Book: Дитя Всех святых. Перстень со львом



Дитя Всех святых. Перстень со львом

Жан-Франсуа Намьяс

Дитя Всех святых.

Перстень со львом

Посвящается Кристине и Сезару.

ОТ АВТОРА

Мне понадобилось восемь лет, чтобы рассказать о ста годах жизни Франсуа де Вивре. Изначальный замысел был прост: родившись в день объявления Столетней войны, Франсуа проживет целый век и станет свидетелем самого долгого военного конфликта в наглей истории.

Но исполнение этого замысла оказалось труднее, чем я предполагал. Желая использовать как можно больше документов, я обнаружил, что некоторые из них малодоступны. (В частности, неопубликованные медицинские труды о безумии Карла VI отсутствуют в Национальной библиотеке.)

Однако самыми сложными были проблемы, связанные с композицией произведения. Приступив к написанию того, что должно было стать IV томом («Цикламор»), я обнаружил, что тома II и III, ранее озаглавленные «Черная женщина» и «Человек с единорогом», должны быть сокращены, чтобы повествование сохранило единство действия. Поэтому я поместил их в один том: «Перстень с волком». Вот почему верные читатели этой серии не должны удивляться, видя, что она появляется сегодня в несколько ином виде.

За эти годы, признаюсь, я порой поддавался унынию и хотел забросить книгу. И не сделал этого, в конечном счете, из уважения к своим героям. Они все имели право до конца испытать свою судьбу.

Так что все они здесь, добрые и злые, великие и малые, выдуманные и реальные (надеюсь, эти последние соответствуют, насколько возможно, исторической правде). Они пережили великие невзгоды, но, ведомые надеждой, в простоте прошли через этот темный отрезок нашей истории.

Они отличались от нас тем, как устраивали свои жилища, питались, одевались, понимали мир; но они любили, страдали, сражались — одним словом, жили, как и мы. Ибо времена могут меняться, но человеческое сердце остается все тем же.

Жан-Франсуа Намьяс

Часть первая

ДИТЯ ВСЕХ СВЯТЫХ

Глава 1

ЛЕВ И ВОЛЧИЦА

В геральдических книгах про герб рода де Вивре писалось, что он «раскроен на пасти и песок». На обычном же языке это означало всего лишь, что он был красно-черным, разделенным надвое по диагонали, причем красное занимало верхнюю правую часть, а черное — левую нижнюю.[1]

Этот простой щит, составленный только из двух цветов, тогда как другие щеголяли замысловатым построением, имел, однако, весьма необычную историю, восходившую к 1249 году, а еще точнее — ко времени Седьмого крестового похода, предпринятого королем Людовиком Святым.

Некий Эд — в памяти потомков от него сохранилось одно лишь имя — участвовал в этом походе в качестве оруженосца некоего рыцаря (чье прозвание также осталось неизвестным). Несмотря на свое простое происхождение, Эд был весьма заметной фигурой во французском войске: настоящий великан с могучим телом и громадной головой, он выделялся еще и рыжей гривой, которая в сочетании со столь же густой бородой огненного цвета придавала всему его облику что-то львиное.

Но не только благодаря своим незаурядным физическим данным заслуживал внимания наш Эд. Он был воин, каких мало. И когда рыцарь, которому он служил, погиб в одной из первых стычек с магометанами, оруженосцу было позволено носить его герб до конца крестового похода. Эд не упустил возможности покрыть себя славой. Во всех сражениях, и особенно при взятии Дамьетты 6 июня 1249 года, он устраивал в рядах противника настоящую резню. Взмахи огромного меча, чудовищный рев, исторгаемый его глоткой, и самый вид его повергали врага в ужас.

После победы при Дамьетте Людовик Святой захотел упрочить успех взятием Каира. Но сарацинские войска, возглавляемые султаном Аюбом, дрались неистово, и предприятие оказалось гораздо труднее, чем он предполагал.

Так случилось, что во время этого похода, в один из летних дней 1249 года, крестоносцы избрали местом отдыха некий уголок нильской Дельты. Настроение в войске было подавленным. После блестящего успеха при Дамьетте все надеялись на короткую и победоносную кампанию, а вместо этого увязли — как в прямом, так и в переносном смысле — среди песков и болот. К тому же в рядах крестового воинства творили опустошения дизентерия и лихорадка, да тревожила налетами стремительная египетская конница.

Желая предотвратить полный упадок боевого духа, Людовик Святой решил устроить своей армии развлечение — большую рыцарскую охоту. Позволили участвовать в ней и Эду, хотя тот был всего лишь простым оруженосцем.

А вокруг расстилалась пустыня, где кишело всевозможное зверье. Особенно много здесь водилось львов… Охота длилась целый день. Вечером, когда собрались для подсчета трофеев, Эд со своей добычей уже издали привлекал к себе внимание. То было незабываемое зрелище: он убил семерых львов и разложил перед собой на земле их отрубленные головы.

Когда Людовику Святому доложили об этом, он захотел поближе взглянуть на победителя. Ростом Эд превосходил короля на две головы; его туника крестоносца сделалась похожа на фартук мясника, а красный крест совершенно исчез под пятнами крови. Кровью была перепачкана и огненная борода. В багровых египетских сумерках он походил на какое-то сверхъестественное существо.

Окруженный старшими военачальниками своей армии, Людовик Святой некоторое время молча смотрел на него, качая головой. Наконец заговорил:

— Оруженосец, за этот подвиг я посвящу тебя в рыцари. Думаю, ты захочешь взять эмблемой льва…

Ко всеобщему удивлению, Эд отрицательно замотал своей дикой гривой.

— Нет, государь. С меня хватит и простого щита, красно-черного, «пасти и песок».

А поскольку король выразил недоумение, Эд показал на устилавшие землю пустыни львиные головы и сказал просто:

— Вот пасти, а вот песок!

Людовик Святой расхохотался от души, пожал всю в пыли и крови руку Эда, отвесил ему полагающуюся оплеуху[2] и воскликнул:

— Отлично, мой лев! Вот ты и рыцарь…

Седьмой крестовый поход закончился хуже, чем начался. Некоторое время спустя после памятной охоты крестоносцы схватились с войсками султана в битве при Мансуре. Король Людовик приказал отступать, но сам попал в плен. Во время этого сражения Эд еще раз явил чудеса доблести. Он неистовствовал в рядах противника как одержимый, оглушая сарацин своим боевым кличем, в качестве которого взял тот самый возглас Людовика Святого: «Мой лев!»…

Эд сумел избежать плена. Он вернулся во Францию, где получил во владение сеньорию Вивре, в Бретани, к северу от Ренна. Новый владелец, отныне сир де Вивре, заказал себе перстень, напоминающий историю его возведения в дворянское достоинство, который должен был передаваться каждому старшему носителю титула. Перстень был золотой и представлял собой рычащую львиную голову с рубинами вместо глаз.

Эд де Вивре решил также, что слова «Мой лев» станут девизом всего его потомства, гордо красуясь под щитом «пасти и песок». И он истребил всякий след, который мог бы привести к его подлинному имени — тому, которое он носил, будучи простым оруженосцем. Точно так же он поступил и с именем того рыцаря, у которого был в услужении. Вот так и вышло, что тот, кто прежде звался, быть может, Мартен, Гайяр или Дюбуа, прибыл в Вивре просто Эдом, но зато с тех пор для всех своих потомков остался только Эдом де Вивре, и никем более…

***

Род де Куссонов, тоже бретонский, чей замок располагался к югу от Ренна, не считался более знатным, чем род де Вивре, но был при этом гораздо древнее.

Начало его тоже было положено во время крестового похода, только Первого, того самого, когда у неверных был отвоеван Град Святой. В нем участвовал некий Боэмон де Куссон, первый носитель этого имени. Свои рыцарские шпоры он получил в 1100 году от Бодуэна I, короля Иерусалимского. В качестве эмблемы он выбрал серебряный щит и на нем два муравленых, то бишь зеленых, креста. Этому первоначальному гербу де Куссонов суждено было век спустя измениться при самых необычных обстоятельствах.

В 1223 году носитель титула звался Юг де Куссон. Отец его, Тьери де Куссон, умер, не дождавшись его рождения. Но был ли Юг действительно посмертным сыном Тьери? Многие утверждали, что нет, и в качестве доказательства ссылались на очевидность и на легенду.

Под очевидностью разумелся внешний вид Юга де Куссона. Он был покрыт волосом с головы до пят. Впрочем, то была не густая, взъерошенная шерсть, но как бы легкий пушок, распространившийся по всему его телу таким образом, что те части лица, которые обычно покрыты усами и бородой, казались не более волосатыми, чем лоб, уши или нос. То же и с руками: ладони были столь же мохнаты, как их тыльные стороны и пространство между пальцами.

Само собой, не обошлось без того, чтобы подобную причуду природы не попытались как-нибудь объяснить. Сюда-то и вторглась легенда. Теодора де Куссон, его мать, умерла во время родов, произведя на свет столь странного отпрыска. Она успела прожить весьма бурную жизнь. Капризная, спесивая, неверная, она открыто изменяла своему мужу, и чаще всего это случалось как раз в ту пору, когда был зачат Юг. Тьери из-за болезни был уже близок к концу, а она целые ночи проводила в окрестных лесах, кишевших волками.

Отсюда оставался всего один шаг до предположения, что Юг стал плодом противоестественного союза, и шаг этот большинством обитателей Куссона был сделан, когда открылось, на что похож новорожденный. А тот факт, что его мать умерла во время родов, послужил лишним тому доказательством: дескать, Теодора де Куссон совокупилась с волком, вот Бог и покарал ее смертью, когда появился на свет плод ее нечистой страсти.

Как бы там ни было, но ничего чудовищного, кроме диковинной наружности, в Юге де Куссоне не наблюдалось. Пожалуй, даже наоборот: вскоре по всей округе разнеслась молва о его редком благоразумии. Он превратил свой замок в пристанище всяческих искусств, где постоянно толпились труверы[3]. Сам он предавался ученым занятиям в замковой библиотеке. Поговаривали даже — и вот это было, без сомнения, правдой, — что он увлекался алхимией, но в своих изысканиях проник, быть может, в области еще более таинственные…

Юг де Куссон едва достиг возраста тридцати лет, когда разразилась зима 1223 года. Это была самая ужасная зима на памяти людской. Замерзло все: деревья лопались, как стекло; камни рассыпались в прах от малейшего удара; трупы бесчисленных животных сделались хрупкими, словно безделушки тончайшей работы.

Увеличилась смертность и среди людей; в жилищах накапливались тела умерших, поскольку их нельзя было не только похоронить в окаменевшей от мороза почве, но даже поместить в гробы. При столь низкой температуре дерево становилось слишком неподатливым, чтобы из него можно было выстрогать гроб, а гвозди ломались, стоило по ним стукнуть молотком. Поэтому каждый держал своих покойников дома, в самом холодном месте, то есть подальше от очага, и в крестьянских лачугах можно было наблюдать странные ледяные статуи, покоящиеся на земле, словно надгробные памятники в усыпальницах богатых аббатств или в родовых склепах знати.

Казалось, с поверхности земли исчезла любая жидкость. Вода и вино застывали в своих сосудах, и даже помочиться вдали от огня означало подвергнуть себя крайнему риску, ибо струя отвердевала прежде, чем успевала достичь земли. Что касается слез, то они намертво пристывали к щеке, стоило им вытечь, и можно было вырвать глаз, попытавшись убрать их с лица.

Льдом сковало обширнейшие водные пространства. Тяжело груженные повозки могли пересекать реки, озера, даже моря. Поговаривали, что некие путешественники, отправившиеся в северные страны, сумели перебраться на санях из Дании в Швецию.

Во время самых лютых морозов в Куссонской сеньории случилась еще одна нежданная беда: волки, точнее, волк чудовищных размеров. Все свидетели утверждали в один голос: видом и шкурой зверь был точь-в-точь как волк, но раза в четыре, а то и в пять крупнее, ростом примерно с теленка. Человек таких же пропорций походил бы на сказочного людоеда или великана.

Опустошения, которые производил этот невиданный зверь, были ужасны. Нападал он всегда внезапно, не страшась при этом ни оружия, ни количества противников. Растерзав свою жертву, оставлял ее выпотрошенной, с распоротым чревом, с разбросанными вокруг и замерзшими внутренностями. Нападения его сделались столь часты, что к концу февраля количество жертв перевалило за сотню.

Холод ничуть не смягчился. Небо по-прежнему оставалось такого же светлого, ровного свинцово-серого оттенка, как и в тот день, когда ударили морозы; повсюду среди мертвой растительности валялись окаменевшие трупы. И не ощущалось ни малейшего запаха в невообразимой чистоте этой кошмарной зимы.

К Югу явился местный священник и заговорил от имени всей своей паствы.

— Монсеньор, чудовищный волк разоряет и губит ваших подданных. Только вы один можете справиться с ним.

Юг де Куссон пристально посмотрел на священника из-под своей шерсти. Того даже озноб пробрал от пронизывающего взгляда, которым удостоило его существо столь зверской наружности.

— Почему именно я? Я ведь не лучший охотник, чем любой другой.

Но кюре не отступился.

— Монсеньор, мы все уверены, что такого зверя может уничтожить лишь тот… кто сам ему подобен.

Юг де Куссон ничуть не разгневался на эти речи, намекающие на противоестественную страсть его матери. Напротив, он надолго задумался, а потом объявил с самым серьезным видом:

— По моему разумению, сходство должно быть еще большим. Но я выйду завтра.

На сих таинственных словах священник его и покинул.

Утром следующего дня Юг де Куссон действительно отправился на охоту. Несмотря на мольбы своей жены и детей, он никого не взял с собой и выехал, лишь издали сопровождаемый замковой челядью, да еще более издалека — оробевшими поселянами. Но они оказались все-таки достаточно близко, чтобы рассмотреть то, что за этим последовало.

Едва Юг де Куссон оставил позади себя подъемный мост, как чудовище выскочило из леса и бросилось прямо на него. Юг не успел даже выхватить меч: огромный волк опрокинул его вместе с конем и вцепился в горло. Кровь брызнула во все стороны и тут же замерзла. Следуя обыкновению, зверь собрался было распороть ему живот и вгрызться во внутренности, но тут произошла неожиданная развязка.

Внезапно из лесу появился другой волк, такой же огромный и страшный. Он завыл, и чудище, убившее Юга, обернулось на зов. Оба зверя яростно сцепились. Второй волк был гораздо темнее первого, так что спутать их было невозможно. Он сразу же взял верх. Через несколько мгновений он разодрал горло своему сородичу и, оставив его бездыханным на трупе убитого им человека, исчез там, откуда явился. Никто и никогда его больше не видел…

Жители Куссона со священником во главе устроили крестный ход, чтобы отметить избавление от зверя. Несколько дней спустя сам герцог Бретонский вместе с епископом города Нанта почтили своим присутствием похороны героя, поскольку ни у кого это дело не оставляло сомнений: Юг де Куссон знал наверняка (как он сам намекнул в разговоре со священником), что победить чудовищного зверя в силах был не полуволк, каковым он являлся, но волк настоящий, доподлинный. И он добровольно позволил себя убить, чтобы его душа воплотилась в другом волке и вернулась отомстить обидчику.

Именно в память об этой чрезвычайной жертве один из потомков Юга де Куссона и решился изменить родовой герб. Он велел изобразить на щите другие фигуры, напоминающие о событии таинственном и священном, — подобно тому, как изначальные кресты говорили о жертвенной смерти Спасителя. Теперь герб Куссонов выглядел так: «Щит серебряный, и на нем два муравленых волка, хищных и противостоящих», то есть на белом поле два стоящих на задних лапах и обращенных друг к другу зеленых волка.

В тех краях до сих пор рассказывают, что в дни больших холодов выходит иногда из лесу большущий волк. Но те, кому случается видеть его, ничуть не боятся: они-то знают, что это воплощенная душа Юга де Куссона, их господина, отдавшего свою жизнь ради их спасения. Они лишь осеняют себя крестом да обнажают голову в знак признательности. Говорят также, что по весне, в пору волчьей течки, чей-то странный голос примешивается к хору волчьей стаи. Это голос женщины, прекрасный, как голоса певчих в церкви. Но песнь его — песнь адская, ибо это Теодора стенает в ночи о своем нечистом желании и призывает самцов стаи совокупиться с нею…

***

В 1336 году Гильому де Вивре исполнилось восемнадцать лет. В родовом замке он остался один, потеряв свою мать Бланш, когда был еще ребенком, а своего отца Шарля — совсем недавно, при весьма трагических обстоятельствах.

Случилось это в начале года, во время охоты на кабана. Зима тогда, хоть и не такая жестокая, как в 1223 году, выдалась все же очень холодной. Травить кабана по обледенелым тропам было делом отнюдь не легким. Молодой Гильом с трудом поспевал за своим отцом, многоопытным охотником, которому любая чаща была нипочем. Вот и тогда Шарль углубился в непроходимые заросли. Сын безуспешно пытался нагнать его, когда услыхал вдалеке шум борьбы и крик. Вместе с остальными своими людьми он бросился на помощь отцу, но им понадобилось больше часа, чтобы обнаружить его труп.



Шарль де Вивре сумел затравить очень крупного кабана. Человек и зверь, оба раненые, проделали вместе не одну сотню метров. Шарль все еще цеплялся рукой за отрубленную кабанью голову, в то время как копыто животного глубоко вонзилось ему в живот. И тот и другой были уже охвачены трупным окоченением; чтобы снять перстень со львом, Гильому де Вивре пришлось отрезать своему отцу палец. Никому другому он не решился доверить эту задачу, несмотря на глубокий ужас, который сам испытывал, выполняя ее.

Почти не зная своей матери, Гильом де Вивре получил воспитание сугубо мужское. Отец растил его сурово, как будущего рыцаря. Впрочем, достаточно было лишь взглянуть на него, чтобы понять: он создан более для воинских забав, чем для книжной премудрости, скорее для войны, нежели для молитвы. Гильом, хоть и не имевший пропорций своего предка Эда, был, тем не менее, красив и силен, с широкими плечами, мощными руками и ногами. Правда, волосы его были не рыжими, а белокурыми, но зато такого яркого оттенка и такие блестящие, что придавали всему его облику что-то солнечное.

Любопытно, что взгляд и улыбка этого здоровенного парня составляли заметный контраст его силе и, как можно было догадаться, таящейся в нем боевой ярости; взгляд голубых глаз был мягок, а улыбка временами почти робкая. Пока что сила и слабость — надолго ли? — еще уживались в нем, как оно частенько бывает в эту быстротечную пору — восемнадцать лет.

В сущности, для Гильома, единственного носителя имени де Вивре, оставшегося без родителей, без братьев и сестер, имела значение только одна вещь — быть достойным перстня, который перешел к нему после трагической гибели отца, и покрыть его славой. Для этого он назначил себе точный срок, которого и дожидался с нетерпением: 24 июня 1336 года, Иоаннов день, когда в Ренне устраивали турнир, на который съезжался весь цвет бретонского рыцарства.

***

В том же году носителю имени де Куссон исполнилось двадцать восемь. Звали его Ангерран. Так же, как и Гильом де Вивре, он потерял обоих родителей: мать умерла, дав жизнь его сестре Маргарите, а отец — несколькими годами позже. Но на этом их сходство с Гильомом де Вивре не кончалось: физическим обликом они очень напоминали друг друга. Не унаследовав ничего из волосатой черноты своего предка Юга, белокурый Ангерран де Куссон обладал красотой и атлетическим сложением. В плане же духовном он был совершенным образцом рыцарских добродетелей, соединяя в себе храбрость с верностью и набожностью.

Главной заботой Ангеррана стала его юная сестра Маргарита. Будучи старше на десять лет, именно он после смерти отца занимался ее воспитанием. По той же причине Ангерран, давно вышедший из юношеского возраста, все еще не был женат.

Сказать, что Маргарита доставляла ему много хлопот, значит сильно приуменьшить истину. Если для самого Ангеррана два муравленых волка были всего лишь олицетворением славной легенды, украшением их фамильного герба, то отнюдь не то же самое значили они для его сестры. С самого раннего детства она была зачарована семейным преданием; едва научившись говорить, она уже твердила имена Юга и Теодоры, а, научившись ходить, сразу же захотела отправиться в лес на их поиски. Причем, надо заметить, сделать это она намеревалась на четвереньках, ибо несколько лет подряд, несмотря на все угрозы и мольбы своего брата, упрямо отказывалась принять вертикальное положение.

В конце концов, Маргарита де Куссон все-таки пошла на двух ногах, как подобает девочкам (и человеческим существам вообще), но это ничуть не отвратило ее от исполнения своего замысла. Напротив, именно для того, чтобы лучше его осуществить, она в возрасте шести лет изъявила желание научиться ездить верхом.

Брат согласился, надеясь, что физическая активность изгонит навязчивые идеи. Надежды не оправдались. Девочка быстро стала искусной наездницей и начала пропадать в нескончаемых верховых прогулках по лесу, из которых возвращалась лишь вечером, иногда ночью, а случалось, и утром следующего дня.

Ангерран пытался понять причину этого необъяснимого упрямства и донимал сестру расспросами. Но всякий раз Маргарита давала туманные ответы вроде «Так надо» или «Потому что это очень важно». Несмотря на удивительно рано развившийся ум, она была еще слишком юна, чтобы внятно объяснить причину своего поведения. В действительности же она хотела узнать от своих необычных предков, кто она такая и в чем состоит ее предназначение на этой земле — с такой-то кровью в жилах. И еще она хотела выяснить, почему каждый из них совершил свой поступок. А заодно — и как именно.

Маргарита де Куссон росла сущей дикаркой, скитаясь по лесам в тщетных поисках призраков Юга и Теодоры. Напрасно она учащала свои вылазки в самые лютые морозы или по весне, в пору звериной любви. Ей так и не повстречались ни волк ростом с теленка, ни владелица замка, воющая о своем томлении. В возрасте пятнадцати лет она поняла, что все это время шла неверной дорогой: раз души ее предков не попались ей в чаще леса, значит, к ним требуется другой подход. И искать его нужно в книгах, а не на лесных тропинках. Она объяснила Ангеррану, что хочет учиться. Брат, который давно уже не знал, как ему быть со своей сестрой, колебался недолго и даровал согласие.

Маргарита удалилась в обитель Ланноэ, что по дороге из Ренна в Нант. Она знала, что порой и сам Юг де Куссон бывал здесь, чтобы заглянуть в какую-нибудь старинную рукопись или свиток; это и была подлинная причина, завлекшая ее сюда. Но Маргарита не сразу набросилась на таинственные манускрипты. Она сказала себе, что прежде, чем взяться за них, ей надо сначала приобрести необходимые познания. Поэтому она уселась за учебу, как прилежная ученица.

Так она изучила грамматику, риторику, латынь и греческий. Она выяснила о мире все, что знали о нем в то время: что на восток от обитаемой земли расположена Азия, где находится Рай Земной, скрытый огненной завесой и охраняемый дикими зверями. Именно в Раю Земном берут свое начало четыре великих потока: Нил, Ганг, Тигр и Евфрат… Маргарита овладела также искусством счета, научилась распознавать мокроты, от которых зависит человеческое здоровье, узнала, из каких первоэлементов состоит материя, приобрела навыки в музыке и познания еще о тысяче других вещей. Наконец, она сочла себя достаточно образованной, чтобы заглянуть в книги, касающиеся подлинных тайн. Тайком, поскольку настоятельница Ланноэ ни за что бы ей этого не позволила.

Случилось это в конце весны 1336 года. Первая же из запретных книг, которую Маргарита открыла наугад, показалась ей стоящей. В ней трактовалось о ледяных душах. Анонимный автор доказывал, что душа, будучи огненной субстанцией, поскольку именно она сообщает материи жизнь, не изменяет своей природы и после смерти, всюду оставаясь огнем, будь то в сиянии Рая или на углях преисподней. И лишь немногие души претерпевают после смерти изменения, становясь льдом: это заблудшие души, души призраков и привидений, которые возвращаются на землю и остаются там до тех пор, пока не окончится срок их наказания. Тогда они вновь обретают свою исконную природу и способны достичь Рая. Что касается живых, то они могут вступить в общение с духами, лишь сделав собственные души ледяными. Начиная с этого места рукопись становилась совершенно непонятной и требовала, видимо, особых познаний, которыми Маргарита не располагала. Но она смогла все-таки уразуметь, что наипервейшее дело — это выяснить, может ли ее собственная душа оставаться нечувствительной к свету и огню. Именно на этой ступени размышлений и застал ее брат, заехавший в монастырь по дороге. Случилось это 22 июня 1336 года, во второй день лета.

Ангерран де Куссон был пышно одет и ехал в сопровождении оруженосца и слуги, которые везли его доспехи и оружие. Он направлялся в Ренн, на турнир в честь Иоаннова дня, и хотел убедить сестру, чтобы та тоже поехала на праздник. Он надеялся хоть на несколько часов вырвать ее из монастырского одиночества, которое пришло на смену одиночеству лесному. Ангерран готовился к упорному сопротивлению или же к прямому и недвусмысленному отказу, а потому был изрядно удивлен, когда Маргарита согласилась без всяких уговоров и даже с заметным воодушевлением.

Следуя своему плану, Маргарита усмотрела в этом предложении желанную возможность испытать себя. Иоаннов день, праздник огня и солнца, турнир, на который съезжалось помериться силой столько молодых людей — среди криков, жары и крови, — был самим символом того огня, который ей надлежало преодолеть. Если и в этом пламени ей удастся сохранить свою душу ледяной, то она имеет все шансы встретиться однажды с Югом и Теодорой.

В тот же день Маргарита де Куссон отправилась в путь вместе со своим братом. Хоть она и росла дикаркой, сначала среди деревьев, потом среди книг, ничуть не заботясь о собственной внешности, за нее это сделала природа. В свои восемнадцать лет она была довольно высокой для женщины и обладала гордой осанкой. У нее были красивые, сильные от частой верховой езды ноги, тонкая талия, упругая грудь, правильное лицо с выразительным и подвижным ртом. А кожу поразительной белизны оттеняли черные как смоль волосы, ниспадавшие до середины спины.

В дорогу она надела платье своего любимого цвета, фиолетового, напоминающего ей о сумраке, размышлениях и тайне. Без сомнения, она выглядела холодной, как ей и хотелось, но то была холодность звездного сияния. Она ослепляла. Видя ее гарцующей рядом с братом, каждый встречный оборачивался и провожал их взглядом. Эта девушка, выросшая в глуши и оставившая лесные заросли лишь ради пыли старинных рукописей, сама того не желая, казалась всем королевой.

***

Гильом де Вивре въехал в Ренн ярким солнечным утром 1336 года. Следуя за ним, оруженосец вез его копье, украшенное черно-красным флажком — цветами «пасти и песок». Поскольку турнир начинался лишь в полдень, Гильом решил пока осмотреть ярмарку, которая была устроена тут же. Не слезая с коня, он рассеянно двигался вдоль рядов.

На помосте всего два актера, мужчина и женщина, разыгрывали представление, которое сумело приковать к себе внимание публики. Гильом узнал историю Тристана и Изольды. Был как раз тот момент, когда Тристан, везущий королю Марку его невесту, златокудрую Изольду, по ошибке выпивает любовный напиток, предназначавшийся его господину, и вынуждает свою спутницу разделить с ним колдовское зелье.

Гильом де Вивре остановил своего коня и стал слушать. Стихи были ему знакомы, но он, тем не менее, испытывал какое-то неведомое доселе чувство. Может, виной тому был воздух, прозрачный, насквозь пронизанный светом, или волнение, которое он нес в душе, ожидая свой первый в жизни турнир, или же то было нечто и вовсе необъяснимое? У него не хватило времени ответить на этот вопрос, потому что в тот самый миг он повернул голову и увидел ее…

Это была девушка верхом на черном коне в сопровождении рыцаря гораздо старше ее летами — мужа, наверное, подумал Гильом. Позади оруженосец вез щит: серебряное поле, два зеленых, обращенных друг к другу волка. Гильом узнал герб Куссонов, о которых ему не раз доводилось слышать. Дама де Куссон следила за представлением, не отводя глаз. Казалось, оно зачаровало ее так же, как и Гильома.

Сказать, что Гильом де Вивре нашел ее красивой, значит просто ничего не сказать. У него буквально перехватило дух от восторга. Причем то обстоятельство, что она, как он вообразил, была замужем, ровным счетом ничего не меняло: это была женщина его судьбы, все остальное не имело ни малейшего значения. У Гильома закружилась голова, его вдруг прошиб пот, живот свело, он задыхался. Так же внезапно, как Тристан, выпивший приворотного зелья, он был поражен страстью, словно молнией, что, в сущности, ничуть не удивительно, настолько этот порыв соответствовал его натуре, пылкой и благородной. Он был сражен любовью наповал. Дама повернулась в его сторону, и тут он увидел ее глаза — темно-серые, неизбежно наводящие на мысль о волчьей шкуре.

Вопреки тому, что тогда считалось приличным для дам, всадница выдержала его взгляд. Ее спутник заметил это, но не проявил никакого неудовольствия. Он даже сделал своему щитоносцу знак следовать за собой, и они отъехали прочь, оставив юношу и девушку наедине друг с другом. Еще не веря своему счастью, Гильом смотрел на молодую женщину во все глаза, а та в ответ ослепительно улыбнулась ему, сверкнув на июньском солнце белоснежными зубами. Хотя, если задуматься, то была не совсем улыбка — слишком уж она смахивала на плотоядный оскал хищника.

И тут одним движением гибкого тела девушка заставила своего коня развернуться и пустила его в галоп. Напрочь забыв о представлении, Гильом бросился за ней вдогонку.

Погоня длилась долго. Гильом де Вивре был превосходный наездник, к тому же сидел на лучшем скакуне из своих конюшен и поэтому рассчитывал шутя нагнать беглянку. Но не тут-то было.

Они промчались по улицам Ренна во весь опор, едва не сшибая по пути прохожих и несколько раз чудом не сломав себе шею. Наконец, их бешеная скачка закончилась в каком-то фруктовом саду на окраине города. Но вовсе не потому, что Гильом одержал верх, просто девушке самой пришла охота остановиться.

Она пристроилась под вишневым деревом и, не слезая с коня, стала лакомиться ягодами, обрывая их прямо с ветвей.

— Вы тоже любите вишни?

Голос чистый, без тени волнения. Гильому показалось, что он перестает понимать смысл происходящего.

— Благородная дама… госпожа де Куссон, меня зовут Гильом, сир де Вивре.

Молодая всадница по-прежнему лакомилась ягодами.

— Но я вовсе не госпожа де Куссон. Я девица, Маргарита де Куссон.

— Однако вас сопровождал рыцарь…

— Это мой брат, Ангерран.

Смысл фразы был поощрительным, но что-то в ее интонации настораживало.

— Благородная девица де Куссон, согласитесь ли вы стать моей дамой на турнире?

— У вас больше нет никого знакомых в Ренне?

— Нет. Это мой первый поединок. Так окажете ли вы мне эту честь?

Маргарита долго не отвечала. Поглощенная своим занятием, она заставила коня обойти вокруг дерева. Ничуть не поступившись своей холодностью, она даже находила это приключение забавным. Как он смешон, этот юнец с повадками необузданного зверя, пытающийся произвести на нее впечатление!.. Объехав дерево кругом, она вернулась к Гильому.

— Вам известен герб Куссонов?

— Да: два муравленых волка, противостоящих друг другу. А мои цвета — пасти и песок. Сам Людовик Святой даровал их моему предку Эду. Но настоящая эмблема нашего рода — лев, хоть его и нет в гербе. Вот, видите, этот перстень, который я ношу на правой руке, как раз и изображает льва.

Юношеский голос Гильома заметно оживлялся по мере того, как он говорил, но Маргарита перебила его:

— Почему лев хочет драться ради волчицы?

— Потому что я люблю вас!

Маргарита, крутившая на пальце две вишенки, сросшиеся черешками, расхохоталась. Никогда еще ее зубы не казались такими белыми, а волосы такими черными. Выходит, она умудрилась влюбить в себя льва, палец о палец для этого не ударив? Какая нелепость! К этим рыкающим животным, любителям света, жары и открытых пространств, она всегда испытывала лишь презрение. Из всех геральдических фигур эту она считала наиболее глупой. И как только человеческие существа могут отождествлять себя с таким зверем, примитивным и начисто лишенным тайны?

— Вы меня любите? Что за чудо?

— Одно из тех, что Господь Бог устраивает порой.

— Но Создатель никогда не смешивает разные породы, милый лев! Подыщите себе львицу среди себе подобных или тех, кто себя таковыми считает. Наверняка они только и ждут ваших признаний.

Стояла восхитительная погода. Оказавшись вблизи Маргариты, Гильом смог оценить, до чего хорошо она сложена. Он почувствовал себя уже не просто на земле, а в том самом Раю Земном, где Маргарита была новой Евой — настолько же черноволосой, насколько ее праматерь была белокурой.

— Отныне никакой другой женщины для меня не существует! Согласитесь быть моей дамой, или я вовсе откажусь от турнира!

Внезапно Маргарита де Куссон вновь сделалась серьезной. Пора возвращаться к действительности. Она хотела стать ледяной душой, она ею и станет. В чем этот рыцарь убедится на собственном опыте.

— Если я соглашусь, то лишь при одном условии, которое вы не сможете выполнить.

— Каком же? Я заранее повинуюсь!

— Проиграйте! Дайте выбить себя из седла в первой же схватке! Это и есть то условие, при котором я стану вашей дамой!

— Мне — проиграть?!

— Вы отлично слышали, Гильом де Вивре! Но такое испытание вам не по зубам. Прощайте.

Маргарита де Куссон дала шпоры коню, но Гильом удержал ее.

— Если я проиграю, то опозорю свой герб в первом же выходе на ристалище…

Маргарита не ответила.

— Если я проиграю, победитель заберет моего коня и доспехи. Придется платить выкуп…

Маргарита не ответила.



Никогда еще Гильом де Вивре не испытывал подобного смятения. Однако ему удалось взять себя в руки и задать тот единственный вопрос, который имел для него значение:

— Если я проиграю, дадите вы мне взамен свое слово?

Маргарита де Куссон уже пришпорила коня, но он все же различил ее ответ, донесшийся к нему сквозь топот копыт:

— Да…

Вот в этом-то помрачении сердца и ума провел Гильом де Вивре часы, остававшиеся до начала турнира. Прибыв на место, он даже не обратил внимания на великолепие зрелища, открывшегося ему. Хотя такому новичку, как он, было на что посмотреть.

На состязание съехались рыцари со всей Бретани — примерно шесть десятков палаток было разбито на широком лугу. Оруженосцы помогали сеньорам облачиться в доспехи и хлопотали вокруг лошадей. Бойцы приглядывались друг к другу издали; самым молодым было по шестнадцать, самым старшим — немногим более сорока. Уже не первый месяц ждали они этого момента, который вместе с войной и любовью был тем, что имелось самого волнующего в их жизни.

Пока они снаряжались, публика едва сдерживала нетерпение. По обе стороны ристалища были возведены две большие деревянные трибуны. На одной из них, окружая герцога Бретонского Жана III и епископа города Нанта, теснились благородные дамы, богатые сеньоры и важные церковники, прибывшие сюда не только из Бретани, но также из Франции и Англии. Остальные места занимали зажиточные буржуа Ренна и Нанта. Что касается простонародья — окрестных крестьян, пришедших пешком, мещан, слуг, наемных солдат из свиты вельмож и прочего мелкого городского люда, — то все они толпились за веревками, натянутыми по обе стороны трибун. От арены они находились достаточно далеко, чтобы разглядеть сражения во всех подробностях, им перепадали одни только крохи зрелища, но — подумаешь, велика важность! Ведь это же Иоаннов день, праздник солнца, света, будущего урожая, самой жизни! Среди молодых героев, готовившихся к схватке, у них еще не было любимчиков, они каждому готовы были рукоплескать, лишь бы тот бился честно и отважно.

Раздался оглушительный рев труб, тотчас же перекрытый криками толпы: «Едут! Едут!»

Действительно, они приближались, все шестьдесят, один за другим, на конях в блестящей сбруе, в сверкающих на солнце доспехах, с копьем в правой руке, со щитом, повешенным на грудь, в многоцветье шелковых лент, развевающихся на их шлемах с поднятым забралом.

По очереди приветствовали они Жана III, склоняя перед ним копье и объявляя свое имя и титул. Тот обращался к ним с любезной улыбкой и предлагал указать свою даму, что отнюдь не было данью галантности, но жестким правилом, обязательным для любого турнира.

Гильом де Вивре попал почти в самую середину вереницы. Он все еще не пришел в себя. Что же с ним такое случилось? Ведь он приехал сюда, чтобы с блеском проявить молодые силы и отвагу, и вот вместо этого у него в мозгу засела безумная мысль. Гильом в тревоге посмотрел на перстень со львом. Он подумал об Эде, грозе сарацин, и вновь с содроганием вспомнил окровавленный палец своего отца. Кольцо принадлежало ему по праву, как носителю титула, и он ужаснулся: во имя любви внезапной, а быть может, и безнадежной он собирается покрыть его позором. Что с ним случилось? Он ли это?

Остановившись напротив герцога, Гильом прерывающимся голосом назвал себя. Жан III с подчеркнутой приветливостью улыбнулся ему в ответ. Наверняка он решил, что новичок просто робеет перед первым поединком.

— Смелее, Гильом! Выберите себе даму и бейтесь благородно!

Нет, ему это не приснилось… Она там, в конце трибуны. И Гильом де Вивре направился к фиолетовому, увенчанному черным силуэту. По мере того как он продвигался к цели, молодые благородные дамы из окружения герцога хмурились. Ведь призыв, который посылали ему их глаза, был так ясен! Он должен сражаться и побеждать ради них — они же были львицами, самками его породы, верными и покорными. Еще есть время одуматься, избежать непоправимого. Но Гильом де Вивре не остановился.

Со своей стороны, и Маргарита де Куссон не сводила с него глаз. Она не верила всерьез, что Гильом примет ее вызов, согласится на невероятно жестокое для рыцаря требование. Она хотела лишь избавиться от него, а вовсе не отправлять на смерть. Но теперь, когда события зашли слишком далеко, это уже ничего не меняло. И она нисколько не была взволнована.

Она видела, как красивый молодой человек, казалось, созданный для побед в любви и на поле брани, приближается к ней. Она видела молодых женщин на трибуне, бросающих на него красноречивые взгляды и машущих платками. Какое безумие толкало их на это? Неужели они так спешат избавиться от своей свободы, сделаться супругами, наплодить детей и разделить всеобщую участь? Любовь… Маргарите случалось думать о ней. Она ничуть не презирала это чувство и того меньше отвергала. Ведь именно любовь толкнула Теодору на поступок, с которого все и началось. Когда-нибудь и сама Маргарита покорится ее законам, но сейчас любовь оставалась для нее чем-то далеким…

Погрузившись в свои размышления, Маргарита де Куссон даже не заметила, как Гильом остановился и указал на нее своим копьем. Толпа, видя ее безразличие, взроптала. Возможно ли, чтобы дама отвергла рыцаря? Это было бы неслыханно. Маргарита подняла голову. Гильом улыбался ей из-под забрала. В ней все напряглось. Она желала испытания? Сейчас она его получит. Скоро кровь молодого рыцаря обагрит землю ристалища, и она одна будет за это в ответе. Если ей удастся при виде этого не испытать ни малейшего волнения, значит, и ее встреча с Югом и Теодорой уже не за горами.

Маргарита жестом выразила согласие, и Гильом де Вивре поехал занимать свое место среди прочих участников.

Ему выпал жребий открыть состязание. Под звуки труб было громогласно объявлено его имя, равно как и имя его соперника. Им оказался сеньор де Шатонеф. Такой приговор судьбы больше всего огорчил Гильома. Арно де Шатонеф был одним из самых молодых участников турнира. В схватке с опытным и уже прославленным бойцом было бы не так обидно подчиниться тираническому требованию Маргариты, но проиграть юнцу своего возраста, прибывшему испытать себя, как и он сам, спасовать перед равным…

— Пошел!

Приказ герольда застал его врасплох. Он, однако, уже находился там, где положено, с правой стороны барьера, отделявшего его от противника, и, наподдав коню шпорами, понесся вперед во весь опор.

Все последующее совершилось в считанные секунды. Гильом до самого последнего мига не мог решить, исполнить ли обет, данный своей даме, или же нарушить его, сочтя за каприз взбалмошной девицы, и биться, как подобает рыцарю. Поскольку ум его так и не смог ни на что решиться, выбор за него сделало тело: уже когда пора было наносить удар, он отвел взгляд от противника, пытаясь отыскать на трибуне фиолетовое платье своей возлюбленной; заодно и копье его отклонилось от цели. Боль пронзила Гильома одновременно со вспышкой света. А дальше — ничего…

Сразу же после этого Маргарита де Куссон ушла. Гильома, лежавшего без движения и казавшегося мертвым, унесли, но она даже не попыталась справиться о нем. Она также не собиралась дожидаться выступления своего брата. Лишь одно имело для нее значение: когда тот рыцарь вылетел из седла, она не испытала ни малейшего волнения.

Она покинула Ренн и одним духом домчалась до Ланноэ. Итак, ей это удалось. Свой собственный турнир она выиграла.

***

Гильом де Вивре чуть не умер от раны. Его, глубоко пораженного копьем в правое плечо, выходил один почтенный реннский цирюльник. И хотя в течение нескольких дней у рыцаря держался такой сильный жар, что все сочли его состояние безнадежным, однако крепкое сложение справилось с горячкой, и потянулось долгое выздоровление.

В течение этих унылых недель Гильому хватило досуга, чтобы поразмыслить над поведением своей дамы. Ему трудно было даже вообразить себе худшее предательство. Ведь из-за нее он опозорил свой герб, победитель забрал себе его коня и оружие, а она ушла, даже не попытавшись увидеться с ним!

Он решил изгнать из сердца столь нелепую страсть. На что мог он надеяться? Женщина, глазом не моргнув, отправила его на смерть, а после этого потеряла всякий интерес к его судьбе! Она не только не любит его — она чудовище и вообще не способна любить. И он навсегда должен забыть это наваждение.

К несчастью, все эти здравые рассуждения так и остались рассуждениями. Дни проходили за днями, а черноволосая дама в фиолетовом платье по-прежнему не желала изгладиться из его памяти. Напротив, всякий раз, стоило Гильому очнуться от своего тяжелого, болезненного забытья, она уже была тут как тут — улыбающаяся, верхом на коне во фруктовом саду, или же сидящая на трибуне, не обращая внимания на опущенное в ее сторону копье.

Меж тем случилось письмо от Ангеррана де Куссона. Доставил его оруженосец в пышном одеянии, который вел под уздцы коня своего господина с навьюченными на него доспехами. Письмо было столь же благородно, как и его отправитель, и немало способствовало душевному выздоровлению Гильома.


Рыцарь,

Маргарита мне все рассказала. Теперь я знаю, что ни ваша рука, ни ваша доблесть не подвели вас, но единственно сердце вдохновило на этот великодушный поступок. Для меня вы самый благородный герой этого турнира. Мне неизвестно, почему так поступила моя сестра, но все же никто не посмеет сказать, что имя де Куссонов обесчещено: примите мои доспехи и этого коня в возмещение ваших, несправедливо отнятых. Равным же образом я велю заплатить цирюльнику, который приютил вас у себя и выхаживал…


В этот момент Гильом де Вивре принял решение: раз силы к нему вернулись, а забыть свою даму он так и не смог, ему остается одно — завоевать ее. И он не отступит ни перед чем. Он воспользуется всеми доступными средствами, но, в конце концов, одержит над нею верх. Раненый лев опасен. Даже когда его противник — женщина. Даже если он в нее влюблен…

Гильом покинул дом цирюльника перед самым Рождеством и вернулся в Вивре, где провел еще один месяц, прежде чем поправился окончательно. Потом он поехал в Куссон. Там он остановился неподалеку от замка и расспросил крестьян о местонахождении Маргариты. Малой толики золота оказалось достаточно, чтобы выяснить: она в обители Ланноэ.

Гильом добрался туда в конце января 1337 года. Монастырь был расположен в узкой долине, окруженной лесами, насколько хватало глаз. Ходили слухи, что они наводнены волками, и вскоре Гильом смог убедиться, насколько эти слухи верны. Он оставался там три дня и три ночи и вышел из лесу лишь 2 января, на праздник Сретенья.

У Гильома был план, который не охаял бы и его предок Эд. Поутру он остановил своего коня на обрыве, неподалеку от монастыря, и принялся ждать. Тем временем пошел снег. После полудня он повалил в два раза гуще, и тут, наконец, появилась Маргарита.

Она сидела верхом все на том же вороном коне, что и в тот, первый раз, и на ней был фиолетовый плащ. Она ехала рысью прочь от монастыря. Некоторое время Гильом следовал за ней тем же аллюром, а когда она забралась достаточно далеко, чтобы любое возвращение к обители было ей отрезано, пришпорил коня и понесся в атаку.

Он атаковал как на турнире, по-рыцарски — привстав на стременах и нагнувшись к гриве коня. Снег приглушал все звуки, поэтому всадница долго ничего не замечала. И только оказавшись совсем близко от нее, он прокричал боевой клич рода де Вивре:

— Мой лев!..

Маргарита де Куссон была изрядно удивлена, равно как и ее конь: вздрогнув, он шарахнулся в сторону. Но, являя немалое присутствие духа, она пустила его в галоп. Схватка оказалась неравной — на стороне Гильома был больший разбег. Вскоре оба коня мчались бок о бок, и рыцарь, несмотря на безумную скорость, перепрыгнул на круп вороного. Животное взвилось на дыбы, и оба всадника кубарем полетели в снег, который смягчил падение. Поднявшись, Гильом обнаружил, что Маргарита лежит без чувств. Он поднял ее на руки.

Она была цела. Лицо не помертвело, шея не сломана. Обморок случился с ней от удара о землю, а может, и от испуга. Она была еще бледнее, чем обычно, — почти такая же белая, как хлопья снега, падавшие ей на лицо и таявшие через несколько мгновений, как ее зубы, блеснувшие меж полуоткрытых губ. Гильом свистнул своего коня, положил Маргариту ему на спину и пустился в путь.

Он снял свою ношу у стен находившейся неподалеку пастушеской хижины, сложенной из диких камней без раствора. Убогое жилище с очагом посередине, где вместо трубы — простая дыра в кровле. Наваленным тут же сухим валежником он разжег огонь. Когда Маргарита де Куссон пришла в себя, она лежала перед пылающим очагом. Снаружи бушевала пурга. Увидев Гильома, она вскочила на ноги.

— Что вам угодно?

Гильом ткнул пальцем в угол комнаты.

— Показать вам вот это.

Несмотря на все свое мужество, Маргарита не сумела удержаться и вскрикнула. То, на что указывал рыцарь, было жутким нагромождением волчьих голов.

Гильом де Вивре презрительно поморщился.

— Подвиг не так уж велик: волк зверь слабый, даже мальчишка может одержать над ним верх. А ушло у меня на это два дня лишь потому, что это зверь еще и трусливый. В отличие от льва, волк, почуяв опасность, убегает.

Маргарита хранила молчание. Она пыталась собраться с силами, чтобы противостоять тем невероятным обстоятельствам, в которые попала. Но ей это пока не удавалось.

— Я хочу рассказать вам о моем предке, Эде. Вот он совершил настоящий подвиг…

И Гильом довольно подробно поведал молодой женщине о крестовом походе, об охоте в Дельте Нила, о семи львиных головах, наваленных на землю пустыни, об игре слов насчет пастей и песка и о восклицании Людовика Святого. Но по мере того как он говорил, Маргарита де Куссон понемногу приходила в себя. Когда он закончил, она уже полностью успокоилась. Усмехнувшись, она показала на кровавую кучу:

— Ваш предок был лучшим охотником, чем вы. Вы ведь говорили о семи головах, а я здесь вижу только шесть!

К ее удивлению, Гильом встретил этот выпад улыбкой.

— Это правда: я принес вам сюда только шесть голов, но лишь для того, чтобы добавить к ним седьмую.

Из ножен, прикрепленных к поясу, он вытащил острейшую дагу — кинжал с широким лезвием.

— Я убил их вот этим. Но у меня найдется кое-что еще.

Гильом опять сунул руку за пояс и вынул оттуда какой-то мелкий предмет, который, зажав меж двумя пальцами, показал Маргарите.

— Я заказал его для вас, пока выздоравливал, одному ювелиру в Ренне.

Речь шла о перстне, весьма любопытном по форме и замыслу. Был он серебряный, резной и представлял собой волчью голову с оскаленными клыками; глаза были из гагата и сверкали черным блеском. До Маргариты дошло, наконец, в какой крайней опасности она находится, но страха она по-прежнему не испытывала.

— И что это означает?

— Я поклялся добавить седьмую голову к тем, что уже лежат здесь. Ею может стать вот эта, украшающая перстень, если вы согласитесь стать моей женой. Либо ваша собственная… Выбирайте!

Гильом подошел к Маргарите, держа в левой руке кольцо, а в правой — свое оружие.

— Вы отрежете мне голову?

— Если вы сами это выберете.

Молодые люди стояли рядом, вызывающе глядя друг на друга.

— Что ж, я выбираю!

Внезапно Маргарита де Куссон выхватила перстень с волком и швырнула его в огонь. Ни на одно мгновение Гильом не вообразил, что Маргарита предпочтет скорее умереть, чем принадлежать ему. Разумеется, он не собирался ее убивать, он был рыцарь, а не мясник, поэтому его весьма озадачил ее поступок.

Надменно выпрямившись во весь рост и даже привстав на цыпочки, Маргарита смерила его взглядом. Она была великолепна в своей гордой ненависти. Так они и стояли, глаза в глаза, бесконечно долгие минуты: Маргарита — ожидая, Гильом — раздумывая, как ему быть. Внезапно его осенило, и он тут же принял решение.

Сунув руку в огонь, он вытащил из углей раскаленный перстень и, схватив молодую женщину за запястье, силой надел его ей на палец.

Маргарита де Куссон закричала от боли. Ее звериный вой наполнил собой всю хижину. Гильом, сам обжигаясь, удерживал кольцо на ее безымянном пальце. Внезапно вопль прекратился. Маргарита пристально, словно не веря собственным глазам, поглядела на серебряную волчью морду… Затем, к полному изумлению Гильома, взяла его за руку и поцеловала перстень со львом. В тот самый миг, когда он ожидал этого меньше всего, волчица вдруг покорилась ему.

То, что произошло потом, Гильом не успел осознать. Резким движением Маргарита сорвала с себя платье. Сначала из-под фиолетовой ткани мелькнула белоснежная грудь, еще мгновение — и она предстала перед Гильомом в совершенной наготе. Он и сам после секундного замешательства начал стаскивать с себя одежду, но и на этот раз Маргарита оказалась проворнее. Тихонько повизгивая, не то от боли, не то от возбуждения, волчица накинулась на него. Ее тело сверкало в отсветах огня, растрепанные черные волосы лихорадочно тряслись, пока она яростно колдовала над застежками его камзола. Казалось, она улыбается полуоткрытым ртом, хотя больше это напоминало звериный оскал. Они оба испустили дикий крик и рухнули на земляной пол хижины под взглядом шести мертвых волков — единственных свидетелей их соития.

***

Лишь утром следующего дня монахи нашли их спящими глубоким сном. Через несколько часов Гильом де Вивре и Маргарита де Куссон были обвенчаны в церкви обители Ланноэ. Вместо обручальных колец они надели друг другу свои перстни — со львом и с волком.

Гильом и Маргарита направились в Вивре, заехав по дороге в Куссон, чтобы известить о радостном событии Ангеррана. Этот последний, видя свою сестру замужней и сияющей от счастья, едва сдерживал слезы. Он уже давно перестал надеяться для нее на что-нибудь другое, нежели безбрачие в богатом монастыре.

Молодая чета обосновалась в Вивре и зажила вполне счастливо. Оба они остались без родителей, и поэтому им не приходилось заботиться ни о ком, кроме как друг о друге. Замок и окрестные земли принадлежали только им, и поэтому они все тут могли переделать по собственному вкусу. И они не отказывали себе в этом удовольствии, каждый день внося в свою жизнь тысячу изменений, порой важных, порой совершенно пустых.

Их согласие было безоблачным. Супруги совершенно подходили друг другу по уму и характеру, а тела их ладили между собой еще больше, чем души. Желание слиться в любви порой охватывало их в моменты самые неожиданные и было настолько сильным, что они вынуждены были покоряться ему незамедлительно, где бы и когда оно их ни заставало: во время верховой езды, или прогулки бок о бок по замковому валу, или на берегу моря… И что за важность, если кто-то мог их увидеть! Зову волчицы всегда вторило рычание льва, и бывало, что в пылу объятий их перстни яростно сталкивались.

Для Гильома де Вивре все было просто: он по-прежнему был безумно влюблен, как и в тот день, когда его, слушавшего стихи про Тристана и Изольду, внезапно поразил удар молнии. Он желал Маргариту, победил ее в возвышенной борьбе, она покорилась ему и теперь щедро одаривала; он был счастлив.

Что касается Маргариты, то тут дело обстояло несколько сложнее. Ее супруг много раз допытывался у нее: почему, оставаясь до последнего столь холодной и неприступной и даже предпочтя смерть союзу с ним, она вдруг круто переменилась, стоило ему лишь надеть ей кольцо? На все эти расспросы Маргарита отвечала уклончиво. Это означало, что она и не собиралась раскрывать тайну, смысл которой предназначался лишь ей одной.

А причина была в том, что, когда Гильом надел ей на палец пылающее кольцо и она, закричав от боли, бросила взгляд на впившуюся ей в плоть драгоценность, серебряная волчья морда с гагатовыми глазами вдруг исчезла и вместо нее явилась взору Теодора де Куссон, нагая, прикрытая лишь длинными белокурыми волосами. И она сказала Маргарите: «Хозяин огненного волка и есть твой самец. Возьми его, и ты, подобно мне, познаешь исключительную судьбу. Забудь про лед, забудь про мой призрак, не ищи больше встреч со мною. Совокупись с ним немедля, и пусть все твое тело запылает, как твой палец!»

Чем дольше Маргарита де Вивре, урожденная де Куссон, размышляла об этом, тем больше склонялась к мысли, что сделала правильный выбор. Гильом, который дал ей столь невероятное доказательство своей любви, проиграв ради нее в турнире, сумевший выкрасть ее из убежища и победить с помощью перстня, был мужчиной ее судьбы. Доказательство этому она получила вскоре после их прибытия в Вивре, когда обнаружила, что беременна. Несомненно, понесла она в ту самую ночь, когда Теодора посулила ей исключительную судьбу. Похоже, это обещание уже начинало сбываться: ребенок, зачатый в каменной хижине под взглядом шести мертвых волков, когда раскаленное кольцо пожирало ее плоть, имел все шансы стать существом столь же исключительным, как Юг де Куссон, сын ее прабабки Теодоры…

День родов приближался. Настало время позаботиться о повитухе. Свой выбор Маргарита сделала уже давно. Еще в Ланноэ ей довелось слышать об одной женщине, одиноко живущей в хижине среди леса, которую все звали не иначе, как Божья Тварь. Поговаривали, что она собирает ночами в лесной чаще всякие травы и прочие таинственные порождения земли и, несомненно, занимается колдовством. Но никто и не думал доставлять ей из-за этого неприятности, ибо о ней ходила слава как об исключительной повитухе. Утверждали даже, хоть это и звучало невероятно, что ни одна роженица, обратившаяся к ней за помощью, не умерла во время родов.

Как бы там ни было, в начале сентября 1337 года Маргарита послала к ней в лачугу нарочного, снабдив его значительной суммой денег, чтобы тот с помощью золота убедил старуху предпринять долгое путешествие к замку Вивре. Собственно говоря, возраста у Божьей Твари не было: ее лицо всегда оставалось гладким, без единой морщинки, но, что любопытно, выглядело оно при этом старческим и бесполым, потому что эти черты могли принадлежать как мужчине, так и женщине.

При виде золотых монет Божья Тварь презрительно рассмеялась. К чему ей тут, в лесу, деньги, если она живет одна и круглый год носит все тот же серый плащ? Посланец настаивал, говоря, что его госпожа — та самая женщина с зелеными волками из монастыря. Не придав этому большого значения, он упомянул также, что роды ожидаются ко Дню всех святых. И вот тут, к его великому удивлению, все неожиданно переменилось. Лицо Божьей Твари, это странное лицо без возраста и пола, выразило вдруг сильнейшее волнение, и повитуха согласилась.

Прибыв в замок Вивре, Божья Тварь явилась к Маргарите и сообщила, что до родов видеться с ней не будет. Потом устроила себе жизнь на собственный лад, покидая замок в сумерки и возвращаясь лишь под утро, нагруженная таинственными травами. Так продолжалось до самого вечера 1 ноября 1337 года, Дня всех святых, когда за ней послали, сказав, что схватки начались.

Божья Тварь вошла в комнату, где лежала Маргарита. Это была самая просторная комната в замке, а также единственная располагавшая застекленным окном. Маргарита поражала бледностью, хотя для нее это был естественный цвет лица; несмотря на заливавший ее пот, она улыбалась. Божья Тварь отдала короткие приказания: чтобы принесли чистое полотно и детские пеленки, а на огонь поставили котел с водой. Как только это было исполнено, она всех выставила за порог, включая Гильома, поскольку не нуждалась ни в каких помощниках.

Закрыв за ними дверь, Божья Тварь подошла к Маргарите и стала щупать ей живот, приговаривая:

— Вот и хорошо, вот и хорошо… Все у нас получится.

Откуда-то издалека донеслись два колокольных удара.

Звонили в монастыре Монт-о-Муан, чей колокол был слышен, когда дул северный ветер, — как нынешней ночью. Маргарита приподнялась на ложе.

— Уже к заутрене звонят!

Повитуха возразила с неожиданной яростью:

— Еще чего выдумали! Повечерие это!

— Какая разница? Что повечерие, что заутреня…

— А такая разница, как между рождением и смертью! Всю мою жизнь дожидалась я этого часа. Только того ради и приехала сюда!

Маргарита внезапно почувствовала, как ее охватывает беспокойство. Божья Тварь низко склонилась над ней. Ее странное, словно недоделанное природой лицо отразило сильнейшее волнение.

— В моих краях есть поверье. Дети, которые родятся в последний час ночи Всех святых, как раз перед самой заутреней, получают благословение всех святых и живут сто лет. Но те, что родятся в первый час следующего дня, в День поминовения усопших, отмечены знаком смерти и живут всего один день!

Маргарита де Вивре закусила губу, чтобы не закричать от радости. Так значит, это правда! Дух Теодоры не солгал ей: от их соития той ночью в хижине родится чудесный ребенок…

Голос повитухи сделался еще серьезнее.

— Я могу попытаться облегчить вас прямо сейчас, покуда еще есть время до последнего часа перед заутреней. Но тогда ваш ребенок будет как все остальные. Ста лет ему, конечно, не прожить, но и на следующий день не помрет…

Маргарита затрясла длинными черными волосами:

— Нет, нет. Я хочу, чтобы он жил сто лет!

— А ну как он проживет всего один день? Ведь риск-то какой.

— Пусть! Я на все согласна!

Божья Тварь молча покинула Маргариту и, подойдя к огню, стала готовить какой-то отвар из собранных ею трав.

— Это полезные травы, они вам помогут.

Внезапно Маргарите пришла в голову неожиданная мысль.

— А как мы узнаем, что настал последний час перед заутреней?

— Мы-то? Чтобы наверняка, это навряд ли… Господь зато будет знать, вы ему молитесь.

Узнать точное время в ту эпоху действительно представляло неразрешимую проблему. Час тогда был совсем не таким, каким мы его знаем. День делился на двенадцать часов — от восхода до заката. Равным же образом на двенадцать часов делилась и ночь. Однако продолжительность дня и ночи в течение года различна. Во время зимнего солнцестояния день длится едва восемь часов, а во время летнего — шестнадцать. Таким образом, единая мера времени — час — менялась со дня на день.

Поэтому оставалось лишь довериться колоколам монастырей и церквей, которые и отсчитывали время, столь же, впрочем, неточно, как и сами верующие. Они звонили каждые три часа, всякий раз по два удара. Итак, в первом часу по восходе солнца отзванивали приму, в третьем — терцию, в шестом — сексту, или полдень, в девятом — нону и, наконец, в двенадцатом, и последнем, часу дня звонили вечерню, вечернюю зарю. После этого начиналась ночь, тоже разделенная на трехчасовые промежутки. Повечерие было третьим часом после захода солнца, заутреня, или полночь, — шестым, она отмечала изменение даты; и, наконец, хвала была девятым часом ночи, она отбивалась за три часа до восхода солнца…

С тех пор как Божья Тварь открыла Маргарите свою тайну, а та согласилась подвергнуться риску, прошло некое неопределенное время. Было темно и холодно. Божья Тварь приблизилась к хозяйке замка с чашей в руке.

— Пейте!

— Который час?

— Пейте!

Маргарита де Вивре повиновалась. Схватки становились все чаще и чаще. Было ли это добрым знаком? Было ли это дурным знаком? Заутреню еще не звонили, но к чему ей надлежит сейчас приложить волю? Стараться родить как можно быстрее с опасностью не дождаться счастливого часа или же сдержать себя, рискуя пропустить ночь Всех святых и угодить в День поминовения усопших?

Вот тут-то оно и случилось. Снаружи, в черной и холодной ноябрьской ночи, раздался вой, потом еще и еще, потом — десятки голосов откликнулись на зов: началась волчья перекличка. Маргариту сотрясла сильнейшая дрожь. Она судорожно рассмеялась. Божья Тварь, не поняв причины, попыталась ее успокоить:

— Не бойтесь, а то ребенок родится с волчьими ушами!

— Я и не боюсь. Даже наоборот! Это для меня волки воют, знак подают! Пора рожать, чтобы ребенок прожил сто лет! Прямо сейчас!

Божья Тварь хотела было что-то ответить, но не успела. Маргарита испустила пронзительный крик, и роды начались. Повитухе пришлось спешно взяться за работу.

И очень вовремя. Потому что едва она успела перерезать пуповину, как из монастыря донеслись два удара, возвестивших заутреню. Неловко, держа одной рукой младенца, Божья Тварь перекрестилась.

— Поспел! Точнехонько «Отче наш» до заутрени прочесть бы хватило! Теперь сто лет проживет! За него теперь все святые в Раю в ответе!

— За него?

— Ну да, сын у вас!

Как раз в этот миг Гильом де Вивре, услышав крик новорожденного, ворвался в комнату. Схватив ребенка на руки и увидев, что это мальчик, он высоко поднял его над головой и прокричал во весь голос:

— Мой лев!..

***

Вот так этот малыш, дитя Всех святых, которого родители решили назвать Франсуа, и приготовился прожить свою исключительную жизнь. Маргарита, склонившаяся над его колыбелькой, знала, что на его долю отпущен целый век, но чем наполнится этот век, ей было неведомо.

В тот же самый день, 1 ноября 1337 года, в День всех святых, Генри Берджер, епископ Линкольнский, прибыл в Париж и направился в Нельскую башню, где тогда находился королевский двор. Он вез послание от своего государя, Эдуарда III Английского, королю Франции Филиппу VII. Это было объявление войны, составленное по всем правилам. Пока еще никто не отдавал себе в том отчета, но ход истории уже круто менялся. В ее недрах созрело и готовилось появиться на свет ужасное чудовище — бесконечная трагическая распря между Францией и Англией…

В замке Вивре маленький Франсуа прожил первые минуты своей столетней жизни.

А в Париже тем временем началась Столетняя война.

Глава 2

НОЧЬ ПРИ КРЕСИ

Франсуа, дитя Всех святых, был крещен через день. И крестины его оказались столь же исключительными, как и рождение.

Утром Дня поминовения усопших попросила гостеприимства в замке Вивре Жанна де Пентьевр, направлявшаяся со своей свитой на богомолье в обитель Монт-о-Муан. А Жанна де Пентьевр, супруга Шарля Блуаского, была не кто иная, как племянница Жана III, наследница короны герцогства Бретонского и, следовательно, сюзерен рода де Вивре. Узнав о счастливом событии в семье своих вассалов, она добровольно приняла на себя роль крестной матери, которую ей указала сама судьба. Поскольку крестить младенца в День поминовения было нельзя, высокие гости задержались еще на день, и церемония состоялась в праздник святого Юбера. Провел ее сам епископ Бриекский, сопровождавший Жанну в ее паломничестве.

Так жизнь маленького Франсуа была, казалось, с самого начала особо отмечена судьбой, как и предрекала Божья Тварь. Эта последняя, впрочем, куда-то запропастилась. Вскоре после родов Маргарита, не видя нигде повитухи, потребовала ее к себе. Но напрасно слуги обшаривали замок и окрестности: ее уже и след простыл. Она ушла глухой ночью, но как именно, никто не мог взять в толк, ведь замковый мост был поднят.

Однако это происшествие позабылось, когда епископ приблизился к ребенку, чтобы совершить крестильное миропомазание. Сияющий Гильом де Вивре стоял за крестными первенца — величественной Жанной де Пентьевр и своим шурином, Ангерраном де Куссоном. Он не мог оторвать глаз от сына. Тот очень походил на него: те же светлые волосы, та же телесная крепость. И, кроме того, в жилах ребенка текла кровь его восхитительной матери! На какие же подвиги будет способно это существо, зачатое столь удивительным образом! Гильом де Вивре со все возрастающим восхищением смотрел то на своего сына, то на жену и не мог насмотреться. Никогда еще Маргарита не была так красива, никогда еще он не любил ее так сильно. Спустя девять месяцев и один день после памятного Сретенья сир де Вивре переживал самые прекрасные часы в своей жизни…

Счастье Маргариты в этот миг было еще более полным. Ей вдруг открылся смысл событий, которые предшествовали ему с самого Иоаннова дня. Та необоримая Сила, которая вела их со времени турнира, та взаимная рана, которую они наложили на себя копьем и перстнем, прежде чем отдаться друг другу, — все это было таинственным, но необходимым условием рождения маленького существа. После долгих и напрасных поисков Юга и Теодоры Маргарита открыла, наконец, свое истинное предназначение: она появилась на земле, чтобы дать жизнь своему сыну, и отныне он будет значить для нее большее всего на свете, даже больше, чем Гильом. В это мгновение она чувствовала (хоть и не осмеливаясь себе в этом признаться) то же самое, что должна была ощутить Пресвятая Дева после блаженной Рождественской ночи: она дала жизнь Божеству!

Маргарита была единственная, кто знал предсказание повитухи: сто лет обещаны ее ребенку, ведь он — дитя Всех святых. И она, повинуясь инстинкту, решила хранить тайну про себя. Быть может, она раскроет ее Франсуа на своем смертном одре, но никому другому и уж никак не сейчас. Сейчас самое главное — пережить эти неповторимые минуты как можно полнее.

Епископ произносил последние слова обряда, и таинство крещения отозвалось в Маргарите так же глубоко, как и таинство брака, совершенное над нею в обители Ланноэ: все это ради крошечного спеленутого существа; ради него и его чудесной судьбы, которую он несет в себе, будет она жить отныне…

Именно рождение Франсуа повлекло за собой первую ссору между Маргаритой и Гильомом. Такое признание отнюдь не означает, что раньше их союз обходился вовсе без размолвок. Хотя их согласие и было необыкновенным, оно вовсе не исключало стычек. Напротив. Два существа со столь ярко выраженными характерами были обречены постоянно сталкиваться между собой, но, не обращаясь во зло, эти размолвки позволяли им растратить избыток жизненных сил.

У Маргариты и Гильома имелся собственный способ улаживать споры: они устраивали соревнования в той единственной области, где оба были на равных, — в верховой езде. Она седлала свою вороную кобылу, он — своего гнедого жеребца, и они мчались взапуски по окрестным лугам. Победа в этих скачках переходила то к одному, то к другому, так что, когда гонка кончалась, они порой даже не помнили, из-за чего все началось.

В сущности, и Гильом, и Маргарита, не сговариваясь, стали относиться к супружеской жизни как к своего рода турниру. Ведь именно турнир свел их впервые, в единоборстве завоевали они друг друга, да и потом не прекращали борьбы, которая находила свое естественное завершение в схватке любовной: постель была для них самым настоящим ристалищем, где они и мерялись силой, оба оставаясь победителями.

Однако с рождением Франсуа все изменилось. Хоть они были равно убеждены в удивительных свойствах своего ребенка, но понимали их по-разному. Для Гильома он должен был стать легендарным воином, кем-то вроде Эда, но еще более могучим, грозой ристалищ и полей сражений. Он сделается правой рукой короля Франции, рукой вооруженной, и с той поры «пасти и песок» всегда будут во главе французского войска рядом с королевскими лилиями; он станет коннетаблем, а потом, чтобы достойно увенчать свою карьеру, отправится в крестовый поход, где покроет себя неувядаемой славой. Франсуа де Вивре первым ворвется в Иерусалим, отрубив неверным больше голов, чем звезд на небе, и падет ниц пред освобожденным Гробом Господним, как это сделал некогда Готфрид Бульонский…

Напротив того, с точки зрения Маргариты, Франсуа предстояло стать светочем своего века. Молва о его мудрости и учености быстро пересечет границы Бретани, и сам король призовет его в Париж, чтобы назначить ближайшим своим советником. Благодаря ему французское государство познает эру мира и благоденствия, границы страны будут раздвинуты, богатства — приумножены, и ничто не сравнится с Францией в блеске и влиянии. Прожив безупречную жизнь длиною в целый век, Франсуа будет погребен рядом с королями в базилике Сен-Дени, и слава о нем останется жить вечно в летописных рассказах.

Столь несхожие представления о будущности ребенка предполагали и совершенно различные методы воспитания, поэтому каждый в семействе Вивре старался одолеть другого, приводя собственные доводы. Спор быстро разрастался, и становилось очевидным, что просто скачкой его уже будет не уладить. Накричавшись друг на друга вволю, лев и волчица все-таки пришли к соглашению: ребенок едва родился, и гадать о его будущем пока рановато. Они вместе понаблюдают за дитятей и поглядят, какие способности он проявит. Сейчас, во всяком случае, Франсуа больше походил на Гильома, чем на Маргариту. Его сходство с отцом было несомненным, оно даже бросалось в глаза. Но Маргарита не сдавала позиции, утверждая, что физический облик есть лишь наиболее заметная, но отнюдь не самая значимая часть личности.

Ребенок занимал ту самую комнату, где его родила Маргарита. Кроме остекленного окна, как мы уже сказали, она имела еще то преимущество, что была обращена на восток, а это в те времена считалось очень благоприятным для младенцев. И в самом деле, солнечные лучи проникали в нее ранним утром, как раз когда угли в камине окончательно затухали, и в комнате становилось холоднее всего. Чтобы еще надежнее обезопасить ребенка от холода, Франсуа поместили в бретонскую кровать из массивного дерева, напоминающую сундук, закрытую со всех сторон, кроме одной, и снабженную тремя раздвижными дверцами.

Прежде чем описать комнату Франсуа, чтобы лучше стали понятны последующие события, будет нелишним сказать пару слов и о самом замке Вивре.

Это отнюдь не была гордая и неприступная твердыня, которую можно вообразить при словах «рыцарский замок». Де Вивре не были богаты. Сооружение возводилось постепенно, по мере того как у обитателей появлялись к тому средства. Результат получился весьма причудливый и далекий от изящества, поскольку имел в себе столько же от замка, сколько от крестьянского подворья и укрепленной деревни.

В центре возвышался донжон[4]. Заложенный Эдом сразу же по прибытии в здешние края, в 1249 году, он представлял собой единственную по-настоящему впечатляющую часть постройки. Он был квадратный, в четыре этажа, с дозорной площадкой наверху, окруженной крепкими зубцами.

Первый этаж занимало просторное, всегда пустующее помещение с голыми стенами, казавшееся заброшенным. Оно и впрямь было нежилым. Его предназначение заключалось в другом: именно там, справа от входа, висел знаменитый щит «пасти и песок», герб де Вивре, с высеченными под ним прямо в камне двумя словами: «Мой лев». Вот и все. Но от впечатления, которое производило это черно-красное пятно в пустом зале, захватывало дух.

Второй этаж также занимала одна-единственная комната, служившая караульней — помещением для замковой стражи. Здесь спали солдаты, которым поручалось охранять сеньора и его семью, чьи покои находились на верхних этажах. Но в момент рождения Франсуа никакой военной опасности не существовало, поэтому караульня пустовала. Солдаты размещались во внешних пристройках.

Третий этаж был разделен надвое. В комнате, обращенной на восток, обитал Франсуа, а смежную с ней занимала кормилица. Там же предполагалось поместить потом и второго ребенка, если он появится.

Четвертый этаж также состоял из двух комнат, одна из которых служила супружеской спальней, а вторую Маргарита превратила в свои женские владения. Именно там находились ее гардероб, ее зеркало, туалетные принадлежности, духи и притирания: с некоторых пор Маргарита приобщилась к науке кокетства. Туда же она велела перенести и свои музыкальные инструменты, которыми дорожила больше всего. Часто она уединялась там, чтобы писать, играть или сочинять.

И, наконец, на самом верху была дозорная площадка, по которой днем прохаживался всего один часовой, а по ночам — и вовсе никого. Оттуда вся окружающая местность была как на ладони, а к северу вид простирался до самого моря.

По бокам к донжону были пристроены еще два здания, из которых левое представляло собой нечто удивительное. Возводить его затеял еще Эд, сразу же вслед за квадратной башней. Но денег ему не хватило, поэтому строительство остановили, и оно так и осталось незаконченным. К моменту рождения Франсуа это была настоящая руина. Первые два этажа еще держались, но крыша над ними уже отсутствовала, а вместо окон чернели дыры. Все это снизу доверху заросло плющом и служило прибежищем для птиц, белок и змей. Никто никогда не заходил в развалины. Ни один из Эдовых наследников не разжился настолько, чтобы их восстановить. Однако проникнуть туда можно было без труда, стоило лишь толкнуть дверь в первом этаже донжона. Просто такое никому и в голову не приходило.

Правое крыло также являлось творением Эда де Вивре. В отличие от левого, оно было закончено, что объяснялось его скромными размерами и незаменимостью: это была часовня, крошечная церковка, не имевшая другого освещения, кроме двух витражей в черно-красных тонах, прославляющих деяния Людовика Святого. На шпиле узкой колоколенки красовалась флюгарка в виде петуха.

Вот таким был родовой замок Вивре. Дед Гильома, окончательно отчаявшись расширить его, обнес то, что оставалось, зубчатой стеной, доходящей по высоте до второго этажа квадратной башни. Но такою была лишь центральная часть замка, собственно детинец. На изрядном расстоянии его окружала еще одна обводная стена, описывающая четырехугольник размером примерно триста на двести метров.

Внутри имелось что-то вроде маленькой деревушки, посад. Неподалеку от донжона располагалась большая двухэтажная мыза с квадратным подворьем. Весь нижний этаж одной из ее сторон представлял собой просторный трапезный зал с кухней, где столовались хозяева; вторая сторона содержала хлев; третья — крольчатник, свинарник и птичник; четвертая — конюшню. Весь верхний этаж служил жилищем для челяди и замковых крестьян. В середине находился птичий двор с традиционной навозной кучей, вокруг которой расхаживали куры, утки и гуси.

Остальное место внутри обводной стены занимали фруктовый сад, огород и маленькое хлебное поле. Под самой стеной лепились лачуги, на скорую руку выстроенные крестьянами, которым не хватило места на мызе. В центре одной из сторон внешней стены виднелось предмостное укрепление, а за ним — подъемный мост. К ним прилегали казармы для солдат, по виду больше напоминающие крестьянские мазанки. Мост перекидывался через водяной ров, довольно широкий и глубокий. А далее простиралась открытая сельская местность.

Таким был замок Вивре. Здесь жили, как могли, скорее бедно, чем богато, и куда чаще раздавались тут хрюканье свиней и кряканье уток, нежели песни труверов или гул воинских подвигов.

***

Франсуа рос быстро. Если при рождении он имел средние размеры, то вскоре сделался очень крупным для своего возраста. Когда ему было около шести месяцев, он проявил, наконец, первую из своих природных наклонностей, за которыми неусыпно следили его родители. Он орал не переставая, пока кормилице не пришло на ум снять с его бретонской кровати все три загородки. Ребенок, оказывается, ненавидел затхлый воздух и замкнутое пространство тесного ящика, предпочитая им свежий воздух и свет, пусть даже ценой лютого холода. Гильом истолковал такое поведение в выгодном для себя смысле, и Маргарите ничего другого не оставалось, как признать его правоту.

Другие стороны характера младенца лишь подтвердили это. Так, например, он ничуть не торопился заговорить, зато ходить начал удивительно рано. В девять месяцев он передвигался уже совершенно самостоятельно. Стоит заметить, что в отличие от своей матери он забавлялся хождением на четвереньках всего несколько дней, после чего окончательно принял вертикальное положение. С этого момента его невозможно было удержать, и он начал шаг за шагом исследовать замок Вивре, что едва не привело к драматическим последствиям.

Франсуа приближался к своим полутора годам. Был чудесный апрельский день. Мальчик гулял в сопровождении своих умиленных родителей, шлепая по грязи птичьего двора среди кур и гусей. Маргарита держалась прямо позади него, Гильом — чуть поодаль. Вдруг большая лестница, приставленная к стене, скользнула и стала падать прямо на ребенка.

Маргарите было достаточно протянуть руку, чтобы придержать ее, но она этого не сделала. Уверенная в том, что Франсуа на роду написано прожить сто лет и ему ничто не грозит, она и не подумала вмешаться. К счастью, Гильом оттолкнул жену и успел поймать лестницу в последний миг. Она чуть было не задела головку малыша и наверняка бы ее разбила.

Гнев Гильома де Вивре был ужасен. Сочтя свою жену чудовищем, он не обозвал ее разве что убийцей. Смущенная Маргарита, которая любой ценой хотела сохранить тайну, не знала, что и отвечать. Но в любом случае она чувствовала себя виноватой. Прежде всего, предсказание Божьей Твари могло на поверку оказаться басней; но даже если оно и было истинным, это вовсе не означало, что следует сидеть сложа руки. Франсуа вполне мог быть отпущен целый век, но прожить обещанный срок он сможет лишь при условии, что ради этого будет сделано все необходимое. Для Маргариты, которая чуть не стала причиной гибели того, в ком почитала весь смысл своего существования, случившееся послужило ужасным уроком. Она ничего не ответила на обвинения мужа. И даже не сказала ему, что беременна, хотя это могло бы послужить ей некоторым оправданием. Опустив голову, она покорно согласилась, что отныне Гильом сам будет заниматься воспитанием их сына.

Маргарита действительно вот уже два месяца носила ребенка во чреве. Роды состоялись семь месяцев спустя, ночью, во время Филиппова поста, в первое воскресенье 1339 года. Новорожденный — мальчик, названный Жаном, — был крещен на следующее же утро.

Контраст с апофеозом в день св. Юбера — крестинами Франсуа — был разительным. Для второго де Вивре не нашлось знатного вельможи, чтобы воспринять его от купели. Его крестной матерью стала настоятельница Ланноэ, а крестным отцом — аббат Монт-о-Муана, как если бы само положение младшего сына заранее обрекало его церковной стезе.

Но еще больше проявилась разница в отношении к этому новому младенцу его собственных родителей. Хотя Гильом и радовался появлению нового наследника, эта радость была несравнима с его сияющим счастьем в день первых крестин. Что касается Маргариты, то тут отличие было еще заметнее. Она едва удостоила взглядом своего второго отпрыска.

Да и как могло быть иначе? Роды были обыкновенные, ничем не примечательные. Разумеется, Маргарита де Вивре даже не подумала послать за Божьей Тварью, которая, в свою очередь, и не согласилась бы на новую поездку. Она обратилась к услугам «дамы-родовспомогательницы», известной в округе своим мастерством толстой краснолицей женщины, которая подбадривала ее в решительный момент, как любую другую роженицу, а потом высказала немудреные похвалы плоду ее чрева.

Вот в этот-то миг Маргарита и испытала потрясение. Едва повитуха обрезала пуповину, как завыли волки, столь же дружно и пронзительно, как и тогда, в ночь Всех святых. Но удивление Маргариты длилось недолго: она попросила показать ей ребенка и сразу все поняла. Он был похож на нее! Тонкое личико и уже сейчас — черные волосы. Это был волчонок, маленький волк, вот почему собратья приветствовали его воем. Маргарита передала его на руки даме-родовспомогательнице и перестала им интересоваться. Чего ради? Она и так могла рассказать о нем все, хоть с закрытыми глазами, и безошибочно предугадать всю его грядущую жизнь, потому что, какие бы события ни выпали на его долю, он встретит и переживет их как волк. Волчица разродилась волчонком… Что ж, ночь Филиппова поста не похожа на ночь Всех святых, и чудеса случаются лишь однажды.

В сущности, во время крещения их второго сына взоры родителей были обращены не на него, а на Франсуа. И в этом они были не одиноки. Ему совсем недавно исполнилось два года, но уже сейчас он привлекал всеобщее внимание. Золотистые, кудрявые волосы, похожие на маленькую гриву, очень красили мальчика; очаровательный, словно красавчик-паж, и серьезный, как епископ, он смотрел на младшего братца с такой гордостью, будто сам его сотворил, и, казалось, вовсе не замечал восхищения, предметом которого являлся. В свою очередь, малютка Жан проплакал, не переставая, всю церемонию.

***

Прошли месяцы. Франсуа по-прежнему отказывался произнести хоть слово, зато проявил себя неутомимым ходоком.

Как-то майским утром 1340 года Франсуа по привычке проснулся очень рано и подошел к окну своей комнаты. Толстое стекло в мелком переплете пропускало яркий свет. Восход солнца был настолько восхитителен, что мальчику захотелось взглянуть на него с дозорной площадки башни. Это был первый раз, когда он рискнул подняться туда самостоятельно. И пришел от этого в крайнее возбуждение.

Итак, Франсуа начал карабкаться вверх по лестнице. На следующем этаже ему пришлось пройти мимо родительской спальни. Он испугался было, что его заметят, поскольку дверь оказалась приоткрыта, но произошло нечто совсем другое. Из комнаты доносились странные звуки: его мать тихонько повизгивала. Любопытствуя, он просунул голову в щель. Видно было плохо, но он все-таки различил своих родителей на постели. Мать стала вскрикивать громче. Несколько мгновений ребенок оставался в неподвижности, не осмеливаясь что-либо сказать или сделать, потом, охваченный необъяснимой дурнотой, отвернулся.

Не чуя под собой босых ног, Франсуа кубарем скатился по лестнице. Он так спешил, что проскочил мимо собственной комнаты, мимо караульни и оказался в нижнем помещении, в зале со щитом «пасти и песок». Все в том же полубессознательном состоянии мальчик навалился на дверь, ведущую в развалины левого крыла, недостроенного Эдом; та легко открылась.

Растительность за порогом оказалась невероятно густой — снаружи и предположить такого было нельзя. Сквозь лопнувшие плиты пола пробивались кусты и целые деревья, закрывая зияющие провалы окон. Франсуа вскрикнул и бросился сломя голову обратно.

Вскоре он оказался в своей постели, где и уселся, подобрав колени к подбородку, обхватив их руками и втянув голову в плечи. В таком положении и нашли его родители, когда поднялись с кровати.

Встревоженные, Гильом и Маргарита стали допытываться у него, в чем дело. И неожиданно мальчик понял, что должен заговорить. Разумеется, он был на это способен. Ему вполне хватило бы тех слов, которые он уже слышал, понимал и прекрасно запомнил. До этого момента он предпочитал ходить — просто потому, что это было легче и приятнее, но теперь заговорить стало для него жизненной необходимостью. Ему требовалось объяснить родителям, что с ним происходит, и призвать их на помощь. Франсуа открыл рот и произнес:

— Боюсь!

Наступило молчание. Отец с матерью переглянулись в замешательстве, и Гильом попросил сына повторить. Тот повторил:

— Боюсь!

Гильом и Маргарита отказывались верить своим ушам. Первым словом их чудо-ребенка стало: «Боюсь!» Он ждал целых два с половиной года, словно с помощью этого воздержания хотел придать своим первым словам как можно больше блеска, и вот теперь, когда он решился, наконец, поведать тайну своего внутреннего мира, оказалось, что он попросту боится!

Удивление и разочарование были соответствующими. Да… Как же он еще был далеко, достойный преемник Эда де Вивре, будущий носитель перстня со львом, гроза бранных полей и освободитель Иерусалима! Как он был далеко, премудрый потомок Юга де Куссона, светоч своего времени! Пока это был всего лишь малый ребенок, трусишка!

Франсуа, которому после признания стало легче, оставил свою скрюченную позу и теперь ходил по комнате осторожными шажками. Гильом и Маргарита решили действовать незамедлительно. Оба сошлись на том, что ребенку необходимо придать храбрости. Решение нашел Гильом.

— В следующем месяце я собираюсь на турнир в честь Иоаннова дня, и мы возьмем его с собой. Нет лучшего зрелища для будущего рыцаря.

Вот так 24 июня 1340 года, ровно четыре года спустя после того незабываемого турнира, все трое оказались в Ренне. Маленький Жан, чьими именинами, собственно, был этот день и о чем все позабыли, остался в замке. Это тщедушное существо совершенно не занимало мысли своих родителей. Он чуть не умер во время своей первой зимы, простудившись в комнате без окна, обращенной на запад, и выжил лишь невесть каким чудом.

По просьбе мужа Маргарита опять надела свое фиолетовое платье. Перед самым турниром, оставив Франсуа на попечение оруженосца, они отправились совершить паломничество на ярмарку, а затем безумным аллюром доскакали до фруктового сада на окраине. Наконец они направились к ристалищу.

Облачившись в доспехи и повесив на грудь свой щит, «раскроенный на пасти и песок», Гильом де Вивре поехал, как и в первый раз, представиться Жану III. За эти четыре года герцог сильно сдал. Он казался совсем больным, и ему явно оставалось недолго жить. Похоже было, что он не узнал Гильома. Впрочем, тот не слишком блистал во время своего предыдущего выступления.

Настал торжественный момент. Гильому надлежало указать свою даму. Он объехал трибуну как можно медленней, желая продлить эти незабываемые мгновения. Как и тогда, фиолетовый с черным силуэт виднелся в самом конце ристалища, но за все время пути Гильом видел только Маргариту. Остановившись перед ней, он опустил копье, и в этот раз Маргарита сразу же приняла оказанную честь, одарив супруга улыбкой.

Еще одно удовлетворение поджидало Гильома в этот благословенный миг: его Франсуа. Увидев отца в доспехах и на коне, он не отшатнулся, как это сделал бы пугливый ребенок. Напротив, он засучил ногами от восторга и принялся хлопать в ладоши. Тогда Гильом опустил забрало. Он знал, что вид стальной личины с дырками вместо глаз всегда производит впечатление, и действительно, Франсуа на мгновение заколебался. Но боязнь очень быстро уступила место гордости — он послал отцу воздушный поцелуй.

Вдохновленный восторгом жены и сына, Гильом де Вивре был великолепен. Четыре раза подряд красно-черный щит увенчался победой. В пятой схватке противник, вопреки правилам, убил под ним коня, пронзив копьем. Гильома объявили победителем и на этот раз, поскольку его соперника сняли с состязания, но сражаться дальше рыцарь де Вивре не имел возможности. Тем не менее, он был назван в числе лучших бойцов турнира и получил в награду обученного для охоты ястреба, которого подарил Маргарите.

Возвращаясь домой между отцом в стальных латах и матерью с птицей на руке, Франсуа пребывал на вершине восторга. Перед его взором снова и снова разворачивался турнир с его образами, гораздо более яркими, чем все то, что он видел раньше: эти расцвеченные всеми красками железные существа, несущиеся друг на друга, и кровь, обагрявшая доспехи тех, кто оставался недвижным на земле. В его ушах все еще отдавались рев труб, крики толпы и металлический лязг. Но особенно ему запомнилось собственное волнение. Франсуа пережил все эти схватки так, словно сам в них участвовал; всякий раз, когда его отец бросался вперед, его охватывала неистовая жажда победы, и, торжествуя, он дико кричал.

И покуда они так ехали, где-то на полпути между Рейном и Вивре в сознании ребенка произошла очень странная вещь. Из его памяти вдруг стерлись все предыдущие воспоминания. Удивившись, Франсуа попытался вспомнить, что делал накануне, и не смог; то же самое произошло и со всеми остальными событиями: вместо них теперь зияла огромная пустота; его сознание сделалось таким девственным, будто он только что родился.

Потом прошли недели, месяцы, годы, но Франсуа так и не нашел своих потерянных воспоминаний. Его память продолжала исправно работать, накапливая все новые и новые впечатления, но с тех пор и уже навсегда сознательная жизнь началась для него с турнира в честь Иоаннова дня, и 24 июня 1340 года стало первым днем его памяти… Тогда же Франсуа начал видеть сны.

Первым пришел к нему красный сон. Этот сон и в дальнейшем снился ему чаще других. И всегда был одним и тем же, до мельчайших подробностей

…Франсуа стоял на дозорной площадке донжона. Сгущались сумерки. Закатное небо было густого красного цвета, и местность внизу тоже была красной. Мальчик любовался этим зрелищем, когда появлялся конь.

Он был рыжеватой масти и спускался к нему прямо с неба. Его большие крылья громко хлопали, и от этого звука на душе становилось немного тревожно, но Франсуа не боялся. Впрочем, он даже знал, как зовут коня: его имя было Турнир. Опустившись на башню, конь застывал в ожидании. Франсуа поспешно вскакивал ему на спину. Турнир расправлял крылья и летел.

Начиналось чудесное путешествие. Турнир летел сквозь облака, и облака превращались в настоящие страны, с городами, реками, садами, домами. Сперва все было красным, но потом мало-помалу голубое начинало брать верх. И тут они прилетали на берег моря. Некоторое время Турнир скакал по облачному пляжу, потом отважно нырял в волны, и Франсуа испытывал восхитительное ощущение свежести… На этом видение кончалось.

Каждую ночь, прежде чем заснуть, Франсуа молил доброго Боженьку показать ему красный сон, и, надо заметить, желание мальчика часто сбывалось.

Однако был у него и черный сон. Франсуа видел его гораздо, гораздо реже, чем красный. Могли пройти годы, прежде чем этот сон возвращался к нему, но всякий раз он с невероятной силой поражал воображение. Потом Франсуа целые дни, а то и недели находился под его впечатлением, был рассеян и раздражителен, чего с ним в другое время никогда не случалось.

Так же, как и красный, черный сон был неизменен до мелочей. Франсуа стоял перед черной-пречерной лестницей и испытывал ужас оттого, что ему надо по ней подняться, однако какая-то необоримая сила вынуждала его к этому. Франсуа начинал подъем, но ступени вдруг съезжали вниз сами по себе, и он опускался вместе с ними, все ниже и ниже. Охваченный паникой, он ускорял шаг, но лишь изнурял себя в бесплодных попытках вырваться наверх. Чем больше сил он тратил, тем быстрее убегали вниз ступени, и он спускался… спускался… спускался…

И тут вдруг раздавался крик. Это был женский крик, слабый вначале, а потом становившийся все сильнее и сильнее. В нем звучали боль, ужас, тоска, и он все усиливался, пока не становился совершенно невыносимым. В этот момент Франсуа достигал какой-то площадки. Перед ним открывалась дверь, в которую он не хотел входить, но его толкали в спину. Комната кишела змеями. Он принимался кричать и просыпался…

В сущности, Франсуа потому было так трудно оправиться всякий раз от этого сна, что пугало его в нем не только ужасное содержание. Имелось там еще что-то гораздо более важное. Черный сон означал нечто существующее в другом месте, в другом времени, неведомо где, неведомо когда, за пределом, за гранью, — что-то такое, с чем он не мог совладать, что всегда одерживало над ним верх и чему суждено было случиться вопреки его воле. Именно в связи с черным сном Франсуа впервые подумал о смерти. Но черный сон был не просто страхом смерти, и Франсуа знал это.

На Пасху 1342 года родители Франсуа, успокоившись на его счет после того, как он показал себя таким молодцом на турнире, преподнесли ему самый чудесный из подарков — лошадь. Это была кобыла по кличке Звездочка, которую Маргарита сама выбрала и выездила специально для него. А Гильом взялся обучить сына верховой езде. Все, кто только обитал в замке Вивре, и слуги, и солдаты, собрались, чтобы присутствовать при столь знаменательном событии. После мессы в часовне Гильом, облачившийся по такому случаю в доспехи, взял своего сына за руку и вышел с ним в середину двора. Маргарита тем временем вывела Звездочку из конюшни и сказала ему:

— Садись! Она твоя!

Еще не веря, Франсуа посмотрел на отца, чтобы понять, не шутка ли это. Вместо ответа Гильом поднял его, как перышко, и усадил в седло. Потом сам сел на своего коня, Маргарита последовала его примеру, и вот так, поддерживаемый родителями с обеих сторон, Франсуа двинулся вперед под ликующие крики. Втроем — отец справа, мать слева — они миновали подъемный мост замка Вивре и пустили лошадей манежным галопом.

Франсуа посмотрел на отца, который не спускал с него глаз. В свете бледного мартовского солнца его доспехи сияли, черные и красные шелковые ленты, прикрепленные к навершию шлема, развевались за спиной. По знаку сына Гильом опустил забрало. Франсуа вздрогнул: всякий раз, когда он видел отца таким, ему становилось страшно — из его облика исчезало все человеческое, и он превращался в какую-то машину, созданную сражаться и убивать. Франсуа изо всех сил старался не отвести взгляда от этого заостренного стального клюва, склоненного к нему; он сделал отцу еще один знак, который тот понял, — вытащив меч, рыцарь де Вивре взмахнул им и воздел к небесам. И три голоса слились в торжествующем смехе: ребенка, Гильома, гулко звучавший из-под стальной клетки забрала, и звонкий и ясный — Маргариты, которая ничего не упустила из этой сцены.

Когда они вернулись в замок, Франсуа, едва успев слезть с лошади, попросил у отца его латную перчатку. Тот снял ее с руки и протянул ему. Ребенок взял эту большую железную членистую лапу и пристально на нее посмотрел: когда-нибудь и его собственная рука будет такой же большой, когда-нибудь и он сам вырастет таким же большим, как его отец, когда-нибудь он сам станет рыцарем!

Тут он вспомнил про Жана, о котором все позабыли. Франсуа очень любил брата и захотел поделиться с ним своей радостью. Долго искать не пришлось. Жан оказался совсем рядом, в толпе, но никто, даже слуги, не обращали на него ни малейшего внимания. А он, как обычно, стоял с задумчивым видом. Как по своему физическому облику, так и по поведению Жан являл полную противоположность старшему брату. Он был черноволос и тщедушен. Жан де Вивре бегло заговорил в восемнадцать месяцев, но еще в два с половиной года передвигался лишь на четвереньках. Он рос существом замкнутым и нелюдимым. Этот мальчик любил проводить целые часы, даже средь бела дня, в своей наглухо закрытой бретонской кровати, и кормилице, единственной, кто занимался им по-настоящему, приходилось вытаскивать его оттуда силой.

Франсуа протянул брату латную перчатку.

— Хочешь? На, держи.

— Нет. Зачем она мне?

— Ты не хочешь стать рыцарем?

Жан отрицательно покачал головой. Затем его взгляд устремился на что-то, что находилось за спиной у брата. Франсуа обернулся и увидел их мать…

Если маленький Жан так и липнул к юбкам Маргариты, которая постоянно отгоняла его от себя, то Франсуа предпочитал общество Гильома, и, надо заметить, ему было чему научиться у отца.

Для начала Гильом де Вивре преподал старшему сыну несколько основных нравственных уроков, что было немаловажной частью рыцарского воспитания. Он пояснил Франсуа, какую ответственность Бог возложил на него, сподобив родиться рыцарем. Всю свою жизнь он будет обязан защищать слабого от сильного, бедного — от богатого, женщину, старика и ребенка — от мужчины; униженного — от могущественного, а монаха и богомольца — во всех обстоятельствах. Он должен стать орудием Господним и в любом месте и в любое время творить во имя Господа немедленную справедливость.

Франсуа внимательно слушал отцовские назидания. Правда, с гораздо большей охотой он проводил бы время верхом на Звездочке, но, поскольку речь шла о рыцарстве, мальчик силился как можно лучше постичь все эти отвлеченные материи. Франсуа молчал, морща лоб и напрягая свои нарождающиеся способности к мышлению.

Как-то раз он явился к отцу весь в крови. Оказалось, при нем два пса напали на лисицу, и мальчик бросился спасать ее в самую гущу схватки, пренебрегая явной опасностью быть растерзанным собачьими клыками, — а все потому, что лиса была слабее. В тот день Гильом де Вивре понял, что сын усвоил его уроки.

Однако еще сложнее для Франсуа оказалось следить за политическими рассуждениями отца. Но мальчик и тут старался. Гильом объяснил ему, что между королем Англии Эдуардом III и королем Франции Филиппом VI идет война. Началась она в тот самый день, когда он родился. Эти владыки были кузенами, что отнюдь не сделало их друзьями — напротив, именно поэтому они и вступили в борьбу. Ведь король Эдуард утверждал, что именно он должен унаследовать французскую корону, а вовсе не Филипп. Впрочем, он и так уже владел изрядной частью Франции — провинцией, которая называлась Аквитанией, где делают очень хорошее вино.

Гильом и дальше сообщал старшему сыну новости о войне, по мере того как сам их получал. Вначале Франсуа не очень-то понимал, что к чему. Речь шла о какой-то битве, проигранной французами. Это была морская битва. Как сражаются на кораблях, Франсуа представлял себе с трудом. Ведь для него битва была похожа на турнир. Упоминалась также еще одна провинция, где шли бои, — Фландрия; она находится к северу от их Бретани. Но сражения там мало что решали.

И вдруг все переменилось. Распря двух действующих лиц, далеких и таинственных, какими оставались для Франсуа Эдуард III и Филипп VI, вдруг сделалась близкой и понятной. Потому что отныне события перенеслись на бретонскую землю.

Герцог Жан III скончался в апреле 1341 года, менее чем через год после турнира. По всем правилам наследовать ему должна была его племянница, Жанна де Пентьевр, крестная мать Франсуа. Ей предстояло принести герцогство в приданое своему мужу, Карлу Блуаскому. Но, ко всеобщему удивлению, наследником покойного герцога объявил себя другой дядя Жанны, Жан де Монфор. Он немедля начал вербовать сторонников. Это означало еще одну войну, которая сразу же переросла границы Бретани, потому что Филипп VI принял сторону Жанны де Пентьевр, а Эдуард III — Жана де Монфора.

Раньше с Франсуа не случалось ничего подобного. Он воспринял новую ситуацию всей глубиной своего существа. Несправедливость, которую учинили его крестной, подло лишив ее законного наследства, вызвала в нем негодование, вполне естественное для будущего рыцаря. В своем воображении он всех теперь поделил на два лагеря: на хороших — друзей Жанны и короля Франции, и плохих — союзников зловещего Жана де Монфора и Эдуарда Английского. К тому же война в Бретани заставляла его думать о перстне со львом.

Эта драгоценность — рычащий золотой лев с рубиновыми глазами, — которую Гильом носил на пальце, все больше очаровывала Франсуа. Отец говорил ему, что у кольца есть своя история, и ребенок тысячу раз умолял Гильома рассказать ее. И тысячу раз получал ответ:

— Расскажу, когда отправлюсь на войну.

Когда война приблизилась к родному порогу, Франсуа де Вивре втайне стал надеяться, что отцу придется уехать и он, Франсуа, узнает, наконец, историю этого льва.

Мальчик не ошибся. Это случилось на праздник св. Якова, в первый майский день 1342 года. К своему зятю приехал Ангерран де Куссон — известить, что французское войско, возглавляемое самим королем, подступило к границам Бретани, и они получили приказ присоединиться к нему.

Хоть Франсуа и рад был снова повидать крестного, которым он восхищался почти так же сильно, как и отцом, но на уме у него было одно — история перстня. Весь день ему не сиделось на месте, и он надеялся, что отец не забудет своего обещания.

И Гильом не нарушил слово, данное старшему сыну: вечером того же дня он велел устроить пир в трапезном зале замка, в том самом, что занимал одну из сторон квадратной мызы. Никогда еще столько факелов не освещали это просторное помещение, никогда еще стол не был здесь накрыт с таким великолепием. Во главе его бок о бок сидели Гильом и Маргарита, первым справа был Ангерран, первым слева — Франсуа. Пир удался на славу. Впервые в жизни Франсуа получил право на кубок чистого вина, который был принужден осушить одним духом под смех и подбадривающие выкрики присутствующих.

Когда ужин подходил к концу, Гильом де Вивре потребовал тишины и велел принести из нижнего зала Эдовой башни щит «пасти и песок». Когда приказание исполнили, и щит был возложен перед Гильомом на стол, он взял слово.

— Рыцарь, уезжающий на войну, не может быть уверен в том, что вернется. Поэтому я обязан рассказать своему сыну то, что ему следует знать о роде де Вивре, — на тот случай, если завтра ему придется стать его главой после моей смерти.

И Гильом поведал историю, которую знал каждый сидящий в зале, кроме Франсуа, — о подвигах Эда в 1249 году, во время Седьмого крестового похода, и о посвящении его в рыцари святым королем Людовиком. Франсуа следил за рассказом с жадным вниманием, время от времени бросая взгляд на щит «пасти и песок». Объяснив, наконец, происхождение девиза и боевого клича рода де Вивре, Гильом ненадолго умолк. В зале царила полнейшая тишина, но по-настоящему никто, кроме Франсуа, взволнован не был.

Его отец продолжил:

— Сын мой, когда я умру, что может случиться со мной уже завтра, именно ты получишь право носить наш перстень как старший из Вивре. Но прежде чем получить рыцарское посвящение и надеть этот перстень на руку, ты должен знать, кто такой лев. Сын мой, знаешь ли ты, кто такой лев?

В этот миг Франсуа почувствовал на себе взгляды всех собравшихся в зале, — а их оказалось очень, очень много.

Мальчик сумел лишь отрицательно покачать головой. Гильом прикрыл глаза. Его страстный голос зазвучал среди благоговейной тишины:

— Лев — царь зверей, поскольку он, как и Господь наш Иисус Христос, сын Святой Девы. Он широк спереди и узок сзади. Хвост его с кистью на конце должен внушать нам страх перед грехом, ибо олицетворяет собой правосудие Божие. Когда лев разъярен, он попирает землю, а, спасаясь от погони, заметает следы хвостом. Он спит с открытыми глазами, а львица рожает мертвого львенка, который воскресает на третий день от грозного рева самца…

Гильом склонился к своему сыну.

— И еще тебе надобно знать, что лев — друг людей и не страшится ничего, кроме белых петухов, огня, скорпионов и скрипа дверного.

Это было все. Гильом завершил свою речь. Он встал и поднял кубок; все присутствующие последовали его примеру.

— Пью за войну и за короля Франции! Мой лев!

Клич загремел, подхваченный от одного конца стола до другого, и Франсуа совершил круг почета на воздетых руках отца. На своем триумфальном пути он видел мужчин, потрясающих кулаками над головой, и женщин, посылающих ему воздушные поцелуи. И только его брат Жан даже не взглянул на него. Безразличный ко всеобщему воодушевлению, он сидел, подперев щеку, и о чем-то размышлял…

Гильом де Вивре и Ангерран де Куссон отбыли на следующий же день, и с этого момента для Франсуа началась другая жизнь. Отец то приезжал, то снова уезжал, поскольку война в Бретани велась с перерывами. О ее превратностях Франсуа узнавал непосредственно из отцовских уст во время его возвращений и старался запомнить все как можно лучше.

Вначале чуть не произошло решительное столкновение. Когда Эдуард III высадился со всем своим войском в Бресте 30 октября 1342 года, Филипп VI устремился ему навстречу и преградил англичанину путь возле Ванна. Но битва так и не состоялась, потому что в последний момент вмешался папский легат и потребовал перемирия. Гильом вернулся домой. Перемирие продлилось всего один год. Вновь рыцарю де Вивре пришлось уехать в августе 1343 года. Война в Бретани возобновилась, хотя и с меньшим размахом, ибо французский и английский короли решили больше не рисковать в этой распре своими войсками. Боевые действия велись исключительно силами бретонцев, приверженцами Жанны де Пентьевр с одной стороны и Жана де Монфора — с другой. В перерывах между походами и осадами Гильом возвращался домой. Чаще всего это происходило зимой, потому что с наступлением холодов затихала всякая военная активность.

Так продолжалось до июля 1346 года. Ближе к середине месяца в Вивре долетела новость: Эдуард III опять высадился со всей своей армией, на этот раз в Сен-Ваас-лаУге, на полуострове Котантен. Уже ни у кого не оставалось сомнений: он хочет нанести решительный удар и страна стоит на пороге значительных событий.

Подтверждения этому не пришлось долго ждать. Месяц спустя английский король стоял уже под стенами Парижа. В великой спешке Филипп VI призвал всех своих вассалов к оружию. Гильому де Вивре опять предстояло уехать.

Отъезд состоялся 12 августа 1346 года. Лев и волчица нежно распрощались. Гильом должен был присоединиться к французскому войску в Сен-Дени. Поцеловав отца перед разлукой, Франсуа долго смотрел с замковой стены, как тот удаляется в сопровождении оруженосца, везущего щит «пасти и песок». Франсуа был горд, что знает отныне скрытое значение их герба. Он мечтал о том дне, когда ему самому придется вот так же уехать, оставив родных и близких… Нет, ничто не сравнится с участью рыцаря, и нет ничего прекрасней войны!

***

Сбор всех французских сил в Сен-Дени имел своим немедленным результатом бегство Эдуарда III. Тот повернул к Ла-Маншу.

Он вовсе не желал принимать решительного сражения. Силы оказались слишком неравны: двадцать пять тысяч человек с английской стороны и семьдесят тысяч — с французской, из которых десять тысяч одних только рыцарей. В такой диспропорции, впрочем, не было ничего удивительного, если вспомнить, что все население Англии не превышало тогда трех миллионов жителей, в то время как Франция, самая густонаселенная страна христианского мира, насчитывала около двадцати двух. Эдуарду III приходилось, следовательно, удовлетворяться лишь третью того, что смог выставить против него противник, причем английское войско включало в себя немалую долю мятежных вассалов французского короля, — таких, как бретонцы из партии Монфора, а также аквитанцев, которые, согласно феодальному праву, обязаны были биться на стороне своего сюзерена, Эдуарда III.

Бегство английской армии продолжалось недолго. В пятницу 25 августа, перейдя через Сомму, она оказалась прижата к морю. Филипп VI шел за ней по пятам, так что у Эдуарда больше не было возможности избежать сражения. В таком положении ему оставалось лишь подыскать благоприятную позицию и ждать. Его выбор пал на цепь холмов у леса Креси. В самом центре занятой англичанином позиции продвижение конницы затрудняли три довольно крутые террасы, а также многочисленные изгороди. Опустился вечер, и, поскольку битва ожидалась на следующий день, Эдуард отдал приказ как следует отдохнуть.

Французы остановились километрах в двадцати — в окрестностях Абвиля. Они разбили лагерь и тоже принялись развлекаться. Они знали, что теперь англичане никуда от них не денутся, и заранее праздновали свою неизбежную победу, ведь на их стороне было численное превосходство, а слава о французском рыцарстве докатилась даже до неверных. К тому же 25 августа — день Людовика Святого. Как не увидеть в этом предзнаменование грядущего успеха?

Гильом де Вивре и Ангерран де Куссон поставили свои палатки бок о бок. Их щиты, поднятые на копьях, были обращены друг к другу: суровый герб «пасти и песок» со своим незримо присутствующим львом — и два противостоящих волка, чьи зеленые силуэты застыли, словно в изысканном танце. Друзья поднимали кубки, счастливые, как и подобает рыцарям накануне битвы.

— За святого короля Людовика, за моего предка Эда и за льва рода де Вивре!

— За короля Филиппа и за волков рода де Куссон!

Упоминание о волках вызвало улыбку на губах Гильома.

— За Маргариту!

— За Маргариту и твоего сына Франсуа! Я горд, что у меня такой крестник!

— А я — тем, что у него такой крестный! Если со мной случится несчастье, никто лучше тебя не сможет сделать из него рыцаря.

— Доверься Богу, Гильом. Господь с нами, и завтра мы победим. Я первый брошусь на англичан. Волки укажут дорогу льву!

— Лев всегда первый. Завтра увидишь его хвост!..

Они долго еще вели эти речи, веселые и торжественные одновременно. Когда между заутреней и хвалой друзья отправились, наконец, спать, уже настала суббота 26 августа 1346 года.

Незадолго до полудня Филипп и все сеньоры отстояли мессу, а потом войско двинулось в путь. Никто из этих блестящих рыцарей не задумывался ни о какой тактике. Ни у кого из них не было в голове даже приблизительного плана сражения. Самая мысль о военных хитростях казалась им чем-то недостойным. Они намеревались просто броситься на англичан и одолеть их единственно своей отвагой.

Эдуард III тоже не был лишен ни одного из рыцарских достоинств, но кроме этого он обладал также некоторым воинским опытом и вовсе не считал для себя зазорным воспользоваться им, особенно когда в предстоящем сражении численность войск складывалась для него один к трем. При Креси он понял, что самое главное для него — это остановить натиск великолепной французской конницы, и действовал соответствующим образом.

Король Эдуард развернул свое войско в двухкилометровую линию и приказал всадникам спешиться. Тем самым, он лишал себя какой бы то ни было подвижности, а также возможности бегства в том случае, если дело обернется плохо, но другого выбора он не имел: ему необходимо было удержаться на месте любой ценой. Впереди он разместил знаменитых своим искусством лучников. Укрыв их среди многочисленных изгородей, король также велел выкопать в нескольких десятках метров перед ними волчьи ямы, чтобы преградить путь коннице.

И стал ждать.

Но, как ни странно, горизонт оставался пуст. Полдень миновал, нону пробили, а неприятеля все не было.

Чтобы сохранить своих людей свежими, король Англии велел всем подкрепиться и утолить жажду. Ожидание возобновилось. По мере того как солнце набирало силу, жара становилась все изнурительней, а неприятель по-прежнему не появлялся.

Французы тем временем были в пути уже многие часы. Но, как выяснилось, переместить по существовавшим в то время дорогам такую огромную армию оказалось делом далеко не простым, о чем раньше никто почему-то не подумал. Французское рыцарство задыхалось от жары. Если даже для пеших англичан, которые могли сесть на землю и спрятаться в тени, она была суровым испытанием, то для всадников, закованных в броню, это стало настоящей пыткой. Можно только догадываться, до какого градуса доходила температура под льняным подкольчужником, покрытым сверху кольчугой и собственно доспехами из стальных кованых пластин, или под шлемом, пусть даже с поднятым забралом. Кони толпились тысячами и поднимали такую пыль, что невозможно было продохнуть; сверкание солнца на оружии и латах превратилось в мучение для глаз. Где они, эти англичане? Когда же, наконец, начнется сражение?

Гильом де Вивре тоже, конечно, страдал от жары, но все-таки не настолько, чтобы это лишило его воодушевления. Как и прочие рыцари простого звания, так называемые рыцари-бакалавры, он ехал в сопровождении лишь оруженосца, который держал пику с треугольным флажком его цветов. Все вместе они следовали за рыцарем-баннеретом, предводителем ополчения — крупным вельможей королевства, чьи цвета украшали большое четырехугольное знамя.

Для Гильома таким предводителем был Карл Блуаский, чьи знаменосцы везли стяг Бретани — чистое горностаевое полотнище[5]. Ангерран де Куссон находился рядом с ним, а повсюду вокруг — и впереди, и сзади — еще сотни и сотни рыцарей, и флажки всех геральдических цветов — черные, красные, зеленые, золотые, серебряные, пурпурные, лазоревые. Здесь были представлены все возможные фигуры: орлы, олени, кабаны, звезды, башни, кресты, кольца, цикламоры[6]… Никогда еще столько славы и доблести не соединялось вместе. Гильом был от всего этого в восторге.

Но вот около шести часов движение вдруг прекратилось. В чем дело? Гильом и Ангерран вопросительно переглянулись, остальные рыцари тоже ничего не могли понять. Внезапно разнесся слух: битва началась; король вместе со сторожевым охранением уже столкнулся с врагом, его теснят, ему нужна подмога. Кто-то крикнул: «Вперед!», другие голоса подхватили этот вопль, и каждый пришпорил коня. Никто даже не обратил внимания на двух маршалов, которые спешили передать войску приказ короля — прекратить беспорядочную скачку.

— Остановите знамена! Именем короля! Во имя Господа и монсеньора нашего святого Дени, стойте!

Оба маршала быстро затерялись в общей свалке. У всех на уме было лишь одно — драться, и каждый стремился поспеть первым. Гильом де Вивре увидел, как Ангерран де Куссон немного вырвался вперед. Он тут же вспомнил вызов, брошенный им шурину, и заторопил своего коня.

Ни один из рыцарей, помчавшихся в атаку, не отдавал себе отчета в истинном положении вещей. А дело обстояло так: всего несколько минут назад разведчики добрались до неприятельских позиций и доложили королю: «Англичане стоят, надежно укрепившись, и выглядят вполне свежими». Так что после изнурительного марша по самой жаре нет никакого смысла атаковать противника прямо сейчас. Лучше стать лагерем и перенести дело на завтра.



Филипп, ехавший во главе своей армии, одобрил это мнение и остановился. Но рыцарская конница, у которой боевого пыла имелось больше, чем дисциплины, была сбита с толку этой остановкой и решила завязать сражение по собственной инициативе. Тут-то и разразилась гроза.

Она была вполне под стать той жаре, которую сменила, — то есть ужасной. Внезапно разверзлись небеса, и на землю хлынули потоки дождя. Французы сразу же остановились. Не было никакой возможности поступить иначе: вода свободно заливалась в доспехи, и их вес, без того внушительный, сделался просто чудовищным. Видимости сквозь забрало не стало никакой. Один за другим рыцари застывали там, где их застигла гроза, и все войско ждало вразброд, пока кончится ливень.

Прекратилась гроза столь же внезапно, как и началась. Из-за клубов пара, окутавших влажную землю, вновь выглянуло сияющее солнце. Гильом де Вивре, остановившийся, как и прочие, осмотрелся. Но напрасно он искал тех, с кем вместе бросился в атаку. Их не оказалось рядом. Его по-прежнему окружали рыцари, но это были уже какие-то другие. Ангерран тоже исчез, да и знамени Бретани нигде не было видно. Это слегка встревожило Гильома, но, обернувшись, он обнаружил своего оруженосца с флажком цветов «пасти и песок» и вновь обрел уверенность в себе. Рыцари вокруг снова начали двигаться, и сеньор де Вивре тоже пришпорил коня…

…Поскольку с окончанием грозы французская конница во исполнение неверно понятого приказа вновь устремилась в атаку. Это было сущее безумие! Размокшая земля засасывала копыта лошадей, те увязали и спотыкались, разбрызгивая грязь во все стороны и издавая пронзительное ржанье. В небо снова поднялись птицы, прятавшиеся на земле от грозы; туча воронья поднялась над Кресийским лесом и распласталась над французским войском.

Многие крестились, ибо видели в этом знак поражения и гибели. Но отступать было уже слишком поздно, и они продолжали нестись вперед.

Тут-то им и повстречались бегущие пехотинцы. Гильом узнал их, поскольку проделал с ними путь от самого Сен-Дени. Это были генуэзские арбалетчики, нанятые французским королем, те самые, которые должны были одержать верх над английскими лучниками. Но почему, в таком случае, эти трусы убегают, побросав оружие!

Среди рыцарей поднялся крик:

— Предатели! Бей их!

Гильом де Вивре почувствовал, как его охватывает безграничное негодование. Он обнажил меч и, когда один из беглецов оказался вблизи, обрушил мощный удар на его каску. Человек покачнулся, но не упал, а схватился за виски руками. На него наткнулась лошадь скакавшего сзади оруженосца. Тот подхватил беглеца и точным движением перерезал ему горло. Гильом, раздраженный, что так сплоховал, нацелился на следующего генуэзца, и этого свалил с первого раза. Повсюду вокруг него безумствовала та же резня.

Ни Гильом, ни его товарищи не знали, что в бегстве арбалетчиков повинна отнюдь не их трусость, а очередной удар судьбы. Как только кончилась гроза, Филипп VI бросил их против английских лучников. Те повиновались и приблизились к противнику на расстояние выстрела, но арбалеты, тетивы которых размокли от дождя, разом вышли из строя. Англичане, поджидавшие врага в укрытии, позаботились спрятать луки от дождя и теперь немедленно засыпали арбалетчиков градом стрел. Что еще могли поделать несчастные генуэзцы, кроме как бежать, побросав свое тяжелое и ставшее бесполезным оружие? Англичане могли спокойно и уверенно ожидать приближения французской конницы. К тому же в их пользу было еще одно обстоятельство: они стояли спиной к западу, а атакующим французам заходящее солнце било прямо в глаза.

Ослепленный закатными лучами, Гильом щурился, но все же был уверен в том, что не ошибается: те люди, выстроившиеся за изгородью, — англичане; он первым добрался до врага — между ними никого! Пьяный от гордости, понукая своего коня, который с трудом поднимался по крутому и грязному склону, сеньор де Вивре прокричал изо всех сил:

— Мой лев!

Англичане, целясь немного сверху, натянули свои луки. Французская конница рванулась в атаку. Это было впечатляющее зрелище, и, чтобы не поддаться панике, стрелкам понадобилась большая твердость духа. Во всю ширину холма на них хлынула стальная волна, кричащая, лязгающая, ощетиненная флажками и знаменами. Убойная дальность полета стрелы из лука — сто метров. Для лошади это десять секунд галопа. За десять секунд можно успеть выпустить лишь две стрелы. Каждый лучник, стало быть, имел всего две стрелы, чтобы остановить эту лавину, иначе все они пропали. И вот первая стая стрел взвилась в воздух…

Гильом увидел, как внезапно потемнело небо, словно опять началась гроза; на всем скаку он склонился к шее своего коня. Горизонт прояснился, и вновь его заволокло тучей. И опять Гильом прошел сквозь нее невредимым. Теперь он оказался в винограднике. В нескольких метрах от него разбегались английские лучники! Значит, ему удалось, он проскочил! Он высоко поднял свой меч, но тут грянул гром.

Это случилось так внезапно, что его конь отскочил, поскользнулся в грязи и упал, перебросив всадника через голову. Гильом поднялся на ноги. Конь был еще жив, но ему от этого было не легче: животное напоролось на виноградную лозу и теперь выдирало себе внутренности, силясь освободиться. Оруженосец сира де Вивре, оказывается, следовал за ним и теперь был рядом — мертвый. Большой чугунный шар размозжил ему грудь и застрял меж ребер.

Гильом ничего не понимал. Да и как бы он смог что-то понять? Только что, впервые в Западном мире, было пущено в ход огнестрельное оружие и на его глазах собрало свою первую жатву.

В любом случае размышлять было некогда. Английские лучники, которых Гильом совсем недавно видел убегающими, теперь возвращались. Под свист стрел Гильом вскочил на лошадь своего оруженосца и помчался прочь.

Впервые в жизни он поддался страху. Он скакал, сталкиваясь с рыцарями, которые вновь поднимались в атаку. Один из них обозвал его трусом и метнул в него свой меч, но не попал. Гильом скакал, не останавливаясь. Да, правда, он вел себя как трус, но ничего не мог с собой поделать. Он умел сражаться только против рыцарей или пехотинцев, но не против тучи стрел, не против грома, исторгающего смертоносные ядра.

Когда Гильом остановился, наконец, вокруг простирался лес. Лес Креси, без сомнения. Темнело. Беглец слышал вдалеке крики и грохот битвы, но не смог определить, где это. Гильом де Вивре окончательно заблудился.

Как раз в этот момент с мельницы, расположенной на вершине холма, Эдуард III наблюдал за течением битвы. Он был близок к полной победе. Ему уже не требовалось отдавать никаких приказов, оставалось просто довериться ходу событий. Французская армия уничтожала себя сама. С отвагой, с которой могло сравниться разве что ее безумие, рыцарская конница предпринимала атаку за атакой, беспрепятственно позволяя протыкать себя стрелами и пиками. Уже начали свою страшную работу «подрезчики» — валлийские пехотинцы, вооруженные длинными древками с лезвиями на конце, которыми они подрезали поджилки лошадям и добивали упавших на землю рыцарей. Поскольку приказ Эдуарда был недвусмыслен: никакой пощады! Англичан слишком мало, чтобы они могли позволить себе брать пленных.

***

Настала ночь, но это не остановило сражавшихся, чтобы спасти корону Франции и свою особу, Филипп VI решил отступить вместе со свитой. Может, это было благоразумное решение, но, поступая так, король лишь увеличивал разброд, охвативший его армию. Отныне она оставалась без руководства, брошенная на произвол судьбы ночью у Кресийского леса. Настал последний час — час личных подвигов и беззаветной смерти…

Придя в себя после своей незадачливой атаки, Гильом де Вивре напрасно блуждал, пытаясь вернуться на поле сражения. Он последовал было за одной группой всадников, потом за другой, но то попадал в поток беглецов, мешавший ему продвигаться вперед, то увязал в раскисшей и растоптанной земле, ставшей непроходимой из-за трупов людей и лошадей.

Была уже глухая ночь, когда Гильом наткнулся на более значительный отряд. При свете факелов он узнал герб Иоанна Слепого, короля Богемии, графа Люксембургского. Иоанн Слепой, родственник и друг короля Франции, прозванный так из-за своего увечья, пожелал лично участвовать в сражении. Гильом приблизился к всадникам. Может, они знают, где англичане? Он услышал голос Иоанна Слепого, обращавшегося к одному из своих людей:

— Все кончено?

— Да, государь.

— Тогда пусть меня привяжут к седлу. В темноте я вижу не хуже любого из вас.

Богемского короля пытались отговорить, но его воля была непоколебима. Люди королевской свиты вынуждены были уступить. Перекрестившись, они привязали своего государя к седлу. Все они знали, что погибнут с ним вместе, но благословляли Бога за то, что сподобил их участвовать в одном из самых прекрасных подвигов рыцарства. Гильом тоже был восхищен тем, что готовились совершить эти люди. Безотчетно он занял место позади короля. А тот, не переставая крутил мечом над головой.

— Англичане отведают моего клинка! Ведите меня к ним и, как только увидите, гасите факелы!

Долго искать врага не пришлось. Вскоре из-за деревьев выскочил отряд валлийских «подрезчиков». Факелы погасли.

Гильом наносил удары в темноте — неведомо кому, неведомо куда. Время от времени его меч звенел о железо, иногда впивался во что-то мягкое. Друг или враг? Поди узнай.

Он как раз удивлялся, что так долго держится на коне среди валлийцев, когда внезапно упал. Гильом с размаху налетел на большой камень, попытался встать и не смог: оказалась сломана нога. Он ощутил также жгучую боль в левом плече. Маргарита!.. Открылась его турнирная рана, и это вдруг наполнило его каким-то восхитительным счастьем, словно сама Маргарита склонилась над ним, явившись напутствовать супруга в его смертный час. Он вновь увидел ее верхом на вороной лошади, в фиолетовом платье, черноволосую, играющую двумя вишенками со сросшимися черешками. Она улыбалась ему, блестя зубами, и он, все так же лежа на земле, позвал:

— Маргарита!

Гильом почувствовал, как его схватили чьи-то сильные руки, и голос с гортанным акцентом произнес:

— Не о дамах пора думать, а о Боге!

Человек держал его крепко, но ничего больше не делал. Гильом понял, что ему дают время помолиться, и начал:

— Господи Иисусе, святая Мария-Дева, смилуйтесь, примите меня в раю. И ты тоже, святой Гильом, заступник мой, и ты, святой Михаил, небесный воитель, покровитель воинства земного…

Гильом де Вивре почувствовал, как обожгло ему шею под стальной защитной пластиной. И тут появился лев.

Зверь был уже далеко. Он уходил в пустыню, заметая следы своим хвостом. Его силуэт, широкий спереди и узкий сзади, все уменьшался и уменьшался, пока не исчез совсем, и песок остался таким же девственным, как в первый день Творения. И тогда пала ночь, еще более черная и глубокая, чем ночь при Креси…

Глава 3

TRIUMPHUS MORTIS[7]

Миновал целый год, прежде чем в конце августа 1347 года Ангерран де Куссон добрался до замка Вивре.

Маргарита, Франсуа и Жан уже давно знали о смерти Гильома от посланца Карла Блуаского. Франсуа тогда плакал дни напролет. Но одна вещь все-таки смягчила горе мальчика, а, в конце концов, и полностью развеяла его: это безграничное восхищение, которое он испытывал перед своим отцом, отныне и навечно. Тот погиб в бою, как рыцарь, и всей будущей жизни Франсуа не хватит, чтобы стать достойным этого великого примера. Маргарита, узнав новость, не произнесла ни слова, не пролила ни слезинки. Ее боль была ее личным делом, она никого не касалась, и незачем измерять ее пределы. Дама де Вивре была женщина решительная и отреагировала на несчастье, целиком посвятив себя важной миссии, которую доверила ей судьба, — воспитанию Франсуа. Что касается Жана, то он вообще никак не проявил своих чувств. Неужели смерть отца, с которым, правда, его мало что связывало, оставила младшего сына равнодушным? Возможно, но вовсе не обязательно, поскольку вообще трудно было выведать что бы то ни было у этого скрытного существа.

Увидев их, Ангерран был поражен, до какой степени они изменились все трое. Маргарита посуровела. В ней ничего больше не оставалось от юной, ослепительно-холодной девушки в фиолетовом. Ее черты огрубели, голос приобрел резкость, походка стала почти мужской. Как это свойственно многим темноволосым женщинам, брови росли у нее слишком густо, а руки и ноги были волосатыми. Раньше она боролась с избытком волос при помощи воска и различных мазей, но с тех пор, как ей больше некому стало нравиться, она предоставила своей природе развиваться беспрепятственно и ее руки покрылись обильным темным пушком. Даже на шее и щеках появились волоски. Заметив это, Ангерран не сумел подавить в себе мыслей об их предке, Юге де Куссоне.

Франсуа, который приближался к своим десяти годам, напротив, расцвел; и ростом, и шириной плеч он на пару лет превосходил мальчиков своего возраста. Что касается Жана, которому сравнялось семь, то никогда еще выражение «сознательный возраст» не соответствовало лучше его внешности: насколько хилым было его тело, настолько же огромной казалась голова, которую оно поддерживало, — с выпуклым лбом и тяжелым взглядом. Он говорил мало, тихим голосом, но каждый раз удивлял серьезностью и зрелостью своих высказываний.

Сначала Ангерран де Куссон поведал близким об обстоятельствах гибели Гильома.

Гильом пал на поле боя, как самый благородный из рыцарей. Его тело нашли в расположении англичан, рядом с телом Иоанна Богемского, слепого короля, привязанного к трупу своего коня. Гильом был погребен в аббатстве Монтеней, неподалеку от Креси, вместе с другими геройски павшими рыцарями, после того как по ним отслужили заупокойную мессу, на которой присутствовали сам король Эдуард и его сын — принц Уэльский.

Тут Ангерран де Куссон сунул руку в кошелек, привязанный к поясу, и вынул оттуда перстень со львом.

— Просто чудо, что мне удалось спасти его. Рано утром, когда я пытался выбраться с поля боя, я совершенно случайно наткнулся на тело моего друга и родича, которое англичане еще не успели обобрать.

Голос Ангеррана дрогнул от волнения.

— Франсуа, я буду хранить его для тебя и надену тебе на руку в тот день, когда ты станешь рыцарем. Ты должен знать: чтобы снять его, мне пришлось отрубить палец твоему отцу. В свое время так же поступил и сам Гильом. Никогда не забывай о славе и боли, которые с ним связаны…

Франсуа де Вивре бросил на крестного дикий взгляд, сжав кулаки. Ангерран кивнул и продолжил свой рассказ. С тех пор как он уехал на войну вслед за королем Франции, произошло много важных событий, в частности — взятие Кале.

Разгром при Креси был полным. Французы потеряли одиннадцать принцев, двадцать четыре рыцаря-баннерета, двенадцать сотен простых рыцарей и тридцать тысяч пехотинцев. После победы Эдуард продолжал двигаться дальше на север с намерением захватить какой-нибудь морской порт, чтобы превратить его в базу для своих операций. Его выбор пал на Кале. Сопротивление жителей Кале оказалось упорным. Настолько упорным, что Эдуарду пришлось выстроить вокруг города вторую стену, чтобы обезопасить осаждающих от внешнего нападения, и устроить долговременное жилище для себя, своей супруги, Филиппы де Эно, и английского двора.

Тем временем Филипп VI поспешно собрал для помощи осажденному Кале новую армию, столь же многочисленную, как и та, что дала себя уничтожить при Креси. Пустая трата времени. Английский король просто не принял вызова, и Филиппу пришлось уйти несолоно хлебавши.

При таких условиях сдача Кале становилась неизбежной. Английский король потребовал, чтобы шестеро самых знатных граждан, надев себе веревку на шею, вынесли ему ключи от города. Когда те предстали перед ним, он хотел немедленно их обезглавить, но королева, Филиппа де Эно, бывшая тогда беременной, на коленях умоляла супруга о пощаде для несчастных. Не в силах отказать ей, король помиловал всех шестерых.

Они, однако, были изгнаны из города и лишены всего своего имущества, равно как и другие жители Кале, поскольку Эдуард прибегнул к мерам, доселе неслыханным: он решил превратить город в английскую колонию. Для этого за Ла-Маншем навербовали добровольцев, чтобы поселить их в опустевших домах вместо изгнанных французов.

Вот с таких чудовищных потерь началась эта война, которой, как и Франсуа, вскоре исполнялось десять лет. Король Франции и его огромные войска оказались посрамлены маленькой страной, которую некогда захватили французские рыцари во главе с Гильомом Завоевателем[8]. И, казалось, захватили надолго.

Рассказав обо всех этих печальных событиях, Ангерран перешел ко второй цели своего визита.

— Вечером накануне своей гибели Гильом попросил меня, если с ним случится несчастье, взять Франсуа на воспитание. Ты согласна доверить его мне?

Франсуа обрадовался было, что ему предстоит разделить рыцарскую жизнь со своим дядей, но ответ матери, произнесенный сухим, резким тоном, отнял у него всякую надежду.

— Ни за что! Он останется со мной.

— Но такова была воля Гильома.

— Гильома больше нет. Теперь я все решаю!

— Ты — всего лишь женщина, а речь идет о том, чтобы воспитать рыцаря…

— Это правда, я всего лишь женщина, но я лучше, чем кто-либо другой, знаю, как его воспитывать!

— Послушай… Как же ты научишь его владеть оружием?

— Возьму учителя. А всем остальным займусь сама.

Ангерран де Куссон достаточно хорошо знал свою сестру. Пытаться переубедить ее было бесполезно. Он пообещал заезжать время от времени, чтобы лично судить об успехах своего крестника, и в тот же день отбыл.

Никогда Маргарита де Вивре не расстанется с этим ребенком, который стал смыслом ее существования; она единственная знала чудесную тайну его жизни и ни с кем не собиралась делиться ею.

Совершенно естественно, что, будучи сама образована не хуже любого книгочея, Маргарита в первую очередь принялась за умственное развитие своего старшего сына. Каждое утро она устраивала для него урок чтения в его личной комнате на четвертом этаже донжона. Франсуа был не слишком усидчивым учеником. Пока мать водила пальцем по чернильным строчкам, он уносился мыслью то на замковую мызу, то в окрестные леса и с нетерпением ждал второй половины дня, посвященной физическим упражнениям. Тупым, впрочем, он не был, поэтому к исходу лета 1348 года читал вслух уже вполне сносно.

Жан де Вивре тоже пользовался уроками, которые давали его брату. Хотя Маргарита ничему отдельно не учила младшего сына, он пристраивался рядом и следил за объяснениями.

Через шесть месяцев, когда старший брат еще мямлил свой урок, Жан уже устраивался с книгой на коленях в противоположном углу комнаты. Весной 1348 года он начал писать — и уже больше не останавливался. День за днем он марал чернилами бумагу и извел ее целую груду, причем никто так и не узнал, что содержалось в этих листках, потому что Жан либо сжигал их, либо выбрасывал в сточный колодец, когда урок заканчивался.

Маргарита де Вивре не ограничивалась одним только умственным развитием своего сына. Превосходная наездница, она продолжила уроки верховой езды, которые давал Франсуа ее муж.

Маргарита пошла даже дальше. Зимой 1347 года она впервые взяла своего сына на охоту, причем на самую опасную, ту самую, что оказалась роковой для его деда, Шарля де Вивре, — на кабанью охоту.

На кабана охотились с рогатиной. Маргарита велела одному из слуг показать ей, как обращаться с этим оружием, и уехала одна вместе с Франсуа. Им повезло: с первого же раза они выследили очень крупного зверя. Без колебаний Франсуа погнал на него лошадь и нанес удар рогатиной. Кабан был только ранен и тоже бросился в атаку. Но тут подоспела Маргарита и поразила зверя в плечо. Животное свалилось замертво. Мать была в восторге от поведения сына: он ничуть не испугался, он растет настоящим рыцарем! Да и Франсуа был приятно удивлен своей матерью. Конечно, этот случай не изгнал отца из его памяти, и он по-прежнему предпочел бы общество своего крестного Ангеррана, но все же мальчик никак не ожидал обнаружить такие качества в женщине.

В гораздо меньшей степени Франсуа ценил нравственные уроки, которые Маргарита неожиданно устраивала ему — по настроению, то после обеда, то вечером. Она спроваживала куда-нибудь Жана, который по привычке вертелся возле ее юбок, и отводила Франсуа наверх, на дозорную площадку донжона, где и принималась за туманные поучения, которые он запоминал лишь наполовину.

— Видишь эти земли вокруг? Это все твое. Ты тут сеньор, хозяин. И даже больше того, ты над всеми нами господин.

Маргарита ожидала вопросов, готовая ответить на них, но Франсуа никогда их не задавал. Тогда она продолжала:

— Ты все себе можешь позволить. У тебя все права. Тебе некого бояться, кроме Бога.

Франсуа не понимал, зачем мать говорит ему все эти очевидности. Разумеется, он самый сильный. Лев всегда самый сильный, отец ему это хорошо объяснил. Скоро он наденет отцовский перстень. В тот день он станет рыцарем и уж тогда-то расквитается с англичанами. Но с чего бы матери заботиться обо всех этих рыцарских делах? Что она может в них понимать?

А Маргарита, не подозревая о размышлениях своего сына, продолжала:

— Ты избран Богом, Франсуа! Ты должен осознать, кто ты такой и какие дары получил при рождении. Понимаешь, что это означает?

Франсуа не очень-то понимал, но спокойствия ради отвечал «да». На самом деле единственное, что его тогда по-настоящему интересовало, был учитель фехтования, чье прибытие мать обещала ему к одиннадцатилетию, то есть ко Дню всех святых 1348 года. Речь шла об одном известном генуэзце, проживавшем в Нанте, чьи услуги Маргарита уже купила. Франсуа предстояло, наконец, научиться владеть мечом; с этим для него начиналась настоящая жизнь.

Но генуэзец так никогда и не добрался до замка Вивре. Его опередил другой человек, принесший невероятную весть.

Это был некий паломник, попросивший гостеприимства в начале июня 1348 года. Он был худ, грязен, изнурен, и от него дурно пахло, но каждому в замке Вивре суждено было запомнить его до конца дней своих.

На правах хозяйки Маргарита обязана была лично встретить любого гостя, кем бы он ни был, но особенно — в тех случаях, когда речь шла о странствующем богомольце. Она вышла к паломнику сказать «добро пожаловать». Видя его убожество, она удовлетворилась несколькими словами и уже повернулась, чтобы уйти, но путник догнал ее.

— У меня для вас плохие новости. Чума.

— Чума?

— Так вы, значит, не слыхали, что чума во всем королевстве да и во всем мире?

Нет, Маргарита ничего об этом не знала. После смерти Гильома сама она не покидала замок и закрыла его ворота перед всеми скоморохами и певцами. Повсюду это сделалось известно, поэтому путешественники, в конце концов, перестали сворачивать к такому недружелюбному месту. Жили в Вивре почти нелюдимо.

Маргарита попыталась уразуметь, о чем говорит пилигрим. Чума… Она слышала это слово, но не знала точно, что оно означает. В то время, в середине XIV века, болезнь была совершенно неизвестна. Она не появлялась в Европе уже более семисот лет. И если само слово «чума» еще существовало, то за отсутствием конкретного смысла оно приобрело образное значение. «Чумой» стали называть любое бедствие вообще.

Смутная улыбка появилась на губах паломника, когда он заметил замешательство Маргариты. Казалось, это убогое существо даже радовалось тому мимолетному превосходству над хозяйкой замка, которое давала ему его осведомленность.

— Так вы ничего не знаете про бубонную болезнь?

— Я что-то читала по этому поводу…

— Чуму называет бубонной или паховой болезнью, потому что у заразившихся ею появляются в паху, под мышками или, что реже, на шее черные опухоли величиной с яйцо. Вот эту-то мерзость и называют бубонами, и она есть знак почти неминуемой смерти. Но иногда, когда больные харкают кровью, бубоны даже не успевают появиться. Это значит, что болезнь сделала свое дело заранее — скрытно.

Маргарита де Вивре слушала в молчании. Она уже предчувствовала, что течению ее жизни предстоит круто измениться.

— Неужели это так опасно?

— Говорят, от нее гибнет третья часть населения. Но в некоторых провинциях она унесла уже больше половины, а сам я видел деревни, где не осталось ни одной живой души.

Маргарита молча смотрела на этого оборванного бродягу, чья речь была более грозной, чем ультиматум полководца, обложившего замок осадой.

— Чума надвигается с юга. Ее привезли из Азии итальянские купцы. Прошлой зимой она была в Марселе. В марте опустошила Авиньон, не сделав исключения даже для папы Клемента. И продолжает приближаться со скоростью одного лье в день. Ничто не в силах ее остановить. Достаточно знать, где она сейчас, чтобы рассчитать, когда напасть доберется сюда. Чума никогда не опаздывает на свидание, а когда уходит, после нее остаются лишь мертвецы да те немногие живые, которые их оплакивают.

— Где она сейчас?

— До Нанта пока не добралась, но скоро прибудет и туда. Когда я там проходил, в предместьях уже поговаривали о какой-то странной лихорадке.

Хоть Маргарита де Вивре и держала себя в руках, в ее голосе прозвучала тревога:

— А что говорят врачи?

Паломник усмехнулся, дернувшись тощим телом.

— Что они могут сказать… Если верить тем, которых я слышал, болезнь бывает от зараженного воздуха. Коли птицы летают низко, значит, чума в верхних слоях; а коли высоко — значит, стелется над самой землей, и тогда всюду попадаются змеи и дождевые черви, которые выползают, чтобы от нее спастись. Одно известно наверняка: ее приносит южный ветер.

— Разве нет от нее лекарства?

Человек пожал плечами.

— Некоторые жгут ладан, другие — алоэ, грецкие орехи, мускус, камфару, шафран, миро; иные обмазывают себе тело глиной. Но и те, и другие умирают наравне со всеми прочими.

Маргарита решила, что с нее довольно. Она поблагодарила странника, велела дать ему золотой и тотчас же выставила за порог, поскольку и сам он мог оказаться разносчиком заразы. Едва тот ушел, как она взялась за исполнение единственной по-настоящему действенной меры предосторожности: велела закупить в округе достаточное количество продовольствия, чтобы выдержать долгую осаду, и приказала запереть ворота и поднять мост. А еще дама де Вивре приказала страже разить всякого, кто попытается войти. Вдобавок она запретила подниматься на стены, когда острие флюгера указывает, что дует южный ветер.

Так прошло лето, и началась осень. В этих удручающих обстоятельствах без всякого веселья отметили одиннадцатый день рождения Франсуа, 1 ноября 1348 года. Франсуа был мрачен. С запретом покидать замок уроки чтения и письма становились все чаще; генуэзский учитель фехтования не приехал; а единственной дичью, на которую он мог охотиться, были омерзительные черные крысы, наводнившие замок, — без сомнения, их привлекли обильные припасы.

Но вот десять дней спустя, на зимнего святого Мартина, Делая рано поутру ежедневный обход караулов, Маргарита обнаружила одного из стражников заснувшим. Она уже приготовилась сделать ему суровый выговор, когда заметила, что тот бледен и весь дрожит. Особенно не беспокоясь, поскольку никто не входил в замок, она велела отправить захворавшего солдата в казарму.

На следующий день у него в паху появились бубоны, а еще через день он умер, в то время как двух других охватила внезапная лихорадка.

Маргарита не могла взять в толк случившегося. Вероятно, кто-то нарушил ее приказ — либо покинув замок, либо выйдя на дозорный ход, когда дул южный ветер. Разве теперь узнаешь? Но она и не задавала вопросов. Каким бы образом чума ни проникла в замок, он стал теперь смертельно опасным местом. Надо срочно бежать отсюда.

Маргарита немедленно приказала оседлать трех лошадей — для нее самой, для Франсуа и Жана. Из всей поклажи она взяла только боевую секиру своего мужа да кошель, набитый золотом; вторую секиру она дала Франсуа, который не хуже, чем она сама, способен был с ней управиться; кое-что из теплой одежды, которую доверили везти Жану, дополнило снаряжение беглецов.

Не поколебавшись ни мгновения, Маргарита решила бежать от чумы с обоими своими детьми. Конечно, Франсуа — существо, которое значило для нее больше всего на свете, — практически ничем не рисковал, но она помнила тот случай с лестницей. Если бы Гильом не перехватил тогда падающую лестницу, она бы наверняка размозжила ребенку голову. Вот и сейчас, если Маргарита хочет, чтобы Франсуа прожил все сто обещанных ему лет, она должна действовать согласно обстоятельствам…

Франсуа сел на Звездочку. Промчавшись галопом по мосту вон из замка вместе с матерью и братом, он невольно вспомнил то великолепное пасхальное воскресенье 1342 года, когда получил в подарок эту лошадь. Мальчик не слишком хорошо понимал всю серьезность их положения. Он целиком отдался опьянению этим первым мигом свободы после тягостных месяцев вынужденного затворничества…

Но иллюзии длились недолго. Если стены родного гнезда хоть как-то защищали их до сих пор, то вокруг замка уже давно творился сущий ад, и трое беглецов не замедлили в том убедиться.

После нескольких часов скачки Маргарита, Франсуа и Жан оказались на лугу, посреди которого возвышался странный земляной вал, похожий на дамбу, высотой несколько метров и длиной около двадцати. Они поднялись на его гребень — и окаменели.

Это была огромная общая могила, еще не засыпанная. Ветер дул в противоположном направлении, вот почему они не ощутили запаха, но теперь, оказавшись прямо над разверстой пастью погребения, захлебнулись зловонием. Нельзя сказать, что вонь была по-настоящему невыносимой, но им почудилось, будто их накрыло с головой, что они провалились в эту яму и барахтаются среди трупов.

То были жертвы чумы; об этом свидетельствовали многочисленные черноватые пятна на их лицах и руках, а у тех, кто был наг, в паху или под мышками виднелись бубоны — набрякшие и уже лопнувшие. Тут можно было увидеть кого угодно: мужчин и женщин, старых и молодых и даже грудных младенцев — голеньких и спеленутых; некоторые, казалось, еще цеплялись за грудь несчастной матери, если только это не была случайная женщина, на чье тело упали детские трупики и с которой вместе изображали теперь жалкую пародию на жизнь.

Франсуа не мог отвести глаз от мертвеца, лежащего прямо под его ногами. Это был мужчина с седоватыми волосами и бородой, облаченный в доспехи. Он лежал, задрав бороду к небу, и смотрел прямо на мальчика, выставляя напоказ черное пятно, обезобразившее его лоб. Как этот рыцарь оказался тут, среди наваленных вперемешку людей, которые все, судя по их убогой одежде, были крестьянами?

Хотя нет, тут не только крестьяне. Франсуа заметил это, приглядевшись получше. Попадались в яме и хорошо скроенные одеяния добротного сукна — платье зажиточных горожан; встречались и монашеские рясы с капюшоном.

Вонь становилась все нестерпимее. Эти люди, которые несколько дней, а то и часов назад были еще живы, говорили, кричали или плакали, превратились в гниющую груду, и единственное, с чем они могли обратиться к миру, было их зловоние, означавшее: «Я мертв».

Франсуа резко потянул поводья и развернул лошадь. И тут же услышал крик:

— С дороги!

Он едва успел увернуться. К краю могилы подъехала тележка, которую толкали два человека в лохмотьях, с лицами, закрытыми тряпьем, чтобы уберечь дыхание от смертоносного воздуха. Франсуа освободил им путь. В тележке лежали трупы. Франсуа разглядел среди них мальчика лет одиннадцати-двенадцати. Они с ним были похожи. У погибшего были такие же белокурые кудрявые волосы, такие же широкие плечи и сильные ноги, только он был мертв… Мертв и наг, с двумя черными шарами в паху. Умерший мальчик был крайне бледен, словно эти черные наросты высосали из его тела все прочие цвета. Он продолжал удивленно смотреть своими мертвыми голубыми глазами.

Франсуа вдруг бросил Звездочку в бешеный галоп и понесся вперед, не разбирая дороги.

Его охватил ужас. Что это за мир, в который он только что окунулся и о котором ему никогда не говорили? Что это за мир, в котором закованный в броню рыцарь и спеленутый младенец, дворянин и крестьянин обладали одинаковой силой — силой своего зловония? Как вышло, что все эти люди умерли столь стремительно? Кто сей невидимый враг, против которого бессильны и меч, и копье? И к чему тогда все то, чему его учили? Какой ему был бы прок от уроков итальянца, даже если бы тот и добрался до замка? Должно быть, учитель и сам лежит сейчас в каком-нибудь другом рву, между ребенком и старухой, и смердит вместе с остальными, несмотря на свое хваленое мастерство!

Но больше всего поразил Франсуа этот мальчик, его сверстник. Кем он был? Поди узнай теперь его происхождение, он же голый… Почему бы ему не оказаться отпрыском какого-нибудь сеньора? Того, например, с седоватыми волосами, который уже лежал в яме? Но тогда почему бы и ему самому, Франсуа, не умереть подобно им всем? Почему бы не лежать — завтра, сейчас же — голым, в тележке, с открытыми глазами, бледному, с черными жирными вздутостями по обе стороны юношеского детородного члена?

Франсуа де Вивре продолжал скакать вперед. Нет, не так он должен умереть. Он должен погибнуть как рыцарь, с мечом в руке, покрыв себя славой, с боевым кличем на устах: «Мой лев!» — и с перстнем на руке. Но только не так — позволив двум мерзким опухолям между ног высосать из себя жизнь! Не так! Не как нищий, не как младенец у мертвой груди!

Склонившись к шее лошади, Франсуа дрожал с головы до ног. Опять к нему вернулся черный сон. С той только разницей, что теперь это произошло наяву. Весь мир обернулся черным сном!

Тут как раз его догнала мать и, перехватив поводья Звездочки, заставила его остановиться.

— Ты куда? С ума сошел?

— Я не хочу умирать…

— Ты не умрешь!

— Откуда вам знать? Вы ведь не Господь Бог, а всего лишь женщина!

— Ты не умрешь, я точно знаю! Верь мне, ты должен мне верить! А теперь вперед!

— Подождем Жана!..

И правда: Жан не последовал ни за своим братом, когда тот рванулся прочь, ни за матерью, когда та бросилась вдогонку. Долгое время он, словно зачарованный, стоял над могилой и, не обращая внимания на ругань могильщиков, дожидался, пока те не опрокинут в ров содержимое новой тележки…

Маргарита — впереди, дети — за ней следом, они направлялись к морю. Мать рассудила, не без доли здравого смысла, что там она сможет найти какое-нибудь судно, на котором они ценою золота уплывут в те края, которые чума пощадила.

Добравшись до взморья, все трое ощутили вдруг прилив безумной надежды. Стояла чудесная погода. Они скакали вдоль самой кромки воды, там, где затухают волны прибоя. И как заставить себя поверить в то, что где-то здесь, на этом пляже, среди такой чистоты, в блеске воды и солнца таятся миазмы чумы? Даже их кони, казалось, поверили в спасение и сами по себе пустились в веселый галоп, разбрызгивая копытами клочья пены.

Отсрочка была недолгой. Они заметили впереди какое-то судно, выброшенное на песок. Предчувствуя недоброе, Маргарита сдержала коня и шагом, осторожно подъехала поближе. Это оказалось большое английское судно, одно из тех, что служат одновременно и для войны, и для торговли.

Вся команда оказалась на месте, и вся — мертвая. Некоторые из солдат валялись на песке, другие оставались на палубе. На какую войну они отправлялись? На ту, что шла в Бретани? Верно: она ведь еще не кончилась. Но в любом случае, какая теперь разница? Они уже повстречались с противником, с единственным противником, побеждающим в любых битвах, — со смертью.

Маргарита повернула в глубь страны. Спасение придет не с моря.

***

Продолжение стало долгим кошмаром. Повсюду они встречали лишь чуму. Убежать от нее было невозможно. Слишком долго они оставались в укрытии, за стенами своего замка, а болезнь тем временем не стояла на месте. Следы ее опустошений виднелись повсюду.

На своем пути беглецы встречали лишь мертвецов — всех возрастов, всех сословий. Везде — все то же самое, что они уже видели в той, первой могиле. Многих смерть застала за их последним занятием; они видели дородную прачку, упавшую головой на простыни в корыте; старуху на пороге дома, наполовину закутанную в саван, который она шила прямо на себе; скрючившегося нищего с зажатой в кулаке монеткой — последней, которую он получил при жизни. Добрый прохожий, бросивший ему медяк, и смерть облагодетельствовали беднягу одновременно.

Но ужаснее всего оказалась встреча с одним умирающим. Он лежал на обочине дороги. Судя по одежде, крестьянин. Лицо его было скрыто — на нем сидели вороны. Они долбили несчастного сильными ударами своих клювов. А человек этот еще не умер. Время от времени он пытался согнать птиц, которые уже добрались до его глаз, но бедняга был слишком слаб, чтобы довести дело до конца.

Франсуа не смог удержаться. Он соскочил с лошади, подобрал тяжелый камень и изо всех сил метнул его в голову лежащему. Раздался ужасный звук. Камень размозжил череп и вместе с тем — одного из воронов, который не успел взлететь. Человека и птицу сотрясла дрожь, пробежавшая по всему телу, и они остались лежать без движения.

Мальчик вновь сел на свою лошадь. То, что он испытал, с трудом поддавалось объяснению, но, несмотря на весь ужас случившегося, теперь ему стало легче. В первый раз с тех пор, как они очутились в этом аду, он сделал что-то стоящее. Если бы он не оказался здесь, несчастный еще несколько минут терпел бы эту муку — быть пожираемым заживо. Франсуа вдруг поймал себя на том, что улыбается…

Во многих деревнях мертвецов больше не хоронили. Оставшихся в живых было слишком мало, чтобы они могли справиться с этой работой; большинство считало ее слишком опасной. Поэтому они просто заколачивали дома с трупами внутри и порой поджигали их. Маргарита, Франсуа и Жан миновали немало деревень, охваченных огнем. Та, в которую они попали чуть позже, была пуста. Все ее жители, должно быть, погибли, поскольку не оставалось ни одного дома без прибитых крест-накрест досок, закрывающих двери и окна.

Маргарита и ее дети как раз проезжали через эту деревню, превратившуюся в кладбище с огромными гробами-домами, когда услыхали стук. Удары доносились из лачуги. Они остановились… Какая-то женщина билась внутри заколоченного дома и звала на помощь. Она переболела чумой вместе со всеми своими близкими, но каким-то чудом выжила и теперь хотела выйти. Но у Маргариты была лишь одна забота — безопасность собственных детей. Она ответила сухо:

— Ну так выходите!

— Я слишком слаба. Умоляю вас! Здесь трупы моих сыновей и мужа, я заперта вместе с ними. Я не хочу вот так умирать!

— Ничем не можем вам помочь. Молитесь Богу.

Маргарита сделала детям знак следовать за ней и дала шпоры коню. Но, выбравшись из деревни, вдруг заметила, что едет одна…

Не сговариваясь, Франсуа и Жан остались. Франсуа отвязал секиру — тяжелый боевой топор своего отца, который вез притороченным к седлу, — и, держа оружие обеими руками, обрушил на дверь град ударов. Жан стоял рядом и пристально следил за братом.

Маргарита, удивленная и восхищенная, наблюдала за своими сыновьями. Впервые они ослушались ее. Несмотря на свой юный возраст, они стали независимыми, они стали мужчинами, и какими мужчинами! Они не отступили там, где спасовал бы даже храбрец. Львенок и волчонок оказались вовсе не из тех, кто спасается бегством.

Франсуа, морщась от натуги и яростно встряхивая белокурыми кудрями, возился с неподатливой дверью; Жан, сидя на слишком большой для него лошади, молча смотрел, как тот орудует. Окунувшись в мир ужаса и смерти, каждый из братьев отреагировал на него по-своему: Франсуа — действием, Жан — созерцанием.

Дверь затрещала и уступила. Изнутри пахнуло таким зловонием, что лошади взвились на дыбы, но Франсуа и Жан справились с ними. Выскочила растрепанная крестьянка и, молитвенно сложив руки, упала на колени перед этими детьми на высоких конях — наверняка приняла их за ангелов. Только тогда Франсуа и Жан поехали вслед за своей матерью.

С самого начала своего затянувшегося бегства они не были в церкви. Поэтому, завидев какой-то монастырь, Маргарита решила остановиться там ради молитвы и отдыха. Ворота портала были открыты. Они спешились и вошли. Монастырь казался пустым. Идя через обитель, они не встретили ни одной живой души. Приблизившись к церкви, Маргарита заглянула туда, но, испустив крик ужаса, бросилась прочь. Жан и Франсуа побежали посмотреть, чего она так испугалась. В первый раз они слышали, чтобы их мать так кричала.

Но возле входа Франсуа тоже разразился воплем и отскочил назад. Из церкви доносился чудовищный смрад. И только Жан не остановился перед зловонием. Он задержал дыхание и вошел в двери.

Внутри было светло. Яркое солнце пробивалось сквозь витражи. Монахи все оказались здесь — в своих грубых рясах они сидели на скамьях. Но все они были мертвы и теперь гнили. Их тела плавились, разлагались, разжижались, немые и неподвижные, — участники кошмарной мессы. Некоторые оставались в молитвенных позах — сложив руки, опустив голову на грудь, другие завалились, словно пьяные, третьих смерть застала в уродливых позах, выражающих крайний ужас. Те, кто умер недавно, еще казались живыми. Иные — как было заметно — перед смертью разговаривали друг с другом. Имелись и такие, у кого вместо лиц зияла маска смерти, и мерзкая сгнившая плоть кусками вываливалась из-под капюшона. Полчища мух с гудением перелетали от одного мертвеца к другому, так что впору было спросить себя: благодаря какому извращению природы эти живые существа добывали себе пропитание из нагромождения смерти?

Ближайший к Жану монах сидел, откинувшись на спинку своей скамьи, запрокинув и слегка развернув влево голову. Его рот кривила страдальческая гримаса, а лицо было покрыто черноватыми пятнами, похожими на грязь. Но больше всего пугал его взгляд — невыносимый, выражающий потрясение и нечеловеческую муку. Капли гноя, вытекшие из его глаз, были похожи на слезы. Жан перекрестился и вышел.

Оказавшись на свежем воздухе и сделав несколько шагов, он услышал дребезжащее пение. К церкви, опустив голову и скрестив на груди руки, приближался монах. Завидев Жана, он вздрогнул. Жан заметил у него на лбу характерные пятна.

— Что ты тут делаешь? Беги!

— Я хотел бы знать…

— Почему мы приходим умирать сюда, в церковь?

— Нет. Почему люди стали умирать все сразу? Почему — чума?

— Потому что так Бог судил. Ангел-губитель обнажил свой меч. Это торжество смерти… Triumphus mortis!

И он еще раз пробормотал дрогнувшим голосом:

— Triumphus mortis!

Жан опустился на колени.

— Благословите, отец мой.

Монах поднял дрожащую руку, но остановился. Чувствуя, как его охватывают предсмертные судороги, он собрал остатки сил и внимательно оглядел Жана.

— Берегись, сын мой, твоя душа слишком крепка.

Жан ничего не ответил и только опустил голову. Монах благословил его и вошел в церковь.

Некоторое время спустя в глубине леса Маргарита де Вивре и ее дети обнаружили крохотную деревеньку. Она была отрезана от всего мира, и там даже и слыхом не слыхали о чуме.

Они попросили приюта в обмен на работу своих рук. Их приняли. Деревушка насчитывала с десяток домов, один из которых пустовал. Его-то и предоставили беглецам, и с этого момента каждый из них взял на себя часть забот общины. Маргарита сучила пряжу, Жан научился шить, причем проявил редкую сноровку, а Франсуа орудовал топором и пилой.

Так прошла зима, потом весна, но ни один путник не заглянул к ним. Маргарита и ее дети, затерянные в глуши, по-прежнему задавались вопросом: может быть, там, в мире людей, бедствие уже кончилось или, может, наоборот, погубило все остальное человечество? И когда они выберутся отсюда, то не придется ли им обнаружить, что всякая жизнь исчезла?

На деревьях уже набухали почки, когда деревня сделалась добычей крысиного нашествия. Несколько дней спустя у одной крестьянки обнаружились ужасные признаки болезни. Она умерла через несколько часов, харкая кровью. Каким-то неведомым путем чума добралась и сюда. Маргарите и ее детям снова предстояло бежать. Они тотчас пустились в путь.

Лес был и впрямь непроходим. Точнее, заблудиться в нем было очень легко, а вот выбраться — почти невозможно. Целых два дня, ведомые Маргаритой, которая ориентировалась по солнцу и утренним звездам, пробивались они на север, никуда не отклоняясь от этого направления.

Настал рассвет третьего дня. Он обещал стать гораздо более жарким, чем предыдущие. Поэтому Франсуа и Жан удивились, видя, как дрожит их мать, садясь на лошадь. Она поторопилась подавить их внезапный страх:

— Это роса. У меня из-за нее вся одежда промокла.

И, словно пытаясь развеять тревожные мысли сыновей, Маргарита погнала коня сквозь заросли. Ей пришлось, однако, замедлить ход: голова закружилась, усилилось сердцебиение, участилось дыхание. Жан, ехавший рядом, бросил на нее пронзительный взгляд.

— Что с вами?

Маргарита стиснула зубы:

— Пустяки. Нам надо выбраться из леса до темноты.

Прошел час или два. Солнце уже припекало. Маргарита, за которой исподтишка поглядывал Жан, не отставая от нее ни на шаг, пыталась убедить себя, что это, конечно же, из-за жаркого солнца ей кажется, будто она вся горит, и что это оно до боли слепит ей глаза… Внезапное головокружение, гораздо более сильное, чем предыдущие, заставило ее выпустить поводья из рук. Она упала на землю.

Маргарита попыталась подняться, но это усилие вызвало у нее приступ отчаянного кашля. По-прежнему сидя на земле, она закрыла рот ладонью, а, отняв ее от губ, увидела, что та покрыта кровавой слюной. Жан, спрыгнув с лошади, подбежал к ней. Она предостерегающе вытянула выпачканную красным руку.

— Стой!

Мать знала, что ее окрик бесполезен. Жан бросился головой вперед, к ее коленям, и судорожно зарылся лицом в юбки. Франсуа, скакавший впереди, обернулся, спрыгнул с лошади и замер, глядя на мать и брата.

Место, где упала Маргарита, представляло собой широкую поляну, над которой возвышался склон каменистого холма. Маргарита заговорила, стараясь быть спокойной:

— Я сейчас умру. Франсуа, ты выроешь здесь могилу.

Она показала на поляну, где лежала, а затем махнула рукой в сторону обрыва.

— Жан, ты пойдешь со мной. Туда. Мне надо кое-что сказать тебе, прежде чем я покину этот мир, но это предназначено для тебя одного…

Маргарита встала и, опираясь на Жана, стала взбираться вверх по склону. Она покидала своего старшего — дитя Всех святых, даже не взглянув на него, даже не сказав ему слово прощания. Это отнюдь не означало, что ее чувства к нему изменились. Он как был, так и оставался единственным смыслом ее жизни. Но ее роль в отношении его закончилась. И ей оставалось выполнить всего одно, последнее, а для этого годился только Жан, ибо лишь волчонок, сын волчицы, мог ей помочь.

После того как его мать и брат скрылись из виду, Франсуа принялся искать какой-нибудь плоский камень, который мог бы послужить ему лопатой, и, найдя, принялся за дело. Мальчик яростно вгрызался в землю, словно вместе с покидающими его силами должны были исчезнуть боль и тоска. Никогда раньше, насколько простирались его воспоминания, то есть до того самого турнира, он не чувствовал себя таким беспомощным маленьким ребенком. Он был совершенно потерян. Когда погиб отец, Франсуа плакал, а сейчас он не мог и заплакать, потому что испытывал не горе, а страх… Вскоре Франсуа ушел в землю по колено, потом по пояс, потом по грудь, потом скрылся с головой, не переставая копать.

Перед его глазами проходили образы: вот Маргарита учит его читать, вот уводит на дозорную площадку донжона и ведет перед ним туманные речи, вот бросается с рогатиной на раненого кабана. Франсуа любил мать и восхищался ею, но как бы с опаской, ибо к его привязанности всегда примешивалось что-то болезненное. Франсуа вспомнил о Жане. Для старшего брата случившееся стало откровением. Значит, меньшой что-то знал, и сейчас вон там, на высоком склоне, мать посвящает его в какую-то тайну. Какую именно? Наверняка Жан не расскажет ему, если не сочтет нужным. Решение останется только за ним. С самого начала чумы Франсуа де Вивре чувствовал себя младше своего брата. На его долю досталась лишь физическая сила, во всем же остальном он был гораздо слабее.

К вечеру могила была велика уже настолько, что могла бы вместить быка, а Франсуа, весь перепачканный землей, стер себе руки до кровавых мозолей. Наконец он остановился и сел на краю.

Немного погодя появился Жан. Он спускался с холма, неся их мать на руках. Раньше Франсуа постоянно видел своего брата отступающим перед малейшим физическим усилием, но теперь Жан шел твердым шагом, словно Маргарита весила не больше куклы. В какой-то миг у Франсуа мелькнула мысль помочь брату, но что-то подсказало ему, что он не должен этого делать. Он довольствовался тем, что встал, повернулся навстречу и ждал.

Легочная чума, которая унесла их мать, действует стремительно, поэтому бубоны и черные пятна не успевают развиться. Лицо Маргариты чудесно сохранилось. Жан закрыл ей глаза. Никогда еще ее кожа не казалась такой белой, а волосы — такими черными. Не оставив брату времени рассмотреть мертвую мать получше и по-прежнему держа ее на руках, Жан спрыгнул в яму. Он бережно положил свою ношу на дно, выбрался и бросил на тело первую горсть земли. Франсуа бросил вторую. Когда они закончили и притоптали землю, была уже ночь.

И тут раздался волчий вой. Франсуа вздрогнул и подобрал с земли камень, которым рыл могилу. Жан остановил его:

— Нет. Не надо.

Послышалось отчаянное ржание. Лошади! В смятении мальчики привязали их кое-как, на самой кромке поляны. Франсуа бросился бежать, но было уже поздно. Напуганные волчьим воем, те оборвали привязь и умчались в лес. Он попытался было преследовать их, но все оказалось напрасно. Франсуа вернулся назад. Теперь они остались совсем одни, пешие, без оружия, без денег, в глухом лесу, из которого, может быть, никогда не выберутся…

Завидев Жана, Франсуа жестом дал ему понять, что потерпел неудачу. Но тот его даже не заметил. Жан стоял на коленях, опустив голову и сложив руки. Волк-одиночка по-прежнему выл в лесу. И Франсуа внезапно понял. И был так этим потрясен, что ему почудилось, будто все его тело заледенело, а сердце остановилось.

— Это… она?

— Да.

— И… что она говорит?

— Она молится за нас.

Франсуа опустился на колени рядом с братом. Вскоре то тут, то там, скрытые в ночи, другие волки присоединились к первому, и двое детей, прижавшихся друг к другу, стали молиться вместе с ними.

Глава 4

МЕССИР МЕРТВЯК

Сама того не зная, Маргарита де Вивре почти вывела своих детей из леса. Когда на следующее утро, при ясном и теплом солнце, они снова пустились в путь, им понадобилось всего несколько минут, чтобы добраться до опушки. Они вышли на широкую дорогу и выбрали направление наугад.

В одиночестве они оставались недолго. Вскоре им попались навстречу какие-то люди. При виде этих путников обоих мальчишек пробрала дрожь. В этот раз, несмотря на всю свою храбрость, они твердо решили, что им конец.

Незнакомцы были одеты во все белое. Кроме штанов, на каждом имелся балахон средней длины из белого сукна, а на голове — белый же куколь с четырьмя дырками: две для глаз, одна для носа и одна для рта. В левой руке все они держали крест, а в правой — треххвостый бич с шипами на конце. Один из них приблизился к детям.

— Кто вы такие?

Он был крив на один глаз, через дыру в капюшоне виднелась пустая глазница. Превозмогая ужас, Франсуа рассказал, как они заблудились после смерти их матери, потеряв все, что у них было. Незнакомец кивнул своим куколем.

— А ты знаешь, кто мы такие?

Жан и Франсуа отрицательно замотали головами.

— Я Мартен Гильом. Мы с братией ходим по дорогам и проливаем свою кровь во искупление наших грехов и к вящей славе Христовой. Покажите им свои спины, братья.

Остальные призраки повиновались. Франсуа и Жан вскрикнули: вся их плоть была сплошной кровоточащей раной, словно они продирались через колючие заросли или побывали в когтях дикого зверя.

Мартен Гильом продолжил:

— Сам Бог научил нас, как поступать. Это сказано в письме, которое ангел принес во храм святого Петра в Иерусалиме, а наши паломники передали мне. В том письме велено было набрать ровно тридцать три человека на срок в тридцать три дня, точно по числу лет, прожитых Спасителем. Мы должны ходить по городам и весям и бичевать себя на площадях. Нам запрещено брать пищу собственными руками, говорить с женщинами и мыться иначе, как в лохани, поставленной на землю. Хотите пойти с нами, братики? Вы поможете нам питаться.

Франсуа поспешно согласился. Путешествуя вместе с этими чужаками, они, возможно, не умрут с голоду, и, кто знает, может быть, даже вернутся домой. И они с братом двинулись вслед за своими странными попутчиками.

Тогда, в середине 1349 года, сообщества, подобные этому, попадались сотнями, а может, и тысячами. Они скитались из конца в конец по всей Франции. Флагелланты — «бичующиеся» — были порождением чудовищного психологического шока, вызванного эпидемией — «черной Смертью», или «поветрием», как ее тогда называли. Они утверждали, что не рискуют заболеть сами и, более того, своим самоистязанием способны прогнать болезнь. Поэтому повсюду они встречали радушный прием. Запуганное население готово было ухватиться за любую, сколь угодно малую надежду. А при виде бичеваний люди получали даже некоторое удовольствие. Ведь с того самого времени, как началась чума, они не имели никаких других развлечений. И все же ни Церковь, ни королевская власть не могли приветствовать это еретическое движение и расценивали флагеллантов не иначе, как возмутителей спокойствия.

Следуя за бичующимися, Франсуа и Жан прошли через множество деревень. Они ни о чем не думали, просто шли вперед, и все. Так продолжалось до тех пор, пока они не добрались до городка, чуть более крупного, чем селения, попадавшиеся им раньше.

Все началось, как обычно. Флагелланты остановились на главной площади, окруженные любопытствующими. По приказу Мартена Гильома они сняли суконные балахоны. Шестнадцать из них легли на землю, а шестнадцать других встали над ними с бичами в руках. Мартен Гильом, который держался как полководец перед войсками, принялся читать нараспев:


Всыплем же друг другу, братья!

Ударим сильней по нашей мерзкой плоти!

В память о великом страдании Христовом

И о его жалостной смерти;

О том, как он схвачен был злобным народом,

И предан, и продан, и судим облыжно…

В память о муках его пречистой плоти

Ударим сильнее, ударим, братья!


Шестнадцать человек взмахнули бичами и, хором повторив за вожаком: «Ударим!», хлестнули лежавших. Так повторилось тридцать три раза. Затем они поменялись местами со своими товарищами и тоже получили тридцать три удара. Наконец все тридцать три, выстроившись в ряд, стегали Мартена Гильома, который сам нанес себе последний удар.

Закончив бичевание, флагелланты вновь облачились в балахоны. Мартен Гильом потребовал тишины, заявив, что хочет сообщить что-то очень важное.

Но вдруг из толпы зрителей выступило новое действующее лицо. Это был длинный и худой молодой человек с дорожной сумой за плечами. Рядом с котомкой болтался и музыкальный инструмент — виола. Одним прыжком он оказался перед Мартеном Гильомом.

— Каждый в свой черед, братцы. Вы свое представление уже дали, пора и честь знать. Теперь я постараюсь. Зовут меня Жиль, а прозвище — Бедовый, это от слова «беда», значит. Так что я Бедовый Жиль. Я трувер.

По рядам присутствующих пробежала волна любопытства.

Бедовый Жиль продолжал:

— Да, я трувер, но, прежде всего я — художник. И своим искусством я обязан моему учителю. А знаете, кто мой учитель? Мессир Мертвяк! Кто из вас слыхал, кто такой мессир Мертвяк?

Никто не ответил.

— О, это самый великий художник всех времен! Это он первый заставил плясать мертвецов. Как? Идемте за мной в церковь, я вам покажу.

Франсуа, Жан, все зеваки городка и даже флагелланты, которых тоже влекло любопытство, последовали за Бедовым Жилем в церковь. Трувер-живописец выбрал стену, недавно побеленную известью, вынул из своей котомки кусок древесного угля и начал рисовать.

— Глядите, как пляшут мертвяки, это их мессир Мертвяк научил! Смотрите, как они смеются, как вертятся. Это мертвякова пляска, пляска мессира Мертвяка!

Франсуа и Жан, как зачарованные, следили за движениями художника. Под его пальцами и впрямь появлялись скелеты, пускаясь в бешеный перепляс. Просто какое-то чудо! Казалось, скелеты действительно кривляются на стене церкви, насмехаясь над глупостью и страхами живых и приглашая к себе в круг. Это было так, словно — да, да! — словно мертвые стали вдруг живыми! Зрители попятились назад. Закончив, Бедовый Жиль повернулся к ним.

— Ну, какое название мы дадим этому шедевру?

Жан, стоявший в первом ряду, ответил спокойным голосом:

— Triumphus mortis.

Трувер посмотрел на него с удивлением.

— Вы только взгляните на него! Такой юный, такой тощий, а уже по-латыни знает! Кто же научил тебя латыни, а, маленький всезнайка?

— Один монах.

— И кем же ты собираешься стать со всей твоей латынью?

— Мертвецом.

— Ишь ты. Верно отвечаешь, монашек! Остроумия у тебя даже побольше, чем у меня самого. Ладно, пусть его будет «Triumphus mortis»!

Написав эти два слова под рисунком, Бедовый Жиль достал из-за спины виолу.

— А теперь сыграем! Сами услышите, под какую музыку они пляшут!

И он стал играть, пощипывая струны длинными пальцами с сухой, почти механической виртуозностью. Это была довольно расхожая мелодия — тема классической ронды, хороводного танца, которую трувер неустанно повторял, холодно, бездушно, все быстрее и быстрее. И вскоре уже не оставалось никаких сомнений: это и впрямь никак не могло быть музыкой живых людей, это был настоящий танец мертвецов, пляска смерти, музыка, которую мертвые слушают днем, лежа в своих могилах, и под которую ночью пускаются в пляс…

— Хватит!

Это крикнул Мартен Гильом. Вожак бичующихся был не слишком-то доволен неожиданным вмешательством трувера и счел, что оно уже слишком затянулось.

— Хватит! Мы тут не для того, чтобы слушать твою музыку, а для того, чтобы исполнить повеление Бога, которое он передал мне в письме через ангела. Есть ли евреи в этом селении?

На Мартене Гильоме вдруг сосредоточилось всеобщее внимание. Несколько голосов ответили:

— Да, есть, на окраине живут… на выходе из города…

— Ну так вот, Богом клянусь, это из-за них чума! Это они, злобствуя на Христа и христиан, отравили колодцы, родники, источники и реки. Я-то знаю, как они злодействуют — ночью, при полной луне! Я-то знаю, кто их хозяин и кто их подручники. Уж я-то их заставлю во всем сознаться. Идемте, братья мои! Выкурим это отродье из их нор, как поступают со зловредными тварями! Бей жидов!

Речь Мартена Гильома вдохновила толпу. Его призыв был единодушно подхвачен:

— Бей жидов!

Еврейская община городка занимала не больше десяти домов и насчитывала всего полсотни человек. Обосновались они здесь еще в стародавние времена и были тут самыми богатыми, а вот этого им никто простить не мог. Указав на них как на виновников бедствия, вожак флагеллантов вновь разбудил старинную злобу.

Беснующаяся толпа рассыпалась по городку. Без сомнения, именно этот шум и насторожил евреев, поскольку, добравшись до их домов, погромщики обнаружили жилища пустыми. Обитатели их улепетывали со всех ног к ближайшему лесу, и догнать их было уже невозможно. И только двоим повезло меньше, чем остальным, — Давиду Монтальто и его сыну Аарону. Какой-то крестьянин, наиболее прыткий из всех, сумел перехватить их и теперь с торжеством тащил обратно. Евреев тотчас окружила рычащая толпа, но Мартен Гильом сумел ее утихомирить.

— Оставьте пока, я их допрошу! А потом все вместе решим, что с ними делать.

Давид Монтальто был красивый пятидесятилетний мужчина с седой бородой; Аарон, которому исполнилось, наверное, лет двенадцать, был похож на Франсуа своими светлыми кудрями. Мартен Гильом приблизился к отцу и вперил в него свой единственный глаз.

— Так значит, это ты навел чуму на город?

— Я?

— Не отпирайся! И я тебе даже скажу, по чьему наущению. Ваш властитель, Великий Магистр всех евреев, который правит вами из Толедо, велел тебе сделать это!

Давид Монтальто озирался, ища поддержки, но видел лишь белые куколи бичующихся, окружавшие его зловещим кольцом. Сын в испуге жался к отцу.

— Великий Магистр из Толедо передал тебе кое-какие снадобья из пауков, скорпионов и толченых жаб, чтобы отравить всех, кто живет здесь.

Давид Монтальто бросил отчаянный взгляд на своего обвинителя.

— Никогда не смог бы я совершить ничего подобного! Я ведь и сам пострадал от чумы, как и все остальные. У меня жена, дочь и старший сын умерли от болезни. Остались только я и мой младший — Аарон.

— Значит, ты стал жертвой собственных козней! Если только это не дело рук твоих сообщников.

— Каких сообщников?

— А разве нет тут поблизости убежища прокаженных?

— Не понимаю…

Мартен Гильом расхохотался, призывая толпу в свидетели.

— Он не понимает! Вы слышали? Не понимает… Да ведь всякий знает, что к услугам евреев всегда их добрые дружки — прокаженные. Это с ними вместе вы отравляете воду, которую мы пьем. Прокаженные да жиды заслуживают одной кары — смерти!

Горожане, потрясая кулаками, вопили:

— Смерть! Смерть! На костер их!

— Нет, не надо огня! Подвергнем их казни, которой они подвергли Господа нашего Иисуса Христа, — распнем их!.. Где они живут? Прибьем их к дверям собственного дома!

— Нет!

Франсуа выскочил из толпы и, обхватив Аарона руками, закрыл его своим телом.

— Все вы негодяи! Только посмейте их тронуть!

Мартен Гильом приблизился к нему, угрожающе глядя из-под своего капюшона.

— Чего тебе тут надо, братец? Убирайся, откуда пришел!

— Никакой я тебе не братец. Я рыцарь! Прочь!

— А я тебе говорю, убирайся! Эй вы, помогите-ка мне!

Франсуа был весьма силен для своего возраста. Сразу несколько человек, флагеллантов и горожан, схватили его, безуспешно пытаясь оторвать мальчика от Аарона. В конце концов Мартен Гильом, потеряв терпение, подобрал камень и, пока юный рыцарь отбивался от нападавших, ударил его по затылку. Франсуа свалился замертво.

Лишившись чувств, он не видел продолжения, и в этом ему повезло. Аарона и Давида Монтальто, осыпаемых со всех сторон ударами, приволокли к дверям их собственного дома. Местный кузнец ушел за молотком и гвоздями и вскоре вернулся. Старый Давид бормотал молитвы на древнееврейском; Аарон, по счастью, потерял сознание.

Их дом был большим, дверь двустворчатой; отцу досталась одна половина, сыну — другая. Вколачивавшему гвозди кузнецу казалось, что он выполняет чуть не божественную миссию.

Толпа кричала, ликуя:

— Хвала Иисусу!

Нашлись и такие, кто в последний раз излил злобу:

— А вот теперь сколько угодно требуйте с меня должок, мессир Давид!

Прибитые за руки и за ноги, Давид и Аарон уже умирали: отец — с молитвой, сын — так и не придя в себя. Для толпы они больше не представляли интереса. Поднялся крик:

— Бей прокаженных!

И все разом покинули город.

Лепрозорий находился на расстоянии полета арбалетной стрелы. Под предводительством Мартена Гильома толпа быстро добралась до своей цели. Но прокаженные были опаснее евреев. И это ставило перед погромщиками сложную проблему: как бы так исхитриться, чтобы уничтожить их на расстоянии?

Мартен Гильом принялся хлопотать…

Лепрозорий располагался в глубине узкой лощины, поэтому глава флагеллантов разместил своих людей на склонах, велев им набрать побольше камней. Затем по его указанию прикатили телегу с сеном, подожгли и скатили прямо по дороге, ведущей к приюту.

Результат последовал немедленно. Наткнувшись на стену, горящая телега разлетелась и воспламенила соломенную крышу. Прокаженные стали выскакивать наружу — к великой радости тех, кто поджидал их выше по склонам с камнями наготове.

Началось избиение, увлекательное, как игра. Те из прокаженных, у кого уже не было ног, пытались спастись, ковыляя на руках, скачками, словно лягушки; некоторые двигались ползком или подпрыгивали на уцелевшей ноге. Слепые падали, натыкались на деревья, глухие вертели головой во все стороны, пытаясь сообразить, откуда исходит опасность; и все они кричали. Угодив в западню между пылающим домом и градом камней, они кружили и топтались на месте, стараясь держаться подальше от каждой из этих бед. А нападающие все приближались. Уверенные в успехе, они стали точнее бить в цель. Вот флагеллант метким броском оторвал ухо одному из несчастных, словно сбил с дерева спелый плод, и был вознагражден поощрительными возгласами своих товарищей.

И тут появился Франсуа.

Его голова была в крови. Он очнулся вскоре после ухода горожан. Жан, который оставался с ним, сказал, что евреям уже ничем нельзя помочь и что все теперь пошли громить лепрозорий.

Чтобы сподручнее было швыряться камнями, бичующиеся побросали свои бичи. Франсуа схватил один из них и кинулся на поиски Мартена Гильома. Он без труда обнаружил его на вершине холма — тот кричал во все горло и размахивал руками. Франсуа внезапно вырос перед ним с бичом в руке.

— Защищай свою жизнь!

Увидев Франсуа, вожак флагеллантов испустил вопль ярости:

— Похоже, пора мне всерьез тобой заняться, братец! На двери осталось еще достаточно места, да и гвозди у кузнеца найдутся!

— Сперва возьми меня! Защищай свою жизнь!

Быстрым движением Мартен Гильом скинул свое суконное одеяние и предстал перед Франсуа голый по пояс, обнаружив мощные руки и грудь. Хотя мальчик и был высок для своего роста, враг превосходил его на целую голову — по-прежнему закрытую белым куколем и с одним-единственным глазом.

— Я прибью тебя к дверям, как летучую мышь, братец!

— Мой лев!

Внизу, в лощине, лепрозорий обрушился и исчез в пламени. Некоторые больные так и не сумели выбраться; в воздухе жутко запахло паленым мясом… Чуть поодаль прокаженные кричали от боли под градом камней, которые беспощадно кромсали их тела, уже изувеченные болезнью. Еще выше по склону какой-то бедняга в отчаянном рывке сцепился с одним из флагеллантов, они вместе катались по земле, один — завывая от ужаса, другой — пытаясь засунуть свою полусгнившую руку ему в рот. И вот здесь-то Франсуа и вступил в свое первое в жизни единоборство.

Мартен Гильом выжидал. С другой стороны, его соперник тоже не имел намерения начинать первым. Инстинктом прирожденного бойца Франсуа чувствовал, что его малый рост, хоть и являясь недостатком, мог все-таки сослужить ему хорошую службу, помогая наносить удары ниже пояса.

Случай сразу же и представился. Мартен Гильом, вооруженный тем же оружием, попытался круговым движением попасть мальчику в голову. Франсуа быстро наклонился и сам изо всех сил хлестнул противника шипастыми хвостами бича по мошонке. Тот взвыл от жестокой боли, согнулся пополам и схватился руками за рану. Франсуа немедленно прицелился в его единственный глаз, оставленный без защиты. Он нанес удар с такой силой и точностью, что почти напрочь вырвал его из глазницы.

Второй вопль вожака бичующихся был еще ужаснее, чем первый. Обезумев от бешенства, он рванулся вперед.

— Где ты, проклятый?

— Здесь. На, возьми!

Битва становилась неравной. Оба находились на крутом склоне. Когда ослепший Мартен Гильом бросился головой вперед на Франсуа, тот лишь сделал шаг в сторону. Его противник налетел лбом на камень и больше уже не поднялся — его череп лопнул… Но у Франсуа не достало времени насладиться победой. Он вдруг почувствовал, как чья-то тяжелая рука легла ему на плечо. Это оказался солдат в полном вооружении.

— Я все видел. Ступай за мной к монсеньору епископу!

Здешний епископ и в самом деле прибыл в городишко, сопровождаемый небольшим отрядом латников. Он уже довольно давно шел по следу бичующихся, чью деятельность намеревался пресечь. Надобно заметить, что почти повсеместно Церковь восставала против этого изуверского движения, осуждая, в частности, еврейские погромы, к которым флагелланты подстрекали перепуганное и невежественное население.

Франсуа вновь оказался на городской площади. Епископ сидел верхом на коне — в митре и с посохом. Это был еще молодой человек с энергичными чертами лица. В тот миг ему было не до бичующихся, у него нашлась забота поважнее.

— Где трувер?

Одним прыжком Бедовый Жиль выскочил из толпы.

— Здесь я, сир епископ!

— Так это ты осквернил своей непристойной мазней стену храма?

— Мертвякова пляска вам не по вкусу пришлась? Рисовать мертвяков — ересь? Или заставлять их плясать?

Епископ в гневе поднял свой жезл.

— Где праведники, избранные для рая, и где грешники, обреченные преисподней? Где Господь, восседающий во славе своей, окруженный душами добрыми справа и дурными слева? Ты представил одни лишь скелеты, словно мы должны бояться самой смерти, а не вечного проклятия за наши грехи, словно наивысшая кара есть гниение плоти, а не адское пламя, словно… словно Бога и нет вовсе! Отвечай, жалкий шут! Что ты можешь возразить на это?

Бедовый Жиль немного покачался на своих длинных ногах, потом ткнул пальцем в сторону епископа.

— Что это у вас на шее? Никак бубон!

Епископ вздрогнул и схватился за шею. Там ничего не оказалось. Бедовый Жиль покатился со смеху.

— Чего же вы так перепугались, сир епископ? Смерти или преисподней?

Епископ прокричал:

— Именем Святой Церкви Божией, как законный ее предстатель и судия, я осуждаю тебя смерти, еретик! А поскольку все вы, еретики, любите переворачивать вещи с ног на голову, то вниз головой ты и умрешь! Закопать его в землю!

Бедовый Жиль оказался в кольце стражи с руками, скрученными за спиной. Выкопать яму было делом недолгим. Пока солдаты трудились, он с самым вызывающим видом мурлыкал свою мертвякову плясовую. Когда его схватили за пояс, он еще пытался напевать, но при виде могилы, которая ждала его, еще живого, у него вырвался крик ужаса. Этот крик заглох в земле. Двое солдат схватили его за ноги и сунули головой вниз по самый пояс в узкую дыру. Потом принялись утаптывать землю вокруг.

Бедовый Жиль вырывался, как бешеный. Его длинные ноги, которые только и остались торчать из земли, извивались, словно какие-то чудовищные змеи. Они двигались все быстрее и быстрее, с лихорадочной скоростью. Епископ иронически усмехнулся:

— Пляши, пляши, фигляр! Ты ведь любишь плясать. Спляши-ка нам в последний раз!

Ноги еще какое-то время продолжали свой жуткий танец, а потом вдруг вытянулись одновременно и застыли, неподвижные и совершенно прямые, как две торчащие из земли палки.

Епископ обернулся к толпе:

— А теперь займемся бесноватыми. Кто тут у них за вожака?

Солдат, который привел Франсуа на площадь, вытолкнул его вперед.

— Вот он его убил.

Епископ с любопытством посмотрел на Франсуа.

— Зачем ты это сделал?

— Сир епископ, они распяли двух невинных евреев.

— Так ты, значит, защищаешь евреев?

— Нет, сир епископ, я защищаю невинных.

Епископ сошел с коня, приблизился к Франсуа и протянул ему руку с перстнем для поцелуя. Франсуа опустился на колени.

— Кто же ты, дитя мое, чтобы держать столь благородные речи?

— Франсуа де Вивре, сир епископ. А это вот мой брат Жан. Наш отец пал со славой при Креси, а мать умерла от чумы, желая спасти нас. Мы заблудились.

— И что же, у вас больше не осталось никого из родных?

— Есть мой крестный, Ангерран де Куссон, он еще жив.

— Мне знакомо имя де Вивре, а также и де Куссон. Я велю проводить тебя к твоему крестному.

Епископ повернулся к бичующимся.

— Если бы ваш главарь был жив, я бы приказал повесить его. Но вас я пощажу. Ступайте по домам, ваша земля и орудия давно дожидаются ваших рук. А теперь — помолимся. Только по молитвам нашим согласится Господь избавить нас от этой пагубы…

***

Чума действительно пошла на убыль. Она двинулась дальше на север опустошать полнощные страны и улеглась сама собой в 1350 году. В Западной Европе она сгубила примерно двадцать пять миллионов человек, из которых десять миллионов — в одной только Франции, то есть примерно половину населения.

Ангерран де Куссон уцелел во время «поветрия». Франсуа и Жан де Вивре, сопровождаемые людьми епископа, прибыли в его замок в конце 1349 года. Франсуа было двенадцать лет, Жану — десять, но оба были развиты не по годам, один — физически, другой — умственно… Едва завидев дядю, Франсуа даже не дал ему времени задать какой-либо вопрос. Он объявил торжествующе:

— А я убил человека в бою! Я дрался плеткой, как боевым цепом! Я теперь научусь владеть цепом лучше всех!

Жан вздрогнул.

— И это все, что ты вынес из пережитого нами?

Франсуа повернулся к своему младшему брату, смерил взглядом разницу в их росте и ответил с яростью, удивившей даже его самого:

— Да!

Часть вторая

СТРАНСТВИЯ ФРАНСУА

Глава 5

БИТВА ТРИДЦАТИ

Род де Куссон был гораздо богаче, чем род де Вивре. Владения его были обширнее, земля — лучше, крестьяне, ее обрабатывающие, — куда многочисленнее. Да и золота и драгоценностей в сундуках, благодаря некоторому числу весьма удачных браков, куда больше. Было это заметно и по замку. Если замок Вивре строился несколькими поколениями владельцев без всякого плана и был неказист, то замок Куссон имел поистине гордую стать. Он был строен и величав, прямо на загляденье, так что казался сошедшим с какой-нибудь гравюры. Уже само его местоположение считалось замечательным. Он был возведен на речном острове. Река Куссон, впадавшая в море, вовсе не была большой, но именно в этом месте она неожиданно разливалась и достигала значительной ширины. Кругом расстилались широкие, изобилующие зеленью луга, что, вместе с плакучими ивами, окаймлявшими берега, представляло собой чрезвычайно умиротворяющую картину. Замок казался необычайно высоким лишь по контрасту.

Своими очертаниями остров напоминал ромб метров двести в длину и немногим более ста — в ширину. В этот ромб плотно вписывался замок. Обводные стены, сложенные из белого камня, отражались в спокойной воде Куссона, придавая всему строению сходство с большим кораблем. Дозорный ход поверх стен был двухэтажным. Нижний этаж — основной — имел необычайное значение в случае осады (как это будет видно потом) и представлял собой крытую галерею с навесными бойницами, далеко выступающую над водой. Второй этаж обладал классическими очертаниями с чередующимися амбразурами и зубцами. Там, каким бы ни был час суток или время года, всегда виднелись силуэты людей в доспехах, поскольку замок Куссон защищал многочисленный и закаленный в боях гарнизон.

Остров соединялся с сушей двухпролетным подъемным мостом. На берегу стояло предмостное укрепление — барбакан — зубчатая башня, способная укрыть небольшой отряд, ворота которой преграждали путь на первый пролет моста. Посреди реки росла вторая башня, идентичная первой. От этого второго барбакана отходил следующий пролет подъемного моста, ведущий уже непосредственно к замку.

Внутреннее устройство замка делилось на две части. Изнутри к обводной стене прилегала узкая полоса земли, где размещались поля, огороды и стада домашнего скота; а в самом центре высился донжон, представлявший собой настоящий второй замок внутри первого.

Его опоясывала кольцевая стена, почти такая же высокая, как внешняя, и водяной ров, через который был перекинут еще один подъемный мост. Из стены выдавались выступами четыре круглые башни под остроконечными шиферными кровлями. Именно они придавали замку его характерный силуэт — вкупе с пятой башней, расположенной посреди внутреннего двора донжона; эта была примерно такой же высоты, что и остальные четыре, но гораздо массивнее.

Во внутреннем дворе донжона имелась также церковь изящной архитектуры. К ней примыкало еще одно здание, двухэтажное, в котором было всего два помещения, занимавших всю длину каждого этажа: в нижнем — трапезная, а в верхнем — зал музыки, оружия и книг.

Семья де Куссон избрала своим жилищем не центральную башню донжона, превращенную в караульню, но одну из четырех внешних башен, так называемую Югову башню, поскольку первым в ней поселился именно Юг де Куссон. Там-то и располагалась лаборатория, в которой он предавался алхимии и прочим таинственным изысканиям. Но с тех пор как хозяином замка сделался Ангерран, дверь туда ни разу не открывалась. Именно в Юговой башне была теперь и комната Франсуа.

Она находилась на самом верху, и из двух ее стрельчатых окон, снабженных стеклами, как и все остальные в замке (что по тем временам было крайней роскошью), открывался восхитительный вид на реку Куссон и на окружающую замок местность. Никогда раньше Франсуа не видел ничего подобного. Был он поражен также трапезным залом, освещавшимся люстрой со вставленными в нее факелами, и залом второго этажа с его собранием доспехов, полками, ломящимися от книг, а также всевозможными музыкальными инструментами.

Однако больше всего восхищали Франсуа в замке Куссон не красота и удобства, которые он предоставлял своим обитателям, но военные качества сооружения. Мальчик неустанно обходил замок по бесконечным дозорным ходам и тропам, выглядывал наружу сквозь бойницы и амбразуры, прикидывая угол стрельбы. Он рассматривал склады оружия, которым был снабжен замок для обороны: ядра, уложенные на стенах в пирамиды, — чтобы сбрасывать на осаждающих; тяжелые станковые арбалеты и катапульты, способные метать камни или огромные стрелы.

Но все это обилие материальных благ меркло по сравнению с одним абстрактным понятием, которое, однако, приобрело для Франсуа характер завораживающий и даже магический: замок Куссон был НЕПРИСТУПЕН.

Он действительно был неприступен — благодаря своему знаменитому местоположению. И хвастовство его владельцев здесь ни при чем: то был факт установленный, неоспоримый, принятый как остальными сеньорами, так и (с некоторым раздражением) даже самими герцогами Бретонскими.

Размеры замка Куссон, высота его стен, количество и размещение защитных приспособлений делали его неуязвимым для любого штурма. Разумеется, всегда оставалась, как это водится в подобных случаях, возможность обложить замок со всех сторон и морить осажденных голодом. Но именно здесь это стало бы напрасной потерей времени. Река предоставляла сколько угодно питьевой воды, а что касается продовольствия, то гарнизону достаточно было просто ловить рыбу. Для того-то в обводной стене и были устроены ряды бойниц, нависающих над волнами. В случае осады требовалось просто спустить лески вдоль стен, и изобилующая рыбой река Куссон будет бесконечно долго снабжать пропитанием все население замка.

На памяти сеньоров де Куссон никаких осад уже не было, ибо не находилось безумцев, желающих растрачивать силы и средства на предприятие заведомо безнадежное. Впрочем, во времена более древние нечто подобное все же случалось. Именно это и побудило Боэмона де Куссона, первого носителя титула, обосноваться на острове, когда он вернулся из крестового похода.

Факты, хоть и доподлинные, с течением веков превратились для местных жителей в легенду, в легенду о святой Флоре. Восходит она к черной эпохе норманнских набегов.

Как и остальную Бретань, этот край беспрестанно разоряли викинги, ужасные воины из северных стран. И вот как-то раз, около 930 года, вверх по течению Куссона поднялись два драккара, имевших на борту примерно сотню воинов под началом некоего Сигурда. Об их приближении дозорные не успели сообщить, поэтому внезапность нападения врагов была полной, а резня, которую те учинили, — столь чудовищной, что даже четыре века спустя местные крестьяне сохранили о ней жуткие воспоминания. Норманны прошли огнем и мечом по всей области, причем с какой-то особенной яростью набрасываясь на монастыри и прочие святые места.

Наконец, они уже собирались удалиться, прихватив с собой богатую добычу и сотню пленниц, как вдруг Сигурд, к удивлению собственных людей, решил остаться. Он велел сжечь драккары и обосновался на острове. Когда уцелевшие крестьяне вернулись в свои опустошенные деревни, то с ужасом обнаружили, что остров огорожен частоколом, а за ним дымятся многочисленные костры: норманны превратили его в свое логово!

Тут-то и начался кошмар. В течение многих недель они пировали, пожирая съестные припасы крестьян и развлекаясь с их женами. Когда какая-нибудь из них надоедала им, они убивали несчастную, и ее видели плывущей вниз по реке со вспоротым животом. Когда викинги прикончили почти все съестное и у них оставалось всего несколько женщин, они вновь принялись разорять округу.

На этот раз крестьяне предпочли сами пойти им навстречу. Они предложили добровольно доставлять захватчикам продовольствие и самых красивых девушек. Те согласились, что не помешало им, впрочем, время от времени устраивать охоту на человека — просто так, потехи ради.

Из набегов они приводили добычу — взрослого или ребенка — и насаживали ее на один из кольев своей ограды. Спустя двадцать лет, когда на частоколе уже места свободного не оставалось, крестьяне, изнемогая от страданий, взмолились, наконец, о помощи к герцогу Бретонскому Алену II по прозванию Крученая Борода.

Крученая Борода был отважный военачальник, имевший на своем счету многочисленные победы над норманнами, что по тем временам случалось нечасто. Он собрал войско и попытался овладеть Куссонским островом. Не преуспев в штурме, он взялся за осаду. Вот тогда-то в полной мере и проявились все достоинства этого места. Забросив удочки прямо через частокол с насаженными на него скелетами, викинги вылавливали достаточно рыбы, чтобы прокормиться. Через три месяца Ален Крученая Борода снял бесполезную осаду.

Происходило это в 950 году. Однако недолго оставалось радоваться Сигурду и его дружине. В том же году они были поголовно истреблены, и удалось это не кому-нибудь, а женщине. Флора, чье прозвание впоследствии забылось, была молодая девушка из деревни Куссон и, как утверждали, гораздо красивее всех прочих. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, она была избрана в качестве живой дани, обещанной норманнам. Тогда-то она и решила положить конец страданиям своих сородичей и соседей.

Она прихватила с собой пузырек с какой-то отравой, добытый, без сомнения, у местной колдуньи, с тем чтобы вылить его в брагу, когда начнется оргия. Только вот викинги и пленниц принудили пить с собой, так что на следующее утро мертвы были все, включая Флору и ее подруг.

Тело Флоры, которая спасла их, было благоговейно подобрано крестьянами и погребено на куссонском кладбище. С тех пор она стала для всех святой Флорой. А то, что Церковь отказалась утвердить эту стихийную канонизапию под тем предлогом, что Флора, выпив ею же отравленное питье, тем самым совершила грех самоубийства, ровным счетом ничего не изменило. Четыре века миновало, а в Куссоне и по всей округе по-прежнему молились святой Флоре и ставили ей свечи в церквях. Про цветы, которые выросли на ее могиле, ходила молва, будто они способны избавлять от всех немощей души и тела — подобно тому, как и сама святая избавила край от норманнской напасти.

Вот такую историю узнал Франсуа, приехав в Куссон. Он был не слишком впечатлителен, поэтому его ничуть не смущали ужасные подробности этого рассказа. Он даже не пытался представить себе, что на том самом месте, где сейчас гордо вздымаются белоснежные стены, отражаясь в чистых водах реки, святая Флора пила отравленную брагу, унося с собой, как последнее впечатление от этого мира, вид скрюченных трупов, висящих на частоколе. Мальчик усвоил лишь одну вещь: замок Куссон неприступен, он живет в месте, которое ни разу не было взято с помощью вооруженной силы. И это наполняло его гордостью.

Но была у Франсуа и другая причина для радости — сам Ангерран де Куссон.

Его дядя был рыцарем таким же безупречным, как и его отец. И даже более того, ибо ко всем тем качествам, как физическим, так и нравственным, какими обладал Гильом де Вивре, он добавлял немалый ум и образованность. Ангерран де Куссон много читал, любил театр, играл и сочинял музыку. Он имел также собственную жизненную философию — правда, с некоторым оттенком разочарованности, но это, без сомнения, проистекало из того, что он был не слишком счастлив в жизни.

Его мать, Бонна Вандевельде, была фламандкой, дочерью богатого торговца сукном, заехавшего в замок предложить свои товары. Жан де Куссон купил все, включая и тот товар, который ему не был предложен, — в придачу к сукну он попросил и получил девушку. Папаша Вандевельде, ослепленный возможностью породниться с семьей, чье начало восходило к Первому крестовому походу, дал за дочерью немалое приданое. Брак оказался счастливым.

Редко два супруга бывают так несхожи. Бонна, как и многие девушки в ее краях, была крепкая блондинка с пышными прелестями. Жан де Куссон выглядел достойным потомком Юга. Белокожий и темноволосый, он брился каждый день, но все равно его щеки оставались синими. Он был долговяз, имел изможденное лицо и глаза умные и мрачные. Многие не без оснований находили его взгляд тяжеловатым.

Женившись, Жан де Куссон продолжал коротать дни в Юговой лаборатории, что не мешало ему проявлять себя весьма приятным человеком, когда ему доводилось бывать на людях. Этим он, без сомнения, был обязан влиянию своей жены. Бонна, здоровая северная девушка, которой так подходило ее имя[9], была, казалось, просто создана для того, чтобы развеять туман и смуту, царившие в душе Жана де Куссона. Своему мужу и господину, тревожимому призраками волков, она принесла два бесценных дара — простоту и улыбку.

Бонна де Куссон умерла в 1318 году, когда давала жизнь их второму ребенку — Маргарите. Для Жана эта потеря оказалась невосполнимой. Отныне он окончательно предался своей тоске и своим демонам. Теперь он почти не покидал лабораторию своего предка и сделался лишь тенью себя самого. Умер он четыре года спустя, поручив заботам старшего, Ангеррана, маленькую Маргариту, в которой обрел собственное подобие.

Физически и духовно Ангерран был похож на мать. От Бонны он унаследовал светлые волосы, столь редкие в роду Куссонов. От нее же достались ему здравый смысл, прирожденное чувство справедливости и верность суждений. Ангерран, страстно привязанный к матери, очень горевал, когда она умерла. Воспитание младшей сестры принесло ему одни разочарования. Ему не удалось разгадать эту своенравную девочку, так цеплявшуюся за мистическое наследие своих предков, которые для старшего брата оставались непонятными. Брак Маргариты с Гильомом де Вивре показался ему настоящим чудом. Но смерть зятя очень его огорчила — и еще больше, очевидно, совсем недавняя смерть самой Маргариты.

Однако настоящая драма в жизни Ангеррана произошла всего одна: он потерял жену. Флора была дочерью деревенского кузнеца. Подобно многим другим, родители дали ей имя местной святой, которое, как считалось, приносит счастье. Флора была, должно быть, так же красива, как и ее далекая тезка-покровительница. Ангерран встретил эту девушку, посещая своих крестьян, как он привык делать время от времени. Случилось это весной 1338 года. Его сестра была уже замужем, его крестник уже родился, и он мог, наконец, уделить время самому себе. Увидев дочь кузнеца, Ангерран испытал такое же потрясение, как и его зять на ярмарке в Ренне. Флоре едва исполнилось шестнадцать. У нее были очень светлые белокурые волосы и ангельская улыбка. Владелец замка де Куссон женился на ней две недели спустя.

Прекрасный сон завершился трагедией. Флора де Куссон умерла через два года, родив мертвого мальчика. По обычаю, их похоронили в одном гробу.

Ангерран был безутешен. Он заказал художнику портрет Флоры, который повесил на почетное место в зале оружия, музыки и книг. Он решил, что отныне в память об умершей каждая комната его замка в любое время года будет украшена цветами. Чтобы иметь их и зимой, он велел устроить во дворе оранжерею.

Но главным его трудом в честь Флоры стала книга. Месяц спустя после ее смерти Ангерран затеял писать рыцарский роман. Многие побуждали его вновь жениться, чтобы с его смертью не угас род де Куссонов, однако он отговаривался тем, что исполнит это, когда будет закончена книга. Но даже и теперь, когда девять лет спустя после смерти Флоры в замке поселился Франсуа, Ангерран все еще утверждал, что пишет ее. Как подозревали, он нарочно опять и опять начинал свой труд сызнова.

Для Ангеррана и Франсуа настала долгая пора совместной жизни. Что касается Жана, то он оставался в Куссоне не больше одной недели. Ангерран пригласил к себе настоятельницу Ланноэ, его крестную, чтобы спросить, не возьмет ли она мальчика к себе, чтобы заняться его образованием.

Как и Франсуа, по прибытии в Куссон Жан проявил живой интерес к замку, вызванный, правда, совсем другими причинами. Равно безразличный и к удобствам, и к военным достоинствам замка, он принялся изучать его темные и пустынные закоулки: подземелья, заброшенные комнаты… Младший сын Маргариты казался настороженным, и можно было подумать, будто он, подобно животным, чувствует присутствие каких-то уже исчезнувших существ, неощутимое прочими людьми.

Конец этим изысканиям положило прибытие его крестной матери. Когда пришли сообщить о ее приезде, Жан как раз бродил вокруг замковых застенков. Мальчик отправился приветствовать крестную в зал оружия, музыки и книг, где она поджидала его вместе с Ангерраном. Он преклонил перед ней колени и встал без единого слова. Некоторое время настоятельница рассматривала этот выпуклый лоб, эти серьезные и проницательные глаза. Она невольно вспомнила Маргариту, которая была когда-то ее воспитанницей. Но в Жане таилось что-то еще, более категоричное. Если в Маргарите за ее интеллектуальной страстью чувствовался вкус к жизни, который рано или поздно должен был взять верх и заставить ее приобщиться к жизни остальных людей, то Жан…

Настоятельница заглянула своему крестнику в глаза.

— Ты хочешь учиться?

— Да, матушка.

— И зачем?

Жан ответил тихим голосом:

— Затем, чтобы выяснить, стоило ли оно того.

Крестная попросила Жана выйти и обратилась к Ангеррану:

— Я возьмусь за него, но он пробудет у меня недолго. Скоро он будет знать все то, что я сама знаю. Как только мальчик подрастет, я отправлю его в Париж, в университет.

— Значит, он станет ученым?

Настоятельница Ланноэ посмотрела на длинный ряд доспехов, укрывавших в боях многие поколения де Куссонов — рода со столь странной судьбой и столь необычными дарованиями.

— Ученым — наверняка. А потом — кто знает… Может, святым, может, Папой, а может… чудовищем.

Она попрощалась с Ангерраном, и Жан де Вивре покинул замок с нею вместе.

После их отъезда Ангерран разыскал Франсуа. Он был счастлив и взволнован. Его крестник стал для него тем сыном, которого не смогла дать ему Флора. Ангерран намеревался сделать из племянника рыцаря столь же совершенного, как и тот, чьи подвиги он воспевал в своей книге. Сир де Куссон отвел Франсуа в конюшню и указал ему на коня. Это был молодой рыжий жеребец, выделявшийся Длинной рыжеватой гривой.

— Нет будущего рыцаря без боевого коня. Возьми этого. Пожалуй, он немного резковат, но ты достаточно крепко держишься в седле. Его еще никак не зовут. Ты сам должен дать ему имя.

Франсуа задумался. Ему вспомнилась неверная Звездочка, покинувшая его в ту ночь, когда умерла его мать. Тогда все и так было черным-черно от чумы… Звездочка — ночное имя, а у этого должно быть имя, напоминающее о свете. Ему подумалось также, что сегодня — первый день его будущего рыцарства. Он сказал:

— Восток!

И вскочил в седло. Восток взвился на дыбы, но Франсуа сумел справиться с ним и прямо от самой конюшни погнал в галоп.

***

Обучение Франсуа де Вивре было суровым и кропотливым. Крестный и крестник каждый день вставали еще затемно, когда звонили хвалу, то есть через три часа после полуночи и за три часа до восхода солнца. Первое упражнение — облачиться в доспехи.

Франсуа снаряжался так, будто отправлялся на турнир или битву. Для начала он натягивал рубаху и штаны, поскольку дядя заставлял его спать нагишом. Потом, помолившись, надевал подкольчужник — длинную льняную, довольно грубую тунику; далее браконьеру — своего рода юбку из железных колец, защищающую нижнюю часть живота. Затем наступал черед поножей, состоящих из трех кованых частей, закрывающих бедро, колено и голень. И последними были солереты — остроконечные металлические башмаки.

Сверху Франсуа надевал обержон — короткую, не доходящую до пояса кольчужку, а поверх всего этого — собственно латы, то есть две широкие стальные пластины, предохраняющие грудь и спину. Последняя деталь была единственной, которую нельзя надеть самому, без посторонней помощи, и эту помощь рыцарю обычно оказывал оруженосец, а Франсуа — Ангерран. Под конец предстояло еще надеть наручи, тоже трехсоставные, как и поножи; горжерен — кольчужный воротник, защищающий шею; стеганый капюшон, предназначенный смягчать удары, и, наконец, шлем, так называемый бассинет — каску с опускающимся забралом. Завершали одеяние рыцаря железные перчатки.

Снаряженный таким образом, Франсуа вовсе не завершал свое упражнение с доспехами. Напротив, все только начиналось. Теперь ему надлежало спуститься в этом облачении по лестницам башни, что поначалу служило причиной многих жестоких падений. Добравшись до внутреннего двора, он должен был через подъемный мост донжона дойти до конюшни, оседлать Востока, объехать на нем вокруг замка, вернуться в конюшню, а оттуда — в свою комнату, где самостоятельно снять доспехи, кроме наспинника, с которым ему опять помогал Ангерран.

Месяц за месяцем Франсуа ежедневно выполнял это утомительное и скучное упражнение, в темноте, за три часа до подъема солнца. Но результат стоил усилий. Самой большой слабостью рыцаря был его вес; Франсуа настолько приноровился к этой тяжести, что чувствовал себя в доспехах так, будто их вовсе на нем не было.

Два следующих часа, остававшихся до восхода солнца, были самыми изнурительными. Под присмотром Ангеррана Франсуа занимался бегом, бросанием тяжелых камней, прыжками в высоту, с грузом и без, и, наконец, в теплое время года, — плаванием во рву. Упражнения на ловкость, такие, например, как метание дротика, казались ему желанным отдыхом. Здесь результаты тоже были весьма ощутимы: из хорошо сложенного мальчика, каким он был еще недавно, Франсуа де Вивре превратился в настоящего атлета, а его сила и ловкость сделались исключительными.

Когда звонили приму, то есть на восходе солнца, Франсуа получал право на плотный завтрак, который оказывался отнюдь не лишним. И только после этого начиналась собственно военная подготовка.

В первую очередь она состояла из конных упражнений. Рыцарь, как указывало само название, прежде всего верховой боец[10]. Франсуа надлежало стать превосходным наездником, уметь слиться с конем воедино, заставить животное подчиняться себе так, словно оно — продолжение его собственного тела. Восток доставлял Франсуа подлинную радость. С первой же их встречи между юношей и конем установилось полное взаимопонимание, которое больше всего походило на дружбу.

Первым конным упражнением было «чучело». Так называлась деревянная кукла, манекен, вертикально насаженный на штырь и вращающийся вокруг собственной оси. В левой руке «чучела» был щит, а в правой — боевой цеп. Щит был украшен двумя золотыми леопардами на червленом поле, то есть гербом Англии, — во всяком случае, таким он был до того, как Эдуард III присоединил к нему французские лилии в знак своих притязаний на родную страну Франсуа. Принцип упражнения с «чучелом» был прост: следовало на всем скаку ударить копьем в щит и постараться не получить при этом ответный удар боевым цепом. Упражнение было относительно опасным, поскольку неловкое движение могло стоить ученику разбитого черепа. Франсуа, во всяком случае, проворства было не занимать. Раз от разу он становился все более грозным бойцом. Ударив в щит «чучела» с необычайной силой и стремительно пригнувшись, чтобы избежать удара железным шаром на цепи, он оставлял «чучело» бесконечно долго крутиться на своем штыре.

Кроме «чучела» Франсуа выполнял и другие упражнения, касающиеся исключительно верховой езды.

Его товарищами по тренировкам были сыновья солдат замкового гарнизона, которые вместе с ним обучались своему будущему ремеслу. Какими бы упражнениями ни был заполнен остальной день, урок фехтования всегда начинался с меча.

В учебных схватках использовался деревянный меч, но он был такого же размера, что и настоящий, — длинный и широкий, которым можно действовать одной или, по желанию, двумя руками. Сначала под руководством Ангеррана Франсуа и его товарищи учились наносить и отбивать удары. Потом устраивались вольные поединки. В фехтовании Франсуа не отличался особым изяществом, но зато обладал такой силой удара, что если даже противник правильно парировал, то все равно бывал задет, не имея достаточно сил совладать с такой мощью.

Хотя деревянные мечи и имели форму и размер настоящих, но не обладали их весом. Вот почему для следующего упражнения использовались только настоящие. Нужно было, взяв меч в обе руки, крутить его над головой широкими равномерными взмахами. Это называлось «мельница». Тут у Франсуа соперников не находилось. Остальные, устав от этой игры, опускали руки и просили пощады, а юный де Вивре безостановочно вращал мечом до тех пор, пока сам Ангерран не приказывал ему остановиться.

Во дворе замка Куссон обучали также бою на секирах. Но больше всего Франсуа отличался в упражнениях с боевым цепом. Когда мальчик заявил своему дяде, что собирается преуспеть во владении этим видом оружия, он не бросал слов на ветер.

Искусство владеть боевым цепом, самое сложное среди прочих, требовало качеств, редко соединимых в одном человеке: большой силы и необычайной гибкости. В самом деле, ведь рыцарь в ту эпоху бился без щита, а боевой цеп, в отличие от меча, — оружие чисто наступательное и не позволяет отбить ни одного удара. Боец, стало быть, должен научиться уклоняться от них, придав своим ногам проворство, а корпусу — увертливость. По приказу Ангеррана товарищи нападали на Франсуа со своими деревянными мечами — по одному, по двое, по трое, а иногда и все вместе. И этот мальчик, тяжеловес по сложению, научился быть вертлявым, словно домовой, и неуловимым, как блуждающий огонек.

Одним словом, боевой цеп требовал весьма незаурядных атлетических качеств. С этим стальным шаром, утыканным острыми шипами, следовало управляться одной-единственной рукой, и утомление наступало очень быстро. Поэтому Франсуа приходилось целыми часами крутить его над головой или же наносить равномерные удары по стальной пластине, вкладывая в них всю свою силу. После нескольких месяцев такой тренировки его правая рука стала в два раза толще левой.

Все способности и дарования Франсуа лучше всего проявлялись в бою. Крестный заставлял его биться деревянным цепом во всех возможных сочетаниях: цеп против меча, цеп против секиры, цеп против цепа. Смотреть в этот миг на Франсуа было одно удовольствие: казалось, какой-то виртуоз танцует сложнейший балет или насекомое вьется вокруг своей жертвы. Там, куда метил удар противника, юноши никогда не оказывалось, зато, когда ему предстояло ударить самому, он был со всех сторон сразу. Он с такой скоростью вертел цепом, что стальной шар становился невидим, и это гудящее вращение могло останавливать на лету стрелы. Франсуа постоянно проделывал такую шутку: закрутив цепь вокруг оружия противника, одним рывком выдергивал его. В общем, за год Франсуа де Вивре сделался отменным бойцом, и теперь ему оставалось лишь поддерживать себя в форме.

Но ловкости и даже виртуозности во владении оружием все же недостаточно, чтобы стать подлинным воином. Необходимы еще выдержка и стойкость. Надо научиться превозмогать испытания, которые сулит война: голод, жажду, холод, жару. И в этом отношении Ангерран де Куссон, несмотря на всю свою любовь к крестнику, был неумолим. В самые суровые зимние дни Франсуа приходилось разбивать лед во рву и нырять в воду. В самые жаркие дни лета его запирали в оранжерее от полудня до самой ноны. По приказу Ангеррана он был готов в любой момент отказаться от пищи или воды.

Ради желанной цели Франсуа терпел свое суровое ученичество с мужеством и покорностью. Лишь один-единственный раз он чуть не ослушался своего дядю.

Ангерран, желая испытать физическую храбрость крестника, велел положить на внешней стене поверх зубцов дозорного хода узкую доску и приказал Франсуа пройти по ней. От высоты у Франсуа закружилась голова — он заметил это, уже взобравшись на доску и стоя над пустотой. Далеко внизу, вдоль белоснежных стен, струился Куссон, и мальчик испытал вдруг неудержимое желание броситься в эту бездну. Ангерран крикнул:

— Вперед!

Франсуа посмотрел на него в отчаянии и отрицательно замотал головой. Ангерран повторил приказ. Франсуа спрыгнул с доски обратно на дозорный ход и сказал умоляющим голосом:

— Не могу!

Ангерран ничего больше не добавил и куда-то исчез. Вскоре он появился снова, держа в руке перстень со львом. Он нагнулся над амбразурой, зажав драгоценность между пальцами.

— Если ты этого не сделаешь, значит, недостоин его носить. Вперед, или я его брошу!

У Франсуа не оставалось выбора. Это была самая страшная угроза. Потерять кольцо означало потерять жизнь. Он вновь залез на доску, взмолился Богу и двинулся вперед. Временами головокружение становилось особенно сильным, так что пройти ему удалось почти вслепую.

Однако вся эта физическая закалка была лишь частью воспитания Франсуа. Ангерран любил повторять:

— Кто умеет только драться, подобен зверю.

И, совсем как его мать, усаживал мальчика за книгу. Но с Ангерраном Франсуа учился гораздо быстрее и лучше, чем с Маргаритой. И причина заключалась в книгах, которые крестный давал ему читать. Все они, так или иначе, касались рыцарства. Особенно Франсуа любил «Житие Людовика Святого» Жуанвиля. Скоро он почти наизусть знал все отрывки, касающиеся Седьмого крестового похода, чуть сожалея, правда, о том, что летописец не упомянул об охоте на львов и о посвящении в рыцари его предка.

Франсуа обожал также легенду о рыцарях Круглого Стола, и читал он об их подвигах тем охотнее, что действие разворачивалось непосредственно в Бретани. Ведь лес Броселианд находился совсем неподалеку от Вивре, значит, и сам Франсуа жил в краю героев-рыцарей, и это наполняло его гордостью. Однажды он станет как Ланселот, Персиваль, Гавейн или как его любимец — сир Ивейн, рыцарь льва. Франсуа в этом не сомневался.

Но все-таки книга, которую он предпочитал всем прочим, была «В поисках Флоры» — произведение его дяди. Там рассказывалась история одного рыцаря, утратившего свою молодую жену Флору, которую он любил больше всего на свете. В отчаянии отправился он просить совета у некоего волшебника, и тот открыл ему, что он разыщет Флору лишь после того, как добудет цветок семицветный, тот самый, в котором заключены все цвета радуги.

Так начинались долгие поиски, по ходу которых рыцарь превозмогал невероятные опасности и сражался против драконов, великанов, колдунов и колдуний. Но, объехав целый свет, рыцарь так и не повстречал нигде цветок семицветный. Он вернулся в свой замок и готов был уже погрузиться во мрак отчаяния, когда вдруг понял, что цветок семицветный — сокровище отнюдь не материального мира. Этому цветку надлежало расцвести в его собственной душе, ибо он — собрание всех рыцарских добродетелей. И начиная с этого дня рыцарь стал прилагать усилия, чтобы изменить самого себя и возвыситься. Ему удалось это лишь в глубокой старости, на исходе жизни. Умирая, он вознесся к райским высотам, где обрел, наконец, свою Флору, которая и протянула ему семицветный цветок.

Сам Ангерран больше всего любил именно этот последний отрывок, заставляя крестника помногу раз перечитывать его. Правда, Франсуа никак не мог понять, почему крестный всякий раз вдруг поворачивался к нему спиной и шел к окну полюбоваться пейзажем…

Уроки нравственные и политические, которые преподавались с тем же усердием, венчали рыцарское воспитание мальчика.

Речь Ангеррана была проста: Франсуа надлежит усвоить, что военные упражнения, которым он так пылко предается, не являются самоцелью. Рыцарь должен биться, когда возникает необходимость, но отнюдь не ради одного лишь удовольствия. И как бы увлекательно и благородно ни казалось ему рисковать жизнью, он должен помнить, что война — вовсе не игра.

Рыцарь обязан браться за оружие в трех случаях, и только в этих трех случаях. Прежде всего, чтобы защитить своего короля. Далее, ни один рыцарь не может стерпеть, чтобы враг угрожал его родной стране, а тем более свободно по ней разгуливал, как это происходит сейчас. Покуда хоть один английский солдат остается на земле Франции, Франсуа не должен чувствовать себя спокойно. Равным образом, рыцарь обязан защищать своего сюзерена, когда на того нападают, а дело сейчас опять же обстоит именно так. Ведь Жанна де Пентьевр, крестная мать Франсуа, наследница герцогства Бретонского, так и не вернула себе свои владения. Распря затянулась, основные действующие лица один за другим сходят со сцены. Карл Блуаский, супруг Жанны, попал в плен и увезен англичанами. С другой стороны, Жан де Монфор умер, а его жена, Жанна Фландрская, лишилась рассудка. Настоящий противник Жанны де Пентьевр сейчас король Англии Эдуард III, который удерживает у себя в Лондоне сына Монфора, Жана…

Наконец, рыцарь обязан сражаться, чтобы защитить своих подданных, от кого бы ни исходила угроза — от чужестранных солдат, от соседнего сеньора или от разбойников. Рыцарь не должен допустить, чтобы пострадали хоть один колос, хоть одна лачуга на его земле, хоть один волосок на головах ее обитателей.

Франсуа прекрасно усвоил все эти понятия. Оставалось, пожалуй, единственное, что пока он представлял себе не слишком хорошо: Французское королевство. Что такое Бретань, а еще лучше — что такое сеньории Вивре и Куссон, он уже давно усвоил, но вот Франция… Ангерран говорил, что она — самое обширное и прекрасное из государств христианского мира, но до каких пределов оно простирается? Сколько морей его омывает? Сколько рек орошает его земли? И где находится Париж, самый большой город на свете? Франсуа никак не мог взять в толк, что же такое «француз» и чем он отличается от «англичанина».

Заботой сеньора является не только мир и безопасность его подданных, учил Ангерран, но также и правосудие. Да, Куссоны имели право вершить суд на своих землях, казнить и миловать, и напоминанием о том была виселица, возвышавшаяся на стене донжона, рядом с подъемным мостом.

Ангерран внушал Франсуа, что творить правосудие — самый тяжкий долг сеньора, с которым не могут сравниться даже тяготы войны, ибо в этот миг судья остается в совершеннейшем одиночестве. Нельзя ему также надеяться сотворить истинное правосудие, ибо нет такового в этом мире; оно принадлежит лишь Богу, которому одному ведомы тайны душ людских. Но в ожидании высшего суда надо, тем не менее, приложить все силы, чтобы сотворить как можно меньше суда неправого… Понять все это Франсуа было очень и очень непросто. По счастью, живой пример оказался гораздо красноречивее. Наблюдая своего крестного за отправлением правосудия, Франсуа уразумел, наконец, смысл его слов.

Судилище всякий раз происходило в зале оружия, музыки и книг. Ангерран восседал в большом кресле, чем-то напоминающем трон. Вдоль стен стояли стражники, каждый перед доспехом. Что касается Франсуа, то он располагался в первом ряду публики, состоящей из жалобщиков, свидетелей и их друзей. В течение тех лет, что мальчик провел в Куссоне, ему довелось присутствовать при рассмотрении всякого рода дел, причем некоторые из них заканчивались даже смертным приговором. Но все же ни одно не произвело на Франсуа большего впечатления, нежели дело о нагой женщине. Он помнил о нем потом всю жизнь, потому что именно тогда в полной мере проявились остроумие и справедливость его дяди.

Речь шла о молодой женщине, крестьянке из близлежащей деревни, щедро одаренной от природы всеми прелестями. Она была замужем и имела детей, но муж ее, уже не первый год тяжело болевший, был прикован к постели и даже не покидал их убогого жилища. Все это возбуждало надежды многих, но особенно — ближайшего соседа, молодого вдовца, который весьма охотно занял бы место бедняги на супружеском ложе.

И вот эта молодуха с некоторой, может быть излишней, горячностью обвиняла своего соседа в неоднократных попытках склонить ее к прелюбодеянию. Каждое утро, когда она умывалась в своем саду у источника, тот раздвигал изгородь, разделявшую их владения, и любовался ее наготой. Она умоляла сеньора защитить честь бедной женщины, которой одной приходится содержать больного мужа и малых детей.

Сосед, со своей стороны, оправдывался тем, что лишь смотрел. Ни разу не сделал он ни жеста, ни непристойного предложения. Ведь не может же это считаться грехом — пользоваться своими глазами, которые Бог ему дал как раз для того, чтобы он мог смотреть на любое из его творений. Ангерран одобрил этот аргумент кивком, помолчал мгновение, а потом спросил:

— А если бы ты все-таки совершил прелюбодеяние с этой женщиной, взяв ее силой, знаешь ли ты, какое наказание заслужил бы тогда?

Молодой человек побледнел.

— Веревки, монсеньор. Но ведь я всего только смотрел, клянусь вам!

Ангерран еще раз кивнул.

— Справедливо. Вот почему я приговариваю тебя всего лишь к созерцанию этой веревки. Но если ты хоть на шаг зайдешь дальше взглядов, ее наденут тебе на шею. А теперь стражники отведут тебя к виселице и оставят под ней на целый день. Тогда и поглядим, не пройдет ли у тебя охота начать все сначала.

Остроумие этого решения стало вскоре известно по всей округе, и слава о мудрости Ангеррана стала соперничать со славой его далекого предка Юга. Что же касается молодого вдовца, то он теперь избегал и близко подходить к плетню, отделявшему его от соседкиного сада.

***

Как уже было сказано, товарищами по тренировкам Франсуа были сыновья солдат замкового гарнизона. Франсуа быстро превзошел их не только во всех фехтовальных упражнениях. Когда Ангерран приказывал им устроить борьбу с голыми руками, юный де Вивре тоже всегда одерживал верх. Франсуа и сам прекрасно сознавал, что физически развит гораздо лучше, чем его сверстники, но у него все-таки оставались сомнения: а не поддаются ли они ему нарочно, из лести или страха, просто потому, что он — племянник их сеньора?

Ответ на этот вопрос Франсуа де Вивре получил одним погожим сентябрьским днем 1350 года, когда объезжал окрестности замка на своем Востоке. Занятия, как физические, так и умственные, начинались затемно, в девятом часу ночи, когда звонили хвалу, и заканчивались при звоне ноны, то есть в девятом часу дня. После этого Франсуа мог делать все, что вздумается. И почти всегда он выбирал верховую прогулку.

В тот день, поднимаясь вдоль берегов вверх по течению Куссона, он добрался до какой-то деревни, в которой еще не бывал. Уже целую неделю весь их край наслаждался восхитительным бабьим летом; стояла жара, как в начале июля, а Франсуа к тому же изрядно вспотел, совершенствуясь во владении боевым цепом. Поэтому его охватило неудержимое желание искупаться.

Он привязал Востока в близлежащей рощице, разделся, сложил одежду рядом с конем и голышом бросился в реку. Некоторое время он резвился в воде, без труда поднимаясь против течения, которое было здесь, однако, довольно быстрым, а потом с наслаждением расслабился, позволяя реке сносить себя вниз. И тут его кто-то окликнул.

— Эй, что это ты тут делаешь?

Франсуа поднял голову и увидел парня лет четырнадцати, одетого в неказистую крестьянскую блузу и окруженного четырьмя приятелями. Это был здоровенный детина. Подбоченясь, он угрожающе мерил Франсуа взглядом. Поскольку тот не отвечал, он возвысил голос:

— Ты кто такой? Я — Кола Дубле, меня все кличут Большим Кола, потому что я тут самый здоровый!

Франсуа даже вздрогнул от радости. Наконец он нашел то, что искал! Ему подвернулся тот самый случай: ведь он теперь голый и никто не может догадаться о его принадлежности к благородному сословию. Поэтому Франсуа охотно ответил в том же вызывающем тоне.

— А я нездешний, и я тут купаюсь, Большой Кола!

Молодой крестьянин побагровел от гнева.

— Давай вылезай, вонючка!

Франсуа ответил:

— А ты меня достань сперва!

Большого Кола не пришлось упрашивать дважды. Он сорвал с себя блузу, стряхнул с ног деревянные башмаки и прыгнул в реку. Там, где ждал его Франсуа, воды было по пояс. Кола бросился на него, выставив кулаки. Натиск был стремительным, но Франсуа не позволил застать себя врасплох. В самый последний момент он увернулся, чуть отклонив корпус, и противник оказался в воде. Если бы в этот момент Франсуа ударил его по затылку, тот, без сомнения, был бы оглушен. Но Франсуа этого не сделал. Он хотел победить не с помощью своих навыков, но единственно превосходством в физической силе. Поэтому он всего лишь расхохотался, и Большой Кола, обезумев от бешенства, снова ринулся на него.

Он обхватил Франсуа за плечи. И опять Франсуа мог бы освободиться от захвата, но не стал этого делать; он хотел единоборства на равных — сила против силы. А сила у Кола Дубле была немалой, и, кроме того, он был гораздо тяжелее. Франсуа был вынужден пригнуться под его тяжестью, и оказался под водой. Пользуясь своим преимуществом, молодой крестьянин сжал голову противника обеими руками, потом, уперевшись покрепче в речное дно, стал изо всех сил топить его, стараясь пригнуть как можно ниже.

Для Франсуа это был самый критический момент. Он вцепился в пальцы Кола и попытался их разжать, чтобы вырваться. Но не тут-то было. Юный рыцарь находился в слишком невыгодной для себя позиции, хуже того: он был согнут, с головой под водой, воздуха уже не хватало. Но разжать пальцы Большого Кола ему все-таки удалось, и Франсуа, собрав все силы, начал выпрямляться, медленно поднимаясь из воды.

Какой-то миг противники стояли лицом друг к другу, подняв над головой руки с переплетенными пальцами. Приятели Кола, которые вначале шумно подбадривали его, теперь примолкли, обеспокоенные оборотом, который принимала схватка. С помощью одной только силы Франсуа удалось сначала согнуть локти молодого крестьянина, потом подрубить его колени и, наконец, окунуть в воду головой вниз.

Под водой Большой Кола неистово отбивался, но Франсуа держал его непоколебимо. Наконец рывки деревенского силача стали лихорадочными, конвульсивными: он захлебывался. Франсуа вытащил его голову из воды и крикнул:

— Проси пощады!

Тот не отвечал, тогда Франсуа снова его окунул. И так — три раза подряд. Наконец Кола промычал:

— Пощады!

Только тогда Франсуа отпустил его. Молодой крестьянин бросился бежать со всех ног в сопровождении четырех своих приспешников. Победитель лишь хохотал им вдогонку. Кола так торопился сбежать, что даже не надел блузу и башмаки и улепетывал в деревню, держа их под мышкой.

Франсуа тоже вылез из воды, оделся и ускакал на своем Востоке.

В первый раз он отпустил поводья и дал коню волю самому выбрать направление. Восток припустил веселым галопом. Казалось, он испытывает такую же радость, как и его хозяин; время от времени он испускал пронзительное ржание и встряхивал чудесной темно-рыжей гривой. Они скакали долго. Чем дальше, тем легче становилась поступь коня. Когда солнце садилось в густых красных сумерках, Франсуа почудилось, будто он летит…

Да, Франсуа снова пережил свой красный сон. Восток стал волшебным конем Турниром и уносил его на своих широких крыльях в заоблачную высь, в ту страну, которой достойны лишь герои-победители. И Франсуа смеялся — чистым, ясным смехом, радуясь тому, что он самый сильный, что жизнь только начинается, что его ждет слава.

Когда он добрался до окрестностей замка, была уже ночь, и ему повстречался крестный, выехавший на его поиски с половиной своих солдат, вооруженных факелами.

***

Шесть месяцев спустя, в марте 1351 года, Франсуа сподобился присутствовать при одном знаменательном событии. Война за бретонское наследство затягивалась. Установилось затишье, нарушаемое лишь мелкими стычками. Праздные сеньоры в своих замках уже начинали крепко скучать, вот почему, когда было объявлено о Битве Тридцати, это вызвало немедленное воодушевление.

Скоро обстоятельства стали известны всем. Некий английский капитан по фамилии Бемборо, обосновавшийся в замке Плоэрмель, драл три шкуры с местного населения и вконец разорил их своими поборами. Чтобы не оказаться посаженным на цепь в казематах замка, крестьянин должен был платить, платить и еще раз платить. Соседний сеньор, Жан де Бомануар сир де Жослен, осыпаемый бесчисленными прошениями о защите, сжалился, наконец, над этими несчастными и отправился к Бемборо с требованием прекратить бесчинства. А поскольку тот высокомерно отказался, сир де Жослен бросил ему вызов: пусть они встретятся в чистом поле двумя отрядами по тридцать рыцарей с оруженосцами по собственному выбору. Бемборо принял вызов, и схватка была назначена на воскресенье 27 марта 1351 года на равнине, где возвышался дуб-великан, как раз на полпути между Плоэрмелем и Жосленом.

Битва началась в терцию, на глазах у внушительной толпы. Ради такого случая было объявлено исключительное перемирие, и сеньоры обеих партий съехались со всей Бретани, чтобы присутствовать на поединке. Ангерран де Куссон и Франсуа де Вивре тоже оказались в их числе. Ангерран, правда, испытывал тайную досаду из-за того, что не был избран Жаном де Бомануаром, но убеждал сам себя: ему ведь сорок три года, возраст для рыцаря уже немалый, да и вообще ему предпочтительнее не рисковать, пока он не закончит воспитание Франсуа.

Поэтому оба лишь в качестве зрителей участвовали в том, чему суждено было стать одним из самых значительных проявлений воинской доблести. Объявили вольный бой, то есть каждый мог использовать оружие по собственному выбору и сражаться хоть пешим, хоть конным. Никаких других правил для схватки определено не было.

Сир де Бомануар и сопровождавшие его двадцать девять рыцарей со своими оруженосцами прибыли первыми — верхом, с распущенными флажками. Ангерран, знавший цвета каждого, называл имена:

— Жан де Бомануар — это тот, что едет впереди. За ним — Ги де Рошфор, Жан де Тентиньяк, Эвен Шарюэль,

Гильом де ла Марш, Робен Рагнель, Юон де Сент-Ивон, Каро де Бодега, Жоффруа дю Буа, Оливье Арель, Гильом де Монтобан, Жан де Руло и их оруженосцы… Все они бретонцы.

Французы, прибывшие на эту битву после поста и молитвы, спешились. Тут в свой черед прибыли англичане. Бемборо окружали: Роберт Ноулз, известный английский капитан; молодой Лагуэрт, племянник крупного военачальника, недавно убитого в стычке; Хью Калверли, великан с торчащими вперед зубами, которые делали его похожим на кабана; Крокарт, искатель приключений с большой дороги; Томлин Хеннефорт… Всего двадцать англичан, шестеро немцев и четыре бретонца из партии Монфора.

Франсуа смотрел во все глаза. Впервые видел он англичан, которые убили его отца и с которыми ему самому предстоит драться, когда он получит рыцарские шпоры. Он чувствовал, как все в нем клокочет от желания схватиться с ними прямо сейчас. Но он отогнал от себя эту мысль: герольд объявил, что никто под страхом веревки не должен оказывать поддержку ни одной из сторон.

Англичане тоже спешились, и битва началась. Сперва образовалась всеобщая свалка, в которой для французов дело обернулось не слишком хорошо: трое рыцарей были убиты, трое ранены и взяты в плен. Далее сражение приобрело более упорядоченный характер.

Франсуа испытывал необычайно сильное волнение. Это напомнило ему собственный восторг на турнире в честь Иоаннова дня, в 1340 году, его первое воспоминание. Но на этот раз речь шла не просто о состязании. Конечно, и на турнире, бывало, лилась кровь и бездыханные тела рыцарей валились на землю, но там их тотчас же уносили с ристалища, чтобы начать лечение, тогда как здесь павшего приканчивал его противник.

Когда оступился первый француз и англичанин, подняв свою секиру обеими руками, всадил ее ему в грудь, Франсуа вскрикнул от ужаса, но дядя обернулся к нему и вперил в него строгий взгляд. Когда же был убит второй, мальчик удержался от крика, хоть и сморщился, как от боли. Когда погиб третий, ему удалось сохранить лицо неподвижным, как мрамор, и Ангерран, который все это время не спускал с него глаз, подбодрил его своей серьезной улыбкой.

Франсуа де Вивре продолжал свое рыцарское ученичество. Закалив и укрепив тело, он должен был сделать то же самое и со своей душой. Война была ремеслом, и на ней требовалось уметь мужественно сносить боль — не только за себя, что было относительно легко, но и за других. Уметь стерпеть потерю друга, брата, почитаемого тобою вождя… Речь шла не о недостатке чувствительности, но о рефлексе самозащиты, без которого человек на войне ни на что не годен. Впрочем, бойцы сами дали доказательство этой невозмутимости, решив по общему согласию сделать передышку. Они пили белое вино полными стаканами, каждый из собственной бутылки.

Когда бой возобновился, Франсуа смотрел на него уже в другом состоянии духа. Теперь он начал приглядываться к технике противников, как французов, так и англичан, чтобы извлечь для себя пользу из этого наглядного урока.

Особое впечатление произвел на него Крокарт. Он орудовал каким-то необычным оружием, может, даже собственного изобретения. На длинное древко было насажено двойное лезвие, прямое с одной стороны и загнутое в виде крюка с другой. Управлялся он с ним с безупречной ловкостью: загнутым лезвием цеплялся за доспехи противника и заставлял его терять равновесие, а прямым делал мощные круговые взмахи, достаточные, чтобы снести врагу голову. Франсуа задался вопросом, как бы совладать с ним при помощи боевого цепа. Прямое столкновение казалось мальчику весьма непростым, поскольку это оружие удерживало противника на расстоянии. Может, присесть на корточки? Нет, слишком рискованно…

На лугу, вокруг дуба, бойцы бранились и поносили друг друга, не переставая при этом рубиться.

Бемборо подначивал Бомануара:

— Сдавайся, останешься жив. Я обещал своей возлюбленной привести тебя к ней в спальню — в качестве подарка!

Это были последние слова английского капитана. Мгновение спустя рыцарь дю Буа пронзил его копьем, и тот рухнул в траву, раскрыв рот. Тогда командование английским отрядом взял на себя Крокарт. Он приказал построиться в каре. Расположившись таким образом, они образовали что-то вроде неприступного бастиона, о который разбивались все французские атаки. Во время одной из них Жан де Бомануар был ранен. Обильно истекая кровью, он пожаловался своим товарищам на жажду. Дю Буа бросил ему достаточно громко, чтобы услышали зрители:

— Пей свою кровь, Бомануар, и жажда пройдет!

Солнце перевалило за полдень, а бой все продолжался, причем ни та, ни другая сторона так и не добилась решающего преимущества. Французы растрачивали силы в бесплодных попытках прорвать ощетинившийся ежом английский строй. Внезапно Ангерран крикнул:

— Трус!

И точно, один из французских рыцарей, Гильом де Монтобан, покидал поле боя. Правда, он был ранен, но ведь и прочие тоже были ранены. Кто бы мог подумать, что рыцарь способен на такую низость! Но и Ангерран, и прочие зрители ошиблись насчет намерений Гильома де Монтобана. Несколько мгновений спустя они увидели, как тот возвращается верхом на своем коне, стремительным галопом, с копьем наперевес. Нет, он ни на йоту не нарушил правил. Бой был вольный, и каждый имел право во время битвы сесть на своего коня, лишь бы ему пришла такая охота.

На сей раз это и решило дело. Под сокрушительным ударом Гильома де Монтобана английское каре разлетелось вдребезги. Англичане рассеялись по полю и все сдались. Жан де Бомануар и его соратники одержали полную победу.

Возвращаясь домой, Ангерран де Куссон ликовал. Эта битва казалась ему провозвестницей славного будущего. После тринадцати лет сплошных провалов и унижений французское рыцарство поднимало, наконец, голову. То, чего не смогло добиться его собственное поколение, сделает следующее — поколение Франсуа. Оно раздавит англичан и вышвырнет их обратно за море…

И действительно, все, казалось, предвещало наступление новой эры. Филипп VI испустил свой последний вздох в воскресенье 23 августа 1350 года в Ножан-ле-Руа. Разумеется, нельзя сваливать на него одного, разбитого под Креси, ответственность за все беды Франции, но все же восшествие на престол его сына Иоанна показалось добрым предзнаменованием. Его так и прозвали — Добрым, потому что он был храбр и честен, и никто не сомневался, что он приведет французские лилии к победе.

Иоанн II Добрый быстро показал, как высоко он ценит рыцарский дух. Ангерран и Франсуа узнали в конце 1351 года, что ради соперничества с Эдуардом III, недавно учредившим орден Подвязки, Иоанн основал собственный орден — орден Звезды. В него должны были войти сто храбрейших рыцарей Франции, которых король почитал своими «назваными братьями» и которые приносили клятву служить только ему, исключая даже собственных сюзеренов. Рыцари Звезды клялись также никогда не отступать перед противником. Собрание ордена должно было проходить каждый год в канун Успения Богородицы, в нарочно отведенном для этого особняке, в Сент-Уане. Там они поведают о своих подвигах за истекший год беспристрастному жюри, в состав которого войдут сам король и старшие принцы, и оно присудит приз за наивысшую доблесть. Рыцарям даровано право носить одинаковое одеяние: бело-черно-алое, препоясанное поясом с пряжкой в виде звезды. Тем временем в Куссоне Франсуа под руководством Ангеррана продолжал умножать собственные доблести. Начинавшийся 1352 год казался и дяде, и племяннику носителем надежды. Ангерран был уверен в том, что непременно станет свидетелем ухода англичан, а Франсуа — в том, что в один прекрасный день сделается рыцарем Звезды.

Глава 6

МАРГАРИТКА

Весна — самое прекрасное время года в окрестностях Куссона. Цветы, распускающиеся одновременно на деревьях и в полях, добавляют очарования безмятежным берегам небольшой реки, бегущей в сторону моря. И вот в этом-то месяце марте Франсуа вдруг сделался чувствителен к природе, чего с ним раньше никогда не бывало, ибо он ее попросту не замечал. Но наряду с приятным удивлением у него появилась и некая новая забота. Что-то было не в порядке с ним самим, и он, в конце концов, обеспокоился этим так сильно, что решил открыться своему дяде.

Франсуа было очень непросто объяснить, в чем дело. Никогда прежде не испытывал он ничего подобного. Что он заболел, было совершенно ясно, но какой-то странной болезнью. Его былой задор куда-то исчез, пропала и привычная жажда победы. Юноша чувствовал себя вялым, а временами — даже безразличным. В самые неожиданные моменты его вдруг охватывала необъяснимая печаль, когда он, например, скакал по полям или глядел в окно. Иногда без всякой причины он погружался в какие-то беспредметные грезы, из которых выходил в совершеннейшем смущении. Что с ним такое творится?.. Объяснившись как мог, Франсуа ждал. Но дядя не спешил отвечать ему. Он смотрел на племянника каким-то странным взглядом, а у того беспокойство превратилось вдруг в тоскливый страх…

В сущности, Ангерран де Куссон заново открывал для себя своего крестника. В течение тех двух с лишним лет, что он занимался воспитанием мальчика, Ангерран не обращал внимания на изменения, происходившие в его теле, и теперь они открылись ему все одновременно.

Франсуа исполнилось четырнадцать с половиной лет, но он выглядел на все шестнадцать. Разумеется, физически ему суждено превзойти своего отца. Уже сейчас у него были плечи борца, мощный торс, мускулистые бедра. Но отнюдь не это изучал сейчас Ангерран удивленным взором. Его внимание привлек облик крестника в целом. Франсуа был красив и даже, несмотря на свое могучее телосложение, миловиден.

У него были золотистые волосы, очень кудрявые и заботливо подстриженные; в голубых глазах читалась искренность и даже некоторая наивность; у него был прямой нос, сочные губы, которые, когда он был спокоен, придавали ему несколько надутый вид, а когда улыбался, делали похожим на лакомку. Несмотря на постоянные упражнения с оружием, у него оставались тонкие кисти рук, движения и походка отличались изяществом, а голос хорошо поставлен и почти всегда благозвучен. В общем, этот грозный боец выглядел как красавчик-паж: Франсуа был очарователен.

Голос племянника вывел Ангеррана из задумчивости:

— Пожалуйста… что со мной такое?

Ангерран де Куссон добродушно улыбнулся:

— Это единственная вещь, с которой ничего нельзя поделать и которая оставляет одинаково беззащитным как рыцаря, так и крестьянина.

— Что же это такое?

— Будет лучше, если ты сам это выяснишь. Для этого тебе не понадобится ни дядя, ни крестный.

Ангерран ничего больше не добавил, а Франсуа, хоть и смертельно встревоженный, больше не осмеливался с ним об этом говорить. Но он продолжал изводить этим вопросом самого себя, по-прежнему не находя ответа.

Как-то раз в апреле он купался в Куссоне. В этот раз Франсуа забрался не так далеко, как в тот день, когда повстречал Большого Кола. Он оставался в ближайших окрестностях замка, неподалеку от мостков, где служанки полоскали белье. Он слышал, как они пели и болтали между собой, немного приглушив голоса.

Почувствовав, что замерзает, Франсуа захотел вернуться. Как и всегда, он купался нагишом, оставив одежду рядом с Востоком. Юноша выбрался из воды и хотел было одеться, но не обнаружил своих вещей. Несомненно, кто-то их украл. Франсуа сжал кулаки. Шутники из деревни, что позволили себе эту выходку, скоро пожалеют о ней. Он не просто проучит их, как сделал это с Кола, он им головы разобьет, руки-ноги переломает… И тут до него донесся смех. Он повернул голову и увидел служанок, размахивающих его рубахой и штанами. Они кричали:

— Они здесь, сир Франсуа! Идите за ними!

Франсуа обнаружил, что попался. Он был взбешен. Как вести себя с женщинами? Не мог же он их отдубасить, в самом деле, как Большого Кола и ему подобных… В конце концов, раз они сами зовут его подойти и взять одежду, будет лучше сходить за ней. Франсуа уже собирался было побежать к мосткам, как вдруг до него дошло, что он совершенно гол.

В первый раз юноша испытал от этого смущение. Раньше даже самая мысль о стеснительности не приходила ему в голову. Очень часто после упражнений он раздевался догола прямо во дворе замка, ничуть не заботясь о том, что его могли увидеть. Но теперь, перед служанками, которые смеялись во весь голос, он впал в смятение. Франсуа переменил решение и бросился назад, в реку.

Смех стал громче, пока он плыл, стараясь как можно сильнее взбаламутить воду, чтобы скрыть погруженные в нее части тела. По счастью, рядом с мостками вода и так была мутной из-за золы, которую прачки использовали для стирки. Он перестал грести и поднял глаза. Служанки больше не хохотали, а тихонько о чем-то перешептывались, прыская со смеху.

Они смотрели на него сразу все, вшестером, и Франсуа покраснел. Это тоже случилось с ним в первый раз. Та, что окликнула его и по-прежнему держала в руках его одежду, заговорила первой:

— Вы уж простите, что мы украли ваши одежки, сир Франсуа, но я просто хотела представить вам моих подружек. Меня-то саму Антуанеттой зовут, а это вот Люси, Жанетта, Катрина и Марион…

Марион была единственная, кто не прыскал при этом со смеху. Пока Антуанетта говорила, Франсуа, не зная, куда девать глаза от смущения, смотрел на нее. Марион была старше остальных, ей было, наверное, лет двадцать пять, но это не помешало ей остаться очень свежей. Она была белокура, розовокожа, с упругими щеками и округлыми руками. На ней было просторное платье, под которым угадывалась большая колышущаяся грудь… Франсуа отвел взгляд, а Антуанетта тем временем продолжала еще более хитрым тоном:

— Честно говоря, молодой наш господин, больше всего я хотела вам представить одну из нас. Она о вас без передышки говорит. В ее сердце даже для Господа Бога меньше места, чем для вас. Правда ведь, Марион?

В голубых глазах Марион читалось явное замешательство. Франсуа, по-прежнему плещущийся в грязной воде, вдруг почувствовал, что увяз. С ним раньше такого ни разу не случалось. Он взмолился:

— Пожалуйста, отдайте мою одежду!

— Сейчас вам Марион ее отдаст.

Антуанетта протянула свою ношу Марион и убежала вместе с остальными, бросив Франсуа на бегу:

— Спросите у нее, как она вас зовет! Спросите, как она вас зовет!

Молодой господин и девушка остались одни, оба смущенные. Франсуа хотел было потребовать свою одежду, но слова как-то не шли на язык. Почти против воли ему подвернулась совсем другая фраза. Ее-то он и произнес:

— А как вы меня зовете?

Марион тихонько застонала. Она бросила на Франсуа умоляющий взгляд, но, поскольку он ничего больше не добавил, она закрыла глаза и прошептала почти беззвучно:

— Мотылечек мой…

Потом с потерянным видом подошла к самому краю мостков, наклонилась и протянула ему сверток. Со своей стороны, и Франсуа, по-прежнему следя за тем, чтобы оставаться в самой мути, подобрался ближе и протянул руки. Оба были так смущены, что поначалу даже не обратили внимания, в каком положении находятся: Марион — на коленях, склонившись вперед, полностью выставляя на обозрение вырез своего платья, Франсуа — лицом прямо туда. Они заметили это одновременно. Марион вскрикнула, выпустила одежду из рук и убежала, прикрывая грудь руками. Франсуа мог бы поймать свое добро, но позволил ему упасть в воду, и вынужден был натянуть на себя все мокрое. Он вскочил на Востока и проскакал верхом весь остаток дня — чтобы обсохнуть и прийти в себя.

К вечеру Франсуа так в себя и не пришел. Он лег спать в каком-то полубессознательном состоянии. Она назвала его «мотылечек мой», и он был этим совершенно потрясен. Для этой Марион он был мотылечком. Внезапно даже лев перестал его интересовать. И он вовсе не считал унизительным забыть могучего зверя ради столь хрупкого создания. Напротив, это было так чудесно! Мотылек — свобода лететь куда хочешь, порхать по воздуху, садиться где угодно. Например, меж двух грудей Марион, сложить крылышки и прижаться, съежиться, свернуться комочком… Много раз этой ночью Франсуа просыпался с пересохшим горлом и пылающим лбом.

Но и еще кое-кому не спалось этой ночью — Антуанетте. Она очень любила Марион, которая была ее лучшей подругой. Марион была девушка простая, жизнь которой сложилась не слишком счастливо. В двадцать пять лет она овдовела и вынуждена была одна растить свою восьмилетнюю дочку. И хотя со времени вдовства ей хватало предложений от парней, она все их отклоняла. Марион была чувствительной и ждала большой любви. Когда ее охватила невозможная страсть к их молодому сеньору, все подружки, включая Антуанетту, подтрунивали над ней. Антуанетта посоветовала ей выкинуть блажь из головы, но Марион заупрямилась и теперь по любому поводу говорила лишь о своем мотыльке — с обезоруживающей простотой и горячностью.

Когда Антуанетта спрятала одежду Франсуа, ее намерением было лишь пошутить, пусть даже чуть жестоко, чтобы окончательно обескуражить Марион. Но, оставив их наедине, она сама спряталась, чтобы подсмотреть, что будет дальше, и увидела смущение Франсуа. Выходило, что молодой-то сеньор оказался вовсе не таким уж бесчувственным к пышным прелестям ее подруги! Это было неожиданно, но раз уж так случилось, то пусть оно так и останется. Антуанетта знала, что сама Марион слишком робка, чтобы суметь извлечь из этого открытия выгоду для себя. И коль скоро ее собственных ума и дерзости хватало на двоих, Антуанетта решила действовать вместо подруги. Именно в эту ночь она поклялась, что уложит Марион в постель к Франсуа де Вивре.

***

А он на следующий день все еще не отошел от своего вчерашнего возбуждения, и это послужило причиной настоящей драмы. После ежеутренней прогулки в доспехах и разминки он оседлал Востока для упражнения с «чучелом». Оно давно уже превратилось для Франсуа в простую рутину, поэтому он, не испытывая ни малейшего страха, налетел на манекен, ударил в щит с английским гербом и… очутился на земле без движения. Ему лишь чуть-чуть не хватило времени увернуться от железного шара, доли секунды, быть может, но этого оказалось достаточно. Для занятий с «чучелом» Франсуа не надевал доспехов, ограничиваясь каской простого латника, более легкой, чем бассинет — рыцарский шлем с забралом. От удара сталь вмялась в висок; едва ее сняли с головы, как хлынула кровь.

В замке имелся хирург. За ним немедленно послали. Он осмотрел раненого и как мог успокоил Ангеррана, который стоял бледный, точно смерть. Череп не проломлен, а потеря сознания — лишь следствие удара. Все, что грозит Франсуа, — это большая шишка. Тем не менее, молодого человека следует отнести в комнату и предоставить ему полный покой на несколько дней в сочетании с различными припарками и микстурами.

Узнав о происшествии, Антуанетта сейчас же прибежала в замок и смешалась с толпой любопытных. Дождавшись, что скажет лекарь, она сразу сообразила, как извлечь выгоду из этого происшествия, и подошла к Ангеррану.

— Монсеньор, я знаю одну особу, которая способна ускорить выздоровление. Ее зовут Марион. Когда моего брата лягнула лошадь, она излечила его наложением рук.

Поскольку речь шла о здоровье Франсуа, присущее Ангеррану критическое чувство изменило ему.

— Ну так беги за ней! Чего ждешь?

Вот так Марион и оказалась в спальне Франсуа.

Однако она находилась там вовсе не одна. Кроме лекаря и самого Ангеррана там присутствовало также немалое число слуг, хлопотавших вокруг больного. Марион, для которой выдумка ее подруги оказалась полнейшей неожиданностью, стояла ни жива, ни мертва.

Чтобы подтвердить слова Антуанетты, ей предстояло наложить руки на раненого под подозрительным взглядом хирурга. В сущности, она лишь нежно гладила ему лицо, но, надо думать, это принесло некоторую пользу, поскольку Франсуа от ласки пришел в себя. Увидев Марион, склонившуюся над ним, он прошептал:

— Как хорошо…

И опять потерял сознание.

После такой реакции со стороны своего крестника Ангерран попросил Марион остаться подольше и продолжить свои благотворные прикосновения. Марион повиновалась. За этим занятием и застала их ночь. В комнате кроме нее оставался только Ангерран, который велел поставить туда свою походную кровать и не замедлил заснуть. Он даже храпел. Франсуа тоже оставался в забытьи, так что Марион, уверенная в том, что ее никто не слышит, стала нашептывать юноше всякие нежные слова. Они лились из нее нескончаемым потоком, словно песня.

— Спи, мотылечек мой прекрасный. Ты создан для роз и лилий, а я всего лишь простой цветок полевой, но сейчас ты мой, и, быть может, я снюсь тебе… Спи, мой мотылечек…

Она ошибалась. Франсуа не спал. Он притворялся, чтобы слушать, что говорила ему Марион. И, несмотря на опущенные веки, он видел ее, как и накануне, когда, выпрямившись, чтобы взять из ее рук свое платье, вдруг ткнулся носом прямо ей в декольте. Пока Марион шептала, а его дядя храпел, Франсуа все сильней и сильней ощущал ее запах — здоровый запах деревни, чистых простыней, влажных трав… Слово «мотылек», слетая с губ Марион, порхало вокруг него, и, несмотря на головную боль, Франсуа был счастлив. Наконец он и в самом деле заснул, убаюканный ее словами.

Наутро Марион пришлось покинуть комнату Франсуа. Хоть и не избавившись от беспокойства, Ангерран все-таки нашел в себе достаточно здравого смысла, чтобы прекратить бдения у постели племянника. Он поблагодарил Марион, подарив ей золотую монету, и отослал прочь. Что касается Франсуа, то он быстро поправился и уже неделю спустя смог возобновить тренировки. Вот тогда-то и произошло с ним второе событие, которому суждено было довести до предела смуту в его душе.

Ивейну было шестнадцать лет. Он был сыном одного из замковых стражей и излюбленным товарищем Франсуа по военным играм и борьбе. У Ивейна волосы были такие же кудрявые, как и у молодого господина, но только черные, будто вороново крыло. Он был худощав и, хоть не имел боевых качеств Франсуа, отличался замечательной ловкостью. В схватке с ним было нелегко сладить.

Франсуа сразу же выделил Ивейна среди своих товарищей по оружию. Сначала из-за его имени — имени рыцаря со львом, одного из героев Круглого Стола, а потом уже просто потому, что Ивейн ему нравился. Франсуа любил беседовать с ним во время передышек, польщенный, конечно же, его безграничным восхищением. Ивейн всегда смотрел на своего господина во все глаза, что бы тот ни сказал или ни сделал, и всегда обращался к нему «сеньор», а не «сир Франсуа», как другие.

Когда после своего выздоровления Франсуа вернулся к упражнениям, Ивейн первым бросился ему навстречу.

— Вы уже поправились, сеньор? Я целую неделю спать не могу.

Франсуа успокоил Ивейна и в знак благодарности сделал ему, как он знал, самый ценный из подарков:

— Когда начнется борьба, я возьму тебя своим противником.

Ивейн просиял улыбкой и поспешил занять свое место среди прочих учеников. После урока фехтования, схваток с мечом, секирой и боевым цепом, где Франсуа, вновь обретший все свои бойцовские качества, был великолепен, настал черед борьбы. Борцы встали по двое друг против друга, и схватка началась.

Франсуа хотел обхватить Ивейна, но тот, как это часто бывало, выскользнул из захвата и теперь сам обхватил своего господина. Оба повалились на землю, тесно переплетясь между собой. Франсуа бешено вырывался, когда вдруг почувствовал, что левая рука Ивейна, которой тот зажимал его голову, нежно гладит то место, где была рана. Франсуа вздрогнул всем телом, словно его укусило какое-то ядовитое существо, и резко высвободился, выбросив вперед оба кулака. Удар пришелся Ивейну в лицо, что-то хрустнуло, и два зуба упали на землю.

Франсуа встал, ошарашенный собственным поступком. У Ивейна обильно пошла кровь, во рту образовалась черная дыра, но он все улыбался жалкой щербатой улыбкой.

— Ивейн! Господи! Сам не знаю, что на меня нашло…

— Это я во всем виноват, сеньор. Просто я хотел нащупать вашу рану, чтобы ненароком не причинить вам боль.

Франсуа расстроено смотрел то на своего обезображенного товарища, то на два его зуба, валявшиеся на земле.

— Ты же теперь на всю жизнь таким останешься… Никогда себе этого не прощу!

— Зато со мной на всю жизнь останется памятка о вас.

— Как мне загладить свою вину перед тобой? Проси, чего хочешь!

— То, чего я хочу, сеньор, вы мне все равно дать не сможете.

— Что бы это ни было, ты это получишь! Говори!

Антуанетта находилась неподалеку. С самого утра она поджидала удачного момента, чтобы переговорить с Франсуа. Увидев окровавленного Ивейна, она не упустила возможности. Приблизившись с чистым полотном, она для виду стала утирать с его лица кровь, а сама шепотом обратилась к его господину со словами:

— Хочу вам сказать кое-что… вам одному.

Франсуа, все еще под впечатлением от произошедшего, оборвал ее:

— Ну так говори скорее! У меня нет тайн от моего друга.

Антуанетта поглядела на Ивейна и вздохнула. Ей не оставляли выбора.

— Нынче ночью, между повечерием и хвалой, вашу комнату охранять не будут. Ждите к себе даму с мотыльком.

Франсуа сразу позабыл об Ивейне. Он отвернулся от товарища и не заметил отчаянного взгляда, который тот бросил на него.

— Как это вдруг стражи не окажется на месте?

— Это уж мое дело. Я сама всем займусь.

Франсуа почувствовал комок у себя в горле.

— Прямо этой ночью? Так скоро?

Антуанетта улыбнулась.

— Самое время, молодой господин. Отложить никак нельзя. Что делать, у мотыльков короткий век, как и у Цветов…

Тут Ангерран подал команду, и ученики вновь заняли свои места. Антуанетта убежала.

Она чувствовала себя на седьмом небе. Эта молодая красивая двадцатилетняя девушка всегда была смешливее и проворнее, чем ее товарки. И для нее на земле имела цену лишь одна-единственная вещь — любовь. Но отнюдь не замысловатая и утонченная любовь труверов и рыцарей, а та простая, природная, которая каждый год по весне приходит равно и к животным, и к людям. А ведь стояла как раз середина весны, 10 апреля, день св. Фюльбера. Истинным призванием Антуанетты было распространять вокруг себя любовь, поэтому ночь святого Фюльбера должна была стать ее триумфом, более того — триумфом самой любви.

Чтобы устроить для Франсуа и Марион это свидание, Антуанетта и в самом деле измыслила целый каскад невероятных интриг. Югова башня, где располагались покои семейства Куссон, а теперь находилась спальня Франсуа, охранялась днем и ночью. Но так уж вышло, что тот, кого назначили часовым на ночь 10 апреля, давно был влюблен в Антуанетту. Однако уломать Симеона оказалось непросто. Оставив свой пост, он рисковал угодить на виселицу. Но Антуанетта бросила на весы все свое обаяние и кокетство: либо это произойдет сегодня ночью, между повечерием и хвалой, либо не произойдет вовсе.

Оставался еще собственный муж Антуанетты, стражник по имени Тибер, красивый парень, за которого она вышла в шестнадцать лет и который некоторое время спустя стал погуливать на стороне. По счастью, в этот раз он крутился вокруг одной из ее подружек по прачечной, Люси. Люси, не слишком ломаясь, согласилась «пожертвовать собой» ради общего дела и навестить Тибера в постели. Но, идя на это, она тем самым изменяла собственному мужу. Этот последний был гораздо старше ее и уже почти ни на что не годен, но, тем не менее, весьма охоч до молоденьких. Поэтому было решено, что им займется единственная незамужняя из всей прачечной — Катрина. Круг замкнулся…

Но самым сложным в этом деле оказалась не кто иная, как Марион. Именно тогда, когда следовало приступать к решительным действиям, ее вдруг обуял настоящий ужас. Причем боялась она вовсе не того, что ее поймают, но греха. Что скажет Господь Бог, взирая на все это? Не осудит ли он их обоих — и ее, и Франсуа — на вечное проклятие?

Вот уж о чем Антуанетта нисколько не заботилась, так это о грехе. То, что должно было случиться в ночь святого Фюльбера, больше всего напоминало ей таинство причастия: в одно и то же время во всех концах замка они собирались принести жертву любви, чтобы там, наверху, на последнем этаже Юговой башни, Франсуа и Марион получили возможность познать ее радости. Именно о них двоих будет думать сама Антуанетта, отдаваясь Симеону; она сделает это искренне, от всего сердца и, она была в этом уверена, тоже получит свою долю счастья!..

Спать в Куссоне ложились, кроме исключительных случаев, вскоре после вечерни. Франсуа забрался в постель, как и в обычные дни, но, разумеется, ему было не до сна. Он понимал теперь, что именно его дядя не захотел ему объяснить. Эта странная болезнь, которая овладела им с наступлением погожих дней, была любовь, точнее сказать — возраст любви.

Марион… Почему она притягивала его? Почему он так разволновался, когда случай заставил его почти коснуться ее груди? И почему с тех пор ему не удается отогнать от себя этот образ? А теперь вот она собирается лечь в его постель! Что между ними произойдет? Что они будут делать? Разве это не грех? Ну да, конечно, грех! Ей нельзя приходить!

Комната была погружена в полную темноту. Франсуа повернулся на кровати. Как раз в этот миг дверь тихонько приоткрылась.

Франсуа застыл. Никогда еще его сердце не билось так быстро, у него от этого даже закружилась голова. Шаги приближались. Хоть он и без того уже ничего не мог видеть, Франсуа закрыл глаза. А мгновением позже на его устах запечатлелся поцелуй.

Он был короткий, сделанный почти украдкой, и тотчас вслед за тем донесся топот по лестницам. Марион убегала… В самый последний момент ей не хватило смелости, и Франсуа испытал от этого малодушное облегчение.

Но облегчение длилось недолго. Как бы мимолетен ни был поцелуй, Франсуа все же успел почувствовать чужой рот, прикоснувшийся к его губам, и заметить, что спереди там не хватало зубов. В отчаянии он попытался вообразить себе Марион с черной дырой между губ, но перед его внутренним взором представала совсем другая улыбка — жалкая, щербатая, перепачканная кровью. «То, чего я хочу, сеньор, вы мне все равно дать не сможете…»

Франсуа крикнул в темноту:

— Ивейн!..

Услышав признание Антуанетты, Ивейн воспользовался им ради себя самого. Ивейн! Вот что, значит, таилось за его безграничным восхищением, за его преданным взглядом. Ивейн, ласковый Ивейн, гибкий Ивейн… выходит, он любил его как женщина, и только что украл у него поцелуй… его первый поцелуй!

Франсуа вдруг показалось, что он падает в пропасть. Для него было бы естественнее, столкнувшись с извращением, усугубленным предательством, разъяриться, но вместо этого он испытал смущение, как и тогда, с Марион. Он хотел бы даже вернуть Ивейну его поцелуй, ответить лаской на его прикосновение к своему раненому виску. Что с ним такое? За смутной тягой к Марион последовала еще одна, на этот раз еще более пугающая. Значит, он обречен, проклят? Франсуа вскочил и, зарыдав, как ребенок, принялся кружить по комнате, все повторяя:

— Ивейн!.. Ивейн!..

Марион же тем временем по-прежнему терзалась сомнениями. Она долго бродила вокруг Юговой башни, но, даже убедившись в отсутствии стражи, все равно не осмеливалась войти. Напротив, она еще больше удалилась, отбежав на противоположный конец двора. Правда, некоторое время спустя, пребывая в том же душевном смятении, она все же вернулась к башне. И тут увидела…

Какой-то юноша стремительно выскочил оттуда. Она узнала Ивейна, товарища по воинским играм, любимца Франсуа. Марион не знала, зачем он приходил в башню, но выражение его лица не могло обмануть ее. Молодой человек находился в состоянии такого исступления, что даже не заметил ее, едва с нею не столкнувшись. Возведя глаза к небу, он вдыхал ночной воздух, словно какое-то пьянящее питье. Что же он получил там, в башне, чтобы прийти от этого в такой восторг? Какое доказательство любви дал ему неверный, испорченный мальчишка?

Именно это и подтолкнуло Марион переступить порог. Подгоняемая ревностью, желая отвратить Франсуа от противоестественной страсти, она решительно вошла в башню и стала подниматься по ступеням.

Она нашла Франсуа в слезах, кружащего по комнате и бесконечно повторяющего:

— Ивейн…

Марион приняла юношу в объятия и так же, как делала это, когда он лежал без сознания, стала медленно гладить его по лицу. Франсуа умолк. И опять это прелестное словечко вспорхнуло в темноте:

— Мотылечек… Мотылечек мой прекрасный…

Марион скинула с себя платье и подвела Франсуа к постели, потом скользнула вместе с ним под простыни. Она взяла в ладони его голову и притянула к своей груди.

— Иди ко мне, мой мотылечек. Сложи крылышки, прижмись крепче…

Как и хотела Антуанетта, ночь святого Фюльбера стала для Франсуа открытием любви. Он заснул в объятиях Марион, но когда Ангерран пришел разбудить его, ее уже не было…

***

Никогда еще Франсуа не надевал свои доспехи с большей неловкостью; а когда пришлось спускаться по лестнице, он, вместо того чтобы проделать это с обычным проворством, вдруг растянулся во весь свой рост со страшным грохотом. На этот раз Ангерран взорвался:

— Не возьму в толк, что с тобой творится! То ли это потому, что ты нашел любовь, то ли потому, что еще не нашел, но с меня хватит! Ступай проветрись. И раньше вечера не возвращайся. Но чтобы по возвращении у тебя прояснилось, наконец, в голове!

Франсуа не заставил Ангеррана повторять это дважды. Он снял доспехи, оседлал Востока и покинул замок Куссон. После стольких треволнений он и сам был не прочь прийти в себя.

Он повернул на юг, то есть к морю. В сущности, для него мало значило, какое направление избрать; он предоставил Востоку полную свободу.

Два лица беспрестанно маячили у Франсуа перед глазами — Ивейна и Марион. Они представлялись ему двумя сторонами одного греха. За одну ночь ему стало ясно все, но он чувствовал, что любовь открылась ему не так, как другим. Разве естественно быть любимым юношей и самому испытывать к нему влечение? Вот уж не так в рыцарских романах молодые герои вершили свои первые подвиги. Почему же он не такой, как они?

Конечно, имелась еще Марион, и уж она-то точно была женщиной. Но и с ней Франсуа было как-то не по себе.

В том, как она обращалась с ним, таилось что-то материнское, хотя это и не помешало ей стать его любовницей. Так же, как и Ивейн, она увлекала его в какую-то опасную, запретную область…

Франсуа тряхнул белокурыми кудрями и неистово пришпорил Востока, который понесся галопом. Нет! Он не даст завлечь себя на этот путь. Он только что был посвящен в таинства любви, это было хорошо, это было чудесно, но дальше этого он не пойдет. По возвращении в замок он будет холоден как с ней, так и с ним и убережет свою душу от верного проклятия!

И Франсуа сразу же вздохнул. Он знал, что не сможет… Он снова видел перед собой трогательную улыбку Ивейна и большую грудь Марион, колышущуюся в вырезе платья. Ему вдруг захотелось немедленно повернуть назад, в Куссон, и прижаться к губам Ивейна, к груди Марион. Безусловно, он уже проклят. Проклят прямо сейчас, а не в каком-то отдаленном будущем, которое наступит только после смерти. Самым ужасным образом проклятье оказалось гораздо ближе и конкретнее: Франсуа не станет рыцарем. Он потерял свою чистоту, первейшее из всех требуемых качеств. Он никогда не сможет носить перстень со львом, ибо обесчестит его одним своим прикосновением…

Франсуа так мучился этими безысходными размышлениями, что не заметил, как выехал на взморье. Был отлив, и перед ним, насколько хватало глаз, расстилался песок. Погода стояла чудесная; легкий ветерок ударил в лицо, и запах йода проник в ноздри. И Франсуа вдруг сразу почувствовал себя лучше. Могучее дыхание моря вмиг развеяло миазмы его души. Франсуа заставил коня перейти на шаг и направил его к силуэту, который заприметил еще издали.

Это оказалась бедная девушка, собирающая раковины. Лет ей было, наверное, столько же, сколько и ему; она была одета в потрепанное серое платье, босая. Когда он приблизился к ней, девушка встала и улыбнулась ему.

— День добрый, рыцарь!

Как расценить эту улыбку? Она была обольстительной и даже поощряющей, но при этом совершенно естественной и непосредственной. Она была исполнена очарования, но такого невольного очарования, словно девушка просто не умела помешать себе быть очаровательной всякий раз, когда улыбалась… Франсуа присмотрелся к незнакомке повнимательнее. Каштановые волосы, не слишком высокий, чуть наморщенный лоб, что придавало всему облику девушки даже в этот миг что-то серьезное, большие карие глаза и кожа, смуглая от солнца; по контрасту зубы казались невероятно белыми, словно раковинки. Она была худощава и носила на груди трогательное украшение — высушенную морскую звезду, нанизанную на нитку. Незнакомая девушка сияла своей детской улыбкой и смотрела на Франсуа спокойно и просто, ожидая, как он поведет себя. А он даже забыл ответить на ее приветствие.

— Как тебя зовут?

— Маргаритка. Родители меня так назвали, потому что я родилась на Пасху[11].

— А чем занимаются твои родители?

— Они умерли. И отец, и мать. Утонули. Они были рыбаками.

Произнося эти слова, Маргаритка не переставала улыбаться, словно все это было естественно и именно таким образом надлежало принимать как дурное, так и хорошее. Франсуа оставил седло. Прикосновение к влажному песку, покрытому бесчисленными морщинками, показалось ему новым и освежающим. Он пустил Востока порезвиться на воле.

— Ты живешь одна?

— Нет, с бабушкой. Мы живем в доме на сваях.

— Сколько тебе лет?

— Пятнадцать исполнилось…

Франсуа был смущен. Ему хотелось продлить их знакомство, но он не знал, что сказать или сделать для этого. Он боялся показаться нескромным, ему не хотелось, чтобы девушка подумала, будто он хочет соблазнить ее, в то время как он желал всего лишь одного: чтобы не кончалось это очарование. Маргаритка сама вывела его из затруднения. Как ни в чем не бывало, словно это само собой разумелось, она спросила:

— Пойдем смотреть русалкину могилу?

Поскольку Франсуа лишь поглядел недоуменно, она указала на большой плоский камень, усыпанный ракушками. Он виднелся далеко впереди, там, откуда с отливом ушло море, а рядом возвышалась узкая скала.

— А совсем рядом с могилой — статуя юноши. Видите?

Скалу-то Франсуа видел, но пока не очень понимал, что к чему. Просто он чувствовал: вот-вот должно что-то произойти. И он последовал за Маргариткой, которая пустилась в объяснения. У нее была легкая неправильность в произношении, она чуть-чуть пришепетывала, но это не только не портило ее, но, наоборот, даже добавляло очарования.

— Было это в Раю Земном, когда там появились первые звери…

— Первые звери?

— Ну да. Вы разве не знаете? Вам что, родители не рассказывали?

Франсуа признался, что ничего подобного от своих родителей не слыхал. По виду Маргаритки можно было заключить, что ее это и разжалобило, и немного рассмешило.

— Ну так вот. Вначале было только по одному зверю каждой породы. Не было ни самцов, ни самок, да это и не нужно было, потому что смерть тогда была неведома. Был один лев, одна утка, один кролик, одна чайка, все одни и те же. И была еще русалка.

Пока они шли, Франсуа приглядывался к своей спутнице. Воистину, это была дочь моря. Ее волосы, развевающиеся на ветру, невольно заставляли думать о водорослях.

— А однажды русалка явилась сюда, на взморье. И так нечаянно вышло, что ветер и волны высекли из камня юношу дивной красоты. Вон того. Взгляните, сколько времени прошло, а он все еще хорошо виден.

Теперь они подошли ближе. Франсуа всмотрелся: действительно, скала напротив плоского камня смутно напоминала стоящего человека.

— Как только русалка его увидела, ее охватило незнакомое чувство. И она стала петь, чтобы поведать молодому человеку о своей любви и очаровать его. Она пела перед статуей дни напролет и, в конце концов, умерла от изнеможения и тоски.

Маргаритка повернулась к Франсуа с выражением нескрываемой гордости. У нее даже глаза ярче заблестели.

— Вот, смотрите! Как раз здесь впервые и случилось, чтобы кто-то кого-то полюбил и от любви умер!

Франсуа вовсе не хотелось улыбаться. Конечно, это случилось здесь, на этом самом месте, на этом пустынном, иссеченном морщинами пляже. Он не мог оторвать глаз от Маргаритки.

— Когда остальные звери увидели, что русалка умерла, они похоронили ее под тем плоским камнем. Но они слышали ее песню и теперь не могли забыть. И они все повлюблялись и умерли с горя. Однако Бог по доброте своей снова их всех пересоздал, только уже по двое, самца и самку. Это были звери Рая Земного…

Они добрались до места. Со стороны моря, совсем близкого, доносился легкий равномерный гул, словно оно тоже внимало рассказу девушки и тихонько поддакивало время от времени.

— Но русалку, за то, что она была всему этому причиной, Бог пересоздал одну, без спутника. Вот почему она поет в море. Она поет о своей любви морякам, ведь они похожи на ту статую. Но моряки — самцы только для женщин, а не для русалок.

— А она не умерла с тех пор?

— Нет, потому что Бог в наказание пересоздал ее бессмертной. А та, которая умерла, так и лежит в могиле под этим камнем.

Маргаритка вспрыгнула на русалочий камень и протянула руку Франсуа, словно это ей надлежало помочь ему взобраться, а не наоборот. Он отказался от протянутой руки и залез самостоятельно. Они были одни. Вокруг, насколько хватало глаз, не было никого и ничего. Франсуа вдруг охватило сильнейшее волнение. Ему почудилось, что они с Маргариткой — первые люди на земле.

— А ты сама слышала, как она поет?

— Да, в те дни, когда дует сильный ветер.

— Сможешь мне спеть эту песню?

Маргаритка запела. Голосок у нее звучал трогательно, чуть подрагивая. И хоть мелодия была грустная, девушка напевала ее как-то жизнерадостно, что придавало песенке особое волшебство. При этом она не переставала улыбаться и покачивать головой из стороны в сторону. Когда Маргаритка умолкла, Франсуа не нашелся что сказать. Его смущение и беспокойство возрастали с каждой минутой.

И опять девушка заговорила первой:

— Я ее даже видела, эту русалку!

— Где? В море?

— Нет, в небе. Вам родители не говорили разве, что такое облака?

Опять Франсуа вынужден был сознаться в своем невежестве.

— В облаках есть все то же самое, что и на земле, только все перемешано. Поэтому те, кто разлучился на земле, могут найти друг друга в облаках. Я сама много-много раз видела русалку с ее статуей. Может, мы и сегодня их увидим.

Маргаритка легла на плоский камень. Франсуа сделал то же самое. Лежать было неудобно из-за ракушек, но он этого не замечал. Маргаритка тихонько засмеялась.

— Облака — это развлечение для любовников. Для тех, что ложатся днем…

Франсуа долго искал в облаках. Он бесконечно странствовал по заливам, морям, островам и волнам этого отражения земли. И в какой-то момент вдруг понял, что отнюдь не в облаках ему надо искать. Любовь жила внутри него; Маргаритка была русалкой, а он — тем самым юношей… Так просто; любовь оказалась рядом. Она была неоспорима и непостижима, она в себе самой заключала очевидность. Франсуа встал, повернулся к своей спутнице и произнес едва слышным голосом:

— Маргаритка, я тебя люблю.

Маргаритка ничем не проявила удивления. Наоборот, она откликнулась так, будто это была самая естественная вещь на свете:

— Я тоже тебя люблю.

Наступило долгое молчание. Франсуа спросил:

— Что же нам теперь делать?

— Надо помолиться святой Флоре. Это она заботится о влюбленных.

Франсуа вслед за Маргариткой преклонил колена на плоском камне. Конечно, он был добрый христианин, верил в Бога и дьявола, но никогда не отличался особой набожностью. Бессознательно он считал, что это пристало скорее книгочею, а не рыцарю. Однако он почувствовал вдруг, как его впервые охватывает молитвенный восторг. Никогда раньше он не молился с таким жаром и благоговением. Когда он поднял, наконец, голову, ему показалось, что он вернулся откуда-то издалека.

Маргаритка посмотрела на него, и он, повинуясь внезапному порыву, поцеловал ее. То, что он испытал в этот миг, разом затмило и поцелуй Ивейна, и все ласки Марион. Но уже давным-давно Франсуа и думать забыл и об Ивейне, и о Марион…

Они долго оставались на русалочьем камне и покинули свое пристанище только тогда, когда его начал заливать прилив. Потом бродили по пляжу. Маргаритка спросила его:

— А вы знаете про линии моря?

Франсуа покачал головой, не ответив. Маргаритка, совершенно счастливая оттого, что опять может чему-то его научить, радостно защебетала:

— Это как линии руки. По ним предсказывают будущее.

— А где они?

— Их можно самим сделать. Вы какую хотите: линию жизни или линию любви?

В этот момент Франсуа весьма мало заботила длительность его жизни. Зато о любви он хотел знать все. Он ответил:

— Линию любви.

Маргаритка отошла на несколько шагов. Франсуа смотрел, как она прочерчивает линии на сморщенном песке. Она шла пятясь, легко переступая маленькими ступнями, но выглядела при этом очень сосредоточенной, со сморщенным лбом и пристальным, опущенным книзу взглядом.

Когда она закончила, на песке остались три длинные линии метров по десять каждая. Маргаритка указала сначала на ближнюю к Франсуа полосу, потом на дальнюю:

— Здесь рай, там ад. Вы должны закрыть глаза и прочертить одну линию поперек. Если наткнетесь на ракушку, это будет ваша любовь. Если она окажется в раю — значит, счастливая, если в аду — несчастная.

Франсуа повиновался. С закрытыми глазами он пересек первую линию и почти сразу же наткнулся на раковину литторины[12]. По всей очевидности, это и была его любовь к Маргаритке. Он хотел остановиться, заявив, что больше ни одной любви в жизни у него не будет, но девушка заставила его продолжать. Вскоре он наткнулся на устрицу. Затем пересек черту, отделявшую «рай» от «ада», и повстречал еще одну любовь, на этот раз длинную ракушку из тех, что зовут «ножами». И достиг, наконец, третьей, и последней, черты. Это было все: три любви суждены ему в жизни, две в раю, одна в аду… Маргаритка, как ни в чем не бывало, подобрала и устрицу, и литторину, и «нож».

— А у меня у самой всего одна любовь, зато в раю…

Франсуа не знал, что ответить. Он вдруг осознал, как много времени прошло. Солнце опустилось совсем низко, и в замок до темноты ему не поспеть. Он сказал об этом Маргаритке, которую, казалось, это ничуть не обеспокоило.

— Поедемте к нам домой. Верхом на вашем коне мы быстро туда доберемся.

Маргаритка жила со своей бабушкой в необычной хижине на сваях, расположенной в укромной бухточке. Место было совершенно пустынное, и доступ туда — весьма непрост; Франсуа приходилось крепко держать Востока, чтобы тот не сломал себе ногу.

Маргариткино обиталище оказалось убогой лачугой. В настиле мостков, по которым только и можно было до нее добраться, не хватало досок, а оставшиеся давно подгнили. Не хватало досок и внутри, в том, что служило полом, а также в стенах и потолке. В хижине имелась одна-единственная комната. Вместо кроватей в разных ее углах лежали две циновки, а посередине из камней был сложен грубый очаг. За исключением котла да нескольких плошек — никакой утвари. По полу бегали крабы. Две чайки, которым удалось пробраться внутрь, охотились на них.

Маргариткина бабушка сидела на корточках перед очагом. Маргаритка предупредила Франсуа, что та слепа и глуха. Это не помешало старухе подняться им навстречу. У нее были совершенно седые волосы, а лицо такое же сморщенное, как песок на пляже.

— Добро пожаловать, молодой сеньор.

Франсуа удивился:

— Откуда она знает, кто я такой? Я ведь мог оказаться крестьянином или рыбаком.

— По запаху. От вас не пахнет ни землей, ни морем.

— Я мог бы оказаться солдатом.

— Смертью от вас тоже не пахнет.

С удивительной точностью слепая старуха сцапала одну из чаек и свернула ей шею. Потом поймала пять или шесть крабов и бросила все в котел, под которым был разожжен огонь. Маргаритка заметила весело:

— Вот видите, с крабами да с чайками у нас всегда найдется что поесть. С голоду тут не умрешь.

Франсуа согласно кивнул. Любовь сделала его нечувствительным ко всему, включая и эту хватающую за душу нищету. Напротив, он находил, что Маргаритка права и что место для проживания подобрано ими превосходно.

Поскольку единственным источником света в хижине были угли очага, требовалось покончить с трапезой до захода солнца. Ужин, состоящий из чайки, крабов и моллюсков, собранных Маргариткой (включая три «любви» Франсуа), прошел в молчании. Наконец старуха поднялась и сказала ласково:

— Благослови вас Бог, детки!

И направилась к одной из циновок, спать. Все так же не говоря ни слова, Маргаритка и Франсуа улеглись на другой. Франсуа снял платье с Маргаритки, разделся сам, и вот так, в присутствии слепой и глухой старухи, прошла первая ночь их любви. Маргаритка не сопротивлялась, но и не отдавалась; она принимала — молчаливая и улыбающаяся… Рядом с их циновкой в полу не хватало доски, и Франсуа мог видеть под собой море. Было полнолуние, и отблеск серебряного света на волнах и неумолчный шум прибоя стали последним его воспоминанием об этой ночи. Проснувшись, он испытал сначала лишь смутную радость. В его сознании, еще затуманенном сном, присутствовала твердая уверенность: произошло что-то особенное и наступивший день будет таким же прекрасным, как и все последующие. Наконец к нему вернулось воспоминание о Маргаритке, а потом и саму ее он увидел рядом с собой. Она тоже едва проснулась. Бабушка куда-то ушла. Франсуа не спрашивал — куда и зачем; он думал о том, что ему надо вернуться в Куссон. Уже давно пора.

Они уехали вдвоем на Востоке. Франсуа ссадил Маргаритку на взморье и взял направление к замку. Всю дорогу домой он пел. Ему хотелось рассказать всему свету о том, что с ним произошло, и в то же время накрепко сохранить то, что он считал самой неисповедимой из тайн.

Когда впереди замаячили стены Куссона, юноше почудилось, что он не видел их целый век, хотя с тех пор, как он их покинул, прошло всего двадцать четыре часа.

На этот раз Ангерран не устраивал ночную вылазку со своими людьми — как тогда, когда крестник подрался с Большим Кола. Наверняка дядя посчитал, что Франсуа уже достаточно взрослый, чтобы не ночевать дома, и не сделал ему при встрече ни единого замечания. Он лишь попросил его поскорее приступить к тренировкам.

Направляясь на занятия, Франсуа встретился с Марион. При виде ее ему тоже показалось, будто прошел целый век с тех пор, как она вошла в его жизнь. Но он был так счастлив, что улыбнулся ей. Марион не заблуждалась насчет этой улыбки. Устремившись было к нему навстречу, она вдруг резко остановилась, и лицо ее посерьезнело.

— Похоже, мотылек упорхнул к другому цветку.

Франсуа не стал скрывать.

— Да, Марион.

— Как ее звать?

— Маргаритка…

— Значит, ее вы тоже бросите. Слишком это ничтожный цветок. Я ведь вам уже говорила, когда вы спали: вы созданы для роз и лилий, а не для полевых цветов…

Франсуа вспылил:

— А я и не спал! Я все слышал! Ты болтала всякий вздор! И я стыжусь того, что между нами было. И ты… ты мне противна! Не хочу тебя больше видеть! Никогда!..

Что касается Ивейна, то он не появлялся на занятиях ни в это утро, ни в последующие. Его родители всюду искали своего сына — и в замке, и в окрестностях, но безуспешно. Наконец, чтобы утешиться, они пришли к выводу, что тот неведомо почему решил все бросить и ушел бродить по свету в поисках приключений.

Франсуа даже не задавался вопросом, куда запропастился Ивейн. Его голова была заполнена совсем другим. Вместе с любовью Маргаритки к нему вернулись все его бойцовские качества. Более того, они удесятерились. Теперь он бился ради Маргаритки. Именно о ней он думал, орудуя своим боевым цепом или выделывая чудеса ловкости на коне. Именно ради нее он хотел быть самым сильным, самым ловким. Ангерран, присутствовавший при этой метаморфозе, не верил своим глазам. Франсуа превзошел все его самые безумные надежды. Юный де Вивре и прежде был грозным бойцом, теперь же он становился почти непобедимым. Еще немного, и его можно будет сравнить с героями легенд, с самим неистовым Роландом!

Теперь Франсуа ежедневно встречался с Маргариткой на пляже. Они всегда были одни. И каждый раз Франсуа испытывал дивное головокружение. Ему казалось, будто он одним чудесным скачком преодолевал века и оказывался в Раю Земном, во времена первой русалки.

Маргаритка была девушка простая, и свое счастье воспринимала самым естественным образом, как нечто должное. Она много говорила, и Франсуа всегда слушал ее с неизменным восхищением. Она рассказывала о добрых и злых духах моря, о древних животных, которые обитали в водной пучине в незапамятные времена, о том, как надо обращаться к душам утопленников. Они часто ходили навестить Маргариткину бабушку, и Франсуа всегда прихватывал с собой что-нибудь, чем можно было украсить повседневное убожество их стола. В эти дни он оставался ночевать в хижине. С наступлением холодов он принес туда теплую одежду и меха.

Маргаритке Франсуа делал другие подарки. В канун его дня рождения, 1 ноября 1352 года, дядя спросил юношу, чего он хочет, и Франсуа ответил: «Какую-нибудь драгоценность». Ангерран очень хорошо понял назначение этой драгоценности и подарил ему великолепное кольцо с рубином, принадлежавшее раньше его матери, Бонне. Маргаритка приняла это чудо с улыбкой и тут же повесила его себе на шею, рядом с морской звездой. Она ничего не делала напоказ и брала так же просто, как давала. Однажды она подарила Франсуа золотое навершие для рукояти меча, представлявшее собой двух переплетенных драконов. Она нашла это сокровище работы норманнских мастеров в одном из гротов на взморье. Франсуа поклялся украсить им свой будущий рыцарский меч.

Так прошел год. Проводя ночь и утро в замке, а дни на берегу моря, Франсуа вел жизнь одновременно упорядоченную и совершенно сказочную. И так шло, пока не настал март 1353 года.

В тот день, как и во все предыдущие, Маргаритка находилась на пляже. Но она не собирала ракушки, потому что был прилив. Повернувшись спиной к берегу, она пела русалочью песню, и в первый раз мелодию сопровождали слова. Франсуа подошел поближе. Маргаритка не обернулась, продолжая напевать, и он услышал:


Отлив мне рыцаря принес,

Прилив уносит прочь.

Кому поведать горе мне,

Кроме ракушек морских?


Мелодия была грустная, слова — тоже, но Маргаритка напевала весело, и от этого у Франсуа вдруг защемило сердце. Он бросился к ней и с такой силой схватил за плечи, что чуть не опрокинул.

— Что случилось?

— Ничего, рыцарь.

«Рыцарь»… Она назвала его «рыцарь» лишь один-единственный раз, самый первый, когда они повстречались; потом она его вообще никак не называла. У Франсуа появилось предчувствие, что замыкается какой-то круг.

— Маргаритка, что все это значит?

Маргаритка проворно поднялась. Она широко улыбнулась, блеснув зубами.

— Я жду ребенка.

Снова у Франсуа пресеклось дыхание. Он последовательно испытал все возможные чувства и, наконец, воскликнул:

— Но это же чудесно!

— Я назову ее Флорой. Это принесет ей счастье.

— А если будет мальчик?

— Это будет девочка, и я назову ее Флорой.

— Маргаритка, почему ты поминала какого-то рыцаря, Который уходит?

— Потому что мы должны расстаться.

— Расстаться? Ты с ума сошла! Ты будешь дамой де Вивре. А потом, после Флоры, у нас будет еще мальчик, который тоже станет рыцарем…

— Нам надо расстаться, рыцарь.

— Никогда!

Но Франсуа мог сколько угодно кричать, приказывать, умолять. Маргаритка оставалась непреклонной. Она ласково смотрела на него, качая головой. Ее лобик озабоченно морщился, но при этом она была соблазнительна, как и всегда. Она улыбалась. И повторяла беспрестанно:

— Надо расстаться…

Исчерпав все прочие доводы, Франсуа вскочил на коня.

— Я еду повидаться с дядей. Я только скажу ему, что женюсь на тебе, и сразу же вернусь за тобой.

Маргаритка не ответила. Франсуа пустил Востока в галоп, но все-таки успел услышать, как она снова затянула свою песенку.

Его появление в замке в непривычный час вызвало некоторый переполох. Ангерран был предупрежден и вышел навстречу. Франсуа объявил ему торжественно:

— Мне нужно поговорить с вами один на один!

Они направились в зал доспехов, музыки и книг. Франсуа все рассказал, а Ангерран внимательно выслушал. Он подождал, пока его племянник закончит, и изрек свой приговор, словно беспристрастный судья:

— Чтобы жениться, требуется согласие обоих, а она не хочет.

— Я сам не понимаю почему, но я ее заставлю!

— Нет, не заставишь. Она поступает так из любви к тебе, потому что знает, что тебя ждет другая жизнь. Но я о ней позабочусь. Подыщу ей богатую партию.

Готовый разрыдаться, Франсуа попробовал спорить:

— Но разве вы сами не полюбили Флору, дочку кузнеца, и не женились на ней?

Ангерран положил руку на плечо своего крестника.

— Флора была согласна, а Маргаритка — нет. Что делать, такова первая боль мужчины. Прими ее с мужеством.

Франсуа с силой вырвался и выскочил вон. Во дворе, где солдаты упражнялись с секирой, Франсуа толкнул одного из них, завладел его оружием, потом вскочил на Востока. Миг спустя он уже галопом промчался через замок с поднятой секирой. Можно было подумать, что это летит какой-то рассвирепевший демон. Стражники и слуги крестились, глядя ему вслед.

Франсуа повернул на юг. Он намеревался убедить Маргаритку уехать с ним. Они бы спрятались в самой глубокой чаще леса. Они жили бы там подобно дикарям, и, как бы Ангерран ни старался, ему их не найти! Они вернутся лишь после рождения ребенка, и тогда их просто обязаны будут поженить…

Когда он добрался до пляжа, море отступало. Русалочий камень и статуя юноши еще наполовину скрывались под водой. Франсуа искал повсюду, но Маргаритки нигде не было. Начало отлива было самым лучшим временем для сбора раковин, и она его никогда не пропускала. Франсуа закричал:

— Маргаритка!

Ему ответил лишь приглушенный шум волн. Казалось, они что-то знают и перешептываются об этом между собой. Юношу охватила тоска, но он не желал поддаваться ей. Хижина… Маргаритка наверняка должна быть там! А если ее там нет, он подождет…

Никогда еще он не был так стремителен. Он с такой скоростью погнал коня на спуск, что тот чуть не сломал ногу. Наконец, пробежав, как угорелый, по настилу мостков, юноша ворвался в лачугу.

Никого! Исчезло все: обе циновки, котел, жалкая кухонная утварь… Даже камней, служивших очагом, больше не было. По полу бегали крабы, чайки гонялись за ними с невыносимым гвалтом. Франсуа отступил, оглушенный, побежденный. И опять сел на своего Востока.

Он ехал прочь, ничего не соображая. Маргаритка ушла навсегда. Куда? Это уже неважно. Она оборвала последнюю нить, которая могла бы привести его к ней. Она его не захотела. Даже если бы он случайно нашел ее, это ничего бы не изменило. Он ничего не смог бы поделать с ее окончательным решением.

Его охватило бешенство. Неужели он теперь возвратится в Куссон? Франсуа неистово затряс головой. Никогда! Нет, никогда он туда не вернется. Никогда больше дядя его не увидит! Потому что он так решил: он уйдет как можно дальше, куда глаза глядят, и будет странствовать по свету. Странствующий рыцарь — вот кем он станет, пусть даже он еще и не рыцарь…

Спустя какое-то время Франсуа оказался на развилке дорог, одна из которых вела к замку. Восток по привычке свернул на нее. Да и сам Франсуа по привычке не сразу это заметил. А, заметив, с такой силой дернул поводья, что конь, поранив губы об удила, взвился на дыбы.

Франсуа вернулся по своим следам к развилке и выбрал северное направление, в сторону Ренна, прочь от дома Маргаритки. Итак, Франсуа выбрал путь неизведанного, путь приключений. И только тогда он заплакал.

Он плакал так, как никогда прежде, — навзрыд, всем телом, сотрясаемый долгими всхлипами и судорожными вздрагиваниями. И в то же время он пел русалочью песню, но ее разорванные слова вперемешку со слезами были почти неразличимы.


Отлив мне рыцаря принес,

Прилив уносит прочь.

Кому поведать горе мне,

Кроме ракушек морских?


Так он ехал, даже после того, как село солнце. Когда он уже ничего не мог разобрать впереди себя, то соскользнул с коня на землю и, не зная толком, где находится, заснул как убитый.

В эту ночь Франсуа видел черный сон.

Глава 7

«ВАРЕНЫЙ» ИЗ СЕН-МАЛО

Поутру Франсуа де Вивре опять сел на Востока и продолжил путь в том же направлении. Он миновал Ренн, едва отдавая себе в этом отчет. На следующий день, после очередного ночлега в лесу, он проехал неподалеку от Вивре, но не испытал ни малейшего любопытства заглянуть туда. Что стало с родовым замком после того, как его опустошила чума? В тот день это занимало Франсуа меньше, чем когда бы то ни было.

Он посмотрел на небо. Он хотел отыскать Маргаритку в этом отражении земли, где все разделенные находят друг друга и воссоединяются, но, к его великому отчаянию, в небе оказалось пусто. Стояла восхитительная погода — самое начало весны, — и небесный свод отличался ровной, прозрачной голубизной. Лишь изредка набегало и исчезало легкое облачко, словно одинокая волна, и Франсуа казалось, что вот так и Маргаритка растворилась в этом огромном, чистом, райски безмятежном просторе.

Франсуа страдал. Он страдал тем больше, что в природе царил праздник. Она словно отрицала его боль, смеялась над ней. Ему-то хотелось, чтобы вокруг бушевали грозы, чтобы ливень залил все на его пути, чтобы молнии поражали деревья, чтобы гром рычал и завывал ветер! А вместо этого птицы распевали наперебой, ветви деревьев, отягченные набухшими почками, качались в благоуханном воздухе, и распускались цветы — все одновременно: в траве, в подлеске, среди дорожных камней. Каких только не было: больших, маленьких, голубых, белых, желтых… Нарциссы, фиалки, жонкили, лютики и даже… маргаритки.

Утром третьего дня, все так же замкнувшись в себе и равнодушный ко всему, Франсуа добрался до Сен-Мало. Дорога была оживленной, ему попалось довольно много пешеходов, мужчин и женщин из простонародья, а также конных солдат и торговцев с тележками. Со времени своего бегства Франсуа впервые встретил людей. А может быть, он просто впервые их заметил.

Из толпы доносились крики:

— В кипяток его! Сварить! Сварить!

Франсуа пожал плечами. Какого-то бедолагу собираются сварить заживо за его преступления. И что за охота всем этим людям присутствовать при подобном зрелище? Это, впрочем, не помешало ему тоже последовать за толпой зевак. В том состоянии, в котором он находился, ему все было безразлично, даже вид мучений и смерти.

Казнь должна была состояться у подножия земляного вала, окружавшего город. Латники сдерживали народ. Осужденный стоял на помосте рядом с палачом, совершенно голый, с руками, связанными за спиной. На разожженном возле эшафота костре стоял большущий котел, края которого достигали настила помоста, а изнутри валил пар.

На помост поднялось новое действующее лицо. Вновь пришедший развернул пергамент и начал читать с сильным английским акцентом:

— Сегодня, одиннадцатого марта, в лето от Рождества Христова тысяча триста пятьдесят третье, в день святой Элогии, именем его величества Эдуарда, милостью Божией короля Франции и Англии, властителя Ирландии, а также его высочества Иоанна, герцога Бретонского, приговорен нами к смерти преступник по имени Туссен, не имеющий другого прозвания, кроме того, что было дано ему при крещении. Согласно приговору нашему, надлежит сварить его живьем в кипятке за следующие злодеяния: бунт, воровство, колдовство, убийство и прелюбодеяние. Да помилует Бог его душу!

Когда огласили состав преступлений, удивленный и даже восхищенный ропот пробежал по толпе: вот лихой малый! Видать, зря времени не терял! Иметь такой послужной список в его годы — это прямо подвиг! И в самом деле, тому, кого собирались сварить на их глазах, едва ли минуло больше семнадцати лет. Ничего зверского в его облике, впрочем, не было. Если исключить шрам на правой щеке да рубцы по всему телу, которые сами по себе немало о нем говорили, внешность он имел скорее пригожую. Среднего роста, худой, но хорошо сложенный, смуглый, с черными прямыми волосами, он больше походил на уроженца теплых стран и уж никак не Бретани. А сейчас, ничуть не подавая вида, что страшится ожидающей его жестокой участи, он смотрел вокруг себя с дерзкой улыбкой. И, наконец, тоже заговорил, голосом сильным и насмешливым:

— Правда ваша, мессир, я и впрямь сделал все то, что вы тут наговорили. И грабил, и убивал… да только англичан, единственно англичан!

Ответом ему был дружный смех. Люди в толпе, не сговариваясь, сразу отдали свои симпатии приговоренному и заранее возмущались его смертью.

Франсуа тоже был взволнован, но совсем по другой причине: имя, которое он только что услышал, со всей очевидностью свидетельствовало, что приговоренный был назван в честь его собственного дня рождения[13]. Значит, они оба родились в один и тот же день. И Франсуа вдруг почувствовал себя братом того парня, звездным его братом, подобно тому, как у других есть братья молочные. Он крикнул осужденному поверх голов зевак и солдатни:

— Эй, почему тебя зовут Туссеном?

— А мне терпения не хватило Рождества дождаться!

Франсуа больше не колебался. Он последовал за своим инстинктом:

— Иду к тебе!

И он бросил Востока вперед. Удивленная толпа расступилась, латники не успели сообразить, что к чему, а Франсуа уже гарцевал перед эшафотом.

— Прыгай!

Прыгнуть на коня со связанными за спиной руками, голышом, было делом нелегким, но Туссен проявил не только присутствие духа, но и ловкость и мигом очутился на крупе коня. Однако сложности начинались именно теперь, поскольку солдаты, наконец, опомнились. Пока англичанин, зачитывавший приговор, вопил и что-то приказывал, они стали угрожающе сжимать стальное кольцо. Франсуа решил попытать удачу. Он направил коня прямо на солдат и, несмотря на двойной вес, в самый последний момент заставил его прыгнуть прямо через их головы.

Громко заржав, Восток взвился в воздух и с акробатической точностью приземлился в нескольких шагах позади строя. Стражники, опешив на миг от такой прыти, вновь бросились за беглецами, но толпа дружно сомкнулась и помешала преследователям. Туссен крикнул:

— Кольцо спасения!

Франсуа не понял.

Туссен уточнил:

— Туда, к церкви!

Действительно, неподалеку от места казни, между лачугами и бараками бедного квартала, лепившегося к самой городской стене, возвышалась небольшая церковь — скорее даже не церковь, а простая часовня. Не дожидаясь, пока конь остановится, Туссен спрыгнул на землю и побежал. В стену церквушки было вмуровано большое кольцо, похожее на те, что служат для швартовки судов. Туссен повернулся спиной и сумел ухватиться за кольцо одной из своих связанных рук.

Тут Франсуа вспомнил. В стенах некоторых церквей издавна имеются так называемые «кольца спасения», и кто бы ни ухватился за такое кольцо, он избегает суда мирских властей. Голос Туссена напомнил ему о действительности:

— Теперь вы, быстро!

В самом деле, если Туссен находился вне опасности, то о Франсуа такого не скажешь: устроив столь эффектный побег осужденному, он теперь сам рисковал, быть может, угодить в котел. Один из солдат уже сцапал Востока под уздцы. Франсуа размахнулся секирой и отвесил ему удар обухом по каске. Потом спрыгнул с седла и побежал. Едва он коснулся кольца, как лучник, успевший натянуть тетиву, опустил оружие…

На этот раз они были спасены. Солдаты возвращались с пустыми руками, ругаясь на чем свет стоит, а толпа рукоплескала беглецам в исступленном восторге. Вскоре Туссена развязали и одели с головы до ног: множество добросердечных зевак наперебой спешили избавиться ради него от части собственных одежек. Франсуа, однако, предпочел здесь не задерживаться и поспешил уехать вместе со спасенным, напутствуемый ликующими криками.

Он остановился в густом лесу, когда Сен-Мало уже давным-давно скрылся из виду. Франсуа спешился. Туссен встал перед ним на колени.

— Я вам обязан жизнью. Предлагаю вам то единственное добро, которым располагаю, — мою свободу.

Франсуа заставил его подняться.

— Ты ничего мне не должен. Я это сделал единственно потому, что мы с тобой родились в один день.

— Я вам не нужен?

— У меня свои дела. Мне надо объехать весь свет! Я не нуждаюсь… в таком человеке, как ты.

— Значит, вы тоже меня осуждаете? И это после того, как проявили столько великодушия и храбрости!

В первый раз Франсуа внимательно рассмотрел своего спутника. Туссен выглядел таким же дерзким и искренним, как и на эшафоте. Франсуа вспомнил своего дядю и его правило: сначала выслушать, а после судить. Ему стало немного стыдно за свою поспешность.

— Ну ладно. Кто ты?

— Я же вам сказал: вольный человек с тех самых пор, как родился, и вот уже восемнадцать лет.

— А почему у тебя только имя?

— Видать, тот священник, который меня нашел на ступенях своей церкви, решил, что одного имени мне вполне хватит. Поэтому назвал Туссеном, и все тут.

— А потом?

— Сделал из меня своего раба. Время от времени он так поступал с подкидышами, а тут последний как раз помер — работа доконала. Вот в этом-то рабстве я и понял, что такое свобода. Я все стерпел, чтобы только дождаться дня, когда стану достаточно большим и смогу удрать. Случилось это на двенадцатом году. Хотите знать, что дальше было?

Франсуа кивнул в знак согласия.

— Я недалеко ушел. Постучал в один соседний дом, и мне открыли. Только на следующий день я обнаружил, что это бордель. Хозяйка хотела, чтобы все было по-хорошему, и решила познакомить меня со своими девицами. К несчастью или к счастью, это как посмотреть, но они поняли знакомство по-своему, так что я с ними познакомился раз десять вместо одного. Для своего возраста я был довольно силен, но все же почувствовал, что вот-вот отдам Богу душу. Поэтому я и сбежал — во второй раз. Теперь меня занесло в монастырь…

Франсуа слушал эту историю, рассказанную с простотой и добродушием, и ему вдруг почему-то полегчало на душе. В Туссене заключалась какая-то особая жизненная сила.

— Отличался этот монастырь тем, что там гнали яблочную водку. Монахи утверждали, что она у них идет на лекарство. Старший из святых отцов приставил меня к перегонному кубу. Работа мне понравилась. Мы просто купались в винных парах и чувствовали себя превосходно. И все бы шло так чудесно и дальше, если бы я не встретил своего предшественника. Его лицо было так изъедено этими парами, что в нем не оставалось уже ничего человеческого. Я и смылся в тот же вечер: настойка добрых монахов оказалась еще опаснее, чем похоть бордельных шлюх.

Рассказ захватил Франсуа. Он даже поздравил себя с тем, что спас существо со столь незаурядной судьбой.

— Но пока я не вижу ничего дурного. Что же тебя довело до котла?

— Мне было тринадцать лет, а вокруг шла война. В тот раз я проболтался без пристанища гораздо дольше, пока не повстречал в Броонском лесу ватагу Черного Пса. Я о нем и раньше слыхал. Говорили, будто они дерутся с англичанами. Мне это показалось стоящим делом. Я попросил, чтобы они приняли меня к себе.

— И вот так ты оказался под началом у разбойника.

— Не обманывайте себя. Черный Пес — благородного рода. Его настоящее имя — Бертран дю Геклен, сеньор де Ла Мотт-Броон. Попав к нему, я, правда, сделался бунтовщиком, грабил, убивал, но одних только англичан, я ведь говорил уже. Как в тот раз, когда сир Бертран и пятнадцать наших, переодетых в дровоносов, пробрались в замок Фужерей… Я ждал снаружи с остальными из отряда, а когда они открыли нам ворота, мы устроили там славную резню.

— Ты хороший боец?

— Неплохо стреляю из лука.

Франсуа де Вивре помолчал некоторое время. Лук и арбалет, оружие простолюдинов, было единственным, которым он не владел. Его интерес к Туссену возрос.

— А колдовство? И прелюбодеяние?

— Вот это и довело меня до погибели. У дю Геклена я оставался больше четырех лет. И, в конце концов, попался одному англичанину, капитану Бедхэму. Он меня хотел сразу казнить. А я, поскольку терять мне было нечего, заявил, что я, мол, алхимик и могу добыть ему целое состояние. Попытка не пытка, он ведь тоже ничем не рисковал, когда заставил меня доказать это. Я взял в одну руку камешек, воззвал к дьяволу и показал вместо булыжника золотой самородок.

— У тебя было с собой золото?

— Ну да, зашитое в платье. Подарок одной дамочки из борделя… Потом мне пришлось последовать за капитаном в его замок и под страхом смерти приняться там за алхимию. К счастью, тут мне пришла на помощь леди Бедхэм. Была она весьма уродлива, ну да ведь меня этим не остановишь. Я сумел привлечь ее внимание, и даже более того. А она в знак признательности отдала мне кое-какие из своих золотых безделушек, чтобы я их переплавил, прежде чем отдать капитану. Длилось это с полгода, пока нас с леди Бедхэм не поймали с поличным. Английское правосудие отправило меня в котел. Вот теперь вы все знаете. Вам одному решать, гожусь ли я для вашей службы.

Туссен произнес это с гордостью, на которую способны порой даже самые униженные. Франсуа ударил своего спутника по плечу.

— Туссен, ты будешь моим оруженосцем!

— Значит, вы рыцарь?

— Нет еще. Но скоро, я надеюсь…

Туссен вскочил на ноги.

— Ну а в ожидании, пока вы станете рыцарем, а я — оруженосцем, уберемся-ка отсюда.

— Почему?

— Бедхэм — человек мстительный. Там, в городе, он ничего с нами поделать не мог, но теперь кольцо спасения и толпа далеко отсюда. Зато мой монастырь рядом. Я знаю, как туда пробраться, чтобы никто не заметил. Там и переждем грозу.

Так и получилось, что час спустя Франсуа с Туссеном через брешь в стене проникли в обитель и спустились в ее подвалы. Те были огромны и доверху забиты бочками со спиртным. Раньше Франсуа пил только вино. Впрочем, в те времена ни спирт, ни водку никогда и не пили, кроме редких случаев — в качестве лекарства. С первого раза юный де Вивре немного закашлялся, но быстро привык. Туссен тоже превысил разумную дозу, и вечером, при зажженных факелах, они беседовали во весь голос, презрев всяческую осторожность.

Франсуа в десятый раз рассказывал своему новому товарищу о Маргаритке и о бегстве из замка Куссон. Как ни странно, мысли в его затуманенном мозгу становились все яснее и яснее.

— Я не вернусь к своему дяде, пока не совершу какой-нибудь подвиг! Ты слышишь, Туссен? Великий подвиг! Тогда он увидит, на что я способен, и примет меня как принца!

— Вот это верно сказано! Пойдем к дю Геклену, в Броонский лес!

— Нет, это слишком легко! Бить англичан — плевое дело. Для этого и рыцарем не надо быть!

— Что же тогда?

Франсуа залез под бочку и вынул затычку. Упругая золотистая струя залила ему лицо. Он подставил под нее рот и долго глотал. Наконец встал, не потрудившись заткнуть отверстие, из которого по-прежнему лилось, распространяя сильный запах. Франсуа принялся ходить взад-вперед. Его глаза блестели.

— Придумал! Мы отправимся в лес Броселианд. Ты знаешь, где это?

— Думаю, да. Но зачем?

— Я там сражусь с драконом и со всеми чудищами мироздания. И я стану таким же знаменитым, как рыцари Круглого Стола, и так же достоин легенд, как сир Ивейн, рыцарь льва. А ты знаешь, что я тоже рыцарь льва? Я тебе рассказывал историю про перстень со львом?

— Битых полчаса…

— Туссен, мы поедем завтра же! Мы встретим Вивиану и Мерлина. Я убью дракона и найду святой Грааль!

Франсуа возбуждался все больше и больше. В конце концов, его речи сделались совсем невразумительными, и он забылся сном. Когда он захрапел, Туссен взял своего господина за плечи и, несмотря на собственное опьянение, выволок из подвала, где испарения становились слишком опасными. Вместе с ним он снова преодолел монастырскую стену и дотащил свою ношу до заброшенной хижины, где беглецы оставили Востока. Вконец обессилев, Туссен уложил Франсуа на земляной пол и посмотрел на него, качая головой.

— Вы спасли мою жизнь один раз, но мне, похоже, придется делать это для вас постоянно…

Потом Туссен тоже заснул.

***

Мало найдется уголков в Бретани, жители которых не утверждали бы, что легендарный лес находится именно у них. Туссен следовал той традиции, которая помещала Броселианд неподалеку от Ростренена. Они добрались туда через неделю, поскольку Франсуа, даже протрезвев, отнюдь не отказался от своей затеи. Несмотря на возражения Туссена, который предлагал более реалистичные способы прославиться, он по-прежнему стоял на своем и цеплялся за эту выдумку с упрямством капризного ребенка: или лес Броселианд, или ничего.

Но, даже добравшись до места, надо было там еще как-то прожить. Они обосновались на опустевшем хуторе в чаще леса. Эта горстка домов с крошечной часовенкой была заброшена, казалось, совсем недавно — быть может, из-за чумы. Кормились они тем, что Туссен добывал на охоте. Уроки Броонского леса пошли ему впрок. В том, чтобы выследить зверя или поставить силки, ему не было равных. К тому же он смастерил себе лук из ветви тисового дерева да к нему тетиву из кошачьих кишок и пользовался им с отменной ловкостью.

Что касается Франсуа, то он не охотился, точнее, он предавался охоте совсем другого рода. Каждое утро, оседлав Востока, он уезжал с секирой в руке в надежде повстречать дракона или какое другое сказочное создание. Но ему попадались лишь кролики, лисы, волки, а иногда олени и кабаны, и каждый вечер Франсуа возвращался с пустыми руками. Так прошли весна и лето. Приближалась осень, а с нею — первые холода. Провести зиму в таких условиях было не слишком приятно. Именно тогда Франсуа и встретил фею Вивиану.

В тот день — в один из первых дней октября — Франсуа добрался почти до самой кромки леса. И увидел юную белокурую девушку в голубом платье, сидящую на пне. Казалось, она о чем-то мечтала. Франсуа немедленно решил, что перед ним сама Вивиана. Он спрыгнул с коня и поклонился ей.

— Я Франсуа де Вивре. Уже который месяц подряд пытаюсь я свершить какой-нибудь подвиг, чтобы стать рыцарем. Вы случайно не фея Вивиана?

Похоже, девушку это удивило. Некоторое время она молчала, а потом вдруг звонко рассмеялась и побежала прочь. Франсуа в отчаянии смотрел ей вслед. Но едва она исчезла из виду, как тот же самый смех раздался у него за спиной. Франсуа обернулся. Она стояла рядом на расстоянии всего одного шага. Он опустился на колено.

— Добрая фея Вивиана, Дама Озера, вы, приютившая и воспитавшая Ланселота… умоляю, помогите мне!

— В чем же помочь тебе, Франсуа?

— Встретить дракона.

Некоторое время фея размышляла.

— Что ж, я не прочь. Но при условии, что ты принесешь мне драгоценности. Мерлин покинул меня, а чтобы вновь очаровать его, мне надо выглядеть красивой.

— Но где я возьму драгоценности?

— Тут поблизости есть дорога. По ней часто проезжают богатые люди. Ограбь кого-нибудь из них. Я еще приду.

И Вивиана исчезла. По возвращении на хутор Франсуа торжествовал. Едва сдерживая ликование, он самыми яркими красками расписал Туссену свое приключение. Однако тот вовсе не торопился разделить восторги своего господина.

— С вашего позволения, я бы хотел взглянуть на это дело поближе.

— Ты мне не веришь?

— Я верю, что вы действительно видели и слышали то, о чем рассказываете, но теперь я хотел бы и сам взглянуть. Завтра схожу.

На следующий вечер Туссен доложил о своих наблюдениях. Франсуа было чему удивляться.

— Они просто хотели посмеяться над вами. Я говорю «они», потому что на самом деле их двое. Это близнецы, сестры-двойняшки, дочери одного мелкого сеньора, что живет тут неподалеку. Говорят, что жадности у них ничуть не меньше, чем кокетства.

Франсуа даже вскрикнул от гнева, но Туссен лишь рассмеялся.

— Не беспокойтесь, они об этом еще пожалеют.

Некоторое время спустя Франсуа опять явился на ту опушку. Лже-Вивиана была уже там, поджидая его. Она спросила, что слышно о ее драгоценностях. Франсуа вынул из-за пазухи булыжник и протянул ей. Та раскричалась, но Франсуа ничуть не смутился.

— За что вы меня упрекаете? Ведь я делаю лишь то, что вы сами велели мне в прошлый раз.

— В какой-такой раз?

— Когда я отдал вам шкатулку с браслетами, кольцами и ожерельями. Вы ее взяли, а мне сказали: «Если я вновь попрошу у тебя драгоценности, вручи мне простой камень, чтобы напомнить о бренности всех земных сокровищ».

Лже-фея побледнела.

— Она так и сказала?

— Кто «она»?

Девушка не ответила, бросилась в лес и исчезла.

Франсуа тоже ушел. Хотя с помощью Туссена он и выпутался благополучно из этой переделки, но по-прежнему оставалась нерешенной главная его задача: как повстречать дракона? Франсуа, так и не найдя ответа, все-таки продолжал упрямиться. Для него это стало вопросом чести. Отступить после стольких бесплодных попыток означало признаться в постыдном провале.

***

Пришла зима 1353/1354 года, и в первые же дни нового года произошло одно событие… Франсуа охотился верхом на Востоке, когда увидел зверя. Если уж быть точным, то юноша скорее догадался о его присутствии в густых зарослях. Не дракон ли это? Трудно было сказать наверняка, но по всей очевидности это было чудовище: животное едва ли не превосходило размерами коня. Франсуа бросился на него, подняв секиру, и ударил — всего один раз. Раздался шум падения.

Франсуа соскочил с коня. Секира все еще торчала из черепа зверя. Он оказался вовсе не неведомым чудищем — это был медведь. Хотя само его присутствие в такое время года и в этих краях было настоящим чудом. Во-первых, медведи в Бретани крайне редки, а во-вторых, зимой они спят. Франсуа торжествующе закричал. Никакого сомнения: этого медведя напустил на него какой-нибудь волшебник. Ему было ниспослано испытание, и он вышел из него победителем.

Но ответом ему стал другой крик — крик отчаяния, прозвучавший, словно эхо. Из лесу выскочила молодая женщина. Она была смугла и одета в самые дешевые меха — кроличий да кошачий. Она упала на колени перед трупом.

— Мартен!

У Франсуа перехватило горло. Он боялся понять…

— Кто вы?

Молодая женщина, до этого не обращавшая на него никакого внимания, обернулась. Ее глаза метали молнии.

— Это вы убили Мартена! Самое умное, самое ласковое из всех животных. Вы или сумасшедший, или чудовище!

Из лесу появились молодой человек со стариком. Франсуа собрался было выдернуть свою секиру, но эти люди вовсе не угрожали ему, а, напротив, тоже принялись причитать над убитым зверем. Франсуа пробормотал:

— Я думал…

Молодая женщина посмотрела на него с глубоким презрением.

— Что вы думали? Что совершаете подвиг? Мартен был обучен получать ласки от детишек да тянуть лапу…

Франсуа не знал, что сказать. Никогда прежде не чувствовал он себя так глупо, так нелепо. Тем временем подошел Туссен, которому случилось охотиться неподалеку. Он оценил ущерб, нанесенный беднякам, и, пока Франсуа растерянно озирался, подошел к молодой женщине и представился. Та сделала то же самое:

— Меня зовут Рена. А это мой брат Оливье и отец Сиприан. Мы бродячие комедианты. Мартен умел делать всякие трюки и еще играл медведя в «Медвежьем фарсе». Он был нашим кормильцем. А теперь нам только и остается, что помирать с голоду.

По своему обычаю, Туссен ничуть не растерялся.

— Снимем с медведя шкуру. Потом я залезу внутрь, и тогда у вас снова будет медведь.

Рена покачала головой:

— Это никогда не заменит настоящего медведя.

— Может быть, но мы добавим к представлению еще одну пьесу — моего собственного сочинения, фарс «Двойняшки». А насчет всяких трюков я ведь тоже хоть куда: могу жонглировать и огонь глотать.

Услышав это, Франсуа сказал:

— Я сам буду медведем. Это я причинил вред, мне его и исправлять. Иначе никогда я не стану рыцарем.

Наконец их предложения были приняты. Труппа пустилась в путь, и вот так Франсуа де Вивре сделался медведем. Вырядившись в Мартенову шкуру, он представлял медведя в «Медвежьем фарсе». Сюжет был незамысловат. Человек со злым сердцем просит у Святой Девы, чтобы та дала ему силы больше, чем всем прочим смертным, и Святая Дева превращает его в медведя. И с этого самого момента с ним начинают приключаться всякие несчастья. Стоит ему появиться у себя дома, как его собственные дети убегают, жена палкой сгоняет беднягу с супружеского ложа; а когда он идет жаловаться соседям, те встречают его камнями; он просит убежища в церкви, но священник окатывает его кипятком. Наконец, преследуемый охотниками и чувствуя, что его вот-вот догонят и убьют, он молится Святой Деве, которая прощает его и обещает поселить в Раю…

В убогом зверином обличье, под шкурой, которая каждый миг напоминала ему о собственной глупости, Франсуа переживал свою крестную муку. Рена, которая решала в труппе все, не позволяла Франсуа играть в человечьем обличье. Человеческую часть роли исполнял Оливье, Франсуа же был только медведем. Он рычал и издавал прочие звуки, одновременно дикие и жалобные, всякий раз вызывая у публики бурное веселье, и покидал сцену под шутки и смех.

Испытания, выпавшие Франсуа, были гораздо горше, чем у Туссена. С самого начала этот последний снискал у публики немалый успех своими фокусами и трюками. Он и впрямь был весьма ловок, да вдобавок еще и краснобай, за что не раз удостаивался рукоплесканий. К тому же он сочинил собственный фарс — «Двойняшки», который всякий раз затмевал наивное представление с медведем. В нем Туссен изложил подлинную историю, лишь чуть-чуть приукрасив ее — домыслив, в частности, что из-за своей алчности девицы отдавались рыцарю. Этого рыцаря он сам и играл. Близнецов изображала Рена, а их любовная сцена выходила тем правдивее, что они и в жизни стали любовниками, с того самого первого раза.

Однако Франсуа не держал на Туссена зла. Напротив, он в который раз убедился в том, что его товарищ по несчастьям — существо поистине исключительное. Туссен не только не заважничал, когда судьба вознесла его гораздо выше господина, напротив, он теперь выказывал Франсуа такие знаки почтения, каких никогда не выказывал раньше. Когда Франсуа впервые вырядился медведем, он обратился к нему «господин мой», хотя до этого так его не величал, и с тех пор уже не обращался к Франсуа никак иначе.

Они разъезжали по ярмаркам и замкам. В замках труппу после представления кормили на кухне. Слуги, которые по простоте отождествляли актеров с их персонажами, всегда оставляли лучшие куски Рене и Туссену, а Франсуа доставались лишь объедки да корки хлеба, пропитанные соусом.

Как-то раз, когда они находились в замке, название которого Франсуа не запомнил, Туссен устроил на кухне представление для челяди. Взобравшись на стол, они с Реной пустились в зажигательную пляску. Оба были отличные танцоры, и публика оценила зрелище по заслугам. Туссен получил в награду цыпленка и колбасы на троих. Франсуа пристроился на полу в уголке, чтобы угоститься черствой краюхой. И тут, ко всеобщему удивлению, Туссен принес свое блюдо Франсуа и стал ему прислуживать, словно тот был принцем, а дождавшись, пока тот покончит с цыпленком, взялся за его горбушку.

Испытание Франсуа длилось недели, месяцы… В конце концов, он стал говорить себе, что оно, наверное, никогда не завершится и ему всю жизнь придется провести в медвежьей шкуре. Он не жаловался, считая, что заслужил это.

Замки сменялись замками, ярмарки — ярмарками. На Иоаннов день они давали представление в Ренне. Франсуа с болью в душе увидел место, где началось его первое воспоминание. Четырнадцать лет назад он ликовал, а рядом были родители, мать и отец. И он продолжал валять дурака, изображая медведя под грубый хохот…

***

Осенью труппа проезжала через лес Ланноэ. Франсуа шел пешком, поскольку на Востоке обычно ехали Рена либо ее отец Сиприан. И тут им повстречалась старуха.

Впрочем, назвать ее старухой было бы не вполне точно, настолько странным выглядело это существо. Нельзя было даже сказать наверняка, молодая она или старая, потому что ее лицо, хоть и свидетельствовало о прожитых годах, оставалось тем не менее гладким, без единой морщинки. Это бесполое лицо могло бы принадлежать как мужчине, так и женщине.

Поскольку они оказались на узкой тропинке, а его товарищ замешкался, Франсуа окликнул:

— Эй, Туссен, посторонись!

Странное существо встрепенулось:

— Тебя Туссеном зовут, мой мальчик?

— Да. А вас как прикажете называть? И кто вы — мужчина или женщина?

— Я занимаюсь ремеслом, на которое ни один мужчина не способен: даю жизнь людям. А звать меня Божьей Тварью. Так ты, значит, родился на Всех святых?

— В этот день меня нашли на ступенях церкви.

— Выходит, родился накануне. Покажи-ка мне все-таки свою руку.

Туссен протянул руку Божьей Твари, и та несколько мгновений рассматривала ее.

— Так оно и есть. Накануне ты родился.

— Это я родился на Всех святых…

— Ты?!

Франсуа был грязен, небрит и в своей медвежьей шкуре выглядел более чем странно. Божья Тварь посмотрела на него с жалостью.

— А ты знаешь, в котором часу?

— Ночью,

— Коли судить по твоему виду, не пожелала бы я тебе этого… Дай-ка и ты руку.

Франсуа подчинился. Божья Тварь вперилась в его ладонь и долго держала ее в своей.

— Однако все верно! Как тебя зовут?

Франсуа было слишком стыдно, чтобы назвать свое имя. Туссен сделал это за него:

— Это — мой господин, Франсуа де Вивре.

Казалось, ответ ошеломил Божью Тварь. Она открыла рот, потом закрыла. Наконец вымолвила:

— Когда закончится твое испытание, навести меня.

Франсуа хотел задать вопрос, но Божья Тварь уже пошла своей дорогой, и он не осмелился ее остановить.

***

В начале сентября 1354 года Франсуа вместе с труппой оказался в замке Ламбаль. Теперь ему было семнадцать лет. С тех пор как он покинул Куссон, миновали год и девять месяцев, и за это время они с Туссеном два раза отметили свой день рождения.

Ламбаль был столицей герцогства Пентьевр и обычным местопребыванием герцогини Жанны и ее мужа, Карла Блуаского. После того как этот последний побывал в плену у англичан и был освобожден, состоялось подписание перемирия. Однако спор из-за наследства так и остался неразрешенным, и было очевидно, что рано или поздно война возобновится.

Хотя Франсуа все это и знал, но, входя в замок, нисколько о том не заботился. Ничто из происходящего здесь его больше не касается, это старые, давно забытые рыцарские дела…

Труппе предстояло играть в большом зале замка. Незадолго до представления Франсуа узнал, что за ужином во главе стола сядет сама Жанна де Пентьевр, его крестная мать — крестная рыцаря со львом, которым ему уже никогда не бывать! Значит, у Бога нет никакой жалости к нему? И он требует, чтобы Франсуа явился перед ней вот так, выряженный в звериную шкуру, испуская дикие вопли и рыча под общий хохот и насмешки? На какой-то миг Франсуа это возмутило, и он даже решил отказаться от участия в спектакле. Но, в конце концов, смирился с неумолимым приговором судьбы. Когда настал его черед выходить на сцену, он поднялся на подмостки, как на эшафот.

Жанна де Пентьевр восседала в самом конце стола, в кресле с высокой спинкой. Ей было тридцать пять лет, но она выглядела чуть старше своего возраста: испытания, выпавшие ей на долю, не проходят для женщины бесследно. Она была темноволоса. Красота никогда не являлась ее главной заботой, но от всего облика герцогини веяло величием.

Франсуа привычно изображал медведя, но кривляться как раньше уже не мог. Вместо смешного ворчания, которое он должен был издавать, у него вырывались душераздирающие стоны. Комедианты заволновались. Среди публики воцарилась некоторая неловкость. Что происходит? Все ждали фарса, а вместо него получили какую-то драму. Медведь должен быть смешным, а этот прямо слезы выжимает. Стенания Франсуа было больно слышать. Казалось, человеческая душа, заключенная в звериной оболочке, молила об избавлении, о признании, словно хотела заявить всем, кто видел лишь звериную морду, когтистые лапы и шкуру: «Я — человек!»

Пьеса закончилась в гробовой тишине. Всеобщее замешательство достигло предела. Франсуа неотрывно смотрел на свою крестную мать и вдруг, даже не сознавая, что делает, бросился к ней.

Раздался крик изумления. Люди видели, как медведь, словно обезумев, промчался через весь зал и упал на колени перед Жанной де Пентьевр. Стражники устремились к нему с поднятыми мечами, но Жанна остановила их. Она вгляделась в этого белокурого юношу, грязного, заросшего щетиной, в лохмотьях под медвежьей шкурой.

— Кто ты?

— Я тот, кого вы держали на руках в день святого Юбера в тысяча триста тридцать седьмом году… ваш крестник Франсуа де Вивре…

Ответ вызвал изумление среди присутствующих. Гости дружно уставились на Жанну и Франсуа. У всех возникло впечатление, что они присутствуют при сверхъестественном событии.

И тут Франсуа поведал свою печальную повесть. Он рассказал о бегстве из Куссона, о вызволении из котла своего оруженосца, о безумном замысле, возникшем в его голове под воздействием алкогольных паров, о скитаниях по лесу Броселианд, об убийстве медведя и о его долгом искуплении. Жанна де Пентьевр, выслушав его в молчании, встала. Она чуть прихрамывала, но этот физический недостаток ничуть не умалял ее величественности.

— Ты согрешил, Франсуа! Ты повинен в грехе глупости и гордыни! Ты хотел прославиться, прежде чем стать рыцарем, и вполне мог бы это сделать. Разве неведомо тебе, что права мои попраны Жаном де Монфором и Эдуардом Английским? Разве неведомо тебе, что англичане хозяйничают в Бретани и по всей Франции? Что идет война?

Франсуа заплакал.

— Разве неведомо тебе, что ты — мой вассал и обязан мне своей службой, как своему сюзерену, под страхом бесчестия и смерти?

— Я прошу прощения…

— Просить прощения легче, чем заслужить. Ты хотел стать рыцарем, достойным легенды, но что же ты обрел? Лже-фею, лже-чудовище и собственный подлинный позор. Ты был настолько глуп и самонадеян, что не смог даже понять, что поэты, приукрашивая подвиги, побуждают нас совершать те, что попроще, но зато нам по плечу.

Жанна де Пентьевр смягчилась.

— Но я не стану более попрекать тебя. Извинением тебе служит твой возраст и то, что тебе хватило мужества принять искупление. Ты хорошо сложен, и мой кум Ангерран дал тебе превосходное рыцарское воспитание. На тебе должно быть не это постыдное тряпье, а доспехи. Я кладу конец твоему испытанию!

Франсуа, по-прежнему не поднимаясь с колен, указал на Рену и ее спутников, стоящих в глубине зала.

— Я обещал оставаться с ними, чтобы отработать смерть их медведя.

— Они получат достаточно золота, чтобы купить себе хоть десяток.

— Как смогу я отблагодарить вас?

— Взяв оружие в руки, ибо настала пора. Встань, Франсуа де Вивре! Свои настоящие подвиги ты совершишь, сражаясь с людьми, а не с химерами. И я не думаю, что это будет легче: в жизни настоящие чудовища встречаются не так уж редко.

Повелительным жестом она велела ему сбросить медвежью шкуру. Потом улыбнулась:

— Да и настоящие феи — тоже.

Франсуа и Туссен еще некоторое время оставались в замке Ламбаль. Когда они уезжали, уже никто не смог бы узнать в них двух босяков из компании странствующих комедиантов. Франсуа был одет, как герцог. Жанна де Пентьевр отдала его в руки своих личных портных, которые воспользовались самыми редкими из тканей. Поскольку стояла зима, ему сшили роскошный плащ, и Франсуа, вошедший в замок в вонючей медвежьей шкуре, вышел из него в одеждах, украшенных шитьем и подбитых горностаем.

Что касается Туссена, то метаморфоза была не менее разительной. Со времени своего освобождения он одевался во что попало, в основном в те обноски, которыми снабдили его сердобольные зеваки из Сен-Мало. Но с тех пор все это запачкалось и истрепалось в лесных скитаниях. Сейчас же он облачился в черно-красную ливрею — цвета де Вивре.

В последний раз Франсуа явился преклонить колена перед своей крестной матерью. Когда они уезжали, та велела трубить в трубы.

Сразу в Куссон Франсуа не поехал. Он сделал крюк через лес Ланноэ, чтобы повидать Божью Тварь. Короткая встреча с этой странной женщиной оставила в его душе глубокий след, и у него возникло предчувствие, что свидание с ней — это последнее, что ему надлежит исполнить, прежде чем окончательно вернуться домой.

Они с Туссеном добрались до леса Ланноэ в начале февраля 1355 года. Первый же встреченный крестьянин указал им дорогу к хижине повитухи, низко поклонившись молодому сеньору с его пажом. Хотя был февраль, но стояла невероятно теплая для зимы погода. Распевали птицы, и почти повсюду из земли уже пробивались цветы.

Когда они постучались в дверь хижины, им никто не ответил. Они вошли. Божья Тварь покоилась на своем ложе, точнее, на том, что его заменяло, — на простой доске, положенной прямо на землю. При их появлении она даже не шевельнулась. Они подошли поближе…

Ее физиономия, как и прежде, не походила на лица прочих человеческих существ, но теперь не оставалось никакого сомнения: Божья Тварь при смерти. Кожа приобрела землистый оттенок и покрылась потом; закрыв глаза, старуха тяжело дышала.

Франсуа склонился над ней:

— Я Франсуа де Вивре… Мое испытание закончилось, я пришел, как вы просили…

Губы Божьей Твари шевельнулись:

— Холода настают…

— Нет, наоборот, сейчас очень тепло. Можно подумать, уже весна…

— Холода настают… Ужасные холода…

Затем Божья Тварь открыла глаза.

— Это ты, Франсуа? Тот самый, дитя Всех святых?

Франсуа утвердительно кивнул.

— Это я помогла тебе родиться на свет… Тебе нужно терпение. Вот что тебе понадобится больше всего — терпение.

Божья Тварь хотела добавить еще что-то, но вдруг закрыла глаза и принялась хрипеть. Прошло немалое время, прежде чем она привстала на своем ложе, не говоря ни слова. Раскрыв ладони, она вытянула руки вперед, потом медленно убрала их обратно. Потом снова… Туссен ответил на немой вопрос своего господина:

— Это она как бы роды принимает.

Настала ночь. Они зажгли единственный источник света, который смогли отыскать, — крошечную лампу. Вскоре после этого Божья Тварь умерла. Они опустились на колени… И вот тогда задул ветер, предвестник пурги.

Утром они захотели открыть дверь, но не смогли: та упиралась в снежную стену, твердую, как скала. Тогда Франсуа с Туссеном попытались похоронить Божью Тварь в ее собственной хижине, но земля так промерзла, что ее уже нельзя было ничем пробить. Франсуа долго смотрел на это странное лицо без возраста — первое лицо, которое он увидел на этом свете.

— Что будем делать?

— То, что она сама посоветовала, — запасемся терпением.

— Терпение…

Франсуа вздрогнул не столько от холода, сколько от присутствия покойницы. Их нынешнее положение напомнило ему историю, которую рассказывала мать про его предка, Юга де Куссона, историю, которую он не любил. Но, к счастью, с ним вместе был Туссен, чье жизнелюбие, в конце концов, превозмогло все его страхи.

— А не поесть ли нам, господин мой?

По хижине расхаживали две курицы. Франсуа собрался было свернуть шею одной из них, но Туссен его удержал:

— Терпение, господин мой, терпение. Быть может, они нам обе понадобятся.

И в самом деле, они пригодились обе. Мороз не спадал целый месяц, и весь месяц они оставались запертыми в хижине и питались исключительно яйцами — каждый по одному в день. Чтобы как-то убить время, Франсуа и Туссен разговаривали. По просьбе своего товарища по несчастью Франсуа рассказывал ему о своей жизни. Вначале он еще пытался приукрасить рассказ или опустить некоторые детали, но вскоре говорил уже одну чистую правду в мельчайших ее подробностях.

Так он поведал о своих злоключениях во время чумы, о которых не упоминал никому, даже своему дяде; впервые рассказал свой черный сон и почувствовал от этого бесконечное облегчение. Он не скрыл от Туссена ни одного своего сомнения или страха и заметил, что это вызывает у оруженосца гораздо больше восхищения, чем подвиги с боевым цепом.

Холода закончились в начале марта. Франсуа и Туссен отправились хоронить Божью Тварь в земле, размякшей от таяния снегов. Франсуа чувствовал себя очистившимся за время заключения наедине с самим собой и с единственным свидетелем, по-братски требовательным, — и в присутствии столь явной и очевидной смерти. Это было так, словно Божья Тварь помогла ему родиться второй раз. Теперь он мог уйти.

***

Франсуа прибыл в Куссон в понедельник, сразу после Пасхи 1355 года, то есть спустя пару лет после того, как покинул замок дяди. Его возвращение в новом, роскошном платье вызвало переполох среди обитателей замка. Ангерран отсутствовал — был на охоте. За ним тотчас же послали. Он вернулся совершенно запыхавшийся и едва сдерживал слезы, сжимая племянника в объятиях.

Что касается самого Франсуа, то он хоть и сиял, но радостью спокойной, безмятежной. Он сознавал, что прибыл к цели долгого путешествия, которое, в сущности, никуда не вело, но за время которого он преодолел один из самых трудных этапов своей жизни. Ничто не свершилось так, как он предполагал, но ничто и не оказалось напрасным. Он ушел за славой, а обрел начатки мудрости; он хотел вернуться героем, а вернулся просто мужчиной.

Впрочем, эти самые слова и обратил к нему Ангерран:

— Я расстался с мальчиком, а встречаю мужчину!

Потом, когда первое волнение улеглось, он задал жару слугам:

— Блудный сын вернулся! Так пусть же заколют тельца пожирнее! Пусть истребят все на птичьем дворе и в стойлах! Пусть опустошат леса и реки! Перетряхнут амбары, осушат винные погреба! Пусть вытащат из сундуков посуду, что была на моей свадьбе! Пусть срежут все цветы, какие только наплодила природа, и сплетут гирлянды! Пусть оповестят всю округу! Пусть зазовут торговцев, музыкантов, танцоров! Пусть скупят все, что есть дорогого и красивого! Я хочу устроить самый большой пир, который когда-либо знавали в Куссоне!

Пир удался на славу. Одни блюда сменяли другие, а гостей набралось столько, что всех их было и не счесть.

Сначала на стол подали колбасы и паштеты: кровяные, телячьи, заячьи, бекасиные, из куропаток и из кабана. Затем последовали: рагу из зайца, каплуны, жаркое из телятины, говядины и баранины. Потом пошла рыба морская и пресноводная: похлебка из угрей, суп из линя, пирог с лососем, лещом и щукой, жаркое из морского угря, налима и рыбы тюрбо. Завершалось пиршество сластями: блинчиками, пирожками, мушмулой, орехами, вареными грушами и, наконец, пирожными с кремом, украшенными головой рычащего льва. Вино лилось рекой, как французское, так и из дальних краев: из Бона, из Сен-Пурсена, из Сент-Эмильона, красное орлеанское, мальвазия, кипрский гренаш…

Пировали во дворе замка, сидя за длинными столами. Этих столов было такое несметное количество, что многочисленные труверы и музыканты, разгуливавшие среди гостей, могли петь и играть, ничуть не мешая друг другу. Однако все приумолкли, когда Туссен, завладев виолой, рассказал, спел, сыграл и станцевал историю их с Франсуа приключений. Закончил он ее под восторженные рукоплескания и здравицы.

Сидя бок о бок во главе длинного стола, Ангерран и Франсуа беседовали — так просто, словно расстались лишь вчера. Ангерран, тем не менее, собирался кое-что сообщить своему крестнику:

— Когда будешь прогуливаться по окрестностям, избегай приближаться к мельнице. Я выдал Маргаритку за мельника.

Маргаритка!.. А ведь и правда, именно из-за нее он пережил все то, что с ним случилось. Хоть Франсуа немного и стыдился этого, но со времени спасения Туссена и последовавшей за тем пьянки он больше не думал о Маргаритке. На какое-то мгновение русалочья песня вновь зазвучала в его ушах и причинила ему сильнейшее волнение. Верно, он любил эту девушку всей душой, но все уже ушло безвозвратно. И как бы ни разрывалось от этого его сердце, поделать он ничего не мог. Бедная Маргаритка осталась в прошлом вместе со своей единственной ракушкой — «райской» любовью, а он продолжал путь навстречу другим горизонтам, навстречу другой любви.

Он вновь представил ее себе — улыбающейся, чуть-чуть наморщившей лобик и простодушно приемлющей свою судьбу.

Франсуа спросил:

— Она… у нее все хорошо?

Ангерран ответил:

— Да.

И это было все.

Франсуа заговорил о другом:

— Я теперь рассчитываю стать рыцарем ордена Звезды!

К его удивлению, Ангерран пожал плечами:

— Ордена Звезды больше не существует.

— Как? Почему?

— Из-за глупости и грубости его членов, вот почему!

И он поведал все еще не верящему Франсуа, как орден Звезды познал свой полный крах — жалкий и трагичный одновременно. Иоанн Добрый захотел украсить орденский дом в Сент-Уане всем самым лучшим. Стены там были обтянуты золотой и серебряной парчой, мебель инкрустирована самым искусным образом, столы покрывали кружевные скатерти, и на них стояла золотая посуда. Чтобы торжественно отметить новоселье ордена, король созвал рыцарей на пир в день Богоявления, 6 января 1352 года. Пируя, они должны были рассказывать о своих подвигах. Двум писцам поручили внимательно слушать и заносить на пергамент их благородные слова.

В общем, все эти благородные слова оказались пьяной похвальбой. Когда подали второе блюдо, все уже перепились. А сравнение подвигов обернулось просто непотребством. Одни затеяли мордобой, подобно мужичью, другие мяли и ломали золотую посуду, доказывая свою силу; более покладистые думали только о жратве и тут же блевали, чтобы продолжать обжираться дальше. К концу пира парчовая обивка превратилась в лохмотья, от драгоценной мебели остались одни обломки, а что касается золотой посуды, то она послужила сначала метательными снарядами в их школярских драках, а затем была повышена в чине и объявлена трофеем, став, таким образом, поводом для диких стычек. Наконец каждый удалился, унося свою долю.

Это — о смешном. Остается трагичное. Некоторое время спустя, весной 1352 года, в одном бою столкнулись рыцари Звезды и англичане. Случилось это у Морона, неподалеку от Ванна. Для французов дело началось неудачно, но, разумеется, не имело бы тех непоправимых последствий, если бы рыцари Звезды не принесли Иоанну Доброму клятвы никогда не отступать. Таким образом, они, вместо того чтобы забыть на время о клятве, отступить, перестроиться и вновь атаковать, но уже в более благоприятных условиях, остались на месте и дали себя истребить. Битва при Мороне была еще не самым концом Звезды, но после нее орден уже не оправился и вскорости совершенно зачах при всеобщем безразличии, тогда как орден Подвязки, с которым он должен был соперничать и, в конце концов, затмить, до сих пор процветает.

Так заключил свой горький рассказ Ангерран. И добавил печально:

— Можно подумать, французское рыцарство ничуть не изменилось. Хотел бы я ошибиться и никогда больше не увидеть того, что видел при Креси. Снова бы я этого не пережил.

Но Ангерран быстро совладал с собой и положил руку на запястье Франсуа.

— К счастью, скоро одним рыцарем станет больше. И уж этому-то рыцарю я знаю цену!

Франсуа решил, что ослышался.

— Скоро?

— Да. Я решил посвятить тебя в твое восемнадцатилетие, на Всех святых!..

Ангерран потребовал тишины и объявил новость всем собравшимся, чем вызвал неудержимое ликование. Франсуа все еще не осмеливался поверить. То, чего он ждал так долго, что, как ему казалось, уже никогда не произойдет, все-таки сбудется, и он станет рыцарем! Его взор затуманился, мысли спутались. Он повторял глуповато:

— Рыцарь… Рыцарь…

Когда он вынырнул, наконец, из тумана, то увидел знакомое лицо. Какая-то служанка протягивала ему вазу с фруктами. Он не сразу ее узнал, но потом все-таки вспомнил: это была Антуанетта, та самая, которая когда-то украла его одежду и заманила к мосткам прачечной. Антуанетта, сообщница Марион. Марион… Еще одно имя из безвозвратного прошлого! Радостным голосом, потому что все теперь казалось ему прекрасным, Франсуа попросил служанку:

— Расскажи мне о Марион.

Антуанетта философски покачала головой:

— Она умерла в эту зиму.

У Франсуа сжалось горло.

— От горя?

— Нет, от горячки. Наоборот, она была счастлива до самого конца… Я оставалась с ней рядом. Мы говорили о вас…

Таким было последнее волнение, испытанное Франсуа в тот памятный день. В течение нескольких месяцев, что оставались ему до церемонии посвящения, у него уже не было других мыслей, кроме как о рыцарстве.

***

Да и все заботы того времени, казалось, так или иначе имели отношение к рыцарству или, по крайней мере, к делам военным. В конце сентября 1355 года Эдуард, принц Уэльский, старший сын Эдуарда III, высадился в Аквитании с войском. По правде говоря, никто не именовал его «принцем Уэльским», все звали его Черным Принцем — сначала по цвету его великолепных доспехов, а потом — из-за того, что он проявил себя грозным полководцем. Черному Принцу в ту пору исполнилось двадцать пять лет, но он был далеко не новичок. При Креси ему сравнялось всего лишь шестнадцать, но он и тогда играл решающую роль.

Очутившись в Аквитании, Черный Принц применил новый вид войны, необычайно действенный и одновременно наводящий ужас, — набег. Выступив из Бордо, он, вместо того чтобы отправиться на север, в сторону Парижа, чтобы встретиться там с королем Франции, вдруг углубился на юго-восток. Его целью являлось вовсе не завоевание страны, но разрушение и грабеж.

Войско Черного Принца, составленное большей частью из гасконских сеньоров — вассалов короля Англии, проживавших в его Аквитанских владениях, как стая саранчи налетело на богатый Лангедок, который до тех пор война щадила. Повсюду его нашествие сеяло ужас, заставляя вспоминать былой страх перед норманнами, не забывшийся даже по прошествии четырех веков. В сущности, тип военных действий оказался тот же самый: война без общего плана, без политической воли разбить противника, но единственно с целью причинить ему как можно больше ущерба.

***

Как во сне Франсуа прожил недели, что оставались ему до великого события. Великое событие было назначено не на 1 ноября, но на 31 октября, поскольку посвящение в Рыцари представляло собой в первую очередь (а может быть, и в самую главную) ночь молитв и благочестивых размышлений: этим заполнялось предшествующее церемонии бдение над оружием.

Франсуа предстояло провести эту ночь в замковой часовне. Он явился туда к вечерне, одетый в одну лишь рубаху. Его доспехи, которые дядя заказал специально для него и которых он еще не видел, будут вручены ему лишь завтра. Зато его меч и шпоры, положенные на алтарь, проведут ночь вместе с ним. Рукоять меча согласно обету имела золотое навершие в виде двух переплетенных драконов — подарок Маргаритки. Золотыми же были и шпоры.

Ангерран довел Франсуа до часовни; тот весь дрожал. Мысль посвятить всю ночь размышлениям его страшила. Менее всего он любил одинокие раздумья. Он отдался этому занятию один-единственный раз — когда копал могилу собственной матери, и с тех пор в его душе обе эти вещи были неразрывно связаны. Не осмеливаясь признаться в подлинной причине своего замешательства, Франсуа попросил помощи у дяди.

— О чем я должен думать в течение всего этого времени? Вы не могли бы дать мне совет?

Ангерран знал, что его крестник отнюдь не создан для такого рода деятельности. Поэтому он понял, что не должен предоставлять его самому себе.

— Попытайся ответить себе на такой вопрос: «Как смогу я победить своего самого опасного врага?»

И он ушел, затворив за собой дверь. Франсуа в одной рубашке преклонил колена на подушечке, положенной среди других, как раз напротив алтаря. Несколько мгновений он смотрел на меч с переплетенными драконами и на золотые шпоры, поблескивавшие в свете свечей, потом сложил руки и закрыл глаза…

Он был бесконечно благодарен крестному за его вопрос. Это избавляло его от необходимости погружаться в созерцание темных сторон своего существа. К тому же Франсуа находил предложенную Ангерраном тему для одиноких раздумий особенно приличной обстоятельствам.

Ведь и правда: безупречный рыцарь должен быть непобедим. Франсуа вовсе не воображал себя самым сильным лишь на том основании, что брал верх на тренировках или победил в борьбе какого-то деревенского силача. Война, конечно, совсем другое дело, там он наверняка встретит и гораздо более опасных противников; а готовиться к этому надо сейчас, потом будет поздно.

На ум ему сразу же пришло одно воспоминание: Крокарт, борец с английской стороны в Битве Тридцати. Франсуа вспомнил, с какой точностью, с какой дьявольской ловкостью действовал тот своим необычным оружием — двойным лезвием на древке, с одной стороны прямым, с другой — закругленным в виде крюка. Вот самый опасный противник, какого только он мог себе вообразить, но у него, по счастью, есть целая ночь, чтобы придумать, как взять над ним верх.

И Франсуа, как он всегда делал, наблюдая чей-то бой, пустился в рассуждения. Лучше всего выбрать против него боевой цеп, потому что сам Франсуа в этом сильнее всего. Но боевой цеп требует ближнего боя, а с этим длинным древком… Теперь Франсуа стал воображать себе все удары, все выпады, все возможные уклоны и увертки. Даже не отдавая себе в этом отчета, он начал сопровождать свои мысли жестами и переваливаться с боку на бок на молитвенной подушечке.

Когда же до него вдруг дошло, что он делает, кровь бросилась ему в лицо. Мальчишка! Он ведет себя как мальчишка! Принять часовню за фехтовальный зал, забыть, что находится пред Богом, что явился сюда ради молитвы… И в то же самое время он увидел свою проблему под более высоким углом зрения. Теперь ему стало очевидно, что вопрос крестного не касался какого-либо конкретного единоборства. Речь шла о противнике совсем другого масштаба. Настоящий рыцарь — это полководец, тот, кому король доверяет свои войска, которого назначает коннетаблем. Черный Принц — вот противник, опаснее которого и не придумаешь. Надо решить, как бы он сам поступил, стоя во главе французских войск, безуспешно преследовавших англичанина столько месяцев, чтобы одержать, наконец, над ним решительную победу.

Это второе размышление заняло у Франсуа гораздо больше времени, чем предыдущее. Ничуть не углубляясь в стратегию, он воображал себе последовательно сто планов сражений и по углубленном рассмотрении отвергал их один за другим. Он услышал, как звонят заутреню, потом хвалу. В свой черед не замедлили прозвонить и приму. Скоро придет Ангерран со священником, а он все еще ничего не нашел. Франсуа охватило отчаяние. В первый раз ему стало холодно. Он почувствовал себя самым слабым, самым уязвимым из людей, и тут вдруг забрезжил свет, и истина открылась ему.

Он вновь увидел себя в ту ночь, когда пьянствовал с Туссеном; вспомнил свое дурацкое хмельное тщеславие, толкнувшее его сражаться с химерами и выставлять себя на посмешище; вспомнил, как скитался и страдал в течение двух лет и чуть было не потерял все и навсегда… И Франсуа вдруг осознал, что самый опасный его враг — это он сам. И он уже не переставая молился до самого утра.

На заре дверь открылась. Первым вошел куссонский священник, потом Ангерран, а за ними — Туссен, несущий доспехи. Крестный повторил свой вопрос:

— Франсуа, как сможешь ты одолеть самого опасного своего врага?

Франсуа ответил:

— Беспрестанно сражаясь с самим собой и призвав Бога на помощь.

Ангерран поднял глаза к небу с выражением бесконечной благодарности, потом обратился к крестнику со словами Людовика Святого:

— Отлично, мой лев!

Приблизился Туссен с доспехами. Ни на ком, кроме королей и принцев, не видели более прекрасных. Ангерран де Куссон был богат и не считал денег, чтобы достойно снарядить Франсуа. Сталь была отполирована так, что сверкала, словно зеркало. На груди был лев из накладного золота — стоящий на задних лапах, рычащий, с высунутым языком и выпущенными когтями. Золотых дел мастер, его сотворивший, постарался на славу, это был настоящий шедевр.

Но пока его облачали в доспехи, Франсуа даже не обращал на них внимания, он едва удостоил их взглядом. А все потому, что заметил на правой руке своего дяди перстень со львом и уже не сводил с него глаз. И в этот торжественный миг, — в миг, который, что бы потом с ним ни случилось, навсегда останется самым прекрасным воспоминанием его жизни, — его, ко всеобщему удивлению, вдруг начал разбирать безумный смех. Ему вдруг снова пришла на ум та пьяная речь, когда он бахвалился разыскать святой Грааль, после того как убьет дракона. Вот же он, его святой Грааль, сверкает на дядином пальце! Это было и целью и наградой в его долгом и тщетном поиске. Франсуа преклонил колени на молитвенной подушечке перед алтарем. Туссен встал позади него, держа щит «пасти и песок» рода де Вивре. Ангерран занял первый ряд, за ним — все прочие обитатели замка, и месса началась…

В конце службы священник благословил меч и приблизился с ним к Франсуа.

— Франсуа, я вручаю тебе этот меч, чтобы ты стал поборником справедливости Господней. У оружия твоего обоюдоострый клинок. Одной его стороной защищай бедного от притеснений богатого, другой — слабого от сильного.

Потом кюре отвесил Франсуа две легкие пощечины — напоминание об обычае былых времен, когда посвящаемый получал полновесную оплеуху. Но Ангерран воскресил древнюю традицию. Пока Франсуа, благословленный священником, поднимался с колен, его крестный подошел к алтарю, встал лицом к племяннику, медленно снял со своего безымянного пальца перстень со львом и надел его на руку Франсуа. Перстень, ради которого были отрублены пальцы его отцу и деду, обрел, наконец, своего хозяина и взглянул на него рубиновыми глазами… И тогда Ангерран хлестнул Франсуа по лицу наотмашь, промолвив:

— Будь рыцарем!

Франсуа покачнулся. Он сиял в своих доспехах с золотой насечкой, рядом со щитом «пасти и песок», которым потрясал Туссен. Подняв правую руку, Франсуа обратил перстень к собравшимся и что было силы, от всей души прокричал:

— Мой лев!

Глава 8

«ОТЕЦ, БЕРЕГИТЕСЬ!»

18 июня 1356 года второй сын Эдуарда III, Генрих, герцог Ланкастерский, высадился во главе армии в Сен-Ваас-Ла-Уге, в том самом месте, где десять лет назад начал кампанию его отец. Вместе с Черным Принцем, вернувшимся в Бордо после своего ужасного набега на Лангедок, их стало уже двое — сыновей английского короля на земле Франции.

Войско герцога Ланкастерского было немногочисленным: тысяча рыцарей и четырнадцать сотен конных лучников. Но оно было хорошо обучено и необычайно подвижно. Ланкастер немедля предпринял опустошительный рейд по долине Сены. Иоанн Добрый затеял его преследовать, но английский принц оказался слишком хитер, чтобы дать себя поймать. Ему удалось ускользнуть, и он продолжил свои стремительные налеты.

Так длилось больше месяца. А в начале августа ушей французского государя достигла весьма важная новость: Черный Принц отправился маршем на север, опустошая все на своем пути. Его намерением было, без сомнения, соединиться с братом. Настал критический момент, и Иоанн Добрый назначил сбор всех своих вассалов 1 сентября в Шартре.

***

Франсуа де Вивре пустился в путь 24 августа, в день святого Бартельми. Он ликовал. Война представлялась ему даром Божьим. То обстоятельство, что она разразилась так быстро после его посвящения и позволяла немедленно испытать свои силы и храбрость, мог быть лишь божественным вознаграждением.

Франсуа был не один. Туссен и дядя скакали с ним бок о бок. Туссен вез черно-красный флажок — цвета де Вивре; Ангерран ехал во всей своей красе. Его доспехи вышли из рук того же мастера, что и доспехи Франсуа: сияющая сталь, на груди два золотых волка. Богатого куссонского сеньора сопровождали не один, а целых четыре оруженосца, выбранных из числа замковых солдат: первый вез копье, второй — палатку и оружие, третий — припасы в дорогу, а четвертый — бело-зеленый флажок.

Маленький отряд проезжал деревню за деревней. При их появлении крестьяне трогательно выражали свою признательность, а священники благословляли воинов. Франсуа вновь открывал для себя ту Францию, которую видел только во время чумы; он также начинал постигать, что значит быть рыцарем. Он вдруг почувствовал, какая ответственность легла на него: ведь он оставался единственной надеждой, единственной защитой всех этих бедняков, и теперь его долг — победить ради них… Все чаще Франсуа погружался в созерцание перстня со львом.

Что касается Туссена, то этот пребывал в не столь возвышенном настроении. К нему вернулась вся его беззаботность, словно опять настали времена Броонского леса. Уж он-то заставит своих старых врагов англичан сполна заплатить за котел! Каждая капля того кипятка будет отомщена! Особенно Бедхэм — вот кто ощутит на себе его гнев. Ведь не будет же Бог настолько несправедлив, чтобы не поместить англичанина на его пути. И Туссен без конца молитвенно складывал руки, повторяя с комическим усердием:

— Господи Иисусе, Мария, Иосиф, дайте мне повстречать Бедхэма!.. Господи Иисусе, Мария, Иосиф, дайте мне повстречать Бедхэма!..

Ангерран не был расположен смеяться. Как бы ни обернулось дело, он знал, что выступил в свой последний поход. В сорок шесть лет это уже само по себе чудо — быть способным скакать на коне и биться. Потом (если для него еще настанет какое-нибудь «потом») он вернется в Куссон. Возьмет ли он жену, чтобы иметь наследника? Ангерран наверняка знал, что нет. Есть вещи, которые можно совершить лишь однажды. К тому же его наследник здесь; вот он, его сын, скачет с ним плечом к плечу… Впрочем, сеньор де Куссон всегда знал, что у Флоры не будет преемницы.

Ангерран гордился своим крестником. Не только потому, что тот стал исключительным бойцом, но потому, что у него были открытая душа и чистое сердце. А это главное. Теперь его труд завершен, и род Куссонов угаснет с ним вместе… Ангеррану больно было оторвать взор от серебряного щита с двумя муравлеными волками, противостоящими друг другу, с которым он, возможно, в последний раз шел навстречу врагу. Был бы его предок Юг доволен им? Ангерран на это надеялся. Всю свою жизнь он старался вести себя, как подобает рыцарю. Теперь ему оставалось последнее — покрыть славой свой герб.

***

Прибытие в Шартр стало для Франсуа настоящим помрачением очей. Все несметное французское рыцарство собралось здесь, под сенью собора в ответ на призыв короля. Франсуа почувствовал себя совсем маленьким, а их было так много — тысяч десять, быть может, и некоторые из них столь богаты! Каждый миг приходилось сторониться, чтобы дать дорогу чьей-нибудь неслыханно великолепной свите, поскольку многие сеньоры прибыли чуть ли не со всей своей челядью: оруженосцами, слугами, поварами, герольдами, трубачами, музыкантами для увеселения, труверами, танцорами, куртизанками.

С большим трудом прокладывая себе путь в этом столпотворении, Ангерран и Франсуа направились, как и положено, представиться коннетаблю — Готье де Бриенду, герцогу Афинскому, и двум маршалам Франции, Жану де Клермону и Арнулю д'Одрему. Потом они объехали толпу, стараясь увидеть главных военачальников. Один из них особенно поразил Франсуа. Это был человек с профилем хищной птицы, окруженный крикливой ордой. Франсуа спросил его имя. То оказался Арно де Серволь, которого все назвали Протоиереем, потому что был он, как говорили, монах-расстрига. Под его началом имелся небольшой отряд, и он решил послужить королю на время сражения.

Королевский шатер, усеянный лилиями, виднелся издалека: он был самый высокий из всех. Вокруг Иоанна Доброго толпилось очень много народа, но Франсуа все же смог его разглядеть: квадратная голова с выдающимся подбородком, узкий лоб, каштановые волосы, бородка и усы. Рядом с ним держались четверо его сыновей: дофин Карл восемнадцати лет, Людовик — семнадцати, Иоанн — шестнадцати и самый младший, Филипп, который, несмотря на свои четырнадцать лет, следовал за отцом в бой. Находился здесь также брат короля, Филипп Орлеанский. Возрастом он лишь ненамного превосходил королевских сыновей. На всех красовались туники цвета лазури, расшитые золотыми лилиями. Рядом с ними возвышалась воткнутая в землю орифламма — хоругвь святого Дени, которую ангел, сошедший с небес, принес некогда на место будущей базилики.

Перед глазами Франсуа предстала сама Франция — самая большая и самая богатая страна христианского мира. Его страна. Франсуа вздрогнул от восторга.

Ангерран вовсе не разделял воодушевления своего крестника. Это сборище ему не нравилось. Каждый тут шел, куда ему заблагорассудилось, все натыкались друг на друга и переругивались. А показное великолепие раздражало еще больше. Ну какая была нужда тащить с собой золотую посуду, меха, шелка, бочки с вином и повозки, набитые шлюхами? Идти со всем этим в бой? Ангерран опять обнаружил здесь тот ненавидимый им презренный дух тщеславия, из-за которого сгинул орден Звезды. Имелось, правда, одно утешение: среди простолюдинов-ополченцев, также откликнувшихся на призыв короля, оказалось много лучников — таких же самых лучников, как те, которые нанесли рыцарству столь жестокое поражение при Креси.

Но в самый последний момент Иоанн Добрый от них отказался. Ведь он собирался вести войну силами рыцарей и профессиональных солдат! Поэтому король велел отослать по домам «это мужичье, притащившееся сюда, как на ярмарку». После чего он дал сигнал выступать. Ангерран и Франсуа пустились в путь вместе с остальными, затерявшись среди огромной вооруженной толпы; племянник — исполненный надежд, дядя — встревоженный.

И впрямь, действовать требовалось быстро. Армия Черного Принца, выйдя из Бордо, уже добралась до Луары. Если она переправится через реку, то уже трудно будет помешать ее соединению с силами герцога Ланкастерского.

Черный Принц набрал гораздо больше людей, чем его брат: примерно три тысячи рыцарей, две тысячи лучников и две тысячи «подрезчиков». Надо заметить, что с ним было изрядное количество французов. Сеньоры из Борделе, Гиени, Ландов, Гаскони, вассалы его Аквитанских владений с готовностью откликнулись на призыв. Собравшись под командой Жана де Гральи, сеньора д'Аркюшона, которого все звали капталь[14] де Бюш, все эти спесивые дворянчики, совсем недавно залившие кровью Лангедок, с тем же задором отправились опустошать Берри, Пуату, Орлеан и сражаться против короля Франции. Не было у них ни жалости, ни стыда, ни угрызений совести. В войске Черного Принца, наследника английского трона, самые ревностные и свирепые воины звались по-французски: сир д'Альбре, сир де Поммье, де Муссидан, де Кюртон, де Лангуаран, де Рузан, де Лавридан, де Прессак…

Узнав, что французская армия начала преследование, Черный Принц со своими людьми стал отступать к Бордо. Было очевидно, что соотношение сил не оставляло ему другого выбора: у него было семь тысяч, у французов — около двадцати.

Однако не все в войске захватчика разделяли это мнение. Если сам Черный Принц и его правая рука Джон Чандос благоразумно стояли за отступление, то гасконцы рвались в бой. Численное превосходство? При Креси было такое же, что не помешало одержать победу. Как можно дать ускользнуть всему этому богатству, всем этим сеньорам-толстосумам? Никогда больше не подвернется такой случай заработать жирный выкуп!

Капталь де Бюш и его гасконцы сделали все, чтобы затянуть движение своей армии, и так в этом преуспели, что в субботу 17 сентября Черный Принц обнаружил себя обойденным, так как противник воспользовался другой дорогой. Уже виднелись стены Пуатье… Не имея больше возможности уклоняться от боя, Черный Принц, подобно своему отцу, предпочел отыскать благоприятную позицию и стать там лагерем. Его выбор пал на лес Нуайе, располагавшийся на небольшой возвышенности. Колючие заросли представляли собой естественное укрепление для лагеря. Затем ему оставалось только ждать…

В тот же день к вечеру войско Иоанна Доброго прибыло на плато, примыкавшее к лесу Нуайе, на так называемое поле Бовуар. Между обоими лагерями протекал Миоссон, небольшой ручей, приток Клэна, реки, извивающейся по заболоченной местности. Чтобы перейти ее, имелся брод. Было уже слишком поздно, чтобы предпринимать что бы то ни было, и король решил ждать…

***

На следующий день на рассвете король, прослушав мессу, разослал разведчиков. Потом, дождавшись их возвращения, приказал войску построиться в «боевые порядки», иначе говоря, по полкам. Иоанн Добрый решил составить три полка: самый главный он собирался доверить дофину Карлу, придав ему в помощь братьев — Людовика Анжуйского и Иоанна Беррийского; вторым должен был командовать его брат Филипп Орлеанский; а третий полк, резервный, он оставлял за собой.

Таким было представление Иоанна Доброго о командовании войсками. Все определяло наличие королевской крови, и ничего более. Ему и в голову не пришло, что опасно доверять армию молодым людям восемнадцати-двадцати лет без малейшего военного опыта. Согласно рыцарским правилам король и принцы должны первыми повернуться лицом к врагу: это единственное, что имело для них значение.

Впрочем, все это в любом случае было уже неважно, поскольку боевые порядки, которые выстраивались всего за несколько часов до схватки, не обладали никаким единством, составленные наспех коннетаблем и двумя маршалами, а кое-где и самими сеньорами, которые помещались там, где им больше нравилось. Словом, это было чем угодно, но только не боевым построением. А то, что три эти беспорядочные кучи с понатыканными то там, то сям знаменами гордо назывались полками, было не более чем пустым звуком.

Ангерран и Франсуа долго разыскивали знамя Бретани — чистое горностаевое полотнище. Утренний туман еще не совсем рассеялся, и рыцари разъезжали туда-сюда, наобум, лязгая железом; можно было подумать, что бой уже начался, и они попали в самую свалку. Со всех сторон неслись кличи крупных сеньоров, чьи люди собирали вассалов: «Монморанси в первом замке!», «Шатильон, герцог благородный!», «Бурбон, Божья Матерь!», а для тех, кто имел привилегию биться рядом с королем, звучало: «Монжуа, святой Дени!»

Дядя и племянник нашли, наконец, себе место в полку дофина. Франсуа был этим счастлив. Дофину Карлу исполнилось столько же лет, сколько и ему самому, с разницей в пару месяцев, ибо его высочество родился 21 января 1338 года. Это показалось Франсуа добрым предзнаменованием. Он попытался разглядеть дофина в этом столпотворении, но не успел. Войско всколыхнулось: где-то впереди король Иоанн держал речь перед своими людьми. Туман, в конце концов, рассеялся, и Франсуа заметил вдалеке голубое пятнышко на белом коне. Он расслышал только самый конец, когда король возвысил голос:

— Мои прекрасные рыцари, дайте же доказательство вашей доблести и отомстите за беды и разорение, причиненные врагом! Победа нам нужна любой ценой!

В войске раздались крики одобрения, а голос Иоанна сделался еще пронзительнее:

— Никакой пощады! Разите, не зная жалости! Перед вами — всего лишь отребье! Нынче вечером мне нужен только один пленник — английский принц!

Нескончаемый крик стал ответом королю. Франсуа кричал вместе с остальными — изо всех сил. И в то же время он улыбался своему дяде и Туссену. Настал, наконец, великий миг! Он жил теперь полнее, чем когда бы то ни было. Нынче вечером, если Бог того захочет, он будет победителем, а если Бог рассудит иначе, падет среди героев, как его отец при Креси. Какая разница! Оба эти жребия казались юноше равно завидными. Что бы с ним ни случилось, он покроет себя славой!

Франсуа был готов броситься на врага немедленно, но в войсках, напротив того, установилось длительное ожидание. А потом пришел этот невероятный приказ:

— Всем рыцарям спешиться!

Такое решение было следствием плана, принятого Иоанном Добрым. Чуть раньше вернулись разведчики и доложили обстановку: англичане выстроились в боевой порядок и как следует укрепились позади колючих зарослей. Чтобы добраться до них, оставался один лишь узкий проход, где ехать можно только по четыре в ряд.

Поэтому разведчики предложили королю, чтобы триста отборных рыцарей ринулись в атаку, дабы прорвать оборону англичан, а остальная часть рыцарской конницы, спешившись, довершила дело. Вот этот-то план и принял Иоанн Добрый.

Слезшие с коней рыцари были вынуждены обрубить заостренные носы своих железных башмаков — солеретов. Эти башмаки, невероятно длинные и загнутые, не позволяли передвигаться пешком. Равным же образом пришлось снять шпоры и укоротить копья на пять футов.

Тем временем оруженосцы отводили лошадей в лагерь. Что касается коннетабля, герцога Афинского, и маршалов де Клермона и д'Одрема, то они ездили по рядам, отбирая три сотни рыцарей, предназначенных для прорыва.

Вынужденный расстаться с Востоком, Франсуа был в отчаянии. До этого момента они оставались неразлучны, поэтому юный рыцарь надеялся, что и в дальнейшем они будут делить опасности и победы. Но таков уж был приказ короля. Ступив ногой на землю, Франсуа попрощался с конем, как с братом. Конь также нервничал. Когда Туссен взял его за узду, он прямо взбесился. И, несмотря на их доброе знакомство, Туссену пришлось применить всю свою силу, чтобы увести его с поля.

Превратив себя в пехотинца, обкорнав башмаки и копье, сняв шпоры, Франсуа ждал… Проходили часы, а ожидание все не кончалось. Уже солнце поднялось высоко, а он по-прежнему ждал вместе с остальными.

А все потому, что тем временем случилось событие, о котором воины знать не могли: неожиданно вмешалась Церковь. Из своего Авиньонского дворца папа Иннокентий VI спешно отправил легата — кардинала Эли де Талейран-Перигора, чтобы помешать битве. Дипломатия Иннокентия VI, равно как и дипломатия его предшественников, была незамысловатой, если не сказать наивной и упрощенческой: христиане должны не сражаться друг с другом, а вместе ходить в крестовые походы против мусульман. Имелись ли у англичан права захватывать чужие земли — это меньше всего заботило понтификов. Им важно было одно: мир среди христиан, война против неверных.

Кардинал де Талейран завернул сначала к Иоанну Доброму и без особого труда добился от него перемирия на воскресенье 18 сентября, день Господень. Такое решение, впрочем, вовсе не было само собой разумеющимся. В воскресенье происходило достаточно битв, ведь Церковь запрещает в этот день работать, а не сражаться… Затем прелат переправился через Миоссон, миновал колючие заросли леса Нуайе и встретился с английским полководцем. Черный Принц, в отличие от гасконцев, не имел ни малейшего желания ввязываться в ненадежную битву. По просьбе Эли де Талейрана он сделал своему противнику весьма выгодное предложение: за свободный проход своего войска он предлагал вернуть захваченную добычу, всех пленников и заплатить сверх того двести тысяч золотых экю. Извещенный об этом Иоанн Добрый хотел было согласиться, но, в конце концов, отверг сделку. И потом, несмотря на бесчисленные разъезды кардинала туда и обратно, соглашение так и не было достигнуто. Единственное, что осталось в силе, это воскресное перемирие.

Перемирие редко бывает нейтральным. Оно принесло выгоду англичанам. Узнав, что битва состоится только на следующий день, они воспользовались оставшимся временем, чтобы еще лучше усилить свои позиции. Вооружившись кирками и лопатами, они весь день копали ямы и траншеи. К вечеру лес Нуайе превратился в неприступную крепость.

Французы тоже не упустили часы перемирия даром. Они употребили их на то, чтобы напиться допьяна! Как только разнеслась весть о перемирии, каждый удалился в свою палатку, и началось повальное пьянство. Пока их противники трудились до седьмого пота, напрягая дух и укрепляя сердце, французы откупорили свои бочки с тонкими винами и принялись опустошать кубок за кубком. Часы напролет вояки горланили боевые кличи, перемежая их пьяными песнями и иканием. Время от времени поднимался неистовый гам — верный знак того, что повздорили два сеньора, поддержанные своими людьми. В воздухе разливался сильнейший запах перегара и винной гущи. Плато Бовуар превращалось в какой-то гигантский притон.

Сидя перед своими шатрами, Ангерран и Франсуа не пили. Как и десять лет назад, суровый щит «пасти и песок» и изящные муравленые волки были рядом. Но для Ангеррана нынешний день ничем не напоминал день Святого Людовика в 1346 году. В тот вечер он поднимал кубок с Гильомом и верил в победу. Теперь же он был в отчаянии…

Спустилась ночь. То тут, то там загорались факелы. Языки ворочались все тяжелее, пение становилось все более фальшивым. Ангерран покачал головой с сокрушенным видом:

— Бог никогда не даст победы этим людям!

Какой-то рыцарь прошел мимо. Он качался. Его поножи лязгали друг о друга. В руке он держал пехотную каску, которую превратил в чашу. При каждом неверном шаге оттуда выплескивалась золотистая жидкость. Он остановился перед дядей и племянником, некоторое время пытался удержать равновесие, потом обратился к Ангеррану со словами:

— К чему этот грустный вид, рыцарь? Выпьем! Это же мальвазия! Я ее…

Пьяница не закончил фразу. Ангерран вскочил одним махом и вышиб у него из рук каску.

— Завтра будешь пить в аду!

Рыцарь взревел по-звериному и попытался выхватить меч, но тут поднялся Франсуа и ударил его в покрытую латами грудь. Человек отлетел назад и с чудовищным грохотом рухнул на спину, задрав ноги кверху, словно какое-то огромное насекомое. Он попытался встать, изрыгая проклятия, но не смог. Тогда он уронил голову и прочие члены на землю и мгновение спустя уже храпел.

Впрочем, со всех сторон пение и крики сменялись храпом. Хваленое французское рыцарство, надежда великой страны, которая вот уже десять лет ждала освобождения и победы, выветривало хмель накануне решающей схватки!

Сказав несколько слов своему крестнику, Ангерран удалился в палатку. Франсуа последовал примеру дяди. Он был ужасно разочарован. Эти тягостные события отравили ему всю радость. Она была так чиста, и вдруг все разом помутнело и обесцветилось. Внутренне он не разделял пессимизма Ангеррана. Хоть он и признал, что рыцарство повело себя недостойно, но все-таки не мог поверить, что из-за этого оно лишится победы. Уж он-то в любом случае будет биться храбро. Более того — как лев!

Франсуа де Вивре опустился на колени, сложил руки и помолился от всей души о том, чтобы ему проявить себя не хуже, чем его отец при Креси. Перстень со львом блестел в свете единственной свечи, которую он вскоре задул. Франсуа лег и почти сразу же уснул, увидев, к своей великой радости, красный сон.

***

Он поднялся, как и другие, в приму. В этот сентябрьский понедельник 1356 года погода обещала быть чудесной. Дождь, моросивший в предыдущие дни, перестал. Франсуа нашел свое место в полку дофина, выстроившемся на плато Бовуар, и, как и накануне, ожидание возобновилось.

Ведь надо же было, чтобы сначала триста отборных всадников прорвали неприятельские ряды. Но их атаку задержало новое известие: англичане отходят! Это было заметно даже с плато Бовуар, несмотря на костры, которые они оставили, чтобы сбить противника с толку. Авангард уже переходил вброд Миоссон, основной корпус находился на марше, спускаясь с холма, а арьергард еще оставался в лесу Нуайе. Что происходит? Почему враги покидают столь благоприятную позицию? Это бегство? Или западня?..

В окружении Иоанна Доброго разгорелся спор. Маршалы не могли прийти к согласию. Арнуль д'Одрем придерживался того мнения, что надлежит немедленно нанести удар по броду, а Жан де Клермон считал, что следует выждать. Коннетабль де Бриенн был склонен поддерживать де Клермона. Король колебался. Спор между двумя вельможами грозил перерасти в кулачный бой. Но тут вдруг маршал д'Одрем удалился и, возглавив сто пятьдесят всадников, бывших под его началом, бросил их к броду через Миоссон, на английский авангард. Таким образом, он по собственной инициативе начал битву при Пуатье.

Маршалу де Клермону и коннетаблю, поставленным перед свершившимся фактом, ничего другого не оставалось, как тоже атаковать. Но, желая выразить свое несогласие, ударили они совсем в другом направлении — в сторону леса Нуайе и английского арьергарда.

Вот тогда-то и стало очевидно, что отступление было западней. На берегу Миоссона д'Одрем и его полтораста рыцарей были встречены дождем стрел. Место для обороны англичанами было выбрано удачно, и лучники выгодно размещены. Ни один из всадников не смог достичь цели. Маршал д'Одрем был тяжело ранен и в числе прочих взят в плен.

На другом конце дела обстояли еще хуже. Атака на лес Нуайе стала подобна самоубийству. Она и на самом деле вылилась в избиение. Как следует укрепившись в зарослях, лучники стреляли по рыцарям, словно по мишеням. Они с такой скоростью выпускали стрелы, что скоро растратили весь запас, и было видно, как они выскакивают из леса в своей бело-зеленой форме, чтобы собрать стрелы с мертвецов. В опьянении убийством они даже забывали брать пленных. Перед ними находился цвет французского дворянства, где выкуп за каждого равнялся бы чуть не целому состоянию, но они думали лишь об одном — стрелять. Так пали, пронзенные стрелами, и коннетабль Готье де Бриенн, герцог Афинский, и маршал Жан де Клермон. Оставшиеся в живых умчались прочь.

Со своего наблюдательного пункта на отроге плато Бовуар, по-прежнему сидя на белом коне, Иоанн Добрый видел все. Битва началась плохо, но пока еще ничто не было потеряно. Французской коннице не удалось прорвать оборону англичан, значит, это сделает пехота. Он отдал приказ полку дофина идти в наступление.

Франсуа почувствовал, что его сердце вот-вот вырвется из груди. По рядам прокатился крик:

— Вперед! На англичан!

Франсуа опустил забрало, Ангерран сделал то же самое. На несколько мгновений они обнялись. Затем Франсуа взялся с Туссеном за руки, и они пошли вперед. Повсюду вокруг них всколыхнулись тесные ряды. Словно бескрайний лес знамен и многоцветных флажков пришел в движение — это тронулось на врага пешее французское рыцарство.

Далеко они не ушли. Через несколько сот метров движение прекратилось. Послышалось конское ржанье. И в то же самое время разнесся невероятный слух: коннетабль и маршал де Клермон погибли, а маршал д'Одрем в плену. Войско заколебалось, а потом начало отступать.

Это длилось несколько минут. Откат ускорился. Франсуа и Туссен, Ангерран и его оруженосцы, не имея возможности противостоять общему движению назад, были вынуждены отступать вместе со всеми. Франсуа почувствовал, как железная перчатка его дяди легла ему на плечо. Ангерран указал на группу рыцарей, видневшихся впереди них, и крикнул:

— Трусы!

Действительно, эти не отступали к задним рядам, но, ломая строй, рвались прочь, к лагерю, где оставались их кони и поклажа. Они покидали поле боя! И эти были не одиночки. Теперь почти повсеместно по одному или сразу помногу рыцари устремлялись вон с места сражения.

Франсуа еще не оправился от своего первого удивления, когда вскрикнул, увидев попятный ход французского знамени: дофин, их военачальник, тоже покидал поле боя!

И тут отступление превратилось в беспорядочное бегство. Даже не увидев противника, каждый стремился теперь к лагерю, к своему коню и спасению. Полк дофина рассеивался, распадался, разбегался, даже не вступив в сражение. Лишь несколько храбрецов, которые хотели драться, сопротивлялись общему движению, но и они вынуждены были отходить.

Ангерран и Франсуа оказались в их числе. Франсуа бежал до потери дыхания. Кто бы мог сказать ему, что первый его бой превратится в паническое бегство? Как такое стало возможно? Что случилось?

***

За катастрофу делили ответственность рыцарство и король Иоанн Добрый.

Первые всадники, налетевшие на полк дофина, были вовсе не англичане, а оставшиеся в живых рыцари из отряда маршала де Клермона, которые возвращались на своих запаленных конях. Они-то и спровоцировали начало паники, столкнувшись с передними рядами дофинова полка; первые толкнули следующих, и так далее. Но это было еще не все: они принесли весть о гибели двоих полководцев и о пленении третьего, которое им довелось наблюдать во время бегства.

Воспользовавшись всеобщим смятением, английский авангард под командованием графа Уорвика покинул позиции у Миоссона и немедленно атаковал. Фланговая атака, стремительная, неудержимая, — поскольку англичане-то были верхом на своих конях, — и вызвала первые дезертирства.

Может показаться невероятным, что рыцари бросились бежать при появлении неприятеля. Но еще более невероятным является то, что они имели на это право и что не кто иной, как сам король, им это право даровал! Действительно, в своем указе от 1351 года Иоанн Добрый признавал за сеньорами право «покинуть строй» при условии, что они получат на то разрешение коннетабля и одного из маршалов. Однако только что стало известно, что коннетабль и оба маршала погибли или попали в плен. В таких обстоятельствах разрешения просить было попросту не у кого. Бежать дозволялось по собственному усмотрению. Многие сеньоры, не расположенные подставлять под удар свои особы и свои богатства, так и поступили. Зачем продолжать дело, которое, похоже, оборачивается не слишком хорошо? Они прибыли сюда по зову короля и уходят согласно правилам, им же самим установленным. В чем их можно упрекнуть?..

Перед лицом этого повального дезертирства Иоанн Добрый пошел на совершенно убийственную меру: чтобы спасти своих сыновей, которые, по его мнению, оказались в слишком большой опасности, король решил удалить их с поля битвы. То есть, сначала поставив их во главе войск, теперь заставлял их бежать в самый ответственный момент. Тем самым он вынуждал принцев всем подать пример трусости. Можно представить себе, какое впечатление это произвело! Причем случилось это как раз в то самое мгновение нерешительности, когда на карту была брошена судьба полков. За исключением нескольких храбрецов, все восприняли это как приказ: «Спасайся, кто может».

Королевские сыновья были препровождены под крепкой охраной не в Пуатье, который находился совсем рядом и чьи стены были видны с поля боя, но в Шовиньи. Оказывается, город Пуатье дал знать, что откажется открыть ворота французам. Обыватели Пуатье, укрывшиеся за стенами, мало были расположены рисковать своей шкурой и своим добром. В конце концов, они вовсе не просили, чтобы кто-то дрался у них под самым носом! Так что пусть все эти вояки сами разбираются между собой!

Однако один из принцев некоторое время спустя вернулся со своей свитой, отказавшись покинуть битву в минуту опасности. И был это отнюдь не старший, дофин, как легко было бы предположить, но, наоборот, самый младший — Филипп, которому исполнилось всего четырнадцать лет. Страстно привязанный к отцу, он так и не смог решиться покинуть его. Люди видели, как этот мальчик в почти игрушечных доспехах, которые были выкованы нарочно по его мерке, поместился у стремени короля, единственного, кто еще оставался верхом на белом коне, рядом с развевающейся орифламмой, знаменем Франции, потому что вместе они были ориентиром, знаком сбора для войска.

Франсуа де Вивре заметил вдалеке белого коня, разглядел орифламму и прекратил бег. Окружавшие его пешие рыцари тоже никуда больше не бежали — они добрались до королевского полка, стремиться дальше незачем. В первый раз с начала отступления Франсуа огляделся. Туссена он заметил сразу же, а вот Ангеррана нигде не было видно. Франсуа кричал, звал, но все напрасно. Отсутствие дяди причинило ему острую боль. Без сомнения, с ним что-то случилось… В какой-то миг он чуть было не отправился назад, к англичанам, на поиски.

Но — не сдвинулся с места. Ведь так ему приказал это сам Ангерран. Он вспомнил один из уроков дяди, преподанных во время Битвы Тридцати. На войне нет места чувствительности. Перед лицом врага любая душевная слабость смертельна. Не должно более иметь ни друга, ни отца, ни брата, ни дяди. О них следует забыть и заботиться только о самом себе, чтобы разить и убивать. Франсуа сжал зубы и мысленно повторил: «Разить. Убивать!»

Глядя с высоты своего коня, король Иоанн Добрый имел довольно точное представление о положении дел. Несмотря на неудачи, которые следовали одна за другой, французские силы все еще бесконечно превосходили англо-гасконские — больше чем в два раза, это несомненно. Если дать доказательство хладнокровия, то все еще можно спасти.

Король Иоанн решил показать пример. Он спешился, велел увести своего коня и взял в руки секиру. Он как бы говорил тем самым, что об отступлении не может быть и речи. Потом разослал вестовых, чтобы передали полку герцога Орлеанского приказ атаковать. Без сомнения, его вступление в игру решит все дело, ибо он один многочисленнее, чем объединенные силы врагов.

Произошло же нечто совершенно противоположное ожиданиям короля. Прибытие полка герцога Орлеанского стало началом катастрофы. Даже еще не встретив противника, без всякой причины — точнее, без всякой другой причины, кроме чрезвычайно низкого боевого духа армии, — полк побежал. У этих рыцарей, которые шли в бой пешими, с укороченными копьями, имелось что угодно, кроме духа победителей. Слишком много отступлений видели они сегодня. Призрак бегства буквально витал в воздухе. Почему это другие бегут спасать свое золото, своих жен и детей, а они — нет? И вот все сразу, одновременно, словно получив приказ, они бросились врассыпную: одни — к лагерю и к своим лошадям, другие — как можно дальше от поля боя, назад, за королевский полк. В какие-то несколько минут полк герцога Орлеанского испарился, а королевский полк, который предполагалось держать в резерве, оказался в первых рядах.

Франсуа, конечно, ничего не мог знать об этом. Единственное, что он увидел со своего места, было то, что англичане показались, наконец, перед ним. То тут, то там появлялись рыцари, и гремел клич:

— Англия, святой Георгий!

Все произошло так быстро, что Франсуа даже не успел прокричать собственный боевой клич: он увидел, как трое вражеских рыцарей мчатся во весь опор прямо на него. Их кони держались бок о бок, копья были опущены наперевес, и все вместе представляло собой грозную сплоченную массу — неодолимую, неотвратимую. У Франсуа мелькнула мысль о Боге, но голос Туссена отвлек его от поспешной молитвы:

— Делайте, как я!

В самое последнее мгновение, когда копья уже едва не касались их, Туссен нырнул вперед, и Франсуа сделал то же самое. Трое всадников пронеслись над ними… Туссен поднялся, за ним — Франсуа. Оба остались невредимы.

— Я этому научился в Броонском лесу: лошади избегают наступать на тело, лежащее на земле.

Франсуа взял своего оруженосца за руку.

— Идем!

— Куда?

Франсуа не ответил. Вслед за другими беглецами он двинулся к лагерю. Туссен вспылил:

— Я дал клятву повиноваться вам. Так вот, сейчас я ее проклинаю!

Франсуа улыбнулся и прибавил шагу.

— Ты видел Битву Тридцати?

Туссен ответил тоном глубокого презрения:

— Нет! Я тогда был в Броонском лесу, и сам сражался, а не смотрел, как дерутся другие.

— Туссен, мы поступим так же, как Гильом де Монтобан.

— Пока что мы поступаем, как пара трусов!

— На этот раз ты судишь слишком поспешно, Туссен!

Они добрались до французского лагеря. Там царила суета, как в пчелином улье. Да и беглые сеньоры напоминали перепуганных насекомых. Одни орали на своих слуг, чтобы те быстрее грузили золото и ценности, которые привезли с собой, другие, рассудив, что дороже жизни сокровища нет, вскакивали на первую попавшуюся лошадь, нимало не беспокоясь о ее владельце, и мчались прочь, как можно дальше отсюда.

Восток по-прежнему оставался там, где его привязал Туссен. Завидев своего хозяина, он даже подскочил и исполнил от радости несколько безумных кульбитов. Франсуа сел в седло и направил коня туда, откуда они только что прибыли. Туссен, тоже оседлавший лошадь, спросил с широкой ухмылкой:

— Значит, возвращаемся в бой?

— Да, как это сделал Гильом де Монтобан в Битве Тридцати, и это принесло тогда победу! Без коней мы бы все равно оставались беспомощными. Зато теперь англичане увидят, кто мы такие!..

Франсуа, бросивший во время бегства свое укороченное копье, обнажил меч. Но, заметив, что Туссен безоружен, он протянул меч своему оруженосцу. Тот хотел было отказаться:

— Он же благословленный, а я не рыцарь!

— Бери! Ты достоин его больше, чем все те, кого я сегодня видел.

Франсуа пустил Востока тройным галопом и взмахнул своим боевым цепом. Он раскрутил его над головой и в первый раз с начала битвы прокричал клич рода де Вивре:

— Мой лев!

***

За время его мнимого отступления положение дел сильно изменилось. Когда Франсуа покидал поле боя, ситуация была следующей: на плато Бовуар оставался лишь королевский полк, пополненный беглецами из полков дофина и герцога Орлеанского. В тот момент с ними схватился, атаковав их в лоб, только английский авангард под командованием графа Уорвика.

Но из леса Нуайе Черный Принц увидел, какой нежданный оборот приняло дело. Французские знамена отходили одно за другим, избегая боя. Каким бы невероятным это ни показалось, стала возможной победа. И тогда Черный Принц велел бросить в сражение остаток английского войска, атаковав фронт королевского полка рядом с графом Уорвиком.

Капталь де Бюш и его гасконцы весь день оставались у брода через Миоссон. Они ждали своего часа. И когда они увидели, что англичане атакуют с фронта, то предприняли обходной маневр и зашли французам в тыл. Это был последний удар: попав в тиски между капталем и Черным Принцем, французы были обречены…

Иоанн Добрый находился в самой гуще своих войск. Хоть и пеший, король все равно был заметен издалека благодаря орифламме, которую держал знатный сеньор Жоффруа де Шарни. Рядом с ним находился также его сын Филипп, маленький принц четырнадцати лет, похожий в своих миниатюрных доспехах на игрушку. Несмотря на все приказы и уговоры отца, он упрямо отказался покинуть его.

Королевская свита была хорошо видна на этом открытом плато. Ее присутствие еще больше раззадорило противника. Король по-прежнему здесь! Король решил биться до последнего! Такой пленник — можно неслыханно поживиться! Англичане с одной стороны, гасконцы — с другой яростно устремились к нему, презрев все опасности, словно бабочки, ослепленные пламенем. Вскоре наиболее отчаянные уже добрались до короля.

Велев увести своего коня, Иоанн тем самым лишил себя надежды спастись бегством. Ухватив свою секиру обеими руками, он бросился в самую гущу схватки.

Именно в этот момент Франсуа де Вивре и прибыл на поле боя. Он сразу заметил, как переменилась обстановка: англичане теперь были повсюду, а французы таяли, словно снег на солнце. Стало быть, его ждала не победа, а судьба павших героев, судьба его отца при Креси… Это была единственная мысль, промелькнувшая в его мозгу. Он бросился вперед.

К нему сразу же устремился какой-то английский рыцарь с копьем наперевес. Франсуа поскакал навстречу, раскручивая цеп над головой. Никогда прежде он не чувствовал такой уверенности в себе. Все произошло на скаку, на бешеной скорости, однако он до мельчайшего своего жеста знал, что ему делать. Когда копье противника оказалось в пределах досягаемости, Франсуа отбил его шаром цепа. Рыцарь, увлекаемый навстречу разгоном коня, приблизился, и тут Франсуа изо всех сил ударил его по голове. Сила удара в сочетании с удвоенной скоростью обоих коней оказалась так велика, что шлем англичанина разлетелся на куски вместе с половиной черепа.

Франсуа прокричал:

— Мой лев!

И поскакал на поиски нового противника.

Тогда-то он и услышал этот клич:

— Солсбери!.. Солсбери!..

Впереди скакал отряд рыцарей и латников попроще. Они окружали и защищали графа Солсбери, важного английского вельможу и одного из лучших военачальников Черного Принца. Вот он, долгожданный случай покрыть себя славой! Франсуа пустил коня во весь опор им навстречу. К нему присоединился Туссен, куда-то потерявшийся во время схватки с англичанином. Они поскакали бок о бок. Оруженосец показал ему меч с золотым навершием, красный от крови.

— А котел-то начинает окупаться, господин мой!

Сказать больше им не хватило времени. От отряда Солсбери отделилось несколько всадников, желая, без сомнения, обезопасить своего господина от нежелательной встречи. Из их числа Туссен привлек к себе сразу троих. К Франсуа направился только один. Зато это был настоящий великан, вооруженный, как и он сам, боевым цепом.

Цеп против цепа: Франсуа тысячу раз повторял это упражнение во время тренировок. И он ринулся в новое единоборство без малейшего страха. Англичанин, гигант с буйволовой шеей, уже отвесил несколько ударов, способных свалить быка, но Франсуа избежал их играючи, простым отклонением торса или головы. И тоже ударил в свою очередь. Он думал победить противника этим единственным ударом, но, к его великому сожалению, тот также избежал выпада с поразительной легкостью: у колосса гибкости оказалось не меньше, чем у него самого! Стычка становилась смертельно опасной!

В течение долгих минут оба рыцаря кружились в гибельном танце, яростно нанося друг другу удары и с легкостью их избегая. До тех пор, пока цепи не перекрутились между собой. Теперь оставалось одно: тянуть сильнее, чем противник, и завладеть сразу обоими цепами. Это был вопрос исключительно физической силы, и если ты не уверен, что сильнее своего соперника, лучше уж тебе сразу спастись бегством.

Как когда-то с Большим Кола, Франсуа превратил эту борьбу в простое и незамысловатое испытание силы. Несмотря на разницу в весе он должен, он обязан оказаться сильнее!

Англичанин пыхтел, как бык, и сыпал проклятьями на своем языке. Франсуа упорно думал об Эде де Вивре, грозе сарацин. Он не имеет права показать себя недостойным памяти своего предка, ведь у него перстень со львом!.. Франсуа собрал остатки своих сил и крикнул:

— Мой лев!

И в тот самый миг оба цепа оказались в его руке, а упрямый английский рыцарь — на земле. Франсуа нанес ему несколько ударов подряд по навершию шлема. И всякий раз железный шар вырывал своими шипами частицы мозга… Франсуа вновь направился к отряду графа Солсбери.

Туссен закончил свою схватку раньше. Он оказался в отчаянном положении, теснимый со всех сторон всадниками и «подрезчиками». Вскрикнув, он упал. Но Франсуа даже не попытался прийти ему на помощь. Больше, чем когда-либо, он был расположен следовать уроку своего дяди: ничто не должно отвлекать рыцаря от собственного боя и собственной судьбы. Он должен добраться до графа Солсбери, от которого его отделяли теперь лишь несколько всадников.

Устремив глаза к цели, которой надлежало достичь, Франсуа не заметил человека, вдруг выросшего перед ним. Точнее, он заметил его слишком поздно. Это был конный лучник, и он уже натянул свою тетиву. Через долю секунды вылетит стрела, и сеньор де Вивре будет мертв…

Но стрелу получил не Франсуа, а его конь. В последний миг Восток взвился на дыбы, закрывая своим телом хозяина, и стрела вонзилась ему в шею. Франсуа вылетел из седла, а Восток опустился на подогнувшиеся передние ноги и медленно склонил голову. Франсуа поднялся, оглушенный. Он вовсе не тянул за поводья, чтобы заставить коня вздыбиться, в этом он был уверен. Конь сделал это сам, пожертвовав своей жизнью ради него. Забыв про сутолоку и грохот сражения, Франсуа склонился над этим огромным влажным глазом, который уже подернула туманом смерть, но который, однако, не отрываясь смотрел на него. Юноша прошептал:

— Восток…

И тут его сбило на землю лицом вниз. Удары дождем посыпались на его кирасу. Как это странно! Он не смягчился ни ради своего дяди, ни ради своего оруженосца, но из-за коня у него дрогнуло сердце, и сейчас он заплатит за это жизнью!

Раздался крик:

— Оставьте его! Он мой пленник!

Удары сразу же прекратились. Франсуа де Вивре обнаружил себя перед графом Солсбери.

— Я видел вас в бою, любезный мой рыцарь. Вы заслуживаете спасения. Я Солсбери.

— Я Франсуа де Вивре.

— А я Туссен, его оруженосец!

Туссен вскочил на ноги подле своего господина, с лицом, залитым кровью, но в отменном здравии. Он обратился к Франсуа, понизив голос:

— Меня ранили слегка в руку, так что, падая, я вымазал себе кровью голову и притворился мертвым. Они ничего, кроме покойника, и не увидели.

Франсуа поклонился своему победителю с угрюмым видом.

— Не изводите себя, любезный рыцарь, сегодня будут и другие пленники, кроме вас. Да еще какие!..

***

Поскольку бежать Иоанн Добрый не захотел, ему сейчас не оставалось другого выбора, кроме плена или смерти. Поступая так, он был верен уставу своего мертворожденного ордена Звезды, от которого при Пуатье оставался он один. Никогда не отступать, даже вопреки элементарному здравому смыслу, — таково было правило, которое он изобрел для других, таково было правило, которому он собирался последовать и сам. Ему и в голову не приходило, что он — не просто рыцарь, что он, прежде всего король, а у короля есть долг — спасать свою особу пусть даже ценой мнимой трусости. Но Иоанн Добрый чувствовал себя рыцарем в гораздо большей степени, нежели королем.

Вокруг него началась настоящая грызня. Но не как вокруг беззащитного оленя; больше всего это напоминало свору, выгнавшую из логова матерого и свирепого кабана и теперь опасливо подступающуюся к нему.

Ибо король всех привел в замешательство своей силой и храбростью. Широкими взмахами секиры он разбивал доспехи, отрубал пальцы и ломал руки тем, кто подходил слишком близко. Он и сам был неоднократно ранен, причем несколько раз в голову. Кровь заливала глаза и делала его почти слепым. Иоанн уже не понимал, откуда сыплются на него удары, и не видел, куда бьет сам. Тут-то он и услыхал голос маленького Филиппа, который с высоты своих четырнадцати лет взялся направлять его:

— Отец, берегитесь — справа!.. Отец, берегитесь — слева!..

Несмотря на заботу нападавших взять короля живым ради баснословного выкупа, давка и толкотня были такими, что каждый миг жизни Иоанна Доброго угрожала опасность. Удары сыпались со всех сторон. Каждый надсаживал глотку, стараясь переорать соседей:

— Сдавайтесь мне, государь!

— Нет! Мне, государь, мне!

Но Иоанн Добрый не хотел сдаваться. И вовсе не из принципа. Он достаточно сражался; знаменосец Франции, Жоффруа де Шарни, пал у самых его ног, прижимая к груди священную хоругвь. Честь его была спасена. Нет, король не хотел сдаваться потому лишь, что все те, кто его окружали, были гасконцы. Это они кричали ему со своим каркающим юго-западным выговором, а ему не хотелось попасть в руки этих людей.

Но тут дорогу в этой свалке проложил себе какой-то великан и обратился к королю на чистейшем языке ойль[15]:

— Государь, сдавайтесь мне!

В первый раз Иоанн Добрый заговорил:

— Где мой кузен, принц Уэльский? Я хочу сдаться ему.

— Государь, его здесь нет, но если вы сдадитесь мне, я немедленно вас к нему препровожу.

— Кто вы?

— Государь, я Дени де Морбек, рыцарь из Артуа, пять лет состою на службе английского короля, потому что из вашего королевства был вынужден уйти в изгнание.

Действительно, Дени де Морбек был изгнан из Франции за убийство и после этого переметнулся к англичанам.

— Я сдаюсь вам, мессир Дени, — решил король Иоанн. — И в залог моего слова вот вам моя правая перчатка.

Эта речь прозвучала в благоговейном молчании, но мгновение спустя поднялся оглушительный гвалт. Гасконские сеньоры, разочарованные тем, что от них ускользнула верная добыча, сделали вид, будто ничего не видели и не слышали, и опять налетели на пленника, как стервятники. Каждый кричал:

— Король мой! Мой!

Короля хватали, толкали и тянули во все стороны, едва не раздирая на части. Иоанн Добрый заорал что было силы:

— Господа! Перестаньте спорить из-за моей особы. Я достаточно велик, чтобы сделать богатыми всех вас. Лучше проводите нас с сыном к моему кузену, принцу Уэльскому. Да повежливей!

Но свалка стала еще более дикой. Короля опрокинули и чуть не затоптали. Он бы наверняка погиб, если бы в этот миг не подоспели графы Уорвик и Суффолк.

Их послал на поле боя сам Черный Принц, обеспокоенный судьбой короля. Английские военачальники немедленно положили конец потасовке:

— Назад! Чтобы ни один не посмел коснуться короля, если дорожит своей жизнью!

Вскоре Иоанн Добрый и его сын были доставлены под надежной охраной в шатер Черного Принца. Принц глубоко поклонился королю. Это была их первая встреча.

***

Вопреки опасениям Франсуа Ангерран не погиб. Как это часто случается в давке, его против воли затянуло в группу беглецов, которые ринулись к лагерю. Пытаясь вернуться в битву, он заблудился и обнаружил себя под стенами Пуатье.

Когда он туда добрался, день был уже в самом разгаре. Оруженосцы не последовали за ним. Ангерран не знал, куда они подевались, равно как не ведал о судьбе племянника.

Сражение продолжалось и под стенами города. Французские рыцари и солдаты, бежавшие с поля боя, устремлялись к городу, думая найти там спасение, но, покуда они колотили в наглухо запертые ворота, их настигал неприятель и предавал смерти либо, если речь шла о сеньорах поважнее, брал в плен.

Ангерран де Куссон был в отчаянии. Его последняя битва обернулась стыдом и бесчестьем. Зачем только Бог даровал ему столько лет, чтобы дожить до такого позора? Почему только он не погиб в числе первых, подобно коннетаблю де Бриенну и маршалу де Клермону, героически и глупо атакуя английских лучников, засевших в непроходимых зарослях? Зачем дано ему было увидеть продолжение — знамена и флажки самого цвета французского рыцарства, оборотившего свой тыл неприятелю в разгар сражения?

Французское рыцарство явило полную свою несостоятельность! Этот день стал днем траура. Никогда с тех пор, как умерла Флора, Ангерран де Куссон не испытывал подобного отчаяния.

Ангеррану казалось, что он видел уже достаточно, но здесь, под стенами Пуатье, его поджидал последний удар. Пуатье, главный город одной из самых больших провинций Франции, не открыл ворот войску своего короля! Этот город не различал французов и англичан. Он одинаково относился и к захватчикам, и к защитникам страны. Горожане и народ оказались не лучше дворянства. Все потеряно! Все!..

В нескольких сотнях шагов перед Ангерраном какой-то молодой рыцарь в отчаянии барабанил в запертые городские ворота. Стоя неподалеку, пересмеивались на языке ок*** гасконский сеньор и его люди. Когда юноша достаточно настучался, умоляя горожан, а гасконцы достаточно нахохотались, они приблизились к нему, перерезали бедняге горло и поделили между собой его доспехи.

На стенах Пуатье находились люди, наблюдавшие эту сцену. Они даже не постыдились отвести глаза. Ангерран зарычал, ткнув мечом в их сторону:

— Сучьи дети! Шлюхино отродье! Свиные выблядки!

Крики привлекли внимание гасконца и его отряда. Ангерран бросил свой меч и подставил им горло.

— Убейте меня!

Гасконец остановился в нескольких шагах, рассматривая его с любопытством.

— Убить вас? Вот уж не подумаю! Вы мой пленник.

— Зарезали же вы только что того рыцаря!

— За его доспехи не выручить и десяти ливров, а те, что на вас, потянут не меньше сотни. У вас наверняка найдется чем заплатить выкуп.

— Убейте меня!

— Пойдемте, рыцарь! Меня зовут Берзак. С вами обойдутся по-благородному.

Казалось, Ангерран ничего не слышал. Он почти бредил, и его пришлось увести силой. Он беспрестанно повторял:

— Убейте меня!

Над английским лагерем спустилась ночь. Повозки, груженные золотой посудой, доспехами и драгоценным оружием, с трудом пробивали себе дорогу среди англо-гасконских солдат и их пленников.

Милостью графа Солсбери Франсуа была оказана особая честь: он должен был присутствовать этим вечером на пиру, который давал Черный Принц своим самым именитым пленникам.

Пиршество состоялось в огромной палатке, обтянутой изнутри красной тканью. Многочисленные факелы освещали ее так ярко, словно это был парадный зал какого-нибудь замка. Были накрыты многочисленные столы. За почетным — королевским — заняли место самые знатные сеньоры Франции. А снаружи ночь укрыла обильную жатву смерти: восемь тысяч французов, девятнадцать сотен английских рыцарей да пятнадцать сотен валлийских стрелков…

Иоанну Доброму перевязали раны. Они оказались неглубоки, и король смог выглядеть на пиру достойным образом. Черный Принц смиренно отказался сесть за его стол, он счел своим долгом стоять рядом и прислуживать ему, повторяя:

— Угощайтесь, мой дорогой государь. Отведайте все, что вам по вкусу.

Никто вокруг не проявил удивления, но все же! Ведь потому они и сражались, что Эдуард III заявил права на корону Франции. Стало быть, для Черного Принца законным французским королем должен быть его отец, который добавил к своему гербу золотые лилии и подписывал все свои указы титулом: «Король Франции, Англии и властитель Ирландии». И наоборот, он не должен был бы относиться к Иоанну Доброму иначе как к узурпатору, которого надлежит бросить в застенок, наложив на него цепи, прежде чем отправить на эшафот.

Вместо этого Черный Принц был сама предупредительность.

— Я уверен, что монсеньор, мой отец, окажет вам все подобающие почести и не поскупится на доброе отношение. Вы станете друзьями, и надолго.

Странная война, где дрались из-за претензий, в которые никто не верил, война, окончание которой сегодня, в понедельник 19 сентября 1356 года, виделось меньше, чем когда-либо…

Сидя за другим столом, Франсуа не касался кушаний. У него сжималось горло. Его окружали гасконцы, которые обжирались и наливались вином. Это было естественно, ведь они же победили, и он сам на их месте вел бы себя так же. Но сидящие напротив него два французских сеньора уподоблялись победителям. Они, не переставая, сближали бокалы и сопровождали собственные шутки громким смехом.

— Богом клянусь, Жоффруа! Когда назначат мой выкуп, я хочу, чтобы это было десять тысяч ноблей золотом, и ни гроша меньше!

— И я Богом клянусь, Филипп, если ты стоишь десять тысяч, то уж я-то, небось, все двенадцать!

Франсуа не смог сдержаться. Он бросил им через стол:

— Как вы можете смеяться в день поражения, среди мертвых?

Оба сеньора ничуть не смутились. Один из них поднял свой кубок и протянул его в сторону Франсуа.

— Улыбайтесь, юноша! Мертвые уже в раю, а мы-то живы! У нас была прекрасная битва, и пусть теперь мужичье заплатит за наше освобождение! Чего же вам еще?

В большой палатке установилась тишина. В самом ее конце, у почетного стола, Черный Принц собирался держать речь. С каким-то предметом в руках он обратился к королю:

— Государь, невзирая на неблагоприятный жребий, вы всех нас превзошли доблестью. Это отнюдь не льстивые слова. Мы едины в том, чтобы преподнести вам четки. Увидеть, что вы носите их, будет для нас большой честью.

И английский принц протянул королю Франции четки. Действительно, существовал такой обычай — дарить по окончании битвы четки наилучшему бойцу. Иоанн Добрый принял дар, и застольные беседы возобновились.

И вот тогда на Франсуа вдруг снизошло озарение. Ему вспомнилось некое отвлеченное понятие, смысл которого раньше всегда ускользал от него, несмотря на поучения отца и дяди, но сейчас он внезапно постиг его — постиг этой ночью, после разгрома, единственный из всех, кто его окружал, включая и самого короля! Его это так потрясло, что он заплакал горькими слезами. Какой-то англичанин, сидевший рядом с Франсуа и до этого момента державшийся весьма незаметно, положил ему руку на плечо.

— О чем вы плачете, друг мой? О вашей даме?

Франсуа повернулся к нему, но ничего не ответил. Ему было стыдно признаться, что он оплакивал Францию.

***

На следующий же день после своей победы, даже не похоронив павших, Черный Принц возобновил путь на Бордо. Ему и в самом деле нельзя было терять времени. Надлежало поскорее доставить в укрытие огромное количество добычи и пленных. Задача не из легких: пленников оказалось больше, чем победителей. Но, прежде всего, требовалось уберечь короля от любой попытки освобождения. Неужели дофин, которому удалось ускользнуть, не соберет войско ему на выручку? Неужели французские земли, через которые предстоит пройти, не откажут ему в праве прохода?

Опасения Черного Принца оказались напрасными. Когда дофин Карл прибыл в Париж, единственное, чего он добился, была паника. А что касается земель, городов и замков, находившихся на пути англичанина, то все они последовали примеру Пуатье, то есть не шевельнули даже пальцем. Все сделали вид, будто им неизвестно, что король Франции в плену вместе с тысячами рыцарей и что охранники изрядно уступают им в числе.

Стесненный своей добычей и полоном, Черный Принц делал не более десяти километров в день; когда он прибыл в Бордо 3 октября, это стало концом долгой прогулки.

Восторг бордоского населения был неописуем. Духовенство вышло навстречу армии благодарственным крестным ходом. В расцвеченном флагами городе улицы и окна домов были черны от народа. Добрые граждане во весь голос славили победу. Они смотрели, не осмеливаясь верить собственным глазам, на французского короля, скачущего рядом с английским принцем в сопровождении своего сына, маленького Филиппа. Они глазели на нескончаемую процессию пленных рыцарей, пеших, в окружении конной стражи. Они никак не могли сосчитать повозки, ломящиеся от золота. Для всех это был великий день, день ликования.

Испытывал ли кто-нибудь из них неловкость, видя пленником того, кто, в принципе, был их государем и по отношению к кому сам английский принц вел себя соответственно? Поди узнай наверняка. С тех пор как город Бордо стал официально английским, на него обрушилось богатство, какого он никогда прежде не знал. За Ла-Маншем жили большие любители вин, и торговля процветала вовсю. К тому же война постоянно приносила новую добычу. Так зачем смущать себя бесполезными мыслями? Сам Бог, похоже, сделал выбор, даровав победу столь полную и нежданную. А где счастье, там и веселье!

Затерявшись в колонне пленников, Франсуа и Туссен двигались вперед, словно скот на бойню. Франсуа не знал что и думать после стольких противоречивых волнений. Он не мог забыть и свое боевое крещение. В первый раз он дрался в бою, крепко дрался, и все еще не мог отойти от возбуждения. Но вместе с тем он ощущал горечь поражения и, хуже того, стыд за поведение своих соотечественников. Что-то с ним теперь будет? У него возникло ощущение, что он движется навстречу чему-то неизвестному.

Туссен воспринимал все случившееся с гораздо большим спокойствием, по-философски. Он подвел итог своих рассуждений сразу же после пленения и поделился им с Франсуа:

— После того как тебя приговорили к смерти, попасть в плен — сущие пустяки.

И с этого момента старался, как мог, заразить своего господина собственным благодушием.

Что касается Ангеррана, то он сделался тенью самого себя. С тех пор как они ушли из-под Пуатье, он ел кое-как, ничем не интересовался, ни на кого не смотрел и ни с кем, кроме Франсуа, не разговаривал. Да и ему он говорил лишь «добрый день», «спокойной ночи» и тому подобные ничего не значащие слова…

В Бордо тем временем гремели праздники — неутихающий вихрь, умопомрачение! Горожане оспаривали друг у друга знатных пленников, вино лилось рекой. Иоанн Добрый присутствовал на всех приемах; эти приемы устраивались на золото его пленных рыцарей и на то, что было содрано с погибших. Король считал своим долгом выглядеть как можно великолепнее, и каждый восхищался его представительностью и той роскошью, которой он продолжал окружать себя.

Франсуа, Ангерран и Туссен оставались там, куда их поместил граф Солсбери, — в заурядной гостинице рядом с портом. И дядю, и племянника зазывали к себе именитые семейства города, но ни тот, ни другой не имели желания показываться на людях. Они удовлетворялись бедной обстановкой заведения и короткими прогулками по набережной под охраной английских солдат.

До сих пор пленники задерживались в Бордо, потому что из-за них между победителями разгорелись ужасные ссоры. За часть пленников, правда, никто спорить не собирался, зато уж за других шла настоящая грызня. На некоторых особо знатных претендовали сразу четыре, пять, а то и шесть сеньоров. Даже у Дени де Морбека оспаривал честь пленения короля некий Бернар де Труа. Дело разрасталось, обиженные требовали вмешательства самого Эдуарда III… А пока суд да дело, все оставались в Бордо. Тех, кого, подобно Франсуа, взяли в плен английские сеньоры, предстояло отправить в Лондон. Те, кто, подобно Ангеррану, достался гасконцам, оставались в Аквитании. Но когда же отплытие? Шли месяцы, а дело так и топталось на месте.

***

В начале зимы стало ясно, что Ангерран де Куссон умирает. Франсуа встревожился с первых же январских дней 1357 года. Его дядя исхудал так, что на него было страшно смотреть, лицо посерело. Он больше не покидал комнату и почти не вставал с ложа. Он ни на что не жаловался и от всего отказывался. Поэтому Франсуа пришлось втайне от него поставить сира де Берзака в известность о положении дел.

При мысли о том, что он может потерять вместе с пленником свой выкуп, тот пришел в ужас и не пожалел денег ради его выздоровления. С этой поры в комнату Ангеррана вереницей потянулись врачи. «Мой диагноз, — утверждал первый из них, — перемежающаяся четырехдневная лихорадка». И предписывал соответствующее лечение, которое немедленно отвергал второй лекарь, заменяя его кровопусканиями по причине избытка горячих мокрот. Третий, срочно вызванный ценою золота ввиду полного отсутствия успеха у своих собратьев, обнаружил избыток желчи и прописал сырую печень однодневного теленка. Пришлось обегать весь Бордо в поисках готовой отелиться коровы, купить новорожденного теленка и принести его в жертву. Впрочем, и печенка никак себя не оправдала.

Четвертый эскулап оказался приверженцем хирургии: от него избавились сразу же. Пятый был профессором медицинского факультета, светилом, признанным даже среди собратьев по ремеслу. Он долго исследовал больного и вынес, наконец, свой приговор:

— Страждет не тело, но душа. Речь идет о злокачественной форме болезни святого Лё, иначе говоря, эпилепсии. Я предписываю слабительное, рвотное, клистир и промывание желудка настойкой морозника.

Ангерран одинаково безропотно подчинялся всем лекарям и любым их предписаниям, односложно отвечая на вопросы и всякий раз после очередного осмотра заявляя, что чувствует себя лучше. Но он угасал с каждым днем.

Ангерран умирал от тоски. Этот безупречный рыцарь так и не пришел в себя после того, что увидел под Пуатье. Он не смог вынести мысли о несчастиях, которым суждено обрушиться на его страну… В последний день января, после долгого молчания, он заговорил, наконец, с Франсуа. Врачи, поскольку в этот день вызвали многих из них, толпились у дверей. Ангерран попросил Франсуа отослать их. Затем отправил Туссена за священником. Как только тот ушел, Ангерран сказал племяннику:

— Я покидаю этот мир…

Франсуа взглянул на своего дядю в полном смятении. До последнего мига он вопреки рассудку отказывался в это верить. Он все еще цеплялся за обнадеживающие слова лекарей. Он не хотел оставаться в одиночестве — во всяком случае, не так скоро!

Увидев его испуг, Ангерран улыбнулся:

— Ты можешь нисколько за себя не опасаться, Франсуа. Я больше тебе не нужен. У тебя достаточно силы, чтобы противостоять обстоятельствам, и все качества, чтобы сделать это с честью.

Франсуа хотел что-то сказать, но дядя остановил его:

— Мысль о тебе — это единственная радость, которую я уношу с собой. Я старался дать тебе все, что мог… не военную премудрость, нет, любой учитель фехтования был бы на это способен… но справедливость, умеренность и любовь к ближним…

Ангерран умолк, утомленный усилием, которое ему удалось совершить. Некоторое время он тяжело дышал, потом приподнялся и продолжил с внезапной силой:

— Не будь таким, как они, Франсуа! Никогда! Они недостойны меча, которым препоясаны. Они грубы, жестоки и тупы. Они ничего не поняли, даже король! Поклянись мне, что никогда не будешь походить на них!

— Клянусь.

Ангерран де Куссон медленно покачал головой.

— Хорошо… Я-то уже покончил со всем этим. Я достиг предела. Бог решит, за что меня судить…

Франсуа схватил руку своего дяди и стиснул ее в отчаянии… Теперь-то он понимал, чем был обязан ему. Сколько раз по утрам, когда приходилось вставать в темноте, он проклинал его! Но ведь Ангерран и сам каждое утро вставал в этот час. И когда приходилось изнурять себя в холод и зной, Ангерран всегда был рядом — и в холод, и в зной. Все, чего он требовал от племянника, сеньор де Куссон требовал и от себя самого. Франсуа осознал это в первый раз.

Сколько сил и мужества пришлось найти крестному, чтобы достойно воспитать своего преемника! За суровостью, а порой и жестокостью Ангеррана всегда скрывалась безграничная любовь…

Все смешалось в голове Франсуа. Все вернулось к нему одновременно. Он вновь увидел улыбку дяди, когда тот огласил свой приговор по делу о голой женщине; его понимающий вид, когда смущенный племянник поведал ему о своих первых юношеских тревогах. Франсуа всегда чувствовал в нем мудрость, граничащую с ясновидением, и этого было достаточно, чтобы его успокоить, даже когда крестный ничего не говорил. Если Ангерран умрет, кому еще он сможет довериться? Кто будет его поводырем и примером? Не может же Ангерран оставить его вот так, перед лицом всех ловушек жизни!..

Франсуа почувствовал, как тонет, захлебывается в отчаянии. Он закричал:

— Не уходите!

Ангерран не ответил. Как раз в этот миг вошел священник. Франсуа удалился. Вскоре священник вышел и обратил к нему несколько слов:

— Он уже в руках Божьих, но успел исповедаться.

Франсуа бросился в комнату и остановился у изголовья.

Нет, его дядя еще не умер. Священник всего лишь хотел сказать, что Ангерран преодолел тот рубеж, из-за которого любой возврат к жизни уже невозможен. Умирающий был иссиня-бледен и тихо хрипел. Франсуа заговорил с ним, но не добился никакого ответа. Они находились в разных мирах. Тогда Франсуа повелел выйти из комнаты всем, кто там толкался, — Берзаку, врачам, слугам — и остался с Туссеном, который опустился на колени.

Стоя у изголовья кровати, Франсуа видел, как его крестный отец и дядя стремительно отдаляется от него, словно на корабле, пущенном по волнам. Он хотел крикнуть ему вдогонку о своей любви, о своей огромной, бесконечной благодарности… И понял внезапно, как должен сделать это,

Франсуа вспомнил дядину книгу, историю о рыцаре, который искал дивный цветок семицветный, чтобы вновь обрести умершую супругу. О да, это он сам и есть, Ангерран де Куссон, тот безупречный рыцарь, достигший высшего совершенства в последний день своей жизни! Как же он достоин найти ее в Раю, свою Флору!

Ангерран заметался. Его лицо исказила гримаса, словно он стал жертвой последней земной боли. Франсуа склонился над ним. Он столько раз читал и перечитывал окончание «Поисков Флоры», что знал его наизусть. И он стал произносить эти слова вслух, по памяти. Так он прощался с тем, кто его воспитал; так он выказывал ему свою благодарность…

И по мере того как Франсуа читал, лицо Ангеррана успокоилось, черты разгладились, на губах появилась улыбка, и раскрылись глаза, озаренные светом, который уже не имел ничего общего со здешним, дольним миром.

Звучали стихи… Рыцарь умирал. Он поднимался в рай, сопровождаемый ангелами. И Флора была там! И в руках у нее — дивный цветок семицветный, заключающий в себе все цвета радуги. Его долгий поиск завершился…

Губы Ангеррана дрогнули. Он прошептал:

— Флора…

Потом его улыбка засветилась, засияла. Он приподнял голову.

— Франсуа! У нее… цветок!..

Затем вновь упал на подушки и более не шевелился.

***

Ангерран де Куссон был погребен в обители кармелитов в Бордо. Гроб опустили в могилу после мессы, туда же положили его щит: согласно обычаю вместе с последним представителем угасшего рода хоронили и его герб… Франсуа увидел, как земля засыпала двух противостоящих друг другу муравленых волков, которые уходили из этого мира одновременно с его дядей.

Франсуа вздрогнул. Погребение, волки… Он невольно вспомнил смерть своей матери. Он всегда старался избегать этого воспоминания, самого мучительного в жизни. Юноша поймал себя на том, что хотел бы попросить помощи у Ангеррана, как сделал в ночь бдения над оружием. Рыдание вырвалось из его груди.

Заупокойная служба заканчивалась. Франсуа не мог больше избегать размышлений, которых так страшился. Хотя волки де Куссонов и скрылись теперь под землей, но они не исчезли. И не унесли с собой свою таинственную и ужасную историю: они оставались в нем самом. Независимо от желания Франсуа половина крови в его жилах была куссоновская, даже если внешне это никак не проявлялось.

Юг, Теодора… Франсуа превосходно знал, как они прожили свою жизнь, мать ему часто об этом рассказывала. Он пытался забыть о них навсегда, но сегодня они напомнили ему о себе. Франсуа де Вивре — прямой потомок Юга и Теодоры де Куссон, в которых воплотились две стороны единого родства, как в добре, так и во зле. Так или иначе, но Франсуа походил на них, и ему суждено однажды пройти по их гибельным следам. Именно это отчасти и означал его черный сон…

Церемония закончилась. Франсуа ушел, сопровождаемый Туссеном, который с уважением отнесся к его молчанию. Мать, отец, а теперь вот и дядя… Все, кто предшествовал ему в жизни, исчезли. Отныне он оставался один, словно в первой линии боевого построения. Но противник, поджидавший его, был не рыцарь и даже не сама смерть. Это был волк. Волк, который затаился в нем с самого дня его рождения. После своего бдения над оружием Франсуа знал, что самый опасный его враг — он сам.

***

Торг из-за добычи между английскими и гасконскими сеньорами продолжался всю зиму и часть весны. В Англию Франсуа и Туссен отплыли 11 апреля в качестве пленников графа Солсбери. Король Иоанн Добрый находился на борту «Святой Марии», огромного английского корабля, битком набитого воинством на случай возможного нападения: сто моряков, пять сотен рыцарей и многочисленные лучники. Черный Принц поместился на борту «Святого Духа», адмиральского корабля. Что касается судна, на котором плыл Франсуа, то оно было самых скромных размеров и снялось с якоря утром, в окружении целой флотилии себе подобных.

Франсуа долго смотрел, как удаляются порт Бордо и берег Франции. Когда они скрылись из виду, он повернулся к Туссену. Более чем когда-либо, он чувствовал себя потерянным. Молодой рыцарь вздохнул.

— Как знать, что мы там повстречаем…

— Я знаю, господин мой!

— Завидую твоему знанию. Кого же мы увидим?

— Англичан. А если немного повезет, то и англичанок!

Глава 9

АРИЕТТА АНГЛИЙСКАЯ

Флот, доставлявший французских пленников в Англию, тащился еле-еле. Опасаясь бури, которая могла бы уничтожить этот баснословный человеческий груз, Черный Принц решил избегать открытого моря. Поэтому они двигались вдоль берегов, и дни тянулись за днями в тоскливом каботажном плавании. После отплытия из Бордо прошла уже целая неделя, а перед глазами все еще маячил континент.

Франсуа был мрачен. Устроившись в одном из уголков корабля, он избегал всех прочих французов. Он не мог простить им ни трусости, ни эгоизма, которые стали причиной поражения его страны и смерти его дяди. Он не хотел иметь ничего общего с этими людьми. Ему случалось наблюдать за ними. Они всячески подчеркивали свое глубокое презрение к постигшей их судьбе. Плевать им, что они разбиты! Съездить в Англию — подумаешь, новое приключение, повод сменить обстановку. Зато он, Франсуа де Вивре, клокотал и впадал в бешенство при мысли о невозможности драться. Что ему там делать? Нечего! В первый раз с тех пор, как он появился на свет, у Франсуа возникло ощущение, что он попусту теряет свое время.

Франсуа разговаривал только с Туссеном, но почти не слышал слов своего собеседника. Туссен, однако, склонял его к благоразумию:

— Всему свое время, господин мой: и для трудов, и для отдыха, и для страдания, и для удовольствия. Кто вам сказал, что вы теряете время? Откуда вы знаете, что вам уготовил Бог?

Корабельная пища была омерзительна, что сыграло не последнюю роль в раздражительности Франсуа; было даже невозможно определить, из чего состоит эта бурда — из мяса, овощей или рыбы. Быть может, именно кормежка источала в воздух некий болезнетворный миазм; как бы там ни было, но спустя десять дней после отплытия Франсуа внезапно свалился больным.

Ему не помогали заботы Туссена, который, впрочем, мало что мог предложить, кроме слов ободрения. Франсуа сделался добычей сильнейшей горячки. В какой-то миг все уже подумали было, что это чума, и среди команды даже поговаривали о том, чтобы выбросить больного за борт, но, поскольку бубоны не появились, его оставили в покое.

Есть Франсуа не мог, пить — и подавно, он бредил и дрожал, стуча зубами вопреки апрельской жаре и одеялам, в которые его укутывал оруженосец. Туссен уже решил, что настал последний час его господина, и священник, оказавшийся на борту, причастил его и дал отпущение грехов. Но Франсуа не умер. Его горячка внезапно спала ровно через неделю, утром 25 апреля, в день святого Марка.

Проснувшись, он сразу же оценил свое самочувствие и ухватился за руку Туссена, который сидел рядом.

— Туссен, я выздоровел!

— Это великий день, господин мой!

Франсуа внезапно умолк и, казалось, насторожился.

— Скажи уж лучше — великая ночь! Никогда еще она не была так черна!

Между ними воцарилось долгое молчание. Бело-розовый свет зари был великолепен. День обещал стать таким же погожим, как и предыдущие. Склонившись над своим господином, Туссен пристально вгляделся в него. Франсуа лежал, повернувшись к нему лицом и устремив вперед свои голубые глаза. Но эти глаза ни на что не глядели — ни вблизи, ни вдали; они были мертвыми и пустыми. Веки окаймляли розоватые струпья.

— Туссен, сейчас ведь ночь, правда? Туссен, только не говори мне…

Туссен ничего и не говорил, но именно от этого его ответ казался еще ужаснее: у него вырвалось рыдание. Франсуа горестно закричал:

— Я ослеп!

Туссен тотчас же опомнился:

— Это ненадолго! Я знавал многих, кто потерял зрение после лихорадки, а потом снова прозрел.

И Туссен продолжал говорить, лишь бы отвлечь своего господина, лишь бы оглушить самого себя.

Солнце вскоре поднялось довольно высоко, и Франсуа ощутил его тепло на своем лице — тепло без света, неопровержимое доказательство случившегося с ним несчастья.

— На что годен слепой рыцарь, рыцарь без глаз?

— Иоанн Слепой был самым прекрасным героем при Креси…

— Куда подевалось солнце? Цветы? Женщины? Куда подевалась жизнь?

— Вы опять все это увидите, клянусь вам!

Они были у самого борта. Туссен не успел уследить за своим господином. Стремительным движением Франсуа сорвал с пальца перстень со львом и швырнул его в море… Слепец услышал плеск упавшего в воду тела, потом шум беготни, удивленные восклицания, ругательства. Он пощупал свой непривычно голый палец и опять лег. Все кончено. Он умрет, как и его дядя, тихо скользнув по склону, неизбежно ведущему к смерти. Ангерран… Скоро он отыщет его и узрит свет — другой, неземной свет, который виден даже слепым…

Франсуа вздрогнул: чья-то мокрая рука коснулась его и надела ему на палец перстень со львом.

— Вода что-то холодновата для этого времени года, господин мой.

Франсуа хотел опять сорвать кольцо, но Туссен держал его крепко.

— Нашел-то я его без особого труда, только вот лучники решили, что это побег, и преподнесли мне в подарок букетик своих стрел. К счастью, на море они стреляют похуже, чем на земле. Я крикнул, что свалился нечаянно, и какая-то добрая душа бросила веревку.

Туссен сжимал ладонь Франсуа. Он склонился над своим господином, и морская вода дождем лилась с его волос и одежды. Франсуа не уклонялся от этого ливня. Великолепный, восхитительный Туссен, которому все нипочем! Бескорыстная преданность спутника оставалась единственной ниточкой, еще привязывавшей его к жизни.

— А теперь, господин мой, послушайте меня. Вы победите ваше несчастье. Вы победите его так, как умеете. Словно идет война, и это — вражеский рыцарь!

Речь оруженосца внезапно пробудила интерес Франсуа. Туссен сразу же заметил это и ослабил хватку, стискивающую руку хозяина. Франсуа сел.

— Объяснись.

— Ваша слепота — это черный рыцарь. Еще чернее, чем Черный Принц. Конь у него черный и доспехи — черные; он налетел на вас внезапно и закрыл свет своим плащом.

Но у вас есть оружие против него, оружие, которое одним ударом может переломать ноги его коню, вдребезги разбить доспехи, раскроить ему туловище, голову…

Франсуа пожал плечами:

— Меч? Боевой цеп?

— Нет, господин мой, смех!

— Смех?

— А вы пощупайте ваш перстень, господин мой.

Франсуа послушался. Он пробежал пальцами по тонко сработанной гриве, коснулся рубиновых глаз, задержался на разверстой пасти зверя — и застыл в изумлении. Это движение челюстей, раздвинутые губы, обнаженные клыки… Никакого сомнения: лев на его кольце смеялся!

Туссен опять взял его за руку.

— Пойдемте со мной!

— Куда?

— Я же вам сказал — за смехом. Будем смеяться.

— Я только что ослеп, а ты хочешь, чтобы я смеялся!

— Да, господин мой, и немедля!

Ведомый Туссеном, Франсуа пересек палубу и приблизился к тому месту, где помещались французские сеньоры — те самые, с которыми он не хотел знаться. Туссен предложил угадывать их внешность по голосам. Один из французов тут же добродушно его окликнул:

— Что, рыцарь, искупали своего оруженосца?

Франсуа ответил Туссену:

— Толстый и краснорожий.

— Отлично, господин мой!

Когда другой сварливо заметил Туссену, что тот, дескать, забрызгал его водой, Франсуа объявил:

— Длинный, тощий, бородатый.

Игра в эти отгадки длилась весь день. По-настоящему Франсуа так и не засмеялся, но он много раз ловил себя на том, что улыбается. На закате невидимого ему солнца, вечером 25 апреля, он принял решение: жить дальше. Он не знал — для чего, во имя чего, но знал, что должен продолжать. Пусть хотя бы еще на один день… Потому что и за один день многое может произойти, и сегодняшний — тому доказательство.

Засыпая, Франсуа боялся, что увидит черный сон, но ничего подобного не случилось. Он вновь вспомнил последние слова Божьей Твари, сказанные там, в хижине: «Тебе нужно терпение…» Терпение — вот оно, его второе оружие, о котором Туссен не подумал! Терпение — оборонительное оружие, в то время как смех — оружие наступательное. Защищенный терпением и вооруженный смехом, он сможет снова выйти на бой.

Франсуа заснул и вместо черного увидел красный сон… Вот так этой ночью на корабле где-то между Францией и Англией восемнадцатилетний рыцарь-пленник, ослепший несколько часов назад, познал мгновения счастья и торжества.

***

Вопреки утешительным предсказаниям Туссена, Франсуа не прозрел ни наутро, ни в последующие дни. Плавание затягивалось, море штормило. Парадоксально, но Франсуа был от этого счастлив. В отличие от почти всех прочих пассажиров он оказался не подвержен морской болезни и радовался возможности отыграться хоть на этом — чувство мелкое, но извинительное. Лишь вонь портила ему удовольствие, тем более что после потери зрения обоняние Франсуа, равно как осязание, слух и вкус обострились самым чудесным образом.

Лишь 5 мая 1357 года флот Черного Принца бросил якорь в Плимуте. Для Франсуа начиналось странное путешествие по стране, которая ничем не отличалась от той, что он покинул, кроме голосов. Это и стало его единственным впечатлением, когда он ступил на плимутскую набережную, — мешанина из невразумительных слов.

С первых же шагов Франсуа столкнулся с каким-то англичанином, который, не заметив увечья пленника, принялся поносить его, на чем свет стоит. И тут, к своему удивлению, Франсуа услыхал знакомый голос — голос Туссена, изъяснявшегося на том же языке. Человек более не настаивал и проворчал несколько слов, очевидно извинений.

— Ты говоришь по-английски?

— Да, господин мой.

— Где же ты выучился?

— У Бедхэмов. И муж, и жена научили меня кое-каким словам. Разумеется, не одним и тем же.

Франсуа улыбнулся. Решительно, мысль спасти Туссена от котла была самым гениальным вдохновением в его жизни…

От Плимута до Лондона не так уж далеко, но Черный Принц не торопился. Вполне понятная гордость заставляла его показывать знатных пленников английскому народу, и он нарочно увеличивал обходные пути, следуя мимо ликующих селян. Наконец, девятнадцать дней спустя, 24 мая 1357 года, состоялся его триумфальный въезд в город.

Колокола трезвонили во всю мочь, когда шествие миновало единственный мост, переброшенный через Темзу, — настоящее произведение искусства, с девятнадцатью арками и двумя укрепленными башнями, на одной из которых выставлялись для всеобщего обозрения головы казненных. Впереди, выпятив подбородок с тщательно подстриженной бородкой, возвышаясь, как всегда, на белом коне, ехал король Франции; сразу за ним — принц Уэльский, красивый молодой человек двадцати семи лет с пышными висячими усами, в черных доспехах и на черной кобыле. Цветовой контраст бил по глазам, чего и добивался принц. Этот способ выставить побежденного на свет, а победителя как бы укрыть в тени был следствием либо самой изысканной простоты, либо самой утонченной гордости.

Ничего из этого Франсуа не видел. Не видел он также и многоцветные полотнища, которыми были обтянуты фасады домов на всем пути, выбранном для шествия. До него доносились лишь звон колоколов и радостные крики лондонцев, но более всего — запахи.

Если признать, что города того времени были грязны, то Лондон, наверное, оказался бы самым грязным из всех. Свиньи свободно разгуливали повсюду, их было, кажется, не меньше, чем горожан. Прочие животные, а также отбросы и нечистоты превращали город в настоящий рассадник заразы. Чтобы достойно встретить торжественную процессию, городские власти приняли определенные меры: все свиньи были удалены из города и помещены в загоны на близлежащих лугах, а улицы вымыты и выскоблены в спешном порядке. Но запах все равно остался. И если для других, чье внимание привлекало яркое зрелище, вонь стала уже не так отчетлива, то Франсуа только ее и ощущал.

В колонне пленных французов, высоко подняв голову, поскольку вид народа-победителя никак не мог его задеть, Франсуа долго втягивал в себя воздух и, когда они входили в город через одни из восьми его ворот, расхохотался:

— Туссен, а Лондон-то пахнет дерьмом!

После многочисленных остановок и поворотов шествие достигло Савойских палат, предназначенных стать местопребыванием Иоанна Доброго и нескольких самолично избранных им знатных сеньоров, составлявших отныне его двор. Когда они остановились, Франсуа все еще смеялся. Смеялся он и тогда, когда явился пристав со стражниками, чтобы отвести их с Туссеном на новое место.

Граф Солсбери, извещенный о несчастье, приключившемся с его пленником, сделал рыцарский жест. В то время как всех прочих пленников малого значения должны были заключить либо в Тауэр, либо в здания, переделанные по этому случаю в тюрьму, он разрешил слепцу жить в городе, у одного из своих людей, Джона Мортимера — кошачьего капитана.

Джон Мортимер обитал на Фиш-стрит, улице, выходившей к Темзе неподалеку от рыбного рынка. Он поджидал гостей на пороге и, завидев их, вышел навстречу.

— Джон Мортимер, кошачий капитан. Это большая честь для меня — принимать в моем жилище храброго французского рыцаря, сраженного недугом.

Джон Мортимер оказался человеком далеко не заурядным. Могучего телосложения, с толстощеким лицом и руками широченными, как лопаты, он был необъятен и жизнерадостен. Его возраст с трудом поддавался определению: может, лет сорок… Взяв Франсуа за руки, новый хозяин перевел его через порог своего трехэтажного кирпичного дома. Этот колосс перемещался с удивительной ловкостью. Он был подвижен и гибок, что в сочетании с длинными тонкими усами придавало всей его повадке что-то кошачье.

— Вот, мессир, вы и у себя. Уж я-то постараюсь, чтобы вы позабыли о своем несчастье.

Франсуа не видел Мортимера, но представлял его себе. Глубокий голос и тяжелая рука, которая легла на его плечо, достаточно сообщили ему о пропорциях этого нового персонажа. Едва войдя в дом, Франсуа уловил странный запах; почувствовал он также и многочисленные прикасания к своим ногам. У него вырвалось восклицание:

— Кошки!

— Вы правы, мессир, это кошки.

Весь нижний этаж занимало одно-единственное помещение со стоящим посередине длинным столом, двумя скамьями по обе стороны и большим креслом с высокой спинкой в торце. Довершала картину бочка, водруженная на козлы. Но необычность этому месту придавала вовсе не его обстановка, а кошки. Они сновали повсюду, и невозможно было их сосчитать. Кошки всех мастей и размеров: черные, белые, черно-белые, рыжие, трехцветные, полосатые; толстопузые коты, изящные кошечки и уйма котят. Любопытно, но никто в этом зверинце не мяукал.

Мортимер усадил Франсуа в кресло и показал пальцем на одну из стен зала.

— Какой у вас герб, мессир?

— Пасти и песок.

— У меня тоже есть герб, хоть я и простолюдин. Мне даровал его сам король Эдуард. Поскольку видеть вы не можете, я вам его опишу: на лазоревом поле золотой кот, стреляющий из лука, и девиз: SEMPER FELIX.

— «Всегда счастливый»… Вам и впрямь везет, капитан Мортимер!

Мортимер уточнил перевод:

— «Всегда счастливый» или «Всегда кот». Латиняне были народ самый ученый и самый премудрый в целом свете, поэтому у них имелось всего одно слово, чтобы сказать «кот» или «счастливец». А теперь я хочу, чтобы вы отведали вот это…

Джон Мортимер взял со стола три кружки и, наполнив их из бочки, протянул одну Франсуа, а другую Туссену.

— Пью за ваше здоровье! И чтобы вы смогли обрести зрение так же скоро, как и свободу!

Франсуа раньше никогда не пил пива, только вино. Горьковатый вкус и легкость напитка понравились ему сразу же. Он отхлебнул несколько глотков с откровенным удовольствием и подумал о том, насколько же его вкус стал тоньше с тех пор, как он перестал видеть. Ничтожное удовлетворение, но со времени своего прибытия в Лондон он не скучал ни одной минуты.

— Вы хорошо говорите на нашем языке, капитан!

— У меня достало времени выучить его. Десять лет, от Креси до Пуатье. Больше я Лондон не покину. Возраст уже не тот, да к тому же сейчас мир.

Джон Мортимер взял свою кружку и, несмотря на ее размеры, осушил одним духом. Потом подошел к бочке и наполнил снова.

— Сожалею, что должен вас огорчить, мессир, но если вы проиграли войну и столько ваших полегло при Пуатье, если король ваш в плену, да и сами вы здесь, то все это из-за меня!

Франсуа недоверчиво улыбнулся:

— Из-за вас? Неужели?

— Точно. Из-за меня и моего кошачьего капитанства. Ведь не будете же вы отрицать, что во всех битвах решающую роль сыграли наши лучники?

Франсуа поморщился:

— Нет.

— Ну а стрелять они смогли только благодаря мне и моим кошечкам. Ведь главные враги лучника вовсе не неприятельские солдаты, а мыши и прочие грызуны, которые могут перегрызть тетиву его лука. Так что вечером на каждом привале все луки собирают в одно место, и я выпускаю своих кошек из клеток. Они сторожат его всю ночь, и поутру оружие целехонько. Это вот и есть мое кошачье капитанство[16].

— Склоняюсь перед подобной изобретательностью.

— Премного благодарен, но это еще не все. Мои подопечные даже после смерти продолжают служить королю. Я их потрошу, а из кишок вью новую тетиву. Когда лук готов, я даже устраиваю так, чтобы сторожил его какой-нибудь родственник покойного. Таким образом сын охраняет мать, брат — свою сестру и так далее. Вы только вообразите, как это увеличивает их бдительность и свирепость!

Франсуа докончил свое пиво. Мортимер приглушенно хихикал в нескольких шагах от него. Какая странная судьба!

Чья-то рука взяла его кружку и вернула уже наполненной. Франсуа снова принялся потягивать горьковатое питье и чувствовал при этом, как его охватывает мягкое оцепенение.

— Значит, вы умеете различать всех ваших кошек? Есть ли у них какие-нибудь имена?

— Никаких, мессир. Они солдаты!

Внезапно в помещение ворвался сильный запах рыбы, и кошки, в первый раз замяукав, бросились все в одном направлении.

— А вот и госпожа Мортимер, супруга моя. Звать ее Катериной, но все кличут Капитаншей.

Запах был так силен, что Франсуа стало от него не по себе.

— Догадываюсь. Капитанша, наверное, торгует рыбой?

— Правда ваша… Кто лучше подойдет кошачьему капитану, чем рыбная торговка? Капитанша нас всех устраивает: и меня, и моих солдат.

Госпожа Мортимер произнесла по-английски несколько приветственных слов, которые Туссен перевел своему господину. Франсуа поклонился в ее сторону.

— Какая она из себя?

Туссен ответил лаконично:

— В моем вкусе.

Этого оказалось достаточно, чтобы Франсуа, которому вкусы его оруженосца были известны, вообразил себе некое пышное существо. Но действительность превосходила его воображение. Капитанша была просто ослепительна: сверкающая белизной кожа, большие черные миндалевидные глаза, роскошная черная грива и улыбка, из-за которой согрешил бы и епископ. Она опустила на пол корзину, наполненную рыбой, и стала оделять ею кошек, сбежавшихся на кормежку. В течение всего этого времени ее муж не переставал балагурить.

— Капитанша моя — лучшая рыбная торговка во всем Лондоне. Злые языки утверждают, что отбою от покупателей у ней нет скорее из-за ее прелестей, а не из-за свежести товара, ну да хоть бы и так, что в том плохого? Кроме того, Капитанша — примерная католичка. Она всечасно славит святую Церковь нашу за то, что изобрела пост, и грустит лишь раз в году — на Пасху.

Капитанша закончила раздачу и приблизилась к мужу.

— Болтай поменьше, Мортимер. Налей-ка лучше выпить!

Мортимер подошел к жене, смачно ее поцеловал и вручил кружку.

— За страстную нашу любовь, Капитанша!

Потом повернулся к Франсуа, пока его жена пила не отрываясь.

— Я вам сказал, что у кошек моих нет имен. Правда-то оно правда, однако не совсем.

Он наклонился и поднял с полу набитое соломой чучело кошки, худой, совсем облезлой, и сунул его в руки Франсуа.

— Его зовут Черный Принц. Это единственный кот, из которого я сделал чучело. А знаете почему?

Франсуа подумал о Востоке и ответил наугад:

— Он спас вам жизнь?

— Вот уж точно. Было это лет пять назад в Бретани. Мы как раз стояли на отдыхе, и киски мои были на посту, когда одна французская… Ваша милость тут, конечно, не в счет… Так вот, одна французская свинья подобралась ко мне сзади, чтобы убить исподтишка. Да только Черный Принц его приметил, бросился прямо в лицо и ну глаза драть. Я его потом никогда больше не сажал в клетку. Он у меня всегда на плече сидел, будь я пешком, будь я верхом, и в дождь, и в ветер. Мы уже никогда не расставались. Он от старости помер два месяца назад в Бордо…

Джон Мортимер наполнил свою кружку и выхлебал сразу половину.

— А когда я сам помру, то пусть в руки мне дадут не четки, а Черного Принца. Хочу его с собой в могилу забрать, чтобы мои пальцы гладили его, покуда в прах не обратятся!

Франсуа тихонько вскрикнул, уколов себе указательный палец о клык мертвого зверька. Мортимер забрал чучело из его рук.

— Совсем вас предупредить забыл: очень уж он не любил французов.

Его голос дрогнул от волнения:

— Да… это был единственный его недостаток.

Рыбная торговка постучала кулаком по столу.

— Что-то ты загрустил, Мортимер. Давай-ка о чем-нибудь другом.

— Ты права, Капитанша. А знаете, мессир, ведь вам в вашем несчастье даже повезло: пальцы-то у вас целы, значит, вы ими и гладить, и ласкать можете.

Кружки опустели. Мортимер собрал их и направился к бочке для общего повтора.

— Гладить да ласкать — это самое восхитительное из ощущений, потому что служит одной красоте. Все остальные чувства нас подавляют, мы их рабы. Глаза наши заставляют нас видеть одинаково ясно как золото и драгоценные одежды, так и калек и прокаженных; уши заставляют слышать как церковное пение, так и пьяную ругань и стоны умирающих; нос обоняет и розу, и дерьмо; а сколько раз мы брали себе в рот такую гадость, что тут же приходилось выплюнуть! Но зато мы хозяева своих пальцев. Ласкаем мы только то, что сами выбрали: шелк, бархат, мех, женские волосы и кожу. Это единственное ощущение, созданное исключительно для нашего удовольствия!

Г-жа Мортимер приблизилась к своему супругу и попыталась приподнять его со скамьи.

— Ну все, пора в постель! Если продолжишь пить, ни на что не будешь годен!

Казалось, Джона Мортимера охватило внезапное вдохновение. Он ласково отстранил жену.

— Капитанша! А сходи-ка за своими усами!

— За усами?

— Ну да. Хочу, чтобы наши гости на них взглянули. Принеси все, что есть.

Катерина Мортимер сделала жест, выражающий покорность судьбе, и вышла из комнаты, чтобы подняться на второй этаж. Мортимер фамильярно похлопал Франсуа по плечу.

— Будем справедливы, мессир. Что знаете вы более тонкого, более изящного и волнующего, чем кошачьи усы? Кстати, вы никогда не спрашивали себя, почему Создатель снабдил ими как котов, так и кошек? Ответ простой: женскому полу усы нужны ничуть не меньше, чем мужскому. И людям следует поступать так же: раз я сам ношу усы, то ни за что не соглашусь предаться любви с безусой женщиной. Вы даже не представляете, сколько наслаждения я из этого извлекаю!

Франсуа улыбнулся.

— Вы удивительный человек, капитан Мортимер!

Англичанин поднял свою кружку.

— Semper felix! Я претворяю в жизнь собственный девиз: всегда кот, всегда счастливчик!

Вернулась г-жа Мортимер, принеся с собой кошачьи шкурки, и положила их на стол. Мортимер взял одну из них. В действительности это оказалось чем-то вроде маски, целиком покрывающей голову, с отверстиями для глаз, носа и рта; с каждой стороны было пришито по уху, а к верхней губе приклеена великолепная пара усов.

— У нас четыре маски: черная, черно-белая, рыжая и полосатая. Сегодня я хочу черно-белую. Примерь-ка, Капитанша!

Г-жа Мортимер подчинилась. И мгновение спустя Туссен изумленно вскрикнул: со своими миндалевидными глазами, остренькими ушками и длинными усами она сделалась совершенно неотразимой. При этом она улыбалась — шаловливо и вызывающе. Оруженосец сглотнул слюну.

— Да, это весьма… убедительно.

Джон Мортимер повернулся к Франсуа с расстроенным видом.

— Какая жалость, что вы не можете этого оценить!

Вдруг он хлопнул в ладоши.

— Есть только один способ: погладьте ее. Приласкайте!

— Да что вы!

— Сделайте одолжение. Ну-ка, Капитанша, сядь рядышком.

Г-жа Мортимер поместилась на скамье рядом с Франсуа, взяла его руки и положила их себе на лицо. Сначала Франсуа не осмеливался даже шевельнуться, но потом все-таки начал слегка поглаживать кончиками пальцев. Он перешел от кошачьей шерсти к бровям и ресницам, скользнул вдоль носа, тронул усы, приоткрытые губы, зубы, подбородок… Мортимер чуть не кричал:

— Не останавливайтесь! Продолжайте… спускайтесь ниже!..

Очарованный Франсуа пробежался по шее и достиг пышной груди. Он почувствовал, как она отвердела под его пальцами, в то время как дыхание и сердцебиение резко ускорились. Франсуа окутывал сильный рыбный запах, от которого у него кружилась голова. Голос Мортимера становился все более настойчивым:

— Вообразите, что это кошечка, большущая такая киска, а вы кот, готовый с ней побаловаться. Вот счастье-то, правда?

Г-жа Мортимер мягко высвободилась и подошла к своему мужу.

— Бедный мальчик! В какое состояние мы его привели! Надо что-нибудь сделать…

Мортимер, казалось, очнулся от сна.

— Ты права. Какой же я осел! Думал только о том, чтобы доказать свою правоту, и вел себя как чудовище.

Он резко встал.

— Анна! Вот кто нам нужен! Схожу за ней.

Г-жа Мортимер с воодушевлением одобрила эту мысль, а когда муж ушел, обратилась к своим гостям, даже не подумав снять маску:

— Мы с Мортимером привыкли пить пиво вместо ужина, но, может, вы хотите съесть что-нибудь? Я могу пожарить рыбу.

Франсуа и Туссен, которых целый день ходьбы по Лондону заставил проголодаться, и которым от пива уже становилось не по себе, поспешно согласились, и мгновением позже над очагом поднялся запах горячего масла. Меж тем вернулся Джон Мортимер в сопровождении какой-то молодой женщины, прятавшей лицо под черным покрывалом.

— Мессир, это Анна, наша соседка. Самое красивое тело во всем Лондоне, после Капитаншиного, конечно. Не хотели бы вы разделить с ней эту ночь?

— Ничего не скажешь, умеете вы принимать гостей, капитан Мортимер!

— А вам, Анна, по вкусу ли этот благородный и любезный французский рыцарь?

Молодая женщина сделала трагический жест.

— Зачем вы привели меня сюда? Чтобы посмеяться?

— Подойдите к нему поближе и снимите ваше покрывало!

Анна повиновалась, и Туссен едва сдержал крик. На теле, достойном дивной статуи, красовалась жуткая голова, вышедшая, казалось, из самой преисподней. Все лицо покрывало огромное родимое пятно, которое при этом имело не обычный оттенок винной гущи, — нет, оно все было в многоцветных переливах: зеленых, фиолетовых, черных… За исключением этого уродства кожа женщины была безупречно гладкой, а черты — правильными, что лишь подчеркивало его безобразие. Вот почему в свои шестнадцать лет Анне, девушке из достойной семьи, не на что было надеяться, кроме монастыря, да и то самого отдаленного и бедного.

Анна подошла к Франсуа еще ближе. На него это не произвело ни малейшего впечатления. Он лишь рассеянно улыбался. Девушка вдруг поняла:

— Так вы… слепой?

Франсуа кивнул и привлек ее к себе. Но Капитанша грубовато прервала их объятие:

— К столу! Рыба готова. Рыба придает мужчинам силу, а женщинам изобретательность!

Все расселись по местам, и ужин начался. Но только Туссен отметил всю его фантастичность. Капитанша, так и не сняв маску, обслуживала гостей с королевской величавостью; Мортимер, рассевшись на скамье, чуть не мурлыкал в своем кошачьем блаженстве; Анна, кошмарное видение, все еще не пришла в себя; на нее старались не смотреть, и только Франсуа вперял пустой взор прямо в ее жуткую личину.

За столом почти не говорили. В тот день было и так сказано слишком много слов и испытано слишком много волнений. Одна только Анна в конце ужина задала вопрос, без которого вполне можно было и обойтись:

— Как с вами случилось это несчастье? В битве?

Франсуа мог бы пропустить его мимо ушей. Но он предпочел ответить:

— Нет, это от корабельной пищи.

Мортимер прыснул со смеху:

— Вот уж не удивлюсь! Я всегда считал, что наши повара будут поопаснее лучников и рыцарей!

Все дружно подхватили, и на этом общем взрыве веселья ужин закончился: чета Мортимеров отправилась в свою спальню на втором этаже, Анна с Франсуа — в соседний дом. И только обездоленный Туссен остался на месте. Вместо пожелания спокойной ночи Мортимер отвесил ему доброго тумака, но идущая вслед за мужем Капитанша улыбнулась оруженосцу и хитро подмигнула из-под маски:

— Не теряйте надежды! Может, и вам вскоре повезет.

На следующее утро Франсуа вернулся в дом Мортимера довольно поздно и обнаружил Туссена одного в большой комнате. Тот бросился ему навстречу.

— Как? Вы смогли вернуться сами?

— Она хотела меня проводить, но я отказался. И умиляться тут нечему. Тот дом совсем рядом. Достаточно двигаться вдоль стены.

— Я вовсе и не умиляюсь, господин мой. Но могу я, по крайней мере, задать нескромный вопрос? Вы… э… довольны?

Франсуа поморщился.

— И да, и нет. Слишком уж она грустная. Все время проплакала над нашей горькой судьбой.

Франсуа приблизился к своему оруженосцу и потянул носом.

— У тебя, надеюсь, тоже все в порядке?

— Что вы имеете в виду, господин?

— С Капитаншей, я хочу сказать.

— Откуда вы знаете? Вы часом не колдун?

— Ты просто благоухаешь рыбой. Она сама сюда приходила?

— Да. У Мортимера привычка отправляться перед самым рассветом на ловлю крыс и мышей в порту. Вроде бы это лучшее время для охоты. Она спустилась за ним следом. Естество свое берет: кажется, я тоже в ее вкусе.

— И какую же маску ты заставил ее надеть?

— Полосатую. Уютная домашняя кошечка — что может быть лучше?

Франсуа и Туссен покинули дом Мортимера и двинулись по Фиш-стрит. Туссен хотел взять своего хозяина за руку, но тот не дался:

— Оставь меня! Я не хочу выглядеть калекой!

— Но надо же, чтобы вас кто-то вел. Иначе вы еще больше будете походить на калеку, натыкаясь через каждый шаг на людей и на все остальное.

— Придумал! Ты иди впереди меня и немного сбоку. От тебя так несет рыбой, что я без труда смогу следовать за тобой.

Туссен повиновался, и, сделав несколько шагов, Франсуа сообщил ему, что вполне удовлетворен.

— Все получится превосходно — при двух условиях. Первое: избегай рыбных прилавков. И второе: поддерживай этот запах, оказывая честь Капитанше каждую ночь.

— Согласен на оба, господин мой!

Они прошли берегом Темзы в сторону устья и скоро оказались перед лондонским Тауэром. Франсуа хоть и не видел эту мрачную громаду, но был поражен зловещим карканьем воронов. Услышав французскую речь, нищий, сидевший скрючившись у самого рва, обратился к ним с какими-то словами. Франсуа спросил Туссена:

— Что он говорит?

— Что потерял правую руку при Креси и что мы обязаны ему подать в возмещение того, что с ним натворили французы.

— Он лжет!

— А вы почем знаете?

— Уверен. Потряси-ка его немного, чтобы узнать правду.

Туссен схватил попрошайку и дал ему пару тумаков. Тот завопил и выболтал целую историю. В конце концов, Туссен отпустил его, и тот бросился наутек, не прося добавки.

— Вы правы. Руку ему отрубили за воровство. Он эту байку про Креси выдает всякий раз, как заслышит французскую речь, и порой фокус удается.

Как раз в этот момент их слуха достигли слова, сказанные по-французски. Какой-то дворянин подошел к Франсуа и спросил его без всяких предисловий:

— Вы меня не узнаете, юный рыцарь?

Франсуа не поколебался ни на мгновение:

— Прекрасно узнаю, хоть ваш голос уже не такой хриплый, а дыхание не такое хмельное, как тогда, в палатке Черного Принца. Ведь это вы сидели напротив меня и смеялись среди мертвецов!

Рыцарь не принял вызова и сообщил нарочито жизнерадостным тоном:

— Хотел пожелать вам приятного пребывания здесь. Не знаю, где вы поместились, но лично я живу в Савойских палатах, при дворе его величества. Иоанн Добрый — великий монарх. У него здесь блеска даже больше, чем в Париже. Я ведь говорил, что все для нас обернется благополучно.

— Вы лжете. — Франсуа даже не повышал голоса. — Вы лжете. Каждая нотка в вашем голосе опровергает ваши слова. В ту ночь, после поражения, вы посмеялись над тем, как я плачу. И с тех пор вас гложет стыд.

Туссен и французский рыцарь смотрели на Франсуа в изумлении. Никто не проронил ни слова. Доносилось лишь карканье ворон над Тауэром.

Наконец Франсуа спросил:

— Я ошибаюсь?

— Нет… Но кто вы?.. Как вам удается видеть все так ясно?

Франсуа не ответил. Сеньор продолжал:

— Что же мне делать, по-вашему?

— Бежать.

— Но ведь Англия — остров, меня поймают…

— Вы боитесь смерти?

Тот показал на стены Тауэра:

— Нет, но я страшусь одиночества. Эти застенки — ужасны. Быть запертым в каменном мешке… я не выдержу!

— Успокойтесь, рыцарь. Если, к несчастью, вы туда и попадете, одиночество вам не грозит. С вами будет славный товарищ — ваша честь.

Французский рыцарь хотел сделать какой-то жест, но не сделал, хотел что-то сказать, но не сказал. Он повернулся и быстро зашагал прочь, почти побежал… Когда он скрылся из виду, Франсуа заговорил в сильнейшем возбуждении:

— Туссен, со мной творится что-то необычайное: с тех пор как я потерял зрение, я вижу людей насквозь. Я наверняка знаю, когда они лгут, а когда говорят правду. Я читаю у них в душе, как по книге!

Франсуа еще долго восторгался:

— Понимаешь, Туссен, я больше не вижу их лиц — ни улыбок, ни ужимок, ни гримас! На них больше нет масок! Один только голос, ничем не прикрашенный голос…

Таким было великое открытие того дня, всего лишь второго по счету из проведенных им в Лондоне.

Франсуа не был счастлив — как можно быть счастливым после того, что с ним случилось? — но он знал, что отныне сможет жить дальше.

***

Первой заботой короля Иоанна Доброго было доказать Эдуарду III, что он гораздо богаче. Ради этого он потребовал со своих подданных чрезвычайный налог. Северные провинции, собравшие в Париже Генеральные штаты, чтобы обсудить баснословный выкуп за своего государя, который готов был разорить страну, платить отказались. Зато повиновались преданные жители Лангедока. Хотя они и были обобраны два года назад Черным Принцем, но, тем не менее, отправили в Лондон полные сундуки золота, которые Иоанн Добрый поспешил промотать на бесконечные пиры, охоты, празднества да на бальные платья. Наряды в Савойских палатах меняли каждый день и бросали собакам непочатые кушанья: не в том ли проявлялась достойная монарха широта, не так ли надлежало поддерживать уважение к своему сану?

Эдуард III, не такой богатый, как его кузен, не хотел отставать. В своем суровом Вестминстерском дворце он тоже устраивал приемы — не такие пышные, конечно, но все же блестящие. На Троицу, 4 июня 1357 года, он объявил бал-маскарад.

Приглашались на него лишь оба королевских двора, но граф Солсбери еще раз сделал красивый жест, велев отнести своему пленнику персональное приглашение, и даже разрешил тому по причине его увечья прибыть в сопровождении оруженосца.

Раз бал-маскарад, значит, маски. Туссен выпросил себе ту самую полосатую кошачью: он считал восхитительным отправиться на бал, вырядившись помоечным котом. Франсуа поспешил выбрать себе другую, хотя было очевидно, что он предпочел бы кошачьей маске львиную. Этим соображением рыцарь поделился с Мортимером. К своему великому удивлению, Франсуа услышал, как тот добродушно расхохотался:

— Львиная шкура? Чего проще, конечно, найдется! Она мне досталась, когда делили добычу после взятия одного замка в Лангедоке.

И кошачий капитан поднялся на второй этаж за шкурой. Франсуа примерил. Она сидела на нем как влитая.

Спина и передние лапы образовали нечто вроде плаща, а морда с распушенной гривой, надетая на голову, делала его похожим на легендарного героя. Незадолго перед вечерней люди графа Солсбери зашли за приглашенными, и лев с котом отправились в Вестминстерский дворец.

Бал происходил в огромном зале замка, а в прилегающих садах, плавно спускавшихся к самой Темзе, были расставлены скамьи. Частью из гордости, частью из кокетства Франсуа решил скрывать свою слепоту. Туссен должен был все время оставаться рядом, чтобы направлять его и шепотом рассказывать обо всем, что происходит вокруг.

Когда они прибыли, начались танцы. Разумеется, в них Франсуа участвовать не мог. Он последовал за Туссеном в самый отдаленный угол зала. Веселая музыка, под которую резвились танцоры, вызвала у него острую горечь, но голос Туссена быстро отвлек его от ностальгических переживаний.

— К нам идет какая-то дама.

— Что за дама?

— Сама рыжая, глаза зеленые, наряжена голубкой.

— Красива?

— Обворожительна…

И оруженосец отодвинулся, потому что дама была уже здесь.

— Добрый вечер, мессир лев.

Голос оттенял очаровательный английский акцент.

— Добрый вечер, зеленоглазая голубка.

— Вы, наверное, сочтете меня дерзкой за то, что я первой подошла к вам, но я вас приметила еще во время шествия, среди пленных. Я тогда смотрела из окна, так что, думаю, вы меня не видели. Рыцарь, вы были единственным, кто шел гордо, не опустив головы, и я хотела бы задать вам вопрос: почему вы смеялись?

Вопрос озадачил Франсуа. Он был готов ко всему, но только не к этому. Не мог же он, в самом деле, ответить: «Потому что Лондон вонял дерьмом!» Несколько мгновений он молчал со смущенным видом, пока, наконец, не придумал подходящий ответ:

— Потому что смех — лучшее оружие против ударов судьбы.

— Прекрасные слова! А почему вы не танцуете? Обет, который вы дали вашей даме?

— У меня нет дамы. Я был ранен в ногу при Пуатье.

— Тогда, быть может, вы захотите прогуляться в саду? Я должна выполнить одно поручение, и вы наверняка сумели бы мне помочь.

Франсуа согласился. Туссен незаметно и естественно пристроился впереди, и Франсуа смог идти за ним следом. Возле одной из скамеек девушка выразила желание присесть. Из этого нового испытания Франсуа выпутался без особых трудов, и они оказались бок о бок. Туссен исчез.

Франсуа де Вивре представился и, в свою очередь, спросил у «голубки», кто она такая.

— По-английски меня зовут Хариетт оф Синклер. Мой отец был придворным. Я предпочитаю зваться на французский лад — Ариетта[17], убрав одну букву спереди и добавив одну сзади. Так что зовите меня Ариеттой де Сенклер.

— Ваш отец… его больше нет?

— Мои родители умерли. Отец погиб при Креси, а мать — во время чумы. Меня воспитал дядя, но он тоже погиб — при Пуатье.

Франсуа так ошеломило это совпадение, что он нащупал руку Ариетты и крепко сжал в своей. Девушка вскрикнула и высвободилась, но Франсуа объяснил ей, что его побудило к этому резкому жесту. Казалось, девушка тоже разволновалась. Между ними установилось молчание. Наконец, Ариетта заговорила серьезным голосом:

— Я ненавижу войну! Креси, Пуатье — две английские победы. Когда о них объявили, звонили во все лондонские колокола и на перекрестках открывали бочки. А я плакала о тех, кого потеряла… Война ужасна, а мир — такая прелесть. Почему люди никак этого не поймут?

Ариетта де Сенклер указала на свою голубиную маску.

— Именно в честь мира я это и надела.

— Что вы надели?

— Ну как же… маску, голубку! А вы, я полагаю, как все рыцари, обожаете войну.

— Я любил ее.

— Значит, больше не любите?

— Я к ней больше не вернусь.

— Почему?

Франсуа умолк. Ариетта пристально на него смотрела.

— Почему вы мне не отвечаете? Вы храните какую-то тайну?

Франсуа продолжал молчать.

— Мессир, мы должны доверять друг другу. Хоть я женщина, а вы мужчина, хоть я англичанка, а вы француз, но у нас одни и те же беды.

— Не все.

— Я хочу, чтобы вы сказали мне правду!

Ариетта де Сенклер проворно сдернула свою маску.

— Вот! Подаю вам пример!

Туссен не солгал: Ариетта и впрямь была обворожительна, особенно сейчас, без этих перьев, скрывавших лицо. Рыжие волосы, зеленые глаза, очень белая кожа и ослепительная улыбка были само совершенство, но пристально рассмотреть это лицо представлялось невозможным, так оно было подвижно, так насыщено жизнью. Редко встречаются лица столь выразительные. Ариетта была воплощенная дерзость. Веселая дерзость, безрассудная, отчаянная, непобедимая. Она покоряла с первого же взгляда.

Ариетта де Сенклер молча ждала. Франсуа смотрел на нее ничего не выражающим взглядом. Он знал, что настает самый критический момент. Ариетта поняла не сразу. Потом она провела рукой перед лицом своего собеседника, глаза которого по-прежнему остались неподвижны. И ничего не сказала. Разумеется, Франсуа не мог видеть ее жеста, но он почувствовал, что в ее молчании что-то изменилось: теперь она наверняка знала.

— Мне не нужна жалость!

— А кто вам говорит о жалости? Я пришла на этот бал с совершенно ясной целью: найти французского рыцаря, больше всех достойного первой дамы этой страны. И я его нашла: это вы!

— О какой даме вы говорите?

— О королеве Изабелле. О Французской Мадам[18].

— Она еще жива!

— Да. У нее свой двор тут неподалеку, в Хертфорде. Я фрейлина ее свиты, а со смерти дяди еще и подопечная. Она поручила мне привести французского дворянина, с которым могла бы поговорить о своей родной стране. Согласны ли вы на это?

К Франсуа вернулись вдруг воспоминания детства: уроки отца, а потом и дяди, объяснявших ему причины войны между Англией и Францией. У Филиппа Красивого было трое сыновей и одна дочь. Дочь, выданная замуж за английского короля Эдуарда II, звалась Изабеллой. Все три ее брата последовательно занимали французский престол, но ни один не оставил потомства. По смерти последнего пришлось выбирать. Если допустить наследование по женской линии, то именно сын Изабеллы Эдуард III должен был бы править Францией; если же нет, то взойти на трон надлежало ближайшему мужскому родственнику последнего короля, то есть Филиппу де Валуа. Таково было происхождение распри, терзавшей Францию и Англию вот уже двадцать лет. Раньше для Франсуа все эти действующие лица были всего лишь бесплотными фигурами, отвлеченными именами; и вот ему предстоит встретиться с одной из тех, кто лично причастен к великим бурям истории!

Ариетта проявила легкое нетерпение:

— Ваш ответ, рыцарь!

— Как можно сказать «нет» Французской Мадам?

***

Хертфорд был просторным поместьем с огромным парком, расположенным в двадцати милях к северу от Лондона, на излучине Ли — притока Темзы. Франсуа де Вивре, прибывший туда ночью в сопровождении Ариетты де Сенклер, получил там комнату. Туссену последовать за ним не разрешили, потому что королева Изабелла не оставила на сей счет никаких распоряжений. Прежде чем покинуть бал, Франсуа вручил ему львиную шкуру и попросил передать поклон капитану Мортимеру и Капитанше.

Изабелла Французская не предоставила своему гостю никакой отсрочки. На следующий же день, между примой и терцией, он был приглашен в ее покои.

Дочери Филиппа Красивого, ныне вдовствующей королеве-матери Англии, было шестьдесят пять лет. Несмотря на свой возраст и совершенно седые волосы, она сохранила безупречную прямую осанку. Если бы Франсуа мог ее видеть, она наверняка напомнила бы ему его крестную мать, Жанну де Пентьевр, только еще более пожилую и величественную. Слуга, приведший Франсуа, помог ему сесть в кресло с подлокотниками в виде леопардов. Ариетта де Сенклер тоже присутствовала, но никак себя не проявляла.

Изабелла заговорила первой. Голос у нее был одновременно мягким и внушительным.

— Добро пожаловать в Хертфорд, рыцарь. Я знаю, кто вы такой и какое несчастье вас постигло. Лучшего выбора Ариетта и не могла бы сделать!

Франсуа, до этого не знавший, что королева находится здесь, поспешно поднялся:

— Ваше величество…

— Сядьте, рыцарь, и впредь обращайтесь ко мне просто «мадам». Здесь я Французская Мадам, и мне нравится, когда меня так называют… Где вы потеряли зрение? Во Франции или в Англии?

— Между Францией и Англией, Мадам. На корабле.

— Не сердитесь на меня, рыцарь, но я этому рада. Прибыв в нашу страну, вы не видели ее, и, стало быть, в вашей памяти остались образы одной лишь Франции… Поговорите со мной о Франции. Вы бывали в Париже?

— Увы, Мадам, нет.

— Откуда вы родом?

— Из Бретани.

— Тогда расскажите мне о Бретани…

Франсуа оробел так, как ему еще никогда не случалось. Неуклюжими словами он принялся описывать лес Броселианд, турнир в Ренне — первое свое воспоминание, стены Сен-Мало, мельком увиденные во время спасения Туссена…

Наконец королева Изабелла прервала его:

— Будьте откровеннее, рыцарь! Неужели это все, что вы можете рассказать о вашей родной стране? Что такое для вас Франция? Только это? Или что-нибудь еще?

— Есть и нечто совсем другое, но я не осмеливаюсь отвечать вам.

— Говорите, не бойтесь.

Франсуа внезапно оживился:

— Францию, Мадам, я обрел для себя вечером после разгрома при Пуатье, в палатке Черного Принца. Я открыл ее в тот вечер именно потому, что мы проиграли, но ни одного из наших это, казалось, не заботило. Я нашел ее в своем сердце… Она тогда страдала — и страдает до сих пор, и куда больше не от англичан, а от собственных рыцарей!

Франсуа вдруг вспомнил, кому все это говорит.

— Я прошу у вас прощения, Мадам.

— Не извиняйтесь, сир де Вивре… вы, носящий Францию в своем сердце. Вы — именно тот, кого я хотела услышать.

Королева Изабелла встала и приблизилась к нему.

— Сир де Вивре, я могу быть с вами откровенной, потому что нас сближает ночь… ночь ваших глаз, ночь моих лет. Мой сын победил при Креси, мой внук — при Пуатье. Я мать и бабка победителей. Но эти победы ничего им не дали. Что такое битва? Бряцание оружия, кровь, которая сохнет так быстро, крики, ветер! Франция останется Францией, а Англия — Англией. Кому, как не мне, знать это, — мне, живущей здесь, в таком долгом изгнании. Англичане уйдут из Франции. Пусть даже через сто лет, но уйдут.

Ничто и никогда не производило на Франсуа большего впечатления.

Королева Изабелла сменила тон:

— Как вы находите мою маленькую Ариетту?

— Я был бы не прочь встретиться с ней снова.

— Ну что ж, вы останетесь в Хертфорде столько, сколько вам заблагорассудится, и сможете встречаться с ней хоть все свободное время. Впрочем, она здесь. Вы ее сейчас услышите. Ариетта — моя чтица. Я прошу ее читать мне только те истории, которые люблю: где рыцари у дамских ног. Читайте, Ариетта, читайте для меня. Для всех нас.

Ариетта де Сенклер принялась читать. История была странной. Речь там шла о мире, где безраздельно царили женщины. Все страны управлялись королевами; в каждом замке, в каждом поместье, у каждого убогого очага все решала супруга. У мужчин не было других забот, кроме как следить за своей красотой и нравиться женщинам.

Следствием такого мироустройства стали всеобщий мир и безоблачное счастье. Но однажды королева одного из государств так безумно влюбилась в своего мужа, что позволила ему править вместо себя. С той поры в мир пришло насилие. Разразилась первая война, а за ней и другие. Мужчины повсеместно захватили власть вплоть до самого убогого очага, и с тех пор мир сделался таким, каков он и поныне.

Франсуа слушал, облокотившись на двух леопардов своего кресла. Певучий голос с легким, но своеобразным акцентом заполнял собой всю комнату, однако Франсуа не мог забыть о присутствии той, из-за кого английские короли получили возможность претендовать на корону Франции, — о дочери Филиппа Красивого, правнучке Людовика Святого…

Повествование закончилось, Ариетта умолкла. Королева снова взяла слово:

— А теперь ступайте, прогуляйтесь вдвоем. У вас обоих найдутся занятия и получше, чем сидеть с такой старой дамой, как я.

Франсуа хотел было что-то сказать, но королева прервала его:

— Ступайте, Ариетта Английская и Франсуа Французский. И дай вам бог стать примером для ваших детей!

Королева-мать держала в Хертфорде маленький двор, исключительно женский: то были юные девушки из хороших семей, остававшиеся у нее в течение нескольких лет. Стоило Франсуа под руку с Ариеттой войти в сад, как его окружило таким щебетом, словно он попал в птичью клетку. С десяток юных барышень, фрейлин Изабеллы, столпились вокруг, чтобы полюбоваться на гостя и высказать Ариетте свои поздравления. Они бойко болтали по-французски, как, впрочем, и вся английская знать. По-английски тогда говорило лишь простонародье.

Одна из девиц воскликнула:

— Лабиринт!

Ее подружки хором подхватили:

— Да, да! Лабиринт!

На вопрос Франсуа Ариетта ответила:

— В здешнем парке есть лабиринт из живых самшитовых изгородей. Он тут совсем неподалеку и тянется до самого берега Ли. Лабиринт хоть и не огромный, но в нем столько поворотов, что легко заблудиться.

— А почему они хотят, чтобы мы туда пошли?

— Когда-то была такая игра, еще до того, как Французская Мадам здесь обосновалась. В лабиринт заходили молодые парочки, и, если им удавалось найти выход, это означало, что они просто созданы друг для друга и отныне должны вместе встречать все превратности судьбы.

— Хотите, я вас поведу?

— Вы?

— Думаю, что смогу.

Франсуа и Ариетта приблизились к лабиринту. Франсуа вошел первым и стал продвигаться вперед, касаясь изгороди рукой. За ним шла Ариетта, а еще дальше — фрейлины, шушукаясь и возбужденно вскрикивая.

На каждой развилке, прежде чем выбрать направление, Франсуа ощупывал землю. Много раз он ошибался, но очень быстро исправлял ошибки и по прошествии очень короткого времени благополучно выбрался на берег Ли. Фрейлины принялись хлопать в ладоши и хохотать как безумные. Потом они вдруг разбежались, оставив их вдвоем. Франсуа и Ариетта еще долго слышали, как те перекликаются и аукаются, плутая на обратном пути.

— Как вам удалось найти выход так быстро?

— Вы же сами сказали, что лабиринт спускается к реке. Достаточно было все время двигаться под уклон.

— Здесь есть лодка. Хотите, покатаемся?

Франсуа согласился. Ариетта помогла ему взобраться в суденышко и, несмотря на все его протесты, сама взялась за весла.

— Это совсем нетрудно. Нас понесет течением, мне останется только править.

Франсуа прилег на дне лодки. Ариетта сказала мечтательно:

— Достаточно все время двигаться под уклон. По Ли — в Темзу, по Темзе — в море, а по морю — во Францию… Хотите, поплывем во Францию?

— И вы будете грести до самой Франции?

— Да.

— Думаю, вы и впрямь на это способны. Чувствуется…

— Вы не ответили на мой вопрос: хотите, вместе поплывем во Францию?

— На что Франции слепой рыцарь? К тому же у меня никого там не осталось. У меня на всем белом свете есть только вы. Я предпочел бы остаться здесь, Ариетта де Сенклер.

Ариетта не ответила. Но лодка тихо развернулась и стала подниматься вверх по течению.

***

В Хертфорде Франсуа был счастлив. Он знал, что Ариетта любит его. Он понимал это по ее голосу. Она любила его уже в первый миг, когда сказала: «Добрый вечер, мессир лев». Без сомнения, она влюбилась в него, увидев смеющимся. Франсуа тоже любил Ариетту, но говорил с ней обо всем, кроме любви. Он не хотел преимуществ, которые мог бы приписать своему увечью. Он принимал и свою судьбу, и ход времени. Он двигался под уклон, плыл по течению…

Королева Изабелла больше не удостаивала Франсуа беседы. Надо заметить, что для разговоров о Франции она нашла себе гораздо более знаменитого собеседника — самого короля Франции. Иоанн Добрый частенько наведывался в Хертфорд и подолгу общался с матерью своего кузена.

Осенью Изабелла Французская объявила Ариетте и Франсуа о своем намерении поженить их. При этом она собиралась обеспечить Ариетту богатым приданым и сыграть пышную свадьбу. Это символизировало бы вновь обретенное согласие между обеими странами, которые со времени поражения и пленения короля Франции пустились в ожесточенный торг. Но Франсуа осмелился отклонить предложение внучки Людовика Святого:

— Нет, Мадам, я пленник, а вашей воспитаннице подобает сочетаться браком только со свободным человеком.

Отказ был дерзок, но причина благородна. Французская Мадам согласилась. Было условлено, что к этому разговору вернутся, когда выкуп за Франсуа будет уплачен.

Выйдя из покоев Изабеллы, Франсуа в первый раз открыл свое сердце Ариетте.

— Я солгал, Ариетта. Я не могу жениться на вас не потому, что я пленник.

— Значит, это потому, что вы меня не любите.

— Я люблю вас, но не хочу, чтобы вы вышли замуж за слепца. Я стал бы для вас все равно что ребенок или калека, существо, которое будет вашей вечной обузой.

— Вы будете мне самым сильным, самым надежным из мужей, который выведет меня из любого жизненного лабиринта. А наших детей никто не сможет воспитать лучше, чем вы!

— Что я могу? Разве что научить их владеть оружием…

— Чтобы ловко драться? Любой наемник сможет сделать это не хуже. Нет, рыцарем делают не руки и даже не глаза, а благородство, верность, ясность мысли, мужество…

— Вы говорите прямо как мой дядя.

— А как говорил ваш дядя?

— Как мудрейший из людей.

— Ваши сыновья прибавили бы блеска вашему гербу, а дочери отзывались бы о вас только с любовью и уважением.

— Я француз, Ариетта, и наши сыновья тоже будут французами. Им придется сражаться с врагом, даже если это англичанин. Согласитесь ли вы, чтобы ваши сыновья подняли оружие против вашей страны?

— Таков удел женщины. Французская Мадам произвела на свет тех, кто причинил Франции наибольшее зло. Для нас, женщин, супруг и дети становятся единственной вселенной.

Франсуа промолчал, и на этих словах они расстались.

***

Ко дню своего двадцатилетия, 1 ноября, Франсуа пожелал присутствия своего оруженосца. Разрешение на это было даровано. Но людям Изабеллы Французской понадобилось немалое время, чтобы разыскать Туссена и доставить в Хертфорд. Туссен предстал перед своим господином 31 октября 1357 года, как раз накануне их дня рождения. Как только они остались вдвоем, Франсуа воскликнул:

— Бьюсь об заклад, что с Капитаншей у тебя все кончено: ты больше не пахнешь рыбой!

Туссен хмыкнул:

— Если бы вы могли меня видеть, господин мой, вы бы наверняка сказали что-нибудь другое! Я благословляю вас за то, что послали за мной, а не то бы вы больше никогда меня не увидели!

Сказать по правде, на Туссена и впрямь больно было смотреть. Он был оборван и худ, словно какой-нибудь отшельник-аскет. Он рассказал Франсуа о своих злоключениях.

— Представьте себе, у Мортимеров оказалась дочка. А поскольку она терпеть не может ни кошек, ни рыбу, то решила удалиться в монастырь. Однако, будучи еще послушницей, она имеет право покидать стены обители. Вот она им и воспользовалась, чтобы навестить родителей. Убедить ее в том, что она поспешила с выбором жизненного поприща, мне хватило одной ночи. Но я перестарался. Она сбежала и сделалась портовой шлюхой. Узнав об этом, Мортимер вознамерился меня убить, и мне тоже пришлось пуститься в бега. Мне удалось спрятаться, и просто чудо, что он меня не нашел.

Двадцатилетие Франсуа и двадцатитрехлетие Туссена отметили очень весело. А там и Рождество пришло. Погода для этого времени года стояла исключительная, и до Франсуа дошел слух, что ночью 6 января, в праздник Богоявления, оба короля решили устроить турнир. Ночные турниры, которые Иоанн Добрый просто обожал, во всем походили на дневные, за исключением того, что развертывались они при свете факелов. В зыбкой полутьме зрелище схваток, коней, доспехов и щитов с гербами становилось еще более захватывающим. Франсуа постарался как можно скорее забыть эту новость, которая лишь добавляла горечи к его положению, и сосредоточился на том, чтобы достойно встретить Рождество.

Они с Ариеттой присутствовали на полночной мессе в хертфордской часовне и пылко молились. Когда под голоса певчих священник объявил о Рождестве Спасителя, они изо всех своих сил надеялись на чудо. Ариетта знала, что, покуда Франсуа слеп, он не захочет взять ее в жены; а он, потерявший зрение ровно восемь месяцев назад, молил Пресвятую Деву, Мать только что родившегося Бога, чтобы эта священная ночь стала для него последней и чтобы поутру он увидел зарю вместе со всеми…

За время их знакомства Франсуа лишь один-единственный раз взял Ариетту за руку — тогда, на балу. Однако потом он воздерживался от любого прикосновения к ней, хотя из-за его увечья это было бы вполне допустимо. Только когда им случалось идти вместе, он брал ее за руку, но и то лишь потому, что был вынужден к этому, и так легко, насколько это было возможно, едва притрагиваясь к ткани платья. Но здесь, в этой часовне, окутанной запахом ладана, под звуки музыки и пение фрейлин, Франсуа не смог устоять. Ариетта по-прежнему была рядом, как и все шесть месяцев, что он провел в Хертфорде, и он знал: она молится за него. И прямо посреди богослужения он взял ее за руку.

Двое молодых людей не разнимали рук и во время пира, который последовал за мессой; а когда настало время уходить, они, не сговариваясь, словно это разумелось само собою, направились в комнату Франсуа. Они разделись и легли в постель молча; без единого слова обошлись они и во время ночи своей любви.

Франсуа проснулся первым, и довольно поздно — вероятно, уже после того, как отзвонили сиксту, потому что солнце ярко светило в окна спальни. Окон было два, оба с витражами, имеющими в центре щиток с новым гербом Англии: два леопарда и над ними — французские лилии. Сначала Франсуа отметил про себя все эти подробности, потом увидел нагое тело Ариетты. И только тогда он понял, что случилось. Он не закричал. Напротив. Словно новость была так хрупка, что могла пострадать от любого шума, он прошептал:

— Я вижу…

Этот шепот разбудил Ариетту. Она села на постели. Франсуа увидел ее зеленые глаза, устремленные на него, ее рыжие волосы, ее дивное тело и был так этим потрясен, что только и нашелся сказать:

— Ариетта Ясногрудая…[19]

Франсуа заключил ее в свои объятия. Ариетта станет его женой. Сам Бог так судил. Да, да, Спаситель, которому они вместе молились в ночь его Рождества, не просто внял их мольбе, он сделал так, чтобы первым видением Франсуа стал герб, объединивший в себе леопардов и лилии; тем самым Господь недвусмысленно предписывал союз Ариетты Английской и Франсуа Французского.

Франсуа спросил ее, хочет ли она стать его женой. И Ариетта ответила:

— Да.

Когда миновали первые мгновения счастья, Франсуа и Ариетте пришлось подумать о проблеме, которая готова была встать перед ними во весь рост. Прозревшему Франсуа не разрешат долее оставаться в Хертфорде. Тем, что его принимали тут столь благосклонно, он был обязан своей слепоте. Отныне ему придется разделить судьбу прочих рыцарей простого звания: отправиться в тюрьму, а то и в лондонский Тауэр.

Ариетта благоразумно склонялась именно к этому решению. В конце концов, скоро будет внесен выкуп. Значительные доходы Куссонской сеньории позволят сделать это без особых затруднений. К тому же до них дошли слухи, что переговоры между управляющим Куссона и людьми графа Солсбери уже идут полным ходом.

Но Франсуа решил бежать. Напрасно Ариетта умоляла его и отговаривала — все впустую. У него уже был готов план. Он попросит у Французской Мадам, как последней милости перед заключением в тюрьму, разрешения участвовать в ночном турнире. Как только он вновь облачится в доспехи, а под ним будет конь, он немедленно скроется…

Ариетта пыталась раскрыть возлюбленному все безумие этой затеи:

— Ведь не переплывете же вы море на своем коне?

— Завладею каким-нибудь судном.

— Лондонский порт охраняется днем и ночью.

— Значит, поеду в какой-нибудь другой порт.

— Вы и мили не проедете, как вас обстреляют лучники!

— Ваша любовь спасла мне жизнь, она же сделает меня неуязвимым! Я хочу совершить ради вас такой подвиг, прекраснее которого еще ни один рыцарь не преподносил своей даме!

Таково было последнее слово Франсуа. Он отправился объявить королеве Изабелле о своем исцелении и заодно просить ее о разрешении участвовать в турнире. Та не только сразу согласилась, но и заявила, что самолично будет там присутствовать — ради него. В часовне замка отслужили благодарственную мессу, чтобы почтить избавление пленного рыцаря от недуга. Присутствовал весь Хертфорд, до самого последнего слуги, — так велик был восторг, вызванный этим чудом. Одна только Ариетта не могла скрыть печали, причин которой никому не удавалось понять.

***

Франсуа покинул Хертфорд утром 6 января 1358 года. Французская Мадам снабдила его доспехами, конем и оружием. При нем находился Туссен; обоих сопровождала солидная английская стража. В последний раз попытавшись отговорить Франсуа от его замысла, Ариетта попрощалась с ним вся в слезах, заявив, что ей недостанет мужества присутствовать на турнире, так что они видятся в последний раз. Франсуа ничуть не ослабел в своей решимости и направился в Лондон — город, в котором он уже побывал, но которого еще не видел. Более того, Франсуа возвращался даже к некоей исходной точке, поскольку турнир должен был состояться в садах Вестминстерского дворца.

В эту пору ночь спускается рано, поэтому, когда Франсуа преодолел двадцать миль, отделявшие его от столицы, было уже темно. Таким образом, он увидел Лондон не больше, чем когда был слеп.

В Вестминстерских садах скамьи сняли и заменили палатками, предназначенными для рыцарей, а посередине насыпали песок, чтобы устроить ристалище. По обе стороны от него установили две трибуны. Они были не так велики, как обычно, но ведь и сам ночной турнир в честь праздника Богоявления отнюдь не являлся народным увеселением, а устраивался исключительно для узкого круга избранной публики.

Приставы отвели Франсуа и Туссена в одну из палаток и оставили там. Франсуа, уже облачившемуся в свои доспехи, оставалось лишь ждать сигнала труб, вызывающих бойцов к началу единоборств. Франсуа от всей души наслаждался этими мгновениями счастья. Вновь обретенное зрение и любовь Ариетты придавали ему невероятные силы. Он сожалел лишь об отсутствии самой Ариетты. Как бы он хотел, чтобы она воочию увидела все те подвиги, которые он совершит ради нее!

Тут полог палатки приподнялся, и она появилась.

Да, это и вправду была она — Ариетта, которую он покинул несколько часов назад, Ариетта зеленоглазая, рыжеволосая, сияющая…

— Я не смогла вынести нашей разлуки. Я пришла в последний раз умолять вас отказаться… или поцеловать вас в последний раз!

— Именно из-за любви к вам, Ариетта, я и не могу отказаться!

— Тогда подарите мне последний поцелуй!

— Он будет далеко не последним, клянусь вам! Я доберусь до Франции, вы приедете ко мне, и мы поженимся.

Франсуа приблизился тяжелой поступью. Ариетта остановила его:

— Не могли бы вы снять ваши доспехи, прежде чем обнять меня?

С помощью Туссена Франсуа разоблачился. Он снял не только доспех, но также и кольчужные его части и, оставшись в одном подкольчужнике — длинной тунике из грубого льна, заключил в объятия свою будущую жену.

Чаще всего Ариетта одевалась в зеленое — цвет, который выгодно оттенял ее рыжие волосы. Вот и сейчас на ней было зеленое платье, украшенное золотой брошью в виде геральдической лилии — подарок Французской Мадам. Во время их объятия брошь расстегнулась; Ариетта хотела вернуть ее на место, но взялась так неловко, что уколола Франсуа в шею. Появилась капелька крови. Ариетта извинилась. Франсуа улыбнулся:

— Теперь у меня останется памятка о вас.

Он хотел снова надеть доспехи, но Ариетта удержала его умоляющим взглядом.

— Не торопитесь… Сначала поговорим.

Они принялись беседовать, но через несколько минут язык у Франсуа стал заплетаться. Он пожаловался на головокружение. Казалось, Ариетта не слышала его и продолжала говорить. И вдруг Франсуа рухнул наземь как подкошенный. Туссен зарычал и схватил девушку за плечи.

— Это все вы! Вы укололи его своей брошкой!

— Да, я!

— Вы убили его, англичанка проклятая!

Не помня себя от бешенства, Туссен стал изо всех сил трясти Ариетту. В тот же миг какой-то лакей, который, должно быть, поджидал снаружи, вбежал в палатку и с трудом оттащил Туссена. Ариетта поправила прическу.

— Зачем бы стала я убивать того, кого люблю? Застежка моей броши и вправду смазана снадобьем, но только снотворным, а вовсе не ядом. И теперь он глубоко спит.

— Но почему?

Вместо ответа Ариетта обратилась к своему слуге, который тем временем принес снаружи объемистый сверток.

— Оставь это здесь и возвращайся в Хертфорд.

Слуга исчез. Ариетта обратилась к Туссену:

— В этом свертке две лакейские ливреи. В одну нарядись сам, другую надень на Франсуа. Доведешь его до Темзы, поддерживая, будто он пьян. Там вас будет поджидать рыбачье суденышко. У капитана приказ плыть во Францию.

Ариетта достала кошелек.

— Это вам на путешествие по самой Франции. Капитану ничего не давай, ему уже все заплачено.

Туссен был совершенно ошарашен.

— А как же вы?

— Скажу и о себе. Если вдруг заметят, что Франсуа исчез, немедленно поднимется тревога и вас схватят. Вот почему я должна выступить вместо него. Облачай меня!

— Что?

— Одень меня! Помоги нацепить эти доспехи. Одна я не смогу это сделать. Я никогда этому не училась.

— И думать забудьте!

— Я не только думаю, но и приказываю тебе!

Лежащий на земле Франсуа захрапел. Туссен был сообразителен. Несмотря на всю неправдоподобность ситуации, он быстро овладел собой. И высказался со всей определенностью:

— Это вы отправитесь с моим господином, а биться буду я.

Ариетта покачала головой:

— Нет. Тебя убьют после турнира.

— А вас — во время него!

— Не спорь. Такова моя воля, такова моя судьба. Делай, что тебе говорят!

Ариетта подняла с земли часть доспеха, наручень, и неловко попыталась его приладить. Туссен сдался. Время поджимало, да и с этой неукротимой волей он ничего поделать не мог. Приходилось подчиниться.

— Погодите! Следует начать с подкольчужника.

Он снял с Франсуа льняную рубаху, и блестящее зеленое платье скрылось под грубой, тусклой тканью. Затем Туссен надел кольчужные части: обержон — тунику до пояса, и браконьеру — короткую юбку. Во внешности Ариетты, которая мало-помалу облекалась в железо, появилось что-то сверхъестественное…

Трудности начались с жесткими коваными частями. Не то чтобы Ариетта была очень маленькая, но поножи и наручи, сработанные по мужским меркам, подогнать оказалось труднее всего. Броня, закрывающая грудь и спину, тоже опускалась слишком низко, хотя это было уже не самое страшное. Наконец, Туссен надел на нее шлем, и рыжая шевелюра исчезла. Только зеленые глаза да лицо с дерзкими чертами оставались видны из-под поднятого забрала. Туссену вдруг почудилось, что перед ним статуя самой любви. Это его так потрясло, что он преклонил колени.

Издалека донесся зов труб. Ариетта сделала оруженосцу знак подняться.

— Поторопись! Помоги мне сесть на коня и подай копье!

С грехом пополам Ариетта выбралась из палатки. Туссен подсадил ее в седло и протянул ей оружие. Доканчивая последние приготовления, он торопливо давал советы:

— Не пытайтесь вступить в схватку и вышибать своего противника из седла. Вам это все равно не удастся. Будет чудом, если вы сами не окажетесь задеты. Но ни в коем случае не в голову! Вы слышите меня? Берегите голову! Думайте только об этом. Глаз не спускайте с копья противника и следите за тем, чтобы оно никак не коснулось вашего шлема…

Рыцари вокруг них двинулись к ристалищу. Ариетта сделала знак, что все поняла, и опустила забрало. Туссен поспешно сказал:

— Храни вас Бог!

— А ты храни мое сокровище! Доверяю его тебе!

***

Иоанн Добрый был тонкий ценитель. Ничто не могло сравниться с ночным турниром. Два ряда факелов, установленных с каждой стороны ристалища, придавали какой-то колдовской вид всему: доспехам, копьям, лошадиным попонам. В неровном свете рыцари, гуськом двигавшиеся к королевской трибуне, попеременно выныривали из тьмы на свет, словно появляясь из потустороннего мира, чтобы мгновением позже снова в него погрузиться. Стояла исключительно хорошая погода, и на небе блистали все звезды.

Один за другим соревнующиеся подъезжали представиться обоим государям. Труднее всего Ариетте было рассмотреть что-либо сквозь забрало, отверстия которого не совпадали с ее глазами. К счастью, конь сам следовал за тем, что шел впереди, и вот так она оказалась, наконец, перед Иоанном Добрым и Эдуардом III. Настал роковой момент. С великим трудом она наклонила свое копье и сказала грубым голосом:

— Кланяюсь вашим величествам…

Шлем с наглухо закрытым забралом исказил ее голос до неузнаваемости. Его вполне можно было принять и за мужской. Король Эдуард, как организатор турнира, ответил на приветствие.

— Кто вы, рыцарь? Француз или англичанин?

— Я Франсуа де Вивре, французский рыцарь.

— Почему вы прячете лицо? Поднимите забрало!

— Государь, я дал обет не открывать моего лица, пока вновь не стану свободным.

Казалось, Эдуарда III устроил такой ответ. Во всяком случае, он больше не настаивал.

— Хорошо, сир де Вивре. Выберите себе даму.

Ариетта даже опешила от неожиданности. Она подумала обо всем, кроме этого. В дрожащем свете факелов она едва различала благородных дам, которые ожидали этой чести. Дело принимало забавный, а в чем-то и скандальный оборот. Сейчас-то никто ни о чем не догадывается, но потом, когда истина выплывет наружу, как объяснить, что была выбрана именно та, а не другая? И Ариетта де Сенклер улыбнулась.

Среди публики произошло волнение. Вместо того чтобы удалиться, как другие, на поиски своей дамы, рыцарь остался на месте и опустил свое копье как раз меж двух королей. Что бы это значило? Эдуард сделал жест, выражающий нетерпение, потом обернулся: копье указывало на ту, что сидела у него за спиной, — на его мать, Изабеллу Французскую. Король увидел, как Мадам улыбнулась и приветливо взмахнула рукой. Он тоже улыбнулся.

— Дерзкий выбор, но я вижу, что принят он благосклонно. Поезжайте, рыцарь, и пусть вас сопровождают также и мои добрые пожелания!

Жребий благоприятствовал Ариетте де Сенклер. Ее схватка была названа в числе последних, поэтому, когда она выехала на ристалище, прошло уже около часа с тех пор, как она рассталась с Туссеном. Видела она по-прежнему плохо. Пришлось слугам, приставленным к барьеру, взять ее коня под уздцы и направить в нужную сторону. Сразу же после этого зазвучали трубы, и соперники помчались навстречу друг другу.

Во время этой скачки вслепую, почти не управляя конем, Ариетта согласно предостережению Туссена думала только об одном: избежать удара в голову. А копье противника было, как ей показалось, именно на этом опасном уровне. Перед самым ударом она отклонилась, насколько могла, в противоположную сторону и почувствовала чудовищный толчок, сопровожденный острой болью.

На трибунах видели, как французский боец, прежде чем упасть, вспорхнул, словно перышко. Эдуард III иронически улыбнулся, обращаясь к своему гостю:

— Вам не кажется, что французские рыцари несколько легковаты, дорогой кузен?

Иоанн Добрый поморщился и ничего не ответил.

Тем временем ристалищная прислуга кинулась подбирать тело поверженного рыцаря. Не переставая удивляться отсутствию оруженосца, его отнесли в палатку. А поскольку оруженосец так и не объявился, слуги, хоть это было и не их дело, затеяли снимать с побежденного доспехи, чтобы установить, в каком он состоянии. Один из них снял шлем. Хлынули волной рыжие волосы и открылись зеленые глаза. Слуга вскрикнул, и все скопом побежали за гербовым королем.

Гербовый король, он же старшина герольдов, был лицом весьма важным, избираемым непременно из среды доброй старинной знати. По ходу турнира ему доверяли безграничную власть. Войдя в палатку и узрев невероятное, он впал в ярость:

— Кто вы такая? И куда подевался тот, кто вместо вас должен быть в этих доспехах?

— Я Ариетта де Сенклер, нареченная сира де Вивре. А сам он совершил побег, как того требует честь от каждого рыцаря.

Гербовый король чуть не задохнулся.

— Значит, это честь потребовала от него послать биться вместо себя женщину? Как только мы разыщем этого негодяя, он будет повешен на первом же суку и останется там до тех пор, пока вороны не склюют последний кусок мяса на его костях! Щит с его гербом будет прилюдно расколот, а сам я лично буду ходатайствовать перед королем Франции, чтобы его замок был срыт до основания, а род навеки изгнан из страны!

Ариетта с трудом приподнялась на походной кровати, куда уложили ее слуги.

— Вы ошибаетесь, монсеньор! Франсуа де Вивре не сделал ничего постыдного. Это я обманом усыпила его с помощью булавки, смазанной сонным зельем. Он был без сознания, когда оруженосец вынес его за городские стены. Так что лишь я одна заслужила ваш гнев!

— А где доказательство того, что вы говорите?

— Слово воспитанницы Французской Мадам.

— Но зачем вы так поступили?

— Я же сказала вам, монсеньор, мы должны пожениться…

Дыхание Ариетты де Сенклер стало затрудненным. В первый раз гербовый король обеспокоился ее состоянием.

— Вы ранены?

— Не знаю. Думаю, что…

— Я немедленно пошлю за хирургом!

Ариетта услыхала, как он кричит кому-то громовым голосом, и вскоре в палатку вошел хирург. С помощью старшины герольдов он снял с девушки латы, кольчугу, потом подкольчужник. Когда под всем этим обнаружилось зеленое платье, он сделался заметно неловок. На зеленом шелке показалась кровь… Было очевидно, что хирург, суровый мужчина с могучими руками, привычен к самым тяжким зрелищам, но, снимая платье и обнажая девичью грудь, он дрожал. Справа было сломано и вдавлено одно ребро. Хирург вытер пот со лба и остался стоять без движения.

Гербовый король резко прикрикнул на него:

— Ну, чего ждешь? Делай свое дело!

— Простите меня, монсеньор. Я ведь военный хирург и раньше пользовал одних только солдат. Я всякое видал: вывалившиеся внутренности, выколотые глаза, отрубленные конечности… но раненую женщину — никогда!

— Сейчас же возьми себя в руки, не то посажу под замок и велю судить. Осмотри рану! Это серьезно?

Хирург снова промокнул себе лоб и склонился над девушкой. Ариетта, полностью сохранившая сознание, безмолвно глядела на обоих мужчин. Хирург, наконец, выпрямился.

— Без раскаленного железа не обойтись.

— Ну так делай! Чего ждешь?

— Ничего… Ничего, монсеньор. Сейчас начну…

Хирург послал за жаровней, и полчаса спустя все было готово к операции. Гербовый король удалился. Он решил не предавать дело огласке. Только его государь, Эдуард III, будет поставлен в известность и сам решит, какой ход этому дать. Что касается его, старшины герольдов, то он выскажется за снисхождение. Ариетту де Сенклер надлежит содержать под стражей в Хертфордском замке до тех пор, пока не будет внесен выкуп за Иоанна Доброго. Тогда она сможет получить свободу и последовать за ним во Францию, где и соединится со своим суженым.

Оставшись с раненой наедине, хирург вытащил из пылающих углей раскаленное железо. К несчастью для себя самой, Ариетта по-прежнему была в сознании.

— Мужайтесь…

Хирург чуть было не добавил по привычке «сударь», но, взглянув на правую грудь девушки, под которой ему предстояло оперировать, в последний миг поправился:

— …сударыня.

Ариетта не закричала. Она наблюдала за действиями хирурга. Она даже не отвела свой оставшийся ясным взгляд, когда по палатке разнесся запах паленой плоти. Убирая железо, хирург спрашивал себя, какой герой, какой бог сумел внушить к себе такую любовь.

***

А героя тем временем рвало. Суденышко, на которое его поместили, покинуло Темзу и, подгоняемое крепким бризом, вышло в открытое море. Качка была сильная, но отнюдь не она сделалась причиной охватившей Франсуа дурноты. Страдал он скорее из-за зелья, которым угостила его Ариетта и к которому добавилась застоявшаяся рыбная вонь. В полубессознательном состоянии, еле ворочая языком, Франсуа обратился к Туссену:

— Зачем мы вернулись к Мортимеру?

— Вовсе мы не у Мортимера.

— Но как же… я ведь чувствую капитаншин запах…

Франсуа вдруг забеспокоился.

— Туссен, я ничего не вижу! Я опять ослеп!

— Ничуть не бывало! Не беспокойтесь. Просто сейчас ночь, хоть глаз выколи.

— Туссен, что со мной? Хочу спать…

— Это лучшее, что вы можете сделать.

— А турнир? Ничего о нем не помню…

— Об этом я вам завтра расскажу. Спите пока.

На следующий день Туссен действительно рассказал своему господину подробности вчерашнего приключения: об уколе, которым Ариетта его усыпила; о плане побега, который она выдумала; о том, как невозможно было противиться воле этой богини, облеченной в железо; о том, как она вместо него вышла на бой… Франсуа молчал. Он не был удивлен по-настоящему. Он уже давно почувствовал по ее голосу, что она способна на все. Действие снотворного рассеивалось медленно. Только об этом он и успел подумать в тот миг, вновь скатываясь в тяжелое забытье.

Несмотря на благоприятный ветер, плавание длилось еще несколько часов, поскольку капитан, опасаясь приставать к берегу в Кале или в Соммской бухте, то есть в английских владениях, сильно забрал к югу. К концу дня он добрался до устья Сены, где и высадил своих пассажиров.

Ближайшая рыбачья деревушка называлась Лёр. Можно было только удивляться, обнаружив столь скромное поселение у впадения такой крупной реки; но как знать, не поднимется ли на этом месте много позже большой город?[20] Пока же Франсуа с Туссеном не удалось раздобыть себе лошадей в этом захолустье, и, чтобы добраться до Руана, им пришлось пересесть на другое судно.

На протяжении всего плавания Франсуа хранил молчание. Придя, наконец, в себя, он размышлял о событиях, которые пережил. Любопытно, но за Ариетту он не беспокоился. Слишком прекрасен был ее поступок, чтобы с ней могло что-нибудь случиться. Бог не допустит подобной несправедливости. Ведь он сам соединил их судьбы ради этого восхитительного приключения.

Просто Ариетта была женщиной его судьбы, вот и все. Франсуа давно это знал, но теперь ощутил с новой силой. Как давно он любил ее? Он не смог бы ответить наверняка. Тут не было какого-то определенного момента, как с Маргариткой. Вероятно, это произошло с самого начала, в тот миг, когда, пораженный схожестью их судеб, он взял ее за руку.

В первый раз Франсуа по-настоящему размышлял о Маргаритке. Он любил ее неистовей, безудержней, чем Ариетту, но две эти любви не имели никакого сходства. Одна была внезапным взрывом, другой предстояла долгая жизнь, и даже меньший ее накал был тому порукой. С Маргариткой он пустился в безумный галоп, а с Ариеттой ехал ровной рысью, как и подобает, собираясь в долгое путешествие длиной в целую жизнь. И Франсуа был уверен, что вместе они преодолеют любые препятствия. Редкая пара могла бы сравниться с ними. Ради него она оказалась способной на все, и только что это доказала; ради нее он готов горы свернуть…

Но пока берега Сены плавно проплывали мимо, Франсуа думал не только об Ариетте. Он вспоминал, как плыл на другом корабле в Англию и как воображал тогда, что попусту теряет свое время. Насколько он опять оказался глуп и самонадеян! Никогда, с самого начала своей жизни, Франсуа не знавал подобных потрясений.

Как это странно! Всякий раз, пустившись в странствие, он познавал что-то очень важное, и всякий раз возвращался измененным, иным. Когда он покинул своего дядю и отправился в Броселиандский лес, он познал свои слабости, свои пределы и понял необходимость противостоять самому себе. В Англии вместе со слепотой его ожидали другие открытия. В первую очередь — дружба Туссена, без которого он не выжил бы; затем — эта удивительная способность разгадывать любого человека по звуку его голоса; и, конечно, Ариетта…

И Франсуа отнюдь не собирался останавливаться. Вновь обретя зрение, он теперь неодолимо желал видеть, видеть, видеть, смотреть во все глаза, накапливать образы, любоваться — до помрачения света в очах! Открыв себя, открыв других, Франсуа желал теперь открыть и весь остальной мир.

В Руане они купили себе другое платье, лошадей и прогулялись по городу. После сытного обеда, обильно орошенного вином, Туссен спросил своего хозяина:

— А теперь куда мы направимся? Вернемся в Куссон?

Франсуа решительно замотал головой. Мысль вернуться в замок после смерти крестного леденила ему сердце. Но куда же тогда? Мир обширен. Франсуа твердо решил открыть его для себя, но не знал, с чего начать. И тут его осенило. Он вспомнил о вопросе Французской Мадам, на который не смог ответить, и ему пришло в голову все то, что он слышал о самом большом, самом богатом и самом прекрасном городе вселенной. Он поднял свою кружку и чокнулся с Туссеном.

— Мы едем в Париж!

Франсуа не забыл про выкуп. Было бы слишком глупо допустить, чтобы куссонский управляющий, еще ничего не слыхавший о его побеге, отослал деньги графу Солсбери. Встретив по выходе из харчевни какого-то паломника, возвращавшегося от святого Якова Компостельского, Франсуа убедил его завернуть в Куссон и передать послание, в котором управляющему предписывалось отправить сумму выкупа в Париж, на адрес, который он сообщит позже, и вознаградить подателя сей записки золотом.

Небольшими переходами, поскольку торопиться им было некуда, они двинулись вдоль берега вверх по течению Сены. Долгожданное событие произошло 25 января, в день святого Павла. Туссен ехал впереди. Путники поднимались по довольно крутой тропе, ведущей на холм, только что миновав какую-то деревушку, раскинувшуюся среди виноградников. Над соломенными крышами крестьянских лачуг вился легкий дымок — мирная, успокаивающая глаз картина. Вдруг Туссен закричал:

— Господин мой, вы только взгляните!

Франсуа пришпорил, догнал оруженосца и внезапно остановился, потрясенный увиденным. Солнце садилось и озаряло пейзаж на востоке. А там… В розовых закатных лучах Франсуа разглядел невообразимое скопище домов, нескончаемых крепостных стен, башен, колоколен. Он прошептал в восхищении:

— Париж!..

В этот момент мимо них проходил какой-то крестьянин с вязанкой хвороста на спине. Франсуа окликнул его:

— Где мы?

— В Шайо[21], мессир.

— Хорошо знаешь Париж?

— Частенько отвожу туда свое вино на продажу.

— Тогда называй все то, что мы видим. В обиде не останешься.

Крестьянин положил на землю свою вязанку.

— Вон там, слева, с самого краю, замок с островерхими крышами, сразу же за городской стеной, — это Тампль. А вон тот замок, который еще больше, ближе к Сене и к нам, — это Лувр. Потом остров Сите с собором Богоматери и королевским дворцом. А вон там, на том берегу, — гора святой Женевьевы, там студенты живут, это их вотчина.

Гора святой Женевьевы… Франсуа вдруг вспомнил, что давно уже не имел никаких известий от своего брата. Последнее, что он слышал о нем, было сообщение о его переезде в Париж после блестящего окончания учебы в Ланноэ. Стало быть, вопреки тому, что он думал, кое-какие знакомства в столице у него имелись.

Крестьянин прервал ход его мыслей:

— Ежели вы хотите добраться туда до темноты и закрытия ворот, мессир, то вам стоит поторопиться.

Франсуа отблагодарил его, бросив монету, и тронул коня. Крестьянин подобрал монету, увидел, что она английская, и в сердцах плюнул на землю, но все-таки сунул ее в свой кошелек.

Глава 10

ГЕНЕРАЛЬНЫЕ ШТАТЫ

Франсуа и Туссен скакали во весь опор. Вскоре дома сблизились и образовали улицу. Справа возникло большое темное здание. Какой-то причудливо одетый человек собирался туда войти. На нем было серое платье с нашитыми на него медными лилиями; в руках он держал палку, на обоих концах окованную железом.

Франсуа окликнул его:

— Где мы?

— Улица Сент-Оноре[22], мессир.

— Мы совсем не знаем Парижа. Не хотите ли послужить нам проводником? Вас отблагодарят.

Человек печально ухмыльнулся:

— Это уж точно, что вы не знаете Парижа, иначе догадались бы, кто я такой. Это одеяние носят все Три Сотни — триста слепых, для которых Людовик Святой велел построить приют, — как раз тот, что перед вами. Поезжайте все прямо и прямо: Париж там. Вы въедете в него через ворота Слепых.

Ворота Слепых! Ему, самому недавнему слепцу, предстояло въехать в Париж через ворота Слепых. Это был словно какой-то знак, переход от тени к свету, выход в новый, чудесный мир… Франсуа достал из кошелька золотую монету, подал ее слепому и пустил коня в галоп.

Париж действительно оказался совсем рядом. Франсуа чуть не наткнулся на городскую стену — сооружение хоть и старинное, более чем пятисотлетнее, но по-прежнему производящее внушительное впечатление. Массивная, зубчатая, она через равные промежутки прерывалась круглыми башнями с остроконечной кровлей. Ворота были устроены наподобие выдвинутой вперед квадратной крепостцы с подъемным мостом. Стражники, заметив Франсуа и Туссена, велели им поторопиться. Те стрелой пролетели в ворота, и подъемный мост тотчас же закрылся за ними. Франсуа поднял глаза. Он был в Париже!

Первое, что удивило его, была каменная мостовая. Тогда это встречалось крайне редко. Даже в Лондоне улицы были вымощены не целиком, а лишь в очень немногих местах — рядом с Савойскими палатами, например, или перед Вестминстерским дворцом. Второе, что поразило Франсуа, — это царившее повсюду необычайное оживление. По обеим сторонам улицы тянулись сплошные лавки, устроенные в нижнем этаже таким образом, что наружу откидывался горизонтальный ставень, который и служил прилавком.

Франсуа заметил человека с бочонком на плече и чаркой, повешенной на шею. Он что-то кричал на ходу, и по мере его приближения торговцы убирали товары с прилавков, поднимали ставни, а прохожие ускоряли шаг. Вскоре крик стал различим:

— А вот кому мальвазии! Бочонок из «Старой науки», десять денье пинта. Прошу угощаться!

Франсуа остановился рядом с крикуном, который наполнил свою чарку и протянул ему. Вино было золотистое и душистое. Пока Туссен в свою очередь утолял жажду, Франсуа спросил:

— Почему все лавки закрываются при вашем приближении?

— Я предлагаю свое вино поутру, когда люди из домов выходят, и вечером, перед самой ночной стражей. Служу вроде как часами. После меня один только вафельник проходит.

— Поскольку уже поздно, не могли бы вы сказать нам, где можно переночевать?

— А вот как раз в «Старой науке». Кормят там хорошо, комнаты удобные, да и конюшня есть для ваших лошадей. Отсюда идти все прямо — до Скобяной улицы. Увидите вывеску…

Разносчик вина пошел своей дорогой, а Франсуа с Туссеном — своей. С тех пор как торговцы подняли прилавки, улица сделалась шире. Франсуа с восхищением установил, что на ней смогли бы разъехаться две повозки. Тут им навстречу попался еще один крикун. Это был пожилой, седобородый человек с высокой корзиной на спине.

— Боже, кто хочет забыться? Беспамятка сгодится!

Вафельник, торговец вафельными трубочками, прозванными «беспамятками»… Франсуа не пробовал их уже целую вечность. Купив сластей себе и Туссену, он спросил, верно ли они идут к «Старой науке». Торговец сказал «да» и пошел дальше. Франсуа с Туссеном отмерили сотню-другую шагов, внимательно разглядывая вывески. Наконец, Туссен воскликнул:

— Вот она, господин мой!

И он ткнул пальцем в качающуюся на штыре вывеску с намалеванной на ней старухой, у которой в руках были пила и корзина.

— Не понимаю…

— Ну как же, господин мой! Старуха — старая, это понятно. Затем scie — пила, anse — ручка корзины, вместе будет sciense — наука!

Франсуа улыбнулся и слез с коня, Туссен за ним. И тут начали звонить «ночную стражу» — сигнал к тушению огней. Все колокола Парижа зазвучали одновременно, равномерными ударами. Франсуа закрыл глаза… Когда он входил в Лондон, тоже звонили во все колокола, и он смог тогда благодаря этому определить размеры города. Но то, что он слышал сейчас, казалось просто невероятным: колокола перекликались на бесконечно большем расстоянии. Этим колокольным перезвоном Париж явил всю свою необъятность. Во сколько же раз он больше Лондона? В пять? В десять? В этой разноголосице Франсуа мог различить, наверное, не меньше сотни церквей, начиная с гула большого колокола, принадлежащего, без сомнения, собору Богоматери, и кончая дребезжащими колокольцами часовен. Франсуа продолжал держать глаза закрытыми. Теперь его изощренное ухо различало по звуку не только расстояние, но и высоту, и перед ним раскрывалась вся топография города — его холмы и пригорки… Колокола умолкли почти одновременно, кроме одного запоздавшего, далекого. Откуда он звонил? Из сельской местности или уже из Парижа? Наконец умолк и последний, и Туссен услышал голос своего хозяина, шепчущего с закрытыми глазами:

— Как красиво!

В следующее мгновение они толкнули дверь харчевни «Старая наука» и вошли. Тишину сменил неистовый гам, исходивший примерно от тридцати молодых человек, сидевших за одним длинным столом, сооруженным из множества столов поменьше, поставленных встык друг к другу. Их освещало пламя огромного камина, в котором на вертелах поджаривалась домашняя птица. Хозяин, толстый потный человек, переходил от одного своего гостя к другому и пытался увещевать их:

— Мессир, уже звонили ночную стражу. Надо бы вам идти…

Но каждый его обрывал:

— Умолкни и принеси лучше вина!

Франсуа заметил, что у всех молодых людей была на макушке тонзура, как у лиц духовного звания. Значит, это они и есть, знаменитые парижские студенты!

Их застолье было, по меньшей мере, оживленным: крики, ругань. Самым шумным казался высокий блондин, курчавый как барашек, стучавший кулаком по столу и вопивший, что с дофиновых советников надо бы шкуру содрать, а его самого бросить в подземелье собственного дворца…

Что же такое произошло, чтобы вызвать столь жестокие требования? Франсуа пришлось напомнить самому себе, что в течение нескольких месяцев, то есть, собственно, все время своего английского плена, он был начисто отрезан от событий местной политической жизни. Тут его, наконец, заметил трактирщик и заторопился навстречу.

Франсуа спросил две комнаты и ужин, а также стойло для лошадей.

Трактирщика, казалось, просьба об ужине глубоко огорчила.

— Из-за этих студентов у меня не осталось ни одного свободного места. Но может быть, мэтр Эрхард согласится разделить свой стол с вами?

В дальнем темном углу Франсуа заметил одиноко сидящего человека. У того были седоватые волосы и весьма почтенный вид. Выслушав трактирщика, незнакомец любезно обратился к Франсуа с сильным иностранным акцентом:

— Мэтр Эрхард будет счастлив потесниться. Сам-то я немец из Трира и на свою беду…— он кивнул на шумное застолье, — их профессор! А вы издалека?

Франсуа и Туссен сели.

— Из Лондона.

— Этим меня не удивишь. Париж ведь не город, а просто какое-то место для свиданий. Бывает, и через прочие города люди проходят, но стремятся все равно сюда. Какого вы мнения о студентах?

— Я только начинаю открывать их для себя.

— Они того не стоят. Эта братия, прибыв сюда со всего света, умудрилась прихватить с собой одни только пороки. Англичане (вы уж простите меня) — сплошь пьяницы и трусы, немцы, мои соплеменники, — драчуны и похабники, брабантцы — воры и изверги, фламандцы — обжоры и сластолюбцы, нормандцы — тщеславные гордецы, пуатевинцы — скупердяи и предатели, бургундцы — скотски грубы и тупы, бретонцы — легкомысленны и непостоянны, ломбардцы — подлы и жестоки, римляне — подстрекатели и насильники, сицилийцы — ревнивы и склонны к тиранству… Но глупцы бы все они были, если бы не давали выхода своим дурным инстинктам. Чего стесняться? Ведь тонзура на голове делает их подсудными одной лишь Церкви, которая относится к ним по-матерински снисходительно. Слышали вы историю о том, как Людовик Святой однажды отправился в обитель кордельеров?

Франсуа спросил у проходящего мимо хозяина пинту мальвазии и ответил своему собеседнику:

— Нет, мэтр Эрхард.

— Как-то ночью Людовик Святой решил посетить монастырь кордельеров, чтобы отстоять там заутреню. Сказано — сделано. Но, проходя по улице Отфей, король получил содержимое чьего-то ночного горшка прямо себе на голову. В гневе он велел разыскать и привести виновного. Будь им простолюдин, купец или даже кто-то из благородных, того бы наверняка повесили, если не четвертовали за оскорбление величества. Но это оказался студент. И когда святой король узнал это, он его не только похвалил, но еще и отдал ему свой кошелек, поощряя за усердные труды в столь позднее время. Вот эту-то байку и рассказывают в университете каждому новичку. Можете себе представить последствия!

За соседним столом белобрысый верзила продолжал орать, но кто-то прервал его, завопив еще громче:

— Nunc bibendum![23]

Это словно послужило сигналом. Один из студентов гнусаво запел, словно в церкви: «Nunc bibendum», а остальные стали подтягивать вполголоса: nunc-nunc-nunc-nunc— bi-bi-bi-bi-den-den-den-den-dum… Потом солист умолк, а хор продолжил петь каноном: начинали самые высокие голоса, а заканчивали самые низкие. Они пели без единой запинки, без единой фальшивой ноты. Каждый исполнял свою партию так, будто репетировал ее всю жизнь. Хор звучал все мощнее и мощнее.

Франсуа слушал как зачарованный. От этого сборища исходила какая-то неодолимая сила. Каждый студент, взятый поодиночке, вовсе не был опасен. За редкими исключениями они не могли похвастать силой, и Франсуа был в состоянии зараз оглушить пару, стукнув их лбами. Но все вместе они казались неодолимыми. Все вместе они превращались в какое-то живое существо с тридцатью телами, в сказочное чудище… Их пение ширилось, становилось все громче и неистовей. Франсуа даже дрожь пробрала, чего с ним не случилось даже во время разгрома при Пуатье. Он чувствовал присутствие какой-то силы, иной, нежели его собственная, той, которая исходит не от тела, но от духа; это сила сил, ее не устрашат ни десять тысяч копий, ни туча стрел…

Песнь закончилась так же внезапно, как и началась, — с безупречным единством. Но безмолвие длилось только одно мгновение, и тотчас за тишиной последовали развязные крики. Хозяин, которого, без сомнения, тоже покорил канон, кинулся наполнять кружки.

Франсуа опорожнил свою, чтобы тотчас же снова ее наполнить. Мэтр Эрхард похвалил мальвазию как знаток.

— Давненько я не пил ее. Вы щедры, благородный англичанин.

— Я вовсе не англичанин, мэтр Эрхард, а французский рыцарь. Я был в плену и бежал. Мое имя Франсуа де Вивре.

Мэтр Эрхард внезапно поставил свою кружку.

— Вы хотите сказать — «Вивре»… как Жан де Вивре?

— Вы его знаете?

— Еще бы мне его не знать! Это один из моих учеников, и уж никак не из тех, что остаются незамеченными!

— Это мой брат, мэтр Эрхард.

— Даже не знаю, стоит ли поздравлять вас с этим! Из всех студентов он — самый умный и самый ленивый, самый одаренный и самый расточительный по отношению к своим дарованиям, самый глубокий и самый вздорный, самый храбрый и самый боязливый, самый обаятельный и самый отталкивающий. Среди своих товарищей он неизменно душа общества, но душа, к несчастью, скорее обреченная проклятью, нежели небесам!

— Скажите мне, где я могу найти его?

— Нет нужды беспокоиться и искать. Он сам придет сюда.

— Но ведь уже ночная стража!

— Если его что-то и остановит, то уж точно не это, поверьте мне.

Франсуа погрузился в раздумья. Мысль о том, что после стольких лет, после стольких событий он вновь увидит Жана — здесь, в этой таверне, глубоко взволновала сира де Вивре. Что делал его брат с тех пор, как их жизненные пути разошлись? Хотя бы узнает он его?

Мэтр Эрхард отвлек своего собеседника от этих мыслей.

— Раз вы были в Англии, то не знаете, наверное, что творится в Париже?

— Нет. Расскажите мне.

И мэтр Эрхард рассказал. Это была непростая история, яркий образчик тех смут и раздоров, что терзали тогда Францию…

***

Иоанн Добрый созвал Генеральные штаты перед самым своим отъездом на войну, чтобы утвердить новые налоги. Как и было предусмотрено, их заседание открылось 17 октября 1356 года. Но за это время ситуация в корне изменилась. Король находился в плену после Пуатье, и его замещал дофин Карл, молодой человек, не имеющий пока ни достаточного веса, ни авторитета и вдобавок лишившийся уважения к себе из-за бегства с поля боя в разгар сражения. Это обстоятельство позволило выскочить на первый план двум другим действующим лицам.

Первым был Этьен Марсель, богатый парижский суконщик. Избранный купеческим старшиной, он официально представлял всю буржуазию столицы и добивался для города льгот и вольностей, подобных тем, которые имели города Фландрии. Пленение короля и его замена дофином, этим бледным юнцом, стали для Марселя тем самым долгожданным случаем, позволявшим сыграть собственную роль.

Второй звался Карлом Злым, королем Наварры. Подобно Эдуарду III Английскому, он являлся прямым потомком Филиппа Красивого по женской линии и, подобно ему, также заявил права на корону Франции. Поначалу Иоанн Добрый пытался обольстить его, посулив даже выдать за него свою дочь, но, в конце концов, подверг заточению. Однако совсем недавно Карл Злой сбежал и обосновался в Париже, в то время как его войска, состоявшие из наваррцев и англичан, брали столицу в кольцо.

Вот в какую ситуацию угодил дофин Карл, юноша, которому исполнилось всего двадцать лет. В последние дни события приняли еще более крутой оборот. Накануне, 24 января, некий Перрен Марк, лакей без места, убил в ссоре Жана Байе, офицера из свиты дофина. Убийство произошло неподалеку от церкви Сен-Мерри, где Перрен Марк и укрылся. Но люди дофина ворвались в святое место и схватили убийцу. В тот же самый день, 25 января 1358 года, Перрен Марк был судим, приговорен и, по отсечении правой руки, повешен. Такое открытое попрание закона об убежище возмутило и Церковь, и горожан, и, конечно же, студентов. В Париже, где по-прежнему заседали Генеральные штаты, запахло бунтом…

***

Открылась дверь, и какой-то человек вырос на пороге. Это был Жан! Франсуа даже не успел прийти в себя от удивления, как грянул дружный крик, исторгнутый разом из тридцати глоток:

— Ardeat![24]

Как и в предыдущий раз, этот возглас немедленно преобразовался в песнопение. Тот же солист затянул нараспев:

— Ardeat! Ardeat! Impius horribilis! Ardeat in flammis eternis![25]

Прочие студенты сначала повторяли под сурдинку «Ardeat!», потом их пение опять превратилось в канон. Жан де Вивре, прислонившись к камину, с улыбкой на губах наслаждался этим гимном, исполняемым в его честь. Пламя камина ярко освещало его, и Франсуа прекрасно мог его рассмотреть. Самым удивительным в облике брата оказалось то, что он совершенно не изменился. Жан остался почти таким же, каким был в детстве, разве что прибавил в росте. Та же непропорционально большая голова с шишковатым лбом, те же глаза немного навыкате, оживляемые напряженным внутренним светом, те же тощие члены, та же бледная кожа, те же черные волосы, ниспадающие почти до плеч; тонзура была, пожалуй, единственным отличием. Жан кутался в черный плащ. Он стоял неподвижно. Казалось, это какая-то черная статуя…

Когда пение закончилось, он вскочил на стол с криком:

— Ardeam, dum amore![26]

Жан обвел присутствующих глазами. Воцарилось благоговейное молчание. Франсуа нарочно отодвинулся в тень. Он чувствовал: вот-вот что-то должно произойти, и не хотел, чтобы брат обнаружил его раньше времени.

— Если я и явился так поздно, то лишь потому, что нашел великую тайну и принес ее вам. Хотите узнать какую?

Неистовое «да!» было ему ответом. Театральным жестом Жан распахнул плащ и достал оттуда золотой реликварий — ковчежец наподобие тех, что можно увидеть в церкви.

— Вот она, великая тайна!

Наступила тишина. Даже студенты оцепенели. Трактирщик, несший Франсуа на ужин жареного гуся, выронил блюдо, и оно с металлическим стуком упало на пол. В глубине зала вскрикнула служанка. Взбешенный мэтр Эрхард встал со своего места, но, пожав плечами, снова сел, заметив, что речь идет не о настоящем церковном ковчеге, а лишь о грубой подделке из дерева.

Поднялся гул облегчения, и Жан потребовал тишины.

— Прогуливаясь по улице Сен-Виктор, повстречал я слепого старика, сидящего на паперти церкви Сен-Николадю-Шардонне. На нем была дорожная шляпа, а в руках посох паломника. Я удивился: «Что ты тут делаешь? Это ведь не по пути к святому Якову!» — «А я и не от святого Якова иду, — ответил он мне, — а из самого Иерусалима. Я несу оттуда великую тайну. Вот уже три года бреду я по дорогам, хоть и слеп. Это она выжгла мне глаза».

Жан умолк на мгновение. Все взоры были обращены к нему. Франсуа почувствовал себя неуютно. Не нравилась ему эта история со слепцом!

Насладившись всеобщим вниманием, Жан продолжил свой рассказ.

— Мы немного поболтали со стариком. Он спросил меня, кто я такой. Я ответил, что студент и что его великая тайна очень бы мне пригодилась. Дескать, с нею вместе я бы разом закончил свою учебу. Старик напустил на себя строгость. «Берегись, — сказал он мне. — Потерять зрение — это пустяки. Опасность великой тайны в другом. Она растерзает тебя, подобно волчьей стае. Представь себе тысячу волков, которые грызут тебя заживо, но не убивают, представь, как их клыки раздирают тебя на куски, член за членом…» — «Я не боюсь волков», — ответил я и взял ковчежец. Должен ли я открыть его, друзья мои?

Второе «да!», хоть и не такое уверенное, как первое, прозвучало из-за стола. Жан протянул было руку к ковчежцу, но передумал.

— Минуточку! Вот что мне еще сказал богомолец: «Не открывай его. Представь себе, что все пауки и змеи, какие только есть на белом свете, разом укусили тебя, а ты остался жив. Вот что с тобой будет. Ты будешь бесконечно ощущать, как их яд струится по твоим жилам и леденит сердце…» Так что же мне делать, друзья мои?

Опять настала тишина, и только один голос, один-единственный, безымянный, раздался среди сидящих за столом студентов:

— Открывай!

Жан отвесил полупоклон.

— Открыть-то я открою, но хочу быть откровенным с вами до конца. По мере того как я удалялся, старик сказал мне еще кое-что. «Вернись, — кричал он мне, — я передумал! Отдай мне этот ковчежец! Великую тайну нельзя открывать никому. Не смей открывать! Знавал ли ты жажду пустыни? Представь себе тысячу солнц, которые одновременно жгут твое тело, но так, что ты не умираешь, а превращаешься в живого мертвеца!..» Продолжения я не слышал — я был уже слишком далеко. А сейчас, если только кто-нибудь этому не воспротивится, я открою…

Напряжение достигло предела. Трактирщик и слуги, перекрестившись, сбежали на кухню. Да и среди студентов наверняка нашелся бы не один, желавший прервать опыт, однако никто не осмеливался признаться в трусости. Помедлив еще немного, Жан осторожно открыл реликварий. Франсуа инстинктивно зажмурился… Гул облегчения заставил его снова раскрыть глаза. Жан на все стороны демонстрировал открытый ковчежец, обшаривая его рукой — пусто! Там было пусто! Тогда он подбросил его в воздух, и ковчежец упал на землю, разбившись вдребезги. Собравшимися овладел нервный смех.

Жан выскочил из-за стола и подбежал к мэтру Эрхарду. В отличие от прочих, тот не расслабился. Напротив, его лицо было отмечено крайней серьезностью. Жан опустился перед ним на одно колено.

— Cur non rides, magister optime?[27]

Мэтр Эрхард бросил на своего ученика испытующий взгляд.

— Потому что ты вовсе не шутил.

Жан нахмурился:

— Так вы всерьез считаете, что Великая Тайна… Что ларчик пуст?

— Я боюсь этого. Ради тебя же самого.

Жан издал короткий смешок и схватил кубок со студенческого стола.

— Все, что я знаю, — это то, что он пуст, а природа, как сказал Аристотель, пустоты не терпит.

— Ну так пусть же его наполнят! Трактирщик, мальвазии всем!

Произнося эти слова, Франсуа вышел из тени. Он заметил, как по телу его брата пробежала судорога. Но Жан тотчас же овладел собой. Он повернулся к своим товарищам и напыщенно произнес:

— Позвольте вам представить: Франсуа де Вивре, мой брат, краса и гордость французского рыцарства, сын побежденного при Креси и сам побежденный при Пуатье!

Франсуа улыбнулся. Он слышал по голосу своего брата, что тот испытывает глубочайшее волнение, хоть и пытается скрыть его от своих товарищей; Франсуа был этим бесконечно счастлив.

— Откуда тебе известно, что я был при Пуатье?

— От моей крестной. Она мне все рассказала: и о смерти нашего дядюшки, и о твоем пленении. Я знаю также, как ты валял дурака в медвежьей шкуре у Жанны де Пентьевр. Это избавит тебя от долгих рассказов о своей жизни.

Жан говорил коротко, отрывисто, словно главной его заботой было не размягчиться. Он продолжил:

— А здесь ты как оказался? Выкуп заплатили или сбежал?

— Сбежал. Выкуп за меня англичане не получат. Я собираюсь промотать его тут с тобой. И вот еще… Это Туссен, лучший из оруженосцев да и вообще из людей.

Туссен поклонился брату своего господина.

В этот момент их заставил обернуться голос, донесшийся из-за студенческого стола. Кричал тот самый кудрявый высокий блондин:

— Пью за обоих славных Вивре! За щедрого рыцаря Франсуа и за Жана, самого восхитительного студента, которого когда-либо знала гора святой Женевьевы!

Франсуа на мгновение закрыл глаза.

— Этот не слишком-то тебя жалует. Чувствуется по голосу.

— И то правда. Кто же тебя научил так разбираться в людях?

Франсуа не захотел распространяться о своей слепоте. Он всего лишь сказал:

— Жизнь…

Жан взглянул на него с интересом.

— Мои поздравления! Как вижу, ты не все только колотил копьем по «чучелу»! А насчет того кучерявого… Это немец по имени Берзен, но он хочет, чтобы его звали Берзениусом, ему так кажется ученее. В сущности, он меня ненавидит, хотя пока и не отдает себе в том отчета.

— За что?

— Он беден, я богат. Он глуп, а я нет. Я за час выучиваю то, на что он тратит дни, чтобы только уразуметь еле-еле. Он проводит время в церквах и за книгами, а я трачу свое на кабаки да на шлюх. Что не мешает нашим профессорам уважать меня и презирать его. Короче, он завидует.

Жан поднял кружку и протянул ее в сторону блондина:

— За твои удачи в любви, Берзен!

Отвратительная гримаса исказила черты Берзениуса, который принялся уговаривать товарищей разойтись: мол, завтра из-за всех этих событий денек обещает быть жарким. Последовал долгий спор, и мнение Берзениуса в конце концов возобладало. Студенты встали. Жан хотел было последовать за ними, но Франсуа его задержал.

— Что ты собираешься делать?

— То же, что и они: шляться наудачу по улицам, срывать вывески, будить обывателей… Может, устроим взбучку ночному патрулю. Такой уж у нас способ убивать время.

— Останься, прошу тебя.

— Зачем?

— Мы не виделись с тобой больше семи лет, а ты еще спрашиваешь зачем!

Студенты тем временем расходились. Многие из них пытались увлечь за собой и Жана, но он высвобождался с натянутой улыбкой:

— Я остаюсь. Все-таки не каждый день братья убегают из английского плена…

Те больше не настаивали и ушли. Вслед за ними заторопился и мэтр Эрхард. Когда дверь закрылась, Туссен тоже спросил позволения уйти и поднялся в свою комнату. Братья остались вдвоем в большом зале харчевни. Франсуа внимательно посмотрел на Жана.

— Можно подумать, будто ты меня избегаешь.

— Я не тебя избегаю. Я избегаю ненужной чувствительности. Она ослабляет разум точно так же, как жир ослабляет тело.

— Ты не хочешь сделать исключение даже ради меня?

Жан вздохнул и наполнил их кружки мальвазией.

— Конечно, сделаю. Но раз уж мы собрались излить друг другу душу, то пусть вино тоже льется… Расскажи мне о себе. Что с тобой случилось такого, чего я еще не знаю?

Франсуа сделал несколько больших глотков.

— Я обручился!

И он поведал о том, что случилось за время его пребывания в Англии, опять умолчав о своей слепоте. Закончив рассказ, Франсуа положил руку на запястье брата.

— Теперь о тебе. Значит, ты студент Сорбонны?

Жан пожал плечами.

— Что вам всем далась эта Сорбонна[28]? Это всего лишь школа, такой же коллеж, как и все остальные, местопребывание студентов. Лекции у меня на Соломенной улице, а живу в Корнуайльском коллеже вместе со всеми остальными бретонцами.

Жан хотел снова наполнить свою кружку, но обнаружил, что кувшин пуст, и крикнул:

— Хозяин, еще пинту мальвазии! Теперь мой черед платить!

У Франсуа мелькнула внезапная мысль.

— Похоже, ты и впрямь разбогател. Как так вышло?

— Я тут всем говорю, что это крестная высылает мне деньги на содержание, но…

Пока трактирщик нес им мальвазию, Жан прервался. Когда тот удалился, он продолжил вполголоса:

— Но на самом деле эти деньги мне поступают от самого Папы.

Франсуа с сомнением посмотрел на своего брата. А тот, улыбаясь, разлил вино по кружкам.

— Не пугайся, я не пьян. Чтобы напиться, мне требуется гораздо больше, да и к тому же ты опьянеешь раньше меня.

И Жан де Вивре принялся рассказывать оторопевшему Франсуа, как провел последние семь лет своей жизни.

***

Настоятельница Ланноэ, его крестная, не ошиблась, когда заявила, что не сможет долго держать его у себя. Уже через два года она не могла научить Жана ничему новому.

Надо заметить, что в Ланноэ никогда не видывали ученика с подобной страстью к знаниям. Жан читал запоем, днем и ночью, летом и зимой. Несколько раз он чуть не умер от холода и истощения, так что пришлось даже приставить слугу к его постели, чтобы помешать ему бегать по ночам в библиотеку.

Так обстояли дела, когда его крестный отец, настоятель аббатства Монт-о-Муан, остановился проездом в обители Ланноэ. Он направлялся в Авиньон, но по дороге решил навестить своего крестника, которого не видел с самых крестин.

Среди лиц духовного звания монт-о-муанский аббат являлся фигурой заметной как в физическом, так и в духовном смысле. Это был настоящий великан, но тонкий и костлявый; его тело венчала голова со впалыми щеками, высоким лбом, пронзительным взглядом и мелко вьющимися черными волосами. В общем, любой видевший монт-о-муанского аббата не сразу мог его забыть!

Но в плане духовном он представлял собой личность еще более замечательную. Под наружностью аскета скрывалась на удивление деятельная натура. Благодаря его стараниям Монт-о-Муан располагал богатейшей библиотекой, которой завидовали многие монастыри. Сам превосходный эрудит, аббат благодаря своей репутации переманивал к себе лучших переписчиков и миниатюристов. Наконец, его известность достигла Авиньона, куда папа Клемент VI и вызвал его, чтобы назначить понтификальным библиотекарем.

Монт-о-муанский аббат был сразу же поражен внешностью своего крестника. Жану тогда исполнилось двенадцать лет. Его тело, исхудавшее от полного пренебрежения к нему, сделалось тощим до крайности. И напротив, голова казалась от этого еще больше, словно накопленные в ней знания увеличивали ее объем.

Жан знал назубок все, чему его учили в Ланноэ: грамматику, риторику, латынь, начатки греческого, географии, физики и медицины. Зато он не имел ни малейшего понятия о теологии. Но аббат, догадываясь о его умственных способностях, захотел проверить их именно в этой области. Он представил мальчику различные доказательства бытия Божия и побудил к тому, чтобы попытаться опровергнуть их. В этом месте своего рассказа взгляд Жана вспыхнул.

— Я их опроверг все до единого! Доказательство святого Ансельма разбил идеей совершенства, пять доказательств святого Фомы — их собственными следствиями. Я же ничего этого не знал. Я до всего дошел инстинктивно… Почувствовав слабое место, туда и бил. В конце концов, аббат все-таки взял надо мной верх, но признался мне, что я загнал его к самым последним укреплениям. Я был счастлив — ты даже представить себе не можешь, до какой степени!

Глаза Франсуа блестели так же, как и глаза Жана. Он вдруг почувствовал, что брат стал ему бесконечно ближе.

— Да, да, понимаю! У меня самого так было, когда я занимался фехтованием!

— Почему бы и нет? Как бы там ни было, но после этого состязания крестный решил взять меня в Авиньон, чтобы показать Папе. По дороге он учил меня не переставая. Он говорил мне: «Ум у тебя живой, но слишком непосредственный. Ты должен научиться подчинять его рассудку». Тогда же он начал обучать меня силлогизмам. Пока мы ехали, я затвердил все четыре их фигуры, восемь правил и двести пятьдесят шесть видов; мне приходилось называть их все по памяти, от первого до последнего, и приводить примеры. Мало-помалу я стал испытывать к аббату безграничное уважение. Ум у меня был сырой, грубый — аббат обтесал его; он был порывист, несдержан — аббат его упорядочил, научил работать… Я попросил позволения называть его не «господин аббат», а «pater»[29]. Он согласился. Теперь он так навсегда для меня и останется pater…

Франсуа чувствовал, что растрогался еще сильнее. Его собственная история и история его брата оказались на удивление схожи. Их крестные отцы сыграли в их жизни одну и ту же роль: они укрепляли и закаляли мальчиков в той области, которую каждый из братьев сам избрал для себя, — тело и дух… Бесконечные утренние упражнения с деревянным мечом и бесконечные повторения силлогизмов были для них одним и тем же: суровым ученичеством, которое превращает мальчишку-силача в рыцаря, а юного умника — в ученого богослова.

Франсуа улыбнулся Жану. Как понятно ему было почтение, которое вызывал в брате его pater! То же самое Франсуа испытывал и к Ангеррану. Неожиданно ему в голову пришла печальная мысль.

— Неужели твой крестный тоже умер?

— Нет, благодарение Богу. Он по-прежнему папский библиотекарь, и я очень надеюсь, что однажды он станет кардиналом.

— А как тебе показался Авиньон?

— Я его почти не видел. Сразу по прибытии меня поместили в монастыре бенедиктинцев, недавно открытом для приема студентов. Сам-то я тогда еще никаким студентом не был. Мне было двенадцать, а остальным — от тринадцати до восемнадцати. Я там находился в ожидании приема у Папы — эту честь мне должен был исхлопотать крестный. У остальных это вызывало зависть, и вот на второй же вечер один из учеников подбил меня на диспут перед всеми нашими товарищами. Он предложил такую тему: «Num fidei quaerendus intellectus, an fides intellectui?» Иначе говоря: «Что первее — разум или вера?» Я принял вызов и выбрал разум. Не знаю, хорошо ли ты меня понимаешь?

— Ты даже не представляешь, до какой степени… Продолжай.

Жан выбрал разум, как сам Франсуа некогда выбрал боевой цеп, и бросился в поединок… Он начал пересказывать, точнее — заново переживать свой давний ученый спор с тем студентом. Забыв о брате, он почти дословно воспроизводил доводы, которыми они обменивались по ходу препирательства. Его речь была заполнена малопонятными терминами: «сущность, предикат, субстанция, атрибут»… Но Франсуа это ничуть не мешало. Для него все было кристально ясным. И он переживал эту сцену вместе с братом.

Жан сражался со своим собственным Кола Дубле, которого должен был победить на равных, лицом к лицу, ум против ума.

Жану вода была по пояс… «Вера»… Студент бросился на него, выставив кулаки вперед… «Разум»… Жан слишком легко избежал первой атаки. Но студент был старше, образованнее. Он не замедлил этим воспользоваться. Своей диалектикой, лучше вскормленной, он безжалостно заставлял противника сгибаться. Попавший в ловушку Жан отбивался, задыхаясь…

Франсуа страдал вместе с братом, а тот поверял ему свою тревогу, которая охватила его в тот момент, свое отчаяние перед ироническими улыбочками окружающих… Но внезапно Жан нашел решительный аргумент. Он вынырнул из-под воды, и теперь уже его противник качался, теряя опору под ногами. И теперь именно Жан де Вивре безжалостно молотил его своими рассуждениями, пока, наконец, тот не прервал диспут, признав свое поражение и запросив пощады…

Франсуа захлопал в ладоши. Столь воодушевленный отклик даже удивил его брата.

— Ты так радуешься победе разума?

— Нет, твоей! Настоящий Вивре может быть только победителем. А что Папа?

— Он меня принял две недели спустя. Я был очень взволнован. Pater мне рассказал, кто такой Клемент VI: великий ум, покровитель литературы и искусств, но также и защитник людей. Знаешь ли ты, что именно по его приказу Церковь спасала евреев и преследовала бичующихся во время чумы?

Франсуа поспешил отогнать от себя видение, внезапно представшее перед ним.

Жан продолжил:

— Его святейшество захотел увидеться со мной один на один. Он заявил, что вполне расположен назначить мне стипендию, о которой ходатайствует мой крестный, но при том условии, что я его удивлю. Это не застало меня врасплох. Я начал говорить, заработал свою стипендию и уехал в Париж. Я ее по-прежнему получаю. Клемент VI умер, но его преемник, Иннокентий VI, подтвердил ее. Ради соблюдения тайны деньги присылают в Ланноэ, а уж крестная пересылает их сюда. В Париже в возрасте тринадцати лет я поступил на факультет искусств, в пятнадцать стал бакалавром, в восемнадцать — лиценциатом. В настоящее время готовлюсь стать магистром. Если все пройдет хорошо, на будущий год поступлю на богословский. Глядишь, лет через пятнадцать, когда мне стукнет тридцать пять, окончу… Теперь ты знаешь все.

— Ты что, издеваешься надо мной? О чем ты говорил с Папой? Я именно это хочу знать!

— Вот как раз этого я тебе не скажу.

Франсуа ударил кулаком по столу.

— Говори!

— Нет, не настаивай. Это моя тайна. Ты-то сам разве все мне рассказал?

Франсуа вспомнил о своей слепоте и умолк. Впрочем, пока Жан говорил о своей жизни, Франсуа много выпил, и теперь в голове у него слегка мутилось. А его брата вино, наоборот, взбодрило, и Жан начал говорить в чрезвычайном возбуждении:

— Франсуа, когда я покончу с учебой, то напишу книгу. И там я расскажу все. Я стану одним из светочей Церкви и, подобно Фоме Аквинскому, сподоблюсь святости. Но не добродетельным поведением, а силою своего ума… Моя книга будет называться «De Clave universa», или «De Clave vera», или попросту «De Clave…»[30] Но какая разница, все равно это будет ключ к истине…

Жан говорил еще некоторое время, но потом умолк, заметив, что Франсуа спит. Тогда он налил себе остатки мальвазии, выпил одним духом и отставил свою кружку с серьезным видом.

— С Папой я говорил о себе самом.

Потом он наклонился к своему спящему брату и зашептал, почти касаясь губами белокурых кудрей:

— Но главным образом о тебе…

***

На следующее утро Туссену пришлось как следует встряхнуть своего господина, чтобы разбудить его. Франсуа так и проспал за столом, в обществе брата, который тоже, в конце концов, сломался. В окно харчевни бил яркий свет.

— Который час?

— Недавно приму звонили.

Жан встрепенулся:

— Мне пора на лекции.

— Можно я с тобой?

— Ну, если тебе больше нечем заняться…

Они вышли. Свежий, пронизанный светом воздух погожего январского утра пошел Франсуа на пользу. После вчерашнего возбуждения и излишеств ночной попойки это было подобно глотку живительной влаги. Но еще больше привела его в чувство сама жизнь Парижа. На Скобяной улице открылись все лавки, и уже толкались бродячие торговцы, вовсю расхваливая свой товар.

Был там продавец теплого умывания с двумя ведрами, откуда валил пар; зеленщик погонял ослика с овощами в корзине, повешенной на шею; имелся также продавец отвара со своим сосудом на спине, торговцы сыром, луком-шалотом, мылом, свечами, соломой, метлами, пряностями, крысомором; ходили по улицам пекарь, кондитер, собиратель битых бутылок, общественный писарь, художник, жестянщик, старьевщик… Никогда Франсуа не видал ничего подобного. Он обратился к своему брату:

— Здесь всегда так? Такое оживление?

— Конечно. Но в некоторых домах бывает даже оживленнее. Сегодня вечером мы пойдем в бордель к мадам Гильеметте и ее девицам, на улицу Глатиньи.

Мимо них проплыло какое-то многоцветное видение. Человек нес на плече неведомое чудо.

— Сарацинские ковры!

Франсуа остановил его:

— Они действительно сарацинские?

— Конечно, монсеньор. Ни один христианин не сумеет сделать ничего подобного.

Франсуа прикоснулся к шелковистому ворсу, думая о своем предке Эде. Побывает ли когда-нибудь и он сам в тех краях? Выпадет ли ему удача отправиться в крестовый поход?

Жан взял брата за руку, и они вместе свернули в узкую улицу. Называлась она Шлемной и представляла собой вотчину оружейников. Франсуа как знаток оценил доспехи, щиты, копья, мечи и прочее оружие. Он подумал о том, что надо бы заказать себе и Туссену новое снаряжение, и в первую очередь — щит «пасти и песок». Он поделился этим последним соображением с братом, который ухмыльнулся в ответ.

— Ты без своего герба жить не можешь?

— Это герб нашего рода. Он ведь и твой.

Жан не ответил. Он расхохотался.

— Смотри!

И показал пальцем на прилавок аптекаря, который в этот момент изучал на свет содержимое стеклянного подкладного судна. Но Жан указывал не на самого аптекаря, а на щит с гербом, гордо красующийся над лавкой. Был он тонкой работы и представлял собой три золотых ночных горшка на лазоревом поле.

Жан приблизился.

— Мои поздравления, почтенный аптекарь. Никогда не видел я герба краше вашего!

— Благодарю вас, монсеньор.

— Однако я считаю, что оспорить его у вас должно бы все французское рыцарство.

— Монсеньор смеется надо мной!

— Ничуть не бывало! Ведь за исключением нескольких безумцев, вроде Иоанна Доброго или Франсуа де Вивре, все французское рыцарство дружно наделало себе в доспехи при Пуатье. Так что этот герб им прекрасно подходит! «Ах, вы вернулись из-под Пуатье, мой дорогой граф? Тогда держите, вот вам новый щит: лазурное поле с тремя золотыми горшками. И вам тоже, дорогой герцог». Давно у вас этот герб, почтенный аптекарь?

— Да, монсеньор. Тому уж двадцать лет.

— Двадцать лет! Прямо чудо! Аптекарь, вы не просто ученый, вы провидец!

И Жан оставил его, наконец, в покое — озадаченного, с подкладным судном в руке.

Покинув Шлемную улицу, братья пустились к Сене и оказались неподалеку от часовни Сен-Льеффруа. Там Франсуа и Туссена поджидал тошнотворный сюрприз — ров Пюнье, самое зловонное место в Париже. В приходе Сен-Льеффруа находился квартал кожевенников и живодеров, и с незапамятных времен они сбрасывали останки животных в просторный ров, где те и разлагались. Братья ускорили шаг и, пройдя еще несколько десятков метров, остановились: перед ними текла Сена…

На реке царило такое же оживление, как и на улицах. Вся Сена была забита судами — большими и малыми, полными и пустыми. Некоторые из них тянули вдоль берега канатами бурлаки, прозванные «баржеглотами», как пешие, так и конные. Виднелись тут и рыбаки, закидывающие лесу с набережной или тянущие короткую сеть меж двух лодок. Дополняли картину маленькие суденышки перевозчиков.

Братья ступили на широкий мост, который Жан назвал мостом Менял. По обеим сторонам проезжей его части стояли дома — как и на всех мостах того времени. Мост превосходно оправдывал свое название: все лавки здесь принадлежали менялам и ювелирам.

Франсуа вдруг вспомнил, что у него нет других денег, кроме тех, что дала ему Ариетта. Он не имел ничего против того, чтобы посетить сегодня вечером бордель, но только не с деньгами своей невесты… Франсуа приблизился к одному из прилавков. Жирный меняла встретил его подобострастной улыбкой.

— Чем могу служить, монсеньор?

Франсуа высыпал перед ним содержимое своего кошелька.

— Поменяйте мне это.

Увидев монеты, меняла поклонился.

— Это большая честь — услужить вам, монсеньор. Я даже передать вам не могу, как я почитаю англичан.

Франсуа хотел было ответить, но тут вмешался Туссен:

— Позвольте мне, господин мой.

Он приблизился к меняле вплотную и, грозно уставившись на него, произнес, нажимая на свой просторечный выговор:

— Монеты английские, это верно, но зато мы сами никакие не англичане. Того англичанина, у которого они были в кошельке, мы зарезали, выпотрошили, сварили и съели. Делай свое дело, да смотри, без обмана, не то и с тобой будет то же самое!

Весь дрожа, меняла схватил весы и принялся отсчитывать деньги, проклиная в душе смутные времена, когда не угадать наверняка, с кем имеешь дело. Взяв ливры парижской чеканки в обмен на английские фунты[31], Франсуа ушел.

Сделав еще несколько шагов, они оказались на острове Сите; прошли мимо королевского дворца, мимо собора Богоматери, который поразил Франсуа несказанно, и покинули остров через Малый мост, заканчивающийся укреплением — малым Шатле, парижской мытней, где взималась ввозная пошлина.

Жан ускорил шаг. Оказавшись на левом берегу, он прошел по улице Сен-Жак и свернул на Гипсовую улицу, где находился Корнуайльский коллеж.

Это было новое здание со стрельчатыми застекленными окнами. Сооружение напоминало монастырь. В нижнем этаже помещались общий зал с огромным трапезным столом, галерея и часовня. Верхний этаж занимали просторные кельи на два человека. Жан вошел в свою и забрал оттуда письменный прибор — продолговатый ящичек, содержащий чернила, перья и бумагу, который носили на животе с помощью кожаных лямок.

Братья вновь вышли и теперь направились к площади Мобер. В этот раз у Франсуа не было никаких сомнений: они попали во владения университета. Навстречу валили одни только студенты с такими же письменными приборами, как у Жана.

Следуя за этими молодыми людьми, братья очутились на улице, особенностью которой было то, что вход в нее перегораживала рогатка. Сейчас она была открыта. Жан объявил:

— Соломенная улица. Погода сегодня хорошая, лекции будут снаружи.

Франсуа заколебался, прежде чем последовать за своим братом.

— А я могу войти?

— Можешь оставаться тут хоть до самого конца, если «Метафизика» Аристотеля тебя заинтересует.

Франсуа прошел за рогатку. Соломенная улица, собственно, и была настоящим Парижским университетом, а название свое получила из-за соломы, которой вся была усыпана: студенты использовали ее в качестве подстилки для сидения, поскольку занятия нередко велись прямо под открытым небом. Лишь на время ненастья они перебирались в большое здание, занимавшее почти всю длину улицы.

Профессор, мэтр Эрхард, уже расположился на преподавательском месте, представлявшем собой скамеечку с пюпитром. На нем была черная мантия, подбитая беличьим мехом. Жан уселся прямо напротив. Франсуа с Туссеном сделали то же самое. Мэтр Эрхард дружески им улыбнулся, раскрыл толстую книгу и, больше никого не ожидая, начал читать.

Читал он по-латыни. Франсуа едва успевал понять отдельные слова, но общий смысл ускользал от него совершенно. «Causa materialis… Causa formalis…»[32] О чем тут речь?

Юный рыцарь оказался в мире, совершенно ему чуждом, куда никогда не получит доступа. Он вдруг почувствовал себя совсем маленьким, совсем глупым…

Он повернулся к брату. Жан был словно погружен в самого себя, его рука быстро-быстро чертила знаки на бумаге, глаза блестели, а лицо выражало странную жадность и даже нечто вроде сластолюбия. Более чем когда-либо Франсуа был сейчас уверен: Жан по-своему тоже был воином, героем, и его битвы ничуть не менее опасны, чем рыцарские поединки. Франсуа смотрел на этот выпуклый лоб и думал о том, какая сила должна там таиться. Если бы его собственный умишко всунуть в Жанов ум, он болтался бы там, как тело в доспехах великана!

Франсуа поднялся. У него не было причины задерживаться тут долее. Жан бросил ему, не отрывая глаз от бумаги:

— Встречаемся после вечерни, на улице Глатиньи. У мадам Гильеметты!

***

Франсуа с Туссеном вернулись на остров Сите, а с него обратно на правый берег, пройдя по мосткам Мильбрэй — пешеходной переправе, устроенной рядом с мостом Менял, — и беспечно затерялись в том великолепном лабиринте, который представлял собой Париж. В это время года солнце садится быстро, и Франсуа заметил, в конце концов, что вот-вот настанет ночь. Бродить же по городу после тушения огней он не намеревался, не столько из-за вероятности нежелательных встреч, сколько из опасения заблудиться. Франсуа сказал Туссену:

— Так мы никогда не доберемся до улицы Глатиньи!

Какой-то паломник, проходивший в этот момент мимо, услышал его и разразился сальным смехом.

— И впрямь было бы досадно!

— Вы знаете это место?

— Я бывал там не так часто, как мне бы хотелось, да и сейчас еще не готов туда заглянуть — дал обет воздержания на время паломничества. Но за один денье провожу.

Франсуа немедленно согласился. Они проследовали за своим проводником и выяснили, что улица Глатиньи находится в двух шагах от собора Богоматери. Сами того не зная, они наверняка уже не раз проходили здесь; но улицы в те времена не имели ни табличек, ни указательных дощечек, и их названия передавались исключительно из уст в уста. По пути Франсуа спросил своего провожатого о причинах его паломничества. Ответ оказался неожиданным:

— Я ходок за прощением. Меня нанял один богатый горожанин, чтобы я совершил паломничество за него.

— Разве такое возможно?

— Конечно. В Божьих глазах это он идет в Компостелло, а вовсе не я. Он своей жене изменял, вот бедняжка и померла с горя.

Следуя за ходоком по обету, Франсуа и Туссен практически возвращались по своим следам. Они опять прошли по мосткам Мильбрэй — улица Глатиньи оказалась совсем рядом. Тут на колокольнях зазвонили ночную стражу. Пока длился перезвон, Франсуа спросил у паломника, не знает ли он дом мадам Гильеметты. Тот ответил не без зависти:

— Только понаслышке. Я не настолько богат.

Он довел их до самой двери. Франсуа вручил ему обещанную монетку и вошел с чуть защемившим сердцем.

Первое, что он увидел, был один из тех самых сарацинских ковров, лежащий на полу. Свечи в двух серебряных подсвечниках давали мягкий, неяркий свет, достаточный, впрочем, для того, чтобы рассмотреть на редкость роскошное убранство: кроме сарацинских ковров, пол устилали всевозможные меха, в которых утопали ноги. Имелась даже медвежья шкура с оскаленной пастью и когтистыми лапами. Стены справа и слева были обтянуты розовым шелком, а та, что напротив, скрывалась под красным бархатным занавесом.

И только теперь Франсуа заметил присутствие Жана. Тот возлежал на подушках, окружавших низенький столик, в обществе миниатюрной молодой женщины с выразительным лицом, очень темными глазами и непривычно короткими волосами, доходившими ей всего лишь до шеи. Не вставая, Жан представил их друг другу:

— Это Алисон по прозванью Идол. Я выбираю ее вот уже пятый раз подряд, это меня даже начинает тревожить… Алисон, Идол мой, тебе крупно повезло: ты видишь перед собой моего брата Франсуа и его оруженосца Туссена.

Красный бархатный занавес в этот момент открылся. Оттуда появилась полная, белокурая, густо накрашенная женщина.

— А вот и мадам Гильеметта, самая изысканная бандерша Парижа.

Мадам Гильеметта приблизилась к посетителям и низко поклонилась.

— Для меня это большая честь — принимать доблестного рыцаря и его оруженосца.

Она хлопнула в ладоши, и красный занавес снова открылся.

— Все мои девушки к вашим услугам. Выбирайте!

Их было шесть, одетых в платья ярких цветов с глубоким вырезом, открывающим грудь. Мадам Гильеметта принялась называть их одну за другой:

— Раулина Любезница, Жилетта Берсийка, Жанна Красуля, Мишалетта из Труа, Томасса Толстушка, Марион Углозадая.

Туссен не колебался. Он тут же схватил за руку Томассу — толстенькую блондинку несколько апатичного вида.

— Сюда, сюда, моя милая! Уж я-то тебя не стану звать Толстушкой! Ты не заслуживаешь этого прозвища. Я тебя буду звать Томасса Прекрасная… Хотя нет, оно того не стоит, всем и так видно, что ты прекрасна. Будешь просто Томасса — и все тут!

Франсуа стоял в замешательстве. Пять остальных ждали его выбора. Ему претило разглядывать женщин, словно лошадей. Из них улыбалась только одна — улыбкой робкой, почти боязливой. Он остановил свой выбор на ней. Она была хорошенькая, очень свежая, с каштановыми волосами и карими глазами. В отличие от товарок, у нее был простой и серьезный вид порядочной женщины. Франсуа забыл ее имя и переспросил.

— Я Жилетта из Берси.

— Иди ко мне, Жилетта, меня зовут Франсуа.

Бандерша одобрила их выбор. Тут вмешался Жан:

— Мы хотим есть и пить, мадам Гильеметта! Сначала ужин, любовь потом. Рассаживайтесь!

Все три пары устроились на подушках вокруг низкого столика. Мадам Гильеметта исчезла и почти тотчас вернулась со сладкими пирожками на серебряном блюде и с вином в графине. Жан налил своему брату.

— Пей! Это гренаш. Мы тут одни, во время ночной стражи больше никто не осмелится прийти. Можем делать все, что захотим.

Франсуа выпил. Вкус у вина был тяжелый и мягкий. Две из невостребованных девушек пристроились в тени и стали тихонько наигрывать, одна на арфе, другая на флейте… Жилетта из Берси прижалась к Франсуа и положила ему руку на запястье. Он снова выпил. Туссен вплотную занялся Томассой — месил ей груди, целовал взасос. Жан оттолкнул ластившуюся к нему Алисон.

— Будь умницей, Идол мой. Перед любовью надо не только поесть и выпить, следует также и поговорить. Франсуа, я зазвал тебя сюда, чтобы ты пораспутничал немного, а то слишком уж ты серьезен.

— Почему ты так думаешь?

— На улицах ты даже не смотрел на женщин.

— Это потому, что я влюблен…

Франсуа заметил, что Жилетта легонько вздрогнула. Жан заговорил, горячась:

— Твоя невеста тут совершенно ни при чем! Ты что думаешь, придя сюда, ты ей изменяешь? Здесь только твое тело, а душа осталась в Англии. Забудь о ней хоть на миг и думай об одном лишь наслаждении!

Жан оказался прав. Франсуа не чувствовал себя неверным по отношению к Ариетте. Он погладил Жилетту, которая свернулась клубочком, словно кошка. У нее была нежная кожа.

Тем временем Жан продолжал свою речь:

— Послушайся меня и поступай, как шлюхи. Это самые мудрые женщины на свете!

Томасса высвободилась из объятий Туссена и разразилась кудахтающим смехом. Алисон по прозванью Идол ела и пила, внешне равнодушная ко всему. Жилетта таращилась на Франсуа.

— Все так называемые честные женщины держат свою душу между ног, и только у шлюх она находится там, куда ее поместил Создатель, — в мозгу.

Томассу так разбирал смех, что Жан вынужден был ненадолго прерваться.

— Займись любовью с честной женщиной, и она подарит тебе свое сердце; это доказывает, что оно у нее обретается между ног и ты его задел по этому случаю. Займись любовью со шлюхой, и это ей ничуть не помешает лечь с другим клиентом: значит, ты никак не воздействовал на ее душу, которая находится там, где ей быть и положено, — в голове.

Томасса захлопала в ладоши:

— Красиво, как проповедь в церкви! Еще!

Франсуа выпил еще. Графин опустел. Он крикнул, чтобы принесли другой. Мадам Гильеметта поторопилась лично прибыть с полным. Жилетта из Берси заговорила во второй раз:

— Не пей слишком много, а то ничего не сможешь. Я хочу, чтобы ты сделал меня счастливой…

Франсуа не слушал ее. Он осушил два стакана один за другим. Все вокруг начинало затуманиваться. Он даже не заметил, что Туссен с Томассой занимаются любовью рядом на подушках. Франсуа вдруг пришла в голову одна из тех несуразных идей, которые вызываются опьянением.

— Расскажи мне о своей утренней лекции.

— О причинности согласно Аристотелю?

— Да. Я хочу, чтобы ты мне объяснил. Хочу понять. Только не говори, что это слишком сложно!

— Я и не говорю. Объяснить можно все.

Жан осекся. Видимо, ему в голову пришло что-то очень смешное, поскольку он затрясся от неодолимого приступа смеха.

— Ладно, согласен. Сейчас объясню. Это будет превосходное упражнение!

Он снял с себя камзол и объявил громким голосом:

— Итак, причинность согласно Аристотелю!

— Что ты делаешь?

— Сам видишь: раздеваюсь.

Жан теперь был обнажен по пояс, и Франсуа заметил у него на груди странное ожерелье — золотой шарик размером с птичье яичко, подвешенный на золотой цепочке.

— А это что у тебя такое?

— Старинное украшение. Римляне называли его bulla aurea. Знатные юноши носили такие до семнадцати лет.

— Откуда оно у тебя?

— От той самой особы, с которой свел меня крестный.

Франсуа понимающе кивнул. Жан тем временем снял штаны и остался голышом.

— Теперь твой черед, Идол мой!

Жан положил ее руку себе на член и стал поглаживать.

— Наблюдай хорошенько все наличные причины, которые я задействую! Первая, causa materialis, причина материальная, — это мой член сам по себе. Согласись: не будь у меня члена, мне и задействовать было бы нечего; к тому же члена в отличном состоянии, достаточно молодого и сильного, богатого горячими мокротами и бедного мокротами холодными…

Алисон по прозванию Идол продолжала свою работу, время от времени прыская со смеху.

— Во-вторых, causa formalis, причина формальная. Если бы речь шла о горшечнике, то разумелась бы та форма, которую он предполагает дать своим горшкам. Здесь же важна не идея, присутствующая во мне, но воля самого Создателя. Это Бог сотворил так, что все члены напрягаются определенным образом и стремятся принять надлежащую форму, к которой сейчас приближается и мой…

Так оно и было. Усилия Алисон не пропали даром.

— В-третьих, causa officiens, причина действующая: рука. Заметь, что это не чисто механическая причина, ум и душа здесь тоже участвуют. Если бы Алисон не была такой смуглой красавицей, если бы она была старухой, уродиной или прокаженной, те же самые движения не оказали бы аналогичного действия. В-четвертых, и в-последних, causa finalis, причина, проистекающая от одной лишь души. Причина, по которой я оказался на улице Глатиньи, в заведении мадам Гильеметты; то, ради чего я пришел сюда, — искать удовольствия, а может быть, и счастья…

На несколько мгновений Франсуа закрыл глаза. Зрелище стало ему неприятным. Он закончил фразу своего брата:

— Или забвения…

Жан поспешно вскочил.

— Ты на меня тоску нагоняешь своими суждениями, под стать честной женщине. Пошли, Алисон, ляжем!

Франсуа посмотрел им вслед. Потом хотел вновь налить себе, но Жилетта мягко остановила его.

— Идем, Франсуа.

И они тоже ушли, оставив Туссена с Томассой резвиться на подушках.

***

Комната, в которую Жилетта привела Франсуа, напоминала помещение на нижнем этаже. Та же роскошь — сарацинские ковры и меха на полу, дорогие ткани на стенах. Горели многочисленные свечи в подсвечниках; Франсуа не считал их, но у него осталось впечатление яркого света.

Они разделись. Нагая Жилетта неподвижно стояла посреди комнаты. Тело у нее было прекрасное, и Франсуа внезапно охватило желание — такое сильное, что он не двигался, желая продлить этот миг. Он тоже стоял нагой, в одном шаге от нее.

Франсуа подумал о женщинах, с которыми прежде занимался любовью. Ни с одной из них он не испытывал подобного возбуждения. Он обнял Жилетту и увлек ее, но не на постель, а на пол.

Он закрыл глаза, лаская мягкую, надушенную кожу Жилетты. Она прильнула к нему. Входя в нее, он одновременно ощущал прикосновение меха к спине и ее тела к груди. Франсуа возблагодарил небо за то, что ему довелось быть слепым и познать, что такое прикосновение. О, как прав Мортимер! Как это пьянит — сильнее, чем самое сладостное вино…

Они вместе катались по полу. Франсуа по-прежнему держал глаза закрытыми. Лаская Жилетту, он чувствовал, как напрягается и трепещет ее тело. Казалось, он притрагивается к музыкальному инструменту, и сам звучит в унисон.

Несмотря на все свои предыдущие приключения, по-настоящему Франсуа открывал женщину только сейчас. А то, что между ними не было любви, делало их единение еще более прекрасным. Их тела слились сразу, избегнув ненужных слов. Это было нечто большее, чем просто соитие, это была дань благодарности самому Создателю; они пели ему славу, они воздавали ему хвалу изо всех своих сил — за то, что он сотворил их мужчиной и женщиной… Оргазм настиг их одновременно. Франсуа закричал, чего с ним раньше не случалось. Он только что изведал нечто новое и знал теперь, что отныне не сможет без этого обойтись.

***

Они уже собрались начать все сызнова, как услышали из соседней комнаты призывы на помощь: это был голос Алисон. Затем последовали душераздирающие вопли, а после — тишина. Франсуа бросился вон. Дверь в соседнюю комнату оказалась закрыта; он вышиб ее ударом плеча.

Жан и Алисон, оба голые, были на постели. Жан сжимал горло девушки, которая лишь слабо стонала. Франсуа схватил брата за руки и разжал их. Жан отбивался, как бесноватый, но Франсуа держал его крепкой хваткой.

— Что с тобой такое? С ума сошел?

Жан завопил:

— Моя золотая булла! Она украла ее, пока я спал!

— Задушив ее, ты не облегчишь себе поиски.

Франсуа приблизился к Алисон. Та дрожала всем телом и с трудом дышала, хватаясь руками за шею, всю в красных пятнах. Он спросил ее без околичностей:

— Куда ты ее дела?

Алисон бросила на него испуганный взгляд:

— Она в пасти у лисы. Это так, ради шутки… Я же не знала…

Франсуа подумал было, что Алисон смеется над ним, но потом действительно увидел на полу лисью шкуру с оскаленной пастью. Жан успел сообразить раньше, чем Франсуа пошевелился, и, прыгнув, вновь завладел своим сокровищем.

— Благодарю. Оставь нас.

Франсуа не стал настаивать. Он торопился вернуться в свою комнату и предаться любви с Жилеттой.

Разбудили его поутру быстрые, равномерные удары — набат. Все колокола Парижа звонили одновременно, заглушаемые находящимся где-то совсем неподалеку большим колоколом собора Богоматери. Франсуа понял: это мятеж.

Несмотря на протесты Жилетты, желавшей удержать его, он поспешно оделся и, выйдя из комнаты, нашел Жана и Туссена уже готовыми. Жан сказал просто:

— Идем! Такое нельзя пропустить.

Снаружи по направлению к правому берегу валила толпа. Они присоединились к ней. Отовсюду слышался один и тот же крик:

— К Монфокону!

В этой давке Франсуа потерял на миг Жана и Туссена. Он обратился к торговцу павлиньими перьями, шагавшему рядом с корзиной, наполненной многоцветным товаром.

— А что такое Монфокон?

Столь откровенное невежество вызвало у того сочувственную улыбку.

— Монфокон — это парижская виселица. Мы туда идем снять тело несправедливо казненного Перрена Марка, дабы предать его земле по христианскому обычаю.

На каждом перекрестке толпа увеличивалась. Франсуа заметил на многих горожанах красно-синие капюшоны и спросил об этом у своего брата.

— Это цвета Парижа. Они служат опознавательным знаком для приверженцев Этьена Марселя.

Они вышли за городскую стену через ворота Тампля. Эта стена уже довольно давно служила прибежищем для бездомных. К толпе примкнула целая когорта всякого рода босяков: одни хромали, другие ковыляли на костылях… Франсуа был озадачен. Он не знал, что и думать обо всем этом. Хорошо ли он поступает, присоединившись к подобным людям? Что сделал бы на его месте Ангерран? Доброе ли это дело? Франсуа спросил мнение Туссена.

— Здесь народ, господин мой. А раз здесь народ, значит, и дело доброе.

Он спросил Жана. Тот глубоко вдохнул в себя воздух погожего зимнего дня.

— Делай, как я: дыши и смотри. Меньше всего меня заботит тот бедолага, которого мы идем снимать с виселицы. С таким же успехом я мог бы смотреть, как его вешают. Самое главное — быть здесь, среди них. Ты чувствуешь воодушевление, которое оживляет всех этих людей, да и тебя тоже? Это — Париж! Париж — нечто большее, чем просто сумма его обитателей, это существо, которое живет само по себе. Прочие города — лишь дома и улицы. А у Парижа есть душа!

Франсуа тоже наполнил свои легкие. Что правда, то правда: с тех пор, как он оказался в Париже, он уже не чувствовал себя таким, как прежде. Франсуа решил позволить себе идти и больше не изводить себя вопросами. Он поразмыслит об увиденном позже.

Они миновали Тампль, мощный замок, окруженный стенами. Он перестал быть крепостью с тех пор, как Филипп Красивый искоренил орден тамплиеров. И тут, благодаря движению толпы, они чуть ли не нос к носу столкнулись с Берзениусом. На том был красно-синий капюшон. Жан приблизился к нему и хлопнул по спине.

— Отличная у тебя шапочка, Берзен!

— Это символ свободы!

— А по-моему, ты ошибся: дурацкий колпак подошел бы тебе больше!

Ужасная гримаса исказила лицо Берзениуса, который не сразу нашелся, что ответить. Наконец он бросил:

— Ты мне за это заплатишь!

И удалился.

Франсуа заметил брату:

— От ненависти тайной он перешел к ненависти явной.

Жан пожал плечами:

— Подумаешь! Надо же было помочь ему разобраться в себе.

***

Монфокон располагался на холме Шомон, примерно на половине его высоты. О том, что виселица близко, сначала предупреждали птицы: черной тучей кружились они над какой-то точкой, еще невидимой глазу, потом до ушей доносилось оглушительное карканье, и, наконец, появлялась она сама… Франсуа добрался туда около полудня. Многочисленность толпы мешала подойти поближе, но Монфокон был хорошо виден и издалека.

Шестнадцать толстых колонн одиннадцатиметровой высоты были расположены квадратом и поддерживали поперечины. Франсуа попытался сосчитать повешенных: их оказалось не меньше шестидесяти. На некоторых еще оставались рубахи, прочие болтались голыми. Легкий ветерок раскачивал тела, вокруг летали вороны; иные усаживались мертвецам на плечи. Один из казненных был без головы — его повесили, обвязав веревкой под мышками.

В первых рядах толпы раздалось заупокойное пение. К одному из поперечных брусьев приставили лестницу, и какой-то человек ловко туда забрался. Перрена Марка узнали по отрубленной правой руке. Человек на лестнице точным ударом перерезал веревку, и одеревеневшее тело упало на землю.

Несколько часов спустя Франсуа, Жан и Туссен находились уже перед церковью Сен-Мерри, той самой, где беднягу схватили и где сейчас собирались устроить покаянную церемонию. Жан взял брата за руку.

— Идем отсюда! Они потом пойдут хоронить его на кладбище Невинно Убиенных Младенцев. Мы их обгоним: я хочу показать тебе кое-что очень важное.

— Что именно?

— Мою могилу.

Кладбище Невинно Убиенных Младенцев располагалось на Скобяной улице, но, поскольку оно было со всех сторон окружено домами, увидеть его снаружи не представлялось возможным. Проникнув туда через какую-то тесную подворотню, Франсуа был потрясен. Ни за что бы он не подумал, что кладбище находится всего в двух шагах от «Старой науки». Хотя оно и располагалось буквально напротив, это был совершенно другой мир — мир смерти, прилепившийся к миру живых.

Само по себе такое же большое, как все остальные парижские кладбища, вместе взятые, кладбище Невинно Убиенных Младенцев представляло собой четырехугольник примерно пятьдесят метров на сто. Его окружала крытая галерея со стрельчатыми аркадами, образуя просторное место для прогулок. У галереи имелся и второй этаж, что-то вроде чердачного помещения, именуемого оссуарием[33]. Он зиял сплошными окнами примерно в метр высотой, разделенными лишь узенькими перегородками. Этот склеп венчался кровлей с крутым скатом, покрытой плоской черепицей, которая местами уже обвалилась. Оссуарий не содержал ничего, кроме костей. В оконных проемах громоздились аккуратно уложенные пирамиды из черепов, повернутых лицами наружу; там, где осыпалась черепица, можно было различить нагромождение и других костей — бедренных, ребер, позвонков…

Франсуа почувствовал, как, несмотря на свежесть январского дня, уже клонящегося к закату, его бросает в пот. Вот где настоящий кошмар! Куда бы он ни повернулся, отовсюду на него глядели мертвецы со своими пустыми глазницами и ужасным оскалом. Не имея сил оторвать взгляд от этой жути, Франсуа медленно отступал к середине кладбища. По счастью, он вовремя остановился, предупрежденный зловонием, иначе свалился бы в общую могилу.

Середина четырехугольника, то есть кладбища как такового, представляла собой, в сущности, просторный пустырь, где, кроме башенки под остроконечной крышей да железного креста на постаменте, не было ничего. Вся земля заросла травой, кроме одного свежевскопанного участка и, разумеется, общей могилы. Жан приблизился к своему брату. Он вел себя совершенно непринужденно и давал объяснения так, словно чувствовал себя тут хозяином:

— Как только общая могила заполняется, ее засыпают и выкапывают другую, немного поодаль. А те скелеты, которые находят при этом в земле, складывают наверху, в склепе.

Франсуа на шаг отступил назад. Вид этой ямы был ему невыносим. Слишком живо напоминал он ему о Черной Чуме. Франсуа с горячностью обратился к брату:

— Зачем ты привел меня сюда?

— Я же сказал: показать свою могилу.

— Мне не нравится, как ты шутишь.

— Это вовсе не шутка.

Жан указал на чернеющие дырами глазниц черепа в оссуарии. Вид у него действительно был серьезный, почти торжественный.

— Я хочу быть погребенным в общей могиле кладбища Невинно Убиенных Младенцев, дабы мои кости были впоследствии перенесены в этот склеп. Я хочу и дальше смотреть на живых вместе с моими усопшими собратьями. Поклянись, что, когда я умру, ты исполнишь мою волю!

— Почему ты должен умереть раньше меня? Ты ведь младший.

— Клянись!

Его глаза блестели. Сбитый с толку этой внезапной серьезностью, Франсуа поклялся. Жан тотчас вернул себе прежний беззаботный тон:

— А пока, в ожидании моих похорон, идем в галерею! Под впечатлением этих загробных видений Франсуа не заметил оживления, царившего на кладбище. А в галерее было довольно людно. Здесь находились прогуливающиеся горожане и бродячие торговцы, переходящие от одного зеваки к другому и выкликающие свой товар, так или иначе имевши? отношение к одежде: платье, белье, обувь.

Франсуа опустил глаза. Пол галереи включал в себя многочисленные могильные плиты. Он наклонился над одной из них. Она была старинная, имя усопшего исчезло, но еще различима была половина четверостишия:


Мужчина, женщина, младенец нежный, —

Смерть — общий удел неизбежный…


Две последние строки, от которых остался лишь след, были стерты временем.

Франсуа охватило внезапное волнение. Эта печальная покорность судьбе, этот тихий упрек человеческой участи показался ему более пронзительным, чем самые громкие крики отчаяния.

Жан, остановившийся чуть поодаль, окликнул брата:

— Иди, взгляни на эту! Она ничуть не хуже.

Плита была недавняя. Под именем покойного резчик поместил череп с двумя перекрещенными костями и коротким изречением: «Hodie mihi, eras tibi»[34]. Франсуа даже застыл — так ужаснуло его это напоминание, выраженное в четырех словах. Имя покойного ровным счетом ничего ему не говорило. Франсуа спросил себя, кем мог быть этот человек, пожелавший запугать живых своим безжалостным посмертным злорадством.

— А вот шелковые платки по сарацинской моде! Шелковые платки всех цветов радуги!

Хорошенькая торговка, выхватив из корзины сверкающие многоцветные лоскутья ткани, размахивала ими над головой. Она улыбалась Франсуа. Почему бы ему и не позволить прельстить себя? Это развеяло бы загробные видения. Но для начала он решил избавиться от своих денег и доверить их Туссену. Накануне у мадам Гильеметты Жилетта ничего у него не спросила, потому, без сомнения, что Жан уплатил вперед, н