Book: Правда по Виргинии



Правда по Виргинии

Мария Фашсе

Правда по Виргинии

Посвящается моей матери

Самое ужасное то, что, не зная что такое правда, мы отлично знаем что такое ложь.

Чезаре Павезе

I

1

– Слышишь?

Августин остановился на углу Ботанического сада и поудобнее приладил рюкзак. На самом деле это был просто предлог избавиться от моей руки, которую я положила ему на плечо после того, как мы перешли улицу.

– Львы. Слышишь?

– Нет… не слышу. Ты же знаешь, я немного глуховата. – Мой сын это выдумал – рев львов никак не мог доноситься до Ботанического сада.

Наши ботинки увязали в красноватой грязи дороги, и солнце, проглядывая через ветки и листья, усиливало запах дыма. Справа от нас два старика раскладывали шахматную доску на каменном столе.

– Ты поведешь своего друга в зоопарк?

– Может быть, – ответила я, – я еще об этом не думала.

Я снова приобняла его, но он тут же наклонился и принялся гладить белого кота, который лизал туфли женщины, одетой в черное. Это были старые туфли танцовщицы фламенко, которые на других ногах, в сочетании с другой одеждой, могли бы показаться современными. Я бы такие надела.

– А он будет спать в моей кровати?

– Если ты разрешишь.

– А он и папин друг тоже? – спросил Августин, рассматривая каменные плиты.

– Нет, но здесь они, возможно, станут друзьями.

– Он еще будет здесь, когда я вернусь?

– Не думаю.

Яркий утренний свет и кислый запах кошачьей мочи заставляли нас щуриться. Мы перешли улицу, и Августин, сняв рюкзак, взъерошил волосы перед витриной булочной.

– Смотри, микроавтобус уже стоит, – сказал он, когда мы завернули за угол.

В конце квартала уже толпились дети, родители и учителя. Какая-то коротко стриженная девочка в зеленых бриджах помахала моему сыну и смешалась с толпой, где я уже не могла ее различить.

– Лучше давай попрощаемся здесь, – сказал Августин.

– Хорошо.

Мне тоже не нравились эти прощания. Мы спрятались на каком-то крыльце, чтобы я смогла обнять сына, но чтобы этого никто не увидел. Я прижала его к груди и почувствовала, как он носом вдыхает аромат моих волос, а руки застыли на моих щеках.

– Поцелуй меня, – попросила я его.

Он поцеловал меня куда-то между носом и глазами. Я еще раз обняла его, дотянувшись руками до карманов рюкзака, затем посмотрела ему вслед: он шел, потирая щеку, словно хотел стереть след поцелуя, хотя у меня не были накрашены губы.

Коротко стриженная девочка в зеленых бриджах снова отделилась от толпы. Августин снял рюкзак, чтобы поздороваться с ней. Они обменялись парой слов и направились к группе ребят. Перед входом в автобус у детей, одного за другим, проверяли багаж, будто они были на таможне. Родители приникли к окнам, раздавая последние наставления и посылая воздушные поцелуи. В этот момент они напоминали фанатов какой-нибудь рок-группы.

Августин высунул голову из последнего окошка и поискал меня глазами на крыльце. Я водила рукой из стороны в сторону, как «дворники» на машине очищают стекло, пока не потеряла микроавтобус из виду в потоке транспорта.

2

Феминистский манифест. Химический анализ женщины. Еще один анекдот о бен Ладене. Список подписей для ООН. Предупреждение об электронном вирусе. Я удалила все эти письма. Даже не открывая. Затем нашла Сантьяго Айкала среди отправителей.

«Виргиния, приезжаю во вторник четвертого, в двенадцать. Инч-Ала. Целую». Сколько раз я уже это перечитывала? Подписываться сейчас именем Инч-Ала являлось по сути подстрекательством; после многочисленных терактов мусульмане были объявлены врагами народа, но Сантьяго не был подстрекателем, просто он был немного циничным. На следующий день после падения «башен-близнецов» он написал: «Вот она, возможность переехать в Нью-Йорк, сейчас это, должно быть, очень дешево». На самом деле, привлекало внимание это «целую», учитывая то, что раньше он писал: «обнимаю» и «до скорого».

Я всегда писала на прощание «целую» и много раз ему объясняла, что здесь мы всегда так прощаемся. Сантьяго никогда не хотел это принимать. Но это все было в первых письмах, девять лет назад. Я рассказывала ему об Аргентине, как добросовестный сотрудник туристического агентства, опасаясь, что самого факта моего проживания здесь недостаточно, чтобы он прилетел сюда из Боготы. Я говорила о танго, о Палермо, о Сан-Тельмо, о реке, о местах, где он никогда не бывал. Я никогда не посылала ему открыток. Мне хотелось, чтобы он представлял себе Буэнос-Айрес таким, каким его описываю я, или таким, каким ему самому хочется его видеть; фотографии могли ему не понравиться.

В то время еще не было электронной почты. Я по нескольку раз перечитывала вслух свои письма, чтобы убедиться, что они в точности передают все мое душевное волнение. Я всегда писала их небрежным почерком занятой женщины, выкроившей пару минут свободного времени, чтобы накатать несколько строк. Я отмечала в календаре даты отправки писем, чтобы между ними проходило не меньше двух недель. «Привет, красавица!» – отвечал Сантьяго на бумаге небесно-голубого цвета, по размеру гораздо меньшей, чем та, на которой обычно пишут письма, – на листе, вырванном из блокнота. «Я сейчас заканчиваю работу над новым сценарием. Напишу тебе позже, потому что сейчас у меня мало времени». Я подолгу смотрела на этот листок, пока слова не начинали сливаться. Затем я просматривала его на свет, чтобы убедиться, что там нет другого письма, и перечитывала его наоборот, потому что слышала, что если диск проиграть наоборот, то можно услышать сатанистские послания. «Сейчас у меня мало времени». Вертикальные палочки букв впивались мне в мозг, как булавки. Сантьяго не мог бы выразиться более спокойно и непринужденно. Дело в том, что он и был спокойным и непринужденным. Просто у него не было никакой необходимости увидеться со мной.

Эти нежно-голубые бумажки хранили в себе голос Сантьяго. Стоило всего лишь развернуть их, чтобы услышать его. Сейчас, с появлением электронной почты, все стало более хрупким, более нереальным. Даже я сама могла написать себе это письмо. Но его написал он. И он приезжает в Буэнос-Айрес.

Я выключила компьютер и уставилась в открытый шкаф. Любой бы сказал, что у меня полно одежды. Диего все время повторял это. Но мне всегда было сложно что-нибудь подобрать. Все равно что искать маскарадный костюм в магазине маскарадных костюмов: всегда вкрадывается сомнение, что не хватает чего-то такого, что подошло бы в данной ситуации. Как бы мне одеться на встречу с Сантьяго?

Я открыла записную книжку и записала: «Аэропорт». Я сняла с себя джинсы и рубашку Диего, которую я надевала, чтобы проводить Августина в школу, и примерила белую футболку и бежевые шорты. Мне было необходимо купить пару кожаных башмачков – тех, которые спереди похожи на туфли, но без пятки. Немного макияжа – и такой вид, словно я поставила обед готовиться и пошла посмотреть, все ли в порядке. Я была похожа на голливудскую актрису в домашней обстановке. Джуди Фостер или Джулиана Мур, застигнутая папарацци на выходе из супермаркета.

Как на меня посмотрит Сантьяго после того, как я родила Августина? Я рассмотрела свою грудь, потрогала ее. Она стала больше и обвисла. Но дело не только в этом, было еще кое-что. Что-то в глазах и с кожей. Я видела, что это происходит с другими женщинами после родов; они не остаются такими, какими были раньше, они перевоплощаются в другой тип женщин – становятся матерями.

«Неофициальная одежда: бриджи цвета хаки, черный топик и кожаные сандалии». Затем я стерла «кожаные сандалии» и написала «туфли без задников». Решено, я обязательно должна купить эти туфли, от них зависит весь мой наряд. Кроме того, это было именно то, что нужно, чтобы спрятать мои ноги. Мои ноги. Я нашла в своей записной книжке понедельник 3 декабря и записала: «Педикюр».

Далее я добавила «вечер дома», «вечер вне дома», «вечер вне дома-2», оставила немного свободного места, чтобы дополнить эти фразы, и пошла на кухню приготовить себе кофе. У дверей в комнату Августина я остановилась.

Он только что уехал, а я уже по нему скучала. В то же время меня радовало, что его отъезд в лагерь совпал с приездом Сантьяго. Как будто это было запланировано заранее: Сантьяго может жить в моем доме, и при этом я не буду чувствовать на себе укоряющего взгляда сына. Я полагала, что в этой ситуации мне будет проще с мужем, чем с сыном. Но что должно быть проще?

Я изучала комнату как тогда, когда мы с Диего собирались купить эту квартиру. Стены покрашены в желтый – желтый, который приобрел зеленоватый оттенок, отличный от того, который мы брали за образец в лавке художника. Плакаты с футболистами, флажок команды «Ривер», кровать, которая, скорее всего, будет маленькой для Сантьяго, покрывало, привезенное нами из Мексики, слишком яркое для декабря. Удобно ли здесь будет Сантьяго?

Я бы могла принести сюда несколько своих книг, только надо убрать футбольные трофеи и коллекцию игрушек «Робин Гуд». Понравятся ли ему «Сандокан», «Айвенго» или «Последний из могикан»? Я никогда не читала эти книги. Я купила их для сына, чтобы он рассказал мне, про что они, но Августин только рассматривал картинки. Зато он прочитал все истории из «Крошки Лулу» и «Болтушки», эти книги лежали на первой полке. Я подарила их ему как доказательство того, что я тоже когда-то была ребенком, хотя иногда мне и самой с трудом в это верилось. В душе я надеялась, что он мне скажет, что я похожа на Крошку Лулу, как мне всегда говорил это отец, когда я была маленькой. Но Августин не заметил этого сходства, может, я и вправду уже на нее не похожа. Заметит ли это сходство Сантьяго, если прочитает книгу? Может, он уже читал ее? «Крошка Лулу» – это сборник мексиканских сказок, должно быть, она распространена во всей Латинской Америке.

Я легла на кровать и уткнулась лицом в подушку. От яркой расцветки покрывала рябило в глазах. Я вдохнула еле ощутимый запах солнца, земли и кондиционера для белья – это был запах моего сына. Лежа в кровати Августина, я не могла думать о Сантьяго, по крайней мере пока Сантьяго не будет спать в ней.

Я откинула покрывало и обнаружила маленький комочек. Это была одна из кукольных фигурок, которые кладут в упаковки с конфетами «Сугус»; они сделаны из липкой резины, поэтому ко всему прилипают. Августин обычно засыпал с одной фигуркой, прилепленной под носом, другой – в руке и третьей – зажатой между пальцами ног. Он вцеплялся в этих куколок так, словно снова стал младенцем, которому нужна соска. Та что завалялась между простыней и одеялом, была фигуркой синего динозавра, которому не хватало головы и кончика хвоста. Я аккуратно поставила ее на ночной столик рядом с фигурками из сериала «Всемирный», разрисованным блокнотом и обертками от нуги и шоколадок. В одной из оберток еще оставались две дольки шоколадки, и я их съела.

Диего понравилось, что Сантьяго остановится у нас и будет жить в комнате Августина. В тот день, когда я собиралась спросить его об этом, я вдруг поняла, что совершенно не знаю, что он ответит на это и что я буду делать, если он откажет.

– Как фамилия Сантьяго?

– Айала.

В тот момент мы обедали. Я неподвижно сидела за столом, не притрагиваясь ни к бокалу, ни к приборам, потому что боялась, что у меня все вывалится из рук. Диего подлил мне еще вина.

– Говоришь, он колумбиец?

– Да.

– Ты никогда мне о нем не рассказывала… Чем он занимается?

– Кино. Поэтому он и приезжает. Его пригласили на какой-то небольшой фестиваль в Рио, и он по пути заедет в Буэнос-Айрес. Он здесь никогда не был…

Диего больше ничего не спрашивал. Я подумала, что профессия Сантьяго дает ему определенную характеристику. Но как тогда характеризует Диего его профессия историка? В чем это выражается? Единственным проявлением были книги по истории в нашей библиотеке и возможность уточнить у него какую-нибудь дату, исторический факт, места сражений или детали и ход военных событий. Он был добрый и общительный, не знаю, присущи ли эти качества всем историкам, но это мне особенно нравилось в моем муже. Он умел вести разговор, интересовался другими людьми. Меня же, напротив, люди обычно сердили, раздражали или утомляли; в основном я говорила из страха, что все заметят, что я молчу. Я вела разговор, как рыбак-новичок аккуратно натягивает леску на удочке. Любопытно, но все находили меня милой и обаятельной. И Сантьяго тоже. Но он был не как все остальные, с ним никогда не было проблем в общении.

Ответ на электронное письмо Сантьяго наглядно демонстрировал мою общительность; это был единственный ответ, который я не перечитала перед тем, как отправить, – такую возможность предоставляет электронная почта. «Если хочешь, можешь остановиться у меня дома. Мой сын уезжает в лагерь, и его комната свободна», – написала я. Нажала «Отправить», и было слишком поздно что-то менять.

Я подогрела кофе в микроволновке, принесла чашку в гостиную и, устроившись поудобнее на диване, стала наблюдать за рыбками. Идея завести рыбок, как, впрочем, и почти все в этом доме, принадлежала Диего. Под кондиционером располагался огромный аквариум, по краям отделанный зеленым мрамором. Дно было покрыто разноцветными камушками и разными видами искусственных водорослей – а может быть, они были настоящими, – которые плавно покачивались, когда мимо проплывали рыбы. Еще там была прозрачная трубочка, по которой пузырьки воздуха поднимались на поверхность, застывали там на мгновение и затем исчезали.

Рыбки плавали по прямой линии, их хвосты виляли из стороны в сторону, как длинные волосы у женщин развеваются на бегу. Августин никогда не просил братика или сестренку, только новую рыбку. У нас их было уже пять: одна белая с синими полосками, три оранжевые с черными плавниками и та, которая больше всех нравилась Августину, похожая на жабу или даже больше на динозавра, – зеленая и вялая, с раздувшимися веками.

Я сняла шорты и футболку и примерила черное платье без бретелек. Молния застегивалась с трудом. Я нашла туфли для танго; сразу отбросила в сторону чулки в сеточку и на резинке и выбрала темно-серые: матовые и тонкие. Затем я собрала волосы, пошла в ванную, подвела губы и нанесла помаду. Только помаду. Если я крашу губы, то не подвожу глаза. Это один из моих секретов макияжа. Темная помада делала меня старше, если глаза не были накрашены. Но, используя светло-розовую помаду или просто бесцветный блеск, я могла позволить себе нанести темно-серые или пастельных тонов тени. Последние идеально сочетались с белой одеждой – мода восьмидесятых годов; ярко подведенные черным глаза в сочетании с черным или же красным цветами выглядели слишком драматично.

Сантьяго не умел танцевать танго, это было единственное, что он не умел танцевать (может быть, это было единственное, что он не умел делать), но я собиралась отвести его на праздник милонги. Я закрывала глаза и пыталась представить себе сцену в мельчайших подробностях: как я кружу по площадке с неизвестным партнером, с кем-то, кто очень умело ведет меня, и не обращаю внимания на второй столик справа, где Диего и Сантьяго наблюдают за моим танцем.



3

Какая-то ночь. Какая-то комната в каком-то городе. Его рука еще лежит на ее теле, как забытая перчатка на стуле. Мыслями он уже где-то далеко, голова утопает в подушке, он засыпает. Она спрашивает:

– Ты мне когда-нибудь изменял? Он открывает глаза:

– Нет.

– Скажи мне правду, я смогу простить тебя, но я хочу знать правду.

Может быть, она и не спрашивает, а просто говорит:

– Я должна тебе кое-что рассказать… И это начало конца.

В какие-то моменты нашей жизни нам необходима ложь. Однако для женщин гораздо большей и важной необходимостью является рано или поздно сказать правду. На этой «женской необходимости» основывается успех психоанализа, а до возникновения психоанализауспех католической веры: и священники, и психоаналитики обязаны выслушивать наши откровения. Нам, женщинам, необходимо рассказать правду, какой бы она ни была: пусть она никому не нужна, пусть последствия будут непредсказуемыми и ужасными, пусть нас за нее никогда не простят и мы не будем счастливы.

– Это не так, Виргиния, – еле заметно мотал головой Томас, читая статью. На его лице застыла снисходительная улыбка, словно он хотел сказать: «Эта девушка всегда так высокопарно выражается». Но нет, Томас никогда не говорил этого.

Сигаретный дым немного смягчал его усмешку. Но он меня нанял, чтобы я писала именно такие вещи для журнала «Майо», журнала о культуре и популярных увлечениях с названием книжного магазина, который Томас использовал, чтобы распространять различные предложения и новости о музыке и литературе, и который люди листали за столиками в кафе, пока ждали свой заказ. Заметки и статьи напоминали песни, в них не могло говориться: «Я не знаю, что такое правда. Я не уверена, что мужчины и женщины ведут себя по-разному».

Томас погасил сигарету, продолжая улыбаться:

– Мужчины и женщины… Будто бы не нашлось других тем.

Но других тем действительно не нашлось. Я скрестила ноги и ударилась коленкой о край стола.

– Что не так?

– Допустим, что мы на самом деле по-разному относимся к правде, но не так. Все сложнее. Все гораздо сложнее.

«Все гораздо сложнее». Это было мнение Томаса, выражавшееся в одной фразе. Для меня же, наоборот, все было гораздо проще. По крайней мере некоторые вещи. Все сложное было простым.

Было около трех часов дня. Меня бы не удивило, если бы было пять часов, но я не следила за временем. Мы заняли столик напротив стены под портретом Либертад Ламарк. Я сидела спиной к окну и могла видеть весь книжный магазин. Продавцы раскладывали на столах для распродажи книги об искусстве. Было жарко. Здесь, наверное, не работал кондиционер, или его специально не включали в это время в целях экономии, потому что народу почти не было.

– На прошлой неделе я получил письмо без имени отправителя, которое начиналось так: «Тебе лучше не читать это письмо», – сказал Томас, зажигая еще одну сигарету. Мошка, ползавшая по краю стола, поднялась в воздух и улетела, выделывая пируэты. – Я убрал его обратно в конверт и порвал на мелкие кусочки.

– Я тебе не верю. Никто бы так не сделал. Ну разве что Сати. Сати поступал еще более странно: он отвечал на письма, которые ему посылали, даже не прочитав их. У него дома нашли все письма нераспечатанными.

– Ага, – сказал Томас, – у тебя всегда наготове какая-нибудь цитата или анекдот по случаю. Ты прямо как музыкальный автомат.

– Что это такое?

– Это такие автоматы, которые проигрывают музыку в барах. Стоит нажать на кнопку, и тут же начинает играть мелодия.

Я опустила глаза и допила свой кофе. Томас обладал удивительной способностью заставлять меня чувствовать себя глупо. Я не могу сказать, что мне это не нравилось, скорее наоборот. Я была уверена, что запачкалась пеной от кофе.

– Если кто-то мне говорит, что я не должен читать письмо, то это означает одно из двух: мне собираются рассказать что-то плохое, либо это чья-то глупая шутка. В любом случае, зачем мне тогда его читать? – Он протянул руку, чтобы очистить мой нос от пены. – Видишь, это так типично для женщин.

Я посмотрела на него. Я запачкала нос кофе?

– Они хотят знать правду, – продолжил он, – но, вероятнее всего, узнав ее, они ничего не смогут сделать. Мужчины же, наоборот… Разница в жизненной позиции: если они что-то узнают, то начинают действовать.

Новая работница книжного магазина оперлась руками на наш столик. У нее были очень длинные, покрытые черным лаком ногти и короткая футболка, которая открывала пупок, находившийся на уровне моей чашки.

– Тебя к телефону, – обратилась она к Томасу, словно он сидел один. Со мной она даже не поздоровалась.

– Иду, – ответил он, и девушка пошла обратно, шаркая своими ботинками на платформе.

У нее на икре красовалось пятно, по форме напоминавшее миндаль.

– Женщины никогда не вызывали друг друга на дуэль. – Томас с силой затушил окурок в пепельнице. – Нет смысла; правдой все равно ничего нельзя добиться.

– Какой правдой?

– Любой правдой. – Он придвинулся поближе, будто собирался попрощаться. – Сейчас вернусь.

Я вдохнула: виски, табак и легкий аромат мадеры. Этот запах Томас хранил годами. Запах, который был каким-то обещанием – ложным обещанием, я смогла в этом удостовериться, – страсти, защиты и стабильности.

4

Если бы с этого написали картину, то могли бы назвать ее «После обеда». Адвокаты и служащие офисов возвращались на работу. В этот час, казалось, опровергались все буэнос-айресские статистики: на каждых двух мужчин приходилось по одной женщине (а никак не по шесть) в блузке, мини-юбке из льна с полиэстером, на каблуках и в блестящих чулках, несмотря на жару. Такие чулки характеризуют определенный тип женщин: служащие исполнительного комитета, секретарши, юристы и дешевые актрисы. В полдень, ровно в 12 часов, в автобус зашел продавец этих самых чулок. Он достал одну пару из своего полуразвалившегося чемоданчика, перекинул часть чулка через железный поручень и начал им двигать из стороны в сторону, как чистильщик обуви. В окна с улицы залетал горячий воздух, внутри автобуса пахло мылом и потом, и было что-то непристойное в этом мужчине, который тер перекладину парой женских чулок и тыкал лезвием в шелковистую лайкровую ткань, чтобы доказать, что она не расползается. Пассажиры реагировали по-разному: одни, смутившись, смотрели на улицу, другие наблюдали за этим спектаклем, словно им показывали какой-нибудь порнофильм. Но никто так и не купил чулки.

Молодая босоногая женщина со сломанными зубами протянула мне руку: «Пожалуйста, донья». Я посмотрела на ее шерстяную накидку на плечах; бедняки и старики не обращали внимания на погодные условия. Я прошла несколько шагов, но потом вернулась и дала ей монету в пятьдесят сентаво. Женщина непонимающе посмотрела на нее и даже не сказала мне спасибо, она ждала, что я дам ей песо.

Я пересекла улицу Корриентес только для того, чтобы посмотреть на обелиск. Он мне очень нравился за свою несуразность, такую простую и явную несуразность, которая оказывается притягательной, будто это может с каждым случиться. Когда я была маленькой, мама мне рассказывала, что там, на самом верху, где окошко, жил один человек по имени Педро. Педро охранял город. Он видел сверху все, что делали дети, а самое главное, он видел все их плохие поступки, как бы они их ни скрывали. Сейчас, вспоминая все это, я удивлялась, почему мама не придумала какого-нибудь ангела или святого, которые бы жили в этом обелиске, занимаясь тем же самым.

Я вернулась на тротуар и пересекла улицу в обратном направлении. Гардель улыбался на афише с «Бессмертными», слишком загримированный, он походил на накрашенного пингвина. Раньше, когда отец мне говорил: «Это Гардель», я всегда думала, что Гардель – это Педро из обелиска.

Я оглянулась и увидела вывеску «Майо», сложенную из железных букв. Днем она не бросалась в глаза, но ночью можно было прочитать только «Мао». Томас все никак не мог установить лампу на букве «i», может быть, с тем умыслом, чтобы его книжный магазин имел два революционных названия. У меня Мао всегда ассоциировалось с воротничком баллона, который так ненавидят мужчины, до тех пор пока я не наткнулась на статью Наталио Ботаны в газете, которую читал мой муж. Там было написано, что в пятидесятых годах в Китае во время культурной революции Мао Цзэдуна количество погибших было равно численности населения современной Аргентины. Меня радовало, что я живу в такое время, когда уже нет революций. Но я ничего не сказала Диего. Должно быть, историкам нравятся революции.

Я купила банку «кока-колы лайт» и, открывая ее, поставила пятно на своей белой кофточке, которую надела специально для Томаса. То что я одевалась для мужчины, для мужчины помимо Диего, совершенно не значило, что я неверная жена. Я это делала всегда, это было моим любимым занятием.

«Все мы, женщины, должны наряжаться не только для одного мужчины, – думала я, и еще: – Очень важно то, что мы это делаем для самих себя». Но последнее было не про меня. И совершенно неважно, что прошло девять лет, на самом деле прошло девять месяцев, девять дней, девять минут: каждый раз, когда я вспоминала о Сантьяго – написал ли Сантьяго письмо или просто позвонил из Колумбии, не оставив послания на автоответчике, – для меня все было новым. Мне нужно было рассказать обо всем мужу. Но за что было меня прощать? За то что я всегда все портила? Я ломала вещи, пачкала их. Не помогал ни один пятновыводитель, всегда оставался след.

Я отодвинула от себя банку, чтобы сжать ее посередине – это одна из моих привычек; как дотрагиваться до всех телефонов-автоматов и оплачивать проездные билеты в автобусах и метро мелочью, как успеть добежать до угла, пока на светофоре не поменялся свет или автобус не начал движение после очередной остановки. На самом деле, это были не привычки, скорее предрассудки, маленькие ритуалы: если я это не сделаю, случится что-нибудь плохое. Например: этого мальчика в обрезанных джинсах на роликах, который переезжает улицу, собьет двадцать четвертый автобус. После того как я покинула родительский дом и перестала посещать воскресную школу, я могла поверить во что угодно. Может, лучше было бы снова обратиться в религию, ведь меня к этому готовили.

Я выкинула банку. Она, упав на дно, звякнула. Урна была пустая. В Буэнос-Айресе люди ничего не кидали в урны, в основном они что-нибудь доставали из них. Пятьдесят сентаво за килограмм жестяных банок, я это прочитала в газете. Может быть, та женщина со сломанными зубами вытащит эту банку. Я прижала сумочку к груди и остановила такси.

5

– Расстегнитесь, пожалуйста, – сказал врач. Луч белого света пробежал по моему лицу и декольте. – Ничего хорошего.

– Да. Мне почти тридцать лет. Я уже взрослая для угрей. Не так ли? Для угрей и прыщей.

Он не засмеялся. Дерматологи всегда были странными, эта неотъемлемая черта отличает их от онкологов. Чтобы как-то компенсировать поверхностность своей профессии, они всегда ставят плохой диагноз. Он продолжал проверять меня под лампами, обводя пальцем более подверженные зоны, которые я не могла видеть. Как меняют вещи белая занавеска и лампа, подумала я, или, лучше сказать, то как их используют. Врач ощупывал мое лицо, мне это больше не нравилось, но я уже никуда не могла деться. Мне ничего не оставалось, как лежать и смотреть на вырисовывающееся в свете лампы лицо врача.

– Давайте попробуем продолжать принимать лекарства: вечером умываемся с Цетафилом и наносим гель Пуралос, как вы уже знаете, четыре капли на воспаленные места; и по утрам давайте добавим Эриакне в гранулах.

Почему он говорил во множественном числе, если сам он не собирался ничего этого делать?

– Я вам хотела показать это, – сказала я, показывая на кожу над грудью. – Эти родинки, видите? Они мне нравятся, но их становится все больше и больше, а некоторые даже начинают становиться выпуклыми.

Он потрогал их, словно соскребал отколупывающуюся от стены краску. Я чувствовала его несвежее дыхание, но слепящий свет от лампы помогал не замечать этого. Это так отличалось от того, как трогал их Диего. Или как их трогал Сантьяго. Никто, кроме Диего, после Сантьяго.

То что я позволяла прикасаться к себе только Диего (и доктору), не являлось никакой заслугой, просто больше мне никто не нравился. Нетрудно было быть верной, если Сантьяго был так далеко, если вот уже девять лет он был очень далеко. Разница та же самая, что ходить по карнизу на расстоянии одного метра от земли и тысячи. Любой смог бы пройти по карнизу на расстоянии одного метра, хоть и толщина и длина у этих карнизов были бы одинаковыми.

– Они безвредные.

– Что?

– Я говорю, они безвредные. Мы можем их вывести, если хотите, но они совершенно не опасны.

Он выключил лампу и повернулся ко мне спиной. Я застегнула молнию. Рядом с кушеткой стояли весы. Зачем дерматологу весы?

К карточке были приколоты отчеты о моих предыдущих визитах, написанные разными чернилами. Доктор помотал головой и пробурчал: «Явное возобновление угревой сыпи», но то, что он записал, никак не походило на то, что он только что сказал. Он попросил у меня страховое свидетельство, чтобы записать в рецепт номер благотворительного фонда. Круглые и четко написанные цифры контрастировали с неразборчивым почерком. Я записала в блокноте названия лекарств на случай, если фармацевт не разберет его каракули.

– Я могу загорать со спреем номер тридцать, как в прошлом году?

Он перестал писать и возмущенно на меня уставился:

– Солнце? Ни в коем случае!

– Но сейчас конец ноября. Все загорают.

– Послушайте, сеньорита. Все очень просто. Вы сами решайте: будет ли у вас лицо в угрях, прыщах и пятнах, но загорелое, либо у вас будет хорошая кожа.

«Я не сеньорита, – подумала я, – и вы это знаете, это указано в моей карточке. В такси, которое я поймала, чтобы доехать до консультации, наоборот, таксист мне надоедал тем, что все время обращался ко мне «сеньора». Это случилось уже третий раз за день; даже совсем недавно мне говорили, что я выгляжу моложе. Может, все дело в очках, я их носила гораздо реже, чем линзы. Белая сеньорита с хорошей кожей или загорелая сеньорита? Какой я хотела быть?»

– Неужели нет никакого выхода?

– Нет, – отрезал он и легким ударом поставил печать внизу рецепта.

Тогда я буду загорелой, решила я.

6

Цель: убить бен Ладена. Он начал вести кампанию против Соединенных Штатов в Афганистане. Первая большая наземная операция в этой войне. Несколько сотен полностью экипированных кораблей с помощью вертолетов были перенесены в Кандагар, последний крупный талибанский бастион.

Военные новости в газетах повторялись изо дня в день с небольшими изменениями, но все равно каждый раз они казались новыми. Это было похоже на молодоженов в начале семейной жизни или просто на начало любовных отношений: большие заголовки, которые потрясают еще до того, как ты переходишь к внутренним страницам, к взаимозаменяемым статьям. Я пробежала глазами по журналам, развешанным под козырьком газетного киоска, как мокрое белье: модели и киноактрисы в бикини. Над актрисами были заголовки: «Новая Сюзана» или «Арасели снова возвращается». Вот уже на протяжении многих лет ничего не менялось. Я ненавидела способность этих женщин к постоянным перевоплощениям, я отлета к лету почти не менялась, если только немного в худшую сторону: пара морщин, пара лишних килограммов.

– Сколько? – спросила я, показывая на жасмин.

Мужчина, который одновременно продавал и газеты, и цветы, встал со своей скамеечки у киоска с газетами и подошел к цветам, которые находились на пару метров ближе к углу.

– Для вас два песо, – сказал он. Он собрал букет из десяти веточек; обычно их продавали за четыре, а то и за восемь. – Возьмите эти, у них еще несколько бутонов не раскрылись, они дольше простоят, – посоветовал продавец. Он завернул цветы в целлофановую бумагу, протянул их мне, убрал два песо в карман и вернулся на свое место к газетному киоску.

Я чувствовала, что иду по-другому, ведь у меня были цветы. Я очень давно не носила в руках цветы. В восьмидесятых годах была реклама каких-то духов: мужчина видит идущую по улице женщину, бежит к цветочному ларьку и догоняет ее с букетом. «Если кто-то, кого вы раньше никогда не видели, вдруг преподносит вам цветы, – это «Импульс»». С того времени пошла мода дарить цветы незнакомкам, но мне никогда не дарили. Однажды я купила букет лилий перед тем, как войти в «Майо». Конечно же, Томас спросил меня, откуда они. «Мне их подарили на улице, как в рекламе», – соврала я.

Я отделила бутоны от веток и положила их в стеклянную чашу, где они плавали на поверхности. Со стола в гостиной запах распространялся по всему дому. Пошла на кухню и открыла холодильник: яйца, ветчина, сыр, молоко, два йогурта, салат, два уже почерневших пучка базилика, два помидора и два куриных окорочка. Я не знала, что мне приготовить. Мне вообще не хотелось готовить. Я услышала, как в замке поворачивается ключ.



– Привет.

Диего зашел на кухню с букетом жасмина и белым пакетом из аптеки. Он поцеловал меня в губы. Рыбий поцелуй, губы чуть-чуть приоткрыты.

– Привет! – Я взяла букет у него из рук. – Спасибо. Я тоже такие купила. – Я сосчитала цветы: десять. Он их купил у того же продавца газет и цветов. – Но эти гораздо красивее.

Я открыла белый пакет и вытащила оттуда еще один, прозрачный, с валерьянкой. Развязала узел и понюхала: запах был, как от грязных ног.

– Хочешь, я приготовлю поесть? – спросил Диего, засунув голову в холодильник.

– Мне так хотелось, чтобы ты это предложил.

Я опустила жасмин в вазу из синего стекла, отнесла ее в гостиную и поставила рядом с телефоном. Разговаривая с Августином, я буду ощущать их аромат.

Без Августина дом казался пустым. Ни Диего, ни я никогда не смотрели телевизор, а он часами сидел у экрана. Сейчас мы скучали по этим звукам, как иногда скучают по надоевшему шуму какой-нибудь домашней техники, которую наконец-то отдали в ремонт.

Диего сходил в ванную, затем в спальню и вернулся на кухню. Мы передвигались по дому, как рыбы в аквариуме в гостиной.

Я достала с самой верхней полки серванта белую скатерть. Зажгла две свечи и погасила свет. Затем подошла к музыкальному центру и поставила диск Билли Холидэй.

Диего принес мне цветы. И сейчас готовит. Я счастливая женщина, подумала я. На его месте я не обходилась бы со мной так хорошо.

Мы нуждались в объединяющем нас духе. Он так же важен для страны, как и для семейной пары. Эрнст Тукендхат, чешский философ, говорил, что однажды все духовные ценности исчезнут и останется только одна – ценность совместного существования, которую мы также сможем определить только совместно. В качестве проверки журналист привел ему один исторический пример: английский офицер был назначен на службу в Индию. Как он должен был среагировать на существовавший в стране обычай сжигать вдов вместе с покойным мужем? Тукендхат не задумался ни на минуту: чиновник должен был вмешаться, только если вдова умирала против своей воли. Однако он добавил, что правильного решения в данном случае вообще не могло быть.

Чем жить согласно такой морали, не проще ли быть аморальным? Конечно, аморальность – это только форма морали, точно так же, как и отсутствие индивидуальности и есть индивидуальность. Я подумала, не сходить ли мне за записной книжкой, но я уже разулась и удобно устроилась на диване.

На третьем этаже дома напротив женщина накрывала на стол. Диего открывал и закрывал дверцу духовки, снимал кастрюлю или сковородку с плиты. I've got this man crazy for me, he's funny that way, – пел Билли Холидэй. «Этот мужчина сходит по мне с ума». Были песни, в которых говорилось о других вещах, но мне хватало того, что я обратила внимание на эту, таящую в себе послание для меня.

Толстой (я это прочитала в одной из его биографий) чувствовал, что музыка его вдохновляла настолько, что вызывала несвойственные ему эмоции. Со мной же все происходило наоборот: казалось, что кто-то специально вставляет в мою жизнь эти песни, чтобы я что-то поняла, как в музыкальных комедиях. В песнях были слова, которые подходили для всего: так называемые инструкции по использованию реальности.

Диего пришел с кухни с двумя бокалами вина. Мы чокнулись.

– Давай позвоним Августину, – попросила я.

– Ну а если они еще до сих пор ставят лагерь? – засмеялся он. Потом посмотрел на скатерть, на свечи и добавил: – Завтра.

Мне так хорошо знаком был этот голос.

– Завтра мы ему позвоним.

7

Дневной свет пробивался сквозь жалюзи и полосками отражался на стенах и простынях. Вместе со светом в комнату проникал шум улицы: автоматические ворота, птицы, двери, которые то открывались, то закрывались, а за всем этим непрерывным фоном сигналили, тормозили и мчались по шоссе машины.

Диего оставил свою рубашку висеть на дверце шкафа. Когда я была маленькой, я боялась темноты. Стоило мне ночью вдруг проснуться, и школьная форма на вешалке превращалась в повешенного. Я всегда оставляла дверь открытой, чтобы комнату освещал свет из коридора, включенный специально для меня. Августин же, наоборот, никогда не боялся темноты. Может, боязнь темноты тоже присуща только женщинам?

Несмотря на валерьянку, я все равно плохо спала. Я лежала на боку, лицом к Диего. Выбившаяся прядь волос падала ему на лоб, как водоросль. Меня всегда удивляло: за сколько времени отрастает борода? Я как-то даже задумала понаблюдать ночью, как она растет. Но это, должно быть, то же самое, как наблюдать закат на пляже: стоит на что-нибудь отвлечься, и момент, когда солнце погружается в море, упущен.

Я знала это лицо лучше, чем свое. У моего мужа было лицо, которое любая женщина была бы рада видеть каждое утро, просыпаясь. Привлекательное и спокойное лицо. Я поняла, что готова прожить остаток своей жизни с Диего, когда первый раз проснулась с ним рядом.

«Сколько всего можно узнать о человеке, когда он спит», – говорил он. «Покажи мне», – просила я. И он поджимал ноги к груди и складывал руки под подбородком.

Интересно, стали ли уже похожими наши лица, как у тех пожилых пар, которые так долго пользуются одной и той же мимикой, что и черты лица становятся одинаковыми? Глаза у нас уже точно одинаковые: грустные, как две перевернутые половинки луны. У Августина глаза большие и круглые. Сейчас я уже не могла вспомнить, какие у Диего были глаза в самом начале.

Сантьяго тоже смотрел на меня, когда я спала или когда он думал, что я спала – в те времена, когда мы оба ютились на университетской кровати. В то утро первое, что я увидела, когда открыла глаза, был облупившийся по краям потолок; я повернулась на левый бок и наткнулась на лицо Сантьяго. Это было лицо древней статуи. Больше, чем жить с Сантьяго, я хотела умереть вместе с ним, умереть, глядя на него. Но Сантьяго проснулся: «Привет, красавица!» Точно так же он здоровался с собакой, сторожившей вход в общежитие университета.

– Я смотрел, как ты спала. Ты спала вот так. – Он скрестил руки на груди.

– Как мумия, – сказала я.

Сантьяго засмеялся. Он бы такого никогда не сказал.

– Да, точно. Как мумия. – И он меня поцеловал.

Кто мы, когда спим? Это один из тех вопросов, которые не дают уснуть по ночам. Иногда, когда я наконец засыпала, мне казалось, что я прыгаю, словно меня кидает из стороны в сторону. Будто перехожу с одного уровня сна на другой, играя в классики: то ближе к жизни, то ближе к смерти. Когда моя бабушка умерла, мама мне сказала, что она уснула навсегда.

Диего повернулся ко мне спиной, и я стала разглядывать его вихры на затылке. Казалось, его затылок был специально такой формы, чтобы я могла положить на него ладонь. Хотя именно Диего всегда клал ладонь мне на затылок. Мне нравилось класть руки ему на плечи, они напоминали мне руль на моем велосипеде. Я знала, что могу управлять им как хочу.

Я целиком залезла под одеяло. Постель пахла сексом двухдневной давности и шампунем Диего… Она пахла семейной парой. Я уснула за несколько минут до того, как зазвонил будильник. Мне даже приснился короткий сон. Я ехала в поезде и вдруг увидела голову Сантьяго в другом конце вагона. Я пошла поздороваться с ним, но проход становился все длиннее и длиннее, и я так и не дошла до него.

8

На фотографии был изображен разрушенный город: руины, пыль и песок, земляная дорога, по которой брели, даже не взявшись за руки, женщина в синей накидке до пят и ее сын – маленький мальчик в больших штанах и зеленой жилетке. Казалось, что он идет немного позади матери, внимательно глядя на землю, будто ищет чего-то. Афганский ребенок, ненамного младше Августина. «Руины, – гласил эпиграф. – Мать и сын идут по тому, что когда-то было главным проспектом Кабула, такому же разрушенному, как и большая часть афганской столицы».

В статье ничего не говорилось о женщине с ребенком. Сколько человек погибло? Тысячи, сотни, десятки? Одно и то же, везде писали одно и то же, в этом проблема всех газет. Единственным способом заинтересовать читателей было бы рассказать о матери с сыном. Как в военных фильмах. Не важно, сколько народу погибло в целом; для того чтобы вызвать эмоции, нужно было отвести камеру на передний план. Лицо этой женщины похоже на мое, хоть оно и спрятано под накидкой. Ребенок похож на Августина.

– Я бы хотела поговорить с Августином Ринальди, пожалуйста. Это звонит его мама.

Кто-то положил телефонную трубку, затем послышались шаги, далекие крики и бег Августина.

– Алло!

– Алло. Это мама.

С того момента как Августин научился говорить, у него был низкий голос. Казалось бы, хорошо, что его нельзя ни с кем спутать, но я никак не могла привыкнуть к его голосу по телефону. Немного хриплый и надтреснутый.

– Все хорошо?

– Да. Я играл в футбол.

– Холодно?

– Нет.

– Ты хорошо ешь? Чем тебя сегодня кормили?

– Рисом.

– Не хочешь вернуться?

– Нет.

– Ну давай, расскажи мне что-нибудь. Чем ты занимаешься? Ты себя хорошо ведешь?

– Да.

– Много не загорай. Надевай кепку. И не забывай мазаться кремом для загара.

– Мама, никто этого не делает.

– А в палатках чисто?

– Да. Только на полу немного земли.

– Тебе там точно хорошо? Уверен, что не хочешь вернуться?

– Да.

– Ты забыл свои липучие фигурки.

– Да, но это не важно.

– Я нашла динозавра у тебя в кровати и убрала его в ящик.

– Чтобы его не стащил твой друг. Он уже приехал?

– Нет. Папа тебе…

– Все, пока! Меня зовут.

Я повесила трубку, закрыла газету и отнесла пустую чашку на кухню. Я мыла посуду, когда снова зазвонил телефон. Может, это Августин забыл мне что-нибудь сказать?

Но это был не Августин. Это была моя мама. Голос у моей матери был такой, словно она ходила по тонкому канату, и казалось, что случилась какая-то беда или что она сейчас начнет меня в чем-то упрекать. Я изучила дорожку из капель на полу. Сняла резиновые перчатки и положила их рядом с цветами.

– Ты мне никогда не звонишь.

– Тогда сама позвони мне.

– Я это и делаю. Ты разговаривала с Августином?

– Да, только что положила трубку.

– Какое безумие отправить его одного так далеко, он же еще такой маленький. Ты спрашивала, не холодно ли ему там?

– Да.

– Он ест? Не хочет вернуться? Ему там нравится?

Почему она уже не задает мне таких вопросов? На протяжении последних нескольких лет я сама звоню, чтобы спросить ее: ты тепло оделась? Ты приняла лекарства? В какой момент родители превращаются в детей? В какой момент дети перестают быть детьми? Когда Августин станет моим папой?

– Что, мама?

– Я спрашиваю, когда приезжает твой друг?

– Какой друг?

– Колумбиец.

– А… Во вторник.

– Хорошо.

Наступило молчание. Мне вдруг стало интересно, качает ли мама головой.

– Ты должна выглядеть красиво.

– Что?

– Я говорю, ты должна выглядеть красиво. Он холостой?

– Да. Нет, в разводе.

– А-а, женат…

Было время, когда мы обсуждали эту тему. Для мамы существовало только два типа мужчин: холостые и женатые; причем под определение «женатые» подходили разведенные, просто живущие отдельно и на самом деле женатые. А что касается холостяков и вдовцов – это одно и то же. Но, насколько я знала, Сантьяго был холостым, а не разведенным. Зачем я сказала, что он в разводе? Но какое значение это уже имело сейчас?

– Сильвина спрашивала меня про тебя.

– Кто?

– Сильвина, твоя приятельница по колледжу. Я ее встретила в булочной. Она до сих пор не замужем, бедняжка.

– Мама, извини, но мне надо идти, у меня индейка в духовке.

Бедняжка. Иногда я думала, что существуют две вещи, которых я боюсь больше всего на свете: что моя мама начнет меня жалеть и что я когда-нибудь стану на нее похожей. Может быть, это одно и то же, потому что мама жалела даже саму себя.

Но я была замужем, имела ребенка. Диего обо мне заботился. Сантьяго никогда не мог бы делать этого. Может быть, самый важный поступок в своей жизни я совершила именно для того, чтобы мама меня не жалела, чтобы заслужить ее одобрение; мама считала, что это ее заслуга и что за это я должна быть ей благодарна.

9

– Человеческое тело открывает нам путь к природе, его строение аналогично строению тела травоядных. Это мы берем за основу.

– Да, но мы разумны.

Я хочу убежать от этого разговора, от тех, кто его ведет: парочки подростков в стиле хиппи. Парень на секунду замолкает и встает, чтобы уступить место беременной женщине. Его нога виднеется среди кожаных лент, мягкая и белая, как сырое тесто для пирога. Он весь похож на тесто и даже пахнет точно так же. Он встает рядом со своей спутницей, держа в руках гитару в кожном чехле. Я представляю его с распущенными волосами, сидящего в позе Будды на незаправленной кровати, сверкающего грязными пятками. За его спиной плакаты с изображениями рок-певцов, в комнате стоит запах ароматических масел, а он перебирает струны своими длинными ногтями, пытаясь соблазнить девушку с помощью песен без ритма, состоящими из таких слов, как «душа», «оазис», «жизненная сила». Чего ждет девушка, чтобы выйти и оставить его? Я уверена, что ему даже не нравятся ее красные волосы, ее белоснежная кожа; я также уверена, что он никогда не пытался сосчитать ее веснушки. Он наверняка дарит ей только одежду из бамбука, серьги из риса и искусственные камни. Но девушка не собирается выходить. Они продолжают ехать вместе, позабыв о разговоре, до тех пор, пока у них не останется ничего, кроме этих детских разговоров. Они приедут в какой-нибудь парк и будут курить травку, глядя на небо.

Я смотрю в окно, как будто ныряю в бассейн. Двое мужчин, скорее всего дорожные рабочие, с задранными над толстыми животами футболками. Их это спасает от жары? В чем виноваты люди, которые проходят мимо или смотрят на них, как я, из автобуса?

– …Уж что мне точно не нравится, так это их кожа. Ладно, пусть она мне не нравится…

Маленькая девочка в коляске гуляет со своей бабушкой, крепко сжимающей кошелек под мышкой, как будто он уже сросся с нею. Девочке не больше двух лет. Я машу ей из окна, и она поднимает свою маленькую ручонку. Мы с ней здороваемся, пока бабушка ищет ключ в кошельке. Движение на дороге приостанавливается, и мы продолжаем махать друг другу, пассажиры смотрят на нас.

– …существуют немецкие продукты, которые имитируют вкус чего угодно, они похожи на желатин.

– Это хорошо, потому что тогда не надо убивать животных, не так ли?

Девушка с длинной косой и в оранжевой мини-юбке выходит из дома со своей дрессированной собакой. Мне бы хотелось иметь такую дочь. В ней есть все то, чего мне недостает: грация, уверенность в себе, жизнерадостность, легкомыслие, длинные волосы и оранжевая мини-юбка. Нет, на самом деле это не так. Я всегда хотела иметь мальчика, а не девочку: Что бы я делала, если бы моя дочь обладала теми качествами, которые я больше всего ненавижу в женщинах, или, хуже того, если бы она была похожа на меня? Мне вполне хватало одной, такой меня. Без сомнения, больше вероятности, что я буду хорошей матерью для мальчика.

– Посмотри на свои сандалии. Где взяли кожу, чтобы их сделать? Какая разница, что взять у коровы: кусок мяса или кожу для пары сандалий?

Я иду по улице Корриентес по направлению к Театру Святого Мартина, разглядывая витрины с дисками, навесы, афиши с лицами актеров, развешанные на дверях театров, сообщающие о том, что сейчас идут детские спектакли, на которые Августин не пойдет, если только его не приведет Диего; через окна я заглядываю внутрь баров – обычно в пять часов вечера люди едят пиццу: взгляд документалиста.

Афиши со спектаклями для взрослых развешаны в холле: «Собремонте, отец нашей родины», «Цианид во время чая», «Человек и сверхчеловек». Нет такого плохого фильма, который я решила бы променять на спектакль в театре. Экранные персонажи не чихают, когда не должны, не вздыхают, не делают много лишнего шума, не ошибаются. Хотя настоящая проблема театра в том, что он очень далек от реальной жизни; все слишком метафорично, абстрактно или просто надуманно, когда не похоже на цирк, мне никогда не нравился цирк. С театром, наверное, произошло то же самое, что и с живописью после появления фотографии: когда возникло кино, он отказался от реализма. Однако в живописи он еще существовал. Но какая разница? Никто же не спрашивал моего мнения.

– Прекрасный спектакль. – Мужчина в плаще показывал на одну из афиш, где актеры с напыщенным видом стояли лицом друг к другу.

Я вхожу в зал «Лугонес», как тот, кто первый раз входит в заведение, посещаемое только мужчинами. Стены отделаны деревом, кресла из кожи кремового цвета, специально неудобные; я сажусь в то, которое стоит прямо передо мной. На протяжении нескольких лет это место было моим убежищем, местом, где я могла забыть об университете, о маме, о самой себе, обо всем мире, о Томасе. Зачем я пришла сюда сейчас? Наверное, чтобы забыть о Сантьяго. Чтобы перестать думать о нем хотя бы на пару часов.

Запах талька и нафталина; я могла бы поклясться, что это те же самые старики, что сидели в этих креслах десять лет назад. Им все равно, что показывают: «Украденные поцелуи» Трюффо или «Пляску любви», это как наблюдать за фокусом: не важно, что это за фокус, а важно, в чем он заключается. То же самое, что иногда происходит с некоторыми электрическими приборами. Что продолжает этих людей удивлять, так это гигантские образы, которые возникают на экране. Как появляются города, пейзажи, двигающиеся люди. Мне тоже до сих пор это кажется каким-то фокусом. Например, подмигивание; актеры театра не подмигивают.

– …Но этот мусор всегда существовал.

Голос прозвучал категорично. Я уверена, что это был не тот мужчина в плаще. К чему это относилось: к коммунистам, военным, политикам, евреям, порнографии? Надеюсь, он не будет больше ничего говорить на протяжении фильма, подумала я, хоть и понимала, что надеяться на это было бы слишком.

10

Единственный способ узнать побольше о Сантьяго – это смотреть его фильмы. Он снял два. И оба были представлены на фестивале латиноамериканского кино. Их копии были плохого качества и сопровождались плохим звуком, но это было не так важно, потому что фильмы, как и сам Сантьяго, отличались почти полным отсутствием диалогов. Картины были хорошие, местами даже гениальные, но я смотрела их с другой целью, я бы смотрела их, даже если бы они были ужасными.

Мне казалось, что главных героев играли актеры не такие выразительные, как Сантьяго, он сам должен бы был их сыграть. Они были менее талантливы, чем он, но, в конце концов, он так решил. Я выходила из кинотеатра с чувством тревоги и легкой вины (будто что-то украла), но в то же время успокоенная. Я возвращалась домой и целовала сына и мужа, и у меня было такое чувство, что я только что избежала неминуемой смерти.

И все же в наших отношениях с Сантьяго никогда не было никакой определенности. Он мне ни разу не говорил, что любит меня. Он даже не говорил, что я ему нравлюсь. Точно так же и его герои поступали с женщинами, в которых влюблялись. Они и вели себя, как женщины: не делали никаких попыток соблазнить их. Мужчины всегда молчали, и это молчание выводило женщин из себя; в итоге они сами подходили, целовали их и в конечном счете вели в кровать. Они были похожи на марионеток, женщины должны были завести механизм, который привел бы их в действие. Они влюблялись и даже страдали из-за любви, но и пальцем не пошевелили, чтобы что-то изменить, чтобы удержать или вернуть своих женщин, точно так же, как и ничего не делали вначале, чтобы завоевать их.

Один из героев оставил свою возлюбленную в доме, где они вместе жили, и перестал писать ей и отвечать на ее письма. Другого, наоборот, покинула его любимая, ничего не объяснив, но он и сам не потребовал объяснений, а просто посвятил свою жизнь коту, которого она ему оставила. Только герой последнего фильма предпринял какие-то действия: девушка пришла к нему в гости – она была парижанка, они познакомились в «Кафе де Флор», и он пригласил ее к себе, думая, наверное, что она не придет. Дом находился посреди леса, хотя в кино это место больше походило на дельту Амазонки. Девушке наскучил лес или молчание Себастьяна (так в этом кино звали прототип Сантьяго), а может, и то и другое, и она захотела вернуться обратно; он перевозил ее на лодке, и вдруг ему в голову пришла мысль удержать ее: он сделал вид, что не справляется с веслами, лодка перевернулась, и все вещи утонули (сумочка девушки, одежда, паспорт), она не умела плавать, и он ее спас. На этом фильм и закончился. Возможно, в следующий раз, когда она решит уехать, он ничего не сделает, чтобы удержать ее. Должно быть, сложно жить с таким мужчиной.

После просмотра этого фильма я встретилась с Гонсалесом. Гонсалес – это кинокритик и один из организаторов фестиваля. «Правильный фильм, у меня нет претензий», – сказал он мне. Но в чем заключается правильность какого-либо фильма? Я его слушала, словно ждала, что он это чем-то докажет. Но Гонсалес просто продолжал кивать; он носил костюм, который был явно ему мал и открывал черепашью шею; еще он причмокивал языком и, когда говорил, прикусывал нижнюю губу. Он не разбирался ни в чем, кроме технической стороны фильмов Сантьяго.

Два года спустя я снова его встретила, когда выходила с просмотра «Украденных поцелуев». Он поздоровался со мной несколько сдержанно, плохо скрывая смущение. На нем опять был маленький костюм, только в этот раз брюки были в клеточку, а также добавлены полуботинки и очки в красной оправе. Было видно, что он под впечатлением «Украденных поцелуев», хотя наверняка смотрел его уже четвертый раз. Или, может быть, я единственная, кто смотрела его четвертый раз. В любом случае, я не собиралась обсуждать этот фильм с Гонсалесом. Я бы могла поговорить с ним о Тарковском или Фассбиндере, но только не об этом фильме.

Я достала из сумочки «Клинекс». Гонсалес мне нежно улыбнулся, очарованный уже не фильмом, а моими глазами.

– Я простыла, – попыталась я ему объяснить, – я всегда простываю в начале лета.

Цель оправдывает средства – это мой девиз. Я задержалась на несколько минут перед театральными афишами и пошла искать телефонную кабинку, чтобы позвонить Диего.

– Я собираюсь перекусить и посмотреть какое-нибудь кино с девчонками, – говорю я; на самом деле я собираюсь перекусить и посмотреть какой-нибудь фильм с Гонсалесом.

Иногда я думаю, что мой муж был бы идеальной супругой для неверного мужа. А может быть, идеальным мужем для неверной жены. Но я верная. Или пока верная? Но я не хочу думать об этом.

Чем больше я смотрю на фотографию Сантьяго, которую храню в путеводителе по Мадриду, тем больше он становится на ней совсем на себя непохож. Его лицо стирается из моей памяти, как переводные картинки на фантиках жвачек, которые Августин слюнявит и приклеивает на внешнюю сторону ладони, а через несколько дней они стираются от воды. У Гонсалеса есть фильмы Сантьяго, а может, у него даже есть последний короткометражный фильм. Смотреть их – то же самое, что провести несколько часов с Сантьяго. Таким образом я оказалась в квартире Гонсалеса. Мне необходимо было посмотреть «Ни слова об этих женщинах», и сейчас я читаю строки, которые остальные будут читать на афише Театра Святого Мартина на следующей неделе, когда начнется цикл «Лето с Ингмаром Бергманом». Гонсалес дал мне ее почитать, чтобы я что-нибудь исправила, расставила или убрала некоторые акценты. Вся эта теория о «широких» и «замкнутых» пространствах, о дыхании и удушье расписана очень хорошо. Но тогда Гонсалес видел другой фильм. Я чувствую, что у меня поднимается бровь, как у Евы Дальбек, пока я читаю это.

Зачем этому мужчине смотреть столько фильмов? Как он их обдумывает и зачем носит эти штаны? Гонсалес ничего не знает о фильме, разве что сценарий, несколько диалогов и имена актеров и режиссеров. Словно он составляет краткий пересказ. Чтобы разнообразить его, он добавляет различные теории, которые берет из литературных журналов.

Вот Сантьяго действительно разбирался в кино. Он действовал, говорил и двигался, как герой какого-нибудь фильма. Он использовал мало жестов и слов, внешне всегда был апатичен, а-ля Богарт, с желанием прекратить позволять другим распоряжаться его жизнью, словно был какой-то сценарий, по которому должен был играть только он.

Гонсалес говорит, что следующим циклом в «Лугонес», после Трюффо и Бергмана, будет цикл Феллини, и я снова погружаюсь в «Амаркорд» до того, как понимаю истинную причину, зачем я здесь, и стойко переношу его взгляды на протяжении всего фильма, будто я – дополнительный экран, где могут развиваться параллельные события, тяжелое дыхание Гонсалеса и капли пота, выступающие на его лбу.

Музыка Нино Рота, скатерти колышутся на ветру, столики опустели, влюбленные и гости расходятся. Есть ли что-нибудь более грустное, чем конец праздника? Этого самого праздника. Любого праздника.

Гонсалес плачет. Из-за фильма? Из-за таракана, ползущего по дверному косяку? Из-за этой тесной квартирки – темной и грустной, которая вызывает клаустрофобию, как, по мнению Гонсалеса, некоторые фильмы Бергмана? Или потому что уже знает, что я даже не поцелую его, а он даже меня об этом не попросит? Потому что сегодня четверг, а не субботний вечер, потому что я никогда бы не пришла к нему домой вечером в субботу?

Он не поднимается, чтобы вытащить кассету. Мы сидим на подушках перед телевизором, вдыхая запах остатков курицы и холодной картошки-фри. Шум вентилятора моментами заглушает астматическое дыхание Гонсалеса, а его прохладный воздух освежает, перемалывая лопастями жару.

Он смотрит на меня, изучает мой профиль. Один кадр. Другой. Я поворачиваю голову к окну: серые стены домов и небо без звезд.

– О, – я указываю на надписанные коробки от кассет, выставленные, как книги на полках, и стараюсь сделать безразличный голос, – у тебя есть фильмы Айалы?

– Да, и даже последний короткометражный, очень хороший. Мне его прислал один друг из Бразилии вместе с другими латиноамериканскими короткометражками. Они делают фестиваль в Рио, и он хочет провести его потом в Буэнос-Айресе, чтобы оправдать расходы.

– И?

– Мне кажется, это будет сложно.

– Ты мне поставишь этот фильм?

У главного героя голос тихий, мягкий и немного певучий, как у самого Сантьяго. Он сидит в кресле с высокой спинкой спиной к зрителям. Психоаналитик – очень симпатичная женщина в очках. Очки производят двойное впечатление: можно подумать, что она выглядит куда привлекательнее без очков, когда, на самом деле, привлекательной ее делают именно очки. Она дает ему выговориться, и он говорит. Говорит о своей сестре, о том, что он провозил кокаин через границу, чтобы заработать денег и навсегда уехать из своей страны. Сеанс, не закончившись, прерывается и плавно переходит в другой, оформлением и динамикой похожий на предыдущий, с единственной разницей, что пациент каждый раз более открыт и расположен к аналитику. Атмосфера сеансов начинает меняться с рассказа о похищении отца. Аналитик хочет добиться – а ее стратегия слишком очевидна, – чтобы он осознал свою скрытую вину в этом похищении. В ее интерпретации пациент хотел отделаться от отца, чтобы защитить мать; по ее мнению, эта связь ярко выражает скрытый гомосексуализм. Последний сеанс проходит в полной темноте, слышатся только голоса, музыка, звон бокалов: аналитик приглашает его домой, они ужинают, танцуют и в конце занимаются любовью.

В этот раз Гонсалес ничего не говорит. Мы спускаемся на лифте, и на прощание я целую его в щеку. Думаю, мне все-таки следовало взять у него зонтик, но мне уже ничего не надо от Гонсалеса. Я смотрю на небо. Иногда мне кажется, что в любой момент может пойти дождь, как в кино.

Диего еле отрывает голову от подушки и приоткрывает один глаз:

– Как все прошло?

Уже начинают падать первые капли. Я закрываю окно и опускаю жалюзи:

– Хорошо. Тебе привет. Девчонки передают тебе привет. Спи.

Я складываю одежду, кладу ее рядом с сандалиями. Выключаю свет и забираюсь в кровать. Последний фильм Сантьяго показывают на всех стенах комнаты.

11

Значительную часть своей жизни я провела в автобусах. Это одно из преимуществ человека, родившегося и выросшего в пригороде. Иногда я думаю, что люди, не пользующиеся автобусами, чего-то лишаются, хотя я точно не могу сказать чего.. Еще меня удивляет, что я могу перемещаться одна. Это своеобразное доказательство того, что я уже взрослая: я могу перебраться из одного места в другое самостоятельно, без сопровождения, без того что кто-то следит за тем, как я перехожу улицу; я сама покупаю билет. «Меня тоже удивляет, что ты можешь сделать это сама», – пошутил Диего, когда я ему это сказала.

В Санта-Фе я села на двенадцатый, затем пошла пешком до остановки тридцать седьмого. По дороге я посмотрела на свое отражение в витрине магазина «Все за 2 песо» и представила себя одиннадцать лет назад: девушка, вцепившаяся в свои книги, с большой сумкой, которую я всегда безалаберно оставляла открытой.

Над Родригес-Пенья, перед Ривада-виа, вывеска гласила: «Центр биоинженерии и созидания». Остаток пути я хорошо помнила. Площадь Конгресса и голуби. Это здание – современный ответ самым красивым старым строениям, о которых я в те времена знала только из фильмов и путеводителей. Немного от парижской Оперы, немного от Мадлен. Для этого я училась в частном университете: получить стипендию и отправиться за океан, туда, где находятся все эти здания, где находится настоящая красота. По крайней мере я об этом думала, когда мне было восемнадцать лет. Сейчас я уже не была так уверена, я уже не была уверена ни в чем, но в то время у меня еще были определенные цели в жизни. Зрелость приходит по этапам: ты приближаешься к тринадцати годам и понимаешь, что должна всему учиться заново, для того чтобы к двадцати годам стать самой умной, а затем ты понимаешь, что все, чему ты научилась, тебе никак не пригодится.

Из этого и состоит Буэнос-Айрес: угол Рима, проспект Мадрида или Барселоны, несколько фасадов Парижа. Заимствованная архитектура, которая в конечном итоге уже стала считаться собственной. Я была похожа на этот город, который никогда полностью не был моим городом. Я была, как он: печальная и лживая.

Три с половиной женщины на одного мужчину, гласила статистика. Буэнос-Айрес был городом женщин. Одни выходили из дому и шли на работу: влажные волосы, сумка на плече и пакет из бутика с бумагами и обедом в специальной коробочке; другие шли ненакрашенные, с косметичкой в сумке, чтобы намалеваться в такси или в автобусе. Я смотрела на их лица, на походку, на то как они поправляют волосы. Я могла угадать, занимались ли они любовью этой ночью или даже утром, прямо перед завтраком: на лице чуть заметная улыбка, будто легкий налет, тело словно без костей, шаги и движения воздушные. Больше всего женщин на автобусных остановках: они производят маневры с ребенком, которого держат за руку, и младенцем на руках, чтобы вытащить деньги и заплатить за билет. Вот, например, эта, которая зашла в автобус с младенцем в пеленках и мальчиком примерно одного возраста с Августином, который сразу же сел подальше от матери на первое сиденье первого ряда, самое опасное. Почему город вдруг наполнился мальчиками восьми лет? Что, интересно, сейчас делает Августин?

Какая-то женщина в пижаме кричала, стоя на крыльце своего дома: «Сукин сын, как же ты мне сделал хорошо, сукин сын!» – и хваталась за свою курчавую голову. Мимо нее прошла пожилая сгорбленная женщина, шевеля губами и даже не глядя в ее сторону. В кондитерской на углу Альсины и Комбат-де-Лос-Посос рыдала девушка примерно моего возраста, прислонившись лбом к витрине и поставив локти по краям чашечки холодного кофе. В автобусе, через два сиденья от меня, девушка разговаривала по сотовому телефону, и ей было не важно, что ее разговор слышат все пассажиры: «Хорошо… Ладно… Иди один, тащись за всеми юбками, но знай, я буду делать то же самое».

Я вышла вслед за матерью с младенцем и мальчиком возраста Августина. Подождала, пока на светофоре загорится зеленый. Рядом со мной остановилась группа девушек в школьной форме со своим руководителем-женщиной в белом балахоне. Я посмотрела на их лица, на загорелые ноги под школьными платьями. Должно быть, они загорают во дворе своей школы, намазываясь «Коппертоном» или каким другим кремом для загара, как это делала я в их возрасте.

Мы вместе перешли улицу. Я когда-то была одной из этих девочек. В то время я проходила сто метров, которые отделяли школу от моего дома. Мама ждала меня из школы с приготовленным обедом и включенным телевизором. Я приходила, снимала балахон и еле-еле успевала помыть руки перед началом «Хозяина и господина».

Завернув за угол, девочки горячо попрощались, словно они не встретятся в понедельник, и пошли в разные стороны. Некоторые из них зашли в кафе-мороженое. Я видела их лица в зеркалах, они изучали меню.

Этого кафе не было, когда я училась в школе. Вместо него была мастерская по ремонту домашних электроприборов. От находившегося рядом рыбного магазина запах распространялся по всему кварталу. Должно быть, это раздражало всех соседей, но мама говорила, что это будет длиться недолго. Видеоклуб здесь тоже долго не продержался, а закусочная еще меньше. На этом месте раньше был магазин шляп, но я никогда не видела, чтобы туда кто-нибудь заходил, а тем более мерил шляпы. Вместо закусочной сейчас был прокат машин «Remi's». По какой-то непонятной причине хозяева подобных заведений обожали эту «кавычку» из английского и французского языков; они не умели ее правильно использовать, делали ошибки в числе и роде артиклей, но давали такие названия, как «L'Mirage», «Deluxe's», «Le Voiture». Казалось, они думали: «Пусть все останется, как есть, но зато мы дадим впечатляющее название». Перед моим домом, где раньше была кооперация, возвышалось «Бинго». «Бинго» было для соседей настоящим Лас-Вегасом. Как и для меня здание Конгресса, до того как я побывала в Европе.

Я позвонила и стала ждать. Посмотрелась в дверное стекло: надо было накраситься. Грасиэла открыла мне дверь.

Это была парагвайская девушка моего возраста, но казалось, что она лет на десять меня старше. Она не была страшненькой. Интересно, есть ли у нее жених. Мама заставляла ее носить специальную форму, которую купила в магазине «Онсе»; одна синяя, другая черная в мелкий белый горошек, по крайней мере, эти модели мне нравились. Сегодня на ней была синяя, которая ей больше шла.

– Привет, Вики, – только в этом доме меня называли Вики, – сеньора в парикмахерской напротив, – и она указала в сторону парикмахерской «Альдо'с».

Солнце «сияло сквозь окна со стороны сада, и шум жарящегося мяса смешивался с пением птиц. Грасиэла оставила недорезанный салат на деревянном столике.

Я засунула руку в сумку для хлеба: хлебцы, поджаренные и хрустящие. Мама всегда посылала меня в булочную с этой сумкой с белыми и черными квадратиками, которые составляли слово «хлеб». Когда вернется Августин, я возобновлю эту традицию: пошлю его в булочную Санта-Фе с такой же сумкой. Я положила хлебец обратно в сумку и посмотрела через окно в сад. За несколько месяцев до того, как родился Августин, Диего покрасил в желтый цвет гамак и в красный – качели, на которых я качалась еще в детстве. 'Но сейчас, когда мы приходили в гости, Августин только смотрел телевизор и не выходил в сад.

«С завтрашнего дня прекращаю думать о Сантьяго», – сказала я себе таким же тоном, каким поздравляла себя с тем, что смогла удержаться и не съесть хлеб. Я заглянула в гостиную, которую всегда запирали на ключ – «чтобы грязь не носили», – говорила мама. Сейчас не было необходимости закрывать ее, но там, рядом с раздвижной дверью, были дорожки. Моя мать ходила по полу, застланному плюшевыми дорожками, и надевала на кресла белые чехлы, которые служили вторым покрытием. Когда приходили гости, она снимала чехлы и убирала дорожки. Иногда, в особых случаях, она доставала серебряные приборы и бабушкины бокалы. Но я не была таким случаем.

Пыль и свет проникали в комнату моих родителей. Мне казалось, что я вижу своего отца, облокотившегося на спинку кровати и читающего газету, ожидая приглашения к столу; он забрался на кровать в обуви, будто специально, чтобы позлить маму. Последний раз, когда я его видела, он и был в этой самой кровати, из-под одеяла торчали только лицо и руки, а кожа была бледная и вся в пятнах.

Он умер во сне – так сказала мама. «Как бабушка», – подумала я. Но я уже знала, что такое смерть. Одно дело уснуть, другое – умереть.

В душе я благодарила его за такую смерть – внезапную и молчаливую, – мне не пришлось наблюдать, как он стареет, не пришлось это осознавать, мне оставалось просто любить его. Сейчас моя мама могла стать воплощением того, что я любила. Она могла сказать: у папы было превосходное чувство юмора, папа был всегда очень строгий, папе никогда не нравились твои женихи, ему нравилась Эспередина и финики в сиропе. Это была ложь, но никто не осмеливался ее отрицать, даже сама мама.

Последний номер журнала «Ола» лежал на банкетке рядом с ночным столиком мамы. Он был открыт на странице со статьей о Максиме Соррегиете, аргентинской принцессе в Голландии, одетой в свадебное платье. Я закрыла журнал и открыла ящик: успокоительное, снотворное. Пока отец был жив, мама глотала эти таблетки, как конфеты. Наверное, она перестала принимать их после его смерти.

На комоде стояли две свечи. Подобие маленького алтаря Богородицы Розарии Сан Николас – аргентинской святой, последней, которая творила чудеса; рядом лежал молитвенник и сухая ветка оливкового дерева, которую мама меняла каждое Вербное воскресенье. Фотографии в серебряных рамках или, скорее всего, в рамках из стали: Августин в саду на красных качелях; Августин в Мар-дель-Плата, перед замком из песка, который построил не он. Виргиния, задувающая свечи на свой шестой день рождения; Виргиния – выпускница седьмого класса, обнимающая своих родителей (мама с высокой прической, папа еще не седой, в синем костюме и с галстуком); Виргиния у французской новогодней елки, ее первое Рождество вне дома.

«В детстве мы такие, какие мы есть на самом деле», – говорил Джон Ирвинг в какой-то передаче. Я посмотрела на все эти фотографии, затем в зеркало над комодом. Кем я была до Сантьяго, до Диего? Кем я была до Августина? Кем я хотела стать? Я надавила на прыщик около носа, и на стекле образовалось маленькое пятнышко, которое я стерла рукой.

В этой комнате заканчивалось путешествие в страну без секса. Дом моих родителей был как Пингелап, остров людей, не различающих цвета-, о котором рассказывал Оливер Сакс. Вся культура ахроматическая, со своими собственными вкусами, искусством, манерой одеваться и готовить. «Это совершенно не значит, что она беднее и неустойчивее», – говорил Сакс. Но мне жизнь моих родителей никогда не казалась насыщенной и устойчивой. Феномен этого острова заключался в микронезии, которая охватила шесть или семь поколений: они не могли различать цвета, но хорошо распознавали бананы и вообще отлично знали географию острова; в их понимании их визуальный мир был полноценный. Что больше всего их удивляло, так это количество пространства, которое занимают у всего остального мира оттенки разных цветов.

Это тоже была ложь; возможно, первая ложь, которая причинила мне настоящую боль, когда я узнала, что мои родители занимались любовью на этой кровати, пока я спала. По крайней мере один раз они это точно делали. Я вспоминала, как однажды ночью стояла за дверью: я хотела увидеть или услышать что-нибудь, но они только читали газеты или журналы; мама первая начала свои действия (я услышала звук поцелуя) и погасила свой ночник, через несколько минут отец погасил свой. Вздохи заполняли все пространство, соединяясь и отделяясь, как в каноне. И единственное, что я услышала немного погодя, – это как журналы падают с кровати и ударяются об пол, и еще позже, когда я уже вернулась в свою комнату, – шаги папы или мамы по направлению к ванной и шум воды.

Мама никогда не говорила о сексе даже со своим психоаналитиком. По возвращении из Европы я решила жить отдельно. Дома как будто взорвалась бомба, «нож распорол» маме сердце, из-за этого, по моей вине, она стала ходить к психологу, хотя до пятого сеанса она не осмеливалась открыть ей настоящую причину.

Психолог однажды позвонила мне домой и попросила приехать к ней. Консультация находилась рядом с церковью, и меня рассмешила мысль, что мама, выйдя с сеанса, идет причащаться и читать молитву, а затем исповедуется священнику, рассказывая то, что она только что говорила аналитику.

У психолога была просторная квартира, похожая на ту, которую я тогда снимала, единственная разница была в том, что, должно быть, она была более светлая, когда поднимали жалюзи. Женщина указала мне на диван. Тогда я впервые увидела диван психоаналитика, но я села на стул, даже не сняв пальто. Она молчала, ожидая, что я заговорю первая. Она меня не знала: я никогда не начинаю разговор, больше того, я всегда отвечаю лишь из вежливости.

– Не рассказывайте своей матери, куда вы ходите, – наконец произнесла она, – не рассказывайте ей о своем путешествии, о том, что вы делали в Европе.

Это, без сомнения, был странный сеанс, но я никогда не была у психолога.

– Я вас не понимаю.

– Да, разговаривайте с ней о чем-нибудь другом. – Она выдержала паузу. – Знаете, в чем проблема вашей матери? Ваша мать…

– Я не хочу этого знать. Я не просила вас о чем-либо мне рассказывать.

Я задержала взгляд на красных пятнах на ее руках и шее для того, чтобы она поняла, что я их увидела.

– Не надо мне говорить о моей матери, – сказала я, – лучше вообще ничего не надо мне говорить. Я пойду. – Я поднялась. – Я вам что-нибудь должна?

– Нет. Ваша мать все оплатила.

Я открыла дверь, вышла и вызвала лифт, но повернулась, чтобы еще раз взглянуть на нее. Тут я поняла, что мне страшно. Страшно от того, что вдруг у нее нет диплома психолога или психоаналитика или что у нее мало практики. Бывает ли у психологов мало практики? «Я должна это сделать, – подумала я, – я бы не пришла, если бы мне это было безразлично». Психолог с извиняющимся выражением лица, во фланелевой юбке ниже колена и блузке с вышивкой. Волосы, как солома, свисают по щекам, казалось, что они отвалятся, если она шевельнется. Эта женщина нуждалась в большей помощи, чем моя мать.

– Говорите, она все оплатила?

– Да. Она хотела, чтобы я вам позвонила. Чтобы я вам все рассказала.

– А почему я должна хотеть это знать… знать то, о чем она мне никогда не говорит?

– Ей нужно вам это рассказать, чтобы вы все знали. Она говорит, что только так может вылечиться.

Что мама мне хотела рассказать? Она наконец вылечилась? Я снова открыла ящик: на коробочках с успокоительным стояло просроченное число – год смерти моего отца, – таблетки были не тронуты. Я захлопнула ящик.

Я отдернула занавеску и высунулась в окно. Улица была узкая, и, если хорошенько присмотреться, я бы могла увидеть маму, скорее, ее голову в руках парикмахера Альдо. Волосы прямые и тяжелые, у меня такие же, своего настоящего цвета. Кроме всего прочего, я унаследовала от мамы что-то хорошее.

Соседки пытались делать такие же прически и подбирать краску для волос: каре пепельного цвета, спереди немного приподнятое. Высота и стиль прически зависели от моды в районе. Мама перестала быть «женой доктора» и стала «вдовой доктора». Папа был адвокатом, но все его называли «доктором». Я тогда была «дочкой доктора», а сейчас я уже никто.

Я вспоминала кабинки, похожие на капсулы, которые превращали женщин в астронавтов, пока им делали маникюр. Альдо не желал снижать цены. Пока я два раза в год ходила стричься за пять песо в какую-нибудь парикмахерскую школу, мама платила тридцать каждую неделю, чтобы почувствовать себя сеньорой.

Может быть, она ходила в парикмахерскую не за этим, а чтобы почувствовать, как пальцы Альдо массируют ей кожу на голове. Сейчас я думала, что это больше похоже на проявление нежности. Мама откидывала голову назад и, когда он начинал промывать ей голову шампунем, выпускала журнал из рук и закрывала глаза. Тридцать песо – это умеренная цена за такие услуги.

– Привет, Викита!

Над верхней губой у мамы виднелись капельки пота, зубы были немного в помаде, и от нее пахло дезодорантом. «Викита» звучало так, будто она обращается к кому-то другому. Вики, Викита. Но меня зовут Виргиния, а не Виктория.

– Ты звонила Августину? У него все хорошо?

– Не накручивай себя.

Она положила сумочку на столик и включила телевизор.

– Как давно я не смотрела новости, – сказала я.

– Викита, ты будто в лесу живешь.

Она включила вентилятор, чтобы развеять запах еды. Свет, лившийся из окна, делал прозрачной ее одежду, а точнее, белую кофточку в фиолетовый горошек, которая выделяла ее живот и грудь. Она купила ее в одном из магазинов района, магазинов, которые обычно носят названия: «Гала», «Лувина», «Петуна». У нее до сих пор были красивые ноги. У меня не такие. Говорил ли ей когда-нибудь отец, что у нее красивые ноги?

В телевизоре парочка молодых ведущих, оба загорелые в солярии (это единственное, что отличало эти новости от тех, что я смотрела в детстве), поворачивали головы вправо и влево, как марионетки. Затем стали показывать какие-то слайды о войне.

Мама спустилась вниз и надела тапки из тюля нежно-голубого цвета с помпонами. Еще она надела повязку на голову, чтобы прическа не испортилась, и две бигуди на макушку, словно девочка, которая выходит из парикмахерской с желанием поиграть в парикмахерскую.

– Для Вики самый сочный кусок мяса, – сказала она Грасиэле, – и не добавляй в салат уксус, ей это не нравится.

– Уже нравится, мама.

Она меня не услышала; она никогда не принимала во внимание мои вкусы и их изменение.

– Как Диего?

– Хорошо.

Грасиэла принесла мясо, салат, бутылку воды, коробку вина и сифон. Интересно, Ивес до сих пор приходит забрать пустые сифоны и принести ящик с новыми? Он всегда старался зайти к служанкам. Он жених Грасиэлы?

Грасиэла единственная за обедом смотрела телевизор, она сидела за маленьким столиком около плиты, позади нас.

Я бы могла сказать: «Мама, я – проститутка». Мама бы не очень удивилась. Она бы посмотрела на меня, словно говоря: «Я это знала». Казалось, что она догадывается обо всем по той простой причине, что всегда думает все самое плохое. Смогла ли узнать та психолог, как в моей матери уживаются эти простодушие и цинизм?

Может быть, самым большим противоречием в моей жизни было то, что я могла обмануть кого угодно; я могла заставить всех поверить в то, что я такая, какой хочу казаться, а не такая, как она. Но моя мама могла верить только в худшее. Она не всегда была такой, но с того момента, как я покинула этот дом, мама перестала признавать меня. Я могла сказать ей: «Я сижу на героине», «Я только что ограбила банк, и за мной гонится полиция» или «Я оставляю Диего и Августина и переезжаю жить в Колумбию». Маме ничего не стоило поверить в это.

Мы ели медленно, в скользком, как остающийся на тарелке жир от мяса, молчании. В новостях ничего не говорили на протяжении нескольких минут, словно у телевизора выключили звук. Другая характерная черта страны без секса: нетерпимость к тишине. Мама поспешила нарушить ее до того, как она полностью воцарилась.

– Ты должна получить докторскую степень.

– В какой области?

– Докторскую степень, – повторила мама.

Она собрала пустые тарелки и салатницу и отнесла их на кухню.

– Тебе почистить персик?

– Нет, спасибо.

– Качамай? Тебе понравится. Тогда я заверну тебе с собой хлебную запеканку, которую ты обожаешь.

– Лучше не надо, спасибо; я и так уже поправилась. Я положила руку на живот. Мама критически посмотрела на меня и согласилась.

– А скоро приезжает этот мальчик, твой друг, колумбиец. И тебе надо носить трусы.

Трусы в мамином понимании должны быть большими и длинными, как у гимнастов или теннисистов. Они делают плоскими живот и ягодицы.

Мы спустились по лестнице и подошли к двери гаража, не включая свет. Мы шли по памяти, мама держала меня за руку. «Ей не хватает кошелька под мышкой и бабушкиных духов с запахом цветов», – подумала я. Я тоже буду водить Августина за руку?

– Ты посещаешь мессу?

– Да.

Мы обменялись поцелуями. Я не слышала, как закрылась дверь, но я и не оборачивалась: мама стояла там, провожая меня взглядом, пока я не пересеку проспект, возвращаясь в реальный мир.

На остановке я вспомнила еще одну вещь о моем отце: он не знал названий ни деревьев, ни птиц, ни столиц Африки и Азии, но выдумывал их для меня. Он считал, что уж лучше соврать, чем ничего не ответить.

А еще ему нравились карнавалы. Он весь год ждал парада на проспекте Маипу, не где-нибудь в центре, не на Гуалегуачу: парад в Банфилде. Три квартала, залитые светом, народ в маскарадных костюмах, гирлянды, барабанная музыка: может быть, именно таким представлял рай мой отец.

12

Диего рассматривал мои ноги, словно впервые видел меня обнаженной. Казалось, он удивлялся тому, что у нас, женщин, есть ноги. Зачем они нам нужны?

Я еще не сделала педикюр, я записалась на понедельник, чтобы не стыдно было разуться перед Сантьяго. Утром, пока принимала душ, я случайно ободрала ноготь на большом пальце ноги. Я положила ногу со здоровым ногтем на другую. Диего присел передо мной на корточки и своими большими руками положил мои ноги ровно. Он бросил взгляд на обрезанный коврик, разноцветные бумажки, исписанные салфетки, маркеры, газеты и журналы, разбросанные по полу.

– Ты осознаешь, что твой кругозор сужается? – улыбнулся он. – Раньше ты читала книги.

– Но я читала меньше и знала меньше. Все равно я читаю какие-то книги. Я снимаю ксерокс с нужных мне страниц и затем складываю их в папки с разными заметками по этим темам. Заметки, конечно, дают фрагментарное описание, но более широкое. Это как Интернет, хотя мне больше нравятся бумаги, я предпочитаю свои папки.

Я вдохнула воздух. Иногда такое со мной случалось: когда я столько наговорю, мне потом становится трудно выговаривать слова. Я говорила много и на одном дыхании, скороговоркой, которую я сама усложняла еще больше в процессе говорения. Этому меня тоже обучил Диего. С того времени, как мы стали встречаться, я поняла, что мне придется в любой момент поддерживать разговор; как те пациенты, которые периодически выполняют упражнения для того, чтобы разработать долго бывшую в неподвижности руку.

– Я ездила к маме, – сказала я.

– Как она?

– Хорошо. Передает тебе привет.

– А сейчас ты о чем пишешь? – спросил он, пока помогал мне собирать бумаги в папку.

– О снах.

– Не вижу Фрейда…

– У него все очень надуманно. Кроме того, я потеряла к нему всякое уважение после истории о Билли Вилдере.

– Какой истории?

– В тысяча девятьсот двадцати шестом году журналист Вилдер должен был взять у него интервью в Вене; его встретила женщина и пригласила пройти, и он смог рассмотреть приемную из зала, через дверь. Его внимание привлекло то, что диван был очень маленьким, и он понял, что все фрейдистские теории основаны на анализе лилипутов.

– То есть на нас они не работают? – засмеялся Диего и посмотрел на мои ноги, которые он держал в своих руках.

– И тут появился Фрейд с салфеткой на шее, он был Велдеру по пояс, и, когда Велдер сказал, что он журналист и хочет взять у него интервью, Фрейд его выгнал. Поэтому я предпочитаю Сакса.

– У тебя есть его книги?

– У меня есть парочка длинных статей и несколько рецензий. – Я показала ему заметку из «Нью-Йорк таймс»: на фотографии полный мужчина с белой бородой, почти лысый; три морщины, как шрамы, пересекают лоб, одет в белую футболку, в руках держит периодическую таблицу.

– Еще ему не нравилась музыка.

– Саксу?

– Нет, Фрейду.

Нам не хватает занавесок, подумала я. Но никто не будет смотреть на нас в это время, время сиесты и мыльных опер, к тому же Диего почти никогда не делает это на диване.

– Странно, что ты вернулся с работы так рано, – сказала я.

– Мне очень захотелось тебя увидеть.

Мы бы могли пережить второй медовый месяц. Мы бы могли наслаждаться тем, что вдвоем. По крайней мере Диего этим наслаждался. У меня же, напротив, было ощущение затишья перед бурей. Иногда я сильно скучала по Августину, большую часть времени на меня нападала какая-то непонятная тоска, что-то похожее на желание, чтобы Сантьяго в итоге не приехал.

Диего немного сжал губы, мускулы у него на лице напряглись, и он заморгал. Локон волос упал ему на лоб, он теребил ремешок своих часов. Я сняла их и положила на стол. Ему до сих пор трудно давалось начало. Я следовала его движениям, использовала моменты, когда он приближался ко мне, чтобы поцеловать его и начать.

Он внимательно осмотрел мои уши, сначала одно, затем другое.

– У тебя симметричные родинки. – Он потрогал их. – По одной на каждом ухе, еще на шее и на грудях, вот здесь.

– Никто никогда не обращал на это внимание, – соврала я и поцеловала его.

Он снял с меня очки, положил их к часам и отвел меня за руку в спальню, словно мы были детьми, словно он повел меня прогуляться или поиграть в свою комнату.

Джинсы с трудом сползли с моих бедер, я взяла его руки в свои и медленно опустила их себе на лодыжки, разула одну ногу, затем вторую.

Это Диего делал лучше всех: казалось, на фалангах пальцев у него есть маленькие компасы, поэтому они прекрасно знали, куда двигаться. Я понимала, что люблю ощущение, которое возникает после его прикосновений.

– Если ты когда-нибудь уйдешь, – однажды сказала я ему, – оставь мне свою руку.

– Нет, – поправил он меня, – либо весь я, либо ничего.

– Скажи мне, – сказал Диего.

– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала?

– Что-нибудь.

Это была своеобразная игра. Диего нравился мой голос после занятий любовью, поэтому он всегда пытался заставить меня разговаривать.

– Ты заметила?

– Что?

– Что с тех пор, как уехал Августин, ты снова начала кричать. – Он накрылся одеялом, несмотря на то что было очень жарко.

– Громко? Я громко кричу?

– Достаточно. Но мне нравится, мне этого не хватало.

Мы обычно не говорили о таких вещах, но иногда я думала, что это я научила его заниматься любовью. Сантьяго научил меня, а я научила Диего. Не думать, например. Я, которая не прекращала думать ни на одну секунду, которая думала о нескольких вещах одновременно, которая думала, даже когда спала, даже когда видела сны. Для меня секс стал оазисом в пустыне: единственным местом, где я могла вообще ни о чем не думать. Секс и танцы были не совместимы с размышлениями; Диего не умел танцевать, но мы с ним занимались любовью, и я добилась того, чтобы он тоже ни о чем не думал. Чтобы он не вскакивал с кровати, как чертик на пружинке, когда мы заканчивали. Я научила его забывать обо мне, быть эгоистом, иногда даже жестоким. Делать это в любое время суток, в разных местах в доме, со светом или без, медленно или быстро. Нам больше нравилось медленно. Мы называли это «эрозия». Мне нужно будет сдерживать себя и не кричать, когда приедет Сантьяго. Может, рассказать ему? Может, рассказать ему сейчас про Сантьяго?

– Как дела у Веро с ее женихом? – спросил Диего, рассматривая на потолке влажное пятно рядом с люстрой.

– Плохо. Они то ругаются, то мирятся, потом снова ругаются. Единственная причина, почему они до сих пор вместе, – это то, что они прекрасно проводят время в постели.

Диего заложил руку за голову.

– В какой-то степени я могу их понять, – продолжила я и увидела, как его тело под одеялом напряглось.

– По крайней мере со мной у тебя нет такой проблемы. – Я хочу сказать, что нас связывает не только это.

Он сел на край кровати, спиной ко мне и начал одеваться, как в первые разы, когда мы занимались любовью.

Ему не нравилось его тело, и он не хотел, чтобы я его видела. Однако мне он казался красивым: высокий, стройный, покрытый волосами. Я потратила несколько месяцев, чтобы хорошенько рассмотреть его голым. Я раскрывала его ночью, пока он спал, и любовалась им.

Он пошел в гостиную забрать свои часы, как герой идет забирать свою шпагу, без которой он теряет свое могущество.

Я надела футболку, пошла в ванную и посмотрела на себя в зеркало. Достала щипчики из косметички и выщипнула волос, который вырос у меня на подбородке. Затем я рассмотрела свои глаза; я использовала зеркало, как лупу, которую настраивала, приближаясь и отдаляясь. «Виргиния Гадеа, – сказала я. – Виргиния Гадеа, Виргиния Гадеа». Я прильнула губами к зеркалу и снова отодвинулась. Это была красивая сцена.

Иногда моя жизнь казалась мне пародией на какой-нибудь фильм. Но не все сцены были хорошими. Надо, чтобы у человека было две жизни, подумала я, вторая должна состоять из того, что нам нравится в первой, чтобы мы могли пережить это еще раз. Однако это было свойственно только плохим фильмам: сплошные кульминации, яркие моменты и никакого круговорота событий. Может быть, это вовсе и не проблема плохих сцен, а всего лишь недостаток средств.

13

Мужчины-партнеры Виргиния Гадеа

Я не великая спортсменка. На самом деле я совсем не спортсменка, иногда по утрам я просыпаюсь с ярко выраженным желанием пробежаться, но потом не осмеливаюсь издеваться сама над собой. В таких случаях я понимаю, что, однажды пересилив себя, в следующий раз я могла бы пробежаться, не прилагая особого труда. Это любопытный феномен, который повторяется: я отказываюсь от обеда и днем умираю от голода, но если я продолжу голодать, я смогу отказаться от ужина и, возможно, от завтрака на следующий день. Мои подруги утверждают, что если пару месяцев не заниматься любовью, то потом можно обходиться без этого многие месяцы и даже годы. Большинство нас, женщин, нуждаются в том, чтобы ставить себе такие необходимые условия, чтобы любить себя. А также определенные надуманные условия, чтобы их любили. Кажется, у мужчин нет такой проблемы, по крайней мере это утверждают все мои знакомые мужчины. Женщиныэто партнерши, во всяком случае, те женщины, с которыми мужчины хотят переспать, а потом распрощаться.

Я никогда не встречалась с женщиной-партнершей, но имела возможность оценить достоинства, мужчины-партнера. Танцеватьэто не то же самое, что и заниматься любовью, но достаточно и этого, чтобы ввести в игру мужчину-партнера.

Как его узнать? Мужчина-партнер обычно не красавец – хотя встречаются и такие, – в любом случае, он выглядит красавцем, когда танцует в красном свете прожекторов, с женщиной, которая первая нашла его. Для начала, он умеет останавливаться: выпрямив тело, в вызывающей позе. Его ноги обычно плавно следуют ритму музыки.

Женщины, которые не очень хорошо танцуют, или те, которые совсем не умеют танцевать, могут начать с того, что попросят дать им несколько уроков танго. Учитель обычно гарантирует посредством взаимодействия, которое обязательно в паре, мужчину-партнера на время занятий, и все счастливы, потому что уже танцуют лучше, чем вначале, когда только пришли.

Мы все должны провести хотя бы пятнадцать минут в своей жизни с мужчиной-партнером. Проблема с ними такая же, как и с женщинами-партнершами: в большинстве своем они отрицают, что их предназначение – это временная деятельность. Они хотят разговаривать с нами, пока танцуют, хотят узнать наш знак зодиака, наши вкусы и увлечения, хотят показать, что они эксперты не только в искусстве танцев, но и в кино, музыке и живописи. Нам не остается другого выхода, как с большей или меньшей деликатностью дать им понять, что их обязанности заключаются только в том, чтобы держать нас за талию и кружить, чтобы мы летали по танцплощадке. Потому что в этом и заключается мимолетное и неотразимое очарование мужчин-партнеров: мы можем забыться, позволить им вести нас; они выбирают за нас нужное направление, и мы остаемся счастливые и довольные, уверенные в том, что их желания совпадают с нашими.

Уроки танго и милонги:

«Ла-Вирута» – ул. Армениа, 1366: среда с 21 до 23 ч.; пятница и суббота с 22.30 до 24 ч.; воскресенье с 20 до 24 ч. (затем танцы).

Салон «Каннинг» – ул. Скалабрини-Ортиз, 124: вторник, пятница и суббота с 21 до 23 ч. (затем танцы).

«Ниньо-Биен» – ул. Умберто, 1 1311: четверг, пятница и суббота с 21 до 23 ч. (затем танцы).

14

Магическое сочетание оправы кольца с большим камнем из зеленого стекла. Другие скрывают ненастоящее золото, а мне никогда не нравилось все золотое. Зеленое кольцо мне подарила Веро на прошлый день рождения; она мне его вручила там, в «Ла-Вируте». Тем вечером я не прекращала танцевать ни на минуту и решила, что буду надевать его на все танцы милонги как талисман.

В воздухе кружился серпантин и витал запах пиццы, который танцовщицы пытались зажевать мятными подушечками.

– Мы сегодня пойдем? Мне необходимо потанцевать.

«Необходимо» было любимым словом Веро, она его использовала очень часто. «Мне необходим воздух», «Мне необходима вода», «Мне необходима сигарета», «Мне необходимы туфли», «Мне необходим мужчина».

Серия танцев пуглиесе подходила к концу, а мы продолжали сидеть, без желания разговаривать, глядя на танцплощадку. Женщины, их ноги: пятка, носок, поворот, ноги сплетаются и кружат в такт с ногами мужчин; веки опущены, на лице блаженная, сексуальная улыбка. У мужчин челки, гель и прямые брови, даже молодые и современные парнишки переодеты в танцоров танго.

Веро сделала мне знак. Там был Рикардо, в своей синей в полоску рубашке, аккуратно заправленной в штаны с темным кожаным поясом, на бронзовой бляшке была выгравирована лошадиная голова.

Мы прижались щеками друг к другу; от него пахло мылом. Я закрыла глаза, и мое тело начало двигаться, прекрасно повторяя его движения, мы танцевали слаженно, как соединяются части пряжки на его ремне. Все было так просто. Я скользила с такой естественной легкостью, с какой мне хотелось бы скользить и в жизни. Мы пересекали зоны кружения, мы сталкивались с некоторыми парами; каждый такт, в каком-нибудь повороте я открывала глаза и смотрела на лицо Рикардо в зеркала салона.

– А как же все твои женихи и мужья? Они разрешают тебе приходить сюда?

Я выдавила из себя улыбку. Всегда одна и та же шутка.

– Почему ты не пришла в прошлую пятницу?

– Не смогла.

– Ты должна приходить, – он закончил поворот и закрыл объятия, чтобы сказать то, что он собирался мне сказать, и чтоб при этом я на него не смотрела, – когда ты не приходишь, я чувствую, что мне чего-то не хватает.

Я не хотела, чтобы он говорил. Я хотела только танцевать. Как Катель Голлет, британская принцесса, погрязшая в развратных удовольствиях и танцах. «Когда я встречу достойного рыцаря, способного танцевать со мной двенадцать часов подряд, я подарю ему свою руку и сердце», – пела Катель. Дьявол переоделся статным танцором в черно-красном костюме и в шляпе с пером грифа, и для Катель все закончилось трагично. Но Рикардо не был статным и был одет в синее. Рикардо был всего лишь мужчиной-партнером.

Я знала, почему я ему нравлюсь, хотя даже он этого не знал. Причина была не в моем теле, не в волосах, не в глазах: я ему нравилась, потому что я не разговаривала. Прежде всего, я не рассказывала о себе, я вообще исключила первое лицо из своего словарного запаса. Я не говорила фразами типа: «Я из тех людей, которые…» Я концентрировалась только на танце, на музыке или на чем-то другом, чем не был он или я сама. Я устремляла взгляд куда-то между его подбородком и шеей и никогда не смотрела ему в глаза, хотя мне нравилось прикасаться к его телу, его плечам, бицепсам и спине. Он мог догадываться об этом по тому, как я сжимала руку, по тому, как моя рука мягко скользила по его рубашке.

Танец закончился. Я оставила его в дальнем конце салона и вернулась за свой столик; поток танцоров колыхался то вправо, то влево, как воды Красного моря.

Веро ушла в туалет, чтобы в очередной раз накраситься. Адриана только что пришла, у нее был отсутствующий вид, свойственный женщинам, которые влюблены в кого-то, кого в данный момент нет рядом, и которые с головой погружены в свою любовь. Она стерла выражение печали со своего лица, как снимают макияж хлопковыми подушечками. Предмету ее обожания было сорок лет, он был разведен, имел сына, его звали Клаудио. Я огляделась вокруг: столики, еще столики, барная стойка, мужчины, которые кивают головами в надежде, что она их заметит.

– Тебя со всех сторон приглашают танцевать.

– Где? – весело спросила Адри; она курила свою «Виржинию Слимс», словно через мундштук.

– Гэри Олдмэн, вон там, за барной стойкой; наемный убийца в углу со стороны туалета; Шварценеггер за своим обычным столиком…

– Как Диего? – спросила Веро.

Она вернулась из туалета. Ее, кожа была такого бледно-зеленоватого цвета, который появляется летом, когда не загораешь, на губах – темно-лиловая помада, которая ей совсем не шла. Еще она распустила волосы. Я сразу вспомнила слова мамы: «Когда ты красишься и распускаешь волосы, сразу становишься другой». Веро и была другой: напуганной и тревожной.

– Диего – хорошо, – ответила я.

– Ты никогда ничего не рассказываешь.

Она была права. Почему я никогда не говорила о Диего? Иногда это заставляло меня сомневаться в искренности моей любви к нему. Женщины всегда находят повод поговорить о мужчинах, в которых они влюблены. Они цитируют сказанное ими, рассказывают их истории и даже повторяют их шутки. Я раньше тоже это делала, но не с Диего. Когда-то я рассказывала о Томасе, потом о Сантьяго, когда мы уже расстались. Мне лучше не вспоминать, сколько раз я произносила имена «Томас» и «Сантьяго». Это был способ позвать их, перенести их поближе к себе. Может быть, я не говорила о Диего, потому что он и так всегда был очень близко, не было необходимости вспоминать его, звать. Он был всегда на расстоянии вытянутой руки. В любом случае, сейчас я могла бы рассказать им о Сантьяго, о его приезде в Буэнос-Айрес.

Девять лет назад я рассказывала о Сантьяго, сидя за этим самым столиком.

– Говоришь, он делал тебе вот так? – Веро затыкала уши и закрывала глаза. – Здорово, внутри все шумит.

– Да. И целовал, как будто дуя мне в рот. Он целовал меня всю, до пальцев на ногах, и у меня было ощущение, что все, что меня окружает, – мое.

Я удивлялась самой себе, что рассказываю такие подробности, немного приукрашивая их. Но это опять же был способ еще раз призвать его.

– Это техника индейцев майя? Или, может, инков из Колумбии? – говорила Адри. – Мы можем называть это «колумбийка». Сделай мне колумбийку. Представляешь себе?

Еще я рассказывала о Сантьяго после его звонков.

– Ты уверена, что это был он?

– Да. 00 571 61 64132 – звонок из Боготы, я это уже выяснила.

– Может быть, это звонили Диего?

– Кто может звонить Диего из Колумбии? В любом случае, ему бы оставили сообщение.

Затем начинались дебаты: сколько времени можно быть влюбленной в мужчину, не видя его? «Всю жизнь», – утверждала Веро (не видеть его – это совсем ничего не значит). Для Адри все зависело от того, влюблена ли ты еще в одного или нет, она говорила, что можно влюбиться сразу в двух, особенно когда один находится где-то далеко. «Все зависит от этого», – говорила она. Слишком много условностей, и мы меняли тему.

– Сегодня ты войдешь в мое прошлое, в прошлое моей жизни. Три чувства сохранит моя раненая душа: любовь, грусть и боль, – пела Веро, и у нее неплохо получалось.

Скорее всего, я смогу сказать это: сегодня ты войдешь в мое прошлое.Они, наверное, уже забыли о Сантьяго. Зачем им сейчас все рассказывать? Он пробудет здесь всего лишь неделю, даже меньше, четыре дня, и я придумаю очередную отговорку – как уже делала это много раз – на следующую пятницу.

Четыре дня с Сантьяго. Сантьяго будет спать в нескольких метрах от нашей с Диего кровати, в кровати Августина.

Августин сейчас уже, наверное, спит. Но не в своей комнате, а в каком-нибудь гамаке, в палатке у моря. Хорошо ли он спит? Не холодно ли ему? Слышит ли он шум волн? Скучает ли он по мне?

– О чем ты думаешь? – спросила Веро.

– Об Августине.

Рикардо ушел, и единственная кто танцевал, была Адриана. Иногда сразу двое подходили пригласить ее на танец. Мы с Веро предоставляли им второе право выбора, но мужчинам это казалось невежливым, или они просто предпочитали выбрать другую.

Веро и Адри два раза в неделю посещали психолога и спортзал, я заменяла эти процедуры пятничным сеансом танго. Я утверждала, что это дает тот же эффект, и даже лучше, чем все эти терапии: нет необходимости говорить, познавать саму себя, искать объяснения и решения того, что его не имеет. Они были не согласны. Однако с того времени, как у Адрианы появился жених, она перестала посещать психолога, а Веро терапия, по всей видимости, не очень-то и помогала: она вертела стакан в руках, рвала салфетки, грызла ногти, собирала и распускала волосы, откидывала их рукой то направо, то налево.

– Ты красивая, Веро. Тебе очень хорошо с такой прической, – соврала я.

Веро удивленно приподняла брови, но ее глаза засияли.

– Ты тоже. Как у тебя с Диего?

– Хорошо. Очень хорошо.

– Ты не можешь его клонировать? Он отличный муж.

Я подумала о Диего; он, наверное, смотрит фильм в гостиной или читает газету, рубрики, которые не успел прочитать за завтраком, помешивая свой кофе, подложив подушку под спину. Моему мужу нравилась рутина. Для меня Диего был как часы: я могла расстроиться, потеряться, что-то изменить, но я всегда была уверена, что он непременно будет там, проявляя определенную активность в определенное время. Расписания, перегоревшие лампочки, розетки, корм для рыбок, оплата налогов, жилья, страховок, перевозок. Пластиковая посуда, электрические приборы, светские разговоры: он умел справляться со всем этим так, как я не умела этого делать. Моя жизнь стала значительно проще с того момента, когда в ней появился Диего.

В доме в Банфилде не произошло никаких видимых изменений со смерти папы. Все те же программы, еда, правила, расписание. Мое детство было ограничено этим повседневным ритмом, который заставил меня поверить в то, что мир предсказуем и приветлив. Диего брал на себя все наши с Августином обязанности. Сейчас, когда я уже не жила с матерью, он был хранителем семейного очага.

– Ты не похожа на замужнюю, – сказала Веро. По ее интонации я поняла, что она не в первый раз произносит эту фразу, но я только что ее услышала. – Ты ведешь себя не как замужняя женщина.

– А как ведут себя замужние женщины?

– Не знаю. Но мне кажется, что не так, как ты. Например, вот сегодня пятница, вечер, а ты здесь, танцуешь милонгу. Мне-то это приятно, но что говорит Диего?

Я посмотрела вокруг: с одной стороны танцоры, с другой – вереница столиков.

– Бедненький, – сказала я.

– Что?

– Вон там. Он уже час глаз с тебя не сводит. «Бедненький» подошел к столику справа от нас и пригласил на танец девушку в белых брюках. Но Веро уже немного приободрилась. Лучший способ вызвать симпатию у женщины (знакомой или незнакомой) – это хвалить ее внешность и одежду, сказать ей, что ею заинтересовался какой-нибудь мужчина, не важно, на самом деле это так или нет. Она сразу же преображается. Как преображается лицо Августина, когда я хвалю его рисунки, точно так же реагируют мои подруги. Мне ничего не стоит сделать их счастливыми на несколько минут, пусть даже посредством такой маленькой лжи.

– Как ей не идут эти белые брюки! Правда? – сказала Веро, показывая на девушку. Когда она высоко задирала ноги, можно было заметить явные следы целлюлита по бокам.

– А эти пряжки, – добавила я, но Веро не смогла их разглядеть, потому что другие пары загородили обзор.

– Вы позволите?

Альваро было уже под пятьдесят. У него было яйцеобразное лицо и глаза бледно-голубого цвета. И я позволила. До того как закрыть глаза, я увидела, как молодой человек в ботинках со шнурками, с которым Веро хотела потанцевать, пригласил Адриану. Я также увидела, как пришел Томас и встал около барной стойки в глубине салона, перед танцплощадкой. Он, должно быть, хорошо танцует. Томас смотрел на меня. Я никогда не видела, как танцует Томас; девчонки видели. Адри говорила, что он танцует прекрасно и всегда выбирает самых красивых девушек.

– …Тебя не задевает то, что я тебя поправляю? Нет? Я тебе говорю о волне… – говорил яйцеголовый Альваро.

– Нет. – Конечно, меня не задевает, что меня поправляет тип, который совершенно не чувствует ритма.

– …ага, поэтому ты однажды пришла в «Ниньо-Биен». Так что с волной?

Как ему удается так часто использовать это слово? Кто ему сказал, что слово «волна» входит в молодежную лексику? Кроме того, я не была молодой.

– Ты напряжена, расслабься. Я тебе это говорю, чтобы мы смогли сделать волну.

– Меня немного подташнивает, я пойду посижу. Парень в ботинках со шнурками подошел к стойке и поздоровался с Томасом.

– Надо было спросить у него кое-что, – сказала Веро.

– У кого?

– У Гэри Олдмэна, кто он такой. Он гей, женатый, или просто у него есть невеста?

– И что, ты у него спросила? – поинтересовалась Адриана.

– Да. Он женат.

– Что он тебе сказал?

– Сказал, что да. «Не хотела спрашивать это у вас», – сказала я ему. «А я не хотел тебе отвечать», – парировал он. А тут танец кончился, и я пошла к своему месту. – Почему мужчины, вместо того чтобы идеализировать меня, игнорируют, ответь мне?

– Хватит и того, чтобы один тебя идеализировал, и остальные перестануг тебя игнорировать, – сказала я. – Посмотри на Адриану, они вьются около нее, как мошки. Словно знают, что есть где-то мужчина, который ее обожает.

– Все равно что кредиты в банках: их дают тем, кто в них меньше всего нуждается, – сказала Веро. – Кредита в банке мне тоже не дают…

Адри рассмеялась. Смех ее тоже менял: он делал ее более ветреной, нежной.

– Дело в том, что мы на самом деле становимся лучше, когда влюбляемся. Тебе никогда не доводилось чувствовать, что он постоянно на тебя смотрит, хоть его тут и нет, и что ты должна разговаривать и вести себя так, чтобы оправдать его ожидания?

– Ты мне напомнила слова моей бабушки.

– Какие?

– Что после того, как умер дедушка, ей было стыдно ходить в ванную, потому что она знала, что он везде и что он наблюдает за ней.

– Чем ты сейчас занимаешься, Адри? – спросила Веро, когда закончилась «Жизнь моя»; мы слушали ее молча, потому что это была любимая песня танго всех троих.

– Ты имеешь в виду курсы, семинары, книги, йогу и все такое? – вздохнула та. – Ничем. Я ничем не занимаюсь. Когда ты влюблена, ты ничем не занимаешься: не работаешь, не учишься, не думаешь. Я даже не слежу за своими цветами. Любовь занимает слишком много времени: у тебя заканчиваются идеи, пропадает желание что-то делать. Ты только и занимаешься тем, – она откинулась назад и подняла руки вверх, словно загорала, – что любишь.

Я спросила саму себя, не для этого ли умерла любовь: чтобы дать нам возможность заниматься остальным. Или, может быть, все наоборот: любовь позволила нам убежать от всего остального, освободиться от обременительных обязанностей или того, что мы считали обязанностями, которые мы, женщины, иногда себе придумываем. Любовь по отношению к этим незначительным обязанностям то же самое, что и война по отношению к демографическому взрыву.

Молодой человек в ботинках со шнурками вернулся. Он посмотрел на меня, и я даже подумала, что он собирается пригласить меня, но он снова пригласил Адриану; он сделал небольшой реверанс, который остался ею незамеченным.

Веро устало потрясла головой и посмотрела на часы. Казалось, она готова расплакаться в любой момент.

– Веро, знаешь, чего тебе не хватает?

– Да. Жениха, мужа или любовника. И, прежде всего, перестать ходить сюда.

– Нет, чувства юмора.

– Но у тебя тоже его нет.

– Я знаю.

– Да, мне не хватает чувства юмора, но я ведь не поэтому одна. Вспомни Хуана.

– Хуана Адри? – Да. Хуан, Марсело: их всех пугало ее чувство юмора. Чувство юмора не идет женщинам; расскажешь какой-нибудь анекдот или прокомментируешь что-нибудь, и на тебя смотрят, словно ты какой-нибудь трансвестит.

– Ну с Клаудио же все по-другому. Я много раз видела вас вместе и…

– Клаудио – это исключение, и, кроме того, он – не мой тип. – Она позвала официанта и показала ему пустую бутылку из-под минеральной воды, чтобы он принес новую.

Я посмотрела в сторону бара. Томас уже ушел оттуда, на танцплощадке его тоже не было.

– Это здорово, правда? – Что?

– Что у нас с тобой разные вкусы на мужчин, – сказала я и подумала, что зря я это сделала.

– Хорошенько подумав, я пришла к выводу, что мне надо попробовать другой тип мужчин, потому что я не могу найти свой тип.

– Вспомни слова Робин, – сказала Адри, подойдя к столику в сопровождении своего партнера.

– Робина Гуда? – спросила я.

– Нет, Робин Норвуд. «Голодные люди делают плохие покупки».

Я немного задумалась, чтобы понять ее. Это была плохая фраза.

– Как глупо, – продолжила Адри, словно вспомнила о чем-то. – Знаешь, что сказал мне тот парень?

– В ботинках со шнурками?

– Да. Его зовут Фернандо, и он великолепно танцует, если он тебя пригласит, ты это поймешь.

– Так что он сказал?

– Томас сказал ему, что восхищается тобой.

– Восхищается мной? Что еще?

– Ай, Виргиния, он же старик, – сказала Веро.

– Одиннадцать лет назад он не был стариком, – сказала Адри.

– Тогда он тоже был стариком, – настаивала Веро.

– Вот, он тобой восхищается после всего того, что произошло. Ты помнишь? Оказывается, сейчас он тобой восхищается.

– То что он восхищается, еще ни о чем не говорит. Это не значит, что он оставит свою жену.

– Ладно, но какое значение это имеет сейчас?

– Мужчины, они неженки. Знаешь, какой это цвет для того парня? – Она показала на свой темный топ. – Красный. У них все в примитивных цветах. Примитивные цвета, примитивные чувства: они сами по себе примитивные. Они не различают бордовый, алый и лиловый. Мои глаза, например, какого они цвета?

Веро приблизилась к ней, слишком близко для того, чтобы рассмотреть то, что она и так знала:

– Зеленые, темно-зеленые, в центре немного сероватые, а по краям чуть-чуть желтые.

– А вот Августин различает цвета, – сказала я, – но это, наверное, потому, что ему нравится рисовать…

– Да, в конце концов, – вздохнула Вереи открыла бутылку с минеральной водой, – мне было гораздо лучше с Андресом. По крайней мере…

– Да нет, не было тебе лучше, – сказала Адри, – не в сексе счастье. Хотя иногда нам так кажется.

– Адри, любовь сделала из тебя философа, – заметила я. – В следующий раз, когда увидишь Томаса, предложи ему тему для статьи в журнале.

– Дело в том, что она прочитала «Женщины, которые слишком любят», – сказала Веро. – Это ценная книга, ты всегда можешь найти там хороший совет. Посмотри на меня.

– Наверное, ты никогда не влюблялась, наверное, ты убеждала сама себя, что влюблена, чтобы как-то ответить себе на вопрос, почему тебе было так хорошо в постели.

Веро налила себе еще минеральной воды, кинула в стакан два кубика льда, при этом немного забрызгав скатерть.

– Смотрите, – сказала она, – счастливая парочка. Парочка подростков, которые, казалось, сошли с рекламы зубной пасты, скользила по залу, как единое тело. Он шептал ей что-то на ухо, они улыбались, иногда целовались, не прекращая танцевать.

– Это должны запретить.

– Если сменишь выражение лица, я тебе открою один секрет, – сказала Адри. – О нем не написано в книге Норвуд, я сама сделала это открытие.

– Хорошо.

– Если тебя приглашает танцевать кто-то, кто тебе нравится, скажи ему, что он красивый.

– Что, так и сказать: «Ты красивый»?

– Ну, есть много вариантов: «У тебя красивая рубашка», «У тебя красивые глаза», «У тебя очень красивый рот». Но лучше всего, конечно, сказать что-то вроде: «А знаешь, ты красивый». Мужчины (я хочу сказать, обычные мужчины, а не какие-нибудь актеры или модели) не привыкли, что им говорят такое. Почему-то считается, что в этом нуждаемся только мы, женщины.

– А что делать, если он не скажет мне: «И ты тоже красивая»?

– А я думаю, что все это чушь, – сказала я и достала предпоследнюю сигарету из пачки «Виржинии Слимс» на столе.

– Секрет тех, кто не курит…

– Не будь занудой, я сейчас куплю еще.

– Предположим, что это не чушь, предположим, что ты нашла отличный учебник по тому, как себя вести, как излечиться от любовного разочарования, как снова не ошибиться и как больше не страдать. Он тебя заинтересует? Ты захочешь его купить?

Веро и Адри переглянулись и уставились на меня.

– Конечно.

– Все равно таких учебников не существует. Вернее, существуют, но они не действуют, – сказала я. – Единственное что может помочь, – это время, но иногда и оно не помогает.

– Уж это-то точно не помогает, – сказала Веро. – «Нам нужно время, чтобы подумать». А кому нужно думать? Единственное зачем нужно время в большинстве случаев, – это привыкнуть, свыкнуться с тем, что происходит, с тем, что ты одна.

Мы докуривали наши сигареты, и в пачке оставалась только одна. Голоса за столиком позади долетали до нас, как дым:

– Мне нравятся французские фильмы.

– Какие именно?

– Все.

– Да, у них есть восхитительные картины.

– Мне нравятся глубокие фильмы, так как я натура чувствительная и очень творческая.

– Вы обратили внимание? Никто не говорит: «Я обожаю есть мошек» или «Я сторонник пластической хирургии», – сказала я. – Везет же тем, кто так гордится собой. Вы согласны? Я считаю, что это следствие психоанализа: самовнушение, самовосхищение, разглядывание собственного пупка. Надо бы уделять себе поменьше внимания, немного себя игнорировать.

Я была злая, но не знала почему. Пошла к стойке и вернулась с двумя пачками «Мальборо», там не было «Виржинии Слимс». Поцеловала подруг, дала им по пачке сигарет и пошла к выходу. На лестнице я столкнулась с двумя мужчинами в галстуках и парочкой только что приехавших итальянцев.

С Диего, однако, я всегда разговаривала от первого лица.

– Я невыносимая, – говорила я ему, – я скучная. – Еще: – Мне не везет с мужчинами.

– Тебе всего лишь девятнадцать лет, немного рано говорить такое, – смеялся Диего.

– Нет, такие вещи присущи нам с самого начала. Когда человек рождается, уже видно какой он.

– Я не считаю тебя невыносимой. Думаю, что в тебя можно легко влюбиться.

Наверное, все мы так или иначе стремимся к одному и тому же: чтобы кто-то опроверг или исправил наши представления о самих себе, чтобы кто-то нам сказал, такие ли мы на самом деле, или рассказал, какие мы. Чтобы нам сообщили какую-нибудь мелочь, от которой мы смогли бы стать лучше.

До того как сесть в такси, я посмотрела на полную, ярко-оранжевую луну, и она показалась мне воплощением несправедливости. Сочетание красоты и неуместности, неудобства, роза, которую уличный продавец цветов предлагает паре, находящейся на грани разрыва.

15

Воскресенье, шесть часов вечера, – самое ужасное время. Через открытое окно доносятся звуки радио из припаркованной у дома машины и трансляция матча, который смотрят в соседних квартирах..

Диего не любит футбол; он пошел навестить своего отца, которому футбол нравится, но он должен еще купить булочек, так что доберется до Сан-Исидро только ко второму тайму, а вынести сорок пять минут игры не так уж и сложно.

Отец Диего такой же, как и он: приветливый и тактичный. Я мало общалась с ним – мы встречались только на семейных праздниках, днях рождения; иногда по воскресеньям Диего ездил навестить его и брал с собой Августина. Сегодня он поехал один.

Я улеглась на диван, думая о вещах, которые должна была сделать, но делать которые у меня не было никакого желания. Вот так вот Тавезе и покончил жизнь самоубийством, сказала я самой себе; он позвонил пяти своим любовницам из номера отеля, но ни одна из них не ответила. Я не собираюсь никому звонить. Я расстегнула шорты, закрыла глаза и начала медленно опускать руку. Я думаю о Сантьяго, как другие женщины думают о Брэде Питте или о де Ниро после просмотра какого-нибудь фильма. Может быть, мне надо было бы думать о Джонни Деппе, который так похож на Сантьяго, но он не Сантьяго. Я пытаюсь сконцентрироваться, думать только о Джонни Деппе, но у меня не получается. Ликование болельщиков по поводу забитого гола и шум воды в туалетном бачке меня отвлекают. Я думаю о том, действительно ли это получается у некоторых женщин, или это просто выдумки – женских журналов. Мне это надоедает, я представляю, что подумала бы моя мама, если бы видела меня сейчас; занималась ли она этим когда-нибудь?

Я застегнула шорты и уставилась в телевизор, словно на экране появился Сантьяго. Но на серой поверхности я увидела только отражение моего напряженного тела и части аквариума. Я снова закрываю глаза. Лицо Сантьяго состоит из кусочков пазлов. У меня есть фотография, по которой я могу собрать их.

Я пошла в библиотеку: фотография все еще находилась там, между страниц путеводителя по Мадриду.

Кроме свадебных, у нас с Диего не было фотографий, где мы вдвоем. Я фотографировала его, он – меня одну или меня с Августином.

В тот вечер, когда была сделана эта фотография, мы с Сантьяго пошли поужинать в один ресторан недалеко от Пуэрта-дель-Соль. Чтобы добраться до нашего столика, нам нужно было пройти через кухню, маленькое помещение с кучей кастрюль и сковородок, от которых исходил запах жира, моментально вцепившийся в мои волосы, как летучая мышь.

Мы заказали свинину и бутылку вина «Ла-Риоха». Фотограф подошел к нам сразу, как только принесли еду. Нам не хотелось фотографироваться, но мужчина настаивал. Мы перестали есть и положили приборы, решив, что будет лучше, если в кадр не попадет мясо и картошка. Сантьяго положил руку на спинку моего стула, будто бы он меня обнимал, будто бы мы были парой; вспышка ослепила нас на несколько секунд.

– Куда вам ее прислать? – спросил фотограф.

Я достала листок и карандаш и записала свой адрес.

– Сколько с нас? – спросил Сантьяго.

– Семь тысяч песет. Я не беру за доставку, – сказал мужчина и пересчитал деньги.

Интересно, где сейчас этот фотограф? У него единственного есть этот негатив. Я бы могла сделать копии и расклеить их по всему Мадриду. Я выкинула конверт, в котором мне пришла фотография, и сейчас у меня не было ни его имени, ни адреса.

Фотографии – опасная вещь: они поглощают тебя, ограничивая жизнь прошлым. Я всегда жила больше прошлым, чем настоящим, а будущего для меня вообще не существовало. Как только я научилась говорить – а говорить я научилась рано, благодаря моей матери, – все мои предложения начинались одинаково: «Ты помнишь?..» Я помнила все, воспоминания, независимо от их значимости, перемешивались у меня в голове, и не важно, какой давности были эти воспоминания: помнишь, когда у тебя не оказалось денег, чтобы заплатить продавщице? Помнишь, я прикусила губу, у меня пошла кровь, и ты отвез меня в больницу? Помнишь, когда ты постригся?

В этом смысле Августин очень похож на меня. Вчера мы разговаривали по телефону. «Что мы будем делать, когда я вернусь?», «Куда мы поедем на каникулы?», «Что ты мне подаришь на Рождество?». Он выдал все эти вопросы на одном дыхании, словно приготовил их заранее, словно думал об этом всю предыдущую ночь. Августин жил будущим: он говорил, что никогда не состарится. Как Питер Пен, они даже внешне были похожи: уши немного заостренные и непослушная прядь волос, вечно падающая на глаза (это он унаследовал от Диего). Напоследок он у меня спросил: «Что ты собираешься делать завтра?» – а не «Что ты делала сегодня?» – как спросила бы я.

Верить в будущее – это то же самое, что и верить в Бога. Нет никаких доказательств. Я не верила в будущее, то есть я не верила в то, что завтра что-то обязательно произойдет: все происходит спонтанно. Я посмотрела на рыбок: они выглядели такими спокойными и счастливыми в прозрачной воде аквариума. Может быть, только животные живут настоящим. У них нет воспоминаний. Они ничего не боятся.

16

Все запоминается внезапно или непроизвольно. Но как все забывается? В какой момент? Пока мы спим, пока разговариваем? Мы осознаем, когда что-то запоминаем, но никогда не фиксируем факт или процесс забывания.

Это своеобразная защита нашего организма. 'Все происходит автоматически: все что не может быть принято, уходит, растворяется. Иногда возвращается во снах. Сныэто сеть, в которую попадают исчезнувшие люди, слова, факты; это грабли, которые выкапывают из песка то, что было там похоронено.

Осознаваемое воспоминание – это паша официальная версия прошлого. Мы достаем его из закоулков памяти, очищаем, возвращаем к жизни, делаем понятным и безопасным. Мы прячем в недрах подсознания все то, что противоречит образу, который мы создаем о самих себе. Но сны вытаскивают все это на свет.

Томас вернул мне заметку:

– Чего ты начиталась? Фрейда или, как там его, Джунга?

Было удивительно, что хозяин книжного магазина, который изобиловал книгами по психологии, не знал таких вещей, но у меня все время было такое впечатление, что Томас только делал вид, что ничего не знает.

Подошел официант с подносом на плече, остановился около нашего столика и поставил перед нами два стакана, до краев наполненных льдом: один, низкий и толстый, – для Томаса и другой, высокий и узкий, – для меня. Я смотрела, как он открывает бутылку «кока-колы» и наливает виски, которое, казалось, становилось гуще, смешиваясь со льдом. Поцелуи Томаса: я в жизни не пробовала ничего вкуснее, чем виски через поцелуи Томаса. Но это было очень давно.

– Мне то же самое, – сказала я и убрала заметку в сумку.

– Унести «кока-колу»?

– Нет. Я буду пить коку и то же самое, что пьет Томас.

Я превосходно себя чувствовала, сжимая ледяной стакан, наблюдая, как пена поднимается до краев, отлично осознавая ту маленькую власть, которую мне давали легкий загар, длинная юбка и черный топ на тоненьких бретельках.

Томас разглядывал четыре родинки у меня на груди, шею, губы, руки, запястья.

– Какая же ты красивая, – произнес он с такой интонацией, как сказал бы «надо отрегулировать кондиционер» или «нужно будет придумать еще одну рубрику, чтобы как-то обновить журнал». – Нет, дело не в том, что ты красивая; сюда постоянно приходят женщины гораздо красивее тебя. На самом деле ты не такая уж и красивая.

– А-а.

– Но ты…

Я ждала, что он продолжит, я хотела, чтобы он продолжил: «Ты даже и представить себе не можешь, как ты мне нравишься. Ты мне всегда нравилась».

Вернулся официант, держа в руке виски и стакан, в котором было больше льда, чем в стакане Томаса, словно он заботился обо мне по поручению моей матери. Конечно, мама бы сказала, что они могли подмешать что-нибудь в лед. «Пусть бутылки открывают при тебе, а стакан пусть приносят пустой», – постоянно напоминала мне она, когда я собиралась на танцы. Представляя себя невинной жертвой насильственного введения наркотиков, я пугалась больше, чем мама. Мне не нравилось быть собой, но мысль о том, что я стану другой, вызывала у меня панику.

– Так достаточно? – спросил официант. Он снова наполнил стакан Томаса и пошел обслуживать другой столик.

Я поставила к себе оба стакана, словно собиралась пить сразу из двух.

– А тебе что снится? – спросила я.

– Я почти никогда не помню. Да, есть вещи, которые мне снятся достаточно часто. Например, что у меня выпадают зубы. Они выпадают по одному, и я собираю их руками. Пытаюсь вернуть их на свои места, но они снова выпадают, в итоге я кладу их на полку рядом с пеной для бритья и выхожу на улицу. Но сегодня, раз ты спрашиваешь, я проснулся, думая о тебе. Может быть, ты мне снилась, не знаю, но я проснулся, вспоминая, как ты делаешь вот так, – он показал мне на лоб, – как ты хмуришь брови, когда что-то не понимаешь.

«А твоя жена была рядом, пока ты вспоминал обо мне?» – могла бы спросить я. Ноя уже тысячу лет не думала о таких вещах. Ревность – это то же самое, что и ирония, определенный вид иронии, язвительность, которая превращает женщин в старух: у них сужаются губы, появляются морщинки около рта и вокруг глаз.

– В Соединенных Штатах над крысами и птицами ставили опыты, – сказала я. – Птицы поют во сне. Они воспроизводят новую песню, которую придумали днем. Воспроизведение не совсем точное, они добавляют или заменяют некоторые ноты; то же самое происходит с нами, когда мы спим: сны похожи на реальность, но они и отличаются от нее. Во сне объединяются наши воспоминания: они соединяются и отправляются в наше подсознание. – Я почти цитировала свою заметку. – Это называется фазой REM, – я так и сказала: ар и эм, – «быстрое движение глазами». Ты замечал, что, когда мы спим, у нас дрожат ресницы?

– Я думал, что REM – это рок-группа.

– Одна из моих любимых.

– А тебе что снится?

– Я в школе. Учительница смотрит в журнал, выбирая, кто пойдет к доске. Я пока быстро пытаюсь прочитать урок, который не выучила. И тут она вызывает меня: «Гадеа». И я просыпаюсь вся в поту.

– Но я уверен, что ты всегда была хорошей ученицей.

– Я хорошо умела врать. Это то же самое, что ты только что говорил. Мы оба знаем, что я некрасивая, но по какой-то причине люди думают иначе. На самом деле, я вру всю жизнь. С самого детства. Кажусь красивой, будучи страшной; худой, будучи толстой; яркой, будучи незаметной; умной, будучи глупой, – сказала я и заплела волосы в косу, которая тут же развалилась.

– Ум – это самое непонятное качество из всех. – Томас провел пальцем по краю стакана. – Когда говорят, что этот человек умный, я никогда до конца не понимаю, что этим хотят сказать. В большинстве случаев нет никого глупее, чем умная женщина.

– Может быть, каждый живет в той лжи, которую заслуживает. Очень грустно жить во лжи, когда ты еще совсем ребенок. Иногда я бы предпочла убить кого-нибудь, чем врать.

– Ты не слушаешь, когда тебе говорят. Видишь? Это твой большой недостаток. Я не представляю тебя в роли Нины Мурано. Но для меня ты продолжаешь оставаться загадкой.

Нина Мурано пригласила подруг на чай и подсыпала цианистый калий в пирожные Томас был прав: я никогда не приглашала никого на чай, и пирожные я делала единственный раз, еще в детском саду. Шоколадные конфеты и растертый руками кокос; я угостила ими маму. Я бы никогда не убила своих подруг. Я бы убила жену Томаса. Нет, конечно же, я бы ее не убила, но я бы хотела, чтобы она умерла. «Есть ли шанс, пусть даже один на миллион, что ты бросишь свою жену?» – спрашивала я его много лет назад. «Нет», – отвечал Томас. «Но ведь она может умереть», – думала я. Наверное, если я могла быть неверной в мыслях, я также могла быть и убийцей, желая кому-то смерти. Мужчины были единственными существами на Земле, кто мог убить просто так. Женщины убивали из ревности, зависти, обиды, ненависти. Почти не существовало женщин – серийных убийц. В Соединенных Штатах статистики были безапелляционными: 94% – мужчины.

Парень – работник магазина, – поздоровавшись, прошел мимо нас со стопкой книг. Затем он прошел обратно опять со стопкой книг, доходившей ему до подбородка.

– Тебя приглашают танцевать после твоей статьи про мужчин-партнеров?

Я улыбнулась и проводила взглядом парня, пока он не скрылся за витриной магазина. Создавалось впечатление, что Томас выбирает работников в модельном агентстве.

– А своему мужу ты тоже врешь?

Это был первый раз, когда он упомянул Диего.

Я смотрела на свои стаканы, словно они были лабораторными колбами, пока Томас не понял, что я не собираюсь отвечать. Тогда он продолжил:

– Жаль, что мы не смогли сделать это в тот раз, в те разы.

Я нахмурила брови.

– Все равно мы это делали, – сказала я и сама удивилась своим словам.

– Думаю, что да. – Он рассматривал деревянный стол, трогал его, будто всегда думал, что он сделан из другого материала. – Нет, мы это не делали.

Я глотнула виски. На несколько секунд задержала его в горле, как слова Томаса, как мои собственные слова, перед тем как произнести их:

– Думаю, что в тот день я поняла две очень важные вещи. Вообще-то в тот день и два следующих, еще до того, как вернулась из Европы.

– Две важные вещи, – повторил Томас; мне тоже моя фраза показалась немного напыщенной. – И какие же?

– Первая – это то, что секс очень важен.

– А вторая?

– Что секс не так уж и важен. Но для начала надо осознать первую, чтобы понять вторую.

– Истинно женские слова. – Томас издевался надо мной? – Думаю, что тебе надо написать новую заметку. Ты можешь написать сразу обо всем: сны, воспоминания и секс.

Я взглянула на часы над барной стойкой и удивленно приподняла брови, словно было уже очень поздно.

– Ладно, мне пора бежать.

Я сняла сумочку со спинки стула и наклонилась, чтобы поцеловать Томаса.

– Я тебя люблю, – сказал он и взял меня за руку, будто хотел помешать моему уходу и не нашел другого способа. – Видишь, чему я научился? Я не сказал: «Я тебя очень сильно люблю».

– Но совсем недавно ты мог сказать такое. Я тебя тоже люблю. Очень сильно. Мне очень нравится разговаривать с тобой.

Я посмотрела на него, посмотрела на его руки, на пятнышки на его руках, которые я раньше никогда не замечала, на выступающие вены, которые я замечала всегда.

– Ты для меня как отец, которого у меня нет и никогда не было. – И я поняла, что эта фраза была запоздалой местью.

– Не говори глупости. Я не твой отец. В таком случае это можно назвать инцестом.

Мы засмеялись. Это был натянутый, грустный смех. Я пошла через столики к выходу.

В какой момент я освободилась от Томаса? Могла прийти его жена, поцеловать его, и, наблюдая за этим, я ничего не чувствовала, только легкую грусть, как сейчас, из-за того, что Томас постарел, из-за того, что все ушло в прошлое.

Любовь – очень странное заболевание: если она тебя не убивает, то калечит точно. Я не сдалась, я продолжала вести бой с другим лицом, другим телом. Сантьяго, например. Интересно, Диего – это болезнь или лекарство от болезни? Бывает ли исцеляющая любовь?

II

ТОМАС

1

Я посмотрела на свое отражение в витрине киоска. Угрей не было. Я накрасила губы красным пробником в парфюмерном магазине на углу. Я не могла вернуться домой, ни с кем не встретившись. Не встретившись с Томасом. У меня была причина, мне надо было купить «Курс основной лингвистики» Соссюра. Я положила в рот леденец, прошла мимо остановки тридцать седьмого автобуса и пошла по Корриентес. Ветер подталкивал меня в спину, раздувал волосы и заставлял напрягать мышцы на лице. Я выплюнула леденец на поребрик тротуара и тут же об этом пожалела: это был поступок, совершенно не свойственный девушке, у которой губы накрашены помадой «Красное вино» фирмы «Шанель». Я вошла в «Майо» с сумочкой и книгой, прикрываясь ею, как щитом.

Томас сидел у барной стойки, попивая виски. Он пронзал меня взглядом, как ветер на улице, его взгляд скользил по моему телу от пяток до распущенных волос, останавливаясь на моих губах, сережках с жемчужинами и плаще. Взгляд Томаса значительно отличался от взглядов остальных мужчин: он шел от деталей к целому. Словно он говорил: «Если бы я был женщиной, я бы одевался, как ты».

– Виски?

– Нет, спасибо, просто кофе, – ответила я. Почему мне в голову никогда не приходят шутки?

Почему я такая тяжелая и медлительная? Я села за стойку бара рядом с Томасом, слишком концентрируясь на высоте табуретки и на мысли, как бы мне с нее не упасть. Звучали песни танго, те грустные танго, что так приятно слушать вечером.

– Как красиво. Что это? – Я уверена, что ответ очевиден, но я его не знала. Почему я говорю «красиво»? «Красиво», «превосходно», «меня очаровывает» – почему я так часто использую эти слова?

– Ди Сарли, – сказал он, – «Инженер». Так называется это танго. – Он посмотрел куда-то в глубь магазина и сделал кому-то знак рукой. – Не уходи, я сейчас вернусь.

Томас разговаривал по телефону за прилавком книжного магазина. Я сидела к нему спиной; пользуясь моментом, я быстро стерла помаду бумажной салфеткой и положила ее в карман. «Инженер». Я бы не могла придумать более неподходящее название для этой песни. Разве только это несоответствие сглаживала история, рассказанная в ней. Инженер без памяти влюбился в замужнюю женщину, которая никогда не бросила бы своего мужа. Он это прекрасно знал, но не мог перестать любить ее.

Томас вернулся, и мы некоторое время сидели молча, разглядывая друг друга в зеркало бара.

Я чувствовала пустоту в желудке, который то сжимался, то разжимался. Я думала о том, что, когда влюблялась раньше, а это было много раз (впервые – в семь лет, в светленького мальчика, его имени я уже не помню; я сильно плакала, потому что мы не увидимся до следующего лета), у меня в организме не было такого ощущения. Только однажды я чувствовала нечто похожее, на паруснике; я сидела на палубе, свесив ноги вниз, волны обрызгивали мне лицо; лодку качало, как колыбель младенца, и желудок пульсировал, как должно пульсировать сердце. Почему любовные стереотипы связаны с сердцем, когда все ощущается здесь, в пищеварительной системе? Наверное потому, что сердце – более привлекательный орган, чем желудок. В любом случае, нет ничего духовнее, чем любовь. Можно ли назвать любовью желание? И можно ли назвать желанием то, что я хочу дотрагиваться до Томаса, чтобы Томас дотрагивался до меня?

«Мне нужно заниматься, чтобы сдать экзамен», «Я иду с Томасом». – Мысли скакали у меня в голове. Я смотрела на него своим особенным взглядом – как это умеем делать мы, женщины, – я разглядывала его, начиная с верхнего краешка уха: пальто из кожи бежевого цвета, свитер с круглым воротничком и брюки, которые были ему немного велики. Он был одет так, как мог бы быть одет Вуди Аллен в каком-нибудь из своих фильмов.

– Я тебя не компрометирую? – спросил Томас и обнял меня за плечи.

Он это делает, потому что воспринимает меня как дочь, сказала я самой себе. Я не могла вспомнить, что же такое сказал Томас, чтобы увести меня из «Майо». Я также не спросила, куда он меня ведет; я бы могла пойти за ним хоть на край света.

Мы спустились по Калляо и пошли по Санта-Фе. Я рассматривала афиши кино; на какой-то момент мне показалось, что он собирается пригласить меня на «Невыносимую легкость бытия», я не могла придумать лучшего времяпрепровождения.

Мы шли молча, словно опаздывали куда-то или словно вот-вот хлынет дождь, хотя дождь на самом деле собирался. Томас взял меня под руку, чтобы перейти улицу. У него это получилось заботливо и немного грубовато, как у матерей, которые разводят в стороны двух дерущихся детей. Затем он отпустил мою руку и снова обнял меня за плечи.

На Агуэро мы завернули за угол и пошли в сторону Пеньи, древнего здания, немного разрушенного с одного угла. Мы идем к кому-то в гости, подумала я. Лифта не было, мы поднимались пешком по лестнице; широкая спина Томаса перед моими глазами.

Он достал связку ключей и пробовал один за другим, пока дверь не открылась.

Комната с барной стойкой, которая отделяла кухню от остального помещения. Письменный стол, над ним картина – пейзаж, где использовано много белой краски и разноцветных пятен; возможно, это немного абстрактная версия порта в Буэнос-Айресе, – диван с двумя маленькими столиками по бокам: это была вся мебель. Единственная дверь (не считая входной), должно быть, вела в туалет.

Томас снял свое пальто из выделанной кожи и повесил его на стул перед письменным столом. Затем он подошел к окну, открыл одну створку, поднял жалюзи и опустил тюль. Теперь, в ярком свете дня и в ожидании бури, комната казалась просторнее.

Я знала, что должна что-то спросить или просто сказать, но не знала что именно. Томас был женат. Это был не его дом, и мы не были у кого-то в гостях. Мне не следовало находиться там, с Томасом, но я не предпринимала никаких попыток уйти.

Меня обрадовало, что в квартире была маленькая библиотека – как будто для гномов; полка доходила мне до пояса, и на ней стояли три книги: «Дневники Че», «Как готовить легкие закуски» и словарь, – хоть я и не собиралась читать. Тут я вспомнила, что так и не купила Соссюра.

– Что тебе предложить? – спросил меня Томас, стоя у стойки бара.

– Не знаю. Я буду то же, что и ты, – сказала я и подумала, что мне понравится все, что бы Томас ни приготовил. Я хотела, чтобы он помог мне сделать то, что я должна была сделать.

– Ты не хочешь снять плащ?

Я посмотрела на себя, словно у меня плащ был надет на голое тело, и тут же сняла его. Томас аккуратно свернул его вовнутрь и положил поверх своего пальто на стул.

Он протянул мне один стакан и сел. Правой рукой похлопал по дивану, будто приглашая меня сесть рядом с ним.

– За тебя, – сказал он, поднимая стакан, который по сравнению с его пальцами казался ужасно маленьким.

Я не придумала ничего лучше, чем поднести свой ко рту. Томас смотрел на меня, не отрываясь. Все было похоже на проверку. Но проверку чего? Для чего все это? Это было хуже, чем экзамен по латыни.

– Тебе не нравится, – засмеялся он. Он взял у меня стакан и поставил его на столик рядом со своим, затем взял меня за руку.

У меня были обкусанные ногти; подушечки пальцев у меня всегда были красные, и я не могла красить ногти, потому что от этого у меня сильно раздражались кутикулы.

– Мои руки просто ужасны, – сказала я.

– Да, – улыбнулся он. Он поцеловал мой большой палец, затем указательный и положил средний себе в рот.

Я знала, что Томас собирается сделать это, с того момента, как он взял меня за руку: видела то же самое в каком-то фильме.

Я была очень скованная и немного дрожала. Я смотрела на Томаса, он был так близко. Задавала себе вопрос, не эффект ли это алкоголя, но нет: то что мне вскружило голову, был запах Томаса. Запах табака, коньяка (хотя, может быть, это был ром или виски), мадеры. Он погладил меня по лицу, положил мой подбородок себе на ладонь, словно это было яблоко, и поцеловал меня.

Это было как прыжок с парашютом. Я плавно парила над диваном, над Томасом, а затем словно опустилась на землю. Как я могла жить до того момента, не целуя мужчину с бородой и усами? Я хотела отделиться от него на секунду, чтобы ласкать его бороду, но я не хотела переставать целовать его. Где-то далеко, словно на другом конце города, шел дождь и шумел ветер. Когда начался дождь? Я открыла глаза и увидела глаза Томаса. Он открыл их по той же причине, что и я, чтобы смотреть на меня, когда я его целую. «Я целую Томаса», – промелькнуло у меня в голове.

Я осознавала то, что меня никогда не целовали. Что я никогда не была с мужчиной: все эти женихи из подросткового возраста растворились, как образы на промокших фотографиях. Томас обнял меня, и я утонула в его бороде, в его свитере, который пах точно так же, как и сам Томас. Он целовал мне шею, лицо, глаза, облизывал уши, как котенок. Я чувствовала то же самое, что и в другие разы, с другими мужчинами: щекотку, желание, похожее на желание писать, желание, которое заставляло меня сопротивляться и говорить «Хватит!», отстранять руки, которые то поднимались, то опускались. Но я не отстраняла руки Томаса. Я позволяла ему ласкать мои груди через кофточку, под кофточкой. Я попыталась напрячь память и вспомнить, какое на мне нижнее белье, сочетался ли лифчик с трусиками, черные ли были они. Томас снял свитер и рубашку – бежевую рубашку с маленькими синими квадратиками.

У него была волосатая грудь, волосы были серые, некоторые даже белые. Он носил кальсоны. Он выглядел немного смешно. Он нагнулся, чтобы снять ботинки, носки и брюки, и его живот немного свисал, как какая-то масса. Мне бы нужно уйти сейчас, пока я еще одета, подумала я.

– У меня кружится голова, – сказала я.

– Иди сюда, – Томас положил руки мне на плечи, – давай займемся любовью.

Ему не хватало только поднять вверх указательный палец, он сказал это, словно говорил: «Давай выучим склонения». «Латынь – подумала я, – экзамен». Но я сняла заколку с волос и положила ее на стол, показывая этим, что я согласна. Тогда он начал меня раздевать.

«Сейчас он скажет, что одетой я выгляжу лучше, – подумала я, – сейчас он поймет, что у меня животик и совсем нет талии». Томас продолжал покрывать меня поцелуями: он целовал меня от плеч до пупка. На мне оставались только коротенькие чулки и трусики (которые, как и лифчик, были черные). Я никогда не была в таком виде перед мужчиной, но я больше всего боялась, что Томас снимет с меня чулки и увидит, что мои ноги гораздо отвратительнее, чем руки.

Не снимая с меня чулки, он ласкал меня. Я повторяла: «Нет, нет, нет…» – но это были мягкие, ничего не значащие «нет», как будто я монотонно читала двенадцать молитв подряд. А затем – отрывистые крики, как хриплое завывание. Я вцеплялась ногтями в спину Томаса, хотела оттолкнуть его, но наоборот прижала к себе; на самом деле, я хотела его приблизить, я хотела, чтобы он весь вошел в меня: его пальцы, его руки, он сам. Может быть, он подмешал что-нибудь мне в стакан? Что бы на это сказала мама?

Его кальсоны на полу напоминали брошенную сумку. Томас распростерся над моим телом, целуя меня.

У меня складывалось впечатление, что я снова парю, и я несколько раз возвращала себя на землю. Томас ласкал меня рукой.

Я никак не могла понять, в чем именно состоит секс. В фильмах никогда всего не показывают. Я чувствовала себя выжатой, лежала, раскинув руки и ноги, словно плавала на спине. Томас тоже устал. Он поискал мою руку своей рукой. Как перчатка, рукав или рожок из ткани, который мама использовала для украшения тортов, она была мягкой и влажной. Почему я столько думала о маме? Затем Томас поднес мою руку к своим глазам и сам себя ею погладил.

Дождь немного стих; мы лежали спокойные и вспотевшие. Я концентрировалась на своем теле: усталость поглотила меня, как волна, начиная с лодыжек. Минуту спустя я уже не чувствовала ног, но все мышцы дрожали. «Должно быть, так себя чувствуют инвалиды», – подумала я. Мне казалось, что Томас уснул, я спрашивала сама себя, что бы я делала, если бы он умер. Он не умер. Я подумала о его жене, я всем сердцем желала ей смерти. Спокойной смерти, без боли; должно быть, она хорошая жена.

Томас открыл глаза и поцеловал меня, как в самом начале, когда мы еще сидели: «горячий поцелуй. Потом он немного отодвинулся и посмотрел на мои трусики на спинке дивана. Когда он с меня их снял? Их сняла я или Томас?

– Мне жаль, – сказала я.

О чем я жалела? О том, что я сняла одежду? О том, что я стонала? О том, что мы это сделали, несмотря на мои «нет»? О том, что он женат?

Он поднялся и пошел в ванную, захватив с собой кальсоны и рубашку. Уходя, он погладил меня по волосам.

Мне не было больно. Мне говорили, что это больно. Я посмотрела на диван: он был чистый, только немного помятый. Я думала, что в первый раз должна идти кровь.

Томас вышел из ванной. У него был опушенный вид, я его таким никогда не видела, а может быть, такой эффект давали расстегнутая рубашка и кальсоны.

– Это не последний раз, я еще покажу тебе, что я могу, – сказал он.

Были и другие разы, почти такие же, как и первый. Я уже не могла вспомнить, шел ли дождь, но я больше не говорила «нет». Почему-то у Томаса всегда был такой опущенный вид. «Так это и есть секс», – удивленно говорила я самой себе. В тот год я многому научилась.

2

– Ой, привет, Томас, извини, что я сегодня позвонила тебе так рано, но я должна была тебе сообщить. У Елены был заспанный голос – Мне жаль, что я вас разбудила…

Я не хотела находиться там, у прилавка, где Томас стоял у меня за спиной; я хотела сказать продавщице, что не надо искать мне книгу, что я не собираюсь ее покупать. Я крепко прижала сумочку к груди, но она не спасла меня: я уже услышала, что он здесь. Хуже того, Томас знал, что я услышала; через несколько секунд я должна повернуться и столкнуться с ним.

Девушка в голубой форме смотрела на меня и на Томаса, не понимая, почему мы молчим. Я повернулась.

– Привет, – сказала я, уставившись на кожаные пуговицы пальто Томаса, – я принесла тебе перевод.

Я отдала ему конверт, не дожидаясь, пока он поздоровается, и пошла через столики к выходу у барной стойки, который казался так далеко.

Парень за стойкой поднял голову. Стандартный вопрос: «Как дела?» Я хотела улыбнуться, но у меня вышло только подобие улыбки, которую он, возможно, даже не заметил: «Плохо, как ты хочешь, чтобы у меня были дела?»

Я вышла на улицу. Буквы на афишах образовывали фигуры, но никак не слова. Весь транспорт шел в другую сторону. Может быть, я вышла через запасную дверь, или меня только что сбил автомобиль? Ошеломленная, я открыла зонт.

«Но если ты уже знаешь: он женат, он спит со своей женой, он каждое утро просыпается со своей женой; она отвечает на телефонные звонки. Елена, ее зовут Елена, красивое имя. Он называет ее «Елена»: «Доброе утро, Елена», «Привет, Елена». Елена треплет его волосы и говорит: «Томас, это тебя»». Я потрясла головой, будто у меня болели уши. Я споткнулась о какое-то ведро, и вылившаяся оттуда грязная вода запачкала мне джинсы. «Его жена, Елена, гладит ему брюки, каждый день выбирает для него рубашку и плащ, как это делала мама для папы».

Машина резко затормозила, и раздались тысячи гудков. Мне следовало вернуться на тротуар, но тут я почувствовала, что кто-то положил руку мне на плечо.

– Виргиния. – Томас посмотрел на мой зонт, и тут я поняла, что дождь уже закончился, и никто не ходит с открытым зонтом. – Я тебя очень сильно люблю.

Я уронила открытый зонтик, словно он вдруг стал очень тяжелым.

– Сильно? Сильно ты любишь своего отца, мать, детей, друзей. Скорее всего, ты сильно любишь свою жену. А меня ты не сильно любишь. – Слёзы брызнули у меня из глаз.

– Ты права, – сказал Томас. Он посмотрел на машины, на открытый зонтик на тротуаре, на мои красные глаза. – Я тебя люблю.

Период обучения подошел к концу: любовь со всеми ее составляющими. Желание и боль. Ревность. После того, как ты прикоснулась к чьему-то телу, после того как кто-то видел тебя обнаженной, ревность, как отвар, закипает в тебе и заливает все, включая любовь, пока не остается только боль, глухая и тупая боль.

Я перестала ходить в «Майо». На протяжении восьми месяцев я гуляла по противоположной стороне Корриентес, по улочкам недалеко от книжного магазина. «Если мне суждено, я встречу его, и, когда посмотрю на него, я пойму, что происходит». Но судьбе было угодно, чтобы мы не встречались. На протяжении восьми месяцев я засыпала и просыпалась с мыслями о нем: вспоминая или выдумывая диалоги, то что я хочу ему сказать, то что я хочу у него спросить.

За день до отъезда я зашла в «Майо». Томас сидел за барной стойкой, глядя на дверь, будто знал, что я должна войти. Я остановилась перед ним, не произнося ни одной фразы или вопроса, которые так долго готовила. Я только спросила: «Есть ли шанс, пусть даже один на миллион, что ты бросишь свою жену?» Это была слишком трагичная фраза – фраза и сцена из какого-нибудь фильма, – но мне это было не важно.

«Нет», – ответил Томас. И я уехала в Европу. Как женщины из belle epoque, которые ездят в Париж смотреть картины в Лувре, покупать одежду или прогуляться по Елисейским Полям, чтобы вылечиться от какой-нибудь болезни. Или от ужасной тоски, как, впрочем, и было.

САНТЬЯГО

1

Колумбиястрана крайностей и географических контрастов. Амазонка занимает весь юго-запад; почти всю остальную территорию покрывает сельва и пересекающие ее реки, по большей части земля неразработанная и незаселенная. – Так говорилось в журнале «Лоунли Плэнет».

Сантьяго был колумбиец и изучал семиологию. Мы занимались вместе один семестр в Париже. В то время было очень легко получить стипендию, чтобы учиться во Франции. Достаточно было войти во Французский Альянс. Частные университеты латиноамериканских стран взаимодействовали друг с другом; по причине недостаточного уровня обучения они давали возможность познать мир. На самом деле, это было очень выгодно для учеников, которые ехали туда только за хорошими оценками; в любом случае, они всегда находили возможность узнать то, что им нужно узнать. Они ездили по Европе из одного университета в другой, накапливая знания, километры, друзей, любимых. Я накапливала только километры и знания; я полностью посвятила себя учебе и путешествию и искренне думала, что моя жизнь всегда будет такой. Я приехала из университета Савойи в Шамбери – это переполненный историей грязный городок, родина Руссо; горы, как прочные решетки, тесные и людные улочки, два или три задымленных бара, куда студенты ходят напиваться, и ни одного кинотеатра. По сравнению с Новой Сорбонной рядом с мечетью и Ботаническим садом на берегу Сены Шамбери был настоящим адом.

Для того чтобы Париж стал лучше, стоило всего лишь убрать с улиц и из аудиторий всех французов. Нужна ядерная бомба. Так говорил Сантьяго. Он улыбнулся: ему не мешали французы, также как и испанцы и итальянцы. «А аргентинцы?» – любила спрашивать я его, но единственными, кого недолюбливал Сантьяго, были немцы.

Мы сидели в университетском кафе. Посмотрев вокруг, я заметила, что мы сидим в окружении шума и запахов, однако, пока мы разговаривали с Сантьяго, словно какая-то стеклянная капсула закрывала нас от всего этого.

– Ты был в Германии?

– Да. В Берлине.

– Наверное, красивый город, не так ли? Я всегда хотела побывать там. Но немецкий… я никогда бы не смогла выучить немецкий. – Почему я говорила столько глупостей? Зачем я рассказывала ему о себе?

Я сконцентрировалась на мелочах: легкая дрожь в разных частях моего тела, четыре пустых пакетика из-под сахара на столе. Скорее всего, Сантьяго уже все понял. В этом я тоже не была оригинальна: вся женская половина университета была влюблена в него – студентки, преподавательницы, официантки, уборщицы – и некоторые мужчины тоже. Французы смотрели не так, как обычно в Аргентине смотрят на девушек. В этом я тоже скучала по Буэнос-Айресу: взгляды мужчин. Ты можешь быть закомплексованная, неуверенная в себе, но когда ты выходишь на улицу, ты и квартала не пройдешь, чтобы тебе кто-нибудь что-нибудь не сказал. Нет необходимости быть красивой, нет необходимости иметь хорошую фигуру, всегда найдется какой-нибудь мужчина – дорожный рабочий, разносчик, рабочий, таксист, – который засмотрится на тебя и обязательно скажет что-нибудь приятное. Я бы предпочла взгляд буэнос-айресского каменщика взгляду любого француза. Чтобы не смотреть так долго на пакетики от сахара и салфетки на столе и избежать необходимости смотреть на Сантьяго, я уставилась в окно. Солнце – еще одна причина, почему я скучала по Буэнос-Айресу.

– О чем ты думаешь? Ты вдруг стала такой серьезной.

– Да так… Ни о чем.

– Такое ощущение, что ты всегда о чем-нибудь думаешь.

– Чем ты занимался в Германии?

– Кирпичами.

Я не хотела вдаваться в подробности. Он сказал «кирпичами», как мог бы и сказать: «Я был наркоторговцем, разносчиком пиццы, бурильщиком».

– Я работал на кирпичном заводе, – пояснил он. Обе его руки лежали на столе, я такого не замечала ни за одним мужчиной, за исключением священника банфилдского прихода. Но меньше всего Сантьяго походил на священника. – Я накладывал раствор в формы, а формы ставил в печь. Примерно пятьсот кирпичей за день.

Я представила себе фабрику, забитую формами, наполненными темным раствором, как галеты, обильно намазанные взбитыми сливками.

Разница в возрасте у нас шесть лет. Ему было двадцать четыре, но могло бы быть тридцать восемь, сорок пять или шестьдесят. У него не было возраста. Он был молчаливый, умный, высокий, стройный брюнет; когда он был спокоен, как сейчас, в нем было что-то от то тема, от моаи, тех огромных каменных статуй с острова Пасхи, я их видела в одном туристическом журнале. Когда на остров прибыли завоеватели, они обнаружили их поваленными на землю; там не говорилось, как полинезийцам удалось доставить на остров глыбы, из которых они построены. Лицо Сантьяго было таким же: жестким и закрытым: «дальше ты не пройдешь», казалось, говорило оно. У меня же на лице можно было прочитать все: Сантьяго мог прочитать все, хоть справа налево, хоть слева направо. Он это и делал. Он изучал меня, как изучают редкого вида улитку, не такую улитку, с которой особо интересно разговаривать; наверное, он бы так изучал ее, а потом отпустил обратно на берег, где нашел.

Мы сидели там, убивая время и опустошая наши пластиковые стаканы; Сантьяго уже допил свой кофе, я же пила медленно, словно боялась, что он встанет и уйдет, как только я допью. И вдруг нас заметили. Нас заметила Франция. Она вошла в компании мексиканок; они всегда ходили вместе, крикливые и шумные, как Spice Girls в молодости, – хотя в то время еще не существовали Spice Girls; у них были курчавые пышные волосы, эффектные фигуры и плохо подобранная одежда. Увидев нас, она провела рукой по волосам – в эту копну можно было спрятать апельсин, и никто бы его не нашел – и на секунду опустила глаза – актриса, которая готовится к выходу на сцену, подумала я. Она шепнула что-то своим подругам, и они направились в нашу сторону.

– Привет. – Сантьяго изобразил одну из своих улыбок, но не предложил ей сесть.

– Привет. – Сколько помады нужно было нанести, чтобы после еды и питья перламутрово-розовый цвет не сошел с ее полуоткрытых губ? – Привет, Виргиния. – Мы обменялись четырьмя поцелуями.

«Даже я знаю, что в Колумбии, Мексике и Аргентине здороваются одним поцелуем», – так и хотелось сказать мне.

– Сегодня вечеринка, – сказала она Сантьяго, низко наклонившись и положив руку ему на плечо. – Открытие дискотеки. «Ля Казино».

– А…

– У меня есть машина. Мне ее одолжила Катрин. Она не едет, ее жениху не нравится танцевать.

– Ну тогда мы можем пойти, да? – Сантьяго посмотрел на меня.

Казалось, это потрясло ее до глубины души, но она незамедлительно ответила:

– Тогда встречаемся в десять здесь.

Сантьяго кивнул. Я допила кофе. Никто ничего не говорил, и Франция попрощалась и пошла, гордо неся свои волосы.

2

«Ты не должна идти, ты не должна идти», – весь день твердила я себе, но в то же время я не переставала думать, что мне лучше надеть: бархатные брюки с ботинками или длинную прямую юбку. Свитер или легкую рубашку – у меня ничего этого не было, и нужно было покупать. Конечно, я пойду в черном, в этом я была уверена. Я задумалась над макияжем и прической; моя фигура не могла сравниться с фигурой Франции. Может быть, надеялась я, Сантьяго не нравятся кудри, и у него аллергия на гель, которым Франция укладывает волосы.

Видимо, Сантьяго поужинал раньше или вообще не ужинал, потому что в столовой мы не встретились. Мы ждали его у входа. Только перед ним мы вели себя как ни в чем не бывало; сейчас мы стояли молча, здороваясь с теми, кто выходил, внимательно изучали одежду и прически друг друга. Во Франции все было неестественно и слишком напыщенно: ее техасские ботинки, ее имя, ее кудри, ближе к лицу – мелкие и влажные, блестящие от геля.

Он появился заспанный и в той же самой одежде, что и днем. Он поцеловал каждую; сначала Францию, потом меня, но мне показалось, что мои поцелуи длились немного дольше. «Если он еще один день не помоется или наденет тот же свитер, он сможет сойти за француза», – подумала я.

– Подождите еще секунду, я возьму бутерброд и вернусь, – сказал он и свернул в кафе.

Подушка примяла ему волосы, да и брюки были мятые. Несколько лет назад я встречалась с теннисистом, я ходила на его игры, чтобы потом поцеловать его, грязного и вспотевшего. Может быть, он был похож на Сантьяго, я уже не помнила. Сантьяго нравился мне и грязный, и чистый; он мог надеть белые ботинки и все равно продолжать нравиться мне (конечно, он никогда не носил белую обувь). Буфет уже закрывался, но он улыбнулся, и официантка его впустила.

Он прошел перед фонтанчиками и положил бутерброд на поднос. Затем завернул его в салфетку и отодвинул поднос. Он подошел к автомату и вытащил банку пива и две шоколадные конфетки. Вернулся, жуя сэндвич, вытащил из кармана конфеты и угостил нас. Открывая банку с пивом, он намочил руки.

Я развернула свою конфету; больше всего на свете в тот момент, кроме того как поцеловать Сантьяго или слизать пивную пену с его рук, я хотела шоколада. Франция же, наоборот, положила свою в сумочку (маленькую сумочку серебряного цвета, которая висела у нее на плече); она боялась размазать помаду или испортить шоколадом свое свежее дыхание.

– Ну что, идем? – спросила я и убрала обертку от конфеты в карман своего пальто; я сохранила ее, как память о Сантьяго. «Может быть, я не права», – подумала я.

Франция, играя в руке ключами, поспешила к машине. Я чувствовала ее ненависть ко мне: она обдавала меня, как ночная прохлада.

Сантьяго выкинул банку из-под пива в проволочную корзину. Под светом фонарей корзина отражалась на асфальте, напоминая ворота на футбольном поле. Интересно, Сантьяго играет в футбол? Я столько всего о нем не знала. Я хотела понемногу узнать все; написать в LonelyPlanet о Сантьяго.

– Садись вперед, с Францией, – сказал он мне, когда мы подошли к машине.

– Подожди, – я его остановила, – ты испачкался, – и я провела большим пальцем около его рта, чтобы стереть капельку майонеза.

Франция с трудом завела машину и надавила на газ. Некоторое время мы все молчали.

– А почему тебя зовут Франция? – спросила я.

– А, ну… – произнесла она, тряхнув волосами, словно собиралась рассказать длинную историю. – Мои родители всегда восхищались Францией, Парижем, этим прекрасным городом с превосходной культурой, и, когда я родилась, а я была первым ребенком, дали мне это имя. – Она не переставала смотреть на Сантьяго в зеркало заднего вида. – Мне тоже нравится Франция, поэтому я здесь, словно мое имя привело меня сюда.

– А на какую тему ты собираешься писать диплом? Ты же на филологии, да? – спросил Сантьяго.

«Он прекрасно знает, что она на филологии, – подумала я. – Просто развлекается».

– Представь себе, я еще об этом не думала, но скорее всего, он будет связан с «Игрой в классики». «Париж и любовь в книге «Игра в классики»». Красиво звучит, правда?

– Виргиния может помочь тебе с Кортасаром.

– Мне не нравится «Игра в классики», – сказала я.

Мы все еще были в машине. Я не обращала внимания на дорогу, предполагалось, что Франция знает, куда ехать.

– Ты знаешь, где это находится? Франция не ответила.

– Дай мне приглашение, – попросил Сантьяго. Она протянула ему карточку и направила на него свет переднего зеркала, чтобы он смог прочитать, что там написано. Сантьяго наклонился к свету, его грязные волнистые волосы и половина тела находились между нами:

– Дело в том, что это было вчера. – Он засмеялся и вернул приглашение. Черная карточка, на которой было написано: «Четверг, 14 ноября».

Франция остановила машину:

– Но тогда мы можем пойти в другое место, да?

– Ты знаешь что-нибудь подходящее? – спросил Сантьяго.

– Да-да, конечно. Мы можем пойти в «Монте-Кристо», – сказала она и завела машину.

Сантьяго только что дал ей новую возможность. Но это длилось недолго. Около Лувра нас остановила полиция:

– Сеньорита, вы нарушили правила, вы ехали по встречной полосе.

– Excusez-moi, monsieur, s'ilvousplait[1]. – Французский Франции был еще хуже, когда она нервничала.

– Ваши водительские права, пожалуйста.

– Ой, простите. – Она перешла на испанский. Открыла свою серебряную сумочку, начала вытаскивать вещи, которые сжимала в кулаке и прятала под сиденье.

«Наркотики», – подумала я, а потом вспомнила, что машина чужая, и Франции по возрасту еще рано иметь права. Я посмотрела в окно. На улице было пусто.

– Ой… У меня их нет. – Она подняла руки и тяжело опустила их на руль.

Мужчина снова вздохнул, словно мы отнимали у него драгоценное время. Она достала из сумочки двести франков и протянула их в окно, но он презрительно посмотрел на деньги:

– Вот как мы поступим. Следуйте за мной.

– Мы все пойдем с вами. – Сантьяго сказал это тем же самым тоном, каким до этого разговаривал с Францией. Его все это веселило.

Несколько минут все молчали. Я грызла ногти, Франция, глядя в зеркало заднего вида, молила Сантьяго о помощи.

– Demandezavosamis[2], – прохрипел полицейский.

– Давайте, – предложил Сантьяго, – сойдемся на шестистах франках.

– Нет-нет, ни в коем случае, – запротестовала Франция, – я не буду способствовать развитию коррупции в этой стране. Потом они говорят, что все латиноамериканцы здесь коррупционеры. Так же, как и в Мексике.

Мыс Сантьяго переглянулись.

– Но ты уже предлагала ему деньги. Какая разница? Двести или шестьсот?

Слова Сантьяго подействовали на нее. Она достала купюру в пятьсот франков.

– Нет, по двести с каждого, – сказал он.

Я неохотно достала свои двести. Франция протянула деньги в окно.

– Mille, ои vous т'accompagnez, – настаивал полицейский.

– C'estvraimentincroyable[4], – ответила Франция.

– Дай ему еще, – сказал Сантьяго, достал из своего кошелька три купюры по сто франков и протянул их в окно.

– C'estbon[5], – сказал француз, убрал деньги в карман формы и ушел. Он немного прихрамывал.

Ночной дежурный вздохнул, когда увидел, как мы входим в общежитие, тот же самый неприятный вздох полицейского и всех французов в целом. Мне тоже хотелось вздохнуть. Мы поднялись по лестнице, навалившись на перила всем своим весом.

– Ладно, я остаюсь здесь, – сказала Франция после первого лестничного пролета. Макияж у нее уже весь стерся, и из-за волос были видны большие уши. Мне показалось, что так она красивее, и я тут же взглянула на Сантьяго, испугавшись, что он думает так же.

Мы поднялись до третьего этажа. Наши комнаты находились на одном этаже, но в разных направлениях.

– Спокойной ночи, – сказала я.

Сантьяго наклонил голову, будто хотел меня поцеловать, но я уже пошла по коридору. «Спокойной ночи, Виргиния» осталось висеть в воздухе.

3

Франция организовала в университете Латиноамериканскую вечеринку. На протяжении недели она везде клеила листовки. Она добилась того, чтобы ей выделили спортзал; она распределила задания между остальными мексиканцами, перуанцами, чилийцами и итальянцами, которые постоянно вились около Франции и были готовы сделать все, что она им скажет.

Я стояла, прислонившись к колонне, со стаканом вина в руке. Было еще совсем рано, но ирландцы, американцы и большая часть французов были уже пьяны. Запах разгоряченной толпы распространялся на всю резиденцию, смешиваясь с запахом подвала, отопления и еще каким-то, который я не могла определить. Франция оставила мексиканок у столика с напитками и пошла по направлению к Сантьяго, преследуемая прыщавым чилийцем. Она приблизилась к уху Сантьяго, словно музыка не позволяла ей говорить как-то иначе; провела рукой по его плечу, спине и руке.

Может быть, я тоже была немного пьяна; я потеряла Сантьяго из виду, и это даже меня не расстроило. Я смотрела на все со стороны; с этой точки панорамного обзора было хорошо рассматривать праздники и дискотеки.

– Танцуешь? – Чилиец. Должно быть, он устал преследовать Францию.

Я поставила стакан на автомат со сладостями, и мы пошли на импровизированную танцплощадку перед кучей одежды.

Кому нужны наркотики, когда есть такая музыка? Мне мог понравиться кто угодно, я могла поцеловать любого, кто умел танцевать. Видимо, чилиец это понял и обнял меня крепче, чем было нужно для танца.

– Ты хорошо танцуешь. Почему я удивилась?

– Спасибо, – ответила я – и, когда закончилась сальса, развернулась и пошла снова к своей колонне. Я поискала свой стакан, я оставляла его недалеко от окна, но кто-то уже унес его.

– Если тебе скучно, можешь потанцевать со мной. Сантьяго.

Я повернулась, и он протянул мне мой стакан. Даже в красном свете у него не блестели глаза. Он надушился, запах был жесткий, будто сделанный из камня, будто сделанный из него самого.

Все вокруг кружилось, казалось, что пол – это единственное, что стоит на месте, и я не могла поднять глаза. Моя рука на плече Сантьяго, его рука держит мою. Я сбивалась, он останавливался, и мы начинали заново; до того момента, когда я переставала ошибаться и могла наконец не думать.

Музыка оборвалась на какой-то момент, словно диск-жокей ушел в туалет и забыл поставить другую пластинку. «Это Франция, – подумала я, – она делает это специально». Но мы оставались там. Сантьяго не отрывал от меня взгляда, словно у него тоже все плыло перед глазами, а я была единственным, что оставалось на своем месте. У него были красные глаза, тяжелый взгляд и немного заостренные ресницы. Он снял замшевую рубашку и повязал ее на поясе.

– Как ты это делаешь? – спросила я.

– Вот так. – Он положил руки мне на бедра и попытался вращать ими под ритм меренги, но я словно окаменела.

– Поменяемся партнерами? – К нам подошла Франция с чилийцем.

– У тебя пятно от соуса на штанах, – сказала я ему, словно не услышав, что сказала Франция, и указала на бедро. Она пожала плечами и забрала Сантьяго.

У меня не было выхода. Чилиец снова прижал меня.

– Мне не нравится меренга, – сказала я ему. Я с отвращением посмотрела на его прыщи, но он не обратил внимания на мой взгляд, и мне пришлось ждать, пока танец закончится. – Спасибо, я больше не хочу танцевать. Нет, разговаривать я тоже не хочу. Оставь меня одну, пожалуйста. – Мне было сложно говорить, от вина у меня язык словно онемел.

Франция продолжала танцевать с Сантьяго, положив голову ему на плечо.

Я подумала, что, наверное, уже очень поздно, но оказалось всего лишь около двух. Повернувшись спиной к танцплощадке, я прижалась лбом к стеклу и почувствовала себя лучше. Нарисовала кружок, маленькое окошечко на мутном окне. Сугробы грязного снега у поребриков тротуаров. Светленькая американка и неф только что вышли с вечеринки и, обнявшись, шли по белой дороге, она немного пошатывалась, а он ее поддерживал; иногда она делала вид, что падает, чтобы он не дал ей упасть и поцеловал; по крайней мере так казалось со стороны.

– А сейчас ты о чем думаешь? Пойдем танцевать?

– Что это? – спросила я. Какая разница, что это было? Сантьяго снова стоял передо мной.

– Кумбья.

– Я не умею танцевать кумбью.

– Это просто, – сказал он. И это была правда.

– На самом деле, что мне нравится больше всего, кроме танго, так это сальса. А тебе?

– Мне… почти все. Мне бы хотелось научиться танцевать танго. Ты меня научишь?

– Нет, этому невозможно научить. Я не могу научить.

– Наверное, уже поздно, – сказала, я после кумбьи, двух меренг и двух сальс. Не знаю, зачем я это сказала.

– Хочешь, чтобы мы вернулись? – спросил Сантьяго.

«Чтобы вернулись!»– подумала я. Но ничего не ответила и пошла искать свое пальто в куче одежды. Франция исчезла. Чилиец тоже. „

На улице было еще больше снега. Мы шли по мягкому снегу, покачиваясь из стороны в сторону, то друг к другу, то друг от друга. Я пожалела о том, что нам нужно было пройти до общежития только два квартала. Холодный, сухой ветер дул в лицо, у меня прошел сон и головокружение, я поняла, что не смогу уснуть. Мы прошли мимо университетского кафе, которое своими пустыми столиками и неоновыми лампами напоминало морг. Почему они не выключают свет?

Сантьяго придержал дверь, чтобы я прошла. Мы поднялись по лестнице, и на третьем этаже я посмотрела на него, чтобы попрощаться.

– Я нашел лекции по психолингвистике, – сказал он. – Помнишь, у меня их тогда не было?

Я нахмурила лоб.

– Я могу дать тебе их переписать.

– Хорошо.

– Я тебе их сейчас принесу. Хочешь?

– Хорошо. Триста шестая. – Я не собиралась ждать, когда он спросит у меня номер комнаты. В коридоре послышался приглушенный смех и тяжелое дыхание. Иногда мне было сложно представить себе, как эти студенты, которые кажутся такими далекими от секса, занимаются любовью. Интересно, Сантьяго это тоже слышал?

Я не знала, что лучше, – прибраться в комнате или привести себя в порядок. И я решила сделать и то и то наполовину, на большее у меня не было времени: я почистила зубы, пальцами причесала волосы, собрала в сумку одежду, которую я примеряла перед выходом, и убрала сумку в шкаф.

– Иду.

Сантьяго стоял на пороге, с конспектами в руках. Он успел снять пальто. Я – нет.

– Вот они.

Иногда он говорил на аргентинском диалекте. Я просмотрела записи, ничего не понимая, буквы расплывались перед глазами.

– Хорошо. Спасибо. Спокойной ночи. Но Сантьяго не уходил. Он почесал лоб.

– У тебя еще не было первых занятий?

– Нет. Почему ты спрашиваешь?

– Потому что тогда тебе могут пригодиться мои записи, если ты разберешь почерк. Я их тоже принес. Если хочешь…

Сейчас он перешел на кастильский; мне больше нравился кастильский вариант, он казался мне более уважительным, а иногда даже более интимным.

Я сняла пальто и повесила его на стул. Затем помыла чашечку от кофе, которую оставила на письменном столе. Я уже села на кровать, когда Сантьяго снова постучал в дверь. Я поправила кровать и пошла открывать.

– Я перепишу и верну тебе все. Завтра. Он кивнул.

– Какой у тебя номер комнаты? – спросила я, хотя прекрасно знала, что триста двадцать второй. – Я спрашиваю, чтобы знать, куда потом тебе их занести.

– Триста двадцать второй.

– Хорошо. Тогда до завтра.

Я поцеловала его ближе к уху, но не спешила отодвигаться; он повернулся и коснулся своими губами моих. Мы целовались по-настоящему: губы, языки, зубы.

Я оперлась на полуоткрытую дверь, которая со скрипом выскользнула из-под моей спины. Он продолжал целовать меня, пока моя спина медленно передвигалась от двери к стене. Я захлопнула дверь.

С одной стороны – твердая стена, с другой – рот Сантьяго, а я посередине, теряя сознание. Его губы расплывались в улыбке, не переставая меня целовать, я захотела открыть глаза, но испугалась, что он смотрит на меня. Сантьяго впился в мой рот, как в сочный арбуз. Я обеими руками ухватилась за его лицо, словно боясь, что оно исчезнет.

«Ты останешься ночевать у меня?» – подумала я, но произнесла это вслух. Мой голос Прозвучал настойчиво и слишком по-детски, словно я просила еще одну поездку на карусели, когда Мы уже вышли из парка аттракционов.

4

Через несколько дней после этого праздника закончился семестр. Мы оба продлили наше пребывание в Европе по обмену с другими университетами. Я уехала в Лондон, Сантьяго – в Мюнхен. Мы писали друг другу письма, где выражали (прежде – всего, я) желание снова где-нибудь когда-нибудь встретиться. Мы никогда не вспоминали тот случай. А, собственно говоря, какой случай?

Мы занимались любовью четыре ночи подряд. «Ты не хочешь пригласить меня ночевать сегодня?» – спрашивал Сантьяго каждый вечер. Мы смеялись. «Хочешь?» – «А ты хочешь?» Я вспоминала каждую ночь и следующий за ней день. В воспоминаниях слова и действия Сантьяго были настолько реальны, что казалось, это происходит сейчас. «Твое лицо, – говорил он и проводил по нему пальцем, словно показывая что-то на карте, – оно все время меняется. И твое тело в темноте тоже другое, оно кажется больше». Или:

«Мне нравится, что ты закрываешь глаза, занимаясь любовью, как маленькие дети, которые верят, что, когда они не видят, их тоже не видят».

«Если бы я тебя не встретила, я бы много потеряла, – говорила я, показывая на смятую постель. – Теперь я могу умереть спокойно». Или, может быть, я ничего не говорила, просто думала так, всегда более трагично, чем все было на самом деле. Дело в том, что с Сантьяго все казалось не так трагично: когда я была с ним, я чувствовала, что могу умереть в любой момент. Есть такие места. Венеция, например. Города небывалой красоты: ты понимаешь, что не смогла бы жить там. Я смотрела на Сантьяго и видела только секс, опасность и смерть. На самом деле, я могла бы умереть от усталости, потому что я не могла уснуть, когда Сантьяго лежал рядом.

Когда я вернулась в Париж после поездки в Лондон, Сантьяго был в Милане. Он не приехал во Францию, хотя я могла бы поехать к нему в Италию. Незадолго до того, как вернуться в Буэнос-Айрес, я познакомилась с Диего.

5

Мы с Сантьяго сидели на диване в баре «Палас» в Мадриде. Большой диван с зеленой обивкой, похожий на те, которые стоят в доме в Банфилде. Арабский ковер, лампы, картины в позолоченных рамах напоминали мне гостиную моей матери – разные варианты китча. Прямо над нами переливался разными цветами стеклянный купол. Официанты бесшумно передвигались по залу, и только несколько пожилых, хорошо одетых женщин тихо разговаривали, сидя на зеленом диванчике в другом конце зала. Если бы не зеркала, можно было подумать, что мы находимся в каком-то соборе. Дом в Банфилде тоже чем-то напоминал церковь.

– Не смотри на меня так. Я лучше сниму очки, чтобы мне было не так стыдно.

– Как здорово, что, снимая очки, ты избавляешься от стыда, – сказал Сантьяго, не переставая смотреть на меня. – Я не помню, чтобы раньше ты была такая застенчивая. Я тебя рассматриваю, – объяснил он, словно поправился.

Наши лица выражали одно и то же – сомнение или, наоборот, определенность: ведь мы изменились.

Официант подошел, держа мартини и апельсиновый сок так, словно это были неотъемлемые компоненты празднования Евхаристии. Но ни в голосе, ни в движениях Сантьяго не было ничего торжественного.

– За удовольствие снова увидеть тебя, – сказал он, поднимая стакан. Затем, словно он собирался сделать предложение, Сантьяго вытащил из кармана замшевого плаща маленькую коробочку, обшитую синей тканью: – У меня есть для тебя подарок.

Серебряные серьги с черным камешком в центре. Я несколько секунд подержала их в руках, и мне вспомнился образ святой Лусии, где взгляд ее направлен на блюдечко в ладони правой руки. Они были похожи на глаза Сантьяго: черные и туманные, в них ничего нельзя было прочитать.

– Давай посмотрим, как они тебе пойдут.

Я надела их. Я хотела, чтобы глаза Сантьяго были в моих ушах, где угодно, только не передо мной. Я подумала о Диего. Подумала: мне не следует делать это. Подумала: в любом случае, я это делаю последний раз.

Мы договорились об этой встрече заранее. Мы решили, что встретимся, еще до того, как я познакомилась с Диего. Я возвращалась в Буэнос-Айрес и предложила встретиться в Мадриде. После знакомства с Диего я бы могла отменить встречу, но не сделала этого.

Мы забронировали разные комнаты в одном и том же отеле. «В этом отеле перед площадью Святой Анны останавливаются тореро второй категории», – сказал мне Сантьяго.

В ту пятницу я рано ушла из университета, чтобы не столкнуться с Диего. В Орли я взяла билет на шесть часов вечера, и первое что я сделала, приехав в отель на площади Святой Анны, – это поднялась в свой номер и долгое время просидела под душем, словно пыталась очиститься от Диего, по крайней мере, хотя бы на эти два дня. Забыть о том, что я не должна быть в этом отеле, ожидая Сантьяго.

«Сеньор Айала прибыл, его ключ здесь, но, должно быть, он вышел поужинать, потому что его номер не отвечает», – заученным тоном проинформировал меня портье. Я вспомнила мужчину, который заполнял карточку с моими данными: прямой и лишенный эмоциональности и энергии, присущей испанцам. «Вы не могли бы передать ему, что Виргиния Гадеа уже в отеле, в комнате двести двенадцать? Спасибо». Я уснула на кровати, даже не расправляя ее. В восемь утра раздался звонок:

– Виргиния, это я. Я только что приехал. В Миланском аэропорту произошла авария. Самолет упал в нескольких метрах от взлетной полосы; они вынуждены были отменить все рейсы до сегодняшнего дня.

Мне понадобилось несколько секунд, чтобы узнать в телефоне голос Сантьяго, будто у меня закрыты глаза и кто-то заставляет меня попробовать что-то, какой-нибудь тропический фрукт. Меня обманул администратор? Я что-то не так поняла? Сантьяго врет?

– Я был вынужден провести ночь в Линате.

– Хорошо. Тогда спи.

– Да. То есть нет. В двенадцать встречаемся внизу, в холле.

Я повесила трубку и осмотрелась вокруг. Это был номер из тех, что занимают тореро второй категории. На стене над телевизором висела картина: сцена охоты, с собаками и мужчинами на лошадях и с ружьями.

Мы пересекли площадь Святой Анны. Спустились по улице Алькала до Сибелес. Было похоже, что Сантьяго не ориентируется, но я ничем не могла ему помочь. Кроме того, мы не шли в какое-то определенное место.

Он провел немало времени перед зеркалом, чтобы встретиться со мной, об этом можно было догадаться по тому, как у него на шее был завязан платок ярко-красного цвета. Эта деталь была непривычна для него, равно как и очки от солнца. Остальной его наряд мне был очень хорошо знаком: серые широкие фланелевые брюки, ботинки без шнурков, серая футболка с коротким рукавом, рубашка из замши темно-серого цвета. Казалось, он родился в этой одежде. Она не зависит от моды, как и он сам. По этой же причине в него влюблялись все девушки университета: никому так не шла одежда. Ходил он, будто парил на пару сантиметров над землей. Он и сам был такой: всегда немного выше всего и всех.

Мы пришли на площадь Кортесов. Сантьяго остановился около того, что было похоже на вход в «Палас». «Планета Голливуд» – гласила вывеска. Мы вошли в вестибюль, завешанный афишами разных фильмов и фотографиями актеров в повседневной жизни, образующими подобие козырька над полом. Запах гамбургеров смешивался с музыкой. Нас остановил служащий.

– Мы ищем «Палас». Бар «Палас», – сказал Сантьяго.

– Понятно. Вам надо выйти и повернуть за угол, вход там.

Меня бросило в жар: молодой человек был аргентинец, да еще и вылитый Диего. Это «понятно» и поставленное кастильское произношение меня раздражало так же, как и в Париже безупречный французский Диего, французские слова, которые он использовал даже в разговоре на испанском.

Мы снова прошли мимо Хамфри Богарта, Ракель Уэлч, Шерон Стоун, Джека Николсона и афиш с последними премьерами. Я взглянула на плакат с фильмом «Руки-ножницы»:

– Ты похож на Джонни Деппа.

Сантьяго посмотрел на Вайнону Райдер рядом с Деппом.

– А ты, мне кажется, ни на кого не похожа, – сказал он.

Мы завернули за угол и подошли к входу в «Палас».

– Ты всегда был таким? Всегда так разговаривал? Или только когда начал смотреть фильмы и писать сценарии?

Сантьяго засмеялся, глаза у него точно были, как у Джонни Деппа.

– Я считаю, что кино – это новая религия, – сказал он, – у него есть определенная догма, этика и мораль. И, что самое замечательное, ты тут же можешь увидеть, что получается.

– Фильмы, как Евангелие: на все есть объяснения и примеры. Достаточно просто смотреть на экран, чтобы понять, что хорошо, а что плохо, что нужно делать в разных ситуациях.

Сантьяго открыл передо мной дверь.

– Никто до конца не уверен в том, что нужно соблюдать все десять заповедей, но кино провозглашает свои собственные заповеди. Ты видишь это на экране, и все становится ясно и понятно. Тебе не остается ничего другого, как постоянно спрашивать себя: «А Богарт сказал бы так? Джулия Робертс надела бы это платье? Что бы сделала Одри Хепберн?» Кино изменило жизнь человечества, сейчас мы словно ощущаем необходимость сделать нашу жизнь похожей на кино. – «Почему я говорю так? – подумала я. – Только Дайана Китон могла бы так рассуждать, и это бы дало результаты, потому что Вуди Аллен уже влюблен в нее».

– А какие фильмы тебе нравятся?

– Романтические комедии любого времени. Даже самые плохие. И вообще все фильмы, где есть любовь. Это может быть детектив, научная фантастика: главное, чтобы в какой-то момент появилась девушка, и это единственное, что важно. Иногда я спрашиваю себя, зачем изобретать что-то еще, дополнять фильмы: я бы не снимала ничего, кроме встреч, расставаний, прощаний, взглядов и жестов. Нет, на самом деле я думаю так, – продолжала я, – все добавления не важны, но, возможно, без них все остальное не получается.

Когда мы вышли из «Паласа», на мне были серьги с черными камнями, которые мне подарил Сантьяго. Мы вошли в «Королеву Софию» и с безразличием – и возмущением стали – по крайней мере я, Сантьяго ничто не возмущало – прогуливаться по галерее испанского современного искусства.

– Ты замечаешь, все здесь на что-нибудь похоже. Из десяти картин девять – явные копии лучших шедевров Матисса, Дали, Гриса и остальных знаменитых художников.

– Живопись – она вся такая, – сказал Сантьяго, – ответвляющаяся.

– Ответвляющаяся, – повторила я, словно старалась запомнить это слово.

Я остановилась перед двумя картинами, которые мне на самом деле нравились, – написанные масляными красками, где преобладал серый цвет и были изображены туалеты и умывальники, в которых мокли маленькие человечки. Я записала себе в записную книжку имя художника и поспешила догнать Сантьяго.

– Есть ли на свете что-нибудь старее этого? В семидесятых это уже было старым, – сказала я, остановившись перед стендом, где были выставлены сито, зубочистки, гребешки и грубая холщовая ткань. Я продолжала подражать Дайане Китон.

Мы прошли в маленький зал, где были выставлены эротические рисунки Пикассо. Я скептично рассматривала их, словно сомневалась, что это творения Пикассо, словно сомневалась в самом Пикассо.

– Они не кажутся тебе эротическими, – улыбнулся Сантьяго и повел меня смотреть еще раз единственного Бэона, который был в музее.

Выйдя на улицу, мы вдохнули воздух, будто в музее нам запрещали дышать.

Мы практически не прикасались друг к другу, пока Сантьяго не остановил меня и не сказал приказным тоном: «Поцелуй меня».

Я, как ребенок, повисла у него на шее. Мы долго целовались, закрыв глаза. И тут я вспомнила о поцелуе Диего на центральной площади, о своих скрещенных руках.

– Кажется, ты стал больше, – сказала я. – Ты заставляешь меня чувствовать себя ребенком. Тебе нравятся дети?

– Нет, мне не нравятся дети. Мне нравятся симпатичные девушки, которые похожи на детей.

– Тебе не нравятся дети? Малыши?

– Нет, они мне не нравятся.

Мы продолжали гулять под полной луной, расположившейся посередине неба, как картина, которую кто-то нарисовал специально для нас. Но, однако, что-то произошло после того поцелуя с плаката Доено. Сантьяго пошел в телефонную будку позвонить. «Наверное, своей девушке», – подумала я и почувствовала, как кровь по венам начала течь быстрее и по телу пробежал холодок. Сейчас мы были похожи на любовников в последний день тайных каникул: немного разочарованные, немного надоевшие друг другу, жаждущие выполнить формальность, – пойти в постель последний раз – и закрыть вопрос. Он был похож на мужчину из такой пары. Я успела заметить, что он отвернулся, чтобы я не могла понять, что он говорит. Мы даже еще не поужинали.

Мы проснулись где-то на рассвете. Сантьяго прижал меня к себе. Он ласкал мои плечи, талию, бедра, будто лепил форму. Один аргентинский скульптор делал что-то похожее с картинами Макса Эрнста, эта техника называлась «отливка». Я чувствовала его тело всем своим телом: жесткое «и мягкое одновременно. Его кожа имела текстуру упаковочной бумаги, лепестков мака; словно он постарел с того последнего раза в Париже, хоть это и было всего лишь несколько месяцев назад; даже черты его лица немного изменились.

– Уходи, нам лучше распрощаться сейчас, – сказала я и поцеловала его, чтобы избежать его взгляда. Я всегда целовала его, когда он на меня смотрел. Но дело было в расстоянии: когда мы лежали на одной подушке, так близко друг к другу, что наши ресницы соприкасались, меня не смущал его взгляд. Я отодвинулась от него.

– И что ты собираешься делать до завтра? – спросил он.

– Ничего. Не знаю. Но лучше уходи.

– Мы бы могли остаться здесь, в этой кровати, до завтра.

– Без еды? – сказала я, но я не собиралась это говорить. Я хотела спросить, почему только до завтра, почему не навсегда. «Он не любит детей, – подумала я. – Он не захочет остаться навсегда».

– Мы будем есть друг друга, – сказал он и легонько укусил меня за плечо.

Я улыбнулась. Я не могла видеть себя в зеркале, но была уверена, что улыбка вышла очень грустной.

Я бы не удивилась, увидев крылья, когда он повернулся ко мне спиной. Я надела ночную сорочку и попрощалась с ним у дверей номера. Открыла и закрыла рот, так ничего и не сказав.

– Что? Что ты хотела мне сказать?

– Что этим вечером мы не пойдем танцевать.

Мы поцеловались. Поцелуй получился долгий и трогательный, словно мы оба думали о том, что больше никогда не встретимся, но никто не хотел говорить это вслух. В тишине был слышен только шум лифта, который то поднимался, то опускался. Я так и не увидела ни одного тореро.

Сантьяго скрылся за металлическими дверьми.

Я посмотрела на ногти на ногах: я накрасила их красным лаком специально для Сантьяго; красный хорошо сочетался с ковровой дорожкой в коридоре. М-риэл Хемингуэй никогда бы не покрасила ногти на ногах в красный цвет.

ДИЕГО

1

Его звали Диего Ринальди. Он изучал историю. Мы не встречались ни на одной из лекций. Я увидела его проходящим мимо, увидела его кожаные сандалии. «Аргентинец», – подумала я. Я никогда его раньше не видела; должно быть, он приехал по обмену только в этом семестре. За границей я избегала аргентинцев – да и в Аргентине тоже, – я сама себя убедила держаться в стороне, может быть, я бы могла сойти за француженку, испанку или итальянку и избежать этого патриотического общества аргентинцев за границей.

– Привет, – сказал Диего.

Я стояла у афиш. Возможно, он долго рассматривал меня перед тем, как подойти.

– Ты аргентинка, – сказал он. Он внимательно посмотрел на мои очки, словно они имели отношение к моей национальности. – Диего.

Он не поцеловал меня и даже не протянул руку, как это делают французы; казалось, он забыл, как здороваются в Буэнос-Айресе.

Я продолжала записывать расписание фильмов к себе в записную книжку, но он не двигался с места:

– Я приглашаю тебя пообедать к марокканцам. Еще с нами пойдет Николас, перуанец с факультета французской литературы. Я тебя жду в восемь в вестибюле общежития. Договорились?

– Хорошо. Спасибо, – ответила я и пошла перед лекцией выпить кофе из автомата.

Какой перуанец? Он учился на моем факультете?

2

В Шамбери марокканец приготовил для меня хлебный суп. В тот вечер шел дождь, и выходные тянулись очень долго. Почти все уехали к своим семьям, а остальные катались на лыжах. В общежитии совсем нечего было делать, кроме как есть у того марокканца хлебный суп. Он мне нравился больше, чем этот, который мы ели сейчас из серебряной посуды, сидя на подушках.

У Диего не было живота, даже в этой позе не образовывались складки. Было очень неудобно есть, сидя на подушках, но он, похоже, всегда так ел.

Вошел мужчина с тремя сильно накрашенными женщинами. Но, в общем, все эти женщины были хорошо одеты. Мне едва хватило времени отнести книги в комнату; когда я вернулась в университет, уже было восемь, и Диего с перуанцем ждали меня в холле. Я почти никогда не носила джинсы, но именно в тот день я их надела. Я натянула свитер, чтобы он закрыл мою отсутствующую талию. Официант принес блюда.

У Диего был красивый профиль. Мне понравилось, как официант наливал нам чай из чайника на расстоянии метра от чашек; казалось, что он поливает цветок, вода попадала точно в центр чашки, ни одной капли не упало мимо. Я бы так никогда не смогла.

– Тебе нравится хлебный суп? – Диего наклонился, чтобы спросить меня.

Я кивнула. Он был примерно одного возраста с Сантьяго. Почему он разговаривает со мной, будто мне пять лет?

– Хорошо, по крайней мере, ты будешь вспоминать обо мне, когда будешь его есть.

Я попросила сахар к чаю, и Диего улыбнулся, словно я попросила соду или лед для вина.

Почему я должна вспоминать о нем? В любом случае, я буду вспоминать этот мятный чай, он гораздо вкуснее, чем у марокканца в общежитии.

– До того как ты пришла, мы говорили, что во имя наших уважаемых стран собираемся просить присоединения к Королевству Испания. Мы предпочитаем снова стать испанской колонией, чем нас наводнят янки, – сказал Николас.

Чай был восхитительный.

– У испанцев очень демократичный король. Мне не нравится Мадрид, но я обожаю Барселону, even-tuellement, – сказал Диего.

Он гордится тем, что говорит по-французски? Кто не знает слова eventuellemenf.

– Вы, аргентинцы, никогда не говорите это всерьез, – продолжал Николас – А вот перуанцы, венесуэльцы и колумбийцы очень серьезно настроены. У нас нет такого врожденного чувства патриотизма, как у вас и мексиканцев. Да, еще и у чилийцев.

– В Аргентине, я сужу по Буэнос-Айресу, еще существуют социальные слои, у них разные институты.

Он сказал «слои», и я взглянула на его свитер в стиле инков, казалось, он по случаю переоделся в перуанца.

– Я не националистка, – сказала я, – но я бы не хотела жить нигде, кроме Буэнос-Айреса.

Это было первое, что я сказала за весь вечер, и Диего посмотрел на меня, словно я только что прочитала наизусть какую-нибудь поэму. Прочитать наизусть поэму – это один из тех поступков, которые точно производят впечатление; но, казалось, его удивляет все, что бы я ни делала, ни говорила. И, кроме того, он хотел, чтобы я его удивляла, это было очевидно.

– Я сейчас вернусь, – сказала я.

Мне очень хотелось выкурить сигарету в этом покрытом синими коврами туалете перед тем, как вернуться в зал. Но я курила только со своими подругами в Буэнос-Айресе.

– Трудно поверить, что именно они, после всего что случилось, делают то, что они делают, – сказал Николас.

– Вся история человечества может объясняться войнами, результатами войн: оскорбление требует мести. И этот круг никогда не прервется, – сказал Диего. – Хватило бы одного жеста, чтобы поменять историю, но никто не собирается его делать.

«А потом слишком поздно. То же самое случается с влюбленными парами», – подумала я, но вслух ничего не сказала. С моим организмом что-то было не так: в нем была какая-то призма, которая заставляла меня рассматривать все, даже конфликт Израиля и Палестины, как историю любви. L'ideefix, сказал бы Диего.

За соседним столиком сидели трое мужчин. Самому толстому из них, чей внешний вид был менее женственный, чем у остальных двух, – наверное потому, что на нем был узкий гладкий галстук, – подарили книгу; похоже было, что он отмечает свой день рождения.

– LeviesexuelledeMadeleineL.[6], – сказал Диего.

– Что? – не поняла я.

– На сегодняшний день это самая продаваемая книга, – пояснил Николас.

– Француженка, директор «Арт Ревью», рассказывает о том, как она оттрахала весь Париж, пока ее муж фотографировал. Она иллюстрирована этими фотографиями.

Меня удивило, что Диего сказал «оттрахала». Я поднесла чашку ко рту, но она оказалась пустая.

– Хочешь еще чаю? – спросил меня Диего.

– Спасибо.

– Это общество мне противно, – сказал Николас, и Диего улыбнулся, будто был с ним согласен. – Ты ложишься с француженкой, а на следующий день она может спросить, как тебя зовут.

Им не нравились француженки; я не спрашивала у них ни об их вкусах, ни о политических пристрастиях. Почему они об этом говорят? Почему они не думают, что я тоже могу быть женщиной легкого поведения? Я и была женщиной легкого поведения. К счастью, в этот момент принесли мой чай. Я зевнула.

– Знаешь какая у меня реакция? – спросил Николас.

Ему никто не ответил. Откуда мы могли знать, какая у него реакция? Реакция на что?

– Аскетизм. L'amourfou. Это те, кто ничего не знает о любви, они только рассуждают, не хотят проблем, – сказал Николас и пролил немного чая, беря свою чашку.

«Нам остается поговорить только о религии, – подумала я. – За эти полчаса у нас больше не осталось тем для разговора».

3

Нам нашлось о чем поговорить, мне и Диего. За столиком в университетском кафе, за тем же самым, за которым мы с Сантьяго сидели год назад.

Я проделывала эксперимент. Я составила маленький список того, что мне нравилось: мне нравилось бывать одной, мне нравилось путешествовать, читать, танцевать (моя слабость); я ходила в монастырскую школу, я хотела стать монашкой. Это последнее я только что придумала, а все остальное было более или менее правда, я просто немного приукрасила: я понимала, что под мое описание может подойти любая, но я знала, что с Диего это сработает. И это сработало. В середине моего рассказа я сделала еще кое-что для эффекта: я, будто между делом, забрала волосы в хвост, чтобы он мог оценить еще одно мое достоинство – шею. Это никогда не давало результатов ни с Сантьяго, ни с Томасом (скорее всего, это давало даже обратный эффект): было невозможно заставить их воспринимать меня так, как я сама себя воспринимала. А Диего превозносил меня до небес, как святую.

Мне нужен был мужчина, который бы заставил меня гордиться собой. Проблема была в том, что Диего уже гордился сам собой: достаточно было просто посмотреть на него и послушать, что он говорит. Мне нужен был кто-то, кем бы я могла восхищаться, но Диего не нужно было мое восхищение, он сам собой восхищался. Может быть, он был прав в том, что был так горд, может быть, он бы мог мало-помалу обратить меня в свою веру, чтобы я разделила с ним это восхищение.

«Ты плохо делаешь, – думала я, – но не важно, давай дадим ему возможность, ведь больше некому ее дать». Я стала снисходительнее? Пора уже. Или я была слишком одинока? Иногда я была уверена, что останусь одна навсегда. Глупые мысли для девятнадцатилетней девушки. Но ничто не могло внушить мне большего страха. Меня всегда ужасало то, что люди могли выносить несправедливость и измены, которые присутствуют почти в каждых отношениях. Было либо это, либо одиночество, но никто не хотел платить такую высокую цену. Я тоже не собиралась ее платить.

Боязнь одиночества – это достаточно распространенная болезнь, я уверена, у нее должно быть какое-нибудь научное название; агиофобия – это боязнь святых мест и вещей, никтофобия – боязнь ночи и темноты, аракофобия – пауков. Но было что-то нетипичное в моей личной патологии, я была как клаустрофоб, который ищет закрытое пространство. Я боялась одиночества, но мне не нравились люди; в тот момент, например, когда я разговаривала с Диего, у меня было желание встать и уйти, находиться где-нибудь в другом месте.

Ему было не важно, что я делаю, Диего начинал влюбляться в меня. Я могла это заметить. Он влюблялся в меня с тем же самым величием, с каким рассказывал о себе, о своих планах: ему было непросто влюбиться в меня (хотя мне казалось, что он просто в меня влюбляется); он хотел семью, детей, по крайней мере одного сына точно.

Он тоже боится одиночества? Он тоже не хочет с этим мириться? Мне не нужен был человек, который чувствовал бы себя одиноким. Я не хотела союза двух одиночеств. Из двойного одиночества может получиться только двойное разочарование. Но Диего не чувствовал себя одиноким. Казалось, он просто хочет быть со мной.

На нем была белая рубашка. Я перестала его слушать. Я подумала, что мне бы хотелось спать в этой рубашке, разгуливать в ней по его дому в Буэнос-Айресе. Сантьяго носил футболки, майки, свитера из хлопка. Он не носил рубашек.

4

Одна подруга-француженка одолжила мне черное платье на одной бретельке, которое я бы никогда себе не купила. Я могла исправить кое-что: пришить вторую бретельку и убрать стразы, – но платье было не мое.

Диего не знал, что мне не нравятся праздники, поэтому он повез меня на большой праздник в каком-то замке в тридцати километрах от Парижа. «Недалеко от Шантильи, в местности, больше напоминающей Коро», – рассказал он мне. Хозяева замка входили в ложу, которая выступает за восстановление монархии. Я никогда не слышала, чтобы он что-то говорил на эту тему.

– Это немного сложно, – объяснил он мне, когда такси уже подъезжало к замку. Казалось, он был рад научить меня чему-то, хотя мне это было совершенно неинтересно. – Во Франции есть два вида монархистов: легитимисты, которые хотят вернуть трон Бурбонам, и орлеанисты, которые отстаивают права Орлеанской семьи. И те и другие ненавидят друг друга. Легитимисты называют орлеанистов «цареубийцами», потому что во время революции Филипп Орлеанский голосовал в Ассамблее за казнь Людовика XVI. Затем, с 1830 по 1848 год, правил его сын Луи-Филипп, и его потомки, герцоги Орлеанские, претендовали на корону внутри парламентской системы. У них много сторонников, включая тех же самых левых; они всегда были более или менее прогрессивными. Бурбонов же, наоборот, поддерживают правые, такие как Лига французского действия Марраса или католическое общество Lefevbre. Это те, кто просит восстановить права Людовика XVI. У них нет партии, потому что они запрещены, но у них есть свой журнал Aspects de la France. Сегодня вечером некоторые здесь будут. Они напоминают подданных короля, у них повадки французских королей, в Сан-Дени они даже клянутся Богом и королем…

Он рассказывал так, словно читал по учебнику истории. Он заплатил таксисту и помог мне выйти из машины.

– Ты очень красива. Я тебе еще этого не говорил?

Замок был похож на замок из сказок. Пока мы шли к входу, Диего положил руку мне на голову.

Я дрогнула, словно впилась зубами в персик. Вот уже долгое время никто не клал руку мне на голову. Томас этого не делал. Сантьяго тоже этого не делал. Делал ли это кто-нибудь раньше? Это был поступок, свойственный определенному типу мужчин: отцам, женихам, мужьям; у меня не было ни отца, ни жениха, ни мужа, но в ком-то одном из них я определенно нуждалась.

Наши тени вырисовывались на каменной дорожке, мы неплохо смотрелись. Я подняла глаза и посмотрела на Диего, словно он вдруг превратился в мужчину, которого я смогу полюбить. Настоящей, крепкой любовью с завтраками по утрам, с пеленками, кофейниками, кухонными прихватками, рубашками, грязными простынями, влажными полотенцами.

Мы отдали наши пальто. У входа музыканты играли на скрипках. Все мужчины, кроме Диего, были в очках, они представлялись полными именами: Энтони Альберт, Жан Эммануэль, Кристиан Филипп – и называли фамилии, которые я тут же забывала, но, конечно же, Диего помнил их все наизусть. Издатель, его жена, журналист, преподаватель сравнительных религий, преподавательница философии. Диего обнимал меня за талию и расхваливал мой переводческий талант (читал ли он когда-нибудь то, что я переводила?). Кроме того, женщины смотрели на меня с натянутыми улыбками, которые я никак не могла растолковать.

«Cettefille… elleestlumineuse», – сказал Диего Жан Эммануэль и изобразил рукой завиток в воздухе; этот завиток очень подходил к его комментарию. Яркая? Светящаяся? Предполагалось, что это были комплементы?

Я понимала, что меня раздражает во французах: их рты, толстые губы женщин и тонкие губы мужчин, все что они ими делают: фырканье, сопение, причмокивания, высокопарные фразы.

Зазвучал фокстрот, и мои ноги непроизвольно задвигались, а пальцы начали отбивать такт на перилах лестницы. Диего посмотрел на меня, как тогда в марокканском ресторане, когда я попросила сахар для чая.

– А я не танцую, – сказал он, – мне не нравится танцевать.

Это было не то же самое, что сказать: «Мне не нравятся морепродукты». Я растерянно осмотрелась вокруг.

В сказке про Золушку был замок или дворец? В этой сказке у принца был хрустальный башмачок, с помощью которого он мог найти свою возлюбленную. До этого момента у меня был единственный критерий для моего принца: чтобы он умел танцевать. Сантьяго умел танцевать. Диего не только не умел, но ему еще и не нравилось танцевать.

«Мы живем для того, чтобы удивляться самим себе», – подумала я, потому что поняла вдруг, что это не так уж и важно, или, лучше сказать, это не такая уж и проблема. Мы можем делать вместе что-нибудь другое, а танцевать я могу с кем-нибудь еще. Я убеждала себя, словно собиралась жить с паралитиком.

«Жить». Как я могла думать об этом, когда прошло еще так мало времени?

Примерно около полуночи мы пошли в беседку в каком-то саду. Я скрестила руки и повернулась к нему спиной. Оттуда замок казался ненастоящим: все окна освещены, и в каждом из них виднелись почти не двигающиеся силуэты с бокалами в руках.

Диего обнял меня и прошептал что-то на ухо, что-то, что я не поняла, но, попросив повторить фразу, я нарушила бы все волшебство момента. Я повернулась к нему лицом, и он меня поцеловал. Я так и не расцепила рук.

– Ты всегда скрещиваешь руки. Тебе не нужно защищаться со мной.

Он немного отодвинулся, чтобы лучше меня рассмотреть. «На фоне замка», – подумала я.

– Ты неподражаема, – сказал он.

– Нет. Я невыносима.

– Я так не думаю.

– Ладно, что-то среднее между этими двумя крайностями.

– Неподражаемая – это не крайность.

Мы вернулись в замок. Мои каблуки тонули в земле.

– Я не думаю, что ты невыносимая. – Казалось, Диего ищет мне точное определение. – Наоборот. Думаю, что в тебя легко можно влюбиться. Очень легко.

Когда мы вошли в зал, у меня все туфли были в грязи, она застыла коркой на моих высоких каблуках. Он встал на колени и очистил их носовым платком.

Пытаясь вставить ключ в замок, я посмотрела на ведра, стоявшие у порога моей комнаты. Какой-то студент-кореец, которого я раньше никогда не видела, вышел из общественного душа и пошел в глубь коридора, оставляя на полу следы от своих мокрых ног.

Диего не собирался заходить, он не собирался ничего делать, и он дал мне это понять. Он пытался создать хорошие воспоминания для нас двоих об этом вечере. Ему это удалось, и сейчас он не хотел рисковать и все испортить.

– Мне нужно придумать символ этого вечера, – сказал он.

– Туфли.

Он кивнул и приблизился ко мне вплотную, словно мы собирались танцевать. Но он не приглашал меня на танец. Он поцеловал меня. Посмотрел куда-то в глубину моих глаз и ушел.

Хорошее начало. Если бы я не испортила его, встретившись с Сантьяго в Мадриде.

5

Прошло четыре месяца – восемнадцать писем и пятнадцать звонков. Мы были в Буэнос-Айресе. Слушали диски Эллы Фицджералд и Джонни Митчелла. Занимались любовью и сейчас целовались, сидя на диване в доме Диего.

Я обняла диванную подушку, пока он снова наполнял бокалы:

– Что мне нужно сделать, чтобы занять место этой подушки?

– Например, забрать ее у меня.

Мы снова смотрели друг на друга, вдыхали запахи друг друга, прикасались друг к другу, словно хотели восполнить потерянное время. Каждый раз Диего вспоминал какую-нибудь мелочь, что я когда-либо говорила или делала, какой-нибудь знак.

– Мне нравились твои письма. Они были короткие, но мне нравились. – Он закинул голову назад на спинку дивана. – Мое самое любимое – это то, которое ты написала мне на Рождество. Где ты посылаешь мне поцелуй под белой омелой.

– А-а. Говорят, она приносит удачу. Как виноград. Сколько виноградин нужно съесть? Двенадцать?

– Нет.

– А сколько?

– У поцелуя под белой омелой другое значение. – Он внимательно посмотрел на меня, но я на самом деле не знала какое.

– И какое же?

– Вместе навсегда.

Значит, я, сама того не осознавая, сказала это первая?

– Меня не пугает это навсегда, – сказал он.

Я снова обняла подушку. «Сколько все это продлится? – спрашивала я себя. – Может быть, я сама себя убедила в том, что влюблена, чтобы он приласкал меня, поцеловал, чтобы остался со мной и говорил мне все это? Сколько времени пройдет до того, когда мы поймем, что это все зря? Есть ли какой-нибудь способ избежать этого?»

– Ты иногда вдруг становишься такой серьезной, что меня это даже пугает. О чем ты думаешь?

– А если мы все делаем зря, даже не понимая этого? Что если это какой-то особый вид эрозии?

– Эрозия не портит материалы: она их изменяет.

Он поцеловал меня так, словно мы стояли под белой омелой.

– Ты – лучшее, что со мной когда-либо случалось в онах, – сказал он.

Я хотела спросить, что такое «оны», но почему-то снова спросила:

– Почему ты хочешь жениться на мне?

– Я тебе уже сказал. Я не нравлюсь сам себе, мне не нравится, какой я без тебя.

И он снова меня поцеловал. Поцелуй получился более нежный и долгий.

– Смотри, мой палец четко умещается во впадину между твоими двумя ключицами.

– В детстве я сломала одну, когда делала «солнышко» на качели.

Он засмеялся и потрогал сломанную ключицу. Я живо представила себе: маленькая девочка, слишком неловкая, чтобы выдержать на руках свой вес.

– Расскажи мне еще, – попросил он.

– О чем?

– О своем детстве.

В какой-то момент мы начали прислушиваться к пению птиц. Небо сменило свой цвет с голубого на бледно-розовый.

– Я пойду, – сказала я, но все еще продолжала сидеть.

– Я тебя отвезу.

Я смотрела в окно машины. Город был пустой и словно посеребренный в утреннем свете.

– Как красиво, правда?

Я подумала о Сантьяго, о том, как бы мне хотелось показать ему Буэнос-Айрес именно в это время. И эти мысли меня разозлили, как могло бы разозлить какое-нибудь неуместное здание или памятник. Например, памятник Дон Кихоту, который поставили девятого июля, мы его только что проехали.

– Странно, но невозможно ощутить момент, когда мы счастливы, пока он не пройдет, – сказал Диего. – Но сейчас я счастлив.

– Но ведь ты меня почти не знаешь, мы даже были вместе всего лишь несколько раз. Как ты это понял? – настаивала я. – Как ты это узнал?

– Потом будет лучше или хуже? – пошутил он, но тут же стал серьезным. – Я тебя знаю.

– Но почему ты хочешь жениться?

– Потому что, когда любишь кого-то, хочешь любить его всю жизнь. И хочешь сделать все возможное, чтобы доказать ему и себе, что это навсегда. Называй это предрассудком, если хочешь. Для этого и нужны ритуалы. Ты ставишь солонку на стол, стараешься не проходить под лестницами, открывать зонт в комнате: и дело не в том, что ты на самом деле веришь, что это к несчастью. Но почему бы этого не сделать? И наоборот, ты не веришь в то, что поцелуй под белой омелой на самом деле означает, что ты будешь с этим человеком всю жизнь, но я уверен, если бы в Буэнос-Айресе была белая омела, мы бы обязательно поцеловались под ней.

– Ты не думаешь, что сначала нам бы следовало… ну не знаю… пожить вместе?

Он взглянул на меня так, словно я пыталась обернуть его в какую-нибудь экзотическую веру, в которую никто из нас двоих не верил.

Оно: I. Очень большой период времени. 2. Каждый из трех периодов, на которые палеонтологи разделяют историю Земли. 3. В гностицизме и неоплатонизме каждое бессмертное существо, произошедшее от высшего божества, которое изменяет свою природу путем совершенствования своей физической оболочки и духа.

«Это невозможно объяснить. Это одна из истин Галахада», – сказал мне на прощание Диего, когда я выходила из машины. «Галахад из Святого Грааля?» – спросила я. Он кивнул, словно было уже не важно, поняла я или нет. Но я все понимала, просто хотела, чтобы он рассказывал мне все, чего я не знала, мне нравилось, как он рассказывает. Я хотела впитать в себя все его чувства. Одно было очевидно: Диего был счастлив. Я завидовала ему, хотя, возможно, я тоже была счастлива, просто не осознавала этого. Возможно, не так-то просто осознавать свое собственное счастье.

Я убрала словарь и достала письма Диего; они хранились в прозрачной папке в одном из ящиков стола.

Голос Диего в этих письмах был такой же, как по телефону: он, как пес, вынюхивал все обо мне, говорил, словно повторял заученные наизусть фразы, знал к чему привязаться. Иногда это выглядело, словно мы мерялись силами. Но Диего всегда мне уступал. Хотя легко мог бы выиграть. Он всегда выражался высокопарно, и у него было чистое сердце, как у Галахада. Сердце, которое не допускало обмана. Я. была спасена.

III

1

Я подняла жалюзи в спальне и посмотрела на небо грязно-белого цвета, видневшееся в промежутках между зданиями. Ночью шел дождь, и воздух был словно наэлектризован.

Диего свернулся калачиком под одеялом, словно собирался спать дальше, но приподнялся, чтобы посмотреть на меня.

– Какой запах!

Я улыбнулась и смущенно понюхала запястья.

– Я еду встречать Сантьяго. Мы где-нибудь перекусим и приедем сюда. – Я поцеловала его в лоб. – Не забудь перед выходом из дому заправить кровать.

– Я не собираюсь никуда выходить, – сказал он и повернул к себе мое лицо, словно рассматривал какой-то шрам. – А что это за серьги?

Я поднесла руку к правому уху:

– А-а. Я недавно купила их на площади, – соврала я. – Они ужасны, да?

– Да. Они похожи на глаза.

Я сняла их и положила на ночной столик. Это были «глаза Сантьяго».

В воскресенье утром в этой части города, на шоссе Эзеиза, было пусто. Я посмотрела в окошко, словно мать, которая следит за поведением и одеждой своего ребенка в первый день учебы. Я ломала голову, каким бы маршрутом лучше довезти Сантьяго до центра, я хотела, чтобы я и Буэнос-Айрес произвели на него хорошее впечатление.

Диего возил машину на мойку, и ему подарили кокосовый дезодорант, который кладется под сиденье. Он пролежал там пару дней, а перед выездом я оставила его в гараже, но запах уже распространился по всему салону. Этот запах напоминал мне загар. Я посмотрелась в зеркало. Благодаря специальному крему я загорела, но сейчас, когда у меня дома будет Сантьяго, мне придется прекратить солнечные ванны в полдень на балконе. Я зажала ресницы между пальцами, чтобы немного стереть чрезмерно нанесенную тушь.

На табло высвечивалось, что рейс 3702 компании «Вариг» из Боготы задерживается. Я уточнила в справочном. «Он опоздает всего лишь на несколько минут», – ответила мне девушка, которая, возможно, была еще и стюардессой. Интересно, может ли девушка одновременно работать и там и там? У нее были убраны волосы; это можно было понять, ведь они разносили еду и наклонялись – над пассажирами. Но почему они так ярко красятся?

Сейчас я понимала, что, по прошествии времени, мне начала нравиться атмосфера аэропорта: холодный асептический запах, механические голоса дикторов, объявляющих рейсы. Я купила американское издание журнала Vogue, где рассказывалось о женщинах года, о том, какой будет летняя коллекция одежды, и воскресный номер газеты Elpaisс еженедельным журналом, который случайно оказался в иностранной прессе. Я пошла в бар на первом этаже и расположилась у окна. Я заказала кофе и начала наблюдать, как на взлетной площадке маленькие мужчины в желтых комбинезонах и шапках бегают между большими самолетами, как самолеты разгоняются, прежде чем взлететь, и как они, поднимаясь, рисуют в небе поперечную линию.

Несмотря на все иллюзии, с которых начинается брак, из каждых ста семейных пар 26 расходятся почти сразу. С 1995 до 2001 года количество разводов возросло до 26%, тогда как раньше составляло только 7%.

Сейчас, влюбляясь, никто не думает, что встретил любовь всей своей жизни… Это увеличивает число разводов, словно пророчество, которому суждено исполниться, – утверждает доктор психологических наук Тринидад Берналь.

Один из залогов успеха, но в то же время и провала бракаэто сексуальные отношения, – говорит Джулиан Фернандес, президент Общества сексологов. – Мы должны привыкнуть к тому, что молодые предпочитают свободную любовь.

Что такое «свободная любовь»? В чем ее смысл? На самом деле, у меня не было желания узнать это. Как можно любить и быть свободным? Кому нужна свобода? Хоакин, один друг Диего, которого я уже очень давно не видела, говорил, что в любой паре один любит сильнее и что лучше не быть этим человеком. Я не была в этом так уверена. Хоакин утверждал, что не женат, и это, без сомнения, давало ему свободу (свободу для чего? от кого?). Он приходил на вечеринки со своей спутницей, как кто-то приходит в старой поношенной куртке, в которой чувствует себя удобно, которую не страшно кинуть в какое-нибудь кресло и забыть о ней. Я всегда считала, что он просто рисуется, что Хоакину нужна его куртка.

33% населения полагает, что женатые люди гораздо счастливее одиноких. Поэтому, несмотря на неудачи, практически все пытаются снова вступить в брак. Это были данные ЦСИ. Как расшифровывается эта аббревиатура, я не знала. Журнал был испанский, хотя, возможно, эта статистика не подходила для Аргентины. «„Что несет в себе любовь», – называлась статья. – Когда она возникает? Как протекает? Когда умирает?» Четыре страницы с фотографиями и рассказами этих людей (я смогла бы угадать, о чем история каждой пары, просто посмотрев на их лица). Но журнал заканчивался репортажем о Билле Гейтсе. Билл чесал затылок и показывал большой нарост из золота на одном из пальцев.

Возможно, они правы, и брак – это что-то похожее на экстремальный спорт. Но тогда я не готова к браку: мне не нравится спорт, мне не нравится рисковать.

Самолет Сантьяго только что приземлился, вместе с рейсами из Мадрида и Майами. Встречающие выстроились у ограждения, некоторые поднимали картонные таблички, где крупными буквами были написаны имена. Частники и таксисты предлагали свои услуги. Я взглянула на одну из металлических стен и стерла румяна со щек. Интересно, Сантьяго сильно изменился за это время? Я его сразу же узнаю? Я убрала журналы в сумку и еще раз взглянула на себя. И тут я увидела его в зеркале.

2

Есть два типа людей: одни путешествуют с кучей чемоданов, другие берут с собой только дорожную сумку. Сантьяго принадлежал ко второму типу. В этой сумке, наподобие той, с которой я хожу на пляж, находилось все, что ему понадобится в Буэнос-Айресе и Рио.

Диего сидел на диване в гостиной – когда он начал курить? Он затушил сигарету в стеклянной пепельнице и пошел нас встречать.

– Диего, – я стояла в прихожей перед сумкой Сантьяго, между ними, – это Сантьяго.

У них было одинаковое телосложение, только Диего был немного повыше. Они обменялись взглядами, и, находясь между ними, я чувствовала себя неловко, желая что-нибудь сделать; наконец они пожали друг другу руки, словно им из мозга только что поступил приказ. Я спросила себя, смогут ли они подружиться за эти дни. Я не была уверена, что хочу, чтобы это произошло.

– Августин в лагере, так что ты можешь расположиться в его комнате, – сказала я, будто это только что пришло мне в голову.

Сантьяго поставил сумку на пол, около висящего на стене мексиканского ковра. Он внимательно осмотрел книги и футбольные плакаты.

– «Ривер», – сказал он и замолчал.

Как всегда, казалось, что он бесстыдно наслаждается своим молчанием, той неловкостью, которое влечет за собой его молчание. Я попыталась его заполнить.

– Здесь немного шумно и нет кондиционера. Если тебе станет жарко, можешь открыть окно или включить вентилятор. – Я указала на аппарат, который мы привезли из дома отца Диего; мы им не пользовались.

Диего не произнес ни слова. Он даже не спросил Сантьяго, как тот доехал.

– Вот… еще можешь брать коку из холодильника, – сказала я, и Диего рассмеялся, словно я только что рассказала какой-то анекдот.

Мы вышли из комнаты Августина. Я пошла на кухню и принесла напитки и стаканы. Отодвинула подносом синюю пачку с изображением дыма и цыганки и снова взглянула на пачку: Сантьяго однажды угощал меня такими сигаретами, еще там, в Париже, после этого ни разу я не видела, чтобы он курил.

– Когда ты начал курить? – спросила я Диего.

Он не ответил. Сантьяго поднес стакан к свету и посмотрел на темную жидкость.

– Значит, ты снимаешь кино, – сказал Диего и протянул Сантьяго сигарету. Он говорил с некоторым высокомерием, будто хотел показать, что все прекрасно знает, но ему все равно. Конечно же, он ничего не знал. «Ревнует», – подумала я.

– Да… но я давно уже ничего не снимал.

«Короткометражку, – произнесла я про себя, – недавно снял короткометражку про психоаналитика» – и посмотрела на руки Сантьяго, которые лежали у него на коленях.

– Я понял для себя, что можно прекрасно жить, ничего не снимая.

– Мне кажется, что ты вообще можешь жить, ничего не делая. – Мне самой не понравился звук моего голоса и тот сарказм, с которым я это произнесла.

Сантьяго и Диего одновременно подняли свои стаканы и выпили еще по глотку. Дым поднимался над их головами.

Сантьяго смотрел сквозь меня, словно я была невидима. Он подошел к серванту, где стояли мои фотографии, фотографии Диего и нас по отдельности с Августином. Еще фотография Августина, которую я сделала на площади Кортасара.

Я повернулась к нему, словно ожидая приговора. Приговора моему сыну. Когда Августин видел кого-то впервые, он, без капли смущения, внимательно рассматривал человека. Затем он классифицировал его по лицу. Он делил людей на категории, словно это были мультики: хорошие и плохие. Категории, которые, возможно, не подходят Сантьяго. Вот бы было так просто определять тип людей, как на картинках или в первых картинах немого кино: например, плохие всегда носят усы. Но, насколько я помню, Хичкок своим фильмом «Жилец» положил этому конец.

Диего взял фотографию у него из рук и посмотрел на нее.

– Августин, как и ты, всегда смеется глазами. – Он говорил это мне, но смотрел на Сантьяго.

– Кто-нибудь хочет воды? – спросила я. Это был глупый вопрос, но мне нужен был предлог, чтобы выйти из гостиной.

На кухне я оперлась на стену, держа в руках стакан воды. «Ну хорошо, – подумала я. – Он приехал. И? Что-то изменилось?» Я задавала себе этот вопрос с того момента, как увидела его, час назад, в зеркале в аэропорту. Я тщательно прислушивалось к своему организму: с желудком ничего не происходило, с головой тоже, да и в остальных частях тела я ничего необычного не ощущала. За исключением чувств, которые находились в напряжении, словно ожидая, что он сделает что-то, на что нужно будет реагировать.

В машине Сантьяго положил руку мне на плечо, но почти сразу ее убрал. Тогда я тоже еще четко не понимала, что чувствую. Радио было выключено, и мы слушали только звук дворников, очищающих стекло, и шум дождя на асфальте. Я разглядывала его в профиль и анфас, пока вела машину. Мы проехали парковую зону, где повсюду были столбы с афишами и стояла евангелистская церковь. По краям дороги начали появляться низкие кирпичные домики, заборы и телевизионные антенны. Я грызла ногти, мне хотелось извиниться за эти части города, словно это были остатки обеда на накрытом к ужину столе. «Надеюсь, тебе понравится Буэнос-Айрес», – сказала я. Он сидел, свесив руки между ног, как это делают старухи.

3

Вода над моей головой всегда помогала мне забыться или думать только о хорошем, хотя я не могла найти, о чем подумать.

Я вышла из душа, вытерлась полотенцем, которым до меня вытирался Диего, и намазала ноги и ягодицы азиатским кремом, который посоветовала мне Адри. В инструкции по применению, написанной на тюбике, рекомендовалось наносить его, массируя кожу по часовой стрелке на протяжении нескольких минут, но я всегда ленилась это делать. Я посмотрела на кожу на своих бедрах: не было похоже, что она стала лучше, но в этом-то и заключался секрет кремов – всегда можно предположить, что, если их не использовать, состояние кожи ухудшится. Я заглянула в шкафчик. Крем против морщин, воск для депиляции, антицеллюлитный крем; мне не хотелось, чтобы Сантьяго все это увидел. Я убрала все это в косметичку и села на край ванны высушить волосы.

Я забыла взять с собой одежду, и мне пришлось выйти, завернувшись в полотенце. Открыв дверь, я столкнулась с Сантьяго, косметичка выпала у меня из рук.

Сантьяго поднял с пола тушь, подводку и воск для депиляции и протянул мне все это, даже не взглянув. Казалось, что он специально ждал, когда я выйду.

– Диего уехал. Он сказал, чтобы ты выбрала место, куда можно пойти поужинать.

– Ладно, – сказала я и закрылась у себя в комнате.

Я уставилась в шкаф, но на самом деле прислушивалась к звукам в ванной. Примерно минуту я стояла, не двигаясь, с лифчиком в руках, слушая, как Сантьяго тихонько вздыхает, прямо как Августин, когда он, будучи совсем ребенком, обрызгивал цветы. Потом я услышала, как он открыл дверь. Он не спустил воду.

– Пойдем прогуляемся по Корриентес, это главный проспект Буэнос-Айреса, где расположены театры и кинотеатры.

Мы сидели на диване, окутанные запахом моего шампуня.

– Буэнос-айресский Бродвей.

– Что-то типа того. Я покажу тебе обелиск. Мне нужно будет встретиться с подругами, но ты, если хочешь, можешь погулять. Ты можешь сходить на площадь Конгресса, на проспект Майо, попить шоколада с пончиками в «Тортони», – это типичный аргентинский кафетерий.

Я разложила на столе план города и поставила стрелочку: «Тортони».

– Вот здесь. – Я дала ему карманный путеводитель, иллюстрированный фотографиями и рисунками, который Сантьяго рассеянно пролистал и положил на стол.

Было похоже, что он не собирался никуда идти. Он даже не переоделся.

Я посмотрела на аквариум, наверное, самый выделяющийся элемент декорации нашей гостиной в классическом стиле. Библиотека, с переплетами книг Диего, лампы дневного света и дубовая мебель, которую выбирал Диего. Если не обращать внимания на семейные фотографии, то можно было бы сказать, что это дом мужчины, одинокого мужчины. Однако, если бы мне предоставили выбор, я бы, наверное, не захотела ничего менять. Я осматривала дом, как, возможно, его осматривал Сантьяго, или я просто искала тему для разговора в этой мебели и предметах, но не находила ее. О чем я разговаривала с Сантьяго в Париже?

«Сейчас он меня об этом спросит, – подумала я. – Почему он не спрашивает? Почему он не спрашивает, знает ли Диего?»

– Пойдем, – сказала я наконец. У меня болели мышцы лица от того, что я старалась сохранить улыбку, которая казалась одновременно сердечной и трусливой.

4

Веро настаивала на срочной встрече в «Ла-Пас». На самом деле у нее в это время был сеанс у психолога, но она отменила его, поэтому мы и сидели там втроем, перед нашими кружками с пивом и не спешили прикуривать, словно сигареты были ритуальными свечами. Бар служил реабилитационной клиникой: Веро стала жертвой несчастной любви, и мы должны были поддержать ее и помочь ей вновь не ошибиться, по крайней мере не таким же образом.

Адри опять ссылалась на «Женщин, которые слишком любят» Робин Норвуд. Мне бы очень хотелось посмотреть на эту Робин, но это была карманная книга в мягком переплете, сильно потрепанная и помеченная звездочками, символами любви и квадратиками. Сама же Адриана, счастливая со своим стабильным партнером, казалась лучшей иллюстрацией этой книги. Она даже была похожа на девушку с обложки, когда прикрывала глаза черным веером, как в соответствующих фильмах.

Я не верила Норвуд. Само название было нелепым: как можно любить слишком? Ты либо любишь, либо нет. Кроме всего прочего, я была уверена, что любовь – это подарок судьбы, и мы ничего не можем с этим nor делать.

– …Поменяй все, что можешь. Это значит, что ты изменишься сама!– Адри цитировала советы с возрастающей интонацией. – Перестань чувствовать необходимость превосходства. Также перестань чувствовать необходимость ссориться…

– А ты когда-нибудь следовала хоть одному из этих советов? – спросила Веро.

– Конечно. Этому, под названием «А-а». Одна из лучших стратегий.

Мы посмотрели на нее непонимающе.

– Например, Клаудио говорит мне что-то, что меня злит, или глупо оправдывается, почему он пришел поздно, а я говорю ему: «А-а» – и продолжаю спать, или мыть посуду, или еще что-нибудь. Еще я следовала «Мэри».

– Кто такая Мэри?

– Это одна из пациенток Робин. – Адри нашла нужную страницу. – «Моя жизнь протекает божественно, и я расту в мире, любви и согласии каждый день».

Известно, что никто не может думать о противоположных вещах одновременно…

– Я могу.

– …Мэри поняла, что, заняв все свои мысли этим успокаивающим внушением, она может молчать и расслабляться.

– И что, ты тоже говоришь себе: «Моя жизнь протекает божественно»?

– Перестань меня перебивать. Нет, я говорю себе: «Ты красивая, ты талантливая, у тебя замечательная работа, мужчины тебя обожают». – Она перешла к последней части: «Внушения» – два раза в день, по три минуты, смотритесь в зеркало и говорите вслух: «Мэри, я тебя люблю и принимаю такой, какая ты есть». Давай, Веро, повторяй за мной. – Она достала из сумочки маленькое круглое зеркало и протянула ей: – «Веро, я тебя люблю и принимаю тебя такой, какая ты есть».

Мне казалось, что все смотрят на нас.

– Веро, я тебя люблю и принимаю тебя такой, какая ты, – повторила Веро и вернула зеркальце.

– Такой, какая ты есть, – поправила ее Адри. Она подозвала официанта, и мы заказали еще по пиву.

Интересно, Сантьяго пьет шоколад с пончиками в «Тортони»? Веро пошла в туалет; может быть, она пошла повторить фразу перед зеркалом, там висело большое зеркало, и можно было видеть себя в полный рост. Она вернулась через несколько минут более оживленная. Похоже, это средство подействовало.

– А, кроме Норвуд, ты можешь еще что-нибудь придумать? Вроде того, чтобы говорить мужчинам, что они красивы?

– Да. Когда с Клаудио становится совсем тяжело, я занимаюсь своими цветами: я их поливаю, разговариваю с ними, покупаю им новые горшки, удобрения…

– У меня тоже есть, вернее, было одно средство, – сказала я, – смотреть «Манхэттен».

– Это тот, что с Вуди Алленом?

– Да. – Я открыла страницу наугад. Это было начало главы: «Выздоровление и близость: как залатать брешь». Брак – это путешествие в неизвестном направлении… понимание того, что люди должны узнать не только то, что они не знают еще друг о друге, но и то, что они еще не знают о самих себе.

– Интересно, – сказала Адри и забрала у меня книгу, – дело в том, что у каждой женщины своя типология.

– А какая она у тебя?

– Я еще не знаю; я веду себя со всеми по-разному, да и они все сами по себе разные.„Но типология Веро понятна: она считает, что все решает секс, что это главное. И она безумно ревнивая. Я тоже ревную, но только к женщинам, которые мужчин ранят, которые уничтожают их, которые оставляют драмы. Странно: мне абсолютно наплевать на женщин, с которыми они счастливы, но у меня начинается паника, как только они встречают ту, которая разрушает их жизнь.

– Мне это не кажется странным, – сказала я. – Это как заботиться об алкоголике и бояться, что он натолкнется на бутылку виски.

– Пристрастие, – кивнула Адри. – Для Робин это ключевое слово. – Она Говорила об авторе так, словно каждый день брала у нее уроки. – Непостоянные мужчины нас возбуждают; мужчина, которому нельзя доверять, будто вызывает нас на дуэль. Раздражительный мужчина ищет нашего понимания. Несчастный мужчинанашего сочувствия. Задыхающийсянашего дыхания, а холодныйнашего жара. Но мы не можем исправить такого замечательного мужчину, как этот, и, если он любим и любит нас, мы тоже не можем страдать.

Веро снова побледнела. Адри закрыла книгу и хлебнула пива. Она оставила между страницами большой палец левой руки, как закладку.

– А ты о чем думаешь?

– Ни о чем. Думаю, к какой категории принадлежит Диего, – сказала я, но на самом деле я думала, к какой категории принадлежит Сантьяго.

– Диего не принадлежит ни к одной из этих категорий: он идеальный мужчина, – сказала Веро.

Адри снова открыла свою книгу:

– Все песни о любви относятся только к непосредственной симптоматологии этого чувства. Например, это «я не могу жить без тебя». Почти никто не пишет песен о постели и о достоинствах здоровых любовных отношений.

– Мне это напомнило слова Фанни Ардан в фильме «Женщина за следующей дверью», – сказала я. – Когда Матильда, так звали героиню фильма, находится в психиатрической больнице.

– Опять ты со своими фильмами, – сказала Адри. Но на самом деле она пыталась мне сказать: «Как ты можешь в присутствии Веро говорить о психушке?»

– И что она говорит? – спросила Веро.

– Она рассказывает Бернарду (его играет Жерар Депардье, из-за него ее туда поместили), что слушает песни, потому что только в них говорят правду: «Чем больше сумасшедших, тем больше правдивых. На самом деле они не сумасшедшие. Они говорят: „Не оставляй меня… без тебя мне не жить…», или „Без тебя я пустой дом… позволь мне быть тенью твоей тени», или „Без любви я не живу»».

Веро была готова расплакаться. Я подумала, что она ищет в сумке бумажные платки, но она достала последний номер журнала «Вива», заложенный на странице с гороскопом.

– Послушайте, что у меня. Внутренняя борьба. Самокритика откроет вам глаза на ваши недостатки. Ваши желания не совпадают с тем, что вам предлагают, и не просто будет принять какое-либо решение. Переложите ответственность на своего партнера, но тоже участвуйте в принятии решения. – Ищите равновесие.

– Гороскоп – полная чушь, – сказала Адри. – Секрет его успеха в том, что, если он сбывается, ты веришь в его магию, а если нет, то ты забываешь о нем, пока не прочитаешь новый.

– Хорошо, а вы во что верите?

Адри положила руку на книгу, как свидетели в американских фильмах, когда клянутся на Библии.

– Я верю, что все газеты, журналы, песни, книги – все что попадается тебе на глаза, или то что слышишь, действует как И-цзин[8], – сказала я. – Вдруг ты слышишь что-то, что точно рассказывает тебе о том, что с тобой произошло. Я смотрю, что ты читаешь, – я подвинулась к Адри, которая снова открыла книгу, – и останавливаюсь на фразе, которая даже не подчеркнута: Помощьэто одна из форм контроля. – Я улыбнулась, удовлетворенная тем, как это прозвучало, включая И-цзин.

– А какая разница между И-цзин или гороскопом и твоими предрассудками?

– Я ничего не ищу, послание само оказывается перед моими глазами. Мне его посылает судьба, а не астролог или еще кто-нибудь.

Мы снова замолчали.

Сантьяго уже вернулся? Смогли он найти нужный ключ в той связке, которую я ему дала? Что он делает? Он один или с Диего?

– Ладно, мне пора.

– Ты всегда уходишь, – сказала Адри.

Выйдя на улицу, я обернулась, чтобы взглянуть на них через стекло. Они сидели молча, журнал и книга лежали на столе. Они не разговаривали, наверное, отдыхали от спора. Женские разговоры всегда сводятся к спору: мы не играем друг с другом, хоть мы и вместе, мы бросаем мяч о стену, и он от нее отскакивает.

Помощьэто одна из сторон контроля. Что это значит? Я хотела помочь Диего? Сантьяго? А может, я хотела, чтобы мне помогли? Я пошла по теневой стороне улицы к остановке двенадцатого автобуса.

5

– Это моя жена?

Я повернулась, и платье открылось, как зонтик от солнца. Конечно, этот вопрос задал не Сантьяго, а Диего. Это был один из своеобразных комплиментов моего мужа. Он не обращал внимания на мелочи, как Томас. Были какие-то определенные вещи, которые привлекали его внимание или просто ему нравились: распущенные или собранные в определенные прически волосы, некоторые платья – прозрачные, как это, и черные – бретельки, топики и платья на бретельках. На самом деле, он не замечал перемен, только общий эффект, который менялся. На мне было платье шоколадного цвета из газа на тоненьких бретельках и с маленькими цветочками на ткани.

Диего не смотрел на платье, только на мое лицо, словно платье его как-то изменило. Если бы это было так, то платье придало бы ему немного сексуальное, но в то же время наивное выражение.

– Новое? – спросил он.

– Нет, но раньше я его не надевала.

Я надела его для Сантьяго, но если бы Сантьяго не было там, в гостиной на диване, мы с Диего были бы похожи на пару, которая собралась идти на романтический ужин.

У дверей ресторана мы подождали, пока Диего припаркует машину. Дул легкий ветер, который немного испортил мою прическу. Волосы Сантьяго, напротив, не шевелились, будто он был в каске. Он посмотрел на мои накрашенные губы, и мне показалось, что они ему не нравятся.

– Там. – Я указала на столик у окна.

Я села к окну. Сантьяго тоже сидел со стороны окна, таким образом, что, если он захочет обратиться к Диего, ему надо будет повернуть голову влево. Официант принес нам меню, а Диего – карту вин.

– Давайте закажем белое вино. Как правило, Виргиния после него начинает разговаривать, – сказал Сантьяго. Он сказал это так, будто сам лично уже принес эту бутылку с собой. Неужели он помнит? Хотя пару раз, когда мы возвращались с праздников из университетского кафе в Париже, где не подавали вино, я говорила ему, что, когда я хочу поговорить, не задумываясь над своими словами, я пью белое вино.

Диего кивнул, словно не обратил внимания на то, что Сантьяго знает это, и, когда подошел официант, он, повторив наши заказы, заказал бутылку белого вина.

– Ну что, тебе нравится Буэнос-Айрес? – спросил он, снова став любезным.

Дожевывая очередной кусок хлеба, Сантьяго повернул голову:

– Да, очень. Как называются эти деревья с голубыми цветами?

– Хакарандас.

Я всегда думала, что хакарандас – это деревья с толстыми стволами и розовыми цветами, по, наверное, бывают и такие. Я посмотрела в окно: единственное что отличало в темноте воду от неба, был блеск.

– Как приятно смотреть на воду, – произнесла я, – где бы ты ни был. – Я вспомнила Сену. Мы никогда не гуляли с Сантьяго вдоль Сены, – Иногда ты забываешь, что в Буэнос-Айресе есть река.

– Весь Буэнос-Айрес построен спиной к реке. Кажется, просто кто-то принял решение построить город спиной к лучшему, что у нас есть, – сказал Диего и снова наполнил наши с Сантьяго бокалы. Затем обмакнул хлеб в белый сыр, откусил и положил его на свою тарелку.

Сантьяго пошел в туалет. Я собралась намазать свой хлеб сыром, но Диего меня остановил:

– Он с луком.

Тогда я съела кусок простого хлеба и еще один – хлеба с орехами до того, как вернулись Сантьяго и официант с нашим заказом.

Мы шли, немного покачиваясь от сонливости, жары и вина. Диего звенел ключами в руках. В коридоре еще витал запах еды, приготовленной в квартирах за последние несколько часов, смесь мяса и цветной капусты.

Я не заметила, чтобы я много говорила, несмотря на вино, но я почувствовала странное оживление, когда мы вошли в квартиру. Даже можно сказать, что это было минутное оживление: Сантьяго будет спать здесь, в доме, слишком близко, чтобы я могла думать о чем-то другом.

Диего пошел в спальню и вернулся босой, в трусах и футболке.

Он пошел на кухню, взял стакан воды, зашел в ванную, почистил зубы и вышел. И все это он делал более шумно, чем обычно. Он остановился на минуту посреди гостиной, принюхался, словно почуял, что пахнет газом.

– Жасмины, – произнес он, – нам надо было их выбросить.

Я чувствовала только слабый запах «Житан», которые они с Сантьяго курили утром.

Я отнесла вазу и стеклянный шар на кухню и вылила воду вместе с цветами в раковину. Вода ушла сквозь решеточку, а жасмины превратились в кучу пестиков, стебельков и листьев. Я собрала их и выкинула в мусорное ведро, где валялись окурки и пепел от «Житан». Я услышала голос Диего в гостиной: «До завтра, хорошо тебе отдохнуть».

Сидя напротив Сантьяго, я выпила свой липовый чай. Пару раз я открывала и закрывала рот, но он так и не спросил, что я собиралась сказать. Я поставила чашку на стол и подумала, что лучше бы съела две таблетки «лексотанила» вместо этого чая, но я не пила снотворное. Я ненавидела его.

– До завтра, – сказала я и поцеловала его в лоб, как обычно целую Августина. Августин. Я проверила автоответчик, нет ли там сообщений. Никто не звонил. Я вспомнила о звонках из Колумбии. «Это был ты, да? – хотела я спросить. – Почему ты молчал?» Но Сантьяго уже закрылся в ванной.

6

Комната, наполненная жарой и шумом, – дыхание Диего, мое собственное дыхание, шум колес по асфальту, крики, обрывочные фразы и смех с улицы, – в какой-то момент я могла лопнуть, как воздушный шар. Я услышала, как Сантьяго ходит по комнате Августина. Он оставил дверь открытой и через несколько минут погасил свет.

На мгновение я забыла обо всем, уставившись на полоски света, которые фары машин рисовали на темном небе. Затем я тихонько поднялась, прошла те несколько шагов, которые разделяли комнаты, и оперлась на дверной косяк.

Сантьяго спал на спине, скинув одеяло. Казалось, что он умер: руки сложены на груди, словно он молится. Закрытые глаза казались открытыми.

Я бесшумно приблизилась. Я ни на секунду не задумалась, что случится, если он проснется. Я стояла рядом с ним, как жрец ацтеков, или даже майя, готовый к ритуалу жертвоприношения. В Колумбии не было майя. Там были тайроны и муиски. Они тоже делали жертвоприношения?

Мне безумно хотелось провести руками по его телу. Я не знала, было ли это желание. Я вообще не знала, что это было, но спокойно лежащее тело Сантьяго излучало магнетическую энергию, которая заставляла меня оставаться там, не двигаясь, просто глядя на него, словно на его гладкой коже должно было появиться какое-то послание, что-то, что поможет мне понять, что произошло, что происходит и что скоро произойдет. Одеяло закрывало только его ноги. Я поднесла руку к раскрытой части ноги, но не дотронулась до нее. Казалось, что он выточен из дерева.

Я накрыла одеялом его тело. Твердое и молчаливое, как ствол дерева. Ни одно человеческое существо не могло спать, не двигаясь и не производя ни малейшего шума. За исключением мертвых и тех, кто не спит, притворяясь спящими. Наклонила голову: мои глаза были напротив его глаз, которые, казалось, могли открыться в любую секунду. Я не поцеловала его. Отступила назад и споткнулась о сумку. У меня возникло нестерпимое желание открыть ее прямо сейчас, словно то, что мне было нужно, было не в Сантьяго, не в его теле, а в этой самой сумке.

Выйдя, я закрыла дверь и вернулась в свою комнату. Чуть позже я услышала, как дверь в комнату Августина открылась и как Сантьяго прохаживается по дому. Еще позже, уже ночью, Диего провел пальцем мне по спине.

7

Сантьяго, как призрак, появился из темноты комнаты; он не поднял жалюзи. Я пила кофе за столиком в гостиной и намазывала абрикосовым вареньем половинку тоста, которую Диего не доел перед уходом. Я недавно переоделась – в бриджи цвета хаки, черную маечку и туфли без задников, – а Сантьяго еще нет. На нем красные трусы; джинсы и футболка перекинуты через правую руку, как полотенце. Он пригладил растрепанные волосы, но по лицу было видно, что проснулся он давно. Наверное, ждал, когда уйдет Диего, чтобы встать.

– Доброе утро, – сказала я.

Он кивнул, не отрывая руку от волос, и зашел в ванную.

Я пошла подогреть кофе в мцкроволновке, а когда вернулась, он уже сидел на стуле Диего. Волосы у него были мокрые, а на лбу блестела капелька воды, я еле сдержалась, чтобы не стереть ее. Я налила ему кофе в синюю чашку, которую купила специально для него.

– Сделать еще тостов?

– Нет. Достаточно просто кофе.

– Ты ничего не ешь.

Он улыбнулся, и казалось, что от его улыбки открылись все жалюзи в доме, и все наполнилось светом. «Тебе нужно чаще улыбаться, – подумала я. – Нет, лучше не улыбайся».

– Я поеду в Сан-Тельмо.

Я налила ему еще кофе. Сантьяго не пил его, а просто держал чашку в руках. Я хотела встать и включить музыку, но так и сидела неподвижно, сжимая чашку, словно мне нужно было согреть руки, как я это делала в Париже, когда мы с ним так же сидели и пили кофе. «Смешно, что мы не разговариваем, – подумала я. – Почему он ничего не говорит? Почему молчу я?»

Он поставил чашку на стол.

– Ладно, я пошел, – сказал он и потрепал меня по голове на прощание.

8

Я посмотрела, как Сантьяго заворачивает за угол, и оглядела комнату, которая разделилась на зоны света и тени.

Сантьяго плохо заправил одеяло, я перестелила его, разгладила складку под подушкой, но потом разобрала кровать, завалилась на нее и уткнулась носом в простыню. Она пахла влажностью и потом, она больше не пахла Августином. Я вспомнила, что тоже нюхала простыни в мадридском отеле, как только Сантьяго ушел. Я не могла вспомнить, был ли это тот же самый запах.

Я взглянула на сумку. На ней висел маленький замочек, но Сантьяго его не закрыл. Мне ничего не стоило заглянуть в нее. Но я этого не сделала. Вместо этого я открыла шкаф Августина.

На одну из полок Сантьяго положил пару своих рубашек, и вдруг мне пришла в голову мысль, что, если бы он и хотел что-то спрятать, он спрятал бы это в этом самом шкафу, а не в своей сумке. Я встала на стул и протянула руку к верхней полке. Свитера и зимние рубашки Августина; я провела рукой к центру, ощупала правую стенку, и у левой стенки моя рука натолкнулась на что-то картонное. Тетрадь. На обложке под портретом какой-то знаменитости было написано: «Мой дневник».

Я села на стул, держа тетрадь в руках. Я перевернула ее и внимательно осмотрела, словно искала способ открыть ее. Наконец я открыла ее на последних записях, после которых листы были чистыми и гладкими.

Там было написано: «Я ненавижу свою маму».

Я посмотрела в окно, как смотришь на поверхность воды, когда погрузился уже достаточно глубоко. А воздух заканчивается, и надо выныривать, чтобы вдохнуть еще. По дорожке напротив шла рыжеволосая женщина в плаще ярко-синего цвета, она несла пакет из супермаркета, как дамскую сумочку. Собака справляла нужду под деревом, которое только что постригли, лысый мужчина в костюме для бега вел ее с прогулки.

Я плакала. Молчаливый и продолжительный плач. Слезы капали, как, наверное, падали бы капли дождя, если бы он шел в тот момент. Когда я плакала последний раз? После смерти моего отца. После расставания с Сантьяго. Я всегда плакала, глядя в окно. Видя, что все идет своим чередом, что земля продолжает вертеться, я сначала расстраивалась, а потом успокаивалась. Еще я плакала из-за Томаса. Смерть. Я всегда плакала, когда что-то умирало.

Я ненавижу свою маму. Это было последнее, что написал Августин, за день до того, как уехать в лагерь. Я попыталась вспомнить. За что мог ненавидеть меня мой сын? Уж точно не из-за Сантьяго. Я ненавижу свою маму. Пару лет назад, когда Августин только учился писать, он написал в похожей тетради: «Я люблю свою маму. Моя мама любит меня». Зачем он научился писать букву «ж» и все остальное?

Я быстро закрыла тетрадь, словно услышала его шаги, и убрала ее обратно между свитерами. Тут раздался телефонный звонок.

– Привет. – Мой голос прозвучал неожиданно хрипло.

– Привет. Что с тобой? Ты простыла? Это была Адриана.

– Да. Немного.

– Вчера она ушла с Андресом.

«Андрее?» – подумала я. Голос Адрианы вытеснил круглые буквы Августина, я смогла выбраться на поверхность, цепляясь за ее слова, как за спасательный круг.

Я еще не отнесла на кухню посуду после завтрака. Если я сейчас же не помою чашки, потом будет трудно отмыть кофе с донышек.

– И хорошо, – сказала я. «Я ненавижу свою маму», – снова проплыло у меня в голове, и ненависть Августина породила во мне ненависть к самой себе. Мне было не важно, ушла Веро одна или с Андресом. Меня ничто не волновало.

Адри что-то ела во время разговора. Я слышала, как она жует.

– Она мать. Как все. Мы ищем того, кто бы нас защищал, кто бы нас поддерживал, но, в конце концов, мы сами защищаем и поддерживаем.

«То чего мне не хватает», – подумала я.

– Материнский инстинкт живет в каждой женщине, это как менструация, только мы не обязательно проявляем его по отношению к детям.

Наверное, Адриана была права, но я не хотела слышать это именно сейчас, когда я только что узнала, что мой сын меня ненавидит.

– Я не чувствую себя матерью Диего, – сказала я и подумала, что не знаю, плохо это или хорошо.

Адриана не слушала меня, на самом деле она хотела поговорить о другом. Не о Веро. Я хорошо ее знала: она хотела поговорить о себе, о ней с Клаудио. У нее что-то случилось, хотя это было только предчувствие, плохое предчувствие. «В любви нет вернее способа узнать что-то, чем предчувствие. Удивительно, но оно почти всегда верное, особенно плохое», – сказала она как-то. Иногда она говорила правильные вещи, несмотря на то что цитировала Норвуд. Но у меня не было настроения, чтобы расспрашивать ее.

Адри продолжала говорить и жевать, а я продолжала отвечать односложно.

– В дверь звонят, – соврала я.

«Я плохая подруга, плохая мать, плохая жена», – подумала я. Но это разные вещи. Быть плохой матерью, плохой дочкой, плохой женой или плохой подругой – не одно и то же. Родственные связи не выбирают, и поэтому они более крепкие. Или более слабые? Все-таки более крепкие. Если сын, мать или отец делают что-то неожиданное, мы удивляемся, разочаровываемся, но стараемся принять их такими: мы пытаемся помочь им или просто поддерживаем их. Если бы Диего сделал что-то неожиданное, что бы меня напугало, он бы стал мне чужим, наш брак был бы под угрозой. Все, что я думала, что знаю о нем, встало бы под сомнение. Я вспомнила одну вещь, которая не была связана с Диего. Тот марокканец из университетского общежития, который пригласил меня поесть хлебного супа, – Диего тоже приглашал меня поесть хлебного супа, может быть, поэтому я это запомнила. После еды мы пошли к нему в комнату пить чай. Он не приставал ко мне, даже не пытался поцеловать, мне это нравилось, но он мне не нравился. Я выпила две чашки чая и уснула у него в кровати. Когда я проснулась, он сидел за своим письменным столом, боком ко мне, склонившись над маленькой бутылочкой, чья крышка служила кисточкой или пинцетом, его нос почти касался стола. «Кокаин», – подумала я. Наркотики были в общежитии, как и секс, везде, но я их не видела. Марокканец обернулся и смущенно посмотрел на меня. Это не был кокаин: он с помощью жидкого корректора подделывал дату на своем европейском паспорте, чтобы путешествовать, не платя пошлину.

Влюбленные, друзья, несемейные связи всегда были под угрозой распада, но никто не мог бы вычеркнуть из своей жизни сына, отца или мать. Они всю жизнь с вами, как недостатки или достоинства.

Я постояла какое-то время с телефонной трубкой в руках, затем пошла на кухню и высунулась в окно, которое выходило во двор с воротами. Сын консьержа играл с резиновым мячиком. Это был друг Августина.

– Привет, – сказала я ему.

Мальчик поднял голову, но – ничего не ответил, просто убрал мячик в карман шорт и зашел в подъезд.

В вазе с фруктами оставался один апельсин. Я очистила его, снимая кожуру одной длинной полоской (если кожура порвется до того, как я его очищу, Августин действительно меня ненавидит). Я ела дольку за долькой, стоя у окна, не отрывая взгляда от двора, ожидая, что мальчик вернется.

9

Я обошла прислоненную к стене лестницу маляра, пересекла Санта-Фе и вошла в Ботанический сад, с полотенцем в одной руке и сумкой со своей записной книжкой, бутылкой минеральной воды и кремом для загара – в другой. Разгуливающие по песку коты меня немного раздражали, но тут же перед моими глазами снова встали буквы Августина: Я ненавижу свою маму.

Августину было восемь лет, он еще ничего не понимал ни в женщинах, ни в мужчинах, он не знал, что такое секс, но уже знал, что правда ранит: он написал у себя в дневнике, что ненавидит меня, но мне этого не говорил. Когда мальчики начинают вести свой личный дневник? Разве это не девичьи штучки?

Мальчик в бейсболке и длинных шортах спросил меня, который час. Он был года на два постарше Августина. Я приподнялась, чтобы посмотреть время. «Без четверти час», – ответила я. Мальчик посмотрел на верхнюю часть бикини, поправил бейсболку, словно собирался ее снять, и пошел дальше.

Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.

Я закрыла глаза. Солнце рисовало красные, фиолетовые и белые ромбики и звездочки на внутренней стороне моих век. Наверное, Веро была счастлива с этим безумным мужчиной, несмотря ни на что. Я подумала об истории Вергилия, описанной в книге Сакса: слепой от рождения, он обретает зрение к пятидесяти годам благодаря операции. Этот мужчина, который всю жизнь жил как самоуправляемый слепой, превращается в неуверенного зрячего: он уже не осмеливается переходить улицу, пугается зеркал, стекол и вообще всего, пока не прикоснется к этому. Он чувствует себя большим инвалидом, чем в то время, когда был слепым, и его жизнь превращается в ад. Наконец он добивается того, что снова теряет зрение и принимает эту слепоту как подарок. Может быть, было бы проще жить с душевнобольным, чем с нормальным человеком: ты знаешь, что не можешь положиться на него, привыкаешь делать все сама, знаешь, что можешь ожидать от него самого худшего, поэтому ни в чем не разочаровываешься.

Независимо от возраста каждая женщина выбирает свой тип любви: она без конца отдается греху, как Веро, либо следует стилю «русской горки», как Адри (короткие романы с типичными разрывами), или же, как я, выбирает длительные отношения. Мне не нравилось то, что я не могу контролировать. Другие типы мне не шли, так же как не шли мне узкие брюки, мини-юбки, короткие и высокие ботинки.

Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.

Солнце затуманило мои мысли, в голове все спуталось. Так было всегда, когда мои мысли были свободны: как пловец, который плывет против течения, цепляясь за буйки, указывающие направление. Он останавливается, чтобы отдышаться, и плывет дальше.

Я остановилась в коридоре и начала быстро искать ключи, к телефону я подошла только после пятого звонка.

– Привет, – сказал Августин.

– Привет, – взволнованно ответила я.

– Мама, чем занимаешься?

– Загорала. Сейчас пойду готовить. – Мое дыхание начало восстанавливаться, но голос становился все грустнее. – А ты?

Я ненавижу свою маму.

– Ничем. Сейчас пойдем обедать. Будем есть рис с курицей. То же, что и вчера.

– А-а, рис.

– У тебя странный голос. Что-то случилось? Я ненавижу свою маму.

– Нет. Ты меня любишь?

– Что?

– Ты меня любишь?

– Да.

– Точно?

– Конечно.

– Значит, это неправда?

– Что?

– Ничего. Тебе не скучно?

– Нет, я в субботу возвращаюсь. Говорят, что мы приедем вечером. Примерно часов в восемь.

– Хорошо, мы с папой будем ждать тебя у школы.

– Лучше…

– Что?

– Ничего, ма. Пока. Целую. Я тебя очень люблю.

Я не любила телефон, но, однако, сейчас я могла поклясться, что это лучшее изобретение человечества.

Хотя я бы предпочла, чтобы все случилось наоборот: услышать по телефону, что мой сын меня ненавидит, а потом прочитать в его дневнике, что он меня любит. То что написано, остается навсегда, сказанное же может забыться, исказиться, измениться.

Я решила, что в любом случае правдой было то, что я только что услышала. Иногда жизнь напоминает игру в покер. Человек остается с картами, которые он хочет сохранить, которые помогут ему выиграть, и старается избавиться от лишних. (А может, эта игра называется канаста, а не покер, мне никогда не нравились карточные игры, да и вообще карты в целом.) Обманывала ли я сама себя? Может быть, да, но это была часть игры. Ведь лучшие игроки, те которые всегда выигрывают, являются отъявленными лжецами. Может, моя проблема состоит не в том, чтобы научиться врать, а в том, чтобы научиться играть.

Я подошла к музыкальному центру и поставила сальсу. Я станцевала танец перед зеркалом и тут же почувствовала себя менее скептически, менее трагично.

10

Диего поставил одну ногу с одной стороны моей спины, другую – с другой. Я сидела склонившись; на животе, на уровне пупка, образовалась складка, я попыталась выпрямиться, чтобы мое тело казалось более стройным, более молодым, таким, каким оно никогда не было.

Возможно, в паре никто из двоих не имеет четкого и точного представления о теле другого: мы его прячем, улучшаем, стараемся не слишком его выставлять. Эта своеобразная форма стыда не ограничивается только нашим телом; мы так и не привыкаем к себе, не разрушаем сложенный о себе образ. Есть что-то, что мы никогда бы не сказали или не сделали при другом человеке. Это не фальшь, не притворство, это просто осторожность. Словно мы создали стеклянный шар и вынуждены жить внутри него, двигаясь осторожно, чтобы не разбить его. Сначала мы чувствуем напряжение. Затем все наоборот: напряжение превращается в естественность.

«Это фальшь, – говорила Адри, и Веро с ней соглашалась. – Они похожи на пару из фильма». Если они не замужем, откуда они могут знать, что искусственно, а что естественно в семейных отношениях? И кто сказал, что естественность – это хорошо?

– Жаль, что ты не можешь видеть себя отсюда, – сказал Диего, и его голос обрушился струей воды на мои плечи. – Ты даже не знаешь, что теряешь.

«А что если я ему сейчас расскажу?» – спросила я себя. Утром, пока Сантьяго спал, я тоже думала рассказать ему. Когда я наклонялась, чтобы прополоскать рот, вырез ночной сорочки открывал мою грудь. Диего одновременно смотрел на меня и брился. «И что если я скажу ему сейчас: „Я тебя обманула»?» – думала я. Было бы проще сказать это отражению Диего в зеркале.

Родинки: я могла притворяться, что не замечаю их, но они были там, как угроза или след неизлечимой болезни. Тогда, когда я была в Мадриде с Сантьяго, после того, как познакомилась с Диего, была всего лишь одна темная точечка. «Они не опасны, – уверял меня доктор, – если хотите, можно их удалить, но зачем? Они не представляют никакой опасности». Но они были. Я предала Диего, и, прежде всего, я предала себя. Я что-то безнадежно испортила.

Плохо что я обманула его, потому что все еще люблю Сантьяго, или была еще какая-то причина? Если на то что я сделала, не было никакой определенной причины, сейчас я снова могла бы обмануть его.

На кухне засвистел чайник, и Диего пошел его выключать. Я смотрела на зубную щетку Сантьяго с новыми и еще блестящими щетинками, рядом лежали наши с Диего щетки, которые мы только что использовали.

11

Я скользила внутри музыки, словно танго было океаном, сквозь который должен был открыться проход. Я танцевала с мужчиной в парике. Я спрашивала себя, что может заставить мужчину надеть парик? Диего и Сантьяго не смотрели на меня, по крайней мере не все время; они смотрели на определенную часть танцплощадки прямо перед собой и перед ведерком со льдом, на танцоров, которые кружились там до следующего поворота. Диего периодически наливал шампанское и ставил бутылку обратно в ведерко.

– Хорошо, очень хорошо, – хвалил меня мужчина в парике, еле двигая челюстью. Он неплохо танцевал, но движения у него были скованные, под стать его челюсти; он был одет в нейлоновый костюм и рубашку, которые, как магнит, притягивали все запахи.

Наверное, надо было лучше идти в «Ла-Вируту», но я боялась встретить там девчонок, которым, помимо всего прочего, надо было бы объяснять, почему на мне это черное платье без бретелек, которое я никогда не надевала, когда шла с ними. «Каннинг» был самым подходящим для Сантьяго клубом милонги, более скромный, чем «Ла-Вирута», которая казалась слишком праздничной. Я осмотрела кубообразный зал: красные лампочки, деревянный пол, танцплощадка, окружающая столики.

О чем говорят Диего и Сантьяго? Мужчина в парике прижал меня к себе, и синтетическая ткань опасно спустила вырез на моем платье. В любом случае, у меня был черный лифчик. Я попрощалась и, поправляя платье, пошла к нашему столику.

– О чем разговариваете? – Я стояла перед ними, будто собиралась пригласить их танцевать. Я чувствовала жар и легкое воодушевление, хотя еще не пила.

– Обо всем понемногу, – ответил Диего и, когда я села, положил руку мне на колено. – А ты хорошо танцуешь.

Это было не так, хотя многие мне это говорили. В этом я тоже хорошо умела обманывать. Я не была уверена, что Сантьяго согласен с этим. Я немного отодвинула стул от Диего, хотя в этом не было необходимости: один взгляд на туфли с резиновой подошвой Диего и ботинки без шнурков Сантьяго давал понять, что они не танцуют и что меня спокойно можно приглашать.

Я купила туфли для танго перед тем, как научиться танцевать, как выражение моего желания, пока они не превратились в необходимый инструмент. Я посмотрела на танцоров. Некоторых я видела в «Ла-Вируте». Например, влюбленную парочку с рекламы зубной пасты. Некоторые пары, как ласточки, перелетают из милонги в милонгу; на протяжении нескольких месяцев мы наблюдали, как они по отдельности приходят в «Ла-Вируту», занимают разные столики и здороваются на расстоянии. В целом, они больше не танцуют вместе.

Там был и бывший полицейский, полный мужчина с белыми усами и в жилетке, который танцевал только с подростками. Гладкие надушенные лбы девушек на уровне его толстых щек. Их не смущал ни его дешевый дезодорант, ни его живот. «Женщины всегда чем-то пренебрегают», – подумала я. Рыжеволосая, которая тоже ходила в «Ла-Вируту», была примерно одного возраста с полицейским, но лица тех, кто смотрел на нее, ясно выражали ужас, когда она закрывала глаза и обвивала ногами широкие брюки длинноволосого парня, который годился ей во внуки. Может, дело было в одежде женщины: белая прозрачная блузка, отсутствие лифчика и красный берет.

– Тела аргентинок… – сказал Сантьяго, но не закончил фразу.

– Мне нравится, как они танцуют, – улыбнулся Диего, – на носочках.

– Но эта плохо танцует, посмотри, она танцует одна, – сказала я.

– Поэтому она мне и нравится. Он следует за ней. – Он заказал еще одну бутылку шампанского, казалось, он повеселел.

– А ты обращала внимание, как они ходят по улице? – Сантьяго разговаривал с ним, как будто они оба были туристами или антропологами.

– Как? – спросила я.

– Так, выпрямившись, словно они уничтожают все на своем пути. Так больше нигде не ходят.

– Ты тоже так ходишь, – сказал мне Диего.

– Конечно, ведь я – аргентинка, – ответила я. Но мне не понравилось, что меня отнесли к какой-то группе.

Мужчина в бордовой рубашке, который сидел через два столика от нас, кивал мне. Я кивнула ему в ответ и тут же пожалела об этом, как только он поднялся. Он был слишком низкий, мне придется наклоняться.

Между танцами танго мужчина поправлял волосы и нюхал свою руку перед тем, как взять мою. Я представила себе его одного в чистой и прибранной комнате с выключенным светом. Он, наверное, держал свою одежду в старинном шкафу. Мужчина впереди двигался толчками, используя свою пару как щит. Каждый раз, когда ему преграждали путь, он тихо ругался. «Он – алкоголик и бьет свою жену, не ту, с которой он танцует», – подумала я. Я посмотрела на столик Диего и Сантьяго. Чем больше я смотрела на Сантьяго, тем меньше я его узнавала, я не могла ничего угадать, не представляла, о чем он думает. Моя наблюдательность не действовала с ним, она не помогала понять, как он живет, представить его жизнь; он был, как неверное заклинание: когда его произносишь, дверь в пещеру не открывается.

– Пойдем, моя Катель Голлет? – сказал Диего.

– Что это? – спросил Сантьяго.

– Одна британская легенда, – сказала я, но не стала ее рассказывать.

Мне показалось, что около барной стойки я увидела спину Томаса в темно-зеленой рубашке, которой раньше у него не было. Он осушил стакан и попросил счет, словно собирался уходить.

– Пойдем? – снова спросил Диего.

– Я схожу в туалет, и пойдем. – По какой-то непонятной причине я не хотела, чтобы мы встретились на выходе с Томасом. Если это был Томас, конечно.

В туалете пахло косметикой и мочой. Женщина, задрав длинную юбку, наносила лак на колготки на уровне бедер, чтобы стрелка не пошла дальше.

– Проходи. Чего ждешь? – сказала мне девушка с короткими волосами, покрашенными синими перьями, которая ждала своей очереди.

Я опустила крышку унитаза и. немного посидела, рассматривая надписи на двери: «Теория меня утомляет, практика делает сильным», «Анна, я тебя очень люблю (подпись: ясно кто, поэтому не подписываюсь)», «Мартин, я полюбила тебя в субботу и отпустила тебя. Я вернусь, когда ты захочешь. Я буду ждать тебя. Махо», «Я и не подозревала, что у меня такая хорошая память, пока не решила забыть тебя». Я спустила воду и вышла. Томаса уже не было.

– Диего пошел за машиной, потому что на улице дождь. Он сказал, чтобы мы ждали его у дверей.

Эта ситуация повторялась уже несколько раз за последние дни: мой муж 'передавал мне послания через Сантьяго, маленькие инструкции, что делать, пока его нет: выберите место, куда мы пойдем ужинать, посмотрите кабельное телевидение.

Завитушки Сантьяго распрямились от влажности и тепла ламп. Он смотрел на дождь, а я не знала, куда деть руки. Я обмахивалась ими, грызла ногти.

– Тебе здесь понравилось?

– Да, конечно. Если бы у меня было больше времени, я бы хотел научиться.

Он снова отвел от меня взгляд и уставился на тротуар. Красные огни над входом играли у него в волосах. В другой момент я бы сказала: «Но ты можешь остаться…»

Иногда, после его приезда, я спрашивала себя, а не приснилась ли мне эта встреча в Мадриде. Тогда я открывала путеводитель и доставала фотографию с тарелками с бараниной. Я бросала на нее взгляд, как тот, кто проверяет градусник, хотя прекрасно знает, что у него нет температуры, и затем убирала ее между страниц со списком рекомендуемых отелей.

– Каждый раз, когда я на тебя смотрю, я узнаю тебя все меньше и меньше, – сказала я. Я хотела сказать ему это до того, как нас осветят фары машины Диего. «Может быть, и узнавать-то нечего. Может быть, ты – просто театральный реквизит, маска из бумаги, а не каменный моаи».

12

«Я ушел в зоопарк. С». Я посмотрела на записку, написанную на клочке бумаги, оторванном от кухонного бумажного рулона и прикрепленном на холодильник магнитом в виде бабочки: почерк Сантьяго стал совсем неразборчивым. Я обрадовалась, что он ушел, а Диего остался дома. Мне бы не хотелось, чтобы они оказались вдвоем, особенно когда меня рядом не было. Чувство, похожее на то, которое у меня возникало, когда я видела Августина с друзьями, которые мне не нравились. Страх того, что они могут причинить ему вред, изменить его.

– Именно это я увидел, – сказал Диего.

Я обернулась. Он стоял на пороге кухни с двумя чашками в руках. – Что?

– Тебя. В тот день, разглядывающей афиши в университете. Очки сдвинуты на кончик носа.

Я взяла у него чашки:

– Я не изменилась?

– Нет. Думаю, что нет.

Он продолжал стоять на пороге, прислонившись к косяку и внимательно глядя на меня.

– Мне нравится на тебя смотреть.

Я нахмурила лоб и открыла кран, чтобы сполоснуть чашки.

– Я смотрю на тебя, и вдруг: я тебя вижу.

– Все наоборот.

– Это как?

– Ты меня видишь и вдруг ты на меня смотришь. Я так считаю. На самом деле, неважно. – Я поправилась, потому что пожалела, что превратила такой комментарий в семантическую дискуссию.

В воздухе все еще стоял запах кофе. Мы оба, немного растрепанные, в проникающем в кухню утреннем свете, представляли собой хорошую картину для рекламы кофе.

– И что ты видишь?

– Вижу тебя. Словно я могу одну за одной убрать фальшивых Виргинии и оставить только одну – настоящую. Ты видела когда-нибудь русских матрешек? Так вот, словно остается одна, последняя.

– Как это?

– Уф, – вздохнул Диего. – На самом деле, те, другие, – они не фальшивые, они все – ты. Но они все очень разные.

– Но в целом, какая я?

– Зачем ты это спрашиваешь?.

– Я красивая?

Он усмехнулся и задумался на минуту:

– Не знаю. Иногда. Иногда ты становишься красивой.

– Я умная?

– Не думаю.

Он что, шутит? Нет, Диего не шутил.

– Ты глупенькая. Но мне нравится твоя глупость. Ты фривольная и эгоистичная. – Он говорил медленно, словно перечислял достоинства квартиры потенциальному съемщику. Это были совсем не достоинства.

– Но я тебе нравлюсь.

– Да.

– И что тебе нравится?

– Как ты танцуешь. Как смеются твои глаза. Что ты не умеешь ни говорить, ни ходить, ты ходишь, будто уничтожаешь все и всех на своем пути. Как ты вдруг становишься очень серьезной. Как ты переходишь от смеха к грусти: как будто вода перестает течь из крана.

– Что еще?

– Это такая игра?

– Нет, продолжай.

– Мне нравятся твои родинки и твои лопатки. Что ты вульгарная. Что ты плачешь в кино.

Он немного помолчал и продолжил список, будто забыл что-то важное:

– Ты трусиха, очень всего боишься. И у тебя много предрассудков. Ты старомодная, лучше сказать, незрелая. Кажется, что ты состарилась, не перестав быть ребенком, что ты перескочила из подросткового возраста в пожилой.

Состарилась? Это такая болезнь, называется «синдром Матусалена»: преждевременное старение. Я видела фотографии в журнале. Я вдруг отчетливо увидела себя, такой же, как те дети на фотографиях: маленькой, морщинистой, полысевшей, с нахмуренными бровями.

– Не понимаю, как ты влюбился в меня, – сказала я.

– Мне нравятся твои недостатки. Что ты высокомерная и напыщенная, тебе, прежде всего, важно высказать свое мнение, хотя тебя об этом никто не просит. То есть это недостатки, с которыми можно ужиться. Некоторые не влюбляются в достоинства, им важны именно недостатки, это то что удивляет. Я отлично уживаюсь с твоими недостатками.

– Ты не спросишь меня, какие у тебя недостатки? – сказала я.

– Нет.

– Не хочешь узнать, какой ты?

– Нет. Я тебе нравлюсь таким?

– Да.

– И этого достаточно.

«Мужчины не хотят слышать правду о самих себе. Им это не нужно; они просто не смогут вынести это». – Я записала эти мысли в своей голове. Еще одна статья для «Майо».

Я спрашивала себя, должна ли я чувствовать себя обиженной или разочарованной из-за описания Диего, но мне не было неприятно от его слов, хотя я еще не поняла до конца, что он сказал. Больше всего мне понравилось, что он не сказал: «Ты похожа на свою мать».

Он подошел. Взял мою голову в руки, словно собирался надеть мне наушники.

– Я тебе вот что скажу, – произнес он, – я тебя люблю и принимаю тебя такой, какая ты есть.

Я уже слышала это раньше. Конечно: книга Робин Норвуд.

13

Я тебя люблю и принимаю такой, какая ты есть. Эта фраза Диего, как каучуковый мячик, отскакивала от всех поверхностей – грязных и горячих тротуаров, витрин, окон автобусов – и возвращалась ко мне. Я приближала и отдаляла ее, как игрушку йо-йо, а затем, наигравшись, убрала ее в карман.

Входя в «Майо», я оступилась, но восстановила равновесие и не упала, никто этого не заметил. Или почти никто. Официант снисходительно улыбнулся мне; уважительная улыбка, которая предназначалась подругам Томаса; словно из уважения к своему начальнику, он переставал видеть в нас женщин.

Работница книжного магазина, девушка с родинкой на ноге, прибежала откуда-то из подсобных помещений. Она бросила на меня оценивающий взгляд, истинно женский, отмечая, что на мне надето, и мою попытку поздороваться с Томасом.

– Томас, тебя к телефону. Елена, твоя жена, – победно произнесла она. Ее взгляд из-за плеча Томаса ясно говорил: «Он не будет моим, но и твоим тоже».

Мой взгляд поверх плеча Томаса, который до сих пор стоял ко мне спиной, тоже говорил ей: «Не беспокойся, я замужем, и Томас точно не тот, с кем бы я хотела изменить своему мужу». Но не знаю, поняла ли она это.

Может ли Томас узнать меня по запаху? Мой запах также не изменился за эти годы, и он узнает его, как я узнаю его запах? Он встал с табурета, повернулся и поцеловал меня, будто с самого начала знал, что я стою там.

Он идет к телефону, и я представляю себе его жену на другом конце трубки. Я представляла ее себе уже много раз. Маленькая, стройная, элегантная, ухоженная, прекрасная хозяйка, склонная к депрессии, безвольная, замечательно готовит. Всегда носит светлые цвета, пастельные и нежные, черный – никогда. По бокам носа мелкие пятнышки. Волосы до плеч, светлые, с красноватым оттенком. Ее голос, который Томас слушает сейчас, мягкий и тонкий, как у ребенка. Она не похожа на меня. Почему мы всегда представляем себе наших соперников с достоинствами и недостатками, противоположными нашим, когда очень возможно, что они похожи на нас и что именно по этой причине мужчины, с которыми мы хотим быть, не решаются оставить их? Но в любом случае Елена мне уже не соперница.

Официант принес мне кофе и еще один стакан виски Томасу, мы одновременно посмотрели в зеркало, ожидая, кто первый заговорит, но никто из нас так и не заговорил. Вошел высокий мужчина с невероятным количеством седых волос. Он поздоровался с Томасом и отвесил мне что-то похожее на поклон, что очень подходило его волосам. Это актер; Он что-то бессвязно говорит о премьерах и телевизионных программах. Когда он разговаривает с Томасом, то не смотрит ему в глаза, но иногда на секунду останавливает свой взгляд на моих, и это выглядит так, словно он дает мне подержать что-то твердое, но в то же время хрупкое на вид, стеклянные шарики. Еще раз поклонившись мне и похлопав Томаса по плечу, он уходит. Томас некоторое время покачивает головой.

– Жаль.

– Что?

– Это случается со многими мужчинами. И с некоторыми женщинами тоже. После сорока. – Томас разделял предложения паузами, словно обдумывал их перед тем, как произнести. – Трудно привыкнуть к тому, что жизнь больше не преподносит сюрпризов. Когда в женщинах больше нет загадки и покорить их можно одним и тем же способом. Твои дети навсегда остаются твоими детьми. Твоя жена – всегда твоя жена. Единственное что становится хуже, – это твои родители. Ты никак не можешь привыкнуть к тому, что сюрпризов больше нет, и ищешь их повсюду.

Знакомая ситуация: это как раньше, в самом начале, но уже без желания. Молча слушать Томаса или погрузиться в его молчание: утонуть в мягком кресле, из которого не хочется вылезать.

– Например, друг одной моей подруги только что сообщил ей, что уезжает в Джонсбург изучать африканскую музыку.

– Я бы предпочла, чтобы меня оставили ради другой.

– Хорошо, предположим, что он оставляет ее ради другой.

Я взглянула на него. Девушка, работница магазина, не замечает этого. Также этого не видят остальные женщины. Но я вижу. Однажды оставив желание позади, я приобрела способность видеть его. Как я видела своего отца: ресницы, которые начинают белеть, кожа становится более серой, шелушащейся, как у рептилий. Возможно, это просто старость. Старость безжалостна, но болезнь более жестока. Я хочу уберечь его, ведь когда-то я не смогла уберечь своего отца. Помочь ему, хоть у него и есть жена и дети. Сказать ему: «Томас, ты слишком много пьешь». Звучит смешно. Я также не могу сказать ему: «Ты много выпиваешь», это прозвучит, как какой-то корявый перевод.

– Какой из тех двоих был твой Диего, твой муж? – Что?

– Вчера, в «Каннинге».

Я допила кофе, словно перевернула страницу или закрыла книгу до того, как дочитать главу.

– Томас, ты посещаешь врача?

Я подумала, что он рассмеется, но мне показалось, что ему стало немого не по себе.

– Вот о чем я тебе все время говорю: ты не слушаешь.

Он прав, но я поменяла тему именно для того, чтобы в этот раз послушать его.

– Зачем мне идти к врачу? Чтобы узнать что-то, от чего ничего не изменится? Он мне скажет, что я должен бросить курить, пить, начать заниматься спортом, – все то, что я и не подумаю делать.

Воцаряется молчание, Томас курит, пьет и кашляет.

– Ты мне так и не ответила в тот раз, – сказал он наконец, – ты изменяешь своему мужу?

Я прищуриваю глаза, как щурятся женщины, когда затягиваются сигаретой; между нами повисло минутное молчание и дым от моей невидимой сигареты.

– Вот уже девять лет, как мы познакомились с Диего, и за это время я переспала только с одним мужчиной, – сказала я, и мой голос прозвучал ужасно низко.

– С тем курчавым, который вчера сидел за столиком с твоим мужем?

– Да. – Я вращаю кольцо на пальце. – Сейчас он у меня дома.

Он смеется. Зажигает еще одну сигарету. Я чувствую нестерпимое желание погасить ее, но не потому, что забочусь о его здоровье, а из-за этого смеха.

– Не говори мне, что ты жалеешь об этом приключении, а думаю, что это было именно приключение, десятилетней давности. Или у тебя сейчас с ним что-то есть?

– Девять. Это было девять лет назад. Мы с Диего еще не были женаты. И нет, сейчас между нами ничего нет.

– Разумеется. Но ты же не всерьез, да?

– Но в тот раз я уже знала, что на самом деле… Я все разрушила.

– Ты ненормальная. Но ты же хочешь переспать с… Как его зовут?

– Сантьяго.

– Ты хочешь сейчас переспать с Сантьяго?

– Нет. Думаю, что нет. Я хочу все рассказать Диего.

– Зачем?

– Не знаю. Чтобы этого не произошло.

Он уже не смеется, думает, что это логично.

Чтобы этого не произошло. Словно кто-то приподнял завесу, словно Томас сам приподнял завесу и теперь может отчетливо видеть то что раньше только представлял себе или о чем догадывался. Я вижу, что происходит у меня с Томасом, то что у него происходит со мной, то, что происходит у меня с Сантьяго. Но я не останавливаюсь, я решаю двигаться вперед, чтобы потом снова взглянуть, но осторожнее, на то что вижу сейчас.

– Мы никогда об этом не говорили. Но зачем ты вышла замуж за Диего?

Мы нарушили правило: говорили о наших парах. Томас заговорил об этом. Или, лучше сказать, спросил. Хороший вопрос. Уже много дней, месяцев, лет я пытаюсь ответить на него себе самой.

– В первую очередь, потому что он все сделал правильно, – медленно произнесла я. – Все что я, сама того не подозревая, хотела, чтобы он сделал. Он говорил все, что я хотела, чтобы он сказал. И я ни о чем его не просила. Ты меня понимаешь?

– Думаю, что да.

Самое замечательное в разговоре с Томасом было то, что мы могли долго обдумывать фразы до того, как произнести их, и после. Будто мы шли по одной дороге, и вдруг один из нас сворачивал на тропинку и вел за собой другого или шел один по тропинке, указанной другим, а затем мы снова встречались на главной дороге.

– Если ты меня спросишь, почему я сейчас замужем за ним, я не смогу тебе ответить ничего определенного. По крайней мере сегодня. Но что-то мне подсказывает, что я бы вышла за него еще раз.

В какой-то момент, сама не отдавая себе отчета, я положила свою руку на руку Томаса; я отдернула ее, словно дотронулась до раскаленной плиты.

– Можешь оставить свою руку, – сказал он и положил ее обратно.

Я могла находиться там часами, сидя неподвижно и разговаривая с Томасом. Из женщины не получится такого собеседника: дружба, включающая в себя симпатию. Не знаю, в ней ли дело, в симпатии, но, что бы женщины ни говорили, мужчины – единственные, кто может слушать внимательно.

– А это, – я показываю на пространство между нами, – что это? Кто мы?

Я только что объяснила это себе самой: дружба, включающая симпатию. Но я хотела узнать, что это для него.

– Почему у тебя все должно как-то называться? Наверное, потому что ты переводчица. Многие вещи, Виргиния, а прежде всего – чувства, они такие, какие есть, они изменяются, деформируются, увеличиваются, уменьшаются, сочетаются с другими чувствами, но никогда не пребывают в одном состоянии, у них нет определенных названий. Ни у твоих чувств, ни у чьих-то еще.

Он говорил, как учитель. Он выстраивал эти слова перед собой, как роту солдат, для того чтобы защититься; для того чтобы защититься от меня.

– Ты должна бы уже привыкнуть к разным отношениям с разными людьми. Происходит то, что должно происходить. С каждым человеком происходит то, что должно с ним происходить. Вот, например: я женат, и я люблю тебя, но мне не мешает ни то, что тебя любит другой, ни то, что ты любишь другого, ни то, что ты хочешь другого, ни то, что ты замужем за другим. Не рассматривай людей как персонажей. Твоя проблема в том, что ты смотришь слишком много фильмов.

Я снова вытащила из кармана слова Диего. Я тебя люблю и принимаю такой, какая ты есть. И подумала, что, наверное, Томас прав, я действительно смотрю слишком много фильмов.

Интересно, он может поддерживать с разными людьми разные отношения? Да, но не в том смысле, в котором говорит. Кроме того, у Томаса был грустный взгляд, когда он это говорил. Словно он повторял неопровержимую истину, с которой, однако, не был согласен.

Можно любить только одного человека, и любовь – мы все понимаем, о какой любви идет речь, – только одна. Я не верю в то, что говорит Томас. И если это правда, то тогда я уверена в одном: это единственное, что я не хочу понимать.

14

Лифт превратился в источник душевного волнения с того момента, как приехал Сантьяго. Первый вопрос, которым я задавалась, – был ли дома Сантьяго, дома ли Диего, вместе ли они дома, и меня переполняло дикое желание побыть одной. Второе, о чем я думала, – это то, что я никудышная хозяйка. Я никогда не следила за продуктами в холодильнике, словно я до сих пор жила одна в съемной квартире или в университетском общежитии. Если бы Диего или Сантьяго решили перекусить, они бы ничего не нашли. Потому что даже Диего стал лениться делать покупки с того времени, как уехал Августин и приехал Сантьяго. Я могу съесть сыр и хлебцы, опершись локтями на кухонный столик, – это именно то, что я хочу сейчас сделать, – или помидор и апельсин, или пару яблок; но им этого недостаточно, даже если они съедят все это сразу. По крайней мере Диего, Сантьяго мало ест.

Перед тем как открыть дверь, я слышу что-то, если мне не изменяет память, похожее на Чарли Паркера. У нас дома нет ни одного диска Чарли Паркера.

Я прохаживаюсь по кухне, набираясь сил, чтобы войти в гостиную. Я наливаю себе стакан апельсинового сока и больше не собираюсь съесть легкий сыр и низкокалорийные хлебцы, потому что мне придется обедать с Сантьяго. Мы бы могли сходить в какое-нибудь кафе, что является еще и хорошим предлогом выйти из дому, туда, где нас будут окружать люди.

Я вошла в гостиную и увидела такую картину: Диего и Сантьяго в трусах (могу поклясться, что на Сантьяго были трусы Диего, я никогда не видела, чтобы он носил такие). Они сидели на полу, уперев спины в сиденье дивана и вытянув ноги под низким столиком. Сантьяго проводит языком по бумаге и скручивает сигарету.

– Привет, – говорит Диего и зовет меня рукой, волосы у него зачесаны назад. Он курит очень маленькую сигарету.

Всегда, когда я видела, как кто-то скручивает из бумаги сигарету, я думала, что это марихуана, пока Диего мне не объяснил, что так же можно курить табак. Но я уверена: то что они курят, совсем не табак.

Я подхожу и чувствую запах. Запах, который не распространяется повсюду, а концентрируется вокруг них, вокруг нас. Это не запах табака. Я вспоминаю, что много раз чувствовала его, не зная, что это такое, в парках, в барах, на дискотеках, в университетском общежитии: маленькое пространство, где собирался этот запах; когда ты проходишь мимо этого места, ты его чувствуешь, но стоит тебе немного отойти, и он исчезает, он не распространяется, как большинство запахов.

Я тоже сажусь на пол, напротив пуфика, подальше от них, словно я их боюсь или хочу, чтобы до меня не доходил этот запах. Но Диего протягивает руку и заставляет меня сесть между ними.

Сантьяго постоянно трогает нос. В отеле, в Мадриде, у него шла кровь. Я видела такое в фильмах: те кто нюхает кокаин, постоянно трогают нос, но не все они курят марихуану. Это мне тоже когда-то объяснял Диего: марихуана расслабляет, снимает напряжение; кокаин, наоборот, бодрит, лишает сна. Я вспоминаю один случай: как-то вечером в общежитии было очень жарко, я открыла окно и услышала истерический смех Росаны – итальянки, похожей на Монику Витти, – и другой, более сдержанный и короткий, который мог принадлежать Сантьяго, если не принадлежал, потому что я никогда не слышала, как он смеется. Я присмотрелась и увидела две головы: одна светлая, другая темная, с вьющимися волосами – это вполне мог быть Сантьяго; они, похоже, сидели на кровати напротив окна. Я подумала с облегчением: «Они принимают наркотики, а не занимаются любовью». Сейчас Сантьяго не смеется. Не над чем смеяться.

Диего скручивает новую сигарету, он дует в нее и затягивается, у него очень сосредоточенный вид; затем он, не глядя, передает ее мне. Я тоже затягиваюсь и не выдыхаю дым. Это плотный, пористый дым, он распространяется по моему рту, как хлопья в молоке; он становится вязким, и часть его поднимается к носу. Я его подталкиваю, словно выдыхаю.

– Глотай его, – говорит Диего.

Я снова затягиваюсь и теперь уже глотаю. От этого у меня начинают слезиться глаза, и я еле сдерживаюсь, чтобы не закашляться. Диего нащупывает под столом мои ноги и снимает сандалии; они уже сидят без обуви.

Мое левое бедро касается Сантьяго, и я подвигаюсь ближе к Диего.

Я забыла, что у Сантьяго нет волос на теле. Так он кажется еще более голым, более голым, чем Диего, который снова передает мне косяк. Я беру его и снова затягиваюсь, потому что им действительно хорошо, а я хочу, чтобы мне тоже было хорошо.

Но я не чувствую никаких изменений, только легкое головокружение и дрожь в коленках; у меня не получается расслабиться, и я спрашиваю себя, не виноват ли в этом Чарли Паркер, или почему марихуана действует на тех, кто в нее не верит, ведь говорят, что необходимо верить в Бога, чтобы он исполнил то, что вы у него просите. В конце концов, это все вопрос веры. Косяк не дает мне такого эффекта, как нога Сантьяго напротив моей.

Они открыли окно, и лопасти вентилятора медленно вращаются под потолком, но все равно очень жарко. Я вдыхаю запах пота Сантьяго вперемешку с запахом марихуаны. Диего не пахнет. Я толкаю ногой стол, будто мне нужно больше места и словно я хочу отодвинуть сумку с травой, зажигалкой и сигаретной бумагой. Они сидят не двигаясь.

– Сантьяго, научи ее курить, – говорит Диего и встает.

У Сантьяго закрыты глаза, он продолжает дуть. Диего возвращается одетый и идет на кухню.

Сантьяго кладет руку мне на спину и мягко укладывает меня на пол. Он вдыхает дым, и его щеки раздуваются. Он наклоняется, нежно открывает мне рот и выдыхает в него дым. Я слышу, как сквозь сон, что закрывается дверь, что поднимаемся и снова опускается лифт. Я закрываю глаза и не хочу ничего знать. Сантьяго продолжает.

15

Мама достает талисман – для того чтобы дом был – полная чаша, – из своей тряпочной сумки и ставит его на стол. Дом – полная чаша: она думает, что у меня это должно быть, а не то, что я этого хочу или что мне это нравится. По этому принципу мама всегда выбирала подарки. Еще она принесла бутылку вина «Нью Эйдж», которое ей порекомендовал продавец; «молодежь его хорошо берет», – сказал он ей. Легкое белое вино с пузырьками, которое всегда покупают друзья Диего; когда мы с Диего видим эту бутылку, мы всегда заказываем пиво, если есть выбор.

Мама разворачивает тарелку с булочками со шпинатом, в которые, на самом деле, добавляют чеснок с луком: запах семьи в мамином представлении. Моя мама умна, как курица: ее привлекает только то, что связано с гармонией в семье.

Мы находимся у меня на кухне, но все кухни в домах, где есть женщины, похожи. Это вполне могла бы быть кухня дома в Банфилде.

– Ты похожа на мать жертвы, – говорю я ей.

Маме всегда нравились полицейские истории – чем закрученнее, тем лучше. Черно-белый раздел в журнале «Ола», статьи, сопровождающиеся смазанными фотографиями, которые я в детстве старалась пролистывать с закрытыми глазами, но любопытство побеждало, и потом я не могла заснуть. Случаи из «Хроники». Нина Мурано. Врач Хубилео, убитая своим пациентом, страдающим психозом. Но, однако, случай Фратиселли ее не интересовал.

Грасиэла Диесер, жена судьи Фратиселли, сидит в тюрьме, и ей уже назначили срок: она убила свою слабоумную дочь, потому что та отставала в развитии, потому что не была нормальной. Грасиэла, как и моя мама, грезила об идеальной семье; об идеальной буэнос-айресской семье, как та, которая разместилась на комоде в маминой спальне в доме в Банфилде.

А я? О чем грезила я? О настоящей любви, о том, чтобы быть вне опасности?

– Пойду закажу пирожки, – сказала я и вдруг поняла, что, пока мы разговаривали, я доела все рисовые хлебцы и с удовольствием съела бы еще булочки. Говорят, это один из эффектов марихуаны.

– Да, – согласилась мама. – Четыре дюжины. С мясом, половину острых, половину нежных.

– Это безумие.

– Если что, на завтра останется… Августина нет, он один съел бы дюжину за один присест. – Ее взгляд был устремлен в угол, словно там возник образ ее внука, поедающего пирожки, и во мне проснулась нежность, которая на какой-то момент заглушила чувство голода и другие эффекты марихуаны, которые вызвал у меня дым Сантьяго.

– Пойдем, я тебя познакомлю, – сказала я ей. Она одернула юбку, словно до этого готовила еду, и поправила прическу. Мы вошли в гостиную с тарелкой булочек.

– Мама, это Сантьяго, мой друг, о котором я тебе рассказывала.

Сантьяго протягивает руку, чтобы поздороваться, но она его целует.

– Привет, я мама Викиты, – произносит она торжественно и в то же время фамильярно, если это возможно. У него на щеке остался след ее помады.

– Вы похожи, – говорит Сантьяго.

– Нет, я похожа на папу.

– Она похожа на отца, – одновременно произносим мы и замолкаем.

– На твоего отца?

– Он умер, – говорит Диего и целует маму.

– Мне жаль, – говорит Сантьяго.

Я смотрю на них обоих, словно они мне чужие. Мне кажется, что мы не сидели полуобнаженные, опершись на диван. Нас окутывает запах чеснока от булочек, как ладан, спасая нас. Я ставлю поднос с булочками на то же самое место, где совсем недавно стояла сумка с марихуаной. Интересно, куда они ее убрали?

– Диего, ты не принесешь вино из морозилки? – говорю я и предлагаю всем булочки.

– Ой, – говорит мне мама, – я так мало сделала, я напекла их для тебя, Викита, я не знала, что… Они со шпинатом, от ее анемии, – объясняет она Сантьяго. – У Викиты всю жизнь анемия.

«Всю жизнь». «Мы всю жизнь были консерваторами» или «пожизненными антиперсоналистами» – одна из ее любимых фраз, которую я, уже давно не слышу. Может, потому что давно не было никаких выборов. Сколько еще раз она произнесет «Викита»?

Диего принес поднос с бокалами.

– По кабельному что-нибудь показывают? – спрашиваю я его, словно мой муж каждое утро учит наизусть программку, чтобы потом мне ответить.

Но он понимает, что я прошу его о помощи. Он наполняет бокалы и идет за журналом:

– В десять будут «Опасные связи».

Звонят в дверь, и мама ищет кошелек, чтобы расплатиться с молодым человеком за пирожки. Она всегда так делает, будто хочет заплатить нам за свое пребывание здесь. Диего протягивает мне свой кошелек.

– Да, уже иду, – говорю я в домофон и на выходе из кухни сталкиваюсь с мамой. – Нет, мама, что ты делаешь?

– На чай, – говорит она.

У нас с ней одинаковые кошельки для мелочи: такие, которые открываются, как маленькая коробочка; мелочь падает на крышку, как на поднос.

Я включаю телевизор, и мы садимся на диван. Диего садится на пуфик, немного подальше от нас, чтобы видеть, как я смотрю телевизор. Его веселят гримасы, которые я корчу в зависимости от того, что происходит на экране.

– Что я смотрю внимательнее всего, так это начало, – говорит мама. – В фильме самое важное – это начало.

– Конечно. Не только в фильме, во всем, – улыбается ей Диего, словно мама – маленькая девочка, которая сказала что-то необычайно серьезное для ее возраста. Он наливает еще вина.

У Джона Малковича напудренный парик.

Мама сидит на краешке дивана, готовая встать. Она на самом деле встает и почти шепотом произносит: «Пойду к плите», затем забирает пирожки и уходит. Она знает, что меня это бесит, но она это делает, потому что ей сложно понять фильм; она уходит, чтобы потом ей объяснили, что произошло.

Я понял, что я влюблен: я узнал ту физическую боль, которую я чувствовал каждый раз, когда вы покидали комнату, в которой я оставался, – говорит Малкович Мишель Пфайфер. Чуть позже он описывает ей в письме попку одной своей любовницы.

У мамы в руках пирожок, она на него дует. Она неодобрительно качает головой. Смотрит на тарелку и на то, как мы едим. Я не могу не посчитать: хватит ли нам? Еще остается по четыре пирожка каждому, но мы очень голодны.

Чтобы ничего не упустить, я тихонько подхожу к своей сумке и достаю записную книжку.

Я тебе говорил, как сильно мне нравится наблюдать битву между любовью и благодетелью? – спрашивает Малкович Гленн Клоуз. Ума Турман будет жертвой.

– Пойду приготовлю кофе, – говорит в этот раз мама. Общее объединение превращает ее в служанку.

Всегда, когда ты предохраняешься, ты можешь делать это сколько хочешь, с какими хочешь мужчинами. Когда речь идет о семейной паре, оба действуют одинаково, и все предпочитают стать матерями, – объясняет Гленн Клоуз Уме Турман, и я мысленно благодарю маму за то, что она на кухне.

Она приняла мою любовь. Я принял ее дружбу. Мы оба знаем, какой короткий путь между двумя людьми, – говорит Малкович, и взгляд Гленн Клоуз из циничного превращается в разочарованный, когда она замечает, что он влюблен в Мишель Пфайфер.

Сантьяго зевает. Я поворачиваюсь: у Диего блестят глаза; наверное, это от «Нью Эйдж», бутылка была пуста.

Мужчины счастливы в тот момент, когда их делают счастливыми. Женщиныкогда делают их счастливыми.

Я не думаю, что она права, но все-таки заношу эту фразу в свою записную книжку. Это хорошая фраза, яркая, для чего-нибудь пригодится. Я переворачиваю страницу.

– Что пишешь? – спрашивает Сантьяго.

– Разные мысли для моих статей. Дуэль:

– Скажи ей, что я рад, что не придется жить без нее. И что ее любовь была самым большим счастьем в моей жизни…

Малкович умирает, и моя слеза капает на остывший пирожок.

– Что ты записала? – спрашивает Сантьяго и берет у меня из рук записную книжку:

Важна ли любовь, важна ли благодетель? Если бы нет, то победа над ними не доставляла бы столько удовольствия и грусти.

В любви есть что-то святое. Необходимо всем и каждому в отдельности поддерживать веру в нее. Это для нас самая долговечная форма этики.

Нежностьоружие неудовлетворенных женщин. Мадам де Турвель пользуется ею, чтобы заполнить пустоту своей любви; Вальмончтобы завоевать мадам де Турвель. Любовь и желаниесамые сильные двигатели любой веры, которые могут привести нас в действие.

Люди хотят быть счастливыми на небе, потому что они несчастливы на земле. И они несчастны по одной причине: они не любимы, и сами не любят.

– Зачем ты все это переводишь в рассуждения?

– Это моя работа, – мой голос звучит обиженно, я пытаюсь его восстановить, – у меня пять статей посвящены этому фильму.

Диего подождал, пока я договорю, а потом, словно желая придать значение моим словам, сказал:

– Любовь моя… – Он первый раз произнес «любовь моя» в присутствии Сантьяго. Мы все трое переглянулись. – Ты такая… трогательная.

– Потому что я пишу в своей записной книжке или из-за того, что я пишу в записной книжке?

– Из-за всего, – говорит он, и я чувствую, что он хотел сказать что-то другое.

Дешевое легкое вино с пузырьками сделало нас всех немного дешевыми, легкими и пузырящимися. Кофе был как раз кстати. Мама принесла его на подносе. Я подумала, что тот поднос, который принес Диего, – единственный у нас в доме, и удивилась, откуда они их берут.

– Тебе положить сахар? – Мама открыла Сантьяго сахарницу.

– Нет, спасибо. – Сантьяго приподнялся, чтобы взять чашку. Чашка, как всегда, была наполнена до краев. Такая у меня мама: слишком много пирожков, слишком много кофе.

– Ты похожа на мадам де Турвель, – говорит Диего.

– Мне больше нравится Сесиль Воланж, – говорю я.

– Нет, Сесиль обманывает, прекрасно зная, что будет потом, и ее это веселит. – Он кладет ложечку сахара в кофе и перемешивает. – Вот мадам де Турвель на самом деле загадочна. Она, возможно, даже во всем романе единственный персонаж, который знает себе цену, у нее есть «моральная целостность».

– Ты читал этот роман? – удивленно спрашиваю я, но на самом деле меня удивляет не это. «Моральная целостность, – произношу я про себя. – Ха!»

– Да, читал. Мне не нравятся эпистолярные романы, но этот просто прекрасен. Ты полностью погружаешься в заговор между маркизой де Мертей и Вальмоном через их переписку, и тебе жаль, что тебя там нет и что ты просто слушаешь сплетни и не можешь ничего сделать.

– А меня из всех персонажей восхищает Вальмон, – говорит Сантьяго.

– Да, – кивает Диего. – Сцена за завтраком, после того как он соблазнил Сесиль, как он ест сливы… Эволюция персонажа на протяжении романа происходит под влиянием любви, и ему сложно «выполнить» обещание, данное Гленн Клоуз.

– Должно быть, случайная измена – это что-то совсем неприятное, – говорю я и еще раз думаю о том, что у нас странный разговор», словно это запоздалое действие марихуаны.

Мама составляет чашки на поднос, хоть Сантьяго еще не допил свой кофе. Я, как всегда, делаю слабую попытку подняться, которую замечает Диего.

– Сиди, – говорит мама, будто хочет, чтобы мы продолжали разговор, и я не двигаюсь.

– В этом ты тоже похожа на мадам де Турвель, – говорит Диего, – ты должна была бы быть окружена прислугой. К счастью, у тебя есть мама и я.

– Она у нас интеллигентка, – говорит мама, и мы все смеемся, уже более слабо.

– Почему мы не звоним Августину?

– Мама, уже двенадцать часов.

– Слава богу, он у нас мальчик… Только я поняла ее мысли:

– Мама хочет сказать, что, поскольку он мальчик, его не изнасилуют, например.

– Насколько легче воспитывать сына, – кивает она, – дочерей окружает столько опасностей… А еще они такие бесчувственные.

– Августин не бесчувственный, – говорю я. И вспоминаю о дневнике. Я ненавижу свою маму. И мне сразу кажется, будто он мне никогда не звонил, не говорил, что любит меня.

– Пришла машина, – говорит Диего.

Мама уже с сумочкой в руке прощается с Диего, с Сантьяго («Очень приятно», – говорит она), и мы с ней идем к дверям. В свете коридора видно седину у корней ее волос.

– Девочка моя, этот парень, Сантьяго, – он ненормальный, – говорит она мне на ухо и целует меня.

Я хочу обнять ее, но не делаю этого и ничего не говорю. Я стою и просто смотрю, как она идет к лифту с сумочкой под мышкой и пустой тряпочной сумкой в руке. Я закрываю дверь.

Он ненормальный. Еще одна любимая фраза моей мамы. Я сама ее иногда говорю. В одних случаях прилагательное «нормальный» имело положительное значение, в других – отрицательное. В одном случае я хотела сказать одно, в другом – другое. Мы не всегда понимаем, что именно нам хотят сказать, но благодаря контексту всегда понимаем – плохое это или хорошее. Мой отец не был «нормальным» для моей матери, но она говорила это с гордостью, она хотела сказать, что она «сверходаренная», «независимая» (еще два слова, которые она постоянно использовала); хотя она уже очень давно не имела в виду ничего такого. Сейчас фразой «ты ненормальная» она хотела сказать «ты бесчувственная», потому что я ей не звонила, потому что я забыла своих школьных подруг. Но то что Сантьяго ей показался ненормальным, – это явно говорит о том, что он ей не понравился. Я знала, что она имела в виду. То что он был ненормальным, ее успокаивало, и я это прекрасно осознавала, потому что, если бы она положительно отнеслась к присутствию Сантьяго в нашем доме (словно говорила бы мне, что Диего полезно иногда тебя поревновать), она непременно боялась бы за нашу семью.

Он ненормальный. Я не знаю, хотела бы я, чтобы Сантьяго ей понравился. В отличие от Диего в первый раз – как и всегда – Сантьяго не сделал ничего, чтобы понравиться ей. Но, прежде всего, моя мама была женщиной, а Сантьяго всегда вел себя так с женщинами. Кроме того, зачем ему нужно было прилагать усилия, чтобы понравиться маме, если он вообще никогда ни к чему не прилагал усилия?

Я оставалась на кухне, как в траншее. Я поставила кипятиться воду для чая; мама намыла тарелки, бокалы, чашки, подносы; единственное что мне оставалось сделать, – это положить грязную одежду в стиральную машину. Я отмерила нужное количество смягчителя и стирального порошка, насыпала их в специальные отделения и повернула тумблер на нужное деление. Я делала все это, внимательно прислушиваясь: Диего и Сантьяго устали, они тут же легли и быстро уснули, говорила я самой себе. Кроме того, Диего на следующий день рано вставать и идти в университет принимать экзамены. Мне нужно было лечь, когда они уже будут спать, тогда всего этого вечера не будет, будет такое ощущение, что все это мне приснилось, словно я смотрела это по телевизору вместо «Опасных связей».

Я пила чай за кухонным столом, рассматривая прозрачные баночки с приправой, лапшой, мукой, сухарями, стараясь расшифровать названия содержимого, написанные на английском на горизонтальных крышечках самых маленьких баночек.

Монотонный шум стиральной машины действовал на меня успокоительно. События этого дня кружились у меня в голове, как одежда в барабане: разговор с Томасом в «Майо», Диего и Сантьяго в трусах, курящие косяк, я между ними, Чарли Паркер, поцелуй с дымом Сантьяго. Руки Сантьяго. Сантьяго. Звонок мамы, сообщающий о том, что она приедет вечером, как спасительное известие, и я, выбегающая из квартиры, подкидывая яблоко, с головой, полной дыма.

Я развесила одежду по цветам. Каждая вещь занимала соответствующее ей место, не соприкасаясь с другой.

Я сразу же уснула, даже не почувствовав, что засыпаю. Мне ничего не снилось. Я проснулась от жажды и пошла на кухню за стаканом воды.

От легкого ветра колыхались занавески на окнах в гостиной и вообще во всей квартире, которая казалась робкой, молчаливой и пустой. Тогда я увидела его. Он неподвижно сидел в кресле. Он не взглянул на меня, и я быстро пошла к себе в комнату со стаканом воды. Он ненормальный. Я повторяла слова мамы, как заклинание, пока снова не уснула.

16

Часы показывали десять. Я вынуждена была поднести их к глазам, чтобы рассмотреть время. Я вытянула руки и ноги так, что кончиками пальцев касалась краев кровати, затем перевернулась на сторону Диего, которого уже не было. Повалялась немного на его половине, простыни еще хранили тепло его тела. «Сегодня последний день Сантьяго», – подумала я. Попила воды, которая еще оставалась в стакане, надела шорты, футболку и вышла из комнаты.

Сантьяго уже заправил кровать, принял душ – об этом можно было догадаться по мокрым волосам – и собрал сумку, хотя у него впереди еще был целый день. Может быть, он так же сильно хотел поскорее уехать, как я хотела, чтобы он уехал. Он повесил на нее замок. Я в любом случае не собиралась ее открывать.

17

– Выжившие. Мы смело можем так называть себя. Мы уже пережили столько катастроф… Ладно, за исключением Виргинии, у Виргинии на протяжении нескольких веков все стабильно.

Адриана прикурила еще одну сигарету. Она постриглась и прокрасилась в рыжий. Почему-то женщины всегда начинают с волос: когда они хотят что-то изменить, они идут в парикмахерскую. Это самое простая и заметная перемена.

Другие перемены не произошли добровольно: потеря веса, например. Что произошло сначала: Адри изменилась, потому что ее тело изменилось, или ее тело изменилось, потому что она стала другой?

Веро тоже изменилась за неделю, но в лучшую сторону: она меньше красилась., меньше курила, меньше теребила волосы, ни разу не сказала «необходимо».

Я вела себя со своими подругами, Как энтомолог: я их любила, но эта любовь была похожа на любовь к муравьям. Я не могла не изучать их. Всегда со своей лупой и записной книжкой, забывая о том, что я тоже муравей. Интересно, они смотрят на меня так же, как я на них?

– Виргиния, а с тобой что происходит, ты с прошлой недели такая… – сказала Веро.

– Какая «такая»?

– Такая, – она показала на меня, словно хотела сказать «неряшливая, плохо одетая», – отрешенная.

– Наверное, скучает по Августину, – сказала Адри.

– Он приезжает в субботу вечером, – ответила я.

– Нет. Это не может быть из-за Августина. Ты не видишь, какая она? – настаивала Веро.

– Какая?

– Молчаливая, загадочная. Что с тобой?

– Ничего. Со мной все в порядке, – тихо произнесла я. – Но со мной много чего произошло за эту неделю, за четыре дня, много чего. Можно жить несколько лет, как во сне, а потом все меняется.

– Рассказывай.

– В другой раз. Адри, лучше расскажи, что случилось с Клаудио?

Адри сделала длинную затяжку:

– Ему необходимо «время, чтобы подумать». Мы же уже знаем, что это значит.

Я нигде не видела книгу Норвуд; что я на самом деле видела, так это обилие свечей разных видов, форм и цветов.

– Не волнуйся, Адри. Куба будет за нами, – сказала Веро, доедая последний кусочек сыра.

Веро послушалась совета не Адри, не Норвуд, а моего: она посмотрела «Когда Гарри познакомился с Салли», «Манхэттен», «Правда о кошках и собаках», «Французский поцелуй», «Верность». И конечно же, «Касабланка». Или, может быть, только «Касабланка». Она продолжала жить с этим ненормальным, но улучшила свое чувство юмора. Сейчас она цитировала Богарта и не доставала из своей сумки гороскоп.

– А что на Кубе? – спросила я, словно не вспомнила эту фразу.

После путешествия в Кайо-Ларго они не говорили больше ни о чем на протяжении нескольких месяцев.

«Эх, – вздыхали они и переглядывались, словно говоря: – Мне ей объяснить, или ты объяснишь?»

– На Кубе я поняла важную вещь, – сказала Адри, – секс зависит только от одного фактора – времени. Ни деньги, ни внешность; разница – это время. А у кубинцев время – это единственное что в избытке. Они могут проводить дни, недели, соблазняя, обожая тебя. И они не устают от этого, потому что у них серьезные намерения. Как работа, которая нравится, как профессия, лучше сказать, специальность.

– Все дело в том, что это единственный способ обеспечить себе будущее, – сказала Веро, – там мужчины учатся, овладевают профессиями врачей, программистов или еще какими-нибудь, но это не гарантирует того, что их жизнь изменится к лучшему. Кубинцы знают, что, если они охмурят янки, француженку или ту же самую аргентинку, они спасены.

– Кроме того, они такие… чистые, такие кокетливые.

– Никогда бы не подумала, что тебе нравятся именно чистые и кокетливые мужчины.

– Мне нравятся все, у кого ярко выражены какие-нибудь особенные личностные качества. – Адри затушила сигарету о тарелку из-под сыра. – Хотя в определенном возрасте лучше предпочесть классических мужчин. Диего – классический мужчина.

Веро снова наполнила стаканы пивом, и мы ненадолго замолчали, наблюдая, как садится пена.

– Однако… – сказала Адри. – Это было невероятно, я подумала в тот раз… Я даже увидела падающую звезду той ночью, когда он поцеловал меня. Мы оба ее видели: мы лежали на спине на песке у него в саду и увидели ее.

– Ты же ученица Норвуд, Адри. Ты не веришь в такие вещи. Вот кто действительно верит в такие послания, знаки, которые появляются, когда ты их не ищешь, так это Виргиния.

– Я сейчас думаю: я ведь никогда раньше не видела падающую звезду.

– И что ты собираешься делать? – спросила Веро.

– Ничего. Все, как обычно. – Адри развела руками, словно хотела обхватить всю комнату и сказать: «Буду заниматься цветами, свечами, натяжными потолками».

Мне стало ее жаль, эта жалость тут же переросла в жалость к самой себе. Потому что какая разница была между танцами и курсами и тем, что я постоянно писала в своей записной книжке? Почему то, что делала она, казалось менее патетично, чем то, что делала я, когда была подавлена? Почему танец отличается от скульптуры или керамики? Почему для него необходима пара? Адри могла свободно рассуждать о сексуальном характере керамики или производства свечей, выдвигать теории о чувстве такта у акрила или парафина, о том что значит правильно отлить форму. Всегда то, что делаем мы, кажется нам лучше, но это только один из многих способов самозащиты. Они все одинаковы, только одни менее, другие более прочные, чтобы спасти нас от одиночества.

– И ждать.

– Ждать его?

– Нет, ждать, когда завершится «круг Коперника».

– Что?

– «Круг Коперника»: ты почти не заметишь, как что-то изменится. Тебе больше не нужны ни объяснения, ни извинения, тебе больше незачем никого добиваться; тебе достаточно только: «Как это возможно, что вчера, месяц назад, час назад он мне сказал… а если?..» Какая разница, если он тебя больше не любит? Сейчас он тебя уже не любит или думает, что не любит, или не уверен в том, что любит тебя, или ему нужно время, что в данном случае равнозначно тому, что он тебя не любит.

Мы с Веро продолжали молчать, тогда Адри достала из сумки красную и синюю ручки и взяла салфетку.

– Это я или любая из нас, – сказала она, ставя красную точку. – Он вокруг нас – Она обвела точку синим кругом. – Но потом мы начинаем его преследовать. – Теперь она обвела синий круг красным. Это было похоже на двигающиеся концентрические круги. – Каким-то магическим образом он останавливается, когда мы начинаем кружиться. – Немного в стороне она нарисовала синюю точку, как в самом начале нарисовала красную точку. – И теперь получается, что мы вращаемся вокруг него. – Она обвела эту точку красной пастой. – Тебе только необходимо снова успокоиться, – и она указала на красную точку, – перестать вращаться вокруг него, принимать его потребности, его историю, его прошлое. И тогда все снова начнет вращаться вокруг тебя, рано или поздно, и он тоже.

Мы посмотрели на салфетку. Схема была понятна.

– И как ты понимаешь, что все произошло, что появился новый круг?

– Это состояние души: однажды утром ты просыпаешься и думаешь, что не так сложно находиться на уровне твоих самых больших ожиданий. Ты чувствуешь, что тебе хорошо и одной, и автоматически начинаешь танцевать. Ты – Солнце, и планеты вращаются вокруг тебя. Это и есть «круг Коперника». – Она снова ткнула в красную точку.

Я спросила себя, какая Адри мне нравится больше: Адри – гностик, или мистик, или Адри, погруженная в книгу Норвуд?

– Хорошо звучит, – сказала Веро. – Если бы еще не было так сложно. Но воздержание хуже.

– Нет, душевное волнение хуже, но оно проходит. Все проходит, – сказала Адри.

18

– Это старая часть города.

Сантьяго рассматривал дома, вымощенные камнем улицы, деревья.

– Как красиво.

Да, было действительно красиво. Мы обошли площадь, где не было художников, так как было не воскресенье. Я показала ему собор.

– Если пойдешь дальше по этой улице, – я махнула рукой, – дойдешь до смотровой площадки, откуда открывается вид на реку и парусники.

– А это железнодорожная станция?

– Да. Прибрежный поезд; от нее можно доехать до Тигре на этом поезде. Жаль, что ты никогда не был в Тигре. – Я не стала говорить: «В следующий раз, когда приедешь…» – Я завезу турбодвигатель отцу Диего, и мы можем встретиться здесь, у входа в собор, через пару часов; как тебе? Если заблудишься, спроси у кого-нибудь дорогу.

Пусть он погуляет один. Я не хотела идти к реке с Сантьяго. Я не хотела смотреть с ним, как солнце отражается в воде.

– Хочешь, я тебе помогу? – спросил он, показывая на турбодвигатель на заднем сиденье машины.

– Нет, он не тяжелый, спасибо, – сказала я, думая о том, что на самом деле мне тяжело будет его нести.

Я посмотрела, как он выходит из машины и скрывается за деревьями, и спросила себя, изменилась ли я так же для него, как он изменился для меня? В любом случае, Сантьяго меня не знал, он никогда не хотел ничего обо мне знать: ни о моих вкусах, ни о моем детстве.

Я шла, обхватив руками двигатель, который был гораздо легче, чем казалось на первый взгляд. Я чувствовала, как подошвы моих туфель касаются каменной плитки, точно так же я в детстве ощущала тропинки, когда днем светило яркое солнце. Здесь даже росли бананы, как и на улицах Банфилда. И такие же деревья с бледно-зелеными листьями и гроздьями маленьких шариков, которые я срывала и давила пальцами. Как они называются? Почему такие не растут в городе? Если бы я продолжала принюхиваться, как ищейка, к жасмину и розам, я бы смогла почувствовать запах воды из бассейна. Это тоже был запах из моего детства: лето, шелушащаяся на носу кожа, уроки плавания и учитель, мускулистый мужчина, который всегда носил обтягивающие шорты; когда они намокали, было похоже, что они сделаны из латекса. Его звали Хулио. Именно Хулио – а не тот мальчик, имя которого я даже не помню, – был первым мужчиной, в которого я влюбилась, потому что уже в семь лет я умела плавать. Мы с Диего встретили его как-то в воскресенье, когда приехали в Банфилд навестить маму. Я поздоровалась с ним и представила их друг другу («Мой муж», – гордо произнесла я, словно демонстрировала ему свои успехе в кроле), а потом я рассказала про него Диего.

Диего знал обо мне все или почти все. Он знал о моей сломанной ключице, о моих оценках в школе, что мне не нравится печенка и сырой лук. Его интересовала вся я, словно он собирался написать «Полную историю Виргинии» и все время собирал материал. Я же, напротив, почти ничего о нем не знала.

Отец Диего в пижаме пил на кухне мате, и мне пришлось сдержаться, чтобы не обнять его: все мужчины, которые пили мате в пижаме, напоминали мне моего отца.

– Привет? Как Августин?

– Хорошо, к счастью, он завтра вечером уже возвращается.

Я уже сама открыла электронный замок, оставила двигатель в гараже и пришла на кухню, словно это было традицией, – приходить к нему в пятницу днем.

Он был совсем не похож на Диего, наверное, только в одном они были одинаковы: оба имели способность сделать так, чтобы люди чувствовали себя удобно. Я села перед ним и взяла предложенный мне мате, хоть я и не пью мате.

Я огляделась вокруг, ища Диего, какой-нибудь след Диего. Но это не был дом его детства, это был дом новой жены его отца, тут не было ни одной комнаты, где бы я могла сесть и представить себе, каким был мой муж в детстве.

– У вас есть фотографии Диего? – спросила я, возвращая мате.

Он улыбнулся и вышел из комнаты. Вернулся он с двумя альбомами и подвинул ко мне свой стул. Я отодвинула чашку и чайник с мате, словно боялась, что запачкаю фотографии.

Я сама перевернула первую страницу, а потом и остальные, чтобы он не листал их слишком медленно или, наоборот, слишком быстро.

У матери Диего были черные волосы и глаза и типичный итальянский нос, который казался мне – как и всем остальным – очень привлекательным. Я заметила, что глаза отца Диего на фотографии неотрывно смотрели в ее глаза, и у меня на какое-то мгновение подступил комок к горлу, когда я подумала, что может значить потерять кого-то, потерять Диего. Я перевернула страницу – там был маленький Диего. Было забавно видеть его толстым, улыбающимся или серьезным, таким непохожим на сегодняшнего; единственное что не изменилось, – это глаза и челка. Августин больше был похож на теперешнего Диего, чем на Диего в детстве. Диего, принимающий причастие, с молитвенником и требником. Мы перешли ко второму альбому. Диего в Барилош, поездка выпускников: общая фотография, на фоне собора. Другие фотографии были на снегу.

– Эти из Европы, когда он учился во Франции.

Диего катается на лыжах, Диего в хижине пьет шоколад с группой светловолосых студентов, которые, скорее всего, ирландцы или англичане; мне кажется, я узнала одного из них, мы с ним учились на одном курсе.

Диего с еще одним студентом, на лыжах и в лыжных шапочках.

Я перевернула страницу, но эта оказалась последней, дальше шли пустые целлофановые кармашки.

Я снова посмотрела на последнюю фотографию: Диего положил руку на плечо Сантьяго. Даже в шерстяной шапочке и лыжном костюме, который я никогда на нем не видела, я могла узнать его. Я бы могла узнать Сантьяго даже в шлеме.

19

Аккуратно разровненный гравий по краям дороги, расписания рейсов, карта с линиями воздушных маршрутов, плакат с сумкой, наполненной сладостями – так выглядит вестибюль аэропорта. Мне казалось, что после моего путешествия в Европу прошло меньше времени, чем со вторника, пусть даже это было четыре дня назад, когда я приехала встречать Сантьяго. Судя по скорости, с которой Диего вел машину, и по тому, как он покупал билет на парковке, я поняла, что у него такое же чувство.

Мы приехали на полтора часа раньше, этого времени было более чем достаточно для рейса в Рио.

– Фестиваль уже начался? – спросила я Сантьяго, пока мы стояли у витрины.

– Да, вчера.

– Понятно, – сказала я. – Ты приехал без своей камеры?

– Да. Зачем она мне?

Я поискала глазами Диего в креслах зала ожидания. Он прикуривал сигарету. «Это твой муж, – сказала я себе, – хотя ты до сих пор не знаешь, кто же он на самом деле».

– Я пойду к Диего, мы подождем тебя там. Или ты хочешь, чтобы я постояла в очереди, пока ты сдашь сумку в багаж?

– Сумку? – Он посмотрел на нее так, словно только что осознал, что у него есть багаж. – Я возьму ее с собой в самолет.

– Ладно.

Сантьяго стоял у окна справочной, пытаясь выяснить, почему рейс откладывается и сколько осталось времени до вылета; он это делал только потому, что я ему сказала это сделать. Сам бы он сидел в зале ожидания, пока не объявят посадку. «Пусть он уже поскорее улетит», – думала я.

Я не села рядом с Диего, а пошла в магазинчик с журналами, он был одним из моих представлений о рае: иностранные издания Vogue, Elle, MarieClaire, VanityFair. И большинство журналов без полиэтиленовой упаковки. Я посмотрела на цены и купила тот, что был не совсем дорогой и мне нравился, – американский Cosmopolitanс Сарой Джессикой Паркер на обложке, где она демонстрировала свой беременный живот, – я подошла к кассе, заплатила и вернулась, чтобы рассмотреть остальные. Было забавно: посмотреть их все, когда ты уже купила один. Если бы ты купила их все или тебе бы их подарили, был бы уже не тот эффект.

На обложке французского Elleтоже красовалась Сара Джессика Паркер; с завитыми волосами ей было лучше. На странице 43 была женщина с голубыми глазами, которые немного косили. «Наследственность», – гласил заголовок статьи. Лайнн Маргулис мне напомнила учительницу английского, у которой я брала частные уроки, и она подарила мне мою первую пару длинных чулок. Она пользовалась стойкой помадой, которая всегда образовывала корку по краям ее губ. Но Лайнн не пользовалась помадой, она была автором революционной теории, согласно которой порядок жизни определяется симбиозом двух бактерий.

Женщина в кассе внимательно наблюдала за мной поверх своих очков; я крепко обняла свой Cosmopolitan, чтобы напомнить ей, что я уже сделала свою покупку и это дает мне право смотреть и читать то, что я хочу.

Существуют тысячи видов бактерий: одни живут в кипящей воде, другие ни минуты не могут прожить без огромного количества соли. Когда мы говорим о бактериях, имеется в виду форма жизни, более чем крепкая и удивительная. Они встречаются на глубине трех километров, в граните, в скалах, за пределами фотосинтеза, в темноте. Не существует ни животных, ни растений, которые могли бы жить так же. С точки зрения выносливости нельзя сравнивать бактерии с животными и растениями. Именно эта выносливость позволяет им забираться так далеко, хотя мы считаем, что они вредные, что они являются причиной многих заболеваний.

Пастер и вся его школа находили бактерии в болезнях, и теперь мы думаем, что можем избежать контакта с ними. Мы говорим о них так, будто можем снять их с себя, но это абсолютно невозможно, так как это самые многочисленные организмы на Земле. Жизнь – это бактерии. Мы бактерии, любой организм сам по себе бактерия, он вырастает из бактерии или представляет собой совокупность нескольких видов бактерий. 10% нашего тела – это бактерии, и идея избавиться от них, даже наполовину, абсолютно нелепа, потому что они задействованы во всем, что мы делаем. И только малая часть их опасна, а все остальные безвредны.

Я достала свою записную книжку. «Ложь как бактерии», – записала я и обвела эту фразу.

Затем я подошла к кассе и купила Elle. Наверное, женщина подумала, что я фанатка Сары Джессики Паркер. Буквально минуту назад я была фанаткой Лайнн.

Я причесалась и накрасилась перед зеркалом в туалете. Я приводила себя в порядок не для Сантьяго – для Диего.

Они сидели вместе и не курили.. Диего рассматривал свои ботинки, и я захотела, чтобы он посмотрел на меня так, как иногда на меня смотрели незнакомые мужчины, которым я по какой-то непонятной мне причине нравилась. Как когда-то давно я хотела, чтобы на меня так смотрел Сантьяго.

Я села на свободное кресло рядом с Диего.

– Ну что? – спросила я Сантьяго.

– Похоже, нам придется подождать еще пару часов. То есть тине придется подождать.

Диего неохотно тряхнул головой, словно хотел сказать: «Понятно, что мы тебя не оставим».

– Завтра приезжает Августин, да? – спросил Сантьяго.

– Да, – одновременно сказали мы с Диего и улыбнулись, словно он спросил, ждем ли мы ребенка, а я была на четвертом месяце, как Сара.

«Все будет хорошо, когда приедет Августин, – подумала я. – Все прояснится, и тогда мы поймем, что делать дальше». А пока это то же самое, как будто я играю в театральной пьесе, в которой одного из главных персонажей заменили другим, из другой пьесы; мы должны импровизировать реплики, сцены, выходы, не говоря о том, как я ненавижу театральные пьесы.

Они попросили у меня журналы, и их лица спрятались за Сарой. Диего остановился на странице с фотографией Лайнн Маргулис, затем пробежал глазами по тексту, слишком быстро, чтобы вникнуть в суть теории о бактериях. Потом он встал, положил закрытый журнал на сиденье.

– Сейчас вернусь, – сказал он.

Перед тем как он вошел в туалет, маленькая девочка ему что-то предложила, какую-то маленькую фигурку. Диего взял ее, положил в карман, дал девочке монету и погладил ее по голове.

Девочка была младше Августина. Она подошла именно к нашему ряду и положила по фигурке на колени каждого, также как делают дети в метро; я никогда не видела, чтобы они делали это в аэропорту.

Сантьяго вернул ей фигурку, не отрывая глаз от журнала, не дав ей денег, точно так же, как и все остальные. Конечно, все вернули фигурки, и это ничего не значило; просто социальная бесчувственность. Но Сантьяго – это другое. Он ненормальный. Моя мама верила в магическую силу этих фигурок (Богородицы Розарии Сан-Николас или святого Кайетано, без разницы) так же, как и Диего верил в Историю или как я в свои предрассудки. Сантьяго ни во что не верил. А от человека, который ни во что не верит, нечего ждать ничего хорошего. Чего боится Сантьяго? Ради чего он живет? На что надеется? Меня удивило то, что сейчас уже мне это было абсолютно не важно. Я чувствовала себя, как археолог, который на протяжении многих лет пытается расшифровать иероглиф и теряет к нему всякий интерес, как раз когда начинает догадываться о его значении.

То что я видела в Сантьяго, я сама на него надела, как костюм. Достаточно было его снять – и получалась сказка о голом короле. С Диего все по-другому: то что было в Диего, было в нем самом, костюм сросся с его кожей, они были одним целым.

Нет, все не так. Было что-то под маской у Сантьяго, но у Диего тоже была маска. Я снова принялась расшифровывать иероглиф. Я решила забыть его.

Я снова посмотрела на Сантьяго. Я задавалась вопросом: как получилось так, что Диего видел его в Париже, как случилось так, что он видел его здесь? Но тут же начала думать о другом, как будто переключила программу в телевизоре. Как тот кто только что увидел бактерии под микроскопом, но, выключив его, сразу же забыл о них. Или тот, кто избавляется от ненужных карт в покере.

20

На парковке почти не оставалось машин. На парковочном талоне стояло два двадцать.

– Поехали за Августином? – спросил Диего, пока платил.

– Прямо сейчас?

Он кивнул. Почему бы и нет.

– Но я не взяла с собой ни еду, ни термос с кофе…

Я переняла этот обычай от своей матери: невозможно было путешествовать, даже пусть это будет двухчасовое путешествие, без термоса и бутербродов.

– Остановимся в придорожном кафе, – предложил Диего. – В Аталайе, поедим булочек.

Это тоже было привычкой моих родителей: «Мы всю жизнь останавливаемся в Аталайе поесть булочек» – так сказала бы Диего мама, словно это был показатель гордости семьи Гадеа.

Мы сели в машину, как Бонн и Клайд, оставив позади самолеты, полосы гравия, евангелистскую церковь, Сантьяго.

21

Белая полоса вдоль дороги. Машины проносятся, как вспышки молнии. Если бы мы не ехали за Августином, я бы хотела ехать вечно. Как, когда я была маленькой, мы ехали в отпуск: мама спала, папа был за рулем, я – на заднем сиденье, разговаривая с папой, чтобы он не уснул.

I am a problem for you to solve, – пел Эй ми Мэнн. Я выключаю радио: не хочу слушать песни о любви, не хочу звуков музыки, не хочу объяснений; только черная, блестящая полоса дороги и слепящие фары.

Мы едем с открытыми окнами, и сухой вечерний воздух пахнет мятой. Челка Диего развевается, как маленький флаг.

Я поворачиваюсь: Августин всегда спит во время долгих переездов, и я накрываю его покрывалом, которое достаю из-под своего сиденья. Августину нравится спать, укрывшись, ему никогда не бывает жарко. Но сейчас заднее сиденье пустое.

Мы молча едим булочки, уставившись на свои чашки с кофе. Диего заказывает еще две чашки кофе, еще булочек; у нас нет проблем с деньгами. В Аталайе сидят еще парочки. Те кто с маленькими детьми, разговаривают с ними, они поддерживают их чашки, кладут им булочки в рот; остальные не разговаривают.

Рядом с Аталайей находится небольшой супермаркет. У входа продают игрушки, мячики, новогодние елки, наряженные на любой вкус.

– Купим одну? – спрашиваю я.

Диего подходит к ним, трогает пластиковые листья. Он не говорит: «Мы же атеисты», он говорит:

– Еще нужно купить шары и те гирлянды.

Мы открываем дверь с колокольчиками. Этот супермаркет похож не на придорожный, а скорее напоминает магазинчик из старых американских фильмов, где продаются сладости и подарки и кругом стоят добродушные старики с седыми волосами в костюмах Санта-Клаусов.

Я беру корзину из красного пластика и кладу туда несколько серебристых, красных и золотистых стеклянных шаров и несколько гирлянд. Диего, с новогодней елкой в руках, идет к кассе.

– И этих куколок тоже, – говорит он и показывает в самый конец ряда. Я кладу в корзину несколько разноцветных человечков и зверюшек, которые стоят рядом со сладостями.

– Маме должно понравиться, – говорю я, ожидая, пока стоящий впереди мужчина заплатит за пиво. – Августину должно понравиться, – поправляюсь я.

Девушка за кассой достает шары из моей корзинки и проводит ими по магнитной подставке.

– Вы мне завернете куколки как подарки?

Девушка смотрит на Диего, чтобы проверить, говорю ли я всерьез; она не Знает, что я всегда прошу завернуть вещи, как подарок.

– У нас нет подарочной бумаги, – говорит она, тряхнув головой так, что ее серьги, похожие на маленькие новогодние елочки, начинают качаться.

Диего аккуратно складывает шары в сумку.

– Мы можем набрать шишек в лесу – чтобы поставить их в центр стола, – говорю я и вижу перед собой центр стола в гостиной в доме в Банфилде: глубокие тарелки с красной свечой в середине, листья вьюнка вперемешку с шишками, шарики из хлопка и блюда с индейкой, рыбой под кисло-сладким соусом, грушами, остатки летней еды – как сани, в которых сидит Санта-Клаус на этой открытке, рядом с кассой.

– Можем поехать в Банфилд на петушиную мессу, а потом привезти маму домой на обед.

Диего улыбается и треплет меня по волосам. Он не говорит: «Мы же никогда не ходим на мессы, никогда не ходили на петушиную мессу, и тебе же не нравятся праздники». Он просто говорит: «Да, Виргиния».

Я слушаю, как он произносит мое имя, словно только он имеет право произносить его. Он не говорит «Вики», не говорит «Викита», не говорит «любимая». Я уже не помню, как произносили мое имя остальные, как произносили его Томас и Сантьяго.

Жить – гораздо сложнее, чем вести машину. Отец меня научил знакам дорожного движения. Они мне пригодились больше, чем правила, которым учила меня мама. Но предполагалось, что она обязана меня им обучить, как я обязана буду научить им Августина.

Мы ничего не знаем. Ни что такое правда, ни зачем она нужна, ни что делают мужчины, ни что делают женщины, ни чем они отличаются, ни почему мы любим тех или иных. Мой сын ведет дневник, как девочки, и ненавидит меня по неизвестным мне причинам, а через несколько дней он меня уже любит. Все мои мысли ни для чего не годятся, кроме газетных статей, в которые потом заворачивают яйца. Мы ничего не знаем, но, возможно, хорошо, что это так.

В Долорес – кому придет в голову жить в городе под названием Долорес? – мы сворачиваем со второй трассы на одиннадцатую. У меня на лице слабая улыбка, которая висит на мне, как распределитель на парковке в аэропорту.

«А сейчас что? – спрашиваю я себя. – Грусть, страх, неуверенность, нехватка воздуха? Я всегда считала, что любовь имеет принцип качелей. Сейчас, возможно, Диего наверху».

Я пытаюсь просто ехать и ни о чем не думать, и мне это удается. Все становится мягким и бескрайним, как прямая бесконечная дорога, с деревьями и полями по краям.

Удивительно, но я до сих пор думала, что Диего похож на мой первый велосипед и что я могу направлять его, куда захочу, когда, на самом деле, это он меня направлял. Я смотрю на большие руки Диего, на его длинные худые пальцы на руле. Темные волосы выбиваются из-под воротничка рубашки, из-под засученных рукавов. Как в сексе, говорю я себе: нам хорошо только когда я начинаю понимать, куда он хочет поехать.

– Я вижу море. – Я показываю – на море в окне. Это такая игра, в которую мы играли летом, когда Августин был маленьким и мы ездили на побережье; тот кто первым видел море, выигрывал. «Я вижу море, я вижу фонарь, я вижу Альфонсину, я вижу газовые трубы, я вижу баки с бензином, я вижу лагуну уток».

Диего остановил машину сразу, как мы въехали на пляж. Мы бы могли добраться до пляжа пешком по песку, пройдя зону скал.

Кажется, свет резко поднялся из моря, как кипящее молоко. Светила бледная луна, которая тут же скрылась, когда мы снова посмотрели на небо, после того как разулись.

– Я вот что думаю, – говорю я и вспоминаю коротко стриженную девочку в зеленых бриджах и Августина, снимающего рюкзак, как тот кто снимает шляпу, чтобы поздороваться, – Августин нас убьет, если увидит, что мы приехали.

Я складываю нашу обувь: одну пару на другую.

– Да, мне кажется, лучше будет, если мы не пойдем, – говорит Диего. – Мы можем проследить за ним и вернуться в Буэнос-Айрес вслед за автобусом.

Я одновременно ощущаю прохладную воду, которая ласкает мои ноги, и большую и твердую руку Диего в своей. Он прижимается всем телом к моей спине, моя голова ниже его головы, его руки переплетаются с моими.

– То что нас ждет в этом возрасте…

Я смеюсь и думаю, что несправедливо, что есть что-то хорошее, что быстро портится, исчезает, сморщивается, раскалывается, ломается: шелк, вино, стекло. Желание, страсть, счастье, любовь.

Мы сидим на берегу, очень близко к воде. Чайки молча кружат над нами. Они гораздо легче и грациознее, чем голуби, чем коты – как рыбы.

Диего ложится, и я делаю то же самое; у нас мокнут спины. Небо – это легкое одеяло, и мы так и лежим на спине, вытянувшись, немного озябшие. Словно мы умерли или уснули, но мы живы.

– Что делает тебя счастливым? – думаю я и произношу это вслух.

– Ты. Это первое, что приходит мне на ум. И Августин.

Я закрываю глаза. Потом снова открываю – все остается на своих местах: Диего, небо. Августин, пусть даже и далеко. Небо. Небо гладкое, как пляжный песок, с которого только что отступила вода: без облаков, без границ, без следов. Я уверена: если бы была ночь, мы увидели бы падающую звезду.

Примечания

1

Простите меня, месье, пожалуйста (франц.).

2

Спросите у своих друзей (франц.).

3

Тысяча или следуйте за мной (франц.).

4

Это настоящий грабеж (франц.).

5

Все в порядке (франц.).

6

«Интимная жизнь Мадлен Л.» (франц.).

7

Эта девушка… Она такая яркая (франц.).

8

И-цзин – гадательная практика Книги Перемен.


home | my bookshelf | | Правда по Виргинии |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу