Book: Повесть о бедных влюбленных



Повесть о бедных влюбленных

Васко Пратолини


Повесть о бедных влюбленных

Иллюстрации И. Гусевой

Перевод Л. Вершинина, З. Потаповой, Р. Ходорковского

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Повесть о бедных влюбленных

Глава первая

Пропел петух угольщика Нези, над подъездом гостиницы «Червиа» погас фонарь. Последний трамвай развозит ночную смену, и от его грохота вздрагивает парикмахер Оресте; он ночует у себя в цирюльне в пятидесяти шагах от виа дель Корно. Завтра базарный день, и его первым клиентом будет фатторе [1] из Каленцано [2] — каждую пятницу он является по утрам, чтобы сбрить семидневную щетину. Флюгер на башне Арнольфо повернулся на восток — значит будет хорошая погода. В закоулке, за Палаццо Веккьо [3] кошки роются в куче отбросов. Дома на улице так тесно прижаты друг к другу, что лунный свет проникает только в окна самых верхних этажей. Но петух старого Нези сидит на террасе; он увидел луну — и пропел.

После того как погас фонарь гостиницы, на виа дель Корно светится только одно окно — в спальне старой Синьоры: ей не дают уснуть язвы в горле. Лошадь кузнеца Коррадо то и дело бьет копытом у своей кормушки в глубине кузницы. На дворе май, тепло; в ночном безветренном воздухе застоялись дурные запахи. Перед кузницей — кучи навоза: много здесь перебывало за день лошадей. Писсуар на виа деи Леони засорен, и вот уже несколько месяцев, как из него льет. После уборки мусор из домов выметен, как обычно, прямо за двери, на улицу.

У полицейских тяжелая поступь и уверенные голоса. Они входят на виа дель Корно спокойно и уверенно, словно боксеры на ринг. Это ночной обход, проверка уголовников, состоящих под надзором полиции.

— Нанни, ты тут?

— Добрый вечер, бригадьере!

— Ну-ка, выгляни, Нанни!

Из окна второго этажа высовывается мужчина лет сорока с острой лисьей физиономией. На нем белая рубашка без воротничка, на запонке, рукава засучены. В зубах — окурок.

— Ну, отправляйся в постель, пусть тебе приснится, что ты стал честным, — говорят ему с улицы.

— А как же иначе, бригадьере! Обязательно!

Чуть подальше, из раскрытого настежь окошечка над кузницей, полицию приветствует другой поднадзорный:

— Мое почтенье, бригадьере!

— Послушай, Джулио, если в следующий раз застану тебя у окна — упрячу.

— Воля ваша.

— Иди спать, покойной ночи.

— Бригадьере!

— Что тебе?

— Не сердитесь. Мне всего восемнадцать дней осталось быть под надзором.

— А ты раньше времени не радуйся. Тебе ничего не известно насчет той кражи на виа Болоньезе?

— Ничего, истинный бог! Я об этом только в газете прочел. Да ведь вы знаете: виа Болоньезе — не мой район!

— Ладно. Спи пока. Завтра мы с тобой поговорим. Патруль доходит до Борго деи Гречи. Фасад церкви

Санта— Кроче омыт сияньем луны. Но полицию никакие красоты не интересуют.

Теперь на виа дель Корно котам приволье, и они пируют на самой большой груде отбросов: у Беллини (дом номер три, третий этаж) был свадебный обед: Милена Беллини вышла замуж за сына колбасника с виа деи Нери. Белокурой Милене восемнадцать лет, глаза у нее ясные и кроткие, как у голубки. Значит, виа дель Корно теряет второго своего «ангела-хранителя»: после свадебного путешествия Милена поселится с мужем в маленькой квартирке в Курэ [4].

Будильники на то и придуманы, чтобы будить своим звонком. На виа дель Корно их пять штук, и все они верещат по утрам на протяжении одного часа. Самый ранний будильник у коммивояжера Освальдо, который разъезжает по провинции. У него будильник маленький, но очень точный; он заливается тоненькой трелью, словно поет девочка-подросток, а через четверть часа пронзительно, точно трамвайный звонок, трезвонит будильник в доме Чекки. Но только такой звон и может пробудить мусорщика — ведь он спит, как сурок. У зеленщика Уго будильник из той же шумной породы, но чуть-чуть охрипший и дребезжащий — полная противоположность голосу самого хозяина, который день-деньской ходит с тележкой, полной фруктов и зелени, и звучным баритоном расхваливает свой товар. Уго живет в доме номер два, на четвертом этаже — снимает комнату у жильцов; поэтому у супругов Каррези никогда и не звонит будильник. Мария всегда просыпается от рева будильника квартиранта, протягивает руку и выключает свой собственный, чтобы не проснулся спящий с ней рядом Беппино, иначе он не позволит ей встать с постели, пока Уго не уйдет из дому.

Уго целых полчаса сидит в уборной, покуривая сигарету. Потом долго возится в своей комнате. Марии очень любопытно знать, что же он там делает. Обычно она встречается с квартирантом в кухне, когда он умывается. Уго в одних трусах, и трусы на нем короткие, почти как женские. У него широкая грудь и тонкая талия, ноги мускулистые. Смотреть на него приятно, словно на красивые вещи в витрине магазинов, даже когда нет денег на покупку. После мимолетной встречи с Уго Мария с самого утра бывает в хорошем настроении.

Мария разводит огонь, греет воду для умывания и для кофе. Уго подставляет голову под кран, моется холодной водой и фыркает от удовольствия. (Беппино любит мыться теплой водой из таза. Спит он, лежа на спине, полуоткрыв рот. Проснувшись, Мария смотрит на мужа, и ей всегда чудится, будто он мертвый.)

— Живей, живей, — говорит Мария. — Мне тоже помыться нужно.

Уго держит полотенце за концы и усердно трет себе спину и бока.

— Пожалуйста, мойся, — отвечает он. — Не испугаешь!

Она выталкивает Уго за дверь, упираясь ладонями в его голую спину.

Приходит в действие механизм пятого будильника. Землекоп Антонио вздрагивает и чертыхается. Его зычный голос первым нарушает утреннюю тишину. Рассветные лучи озаряют улицу, где кошки устроились теперь на отдых. Петух поднял с постели своего хозяина — угольщика. Мать Милены тоже на ногах и, сложив руки на переднике, вздыхает у опустевшей постели своей дочки. В каждом доме уже кто-нибудь да встал. А вот Синьора только-только задремала. Нанни, быть может, снится, что он стал честным. Коррадо отпирает кузницу. Лошадь приветствует его ржаньем, которому вторит плач новорожденной, спящей в комнате наверху; ей душно в одной постели с родителями. Мать пытается успокоить девочку, дает ей грудь. Отец провел бессонную ночь после того, как бригадьере намекнул ему о краже на виа Болоньезе.

Фатторе из Каленцано уже проехал по улице в своей повозке. Он решает прежде всего отвести пегого к Коррадо, а потом побрить у Оресте отросшую за неделю бороду. Когда конь подкован, а хозяин побрит, дела идут лучше — этой старой приметой не следует пренебрегать.

Коррадо задал своей лошади корма, потом взялся за меха, и вот уже в глубине кузницы разбрасывает искры веселое пламя; кузница большая и просторная, как дворцовая галерея.

Коррадо — мужчина лет тридцати, ростом без малого два метра. Он могуч, как Мачисте [5], — поэтому его так и прозвали. На войне он был в гренадерах. Когда его призывали, капитан хотел определить кузнеца в королевские кирасиры, но, узнав о его политических убеждениях, отказался от этой мысли. В девятнадцатом и двадцатом годах Мачисте был «народным смельчаком» [6]. Однажды утром в марте двадцать второго года в кузницу явилось четверо фашистов. Их привел Карлино, тот самый, что живет на виа дель Корно в доме номер один. Они заявили, что намерены свести счеты с Коррадо. Орава фашистов стерегла на обоих концах улицы. Это была засада, но кузнец решил, что они слишком уж обнаглели, напав на него в его собственном доме. Он прислонился к стене у наковальни, где на гвоздях висели подковы, и сказал: «Если вы бросите пистолеты, я охотно с вами посчитаюсь. Со всеми четырьмя разом расправлюсь». Карлино сказал: «Вот поглотаешь у нас касторки — тогда поговорим». В ответ Коррадо запустил ему в голову подковой. И тут в кузнице началось настоящее побоище. Люди подглядывали в окна, встала с постели даже сама Синьора. А хозяин гостиницы «Червиа» заперся на засов: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Фашисты так и не стали стрелять — может быть, потому, что мать Карлико неистово стучала в дверь кузницы, умоляя сына вернуться домой. Нападение больше не повторилось.

Мачисте дружит со всеми, кто живет в его районе — между площадями Синьории и Ментана и церквами Сан-Симоне и Санта-Кроче. Ломовые извозчики с Понтассьеве и Руффины, фатторе из Импрунеты и Каленцано знают, что во всей Флоренции не найти лучшего кузнеца. Но у Мачисте есть друзья и на виа дель Корно, где он живет и работает. Уго был «народным смельчаком» вместе с Мачисте — теперь он каждый вечер оставляет свою тележку в кузнице.

Мачисте дружит и с Джулио. Когда Джулио бывает безработным-г а это с ним частенько случается, — Мачисте дает ему поручения: посылает купить гвоздей или заплатить по счетам. Он знает, что на Джулио можно положиться. Вот и сегодня — еще семи часов нет, а Джулио уже явился в кузницу: хочет пособить у мехов, пока не пришел подмастерье.

— Ты что нынче спозаранку вскочил? — кричит Мачисте и дает ему сигарету.

Оба прикуривают от уголька из горна. Джулио в плохом настроении и молча изо всех сил раздувает мехи. Мачисте приводит в порядок инструменты. В конце концов у Джулио развязывается язык. Он заговаривает как будто небрежно, но голос у него взволнованный, и это его выдает:

— Коррадо, у меня к тебе просьба…

— Сразу тебе скажу — не проси, — отвечает Коррадо. Тон у него решительный, тем более что он боится, как бы Джулио его не разжалобил. — Если тебя посадят, то я еще раз помогу твоей семье — это я тебе обещаю. А насчет остального — удивляюсь, как это тебе в голову пришло просить меня…

— Но я же тебе еще не сказал, в чем дело.

— Я и сам знаю. Я не спал сегодня ночью, когда приходил бригадьере.

Перед кузницей, в последний раз тряхнув головой и звякнув бубенчиками, остановилась пегая лошадь фатторе. Мачисте говорит Джулио:

— Возьмись за ум, бездельник! Ну, до свиданья, мне надо работать.

В этот час Уго со своей тележкой уже на окраине города. Сегодня он торгует кабачками и картофелем. Женщины охотно покупают у него. Мария думает об этом, посыпая пол опилками и орудуя щеткой в конторе, где она служит уборщицей. Она улыбается своим мыслям: вот познакомиться бы им с Уго раньше да пожениться — какое было бы счастье!… Беппино такой раздражительный. Сегодня проснулся злой-презлой и швырнул в Марию рамочкой с ночного столика. А в рамке вставлена фотография их дочки, умершей, когда ей было всего три месяца. Стекло разбилось вдребезги.

Беппино служит вторым поваром в ресторане, и сегодня у него свободный день. Мария торопится с уборкой: хочет поскорее вернуться домой — раньше, чем он встанет. Надо погладить мужу его любимую голубую рубашку. Если Беппино еще будет в постели, когда она вернется, и у него не болит живот, он, может быть, позовет ее лечь к нему. Любовные ласки по утрам, когда комната залита солнцем, напоминают Марии далекое первое свиданье на лугу.


Виа дель Корно — совсем маленькая улица: пятьдесят метров в длину и пять в ширину. Тротуара нет. Одним концом она упирается в виа деи Леони, другим — в виа дель Парлашо и замкнута между ними, словно остров, словно тихий уголок в лесу, в стороне от дорог и движения, вдалеке от любопытных глаз. Кто пойдет на виа дель Корно? Только тот, кто живет здесь или же связана с ее жителями какими-нибудь интересами. А между тем виа дель Корно совсем рядом с Палаццо Веккьо, дворец высится на ней, подавляя улочку своей громадой. Мостовая на улице посредине слегка вогнута: там устроены водостоки. В дождливые дни по улице, разделяя ее надвое, катится поток, и ребята, как выглянет солнышко, устраивают тут корабельные гонки, пуская по воде пробки, апельсинные корки и бумажные лодочки. Два года назад, в ноябре двадцать третьего года, после сильных ливней водостоки засорились и на улице несколько дней было настоящее наводнение: валило погреба и первые этажи. В похвале, где находится угольный склад Нези, вода простояла целую неделю. Сначала Нези горевал: вот будут убытки! — а обернулось все это для него выгодой. Женщины неохотно отказываются от своих привычек и ужасно нерасчетливы: они прекрасно знали, что уголь у Нези еще мокрый, не загорается и весит вдвое больше — так нет же, им, видите ли, не под силу дойти до угольщика на виа Моска, хотя до него всего пять минут ходу.

Нет, дело вовсе не в привычке, тут другая причина: у Нези, можно брать уголь в долг, даже по полкило, а ведь уголь-то всем нужен, как хлеб. Жена Джулио с этой бесконечной сушкой пеленок перебрала угля в долг по полкило да по мерочке на двадцать семь лир и тридцать чентезимо. Но Нези умеет ждать. Другие торговцы таким типам, как Джулио и Нанни, не поверили бы в долг и булавки, а Нези уверен, что с этим народом можно иметь дело: внакладе не останешься. Нези хорошо знал, что это за птицы. Он и с фашистами в добрых отношениях — не раз давал свой грузовик для их «экспедиций». Однажды они покалечили машину, но Нези даже отказался взять с них деньги на ремонт. «Я надеюсь, вы вспомните обо мне, когда будете у власти», — сказал он. Что ж, теперь Нези получил подряд на поставку угля для школ всего округа. А вместо одного грузовика у него стало три: все три стоят в гараже на виа де'Ренаи; у Нези в этом гараже тоже есть пай.

— Нези ловко сеет, ловко жнет, — говорит Синьора едва слышным голосом.

Он посеял в доме Джулио; вот жатва и подоспела.

— Мое почтенье, синьор Нези.

— Как твоя девчурка?

— Синьор Нези, на одно слово.

Лавка угольщика в подвале; надо спуститься на шесть ступенек. Когда дверь открыта, с улицы видны весы на высокой подставке. Лавка слабо освещена электрической лампочкой, висящей над столом, где у Нези лежат книги долговых записей, которые ведутся поаккуратней, чем дела в квестуре. Сын Нези просеивает мелкий уголь. Лицо у него измазано угольной пылью, глаза светятся, как у кошки. Он высок и худ; в июне ему минет двадцать лет. Отец велит ему стать у дверей и говорить покупателям, что «продажа прекращена на полчаса». У Нези-отца тоже измазаны углем щеки и лоб. Джулио видит только его зубы, белые и ровные, как у сына.

— Я думаю, в полчаса управимся.

— Вполне, — говорит Джулио.

Глаза у него привыкают к окружающей полутьме, словно лампочка над столом с каждой секундой светит все ярче. Угольная лавка, пожалуй, больше кузницы, потолок здесь высокий; у стен навалены целые угольные горы; время от времени с них срываются маленькие лавины и струйками бегут к подножию. Угольщик приглашает Джулио присесть у стола и сам усаживается напротив, опершись локтями на выдвинутый ящик. На голове у него черная кепка, рубашка тоже черная. (Но это только из-за ремесла, — так сказать спецовка угольщиков. Нези всячески подчеркивает, что в фашистскую партию он не записан.) Он весь черный, и фигура его сливается с угольными кучами за его спиной. Только лицо и руки смутно выступают из полумрака, и Джулио кажется, что он разговаривает с призраком. Но так или иначе, разговаривать приходится. Мысль о том, что дома под кроватью лежит краденое добро, не дает Джулио покоя, словно у него спрятана там адская машина.

Позавчера вечером прибежал Моро и попросил приятеля подержать у себя несколько часов «покойничка». Джулио очень хотелось отказаться, ведь ему всего три недели осталось быть под надзором. Но раз Моро обратился к нему — значит, у него не было другоговыхода. Полиция наступала ему на пятки, а в таких случаях не отказывают. И вот теперь Моро забрали, а «покойник» все еще под кроватью, на которой спит дочка. Нет, недаром, видно, бригадьере сказал: «Завтра мы с тобой еще поговорим».

— Ну, что скажешь хорошенького, Джулио?

— За мной долгу лир тридцать, если не ошибаюсь.

— Пустяки! Говори — я слушаю.

— Я с вами никогда еще не работал… Не хотелось бы ошибиться…

— Давай говори, не бойся!

— Дельце не очень чистое, заранее предупреждаю…Лицо, две руки, а выше и ниже все черно. Глаза 20

угольщика горят, как у злого бродячего кота. На обеих руках блестят золотые кольца, пальцы беспокойно шевелятся, словно лапки перевернутого на спину жука. Между губ высовывается кончик языка: он светлее, чем кожа на лице. Пауза. Слышится только шуршание осыпающегося угля. Наконец губы раскрываются.

— А какие там вещи?

— На ощупь — как будто серебро.

— Почему «как будто»?

— Я ведь в этом деле не участвовал, а мешка не открывал. Но это вас не касается.

— Если хочешь, чтобы я тебе помог, сбавь тон. А тяжелый мешок?

— Килограммов тридцать. Но вещи-то не мои. Я только хочу дать их на хранение и заплачу за беспокойство. Может, они уже кому-нибудь обещаны.

— И я, Нези, должен хранить их ради твоих прекрасных глаз и ради Моро?

— Моро? Кто такой Моро?

— Мы с тобой так не сговоримся. Ты думаешь, я глухой, ничего не слыхал? Да будет тебе известно: я, Нези, сплю вполглаза. А по утрам первым делом газету покупаю.


Видно, по ночам только стены спят на виа дель Корно. Люди не спят. Сон приходит лишь к тем, у кого нет забот. А у кого же нет забот на виа дель Корно? Спят еще те, у кого нет болезней. А кто не болен? Не от всех болезней помогает полосканье горла или питьевая сода, как Синьоре или повару Беппино. В сердцах и умах борются страсти, — алчность и добрые намерения, любовь и страх божий. Тот, кого обуревают волнения, ворочается в ночной тишине без сна под одеялом и оказывается невольным сотоварищем поднадзорных, которые бодрствуют в ожидании полицейского обхода. На виа дель Корно все чувствуют себя поднадзорными и настораживают уши при прощальном приветствии бригадьере. Вчерашний ночной разговор слышал Мачисте: ему не давали спать мысли о товарищах, которых арестовали как «неблагонадежных»; слышал этот разговор и зеленщик Уго, не спавший по той же причине; и Мария, которая в мечтах видела Уго рядом с собою; и мать Милены, тосковавшая о дочке; и Антонио-землекоп, размышлявший о том, что с субботнего вечера он останется без работы, потому что стройка закончена; и коммивояжер Освальдо — тот, что квартирует у Карлино, такого же фашиста, как и он сам; и клиенты гостиницы «Червиа», где живут уличные проститутки, и многие другие, кого мы еще не знаем. Этот разговор слышали и угольщик Нези, у которого на уме цифры, уголь и грузовики, и мусорщик Чекки с женой — их дочь Аурору соблазнил Нези и поселил в квартирке на Борго Пинти, как содержанку, взятую из борделя. И все поняли, что не уйти Джулио из-под полицейского надзора.




Не только у Беппино сегодня выдался свободный день. В доме номер два на втором этаже двадцатилетний парень уже полчаса стоит перед зеркалом: не так-то просто завязать узел галстука. Парень среднего роста, миндалевидный разрез глаз придает ему мечтательный вид, на щеке маленькая родинка. Сложения он крепкого, голос у него густой, как у мужчины, и сильным рукам непривычно возиться с галстуком. Он работает на железной дороге, ходит по путям с зеленым и красным сигнальными флажками; кроме того, он учится на курсах машинистов и скоро будет сдавать экзамены. Его отец тоже водил паровоз, да погиб два года назад в крушении. Это несчастье облегчает юноше продвижение по службе, и, кроме того, его освободили от воинской повинности. Он живет с матерью и восьмилетней сестрой, заботится о них. Но сердце его как магнитом притягивает окно напротив, где стоит девушка еще моложе его и показывает знаками, что она собирается выйти. Ну, теперь уж не до галстука: как узел завязался, так и ладно.

Они встречаются на виа делла Нинна, всего в нескольких шагах от дома. Но здесь уже совсем иной мир — даже не глядя вверх, чувствуешь, что над тобою небо, тут и воздух как будто чище, с реки тянет прохладный ветерок. А может, это только кажется им — они ведь влюблены. Они проходят под лоджиями Уффици, садятся на каменную скамью и берутся за руки. Клара пристально смотрит на Бруно, стараясь держаться непринужденно.

— Что ж ты ничего не скажешь о моем новом платье? Я трудилась над ним всю ночь, так хотелось надеть его сегодня.

— Чудесное платье! Это что за материя?

— Органди. Я тебе уже говорила, когда купила ее.

— А я позабыл. Нельзя разве забыть?

— Нельзя. То, что я тебе говорю, ты не имеешь права забывать.

— Погоди, куда ты? Уже убегаешь?

— Я сейчас вернусь. Мама велела кое-что купить. Но я ненадолго. А потом опять выйду — надо отнести работу в мастерскую.

— Я тебя подожду у «Фоли-Бержер».

Чтобы скоротать время, он покупает спортивную газету, пачку сигарет и закуривает. Ждать приходится недолго; вот Клара уже бежит ему навстречу. Две косы прыгают у нее за плечами. Эта прическа еще больше подчеркивает ее юный возраст. Девушка прелестна, потому что молода и влюблена. Только один Бруно дорог ей, ей милы каждое его слово, каждый жест, никто другой на свете для нее не существует. Виа дель Корно — их Пятое авеню: эта улица принадлежит им, они здесь живут, они смотрят в окно друг на друга. И его окно кажется ей прекрасным, словно окно Палаццо Фарнезе. Клара слышала, что есть за океаном страна, которая называется Америкой. Туда ездят, чтобы нажить состояние. О Риме она знает только то, что там есть Колизей. Эти сведения она приобрела недавно — Милена прислала ей цветную открытку с приветом.

— Быстро я сбегала?

— Как стрела! Теперь ты будешь называться «Клара, или Быстрота».

— Опять смеешься надо мной?

— А помнишь, как называется комедия про Стентерелло [7]? «Стентерелло-пивовар, или же Бахус, Табак и Венера».

— Значит, я похожа на Стентерелло? Да?

— Ну, пойдем скорей, глупышка!

У Клары под мышкой матерчатый чехол, в котором лежат два мужских костюма: она несет их в швейную мастерскую на виа Торнабуони. Мать у Клары — искусная петельщица, и сама Клара тоже становится мастерицей обметывать петли. Работа у них всегда есть, но очень уж плохо она оплачивается: одно сольдо за петлю. Так или иначе, элегантность обладателей фраков, смокингов, костюмов для прогулок зависит от петелыциц с виа дель Корно.

— Почему ты на меня так смотришь? Недоволен чем-то?

— Мне не нравится, как ты причесываешься. Я не говорю, чтобы ты постриглась под мальчишку, но почему тебя заставляют носить косички, как первоклассницу?

— Это все папа. Я позавчера уговаривала, уговаривала его. Мама была за меня, и он уже как будто согласился, а вчера вдруг на попятный: не позволяю — и кончено.

— А обо мне вы с матерью ему больше не говорили?

— Говорили. Да только он уперся — и ни в какую. Когда мне исполнится восемнадцать, он позволит нам обручиться. Но все-таки он говорит, что ты на всей нашей улице единственный порядочный парень.

— Значит, мы так и будем видеться на лету и на бегу?

— Ну не сердись! Всего четыре месяца потерпеть. Оставим папу в покое. Ему вчера объявили, что в субботу работы кончаются, и, говорят, других подрядов нет. Он прямо в отчаянии. Сейчас очень трудно найти работу.

— А знаешь, в нашем депо нужны землекопы на поденную работу. Десятник был приятелем моего отца; если я его попрошу, он не откажет. Передай отцу.

— А почему ты сам не придешь и не скажешь?

— Можно…

— Сегодня же вечером! А я его подготовлю.

— Ты и вправду мой ангел-хранитель, — говорит Бруно.


История об «ангелах-хранителях» такова.

Четыре девочки, примерно одних лет, подрастали в соседних домах на виа дель Корно; у них были такие разные характеры, что они никогда ни в чем не сходились. Может быть, поэтому они всегда были вместе.

Аурора Чекки — дочь мусорщика.

Милена Беллини — дочь мелкого судейского чиновника.

Бьянка Квальотти — дочь уличного торговца сластями.

Клара Лукателли — дочь землекопа.

Однажды воскресным утром они шли к обедне, празднично одетые, аккуратно причесав свои красивые волосы. Синьора, которая тогда еще не была прикована к постели, сидела у окна и увидела их. «Они похожи на ангелов-хранителей», — сказала она матери Ауроры, Луизе Чекки, которая ходила к ней на поденную работу. Луиза вышла на улицу и передала это жене сапожника Стадермни, который живет в том же доме. Фидальма Стадерини сказала мужу: «Синьора говорит, что эти девочки — ангелы-хранители виа дель Корно». От сапожника это узнала вся улица и согласилась с таким мнением.


Полиция — точь-в-точь заботливая, но эгоистичная мать. Впрочем, таковы все матери. Ночью она укрывает одеялом сыновей, которые удостоились чести состоять под ее надзором, но по утрам требует, чтобы сыновья отдавали ей визит и являлись в ближайший полицейский участок отмечаться. Джулио назначено приходить к десяти. Последний квартал он уже бежит, подгоняемый боем часов на башне Палаццо Веккьо. Он едва yспeл зайти домой, взять мешок и отнести его к угольщику. АЛешок, пожалуй, весит больше тридцати килограммов. В газетах писали, что одно только серебро стоит сто тысяч лир. Сейчас Джулио бежит, и с каждой секундой растут его сомнения и тревога. Зачем он обратился к Нези? Всем известно, какой он вымогатель. Разве можно ему доверять? Укрывателю краденого воры всегда доверяют: ведь он — сообщник, и если дело откроется, — сколько он ни клянись в своей честности, а наказания, пусть даже небольшого, ему не избежать. Но Нези якшается с фашистами и, может быть, доносит полиции! Разве такой жадина упустит случай поживиться?

Нанни говорил Джулио: «Нези — вымогатель. Держись от него подальше!» Сегодня Нанни не показывался на улице. Обычно в хорошую погоду он уже в восемь часов утра сидит у порога верхом на стуле, вытянув больную ногу. А сегодня не появлялся. Может, ему нездоровится. Тогда его любовница Элиза придет в участок объясняться с бригадьере.

Джулио дал себе клятву избавиться от надзора полиции, но сейчас ему приходит мысль, что недурно было бы проучить Нези. Ведь он форменный выродок, рассуждает Джулио. Аурора Чекки была настоящий цветочек, а он что из нее сделал? Свою любовницу! Из четырех «ангелов-хранителей» она была самой женственной. Красивее всех всегда считалась Милена. Клара тоже миловидная, и Бьянка хороша собой да к тому же отличная белошвейка, но Аурора развилась раньше подруг. Говорят, этот кабан взял ее силой на пустых мешках из-под угля. Но она, видно, продолжала ходить к нему, пока не забеременела.

Джулио был на фронте в Албании и там заболел малярией, но при медицинском осмотре для назначения пенсии малярии не признали. Все-таки, когда он бежит, у него сразу же отдает в селезенку и перехватывает дыхание. Он опоздает всего на несколько минут, а бригадьере, конечно, ждет его и уже подозревает во всех грехах. Но вот Джулио миновал ворота Санта-Мариа и оказался напротив участка. Нужно перевести дух и идти непринужденно: у дверей стоит дежурный агент, он, наверное, еще издали заметил Джулио.

И вдруг Джулио вспоминает, что когда он вошел в комнату взять мешок, то девочка плакала и Лилиана, меняя ей пеленки, что-то сказала ему, а он не расслышал. Она попыталась повторить, но он уже стремглав бежал вниз по лестнице. Что она могла сказать ему? Пораженный этой мыслью, Джулио остановился в нескольких шагах от входа в участок. Неужели не вспомнить? Лилиана говорила про Нанни — что же она сказала? Девочка плакала так громко…

Дежурный агент наблюдает за ним, но Джулио твердо решил: не сдвинусь с места, пока не вспомню, что сказала жена. Может быть, Моро нашел способ передать ему из тюрьмы, какой линии следует держаться? Джулио не хочет встречаться с бригадьере без подготовки. Жена что-то сказала про Нанни. Да, да, он ясно помнит, что она произнесла имя Нанни. Ну, конечно… Моро, очевидно, опасался, не арестован ли Джулио, и прислал разузнать, а чтобы посланец не попал в лапы полиции, дал ему адрес Нанни. Моро, должно быть, рассуждал так: если Джулио еще не забрали, то Нанни это, конечно, знает и передаст ему наставления Моро, что говорить в полиции. Но эти советы до него не дошли, что же ему теперь отвечать? Вот беда! Почему же Лилиана его не задержала? Неужели не поняла важности этого поручения? Наверняка у полиции в руках такие сведения, что могут его запутать… Нет, погоди, меня голыми руками не возьмешь. Зачем сдаваться? Если теперь признаешься, не только продлят надзор, но еще отсидишь в тюрьме месяцев десять, а то и полтора года. Нет! Держись, Джулио, крепче! Нези даст сегодня вечером пять тысяч лир! Половину — любовнице Моро, сколько-нибудь оставить Лилиане… К черту полицию!…

Джулио делает полный оборот на месте. Но агент внимательно следил за каждым его движением. Он видел, как Джулио поднес руку ко лбу, как приложил палец к губам, как закусил губу, глядя на небо, а потом круто повернулся и бросился бежать. Агента взяли в участок временно, и он очень хотел выслужиться. У него были бесцветные глаза, черные усики и, как полагается, быстрые ноги. В два прыжка он настиг Джулио и мгновенно надел на него наручники, наслаждаясь собственной ловкостью.

Джулио сразу весь обмяк и пнет не и внутренне. Один рукав изношенного и выцветшего пиджака лопнул в пройме, когда его схватил полицейский; лицо стало землисто-бледным. Облизывая губы, Джулио чувствовал, что они прыгают от волнения.

— Ну вот видишь, надзор еще не кончился, а ты опять попался. Уж если я что сказал, так оно и будет.

Это были первые слова бригадьере, обращенные к Джулио. Потом явился чиновник вести протокол допроса.

«Сейчас признается, — думал бригадьере, — можно не сомневаться».

Но в самом начале допроса Джулио узнал, что в мешке, кроме серебра, было еще ожерелье, которое газеты оценивают в триста тысяч лир. И когда бригадьере, безуспешно испробовав «более убедительные методы», отправил Джулио в камеру, у того сложилось впечатление, что Нанни как-то замешан в этом деле. Но замешан иначе, чем Джулио раньше думал: Нанни — на стороне полиции.

Глава вторая

Первым, кто составил себе ясное представление о том, как все это произошло, была Синьора. Известно, что описание хода сражения, сделанное историком, бывает достовернее, чем свидетельства генералов, руководивших боем, и солдат, участвовавших в нем. Со своего «ложа страданий», помещавшегося на третьем этаже дома номер два, Синьора зорко следила за всем, что происходило на виа дель Корно, как будто она день и ночь не отходила от своего окна и смотрела вокруг, вооружившись самым лучшим биноклем. У окна Синьора поставила надежного дозорного. Это Джезуина. Она — и сиделка, и кухарка, и компаньонка, и самая близкая подруга Синьоры. Девушка вела наблюдение, руководствуясь богатым жизненным опытом своей хозяйки и ее знанием людей. Однако, по примеру всякой уважающей себя газеты, Синьора располагала еще и двумя репортерами. Отличаясь любопытством и наивностью, питая к Синьоре признательность и глубокое почтение, они ревностно собирали для нее последние известия с виа дель Корно. Это развлекало и утешало Синьору, а возможно, позволяло ей удовлетворять и иные, более низменные чувства.

Простодушные репортеры Синьоры — это Луиза Чекки и Лилиана Солли, жена Джулио. О них не мешает сказать несколько слов.

Луиза дожила до сорока лет, так ни разу и не выйдя за пределы бульварного кольца. Ее мать работала прислугой у мирового судьи и стала его любовницей. Забеременев, она лишилась и места и удовольствия. Роды вызвали ишиас, и болезнь надолго приковала ее к постели. Пока был жив судья, считавший себя обязанным присылать им немного денег, мать и дочь кое-как перебивались, снимая комнатенку с кухней на виа дель Корно. Луиза выросла, стала взрослой девушкой, порядочной и невзрачной, доброй и хорошо понимавшей, как трудно иметь каждый день хотя бы кусок хлеба. После смерти матери Луиза вышла замуж за хорошего, честного парня, такого же бедняка, как она сама. Ее муж работал конюхом, но со временем ему удалось получить место в городском управлении по очистке улиц. Тем временем у них родилась Аурора, а еще через восемь лет — сын Джордано. Второго ребенка они уже не хотели. Но беда не приходит одна: за Джордано последовала Музетта. Бедняки — люди без особой фантазии: чтобы избежать последствий, супруги Чекки решили уничтожить их причину и, как выразился сапожник Стадерини, «погасили огни». Луизе было тогда тридцать четыре года, мужу ее — тридцать девять лет. Очень трудно иметь каждый день кусок хлеба на то жалованье, которое платит мусорщику городское управление. Это было сложной проблемой, и супруги Чекки до времени поседели. Их младшие дети не перешагнули еще за первый десяток, когда старшая уже стала настоящей синьориной. Вот тогда-то она, старшая, и легла с Нези на мешки из-под угля.

Кругозор Луизы был ограничен виа дель Корно. Один раз она побывала в Курэ: у Ауроры — тогда еще маленькой девочки — началось воспаление среднего уха, и Луиза возила ее в больницу Мейера. А вскоре после смерти матери Луиза съездила на ее могилу в Треспиано. Это было уже целое путешествие! Жизнь — как келья: чем беднее человек, тем она теснее. Главное — это сохранять душевное равновесие, тогда наш мирок кажется обширным, как небо. Луизе это удавалось. (И Кларе это удавалось, хотя ей не исполнилось еще и восемнадцати лет.) Виа дель Корно стала для Луизы целой вселенной. «Здесь столько людей и столько всего происходит, что за всем и не уследишь», — говорила она. Счастье — это внутренний покой. На виа дель Корно в ходу поговорка: «Хорошо тому, кому мало надо». Луиза довольствовалась малым и была счастлива. Но участь Ауроры лишила ее покоя. За несколько дней Луиза осунулась и постарела. Она работала у Синьоры приходящей прислугой. Для нее Синьора — «святая, кем бы она ни была в прошлом». «Да, можно сказать, святая женщина, — утверждала Луиза. — Вон как она помогает Лилиане». Синьора подарила Лилиане приданое для ее новорожденной дочки и покупает ей бисквиты «Здоровье»: Лилиана делает из них кашку и прикармливает ребенка.

Теперь, когда Джулио снова попал за решетку, Лилиана проводит у Синьоры целые дни. Синьора опекает ее и ребенка. Это они пожелала, чтобы Лилиана отказалась от помощи Махисте. Луиза говорит, что в доме Синьоры Лилиана обрела рай земной. И прибавляет при этом: «Ах, если бы Аурора так же прислушивалась к советам доброй Синьоры!» Аурора ее не послушалась. Это правда. Но действительно ли все обстоит именно так, как об этом говорит Луиза? Правда ли, что Лилиана обрела рай земной и доме Синьоры? Сама Лилиана думает, что так оно и есть. Она сердита на Джулио. Но не за то, что он попал и тюрьму, — за это она его больше не осуждает. К тому же ей известно, что на этот раз он ни в чем не виновен: Джулио думал вернуться к честной жизни, хотел опять наняться своим ремеслом — все знают, какой он хороший краснодеревщик.

Вчера Лилиана ходила к нему на свидание в тюрьму Мурате. Она взяла с собой девочку, а Джулио обожает малютку. После рождения дочки он стал совсем другим человеком. Лилиана рассказала мужу, что Синьора осыпает ее своими милостями. Но Джулио велел ей держаться от Синьоры подальше. Он сказал: «Кто ее знает, чего ей надо! Не забывай, она — старая содержанка. Если у тебя и чем нужда, обратись лучше к кузнецу Коррадо. Он чист, как стеклышко. И никогда не отказывался нам помочь».

Скажите пожалуйста: если у тебя в чем нужда?! Да во всем! Джулио сидит в тюрьме около месяца, он уже успокоился и даже немного пополнел. Любовница Моро каждый день приносит еду и на его долю. После ареста Кадорны, с которым они совершили кражу на виа Болоньезе, Моро сознался, но не выдал того, кто спрятал краденое. Оба — и Кадорна и Моро — упорно твердят, что Джулио пи к чему не причастен. Украденные вещи до сих пор не найдены. Именно о них и допрашивают Джулио. А когда он не сознается, его бьют. Лилиану тоже вызывали в полицию. Синьора посоветовала ей взять с собой дочурку и втихомолку щипать ее, чтобы та плакала. Бригадьере предложил Лилиане стул, ни разу не повысил голоса; он продержал ее битых три часа, но так и не вытянул из нее ни слова признания. А между тем Лилиана знала, что «покойник» пролежал у них в комнате под кроватью всю ночь и весь следующий день. Потом Джулио испугался и куда-то его унес. Куда? На этот вопрос она не могла бы ответить, даже если бы и захотела.



Вчера во время свидания Джулио спросил у нее, что она собиралась сказать в тот последний раз, когда они виделись дома. И Лилиана рассказала, что в его отсутствие приходил Нанни «проведать покойника», но ей показалось странным, почему Джулио прислал его, не указан, где спрятано краденое.

Джулио ответил: «Правда, я посылал его. И все-таки, если Нанни тебя о чем-нибудь спросит, держи язык за зубами, как в полиции», Джулио мог бы этого и не говорить. Нанни всегда был ей не по душе. У него лисья морда, а взгляд такой, что все кажется, будто он примеривается, как бы ударить тебя исподтишка. Стоит Лилиане поговорить с ним пять минут, ей уже хочется бежать от него куда-нибудь подальше. Вот Синьора — совсем другое дело. Тут Джулио не прав. Синьора такая добрая, как родная мать! Если бы не она!… Разумеется, Лилиана передала Синьоре — слово в слово — свой разговор с мужем во время последнего свидания.


Держа мешок за спиной, Джулио спустился по лестнице. Прежде чем выйти из дому, он остановился у двери, желая удостовериться в том, что его никто не видел. Улучив удобный момент, он выскочил на улицу и быстро прошмыгнул в дверь угольной лавки. Из тех, кто был на улице, его никто не заметил. Но Джулио не подумал о том, что его могли увидеть из окон.

Семира, мать железнодорожника Бруно, видала, как Джулио вошел в угольную лавку. Она сказала сыну, который в эту минуту старательно завязывал галстук: «Кажется, Нези дал Джулио работу. Я очень рада за Лилиану». А из окна этажом выше Джезуина, находившаяся на своем посту, следила за всеми маневрами Джулио — с той самой минуты, как он появился на улице, спустился в подвал к Нези, и до того мгновения, когда он вышел из лавки уже без мешка.

Джезуина пристально глядела в окно и обо всем, что она видела на улице, подробно рассказывала Синьоре, сидевшей в постели. Это напоминало радиорепортаж: о футбольном матче.

— Нези делает Джулио знак — мол, следуй за мной… Они спускаются в лавку… А сейчас ничего интересного… Фатторе из Каленцано показывает Мачисте копыта своей лошади… Из гостиницы выходит Розетта. На ней новое платье. Ах, нет, это старое — лиловое. Должно быть, она его переделала.

— Сегодня базарный день, она подцепит какого-нибудь мужлана. Подумать только, ведь Розетта — моя ровесница!… А теперь что? Не спускай глаз с лавки Нези!

— Сейчас ничего. Дети Луизы играют с ребятами землекопа… В дверях лавки показался сын Нези. Лицо у него хмурое, недовольное, как всегда…

— А теперь?

— Теперь опять ничего…

— Клара не выходила?

— Нет. Но я вижу ее — у них открыто окно. Она п комбинации. Гладит платье — только что кончила его шить.

— А теперь?

Голос Синьоры еле слышен. Он напоминает слабое стрекотанье полуживой цикады. Только привычный слух Джезуины может разобрать, что говорит ее хозяйка.

— Фатторе прощается с Мачисте.

— Еще не заходил побриться?

— Как будто бы нет… Подъехал к кузнице подручный… Мачисте отчитывает его за опоздание.

— Как зовут этого паренька?

— Эудженио. Мачисте взял его на работу несколько дней назад. Он живет в Леньяйа. Ездит сюда на велосипеде.

— А теперь что?

— Ой, вот интересно-то! Нанни собирается войти в дом номер четыре. Может быть, уже вошел: я плохо вижу — это прямо под нами… Теперь ничего… Ничего…

— Не может быть! Следи все время за лавкой Нези.

— Я слежу… Бьянка вышла из дома…

— Как она одета?

— Как всегда, очень скромно. Вечно у нее болезненный вид.

— Отцу следовало бы давать ей побольше сахара, а то он кладет сахар только в свой миндаль. Девочке нужна глюкоза. Я помню ее еще совсем маленькой. Если она не изменилась, то, должно быть, стала красавицей. Болезненные красавицы часто имеют бешеный успех.

— Теперь Нанни вышел из дома номер четыре. Наверно, был у Джулио и не застал его. А сейчас идет к виа деи Леони… Пошел отмечаться в полицию.

— Ну, это не ново и не интересно. Гораздо любопытнее, о чем говорят сейчас Джулио и Нези.

— А, вот он, Джулио! Вышел из лавки. Побежал домой… Нези выглянул на улицу. Дает какое-то поручение своему сынку. Посмотрел наверх, в нашу сторону.

— Спрячься за жалюзи: пусть он тебя не видит.

— Я стою далеко. Если спрятаться, так я не замечу, когда Джулио выйдет из дома.

— Ты должна оставаться невидимой и все видеть!

— Ого! Джулио перебежал через улицу с мешком за спиной и юркнул в угольную лавку.

— С мешком?

— Да, с мешком. Должно быть, мешок тяжелым: Джулио чуть не растянулся.

— Мешок с углем?

— Нет, нет. Мешок чистый и наполнен только до половины.

— Гляди во все глаза, плутовка!

— Нези остался стоять на пороге… Озирается по сторонам. Джулио выходит из лавки. Они даже не попрощались друг с другом… Нези уставился на наши окна.

— Отойди от окна! Теперь Джулио пойдет отмечаться. Сдал «покойника» в надежные руки и будет себя чувствовать в полиции увереннее… Дай мне газету и позови сюда Лилиану!

— Синьора, вы думаете…

— Не твое дело, что я думаю.

Джезуина молчит. Синьора устала. Утро выдалось необычное. Синьора знает, что ей надо беречь свои силы. Горло ей сдавила «какая-то цепь», и Синьора глотает воздух, желая освободиться от этого чувства. Чтобы как-нибудь отвлечься от тягостных ощущений, она поправляет массивный золотой браслет, надетый на левую руку, ожерелье, свисающее на грудь, трогает кольца. Эти драгоценности Синьора носит лет тридцать, не меньше, и они словно срослись с ней, стали частью ее тела, единственной, на которую она может смотреть без грусти и отвращения. Синьора поглаживает драгоценности, как гладят кошку. Это и приятно и помогает сосредоточиться. Синьора размышляет. Она сидит в постели, прислонившись к подушкам; хорошо уложить их умеет одна лишь Джезуина. Пунцовое атласное одеяло, на которое выпущен край белоснежной простыни голландского полотна, прикрывает Синьору до пояса. Ее величественная, пышная грудь вырисовывается, как на портретах знатных дам XVII века. Темные краски в сочетании с белыми пятнами придают всей ее фигуре рельефность и выразительность. На ней свободное сборчатое платье цвета ультрамарина. На шее кружевной воротник оттенка слоновой кости. Такие же кружева и на манжетах. Горло — ох, уж.это горло! — прикрыто, как у царицы Савской, повязкой, доходящей до самого подбородка. Повязка черная с желтыми крапинками. К ней приколота брошь — большая, оправленная в платину камея.

Лицо Синьоры, особенно его выражение, пугает и завораживает. Иссиня-черные блестящие волосы разделены пробором и туго заплетены в косички, которые кругами уложены на ушах. Лицо поражает неестественной белизной: все оно, от корней волос и до самой шеи, покрыто, как гипсом, толстым слоем белой жирной пудры. Ярко накрашенные губы придают ему еще большее сходство с хорошо сделанной зловещей маской. Глаза с опухшими исками, затененные густыми длинными ресницами, напоминают две большие темные пещеры, в глубине которых свет то вспыхивает так ярко, что трудно смотреть, то словно гаснет навеки. Кожа дряблая, щеки обвисли, как уши у пойнтера.

Синьора размышляет. Выпростала руки из-под одеяла и поглаживает левую руку правой. Сдвигает кольцо с середины пальца до самого ногтя, потом не спеша водворяет его на место. Руки у нее длинные, худые, с узловатыми пальцами. Суставы пальцев похожи на крупные орехи, поэтому безболезненно снять и снова надеть кольцо — настоящая головоломка. Эта игра помогает Синьоре думать. Синьора размышляет. Джезуина приучена, не нарушать тишины, молчать, пока Синьора сама о чем-нибудь не спросит. Жара. Сквозь закрытые жалюзи не проникает ни малейшего дуновения ветерка. Знойный июнь обещает еще один мучительный день. Солнечный луч протянулся по красному одеялу, играет на отполированной спинке кровати черного дерева, увенчанной золотыми шарами. Над кроватью, на стене, оклеенной темно-красными обоями с золотыми лилиями, висит репродукция картины «Мадонна в кресле» [8].

Синьора думает. Ее мысли стройны и логичны. Даже вещи, которые ее окружают, говорят о любви к порядку и о здравом смысле. Комната обставлена только самым необходимым; здесь нет ничего лишнего и декоративного, экстравагантного и неоправданного. Зеркальный шкаф, два красных кресла, туалет, по углам стоят обитые красной материей стулья. Каждая из этих вещей используется по своему назначению и, конечно, прежде всего, — стоящий у кровати Синьоры ночной столик, весь заставленный пузырьками с лекарствами и стаканами. На фиолетовых занавесках вышит золотой лев с поднятой лапой. Половину стены напротив кровати занимает большой комод, на котором все безделушки, коробочки, веера, бинокли, лорнеты — расставлены и разложены так, что из «своего ада», к которому прикована Синьора, она может видеть каждый предмет в отдельности и в минуты дремотного покоя воскрешать в мыслях счастливые дни своего прошлого. Спальня была задумана и обставлена Синьорой, как «красная комната». Синьора пожелала, чтобы на обоях были изображены золотые лилии, а на занавесках геральдический лев «Мардзокко» [9], — это всечасно напоминает ей, что она во Флоренции, куда она приехала еще совсем молоденькой девушкой, где она любила и страдала, где «познала счастье и горе».

Но ни в «красной комнате», ни в других комнатах квартиры и, возможно, вообще нигде нет портрета Синьоры. Портрета, изображающего ее в дни молодости. А говорят, она была необычайно красива. «Тогда Синьоре, — утверждает Луиза, — было чем похвастаться». Как только Синьора поняла, что стареет, и узнала, что у нее болезнь горла, которая неизбежно сведет ее в могилу, она решила уничтожить все свидетельства своей былой красоты. Призвав на помощь свой трезвый ум и прекрасную память, она без особого труда составила список всех тех, кому когда-то подарила свои фотографии. Она вспомнила фамилии и адреса даже тех друзей, с которыми уже давно не встречалась. Синьора побывала в нескольких домах, расположенных в центре, посетила некоторые палаццо на набережной Арно. Прошло лет сорок с тех пор, как она была здесь в последний раз. Решив осуществить свое намерение во что бы то ни стало, Синьора обратилась в сыскные агентства, несколько раз выезжала из города. И она добилась своего. Впрочем, она дарила свои портреты лишь очень немногим. И предусмотрительно фотографировалась только в одиночку. Надо было отыскать шестнадцать фотографий. Она заполучила четырнадцать. О пятнадцатой Синьора узнала от свидетеля-очевидца; по его словам, женщина, к которой много лет назад эта фотография попала в руки, разорвала ее на клочки и вышвырнула в уборную. Что же касается последней, шестнадцатой, то Синьора получила письменное заявление, в котором бывший обладатель карточки заверял «честью депутата и криминалиста», что предал фотографию пламени, а пепел развеял по ветру в тот самый день (но об этом ей было сообщено уже устно) — вернее, в ту самую ночь, когда он решил, что «стал наконец серьезным человеком». Достигнув своей цели, Синьора сказала: «Теперь уж никто не может показать, какой я была когда-то. Слова в счет не идут, слова — это ветер. Пусть видят меня такой, какой я стала». (Правда, с этих пор видеть Синьору могли лишь очень немногие.)

Пока Синьора разыскивала свои фотографии, она осквернила светлые воспоминания многих людей, разожгла угасшую ревность, растравила старые раны. Синьора отнеслась к этому с циническим безразличием, как та молодая куртизанка, чьи портреты она последовательно уничтожала. Все ее знакомые, за исключением одного, были еще живы и все занимали теперь высокое положение в обществе. Синьора поздравила себя с тем, что всегда «хорошо разбиралась в людях». Возможно, Синьора забыла, что изображенная на фотографиях красавица, вступая в связь, имела обыкновение говорить: «Больше денег — дольше дружба» — и дарила свои портреты только молодым людям, самым красивым, богатым и самым щедрым. Синьору порадовало и то, что все сохранили ее портреты. Больше всех взволновался при свидании с нею тот, у кого она вытребовала свою одиннадцатую фотографию. Он согласился вернуть портрет при условии, что они проведут день вместе как добрые, старые друзья: он покажет ей Тревизо, где она ни разу не бывала. Вечером он сказал, что никогда не мог ее забыть, и — слово за слово, дальше — больше — предложил ей наконец выйти за него замуж. Поняв, что фотография, заключенная в перламутровую рамку — бог знает какой ценности! — находится в опасности и что уговаривать его значило бы лишь усложнять положение, Синьора выдавила несколько слезинок и, сделав вид, что она тронута, согласилась. Они вместе легли в постель — «это было так мучительно!», а ночью, пока он спал, она встала, спокойно оделась, взяла фотографию и с первым же поездом уехала из Тревизо. (Она подсыпала ему в кофе снотворного: чтобы получить фотографию, она была способна даже отравить его.) Когда со всем этим было покончено и как будто уже не оставалось ни одного свидетельства ее былой красоты, Синьора вспомнила, что однажды она позировала художнику, приятелю своего друга. Найти этого друга было не трудно, но получить портрет оказалось делом сложным и обошлось дорого. Купив его, Синьора пожалела, что потратила столько денег и столько времени: портрет не был похож. Она узнала себя только по платью. Нет, разве такой она была в те годы! Да ничего похожего! Друг согласился с этим. «И все-таки, — сказал он, — это хорошая картина!» — «Но я же не была такой!» — «Конечно, нет! Но что-то здесь есть от твоего прежнего облика». Она уничтожила и этот портрет, чтобы не осталось и тени прежней ее красоты. У нее сохранилась лишь рама с медной дощечкой, на которой было написано имя художника, а рядом, буквами помельче: «Портрет дамы».

Сопоставив то, что увидела Джезуина, с тем, что «слово в слово» сообщила Лилиана о своем разговоре с мужем в тюрьме, Синьора первая составила ясное представление о краже на виа Болоньезе. А ведь она не вставала с постели.

— Пойди скажи Нези, что мне надо поговорить с ним, — приказала она Джезуине.

Глава третья

Судя по началу июня, лето обещало быть памятным для метеорологов. Швейная мастерская на виа Торнабуони завалила работой петельщицу с виа дель Корно: клиенты раньше обычного собирались на летний отдых и заказывали серые костюмы, и кремовые брюки. Петлям, обметанным Кларой и ее матерью, предстояло наслаждаться морем и чистым воздухом. Ближайшие месяцы не должны пройти бесследно для нашей улицы. А жара уже и сейчас не давала никому покоя. Синьора велела включить вентилятор, стоящий на комоде в ее спальне.

Но лошадей запрягают и в жару, только надевают на них шляпы для защиты от солнца; кашляя, словно в январскую стужу, они тянут пролетку или телегу, высоко нагруженную ящиками, корзинами с винными бутылями, мешками с мукой; возницы останавливаются около кузницы. Спины лошадей мокры от пота: у молодых лошадей, на которых приезжают из окрестностей города фатторе и помещичьи сынки, пот пахучий и теплый, как пульсирующая кровь; у извозчичьих кляч он холодный, точно у чахоточных. Кузнец тоже обливается потом, словно нормандский тяжеловоз. Вчера вечером в кино показывали «Мачисте в аду», и кузнецу казалось, что он видит самого себя в кожаном со шлейками фартуке и в прилипшей к телу рубахе. А сейчас он осторожно и уверенно поднимает ногу коня и, зажав ее между колен, вынимает гвозди из истершейся подковы. Потом берет нож и снимает с копыта образовавшуюся мозоль. Лошадь тихонько пoстукивает о камень раскованным копытом. Коррадо раздувает мехи, железо раскаляется и становится ковким. Захватив подкову длинными клещами, кузнец кладет ее на наковальню и начинает бить по ней молотом. Подкова получится, как новая. Молот бьет мерными и точными уда рами, словно палица Геркулеса. Вместе с тем движения Коррадо виртуозны, точно у фокусника. Он играет с рас каленным железом, будто кошка с мышью, кошка тихонько подталкивает мышь лапой, заставляет ее бежать и, мигом настигнув, впивается ей в затылок зубами. Длинными клещами, зажатыми в левой руке, Коррадо терзает железо, гоняет его по наковальне, поймает, отпустит и снова схватит. Он переворачивает подкову с одной стороны на другую и с каждым ударом молота, который держит в правой руке, все больше сгибает ее и сплющивает.

Все это он делает ловко и проворно, с быстротой копьеметателя или фехтовальщика. Раскаленное докрасна железо рассыпает целый фейерверк искр, но постепенно тускнеет, темнеет и под ударами молота приобретает наконец нужную форму.

Коррадо снова наклоняется, зажимает ногу лошади коленями, как тисками, накладывает на копыто еще не остывшее железо. Слышится слабое потрескивание, легкое облачко дыма обволакивает лицо Коррадо, тянет запахом паленого.

Лошадь, слегка дернувшись, продолжает жевать овес и поводит вокруг глазами — ищет своего хозяина. Коррадо вбивает гвозди, закрепляя подкову. Последним ударом молотка он загибает концы гвоздей и вгоняет их в поверхность копыта.

Коррадо выпрямляется во весь рост и вытирает пот со лба огромной волосатой рукой, на которой вытатуирована балерина.

Подручный выполняет ту же работу, что и Коррадо, но не так быстро и не так искусно. Хотя ему немногим больше двадцати лет, работа в кузнице вконец изматывает его. Лицо у него бледное, словно у сапожника, который целый день сидит сгорбившись за своим низеньким столиком.

Подручному с трудом удается подковать за день восемь лошадей — больше и не сделать молодому подмастерью, особенно летом, не то он получит радикулит или заболеет чахоткой. Сам Коррадо «выжимает» вдвое больше, и у него вечером ломит поясницу, першит в горле и жжет глаза.

Коррадо закрывает кузницу лишь после того, как приходит У го и ставит свою тележку.

Но прежде чем подняться к себе на второй этаж, кузнец чистит и гладит коня, задает ему корму, а перед сном он снова навещает его. Выглянув из окошка, жена кричит кузнецу, что ужин готов. У нее обветренное добродушное и по-девичьи румяное лицо крестьянки, крутые бока и высокая грудь. Она редко показывается на улице. Своем сдержанностью и доброжелательностью она заслужила уважение всех обитателей виа дель Корно. У себя на балкончике она держит кур: куры — «ее страсть». Она ухаживает за ними, холит их сверх меры и очень боится котов, которые бродят по крышам и опасны для кур не меньше куниц. (Курятник теперь без петуха. А. раньше, едва занимался день, петух принимался кукарекать, вступая в состязание с петухом угольщика Нези. Однажды, проснувшись на рассвете, Коррадо с проклятьями схватил петуха за ноги и, стукнув его головой об пол, разом прикончил.)

Маргарита любит Коррадо, как только женщина может любить человека, которого она добровольно выбрала себе в мужья, но в ее нежной преданности таится тень детского испуга. Хотя Маргарита знает доброту и мягкий характер своего мужа и нередко, когда он стоит, баюкает его, словно ребенка, она никак не может привыкнуть к огромному росту Коррадо. Ей все кажется, что в какой-нибудь злополучный день он вдруг вспылит и одним ударом прикончит ее, как несчастного петуха.

Она знает, что не может иметь детей, и это приводит ее в отчаяние. Их квартира невелика, и Маргарита мигом убирает ее, а дни такие длинные. Если у нее кет в гостях кого-нибудь из «ангелов-хранителей», она шьет или вяжет, прислушиваясь к бою часов на башне Палаццо Веккьо.

Раньше, когда у Коррадо еще не было своей кузницы, он ходил ковать лошадей по деревням. Отец Маргариты имел лошадь. Каждое воскресенье он запрягал ее и.вез на прогулку двух своих дочек. Коррадо не раз случалось подковывать серую Розалинду. Отец Маргариты был сборщиком налогов, и у него часто не хватало времени проследить за работой кузнеца. Коррадо заходил в кухню разогреть железо, и, чтобы не удариться головой о колпак очага, ему приходилось становиться на колени. У Маргариты он вызывал легкий страх, такой же, как и слон из цирка, — и боязно, и хочется его потрогать. Однажды он так вот стоял на коленях перед очагом, а Маргарита не смогла удержаться и тихонько коснулась рукой его волос. Слон даже не замечает, когда его ласкают. Коррадо же обернулся и сказал:

— У меня не хватало смелости признаться вам, но вы меня поняли.

Он обнял ее, и Маргарита почувствовала себя маленькой, хрупкой, словно былинка в поле. Потом Коррадо открыл в городе кузницу, и у отца Маргариты не было больше причин противиться их браку. (В селе уже поговаривали, что Маргарита так и останется старой девой; в двадцать лет она отказалась от выгоднейшей партии.) Теперь она вот уже три года, как живет на виа дель Корно, но все еще не освоилась здесь. Когда они приехали, Коррадо сказал ей:

— Здесь живут хорошие люди, я научу тебя, кому надо помогать и с кем можно поближе познакомиться.

Уго — частый гость в доме кузнеца. Он разговорчив, вежлив и относится к Маргарите с уважением. Иногда они втроем идут в кино. Если она чего-нибудь не понимает, то объясняет ей только Уго. Коррадо молчит, словно воды в рот набрал. Но он как раз такой муж, о каком она мечтала. Правда, в мечтах он был немного меньше ростом.

Закрыв кузницу, Коррадо поднимается домой поужинать, усаживается поудобнее, а Маргарита стаскивает с него башмаки: ей это приятно не меньше, чем целовать его. Сначала он упорно противился этому, но теперь смирился. Лицо у него мокрое от пота, черное от копоти. Но это такие чудесные минуты — она стоит на коленях, а он, приподняв ей подбородок, нежно гладит ее по лицу. Потом Коррадо моется до пояса, жена подает ему полотенце. Он настоящий гигант, Маргарита смотрит на него с гордостью и с легким испугом. Коррадо нравится целовать ее в шею; Маргариту охватывает дрожь, и в эти мгновения она чувствует себя особенно несчастной оттого, что из-за болезни не может стать матерью. После ужина Коррадо сдвигает посуду на угол стола: он хочет, чтобы Маргарита была возле него, когда он подсчитывает выручку за день, Они уже отложили семь тысяч лир, и Коррадо собирается купить мотоцикл с коляской. В постели он храпит и кажется большим добрым зверем. Маргарите даже летом в жаркие ночи приятно засыпать, положив ему голову на плечо. Она делает так уже давно, а он ни разу ничего не заметил. И оттого Маргарите это нравится вдвойне. Ее очень интригует его татуировка. Еще когда они были только помолвлены, Маргарита спросила, что она обозначает. Коррадо ответил, что это «просто так», — хотел скоротать время в тюрьме и сам сделал себе татуировку. Лишь позднее он рассказал жене, что выбрал такой рисунок потому, что перед войной у него была любовница — танцовщица из кабачка.

Поздно вечером Коррадо уходит вместе с Уго, и Маргарита снова остается одна. Но часто кто-нибудь из «ангелов-хранителей», перебежав через улицу, заглянет к Маргарите, чтобы составить ей компанию, поможет ей вымыть тарелки и кастрюли. Теперь, когда и Клара официально помолвлена, только Бьянка бывает свободна по вечерам.

Однако и Бьянка призналась Маргарите, что она влюбилась.

Бьянка самая молодая из четырех «ангелов-хранителей». Волосы у нее белокурые с золотистым отливом, черты лица, пожалуй, слишком резкие для восемнадцатилетней девушки, уголки четко очерченного рта опущены, что придает ей выражение горькой обиды, да и глаза, большие, зеленые глаза, смотрят таким грустным взглядом. Фигура у нее стройная, но то ли она уж очень тоненькая, болезненно-хрупкая, то ли не совсем еще развилась. Во всем облике Бьянки сквозит какая-то болезненная, томная слабость. Синьора предсказала, что Бьянкой будут восхищаться.

С детских лет ее душа, нуждавшаяся в ласке, в чуткости, в теплоте, встречала черствость, суровость и холодность. Она была робкой, а ей приходилось защищаться, как волчонку, у которого охотник убил мать. Мать у нее умерла, когда Бьянке было всего девять лет. Отец женился во второй раз, оправдываясь тем, что ему нужна помощница в работе, — пока он бродит по городу с корзинкой миндальных пирожных, жена будет обваривать миндаль в горячем сахарном сиропе и смотреть за ребенком. Женился он на няньке, с которой познакомился в городском саду, где обычно торговал после полудня, расхаживая со своей корзинкой под самым носом у малышей в надежде на то, что, сжалившись над слезами и мольбами ребятишек, взрослые раскупят на радость маленьким лакомкам его товар.

Клоринде было уже под сорок, она прикопила кое-какие деньжонки, и ей давно хотелось обзавестись домом и семьей. В доме мужа Клоринда встретила Бьянку. Она обращалась с падчерицей так же, как с детьми своей хозяйки (другого опыта у нее не было) — вежливо, но как с чужой. Клоринда ни разу не ударила девочку, но ни разу и не приласкала. Она жила рядом с Бьянкой, относясь к ней, как к хрупкому предмету, который следует беречь, ухаживать за ним, хотя и не знаешь, для чего, собственно, он нужен. Бьянка считала себя несчастной и непонятой, всегда была замкнутой, скрытничала даже с подругами. Она жила одиноко, жила в мечтах, затаив в сердце обиду.

— На вашей улице девушки что-то рано становятся невестами, — сказала Маргарита, когда Бьянка поведала ей о своей любви. — У меня на родине девушки твоих лет еще изображают ангелочков в церковных процессиях. Здесь вы тоже ангелы, но только совсем особенные.

Маргарита сама удивилась сказанному, точно какому-то открытию. Потом спросила:

— Он тоже живет на нашей улице?

— Нет, на Санта-Кроче.

— Чем он занимается? Где ты с ним познакомилась? Ну говори же, не то я умру от любопытства!

Чуть улыбаясь, Бьянка вытирала кухонным полотенцем тарелку и, видимо, была погружена в свои мысли, II очень приятные мысли. Потом она наклонила голову, словно жалея кого-то, а может быть, и самое себя. Маргарита спросила, о чем она задумалась.

— Да ни о чем особенном… Если вам рассказать, вы поднимете меня на смех.

— Нет, не буду смеяться, даю слово.

— Представьте себе, сегодня вечером он пришел на свидание в коротких штанах. И забавнее всего, что тогда я ничего не заметила, только сейчас вспомнила.

— Значит, он еще совсем мальчик?

— Моих лет, даже на месяц моложе.

— Вот как! — восклицает Маргарита.

Она кончила перетирать посуду и подошла к крану вымыть руки.

— Мне казалось, что ты благоразумнее.

Но неожиданно Маргарита покраснела и, улыбнувшись, заметила:

— Впрочем, сама-то я не на месяц, а на целых четыре года старше Коррадо. Как видишь, я подала тебе пример.

Бьянка убирает посуду в буфет и думает, как все это странно. Вот она была так уверена, что может влюбиться только в человека, имеющего «жизненный опыт», высокого, безупречно одетого, с твердым взглядом и с сединой па висках (но только на висках!), в такого человека, который мог бы ее понять. В первое время после помолвки Милены она отговаривала подругу, потому что Альфредо казался ей слишком молодым — ему только двадцать три года, а когда Освальдо сделал Бьянке предложение, она обошлась с ним, как он того заслуживал (разве может понять женскую душу какой-то коммивояжер?). И что же, она влюбилась в типографского ученика, да так, что потеряла сон, до такой степени влюбилась, что сегодня на свидании даже не заметила, что на нем короткие штаны. (Но профессия печатника — достойная профессия. Помни, Пьянка, он печатает книги. Это почти то же, что писать их самому! Ну а брюки… что же… он их удлинит!)

— Как его зовут?

— Марио. Красивое имя, правда?


— До свидания, Мачисте, спокойной ночи!

Ушел одиннадцать часов вечера, а сапожник все еще сидит на ступеньках крылечка и не идет спать. Он беседует с Нанни, тот высунулся из окна и подает сапожнику реп лики. Немного поодаль, возле дома номер один, женщины, собравшись в кружок, ведут беседу; собственно, говорит одна Клоринда. В кругу женщин сидит и Арманда, мать чернорубашечника Карлино, седовласая, кроткая старушка с кроличьими глазами.

Воздух на улице тяжелый, писсуар все еще засорен, мусорные ящики и конюшня на виа дель Парлашо, выходящая окнами на нашу улицу, своим зловонием отравляют воздух. Вверху клочок безлунного неба, и на нем! кое-где разбросаны звезды. На обоих концах улицы горят фонари, свет падает нешироким кругом лишь у фонарных столбов. Виа дель Корно погружена в темноту, люди узнают друг друга только по голосу.

— До свидания, У го.

Во всех домах окна распахнуты настежь, люди хотят насладиться прохладой, ждут свежего ветерка, а его все; нет и нет. Свет во всех домах потушен, что ему зря гореть? Только комары налетают, да счетчик крутится. Клара и Бруно, облокотившись на подоконник, обмениваются через улицу прощальными пожеланиями перед сном. Обоим кажется, что именно сейчас им нужно сказать друг другу самые задушевные слова, какие можно произнести лишь вполголоса.

— Привет вам, женщины.

— Спокойной ночи, Уго.

У зеленщика Уго сегодня на сердце тяжело, и потому воздух на улице кажется ему особенно душным. В накинутом на одно плечо пиджаке, засучив рукава рубашки, он медленно поднимается по лестнице. Ноги его точно свинцом налиты. Наверно, Уго впервые замечает, что и его тело может поддаться болезни, и он, так же как Синьора, может слечь в постель и будет ждать избавительницы-смерти. Ощупью он добирается до своей комнаты, раздевается донага, не включая света, закуривает сигарету. Потолок в комнате низкий, простыни еще теплые от солнца, и кажется, будто их только что выгладили горячим утюгом: уходя из дому, он забыл спустить жалюзи. Уго лежит на спине и курит. Обстановка в комнате самая скудная: кровать, возле нее стул, у стены комод и на нем зеркальце, тумбочка с будильником. На комоде гребешок, воткнутый в щетку для волос, зубная щетка, баночка брильянтина, пакетик с зубным порошком, мыльница. А по бокам, друг против друга, две фотографии в картонных рамках. Налево — фотография покойных родителей. У отца крахмальный воротничок подпирает подбородок, у мамы прическа, как у прекрасной Отеро [10]; оба они очень серьезны и словно чем-то испуганы. У мамы напряженное выражение лица, губы крепко сжаты, точно она хочет сдержать крик. Отец косил на один глаз, но фотограф подретушировал его. В рамке справа — портрет Ленина. Он смотрит прямо на отца. Портрет вырезан из газеты к наклеен на картон. Изображение немного пожелтело, но Ленин, упрямо наклонив голову, уверенно пробивается сквозь эту желтоватую дымку. Уго не различает его со своей кровати, но он и так видит Ильича, точно живого, видит отчетливо, как днем, совсем близко от себя, словно на залитой солнцем лужайке. Больше того, Ленин для Уго как-то по-особому живой; он мысленно воссоздает сто облик и придает Ильичу черты лица и рост, которые ему нравятся, наделяет его самым приятным голосом. Недавно на собрании выступавший товарищ настойчиво повторял:

— У кого есть фотографии, брошюры, ценные документы — спрячьте их в надежное место. В первую очередь это должны сделать товарищи, наиболее известные полиции.

Мачисте толкнул Уго локтем, как бы желая сказать ему: «Что я тебе говорил!»

Выступавший товарищ был крепыш, невысокого роста — наверно, такого же, как Ленин?

— Возможно, нам придется перейти на нелегальное положение. Да мы, по сути дела, уже полгода находимся в подполье.

Все закивали головой в знак согласия.

— Теперь перейдем к обсуждению.

Тогда поднялся один из товарищей и сказал:

— Не в обиду будь сказано, но мне кажется, что мы своими руками штаны спускаем — нате, порите нас.

Это было сказано очень грубо, но Уго охотно крикнул бы: «Правильно, как раз это и я хотел сказать».

Однако Мачисте как будто предвидел, что Уго собирается вмешаться, и толкнул его в бок. Под конец коренастый товарищ выступил еще раз, и его слова дошли до каждого.

— Нашей партии, так же как и другим оппозиционным партиям, в результате арестов, полицейского надзора, конфискаций нашей литературы безусловно нанесены тяжелые удары.

Тут Уго прервал его. Мачисте не успел удержать приятеля. Уго сказал:

— Даже если нас будет в десять раз меньше, и того хватит. Мы снова создадим отряды «народных смельчаков». Разве не верно, что наши беды начались с тех пор, как мы их распустили? Мы их распустили, а фашисты нас связали.

Товарищ, говоривший насчет порки, крикнул:

— Верно! — Но он остался в одиночестве.

Тот крепыш выступил еще раз и в конце концов убедил даже У го.

Сигарета потухла. В комнате жарко, душно. У го лежит совсем голый, и простыня прилипает к его потному телу.

Он думает. Он не мог бы повторить слово в слово то, что говорил выступавший товарищ, но речь его была убедительной.

«Богачи и буржуи все перешли на сторону фашистов, а попы обеими руками благословляют их».

Разве это ново? Он сказал, что нас осталось мало, а в народе недостаточно развито классовое сознание. Выходит, народ боится попов и синьоров? Конечно, и так будет до тех пор, пока работу ему будут давать одни только попы и синьоры.

Но убедило Уго совсем другое, и сейчас ему нужно как следует продумать слова того товарища, потому что завтра он должен повторить их коммунистам с Меркато [11]. Он закрывает окно, зажигает свет, достает из пиджака карандаш и записную книжку, освобождает себе место на мраморной доске комода и, раздетый, стоя, начинает писать.

«Товарищи, все против нас. Мы допустили ошибки, но мы не должны падать духом. Можно было бы поднять восстание, но пока еще слишком рано, чтобы померяться силами с фашистами и карабинерами. На этот раз король ввел бы осадное положение и солдаты расстреляли бы нас в упор. Кто остался бы тогда продолжать каше дело? Никто. Были бы потеряны драгоценные годы. Поэтому нужно поступить так: продолжать бороться, используя легальные и нелегальные пути. Придет день, когда народ восстанет против существующих порядков и вышвырнет фашистов вон. Мы должны быть в авангарде этой борьбы и в нужный момент стать во главе масс».

Уго повернул портрет Ленина и нежно-шутливо сказал ему:

— Большие у нас неприятности, дорогой Владимир Ильич!

Он потушил свет и лег в постель. Потом он снова встал, зажег свет, взял карандаш и прибавил к написанному:

«И когда придут эти дни, мы опять создадим отряды „народных смельчаков“.

Затем Уго окончательно улегся в постель. Он услышал, как в соседней комнате Беппино жалуется вполголоса, подумал, что Мария тоже спит голая, и почувствовал к ней влечение.

— Нанни, ты здесь? — крикнул в этот момент с улицы бригадьере.

— Сейчас подойду к окну, бригадьере.

— Не беспокойся, прощай.

Уго подумал: «Раз бригадьере так вежлив, то Нанни, наверно, оказал ему какую-нибудь услугу».

И не только Уго, но и все, кто на виа дель Корно страдал бессонницей, Предположили то же самое. Однако не такое это было событие, чтобы усталые люди встрепенулись, постарались (хорошенько осмыслить его своим притупившимся умом и, поборов дремоту, поднялись бы с постели.

Но ведь Синьора вовсе не устала, не утомилась. А главное, ум у нее совсем не притупился.

— Как видите, я пришел минута в минуту, — сказал Эджисто Нези, входя в комнату.

Джезуина/ подвинула ему стул. Нези был весел и немного насмешлив, но лицо его сохраняло услужливое и мрачное выражение. Он надел поверх черной рубашки пиджак, а войдя, снял берет с облысевшей головы. В сравнении с лицом, измазанным углем, она казалась особенно белой. На лбу виднелся красный рубец — борозда, оставленная краем берета, отчетливо отделявшая мертвенно белую лысину от черного пыльного лица, похожего на грязную маску. Нези напоминал актера, уже снявшего парик, но еще не смывшего грим. Он пришел по вызову Синьоры «из почтения к ней».

Нези предполагал, что Синьора позвала его по просьбе Луизы, и заранее приготовил ответ. Он даст ей выговориться (Джезуина будет при разговоре посредником), д потом ответит: «Дорогая Синьора, эта история теперь устарела, и все уже улажено. Я, Нези, дал Ауроре и сыну хорошую квартиру и предоставляю им возможность жить по-барски. Стало быть, я выполнил свой долг и не допущу, чтобы меня шантажировали».

Но «Я— Нези» ошибался, и, будь у него волосы на голове, они встали бы дыбом. Синьора мастерски владела искусством воссоздавать с помощью воображения действительную картину событий. Нези начал беспокоиться с первого мгновения, когда в ответ на его приветствие. Синьора кивнула Джезуине, и та сказала: «Синьора хочет поговорить с вами с глазу на глаз. Подвиньтесь поближе к кровати. Я ухожу».

Вы знаете, что чувствует в таких случаях человек, имеющий за собой вину: ему кажется, что все вокруг уже проведали о его преступлении. У Нези же совесть была черна, как целая гора угля, и грехов у него накопилось достаточно. Он сразу же подумал: наверно, Аурора рассказала матери, что опять забеременела и что он, Нези, заставил ее сделать аборт. Теперь Синьора намеревается его шантажировать от имени Луизы!

Синьора сидела в постели. Ее глаза ослепительно сверкали. Длинной, прозрачной, как у покойника, рукой, унизанной кольцами, она подала угольщику знак приблизиться. Он придвинулся вместе со стулом, но Синьора пригласила его сесть к ней на кровать. В горле у Синьоры как будто вздохнула цикада. Синьора призвала на помощь всю силу своего голоса, на какую только она была способу на, уверенная, что после первых же ее слов слух Нези необычайно обострится. Угольщик сказал, что он может испачкать одеяло, но Синьора жестом успокоила его. Он сел на край кровати, наклонил голову к Синьоре и, подставив ухо, приготовился слушать. Желая прочистить горло, Синьора несколько раз проглотила слюну, кашлянула и, приблизив свои кроваво-красные губы к уху Нези, заговорила. Она старалась, чтобы ее голос звучал как можно громче.

— Джулио передает, что вы можете быть спокойны.

Ее сиплый шепот был услышан, не пропало ни одного слова. Синьора заметила, что угольщика передернуло. У него соскользнула нога, и, чтобы не упасть, ему пришлось уцепиться за одеяло. Он пробормотал:

— Какой Джулио?

Глаза Синьоры загорелись. Она сказала:

— Не к чему затягивать дело — мне и так трудно говорить!

И Синьора добавила несколько хорошо продуманных фраз:

— Поскольку Джулио и Моро не доверяют вам (и, по-моему, правильно делают), они поручили мне потребовать пятьдесят тысяч лир. Я желаю получить их завтра утром, иначе я предупрежу бригадьере. Теперь уж этим несчастным нечего терять. Я больше не раскрою рта. Чтобы завтра утром в этот же час на моей кровати лежало пятьдесят тысяч лир!

Захлебнувшись икотой, она замолчала. В комнату вбежала Джезуина. С укором глядя на Нези, она помогла Синьоре выпить для успокоения несколько глотков лекарства.

Нези весь почернел, в лице ни кровинки. Он осторожно встал, хотел что-то сказать. Но Синьора, поднося стакан к губам, остановила угольщика движением руки. Он нахлобучил берет, втянул, словно черепаха, шею, глаза его злобно сверкнули и налились кровью. Тыча указательным пальцем правой руки в сторону Синьоры, он затворил:

— Послушай, старая шлюха! Голоса у тебя нет, но слышишь ты отлично. Слушай же хорошенько.

Но внезапно, словно мчавшийся паровоз, остановленный тормозом, угольщик умолк, выпрямился, снова снял берет, только взгляд его оставался прежним.

— Последнее слово еще не сказано! Так или иначе, завтра я приду и дам ответ.

Он поклонился с преувеличенной вежливостью, прибавил: «Мое почтение», отворил дверь и вышел.

Глава четвертая

— Сегодня ты веселая. Улыбаешься, будто в лотерею выиграла. Тебе во сне пригрезилась наша свадьба?

— Нет. Да и вообще ко мне во сне грезы не приходят. Я сны вижу с открытыми глазами.

— Так это не сны! Ты просто мечтаешь о чем-нибудь приятном!

— Ну, конечно! О чем же еще мечтать?

— Признайся: ты от меня что-то скрываешь!

— Все равно не скажу, хоть режь меня на кусочки!

— Упрямая ты, Бьянка! Ну, погоди, я тебя усмирю!

— Хочешь себя мужчиной показать?

— Пойдем в ту сторону.

— Нет, Марио, нет. Там очень темно!

— Вот именно поэтому!


— Скажи, Клара, отец доволен новой работой?

— Сегодня вечером он жаловался маме, что платят очень мало.

— Зато на железной дороге заработок верный, даже для поденных.

— Понимаешь, Бруно, у нас семья очень уж большая.

— Ну, а я понравился им?

— Да ведь они тебя еще мальчиком знали!

— Я хочу сказать — в качестве будущего зятя.

— Когда ты ушел, папа мне только одно сказал: ну теперь ты должна себя держать построже.

— Правильно твой папа говорит.

— Почему? Я разве плохо себя веду?

— Плохо — еще ни разу не поцеловала меня.

— Здесь не хочу, здесь слишком светло.

— Ну так что ж? Кому не нравится, пусть отвернется.

— Но мне же надо держать себя построже!

— Конечно. Но со мной-то можно и нарушить регламент.

— Что?

— Регламент. Я тебе потом объясню

— Скажи сейчас же, иначе я уйду домой!

— Поцелуй меня…


— Еще…

— Нет, Марио, хватит и одного поцелуя. Я вся дрожу! И потом, видишь, сюда идут.

— Это влюбленная парочка вроде нас. Смотри, вон остановились у стены и целуются без лишних разговоров!

— Разве ты не видишь, что я еле на ногах стою?

— Прислонись к стене!

— Я тебе серьезно говорю, мне трудно дышать.

— Пойдем куда-нибудь, где воздуху больше, посидим на площади Санта-Кроче.


— Еще… еще…

— Тебе же жарко, Бруно?

— Ну что ты спрашиваешь?

— А что?

— О чем ты думаешь, когда я тебя целую?

— Что я тебя люблю.

— Так зачем спрашиваешь, жарко мне или нет?

— Просто так, чтобы отвлечься. А то ты никогда не перестанешь целоваться!

— А тебе и начинать бы не хотелось!

— Нехороший!


— Тебе лучше, Бьянка?

— Да, уже прошло.

— Ты меня прямо напугала. Побледнела, как полотно.

— Это от жары.

— С тобой часто так бывает? Ты была у врача?

— Да. Мне прописали уколы. Начну делать с завтрашнего дня.

— Дай слово, что будешь лечиться!

— Ну, конечно, буду. Почему мне не лечиться?

— Ты, наверно, переутомляешься. Возьми в мастерской отпуск на неделю.

— А куда я поеду?

— Дома посидишь, куда тебе ехать? Будешь рано вставать, гулять в парке, а вечером встречать меня после работы у типографии.

— И мне придется день-деньской терпеть мачеху.

— Не обращай на нее внимания, как будто ее нет.

— Да это невозможно, даже когда се и в самом деле нет дома.

— Она груба с тобой?

— Да уж лучше бы была груба! Наоборот, она вежлива, как заправская синьора! Она всегда права. Вот, например, если я утром на пять минуточек дольше полежу в постели, она уже несет мне чашку теплого молока: «Ты плохо себя чувствуешь, Бьянкина?» Да так ядовито скажет, что хуже всякой пощечины. Даже если мне действительно нездоровится, я скрываю и отнекиваюсь. А тогда отец выходит из себя и кричит, что мачеха мне не служанка и уж если кто кому должен услуживать, так это я обязана приносить ей молоко. То же самое и с мытьем посуды. Я купила себе резиновые перчатки — не хочется портить руки. Какие насмешки на меня посыпались, просто даже передать нельзя! И «графиня»-то я и «неженка». Конечно, «благородная барышня, хочется пофорсить». Кончилось дело тем, что я выбросила эти перчатки за окно. Тогда пошла другая музыка: если отец ворчит, что она переплатила за что-нибудь, мачеха отвечает: «Все-таки вещь куплена, а не в окно деньги выброшены».

— Вы все тут такие на виа дель Корно? На вашей улице и впрямь задохнуться можно.

— Да, воздуха у нас мало. Но больше всего обстановка давит. Везде нищета и нищета! Впрочем, не то чтобы нищета, ведь все, в общем, едят досыта. Но нищета у нас на лице написана, и люди ее в себе носят, понимаешь? Есть у нас кое-кто побогаче, но те живут на верхних этажах. Жить повыше — это совсем другое дело! Когда я бываю у Маргариты (я тебе о ней говорила, это жена кузнеца), у нее в квартире мне сразу дышится легче.

— Как только я приду из армии, мы поженимся и переедем в Курэ, как твоя подруга.

— До тех пор ты меня разлюбишь!

— Не надо говорить так, Бьянка. Я тебя люблю!

— Сейчас-то любишь, но я себя знаю: такие, как я, быстро надоедают!


— Я не понимаю, Клара, почему ты-то возражаешь? В солдаты мне идти не нужно, экзамены на машиниста я сдал хорошо, моя мать хочет уступить нам свою спальню. Чего мы ждем?

— Я еще слишком молода!

— Ну и тем лучше, что молода!

— Почему лучше?

— Ах, черт! Я тебя буду звать синьорина Почемучка.

— Не ругайся, Бруно. Мне и дома надоело слышать, как отец ругается.

— Я не ругался, Клара. Я сказал: ах, черт!

— Довольно и этого.

— Я не понимаю: утром ты одна, а вечером совсем другая. На тебя темнота так действует?

— Ты говоришь мне дерзости, да еще смеешься надо мной.

— Какие дерзости? Я тебе доказываю, что мы можем пожениться, а ты это дерзостью считаешь? Ну для чего нам ждать? Что изменится через три года?

— Ты сам знаешь. Зачем сто раз повторять? Чтобы ты разозлился?

— Ну ладно, будем рассуждать по-твоему. Ты думаешь? вот я выйду за него, тогда матери придется бросить работу и заняться хозяйством, а отец зарабатывает мало, и семья помрет с голоду. Ну, допустим. А сколько лет вашим малышам?

— Ты нехороший, Бруно. Это ты по вечерам другой, а не я.

— Посчитаем по пальцам. Ад еле двенадцать лет, Джиджино — десять, Палле — семь. Они смогут помогать семье лет через десять, не раньше. Значит, мы должны десять лет сидеть у моря и ждать погоды!

— Видишь, видишь, какой ты лгун! Я тебя всегда прошу: подождем, чтобы Ад еле подросла и могла заменить меня.

— Короче говоря, три или четыре года. А ты знаешь, сколько это будет часов?

— Я иду домой!

— Поцелуй меня!

— Нет! Ты меня целуешь, а потом опять заводишь свое!


— Ты все-таки хочешь знать, что у меня было на душе? Не будешь меня больше «усмирять», если я тебе скажу?

— Не буду. Скажешь, когда захочешь.

— Мне сейчас хочется. Я могу сказать, потому что теперь это уже прошло. Ты вчера был в коротких штанах. Ты был смешной. Я это сообразила только потом, когда мы расстались… А сегодня ты опять в спецовке. Ты не обиделся?

— Да нет! Ты меня всегда видела в рабочем костюме просто потому, что у меня другого нет. А вчера я на работе выдрал вот тут здоровый клок… Нечего смеяться! И дома никто не мог мне починить, вот я и надел старые штаны, чтобы тебе не пришлось меня долго ждать. Мне было так приятно, что ты делала вид, будто не замечаешь!

— Да так и было, я тебя уверяю; все это пустяки.

— Ну, зато в воскресенье — готовься. Я тебя удивлю.

— Придешь в новом костюме?

— Да, я купил материю в рассрочку. Очень красивая, серая. Как, по-твоему, какой пиджак мне больше пойдет: однобортный или двубортный?

— Сейчас в моде однобортные. Ну, мне пора домой. Послушай, я ровно в полночь смотрю на часы. Запомни. Ровно в полночь. И ты тоже смотри — так мы будем имеете.

— А если мои часы бегут, а твои отстают?

— Значит, мы не любим друг друга.

— Что общего у часов с любовью? Брось ты такие слома говорить. Суеверная!

— Скажи еще: «Я тебя усмирю!»

— Обязательно усмирю!


— Коррадо?

— Что?

— Если тебя кто спросит на улице, пожалуйста, скажи, что Клара и Бруно здесь, у меня.

— Хорошими делами ты стала заниматься!

— Ну не сердись, это в последний раз.

— Ты уж слишком добра к этим «ангелам-хранителям». А у них дело-то кончается угольной лавкой!

— Коррадо!

— Ладно, уговорились — в последний раз.

«Ангелы— хранители», которые гибнут в угольной лавке, — это падшие ангелы; они барахтаются среди угольных, куч, пытаясь выбраться на свет божий, и не замечают, что погружаются все глубже в черные недра. А если замечают, то стараются об этом забыть. Они барахтаются, они ищут не только света и воздуха, но и утешения, любви.

Спросите об этом у Ауроры. Спросите у нее, что значит терпеть старика Нези, терпеть его грязь, его костлявые ноги, табачное дыхание, его развращенность, терпеть его каждый вечер с восьми до десяти. Он заставляет Аурору давать ребенку макового отвара, чтобы тот спал и не мешал им; требует, чтоб лампа стояла в ногах постели и в комнате царил голубой полумрак; чтобы Аурора ложилась в одном чулке и чтоб на этом черном чулке была красная подвязка. Это еще пустяки: обо всем остальном Аурора не рассказала бы даже на исповеди. Он говорит непристойности, и Аурора должна ему отвечать; и она действительно отвечает, возбуждается сама, разжигает его похоть и подчиняется ей, удовлетворяя свое и его вожделение.

Отвращение наступает потом, когда Нези уходит и Ауроре нужно убрать комнату и разбудить ребенка, чтобы дать ему грудь, ту же самую грудь…

Ребенок оглушен снотворным. Он еле открывает глазки и зевает. Аурора насильно вкладывает сосок в его полуоткрытый влажный ротик; ребенок инстинктивно начинает сосать во сне. От прикосновения его губок мать вздрагивает, а потом разражается отчаянным плачем. Она сидит, прижимая младенца к груди, и рыдает, вся дрожа, всхлипывая и шмыгая носом, как девочка. Слезы капают на личико ребенка. Она поспешно вытирает его. Тогда малыш просыпается, широко раскрывает глаза, улыбается, не выпуская соска и кладет ей ручку на грудь.

Аурора садится у лампы под абажуром с кисточками, стоящей на подставке черного дерева. Взгляд ее затуманен слезами, и новая мебель, красные и черные шестиугольники кафельного пола, — колыбель ребенка с тюлевым пологом плывут у нее перед глазами, как кадры кинокартины. Постепенно слезы иссякают. Лишь время от времени Аурору еще сотрясают рыдания, но она старается сдерживать их, чтобы не потревожить ребенка, спящего у нее на коленях. Она смотрит в одну точку остановившимся взглядом, ничего не видя, ни о чем не думая, как во сне или как мертвая. Внезапно она вздрагивает, словно очнувшись после долгого обморока, и удивляется, как это ребенок не упал у нее с колен. Надо бы положить его в колыбельку, но у Ауроры нет силы встать, руки и ноги не слушаются, она опустошена, словно из нее высосали всю кровь. Она не устала, а как будто все внутри у нее выгорело, и только тень ее сидит на стуле и баюкает ребенка. Однажды вечером ей подумалось: «Я похожа на Пиноккио с последней страницы книжки».

Милена насильно заставляла Аурору читать «Пиноккио», но ей не нравилась эта сказка. Бьянка тоже говорила: «Такие книжки не для девочек, а для мальчишек». Но Милена стояла на своем: «Если ты прочтешь „Пиноккио“, и тебе принесу „Бабушкины сказки“. Это были единственные книги, которые Аурора прочла, прежде чем добралась до Инверницио [12]. Тогда ей было уже пятнадцать лет. Романы ей давала Бьянка. Милена после «Руки покойницы» о них и слышать не хотела, говорила, что они ей противны и нагоняют скуку. В те времена Милена читала «Трех мушкетеров». А Клара всегда говорила, что у нее от чтения голова болит. Вот дурочка! Она не прочла даже «Покинутой в брачную ночь»! Страшно интересный роман с продолжением. По четвергам разносчик приносил очередной выпуск на дом. Нужно было заплатить одну лиру за начало, а потом по двадцати пяти чентезимо за выпуск. Роман тянулся бесконечно; каждую неделю появлялся какой-нибудь новый герой. Аурора брала эти выпуски в комнате Джезуины, когда приходила навещать Синьору. она тайком уносила книжечку, а потом незаметно клала обратно. Завладев книгой, Аурора звала из окна Бьянку, и они вместе глотали страницу за страницей. Звать Милену было бесполезно: с тринадцати лет мать уже не пуска-па ее на улицу. У Бьянки была мачеха, которая не давала ей покоя. А у Клары все еще куклы в голове. Аурора садилась рядом с ней на ступеньку крылечка и, словно маленькой, говорила: «Здравствуйте, синьора. А ваш муж еще спит?»

Рядом с Клариной дверью — угольный подвал. Нези вечно стоит на пороге своей лавки; он часто подзывал Аурору и давал ей два сольди на мороженое или на вишни. «Ты росла у меня на глазах, и я сам себе не поверил, когда увидал, что ты уже большая и у тебя уже грудь появилась, — сказал он ей как-то вечером. — Но ты мне нравилась еще девчонкой. Помнишь, я давал тебе монетки? Меня зло брало, если ты на эти деньги кого-нибудь угощала жареными каштанами». Потом он добавил: «Видно, это должно было между нами случиться, у меня это было в крови».

Ауроре хочется вспомнить, как же это все произошло, разобраться, когда же именно она себя потеряла, но у нее как-то все путается в голове. Помнится, была зима. Аурора вернулась из картонажной мастерской, где она работала; дома огонь в очаге потух, и ребята, сидя одни, мерзли и стучали зубами от холода. Уже стемнело, а угля не оставалось ни крошки. Была суббота, это она хорошо помнит; под пальтишком в кармане рабочей блузы лежал конверт с недельной получкой. Аурора взяла жестянку, в которой они держали уголь, и отправилась в лавку.

Она уже вышла из переходного возраста, у нее даже было два поклонника. Карлино, фашист из дома номер один, тоже заглядывался на нее и говорил при встрече: «Если ты только захочешь, я тебя озолочу». Раза два Карлино водил ее в кино, но между ними ничего не было, два-три поцелуя, да иной раз стояли в обнимку на пустынной улице, и Карлино, прижимая ее к стене, уговаривал: «Со стороны кажется, что мы просто болтаем». Другие ее поклонники вели себя так же, как Карлино; с первым она даже рассталась, «потому что он много себе позволял»; второй покинул ее, вернувшись к первой любви. А вот с Нези Аурора охотно шутила. Он всегда жужжал ей в уши: «Красоточка!», и она уже перестала краснеть от этого комплимента. Он предлагал встречаться подальше от виа дель Корно, но она всегда отказывалась. Еще девчонкой Аурора узнала, что юнцов можно держать на расстоянии, но старики никогда не довольствуются малым. У остальных «ангелов-хранителей» таких проблем не возникало, с ними Аурора чувствовала себя старшей сестрой. Клара была еще совсем девочка, a из разговоров с Бьянкой Аурора поняла, что подруге до сих пор не совсем ясно, откуда берутся дети. Милена была обручена, и Альфредо запрещал ей даже подходить к окну.

В тот час фонарей еще не зажгли. На улице было темно, свет падал только из нескольких окон первого этажа. Нези стоял на пороге лавки. Увидев ее, он сказал:

— Я сейчас запираю. Хорошо, что ты меня застала, а то бы нынче вечером умерла от холода.

Они спустились в подвал, чтоб отвесить уголь. Нези, как тень, ходил во тьме своего склада. Он спросил:

— Никто не видел, как ты шла?

— Только Мачисте был в кузнице, но он стоял спиной ко мне. А почему вы спрашиваете?

— Подожди немножко, — сказал он.

Он поднялся по лесенке, шагая через две ступеньки, опустил железную штору и щелкнул ключом.

Аурора подумала: «Нужно закричать». Но ей хотелось посмотреть, что будет дальше. Она стояла у жаровни, и, заложив руки за спину, грела их у огня. Здесь тепло, думалось ей, и было бы забавно подшутить над «Я-Нези». Неизвестно почему, Ауроре казалось, что она очень сильная и может дать ему отпор. Когда Нези спускался по ступенькам, засовывая ключи в задний карман брюк, она подумала: «Он похож на собачонку». И ей захотелось пнуть его ногой.

Он подошел ближе и сказал:

— Что ты сделаешь, если я тебя поцелую?

— Дам пощечину.

— А если два раза поцелую?

— Две пощечины.

— А если добавлю кило угля?

И вдруг — о, почему?! — она ответила:

— Тогда можно было бы поговорить!

Он втянул голову в плечи и, заложив большой палец левой руки в жилетный карман, прошел к весам, чтобы взвесить кило угля. Собачонка, ученая собачонка. Вот такие же собаки, одетые в шутовской наряд, прыгают через обруч на площади!

— Ну вот, а теперь поцелуй меня!

— Да я пошутила! — сказала Аурора. Она отошла от жаровни, и сразу ее пробрала дрожь. Нези подходил все ближе, а она смеялась, и тогда он сказал, чтоб она не шумела.

— Пусть лучше нас услышат, — сказала она, — тогда прибегут и спасут меня.

Ей все еще было весело. Одним прыжком она снова оказалась у жаровни, потом опять отошла, потому что Heзи был уже совсем близко. Но теперь он больше не походил на собачонку. При слабом свете лампочки он надвигался на Аурору, как черная глыба. Только глаза у него горели. Внезапно он обеими руками схватил ее за талию и нашел губами ее рот. Когда Ауроре удалось откинуть голову, он уже крепко держал ее в объятиях.

Почему она не закричала? Почему молча позволила целовать себя? Ведь Нези отпустил ее, когда стал расстилать угольные мешки на полу, но она не крикнула, а только сказала:

— Вернется мама и будет меня искать.

— А мы живо, — сказал Нези.

Ты помнишь это, Аурора? Он так и сказал: «Мы живо». Или он сказал «А мы наскоро»? А когда ты все-таки не удержалась и закричала, что он сказал? Он сказал: «Это в мою программу не входило!» Видишь, Аурора, ты все помнишь!

И в следующий вечер, и в третий раз ты тайком вставала с постели, осторожно отстраняя Музетту, которая обнимала тебя во сне; ты одевалась с бьющимся сердцем и выходила из дому, оставив наружную дверь приоткрытой. Как холодно было на улице! Нужно было на четвереньках проползать под едва приподнятой железной шторой угольной лавки: поднимать и опускать эту штору Нези не смел — проснулась бы вся виа дель Корно. А позднее он водил тебя под вечер в гостиницу на виа дель Аморино. На той улице много публичных домов, и тебе казалось, что и ты стала такой же, как те женщины, что живут за этими занавесками. И все-таки ты не умела отказаться. Потом обнаружилось, что ты беременна. А он хотел, чтобы ты сделала аборт.

С тех пор как любовник нанял для нее квартиру на Борго Пинти, Аурора ни разу не была больше на виа дель Корно. Она всегда одна с ребенком, и казалось, время идет только для того, чтобы наступило восемь часов вечера. Нези приходил ровно в восемь, минута в минуту. Каждый день, чтобы ни делала Аурора — а ей только и дела, что смотреть за ребенком, — она томительно ждет вечера. Проходят минуты, текут часы, и ее охватывает какая-то тоска: уже с шести часов Аурора усаживается у окна, ждет того мгновения, когда Нези появится из-под сводов арки Сан-Пьеро, Любовник — единственный человек, с которым Аурора может разговаривать, не чувствуя в нем ни судьи, ни врага.

Она говорит самой себе: «Я ненавижу его, он меня мучает, но теперь, кроме него, у меня никого нет. Мы одной веревочкой связаны!»

Так прошли первые месяцы. При свете дня Аурора забывает, как она страдала вечером. От близости с любовником у нее остается чувство отвращения, в котором она винит себя; ей даже хочется, чтобы скорее настал вечер, пришел бы Нези, и тогда она окончательно убедится, так ли все это на самом деле. Уж это будет «в последний раз». «Я такой муки больше не выдержу. Лучше пойду на улицу», — так думает она каждое утро и каждый день, вплоть до вечера. До восьми часов.

Время от времени к ней заходила мать — посмотреть на внучонка, как она говорит. Аурора угощала ее кофе; ей гик хотелось высказать матери все, что накипело на душе, но Луиза всегда отвечала: «Не хочу ничего слышать. Молчи! Вы живете хорошо — этого с меня достаточно. Нези тебе только то, что обязан давать. Он ничего тебе не дарит».

Действительно, любовник ничего не дарил Ауроре, но жила она, ни в чем не нуждаясь. Каждый вечер Нези оставлял ей двадцать пять лир. На следующий день Аурора должна была представлять ему отчет в расходах вплоть до чентезимо. Если ей предстояли крупные покупки, он и (ютился об этом сам. По утрам к Ауроре приходила женщина постирать пеленки. Это был соглядатай, подосланный Нези. Когда Аурора гуляла с ребенком в городком саду, эта женщина ходила за ней по пятам.

— Как полицейский, понимаешь, мама?

— Зачем ты мне рассказываешь такие вещи? У меня и без того сердце болит!

В саду Аурора встречалась с отцом Бьянки; он всегда торговал здесь. Его имя Иларионе, но на виа дель Корно псе называли его просто Ривуар! (Прежде в городе был известный француз-кондитер по фамилии Ривуар.) Поставив и корзину со своим товаром на раскладные козлы, Ривуаp садился на скамеечке рядом с Ауророй. Он рассказывал ей, какие новости на виа дель Корно. Каждый день Аурора покупала у него две палочки засахаренного миндаля и просила Ривуара передать привет Бьянке; разносчик отвечал: «Обязательно», — но Аурора была уверена, что он ничего не передаст. Теперь отец Бьянки называл Аурору на «вы».

Своего отца Аурора видела раз в неделю. Он заявил: «К ней я не пойду, черт побери! Но если она хочет показать мне мальчика, так ей известно, на каких улицах я работаю». Во второй половине дня отец Ауроры убирал виа де’Пилястри, сваливая мусор в тележку. По четвергам Аурора приходила туда и проводила с ним четверть часа улице. Отец никогда ни о чем не говорил с ней. Обтерев руки о блузу, он брал на руки малыша и прикладывался своими большими усами к его щечкам. Ребенок улыбался, и мусорщик говорил ему: «Щекочет тебя дедушка, а, малыш?»

Отец запретил младшим ребятам ходить к Ауроре, но они то и дело потихоньку забегали к сестре. Музетта восхищенно взирала на содержимое бельевого шкафа, а Джордано и Палле ждали, когда Аурора даст им хлеба с инжирным вареньем. Однажды вечером Нези заметил, что за сутки съедена почти целая банка. «Ты заболеешь, глупая», — сказал он. Аурора призналась, что угостила братьев. Тогда Нези сказал: «Давай договоримся: я содержу тебя, а не твою семью!» С того дня он, как только входил, тотчас же осматривал буфет. Это унизительное положение в конце концов стало для Ауроры невыносимым. Теперь она ждала вечера, как заключенный — часа пыток. Близость с любовником еще доставляла ей наслаждение, потому что в эти минуты было какое-то наваждение в его ласках, в его голосе. Но ничто больше не связывало ее со стариком Нези, кроме расчета и страха, нет — ужаса! — ведь он мог узнать, что она ему изменила. Да еще с кем!

В январе мешком угля, свалившимся с кучи, Нези придавило ногу. Наступил вечер, пробило восемь часов, и Аурора подумала, что его задержало какое-нибудь дело. Около девяти раздался звонок у дверей, У Нези был свой ключ, и, услышав звонок, Аурора решила, что случилось какое-то несчастье. Пришел Отелло, сын Нези. Остановившись у порога и не глядя на Аурору, он сказал:

— Отец ушиб ногу. Он прислал тебе денег. Придет завтра вечером.

Он протянул Ауроре двадцать пять лир.

— Ты разве не зайдешь? — спросила она.

— Нет. У меня дела. Пока! — И он уже был на лестнице.

И тогда Аурора впервые по-настоящему поняла свое? положение: существовали люди, которых она оскорбила. Да, но разве сама она не была оскорблена? Разве любовник не оскорблял ее каждый вечер? Разве Нези не заставлял ее жить, как пленницу? С тех пор как его шпионку донесла ему, что Аурора разговаривает в городском саду с Ривуаром, любовник запретил ей гулять одной. Теперь ее всегда сопровождала старуха — соглядатай Нези — и она докладывала угольщику даже о мыслях Ауроры.

И все же на свете были люди, страдавшие по вине Ауроры: люди, для которых и она и ее ребенок составляв ли угрозу одним уж своим существованием. Этими людьми были Отелло и его мать. Синьора Нези была так потрясена «связью» мужа, что слегла и не вставала с постели уже седьмой месяц.

В те времена, когда «ангелы-хранители» еще жили в раю детства, они покровительствовали всем обитателям виа дель Корно. Они заступились бы перед господом богом даже за Нанни — самого настоящего уголовника, даже за Карлино, который устроил нападение на Мачисте, даже за Нези, который смачивал уголь водой и подсовывал под чашку весов кусок свинца; они бы посадили всю улицу одесную всемогущего бога отца, сотворившего небо и землю, рядом с Иисусом Христом, богочеловеком. Но синьору Нези они бы низвергли в ад — ногами в кипящую смолу, а головой в горячий пепел.

На виа дель Корно жену угольщика называли «зазнайка Креция». Когда-то она была совсем простая женщина, но богатство мужа вскружило ей голову. Она ни с кем не здоровалась, глядела на всех презрительно и, выходя на улицу, прикрывала нос и рот платком до самой площади Синьории. «Ангелы-хранители» часто играли на лестнице дома номер один, а жена Нези выскакивала и кричала им: «Рано вы начинаете по улице шляться! Прочь с моего подъезда, пошли вон!» Неприязнь, зародившуюся еще и детстве, забыть всего труднее. Как ни была несчастна Аурора, она почти радовалась, что столкнулась именно с Крецией Нези. «Если уж мне суждено иметь врага, пусть лучше моим врагом будет Креция, чем кто-нибудь другой», — думала она. И даже сейчас, когда Аурора знала, что Креция больна и страдает, она не находила в своем сердце ни капли жалости.

С Отелло было по-другому. Еще мальчиком, когда мать повсюду таскала его за собой, он смотрел на «ангелов-хранителей» ласково, словно хотел сказать: «Я вас не гоню. Очень рад, что вы играете у нас в подъезде!» С Отелло девочки всегда оставались друзьями. Когда они стали постарше, Аурора поняла, что нравится ему; это ей было приятно, и она даже подзадоривала его. Но Отелло рос каким-то хмурым, видимо, к женщинам он был пока еще равнодушен.

Став любовницей его отца, Аурора пыталась поговорить с Отелло, но юноша избегал ее. Мысль о том, что на причинила горе Отелло, вызвала у Ауроры угрызения совести. Ей захотелось все объяснить ему, но как это сделать? Между виа дель Корно и Ауророй теперь пролегал целый океан.

Однажды она спросила Нези:

— А что говорит Отелло?

— Говорит, что ты шлюха.

— Он не так уж не прав, — сказала она и закусила губу, боясь расплакаться при Нези.

Она надеялась, что после рождения ребенка Отелло придет хотя бы из любопытства. «Ведь это все-таки ез брат!»

— Ты не звал Отелло посмотреть на ребенка, — спросила она любовника. — Что он сказал?

— Сказал, что шлюхины дети его не интересуют.

«Неужели он так сказал? Нет, нет, не может быть! Отелло не должен был говорить так», — подумала Аурора.


Когда Отелло был еще мальчиком, мать решила, что он станет врачом, но отец требовал, чтобы он торговал углем и унаследовал дело Нези. Мать хотела отдать Отелло в лицей, а отец — в коммерческое училище. Впрочем, мальчик учился лениво, и когда он окончил три класса гимназии, отец забрал его в лавку, сказав жене: «Можешь чваниться, сколько тебе угодно, я, Нези, плачу за все. Но делами занимаюсь я! И сын для меня тоже коммерческое дело!»

Отелло дружил с девочками; он набивал себе карманы углем и потихоньку дарил его «ангелам-хранителям». Если он не годился в доктора, то и торговать углем не имел никакой охоты. Худенький и печальный подросток стоял на пороге лавки, смотрел на небо или развлекался игрой в плевки: учился плевать все дальше, до стены противоположного дома. Отца он боялся и слушался его беспрекословно, как повинуются тирану, стараясь угодить повелителю и попасть к нему в милость. Но угольная лавка ему опротивела. В восемнадцать лет он стал подумывать, что после смерти отца надо все продать и отправиться путешествовать. Это был робкий, нелюдимый, раздражительный юноша с рассеянным взглядом и вечно недовольным видом. Но он остался другом «ангелов-хранителей». Когда Милена обручилась, Отелло сделал ей подарок. Клара советовалась с ним, прежде чем сказать «да» Бруно. На Аурору он поглядывал иначе: она казалась ему вызывающей, смущала его своей высокой грудью и глазами, которые «так тебя насквозь и пронизывают». Но это все-таки была все та же Аурора, которую он знал с детских лет, — веселая, живая, вечно с песней на устах, и Отелло в конце концов влюбился в нее. Однако он все не решался объясниться: отец никогда бы не позволил ему жениться на дочери мусорщика.

Узнав, что старый Нези соблазнил Аурору, Отелло был потрясен больше, чем его мать и Луиза. В тот день, когда Луиза устроила «сцену» и кричала на всю улицу, так что все жители виа дель Корно высунулись из окон, Отелло ездил получать партию угля. Вечером Нези-отец пришел к нему в комнату и сказал:

— Слыхал? Ну что ж, такие истории случаются с теми, кто штаны носит! К тому же девочка мне нравится. Не моя вина, что твоя мать состарилась раньше меня. — И он спросил: — Согласен?

— Нет, не согласен, — ответил Отелло.

Нези не стал слушать дальше; он дал сыну пощечину и заорал:

— Я, Эджисто Нези, хозяин в своем доме! А тебе, щенку, дозволяется говорить «нет», только когда я разрешу! Я пришел поговорить с тобой, как с мужчиной, но вижу, что ты еще мальчишка, привыкший перечить родителям… Ну-ка, послушаем теперь твое мнение.

— Ты — Нези и знаешь, что делаешь, — смиренно сказал Отелло, словно разговор внезапно перестал интересовать его. Про себя он подумал: «Завтра я убегу! Уйду с углежогами в Апеннины».

Но он остался дома, и больше они с отцом об Ауроре никогда не говорили. Старик Нези солгал своей любовнице, для того чтобы она почувствовала себя еще более одинокой.

В тот вечер, когда на Нези свалился мешок с углем, нога у него распухла, и ему пришлось лечь. Он сказал Отелло:

— Я не могу двинуться. Аурора без гроша. Снеси ей двадцать пять лир.

— Почему ты не пошлешь подручного?

— Я, Нези, о своих делах никому не докладываю. Сейчас же иди, куда посылаю.

После неприязненного чувства, охватившего Отелло в первую минуту, он даже ощутил удовольствие оттого, что будет полезен Ауроре. «Живо, туда и обратно, — сказал ему отец, — я замечу время».

«Он ревнует, — думал Отелло по дороге. — Ко мне ревнует!» И нелюбовь к отцу (это еще не было ненавистью) приняла в его душе оттенок презрения. Сердце у Отелло билось так сильно, что он слышал его удары. Он не хотел признаться себе в том, что уже забыл об отце и думает лишь об Ауроре. Это Аурора стучалась в его сердце.

На следующий день отец снова дал Отелло двадцать пять лир.

— Сходи туда, — сказал он. — Я все еще не могу двинуться. — Затем он добавил: — Все вы меня клянете. А сколько мне стоит «вторая семья»? Всего двадцать пять лир! Да еще всегда сдача остается.

Несмотря на компрессы, нога у Нези еще больше распухла, от щиколотки до колена.

— Я пошлю подручного, — сказал Отелло.

— Посылай кого хочешь, — завопил Нези. — Кругом одни мошенники — и ты первый! Мучаюсь, как в аду!

— Мало еще тебе, греховодник! Мало! — крикнула больная жена, лежавшая в постели за стеной.

Но и во второй вечер Отелло сам отнес деньги. Он позвонил, Аурора отворила дверь и сказала:

— Я ждала тебя. Сегодня уж ты от меня не убежишь! Войди.

Она взяла его за руку и заперла дверь.

— Садись. Будь как дома.

Она прикусила губу. Ей хотелось быть любезной, а, наверно, она с первых же слов обидела Отелло.

— — Ребенок спит, — продолжала она. — Пойдем в гостиную.

(«Если Отелло придет, я должна поговорить с ним», — рассуждала Аурора сама с собой. Ребенок спал, насосавшись, как обычно по вечерам, макового отвара.)

Аурора усадила гостя в кресло с подлокотниками, покрытыми кружевными салфетками, и сама присела на краешек дивана. Перед приходом Отелло она привела себя в порядок, причесалась, как обычно по вечерам, — нет, тщательнее обычного. Окно гостиной приходилось на уровне уличного фонаря, и в комнате было двойное освещение. Сердце у Отелло колотилось, трудно было дышать, в горле пересохло, он не находил слов, внутри как будто все горело, и в висках стучало. Такое напряжение он испытал только однажды в жизни, когда принимал участие в состязании в беге без предварительной тренировки. Ему вспомнилось, как он бежал по аллеям с номером на груди, а публика осыпала его шутками, потому что он намного отстал от всех. «Нажми — и будешь первым», — кричали ему. А ему казалось, что у него вот-вот разорвется сердце и он упадет мертвым, но все-таки он продолжал бежать…

— Ну, так как ты меня находишь?

Отелло вздрогнул от неожиданности. Прошло лишь мгновение, а ему показалось, что миновало уже много лет с тех пор, как он принес Ауроре двадцать пять лир. Он посмотрен ей в лицо. Накануне он избегал ее взгляда, желая показать ей свою неприязнь. Сейчас у него было такое чувство, словно он наконец оборвал ленточку финиша и отдыхает, сидя на тротуаре. Дышать стало легче.

Так это Аурора? Она больше не причесывается на косой пробор, не носит длинных локонов. Волосы коротко острижены — до половины уха, — словно у девчонки, только что побывавшей у парикмахера. Взгляд как будто потускнел, стал равнодушным. А прежде — горящие глаза словно вбирали в себя все, на что смотрели. И все-таки это прежняя Аурора. Она пополнела, весь ее облик стал более спокойным, более мягким. Более женственным.

Ты меня боишься? — спрашивает она. Отелло уже в состоянии был улыбнуться.

— Право, у тебя какой-то испуганный вид, — добавляет Аурора.

— Ну что ты! Это твое воображение.

— Я затащила тебя, чтобы поговорить. Удели мне пять минут.

— Если это тебе доставит удовольствие!

— Не знаю, с чего начать… Впрочем, достаточно и того, что я здесь, в этом доме… Но прежде всего мне хотелось бы знать, ненавидишь ты меня или презираешь, или… Это правда, что ты не хотел посмотреть на ребенка?

— Раз уж я пришел, то с удовольствием погляжу на него.

— Пойдем… Нет, сначала поговорим. Я теперь стала… Хорошим словом меня не назовешь, это ясно. Но ты когда-нибудь думал о моем положении?

— Ты считаешь, что необходимо говорить об этом?

— Да! До остальных людей мне дела нет, но мне важно, как ты обо мне думаешь. Конечно, ты имеешь право ненавидеть меня.

— Мне кажется, дело зашло очень далеко… Теперь уж не вернешь…

— Да, теперь уж не вернешь! (Боже, как он похож на отца!)

— И поэтому…

— Что — и поэтому? (Вылитый отец! Даже нос так же морщит!)

— Теперь уж ни ты, ни я не можем изменить положение. (Какие у нее белые руки! Никогда раньше они не ныли такими белыми! Видно, этой зимой она не бегает по холоду без перчаток. Первый раз в жизни!)

— Сам понимаешь, у меня ведь теперь ребенок. (Нези, наверно, был такой же в молодости.)

— Конечно, я понимаю. (Неужели ей не холодно с расстегнутым воротом? Может быть, она кормила, когда и пришел?)

— Так, значит, это неправда, что ты меня ненавидишь? (Скажи, Отелло, что это неправда! Скажи!)

— Нет. Я тебя нисколько не виню. (Почему она не застегнется? Сейчас я встану и попрощаюсь.)

— Вот увидишь — скоро я все улажу.

— Что ты хочешь сделать?

— Уж я знаю, что! (Отелло! Отелло!)

— Объясни! (Что она хочет сделать? Покончить с собой?)

— Придет время — узнаешь. (Отелло!)

— Мне пора. (С тобой рядом Аурора, Отелло, — Аурора!)

— Уже? Так быстро? (Нет, нет останься!)

— Аурора!

— Да, да, Отелло! Любовь моя! — шепнула она, когда Отелло сжал ее в объятиях.


В третий и в четвертый вечер деньги Ауроре отнес подручный. Он рассказал об этом сапожнику Стадерини:

— Нези дает своей любовнице двадцать пять лир в день! А я работаю с утра до ночи и получаю семь лир. Да еще хозяин с таким видом платит мне деньги, словно милость дает!

Стадерини положил ботинок и дратву на столик, перешел через улицу и рассказал новость Мачисте. Вреда от этого немного: Мачисте умеет держать язык за зубами. Он ответил; «Гм-гм» — и снова повернулся к мехам. Тогда Стадерини ушел из кузницы и по дороге встретил Нанни, который, как обычно, шел к нему, чтобы поболтать и погреться у жаровни. Нанни все рассказал Элизе, своей сожительнице, а Элиза передала жильцам из гостиницы «Червиа». Явилась домой Фидальма Стадерини, замерзшая, закутанная в шаль и с грелкой в руках; сапожник рассказал новость жене, и Фидальма отправилась сообщить ее Клоринде, мачехе Бьянки, а та поделилась вестью со своим мужем Ривуаром. Ривуар, который в этот вечер решил постричься, передал известие парикмахеру Оресте. Так от сапожника до парикмахера не осталось на улице ни одного человека, который не услышал бы новости! Синьоре об этом рассказала Джезуина, почерпнув сведения из первоначального источника: подручный принес мерку угля и побеседовал с Джезуиной в сторонке, чтобы не услышала Луиза.

— Аурора стоит и побольше, — заметила Синьора. И в звуке ее голоса, вернее в ее интонации — ибо голос Синьоры больше не может передавать оттенков звука, — слышалась злоба обманутой любви.

Леонтине, матери Клары, рассказала обо всем Клоринда в присутствии маленькой Аделе. И, встретив в булочной Музетту, девочка сказала ей: «Нези дает двадцать пять лир в день твоей сестре. Почему Аурора тебе никогда ничего не подарит?»

Вечером, уписывая за столом свою долю хлеба и шпината, Музетта сказала:

— Аурора настоящая скупердяйка! Куда она девает двадцать пять лир в день? Хоть бы подарила мне и Джордано баночку варенья!

Так известие пришло в дом Чекки. Мать хлопнула Музетту по губам; однако попозже, перед полицейским обходом, который зимой совершается на несколько часов раньше, чем летом, Луиза сказала мужу:

— Аурора привыкает к достатку. А что, если в один прекрасный день Нези ее бросит? Он вполне способен это сделать.

— Не напоминай ты мне, ради бога, обо всем этом, — ответил мусорщик. — Такой проклятой жизни она не заслужила!

А Нези страдал, лежа в постели. Он не желал никого видеть, кроме доктора и старой глухой служанки, которая ставила ему компрессы. Молва, не дойдя до изголовья Нези, на какое-то время задержалась на полдороге, не завершив своего круга. Врач говорил, что болезнь идет своим чередом, но она причиняла Нези «такие боли, что можно рассудка лишиться», и надолго приковала его к постели.

Подручный принес деньги Ауроре и на четвертый и на пятый день. Поджидая посланца, она стояла у окна и дрожала от холода. Увидев приказчика, появлявшегося из тьмы в светлом круге от фонаря, она закрывала окно и шла отпирать дверь.

На шестой вечер она сказала:

— Передай синьору Нези, что завтра утром я навещу его.

При этих словах парень весь съежился, как будто его хватили палкой.

— Обязательно передам! — сказал он весело. Обратно он бежал бегом, чтобы поскорее сообщить новость. Прежде чем подняться к Нези, он просунул нос в дверь тесной каморки Стадерини:

— Завтра семейный праздник! Красотка придет в гости!

За несколько часов новость облетела всю улицу. Но на этот раз Музетта не встретилась с Аделе, и семейство Чекки не разделяло треволнений улицы, которая с нетерпением ждала потрясающего события.

Нези позвал сына и сказал ему:

— Если ты еще хоть сколько-нибудь меня любишь, избавь меня от этого скандала. В конце концов здесь замешано и твое доброе имя. Беги к этой несчастной, скажи ей, что если завтра она заявится на нашу улицу, то уж навсегда тут и останется! Пусть тогда живет у родителей! Ребенка я отдам кормилице, а сама Аурора для меня будет все равно что мертвая!

— Напиши ей записку, а малый отнесет, — сказал Отелло.

— Какого черта! — заорал старик. — Она же упрямая! Сам сходи и постарайся ее уговорить.

Отелло отправился. Аурора открыла дверь и кинулась к нему на шею.

— Видишь, я заставила тебя вернуться! — сказала она. Прошло две недели, Нези выздоровел и снова был в состоянии каждый вечер навещать свою вторую семью.

По утрам, когда он просыпался, сына теперь никогда не было дома. Прежде чем уйти, Отелло все же успевал отпереть лавку и подмести у входа.

В апреле Аурора сообщила Нези, что она снова беременна. Нези закатил ей две оплеухи.

— Мерзавка! — орал он. — Но на этот раз (тут он грубо выругался) ты от него избавишься.

Аурора от аборта отказалась.

— Лучше расстанемся. Как-нибудь я и без тебя проживу.

Нези прибегал то к ругани, то к уговорам, то к побоям, то к ласкам. Потянулись тревожные для него дни; он сидел в темной лавке, весь перемазанный углем, черный, и на душе у него было так же черно. Но однажды вечером, когда он уж и не знал, какое средство употребить, чтобы убедить любовницу, Аурора первая сказала:

— Я подумала хорошенько и вижу, что ты прав!

Это стоило Нези двести лир и сошло гладко; у Ауроры даже температура не повысилась.

И теперь, направляясь к Синьоре, Нези думал, что она пронюхала об этом деле: либо Аурора рассказала матери, либо та женщина, к услугам которой прибегли (старухи все друг друга знают), сама насплетничала Синьоре.

Но дело— то, оказывается, обстояло куда хуже. На кого опереться, чтобы сдержать тот поток вымогательств, который угрожал захлестнуть Нези? Пятьдесят тысяч! С ума они сошли! Не дай бог уступить в первый же раз -тогда его обдерут как липку. Ничего не скажешь, Джулио отдал в хорошие руки охрану интересов своей шайки, думал Нези.

На следующий день с утра Нези снова отправился к Синьоре. Он скорчил кислую мину и заявил, что согласен заплатить, но просит неделю отсрочки, чтобы собрать требуемую сумму. Синьора согласилась на отсрочку при условии, что Нези выдаст ей векселя. И Нези дал ей векселя. Правда, он был уверен, что через неделю выручит их обратно, не заплатив ни гроша. Но, как коммерсант, он знал, что значит подписывать векселя. Поэтому, прежде чем вручить их Синьоре, он сделал последнюю попытку добиться отсрочки на честное слово, но старуха оказалась непоколебимой. Она показала ему уже написанный ею донос в полицию. Несомненно, она его пошлет: такие мерзавки готовы голышом на снегу плясать, лишь бы оказать услугу полиции! За ними всегда водятся, если не в настоящем, так в недавнем прошлом, грехи, за которые они стараются заслужить прощение. Погоди, старая шлюха, ты еще попляшешь под мою дудку, Нези тоже умеет держать слово, не хуже Синьоры. Может быть, Синьора совершила серьезную ошибку, согласившись на отсрочку, даже получив за это векселя?

Может быть.

Глава пятая

Умер свекор Ми лены. Об этом стало известно всему кварталу. В газете «Нацьоне» было напечатано сообщение о его смерти. Милена появилась на виа дель Корне в трауре. Нанни съехидничал: «Недолго пришлось ждать наследства». Но никто не поддержал его, даже Стадерини. Милена пришла навестить свою мать. Она побледнела, и ее кроткие глаза казались еще больше и еще яснее. Черное платье подчеркивало ее бледность и оттеняло белокурые волосы. Она была красива и печальна. «Похожа на послушницу», — сказала Фидальма, жена сапожника.

Коррадо оторвался от своей работы. Он отпустил ногу лошади и, прежде чем поздороваться с Миленой, вытер руку о кожаный фартук.

— Маргарита рада будет увидеть тебя, — сказал он.

Милена попятилась: конь вдруг встал на дыбы. Он повернул к Милене свою морду и заржал. Конь был вороной с белыми пежинками на крупе. Милена улыбнулась, глядя на него. Но сразу же прогнала улыбку. Она боялась оскорбить память покойного.

Милене казалось, что она недостаточно опечалена. Свекор любил ее. Когда она была еще девочкой, он, перегнувшись через прилавок, гладил ее по головке и говорил: «Если ты останешься такой же хорошенькой, я женю на тебе Альфредо». А когда она и Альфредо обручились, старик сказал: «Вы поймали меня на слове». И расцеловал ее в обе щеки, тут же в лавке, битком набитой покупателями.

Милена его тоже любила, но не так сильно, как ей хотелось бы. «Я должна относился к нему, как к своему отцу», — убеждала она себя. И все-таки по-прежнему называла его «синьор Кампольми» и стеснялась его.

Не прошло и двух месяцев как она вышла замуж, а старик уже пользовался каждым случаем, чтобы напомнить ей о «наследнике». «Ты вот все только краснеешь, — говорил он, — а я-то ведь стар, мне некогда ждать. Шепни о ребеночке ночью своему мужу». Такие речи вгоняли Милену в краску, и она убегала на кухню.

И вот теперь, когда он умер, Милена чувствовала себя неловко. Ведь она вспоминала о покойнике лишь с чувством почтения и робости. Но настоящего горя она не испытывала. И ей казалось, что этим она оскорбляет мужа. «У меня не сердце, а камень», — говорила она себе.

В вечер смерти свекра Милена была на кухне, когда Альфредо отпер входную дверь. Она сняла кастрюлю с плиты и собиралась поставить ее на стол. Альфредо вошел и сказал: «Папа скончался час тому назад». Милена внезапно ощутила страх, похожий на тот, который она испытывала в детстве, слыша чьи-то шаги на чердаке. Ей показалось, что кастрюля выскользнула у нее из рук. Альфредо рассеянно поцеловал ее и сел. Он сидел неподвижно, с зажженной сигаретой во рту, и пристально глядел в черную топку камина. Милена смотрела на мужа глазами, полными слез; ей все казалось, что она что-то выронила. Она очень удивилась, увидав, что кастрюля благополучно стоит на столе. Из кастрюли поднимался пар, и это ужаснуло Милену. Она расплакалась. Альфредо обнял ее. Милена плакала, сама не зная, почему плачет. Успокоившись, она разобралась в своих чувствах и решила, что у нее «не сердце, а камень». Ей было жаль свекра, но к чувству жалости примешивался страх.

Милена сидела на коленях у мужа. Альфредо был серьезен и печален, в глазах его светилась грусть. Она не могла ему ничего сказать, только крепко обняла и приникла лицом к его груди.

Альфредо был человек замкнутый и рассудительный. «Он меня раздражает», — говорила Бьянка. А Маргарита говорила: «Альфредо характером похож на Мачисте. Они немного суховаты, но оба очень добрые».

Милена знала, что и Бьянка и Маргарита не правы. То, что другим казалось самомнением, гордостью, высокомерием, было всего лишь маской. На самом деле Альфредо — человек мягкий и сердечный. Бьянка, Маргарита и все прочие знают Альфредо только по лавке, где он «соблюдает свои интересы», в отличие от отца, который отпускал товары в кредит даже тем, кто его не просил об этом. Альфредо часто говорил: «Такие покупатели пустят нас по миру». Поэтому на виа дель Корно его считали скупым и чванливым. Но вне лавки Альфредо готов был разбиться в лепешку, чтобы доставить Милене какое-нибудь удовольствие и увидеть, как она хлопает в ладоши от радости. «Ты — мой ангел-хранитель», — часто говорил он. Когда они вернулись из свадебного путешествия, Альфредо внес ее на руках в их квартирку в Курэ. «Здесь наш рай, — сказал он. — Окна выходят на луга. Видишь, вон там огород — он принадлежит нам. У тебя будет много работы — и по дому и в огороде. По вечерам я буду тебе помогать. Позабудь поскорее о виа дель Корно. Не думай ни о лавке, ни о барышах — это уж моя забота».

Каждый вечер Альфредо возвращался домой с каким-нибудь подарком: то купит коробку конфет, то — домашний халат. (Еще один! Розовый, с голубым поясом и прямыми плечами — — последняя модель!) И почти всегда он приносил цветы и что-нибудь вкусное. Милене очень нравилось, что Альфредо был с ней так нежен, скромен и почти по-детски застенчив. Это была настоящая любовь. Именно таким представляла она себе счастье.

Но счастье — как свеча на алтаре: молитва твоя еще не услышана, а свеча уже догорела. Счастье Милены длилось два месяца.

После смерти отца Альфредо совсем переменился. «Было вот так, а теперь вот как, — говорила Милена матери, протягивая руку и переворачивая ее затем ладонью вниз. Впрочем, она старалась оправдать мужа: — Ведь он теперь отвечает за лавку. Он даже домой приносит счета, возится с ними до поздней ночи и ворчит. Он говорит: „Мой отец был мягче воска. Как ты думаешь, что он после себя оставил? Придется нам слезы кулаками вытирать. Он открыл кредит всему району! Пропащие деньги! Сто восемнадцать лир должны Чекки, семьдесят Лукателли и так далее, и так далее…“

В таких случаях Альфредо хотелось, чтобы Милена была подле него.

Даже в их квартирке в Курэ этим летом было нестерпимо душно. Альфредо сидел за кухонным столом в трусах и майке. Из распахнутого настежь окна чуть-чуть тянуло прохладой. Вокруг лампы вились ночные бабочки.

Альфредо яростно хлопал себя руками по лицу, давя комаров, не дававших ему покоя.

Милена сидела в халате, с голубой сеткой на голове. Ее мучило то, что муж раздражен. Хотелось, чтобы он перестал сердиться, и, желая сделать ему приятное, она предложила Альфредо выпить вишневого морса, который целый день простоял на льду.

Альфредо сказал:

— Да выслушай меня наконец. Насколько я понимаю, тебя это тоже касается!

Милена молчала. Мысли и цифры мелькали в ее голове. Они всплывали и исчезали, как кусочки льда, таявшие в стакане морса. Глаза у нее слипались. Голос мужа заставил ее встрепенуться.

— Прости» что я накричал на тебя, — сказал Альфредо. — Меня расстроил список безнадежных долгов. Ты не сердись на меня» а радуйся, что все это меня беспокоит. Дело идет о нашем будущем.

Перед сном нужно было, как всегда, закрыть газ и вынести мусорное ведро. А в ванной свет погашен?

— Вот увидишь, все должники заплатят, — сказала Милена и поцеловала мужа в висок.

Милена спала крепким сном, каким спится женщине в восемнадцать лет. Ей снились траурные платья, неоплаченные счета и комары. Комната хорошо проветрилась: дверь и окна были распахнуты настежь. Светила луна. Достаточно было поцелуя, чтобы Милена проснулась. Это он, любимый! Как хорошо? Она сразу же успокоилась. Теперь можно сладко заснуть, подложив под щеку руку Альфредо. Милена прижимала ее к себе, как девочка прижимает куклу.

Но Альфредо снова разбудил ее. Чтобы видеть ее лицо, он зажег лампу на ночном столике.

— Тебе придется работать со мной в лавке, — сказал он. — Мы должны все наладить. Ты будешь стоять за кассой. Купим кассу-автомат. Так получится солиднее. А я буду работать за прилавком. Прекрасно обойдемся без приказчика. Покупателей с виа дель Корно мы потеряем, зато будут другие — с проспекта Тинтори и из пансионов на набережной Арно.

Милену одолевал сон. Она согласилась: «Ну да, конечно?» — и представила себя за кассой. Касса звенит: трин-трин-трин. Трин-трин, ты спишь, Милена?

— Родители воспитали тебя белоручкой, — про долежал Альфредо. — Совсем не похоже, что ты выросла на виа дель Корно. — Он погасил свет и продолжал свои наставления, не замечая, что жена уже заснула. — Ты же знаешь» что в жизни не только розы: у тебя перед глазами было столько примеров. Вспомни, как живет семья Клары! Вспомни, чем кончила Аурора! Я прошу тебя лишь об одном: помоги мне поставить дело в лавке как следует Это ведь в твоих интересах, не правда ли? В лавке ты бу дешъ хозяйкой. Старайся правильно давать сдачу. А если поначалу ты будешь делать это не очень быстро, не беспокойся — потом научишься!

— Да, да. Альфредо! Спокойной ночи.

Ты спишь? Трин-трин. Первые лучи восходящего солнца уже золотят на холмах кипарисы.


Июнь месяц. Занимается заря. На виа дель Корно все еще погружены в сон.

У фонаря над входом в гостиницу не хватает двух стекол.

Неподалеку от писсуара на стене — выцветший от времени лозунг: «Трудящиеся! Голосуйте за Бастаи!» Это написал дегтем Мачисте во время выборов 1921 года. Но почему Карлино не замазал его призыв известкой?

Теперь у петуха угольщика Нези есть все основания петь очень рано. Его пение доносится до курятника Маргариты и поднимает там целую бурю.

Бродячие коты расселись на ступеньках подъездов… Они не спускают глаз с решетчатых окон угольной лавки, из которых по ночам выглядывают крысы. Серая кошечка, лишившаяся этой ночью невинности, свернулась клубочком на пороге сапожной мастерской. Над дверью вывеска: «Здесь шьют обувь на заказ».

Через полуоткрытые или широко распахнутые окна первого, второго и третьего этажей доносится тяжелое дыхание тех, кто, устав за день, спит беспробудно до самого утра. Крепче всех сон у землекопа Антонио: его крап слышен даже через улицу, на третьем этаже дома. И Синьора, завидуя землекопу, проклинает его тысячу раз и ночь. Беспокойнее всех спит Бьянка: она ворочается в постели и говорит во сне. Ривуар и Нанни спят безмятежно, мерно посапывая. Ровно дышит мусорщик Чеки. Иногда, при особенно глубоких вздохах, у него вырывается даже свист.

В окна верхних этажей солнце светит ярче. Мачисте недовольно фыркает и прячет голову под простыню. Маргарита встает, чтобы спустить жалюзи. Мария выключает будильник и осторожно выбирается из постели. Сейчас она улыбнется жильцу и скажет ему: «Доброе утро». Нези еще спит сном праведника. За стеной спит его жена. Оба они не знают, что каждую ночь, сразу лее после обхода патруля, Отелло куда-то исчезает. А вот почивают супруги Стадерини. Наступающий день задаст много работы их острым языкам! Сплетни неразлучны с нищетой.


Верхние этажи. Спит бухгалтер Карло Бенчини — «фашист первого призыва».

Около восьми мать разбудит Карлино и подаст ему кофе в постель. Карлино служит в страховом обществе. На своем служебном столе он держит кинжал, на котором видна запекшаяся кровь. Пока что Карло Бенчини спит. У него рыжие волосы. Во сне он кажется совсем юным — веснушки на щеках и на носу придают ему сходстве с мальчишкой. Карлино двадцать четыре года, а на его совести уже три убийства. Так он «служит родине». На спинке его кровати висит дубинка в черном кожаном чехле; на рукоятке ее вырезано: «А мне плевать!» Вынув дубинку из чехла, мы увидели бы, что она крепкая, кленовая, а внутри у нее железный стержень. Сапожник говорит, что дубинка и ее владелец натворили бед больше, чем разбойник Какус [13]. «Душегубы!» — вторит ему Фидальма Стадерини. Но супруги говорят об этом шепотом, спрятавшись под одеяло. Когда Карлино шествует по улице, все ему кланяются. Нанни приветствует его, вскидывая руку, как это делают фашисты. Хозяин гостиницы, Ристори, подмигивает и отвешивает низкий поклон. Только Мачисте может позволить себе не замечать Карлино. Встречаясь с Мачисте, Карлино отворачивается: он обещал матери не устраивать больше скандалов на своей улице.

Карлино живет вместе с матерью. Она сдает одну комнату Освальдо Ливерани, коммивояжеру по продаже бумаги и бумажных изделий. Отец Карлино торговал галантереей на площади Сан-Лоренцо, а также прирабатывал на аукционах. Во время войны вся семья переехала на виа дель Корно. Карлино было тогда пятнадцать лет. Он был то жестоким, то по-своему великодушным мальчиком, смотря по настроению. А настроение у него менялось, как погода в марте (месяц его рождения). Карлино убежал из дома и присоединился к легионерам Д'Аннунцио, которые шли на Фиуме [14]. Во время его отсутствия умер отец: его задавил трамвай. Вагоновожатый был социалистом! Отец Карлино был тоже социалистом, но об этом сын и не вспомнил.

Миром движет избирательное сродство, сродство и в добре и в зле. Карлино, как поется в песне, «из фашистов фашист», а они, словно герои романа Гёте, тянутся душою друг к другу. В страстях добро и зло смешиваются. Карлино отдался своей страсти душой и телом. Авантюры, насилия, кровь волнуют его больше, чем хорошенькая женщина. Ему нравится, что на него смотрят с почтением и страхом, «как на укротителя в цирке». И вместе с тем Карлино уверен, что действует на благо родины.

Бывают такие услуги, в которых не отказывают. Несколько дней назад Карлино встретил Нези, тот поджидал его на виа деи Леони. Нези — трус и выжига, но он помогал чернорубашечникам, этот денежный мешок на хорошем счету у фашистов. Нези снял шапку и сказал, что хочет с ним поговорить. Карлино пригласил его к себе, но угольщик отказался.

— Лучше зайдем куда-нибудь, выпьем коньяку со льдом, — сказал Нези. — А по дороге поговорим. Так оно спокойнее. На нашей улице что ни окно, то уши.

— Я ни от кого ничего не скрываю, — ответил Карлино, но все же принял приглашение, подумав при этом: «Выжму из него пять тысяч лир и заплачу свой долг в „Казино Боргези“. Сам бог послал мне этого борова. Наверно, станет просить, чтобы я припугнул Чекки — они пристают к нему из-за Ауроры. Мне это будет не трудно. Стоит только остановить мусорщика и сказать: „Эй ты, поганая метла! Нези — мой друг. Оставь его в покое. Понятно?“

— Только с фашистами и поговоришь по душам, — сказал угольщик.

— Не трепли зря языком, Нези.

Они вышли на площадь Синьории. Последние трамваи спускались к Калимала. Но у бассейна Бьянконе было еще довольно много народу, люди наслаждались вечерней прохладой. Извозчик распевал песенку. Прошла под руку с офицером Олимпия, та, что живет в гостинице «Червиа». Угольщик сказал:

— Вы вот, синьор бухгалтер, не считаете меня за фашиста. Однако у меня есть кое-какие заслуги. В свое время именно вы — и не один раз — приходили просить у меня машину. Разве я когда-нибудь отказывал?

— Если кто-нибудь в тебе сомневается, направь ко мне.

В кафе на площади Витторио официанты убирали стулья. Огни уже были погашены. Ривуар со своей корзинкой с миндальными пирожными выходил из-под сводов галереи Уффици. Центральные улицы опустели. На перекрестках бросались в глаза фигуры голодных проституток. Город погружался во тьму, наступал час появления ночных бродяг, завсегдатаев игорных притонов и домов терпимости. В ночных кафе столики были расставлены прямо на тротуаре. Здесь не знали сна, как не знают сна те пороки, которыми кишит город. Два гоночных автомобиля носились вокруг площади, отравляя воздух газом, который с оглушительным треском вырывался из выхлопных труб. На углу виа деи Тозинги компания молодых повес стреляла из револьверов по убегающим кошкам. Выстрелы сопровождались женским смехом и визгом.

— Идиоты! — сказал Карлино. — Из флобертов стреляют.

Раздался почти человеческий вопль раненого кота.

— Наконец-то хоть в одного попали!

— А что вы думаете о Синьоре? — вдруг спросил Нези.

— Брось, Нези! Скажи лучше, что ты сам о ней думаешь?

— Вообще-то мне нравятся такие старушки. Но сейчас Синьора сунула нос не в свое дело. Она приняла сторону Чекки… Конечно, я мог бы на это наплевать: совесть у меня чиста. Но на днях Синьора понесла такую чушь, что не мешало бы заткнуть ей глотку… Вы меня понимаете, синьор бухгалтер? Достаточно будет одного вашего внушения.

Карлино спросил коротко и резко, словно выстрелил из револьвера:

— А сколько за беспокойство?

Они договорились и стали пить коньяк со льдом рюмку за рюмкой. Возвратившись домой, уже лежа в постели, Карлино подумал: «Ну, значит, Нези здорово струхнул, если надеется, что старуха даст себя запугать».


Желая убедить Синьору в том, что ему трудно уплатить наличными, Нези попросил неделю отсрочки. Ему; пришлось подписать векселя: старуха была настроена очень решительно, и другого выхода у него не оставалось.

Поначалу Карлино казался Нези верным козырем. «Конечно, старуха не бунтовщица, однако за ней водится немало грехов. Она ни за что не пойдет против фашистов. Но она может договориться с ними». Вот эта мысли и не давала ему покоя.

Карлино, думал Нези, чувствует себя как на аукционе: ждет, кто даст больше. Он два дня откладывал свой разговор с Синьорой, пока Нези не поднял плату до пяти тысяч. Но если старуха предложит ему шесть тысяч, Нези проиграл. Аукцион начался. Как можно было положиться на Карлино! «Стареешь, Нези, стареешь», — ворчал он и бил себя кулаком по лбу. Копошась в глубине угольной лавки, Отелло слышал, как отец ворчит и скулит, словно большой пес. Но пса этого Отелло больше не было жалко.

Нези думал: «Покойник» еще слишком свежий. Продать его — себе дороже».

Эджисто Нези спал спокойно. Но стоило ему открыть глаза, как его мозг начинали буравом сверлить страхи. Сегодня Карлино обещал перед работой зайти к Синьоре. «Они договорятся за мой счет», — поворот бурава. Другой поворот: «Они сдерут с меня шкуру». Третий поворот, причиняющим острую боль в затылке: «Ведь это — фашист. Кто заплатит больше, тот его и купит».

Фашист, совершивший три убийства, не ведает угрызений совести. Крики избиваемых дубинкой людей не производят на него впечатления. Но Нези не знает, что даже для фашиста существует приказ. Когда Карлино, расхваставшись, рассказал своим товарищам, какое дельце он хочет обделать, один из фашистских главарей заявил ему, что Синьора «священна и неприкосновенна». Вот тебе раз! Карлино живет напротив Синьоры, но он даже не подозревал о том, что она выплачивает фашистской федерации налог в сумме пятисот лир ежемесячно.

— Лучше вот что, — сказал командир. — В твоем районе есть один колбасник — Альфредо Кампольми. Он отказался сделать чрезвычайный взнос в нашу кассу. Ты не мог бы уговорить его? По-хорошему, конечно!


Свет разгоревшегося дня озаряет уже не только вершины холмов, но и равнину. Солнце с каждым часом припекает все сильнее. Оно ярко освещает луга в Курэ, врывается в дома и упорно хочет высушить последние струйки воды в реке Муньоне, по берегам которой пасутся стада.

Милена уже на ногах. Сегодня она начнет работать в колбасной. Касса установлена справа от входа, у стены,

за полукруглым барьером. Милена будет сидеть, словно под балдахином — спиной к полкам, заставленным консервными банками «Манфреди ди Колорно», у которых на этикетках алеет громадный помидор. Убирая с подоконника кувшин с молоком, выставленный с вечера на свежий воздух, Милена видит, как на заводе Берта сторож отворяет настежь ворота. Фабричные трубы уже дымят. Неподалеку — картонажная мастерская, где до прошлого года работала Аурора.

Для работы за кассой Милена сшила себе белый халат с вышитым воротником. Вчера вечером она была вместе с мужем в лавке и поняла, как действует механизм кассы. Все это для Милены пока еще только игра. Она приготовила книгу, которую будет читать в «мертвые часы» — от трех до пяти. В это время Альфредо обычно дремлет в комнате за лавкой. Предстоящая работа вызывает у Милены радостное беспокойство — так волнуются дети перед началом спектакля.

Милена — это мягкая глина, которой каждый нажим пальца может придать новую форму и выражение. Годы ее детства и юности прошли на виа дель Корно, и она прожила их, как невинная голубка, свившая гнездо на клетке льва. Из-под крылышка матери Милена вступила в жизнь робким и невинным существом. Теперь ее формирует Альфредо.

Милена будит мужа и подает ему в постель горячий кофе с румяными поджаренными гренками.

Солнце уже стоит высоко… Смолк утренний перезвон будильников. Отелло отпер угольную лавку. Кузнец почистил лошадь. Чтобы отворить дверь своей каморки, сапожнику пришлось столкнуть с порога серую кошечку. Карлино сказал матери, что сегодня он не пойдет на службу. Потом спустился в угольную лавку и сообщил Нези о том, что он взял Синьору под свое покровительство. Он даже вернул угольщику аванс в тысячу лир.

Нези оторопел, от злости у него перехватило дыхание.

— Из всех рыжих честным был только один — Христос. Да и тот подлец! — все время повторял он.

Отелло спросил, не болен ли он. Нези в ответ швырнул в сына пресс-папье.

Когда Карлино вошел в колбасную, Милена развлекалась тем, что, желая набить себе руку, выбивала на чеках — 0.00. Покупателей еще не было, и Альфредо замачивал на завтра вяленую треску: завтра пятница, постный день и день, когда в лавку заходят приезжающие в город фатторе. Альфредо вытер руки о передник и спросил:

— Чем могу служить, синьор бухгалтер?

Карлино дружелюбно болтал с Миленой. Они знали, друг друга с детских лет. В детстве Карлино, видя Милену у окна, делал вид, что хочет запустить в нее камешком. Девочке нравилась эта игра: она нарочно выглядывала из окна, чтобы Карлино ее попугал. Потом Карлино убежала в Фиуме, к Д'Аннунцио, об этом говорила вся улица. Ми-лена дрожала за. Карлино, как за «юного ломбардского разведчика» [15]. Впоследствии она избегала Карлино, потому что он «избивал людей», но в ее памяти сохранился образ, навеянный чтением романа «Сердце».

— К вашим услугам, синьор бухгалтер, — повторил Альфредо.

Карлино был мил и любезен. Он сказал:

— Оказывается, вы, синьор Кампольми, взяли себе жену с виа дель Корно! Вы похитили лучшего из наших «ангелов-хранителей»!

Но Альфредо не понравился такой комплимент.

— Что прикажете? — еще раз спросил он.

— Собственно, ничего, — сказал Карлино, вдруг став серьезным. — Я просто хотел кой о чем информировать вас.

В лавку вошла женщина, спросила сто граммов томатной пасты и пятьдесят — масла.

— Не угодно ли вам пройти сюда, синьор бухгалтер, — сказал Альфредо. Они заперлись в задней комнате.

Милена никак не могла представить себе, о чем они могут разговаривать. Потом подумала: он избивает людей. Сердце у нее сильно забилось, и, сама того не замечая, она вышла из-за кассы. Но тут в дверях показался Карлино. Альфредо шел следом за ним, глаза у него были мрачные, как в тот вечер, когда умер его отец.

Потом все время приходили и уходили покупатели, Милена и Альфредо ни на минуту не оставались одни. Покупатели словно сговорились: едва затворялась дверь за одним, тотчас являлся другой. Ручка кассы вертелась не переставая почти до часа дня. Альфредо избегал взгляда жены. Женщина, купившая пятьдесят граммов масла, шепнула Милене: «Скажите мужу, чтоб не ссорился с этими типами. Они сейчас в силе». Около двух опустили жалюзи, сели завтракать в задней комнате, и Альфредо сказал:

— Я отказался дать денег фашистам. Вот Карлино и приходил припугнуть меня. Они полагают, что я такой же податливый, как отец. А я ответил этому Карлино, что если им нужны деньги, пусть сами их зарабатывают. Правильно я поступил?

А Милена? Милена ответила:

— Ну, конечно. Мы ведь в поте лица добываем каждую копейку!

Неужели достаточно несколько часов посидеть за кассой в колбасной, чтобы из ангела превратиться в торговку?

— Ну, а он что? — спросила она.

— Он сказал, что мы еще встретимся. Но теперь не двадцать первый год! Теперь они уже не избивают людей. Главное — проявить твердость!

Они позавтракали. Поцеловались через стол. Потом Альфредо растянулся на койке, а Милена, забыв о своей книге, воспользовалась этим, чтобы подсчитать утреннюю выручку. Она еще ничего не знала о валовой и чистой прибыли. На минуту ей показалось, что вся выручка составляет их доход. Едва муж встал, как она спросила:

— Во что нам обходятся сто граммов кровяной колбасы?

Но вместо того чтоб ответить ей, Альфредо сказал, что он передумал: лучше заплатить столько, сколько фашисты потребовали. И даже надо поскорее подать заявление о приеме в их партию.

Глава шестая

«Портрет дамы». Дощечка с этой подписью еще сохранилась на рамке. Но сейчас в рамку вставлена картинка с видом на Висячий мост у Кашинэ. Синьора купила ее у продавца случайных вещей, торгующего на ступеньках здания суда. Этот мост вошел в историю — на нем был убит фашист Джованни Берта, отец которого владеет заводами в Курэ. После этого картина приобрела ценность. Синьора повесила ее над комодом. На комоде теперь стоит вентилятор, который проветривает все углы комнаты. Как это ни странно, но Синьора за последний месяц точно расцвела. Голос стал звучать по-человечески (теперь не одна только Джезуина понимает ее); по временам руки у нее как будто розовеют, словно кровь вновь пульсирует в них. Черные круги под глазами тоже стали меньше, и если раньше они наводили на мысль о смерти, то теперь оставляют впечатление безудержной порочности. Достаточно уж этих признаков, чтобы предположить, что ее здоровье улучшилось. Отделение слюны стало почти нормальным, уменьшилась бессонница, и температура не поднимается выше тридцати семи; последний анализ крови дал хороший результат. Врач должен был признать, что в состоянии здоровья его пациентки произошло «непредвиденное улучшение». Но больше всего улучшилось моральное состояние больной. Оно поднялось выше флюгера на Палаццо Веккьо, подтверждая, что для Синьоры наступили хорошие времена. Впрочем, Синьора никогда не сомневалась, что к ней вернется душевное спокойствие, что она вновь изведает острый вкус мести и сладость наслаждения. Месть носила имя Нези, а наслаждение звалось Лилианой.

Аурора росла у нее на глазах; Синьора наблюдала за ее физическим развитием, смотрела на нее взглядом знатока, каким Мачисте смотрел на лошадей. Она по-матерински увещевала девочку, давала мудрые советы, заставляла делать уколы от малокровия, угощала мороженым и трубочками со взбитыми сливками.

И вот, когда девушка расцвела, Нези украл ее. Он присвоил себе юное создание, которое Синьора взращивала и холила так старательно, так усердно, с такой ревнивой заботливостью. Столь же заботливо некоторые старушки ухаживают за любимой канарейкой, за кошкой, а то и за индюком, откармливая его к рождеству.

Синьора два года ждала удобного случая, чтобы отомстить. Она не представляет себе, как можно прощать оскорбление; она нисколько не походила на безропотных, покорных судьбе божьих старушек. Те старушки прожили совсем другую жизнь. Обычно это лицемерные старые девы, вдовы пенсионеров, бабушки, за плечами которых скучное, однообразное существование, без всяких чувств, без треволнений, но зато согретое теплом домашнего очага. Природа наделила их ограниченным умом, самыми заурядными чувствами, заурядной внешностью. Полученное воспитание научило их соблюдать правила той морали, которая поддерживает в мире равновесие и в панике отступает перед бесстрашным полчищем разврата. Синьора же как раз маршал этой страшной армии. Ее моральные и физические качества представляли собой яркий образец извращения нормальных человеческих свойств. Простота превратилась у нее в распущенность, естественность — в притворство, а в то же время красота достигла совершенства.

Привлеченные красотой ее тела, мужчины прошли по жизни этой сложной, чувственной и неистовой натуры, словно клоуны по цирковой арене; только что затихли крики и шум, и вот уже воцарилась мертвая тишина, начинает свое выступление акробат под куполом цирка. Сердце Синьоры («Да есть ли у Синьоры сердце?» — часто спрашивала себя Джезуина) в юности тревожно билось в страхе перед пустотой, а затем потускнело, как жемчужина под лучами солнца.

Поблекла, увяла и красота ее, но сохранилось любовное неистовство, и тогда Синьора стала искать утешения в нежных и кротких существах. Вычеркнув мужчин из своей жизни и не находя исхода обуревавшим ее страстям, Синьора остановила свое внимание на девушках. Своеобразный протест? Нет, потребность спастись от любовного одиночества, открывавшегося перед ней. Выход этот Синьора заранее себе наметила с присущей ей твердостью. Она, всегда высоко ценила себя, признавала за собой особое право на наслаждение и особенно дорожила им, если оно было завоевано ею. По своей природе она любила борьбу и даже была тут своего рода поэтом. Что бы по-настоящему насладиться цветком, ей нужно было самой его сорвать или срезать с куста ножницами. К тому же, искусственно возбудив в себе новую любовную страсть, она мечтала видеть возле себя «подлинное и естественное целомудрие».

Женщина многоопытная, словно древняя прорицательница, Синьора целыми днями ходила по детским приютам города. Из множества девочек, показанных Синьоре монахинями, она выбрала ту, которая понравилась ей больше всех. Черноволосой, сероглазой девочке было тринадцать лет, звали ее Джезуина. Синьора вызволила ее из мрачной спальни сиротского приюта и заключила в золотую клетку на виа дель Корно. Вся улица восхищалась добротой Синьоры: монахини внесли ее имя в почетный список благодетельниц.

Джезуина росла под ее неусыпным попечением, стала ее собственностью, ее «вещью», может быть, самой дорогой для воспитательницы, но оказалась в самой тиранической ее власти, стала самым угнетенным существом. С тех пор прошло двенадцать лет, и теперь Джезуина уже взрослая женщина.

«Ты приелась мне», — говорила Синьора-владычица прямо в глаза своей воспитаннице. И Синьора пожелала обладать Ауророй. Но старик Нези похитил ее. На некоторое время Джезуина вновь приобрела свою ценность. Мы еще встретимся с Джезуиной. Это случится, когда ее жизнь будет неразрывно связана с жизнью остальных корнокейцев.

Наша повесть — это история их жизни, а пока Джезуина держится в стороне от соседей. Она смотрит на них с высоты своего подоконника и, как учила ее Синьора, презирает их. В угоду Синьоре Джезуина следит за каждым словом и жестом обитателей улицы, не испытывая, впрочем, от этого никакого удовольствия. Она ведет себя, как верноподданный, в любую минуту готовый удовлетворить каприз своего монарха.

Зато с каким беспокойством и удивлением следит она за нежданным интересом, появившимся у Синьоры к Ли-лиане. Синьора прямо-таки влюблена в Лилиану, хоть это и противоречит всем ее принципам и выработанному ею моральному кодексу: ведь Лилиана не только жена, то есть женщина, «отравленная ядом мужчины», но далее мать, а чувство материнства Синьора презирает больше всего, и, несмотря на все это, Синьора влюбилась в жену Джулио. Стоит ли доискиваться причин ее влюбленности? Да и разве такая особа, как Синьора, позволит расспрашивать себя? Способна ли она на откровенность?

Поразмыслив над тем, что мы знаем о характере Синьоры, можно сделать один твердый вывод: в случае с Лилианой она впервые поддалась старческой слабости. И, может быть, сама того не замечая, она неосмотрительно сделала первый шаг на пути к пропасти, к своей гибели.

Синьора оправдывает себя следующим образом:

«Я докажу, что моя любовь созидает, тогда как любовь мужчины разрушает. То самое растение, которое в руках мужчины постепенно увядает, в моих руках возрождается и расцветает».

На пороге своей безумной страсти Синьора как бы хочет помериться силами с самим создателем. И в этом она тоже следует своему призванию сверхчеловека. Но ведь она — Синьора, а ее фаворитка всего лишь жена поднадзорного уголовника. Неблагодарный материал для лепки!

Лилиана каждый день вместе с дочкой навещает Синьору. Приходя и уходя, Лилиана целует ее. Так требует Синьора. В первый раз, когда Лилиана поцеловала ее к щеку, холодную, влажную и белую как мел, она заметила, что пудра на лице Синьоры лежала плотным, словно гипс, слоем, потрескавшимся во многих местах.

Прикосновение к неожиданно холодному лицу неприятно поразило Лилиану. Ей пришла в голову непочтительная мысль; она подумала, что Синьора размалевана, словно карнавальный фонарик. Лилиана даже покраснела от этой мысли. Она изо всех сил старалась вызвать в себе чувство признательности к Синьоре, между тем ее присутствие пугало Лилиану, а лицо вызывало страх — казалось, что это лицо опытного мучителя. А взгляд глубоко запавших черных глаз Синьоры обшаривает тебя с ног до головы и медленно усыпляет, словно взгляд гипнотизера. Он притягивает тебя все ближе и в конце концов завораживает.

Близ Синьоры Лилиана лишается всякой власти над собой. И чем мягче и сердечнее становится Синьора, тем больше теряет Лилиана контроль над своими поступками и делает все, что пожелает Синьора. Лилиана садится на кровать и целует ее, как она теперь понимает, уже совсем не невинно. Страх и ужас охватывают Лилиану, когда она остается одна в маленькой комнатке над кузницей Мачисте. Дочка спит, а мать еще не привыкла засыпать раньше, чем пройдет ночной обход. В низкой, тесной комнате душно, и Лилиана напрасно ищет прохлады у распахнутого окна. Она вся в испарине, но боится пошевелиться, чтобы не разбудить девочку. Ей жалко себя, и часто она изливает свое горе в слезах.

Лилиана вспоминает родное селение, которое Сьеве делит пополам, а длинный мост вновь соединяет. Сьеве — широкая река, не уже, чем Арно, но она редко бывает полноводной. Уже в апреле ее русло становится похожим на вымощенную булыжником мостовую. Приподнимешь камень покрупнее, а из-под него лягушки прыгают. Их ловят, потрошат, дают полежать денек, потом готовят на ужин. Мама мастерица жарить их. Отец и братья страшно любят жареных лягушек. По воскресеньям в деревне служат мессу, в кино показывают картину, а три раза в году бывает «большая ярмарка».

Было, однако, много и неприятного. Работай, за младшими братьями присматривай, а еда — фасоль да шпинат. Да еще свекла, но и той не стало, когда отец, ломовой извозчик на Кьянти-Руффино [16], свалился с воза и попал под лошадь. Хозяева сказали, что он был пьян, и в виде особого благодеяния выдали пособие — недельный заработок. Сущие гроши, которые ушли у матери на поездки во Флоренцию, в больницу, где лежал отец. Лилиане было тогда шестнадцать лет, и она еще ни разу не бывала в городе.

Возвратился домой отец, и на стол вернулись хлеб и шпинат, шпинат и чечевица. Лилиана была старшей в семье, мать поручала ей присматривать за младшими братьями, а сама уходила на завод наклеивать этикетки на бутылки с вином (впоследствии мать и дочь поменялись работой). Этикетки были трех цветов: красного, желтого и белого; на них изображен петух, поющий свое неизменное ку-ка-ре-ку. Ку-ка-ре-ку — с утра и до вечера. Вечером дома ждали разные скучные дела: уложить в постель братьев, прибрать в комнате. А в воскресенье утром — постирать белье на Сьеве, в полдень сводить братьев погулять. Всегда она была одета хуже подруг, ей так и не посчастливилось попробовать мороженого трех разных сортов. Ну сколько можно это терпеть?

Ее мать прожила так всю жизнь; и так же вот живут сто, тысяча, миллион женщин по обе стороны Сьеве. Но только не Лилиана. Она — одна из сотни, тысячи, из миллиона женщин, которые, проехав двадцать минут в поезде, нанимаются прислугой в Курэ или на проспекте Тин-тори. За два года жизни в. городе Лилиана удивительно расцвела — так иногда совсем уж увядшее растение внезапно оживает весной и стоит все в цвету.

— Цветение в восемнадцать лет, — говорит ее хозяйка

своему мужу. — Никто не посмеет отрицать, что мы обращаемся с ней, как с равной! — Потом она добавила: — Будем надеяться, что теперь, когда Лилиана стала красивой девушкой и научилась управляться в доме, она не доставит нам неприятностей!

Нужно ли и дальше расспрашивать Лилиану? Она прошла через пламя искушений, но так и не обожгла ни одного пальчика. У нее «ни разу сердце не забилось», — как она сама говорила. Лилиана отвергла ухаживания ученика пекаря, питавшего самые честные намерения, — она хотела как можно дольше остаться свободной. К тому же ученик пекаря немного заикался; Лилиана просто не могла принимать его всерьез.

«Споткнулась» она на Джулио. Это было падение в пропасть. Он сказал ей, что работает краснодеревцем, и часы свиданий наговорил много прельстительных слов, Он нисколько не заикался. И нравился ей. Ей казалось, что Джулио именно тот человек, которому можно довериться. Только когда Лилиана уже была беременна и зашел разговор о женитьбе, он поведал ей всю правду. Джулио рассказывал обо всем с искренним огорчением, ведь он по-настоящему любил ее. Как только кончится

с рок полицейского надзора, он снова начнет работать. Но разве может когда-нибудь кончиться срок надзора?

В это время года камни в реке белы, как мрамор, каждый так и искрится под лучами солнца. Сьеве вся сверкает блестками, словно платье танцовщиц в варьете «Фоли-Бержер». До рождения дочки Лилиана несколько раз ходила в варьете вместе с Коррадо и Маргаритой. Джулио не дозволялось посещать общественные места. Однажды в перерыве она увидела своего старого знакомого — пекаря. Маргарите понадобилось выйти на минутку, и пекарь решил, что Мачисте — муж: Лилианы! У него было такое испуганное лицо! Воспоминание об этом и сейчас смешило ее. Сегодня воскресенье, и в ее родной деревне идет кинокартина, у входа в кино непрерывно заливается колокольчик в знак того, что в зале еще есть свободные места. Возле тротуара расположился продавец мороженого со своим лотком. А подруга Лилианы, которая вышла замуж за управляющего Кьянти-Руффино, катается сейчас в своем кабриолете, чтобы все вокруг любовались ею.

Ты плачешь, Лилиана? Только эти часы и приносят тебе утешение. Синьора пугает тебя, не правда ли?

«Я при ней теряюсь. Но она хорошая. Она мне помогает и на многое открывает глаза».

А Джулио твердит тебе: не доверяй Синьоре.

Тюрьма изменила Джулио.

— Он теперь опустился на самое дно клоаки, — заметила Синьора, когда Лилиана рассказала ей о своем последнем разговоре с мужем.

В тот день Джулио пришел в камеру для свиданий необыкновенно нервный и раздраженный.

— Следствию конца не видно, — сказал он. — Адвокат Моро добился отсрочки разбора дела; он надеется, что это нам поможет. Но я теперь точно знаю — года два мне дадут обязательно. Что я тебе могу сказать, Лилиана? Устраивайся. Иди снова в прислуги. Ну, а девочку куда ты денешь? Да и заработаешь ты в прислугах гроши! А мне нужны папиросы. Не могу же я есть и пить на деньги любовницы Моро.

Джулио говорил, уставившись в пол, крепко сжимая руки и хрустя суставами пальцев. Он потолстел, но лицо у него было усталое, глаза потухли, да и сама полнота тоже нездоровая — одутловатость, точно у больного.

— Понимаешь, Лилиана, меня, конечно, выпустят, и тогда… Но ведь до этого пройдет не меньше двух лет. За такой срок многое может случиться. А пока, что ты будешь делать? Одним словом, я не хочу больше сидеть на шее у девчонки Моро! Она-то молодец, умеет зарабатывать деньги. Моро у нее ни в чем не нуждается. Она ему каждую неделю приносит чистое белье.

— И я приношу тебе белье, Джулио!

— Да какое это белье? Рвань заплатанная! И потом я же тебе говорил — а еда, а папиросы?… Что еще делать в камере, как не курить? Может, ты думаешь, что мне хватает табака, который присылает Мачисте? Я в день выкуриваю не меньше пачки. Девчонка Моро…

Тогда Лилиана сказала ему:

— Посмотри мне в глаза. Ведь девка Моро — уличная проститутка, ты знаешь это?

— Ну, не совсем так, — недовольно возразил Джулио. — Просто у нее есть трое-четверо постоянных клиентов… Ну вот, теперь ты плачешь… Слова тебе нельзя сказать!


Ты все еще плачешь, Лилиана? Или слезы уже убаюкали тебя, как и твою дочку, и ты заснула вся в слезах?

Прежде чем распрощаться с женой, Джулио спросил у нее:

— Как поживает Нанни?

— Все так же… Сидит верхом на стуле возле дверей, — ответила она.

Джулио еще раз посоветовал ей: «держись подальше от этой сволочи».

Теперь и Лилиана уверена, что Нанни — доносчик. Когда она проходит мимо него и он здоровается с ней, Лилиана отворачивается.

Нанни высказал свои опасения бригадьере:

— Они, видно, пронюхали, в чем дело. А вы знаете — маласарда [17] не прощает!

Бригадьере предложил ему сигарету.

— Ты хочешь или не хочешь выбиться в люди?… Я подал рапорт, чтобы с тебя сняли надзор, дал о тебе хороший отзыв. Но ты должен мне помочь.

И он сразу же перешел к делу.

— Если верно, что в то утро ты видел мешок в комнате Джулио Солли, а несколько часов спустя, во время обыска, его уже там не было, значит, Джулио не мог унести мешок далеко. Нам нужно восстановить ход событий начиная с того утра. Джулио спрятал мешок где-нибудь на виа дель Корно или поблизости. Конечно, не у кузнеца. Мачисте не занимается такими делами. Ему не до того — все с фашистами воюет. И не у хозяина «Червиа» мешок спрятали. В Ристори, я уверен.

Вот как! Значит, и владелец гостиницы в дружеских отношениях с полицией! Кое о чем Нанни, конечно, догадывался, но не представлял себе, что бригадьере верит Ристори на слово.

— Следи за моими рассуждениями, — продолжал бригадьере. — Джулио не мог, выйдя из дому в девять часов утра, долго ходить с мешком за плечами. Следы по-прежнему ведут на виа дель Корно, потому что у друзей Моро из Сан-Фредиано [18] мешка не обнаружили. Джулио хорошо поработал. Он доверил мешок кому-нибудь, кто не входит в их воровскую компанию. Кто, по-твоему, из корнокейцев, не находящихся под надзором, может решиться на такой риск, учитывая, что игра идет крупная?

Нанни опасался мести своих собратьев. Бригадьере как будто не придал значения его словам о том, что маласар-да не прощает измены. Но на самом деле он отлично знал, что грозит Нанни. И Нанни, испугавшись, подумал:. не исправить ли положение, послав Элизу предупредить любовницу Моро. Он связался с бригадьере в надежде, что тот отменит или сократит срок надзора, но дальше этого идти совсем не желал. Если Элиза снова заболеет, его ждет голод и никто не захочет с ним «работать». Кто тогда будет его кормить? Стоит ли рисковать ради прекрасных глаз бригадьере? Нанни медлит с ответом. Изобразив на лице угодливую улыбку, он говорит наконец:

— Поверьте мне, бригадьере, просто ума не приложу.

— Тогда я сам тебе помогу пораскинуть умом. Каким образом жене Солли удается прокормить себя и дочь?

— Откуда я знаю? Устраивается, наверно, как все остальные!

— Сколько лет мы с тобой знакомы, Нанни?

— Много лет, блигадьере.

— Я, пожалуй, могу подумать, что ты меня надуваешь и что эта кража близко касается тебя самого,

Удар попадает в цель.

Ведь бригадьере может сию же минуту засадить Нанни в тюрьму и держать там, сколько ему вздумается. Опять попасть в тюрьму, да еще летом, в такую жару… Клопы и блохи живьем съедят! В камерах тюрьмы «Мурате» все сразу узнают, что он, Нанни, снюхался с полицией. А это похуже клопов, блох и самого семихвостого дьявола. При каждом удобном случае ему будут плевать в лицо, опрокидывать на голову бачок с супом, пинать его в зад во время прогулки! Начальнику тюрьмы пришлось бы посадить его в одиночку. А в одиночках режим очень строгий.

Бригадьере знает, что Нанни боится тюрьмы, и без обиняков повторяет свою угрозу.

— Ты теперь в моих руках. Но если ты будешь слушаться меня, все уладится.

Однако прежде чем возвратиться к разговору о краже, бригадьере счел необходимым в последний раз припугнуть Нанни.

— Может, ты предпочитаешь, чтобы сегодня же вечером я задержал Элизу за совращение мужчин и посадил ее на полгода в тюрьму?

Для Нанни это решающий довод.

У преступника чувство чести развито не меньше, чем у буржуа, и он так же сильно привязан к своей жене. Конечно, сознание, что, потеряв свою сожительницу, он, Нанни, потеряет верный кусок хлеба, в немалой степени усиливало эту привязанность.

Бригадьере продолжает:

— Поскольку Лилиана Солли не стала уличной женщиной и, согласно донесениям, отказалась от помощи кузнеца, то не ясно, как ей удается прокормить себя и дочь.

— Ей помогает Синьора.

— Вот мы и добрались до сути дела. Синьора? Это уже кое-что значит. Как, по-твоему, с чего вдруг Синьора стала ухаживать за этой кошечкой?

— Хочет, верно, замолить свои грехи.

— В самом деле? Я довольно хорошо знаю Синьору и уверен, что она замешана в этом деле с кражей, но замешана лишь настолько, что сумеет выйти сухой из воды.

— Чего же вы добиваетесь от меня, бригадьере? Я ровно ничего не знаю.

— У тебя, видно, кое-что выскочило из памяти. Мы тебе поможем вспомнить. Лилиана Солли или кто-то другой, близкий к ней, знает, что мы за ней следим. Она никуда не выходит с виа дель Корно. Следовательно, логично будет предположить, что кто-то приходит к ней. Надо опознать этого человека. Если мы на углах улицы поставим наших агентов, то погубим все дело. Ну, а твою привычку целый день сидеть у двери все знают…

— Я понял.

— Вот и отлично! А сейчас припомни, кто за эти дни приходил к Лилиане Солли?

— Никто. Она с утра до вечера сидит у Синьоры. Л последние два-три дня даже ночует там.

— Видишь, мы приближаемся к разгадке— Синьора участвует в этих встречах, ответственность ее невелика, а свою долю старуха все равно получит. Так кто же в эти дни приходил к Синьоре?

— Никто.

— Подумай хорошенько.

— Доктор и Луиза Чекки. Луиза прислуживает Синьоре и ходит за покупками.

Бригадьере записывает: «Луиза Чекки» — врач в данный момент его не интересует.

— Еще кто?

— Мальчишка-разносчик из молочной Могерини, он ей носит молоко два раза в день.

Бригадьере пишет: «Молочная Итало Могерини, виа деи Нери, 35».

Он знает свой квартал получше, чем священник с площади Сан-Ремиджо знает свой приход. Могерини. Ну что же, все курочки рано или поздно начнут нести яйца.

— Кто еще приходил?

— Вчера вечером приходила Розетта — та, которая живет в «Червиа» и водит к себе мужчин.

— Отлично! Запишем — Розетта. Она подруга твоей сожительницы. Скажи Элизе, чтобы она у нее что-нибудь выпытала.

— Пожалуйста, это уже сделано! Розетта была еще новичком, когда Синьора находилась в расцвете своей славы. Они знакомы еще с тех времен. Теперь и Розетте перевалило за пятьдесят, а дела сейчас сами знаете какие! Ну вот, Розетте приходится туго. Задержала на три недели плату за комнату. Хозяин гостиницы собрался выгнать ее вон. У Синьоры с Розеттой была старая вражда из-за какого-то мужчины; с тех пор между ними так и осталась неприязнь. Поэтому Розетта никогда не обращалась к Синьоре за помощью. Но вчера вечером Розетта совсем отчаялась и решилась постучаться к ней. Синьора далее не приняла ее. Заставила прождать полчаса на лестнице, потом вышла Джезуина, сунула Розетте двадцать лир и сказала от имени старухи: «Чтоб это было в последний раз». Вот и все.

Коллеги по профессии сказали бы, что Нанни зря «открывает кран». Но Нанни уверен, что бригадьере идет по ложному следу. Нанни думает, что действует в интересах Джулио и его друзей, помогая бригадьере зайти в тупик. Нанни приводит в порядок свои мысли, перебирает в памяти все, что было в последние дни, которые он провел, сидя верхом на стуле у порога мастерской сапожника, или возле своего дома, или в своей комнате, облокотившись на подоконник. И ему вспомнилось одно обстоятельство, по поводу которого они с сапожником строили всякие предположения. В его рысьих глазах блеснул огонек, но когда Нанни окончательно решил умолчать о своей догадке и собрался ответить: «Больше никто не приходил, право же никто», — было уже поздно.

Бригадьере, производя допрос, ни на секунду не сводил с него глаз, а свои пометки делал вслепую, водя карандашом по бумаге.

Он сразу же заметил мгновенное замешательство Нанни. И тут же припер его к стене.

— Так, отлично. Говори же!

— Что говорить?… Я уже все сказал!

— Ну, ну, выкладывай, да поживей!

Тон у бригадьере был такой, что следовало ожидать применения «наиболее убедительных средств».

У Нанни в этом отношении имелся старый, многократно проверенный опыт. Нанни слаб душой и телом. Он точно старый пятнадцатилетний одёр, которого кнут, удила, оглобли привели к полной покорности. Иной раз он сделает попытку мотнуть головой, но больше уж никогда не брыкается и не становится на дыбы. Гримаса на лице Нанни уже не выражает возмущения — это застывшая циничная усмешка и только.

— Даю слово, больше никто не приходил. Бригадьере стукнул кулаком по столу и, замахнувшись хлыстом, закричал:

— Я тебе покажу!

Этого оказалось достаточно. Нанни выдавил из себя:

— Кто вас знает, чего вы от меня хотите. Дело вот и чем. В последнее время Нези два или три раза приходил к Синьоре. Вы не думаете, что мы находимся на ложном пути?

— Весьма возможно, — согласился бригадьере и удовлетворенно улыбнулся. Нези до сих пор проскакивал целым и невредимым сквозь сито, через которое бригадьере периодически просеивал своих подопечных. Но бригадьере хорошо помнил, что двадцать лет назад (тогда он был еще капралом) Эджисто Нези был осужден на шесть месяцев тюремного заключения за укрывательство краденого. Он не отбыл наказания благодаря амнистии и после десяти лет примерного поведения добился того, что приговор был изъят из его «дела». Но в памяти у бригадьере нее подобные дела хранятся лучше, чем в судебном досье. Он уверен, что «кто согрешил хоть раз, согрешит опять».

Бригадьере по натуре циник и пессимист, как это свойственно людям его профессии. Сейчас он твердо решил отыскать серебро и ожерелье, украденные у сановника, проживавшего на виа Болоньезе.

Что им двигало? Служебное рвение? Или он надеялся, что эта операция поможет ему получить наконец следующий чин?


Мир прекрасен своим разнообразием.

Леонтина, глядя на свои волосы, все больше седеющие с каждым днем, и сравнивая себя с Кларой, юной и свежей, как бутон розы, умиротворенно замечает:

— Мир — точно лестница со ступеньками.

А виа дель Корно тоже утолок мира. Да, все это старо как мир: умерла бабушка Бруно, а через несколько дней родилась дочка у Лилианы; за несколько дней до ареста Джулио Бъянка обручилась с Марио. Синьора расцвела, а Нези увял. Он стал похож на привидение. Сапожник говорит: «Он согнулся в три погибели». Его лицо, бледное и сухое от природы, теперь совсем пожелтело, как у больного желтухой. Он будто несет на спине тяжелый груз, придавивший его к земле.

Плечи у Нези уныло опущены, и, разговаривая, он смотрит на человека снизу вверх, смотрит с подозрением и злобой, которые раньше пытался скрыть под улыбкой.

Нези одолевают разные недуги. Все недуги, какими он страдал за пятьдесят лет, сейчас словно объединились. У него больные легкие из-за плеврита, перенесенного в детстве; он с трудом шевелит двумя пальцами левой руки, по которой сам себя неосторожно ударил молотком еще в 1901 году; ему больно мочиться (из-за венерических болезней, которыми он болел в молодости). Но больше всего дают себя чувствовать последствия несчастья, случившегося с ним несколько месяцев назад. Боль в ноге снова мучает Нези, терзает его до умопомрачения. При ходьбе он хромает. И в довершение своего физического упадка ходит он, опираясь на палку.

— Аурора совсем его измотала, — ехидно замечает Стадерини.

Лучше попадала в цель, однако, Креция Нези, которая считает, что уж она-то хорошо знает своего мужа. Прислушиваясь через стенку к его стонам, она, не выдержав, крикнула мужу, что все его болезни выдуманные — просто-напросто старого развратника мучают теперь угрызения совести. Но и она не попала в самый центр мишени Ведь центр этот находится вовсе не в сердце, а во внутреннем кармане пиджака. Нези, конечно, мнимым боль ной, но его совесть лежит в кожаном бумажнике. Целые часы проводит он в глубине своей лавки. Чтобы получил собраться с мыслями и как следует обдумать события последнего месяца, он даже тушит свет. Нези горько раскаивается в том, что уступил вымогательству Синьоры; поступая таким образом, он только показал свою слабость Теперь, когда уже имеется прецедент, Синьора и Джулио со своими дружками постепенно оберут его дочиста, оставят голым и босым. А если ему это не нравится, пусть плачет сколько угодно, на то и глаза даны простофилям Как это он, «Я-Нези", мог так вот сразу отступить перед Синьорой? Вот о чем спрашивал самого себя угольщик и у него хватало мужества сказать себе правду. С первого же взгляда Синьора сокрушила его, запугала. Прожил Нези пятьдесят лет, были в его жизни и удачи и невзгоды, а вот теперь раздавили его, и сидит он в своем темной лавке, обхватив руками голову.

Нези думал о Синьоре, Он вспоминал, как она сидела в кровати, затянутая в темно-голубое платье, отчетливо видел перед собой ее лицо, глаза и снова ощущал мелкую дрожь во всем теле. Как страшно, что теперь она его враг! Он дрожал и походил сейчас на мальчишку, которому снится огромный злой кот: мальчонка просыпается, в комнате темно, а мама не отвечает. Страшный кот настигал Эджисто Нези в каждом углу темной лавки. Кот наскакивал на него, впивался зубами в плевру, в пальцы, в мочевой пузырь. А главное, он царапал ногтями берцовую кость и кусал ее так больно, что можно было потерять рассудок.

Чтобы прийти в себя, Нези нужно было выйти на улицу. Ему казалось, что Отелло наблюдает за ним с презрением и скрытой насмешкой. Нези грозил сыну палкой. Отелло молчал, он сидел на ящике у порога лавки.

Однажды сын посмел сказать ему, Нези: «Папа, пора тебе подлечиться», — но, казалось, он хотел сказать: «Папа, пора тебе умирать?»

Нези уходил из лавки и направлялся к своей любовнице; он заявлялся к ней теперь в любое время дня. Нези вымещал на Ауроре все свои страхи, пробовал на ней прочность палки. Он сократил сумму, которую выдавал ей ежедневно на домашние расходы, сначала до пятнадцати, затем до десяти и наконец до семи лир.

— Как-то обходишься, ведешь хозяйство? Значит, ты целых пятнадцать месяцев крала у меня по восемнадцать лир в день! Я подсчитал — всего ты украла пять тысяч сто лир. Кому ты их отдала? Кто твой любовник?

Аурора вся сжималась в комок и прикрывала голову руками. Она научилась защищаться; забившись а угол, она подставляла под его удары только спину и поясницу. Аурора так привыкла к побоям, что уже не чувствовала боли. «Только вот поясница немеет, как после родов», — рассказывала она Отелло. Аурора не отвечала на оскорбления любовника, не жаловалась. Град ударов она переносила молча, словно неодушевленный предмет, словно она была из железа, о которое палка в конце концов сломается. Аурора ждала, когда вмешается кто-нибудь из соседей, услышав крики любовника и плач ребенка. Протесты чужих людей утихомиривали угольщика.

— В один прекрасный день меня по твоей милости засадят в тюрьму, — говорил Нези. — Тогда ты, наверное, будешь довольна.

Побыв немного у любовницы, угольщик уходил. Пoтом снова возвращался, злой и беспощадный, и так два-три раза в день. И это тянулось уже две недели. Аурора была и напугана и радовалась. Ее удивляла внезапная перемена в Нези, но она была довольна, что он уже две недели не требовал, чтобы она спала с ним. И в то же время ей было страшно — она боялась, что Отелло решится на крайние меры. Отелло бывал у нее каждую ночь, приходил часам к трем и уходил на рассвете.

Глава седьмая

Развозя на тележке свой товар, Уго сбывает его главным образом в двух районах. Ранним утром он покупает запас фруктов и зелени у оптовиков на рынке Сант-Амброджо (в основном овощи) и отправляется в рабочие кварталы Аффрико и Мадонноне. Во второй половине дня он торгует только фруктами в Курэ. Уго одинок и зарабатывает достаточно на еду, выпивку и развлечения. В бумажнике у него всегда лежит несколько кредиток; его состояние колеблется от трех до пяти тысяч лир.

Лето — хороший сезон для такой торговли. Фруктов очень много, лежать они долго не могут. Поэтому к вечеру рыночные перекупщики вынуждены перепродавать остатки товара бродячим торговцам, и те зарабатывают лишний грош, объезжая со своими тележками окраинные районы.

Нынче Уго устал, но доволен истекшим днем. С утра он встал на углу виа Джоберти и за несколько часов продал весь запас кабачков, баклажанов, молодой фасоли и помидоров. Во второй половине дня он устроился у заводов Берта и распродал партию абрикосов и персиков, уступая их на десять — пятнадцать чентезимо за кило дешевле, чем местные зеленщики.

В Курэ Уго потерял постоянную свою клиентку — Ми-лену. Теперь она все закупает на виа деи Нери и спешит домой, чтобы приготовить обед. Последние два торговых часа Альфредо остается в лавке один. Удовлетворенно улыбаясь, он подсчитывает кассу и любуется образцовым порядком, в каком Милена раскладывает по отделениям мелочь и бумажки различного достоинства; потом он спускает железную штору у входа и садится на трамвай. До дому он добирается как раз к обеду, и Милена тотчас подает на стол горячий суп.

В тот, вечер Милена сойдя с трамвая, встретилась с Уго, который возвращался в город, толкая перед собой тележку. Тут Милена вспомнила, что она не купила фруктов, и Уго охотно уступил ей половину абрикосов, предназначавшихся для Марии.

Уго идет по городу без пиджака, зажав в зубах сигарету; на виа Сан-Галло он останавливается выпить кварту в винном погребке. На свою улицу он сворачивает, распевая: «Тореадор, смелее в бой!» Все знают, что его Кармен — это Мария Каррези. Однако хор не подхватывает арии. Клоринда, возвращаясь от вечерни, смотрит на него как-то странно. А сапожник Стадерини, который вытащил свой столик на улицу, здороваясь с Уго, подмигивает ему, словно хочет предупредить об опасности.

Сначала Уго подумал, что его ищет полиция. В последние дни у многих товарищей были обыски, и кто-то говорил, что «крепыша» арестовали. Уго было замедлил шаг, придерживая тележку, но потом, увидев, что Мачисте моет руки на пороге кузницы, двинулся дальше. Мачисте встретил его холодно. Но ведь Мачисте — человек сдержанный и не стоит обращать внимания на его молчаливость. Уго уже стыдно, что он отпраздновал труса; он ставит тележку на обычное место, напротив горна, и поворачивается, собираясь уйти.

— Подожди, не ходи домой, — говорит ему Мачисте. — Мне нужно с тобой поговорить.

Наклонившись над ведром с водой, он смывает мыло с лица и рук, потом вытирается висящим через плечо полотенцем. Воду он выплескивает на середину улицы. Вернувшись с пустым ведром, Мачисте говорит Уго:

— Сегодня у Каррези была потасовка. Мария ходила на перевязку в скорую помощь.

Уго в эту минуту надевал пиджак; он застыл, натянув один рукав.

— Беппино избил ее? За что?

Внезапно Мачисте вышел из себя. Он поставил ведро на землю и, выпрямившись во весь рост, скрестил на груди руки. Лицо его потемнело.

— Ты что — с луны свалился, что ли? Не только избил, но и орал во всю глотку! Теперь вся улица знает, что вы с Марией поладили. Мария сидит дома с забинтованной головой. А Беппино с утра ушел куда-то, и до сих пор его нет. Как ты намерен выпутаться из этой истории?

Уго уселся на колесо своей тележки и, опустив голову, сжал руки.

— Да ведь никаких доказательств нет, — ответил он. — Мария не такая простушка, чтобы во всем признаться мужу.

Мачисте стоял все в той же позе, как палач у гильотины в ожидании осужденного. Они долго разговаривали, не двигаясь с места. Уго пытался объяснить Мачисте, как все это вышло, начиная с утренних встреч на кухне. «Мария — красивая женщина, а Беппино портит ей жизнь».) Уго всего-навсего подобрал созревший плод. Две недели; назад у них было свидание в той самой гостинице, куда] Нези водил когда-то Аурору.

Мачисте — это Геркулес, — высокий, сильный, и понятия у него простые. Он праведник и моралист, человек! «старого закала», какие бывают во все времена. Терпеливо выслушав рассказ Уго до конца, он говорит:

— Лучше закрыть дверь, чего доброго вернется Беппино и увидит тебя… А тебе еще надо принять решение.

На самом же деле Мачисте решил поговорить с Уго при закрытых дверях.

— Так как же? Как ты намерен распутать это дело? — повторяет он.

Уго еще очень молод и охотно подчиняется голосу своих инстинктов. Он поступал так, как ему подсказывали чувства и страсти, воображая, что они всегда соответствуют голосу рассудка.

— Сегодня утром меня дома не было, — отвечает он. — Я могу сделать вид, будто ничего и не знаю. Сейчас Мария одна, и она расскажет мне, как обстоит дело, а когда Беппино вернется, пусть, если хочет, заговорит cо мной. А будет буйствовать, так я ему разобью морду и уведу Марию. Она меня любит, и я не прочь зажить по-семейному.

Тут Мачисте начинает свою речь. В особо важных случаях язык у него развязывается.

— Для тебя все очень просто, — говорит он. — Конечно, все может произойти именно так, как ты говоришь… Но ты забываешь о Беппино. Он парень беспокойный и будет вас преследовать. Что ж, он имеет на то полное право. Ты впутаешься в скверную историю из чистого хвастовства! Я ведь знаю, для тебя что Мария, что другая женщина — все едино. Разве неверно?

— Пожалуй, что верно.

— Вот видишь! А только нынче за такое бесстыдство, никто тебя не похвалит. Ты, брат, что-то совсем распустился. Я хочу воспользоваться случаем и выскажу тебя все, что я думаю. Ты начал играть в азартные игры, по вечерам пьянствуешь. А самое главное — раньше ты фашистов видеть не мог, а чуть дела переменились — ты уж и о партии забывать стал! Все одно к одному?

Уго собирался оправдываться, по поводу вина, карт и игры в кости, но последнее обвинение вывело его из се-(»я. Он был похож на наказанного мальчика.

— Постой, ведь на собрании говорили, что больше ничего не остается делать! Ты же сам поспешил запрятать брошюры и газеты. Подожди! Когда будут восстановлены «народные смельчаки», я пойду одним из первых, можешь не беспокоиться!

— Да кто тебе сказал, что мы до того времени будем сидеть сложа руки?

— А «крепыш»-то что говорил?

— Это ты так его понял. А по-моему, он говорил, что нужно работать еще больше прежнего. Почему ты не собрал взносы с товарищей с Меркато?

— Я думал, больше уже нет надобности, раз партия демобилизуется!

Мачисте подавил в себе желание броситься на Уго и только крепче сжал руки. Уго, стоявший с опущенной головой, не заметил его порыва и продолжал:

— Да и товарищи с Меркато тоже охладели. Их там осталось только трое: Бове, Маттеини и Паранцелле. Но и они все больше отходят от нас.

— Неправда! Маттеини пришел вчера ко мне и принес деньги, собранные на «Красную помощь» [19], — возразил Мачисте. — Дело в том, дорогой мой, что ячейка в Меркато больше тебе не доверяет. Время сейчас опасное, а они видят, что у тебя в голове карты да выпивка. А ведь у них у всех семьи на руках.

Уго разозлился; пойманный с поличным, он не нашел иного выхода, как самому начать обвинение, и, защищаясь, воспользовался чужими аргументами. В раздражении он сказал:

— Надоели вы мне — ты и партия! Упустили время, когда многое можно было сделать. Бордига [20] был прав, а вы под предлогом его левачества вставляли ему палки в колеса. А теперь вот фашисты сели вам на голову. Сами виноваты, зачем слушались туринцев [21] Грамши, может быть, и очень умный человек, но чего можно ждать от инвалида!

Тут Мачисте-Геркулес опустил палицу: от удара eго мощной руки Уго отлетел в сторону и свалился на землю

— Вставай и убирайся, — сказал Мачисте, открывая дверь. — Забери тележку. И впредь, как меня увидишь, не трудись здороваться.

Уго встал, облизывая окровавленные губы, взялся за ручки тележки и покатил ее к выходу. У порога он проговорил:

— Берегись, Мачисте, ты мне за это заплатишь.

Иронически улыбаясь, Мачисте ответил:

— Для расплаты с тобой у меня капитала хватит!

Уго поставил свою тележку у склада на виа Моска. За тем обмыл разбитую в кровь губу у фонтана на площади Ментана и, проведя языком по зубам, обнаружил, что у него один резец качается.

На площади Ментана находится фашио [22]. Люди входи ли и выходили из ее здания, Уго подумал, что стоит толь ко удачно подложить бомбу, и все эти негодяи взлетят на воздух. Вот тогда он доказал бы Мачисте, что он, Уго, на стоящий коммунист, не на словах, а на деле. Сказал бы это кузнецу, потом выстрелил бы в него. Ведь без оружия не устоишь против такого силача.

Уго сильнее надавил языком, и зуб выскочил. Уго за жал его в руке, потом положил в кошелек, подумав: «Я его заставлю проглотить этот зуб». Потрогав языком то место, где был резец, он ощутил солоноватый вкус крови. И казалось, что у него теперь во рту огромная дыра, слов но не хватало десяти зубов, а не только одного. Голова у него была тяжелая, мысли путались. Он вошел в кабачок на виа деи Сапонаи и потребовал ужин («Да получше!») и литр вина. Потом еще один литр. Жевать ему было больно.

После второго литра, сидя за столом, где стояла тарелка с горкой персиков, он вспомнил, что фрукты для Maрии остались на тележке. Мария представилась ему смутно, как в тумане, маленькая, словно карлица. Из кабачка он вышел, нетвердо держась на ногах; ему чудилось, что он идет где-то под землей, в сточных трубах; фонари казались светящимися точками, рассеянными в глубине темного подземелья.

Он шел инстинктивно и в конце концов добрался до одной из этих светлых точек, поднялся по какой-то лестнице, спросил: «Есть где поспать?» — и очутился на постели. Заплетающимся языком он повторил: «Я его проглотить заставлю», — но уже и сам не помнил, про кого говорит, чем грозит, и сразу погрузился в сон.

Нанни, стоя у окна, сказал Стадерини, сидевшему на крылечке:

— Посмотри-ка на Уго. Пошел ночевать в гостиницу совсем пьяный. Я думал, он храбрее!

Фидальма ответила из своего окна:

— Сначала они осрамят женщину, а потом умывают руки. Бедняжки женщины! Зачем только верят они своему сердцу!

Ее слова отвлекли Клоринду от варки миндаля в сахаре.

— А Мария и Беппино помирились, — сообщила она, подойдя к окошку. — Муж рассказал мне за ужином. Он час назад видел их в центре. Оба сидели в кафе за столиком. Мария уже сняла с головы повязку и уплетала клубничное мороженое.

Сапожник соответствующим образом прокомментировал сообщение Клоринды. Этим закончился день на виа дель Корно, душный летний день, жаркий и зловонный. Теперь оставалось ждать ночного обхода.

Бригадьере окликнул Нанни, тот отозвался. Полицейский обход проследовал по виа дель Корно из конца в конец. Бригадьере окидывал улицу взором опытного режиссера, который внимательно осматривает сцену: через несколько дней он поставит здесь необычайное представление с выдающимися участниками…

Наступила тишина, лишь время от времени мяукали коты, доносились гудки машин с виа деи Леони, храпел на всю улицу Антонио да громко тикал будильник в доме Чекки. Заснула и Синьора, долго охранявшая сон Лилианы. Только Мачисте не мог уснуть и всматривался в темноту, стараясь не двигаться, чтобы не разбудить Маргаритy. Он смотрел в раскрытое окно на коньки крыш, на клочок неба, усыпанного звездами, и горько упрекал Уго зa то, что парень не проявил никакого раскаяния; Мачисте казалось, что он потерял друга, товарища по партии. А позволительно ли Геркулесу, беседуя в ночной тиши с самим собой, осыпать себя упреками из-за утраченной дружбы?

Итак, Мачисте не спал и поэтому первым услышал голос Милены, звавшей с улицы: «Мама!»

Было уже два часа ночи. В это время у всех людей сон особенно крепкий. Но для матери зов детей — все равно, что труба архангела, возвестившая о воскресении Христа из мертвых.

Джемма тотчас проснулась, вся похолодев от испуга, и мгновенно очутилась у окна.

— Мама! Открой!

— Боже мой, что случилось?

— Альфредо не вернулся домой, мама! Открой! Их голоса разбудили всю виа дель Корно.

В летнюю ночь не станешь дважды задумываться, вставать ли с кровати по такому поводу. Проворнее всех оказалась Клоринда. За ней вскочили супруги Стадерини, Нанни и даже Розетта в своей каморке под крышей, куда ее запрятал хозяин гостиницы. Через две минуты из каждого окна высунулась голова; облокотившись на подокон ник, зрители обменивались возгласами удивления, догадками. Милена уже вошла в дом матери, и поэтому подробности оставались неизвестными. Бьянка хотела было пойти постучаться, но отец удержал ее. Фидальма сказала:

— Нужно, чтобы кто-нибудь помог им! Две одинокие женщины!

Но положение было щекотливое, и тут могла вмешаться только близкая знакомая, например Маргарита. И действительно, Маргарита, выглянув из окна, стала звать Милену.

Милена вместе с матерью подошла к окну. Джемма была напугана до крайности; она вся дрожала, опасалась самого худшего и только и знала, что призывать господа. Милена, наоборот, была спокойна. То, что произошло, представлялось ей непостижимым, она никак не могла осознать свое несчастье. И в то же время оно было таким страшным, что отнимало даже способность волноваться, как во время землетрясения, когда люди покорно и тупо ждут смерти. Страх — нелепое чувство в такие минуты. А когда все кончается, человек замечает, что волосы у не го побелели. Эта ночь оставила жестокий след в сердце Милены.

— Милена, что случилось? — спросила Маргарита. Тут вмешалась Джемма:

— Подумай только, Альфредо не вернулся домой! И она пришла в этот час пешком из Курэ!

— Милена, расскажи наконец, в чем дело? Все рушилось под ногами Милены. В ее голосе звучало и глубокое потрясение и детская растерянность:

— Я ушла из лавки в шесть часов и ждала его дома, как всегда, к девяти. Пробило десять, одиннадцать, настала полночь, час ночи, и я уже не знала, что думать. В конце концов я решила пойти к маме.

Тут вмешался хор голосов: слушатели по-разному оценивали положение.

— Да он, наверно, заснул в лавке, — предположил Стадерини.

— Думал полежать десять минуточек, да и заснул, — добавила Фидальма.

Но Милена уже побывала около колбасной — железная штора была спущена и заперта снаружи.

— Ночной постовой сказал мне, что видел Альфредо на площади Синьории около девяти часов вечера: он ждал трамвая, — добавила она.

— Прошло уже добрых шесть часов! — воскликнула Луиза Чекки пронзительным голосом.

— Мачисте положил конец этим разговорам:

— Я одеваюсь и выхожу, Милена. Пойдем с тобой в больницу.

Клара заявила, что пойдет вместе с Миленой, и поэтому Бруно моментально присоединился к компании. Прибежала и Бьянка — отец не мог ей запретить этого на глазах у всей улицы.

Когда все пятеро уже заворачивали за угол, Нанни дал последний совет:

— Если не найдете его в больнице — зайдите в квестуру.

В ожидании новостей все обитатели виа дель Корно остались у окошек. Спал только Уго, совершенно пьяный. Спал и Карлино. Мать будила его, умоляла помочь — "Ведь у тебя столько знакомых!» — но он ответил, что не желает вмешиваться в дела, которые его не касаются.


Сквозь землю никто не проваливается. Даже река Арно рано или поздно выбрасывает на берег тела утопленников. Но в реке Альфредо не стоит искать. У него молоденькая, красивая, любящая жена, у него лавка, где бойко идет торговля. Следовательно, у Альфредо было все, чего можно пожелать в этом мире… Рамки жизни человеческой отнюдь не широки. Если человек согрешил и церковь бессильна направить его на путь истинный, то болезни дуxa лечит полиция. А телесными недугами занимается больница. Поскольку у колбасника Альфредо совесть чиста, то скорее всего надо искать его в больнице. Все это для Мачисте ясно, как дважды два.

Дежурному врачу не нужно было и заглядывать в регистрационные списки. Он сам повел посетителей, был любезен, утешал. Он сообщил, что вряд ли это был несчастный случай, как они думали. Пострадавший, очевидно, поссорился с кем-то, и его избили. Били главным образом по голове: «Прохожие нашли его лежащим на земле в бессознательном состоянии; его привезли в карете скорой помощи около часа назад».

Когда женщины вместе с Бруно побежали в палату к Альфредо, врач остался наедине с Мачисте — тот нарочно задержался в дежурке. Врач посмотрел в глаза кузнецу и решился сказать ему:

— Судя по характеру ранений, они нанесены дубинкой. Если вы знакомы с пострадавшим, скажите, прав я или нет.

Мачисте от изумления широко раскрыл глаза:

— Я не знал, что он занимался политикой, — сказал он. — Сильно они его отделали?

— Я не хотел говорить этого в присутствии жены, — ответил врач. — На голове поврежден только кожный покров. Я наложил швы, и через неделю раны зарубцуются. Но внутренние повреждения серьезнее. У него кровохарканье. Сейчас трудно судить, насколько сильно задеты внутренние органы. Однако он довольно бодр, а это имеет некоторое значение!

На Альфредо напали, как только он сошел с трамвая, и потащили его на берег Муньоне. Из трех нападающих одного он узнал. Нет, это был не Карлино, но этого типа Альфредо видел несколько раз в обществе Карлино. Когда бандиты вышли на плотину, тот остался сторожить на дороге. А другой спросил у Альфредо: «Так ты, значит отказался внести деньги на фашистскую партию!» Тут они схватили дубинки и стали бить его по голове. Альфреда потерял сознание.

На следующий день вся виа дель Корно со слов девушек толковала о подробностях нападения. Но глаза говорил и еще яснее слов. Когда Карлино вышел на улицу, все следили за ним опасливым взглядом, словно за преступником, который скрывается под чужим именем, или как за диким зверем, нападения которого боятся. Только Нанни и Ристори как ни в чем не бывало приветствовали eго: один поднял руку, второй подмигнул. Вечером в церкви Арманда села на скамейку рядом с Джеммой и прошептала, что «как бог свят!» ее сын в этом деле не участвовал. Джемма, дотронувшись до ее руки, сказала:

— Вы святая женщина! Не такого бы вам сына надо! — И они вместе стали молиться за здоровье Альфредо.

На двери колбасной прибили объявление, написанное от руки: «Закрыто ввиду болезни владельца. Откроется через неделю. Флоренция 30 июля 1925 г. — Милена Беллини, по мужу Кампольми».


А что такое восемь дней? Зачастую от воскресенья до воскресенья время пролетает так, что и не заметишь. Однако Нези, привыкший, как известно, заниматься подсчетами, мог бы сказать, что восемь дней — это 192 часа, в которых 11520 минут или же 691200 секунд. Господь бог создал мир всего лишь за 518400 секунд! Следовательно, от понедельника до понедельника многое может случиться. Альфредо, казалось, со дня на день становилось лучше. За исключением обоих фашистов, супругов Нези, Синьоры и ее фавориток, вся улица ходила навещать его в больницу. Потихоньку от сына проведала Альфредо и Арманда. Клара привела с собой Аделе, Палле и остальных ребят с виа дель Корно. Посещение Ристори явилось неожиданностью, хоть оно было вполне естественным: если держишь гостиницу, то приходится ко всем подлаживаться. Нанни получил от бригадьере разрешение оставить на несколько часов свой наблюдательный пункт.

За эти восемь дней Альфредо несколько раз выслушал в различных вариантах и от различных сочувствующих лиц рассказ о событиях недели, которую Стадерини назвал впоследствии «зловещей», ибо через два месяца последовало роковое событие, и ночь, в которую оно произошло, сапожник стал называть «Ночью Апокалипсиса».

«Зловещая неделя» началась в понедельник утром ссорой и последующим примирением супругов Каррези. В середине того же дня Мачисте дал пощечину Уго, а вечером злоключения завершились неожиданным нападением на Альфредо.

На следующий вечер, уже после одиннадцати, все услышали, как ссорились два фашиста: Карлино орал громче, чем Освальдо. Но они сейчас же закрыли окна, и причину ссоры узнать не удалось. Это случилось во вторник. Среда прошла без особых происшествий; только Нанни накричал на Элизу, а быть может, и поколотил ее; Джордано Чекки вывихнул себе ногу, играя с Джиджи Лукателли — кто выше прыгнет с лестницы. Словом, всё дела обычные.

Но в четверг произошло нечто из ряда вон выходящее.

В то утро Нези спустился из своей квартиры, как всегда, около девяти часов, но лавка оказалась на замке; подручный в ожидании открытия болтал со Стадерини.

— Отелло еще не отпер? — спросил угольщик. — Я велел ему прийти в обычное время!

— Верно, заболел, — сказал подручный.

— Как? Отелло нет дома? — спросил сапожник и встал из-за столика с ботинком в руке.

Но Нези знал, что значит жить на виа дель Корно. Он потряс своей палкой и бросил на сапожника бешеный взгляд:

— Знай чини свои опорки, — заорал он. — Конечно, Отелло нет дома. Я его послал забрать груз со станции.

Он вытащил запасной ключ и отпер лавку.

Прошло полчаса. Подручный должен был развезти заказанный уголь по домам на проспекте Тинтори и на набережной. Он ждал, что хозяин даст ему адреса. Но так как Нези, сев за стол и обхватив голову руками, о чем-то раздумывал, то подручный рассудил, что утром поручений не будет. Он был не прочь отдохнуть и притворился, что позабыл о трех центнерах кокса, которые Отелло накануне вечером велел ему доставить в пансион Луккези.

Вошла Клара и попросила кило угля, только без камней! Нези заорал из темноты, что если в его угле попадаются камни, то девчонка может и не покупать у него: есть другой угольщик, в двух шагах отсюда!

— Да ведь это я так, к слову сказала, — улыбаясь, оправдывалась Клара.

— А я к делу говорю, — завопил Нези во весь голос. Он в бешенстве вскочил, сбросил с весов уголь, который стал было отвешивать подручный, и закричал:

— Пошла отсюда, девчонка, пошла прочь! Таких покупателей, как ты, лучше терять, чем приобретать.

Клара, удивленная и оробевшая, мешкала; тогда Нези двинулся прямо на нее:

— Что я, по-турецки говорю, что ли? — заревел он. Девушка опрометью выскочила из лавки.

— Сегодня мы гуляем, — продолжал кричать Нези, обратившись к подручному. — Выходи! Запираю лавку!

— Нужно бы доставить в пансион Луккези… — напомнил парень для очистки совести.

— Обойдутся! Во Флоренции больше угольщиков, чем воды в Арно! Я сам себе хозяин! Продаю кому хочу, когда хочу и как хочу!

— Как угодно, синьор Эджисто, — сказал подручный уже на пороге. — Значит, приходить завтра?

— Завтра, или послезавтра, или послепослезавтра. А может, и никогда. Ступай, ступай!

Нези спустил железную штору и запер ее на оба замка. Затем снова позвал подручного:

— Эй, ты! Я, Нези, плачу тебе не за то, чтобы ты по улицам шлялся! Сиди здесь и жди Отелло! Если б ты не был жуликом, я бы оставил на тебя лавку.

— Да вы бы самому Иисусу Христу не доверились! — сказал тот.

— Конечно! У меня еще мозги не размякли, — ответил Нези и, прихрамывая, пошел на виа дель Парлашо.

— Еще не размякли, но близко к тому! — вполголоса пустил ему вслед юноша.

Так думала и вся улица. Как же это: Нези, и вдруг отказывается выполнять заказы — это все равно, что рыба вдруг вздумала бы выпрыгнуть из воды! Ведь это противоречит здравому смыслу! Ну, отказался продать килограмм угля для печурки землекопа, это еще куда ни шло; но три центнера кокса для такого солидного клиента, как пансион Луккези… Нези, видно, не только ушибло ногу, у него и разум отшибло.

«Куда мог деться Отелло?» — думал Нези. В последние дни сын был молчаливее обычного, но по лицу видно: бунтует. Может быть, он решил устроить забастовку, чтобы показать, как он необходим отцу? Грозит втихомолку, не найдя в себе мужества заикнуться об этом в присутствии отца. Так, значит, он недоволен? Чем же? Кто его кормит? Кто ему дает по двадцать лир каждое воскресенье? Ничего!… Голод из лесу волка гонит. Вот увидите, вернется сегодня же вечером, поджав хвост. Но тогда тс побои, какие достаются Ауроре, покажутся пустячными по сравнению с тем, как он, Нези, отлупит своего сына. Ведь Отелло еще несовершеннолетний. А разве отец не властен над сыном? В первый раз Отелло непочтителен к отцу.

Обида, нанесенная родным сыном, «собственной плотью и кровью», взволновала угольщика. «Я его породил — я его и раздавлю», — говорил он себе. Бешеная злоба, которую он так долго таил в себе, вспыхнула с дикой силой. Казалось, она задушит Нези, если не дать ей исхода. И раз Отелло нет под рукой, весь его гнев обрушится на Аурору. Нези был разъярен и хладнокровен, как убийца. Он решил, что, как только войдет к Ауроре, закроет окна и постарается не кричать, чтобы не вмешались соседи. Нужно бы заставить Аурору стоять на ногах — так ей будет больнее; но ведь она сильная, вырвется из рук и забьется в угол, как жаба. Теперь вот еще взяла привычку запираться на засов! Но она не ждет его раньше одиннадцати, а сейчас только половина десятого. Наверно, вышла за покупками. На это Нези и рассчитывал.

Действительно, Ауроры не было дома. Нези злобно повернул ключ в замке и рванул дверь. Дом был погружен в молчание. Аурора, очевидно, вышла с ребенком за покупками, как Нези и надеялся. Теперь он мог устроить любовнице прием по своему вкусу.

Он вошел в комнату и стал ждать. Гнев его постепенно ослабевал, и Нези вдруг почувствовал себя старым, усталым и больным. Он присел на край кровати и осмотрелся. Комната была такой же, как обычно, но в ней чего-то не хватало. Нези не мог понять, чего именно. Он насторожился, посмотрел внимательнее и тогда заметил, что на туалете не было больше несессера Ауроры, а на вешалке не висело ее халата! Инстинктивно Нези подошел к шкафу и открыл его. Шкаф был пуст! Нези выругался, закричал, как будто его неожиданно ударили в спину.

Раздался плач ребенка. Нези шагнул к колыбели. Его взгляд упал на комод — под бутылочкой с молоком лежал вырванный из тетрадки листок. На нем было что-то написано карандашом.

Еще не читая, Нези узнал почерк Отелло.

В записке говорилось: «Ребенок не проснется до одиннадцати. Ему дали макового отвара. Как только он проснется, дай ему бутылочку. Отнеси ребенка бабушке Луизе. Ты должен содержать его, потому что это твой сын. Нас не ищи — не найдешь».

Ниже было приписано: «Не думай, что мы покончим с собой. Это было бы тебе чересчур приятно. Мы вернемся, когда будем совершеннолетними, и ты не сможешь больше вредить нам. Нам только жалко ребенка».

А в конце было написано рукой Ауроры: «Скажи моей матери, что ребенка надо кормить каждые четыре часа. Нужно две доли молочного порошка на четыре доли кипятку».

У Нези мелькнула мысль: «Они не подписались!» — и вдруг у него потемнело в глазах.

Когда Нези пришел в себя, то оказалось, что он сидит на полу с листком в руках, и перед глазами у него черные и красные плитки. Он долго водил по этим плиткам бессмысленным взглядом и бессознательно считал их. Ребенок снова заснул.

Время шло. Нези сидел неподвижно и все считал в уме те плитки, которые шли от его ног до стены. Губы шевелились, он без конца шептал одни и те же слова: «Если они посмели сыграть со мной такую штуку, значит, я больше не Нези. Никто меня больше не боится!»

Из этого оцепенения его снова вывел плач ребенка. Он с трудом поднялся, охая от боли, — никогда еще так не ломило у него ногу. Затем он взял бутылочку и, припомнив, как это делала Аурора, положил бутылочку на подушку, повернул ребенка на бок и вложил ему в ротик соску. Потом уселся на скамейку и стал ждать, когда ребенок кончит сосать. «Никто меня больше не боится? — бормотал он. — „Дай ему бутылочку!“ Командуют мной!»

Затем он взял ребенка на руки, завернул его в одеяло, запер дверь и вышел на улицу. Он нес ребенка на вытянутых руках, придерживая палку одним пальцем. Идти было трудно, он хромал и еле тащился. Лицо у него стало страшным: бледное, потное, все в желто-зеленых пятнах, глаза потухли. Он сгорбился и поник головой.

Луиза стояла в кухне Синьоры у окна. Когда она увидела Нези, у нее замерло сердце. С воплем бросилась она вниз по лестнице на улицу и выхватила ребенка из рук Нези.

— Где Аурора? — в ужасе спросила она.

— Убежала! С Отелло убежала! Нези больше никому не страшен!

Он направился к подъезду. За ним шла целая толпа любопытных с Борго деи Гречи и с виа дель Парлашо. В несколько секунд всю улицу запрудил народ. Стадерини открыл митинг: «От него удрала любовница с его собственным сыном, оставив у него на руках сына». И хотя мысль была выражена из рук вон плохо, непонятливых не оказалось.

Угольщик добрался до своей квартиры. Войдя в комнату жены, он сказал.

— Ты уже знаешь, что никто не боится Нези? Пусти меня в постель. Мне холодно! Я на ногах не стою!

Это было в четверг, в полдень.

Однако если могилу для Нези вырыли Отелло с Ауророй, то похоронил его бригадьере. Если мы хотим узнать, как это вышло, нам нужно заглянуть в тюрьму Мурате. Это посещение, во всяком случае, развлечет нас.

Тюрьма — это огромная музыкальная шкатулка. Телеграф тут существовал еще за целые века до его изобретения. Заключенные обмениваются всякой снедью, сигаретами к записочками при помощи такой системы воздушных сообщений, которую было бы нечестно открывать непосвященным. Кроме того, никем не доказано, что все тюремные надзиратели неподкупны: государство платит им слишком мало. Неудивительно, что Джулио быстро удалось сообщить Моро, в чьи руки попало краденое.

Но отданный на хранение «покойник» был весьма почтенным «покойником», прямо сенатором, и просто невозможно было долго оставаться в неведении относительно его судьбы. Для того чтобы понять дальнейшее поведение Моро, нужно знать, что воры (пишущий знает их нравы, поскольку сам жил в их среде) — это люди без особой фантазии, наивные и доверчивые, вроде Клары с нашей улицы. Я говорю о тех, кого полиция зачисляет в «преступники обычного типа»: у кого воображение не выходит за пределы заурядного воровства — от похищения кур до кралей со взломом. Они могли бы быть честными тружениками, но, оказавшись на распутье, когда надо было выбрать, как и чем зарабатывать на хлеб насущный, ошиблись и ремеслом и дорогой. Впрочем, товарищ «крепыш» может подтвердить вам, что они принадлежат к люмпен-пролетариату, то есть к босяцкому пролетариату, к предателям рабочего класса и его врагам — почти таким же, как и капитализм, — разумеется, на основе теории о крайностях, которые сходятся. Те карманники, которые воруют настолько ловко, что вы, оплакивая свою потерю, не можете не восхититься их искусством, — это квалифицированные мастера своего дела среди жалкой черни. Но какой-нибудь бригадьере играет с ними более злые шутки, чем они со своими жертвами. Среди воров есть своя иерархия: низы, мелкая буржуазия и выше — вплоть до международного авантюриста, разыскиваемого полицией двух континентов; но здесь мы уже выходим за пределы вульгарного мошенничества: перед нами настоящий артист.

Но для того чтобы добраться до Джулио, так же как и до Моро, нам нужно спуститься на самое дно.

Для Моро кража на виа Болоньезе была крупным делом, самым выгодным за всю его долгую карьеру мазурика. И он настолько потерял голову во время совершения кражи, что оставил на месте преступления «свою визитную карточку», а для сокрытия краденого не нашел другого доверенного, кроме Джулио. Более того, спеша спрятать «покойника» в безопасное место, он оставил в мешке футляр с ожерельем, который легко было запрятать в тысячу других, более верных мест. Поэтому нетрудно представить себе, что Моро не мог удержаться от попыток узнать, в сохранности ли украденные вещи.

Как известно, дети считают себя очень хитрыми — хитрее лисы. Поэтому Моро, ничего не сказав Джулио о своих планах, велел своей любовнице пойти к Нези и сказать ему: «Вещи стоят больше трехсот тысяч. Дай нам сто тысяч немедленно — и все будет твое». (Он велел девице запросить сто тысяч, потом спустить до пятидесяти.) «Или же отдай все обратно. Положи мешок на тележку, заложи сверху кулями с углем и отвези, куда я скажу. Это верное место».

Получив на свидании такую инструкцию от своего любовника, девица отправилась выполнять поручение. Она думала, что за ней никто не следит. Явившись на виа дель Корно в десять часов утра в четверг, она увидела, что угольная лавка заперта. Подручный посоветовал ей зайти к вечеру.

Но если бы Моро послал записочку Джулио, то он узнал бы, что на виа дель Корно сидит Нанни, который «снюхался с полицией», и поэтому опасно посылать кого-нибудь для переговоров с Эджисто Нези.

(Следовательно, Джулио ничего не сказал воровской компании, маласарде, что Нанни — доносчик. Джулио еще не говорил об этом ни с кем. Он предпочитал рассчитаться с Нанни лично в тот день, когда вернется с каторги, хотя бы из-за этого ему на следующий же день пришлось отправиться туда обратно.)

А наивная любовница Моро еще зашла поздороваться с Элизой!

Едва увидев Нанни, бригадьере сразу угадал по его лицу, что он что-то знает, но не хочет сказать. На этот раз бригадьере пришлось применить «особо убедительные методы», чтобы узнать от Нанни эту новость.

На следующий день, в пятницу, после полудня, Нези вытащили из постели, в которой он после, многих лет снова грелся около жены, и при ослепительном свете августовского солнца на него надели наручники.

Не успел бригадьере взять его за руки, как Нези признался, где именно в полной сохранности лежат краденые вещи.

Слишком поздно начали летать записочки между камерами Джулио и Моро. Слишком поздно! Бригадьере хотел победить по всем линиям и арестовал также любовницу Моро. Теперь их в тюрьме сидело уже четверо: Джулио, Кадорна, Моро и его «девчонка», и все они хотели есть и курить. Поэтому Моро передал Джулио ультиматум: «Твоя жена должна начать работать. И без хныканья». Джулио ответил ему, что он заставит ее работать, пригрозив разводом.

А что подразумевал Моро под словом «работать», догадаться легко.

Итак, укрыватель краденого Нези пошел навстречу своей судьбе.


Полицейским у нас полагается ходить пешком, как и прочим смертным, которые зарабатывают на жизнь в поте лица, своего. В редких случаях, если арестованный — человек почтенный, по его просьбе кому-нибудь из родственников разрешается привести извозчика с площади. Но не так обстояло дело с Нези, которого не жалела ни одна собака. Жена его, уже потрясенная предыдущими событиями, лежала в обмороке. Она едва успела воскликнуть: «Позор за позором!» — и потеряла сознание. А старая и глухая служанка по причине все того же позора скрылась в кухне, чтобы доложить о случившемся господу богу. Какая дерзость со стороны глупой старухи! Ведь господь наш, иже еси на небесех, и на земле, и повсюду — и, разумеется, на виа дель Корно, — собственными своими глазами видел, что произошло. Да разве не сам он все и предрешил? Так сказала Клоринда, высунувшись из своего окна, словно из ложи первого яруса.

— Что заработал, то и получи! Видно, за богом не пропадет, — пробормотала она. В ее словах звучала ненависть — Клоринда помнила все камни, которые Нези примешивал к маленьким меркам угля. Ее злорадство было мелочным и простодушным. Куда более глубокая и осознанная радость наполняла грудь Синьоры: Джезуина подробно рассказывала ей обо всем, что творится на улице. Девушка, не прячась, стояла у окна; этажом выше показалась Мария Каррези со своей собачкой на руках; а этажом ниже — Семира, маленькая Пиккарда и Бруно, который в тот день был свободен.

Все обитатели улицы были налицо; на мостовой перед подъездом толпились мужчины и дети, которых матери тщетно звали домой. Но господь бог знает, что делает: он позаботился удалить Луизу — ей пришлось пойти на Борго Пинти, чтобы забрать молоко и пеленки для внука из квартиры дочери.

Ветерок с реки не доходит до нашей улицы. Солнце, как насекомое, забирается во все уголки, жжет, как раскаленный утюг, который Фидальма забыла на плите; люди щурятся от яркого света и защищают глаза рукой, боясь упустить малейшую подробность происходящей церемонии.

И вот открывается дверь подъезда, появляется Нези в сопровождении бригадьере и двух агентов. У Нези лицо совершенно белое. «Как у Пролога в „Паяцах“, — скажет потом Стадерини. Одет Нези во все черное. Он идет без палки, сгорбившись, словно тащит на спине тяжкий груз и словно наручники его весят два центнера. Агенты поддерживают его под руки. Бригадьере идет впереди с видом Цезаря, возвращающегося из победоносного похода в Британию.

Именно при таких обстоятельствах испытывается дружба. Судя по той тишине, по тем взглядам, которыми зрители провожают арестованного, можно было бы подумать, что Нези — чужой на виа дель Корно. А между тем Нези прожил здесь тридцать лет. Неужели за все эти годы он не сделал ни одного доброго дела, которое позволило бы ему сейчас услышать ободряющее слово привета и поддержки? А ведь никто еще не знает, за что его арестовали. Нанни не решился оповестить улицу. Но ведь Нези так недавно испытал великое унижение. И, пожалуй, бригадьере похож скорее не на Цезаря, а на Марамальдо. Что же, никто так и не сжалится над бедным Феруччи [23]? Только Ристори с порога своей гостиницы машет рукой и подбадривает угольщика. «Крепись, Эджисто, — говорит он. — Иначе пропадешь». Но при этом Ристори подмигнул бригадьере с улыбкой сообщника.

У арестованного темно в глазах. Он весь закоченел, словно зимой в своей лавке; он не чувствовал даже боли в ноге. Ему было только холодно; особенно холодно голове, словно лоб его сжимала ледяная корона. Постепенно лед спустился к затылку, стянул шею, подбородок. На подъеме к виа деи Гонди холод дошел до сердца.

Джиджи Лукателли, который вместе с прочими мальчишками последовал за печальным шествием, влетел, как ракета, на виа дель Корно с криком:

— Его хватил удар! Вызвали скорую помощь!

И снова умчался.

Теперь на виа дель Корно остался только тот, кого ноги не держали.

Скорая помощь тоже ходит пешком. Явились санитары в голубой форме и привезли носилки на колесах. Впереди шествовал капрал, и давал гудки автомобильным рожком, который держал в руке. Растолкав толпу, санитары положили Нези на носилки. Он был неподвижен, как статуя, один глаз закрылся, другой был открыт; дышал он тяжело, как в агонии. Санитары задернули занавески носилок, приподняв лишь края с двух сторон — «для воздуха». Затем они взялись за ручки носилок и двинулись быстрым шагом. Начальник шел впереди с рожком, а один из полицейских (тот, что был помоложе и оказался способным выдержать такую гонку) замыкал шествие. За ними шли самые любопытные и назойливые зеваки и ребятишки, для которых все происходившее было нежданным праздником.

На дворе стояла августовская жара, но санитары привыкли бегать — это их ремесло. По дороге многие из сопровождающих отстали, а иные просто ушли. Отстал и полицейский. Когда скорая помощь добралась до больницы и угольщика сняли с носилок, то единственным представителем виа дель Корно был Джордано Чекки, и при нем Нези испустил последний вздох.

Начальник скорой помощи спросил у Джордано, знает ли он этого человека. Мальчик одно мгновение стоял в нерешительности, широко раскрыв свои детские глаза.

Потом он сказал:

— Это мой зять.

Через пять минут подошел полицейский и дал более подробные сведения.

Бригадьере сел на трамвай, не желая идти пешком до больницы. Но когда он явился, угольщик уже был покрыт простыней. А ведь бригадьере так надеялся заставить Нези говорить. И тут он с проклятием воскликнул:

— Даже смерть на стороне мошенников. Старуха и на этот раз вывернулась!

Глава восьмая

— Все говорят и говорят, а я первая догадалась. Ну, думаю, тут что-то неладно! — сказала Клара. — Как это Нези — и вдруг отказывается продать уголь! А сам такой страшный, как дьявол!

— Поцелуй меня! — говорит Бруно.

— У тебя лишь одно на уме.

— Да ведь у нас только и есть, что эти минуты. С тех пор как мы официально обручены, мы бываем одни еще реже, чем раньше. Все время то твоя мать, то Аделе мешают.

— Сам виноват! Ты ведь собирался умереть, если мой отец не даст согласия.

— Ах, как ты изменилась! — Что?

— Поцелуй меня!

— Послушай, Марио, ты вот теперь познакомился с Миленой, что ты о ней думаешь? — спросила Бьянка.

— Я ее представлял себе совсем не такой. Она не похожа на флорентинку. И уж совсем не похожа на женщину с виа дель Корно.

— Что-то я тебя не пойму. Впрочем, она действительно не из Флоренции. Она родилась в Милане, но на нашей улице живет с пеленок. Ее отец был судейским чиновником, и его перевели сюда. Потом он погиб на войне. Значит, она тебе нравится?…

— Ревнивица.

— Выдумаешь тоже!

— Перестань ребячиться! Ты чуть ли не силой затащила меня в больницу, чтобы познакомить с Альфредо и Миленой. А теперь допытываешься, нравится ли мне Милена. Я, видно, должен был ответить: «Нет, не нравится» — и добавить, что она косоглазая и хромая. Ну как вот: она косоглазая и хромая, и у нее растет борода. Теперь ты довольна?

— Милена — моя подруга!

— Неужели?

— Почему ты сердишься? Даже поцеловать меня не хочешь!


— Ты слышал про Бьянку? У нее тоже появился дружок. Милена говорит, что красивый парень.

— Чем он занимается? — спрашивает Бруно.

— Работает в типографии на Пино! И потом…

— Почему ты все время говоришь о других? Неужели тебе не надоело слушать, как кумушки, стоя у окна, целый день судачат о соседях?

— Когда мы вместе, ты ужасно нервный!

— Просто я хотел бы, чтобы мы немножко больше говорили о нас самих. Ну вот скажи, когда мы все-таки поженимся — в декабре или весной?

— Разве уже не решено, что в апреле?

— Решено. Но ты ведь можешь опять отложить!

— Ну зачем ты так говоришь?

— Потому что я тебя люблю.

— А я, думаешь, не люблю тебя?


Бьянка сказала:

— Я хотела кое-что рассказать тебе, но теперь не скажу.

— Когда же наступит такой вечер, любовь моя, что ты не будешь дразнить меня какой-нибудь новостью, которую тебе самой до смерти хочется мне рассказать?

— Такой вечер как раз сегодня.

— Глупая! Я хотел сделать тебе комплимент.

— Конечно! Так говорят с маленькой девочкой-несмышленышем: «Вынь, детка, пальчик изо рта!».

— Ты видела когда-нибудь в театре пьесу Альфьери «Наказание сумасбродов»?

— Нет. Но я сию же минуту побегу смотреть. Прощай.

— Иди сюда. И перестань сердиться.

— Ты никогда не говоришь со мной серьезно!… Так что же происходит в «Наказании сумасбродов»?

— Об этом я обязательно расскажу тебе, но только в другой раз!… Ну, а что ты мне хотела сказать?

— Я вот о чем думала. Ты совсем один на белом свете, и никто о тебе не заботится… Перестань, глупый! Ты же знаешь, что сейчас мы не можем пожениться!… Слушай хорошенько. Помнишь, я тебе говорила о Маргарите, жене кузнеца? Так вот, у нее наверху есть маленькая пустая комната. Там она держит картофель и всякие другие продукты, которые ей присылают родные из деревни. Она могла бы без особого ущерба освободить ее. Комнатка маленькая, но очень славная, ее можно обставить за гроши. Там тебе будет хорошо: Ты не будешь тратиться на наем квартиры, потому что Маргарита отдает этот уголок тебе бесплатно. Я часто прихожу к ней и, значит, смогу постирать и погладить тебе белье… Маргарита постарается уговорить мужа. Коррадо — душа человек!

— Ну, теперь уж ты не спасешься от поцелуя. Но кто он такой, ваш Коррадо? Это тот, кого прозвали Мачисте? Как подумаю, что иуду жить у Мачисте, даже дрожь пробирает.


— Как, по-твоему, Отелло и Аурора вернутся? — спросила Клара.

— Если они не вернутся, квестура сама их разыщет. Если только они не… Ведь они оба такие сумасшедшие!

— Господи! Только бы они не покончили с собой! Этой ночью я проснулась и сейчас же вспомнила об Ауроре. Не могу себе представить, что мы были подругами. Аурора кажется мне уже пожилой женщиной. А ведь она всего на три года старше меня. Как она могла бросить ребенка?

— Эта Аурора была, кажется, твоей подругой? — допытывается Марио.

— Да, — отвечает Бьянка. — Пожалуйста, не думай об Ауроре слишком плохо. Неверно о ней написали в газете. Что ни говори, у нее хватило смелости ради любви оставить все, даже ребенка.

— Не волнуйся так. Потом тебе опять станет нехорошо!

— Подумать только… Через два часа я узнаю, согласился ли Мачисте. Как было бы хорошо переговариваться через окно.


И вот наступило четвертое августа. Ночь еще не кончилась, а из дома Нези уже донеслось «ку-ка-ре-ку», торжественное и звонкое, как пение рожка. Немного спустя рассвет окрасил в розовый цвет крыши домов. Часы на Палаццо Веккьо пробили шесть, первый трамвай с грохотом выехал на виа деи Леони, направляясь к конечной остановке в Грассина или Антелла.

В комнате Освальдо зазвонил будильник. Но в это утро его звон был заглушен голосами.

Марии, мусорщику Чекки, землекопу Антонио и другим нынче не понадобилось никаких будильников: ссора двух фашистов подняла с постели даже тех, кто никогда не вставал раньше восьми. Фашисты на этот раз не закрыли у себя окон, и в утренней тишине крики их отчетливо доносились до каждого.

— Каждый день новое представление! — сказал Стадерини, протирая сонные глаза.

— Наша улица стала вроде театра! — добавила Клоринда.

Нанни попросил их помолчать — своими разговорами они мешают слушать.

Но общее любопытство по-прежнему оставалось неудовлетворенным.

Освальдо и Карлино всячески оскорбляли друг друга, распалялись все сильнее, и казалось, спор вот-вот перейдет в драку. Однако ни тот, ни другой не входили в подробности, и собравшиеся у окон любопытные — кто совсем голый, кто в одной рубашке — тщетно прислушивались к злобным крикам: понять причину ссоры они не могли. Карлино был, по всей видимости, настроен агрессивнее. В голосе Освальдо слышалось негодование, но вместе с тем он звучал почти покорно. Отсюда можно было заключить, что коммивояжер не прав.

— Все прячешься! Трус! Дезертир! В кусты полез! — кричал Карлино.

— Поосторожнее выбирай выражения, наглец ты эта— кий! Бессовестный человек! Фанфарон! — кричал в ответ Освальдо.

— Мальчики, успокойтесь! Что вы такой крик подняли? Люди спят, — пробовала утихомирить их Арманда.

Должно быть, она говорила из коридора, а двое друзей, вероятно, заперлись на ключ в гостиной: их голоса доносились как раз оттуда.

— Оставьте нас в покое, мама! — ответил Карлино. — Ступайте к себе, читайте свои молитвы! — И тут же снова заорал: — Ты понял, мошенник? Зачем, спрашивается, ты записался в фашистскую партию? Захотелось побахвалиться значком в петлице?

— Я считаю, что служу революции лучше, чем ты! — крикнул Освальдо.

— Ну, теперь мы начинаем понимать, что к чему! — воскликнула Клоринда.

Но ее муж: сказал;

— Отойди-ка от окна! В постели все слышно ничуть не хуже!

Между тем Освальдо продолжал:

— Мы обязаны показывать пример порядка и дисциплины!

— Все трусы так рассуждают. В двадцать первом году тебе совестливость помешала, в двадцать втором у тебя объявился тиф, а теперь ты прикрываешься какой-то выдуманной дисциплиной. Ты и мошенник и трус!

— А ты фанфарон и сумасшедший. И все, кто рассуждает вроде тебя, тоже сумасшедшие. Вы не считаетесь даже с заповедями господними.

— Ах ты, бессовестная рожа! Не смей упоминать имя божие всуе.

— И не забывай ходить по праздникам в церковь, — пробормотал Антонио, натягивая на ноги грубые рабочие башмаки.

— Послушать тебя, так нам пора уходить на пенсию, — гремел Карлино. — Все уже сделано, и остается только радоваться: ах, какая прекрасная жизнь наступила! Хотел бы я знать, черт побери, в каком ты мире живешь?

— Как только начнется вторая волна, я… — протестовал Освальдо.

— Вот видишь, ты сам себя выдаешь! Ты настоящая мразь! Вторая волна уже поднялась. Это и есть вторая волна!

— Мальчики, успокойтесь ради бога! Мальчики! — уговаривала Арманда, стуча в дверь.

— Может быть, ты ждешь телефонограммы из Рима, в которой говорилось бы: синьор Освальдо, вторая волна начнется в такой-то день и час. Ты трус и предатель!

— А ты кровопийца! — закричал Освальдо.

— Кто я, кто?

И тут же их голоса прервал звук двух пощечин, резкий, точно щелканье кастаньет. Послышался шум потасовки, грохот падающих стульев, жалобные вопли Арманды.

— Потише вы! — не удержавшись, громко крикнул Нанни. И тотчас из осторожности отошел от окна.

Мольбы Арманды возымели наконец свое действие. До слуха любопытных долетели лишь слова Карлино: — Погоди, вечером мы еще поговорим об этом в федерации!

Потом голоса, приглушаемые стенами, стали затихать.


Освальдо Ливерани, коммивояжер по продаже оберточной бумаги, вместе с Лилианой и Маргаритой составляли на виа дель Корно троицу провинциалов или, как без малейшей иронии говорит Стадерини, «бродяг, получивших здесь право гражданства».

Родина Освальдо — деревня Биккио в провинции Муджелло. Там часто бывают землетрясения, крестьяне проезжают по главной улице в телегах, запряженных волами, а студенты и чернорабочие, чтобы попасть во Флоренцию пораньше, едут с первым поездом, отходящим в 5.37. Освальдо родился в 1900 году и был призван в армию в последние дни войны. Все вокруг — и газеты и люди — твердили одно: призывники девяносто девятого года остановили немцев, а девятисотый год вышвырнет неприятеля вон. Судьбу родины решат мальчишки с молочными зубами и в коротких штанах. Однако немцы не стали дожидаться, когда на помощь итальянской армии придут новые гавроши, и подняли руки вверх. Освальдо и его сверстники мчались в воинских эшелонах и в конных повозках, но, когда они достигли передовых позиций, уже было подписано перемирие.

Призывник 1900 года рождения ушел на войну «спасителем родины», а вернулся опереточным королем победы. На каждом постое, на каждом эвакуационном пункте, в каждой казарме ветеранам был обеспечен радушный прием и веселый отдых, а призывников девятисотого года называли «шляпами». «Шляпы» были юнцы, страдавшие от жестокого разочарования; на них сыпались насмешки и колотушки, лилась вода из фляг и падали вещевые мешки. Это были восемнадцатилетние юноши, понимавшие, что они потеряли «единственный в жизни случай». Освальдо продержали в армии до февраля 1922 года. Сначала он охранял военнопленных, потом нес гарнизонную службу на присоединенных территориях и, наконец, тянул лямку в одной из казарм Турина. Его разочарование перешло в злую горечь, в желание отплатить за несправедливую обиду. Красный от стыда, уязвленный незаслуженной честью, он маршировал вместе с ветеранами войны, когда бывших фронтовиков, по большей части уже демобилизованных, не хватало для инсценировки патриотических демонстраций против «людей без родины». Возбужденный и довольный, он стрелял в воздух и прикладом винтовки бил в спину этих «предателей». Командиром у него был лейтенант рождения 1899 года с двумя серебряными медалями, трижды раненный в бою. В сентябре 1920 года, в одно из воскресений, в полдень, решилась дальнейшая судьба Освальдо [24].

Неисповедимы пути Добродетели, бесчисленные, как и пути Греха. Демонстранты, рассеянные вначале, снова двинулись вперед. Освальдо схватился с юношей, одетым в черное, с соломенной шляпой на голове. «Наверно, южанин», — подумал он. Пареньку удалось разжать Освальдо руки, и, уцепившись за винтовку, он пытался отнять ее. В схватке шляпа свалилась у него с головы. Освальдо изо всех сил дернул винтовку и вырвал ее. Паренек закричал и упал на колени: Освальдо нечаянно ранил его штыком. Он решил, что убил парня, и на мгновение похолодел от страха. Но юноша быстро поднялся, правая рука была у него вся в крови. Кровь капала на мостовую. Освальдо подумал: «Ему нужен платок», — однако инстинкт самосохранения удержал его на месте, и он стоял, наведя винтовку на парня. Все это было делом нескольких мгновений. Солдаты уже разогнали «людей без родины» и бежали к нему на помощь. Раненый поднял с земли соломенную шляпу и сказал:

— Ах ты, свинья! Как я буду завтра работать? Вопрос этот был обращен скорее к самому себе.

Освальдо же он крикнул:

— Продажная шкура!

Услышав знакомый акцент, Освальдо уже собирался отвести винтовку и спросить: «Ты тосканец?» Но юноша внезапно плюнул ему в лицо и бросился бежать. Плевок пришелся Освальдо прямо в верхнюю губу. Оскорбленный и разгневанный, он вскинул винтовку, прицелился в бегущего и успел выстрелить три раза — впервые в жизни он стрелял в «живую мишень» из «механизма для заряжения и стрельбы». Но рекрут девятисотого года стрелял плохо: пули попали в каменную колонну. Четвертый и на этот раз, возможно, меткий выстрел пришелся в воздух: лейтенант толкнул его руку. Он сказал, что Освальдо может считать себя арестованным. За этот «инцидент» Освальдо подвергли строгому наказанию. Сообщая ему о взыскании, лейтенант сказал:

— Как офицер, я обязан был доложить о тебе рапортом, поскольку имелся приказ не стрелять. Но как гражданин и итальянец, я выражаю тебе свою солидарность. Очень жаль, что ты промахнулся.

Гауптвахта — отличное место для размышлений, там каждый может собраться с мыслями. Тишина одиночной камеры помогает прийти к определенным заключениям. Тот, у кого своих собственных мыслей или оригинальных суждений не имеется, заимствует их. Газеты и высказывания уважаемых особ прекрасно служат успокоению мятущейся души.

Пятнадцать дней строгого ареста и тридцать дней простого составляют полтора месяца — срок, достаточный для размышлений. Освальдо постепенно убедился в своей правоте. «Как я буду завтра работать!» «Выражаю тебе свою солидарность!" „Продажная шкура!“ (Старший сержант ругает меня похуже, — думает Освальдо.) «Очень жаль, что ты промахнулся!» (Сейчас у меня на совести была бы человеческая жизнь. На войне убивали немцев! Теперь даже немца убить — уже преступление. Немец тоже стал цивильный, штатский. А ведь все штатские — предатели!) «Дезертиры, отступники, красное знамя!» (Он плюнул мне в лицо, потому что на мне военная форма. Значит, верно то, что пишут о них газеты. Он думал, что я был на войне.) «Кровь, пролитая за родину… Земля, политая нашей кровью… Кровь наших павших братьев вопиет о мщении… Мы отомстим, да, отомстим всем коммунистам!» (Тот парень тоже, наверно, был коммунист. Если он был коммунист, то я, значит, поступил правильно. Жаль только, что промахнулся!)

В июле 1922 года Освальдо демобилизовали, и он вернулся в родную деревню, в дом зятя, где и поселился вместе с сестрой, племянниками и потерявшим память отцом. Во время войны зять оставался во Флоренции, в территориальных войсках. Вместе со своим родственником, имевшим в Прато небольшую текстильную фабрику, он основал товарищество на паях, получил много заказов и сумел «сделать кое-какие сбережения». Теперь у зятя был свой мотоцикл, и он приобрел в собственность дом, в котором они жили.

В первый же вечер по возвращении Освальдо зять, хлопнув его по плечу, сказал:

— Ну, пошли записываться! Странно было бы, если б мой родственник и вдруг не записался в фашистскую партию.

— Я как раз и собирался это сделать, — ответил Освальдо.

— Весь наш район мы уже продезинфицировали. Но, конечно, и тебе представится случай попробовать свои силы.

«Счастливый» случай отличиться представился месяц спустя. Однако за день до «боевой операции» Освальдо с утра слег в постель с температурой сорок.

— Самый настоящий тиф. — сказал врач, тоже фашист. — Жаль! Ты упускаешь случай совершить прогулочку в Рикони.

— Это было бы мое боевое крещение, — пролепетал Освальдо. В бреду он почувствовал приближение смерти.

А врач продолжал:

— Подготовлена операция по всем правилам. Хотим навести порядок в одном небольшом районе. Нам на помощь придут отряды из Борго и Понтассьеве, а возможно, даже и из Флоренции!

Освальдо слышал, как они уехали и как потом вернулись, горланя песни, стреляя в кошек и в водосточные трубы. Он рыдал, как ребенок, который слышит на улице шум карнавала, а его заставляют лежать в постели.

Тиф при благоприятном течении этой болезни длится сорок дней. Освальдо для выздоровления понадобилось целых шестьдесят. Он встал с кровати худым и тонким, «словно хилое деревце в палисаднике», — говорила сестра. А тем временем прошел и октябрь. За два месяца, проведенные в постели, Освальдо потерял десять килограммов веса, лишился шевелюры, ибо его остригли наголо, и испытал второе в жизни разочарование.

— Я опоздал на войну и не участвовал в революции! [25] Зачем тогда жить?

Замирая от восторга, слушал он рассказы зятя, врача и других фашистов, возвратившихся из похода на Рим.

— А ты всегда опаздываешь, — сказал ему зять.

Освальдо готов был провалиться сквозь землю от горького стыда, он предпочел бы лучше умереть от тифа, чем снова появиться на улицах села. Несмотря на все заботы сестры, ему никак не удавалось оправиться после болезни. Долгие часы просиживал он возле дома и не показывался даже на танцах, которые страстно любил. Врач говорил, что Освальдо страдает истощением нервной системы; в селе толковали об этом: одни объясняли это последствиями болезни, другие — разочарованием в любви. Нашлись и такие, которые говорили:

— Просто ему опротивело жить у богатого зятя нахлебником!

Наступила годовщина совершенного в Рикони «геройского подвига», благодаря которому в районе вновь установилось «полное спокойствие и тишина». Камераты [26] решили торжественно отметить годовщину дружеским ужином.

Из Понтассьеве, Борго и Флоренции приехали камераты в старой боевой форме. Гостей принимал зять. Народ собрался веселый, любители поесть и посмеяться, все больше фашистская молодежь. Все или почти все — участники войны, с ленточками медалей и боевых орденов. При взгляде на них у Освальдо щемило от обиды сердце. Но Вецио, его зять, пожелал, чтобы и он принял участие в празднике.

— Разве ты не был душою вместе с нами в Рикони?

Освальдо пошел на празднество, весь дрожа от волнения, благодарный за эту незаслуженно доставленную ему радость. Он один был одет в штатское, и лишь из-под пиджака виднелась черная рубашка. Это увеличивало его растерянность. Он чувствовал себя незваным гостем и испытывал горькое унижение.

Ужин был устроен в «траттории Джотто с меблированными комнатами»; за столом вкусно ели, пили вино и ликеры, пели песни, делились воспоминаниями, кричали «да здравствует» и «долой». И многих интересовал важный вопрос:

— Когда же дуче еще раз развяжет нам руки? Столы были расставлены подковой, Освальдо сидел на последнем месте справа. Всего приглашено было двадцать два человека; на почетном месте сидел сержант карабинеров, сторонник фашистов и высшая власть в селе.

— Если ты фашист, то кричи: «Долой короля!» — крикнул ему рыжеволосый сквадрист [27], сидевший рядом с Освальдо.

Сержант велел ему утихомириться. Но рыжеволосый, возбужденный вином, выхватил кинжал и всадил его в стол. Он заявил, что король останется только до тех пор, «пока это будет выгодно дуче».

— Вторая волна выбросит короля вон вместе со всеми его наследниками!

Положение спасли равиоли [28], вовремя поданные хозяином. Все же начальник карабинеров что-то сказал недовольно своему соседу, молодому человеку лет тридцати, с черными сверкающими глазами. («В лице у него что-то волчье, но оно очень умное», — подумал Освальдо.)

— Инцидент исчерпан, сержант, — ответил тот. — А ты, Бенчини, умерь свой пыл.

Бенчини послушно убрал кинжал, но все же в заключение буркнул:

— Тебе видней. Но ведь, по совести, и ты, Пизано, одного со мной мнения.

Пизано вынул из кобуры револьвер и прицелился в тонкую бечевку, на которой в углу комнаты была подвешена липкая бумага от мух. Выстрел — и бумага упала на пол. Пизано снова вложил револьвер в кобуру и, повернувшись к Бенчини, веско проговорил:

— Понял? Но язык научись держать за зубами! — И он снова погрузился в безразличное молчание.

В этом шумном сборище Пизано вел себя, или пытался вести, словно синьор, приглашенный на сельскую пирушку. Он ел лениво, с небрежной медлительностью и непрерывно жадными затяжками курил сигареты.

Освальдо не сводил с него глаз. Так это и есть Пизано! Командир отряда, покрывшего себя такой славой накануне переворота. Пизано! Легендарное имя!

В начале ужина Вецио подвел к нему Освальдо.

— Пизано, позволь тебе представить моего шурина Освальдо Ливерани. Он один из наших. Еще солдатом подколол штыком забастовщика. Только что демобилизован. Призывник девятисотого года. Горит желанием быть нам чем-нибудь полезным. Имей его в виду, пожалуйста.

Пизано пожал Освальдо руку и сказал:

— Прекрасно! Случай отличиться наверняка скоро представится. — И он покровительственно улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами.

Всем своим видом Пизано производил впечатление серьезного и сдержанного молодого человека. В его взгляде сквозили воля, хитрость и ум.

После равиоли, обильно орошенных кьянти-руффино, подали рагу, сопровождавшееся возлияниями того же кьянти-руффино, и тогда пошли рассказы о подвигах в Рикони. А когда подали жареных цыплят, воспоминания распространились на тысячи других «боевых операций». В ожидании рыбы под майонезом Пизано приказал почтить минутой молчания память павших — это забыли сделать в начале ужина. Тишина была нарушена громкой икотой, которую камерата Амодори, по прозвищу Усач, никак не мог сдержать. Он извинился и тут же снова икнул. У камерата Амодори, мужчины уже в летах, были серые усы и длинное худое лицо с тонкими губами.

«Какое у него решительное, смелое лицо», — думал Освальдо, восхищенный ленточками его боевых медалей.

Только что собранный с дерева инжир и крупный виноград вызвали бурные восторги. Разговор перешел на женщин. А один из сквадристов, низенький человечек с розовым поросячьим лицом, начал декламировать стишки «Толстозадые из Сан-Рокко». В салоне царило буйное веселье. Лишь Освальдо и Пизано сохраняли спокойствие. Пизано время от времени, почти не разжимая губ, смеялся самым сальным остротам и был так же скуп на слова, как сдержан в возлияниях и равнодушен к вкусным яствам, подававшимся за ужином. Сотрапезники устало развалились на стульях или же зычно хохотали, корчась от смеха и пригибаясь к самому столу, дружески похлопывали друг друга по плечу, перекидывались хлебными шариками. Врач, у которого был больной желудок, облегчал его рвотой, устроившись в углу.

Освальдо замечал малейшие подробности, но ничего не мог осмыслить. Сидевший с ним рядом рыжий камерата обнял его за талию и, толкая локтем, допрашивал:

— Ты что, друг, раскис? Как тут у вас насчет девчонок?

Остальные камераты звали этого человека Карлино. Освальдо, не отвечая, спросил:

— Ты был ранен за наше дело?

— Два раза, — сказал Карлино. — В бедре и в грудь, прямо как Иисус? Христос! — Но тут же он отвлекся и, увидев хозяина, входившего с бутылками ликера, закричал: — Хозяин, зови сюда дочку!

К его крику присоединился нестройный хор голосов. Хозяин принялся извиняться: к сожалению, дочка уехала на ярмарку в Дикомано.

— Ты нарочно отправил ее подальше от нас! — заорал Карлино. — Ты саботажник! Бунтовщик!

Но тут снова вмешался Пизано, и Карлино утихомирился.

Освальдо не отрываясь смотрел на ленточки фронтовых орденов, украшавшие грудь Пизано, на его черный глаза и волевое лицо. После ликеров без всякой последовательности подали шампанское, а потом кофе и торт. Затем снова кофе и ликеры. Вецио поднялся, чтобы прочесть речь, приготовленную для него Освальдо. («Ты окончил гимназию, и у тебя воображение работает получше моего», — сказал ему зять.) Освальдо слышал, как в каждой фразе повторяются им же написанные слова «революция», «идеалы», которые хриплым голосом по складам читал Вецио. Ему казалось кощунством, что эти слова произносятся в такой обстановке, и вместе с тем они были слишком бледны, не соответствовали славному прошлому фронтовиков, увенчанных ленточками медалей, офицерскими знаками различия!

Пизано выступил с ответным словом, кратким и решительным. «Точно бичом щелкнул», — подумал Освальдо.

Пизано сказал:

— Даже когда за наше дело отдано все, то и тогда отдано недостаточно!

Речи воодушевили пирующих, и они хором затянули фашистские песни. В самом конце пирушки пришел местный священник, пожелавший почтить своим присутствием «приятное общество», как он выразился. Пизано хотел было усадить его рядом с собой. Священник вежливо отказался: он очень торопился и заглянул только на минутку. Раз уж Вецио его пригласил, надо было зайти, чтоб его не обидеть. Священнику явно было не по себе, но он все же решился отведать анисовой настойки. Карлино что-то невнятно пробормотал. Освальдо, сидевший с ним рядом, видел, как он взял графин и, вылив себе на голову всю воду, помочился в него. Затем Карлино встал и, размахивая графином, попросил слова. С комической важностью пьяного он провозгласил тост в честь его преподобия. Пизано пронзил его насквозь взглядом. Потом отчетливо и веско сказал:

— Бенчини! Проси прощенья у синьора настоятеля.

Наступила тишина, которая одинаково предшествует как комическим, так и трагическим событиям. Карлино, шатаясь, поплелся к священнику. Тот съежился на стуле, безуспешно пытаясь защититься от него. Карлино встал перед ним на колени и сделал вид, будто хочет поцеловать ему руку. Священник поспешно отдернул руку, но Карлино удалось снова схватить ее. Притворяясь, будто целует ему руку, Карлино лизнул ее своим слюнявым языком. Священник с отвращением выдернул руку и негромко сказал:

— Это по молодости лет! Да благословит вас господь! — и, встав, решительно направился к выходу.

Едва за ним закрылась дверь, как весь зал задрожал от оглушительного хохота. Даже у Пизано повеселели глаза. Сержант заметил:

— Однако это опасные шутки! — Но он говорил так больше по обязанности, чем из глубокого убеждения.

— Шутки, достойные самих священников! — ответил Амодори, и его слова были встречены дружными аплодисментами.

Ужин вызвал у Освальдо самые противоречивые чувства. И ссоры и буйное веселье сквадристов, их воспоминания о славных кровавых схватках, их ребяческая непосредственность, самодовольство и пьяные выходки — все это открыло перед ним целый мир подвигов и безудержного разгула, в котором он, Освальдо, был совсем не на месте. И причиной тому оказалось не отвращение к их действиям, а его собственное бессилие и неполноценность. «Я никогда не стану настоящим фашистом! Никогда не научусь наслаждаться жизнью! Может быть, оттого, что мне мешает идиотская совестливость!» — думал Освальдо.

Потом он подыскал себе службу. А так как ему нужно было переселиться в город, Вецио обратился к Карлино с просьбой сдать Освальдо одну комнату в своей квартире.


Итак, Освальдо уже два года живет у Карлино. Желая стать независимым от зятя, он всем сердцем привязался к работе коммивояжера. Теперь его жизнь проходила размеренно; день был строго распределен: поездки в поезде, деловые переговоры, подыскивание новых сортов товара и новых клиентов, сон и любовные интрижки. Коммерция стала его страстью. В этой сфере ему были знакомы все секреты и хитрости, он изведал тут и неудачи и успехи. Когда Освальдо шел, прижимая к себе портфель с образцами оберточной бумаги, ему казалось, что он держит под мышкой всю вселенную. Он повторял названия сортов бумаги с пылом влюбленного. Грубая желтая бумага для мясных и для булочных. Прозрачная и крепкая промасленная пергаментная бумага, в которую завертывают соленья, колбасу, сыр и творог. Потом для большей надежности продавец обернет эти продукта еще и в плотную матовую бумагу цвета слоновой кости. И, наконец, рулоны оберточной бумаги марки «Звезда» с первого номера по шестой. Бумага различной плотности, разных цветов, тонов и оттенков от коричневого до голубовато-белого. А до чего интересна сложная и вместе с тем простая для знатоков такая сторона дела, как нарезка бумаги. Розничные торговцы требуют листы различного формата для упаковки товаров самого различного веса: в один килограмм, в полкилограмма, в семьсот, двести пятьдесят и сто граммов; а в магазине лекарственных трав Пеши ди Борго из Буджано требуют, вопреки распоряжению властей, пакетики на пятьдесят граммов.

Каждое утро Освальдо решает все эти сложные проблемы с такой же ловкостью, с какой парикмахер Оресте намыливает подбородки своих клиентов. Освальдо уверенно маневрирует в ненадежном море платежей с рассрочкой в тридцать, шестьдесят, девяносто, сто двадцать дней, простых и сложных векселей и тарифов доставки груза. Он умело лавирует между рифами денежных расчетов с клиентами, получившими кредит под поручительство. В случае неуплаты клиентом долга фирма взыщет с Освальдо тридцать процентов. Процент очень высокий, зато в случае успеха коммивояжер получает и солидное вознаграждение. Конечно, если не произойдет каких-либо случайностей.

Подобно Колумбу, Освальдо открывает неизведанные земли, находит новых клиентов, заключает с ними сделки. У него нет недостатка в юношеской смелости, но отчасти помогает ему в делах и фашистский значок на отвороте пиджака. С каждым днем этот маленький значок приобретает в провинции все большее значение.

Значок — эмалевый, яйцевидной формы, по нему идут три вертикальных полоски: белая, красная и зеленая, а посредине — ликторский пучок. Так что Карлино в крупном разговоре с Освальдо попал прямо в цель. Но ведь Освальдо никогда не напоминает своим клиентам, что он фашист. Носить значок — его святой долг, но успеха в делах он добивается благодаря своим коммерческим способностям. Тут много значит, конечно, что его товары хороши и недороги, это позволяет легче выдерживать конкуренцию.

Он горячо увлекся работой, но жизнь и молодость берут свое. Освальдо обручен с дочерью булочника из Монтале Альяна. Месяц назад невеста призналась ему, что она лишилась невинности еще подростком. Со слезами на глазах она говорила, что любовь не позволяет ей скрывать дальше правду. Теперь Освальдо, конечно, бросит ее, и она непременно покончит с собой. Но Освальдо в ответ обнял ее и ласково сказал, что их любовь сильнее всего, что признание невесты не ослабило, а даже усилило его чувство.

Итак, в душе у него мир и спокойствие. И если будет «вторая волна», то он встретит ее вполне подготовленным. Но на прошлой неделе Карлино, вернувшись с заседания, разбудил его среди ночи и заявил, что нужно хорошенько всыпать одному смутьяну, который отказался пожертвовать деньги в пользу фашистской партии. Карлино не скрыл и того, что речь идет об Альфредо. И тут же добавил, что он лично не может участвовать в этой операции, так как обещал матери не связываться больше с кор-нокейцами.

Освальдо попытался отвертеться.

— Кампольми — мой клиент! — оправдывался он. А про себя думал: «Это не боевая операция, а насилие». В конце концов ему пришлось согласиться, иначе Карлино, припомнив прошлое, мог подумать, что он трус.

Но всю субботу, все воскресенье и понедельник его мучили угрызения совести. Душевные терзания не оставляли его ни в поезде, ни на улицах. В понедельник он так засиделся в доме невесты, что, прибежав на станцию, увидел лишь удалявшиеся огни последнего поезда. На следующий день его алиби не вызвало никаких сомнений.

Но сегодня утром, едва прозвенел будильник, в его комнату вошел Карлино и сказал:

— Нынче вечером надо будет вправить мозги одному малому из Рикорболи. А чтобы опять не опоздать на поезд, ты лучше никуда не езди. На этот раз я тоже принимаю участие.

— Федерация не разрешает налетов. Хватит насилий! Теперь мы должны действовать только по закону! — возразил Освальдо.

Тогда и вспыхнула ссора.


Освальдо долго смачивал лицо мокрым полотенцем, чтобы сошли красные полосы, оставленные пощечинами Карлино. Потом он аккуратно уложил свои вещи в чемодан и простился с опечаленной Армандой, которая неподвижно стояла рядом.

— Мне только с вами жаль расстаться! Вы были для меня как родная мать. Впрочем, если разрешите, я буду вас навещать. Комнатку я, конечно, где-нибудь себе найду. А пока что на эту ночь сниму номер в гостинице.

Спустя полчаса Освальдо вышел из дома с чемоданом и с портфелем, полным образчиков бумаги; на голове у него было две шляпы, надетые одна на другую, на руке перекинуто пальто и непромокаемый плащ. Ристори отвел ему комнату рядом с Уго. Освальдо заперся на ключ, сел за стол и вынул вечную ручку. Раскрыв старую книгу заказов, он принялся начерно составлять рапорт руководству фашистской партии. В нем Освальдо подробно информировал о случившемся и письменно излагал свои мысли — те самые, которые он высказал в пылу спора с Карлино. Немного спустя он отправился в свою фирму, чтобы перепечатать рапорт.

День для работы был потерян! Эта мысль совсем расстроила Освальдо.

Глава девятая

Завтра — воскресенье. Зловещая неделя кончается.

По воскресеньям будильники молчат. Улицы убирают и в седьмой день недели, но мусорщику Чекки везет в мелочах: его день отдыха пришелся на воскресенье. Утром слышен только будильник супругов Каррези, но и тот звонит в необычно поздний час: Беппино должен прийти в ресторан после восьми. Впрочем, если проследить за всеми будильниками, которые трезвонят между семью и восемью часами, то к ним надо добавить также будильники Мачисте и Бьянки. Хотя Клоринда не спит, а, как она говорит, лишь дремлет после третьего «ку-ка-ре-ку» петуха Нези, Бьянка боится разбудить мачеху. А вот те, у кого жива мать, могут обойтись и без будильников. Карлино и Бруно и без них еще ни разу не опоздали на работу.

Итак, в воскресенье будильники молчат: корнокейцы, желая поспать немножко подольше, нарочно с вечера не заводят их. Улица долго остается безлюдной; когда, наконец, женщины появляются на порогах домов или выглядывают из окон, солнце уже высоко стоит в небе. Клоринда и Арманда первыми выходят из дому, направляясь в церковь к обедне. В это воскресенье Луиза не пойдет с ними; она осталась дома присмотреть за внуком. Сегодня вместо нее убирать у Синьоры отправится Фидальма, жена сапожника.

Потом выходит Мария Каррези, она идет подметать лестницу, а немного позже появляется Клара.

А вот показались и все остальные — идут в лавку за покупками. Стадерини уже успел перекинуться со своего балкончика двумя-тремя словами с Нанни. Из окна высовывается полуголый Мачисте, словно собираясь крикнуть своей лошади: «Не беспокойся, я сейчас к тебе спущусь». Джемма, так же как и Луиза, не пошла в церковь: она обещала зятю испечь его любимые пироги. Милена торопит мать, и Джемма суетится у плиты.

Часы показывают девять. Кузнец уже начал чистить коня, Джордано и Джиджи скачут по ступенькам лестницы, а Семира, вымыв маленькой Паккарде голову, причесывает ее у окна. Музетта и Аделе, встретившись в лавке угольщика на виа Моска, возвращаются вместе домой.

— Ночью мальчик ни разу не просыпается, — говорит маленькая сестричка Ауроры. И, стараясь придать себе побольше важности, восклицает: — Ах, какой мой племянник красавчик! Ну прямо младенец Иисус!

— Вынеси его как-нибудь на улицу, — говорит Аделе подруге.

Аделе одиннадцать лет; это стройная гибкая девочка.

Маленькая, бойкая на язычок Музетта пользуется удобным случаем, чтобы показать, что хоть она, Музетта, и моложе на год, но рассудительнее своей подружки.

— Ты думаешь, это игрушка?

— Свежий воздух ему наверняка не повредит!

— С нынешнего дня мы решили гулять с ним в городском саду. Что поделаешь, он к этому привык. Аурора каждый день носила его туда!

— Она так и не написала вам ни строчки! Какая нехорошая! — восклицает Аделе.

— Наверно, не могла! А ты, болтушка, помалкивай! — отвечает Музетта. — Хочешь поспорим, что сегодня лее от нее будет письмо?

А поскольку Иисус — неизменный предстатель за детей перед богом отцом и к тому же в последние дни особенно интересуется виа дель Корно, то ровно в девять часов сорок пять минут утра желание Музетты сбывается. С виа деи Леони сворачивает в их улицу почтальон Мострити. Он живет в нашем районе, и у него много знакомых на виа дель Корно. Поэтому он знает, что письма, которые лежат в его кожаной сумке, перекинутой через плечо, взбудоражат всю улицу. Нанни, сидя по своему обыкновению верхом на стуле, первый приветствует его и спрашивает о новостях:

— Несу нынче такие письма, что каждое на вес золота! — отвечает Мострити, похлопывая по сумке.

— От Ауроры ничего нет? — спрашивает Стадерини, высунувшись из окна.

— Что, что? — встревоженно кричит снизу, из кухни. Луиза.

Заговорило материнское сердце и у вдовы Нези: Креция тоже притащилась к окну. Вот уже год, как она не видела виа дель Корно. Она еще очень слаба, от солнца и воздуха у нее кружится голова. Хватаясь рукой за жалюзи, она, не стыдясь, кричит вниз:

— Нет ли чего от Отелло?

— Есть. Ваш сынок тоже написал! Спустите скорее корзинку.

— И для Синьоры есть письмо! — кричит почтальон для того, чтобы Джезуина высунулась из завешанного шторой окна.

Схватив на руки внука, Луиза мигом выскакивает на улицу; сзади со всех ног бегут Музетта и Аделе. А за ними, на ходу застегивая пояс брюк, спешит сам Чекки.

Луиза и плачет и смеется, руки у нее дрожат, и ей никак не удается распечатать письмо. Вскрывает за нее конверт Стадерини, быстрее ветра слетевший с верхнего этажа.

— Откуда она пишет? — в волнении спрашивает Луиза.

— Из Пизы! — возвещает сапожник и начинает громким голосом читать письмо всей улице:

«Дорогая мама, как подумаю, какое я принесла горе тебе и папе, какой пример подала Музетте, у меня перо валится из рук. Но я уверена, что, когда мне можно будет все объяснить вам, вы меня поймете».

Дальше шли советы, как ухаживать за ребенком. А в конце написано было:

«Я сделаю все, как захочет Отелло, потому что люблю его и готова ехать за ним хоть на край света. Не показывайте письма никому. Пусть наша улица не радуется».

— Э! Поздно спохватилась, дорогая Аурора! Мы уже без вашего разрешения прочли письмо! — спокойно заключил Стадерини.

Папаша Чекки вырвал у него из рук письмо и медленно побрел вслед за домочадцами.

В эту минуту вдова Нези, седую голову которой солнце украсило золотым ореолом, громко крикнула вниз:

— Луиза! Будьте так добры, поднимитесь ко мне на минутку. Вместе с мужем!

В руках у Креции Нези письмо от Отелло: «Дорогая мамочка, я знаю, что причинил тебе ужасное горе. Никак не могу найти нужных слов, чтобы ты могла если не простить меня, то хоть немного оправдать. Ты напрасно думаешь, что Аурора сделала меня слепым, наоборот, она открыла мне глаза… Я сам заставил ее бежать. Из газет я узнал о смерти отца… Дорогая мама, если ты дочитала мое письмо до этих строк — значит, ты не совсем еще вычеркнула меня из своего сердца… Я вернусь, когда ты того пожелаешь! Если ты разрешишь мне вернуться — значит, ты меня простила. Но не уговаривай меня бросить Аурору. Когда ты захочешь, чтобы я вернулся, дай объявление в газете. А пока помоги Луизе растить мальчика. Малыш ведь тоже Нези, и он ни в чем не виноват. Прошу тебя не принимать поспешных решений насчет лавки отца».


Матери бросились друг другу в объятия. Мусорщик держал в руках Нези Третьего. Вдова посмотрела на его лицо и подумала, что младенец вылитый отец и что Отелло умолял ее не проклинать мальчика.

Вся в слезах, она опустилась на кровать, убеждая себя, что малыш действительно Нези, а не какой-нибудь ублюдок, и она должна относиться к нему, как к своему внуку. Ее осенила внезапная мысль, которая с каждой секундой становилась все отчетливее. «Ведь он мой внук!» — теперь она уверовала в это, уверовала твердо и бесповоротно. Глаза ее радостно загорелись, она всем сердцем ощутила сладость запоздалой мести.

«Ты мне изменил, Эджисто, но Отелло отомстил за меня», — шептала вдова про себя; и тут же, испугавшись, что оскорбляет память покойного, разрыдалась, а наплакавшись вволю, и совсем успокоилась.

Когда Креция Нези снова подняла голову, она уже окончательно уверилась, что мальчик приходится ей внуком, и никакие возражения, никакие доказательства не могли бы ее разубедить. Она сразу же обрела способность двигаться (больше не было смысла продолжать комедию), стала приветливой и живой. Семейству Чекки, взиравшему на нее с немалым удивлением, вдова объяснила:

— Между бабушками церемонии ни к чему! — Она с особой выразительностью произнесла слово «бабушками», как бы предлагая мусорщику и его жене самим понять ее намек.

— Что вы говорите! — воскликнула Луиза. — И вы это знали?

Вдова Нези не задумываясь ответила:

— Всегда знала. Но что я могла поделать? Муж способен был убить их обоих. Даже всех троих.

Немного спустя она вынула лист бумаги, написала на нем несколько слов и послала мусорщика дать объявление в газету. На улице Чекки забросали вопросами, а так как он не отвечал, сапожник Стадерини вырвал у него из рук записку и прочитал ее громовым голосом (что поделаешь, любопытные люди не отличаются деликатностью):

— Объявление: «Отелло, возвращайся! Мама прощает тебя и Аурору».

— Ну вот все и уладилось! — сказала Синьора, до которой тоже долетел голос сапожника. И она велела Джезуине перечитать ей письмо от Ауроры.

«Дорогая моя Синьора, — читала Джезуина, — все было бы, как мы предполагали, если бы не случилось это нежданное несчастье. Теперь, когда Нези умер, конечно, грешно говорить, что это к лучшему. Отелло, хоть и старается это скрыть, потрясен смертью отца. Не знаю, что бы мы делали без Вашей помощи, дорогая Синьора. Мы пошли по тому адресу, который Вы нам дали, и Ваша подруга встретила нас, как родных. А Вы знаете, она похожа на Вас. Но только не такая красивая. И руки не такие тонкие, и глаза не такие прекрасные. Мы живем на те деньги, что Вы переслали с Джезуиной. Тратим их очень бережливо, истратили только сто десять лир, включая расходы на переезд. Теперь будем ждать, как все пойдет дальше. Я пишу матери, что мы выезжаем, а на самом деле мы пока остаемся здесь».

В постскриптуме было написано:

«Это Вы, Синьора, ангел-хранитель виа дель Корно, а вовсе не мы, четыре подружки».

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Повесть о бедных влюбленных

Глава десятая

Проститутки бродят по улицам, всем своим усталым телом налегая на каблуки. На лице у них всегда написано разочарование, даже если вечер оказался удачным и клиенты были щедры, — ведь завтра наверняка судьба им изменит. Они бродят, тяжело переступая ногами, словно лошади, везущие непосильный груз. У проституток своя кузница — каморка сапожника Стадерини. Ожидая ремонта, тут лежат и сандалии Джордано Чекки, и белые туфельки Маргариты, и грубые рабочие сапоги землекопа Антонио, но сапожник в первую очередь чинит туфли гулящих девиц. Ведь у них всего по одной паре туфель, а позволить себе такую роскошь, как остаться хоть один вечер дома, они не могут. Иногда эти клиентки, скинув туфли, усаживаются на маленький стул перед верстаком Стадерини и, заложив нога на ногу, ждут, пока он кончит починку. Проститутки ведут с сапожником степенный и скромный разговор — о том, что такого жаркого лета никто и не помнит, что цены на персики безбожно высокие. Беседуют также о том, что на людей и после войны не снизошла божья благодать, как многие надеялись, а, напротив, сердца ожесточились; говорят и о том, что сигареты ужасно подорожали: теперь курить — чистое разорение. Держа во рту деревянные гвоздики и зажав между колен туфлю, натянутую на колодку, Стадерини подбивает подметки и с интересом слушает откровения заказчиц. Хитро прищурившись, он говорит:

— Но ведь в вашей торговле не бывает кризисов!

Однако проститутки не подхватывают шуточку: раньше чем наступит ночь, они не признаются в своей профессии.

Все они живут в гостинице «Червиа». Здесь каждой из них сдают комнату размером шесть метров на три, с полуторной кроватью; простыни меняются раз в две недели. Гостиница находится на углу виа деи Леони. До поздней ночи у входа горит большой фонарь; в вестибюле у лестницы стоит кактус в кадке, а на стенах висят две олеографии; красная ковровая дорожка доходит до второго этажа. Чем выше, тем лестница становится уже, лестничные площадки напоминают темные и тесные клетушки.

От четвертого этажа узкая винтовая лестница ведет в мансарду, где теперь живет Розетта. В вестибюле гостиницы висит доска с двадцатью крючками для ключей. Но если не считать туалетных и комнат хозяина, то всего в гостинице только двенадцать номеров, каждый сдается по три лиры за ночь.

Столько же платят и Уго с Освальдо. Дороже стоит лишь пятый номер, где стоит двустворчатый платяной шкаф и трюмо. Как только открывается входная дверь, мгновенно начинает звенеть звонок и дребезжит до тех пор, пока дверь не захлопнут. На звонок выходит Ристори, появляясь из каморки с надписью на стеклянной двери «Дирекция». Он окидывает посетителя внимательным взглядом и, даже не поздоровавшись, возвращается в свою конуру. Из-за жары Ристори ходит в одной рубашке и все время обмахивается картонным веером с пестрой рекламой кондитерской «Виола». Веер ему подарила Олимпия, постоянная жилица его заведения.

Олимпия и ее приятельницы платят по две лиры за день и, кроме того, пол-лиры за каждого приведенного с улицы «гостя».

Они убирают свои комнаты сами. Для уборки остальных номеров у Ристори поденно работает Фидальма Стадерини.

Ристори около пятидесяти лет. У него крутой лоб с залысинами, круглое брюшко и бычьи глаза. Большую часть дня он проводит за своим «директорским» столиком. На стене, за спиной у Ристори, портрет папы Пия IX, а рядом со стулом стоит завернутая в мокрую тряпку бутылка с вином (так вино лучше всего сохраняется прохладным в палящую жару).

Ристори читает детективные романы и ведет реестр, куда заносит каждый визит своих клиентов. Он ведет эти записи аккуратнее, чем фатторе из Каленцано свою приходо-расходную книгу. Фатторе и его приятели заходят в гостиницу каждую пятницу. Подковав лошадь, побрившись, пообедав у Силли или у Пенелло, закончив все дела, они уж обязательно заглянут в «Червиа», прежде чем отправиться в своей повозке обратно в деревню.

В пятницу проститутки работают даже днем. Они появляются в определенные часы на площади Синьории, Орсанмикеле и у лоджий Порчеллино, где управляющие поместьями и маклеры заключают свои сделки. Глаза у проституток острые, как нож, и притягивают к себе намеченного мужчину, как магнит — железо. А железо это многократно проверенное и испытанное: деревенский житель подчинен силе привычки и, кроме того, хочет быть заранее уверенным в исходе дела. Он чрезвычайно боязлив, и взгляд проститутки кажется ему взглядом сообщницы, собирающейся его шантажировать. Именно приверженностью ко всему знакомому и привычному объясняется и то, что даже Розетта по пятницам все еще находит клиентов.

Проститутка завлекает мужчину взглядом, поводит плечами и виляет задом. Фатторе, бледный от страха, но словно завороженный, бредет вслед за ней. Если он случайно встретит знакомого, то спешит поздороваться первым и даже проводит его, чтобы не вызвать ни малейшего подозрения. Проститутки уже привыкли ко всему этому; краешком глаза они неотступно следят за своим клиентом, опасаясь потерять его в уличной толпе. Чтобы не спугнуть его, они идут переулками.

Последняя сцена пантомимы происходит на виа дель Корно. Женщина уже вошла в гостиницу и, спрятавшись за дверью, наблюдает в щелку за маневрами фатторе. Она видит, как тот осматривается вокруг, останавливается на углу улицы, заворачивает к «Червиа», снова останавливается, возвращается на угол и опять озирается; потом крадется по стенке и, наконец, со всей ловкостью, на какую способен, одним прыжком влетает в подъезд гостиницы.

Пятница — базарный день (рынок бывает и во вторник, но торговля в этот день идет плохо). В реестре, рядом с именами своих жилиц, Ристори ставит по пятницам до десяти палочек, каждая из них означает взнос в пол-лиры. Появление Ристори не пугает клиентов. Они знают, что хозяин гостиницы нем как могила и к тому же сам заинтересован в посетителях. Иногда, спустившись вниз, они задерживаются в комнатушке «дирекции» поговорить с Ристори о делах; ведь у Ристори, кроме доходов от гостиницы, есть и другие — какие именно, мы скоро узнаем. Из двенадцати номеров гостиницы только в пяти живут постоянные жильцы: в четырех — уличные женщины, а в пятой — парикмахер Оресте. Оресте теперь окончательно поселился в гостинице, он платит лиру в день и не жалуется, если вечером находит свою комнату занятой. На такой случай у него в парикмахерской есть раскладная кровать. Розетта самая старая из четырех жен-шин. В гостинице живет также ее двоюродная сестра Доната, получившая от своих приятелей прозвище «Кикка» или «Киккона». Кикка высокая и толстая, настоящая башня; в пятницу у нее особенно много работы. В соседнем номере живет Олимпия, уроженка Модены, она регулярно посещает кафе в центре города и, хотя ладит с фатторе, относится к ним немного свысока. И, наконец, Ада. Ей двадцать три года, у нее погасший взгляд и увядшее лицо, черные волосы и ожесточенное сердце. Ей запрещено заниматься своей профессией, так как она больна наследственным сифилисом. Но голод и волка гонит из леса, а раз Ристори ее держит — значит, болезнь не заразна. Ведь он не рискнул бы потерять дружбу с фатторе, у которых покупает оливковое масло и муку, а потом перепродает по более высокой цене хозяйкам публичных домов с виа Альтафронте и виа дель Аморино.

Остальные проститутки имеют другое пристанище, но часто заглядывают и в «Червиа», снимают номер на несколько часов; однако и они беспрекословно платят хозяину дань в пол-лиры. Как «постоянные», так и «временные», как их называет сам Ристори, благодарны синьору Гаэтано за его помощь. Ведь Ристори приятель бригадье-ре. Если во время облав девицы попадают в руки полиции нравов, то достаточно вмешательства Ристори, чтобы их выпустили из полицейского участка на свободу, — в тюрьму Санта-Вердиана они не попадают. Ристори для них нечто вроде сборщика налогов, один из бесчисленных чиновников, на которых держится современное общество. Они благодарны синьору Гаэтано, но вместе с тем боятся и презирают его.

Связь с нашей улицей поддерживает только Розетта. Она занимается здесь своим ремеслом уже лет двадцать и, конечно, не могла не завести знакомств на виа дель Корно. Ее подруги все дни недели, кроме пятницы, ведут ночную жизнь, как мыши и светляки. Они выходят на улицу, когда совсем стемнеет, и, боясь, как бы вечер не прошел впустую, бывают слишком озабочены, чтобы думать еще о делах виа дель Корно. На этой улице их интересует только сапожная мастерская. Все же они не могут пожаловаться на обитателей виа дель Корно — никто их здесь не осуждает и не порицает. При случае корнокейцы вежливо здороваются с ними и провожают их сочувственным взглядом.

Бедняки и труженики на собственном горьком опыте убедились, что зарабатывать на жизнь приходится разными путями, а путь этих женщин, в сущности, один из самых унизительных и жалких. Даже набожная Клоринда, самая закоренелая ханжа из всех местных богомолок, не мечет против них громы и молнии. Проститутки явно мешают ей меньше, чем стук молотков Мачисте и Стадерини. Девушкам не стремятся внушить, что надо сторониться проституток, родители инстинктивно чувствуют, что если расписывать грех в черных красках и рьяно его осуждать, то это только побудит дочерей согрешить, и как можно раньше.

— Все зависит от того, как мы ведем себя дома, — сказал Антонио жене, когда Клара подросла и перед ними встал этот вопрос. — Если родители ведут себя как следует, дети будут им подражать. Ну, а если порок у детей в крови, то тогда уж не помогут ни уговоры, ни побои.

Элиза тоже часто посещает гостиницу «Червиа». Усевшись верхом на стуле, Нанни с цинической наглостью, свойственной людям такого сорта, следит за каждым ее «рейсом» в гостиницу. Нанни теперь на самом дне грязной ямы; виа дель Корно окончательно отказала ему в поддержке, которая невидимой нитью связывает обитателей соседних домов. Никто не протянет Нанни руку, чтобы вызволить его из беды. Он словно бродячий кот, который роется в мусорной яме. Однако Элизе каждый и теперь готов в трудную для нее минуту предложить свою помощь.

Никто не может понять, почему она не бросит этого человека. Ведь Нанни ей не муж, он подло эксплуатирует ее, часто бьет и к тому же старше ее на пятнадцать лет.

Но Элиза ни с кем не откровенничает. Однажды Семира столкнулась с ней в молочной Могерини и, увидев, что у нее подбит глаз и расцарапана шея, попыталась ей посочувствовать. Элиза с досадой ответила, что пусть лучше виа дель Корно занимается своими собственными делишками.

Фатторе в своем кругу называет Элизу «Железная грудь». Хозяин гостиницы «Червиа» постарался широко разрекламировать это прозвище среди корнокейцев. Для этого он, словно невзначай, сообщил о нем сапожнику Стадерини.

Элиза заслужила такое прозвище, грубоватое, как и остроумие придумавших его деревенских шутников. Ей около двадцати пяти лет, у нее статная фигура, подстриженные «под мальчишку» волосы с коротенькой челкой на лбу. Ее большие печальные глаза зеленого цвета как будто созданы для этой профессии. В узкой белой блузке, плотно облегающей ее гибкий торс, она выглядит свежей и цветущей. Короткая, выше колен, черная юбка не закрывает стройных ног, довершающих ее красоту, цена которой от пяти до десяти лир.

В номерах «Червиа» Элиза оправдывает все ожидания клиентов; но она только кажется крепкой, а на самом деле в груди у нее непрерывно стучит молоток, торопливо и яростно, разламывая ее измученное тело, — сердце Элизы с утра до вечера и с вечера до утра танцует фокстрот, никакие успокаивающие, болеутоляющие и наркотические средства не могут его утихомирить. Врач из амбулатории сказал Элизе, что только покой и длительный отдых в санатории, раскинувшемся на каком-нибудь мирном зеленом холме, может ей помочь. Не на том ли холме, что зовется Голгофой, ее ждет успокоение?


Ристори весьма доволен, что Элиза тоже пользуется его гостиницей. Встречая ее, он неизменно рассыпается в комплиментах.

— Смотри не забывай нас, Элиза, а то вдруг перестанешь ходить в мою гостиницу — тогда мне зарез, придется прикрыть дело, — распинается он. Элиза очень любит финики, и Ристори, зная это, частенько кладет пакет фиников на комод в ее комнате. Все же Элиза не всегда приводит своих клиентов в «Червиа», некоторые из них никак не могут прийти с ней туда. Не мог, например, заходить в «Червиа» старый Нези — клиент щедрый, но очень требовательный. (С ним Элиза водила знакомство до тех пор, пока Аурора не стала его любовницей.) Не мог сюда являться с нею Уго, полный такой силы, что у нее мучительно сжималось сердце. Не мог бывать ее «гостем» и Освальдо, молодой коммивояжер, воспитанный и вежливый, «словно настоящий синьор». Освальдо, Уго, старый Нези не решались войти с ней в подъезд с большим фонарем; у виа дель Корно есть глаза, и некоторые вещи от них следует всячески скрывать.

В этих случаях Элиза вела своих клиентов в гостиницу на виа дель Аморино, «подальше от дома». Элиза обо всем рассказывала Нанни — ей плохо пришлось бы, взду май она что-нибудь скрыть. Лишь только она входила в комнату, Нанни так же безошибочно читал в ее глазах, как бригадьере угадывал его собственные преступные мысли. Но о том, что прошлой зимой Элиза провела вечер с Бруно в гостинице на виа дель Аморино, Нанни так ничего и не узнал.

Элиза, конечно, не святая. Она любит деньги, и в ее печальных глазах затаилась глухая вражда к тому миру, где она получала одни лишь пощечины, терпела голод, должна была слышать прерывистое мужское дыхание, выносить объятия, от которых каждый день бешено колотилось ее усталое сердце.

Однако в последнее время в душе Элизы уже нет горечи и злобы. Глаза ее блестят и не могут скрыть ее волнения; случайные любовники вольны прочесть в них чувственность или страсть. С Нанни Элизу по-прежнему связывает что-то темное и, может быть, даже грязное. И все же после вечера, проведенного с Бруно, Элиза словно оттаяла изнутри. У нее пробудилась неведомая прежде нежность и потребность в ласке. Часто ей хочется плакать. А сердце еще сильнее сжимает крепкая петля.

До того вечера Элиза ни разу не замечала, что Бруно влечет к ней. Однажды, в промозглый январский вечер, она шла по виа деи Пуччи, дробно постукивая каблуками. Внезапно перед ней вырос Бруно в непромокаемом плаще и железно дорожной фуражке.

— Послушай, Элиза, я сойду с ума, если не побуду с тобой, — выпалил он. — Я мечтаю о тебе ночью и днем, и мне даже кажется, что я больше не люблю Клару.

Они стояли у витрины магазина колониальных товаров. Бруно, наклонив голову, рассматривал носки своих ботинок. В эту минуту Элиза была тем же, чем обычно, — проституткой, завлекающей мужчину. Пальцем приподняв за подбородок его голову, она тихо сказала:

— Есть у тебя в кармане тринадцать лир? Десять мне и три за номер?

— Даже больше. Но в «Червиа» я не пойду. Вся наша улица узнает.

— Пойдем в другую гостиницу.

В номере Бруно разделся догола.

— Тебе не холодно? Ведь я из мрамора, — сказала Элиза.

— А мне, наоборот, кажется, будто я у горящего костра. Словно сейчас Феррагосто [29].

Сентиментальные клиенты, которые хотят, чтобы проститутки вели себя словно жены или матери, попадаются, конечно, но среди них никогда не бывает молодых. Восемнадцатилетние юнцы берут публичные дома штурмом, но они не слишком наблюдательны: Розетту принимают за разорившуюся синьору, Олимпию — за артистку варьете, Элизу — за красивую жену рабочего.

Клиенты романтического склада целуют только в губы; им обычно около сорока, но они преждевременно состарились, и в них есть что-то противное, затхлое, как перепрелое сено. Бруно же был по-юношески горяч, губы у него мягкие и нежные, на щеке родинка. Он сказал Элизе, что желал ее еще мальчишкой, с того самого дня, когда она семь лет назад впервые появилась на виа дель Корно. Его слова были обращены к ней, только к ней одной, а не к воображаемой женщине, образ которой каждый носит в своем сердце и платит проститутке, чтоб она напомнила ему о той, другой.

Прислушиваясь к учащенному биению ее сердца, он сказал:

— Сердце у тебя точно курьерский поезд. Одеваясь, Бруно задумчиво проговорил:

— Не думай, что я не люблю Клару. Но ты комом застряла у меня в горле. Надо было выпить глоток воды, чтобы проглотить его. Мне это, кажется, удалось.

— Ты молод, но уже порядочный эгоист, — негромко ответила Элиза.

— Прости меня! Я неудачно выразился, но такое уж чувство было у меня к тебе.

Он снова поцеловал Элизу и отсчитал ей деньги в руку, словно жадный и подозрительный клиент.

— Когда мы увидимся? — спросила она, отчасти по профессиональной привычке, но только отчасти, потому что эти слова ей подсказал непроизвольный порыв чувства.

— Наверно, никогда. Я не привык к таким встречам.

— А! — вырвалось у нее. Она подумала, что Клара, вероятно, уже стала его любовницей. И Элиза засмеялась циничным смехом уличной женщины.

— Ах, значит, «ангелы-хранители»!… Вот тебе и невинность!

— Дура! — крикнул Бруно и, стиснув от обиды зубы, с злобной торопливостью стал натягивать плащ. Элиза обняла его за шею, поцеловала в губы и нежно сказала:

— Прости меня, ведь я всего только продажная женщина.

Он попытался улыбнуться ей.

— Ты далее не заметила, что это случилось со мной впервые в жизни.

С того дня прошло уже восемь месяцев, а Элиза все мечтает о Бруно. Но он не удостаивает ее ни единым взглядом. Говорят, в октябре он женится на Кларе.

Настал август; как мы уже знаем, Освальдо и Карлино в этом месяце всерьез сцепились между собой. В «Червиа» появилось два новых жильца — Освальдо и Уго.

Однажды вечером Ристори сказал им:

— Я вижу, вы уже неплохо спелись, хотя ваши взгляды и не очень-то совпадают.

От подобных ядовитых шуточек могут иссякнуть самые дружеские излияния в любой компании, и, надо полагать, Ристори сказал это с умыслом, желая прощупать почву. Какую он задумал извлечь из этого выгоду, было еще не ясно. Однако на ужине, устроенном в знойный августовский вечер, когда сотрапезники разгорячены выпитым вином, а на столе столько вкусных блюд, даже и такие замечания неспособны охладить пыл пирующих.

— Нас соединяет Вакх, табак и женщины! — патетически воскликнул Освальдо.

Мысль устроить кутеж принадлежала Уго. Они расположились в его комнате, и Олимпия переходила от одного к другому. Собутыльники были сильно возбуждены, и Уго не желал больше делиться Олимпией. Тогда Освальдо громко закричал:

— Хозяин, женщину для меня! Фашисты меня оскорбили! Плевать! Женщину мне!

Ристори, весьма заинтересованный, предложил ему Киккону, но Освальдо отверг ее:

— Нет, она настоящий слон, я хочу женщину изящную, легкую, как… как листок папиросной бумаги!

— Ада — вот кто вам подойдет, — подсказала Олимпия.

Вмешался Уго:

— Не бери ее, Освальдо! Эта самая Ада одну тоску нагоняет. Только я ее увижу, сразу же плакать хочется.

Но Освальдо уже кричал:

— Хочу «Железную грудь»! Пускай вся улица узнает. Мне наплевать!

И скоро к трем пирующим присоединилась Элиза.


— Ласточки слетаются в родное гнездо, — слова эти обронил Стадерини.

В девять вечера, когда на балконах догорали последние лучи и на виа дель Корно, освещенную одиноким фонарем, спустилась мрачная тень, черная, как глубокий колодец, на улицу, громыхая по булыжной мостовой, въехала пролетка. Извозчик щелкнул кнутом, чтобы отогнать Джиджи Лукателли и Джордано Чекки, которые играли на деньги «в пристеночку». Мачисте поставил возле кузницы недавно купленный мотоцикл, вокруг которого сразу же собрались ценители: Нанни, Беппо Каррези и Стадерини.

Пролетка остановилась возле дома номер один, и из нее вышли Отелло и Аурора. Аурора была в белом платье с красным поясом, у Отелло на левом рукаве пиджака чернела траурная повязка. Они выгрузили два легких чемодана и заплатили извозчику на лиру больше, чем показывал счетчик. Джордано бросился обнимать сестру; Отелло велел ему позвать мать и отца, а потом всей семьей зайти к нему домой.

— Ну и бесстыжая эта Аурора! Другая бы не посмела вернуться! — попробовала съязвить Клоринда, но Фидальма быстро заткнула ей рот:

0 Так— то учит тебя господь любить ближнего? Смотри лучше, чтобы у тебя миндаль не подгорел.

Но истинно народной мудростью проникнуты были слова матери Бруно:

— Мертвые не воскресают, а жизнь берет свое.

Даже тени неодобрения не было в ее словах.

Семья Чекки вышла из дома вдовы Нези поздним вечером. Повесив на дверях угольной лавки объявление: «Закрыто до шестого сентября по случаю семейного траура», — Отелло пошел проводить гостей до дому. Женщины, собравшиеся в кружок у дверей, пытались заговорить с ним, но он быстро завернул за угол. Отелло спешил на Борго Пинти забрать вещи Ауроры. Стадерини пристал к нему как с ножом к горлу, однако ничего не выпытал. Отелло отговорился тем, что очень торопится.

— Мы еще не раз увидимся, — сказал он, — но я вас заранее предупреждаю, что прошлое для меня умерло и похоронено.

Луиза оказалась более разговорчивой. Несмотря на недвусмысленные намеки мужа и старания Музетты, отчаянно дергавшей мать за юбку, она оповестила обитателей виа дель Корно, что когда вскрыли несгораемый шкаф, думая найти в нем деньги и ценности, то обнаружили, что старый Нези не оставил ничего наличными — одни только облигации займа, в общем, сущие пустяки. Угольная лавка да грузовики — вот и все его богатство. Отелло будет продолжать отцовскую торговлю, Аурора во избежание лишних расходов поселится с ребенком в доме свекрови. Но главную новость, которая так взбудоражила виа дель Корно, что в этот вечер все улеглись спать позже обычного, Луиза выболтала против своей воли (хотя, по правде сказать, у нее уже давно чесался язык и она сгорала от нетерпения открыть соседям свою тайну). Теперь уже все знают, что ребенок — сын Отелло и что старого дурака Нези «водили за нос». Между тем с Отелло и Ауророй Луиза ни разу об этом не говорила. Ее вполне убедили слова вдовы Нези.

Эта новость восстановила в глазах виа дель Корно репутацию старого Нези, сильно подорванную в последние месяцы его жизни. Теперь о старом Нези, успокоившемся на кладбище в Треспиано, наша улица вспоминает с жалостью и даже с сочувствием, как о порядочном человеке. Женщины мигом подхватили слова Луизы; но она-то думала поднять таким путем репутацию дочки, а добилась обратного. Аурора лишилась ореола несчастной девушки, и мнение о ней сильно изменилось. Да и Отелло предстал теперь в совсем ином свете.

Вечером, когда женщины собрались, как обычно, поболтать, Клоринда предложила хоть ненадолго объявить бойкот угольной лавке молодого Нези. Угольщик на виа Моска, кажется, приличный человек, и камней в его угле никто пока не находил. Женщины ответили, что они подумают над ее предложением.


Прошел ночной обход. Отелло и Аурора, осторожно прикрыв дверь, вышли из дома. Они бесшумно пересекли улицу, направляясь с визитом к Синьоре. (Ведь это Аурора, вконец растерявшись, написала Синьоре о своем отчаянном положении. Синьора переслала ей через Джезуину письмо с подробными инструкциями и тысячу лир. Отелло сразу же согласился с советом Синьоры бежать из дому, «чтобы поставить старого Нези перед совершившимся фактом».)


Синьора приняла Аурору и Отелло в своей комнате, где почти ничего не изменилось. По-прежнему, словно назойливая муха, жужжит вентилятор, правда, крутится он немного медленнее, чем днем, но во время пауз в разговоре его шум слышен особенно отчетливо. Нового в комнате только ваза с цветами, стоящая на комоде. С тех пор как Синьора заболела, она возненавидела цветы, потому что они ассоциировались у нее с представлением о смерти. Но Лилиана любит их до безумия, и вот теперь Синьора снова считает цветы символом жизни.

Лилиана сидит у Синьоры в изголовье. На ней розового цвета капот, волосы рассыпались по плечам. Джезуина так и не вышла, она укачивала ребенка Лилианы в своей комнате возле кухни. Аурора не замедлила отметить про себя это изменение обстановки. Синьора задержала руку Ауроры в своей, медленно погладила ее и пожелала Ауроре счастья. Она пригласила Аурору заходить к ней в гости, когда ей захочется. Синьора закашлялась; Лилиана принесла успокаивающее лекарство и стала уговаривать ее не утомляться. Отелло стоял у спинки кровати и тщетно пытался отвести глаза от Синьоры: ее взгляд обволакивал, точно тенета паутины попавшую в них муху. Когда Лилиана нагнулась над Синьорой, халат у нее распахнулся, и Отелло увидел ее упругие, нежные груди. На его лице отразилось мгновенное волнение, и он непроизвольно сравнил их с немного уже опавшим бюстом Ауроры. В глазах Отелло блеснул огонек и тут же погас. Но искра этого огня попала в глубоко запавшие глаза Синьоры и зажгла их. Синьора обратилась к Отелло с каким-то вопросом. Она снова обрела голос, но он по-прежнему напоминал стрекотание цикады. Только хорошо натренированный слух мог разобрать, что она говорит. Отелло не понял смысла ее слов. Аурора перевела:

— Синьора спрашивает, что ты собираешься делать.

Отелло в смущении вертел пуговицу своей рубашки а lа Робеспьер с отложным воротничком, выпущенным поверх летнего пиджака. Было видно, что вопрос его раздосадовал и привел в замешательство.

— Послезавтра я снова открою лавку, — сказал он. — Я еще не знаю, как быть, не продать ли все грузовики, чтобы выручить немного денег для оборота. Но уж от одного грузовика мне наверняка придется отказаться.

Он сразу же раскаялся в своей откровенности. Синьора, пожалуй, собирается и дальше учить его, как себя вести. Отелло только что избавился от гнетущей опеки отца, но эта опека оставила в нем глубокий след, и он до сих пор придает особый смысл любому слову. Синьора не внушает ему доверия, и Отелло боится, что слишком доверился ей. Ведь он не видел Синьору целых пять лет. Тогда он был еще мальчиком, и у него сохранились о ней самые смутные воспоминания. Отелло казалось, что он видит перед собой незнакомую женщину, настоящую сивиллу, предвозвестницу несчастий и горя. Когда он вошел в комнату, его первой мыслью было: «Она похожа на ведьму». Несмотря на все случившееся, а может быть, именно поэтому, Отелло мучила мысль, что он виноват в смерти отца. И чем упорнее старался он отогнать от себя тяжелые воспоминания, тем сильнее они одолевали его. Отелло живо ощущал также, что Синьора — соучастница его преступления: лишь благодаря ей ему удалось бежать с Ауророй из дома. Мысль об этом камнем лежала у него на сердце. Взгляд сообщницы пугал его, а хитрое ее лицо настораживало и вызывало отвращение. Улыбка Синьоры казалась ему довольной гримасой тигрицы, насладившейся добычей.

Отелло неуверенно сказал:

— Я еще не решил, стоит ли и дальше заниматься транспортными операциями.

Тигрица удовлетворенно улыбается, оскалив зубы. Теперь она заговорила довольно отчетливо, и Отелло ее понял.

. — Веди себя как следует, не то берегись! Я люблю Аурору и буду охранять ее как зеницу ока. Если ты будешь мучить жену, я найду способ защитить ее. — Потом она добавила: — А как будет с ребенком? Аурора писала мне, что ты его терпеть не можешь!

Аурора, покраснев от смущения, попыталась что-то сказать, но госпожа Тигрица остановила ее величественным жестом.

— Советую вам отдать его на воспитание. В Галлуццо живет семья крестьян, готовых ради меня пойти в огонь и воду. Они будут обращаться с ребенком, как со своим сыном. Лилиана тоже отдаст им дочку. В этой семье две невестки недавно родили, и вы могли бы отдать туда своего ребенка.

Она умолкла и вопросительно посмотрела на Отелло. Аурора с готовностью ответила:

— Ваше предложение нам очень подходит. Мы и сами думали…

Но тут Отелло прервал ее:

— Мы еще ничего не решили окончательно. Моя мать привязалась к ребенку и, пожалуй, не захочет с ним расстаться.

Наступила долгая, томительная пауза. Монотонный шум вентилятора лишь усиливал неловкость этого молчания.

Наконец гости стали прощаться. Лилиана проводила их до дверей. Проходя мимо нее, Отелло ощутил нежный запах фиалок.


За последний месяц Синьора чудесным образом преобразила Лилиану. Для этого ей не понадобилось ни белил, ни румян, а всего лишь несколько мастерских штрихов да новая оправа. Достаточно было снять с Лилианы ее тряпье, старое желтенькое платье, выцветшее и посекшееся от времени под мышками и на груди, одеть жену Джулио в белую блузку и юбку «фантази», и ее молодое, цветущее тело снова стало прекрасным и влекущим. А когда голову Лилианы избавили от всяческих шпилек и заколок, когда вымытые шампунем волосы стали мягкими и нежными, Синьора сделала ей прическу «конец века», и лицо молодой женщины приобрело томное и детски наивное выражение. Такой предстала Лилиана перед изумленными обитателями виа дель Корно. Она медленно шла на высоких каблуках, с непривычки немного покачиваясь, отчего походка ее казалась вызывающей.

— Последний крик моды! — воскликнул Стадерини, рассматривая ее туфли, а Нанни, который всегда и во всем видит только грязную сторону (иначе думать он просто не может), заметил:

— Ей бы, не торгуясь, заплатили двадцать лир! Тем не менее Лилиана не поддалась настойчивым требованиям Джулио, который по наущению Моро приказал ей под угрозой развода «выйти на работу». С другой стороны, Синьора не так уж бескорыстна и совсем не для того она «вырядила» Лилиану, чтобы облегчить ей уличные знакомства («вырядила» — это уж, конечно, придумала Розетта).

Возвратившись со свидания с мужем, Лилиана горько расплакалась и вся в слезах твердила, что ей остается только одно: наложить на себя руки. Чем кончить так, как Элиза, она лучше бросится в Арно вместе с дочкой. Синьора усадила ее на край кровати и, нежно гладя, зашептала ей на ухо:

— Ты такой же ребенок, как твоя дочка! А я-то на что? Неужели я тебе не помогу?

Слова эти вселили в Лилиану надежду, разогнали страхи, а нежные ласки убеждали, что Синьора относится к ней, как старшая подруга. Лилиана почти совсем успокоилась, но ей приятно было лежать в объятиях Синьоры, касаться щекой тонкого атласного платья, чувствовать ее дыхание. Ей казалось даже, что одним своим присутствием она облегчает страдания Синьоры. Лилиана честно сказала своей покровительнице все, что думала:

— Только вы одна у меня и остались, Синьора! Я чувствую себя вашей вещью.

И она действительно чувствовала себя ее вещью. Одинокая, растерянная и несчастная, прильнула она к груди Синьоры — словно беспомощный мотылек искал защиты у векового платана. Время от времени она еще всхлипывала, но тотчас снова успокаивалась и даже пыталась улыбнуться. Синьора нежно поглаживала ее, и ласка эта убаюкивала Лилиану, навевала покой и сон. Приподнявшись, она посмотрела в жуткое, отталкивающее лицо своей повелительницы, и оно показалось ей приятным и по-матерински добрым. Лилиана поцеловала Синьору в щеку и, желая выразить свою признательность, еще теснее прижалась к ней.

Незаметно наступил вечер. В комнате, оклеенной красными обоями с узором из золотых лилий, было сумрачно и прохладно. Возле кровати в растерянности неподвижно стояла Джезуина. Синьора приказала ей позаботиться о ребенке — Лилиане надо отдохнуть, она так устала, бедняжка.

В эту ночь Синьора убедила Лилиану лечь с ней вместе.

— Ты слишком взволнованна, — уговаривала она ее. — И потом мне нужно с тобой поговорить, но я не хочу, чтобы ты все время была на ногах. А возле твоей дочки будет спать Джезуина.

Когда они остались одни, Синьора зажгла стоявшую на ночном столике лампу. Первый раз случилось Лилиане спать в такой мягкой и чистой постели. Она посмотрела на потолок — он был высокий, и оттого здесь дышалось особенно легко.

— До чего же мне странно спать в вашей постели, Синьора! — с искренним удивлением проговорила Лилиана. — Мне кажется, что я забралась сюда тайком и меня вот-вот прогонят!

— Я тебя никогда не прогоню отсюда! — ответила ей Синьора.

Она полулежала, опираясь на подушки. На стене, освещенной лампой, четко вырисовывался ее профиль.

— Вы сейчас словно святая Анна на алтаре! — воскликнула Лилиана.

— Ложись поближе, согрей меня. Мне холодно, будто на дворе февраль. Тебе неприятно?

— Мне кажется, что я снова стала маленькой девочкой. Папа часто уезжал ночью с повозкой и мама брала меня к себе, чтобы теплее было спать.

— Я хочу быть твоей подругой, а не матерью. Почему ты улыбаешься?

— Джулио тоже всегда говорил — «хочу». Знаете, как я ему отвечала? Травы «хочу» не найти даже в садах Боболи [30]. Но для вас я отправилась бы искать эту траву хоть на край света.

Синьора погладила ее по голове и сказала, что даст Лилиане денег для Джулио. Пусть он думает, что жена начала наконец «работать». Лилиана запротестовала: нет, нет, она скажет ему всю правду.

— Джулио меня принуждает, потому что Моро и его дружки не дают ему покоя. Но по-своему он меня любит. Если я послушаюсь его, он сам же меня будет презирать, когда выйдет из тюрьмы. А вот если Джулио узнает, что это вы мне помогли…

— Он решит, что и я помогала тебе с какой-нибудь нехорошей целью, намереваясь использовать тебя в своих интересах, когда ты станешь гулящей. Мужчины все одинаковы!

На душе у Лилианы снова стало грустно. Она вспомнила слова Джулио насчет Синьоры и, помолчав, сказала: — Вы, Синьора — святая и прозорливица.


Это происходило как раз на «зловещей неделе». Уго распевал в гостинице свои песенки, а виа дель Корно была словно амфитеатр под открытым небом — там слушали его.

Черные глазки, алые губки…

— Закрой окно, — приказала Синьора. — Он мне мешает.

Лилиана послушно захлопнула окно и снова легла. Синьора спросила:

— Тебе нравится, как он поет?

— Если прислушаться хорошенько, то можно и через закрытое окно разобрать. У него красивый голос.

— Раньше и у меня был красивый голос. Как-то раз я пела на одном вечере. Я была тогда в твоих годах. Мне нравились неаполитанские песни — веселые, конечно. «Щипки и ссоры». Не помнишь такой?

— Какой у нее мотив?

— Ах, если бы я могла тебе ее напеть.

— А какие слова?

— Что за смысл повторять слова, если я не могу напеть тебе мотива… Я и романсов много знала, например, «Голубку».

И тут свершилось чудо. Из груди Синьоры, словно из дряхлого испорченного граммофона, который вдруг заиграл, вырвались звуки старинной песни. И голос у нее тоже был как у старого граммофона: хриплый и скрипучий.

Крылья расправив, летит

Голубка к Ненне в руки.

Скажите любимой моей,

Какие терплю я муки…

Приступ кашля остановил разбитую пластинку. Побледнев, как полотно, Синьора опрокинулась на подушки, на лбу у нее выступил холодный пот, но все же она нашла в себе силы успокоить Лилиану и не велела ей звать Джезуину. Лекарства и полоскания немного помогли Синьоре, и постепенно она оправилась. И тогда она сказала Лилиане:

— Как ты молода! Ты настоящая крестьянка.

— Почему?

— Это же комплимент тебе, глупая! Несмотря на все страдания, ты и сейчас свежа, как цветок. Дай я приласкаю тебя, подвинься ко мне поближе. В тебе столько жизни. Если ты прижмешься ко мне, смерть никогда меня не унесет.

Лилиана была взволнована и напугана этим как будто слабым, но весьма настойчивым натиском. Она взглянула Синьоре в глаза и в страхе, закрыв лицо руками, горько расплакалась. На миг Синьора растерялась, и ей пришлось призвать на помощь все свое изощренное искусство, чтобы ласками и неясными словами незаметно успокоить Лилиану. Убаюканная мягким прикосновением ее рук, Лилиана, словно маленькая испуганная девочка, задремала в объятиях Синьоры.

Глава одиннадцатая

К своему изречению о ласточках Стадерини добавил:

— «Ангелы-хранители» один за другим возвращаются. Видать, наша виа дель Корно и в самом деле рай!

— Или ад, — ответила его жена Фидальма. — Бедняжка Милена!

На железной шторе колбасной на виа деи Нери наклеено новое объявление: «Закрыто на учет. Откроется 15 сентября с. г. Новая дирекция».

Здоровье Альфредо ухудшилось. Дубинками ему повредили легкие; потребовался двусторонний пневмоторакс и длительное пребывание в санатории Кареджи, предписано было повезти Альфредо в горы, когда он наберется сил. Чтобы окупить расходы, пришлось сдать лавку в аренду. Теперь уже было ясно, что Альфредо придется лечиться по крайней мере год. В санатории ему отвели отдельную палату, и Милена проводила с ним весь день до позднего вечера.

Милена жила теперь у матери, но все еще снимала квартирку в Курэ, в надежде, что Альфредо выздоровеет и «жизнь начнется снова».

— Наша жизнь длилась всего месяц, — говорил Альфредо и, улыбаясь, спрашивал:

— А как звенела касса?

— Трин-трин, Альфредо, трин-трин.

— Ты узнавай, как они ведут торговлю, — наставлял ее Альфредо. — Боюсь, как бы они не растеряли покупателей. Наш магазин торговал хорошо. Они перенесли консервы на другое место?

— Да. Кроме того, они сделали новую вывеску и убрали бадейку с вымоченной треской, которую ты выставлял у дверей.

— Видишь, они не умеют приняться за дело! Вот посмотришь — они отвадят всех моих покупателей!

В тот вечер, когда лавка снова открылась, Милена три раза прошлась мимо нее по противоположной стороне улицы. Она увидела синьора Бьяджотти, того самого, который взял лавку в аренду; он сидел за кассой — за кассой Милены. Она видела через стекло витрины, как он нажимал на клавиши, и снова слышала знакомое триньканье. «Это несправедливо», — тихо сказала она, словно для того, чтобы услышать собственный голос.

Теперь она была уже другой, не прежней Миленой; перенесенные горести наполнили ее душу печалью, но в то же время пробудили в ней твердую волю и решительность.

Парикмахер Оресте, стоявший на пороге своей цирюльни, остановил Милену, осведомился о новостях. Он, как и все, тоже сказал ей: «Твой парень этого не заслуживал».

В тот вечер, прежде чем возвратиться в дом матери, Милена пошла навестить Маргариту и, лишь только затворила за собой дверь, разразилась слезами.

— Мне нужно выплакаться. Не говори, ничего не говори.

Маргарита поняла ее горе. Она вышла в кухню, отлила из кастрюли в чашку мясного бульона и поставила остудить на окошко. Потом принесла бульон Ми лене:

— На-ка, поешь, — сказала она. — Подумай и о своем здоровье. Ты должна держаться молодцом, если хочешь, чтобы Альфредо подбодрился.

Тут вошел Марио, только что вернувшийся с работы. Он постучался и попросил/воды. Мачисте согласился на просьбу жены, и вот уже несколько дней Марио жил у них в доме. («Ну, если уж взяла жильца, — сказал Мачисте жене, познакомившись с Марио, — то и корми его. Ведь он один на свете».)

Марио вошел, но, увидев Милену, извинился, сказал, что не хочет мешать. Маргарита ответила:

— Брось церемонии! Тут все свои.

Тогда Марио поставил кувшин в угол и уселся напротив Милены. Спросив о здоровье Альфредо, он сказал:

— Вы, Милена, совсем упали духом. Выше голову! Если согнешься под первыми ударами, то в конце концов покоришься. Ну же, улыбнитесь! Вот и молодчина! Скажите правду, разве вам так не лучше?

— Что-то уж очень легкое лечение, — ответила она. — Вы веселый, сразу видно, что влюблены. Ступайте скорее к Бьянке, я уверена, что она ждет вас.

А когда Марио ушел, Милена поймала себя на том, что думает о его словах, и снова улыбнулась, как он советовал ей.

Виа дель Корно приняла Марио, как своего. Рекомендация Мачисте была надежной порукой.

Защищая сердечные дела Бьянки, Маргарита обнаружила совершенно неожиданные энергию и упрямство.

— Пять лет мы с тобой женаты, и я в первый раз тебя о чем-то прошу, — сказала она мужу в заключение их спора.

Мачисте хотел было ответить, что он не намерен выступать посредником между двумя сопляками, но вместо этого сказал, что снисходит только к тому, что парень один-одинешенек на свете. Как-то раз, когда было мало работы, Мачисте снял свой кожаный фартук и отправился на виа деи Пепи, чтобы навести справки о Марио. Потом он вспомнил об одном печатнике-коммунисте, который мог дать ему более точные сведения. И печатник сообщил ему следующее:

— Марио честный парень. Если ты ему поможешь — сделаешь хорошее дело. Ты мог бы, кроме того, поучить его уму-разуму. Наш долг — не дать ослепить этих ребят. Они должны смотреть на все открытыми глазами.

Возвратившись домой, Мачисте сказал Маргарите:

— Пусть приходит.

Затем Мачисте вышел на улицу, чтобы подготовить соседей к переселению Марио. Сапожнику Стадерини он сказал, что намеревается поселить в комнате наверху знакомого паренька, оставшегося сиротой, сына старого друга. Мачисте не красноречив, он сказал только самое необходимое, но, переходя из уст в уста, новость претерпела некоторые изменения. Луиза, жена мусорщика, излагала ее Синьоре несколько иначе.

— Маргарита обожает детей, — сказала она, — а детей у нее быть не может. Вот Мачисте и берет себе приемыша — из приютских ребятишек-сироток.

Правда, в тот день, когда «приемыш» вступил на виа дель Корно с узелком под мышкой, он вызвал изрядное удивление. Но удивление скоро прошло. Вдова Нези, которая могла теперь злословить в свое удовольствие, сказала только, что Мачисте спустя двенадцать лет вздумал подражать Синьоре — та взяла к себе из приюта Джезуину: девочка тогда была примерно в таком же положении, как и этот парень.

— Кузнец хочет быть самой важной персоной на нашей улице, — заявила она. — Сначала купил себе мотоцикл, а теперь благотворительностью занимается.

А Нанни, который всегда все видел в черном свете, шепнул сапожнику:

— Вот посмотришь, зря его Мачисте пустил. В курятник лису привел!

Несмотря на советы Бьянки и Маргариты, умолявших Марио «держаться поскромнее» хотя бы первое время, он вел себя на виа дель Корно, как в светской гостиной. Он останавливал каждого встречного, протягивал руку и объявлял:

— Марио Париджи. Очень приятно! Я живу у кузнеца. С кем имею честь?

Непринужденные манеры Марио завоевали ему симпатии всей улицы. Даже на Синьору произвели благоприятное впечатление те отчеты, которые были ей представлены.

— Задорный петушок, — сказала она. — Скоро увидим, какая курочка начнет квохтать.

— Молодец, Париджи, — сказал ему Карлино. — Ты записан в фашистскую партию?

— Пока нет.

— Приходи ко мне в федерацию. Я там всегда бываю с шести до семи.

Марио заговорил с ним, думая, что это Беппино Кар-рези. Мачисте разъяснил ему недоразумение.

При знакомстве с будущим тестем и тещей бесстыдство Марио дошло до крайних пределов.

— Позвольте представиться — Марио Париджи… Я не спрашиваю, с кем имею честь, потому что синьору Клоринду все знают. Позавчера в церкви Сан-Ремиджо священник расточал вам такие похвалы!

— Вы ходите в церковь?

— Всегда, каждую свободную минутку!

— А почему не пошли в священники? — допытывалась Клоринда.

— Ах, какой нескромный вопрос! — ответил Марио. — О таких вещах говорят только на исповеди!

А с Ривуаром у Марио был такой разговор:

— Синьор Квальотти, мое почтение… Сколько раз мальчишкой я покупал у вас в городском4 саду засахаренный миндаль! Вы меня не помните?

— Нет, что-то не припомню. Видно, выросли вы с тех пор!

— А знаете, попадались и горькие миндалины! Но уж известно, ребятам все кажется недостаточно сладким.

— Примерно в каком это было году?

— Сейчас скажу… Я бывал там… наверно, в девятнадцатом или двадцатом…

— Ну, конечно! Это ведь было сразу после войны, и сахар стоил бешеных денег. А вот сейчас попробуйте мои миндальные пирожные. Думаю, понравятся.

— Это уж наверняка, — отвечал Марио. — Знаете что, называйте меня на ты. Будем считать, что я ваш сын. А может — ваш будущий зять. Ну, я шучу, сами понимаете.

За два дня Марио стал любимцем всей улицы — куда больше, чем Джезуина, которая жила здесь уже двенадцать лет, но редко выходила из дому, потому что ухаживала за Синьорой. Бьянка и радовалась и вместе с тем тревожилась. Однажды вечером она сказала Марио:

— Ты не понимаешь, с кем имеешь дело! За исключением Милены и Маргариты, вся наша публика только и ждет случая, чтобы почесать язык за твоей спиной. Стоит тебе споткнуться, сейчас же все набросятся, как волки.

— Как ты сказала? За исключением Милены и Маргариты? А про Мачисте забыла?

— Ну, конечно, Мачисте само собой.

— Ну, а Бруно и Клара?

— Гм!

— Да или нет?

— Да. Но вот и все. Точка.

— Ну, а может быть, мы сюда прибавим еще родителей Клары и Бруно?

— У отца Клары на одно слово — два ругательства.

— Ты рассуждаешь, как твоя мачеха. Какие у него еще пороки, что его можно за человека не считать? Что он, не работает? Плохой семьянин? О детях, я полагаю, и говорить не стоит!

— Музетта Чекки — сплетница!

— Ну, а ты сейчас кто?

Бьянка на мгновенье смутилась, почувствовав упрек, и сказала:

— Ну, исключим и ребят. А дальше что? К чему ты клонишь?

— Что ты можешь сказать про Луизу и ее мужа — мусорщика Чекки? И о матери Милены?

— У Луизы тоже язык длинный.

— Я тебе уже сказал: как у тебя!

— Ты хочешь, чтоб я обиделась?

— Нет, нет, хочу только, чтоб ты изменила свои взгляды. Если ты презираешь окружающих тебя людей, как же ты жить будешь на белом свете? Я ведь не говорю тебе — люби ближнего, как самого себя. Это пусть тебе Клоринда проповедует. А я говорю: учись узнавать того, кто с тобой рядом, иначе всегда будешь жить в пустыне.

— Значит, ты думаешь, что уже знаешь нашу улицу лучше меня, хотя я здесь родилась? Этак ты скажешь, что и Синьора, и Нанни, и Элиза, и такие же гулящие, как она, — тоже хорошие люди?

— Нужно в каждом разобраться отдельно.

— Я уже поняла, с чьих слов ты говоришь. Это уроки Мачисте!

Марио увидел, что Бьянка сердится.

— А знаешь, — сказал он, — ведь за всеми этими разговорами мы потеряли целых полчаса «чип-чип».

«Чип— чип» -так назывался у них влюбленный шепот и поцелуи под покровительством статуи Мадонны с младенцем, стоявшей в нише на виа дель Акуа.

— Поздно уже, мне надо бежать, — добавил он.

В оправдание своей спешки он привел какой-то не очень убедительный предлог.

В это же самое время Бруно говорил Кларе: — Завтра я тебе все объясню, а сейчас мне надо идти.

Клара и Бьянка встретились в доме Маргариты, где оказалась также и Милена. Обе девушки были не в духе и рассказали подругам о «бегстве» своих возлюбленных. Но их сомнения рассеяли Джордано Чекки и Джиджи Лукателли: в сопровождении своих сестер, Музетты и Аделе, и увязавшихся за ними малышей, Паллино и Пиккарды, они в неистовом детском азарте носились по улице, распевая во все горло, и размахивали зажженными фонариками на палках.

— Какие мы глупые! — воскликнула Клара. — Ведь завтра праздник — рождество богородицы! Теперь понятно, почему исчезли Бруно и Марио, — они пошли готовиться к «скампанате»!


Джордано, Аделе и компания были охвачены ребяческим нетерпением: они, разумеется, не знали, что, устраивая иллюминацию на день раньше праздника, соблюдают древний обычай.

В давние времена в день шестого сентября крестьяне спускались с гор продавать флорентийцам сухие грибы и пряжу. Их побуждало благочестивое желание поклониться алтарю святой Анны, матери Мадонны, — чудотворный образ провозвестницы монахи держали за легким шелковым занавесом. Торговцы-паломники располагались на монастырском дворе, они ночевали там, отправляли свои потребности, непочтительно пачкая стены, перемежали молитвы плевками. Все это с течением времени стало раздражать горожан, и в особенности священников, ханжей и монахов; ведь для того, чтобы очистить загаженный двор и стены, нужно было пускать в ход/' и скребки, и щелок, и купорос, и мыло, на которые монахи скупились больше, чем на «освященный» елей. Выразителем этого недовольства стала городская молодежь из простонародья, которая с факелами, свистя и гикая, врывалась в оскверненный монастырский двор и устраивала пилигримам-торговцам «скампанату». Их осыпали насмешками и угрозами, тыкали в них заостренными палками, щипали и шлепали женщин помоложе, пришивали исподтишка одежду какой-нибудь кающейся старухи к плащу чужого старика. Словом, молодежь по-своему мстила за осквернение храма. Кутерьма длилась до утра, пока не надоедала весельчакам; а на заре в день праздника Мадонны молодежь, прежде чем приняться за работу, расходилась по улицам, чтобы позаботиться об иллюминации, которая вечером украшала всю Флоренцию и пропитывала запахом сальных свечей и плошек все переулки и закоулки.

Впервые такая иллюминация была устроена 7 сентября 1673 года, когда жители Вены факельным шествием и песнопениями возблагодарили Мадонну за то, что она помогла им освободиться от осады турок. Этот обычай пришел к нам через Альпы и Апеннины вместе с австрийцами, которые, в свою очередь, стали осаждать наши города.

Кончились осады; венцам, немцам и компании был дан урок в войне 1915 — 1918 годов, а старинный праздник сохранился, хотя и был отзвуком чужеземного владычества, жестокого, но иной раз дарившего минуты веселья. Флорентийцы бессознательно внесли в него воспоминание о празднествах своих дедов, об иллюминациях эпохи Возрождения, когда мирные речные галлеоны Лоренцо Великолепного плыли по Арно; в них сидели мессере и мадонны [31] с лютнями и виолами, а на носу передней ладьи стоял Полициано, импровизировавший стихи, забытые последующими поколениями.

И вот раз в году, в день праздника рождества богородицы, во дворцах и лачугах, на каждой богатой улице и в каждом убогом переулке выставляют в окнах светильник; горят старинные лампады Треченто [32], стеклянные шары и стаканчики, внутри которых плавает в масле фитиль, продетый в пробочный поплавок. В амбразурах Па-лаццо Веккьо горят факелы, раздуваемые свежим ветром. На высоких башнях и дворцах города нет ни единого зубца, на котором не мерцал бы свет. Купол собора озарен блуждающими огоньками — они то гаснут, то снова разгораются на ветру. По реке плывут лодки и барки, плоскодонки и челноки, заполненные веселым людом, и огни их, отраженные в зеркале вод, кажутся вдвое ярче. Лодки движутся медленно под веселые звуки мандолин и волынок. А на улицах повсюду процессии «фьеруколоне» [33], которые с течением времени приобрели и новое название и самое причудливое фантастическое обличье.

«Рификолона», по определению Поликарпо Петрокки, — это «бумажный фонарик с зажженной свечой; во Флоренции его носят на палке или на шесте». Но нужно быть составителем словарей, чтобы загнать это слово куда-то на последние страницы, в рубрику «устаревших, малоупотребительных или чужестранных выражений, провинциализмов и т. д.». Надо не иметь крови в жилах, быть чуждым всему прекрасному и чудесному, чтобы говорить о рификолоне с такой бесчувственной снисходительностью. Бумажный фонарик! Да о нем можно писать больше, чем Данте написал строф в «Божественной комедии», как сказал бы Стадерини, а для сапожника Стадерини «Божественная комедия» остается классическим примером красноречия.

Рификолона — флорентийский фонарик! Какие они только не бывают! Гондолы, баркетты и броненосцы; миниатюрные замки, хижины и дирижабли с подвесными гондолами; звери и яркие насекомые, кузнечики, крокодилы с разинутой пастью, кот, выгибающий спину; чудесные груши и апельсины, бананы и фиги, арбузы и дыни, такие зрелые и сочные, что, кажется, ощущаешь их вкус во рту; воздушно-легкие шарики с тяжелым шлейфом лент, вроде хвоста у бумажного змея, или папской епитрахили, или лисьего боа, свисающего с плеч содержанки; а какие рожи на них намалеваны: смеющиеся, подмигивающие, безобразные — самые забавные карнавальные маски, какие только могут придумать ремесленники с Канто алла Брига и с Пиньоне, наделенные фантазией веселых волшебников. И в каждом фонарике горит свеча; дрожащее пламя ее и создает самый главный эффект. Пройдитесь по улицам — по виа Торнабуони или по виа дель Корно, постойте на перекрестке, побывайте на окраине города: повсюду вы увидите, как высоко над головами плывут на шестах освещенные изнутри ночные горшки и крошечные писсуары, поповские шляпы и цилиндры дипломатов, горы фруктов, корзины салата; чтобы смастерить все это, нужна только папиросная бумага, на два чентезимо краски, несколько листов картона для каркаса, немного клея, огарок да еще веселая фантазия народа, который много веков дружит с искусством и дал миру целую когорту великих мастеров. Но, по правде сказать, сам народ знает их только по статуям, расставленным в наружных нишах лоджий галереи Уффици.

Если не противно, зайдите в публичные дома; вы увидите, что бесстыдники из Канто Кваттро Леони и Честелло смастерили для здешних прелестниц рификолоны в виде срамных частей тела огромных размеров, придумали и изобразили чудовищные сцены, воплощавшие весь цинизм этой среды. Тушится свет, и по комнатам в неясной полутьме плывут в воздухе эти светящиеся фигуры, фантастические, возбуждающие образы, в которых природные инстинкты доведены до неимоверной, баснословной непристойности, а извращенность приобретает какие-то зловещие, невыразимо жуткие черты.

Неустанно текут по улицам и площадям шествия с фонариками; люди поют, кричат, колотя по пустым жестянкам, и в этот шум вплетаются звуки гитар и мандолин. То и дело от сильного порыва ветра или от догоревшего и не потушенного вовремя огарка внезапно вспыхивает чей-нибудь фонарик; он пылает, а вся компания затягивает шуточную песню, пародирующую заупокойную молитву:

Ой-ой-ой, ой-ой-ой!

Как хорош фонарик мой!

Мой фонарик весь в цветах,

Твой фонарик весь во вшах!

Таков самый невинный куплет из тех, что со вчерашнего вечера неустанно распевают ребятишки на виа дель Корно.

Наша улица тоже озарена огнями. На всех окнах — «стаканчики», с каждого подоконника свешивается фонарик. Проще всех украшено окно у Милены; она выставила только одну рификолону в виде шарманки, и то лишь для того, чтобы не обидеть виа дель Корно своим равнодушием к празднику и не напоминать о собственных горестях ни себе, ни другим. Красивее всех разубраны окна Синьоры. Иллюминация у нее каждый год одна и та же, но от этого она не теряет своей привлекательности. Каждый год Джезуина приносит из кладовой все нужное, проверяет, целы ли гвозди на подоконниках, разрезает на куски свечи, вставляет их в фонарики и развешивает, когда стемнеет.

Ребятишки (да и не только ребятишки!) толпятся на улице, задрав головы, и любуются иллюминацией. Зрелище действительно очень красивое, совершенно во вкусе Синьоры. Будь она художницей, все ее картины строились бы на гамме оттенков какого-нибудь одного цвета.

На трех окнах, выходящих на улицу, Джезуина зажигает длинную гирлянду в тридцать фонариков, соответственно подобранных по фасону, размеру и яркости. Когда все они зажжены, снизу кажется, будто падающая звезда повисла в полутьме меж землей и небом и за нею протянулась светящаяся голубовато-белая колея. Каждый год, едва Джезуина подвесит последний фонарик, с улицы несутся бурные аплодисменты, хор поздравлений и приветствий в честь Синьоры. Джезуина уходит, но крики и настойчивые аплодисменты не прекращаются до тех пор, пока девушка не высунется из окна и не передаст, что Синьора шлет наилучшие пожелания всей компании. И тут возобновляются песенки и шествие с фонарями, а Стадерини каждый год заявляет:

— Я все обошел и вижу, что иллюминация не в пример хуже прежнего! Прошлым год было еще туда-сюда, а уж в этом году…

На этот раз он сказал:

— Я дошел до самого Сан-Фредиано, и можете себе представить, всего только две скампанаты встретил.

Скампаната — это тоже праздничный обычай, с которым мы еще не познакомились. Именно он-то и был причиной поспешного бегства Бруно и Марио, ибо оказался для них важнее, чем вечерняя прогулка с любимой.

Скампанату устраивают к концу праздника, когда народ уже возвращается с набережной или спускается с холмов парка деи Колли, полюбовавшись фейерверком, устроенным за счет городского управления. Скампаната — это продолжение традиции вольных шуток, которые позволяла себе молодежь в давние времена, высмеивая паломников из монастыря Аннунциаты. Теперь же высмеивают, как объяснит вам Стадерини, «мужей-рогачей, беременных девиц и старых бессильных супругов». Эта комедия в духе театра Маккиавелли разыгрывается под открытым небом с участием целой толпы статистов, которые присоединяются по дороге к процессии зачинщиков скампанаты. Во главе колонны несут на шестах чучела из соломы и пакли, изображающие героев скампанаты. Горластые насмешники располагаются под окнами своих жертв, действующих лиц из плоти и крови, поднимают шум и гвалт, распевают неприличные куплеты, разыгрывают пародийные сценки с чучелами — словом, устраивают скампанату.

Кроме последнего вторника карнавала, есть еще три праздника в году, когда во Флоренции развлекаются, отбросив всякие церемонии и не стесняясь в выборе общества. Стремление повеселиться столь сильно и всеобъемлюще, что лишь самая жестокая ненависть может заставить человека отказаться от приглашения участвовать и фарсе. Эти праздники: «взрыв колесницы» в страстную субботу, «праздник кузнечика» в Кашинэ, который приходится на вознесенье, и праздник Мадонны с рификолонами и скампанатой. И вполне естественно, что, хотя почин исходил от Нанни, никто из тех, к кому он обратился, не отказал ему в помощи. Конечно, Нанни менее всего подходил для роли организатора скампанаты обманутому мужу, но вместе с тем именно у Нанни было больше всего свободного времени, чтобы обдумать все подробности. Кроме того, для Нанни это был способ воспрепятствовать возможным намерениям поднять на смех его самого. Словом, именно Нанни внес предложение: «В этом году устроим скампанату Беппино Каррези!» Все одобрили, эту мысль. Сообщили и Мачисте, он также дал свое согласие.

Скампаната — это шутка без злого умысла, карнавальное веселье не в точные сроки праздника, но при точном соблюдении его традиций; и сами осмеянные, пережив минуту вполне понятного и законного гнева, не помнят обиды и ограничиваются уверениями, что насмешки направлены не по адресу и что следовало поиздеваться над тем-то или тем-то.

Во время войны нашей улице было не до скампанаты. В 1919 году посмеялись над супругами Стадерини; в 1920 году — над парочкой, которая жила в той квартире, где потом поселился Мачисте; в 1921 году — над Ристори, хозяином гостиницы, который увлекся одной из своих жиличек, позднее умершей от перитонита; в 1922 году — над отцом Бруно: говорили, будто он живет со свояченицей, но слухи оказались лишенными основания, и у него потом просили извинения. В 1923 году, за неимением лучшего, снова подшутили над Стадерини, придравшись к словам Фидальмы, которая сказала: «Кому устроят трезвон в этом году? Мы с мужем уже свое получили, пускай-ка снова попробуют! Неужто мы не имеем права расходовать последние силы, коли они у нас есть? Мне вот пятьдесят пять лет, а я, право, с девчонкой не поменялась бы».

По этому случаю Нанни сочинил такие куплеты:

Расцвела вербена в кружке…

У Фидальмы — ни полушки,

Накупила шпанской мушки…

Лучше розы — нет цветка…

А сапожник наш пока

Лечит грелочкой бока…

Эх кузнечик-старичок…

А Фидальме вышел срок

На себя надеть замок.

В 1924 году скампаната была посвящена Нези, и ее участники добрались даже до квартиры Ауроры на Борго Пинти. Джордано и Музетта по своему детскому неведению не могли взять в толк, почему родители запрещают им участвовать в празднике, и тоже горланили под окнами своей сестры. В этом году решили пропеть куплеты в честь Беппо и Марии Каррези, а заодно посмеяться над Уго, который, как мы знаем, жил в двенадцатом номере гостиницы «Червиа».

Бруно, Марио, Нанни, Стадерини, Эудженио (в тот день он остался в городе и решил переночевать в кузнице), подручный из угольной лавки, которого Отелло снова взял на работу, и сам Отелло, старавшийся заручиться дружбой виа дель Корно, соорудили три чучела. Штаб-квартира устроителей фарса помещалась в цирюльне на виа деи Леони. При таких обстоятельствах Оресте был в своей стихии. Он пожертвовал изношенную белую куртку, которая должна была служить поварским халатом, Отелло принес целую груду старой одежды. Оресте раздобыл у Олимпии блузку и юбку, чтобы нарядить чучело, изображавшее Марию. Сена для набивки чучел взяли у Мачиете, — купив мотоцикл, кузнец расстался с лошадью и экипажем. Стадерини, мастер починки и штопки, сшил три головы из полотна и набил их сеном. А Нанни — художник, слишком поздно открывший свое истинное призвание, нарисовал лица, да такие, что кажется, вот-вот чучела заговорят. Мальчишеская стрижка Марии, изображенная при помощи сажи, заслужила одобрение Оресте, который с недавнего времени начал пробовать свои силы в дамских прическах.

Мария и Беппино возвратились под ручку с фейерверка, которым они любовались с бельведера Понте алле Грацие. Они не знали, что Джордано Чекки поручено следить за ними. Однако Беппино чуял опасность, его не очень-то успокоили те объяснения, которые он услышал в ответ на свое предложение повторить скампанату Ауроре.

— Из уважения к памяти покойного Нези не стоит этого делать, — сказали ему. — Обойдемся в этом году без Скампанаты.

Но разве может виа дель Корно отказаться от скампанаты — ведь это все равно что коню отвернуться от овса. Беппино хорошо знал это; и хотя считал, что не заслужил скампанаты, все же опасался, как бы такая честь не выпала на его долю. Поэтому он не торопился вернуться домой и решил угостить жену арбузом; для этого он повел ее на площадь Зуави под тем предлогом, что там продают самые лучшие арбузы. Но Беппино не поделился своими опасениями с Марией. А ее терзала та же тревога, и еще сильнее, чем мужа, ибо она-то знала, что вполне заслуживает скампанаты. Мария надеялась, что Уго, защищал свою собственную честь, постарается воспрепятствовать скампанате. Но Уго был лишен подобной щепетильности; встретив Оресте, он только сказал:

— Смотрите, чтобы я вышел у вас такой же красивый какой я есть на самом деле, — и ушел.

Уго теперь не бывал на виа дель Корно; он возвращал ся поздно вечером и не выходил из гостиницы.

В начале двенадцатого Джордано Чекки прибежал в штаб. "

— Они только что пришли, — выпалил он и умчался с молниеносной быстротой, чтобы подать сигнал отряду мальчишек, собравшихся на площади Сан-Ремиджо. Его воины были в полном вооружении: через плечо на веревочке висели, как барабаны, дырявые кастрюли, пустые жестянки из-под бензина, консервные банки, собранные на помойке (в них колотят камнями и железками). Ребята запаслись глиняными свистульками и жестяными дудками, да и без этих инструментов они все великие мастера свистеть.

Походным солдатским шагом отряд приближается к цирюльне. Нанни распахивает дверь и принимает командование.

— Готовы? — спрашивает он.

По его сигналу из цирюльни выносят чучела, надетые на длинные жерди. Бруно несет изображение Беппино, парикмахер Оресте — Уго. Мария вручена Эудженио. Стадерини пробует свой корнет-а-пистон, которым он пользуется раз в году специально для такого случая. Отелло и Марио зажигают факелы и становятся по обе стороны носителей чучел. В это время с виа Венеджа мчится Джиджи Лукателли, который возглавляет процессию фонариков, их несут главным образом девочки: в первом ряду — Аделе, Музетта и Пиккарда, а за ними несовершеннолетнее население со всего квартала.

Организовав кортеж:, Нанни ведет его, как полагается, в центр города, чтобы вызвать восхищение, возбудить умы и собрать как можно больше народу. Чучела раскланиваются, а вся компания представляет их толпе:

— Это повар-рогоносец, а вот его жена, а вот ее дружок зеленщик. Все они живут на виа дель Корно. Пойдемте с нами!

— Это Мария, Уго и Беппино — краса и гордость нашей улицы. Приходите на скампанату виа дель Корно!

— Это маг и волшебник котлет, которого жена обвалила в сухарях и поджарила! А ну, пошли с нами!

Ребята неистово грохочут своими ударными инструментами, время от времени шум перекрывают звуки корнетт-а-пистона, наигрывающего развеселый мотивчик «Мы бедняки богатые»; над факелами клубится дым.

Когда шествие вступает на виа дель Корно, процессия фонариков увеличивается. Первые ряды колонны, несущие чучела, уже под окнами у Каррези, а хвост еще за перекрестком виа деи Леони.

Улица забита народом; любопытные и праздношатающиеся, увлеченные людским водоворотом, вопят с таким же азартом, как и организаторы. Но вот корнет-а-пистон Стадерини трубит сигнал «смирно!», и Нанни запевает свои куплеты:

Весенний цветик рано вянет…

Мария мяса есть не станет -

Ее теперь на зелень тянет.

Висит на ветке персик спелый…

Чтобы жаркое не сгорело,

Наш повар уксус пустит в дело.

Каждую терцину встречают крики одобрения, пронзительный свист, громыхание адского оркестра под управлением Джордано. Фонарики раскачиваются над головами зрителей, а чучела, которыми управляют очень ловко, начинают разыгрывать свою комедию: Мария бросается в объятия Уго, и они бесстыдно целуются. Беппино сначала делает вид, что ничего не замечает, но затем вмешивается и толкает жену головой в живот. Тут корнет-а-пистон сапожника снова призывает к тишине. Куплетист опять выступает вперед:

Цветочки в роще забелели…

Наш зеленщик, забыв о деле,

Жрет кочерыжку на постели.

Бирюльки на кинжал сменив…

Наш Уго средь подгнивших слив

В отеле «Червиа» счастлив.

К числу этих «подгнивших слив» относится и Элиза, любовница Нанни. Стадерини, осипший от этого концерта, как и его труба, все-таки не упускает этого обстоятельства.

— Нанни, — кричит он прямо в ухо автору стихов. — Мне кажется, ты сам себя выпорол!

Но искусство превыше всего, и Нанни отвечает:

— Зато стихи-то какие! Труби, у меня еще есть куплеты!

В окнах полно людей, словно на галерке театра Верди на удешевленном представлении «Травиаты». Корнокейцы, вытесненные с улицы гостями, любуются представлением из дому и в минуты относительного затишья обмениваются впечатлениями.

Корнет-а-пистон трубит в третий раз.

Малина — ягодки да ветки…

Мария, гляньте-ка, соседки,

Вновь ест семейные объедки.

Ах, фига, финики, колбаски…

Кухмистер, действуй без опаски,

Даря жене пинки и ласки.

Окна супругов Каррези оставались темными, и нетрудно было представить себе, как под градом насмешек томились там в темноте Мария и Беппо. Даже их фокстерьер не подавал голоса. Но «хорошенького понемножку», — так сказал Мачисте, возвышавшийся на целую голову над всей толпой. Его мощный голос перекрыл весь шум:

— Нанни, угомонись!

А землекоп Антонио, приложив рупором руки ко рту, прокричал:

— Ну, теперь выходите! Нанни, пропой им прощальную!

Ах, ежевика и малина…

Опять влюбилася в Беппино

Его вторая половина…

Песнь лютни раздалась в округе…

Кончаю, до свиданья, други,

Не обижаться, чур, супруги!

Тогда в комнате Каррези зажегся свет, и Мария с Беппино появились у окна. Повар обнимал свою жену за плечи.

— Мы не обижаемся! — крикнул он, но в его голосе чувствовалась горечь.

А Мария, наоборот, уверенным, почти веселым голосом громко сказала:

— Обиды на вас не держим! Но вы все-таки ошиблись дверью!

— Она сумела бы надуть самого господа бога! — воскликнул Уго, стоя у окна гостиницы, откуда он наслаждался зрелищем вместе с Олимпией.

Толпа уже расходилась, а первоначальный кортеж снова построили, чтобы отправиться на площадь Сан-Ремиджо и сжечь там чучела на костре, как того требовал последний обряд праздника. Вдруг послышался голос Джезуины:

— Стойте все! Синьора хочет посмотреть на ваши чучела! Сейчас она подойдет к окну.

Всех охватило такое сильное, такое единодушное изумление, что на несколько секунд на улице воцарилась тишина. Синьора встанет с постели, Синьора подойдет к окну. Синьора желает поглядеть на чучела — да это все равно, что мертвый воскреснет или осел полетит, все равно, что папа римский выйдет из Ватикана! Было от чего оробеть, удивиться и восхититься нашим корнокейцам. И действительно, папа вышел, мертвый воскрес и осел полетел: в сопровождении Лилианы и Джезуины Синьора появилась у окна. Она была встречена взрывом рукоплесканий, достойных такого события. Пришлый народ, которому в двух словах объяснили суть дела, присоединился ко всеобщему ликованию.

Свет падающей звезды, подвешенной к окну, озарял Синьору снизу и придавал ей самый призрачный, зловещий, нечеловеческий вид какого-то исчадия ада и вместе с тем божества. Ребятишки, увидевшие ее впервые, испугались и притихли. Однако Пиккарда, сестренка Бруно, которая недавно прочла книжку о Пиноккио, сказала:

— Она похожа на фею с бирюзовыми волосами.

— Подойдите поближе с чучелами! — крикнула Джезуинa.

Просьба была исполнена. Все увидели, как Синьора поднесла к глазам бинокль, кивнула и сделала жест благодарности и приветствия, похожий на благословение; потом она обменялась со своими приближенными несколькими словами, по-видимому, одобрительными.

— Что скажете. Синьора? — заорал Стадерини. — Поножи или нет?

Синьора кивнула дважды головой, повторила жест одобрения и отпущения и исчезла вместе со своими наперсницами.

Никто не слышал, как петух Нези прокукарекал в первый раз, но так как время было позднее и скоро предстоял обход, Нанни не участвовал в сжигании чучел. Вскоре бригадьере действительно явился; в окнах и у дверей на виа дель Корно все еще кипела жизнь.

А фонарик Милены, за которым никто не присматривал, вспыхнул и сгорел в одно мгновение; остался только голый каркас, раскачивавшийся на ветру.

— Бедняжка Милена, — сказала Фидальма. — Даже в мелочах ей не везет!

Но не все присутствовали на скампанате: во-первых, обитательницы «Червиа», за исключением Олимпии, которая поладила с Уго, в эти часы заняты были своей работой; во-вторых, не было обоих фашистов, Карлино и Освальдо. Освальдо заперся в гостинице в обществе Элизы. А Карлино теперь все больше притягивало зеленое сукно в «Казино Боргезе», где он мог водить компанию с аристократами; он хвастливо уверял, что ему наплевать на них, но ведь как-никак общение с ними «возвышает и облагораживает», говорил он.

Возвращаясь из клуба, почти на рассвете, Карлино встретился с Элизой, выходившей из «Червиа». Виа дель Корно обезлюдела, фонарики на окнах потухли, по всей улице валялись бумажки и всякий мусор. Элиза шла растрепанная и сердитая. Карлино собрался было поздороваться, но она приложила палец к губам: Нанни мог проснуться, а ей перед возвращением домой хотелось подышать свежим воздухом и выпить чего-нибудь горячего. На Элизе было белое платье, которое она не успела застегнуть на все пуговицы. Она наклонилась, чтобы затянуть ремешки на туфлях.

— Баюкай их, как маленьких. А усыпить их труднее, чем собаку-пустолайку, — бормотала она.

Выпрямившись, она, как могла, привела себя в порядок и, поглядев на Карлино, который все еще стоял перед ней, иронически улыбаясь, сказала, вполголоса:

— А все это по вашей вине!

— Вот те на! — сказал он также шепотом. — Я даже и не знаю, с кем ты сегодня спала!

Он говорил насмешливо, как подобает тому, кто только что покинул хорошее общество, а сейчас столкнулся с потаскушкой; не имело значения, что он неоднократно развлекался с ней. Даже наоборот.

— До чего вы довели беднягу Освальдо! — не удержавшись, воскликнула Элиза.

— А! — сказал Карлино. — Я тебя провожу. Они повернули на виа деи Леони.

— По правде говоря, — сказала Элиза, — я собиралась пройтись одна. Не хочется разговаривать.

Было уже совсем светло. На Палаццо Веккьо пробило шесть. Первые лучи солнца озарили портик «Фоли-Бержер". Прошел трамвай; из полуоткрытых дверей пекарни Кьяруджи тянуло вкусным запахом теплого хлеба. В прохладном сухом воздухе дышалось легко. Река текла зеленоватая и спокойная; на каменистой отмели килем вверх лежали лодки. На окрестных холмах, радовавших глаз чистыми, ясными красками, зазвонили колокола монастырей.

— Забудем всю грязь! Какой покой кругом! — сказала Элиза.

— Да ты, оказывается, поэт! С каких пор? — заметил Карлино.

Элиза присела на парапет набережной, подставив спину теплым солнечным лучам и уронив руки. Она жадно вдыхала воздух. Карлино подпрыгнул и уселся рядом с ней.

— На, кури, — сказал он.

И тотчас же этот день стал для Элизы обычным, как и все прочие дни; рядом был мужчина, который если и не выражал желания спать с ней, то все же требовал, чтобы она разговаривала, слушала его. И курево — тоже обычная отрава. Элиза снова превратилась в соблазнительную потаскушку, жадную до денег, распущенную на язык и страдавшую болезнью сердца.

— Так, значит, сегодня ночью ты была с Освальдо? — спросил Карлино.

— Почти уж целый месяц все ночи.

— Скажите, пожалуйста, какой прожигатель жизни!

— Получил куртажные за три месяца.

— Он тебя в свои дела посвящает?

— Во всё посвящает.

— Например?

— Ну, например, рассказывает, что у него есть невеста в Монтале Альяно, но девушка, кажется, ему изменяет.

— Почему же он ее не бросит?

— Слабовольный. Вы ведь, синьор бухгалтер, хорошо его знаете. Послушайте-ка, что же это вы и другие «камераты» так нехорошо с ним поступили? Это его больше всего мучит!

— А-а! — протянул Карлино, облизнув языком губы. — Он рассказывает про дела фашистской организации женщинам, да еще таким, как ты!

— А пусть рассказывает сколько хочет! У меня в одно ухо влетает, в другое вылетает!

— Правильно делаешь, — сказал он и, спрыгнув на землю, добавил: — Хочешь выпить чего-нибудь? Пойдем угощу.

— Пожалуй, я выпила бы горячего лимонада.

Солнце уже ярко озаряло всю набережную и заливало светом строящуюся библиотеку; лучи его становились жгучими. На середину Арно выплыли барки, добывающие песок со дна реки. На парапет набережной уже уселся рыболов с удочкой. На улицах орудовали метлами мусорщики; из Грассины и Антеллы бежали дребезжащие трамваи, битком набитые рабочим людом. В молочной Могерини мальчик подметал пол, посыпая его мокрыми опилками.

— Вы не стесняетесь показываться со мной здесь, недалеко от дома? — спросила Элиза. — Сегодня вечером про нашу прогулку будет знать вся виа дель Корно.

Но Карлино, не обращая внимания на ее слова, сказал:

— Может быть, хочешь позавтракать, так пожалуйста. Для себя он заказал чашку шоколада, свежих булочек

и сливочного масла. От густого шоколада шел горячий пар, на кружочках масла было выдавлено название фирмы. Карлино поддевал кружочек ножом и клал на хлеб с хрустящей корочкой. Он ел с жадностью, естественной для здорового юноши после бессонной ночи и утренней прогулки на свежем воздухе. Так как в молочной не было варенья, он послал за ним мальчика в соседнюю лавку Биаджотти, бывшую Кампольми. Он даже и не подумал о том, что «бывшей» она стала по его вине.

Элиза прошла в комнату за лавкой и вернулась оттуда преобразившаяся: она причесалась, освежила лицо, привела в порядок свой туалет. Она улыбнулась, показав красивые зубы. Лицо ее, однако, сохраняло свое обычное болезненно-грустное выражение. Сев за столик, Элиза выпила лимонаду и заказала чашку молока. Разрезав булочку пополам, она намазала ее маслом и стала макать в чашку. На поверхности молока, медленно кружась, всплыли золотистые масляные пятна. Элиза наклонилась и стала ловить их языком, прихлебывая молоко. Это внезапно возбудило в Карлино желание, и фашист-бухгалтер теперь смотрел на нее другими глазами, чувствуя себя сытым и отдохнувшим, как будто он проспал всю ночь. Покуривая сигарету, он не сводил взгляда с Элизы, с ее груди, вздымавшейся под легким платьем, с ее рук, покрытых легким пушком, который манил к ласке. Карлино скользнул по нему рукой. Элиза вскинула на него глаза, и тотчас же в них появилось подходящее к случаю выражение. Карлино сказал, многозначительно улыбаясь:

— Ты всегда даешь то, что обещаешь?

Не было нужды ехать через весь город на виа дель Аморино. На той же виа деи Нери жила старуха, всегда готовая приютить «приличных господ».

— Куда уж приличней, чем я, — сказал Карлино. — Я иду из «Казино Боргезе».

Комната выходила окнами на улицу. Сквозь занавеси пробивались солнечные лучи, и на потолке, словно в игре зеркал, мелькали тени прохожих, извозчичьих пролеток, велосипедистов. Раздался пушечный выстрел, возвещавший полдень.

Карлино стал одеваться; ему нужно было показаться на работе.

— А ты что будешь делать? — спросил он Элизу.

— Мне не хочется вставать, я еще немного посплю.

— Послушай, тебе бы посоветоваться с доктором. Сердце у тебя стучит, как молоток, — заметил он, застегивая подвязки.

Закончив свой туалет, Карлино положил деньги на ночной столик и собрался уходить. Элиза сказала:

— Не сердитесь на Освальдо за то, что у меня сорвалось с языка!

Он был уже у дверей.

— Ну, это мое дело. Привет, красотка.

И ушел.

Оставшись одна, Элиза могла наконец оправиться от одышки, с которой она так долго боролась. Ей казалось, что сердце у нее разбилось на тысячу осколков и каждый из них трепещет отдельно. Измученная, она погрузилась в тяжелый сон. Ей снилось, будто на нее напала стая мышей, и все они выскакивали из раны, зиявшей в ее груди, как раз там, где билось сердце. Мыши бегали по ней, скреблись и пищали. И тут же был Бруно, он стоял неподвижно и смотрел на нее. Она проснулась и приподнялась повыше на подушках, чтобы побороть приступ; никогда еще смерть не казалась Элизе такой близкой. Постепенно сердцебиение утихло. И тут у нее окончательно созрело решение.

На виа дель Корно Элиза встретила Нанни в обществе Cталдерини. Завидев ее, сапожник сказал:

— Ну что, ублажила бухгалтера?

Элиза ответила какой-то пошлостью. Нанни возразил:

— Да чего ты ерепенишься? Сегодня утром Фидальма им дела вас на набережной.

— Раненько у нас встают, когда захотят сунуть нос и чужие дела, — отпарировала она.

Было уже четыре часа. Элиза сказала Нанни, что ей нужно сейчас же уходить: в пять у нее свидание. Она съела несколько ложек похлебки, которую любовник позаботился сохранить горячей, выгладила платье, почистила туфли, тщательно причесалась и напудрилась. Потом села на трамвай и сошла в Порто Прато у железнодорожного депо.

Как раз в это время кончилась дневная смена, ворота распахнулись, и повалили рабочие. Элиза смотрела, задыхаясь от волнения, и крепко сжимала руки.

Бруно появился одним из последних; он медленно ехал на велосипеде. Увидев его, Элиза совсем растерялась, но все же поняла, что Бруно ее заметил. Она было пошла ему навстречу, но Бруно потихоньку от товарищей сделал ей знак, чтобы она шла вперед — он ее нагонит.

Элиза пошла по пустынным безмолвным улицам, пролегавшим за театром. Внезапно Бруно оказался рядом с ней.

— Как ты смела прийти ко мне на работу? Что тебе надо?

Он сидел на велосипеде, держась обеими руками за руль, и сдерживал педалями ход машины, чтобы приноровиться к шагу Элизы.

Она остановилась.

— Иди вперед! — прикрикнул Бруно. — Я не хочу, чтобы товарищи видели нас вместе. Сверни на набережную. Я буду ждать тебя у входа в парк Кашинэ.

Когда Элиза подошла к парку, Бруно стоял, опершись на велосипед, и курил. Несмотря на его раздраженный вид, он показался Элизе необычайно красивым в своей темной куртке, застегнутой до горла и вымазанной маслом и тавотом. Она почувствовала себя такой жалкой рядом с ним, но сердце у нее билось, и это придало ей мужества. Они прошли немного вдоль решетки. В стороне от парка тянулись луга; по аллее ехали рабочие на велосипедах, проносились автомобили и коляски с туристами.

— Что тебе надо? — снова повторил он.

Она посмотрела ему в лицо и сказала:

— Теперь и меня тоже мучит жажда!

Бруно, не ответив, повернул велосипед, вскочил в седло и нажал на педали. Элиза кинулась за ним.

— Бруно! — закричала она.

В ее голосе было такое отчаяние, что Бруно остановился.

Элиза поравнялась с ним.

— Почему ты так со мной обращаешься? — сказала она. — Я тебе никакого зла не сделала!

…Солнце садилось за парком Кашинэ, там, где Арно принимает в свое русло воды Муньоне, где по берегам тянутся огороды, сменяясь зарослями камыша. На луга и поля, на дубы и кустарники, на аллеи парка опускался сумрак. Застрекотала бессонная цикада, первые светлячки возвестили приближение ночи.

— Почему ты не захотел пойти в гостиницу?

— Слишком близко от депо.

— Но ведь и в первый раз было близко.

— Я тогда голову потерял.

— С тех пор прошло восемь месяцев.

— Считай, что прошел целый век!

— Ну не сердись!

— Поздно уж, вставай!

— Так хорошо лежать на траве!

— Сыро становится, тебе вредно. Да и мне надо идти.

— Ты все говоришь: надо идти, а сам с места не двигаешься!

— Зачем ты ко мне пришла? Пойми, ты теперь для меня ничего не значишь! Через два месяца я женюсь.

— Вот именно поэтому, — ответила она и вздохнула.

— Отчего ты не переменишь свою жизнь?

— Когда человек попал на дно, ему уж не подняться. Да и зачем? Все равно помирать, у меня одышка! — и Элиза засмеялась.

— Как у тебя сердце колотится!

— Я и не чувствую! — сказала Элиза. И добавила: — Найди мне трилистник, я загадаю желание.

А загадала Элиза, чтобы Бруно хоть иногда вспоминал о ней.

Глава двенадцатая

С появлением Марио на виа дель Корно возродилось то беззаботное веселье, которое еще месяц назад так щедро расточал Уго, та жизнерадостность, без которой улица показалась бы даже самим ее обитателям, особенно в непогожее, осеннее время, чересчур убогой и нищей. И вот доказательство всеобщей симпатии к Марио: корнокейцы наперебой приглашали его обедать. Марио никогда не питался так хорошо. Он не говорил новым знакомым о себе самом, не рассказывал о своей жизни, но, как ни была еще коротка его жизнь, каждый понимал, что путь его не был устлан розами. Маргарита накладывала ему такие же порции, как и Мачисте, а, как известно, кузнец любил поесть. Марио не мог пожаловаться и на другие дома, куда его приглашали обедать. На нашей улице мясо едят раз в неделю, по праздникам, но когда за столом гость, его стараются накормить «чем-нибудь получше». У землекопа Антонио, например, к обеду подали картофельные клецки, называемые «мышатами», Леонтина готовила их так же хорошо, как обметывала петли. Каррези выступили с фаршированной савойской капустой — произведением Беппино, у повара был свободный день, и ему захотелось показать, что он свое дело знает хорошо. Мать Бруно, Семира, поставила перед Марио блюдо с пирожками. Вообще кормили его на славу. Но самый забавный обед был в прошлое воскресенье, у Квальотти.

Приглашение исходило от Клоринды, Ривуар его одобрил, а Бьянка сделала вид, что ей это безразлично, скорее даже неприятно, и тогда мачеха загорелась огнем гостеприимства. В конце концов Клоринда заявила:

— Тебе надо брать пример с таких людей, как этот печатник. Парень трудолюбивый, веселый и богобоязненный.

Марио начал с того, что перекрестился, прежде чем приняться за тарелку с лапшой. Потом принялся рассуждать об аскетизме святого Франциска и говорил так долго, что Ривуар стал посматривать на него с некоторым подозрением, но оно рассеялось, как только Марио с большим знанием дела приступил к обсуждению вопроса о превосходстве флорентийских бисквитов над пьемонтскими. От бисквитов он перешел к пралинэ и к шоколаду «Пальмоне», а от него до миндальных пирожных только один шаг. На миндальных пирожных Ривуар поставил точку. Теперь он начал припоминать, что действительно не раз видел Марио еще мальчиком в городском саду: его водила туда гулять бабушка по отцу, и она всегда накупала для внучка сладости у Ривуара. С помощью Марио (который и знать не знал эту бабушку, так как она умерла еще до того, как он родился) Ривуар ясно вспомнил, что бабушка носила очки, шляпу с вуалью, а летом раскрывала над головой фиолетовый зонтик.

— Я как сейчас вижу ее перед собой, — сказал в заключение пирожник.

Бьянка не удержалась и фыркнула. Она сделала вид, что почувствовала себя плохо, и ушла в свою комнату. Через дверь ей был слышен весь разговор между Марио и Клориндой.

— Вы уж извините ее, — говорила мачеха. — У нее такое слабое здоровье! Малокровие.

— Надо делать уколы, — сказал Марио.

— Делают, да плохо помогает.

— Тогда внутривенные вливания, — сказал Марио. — Внутривенные!

Вот уже несколько дней, как Марио уговаривает ее делать эти вливания, но Бьянка отказывалась, боясь, что ей будет больно. Теперь, когда она услышала, как Марио наставительно говорит: «Внутривенные!» — ей стало так смешно, что она не могла удержаться от хохота. Клоринда, Марио и Ривуар бросились в ее комнату. Но, чем больше Бьянка старалась сдержаться, тем сильнее разбирал ее смех. Тщетно Марио делал ей знаки, умоляя успокоиться.

— Это нервный припадок, — сказал он. — Синьорине необходим отдых. — А потом добавил, тоже давясь от смеха: — И внутривенные вливания!

Бьянка так и закатилась. Не совладав с собой, она повалилась на кровать. Юбка вздернулась, стали видны ноги выше колен и голубые штанишки. Растерянная и смущенная Клоринда бросилась оправлять падчерице юбку, а Ривуар тем временем увел с собой Марио. Немного спустя к ним вышла Клоринда и сообщила, что Бьянке уже лучше и что она задремала.

— Если бы вы знали, как мне жаль нашу дочурку! — сказала Клоринда.

— Будем надеяться, что у нее нет ничего серьезного, — ответил Марио. А потом сокрушенно, почти укоризненно сказал: — Возможно, она просто влюблена!

Снова раздался взрыв хохота, и сквозь смех Бьянка сказала:

— Хватит, Марио! Ты меня уморишь!

К счастью, слова ее расслышал один Марио, он понял, что комедию пора кончать.

В воскресенье Марио был в гостях у Нези. После смерти отца Отелло почувствовал себя независимым. Он стал свободнее в обращении с людьми, общительнее и за короткое время завоевал расположение всей улицы. Женщины больше не бойкотировали его лавку, и даже Клоринда снова покупала уголь только у него. Такой перемене в значительной степени способствовало то, что Отелло женился на Ауроре, узаконив свою связь с нею. Свадьбу справили без всякой пышности: Отелло и Аурора просто-напросто сходили в муниципалитету помещавшийся недалеко от нашей улицы; в качестве свидетелей взяли безработных, которые именно для того и околачиваются во дворе Палаццо Веккьо. Но ребенка Отелло еще не усыновил. Как бы то ни было, молодой Нези твердо решил, как он сказал Стадерини, поставить на прошлом крест. Он всячески старался заглушить мучительные угрызения совести. Для развлечения купил граммофон с тру-

бой и альбом пластинок. После ужина они с Ауророй слушали музыку. Отодвигали стол и немного танцевали. Ребенка они отдали на воспитание тем крестьянам, которых рекомендовала им Синьора, — у них воспитывалась и дочка Лилианы. Часто по вечерам Отелло уходил вместе с Марио и Бруно играть на бильярде. Душой их компании был Марио. Но Ауроре Марио не доверял. Она казалась ему хитрой и расчетливой, а ее заботы об Отелло он находил слишком подчеркнутыми и потому неискренними. Даже внешность Ауроры ему не нравилась. Она выглядела не только вполне сформировавшейся, но и несколько увядшей женщиной. Непонятно, как мог Отелло потерять из-за нее голову! В том, что случилось, Марио склонен был винить одну лишь Аурору. Приглашение отобедать у них он принял только потому, что не хотел обидеть Отелло. Марио был простой парень, он мог великолепно притворяться, когда хотел подурачиться и провести Клоринду, но ему никак не удавалось скрыть свои истинные чувства. С Ауророй Марио держался вежливо, но холодно. За обедом он не обнаруживал своей обычной живости, отвечал только «да» и «нет», не задавал вопросов и не поддерживал разговора. Аурора сказала, ему:

— Сегодня вы не на высоте своей славы. Чем вы озабочены? Сердечные тайны?

— Нет, — ответил Марио. — Должно быть, вам зря наговорили про меня, будто я весельчак.

Это было сказано так сухо и решительно, что Отелло удивленно взглянул на него.

Аурора же не придала этому никакого значения; она сказала развязно и с легкой иронией:

— Конечно, я сама тут виновата. Я не очень-то блестящая хозяйка. Надеюсь, вы извините меня: вы — первый гость, которого я принимаю.

Марио счел себя невоспитанным и, желая быть любезным, сказал:

— Сегодня мы пойдем навестить Альфредо. Будут Бруно, Клара и Бьянка. Мачисте и Марга приедут на мотоцикле. Почему бы и вам обоим не пойти вместе с нами?

Отелло и Аурора с восторгом согласились.

К концу обеда Аурора, жеманно наморщив нос, обратилась к Марио:

— Однако мы с Отелло не хотели бы помешать вам. Наверно, вы, влюбленные парочки, включили в программу своей прогулки немного «чип-чип».

Марио покраснел. Услышав это «чип-чип», он понял, что Бьянка рассказала Ауроре даже о самых интимных подробностях своего романа. Его неприязнь к Ауроре усилилась, и, что важнее и серьезнее, поколебалось его уважение к Бьянке. А вместе с уважением, возможно, немного ослабела и любовь.

Благодаря круговой поруке, которая обычно помогает влюбленным, теперь только Клоринда и ее муж не знали о том, что между Бьянкой и Марио существует «избирательное сродство». Ничего не подозревая, отец и мачеха разрешили девушке пойти вместе с ее друзьями.

Мачисте уже ждал на улице и в последний раз осматривал мотоцикл.

На нем была кожаная куртка, кожаный шлем, застегнутый под подбородком, и большие очки в кожаной оправе.

— Ты похож на водолаза, — сказал ему маленький корнокеец Палле Лукателли.

— Ты похож на гонщика Брилли Пери, — добавил Джиджи, брат Палле.

Из дома вышла Маргарита и уселась в коляску. Мачисте сел в седло и, с силой нажав ногой на стартер, завел мотор; потом выпрямился и повернул ручку. Мотоцикл тронулся с таким треском, что даже в третьем этаже задрожали стекла, и скрылся в облаках выхлопных газов Мальчишки бежали за ним до виа деи Леони. Маргарита то и дело оборачивалась, махала рукой и кричала:

— Не задерживайтесь! Встретимся в санатории!

Вся компания была уже на улице. Обитатели виа дель Корно сидели у окон в дремотном оцепенении после воскресного обеда. Распрощавшись со всеми, три парочки двинулись в путь.

— Когда будете возвращатъся, прихватите с собою Милену, — сказала им Джемма.


На площади Дуомо они сели в трамвай. Вагон был старый, открытый, с откидывающимися сиденьями. Подруги уселись в ряд: Аурора — посредине. Она казалась их старшей сестрой. На ней была пестрая облегающая кофточка и юбка довольно смелого покроя. А Клара была самой младшей, пожалуй, самой благоразумной и уж, конечно, самой невинной. Она рассталась со своими косами, но прическу «под мальчика» еще не сделала: густая волна волос падала ей на плечи. Ее ненакрашенное личико было свежо и румяно, как яблочко. По виду, да и в действительности Аурора была самой опытной. Клара — самой юной, а Бьянка — самой болезненной и усталой. Девичье воздушность и томный взгляд придавали ей особое очарование, но заострившиеся черты говорили о каком-то недуге. Рыжеватые, разделенные на косой пробор волосы часто падали ей на лоб; она оправляла их машинальным усталым жестом. Думая каждая о своем, три «ангела-хранителя» ехали повидать свою четвертую сестру, которую постигло несчастье. А их возлюбленные курили на площадке и, быть может, разговаривали о том, о чем никогда не стали бы говорить в их присутствии. Девушки тем временем болтали об осенних модах и о новых песенках.

— Пошевеливайтесь, синьорины, пошевеливайтесь! — крикнул с площадки Марио. — Приехали!

Они нашли Альфредо в шезлонге, неподалеку от террасы. Милена и Маргарита сидели подле него, тут же стоял Мачисте, вертя в руках шлем и очки. Милена казалась спокойной и такой довольной, какой ее давно никто не видел. Она тотчас сообщила друзьям, что Альфредо уже может вдыхать «триста пятьдесят кубиков». «Это большой прогресс», — сказала Милена. Она разрешила мужу разок — другой «курнуть» сигарету Отелло при условии, что он не будет затягиваться. Разговор все время вертелся вокруг здоровья Альфредо. Вдруг Маргарита заметила, что у Бьянки стучат зубы. Милена пощупала у нее пульс и заставила смерить температуру. Градусник показал тридцать восемь и пять. Мачисте предложил отвезти ее домой на мотоцикле. Бьянка не стала протестовать, она опустилась на стул, признавшись, что ее уже ноги не держат. Марио поехал вместе с ними, устроившись на заднем седле мотоцикла.


Вернувшись в санаторий, Марио и Мачисте сообщили, что Бьянку уложили в постель и что температура у нее, по-видимому, поднялась еще выше. Бруно и Отелло со своими дамами уже ушли. Мачисте и его жена стали прощаться: у них вошло в обычай каждое воскресенье навещать родителей Маргариты. Немного погодя и Марио тоже откланялся. Милена осталась с мужем еще на часок. Вечерело, и Альфредо уговорил ее ехать домой.

— Ты ведь здесь целый день провела. Этак ты совсем закиснешь, — сказал он. — Да и для здоровья это тебе вредно.

— Ворчун! — шутливо ответила Милена. Она сложила в сумку пустую посуду и велела мужу спать «крепко-крепко» до девяти часов утра, пообещав прийти к этому времени.

Милена ушла. Ее охватила усталость, как это бывает после долгого безделья и неподвижности. Ей надо было поразмяться, подышать чистым воздухом. Атмосфера санатория ее угнетала. Среди всех этих больных она тоже чувствовала себя больной. Однако стоило ей взглянуть на Альфредо, как она старалась подбодрить и себя и его.

И все же, когда она выходила вечерами за ворота санатория и видела перед собой широкую и длинную пустынную аллею, ей хотелось идти по ней быстрым шагом и дышать полной грудью; хотелось чувствовать себя здоровой. Она размахивала сумкой, как школьник размахивает своим портфелем; подбрасывала ногой камешки, бежала на лужайку, зеленевшую близ дороги, рвала маки и прикалывала алый букетик к груди. А если на дороге никого не было, Милена напевала:

Мимоза!

Сколько грусти в улыбке твоей!

У тебя был домик меж роз…

Слова модного танго напоминали Милене о ее собственной печальной судьбе.

Так было и в тот воскресный вечер. Подошел трамвай, и Милена сказала себе: «Пройду еще немного пешком до ближайшей остановки и там сяду на следующий». Подошел еще трамвай, и опять она сказала: «На следующий сяду!» Она почти уже дошла до конца пустынной тенистой аллеи.

Но буря разбила твой дом…

— Милена! — окликнул ее чей-то голос. Это был Марио. Обрадованный, он подошел к ней.

— Как вы сюда попали? — спросила она.

— Упал с неба! Какой же вы «ангел-хранитель», если не узнаете меня! Или я не похож на херувима?

— Скорее на разбойника с большой дороги. Где вы прятались?

— Лежал на лугу, может быть, спал с открытыми глазами, и мне снились скверные сны, пока меня не разбудил ваш голос.

И это было правдой.

— Почему же вы не пошли с друзьями в кино?

— Хотелось побыть одному.

— Не горюйте! Завтра Бьянка будет совершенно здорова.

— Я знаю… Но дело не в этом. — Помолчав, он спросил: — Вы непременно хотите ехать на трамвае?

— Мы можем пройти еще немного, — ответила Милена.

Не прошли они и ста метров, как Марио уже рассказывал:

— Может быть, потому, что я рос сиротой и с детства не было вокруг меня близких, мне приходилось всегда держать при себе свои мысли. А сейчас их накопилось столько, что они рвутся наружу, ищут выхода. Меня огорчает в Бьянке именно то, что она не дает мне высказаться. Вы понимаете меня?

— Я понимаю лишь то, что сейчас вы искренни. Обычно не разберешь, шутите вы или нет.

А когда они проходили мимо сада виллы Штибберт, он спросил:

— Стали бы вы рассказывать своей подруге о чем-нибудь заветном, интимном, что касается только вас и Альфредо?

— Если вы намерены и дальше говорить плохо о Бьянке, я не стану больше слушать.

— Напротив! Я хотел бы, чтобы вы помогли мне понять Бьянку.

Они шли рядом, непроизвольно он взял ее под руку. Так же непроизвольно она переложила сумку в другую руку, чтобы удобнее было опираться на руку Марио. Они свернули с шоссе и шли теперь наугад по незнакомым проселочным дорогам, ориентируясь на далекие огни города.

— Вы выбрали себе плохого советчика, — сказала Ми-лена. — Я ведь едва только пробудилась от сна, от долгого сна, в котором находилась со дня своего рождения. Мать воспитала меня неженкой и гордится этим. Но я вижу, что такое воспитание сковало мою волю. А может быть, даже и сердце. Только когда с Альфредо случилось это несчастье, я волей-неволей выползла из своей раковины. И я словно впервые увидела мир. Конечно, я знала и раньше, что на свете существует зло, что есть добрые и злые, но добрые, как в детских сказках, казались мне какими-то магами и волшебниками, а злые — людоедами и драконами. Я не представляла, что зло — это нечто земное, весьма земное. Я воображала, что все, кого я знаю, думают точно так же…

Они подошли к строящемуся дому. Вокруг были подъемные краны, лебедки, мешки с цементом, штабеля кирпича и бревен.

— Присядем, — сказал Марио. Милена продолжала:

— А теперь все перевернулось. Я вижу повсюду драконов и людоедов. И прежде всего в самой себе. Мне кажется, что я плохо отношусь к Альфредо, не так внимательна к нему, как мне бы того хотелось, что я недостаточно страдаю от того, что он страдает.

— А я еще пристаю к вам со своими глупостями, — сказал Марио.

Он набрал полную пригоршню цемента: серый порошок медленно сыпался из его сжатой руки, словно струйка песка в песочных часах.

Милена сказала:

— Вот видите… Я ничем не могу вам помочь. Я готова поклясться, что Бьянка — самая лучшая девушка на свете, и я убеждена, что это действительно так. Но кто может читать в душе человека, в сокровенной глубине души? Как можно сказать о ком-нибудь: «Здесь не может быть двух мнений», — если мы сомневаемся в самих себе?

Она положила сумку на колени и смотрела куда-то вдаль, словно говорила сама с собой. Потом добавила:

— Но это все так — вообще… А мелочам не надо придавать значения. Вы вот говорите, что Бьянка выдала Ауроре какую-то вашу тайну. Ну и что же? Ведь это не государственная тайна! Так уж повелось среди подруг. Хотите приведу пример? В тот день, когда Альфредо объяснился мне в любви, я не могла заснуть, пока не рассказала об этом именно Бьянке. Я встала с постели, побежала к ней и обо всем рассказала.

Милена улыбнулась:

— Вот видите! Вам ведь тоже ужасно хочется сказать мне, что у вас случилось. А мы знакомы всего лишь два-три месяца, не так ли?

Ее слова смутили Марио и вместе с тем успокоили. У него мелькнула на губах улыбка.

— Ну, раз так, я вам все скажу! — воскликнул он и стряхнул с рук цементную пыль. — У вас с Альфредо есть такие слова, которые вы шепчете друг другу, когда остаетесь наедине, когда никто не мешает вам говорить о своей любви? Это только ваши слова — то, чего никто не может у вас отнять.

— Например «бучи-бучи», — сказала Милена.

— Ну вот! — сказал Марио и, немного смутившись, добавил: — А мы с Бьянкой говорим «чип-чип». Но она все испортила, рассказав об этом Ауроре.

Милена добродушно рассмеялась. Почти по-матерински положив руку ему на плечо, она сказала:

— Знаете, вы странный парень! Я считала вас беззаботным весельчаком… А вы романтичны и чувствительны, как не знаю кто. Знаете, что я вам скажу? Вы с Бьянкой — одного поля ягоды. Вы похожи друг на друга, как две капли воды. И если этого захочет судьба, вы оба будете счастливы.

Потом она встала, сказав, что уже поздно: надо поскорее добраться до трамвая, пора уже домой. Но Марио молча сидел, опустив голову, и пересыпал сквозь пальцы цемент. Милена протянула ему руку, предлагая подняться.


Так у Марио вырабатывался характер. Беседы с Миленой вменялись разговорами с Мачисте, которые они чаще всего вели во время прогулок на мотоцикле.

У Мачисте мотоцикл «Харлей — Дэвидсон, 750», к которому он приделал коляску. Мотоцикл имеет три скорости, как «фиат»; до переделки его средняя скорость доходила до пятидесяти километров в час. Коляска снизила ее. Тем не менее на прямом, как стрела, шоссе Мачисте доводил скорость до сорока пяти километров; он тормозил, лишь когда Маргарита начинала визжать. Кузнец ухаживал за мотоциклом так же, как прежде ухаживал за своей лошадью. Каждый вечер он снимал капот, осматривал мотор, смазывал его, чистил, вывинчивал свечи, проверял маслопровод и шины. И всегда находил что-нибудь, о чем ему необходимо было посоветоваться с механиком, проживавшим на виа деи Рустичи. Механик неизменно констатировал, что все в порядке. «Машина, как часы», — говорил он. Марио, который любил называть вещи своими именами, ворчал, что Мачисте просто набивается на комплименты. «Ты тщеславен, как девчонка», — говорил он. Но Мачисте и не скрывал своей слабости. Он с детства мечтал о мотоцикле. Но только к тридцати двум годам у него появился мотоцикл. Лошадь была свадебным подарком тестя. Но лошадь — это слишком буднично, разве о ней можно мечтать по праздникам? «Мотоцикл, — думал Мачисте, — это стальной конь». Но он не высказывал вслух таких мыслей из боязни показаться смешным. Мотоцикл ему нравится — вот и все! Ему нравится, как устроен мотор, — такой сложный и в то же время такой простой механизм; не надоедает часами его разбирать и снова собирать. Приятно включить вторую скорость и чувствовать, как в лицо бьет ветер; тогда кажется, что несешься, пробиваясь сквозь стеклянную стену. И так приятно мигом домчаться до бульвара. «Пять минут назад я был еще в кузнице, — каждый раз, по-детски изумляясь, думал он. — А теперь, не сделав ни шага, я уже на бульваре». Он знал, как и почему это происходит, знал, как действует каждая шестеренка, и все-таки всякий раз поражался и приходил в умиление.

Мачисте иногда позволял себе лихачество, и Марио его поддерживал. Развив большую скорость, они со страшным треском вылетали на бульвар и мчались «с ветерком», не замедляя хода на поворотах. Чтобы сохранить равновесие, Марио чуть не весь высовывался из коляски. Мачисте пригибался к рулю так низко, что его лоб почти касался фонаря. И оба они гордились своей смелостью. Мачисте уже два раза пришлось платить штраф за превышение скорости. Но они скрывали от Маргариты свои подвиги. Теперь они стали приятелями, и Мачисте очень осторожно, так, что Марио этого не замечал, помогал юноше самому разобраться в собственных мыслях. Он делал это, непроизвольно следуя одному из самых иезуитских, но вместе с тем и самых действенных методов: давал юноше опровергать самого себя и самому ловить себя на ошибках. Он подправлял Марио лишь настолько, чтобы удержать его «в колее». Но свои разговоры они тоже скрывали от Маргариты, ибо после нападения на Альфредо она жила в постоянном страхе за мужа.

Мачисте замедляет ход мотоцикла и, подняв на лоб очки, бросает:

— Ну так как? Ходил ты к Карлино в федерацию? Марио сразу же откликается:

— И не подумал. Мне этот тип не нравится.

— Один из самых ярых фашистов.

— Именно поэтому. Он настоящий преступник. Но их идея — совсем другое дело.

— Послушаем, что за идея.

— Революция, которую вы, красные, не сумели совершить.

— А кто этому помешал? По-твоему, фашисты тут ни при чем?

— Вы испугались гвардии и карабинеров. Ты не можешь отрицать, что фашисты побили вас вашим же оружием, раз они поставили своей целью революцию.

— А разве фашисты не были на стороне карабинеров и гвардии? Разве Муссолини не снюхался с королем?

— Король — марионетка. Пока что он еще нужен для поддержания порядка. Вспомни, какой шум поднялся после убийства Маттеотти [34].

— А кто убил Маттеотти?

— Что же ты отвечаешь вопросом на вопрос? Говори прямо, фашизм восстановил порядок или нет?

— А я у тебя спрашиваю: кто его нарушил? И что такое фашизм? Только порядок или еще и революция? А если он только порядок, так, значит, фашизм то же, что полиция. Так или нет?

— Революция только начинается. Господа хозяева еще ее почувствуют.

— А кто должен совершить эту революцию?

— Народ. Мы, рабочие.

— Сколько в вашей типографии рабочих записалось в фашистскую партию?

Марио вдруг стал серьезным, словно он сделал неожиданное открытие. Он растерялся, как человек, который долго искал какую-нибудь вещь и, найдя ее у себя под носом, не совсем уверен, действительно ли это она. Марио отвечает:

— Десять записалось из ста восьмидесяти… Но из этих десяти положиться можно, пожалуй, лишь на трех-четырех.

Мачисте еще раз поворачивает нож в нанесенной им ране:

— А кому принадлежит типография?

— Хозяину, понятно. Он всем заправляет вместе с тремя сыновьями и невесткой. — И теперь уже сам Марио добавляет: — Все пятеро — фашисты!

Тогда Мачисте прячет оружие в ножны и, отечески добродушно похлопывая Марио по плечу, говорит:

— Ну как, Нано? Промчимся, что ли?

Когда мотоцикл уже несется, Марио, захлебываясь ветром, кричит:

— Мы еще продолжим этот разговор!

— Непременно! — говорит Мачисте.

Он смотрит в лицо Марио, и его глаза, спрятанные за большими очками, улыбаются.

Глава тринадцатая

У го утратил доверие к виа дель Корно. Он затаил злобу не только против Мачисте, но и против всей улицы. В гостиницу он возвращается, когда уже стемнеет, а по утрам уходит крадучись. Когда кто-нибудь из старых знакомых встречает его и здоровается, он лишь подносит два пальца к козырьку недавно купленной фуражки. Уго теперь носит яркие галстуки, иногда — цветок за ухом. По вечерам он почти всегда навеселе. А дела у него идут хорошо. Он даже нанял подручного и, поручив ему вторую тележку с фруктами и зеленью, посылает его в те кварталы, куда не ходит сам.

— Я открыл филиал, — говорит он Олимпии. Подручному Уго платит десять лир в день, а зарабатывает на нем больше чем вдвое. Эти деньги Уго каждый вечер преподносит Олимпии.

— Филиал я открыл специально для тебя, — говорит он ей. — И я буду платить тебе все то, что мне дает вторая тележка, если ты согласишься хранить мне верность — с десяти часов вечера и до утра.

— Попробуем, — сказала Олимпия.

Вскоре она убедилась, что условия ей подходят. Со своей стороны Уго полагал, что его любовница не стоит ему ни гроша, не считая «амортизации капитала».

Уго все еще был полон острого раздражения против Мачисте. Ему все казалось, что вот-вот представится случай и он расквитается с обидчиком. О каком «случае» идет речь, он и сам не знал; а расквитаться надо было еще и за выбитый зуб, вместо которого пришлось вставить искусственный. С товарищами по партии Уго порвал. Он решил, что сейчас не время заниматься политикой; когда положение проясниться — будет видно.

Уго отказался также от мысли подложить бомбу в здание фашистской федерации. Он еще не пришел к заключению, что фашисты не заслуживают ненависти, однако уже считал, что если бы все фашисты походили на Освальдо, то с ними можно было бы договориться.

Каждый вечер после полуночи Освальдо и Элиза заходили в двенадцатый номер навестить Уго. Олимпия играла роль хозяйки. Они просиживали здесь несколько часов, рассказывали анекдоты, играли в «шестерку» по маленькой, пили вино и кофе. Расходы Уго и Освальдо делили пополам. Ристори, потушив фонарь, присоединялся к ним и участвовал в последних карточных партиях. Иногда они приглашали в компанию Розетту и заставляли ее голой танцевать чарльстон. У Розетты грудь свисала на живот, вены на ногах вздулись, она быстро уставала, но умела развлечь их достаточно, чтобы заработать стакан вина и пять лир деньгами.

Недавно они устроили «черную вечеринку»; предложила ее Олимпия, а гостей приглашал Освальдо. Участвовали Ада и Киккона, пришел Оресте — его затащил хозяин гостиницы. Ада и Киккона были награждены аплодисментами за представление: наконец открылась причина их интимной дружбы. Розетта взяла напрокат костюм у театрального костюмера с виа делла Пергола: она нарядилась младенцем и была в этом одеянии комична и страшна. Олимпия облеклась в «сеточку», оставшуюся у нее с того времени, когда она жила в публичном доме. Элиза была совершенно голая и как будто стыдливо куталась в невидимый плащ. Все решили, что она самая красивая из пяти женщин.

На следующий день Оресте не преминул во всех подробностях рассказать сапожнику Стадерини о вечеринке. Нанни дополнил картину со слов Элизы. Так стало известно, что Розетта «изображала» из себя новорожденную, а Киккона взяла ее на колени, чтобы покормить грудью, Ада, возбужденная вином, стала кусать и целовать Уго, а когда он оттолкнул ее, забилась в судорогах. Тогда Оресте «из сострадания» принес себя ей в жертву. Даже Ристори, обычно державшийся подальше от своих жиличек, уединился с Кикконой. Розетта осталась одна и, сидя в своей облитой вином маскарадной одежде, размышляла о судьбе стариков, над которыми насмехаются молодые.

Однако до сих пор все это не выходило за рамки веселого кутежа. Сапожник, парикмахер и уголовник Нанни не имели бы достаточного повода для размышлений, если бы в разгар праздника на Освальдо не нашел припадок откровенности. Освальдо не переносил вина, он пьянел второго стакана. И вот он положил Элизе голову на грудь и начал жаловаться на свою печальную судьбу. Он признался честной компании, что невеста ему изменяет. Уго, которому винные пары ударили в голову, предложил устроить в честь рогоносца Освальдо хорошую скампанату. Розетта и Киккона изображали фонари. Освальдо поставили на колени посреди комнаты и, выкрикивая циничные шутки и прибаутки, стали плясать вокруг него трескону. Освальдо мотал головой, как осел, лил слезы и повторял: «Так мне и надо». А потом Киккона помочилась ему на голову. Остальные женщины, окончательно распоясавшись, собрались последовать ее примеру. Но тут вмешался Ристори, да и Уго нашел, что шутка зашла слишком уж далеко. Освальдо катался по полу и ревел: «Так мне и надо», требуя, чтобы его поносили и оскорбляли. Тогда Уго подставил его голову под струю холодной воды из крана, а Оресте принялся растирать его полотенцем. Все стали просить Освальдо считать инцидент исчерпанным, а он повторял как ошалелый: «Вы же это не со зла сделали! Киккона хотела оказать мне любезность! А вот камераты все это со мной из презренья проделали!» Но Ристори, который любил скандалы только за пределами своей гостиницы, отвлек внимание присутствующих, и Освальдо не мог продолжать свои излияния. К тому же он побледнел, как полотно, и весь дрожал от озноба, его уложили в постель, а вся компания отправилась веселиться в свободный номер с зеркалами на потолке. С Освальдо осталась Элиза, как это было между ними договорено.

Но заключительная фраза Освальдо стала известна всем. И после «черной вечеринки» жулик Нанни, парикмахер и сапожник шепотом обменивались своими соображениями:

— Фашисты-то дерутся меж собой!

— Видно, что-то новенькое предвидится!

Но Стадерини, соглашатель в политике, заявил:

— В своем соку варятся!


И мозг и сердце Освальдо пылали, как в огне.

Каждое утро, когда Элиза тихонько выскальзывала из постели, он просыпался, но притворялся спящим. Прищурив глаза, он видел, как Элиза набрасывает на себя платье и, сев на стул, натягивает чулки, потом берет в руки туфли и на цыпочках выходит. Элиза была красива и послушна, ее близость давала Освальдо ощущение уверенности, удовлетворения. В самые волнующие минуты у нее сильно билось сердце, и это очень нравилось Освальдо. Вообще Элиза оказалась весьма привлекательной женщиной, ему хотелось задержать ее, пусть бы выспалась и ушла позже, чем он, хотелось оставить ее в постели и заботливо укрыть одеялом. Освальдо жаждал супружеского мира и покоя. Это стоило бы ему всего на несколько лир дороже. Но именно поэтому он и не задерживал Элизу. Когда опьянение проходило, он хорошо понимал, что каждый жест Элизы — только притворство. Когда Элиза одевалась, не зная, что он следит за ней, на лице у нее была некрасивая гримаса усталости и отвращения. Освальдо становилось жалко ее, и он чувствовал угрызения совести.

Но когда Элиза уходила, он ложился на ту сторону постели, где она обычно спала, вбирал в себя тепло, оставленное ее телом, вдыхал запах ее волос, которым была пропитана подушка. Ему было страшно оставаться наедине со своими мыслями, и в ранний, предрассветный час, пока еще не звонил будильник, Освальдо, ища поддержки и сочувствия, цеплялся за то неуловимое, нематериальное, что оставило недавнее присутствие Элизы. И он шептал о том, что думал, словно Элиза была еще здесь, рядом, и слушала его, роняя «да» и «нет» по своему обыкновению.

Освальдо боялся своих мыслей, потому что боялся людей, о которых думал.

Неделю назад в гостиницу пришла открытка из фашитской организации: Освальдо приглашали явиться туда к половине десятого вечера. Он едва успел помыться, у него не осталось и десяти минут на ужин.

Его принял камерата Утрилли из дисциплинарной комиссии, человек за сорок лет, плешивый, с лисьей физиономией; странное его сходство с Нанни в свое время поразило Освальдо. В комнате были Карлино и камерата Амадори по прозвищу «Усач» — один из героев кровавой экспедиции в Рикони. Присутствовал и Вецио, зять Освальдо. Черная рубашка была только на одном Утрилли.

Освальдо встретили улыбками, пожали ему руку. Сна-чала он решил, что вызвали его для того, чтобы помирить с Карлино. Но Вецио показался ему каким-то встревоженным; едва Освальдо вошел, зять шепнул ему, как бы извиняясь и предвосхищая неприятные известия:

— Они потребовали, чтобы и я тоже пришел. Я тебя весь вечер искал, хотел предупредить.

Утрилли постучал по столу гильзой от орудийного снаряда, служившей теперь пресс-папье.

— Прошу не секретничать, — сказал он. — Садись, Ливерани.

Освальдо сел за стол напротив него. Амадори и Вецио — справа и слева от Освальдо. Карлино остался стоять рядом с Утрилли.

Освальдо подумал: «Сейчас они меня убьют».

Он и сам не знал, почему у него явилась такая мысль, но приготовился к смерти со спокойствием невиновного.

Он увидел, что Утрилли протягивает ему какую-то бумагу, и услышал его вопрос:

— Узнаешь это письмо?

Освальдо взял листок, и внезапно ему все стало ясно. «Теперь они меня обязательно убьют», — подумал он. Но Утрилли, не дав ему времени на размышления, настойчиво повторил.

— Узнаешь или нет?

В его тоне звучала насмешка и угроза.

— Да, — сказал Освальдо.,

— Еще бы! Ну-ка прочти, пожалуйста!

— Я знаю, что тут написано. Я сам это писал!

— А-а, значит, ты писал! Значит, это ты писал дуче, что мы здесь, во Флоренции, ведем себя, как банда насильников, и что мы губим нашу фашистскую революцию!

Освадьдо нашел в себе силы сказать:

— Не совсем так.

— Ну, примерно! И ты по-прежнему держишься такого мнения?

Вецио не дал Освальдо ответить. Он положил зятю руку на плечо и, предостерегающе сжимая его, сказал:

— Ну же, Освальдо! Признай, что ты ошибся. Ты написал письмо в минуту заблуждения и сейчас же раскаялся в своей ошибке.

Теперь Освальдо был уверен, что его ждет смерть. И он смотрел очами жертвы на своих единоверцев, которые так унижали идею, запятнав себя злодеяниями и преступной круговой порукой. Он не сомневался, что письмо не дошло до дуче. Кто-то перехватил его. Значит, разложение коснулось и самых близких сотрудников дуче!

Снова заговорил Утрилли:

— Мы вызвали твоего зятя, во-первых, потому, что в свое время он поддержал твое заявление о приеме в фашистскую партию; во-вторых, потому, что он настоящий фашист и, как твой родственник, сможет засвидетельствовать перед всеми правильность происходящего сейчас разбирательства.

Освальдо попытался заговорить.

— Подожди, — прервал его Утрилли. — Сначала я должен предъявить тебе обвинение. — Он вытащил из красной папки какой-то листок. — Четвертого августа текущего года ты представил в федерацию рапорт, в котором обвинял камерата Карло Бенчини в буйстве и жестокости. Дело разбиралось четырнадцатого августа, и ты был признан виновным в клевете, тем более тяжкой, что она была направлена против ветерана нашего движения, повинного лишь в том, что он энергично разоблачал твое увиливание и пассивное отношение к революции. Ввиду твоего честного, хоть и не блестящего прошлого в отношении тебя была принята довольно мягкая мера взыскания, а именно, временное исключение на шесть месяцев. Но ты не удовлетворился этим решением и двадцать пятого августа осмелился обратиться к дуче, послав ему письмо на двух страницах, содержание которого я считаю бесполезным пересказывать. Теперь мы спрашиваем тебя, камерата Освальдо Ливерани, какого ты заслуживаешь наказания?

Освальдо посмотрел вокруг и увидел жесткие, враждебные лица. На губах Карлино застыла злобная улыбка. Амадори, казалось, наскучила процедура, и он с нетерпением ждал момента расправы; Утрилли положил руки на стол, довольный своей речью; Вецио избегал его взгляда и, стараясь придать себе непринужденный вид, зажигал папиросу. Теперь-то уж Освальдо наверняка знал, что его убьют, в нем не было больше страха, а только покорность. Но ему хотелось оставить о себе память: «Надо красиво умереть», — мелькнула у него мысль. Твердым голосом он заявил:

— Это письмо подсказала мне совесть. Сегодня меня не поняли, но я уверен, что когда-нибудь дуче выслушает меня.

Они не дали Освальдо кончить: Амадори первый ударил его наотмашь. Вецио встал и направился к двери.

— Учтите все-таки, что это работящий парень, — сказал он на пороге, и дверь за ним захлопнулась.

Но смерть — это не потаскушка, которой можно назначить свиданье. Ее ждешь, а она проходит мимо. Когда Освальдо посмотрелся в зеркальные стекла кафе «Колоннине», оказалось, что у него даже нет никаких ссадин на лице, он только стал весь красный, был оглушен и обессилел, словно после долгого бега. У него стучало в висках, мозг и сердце жгло огнем, мокрая одежда пропахла мочой. Он помнил, что Карлино, выталкивая его последним пинком, сказал:

— Это еще цветочки! Скоро будут и ягодки. А Утрилли, приоткрыв дверь, добавил:

— А пока что жди исключения!

В этом— то и был для Освальдо весь ужас: исключение, гражданская смерть! Невозможность участвовать во «второй волне», а ведь она близится и должна быть «решающей»… «Жизнь кончена», -думал Освальдо. А в довершение всех бед у него были основания подозревать, что его невеста снова встречается со своим соблазнителем, первым своим возлюбленным. И по всем этим причинам Освальдо решил не показываться больше в Монтале Альяна.


В этом году из-за засухи хлеб сгорел на корню. Крестьяне просили священников отслужить святой Маргарите молебен о ниспослании дождя. Фатторе, приятели Ри-стори, гадали у Сесто Кайо Баччелли, и тот посулил дождь на сентябрьское новолуние, но на этот раз тосканский чернокнижник ошибся в пророчестве. Барометр на площади Синьории предвещал великую сушь, а на термометре было тридцать шесть градусов! И это тридцатого сентября! Газета «Национе» запросила падре Альфани, городского оракула по вопросам погоды. Альфани заявил, что такой жары не было с 1895 года. К тому же тот номер, который в лотерейной гадательной книге называется «дождевым», вот уже сто три недели не выходил в розыгрышах. Стадерини без малого два месяца напрасно ставил на него. И этого было вполне достаточно, чтобы сапожник усомнился в мудрости зиждителя мира, коему повинуются солнце и звезды.

Но если господь бог и устроил себе каникулы, то управители домовладельцев весьма пунктуально являются за квартирной платой в конце квартала. Правила гласят, что жильцы обязаны сами вносить деньги в контору, но это ухо у корнокейцев глухо. Управляющие приходят с заготовленными расписками и грозят, что утруждают себя в последний раз: в следующий квартал на другой же день после истечения срока они «расторгнут договор». Однако управляющие прекрасно знают, что не так-то легко сдать квартиру на виа дель Корно. К повышенному тону они прибегают, чтобы заглушить жалобы жильцов на вонючую уборную, на потолки, с которых осыпается последняя штукатурка, на дырявые крыши и водосточные трубы.

На виа дель Корно никто, кроме Синьоры, не имеет собственного крова. Левая сторона улицы принадлежит Будини и Гаттаи, а правая — графу Бастоджи. Графский управляющий — толстяк, у которого вечно торчит во рту незажженная сигара. Мачисте всегда предлагает ему выпить, чтобы отблагодарить его за беспокойство. А управитель синьоров Будини и Гаттаи, человек с больной печенью, говорит в свое оправдание:

— Со всех вас вместе взятых мы за год и тысячи лир не собираем. Живете у нас дешевле, чем в ночлежке.

Для управителей самое главное — собрать квартирную плату, а через три месяца они являются снова. Они знают, что каждый корнокеец день за днем откладывает по одной — по две лиры, чтобы к концу квартала накопилась нужная сумма. Деньги обычно хранятся под мраморной доской комода, где их не могут достать мыши, против которых бессильны и кошки и капканы. Мышей на виа дель Корно уйма, они скребутся по ночам, не дают спать, как будто мало людям жары да собственных мыслей.

Особенно беспокойно спит молодежь. Марио вертится под простыней; на уме у него то Бьянка, то Милена, то разговор с Мачисте; ему кажется, будто он плывет один в утлой лодочке и ветер уносит его в открытое море. Но все-таки у него весла в руках, и он кое-как выгребает к берегу.

У Бьянки плеврит. В лихорадочном бреду ей чудятся во всем дурные предзнаменования: она целиком поддалась суеверию, в котором ее упрекает Марио. Она рисует себе страшные картины: вот она лежит на больничной койке, как Альфредо, «уродливая, хуже чем старуха»; си кажется, что Марио покинет ее.

Комната Милены — этажом выше. Милена спит в своей девичьей постели; из соседней комнаты доносится сонное дыхание матери. Милена долго не тушит свет; ей хочется заснуть, но не удается. В бессоннице она винит жару, мышь, скребущуюся за шкафом, фокса Каррези, который лает неизвестно почему. Винит и петуха Креции Нези, мух, комаров, слетевшихся на лампу. Милена тушит свет и подходит к окну подышать воздухом.

Улица пуста, насыщена обычными скверными запахами. Полицейский обход уже закончился, и кажется, что во всем городе улицы так же пустынны, как виа дель Корно. Безотчетно Милена поправляет комбинацию: бретелька спустилась с плеча, приоткрыв грудь, а ведь окно Марио почти напротив. Что если он увидит ее неодетой?… И невольно она обращает свой взгляд к окну Марио.

В комнате молодых Нези Аурора разбудила Отелло, услышав, как он стонет во сне.

— Что тебе приснилось? — спрашивает она. Не подумав, Отелло признается:

— Снилось, будто мой отец обнимает Лилиану, а я в них швыряю камнями. Приснится же такая глупость! — И он снова заснул.

Если люди спят — значит, у них не болит сердце. Но тем, кто лежит без сна до утра, у кого как будто мыши гложут сердце, нужно принимать веронал. Без рецепта врача веронал не получишь, но у Элизы есть знакомые в аптеке Бидзарри. И поэтому она сейчас спит рядом с Нанни глубоким, но беспокойным сном.

Когда Освальдо вернулся в гостиницу, Ристори сказал, что Элиза просит ее извинить — она устала и «сегодня не может». Освальдо пришлось провести ночь одному со своими страхами. Размышления принесли ему пользу: он наконец принял решение. Возможно ли, говорит он себе, что все ветераны-камераты ошибаются, а он один прав? Кто он такой, этот Освальдо Ливерани? Невольный дезертир, человек, опоздавший на войну и прозевавший поход на Рим! «Настаивая на своей ошибке, — добавляет он, — я рискую не участвовать и во „второй волне“! „Решающей“. Все говорят, что она вот-вот нагрянет!»

Освальдо берет бумагу, перо и пишет Утрилли письмо: дайте мне возможность делом доказать свое раскаяние, направьте мое рвение «как угодно, где угодно и против кого угодно».

Затем он принялся писать второе письмо — своей невесте о разрыве отношений с нею. Тут ветер захлопал рамами, и с неба хлынул первый осенний дождь. Виа дель Корно ослепили молнии, оглушили раскаты грома; гнетущая летняя жара вмиг исчезла. Ливень омыл фасады домов, двери и подоконники, затопил мостовую, и по ней понесся бурный поток; унес кучи отбросов и сорвал вывеску сапожника; залил часть угольного подвала и вынудил кошек искать убежища под навесами и в подъездах. На балконе у Нези петух убрался в курятник, а весь птичник Маргариты испуганно кудахтал и хлопал крыльями; фокстерьер Марии Каррези отчаянно выл.

Женщины проворно соскочили с постелей, чтобы снять белье, развешанное для сушки. А мусорщик, пирожник и землекоп, которые работают под открытым небом, перевернулись с боку на бок и выругались. Таков уж у нас народ: то просили дождя, а как полил дождь, кричат: «Чересчур ты милостив, святой Антоний», — и с испугом думают, что зима уже на пороге, зима с холодами и болезнями.

Только Джордано Чекки и Джиджи Лукателли не слышали грозы. Утром, едва проснувшись, они соорудят бумажные кораблики, и поплывут их флотилии из порта Стадерини в бухту Нези, огибая мыс Мачисте.

Глава четырнадцатая

К утру буря утихла, показалось солнце, потом снова ночь и снова ураган. Дождь, ветер, молнии — до следующего утра. На третий день погода улучшилась. Вечер принес осеннюю прохладу. Ночью небо было звездное, светила молодая луна. Такой была эта Ночь Апокалипсиса.

Люди больше не болтались все время на улице — корнокейцы ходили друг к другу в гости, и под домашним кровом продолжались те же разговоры, какие летом велись на порогах домов. Пока еще рано было собираться у стола и резаться в лото — лото зимняя игра. Окна теперь держали закрытыми, и комнаты освещались так ярко, как того допускали средства семьи.

Марио уговорил Мачисте сыграть в карты и привел с собой к кузнецу Бруно и Отелло. Они играли вчетвером в «конке» — домино бедняков. Мачисте был в этот вечер необычно разговорчив и оказывал честь настойке, приготовленной Маргаритой. За игрой он проявлял отеческую снисходительность к своим молодым партнерам и в то же время очень тщательно соблюдал все правила. Ставки делали по одному чентезимо.

Маргарита сидела в другой комнате с Ауророй и Кларой.

Мачисте сказал друзьям:

— Этой зимой поставлю в комнате печурку, заживем не хуже папы римского! А в лото пусть играют женщины и дети. Да еще такие старые перечницы, как Стадерини! — И он засмеялся, хлопнув по столу своей большой ладонью.

Играли около часа, и Мачисте выиграл несколько лир. Он пригласил Марио играть с ним в доле. Тасуя карты, Бруно сказал:

— Вы только послушайте, как наш сапожник колотит молотком! Совсем сегодня заработался!

— Это он для меня старается, — сказал Мачисте. — Шьет мне высокие сапоги. Буду в них ездить на мотоцикле. Мне они не к спеху, но я подумал: закажу сейчас, у него, наверно, денег нет, нечем заплатить за квартиру…

Очередь сдавать была Марио. Сыграли еще три кона, и Мачисте оказался в проигрыше. В это время в дверь постучались. Вошел Стадерини вместе с Ривуаром, державшим под мышкой корзину с миндальными пирожными.

Сапожник сказал:

— Вы еще ничего не знаете? В центре сражение идет. Квальотти только что вернулся оттуда.

Ривуар был бледен, как салфетка, прикрывавшая товар в его корзине. Он снял шапку, вытер рукой лоб. Поставил корзину в угол, выпил глоток настойки и сел.

— Я все время бежал, — сказал он. И, переведя дыхание, добавил: — Честно зарабатываешь на хлеб, а тебя того и гляди подстрелят!

— Успокойтесь и расскажите все по порядку, — попросил Мачисте.

Лоточник сказал:

— Как всегда, я пришел под Портики около девяти. Мне показалось, что нынче торговля как-то вяло идет, все куда-то торопятся, как по утрам. Я поставил корзину на козлы, а люди проходят и проходят мимо, словно и не замечают меня. Тогда я понял: случилось что-то важное.

— Ближе к делу! Ну! — торопил его Стадерини.

— Я взял корзину и подошел к киоску. Вижу газетчик уже закрывает свою лавочку. Я говорю ему: «Рано вздумал отдыхать». А он мне отвечает: «Не чуешь, откуда ветер дуст?» Я спрашиваю: «Откуда дует?» А он мне: «Протри глаза!»

— Это значит, что фашисты… — перебил Стадерини, сгорая от нетерпения рассказать новости. Мачисте взглянул на него и сухо сказал:

— А вы там были? Нет? Ну так пусть он и говорит.

— Да что ж он так тянет! — возмутился сапожник.

Ривуар выдохся и совсем изнемог, словно гонец из Марафона. Но ведь он был продавцом пирожных, он умел подсластить свой товар и заманчиво предложить его покупателю. Он обиженно сказал Стадерини:

— Если вы не помолчите, я потеряю нить.

И, отхлебнув из стаканчика настойки, Ривуар продолжил свой рассказ:

— Так вот, газетчик ввел меня в курс дела. Часа за два до этого, то есть около семи вечера, приехал отряд фашистов забрать одного бунтовщика, проживающего на виа дель Ариенто. Кажется, он недавно вернулся из Франции. Что там случилось — неизвестно, но в результате бунтовщика фашисты не взяли, а один из них даже поплатился собственной шкурой.

Присутствующие слушали Ривуара, не проронив ни слова — одни широко открыв глаза, другие нахмурившись. Женщины вошли в комнату и слушали стоя. Маргарита прижала руки к груди и воскликнула;

— Боже мой! Что же теперь будет!

Мачисте велел жене помолчать и, встав с места, пододвинул ей свой стул. Скрестив на груди руки и нахмурив брови, Мачисте попросил Ривуара продолжать. Но у лоточника было неспокойно на душе, он бросил вокруг быстрый взгляд, желая убедиться, что дверь и окна затворены. Потом заговорил, понизив голос:

— Дело-то, слыхать, вот как было… Бунтовщик увидел, что фашисты поднимаются к нему по лестнице, и погасил свет; очутившись неожиданно в темноте, фашисты решили, что попали в засаду, и подняли пальбу. Стреляли куда попало, а лестница узкая — вот они и перестреляли друг Друга. Когда фашисты обнаружили свою ошибку, один из них уже был убит, а трое или четверо ранены. Но кое-кто говорит, будто первым начал стрелять бунтовщик и убийство, дескать, лежит на его совести. А некоторые уверяют, что бунтовщиков было несколько, и, говорят, на площадке лестницы у них был установлен пулемет.

— А потом?

— Бунтовщик или, может, бунтовщики исчезли, их и след простыл. Весть об этом распространилась по городу прямо в один миг. Удивительно, что никто не занес ее на нашу улицу! Отряды фашистов уже начали громить центр. Кажется (заметьте: я говорю — кажется), они вырезали всю семью этого бунтовщика.

Мачисте сказал:

— Не надо ничего выдумывать. Рассказывайте только о том, что видели собственными своими глазами.

— Я могу сказать лишь о том, что я слышал своими собственными ушами: видеть-то я видел мало. Когда газетчик рассказал мне про такие дела, я подумал: здесь пока еще тихо, зачем мне кончать торговлю? Как только запахнет бурей, я сразу смотаю удочки… И вдруг с виа Строцци раздается пение «Джовинеццы» [35] и пальба, как в двадцать первом году. А затем на площадь въезжает грузовик, и в нем битком набито фашистов; они орут и стреляют во все стороны. Что было дальше, я уже не видел. Я подхватил корзину и давай бог ноги. Только вот беда — в спешке я потерял свои козлы.

Клара рассмеялась. Она представила себе бегущего Ривуара, за которым гонятся фашисты и стреляют ему вслед.

— Они действительно стреляли в народ? — спросил Бруно.

— А в кого же еще? В памятник, что ли?

Маргарита беспокойно задвигалась на стуле и в утешение Ауроре сказала:

— Ну, ничего! Наши мужчины все здесь.

Да, все они были здесь и молча смотрели друг на друга.

Стадерини хотел было пуститься в рассуждения, слова так и вертелись у него на языке, но его смущало молчание остальных. Он смотрел на Мачисте, тот все поглаживал одну руку другой и облизывал губы, словно его мучила жажда. Ривуар попрощался, сказав, что в такой тревожный вечер надо поскорее вернуться к своим. Вместе с ним ушел и сапожник. Мачисте не забыл расплатиться с ним за сапоги. Марио запер за Стадерини и Ривуаром дверь, а затем предложил отправиться в центр и выяснить, что там происходит. Маргарита повисла у Мачисте на руке и умоляла его не уходить: в ее голосе звучало отчаянье.

Мачисте сказал:

— Думаю, что пока мне и в самом деле лучше не выходить. А вы пройдитесь, просмотрите газету, поглядите вокруг. Может, вам удастся узнать что-нибудь поточнее. И сразу же возвращайтесь.

Бруно и Отелло проводили девушек до дому и, поцеловав, успокоили их. Вместе с Марио они направились к площади Синьории.

Мачисте уговорил жену лечь спать. Ему хотелось побыть одному, поразмыслить и решить, что нужно делать. Из рассказа Ривуара он сразу же понял, что это за дом на виа дель Ариенто и кто этот «бунтовщик». Услышав про него, Мачисте едва удержался, чтобы не вскрикнуть. И вот теперь он сидел за столом, собирая разбросанные карты и рассеянно их пересчитывал. Он пытался собраться с мыслями. Его мучили три вопроса: удалось ли Трибаудо бежать? Находится ли он сейчас в безопасном месте? Все ли он унес с собой?

Мачисте был в доме на виа дель Ариенто и разговаривал с «бунтовщиком» ровно двенадцать часов назад. В этом доме происходило собрание, в начале которого Трибаудо сказал:

— Боюсь, что за мной следят с той самой минуты, как я вышел с вокзала. Собрав вас здесь, я пошел на риск. Но иного выхода не было. А ведь нам надо обсудить очень важные дела, не так ли?

Речь шла о том, чтобы заложить во Флоренции основы подпольной организации, которая могла бы вести систематическую, непрекращающуюся борьбу, в случае если партия вынуждена будет перейти на нелегальное положение. День ото дня становилось яснее, что это неизбежно. Об этом говорили принятые парламентом «чрезвычайные законы», их применение и новая волна реакции, последовавшая за тем смятением, которое было вызвано убийством Маттеотти даже среди самих фашистов.

Трибаудо сказал:

— В такого рода работе мы новички или почти новички. Но здесь нам поможет опыт русских товарищей, ведь они десятилетиями вели подпольную борьбу. Не так ли?

«Металлургу» Трибаудо было под пятьдесят; у него седая голова, высокий лоб с залысинами, на левой руке обручальное кольцо, очевидно, золотое, хотя разобрать это было трудно, так оно потускнело. Разговаривая, он часто тер большим пальцем переносицу, как это делают боксеры. «Нервная привычка», — подумал Мачисте.

Трибаудо приехал не из Франции, как многие считали, но в этом все же была доля правды. Он прожил во Франции много лет. Сейчас он прибыл из Турина. На собрании он сказал:

— Я собрал вас, пятерых, потому что из всех, кто здесь не на виду, вы — самые сознательные и наиболее решительные люди. Это явствует из ваших биографий, не так ли? Вы будете составлять подпольное «бюро» вашей провинции. Однако прежде чем приступить к делу, надо решить следующий вопрос: если кто-нибудь из вас чув-ствует, что он не может взять на себя такую ответственность, пусть скажет об этом сейчас же. Время, повторяю, трудное, и риск очень велик. Итак, подумайте. Семейные причины или какие-либо другие, понятно, имеют свой вес. Понятно, имеют, — повторил он и засмеялся. У него не хватало сбоку одного зуба. Говорил он спокойно, убедительно и полон был заражающей, страстной энергии. Пятеро коммунистов один за другим сказали: «Да!» А литейщик с завода Берта добавил:

— Нам нельзя отрываться от партии. Партия — ведь она, как очаг зимой.

Литейщик был пожилой человек, в цехе рабочие прозвали его «поэтом».

Мачисте вдруг заметил, что вертит в руках карты и строит из них домики. «В безопасности ли Трибаудо?» — думал он.

Потом они перешли к обсуждению практических мер: определили задания, установили, чем руководствоваться в подборе кадров, решили вопрос об организации Красной помощи. «Но, конечно, если в этом будет нужда…» — сказал один из товарищей.

Пользуясь шифром, Трибаудо все записал: имена, явки, обязанности каждого. Он попросил, чтобы ему перечислили тех товарищей, на которых можно рассчитывать в случае вооруженного выступления.

После того как все это было сделано, литейщик сказал Мачисте:

— Ты что же забыл зеленщика Уго? Как его фамилия-то?

Мачисте ответил сквозь зубы:

— Он для нас потерян.

Трибаудо вмешался:

— Товарищ никогда не потерян, если только не стал предателем. Время трудное, и слабость иной раз простительна. Мы должны уметь убедить…

Мачисте не дал ему докончить.

— Согласен, но этот человек для нас потерян. Я зря говорить не стану, я любил его. А теперь он снюхался с фашистами.

Трибаудо сказал:

— Тогда надо остерегаться его больше, чем фашистов. Не так ли?

Трибаудо часто повторял: «Не так ли?» Он словно говорил: «Я советуюсь с вами». Это «не так ли?» было его поговоркой, привычкой, приобретенной за годы жизни во Франции, и все-таки всякий раз оно казалось проявлением нежности, сближающей, как поцелуй между братьями.

«Удалось ли ему укрыться в надежном месте?» — думал теперь Мачисте. Большими, неловкими руками, привыкшими к кузнечным мехам и молоту, он прислонял одну карту к другой, а из третьей старался сделать крышу. Ему никак не удавалось достроить второй этаж. На мучившие его вопросы он отвечал себе: как только ребята вернутся, схожу к литейщику — посоветоваться и узнать новости. Карточный домик снова рухнул. Мачисте услышал чьи-то торопливые шаги на лестнице. Подумал: «Наверно, Марио», — и встал ему навстречу. Открыл дверь, и перед ним очутился Уго. Уго был без шапки, растрепанный, дышал тяжело. Он сказал;

— Мне надо поговорить с тобой, — и вошел в комнату. Хорошо зная, где что стоит, он подошел к маленькому столику, налил себе настойки и выпил рюмку залпом.

— Что скажешь хорошего? — сурово спросил Мачисте.

Уго пригладил вихор и, подойдя к Мачисте, сказал ему:

— Посмотри мне в глаза! Я ошибся и прошу прощения. Но сейчас у меня нет времени на китайские церемонии. Поможешь мне или предпочтешь, чтобы я расхлебывал все один?

Сперва Мачисте подумал, что Уго кого-нибудь обокрал и спрятал краденое под лестницей. Ведь сейчас он способен на все. Нет, товарищ никогда не потерян. Достаточно посмотреть ему в глаза, как просил Уго, и снова ему поверишь; достаточно, чтоб он выдержал твой взгляд. В словах Уго, как в прежние времена, звучала искренность.

— Что такое? Что с тобой случилось? — спросил Мачисте.

Встревоженная Маргарита позвала его, Мачисте пошел к ней в комнату сказать, чтобы она спала спокойно:

— Это Уго. Пришел мириться.

Потом он вернулся и сказал:

— Садись!

— Надо сразу же договориться, — сказал Уго. — Если ты все еще не доверяешь мне, я лучше уйду.

Мачисте еще раз пристально посмотрел ему в глаза. Потом, желая ободрить Уго, сказал:

— Ну, что было, то прошло, — и протянул ему руку. И, как бы оговаривая условия примирения, добавил: — Однако ты должен мне многое объяснить.

— И даже очень многое! — воскликнул Уго. Непроизвольно они встали и, пожимая друг другу руки, поцеловались через стол. Потом Уго сказал:

— Ты знаешь, что случилось сегодня вечером? Хорошо! Знаешь, конечно, что я выпиваю с моим новым дружком Освальдо? Он мне признался, что поцапался с фашистами и за это они выгнали его из своей партии. Хорошо! Сегодня вечером я жду его, как всегда. И вдруг он является в черной рубахе, с револьвером и с кинжалом на пузе. Он был уже навеселе и извинился, что не может задерживаться. Я спросил, куда это он отправляется и зачем так вырядился. Я тоже немного выпил, но теперь, как видишь, все прошло…

Уго говорил торопливо, словно ему не терпелось поскорее дойти до самого главного.

— И тогда он мне рассказал. Это — «вторая волна». Сегодня мы, говорит, сведем счеты со всей шайкой бунтовщиков. Мы отомстим за Анфосси: тысячу за одного. Анфосси — должно быть, тот фашист, которого убили на виа дель Ариенто. А потом Освальдо говорит мне: идем со мной, я представлю тебя Пизано. Говорю тебе, я был выпивши, но тут вдруг совершенно ясно понял все, даже слишком ясно. Я бросился на него, и мне повезло: свалил его двумя ударами. Олимпия помогла мне положить его на кровать и полотенцами связать ему руки и ноги. Потом я привел его в чувство, наставил на него его же собственный револьвер и заставил рассказать мне все, что он знает.

После каждого слова Уго взгляд Мачисте становился все суровее и все внимательнее. Однако кузнец не прерывал Уго, слушал, не шелохнувшись, только крепко сжимал руки, упираясь локтями в стол. Вдруг локти изо всей силы надавили на стол, он приподнялся, сам того не замечая, и встал. В его голосе звучала тревога. Он сказал:

— Ну а потом что?…

— Оказывается, фашистский трибунал вынес приговор многим антифашистам, и этой ночью их выведут в расход. Освальдо случайно присутствовал там, когда на машинке отпечатывался список, и несколько имен запомнил. Я заставил его назвать эти имена. Так я узнал, что город будет разделен между отдельными отрядами фашистов, и они намерены нагрянуть внезапно.

Мачисте выпрямился:

— Имена? — спросил он.

— Я записал имена вот на этой бумажке, — сказал Уго, — но не знаю ни одного адреса. Освальдо не запомнил их. Действительно не запомнил, а то бы он мне сказал… — И Уго жестом дал понять, почему Освальдо сказал бы.

Потом он сообщил Мачисте, что Освальдо все еще лежит связанный по рукам и ногам «с кляпом во рту» и его сторожит Олимпия.

Мачисте просмотрел список имен. Их было пять. Двоих он знал и знал, где они живут. Он сказал:

— Один из них — депутат Бастаи. Помнишь, мы устраивали манифестацию под его окнами?

Уго сразу решил:

— Надо поспеть раньше фашистов.

— Поедем на мотоцикле, — сказал Мачисте.

Он заглянул в соседнюю комнату, но не стал дожидаться, пока Маргарита встанет. Он попрощался с женой, сказав, чтобы она не беспокоилась: скоро придет Марко, а сам он вернется «через полчаса, не позднее».

Будто эхо, разбуженное треском удаляющегося мотоцикла, хлопнули ставни открывшихся окон. Через свою живую газету, сапожника Стадерини, вся улица уже была информирована о том, что произошло в городе. Но мать Карлино, Арманду, окружил заговор молчания. Она была уже в постели и молилась. Ее отвлекли голоса корнокей-цев, которые переговаривались между собой. Арманда тоже выглянула из окна и спросила:

— Что случилось?

Ей ответило сразу несколько человек каким-то лицемерно-равнодушным тоном, выдававшим сострадание:

— Да так, ничего. Не беспокойтесь.

— О чем я должна беспокоиться? — снова спросила Арманда.

— Ну, конечно же ни о чем! — сказала Леонтина.

И вдруг раздался наивный голосок Джордано Чекки, задавшего жестокий вопрос:

— Они убили фашиста. А не был ли это случайно синьор бухгалтер?

Отец призвал мальчишку к молчанию, дав ему затрещину. Клоринда крикнула:

— В такой час детям давно уж спать пора! Арманда застыла у подоконника. Потом отошла от окна. Было слышно, как у нее стукнула дверь. Она вышла на улицу.

— Схожу в фашио, может, что-нибудь узнаю, — сказала она. И чтобы рассеять враждебность соседей, которая, как ей казалось, давила на ее плечи, Арманда сказала:

— Ведь он мне сын!

У гостиницы ей встретились трое возвращающихся домой корнокейцев. Марио успокоил Арманду, сказав, что видел Карлино «буквально несколько минут назад» в машине на площади Дуомо.

Однако осень есть осень, даже если в небе сияет молодая луна, и стоя у раскрытого окна, все-таки можно простудиться. Корнокейцы пожелали друг другу спокойной ночи.

Так как Мачисте запаздывал, Марио и Маргарита пошли к Милене, чтобы быть вместе с друзьями. Только Стадерини остался стоять у окна. Поэтому он один видал, как Освальдо выбежал из гостиницы и скрылся в направлении виа деи Леони.

— Он одет в фашистскую форму, — сказал Стадерини корнокейцам, которые снова высунулись из окон.

Так на виа дель Корно началась Ночь Апокалипсиса.


Человек, который бежал как сумасшедший, был фашистом. Он бежал, гонимый отчаяньем, ибо это был фашист 1900 года рождения, прозевавший войну и «революцию». А теперь он, может быть, еще опоздает и ко «второй волне». Но больше всего его подгоняла злоба, такая же сильная, как удары Уго. Как ужасно лицо труса, которого навестила смелость! Это бежали Отчаянье и Злоба навстречу Резне и Мести!

Оставшись один на один с Олимпией, наставлявшей на него револьвер, Освальдо собрался с силами. Словно сквозь сон, он вспоминал допрос, который учинил ему Уго, л признания, которые тот у него вырвал. Освальдо тут же подумал, что теперь ему не попасть на свидание с фашистами. Утрилли сказал ему: «Как видишь, испытание, которого ты так хотел, не заставило себя ждать. Этой ночью ты должен показать себя, Ливерани». А Пизано, которого он не видал со дня той самой пирушки, бросил на него пронзительный взгляд. «Я помню о тебе, — сказал он. — За тобой есть проступки, которые тебе придется загладить. Ты пойдешь с моими ребятами». И вот он лежит здесь, связанный, его сторожит проститутка. Как все это нелепо! Отчаяние обострило сообразительность Освальдо, он сумел ослабить свои узы, неожиданно набросился на Олимпию и, сбив ее с ног, убежал.

На бегу Освальдо толкнул прохожего, опрокинул щиток с надписью «Проезд закрыт», упал на кучу камней и снова поднялся. Он бежал, как Зло, которое за одни сутки обегает всю землю. Он добежал до штаба.

И тотчас был дан сигнал к выступлению.

Пизано выстроил восемь человек своего отряда. В шеренге Освальдо оказался между Карлино и Амадори. Пизано скомандовал: «Смирно!» — и повел отряд к Святилищу.

Это была полуподвальная комната с белыми Оштукатуренными стенами, без всякой мебели. Посредине на высоком треножнике из хромированного железа горела церковная лампада. Пизано встал у треножника и, повернувшись к шеренге, еще раз произнес клятву фашистских отрядов: «Пред лицом дуче и бога, во имя павших». Он повторил: «Клянусь!»

Пизано стоял, вытянувшись в струнку, высоко подняв голову, и лицо у него было одухотворенное. Его слова звучали мистически и внушительно. В эту минуту он напоминал Освальдо архангела, поднявшего меч. Он обнажил кинжал; на клинке отразился свет церковной лампады, и сталь сверкнула холодным блеском. Восемь человек повторили его жест и возглас. Звон обнаженных кинжалов потонул в хоре голосов. Казалось, даже стены дрогнули от их зычного крика.

На площади их ожидала открытая машина. Пизано сел рядом с шофером. Карлино встал на одну подножку, Освальдо — на другую, остальные забрались внутрь. Пизано сказал:

— Начнем с самого главного, — и повернулся к шоферу: — Виа делла Роббья. Когда въедешь на эту улицу, притормози.

Машина тронулась. Освальдо ухватился рукой за ветровое стекло. Машина сразу же набрала скорость. Ветер дул Освальдо в лицо, леденя и возбуждая. Сердце билось в такт с мотором. «Вот она — революция!» — думал Освальдо.

Он воображал, что операции сквадристов сопровождаются песнями и радостными выкриками, что даже стоны раненых звучат при этом весело; взрывы праздничных хлопушек и фейерверков, и кругом сквадристы — возбужденные, веселые парни в черных рубахах с изображением черепа на левой стороне груди, там, где сердце. Однако они мчались в безмолвии, ночью, по опустевшим набережным Арно, на которых в лучах лунного света меркли фонари, и это напоминало ему о сельском кладбище. Но все-таки Освальдо еще надеялся услышать веселый звон праздничной карусели. Он оглядывался на сидящих в машине, видел их лица, побледневшие при свете луны; во тьме, словно глаза кошек, вспыхивали огоньки жадно раскуриваемых сигарет. На черных рубашках поблескивали медали. Машина свернула на бульварное кольцо и покатила в густой тени, отбрасываемой большими желтеющими вязами. Вся мостовая была засыпана листьями, и они шуршали под колесами, как щебень. В душу Освальдо закралась тревога. Воодушевление, охватившее его в Святилище, рассеялось. Мало-помалу в мыслях его возник мрачный образ — неистовая гонка навстречу смерти, образ этот становился в его сознании все отчетливее и наконец полностью завладел им. Ему вспоминалось сельское кладбище с такой же тенистом аллей, на которой он как-то вечером ждал свою возлюбленную. Девушка опаздывала, он стоял один в аллее, а вокруг было темно: лишь на редких могилах мерцали свечи, да за оградой появлялись и исчезали блуждающие огоньки. В тот вечер на него напал страх, он убежал, и ему казалось, что за ним кто-то гонится, что протянулась чья-то огромная рука и вот-вот схватит его. Сейчас в нем росло сходное чувство: еще не страх, но уже какое-то беспокойство. Непроизвольно он положил руку на кинжал, потом на револьвер, чтобы почувствовать себя увереннее. Другом рукой он судорожно цеплялся за ветровое стекло. Рука устала и закоченела на ветру, он прижался к крылу, боясь упасть. Им уже овладевал страх.

— Стой! — приказал Пизано. — Теперь поедешь тихо. Зажги фары. — Он вглядывался в номера домов. — Двадцать шестой. Приехали!


Мотоцикл — комета, предупреждающая людей доброй воли о потопе. Его ведет святой Георгий двухметрового роста; голова его непокрыта, губы крепко сжаты, твердый взгляд устремлен вперед. Это мифологический кентавр в рабочей куртке. Редкие прохожие испуганно жмутся к стенам домов. Сменившийся с поста полицейский, раскинув руки в стороны, становится посреди улицы. Мотоцикл уверенно объезжает его. Уже остались позади Порта ла Кроче. После дождя немощеная дорога предместья покрыта большими лужами и тянется сплошной полосой жидкой грязи. Сонные лошади везут телеги, нагруженные бутылями с вином и мешками с сеном. Мотоцикл проносится мимо них. Лошади шарахаются в сторону. Заснувший на облучке возчик просыпается: промчавшийся мотоцикл обдал его грязью.

Мотоцикл несется, подпрыгивая на ухабах, и только чудом не переворачивается. Он лавирует, как аргонавт, захваченный бурей. Треск мотоцикла и бешеная скорость мешают Уго сосредоточиться. Мысли прыгают, как все его тело; в сознании смутно мелькает образ связанного Освальдо. Мачисте орудует ручкой мотоцикла так же искусно, как кузнечными клещами, которыми он хватает раскаленные подковы. Его рука дрожит на прыгающем руле. Воля напряжена, губы крепко сжаты. В час разворачивающейся драмы обострилась ясность мысли, подсказывающей план действий. Мотоцикл уже сделал свою первую остановку у дома коммуниста-литейщика. Тот сел на велосипед, чтобы предупредить рабочие кварталы.

Сейчас Мачисте состязается с врагами в скорости. Ему кажется, что по другой стороне улицы мчится черный лакированный мотоцикл с черепом вместо фонаря, борется с ним за победу. Финиш — перед дачей, выходящей на речку Аффрико. Первого мая 1920 года Мачисте размахивал здесь красным флагом в честь товарища депутата. В тот день собралось много народу и было много флагов, но его флаг возвышался над всеми. Мачисте размахивал им в такт «Интернационала», который все пели хором. Товарищ депутат вышел на балкон. Это был бледный человек с проседью в густых черных волосах, «работник умственного труда», такой маленький, что его можно было бы взять на руки, как его детей, мальчика и девочку, которых мать вынесла на балкон. Депутат сделал знак, что хочет говорить. Руки у него были крошечные, детские. «Как у акушера», — сказала рядом с Мачисте какая-то женщина. Это был последний праздник трудящихся, который они праздновали свободно, при свете солнца. В мыслях Мачисте он связан с воспоминанием о первом поцелуе Маргариты. Накануне она поцеловала его на дороге, за околицей деревни.

Вот что значит для Мачисте состязание с призраком черного мотоцикла. Теперь исчезло то чувство разочарования, чуть ли не обиды, которое появилось у него, когда депутат выступил против Грамши и фракции «Ордине нуово» [36] на конгрессе в Ливорно, где произошел раскол и образовалась коммунистическая партия. Депутат остался с социалистами, с теми, которые делали «шаг вперед и два шага назад», Мачисте называл их тогда «красными раками», говорил, что капиталисты слопают их вместо закуски. А сегодня это стало трагической действительностью.

Мотоцикл свернул на дорожку, обсаженную чахлыми вязами. Речка бежала где-то внизу, за высокой дамбой. Вдали вырисовывались вершины холмов. От лунного света все предметы стали рельефнее, и это еще более подчеркивало тишину, в которую были погружены редкие дачи. Над кучкой домов возвышались часы на колокольне Коверчано. Мотоцикл сбавил скорость. Вдали лаяли собаки.

— Приехали? — спросил Уго.

Мачисте не ответил. Ночь придавала местности непривычный вид, и трудно было разобраться, где они.

— Не можешь сориентироваться? — спросил Уго.

— Он жил против той лесенки, что спускается к речке, — сказал Мачисте. — Видно, в последние годы здесь построили новые дома. — Он посмотрел вперед. В конце дамбы лежал большой пустырь. Мачисте поехал быстрее.

— Фашисты могут нагрянуть с минуты на минуту, а мы совсем безоружны, — сказал Уго. — Вот идиотство! В спешке я забыл взять у Олимпии револьвер. Хорошо, если депутат ссудит нас пистолетом!

Мачисте то ли не расслышал, то ли не захотел ответить. Он затормозил около дачи, одиноко стоявшей на краю луга; на пилястрах ворот сидели две терракотовые собаки.

— Это здесь! — сказал Мачисте. — Я узнаю собак.

— В окнах свет, — сказал Уго. — Значит, еще не легли. Мачисте развернулся и остановил мотоцикл у самой

дачи. В эту минуту свет погас.

Мачисте и Уго спрыгнули с мотоцикла. На калитке не было дощечки с именем депутата, но на внутренней стороне пилястра они нащупали кнопку электрического звонка. Мачисте надавил на нее, и в доме задребезжал звонок. Потом снова настала мертвая тишина. Они звонили несколько раз подолгу — никакого ответа.

— Но ведь только что у них горел свет, — повторил Уго.

Они звали депутата по имени, кричали:

— Это друзья! Мы — товарищи!

Мачисте барабанил в калитку кулаком. Уго колотил носком сапога. Наконец в доме зажегся свет. Из окна нижнего этажа выглянула женщина.

— Дома депутат? — крикнул Мачисте, прежде чем она успела что-нибудь сказать.

— Какой такой депутат? — спросила женщина.

— Депутат Бастаи. Разве он больше не живет здесь?

— Два года назад жил здесь, — сказала женщина, чуть приоткрыв окно. — Потом переехал.

— А где он теперь живет?

Но женщина, сказав им «спокойной ночи», закрыла окно.

Они снова принялись кричать и колотить в калитку. Тогда свет опять зажегся. На этот раз выглянул мужчина. Он сказал:

— Если вы сейчас же не уберетесь отсюда, я позвоню в полицию. Или же прямо в фашистский комитет, — он подчеркнул эти слова.

Но Мачисте уже вскарабкался на забор. Перекинул через него одну ногу, потом другую и спрыгнул в сад. Подошел к окошку и постучал по стеклу. Мужчина смотрел на него из глубины комнаты. Это был пожилой человек, лысый, толстый, с дряблой шеей, одетый во фланелевую пижаму. Он крикнул через закрытое окно:

— Это нарушение неприкосновенности жилища! — И вытащил из ящика стола револьвер. Он направил револьвер на Мачисте и сказал, не открывая окна: — Слушай, бандит. Посмей только пошевелиться — я выстрелю.

Женщина спряталась за его спиной. Мачисте остановил Уго, голова которого показалась над забором, и приказал ему сторожить на улице. Потом снова обратился к мужчине в пижаме:

— Зачем вы так воспринимаете все это? Нам нужен только адрес депутата Бастаи. Его жизнь в опасности.

Человек в пижаме подошел к письменному столу — должно быть, эта комната была его кабинетом. По-прежнему направляя на окно револьвер, он поднял с телефона трубку и заорал, глядя в окно:

— Теперь вы у меня попляшете!

Мачисте обладал силой легендарного Самсона. Он заскрежетал зубами, его душила злоба. Сдержаться было ему труднее, чем поднять груз весом в сто килограммов. И все-таки он попытался еще раз уговорить человека и пижаме:

— Почему вы не хотите сказать? — спросил Мачисте. — Разве я не внушаю вам доверия? — И он поднял руки.

Называя телефонистке номер, человек в пижаме ответил:

— Вот именно!

В эту минуту Уго крикнул:

— Коррадо! В аллею въехала машина с зажженными фарами. Она едет сюда. Что делать?

Вот тогда взорвалась, словно бомба, запоздалая и теперь уже бесполезная ярость Мачисте. Он ударил кулаком в оконную раму. Стекла посыпались мелкими осколками. Лысый уронил револьвер, женщина, вскрикнув, упала в обморок. Мачисте перепрыгнул через забор. Он сел на мотоцикл, завел его, домчался до моста, переехал на другой берег речки. Машина была уже близко. Но она направлялась не к этой даче: ее цель была значительно дальше.


— Молодец, кто спит в эту ночь, — сказал Стадерини.

Виа дель Корно напряженно слушает. Даже если окна заперты, а веки сомкнуты сном, слух все равно улавливает каждый шорох на улице. Когда умчался мотоцикл и Освальдо, как сумасшедший, выскочил из гостиницы, Олимпия тоже ушла из дому. Она убежала из «Червиа», захватив свой чемодан, решив спрятаться от Освальдо, который, несомненно, захочет с ней рассчитаться. И как всегда в таких случаях, Ристори («Знать ничего не знаю») запер дверь на засов.

Доверить секрет Фидальме — то же, что попросить молчать Пульчинеллу или Стентерелло [37]. И разболтает она не от злобы: все знают, что душа у Стентерелло добрая и благородная; просто у нее длинный язык, как у Пиноккио длинный нос. Жена сапожника не могла устоять против искушения и, поднявшись по лестнице, постучалась к Милене. В ее присутствии Маргарита закончила свой рассказ о разговоре между Мачисте и Уго, который она слышала из своей комнаты.

— До свиданья, не буду вас беспокоить, — сказала немного спустя Фидальма и пошла сообщить новости Синьоре. Она дерзнула выйти на улицу. «Булыжники мостовой показались мне раскаленными, — говорила она Синьоре. — И все же даже в этот поздний час я пришла. Ведь новости такого рода, подумала я, придутся Синьоре по вкусу».

Синьора поблагодарила ее. Она приказала Джезуине налить Фидальме стаканчик «лакрима кристи» и отпустила ее, протянув ей на прощанье руку — милость, которая была слаще тонкого вина. На лестничной площадке этажом ниже Фидальма столкнулась с Бруно и Каррези, которые устроили здесь ей засаду; Фидальма не заставила себя упрашивать и рассказала им все, что слышала. «Последние известия» побежали от двери к двери, от окна к окну.

Итак, когда на башне Палаццо Веккьо пробило час, на нашей улице никто не спал: одни жадно прислушивались, других мучили мрачные предчувствия. От ветра, внезапно налетевшего из-за гор, дрожали залатанные картоном стекла в квартире Чекки. Вдруг Маргарите вспомнились слова, сказанные Уго: «Они даже собираются схватить какого-то человека, который, как им известно, лежит в больнице».

Немного спустя Милена вышла вместе с Марио. И Фидальма, которая вечно торчала на лестнице, все поняла. Как видно, Альфредо тоже попал в список. И вот теперь Милена хочет бежать в санаторий. Сумасшедшая! Марио ее провожает. Они, конечно, постараются взять такси, но где его найдешь в такую ночь?

Ее муж, сапожник Стадерини, продрогнув в своей старой солдатской куртке, сказал, в сотый раз закрывая окно:

— Это Ночь Апокалипсиса!

Несется оседланный гневным кентавром мотоцикл. Грохот будит уснувших, будоражит в пригородах обитателей курятников и хлевов, приводит в ярость сторожевых собак, наводит панику на запоздалых прохожих, окутывает их облаком бензиновой гари. Уго пересел на заднее седло. Это увеличит скорость. Так больше риска опрокинуться на повороте, но сейчас самое главное — скорее, скорее!

Луна освещает уснувший город. Там все уже дома, все спят в тепле — в осенние заморозки так приятно, когда в комнате тепло. На лужайках — вода от недавно прошедших дождей и растаявшего инея, теперь это скользкие, болотистые пространства. И все-таки их надо пересекать по диагонали, чтобы сократить путь и выиграть время. Когда мотоцикл переезжает Марсово поле, на котором полк разбил свои палатки, часовые кричат «стой!» и стреляют в воздух. Снова кричат «стой!» и стреляют, целясь поверх голов. Выстрел из винтовки, второй, третий. Мачисте низко наклоняется над рулем. Уго прижимается к его спине. Над ними свистят пули. Мотоцикл, ведомый вслепую, врезается в большую, глубокую лужу, проносится через нее; фонтаны брызг обдают Уго и Мачисте с головы до ног. Но теперь в мотоциклистов уже не попасть: хлюпнув, четвертая пуля тонет в луже. Мотоцикл выехал на широкую прямую дорогу. Это — шоссе, асфальт блестит под луной. Мотоцикл мчится в Курэ. У завода Берта перед будками стоят ночные сторожа, приставив ружье к ноге. Мотоцикл проносится мимо них. Вот дом, где жили Милена и Альфредо; вот перекресток, где Уго торгует овощами. А вот картонажная мастерская, где одно время работала Аурора. Все дальше, все быстрее: мы везем с собой жизнь! Вот снова узкая речка; при лунном свете вокруг видны заводские трубы и холмы, на которых черными силуэтами вырисовываются дачи и кипарисы. Речка называется Муньоне, на ее берегах, поросших травой, разыгрываются теперь кровавые сцены. Как раз тут было совершено нападение на Альфредо.

Теперь Мачисте хорошо знает, куда ехать: вилла стоит там, где начинается подъем; около виллы сад с пальмой посредине. Когда у Мачисте не было еще своей кузницы, он приходил сюда подковывать лошадь, которую звали Коммунар. Кличка лошади — единственное, чем ее владелец отдал дань своим идеалам равенства. Но эта ночь — не время для упреков. Мы — посланцы жизни: спасайте, люди, свою либеральную душу.

У калитки Мачисте встретила громким лаем овчарка. Показался слуга в полосатой куртке. Выслушал его и пошел докладывать. Вернулся вместе с хозяином, одетым в зимнее пальто: его мучил старческий бронхит. Хозяин успокоил собаку, взяв ее за ошейник; он узнал Мачисте и пригласил его войти. Нет, нет, нужно спешить, нужно спешить! Старый синьор сразу понял, в чем дело. Он уже составил о Мачисте «определенное мнение»; к тому же вечный, не покидающий его страх не позволил ему колебаться. Вот только на минуту зайти в дом, взять портфель, портрет, который ему дорог, и драгоценности. Старик был холост и одинок. Вместе с ним жили лишь слуга и собака. Слуга открыл перед хозяином дверцу прицепной коляски. Мотоцикл тронулся. Треск и гул не дали сделать последние распоряжения. Собака завыла, глядя вслед хозяину. Старый синьор хотел немедленно уехать из города. Для большей безопасности Мачисте отвез его на маленькую дачную станцию. Он спросил, не знает ли синьор теперешнего адреса депутата Бастаи. Старый синьор знал. Он знал также, где живет тот третий, имя которого назвал Освальдо. Синьор даже поправил произношение этого имени. Прощаясь, он повторил:

— Депутат Бастаи живет на виа делла Роббья, двадцать шесть. Передайте ему привет от меня. Желаю вам удачи, ребята!

Сейчас больше чем когда-либо надо спешить. Так пусть же десять лошадиных сил мотора станут десятью чистокровными конями и помчат посланцев жизни к новой цели!

Виа делла Роббья — тихая и чистая улица. В подъездах домов лежат циновки, на которых белыми кружочками выложено слово «Salve» [38]. Нет ни мусора, ни навозных куч, ни зловония. Нет подозрительных гостиниц и поднадзорных уголовников, которых по ночам окликает полицейский патруль. Улица широкая, и здесь много воздуха; в это время года в садах хорошо пахнут магнолии. Освещенная луной улица благоухает. На окнах кружевные занавески, ставни окрашены под цвет фасада. Каждая квартира — островок благообразия, благополучия и благопристойности, каждый дом словно замок, подъемный мост которого убирается по вечерам. Живущие здесь буржуа не похожи на обитателей виа дель Корно, они совсем нелюбопытны, их не волнует и не интересует жизнь соседей. Разговорам и слухам они предпочитают газетные статьи. Люди эти словно устали от трудов своих предков, делавших историю, и теперь предоставили другим защищать завоеванные позиции. В комнатах все говорит о порядке, опрятности, хороших манерах, о страхе перед богом и об уважении к закону. Сегодня за все это надо расплачиваться эгоизмом, трусостью и духовным рабством. Виа дель Корно не идет на такую сделку, но на виа делла Роббья ее принимают, в ней обретают душевный покой и личное счастье. Поэтому-то здесь не поднялась ни одна штора, не приоткрылась ни одна дверь и нигде не зажегся свет, когда нагрянули фашисты и в доме депутата Бастаи прогремели четыре выстрела из пистолета, раздались вопли женщины и детский плач. Или так крепко спят на виа делла Роббья? Или страх парализовал горло даже у собак? Фашисты вышли из дома Бастаи быстро и уверенно. Прежде чем сесть в машину, они крикнули: «Даешь!» — и уехали, горланя песню:

К оружию, фашисты!

Бесстрашные сердца,

Сражайтесь до конца!

Песня замолкла вдалеке.

Внезапно поднявшийся ветер раскачивал фонари, в садах шелестела листва деревьев, луна отражалась в окнах. Но окна по-прежнему были закрыты, свет погашен, двери на замке. Только из ярко освещенных, как в праздники, окон депутата Бастаи доносились уже не крики, а рыдания: там плакали над мертвым. На улице, где прозвучали выстрелы, вопли и песня, снова воцарилась гробовая тишина. Ее нарушил треск мчавшегося мотоцикла.


Выстрелы и крики гулко отдавались от асфальтовых мостовых и каменных стен, словно гремели первобытные барабаны там-там. И грохотала какая-то огромная лебедка. Обычно в ночной тишине отовсюду слышны гудки паровозов, а теперь из каждой улицы доносятся револьверные выстрелы и песни сквадристов. Опять, как в стародавние времена, партия, захватившая власть, производит резню при свете луны. И при попустительстве полиции. Сегодня ночью полиция на казарменном положении. Патруль, проверяющий поднадзорных, вернувшись с обхода, написал в своем рапорте: «Никаких происшествий». А между тем черные банды совершали бесчинства.

Но город верен своему прошлому, память о нем хранит каждый камень, каждая колокольня. Дон Фратто, приор монастыря Сан-Лоренцо, широко распахнул двери ризницы и зажег над входом лампаду: может быть, кто-нибудь вбежит сюда в поисках убежища. В домах, где живет простой люд, приводят в порядок чердаки, отпирают подвалы; под самой крышей устраивают тайники, где можно спрятаться. Озверевшие от крови и пальбы фашисты возвещают о себе пронзительным криком: «Даешь!» Если на виа делла Роббья буржуа, желая сохранить нейтралитет, крепко заперли двери, то в кварталах Рифреди и Пиньоне появление коммуниста-литейщика подняло на ноги всех мужчин и женщин; теперь здесь все прислушиваются, затаив дыхание, бдительно охраняют тех, кто укрылся от фашистов; стоя на часах, перебирая четки, жители Рифреди и Пиньоне разделяют с преследуемыми их тревогу и страх. Да и не весь «жирный народ» [39] на стороне черных банд. В палаццо на виа Маджо и на набережных Арно еще остались люди, у которых большие доходы не затуманили рассудка; отсюда звонят телефоны, хозяева их предупреждают об опасности, предлагают убежище. Улицы безлюдны, в кафе закрыты ставни, свет всюду погашен. Машины сквадристов несутся по каменной пустыне, озаренной луной. Со сквадристами — Смерть. Ее эмблема на груди у каждого из них: череп, вышитый белой гладью на черной рубашке. Смерть провожает фашистов от дома к дому; она в каждом их жесте, в каждой мысли. Ее прикосновение леденит сердце, думы о ней лихорадят мозг. Такая спутница делает фашистов отчаянно храбрыми и трусливо осторожными; ее соседство беспокоит и распаляет. Смерть подавляет их. Они призвали ее в сообщницы, но ее могущество страшит их. Машины сквадристов мчатся, как разбойничьи корабли, гонимые бурей. Фашисты знают, что их окружает глухая ненависть, и поэтому им кажется, что каждый палаццо, каждая афиша, каждый выступ дома угрожающе смотрит им вслед. Первые налеты застали город врасплох, но теперь он притаился за своими каменными стенами. Сквадристы не заставали в домах никого, однако постели были измяты и еще теплы. Каждый из налетчиков охвачен был манией убийства: надо убивать, чтобы почувствовать, что ты жив и избежал засады. Смерть втянула их в свою игру — только утро покажет, кто выиграл партию. Сквадристы хором горланят песни, чтобы вызвать в себе чувство солидарности, подбадривают друг друга; шоферы жмут на акселераторы, машины швыряют седоков из стороны в сторону. На каждом перекрестке фашистам мерещится засада; они дают залпы по воображаемому врагу; там, где они проехали, вдребезги разбиты витрины и фонари. Они с ходу стреляют в окна, в киоски, в подъезды, где, как им кажется, мелькнула чья-то тень. Их пули настигают каждого бродячего кота, пробивают каждую вывеску. Перед тем как двинуться «в поход», сквадристы разделили город на зоны. Теперь в каждом квартале слышно, как они бесчинствуют.

Приор монастыря Сан-Лоренцо стоит на коленях перед распятием. Это невысокий старик с венчиком седых волос, окаймляющих лысую голову, глаза у него маленькие и светлые. Он в смятении. Всем своим существом он ощущает холод смерти, ее зов. Ужас парализовал его, смутил его душу, словно он один виновен в совершаемых убийствах. Это безоружный герой из иного мира, иной эпохи. Он слышит треск выстрелов, пение, грохот приближающейся машины. Ризница погружена в полумрак; у входа, словно огонь маяка, горит лампада. В церковь вбегают юноша и девушка. Юноша закрывает дверь и в изнеможении прислоняется к ней спиной. По площади с грохотом проносится машина.

— Ты испугалась, Милена?

— Немного. Мне показалось, что они едут прямо на нас.

— Нет, не на нас, — сказал Марио. — Но если бы мы им подвернулись, нам, пожалуй, не уйти бы живыми.

— А как же Альфредо?

— Успокойся. Нынче ночью они ищут не Альфредо.


После убийства депутата Бастаи, которого Пизано ранил несколькими выстрелами из пистолета, а Карлино прикончил, следующие налеты отряда Пизано оказались неудачными. Они не находили в домах никого, а комнаты еще хранили следы недавнего и поспешного бегства. Револьверными выстрелами сквадристы разбивали замки, они обшаривали шкафы и подвалы, стреляли в колыхавшиеся от сквозняка занавески, врывались в квартиры соседей — никого. На вилле в Курэ слуга в полосатой куртке бросился перед ними на колени, крича, что он ни в чем не виновен. Но у него была лакейская трусливая душонка, достаточно было стукнуть его раз-другой, чтобы он совсем раскис. Он подумал, что его хозяин уже в безопасности, и потому счел разумным признаться, что какой-то «огромный», грузный мужчина и другой, среднего роста, предупредили синьора и увезли на мотоцикле с коляской. Куда они поехали? Как ни дорожил слуга своей жизнью, он не мог сказать, потому что не знал. В эту минуту два выстрела в саду оборвали яростный лай немецкой овчарки: сторожившим у калитки сквадристам надоело с нею возиться.

Теперь машина несется все скорей и скорей. Впереди — мотоцикл с коляской. Он опередил фашистов на час, на полчаса, на десять минут. Смерть нажимает на акселератор. Она разжигает в фашистах ярость. И чтобы дать ей выход, они стреляют и, горланя песни, мчатся по городу, исхлестанному ветром, освещенному луной.

Не страшитесь, молодцы,

Будем резать негодяев,

Да погибнут подлецы!

Они знают: кто-то их предал. Зубоскал Амадори, утратив свое обычное веселое настроение, сказал угрюмо и зло: «Мы сварим его в смоле!» «Мы вытрясем из него всю душу!» — сказал Молевольти и хищно лязгнул зубами. А Пизано, согнувшись, чтобы зажечь сигарету, как бы подтверждает своим молчанием, что так оно и будет. Но они не знают, что предатель находится среди них. Как за якорь спасения, он судорожно уцепился за ветровое стекло, и лицо у него напряженное, неподвижное, словно у кариатиды. За эту ночь Освальдо испытал такое чувство злобы и отчаяния, какое только способен выдержать человек. Теперь все его чувства и мысли парализованы. Он, как лунатик, не сознает собственных действий… Это была первая его операция, в которой ему полагалось заработать себе нашивки! Когда машина остановилась у дома депутата, Пизано приказал ему сторожить у подъезда вместе с шофером и двумя другими сквадристами. Закоченевшими пальцами Освальдо никак не мог зажечь спичку, чтобы закурить сигарету. Не опустив окаменевших глаз, он выдержал иронический и подстерегающий взгляд Амадори. Они стояли рядом. Амадори сказал: «Следующими придется заняться уж нам. Что, Ливерани, боишься потерять невинность?» Потом — женский вопль, плач детей, выстрелы, первые за эту ночь; выстрелы тоже прозвучали, как человеческий голос.

А затем началась бесконечная гонка по городу. На вилле в Курэ — признание слуги. Теперь Освальдо знал наверняка, что Уго обо всем рассказал Мачисте и что оба они на мотоцикле опередили отряд. «Я предатель», — говорит он себе. Ухватившись за ветровое стекло, подставив лицо ветру, он думал. Он уже приготовился к смерти, к которой фашисты, еще не зная, что он предатель, приговорили его. «Как только мы вернемся, я во всем признаюсь», — говорит он себе. Затем впадает в прострацию, в то состояние полной нечувствительности к чему бы то ни было, которое следует за сильным потрясением. А машина несется к улице, параллельной Крытому рынку, которой мотоцикл, может быть, еще не достиг.


Ты — Мачисте, народный богатырь, могучий, как Самсон, ты — Ангел благовещения, тебе, коммунисту, партия доверила ответственное задание, ты — кузнец Коррадо, который, словно тисками, зажимает коленями ногу самого горячего коня. Но ты человек, живая плоть и кровь; у тебя глаза, нос, тридцать два зуба, на твоей руке вытатуирована балерина. У тебя широкая грудь, покрытая густыми волосами, в ней бьется большое, благородное сердце. Партия упрекнет тебя за ошибку, которую ты допустил, доверившись своему сердцу; но если бы ты не доверялся сердцу, ты не был бы в партии. Разве ты прочел хотя бы одну строчку в той книге, которая называется «Капитал»? От одного ее вида тебе уже хочется спать. Почему ты стал «народным смельчаком»? Потому что понял теорию прибавочной стоимости или потому, что было оскорблено твое сердце? Тот моряк из Кронштадта, который был так похож: на тебя, считал (подумать только!), что Маркс — один из двенадцати апостолов! Но теперь ты руководитель подпольной организации, ты не имеешь права слушаться своего сердца и рисковать своей жизнью, торопясь на помощь масону, в дом которого, быть может, уже порвались сквадристы. В конце концов, он капиталист… Враг фашизма по чистой случайности и враг рабочего класса по причинам весьма и весьма определенным. Не оказывают ли тут тебе фашисты в конечном счете услугу? Так нет же, ты стремительно несешься туда, где свершит-ся твоя судьба. Уго — пророк: он пытался отговорить тебя. А ты ответил ему, что если он боится, то может вернуться домой.

«Мы потеряли слишком много времени. На этот раз мы нарвемся на них, это уж как бог свят», — говорит Уго. И будто слегка упрекая тебя, добавляет: «Если бы мы еще не задержались у брата убитого депутата».

Видишь, он тоже против тебя!

На безлюдной, освещенной луной виа делла Роббья ты вошел в дом, откуда неслись рыдания, и увидел сцену «снятия со креста». Растерянные, все еще объятые ужасом женщина и двое детей обнимали труп. Когда ты вошел, они решили, что фашисты вернулись, чтобы убить и их. Твоя грузная фигура, выражение твоего лица в конце концов успокоили женщину и ее детей. Ты сказал: «Я — товарищ», — и твой голос соответствовал этим словам. Вот здесь и не выдержало твое сердце. Жена и дети положили убитого на кровать. Глаза его были широко раскрыты, то их остекленевшего взгляда становилось жутко. Ты закрыл усопшему глаза, поцеловал его в лоб. Большие пятна крови растекались по его груди. Бледная маленькая рука, которую ты хорошо помнил, была раздроблена выстрелом. В смерти он весь как-то съежился и казался подростком с густой копной седеющих волос. Ты смотрел на него, и у тебя навертывались слезы. Женщина и дети почувствовали в тебе друга. Ты не мог их оставить. Уходя, фашисты обрезали телефонный провод. Ты стучал сильными ударами кулаков в двери соседей; никто тебе не отворил, никто не отозвался, тогда жена убитого спросила, не можешь ли ты сообщить о случившемся ее деверю. И снова твое сердце не выдержало. Оставив Уго охранять женщину и детей, ты помчался на мотоцикле к брату убитого депутата, а он жил далеко от виа делла Роббья. Ты летел по ночному городу. Тебе приходилось колесить, чтобы не столкнуться с машиной фашистов, которые, крича и стреляя, мчались тебе навстречу. Ты привез брата. Когда вместе с Уго ты снова завел мотоцикл, драгоценное время было уже упущено. Ветер усилился, облака словно обгоняли луну. Был уже третий час.

Уго снова заговорил:

— По чести скажу, мы сделали больше, чем требовал наш долг.

А ты ответил:

— Если боишься, возвращайся домой. Масон или не масон, а он человек.

Таково уж твое сердце, Мачисте; оно не знает предисловий Энгельса и не прислушивается к голосу рассудка как раз тогда, когда к нему следовало бы прислушаться.

Встреча произошла на улице, параллельной Крытому рынку. Не было никакой надобности предупреждать адвоката-масона: он находился в Риме и вел с министерством переговоры о каких-то поставках. Пизано и его молодчики, обыскав весь дом, вышли, обозленные новой неудачей. Они уже собирались возвратиться в свой штаб. Освальдо, которому было теперь все безразлично, решил признаться в предательстве. Не станет он выклянчивать прощения и, пожалуй, даже не скажет, что Уго силой заставил его говорить. И вдруг послышался треск мотора. Пизано остановил шофера, который заводил машину.

— Подожди! — сказал он. — Посмотрим, кого принесло!

Улица была короткая, всего в несколько домов. Чтобы въехать в нее, мотоциклу пришлось затормозить. Он очутился прямо перед машиной.

— Это они! Я знаю их! — закричал Освальдо.

Мачисте сразу все понял. Мотоцикл вздыбился, словно лошадь, и повернул; коляска накренилась и снова выпрямилась. Амадори выстрелил первым. Промах! Мотоцикл уже выехал на широкую улицу и исчез. Машина ринулась вдогонку. Повернув за угол, фашисты увидели вдалеке мотоцикл и помчались за ним. Пальба продолжалась беспрерывно. Сквадристы стреляли, стоя в машине. Расстояние между мотоциклом и машиной быстро сокращалось. Только на поворотах мотоциклу удавалось выиграть несколько метров. Теперь Освальдо выкрикивал имена беглецов и бешено стрелял, чудом удерживаясь на подножке. Пизано был спокойнее всех. Он не стрелял, выжидая, пока расстояние сократится и спины сидящих на мотоцикле станут удобной мишенью. Мотоцикл пытался скрыться в лабиринте переулков, переплетавшихся у рынка. Выезжая на открытое пространство, он мчался зигзагами. Но машина уже настигала его; пули свистели совсем близко. Мачисте изогнулся над рулем, Уго сидел, прижавшись к нему. Они не переговаривались. Их соединяла близость смерти — это самые сильные узы в жизни, Мачисте понял: если петлять по переулкам, все пропало. Остается только одно: добраться до больницы — она неподалеку, — проскользнуть в подъезд и затеряться в проходах и коридорах, это еще могло бы спасти их. Неожиданно Мачисте вспомнился врач, который лечил Альфредо: это — Друг, быть может — товарищ! Но чтобы добраться до больницы, надо пересечь площадь Сан-Лоренцо, залитую ярким лунным светом, — большое открытое пространство. Однако это была последняя надежда, и Мачисте за нее ухватился. Он крикнул Уго: «Держись за меня крепче!» — и стремительно выехал на площадь.

Вот этого момента и ждал Пизано. У него была твердая рука и верный глаз. Освещенная луной согнутая спина, видневшаяся на расстоянии менее ста метров, была отличной движущейся мишенью — стрелять по таким живым мишеням он был мастер.

Мотоцикл накренился и опрокинулся на лестницу церкви. Водитель упал; у него был прострелен затылок. Второй сразу же соскочил и убежал, свернув в переулок. Машина остановилась около мотоцикла. Освальдо спрыгнул, наклонился над Мачисте; за волосы поднял его голову; в каком-то тумане увидел искаженное агонией лицо. Он был, как пьяный, он ударил ногой тело Мачисте. Заразившись его яростью, и другие последовали его примеру — пинками они переворачивали труп с груди на спину, со спины на грудь. Карлино стоял неподвижно с револьвером в руке и, широко раскрыв глаза, смотрел на Мачисте, словно видел перед собою призрак, словно почувствовал вдруг, что на него легла грозная ответственность, к которой он не был подготовлен. Только он и Пизано не бесновались над трупом. Карлино сел в автомобиль и стал безучастно наблюдать, как другие безумствуют. Ни он, ни Пизано не пытались прекратить это безумие, как будто боялись, что лишь еще больше разъярят фашистов. Прикрыв огонек спички ладонями, Пизано закурил сигарету. Освальдо крикнул:

— А где другой, где Уго?

Он бросился к углу улицы, за которым исчез спутник Мачисте. На улице никого не было. Ветер, еще сильнее задувавший на перекрестке, ударил ему в лицо. Освальдо остановился, словно натолкнулся на какую-то преграду. Перед ним была улица, напоминавшая ущелье, на мостовой чернели неподвижные тени домов. Освальдо выстрелил несколько раз, потом вернулся на площадь, где фашисты уже подняли мотоцикл. Амадори выстрелил в бак. Малевольти зажег спичку, вторую, третью, ведя борьбу с ветром, гасившим пламя. Наконец бензин вспыхнул, языки огня лизнули мотоцикл, и он превратился в костер, раздуваемый ветром.

Церковная площадь от лунного света казалась еще больше и шире; кучка людей, размахивая руками, прыгала на ней вокруг костра. Мачисте лежал у паперти поперек лестницы, раскинув руки, разжав кулаки; широко раскрытыми глазами он смотрел в небо, которое больше ему не принадлежало. Амадори крикнул:

— В огонь коммуниста!

Тогда Пизано вскочил, злобно отшвырнул сигарету. Стоя в машине, возвышаясь над всеми, он скомандовал:

— Камераты, смирно!

Все сразу замолкли, встревоженные неожиданной резкостью команды. Каждый воспринял ее как предупреждение о засаде. Фашисты поспешно взобрались в машину. На их испуганные вопросы Пизано ответил лишь пристальным взглядом, молча обводя глазами их всех, одного за другим. Потом повернулся к ним спиной.

— Едем, — сказал он шоферу.

Мотоцикл все еще пылал. Пламя, разбрасывающее искры, — вот и все, что осталось на площади. С воем метался по ней ветер, светила луна, то появляясь, то вновь исчезая за облаками. Марио и Милена осмелились выйти из ризницы. Два друга бодрствовали над Мачисте в первые часы его долгого сна.

Глава пятнадцатая

Ночью, как обычно, прошел полицейский обход; он застал всех обитателей виа дель Корно у окон. Неподвижные лица и тревожные взгляды, впивавшиеся во тьму улицы.

Ответив на приветствие Нанни, бригадьере счел нужным сделать всем косвенное предупреждение:

— В такую погоду у окна можно простудиться. Отойди, если дорожишь своим здоровьем.

Но его слова не нашли отклика. Где задержались Уго и Мачисте? Почему их нет до сих пор? Отсутствие их томило душу, словно тайна и мрачное предзнаменование. Едва затихли шаги полицейских, свернувших на виа дель Парлашо, раздались рыдания Маргариты, все еще остававшейся у Джеммы, куда пришли также Фидальма и сапожник. Бруно выскочил из дому, и сейчас же напротив распахнулось окошко; землекоп Антонио, будущий тесть Бруно, спросил:

— Что тебе взбрело в голову? — а за спиной отца закричала Клара:

— Бруно! Ты с ума сошел! Бруно успокоил обоих:

— Я иду к Маргарите. Не слышите, как она убивается? Марио с Миленой пошли в санаторий.

Снова наступила тишина; люди настороженно прислушивались, не раздастся ли вдалеке треск мотоцикла. Мотоциклу более не суждено было вернуться. Этого еще никто не знал, но у всех сердце щемило от предчувствия беды, нервы были напряжены от тревоги, которая гонит сон, леденит руки, сушит горло. Лишь Отелло и Нанни заснули. Остальным не давал спать если не страх, то любопытство.

Но у кого в душе может быть только любопытство в такую ночь? Разве что у вдовы Нези, для которой весь смысл жизни состоял теперь в развлечениях. Но сейчас и она тяжело дышала от волнения.

Только Синьора способна была со спокойным сердцем интересоваться роковыми событиями. Она приказала Джезуине занять ночью свой наблюдательный пункт у окна за занавесками. Лилиана тревожно металась в постели, и Синьора нежила ее, согревала, закрывая одеялом до самого горла, переплетая ее ноги со своими, окутанными фланелью.

Мяукали беззаботные коты; журчала вода в писсуаре, стекая по фаянсу. Торжественно прокукарекал петух. На башне Палаццо Веккьо раздавался бой часов, с каждым ударом усиливая напряженность ожидания. Но вот в октябрьском тумане забрезжила заря, и, наконец, первые лучи солнца осветили крыши. Тогда и Лилиану сморил сон, а Джезуина совсем окоченела, и у нее от холода не попадал зуб на зуб.

— Иди отдохни, плутовка, — сказала ей Синьора. — Я постучу в стену, когда будут новости.

Девушка пошла в свою комнату и легла. Как она замерзла, проведя всю ночь у окошка! Тщетно пыталась она согреться в постели, закрылась одеялом с головой, вся скорчилась, зажала руки меж колен. Тепло не приходило. Джезуине казалось, что у нее даже сердце дрожит от холода, в голове вместо мозга кусок льда, и каменный обруч сжимает виски. Подобное ощущение она иногда испытывала летом, сделав слишком большой глоток какого-нибудь ледяного напитка. Но в таких случаях оцепенение проходит в одну секунду, и сразу всем телом радостно ощущаешь, как кровь снова бежит по жилам. А сейчас это чувство все не проходило, каменный обруч по-прежнему сжимал ей виски, и она дрожала всем телом.

«Вот как продрогла, до самого нутра!» — думала Джезуина. Глупо она сделала, что не достала из шкафа шерстяной халат и не закутала горло платком, как зимой, когда приходилось долгие ночи быть на ногах, ухаживая за Синьорой, если у той был приступ удушья.

Холод и сырость осенней ночи пронизывали девушку до костей. В этом болезненном состоянии она чувствовала себя жалкой и несчастной. А голова была такая тяжелая. Неотвязные мысли, владевшие Джезуиной в последние месяцы, как будто сплелись внезапно в комок, бились в унисон с ее сердцем, повторяя: «Нет, нет и нет для тебя исхода. Бунт, который ты замышляешь, напрасен и нелеп. Была и будет Джезуина рабыней Синьоры».

Лилиана вытеснила ее из сердца Синьоры, и теперь она, Джезуина, вновь стала тем, чем была в самом начале, когда Синьора взяла ее из приюта: сиротой, которую Синьора наняла себе в услужение «за обычное жалованье». Двенадцать лет протекли бесплодно, бесполезно! Синьора воспользовалась ею, всячески ее эксплуатировала, принудила думать по-своему, а потом отшвырнула ее и теперь уверена, что держит в своем доме покорного сообщника, который не посмеет предать.

Прошло несколько месяцев, привязанность Синьоры к Лилиане оказалась прочной, и Джезуина, освободившись от смятения ревнивой зависти, начала думать самостоятельно, постепенно выходя из-под духовного подчинения Синьоре. И тогда она, как двенадцать лет назад, в приюте, оказалась одна — не с кем было поделиться мыслями, некому излить свое сердце; будущее было закрыто перед ней, мир неведом, нет друга, к которому можно постучаться в дверь, не на кого опереться. И вот, наконец, ей на ум пришло слово «угнетенная». Эта кощунственная мысль оказалась толчком; впервые Джезуина усомнилась в справедливости господа бога. Впервые она подумала, что Синьора «причинила ей зло».

Видя, что Синьора оказывает Лилиане те же знаки внимания, дарит ей те же нежности, которые раньше расточала ей, Джезуине, с тех пор как она стала взрослой, быть может, повторяет те же интимные слова и, конечно, осыпает теми же ласками, Джезуина сначала испытала острую ревность. Но постепенно, по мере того как нарастало ощущение утраченного счастья, сдержанного гнева и разочарования, у нее появилось и другое чувство: словно мало-помалу туман рассеивался перед ее глазами. Синьора утратила свой ореол почтенности и стала для Джезуины обыкновенной старухой, больной и капризной старухой, каких много на свете. Глаза Синьоры больше не возбуждали в Джезуине смешанного чувства страха и влечения, как это было раньше. Интимная близость с ней казалась теперь девушке не только страшной, но и противной, отталкивающей, мерзкой. Теперь Джезуина видела Синьору такой, какой та была в действительности, испытывала к ней чувство гадливости и судила ее.

Перед служанкой словно распахнулись двери тюрьмы, где она провела свое отрочество, где ее цветущая юность была прикована к постели больной или к окошку, — ведь весь ее кругозор ограничивался узкой улицей виа дель Корно. Вновь пробудились ее естественные инстинкты, хотя она и не отдавала себе в этом отчета; и то «воспитание», какое дала ей Синьора, та кладбищенская стена, за которую она запрятала девушку, внушая ей враждебность к миру живых людей, постепенно рушилась. Джезуина становилась хозяйкой своей судьбы. Но она никак не решалась переступить порог темницы и вырваться на свободу. Оглядываясь назад, девушка снова испытывала тот же страх, что и в тринадцать лет, и все еще не в силах была постоять за себя. Она видела, как Лилиана, женщина с жизненным опытом, жена и мать, тонула в том же болоте внушений и уговоров, из которых она сама едва выбралась. Джезуина жалела Лилиану, но в то же время испытывала чувство злорадства и отнюдь не собиралась протянуть Лилиане руку помощи, чтобы спасти ее и «открыть ей глаза». В душе Джезуины еще оставалась мстительность, которую ей привила Синьора: это был последний кусок стены, который все не поддавался. Джезуина еще не освободилась окончательно.

Она отчетливо понимала это сейчас, когда лежала, замерзшая и усталая, под одеялом, которое давило, но не согревало ее. Несколько раз в течение ночи она намеревалась отойти от окна, сказать, что ей надоело караулить, что судьба Уго и Мачисте ее совершенно не интересует. Но все время она чувствовала за спиной взгляд Синьоры, слышала хриплый и властный голос, который до сих пор словно гипнотизировал ее, и она не смела нарушить приказа, ослушаться Синьоры. Первый мятежный поступок Джезуины — отказ смотреть в окно — должен был быть решительным и бесповоротным. Надо было смело и прямо сказать: «Мне надоело! Я ухожу!» — а не обращаться со смиренной просьбой. Она с трудом сдерживала слова кроткой жалобы, готовые сорваться с уст: «Я устала! Мне холодно!»

Теперь сознание собственного бессилия мучило ее, словно угрызения совести, словно возмездие за преступление, совершенное против самой себя. Она понимала, что у нее никогда не хватит мужества выполнить свое намерение, оставить Синьору и уйти… Куда? За стенами дома Синьоры была тьма незнакомого мира, где такие бедные и одинокие женщины, как она, кончают улицей, — все равно, идут ли они в прислуги или становятся содержанками. В том мире все мужчины — грубые и грязные эксплуататоры. У Джезуины была только одна мерка для суждений о жизни — поучения Синьоры, а события на виа дель Корно, казалось, подтверждали справедливость этих наставлений.

И все— таки Синьора причинила ей зло. Она угнетала Джезуину, превратила ее в рабыню, так же как это делают с женщинами мужчины. И хотя Джезуине было лишь двадцать пять лет, она не видела для себя иного исхода, кроме печального удела рабочей клячи, которая обречена до конца своих дней шагать с завязанными глазами по кругу, вращая колесо водочерпалки, и все-таки не покидает ни хозяина, ни стойла и в вечном своем кружении мирится с беспросветным отчаянием и усталостью.

Даже и сейчас Джезуине вспоминалось, что она не выполнила последней обязанности своего долгого рабочего дня: не выставила за дверь ведро с мусором. Как ни устала, а надо это сделать. Если завтра Синьора дознается, что ведро не выставлено, она будет бранить Джезуину. Синьора всегда все знает: лежит в постели, а сама угадывает буквально все, что совершается в доме и на улице. Слух у нее чуткий, как у слепого, а прозорливость — как у пророка.

Джезуину все еще крепко держат в узде. Она тихонько, тихонько встает с постели — не дай бог нашуметь: Синьора, быть может, забылась сном, а сон ее драгоценен. По-прежнему дрожа от озноба, она идет босиком, накинув на плечи юбку вместо платка; пробирается на кухню, крадется по коридору и осторожно отодвигает засов, вздрогнув от его легкого скрипа. Затем она наклоняется, чтобы бесшумно поставить ведро за дверь.

Перед ней на площадке лежит навзничь мужчина.

Это был Уго.

Мысль о том, что Синьора может проснуться, была сильнее испуга, и Джезуина удержалась от крика.

Девушка наклонилась над лежавшим. Падая, Уго успел защитить голову: он лежал, прижавшись щекой к согнутой руке. По светлому пиджаку от левого плеча до поясницы расплывалось большое кровавое пятно. Виден был только профиль бледного лица, лоб в ледяной испарине, полузакрытый глаз смотрел невидящим взглядом. Рот искривила гримаса боли, сквозь стиснутые зубы вырывалось хриплое дыхание.

Джезуина тихо позвала его. Уго не ответил. Девушка попыталась приподнять лежавшего, обхватив его за пояс, но безжизненное тело было слишком тяжелым. Тогда Джезуина подхватила его под мышки и поволокла по коридору. Она действовала безотчетно, заботясь лишь об одном: не нашуметь. Запирая дверь, Джезуина заметила, что ее правая рука в крови. Уго застонал, пробормотал что-то невнятное. Джезуина втащила его в свою комнату и попыталась положить на кровать.

Словно призрак, на пороге появилась Синьора в длинном голубом халате; волосы подобраны в сетку, вокруг горла — черная повязка, на которой поблескивает брошь, на белом, как мел, лице — черные орбиты сверкающих глаз.

Синьора была полна спокойствия и выдержки в противовес лихорадочному волнению Джезуины; она поддержала Уго за ноги и молча помогла уложить его на постель. Все так же невозмутимо — только взгляд ее был пристальным и горящим — она приказала:

— Дай йод, спирт, вату и марлю. Ну, живо! Принеси ножницы.

С неожиданной энергией, ловкими, расчетливыми движениями она повернула Уго ничком, сняла с него пиджак; на рубашке, как она и предвидела, запеклась кровь; она разрезала рубашку, чтобы заняться раной.

— Надеюсь, что он не придет в себя, пока я не кончу, — сказала она. — Зажми-ка ему рот рукой. Если укусит — терпи. Нужно, чтобы никто не услышал. — Потом она добавила: — Пуля попала в плечо, но только оцарапала. Это пустяк!

Джезуина тихонько положила руку на губы Уго. Он стонал еле слышно, как будто понимая, что надо сдерживаться. Когда Синьора обтирала рану мокрой ватой, он закусил губу. Потом стал дышать глубже и словно с облегчением. Джезуина ощущала на своей руке его дыхание. Рука у нее была холодная, и дыхание раненого согревало ее, а он искал освежающего прикосновения ее ладони.

— Он хочет пить, — шепнула девушка. — Дать ему воды?

— Ну, вот и все, — сказала Синьора, усевшись у изголовья кровати. — Да что там вода! Принеси бутылку коньяку.

Открыв глаза, Уго увидел Джезуину, стоявшую в ногах постели. Она надела свой зимний розовый халат, атласная ткань блестела при свете лампы, висевшей над ее головой.

Уго не узнал Джезуину. Приподнявшись на локтях, он выкрикнул:

— Мачисте! Где он?

Хриплый шепот, раздавшийся слева, заставил его обернуться. Синьора отвечала ему:

— Это ты нам должен сказать!

Тогда— то Уго и пришел в себя. Закрыв лицо руками, он рухнул на постель и разразился рыданиями. Застонав от боли, он инстинктивно повернулся на бок и рыдал глухо, как мужчина, сломленный судьбой, жалобно, как ребенок.

— Ему полезно выплакаться, — сказала Синьора. — Оставь его, Джезуина.

Но Джезуина все-таки подошла к Уго. Вынув из кармана платок, она вытерла ему мокрое от слез лицо.

Пропел петух. На башне Палаццо Веккьо пробило шесть. Зазвонил будильник землекопа Антонио. Вскоре вернулись Марио и Милена, «онемевшие от страха», как потом говорил Стадерини. Послышались душераздирающие крики Маргариты, беготня по лестницам, хлопанье окон, возгласы, причитания — они донеслись и до Уго.

— Кажется, никто не видел, как ты сюда вошел, — заговорила Синьора. — Значит, тебе нужно только сидеть смирно и помалкивать. А мы пока что разузнаем, как обстоят дела. Но ты должен рассказать нам, что произошло!

— Прыгай, Уго, спасайся! — таковы были последние слова Мачисте, которые услышал Уго. Вслед за этим мотоцикл свалился на бок. Уго каким-то чудом оказался на ногах. За его спиной продолжалась стрельба. Он побежал. Когда заворачивал за угол, его словно камнем ударило сзади в плечо. Но пуля не остановила, а лишь толкнула Уго вперед, и он побежал по виа де Джинори. Вскоре он понял, что его не преследуют. Он увидел открытый подъезд, вскочил в него, захлопнул за собой дверь. В подъезде он простоял с полчаса. Издалека, с конца улицы, донеслась стрельба, потом все стихло.

Из раны текла кровь. Но Уго даже и на ум не приходило обратиться в больницу, хотя она была неподалеку. Он думал лишь о том, что уже светает и ему не удастся незамеченным пройти по улицам. А Мачисте?… Уго не знал, куда идти: он был, как волк, потерявший логовище. Он вспомнил о двух-трех друзьях, но они жили далеко. А Мачисте, Мачисте!… Логово Уго было на виа дель Корно. Но у кого спрятаться, где? Он двинулся в путь, крадясь у самых стен. Город был пуст, озарен луной, исхлестан ветром. С каждым шагом у раненого тяжелели голова и ноги, плечо как будто налилось свинцом. Теперь мысли его стали путаться. Он шел вслепую, инстинктивно. Инстинкт вел его туда, где несколько лет подряд был его дом; хватаясь за стены, Уго шел к Марии Каррези. Никто не видел раненого волка, когда он завернул за угол виа дель Парлашо и вмиг оказался за дверью дома номер один. Он потерял сознание, не добравшись до четвертого этажа.

А теперь Уго хотел уйти. Но достаточно было Синьоре потрясти его за плечо, чтобы переубедить его. — Уговор дороже денег, — сказала она. «Всегда она так говорит», — подумала Джезуина. И тут же вздрогнула, чувствуя, что Синьора в эти минуты обдумывает какую-то махинацию. Ведь Синьора и пальцем не пошевельнет, если дело не сулит ей, рано или поздно, выгоды. Разве Синьора в самом деле ангел доброты, как ее называют? Нет, Джезуина теперь этому больше не верит. Тем не менее дальнейшие слова Синьоры звучали убедительно. И именно поэтому Джезуина укрепилась в своих подозрениях.

Синьора сказала Уго:

— Имей в виду, что для меня все одинаковы — и красные и черные. Правительства меняются, а сборщики налогов все одни и те же. Ты изволь оставаться здесь, а то выйдешь и наделаешь мне неприятностей. Имей в виду, я ничего не знаю о том, что ты здесь! Джезуина тебя привела и приютила без моего ведома! Впрочем, это и на самом деле правда. Я ведь не встаю с постели. Понятно? А там посмотрим.

Она встала и, уходя, добавила:

— Когда-нибудь я предъявлю счет и тебе! Не сомневайся!

И сделала знак Джезуине следовать за ней.


Коммунист — живой человек, как и все люди; бывают у него и увлечения и упадок духа, ему знакомы и безрассудства и колебания; у него столько-то литров крови в жилах, у него пять чувств, более или менее ясный ум. Грамши справедливо говорит, что «партия — сознательный авангард пролетариата», а поэтому член партии, активист должен уметь ориентироваться при любых обстоятельствах. Но когда люди все вместе и могут обмениваться мыслями, советоваться, — все идет прекрасно. А когда человек остался один и сам должен разобраться в своих побуждениях, прислушаться к голосу совести, черпать силы только в своей любви и ненависти, — вот тогда легко «уклониться от линии партии». У Коммунистической партии Италии за плечами едва четыре года жизни, а поэтому нельзя требовать от ее людей больше того, что они могут дать. Если они впадают в крайности в своем энтузиазме, не называйте их «экстремистами» — не все умеют совладать со своими чувствами и подчиниться голосу рассудка. Если, охваченные смятением, они черпают утешение в успокаивающем присутствии женщины, то помните, что они созданы из плоти и крови и им тоже бывает страшно. Когда бил час борьбы с несправедливостью, такие люди всегда стояли в первых рядах, в авангарде, который тысячи раз падал сломленный ударами врагов, но снова и снова поднимался на ноги. Если бы не было Грамши, чтобы напомнить об этом, вы могли 0ы спросить у самого Палаццо Веккьо, который высится в двух шагах от виа дель Корно. Сколько раз набатные удары колокола пробуждали от спячки людей в предместьях Флоренции. Виа дель Корно существовала еще до того, как родился Данте. И повстанцы чомпи [40], говорится в старинных хрониках, вырвались именно из этих уличек и закоулочков между Палаццо и Амфитеатром, где Медичи, возрождая к своей вящей славе увеселения древнего Рима, развлекались, натравливая львов на лошадей и на собак вместо христиан. Христиане были им нужны, чтобы ткать шелк.

Разве что-нибудь изменилось с тех пор? Разве позволено растеряться хоть на минуту, если копья полицейской стражи до сих пор обагрены нашей кровью и самый лучший, самый дорогой товарищ лежит, раскинув руки крестом, под сводами церкви Сан-Лоренцо?

Уго плакал, как плачет побежденный. Не только из-за острой боли от нанесенной ему раны и не только потому, что погиб Мачисте. Он плакал от отчаяния, от тоски, ибо ему казалось, что для него больше нет исхода. Всем телом, ослабевшим от волнения и потери крови, истерзанными нервами, всем существом своим он ощущал первый приступ страха. В его расстроенном мозгу метались мысли затравленного волка.

Это наваждение усиливала темнота. Уходя, Джезуина потушила свет, и Уго, машинально раздевшись, забрался под одеяло, словно даже не чувствуя своей раны. Теперь ему казалось, что тьма, обступившая его, будет вечной, что она предвещает его конец. Он подумал о товарищах, но они показались ему далекими и даже как будто враждебными. Они считали Уго «потерянным» после его стычки с Мачисте; они знали, что он якшается со сквадристом Освальдо. Когда Мачисте и Уго мчались на мотоцикле, Мачисте в общих чертах передал ему, какое мнение было о нем высказано на собрании в присутствии Трибаудо. И тогда Мачисте ласково обхватил его рукой за плечи, как будто просил извинения за то, что сам же привел то варищей к такому выводу. Борясь с ветром, относившим слова, Мачисте прокричал:

— Ты так себя вел, что я поневоле в тебе усомнился. Понимаешь — факты были!

Теперь Мачисте был мертв, а ведь для живых эти факты продолжали существовать.

Тьма нависла над Уго (он не замечал, что лежит с закрытыми глазами). В голове у него мутилось. Ему казалось, что его сдавили, как в тисках, две реальные физические силы. За спиной фашисты готовились нанести ему удар, мстя за Освальдо, у которого Уго вырвал признание: кинжал уже задел Уго и сдирал с него кожу. А перед ним стояли товарищи, безмолвно наблюдая за истязанием. Бледное лицо «крепыша», а рядом изрытое морщинами лицо литейщика, во взгляде которого светилась ненависть, были красноречивее всяких слов. Его обвиняли в том, что он заманил Мачисте в западню, решил сослужить фашистам службу и подставил Мачисте под удар.

Потеряв в бреду всякий контроль над своими рассуждениями, не поддерживаемый более инстинктом, Уго вообразил, что все это, может быть, и на самом деле правда: ведь он действительно повел Мачисте навстречу фашистам. Значит, он виноват в его гибели! И товарищи справедливо призывают его к ответу, не верят его объяснениям, правдивость которых мог бы подтвердить лишь один Мачисте.

Отныне никто не узнает правды…

Оттого и терзала Уго жестокая тоска, все сильнее охватывая душу, побеждая все его внутреннее, моральное сопротивление и одновременно усиливая боль в плече. Рос в нем и ужас перед Освальдо и Карлино — ведь они, конечно, ищут его и, отыскав, убьют, прежде чем он успеет рассказать товарищам о том, как в действительности было дело, и отдаст себя на их суд. Теперь ему хотелось, чтобы его убили сами товарищи. Ведь если обе стороны грозят ему смертью, то принять ее он хотел от своих близких. От людей, преданных тем же идеям, воодушевленных теми же надеждами, что и он. Может быть, они поверят ему и примут под свою защиту. А если нет, то все же смерть от руки оскорбленного друга легче, чем от руки врага.

Уго готовился стать жертвой. Но ему было жаль себя. Он чувствовал, что еще жив; слезы, соленый вкус которых он ощущал на губах, руки, сжимавшие подушку, были реальностью, от которой он не мог оторваться. В памяти его всплывали образы прожитого, близкого и далекого, картины утраченного счастья. Вот он везет свою тележку, шутит с женщинами, которые теснятся вокруг его лотка, пускается в фамильярности с молоденькими, перебранивается с пожилыми. Вот он сидит за стаканом вина в остерии на рынке, вот играет в карты, видит лукавые и возбужденные лица партнеров, сидящих за столом. Он ощущал вкус вина, аромат свежего воздуха, наполнявшего его легкие. Первое свиданье с Марией Каррези, их дерзкая выходка — возвращаясь домой, они шли под руку почти до самой виа дель Корно. В тот вечер, свернув на свою улицу в нескольких шагах позади любовницы, Уго встретил Марио и Мачисте, которые собирались покататься на мотоцикле. Марио подмигнул ему, Мачисте покачал головой.

Теперь призрак Мачисте преследует его в бреду.

Уго зарывается лицом в подушку, словно желая выдавить, вытеснить из головы этот образ. Но воспоминания не исчезают, а лишь ускоряют свой бег, и все новые и новые картины одна за другой, как яркие пятна, проносятся перед его закрытыми глазами. Теперь вспоминается все, что было за последнее время: гостиница и Олимпия, пьяный Освальдо и оскорблявшая его Киккона, и он, Уго, который этим забавлялся, и пил, и якшался с ними, да еще собирался когда-нибудь расплатиться с Мачисте за полученный удар. Теперь ему в мучительном бреду казалось, будто он и вправду исполнил это желание и отплатил Мачисте за обиду. Потом все его мысли окончательно спутались, и ясным осталось только одно: Мачисте убит, потому что он, Уго, побудил его действовать и, подстрекая ехать быстрее, привел друга туда, где ждала его смерть.


Наконец Уго нашел силы стряхнуть с себя кошмар. Он сел на постели и открыл глаза. Сквозь закрытые жалюзи пробивался свет — белые полосы ложились на спинку кровати, расплывались на желтоватых стенах и на потолке. В полутьме вещи стали обретать свои привычные очертания. Задрожал в зеркале легкий отблеск: первые лучи солнца озарили дома. Улица была необычно тихой.

Уго почувствовал, что у него лоб, затылок, шея, даже руки в сгибах покрыты испариной. Перевязка давила плечо и грудь, стесненные движения бередили рану. Уго вдруг ощутил прилив энергии и снова подчинил себе свое тело. Недавние мысли будто окутались туманом, отступили на задний план, но мозг еще не повиновался Уго, оставался вялым, инертным, как его раненая рука. Думать связно он был неспособен, но с тревогой прислушивался к малейшему шороху. Ночной кошмар словно принял осязаемые формы: Уго казалось, что теперь у его изголовья сторожит что-то страшное, грозное и в любую минуту может на него ринуться: какая-то неусыпная тень, которая больше никогда его не покинет, как его собственная тень, вот-вот набросится и раздавит его. Он больше не испытывал панического страха, но чувствовал себя загнанным, затравленным беглецом. Воображая себе эту тень живой и сильной, Уго не боялся ее, но у него не хватало духа обернуться и посмотреть на нее. Ему казалось, что рано или поздно, через секунду или через час, а может быть, и завтра, куда бы он ни пошел, что бы ни сделал, этот призрак схватит его. Но дневной свет, разгораясь с каждой минутой, помогал Уго ускользать от опасности, хотя и не мог окончательно его спасти; он отвлекал юношу, осушал его слезы.

Уго встал с постели, подошел к окну и выглянул на улицу сквозь спущенные жалюзи. Он видел только угол виа дель Парлашо и в доме напротив — окна Карлино. У одного из этих окон сидела мать Карлино, Арманда, и беспокойно поглядывала то туда, то сюда — в оба конца улицы. Лицо у нее было словно восковое, она зябко куталась в шаль, прядь седых волос выбилась на виске; Арманда казалась живым олицетворением отчаяния.

Улица по— прежнему молчала. Потом Уго увидел, как отправился на работу мусорщик Чекки, потом землекоп Антонио в грубых сапогах, с новой лопатой на плече, поблескивавшей на солнце. Отёлло отпер лавку и остался стоять на пороге, глядя вверх, на окна Маргариты. Немного спустя вышла Леонтина с кошелкой. Проходя мимо Отелло, она посмотрела на него, поднесла руку ко лбу и покачала головой. Отёлло развел руками и тоже закивал головой, потом закурил сигарету и сел на скамеечку у дверей. Настал черед Клары высунуться из окна; удостоверившись, что матери уже нет на улице, она отошла.

Уго словно прилип к окну. Он прижимал к стеклу лоб, чтобы охладить его. Рыданий Маргариты больше не было слышно, наверно, она пошла с Марио искать Мачисте. Но куда?

В этот момент Арманда закричала:

— Карлино!

Затворив окно, она поспешно скрылась в комнате.

И Карлино появился перед глазами Уго, в рамке, образуемой пластинками жалюзи.

Карлино все еще был в форме. Он поздоровался с Отёлло, махнув ему рукой; Отёлло нерешительно встал, в замешательстве снова сел, потом опять встал и поднял руку, изобразив что-то вроде фашистского приветствия.

Уго задыхался, стоя у закрытого окна. Сердце у него бешено билось. Он никак не мог собраться с мыслями. Он лишь следил за каждым жестом Карлино и чувствовал, что весь дрожит и почти теряет сознание. Кровь бросилась ему в голову, все тело напряглось, мышцы стали твердыми, как камень. Уго не мог утверждать, что видел Карлино в машине, гнавшейся за мотоциклом, но всем своим существом ощущал, чувствовал, что Карлино был там, так же как был там несомненно и Освальдо. В его смятенном мозгу родилась уверенность в этом, неотвратимая, хоть и бесплотная, как тень, что стояла у него за плечами, сейчас более чем когда-либо близкая и угрожающая.

Карлино рылся в карманах, отыскивая ключ от входной двери; но прежде чем он успел воспользоваться им и прежде чем Арманда отперла сыну изнутри, дверь распахнулась и вышла Клара. Она, очевидно, бегом спустилась с лестницы, чтобы в отсутствие матери заглянуть к Бьянке. Клара с разбегу перепрыгнула через порог и, не удержавшись, налетела прямо на Карлино.

Тут она испустила настоящий вопль.

— Мама! — крикнула она и кинулась прочь. Потом, как обезумевшая ласточка, заметалась по улице, от двери подруги к дому Бруно. Девушку объял такой ужас при виде Карлино, что она бросилась к жениху, как к спасителю. Клара ринулась вверх по лестнице, к Бруно.

Ее крик сразу пробудил корнокейцев; Клоринда, высунувшись из окна, увидела испуганную Клару и Карлино, который наблюдал за ней, все еще стоя у двери, и Клоринда в свою очередь не могла удержаться от жалобного восклицания:

— О господи, спаси и помилуй!

Тогда из своего убежища Уго увидел, как Карлино поднялся на две ступеньки крыльца и остановился на пороге. Раздался его громкий, резкий и злобный голос:

— Успокойте нервы, синьоры с виа дель Корно! А если кому хочется похныкать — пожалуйста! Получите полную меру, да еще с добавкой!

Если о людях надо судить по их поведению в чрезвычайных обстоятельствах, то Стадерини оказался смельчаком — он один-единственный решился подать голос и ответил Карлино. Стадерини был соглашатель до мозга костей, но кости-то у него были уже старые и жизненный опыт немалый. Разумеется, Стадерини заговорил своим обычным голосом, приниженным и покорным, но тон у него был решительный. Сапожник понял, что его вмешательство может предупредить и какой-нибудь опрометчивый поступок Бруно или выходку женщин, возбужденных страхом и тревогами истекшей ночи и известием о гибели Мачисте, которое принесли Марио и Милена. Вмешаться — значило воспрепятствовать непредвиденным и весьма опасным последствиям.

И вот Стадерини высунулся из своего окошечка под самой крышей дома номер четыре и сказал:

— Не сомневайтесь, синьор бухгалтер! Мы знаем, что значит жить на свете! Но и вы должны понять положение! Может быть, вы еще не знаете, что сегодня ночью случилось несчастье…

Уго показалось, что Карлино немного удивился вмешательству Стадерини. Он сдвинул свою шапочку на затылок, подбросил на руке связку ключей. Потом до Уго донеслись его слова:

— Я ничего не знаю, я только что из Ливорно. Во всяком случае, ты молодец, сапожник! Будем надеяться, что вся улица придерживается твоего мнения!

И он закрыл за собой дверь. Мать уже была на площадке и шла ему навстречу.


— А ну-ка, ложитесь сейчас же в постель! — сказала Джезуина за его спиной.

Уго, вздрогнув, обернулся. Джезуина держала в руках поднос с чашкой кофе, на губах ее была усталая улыбка.

— Испугались? — спросила она.

— Да вот, понимаете, нервы расходились! Опустив голову, он сел на край постели и стал пить кофе маленькими глотками. Ему хотелось поймать какую-то свою мысль, но тщетно Уго пытался ее сформулировать. Джезуина стояла рядом с ним, держа в одной руке поднос, в другой ложечку. Она смотрела на Уго. Видела его всклокоченные черные волосы, слипшиеся от брильянтина и пота, его загорелый затылок. Взгляд ее скользнул по его торсу, забинтованному почти до пояса, где обозначалась впадина живота, закрытого трусами. Джезуина смотрела на его руку, лежавшую на коленях. Это была большая сильная рука, наружная часть предплечья поросла волосами. Ближе к запястью волосы исчезали, и на суставах пальцев был лишь едва заметный пушок. Большой палец был совсем гладкий и сильно отходил в сторону от других пальцев. Уго рассеянно шевелил им. Джезуина подумала: «Что он им так двигает? Наверно, онемел палец».

— Ложитесь, — повторила она. — Синьора сказала, что вам нужно отдохнуть.

Уго ответил как-то нехотя, словно с трудом оторвался от своих мыслей:

— Нет, наоборот, надо сообразить, как мне отсюда выбраться, чтоб никто не видел.

— До вечера об этом нечего и думать, — возразила она. И добавила, чтобы убедить его поскорее лечь: — Вам не холодно?

И только сказав это, Джезуина заметила, что Уго почти голый; до этой минуты она смотрела на него рассеянно, как на какой-то привычный предмет, думая совершенно о другом. Теперь она отвела взгляд.

— Все-таки мне необходимо поговорить с кем-нибудь, пока фашисты меня не зацапали, — сказал Уго. — Но действительно до вечера ничего не выйдет.

Он снова почувствовал себя усталым и сломленным, отданным во власть кошмаров и бесплодных противоречивых порывов. Он посмотрел на девушку, которая перестилала ему постель, и на этот раз его потянуло к ней, захотелось уменьшить расстояние, разделяющее их, чтоб можно было поделиться с ней своими тревогами, своей тоской и почерпнуть в этом силу.

— Джезуина, побудьте со мной, — заговорил он. — Если я останусь один, я с ума сойду. Мне и правда нужно отдохнуть, потому что вечером меня, наверно, ждет самое худшее!

Но девушка не услышала призыва к откровенности, звучавшего в этих словах.

— Синьора спрашивает, хорошо ли держится повязка, — сказала она вместо ответа.

Уго сделал резкое движение и, почувствовав боль в плече, выругался.

— Тише! — взмолилась Джезуина. — Нельзя повышать голос. Даже Лилиана не должка знать, что вы здесь.

Уго лег на бок и мгновенно уснул.


Тем временем Мачисте положили сначала в притвор церкви Сан-Лоренцо, а потом перенесли в морг при больнице. Маргарита простилась со своим мужем, проявив неожиданную твердость духа, хотя на ней лица не было. По соображениям «общественного порядка» похоронное шествие было запрещено. То же произошло с похоронами депутата Бастаи и третьей жертвы этой памятной ночи. По тем же мотивам доступ в морг был разрешен только родственникам. Марио и Милену пустили, так как они сопровождали Маргариту. Но когда почти в полном составе пришли корнокейцы (для которых дружба сильнее страха), полицейские агенты в штатском вежливо, но решительно отказали им. Только Бруно и парикмахеру Оресте удалось хитростью пробраться через заграждение — они объявили себя двоюродными братьями покойного. Поэтому когда явился еще один родственник, то его остановили и агент послал за Марио, чтобы тот опознал пришедшего. Это был литейщик, который пришел от себя и от имени партии.

И Мачисте был положен в гроб в своей кожаной куртке.

Город еще не мог опомниться от кошмара страшной ночи. Улицы были почти пусты. Отклики в печати свидетельствовали о растерянности и смятении: газеты посвятили событиям лишь несколько строк в хронике происшествий. Зато черные банды, словно желая отплатить за испытанное ими накануне разочарование и публично признать свою ответственность за случившееся, нагло дефилировали на улицах и избивали всякого, кто, как им казалось, неодобрительно смотрел на их шествия. Человек десять были отвезены в больницу. Фашисты подожгли редакцию газеты, страницы которой все еще «отдавали вредным душком», разгромили и разграбили магазин тканей, пишущих машинок, кондитерскую, ювелирный магазин и несколько контор адвокатов-антифашистов. Вечером атмосфера в городе сгустилась: все предвещало вторую трагическую ночь. Угас дневной свет, и тотчас же, раньше времени, опустились железные шторы торговых заведений и ресторанов; трамвайщики получили распоряжение вернуться в депо раньше обычного. У прохожих был испуганный вид затравленных зверей, заговорщиков, на которых вот-вот обрушится фашистский террор. Однако когда зажглись фонари и взошла луна, эта угроза как будто исчезла: во тьме налеты стали редкими, нерешительными. Уже с утра пикеты солдат охраняли общественные здания, а после захода солнца двинулись в обход патрули карабинеров. Из центра на окраину пополз слух, будто в городе объявлено осадное положение; говорили, что запрещено выходить из дому после полуночи.

Маргарита и Марио вернулись с кладбища последним трамваем. Виа дель Корно была пуста, но все окна светились, и за ними двигались тени. На пороге гостиницы стоял Ристори, который неловко отвернулся, увидя жену Мачисте и ее спутника, и сделал вид, что уходит. У двери дома номер четыре дежурил полицейский, а на лестнице дожидался комиссар и два карабинера, стоявшие с винтовками к ноге. Комиссар держался почтительно, говорил, что охрана дома — мера предосторожности, гарантирующая безопасность жильцов, и просил Маргариту уделить ему время для разговора, когда она отдохнет. Он поспешил добавить, что всецело в ее распоряжении, что он разделяет ее скорбь и уверен, что «правосудие совершится своим путем». По обоим концам улицы, притаившись там, где было потемнее, стояли патрули карабинеров; командовал ими сержант, который устроил свой штаб в первом этаже гостиницы и сидел в каморке «дирекции» за столом Ристори под портретом Пия IX. Рядом с ним, как местный «эксперт», восседал наш бригадьере из полицейского участка.

Не город, а виа дель Корно была на осадном положении.

Корнокейцы подсматривали в окна и дрожали, не зная, что и думать. Люди взволнованно перешептывались в своих комнатах, как заключенные в камерах.

Хотя Маргарита была убита горем, все же, придя домой, она первым делом позаботилась о своих курах, которые жалобно квохтали, просидев целый день взаперти без корма.


Уго все еще спал и похрапывал во сне. За день он оброс щетиной; накануне вечером она выступала еще отдельными точками вокруг лица, а за сутки превратилась в полоску коротких черных волос, доходивших до самых скул. Джезуина наклонилась над спящим, не зная, как разбудить его. Она потрясла его за ноги, но легонько, словно боясь, что он сердито толкнет ее. Уго, не просыпаясь, недовольно засопел, это не испугало Джезуину но вызвало в ней какую-то досаду. После того как она дотронулась до него, Уго больше не храпел. Джезуина целых полчаса стояла подле него в нерешительности. Уго с самого утра лежал все на одном боку. Синьора сказала Джезуине, чтобы она дала раненому поспать; сон ему нужнее всего.

Дыхание Уго стало почти неслышным. Джезуина снова наклонилась над ним, глядя на его лицо, на колючую щетину, на пятно засохшей грязи на щеке. Она не сводила глаз с этого лица, на котором появилось выражение спокойствия, умиротворенности; он был похож: на выздоравливающего больного.

В первый раз в жизни Джезуина смотрела на спящего мужчину, в одиночестве наблюдая за ним. Спящий казался ей довольно обычным существом и притом таким грязным, волосатым, что неприятно было до него дотрагиваться. Однако Синьора доверила ей раненого, дала приказ, который надо было исполнить. Впрочем, на этот раз инициатива исходила от самой Джезуины, ведь это она втащила раненого Уго в квартиру. И Синьоре пришлось принять совершившийся факт. Значит, спасение Уго являлось собственной тайной Джезуины, ее секретом, ее приключением, в котором Синьора была вынуждена участвовать. Джезуина чувствовала, что на этот раз Синьора зависела от нее, а не наоборот, и что во всем этом не было скрытой цели. Втащив Уго в свою комнату, она действовала инстинктивно, по доброму побуждению. «Это мое первое доброе дело», — подумала Джезуина. И она решила довести его до конца, хотя ей и неприятно было, что Уго занимает ее постель: он казался ей таким грязным и отталкивающим.

Когда дыхание Уго стало почти неслышным, Джезуина наклонилась над самым его лицом. Она увидела, что губы у него пересохли и покрыты трещинками, словно маленькими ранками. Джезуина взяла из пакета марлю, окунула в воду и смочила раненому губы, как она это делала во время болезни Синьоры.

Уго проснулся и, открыв глаза, лежал неподвижно, словно желая вспомнить, где он находится. Увидев, что Джезуина наклонилась над ним с марлей в одной руке и стаканом воды в другой, он улыбнулся девушке.

— Доброе утро, — сказал он. Она ответила с улыбкой:

— Скорее добрый вечер!

Уго рывком сел на кровати и оглянулся на окна. Ставни были закрыты.

— Почему вы меня не разбудили? Дурочка! -воскликнул он, соскочив с постели. Надев брюки, он откинул ставню и поглядел на улицу. Через планки жалюзи он увидел пустынную мостовую, освещенную фонарем.

— Который час? — спросил Уго и выругался. Джезуина не отвечала; лицо у нее было серьезное и как будто рассерженное. Уго заговорил снова:

— Ну? Я ведь к вам обращаюсь!

Джезуина отвернулась и начала, прибирать на ночном столике.

— Не забудьте, — сказала она, — что вы в этом доме гость и вас просили быть потише. Впрочем, в ваших же интересах не поднимать шума. На виа дель Корно сейчас полно полицейских. Они кого-то ждут.

У него защемило сердце, он заметался по комнате, как в клетке; сел перед туалетом, посмотрелся в зеркало, провел тыльной стороной руки под подбородком, обросшим щетиной, взял гребенку, побарабанил ею по мраморной доске, снова воткнул ее в головную щетку. Потом сказал тоскливо, словно самому себе:

— Что же теперь делать?

Джезуина взбивала подушку, оправляла постель.

— Скоро придет Синьора, переменит повязку,-ответила она. — Ужин готов. Когда будете есть — до или после перевязки?

Уго вновь был во власти кошмара. С приходом полиции опасность усилилась: ведь это его ищут! А когда он узнал, что в гостинице сторожит сержант, его подозрения превратились в уверенность. Он не верил в правосудие, потому что знал фашистов, знал и то, что полиция им потворствует. Опять его рассудок поддался наваждению. Выслушав краткий рассказ Джезуины о событиях дня, он решил, что полиция разыскивает не убийц Мачисте, а ищет его, Уго, единственного свидетеля убийства, чтобы упрятать его в тюрьму, помешать говорить, а может быть, и вовсе от него отделаться.

Но когда в непроглядном мраке ночи разразится гроза и молния вдруг озарит все вокруг, словно днем, ее сверкание хоть и страшит, но вместе с тем успокаивает; так и в мозгу Уго, где кипело столько мыслей и догадок, вдруг блеснул свет. Ведь если полиция охотится за ним, это доказывает, что он не предал Мачисте! Значит, он невиновен, он чист в глазах товарищей. Может быть, они беспокоятся о нем, может быть, пытаются с риском для себя разыскать его, хотят ему помочь. Он спасен! С того мгновения, как явилась эта. мысль и возникла надежда, что товарищи не подозревают его, Уго совладал со своими нервами, обрел спокойствие и выдержку, необходимые для борьбы с опасностями. К нему вернулся здравый смысл, он снова стал самим собой, со всеми своими достоинствами и недостатками, великодушием, лукавством и бурными порывами; человеком, прожившим на свете двадцать восемь лет, полных борьбы за жизнь и любви к жизни.

Теперь у него была ясная цель — поскорее подать о себе весть товарищам. «Как же это сделать?» — думал он. И, размышляя, смотрел на Джезуину, которая убрала, со столика вазу, постелила скатерть, все приготовляя для ужина. «Можно попросить ее», — решил Уго. Но тут же вспомнил, что это дом Синьоры. А Синьоре он не доверял. Он видел, что Синьора приняла его нехотя. Ока совершенно откровенно сказала, что не выгоняет его потому только, чтоб самой не оказаться замешанном в опасную историю. Но если прямо попросить у нее помощи, она, разумеется, откажет. А если он будет настаивать, то из боязни неприятностей Синьора выставит его, а может быть, просто-напросто выдаст полиции.

Можно было бы подняться на четвертый этаж к Марии Каррези; Уго был уверен, что она выполнит его просьбу. Но ведь, кроме нее, есть еще Беппино, а по поводу его отношения к себе Уго не строил иллюзий. Не спуститься ли на второй этаж к Бруно? Но тогда придется столкнуться и с его матерью и с маленькой Пиккардой, а они обе простушки — каждая в своем роде, разболтают тайну корнокейцам, и тогда все узнают, что он скрывается в доме Синьоры.

Значит, остается одна Джезуина. Но ведь она не своим умом живет, а как прикажет Синьора. Теперь Уго посмотрел на нее другими глазами.

Девушка была еще молода, но как будто хотела скрыть свою молодость, туго стягивала узлом волосы на затылке, не пудрила бледного лица, не подкрашивала губ. Однако глаза ее искрились живым блеском; только что она ответила на грубость Уго оскорбленным взглядом, в ней чувствовался характер. А сейчас в ее фигурке, утонувшей в просторном халате, была и чисто девичья угловатость и грация цветущей молодости. «Она живет в доме Синьоры с детских лет, — подумал Уго, — так редко выходит, жертвует собой для старухи — ни дать, ни взять послушница». «Небось на наследство метит», — говорил Нанни. Уго вспомнил еще, как однажды Стадерини сказал: «Синьора сейчас у нее за мать-настоятельницу, но стоит девочке однажды почуять мужчину — увидите, вся покорность улетучится и она заживет своим умом». «Или его умом», — добавил Нанни.

Джезуина позвала Уго к столу.

— Синьора придет попозже, — сказала она. — Лилиане не спится, а Синьора ни за что не хочет, чтобы Лилиана узнала.

Уго встал, накинул на плечи пиджак и присел к столу.

— Я вас обидел? — спросил он. — Вы уж извините меня, понервничал. Я ведь знаю, что вы неглупая девушка.

Джезуина подавала на стол, сохраняя прежнее холодное выражение лица. Уго прикинулся послушным мальчиком и с невинным видом стал поглядывать на нее снизу вверх, по-детски оттопырив губы.

— Вы все еще на меня гневаетесь? — жалобно спросил он.

Джезуина не могла удержаться от улыбки.

— Еще шутить вздумали! — воскликнула она. — Значит, сразу весь страх прошел? Вы что — безумный или чудак?

— Я — раненый, нахожусь под присмотром сестры милосердия!

— Прекрасно! Сестра велит вам поесть и ложиться в постель.

Так между ними в этой сближавшей их драматической обстановке началась ребяческая пантомима сообщничества. Джезуина несколько раз выходила из комнаты, убрала со стола, поставила на место вазу. Уго нашел в кармане брюк окурок сигареты и курил, лежа на боку. Но плечо снова начало болеть, и рана у него пульсировала, как сердце. Джезуина сказала, что Лилиана все еще не спит и что Синьора велела ей самой сделать перевязку. Это тоже сближало их; Джезуина шла по этому пути смущенно и весело, по мере того как росло в ней доверие, а Уго — обдуманно и даже с некоторой гордостью, чувствуя, что девушка постепенно становится сердечной и искренней. «Я ее на свою сторону перетяну», — думал Уго.

Он еще не знал, какое значение в его жизни будет иметь этот замысел.

Потом наступила ночь. В ночной тишине гулко раздавались шаги патрулей, стороживших оба конца улицы.

— Мы прожили целые годы на одной лестнице, а так мало виделись! — — сказал он. — -Вы во Флоренции родились?

— Почти, — ответила Джезуина.

Она сидела на стуле у изголовья кровати, кутаясь в свой розовый халат. Ей уже не было так холодно, как в прошлую ночь. И она считала, что не мерзнет потому, что на ней зимний халат, а на коленях лежит грелка с горячей водой.

— Я из Скандиччи.

Уго лежал на боку, лицом к ней.

— Значит, из окрестностей. До Скандиччи рукой подать. Полчаса езды на трамвае.

— Даже меньше — двадцать минут.

— У меня есть приятель в Скандиччи. Некий Бальдотти, не знаете его?

— Я оттуда уехала тринадцати лет. Я знала одного Бальдотти, он был возчиком.

— Так это он! Высокий такой, волосы черные!

— Нет, тот уже и тогда был лысый… Но постойте: может, вы говорите про сына? Ведь и он на двенадцать лет Старше стал. Его зовут Ромео?

Уго решил соврать:

— Да, да, Ромео! — И снова выдумал: — Отец у него умер. Теперь у Ромео своя лошадь с повозкой, и он неплохо зарабатывает.

— Ромео! — задумчиво улыбаясь, повторила Джезуина. И во взгляде и в улыбке была грусть и нежное воспоминание. — Он женат? — вырвался у нее невольный вопрос.

— Да, женат. У него двое ребят — кажется, близнецы, — продолжал лгать Уго. — Может, вам неприятно это слышать? — добавил он. Но Джезуина покачала головой:

— Не давайте воли фантазии. Просто мы росли вместе. Потом у меня отец и мать умерли, оба за один месяц; родных у меня не было, и меня отдали в приют. Я уехала из Скандиччи, когда мне было тринадцать лет, и с тех пор уж туда не возвращалась.

Тут Джезуина вспомнила про свои обязанности сестры милосердия и про наставления Синьоры.

— Теперь спите, — сказала она. — Потушить лампу или прикрыть газетой? Я остаюсь здесь, может, вам что будет нужно.

— А когда же вы спать будете?

— Синьора мне велела подежурить около вас, — сказала Джезуина шутливо. — Но если вы уснете, то вполне возможно, что и я глаза закрою!

— Идите ложитесь, — заявил Уго. — Но прежде чем заснуть, обещайте исполнить то, что я завтра вас попрошу.

— Это я могу и сейчас обещать, — ответила Джезуина. И, не подумав, добавила: — Да и где мне спать, когда вы мою постель заняли!

Уго смутился, но она успокоила его, сказав:

— Так решила Синьора. Если вы и завтра останетесь, мы принесем с чердака раскладную кровать.

Теперь Уго попытался прощупать почву.

— Синьора решила? — переспросил он. — А разве у вас своего мнения нет?

Но девушка ответила ему очень просто:

— Конечно, есть, но мое мнение совпадает с мнением Синьоры.

— И всегда ваши мнения совпадают? — допрашивал Уго.

Хитрость удалась. Джезуина с прежней дружеской непосредственностью сказала:

— За последнее время не так часто, как раньше.

— Почему? — И тут Уго нечаянно попал в точку. — Может быть, вы не разделяете симпатии Синьоры к Лилиане? — спросил он.

Джезуина внезапно побагровела, словно ее поймали с поличным. Но она овладела собой и сухим, резким тоном, какой-то неестественной скороговоркой ответила:

— Ну, будет вам разговаривать, пора спать. — Она встала и, потушив свет, добавила: — Лилиана очень несчастная, сами знаете, и, конечно, надо ее пожалеть. А Синьора святая женщина.

Уго понял, что тактика у него правильная, хотя есть еще вопросы, которых пока не стоит касаться.

Комната погрузилась во мрак; сквозь закрытые ставни медленно потянулись лунные нити, казавшиеся все светлее, по мере того как глаза привыкали к темноте. В тишине явственно слышно было тиканье часов, лежавших у Джезуины на ночном столике, но оно как будто доносилось издалека. Часы казались приятным и немного таинственным собеседником.

Шло время. Уго и Джезуина молчали, погрузившись в свои мысли. На улице пронзительно мяукали коты, на верхнем этаже раздавался звук тяжелых шагов: наверно, Беппино ходил по комнате взад и вперед. Патрули повторяли свой обход с большими промежутками. Из «штаба», расположившегося в гостинице, долетали смягченные расстоянием неясные голоса. Потом — или это показалось? — послышались глухие рыдания Маргариты, бой часов. И снова тишина, такая глубокая тишина, что, казалось, можно было ощупать ее рукой. И Джезуине с Уго думалось, что жизнь замерла в ожидании первого пения петуха, которое разбудит ее, нарушив очарование. Оба отдавались течению своих мыслей, вглядываясь в черный силуэт соседа и убаюкивая друг друга своим дыханием.

Внезапно Джезуина стала думать вслух. Она удивилась, услышав вдруг собственные слова, которые вырвались у нее, и сейчас же замолчала. Но мысль уже была высказана: «Он и не подумал об Олимпии!»

Джезуина не обращалась к Уго; она говорила сама с собой, вернее, с тем образом Уго, какой бессознательно складывался в ее представлении. О его соседстве она и не думала, и, когда Уго ей ответил, она даже вздрогнула, но ей почему-то было приятно услышать его голос. Приятно было и отвечать ему.

— Об Олимпии я не беспокоюсь, — сказал Уго. — Такая женщина сама выпутается из беды.

— Она была вашей подружкой, если не ошибаюсь? На этот раз он ответил искренне:

— Я три месяца жил с ней, вот и все. Не хочу ее оскорбить, но, видите ли, между нами было что-то вроде договора: я тебе даю столько-то, ты мне — столько-то. Не знаю, понимаете ли вы меня, Джезуина. Ну а теперь, после того, что случилось, договор расторгнут. Олимпия наверняка поняла это с первой же минуты.

— Что она должна была понять? Что она пошла на риск для человека, который через несколько часов и думать о ней позабыл?

— Вы — наивная девушка, дорогая Джезуина! Это я вам говорю как комплимент. Мне, правда, трудно объяснить… Очень сложно получается. Боюсь, что вы сочтете меня самодовольным.

— Ну-ка, послушаем эти сложные объяснения, — сказала она.

Они перешептывались во мраке ночи, в двух шагах от комнаты Синьоры, которая, вероятно, не спала и своим острым слухом ловила их шепот, поглаживая по голове уснувшую наконец Лилиану.

Джезуина сидела совсем близко от Уго, и, приглядевшись, они различали в темноте лица друг друга, белевшие в отблесках лунного света, просачивавшегося сквозь ставни.

Уго снова начал:

— Видите ли, сказать-то можно, но не так просто убедить такую девушку, как вы. Я вот что хотел сказать… — Он подыскивал слова, стараясь пояснее выразить свою мысль. — Олимпия должна была понять, что после всего, что произошло, я стал тем Уго, каким был прежде. А тот Уго, каким я был прежде, не связался бы с женщиной, которая шляется по панели.

— Так! — сказала Джезуина, и в ее голосе послышалась ироническая нотка. — Прежний Уго был, значит, святой! Вы в этом меня хотите убедить?

— Совсем нет! На нашей улице нет секретов. Недаром меня прозвали «петухом» за то, что я вечно гоняюсь за юбками. Да я вовсе и не презираю несчастных гулящих бабенок, которые занимаются таким ремеслом. Но только поймите: мой образ мыслей иной, чем у какого-нибудь фатторе. В последнее время я опустился. И пробуждение было слишком уж страшным. Разве я мог первым делом подумать об Олимпии? Понимаете меня теперь?

— Нет! — сказала Джезуина. — Вы хотите передо мной оправдаться, поскольку я женщина. А на самом деле вы вели себя с Олимпией так же, как все мужчины обходятся с женщинами: вышвыривают нас, когда мы им не нужны.

Уго был искренен; в первый раз он говорил с полной откровенностью. И на слова Джезуины он ответил то, что думал, — грубо и так же иронически, как она:

— Вы поете с голоса Синьоры! Попробуйте поразмыслить своим умом!

Но произошло нечто неожиданное: Джезуина не обиделась. Ее ответ заставил Уго призадуматься, и у него вновь родилась надежда на то, что девушка ему поможет.

— Я своим умом думаю, — сказала она. — Но тут как раз один из немногих случаев, когда я согласна с мнением Синьоры.

Он приподнялся, опираясь на здоровую руку, чтобы лучше рассмотреть ее лицо. Он увидел, что Джезуина, несомненно, уверена в том, что говорит; ее лицо было спокойно, как у человека, пришедшего к определенной мысли, обладающего твердой волей и выдержкой. Уго решил, что момент самый подходящий, и рискнул задать вопрос, который лежал у него на сердце.

— Ну а в отношении политики? — спросил он. — Для вас, как и для Синьоры, что красные, что черные — все равно?

Джезуина ответила с той же непосредственностью: — До вчерашнего дня, пожалуй, да. Но если черные творят такие дела, значит, правы красные! — И добавила: — Мачисте был единственным человеком на виа дель Корно, которого я уважала.

— А почему? — спросил Уго, поддаваясь обаянию этого разговора полушепотом в такой необычной обстановке, заинтересовавшись мыслями, до которых додумалась девушка, сидевшая рядом с ним. Он даже разволновался и упрекнул себя в намерении «перетянуть ее на свою сторону» путем ухаживания. Девушка, на которую он никогда не обращал внимания, которую он в своих поверхностных суждениях не отделял от Синьоры, теперь доказала ему, что нельзя судить о людях, не зная их. И если у женщины есть чувства, которые легко разбудить, то у нее есть также и сердце, а чтоб узнать его, нужны время, смирение и душевная чистота.

Ответ Джезуины несколько разочаровал Уго, но в то же время волнение его усилилось. Джезуина сказала:

— Мачисте был человек, о котором никогда не распускали сплетен!

Говоря это, она сама почувствовала, что ее мнение о Мачисте было посмертным суждением, родившимся из ее размышлений как протест против той атмосферы интриг, сплетен и нездорового любопытства, к которой ее приучила Синьора. В течение всех этих лет Мачисте был единственным, кто ни разу не доставил удовольствия злобной старухе ни скандалом, ни скверным поступком гили хоть каким-нибудь действием, которое поставило бы его в смешное положение. И даже в трагической смерти кузнеца Джезуина находила косвенное подтверждение того вывода, к которому пришла: истину надо искать именно в том, что ускользает из-под власти Синьоры. И сидя без сна в темноте рядом с другом Мачисте, Джезуина раздумывала об истине, которая смутно открылась ей в смерти Мачисте; теперь она смотрела на Уго как на друга человека, жившего по правде и совести, — верно, и сам он несет в своей душе частичку этой правды и совести. Она готова была слушать его, доверчиво спрашивать, принять дружбу, которую он ей предлагал. Может быть, он протянет ей руку и, опираясь на нее, она перешагнет заколдованный порог дома Синьоры.

Долго говорили они друг с другом откровенно и сердечно. И когда пропел петух, занялась заря, затрезвонили будильники, прошли первые трамваи и послышались первые голоса, Уго уже твердо знал, что Джезуина ему поможет.


На следующий день Джезуина побывала у товарища-литейщика и получила от него инструкции. Фашистские главари не прочь были отречься от преступлений, содеянных черными бандами, так же как отрекались они от убийства Маттеотти. Но если бы даже они арестовали виновных, то и в этом случае (даже еще в большей степени) Уго оставался слишком опасным свидетелем, и фашисты, не остывшие от возбуждения, конечно, испробуют любые средства, чтобы заткнуть ему рот. Поэтому Уго нужно сидеть тихонько, если убежище у него надежное, а в ближайшие дни партия сообщит ему, что делать дальше. Уго должен остаться целым и невредимым, чтобы в нужный момент он мог выступить публично с обвинением против убийц Мачисте. А чтоб легче было держать с ним связь, литейщик сказал Джезуине, что в дальнейшем она будет встречаться с Марио, который живет на той же улице и пока не попал под наблюдение. Марио можно верить, ибо — хоть Уго и не знает этого — Марио тоже коммунист. «Ученик Мачисте!» — сказал литейщик.

Видя, как повернулось дело, Джезуина не удержалась и простодушно рассказала литейщику то, в чем ей признался Уго: как он боялся, что партия усомнилась в его поведении в роковую ночь.

Литейщик улыбнулся и покачал головой: — Видно, когда Уго в голову лезли такие мысли, его здорово била лихорадка, — сказал он. — Не вспомнил даже, что они с Мачисте сначала заехали ко мне на мотоцикле и Мачисте мне все подробно рассказал, так что я успел весь город обегать и оповестить. Успокой его, — добавил старик, которого в литейном цехе прозвали «поэтом». — Напомни ему, что партия — не баба, и верит она не тому, что кажется, а тому, что есть на самом деле. Прежде чем осудить товарища, она должна иметь в руках доказательства — побольше и повернее, чем в суде присяжных. Ведь если коммуниста осудила партия, — тут он взял Джезуину за руку, словно разговаривал со своей дочерью, — то проживи он хоть Мафусаилов век, а все равно не будет у него человеческого лица!

Джезуина растерялась от таких слов. Он улыбнулся.

— Представляешь себе человека без физиономии? — сказал он ей. — Или женщину, у которой волосы сбриты под нулевку? Кто б ее в жены взял?

Джезуина тоже засмеялась.

— Очень много есть женщин, которые носят парик, — ответила она. И подумала при этом, что Синьора носит парик, а Лилиана этого еще не знает. Никто не знает, кроме нее, Джезуины.

Прежде чем вернуться домой, Джезуина вспомнила, что нужно купить Уго сигарет. И по собственной инициативе купила ему пижаму.

Предположения литейщика оказались правильными. Правительство, или кто-то стоящий за его спиной, решило отмежеваться от виновников Ночи Апокалипсиса. Агенты перенесли свое внимание с дома Маргариты на дом Карликн. Но за это время птичка успела упорхнуть, так же как и Освальдо, который больше не показывался в гостинице «Червиа». Однако когда полиция действует всерьез, ей удается поймать дичь; полицейские — это охотники, лишенные фантазии, OHPI кружат и кружат вблизи берлоги и почти всегда добиваются своего. Карлино поймали на крыше его дома, в тайничке, устроенном за клеткой петуха Нези, что вызвало изумление всей улицы и больше всех, казалось, — поразило Отекло. Освальдо арестовали в Монтале Альяна, в доме невесты, а всех прочих — в столь же привычных для них местах. Но на все это потребовалось семь дней, в течение которых продолжалась осада виа дель Корно. Маргариту трижды допрашивали, прежде чем разрешили ей выехать из города. Она заперла дом и передала ключи Марио, который остался жить в каморке наверху. Маргарита уехала в деревню, к замужней сестре, у которой уже бдаиш дети. Кузницу Маргарита доверила Эудженмо; он первое время работал один, а потом взял себе в помощь брата.

Так как опасность для Уго еще не миновала, он просидел в своем убежище целую неделю. И вел себя так тихо и осторожно, что ни Луиза, помогавшая на кухне, ни Лилиана не узнали о его присутствии.

Синьора заявила, что ей нездоровится, и после первого вечера больше не показывалась. Рана Уго заживала, уже на пятый день он мог двигать плечом, не чувствуя особенной боли. Джезуина принесла раскладную кровать и спала на ней в той же комнате у окна. Синьора сама сказала ей:

— Я знаю, ты предпочла бы спать в кухне. Но там тебя увидит Лилиана, а я не хочу, чтобы она знала. Решительно не желаю. — И добавила: — Кроме того, нельзя оставлять его одного. Он такой неуравновешенный и может выкинуть какую-нибудь глупость: выглянет в окно или еще что-нибудь натворит. Потерпи еще несколько дней, плутовка!

Но для Джезуины это уже не было жертвой. Она не ложилась до поздней ночи, и они долго разговаривали — он, лежа на боку в пижаме, которую Джезуина ему подарила, а она, сидя у его изголовья, как в ночь их первой беседы. Они говорили вполголоса, все тише и тише по мере того, как утихал шум на улице. Это был шепот двух сердец, идущих навстречу друг другу с разных сторон, таких далеких, что сначала сближение казалось им самим невозможным. Но постепенно устанавливалась близость, хотя они еще едва различали друг друга под оболочкой столь различного жизненного опыта; она постепенно спадала, словно мох, соскобленный с камня, и открывались их неиспорченные, незапятнанные пороками души. Это были молодые растения, жаждавшие углубиться корнями в плодоносную почву. То, что мы называем любовью, — это встреча двух существ, которые идут друг к другу издалека и берутся за руки, чтобы почерпнуть мужества, потому что путь будет долог и надо дойти до того предела, где начинаются иные края, если только они есть.

И на шестую ночь они соединили свои жизни. Потом занялась заря, зазвенели будильники. Когда Джезуина проснулась, ее щека лежала у него на груди, у сердца, которое билось ровно и сильно. Он лежал на спине, за семь дней у него выросла настоящая борода, и Джезуина подумала: мохнатый мишка-медведь, а мишек так приятно гладить; у них мужественное сердце, и они умеют защищать то, что им принадлежит. Она забеспокоилась, что он лежит на спине, как бы не разбередил рану, но жаль стало его будить. Потом ей захотелось посмотреть, какого цвета у него глаза, и она сама удивилась, что до сих пор не знает этого. И захотелось услышать его голос. Она тихонько поцеловала его в висок. Уго открыл глаза и улыбнулся Джезуине.

— Доброе утро! — он поздоровался с ней так же, как пять вечеров назад, и все же по-иному. И Джезуина почувствовала, что так он может здороваться только с ней.

Глаза у него были большие и светлые. Черный мишка со светлыми глазами. Он прижал ее к себе; их тела хранили одинаковую теплоту.

И в эту минуту торчавший в двери ключ, который они вечером повернули дважды, выпал из замочной скважины; кто-то тихонько отпирал комнату вторым ключом снаружи. И прежде чем они успели сообразить это, дверь открылась и на пороге показалась Синьора.

Она была в своем голубом халате, который отливал серебром на груди и обшлагах. Лицо ее, как всегда, было бело, как мел; черные орбиты глаз подчеркивали эту бледность. Но во взгляде светилась насмешка, а на пунцовых губах играла чуть заметная злорадная улыбка, как у языческой богини, довольной тем, что свершилось ее предначертание.

— Я рада, что вы так быстро поладили! Ну, а так как опасность для него миновала, вставайте и собирайте пожитки! Вы еще успеете уйти, прежде чем улица проснется!

Утро было свежее, туман низко спустился над домами, на дворе стояла холодная осень, предвестница зимы. На виа деи Нери мальчик в молочной Могерини поднимал железную штору; Уго и Джезуина зашли, чтоб погреться и собраться с мыслями. И, садясь за столик, они прежде всего обменялись поцелуем.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


Повесть о бедных влюбленных

Глава шестнадцатая

Потом наступила зима; шли месяцы, и, чтоб избавиться от страха, от мыслей о смерти, каждый старался глубже погрузиться в жизнь.

Кузница перешла к Эудженио: Маргарита так и не вернулась в город. По воскресеньям молодежь часто ездила к ней в деревню, где она с утра до ночи возилась с племянниками — детьми сестры, стараясь отвлечься от своего горя; Маргарита тоже бессознательно тянулась к жизни. Ибо таков наш удел — жить и жить до дня кончины.

Марио был наиболее частым посетителем Маргариты. Однажды с разрешения Альфредо, который все еще был в санатории, ибо ему становилось не лучше, а хуже, приехала и Милена вместе с двумя влюбленными парочками.

Сапожник не преминул публично похвастаться, что его пророчество сбылось: Джезуина сдалась первому же мужчине, который запутался в ее юбках. Теперь все считали, что это к лучшему. Даже женщины говорили, что Джезуина молода и имеет право жить по-своему, тем более что теперь о Синьоре заботится Лилиана, — пусть она хоть этим отплатит за все благодеяния Синьоры.

Уго и Джезуина не вернулись на виа дель Корно. Если мы хотим узнать о них, нам придется самим в скором времени пойти поискать их.

После бурь и туманов пошел слабый снег. Наша улица мерзнет, коченеет, бережет тепло своей крови и утешается, насколько это в ее силах.

Зимой, когда мусорщик Чекки идет на работу, на улице еще совсем темно, окна закрыты, пение петуха из дома Нези словно доносится откуда-то издалека. Свет фонаря меркнет во мгле, нависшей над Палаццо Веккьо, который навеки повернулся спиной к виа дель Корно. В этот час наша улица кажется таким глухим местом, словно заброшенная крепость, а писсуар похож на сторожевую будку. Иногда по ночам ветер приносит с гор на равнину мелкий снег, и тогда улицы устилает тонкая белая пелена, стирающаяся под ногами первых прохожих. Но достаточно этого налета инея, чтоб Чекки обязательно возвестил новость. «Не вставай с постели — снега да метели!» — кричит он в тишине, словно старинный глашатай. Но мало кто его слышит. У корнокейцев привычка — спать, укрывшись с головой одеялом. Ведь в комнатах холодней, чем на улице, воздух сырой, от дыханья идет пар.

Зима — враг бедняков; чем теплее стараешься одеться, тем больше видна твоя нищета. Стадерини надевает два старых пиджака — один на другой. Нанни напяливает старую военную шинель. Чекки носит свою форму не только на работе, но и дома: ему не на что сменить эту голубую куртку с лилиями на отворотах и пуговицах. Землекоп Антонио облачается в какую-то черную хламиду, которая служит ему еще с молодых лет. Матери кутаются в шали, самые пожилые повязывают головы шерстяными платками. Дети ходят в школу простуженные, закутанные в тряпки. Однако на девушках дешевые, но элегантные пальто с цветными поясами; у парней на шее модные шарфы. Когда подул северный ветер, все любопытствовали, наденет ли Отелло меховую куртку, которую старый Нези сшил себе года два назад. Оказалось, что надел, и куртка пришлась ему как раз впору.

Февраль короток да лют, — говорит пословица. В этом месяце барометр обычно стоит «на дожде»; у вдовы Нези разыгрывается ишиас, Элиза мучается с сердцем, а в комнате Синьоры не угасает камин. До наступления марта, когда зацветут герани, которые Маргарита подарила Бьянке, на нашей улице в большом ходу таблетки и микстуры от кашля, мази от цыпок, припарки и ромашковые полосканья.

С первых холодов и до теплых дней корнокейцы проводят долгие зимние вечера по очереди друг у друга, играют в лото и беседуют. В понедельник вечером вся улица собирается у Антонио; во вторник за хозяина — Ривуар, в среду — Бруно, в четверг — супруги Каррези. В пятницу (эта дань богомолкам постепенно стала привычкой) соблюдаются законы церкви, которая предписывает посвящать пятницу благочестивым размышлениям и постничать в этот день; впрочем, у нас что ни день — великий пост. В пятницу ложатся рано, если только нет экстраординарных посещений. В субботу настает очередь Милены принимать у себя соседей. В воскресный вечер прежде все собирались у Мачисте, а теперь идут к Отелло — после смерти отца он принимает гостей с расточительностью, подобающей владельцу солидного предприятия, который может позволить себе подобную роскошь. Идя на вечер в дом Нези, женщинам не нужно ни приносить с собой стульев, ни наполнять грелок раскаленными углями: Аурора разводит для гостей жаркий огонь в камине да еще ставит две жаровни под столом; а на столе красуются оплетенные соломой бутыли с вином, которому Стадерини охотно оказывает честь. Кроме того, подается длинный поднос с шоколадными лепешечками «Виола», что зовутся «чентезимини». Для мужчин, которые всегда едят больше, чем женщины, и к тому же должны закусывать после выпивки, приготовляют и бутерброды. Нанни говорит, что по воскресеньям на виа дель Корно никто не ужинает дома, но его злословие отдает местью: дело в том, что Нанни частенько забывают приглашать.

Но не все могут устраивать у себя такие приемы: у многих в квартире до крайности тесно, многочисленного общества и не пригласишь — половина гостей осталась бы за порогом. Сапожника это нисколько не огорчает, но для мусорщика квартирный вопрос — чистое мученье. К Антонио и к Ривуару нужно приносить стулья и свой уголь да еще вносить по два сольдо, если хочешь выпить чего-нибудь или погрызть засахаренного миндаля: ниже, чем по своей цене, Ривуар уступить не может. Зато у Бруно и у Каррези, как и в доме Нези, подают угощенье, но, конечно, не такое роскошное. А в субботу Джемма угощает гостей жиденьким, но сладким шоколадом в красивых разрисованных чашечках из того сервиза, который Милена получила в подарок к свадьбе и специально для приемов принесла из своей квартирки на Курэ.

У каждого игрока в лото свои излюбленные карты, и на оборотной их стороне написано его имя. За три карты ставка два сольдо, за шесть — двадцать чентезимо, а кто берет девять — получает скидку. Но никто не может уследить за девятью картами одновременно, особенно когда номера вытаскивает Клара — она всегда спешит, мчится, как курьерский поезд. «Недаром за железнодорожника просватана», — сказала Луиза. Чекки. На Клару, кроме того, возложена обязанность хранить лото, которое было куплено три года назад в складчину. На коробке неизвестно почему изображен Миланский собор с мадонной наверху, а сбоку — Фортуна, летящая девушка с завязанными глазами. Сумма выигрыша зависит от числа играющих; в среднем игрок, первым закрывший два номера, выигрывает четыре сольдо, закрывший три номера — пол-лиры, за ряд получают вдвое больше и, наконец, за полную карту — три лиры.

Лото — самая распространенная игра. В него играют и в неаполитанских трущобах, и в лачугах Навильо [41], и в парижских предместьях, и в глухих испанских переулках. Это старая латинская игра; эмигранты из Лукки завезли ее за океан вместе со своими статуэтками. Наш флорентийский народ вносит в нее свои традиции, свои меткие словечки и простодушную откровенность. Каждый изощряется в остротах в соответствии со значениями номеров в лотерейной гадательной книге и не всегда сообразуясь с правилами приличия. Но когда очередь доходит до Стадерини, начинается настоящий фейерверк.

— Гроб! Кровь! Кареты! — кричит он. И все, даже ребята, должны знать, что это обозначает 4, 18 и 22. А что 7 — это заступ, 1 — малыш, 90 — страх, 47 — говорящий мертвец, все это известно каждому приготовишке.

— Клоринда! — объявляет Стадерини. Так обозначается «очкастая» цифра 88 — потому что Клоринда носит очки.

— Наш повар! — кричит он далее, вытаскивая из мешочка цифру 28, — это, как известно, номер рогатых мужей. Но сапожник тут же оборачивается к Беппино и, подмигнув, добавляет:

— Считай, что к тебе не относится!

Потом начинаются неприличные намеки, которые вызывают всеобщее веселье:

— Поцелуй! Грудь! Венерин холм! (Но тут мы умолкнем, опасаясь цензуры: определения сапожника гораздо более точны и, по правде сказать, грубоваты.)

Вокруг стола фыркают и смеются. Луиза указывает на детей, которые жадно слушают.

— Угомонитесь, — говорит она, — здесь «ушки на макушке».

Из уважения к «ушкам» сапожник, вытащив 9, объявляет: «кака», хотя в прошлом году он говорил: «бухгалтер Карлино».

Только ли из-за маленьких ушек? Или наши корнокейцы больше не позволяют себе пооткровенничать даже втихомолку? Да, теперь о некоторых делах нельзя болтать даже за игрой в лото.


И все— таки в более тесном кругу об этом говорили всю зиму.

С той страшной ночи никто уже не сомневался, что Карлино и Освальдо повинны в смерти Мачисте. Когда наутро бухгалтер появился у подъезда, Клара испугалась, словно перед ней возник сам сатана.

Говорили об этих убийствах и на виа дель Корно, и в Меркато, и повсюду. Газеты всего мира расточали слова порицания. В Ночь Апокалипсиса дуче висел на телефоне, вопя о своем неодобрении. «Этого не требовалось, — заявлял он. — На этот раз не было государственной необходимости». Он грозил ссылкой и расстрелами. Он даже пригрозил анафемой: «Вы меня больше во Флоренции не увидите». Поэтому, как мы уже знаем, дело было передано на расследование в полицию.

Но фашистская «революция» великодушно обходится со своими чадами. Ну как не простить непорочным, хоть и беспокойным, героям их вспыльчивости?! Многие из заподозренных были выпущены еще во время следствия, других освободили условно. «В Италии восстанавливается нормальное положение» — так гласил заголовок газетной статьи, обобщивший мнение всей мировой прессы. «Нормальное положение» отныне будет основываться на применении чрезвычайных законов, о которых говорил Трибаудо. В эти дни дуче верхом на белом коне, с длинным султаном из перьев на черной феске гарцевал по улицам столицы. За ним маршировали в черных рубашках и с непокрытыми головами «представители новой, революционной аристократии». В первых рядах шел Пизано. А поэты возглашали, что «Петух Истории возвестил о Новом Дне».

Но так как петух хорош в стихах, а в жизни надоедлив, Карлино Бенчини потребовал, чтобы Отелло Нези свернул шею певцу своего курятника.

— Я ложусь поздно, а это кукареканье мне спать мешает, — заявил он.

Через несколько дней Карлино сказал сапожнику Стадерини:

— У вас у всех очень трескучие будильники! Пусть купят со звонками потише или обходятся без них! Передай!

— Будет исполнено, синьор бухгалтер, — сказал сапожник.

Карлино протянул ему руку:

— Если б ты не был холодным сапожником, я бы дал тебе подоить мне новые подметки.

— Воля ваша, синьор бухгалтер, — сказал Стадерини.

— Выпьешь чашечку кофе? Или предпочитаешь винный погребок?

— Как вам угодно, синьор бухгалтер, — повторил сапожник.

Они повернули на виа деи Леони. Женщины подглядывали за ними из окон. Фидальма спустилась по лестнице, задыхаясь от волнения.

— Чего ему надо от моего старика? — спросила она у Клоринды.

— Господи Иисусе Христе! — воскликнула жена пирожника. — Не сорвалось ли у вашего мужа неосторожное словцо против фашистов?

А Леонтина, вытряхивавшая простыни на улице, сказала:

— Пойдите за ними, Фидальма! — И, уходя, вздохнула: — Господи боже мой! Ну разве это жизнь?

Карлино взял Стадерини под руку и повел его к вывеске «Бар и Табачная» мл углу виа деи Нери.

— Я лучше кофе выпью. Кофе бод-рит и в голову не бросается. Правильно?

— Святые слова, синьор бухгалтер, — сказал Стадерини.

— Эй, сапожник, ты неисправимый соглашатель. Есть у тебя свое мнение или нет?

— Я больше люблю вино, но мне и кофе по вкусу.

— Вот это так! Ты малый свой. Почему не записываешься в фашио?

— Поверьте, никак времени не выберу! Но я всей душой!

— Знаю, знаю, вы на виа дель Корно все красные. Впрочем, не все. Ты, например, человек неглупый и понимаешь, как обстоят дела. Ты не записываешься только потому, что боишься прослыть предателем на своей улице!

— Нет, синьор бухгалтер, уверяю вас. Просто у меня никогда нет времени выполнить формальности.

— Можешь не сомневаться: на виа дель Корно притушат головешку, которая там еще тлеет… С чем будешь пить кофе — с ромом или с анисовой?… Бери сигару, закуривай!

— Я ее спрячу, а потом накрошу в трубку. Я обычно курю крошево.

— И, наверно, любишь нюхать табак, а? Я тебе подарю сто граммов «Макубино».

— Не стоит, синьор бухгалтер, не беспокойтесь. Сто граммов — это слишком много. Мы покупаем по десять граммов!

— А если мне заблагорассудится подарить тебе два кило? Может, я захочу, чтоб ты всю жизнь чихал за мое здоровье, — что ж, я не волен поступать, как мне угодно?

Они вышли. Стадерини заложил сигару за ухо и попытался распрощаться. Но Карлино снова взял его под руку.

— Ну, что хорошенького рассказывают на виа дель Корно? Я тут живу, как иностранец. Как они приняли исчезновение петуха? Отелло не протестовал?

— Нет. А коли уж он не возражал, так что ж другим соваться?

Тогда Карлино выпалил свой заряд, подготовленный чашкой кофе и пачкой нюхательного табака:

— Ну, а как насчет прочего? — спросил он.

Мишень была подвижной; человек, в которого метили, оказался начеку; выстрел едва задел его, но все-таки произвел легкий шок.

— А разве вам ваша матушка не рассказывала? — ответил сапожник вопросом на вопрос.

— Они с моей матерью в откровенности не пускаются. Да мы с ней никогда и не говорим о нашей улице. Ну-ка, скажи, какая там погода?

— Холодно, синьор бухгалтер. Март — а все дует ледяной ветер. Разрешите откланяться, мне пора в мастерскую.

— Эй, сапожник, брось хитрить! Жена Мачисте не показывалась больше?

— Нет, право же, нет. Кузницу она передала подмастерью, а сама уехала в деревню.

— Знаю. Я имею в виду другое: поддерживает ли она отношения с виа дель Корно?

— По-моему, это исключено.

— Ах, исключено? Ты умеешь выражаться, когда захочешь. Данте кое-чему тебя научил. Врешь ты! Прошлое воскресенье молодежь ездила к Маргарите!

— Если вам это известно, то…

— Да, известно, и кроме того известно, что уж после того, как показание Уго было на следствии признано ложным (еще бы!), на виа дель Корно находятся люди, которые думают, что я и Ливерани как-то причастны к делу Мачисте.

— Не знаю, ровно ничего не знаю… может, вам это известно!

— Ах, так! Что моя мать ничего не знает и ничего не видит — это понятно, раз она всегда сидит дома, но ты-то целый день торчишь со своим столом на улице, и я удивляюсь, как ты пропускаешь мимо ушей это шипение! ЕНсть у тебя глаза? Есть уши?

— Как не быть, синьор бухгалтер!

— У меня тоже есть. И не одна пара, а целых четыре. Одну пару глаз и пару ушей я всегда из осторожности оставляю на виа дель Корно, чтоб они мне вечером обо всем доносили!

В его словах, а главное — в тоне была угроза.

Стадерини чувствовал себя утлой лодчонкой, подхваченной бурным течением Арно в разгар половодья. Но, к счастью, в этот момент позади них раздался крик Фидальмы:

— Ремиджо! Ремиджо! Куда вы его ведете, синьор бухгалтер?

Действительно, они шли по улице, которая вела к резиденции фашистской партии, но не потому, что у Карлино было такое намерение, а просто здание это находилось недалеко от виа деи Нери. Фидальма догнала их, и Карлино попрощался с сапожником. Но прежде чем уйти, он сказал Стадерини:

— Ну как, Стадерини, договорились? Никаких будильников! И петухи ваши пусть заткнутся, если не хотят, чтоб мы им свернули шею!

— Какие будильники? О каких петухах он говорил? — спросила Фидальма мужа, когда они остались одни.

— Он хочет, чтобы по утрам будильники звонили потише. А петухи… знаешь, те, с виа Винеджа? Они тоже его раздражают.

— Да их на виа дель Корно и не слышно вовсе! — Ну а он, видишь ли, слышит!

— Да ты-то тут при чем? Ремиджо, скажи мне правду.

— Да это правда, Альма! Он хочет, чтоб я предупредил торговца птицей с виа Винеджа!

— Поклянись!

— Да лопни мои глаза!

Стадерини рисковал ослепнуть, но он твердо решил не пересказывать ни одной живой душе, даже жене, своего разговора с Карлино. У сапожника язык длинный, но страх лучше всякого ножа укоротит любой язык. Стадерини только сказал многозначительно, что на виа дель Корно «кто-то шпионит». Но других объяснений давать не пожелал.

Теперь Стадерини был уверен, что кто-то доносит Карлино о разговорах на виа дель Корно. И не только о разговорах, но и о мыслях! О настроениях! О «погоде», как выразился бухгалтер. Сапожник думал, что шпионит Элиза. А на самом деле с того утра, когда Элиза завтракала с Карлино в молочной, она больше не встречалась с ним. Однако Стадерини хоть и не отгадал, но близко подошел к истине: доверенным лицом Карлино был Нан-ни. Как сапожник до этого не додумался? Но так всегда бывает: на тех, кому мы должны бы не доверять более всего, наши подозрения обращаются в самую последнюю очередь.

Разговор с Карлино лишил Стадерини его обычной веселости при игре в лото. Но иногда на него нападала чрезмерная развязность, и тогда он распоясывался, чего с ним раньше никогда не случалось. Вот вчера вечером вышел номер 60, и Стадерини назвал его без обиняков грубым простонародным словом, вызвав переполох среди матерей, не забывавших об «ушках на макушках». И то сказать, всех ребят бросило в краску: и девятилетнюю Пиккарду и даже семилетнего Палле, самого младшего брата Клары. Негодующих матерей и смутившихся ребят выручил разговор о бесконечных толкованиях слов в лотерейной гадательной книге. Дело в том, что номер 60 помимо того значения, которое ему придал Стадерини (а да будет вам известно — тут имелось в виду то самое яблоко, которое соблазнило Адама), еще имеет отношение к Мадонне; это может подтвердить каждый любитель лото. Но когда аудитория успокоилась, Стадерини не удержался от сарказма.

— Ах, Мадонна? Я об этом и забыл, — сказал он ядовито. И добавил: — Правды всегда пугаются!


Следствие о событиях Ночи Апокалипсиса двигалось черепашьим шагом. Зато на прошлой неделе закончился процесс так называемой «банды Моро». Дело слушалось в судебной камере 9-го участка, в двадцати метрах от виа дель Корно. Все то, что давит души людей и преследует их уже многие века, словно нарочно охватывает кольцом виа дель Корно. В этом нетрудно убедиться: на расстоянии двухсот метров в ту и другую сторону, не считая Палаццо Веккьо, тут находятся и резиденция фашистской партии, и трибунал, и Барджелло [42], и полицейский участок, и четыре церкви шестисотлетней древности.

Как говорилось в судебных материалах, кроме кражи на виа Болоньезе, «банде Моро», «согласно двадцати пяти обвинительным актам, прилагаемым ниже», предъявлялось обвинение «в целом ряде подобных преступлений, совершенных за последние два года лицами, до сих пор остававшимися неизвестными».

По испытанному правилу бюрократической практики, ради доброй славы полиции «всякому делу нужно по возможности давать ход». Но если правосудие желает действительно показать себя на высоте, то оно должно найти кого-нибудь, кто послужил бы козлом отпущения. Не случайно самое давнее из двадцати пяти «дополнительных» дел относилось к тому дню, когда Моро вышел из тюрьмы, отбыв срок предыдущего наказания. Кадорна и Джулио не попадали в «Мурате» уже четыре года! Вот и представился для бригадьере золотой случай «дать ход» делам, которые плесневели у него в столе. Собственность, словно августейшая особа монарха, священна и неприкосновенна. Пусть иной раз преступник и будет осужден невинно, зато еще одна возможная опасность предупреждена. Стоит ли волноваться оттого, что этот преступник, Джулио Солли, сын Эрнесто Солли, тридцати двух лет, женатый, «рецидивист и поднадзорный», выразил намерение защищаться и доказывать на суде свою невиновность! Вспомним изречение нашего бригадьере: «Кто блудил — тот и будет блудить!»

В отношении «банды Моро» бригадьере представил следователю целую серию доказательств умозрительного характера; однако они оказались достаточно убедительными для того, чтоб королевский прокурор с легкостью потребовал для всех обвиняемых максимальной меры наказания. К тому же косвенным доказательством вины подсудимых было то, что в качестве их защитников на суде выступали известнейшие адвокаты. Между тем дело не принадлежало к числу громких процессов, создающих защитнику имя, вроде какого-нибудь «преступления, совершенного под влиянием страсти», когда адвокаты защищают даже бесплатно, довольствуясь популярностью и славой. В данном случае защитники согласились выступать за определенное, заранее оговоренное вознаграждение. И тут возникал вопрос: кто же дал родным обвиняемых или соучастникам, скрывающимся от правосудия, такие большие деньги, чтоб оплатить именитых рыцарей адвокатской тоги? Каким образом такие златоусты, как адвокаты Контри, Маркетти, Кастельнуово-Тедеско, снизошли до того, что взяли на себя защиту самых обыкновенных уголовников? Они же знали, что за беспокойство им заплатят деньгами, вырученными от продажи краденых вещей, которые после двадцати пяти грабежей, перечислявшихся в «дополнительных» обвинительных актах, так и не были найдены. Но профессиональная тайна позволяла им умалчивать о том, кто привлек их к защите Моро и его сообщников.

В день суда все корнокейцы, свободные от работы, находились среди толпы, заполнившей места для публики. Нанни был одним из наиболее рьяных. Он пробрался к самой балюстраде и уцепился за нее, чтоб не потерять места. Когда ввели подсудимых, он подал знак сначала Джулио, потом Моро. Они сделали вид, что не замечают его. Кадорна тоже. Но любовница Моро, которую усадили на скамью перед решеткой, обернулась к Нанни, плюнула на пол и растерла ногой, чтоб предатель понял.

Тогда Нанни нырнул в толпу и стал слушать из последних рядов; лицо его пожелтело, глаза бегали, как у лисы, попавшей в западню. Рядом с ним оказалось двое карабинеров, которых поставили следить за порядком в публике; их присутствие еще больше усиливало смятение Нанни. Он ушел.

На следующий день на вопрос Фидальмы, осведомлявшейся, почему он не идет на второе заседание, Нанни ответил, что он, как поднадзорный, не имеет права находиться в здании суда. Превосходное алиби; соседи утешали Нанни и подробно рассказывали о ходе процесса, который длился четыре дня и закончился в пятницу вечером.

Лилиана ни разу не была в суде. Джулио запретил ей приходить. «Я не хочу видеть, как ты мучаешься, — сказал он ей при свидании. — Тебе, наверно, покажется странным, но, право, если тебя не будет, я буду чувствовать себя уверенней».

В перерывах между заседаниями Лилиана видела мужа в окно подвальной камеры трибунала, выходившей на Борго деи Гречи, параллельной виа дель Корно. Сержант карабинеров позволял Джулио цепляться за решетку окна, прорезанного вровень с улицей. Джулио подтягивался на руках, а Лилиана становилась на колени. Кроме решетки на окне была еще сетка, частая, как сито. Но все же они касались друг друга, прижимая руки к этой сетке. Лилиана взяла ребенка от кормилицы и как-то раз принесла его показать Джулио. Девочка выросла и больше уж не плакала.

А Лилиана плакала. Ей казалось, что и Джулио плачет. (Ведь он в первый раз попал в тюрьму с тех пор, как они поженились.) В голосе его слышались слезы, а лица через густую сетку Лилиана не могла различить: перед ней была лишь какая-то тень.

— Теперь иди домой, — говорил он, — Иди, я не хочу, чтоб ты видела, как меня посадят в тюремную карету в наручниках. Я знаю, какую жертву ты для меня принесла. Что я могу тебе посоветовать? Оставайся у Синьоры, если тебе там хорошо. Теперь для меня дело кончится скверно, Лилиана! Спасибо тебе за все, и от друзей тоже спасибо.

И он спрыгивал вниз. Лилиана слышала его голос, доносившийся из-под земли: «Приходи в полдень… Приходи в семь… Приходи завтра… Приходи в семь… Приходи' в полдень… Сегодня вечером вынесут приговор…»

Вечером в пятницу, после приговора, Джулио не захотел подтянуться к решетке. Лилиана звала его, став на колени, просунув голову в квадрат решетки, прижавшись лицом к сетке. Наконец послышался его голос:

— Десять лет, Лилиана, десять лет! Ты уже,знаешь? Я тебе буду писать. Сейчас меня уводят. Пиши мне! Поцелуй девочку!

— Джулио!

— Лилиана!

— Джулио! Джулио!

— Лилиана! Запомни, Нанни — шпион! Все из-за него! Синьора, в объятиях которой Лилиана выплакивала свое горе, сказала:

, мы разочтемся и с Нанни! Адвокаты тоже хороши! Паршивцы этакие! Я выставила такую коллегию защитников, какой не бывало со времен процесса Фускати! Шесть тысяч лир! А они даже не добились признания смягчающих обстоятельств!

Но если бы попросить бригадьере произвести экспертизу почерка, каким написаны полученные им анонимные письма, которые подали ему мысль о «двадцати пяти дополнительных обвинениях», то оказалось бы, что все эти письма напр!саны рукой Синьоры.

Сапожник Стадермни, пожертвовав заработком, не пропустил ни одного заседания. Он сказал:

— Джулио выйдет в 1936 году! К этому времени много воды утечет!

— Девочка тогда уж кончит начальную школу, — сказала Клара,

Фидальма, вспомнив о своей обязанности репортера, спросила:

— А где Нанни, что его не видно?

— Дома. У него, кажется, лихорадка, — ответила Леонтина. А Луиза Чекки добавила:

— Еще бы! Вечно торчит в дверях! Наверно, простудился!


Хуже чем простудился!

Однако Нанни мучают не угрызения совести. Сидел он дома и размышлял только от страха за собственную шкуру. Теперь он был уверен, что Джулио, Кадорна, Моро и его сожительница знают, что именно он — доносчик, сообщивший, как Джулио спрятал у себя под кроватью краденое добро. Неважно, когда именно Джулио убедился в этом. Они знают — и это главное. А раз им все известно, то, несомненно, об этом сообщили и воровскому сообществу. Все жулики Флоренции знают, что Нанни «снюхался с полицией». И они лишили его права гражданства в маласарде.

Нанни теперь в положении разжалованного кадрового офицера, священника, лишенного сана, художника, потерявшею зрение. Он испытывает чувство, похожее на ужас Освальдо, боявшегося пропустить «вторую волну», на смятение У го, думавшего, что товарищи считают его предателем. Есть, конечно, разница в худшую сторону: Нанни действительно предатель. Но сходство в том, что для Нанни, как для Уго и для Освальдо, самое главное в жизни — сохранить уважение и доверие своих собратьев. Существует честь партийная, классовая, а бывает и честь кастовая. Разумеется, здесь есть градация ценностей, но гамма чувств не меняется.

Нанни такой, каков есть, каким сделала его жизнъ.

Но ему нечего ждать ни жалости, ни прощенья. И он это сознает. Он разорвал узы солидарности, соединяющей людей, которые ведут одинаковую жизнь и совместно защищаются от врагов. Нанни предал свою касту. И хотя он с делал это, чтоб уйти от зла к добру, — все равно предательством не спасаются. Нанни стал служить бригадьере, испугавшись плетки и прельстившись подаренной тосканской сигарой. А из страха перед дубинкой да за малые поощрения в виде табака он доносит Карлино о «погоде» на виа дель Корно.

Но для маласарды достаточно его связи с бригадьере. это означает гражданскую смерть. Если заболеет Элиза, или ее арестуют за проституцию, или если она бросит Нанни и он будет вынужден снова «работать», ему придется рассчитывать только на свои собственные силы. А они теперь слабы, ненадежны. Нанни никогда не умел ловко «работать». Его специальность — кража со взломом, и для такого дела требуются сообщники и предприимчивость, которой у него никогда не было. Следовательно, у него всегда перед глазами призрак голода, который каждую минуту может стать реальностью. Рано или поздно Нанни придется «идти на добычу», промышлять одному. Он уже ощущает на запястьях холод стальных наручников, слышит голос бригадьере: «Я ведь говорил, что тебе не выйти из-под надзора!» С ужасом и отвращением он чувствует на щеках и на губах плевки своих собратьев но время прогулок на тюремном дворе и боль от побоев, которыми заключенные угощают его в камере. Никто, не даст ему даже понюшки табаку, не на что будет нанять адвоката, придется довольствоваться «защитником по назначению».

Настал вечер, а Элиза все не шла; у Нанни пересохло и горле, его бил озноб от предчувствия всех этих ужасов. Он отправился в погребок на виа деи Салонам и выпил на нее деньги, какие у него были, а потом чуть не силой заставил наливать ему в кредит.

И когда во время вечернего обхода кабачков, подлежащих надзору полиции, в распивочную вошел брийгадьере, Нанни увидел в нем соблазнителя, Мефистофеля, нечистого духа, пришедшего требовать проданную ему душу. И тогда Нанни шагнул навстречу бригадьере и плюнул ему в лицо.

Глава семнадцатая

От Альп и до моря мир — сущий ад. В одном из его кругов, по имени виа дель Корно, есть чистилище для «ангелов-хранителей». Теперь они уже не те миловидные девочки, которых Синьора увидела из своего окна и окрестила ангелочками. Ауроре исполнилось двадцать два года, Милене — двадцать, а Бьянке и родившейся на месяц позже Кларе недавно минуло восемнадцать. И у всех у них уже есть грехи. Ведь и чревоугодие, и тайный поцелуй, и нечистые мысли, и тщеславие — тоже грехи. В детстве «ангелы-хранители» играли у порогов домов, в городском саду, а в плохую погоду — в доме Милены. Теперь они собираются у Ауроры. С ее приездом началась новая жизнь в унылых комнатах семейства Нёзи. Даже вдова Нези после долгого перерыва с прежним удовольствием ежедневно ездит теперь в экипаже в аристократическое кафе «Доней».

— Живем на свете только раз! — восклицает она. И хотя Отелло до сих пор не усыновил сына. Креция Нези все больше чувствует себя бабушкой. Ради этого она и простила Аурору.

Аурора принимает подруг в гостиной, где теперь стоят новые кресла, диван и даже граммофон с трубой, а в вазах всегда красуются цветы. Раньше всех приходит Бьянка. Она еще не совсем окрепла после плеврита, мучившего ее целую зиму. В полдень появляется Клара. Она приносит с собой работу и, разговаривая, не перестает обметывать петли. После пяти приходит Милена, и тогда подается чай.

События последних месяцев оставили свой след в душе «ангелов-хранителей». Девушки и внешне тоже немного изменились. У всех у них юность уже осталась позади. За это короткое время «ангелам-хранителям» пришлось пережить так много, что на их лица легла тень преждевременной зрелости. Даже Клара уже не та наивная девушка, какой она была прошлым летом. В первое воскресенье после Пасхи состоится ее свадьба с Бруно, но Клара уже отдалась ему. Этому посодействовала Аурора, приютившая их в своей комнате, Бруно с каждым днем становился все более нервным и раздражительным. Его злые слова больно оскорбляли Клару.

— Я люблю только тебя одну, но, если так и дальше будет, я в конце концов могу привязаться к другой женщине.

Однажды после тяжелой ссоры, когда Бруно едва не разрыдался, он спросил ее:

— Я неприятен тебе?

— Нет, — испуганно ответила Клара. — Нет, ведь я видела, что тебе было больно обижать меня.

Так простилась она со своим детством.

Все же и сейчас Клара самая юная из подруг. Она прекрасна, потому что в каждом ее движении видна молодость. Молодость звучит в ее голосе, светится в слегка затуманенном взгляде любящей женщины, не утратившей в душе девичьей чистоты.

По сравнению с Кларой Аурора не представляет загадки. В душе человека, слишком много перенесшего в прошлом, живет лишь страх перед будущим. Защищаясь от тяжелых мыслей, Аурора ищет тихой пристани и, как она сама говорит, на многое закрывает глаза, делает вид, что все идет хорошо. Человек, уставший бороться, сберегает силы лишь для того, чтобы удержать завоеванные позиции.

У Ауроры не осталось больше ни надежд, ни стремлений, сердце ее уже не замирает от неясной тоски. И все эти перемены произошли в ней за последние шесть месяцев. Подготовлялось это уже давно, но свершилось неожиданно быстро. Еще и раньше Аурора замечала, что Отелло все больше отдаляется от нее. Если он и не презирает ее, то всего лишь терпит. Он понял, что совершил непоправимую ошибку и что теперь остается только смириться с неизбежными последствиями. Возможно, он никогда ее и не любил. Его лишь ослепляла чувственная, нездоровая страсть к любовнице отца. Да и бежал он с ней лишь потому, что хотел бросить вызов отцу, который держал его в страхе и всячески унижал. А как он не любит ребенка! Это признак, тоже не оставляющий никаких сомнений. Когда отец умер, Отелло не мог больше обманывать самого себя. Рядом с ним была теперь сообщница, а не любовница и уж, конечно, не жена. Ведь вместе с ней он совершил преступление, мысль о котором мучает его.

Теперь Аурора живет в постоянном страхе. Она чувствует себя одинокой и беззащитной; над ее головой сгущаются тучи, и небо темнеет буквально с каждой мину-той. Предвестники надвигающейся грозы уже налицо.

Это было в январе. Ночью Аурора услышала, как Отелло стонет во сне. Она разбудила его. Проснувшись, он сказал:

— Я опять видел во сне отца под руку с Лилианой. Такая уж моя судьба: только мне понравится какая-нибудь женщина, как она сразу же сходится с отцом. И так даже во сне, даже после его смерти.

— А наяву тебя тоже тянет к Лилиане? — решилась спросить Аурора. В ответ он только пробурчал:

— Не мешай спать! — и повернулся к ней спиной. Однако немного погодя он сонным и неуверенным голосом сказал:

— Ну, что ты из-за снов ревнуешь? Я ведь не себя видел во сне, а отца. Понимаешь? Ведь это отец шел под руку с женщиной.

Аурора сразу почувствовала, что Отелло взвешивает каждое слово, да и голос его звучал неестественно. Тогда она тоже притворилась спящей и сделала вид, будто не поняла тайного смысла его слов. Но навязчивая мысль, которую Аурора пыталась отогнать всеми силами, как кошмар, преследует ее. Право, можно сойти с ума. Ведь если честно признаться самой себе, то в Отелло она все время видит, любит и боится своего прежнего любовника и совратителя — старого Нези.

Вдова Нези охотно доверила Ауроре вести хозяйство. И теперь, окружив Отелло нежным вниманием и неусыпными заботами, создав в доме идеальный уют, она стремилась вновь завоевать любовь мужа. Нб все старания Ауроры уже не могли изменить их двусмысленных и непрочных отношений и спасти ее будущее. Пока это будущее еще было подернуто тонкой дымкой неизвестности. Однако и сквозь нее Аурора все яснее различала, как темнеет горизонт и надвигается мрак. Обо всем этом Аурора редко говорила с подругами. Своими горестями она делилась лишь с Бьянкой, которая, казалось, лучше остальных могла ее понять. В неспокойной, чувствительной душе Бьянки интимные переживания подруги находили полное сочувствие, и это утешало Аурору. Однажды она призналась:

— Знаешь, Бьянка, я снова вижу в Отелло его отца! Может быть, потому что Отелло так похож на него. У них и повадки одинаковые. Ты не заметила, что и голос у него теперь похож: на отцовский. Прямо наваждение какое-то. Отелло, наверно, всегда знал об этом, а может, только недавно догадался. Так или иначе, но он всячески старается унизить и оскорбить меня..Дошло до того, что, когда он повышает голос, я инстинктивно закрываюсь, потому что тот, другой, всегда бил меня. Иногда, представь себе, я даже бываю разочарована, что Отелло меня не бьет.

Еще до того, как часы на Палаццо Веккьо пробьют шесть, приходит Милена. Старая прислуга, глуховатая, неповоротливая и болтливая, приносит закипевший чайник; Аурора угощает подруг чаем. «Ангелы-хранители» уютно устраиваются в уголке гостиной с маленькими чашечками в руках, на тарелках перед ними — поджаренные ломтиком хлеба, намазанные маслом и медом.

— Как настоящие синьоры! — заметила однажды Клара. Может показаться, что ее слова вызваны завистью бедной девушки к важным дамам. А на самом деле их подсказывали воспоминания детства, с которым Клара расстается навсегда. «Ангелам-хранителям» немного лет, однако они уже многое испытали. (Слова — «жизненный опыт» здесь не подходят.) Ведь как бы ни были искренни их чувства, жизнь научила «ангелов-хранителей» лишь недоверчивости и скрытности. Они поверяли одна другой свои секреты, часто просили подругу о помощи, но всегда только с глазу на глаз. 'Когда же они собираются вместе, то скрывают друг от друга свои тайны. В этом они ничем не отличаются от многоопытных светских дам, которые хорошо знают, что в гостиной разрешены лишь злословие и сплетни. За чашкой чая, как того требует этикет, подруги развлекаются легкомысленной и довольно пустой болтовней. Держатся они неестественно, старательно подражая манерам дам из высшего общества, которое, вероятно, кажется им недоступным раем. Бьянке известно о мучительных сомнениях Ауроры, и только одна Аурора знает о том, что Клара отдалась Бруно. Милена держится немного в стороне от подруг. «Ангелы-хранители» хоть и сочувствуют несчастью Милены, но все же досадуют на се сдержанность и немногословие, которыми она отличалась еще с детства. И уж, конечно, Милена не станет им рассказывать о том, какое смятение вызывают в ней частые встречи с Марио. Милена всегда избегала душевных излияний. Постигшее ее несчастье только усилило эту черту характера, а вместе с тем пришла тонкость чувств и зрелость ума. Она предпочитает теперь положения пусть тяжелые, но ясные; события — пусть и бурные, но совершенно определенные. Милена не переносит двусмысленных отношений и обмана. В противоположность Аypope она хочет встречать трудности с открытыми глазами. И душою она самая молодая из четырех подруг, так как, по-видимому, еще не приобрела житейского благоразумия. А может быть, Милена самая храбрая и волевая из них.

Точно так же она не допускает никакой двойственности в, своих чувствах. Ни слепой страсти, ни бездеятельной рассудочности. В ней сильно развито чувство самоуважения, но это не мешает Милене быть непосредственной и мягкой к людям. Она способна на самопожертвование. И в то же время готова отбросить прочь жалость, когда за нею скрывается лишь душевная растерянность. Подсознательно Милена все понимает. Ею руководит то самое безотчетное чувство, которое подруги в разных случаях называют упрямством, гордыней или эгоизмом, а иногда далее бессердечностью. Они не понимают, что Милена хочет жить в ладах со своей совестью и не пытается любой ценой сохранить достигнутое благополучие. Так уж случилось, что даже на виа дель Корно расцвел цветок душевной гордости. И вот теперь этот цветок дрожит под порывами ветра. Каждый вечер, после встречи с Марио, ее одолевает вихрь сомнений.

В короткие зимние дни Милена уходит из санатория едва стемнеет. И ежедневно ей встречается на дороге Марио, возвращающийся после смены. Они разговаривают о том же, что и в первый вечер, когда Марио неожиданно увидел ее в аллее близ санатория, сидя у стены недостроенного дома. Тогда они долго беседовали вдвоем.

Марио говорит ей о политике, о своей работе в типографии, о мальчишеских проказах. Милена делится с ним откровенными мыслями женщины, которой несчастье на многое открыло глаза, вспоминает о своем детстве. Быть может, между ними уже зародилась любовь. Но не будет ли она лишь страданием? Сейчас Милена знает одно: кроме Марио, никто не поймет, что у нее на сердце. Только в самой себе, а не в подругах может она искать поддержки. У ее подруг разные характеры, но все они так или иначе оскорбят своими словами зреющее в ней чувство. То чувство, которое так пугает ее, но с каждым днем всё меньше.

Закончив чаепитие, «ангелы-хранители» сидят в гостя ной до семи вечера. Зачастую к ним присоединяется Креция Нези, возвратившись из своих увеселительных поездок.

— Вы так молоды, что возле вас я снова чувствую сей юной! — восклицает она. Но ее радикулит дает себя знать даже в эти приятные часы. Однако и тогда у вдовы не портится хорошее настроение.

— Проклятый Люцифер опять напоминает мне о моих годах! Вам не кажется, деточки, что дьявол большой нахал? Как он смеет залезать под юбки к женщине? — шу тит Креция Нези.

Девушки смеются больше из приличия, но всё-таки болтовня Креции Нези развлекает их.

Вдова все еще носит траур, однако умудряется наряжаться самым диковинным образом. На ней платье с атласной отделкой, сшитое по моде 1910 года, с огромной коралловой брошкой на груди. На руках длинные черные перчатки с раструбами, а на голове, словно у молоденькой синьорины, вьются игривые локончики. Выходя на улицу, она надевает щегольское черное пальто со стоячим воротником, но из-под пальто сантиметров на десять свисает подол платья, а сквозь черные шелковые чулки видны носки в резинку, плотно облегающие икры. Вдова Нези старается наверстать упущенное, вознаграждая себя за то «угнетение», в котором покойный муж держал ее целых двадцать лет.

— Моральное и физическое угнетение, — вы меня понимаете? — говорит она Луизе Чекки, почти каждый день обедающей у нее вместе с младшими детьми.

— Погодите! Пусть только кончится траур, я, как бог свят, снова зажгу огни! — вырвалось однажды у Креции Нези. — Плевать мне на всех сплетников с виа дель Корно. Вот им всем… — И она похлопала себя рукой пониже спины.

Недавно, увидев, как она шествует по улице с букетом фиалок на груди, Стадерини бросил шуточку.

— Дорогу Безумной Вдове! — крикнул он. А у Фидальмы невольно вырвалось:

— Деточка с фиалочками.

Отелло на людях не решился выступить в ее защиту и вечером с досадой выговаривал матери:

— Подумай о приличии. Никто из Нези еще не давал повода смеяться над собой!

Однако вдова передернула плечами, словно хотела сбросить с себя целую улицу со всеми ее сплетниками, подглядывающими у раскрытых окон, и ответила:

— Жалкие людишки, сын мой, жалкие людишки! Пусть эта вшивая команда скажет спасибо хоть за то, что благодаря нам она может погреться у огня!

Тем временем Аурора, разоткровенничавшись, открыла Бьянке, что Клара отдалась Бруно, чтобы не потерять его; она боялась, как бы Бруно «не привязался к другой женщине».

Приближалось время ярмарок. Ривуар надеялся занять со своим лотком наиболее выгодную в стратегическом отношении позицию и пополнить из выручки свои сбережении, сильно поубавившиеся за время болезни Бьянки. Но чтобы закупить оптом товар, ему нужно было взять у кого-нибудь взаймы денег. В один прекрасный день они

с женой вышли из дома рано утром, еще до того, как затрещали будильники. Надо было поспеть к автобусу, направлявшемуся в Варлунго, где жил дядя Клоринды, сельский священник. У него Клоринда надеялась взять в долг нужную сумму. От результатов их поездки зависел бюджет семьи на ближайшее время.

Бьянка уже давно ждала этой минуты. Услышав, что они уходят, она тихонько рассмеялась, закрывшись одеялом. Смех был нервный. Чувствовалось, что у нее неспокойно на сердце и она хочет приободрить себя. Теперь, когда Аурора открыла ей тайну Клары, Бьянке кажется, что она сразу многое поняла. После долгой болезни Бьянка сильно ослабела. Во время недавнего приступа в жару лихорадки ей приходили страшные мысли: «Я всерьез разболеюсь и совсем зачахну. Марио не говорит мне больше: „Я тебя укрощу“. Теперь он говорит: „Надо принимать тебя такой, какая ты есть!“ Она больна, а он, наверно, уже думает сейчас о другой девушке. Конечно, Марио завел себе другую! И Бьянка старалась представить себе его новую возлюбленную. Какая она? Наверно, блондинка или рыжеволосая. Теперь уж не ей, а той, другой, Марио говорит: „Я тебя укрощу!“ — и крепко целует свою милую. Так крепко, что даже дыхание захватывает. Но все равно приятно.

Когда Бьянка выздоровела, зима была в самом разгаре. Ривуар не разрешил дочери работать и велел Клоринде пораньше отправлять ее в постель, поэтому Бьянка не могла ни одного вечера провести с Марио. Они встречались днем, с двенадцати до часа. Она выходила из дома «подышать свежим воздухом» и ждала его у ворот типографии. И они шли под железнодорожный мост. Там Марио съедал бутерброд, взятый на завтрак. И они были вместе. Казалось, он нарочно жевал медленно-медленно, чтобы на все ее вопросы отвечать неопределенным мычанием. Всегда он садился у будки стрелочника. Кругом сновали путевые обходчики, стрелочники, проезжали маневровые паровозы, и не было никакой возможности поцеловаться хоть разочек. А когда Бьянка ему говорила:

— Ты все сильнее отдаляешься от меня, — Марио отвечал, что она осталась такой же фаталисткой.

Однажды он ей сказал:

— Так дальше не может продолжаться; или ты не будешь такой вредной, или…

— Или что?!

— Я дам тебе хороший урок!

— Дай мне урок, — ответила она. Но Марио сразу же успокоился. В тот день он приласкал ее и даже поцеловал, укрывшись за вагонами стоявшего в тупике товарного поезда. Значит, когда Марио действительно захотел ее поцеловать, подходящее место сразу нашлось! Но чаще всего под тем предлогом, что на улице слишком холодно, Марио уводил ее в зал ожидания станции Кампо ди Марте, где в эти часы всегда было полно народу. Там даже поговорить как следует не удавалось.

— Если я тебе надоела, скажи прямо. Я же знаю, что стала худая, как палка; на лице один нос торчит, а синяки под глазами такие, что страшно смотреть.

Марио в такие минуты беспокоился, как бы их не услышали посторонние, и отвечал совсем невпопад. Слезы навертывались ей на глаза. Однажды она решилась спросить, почему он не делает ей предложения официально, ведь тогда ему разрешат приходить к ней домой по вечерам и они чаще будут вместе. Марио отвечал, что еще не время. Но очень скоро, при первом же «подходящем случае» он обязательно объяснится с ее родными.

— Когда же это будет? — спрашивала Бьянка.

— Как только меня переведут на монотип и повысят заработную плату. Тогда твой отец не рассмеется мне в лицо. Мол, нечего сказать, хорош зятек, зарабатывает тридцать шесть лир в неделю!

Разве мог такой ответ успокоить Бьянку?

Недавно они шли вместе через «Луна-парк» на ярмарку в Сан-Галло. В своем павильоне мадам Ассунта гадала Бьянке по руке и сказала, что у нее «в определенный момент линия сердца обрывается». Марио же она, наоборот, предсказала, что его ждет в жизни большая любовь. Когда они возвращались с ярмарки, Бьянка сказала:

— Вот видишь, Марио! Как можно связать воедино такие разные жизни?

Марио не ответил. Он был взволнован, пожалуй, даже сильнее ее. Не замечая, что держит в руках весь кулек с печеньем бриджидино, он попросил у нее одну лепешку. В последнее время Марио стал необыкновенно раздражителен: когда с ним ни заговори, он всегда думает о чем-то своем. Однако были признаки и похуже. Недавно произошел случай, который заставил Бьянку решиться на отчаянный поступок. В субботу вечером она шутя вытащила у него из кармана конверт с получкой. И раньше, чем Мармо удалось вырвать конверт у нее из рук, она успела заметить цифру — сорок пять лир с чентезимами. Стало быть, его уже перевели на монотип! Тайна, открытая ей Ауророй, разожгла фантазию Бьянки. Значит, и Марио так же, как и Бруно, может «привязаться к другой женщине». Марио, целующий ее после другой женщины, — от одной этой мысли у Бьянки голова кругом пошла. И он может целовать другую женщину, ее Марио, от которого, когда они сидят рядом у железнодорожной насыпи, приятно пахнет типографской краской; он, такой близкий ей, такой красивый парень с белыми крепкими зубами и широкой грудью! Однажды вечером, во время ее болезни, Марио пришел навестить ее, и, когда Клоринда на минутку оставила их одних, Бьянка сама поцеловала его в эту широкую грудь. Значит, можно любить в нем не только серые глаза и причесанные на пробор черные волосы, но и тело его, и походку, и голос. А вот вчера они простились нехорошо, поссорились из-за сущего пустяка. После обеденного перерыва Марио хотел идти к типографии через мост, а она — спуститься по откосу. В конце концов, чтобы досадить один другому, каждый пошел своей дорогой. И вот Бьянка решила пойти к Марио домой и помириться. У него в комнате они впервые за несколько месяцев могут и поговорить подольше.

У мусорщика Чекки зазвонил будильник. Только еще шесть часов утра, а Марио не выходит раньше половины восьмого! Бьянка решила сделать ему сюрприз. Обрадуется он или разозлится? Но если Марио не воспользуется случаем, чтобы выпросить у нее поцелуй, потом еще один, еще и еще, как это было в первые дни, значит, он больше ее не любит и все кончено: другая женщина завладела им.

Бьянка поспешно и вместе с тем тщательно оделась, со всех сторон оглядела себя в зеркале. На лбу волосы не совсем хорошо лежат, от пудры лицо бледнее, чем всегда. Жакет топорщится на плечах. Она слегка подкрасила щеки и губы, сняла жакет: «В юбке и в блузке как-то приличнее!» На дворе довольно холодно, но ведь надо всего только перебежать через улицу. Это самое трудное: перебежать улицу, чтобы никто не заметил! Хорошо еще, что час совсем ранний. Однако кое-кто из соседей уже встал и готовится выйти из дому. Бьянка стояла на пороге и со страхом, с затаенным чувством вины озиралась по сторонам; точно так же озирался Джулио в тот день, когда он вышел, чтобы спрятать мешок в угольной лавке. Бьянке повезло: она в один миг пересекла полутемную улицу, едва освещенную двумя фонарями, взбежала, по лестнице, и вот она уже стоит у дверей комнаты Марио. Теперь надо отдышаться. Отчего так стучит в висках, словно у нее жар, как в дни болезни? Наконец она постучалась. Сначала тихонько, потом посильнее, а так как Марио не просыпался, Бьянка начала барабанить в дверь и кулаками и ногами. Ей казалось, что эхо ее ударов разносится по всей виа дель Корно и из всех окон уже высовываются головы любопытных. Наконец из-за дверей донесся сонный, немного встревоженный голос Марио: «Кто там?» Бьянка не в силах была сдержать смеха, веселого и шаловливого, как у ребенка. Она быстро отворила дверь и, увидев Марио в майке, в трусах, с голыми ногами, разразилась хохотом. От неудержимого смеха у нее подкашивались ноги, она прислонилась к косяку двери. Однако Марио встретил ее весьма нелюбезно.

— Ты с ума сошла! Что тебе надо? — резко спросил он.

— Пришла навестить тебя. Что ж ты не приглашаешь войти?

— Да ты сознаешь, что делаешь? Тебя наверняка кто-нибудь уже заметил. Иди домой!

В ответ Бьянка проскользнула в дверь. Она вошла в комнату и, стараясь говорить непринужденным тоном, с вызовом спросила:

— Может быть, ты не один?

Но от этих игривых слов кольнуло в сердце, и она бросила быстрый взгляд на пустую смятую постель. Комната была совсем невелика, и мебель только самая необходимая. Бьянка сразу же подошла к спинке кровати и, невольно ухватившись за нее руками, спросила тихим и нежным голосом:

— Ты здесь спишь, да? Марио затворил дверь.

— Конечно. Как это странно, не правда ли? — ответил он с иронией, обидевшей Бьянку. — Ведь ты же сама нашла мне эту комнату.

Повернувшись к ней спиной, он стал натягивать брюки. Пока он одевался, Бьянка притворялась, будто рассматривает потолок. Потом спросила:

— Я вчера огорчила тебя? Ты сердишься?

— Да, сержусь! — решительно ответил Марио. — У тебя куриные мозги. В этом все дело!

— Давай помиримся? — прошептала она, робко поглядев на него. Он зашнуровывал ботинки. Волосы у него были растрепаны, в комнате стоял запах табака.

— Худой будет мир! Так и прощай тебе все, даже такие выходки!

Бьянка подошла к нему и села рядом на край кровати; она чувствовала, что надо быть мягкой и покорной. Марио сидел, совсем близко, она даже касалась его плечом. Они были одни, и в комнате пахло крепкими сигаретами. В последнее время Бьянка жила в постоянном страхе, в ожидании несчастья. И сейчас она была в каком-то забытьи, ее страшило пробуждение. Нежным девичьим голосом Бьянка лукаво спросила у него:

— Ты так и не хочешь меня простить?

Она ждала: сейчас Марио обнимет ее и поцелует. Но он, не глядя на нее, поднялся с постели и, отвернувшись, сказал:

— Мне надо с тобой серьезно поговорить, Бьянка. Я все равно хотел это сделать сегодня или, в крайнем случае, завтра. Но раз ты уже здесь, тем лучше. — И он решительно повернулся к ней лицом.

Растерянность сменилась мучительной тревогой. Для этого Бьянке достаточно было лишь взглянуть ему в лицо и услышать его голос. Лицо у него стало хмурое, сердитое и растерянное. Тогда она спросила с напускной ребяческой наивностью:

— Ты, кажется, хочешь сообщить мне что-то нехорошее?

— Да, нехорошее! Я знаю, что причиню тебе боль. — Он отложил гребенку, которой причесывался перед зеркалом, и сел рядом с ней. Наклонив голову, с трудом подыскивая слова, Марио продолжал: — Видишь ли… В молодости можно ведь ошибиться, правда?

Закинув руки за спину, Бьянка крепко вцепилась в кровать. Потом ощутила за плечами странную пустоту, точно руки ее потеряли опору, и почувствовала, что вот-вот упадет. Слезы комком подступили к горлу, но она сразу же заставила себя иронически улыбнуться. Улыбка вышла горестной, словно крик о помощи. Даже сейчас Бьянка оставалась все той же Бьянкой.

— Отставка по всем правилам, не так ли? — И она разразилась слезами, точно девочка, которую в наказание поставили в угол. Марио положил ей на колено руку и ласково, но твердо сказал:

— Я тебя люблю и говорю это не для того, чтобы тебя утешить. Ты первая девушка, в которую я влюбился. Но потом я понял, что настоящая любовь это совсем не то. Я и сейчас тебя люблю, но только по-другому.

Бьянка уже подавила слезы и тихо сказала:

— Такая уж у меня судьба!

Тогда Марио поднялся и, словно правда была на его стороне, стал ее упрекать:

— Какая может быть судьба в восемнадцать лет! У тебя вся жизнь впереди! Если ты будешь откровенна сама с собой, то признаешься, что и ты меня по-настоящему не любила. Ведь в мечтах любовь представлялась тебе совсем другой.

Бьянка тоже поднялась и, стараясь не плакать, но все еще всхлипывая, спросила:

— Ты так думаешь? — Потом добавила: — Я не буду тебе помехой. И не спрашиваю — кто она.

Она протянула ему руку. Марио задержал ее руку в своей, но Бьянка резко вырвалась и бросилась к двери — пусть он не видит, что ее глаза снова полны слез. Сбежав вниз по лестнице, она перелетела через улицу раньше, чем Антонио вышел из дому с новой лопатой на плече. Он ее не заметил. Когда супруги Квальотти, раздобыв денег в долг, счастливые, вернулись домой, они застали Бьянку в лихорадке.

«Второй приступ», — испуганно подумали они.

Глава восемнадцатая

«Новой эре» едва пошел пятый год. Прогорели последние угли, и вот наконец мы живем как должно. Виа делла Роббья и другие похожие на нее улицы Италии могут спать спокойно. Порядок восстановлен. А вместе с порядком восстановлена, разумеется, и законность. На насилие пришлось отвечать насилием. Это неприятно, но что же поделаешь! Когда в селение забегают волки, надо браться за дубины. Даже Христос поднял плеть на осквернителей храма, посему кардинал Мистранджело, у которого глаза добрые и невинные, как у ребенка, благословил знамена черных банд. Мудрый король и сын просвещенного народа спасли устои общества и духовные ценности, которым угрожал взбунтовавшийся плебс. «Они спасли, — сказал сто-то без малейшей иронии, — и козу и капусту». Кто там еще говорит о терроре? Оставьте, пожалуйста! Вы живете вне времени и пространства. А вернее всего, чувствуете за обой кой-какие грешки. Настала первая подлинно прекрасная послевоенная весна: деревья в цвету, трамваи и автобусы ходят по расписанию, в кино и в театрах царит полнейший порядок. Спокойно торгуют магазины, работают фабрики, устраиваются парады, в церкви служат воскресные мессы. «Революция» течет, как течет жизнь — спокойно и размеренно. Следуя своему правилу, полиция приноравливается к новым порядкам, она обещала гражданам, что наряду с действиями, которые в силу недавно принятых чрезвычайных законов позволяют выловить и упрятать под замок все «зловредные элементы», будет проведена широкая кампания по борьбе с преступностью и проституцией.

Бригадьере, который надеялся, что его произведут в следующий чин, а вместо этого получил лишь благодарность в приказе, вызвал к себе содержателя гостиницы «Червиа». Бригадьере официально сообщил Ристори, что должен лишить его своего покровительства. Во всяком случае, на некоторое время. И действительно, в эти последние дни отряды полиции нравов «чистят панели». При этом они прибегают к тактике птицеловов, когда те, спрятавшись за кустом, подкарауливают жаворонков. До сих пор Элизе удавалось ускользнуть от агентов, но Киккона, попалась и была выслана на свою родину, в Лукку; попалась и Ада, у которой тюремный врач обнаружил сифилис второй стадии, и даже такой ветеран, как Розетта: она — закоренелая рецидивистка, так что теперь ей на шесть месяцев обеспечен хлеб в тюрьме Санта-Вердиана. А вместе с ними забрали и многих других. Для проституток это был настоящий погром, одно из тех общественных бедствий, которые, с тех пор как существует мир, сопутствуют каждой смене правительства. Но подобно евреям, за долгие века преследований проститутки приобрели опыт. Они только чертыхаются, но не сдаются. Они прибегают ко всяким уловкам, чтобы не попасть в расставленные для них сети. Ведь надо лее что-то есть, хотя бы один раз в сутки, — и нам и тем, кого мы должны кормить. Более молодые и привлекательные решаются на трудный шаг, который означает для них потерю свободы и кандалы на ногах, совсем как в тюрьме. С такой участью вот уже несколько месяцев мирится Олимпия — после той Ночи Апокалипсиса, когда она, боясь мести Освальдо, ушла из гостиницы «Червиа», а Уго исчез без следа. Теперь она живет в Южной Италии и время от времени пишет Ристори открытки — просит его сообщить что-нибудь «о нашем друге». Но у Ристори никогда не находится времени для ответа. «Этого еще не хватало! — думает он. — В такое время, как сейчас, писать о неблагонадежном человеке!» Пусть даже только для того, чтобы сообщить о нем их общей приятельнице! Впрочем, Ристори, кроме адреса, почти ничего не знает об Уго.


Виа дель Корно знает об Уго только то, о чем информирован политический отдел квестуры, взявший его под надзор. А политическому отделу известно, что «в настоящий момент коммунист, бывший „народный смельчак“ Уго Поджоли, по-видимому, отказался от всякой политической деятельности. А его свидетельские показания о событиях, имевших место в ту злополучную ночь, оказались в результате энергичного расследования лишенными всякого основания. Тем не менее необходимо каждодневно и весьма бдительно вести за ним наблюдение. Он торгует овощами и фруктами на рынке Сант-Амброджо, где за ним закреплено постоянное место; в торговле ему помогает его любовница Джезуина Кончетти. Оба проживают в мансарде дома № 60 на виа дель Аньоло, неподалеку от рынка. Кончетти — бывшая прислуга Синьоры, занимается ли она проституцией, не установлено…»

После того раннего октябрьского утра, когда Уго и Джезуина тайком покинули дом Синьоры, пришла осень и принесла с собой туман, непогоду, первые каштаны и позднюю капусту. Потом пришла и зима с морозами, мокрым снегом и яблоками ранет. А вот уже и весна — появилась черешня и зеленый горошек. Соединив свои молодые жизни, полюбив друг друга, Уго и Джезуина, сами того не сознавая, порвали все связи с прошлым, тем прошлым, которое засасывало их в смрадное болото противоестественных отношений и случайных связей, грязнило и убивало в них человеческие чувства. И если любовь — это слияние двух планет, которые с первого дня творения искали друг друга в мировом пространстве, то Уго и Джезуина светят сейчас единым светом.

Уго больше не торгует овощами вразнос. Он взял на имя Джезуины патент и получил постоянное место на рыночной площади. Но мы пока еще не вправе рассказывать обо всех его делах — кое-что должно оставаться тайной Уго и Джезуины. Как обычно, Уго выходит ранним утром. Около восьми часов Джезуивд, закончив уборку квартиры, присоединяется к нему; к тому времени овощи и фрукты уже разложены на лотке. Наши зеленщики наперебой расхваливают свой товар и ублажают покупателей, не забывая при этом и о своей выгоде. Около полудня Джезуина уходит домой готовить завтрак. Часа через два возвращается и Уго.

Квартира у них маленькая: спальня, куда едва втиснулись кровать и комод, да кухня-столовая чуть побольше размером, с плитою, поставленной в нише стены. Умывальник в прихожей. «Теснота ужасная, — говорит Джезуина. — Но мы уже привыкли. Топчемся, как медведи в клетке». И всегда все чисто прибрано; пол выложен красными плитками, на столе — плюшевая скатерть, с потолка свешивается лампа под модным абажуром — по желанию ее можно поднять или опустить. На стене — увеличенная фотография родителей Уго; это подарок Джезуины — она подарила ее Уго 11 февраля, когда ему исполнилось двадцать девять лет. Напротив висит олеография — «Гарибальди, раненный при Аспромонте». Рубаха Гарибальди — единственное красное пятно, которое еще разрешается держать на стене.

Уго знает, что полиция установила за ним слежку. Но все-таки он не отказался от своей работы для партии. Теперь мысли у него совсем не те, что прошлым летом. Именно теперь, когда многим кажется, что «больше уже ничего нельзя сделать», Уго стал собранным и энергичным: он понял ту правду, ради которой на него обрушился кулак Мачисте и выбил ему зуб. В подпольной организации работа становится все более четкой, и там Уго занял место погибшего Мачисте. «Ты должен занять его место», — решили товарищи. А литейщик сказал Уго: «Я помню, какое лицо было у Коррадо, когда он думал, что ты сбился с пути. Будто у него умер родной сын!» Уго показал вставленный зуб и сказал: «Не поминай об этом, тогда я ошибался!»

Литейщик тоже был взят под подозрение, и его уволили с завода Берта, где он проработал двадцать лет. Уго устроил его грузчиком в лавку рыночного зеленщика-оптовика. Но Уго и литейщик видятся редко. Связь между ними осуществляет Джезуина. Так как она женщина и более или менее вне подозрений, Джезуина каждый вечер ходит по городу из конца в конец: разносит деньги от Красной Помощи, хорошие и плохие новости, экземпляры газеты «Унита», которые удается вынести из типографии до того, как номер запретят; пакеты с напечатанным на машинке выпуском «Ационе комуниста». Джезуина еще не понимает как следует значения того, что она делает. Но все это стало уже ее кровным делом. В зтом ее жизнь и жизнь Уго. Это мир, в котором она живет. Страдания и горе превратились в ненависть к врагам Уго, в которых она видит и своих собственных врагов и врагов всех тех, кто любит друг друга и кто работает на рынке или в литейкой. Из товарищей коммунистов чаще всех к ним наведывается Марио; он их приятель, и его посещения не могут показаться подозрительными. Иногда Джезуина приглашала его остаться пообедать. За столом Марио сообщал последние новости с виа дель Корно. Йо сегодня его вести особого интереса не представляли. О приговоре, вынесенном Нанни, уже писали в газетах. Марио мог лишь прибавить, что, по-видимому, Элиза тоже собирается сняться с насиженного места и улететь. Но так как сердце ее мчится галопом и все на одном месте, нетрудно понять, что далеко Элизе не улететь.

Прожевывая кусок, Уго сказал будто так, между прочим:

— А у нас тоже есть для тебя новости. Думаю, что тебя они порадуют. Сегодня утром мы поженились. Быстро все сделали, свидетелей взяли прямо на месте.

Марио упрекнул молодых, что они не оповестили об этом даже его, а потом поздравил и, как положено, произнес тост. После обеда Джезуина спросила у Марио:

— Ну, а ты? У тебя помолвки еще не было? Марио ее вопрос был явно неприятен.

— С некоторого времени, — сказала Джезуина, — когда тобой заговаривают о Бьянке, ты стараешься переменить тему.

— Позавчера мы с ней расстались и окончательно. Прошу тебя, не говори ничего — тут ты ничего не исправишь. Ну, что ты на меня так смотришь? Наверно, что-то замышляешь.

Супруги тщетно пытались узнать у Марио какие-нибудь подробности. Наконец, Джезуина сказала:

— Послезавтра — день Сан-Джузеппе. Схожу на ярмарку и все узнаю от Бьянки. Тебе это неприятно?

— Пожалуйста! — ответил Марио. — Сама увидишь.

Потом были поданы фрукты, первые фрукты в этом году, ведь Уго и Джезуина — зеленщики. А это был их свадебный обед!

Глава девятнадцатая

В этом году виа дель Корно не праздновала карнавала. У людей не лежала душа к веселью, не нашлось никого, кто бы положил почин и увлек остальных. Обычно самые молодые и жизнерадостные корнокейцы брали напрокат маски, маскарадные костюмы и отправлялись поплясать в ближних танцзалах. А в воскресенье и во вторник шли в центр города, вливались в шумную толпу и веселились, как сумасшедшие, играли на трубе, разбрасывали конфетти и серпантин. На одном из таких карнавалов прославился Стадерини, изображая Стентерелло. Образ Стентерелло получился у него более народным и хлестким, чем у самого Васко Сальвини, который раз в неделю выступал в этой роли на сцене старой Куарконии, именуемой ныне театром Олимпия. Не найдется, наверно, ни одного корнокейца, который в глубине души не предпочитал бы представления Стадерини драмам, оперетте И даже мелодраме. Но Стадермии стяжал себе славу еще до войны.

В прошлом году на карнавале большой успех имели Альфредо и Милена, изображавшие Пьеро и Пьеретту. Они отправились — подумайте только! — на бал-маскарад в клуб журналистов и получили там приз за лучший костюм. Но в. этом году карнавал прошел бы совсем незаметно для нашей улицы, если бы о нем не напомнили ребятишки. Они наклеили длинные носы и усы, надели дешевые картонные маски и, шествуя от дома к дому, производили ужасный шум; свистели в глиняные свистульки, 273

дудели в дудочки и в игрушечные раскрашенные трубы, трещали самодельными деревянными кастаньетами. Джордано Чекки — мастер играть на таких кастаньетах. Он держит в правой руке две чурочки одинакового размера (одну зажимает между указательным и средним пальцами, вторую — между средним и безымянным) и отщелкивает «Ратаплан» Верди, да так, что даже Ристори, который в молодости был клакером в театре и, значит, может считаться лицом компетентным, одобрительно кивает головой. Джордано в этот раз надел маску китайца, а Джиджи Лукателли — маску седобородого старика. Музетте пришлось удовольствоваться картонным носом, усами и очками, подходившими больше какому-нибудь солидному адвокату, чем девочке. Пиккарде же ее брат Бруко купил колпак, разрисованный звездами; из-под колпака торчали волосы из пакли, так что Пиккарда вполне могла сойти за настоящего волшебника Мерлина. А Аделе, которая хоть и подросла, но по-прежнему любила веселые игры, щеголяла в полумаске молоденькой венецианки. Чтобы больше походить на венецианку, она подрисовала на щеке мушку. Седобородый старик, Адвокат и волшебник Мерлин выступили в роли свидетелей и тут же на улице благословили венчание Китайца с Венецианкой. Китаец снял маску и поцеловал «невесту» в губы поцелуем чистым и все-таки уже не детским. Потом по просьбе невесты все отправились навестить ее младшего брата Палле Лукателли: бедняга лежал в постели из-за расстройства желудка. Шумная компания веселилась, разбрасывала вокруг серпантин и порядком надоела родным и друзьям. Наконец, разойдясь по домам, они перебросили через всю улицу от окна к окну тоненький мостик из блестящей канители и серебряных звезд. Но ночью прошел дождь, и мост рухнул.

Наступила среда, первый день поста. Накануне вечером, после вечеринки у Ривуара, вдоволь наигравшись в лото (нельзя же быть дикарями), всей компанией отправились к Отелло. Там немного потанцевали и, как положено, выпили, чтобы достойным образом проводить карнавал 1926 года.

Однако если карнавал прошел для корнокейцев почти незамеченным, то уж ярмарки, которые устраиваются в дни великого поста, мало кто пропустил.

День же Сан-Джузеппо готовилась отпраздновать вся виа дель Корно.

Ярмарки в дни великого поста — тоже один из обычаев, общих для всей страны. Флорентийцы расцветили его своей причудливой выдумкой. С прощеного воскресенья и до вербного воскресенья в каждом квартале города по очереди бывает ярмарка. На площадях выступают клоуны, метатели ножей, фокусники, пожиратели огня; хироманты в наспех сколоченных балаганчиках предсказывают судьбу, мудрецы читают мысли. Однако это не «Луна-парк», а ярмарка, на которой, правда, не торгуют скотом или полотном, а едят сласти и веселятся.

Если вы пойдете на такую ярмарку, то увидите два параллельных ряда ларьков, растянувшихся на целый квартал. На прилавках лежат горы блинчиков, вафель, нуги, деревенских лепешек, леденцов. Словом, вы можете найти здесь все немудреные сладости и кушанья, какие по карману простому люду и нравятся ему: американские Орехи, жареный миндаль, изюм, корзинки и даже целые тележки тминных хлебцев. И бриджидино. Бриджиди-но — это «гвоздь» ярмарки. Его замешивают и выпекают на глазах публики. Теплое и рассыпчатое печенье хрустит на зубах. Ради него народ толпится у прилавков. Бриджидино — это лепешечки чуть побольше облатки, у них совершенно особый вкус и аромат, и они просто тают во рту. Сначала этим чудесным печеньем полны целые тележки, но постепенно народу на ярмарке все прибавляется и за бриджидино выстраиваются у прилавков длинные очереди. Все терпеливо ждут, пока опытный кондитер печет бриджидино в маленькой печке на треножнике. Продавцы одеты в белые фартуки и белые накрахмаленные колпаки, как повара больших гостиниц. Каждый до хрипоты расхваливает свой товар, убежденный, что именно его святая Бриджида избрала хранителем секрета приготовления бриджидино. Ведь не кто иной, как святая Бриджида первая испекла это печенье!

Сколько в великом посту воскресений, столько бывает И ярмарок, да еще две дополнительные — в день Сан-Джузеппе и в праздник благовещения. Если девятнадцатое или двадцать пятое марта приходится на воскресенье, то в этот день бывает даже две ярмарки. Конечно, два праздника лучше одного, но и расходов вдвое больше. В этих случаях флорентийцы поругивают календарь. Из великопостных ярмарок в квартале Сан-Галло, по старинной привилегии, устраивают три ярмарки, и все возле Порто Веккьо. У каждой ярмарки свое причудливое название, с течением времени вошедшее в пословицу. В Сан-Галло празднества открываются ярмаркой «нетерпеливых», за ней следует ярмарка «любопытных».

«Что ты так торопишься? Словно спешишь на ярмарку нетерпеливых!» «Таких любопытных только на второй ярмарке в Сан-Галло встретишь!» — говорят на виа дель Корно.

Третья ярмарка — ярмарка «влюбленных».

«Ты уж не с третьей ли ярмарки Сан-Галло вернулся, что у тебя так глаза блестят?»

О вдове Нези сапожник Стадерини сказал: «Она чванится, как на ярмарке в Порта а Прато». Ярмарка в Порта а Прато как раз и предназначена «для синьоров».

Пятая — ярмарка «увечных». На ней корнокейцы бывают редко, так как Порта Романа от них далеко. И, наконец, в квартале Сан-Фредиано в вербное воскресенье бывает ярмарка «нищих» — название говорит само за себя. Но это не значит, что ее не посещают. Эта ярмарка организуется в самом бедном квартале города, но веселья и шуму здесь хоть отбавляй.

Двадцать пятого марта народ веселится на фешенебельных улицах, окружающих церковь Благовещения, под невинными взг