Book: Адское пламя



Адское пламя

Геннадий Прашкевич

Адское пламя

Комментарий к неизданной Антологии

Купить книгу "Адское пламя" Прашкевич Геннадий

Памяти Виталия Бугрова

ГИБЕЛЬ ШАХМАТ

А. Чаянов. Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей. Повесть, М. 1921.

Вивиан Итин. Страна Гонгури. Повесть, Канск, 1922.

Ефим Зозуля. Граммофон веков. Рассказ, М., 1923.

Алексей Толстой. Аэлита. Роман, М.-Пг., 1923.

Яков Окунев. Грядущий мир. Роман, Пг., 1923.

Александр Грин. Блистающий мир. Роман, М., 1923.

Сергей Буданцев. Эскадрилья Всемирной Коммуны. Повесть, М., 1925.

Владимир Обручев. Земля Санникова. Роман, М., 1926.

Александр Абрамов. Гибель шахмат. Повесть, М., 1926.

Лев Гумилевский. Страна гипербореев. Рассказ, М.-Л., 1925.

Владимир Орловский (Грушвицкий). Бунт атомов. Роман, Л., 1928.

Владимир Эфф. По ту сторону. Роман, М., 1928.

Абрам Палей. Гольфштрем. Повесть, М., 1928.

Сергей Беляев. Радио-мозг. Роман, М.-Л., 1928.

Андрей Зарин. Приключение. Рассказ, Л., 1929.

Александр Беляев. Властелин мира. Роман, Л., 1929.

Бруно Ясенский. Я жгу Париж. Роман, М., 1929.

Наталья Бромлей. Потомок Гаргантюа. Повесть, М., 1930.

Михаил Булгаков. Собачье сердце. Повесть (любое издание).

Евгений Замятин. Мы. Роман (любое издание).

Андрей Платонов. Эфирный тракт. Повесть (любое издание).

Валерий Язвицкий. Аппарат Джона Инглиса. Рассказ, М., 1930.

Григорий Адамов. Тайна двух океанов. Роман, М.-Л., 1939.

Николай Шпанов. Первый удар. Повесть, М., 1939.

I

Это не все.

Список можно продолжить.


Не думаю, что всем лучшим в себе я обязан книге.

Правда, всему худшему в себе я обязан тоже не ей.

В конце концов, пришел я с годами к выводу, в книжке, в самой дерьмовой, как бы она ни выглядела, какую бы чушь ни нес ее автор, почти всегда можно отыскать нечто самоценное, никак от воли автора не зависящее – игра случая, как говорят моряки, воздействие непреодолимых сил, воля Бога. Скажем, читая романы Владимира Немцова, а мне в свое время пришлось их много читать (такова была структура текущего момента), невозможно было не задуматься над действиями любимых героев русского советского фантаста – молодых инженеров Багрецова и Бабкина: ну почему, ну почему в самом деле, они столь ленивы и нелюбопытны? Не по причине же, вычисленной Александром Сергеевичем. Не так уж много прошло лет с тех пор… ну, скажем, полвека… когда я листал тучные, как сказочная колхозная жизнь, романы В. Немцова… но что осталось в памяти?…


Впрочем, сегодня Владимира Немцова мудрено перечитать.

Не видно его книг, а когда-то их было – Монбланы. Наверное, сохранились в старых библиотеках, но туда ведь не пойдешь ради Немцова, это все равно что пойти в библиотеку за «Секретными материалами». А на развале – С. Кинг, Р. Муркок, Г. Гаррисон, Г. Борн, вон уже и Чак Поланик появился, и вдохновенные, деятели киберпанка. Обойди хоть все лотки, книг Владимира Немцова нигде не видно, а в моем детстве они, эти мощные, просторно изданные тома лежали на прилавке каждого КОГИЗа, заполняли витрины каждого газетного киоска, и цена их при этом оставалась вполне умеренной. Страниц семьсот-восемьсот шли рублей за двадцать, ну двадцать пять, тех еще – дохрущевских… То есть, двадцать, ну двадцать пять сталинских рублей и за «Счастливую звезду», и за «Последний полустанок», и за «Семь цветов радуги», и за «Избранное», и за «Научно-фантастические повести».

Названия последних двух книг мне и сейчас по душе. Без всякой вычурности, без претензий, без бросающейся в глаза изощренности. Не так, как у этих там Герберта Уэллса, Станислава Лема или братьев Стругацких! Сами сравните. С одной стороны скромное – «Избранное», с другой – вычурное «Рассказы о пространстве и времени». С одной стороной негромкое и жизнеутверждающее – «Научно-фантастические повести», с другой – «За миллиард лет до конца света», а то еще лучше – «О том, как Трурль женотрон применил, желая королевича Пантарктика от томления любовного избавить, и как потом к детомету прибегнуть пришлось».

Сразу видно, кто думает о читателе, а кому на читателя наплевать.

«В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю. По железным дорогам страны еще ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась…»

И так далее.

Все правильно.

Все полностью отвечало структуре текущего момента.

Готов утверждать: из русских советских фантастов именно Владимир Немцов отличался какой-то особенно суровой правдивостью. В годы моего детства, проведенного на небольшой железнодорожной станции с прекрасным названием Тайга, действительно никто не мечтал о хлебе из воздуха и даже не могу припомнить, чтобы кто-нибудь там пытался дожить до трехсот лет. Ну, выпивали, это само собой. И очереди в пустых магазинах были, и жилищная проблема. Какие там к черту экскурсии на Луну! На железнодорожных путях шипели, заволакивая белый свет паром, обыкновенные чумазые паровозы, перед рабочим клубом имени Ленина толклись желающие посмотреть «картину». Почти все «картины», кстати, были фантастическими – нищая страна пела. цвела и плясала («Кубанские казаки»), на дне моря, обливаемый странными красными вспышками, трещал метроном, похожий на будильник «Слава» («Тайна вечной ночи»). Опасно смотреть такие «картины», если постоянно хочешь есть, даже на самых интересных уроках все время хочешь есть, а в бок тебе упирается острый локоть прекрасной, но такой же голодной одноклассницы.

Прав был Владимир Немцов: ни хрена в таком мире не могло происходить!

Да, конечно, лучшим в себе я обязан не книгам, зато Владимир Немцов упорно учил меня тому, что настоящий герой фантастики всегда и беспрекословно, ни на секунду не задумываясь, должен выполнять задания Партии и Правительства. Причем сперва именно Партии, а потом уже Правительства. Того самого, работать в котором может даже простая кухарка. За любимчиками Владимира Немцова – молодыми инженерами Бабкиным и Багрецовым, несмотря на их молодость, стояли именно Партия и Правительство. Как всякие настоящие крепкие извращенцы, Бабкин и Багрецов шли на подвиг уже потому, что в конце подвига их ждала или героическая смерть или необыкновенно сладостная возможность отрапортовать с мавзолея о совершенном для Партии и Правительства подвиге.

«Я столько поездил, – писал Владимир Немцов,– столько повидал неожиданного, столько встретил интересных людей, преданных нашей великой идее и самозабвенно работающих на нее, что, казалось бы, далекая мечта о коммунизме для меня становится ощутимой, ближайшей явью».

Вообще-то, задним числом прозреваю я, ковчег был тесен и чистые пары, сплотившись, сперва потихоньку, а потом без всяких там стеснений старались вытеснить нечистые. Фантастика для этого годилась. Далеко не последний жанр. Пусть Хозяин его не любил, но почему, собственно, советскому фантасту не отрапортовать Партии и Правительству о каком-нибудь совсем уж особенном подвиге? Чем он хуже какого-то там поэта?

Правда, тогда еще далеко не каждый фантаст помнил о трех уровнях.

Первый уровень, известно, это когда ты пишешь, но сам видишь, что пишешь полную лажу. Все поверхностное, оно, в общем, всегда отчасти справедливо, но все равно несправедливо писать полную лажу, к тому же поверхностную. Уровень второй, это когда до тебя, наконец, доходит – каким бы ни был твой герой, действовать он может лишь тогда, когда его прижали обстоятельства или, в крайнем случае, у него жмет башмак. Ну, а отсюда выход на третий, высший, уровень – на ощущение безмерности такого, казалось бы, мелкого и лукавого существа, как человек. Ну и так далее, как любил говорить Велимир Хлебников, внезапно обрывая чтение стихов.


Герои Владимира Немцова всегда носили башмаки, подобранные точно по размеру.


А кто, собственно, увлекательней – Владимир Немцов или Э. Берроуз? А что важней и полезнее – приключения Тарзана или приключения молодых инженеров Багрецова и Бабкина? Что вообще происходит с фантастическими произведениями по происшествии ста, скажем, лет? Становятся они вдруг бестселлерами, как извлеченный из сейфа в конце XX века роман Жюля Верна под названием «Париж в XX веке», или отдают пылью и затхлостью, как безвременно, еще при жизни авторов умершие опусы Каллистрата Жакова или, скажем, некоей мадам Желиховской?

Лет десять назад замечательный советский фантаст Николай Гацунаев («Звездный скиталец») и я («Разворованное чудо»), мы брели по безумно жаркому, опаленному солнцем Ташкенту, смутно, как смертники, обсуждая все эти вовсе не второстепенные для нас вопросы. В романах мадам Желиховской головы умели приклеивать, у нее мертвых воскрешали, напоминал я. А у Жюля Верна темной ночью некий сентиментальный Мишель проливал горючие слезы на могилах Ларошфуко и Шопена, напоминал Гацунаев. Как-то так выходило, что мы с Гацунаевым – противники всяких крайностей. Как-то так выходило, что мы с ним весьма широки душой и некая, присущая фантастике наивность нас только радует. Правда, не желая сдаваться нахлынувшим чувствам, я процитировал неистового Сергея Третьякова: «Чистое искусство умерло, ибо нет досугов, которые надо им заполнять, уводя психику в мир творчества», а Гацунаев, тоже не желая сдаваться, процитировал Льва Троцкого: «Искусство пейзажа не могло бы родиться в Сахаре».

Опровергнув мнение Сергея Третьякова (не умерло, не умерло чистое искусство, полно у людей досуга, который нечем заполнять!), мы опровергли и мнение Льва Давидовича Троцкого (искусство пейзажа могло родиться даже в голове человека, с младенчества запертого в темницу и никогда из темницы на волю не выглядывающего: подумайте об этом неистовом разгуле разводов плесени на сырых стенах, или о морозных росписях на окне). И после этого, уже без всяких колебаний мы глянули друг на друга: а почему не напомнить людям, имеющим некоторый досуг, о том, что чистое искусство действительно еще не умерло?

Пусть цветут сто цветов!

Антология!

Вот чего не хватает нашей застойной, правда, уже какими-то странными сквознячками колеблемой жизни, поняли мы, – настоящей большой Антологии русской советской фантастики, отразившей бы все ее взлеты и падения, начиная с 1917-го и кончая 1957-ым годом. Создать такую Антологию, чтобы она, как ковчег, дала бы место всем чистым и нечистым тварям, вместила бы в себя все вывихи и достижения советской фантастики, сконцентрировавшей в себе как искусство пейзажа, искусно созданного в наглухо закрытой стране, так и веяние того действительно чистого искусства, которое невозможно уничтожить даже в пределах самого богатого, самого самоотверженного колхоза.

– Листов на пятьдесят, – глянул я на Гацунаева.

– Листов на сто, – поправил меня сдержанный Гацунаев.

– Все равно мало, – одновременно и оба решили мы. – Сто пятьдесят!

Мы тогда даже близко не представляли себе истинный объем такой Антологии.

Зато нам казалось, что Гацунаев знает, где такую Антологию можно издать, а я знаю – у кого можно найти ушедшие в прошлое книги.


Что-то из Александра Кабакова: Стикс легче всего форсировать на ИЛ-62.


Момент внезапного озарения показался нам столь значительным, что Гацунаев остановился и спросил:

– Сколько у нас времени?

Наверное, он хотел запомнить выжженный Ташкент, безумное послеполуденное небо Ташкента – великий миг, одаривший нас столь замечательной идеей. Вполне понимая эти чувства, я неторопливо глянул на свои отечественные электронные, недавно на день рожденья подаренные мне часы, и с некоторой, необходимой моменту торжественностью, ответил:

– Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.

Вот сколько времени у нас было в тот момент!


Правда, оставался еще вопрос – что, собственно, считать фантастикой?

Например, по ограждению стадиона, мимо которого мы шли, тянулся невероятно длинный кумач с начертанными по нему белыми торжественными буквами: «Великая отечественная война 1941–1944 годов».

– Правильно я читаю?

Сдержанный Гацунаев кивнул:

– Да. Совершенно правильно.

Он уже тогда мало чему удивлялся.

Он родился в Хиве в 1933 году, в больнице, построенной в конце прошлого века по указанию и на средства Ислама Ходжи – визиря предпоследнего хивинского хана Исфандияра. На рассвете азан (призыв к утренней молитве) мешался со звуками «Интернационала». Под куполами Сарай Базар Дарбазы кипел чудовищный котел страстей, подогреваемый узбекской, каракалпакской, корейской, русской, туркменской, татарской, даже гуцульской речью. Первое слово, произнесенное Гацунаевым, было соат (часы), и о чем бы впоследствии он ни писал, всегда тянулись перед ним необъятная, подернутая дымкой, как время, коричневая ширь Амударьи, бесконечные караваны барж, дощатые причалы давно несуществующих пристаней Кипчак и Чалыш, невероятная синева неба, бессмысленные лунные пейзажи Джимур-тау, древние как мир, и звучные, как музыка, речные городища Бургут-кала, Пиль-кала, Кыркыз-кала, Койкырылган-кала. В лучших своих вещах («Западня», «Звездный скиталец») Гацунаев никогда не уходил за песчаные берега столь любимого им Аральского моря.

Может, гибель моря и сделала его фантастом.


Разглядывая кумач с таинственными письменами, я невольно вспомнил знаменитую повесть Н. Шпанова «Первый удар». Там наши пилоты побеждали фашистскую Германию даже не за три-четыре года, а за считанные часы. А на земле их, естественно, поддерживали мужественные спартаковцы.


Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.


Душный Ташкент.

Еще одна Атлантида, затонувшая на наших глазах.

Вот уж поистине: ищи место, где происходят странные вещи.

Мир невозможен без прошлого, он стоит на прошлом. Мир невозможен без книг, написанных в прошлом. Будущее невозможно без таких книг, потому что они все равно существуют.

Правда, сами писатели относятся друг к другу без трепета.

Эмиль Золя в «Парижских письмах» (1878) горячо доказывал:

«Жюль Верн – писатель остроумный, с большим успехом популяризирующий науку для невежд, драматизируя ее, в маленьких романах. Он не пишет, собственно говоря, романов, он драматизирует науку, он пускается в фантастические бредни, опираясь на новые научные данные. Я не стану разбирать этого рода произведения, долженствующие, по-моему, исказить все познания детей, но я вынужден засвидетельствовать их невероятный успех. Произведения Жюля Верна, несомненно, все более покупаются во Франции. Впрочем, они не имеют никакого значения в современном литературном движении. Азбуки и требники продаются в таком же неисчислимом количестве».

В этой цитате восхитительна ссылка на азбуки и требники.

Они ведь и в современном литературном движении не имеют никакого значения.


Было время, когда мне казалось, что все фантастические книги написаны Жюлем Верном. Было время, когда мне казалось, что все лучшие книги в этом жанре написаны только Гербертом Уэллсом и Станиславом Лемом. Немалое число фэнов и сегодня убеждено, что все стоящие внимания сюжеты разработаны только братьями Стругацкими.


Страшный сон: все фантастические книги мира написаны Владимиром Немцовым или Андреем Столяровым.


Разумеется, Антология должна была открываться произведениями, написанными или изданными в 1917 году. Не потому, что до 24 октября все россияне рассуждали вот так-то, а с 25 октября начали рассуждать совсем иначе, нет, совсем нет. Как ни раскладывай карты, от фактов никуда не деться – октябрь 1917 года призрачной и страшной стеной отгородил Россию от остального мира.

Начался долгий, невиданный и неслыханный, поистине фантастический эксперимент по созданию Нового человека.

Это ведь главное дело любого серьезного режима – вовремя создать Нового человека. Человека угодливого или запуганного, работящего или пьющего, агрессивного или смирного, ленивого или динамичного, духовного или ограниченного, бессловесного или болтливого, но именно такого, какой на данный момент нужен режиму для решения его насущных задач. Скажем, создать Кухарку, Умеющую Управлять Государством. Понятно, что к такому важному делу нельзя не подключать писателей, инженеров человеческих душ! Наша Антология должна была, наконец, прояснить важный вопрос – а какого именно Нового человека хотели создать неистовые большевики в нашей неистовой, на все способной стране?

Открывать Антологию должен был, конечно, Максим Горький, писатель мною любимый. Но не «Песней о Буревестнике», и не скучными итальянскими сказками, а одним малоизвестным рассказом, кстати, так и называющимся – «Рассказ об одном романе».

Героиня рассказа – женщина, из тех, что «всю жизнь чего-то ждут, в девушках требовательно ждут, когда их полюбит мужчина, когда же он говорит им о любви, они слушают его очень серьезно, но не обнаруживая заметного волнения, и глаза их в такой час, как бы говорят: «Все это вполне естественно, а – дальше?» Проводив гостей, героиня садится на террасе дачи и вдруг замечает, что кто-то не ушел: вон сидит мужчина на скамье под деревом, несколько нелепый в летнем белом костюме, ведь стоит осень, и достаточно странный: героиня вдруг замечает, что он не отбрасывает тени (прием, понятно, не новый). Наверное это писатель Фомин, решает героиня. Ходит к ней такой назойливый тип, все время лезет с идиотскими рассуждениями. Указанный писатель действительно неприятен героине, он постоянно на глазах и «в то же время его как будто не было, а была толпа разнообразных мужчин, женщин, стариков и детей, крестьян и чиновников, все они говорили его голосом, противоречиво и смешно, глупо и страшно, скучно и до бесстыдства умно».



Но на скамье оказывается не писатель Фомин, а литературный герой, выдуманный и написанный им, некто Павел Волков – более или менее материализовавшийся в меру убедительности описаний. Воспринимая мир, как и следует воспринимать мир литературному персонажу, Павел Волков и героиню горьковского рассказа, живую, подвижную, думающую, принимает за литературный персонаж. «Я думаю,– говорит он, – что с этого, – вот с этой встречи – и начинается роман. Должно быть, так и предназначено автором: сперва вы относитесь ко мне недоверчиво, даже неприязненно, а затем…»

Правда, по-настоящему, это затем не случается.

Но героиня понимает всю тоску разговаривающего с ней персонажа.

«Мимо меня изредка проходят люди, они говорят о чем-то неинтересном, ненужном; какой-то рябой человек в чесучовой паре соблазнил толстенькую даму тем, что у него в парниках великолепно вызревают ананасные дыни и, между словами, кусал ей ухо, совершенно как лошадь, а она – взвизгивала тихонько. Страшно глупо все, надоело, бессмысленно! Сидишь и думаешь: как невероятно скучны, глупы и расплывчаты реальные люди, и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их! Мы всегда и все гораздо более концентрированы духовно, в нас больше поэзии, лирики, романтизма. И как подумаешь, что мы, в сущности, бытийствуем только для развлечения этих тупых, реальных людей…»

И добавляет: «Вы ведь сами такая же».

На что героиня возмущенно отвечает: «Нет


Как невероятно скучны, глупы и расплывчаты реальные люди.

Однажды покойный фантаст Дима Биленкин спросил меня: а кто, в сущности, реальнее – Робинзон Крузо, Гулливер, капитан Немо или твой реальный сосед по лестничной площадке?

Не слабый вопрос.

Герой Фомина-Горького – нечто нематериальное.

Нечто вроде флатландца, он и тени-то не отбрасывает.

В некоторых положениях он фактически вообще не виден, и все же реален, реален, он действительно реальнее соседа по площадке, о котором ты только и знаешь, что он в одно время с тобой выносит мусор к машине. Откуда-то издалека, из давних-давних лет доносился жалующийся голос: «Разве не кажется вам, что жизнь была бы проще, удобнее, менее противоречива, если бы в ней не было всех этих Дон-Кихотов, Фаустов, Гамлетов, а?…»

Рассказ очень горьковский.

«Где-то далеко поют девки и, как всегда, собаки лают на луну, очень благообразную и яркую, почти как солнце, лучи которого кто-то гладко причесал».

И отступления очень горьковские: «Она села к столу, поправила отстегнувшийся чулок и долго сидела, играя ножницами для ногтей. Потом стала полировать ногти замшей, – лучше всего думается, когда полируешь ногти. Очень жаль, что Иммануил Кант не знал этого».

Действительно…

Размышляя, героини рассказа приходи к выводу, что этот привязчивый Фомин в общем не так уж и глуп. Он некрасив, он неуклюж, но все же он самый интересный человек среди ее знакомых. И она пишет письмо Фомину, укоряя его в несовершенстве, в лени, в нежелании дописывать начатое. «Он даже не особенно умен, этот Волков, – говорит она об одном из литературных персонажей писателя. – Он не удался Вам, и Вы должны как-то переделать, переписать его. Во всяком случае Вам необходимо сделать так, чтобы это существо не шлялось по земле каким-то полупризраком, – я не знаю чем! – и не компрометировало Вас. Подумайте: сегодня он у меня, завтра у другой женщины, – он ищет женщину, как Диоген искал человека…»


«Лицо, измятое, как бумажный рубль» – Александр Грин.

«Улыбка, неопределенная, как теория относительности» – Александр Абрамов.

Право, не сравнимо с Н.Г. Чернышевским: «Долго они щупали бока одному из себя», хотя уступает в простоте М.Е. Салтыкову-Щедрину – «Летел рой мужиков».

Я уж не говорю о блистательной живописи Алексея Толстого: «В Тамани мы остановились на берегу моря у казачки и здесь в первый раз купались в соленой воде среди живых медуз в виде зонтика с пышным хвостом, плавающих посредством вздохов…»


В какой-то чайхане мы задержались.


Хорошо бы Антологию снабдить портретами.


Мы пили зеленый чай, обливаясь горячим потом.

Многие знают в лицо Михаила Афанасьевича или Ивана Антоновича, кое-кто знает Владимира Афанасьевича или Александра Петровича, но многие ли могут представить себе лицо профессора Н.Н. Плавильщикова или писателя Льва Гумилевского?

Два цыгана зазывно орали под неумолчный ропот Алайского рынка.

«Что им история? Эпохи? Сполохи? Переполохи? Я видел тех самых бродяг с магическими глазами, каких увидит этот же город в 2021 году, когда наш потомок, одетый в каучук и искусственный шелк, выйдет из кабины воздушного электромотора на площадку алюминиевой воздушной улицы…» (Александр Грин).

Мы не представляли Антологию без портретов.

Как можно больше портретов. Чтобы люди увидели, наконец,

расстрелянного Сергея Буданцева, счастливчика Льва Никулина, столетнего Абрама Палея, интеллигентного Александра Беляева, героического авиатора Николая Шпанова, загадочную Наталью Бромлей. А, может, и Эффа. Таинственного Владимира Эффа, радиста с такого же таинственного корабля.


На Владимира Эффа меня вывел библиограф и собиратель старой и новой фантастики Георгий Кузнецов. Его квартира напоминает сундук с книгами. Вместо мебели книги, и спит он на книгах. У него можно отыскать любую книгу любого года. Давние, многими уже забытые издания Натальи Бромлей, Валерия Язвицкого, редкостные, давно не выходящие журналы с рассказами и повестями Владимира Орловского, Бориса Анибала, Андрея Зарина я получил от Георгия. И тяжелую годовую подшивку журнала «Радио всем» тоже принес он. «Вот писатель, – сказал Георгий, – от которого остался только роман. И ничего, кроме романа. Ни биографии, ни портрета, ни даже свидетельства о рождении».

Журнал «Радио всем» выходил в двадцатые годы.

Печатался в два цвета, помещал недурные иллюстрации.

А главное, кроме основной своей цели – подробно знакомить подписчиков с успехами радио у нас и за рубежом, «Радио всем» печатал фантастику. «Элементы типа Лаланда», «Двухламповый усилитель с полным питанием от сети переменного тока», «Стабилизированный приемник с двумя каскадами усиления высокой частоты», и тут же роман Владимира Эффа. «Хроника радиорынка», «Рабочие Америки слушают радиопередачи из СССР», «В Смоленске убивают радиообщественность», «Как не следует преподносить радиообщественности ублюдочные идеи», и опять продолжение фантастического романа. А программа радиопередач, печатавшаяся в журнале, без всякого преувеличения, как в зеркале, отражала жизнь страны.

Вот, скажем, что слушали советские радиослушатели в среду 18 апреля 1928 года:

Через станцию им. Коминтерна.

12.10 – Центральный рабочий полдень.

4.00 – Радиопионер.

5.20 – Доклад: «Кружок военных знаний по радио».

5.45 – беседа: «Первомайские дни в кооперации».

6.17 – Рабочая радиогазета.

7.10 – Доклад т. Бухарина: «Алкоголизм и культурная революция».

В тот же день транслировалась опера «Богема», краткая медицинская лекция (по сангигиене), урок немецкого языка и, разумеется, как всегда, «по станции им. Коминтерна на волне 1450 м и по станции им. Попова на волне 675 м в 11.55 – бой часов с кремлевской башни».

В 1928 году в журнале появился и радиофантастический (именно так определил его автор) роман Владимира Эффа «По ту сторону».

С таинственного взрыва на Божедомке начались невероятные, может, все еще длящиеся приключения героев загадочного романиста.

«В эпоху мирного строительства социализма такое приключение, как наше, даже занятно», – без всяких хитростей замечал один из героев, совершенно не подозревая того, как далеко, как поистине далеко может завести человека такое, казалось бы, невинное увлечение как радиолюбительств. «Тов. Бухарин определенно заявляет, что при развитии фабрично-заводского производства в капиталистическом государстве людоедство возможно лишь как эксплуатация труда». Товарищу Бухарину тогда еще можно было верить. «Громов (один из героев романа) когда-то знал английский язык. Конечно, он не мог бегло говорить по-английски, потому что, как он сам говорил, язык не поворачивался в глотке для идиотского произношения. Кроме того, английский язык был тем самым языком, на котором Чемберлен писал свой ультиматум, и это обстоятельство в значительной степени расхолаживало филологические порывы Ивана Александровича Громова, считавшего себя честным комсомольцем».

Научно-фантастическая идея романа (хотя автор малость напутал с эффектами тяготения в летящей ракете и достаточно вольно истолковал некоторые положения теории относительности) не вызывала сомнений:

роман В. Эффа обязан был присутствовать в Антологии!

Очень гармонично рядом с героями Максима Горького появлялись ребята-комсомольцы – первая ненавязчивая модель будущего Нового человека!

В краткой заметке, предваряющей роман и, несомненно, выдуманной от начала до конца, говорилось, что Владимир Эфф – это радист с судна «Красное знамя», безвременно умерший от чахотки. Впрочем, ни Георгий Кузнецов, ни Игорь Халымбаджа, ни даже такой великий знаток советской фантастики, как Виталий Бугров, так и не докопались до настоящей биографии Владимира Эффа.

II

Прислушиваясь к шуму Алайского рынка, задыхаясь от волнения и горячего зеленого чая, мы называли имена, впрямую или косвенно связанные с развитием советской фантастики.

Максим Горький, Андрей Белый, Валерий Брюсов, Леонид Леонов, Алексей Толстой, Георгий Шторм, Андрей Платонов, Михаил Булгаков, Александр Чаянов, Сергей Буданцев, Владимир Маяковский, Виктор Шкловский, Евгений Замятин, Всеволод Иванов, Николай Асеев, Сергей Бобров, Александр Беляев, Сергей Беляев, Анатолий Луначарский, Мариэтта Шагинян, Вивиан Итин, Илья Эренбург, Ефим Зозуля, Михаил Розенфельд, Вениамин Каверин, Борис Лавренев, Валентин Катаев…

Несть им числа!

И кто-то будет утверждать, что фантастика – низкий жанр!

В нем очень недурно пробовали себя классики (А.Н. Толстой, М.А. Булгаков), крупнейшие ученые (геолог В.А. Обручев, этнограф В.Г. Богораз-Тан, энтомолог Н.Н. Плавильщиков), героические летчики (Георгий Байдуков и Михаил Водопьянов). Что уж говорить о Константине Эдуардовиче Циолковском (ему-то и карты в руки), сама Александра Михайловна Коллонтай, далеко не последний партийный деятель советского государства, опубликовала в 1920 году в журнале «Юный пролетарий Урала» фантастический рассказ под вызывающе авангардистским названием «Скоро». Ветераны Октябрьской и Мировой революций, встретившись через полвека, с удовольствием, но и с грустью, вспоминают дни революционных боев, принесших, наконец, счастье человечеству…


Фантастика – это мир,

в котором нам хотелось бы жить,

в котором мы никогда жить не будем,

и в котором, как ни странно, мы живем постоянно…


В маленькой чайхане под синим безумным азиатским небом мы вспомнили профессионалов – Александра и Сергея Беляевых, Григория Адамова, Александра Грина, Лазаря Лагина, Якова Окунева, Михаила Гирели, Виктора Гончарова, Александра Абрамова, Владимира Орловского, Валерия Язвицкого. Чтобы только их одних представить надо бы листов триста, помрачнел Гацунаев. Он-то знал реалии, все же член ЦК КПСС Узбекистана. Разве мы обязаны представлять всех? – возразил я. В Антологию должны войти произведения тех, кто действительно оставил след в фантастике. Одно дело, скажем, Александр Беляев или Алексей Толстой, и совсем другое – та же Александра Михайловна Коллонтай.

Нет, сказал Гацунаев. Так мы все запутаем.

Он был прав. Не знаю ни одного критика, который разобрался бы в том или ином явлении вовремя. Что, например, сообщала Литературная Энциклопедия, выходившая в 30-е годы в СССР, о писателях, чьи произведения уже тогда, без всякого сомнения, могли украсить любую Антологию?

О Михаиле Булгакове: «…Не сумел ни оценить гибели старого, ни понять строительства нового. Его частые идейные переоценки не стали поэтому источником большого художественного творчества».

О Сергее Буданцеве: «…Вопрос о подчинении подсознательного организующей воле далеко не всегда решается писателем в классовом пролетарском духе».

Об Евгении Замятине: «…Творчество Замятина приобретает с развитием нашего социалистического строительства все более и более остро выраженную контрреволюционную направленность».

Об Александре Грине (всегда одно и то же): «…Талантливый эпигон».

Об Андрее Платонове: «…Обнаружил ряд идеологических срывов в своих произведениях».

О Сергее Григорьеве: «…Не справляется с современными социальными заданиями».

Об Якове Окуневе: «…Создал ряд идейно расплывчатых произведений на случайные темы».

Цитировать можно еще, и еще. Но зачем? Ведь само понятие фантастика в той же Литературной Энциклопедии толковалось весьма недвусмысленно: «Изображение неправдоподобных явлений, введение вымышленных образов, не совпадающих с действительностью, ясно ощущаемое нарушение художником естественных форм, причинных связей, закономерностей природы».

Неправдоподобных…

Не совпадающих…

Вымышленных…

И хотя в заключение статьи, написанной Б. Михайловским, говорилось, что все же «в рамках литературы социалистического реализма можно мыслить материалистическую фантастику, фантастику как художественную форму с реалистическим содержанием», на деле вся советская критика встречала появление фантастических произведений, как правило, враждебно. Ведь речь, черт возьми, шла о создании Нового человека. Тут нельзя было промахнуться, тут все следовало держать под контролем. Да Ольга Форш, писатель далеко не бесталанный и человечный, в романе «Сумасшедший корабль» так рассказывала о поэте, задумавшемся о будущем. «В грядущих колхозах он предполагал внедрить поэтхозы, где творческий дар – величина вот-вот математически на учете – приспособлена будет для движения тракторов, причем творцам предоставлена будет наивысшая радость петь, как «певец» Шиллера, только о чем запоется и только потому, что им невозможно не петь. Выгода отсюда будет двойная: для индустрии сила отойдет максимально, а так как благодаря счетчику-обличителю эту творческую силу подделать уже нельзя, то само собой будут выбиты из позиций и «псевдописатель» и «кум-критик». Один настоящий творец, он же двигатель трактора, взят будет на полное хозснабжение. Те же писатели, от работы которых не воспоследствует передача сил и трактора от их словес не пойдут, как профессионально себя не нашедшие, кооптированы будут в отдел ассенизации города».


– Что такое непорзач?

– Непорочное зачатие.

– Звучит тревожно.

– А вы чего хотели? Это не костяшками домино греметь.


Деятели партии тоже внимательно приглядывались к творцам.

Были у них обиды. Обиды на писателей. Обиды на фантазии последних.

Анастас Иванович Микоян, например, на XVI съезде ВКП(б) страшно обижался: «Ведь это позорный факт, что под покровом Коммунистической академии могла выйти книжка о колхозном движении, в которой говорится о колхозах при аракчеевшине, Иване Грозном и т. д.» Говорил Анастас Иванович о популяризаторской книжке, написанной неким Бровкиным, певцом, несомненно, увлеченным.

Лазарь Моисеевич Каганович обижался по другому поводу.

«В «Правде» – обижался он, – была помещена рецензия о семи книгах философа-мракобеса Лосева. Но последняя книга этого реакционера и черносотенца под названием «Диалектика мифа», разрешенная к печатанию Главлитом, является самой откровенной пропагандой наглейшего нашего классового врага. Приведу лишь несколько небольших цитат из этого контрреволюционного и мракобесовского произведения: «Католичество, которое хотело спасти живой и реальный мир, имело полное логическое право сжечь Джордано Бруно…», «Сжигать людей на кострах красивее, чем расстреливать, так же как готика красивее и конкретнее новейших казарм, колокольный звон – автомобильных воплей, а платонизм – материализма…», «Коммунистам нельзя любить искусство. Раз искусство, значит – гений. Раз гений, значит – неравенство. Раз неравенство, значит – эксплуатация…», «Иной раз вы с пафосом долбите: „социализм возможен в одной стране“, не чувствуете ли вы в это время, что кто-то или что-то на очень высокой ноте пищит у вас на душе: не-ет!» И это выпускается в Советской стране. О чем это говорит? Это говорит о том, что у нас все еще недостаточно бдительности. Это выпущено самим автором, но ведь вопрос заключается в том, что у нас, в Советской стране, в стране пролетарской диктатуры, на частном авторе должна быть узда пролетарской диктатуры».

Какое огромное значение придавалось созданию Нового человека видно по Постановлению ЦК ВКП(б) и СНК СОЮЗА ССР от 26 января 1936 года: «Для просмотра и улучшения, а в необходимых случаях и для переделки написанных уже учебников по истории, организовать комиссию в составе тт. Жданова (председатель), Радека, Сванидзе, Горина, Лукина, Яковлева, Быстрянского, Затонского, Файзуллы Ходжаева, Баумана, Бубнова и Бухарина. Комиссии предоставить право организовать группы для просмотра отдельных учебников, а также объявлять конкурс на учебники взамен тех, которые будут признаны подлежащими коренной переделке. В первую очередь должны быть просмотрены учебники по элементарному курсу истории СССР и по новой истории».



Подписали В. Молотов и И. Сталин.

А на известном, ну, прямо-таки фантастическом XVI съезде партии гневно жаловался на мало что понимающую, все путающую глупую прессу добрейший Семен Михайлович Буденный:

«Мною было отмечено, что коневое хозяйство помимо того, что лошадь имеет значение как тягловая сила и как фактор в обороне страны, имеет еще и товарную продукцию. Мною было указано, что лошадь дает мясо, кожу, волос, копыта («рог»). кость. А наша печать… Что они написали после того, как я выступил?… Оказывается, Буденный заявил, что лошадь дает мясо, кожу, щетину и даже… рога!»

Вот создай Нового человека с такими работниками!


Вообще-то литература всегда говорила и говорит о некоем Новом человеке.

Она как бы предчувствует его появление. Ведь только Новый человек может заставить вулканы Камчатки обогревать Сибирь; регулировать направление постоянных ветров гигантскими вентиляторами; вести стремительные электроходы в подземных туннелях; заменять медлительную почту «электрическими разговорами»; выращивать невиданные деревья, такие, скажем, как «финики, привитые к вишневому дереву, или бананы, соединенные с грушей». Заметьте, что о финиках и бананах писалось В. Одоевский еще в 1840 году («Петербургские письма»), кстати, в том самом году, когда российский министр финансов доказывал, что железная дорога из Петербурга в Москву не нужна, даже опасна, ибо усилит у простых людей ненужную склонность бесцельно переезжать с места на место.

А алюминиевые сны Веры Павловной?

Какой протопоп, даже самый неистовый, мог о таком мечтать?


Удивительно читать в Литературной Энциклопедии о том, что «М. Булгаков вошел в литературу с сознанием гибели своего класса и необходимости приспособления к новой жизни. Принял победу народа не с радостью, а с великой болью покорности».

А как, собственно, он должен был входить в литературу? Разве Михаила Булгакова, человека мягкого и интеллигентного, не должна была ужаснуть буря гражданской войны? Уж он-то видел на деле последствия известных слов Г. Плеханова: «Русская история еще не смолола той муки, из которой будет со временем испечен пшеничный каравай социализма».

Впрочем, в цитировавшейся статье Б. Михайловского «Фантастика» (Литературная Энциклопедия, 1939) заключительный абзац звучал оптимистически: «В рамках литературы социалистического реализма можно мыслить материалистическую фантастику, фантастику как художественную форму с реалистическим содержанием, – в жанре сатиры, направленной против отживающего капиталистического мира, в произведениях, пытающихся гипотетически предвосхитить будущее, в советском фольклоре и особенно в литературе для детей».

В жанре сатиры…

Странно…

В том же самом году в «Литературной газете» критик В. Блюм прямо указывал: «Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй.»

Ни больше, ни меньше.

Представляю себе выражение на лице В. Блюма, вчитывающегося в монолог профессора Преображенского (М. Булгаков, «Собачье сердце»): «Голубчик! Я не говорю уже о паровом отоплении. Не говорю. Пусть: раз социальная революция – не нужно топить. Но я спрашиваю: почему, когда началась вся эта история, все стали ходить в грязных калошах и валенках по мраморной лестнице? Почему калоши нужно до сих пор запирать под замок? И еще приставлять к ним солдата, чтобы кто-либо их не стащил? Почему убрали ковер с парадной лестницы? Разве Карл Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что 2-й подъезд Калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор?»


«Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй».


Чайхана под платанами.

Брожение умов.

1985-й год.

Жара.


«Смоленск горит весь…»

Разумеется, эти строки М. Булгакова должны были войти в Антологию.

«Артиллерия обстреливает можайский лес по квадратам, громя залежи крокодильих яиц, разложенных во всех сырых оврагах… Эскадрилья аэропланов под Вязьмою действовала весьма удачно, залив газом почти весь уезд, но жертвы человеческие в этих пространствах неисчислимы из-за того, что население, вместо того чтобы покидать уезды в порядке правильной эвакуации, благодаря панике металось разрозненными группами… Отдельная кавказская кавалерийская дивизия в можайском направлении блистательно выиграла бой со страусовыми стаями, перерубив их всех и уничтожив гигантские кладки страусовых яиц… Сообщалось от правительства, что в случае, если гадов не удастся задержать в 200-верстной зоне от столицы, она будет эвакуирована в полном порядке…»


Чайхана под платанами.

Неумолчный шум Алайского рынка.

Ну да, Михаил Булгаков… А Александр Чаянов?

Как будет выглядеть Антология без Александра Васильевича Чаянова?

Как понять развитие советской фантастики без его утонченных повестей?

Жена замечательного писателя и крупного ученого, погибшего в сталинских лагерях (вот еще одна весьма эффективная лаборатория по созданию Нового человека), вспоминала: «Его забрали 21 июля 1930 года на работе в тот момент, когда он подготовлял материал Зернотреста к XV Партсъезду. О том, что происходило в тюрьме я могу рассказать только с его слов. Ему было предъявлено обвинение в принадлежности к «трудовой крестьянской партии», о которой он не имел ни малейшего понятия. Так он и говорил, пока за допросы не принялся Агранов. Допросы вначале были очень мягкие, «дружественные», иезуитские. Агранов приносил книги из своей библиотеки, потом просил меня передать ему книги из дома, говоря мне, что Чаянов не может жить без книг, разрешил продовольственные передачи и свидания, а потом, когда я уходила, он, пользуясь духовным потрясением Чаянова, тут же устраивал ему очередной допрос. Принимая «расположение» Агранова к нему за чистую монету, Чаянов дружески объяснял ему, что ни к какой партии он не принадлежал, никаких контрреволюционных действий не предпринимал. Тогда Агранов начал ему показывать одно за другим тринадцать показаний его товарищей против него… Эти показания повергли Чаянова в полное отчаяние – ведь на него клеветали люди, которые его знали и которых он знал близко и много лет… Но все же он сопротивлялся. Тогда Агранов его спросил: «Александр Васильевич, есть ли у вас кто-нибудь из товарищей, который, по вашему мнению, не способен солгать?» Чаянов ответил, что есть и указал на профессора экономической географии А.А. Рыбникова. Тогда Агранов вынул из ящика стола показания Рыбникова и дал прочитать Чаянову…»


Все советские Антологии следует снабжать подобными комментариями.


В 30-е годы, когда власть, наконец, утвердилась, процесс создания Нового человека пошел самым полным ходом. Стали фантастически переплетаться, смешиваться судьбы авторов и их героев. Сейчас можно лишь представить, с каким странным, наверное, чувством вчитывался Михаил Булгаков в страницы повести А.В. Чаянова «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей» (в подзаголовке: «Романтическая повесть, написанная ботаником Х., иллюстрированная фитопатологом У.»

«Как я могу отблагодарить тебя, Булгаков! – сказал Петр Петрович, протягивая мне бокал. – Сам Гавриил не мог бы принести мне вести более радостной, чем ты! Эх! если бы ты мог что-нибудь понимать, Булгаков!»

И далее: «…все более хмелея, повторял ежеминутно: «Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!»

И далее: «…Я – царь! А ты червь предо мною, Булгаков! Плачь, говорю тебе!»

И еще далее: «Смейся, рабская душа!»

И, наконец, уже совсем пронизанное тоской: «Беспредельна власть моя, Булгаков, и беспредельна тоска моя; чем больше власти, тем больше тоски».

Именно «Венедиктов» должен был украсить Антологию, а вовсе не фантастическое «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии».


Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!


«Не могу же я пойти к самому Ленину и спрашивать: дорогой товарищ, объясните мне все окончательно, – писала в рассказе «Мои преступления» нежнейшая, изысканнейшая, загадочная, неоцененная Наталья Бромлей. – А кому я могу довериться, будучи плохого происхождения и с малых лет не доверяя людям? Я нахожу, что большинство людей ниже этих событий, и остаюсь в стороне и занимаюсь строительством в тесном масштабе».

Или повесть «Потомок Гаргантюа».

В некую страну, в которой только вот только что произошло восстание, приходит кентавр по имени Либлинг Тейфельспферд. Железнодорожные сторожки, мосты, вагоны, баржи с бойницами, зубные щетки и телефоны – знакомый читателям, и в то же время совершенно невероятный мир, до предела заполненный страстями. Читая повесть Натальи Бромлей, невольно вспоминаешь рассуждения горьковской героини: «Сидишь и думаешь: как невероятно скупы, глупы и расплывчаты реальные люди и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их…»

Поэзией, лирикой, горечью полны повести и рассказы Натальи Бромлей.

«Он кричал так, что над скулами его образовались провалы, рот разодрался, щеки нависли тряпичными складками, а глаза погасли. Таковы были во все времена лица наемных крикунов и добровольных глашатаев лжи…»

От героев Натальи Бромлей падает густая тень.

Они не флатландцы. Они во плоти, они слышат и видят.

Они орут, они вторгаются в ломающий их души мир. «Так кто же здесь хотел свободы и когда?» – спрашивает, например, кентавр Либлинг, потрясенный человеческим предательством. И его жестокая возлюбленная спокойно отвечает: «Никто и никогда. Хотели хлеба и покоя. Все обман».


Бездонное небо.

Птицы и самолеты.

Полуденный сожженный Ташкент.

Не сто, а двести листов. Для настоящей Антологии и триста мало.

Но если уж и пятидесяти не найдется, то повести и рассказы Натальи Бромлей все равно войдут в Антологию вне всякой конкуренции.

Заслуженная артистка РСФСР, она играла во МХАТе, в Ленинградском театре драмы им. Пушкина, в конце 40-х была режиссером театра им. Ленсовета, но в памяти осталась двумя блистательными книгами – «Исповедь неразумных» и «Потомок Гаргантюа», вышедших в 1927 и в 1930 годах соответственно в Москве в издательствах «Круг» и «Федерация».

«К Вере пришла подруга и стала говорить о большевиках, что они бывают только природные, а впоследствии ими сделаться невозможно. Материализм должен быть в характере человека, и кто таким не уродился, а про себя это говорит, тот притворяется для хвастовства и чтобы всех оскорбить».

Так умела писать Наталья Бромлей.

А природный материализм, о котором толковала случайная подруга Веры, без всякого сомнения, был главной чертой характера еще одного прекрасного писателя, без вещей которого Антологии советской фантастики быть не может.

Это я о Сергее Буданцеве, погибшем в сталинских лагерях.

«Я хорошо помню этого полноватого, но статного, рослого, легкого в движениях, на редкость обаятельного человека, – вспоминал Юрий Нагибин. – Музыкальный, певучий, отличный рассказчик, остроумец и редкий добряк, он был очень популярен среди своих коллег, что не помешало кому-то состряпать лживый донос».

Понятно, что книги Сергея Буданцева надолго исчезли из обихода, а фантастическая повесть «Эскадрилья Всемирной Коммуны» вообще ни разу с момента ареста не переиздавалась. А в этой повести (библиотечка журнала «Огонек», 1925) Сергей Буданцев (попытайтесь это представить) пророчески предсказал будущую кончину Бенито Муссолини. Главу кабинета последнего капиталистического государства в мире (понятно, имеются в виду события, разворачивающиеся в повести «Эскадрилья Всемирной Коммуны»), вешают в 1944 году! Правда, не итальянцы, а восставшие туземцы Мадагаскара.

Повесть была написана в форме сухого отчета.

Местами она настолько бесстрастна, что, кажется, автора вообще не интересовала литературная часть дела.

Однако, это было не так.

Сергей Буданцев умел писать.

«Так, борясь с дремотой, держа путь на низко сидящую Большую Медведицу, соблюдая совет, – повернув голову влево, ехать прямо, – пробивался он в ночи. Тьма кружила голову резким дыханием распускающейся растительности, тьма жалила укусами комаров, тьма подвывала шакалами, тьма таила пропасти; пустыни неба и земли сомкнулись, чтобы поглотить Михаила Крейслера. Слева, с северо-запада, затирая узкую полоску отблесков зари, всплывала туча, ее начинали прошивать, словно притачивая к земле, иглы молний…»

Странно. Я, видевший безмолвие вечных полярных снегов, пыльные пальмы над Гангом, небо над Аравийской пустыней, пейзажи Малайзии, Тихий океан с берегов двух огромных материков, до сих пор помню этот ночной пейзаж, так мастерски выписанный Сергеем Буданцевым в повести «Саранча». И так же хорошо помню повесть его последнюю повесть «Писательница», в которой с некоей молоденькой Марусей беседует хорошо пожившая профессионалка. А в их беседу неожиданно вмешивается простой рабочий парень Мишка.

«Мишке надоело молчание, и он прервал его совершенно неожиданным изречением:

– Интеллигенцию мы должны уважать, как ученых людей.

– Молчи уж, чертушка, – зашипела на него Маруся, на что он сделал второе заявление: – А вредителей расстреливать, верное слово».

III

«Воет ветер, насвистывает в дырявых крышах: «Пусту быть и Питеру и России». И бухают выстрелы во тьме. Кто стреляет, зачем, в кого? Не там ли, где мерцает, окрашивает снежные облака зарево? Это горят винные склады. В подвалах, в вине из разбитых бочек захлебнулись люди. Черт с ними, пусть горят заживо!

О, русские люди, русские люди!»

Это из «Восемнадцатого года» Алексея Толстого.

Но и в «Аэлите» (1923) и в «Гиперболоиде инженера Гарина» (1933) возникает, звучит, все пронизывая, плывя над миром, мотив вселенской тоски, против которой так яростно выступает сперва бывший красноармеец Гусев, а позже инженер Гарин – по своему.

Гусев: «Я грамотный, автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь – вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. – Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. – Ну и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, – характер неуживчивый! Прекратятся военные действия – не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся). Четыре республики учредил, – и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, – отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, – тут уж был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался – куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась – женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, – отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, – не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь».

Игнатий Руф («Союз пяти»), тоже знает, что это такое – долгая нечеловеческая тоска, которая не выбирает – негодяй ты или человек благородный. Правда, в отличие от инженера Лося и даже от инженера Гарина, Игнатий Руф абсолютно точно знает, чего он хочет и как это будет.

«В семь дней мы овладеем железными дорогами, водным транспортом, рудниками и приисками, заводами и фабриками Старого и Нового Света. Мы возьмем в руки оба рычага мира: нефть и химическую промышленность. Мы взорвем биржу и подгребем под себя торговый капитал».

Игнатий Руф убежден: «Закон истории – это закон войны».

Надо поразить мир нестерпимым ужасом, тогда мировое господство само свалится в руки. Игнатий Руф не случайно является героем именно фантастического рассказа: он собирается, не больше, не меньше, расколоть на части Луну! А свалить все можно будет на комету Биелы, ворвавшуюся в Солнечную систему.

«А в это время на юго-западе, над океаном, из-под низу туч, идущих грядами, начал разливаться кровяно-красный неземной свет. Это хвостом вперед из эфирной ночи над Землей восходила комета Биелы».

Хвостом вперед.

Образ создан.


Но зачем все это?

К чему описания, пусть потрясающие воображение, но как бы при этом уже отдаленные?

Да все затем же – Новый человек!

Вождям пролетарского государства не могли не импонировать слова инженера Гарина, они должны были прийтись им по сердцу: «Я овладеваю всей полнотой власти на земле… Ни одна труба не задымит без моего приказа, ни один корабль не выйдет из гавани, ни один молоток не стукнет. Все подчинено, – вплоть до права дышать, – центру. В центре – я. Мне принадлежит все. Я отчеканиваю свой профиль на кружочках: с бородкой, в веночке, а на обратной стороне профиль мадам Ламоль. Затем я отбираю «первую тысячу», – скажем, это будет что-нибудь около двух-трех миллионов пар. Это патриции. Они предаются высшим наслаждениям и творчеству. Для них мы установим, по примеру древней Спарты, особый режим, чтобы они не вырождались в алкоголиков и импотентов. Затем мы установим, сколько нужно рабочих рук для полного обслуживания культуры. Здесь также сделаем отбор. Этих назовем для вежливости – трудовиками. Они не взбунтуются, нет, дорогой товарищ. Возможность революций будет истреблена в корне. Каждому трудовику после классификации и перед выдачей трудовой книжки будет сделана маленькая операция. Совершенно незаметно, под нечаянным наркозом. Небольшой прокол сквозь черепную кость. Ну, просто закружилась голова, – очнулся, и он уже раб… И, наконец, отдельную группу мы изолируем где-нибудь на прекрасном острове исключительно для размножения. Все остальное придется убрать за ненадобностью… Эти трудовики работают и служат безропотно за пищу, как лошади. Они уже не люди, у них нет иной тревоги, кроме голода. Они будут счастливы, переваривая пищу. А избранные патриции – это уже полубожества. Хотя я презираю, вообще-то говоря, людей, но приятнее находиться в хорошем обществе. Уверяю вас, дружище, это и будет самый настоящий золотой век, о котором мечтали поэты. Впечатление ужасов очистки земли от лишнего населения сгладится очень скоро…»


Полубожества…

Радек… Ягода… Ежов?

Микоян… Маленков… Берия?

Сталин, конечно, это уже божество.

Вот и наступит золотой век, о котором мечтали поэты.

А впечатление ужаса…


Однажды в Малайзии, в Куала-Лумпуре, Миша Давиденко, опытный китаист, объездивший всю юго-восточную Азию, предложил мне и драматургу Сене Злотникову попробовать плод дуриана. Запах, конечно, дерьмовый, лукаво сказал опытный Миша, щуря свои узкие глаза. Ну, скажем так, трудноватый запах. Миша изумленно прищурился. Но если забыть, если победить этот гнусный запах, сделать первый укус, вас уже никто за уши не оттащит от дуриана. На Северном полюсе будете о нем мечтать. Никакой запах не страшен, если познан вкус!

Мы решились.

Мы купили круглый, как брюква, и такой же голый плод дуриана.

Мы выбрали самую зеленую и милую лужайку в самом центре Куала-Лумпура.

Как настоящие белые люди мы возлегли на траве и Сеня Злотников достал из кармана изящный позолоченный ножичек, с которым объехал чуть не полмира. Сейчас попробуете и вас от дуриана за уши никто не оттащит, даже полицейский, сказал, любовно поглядывая на дуриан, Миша Давиденко. Жаль, он, старый китаист, уже столько этих дурианов съел, что вот прямо сейчас ему необходимо выпить кружку пива. Он на только минутку отойдет. А потом вернется и попытается оттащить нас за уши от дуриана.

И Миша отошел.

Было безумно жарко – за сорок в тени.

Мы с Сеней переглянулись. Прикрикни на нас в тот момент кто-нибудь, даже не полицейский, нас не надо было бы за уши оттаскивать от дуриана, мы отбежали бы сами. В голову как-то само собой пришло официальное предупреждение, помещаемое в отелях Малайзии на самом видном месте: вносить в номера плоды дуриана – запрещено! Правда, это предупреждение шло в списке вторым – после наркотиков.

Но опять же, за внос наркотиков правительство грозило только смертной казнью.

А что там грозит за внос дуриана?

Сеня мрачно пожал плечами. Судя по тому, что дуриан идет сразу после наркотиков… Пожизненное, наверное…

«Ладно, режь, – решился я. – Мы только куснем пару раз, а потом пусть нас оттаскивают за уши».

Наверное, мы не успели зажать носы.

Сеня сделал всего лишь легкий разрез, можно сказать, царапинку, нечто почти теоретическое, незаметное, почти несуществующее, как марсианский канал, и на нас жирно пахнуло трупом.

В тропической влажной жаре запах многократно усиливался.

Обливаясь потом, оглядываясь – не спешат ли к нам полицейские (оттаскивать за уши), мы закопали плод дуриана в землю. Кстати, вместе с ножичком. Сеня даже не жалел об этом. По крайней мере, когда в отеле, отдышавшись, я предложил ему смотаться на знакомую лужайку, раскопать могилку дуриана и забрать свой позолоченный ножичек, он почему-то вздрогнул и отказался.


«На улице Красных Зорь появилось странное объявление: небольшой серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, – глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзину с зеленью и пошла через улицу…»

Листок серой бумаги,

облупленная стена пустынного дома,

босая женщина с сумасшедшинкой в синих глазах,

заведенные за ухо волнистые волосы -

Алексей Толстой, как истинный художник, всегда был чуток к детали.

Описывая самую невероятную ситуацию, он умел оставаться убедительным.

После клочка серой бумаги еще ошеломительнее выглядит последующий прыжок на Марс. Из разрушенной, продутой всеми ветрами России – прямо на Марс! А почему бы нет? Почему бы, черт побери, считает красноармеец Гусев, не присоединить красную планету к РСФСР? «На теперь, выкуси, – Марс-то чей? – советский.»

Фантастика Алексея Толстого давно признана классикой. Но выход «Аэлиты» и «Гиперболоида инженера Гарина» был встречен в свое время, скажем так, вовсе не овациями.

Г. Лелевич: «Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, подарил нас «Аэлитой», вещью слабой и неоригинальной…»

Корней Чуковский: «Роман плоховат. Все, что относится собственно к Марсу, нарисовано сбивчиво, неряшливо, хламно, любой третьестепенный Райдер Хаггард гораздо ловчее обработал бы весь этот марсианский сюжет…»

Юрий Тынянов: «Марс скучен, как Марсово поле. Есть хижины, хоть и плетеные, но в сущности довольно безобидные, есть и очень покойные тургеневские усадьбы, и есть русские девушки, одна из них смешана с «принцессой Марса» – Аэлитой, другая – Ихошка… И единственное живое во всем романе – Гусев – производит впечатление живого актера, всунувшего голову в полотно кинематографа…»

Даже Максим Горький (в письме к Д. Лутохину от 26 октября 1925 года) не преминул заметить: «В 7-й книге „Красной нови“ рабоче-крестьянский граф Алексей Толстой начал печатать тоже бульварный роман. Это очень жаль…»

Но жалеть, наверное, надо о другом.

Жалеть надо о том, что Алексей Толстой, раздраженный всеми этими достаточно несправедливыми нападками, отказался, не написал еще одну часть своего романа об инженере Гарине.

А замысел был.

Роман «Судьбы мира».

Даже план сохранился.

«Война и уничтожение городов.

Роллинг во главе американских капиталистов разрушает и грабит Европу, как некогда Лукулл и Помпей ограбили Малую Азию.

Гибель Роллинга.

Победа европейской революции.

Картины мирной роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства».

Картины мирной роскошной жизни… Царство труда, науки и грандиозного искусства…


Попытку заглянуть в будущее предпринял и сибирский писатель Вивиан Итин, автор самого первого советского научно-фантастического романа – «Страна Гонгури», изданного в 1922 году в провинциальном Канске.

Попавший в плен к белогвардейцам юный партизан Гелий томится в застенке.

Он не спит, он ждет рассвета, когда колчаковцы поведут пленных расстреливать.

Жалея Гелия, старый врач, брошенный в ту же камеру, погружает юного партизана в гипнотический сон, в котором Гелий неизвестно как превращается в гениального ученого Риэля – гражданина страны будущего, где люди давно забыли слово война, где отношения чисты и безмятежны, где человечество может копить силы для нового величайшего броска вперед – в неимоверное, никакими уже словами не определяемое счастье. Скука, конечно, необыкновенная, но роман был написан талантливым, много видевшим человеком, который бывал и «завагитпропом, и заведующим уездным политпросветом, и заведующим уездным РОСТА, и редактором газеты и председателем дисциплинарного суда». «Итин в бытовом отношении совершенно не был устроен, – вспоминал старый большевик, участник гражданской войны в Сибири И. П. Востриков. – Жил он в кинотеатре «Кайтым» (тогда иллюзион «Фурор» назывался). Заканчивался последний сеанс, люди расходились, а Итин получал возможность отдохнуть, переночевать. И книгу свою он писал в том же кинотеатре, при свете самодельной коптилки. Сами понимаете, такой образ жизни и на внешнем виде сказывается. Однажды мы с товарищами рассудили так: последить за ним некому, сам он человек стеснительный, поможем ему мы. А на том месте и в тех же зданиях, где сейчас ликеро-водочный завод стоит, были раньше колчаковские казармы. Когда беляки удирали, то они все свое обмундирование, в том числе и новое, ненадеванное, побросали. Из тех белогвардейских запасов мы и подобрали Итину одежду. Он, я помню, очень обрадовался и сказал, как же он во всем новом и чистом в иллюзион пойдет ночевать?… И вот, когда я читал его книгу, меня очень удивило: как человек, будучи совсем неустроенным, мог создать такое светлое произведение – мечту, сказку об удивительной стране, где живут люди коммунистического общества?…»


Несколько иначе смотрел на будущее другой советский фантаст – Яков Окунев.

«Грядущий мир».

Утопия.

Знаменитый профессор Моран, погрузив в анабиоз свою дочь и некоего Викентьева, смелого молодого человека, решившегося на опасный эксперимент, отправляет их в весьма далекое будущее. В отличие от многих классических утопий, роман Окунева динамичен, чему в немалой степени помогает то, что Окунев, видимо, еще не успел подпасть под влияние расхожих большевистских догм, а язык его романа еще не превращен в газетный.

«Один из магнатов – нефтяной король. Его рыхлое вспухшее лицо, синее, бугристое, изъеденное волчанкой; его оттопыренные, как ручки вазы, красные уши; его яйцевидный блестящий череп – все это, заключенное в пространстве между башмаками и цилиндром, носит громкое, известное во всех пяти частях света имя – Эдвард Гаррингтон…»

«На палубе: равнодушные квадратные лица англичан, итальянские черные миндалевидные глаза; белокурые усы немца, закопченные сигарой; узенькие щелочки, а в них юркие черные жучки – зрачки японца; ленивый серый взгляд славянина; резко сломанный хищный нос грека…»

Это была литература.

Но описывать грядущий мир – это не набрасывать портреты пассажиров.

Страшновато читать о том, что вся Земля давным-давно покрыта всемирным городом – «…вся зашита в плотную непроницаемую броню»; не радует и то, что женщины и мужчины грядущего одеты совершенно одинаково. Правда, корабли в грядущем мире Якова Окунева работают на внутриатомной энергии, люди умеют общаться друг с другом мысленно, никакого разделения труда нет – сегодня ты метешь метлой двор, завтра решаешь математические задачи, наконец, полностью отсутствует собственность, личное жилье. «Зачем? У нас нет ничего своего. Это дом Мировой Коммуны». Нет в грядущем мире Окунева преступности, все дети там – достояние Мирового Города (мотив, развитый в конце 50-х Иваном Ефремовым). Это поистине счастливый мир, единственной реальной драмой которого остается драма неразделенной любви.

«Всякая утопия намечает этапы и вехи будущего, – писал в послесловии к роману Яков Окунев. – Однако, утопист – не прорицатель. Он строит свои предположения и надежды не на голой, оторванной от жизни, выдумке. Он развивает воображаемое будущее из настоящего, из тех сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время.

Возможно, что многие читатели, прочитав этот роман, сочтут все то, что в нем изображено, за несбыточную мечту, за детскую выдумку писателя. Но автор вынужден сознаться в том, что он почти ничего не выдумал, а самым старательным образом обобрал современную науку, технику и – самое главное – жизнь.

Здесь изображается будущий коммунистический строй, совершенно свободное общество, в котором нет не только насилия класса над классом и государства над личностью, но и нет никакой принудительной силы, так как человеческая личность совершенно свободна, но в то же время воля и желание каждого человека согласуются с интересами всего человеческого коллектива.

Выдумка ли это?

Нет.

Вдумайтесь в то, что началось в России с 25 октября 1917 года, всмотритесь в то, что происходит во всем мире. Девять десятых всего человечества – трудящиеся – борются за идеал того строя, который изображен в этом романе, против кучки паразитов, противодействующей осуществлению абсолютной человеческой свободы. В умах и сердцах теперешнего пролетариата грядущий мир уже созрел.

Все чудеса техники грядущего мира имеются уже в зародыше в современной технике. Радий, огромная движущая и световая энергия которого известна науке, заменит электрическую энергию, как электрическая энергия заменила силу пара и ветра. Работы ученых над продлением человеческой жизни, над выработкой искусственной живой материи, над вопросами омоложения, над гипнозом, над психологическими вопросами – достигли за последние десятилетия крупных успехов. Современная наука делает чудеса и шагает семимильными шагами к победе над природой. Все то, что изображено в этом романе, либо уже открыто и применяется на деле, либо на пути к открытию. Поэтому автор имеет даже основание опасаться, что он взял слишком большой срок для наступления царства грядущего мира и убежден, что через 200 лет действительность оставит далеко позади себя все то, что в романе покажется человеку выдумкой».


Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.


«В то время, когда диалектика истории привела один класс к истребительной войне, а другой – к восстанию; когда горели города, и прах, и пепел, и газовые облака клубились над пашнями и садами; когда сама земля содрогалась от гневных криков удушаемых революций и, как в старину, заработали в тюремных подвалах дыба и клещи палача; когда по ночам в парках стали вырастать на деревьях чудовищные плоды с высунутыми языками; когда упали с человека так любовно разукрашенные идеалистические ризы, – в это чудовищное и титаническое десятилетие одинокими светочами горели удивительные умы ученых».

(Алексей Толстой).


Кстати, не из рассуждений ли Якова Окунева проросла пышно впоследствии так называемая экстраполярная фантастика?

Впрочем, Евгений Замятин, работая над антиутопией «Мы», тоже мог сказать, что он «развивает воображаемое будущее из настоящего, из тех сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время».

Разумеется, выводы Замятина не совпали с выводами Окунева.

Да и не могли совпасть. Иной жизненный опыт, иные взгляды на мир.

Евгений Замятин сиживал в тюрьме, отбывал срок в ссылке. Закончив политехнический институт, работал в Петербурге на кафедре корабельной архитектуры, позже, в Англии, строил ледоколы. Вернувшись в революционную Россию, и будучи глубоко убежденным в том, что именно писатель обязан предупреждать общество о первых симптомах любых самых страшных только еще зарождающихся социальных болезней, он не только не замалчивал своих взглядов и сомнений, но, напротив, всеми путями старался довести эти взгляды и сомнения до читателей.

«По ту сторону моста – орловские: советские мужики в глиняных рубахах; по эту сторону – неприятель: пестрые келбуйские мужики. И это я – орловский и келбуйский, – я стреляю в себя, задыхаясь, мчусь через мост, с моста падаю вниз – руки крыльями – кричу…»

Остро, болезненно реагировал Е. Замятин на появление, как он выразился, писателей юрких, умеющих приспосабливаться.

«Я боюсь, – писал он в знаменитой статье, опубликованной еще в 1921 году, – что мы этих своих юрких авторов, знающих, «когда надеть красный колпак и когда скинуть», когда петь сретенье царю и когда молот и серп, – мы их преподносим народу как литературу, достойную революции. И литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное писание од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию…»

И дальше: «Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни – в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во «Всемирной литературе», несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить – жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, – Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре «Ревизора», Тургеневу каждые два месяца по трое «Отцов и детей», Чехову – в месяц по сотне рассказов. Это кажется нелепой шуткой, но это, к несчастью, не шутка, а настоящие цифры. Труд художника слова, медленно и мучительно радостно «воплощающего свои замыслы в бронзе», и труд словоблуда, работа Чехова и работа Брешко-Брешковского, – теперь расценивается одинаково: на аршины, на листы. И перед писателем выбор: или стать Брешко-Брешковским – или замолчать. Для писателя, для поэта настоящего – выбор ясен».

Чрезвычайно далекий мир (XXX век), написанный в романе «Мы» ничем не напоминает миры, написанные Яковом Окуневым или Вивианом Итиным.

В замятинском будущем, напрямую экстраполированном из настоящего, человеческое Я давно исчезло из обихода, там осталось лишь МЫ, а вместо имен человеческих – вообще нумера.

Чуда нет, осталась логика.

Мир распределен, расчислен.

Государство внимательно наблюдает за каждым нумером, любого может послать на казнь («довременную смерть») – если посчитает, что человек этого заслуживает. В сером казарменном мире все обязаны следить друг за другом, доносить друг на друга. А ведь (вот парадокс) и утопия Якова Окунева и антиутопия Евгения Замятина вышли все из тех же «…сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время».

Когда в середине 20-х годов роман «Мы» вышел за рубежом, реакция в официальном СССР была однозначной. «Эта контрреволюционная вылазка писателя, – указывает Литературная Энциклопедия, – становится известной советской общественности и вызывает ее глубокое возмущение. В результате широко развернувшейся дискуссии о политических обязанностях советского писателя Замятин демонстративно выходит из Всероссийского союза писателей».

О дискуссии, конечно, сказано в запальчивости. Никакой дискуссии быть не могло, была травля. Трибуну съездов ВКП(б) юркие писатели уже давно приспособили для доносов, даже стихотворных. Небезызвестный советский поэт Александр Безыменский на XVI съезде с энтузиазмом закладывал Евгения Замятина и Бориса Пильняка, а с ними и «марксовидного Толстого» (Алексея Николаевича, конечно):

Так следите, товарищи, зорко,

чтоб писатель не сбился с пути,

не копался у дней на задворках,

не застрял бы в квартирной клети.

Чтобы жизнь не давал он убого,

чтоб вскрывал он не внешность, а суть,

чтоб его столбовою дорогой

был бы только наш ленинский путь…

Владимир Киршон, лицо в литературе тех дней официальное, с той же трибуны указывал: «…как характерный пример можно привести книжку Куклина «Краткосрочники», где автор сумел показать Красную армию в таком виде, как описывал царскую армию какой-нибудь Куприн…»


Какой-нибудь Куприн.

Круто!


Доведенный до отчаяния, Евгений Замятин в июне 1931 года обратился с письмом к Сталину.

«Уважаемый Иосиф Виссарионович,

приговоренный к высшей мере наказания – автор настоящего письма – обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.

Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли…

Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал – и продолжаю считать – что это одинаково унижает как писателя, так и революцию…

В советском кодексе следующей ступенью после смертного приговора является выселение преступника из пределов страны. Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же думаю, не такой тяжелой, как литературная смерть, и потому прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР – с правом для моей жены сопровождать меня. Если же я не преступник, я прошу разрешить мне вместе с женой, временно, хотя бы на один год, выехать за границу – с тем, чтобы я мог вернуться назад, как только у нас станет возможным служить в литературе большим идеям без прислуживания маленьким людям, как только у нас хоть отчасти изменится взгляд на роль художника слова».

Е. Замятину повезло: вождь разрешил ему уехать.

В исполинской мастерской, в раскаленном пекле творения, в гудящем от напряжения горниле чудовищного эксперимента по созданию Нового, совсем Нового человека, остались теперь в основном писатели юркие. Одни уже суетливо лепили Великий Образ, другие с тоской предчувствовали долгий путь по примечательным местам уже широко обустраивающегося ГУЛАГа.

Эпоха утопий кончилась.

Начиналась эпоха действ и зрелищ.

IV

Но не странно ли?

Направленная (как вся остальная литература) на создание образа величественного, небывалого доселе Нового человека, советская фантастика вдруг начала строить схемы, а не образы. «А вечером 6-миллионная Москва дрожала от оваций и криков ура, когда советская пятерка (летчиков, облетевших вокруг земного шара, – Г.П.) через пять суток полета вновь прошлась по улицам по пути к дворцу, где вверху стоит Ленин. В залах грандиозного дворца заседают вожди нашей родины с депутатами народа, и приветливые глаза Сталина сияюще блестят навстречу отважной пятерке». Так прославленный советский летчик Георгий Байдуков («Правда», 18 августа 1937) делился своими размышлениями о будущем.

К этому времени большинство участников Первого съезда советских писателей (1934), съезда, пытавшегося хотя бы теоретически, хоть как-то определить образ Нового Человека, уже исчезли – кто надолго, кто навсегда. Исаак Бабель, Артем Веселый, Иван Катаев, Д. Выгодский, Владимир Киршон, Борис Корнилов, И. Лежнев, Георгий Лелевич (тот самый, что строго выговаривал рабоче-крестьянскому графу за незадачи с его «Аэлитой»), Борис Пильняк, неистовый Сергей Третьяков, Бруно Ясенский, Владимир Нарбут, А. Воронский, Сергей Клычков, Сергей Колбасьев, Бенедикт Лифшиц…

Невозможно всех перечислить.

При всем том, тоже репрессированный поэт Петр Орешин был глубоко убежден, что

…другая радость в мире есть:

родиться и забыть себя и имя,

и в стадо человеческое влезть,

чтобы сосать одно ржаное вымя.

Все большую силу набирали писатели юркие.

Все больше и больше советская фантастика тускнела.

Фантастика, как жанр, как вид литературы, скорее, вредна, делился откровениями в журнале «Революция и культура» критик с лирической фамилией И. Злобный, она «уводит молодежь из текущей действительности в новые, не похожие на окружающее, миры». Тогда же появились первые разработчики теории так называемой фантастики ближнего прицела – фантастики приземленной, бытовой, замкнутой на сиюминутные цели. Лозунг «Лицом к технике, лицом к техническим знаниям» такими критиками был воспринят буквально. Человек, как главный объект литературы, выпал из фантастики, кому нужна «замятинщина», «булгаковщина»? Фантастический рассказ обязательно должен быть как-то определен: астрономический, химический, авиационный, радиофантастический, какой угодно, только не литературный. Например, в подведении итогов конкурса на лучший научно-фантастический рассказ за 1928 год в журнале «Всемирный следопыт» говорилось: «Эта категория (фантастическая, – Г.П.) дала много рассказов, но из них очень мало с новыми проблемами, сколько-нибудь обоснованными научно и с оригинальной их трактовкой. Особенно жаль, что совсем мало поступило рассказов по главному вопросу – химизации».

И дальше: «Весьма удачной по идее и по содержанию следует признать «Золотые россыпи» – эту бодрую обоснованную повесть с химизацией полевого участка личной энергией крестьянского юноши, привлекшего к себе на помощь четырех беспризорных, которые в процессе работы сделались ценными культурными работниками. Автор достаточно знает вопросы агрикультурной химизации и занимательно преподносит их читателю».

И еще дальше: «Рассказы «Открытие товарища Светаша» (средство от усталости) и «Земля-фабрика» (ленточная посадка ржи, удесятерившая урожаи) привлекают внимание своими современными темами, но оба рассказа кончаются беспричинной непоследовательной гибелью героев вместе с их открытиями (например, одного – от удара молнии), так что производят впечатление мрачной безнадежности, хотя реальная жизнь рисует нам, наоборот, беспрерывные завоевания науки и дает живые примеры успехов изобретателей в результате упорного труда и неуклонной энергии…»

Академик Владимир Афанасьевич Обручев, рассуждая о фантастике, очень удачно для критиков заметил: цель фантастики – поучать, развлекая. Сам он неизменно следовал этому принципу. Но критиков и это не устраивало.

«Реальный познавательный материал в ней, – писал о повести Алексея Толстого «Аэлите» критик А. Ивич («Научно-фантастическая повесть», «Литературный критик», 1940), – так же, как и в «Гиперболоиде», сведен к минимуму, аппарат для межпланетных сообщений описан очень приблизительно, использованы гипотезы жизни на Марсе, но без попытки научной разработки этого вопроса, да и подзаголовок – фантастическая повесть – предупреждает нас, что автор не ставил перед собой задачи художественной реализации серьезных научных гипотез».

О мире грядущем, о величайших достижениях науки, о судьбах мировой революции, о перекройке вообще человека речи уже не шло. Не зря Александр Беляев в одной из статей жаловался: «Невероятно, но факт, в моем романе «Прыжок в ничто», в первоначальной редакции, характеристике героев и реалистическому элементу в фантастике было отведено довольно много места. Но как только в романе появлялась живая сцена, выходящая как будто за пределы служебной роли героев – объяснять науку и технику, на полях рукописи уже красовалась строгая надпись редактора: «К чему это? Лучше бы описать атомный двигатель».

Критика теперь занималась не анализом.

Критика теперь выискивала мелких блох.

Н. Константинов («Литературная учеба», № 1, 1934) особо подчеркивал, что научная фантастика, прежде всего, должна быть как можно ближе к действительности: она должна всерьез и конкретно знакомить читателей с успехами науки и техники; авторы соответственно должны всерьез и конкретно изучить все высказывания по технике, сделанные Марксом и Энгельсом, Лениным и Сталиным. А. Палей, сам писатель-фантаст, в большом обозрении «Научно-фантастическая литература» («Литературная учеба», № 2, 1936) старательно фиксировал мелкие недочеты, допущенные тем или иным писателем. В. Каверин, например, неверно описал действие бумеранга, а Алексей Толстой ошибся, утверждая, что Земля с Марса будет выглядеть как красная звезда. Он же ошибся, утверждая, что гиперболоида можно увидеть со стороны. «В противоположность произведениям Обручева, – хвалил А. Палей роман инженера Н. Комарова, – этот роман слаб в художественном отношении, социальные вопросы освещены в нем плохо. Но проблема хладотехники поставлена интересно»


Социалистический реализм.

Не метод, конечно, не метод.

Скорее, образ жизни, образ мышления.

Когда человек долго что-то твердит про себя, он и поступать начинает соответственно.

Один мой старший товарищ (назовем его Саша), с юности вхожий в весьма высокие кабинеты, как-то рассказал мне сценку, разыгравшуюся на его глазах.

Он, Саша, сидел в просторном кабинете очередного генсека комсомола (если не ошибаюсь, в конце шестидесятых), курил американскую сигарету генсека, слушал острые, очень смешные, хотя и циничные, анекдоты генсека, – прекрасное времяпрепровождение, которое, к сожалению, было прервано секретаршей. Из солнечного Узбекистана, взволнованно сообщила секретарша, прибыл некто Хаким, комсомолец-ударник, определенный на учебу в Москву. Есть мнение: данного Хакима обустроить в Москве, чтобы хорошо изучил жизнь большого советского комсомола, чтобы большой опыт привез в родную республику.

– Минут через десять, – кивнул генсек. Он еще не закончил захватывающую серию анекдотов.

Но анекдоты были рассказаны.

Генсек и Саша посмеялись. Потом генсек пожаловался.

Эти придурки, добродушно пожаловался генсек, едут к нам один за другим. Всех тянет в Москву. Вот придется и некоего Хакима определять.

Когда Хаким, наконец, вошел в кабинет и подобострастно, как и подобает скромному узбекскому комсомольцу-ударнику, скинул бухарскую тюбетейку, генсек работал. Перед ним на большом столе лежали бумаги, в пепельнице дымила отложенная сигарета. Хаким сразу пал духом: вот он у генсека, а генсек занят, он думает о судьбах демократической молодежи, а Хаким только отнимает у товарища генсека быстротекущее время! Как найти правильный подход? Как правильно повести беседу так, чтобы Москва не оказалась городом всего на две недели?

Наконец, генсек поднял добрые усталые глаза.

Саша видел, что генсеку нечего сказать, что вся эта встреча всего лишь пустая формальность, Хакима определил бы в Москве любой второстепенный секретарь. Но кем-то сверху было дано указание – комсомольцев из союзных республик пропускать только через генсека, и это указание тщательно выполнялось. В усталых добрых глазах генсека роилось откровенное безмыслие. Сдержиая зевоту, он сказал: в Москве надо много работать, Хаким, у нас, в Москве, все много работают. А мы, комсомольцы, должны служить примером в труде и в быту. Вот ты, Хаким, сказал генсек, будешь некоторое время работать в Москве. А ты отдаешь себе отчет, как много и плодотворно придется тебе работать?

Словосочетание некоторое время, неопределенное, а потому опасное, страшно не понравилось Хакиму. К тому же, по восточному своему мышлению он воспринял не прямой смысл произнесенных вслух слов, а сразу стал искать некий внутренний, затаенный, скрытый, он ведь понимал, что имеет дело с некоей великой партийной эзотерией. Он с ума сходил от желания угодить генсеку, гармонично вписаться в строй его мудрых мыслей. Он судорожно искал выигрышный ход. Мы в солнечном Узбекистане много работаем, ответил он как можно более скромно. У нас очень славный солнечный комсомол, нам нужен опыт. Я хочу много и плодотворно работать, много я готов работать тут!

Некоторое время генсек с сомнением рассматривал Хакима – его круглое доверчивое лицо, его черные, широко открытые глаза, по самый верх полные веры в великолепные коммунистические идеалы. Сам дьявол столкнул генсека в тот день с тысячу раз пройденного, тысячу раз опробованного пути. Ни с того, ни с сего, сам себе дивясь, видимо, день выдался такой, он вдруг спросил, с трудом подавляя зевоту: «Это хорошо, Хаким. Это просто отлично, что ты будешь много работать тут». Обычно после таких слов генсек отдавал надоедавших ему хакимов в руки опытной секретарши, но в этот день сам дьявол дернул его за язык: «А над чем, Хаким, ты сейчас работаешь?»

Хаким ждал, чего угодно, только не такого подлого вопроса в лоб.

Он держал в голове всю фальшивую статистику солнечного комсомола, какие-то цитаты классиков, интересные яркие факты из богатой и содержательной жизни узбекского солнечного комсомола, но – работаешь… сейчас… Какая работа? О чем речь? Он в Москве даже выпить не успел! Всем своим широким комсомольским сердцем Хаким чувствовал, что ответить необходимо. И прямо сейчас. От правильного ответа зависела его судьба. Ведь если он сейчас неправильно ответит, его могут запросто вернуть обратно в солнечный Узбекистан, а там его отправят в пустыню убирать хлопок, и все такое прочее.

Работа!

Какое ужасное слово!

Терзаясь, Хаким припомнил, что в гостиничном номере на его столе валяется забытая кем-то книга Пришвина – собрание сочинений, том второй, что-то такое про зайчиков, волков, про солнечные блики, про капель, ничего антисоветского, запрещенного, легкое все такое. Хаким видел: брови генсека удивленно сдвигаются, взгляд темнеет, молчать было нельзя. Жизнь дается человеку только один раз. Вот Хаким и выпалил: «А сейчас я работаю над вторым томом сочинений товарища Пришвина!»

Я же говорю, сам дьявол сдавал в тот день карты.

Теперь сломался генсек.

Он ожидал от Хакима чего угодно.

Фальшивой статистики, вранья, жалоб, просьб, ссылок на партийную классику.

Но – Пришвин! У генсека заледенела спина. Полгода назад завом отдела в его большом комсомольском хозяйстве работал некто Пришвин. Генсек сам изгнал этого Пришвина из хозяйства – за плохие организационные способности. А теперь что же такое получается? Всего за каких-то полгода изгнанный Пришвин сделал карьеру, издал второй том сочинений, а ребята генсека проморгали? Что же вошло во второй том товарища Пришвина? – не без ревности подумал генсек. Скорее всего, торжественные речи, выступления на активах…

Но в панику генсек не впал.

Нет крепостей, которых бы не взяли большевики.

Он поднял на Хакима еще более добрый, еще более усталый взгляд, дохнул ароматом хорошей американской сигареты и, как бы не заинтересованно, как бы находясь в курсе дела, понимающе заметил: «Ну да, второй том. Это хорошо, что ты так много работаешь, Хаким. Это хорошо, что ты работаешь уже над вторым томом… – Генсек шел вброд, на ощупь, он пытаясь проникнуть в очередную темную партийную тайну. – У тебя верный взгляд на вещи, Хаким… Это так… Но ведь у товарища Пришвина… У нашего товарища Пришвина… У него плохие организационные способности…

Слово было сказано.

Хаким покрылся испариной.

В его смуглой голове сгорела последняя пробка, но спасительную тропу под ногами он уже нащупал. Лучше погибнуть в этом кабинете, но не сдаться. Наверное, не зря в моем номере оказался том товарища Пришвина, решил он. Подкинули, проверяли бдительность. Мало ли, зайчики да капель. Это как посмотреть. За первой апрельской капелью можно рассмотреть и что-то такое… Оттепель, вспомнилось ему. Мало ли… Он, Хаким, много работает над классическими произведениями товарища Пришвина. И учтет все замечания товарища генсека. «Да! – восторженно выдохнул он. – Организационные способности у товарища Пришвина плохие. Но природу пишет хорошо!»

Теперь пробки сгорели у генсека.

«Ты прав, Хаким, – с трудом выдавил он, – природу пишет хорошо, но организационные способности плохие».

«Очень плохие организационные способности, – восторженно подтвердил спасенный Хаким. – Но природу пишет хорошо!»


Все реже и реже выходили фантастические произведения, показывающие широкие панорамы грядущего, зато все чаще в незамысловатых сюжетах начали появляться враги народа, шпионы, вредители, диверсанты. Весьма характерной в этом отношении вещью следует признать небольшую повесть Андрея Зарина «Приключение», напечатанную в 1929 году в известном журнале «Вокруг света» – в журнале, как указывалось на титуле, путешествий, открытий, революционной романтики, изобретений и приключений.

Два приятеля, любившие выпить, случайно увидели с помощью бинокля в окне дома напротив странного человека в белом халате, возившегося с какой-то странной аппаратурой. Совершенно ничего не зная о подозреваемом, основываясь лишь на интуиции, они сразу поняли: враг! «Надо установить его преступления, потом арестовать и судить. Судить и расстрелять. Да! Да!» – «Несомненно, – догадываются проницательные герои, – тут и контрреволюция, и вредительство, быть может, шпионаж. Белогвардейцы и иностранные прихлебатели».

И не ошибаются.

«Большое дело сделали, большое! – сообщил друзьям представитель ЧК. – Немного с опозданием, но все-таки. И эмигранты там, и свои вредители, и эстонские шпионы. Всего есть!»


– Это сильно, – заметил Гацунаев. – Но ведь наша Антология посвящена фантастике!

Ну да.

Кто спорит?


Просто советская научная фантастика всегда шла параллельно разоблачениям.

Советский читатель нуждался в новых понятиях, любая кухарка должна была уметь не только руководить государством, но и разбираться в законах природы, она должна была знать и понимать все партийные установки на этот счет. Герою новой фантастики уже не надо было притворяться ученым. «Сам Джон Инглис не мог понять, как ему удалось сконструировать такое чудо… Иксофор (прибор, построенный героем писателя В. Язвицкого, – Г.П.) работал вопреки всем известным законам природы, но факт оставался фактом – аппарат действовал».

Этого достаточно.

Как достаточно и такой характеристики героя: «Гений, можно сказать, и душа-человек».

Почти обязательными стали многословные послесловия к фантастическим книгам.

В них, в послесловиях, объяснялось, почему та или иная идея автора вздорна, непонятна, глупа, даже вредна. А авторы пытались объяснить, почему, на их взгляд, та или иная идея хотя и вредна, глупа и вздорна, но все же полезна.

Например, Валерий Язвицкий, автор неприхотливых научно-фантастических рассказов, искренне писал: «Мы обычно не замечаем того, что нам знакомо с первых дней нашей сознательной жизни. Мы не удивляемся многим явлениям, не спрашиваем себя, почему они происходят так, а не иначе. Например, разве кому-нибудь приходит в голову вопрос, почему вещи, поставленные на стол, не скатываются и не падают? Мы не удивляемся, почему мы твердо стоим на земле, почему можем делать прыжки. Занимаясь гимнастикой, мы не задумываемся над тем, почему легко взбираемся вверх по гладкому шесту. Нам никогда не приходит в голову спросить, почему завязанная узлом веревка не развязывается, если потянуть ее за концы, а наоборот, еще крепче завязывается».

Действительно, герои Алексея Толстого, Михаила Булгакова, Ильи Эренбурга, Евгения Замятина как-то не задумывались над такими вопросами.

«В этой научно-беспредметной повести, – оценивал критик А. Ивич повесть Александра Беляева «Человек-амфибия», – нет ни социального, ни философского содержания. Роман оказывается ничем не загруженным, кроме серии средней занимательности несколько статичных приключений. Он оказался развлекательным романом, книгой легкого чтения, не имеющей сколько-нибудь заметного литературного значения».

И далее: «Беляев берет понравившийся ему физиологический опыт и доводит его либо до неоправданного целесообразностью чуда, либо до нелепости – практического бессмертия – противоречащей материалистическому пониманию природы».

Берет понравившийся ему физиологический опыт… Доводит до неоправданного целесообразностью чуда… Мало кто знал, что именно тогда сам Александр Беляев остро нуждался в чуде, он жил в надежде на такое чудо – тяжелая форма костного туберкулеза приковала его к больничной койке. В статье «О моих работах» Александр Беляев указывал: «Могу сообщить, что «Голова профессора Доуэля» – произведение в значительной мере… автобиографическое. Болезнь уложила меня однажды на три с половиной года в гипсовую кровать. Этот период болезни сопровождался параличом нижней половины тела, и хотя руками я владел, вся моя жизнь сводилась в эти годы к жизни «головы без тела», которого я не чувствовал…»


Берет понравившийся ему физиологический опыт…

V

Техническая фантастика, понятно, не привела, да и не могла привести к большим литературным открытиям. Радостный крик героя рассказа А. Палея «Человек без боли»: «Мама, мама, мне больно!» – говорил не столько о трагедии человека, сколько об еще одном техническом положении.

«Из-за деревьев показались пять допотопных птеродактилей – два самца и три самки с детенышами. Я посмотрел на них, повернулся и пошел дальше».

Что могли дать читателю такие описания?

А ведь «Всемирный следопыт» без всякой иронии цитировал приведенные выше строки. Не ради улыбки цитировался в том же журнале рассказ, в котором на берега озера Байкал совершал посадку в межпланетном аппарате некий, как там особо подчеркивалось, культурный марсианин.

Объяснять научные положения становилось дурным тоном.

«Я не мог получить ответа на свои вопросы. Ибо, если бы Яша или кто-нибудь другой сумел бы ответить на них, мой рассказ перестал бы быть фантастическим, и превратился бы в реальный».

(А. Палей).


– Но кто это будет читать? – удивился Гацунаев. – Про самку птеродактиля, про культурного марсианина, про химикаты и успехи агрикультуры?

– Не торопись, – предупредил я. – Мы еще не касались патриотической темы.


Международная обстановка в конце 30-х складывалась так, что любой непредубежденный человек понимал – война неизбежна. В Германии к власти пришел фашизм, итальянцы хозяйничали в Северной Африке, японцы приглядывались к юго-восточной Азии. В СССР после гражданской войны, НЭПа, коллективизации, массовых чисток постепенно угасала надежда на Мировую революцию. Последней, может быть, попыткой напомнить о Великой Цели была повесть А. Палея «Гольфштрем», опубликованная в библиотечке журнала «Огонек» в 1928 году.

К королю свиных туш (так у А. Палея) приходит военный инженер Том Хиггинс.

«Я предлагаю акционерское общество, – сказал он. – Цель – постройка плотины для изменения направления Гольфштрема. Климат Северной Америки изменится в сторону потепления. Расходы окупятся, самое большее, в три-четыре года. Европа, конечно, погибнет.

– Плевать.

Свиной король был прав: Европа уже десять лет ничего не покупала.

Она представляла собой союз социалистических государств».

Союз Советских Республик Старого Света, естественно, озабочен агрессивными планами короля свиных туш. А поскольку недавно к советским республикам присоединилась Япония, решено было дать простой и ясный ответ зарвавшимся сраным американцам. В Женеве собирается заседание ЦИК, там же в рабочем порядке создается Реввоенсовет Старого Света.

Итак, война.

Разумеется, последняя.

«Необходимо напрячь всю энергию, чтобы уничтожить всю постройку (плотину, воздвигнутую поперек Гольфштрема, – Г.П.) и раз навсегда сломать военные силы Америки». Союзником Реввоенсовета Старого Света становится в этом нелегком деле сознательный пролетариат Америки, а неоспоримую победу воздушному флоту приносит некий оранжевый луч, изобретенный инженером Владимиром Полевым. Подозреваю, что этот луч несколько раньше изобрел инженер Гарин, но в данном случае все это не имеет значения. «Страшная злоба против угнетателей выросла в сердцах рабочих за тяжелые годы порабощения. Уже раздавались возгласы проклятия и мести. Надо было найти русло, в которое можно было бы направить гнев трудящихся».

Такое русло было найдено – Гольфштрем.

Плотина, поставленная поперек знаменитого теплого течения, была взорвана.

Ну, скажем так, не «Фауст» Вольфганга Гете, но проблема хладотехники была поставлена хорошо.


Одна за другой выходят в 30-х годах книги рассказов, пьес, повестей, романов, посвященных будущей войне.

В. Курочкин – «Мои товарищи»,

В. Киршон – «Большой день»,

Я. Кальницкий – «Ипсилон»,

С. Диковский – «Подсудимые, встаньте!»,

Н. Борисов – «Четверги мистера Дройда»,

С. Беляев – «Истребитель 2Z»,

наконец, знаменитый роман Н. Шпанова «Первый удар», в одном только 1939 году выдержавший чуть ли не десяток изданий – от массовых в «Роман-газете» до специализированных в «Библиотечке красного командира». Всеми способами – лучами смерти и жизни, электроорудиями, суперскоростными штурмовиками, шаровыми молниями и потрясающими воображение танками – враги Советского государства уничтожались в первые часы войны, и разумеется, на собственной территории.

Известный фантаст Г. Адамов, например, беспреценденты в те времена переход фантастической подводной лодки «Пионер» («Тайна двух океанов») из Балтийского моря в Тихий океан обосновал реальной необходимостью устрашить японцев, слишком к тому времени активизировавшихся. Подразумевалось, что появление «Пионера» приведет агрессивных япошек в трепет. Переход, понятно, оказался непростым – опять враги, шпионы, диверсанты. Не случайно критики не уставали повторять:

«Книга должна учить бдительности!»


Душную патриотическую атмосферу тех лет хорошо передает небольшая заметка, служившая как бы вступлением к фантастическому рассказу А. Россихина «Неронит», опубликованному все том же героическом и приключенческом журнале путешествий «Вокруг света». «От неронита нет спасения? – спрашивал в рассказе профессор Энрико Марти. И отвечал: – Неправда. Любой член Осоавиахима (а их у нас миллионы) знает, как спастись от удушливого газа. Осоавиахим зорко следит за успехами военной химии за границей. На каждый новый газ мы отвечаем новым противогазом, новым противоядием. И, наконец, исход войны будущего решит не одна только блестяще поставленная техника вооружения. Если нас вызовут на новую бойню, мы противопоставим бронированному кулаку капитализма – стальную солидарность трудящихся всего мира!».


– Сергей Беляев! – сказали мы в голос с Гацунавым. – Какая может быть Антология советской фантастики без Сергея Беляева?

Из детских лет – роман «Властелин молний».

На обложке – лицо, странно озаренное отсветом шаровых молний, выкатывающихся прямо на читателя.

Биографию Сергея Беляева я узнал позже.

Москвич, как и его знаменитый однофамилец, родился в 1883 году в семье священника. Перепробовал массу занятий, пел на клиросе, служил в театре. Сотрудничал в РОСТА, закончил Юрьевский университет, никогда в жизни не оставляя профессии лечащего врача, даже ради литературы. До обращения к фантастике написал в соавторстве со знаменитым (позже репрессированным) Борисом. Пильняком документальный роман о бойнях – «Мясо», до революции издал «Семинарские очерки», после революции – «Записки советского врача», еще сборник рассказов, кажется, «Пожар», и повесть под интригующим названием «Как Иван Иванович от большевиков бегал». Но известность Сергею Беляеву принес роман «Радио-мозг», изданный в 1928 году тиражом в 5000 экземпляров. Послесловие к роману написал инженер Б. Кажинский, тот самый Кажинский, что проводил с известным дрессировщиком В. Дуровым опыты над изменением психики животных, тот самый, что послужил прототипом инженера Качинского в романе другого Беляева (Александра) «Властелин мира». Всегда склонный к игре, всегда жаждавший популярности, автор кое-где переигрывал, но следует отдать ему должное – роман читался.

Читается «Радио-мозг» и сейчас.

И при этом остается дитем своей эпохи.

В языке (все эти – наркомздравовец, лекпом, самоук), в героях (энергичный, преданный коллективному делу инженер Гэз, интеллигентный, а значит не всегда готовый к конкретным действиям доктор Тах, весьма решительный, все понимающий, умеющий разрешить любой конфликт главный начальник химической промышленности Союза Глаголев, наконец, Мишутка, рубаха-парень, самоучка, самостоятельно написавший пролетарскую симфонию для домр), в интонации, в тональности.

«Тах смотрел на залу, заполненную рабочими и работницами. Перед ним колыхался цветущий луг живой рабочей массы».

Но доктор Тах, совершивший великое открытие, как-то не торопился сообщать о нем людям. Ему хотелось все досконально обдумать, ведь, в конце концов, его открытие не так уж безопасно, его открытием могли воспользоваться внешние и внутренние враги. «И тогда… проснувшись, он (радио-мозг, – Г.П.) начнет думать. Он начнет прислушиваться к Парижу, Берлину, Копенгагену, все складывать в себе, все, что жалкие дипломаты пытаются утаивать друг от друга. И потом радио-мозг величественно по всему земному шару даст очередную порцию це-волн, которые вопьются в мозги людей, заразят их мыслями… и люди сойдут с ума, истребляя друг друга в последней войне».


В последней…


Даже сейчас, перелистывая хрупкие, пожелтевшие от времени журналы и книги, отчетливо ощущаешь жгучий интерес людей того времени ко всему, что было связано с войной. «Советская литература, – писал Н. Тихонов в предисловии к своей повести «Война», – почему-то избегает разработки таких тем, как наука и война, техника и военное искусство, а между тем в дни усилившейся военной опасности, в дни, когда буржуазные государства вооружаются, обгоняя друг друга в лихорадочном желании увеличить свою боевую мощь, об этом следует вспомнить в литературе».

Вспомнили.

Петр Павленко, Николай Шпанов, А. Горелов, Сергей Буданцев, Н. Бобров, Сергей Диковский, В. Курочкин, Борис Лавренев. Картины будущих воздушных сражений рисовал в своих фантазиях летчик Георгий Байдуков – Герой Советского Союза, участник перелета через Северный полюс в Америку, совершенный с В. Чкаловым и А. Беляковым. Названия фантазий Георгия Байдукова откровенны – «Разгром фашистской эскадры», «Последний прорыв». Николай Автократов в повести «Тайна профессора Макшеева» описывал особые лучи, способные на расстоянии взрывать чужие боеприпасы.

И все такое прочее.

Сергей Беляев тоже не отмахнулся от горячей темы.

В 1939 году он выпустил в свет фантастическую повесть «Истребитель 2Z».

Один из ее героев – летчик Лебедев, весьма патриотически настроенный, говорил перед собравшимися учеными и военлетами: «Давно ли Блерио перелетел через Ла-Манш? Тогда весь мир взволнованно говорил об этом «чуде». А теперь ни дальние расстояния, ни высокий стратосферный потолок, ни крейсерская скорость порядка 500 километров в час, ни полеты в неблагоприятных метеорологических условиях не удивляют и не смущают советских пилотов и штурманов. Еще в 1934 году советские летчики Громов, Филин и Спирин покрыли без посадки по замкнутой кривой 12711 километров. Летом 1936 года Чкалов, Байдуков и Беляков по Сталинскому маршруту пролетели, в труднейших арктических условиях, без посадки 9374 километра. Эти же трое Героев Советского Союза через год продолжили Сталинский маршрут, открыв кратчайший путь из Москвы в США через Северный полюс. Вскоре Герои Советского Союза Громов, Юмашев и Данилин по той же трассе – через Северный полюс, Канаду и США – пролетели из Москвы до границы Мексики, покрыв по прямой свыше 11000 километров. А замечательный полет Коккинаки? С тех пор все важнейшие рекорды авиации, особенно по дальности, высотности и полетам с полезной нагрузкой, крепко держатся в руках советских летчиков».

Обрисовывая будущий маршрут, Лебедев заявлял: «Это серьезное предприятие! Но у каждого из нас – своя мечта. Водопьянов мечтал о Северном полюсе, Георгий Байдуков – о кругосветном путешествии через два полюса, а я… Тридцать тысяч четыреста пятьдесят километров без посадки – прямо к антиподам… Сначала через всю нашу страну, затем Тихий океан пересечь наискось…»

Понятно, что поддерживает героического летчика: «Крупными шагами Лебедев прошелся по кабинету, распахнул дверь и вышел на балкон. С высоты десятого этажа ему открылась панорама громадного города, окутанного теплым величием весенней ночи. Рубиновые звезды на башнях Кремля красиво выделялись, как путеводные маяки. Лебедев долго смотрел на них, чувствуя, как постепенно приходит к нему удивительная внутренняя успокоенность».


Проблема хладотехники и в этой повести была хорошо поставлена.

VI

Помните «Фанданго» Александра Грина?

«Посмотрев влево, я увидел, что картина Горшкова на месте. Это был болотный пейзаж с дымом, снегом, обязательным безотрадным огоньком между елей и парой ворон, летящих от зрителя. С легкой руки Левитана в картинах такого рода предполагается умышленная «идея». Издавна боялся я этих изображений, цель которых, естественно, не могла быть другой, как вызвать мертвящее ощущение пустоты, покорности, бездействия, – в чем предполагался, однако, порыв».

Тенденция, искусственно взращенная критиками и всячески поощряемая главными идеологами страны, – говорить только о возможном, только о том, что мы можем создать уже сегодня, только своими руками, эта тенденция в итоге и привела к так называемой фантастике ближнего прицела.

В самом деле, зачем нам какие-то грядущие миры?

В самом деле зачем нам какие-то далекие планеты, галактики?

Зачем нам безумно дорогие и опасные космические корабли? Зачем нам мертвые, пустые, пронизанные неизвестными излучениями пространства космоса? Не проще ли, не полезнее ли описать новейший сверхсильный, управляемый по радио трактор или нового типа комбайн? Так сказать, машины полей коммунизма. Зачем улетать пустой мечтой в неопределенное будущее?

В 1958 году, когда над Землей уже описывал круги первый искусственный спутник, на одном из писательских совещаний писатель-фантаст Георгий Гуревич так отозвался о пресловутой теории фантастики ближнего прицела:

«Сторонники ее призывали держаться ближе к жизни. Это ближе понималось не идейно, а формально: ближе во времени, ближе территориально. Призывали фантазировать в пределах пятилетнего плана, держаться на грани возможного, твердо стоять на Земле и не улетать в Космос. С гордостью говорилось о том, что количество космических фантазий у нас сокращается».

И далее: «По существу, это было литературное самоубийство. У фантастики отбиралось самое сильное ее оружие – удивительность. Понятно, что жизнь опередила таких писателей. Пока мы ползали на грани возможного, создавая рассказы о многолемешных плугах и не мнущихся брюках, ученые проектировали атомные электростанции, искусственные спутники…»


Понятно, что и Чернобыль…


«Истребитель 2Z» Сергея Беляева – лучший пример.

Правда, первый вариант романа, опубликованный в 1928 году («Истребитель 17-Y») был, на мой взгляд, динамичнее. В том первом варианте ощущалась экспрессия, здоровый соревновательный дух. Молодость чувствовалась в том варианте! Молодость страны, молодость автора. А переписывая роман через десять лет (сейчас каждый представляет, что это были за годы), Беляев переписал его в совершенно плакатном духе – черные, как ночь, враги, светлые, как майское утро, друзья. Из текста вычеркивались все живые детали, образы последовательно заменялись на схемы. Некто Урландо, изобретатель чудовищных лучей смерти, которыми угрожает молодой Советской стране международный фашизм, ни с того, ни с сего вдруг отправляется прямо в логово своих заклятых врагов, то есть в молодую кипящую бодрой жизнью Советскую страну. Нелегально, конечно. До Урландо дошли слухи, что советские ученые в своих исследованиях пошли вроде бы его путем и тоже добились больших успехов. Претерпев массу безумных приключений, иногда просто нелепых, Урландо выясняет, что советские ученые и впрямь получили удивительные результаты, правда, не в сфере вооружения, а в сельском хозяйстве. Например, построили машину, которая, выйдя в поле и одновременно удобряя, выхаживая, засеивая его, сокращает время от посева зерна до жатвы до одних суток!

Даже для 1939 года это звучало вызывающе.

Критик А. Ивич писал: «Доводить замечательные труды Лысенко до такого абсурда, как созревание пшеницы через двадцать четыре часа после посева – значит, невыносимо опошлять серьезное дело!» Попутно критик указывал на легко прочитываемую зависимость Сергея Беляева от «Гиперболоида инженера Гарина» Алексея Толстого, иногда даже в мелочах. У Беляева: Урландо – Штопаный нос, у Толстого: Гастон – Утиный нос.

В финале советские бойцы лихо разделывались с ужасной машиной Урландо. Тайна перестала быть тайной. «-Что обозначала буква «зет» в ваших формулах? – Урландо на мгновение запнулся, смолчал, потом быстро ответил: – Обычно, как принято, «зет» имеет несколько, то есть, я хотел сказать, два значения. В ядерной модели атома, предложенной Резерфордом, знаком «зет» принято обозначать число отрицательных электронов в электронной оболочке вне ядра атома.

– Это известно, – сухо ответил Груздев. – Принято считать, что ядра всех элементов состоят из протонов и нейтронов, масса ядра обозначается буквой M, а его заряд – буквой Z. Здесь «зет» обозначает количество заряда. Эти два значения мне известны, как и всем. Нас здесь интересует третье значение. Интересует ваше значение «зета» в формулах, начиная с номера шестьдесят семь и дальше.

Сидящий с края большого стола Голованов подтвердил:

– Совершенно верно. Например, формула триста восемьдесят девятая никак не касается внутриатомных реакций.

У Урландо наморщился лоб, и он встряхнул головой, как бы решаясь говорить только правду:

– У меня «зетом» иногда обозначались световые кванты. Мне удалось понять интимный процесс образования материальных частиц из фотонов, о чем так беспомощно рассуждал в начале сороковых годов знаменитый Леккар и за ним школа Фрэддона. Электроны и позитроны не неделимы, как думают».

Действительно.

Несут всякую ерунду.

А тут интимный процесс образования материальных частиц.


И все же, все же.

Юрий Долгушин в сборнике «Война» (Детиздат, 1938) уже печатал отрывки из романа «ГЧ» («Генератор чудес»), в котором физиолог Ридан и инженер-электрик Тунгусов, каждый по-своему искали разрешения загадки жизни и смерти. Если научиться управлять сложнейшими нервными процессами, теми, что беспрерывно протекают в человеческом организме, считали они, отступит старость, отступят болезни…

Владимир Орловский в романе «Бунт атомов» (1928) впечатляюще описал вполне возможные последствия разложения атома. Невероятный взрыв, никогда прежде не наблюдаемый людьми, разрушенная лаборатория. Адский атомный шарик, вырвавшись на свободу, плывет над городами и полями, все уничтожая на своем пути, даже воздух. Остановить огненный шарик ничем нельзя, он – материализовавшаяся гибель планеты. (Кстати, в начале 50-х ученые действительно опасались того, что взрыв термоядерной бомбы может вызвать цепную реакцию в земной атмосфере). Спасение в одном – вытолкнуть огненную смерть за земную атмосферу, пусть пылает там в космосе…

Александр Абрамов в повести «Гибель шахмат» выводил математическую формулу единственно верного, абсолютно точного шахматного хода. Как бы учитывался завет Максима Горького («О темах», 1933): «Науку и технику надо изображать не как склад готовых открытий, а как арену борьбы, где конкретный живой человек преодолевает сопротивление материала и традиций».

Но писатели уже не могли писать так, как им хотелось.

Неустанное наружное давление извращало сам ход их мыслей.

«Атом, как известно, колония электронов, а электрон есть не только физическая категория, но также и биологическая, электрон суть микроб, то есть живое тело, и пусть целая пучина отделяет его от такого животного, как человек, принципиально это одно и то же».

Читателю на рассуждения об атомах и микробах было наплевать.

Читатель привык прослеживать судьбы героев. «Если ученье со смыслом да с добросердечностью сложить, – писал Андрей Платонов, – то и в пустыне цветы засияют».


Рыжие Кызыл-Кумы.

Пылевая буря над Бухарой.

Морские суда, брошенные посреди пустыни, бывшей когда-то морем.

В 1990 году на обложке тома романов Сергея Беляева, выпущенного Издательством литературы и искусства имени Гафура Гуляма (Ташкент), было сообщено: «В новой серии «Фантастика, приключения» в ближайшее время выйдет двухтомник «Советская фантастика 20-50-х годов». Том 1 – «Гибель шахмат», Том 2 – «Адское пламя»

Ни один из указанных томов не вышел.

АДСКОЕ ПЛАМЯ

Борис Анибал (Масаинов). Моряки Вселенной. Повесть, М., 1940.

Александр Казанцев. Пылающий остров. Роман, М., 1941.

Н. Плавильщиков. Недостающее звено. Повесть, М.-Л., 1945.

Сергей Беляев. Приключения Сэмюэля Пингля. Роман, М., 1945.

Александр Казанцев. Взрыв. Рассказ-гипотеза, М., 1946.

Владимир Брагин. В Стране Дремучих Трав. Роман, М.-Л., 1948

Абрам Палей. Остров Таусена. Повесть, М.-Л., 1948.

Леонид Платов. Архипелаг Исчезающих Островов. Повесть, М.-Л., 1949.

Александр Студитский. Ущелье Батырлар-Джол. Повесть, М., 1949

Вадим Охотников. Дороги вглубь. Повесть, М., 1950.

Л. Лагин. Остров Разочарования. Роман, М., 1951.

Валентин Иванов. Энергия подвластна нам. Роман, М., 1951.

Лев Теплов. Среда Рея. Рассказ, М., 1955.

Владимир Немцов. Осколок солнца. Роман, М., 1955.

Георгий Гуревич. Подземная непогода. Повесть. М., 1956.

Глеб Голубев. Золотая медаль Атлантиды. Повесть, М., 1956.

Виктор Сапарин. Однорогая жирафа. Рассказ, М., 1958.

Иван Ефремов. Туманность Андромеды. Роман, М., 1958.

Юрий Долгушин. ГЧ (Генератор чудес). Роман. М., 1959.

Александр Шалимов. Ночь у мазара. Рассказ, М., 1960.

Анатолий Днепров. Уравнения Максвелла. Повесть, М., 1960.

Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий. Путь на Амальтею. Повесть, М., 1960.

Это было в начале сорок девятого.

Горбоносой студентки прелестная челка.

Я сказал: «Ты похожа на Анну Ахматову!»

А она: «Как не стыдно! Ведь я комсомолка!»

Валентин Берестов

I

А. Михайловский: «Фантастика должна развивать фантастические идеи науки».

Л. Крайский: «Фантастика – это всего лишь технический прием».

Наконец, А. Ивич: «Книга должна учить бдительности».

Десятки критиков из года в год подозрительно докапывались: а на чьем это там горючем болтаются в космосе межпланетные корабли фантастов? Н.С. Хрущев с присущим ему юмором выразил эту мысль предельно ясно: «Чье сало едите?»

Сумрачным вечером, кажется, в октябре, а может уже и в начале сырого ноября 1976 года, Виталий Бугров и я, хлюпая башмаками по мокрому, расползающемуся под башмаками снегу, бродили по каким-то московским переулкам, отыскивая дефицитный в те годы изюм и кофе. Но обсуждали мы при этом некие странные случайно попавшие нам в руки машинописные записи.

Если верить им, дивились мы, то наши отечественные фантасты, оказывается, давным-давно обштопали своих многочисленных франко– и англоязычных коллег! Самосдергивающиеся штаны, не снашивающиеся калоши, электрические трактора без водителей (не дай Бог, водитель запьет и вывалится из кабины), партийные собрания по всем мыслимым поводам – все путём, тип-топ, вот, черт побери, настоящая прогрессивная, в высшей степени человечная фантастика! Пусть она и ближнего прицела, зато бьет точно, а эти придурки франки и англосаксы ничего не понимают. Артур Кларк и Говард Фаст (тогда уже не друг Советского Союза), Роберт Хайнлайн и Джон Бреннер, Пол Андерсен и Элджис Бадрис, Айзек Азимов и Рэй Бредбери, и еще масса весьма занятных людей, все они (в прочитанных нами записках) почему-то говорили не о том, как построить еще один более мощный трактор или скроить еще одни гораздо быстро сдергивающиеся штаны, а напротив – путались в показаниях, пугались чего-то, пытались говорить о том, о чем нормальным людям не надо даже задумываться. Артур Кларк, например, утверждал, что мы ступим на поверхность Луны в 1970-ом году (дискуссия фантастов, застенографированная неизвестной переводчицей, состоялась в 1958-ом), а Марса и Венеры только в 1980-ом, а Говард Фаст вообще возражал: «А не шагает ли астронавтика слишком быстро вперед – если учесть, как мы топчемся на месте в области морали, социологии? По-моему, – как-то нехорошо добавлял он, – это и есть настоящая проблема, а не соперничество между двумя блоками или конфликты между профсоюзом грузчиков и правительством». И уж совсем странные вещи говорил А. Ван Фогт: «Мы не имели права сбрасывать бомбу на Хиросиму, но раз мы сделали это без угрызений совести, хотя и с запоздалым сожалением, то надо быть уверенным в том, что какой-нибудь американский, русский или китайский патриот не уверит себя в том, что взять инициативу превентивной войны на себя и нажать красную кнопку – это не только неизбежный, но даже высоко моральный и гуманный шаг».

Но, если честно, более всего поразили нас слова, сказанные Джоном Кэмпбеллом-младшим и Мак-Рейнолдсом (кстати, даже не фантастом, а всего лишь американским резидентом в Танжере).

Джон Кэмпбелл-младший: «Гипердемократия старается наказать гения, отняв у него большую часть заработка налогами. Тому, кто случайно открыл нефтяное месторождение стоимостью в десять миллионов долларов, просто повезло, и это нисколько не противоречит законам гипердемократии. Он заплатит только двадцать пять процентов налогов… Но тот, кто заработал десять миллионов на гениальном изобретении, будет считаться типом асоциальным, врагом народа, и гипердемократия заставит его заплатить за открытие девяносто процентов от всего им полученного… Я, Джон Кэмпбелл-младший, писатель-фантаст, не желаю жить с дураками. Единственное подлинное право, единственное, о чем стоит спорить и говорить – это право быть человеком, отличным от других».

Мак-Рейнолдс: «Если когда-нибудь советский режим будет свергнут, то Россия завоюет весь мир. По-настоящему эффективный режим при потрясающих качествах русского народа приведет к экспансии, с которой может сравниться только Римская империя. Значит американские секретные службы должны сделать все, чтобы укрепить советский строй и поддержать Хрущева…»

Не уследили, не справились со своими прямыми делами американские секретные службы. «Я слышу мерную поступь стальных легионов труда на мирных путях. Все наши друзья – в их рядах! Они идут на указанных им народом местах. Их поступь сильна и тверда. И они никогда не устанут, потому что идут в ногу с народом. Пойдемте с ними!» Вот где правда (В. Иванов, «Энергия подвластна нам»)! А этот танжерский резидент… И этот Джон Кэмпбелл-младший… «Единственное подлинное право – быть человеком, отличным от других».


Чё попало!


Есть старинная коряцкая сказка.

Летел гусь над тундрой и увидел человека.

Сел рядом с человеком, долго на него смотрел, ничего в нем не понял и полетел дальше.


Чему, впрочем, удивляться?

Ведь и в 70-х годах советская критика писала так:

«Утопия Е. Замятина пророчит, что человек превратится в ноль, а общество станет скопищем муравьев… Все до единого принципы, которые Замятин приписывает коммунизму – это доведение до предела логики империализма…»

(А. Рюриков, «Через 100 и 1000 лет»).

Если когда-то герой Александра Грина («Фанданго») мог заявить: «Я остаюсь честным, потому что люблю честность…», а странные герои Натальи Бромлей заболевали ужасным «недугом расщепления идей…», то в 40-50-х годах XX века советские фантасты старались не касаться таких вещей.

Фантастике официально предписывалось быть научной.

Другими словами, фантастику всеми возможными средствами превращали в жанр антихудожественный. Фантастике вверялось укреплять веру читателей в близкое и счастливое будущее, а это близкое и счастливое будущее, понятно, определялось успехами науки, ведомой лично генеральным секретарем, партией и правительством.

«Вот вы пришли, чтобы я уморил вас для пользы науки, – говорил герой рассказа Л. Теплова «Среда Рея» («Техника – молодежи», 1955), – стало быть, вы верите в науку».

Совершенно недвусмысленно утверждалось, что истинно прогрессивной наука может быть только в СССР. Не какая-то там кибернетика, придуманная идиотом, и не какая-то там генетика, придуманная монахом, а – марксизм, черт возьми, чистой воды ленинизм! Если выращивать деревья, то по метру в день (Георгий Гуревич, «Тополь стремительный»), искать корень кок-сагыза, так самый огромный (Александр Студитский, «Ущелье Батырлар-Джол»). Определилась даже некая новая литературная форма – прозроман ускоренного типа (С. Бобров, «Спецификация идитола»).

Книги становятся менее интересными, чем авторы.

Тот же Сергей Бобров, автор «Спецификации идитола» и таких авантюрных прозроманов ускоренного типа, как «Восстание мизантропов» и «Нашедший сокровище» писал о себе: «…после революции был заметным деятелем московского Союза поэтов, выпустил три авантюрно-утопических романа, преподавал математику, работал в ЦСУ, побывал в тюрьме и в Кокчетаве».

Это вам не измышления бывшего большого друга СССР Говарда Фаста!

Это правда нашей жизни!


Владимир Германович Богораз-Тан в своей замечательной монографии «Чукчи», изданной в 1934 году Институтом народов Севера ЦИК СССР, с некоторой грустью отмечал: «Впрочем, когда местные казенные ученые затевали собрание статистики по собственным домыслам, не списывая с казенных образцов, результаты получались еще более оригинальные: так, в архиве одного из камчатских поселков я нашел копию статистического рапорта следующего рода:

Петр Рыбин…52 года от роду

Семен Березкин…43 года от роду

Иван Домошонкин…47 лет от роду

Итого всей деревне…2236 лет от роду


Однажды (мне только-только стукнуло одиннадцать лет) у одного своего приятеля я увидел тоненькую книжку, бумажную обложку которой украшала чудовищная обезьяна. Она боролась с набросившейся на нее пантерой.

Вот где, наверное, масса приключений! – подумал я.

«Бабочки у него были: гигантские орнитоптеры, летающие в лесах Индонезии и Австралазии, и крохотные моли. Орнитоптеры привлекали его величиной и благородной окраской, в которой черный бархат смешивался с золотом и изумрудами. Моли нравились ему по другой причине: расправить тончайшие крылья этих крошек было очень трудно…»

Странный текст.

Волшебный текст.

«Он смотрел на большую стрекозу с бирюзовым брюшком, летавшую кругами вокруг него. Стрекоза хватала на лету комаров. Иногда оторванное крылышко комара падало, кружась у самого лица Тинга. Тогда он видел, как оно переливалось перламутром в колючем луче…»

Кружащееся оторванное крылышко комара совсем меня покорило.

Так случайно я наткнулся на научно-фантастическую повесть «Недостающее звено», и это, несомненно, изменило мою жизнь, потому что через весьма небольшое время я вступил в долгую личную переписку с автором «Недостающего звена» – профессором Николаем Николаевичем Плавильщиковым.

Ту, первую книжку, взятую у приятеля, я где-то потерял (а издана она была в 1945 году), но это было уже не страшно. Николай Николаевич прислал мне экземпляр с автографом. Впервые взрослый человек обратился ко мне по имени-отчеству.


Н.Н. Плавильщиков был не просто последним советским энциклопедистом, он был талантливым энциклопедистом. «Очерки по истории зоологии» или, скажем, «Гомункулус» до сих пор остаются превосходным чтением для любого возраста. На энтомологические работы Н.Н. Плавильщикова до сих пор ссылаются, а на его великолепных переработках Ж. Фабра и А. Брэма выросло не одно поколение.

«Первым был сотворен… человек, – объясняет взгляды древних Н.Н. Плавильщиков в «Очерках по истории зоологии». – Иначе Платон не мог рассуждать: человек – наиболее совершенное отображение мира идей (по учению Платона, вселенная двойственна: она объемлет два мира – мир идей и мир вещей, отображающих эти идеи; идеи мы постигаем разумом, вещи – чувственным восприятием). У человека три «души»: бессмертная и две смертных (мужская – мощная и энергичная и женская – слабая и податливая). «Эволюция» протекает путем деградации всех сортов этих «душ», причем допускается еще и «переселение душ». Животные – своеобразная форма «наказания» для людей. Люди, упражнявшие не бессмертную, а смертную часть своей сложной души, при втором рождении превратились в четвероногих. Те, которые «превзошли тупоумием своим даже четвероногих» и которые своим телом как бы прилипли к земле, оказались пресмыкающимися. Просто легкомысленные люди при втором рождении превратились в птиц. Самые «невежественейшие и бестолковейшие» попали в новой жизни в воду и стали водными животными. Человек оказался родоначальником всех живых существ, и это неудивительно: по Платону, все живые существа – только совокупность несовершенных и разнообразных видоизменений человека».


В фантастику писатели чаще всего приходили из науки.

Иван Антонович Ефремов – крупный палеонтолог, основал одну из очень любопытных ее дисциплин – тафономию (учение о закономерностях захоронения ископаемых организмов), Александр Петрович Казанцев – инженер, изобретатель, Александр Иванович Шалимов и Дмитрий Александрович Биленкин – геологи. Геологом и географом был академик Владимир Афанасьевич Обручев, младший из братьев Стругацких – Борис Натанович – астрофизик. Незадолго до войны на месте нынешних Лужников можно было наткнуться на интересную компанию, занимающуюся вовсе не писательским делом. «Не то в луже, не то в озерке, – вспоминает Александр Казанцев, – плавал в изобретенной им резиновой лодочке, выполненной заодно с резиновыми сапогами-ластами, Юрий Александрович Долгушин. Взрывал на месте будущего стадиона свои чудо-запалы Вадим Охотников». Кстати, работал с ними и Г. Бабат, тоже проявивший себя в литературе.

Я открывал фантастику в те годы, когда она определялась, прежде всего, именами Александра Казанцева, Ивана Ефремова, Юрия Долгушина, Вадима Охотникова, Владимира Немцова, Виктора Сапарина, Валентина Иванова, Леонида Платова, Георгия Гуревича. Кого-то впоследствии я хорошо узнал, с кем-то многие годы переписывался, с кем-то подружился.

II

Г.И. Гуревич (30.VIII.88): «…Николай Шпанов был высок… чуть сутулился, помню серо-седые волосы, кажется, очки. Биография у него колоритная. Кажется. в 1926 году он летал на воздушном шаре, совершил вынужденную посадку в области Коми. Написал об этом десять раз, понравилось».


Впрочем, это для первого тома.


Г.И. Гуревич (26.VII.88): «…В ноябре 1945 демобилизовался, решил стать писателем. Первые месяцы после войны у людей были наивные надежды на вольности в печати. Начиналась мирная жизнь. Открывались журналы. Фантастику даже просили. Думаю, сыграла роль атомная бомба. Реальностью оказались фантазии. А фантастики не было. Мой приятель и соавтор (офицер Георгий Ясный, – Г.П.) организовал свидание с редактором «Огонька» Алексеем Сурковым. Сурков выслушал в пол-уха, сказал: «Ну. давайте!» – и забыл… Но в феврале научно-фантастическая повесть «Человек-ракета» была готова. В апреле ее приняли в Детгиз, в июле она прошла по радио, в ноябре-декабре была напечатана в журнале «Знание – сила», в июле следующего года вышла отдельной книжкой, в августе, кажется, была одобрительная рецензия Льва Гумилевского в «Литгазете», а в декабре разгромная – в «Культуре и жизни»: «Халтура под маркой фантастики». Дело в том, что повеяли холодные ветры. Дошла очередь и до фантастики…»

Холодные ветры, это, прежде всего, известное постановление ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“ – , отмененное только через сорок три года. Один из авторов постановления – А.А. Жданов – так объяснил причину его появления: «Советские писатели и все наши идеологические работники поставлены сейчас на передовую линию огня, ибо в условиях мирного развития не снимаются, а наоборот вырастают задачи идеологического фронта и в первую голову литературы».


Г.И. Гуревич (26.VII.88): «…Литературная весна не состоялась. В фантастике это выразилось в теории ближнего прицела. Идейная подоплека ее: есть мудрый вождь, который видит дальше всех. Он указал дорогу к Коммунизму. Есть Госплан, серьезное учреждение, все распланировано на пятилетку. При чем же тут кустари-писатели? А они должны воспевать эти стройки, должны воспевать планы советских ученых…

Критики, конечно, были за ближний прицел.

Критики доказывали, что наша задача – улучшать жизнь на Земле, а американцы только отвлекают нас от практических задач, маня космосом.

Помню, на одном обсуждении в ЦДЛ взял слово читатель – майор – и так сказал: «Я не понимаю. У нас в войсках есть артиллерия ближнего боя, есть и дальнобойная. И в литературе должно быть так»

Критики снисходительно улыбались…»


Вышел в свет роман В. Брагина «В Стране Дремучих Трав» (1948).

Увлеченно и необычно описал В. Брагин приключения крошечного человечка в мире гигантских трав и насекомых. Но именно потому, что роман выделялся необычностью, он был подвергнут жесточайшему разносу. Не помогло и то, что два издания книги (1948, 1959) были снабжены послесловиями доктора биологических наук Н.Н. Плавильщикова и академика А.И. Опарина. В. Брагина упрекали за отрыв от жизни, от живой истории, от живых человеческих дел, жестоко отчитывали за то, что он, автор, якобы мечтает о том, чтобы наш замечательный советский человек стал совсем малюсеньким (герой романа, проглотив специальную пилюлю, уменьшался во много раз, для него любая полянка становилась дремучим лесом), чтобы он только тем и был занят, что сражался с насекомыми.

Даже в 1960 году критик С. Полтавский указывал:

«В. Брагин после суровой и справедливой критики его романа в печати, насколько нам известно, не выступал с новыми произведениями. Это следует считать самой существенной его писательской ошибкой».


Ненаписанные книги.

Известно, что Михаил Булгаков собирался работать над фантастическим романом «Планета-победительница», Иван Антонович Ефремов начал роман о Чингисхане, Алексей Толстой набросал подробный план «Судеб мира».

Все эти книги

никогда не будут написаны.


Пыль.

Духота.

Солнце печет, куры купаются в пыли.

1957 год, станция Тайга (Кузбасс), улица Телеграфная.

Ночью над деревьями Марс. Смотрит на мир ржаво и равнодушно.

Я изучаю загадочные каналы Марса с помощью трубы, сооруженной из очковых стекол. Не думаю, что Скиапарелли пользовался такой же, да и зрение у итальянца, наверное, было острее. Зато я пишу фантастические повести и рассказы.


Н.Н. Плавильщиков (31.V.57): «Фантастика – жанр заманчивый, но трудный. Не стоит писать так, как пишут Немцов и Охотников, это третий сорт в лучшем случае. И очень хорошо нужно знать те разделы науки, которые хочешь использовать для фантастического рассказа…»


Я был внимательным учеником.

И, наверное, умел учиться, потому что впоследствии и «Разворованное чудо», и «Мир, в котором я дома», и «Снежное утро», и «Спор с Дьяволом» выросли из детских рассказиков, набросанных в жаркое лето 1957 года. «Гость Аххагара», «Контра мундум», «Горная тайна».

Единственная вещь мне не пригодилась.

Большой фантастический роман «Под игом Атлантиды».


Разумеется, я не задумывался в те годы над судьбами романа.

Но я уже знал высказывание Жюля Верна, весьма по этому поводу тревожившегося.

«В смысле характеристики современной эпохи, – указывал знаменитый фантаст, – вполне достаточный материал дает журналистика. Газетные сотрудники научились описывать ежедневно совершающиеся события настолько детально и более или менее художественно, что по газетам и журналам потомство наше сможет составить себе более верное представление о прошлом, чем по романам. Что же касается романов чисто психологического содержания, то они скоро исчезнут в силу начавшегося уже их вымирания. Величайший психолог современности Мопассан, как истинный гений, ясно видел это направление человеческой мысли и писал поэтому свои рассказы в самой короткой форме. И я уверен, что лет через пятьдесят-сто у нас не будет романов и повестей в виде отдельных книжек, и писатели, которым суждено, подобно Мопассану, пленять мир своим талантом, будут помещать свои произведения в газетах, заполняя отделы судебной хроники, происшествий…»


Но это так, к слову.


Н.Н. Плавильщиков (18.IX.57): «Из современных фантастов всех острее пишет Лагин. Казанцев и Платов тоже неплохи. У Ефремова вещи очень неровные, кое-что просто скучно…»

Мало помалу я начинал прозревать.

Восторженность сменялась критичностью.

Конечно, размышлял я, посылка повести Сергея Беляева «Десятой планеты» очень изящна. Еще одна планета Солнечной системы… Причем расположена (по отношению к Земле) точно за Солнцем… И движется с той же скоростью, как Земля… Этакая планета-невидимка…

Но, восхищаясь, я уже видел главный недостаток повести: робость воображения!

Сергей Беляев изменял себе: из года одна тысяча девятьсот сорок восьмого его герои попадали всего лишь в одна тысяча девятьсот пятьдесят шестой год…

Но я то жил уже в 1957-ом!

И я мог сравнить мир повести, наполненный роскошными мраморными дворцами, с миром провинциальной Тайги, переполненным покосившимися бараками.

Что-то тут не вязалось.

Может и хорошо, думал я, что Сергей Беляев не дожил до 1956 года.

Окружающий мир, боюсь, здорово бы разочаровал писателя.

Но вот «Приключения Сэмюэля Пингля»! Эта вещь была для Антологии!

С этим и Виталий Бугров согласился, а уж он в фантастике знал толк.


«Я родился в 1632 году, в городе Йорке, в зажиточной семье иностранного происхождения; мой отец был родом из Бремена и обосновался сначала в Гулле. Нажив торговлей очень хорошее состояние, он оставил дела и переселился в Йорк. У меня было два старших брата. Один служил во Фландрии, в английском пехотном полку – том самом, которым когда-то командовал знаменитый полковник Локгарт; он дослужился до чина подполковника и был убит в сражении с испанцами под Дюнкирхеном. Что сталось со вторым моим братом, я не знаю, как не знали мои отец и мать, что сталось со мной…»

И дальше: «Так как в семье я был третьим, то меня не готовили ни к какому ремеслу, и голова моя с юных лет была набита всякими бреднями. Отец мой, который был уже очень стар, дал мне довольно сносное образование в том объеме, в каком можно его получить, воспитываясь дома и посещая городскую школу. Он прочил меня в юристы, но я мечтал о морских путешествиях…»


Но это еще не Сергей Беляев.

Это Даниэль Дефо. А Беляев вот:

«Родился я в конце первой мировой войны в Эшуорфе, крошечном и уютном городке на берегу Атлантического океана, в семье Айзидора Пингля, письмоводителя конторы замка Олдмаунт майората лорда Паклингтона… У родителей я был последним ребенком и единственным, оставшимся в живых. Многочисленные братцы и сестрицы, рождавшиеся раньше меня, умирали в младенчестве…»

И дальше, тыча пальцем в первую попавшуюся страницу:

«Помнится, рассказывал он об одном корабле, который был так велик, что когда становился поперек Дуврского пролива, то его нос упирался в шпиц башни Кале на французском побережье, а развевавшийся на корме флаг смахивал в море с Дуврских скал пасшихся там овец. Мачты этого корабля были так высоки, что мальчишка-юнга, отправлявшийся по вантам на верхушку, опускался обратно на палубу уже глубоким стариком с предлинной бородой…»

Научные идеи романа, правда, уступали описанным приключениям.

Трудно всерьез принять такое вот откровение: «Если из тканей собаки выделить белок и искусственно придать ему способность паразитирования, а затем ввести в организм живой кошки, то можно вызвать перестройку ее белков; это сообщит кошке свойства собаки…»

Я бы даже сказал: нагловатое утверждение.

Зато читался роман на одном дыхании.


А Валентин Иванов!

«Энергии, энергии и энергии! Еще и еще! Сколько ни вырабатывается энергии, ее все же мало человеку!» – так начинался роман В. Иванова «Энергия подвластна нам», изданный в 1951 году в Трудрезервиздате.


Г.И. Гуревич (30.VIII.88): «…Валентин Иванов был из старой русской интеллигенции. Мать его преподавала французский. Сам он был инженером-строителем и пришел в журнал «Знание – сила» со статьями о строительстве. Был он рассудительно разговорчивый, сдружился с Жигаревым, выдал повесть «По следу». Потом была «Энергия подвластна нам», проходила книга жутко трудно, нельзя было и полслова сказать об атомной энергии. Затем последовал «Желтый металл». Эта книга нынче изъята из библиотек. Вот тут впервые проявился, грубо говоря, шовинизм, мягче – национальный патриотизм Валентина Иванова. Идея была: показать, что жадность заглушает всякое родство, во имя золота всякие негодяи готовы предать и родину и свой народ. Но получилось у него, что в компании валютчиков, описанных Ивановым, татары – жадюги, грузины – развратники и фанфароны, русские – просто обманутые дураки, а хуже всех жиды, эти и на сговор с фашистами пойдут. Шум подняли грузины, и книгу изъяли…»


Между прочим, в романе «Энергия подвластна нам» Валентин Иванов замечал как бы между делом: «Исходное действующее вещество, включаясь в ничтожных, по отношению к отрезкам времени, количествах, устремлялось с такой скоростью, что опасный момент образования энергии происходил в значительном удалении от источника…»

Нечто подобное гораздо позже развил Станислав Лем в повести «Голос Неба».

Зато у Валентина Иванова враги пытались ударить по СССР не чем-нибудь, а отраженным от Луны пучком радиоактивных излучений!


А.Р. Палей (10.VIII.88): «…За антилысенковский роман «Остров Таусена» меня лаяли во всех органах прессы, включая «Литературу в школе» и «Естествознание в школе». Результатом было надолго отлучение меня от печати и от всех способов заработка. Берия меня тоже не обошел вниманием, но, к счастью, поздно вспомнил обо мне: взяли 13 февраля 1953 года, а выпустили 31 декабря того же года…

Какие обвинения мне предъявили при вожде? Сначала, что я хотел убить его и Маленкова. Это, конечно, не удалось хоть как-нибудь доказать. Потом – в клевете. И что я не соглашался с докладом Жданова о литературе. Воображаю, как смеялись над этим пунктом в Верховном суде… Все же дали мне 10 лет с последующей высылкой, и я мог бы их реализовать, если бы в начале марта не произошло важнейшее событие (смерть Сталина, – Г.П.), после чего меня реабилитировали, правда, только к Новому году».


14 февраля 1993 года, за несколько дней до столетия Абрама Рувимовича Палея, я посетил его на Полтавской улице (недалеко от столичного стадиона «Динамо»). Слышал он плоховато и напомнил мне Циолковского – чудесный маленький костяной старичок в большом кресле.

Он здорово старался все услышать.

Он был весь полон неистребимого любопытства.

Например, он (написавший «В простор планетный», и «Гольфштрем», и «Остров Таусена») вдруг заинтересовался, а все же каким образом радиоволны проходят сквозь стены?

Время переполняло его.

Он с некоторой обидой вспомнил некую сотрудницу журнала «Революция и культура». Эта милая женщина еще в двадцатые годы принимала у него стихи, правда, никогда их не печатала и чертовски при этом любила жаловаться на жизнь. Будучи человеком добрым, Абрам Рувимович всячески ей сочувствовал: сырая комнатенка… одиночество… безденежье… а профсоюз не позволяет продать пишущую машинку – орудие производства… Когда однажды знакомое лицо в траурной рамке появилось во всех газетах, Палей ахнул – Надежда Аллилуева…

Потом он показал книжку стихов «Бубен дня», изданную в Екатеринославе в 1922 году, и корректуру книги стихов, выходящей в Хабаровске. «Первое стихотворение я написал в семь лет, последнее буквально на днях».

Единственный, быть может, русский фантаст, переживший крушение двух империй.


Все же важнейшее событие случилось – Сталин умер.

Говорят, он не любил фантастику. Коньком его была география, история.

В этом он разбирался. Как разбирался и в литературе. Выборочно. Напрасно Ян Лари попытался направить его на путь истинный.

«Дорогой Иосиф Виссарионович, – написал Ян Лари Сталину в 1940 году. – Каждый великий человек велик по-своему. После одного остаются великие дела, после другого – веселые исторические анекдоты. Один известен тем, что имел тысячи любовниц, а другой – необыкновенного Буцефала, третий – замечательных шутов. Словом, нет такого великого, который не вставал бы в памяти, не окруженный какими-нибудь историческими спутниками: людьми, животными, вещами.

Но ни у одной исторической личности не было еще своего писателя.

Такого писателя, который писал бы только для одного великого человека.

Впрочем, и в истории литературы не найти таких писателей, у которых был бы один-единственный читатель.

Я беру перо в руки, чтобы восполнить этот пробел.

Дабы не утомить Вас и не нанести Вам травматического повреждения обилием скучных страниц, я решил посылать свою первую повесть коротенькими главами, твердо памятуя, что скука, как и яд, в небольших дозах не только не угрожает здоровью, но, как правило, даже закаляет людей… Вы никогда не узнаете моего настоящего имени. Но я хотел бы, чтобы Вы знали, что есть в Ленинграде один чудак, который своеобразно проводит часы своего досуга – создает литературное произведение для единственного человека, и этот чудак, не придумав ни одного путного псевдонима, решил подписываться Кулиджары…»

Вряд ли повесть Яна Ларри понравилась Сталину.

Правда, Советское государство существует на страницах этого произведения уже 117 лет (несбывшееся пророчество). Прилетевший на Землю культурный марсианин беседует с колхозниками и с учеными, с писателями и инженерами, с рабочими и учителями. Он видит скучноватую, но налаженную жизнь, массу торжественных, но никому не нужных собраний, а рядом – нищета, бедность, скудость культуры, бюрократия, враги народа… Ах, конечно, Ларри был слишком наивен, полагая, что Сталин никогда не узнает его имени.

11 апреля 1941 года он был арестован.

«Посылаемые Ларри в адрес ЦК ВКП(б) главы этой повести, – говорилось в обвинительном заключении, – написаны им с антисоветских позиций, где он извращал советскую действительность в СССР, привел ряд антисоветских клеветнических измышлений о положении трудящихся в Советском Союзе. Кроме того, в этой повести Ларри также пытался дискредитировать комсомольскую организацию, советскую литературу, прессу и другие проводимые мероприятия Советской власти…»

Десять лет с последующим поражением в правах.


В 1954 году в толстом журнале «Новый мир» выступил писатель Юрий Долгушин.

В статье «Поговорим всерьез» Юрий Долгушин утверждал: фантастика – это необходимый жанр, фантастика нужна читателям, фантастика будит воображение юных читателей, фантастика дает понять, что наука это вовсе не сумма школьных или институтских знаний. Фантастических книг, напоминал писатель, выходит прискорбно мало, «а те, что есть, страдают недостатками в литературно-художественном отношении, либо не отвечают задачам настоящей научной фантастики. Словом, положение таково, что в нашей современной научной фантастике нет ни одного произведения, которое стало бы любимой настольной книгой молодого писателя. В печати не появилось ни одной статьи, в которой серьезно, со знанием дела решались бы насущные вопросы этого жанра, его теории, специфики, мастерства. Кроме Всеволода Иванова, ни один из крупных писателей или критиков не выступил в защиту научной фантастики. А ведь в результате этого попустительства издательства стали буквально бояться печатать научно-фантастические произведения. Начали без конца консультироваться с критиками, специалистами, академиками. Невероятно долгим и тернистым стал путь рукописей. Некоторые авторы отошли от фантастики. Новые почти перестали появляться».


Тем не менее, фантастика продолжала существовать.

Так, например, Александр Казанцев в 1946 году опубликовал в журнале «Вокруг света» рассказ-гипотезу «Взрыв».

«…На этих-то непроезжих фронтовых дорогах, – вспоминал он позже, – дождливым августом 1945 года я услышал по трофейному радиоприемнику сообщение на английском языке о том, что на Хиросиму сброшена атомная бомба. Потряс и сам факт бесчеловечного уничтожения мирного населения города, и подробности взрыва: ослепительный шар ярче солнца, огненный столб, пронзивший облака, черный гриб над ним и раскаты грома, слышные за сотни километров, сотрясение земной коры от земной и воздушной волн, отмеченные дважды сейсмическими станциями. Все эти детали были знакомы мне еще со студенческой скамьи, со времен увлечения тунгусской эпопеей Кулика, когда тот искал в тайге Тунгусский метеорит.

По приезде в Москву я обратился в Сейсмологический институт Академии наук СССР, и попросил сравнить сейсмограммы тунгусской катастрофы 1908 года с атомными взрывами в Японии. Они оказались похожи как близнецы. Во мне проснулся и зашептал фантаст: «А падал ли вообще Тунгусский метеорит? Ведь не осталось ни кратера, ни осколков! Почему там, в эпицентре, стоит голыми столбами лес, а вокруг на площади, сравнимой с небольшим европейским государством, все деревья лежат веером? Не произошел ли взрыв в воздухе, срезав ветви лиственниц в эпицентре, где фронт волны был перпендикулярен стволам, и повалив все остальные, в особенности на возвышенностях, даже отдаленных? Не был ли взрыв атомным?…»


В 1950 году поднятую Александром Казанцевым тему продолжил писатель Борис Ляпунов. В журнале «Знание – сила» он напечатал очерк «Из глубины Вселенной». Правда, в противовес Александру Казанцеву, Борис Ляпунов утверждал, что неведомый космический корабль, взорвавшийся над Тунгуской, прибыл к нам все-таки не с Марса, а с Венеры. Шум, возникший в результате публикаций, оказался таким, что ученым из Метеоритной комиссии при АН СССР пришлось малость попридержать разошедшихся фантастов.

Зато в наше время попридержать разошедшихся спекулянтов от фантастики некому.

«Известия» (23.IX.1994). Алексей Тарасов: «…Красноярский инженер убежден, что нашел осколок тунгусского метеорита… Инженер Лавбин утверждает, что в одном из космических осколков он обнаружил рукотворный предмет… Расчищая вот это тело (обломок метеорита, – Г.П.), инженер Лавбин наткнулся на шевелящийся предмет. Он рукотворный. Но говорить об этом рано, надо обстоятельно его изучить…»


«Когда первый вариант романа (а всего их было четырнадцать) был написан, – вспоминал Александр Казанцев историю создания научно-фантастического романа «Пылающий остров», – в газете «Правда» появилась статья первого секретаря ЦК комсомола товарища А. Косарева о необходимости бороться с суевериями вроде распространения безответственных слухов о столкновении Земли с другой планетой и гибели всего живого. Оказывается, сценарием, опубликованным в «Ленинградской правде», воспользовались сектанты, чтобы пугать паству близким концом света. Роман мой рухнул, я сам не рискнул бы теперь его печатать. Результат – нервное потрясение. Все майские дни 1938 года я лежал с высокой температурой. «Если отказаться от столкновения Земли с Аренидой, – полубредил я, – исчезнет памфлетная острота сюжета. От чего же оттолкнуться, чтобы сохранить символическую всемирную опасность, устранить которую способны электрооружие и сверхаккумуляторы?» Встряска способствовала озарению. Выход нашелся. Правда, роман пришлось переписатьзаново… «Аренида» стала островом (в первом варианте романа речь шла об астероиде, – Г.П.), и человечеству грозили не космические катаклизмы (столкновение планет), а вызванный людьми же пожар атмосферы. «Аренида» загорелась и стала "Пылающим островом»…»


Н.Н. Плавильщиков (28.VIII.57): «Часто думают, что написать научно-фантастический рассказ легче и проще, чем обычный. Тут, дескать, выручит сама фантастика. Это глубокая ошибка. Сравните фантастику Алексея Толстого с произведениями Охотникова, Немцова и Компании. Разницу за версту видно. Почему? Да потому, что Толстой действительно писатель, для него фантастическая часть повести или романа только прием, через который он раскрывает читателю нечто от жизни (то же Уэллс, то же Лагин). А Охотников, Немцов?…

Пример не они, а А. Толстой, Уэллс, Лагин.

Жюль Верн устарел, да он и не фантаст, а географ».


Н.Н. Плавильщиков (4.IV.58): «…Как я писал «Недостающее звено»?

Очень часто спрашивают – не у меня, а вообще: как вы работаете; просят: расскажите, как писали такую-то вещь. На эти вопросы нельзя ответить точно: всегда отвечающий будет ходить вокруг да около и спрашивающий не услышит того, что ему хочется услышать. И это понятно. Возьмите какой-либо другой случай. Вопрос: хорошего закройщика спрашивают: расскажите, как вы кроите? Он отвечает: а очень просто. Гляжу на заказчика, делаю несколько промеров, кладу на стол материал и… раз, раз ножницами! Спрашивающий проделывает в точности то же, и… портит материал. Секрет прост: опыт, его словами не передать, а в творческой работе – внутренние процессы, которых не знает сам творящий, как передать словами их. Поэтому ответ будет очень формальный.

Так и со «Звеном». Издательство привязалось: напишите что-нибудь фантастическое о предках человека. Просят сегодня, просят завтра. Мне надоело. «Ладно, говорю, напишу».

И самому занятно: что выйдет?

Немного времени уделить на этот эксперимент я мог. Как и о чем писать?

Питекантроп… А как его – живого – свести с современным человеком? И не ученым, это будет скучно. Вот и придумал своего героя.

А почему его потянуло на питекантропа? Устраивается завязка: встреча с Дюбуа. Кошка на окне – просто так, для интригующего начала и ради причины переезда на другую квартиру.

Затем новая задача. Как устроить встречу Тинга с питеком? Можно – лихорадочный бред, можно – во сне. Но это привяжет Тинга к постели, а мне нужно, чтобы он был в лесу. Цепь мыслей: бред больного – бред пьяного – бред отравленного… Вот оно! Пьяный, сами понимаете, невозможно, да он и не набегает много, а ткнется в куст и заснет. Отравленный – дело другое. Чем отравить? Всего занятнее – чего-то наелся в лесу. Ну, я ищу – чем его отравить. И вы видите, получилось: отрава подходящая во всех смыслах.

А дальше… Придумывается, что могли делать питеки, ищутся способы использования местной фауны тех времен, пейзажа и проч. Выглядит это совсем просто, да так оно мне и казалось: основная работа шла в голове, даже без моего ведома. А потом готовое попадало на бумагу.

Конец пришлось переделывать: редакция потребовала более спокойного конца (у меня было так: Тинг обиделся на Дюбуа, переменил название бабочки и т. д.) и пришлось писать ту мазню, что в конце последней страницы…

Как видите, нужно надумать основную сюжетную линию, а затем подобрать материал. Мне это было совсем нетрудно: я знаю, что примерно мне нужно, а главное – знаю, где это искать. Остается компановка.

Вот и смотрите: научились вы чему-нибудь?

Вряд ли… Можно написать о том же в десять раз больше, но суть останется той же: поиски «объекта» и возможностей его обыгрывания. Отравленный желтыми ягодами обязательно «бегает». И вот – ряд всяких пейзажных и иных моментов, которые должны отразить «беготню» и вообще настроение отравленного. Говорят, это получилось. Не знаю, как с «настроением», но концы с концами я свел. Для меня это был эксперимент особого порядка: суметь показать бред так, чтобы это выглядело явью, с одной стороны, и чтобы все события, якобы случившиеся, были оправданы и состоянием бредящего и окружающей его обстановкой. Тинг видит себя в лесу и прочее тех времен, но бегает-то он по современному лесу. Отсюда ряд пейзажных и сюжетных комбинаций: современность, преломленная в прошлое. Так как наши дни и дни питека не столь уж резко разнятся (в тропиках и подавно) по составу фауны и флоры, то сработать все это было не так уж и хитро.

Конечно – зная.

Вот это-то «зная» и есть одно из двух основных условий работы:

нужно знать то, о чем пишешь, и нужно уметь рассказать, то есть уметь увидеть описываемое и уметь передать это словами, причем не в живой речи, а на бумаге. Для того, чтобы иметь и то и другое, нужно время (особенно для приобретения знаний), а для писателя еще и опыт. Способности – сами собой, но некоторые «средние» способности есть почти у каждого, а Пушкины и Алексеи Толстые – великие редкости и по ним равняться не приходится».


Но самое фантастичное, как всегда, происходило не в книгах, а в жизни.


Г.И. Гуревич (26.VII.88): «…В обойму тогда входили Казанцев, Немцов и Охотников. Самым процветающим был Немцов. «Немцов вездесущ, как господь бог», – сказал мне как-то Казанцев. Самым характерным – Вадим Охотников. Профессиональный изобретатель, он и писал о том, как интересно изобретать. Его «Пути-дороги» – о том, как строили дороги, плавя грунт. Построили и прекрасно! А главный сборник его – «На грани возможного»… Охотников сам полный был такой, больной сердцем, на машине ездил за город, чтобы писать на свежем воздухе. Помню, как он рассказывал чистосердечно: «Вызвали нас в СП, говорят: „У вас в группкоме 350 человек, неужели нет ни одного космополита?“ Ну, мы подумали, что человек вы молодой, инфаркта не будет, к тому же и в газетах вас обругали». Потом он уехал из Москвы в Старый Крым, там и похоронен неподалеку от могилы Грина».


Эх, Булгаков, если бы ты что-нибудь понимал.


Еще в 30-х Александр Беляев заметил в одной из статей, что для романа о будущем (коммунистическом, понятно) необходим новый конфликт – «конфликт положительных героев между собой». В 1962 году на московской встрече писателей-фантастов братья Стругацкие повторили практически те же самые слова. На их взгляд конфликты людей будущего – это «…борьба не добра со злом, а добра против добра. В этих конфликтах будут сталкиваться два или несколько положительных героев, из которых каждый убежден и прав по-своему, и в чистоте стремлений которых никто не сомневается. Они и в ожесточенных столкновениях останутся друзьями, товарищами, братьями по духу».

Сравните это с цитатой из новогоднего интервью, данного братьями Стругацкими газете «Вечерняя Москва» через два года (1964): «Двухтысячный год… Что будет характерно для человечества в то время?… Во-первых, все международные конфликты будут решены. Во-вторых, во всем мире начнется наступление за человека в человеке, разные страны и государства будут использовать в этом отношении опыт, накопленный в СССР, а у нас работа по воспитанию людей нового уже завершится, исчезнут из жизни явления, которым соответствуют ныне понятия мещанства, обывательщины, мракобесия…»

Я привожу эту цитату 25 октября 1994 года.

Сегодня вторник, идет снег. Рубль продолжает падать, Чечня дерется.

Занятно думать, что к 2000-му году у нас «…работа по воспитанию людей нового уже завершится».

III

К концу 50-х практически заглохла космическая тема, обмелела до предела социальная струя в фантастике, сама фантастика превратилась в литературу почти чисто прикладную, техническую. Если когда-то фантасты, в меру отпущенного им таланта, пытались все-таки лепить образ Нового человека – мятущегося интеллигента, гениального ученого-одиночку, великолепного инженера, конструирующего мечту, борца-патриота, побеждающего козни и заговоры мирового империализма, простого рабочего паренька, справляющегося как с многочисленными врагами народа, так и с непомерными горами Знаний, то теперь образ был как бы уже создан -

Простой Советский Человек! -

и как бы нечего уже было к этому добавить.

Если Евгений Замятин считал своим долгом доносить самые нелицеприятные взгляды до читателей, то Владимир Немцов давным-давно забыл, что писал в юности лирические стихи и даже абстрактные картины. Восхищение Владимира Немцова вызывали теперь совсем другие вещи, другие фигуры. И убедителен он был при этом чрезвычайно. Вот, скажем, он пишет в книге воспоминаний «Параллели сходятся» (1975): «К.Е. Ворошилов, человек из легенды, герой гражданской войны, в конце Отечественной войны ведал вопросами культуры в стране, и знал культуру он прекрасно, не хуже, чем систему вооружения Советской Армии. В этом я убедился, когда Климент Ефремович вручал орден за мою уже не изобретательскую, а литературную деятельность…»

Или: «С особым волнением и благодарностью вспоминаются встречи с такими людьми, чьей деятельностью ты как бы по компасу проверяешь взятый тобою курс: не изменило ли тебе партийное чутье, чувство гражданского долга в самых, казалось бы, повседневных, будничных делах…»

Не изменило.

Нет, не изменило.

В ноябре 1951 года на дискуссии о состоянии и путях развития научной фантастики, организованной Домом ученых, Домом детской книги и ленинградским отделением Союза писателей, Владимир Немцов с удовольствием повторил с трибуны столь любимый им тезис: «Мы пишем о нашем сегодняшнем дне, либо заглядываем совсем недалеко, через два-три года. Наша жизнь настолько интересна, фантастична, что от нее трудно оторваться, и именно о ней и нужно писать…»

Получалось так, что красноармеец Гусев летел устраивать революцию на Марсе, профессор Преображенский пытался из Шарикова сделать человека, герои Адамова, выполняя приказ страны, не успевали закрывать ртов от удивления перед подводным миром, даже герои «Земли Санникова» с глубоким сочувствием и интересом вглядывались в жизнь онкилонов, и только любимый герой Владимира Немцова, все равно кто– Багрецов или Бабкин, рассказывая об уникальном полете над Землей в искусственной космической лаборатории «Унион», признавался: «…Скучали, и больше всего смотрели на Землю… На большом экране вы, наверное, видели ее лучше нас… Я-то не особенно восхищался. Вода, пустыни, туманы. Не видели мы самого главного, что сделали руки человеческие. Не видели каналов, городов, возделанных полей». И когда все тех же любимых героев Владимира Немцова – молодых инженеров Багрецова и Бабкина – спрашивали, хотят ли они первыми побывать на Марсе, каждый из них, не сговариваясь, отвечал: «Только для познания и славы? Не хочу! Вот если бы я знал, что, возвратившись с Марса, мог бы открыть на Земле новые богатства, вывести для тундры полезные растения, тогда бы полетел».

И так далее.


«Я согласен выносить голод, жару, бомбы, обстрел, болезни и раны, но не чувство удивления. Я с детства пришел к простоте и ясности. Я врагами считал непонятные книги, непонятные явления».

(В. Немцов. «Снегиревский эффект», 1946).


Да привыкнете, убеждали критики.

Подумаешь, – ближний прицел! Нормальная фантастика.

Самосдергивающиеся штаны, многолемешные плуги, робот, почти научившийся чинить карандаши. Привыкнете! Вас потом за уши не оттащат.


В.И. Немцов (28.XI.88): «О теории «фантастики ближнего прицела» я не слышал, хотя некоторые из критиков – родителей «чистой фантастики» – ругали меня за «приземленность», а однажды была даже статья в молодежной газете, которая называлась «Изменивший мечте». Да и теперь иные критики и редакторы торопятся объявить «техническую фантастику» устарелой. Мне же думается, могу даже утверждать, опираясь на свой жизненный опыт, как в технике, так и в литературе, что такая теория не имеет под собой основания. Дело ведь даже не в том, будет ли осуществлена в практической жизни та или иная техническая невидаль, придуманная автором фантастической книги, важно, как он об этом рассказал. Заставил ли читателей сочувствовать герою книги, маявшемуся в поиске решения технической задачи, и ненавидеть тех, кто мешает герою осуществить свой замысел на благо людям. А если в читателе (тем более юном) заложена изобретательская жилка или способность к конструированию, то такая книга как раз и поддержит его в таком деле, оно станет для него любимым, и тогда, как предрекал Горький, больные вопросы политехнизации школы будут решаться легче…»

Другими словами: вас потом за уши не оттащат.


Г.Н. Голубев (15.X.88): «…Руководил тогда журналом «Вокруг света» Виктор Степанович Сапарин. Он был человек в высшей степени интеллигентный, эрудированный, а главное очень внимательный и доброжелательный к молодежи. Он оставил несколько превосходных научно-фантастических рассказов («Суд над танталусом», «Однорогая жирафа»), но, конечно, мог бы сделать гораздо больше, если бы не уделял все свое основное внимание журналу. Попытку любого из сотрудников журнала или начинающих авторов научных статей попробовать свои силы в фантастике или в приключенческой беллетристике он всячески поддерживал и поощрял. Благодаря прежде всего Сапарину «Вокруг света» стал школой, из которой в литературу вошли мы с Николаем Коротеевым (он был вторым разъездным корреспондентом), приключенцы В. Смирнов, Е. Федоровский. Здесь были напечатаны первые рассказы Олега Куваева, Д. Биленкина, одно время возглавлявшего в журнале отдел науки, интересные очерки писавшего еще под своей настоящей фамилией и с научными титулами Кира Булычева, а в созданном при журнале доныне уникальном приложении «Искатель» опубликовали свои первые рассказы его первый редактор, к сожалению, рано ушедший В. Саксонов (Зыслин), М. Емцов и Е. Парнов…»


В. Сапарин, «Голос моря» (Трудрезервиздат, 1952).

Герой повести ленинградский профессор физики Петр Иванович Смородинов приезжает в южный санаторий, в здравницу, как тогда говорили. Во время одной из прогулок профессор случайно замечает, что перед штормом от берегов моря ушли все медузы. Интересно, что заставило их уйти, этих странных тварей, плавающих, как известно со слов Алексея Толстого, посредством вздохов? Размышляя об этом, профессор беседует с разными опытными людьми, долго жившими у моря, в том числе с местным метеорологом.

Метеоролог – типичное дитя своего времени. На невинный вопрос о прогнозе погоды он всегда отвечает пространно и недвусмысленно: «На территории нашей страны погода всегда находится под непрерывным наблюдением. Но ведь не всюду находятся наши метеостанции или такие же станции дружественных нам стран. Некоторые наши «друзья» по ту сторону моря не прочь «подослать» нам неожиданный шторм…»

Ну, а что касается открытия, то делается оно профессором совместно с рыбаками. Поняв, что медузы улавливают неслышимый для человеческого уха инфразвук, профессор Смородинов строит замечательный прибор. И этот прибор действует.

«Ну вот, – говорит профессор удовлетворенно, – когда много людей включается в какое-нибудь дело, всегда получается результат. Может быть ошибка Черноморской станции в том и заключалась, что они мало привлекали «посторонних», пытались всего достичь своими силами». И заканчивает восхищенно: «Как это здорово, что хорошая инициатива у нас, словно снежный ком, обрастает мыслями, идеями и предложениями помощи со стороны самого широкого круга людей!»


В.И. Немцов (28.XI.88): «…С Вадимом Охотниковым я действительно был знаком. Человеком он был добрым и, как мне казалось, голова его была переполнена всяческими техническими идеями».


Вадим Охотников, «Новое зрение» (Трудрезервиздат, 1952).

Студент пятого курса Электротехнического института Миша Савин едет опять же к берегам нашего южного моря. И речь теперь идет об ультразвуке, о создании другого замечательного прибора – эхолота. Он чрезвычайно прост. «Представьте себе металлический ящик. В нем куча радиоламп, а на крышке всего один измерительный прибор, похожий на счетчик такси. Никаких измерений бумажной лентой делать не надо! Никаких вычислений делать не надо. Раз – и готово! Устройство из радиоламп все само измерит и подсчитает с изумительной точностью, и на экране сразу выскочит цифра, указывающая расстояние от поверхности воды до дна».

Но дело не в ящике.

Миша Савин встречает слепого – бывшего морского офицера Василия Ивановича.

Мечта Миши теперь – создать прибор, с помощью которого можно свободно видеть под водой (такой прибор герои повести, естественно, создают) и, конечно, вернуть зрение Василию Ивановичу.

Впрочем, здесь все оказывается просто.

Благодаря заботе Василий Иванович… прозревает сам.

То есть героям остается лишь поклясться, что в дальнейшем они будут трудиться еще самоотверженнее.


Валентин Иванов, «В карстовых пещерах» (Трудрезервиздат, 1952).

Карстовым пещерам в 50-е повезло в фантастике не меньше, чем Атлантиде и снежному человеку. И в общем, это понятно. Карст это не колхозы с их вечными проблемами, и не поля беспаспортных крестьян.

Начинается повесть Валентина Иванова с легенды, услышанной героями в Западном Предуралье – о сподвижниках Салавата Юлаева, бежавших после разгрома пугачевского восстания куда-то в пещеры. Молодые геологи Новгородцев и Карнаухов занимаются, разумеется, не сбором фольклора, но, открывая для нужд нового строительства мощную подземную реку, одновременно находят останки сподвижников Салавата Юлаева.

Апофеоз повести: «…Громко заговорил радиорупор. «Начинаем утренний концерт по заявкам пассажиров. По просьбе пассажиров вагона номер шесть исполняется песня о Сталине». – «Это я просила. Я очень люблю песни о нашем Сталине», – просто и гордо сказала девочка».


Как-то на дубултинском семинаре ленинградский писатель-фантаст Александр Иванович Шалимов, человек очень деликатный и воспитанный, рассказывал нам о Памире 30-х годов, когда там еще хозяйничали басмачи, а к пограничным заставам нередко спускались с ледников волосатые галуб-яваны (так на Памире называют снежного человека). Понятно, несчастные попадали в руки чекистов. К сожалению, ответить на резкие, в упор поставленные вопросы – кем подослан? на кого работаешь? признаешь ли диктатуру пролетариата, бандит? – галуб-яваны при всей своей внешней расположенности к новым властям, ответить не могли – не знали языков. Тогда волосатиков ставили к стенке. Александр Иванович (он в то время был геологом) и его друзья никак не успевали поспеть к месту происшествия вовремя, чтобы вырвать очередного галуб-явана из рук принципиальных чекистов. «Но однажды… – волнуясь возвысил голос Александр Иванович. – Однажды… совсем рядом от нашего лагеря… мужественные пограничники… схватили самку… самку…» Волнуясь, он никак не мог закончить начатую фразу и я уважительно подсказал с места: «…басмача!»

Странно все-таки.

Почему Александр Иванович не использовал в своих книгах такие сюжеты?


В 1958 году на Всероссийском совещании по научно-фантастической и приключенческой литературе, состоявшемся в Москве, встретились Г. Гребнев, Владимир Немцов, Георгий Тушкан, Николай Томан, Аркадий Адамов, Константин Бадигин, Лев Шейнин, Кирилл Андреев, Евгений Павлович Брандис, В. Сытин, Борис Ляпунов, Георгий Гуревич, А. Полещук, П. Аматуни, Александр Петрович Казанцев.

Шел пятьдесят восьмой год.

Все равно Вячеслав Пальман (сам отсидевший в магаданских лагерях) назвал свой доклад: «Книга должна учить бдительности».

А, впрочем, что изменилось в фантастике?

«К половине двенадцатого все было готово к встрече. В ста метрах от шара ровными рядами выстроились батальоны полка. Ближе расположился оркестр и почетный караул. В пятидесяти метрах от корабля стоял микрофон».

Так Георгий Мартынов («Каллисто») описывал встречу землян с каллистянами.

На следующей странице музыканты играли государственный гимн планеты Каллисто. «Офицеры приложили руки к козырьку фуражек».


Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.


Думаю, здесь уместно будет привести отрывок из статьи братьев Стругацких, написанной как раз в конце 50-х (цитирую по рукописи, любезно предоставленной Б.Н. Стругацким): «…Ведущими научными фантастами, представляющими два главных направления в советской научной фантастике, являются, несомненно, Немцов и Ефремов. Мы склонны определить первое направление как техническое, второе – как художественное, потому что такое определение на наш взгляд достаточно точно характеризует существо дела.

Чем характерно техническое направление в советской фантастике?

Прежде всего тем, что научно-технический элемент в нем имеет значение не завязки, не фона для событий, поступков действующих лиц, их приключений и действий, но значение самодовлеющей, первенствующей основы. Более того, научное открытие, техническое усовершенствование, необычайное явление природы само по себе является здесь главным действующим лицом, и весь сюжет, все поступки участвующих в событиях лиц связаны и строятся таким образом, чтобы как можно многостороннее, как можно тщательнее и солиднее ознакомить читателя с этим открытием, усовершенствованием, явлением. Жизнь людская играет в произведениях технического направления лишь чисто вспомогательную роль, люди передвигаются, разговаривают и переживают исключительно с таким расчетом, чтобы дать автору возможность уточнить или оттенить лишнюю деталь открытия, усовершенствования, явления. Это не может не вести – и действительно ведет – к тому, что сюжет, один из наиболее значительных элементов произведения этого жанра, коверкается, разрыхляется, наполняется ненужными в художественном произведении деталями, теряет всякую привлекательность. Для спасения сюжета (автор все-таки понимает, что научно-фантастическое произведение не должно быть скучным) приходится искусственно наращивать псевдотаинственные происшествия, всевозможные странные случайности, вводить действующих лиц, не имеющих для произведения, для развития действия никакого значения. Нужно отдать авторам технического направления справедливость: они прекрасно знают, о чем пишут. В их объяснениях, чертежах и схемах читатель, особенно малоподготовленный, не усмотрит никакого изъяна. Научная и техническая сторона обычно бывают оформлены безукоризненно и тщательно. но что только не приносится в жертву этой безукоризненности и тщательности! Правдоподобие обстановки, правдоподобие поступков, правдоподобие характеров… наконец, нормальный, хороший литературный стиль. Образы действующих лиц, обреченных на монологи, изобилующие специальной терминологией, на унылые разъяснения более или менее очевидных вещей, на поступки, которых от них в нормальных обстоятельствах (вне необходимости разъяснять и доказывать преимущества новых аппаратов) никак нельзя было бы ожидать – бледны, схематичны, бескровны. Если они любят, то только молча и только товарища по работе или таинственную незнакомку, которая в конце концов, впрочем, тоже оказывается товарищем, правда, по другой работе. Если они ругаются, то только по поводу нехорошего дождя или безлунной ночи, мешающих их работе. Смеяться они не умеют – нет, а если они и смеются, то именно в тех местах, где свободно могли бы обойтись без этого. Разговаривать подобно обыкновенным людям они тоже не умеют. Они не говорят, они читают по бумажке выписки из технической энциклопедии, изредка принимаясь острить, и остроты их плоски, как земля в представлениях первобытного человека. В диалоге различить их невозможно. Приходится считать строчки: каждая четная – инженер-конструктор, каждая нечетная – таинственный незнакомец с папиросой. Если вы пытаетесь мысленно представить себе одного из таких героев, то с изумлением убеждаетесь, что это – нечто аморфное с самопишущей пластмассовой ручкой красного цвета. Иногда это «нечто» обладает, скажем, рыжими волосами и склонностью к юмору, но это помогает мало. Ходульность образов. Суконный стиль. Деревянный, изломанный сюжет».


Г.Н. Голубев (15.X.88): «…И в те годы, и сейчас критики порой упрекают нас за то, что мы слишком увлекались фантастикой научно-технической. В этом есть, конечно, правда, но и были тому основательные причины. Немалую роль, как мне кажется, сыграло то, что многие из зачинателей научной фантастики тех лет были учеными или изобретателями, как Вадим Охотников, кандидатами физико-математических наук А. Днепров и Е. Парнов, физиком М. Емцов, этнографом Р. Подольный, пулковским астрономом Б. Стругацкий, инженерами Л. Теплов и Г. Альтов. Именно поэтому, скажем, А. Днепров любил писать новеллы, в основу которых была положена какая-нибудь научная идея, доведенная до парадоксальности, не слишком занимаясь глубокой разработкой характеров.

Но самой главной причиной увлечения многих чрезмерной научностью был, мне кажется, наш общий оптимизм тех первых послевоенных лет – вера в то, что именно научно-технический прогресс быстро приведет не только нашу страну, но и все человечество к счастью. Увы, эти надежды стали вскоре тускнеть, но для развития фантастики это было полезным: она стала глубже, умнее, разнообразнее. А что касается вздорной идейки Немцова насчет деления фантастики на литературу «ближнего» и «дальнего» прицела, то среди нас, молодых, она сама, и дискуссии на эту тему на страницах «Литературки» вызывали только насмешки. Мы уже прекрасно понимали, что каждый имеет право писать о том, что его интересует и книги наши должны как можно больше отличаться друг от друга и по темам, поднимаемым проблемам, и по сюжетам».


Очень просто объяснял свое обращение к фантастике крупный ученый-палеонтолог И.А. Ефремов (В. Бугров, «В поисках завтрашнего дня», 1981), которого никак уж не отнесешь к «фантастам ближнего прицела»:

«…Причиной тому (обращения к фантастике, – Г.П.) послужили два обстоятельства.

Прежде всего, неудовлетворенность системой доказательств, которыми может оперировать ученый. Планы и замыслы ученого необычайно широки, а исполняются они, я думаю, в лучшем случае процентов на тридцать. Вот и получается: с одной стороны – всевозможные придумки, фантазии, гипотезы, обуревающие ученого, а с другой – бессилие добыть для них строго научные доказательства. Добыть на данном этапе, при жизни. И ясное осознание этого бессилия. А в форме фантастического рассказа я – хозяин. Никто не спросит – где вычисления, где опыты? Что взвешено, измерено?

А второе обстоятельство – неудовлетворенность окружающим миром. Она, замечу, свойственна каждому человеку, полностью могут быть довольны лишь животные, да и то не всегда. Писатель, как и ученый, мечтает о лучшем, о гораздо лучшем. Но тяжелый воз истории катится своим темпом к далеким горизонтам, и темпы эти не упрекнешь в излишней поспешности».

Но, кажется мне, что прав и Аркадий Натанович Стругацкий, удивлявшийся в свое время дотошности научных выкладок Георгия Иосифовича Гуревича: «Зачем вы тратите усилия на научные рассуждения? Все равно они спорны и вызывают излишние возражения. Пусть ваши герои садятся на некий аппарат и начинают действовать».


Л.Д. Платов (23.XII.57): «…Нашим лучшим ныне пишущим советским фантастом является Ефремов. Он ученый с очень широким научным кругозором и, кроме того, прожил яркую, богатую приключениями жизнь: был и моряком, и начальником экспедиции. Он свободно берет любую научно-фантастическую тему, потому что у него хорошо организованное научное мышление. Между прочим, так говорил о себе Уэллс: «У меня хорошо организованный мозг». Уэллс был по образованию биологом, даже написал научную работу. Не случайно так хорошо получился у него «Человек-невидимка». Я могу тебе назвать еще одного советского фантаста, с которым я был знаком: Обручева Владимира Афанасьевича (в «Архипелаге исчезающих островов» – это Афанасьев). Характерно, что Обручев, академик, написавший более 250 научных трудов, очень свободно обращался с наукой. Понимаешь ли: он мог себе это позволить! В основу «Плутонии» (кстати, написанной, по его словам, в пику Жюлю Верну, который напутал по части геологии в своем романе «Путешествие к центру Земли») положена одна заведомо ошибочная гипотеза столетней давности…

Когда я советовался в 1938 году по поводу своей повести «Дорога циклонов» с Героем Советского Союза Евгением Федоровым, только что вернувшимся с полюса, меня тоже поразило, как легко он находит решением тем «научно-фантастическим» трудностям, с которыми я обратился к нему. Он чувствовал себя запросто в мире научных фактов – вот что важно! Еще 20–30 лет назад можно было по-дилетантски подходить к научной фантастике, искупая отсутствие твердых знаний богатством выдумки и т. д. Сейчас, сам понимаешь, этого нельзя. Ты можешь быть биологом, а написать об астрономии, это не исключено. Но научное мышление у тебя будет уже выработано, найден метод обработки материала. А затем уж идут фантазия, образный яркий язык, умение представлять характеры людей в сложных жизненных ситуациях, и т. д. Мой совет тебе: живи с широко раскрытыми глазами и ушами, обдумывай жизнь, присматривайся к людям (к людям, а не к проблемам – это относится и к научной фантастике), в центре задуманного произведения поставь человека: ученого, борца, открывателя, новатора. И пиши каждый день – для тренировки. Задача современной советской научной фантастики, по-моему, приобщить широкого читателя к миру науки, научить дальше видеть, заглядывать вперед».


Н.Н. Плавильщиков (5.X.58): «…Возьмите в библиотеке журнал «Звезда» за 1958 год, сентябрьский номер. В нем статья Л. Успенского «Приключения языка»: автор изругал на чем свет стоит И. Ефремова за его «Туманность Андромеды» (написано по напечатанному в «Технике-молодежи», отдельной книгой этот роман еще не вышел). Действительно, много всякого «понасажал» Ефремов, но вам советую прочитать не ради того, чтобы узнать, как изругали Ефремова: прочитайте внимательно и сделайте надлежащие оргвыводы, как принято говорить, Статья не учит, как нужно писать, в ней лишь рассказано кое о чем из того, чего нельзя делать. А помимо того, это статья вообще о языке научно-фантастических и приключенческих рассказов и романов, а, значит, уже по одному этому вам надо с ней познакомиться».


Л.Д. Платов (25.I.58): «…Ты пиши, имея перед собой Ефремова, А. Толстого, Уэллса, Стивенсона. У них и учись. Плохому не научат».


«Что может быть общего между автором бессмертного «Робинзона Крузо» – англичанином Даниэлем Дефо и великим фантастом Иваном Ефремовым?» – задавалась в свое время вопросом известная газета «Аргументы и факты». И отвечала: – «Первый создал английскую разведку, а второй, возможно, был ее сотрудником».

И далее: «Как нам стало известно из компетентных источников, действительно, в 70-е гг. в стенах КГБ проводилась тщательная проработка версии о возможной причастности И. Ефремова к нелегальной резидентатуре английской разведки в СССР. И что самое удивительное, окончательная точка так и не была поставлена – действительно ли великий фантаст и ученый Иван Ефремов – Майкл Э. – сын английского лесопромышленника, жившего до 1917 года в России?

Основанием для многолетней работы по проверке шпионской версии послужила внезапная смерть Ивана Ефремова через час после получения странного письма из-за границы. Были основания предполагать, что письмо было обработано специальными средствами, под воздействием которых наступает смертельный исход».

Я запомнил Ивана Антоновича крупным неторопливым человеком.

Он неожиданно рассказывал анекдот, потом столь же неожиданно задавал необычные вопросы. Например, прочел ли я «Анну Каренину», а если прочел, то в чем там, собственно, дело? Потом фантастика… Странные интересы для английского резидента… По молодости лет я отозвался о романе Льва Николаева Толстого не слишком почтительно, к тому же мне тогда казалась лишней заключительная часть романа.

Ефремов страшно удивился.


О «Туманности Андромеды» писали много.

О нем писали, как о романе, открывшем новые пути в фантастике.

Но, на мой взгляд, знаменитый роман вовсе не открывал новых путей.

Скорее, наоборот, этот роман закрывал – неожиданно блистательно – долгую эпоху поисков Нового человека. Герои Ефремова летели к другим мирам, они поднимали руку на святое святых – на само Пространство и Время, они предавались свободному труду, выбирая его сами, оставаясь при этом людьми со всеми их человеческими сомнениями, колебаниями, даже ошибками. После стольких лет самых разнообразных, а, в сущности, самых однообразных извращений, вдруг появилась научно-фантастическая книга, в которой люди не занимались разработкой самосбрасывающихся штанов. Если еще совсем недавно по космическому кораблю (Б. Анибала «Моряки Вселенной», 1940) шарашился полупьяный механик с масленкой в руке, то в романе Ефремова такое было уже невозможно.

Другой порядок.

В математическом смысле.

«Девушка взмахнула рукой, и на указательном пальце ее левой руки появился синий шарик. Из него ударил серебристый луч, ставший громадной указкой. Круглое светящееся пятнышко на конце луча останавливалось то на одной, то на другой звезде потолка. И тотчас изумрудная панель показывала неподвижное изображение, данное очень широким планом. Медленно перемещался указательный луч, и так же медленно возникали видения пустынных или населенных жизнью планет. С тягостной безотрадностью горели каменистые или песчаные пространства под красными, голубыми, фиолетовыми, желтыми солнцами. Иногда лучи странного свинцово-серого светила вызывали к жизни на своих планетах плоские купола и спирали, насыщенные электричеством и плававшие, подобно медузам (посредством вздохов, – Г.П.), в густой оранжевой атмосфере или океане. В мире красного солнца росли невообразимой высоты деревья со скользкой черной корой, тянущие к небу, словно в отчаянии, миллиарды кривых ветвей. Другие планеты были сплошь залиты темной водой. Громадные живые острова, то ли животные, то ли растительные, плавали повсюду, колыхая в спокойной глади бесчисленные мохнатые щупальца…»


Роман Ивана Антоновича Ефремова открыл путь в фантастику новому поколению.


Г.Н. Голубев (15.X.88): «…А. Полещук был в высшей степени талантливый, остроумный и славный человек. Было в нем что-то мушкетерское от Портоса: круглощекий, крупный, с лихо закрученными усами. Меня привлекало не только его творчество, но и то, что в жизни он увлекался весьма фантастическими идеями: вместе с Емцовым и Парновым, вдохновясь лишь одной фразой из «Диалектики природы» Энгельса, они ставили всякие хитроумные опыты, надеясь найти антигравитацию. К сожалению, Саша не успел ни перебраться в столицу из подмосковного поселка Томилино, ни стать членом Союза, как и не менее талантливый, но совершенно иной по характеру А. Днепров – сдержанный, суховатый, с желчным лицом застарелого язвенника, склонный к парадоксам и в жизни и в своих рассказах, многие из которых, мне кажется, стали классикой нашей научной фантастики. Оба они умерли слишком рано».


Б.Н. Стругацкий (18.VIII.88): «…Писать фантастику мы начали потому, что любили (тогда) ее читать, а читать было нечего – сплошные «Семь цветов радуги». Мы любили без памяти Уэллса, Чапека, Конан-Дойла и нам казалось, что мы знаем, как надо писать, чтобы это было интересно читать. Было (действительно) заключено пари с женой Аркадия Натановича, что мы сумеем написать повесть, точнее – сумеем начать ее и закончить, – так все и началось.

«Страна багровых туч» после мыканий по редакциям оказалась в Детгизе, в Москве, где ее редактировал Исаак Маркович Кассель после одобрительных отзывов И. Ефремова (который тогда уже был Ефремовым) и Кирилла Андреева, который сейчас забыт, а тогда был среди знатоков и покровителей фантастики фигурой номер один. Иван Антонович в те времена очень хорошо к нам относился и всегда был за нас. В Ленинграде нас поддерживали Дмитревский, работавший в «Неве» и Брандис – в то время чуть ли не единственный спец по научной фантастике. Правда, Дмитревский так и не опубликовал нас ни разу, а Брандис все время упрекал Стругацких, что у них «машины заслоняют людей», однако же оба они были к нам неизменно доброжелательны и никогда не забывали упомянуть о нас в тогдашних статьях своих и обзорах…

Сопротивления особого я не припоминаю. Ситуация напоминала сегодняшнюю: журналы печатали фантастику охотно, хотя и не все журналы, а в издательства было не пробиться… Помнится, что нас тогда раздражало, было абсолютное равнодушие литкритики. После большой компании по поводу «Туманности Андромеды» литкритики, видимо, решили, что связываться с фантастикой – все равно, что живую свинью палить: вони и визгу много, а толку никакого. Мы тогда написали несколько раздраженных статей по этому поводу – все доказывали, что фантастика всячески достойна внимания литературоведов. Однако эти статьи напечатать не удалось…»


Но это уже – другие люди,

другое время и книги,

другая Антология.

IV

В 1934 году в издательстве «Биомедгиз» вышла удивительная монография В.К. Грегори «Эволюция лица от рыбы до человека». На прелестной вклейке, как ветка диковинного дерева, простиралась кривая с изображениями странных морд, приведших в итоге к человеческому лицу -

тупая девонская акула,

бессмысленная ганоидная рыба,

нижнекаменноугольный эогиринус,

пермская сеймурия, весьма лукавая на вид,

триасовый иктидопсис,

меловой опоссум,

лемуровидный примат пропитекус,

современная обезьяна Старого света,

питекантроп, обезьяночеловек с Явы, замечательно описанный в повести Н.Н. Плавильщикова, и, наконец,

римский атлет – привлекательный малый с несколько ироничным выражением на поджатых губах.

Наверное, он догадывался, что под него подкапываются.

Наверное, он догадывался, что в СССР (по крайней мере, в советской фантастике) вот-вот выведут Нового человека, лик которого воссияет над всем этим звериным рядом. Наверное, он догадывался, что партийные вожди гигантской империи всерьез озабочены выведением такого человека. Догадывался, догадывался, что скоро не он, а Новый человек замкнет долгую и не прямую ветвь эволюции!


«Где вы видели прогресс без шока, без горечи, без унижения? Без тех, кто уходит далеко вперед, и тех кто остается позади?… Шесть НТР, две технологические контрреволюции, два кризиса… Поневоле начнешь эволюционировать…» (А. и Б. Стругацкие).


Эволюция, к счастью, не зависела от партийных вождей.

Лик человеческий, истинное человеческое лицо формировалось, к счастью, не А. Ждановым и не М. Сусловым, и даже не теми фантастами, которые мечтали о самоскидывающихся штанах…


Эх, Булгаков, если бы ты что-нибудь понимал!


София – Новосибирск

1986–1994


Купить книгу "Адское пламя" Прашкевич Геннадий

home | my bookshelf | | Адское пламя |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу