых диггеров, темные фигуры подняли свои странные костяные флейты и склонились над тихими барабанами. Настороженные филирики выбрались на улицы своего городка-«ящика» и задрали головы к небу. Ченчеры выстроились около так и не созданного ченчер-органа. Далеко на окраине водилы прекратили свое ритуальное хождение к барьеру и приготовились слушать. Умолк рев дизелей на Старом Танковом, стих железный ветер в Ржавых Землях! Подняли головы солдаты на Старых Путях, пытаясь наконец услышать не прошлое, а настоящее. Лабух задрал голову вверх и там, в горних высях, увидел тысячи и тысячи детей, стоящих в вертикальных столбах стремительного воздуха — все они смотрели на деда Федю, ожидая знака — чтобы петь!

— Ну что, Лабух, пора начинать. — Дед Федя задрал голову к небу и крикнул: — Начинайте, детишки, а то взрослые что-то стесняются!

На миг наступила полная тишина. Вот именно — полная. Тишина была подобна огромной чаше, налитой всклень звуками, готовыми хлынуть на мир в любое мгновение. Внезапно чаша слегка наклонилась вместе с небом, звезды чуть вздрогнули и поплыли там, в немыслимой высоте, и тонкие чистые струи детских голосов полились на ночной город. Лабух постоял несколько тактов под этим удивительным живым дождем, выбрал момент и включил звук. Оранжевые, густые звуки электрогитары ровными плавными спиралями опускались на мокрые городские улицы, на Полигон и Гнилую Свалку, на Старые Пути, на все, все, все...

И тут вступили остальные звукари. Наверное, каждый из них играл свое, но звуки их подчас экзотических инструментов неожиданно находили место в том огромном и едином музыкальном пространстве, в которое сейчас превратился мир Лабуха. Перламутровыми прожилками засветились мостовые — это звучали костяные флейты слепых диггеров, искорками костров взлетели в темное небо мелодии бардов. Ломаными фиолетовыми молниями осветилась вершина Пальца Пейджа. Где-то далеко, в районе депо, Лабух невероятным своим зрением, а может быть, слухом, различил бригадиршу уборщиков, выдувающую что-то нежно-щемящее из горлышка пустой пивной бутылки.

А бесконечная, уходящая краями во Вселенную Чаша все не пустела, изливая на мир благодать, и звукари, каждый став струйкой, родником, источником, подпитывали ее своей музыкой.

«Так вот, значит, как, — подумал Лабух. — Тысячи лет люди искали Грааль, а его, оказывается, нельзя найти, его можно только призвать. Призвать и напитать своей жизнью, вот, значит, как!»

— Вот, значит как! — подтвердила Правь. — А что, разве плохо?

— Ты что, ожидал чего-нибудь другого? — засмеялась Явь, сморщив ручьи, речушки и реки, пашни и овраги, дороги, улицы и переулки. — По-моему, ты должен быть доволен!

— Конечно, все правильно, просто мне придется подождать, но я привыкла и не в обиде, — дохнула холодом Навь. — Я подожду тебя, Лабух, я всех подожду! Я привыкла ждать и дожидаться. Но помните, сегодня вы берете взаймы...

Скоро грань между Городом и небом стерлась, как будто и не было ее никогда. Иссохшие души живущих наполнились и расправились, подобно пребывающим до поры в спячке живым клеткам, в мире ненадолго установилось некое чудесное равновесие, гармония, всегда существовавшая в музыке, но, увы, не в жизни. И тут над всем этим великолепием, щедростью и всеобщей любовью раздался хриплый голос деда Феди:

— Кода! Заканчивайте! Вы что, глухарями хотите стать! Не переигрывайте! Довольно. Меру надо знать, меру!

И звукари поняли, что пора заканчивать, что музыка на то и музыка, чтобы завершиться тишиной.

Сияющая музыкой ночь Чаши понемногу заканчивалась. Каждый из звукарей, вплетя свою тему в пестрое, сотканное из тысяч звуковых нитей пространство мира, тихо кланялся и уходил в свою собственную жизнь, которая уже не могла быть прежней. Пустела увитая плющом и побегами дикого винограда бетонная спираль, растворялись в подсвеченном первыми солнечными лучами небе детские хоры, оставляя после себя затихающие россыпи смеха. Чудо свершилось и перестало быть чудом. Правь уступила место Яви, и та пришла и спросила: «Разве я не хороша?»

Наступало утро. Мир обретал резкость, цвет и плоть, одновременно переставая быть полупрозрачным и загадочным. Вообще утром пространство не то что сужается, вовсе нет, просто оно кажется более доступным, чем ночью, особенно если смотришь откуда-нибудь с высоты. Утро — оно явление исключительно земное, и это есть замечательно!

Утренний город был наполнен собственными звуками, которые, наверное, можно было бы попробовать сыграть, — подумал опустевший Лабух, — только вот зачем, если Город и сам прекрасно справляется. Но все-таки должно прозвучать что-то еще. Бывает же поутру какой-то знак, с которого утро, собственно, и начинается. Для некоторых это первая сигарета, для других — чашка кофе, а для кого-то — утренний поцелуй!

На верхней площадке недостроенного символа Великого Глухарства, так удачно сыгравшего ночью роль постамента для Великой Чаши, теперь не осталось никого, кроме Лабуха, Мышонка и Чапы. Даже дед Федя куда-то пропал, а ящик, на котором он сидел, оказался наполнен яркими оранжевыми апельсинами. Музыканты взяли по апельсину и стали, не торопясь, спускаться вниз, в обновленный, почти незнакомый и оттого немного зябкий Город.

Чапа шел, тихонько ворча, что утренняя роса совершенно не полезна для боевых барабанов, но вот если бы у него на барабанах стояла шкура хряпа, тогда на росу было бы наплевать. Только на хряпов теперь не поохотишься, хотя, может быть, они линяют... Наверное, они линяют, должна же быть в этом мире справедливость. И все-таки видно было, что Чапа доволен, а ворчит просто так, от стеснительности.

— Наверное, мне придется все-таки подучиться хорошим манерам, — ни к селу, ни к городу вздохнул Мышонок, небрежно разбрасывая вокруг себя апельсиновую кожуру, — раньше-то все было понятно: раз — и «Хоффнером» по башке, а теперь, наверно, так просто нельзя. Правда, Лабух?

Лабух не ответил, он все время к чему-то прислушивался и, наконец, услышал: тихо, словно проводя над просыпающимся Городом рукой, в небесах на востоке кто-то наигрывал на гитаре древнюю-предревнюю мелодию.

Here comes the sun,

Неге comes the sun and I say,

It's alright...

«Ну конечно, это хорошо, еще бы! — подумал Лабух. — Конечно, так и должно быть!»

И все время, пока они спускались, до них доносилось тихое, но совершенно внятное:

Sun, sun, sun, here it comes...

ДЕНЬ ШЕСТОЙ

Глава 20. He возвращайся, если не уверен!

Они вышли в Город и неторопливо, как и полагается утром, после трудной ночи, пошли по улицам, ничего не опасаясь, не обращая внимания на глухарей — не было больше глухарей! Хотя в это утро на некоторых музпехов стоило полюбоваться. Молодой то ли рокер, то ли подворотник — он еще не оформился как боевой музыкант — собрал на углу сквера целую толпу таких же желторотых юнцов, как он сам, только облаченных в музпеховское исподнее, и давал свой первый в жизни сольный концерт. Он, почти не перевирая, играл старую Лабухову балладу, и бывшие солдаты, сбросившие свои дурацкие доспехи, внимали ему, разинув мягкогубые мальчишеские рты. Еще бы, это была первая рок-баллада, которую они услышали в своей жизни!

Однажды в мире отыскав,

Объятий не разъять,

Ты так легка в моих руках,

Любимая моя.

Покой голубоватых век

Я украду, как вор,

Теплеет тьма, светлеет свет

От взгляда твоего...

«Ишь ты, — подумал Лабух, — а ведь слушают, и еще как! Вот я уже и немного известен, пустячок, а приятно. Я безвестно известен. Все-таки интересно, кто это реанимировал мое, так сказать, творческое наследие?» Приглядевшись, Лабух узнал в музыканте того самого юного рокера, которого давеча пустил на постой.

Смотри, уже летит легко

По утренней росе

Дороги светлогривый конь

В серебряный рассвет.

Ты видишь, солнца ясный лик

Над миром воссиял!

Ты так легка в руках моих,

Любимая моя!

Рокер тоже узнал Лабуха и, доиграв балладу, радостно замахал своей самодельной гитарой:

— Все просто супер, Лабух! Я уже успел сбегать покормить Шер. Она сожрала кило печенки и теперь дрыхнет! Я прошлой ночью тоже играл вместе со всеми. Меня прямо-таки вынесло на улицу, а там что творилось! Подворотники выползли из подворотен, девчонки их стоят, в небо смотрят, и никто никого не убивает, вот что удивительно. А я стою и играю вместе со всеми, и ведь получается! А сейчас вот прогуляться вышел, не спать же ложиться после такого! Хорошее сегодня утро, правда?

— Вот испортишь мне кошку, — проворчал Лабух, — тогда узнаешь, какое оно хорошее!

— Как можно, Лабух, она же благородная Черная Шер! Благородную кошку нельзя испортить каким-то килограммом печенки!

— Я, честно говоря, и сам не отказался бы от килограмма печенки, — сообщил Мышонок, — что-то сегодня туговато с телесной пищей, сплошь одна духовная, а в меня она, честно говоря, уже не лезет!

Они шли по отливающему мокрой асфальтовой синевой утреннему проспекту, по бывшему Городу Глухарей, направляясь домой, к Лабуху. Хотя неясно все-таки было, остался Лабухов дом именно Лабуховым домом или превратился во что-нибудь совершенно иное. Город, омытый вечной и святой влагой Грааля, казался совершенно другим, словно близкий родственник после тяжелой болезни, когда ясно уже, что кризис миновал, и еще неважно, что для окончательного исцеления потребуется ох как много труда и времени. И все равно, они им гордились. Чудо есть чудо, даже если оно является делом рук твоих. Как тут не гордиться?

— Лабух, а Лабух, — ехидно подъелдыкнул Мышонок, — вот мы сейчас пройдем через дикий рынок, пожрать купим, выпить опять же, придем в твой двор, а там — мемориальная квартира Лабуха со товарищи! И твой статуй, переделанный из пионера с выломанным горном, чтобы, значит, на монументальном искусстве сэкономить! Ну а мы уж так, в виде графитти на твоей гипсовой заднице, за полной нашей малостью и ничтожеством. Как тебе такая перспектива, а?

— Сходим на экскурсию, познакомимся с жизнью великих людей, — пожал плечами Лабух. — Это всегда полезно, особенно таким охламонам, как вы с Чапой.

— Кому тут на дикий рынок? — возле музыкантов с лихим скрежетом остановилась уже знакомая им Машка, из окна высунулась веселая утренняя рожа продувного Кольки-водилы. — А ну, садитесь, мигом домчу! Я ведь как езжу, я езжу не вдоль, а поперек, вот и получается быстро!

— У тебя цены, того, кусаются, — Мышонок покосился на нетерпеливо вздрагивающее механическое чудовище. — А мы хоть и трудились всю ночь, да бабок не натрудили, сегодня утром счастье даром, а дальше — видно будет!

— Я бы, конечно, и бесплатно вас довез, но как хотите, — водила ухмыльнулся. — Да только прав ты оказался, артист, Машка-то теперь опять бензина требует. А бензин нынче знаете почем? Ну ничего, заработаем, тем более что дороги открылись.

— Что значит «дороги открылись?» — заинтересовался Лабух.

— А это значит, что вчера ни я, ни Машка, никто из этого города никуда выехать не мог. Кроме, может, некоторых глухарей. А теперь — кати себе куда хочешь! Мир открылся, поняли, звукари? Мир! Ну, бывайте!

Экипаж жизнерадостно мумукнул и укатил.

Музыканты прошли мимо спуска в переход-стежок, заметив, что здесь-то как раз не изменилось почти ничего — хабуши вяло переругивались, занимая насиженные места, торопливо подкрашивались невыспавшиеся телки, негромко базарили о чем-то своем низшие деловые. С ними здоровались, но не более того, особого ликования в стежковцах не наблюдалось. Наконец они свернули к дикому рынку. Здесь тоже не было особых перемен. Разве что товар, доселе спрятанный под прилавком, переместился наверх и теперь лежал открыто. Знакомый торговец — Греб-Шлеп — деловито раскладывал по калибрам на дощатом столе, застеленном полиэтиленовой пленкой, разнообразные огнестрелы. От мощных противотанковых гранатометов до малокалиберных винтов и помповых обрезов. В отдельном ящике грудой лежали стальные трубки-недосверки для начинающих подворотников. Похоже, бизнес Греб-Шлепа стремительно выходил на новую орбиту. Вот вам и хабуш с ржавыми ключами.

В пивнушке со славным названием «Сквозняк», как всегда, похмелялись и обсуждали дела, у кого они были, и мировые проблемы, у кого дел не было. У входа на своем обычном месте, похоже, уже слегка подвыпивший, восседал дед Федя и, как всегда, играл нечто героическое. Появление деда на рынке говорило о том, что ветер перемен дунул, плюнул, и на время затих, видимо спрятавшись до поры в мехах старого баяна. И все-таки музыканты обрадовались.

— Ну что, ребятушки, доигрались? — ласково спросил дед Федя и сам же ответил: — Доигрались! А неплохо получилось, правда ведь?

— Слушай, дед, а ты ведь, вроде того... опять вознесся? — Мышонок с сомнением посмотрел на пыльные дедовы сапоги. — Чего же ты опять на старом месте, с тем же баяном? И куда подевались детишки?

— Снесся, вознесся... Я, может быть, и сейчас немного вознесенный. У меня, между прочим, дом есть, и я, куда бы меня ни возносило, завсегда домой возвращаюсь. А потом, должен же кто-то играть на рынке? Это ж такое место, что негоже ему пусту быть. Да и старуха моя ругается, когда я надолго возношусь. А детишки-то? Дома детишки. Кто в школе, кто играет в догонялки там всякие, кто с мамкой и папкой в зоопарк пошел. Чего детишкам на небесах делать? Их здесь, на земле не хватает, на небе-то детишек полным-полно... — Дед вздохнул. — Так что на месте детишки, растут, как им и полагается. А вот вы что собираетесь дальше делать?

— Так жизнь надо обустраивать, город-то вон как изменился! — Чапа посмотрел вокруг — особых изменений, по правде говоря, заметно не было, кроме Греб-Шлепа с его арсеналом, но, тем не менее, барабанщик с гордостью произнес: — Что, скажешь, мы здесь ни при чем?

— Ну, город, конечно, изменился, это правда. Удивительный у нас получился Город, не похожий ни на какой другой. Да так и должно быть! Только, сдается, теперь здесь и без вас справятся. Славные вы ребята, только вот без шума и всяких штучек не можете! Тут эволюция начинается, а она баба жестокая, что твоя прокурорша, и в чудеса не верит. Так что, думаю, вам здесь скоро надоест.

— Ну и что ты нам посоветуешь, дед? — серьезно сказал Лабух. — Вразумил бы ты нас, а то мы, того и гляди, войдем в легенду, а оттуда, знаешь ли, так просто не выберешься.

— А вы просто так, без моих советов, уже и решить ничего не можете? В легенду вы так и так войдете, только ведь от вас не убудет. Но легенда легендой, а жизнь — жизнью. Жизнь — она, как вода, дырочку найдет куда течь. Так что, все само собой разложится по мастям, и очень скоро. Единственный мой совет — ступайте-ка домой, выспитесь, а потом уж решайте, как вам дальше быть. И помните, герои — они существа эпические и эволюции не подвержены, так что думайте! — Дед наклонился к баяну, подмигнул Лабуху, и дурашливо протянул: — А таперича — покедова! Я еще старуху с прошлого вознесения не видал, заждалась, поди, истомилася!

Музыканты поплелись по утреннему рынку, соображая, что можно купить на те гроши, которые нашлись в чехлах их инструментов. Получалось, что выбор невелик и традиционен. Что-либо, кроме пива и воблы, покупать было бессмысленно, да и не хотелось. Так что пришлось купить пива и воблы, после чего направиться в Лабухов двор, расположиться за дощатым столиком и, наплевав на дедов совет, предаться размышлениям о будущем, как и положено отвергнутым эволюцией героям.

Мемориальных досок на облупленной стене дома у входа в Лабухов подвальчик пока что не наблюдалось, толп туристов с фотоаппаратами и телекамерами — тоже. Да и бессмертного пионера, известного у аборигенов под ласковым именем Павлик, никто не пытался скоропалительно переделать в монумент Лабуху-освободителю. Словом, было тихо и спокойно, как и должно быть теплым летним утром.

После того как были выпиты первые бутылки и разделаны первые три воблины, безумная ночь, наконец, оставила музыкантов. Банальное пиво не погасило в них ощущения свершившегося чуда, но сделало его привычным и обыденным — состоявшимся. Ну, чудо и чудо. А что дальше?

— Слушай, Лабух, тебе не кажется, что это как-то уж чересчур обычно? — Чапа задумчиво обсасывал рыбий хвост. — Вот, что-то свершилось, наверное, нечто великое, а мы сидим, пиво пьем. Словно и не было Ночи Чаши, а случилась обыкновенная ночь граненого стакана. Только без похмелья. Обидно как-то!

— Да уж! Так что же дальше, а, Лабух? — спросил Мышонок, меланхолично обгладывая рыбьи ребрышки. — Что нам, так всю оставшуюся жизнь и пить пиво с воблой? Может, бутылки сдать, добежать до рынка и лаврушки купить для матрацев? Будем почивать на лаврах.

— Действительно, если всю жизнь пить пиво, пусть даже с воблой, то это не дело, — согласился Чапа. — Да и запаха лаврушки я не переношу, голова болит. Нужно что-то придумать.

— А чего тут придумывать, — Мышонок подергал себя за ухо. — Лабух какой-нибудь музыкальный мемуар напишет, а мы с тобой на детских утренниках выступать будем с воспоминаниями. Так и проживем.


— Ничего не надо придумывать, — Лабух грустно потрогал гитару, просто так, машинально. — Что у нас, больше дел никаких нет, кроме как чудеса да подвиги совершать?

Музыканты опять притихли и задумались. Вообще-то, по правде говоря, не было. Конечно, они со временем появятся, но вот сейчас — не было. Потом Мышонок сказал:

— Вообще-то, Лабух, помнишь, я тебе про нашу компанию в Доме железнодорожников рассказывал? Так вот, была там одна флейтисточка, рыженькая... У нас с ней только-только начало что-то получаться, а тут эта джаггова облава. Может быть, она жива еще? Так что я вот сейчас допью пиво и пойду, поищу ее. В самом деле, не всё подвиги совершать, иногда и жить надо, а, Лабух?

Лабух промолчал, хотя Мышонок был, наверное, прав.

— А я, знаешь, Лабух, когда у слепых диггеров был, слышал, есть там у них такие тихие барабаны. Помнишь, Сеня рассказывал? Больно уж мне хочется научиться на этих тихих барабанах играть. Представляешь, звука, вроде, и нет никакого, а ритм прямо внутри тебя. Здорово! Они меня приглашали погостить, да вот все было недосуг. А сейчас свободного времени навалом, так что я, пожалуй, поживу немного в Нижнем Городе. А когда научусь — вернусь. Ей Полу, вернусь! Выращу себе самый большой тихий барабан и вылезу с ним на свет Божий. Вот будет здорово!

— Да ладно вам, — Лабух отхлебнул пиво, — конечно, ступайте, если есть куда. Жизнь, она поважнее всяких там подвигов и чудес.

— А сам-то ты что собираешься делать? Может, тебе снова с Дайанкой сойтись? А, Лабух? — Мышонок заботливо посмотрел на товарища. Он уже твердо решил отыскать свою рыженькую флейтистку и теперь беспокоился, как бы Лабух не остался один.

— Сойтись можно на узенькой дорожке или еще где-нибудь. С женщиной, по-моему, нужно срастись, а я как-то к этому пока не готов. Да ты не беспокойся, у меня вон для души Черная Шер есть, а для тела всегда кто-нибудь найдется.

Лабух замолчал, потом встал, аккуратно поставил пустые бутылки рядком около столика, чтобы тот, кому это нужно, мог их найти. Надо было прощаться.

— Ну ладно, мне пора Шер проведать! Да надо посмотреть, не натворил ли чего давешний постоялец в моей берлоге. Вдруг он там порядок навел? Как я тогда жить буду! До встречи, бойцы!

Лабух подхватил гитару и, не оборачиваясь, пошел к дому.

Ну вот и разошлись, разбежались по своим жизням. Лабуху было немного грустно, но только немного, словно они только что выполнили некую важную работу. С одной стороны, конечно, жаль, что все закончилось, а с другой — понимаешь, что так и должно быть.

Кстати, постоялец оказался вполне порядочным чуваком — особого беспорядка не было, но и попыток радикально улучшить и облагородить среду обитания не наблюдалось. В общем, констатировал Лабух, свой человек. Шер, бессовестно обожравшаяся печенки, лениво валялась на диване. Кормить ее явно не требовалось. На появление хозяина кошка отреагировала сытым мурчаньем, после чего принялась вылизывать округлившееся пузечко.

«Пойти, что ли, водки взять? — подумал Лабух. — В долг дадут, наверное! Нажрусь, отмечу, так сказать, полдень гордыни своей».

Он совсем уже было собрался исполнить задуманное, впасть, так сказать, в алкогольную спячку до того времени, когда опять кому-нибудь понадобится Лабух с его гитарой, если, конечно, потребуется. Это было бы самым простым, хотя и трусливым решением проблемы будущего. Лабух уже прикидывал, к кому их спиртуозных кредиторов обратиться за помощью, но ему помешали.

Снаружи зашуршали шины, потом внезапно что-то заревело — громко и требовательно, хотя и довольно музыкально.

«Это что еще такое», — подумал Лабух, подходя к окну и задирая голову, чтобы посмотреть во двор.

Это было то еще такое! Это был Густав собственной персоной, на своем любимом, отремонтированном и отполированном до сапожного блеска джипе. А рев издавали они оба — джип и Густав, причем ревели в терцию, и джип, может быть, из вежливости, слегка уступал Густаву в громкости и выразительности звука.

— Ну, чего надо, — недовольно спросил Лабух, выходя во двор. — Как только человек надраться собрался в гордом одиночестве, как вон они — мигом на хвост садятся!

На самом деле Лабух был даже рад Густаву.. Унижение, связанное с выпрашиванием паленой водки в кредит, похоже, откладывалось на неопределенное время. Уж лучше у Густава занять, все-таки вместе сражались, да и дуэли — они, случается, сближают соперников.

— Ты кончай пылить, — Густав важно полез из машины, — я, между прочим, к тебе не просто так, а по делу. И по поручению братвы. В общем, так, Авель, город теперь наш — только руку протяни, дороги открылись, сейчас такие дела пойдут — только успевай поворачиваться! Короче, все деловые единогласно решили, что ты в бизнесе. Ни один не возник против. Все правильно, все по понятиям. Если бы не ты, мы все бы так и сидели в глухой заднице! А сейчас мы тут такое устроим — весь мир ахнет!

— Не сомневаюсь, — Лабух посмотрел на сияющего, очень довольного собой Густава. — Только не деловой я, Густав, вот беда. Я — Лабух, и все.

— И такой вариант мы учли, я так им и сказал — нет, говорю, не полезет Авель в наши дела, нет в нем настоящего азарта и куража, вкуса к бизнесу, а значит, и толку от него — чуть. У настоящего делового должны быть длинные руки, чистая совесть и крепкая голова. Ну, с руками и головой все и так понятно. А вот чистая совесть у деловых потому и чистая, что они ею редко пользуются. В общем, братва посовещалась и решила выкупить твой пай, в случае если ты не хочешь войти в бизнес. Филя, — позвал он, — ну чего ты копаешься! Вылазьте там, и тащите все, что надо, нечего прятаться. Лабух сегодня усталый, добрый и одинокий, он никого не тронет. Его самого приласкать надо!

Лабух хотел было обидеться, но вспомнил, что только что хотел занимать у Густова на выпивку, и махнул рукой и решил, что не стоит.

Распахнулись двери, и из кремового кожаного нутра джипа вывалился Филя в сопровождении пары девиц. Девицы были очень даже ничего себе — герлы высокого класса, одеты со вкусом и умело — вроде и не одеты даже. В. общем, картина радовала глаз любого человека с мало-мальски развитым чувством прекрасного. А у Лабуха чувство прекрасного было очень даже развито. В руках одной девицы был аккуратный подносик с бутылкой текилы и тарелкой с разнообразными бутербродами, другая грациозно опиралась на некий предмет, упрятанный в бархатный кофр. Изгиб бедра герлы в негативе повторял изгиб кофра, так что получилась некая музыкально-эротическая композиция. «Батюшки, что это у нее, неужто гитара? — подумал Лабух. — Может быть, она еще и играть будет?»

Сам Филя бережно, на вытянутых руках, нес небольшой серебристый чемоданчик — явно не из дешевых.

— Вот, Лабух, это тебе от нашей братвы, от деловых, и, пожалуйста, не думай о нас плохо, помни, откуда сам вычесался! — со значением сказал, Густав, отступил в сторону и сделал знак своей свите.

Филя сунул чемоданчик под нос Лабуху и эффектно щелкнул замками. Крышка плавно откинулась. В чемоданчике плотными рядами лежали аккуратные пачки мировых кредиток — их, да еще в таком количестве, Лабух видел только в старых гангстерских фильмах.

— Держи крепко, трать щедро, — гордо произнес Густав, — все по понятиям, без обиды!

Лабух оторопело принял деньги, аккуратно закрыл чемоданчик и поставил его около столика, туда, где стояли прибранные уже кем-то остро нуждающимся пивные бутылки.

Девица уже раскрыла обтянутый бархатом чехол и теперь держала на вытянутых руках потрясающего вида боевую семиструнку. С инкрустированным перламутром кузовом, классическим шестигранным стволом букетной стали и явно булатной, покрытой замысловатым золотым орнаментом, финкой. Рукоятка финки была обтянута акульей кожей. Гитара, конечно, впечатляла. Да что там, потрясающая была гитара! «И когда только они успели? — подумал Лабух, — ну бабки — это понятно, но такую гитару за пару часов не сделаешь!»

Лабух бережно принял гитару, не забыв поцеловать девицу в пухлые губы. «Совсем молоденькая, ненадёванная, можно сказать, — подумал Лабух — А целуется-то всерьез. Ах ты, черт...»

Надо было что-то ответить, и он сказал:

— Ну, братва, уважили! Ну, спасибо! И где вы такое чудо достали?

— Владей, да не забывай, кем ты когда-то был! — назидательно сказал Густав. — Могу напомнить, как вместе у Чебурахи играть учились, да как в подворотнях девочек щупали! А где достали — так на то мы и деловые, чтобы все доставать!

Глухаря-коллекционера тряхнули, понял Лабух. Так вот где была знаменитая цыганская семиструнка. Гитара-мать, гитара-невеста. Цыгане весь город перевернули, разыскивая ее, а она у глухарей, оказывается.

Девицы уже накрыли стол, разлили текилу по рюмкам и теперь с профессиональным интересом поглядывали на Лабуха: типа — чего изволишь, сегодня твой день, мы вот они, готовы и даже очень!

— Ну, будем! — Густав поднял рюмку, — выпьем, Лабух, неизвестно, как жизнь завтра сложится, а сегодня мы для тебя что хочешь сделаем!

Выпили, девицы по очереди расцеловали Лабуха, прижимаясь к нему разными частями тела — ох, не только глаз они радовали, Лабуху стало жарко!

— Это вообще-то экскорт-герлз, — пояснил Густав, — они не того... Но если тебе надо — пожалуйста, тем более они на тебя все свои глаза положили и, похоже, готовы все остальное положить тоже! Нравишься ты, Лабух, бабам, слово, что ли, какое петушиное знаешь? Научил бы по дружбе, а то я все за бабки, да за бабки. Надоело!.. Да, — вспомнил он, — вот еще, держи, это от меня лично! — Он вытащил из кармана здоровенный шипастый золотой мобильник на золотой же цепи и повесил его Лабуху на шею. — Звони, ежели что. Вот теперь, кажется, все.

Мобильник был тяжеленный, но Лабух понимал: ритуал — стало быть, надо терпеть.

Наконец текила была допита. Церемония, похоже, тоже подошла к логическому завершению.

— Ну ладно, бывай, нам пора, бизнес, понимаешь, дела, рутина! Это ты у нас творческая личность, ни забот о бабках, ни самих бабок. Хотя нет, с бабками теперь у тебя все в порядке! Кстати, что ты теперь собираешься делать, а, Лабух? Может быть, тебе смотаться куда-нибудь, отдохнуть? Я такие местечки знаю — оттянешься по полной программе, мамой клянусь, не пожалеешь!

Похоже, Лабух на расстоянии был куда полезнее для бизнеса деловых, чем Лабух в деле. Ну что же, подумал Лабух, наверное, так оно и есть, а вслух сказал:

— Спасибо за заботу, Густав, я подумаю. А пока, извини, мне надо выспаться, так что до встречи!

— Ну бывай, — Густав полез в джип, „за ним погрузилась свита, причем девицы с сожалением посмотрели на Лабуха: вот, мол, дурак, упустил таких девочек, такую халяву прохлопал, эх ты, а еще герой!

Лабух подождал, пока джип скрылся из вида — надо же все-таки быть вежливым — и не торопясь вернулся к себе в подвал.

Спать, честно говоря, совсем не хотелось. После текилы мысли стали прозрачными, словно апрельское утро, чемоданчик с деньгами казался чем-то совершенно обычным — подумаешь, деньги, что мы, денег не видали? Да к нам раз через раз такие чемоданчики приносят, вон сколько пустых валяется. Мы их сдаем и пиво покупаем. И все-таки деловые, оплатив работу Лабуха, как бы подвели некую черту под его существованием в этом городе. От этого возникало пока еще неопасное и не тоскливое ощущение собственной ненужности.

Лабух открыл бархатный кофр и достал семиструнную гитару. Вот она, знаменитая цыганская гитара-невеста, гитара, без которой цыгане становились просто назойливыми и наглыми попрошайками, торговцами наркотой, а то и вовсе бандитами; Гитара, без которой не было цыганам пути-дороги, не было цыганского счастья. Заветная гитара.

— И что же мне теперь с тобой делать, а, голубушка? — пробормотал Лабух, не решаясь взять в руки чудо о двух грифах. Чужое чудо. — Не в шкафу же тебя прятать.

Наконец, решившись, он все-таки взял гитару и осторожно попробовал строй. Он уже почти отвык от цыганского строя, но пальцы сами собой вспомнили полузабытые аккорды.

Гитара немного сопротивлялась, потом сдалась и рассыпалась звонкими переборами, хотя, по правде говоря, ну какой из Лабуха был цыган?

Три доли, доли — раз!

Три доли, доли — два,

Три доли, доли — шай-барэ!

— Неважно у меня обстоят дела с цыганским, — констатировал Лабух. — Придется подучить, а то неловко как-то.

Он отложил гитару и закурил. Гитара хотела, чтобы на ней играли, гитара звала того, кто сможет это делать, но брать чужой инструмент в руки еще раз Лабуху почему-то не хотелось.

— Прости, красавица, — он ласково погладил гитару по грифу, — все дело, наверное, в том, что ты не моя, а у меня никогда ничего толком не получалось ни с чужими гитарами, ни с чужими женщинами.

Лабух бережно спрятал гитару в кофр, запер чемоданчик с деньгами и ногой задвинул его под кровать. Потом снова вытащил, достал пачку кредиток и бросил на кровать, а на освободившееся место пристроил дареный мобильник вместе с цепью. После этого попытался закрыть чемодан, но тот никак не хотел закрываться — мешала цепь. Лабух, чертыхаясь, отстегнул цепочку от мобильника и повесил на шею. Потом снял с пачки денег бандерольку и уронил на пол. Освобожденная от бандерольки пачка словно увеличилась в размерах, скользкие купюры норовили раскрыться тяжелым веером. Музыкант взял верхнюю купюру, смял ее в ладони и сунул в карман джинсов. Остальные бросил на кровать. Купюры разлетелись зеленоватым, слабо пахнущим веером. Лабух сгреб их, сложил стопкой, потом подумал немного и сунул под подушку. Не спрятал, а просто положил. Не хотелось, чтобы кровать выглядела неприбранной. Теперь можно было отправляться в киоск.

И тут за окном опять возник какой-то посторонний шум. Гортанные голоса что-то выкрикивали, послышалось конское ржанье и низкий, почти сразу прекратившийся звук автомобильного мотора. Хлопнула дверца, кто-то легко спустился по ступенькам к двери Лабухового жилья и осторожно, но решительно постучал.

— Вот черт! — подумал Лабух. — Только собрался расслабиться, а тут опять кого-то несет. Дадут мне сегодня нажраться, как полагается брошенному всеми белому человеку, и уснуть наконец?! — и пошел открывать.

В дверях стоял незнакомый пожилой цыган. Стучал он рукояткой свернутого кнута, в черной бороде искрились седые волосы, выпуклые темно-карие глаза смотрели умно и недобро. Из под кожаной жилетки выглядывал подол вишневой рубахи.

— Ты будешь Лабух? — с порога спросил он. — Ну, здравствуй, дорогой! Выйди, пожалуйста, на минутку, поговорить надо.

Лабух вздохнул — достали уже, — подхватил на всякий случай верную «Музиму» и нехотя вышел во двор.

Глава 21. Табор во дворе

Следом за цыганом Лабух вышел во двор и тихо ахнул. Этого только не хватало! Во дворе обустраивался самый настоящий цыганский табор. Табор пришел неведомо откуда и располагался по-хозяйски, надолго. Разворачивались шатры, кое-где уже горели костры — это утром-то! А бедному Павлику кто-то вручил поводья коня, и теперь Павлик напоминал не просто пионера, а пионера в ночном. Посреди двора стоял вороной джип, не такой, как у Густава, но тоже ничего себе! С радиатора скалилась никелированная конская морда.

Цыгане... Их пестрый и такой сказочный городок неожиданно возникал летом на заливных лугах за рекой, и его было хорошо видно из окон старого, с деревянным верхним этажом дома, в котором когда-то, давным-давно, жил маленький Лабух. Даже и не Лабух вовсе еще, а просто маленький мальчик, в меру любопытный и не в меру стеснительный. Мальчик, который проводил летние дни на реке, лазая среди пахнущих смолой лодок, карабкаясь на глинистые осыпи откосов и радостно бросаясь в волны, поднятые проплывающими мимо пароходами.

Тогда цыгане казались ему каким-то особенным народом, народом, знающим неведомые остальным людям тайны, и поэтому живущим не так, как другие. Народом, ищущим свой дом, и маленький Лабух искренне хотел, чтобы они, наконец, его нашли, этот дом.

Жизнь и впрямь оказалась удивительной штукой, детство не обмануло Лабуха, только слукавило немного, потому что, как оказалось, удивление и чудо бывают не только радостными, а еще и совсем наоборот.

Повзрослевший Лабух, странствуя по Городу, часто встречал цыган. Эти смуглые, немного похожие на бесов люди оказались совсем не такими, какими виделись в детстве, и это было обидно. Наглые бессовестные попрошайки и обманщики, цыгане появлялись неожиданно и как раз в те моменты, когда Лабуху было плохо. Их женщины были настырны и некрасивы и вечно беременны. Словно стервятницы, шурша грязным пестрым оперением, они поджидали ослабевшую жертву и предлагали вроде бы помощь, пусть и за деньги, только не помогали никогда. Кроме денег, как решил для себя повзрослевший Лабух, этим грязно-смуглым, крикливым существам ничего не нужно. А еще цыгане вовсю торговали всякой дрянью, и Лабух даже почувствовал какую-то солидарность с музпехами, устраивавшими на цыган облавы. Впрочем, вполне безрезультатные. Совершенно неясно, для чего, собственно, цыганам нужны были деньги, но, наверное, не для того, чтобы пускать их в оборот, как это делали деловые. И не для того, чтобы покупать какие-либо предметы роскоши — большинство цыган выглядело чуть-чуть получше хабуш. Хотя некоторые цыганки таскали на себе целые коллекции медных, серебряных и золотых монет, но никогда не расплачивались ими. Они вообще предпочитали ни за что не платить. Иногда Лабуху казалось, что деньги — необходимый атрибут темной и непонятной никому цыганской веры. Во что цыгане верили и кому поклонялись — никто не знал.

У этого народа была слава великих музыкантов. Прошлая слава. Лабух никогда не слышал, чтобы цыгане творили музыку, хотя кое-кто из них и был вооружен дешевой самопальной семистрункой, скорее всего, украденной у обкурившегося подворотника.

Но рассказывали, ах, рассказывали на диком рынке, что не всегда цыгане были такими, что была и музыка, и воля, много чего было. Да только вот потеряли где-то цыгане Заветную Гитару, Гитару-невесту, и нет теперь цыганскому народу ни пути, ни дороги, опустели их сердца, и поселилась там хмарь.

Кто говорил, что Заветную Гитару у цыган украли, но говорить-то человек говорил, а сам бы подумал — разве у цыгана что-нибудь можно украсть? Если кто и сможет обокрасть цыгана, так только цыган, а стало быть, никуда Заветная Гитара не пропала бы, так бы в цыганском племени и осталась.

Еще рассказывали, что однажды напали глухари на стольный цыганский табор. Храбро, будто бы, дрались цыгане, и не один музпех ушел в глухую солдатскую Навь с пиковым тузом во лбу. Не одно горло распахали бритвенно-острые кромки гадальных карт, фыркающей стаей вылетавших из смуглых пальцев молодых цыганок. Много погибло музпехов в той битве, но и табор полег весь во главе с Бароном. А Заветную Гитару музпехи забрали и отнесли Великому Глухарю, который спрятал ее за семью замками в стальном сейфе, опечатал семью печатями, и теперь томится звонкая цыганская душа в неволе, ожидая освобождения...

А еще ходили слухи, что никто заветную гитару не крал, что не было никакого сражения с музпехами, что однажды Заветная Гитара просто исчезла из табора. Исчезла потому, что испаскудились цыгане, не стало воли в их сердцах, а осталась одна лишь корысть да презрение к тем, кто не цыган. Надоели невесте пьяные женихи, надоели хвастливые ухажеры, вот и ушла она искать другую долю. Цыганская Гитара одна только и осталась в племени настоящей цыганкой, и нечего ей стало делать среди сородичей-отступников. А там... Кто знает, какие руки касались её струн, на чьих коленях лежали изгибы ее обечайки, чьи ладони гладили деку? Сколько их было, и были ли среди них достойные? И опять же: такая дорога и не дорога вовсе, а так, курва проклятая, кривая, и конец этой кривой всё равно в душной коллекции какого-нибудь богатого глухаря.

Еще что-то рассказывали, только Лабух не больно-то прислушивался. Недолюбливал он цыган, а потому не было ему до них никакого дела. И, надо же, целый табор разворачивал свои нечистые шатры во дворе его дома. Ай да Густав, удружил! Спасибо за подарочек.

Они вышли во двор и остановились около давешнего столика. Молча уселись. Цыгане, низкорослые и злые, сразу же обступили Лабуха и своего Вожака со всех сторон. Впереди, конечно же, были женщины. Они возмущенно выкрикивали что-то, в визгливом потоке брани можно было отчетливо разобрать только одно слово — «Ворюга!» — и норовили плюнуть Лабуху в лицо. Только присутствие Вожака немного сдерживало разъяренную пеструю орду.

— Тихо! — сказал Вожак и взмахнул свернутым кнутом.

Толпа замолчала, но не сразу, а постепенно, ворча, готовая немедленно вскипеть руганью и ударами, как котелок, не снятый с огня, а только отставленный в сторону, чтобы варево не остыло до срока, но и не выкипело.

— Слушай, человек, — сказал пожилой Вожак. Глаза у него были выпуклые, нечеловечьи, конские глаза. Кто сказал, что у лошадей красивые глаза? Неправда это. — Слушай, человек, зачем чужое берешь, зачем честных людей обижаешь?

— Зачем мне чужое? — спросил Лабух, глядя прямо в эти звериные, почти бессмысленные глаза и начиная понемногу ненавидеть их обладателя. — Отродясь чужого не брал!

— Зачем взял Заветную Гитару? — уточнил Вожак. — Теперь ответ держать будешь. По нашему, по-цыгански!

— Ах, гитару? — очень натурально удивился Лабух. — Гитару мне подарили. Уважаемые, между прочим, люди. А с чего это ты взял, что это ваша Заветная? Чем докажешь?

Лабух и сам не совсем понимал, почему он так грубо разговаривает с этим, пускай и несимпатичным, но все-таки звукарем. Потом понял — ни одного цыгана не было рядом в Ночь Чаши. Ни одного. Где они прятались, когда звукари, все, начиная от последнего подворотника и кончая Дирижером, снимали глухоту с этого города, Лабух не знал и знать не хотел. А вот то, что никого из них не было слышно, это Лабух помнил точно.

— Так чем докажешь? — опять спросил Лабух. — Может быть, ты играть на ней умеешь? Что-то я прошлой ночью не слышал цыганской музыки, молчаливые вы какие-то были, не то что сейчас. Может, оглохли от травки?

— Мы сами не курим! — В конских глазах промелькнула почти человеческая растерянность.

— Так бери инструмент, если к рукам — отдам, не сомневайся! — Лабух поднялся было, чтобы принести так некстати подаренную ему Густавом чужую гитару, но Вожак жестом остановил его.

— Нет, не надо. Знаешь же, все равно я не смогу сыграть как надо. Заново учиться придется, да не при тебе же! Кроме того, невесту еще уговорить надобно, да уж как-нибудь, уговорю! Это наше дело, таборное! И не надо в него лезть, звукарь!

— Джагг с тобой, бери. Только учти, даром не отдам. Хочешь вернуть гитару — выкупи! — неожиданно для себя раздобрился Лабух. И в самом деле, не хватало ему еще драки с цыганами. А выкуп — дело святое, да и уважать тебя цыгане тем больше будут, чем больше ты у них сумеешь выторговать. — Моя цена — тысяча монет. Золотых!

— Дареное не выкупают. — Цыган отвел, наконец, взгляд. — Нельзя дареное добро выкупить, счастья не будет, сам ведь знаешь.

— И что теперь? — спросил Лабух. Эта история с Заветной гитарой начинала ему надоедать. До смерти хотелось выпить и в одиночестве поразмыслить о том, что делать дальше. Только вот теперь понятие «дальше» становилось несколько проблематичным. Пестрая толпа снова начала закипать, и вряд ли Вожак сможет удержать табор от расправы с чужаком, присвоившим, по их мнению, цыганскую судьбу. Да и захочет ли? — Теперь-то что?

— Драться будем! — решительно сказал Вожак. — Насмерть!

«Ну убью я его, ну и что, — тоскливо подумал Лабух, — с остальными драться придется, вон какие мордовороты стоят. Эти помоложе, да и понаглее будут. Одному мне против всех не выстоять. Надо что-то придумать...»

— А если я тебя убью? — спросил он, расчехляя «Музиму» и демонстративно вынимая обойму, неуместную в такой драке. — На этом все и закончится?

— Может статься, и убьешь, — нехотя согласился цыган. — Я о тебе наслышан. Ты хороший боец, когда трезвый, а сейчас ты почти трезвый. Убьешь — с другими драться будешь. Нас много, кто-нибудь тебя, в конце концов, завалит.

— Так оно, скорее всего, и случится, — пробормотал Лабух, понимая, что Вожак прав. Кроме того, не было в нем, в Лабухе, той отчаянности, того куража, который необходим для настоящего поединка. Ведь главные дела в городе были завершены. А может быть, в этом все и дело? Завершены дела. Надо же, в кои веки разбогател и сразу помирать! Вот ведь незадача!

— Давай лучше в карты сыграем. На Заветное! — вслух сказал он, заранее решив проиграть. — Выиграешь — твоя гитара. Проиграешь — уходи со двора.

— На Заветное в карты не играют! — опять ощерился Вожак. — Не хочешь драться — так убьем!

«И ведь точно убьют, — обреченно констатировал Лабух. — Ишь ты, на Заветное они не играют. Нечего было это самое „заветное“ профукивать. Если невеста сбежала, стало быть, жених сплоховал!»

— Ну, не хочешь в карты, тогда давай, дядя, присядем, да вместе подумаем, как нам теперь быть, — примирительно начал Лабух. — Тебе, как я понимаю, тоже умирать неохота. Да и вожачество свое этим вот охламонам — тут он махнул штык-грифом в сторону группки набычившихся бугаев, — уступать не след. Вон они, глянь, какие прыткие. Только и ждут, чтобы я тебя прикончил, а потом хором на меня навалятся — и все, их табор. Они, наверное, и с гитарой-то не знают, как обращаться, только поуродуют невесту. Тогда уж точно никогда не сыграть вам цыганскую судьбу-дорогу!

— Вот еще, присаживаться с тобой, ворюгой, — недовольно заворчал Вожак, хотя они и так сидели друг напротив друга. Однако в выпуклых глазах его появилось человеческое выражение, довольно хитрое, надо сказать, и это сразу успокоило Лабуха.

— Вы отойдите пока! — крикнул Вожак таборным. — Мы тут маленько потолкуем между собой. Да пожрать приготовьте, чего стоите, как кобылы беременные?

Это, по-видимому, относилось к женской части табора, которая, к удивлению Лабуха, не выразила никакого неудовольствия и преспокойно направилась к разведенному костерку. Готовить жрать.

— Ну и чего ты предлагаешь? — Цыган все еще выглядел рассерженным, но по хитрому взгляду Лабух понял, что сейчас предстоит не драка, а торговля. Да и то правда, какой цыган устоит против соблазна объегорить лоха? Да никакой.

Лабух задумался. Всего-то и нужно было отступиться от Заветной гитары, сохранив при этом лицо и не оскорбив табор снисходительностью. Все это напоминало некий словесный балет, набор ритуальных поз и жестов, до которых Лабух был ох какой не любитель. На столе, между тем, незаметно появилась литровая бутыль сливовой водки и пара граненых стаканов.

«Везет же сегодня этому столу, — подумал Лабух. — Тут тебе и пиво, и текила, а теперь вот еще и сливовица! Только вот гости не все званые».

Неожиданно Лабуха осенило.

— Слушай, папаша, — сказал он, — а давай, вы эту Заветную гитару у меня украдете? Дареное добро ведь красть не возбраняется, правда?

— Х-м! — Вожак задумчиво поскреб в бороде. — А сколько дашь, чтобы мы тебя обокрали?

— Ну, ты и жук! — восхитился Лабух. — Я же еще и платить тебе должен? Может быть, еще и фонариком посветить, чтобы не дай бог не заблудились в моих хоромах?

— А почему нет? — невозмутимо ответил цыган. — Тебе надо, чтобы тебя обокрали, да не просто обокрали, а с умом, чтобы лишнего не взяли, а только условленное, значит — плати! Вот, к примеру, если бы ты захотел, чтобы мы для тебя украли коня или тачку навороченную, стал бы платить? Стал бы, куда бы делся. И тут так же.

— Нет, дядя, во-первых, не нужен мне конь и тачка навороченная тоже не нужна, а во-вторых, это же не мне нужно, а вам, так что это вы платить мне должны!

— С каких это пор цыгане платят тому, у кого коня собираются увести? — Цыган искренне возмутился. — Не бывало этого никогда, у кого хочешь спроси!

— Да не нужен мне ваш конь! Это тебе моя Заветная Гитара нужна, значит, ты и должен платить.

— А с каких это пор наша заветная гитара стала твоей «Заветной»? — хитро сощурился Вожак. — Или ты уже ромом заделался? Ой, люди добрые, смотрите, какой ром! Не мухлюй, музыкант, цыганом нельзя заделаться, цыганом можно только родиться!

Лабуху надоели все эти «кони», «тачки», надоел весь этот торг, видно, для того, чтобы получать от этого процесса удовольствие, надо было действительно родиться цыганом, поэтому он попытался вернуть разговор к наметившемуся, было конструктивному решению.

— Давай так. Вы выкрадываете у меня вашу Заветную Гитару, и больше ничего не трогаете — проверю, а я обещаю никому про это не рассказывать. И деловым в том числе. Гитару-то ведь мне деловые подарили. И мне почему-то кажется, если они о покраже узнают, то сильно расстроятся. И вот еще, невесту крадут с ее согласия. Так что уговаривать ее я не буду, сам понимаешь! А может вы ее уже того... украли? А то я что-то ругани давно не слышу.

— Не беспокойся, лишнего не взяли, только своё. И невесту без тебя уговорили, — неожиданно дружелюбно усмехнулся цыган. — Ишь ты какой, учуял-таки! А теперь давай выпьем. Гитару-то украли, пока я тут тебе зубы заговаривал. А ты уж подумал, что мы тебя убивать будем. Не в наших это правилах, убивать лохов. Простоват ты для цыгана, парень, хотя если бы пообтерся немного в таборе, покоптился бы у костра, так, может быть, годам к пятидесяти за цыганенка и сошел бы.

— Как это? Уже украли? — удивился Лабух. — Мы так не договаривались!

— Договаривались, не договаривались — какая теперь разница! — пожал плечами цыган. — Первый раз вижу, чтобы человек сам себя обокрасть предлагал, так что радуйся, все по-твоему получилось. И по моему — тоже. Все довольны. А теперь извини, дорогой, пора нам.

Он что-то крикнул на клекочущем древнем наречии, и табор стал стремительно сворачиваться. Опадали залатанные шатры, гасли костерки, весь цыганский скарб исчезал под латаным-перелатаным брезентом крытых повозок. В разверстый багажник шикарного джипа, на котором приехал Вожак, цыганки как попало швыряли закопченные котлы и облупленные миски. В багажнике жалобно гремело.

— Постой-ка! — Лабух подумал, что так толком и не успел рассмотреть Заветную цыганскую гитару, что теперь он больше никогда ее не увидит. И ему почему-то стало горько. Словно неожиданно пришла в дом красивая женщина, пощебетала немного, поманила вечным женским «а вдруг?», но потом вспомнила, что ошиблась квартирой и, ничего не объясняя, ушла, забыв извиниться. — Постой-ка, дай хоть взглянуть напоследок на невесту. Так ли уж хороша, что из-за нее чуть смертоубийство не вышло?

— Не полагается, не по-мужски это, — Вожак повернулся, чтобы уйти. Потом посмотрел на Лабуха и сказал: — Вижу, проняло тебя, теперь, парень, всю жизнь мучаться будешь. Ну да ладно, взгляни, может быть, отпустит.

По знаку Вожака глазастый цыганенок бережно достал из джипа какой-то предмет, завернутый в застиранную холстину. Когда холстину развернули, Лабух увидел старую-престарую гитару, с декой, проигранной почти насквозь, с истертыми обечайками и потускневшим лаком грифа, увенчанного кривым цыганским ножом. Только по тихому звону отзывающихся на голоса струн он понял, что гитара та же самая.

— Ну, посмотрел? — Вожак, криво усмехаясь, стоял рядом.

— Убирай! — бросил он цыганенку.

— Что же вы с ней сделали? — с ужасом спросил Лабух. — Зачем?

— Ничего мы с ней не делали, она же ведь цыганка, — Вожак неторопливо набивал коротенькую трубку-носогрейку, — коль кому понравиться хочет, для того она молодая и красивая, а уж если кто когда обидел — так старуха старухой.

— Чем же вы ее так обидели? — Лабух с неожиданным сочувствием посмотрел на Вожака. — И за что?

— Какая тебе разница? — Вожак неторопливо раскурил трубку. — Пройдет время, забудется начало дороги, и обида тоже забудется, останется только то, что впереди. Ну, прощай, простой человек. Уходим мы, куда — сами не знаем, только знаем, что пора.

Вожак что-то крикнул табору, и тот, быстро, но несуетливо, словно остаток песка в песочных часах, высыпался через узкую горловину двора.

Лабух посмотрел вслед цыганам, потом взял со стола так и не допитую бутылку сливовицы и направился домой.

Дома он с опаской пересчитал свои инструменты — ничего, вроде все цело, потом вспомнил о чемоданчике с деньгами, поначалу не нашел его и расстроился. Надули все-таки проклятые цыгане. Чемоданчик, однако, быстро обнаружился под кроватью, Лабух открыл его и убедился, что ровно уложенные пачки на месте. Мобильник тоже был там, среди пачек денек, золотой кирпичик с экраном был похож на маленькую бомбу. Лабух вытащил несколько пачек — под ними были такие же. Цыгане не взяли ни денег, ни золота.

— Что ж, и то хорошо, — решил Лабух и налил себе сливовицы. Можно было начинать грустить.

Глава 22. Отпуск

Мышонок отправился устраивать личную жизнь, ну что же, правильно, когда-то надо и этим заняться, а не то, глядишь, поздно будет. Чапа сейчас, наверное, уже по уши в тихих барабанах и в странной музыке слепых диггеров. Находится, стало быть, в фольклорной экспедиции. Тоже мне, Джордж Харрисон!

Густав с партнерами почуял наживу и теперь весь в бизнесе. Со всех копыт ринулся делать ничейное своим, пока другие не подсуетились. Даже водилы-мобилы, и те толкуют о каких-то наконец открывшихся дорогах. Теперь вот и цыгане ушли. Получили свою Заветную и ушли неведомо куда.

— Только мы с тобой, Шер, так никуда и не собрались. Похоже, выполнили мы свою миссию и стали никому не нужны, — Лабух погладил кошку. — Выпьем, что ли?

Кошка вывернулась из под ладони, брезгливо понюхала липкую лужицу на столе, чихнула и выразительно поскребла столешницу лапкой.

Сливовица была слишком сладкой, но Лабуху не хотелось выходить из дому и бежать в ближайший киоск. Да у них и разменять-то такую купюру, наверное, нечем. Лабух задумчиво положил пачку кредиток в чемоданчик и закрыл его. Ну что же, будем довольствоваться тем, что имеется.

Понемногу комната стала расплываться, теплая золотая лень охватила Лабуха своими мягкими лапами и принялась баюкать, словно медведица.

Лабух задремал. Дремота словно пыталась утопить его в каком-то вязком сладком киселе, потому что музыкант то погружался в сон, то опять выныривал на поверхность, и обрывки бессвязных, но таких приятных сновидений свисали с его расслабленных рук, словно плети водорослей. Если, конечно, в киселе растут водоросли,

Наконец Лабуху надоело это полупогруженное состояние, и он честно попытался вынырнуть на поверхность. Последнее оказалось не таким простым делом, видимо, принятые сегодня напитки, несмотря на их различное происхождение и национальность, сговорились между собой, как и полагается настоящим бандитам. И дружно решили втянуть бедного Лабуха в запой. Точнее, не одного Лабуха, а нескольких, потому что теперь Великий Единый и Неделимый Лабух распался на множество маленьких нетрезвых лабушонков, каждый из которых беспомощно барахтался, пытаясь не то выбраться на поверхность, не то утонуть по-настоящему. Наконец, самому упертому маленькому Лабуху удалось-таки зацепиться ручонками за что-то надежное — это оказалась лежащая поперек кровати «Музима», и выползти на берег, откуда он принялся кликать остальных.

Постепенно Лабух собрался весь и теперь сидел на кровати, крутя головой и разглядывая Шер, деловито загоняющую в угол пустую бутылку из-под сливовицы. Чтобы глаза не мозолила.

Увидев, что хозяин очнулся, кошка подобралась к кровати, запрыгнула на нее, лизнула руку и сделала вид, что дремлет.

«И впрямь отпуск, что ли, себе устроить, — подумал Лабух. — Никогда не был в отпуске, никогда нигде не отдыхал, и вообще, что это такое — отдых?»

— Как, Шер, поедем отдыхать? — спросил он у демонстративно дремлющей кошки. — На воды, например, или еще куда-нибудь. Ну, в общем, где все порядочные люди отдыхают? Поправляют сильно пошатнувшееся, но пока еще крепкое здоровье, заводят курортные романы — говорят, сильно способствует восстановлению психики — в общем, оттягиваются?

Шер немного приоткрыла глаза и нежно муркнула, — мол, на воды ты, хозяин, уж как-нибудь без меня езжай, а насчет романов — так это мы не возражаем, у нас с тобой и так вся жизнь сплошной роман. Сага о стареющем Лабухе и верной Шер.

Лабух вздохнул и поплелся к компьютеру. Старенькая машина крякнула винтом, загрузилась и сообщила, что для уважаемого хозяина имеется сообщение.

— Ну, давай, сообщай, — милостиво разрешил уважаемый хозяин и щелкнул мышкой.

В динамиках хрипло кашлянуло, потом тихо зашипело, и голос древнего барда, сопровождаемый звуками расстроенной гитары, хрипло запел:

Взяли жигулевского, дубняка,

Третьим пригласили истопника,

Выпили, добавили еще раза,

Тут нам истопник и открыл глаза!

Вслед за этим ностальгическим вступлением другой голос, знакомый и подозрительно жизнерадостный, провозгласил:.

— Откройте ваши глаза, жители Города и селяне! Откройте ваши глаза, и счастье вас поцелует. Мир велик и, как говорится, прекрасен. Вы хотите увидеть мир? Мы вам поможем! Товарищество с ограниченной ответственностью «Паровые цеппелины» предлагает эксклюзивное путешествие вокруг мира! У нас большие запасы «Жигулевского», «Горного дубняка» и знаменитых имперских консервов «Завтрак туриста». Приобретайте билеты в кассах Старой Пристани! Мы отправляемся завтра утром.

На экране появилось анимированное изображение дирипара, горделиво летящего над сказочно прекрасными градами и весями под звуки флейты и барабана. Похоже, гребцами на дирипаре работали матерые каторжники. Картинка сменилась знакомой Лабуху физиономией Сергея Анриевича Аписа, филирика из секретного «ящика». Физиономия многозначительно сказала: «Количество мест ограничено, поэтому — спеши!» Потом из динамика зазвучала старинная песенка о том, что «завтра ты увидишь, как я пустился догонять солнце». По сравнению с оригинальным, исполнение носило лирико-эпический оттенок, что, впрочем, песенку не очень портило.

«Вот те на! — удивился Лабух, это какие такие „Паровые цеппелины“? Ага, понятно! Ай да филирики, уже и бизнес свой наладили. Похоже, что мистер Фриман нашел-таки способ быть и свободным, и при деле. Интересно, где он добыл дирипар? Хотя чего там у них только нет, в этом „ящике“. Однако любопытное и, похоже, своевременное предложение. Не знаю, то это, что мне сейчас нужно, или не совсем, но другого-то ничего не предлагается. Может быть, стоит попробовать?»

— Что, Шер, полетим на дирипаре? Вокруг мира? Вдвоем?

Кошка посмотрела на Лабуха и принялась деловито вылизываться. Мол, брось ты эту блажь, хозяин, знаю же, никуда ты не полетишь. А что касается меня, так мне и здесь неплохо. И вообще, у меня вечером концерт. Думаешь, ты один по концертам таскаешься? Вовсе нет, каков хозяин — таков и зверь его.

Компьютер опять крякнул и выбросил на экран изображение свежеотлакированной Машки и надпись: «Коль пуститься в путь решил — вызови водил-мобил! Мы ездим вдоль и поперек, доставим вовремя, дружок!» Машка крутила колесами и потешно приседала на рессорах. Реклама сопровождалась жизнерадостной мелодией песенки про Кольку Снегирева и Раю, работавшую на «форде». Внизу из разноцветных пикселей-осколков соткался номер телефона.

Задолбали рекламой, подумал Лабух, нет, пора сматываться, пока вместо моей собственной физиономии не образовалось какое-нибудь «юридическое лицо».

Собираться было недолго и грустно. Он уложил инструменты в кофры, побросал в сумку кое-какие шмотки и оставил записку квартиранту. Черная Шер с неодобрением взирала на действия Лабуха и даже пыталась пару раз деликатно укусить его за щиколотку. Не больно, а так, мол, войди в разум, хозяин! Возможно, Шер сочла, что Лабух собирается в ближайший киоск, чего решительно не одобряла. Лабух взял кошку на руки, погладил, успокаивая, и набрал номер водил-мобил.

«Удивительно, как мало у меня, оказывается, вещей, — подумал Лабух. — Досадно даже. Такое ощущение, что я и не жил здесь толком. Так, был проездом, и вот опять уезжаю невесть куда и зачем».

Впрочем, мысленно он уже отсек от себя и эту комнату, и этот двор, и даже город. Теперь Лабух был уже не «здесь», но еще не «там». И это щекочущее, немного тревожное «между» было таким, словно он вошел по грудь в глубокую прохладную воду, и теперь, ничего не поделаешь, надо плыть.

Водилы, а также мобилы, оказались на высоте, буквально через пять минут во дворе раздалось призывное мычание Машки.

— Ну что, на выход с вещичками, — пробормотал Лабух и вышел во двор. Черная Шер восседала у него на плече, нервно оглядываясь по сторонам. Когти чувствовались даже через кожаную куртку.

— Успокойся, Шер, мы обязательно сюда вернемся. Мы же отправляемся вокруг мира, а значит, точно вернемся. — Лабух погладил кошку. — Просто кому в путь — тому пора, как говаривал Мышонок.

Почуяв Лабуха, похорошевшая Машка, украшенная желтым гребешком с шашечками, похоже, искренне обрадовалась и кокетливо фукнула выхлопом.

Возле Машки стоял давешний Колян-водила в новенькой черной кожаной кепке тоже с желтыми шашечками. Увидев Лабуха, он поправил кепку и радостно заорал на весь двор:

— Что, артист, в отпуск собрался? Хорошее дело! Я бы тоже отдохнул, да бизнес, понимаешь! Ну, куда едем-то?

— На Старую Пристань, — Лабух аккуратно уложил кофры на заднее сиденье. — А ты-то откуда знаешь, что я в отпуск собрался?

— Да все говорят, весь город, — водила сделал круговое движение руками, показывая, что, действительно, весь. До самых до окраин.

— Говорят, ты, Лабух бабки получил немереные и решил отдохнуть от трудов праведных. Только ты ведь не отдыхать едешь, небось, в других местах лабать будешь, я ведь тебя знаю! Ну и лады, мы тут, пока ты отдыхаешь, обустроим все как следует, вернешься — не узнаешь своей исторической родины!

— Да уж, наверное, не узнаю, — пробормотал Лабух, — уж больно вы все прыткие нынче стали!

И полез на переднее сиденье, придерживая Шер, чтобы та не вырвалась и не сбежала.

— Как поедем, вдоль или поперек? — деловито спросил водила и заржал. — В прошлый раз мы поперек ехали, но это когда было! Тогда только поперек и можно было. А сейчас езжай как хочешь. Свобода, брат!

— Ну и езжай как хочешь, — Лабух оторвал кошку от плеча и посадил на колени. Шер дрожала и испуганно озиралась, он погладил ее, успокаивая. — Поехали, а то моя кошка твоей Машки боится.

— Тогда вдоль, — решил водила, — поперек я уже наездился.

Машка бодро катилась по улицам, на глазах обрастающим какими-то киосками, рекламными щитами, пестрыми вывесками разных заведений. Когда они проезжали пока еще неизгвазданные кварталы Нового Города, Лабух заметил нескольких хабушей, чего раньше в принципе быть не могло. Да и сейчас хабушам вроде нечего было здесь делать. Во всяком случае, ощущение от их присутствия на центральном проспекте было словно от кошачьей — прости Шер — неожиданности в только что прибранной квартире. В руках хабуши несли неряшливые грязноватые картонки, на которых было написано вкривь и вкось: «Мы требуем гарантированного подаяния!», «Бедность — не порок, а профессия!»

Другие плакаты призывали освободить хабуш от налогового бремени, а также обеспечить им бесплатный проезд от места работы и обратно. А один плакат, самый большой, самый кумачовый, растянутый двумя дюжими хабушами аж поперек тротуара, провозглашал: «Вся власть хабушам!»

Возглавлял процессию щеголеватый пастырь в полосатом костюме с неизменной тросточкой в руках, обтянутых элегантными белыми перчатками.

— Черт-те что творится! — пробормотал Лабух. Глобальность перемен, произошедших в городе за неполные сутки, немного пугала его. — Так ведь они и в самом деле во власть пролезут!

Он представил себе Город, управляемый хабушами, и содрогнулся.

— Чепуха, не боись! — Водила угадал мысли Лабуха. — Этих не боись, вон тех боись!

И водила показал пальцем на сверкающую новенькую вывеску, украсившую фасад одного из офисных зданий-небоскребов в квартале глухарей: «Открытое акционерное общество „Прозревший глухарь“».

Акционеры, то бишь прозревшие глухари, выходили из припаркованных у входа сверкающих лимузинов и степенно направлялись к зеркальным дверям. Вокруг стояла охрана, набранная в основном из подворотников. Подворотники были приодеты в одинаковые темные костюмы, новенькие боевые семиструнки, явно фабричного производства, топорщились воронеными снаряженными магазинами.

— Н-да! — только и мог сказать Лабух. — А это что еще такое?

Водила затормозил. Машка возмущенно мукнула, пропуская прущую прямо по осевой линии проспекта небольшую, но весьма авторитетную автоколонну. Обильно украшенные мигалками автомобили двигались не вдоль и не поперек, а вперед, явно нацеливаясь таким образом въехать во власть. Авторитетность колонне придавали два старомодных броневика с кастрюльными башнями, их которых торчали свинячьи пятачки «Максимов» и вороньи рыльца «Гочкинсов». Дорожное движение застопорилось, Машка испуганно присела на рессорах, задрожала дребезжащей дрожью и даже слегка попятилась.

— Вот ведь оно как, вдоль-то ездить! — принялся оправдываться водила. — При езде вдоль всякие разные правила соблюдать приходится. Вот если бы ехали поперек, тогда да, тогда никаких правил! И хрен бы я кого пропустил вперед себя. Тогда бы я всех их имел в выхлопную дырку.

Водила зло перебросил рычаг переключения скоростей в нейтральное положение и приготовился ждать, пока проедет колонна. Автомобили развернулись и неторопливо зарулили на стоянку возле небоскреба.

К подъезду «Прозревшего глухаря» неторопливо подкатил старомодный, но очень породистый автомобиль, при виде которого в памяти сами собой всплывали сдвоенные, как дворянские фамилии, названия легендарных марок: «Испано-Сюиза», «Роллс-ройс», «Астон-Мартин», «Изотта-Фраскини»... Какой-то гнусный голосок глумливо квакнул: «Антилопа-Гну» — и сразу же умолк, нырнув обратно в дебри подсознания.

Автомобиль мягко остановился у подъезда, неслышно отворилась высокая дверца, и из темного нутра появилась весьма колоритная парочка. Мужчина, деловито выбравшийся из кожаного салона аристократического авто, даже и не подумал помочь женщине, которая, впрочем, и не ожидала от него такой любезности.

Сам по себе этот мужчина внешность имел весьма примечательную, хотя совершенно неуместную в этой части города. Нижняя часть его туловища бросалась в глаза прежде всего остального, потому что была облачена в шикарные галифе с желтыми кожаными вставками на заднице, так называемыми «леями», что делало ее обладателя похожим на гамадрила, прошедшего через мастерскую модного кутюрье и позабывшего там хвост. Гамадрил уверенно переступал кривыми ногами в мягких кавалерийских сапогах, выше же талии располагался обтянутый гимнастеркой торс, увенчанный усатой головой в косматой папахе. Вот, собственно, и весь персонаж, если, конечно, не считать кривой шашки на левом боку и маузера в желтой, в тон заднице, кобуре на правом.

Женщина же была стройна и черна. Черная кожа обливала ее тонкую фигуру, делая похожей на собственную тень, и почему-то под этой непроглядной чернью, угадывался тусклый блеск старинного серебра. Опасная была женщина! И было совершенно ясно, что сколько бы желтозадый гамадрил ни пыжился, как бы грозно не подкручивал усы, все равно — это он при ней, а вовсе не наоборот.

Странная пара, не удостаивая внимания насторожившихся было охранников-подворотников, молча направилась к подъезду.

Одновременно у здания затормозило несколько ветхих раздолбанных грузовичков «рено» на вихляющихся колесах, из которых шустро повыпрыгивали солдатики с шинельными скатками на груди и длинными винтовками с примкнутыми штыками за спинами. Пахнуло псиной и сыростью, словно на Старых Путях.

Солдатики принялись деловито патрулировать подъезд, с классовым недоверием поглядывая на мордатых охранников и время от времени сплевывая в их сторону шелуху от семечек. Бывшие подворотники ежились, но фасон держали и продолжали стоять, слегка раздвинув короткие ноги, как и подобает настоящим секьюрити.

— Да это же клятые! — сообразил Лабух. — Кто это? — спросил он вслух.

— А... — Водила нервно теребил ключи в замке зажигания. — Это товарищ Ерохимов с ихним комиссаром Раисой приехали. Город делить будут.

— Они же клятые! — сказал Лабух. — Им же здесь нельзя находиться!

— Были клятые, теперь стали расклятые, — сплюнул водила. — Товарищ Ерохимов с комиссаром Раисой перекрыли Старые Пути и объявили все, что там находилось, достоянием бывших клятых, которых они теперь и представляют в Городском Совете.

— А что, разве такой существует? — удивился Лабух. — Когда же это вы все успели?

— Много чего изволило стать явью, покуда вы, сударь мой, кочумать да похмеляться изволили, — с издевательской церемонностью сообщил водила. — Вон, на окраинах какие-то ченчеры появились. Выглядят как лягухи, только не бывает таких лягух. Ходят строем, в фонтанах купаются, да еще требуют компенсации за бесцельно прожитые в интересах науки года. Не ваша, случаем, работа? Та еще пакость!

— Ты же говорил, что дороги открылись, вон Машка — и та свободе радуется, а теперь... — Лабуху стало обидно, как будто охаивали сочиненную им песню, ту самую, которой так гордился. — Эх, не угодишь на вас!

— Дороги открылись, это верно. И Машка с битых душ на нормальный бензин перешла. — Водила с треском врубил передачу. — А к добру это или к худу — никто не знает. Может быть, и не к добру, недаром ведь ты в отпуск собрался. Да ладно, там поглядим. Глядишь, и это расхлебаем.

Такси фыркнуло и покатилось дальше. Скоро Машка свернула в какой-то проулок и коровьей рысью потрусила вниз по спуску, мощенному булыжником.

Глава 23. Ноты для каждого дня

В любом городе, если долго ехать, так или иначе, рано или поздно приедешь на окраину. Окраины окружают яркий, словно яичный желток, центр со всех сторон, так что, выходит, любой правильный город похож на яичницу-глазунью. Только сейчас они заехали не на окраину, а, скорее, в какой-то маленький городок, о существовании которого Лабух раньше даже и не подозревал. Похоже, этот городок давно жил совершенно обособленно и от Старого и от Нового Города, словно старинная безделушка на антресолях коммуналки, занятная, но ненужная и потому — забытая.

В этом городке, судя по окнам первых этажей, в которых граммофонные трубы величественно возвышались над горшками с геранью, проживали нормальные слышащие. Только вот на улицах было пустовато и на диво тихо. Не играли оркестрики джемов, не гремели рокеры. Не видно было даже подворотников, не канючили хабар хабуши, не светили призывно коленками непутевые телки. На обочинах и во дворах не было видно ни одного автомобиля или мотоцикла. Удивительный был городок. Правда, откуда-то издалека доносились протяжные звуки какого-то музыкального механизма, из чего Лабух заключил, что местному населению не чуждо прекрасное. Шер оно тоже было не чуждо, и она сладко мяукнула.

Лабух никогда здесь раньше не бывал, поэтому с удовольствием разглядывал почти пустые узкие улочки, вычурные фасады домов, обильно украшенные лепниной и барельефами на музыкальные темы, фигурные коньки на крышах, флюгера в форме петухов и кошек... В общем, приятный был городок, чистенький, ухоженный и компактный, словно резная деревянная горка в домике Красной Шапочки.

— Что это за место? — полюбопытствовал Лабух у насупившегося водилы. — Я никогда здесь раньше не бывал.

— Место как место. Я тоже здесь раньше не бывал, а вот направление правильное, ручаюсь. Если ехать прямо, то приедем к Старой Пристани. Сейчас много разных мест открылось. Только мы же вдоль едем, а вдоль прямо не бывает, вот и попадаем в разные чудные места. — Водила аккуратно ехал по узкой улочке, стараясь не зацепить редких старушек с кошками на коленях, дремлющих в креслах-качалках в опасной близости от проезжей части. — Эх, надо было все-таки поперек ехать! Тогда бы нам тьфу с нашлепкой на всякие объезды-заезды!

— А куда нам торопиться? — Лабуху определенно нравился этот аккуратный, какой-то очень благообразный, похожий на задремавшего старичка городок. — Останови-ка, пожалуй, я немного прогуляюсь пешочком. Подберешь меня во-он на той площади.

И в самом деле, между домов и домиков угадывалось что-то вроде маленькой уютной площади, обозначенной зеленым от патины куполом какого-то собора и окруженной разноцветными старинными домами, вытянутыми вверх, словно на детском рисунке.

Водила пожал плечами, высадил Лабуха с Шер и рванул с места, сразу же пропав из вида. Видимо, без пассажиров он предпочитал ездить так, как ему было привычней. То есть — поперек.

Лабух беспечно закинул гитару за спину и, насвистывая, свернул в первый же попавшийся переулок, стараясь, однако, не терять направления на площадь. Черная Шер немедленно вспрыгнула ему на плечо, потопталась, устраиваясь поудобнее, и, наконец, развернулась мордой назад. Пушистый хвост ее мазнул Лабуха по лицу, заставив поморщиться и чихнуть.

Переулок увел его вглубь старинного квартала, застроенного забавными разноэтажными домиками, такими симпатичными, что Лабуху снова захотелось здесь остаться. Он и не знал, что буквально под боком существует такое милое местечко. Кажется, здесь не хватало только Кая и Герды, но, может быть, они ушли купаться, поскольку было лето.

«Вот бы где поселиться, — подумал он. — Тут, наверное, и жители подходящие. Все сплошь приветливые старички и старушки с непоседливыми внучатами, самая подходящая теперь для меня компания. Вот только что это за звуки? Неужели именно здесь обитает мифический хабуш со своим истинным плачем?»

С улиц пропали даже старушки в качалках, но, судя по запаху свежесваренного кофе, жители в городке все-таки имелись, просто почему-то или не выходили из домов, или, наоборот, дружно взяли, да ушли по делам.

Лабуху вдруг очень захотелось кофе. Не той подозрительной химической бурды, которую подают в кафешках, и не той, которую изготавливал он сам, заливая две ложки порошка крутым кипятком и считая после этого, что кофе готов. Захотелось настоящего кофе, сваренного неторопливо и с любовью, по старинному семейному рецепту, с различными добавками, кардамоном, корицей или мускатным орехом.

Лабух завертел головой, отыскивая направление, откуда лился благословенный аромат. Собственно, идти по переулку можно было либо туда, либо обратно, а поскольку там, откуда Лабух пришел, отчетливо пованивало Машкиным «удоем», оставалось идти вперед. Благо, переулок сворачивал в сторону площади, на которой дожидался водила.

Пройдя несколько десятков шагов, Лабух обнаружил перед собой потемневшую от времени стену, основание которой до уровня человеческого роста было сложено из замшелых валунов, выше шла выщербленная кирпичная кладка. Стена кончалась неровными зубцами, через которые вниз стекали темно-зеленые плети плюща. Высоко в стене имелось одно-единственное раскрытое окошко, из которого и тянуло кофейным запахом.

Кофе захотелось уже нестерпимо, поэтому Лабух, не долго думая, закинул гитару за спину и принялся карабкаться по стене к окошку. Черная Шер ловко повернулась, покрепче вцепилась в хозяйское плечо и принялась принюхиваться, щекоча вибриссами Лабухово ухо.

Забраться по стене оказалось несложно. Плети плюща оказались очень прочными, и если бы Лабух был каким-нибудь кавалером, а наверху его ждала пылкая прелестница, то никакой веревочной лестницы просто не понадобилось бы. Так что Лабух очень скоро оказался возле открытого по случаю теплой погоды окошка и, прежде чем постучать, осторожно заглянул внутрь.

Перед ним открылась небольшая комнатка, уставленная высокими книжными стеллажами. За столом в глубине комнатки сидела сухонькая опрятная старушка и наливала себе кофе из блестящего старомодного кофейника в микроскопическую чашечку. Лабух умилился, потом ему стало неловко, но спускаться обратно было еще неудобней — подумают, что забрался воришка — поэтому он решился, наконец, и деликатно постучал по подоконнику. Кошка, однако, опередила его, соскочила с плеча, неторопливо подошла к старушке и принялась внимательно глядеть на нее снизу вверх.

Старушка ничуть не испугалась и не удивилась, узрев Лабуха, заглядывающего в окно через кусты герани. Она кивнула и молча направилась к буфету, из которого извлекла вторую чашку, явно для Лабуха и блюдечко для черной Шер. Похоже, что небритые чудаки с боевыми гитарами за спиной забирались в ее окошко каждый день, такой вот здесь был народный обычай, и ничего особенного в этом она не видела.

Лабух перевалил через подоконник, стараясь не задевать горшки с вездесущей геранью, стряхнул с джинсов розовые лепестки, еще больше смутился и вежливо поздоровался.

— Здравствуйте, — сказал Лабух. — Эту бесцеремонную даму зовут Черная Шер.

— Здравствуйте, — приветливо ответила старушка, наливая в блюдечко сливки. — И вовсе она не бесцеремонная, а очень даже воспитанная, как и полагается настоящей Домской кошке.

Воспитанная Домская кошка пожеманилась немного, показывая, что, дескать, мы не голодные, мы только ради приличия, ну, и за компанию, конечно, и принялась аккуратно лакать сливки.

— Вам кофе со сливками? — спросила старушка. — Кстати, меня зовут тетушка Эльза.

— Авель, — церемонно сказал Лабух и неожиданно для себя поклонился.

Лабух неторопливо отхлебывал кофе, стараясь делать это по-возможности тихо, и с ужасом подумал, что пора приступать к светской беседе. Но старушка опередила его.

— Скажите, молодой человек, вы не заметили сегодня ничего необычного?

— Э-э... В каком смысле? — Лабух заметил сегодня много всякого необычного и не знал, с чего начать. — Ну, разве что к вам в окно влез один бродячий музыкант, которому очень захотелось кофе. Но, сударыня, вы варите такой кофе, от запаха которого люди буквально теряют рассудок!

— Бродячий музыкант — это как раз обычно, и даже хорошо, — сказала старушка. — Нет, я спрашиваю о чем-то действительно странном. Так заметили, или нет?

— Ну... — Лабух замялся, — хабуши по городу расхаживают с плакатами, товарищ Ерохимов с бывшими глухарями снюхался, да что там, в городе происходит много странных событий. Вы это имели в виду?

— Пожалуйста, не выражайтесь, молодой человек! — строго сказала тетушка Эльза. — Какие еще «хабуши»? Что это за Ерохимов, и почему вы так грубо говорите о нем, если он ваш товарищ? Надо же, «снюхался»!

Она снова сделала маленький, совершенно птичий глоточек кофе и сердито поджала бледные губки.

— А-а... — начал было Лабух, но старушка прервала его, подняв вверх тоненький, желтоватый, словно церковная свечка, пальчик. Казалось, даже ладаном запахло.

— Вот-вот! Именно! Сегодня в городе ничего не происходит. В пекарнях поутру не разводили огня в печах, не творили тесто, поэтому нам, увы, придется есть вчерашний хлеб. В кузницах не пылают горны и не стучат молотки. В лавках не звенят монеты. В харчевнях не булькают котлы, не крутятся вертела. В оранжереях напрасно распустились тюльпаны и розы. И даже на городской бойне все остановилось, да что там, на бойне, могильщики, и те не работают. Правда, никто вроде бы и не умирает, но ведь и вчерашних покойников надо хоронить. А все потому, что кое-кто забыл о своем предназначении!

Лабуху сегодняшний город не показался таким уж пустым, скорее, напротив. Разве что квартал или, вернее сказать, городок, в котором проживала тетушка Эльза, был действительно пустоват, но ведь городок — это совсем не весь город. Подумав так, Лабух все-таки предпочел промолчать и послушать, что еще скажет эта милая старая женщина. О поджидающем его на площади Коляне-водиле с Машкой, равно как и о неутомимо щелкающем счетчике, он совершенно позабыл. «Кое-кого», забывшего о своем предназначении, он было принял на свой счет, но потом понял, что слегка погорячился.

— А все дело в том, что наш городской органист, господин Йохан, вы, конечно, его хорошо знаете, — тут тетушка Эльза слегка наклонила головку, — взбунтовался! Представьте себе, сегодня утром, как всегда, пришел в собор, чтобы музицировать, но ночью с ним что-то произошло, а может быть, ему просто померещилось, так что он и не подумал играть а взял, да и запер орган на замок. А сам, представляете, вытащил невесть откуда старую шарманку, почистил и отправился с ней на Домскую площадь. Представьте себе, городской органист — на площади с шарманкой. Это, как вы выразились, уже не органист, а прямо хабуш какой-то!

Словечко «хабуш» старушке, видимо, понравилось, и она решила включить его в свой лексикон в качестве особо крепкого ругательства.

— Подумайте только, музыкант играет на площади! — Старушка была искренне возмущена, даже ложечкой звякнула. — На площади!

Лабух отлично представлял себе, что такое играть на площади, и не видел в этом ничего страшного или постыдного. О чем и сообщил тетушке Эльзе, соблюдая максимальную вежливость и деликатность.

Старушка недовольно поджала губки и продолжила:

— Я, конечно, пыталась образумить его, но этот безумный Йохан сказал, что ему ночью как будто кто-то по уху хлопнул, нет, он выразился даже грубее, он сказал: «Взял да и закатил мне оплеуху». После этого он якобы сразу прозрел и понял, что его место не в душном соборе, откуда и неба-то не видно, а на городской площади. Потом подхватил шарманку и ушел. На Домскую площадь. Толпу собрал — неслыханное ведь дело, в нашем городе двести лет шарманщика не было. Так что большинство горожан тоже там, на площади. Слушают шарманку, вместо того чтобы заниматься, как положено, делами.

— Ну и что? — легкомысленно спросил Лабух, собираясь поблагодарить за кофе и распрощаться. — Погуляет немного и вернется! Я, кажется, слышал какие-то звуки, но, откровенно говоря, подумал, что это кто-нибудь фонограф заново изобретает. А это оказывается шарманщик. Мне кажется, что шарманщик в вашем городке совершенно уместен. Подходит и по стилю, и вообще...

— Постойте, молодой человек, — старушка, похоже, была не совсем согласна с Лабухом. — Все далеко не так просто. Если бы нам был нужен шарманщик, то, будьте покойны, мы такового бы непременно завели. А Йохан не шарманщик, а городской органист. Чувствуете разницу? Ведь именно от Йохана, от него одного зависит вся жизнь нашего городка. Если он не сыграет утро, то все проснутся, если вообще проснуться, и не будут знать, с чего им начинать день, не будут знать даже, какая погода на дворе и что им надеть. Если он не сыграет день, то никто не будет знать, что это за день, будничный или праздничный, работать им сегодня, отдыхать или молиться. А если он не сыграет ночь — то никому в городе и уснуть-то не удастся. А если и удастся, то без снов, словно бревнам каким-нибудь, прости господи. Представляете, что теперь будет? Это же ужас какой-то! Только вам, наверное, не понять, вы же нездешний, как я сразу не догадалась!

— Ну и пусть поиграет немного на шарманке, если ему так нравится. — Лабух решительно не понимал, почему человек не может поиграть в свое удовольствие на шарманке, если уж ему так приспичило. — У меня вон один друг на тихих барабанах играет, и ничего.

— Боюсь, что вы меня совершенно не поняли, молодой человек, — печально сказала старушка. — Видите? — Она очертила хрупкой рукой комнату со стеллажами. — На этих полках лежат ноты. Ноты для каждого дня. Музыка для каждого дня. Эту музыку давным-давно сочинил наш городской органист, которого тоже звали Йохан. С тех пор у нас все органисты — Йоханы.

На одной из стен висел темный от времени портрет, изображавший человека с острым, стремительным, словно летящий топор, лицом. Такое лицо могло принадлежать путешественнику или кондотьеру и никак не вязалось с образом смирного городского органиста. Руки с крепкими прямоугольными пальцами лежали на крышке какого-то деревянного ящика. Что это был за ящик, рассмотреть было невозможно — мешала рама.

— Да, это и есть наш Великий Йохан, — подтвердила тетушка Эльза. — Этот портрет был написан, когда он уже вернулся на родину, но еще не начал сочинять музыку. Тогда на месте нашего городка гусей пасли. Давным-давно Йохан ушел с тихого хутора, а когда вернулся — заложил наш город. И не только заложил, а определил нашу жизнь на века вперед, пока не кончатся ноты.

— У негр лицо воина, — задумчиво сказал Лабух, — и еще руки. Такими руками хорошо меч держать.

— Великий Йохан в свое время много путешествовал, — пояснила тетушка Эльза. — Но в конце концов образумился и посвятил себя городу и органу. Однако мы с вами отвлеклись. Слушайте дальше: каждое утро я выбираю нужные ноты и отправляюсь в собор. Я забираю вчерашнюю нотную тетрадь и кладу на пюпитр ноты нового дня. Так продолжается изо дня в день, из года в год, из столетия в столетие. А сегодня Йохан отказался играть по нотам, которые я принесла, сказал, что лучше он будет играть на шарманке, по крайней мере, на воздухе побудет. Надоело ему, видите ли, день и ночь торчать в соборе!

— Так что, он и днем и ночью играет? — Лабуху стало жаль незнакомого Йохана. — Без перерывов?

— Разумеется! — Тетушка Эльза искренне удивилась нелепому вопросу. — А как же иначе? Впрочем, небольшие перерывы допускаются. Надо же человеку завтракать, обедать и ужинать, ну, и прочее. Вы понимаете, конечно. Но не более чем на полчаса. Кроме того, ночью он спит, так что на целых четыре часа наш городок остается без сновидений.

— Надо же, он еще и ночью спит! Экий он лентяй, ваш Йохан-органист! Послушайте, да ведь это же самая настоящая музыкальная каторга! — возмутился Лабух. — Нельзя же человека заставлять играть и день и ночь!

— Да, это действительно нелегко, — согласилась тетушка Эльза, — но если присмотреться повнимательней, то окажется, что большинство порядочных людей именно так и живут. Просто не каждому дано родиться органистом, поэтому им и кажется, что они свободны.

— Может быть, ваш Йохан потешится немного и вернется? — предположил Лабух. — В конце концов, каждому человеку полагается отпуск.

— Вот-вот, — поджала губки старушка, — он так и сказал, ухожу, говорит, в отпуск. На месяц. Представляете? Месяц без свежего хлеба, месяц без сладких снов, целый месяц хаоса. А потом, вдруг через этот месяц горожане не захотят жить по нотам? Что тогда будет? Такого не случалось со времен Великого Йохана...

Тут старушка замолчала, видимо, до времен Великого Йохана все-таки происходило нечто подобное, но рассказывать об этом не входило в планы умной Эльзы.

— А куда вы деваете уже проигранные ноты? — спросил Лабух. — И что будете делать, когда ноты закончатся?

— Сжигаем, — просто сказала тетушка Эльза. — А когда ноты закончатся, тут и наступит конец света.

— Ну, и чем я могу вам помочь? — Лабух вздохнул, понимая, что теперь ему никак не отвертеться. Вот она, плата за кофе!

— Да ничего особенного от вас не требуется. Просто пойдите на площадь и уговорите этого несчастного инсургента вернуться в собор. Кстати, — сообщила старушка, увидев, что Лабух направляется к подоконнику, — выходить все-таки удобнее через дверь. И помните, самое главное — отобрать у него эту проклятую шарманку. Ах, почему я не сломала ее, когда была такая возможность!

— Так что же такого в старой шарманке? — удивился Лабух.

— Говорят, что Великий Йохан, а он в молодости был порядочный сумасброд, спрятал в шарманке нечто ужасное. Нечто такое, что заставляет людей забыть обо всем и делать так, как прикажет шарманщик. Потом Йохан одумался и стал городским органистом. Ну, чего же вы ждете, молодой человек? Ступайте!

Черная Шер улыбнулась напоследок умной тетушке Эльзе зелеными глазами и заняла свое привычное место на Лабуховом плече.

Выходя из комнатки, Лабух подумал, что легенда о хабуше, владеющем Истинным плачем, имеет под собой совершенно реальные основания. Только было все гораздо проще. Бродячий шарманщик был не только гениальным музыкантом, но и механиком тоже. Он не только сочинил Истинный Плач, но и ухитрился упрятать его в шарманку, с которой странствовал по белу свету до тех пор, пока не собрал достаточно денег, чтобы превратить свой родной хутор в небольшой уютный городок.

За нотной библиотекой оказалась целая анфилада комнат, стены которых были увешаны потемневшими от времени картинами, изображавшими чинных бюргеров и бюргерш в церемонных позах. На полу громоздились горы паркетных шашек, стояли какие-то ведра, в некоторых комнатах стены серо сияли свежей штукатуркой. Похоже, в здании затевался ремонт. Бюргеры и бюргерши взирали с портретов на временный беспорядок с хозяйственным неодобрением. Большие двухстворчатые двери в конце анфилады были заперты на замок, но Лабух отыскал почти неприметную маленькую темную дверцу и открыл ее. За дверцей находилась чугунная винтовая лестница, круто уходящая вниз. Спустившись по ней, Лабух отворил еще одну дверь и оказался, наконец, на Домской площади.

Над площадью, расположившейся между лапами-пристройками старинного собора, разносились слегка гнусавые, астматические звуки играющей шарманки. Наверное, именно они, эти изжелта-зеленоватые звуки покрыли патиной бронзовые фигуры тихо бормочущего фонтана в центре площади. Кажется, эти фигуры представляли собой аллегории городских ремесел, во всяком случае, Лабух точно узнал кузнеца у наковальни, булочника с круглым хлебом в руках, могильщика с лопатой... В центре фонтана располагалась сидящая на скамейке фигура, положившая длиннопалые руки на клавиши органного пульта. Струи воды, вырывавшиеся из бронзовых органных труб, изгибались красивыми перьями и орошали статуи горожан. В противоположной стороне площади, там, где был небольшой скверик, стояла группка людей, чем-то похожих на бронзовых фонтанных истуканов, но, в отличие от последних, безусловно, живых. В центре стоял немолодой, потешно одетый человек, истово вращающий ручку громадной старой шарманки. У ног шарманщика, на расстеленном на брусчатке клетчатом носовом платке возвышалась внушительная кучка монет. Время от времени в толпе, окружавшей Йохана, происходило движение, и к кучке с тяжелым звяканьем прибавлялась еще монетка. Вершина кучки состояла преимущественно из медных монеток, средняя часть из серебра, а основание — из тяжелых золотых кругляшей. Видимо, наличные деньги у слушателей заканчивались, потому что звяканье раздавалось все реже и реже.

Лабуху до сей поры не доводилось ни видеть шарманщиков, ни слышать их игру, поэтому он решил отложить подробный осмотр исторического фонтана и присоединиться к небольшой толпе, окружавшей мятежного органиста Йохана.

Гитарист втиснулся между толстой теткой в чепце и переднике и прыщавым юнцом, обряженным в невообразимые облегающие штаны нежно-яблоневого цвета, и стал смотреть и слушать.

На породистом, бледном от постоянного пребывания в полумраке собора лице шарманщика разливалось неземное блаженство. Такое лицо бывает у человека, добравшегося наконец до места назначения и, вдобавок, совершенно бесплатно получившего там кружку пива. Такое лицо бывает у человека, освободившего свои усталые ступни от тесных парадных ботинок, у человека счастливого, у человека балдеющего. И еще такие лица бывают у людей, которым бешено везет в карты.

Шарманка между тем продолжала издавать протяжные осенние звуки, пахнущие облетевшей листвой и трухлявым деревом. На верхней доске коричневого, покрытого потрескавшимся лаком ящика деревянные, ярко раскрашенные куколки разыгрывали целое представление. Куколки сажали в игрушечные печки с шелковыми трепетными огоньками маленькие буханки хлеба, куколки пряли и ткали, была даже куколка-шарманщик, вокруг которой собралась небольшая толпа куколок-зевак. Несколько куколок стояли вокруг миниатюрного гроба, потом подняли его и, под печальные звуки шарманки, понесли куда-то. Слушатели, словно завороженные, стояли и внимали.

Лабух заметил, что даже небо над городком вроде бы потемнело, но не искушающе-таинственно, как бывает летним вечером, а тоскливо, словно его накрыли корочкой черного хлеба. Неподалеку от величественного здания собора стояла пригорюнившаяся Машка с дремлющим водилой за рулем.

Поначалу стоять и смотреть было интересно, потом Лабух слегка заскучал, да и Шер как-то забеспокоилась, и принялась мяукать, впрочем, довольно гармонично перекликаясь со звуками, издаваемыми шарманкой. Истинный Плач на Лабуха если и подействовал, то в сторону скуки, потому что желание остаться в этом милом городке и встретить здесь старость пропало. Уйти, однако, было почему-то неудобно, кроме того, Лабух вспомнил просьбу тетушки Эльзы, и вдохнув, шагнул к Йохану и положил руку ему на плечо.

Шарманщик открыл зажмуренные глаза и, не прекращая мерно крутить ручку шарманки, перемалывающей в труху этот, в сущности, веселый летний вечер, дымными глазами посмотрел на Лабуха.

— У меня отпуск, — не прекращая балдеть, сварливо сказал он, — отвали!

Шарманка явственно икнула, но выправилась и, как ни в чем ни бывало, запиликала снова. Дернувшиеся было слушатели опять прилипли к своим местам.

Шер спрыгнула с Лабухова плеча и принялась сосредоточенно обнюхивать деревянный костыль, на котором стояла шарманка.

— Послушайте, Йохан, — Лабух старался быть предельно любезным, хотя после «отвали», сказанного Йоханом, можно было бы и не церемониться. — Не вернуться ли вам обратно, в собор? Я, право, не совсем понимаю, что у вас тут происходит, но одна милая старушенция просила вправить вам мозги, что я непременно и сделаю. Не хочу разочаровывать старушку. Хотя, я вижу, вы вошли во вкус.

Йохан снова посмотрел сквозь Лабуха, потом дернул за какой-то штырь, торчащий наверху деревянного лакированного ящика, и шарманка загнусавила еще громче. Шер откровенно развратно мяукнула в ответ.

Почему-то Лабуху это совсем не понравилось.

— Ты кончай мне кошку растлевать! — возмутился он. — Подумаешь, отпуск у него! Отпуск — это еще не повод, чтобы нагнать на всех тоску. Брось этот ящик, вернись к органу, и все будет в порядке!

— Как хочу, так и отдыхаю, — с достоинством ответил Йохан. — А ты кто такой, и какое тебе, собственно, дело?

— Я боевой музыкант, — с гордостью отрекомендовался Лабух, — и, смею надеяться, кое-что в музыке понимаю.

— А я — городской органист, — сообщил Йохан, — и, смею вас уверить, что в здешней музыке вы ни черта не понимаете. Так что лучше ступайте себе, сударь, туда, откуда пришли, или еще куда подальше, и не мешайте мне делать то, что я делаю!

— А что ты, собственно, делаешь? — спросил Лабух. — Головы людям дуришь своей шарманкой? А в городе без твоего органа завтра черного хлеба не сыщешь. Безответственный ты человек, Йохан, и больше ничего!

— Отвали! — упрямо повторил Йохан. — Пускай они посмотрят на себя со стороны, может быть, что-то и поймут.

Лабух подумал, что если все, что рассказала тетушка Эльза, правда, то и это занятие Йохана не такое уж бессмысленное. Фигурки на шарманке вели себя именно так, как должны были, по мнению старушки, вести себя добропорядочные граждане. Так что Йохан и впрямь был в каком-то смысле бунтарем и подстрекателем, потому что, вместо того чтобы заниматься своим прямым делом, то есть играть городскую жизнь по нотам, написанным его великим предком, занялся игрой в куклы. Хотя, по правде говоря, жители города, с интересом наблюдающие за разыгрывающимся перед ними кукольным действом, очень мало походили на революционно настроенную толпу, напротив, похоже им очень нравилось смотреть на себя со стороны.

— Йохан, — проникновенно сказал Лабух, решив сменить тон, — для них это просто спектакль. Развлечение. Сейчас ты прекратишь вертеть свою шарманку, вернешься в собор, и они немедленно отправятся по своим делам. Как и положено. Поверь мне, я полжизни играл на площадях и знаю, что это все равно что кричать в колодец. Гулко, холодно, а за водой все равно ведро опускать приходится. И вообще, пойдем в какое-нибудь уютное тихое местечко, потолкуем, как музыкант с музыкантом? Да, кроме того, у них и деньги-то кончились.

В самом деле, не лупить же этого упрямого чудака в полосатых чулках и башмаках с нелепыми пряжками боевой гитарой по голове.

— В отпуске расслабляться полагается, выпивать там, закусывать. К женщинам приставать, пойдем, а? — Лабух заглянул Йохану в лицо.

— Вот я и расслабляюсь, — отозвался Йохан. — На органе играть надо, трудиться, а тут музыка сама собой получается, знай себе ручку крути. А денежки-то сыплются. Здорово, правда? Да еще и сцены разные разыгрываются, не хуже, чем в жизни. Вон, смотри, тетушка Эльза в своем скворечнике, видишь?

И в самом деле, недалеко от края верхней деки шарманки, в миниатюрной стене открылось совсем уж микроскопическое окошко, из которого явственно потянуло запахом кофе. К окошку, проворно, словно ящерка, полз нестриженный человек с малюсенькой гитарой за спиной. На плече у человечка сидела кошка, похожая на черную запятую.

— А это еще кто? — холодея, спросил Лабух.

— Ты, кто же еще! — ответил Йохан. — Что, себя не узнал?


Однако озвученная Лабухом мысль о том, что в отпуске выпивают, закусывают, а также пристают к женщинам, показалась мятежному органисту новой и небезынтересной, потому что он захлопнул откинутую крышку своего агрегата, пинком вышиб костыль, с кряхтением закинул лакированный ящик за спину и, махнув Лабуху рукой, двинулся к ближайшему кафе. Не забыв аккуратно увязать в платок деньги и засунуть получившийся тяжелый узелок за пазуху.

— Вот так-то лучше, — пробормотал Лабух, поспешая за ним. — И чего это я со всеми разбираюсь, делать мне, что ли, нечего?

Слушатели, словно очнувшись, принялись расходиться. Некоторые, видимо особо чувствительные, горожане ковыряли пальцами в ушах, словно пытаясь извлечь оттуда застрявшие звуки шарманки. Кто-то обескуражено хлопал себя по карманам, но претензий к органисту-шарманщику не предъявлял.

Пройдя несколько шагов по тихой кривой улочке, впадавшей в Домскую площадь как раз напротив сквера, Йохан вошел в небольшое, на пять столиков всего, кафе, прислонил шарманку к стойке и махнул рукой хозяйке:

— Привет, Марта! Мне, пожалуйста, большой кувшин «Пьяного кочета», свиные ножки с горошком, ну, а потом посмотрим. Потом я к тебе, наверное, приставать буду, так что готовься. Не думай, парень, что я тебя еще и угощать буду, — буркнул он Лабуху. — Если чего надо — заказывай сам, за свои денежки.

Служанка, а может быть, хозяйка заведения, которую революционный шарманщик назвал Мартой, пышная блондинка, одетая в расшитый незабудками корсаж и длинную синюю юбку с ромашками по подолу, улыбнулась посетителям, причем Лабуху чуть более лучезарно, и сказала:

— Сейчас все будет, как вы хотите, господин Йохан, вот только приставать ко мне не надо, у нас для этого девочки имеются, к ним и приставайте. А господину кавалеру чего принести?

Лабух, которого только что обозвали «кавалером», задумался. Честно говоря, что здесь принято есть и пить, он не знал, но показывать это при Йохане почему-то не хотелось. Вдруг спесивый городской органист подумает, что Лабух вычесался из какой-нибудь подворотни? Поэтому он просто попросил добрую Марту принести ему чего-нибудь на ее усмотренье.

— Ну, тогда рюмочку «Черного приора» и кофе, — заключила Марта и грациозно заколыхалась на кухню.

— Зря ты, парень, не заказал «Пьяного кочета», — совсем не спесиво, а даже дружелюбно сказал Иоханн, развернув платок и раскладывая монеты столбиками. — Под такое пиво и разговаривать веселее. А «Черный приор» — это для филистеров, накладно и не нажористо. Я, когда при исполнении, тоже всегда «Черного приора» заказываю, положение обязывает, но сейчас-то я в отпуске! — тут шарманщик довольно хмыкнул. — И пусть попробует мне какая-нибудь свинья указывать, что мне есть, что пить и что играть! Зашарманю насмерть! Ух!

Марта споро управилась на кухне и вернулась с внушительного вида блюдом свиных ножек, глиняным запотевшим кувшином, парой глиняных же кружек, чашечкой кофе и малюсенькой рюмочкой пахучей темно-коричневой настойки. Все это она ловко разместила на маленьком столике, коснулась напоследок Лабухова плеча мягким боком, сделала книксен и грациозно уплыла за стойку.

Шер ревниво и настороженно посмотрела вслед Марте, потом принялась заинтересованно изучать свиные ножки. Пока, правда, на расстоянии.

На некоторое время Йохан погрузился в кружку с пивом, потом воздал должное свиным ножкам и, наконец, вынырнув на свет Божий, довольно рыгнул и уже совсем мирно спросил:

— Так чего же тебе надо от простого Домского органиста, господин кавалер?

Лабух маленькими глоточками смаковал «Черного приора». Напиток слегка горчил, отдавал дымком и травами и чуть-чуть обжигал, словно костерок на скошенном лугу. Похоже, этот напиток придумали странствующие монахи, вынужденные на старости лет осесть в монастыре. Кощунством было после «Черного приора» пить пиво, но Йохан подвинул Лабуху глиняную кружку, и Лабух не устоял. Исключительно из чувства солидарности.

«Пьяный кочет» мягко скользнул в гортань и наполнил Лабуха доброжелательностью и теплом. Пиво чудесно гармонировало с теплым летним вечером, плавно переходящим в ночь. «Батюшки, уже вечер, — ошалело подумал Лабух. Вот так Йохан! Ай да шарманщик!» А вслух сказал, стараясь говорить убедительно и солидно:

— Не мне, Йохан, а всему вашему городку просто необходимо, чтоб ты вернулся к органу. Ведь тетушка Эльза сказала, что горожане без тебя ничего не могут. Ни работать, ни отдыхать, ни даже сны видеть. Так что, во имя своего Великого тезки, вернись, сделай милость! И выбрось свою шарманку, вредный это инструмент и недостойный высокой профессии органиста.

«И чего это я так распинаюсь? — подумал про себя Лабух. — Ох, похоже, опоила меня своим кофейком умная тетушка Эльза! Непростой, видно, у нее кофеек!»

— Ага, понятно, тебя, значит, наняла эта старая грымза! — понимающе кивнул Йохан. — Она кого хочешь охмурит. Ты ее больше слушай. Ей только и надо, чтобы все жили по старым нотам. Каждый день она приносит мне пухлую тетрадку и требует, чтобы я это играл. Только тетрадки-то все хотя и новые, да старые. Эту музыку еще мой предок сочинил, давным-давно. Замечательная музыка, честно говоря, только вот хочется иногда сыграть что-то свое, а не получается. А что до хитрой Эльзы, так она и впрямь думает, что все в городе происходит по велению органа. Она, наверное, тебе и про конец света рассказывала?

— Рассказывала, — признался Лабух. — И про конец света, и про твоего предка. У нее в комнате даже портрет его висит.

— А, ты и портрет видел! — Йохан, казалось, даже обрадовался. — А что там еще на портрете изображено, заметил?

— Ящик какой-то, — Лабух отхлебнул пива. — Я и не рассмотрел, как следует, рама мешает. Постой-ка...

— Ага! — подтвердил Йохан. — Вот этот самый ящик там и нарисован.

Он хлопнул шарманку ладонью по деревянному боку, и шарманка довольно загудела.

— Мой пращур с этой шарманкой двадцать годов бродил из города в город, из страны в страну, куда только его не заносило. Так он странствовал со своей шарманкой, собирая музыку, нотка здесь, нотка там, а где и целую фразу в свой ящик заполучит. Ну и денежки, конечно собирал. Музыку в шарманку, а денежки в карман. Смотрел мир, слушал мир, и старался понять, как он, этот мир устроен. А когда наслушался и кое в чем разобрался, да и денег поднакопил, то вернулся домой — здесь в те времена и города-то никакого не было, так, хутор занюханый, — собрал людей, зашарманил им мозги, и они построили этот город. Город-орган.

— Как это — город-орган? — не понял Лабух. — Орган же в соборе?

— В соборе только пульт да клавиатура, — терпеливо пояснил Йохан, — а к пульту уже подсоединены дома, мастерские, лавки, трактиры — в общем, все здания. Теперь понимаешь? Когда я играю, я играю не просто на органе, а на целом городе, и жители, хотят они этого или нет, вынуждены жить по старинным нотам. В общем, все, как Йохан прописал, и никак иначе. А я вот нынче ночью подумал, что им полезно немного пожить собственной жизнью. Точнее, не сразу подумал, сначала услышал музыку со стороны, а потом уж подумал. В нашем городе двести лет другой музыки, кроме той, что отец мой, дед и прочие предки играли, никто слыхом не слыхивал. А сейчас нас будто бы откупорил кто-то. Мне словно по ушам шарахнуло, ну, я, сам не пойму зачем, взял вот эту шарманку и двинул на площадь. Ты, кстати, ничего этой ночью такого не слышал?

— Как же! — смущенно пробормотал Лабух. — И не только слышал. Играл даже.

— Ага! — Йохан поднял вверх палец-брусочек, совсем такой же, как на старинном портрете. — Я так и понял, что ты не простой музыкант. Иначе как бы ты сюда попал. Ну-ка, расскажи!


— Завидую! — сощурившись сказал Йохан, когда Лабух поведал ему про Ночь Чаши. — Правда, я не все понял, ну да ничего, в остальном сам разберусь. Покажи мне свою гитару.

Йохан уважительно провел пальцем по лезвию штык-грифа, потрогал ствол, а потом сказал:

— Хорошая штучка, ну да моя не хуже! — И опять похлопал благодарно загудевшую шарманку по боку. — Ну что, стало быть, пора и мне в путь-дорогу!

— А как же город? — спросил Лабух. — Тетушка Эльза говорила...

— Ты больше слушай тетушку Эльзу! Жили же раньше люди без всякого органа и теперь приспособятся. Да они уже приспособились. Эй, Марта! — громогласно воззвал Йохан. — Марта, ты сегодня поросенка жарила? А булочки пекла?

— А как же, господин Йохан! — Марта немедленно появилась у столика. — Желаете заказать? У меня всегда все свежее, поэтому мне и вставать так рано приходится. Сегодня с утра, правда, вроде чего-то не так было, словно бы вата в уши набилась. Но я попела немного, и все прошло!

— Как это попела? — Йохан даже опешил. — И что же ты пела?

— Ах, вы меня смущаете, господин Йохан. — Марта зарделась и посмотрела на Лабуха. — Не знаю, откуда эта песенка взялась, наверное, ветром с улицы надуло, вот, слушайте, только не смейтесь надо мной: «Я скромной девочкой была...»

— Понял! — Йохан торжествующе посмотрел на Лабуха. — Вот так-то, Марта не собирается бездельничать да чахнуть без органа. Она еще и песенки поет, а прежде с ней такого не случалось. Так что все к лучшему. Спасибо, душенька, заверни-ка мне с собой поросенка и налей в бурдюк «Домского крепкого».

— Хорошо, господин Йохан. А может, еще колбасок жареных? В дороге-то таких не купить, — Марта напоследок стрельнула глазами в Лабуха и убежала.

— И колбасок тоже, — сказал Йохан, наливая пива себе и Лабуху. — А с чего ты, Марта, взяла, что я собрался в дорогу?

— День сегодня такой, господин Йохан. Да и шарманку вашу я как увидела, так сразу и подумала, что вот, мол, собрался наш органист в путь. И то сказать, не орган же вам с собой тащить. Шарманка не в пример удобнее.

Марта уложила съестное в объемистый мешок, отсчитала сдачу с золотой монеты и отошла за стойку, не забыв пожелать музыкантам доброй дороги.

Йохан, крякнув, закинул за плечи шарманку и мешок со съестным, сгреб монеты, поднялся и твердым шагом кондотьера вышел на площадь.

Рядом с собором невесть откуда появился цветочник. Прямо на брусчатке была расстелена чистая холстина, на которой лежали свежие розы с неяркими, словно глиняными бутонами, усыпанными мелкими сверкающими капельками воды.

Водила уже проснулся и теперь деловито ходил вокруг Машки, время от времени пиная колеса — не надо ли какое-нибудь подкачать.

— Слушай, дружище, а не подбросишь ли ты меня на своей замечательной повозке до какой-нибудь большой дороги? — спросил Йохан, увидев, как Лабух махнул водиле, чтобы тот подъехал.

Колян-водила сумрачно полез на свое место, был он голодный и злой, и поэтому подъезжать не стал, а мстительно дождался, пока пассажир подойдет сам.

— Ух, какая красавица! — воскликнул Йохан, похлопав Машку по пузатому капоту и забираясь на заднее сиденье. — Никогда в жизни в такой не ездил!

Водила немного оттаял и сказал:

— До Большой Дороги нам порядочный крюк делать придется. Так что повезу только за отдельную плату!

— Езжай! — Лабух махнул рукой. — Так и быть, доплатим!

Застоявшаяся Машка фыркнула и помчалась коровьим галопом, весело вскидывая желтым в шашечках задом. Скоро город-орган пропал из вида, и перед ними открылась Большая Дорога.

Большая Дорога это такая дорога, которая может привести куда угодно. Поэтому и выглядеть она должна соответственно. По сути дела, это и не дорога даже, а какое-то бесконечное поле, по которому проходят тысячи и тысячи всевозможных дорог — восьмиполосных шоссе, армейских бетонных рокад, раздолбанных грунтовых, местами засыпанных гравием проселков, тропинок, лесных просек и вовсе непроезжих направлений, которые для кого-то являются дорогами. И все это дорожное разнообразие тем не менее ухитрялось выглядеть обыкновенное дорогой, покрытой слегка растрескавшимся асфальтом, не слишком ухоженной и не слишком широкой. Только вот указателей нигде не было видно.

На Большой Дороге, как и полагается, остро пахло бензиновой гарью, конским навозом, дымом походных костров и еще чем-то нездешним. По ней стремительно проносились забрызганные пыльные лимузины, неторопливо влеклись запряженные быками повозки, целеустремленно простреливали длинные фуры дальнобойщиков. Все это мчащееся, шагающее, ползущее каким-то образом ухитрялось не мешать друг другу, словно Большая Дорога сама выбирала, в какой из своих бесчисленных ипостасей явиться путнику или, как умелый картежник, ловко раскладывала всех по мастям. Впрочем, присутствовал здесь и какой-то быт, обжитость, потому что по Большой Дороге не просто едут или идут — в ней рождаются, живут и умирают.

На обочинах призывно мерцали огоньки харчевен и трактиров, где-то смеялись женщины, а в обтрепанных кустах, немного поодаль, кто-то шевелился. Наверное, это были разбойники, прикидывающиеся дорожным патрулем, а может быть, наоборот.

Водила тормознул на обочине. Йохан сунул ему золотую монету, которую водила тут же попробовал на зуб. Монета оказалась настоящей, потому что водила сразу же преисполнился к Йохану уважения и даже предложил отвезти его куда угодно. Видно, Большая Дорога сочла Кольку-водилу своим парнем и сделала ему некое заманчивое предложение, от которого ох как трудно было отказаться.

— Вот только с клиентом разделаюсь, и поедем! — сказал водила с Большой Дороги и посмотрел на Лабуха.

Лабух даже поежился.

— Большое спасибо, — поблагодарил Йохан. — Я лучше пойду пешком. Вы не представляете, как приятно ходить пешком!

Водила, который необходимость хождения пешком приравнивал к поражению в правах на неопределенный срок, сразу разочаровался в Йохане и принялся демонстративно смотреть вдаль.

Органист неторопливо выбрался из Машки, закинул за плечи шарманку и вещевой мешок, попрощался с Лабухом, водилой и Черной Шер да и зашагал себе по обочинке, что-то насвистывая

— Ну что, поехали, — сказал Лабух водиле, — а то, не ровен час, опоздаем на Старую Пристань.

— Не опоздаем! — ответил водила и с тоской посмотрел на уходящее в неведомое дорожное полотно. Эх, бросить бы все, и по газам! — Да ладно, поехали!

Машка нехотя развернулась и, недовольно бурча мотором, медленно покатила прочь от Большой Дороги. Чувствовалось, что она была разочарована. Может быть, она надеялась там, на Большой Дороге, встретить какого-нибудь Борьку? Кто их разберет, эти одушевленные машины?

Водила молчал, сжав в зубах вонючую беломорину, только иногда огладывался через плечо, словно Большая Дорога время от времени окликала его по имени, а может быть, так оно и было, только Лабух этого не слышал.

— Слышь, артист, — подал наконец голос водила, — а ты не знаешь, с Большой Дороги на Чуйский тракт можно попасть?

— Наверное, можно, — Лабух было задремал, но вот проснулся. — А что ты там забыл, на Чуйском тракте?

— Молодость, — негромко ответил водила. — Вот, вроде бы, хрен с ней, с молодостью! Но тянет, понимаешь, хоть взглянуть бы...

Наконец, такси подкатило к Старой Пристани и припарковалось среди других автомобилей — нюрок, катек и прочих клеопатр. Все тачки были явно из одной конюшни, из Гаражей. Возле машин лениво покуривали водилы.

— Слушай, а что, кроме водил и мобил, никто в этом городе извозом не занимается? — удивился Лабух. — У бывших глухарей тоже тачек полно.

— Конкуренты, — презрительно сплюнул водила. Среди своих он снова стал прежним. Прошлое, конечно, тянет, но с наезженной колеи настоящего съехать не так-то просто. — Как же, некоторые чайники пытались, только куда им до нас! Мы им живо момент истины устроили! Так что не боись, чужие здесь не ездят!

Глава 24. Старая Пристань

Плавучий резной, словно игрушечный, домик, весь голубой и розовый, с фигурными деревянными столбиками веранд и балконов, гранеными башенками и сквозными кружевными перилами — вот что такое Старая Пристань. Когда-то давно по реке, словно большие праздники, плавали настоящие пассажирские пароходы, как полагается, лебедино-белые, с красными плицами гребных колес и сияющими медными колоколами, курительными салонами, обшитыми дубовыми панелями, и, конечно, высокими трубами. Однажды желтый приземистый буксир, похожий на трудолюбивую черепаху с черной трубой на спине, приволок и поставил на якоря это новенькое деревянное чудо. Тогда ее называли Новой Пристанью, и жители города приходили сюда по выходным в праздничной одежде, мужчины — в тесных визитках и сюртуках, непременно с усами, женщины в светлых кружевных платьях, таких длинных, что, поднимаясь по трапу, подол надо было придерживать рукой, с кружевными же зонтиками от солнца, дети в полотняных матросках.

Люди подолгу сидели в ресторане, пили кофий, вкусно обедали, ожидая прибытия парохода. Они делали все со вкусом, не торопясь, поэтому и сама пристань, несмотря на свой легкомысленный вид, по сей день располагала к неторопливости и благодушию. К несуетности. Пристань принадлежала Миру Реки, плавному, на первый взгляд, неторопливому и вечному, а на самом деле — изменчивому и каждое мгновенье новому. И Мир Реки был чем-то похож на мир Большой Дороги.

Лабух с помощью водилы выгрузил свое имущество и, оставив кофры с инструментами на дебаркадере, пошел к деревянному, снабженному резными перильцами трапу. Водила получил положенную плату, но, однако, не уехал, а вразвалочку направился к группке своих коллег, оживленно что-то обсуждавших. Наверное, вопросы бизнеса или меры воздействия на потенциальных конкурентов. А может быть, водиле просто хотелось обменяться новостями, посплетничать — вон только что Лабуха привез. В городе-органе побывал. Ничего интересного не видел, зато выспался. Левого пассажира прихватил. С виду чудак-чудаком, но платит золотом. Глядите, какая монета. Соверен, наверное. Или гульден. Ну, все равно, главное, что золотая. Нет, не поменяю... На счастье носить буду... Кстати, я еще и на Большой Дороге отметился. В общем, полным-полно новостей. А Лабух-то наш куда-то намылился, интересно зачем. Наверняка ведь что-то затевает. За одну ночь мильон отхватил, надо же! Да что ему мильон, боевые музыканты, они денег не ценят, им бензин покупать не надо, а бензин нынче, сами знаете почем! Дорожает бензинчик, и дорожать будет. Да еще ходят слухи, что патрули с музыкантов на ловлю таксистов, то есть водил и мобил, переквалифицировались, вот еще напасть. Говорят, ездить можно будет только вдоль, а поперек — ни-ни!

Шер снова забралась к Лабуху на плечо. Она уже успокоилась и время от времени норовила спрыгнуть на землю, чтобы поближе познакомиться с этим, безусловно, интересным местом и его обитателями. Но не решалась.

Место было действительно интересное. У Старой Пристани, как в добрые, давно прошедшие времена, стоял пароход или нечто на него очень похожее. На слух. Во всяком случае, пыхтение и гудки, время от времени издаваемые пришвартованным к боку Старой Пристани транспортным средством, очень походили на пароходные.

Громадная серебристая сигара, зависшая над кукольным домиком Старой Пристани, снабженная пропеллерами на выносных пилонах, а также крестообразным хвостовым оперением, к удивлению Лабуха, вид вовсе не портила, а напротив, придавала ему некое архаичное величие. Так, наверное, некогда представлял себе будущее какой-нибудь заезжий студент, выпивая и закусывая с бородатыми похохатывающими над его фантазиями местными купцами, что, впрочем, студента совершенно не смущало, поскольку угощение оплачивали, естественно, купцы.

— Небытие — лишь хохма с бородой, — процитировал Лабух нынешний Лабуха раннего, — пусть сдохнут те, что души отлежали. А ты лети себе на дирижабле над бестолочью супергородов!

Ну и полечу, подумал он, еще как полечу! Вон какая карета подана.

Он поднялся по неширокому, снабженному резными деревянными перильцами трапу на палубу Старой Пристани. На палубе пахло смолой, старым деревом и почему-то ладаном. Лабух подошел к небольшому открытому окошечку кассы. Над окошечком висело напечатанное на лазерном принтере объявление: «Товарищество „Паровые цеппелины“». В нижней части объявления красовалось изображение старинного парохода с двумя высоченными трубами, увенчанными черными коронами, дым из которых образовывал виньетку, обрамляющую текст.

За окошечком обнаружился как всегда неунывающий Сергей Анриевич Апис собственной персоной, известный также в своем до недавнего времени наглухо закрытом «ящике», как мистер Фриман. Прозвище он получил за удивительную способность создавать трудности, которые сам же потом героически преодолевал.

— А вот и наш долгожданный пассажир! — радостно вскричал он. — Куда билетик желаете, господин Лабух?

— Здравствуйте! Ну... — Лабух замялся. До этого момента никому и в голову не приходило обозвать его «господином», — в вашей рекламе сказано, что рейс вокруг мира, так и давайте вокруг. Давненько я вокруг мира не хаживал. Точнее, никогда.

— По полной программе, стало быть, сервис, — обрадовался мистер Фриман. — Вот и ладненько. Вам люкс или полулюкс? Честно говоря, у нас кроме люксов ничего не осталось, а если уж начистоту, то и не было. У нас только люксы, как и было задумано! Кошечка с вами, или ей отдельный номер?

— Ладно, давайте ваш люкс, — согласился Лабух. — А кошечка, ее, кстати, зовут Черная Шер — со мной. Кстати, а откуда у вас дирипар взялся?

— С вас триста целковых, — не смущаясь заявил мистер Фриман. — И еще пятьдесят целковых за Черную Шер. Всего, стало быть, триста пятьдесят будет.

— Нету у меня целковых, — Лабух вытащил из кармана пачку мировых кредиток. — У меня только вот эти!

— Это ничего, целковых покамест ни у кого нет, потому что их еще не напечатали, но над этим уже плодотворно работает наш институт. Тридцать две степени защиты. А какая графика! Какие водяные знаки! На кредитке в тысячу целковых — символ Чаши. Грааль, увитый, так сказать, живоносной лозой. На пятихатке, конечно же, портрет нашего незабвенного руководителя Дромадер-Марии с портфелем и женой на фоне вечной лиры составленной из неопределенных интегралов. На сотенной — лидер музыкально-делового мира, пока, правда, неизвестно, кто именно. Кстати, на десятке решено поместить ваш портрет, в знак признательности, так сказать. — Мистер Фриман ловко пересчитал мировые кредитки и добавил: — Все правильно, по грядущему курсу семьсот мировых кредиток, как раз и составит триста пятьдесят целковых. — Произведя обмен валюты, он махнул кредитками над пачкой билетов, пояснив, что это «на счастье», так сказать, почин сделан, и теперь от клиентов отбоя не будет.

Лабух ошеломленно промолчал, деловая хватка маститого ученого поражала. Вот тебе, дружок, и слава. Это не какой-нибудь там «Павлик во дворе», это, братец, денежка. И как знать, может быть, через пару лет люди будут одалживать друг у друга «пару Лабухов до зарплаты». Вот оно, бессмертие-то! В свободно конвертируемой валюте. Эх, разменяйте мне верблюда на лабухи, гулять буду!

— Ну вот, — жизнерадостно закончил мистер Фриман. — А теперь, когда с делами покончено, самое время выпить и закусить. Вы располагайтесь, первая каюта направо, хотя можете занимать любую, они все пустые, а я пока соображу что-нибудь для души. Кстати, это хорошо, что вы кошку с собой взяли, а то у нас мыши расплодились — просто страх!

Лабух подхватил Шер под брюшко и по дощатым сходням прошел на палубу дирипара. После недолгих поисков он обнаружил, наконец, каюту, которая оказалась на диво уютной, обшитой темными деревянными панелями, с небольшим столиком, удобным кожаным креслом, сразу же облюбованном кошкой, и широкой кроватью. В небольшой смежной комнатке находилась душевая, а в круглом иллюминаторе, окаймленном надраенной латунью, виднелась слегка подернутая легкой рябью река. Лабух оставил Шер обживаться на новом месте, а сам спустился на пристань за багажом. На берегу ничего не изменилось, только тень от баллона дирипара протянулась до самого взвоза. Наконец Лабух перетащил свои пожитки в каюту, убрал инструменты в стенной шкаф, оставив видавшую виды «Музиму» — её он положил на кровать, — снял куртку, подмигнул кошке и вышел на палубу.

После долгого сегодняшнего дня хотелось спокойно покурить, глядя на низкое солнце, запутавшееся в вантах, и ни о чем не думать, однако не тут-то было.

— Сюда, здесь мы! — донесся с кормы жизнерадостный голос мистера Фримана. — У нас уже все готово!

На корме под веселым полосатым тентом действительно все было готово: на одном из столиков красовалась бутылка «Горного дубняка» и внушительная батарея «Жигулевского» с уже почти забытыми желтыми ностальгическими наклейками. Из закуски имелись плавленые сырки типа «Дружба» в блестящей фольге, открытая банка деликатесного «Завтрака туриста» и аккуратно нарезанная селедочка с лучком. Икорка, впрочем, тоже имелась, как и многое другое: паштетики в открытых жестянках, шпротики, аккуратные пирамидки салатов. В общем, нормальный мужской стол, без изысков, но и не бедный. За столом восседал мистер Фриман в компании тощего долговязого типа в испачканном сажей синем комбинезоне с надписью «Паровые цеппелины» поперек спины. У типа была сумрачная физиономия подворотника, а может быть, даже и блатняка. Лабух поискал взглядом обшарпанную боевую семиструнку, явно полагающуюся типу, но не нашел.

— А это наш истопник, — весело сообщил мистер Фриман, — его зовут Савкин. Помните — «Третьим пригласили истопника...»? Знакомьтесь, ребятки!

— Савкин, — представился истопник-подворотник и протянул для пожатия суровую руку.

— Ну, за легкий воздух и тяжелую воду! — провозгласил ученый и жестом подвыпившего студента сорвал алюминиевую «бескозырку» с бутылки «Дубняка».

Тост показался Лабуху странноватым, но он промолчал и выпил вместе со всеми. В самом деле, чего лезть со своим уставом на чужой дирижабль? Тем более что салатик хоть и из магазина, но вовсе неплох. Интересно, кто у них готовит? Или так и будем есть полуфабрикаты? Лабух вспомнил мистера Фримана, сыплющего пельмени в кипяток и подумал, что граждане филирики могли бы взять на дирипар какую-нибудь поэтессу. На должность буфетчицы. Но не рискнули, не взяли. И молодцы.

— Савкин — наш золотой фонд, самородок! — объяснил мистер Фриман, когда они выпили по второй. — Во-первых — он великий изобретатель, а во-вторых — вот вы, Лабух, полагаете, что истопник — это тот, кто бани разные топит, или в топке кочергой шурует?

— В топке кочергой — это, по-моему, все-таки, кочегар. — Лабух закусил селедочкой, хороша была селедочка, надо сказать. — А истопник — это в котельной, в общем, тот, кто имеет отношение к паровому отоплению.

Самородок весело гыгыкнул и налил себе еще. Закусывал он исключительно плавлеными сырками, отламывая небольшие кусочки, экономно, как и полагается пьющему трудовому человеку.

— Отнюдь, уважаемый, — мистер Фриман ловко соорудил себе черно-красный бутерброд с икрой и держал его на отлете, изящно оттопырив мизинец. — Савкин — именно Истопник, и Истопник с большой буквы. Про холодный термояд слышали? Он, между прочим, только называется холодным, а на самом деле он ух какой горячий! Так вот, Савкин и топит, так сказать, котел нашего замечательного парового цеппелина этим самым термоядом. А само топливо, дейтерий по-нашему, мы прямо из воды черпаем. А еще наш Савкин изобрел электроопохмел. Вот представьте, вам худо, а пиво кончилось или денег нет! Тогда вы преспокойно достаете электроопохмел, включаете в розетку, берете один электрод в рот, а другой вставляете...

Лабух представил и содрогнулся. Савкин был явно демонической фигурой, куда там подворотникам или даже блатнякам.

— Говно этот электроопохмел, — самокритично заявил Савкин сиплым голосом, — после него изо рта горелой изоляцией неделю несет. Такой выхлоп, я вам скажу, похуже перегара. И термояд тоже говно. Эту тяжелую воду, я вам скажу, со слабой головой лучше не пить. Я, когда еще только изобрел этот термояд чертов, попробовал, и чуть не скопытился. Одно слово — яд! Хоть и термо. Да и давно это было. Я сейчас силоволом занимаюсь, это, значит, чтобы волю усиливать. Тогда можно и вовсе не пить. Или даже пить в меру.

Судя по всему, работа над силоволом продвигалась медленно и трудно, потому что, закончив тираду, Истопник-самородок тут же накатил еще стакан и потянулся за плавленым сырком.

— Это он стесняется, — пояснил мистер Фриман, — скромен наш народ, но талантлив, поэтому ему все время надо помогать, быть на острие, продвигать его задумки, чтобы не пропали втуне. Но могуч! Тритий пьет, дейтерием похмеляется. Эх, Савкин, Савкин, народ ты мой любимый, что бы ты без меня делал? Кстати, вот ты, Лабух, давеча спросил у меня, откуда у нас дирипар. Я, признаться, сначала не понял, что за «дирипар», а потом сообразил, что ты так наш паровой цеппелин обозвал. Я бы тоже мог спросить, откуда ты про паровой цеппелин знаешь, ведь что-что, а секретность в нашем «ящике» всегда была на высоте. Но, заметь, не спрашиваю, а отвечаю. Потому что мы теперь открылись, и нет у нас от простых людей никаких секретов, кроме, разве что, одного или двух. Паровой цеппелин сконструирован и изготовлен нашим дружным коллективом для демонстрации возможностей силовой установки, использующей холодную термоядерную реакцию. Понимаете, однажды наш особист обратил внимание, что кочегарка работает, батареи греются и даже горячая вода есть, а от газовой магистрали нас еще осенью отключили. Провели инспекцию и, представляете, в кочегарке обнаружили целую бочку тяжелой воды, термоядерный котел и вдребезги пьяного истопника. Ну, Савкину, конечно выговор влепили, но увольнять не стали, пожалели. Мы же интеллигентные люди, филирики. А котел к паровой машине приспособили. Вообще-то мы на этом цеппелине раньше начальство катали. Начальству кататься нравилось, высоко, тихо, никто снизу не видит, как оно, начальство наше любимое развлекается. Эх, что на этой посудине в былые времена творилось, ты бы видел. А какие тут бывали девочки! Начальство толк в девочках понимало. Бывало, едет какой-нибудь начальник в командировку и девочек своих с собой берет, а другой начальник — своих. Выпьют для настроения — и давай друг с другом девочками меряться, у кого лучше. А поскольку всегда брали про запас, то и нам, простым смертным, кое-что перепадало. Девочки-то ведь тоже люди, тоже отдохнуть хотят, не все работать, начальство — начальством, а тут мы, молодые да кудрявые...

Мистер— Фриман договорил, доел, наконец, свой бутерброд и замолчал. Глаза у него слегка осоловели, видимо, он весь ушел в воспоминание о былых денечках, о милостивом и грозном начальстве, о девочках и, само собой, о себе, молодом да кудрявом.

— Скажите, Сергей Анриевич, — вежливо спросил Лабух, — а что там сейчас вообще творится в вашем «ящике»? Как там филирики, обиделись на меня, наверное?

— Что вы! — замахал руками мистер Фриман, выныривая из пучины приятных воспоминаний. — Что вы, вовсе нет! То есть, поначалу — да, возникло некоторое отторжение, так сказать, я сказал бы даже неприязнь, но потом, когда комендант договорился с ченчерами, да еще приехали представители властей и обнадежили нас на предмет того, что все наладится — теперь тебя, Лабух, даже полюбили! Мы, наконец, поняли, какие горизонты перед нами открылись, какая ширь и глубь! В общем, в «ящике» все в порядке.

— Какие еще такие представители власти? — удивился Лабух. — Откуда они вычесались?

— Товарищ Ерохимов с товарищем Раисой, уполномоченные по делам науки и искусства спецтерриторий. — Мистер Фриман подцепил на вилку махонький грибочек и с удовольствием его рассматривал. Как Баба-яга — Телесика.

— А вы что же не остались? — спросил Лабух. — Так сказать, творить науку?

— Молодой человек, — печально сказал Сергей Анриевич, и лицо у него сморщилось, как у старой мудрой обезьяны. — У меня, к сожалению, генетическое неприятие уполномоченных с маузерами на боку, и с этим ничего не поделаешь! Индиосинкразия. И лекарства от этой болезни, увы, не существует. Можно только сменить климат. Поэтому я быстренько помчался в магистратуру и зарегистрировал на свое имя компанию «Паровые цеппелины» — слава богу, там нашлись понимающие люди. И его вот принял на работу. — Он показал на Савкина. — Благо, никто не возражал, ведь у нашего самородка ни степени, ни звания, а стало быть, для настоящей науки он бесполезен. Как, впрочем, и для искусства, потому что, кроме матерных частушек, он ничего сочинять не умеет.

— Мне по-фигу! — подтвердил Савкин и выпил пива.

Мистер Фриман загрус