Книга: Поджигатели (Книга 1)



Поджигатели (Книга 1)

Николай Николаевич Шпанов

Поджигатели

Книга 1

Купить книгу "Поджигатели (Книга 1)" у автора Шпанов Николай

Надо объяснить людям реальную обстановку того, как велика тайна, в которой война рождается…

В. И. Ленин

В стране классового, иерархического строя свирепствует фашизм, который, по сути его, является организацией отбора наиболее гнусных мерзавцев и подлецов для порабощения всех остальных людей, для воспитания их домашними животными капиталистов.

М. Горький

Часть первая

Поджигатели (Книга 1)

1

Декабрьским вечером 1932 года на одной из пристаней Нью-Йоркского порта, принадлежащей немецкой трансатлантической компании «Гамбург — Америка», произошло нечто небывалое: теплоход «Фридрих Великий», один из крупнейших и быстроходнейших пассажирских кораблей того времени, отвалил в очередной рейс на два с половиной часа позже, чем значилось в расписании!

Как люди, оставшиеся на американском берегу, так и две тысячи четыреста шестьдесят пассажиров и четыреста сорок человек команды «Фридриха» могли только теряться в догадках о причинах этой неслыханной задержки. У них было мало надежды узнать правду. Даже в отношении капитана «Фридриха», Гуго Хаммера, безусловно честного человека и отличного моряка, можно утверждать, что если бы он во время перехода по Атлантике мог уяснить себе последствия, которые будет иметь для немецкого народа задержка, да и самый этот рейс, он, возможно, скорее согласился бы утонуть вместе с кораблём посреди океана, нежели довести его до берегов Европы.

Несколько пассажиров, занимавших каюты «особого коридора» вокруг помещения, носившего условное наименование «салона для новобрачных», могли бы объяснить причину задержки отплытия и смысл их собственного пребывания на борту «Фридриха». Но они молчали. От журналистов и прочих любопытных их надёжно оберегали безмолвные здоровенные молодцы в штатском, каждые два часа сменявшиеся у дверей, ведущих в этот «особый коридор».

Но едва ли существуют на свете тайны, которые рано или поздно не становятся достоянием истории. Стало известно, что отплытие «Фридриха Великого» было задержано по приказу германского посла в Штатах. Позднее было с точностью выяснено, что именно в эти часы посол находился в здании государственного департамента. День был субботний, и в государственном департаменте уже не было никого из старших служащих. Освещёнными оставались только окна кабинета государственного секретаря, следовательно, нетрудно было установить, что германский посол находился именно в этом кабинете. Кроме посла и самого государственного секретаря, там присутствовало ещё одно лицо, имя которого долго оставалось неизвестным. Это лицо, под охраною нескольких частных сыщиков, и прибыло на самолёте из Вашингтона на аэродром Лонг-Айленд в Нью-Йорке и прямо оттуда проследовало на борт «Фридриха Великого», где тотчас скрылось за дверью «салона для новобрачных».

В списке лиц, когда-либо пользовавшихся этим салоном, значились английские лорды и индийские раджи, короли и принцы, послы и министры. Этот пышный список печатался в проспектах компании «Гамбург-Америка». Но в нём никогда так и не появилось имя лица, занимавшего салон в рейсе, начавшемся декабрьским вечером 1932 года.

Пассажир этот не имел никаких титулов. Он был плотным мужчиной большого роста, далеко не старым с лица, хотя над его лбом, таким же розовым, как и мясистые округлые щеки, серебрились коротко остриженные седые волосы. У него был тяжёлый подбородок и оттопыренные, как большие морские раковины, хрящеватые уши. Ни одною из своих черт он не походил на тех «породистых» и большею частью худосочных аристократов, которые иногда занимали салон. Взгляд его больших водянисто-голубых глаз казался рассеянным, скользким, но лишь до того момента, пока они не останавливались на собеседнике или в них не вспыхивал огонёк гнева. Тогда их взгляд становился тяжёлым, глаза из голубых превращались в серые и сразу выдавали волю и упорство их обладателя.

Звали этого человека Джон Аллен Ванденгейм Третий. Он не мог похвалиться тем, что его предки высадились с «Майского цветка», да и вообще предпочитал не копаться в своей родословной дальше двух поколений. В душе он осуждал своего покойного отца Джона Ванденгейма Второго за то, что тот имел привычку шутливо хвастать своим происхождением от некоего караибского пирата, хотя и не стяжавшего их роду славы, но зато оставившего наследникам первый миллион долларов, приумноженный ими до полумиллиарда. Нелюбовь Джона Ванденгейма Третьего к легенде о пирате объяснялась просто: вовсе не он один знал, что в действительности этот «пират» Ион Ван-ден-Гейм был беглым голландским каторжником и совершенно сухопутным человеком. Полем его деятельности было вовсе не Караибское море, а трущобы Чикаго. И миллион был им оставлен не в виде жемчугов и рубинов, похищенных из трюмов чужих кораблей, а банкнотами, добытыми преступлениями, среди которых далеко не последнее место занимали обыкновенные убийства. Единственное, чем он мог похвастать, — то, что его по справедливости можно было считать одним из основателей тогда ещё нового промысла — рэкета.

Джон Третий и Самый Младший не видел забрызганных кровью банкнот, награбленных дедом. Он считался потомственным миллиардером и не интересовался тем, как выглядят наличные деньги. Их заменяли ему чековые книжки доброй полудюжины американских и европейских банков, входящих в систему его «дома».

Джон Ванденгейм вовсе не был новобрачным и даже не знал, что его каюта, состоящая из четырех великолепных апартаментов, носит столь идиллическое название. Первые две ночи трансатлантического перехода он спал плохо. Он ворочался в постели, такой чудовищно огромной, что на ней можно было бы сыграть в поло; несколько раз он просыпался, лежал с открытыми глазами, словно невесёлые видения покинутой им американской действительности преследовали его и на борту «Фридриха».

Уж он-то, Джон Ванденгейм Третий, казалось ему, знал, что происходит в мире. Больше того, он воображал себя одним из тех центров, вокруг которых движутся известные ему миры единственно понятной ему вселенной — мир банков и прессы, нефти и стали, химии и железных дорог; мир политики с избирательной машиной, поставляющей роботов для протаскивания в конгрессе нужных джонам законов, судей для борьбы с законами, мешающими джонам, губернаторов для борьбы с бастующими рабочими джонов; мир «своих» профсоюзов с их лидерами, состоящими на жалованье у джонов и предназначенными для разгрома стачек, с которыми бессильны справиться губернаторы; мир церкви, довершающей то, чего не могут сделать ни губернаторы, ни профсоюзные лидеры, — залезть в души голодных и недовольных, всучить вместо хлеба молитвы и проповедовать покорность вместо борьбы, блаженство на небесах вместо человеческого существования на земле.

Все это были миры, доступные пониманию Джона. Центрами притяжения в них были меллоны, дюпоны, рокфеллеры, морганы — «солнца» керосиновых, оружейных, консервных и пароходных систем, такие же «светила», как он сам, Джон Ванденгейм Третий, воображающий, будто от его разума и воли зависит вращение его джоновой системы вправо или влево.

Представление о себе, как о динамической силе, измеряемой количеством долларов, втянутых в его орбиту, было столь органически свойственно его психологии, столь неотъемлемо от его ощущения самого себя, что казалось чем-то безусловно разумеющимся и не нуждающимся ни в каком анализе. С точки зрения Джона, анализировать существо его власти было так же глупо, как тратить время на проверку закона всемирного тяготения. Спорить о вечности и богоустановленности власти джонов было, по мнению Ванденгейма, так же кощунственно, как доброму католику сомневаться в святости папы — наместника господа бога на земле.

Ванденгейм был твёрдо уверен, что ходом жизни на оставшейся за бортом «Фридриха» американской земле управляют законы, создаваемые джонами. Правда, в молодости он читал, что подобно тому, как Дарвин открыл закон развития органического мира, так Маркс открыл закон развития человеческой истории. Но так же как об открытии Дарвина Джон думал только однажды, когда читал отчёты об «обезьяньем процессе», так и о Марксе он вспоминал, только слыша о коммунистах.

Джон не имел никакого представления о том, что и его собственным «миром» и ходом всей истории человечества, в конечном счёте, управляют не государственные мужи, не сенаторы, которых держат на жалованье джоны, не воззрения немногих людей, определяющих для остальных право насыщаться или умирать с голоду. Джон почёл бы просто «красным пропагандистом» того, кто попытался бы его уверить, что ходом истории управляет открытый Марксом великий закон развития человеческого общества на всех его ступенях, закон, точно раскрывающий стимулы и основы жизни как в пору варварства, так и в пору современной дикости — «цивилизации» джонов.

Ванденгейм не понимал, что именно этот закон действовал с неумолимой силой и предопределял безостановочную погоню всех джонов за прибылью и непрерывное возрастание капитала джонов, но вместе с ним и рост массы наёмного труда. Этот закон ставил джонов в нелепое положение беспомощного волшебника, создавшего могущественные силы — средства производства и обмена — и оказывающегося не в состоянии справиться с ними. Более того: вследствие классовой ограниченности своей философии «волшебник» не догадывался, что он сам в погоне за наживой прежде всего создаёт собственных могильщиков — пролетариев. Джон, наконец, не подозревал, что не по собственной «свободной» воле и не в результате своего или своих сообщников «независимого» решения, а именно в силу сложного действия этого же открытого Марксом закона сам он, Джон Третий, солнце «системы Ванденгейма», должен был сегодня отправиться в Европу.

Он вынужден был покинуть Америку в тот трагический для него и для всех его единомышленников момент, когда подрезанный кризисом их кандидат в президенты Гувер провалился на выборах, уступив место Франклину Делано Рузвельту. Говорили, что новый президент намерен даже поставить вопрос о признании Советского Союза.

И все это происходило в то время, когда, по официальной оценке английского правительства, общий процесс разложения капиталистической системы «дошёл до точки, где уже начиналась попытка ликвидировать не только частные капиталы и предприятия, но и целые страны», когда «во всех направлениях замечаются признаки паралича торговли и угрозы банкротства и финансового краха», когда «международный денежный механизм, без которого современный мир не в состоянии эффективно существовать, разбит на куски».

Джон должен был оторваться от своего американского дома в то самое время, когда французская пресса вопила: «Горизонт мрачен. Вершителям судеб придётся разрешить величайшую из всех задач, которую когда-либо приходилось решать ответственным правительствам, а именно — спасти нашу цивилизацию, находящуюся в опасности»; когда в цитадели капиталистического благоденствия — Соединённых Штатах Америки — двадцатипятитысячная армия доведённых до отчаяния ветеранов войны совершала голодный поход в Вашингтон и войска получили от начальника генштаба генерала Макартура приказ открыть огонь, чтобы не пустить своих изголодавшихся товарищей к Белому дому. Сам осторожный «Таймс» вынужден был сознаться: «Несмотря на то, что в банковских подвалах Америки находится почти половина золотого запаса двадцати девяти главных стран мира, — там наблюдаются нищета и лишения, не знающие параллели в истории Соединённых Штатов». Треть трудоспособного населения Нью-Йорка сидела без работы и готова была предложить свой труд за любую цену, чтобы спасти от голодной смерти свои семьи.

Значительная часть фермерского населения Штатов была доведена до полного разорения и отчаяния. Миллионы людей превращались в бездомных бродяг, кочующих по стране. Единственным утешением могло им служить то обстоятельство, что 17 миллионов безработных американцев составляли меньше половины людей, бродящих по улицам городов так называемых цивилизованных стран Европы и Южной Америки в поисках работы и хлеба.

Джон Ванденгейм и подобные ему «вершители судеб» видели только внешнюю сторону фактов и не понимали исторической сущности событий. Все усилия оплачиваемых ими философов и экономистов были направлены на нелепые и тщетные попытки опровержения Марксова закона, открывшего путь к познанию подлинного хода истории. Они утверждали, будто все зло в репарациях, которые по Версальскому договору немцы были обязаны платить победителям, и в военных долгах союзников американскому казначейству. Якобы только эти долги и репарации нарушали экономическое равновесие мира, и стоит-де простить немцам их репарации и отсрочить англичанам и французам их долги, как все придёт в порядок.

Это ставило истину на голову, но джоны за то и платили деньги своим учёным и газетчикам, чтобы любая чепуха имела вид евангельской истины, нужной хозяевам США. А какой же голодный американский рабочий и фермер не согласился бы простить таким же голодным немцам и французам нескольких миллиардов, имевших к тому же в его представлении чисто теоретический смысл, если это прошение означало возможность завтра же получить работу? Особенно, если от этого рабочего или фермера скрывали, что прощение официальных долгов американскому государству необходимо, чтобы дать возможность немецким, французским и английским банкирам платить проценты по частным займам, сделанным у американских банкиров. В массе своей простые люди не могли знать, что прощение военных долгов — это псевдоним финансовой операции, имевшей целью поставить на ноги ещё чахлое чудовище европейского фашизма, без помощи которого всем ванденгеймам Америки и Европы уже казалось невозможным спастись от света великой ленинской правды, все ярче разгорающегося в Советском Союзе.

Пущенная в ход слугами капитала социальная демагогия представляла фашизм как разновидность «обновления» мира. А социал-демократия, все ещё державшая в духовном плену многие миллионы рабочих и интеллигенции, вместо того чтобы разоблачить фашизм, оказывалась на практике его опорой. Правду о том, что фашизм — боевая организация буржуазии, опирающаяся на активную поддержку социал-демократии, несли в массы коммунисты. Но на них продажная капиталистическая и так называемая «социалистическая» пресса изливала потоки лжи. Против коммунистов все яростнее ополчалась полиция всех европейских, американских и азиатских буржуазий, хотя это и не могло скрыть светлую и простую правду коммунистических идей от простых людей во всем мире.

Все с большим страхом враги коммунизма следили за тем, что происходит в СССР. План великих работ — первая пятилетка — повергал их в смятение; о нем они ещё в 1929 году откровенно писали: «Если эксперимент удастся даже только на три четверти, то не придётся больше сомневаться в окончательной победе. Это была бы тогда победа социалистического метода, достигнутая силами молодого, способного верить, одарённого народа». А когда советский народ выполнил эту пятилетку не в пять, а в четыре года, реакционная «Тан» с горечью признавалась: «Коммунизм гигантскими темпами завершает реконструкцию, в то время как капиталистический строй позволяет двигаться только медленными шагами. В состязании с нами большевики оказались победителями».

Да, большевики оказались победителями! Рабочие делегации и просто туристы многих национальностей, побывав в СССР, видели своими глазами и убеждались, что пятилетка не утопия, не фантазия, а нечто реальное, огромное и политически всепобеждающее. От неё нельзя было отделаться болтовнёй, её нельзя было и замолчать. Невозможно было преуменьшить её международный политический смысл. Как ни хотелось капиталистическим главарям сделать вид, что они считают пятилетку частным делом Советского Союза, международное значение успеха грандиозного плана не подлежало сомнению. Чем сильнее становился Советский Союз экономически, тем выше поднимался его авторитет в мире, тем активней и успешней вёл он борьбу за мир. Эта борьба, запечатлённая во многих документах того времени, приобщала к лагерю друзей СССР все новых и новых сторонников. К тому же нельзя было уже надеяться почерпнуть в ожидавшихся неудачах пятилетки доводы против социализма: успешное и досрочное осуществление великого плана было неоспоримым аргументом за революцию, за социалистический метод хозяйствования, против капитализма. Глядя на успехи пятилетки, революционные рабочие всех стран, всего мира объединялись на борьбу со всей буржуазией. «Если могут русские рабочие и крестьяне, то почему не можем мы?» — этот вопрос вставал перед трудящимися всего мира. И чем громче он звучал, тем настойчивее ванденгеймы старались мобилизовать все свои силы для «похода на восток». Одним из важных звеньев этой мобилизации и было то, что предприняли американские и английские монополисты на материке Европы: создание антисоветского фронта силами мечтающего о реванше немецкого воинствующего капитализма, силами немецкого милитаризма, забывшего уроки недавней войны, и, наконец, силами нарождающегося немецкого фашизма.



Отправляясь в Европу, Джон Ванденгейм больше всего думал о смысле происходивших в Германии событий, и ему казалось, что он знает достаточно, чтобы направить эти события так, как нужно было ему и его сообщникам и доверителям — меллонам, дюпонам, рокфеллерам. Он был уверен, что знает всё, что следует знать, чтобы снова сделать Германию тем, чем она была для Европы уже добрых полвека, — возбудителем военной лихорадки. Если удастся снова заразить этим недугом немецкий народ, тогда не только дадут богатые всходы доллары, посеянные ванденгеймами на ниве немецкой тяжёлой промышленности, но и вся остальная Европа, — хочет она того или нет, — обратится в надёжного покупателя американских товаров. Неизбежно повторится высокая конъюнктура на все виды изделий военной и тяжёлой промышленности. Тогда конец кризису, грозящему разрушить американское хозяйство! Миллионные армии безработных американцев за половинную плату станут тогда к станкам, чтобы выколачивать прибыли для Джона. Если же к тому времени половина их и перемрёт от голода, большой беды не будет, рабочих рук хватит, а страх голодной смерти погонит остальных в ворота его заводов! Голод — надёжный штрейкбрехер.

Да, Джону казалось, что все на свете можно устроить, нужно лишь знать, как взяться за дело. И ворочался он в своей широкой постели только потому, что его снедали беспокойство, страх, сомнения: не опоздает ли он?


Второе утро застало Джона сидящим на мраморной ступеньке бассейна для плавания и задумчиво болтающим ногою в подогретой воде. Ему не хотелось лезть в воду, — её температура была на градус или два ниже той, к которой он привык дома.

Джон меланхолически почесал спину, и длинные ногти, цепляясь за волосы, издали противный скребущий звук.

Ванденгейм поморщился и пощупал рыхлую розовую складку на пояснице.

Эта складка была для него неприятным открытием.

Перегруженность делами выбила его в последнее время из колеи нормальной жизни. Спорт был почти заброшен, и вот, извольте, сразу такая гадость! В Европе, конечно, нечего и надеяться сбросить лишний вес — там будет не до спорта. Но как только он вернётся в Штаты — немедленно за нормальный режим! А то, чего доброго, к семидесяти годам станешь стариком.

Ванденгейм встал и обошёл вокруг бассейна к другому краю, где было мельче. Там он осторожно слез в воду и окунулся, старательно зажав нос и уши и громко отфыркиваясь.

За этим занятием его и застал Генри Шрейбер, один из тех, кто занимал каюты «особого коридора» вокруг салона Ванденгейма.

Генри Шрейбер не был мелкой сошкой, он и сам являлся главою большой банковской корпорации — американского филиала англо-германского банковского объединения «Братья Шрейбер», но в игре с Ванденгеймом он был младшим партнёром. Вместе с некоторыми другими банками вроде «Кун и Леб» и «Диллон, Рид и К» он играл роль шланга, через который живительный золотой дождь американских долларов изливался на промышленные поля Германии.

На этот раз распоряжаться деньгами, по доверию своих коллег — банкиров, должен был Ванденгейм. Это он, Ванденгейм, а не Генри Шрейбер имел вчера длительную беседу с государственным секретарём, определившую направление помощи, которую дипломатическая служба Штатов должна была напоследок, перед приходом нового президента, оказать едущим в Европу полномочным представителям Уолл-стрита.

Правда, несколько кают «особого коридора» были заняты немцами, но эти господа не имели решающего голоса. Даже глава англо-германского объединения Шрейберов барон Курт фон Шрейбер, даже главный директор Рейхсбанка доктор Яльмар Шахт. Шахт сделал своё дело: соблазнил американцев перспективою поездки — и мог теперь спокойно спать.

Перед тем как появиться в купальном зале, Генри Шрейбер уже успел прогуляться по палубе и позавтракать. Усевшись на скамью у бассейна, он закурил и стал ждать, когда Ванденгейм закончит купание.

Снаружи, над хмурым морем, стояли низкие и такие же хмурые облака. Время от времени они сыпали мокрой снежной крупой. Здесь же, в бассейне, можно было подумать, что над головою сияет солнце: сквозь жёлтые стекла потолка лился яркий искусственный свет. В его лучах весело зеленели кусты магнолий.

— Послушайте, Джон, — сказал Шрейбер Ванденгейму, продолжавшему плескаться в бассейне, — ещё один такой купальщик, и вода выйдет из берегов!

— Да, эта лохань не по мне.

Ванденгейм с пыхтеньем вылез из воды. Подрагивая розовыми складками большого тела, он протрусил к дивану и поспешно закутался в халат.

— Будь я проклят, если ещё когда-нибудь поеду на немецком корыте, — проворчал он.

— Честное слово, Джон, вы напрасно ворчите. Этот «Фридрих» совсем не такая плохая посудина.

— Все не так… как я привык! Чорт бы их побрал с их экономией! Неужели нельзя поднять температуру воды ещё на два-три градуса?.. Брр!..

— Для немцев купанье не столько удовольствие, сколько «процедура».

— Вся их жизнь — только процедура, чорт их побери!

— Но мы, старина, — с заискивающей фамильярностью сказал Шрейбер, — заинтересованы в том, чтобы у них действительно было крепкое здоровье… Взять хотя бы моего брата…

Генри Шрейбер с самого момента появления в купальном зале думал о своём старшем брате Курте Шрейбере, ждавшем в коридоре разрешения войти. Глава Гамбургского банка Шрейберов напрасно добивался в Штатах личного свидания с Ванденгеймом. Оно было ему необходимо, совершенно необходимо, если он не хотел сойти на вторые роли в начинавшемся новом туре вторжения доллара в Европу. Генри обещал ему устроить это свидание на пароходе. И вот Курт, отшвыривая одну за другой начатые и недокуренные папиросы, нервно расхаживал около двери, ведущей в помещение бассейна. Казалось, ничто не мешало ему толкнуть дверь и войти. Но сила более могущественная, чем любая полиция, государственная или частная, удерживала Шрейбера по эту сторону двери. Это была сила денег, которых у Ванденгейма было в сто раз больше, чем у Курта. Сознание такой разницы лишало уверенности в себе этого обычно заносчивого и не терпящего возражений властного главу немецкого дома Шрейберов.

Тем временем его младший брат, не получив от Ванденгейма ответа на реплику о Курте, спросил:

— Вы не думаете, Джон, что ваш личный разговор с Куртом принёс бы пользу?

— Не думаю.

— Вы узнали бы из первых уст то, чего в конце концов не могут знать ваши эксперты.

— Спросите и скажите мне.

— Можно подумать — вы боитесь Курта, что ли?

— Боюсь? — Ванденгейм пожал плечами. — Глупое слово, Генри.

— Я не то хотел сказать.

— А я всегда говорю только то, что хочу.

— Видите ли, Джон, мне казалось, что вам нужно хоть раз поговорить друг с другом откровенно. Все-таки Курт — это Европа.

— Не Европа, а Германия. Та самая Германия, которая уже слопала шесть миллиардов наших долларов и разевает пасть на новые. Я бы даже сузил понятие: не столько Германия, сколько Рур.

— Но вы же сами знаете, Джон: не поставив его на ноги, мы потеряем и то, что дали!

— Знаю!

— Значит, мы должны помочь англичанам и французам — тем из них, кто правильно понимает положение вещей, — вытащить Германию из ямы, в которую она может скатиться.

— Глупости!

Шрейбер некоторое время удивлённо смотрел на Ванденгейма.

— Я вас не понимаю, Джон.

— Чего вы ждёте от Англии и Франции? У них дрожат руки, когда приходится давать немцам каждый новый цент, — тянут, оглядываются. Развал в Германии грозит чорт знает чем. Там нужна твёрдая власть. Такая власть, которая обеспечит нам сохранность наших денег.

— Как раз то, о чём и я говорю! — радостно воскликнул Шрейбер.

— Видите ли, Генри, — медленно проговорил Ванденгейм, — именно сейчас вам нужно до конца понять: надежды на то, что европейцы будут в течение шестидесяти лет, как овцы, выплачивать нам военные долги, могут жить только в головах последних дураков. Европейцы, которые и сейчас уже полные банкроты?..

— Идиотизм, — поспешно согласился банкир.

Ванденгейм продолжал:

— Нам гораздо выгоднее сделать гуманный жест и списать в убыток все военные займы, когда-либо предоставленные Штатами европейским правительствам, но зато обеспечить платёжеспособность Европы по тем кредитам, которые предоставили ей мы… Мы! — повторил он внушительно. — Меллон, Морган, Дюпон, я… Я! Пусть эту кашу расхлёбывает казначейство нового президента. Налогоплательщики ещё немножко подтянут пояса: это им не впервой. Большой беды в этом не будет. Но частные долги Европы должны остаться частными долгами. Никому — ни президенту, ни конгрессу — мы не позволим хозяйничать в нашем кармане!

— Говорят, будто Рузвельт приведёт Моргентау. А этот умеет залезать в чужой карман.

Ванденгейм сердито выпятил челюсть:

— Руки коротки и у Моргентау.

— Большие планы… большие планы, Джон! — взволнованным шопотом ответил Шрейбер. В его голове проносился вихрь многозначных чисел: денежный поток, протекающий через фильтры его банка и оставляющий на этом фильтре столь вожделенный золотой. — Это настоящее дело, Джон! — повторил он. — Но для этого нам нужно взять за горло французов, нужно окончательно свалить англичан… С этим придётся повозиться.

— Повозиться? — Ванденгейм расхохотался. — Нет, дружище, они уже достаточно крепко держат друг друга за глотку. Начинается другая игра. Довольно мышиной возни. Мы — янки!

— Большие планы, большие планы, Джон…

— Если мы уже вложили в Германию шесть миллиардов, то вложим ещё шестьдесят…

— Немцы никогда не смогут с нами расплатиться.

— Какие там к чорту расплаты! — крикнул Ванденгейм. — Вы смотрите с точки зрения мелкого менялы, которому выгодно, чтобы деньги текли в обе стороны, лишь бы через ваши руки. А я и не хочу, чтобы они возвращались в Америку. Пусть все остаётся там! Я хочу стать хозяином в Германии…

— В Германии нет достаточно твёрдой власти, Джон, — пробормотал Шрейбер. — Если бы вы знали, что произошло с последними выборами в рейхстаг!..

— Только, пожалуйста, без рождественских ужасов.

— Национал-социалисты потеряли два миллиона голосов, а коммунисты приобрели шесть миллионов!

— Знаю, знаю: если немецкой лавочке предоставить итти своим путём, то к следующим выборам коммунисты придут с двенадцатью миллионами голосов!

— Я об этом и говорю! — обрадованно подтвердил Шрейбер. — Вы знаете, кому позволили открыть рейхстаг?.. Коммунистке Кларе Цеткин!

— А зачем у них до сих пор вообще существует этот рейхстаг? Германии не нужно никакого рейхстага! Довольно и коммунистов в Германии и где бы то ни было! Пора во всей Европе завести надёжный порядок. Такой, как в Италии!

— К сожалению, не везде есть римские папы! — со вздохом проговорил Шрейбер. — Пий XI положил немало труда на то, чтобы подчинить итальянцев главарю чернорубашечников. — Вдруг Шрейбер ударил себя по лбу: — О-ля-ля, Джон! Ведь в Германии же есть целая армия католиков! Брюнинг — вот фигура, которую снова можно двинуть в ход, вместе с ним к нам на службу придёт весь аппарат папского Рима…

— Нет, нет! — с живостью отозвался Ванденгейм. — Оставьте Брюнинга в покое. Эта фигура для другого времени.

— Вы допускаете возможность такой сложной ситуации? Если говорить о католиках, то лучше поддержать пока Папена. Все равно без католической партии Центра дело не обойдётся.

— Может быть, — согласился Ванденгейм. — Но Папен не годится.

— А если поддержать Папена ещё ходом «слева»?..

— Не говорите глупостей, Генри!

— Я имею в виду таких левых, как Носке.

— Ах, эти!.. Нет, социал-демократическим чучелом теперь не обманешь даже самых доверчивых немцев. Папена должен сменить какой-нибудь тип покруче, чем этот Носке. Что-нибудь откровенно националистическое, прямое, грубое. Понимаете?

После короткого размышления Шрейбер воскликнул:

— Курт вам скажет: он и его коллеги из финансового мира считают, что там есть подходящий тип.

Генри нарочно сослался на брата, думая, что теперь-то Джон захочет его видеть, но тот словно и не слышал.

— Кто этот тип? — спросил он.

— Гитлер.

— Слыхал. А военные его поддержат?

— Генералы на его стороне.

Ванденгейм встал и, скинув халат, принялся приседать, разводя руки в стороны. Генри Шрейбер подумал, что следовало бы сказать Курту, что с приёмом у Ванденгейма ничего не выйдет. Но для этого пришлось бы выйти из зала и, следовательно, рискнуть упустить Ванденгейма. Генри решил, что с Куртом ничего не случится, если он и подождёт, и принялся закуривать. Делая вид, что его больше всего заботит отсыревшая сигарета, он спросил:

— А что сказал вчера Стимсон?

— Чтобы вы меньше думали о комиссионных.

Шрейбер деланно рассмеялся.

— Да, да, — сказал Ванденгейм, — это серьёзно. Он полагает, что мы с вами сейчас отвечаем не только за наши дела, а за лавочку в целом.

— Он имеет в виду Европу?

— Европу и вообще… — Ванденгейм сделал округлое движение обеими руками, словно охватывая большой шар.

— Правильная точка зрения, — кивнул Шрейбер.

— Он-то готов поддержать все наши шаги, которые поведут к укреплению Германии, чтобы она могла противостоять красным, но имейте в виду: на этот раз вы должны использовать содействие стимсоновской команды вовсю.

— Мы и так…

— Я к тому, что его уход — дело решённое. А ещё неизвестно, так ли легко сговоришься с Хэллом.

— С Хэллом?

— Да, Рузвельт притащит этого старика.

— И все же мы-то своего добьёмся, а вот как Рузвельт — не знаю.

— Нужно, не откладывая, взяться за дело.

— Ясно, ясно!

— Вы наивничаете, Генри! — угрожающе проговорил Ванденгейм. Он сел на диван и упёр руки в бока. Халат распахнулся. — Первое, что вы должны сделать, — это помирить «ИГ» с Тиссеном и Круппом. Мне в конце концов наплевать, как он будет называться, этот их новый парень…

— Гитлер, — подсказал Шрейбер.

— Чорт с ним, пусть будет Гитлер, если на него можно положиться, но я не желаю больше, чтобы немцы тратили мои деньги на внутренние драки.

— Мне тоже ни один из них не родственник, — пренебрежительно заявил Шрейбер.

— Посоветуйтесь с Шахтом.

— Тут нужен совет военных.

— Так потолкуйте с их генералами.

— Можно подумать, Джон, что теперь вы решили играть в простоту.

— Что ещё?

— Мы же сами создали положение, при котором генералы смотрят из рук Тиссена и компании.

— А Тиссен из рук генералов?.. Согласитесь, Генри, — примирительно закончил Ванденгейм, — это же глупо: с одной стороны, как пайщик «Дженерал моторс», я даю деньги Тиссену, с другой стороны, как пайщик Дюпона, — «ИГ». А они грызутся. Это же глупо!

— Может быть, и не так глупо, как кажется. Чтобы нарыв лопнул, ему нужен компресс.

— К чорту компрессы, Генри! У нас нет на это времени. Нарыв нужно вскрыть ножом. И чтобы наверху кучи остался этот их…

— Гитлер?

— Глупое имя…

— По словам Курта, англичане, до сих пор предпочитающие для Германии восстановление монархии, фыркают при имени «национального барабанщика».

— Фыркать имеет право тот, кто даёт деньги.

— Они участвуют в деле.

— С совещательным голосом, Генри. — Ванденгейм рассмеялся и, вдруг сразу посерьёзнев, сказал: — Кстати об англичанах: нужно перерезать канал для подачек, идущих в Германию от нефтяников во главе с Генри Гевелингом.

— А на какой размер наших вложений может рассчитывать Курт? — спросил Шрейбер.

Ванденгейм пожевал толстыми губами и неопределённо промямлил:

— Это зависит… — Он долго молчал, словно его мысль вдруг прервалась. — Одним словом, остановки за деньгами не будет, но на этот раз мы хотим реальных гарантий. Нам нужны не такие жалкие проценты, словно мы ростовщики…

— На этот раз будет пятьдесят один, — уверенно сказал Шрейбер.

— Пятьдесят один? — задумчиво переспросил Ванденгейм, посмотрев в потолок. — Мало!

В глазах Шрейбера мелькнул испуг.

— Не хотите ли вы поменяться местами с самими немцами?! — воскликнул он.

Ванденгейм посмотрел на него в упор так, словно услышал глупость. Его голубые глаза сузились и снова посерели.

— Хочу.

— Джон! — не то испуганно, не то удивлённо воскликнул Шрейбер.

— Да, да! Именно этого я и хочу, — повторил Ванденгейм.

— Оставить им десять процентов в их собственном деле?

— Да.

— Это невозможно, Джон, честное слово!

— Только при такой перспективе игра стоит свеч, — упрямо наклонив голову, проговорил Ванденгейм. — Мы можем оставить немцам ровно столько права распоряжаться, сколько укладывается в эти десять процентов. Ни на цент больше!

Шрейбер от волнения не заметил, как швырнул окурок в бассейн. Его по-настоящему пугали планы старшего партнёра. Их осуществление означало бы, что нити управления экономикой Рейнской области уйдут из рук европейских шрейберов. А именно они и были до сих пор единственными полновластными распорядителями дел там, из своих контор в Лондоне, Кёльне и Гамбурге. Ведь и сам он, сидя в Штатах, был вынужден смотреть из рук «старших». А хотелось другого: не сможет ли он сам стать «старшим» при новом повороте дела?

— Всех их нужно спутать в один узел, — между тем говорил Джон. — Так, чтобы никогда и никто не мог его распутать… Ни при каких обстоятельствах! «ИГ» нужно связать с «Импириел кемикл», «Импириел кемикл» с Кюльманом, Кюльмана с Нобелем. И все под нашим контролем!



— Начнётся война в Европе, и все полетит к чорту, — в сомнении произнёс Шрейбер.

— Войны в Европе не будет, — отрезал Джон. — Мы локализуем её на востоке. Мы поможем Японии прыгнуть на спину России. Поддержим немцев в драке с большевиками по ту сторону Вислы. Но сначала займитесь этими немецкими дрязгами. — Он пошлёпал губами. — Пусть-ка немцы кончают у себя с коммунистами. Решительно кончают. Иначе мы никогда не доберёмся до сути…

— Доберёмся, Джон, доберёмся. — Шрейбер заискивающе-фамильярно похлопал Ванденгейма по спине. — Как только на карте появится общая русско-германская граница, дело будет сделано. Керзон не зря провёл свою линию, а?

— И очень скоро мы к ней подберёмся. Немцы пойдут на эту приманку.

На некоторое время между ними воцарилось молчание. Казались, каждый думал о своём. Потом, словно и не было делового разговора, Ванденгейм спросил:

— Вы уже завтракали?

— Да… Но, кажется, я способен начать сначала.

— Так пошли.

— Сколько же, по-вашему, для начала можно дать Курту?

— Столько, сколько нужно для восстановления всего военного комплекса в Германии. При этом не из старья, а на совершенно новой, вполне современной производственной базе. Пригласите к завтраку Шахта: пусть пускает в ход этого вашего… — Джон щёлкнул толстыми пальцами.

— Гитлера?

— Вот именно: Гитлера.


Это был первый и последний деловой разговор, который Джон Ванденгейм имел за все пять дней трансатлантического перехода. Все другие попытки заговорить с ним о делах он пресекал лаконическим: «В Европе!»

Это слово он обычно бросал через плечо, даже не оборачиваясь к секретарю, чтобы не отрываться от своего любимого занятия — чистки трубок. Перед ним стоял чемодан-шкаф, разделённый на сотни отделений, где покоились трубки, входившие в так называемый «малый» набор, следовавший за ним повсюду и составлявший часть его знаменитой коллекции трубок. В ней были представлены глиняные трубки инков и голландцев, фарфоровые — не то урыльники, не то пивные кружки — баварцев, турецкие чубуки, китайские трубочки-малютки для опия, огромные, как гобои, бамбуковые трубки полинезийцев, современные шедевры Донхилла и Петерсона — всё, что было когда-либо изготовлено для сухой перегонки курева в лёгкие человека. В поместье Ванденгейма на Брайт-Айленде остался целый трубочный павильон, набитый трубками, и штат экспертов-трубковедов.

Джон Третий не знал большего удовольствия, чем сидеть за чисткой какого-нибудь уникума из прекрасного, как окаменевший муар, верескового корня или из потемневшей от времени и никотина пенки.

Людям, близко знавшим Джона Третьего, было известно, что трубки являлись единственным предметом, не связанным с наживой, которым Ванденгейм способен был искренне интересоваться.

Поэтому для секретарей не было ничего удивительного в том, что в течение плавания «Фридриха» они получали это лаконическое «в Европе» независимо от того, какие имена они называли и о каких делах докладывали.

2

Единственным, ради кого Ванденгейм оторвался от возни со своими трубками, и то уже почти в виду Гамбурга, был худой краснолицый пассажир, вызванный секретарём Ванденгейма из каюты первого класса. В судовом списке он значился как Чарльз Друммонд, инженер и коммерсант. Но когда он вошёл в салон Ванденгейма, тот указал ему на кресло и сказал:

— Капитан Паркер…

Это звучало скорее вопросом, чем приглашением.

Паркер молча кивнул головой и сел.

— Полковник предупредил вас, что вы мне понадобитесь?

— Да, сэр.

Ванденгейм бесцеремонно оглядел Паркера.

— По словам полковника, на вас можно положиться…

Паркер выдержал его взгляд и также посмотрел ему прямо в лицо, ничего не ответив.

Ванденгейм указал на сидевшего по другую сторону круглого стола человека и сказал:

— Доллас поговорит с вами.

И ушёл.

Паркер посмотрел на Долласа. Он не раз слышал это имя — одного из двух совладельцев нью-йоркской адвокатской фирмы, ведшей дела крупнейших банковских корпораций, — но никогда его не видел.

Паркер иначе представлял себе Фостера Долласа. Он принял бы за злую шутку, если бы кто-нибудь описал ему этого дельца таким, каким он его видел теперь перед собою: маленький, щуплый, но с круглым животом, с головою, похожей на огурец, покрытый налётом рыжей ржавчины. Лицо его было словно вымочено и потом крепко выжато — все в складках дряблой кожи.

Доллас сидел совершенно неподвижно и не проронил ни слова, пока широкая спина Ванденгейма не исчезла за дверью. Тогда он заговорил быстро, выбрасывая чёткие слова, отделённые друг от друга совершенно одинаковыми, как удары метронома, промежутками.

— Вы проинструктированы?

— Да, сэр.

Доллас расцепил пальцы сложенных на животе непомерно больших, покрытых пятнами, словно от экземы, рук и, опершись ими о подлокотники кресла, порывисто наклонился к Паркеру:

— Имеете собственность?

— Нет, сэр.

— Состоите акционером каких-нибудь компаний?

— Нет, сэр.

— Играете на бирже?

— Нет, сэр.

— Женаты?

— Нет, сэр.

— Имеете постоянную подругу?

— Нет, сэр.

— Родители?

— Умерли, сэр.

— Очень хорошо!

Доллас так же порывисто, как подался вперёд, откинулся теперь к спинке кресла и снова сложил руки на животе.

На лице Паркера не было ни малейших следов раздражения или хотя бы удивления этим допросом. Казалось, он был способен так же спокойно, монотонно отвечать всю жизнь, о чём бы его ни вздумали спрашивать.

А Доллас, подумав, сказал:

— У вас ещё все впереди.

— Надеюсь, сэр.

— Если будете хорошо работать, у вас будет много денег.

— Может быть, сэр.

— Об этом подумаем мы.

— Очень любезно, сэр.

— И сейчас там… — Доллас махнул куда-то в пространство, — вам понадобятся деньги.

— Возможно, сэр.

Доллас так же быстро и чётко, действуя, как солдат, выполняющий приказы «по разделениям», вынул чековую книжку, перо и, написав чек, протянул его Паркеру.

— Банк Шрейбера, Гамбург.

— Слушаю, сэр.

— Вы не должны испытывать недостатка в деньгах.

— Благодарю, сэр.

— В Германии вы не увидите никого из нас.

— Понимаю, сэр.

— Обо всем, что я вам поручу, вы дадите мне знать письмом вот с таким знаком на конверте. Подписываться не надо.

Доллас торопливо нарисовал знак на корешке чека и тут же зачертил его.

— Прежде всего вы свяжетесь с лицом, которое…

Паркер остановил его движением руки.

— Прошу, не здесь, — и он посмотрел на дверь.

— Я забыл, — сказал Доллас, — корабль немецкий.

— Даже если бы он был трижды американский.

Доллас набросил на плечи пальто и вышел на палубу. Паркер последовал за ним.

Там, склонившись рядом на поручни над видневшейся далеко внизу водой, они закончили разговор. Паркер ничего не записывал. Он только запомнил несколько адресов и одно-единственное имя: Вильгельм фон Кроне.

От этого фон Кроне Паркер должен был получать сведения, интересующие Ванденгейма, но действовать при этом так, чтобы связь между Паркером и Кроне никогда и никем не могла быть обнаружена. Через этого же Кроне Паркеру предстояло передавать кое-что и тем руководящим немецким политикам, с которыми Ванденгейм найдёт нужным вступить в секретные сношения через головы Шрейбера и Шахта.

Перед тем как уйти, Паркер спросил:

— Когда вы отбудете из Европы, я должен буду сопровождать вас, сэр?

— Нет.

— Я останусь в Европе?

— Да… Полковник хорошо говорил о вас… Мы найдём вам дело…

— Я рад, сэр.

— Молодёжь страдает иногда превратным представлением о жизни, — отчеканил Доллас, словно диктуя параграф какого-то устава.

— Надеюсь, я правильно понимаю жизнь.

— Молодёжь гибнет из-за своего честолюбия…

— На нашей службе, сэр?

— …или идеи.

— У меня нет идей, сэр.

— Убеждения?

— Я не принадлежу ни к каким партиям, сэр.

— А в прошлом?

— Никогда не было, сэр.

— Студентом?

— Я увлекался спортом, сэр.

Доллас разжал руки, которыми придерживал полы накинутого на плечи пальто, и сделал ими неопределённое движение.

— У вас были когда-нибудь друзья коммунисты?

— Никогда, сэр.

Это была единственная фраза, которую Паркер произнёс с особенным ударением.

— От них все беды! — Доллас повернул востроносое лицо к востоку, и его ноздри порывисто раздулись, словно он принюхивался. — Но рано или поздно мы с этим покончим.

— Я тоже так думаю, сэр.

— Правильно думаете, капитан. — И, помолчав, Доллас добавил: — Если вам понадобятся в Европе деньги, дадите знать.

— Благодарю, сэр.

Они ещё несколько минут молча стояли у борта под защитою стеклянного козырька, по которому монотонно барабанил дождь.

Внизу чернела исхлёстанная ударами косого дождя вода; она, журча, обтекала высокие борта «Фридриха Великого», медленно входившего в устье Эльбы. Дробясь в подёрнутом рябью глянце реки, все восемь рядов иллюминаторов отражались мутножелтыми расплывающимися пятнами.

Доллас прервал молчание:

— Желаю удачи!

Он покровительственно похлопал Паркера по плечу. Тот молча снял шляпу.

Когда маленькая фигура Долласа скрылась в осветившемся на мгновение квадрате двери, Паркер вернулся в свою каюту и принялся укладывать чемодан, то и дело с интересом поглядывая в иллюминатор, за которым, сквозь сетку дождя, виднелись огни Гамбурга. Паркер ещё никогда не бывал в Европе.

Правда, как говорят, в Европе все хуже, чем в Штатах, и уж, во всяком случае, мельче, чем в Штатах, но посмотреть новое никогда не вредит. Ездят же, в конце концов, даже американцы осматривать Йеллоустонский заповедник со всякого рода окаменелостями. Вероятно, и тут, в Европе, все эти мелочи — что-нибудь вроде окаменелостей. Но поскольку эти древности представляют интерес для его боссов, то и ему самому будет полезно с ними познакомиться.

Паркер подошёл к иллюминатору. «Фридрих Великий» уже вошёл в Гамбургский порт и двигался теперь мимо череды причалов с ошвартованными у них пароходами. Паркер сразу же обратил внимание на то, что это вовсе не так уж мало, как должно быть все это в этой маленькой Европе. Да и не производит впечатления древности. Набережные порта обросли кранами, словно джунгли деревьями. Пакгаузы складов велики и, кажется, заполняют территорию, которая сделала бы честь даже Нью-Йорку.

Но, может быть, все это лишь тут, на берегу, где не может не сказываться великое влияние великой Америки, чей великий дух оживляет костенеющую Европу. Если верить врачам, нечто подобное происходит ведь и с человеческим организмом: ткани тела к старости костенеют, теряют эластичность, и человек может даже вовсе утратить подвижность — скажем, перестать ходить. Тогда необходимо оздоровляющее вливание чего-то, что способно разлагать соли старения. Такое вливание совершает сейчас Америка. Подкожное впрыскивание золотого раствора долларовых займов и прямых капиталовложений помогает Европе, и в частности Германии, бороться со склерозом, который готов превратить эту провинцию мира в заповедник, подобный Йеллоустону… Вполне возможно, что старушка Европа загнётся от подобных вливаний, но до этого ему уже мало дела…

Однако смотрите-ка! «Фридрих» все идёт и идёт, а причалам ещё и конца не видно. Видно, эти немцы научились-таки кое-чему у американцев! Интересно знать, когда они это успели?

Задетый за живое неожиданной грандиозностью порта, Паркер надел шляпу и пошёл наверх, чтобы с палубы разобраться в неожиданном зрелище, представшем его взорам в Гамбургском порту.

А высоко над его головою, на той палубе, где он только что побывал, под защитою того же стеклянного колпака, снова виднелась унылая фигура Долласа. Он зябко сжался, пряча голову в поднятый воротник пальто. Рядом с ним возвышалась массивная фигура Ванденгейма. Ветер раздувал огонёк на конце зажатой в его зубах сигары.

— За каким дьяволом вы меня вытащили на этот сквозняк? — недовольно проворчал Ванденгейм.

— Мне всюду чудятся уши.

Ванденгейм невольно огляделся.

— Выкладывайте, что у вас там есть.

— Насчёт ФДР, Джон.

— Франклин… Делано… Рузвельт… — едва слышно, словно в глубокой задумчивости, проговорил Ванденгейм. При этом глаза его утратили рассеянное выражение. Их взгляд стал тяжёлым и почти угрожающе впился в лицо Долласа, удивительно напоминавшее в полутьме злую мордочку хорька.

— Говорите же… — понизив голос, повторил Ванденгейм. Он вынул изо рта сигару и наклонился к самому лицу Долласа. — Ну?..

Доллас ещё глубже втянул голову в воротник пальто.

Ванденгейм едва разбирал слова:

— Мы можем… послать телеграмму… Герберту…

— Говеру?

— Пусть действует…

Огонёк сигары, брошенной Ванденгеймом, исчез за бортом, и его большая рука тяжело опустилась на плечо Долласа:

— Тсс!.. Вы!..

3

В комнате царила томительная тишина. Слышно было, как шелестят листы досье, которое гневно перелистывал Геринг, да его все учащавшееся дыхание.

За спиною Геринга стоял Вильгельм Кроне. На нем была чёрная форма эсесовца с нашивками штурмбаннфюрера. В наружности Кроне не было ничего примечательного. Вероятно, в перечне примет, какие составляются в личных досье тайной полиции, против графы «лицо» стояли бы слова «чисто обыкновенное, без отметин». Нос его был тоже «обыкновенный», по сторонам его сидели такие же обыкновенные глаза — ни большие, ни маленькие, ни тёмные, ни светлые. Даже их окраска не сразу поддавалась определению, но скорее всего они были серыми, хотя временами, когда он поворачивался к свету, в них и можно было найти признаки лёгкой голубизны. Темнорусые волосы, не короткие, не длинные, были расчёсаны на пробор, какой носят миллионы немцев по всей Германии, — обыкновенный ровный пробор. Человек, взглянувший на этот пробор, через минуту забывал, с какой стороны он расчёсан, — с правой или с левой. Он не был ни особенно тщательным, ни сколько-нибудь небрежным.

Заметными в Кроне были только руки с длинными нервными пальцами. Такие пальцы бывают у шуллеров, карманников и тонких садистов.

Одним словом, если не считать рук, весь Кроне с ног до головы был «обыкновенным, без особых примет».

Из-за спины Геринга Кроне видел его широкий, коротко остриженный затылок и розовую складку шеи, сползавшую на тугую белизну воротничка. Он видел, как по мере чтения досье шея министра делалась темней, как кровь приливала к ней. Наконец и затылок стал красным.

Кроне заглянул через плечо Геринга: толстые пальцы министра, вздрагивая от раздражения, держали за угол вшитую в досье листовку с призывом бороться за оправдание и освобождение обвиняемого в поджоге рейхстага болгарского коммуниста Димитрова.

Воззвание было подписано:

«От имени германского антифашистского пролетариата, от имени нашего заключённого вождя товарища Тельмана — Центральный комитет Коммунистической партии Германии».

По нетерпеливому движению головы Геринга Кроне понял, что тот снова перечитывает воззвание, и мысленно усмехнулся. Он не завидовал полицейскому чиновнику, стоявшему по другую сторону стола.

— «Именем Тельмана»? — негромко, с хрипотою, выдававшей сдерживаемый гнев, проговорил, ни к кому не обращаясь, Геринг.

Чиновник растерянно повёл было глазами в сторону Кроне, но тотчас же снова уставился на министра.

— Послушайте, вы! — крикнул Геринг, ударяя пухлой ладонью по листовке. — Я вас спрашиваю: что значит «именем Тельмана»?

— Но… экселенц…

— Почему они подписывают свои листовки именем человека, который уже полгода сидит в тюрьме?

— Не… не знаю… экселенц…

— А кто знает?.. Кто? — Геринг поднялся, опираясь руками о стол, и, ссутулив спину, смотрел на чиновника налившимися кровью глазами. — Может быть, они согласовывают с ним содержание этих воззваний?

— О, экселенц! — воскликнул чиновник. — Тельман содержится в абсолютной изоляции, на режиме… приговорённого к смерти.

— Какой прок в вашем режиме, если коммунисты не считают Тельмана похороненным?

— Но, смею сказать, экселенц, сделано все, чтобы тюрьма действительно стала для него могилой!.. Мы не снимаем с него наручников даже на время обеда, вопреки тюремному уставу.

— Плюю я на ваш устав! — взревел Геринг. — Вы с вашим уставом довели дело до того, что Димитров выходит на процесс так, как будто пробыл полгода в санатории, а не в тюрьме!

— Но вам же известно, экселенц, в каких условиях он содержался.

— Вы обязаны были вовремя дать мне знать, что этого недостаточно.

— Он был лишён прогулок… Наручники не снимались даже для писания заявлений следователю.

— Мало!

— Я назначал ему строгие наручники, экселенц! В них нельзя пошевелить руками. В них человек через месяц сходит с ума. Мы же не снимали их с Димитрова три месяца!..

Геринг сделал вид, что с досадою зажимает уши, потом, с безнадёжностью махнув в сторону чиновника, сердито проговорил:

— Неужели вам мало тех примеров служебного рвения, которые столько раз показывали наши молодцы-штурмовики, когда арестованные совершали попытку к бегству?

— Но Тельман ни разу не пытался бежать.

— Так сделайте, чтобы попытался!

— Мы постараемся, экселенц.

Геринг швырнул папку чиновнику:

— Запомните: нам не нужны люди, которых надо учить!

Чиновник склонил голову:

— Экселенц…

— Если коммунисты будут иметь возможность действовать именем Тельмана, я спрошу с вас!.. — Геринг обернулся к Кроне: — Хоть бы вы взяли это дело на себя. Я уверен, вы придумали бы что-нибудь! — Он кивнул чиновнику: — Идите… Если вы окажетесь банкротом, я действительно поручу это дело господину фон Кроне. Он покажет вам, как нужно работать!

— Надеюсь справиться, экселенц. — Чиновник щёлкнул каблуками.

— Послушайте, вы! — спохватился Геринг. — Не натворите чего-нибудь… неподобающего. Не то снова подымутся крики, что мы убийцы. На это можно было наплевать, пока вы действовали как штурмовик. Но теперь, когда вы чиновник правительства, нужно работать тонко и чисто.

— Я вас понял, экселенц!

Когда дверь за чиновником затворилась, Геринг встал, взял стоявшую на столе большую пёструю коробку и протянул её Кроне.

— Курите! Эти папиросы прислал мне болгарский царь. Наверно, хороши!.. — Он прошёлся у стола. — Если бы вы знали, милый Кроне, как трудно работать, когда узда приличий заставляет думать о том, что можно и чего нельзя.

— Да, это очень стеснительно, экселенц.

Геринг шумно вздохнул:

— Если бы я знал наверняка, что думают по этому поводу по ту сторону канала!

— Вас беспокоят англичане? — Кроне пренебрежительно скривил губы.

— Если бы вы были на моем месте, Кроне, они беспокоили бы и вас. Насчёт американцев-то я спокоен, — уверенно проговорил Геринг. — Они достаточно деловые люди, чтобы понимать: до тех пор, пока не уничтожены живые носители коммунистической идеи, янки не могут быть спокойны за деньги, вкладываемые в оздоровление нашей промышленности…

— Вы совершенно правы, экселенц, — проговорил Кроне. — Янки трезвые люди… Впрочем, говоря откровенно, я думаю, что и англичане достаточные реалисты.

— Знаете что? — Геринг сделал глубокую затяжку. — Если бы вы могли выяснить, что думают на этот счёт англичане…

— Думают или подумают?

Геринг расхохотался:

— Вы золотой человек, Кроне, сущее золото! Если бы у нас было побольше таких голов… Попомните моё слово: вы сделаете карьеру… держитесь около меня.

— Меньше всего я думаю о карьере, экселенц.

— Ого! Такие ответы не часто приходится слышать от наших людей! — Возвращаясь к прежней мысли, Геринг вдруг спросил: — А что же, по-вашему, делать с Тельманом? Печать разных стран проявляет слишком много интереса к его фигуре.

— И чем дальше, тем этот интерес делается назойливей, — заметил Кроне.

— Если не пресечь его источник?..

Геринг остановился напротив собеседника, широко расставив толстые ноги и заложив руки за спину. Наклонив голову, он выжидательно смотрел на Кроне.

Тот заговорил негромко:

— Подумайте, экселенц, какое впечатление произвело бы на мир… отречение Тельмана!

Геринг вынул изо рта папиросу. Веко над его левым глазом нервно дёргалось.

— Отречение… Тельмана?

— Что же невероятного, экселенц? — Кроне пожал плечами. — Вы же вполне удачно проделали это с Торглером.

— Торглер!.. Но чего вы рассчитываете добиться от Тельмана?

— Разве вы не намерены после процесса Димитрова организовать процесс Тельмана? Разве вам не нужно доказать, что коммунисты замышляли государственный переворот и работали на Москву?

— Конечно!

— Так пусть же Тельман предоставит вам возможность защищать его от этого обвинения. Пусть он только не мешает нам самим доказать, что вся его борьба с нами была ошибкой. И следующим его неизбежным шагом будет приход к нам!

— Тельман?.. — с сомнением покачал головою Геринг.

— Разве не таков был путь многих социал-демократов? Да что говорить, когда перед нами даже пример бывших коммунистов: Рут Фишер и Маслова в Германии, Дорио и Деа во Франции? Наконец Троцкий!

— Честное слово, это мне нравится… хотя и кажется почти неисполнимым.

— Вы сами должны побывать у него.

— Я?.. У него?..

— Вы!

Геринг вернулся к своему креслу и грузно опустился в него.

— Вы отдаёте себе отчёт, Кроне: я — в камере Тельмана?!

Геринг долго смотрел на Кроне, подперев голову кулаком.

— Из этого ничего не выйдет, Кроне, — уныло проговорил он наконец.

— Посмотрим! Тельману следует показать, что будет, если он не внемлет вашему голосу. Подземная камера без света, в которой можно только лежать, не блестящая перспектива.

— Мы уже пробовали. Он объявил голодовку.

— Примените искусственное питание, но заставьте его почувствовать, что такое могила. Пригрозите продержать его на искусственном питании столько времени, сколько человек может выжить без света. Посмотрим, откажется ли он после этого слушать вас!

Мутные глаза Геринга оживились.

— Пожалуй, Кроне, это покрепче того, что мы делали до сих пор… Но пока он выдерживал все. Из чего они сделаны, эти коммунисты?.. Они не такие же люди, как мы, Кроне.

— Другие, экселенц…

— Другие?.. Пока я буду занят на лейпцигском процессе, его заставят до конца понять, что значит быть похороненным заживо! Я сломлю его! Сломлю, чего бы это ни стоило!..

Геринг сжал кулак и хотел ударить по столу, но движение вышло вялым, лишённым силы. Голова его стала клониться на грудь. Он поднял на Кроне помутившийся взгляд.

— Извините… я… на минуту…

Он с усилием встал и, волоча ноги, поплёлся к маленькой двери в дальней стене кабинета.

Кроне сквозь дым папиросы посмотрел на широкую ссутулившуюся спину Геринга. Закинув ногу на ногу, он пустил к потолку несколько правильных колец дыма и, прищурившись, следил за тем, как кольца поднимались, делались все шире, расплывчатей, потом тонкой стремительной струйкой пронзил сразу несколько колец. Ещё мгновение полюбовался тем, как они расходятся в неподвижном воздухе, и ленивым движением руки разогнал дым.

Его взгляд остановился на маленькой двери, за которой скрылся Геринг. Почему-то с особенной яркостью стояла перед глазами его спина: ссутулившаяся, во внезапно обвисшем, ставшем непомерно широким, как пустой мешок, мундире… Странно, как это раньше Кроне не приходило в голову: ведь сама судьба даёт ему в руки могучее средство воздействия на психику Геринга. Разве нет на свете каких-нибудь более совершенных наркотиков, чем кокаин, которым злоупотребляет «наци No 2»?.. Разве нельзя прибрать его к рукам, дав ему нечто, от чего наркоману так же трудно отказаться, как от опия человеку, втянувшемуся в этот порок?..

Эта неожиданная мысль так увлекла Кроне, что он даже забыл о папиросе, и столбик пепла рос на ней, грозя вот-вот обвалиться на брюки Кроне. Мысль о том, что нужно немедленно написать кое-кому, потребовать присылки самого сильного и затягивающего наркотика, какой только существует, давать этот наркотик Герингу такими дозами, чтобы постоянно держать его в зависимости от себя, не открывая ему ни названия, ни источника яда… Да, это может оказаться более крепкой цепью для министра, чем даже золото, которое он так любит, но которое ему может дать всякий, у кого его больше, чем у тех, на кого работает Кроне…

Когда Геринг вернулся, его поступь снова была твёрдой. Он держался прямо, его движения были театрально широкими.

Хотя Геринг понимал, что Кроне отлично знает, зачем он уходил, тем не менее он сделал вид, будто тот ничего знать не может:

— Заработался я, милый Кроне, начались головокружения… переутомление… Итак?..

— Ещё одну минуту, экселенц. Не кажется ли вам, что с Беллом пора кончать?

Геринг порывисто откинулся в кресле.

— Вы с ума, сошли!..

— Ничуть.

— Белл — моя личная связь с Гевелингом.

Кроне мог бы ответить, что он знает все: и то, что подозрительный авантюрист Белл нужен Герингу не столько в качестве «связи» с английским нефтяным магнатом Гевелингом, сколько в качестве источника получения средств на личные расходы генерала, выходящие за пределы государственных ассигнований; отлично знает, что именно он, Белл, был организатором огромного мошенничества с подделкой советских червонцев, которое должно было сделать его участников миллионерами, но совсем некстати было раскрыто, знал многое другое из тёмного прошлого и настоящего господина министра внутренних дел Пруссии. Но вместо всего этого он только скромно сказал:

— Знаю.

— Так какого же чорта!

— Эта линия связи становится опасной.

— Я не имею другой.

— Если Гевелингу будет нужно, он найдёт её и без Белла.

Всегда самоуверенное лицо Геринга отражало сейчас растерянность.

— Это ужасно, Кроне… Белл вполне мой человек.

— Вы уверены? — многозначительно произнёс Кроне.

Геринг встревоженно подался корпусом к собеседнику:

— Что-нибудь узнали?

Но Кроне уклончиво ответил вопросом на вопрос:

— Что он знает о поджоге?

Геринг потёр висок, как бы вспоминая:

— Вы думаете, он?..

Кроне кивнул:

— Болтает лишнее!

Геринг снова встал из-за стола и в волнении прошёлся.

— Тем не менее он может мне ещё понадобиться.

— Но значительно раньше он наделает вам уйму хлопот.

Геринг вскинул на собеседника взгляд, в котором можно было прочесть тревогу, смешанную с неприязнью.

— Что же вы предлагаете? — нехотя спросил он.

Кроне пожал плечами, как бы желая сказать: «Словно вы сами не знаете».

Геринг взял в руки лежавший на столе хрустальный шар и в задумчивости погладил его поверхность. В хрустале отразилось его лицо, растянутое в стороны так, что оно утратило человеческий облик. Несколько мгновений Геринг удивлённо смотрел на этого урода с непомерно раздувшимися щеками, потом покосился на Кроне и с отвращением отодвинул шар.

— Делайте. Только… не нашими руками.

— Разумеется.

По мере того как беседа удалялась от официальных тем, в тоне Кроне исчезали нотки почтительности.

— Все? — помолчав, спросил Геринг.

— Ещё одно небольшое дельце: вам не следует принимать у себя этого «прорицателя» Гануссена.

Геринг развёл руками и поднял плечи.

— Честное слово, Кроне, вы скоро создадите вокруг меня пустоту. Чем вам помешал Гануссен?

— Он пророчествует только в тех случаях, когда имеет надёжную предварительную информацию.

Геринг рассмеялся:

— Тем вернее его предсказания!

— Было бы лучше, если бы они не так точно сбывались… Вспомните, как он предсказал пожар рейхстага и как это использовали наши враги.

— Да, вышло не совсем хорошо.

— А если я вам скажу, что теперь он предсказывает казнь болгарских коммунистов?..

— Он недалёк от истины.

— Но если учесть, что международные круги и тут свяжут его с вами?

— Это действительно лишнее… Пожалуй, спиритические сеансы Гануссена пора прекратить.

— Вот и все мои дела, — сказал Кроне.

Он поднялся, намереваясь откланяться, но Геринг его остановил.

— Пойдите-ка сюда, Кроне! — Геринг с видом заговорщика поманил Кроне к стоявшей в нише витрине с альбомами, на крышках которых были изображены гербы прусских городов. Это были подарки магистратов своему министру внутренних дел. Геринг отпер горку и показал Кроне на огромный альбом с художественно выполненной на фарфоровом переплёте эмблемой Любека.

— Ну-ка, берите!

Кроне не без труда вынул из витрины тяжёлый альбом, замкнутый массивною золотою скобой, которую Геринг отпер своим ключом.

— Ну-ка, ну-ка! — торопил он Кроне, но видя, что тот медлит, сам откинул крышку. Вместо панорамы Любека, которую ожидал увидеть Кроне, ему предстала порнографическая картина.

Геринг с хриплым смехом переворачивал толстый картон альбомных листов.

— Каково?.. А вы ведь, наверно, думали, что и это — «почтительнейшее» подношение! Нет, мои молодцы взяли это при аресте бургомистра, которому было больше семидесяти лет, а?!

Геринг водрузил альбом на место и тщательно замкнул витрину.

— Каково, а! — повторил он, протягивая на прощание руку. Кроне почувствовал в своей ладони горячие, вспотевшие пальцы.

На месте исчезнувшего за дверью Кроне бесшумно выросла фигура адъютанта.

— Свидетели по делу о пожаре, экселенц, — доложил он, подавая список.

Под первым номером значилось: «Профессор доктор Поссе. Эксперт по пожарам».

Геринг исподлобья уставился на несмело вошедшего тощего старика и, не здороваясь, усадил его в кресло повелительным движением руки. Поссе в страхе глядел на министра; его руки лежали на коленях, словно силясь остановить дрожание складок отутюженных полосатых брюк. Геринг взял одну из лежавших на столе папок. В ней были фотокопии с черновых набросков, которые делал для себя Димитров, готовясь к процессу. Геринг нашёл список свидетелей обвинения с пометками Димитрова. Это были лаконичные, но исчерпывающие характеристики.

«Леберман — вор и морфинист; Кунцак — вор и преступник против нравственности; Вилле — фальшивомонетчик; Вебер — взяточник; Гроге — психопат…»

Геринг посмотрел на сидевшего напротив него старика и подумал: «Интересно, что написал бы Димитров об этом…»

— На допросе ван дер Люббе показал, что он бегал по залу рейхстага с куском горящей занавески. Может ли это иметь значение? — спросил Геринг у Поссе.

— Никакого.

— По-вашему, занавеской нельзя поджечь дом? — с нескрываемым неудовольствием сказал Геринг.

— Поджечь можно даже спичкой! Но поджечь — не значит сжечь, — сказал старик и, подумав, добавил: — Вообще ход мыслей ван дер Люббе мне непонятен. Ведь если бы он действительно хотел устроить пожар, то не стоял бы с факелом на балюстраде, не бегал бы с ним мимо окон и вообще не стал бы вести себя так, словно хотел привлечь к себе всеобщее внимание, и в первую очередь, внимание пожарных. Одним словом… мне кажется…

Поссе хотел сказать, что, по его мнению, ван дер Люббе вёл себя, как последний идиот, что кто-то подучил его сделать все, чтобы привлечь внимание публики к залу рейхстага, которого он не мог поджечь. Но под устремлённым на него тяжёлым взглядом Геринга старик говорил все медленней, тише и, наконец, умолк совсем.

— Может быть, — насмешливо проговорил Геринг, — вы и вообще не уверены в том, что ван дер Люббе хотел поджечь рейхстаг?

— Совершенно верно.

Геринг захлопнул папку, и его широкая мясистая ладонь тяжело легла на обложку.

— Вы плохой эксперт, господин Поссе… — в голосе министра снова появилась хрипота, как при разговоре с тюремным чиновником, — предлагаю вам: не позже завтрашнего дня представить точное описание действий, какие, по вашему мнению, должен был бы совершить ван дер Люббе, чтобы поджечь рейхстаг один, без помощников.

— Экселенц… — попробовал было возразить старик, но Геринг перебил:

— Да не забудьте, что все предварительные приготовления были сделаны тремя болгарами и Торглером: горючие вещества и все такое…

— Господин министр!..

Геринг не слушал:

— Завтра в двенадцать вы представите мне записку на утверждение. Потом я прикажу вас допустить к заключённому ван дер Люббе, чтобы вы могли его проинструктировать.

— Господин министр… — заикаясь, в отчаянии пролепетал Поссе, но Геринг даже не остановился.

— Я делаю вас ответственным за эту часть показаний ван дер Люббе.

Поссе привалился к спинке кресла и закрыл глаза. Геринг нажал звонок.

— Следующего!

Старика под руки вывели из кабинета.

Геринг принял суровый вид, готовясь встретить очередного свидетеля, но в кабинет поспешно вошёл адъютант:

— Господин рейхсминистр Гесс!

Гесс появился, не ожидая приглашения, и жестом отослал адъютанта. Бегающий взгляд его маленьких, глубоко запавших глаз насторожённо, но как бы мимоходом, остановился на Геринге, по хмурому выражению лица которого нельзя было сказать, что появление Гесса доставляет ему удовольствие.

Он выжидательно молчал.

Гессу пришлось заговорить первым:

— Фюреру не нравится возня, которую вы с Геббельсом затеяли вокруг болгар.

— Не нравится фюреру… или вам? — иронически спросил Геринг.

Гесс повторил с ударением:

— Фюреру не нравится…

Но Геринг не дал ему договорить и раздражённо крикнул:

— Вечно вам что-нибудь не нравится!

Гесс презрительно усмехнулся:

— Где ваша былая хватка, Геринг?

Геринг молча вытянул руку, и его кулак угрожающе сжался. Но на Гесса этот жест не произвёл никакого впечатления.

— Поймите: на процессе мы должны схватить за горло не этих болгар, не Торглера…

Геринг, хвастливо ударив себя по карману, перебил:

— Этот у меня уже вот здесь!

— …Не Торглера, а коммунистическую партию! И не только коммунистов Германии, а всех, во всей Европе, во всем мире! — Гесс угрожающе надвинулся на Геринга. — Фюрер вам не простит, если вы провалите процесс!

Геринг обеими руками упёрся в стол и оттолкнулся от него вместе с креслом.

— О чем вы думали раньше, когда я предлагал перестрелять их всех, прежде чем они улизнули в подполье?!

Но Гесс внезапно переменил тон и спокойным, неторопливым голосом проговорил:

— Я привёз субъекта, которого вы сами давно могли вовлечь в это дело.

Геринг отёр лоб, покрывшийся крупными каплями пота.

— Кого ещё? — процедил он сквозь зубы.

— Помните Карнаве?

— Депутат рейхстага?

— Бывший коммунист. Суд может его допросить в качестве свидетеля. Публика поверит тому, что он знает программу и систему борьбы коммунистов.

— Таких типов у меня самого сколько угодно, — похвастал Геринг.

— Погодите, — остановил его Гесс. — Александер говорил с Седовым. Троцкий ручается за Карнаве. Он покажет под присягой, что коммунисты замышляли вооружённый переворот. Покажет, будто поджоги и покушения на руководителей германского государства стояли в их плане.

— Вы… говорили уже с Карнаве? — недоверчиво спросил Геринг.

— Да.

— И он действительно согласен рассказать на процессе все это?..

— Все, что мы прикажем!

Геринг прошёлся по кабинету, потирая висок.

— Давайте его сюда!

4

Выйдя из подземки у Штеттинского вокзала, Рупп остановился. Он не знал, куда повернуть — налево или направо. Он сделал вид, будто рассматривает журналы, развешанные на газетном киоске, и подождал, пока мимо него не прошёл Лемке. Пропустив его настолько, чтобы не потерять в толпе, Рупп последовал за ним.

Лемке повернул направо, дошёл до угла и свернул в узкую Кессельштрассе. Это удивило Руппа. Он знал, что их цель — тюрьма Старый Моабит. Туда короче всего было бы пройти по Инвалиденштрассе, до уголовного суда. Эту дорогу Рупп помнил по тому времени, когда ему приходилось ходить сюда с матерью, пытавшейся узнать судьбу его исчезнувшего отца. Это были ещё времена Брюнинга и Папена. С тех пор тут, кажется, ничего не изменилось: та же прямая стрела улицы, те же шупо на перекрёстках, тот же редкий поток автомобилей и пешеходов. Разве только вот штурмовики перестали ходить посреди улиц, топоча сапожищами и горланя песни. Они теперь смешались с толпою. Впрочем, от этого они не стали менее ненавистны Руппу. Он был убеждён, что именно они, штурмовики, истинные виновники гибели его отца — берлинского рабочего-металлиста, примкнувшего ещё в 1918 году к спартаковцам.

Рупп все время боялся, что потеряет Лемке из виду, но, повернув за угол Кессельштрассе, к своей радости, сразу же увидел его неторопливо шагающим к Колонне Инвалидов. Здесь было меньше прохожих, и Рупп, следуя наставлениям Лемке, отстал ещё немного. Он ускорил шаги только тогда, когда Лемке, обойдя колонну, пересёк улицу Шарнгорста и, к ещё большему удивлению Руппа, вошёл в ворота кладбища.

Лемке не остановился в воротах у будки привратника-инвалида, на ходу проверяя, нет ли за ним наблюдения. Неторопливыми шагами он углубился в лабиринт кладбищенских аллей. Там он, наконец, остановился и сделал Руппу знак подойти.

— Ну что, малыш, — ласково сказал он, кладя руку на плечо юноши. — Не трусишь?

Рупп ответил укоризненным взглядом.

Лемке обнял его за плечи, и они пошли дальше вместе.

Рупп вслух читал надписи на памятниках. Многие имена были ему знакомы по учебникам истории. Одни хорошо — как Шарнгорст или герой всех гимназистов воздушный асс Рихтгофен, другие — смутно, как Шлиффен.

Но именно около его-то памятника Лемке и остановился.

— Ты немец, Рупп?

— Конечно!

— А что ты знаешь о Шлиффене? Почему ему воздвигли памятник?

Рупп смутился. Он не знал.

— Памятник Шлиффену воздвигли немецкие генералы. Он показал им путь, которым можно ворваться во Францию… Так же шайка разбойников могла бы поставить памятник наводчику, который отыскал в доме соседа незапертую форточку.

Рупп смотрел на длинное лицо фельдмаршала-наводчика. Большие пролысины надо лбом, тяжёлые мешки нижних век и мёртвый взгляд бронзовых глаз. Вокруг рта бронза застыла брезгливою складкой. Короткий подбородок был заносчиво вздёрнут над непомерно высоким воротником.

— Запоминай их лица, мальчуган, — сказал Лемке. — В крови, пролитой этими людьми, в крови, которую ещё прольют их ученики, следуя примеру учителей, можно было бы потопить Берлин!..

Они вышли к набережной канала. Лемке опустился на скамью и некоторое время молча созерцал поверхность воды.

На том берегу канала виднелась подёрнутая серою осеннею мглою верфь, левее шпицы музея терялись в ползущем над городом сером тумане. За его пеленою дом казался огромным и почти черным; его очертания были словно смытые контуры рисунка.

Лемке спросил:

— Ты любишь Берлин?

Рупп ответил не сразу:

— Почему ты спрашиваешь?

— Ты услышишь иногда, что наш Берлин — хмурая каменная громада, безвкусная смесь казарм и памятников курфюрстам, город-выскочка среди почтенных, убелённых славными сединами европейских столиц. Берлин называют гнездом милитаризма и международного разбоя.

Рупп нагнулся, чтобы заглянуть в лицо Лемке. Тот говорил, продолжая глядеть в воду канала:

— К сожалению, некоторые немцы сделали слишком много для того, чтобы это считать правдой. Но мы знаем, что это не вся правда о Берлине. Кроме Замка и Бранденбургских ворот, кроме Тиргартена с особняками миллионеров и Аллеею Победы, в Берлине есть ещё Веддинг, и Нейкельн, и Панков с миллионами таких немцев, как мы с тобой, как наши отцы и наши деды. И Сименсштадт, построенный руками таких же, как мы, где работают тысячи таких, как мы. Кроме памятников генералам, в Берлине стоят памятники Гельмгольцу и Шиллеру, Гёте и Коху. Это другой Берлин, с его людьми и домами, с заводами и памятниками, с его садами и тихими кладбищами, на которых лежат наши отцы… Этот Берлин наш. — И участливо добавил: — И таким пропавшим без веста, как твой отец, мы поставим памятник. Большой памятник жертвам гитлеровской тирании!

Рупп вздохнул.

— Ты сомневаешься? — спросил Лемке.

— Нет, но…

— Верь мне: это будет!

— Ты же знаешь, Франц, я тебе верю, но… правильно ли это — увековечивать могилы, даже такие, о которых ты говоришь?

— Разве мы с тобою не знаем могил, которые достойны того, чтобы сохраниться навеки? Есть могилы, которые человечество будет оберегать тем тщательнее, чем выше будет становиться культура, чем больше вширь по белу свету и чем дальше в глубину народных масс будет проникать свет коммунизма. Разве уже сейчас мы не знаем двух таких могил, близких сердцу людей, разбросанных по всему земному шару? Вспомни могилу на Хайгетском кладбище в Лондоне. А мавзолей на Красной площади в Москве? Я напомню тебе слова Энгельса, которыми он навеки проводил своего друга и старшего соратника: «14 марта перестал мыслить величайший из современных мыслителей…»

— Да, — горячо воскликнул Рупп, — такого успеха, какого достигло воплощение его идей в Советском Союзе, не знал ещё ни один мыслитель до него!

— Это верно. Именно там, в России, оказались продолжатели его дела. Там дело Маркса в верных руках. Там его идеи развиваются, находят воплощение в жизни, оттуда они вернутся и сюда, на родину великого учителя человечества, придут и туда, где покоится его прах… Скорей бы! Если бы был свободен Тэдди. Ты помнишь Тэдди, малыш?

— Он только однажды ночевал у нас. Я тогда и не знал, что это Тельман. — Помолчав, Рупп в задумчивости продолжал: — Должен тебе сознаться, Франц, что и теперь ещё я как-то не до конца поверил тому, что тот простой рабочий, такой же, как мой отец, простой гамбургский рабочий Тэдди, и вот этот огромный человек, секретарь ЦК нашей партии…

— Нашей?.. — с улыбкой прервал Лемке.

— Да, нашей. Именно нашей! — твёрдо повторил юноша. — Позволь мне уже так говорить… Я хотел сказать: мне иногда просто не верится, что тот наш Тэдди и этот товарищ Тельман — один и тот же человек.

— Именно в этом его сила, Рупп: рабочий и руководитель.

— Руководитель… большое слово!

— Отличное слово, мальчик. Сила этого слова в том, кто дарует человеку это высокое звание. Сила этого слова в народе. Если оно не получено от народа, за него нельзя дать и пфеннига.

— Пфеннига!

— Разве мало было и сидевших на настоящих тронах и воображавших себя королями в сумасшедших домах, которые одинаково безуспешно именовали себя вождями своих народов? Одни из них кончали смирительной рубахой, другие — эшафотом. Народ не хочет иметь дела ни с королями, ни с безумцами. Он хочет иметь своих руководителей. Только их он признает, их слушает, им верит.

— Я думаю, Франц, что и на таких подлых безумцев, как Гитлер и Муссолини, народ наденет когда-нибудь смирительную рубашку.

— На них и на всех им подобных, нынешних и будущих. И не рубашку, дружище, а петлю!

— Только бы эти негодяи не успели истребить всех борцов за свободу.

Франц рассмеялся:

— Можешь не бояться. При всем кажущемся могуществе этих правителей они только жалкие злобствующие пигмеи. Они больше всего на свете боятся народа и его учителей.

— Слишком дорого эти пигмеи обходятся народам.

— В Германии есть такие люди, как Тельман. Есть и будут, пока жив наш немецкий народ. А он не умрёт. Перед ним широкая дорога вперёд, в будущее, по следам русских. Наш народ переживёт гитлеров. Переживёт! Этому учит нас партия.

Они помолчали. Рупп мечтательно проговорил:

— Поскорей бы мне подрасти! Так хочется быть настоящим членом партии!

Это прозвучало совсем по-мальчишески.

— Комсомольцы — наши младшие братья, — утешил Лемке. — Можешь гордиться этим званием!

— Хотелось бы стать партийным функционером.

— Это не даётся как почётный титул.

— Я заслужу!

— Его зарабатывают не речами, а у станка, среди таких же рабочих, как мы с тобой.

— А ты долго был простым рабочим, Франц?

— Был и остался, сынок.

— Я хотел сказать: ты долго пробыл у станка, ещё не зная, что будешь функционером?

— Да… постоял!

— Счастливец! — со вздохом сказал Рупп. — Не каждый начинает свой путь рядом с такими, как Тэдди. Тебе чертовски повезло.

— Ты прав, мальчик… — Франц запнулся, словно какой-то клубок в горле помешал ему говорить, — но только впоследствии начинаешь понимать, какое значение в твоей жизни имело то, что такой человек, как Тельман, поставил тебя на рельсы… Бывало он забегал к нам в мастерские Гамбургского порта и давал задание с таким видом, будто рассказывал забавную историю. У нас не было тогда даже конспиративной квартиры, а в каждой пивной сидело по шпику… И вот бывало слушаешь Тельмана, а с фрезы нельзя глаз спустить… Он сам всегда говорил нам: никаких промахов в работе, чтобы комар носу не подточил; чем чище твоя рабочая книжка, тем лучше ты законспирирован!

— И я буду хорошо работать, Франц! Пока партия сама не скажет: а ну, Рупп, ты нам нужен!

— Если бы твой отец слышал эти слова! Он гордился бы тобою.

— Я верю тому, что он ещё узнает!

— Если только он жив… Ты и твои товарищи откроете перед ним двери лагеря… Люби немецкий народ, Рупп, верь в его силы и совесть.

— Я знаю, не все же немцы — наци.

— Даже если наци будет вдесятеро больше, и тогда, Рупп, мы будем бороться и верить в победу. — Лемке крепко обнял юношу за плечи и прижал к себе. — Бороться до конца, как учил нас Тэдди. И, можешь мне поверить, победа будет нашей!

Рупп обвёл быстрым движением руки расстилавшуюся перед ним панораму города.

— Клянусь: я буду бороться!

Лемке пожал руку юноши.

— Посиди. Я сейчас вернусь.

Он не спеша скрылся за поворотом аллеи. С серого гранита одного из надгробий на него смотрел бронзовый горельеф грубой фельдфебельской маски. Под маской стояло: «Фельдмаршал Эйхгорн погиб в 1918 году в Киеве (от бомбы большевиков)». Лемке усмехнулся. По странной игре судьбы именно в надгробии этого палача Украины нашёлся тайник, служивший одним из передаточных пунктов для нелегальной почты коммунистов-подпольщиков Берлина.

Лемке быстро огляделся, достал из щели между бронзовой доской и гранитом маленький пакет и с независимым видом праздного гуляки пошёл прочь.

Лишь убедившись в том, что его никто не может видеть, даже Рупп, Лемке развернул пакетик и достал его содержимое — две обыкновенные пачки сигарет. Он внимательно осмотрел их и одну пачку бережно завернул снова, а из другой высыпал сигареты в карман, а обёртку, подняв к глазам, стал разглядывать на свет, то и дело косясь по сторонам. Потом тщательно разорвал тонкий картон на мелкие куски.

После этого он, не оглядываясь, пошёл обратно к Руппу.


Осень в том году была ранняя. Деревья давно пожелтели, и листва их, несмотря на усилия сторожей, густо устилала дорожки кладбища. Лемке с удовольствием прислушивался к мягкому шуршанию листьев под ногами. От этого умиротворяющего шелеста, от податливости, с которой каблук погружался во влажный песок дорожки, на душе становилось спокойно. Минутами даже забывалось, зачем он пришёл на кладбище, забывалось о возможной слежке. Впрочем, Лемке был уверен, что возможность слежки почти исключена: положение его было вполне легально и надёжно законспирировано. Его незаметная фигура не должна была служить предметом особого внимания тайной государственной полиции. Он мог спокойно участвовать в передаче Тельману вестей о том, что весь прогрессивный мир, все свободомыслящее человечество борется за его освобождение.

Уже больше полугода вся прогрессивная пресса мира, едва ли не ежедневно, уделяла внимание аресту и заточению Тельмана. Больше полугода немецкие рабочие испещряли вагоны, заборы, стены домов и фабричные трубы Берлина, Гамбурга, Бохума, Дюссельдорфа и других промышленных центров Германии настойчивым кличем: «Свободу Тельману!»

«Свободу Тельману!» — кричали листовки германской компартии.

«Свободу Тельману!» — провозглашал на весь мир передатчик «Свободная Германия».

«Свободу Тельману!» — так начиналось каждое сообщение международного объединения юристов.

«Свободу Тельману!» — говорилось в каждом листке, который летел в немецкие машины, участвовавшие в международных автомобильных гонках.

«Свободу Тельману!» — появлялось за ночь на бортах немецких пароходов, заходивших в иностранные порты. Утром капитаны этих судов сами наблюдали за тем, как матросы соскабливали засохшую нитрокраску так, чтобы не оставалось следов.

«Свободу Тельману!» — писали изо дня в день Драйзер в Америке, Нексё в Дании, Манн в Англии, писатели-антифашисты Европы, Америки, Азии.

Во Франции Ромен Роллан писал: «Тельман для нас не только мужественный, честный, искренний человек, каким он всегда был. Он стал для нас символом ещё подавленного, но непобедимого пролетариата — победителя завтрашнего дня. Он знамя интернациональной борьбы».

Да, так оно и было: имя Тельмана стало знаменем борьбы за свободу народов, за права человека, против фашизма и насилия.

В СССР Горький писал: «Позор для Германии то, что вождь германских рабочих Эрнст Тельман содержится в тюрьме. Я надеюсь, что представители культуры, науки и искусства во всем мире поднимут свой голос для протеста против бесчеловечного обращения с Тельманом, против подготовки юридического убийства».

Не было на свете языка, на котором Гитлер и Геббельс не получали бы протестов против ареста Тельмана. Не было языка, на котором в берлинскую тюрьму Старый Моабит не пришёл бы на имя Тельмана призыв к бодрости.

Вот уже полгода, как Старый Моабит стал не менее знаменит, чем Бастилия.

И вот уже несколько месяцев, как печальная слава Старого Моабита удвоилась: мир узнал, что в его стены гестапо перевело ещё одного узника. Его имя также изо дня в день повторялось левой прессой мира; его имя с ненавистью произносили фашисты. Это имя принадлежало болгарскому коммунисту, ставшему теперь символом борьбы за честь всего передового человечества, синонимом железной стойкости и верности делу рабочего класса. Это было имя Георгия Димитрова.

Ещё много месяцев назад, сразу после пожара рейхстага, фашистская юстиция намеревалась в ускоренном темпе провести процесс. Нацисты хотели доказать виновность коммунистов в поджоге рейхстага, хотели свести на нет неопровержимые доказательства того, что поджог был организован штурмовиками Геринга по приказу Гитлера.

Но уже больше полугода следователи и прокуроры напрасно пытались сломить волю Димитрова, заставить его отречься от правды, заставить его принять вину на себя и на свою партию.

Из письма, которое Лемке должен был переправить сквозь стены Старого Моабита, Тельман узнает, что партия жива, что мир помнит о нем, борется за него; узнает, что слова свобода и справедливость не забыты человечеством и что его собственное имя, как и имя заключённого в тех же стенах Димитрова, стало символом борьбы за правду. Тельман узнает о стойкости Димитрова.


Лемке вернулся к скамье и отдал Руппу пачку с сигаретами.

— Пойдём, малыш?

— Я чего-то недопонимаю… — неуверенно проговорил Рупп и умолк в нерешительности.

— Смелей!

Юноша казался озадаченным.

— Я ещё не слышал хорошего слова о наших социал-демократах, — сказал он, — а ведь и Маркс и Ленин в своё время высоко ценили немецкую социал-демократию… — И поспешно добавил: — Может быть, вопрос кажется тебе очень наивным, но, честное слово, я…

Лемке дружески похлопал его по плечу и с улыбкой сказал:

— Вопрос вовсе уже не так наивен, дружище! По пути великих учителей рабочего класса пошли далеко не все их ученики, — в верхушке социал-демократии было больше предателей рабочего дела, чем борцов за него. Поэтому лучшие люди, такие, как Цеткин, как младший Либкнехт, как Люксембург, как Меринг, в конце концов ушли из её рядов. Они пошли за Лениным. За ними пошли и мы, немецкие рабочие, во главе с Тэдди.

— Ты не рассердился на мой вопрос?

— Всякому немцу, а тем более такому, как ты, должна быть ясна подлая роль предателей рабочего класса Германии, предателей всего немецкого народа, продавших его свободу и благополучие сначала буржуазии, а потом фашизму. Я говорю о всяких шейдеманах, лебе, носке, зеверингах и прочей мрази, которая для маскировки продолжает прикрываться именем социал-демократии, хотя от великой немецкой социал-демократии ничего не осталось. Её лучшие традиции переняли мы, коммунисты…

Они медленно шагали вдоль набережной, к улице Инвалидов. На углу они расстались. Рупп дружески сжал руку Лемке у локтя, словно хотел поделиться избытком бодрости со своим учителем.

Лемке видел, как фигура юноши исчезла в толпе.

Обязанность Руппа заключалась только в том, чтобы передать сигареты служителю суда. Лемке отлично знал, что самое трудное начнётся дальше — на маленьком пространстве двора, отделяющего здание уголовного суда от тюрьмы Маобит. Лемке был уверен, что нет никаких оснований беспокоиться за Руппа и за письмо на первом этапе. И все же он не мог заставить себя повернуться и уйти. Он хотел своими глазами убедиться в том, что Рупп целым и невредимым выйдет из подъезда суда. Хотелось понять по его взгляду, что все благополучно.

Задумавшись, Лемке не заметил, как очутился у подъезда суда. Его привёл в себя негромкий голос:

— Не скажете ли, который час?

Лемке машинально посмотрел в лицо спрашивающего, поймал его ощупывающий взгляд и, вынув часы, молча показал их.

Лемке не понравилось, что взгляд незнакомца, едва скользнув по часам, снова пристально остановился на его лице.

Он спрятал часы, так и не произнеся ни слова.

Широкие двери суда то и дело отворялись. По ступеням спускались люди. Но среди них все не было Руппа. Лемке взглянул на часы: он больше не мог оставаться тут. Несмотря на владевшее им беспокойство о судьбе юноши, он должен был уйти. Он уже не видел, как Рупп вышел из дверей суда, сдерживая радостную улыбку, и быстро зашагал прочь.

5

Выходящее во двор широкое окно было растворено настежь. Прохладный осенний воздух врывался в комнату, надувая занавеску.

Станок, за которым работал Шверер, стоял прямо против окна, но генерал не замечал холода. Ворот старой домашней тужурки из верблюжьей шерсти был расстегнут, и из него торчала жилистая шея, по которой время от времени, в такт глотательным движениям, пробегал большой острый кадык. Обшлага куртки были аккуратно завёрнуты — каждый ровно на два дюйма, чтобы не мешать движениям маленьких проворных рук, покрытых иссиня-красной, как на лапах замёрзшего гусака, кожей. Кожа эта бугрилась от склеротических узлов на вздувшихся венах.

Брюки на Шверере были тоже старые, из тех, что уже неловко носить на людях. Лампасы возле карманов немного залоснились; сзади, там, где штанины касались шпор, они были тщательно подрублены, отчего стали в тех местах чуть короче. К тому же брюки были узкие — того фасона, на манер уланок, какого давно уже никто не носил.

Генерал был невысок ростом, узок в кости и сухопар. От седых, остриженных бобриком волос и седых бровей, кисточками, как у рыси, торчащих у висков, его розовое, выбритое до блеска лицо казалось красным. Сухие тонкие губы были плотно сжаты. Серые навыкате глаза внимательно щурились из-за очков.

Своей мохнатой жёлтой курткой, алыми лампасами на брюках, острым носом и маленькой головой на длинной шее Шверер напоминал злую красноногую птицу, нацелившуюся клюнуть то, что вертелось в патроне монотонно жужжащего станка.

Старик стоял, не сгибая спины, и, опершись мизинцем о супорт, сквозь лупу следил за остриём резца.

Блестящая ниточка стружки, весело извиваясь, сбегала с вращающегося кусочка металла.

Увлечение работой не мешало генералу изредка коситься на часы. Это были особенные часы, с ясными цифрами, с чёткими чёрточками делений. Длинная секундная стрелка, трепетно вздрагивая, бежала по циферблату.

Домом Шверера командовали часы. Они висели во всех комнатах. Дом был наполнен шорохом неустанного движения времени.

Подчиняясь стрелке часов, генерал снял ногу с педали и выключил станок. Пора было итти в столовую.

Он повесил тужурку в шкаф и сделал несколько гимнастических движений. Холодный ветер заставил его поёжиться и затворить окно.

В столовую он вошёл уже в форменном кителе, застёгнутом на все пуговицы.

Фрау Эмма Шверер зябко повела плечами от холода, пахнувшего из дверей кабинета, но тут же улыбнулась, делая вид, будто ей это нисколько не неприятно.

Наливая мужу кофе, она волновалась так, словно это был экзамен невесте по домоводству, а не обычный утренний завтрак, такой же, как каждый день в течение тридцати восьми лет их совместной жизни. Генерал читал газету, но фрау Шверер была уверена, что его взгляд одновременно отмечает и каждое её движение и бег стрелки на стенных часах.

Сколько раз она делала попытки убрать эти безобразные часы из столовой! Однажды пустилась даже на хитрость: за счёт хозяйственной экономии купила красивые саксонские часы и повесила их вместо этой отвратительной никелированной тарелки. Но на другой же день опять увидела её на стене, рядом с новыми фарфоровыми часами.

И вот острое стальное жало секундной стрелки короткими толчками снова подгоняло её. Как будто она была на вокзале, а не у себя дома!

Фрау Шверер пододвинула мужу чашку. Бережно держа ложечку костлявыми пальцами с коротко остриженными выпуклыми синими ногтями, Шверер сыпал в кофе сахар. Следя за тем, как исчезают с поверхности кофе голубоватые кристаллы, он проговорил словно в пустое пространство:

— Читала сегодня статью Дарре «Новая знать крови»?

— Ты же знаешь, я не читаю таких статей.

— И совершенно напрасно! Мы никогда не сможем иметь надлежащего призывного контингента, если женщины не будут обязаны рожать так же, как мы, мужчины, обязаны служить.

Она опустила глаза:

— Служить и рожать — это… не одно и то же.

— Нам нужно много солдат!

— Я не могу привыкнуть к твоему новому тону, Конрад.

Пока фрау Шверер снова наполняла пустую чашку, генерал сорвал обёртку с толстой пачки газет. Это была не обычная бандероль, как на других газетах, а конверт из плотной бумаги. На нем краснел штемпель отдела печати министерства рейхсвера: «Только для личного пользования». В пачке были газеты из Советского Союза.

Генерал наскоро пробегал заголовки статей, отмечая то, что следовало потом внимательно прочесть.

— Отто опять не ночевал дома, — нерешительно проговорила фрау Эмма.

Генерал с досадою оторвался от «Красной звезды».

— Наверно, провёл ночь не хуже, чем если бы лежал у себя в постели, — сказал он.

— Но… мальчик ведёт ненормальную жизнь.

— А что ты считаешь нормальной жизнью для офицера?

— Ты не думаешь о здоровье детей!

Шверер посмотрел на неё поверх очков.

— Ещё что-нибудь?

— Вот и Эрни совсем отбился от рук.

— Ты хочешь семнадцатилетнего оболтуса умывать по утрам губкой? В этом Ха-йот[1] из него сделают, по крайней мере, здорового человека.

— Но с ними там бог знает как обращаются!

— Я приветствую то, что наци вырвали, наконец, наших сыновей из-под подолов мамаш!

— Кажется, я воспитала старших мальчиков и без помощи этих новых организаций.

— Пример тому твой слюнтяй Эгон?

— Не всем же бог дал быть военными.

— Он — фон Шверер!

— Он занимает хорошее положение.

— Я предпочитаю пехотного лейтенанта профессору механики!

Генерал сердито отодвинул пустую чашку.

— Но, Конрад…

— Я шестьдесят пять лет Конрад! И, кстати говоря, из них тридцать восемь я пью кофе с простывшими сливками…

Генерал порывисто встал, повернулся на каблуках и вышел.

Войдя в кабинет, он с минуту стоял, потирая руки и с удовольствием оглядывая письменный стол. Потом опустился в кресло перед столом — старое кресло, кожа которого побелела от сидения. На широком поле стола были аккуратно разложены справочники, стопки чистой бумаги, на видном месте — папка с надписью: «Марш на восток. Исследование генерал-лейтенанта Конрада фон Шверера».

— Итак!

Шверер произнёс это вслух, пододвигая к себе папку с рукописью. Вдруг он гневно оттолкнул кресло, вскочил и побежал к двери.

— Эмма!

Фрау Шверер в испуге выронила из рук вязанье.

— Кто трогал мои бумаги?

— О, Конрад! — Она всплеснула руками. — Кто посмеет?

— Кто входил в кабинет?

— Но, Конрад, клянусь тебе… Анни сама стирает пыль.

— Но я же вижу…

— Может быть, полотёр нечаянно? — высказала предположение фрау Шверер.

— Полотёр? Сколько раз я просил, чтобы ты была в комнате, когда там натирают пол.

— Я так и делаю, Конрад. Я слежу за каждым его шагом, — солгала фрау Шверер. — Но, может быть, как-нибудь, когда он двигал стол…

— А что, у нас натирает все тот же солдат без руки, что и прежде? — спросил Шверер, так же внезапно успокаиваясь, как и вспылил. — Кажется, довольно старательный малый, а?

— Бойс прекрасный полотёр, Конрад!

— Видна солдатская школа, а?

— О да, отличная школа! — с готовностью согласилась фрау Шверер.

Генерал поднял упавшее на пол вязанье жены и стал его рассматривать со снисходительным вниманием. Внезапно, бросив вязанье на стол, быстро нагнулся, поцеловал, точно клюнул, у жены руку и поспешно вернулся в кабинет.

Снова раскрыл рукопись и провёл ладонью по заглавному листу.

«Марш на восток». Только на восток! Ключевые позиции для броска на Париж и Лондон — за русской границей. Это Ленинград, это Москва, это Киев! Это должны понять все, от кого зависит решение судеб Германии, а следовательно, Европы и всего мира, немецкой Европы, немецкого мира, чорт возьми! Тем, кто с этим не согласен, можно заткнуть глотку ссылкой на «Мейн кампф». Швереру казалось, что в его труде не было ни одного уязвимого места. Он обещал миру восточные Канны, о каких не мечтал ни один полководец!

Шверер сделал несколько заметок для памяти: масштаб операции опрокидывал разговоры Секта и Фуллера о профессиональной армии. Охват задуманного размаха исключал возможность оперирования малочисленной армией, как бы она ни была подвижна.

Нужно было ещё подумать и о том, какою должна быть собственно немецкая армия. Нужны моторизованные армии, способные беспощадно и энергично подавить любое недовольство, любую тенденцию к отпадению союзников и вассалов. Нужны чисто полицейские силы, способные понудить к бою нежелающих, а в случае надобности попросту уничтожить их.

Это должно прийтись по вкусу Гитлеру!

Но пока Шверер одинок! Господь бог наградил его тремя сыновьями, но не позаботился о том, чтобы хоть одного из них сделать помощником отцу.

Когда-то он возлагал надежду на старшего, Эгона. Но надежда рухнула, когда Эгон сменил карьеру военного на математику. После ранения и возвращения с войны Эгон стал чужим. Он не понимал отца и, видимо, не желал его понимать. В глазах Эгона всегда мелькает насмешка, когда ему приходится сталкиваться с Отто. Откровенное презрение, а может быть, и более неприязненное чувство кривит его губы при виде младшего брата, Эрнста.

Эрни звёзд с неба не хватает, но мальчик знает, чего хочет. Может быть, он немного и избалован, да ведь ему нет ещё и восемнадцати. Перебесится!..

Отто? Этот на верном пути. Мольтке из него не выйдет, но хорошего штабного офицера из него сделать можно.

Кстати, не голос ли Отто слышен в столовой?

Шверер встал из-за стола, на цыпочках подошёл к двери и поглядел в замочную скважину. Эмма может успокоиться: малый жив и здоров.

6

Ян Бойс, полотёр, проснулся весь в поту.

Снова этот проклятый сон! Который уже раз Ян приказывал себе не думать обо всём этом. Как если бы всего этого с ним вовсе и не было. Никогда не было. Не должно было быть!

Ян часто повторял себе это, с тех пор как впервые увидел такой сон. Он хотел убедить себя забыть, выкинуть из памяти эти события.

Если бы у полотёра Яна Бойса были деньги на гипнотизёра, он непременно пошёл бы к нему. Ведь в газетах частенько можно видеть объявление: «Заставлю вас забыть о том, что вы когда-то курили». Пусть бы и его заставили забыть о том, что… обо всём, что случилось тогда на Украине…

И вот снова тот же сон. Да, в последнее время с его нервами происходило что-то неладное.

Снова и снова далёким видением возникало перед ним поле боя в украинских степях. Это был жаркий бой 4 февраля 1918 года. Отряд украинских партизан загнал в Чёрную балку батальон 374-го ландверного полка оккупационных войск генерал-фельдмаршала Эйхгорна. Партизаны истребили весь батальон. И некому было бы рассказать об этом бое, если бы не уцелел один солдат — Ян Бойс.

Он долго ползал между телами убитых немцев. Убедившись в том, что все они мертвы, он потащился к селу, где была немецкая комендатура, бережно поддерживая раненую правую руку левой. Да, он так и остался единственным, кто мог рассказать, что произошло с батальоном 374-го полка.

Этапная комендатура. Госпиталь. Ампутация правой руки. Воинский проездной билет до Берлина…

В солдатской книжке инвалида Яна Бойса в качестве его мирной профессии значилось «столяр». Вернувшись с фронта, Бойс намеревался поступить в школу для калек, где обучали новым профессиям одноруких, одноногих и вовсе безногих людей. Но инвалидом был теперь каждый десятый немец, а школ столько, что попасть в них мог едва каждый десятый инвалид.

И вот однажды, когда Ян пришёл в партийный комитет своего района, чтобы пожаловаться на судьбу и порядки, функционер сказал ему:

— Что тебе школа, Ян? Есть дела, которые не требуют двух рук, были бы голова да ноги…

Оказалось, что для исполнения обязанностей связного партийных организаций как нельзя больше подошло бы занятие полотёра.

— Полотёр?! — с негодованием воскликнул Ян. — Мне, столяру и сыну столяра, превратиться в барского угодника? Ты в своём уме, товарищ?! Сделать из меня какого-то люмпена! Каково?!

Но функционер ответил очень спокойно:

— Когда отец хотел меня наказать, он говорил: «А ну-ка, марш от верстака!.. Садись и пиши». Для меня не было и нет худшего наказания, чем торчать за столом и водить пером по бумаге. Но ты видишь, Ян, я сижу и пишу. Это нужно партии, и… пишу.

Много времени спустя после войны, когда инвалидам были сделаны новые руки и ноги из алюминия и кожи, выдали искусственную руку и полотёру Яну Бойсу. Рука была отличная. С пятью алюминиевыми пальцами в чёрной перчатке. Такою рукою можно было бы, при желании, даже держать рубанок. Однако Ян не вернулся к профессии столяра. Он продолжал натирать полы. У него была хорошая клиентура. Он брал работу с разбором. А заработок? Что ж, он ведь не собирался строить на свой заработок виллу в Грюневальде.

Ян включил свет и посмотрел расписание визитов на сегодня. Расписание висело над столом. Оно было написано не очень красиво. Не так-то легко было научиться писать левою рукой. Ничуть не легче было привыкать и к тому, чтобы держать перо искусственною рукой. Однако все же каждая буква была разборчива. В расписании стояли фамилии клиентов: генерал Гаусс, генерал Шверер, генерал Пруст… Генералы, чиновники, фабриканты. Никакой шушеры.

Сегодня Яну предстояло натереть паркет в домах его превосходительства генерал-полковника Гаусса и адвоката Трейчке. Сбоку листка против сегодняшнего числа была сделана приписка: «Внести членский взнос в союз полотёров».

Ян отдёрнул штору и выключил электричество. Он отворил форточку и принялся делать гимнастику.

Жутковато выглядел обрубок правой руки, когда Ян проделывал движение номер семь: «сгибание руки в локте на высоте плеч». Но Ян уже привык к своей укороченной конечности и не без удовольствия следил в зеркале за тем, как наливался шар бицепса при сгибании локтя.

Покончив с натиркою полов у генерала Гаусса, полотёр Ян Бойс вышел на улицу и машинально повернул было направо, домой, но тут же вспомнил, что ему нужно на вокзал: ведь по вторникам — натирка полов у адвоката Трейчке, в Нойбабельсберге. Выйдя на Вегенерштрассе, он свернул к Фербеллинерплатц, где и спустился в колодец подземки. Через десять минут он был уже на вокзале Фридрихштрассе, а ещё через пятнадцать стоял в вагоне электрички, прижатый к простенку между двумя окнами. В любое из них, если вытянуть шею, можно было любоваться грязными крышами домов, над которыми грохотал поезд.

Надо отдать должное адвокату Алоизу Трейчке: он был аккуратным человеком. По вторникам, к приходу полотёра, он всегда был дома. Это было необходимо. К семи часам, когда приезжал Бойс, прислуга господина Трейчке заканчивала свой рабочий день и уходила, поставив на стол ужин для адвоката. Следует заметить, что адвокат был холост и частенько задерживался в Берлине после того, как запирал своё городское бюро, но, конечно, не по вторникам.

И в этот вторник, как всегда, Трейчке был уже дома. Он сидел в старом неуклюжем кресле возле книжного шкафа, курил и болтал с Яном, пока тот передвигал мебель и старательно вощил и без того похожий на стекло паркет. Ян немногословно и даже, казалось, неохотно рассказывал адвокату кое-какие новости из числа тех, что обычно слышит в домах полотёр. Сегодня главным было сообщение об отъезде генерал-лейтенанта фон Шверера на Дальний Восток.

Трейчке обладал, повидимому, способностью рассредоточивать своё внимание. Разговор с Яном не мешал ему сортировать коробки из-под сигарет, принесённые полотёром. Трейчке был страстным коллекционером сигаретных коробок. Большие листы десятка альбомов были им собственноручно оклеены этикетками. Он старательно разделял крышку коробочки надвое и наклеивал лицевую и тыльную стороны рядышком. Этикетки были рассортированы в альбомах по годам выпуска. По словам адвоката, они давали наглядное представление о ходе истории той страны, в которой выпускались. Господин Трейчке пробовал увлечь полотёра зрелищем нескончаемого ряда этикеток, но Ян не проникся ни художественной, ни исторической ценностью коллекции. Однако он охотно исполнил просьбу Трейчке, начав собирать для него коробки у прислуги в домах, где работал. Что же тут трудного — сунуть в карман несколько картонных коробочек и во вторник привезти их в Нойбабельсберг? Правда, далеко не все они входили в коллекцию Трейчке. Лишь немногие. Остальные адвокат тут же кидал в камин, всегда топившийся по вторникам, очевидно, для того, чтобы скорее просыхала мастика, накладываемая на паркет полотёром.

И в этот вечер господин Трейчке, изучив коробки, отложил две для коллекции, а остальные бросил в камин.

Ян закончил работу, ловко вымыл руку хозяйским мылом и совсем уже было собрался уходить, когда Трейчке сказал:

— Вот что, Бойс… Я очень доволен вашей работой! — Он приветливо кивнул в ответ на вежливый поклон Яна. — Поэтому я рекомендовал вас своей соседке, фрау Александер. Это очень достойная дама, супруга полковника Александера. Сам полковник почти не бывает дома. Две уже почти взрослые дочери полковника учатся в Берлине. Так что, собственно говоря, в доме даже некому топтать полы. К тому же, дорогой мой Бойс, — многозначительно закончил Трейчке, — у садовника полковницы вы сможете получать для меня интересные экземпляры папиросных коробок. — Бойсу показалось, что при этих словах в глазах адвоката промелькнула лукавая усмешка. — Да, очень интересные экземпляры, господин Бойс!

Ян не стал возражать.

Засунув нехитрые принадлежности своего ремесла под протез, он приподнял шляпу и вышел на улицу.

Проходя по аллее, Ян с интересом поглядел на окна дома рядом с адвокатом. Это была небольшая, увитая плющом вилла полковника Александера.

Адвокат Алоиз Трейчке повертел в пальцах одну из отобранных для коллекции коробочек, вынул из жилетного кармана перочинный нож и длинным тонким лезвием расслоил её крышку. После этого он вооружился лупой и долго, внимательно изучал внутреннюю поверхность расслоённого картона.

Он рассматривал её так внимательно, словно надеялся увидеть на ней нечто совсем иное, чем обычную картинку и название фирмы, такие же, как на миллионах других коробок.

По мере того как он смотрел в лупу, лицо его делалось все более сосредоточенным, брови сходились и глубокая морщина ложилась поперёк лба над переносицей. Лицо адвоката, которое полотёр Бойс привык видеть почти всегда весёлым, стало серьёзным, даже озабоченным и уже не казалось таким молодым. Тот, кто взглянул бы на адвоката сейчас, понял бы, что обычная его внешность была обманчивой. Правду о его душевном состоянии говорили не чистый лоб и ряд всегда полуоткрытых в улыбке белых зубов, а серебряные нити в волосах и выражение скорби, сквозившее во взгляде, который не от кого было теперь прятать в одиночестве сумеречной комнаты. Трейчке знал, что дома он может не скрывать своих чувств и единственное, чего он не может себе позволить, — говорить то, что думает. Этому мешало наличие в каждой комнате искусно скрытого микрофона. Их присутствие Трейчке обнаружил давно, но оставил их в полной неприкосновенности, довольный тем, что в его доме, с уходом прислуги, оставались только уши гестапо, а не её глаза. Это приучило его наедине молчать, а с другими говорить только о том, что должно было рано или поздно доказать гестапо, что она напрасно теряет время на подслушивание. Впрочем, уже самый тот факт, что микрофоны появились именно в его доме, наводил на тревожные размышления. Пришлось перестроить всю систему связи, переменить всех людей, изменить весь план действий.

В новой цепочке, организованной партийным подпольем, настоящим кладом был связной Бойс, с риском для жизни собиравший для него почту под видом папиросных коробок. Бойс был так сдержан и дисциплинировав, что ни разу ни полусловом не дал понять адвокату, что знает об истинном назначении этих «экспонатов» для его альбома.

Трейчке не боялся за себя: пребывание на таком посту, где каждый шаг был хождением по острию ножа, закалило его волю и выковало такое самообладание, что он вообще никогда уже не думал об опасности с личной точки зрения. Если что его беспокоило, и беспокоило подчас сильно, так это была опасность провала связей, страх за звенья цепочки, которые шли от него. Он хорошо отдавал себе отчёт в том, что щупальцы нацистской тайной полиции могут в любую минуту зацепиться за одно из звеньев и привести к разрыву всей цепи. А теперь, когда партия работала в таком глубоком подполье, когда каждый оставшийся на поверхности человек, сохранивший свободу передвижения и чистый паспорт, был неоценим, такой разрыв был бы настоящим бедствием. Поэтому каждое прикосновение к тому, что подпольщики называли «почтой», заставляло его испытывать ощущение, близкое к ожогу. Зато появление каждой почты, каждого слова, благополучно прорвавшегося сквозь полицейские кордоны, было для него большой радостью, настоящим праздником.

Нагнувшись к камину, бросавшему трепетные отблески на кусочек картона, Трейчке с жадностью всматривался в различимые только в лупу наколы кода. Он хорошо знал Тельмана, его ясный и точный ум, его непреклонную волю и удивительную чистоту души. Он верил в него, как верили все коммунисты. Он любил Тельмана так же, как его любили рабочие Гамбурга и Берлина, Бохума и Дюссельдорфа, — любого другого города, видевшие Тельмана на ораторской трибуне, слышавшие его ясные, твёрдые, как сталь, горячие, как пламень, слова.

Да, Трейчке очень любил своего гамбургского земляка Тэдди. И было тяжело, мучительно тяжело читать теперь все такие же ясные, как прежде, такие же разящие, как всегда, такие же полные непреклонной веры в своё дело, любви к своему народу слова и представлять себе обстановку, в которой они писались.

Прошло не меньше часа. Трейчке все ещё сидел с папиросной коробкой в руках, задумчиво склонившись перед едва мерцающим камином. Угли уже совсем догорали, когда Трейчке, в последний раз взглянув на разрезанную крышку, кинул её в огонь. Он пододвинул к коробке несколько горячих углей и даже подул на них, чтобы картон поскорее загорелся. Когда от него остались только завитушки чёрного пепла, Трейчке тронул их щипцами, и следы коробочки окончательно исчезли.

Глядя, как распадаются лёгкие хлопья, Трейчке вспомнил о полотёре Бойсе. Скоро полотёру, может быть, удастся принести ему тем же способом известия из нового источника: из самого логова зубра нацистской военной разведки полковника Александера. Много терпения и труда было затрачено на то, чтобы установить связь с одним из солдат, обслуживавших Александера, и добиться возможности получать от него информацию. А эта информация сейчас была остро нужна. До подпольного руководства партии дошли сведения, что диверсионная служба Александера снова протянула свои ядовитые щупальцы к Советскому Союзу. Было установлено, что Александер восстановил прерванный было контакт со своим прежним тайным агентом Зеегером — одним из главарей берлинской организации социал-демократов веймарских времён. Этот Зеегер, исключённый в своё время из компартии за троцкизм и вернувшийся к социал-демократам, прилагал теперь усилия к тому, чтобы установить связь с троцкистами, ведшими подпольную подрывную работу в Советском Союзе. Эти нити нужно было обнаружить, их нужно было постараться перервать, дать сигнал русским товарищам об опасности, грозящей им со стороны троцкистских ренегатов. Ренегаты, являвшиеся платными секретными агентами немецкой военной разведки, получили от своих хозяев новую установку: попытаться затормозить бурное движение Советской страны по пути хозяйственного развития. Трейчке не знал точных инструкций, полученных троцкистами от Александера, но он знал, что в числе провокационных лозунгов, которые они должны были пустить в ход, был предательский лозунг противопоставления друг другу старого и молодого поколений прежде всего в среде партийных работников, но также и во всякой другой среде, в какую только удастся проникнуть троцкистам: среди инженеров, учёных, писателей, рабочих — всюду, где только можно внести смуту и расстройство в ряды строителей социализма. Это было уже известно. Партия поручила Трейчке узнать остальное. Опасную нить, тянущуюся от Троцкого через немецкую разведку в СССР, нужно было перерезать.

Было очень странно видеть, что такой почтенный человек, как доктор Трейчке, способен, подойдя к углу комнаты, нагнуться к полу и ни с того ни с сего показать вдруг язык. На полу не было ничего, кроме медной сетки вентиляционной системы.

7

Годар вышел на станции метро Севр-Бабилон. Он никогда не делал пересадки, хотя от этого скрещения линий до бульвара Сен-Жермен оставалось ещё два перегона. Врач предписал Годару бывать среди зелени, и он добросовестно полагал, что покрытые пылью каштаны бульвара Распай и есть та самая зелень, которая так нужна его сердцу и лёгким.

Никто не угадал бы в этом сутулом человеке, одетом в мешковатый, несвежий штатский костюм, майора французской секретной службы.

Годар шёл, подавшись вперёд, заложив руки за спину. Он тяжело дышал, несмотря на прохладу раннего парижского утра.

Выходя из метро, Годар снимал плюшевую шляпу с засаленной лентой и нёс её в руках. Его непокрытые волосы вздымались неопрятною копной, которую обильная седина и ещё более обильная перхоть делали серой. Перхоть покрывала и воротник пиджака и плечи. Можно было подумать, что платье майора никогда не чистится. Цвет лица у Годара был землисто-серый; под глазами темнели набухшие мешки — прямое свидетельство того, что сердце и почки майора требуют лечения.

Годар шёл медленно, останавливаясь, чтобы прикурить от догорающей сигареты новую. Обычно окурок успевал так прилипнуть к краю нижней губы, что сплюнуть его было невозможно, и Годар, морщась от боли, отлеплял его пальцами. Он выходил из метро ровно в восемь часов пять минут. Он знал, что через восемь минут, необходимых ему, чтобы дойти до станции Распай, он увидит там выходящего из метро капитана Анри. В их распоряжении останется семнадцать минут, чтобы посидеть на скамейке в ста пятидесяти шагах от угла бульвара Сен-Жермен и Университетской улицы, так как ровно в половине девятого они должны будут войти в подъезд Второго бюро…

И действительно, ещё за пятнадцать-двадцать шагов до станции Распай Годар увидел Анри.

Капитан Анри, маленький, подвижной, со смуглым лицом и живыми карими глазами, был в хорошо сшитом сером костюме. Его иссиня-чёрные волосы, густо смазанные брильянтином и расчёсанные на прямой пробор, блестели, отчего голова капитана казалась лакированной, как у манекена в магазинной витрине. Только одна узкая прядка волос как бы случайно опускалась на левый висок, чтобы скрыть белый шрам, уходивший за ухо. Над верхнею губой Анри чернели тонкие, подбритые сверху и снизу усики.

Когда-то, во времена мировой войны, Годар и Анри были друзьями, но служба разлучила их на многие годы. Теперь она снова свела их во Втором бюро, где оба были начальниками отделов.

Увидев Анри, Годар, как всегда, взглянул на часы, чтобы проверить себя.

— Посидим, — сказал он, опираясь на спинку скамьи, под тем же самым каштаном, под которым они сидели каждый день. — С сердцем-то все хуже…

— Нужно куда-нибудь поехать, — как обычно, ответил Анри.

— Да… — Годар затянулся, прикуривая новую сигарету, и тяжело задышал. — Я и сам так думаю… Но, знаешь ли, как-то все не выходит. Проклятые боши не дают передышки. Смешно сказать: когда мы с тобою были мальчишками, то, помнится, я все бормотал: «Вот только покончим с бошами, и все пойдёт, как по маслу!» И вот моя шевелюра похожа на половую щётку самой подлой консьержки, а я повторяю все ту же фразу: «Вот только покончим с бошами…» Хотел бы я знать, когда мы действительно покончим с этими свиньями.

— Теперь все становится ясно!

— Да… — насмешливо проворчал Годар. — Так ясно, что можно зареветь от отчаяния. Сперва я думал: вот прояснится ситуация с Гитлером — уеду в Алжир. И вот действительно все ясно! А я все тут: жду, когда кончится возня со штурмовиками.

— Это не может долго тянуться. — Анри разглядывал в карманное зеркальце свои усики, притрагиваясь к ним мизинцем. — Они должны вцепиться друг другу в глотки.

Годар покачал головой:

— Да, сейчас не время для моего лечения.

— Реорганизация, предпринятая генералом, сулит большое оживление.

— Э, мой друг! — Годар безнадёжно махнул рукой.

— Ты думаешь?..

— Поработаешь с моё — увидишь! Любая разведка и контрразведка должна быть агрессивной. Наступать и наступать. Этого не хотят понять у нас. Трясутся над каждым франком.

— Тут ты прав, — безразлично согласился Анри, но таким тоном, словно ему было всё равно. Он поднял зеркальце, чтобы рассмотреть белую ниточку своего пробора.

— И это — рядом с миллионами, которые бросает на разведку Англия, с десятками миллионов, которые дают боши! Мы совершенно утратили инициативу, — проворчал Годар.

— Ты преувеличиваешь. Немцы кричат о своей осведомлённости, чтобы запугать противника.

— Но самое забавное, что их тупого бахвальства достаточно, чтобы заставить нас дрожать от страха!

— Нас?!

— Да, да, дружище, нас! Наш генштаб. Он прячется за Второе бюро, как за какую-то своеобразную линию Мажино. Он придумал себе эту новую «линию Сен-Жермен» и спит спокойно.

— Ты, как всегда, преувеличиваешь!

— Хотел бы, чтобы это было преувеличением! — Годар посмотрел на часы: — Пора.

Они поднялись и вошли в подъезд бюро.


В высоком просторном зале было очень светло. Сквозь листву подступивших к окнам деревьев в комнату влетали солнечные зайчики и прыгали по панелям стен, отделанных красным деревом. Игривость солнечных бликов мало гармонировала с царившей в комнате чинной тишиной, с сумрачной неподвижностью сидевших за большим овальным столом двенадцати мужчин.

Никто не говорил.

Большинство курило.

Двое-трое проглядывали утренние газеты.

Один сосредоточил внимание на напильничке, которым подправлял ногти.

Ни перед кем из сидящих не было бумаг или папок, даже блокнота или карандаша.

До девяти часов оставалось несколько минут. Три кресла возле стола были свободны. Но вот вошли Анри и Годар. Холодный, неопределённый кивок в пространство, и каждый опустился в кресло, раз навсегда отведённое его отделу. В этом кресле сидел его предшественник. Каждый день без нескольких минут девять в него будет опускаться его преемник.

Ровно в девять быстрыми шагами в комнату вошёл генерал Леганье, мужчина среднего роста, с коротко остриженными седеющими волосами, с розовым моложавым лицом. Его глаза были прикрыты стёклами пенсне. Как и все офицеры, он был в штатском.

Генерал опустился на председательское место и, вытянув перед собою руки, несколько мгновений смотрел на их сцепленные пальцы. Коротким кивком, без каких бы то ни было вступлений, открыл заседание. Офицеры говорили по раз навсегда установленной очереди. Генерал изредка прерывал их вопросами. Ещё реже задавал вопрос кто-нибудь из присутствовавших. Без десяти десять генерал таким же коротким кивком отпустил офицеров, движением руки отметив Годара и Анри.

— Прошу задержаться.

Когда за последним из офицеров затворилась дверь, генерал Леганье поднялся и несколько раз прошёлся по комнате. Потом остановился перед одним из окон и с таким интересом стал наблюдать за вознёю птиц в каштанах сада, что можно было подумать, будто он совершенно забыл об ожидающих его офицерах. Он даже водрузил на нос пенсне и несколько нагнулся над подоконником, чтобы иметь возможность лучше рассмотреть так заинтересовавших его птиц.

Но было бы заблуждением думать, что птицы способны были возбудить в начальнике Второго бюро такой интерес, чтобы заставить его забыть о делах. Прикрываясь этим невинным занятием, генерал обдумывал, как лучше изложить подчинённым поручение, способное удивить даже его привыкших ко многому людей.

— Друзья мои, — проговорил он, быстро оборачиваясь и направляясь к столу. Его голубые навыкате глаза на мгновение остановились на лицах офицеров. Затем он привычным движением сдёрнул с носа пенсне и ловко пустил его волчком по полированной поверхности стола. — Друзья мои, придётся немного заняться историей, правда не очень древней, но довольно туманной…

Он сделал паузу, словно ожидая реплик. Но офицеры молчали. Они слушали, уставившись в зеркальную поверхность стола, не поднимая глаз на начальника.

— Речь идёт о поджоге рейхстага в Германии, — продолжал генерал. — Точнее выражаясь: о тех, кого боши обвиняют в этом поджоге, — о болгарине Димитрове и немце Торглере.

— Основной обвиняемый по этому делу, — заметил Годар, — голландец ван дер Люббе, мой генерал.

— Знаю, но из всей пятёрки меня интересует именно Димитров.

— Георгий Димитров?

— Да.

— Член Исполнительного Комитета Коминтерна…

— Так!

— В тридцать втором прибыл в Париж из Амстердама под именем доктора Шаафсма, жил, не отмечаясь, в Латинском квартале, виделся с Торезом и Кашеном…

— Так!

— Разыскивался болгарской тайной полицией… — Годар на мгновение умолк и исподлобья взглянул на Леганье. — Ваш предшественник, мой генерал, обещал ей содействовать в устранении его со сцены.

— И что же?

— Сюртэ прозевала.

— Вечная история!

— Димитров уехал отсюда в Брюссель, под именем Рудольфа Гедигера…

— Так!

— Потом побывал в Москве…

— У вас хорошая память, Годар!

— В то время я сидел на этом разделе.

— Поэтому-то я и остановился на вас… Немецкие наци из-за своей неуклюжей работы очутились в затруднительном положении с инсценировкой поджога.

— Неуклюжи, как медведи! — со злорадством сказал Годар.

— Мы должны им помочь.

— В каком смысле, мой генерал?

— Димитров превратил скамью подсудимых в Лейпциге в трибуну для пропаганды коммунизма. Посмотрите, что из-за этого творится у нас во Франции: полюбуйтесь на Роллана и других, не говоря уже о наших собственных коммунистах.

— Может быть, отсюда и нужно начать?

— Нет! — Пенсне снова совершило несколько быстрых оборотов на лакированной поверхности стола. — Рубить нужно корни! И, по возможности, вне Франции, — Леганье взмахнул розовой рукой, — там!..

— Понятно, мой генерал.

— Если немцы не сумеют покончить с Димитровым…

— Надеюсь, мой генерал, — вставил Годар, — что сумеют.

— Но весь мир окажется на стороне коммунистов, если немцы просто убьют Димитрова.

— Я вас почти понял, мой генерал!

— Значит, говорю я, с ним нужно покончить так, чтобы… В этом не должен быть виноват никто. Даже немцы!

— Я понял вас до конца, мой генерал!

— Используйте берлинские связи, Годар.

— Это не составит большой сложности, мой генерал.

— Знаю ваш такт, Годар… Если немцы будут вынуждены оправдать Димитрова, что вовсе не невозможно, пусть он не попадёт никуда: ни в Париж, ни в Брюссель, ни в Лондон…

— Скорее всего, он отправится в Москву.

— Да, скорее всего.

— А Москва, мой генерал… — Годар сделал безнадёжный жест.

— Так действуйте, прежде чем он переедет советскую границу! Обдумайте все это и, когда у вас созреет план, доложите мне.

— Будет исполнено, мой генерал.

Леганье кивком задержал поднявшегося было Годара.

— Побудьте ещё несколько минут, пока я не переговорю с капитаном. Вы должны быть в курсе всего дела! — И Леганье обернулся к Анри: — Одно из главных усилий немцев направлено к тому, чтобы доказать, что этот кретин ван дер Люббе — коммунист. Я понимаю: доказать это трудно. Если бы немцы не растеряли старых связей, они, конечно, получили бы от голландцев точные доказательства тому, что ван дер Люббе — коммунист, будь он в действительности хотя бы индийским набобом. Годар расскажет вам, как это делается.

— Я уже вошёл в курс дела, мой генерал, — с готовностью ответил Анри.

— Так возьмитесь за это теперь же: голландцы должны дать все необходимое для доказательства того, что ван дер Люббе — сообщник Димитрова. Вы меня поняли, капитан?

Леганье лёгким ударом розового ногтя заставил пенсне сделать ещё три или четыре оборота на столе и движением головы отпустил офицеров.

Когда пенсне перестало вертеться, генерал осторожно взял его двумя пальцами и лёгким движением, доставившим ему самому очевидное удовольствие, посадил на нос. Потом он снова подошёл к окну и принялся с прежним интересом наблюдать возню птиц в ветвях деревьев.

Курьер дважды заглядывал в щёлку притворённой двери в ожидании выхода начальника. Наконец Леганье спрятал пенсне в карман и, заложив руки за спину, медленно проследовал к себе в кабинет. И там ещё он некоторое время мерно прохаживался, потом, погруженный в ту же необычную для него задумчивость, сидел в кресле. Наконец, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, он позвонил по телефону. Разговор был короткий, закончившийся фразою Леганье:

— Надеюсь, что ваше поручение в Берлине будет выполнено.

Секретный сотрудник британской разведки, сидевший на контроле телефонных переговоров начальника французского Второго бюро, тотчас передал в Лондон стенограмму разговора, в котором его внимание привлекли слова Леганье о поручении в Берлине.

Заработал телеграф между Лондоном и Берлином.

Частная каблограмма редактора лондонской газеты «Ежедневный курьер» пришла в контору её постоянного берлинского корреспондента Уинфреда Роу, известного в международных журналистских кругах под кличкою «капитана Роу».

Причина предстоящего появления Годара в Берлине была уже ясна британской секретной службе, и цель его вполне соответствовала намерениям Интеллидженс сервис. Капитан Роу получил предписание помочь Годару выполнить его поручение.

Незадолго до того, как все это произошло, почти непосредственно за тем, как генерал Леганье опустил телефонную трубку на рычаг, майор Годар появился в его кабинете.

— Мне не хотелось говорить об этом даже при капитане Анри, мой генерал…

— Что-нибудь важное?

— Совершенно ошеломляющее сообщение пришло от Роу в Лондон, мой генерал!

— Через ваш «Салон»?

— Да. Немцы принимают участие в заговоре на жизнь Франклина Рузвельта.

— Ого! Далеко тянутся.

Майор осторожно спросил:

— Что прикажете делать, мой генерал?

Генерал, взгляд которого никогда не задерживался на лице собеседника, на этот раз пристально посмотрел в глаза Годару.

— Молчать! — выразительно, хотя и совсем не громко, проговорил генерал.

Годар поклонился и вышел. Леганье был уверен, что этот офицер понял его.

Почти такой же ответ получил и сотрудник британской секретной службы, положивший перед своим начальником расшифрованный текст срочного сообщения капитана Роу.

— Оставьте эту депешу у меня, — сказал начальник. — Я сам займусь этим.

Ни французская, ни английская секретные службы тогда ещё не имели представления о силах, принимавших участие в кровавой игре, начало которой было положено радиограммой Долласа, посланной с «Фридриха Великого» перед его приходом в Гамбург. Они не знали, что тайная нить, протянувшаяся между Берлином и Вашингтоном, уходила одним концом в личный кабинет начальника немецкой военной разведки полковника Александера, другим концом — в кабинет начальника американского Федерального бюро расследования Герберта Говера. Никто, кроме лиц, принимавших непосредственное участие в «операции», не знал, что 13 февраля 1933 года к Говеру явился агент его бюро Конрой и доложил:

— По делу ФДР, сэр.

— Выкладывайте, — сказал Говер.

— Послезавтра он выступает в Чикаго.

— Ну?

— У меня все готово.

— Кто об этом знает?

— Никто, кроме меня, сэр.

— Завтра я вам скажу. Идите!

Назавтра Говер действительно вызвал Конроя.

— Ничего не изменилось?

— ФДР вылетел в Чикаго.

— Можете лететь и вы.

— А… остальное?

— Все, как я сказал.

И Конрой вылетел в Чикаго, имея в кармане официальное предписание охранять вновь избранного президента Штатов Франклина Делано Рузвельта. Он вылетел на обычном рейсовом самолёте «Пан Америкен» и не знал, что через несколько часов на служебном самолёте следом за ним вылетел и его начальник Герберт Говер.

Это произошло 14 февраля 1933 года, а утром 16-го, когда Джон Ванденгейм, ещё лёжа в кровати, нетерпеливо потянулся к газетам, первым, что бросилось ему в глаза, был огромный заголовок на первой странице «Трибюн»: «Вчера в окрестностях Чикаго совершено покушение на Франклина Д.Рузвельта. Убит мэр Чикаго Эдвард Кермак. Четверо спутников Рузвельта ранено. Убийца схвачен. Его зовут Зонгара. Следствие идёт».

В водянистых глазах Ванденгейма вспыхнул яркий огонёк, и довольная улыбка растянула его мясистые губы. Но уже в следующее мгновение эта улыбка исчезла. Из заметки под сенсационным заголовком было ясно: убит вовсе не Рузвельт, а мэр Чикаго, сопутствовавший ему в автомобиле.

Большая рука Ванденгейма злобно смяла газетный лист. Но он тотчас же расправил его и стал искать сообщение о судьбе покушавшегося. О нем ничего не было сказано. Выражение лица Ванденгейма стало озабоченным. Подумав, он потянулся к телефонной трубке.

В это же время в кабинете своей адвокатской конторы Фостер Доллас с такою же озабоченностью просматривал то же сообщение. Его острые глазки беспокойно шныряли по газетному листу. Потом с нерешительностью остановились на телефонном аппарате. Он взялся за трубку в тот момент, когда раздался встречный звонок Ванденгейма.

— Видели? — послышался в трубке голос Джона.

— Да.

— Какая досада!

— Да.

8

Гонимый ветром мокрый снег с силой ударял в стекла маленького забранного решёткой окна. Он налипал размокшими комьями; комья подтаивали и сползали вниз. Их нагоняли струйки воды, размывали и сгоняли на гранитный подоконник окна в комнате для подсудимых лейпцигского суда.

Димитров, сдвинув брови, глядел на плачущие стекла. Он старался заставить себя думать о предстоящем судебном заседании, но мысли непослушно разбегались и уносились к жизни, шедшей по ту сторону решётки. Тёмной стеной, отгораживающей воспоминания, вставала тюремная камера в Моабите, потом камера полицейской тюрьмы. Вот следователь Фохт, изо дня в день в течение шести месяцев следствия прилагавший усилия к тому, чтобы добиться признаний: сначала лишение газет и книг, потом уменьшение пайка, перевод из камеры в камеру все меньших и меньших размеров, пока не стало возможности сделать даже два-три шага. Наконец — строгие наручники. Фохт велел надевать их на ночь, потом приказал и днём снимать их только на время обеда и одного часа, отведённого для подготовки материалов к процессу. В строгих наручниках руки накладывались крест-накрест, одна на другую и смыкались стальными кольцами запястье к запястью так, что малейшее движение причиняло невыносимые страдания.

За тёмною теснотою тюремной камеры вставал огромный светлый мир. Из него Димитров пришёл и в него должен вернуться во что бы то ни стало — в мир открытой борьбы. В этом прекрасном мире, подобно мощному светилу, лучи которого проникают сквозь камень и бетон тюремных стен, через все преграды, воздвигаемые палачами, сияет гений великих учителей…

Когда мысль Димитрова приходила к этой точке, в его памяти вставал живой Ильич таким, каким он видел его.

Теперь, в эти трудные дни ожесточённой борьбы с машиной фашистской юстиции, душа Димитрова тянулась к образу Ленина.

Сотни раз перебирал он в памяти слышанные им слова Ленина, тысячу раз мысленно повторял строки его произведений. Это было нелегко. Все просьбы Димитрова о предоставлении ему сочинений Ленина, необходимых для подготовки защиты, Фохт отклонял…

Димитров смотрел на бегущие по стёклам холодные струйки талого снега и хмурился, стараясь сосредоточить мысли на предстоящем заседании суда.

Может быть, от холода, царившего в комнате для подсудимых, а может быть, просто оттого, что непривычно было чувствовать свободу от оков, снятых на время процесса, Димитрову все время хотелось потереть руки. Но всякий раз, как он, забывшись, прикасался к запястьям, натёртым наручниками, жаркая боль заставляла отдёргивать пальцы.

Димитров взял карандаш, потянулся к блокноту. Силясь как можно точнее вспомнить слова, медленно записал: «Товарищам надо было отказаться от показаний по вопросу о нелегальной организации и, поняв всемирно-исторический момент, воспользоваться трибуной суда для прямого изложения…»

Димитров морщил лоб: «…для изложения… для изложения…» Нет, ленинская формулировка выпала из памяти. Он записал, как помнил: «…для изложения взглядов, враждебных не только царизму вообще, но и социал-шовинизму всех и всяческих оттенков…»

Именно так он и должен был действовать теперь: используя то обстоятельство, что внимание всего мира приковано к процессу, превратить скамью подсудимых в трибуну — для открытого нанесения удара фашизму и всем его прихвостням. Через головы судей послать призыв к мировому единению всех антифашистских сил.

Шум распахнувшейся двери прервал мысли Димитрова.

Придерживая развевающиеся полы адвокатской мантии, в комнату торопливо вошёл в сопровождении полицейского чиновника официальный защитник, адвокат Тейхерт. Профессионально привычным движением адвокат протянул открытый портсигар Димитрову. Тот отрицательно мотнул головой.

Закурив сам, Тейхерт сердито сказал:

— Если вы будете продолжать держаться столь же вызывающе, то окончательно восстановите против себя суд.

— Вы полагаете, что он и без того не восстановлен против меня? — насмешливо спросил Димитров.

— Посмотрите на ваших товарищей…

— У меня тут нет товарищей, — перебил адвоката Димитров.

— Я говорю об остальных подсудимых.

— Я тоже.

— Я имел в виду Торглера, такого же коммуниста, как вы! — сердито сказал Тейхерт.

— Он оказался очень плохим коммунистом. Его исключили из партии.

— Сейчас вы должны думать о том, чтобы сохранить не партийный билет, а голову, господин Димитров!

— Настоящий коммунист не может так ставить вопрос.

— Тем не менее вам нужно выбирать.

Димитров сделал отрицательное движение рукою и поморщился от боли в запястье.

— Я докажу непричастность коммунистической партии к поджогу. Это важнее всего!

— Я в этом совсем не так уж уверен.

— Поэтому я и отказался от вашей защиты.

— Тем не менее суд оставил меня вашим официальным защитником, — повышая голос, проговорил Тейхерт, — и в интересах дела я требую…

— Уже самый тот факт, что вы национал-социалист, исключает для меня возможность доверить вам судьбу такого важного дела, как защита моей партии от клеветы.

— Вы даже здесь не можете отказаться от пропаганды! — Тейхерт смял окурок. — Она приведёт вас на эшафот. Посмотрите, как отлично идёт защита доктора Зака.

— Она стоит Торглеру чести коммуниста.

— Но сохранит ему голову!

— Недорого стоит голова, купленная таким унижением.

Тейхерт хотел что-то сказать, но внезапно резко повернулся на каблуках и вышел. Полы его мантии взлетели, как крылья большой чёрной птицы.

На мгновение сквозь отворённую дверь из зала заседаний ворвалась струя яркого света и гул голосов.

Сегодня на лейпцигской сессии четвёртого уголовного сената имперского суда Третьего рейха был «большой день».

На утреннем заседании произошла бурная схватка между Димитровым и министром пропаганды Геббельсом. После перерыва предстоял допрос свидетеля обвинения Карнаве. Затем ожидалось выступление Геринга.

Зал возбуждённо жужжал.

Приехавший сегодня в Лейпциг Роу сидел на местах прессы. Он был тут не для того, чтобы освещать процесс. Его газета вполне могла удовлетвориться материалами агентств. Роу предстояло наметить план убийства Димитрова.

Роу односложно отвечал на вопросы и замечания знакомых журналистов и хмуро оглядывал зал. Большая часть скамей была черно-коричневой от фигур штурмовиков и эсесовцев. Меньшая часть была заполнена людьми в штатских костюмах. Роу знал, что среди этой публики могли быть сочувствующие подсудимым, может быть, даже были скрывающиеся коммунисты. Но взгляд Роу одинаково равнодушно пробегал по всем лицам. К гитлеровцам он относился так, как англичанин — любитель собак мог бы относиться к нечистоплотным, дурно дрессированным псам. Их приходится спускать с цепи, не считаясь с тем, что они могут запакостить сад. Коммунистов и всех, кто с ними, Роу ненавидел. Они были угрозою всему привычному, на чём зиждилось благополучие его собственного мира.

С таким же спокойным равнодушием, как на всякого другого в зале, Роу смотрел на Геринга. Министр сидел в первом ряду и оживлённо разговаривал с начальником прусской тайной полиции Дильсом. Безобразную тушу министра, занявшего сразу два стула своим непомерно широким задом, англичанин рассматривал, как лошадь перед скачками или свинью на выставке. Ему не внушала доверия эта груда мяса, упакованного в тесный френч.

Взор Роу непроизвольно обращался к Димитрову. Темноволосый богатырь с необыкновенно живым и привлекательным лицом был олицетворением жизненной силы и бодрости духа. В его умных, глубоко сидящих глазах можно было ясно прочесть то выражение презрения, когда он взглядывал на Торглера, то жаркую ненависть, когда ему случалось повернуться к Герингу, и почти нескрываемую насмешку при взгляде на членов суда.

Роу отметил появление в зале трех генералов. Один был высок, худ и сед; другой — мал, щупл и востронос; третий — круглоголов и украшен пушистыми светлыми усами. Все трое были затянуты в серо-зелёные мундиры рейхсвера, у всех троих одинаково поблёскивали в глазу монокли.

«Значит, армия не равнодушна к тому, что здесь творится», — подумал Роу.

Да, армия, представленная здесь тремя приехавшими в Лейпциг генералами — фон Гауссом, фон Шверером и Прустом, не могла оставаться безучастной к происходящему. Процесс был публичным экзаменом для гитлеровской команды, выдвинутой хозяевами на авансцену истории как шайка головорезов, которым нечего было терять. Генералы желали знать, чего эта шайка стоит в подобного рода деликатных делах.

Верно оценив интерес командования рейхсвера к процессу, Роу угадал и причину того, что генералы появились в зале суда именно сегодня: Геринг был не только офицером, но и доверенным лицом двух основных акционеров национал-социализма — тяжёлой промышленности и рейхсвера. Генералы хотели видеть, как будет себя вести их приказчик из коричневой шайки.

Наблюдая за генералами, Роу пропустил начало допроса Карнаве, которого прокурор представил суду как бывшего коммуниста, готового раскрыть «тайные замыслы» германской компартии.

Взглянув на свидетеля, Роу сразу понял, что дела того плохи.

Вопросы задавал Димитров.

— Свидетель — национал-социалистский депутат рейхстага?

Карнаве заносчиво поднял голову:

— Да!

— Был ли свидетель убеждён, услышав о пожаре рейхстага, — продолжал Димитров, — что поджог организован именно коммунистической партией?

— Безусловно! — сказал Карнаве. — Я был убеждён.

— Из дела известно, что свидетель пошёл из рейхстага в ресторан «Байернхоф», оттуда в кафе «Фатерланд», потом в министерство внутренних дел и, наконец, в полицейпрезидиум.

— Да!

— В каком из этих мест свидетель пришёл к убеждению, что поджог совершён коммунистами? — насмешливо спросил Димитров.

— Я отвожу этот вопрос, — поспешно вмешался председатель.

— Хорошо, пусть тогда свидетель скажет, заметил ли он в одном из этих четырех мест признаки того, что коммунисты готовят вооружённое восстание?

— Когда коммунисты подготовляют вооружённое восстание, то заметить этого нельзя, — сказал Карнаве.

— Какие именно восстания, уже подготовленные коммунистами, свидетель имеет в виду?

Карнаве растерянно взглянул на прокурора. Тот бросил взгляд на председателя суда. Председатель протянул палец в сторону Димитрова.

— Этот вопрос не относится к делу.

— А по-моему, относится, — настойчиво проговорил Димитров.

— Димитров! Предупреждаю вас ещё раз: вы не должны так разговаривать с судом. Вы заставите меня снова удалить вас с заседания!

— Это было бы очень печально, господин председатель.

— Для вас больше, чем для нас.

— Охотно верю, господин председатель: допрос ренегата Карнаве без меня прошёл бы значительно глаже.

Председатель стукнул рукою по столу:

— Перед вами депутат рейхстага!

— Пусть господин «депутат» ответит на вопрос: не была ли группа Кац — Карнаве в тысяча девятьсот двадцать пятом году постановлением Коммунистического Интернационала изгнана из коммунистической партии как враждебная, ведущая подрывную троцкистско-анархистскую работу, как группа, в которой оказались преступные элементы?

Председатель снова поднял руку, но Димитров, опережая его, крикнул:

— Не были ли члены группы Кац — Карнаве изгнаны как провокаторы и агенты политической полиции, уже тогда действовавшей против Коммунистической партии Германии?!

Председатель тоже повысил голос до крика:

— Димитров, я предостерегаю вас! Здесь недопустимы политические диспуты между вами и свидетелями! Вы можете только задавать вопросы… Садитесь!

— Я имею вопрос!

— Я освобождаю свидетеля от ваших вопросов. Господин депутат, вы свободны.

— Неслыханно! — протестующе воскликнул Димитров.

Председатель предостерегающе поднял руку:

— Довольно, или вас выведут!

Димитров медленно опустился на своё место.

В зале наступила тишина.

Словно испытывая терпение присутствующих, председатель оглядел зал. Отчётливо послышался скрип сапог переминающегося с ноги на ногу полицейского, стоящего за спиною Димитрова. Председатель бросил в его сторону сердитый взгляд и торжественно провозгласил:

— Свидетель господин рейхсминистр Геринг!

Ещё прежде чем затих голос председателя, Геринг сорвался с места, с грохотом оттолкнув стулья, и, выпятив живот, с заложенными за спину руками, с высоко вскинутым подбородком пошёл к столу суда. Он ступал так тяжело, что вздрагивали не только его жирные щеки, но и чернильницы на столах секретарей.

Но ещё раньше Геринга поднялся со своего места Димитров.

— Я протестую, — крикнул он так, что заглушил голос что-то говорившего председателя. — Свидетель не должен находиться в зале суда при допросе других свидетелей! Если этот человек был здесь — он не свидетель.

— Прежде всего, — сухо ответил председатель, — определение здесь выносит суд, а не подсудимые. А кроме того, я должен вам заметить, что перед вами вовсе не «человек», а…

— Ну, если он не человек… — примирительно заявил Димитров, и по залу пронёсся ветерок несдержанного смеха.

Однако под строгим взглядом председателя зал затих. Почтительно привстав, председатель задал Герингу положенные предварительные вопросы.

В этот момент внимание Роу было отвлечено служителем, шепнувшим ему на ухо:

— Господин Роу? Вас вызывает к телефону Лондон.

Когда Роу вернулся в зал, Геринг стоял перед судейским столом, широко расставив ноги. Лакированные краги делали их похожими на чугунные тумбы. Уперев пухлые кулаки в бока, стараясь изобразить на лице насмешливую улыбку, он исподлобья смотрел на Димитрова. А тот спокойным, ровным голосом задавал ему вопросы:

— Известно ли господину министру, что трое полицейских чиновников, арестовавших ван дер Люббе, выдаваемого здесь за коммуниста, не обнаружили у него партийного билета?

— Мне все известно, — рявкнул Геринг.

— Откуда же взялось официальное сообщение господина министра о том, что у ван дер Люббе был отобран партийный билет?

— Я так предполагал, — не задумываясь, выпалил Геринг.

— И на основании этого предположения сделали вывод, что имеете дело с коммунистом?

— Это касается меня — какие выводы я делаю.

— Здесь суд, господин министр, — спокойно заметил ему Димитров.

— Но в этом суде вы не прокурор! — огрызнулся Геринг.

— Тем не менее вы должны ответить на мой вопрос.

— Вопросы задавайте, обращаясь ко мне, — сердито остановил Димитрова председатель. — А я буду решать, должен ли свидетель отвечать на них.

— Так мы не скоро доберёмся до сути.

— Что это? — нахмурился председатель. — Оскорбление суда?!

— Мне показалось, что это усложнит процедуру.

— В таком случае будьте точнее в выражениях! — Председатель взглянул на Геринга и, словно сомневаясь, имеет ли он право это сделать, нерешительно сказал Димитрову: — Задавайте вопросы… только вежливо, пожалуйста.

Димитров насмешливо поклонился председателю и обернулся к Герингу:

— Что сделал господин министр внутренних дел, чтобы двадцать восьмого и двадцать девятого февраля выяснить все возможные версии поджога рейхстага и прежде всего не потерять следов ван дер Люббе, исчезнувшего в полицейской ночлежке Геннигсдорфа?

— Я министр, а не сыщик! Я не бегаю по следам поджигателей! — прорычал Геринг.

— Но разве ваше заключение, что именно коммунисты, а не кто иной, являются поджигателями, не определило для полиции весь ход расследования? Не оно ли отвело полицию от других истинных следов?

Не давая Димитрову договорить, Геринг крикнул:

— Меня не могут интересовать личности поджигателей. Мне было важно установить, какая партия отвечает за поджог.

— И вы установили?..

— Поджог рейхстага — это политическое преступление. Я убеждён, что преступников надо искать именно в вашей партии! — голос Геринга становился все более хриплым. Потрясая кулаком в сторону Димитрова, он кричал: — Вашу партию нужно уничтожить! И если мне удалось повлиять на следственные органы в этом отношении, то я рад: они нашли вас!

Он умолк, тяжело дыша, и отёр платком вспотевшее лицо.

Димитров все тем же ровным голосом спросил:

— Известно ли господину министру, что партия, которую «надо уничтожить», господствует на шестой части земного шара, а именно — в Советском Союзе?

— Мы уничтожим её и здесь и везде… — начал было Геринг, но на этот раз и Димитров повысил голос:

— Известно ли господину министру, что Германия поддерживает с Советским Союзом дипломатические, политические и экономические отношения, что благодаря заказам Советского Союза миллионы немецких рабочих имеют работу и хлеб?..

Председатель перегнулся через стол, стараясь перекричать обоих:

— Димитров, я запрещаю вам вести здесь коммунистическую пропаганду!

— Но ведь господин Геринг вёл же здесь национал-социалистскую пропаганду!

— Вы не в стране большевиков! — заорал Геринг, угрожающе придвигаясь к скамье подсудимых.

— Большевистское мировоззрение господствует в Советском Союзе, в величайшей и наилучшей стране мира…

— Замолчите! — крикнул председатель.

— Это мировоззрение имеет и здесь, в Германии, миллионы приверженцев в лице лучших сынов немецкого народа…

Геринг поднял над головою кулаки и истерически завизжал:

— Я не желаю слушать! Я пришёл сюда не для того, чтобы вы допрашивали меня, как судья! Судья не вы, а я! Вы в моих глазах преступник, которому место на эшафоте. — Его голос сорвался и перешёл в плохо разборчивый хрип. Он покачнулся. Служитель подскочил к нему со стулом, но Геринг в ярости отшвырнул стул ударом ноги.

Председатель, стараясь перекричать шум, поднявшийся на скамьях, крикнул Димитрову:

— Ни слова больше!

— У меня есть вопрос…

— Я лишаю вас слова, замолчите, садитесь!

— У меня есть вопрос! — настойчиво повторил Димитров.

Геринг с усилием всем корпусом повернулся к председателю и тоном приказа бросил:

— Уберите его отсюда!

Председатель тотчас приказал полицейским:

— Уведите его! — и крикнул вслед Димитрову, которого полицейские под руки выводили из зала: — Я исключаю вас на следующее заседание!

Прежде чем Димитров исчез за дверью, Геринг шагнул в его сторону и, потрясая кулаком, завопил во всю глотку:

— Берегитесь! Я расправлюсь с вами, как только вы выйдете из-под опеки суда!

И побрёл к выходу, пошатываясь, выставив вперёд руки, словно теряя равновесие, ослепнув от бешенства.

Над залом повисла своеобразная тишина смущения, всегда сопровождающая провал премьера, которому дирекция и печать подготовили триумф. Это молчание, как грозовая атмосфера электричеством, было насыщено острыми чувствами и мыслями нескольких сотен людей. Состояние зала чувствовал председатель суда, чувствовали судьи и адвокаты, чувствовал сам Димитров.

Сотни глаз были устремлены на широкую спину удаляющегося Геринга. Одни из них выражали сочувствие провалившемуся единомышленнику, другие — злобу скандализованных режиссёров. Так как зал был наполнен коричневыми и чёрными мундирами СА и СС, то трудно было ждать, что хотя бы один взгляд выразит радость по поводу случившегося. И тем не менее очень внимательный наблюдатель, если бы у него было на то время и возможность, изучая взгляды публики, непременно натолкнулся бы на светлоголубые, чуть-чуть прищуренные в лукавой усмешке глаза зрителя, сидящего на задних скамьях, почти у самой стены. На одну секунду неподдельная радость, вспыхнув, как молния, в этих глазах, тотчас исчезла. Их обладатель усилием воли погасил овладевшее им удовлетворение, — оно было неуместно тут, в нацистском суде. Но мысли стремительно неслись в мозгу этого зрителя, проникшего в зал лейпцигского суда по билету берлинской адвокатуры. Он думал о том, что вот тут, в этом месте, где гитлеровский террор был полным хозяином, лицом друг к другу стали Димитров и Геринг — представители двух миров, двух сил, находящихся в смертельной схватке. Димитров, представитель международного революционного пролетариата, всего антифашистского лагеря, непоколебимый борец, твёрдо, с поднятой головой разоблачал преступное лицо служителей фашистской диктатуры, её грязные махинации, от которых пахло кровью. Димитров смело задавал вопросы — такие неожиданные для суда, такие неудобные для свидетеля — всемогущего премьера Пруссии, шефа тайной полиции и командира штурмовиков. И даже тут, где Геринг являлся полномочным и неограниченным представителем фашизма, где он мог кричать и топать ногами, никого и ничего не страшась, он не выдержал и бежал подобно побитому псу. Это было не только его поражением, — это было поражением нацизма, поражением международного фашизма, пытавшегося превратить лейпцигский спектакль в прелюдию всеевропейского избиения антифашистов! Браво Димитров, браво друг, товарищ, герой!.. Браво!..

Адвокату Алоизу Трейчке, с опасностью для жизни проникшему в этот зал, хотелось бы крикнуть это громко. Так громко, чтобы быть услышанным всею Германией, всей Европой… Но Трейчке молчит, его уста плотно сомкнуты, и в ясном взгляде светлоголубых глаз никто не поймает уже и той искорки восторга, которая промелькнула в них минуту назад. Его взгляд впитывает, запечатлевает все для точного и подробного отчёта товарищам в Берлине, куда ему предстоит вернуться после процесса, если… Если только ему, тайному функционеру коммунистического подполья, удастся живым и невредимым выбраться из этой берлоги. Но об этом он и не думает: ни грана страха нет в его сознании, ни на йоту сомнения в том, что обязанность, возложенная на него партией, будет исполнена. Дело же вовсе не в его свободе и даже не в его жизни. Дело в том, что тут партия одержала такую блестящую победу и он должен принести точный отчёт о сражении, в котором она была достигнута.

Взгляд бледноголубых глаз скользит по залу. Останавливается на боковых местах, где сидят генералы, переходит на скамьи прессы. Отмечает характерное лицо и повадку иностранца, внимательно следящего за поведением генералов…

Роу посмотрел на сидевших напротив него генералов. Они поднялись все одновременно и вышли.

Глядя на их туго обтянутые серо-зелёным сукном спины, он думал о своём: о том, что, судя по всему, секретной британской службе действительно придётся прийти на помощь нацистам. Как ни хочется нацистским юристам осудить Димитрова и в его лице коммунистическую партию, они не в силах это сделать. Дальнейший ход процесса потерял для Роу интерес. Он покинул зал следом за генералами и только из газет узнал о том, что происходило в заключительном заседании, когда Димитрову было предоставлено последнее слово.

— …Я защищаю себя самого как обвиняемый коммунист. Я защищаю свою собственную коммунистическую революционную честь. Я защищаю смысл и содержание моей жизни. Верно, что для меня как коммуниста высшим законом является программа Коммунистического Интернационала, высшим судом — Контрольная Комиссия Коммунистического Интернационала. Но для меня как обвиняемого и этот верховный суд есть инстанция, к которой следует относиться со всею серьёзностью не только потому, что он состоит из судей особой квалификации…

Председатель пытается подать голос:

— Послушайте, Димитров!..

Но Димитров не обращает на него внимания.

— …но и потому, что этот суд может в окончательной форме приговорить к высшей мере наказания. Я отношусь к суду серьёзно, но это не значит, что я намерен оставить без возражения то, что тут говорилось. Меня всячески поносила печать, — это для меня безразлично, — но в связи со мной и болгарский народ называли «диким» и «варварским», меня называли «тёмным балканским субъектом», «диким болгарином». Верно, что болгарский фашизм является диким и варварским. Но болгарский народ, который пятьсот лет жил под иноземным игом, не утратив своего языка и национальности, наш рабочий класс и крестьянство, которые боролись и борются против болгарского фашизма, за коммунизм, — такой народ не является варварским и диким. Дикие и варвары в Болгарии — только фашисты. — Тут голос Димитрова звучит сарказмом. — Но я спрашиваю вас, господин председатель: в какой стране фашисты не варвары и не дикари?!

Речь обвиняемого, с каждой фразой звучащая все неотразимее, как речь беспощадного обвинителя фашизма, продолжается. Каждые пять минут председатель прерывает его возгласами, то просительными, то угрожающими. То и дело слышится:

— Димитров, я запрещаю об этом говорить!.. Димитров, это выходит за круг обсуждений!.. Димитров, это пропаганда!

Но Димитров даже не оборачивается на возгласы председателя. Его голос становится ещё громче и страстней.

Председатель в крайнем возбуждении отирает вспотевшее лицо, комкает платок и хрипло выкрикивает:

— Я запрещаю подобные выпады! — но ответом служит гневное движение рукой, словно не ему, а Димитрову принадлежит тут право давать слово или лишать его.

— Хорошо, — с усмешкой говорит Димитров. — Я постараюсь воздержаться от характеристик. Но нельзя же не задать вопроса: господа, «рейхстаг подожгли коммунисты» — какой же здравомыслящий человек, будь он даже самым предвзятым врагом нашей партии, способен поверить в подобную чепуху, в эту позорную клевету, позорную не для нас, коммунистов, а для её авторов…

— Димитров, — с отчаянием в голосе произносит председатель, — это не клевета, а заявление имперского правительства, вы обязаны относиться к нему с уважением. Повторяю вам снова: если вы позволите себе такие выражения как «клевета» и тому подобное, я удалю вас из зала. — И он ударил ладонью по столу, желая придать словам убедительность, которой нехватает его тону.

— Я позволю себе, господин председатель, заявить, что даже самый характер этой кле… я хотел сказать: этого обвинения — выбран клевет… я хотел сказать: обвинителями, неудачно. Вот что сказано в одном труде по подобному поводу: «…Эта война при помощи клеветы не имеет себе равной во всей истории, настолько поистине интернационален театр военных действий, на котором она разыгрывается, настолько велико единодушие, с которым её ведут самые различные партийные группы и органы господствующих классов. После большого пожара в Чикаго телеграф разнёс по всему земному шару весть, что это дьявольская работа Интернационала. Нужно только удивляться, как не приписали его же демоническому вмешательству ураган, опустошавший Вест-Индию».

— Я запретил вам цитировать Маркса! — крикнул председатель, прерывая чтение.

Димитров поднял листок, по которому читал:

— Ваша эрудиция не делает вам чести, господин председатель: это всего лишь отчёт лондонского Генерального Совета…

— Все равно я запрещаю цитировать что бы то ни было, — говорит председатель. — Не смейте ничего нам читать. Ничего! Слышите?.. Я вас спрашиваю: вы слышите?!

— У меня прекрасный слух…

— Так вот — никаких цитат.

— А стихи читать можно?

— Вы смеётесь над судом?

— Я совершенно серьёзен.

— Так что вы там ещё придумали? — с нескрываемой опаской спрашивает председатель. — Какие стихи?

— Стихи великого немецкого поэта Вольфганга Гёте.

Председатель вопросительно оглянулся на членов суда и, пожав плечами, бросил:

— Если он думает, что это ему поможет, пусть читает… — И, словно спохватившись, предупреждает: — Только наизусть, а то опять подсунете какую-нибудь пропаганду по своим бумажкам…

На минуту прикрыв глаза ладонью, чтобы вспомнить строки Гёте, Димитров уверенно читает своим глубоким сильным голосом:

В пору ум готовь же свой.

На весах великих счастья

Чашам редко дан покой;

Должен ты иль подыматься,

Или долу опускаться;

Властвуй, или покоряйся,

С торжеством — иль с горем знайся,

Тяжким молотом взвивайся —

Или наковальней стой…

— Да, кто не хочет быть наковальней, должен стать молотом! Эту истину германский рабочий класс в целом не понял ни в тысяча девятьсот восемнадцатом году, ни в тысяча девятьсот двадцать третьем, ни двадцатого июня тысяча девятьсот тридцать второго, ни в январе тысяча девятьсот тридцать третьего…

Председатель вскакивает:

— Димитров! Последнее предупреждение!

Напрасно! Димитров уже не даёт ему сесть до конца заседания.

— Виноваты в этом социал-демократические вожди: вельсы, зеверинги, брауны, лейпарты, гроссманы. Но теперь, конечно, германские рабочие смогут это понять!

Председатель предостерегающе поднимает руку, но Димитров ещё не кончил. Он наносит последний удар:

— В семнадцатом веке основатель научной физики Галилео Галилей предстал перед строгим судом инквизиции, который должен был приговорить его как еретика к смерти. Он с глубоким убеждением и решимостью воскликнул: «А всё-таки она вертится!» И это научное положение стало позднее достоянием всего человечества.

Председатель поспешно собрал бумаги и сделал полуоборот, намереваясь уйти, за ним поднялись все члены суда, но тут голос Димитрова зазвучал таким поистине глубоким убеждением и решимостью, что все они остановились.

— Мы, коммунисты, можем сейчас не менее решительно, чем старик Галилей, сказать: «И всё-таки она вертится!» Колесо истории вертится, движется вперёд, в сторону советской Европы, в сторону Всемирного Союза Советских Республик, и это колесо, подгоняемое пролетариатом под руководством Коммунистического Интернационала, не удастся остановить ни истребительными мероприятиями, ни каторжными приговорами, ни смертными казнями. Оно вертится и будет вертеться до окончательной победы коммунизма!

Председатель трясущимися губами испуганно пробормотал:

— Боже мой, мы слушаем его стоя!

9

Эгон остановил свой выбор на небольшой сумке из коричнево-серой крокодиловой кожи с замком из топаза. Это было как раз то, что должно понравиться Эльзе.

Пока приказчик заворачивал коробку с сумочкой, Эгон докурил сигарету. Курить на улице было невозможно: моросил мелкий, как туман, холодный дождь.

Выйдя из магазина, Эгон в нерешительности остановился: может быть, воспользоваться близостью «Кемпинского» и зайти позавтракать? Посмотрел на часы. Время завтрака для делового Берлина прошло, значит Эгон не рисковал увидеть в ресторане слишком много надоевших лиц.

Он шёл, машинально избегая столкновения с прохожими. Мысли его были далеко. Все чаще и чаще, помимо его собственной воли, они возвращались теперь к тому, что осталось позади. Меньше всего хотелось думать о настоящем, и почти страшно было думать о том, что ждало его впереди… Кое-кто говорил, будто именно перед ними, военными конструкторами, открывается широчайшее поле деятельности. Даже если это и так, плодотворная деятельность под «просвещённым» руководством какого-нибудь разбойника в коричневой куртке?.. Слуга покорный! Это не для него.

Если бы швейцар у подъезда «Кемпинского» не узнал старого клиента и не распахнул дверь, Эгон в рассеянности прошёл бы мимо.

— Давненько не изволили бывать, господин доктор!

— Много народу? — осведомился Эгон.

— Завтрак уже окончился.

Действительно, просторный зал ресторана был почти пуст. Эгон повернул в полутёмный уголок, где обычно сидел в прежние времена. Когда он проходил мимо возвышения, образующего нечто вроде ложи, оттуда раздался возглас:

— Шверер!.. Ты или твоё привидение?

Эгон с удивлением обернулся и увидел сразу две поднятые руки. Один из приветствовавших его был широкоплечий человек с правильными чертами лица и тщательно расчёсанными на пробор темнорусыми волосами. Под левой бровью его надменно поблёскивал монокль. Стёклышко сидело там с уверенностью, какую оно приобретает в глазнице прусского офицера. Хотя этот человек и не носил военной формы, но по его манере держаться, по заносчиво закинутой голове, по всему его подтянутому облику можно было судить, что костюм пилота «Люфт-Ганзы» не всегда облегал его плечи. Несмотря на полумрак, царивший в ложе, Эгон сразу узнал Бельца. Зато ему понадобилось подойти вплотную к ложе, чтобы в собутыльнике Бельца, тучном человеке с заплывшим и красным, как медная кастрюля, лицом, прорезанным глубоким шрамом у правой скулы, узнать своего знакомого по Западному фронту, в те времена капитана пехоты, а ныне начальника штаба штурмовых отрядов Эрнста Рема. Третий был Эгону незнаком.

Прежде чем Эгон решил, соответствует ли это общество его настроению, рука Бельца уже схватила его под локоть и властно потянула за барьер ложи.

— Ну, вот и не верь после этого в оккультные силы! — весело воскликнул Бельц. — Мы только что говорили о тебе!

— Да, да, — подтвердил Рем. — Бельц утверждал, что вы как раз тот, кого нехватает нашему движению, чтобы подвинуть авиационное вооружение на десять лет вперёд. — Он спохватился и указал на своего молчаливого соседа: — Вы незнакомы?

Навстречу Эгону поднялся сутулый человек с измятым лицом, с маленькими, хитро усмехающимися глазками и плоскими, прижатыми к черепу ушами.

— Мой друг Эдмунд Хайнес! — представил его Рем.

Эгон едва не отдёрнул свою протянутую для пожатия руку: так вот он каков, этот руководитель штурмовиков Силезии!

Хайнес словно уловил робость, с которой в его ладонь легла рука инженера. Его глазки сощурились ещё больше.

Эгон опустился на подставленный кельнером стул. Как он оказался в обществе этих людей? И как может Бельц, которого он всегда знал за человека своего круга, пить и даже, кажется, веселиться в такой компании… Встать и уйти? На это у Эгона не хватало мужества. Разве он мог показать своё презрение этим людям? Рука его сама потянулась к наполненному для него бокалу.

— За приятную встречу, — сказал Рем и всем своим грузным телом повернулся к соседнему столу, где, наклонившись над телефонным аппаратом и прикрыв рукою рот, чтобы разговор не был слышен, сидел четвёртый из их компании. Эгону не было видно его лица; он заметил только широкую спину, туго обтянутую коричневым сукном и прорезанную наискось ремнём портупеи.

— Довольно болтать, Карл! — крикнул Рем. — Ни за что не поверю, что ты способен уделять столько внимания делам!

Он взял из вазы апельсин и бросил его в спину сидящего у телефона. Тот положил трубку телефона и подошёл к столу. Эгон запомнил наглое выражение его лица. Он был молод и самоуверен. На воротнике его рубашки были вышиты петлицы группенфюрера СА. Он молча взял бокал и, отпив несколько глотков, поставил его на место. Движения его были чётки, уверенны. Он не произносил ни слова. Даже когда Рем представил ему Эгона, он только молча кивнул.

— Мой друг, партейгеноссе Карл Эрнст, — сказал Рем. — Наверно, слышали?

Да, Эгон не мог не знать имени Карла Эрнста. Он понял, почему ему знакома эта физиономия. Карл Эрнст — бывший отельный лифтёр, а ныне командир бранденбургских штурмовиков.

Эгон боялся, как бы его глаза не выдали того, что он думал о Карле Эрнсте и его собутыльниках. Он опустил взгляд.

Бельц заметил смущение Эгона.

— Ты все тот же! — улыбнулся он. — Попрежнему только математика и математика? Знаете ли вы, господа, что если бы дать в руки Шверера всё, что должен иметь талантливый конструктор самолётов, Геринг имел бы самый сильный воздушный флот в Европе! — воскликнул Бельц.

— Не произноси при мне имени этого борова! — проворчал Рем.

— Между вами пробежала чёрная кошка?

— Между нами стоит нечто более страшное, — мрачно произнёс Рем. — Нам двоим нет места в этом мире!

Эгон видел, что Рем пьян. Сверкая злыми глазками, толстяк стукнул кулаком по столу.

— Скоро, очень скоро мы покажем фюреру, что стоит этот его дружок!

— Перестань, — сказал Хайнес, но Рем не обратил на него внимания.

— Есть только один путь к спасению: превращение моих молодцов в постоянную армию. Я не собираюсь стать картонным плясуном в руках толстого Германа! — На пылающей лице Рема все ярче выступали шрамы. — Гитлер презирает своих старых товарищей. Ещё бы! Он прекрасно знает, чего я хочу. Дайте нам только новую армию, с новыми генералами. Да, именно так, с новыми генералами. Верно, Эдмунд?

Хайнес молча кивнул.

А Рем, прихлёбывая из бокала, продолжал:

— Все, что Адольф знает о войне, он получил от меня. Сам он — штатский болтун. Настоящий австрияк, чорт бы его побрал! Ему нравится торчать на троне и править со своей «священной горы». А мы должны сидеть сложа лапы? То, что придёт за мною, будет великим, неслыханным…

Хайнес положил руку на плечо Рема:

— Замолчишь ты наконец?!

Но тот не унимался:

— Честное слово, мёртвый Адольф принесёт нашему делу больше пользы, чем живой…

— Если ты не замолчишь, я отправлю тебя спать, понял? — прошипел Хайнес.

Рем запустил пятерню в вазу со льдом, где лежали гроздья винограда, и сжал их так, что брызги сока разлетелись по всему столу.

Эгону было страшно слушать. Но не меньше он боялся и встать. Он не знал, что делать, и удивлялся спокойствию Бельца, потягивавшего вино и с усмешкой прислушивавшегося к пьяной болтовне Рема. Эгону казалось, что вот-вот должны появиться эсесовцы, схватить их всех и потащить куда-то, где придётся отвечать за страшные речи страшного Рема… Внезапно отчаянный женский крик прорезал чинную тишину ресторана. Вырываясь из рук кельнеров, в зал вбежала худенькая белокурая девушка. Она, рыдая, упала на диван. Следом за нею ворвалось несколько штурмовиков. Один из них схватил девушку за руки и потащил к выходу. Окрик Хайнеса остановил его.

— Эй, в чём дело?

Штурмовик вытянулся перед Хайнесом.

— С ней шёл какой-то старый еврей. Когда мы взялись за него, она с перепугу бросилась сюда.

Хайнес взял девушку за вздрагивающий подбородок.

— Что ты нашёл в ней еврейского? — спросил он штурмовика и обернулся к девушке: — Вы еврейка?

— О, мсье! — едва слышно пролепетала она. — Мы французы. Мы настоящие французы!.. Меня зовут Сюзанн, Сюзанн Лаказ…

— А ведь мила! — усмехнулся Хайнес, обращаясь к собутыльникам. — Ну, чего ты ждёшь? — спросил он штурмовика.

Тот растерянно топтался на месте.

— Можешь итти! — сказал Хайнес.

Штурмовик щёлкнул каблуками и послушно замаршировал к двери.

— Мой отец! — воскликнула девушка. — Спасите же и моего отца!

— Эй, — крикнул Хайнес вслед штурмовику, — куда ты девал её старика?

— Его увезли для проверки.

— Спасите моего отца! — повторяла Сюзанн.

Хайнес подвёл девушку к столу.

— Как ты находишь, Эрнст? — спросил он Рема.

— Меня это не занимает.

— Погоди, чудак ты эдакий. Ты же не знаешь, что я хочу сказать.

Хайнес окинул девушку оценивающим взглядом.

— Если бы тебя спросили, в чьём она вкусе?

Рем взглянул на Сюзанн.

— Таких обожает Адольф! — прохрипел он. — Чтобы они сидели рядом и смотрели на него умильными глазами.

— Ты угадал мою мысль. — И Хайнес спросил Сюзанн: — Ваша профессия, фройлейн?

— Журналистка… Собственно, я прежде была журналисткой, когда жила во Франции.

— Вот если бы вы были художницей, — сказал Хайнес, — я устроил бы вам такую карьеру, что… ого-го!

Сюзанн заискивающе улыбнулась:

— Я немного и художница… Я занималась художественным переплётом редких книг. Но это невыгодно. Никто не переплетает теперь книги.

— Переплёты?.. Нет, это не то!

Хайнес ещё раз внимательно оглядел девушку и подал ей бокал.

— За нашу дружбу! Ручаюсь, вы не пожалеете о сегодняшнем дне. Это говорю вам я, Эдмунд Хайнес! Едем! — Он сунул девушке в руки её сумочку и сказал Рему: — Отправляйся спать!

Ни с кем не простившись, Хайнес взял девушку под руку и повёл к выходу.

— Девчонка совсем недурна, — сказал Бельц, проводив их взглядом. — Однако не пора ли и нам?

Рем вскинул на него воспалённые глаза:

— Тебе есть куда спешить! А я должен чего-то ждать, потому что старые куклы с Бендлер[2] считают ниже своего достоинства подавать мне руку!

— У тебя больное самолюбие, — отводя глаза, пробормотал Карл Эрнст.

— При поступлении моих головорезов в рейхсвер им даже не засчитывают заработанные у меня нашивки, — обиженно проворчал Рем. — Как будто не штурмовики сделали Адольфа тем, что он есть! А теперь, видите ли, нашлись моралисты, прожужжавшие ему уши: «Рему пора укоротить руки».

— Какое тебе дело до их морали? — спросил Карл Эрнст.

Рем молча оглядел собеседников и, несмотря на опьянение, уверенно, не пролив ни капли, снова наполнил все бокалы.

— Когда люди начинают лопотать о морали, — проговорил он, — это лишь означает, что им ничего более остроумного не приходит в голову. Я горжусь тем, что в моих казармах пахнет не потом, а кровью. Ты знаешь, что они придумали? Распустить моих молодцов в годовой отпуск! Но, честное слово, если враги штурмовых отрядов льстят себя надеждой, что штурмовики вовсе не вернутся из отпуска или вернуться в меньшем числе, то мы заставим их разочароваться! Это вы все скоро увидите. — Он мутными глазами уставился в лицо Бельцу. — Бельц, иди служить ко мне! Не пожалеешь! — Хрип, похожий на рыдание, вырвался из его груди. — Если бы ты знал, как мне нужны надёжные люди!

При этих словах пьяные слезы полились у него из помутневших глаз. И, словно это послужило сигналом, за его стулом мгновенно выросла фигура штурмовика. Он подхватил Рема под руки и, напрягая силы, чтобы удержать в равновесии тучное тело шефа, повёл его из ресторана.

Бельц и Эгон сели в таксомотор.

— Рем говорил страшные вещи, — пробормотал Эгон.

— Я не разбираюсь в их внутренних делах. С меня достаточно того, что нам, кажется, обеспечат надёжный кусок хлеба. Советую и тебе не терять времени.

Автомобиль медленно катился по Лейпцигершграссе.

Дождь прекратился, но было холодно, поднялся порывистый ветер.

10

Отто ел не торопясь, рассеянно слушая заботливую воркотню матери. Он в десятый раз принимался обдумывать фразу, которой следует начать разговор с отцом, но снова и снова оставался ею недоволен. Отто отлично знал взгляды генерала и понимал, что не имеет никаких шансов на успех, если прямо скажет, что строй ему надоел и он хочет уйти из полка. Отец выгонит его из кабинета. Помилуй бог, в этом полку служили пять поколений Швереров!.. Нужно суметь подсказать отцу мысль об уходе. Чтобы он через несколько дней преподнёс её Отто как свою собственную.

Полк с его казармой, ежедневными учениями, со скучной канцелярщиной и без всяких видов на быструю карьеру опротивел Отто. Он, пожалуй, ещё ничего не имел бы против того, чтобы остаться в полку, если бы его средства не были так ограничены. Но служить в кавалерии, получая впридачу к жалованью жалкие гроши от отца, — слуга покорный. Подумать только: Отто даже не имеет возможности держать вторую лошадь.

А есть счастливчики на свете!.. Родители дают им возможность содержать целые конюшни, участвовать в больших скачках и concours hippiques, даже ездить со своими лошадьми за границу. Отто не мечтает о многом. Он понимает, что для участия в английском дерби нужно иметь лошадей, которые по карману немногим. Но съездить разок-другой в Ниццу, чтобы натянуть нос французам и макаронщикам, сидящим в сёдлах, как собаки на заборе, — это он должен был бы себе позволить. Если бы отец хоть немножко раскошелился… Странные взгляды на службу у старика… Однако все же, с чего начать разговор?

Отто оглядел себя в зеркало, поправил портупею, провёл обшлагом по пуговицам мундира и осторожно постучал в дверь кабинета.

Генерал крикнул отрывисто и нарочито грубо:

— Войди!

Пусть сейчас появится не начальник штаба с очередным докладом и даже не простой адъютант, пусть это всего лишь сын Отто, всякому входящему он должен казаться суровым и сосредоточенным. Это действует дисциплинирующе.

Шверер строго сказал сыну, стоявшему навытяжку у двери:

— Твоя постель — бесполезное украшение комнаты.

Отто опустил глаза:

— Служба…

Шверер с усмешкой потянул носом воздух:

— От неё пахнет духами, от этой твоей службы!

Весёлость генерала означала, что официальному вступлению можно больше не придавать значения. Завязалась непринуждённая беседа. Шверера интересовало, что произошло вчера в полку.

Обычно Отто охотно поддерживал эту тему, но сегодня он постарался отвлечь внимание отца от службы. Он знал, как это сделать: взял с супорта станка кусочек обточенного металла.

— Тебе не надоело?

— Это заставляет кровь двигаться быстрее, — ответил Шверер и сделал такое движение плечами, словно ощущал это ускоренное движение крови.

Он подошёл к застеклённому шкафчику. На самом виду лежали его изделия из дерева, кости, но больше из металла: кошельки с секретными замками, замысловатые, но неудобные зажигалки.

Последним в ряду лежал портсигар. Старик с гордостью протянул его сыну:

— Открой-ка!

Отто сделал вид, будто ищет секрет. Он знал, что это бесполезно. Отец действительно достиг совершенства в изготовлении таких пустяков, остроумных, но бесполезных. Кому, в самом деле, нужен портсигар с секретным запором? Отто возвратил вещицу отцу.

— Можно потерять годы — и не откроешь! — сказал он, чтобы польстить старику.

— То-то! — Шверер движением фокусника открыл портсигар, окинул Отто торжествующим взглядом: — Теперь мне хочется сделать флейту.

— Флейту?! — удивлённо спросил Отто.

— Да, да, хорошую флейту! — Шверер хотел объяснить, какой будет эта флейта, но вдруг заметил в глазах сына выражение растерянности. — Что-нибудь не в порядке?

Отто улыбнулся через силу:

— Нет, все отлично…

Генерал рассмеялся и достал из стола два билета по сто марок. Но тут же быстро, так, чтобы не заметил Отто, бросил один билет обратно. Подмигнув, протянул второй сыну:

— Бери, бери, я знаю, что такое служба в кавалерии.

Отто не удержался от вздоха:

— К сожалению, ты не знаешь, что такое служба в наше время.

— Я тебя не понял.

— Служить без перспективы…

Генерал нахмурился:

— И снова не понимаю.

— Нельзя же серьёзно рассчитывать на войну в нынешних условиях! Где наше вооружение? Где военная промышленность? Наше положение безнадёжно!

— Не повторяй газетной чепухи! Это для народа. Мы вовсе не так одиноки, как хотим казаться. Существование нашей армии — вопрос жизни не только для нашей промышленности, но и для английской и отчасти американской. Там заинтересованы в нас не меньше нас самих. Крупп — не только Крупп. Это Шнейдер-Крезо, это Виккерс, это Мицуи, это Ансальдо! «Фарбениндустри» — это Дюпон, это «Импириел кемикл»!.. Понял?

— Нет.

Генерал с недоверием посмотрел на сына.

— В самом деле?..

Отто пожал плечами.

— Так ты же невежда! — Шверер удивлённо глядел на Отто, словно видел его впервые. — Не знать, что в последней войне, когда мы вступали в Бельгию, в нас стреляли из немецких пушек, изготовленных для бельгийцев Круппом? Что Шкода, вооружавший австро-венгерскую армию, контролируется французской фирмой Шнейдера? Что итальянская и болгарская артиллерия была вооружена французской семидесятипятимиллиметровкой? Что итальянские крейсеры строились Виккерсом и Армстронгом?

— Недоразумения, разумеется, могли иметь место, — пробормотал Отто.

— Так, значит, для тебя все это «недоразумения»?! — Шверер мелкими шажками подбежал к одному из шкафов и отыскал там книгу. — Я прочту тебе несколько выдержек, чтобы ты не думал, будто я преувеличиваю. — И Шверер скороговоркой прочёл вслух несколько мест из книги, в которой уверенно находил нужные ему страницы: — «…Теперь о меди для Германии. Немцы крайне нуждались в этом металле, и английские коммерсанты пришли им на помощь». — Шверер взглянул на Отто и с особенным ударением сказал: — Ты слышишь: английские коммерсанты! А у нас в ту войну не было более злого врага, чем Англия… Итак: «англичане пришли на помощь Германии. Они стали снабжать медью нейтральные страны, откуда медь могла немедленно перевозиться в Германию. Таким образом, было переправлено…» Пропускаю цифры, они тебе ничего не скажут. «…Аналогичная история произошла с никелем, главными поставщиками которого были Канада и Французская Каледония. Ничем не лучше французов и англичан были американцы. Пресловутая немецкая подводная лодка „Дейчланд“, как известно, доставила во время войны в Штаты большую партию химических товаров, изготовленных „Фарбениндустри“, в которых крайне нуждалась американская военная промышленность. Разве американские дельцы отказались от этих товаров, предложенных „врагом“? Они их приняли, и в обмен „Дейчланд“ увезла из Америки тот же никель. Шестьсот тонн никеля, изготовленного американским заводом из французской руды…»

Отто с деланым возмущением перебил отца!

— Махинации дельцов!

— Вовсе нет. Если бы заводы Цейса в Иене не снабжали своими приборами англичан и американцев, и тем и другим очень трудно было бы воевать с Германией.

— Так зачем же Цейс это делал?

— Чтобы Германия могла получить нужные ей никель, нефть, медь. — Шверер поставил книгу на место. — Тебе следует познакомиться со всем этим. Штабной офицер должен это понимать, чтобы знать сильные и слабые места противников. — Он отыскал на другой полке тетрадь. — Вот схемы связи американских концернов Дюпона и Моргана. Смотри, какая сложная цепь интересов во всем мире: через английского Виккерса — в Японию и Турцию; дальше линия тянется во Францию к Шнейдеру, оттуда — в Чехословакию к Шкода. Через банки в Лондоне и Гамбурге — к Круппу и Тиссену. И снова, собрав все эти нити в один узел, связь, как толстый канат, тянется за океан, в Нью-Йорк. Теперь-то ты понимаешь, в чём тут дело?

— Смутно…

— Поумнеешь — поймёшь!.. Они никогда не пойдут на то, чтобы позволить задушить нас. Не могут пойти. Не только потому, что в это дело вложены их капиталы, так же как и наши собственные, но и потому… — тут Шверер сделал шаг к сыну и наставительно поднял палец, — но и потому, что немецкая армия им нужна для борьбы с востоком, с тем самым востоком, понятие которого ассоциируется в наши дни с коммунизмом. Это-то ты понимаешь?

— Это я понимаю, — с ударением сказал Отто.

— А остальное поймёшь в академии.

Тут Отто счёл удобным вставить:

— Мне действительно пора бросить строй?

Генерал посмотрел на него из-под очков и несколько раз удивлённо моргнул выпуклыми, как у всех близоруких, глазами.

— С тем мусором, что у тебя в голове? — Он фыркнул. — Когда будет пора, я скажу сам… Да, сам!

Отто исподтишка посмотрел на часы. Генерал перехватил его взгляд и сердито махнул рукой в сторону двери.

Отто круто, по уставу, повернулся на каблуке и вышел.

Шверер ещё некоторое время, насупившись, глядел на затворившуюся за сыном дверь, потом вернулся к столу и раздражённо передвинул с места на место несколько листков рукописи. Под руку попалась пачка советских газет. Шверер отыскал «Красную звезду».

Он достаточно хорошо знал русский язык, чтобы почти не прибегать к словарю.

По мере чтения Шверер заинтересовывался все больше. Он забыл даже о времени.

Потом в раздражении бросил газету и прошёлся по кабинету: он же говорил!.. Он говорил: время, время!..

Снова схватил газету.

«…Если в 1929 г . на одного красноармейца приходилось в среднем по всей РККА 2, 6 механических лошадиных сил и в 1930 г . — 3, 07, то в 1933 г . — уже 7, 74. Это значительно выше, чем во французской и американской армиях, и выше даже, чем в английской армии, наиболее механизированной…

…Было время, когда все мы — командующие и члены Ревсовета — тревожились вопросом: справятся ли со сложной незнакомой техникой наш командир и красноармеец?

Опасения наши рассеяны действительностью. Красная армия восприняла технику с любовью, рвением и интересом. Это видно хотя бы из того факта, что за один истёкший год мы имеем 152 тыс. предложений от бойцов, командиров и политработников, от целых взводов и коллективов по линии технических изобретений и рационализации…»

Шверер потряс газетным листом и с недоумением воскликнул:

— Рационализация?! Генералы, выслушивающие предложения своих солдат?! Пфа!


— Человек всегда о чём-нибудь сожалеет. Например, сейчас я жалею о том, что господь бог не сделал меня скульптором. Я взял бы тебя в качестве модели для статуи «Мировая скорбь»!..

Эгон поднял голову и увидел Отто.

— Решил кончать со строем, — сказал Отто, опускаясь на скамью рядом с братом. — Казарма, плац, казино и снова казарма? Нет, довольно!

— Но ведь тебе нужен строевой стаж, чтобы попасть в академию.

— Академия? С этим тоже покончено.

— Вероятно, для отца это удар?

— Не вздумай ему об этом докладывать.

— Но он, без сомнения, сам узнает.

— Э, мой друг! Тот, чьим адъютантом я сделаюсь на днях, не пойдёт советоваться с отцом! — Отто быстро оглянулся и, несмотря на то, что поблизости никого не было, сказал шопотом: — Меня рекомендовали Рему.

Эгон испуганно отодвинулся.

— Ты понимаешь, что говоришь?

— О да, я уже виделся с ним! Мы отлично поняли друг друга. Рему нужны люди из рейхсвера, которым он мог бы доверять. Именно офицеры! Не сегодня-завтра он станет во главе армии. Ты понимаешь, какой скачок я сразу делаю?

— Ты отважился сказать отцу о своём решении?

— Он просто не понял бы, но ты должен понять меня.

— И ты согласен надеть форму штурмовика?

— Я же сказал тебе: придя в рейхсвер, Рем не может привести с собою в качестве адъютанта кого-то из банды лавочников, которые окружают его теперь. Сам он — человек нашего круга. Такой же офицер, как я, каким был ты сам…

— Ну, что касается моего офицерского прошлого, то ты лучше сделаешь, если не будешь о нем вспоминать.

— Теперь-то самое время вспомнить об этом.

Эгон с горьким чувством смотрел на младшего брата — живое свидетельство удивительных превращений, происходящих в сознании немцев!

— Ты становишься участником очень опасной игры, — сказал он.

— Не нужно из всего делать трагедию, мой дорогой доктор.

— А если планы Рема провалятся?

— Ну, — Отто неопределённо помахал рукой, — тогда: трубач, играй отбой! Вернусь в полк.

— Я видел Рема, Отто, — сказал Эгон. — Видел и слышал от него то, чего он, наверное, не скажет тебе.

— Ты? — Отто вскочил от удивления. — Ты?

Эгон рассказал брату про встречу в ресторане Кемпинского. Он думал, что его рассказ испугает Отто. Но тот рассмеялся.

— Все, что ты слышал, не больше чем результат лишнего бокала шампанского! Рем слишком любит удовольствия, чтобы играть своей головой… Кстати, о Хайнесе! Ты говоришь, он уехал куда-то с девчонкой? Это забавно! — Отто взглянул на часы. — Через полчаса мне предстоит быть у него… Или я попаду очень некстати, или как нельзя более вовремя!..

Он встал, одёрнул шинель.

— Будь здоров, милый доктор! Право, не стоит предаваться мировой скорби из-за того, что твоя математика теперь не в моде!

Он козырнул и пошёл прочь той особенной деревянной походкой, которою ходит только одна порода людей — немецкие офицеры.

Эгон, не двигаясь, смотрел вслед брату.

Как все это странно! Вот и его брат несёт такую же бессмыслицу, строит какие-то планы, как те, в ресторане!.. Они теперь распоряжаются жизнью. Они намерены, повидимому, продолжать своё дело: строить коричневую империю, какое-то разбойно-солдафонское государство, существа которого Эгон не может разгадать. Они кричат о «национальной революции», о «свержении плутократии», а в то же время ходят упорные слухи, что вся ремовская армия содержится за счёт «Фарбениндустри»… Какая-то немыслимая путаница, в которой он не может разобраться!.. И тут же крики о реванше, — сейчас, когда немцы ещё не забыли ужасов той войны!.. Реванш?.. Чьими руками, какими средствами?..

Эгону не было известно, как обстояло дело с другими частями имперской военной машины, но авиацию-то он знал достаточно. Может быть, через год-другой Геринг и будет командовать реальной силой, но сегодня его армады — миф, созданный молвой. Уж это-то верно! Недаром всё-таки Эгон авиационный конструктор!

Его давно уже мутило при мысли о том, что выходящий из-под его пера красивый математический расчёт должен превратиться в конкретные формы военных самолётов. Он на своём хребте испытал всю прелесть этого оружия. Но, увы, сетовать поздно! Наци не страдают предрассудками. Они крепко держат в руках тех, кто им нужен. Эгон уверен: заикнись он о своём нежелании работать в военной промышленности — и тотчас же наци забыли бы, что он талантливый конструктор, сын генерала и сам в прошлом офицер-лётчик. С него сорвали бы колодку орденских ленточек; его швырнули бы в один из этих загонов, вроде Дахау. Его уничтожили бы там, чтобы он никогда никому не мог выдать ни одного их секрета. Об этом нельзя забывать. Пусть лучше вся эта банда воображает, будто доктор Шверер — добротный винтик в их военной машине. Пусть даже смотрят на него, как на хорошо оплачиваемую прислугу. Он не обижается…

Его вывел из задумчивости холод мокрой скамьи, проникший сквозь пальто. Он провёл рукою по глазам и почувствовал, что рука стала влажной. И пальто и шляпа — все было мокрым.

Эгон поднялся и устало побрёл прочь. Дойдя до калитки, он вспомнил, что забыл на скамейке коробку с сумочкой. Вернулся, взял пакет. Бумага потемнела от воды и прорвалась на углах. Эгон зажал покупку подмышкой, поднял воротник и сунул руки глубже в карманы. Шёл, не поднимая головы. Решил перейти улицу и сошёл на мостовую. У самого уха раздался гудок автомобиля.

Одновременно с ударом в левый бок Эгон услышал шипение шин по мокрому асфальту. Падая, он закрыл глаза…

Шофёр выскочил из машины и подбежал к Эгону.

— Капитан! — воскликнул он.

Эгон упал на одно колено, опираясь рукою о грязную мостовую. Над его головою возвышалось крыло автомобиля.

— Господин капитан! — повторил шофёр.

— Лемке!

Эгон протянул шофёру грязную руку.

— Вы не ушиблись? — с беспокойством спросил Лемке, заботливо усаживая Эгона в автомобиль.

— Я сам во всем виноват!

— Я рад, я очень рад вас встретить, господин капитан!

Эгон рассмеялся:

— Какой я к чорту капитан? Это все забыто.

— Да, это было давно.

— Но я действительно только что думал о наших старых временах.

Это была правда. То, о чём только что думал Эгон, имело прямое отношение к Францу Лемке. Именно он, Франц Лемке, в прошлом его бортмеханик и унтер-офицер, на многое открыл глаза обер-лейтенанту Эгону Швереру. Эгон как сейчас помнит ту ночь, когда оба они, раненные, лежали под обломками своего «Фоккера», сбитого англичанами между линиями окопов. Надежды на спасение у них не было. Смерть казалась неизбежной, и Лемке выложил Швереру всё, что думал о войне. Он уверял, что так же, как он, думает весь народ, за исключением небольшой кучки тех, для кого война была выгодным предприятием. А простые люди или сами участвуют в драке, или знают войну со слов сыновей, мужей, отцов и братьев, сидящих по горло в крови и грязи в окопах Франции, России, Галиции, Румынии, Турции. Лемке высказал непоколебимую уверенность в том, что совершенно так же, как он, думают и вражеские солдаты, сидящие в окопах напротив…

В ту памятную ночь обер-лейтенант Шверер сделал открытие: унтер-офицер Лемке лучше него знает жизнь. Эгон боялся проронить хотя бы слово. Да, так внимательно Эгон не слушал в университете любимейших профессоров.

Позже Лемке признавался, что, лёжа в госпитале, он каждый день ждал перевода в военную тюрьму. Ему не верилось, что откровенный разговор с офицером может кончиться чем-либо иным.

Ранение дало обоим возможность перейти на службу в тыл. Шверер стал руководителем авиационной лаборатории; механик — его шофёром. По окончании войны они расстались, их жизненные пути разошлись. Доктор механики Эгон фон Шверер продолжал итти по дороге авиационного конструктора, проторённой для него войной, шофёр же вернулся к своей мирной профессии рабочего-металлиста. Он не стал объяснять своему бывшему шефу, что этот выбор продиктован ему не только привязанностью к родному делу, но и приказом партии. Ей нужны были свои, надёжные люди в рабочей среде — ведь там ковались кадры бойцов против реакции, которая потихоньку, втайне, но настойчиво, с нескрываемой надеждой на окончательную реставрацию, выглядывала из-за псевдодемократического занавеса Веймарской республики.

После того как Эгон потерял из виду Франца Лемке, идеи, с которыми тот пытался его познакомить, постепенно отходили на задний план, оттесняемые работой, привычными интересами круга, в котором он вращался, и семейными делами.

Эгон давно уже был почти чужим в доме отца. Если бы не любовь к матери, страдавшей от распада семьи, Эгон давно переехал бы на другую квартиру. Немного легче стало с тех пор, как фирма перевела Эгона в новый филиал самолетостроительного завода в Травемюнде. Бывать дома приходилось теперь лишь изредка, в дни поездок в Берлин.

Самым неприятным при посещении дома были встречи с братьями. Если Отто ещё можно было терпеть, как поневоле терпишь других фанфаронов, то младший брат, Эрнст, был совершенно невыносим. С тех пор как он надел форму гитлеровской организации молодёжи, его наглость превосходила все границы. Мальчишка дошёл до того, что устроил в доме отца проверку прислуги: нет ли в жилах кухарки и горничной следов неарийской крови? Эгон не мог этого выносить…


— Позвольте, Лемке! — воскликнул Эгон, с удивлением оглядывая собеседника. — Я помню: профессия шофёра была для вас лишь временным отходом в сторону от основного дела.

Лемке постарался изобразить удивление:

— Что вы, господин доктор!

Но Эгон настаивал:

— Да, да, я отлично помню. Когда вы соскакивали с сиденья, чтобы отворить мне дверцу автомобиля, у вас всегда бывал такой вид, будто это вас унижает.

— Право же, господин доктор, — с некоторым смущением пробормотал Лемке, — это вам так показалось.

Как бы хорошо он ни относился к Эгону, он вовсе не намерен был объяснять ему, что необходимость отворять дверцу хозяину так же отвратительна ему теперь, как тогда, но что он без всякого протеста выполняет её и будет выполнять впредь, пока партия не освободит его от обязанности сидеть за рулём автомобиля. Лемке не собирался объяснять своему бывшему офицеру, что фуражка с галуном и медные пуговицы шофёрской куртки были для него не удовольствием, а средством конспирации в государстве, где всякий немец, не желавший сложить оружие перед диктатурой Гитлера, — а такими немцами были все коммунисты, — должен был внешне перестать быть тем, кем был.

— А вы все тот же? — неопределённо спросил Эгон у Лемке.

— В каком смысле, господин доктор?

— Я имею в виду ваши взгляды.

Лемке искоса посмотрел на Эгона:

— Позвольте ответить вопросом: а вы?

Несколько мгновений Эгон смотрел на шофёра непонимающе, потом расхохотался.

— Вы, может быть, думаете, что я принадлежу теперь к гитлеровской команде? Нет, дружище, вспомните, что сблизило нас, и вы поймёте: для вас я всегда останусь тем, кем был…

Лемке улыбнулся:

— Это хорошо, очень хорошо, господин доктор!

— А вы, Лемке?

— Я?.. Я все тот же!

— Это тоже хорошо, очень хорошо! — в тон ему ответил Эгон.

Они помолчали.

— Куда я должен вас доставить? — спросил Лемке.

— Если бы я так не выпачкался, то предложил бы посидеть где-нибудь за кружкой пива. У нас есть о чём поговорить.

— Мы это и сделаем. Где-нибудь подальше от центра. У вас есть время?

— Я не спешу.

— В таком случае… — Лемке притормозил машину и бросил взгляд на часы. — А что, если я предложу вам до того небольшую прогулку?

— В такую погоду?

— Погода нам не помешает. Куда-нибудь подальше, где меньше народу. Хотя бы в Грюневальд.

Эгон пожал плечами.

Некоторое время они ехали молча. Лемке опять посмотрел на часы и сказал:

— Вам будет интересно послушать одну радиопередачу.

— Что-нибудь особенное?

— Москва… — сказал Лемке и быстро взглянул на Эгона, как бы пытаясь уловить впечатление, какое произвело на того это слово.

— Что-нибудь особенное? — переспросил Эгон без большого интереса.

— Так… одна речь. Мне хочется её услышать.

— Если это вам интересно… Я ведь не знаю языка.

— Мы услышим перевод.

— То, за что сажают в Дахау?

— Да.

— Кто же согласится настроить приёмник?

— Мы будем слушать из автомобиля.

Они проезжали безлюдные аллеи Грюневальда.

Лемке настроил приёмник. Сквозь гудение послышался шорох и плеск, словно волны прибоя ворошили крупную гальку на берегу моря. Это были рукоплескания. Они затухали и снова вздымались. Напрасно слабенькой серебряной струйкой рвался в эфир звонок председателя. Наконец аплодисменты затихли. Наступила секунда гулкой тишины.

И вот кто-то заговорил на незнакомом Эгону языке.

Эгон наклонился к Лемке и, невольно понизив голос, спросил:

— Что это?

Так же тихо Лемке ответил:

— Съезд…

— Съезд?..

— Съезд компартии в Советском Союзе.

Эгон вынул папиросу и с удивлением заметил, что его пальцы дрожат. Он поспешно опустил руку. Ему не хотелось, чтобы Лемке заметил это неожиданное волнение, охватившее его.

Радио умолкло.

— Наверно, сейчас будет перевод, — сказал Лемке.

Из-за угла показалась фигура полицейского. Лемке выключил аппарат и тронул машину с места.

Они ехали довольно долго.

Наконец Лемке остановился и повернул выключатель. Эгон услышал тот же голос. Как и прежде, он не понимал слов. И тут его мысль словно передалась Лемке: он стал негромко переводить слово за словом. Иногда он не поспевал за оратором, и тогда Эгон чувствовал пропуск. Иногда выпадали целые фразы. И все же Эгон слушал, затаив дыхание:

— …Шовинизм и подготовка войны, — переводил Лемке, — как основные элементы внешней политики, обуздание рабочего класса и террор в области внутренней политики, как необходимое средство для укрепления тыла будущих военных фронтов, — вот что особенно занимает теперь современных империалистических политиков…

Сильные разряды заглушили голос в репродукторе. Когда они затихли, Эгон снова услышал негромкий голос Лемке рядом с голосом оратора:

— Победу фашизма в Германии нужно рассматривать не только как признак слабости рабочего класса и результат измен социал-демократии рабочему классу, расчистившей дорогу фашизму. Её надо рассматривать также, как признак слабости буржуазии, как признак того, что буржуазия уже не в силах властвовать старыми методами парламентаризма и буржуазной демократии… как признак того, что она не в силах больше найти выход из нынешнего положения на базе мирной внешней политики, ввиду чего она вынуждена прибегнуть к политике войны…

Ах, как несносны эти разряды — они заглушают даже голос Лемке…

— …Если, несмотря на опыт первой империалистической войны, буржуазные политики все же хватаются за войну, как утопающий за соломинку, то это значит, что они окончательно запутались, попали в тупик и готовы лететь стремглав в пропасть!..

Из калитки ближайшей виллы вышла женщина с сумкой. Лемке умолк, повернул регулятор. Голос в репродукторе стал едва слышным. Слов уже нельзя было разобрать.

Репродуктор издал сухой треск.

Эгон огляделся и увидел, что они мчатся навстречу дождю и снегу, залепившему переднее стекло так, что сквозь него почти ничего не было видно.

Эгон успел заметить промелькнувшие сбоку фигуры двух медленно шагающих полицейских. Их чёрные клеёнчатые плащи блестели под дождём.

11

Приглашение на обед к Гевелингу в отель «Адлон» было приятно уже тем, что позволило Роу скоротать ничем не заполненный вечер. Несмотря на профессиональную зоркость и умение вылавливать из кучи светских условностей зерно истины, Роу так и не разгадал, чему он был обязан приглашением нефтяного короля сэра Генри Гевелинга.

Допустим, что Гевелинг при случайной встрече в театре узнал в нём человека, с которым встречался в Грейт-Корте, — этого было мало для приглашения на обед. Допустим, что любопытство толкало сэра Генри узнать у осведомлённого журналиста, что болтают в обществе о его недавней женитьбе на парижской кокотке. Но не рассчитывал же он на то, что Роу выложит ему правду?

Что же ещё можно было предположить?..

Роу не приходило в голову, что Гевелинг мог и вовсе не желать ничего узнать от него и был вполне удовлетворён тем, что смог невзначай, так что Роу этого и не заметил, высказать ему собственное мнение по поводу происходящего в Германии. Знал ли хитрый старый нефтяник, что, выкладывая свои взгляды английскому журналисту Уинфреду Роу, он как бы шепчет их прямо в ухо тому, кому они предназначались, но кому он не мог или не хотел высказать их непосредственно? Или было простой случайностью то, что Гевелинг разоткровенничался с повстречавшимся ему в Берлине англичанином?

Этого тоже не дано было знать Роу. В иерархии британской секретной службы он знал только своих официальных начальников. Об именах тех, кто из-за тёмных кулис направлял её усилия и диктовал свою волю, он мог только догадываться. И то лишь про себя.

Так или иначе, Роу считал вечер проведённым с пользой. Он даже склонен был отнести к своей заслуге то, что из высказываний Гевелинга сделал совершенно ясный вывод: политика твёрдой власти в Германии, направленная к скорейшей и полной ликвидации всяких элементов коммунистического движения, — это как раз то, что устраивает сэра Генри. Больше того, утверждение национал-социализма как зародыша международной полиции для всей Европы, между Рейном и Волгой, — это то, что кажется совершенно необходимым всем, от чьего имени сэр Генри считал себя вправе говорить.

Роу окончательно утвердился во мнении, что нужно помочь Годару убрать оправданного лейпцигским судом Димитрова.

Цепь логических умозаключений привела Роу к тому, что, с точки зрения сэра Генри, такой деятель, как Димитров, опасен не только в качестве непримиримого носителя идей, враждебных нефтяной державе Гевелинга. Димитров опасен и как сила, непосредственно и активно сопротивляющаяся той самой власти твёрдой руки, установление которой почиталось непременным условием спасения от большевизма. Победа Димитрова была поражением наци, тех самых наци, которые через посредством Белла получили от сэра Генри не одну сотню тысяч фунтов стерлингов на укрепление своей власти. Чтобы избежать в будущем новых поражений, сэр Генри полагал необходимым в корне уничтожать их живую первопричину — коммунистов.

Это было для Роу задачей сегодняшнего дня, даже без загляда в будущее, где рисовались широкие возможности использования немецкого фашизма как авангарда экспансии на восток. Эти планы были свойственны империалистскому складу его ума. Роу не нужно было даже получать на этот счёт каких-либо разъяснений нефтяного короля. Они вытекали сами собою из скупых намёков. Логика и тут приводила Роу к Димитрову. Димитров был болгарином, деятелем коммунистической партии страны, лежащей на пути к нефти Малой Азии и Кавказа. Роу уже на заседании суда увидел, кто такой Димитров. Наличие такого деятеля на Балканах отнюдь не облегчит путь сэра Гевелинга на восток.

Не сегодня-завтра Димитров будет выпущен из тюрьмы. Правда, несмотря на оправдательный приговор суда, наци не освободят Димитрова раньше, чем какая-либо страна согласится впустить его к себе, но тут можно было не сомневаться: Советский Союз окажет ему гостеприимство. И кто знает, сумеет ли Геринг выполнить свою угрозу на коротком расстоянии между тюрьмой и границей Германии?..

Роу остановился, чтобы закурить, и огляделся. Силуэт Бранденбургских ворот остался далеко позади. В воздухе стоял аромат распускающихся почек Тиргартена. Роу не любил Берлина, его мрачных тонов и тяжёлых очертаний, не любил берлинцев с их суетливой грубоватостью, он не любил даже берлинской зелени — такой худосочной и бледной по сравнению с той яркой и вечно влажной листвой, которую он привык видеть на родном острове.

Пока Роу закуривал, отойдя несколько десятков шагов от «Адлона», возле него остановилось такси, и шофёр услужливо отворил дверцу. Роу подумал, сел и назвал улицу неподалёку от Темпельгофского аэродрома.

Если он застанет дома лётчика Бельца, коротающего в «Люфт-Ганзе» годы вынужденного антракта в жизни немецкой военной авиации, можно будет почти наверняка найти способ отделаться от Димитрова и за пределами Германии. Все сделает маленький аппарат с часовым механизмом, положенный в чемодан пассажира или просто в тот самолёт, в котором полетит Димитров.

Бельц вполне надёжный немец. Он уже оказывал Роу кое-какие услуги, когда работал на западных линиях. Правда, он играет в порядочность и поэтому дорого берет, но игра стоит свеч. Немцы вон сколько истратили впустую на организацию целого процесса. Сотня фунтов не разорит секретную службу Британии…


Все устроилось лучшим образом: лётчик брался сделать все. Когда Димитров пересядет в Кенигсберге в самолёт «Дерулюфта», он, Бельц, подсунет туда любой сюрприз, какой заготовит для него Роу.

Роу даже рассмеялся от удовольствия при мысли, что когда-нибудь ему, может быть, представится случай рассказать толстому Герингу, как он опередил его в выполнении его собственной крикливой угрозы. Можно было себе представить, как надуется от зависти эта самонадеянная жаба!

Да, Роу даже рассмеялся вслух. Он беззаботно отмахнулся от мысли, что нужно было бы предупредить Годара: майор может спокойно возвращаться в Париж. Эти французы вечно опаздывают…

12

Уже пятнадцать лет немецкие военные теоретики трудились над объяснением того, как случилось, что две с половиною тысячи немецких генералов, каждый из которых в отдельности выиграл хотя бы одно сражение, умудрились все вместе проиграть величайшую в истории Германии войну. С их точки зрения это поражение означало больше, нежели государственную катастрофу. Оно стоило им армии. Теперь вот её преемник, германский рейхсвер, не имел права подойти к Рейну ближе, чем на пятьдесят километров.

А Рейн все так же катил свои мутные волны с юга на север. И Мейзетурм стоял на том же месте, как в те времена, когда епископа Каттона съели мыши. И у Лорелеи все так же кружил водоворот. Мало что изменилось на Рейне за тридцать веков, если, конечно, не считать того, что вместо боевых челнов вестготов по нему плыли многочисленные барки, пароходы и теплоходы, пассажирские и грузовые, стальные и деревянные. Железо и уголь были их главным грузом. По меньшей мере уже полвека, как поэтический Рейн стал рекою железа и угля…


В это утро от пристани старого города Кобленца отвалил пароход, не очень большой и довольно потрёпанный. На этом пароходе вниз по Рейну отправилась в экскурсию шумная ватага юношей.

Одного из них, худощавого семнадцатилетнего парня с нездоровой жёлтой кожей красивого лица, звали Эрнстом Шверером.

Юноши расположились на передней палубе. Директор гимназии Шнюпфлер договорился с капитаном: вся эта часть парохода отводится школьникам, посторонние не будут сюда пропускаться.

Эрнст предложил выставить в проходах пикеты. Тогда никто не помешает экскурсантам проводить время, как они хотят.

— И, как настоящие часовые, мы будем сменяться каждые два часа! — в восторге подхватили школьники.

— Нет, — возразили другие, — каждый час! Иначе не все успеют постоять на карауле.

Несколько человек, назначенных в первый караул, тут же вытащили значки гитлерюгенда и заняли посты. Когда пароход отчалил и пристань с полицейскими стала удаляться, Эрнст подошёл к борту и запел песню штурмовиков. Директор Шнюпфлер обеспокоенно поглядывал в сторону капитанской рубки: ведь он дал подписку о том, что не допустит никаких демонстраций, а эта песня…

Шнюпфлер знаком подозвал Руппа Вирта. Вирт был единственным в школе, кто силой голоса мог соперничать с Эрнстом Шверером.

— Послушай, Руппхен, — ласково сказал директор, — нужно спеть что-нибудь другое. Ты меня понимаешь — здесь ещё не настало время для этой нашей песни.

— Да, понимаю, господин директор, — сказал Рупп.

— Затяни «Вахт ам Рейн»[3]. Это будет более уместно.

«Вахт ам Рейн»? Это было совсем не то, что хотелось бы спеть Руппу, но, чтобы досадить заносчивому Эрнсту, он готов был исполнить просьбу Шнюпфлера. Он откинул со лба прядь густых каштановых волос и расстегнул воротник рубашки. Он начал прямо со второго куплета, так как знал, что ребята охотно подхватят именно его.

И действительно, школьники один за другим покинули Эрнста и присоединились к Руппу. Даже маленький остроносый тихоня Фельдман старательно выводил куплеты гимна.

Эрнст умолк. Он, конечно, понимал осторожность Шнюпфлера, но — прерывать песню СА? Это, пожалуй, слишком даже для директора. Об этом Эрнст непременно кое-кому доложит.

Обиженный Эрнст ушёл на самый нос парохода. Там, развалившись на скамье, он закурил. По установленному в их школе этикету, он должен был бы спросить на это разрешение Шнюпфлера, но пусть-ка профессор позлится и подумает о том, следует ли прерывать такую песню, особенно когда поёт он, Шверер. В конце концов наплевать на то, что Шнюпфлер директор. Завтра — Эрнст уже не гимназист. Если у него ещё и нет в кармане билета наци, то ведь причиною тому простая формальность. Ему нехватает каких-то двух месяцев до установленного возраста. Тогда он сможет стать таким же партейгеноссе, как сам Шнюпфлер. И неизвестно, кто окажется на более высокой ступени партийной лестницы — он, Эрнст фон Шверер, или этот замухрышка, переименованный из простого шпика в профессора только для того, чтобы можно было назначить его директором гимназии.

Эрнст сквозь зубы сплюнул через поручни.

С трудолюбивым постоянством шлёпали по воде плицы колёс. Снизу, из недр парохода, доносилось мерное дыхание машины и изредка прорывалось далёкое бренчанье не то пианолы, не то радио.

Эрнст опустил голову на руки, лежавшие на поручнях борта. Он почувствовал, как все судно сотрясает едва уловимая дрожь, порождаемая где-то в глубине машинного отделения. Там билось старое сердце парохода, старого немецкого парохода.

Было смешно глядеть, как барахталось в воде это неуклюжее корыто, и даже немножко стыдно перед пассажирами новых винтовых теплоходов, легко обгонявших «Золото Рейна».

«Золото Рейна»?

Мечты Эрнста были не очень ясны, но вполне целеустремлённы. Поколение Эрнста заново перепишет древние сказания. Придёт новый Зигфрид, на нём будет коричневая рубашка со свастикой на рукаве. Он схватит за глотку весь мир!

Эрнст поднял голову. Впереди по правому берегу реки пейзаж начал меняться. У стоящего на вершине высокой горы замка кончилась яркая зелень садов. Вдали над берегом нависла чёрная, тяжёлая туча дыма.

Эрнсту помнилось, что где-то неподалёку, за Мюльхафеном, должны находиться заводы Круппа. Может быть, вон та тёмная дымка на горизонте и рождена высокими трубами этой кузницы германского оружия? Эрнст хорошо помнил, с какой гордостью отец ещё в детстве рассказывал ему историю этих заводов. Он как сейчас видит отца за письменным столом, читающего целую лекцию о рождении нарезной пушки, которую он так и называл «наша немецкая пушка». Отто был уже кадетом, а Эрнст маленьким мальчиком, завидовавшим мундиру старшего брата. Эрнсту кажется, что он тогда слушал отца с гораздо большим вниманием, чем Отто. У старшего брата был такой вид, словно все эти рассказы о пушках и войнах уже надоели ему в корпусе. Наверно, он только и думал, как бы поскорее избавиться от отца и по-своему использовать оставшиеся несколько часов отпуска…

Растянувшись на скамье, на залитой солнцем палубе парохода, Эрнст закрыл глаза, и перед ним снова возникла эта же картина: сумеречный отцовский кабинет, почтительно вытянувшийся на стуле Отто и генерал, сидя за большим столом, мерно постукивающий костлявым пальцем по крышке бювара и мерно говорящий:

— …И ещё при жизни Клаузевица Альфред фон Крупп основал в Эссене орудийный завод, который я считаю классическим прусским заводом. С годами он стал основным — самым совершенным и самым продуктивным — поставщиком пушек для всей Европы. В 1846 году господин Альфред Крупп выпустил со своего завода первые нарезные орудия, ставшие гордостью нашей немецкой артиллерии. По дальнобойности с ними не могли состязаться пушки других армий, потому что пушки были гладкоствольными. В XX столетии Крупп вооружал своими пушками армии тридцати четырех государств. В числе его иностранных покупателей были Австрия, Италия и даже Россия, всегда гордившаяся своим уменьем изготовлять пушки. Ко времени франко-прусской кампании семидесятого года территория завода составляла уже тысячу моргенов и на нём работало десять тысяч человек… — перестав стучать по столу, генерал наставительно поднял палец. — Как Клаузевиц в области стратегии, так Альфред Крупп в области промышленности является отцом современной войны…

Весёлые крики гимназистов заставили Эрнста открыть глаза. Первым, кого он увидел, был маленький щуплый Фельдман. Эрнст брезгливо скривил губы и подумал, что если бы ему принадлежала власть в Германии, или нет, не так: когда ему будет принадлежать власть в Германии, он пошлёт всех этих фельдманов на заводы Круппа. В самые жаркие литейные. В самые шумные кузницы. Туда же он непременно отправит и таких, как Вирт…

Лениво потягиваясь на скамье, он искал глазами Вирта. Рупп должен был быть где-нибудь тут же, неподалёку от Фельдмана, хотя он вовсе и не еврей, а такой же чистокровный бранденбуржец, как большинство школьников этого выпуска.

Вирта нигде не было видно. Странно, куда он девался? Эрнст встал, прошёлся по палубе за пикеты школьников. Его привлекли к себе шум и струя тёплого воздуха, пропитанного запахом масла, вырывавшегося из-под стеклянного капа машинного отделения. Эрнст наклонился над люком. В глубину трюма едва достигал дневной свет. Там происходило что-то похожее на битву железных чудовищ. Эрнст старался припомнить до учебнику описание паровой машины, взаимодействие движущихся перед глазами металлических частей. Вероятно, вон те резервуары, пышущие жаром так, что воздух над ними струится, как распускающийся в чаю сахар, и есть цилиндры. Они яркозеленые; медные полоски охватывают их, как обручи бочку. Вот равномерно, с ленцой двигающийся шток. Значит, это он, послушно следуя движениям поршня, другим своим концом заставляет ползать взад и вперёд массивную массу крейцкопфа. Господи, какая старина! Право, эта старушка, паровая машина, стала памятником самой себе! Когда же перестали строить такие чудовища? Наверно, в конце прошлого века. А между тем у неё такой злобный вид, словно она только и ждёт, когда в неё попадёт рука неосторожного смазчика.

Время от времени спокойно, без суеты и страха эта рука появляется между частями машины, чтобы дать им из лейки порцию густого жёлто-зелёного масла. Эрнст увидел смазчика, парня такого же возраста, как и он сам, коренастого, в синей курточке, наброшенной на голое тело, с белой косынкой, повязанной вокруг шеи на манер галстука. Лицо парня блестело. От пота или масла? По спокойному выражению лица смазчика можно было судить, что опасное лавирование между смертоносными суставами стального чудовища представляется ему самым обыкновенным, привычным делом. Парень автоматическими движениями тыкал носик своей маслёнки именно туда, куда было нужно. Он умудрялся в это же время говорить с кем-то, кого Эрнсту не было видно за его спиной. Лишь когда парень сделал шаг в сторону, Эрнст увидел Руппа Вирта. Вот странно, и у Руппа был такой вид, будто близость машины не доставляла ему никакого беспокойства. Он обмахивался шапкой, как веером, и внимательно слушал смазчика. Вот Рупп быстро огляделся по сторонам и наклонился к уху парня.

Время от времени смазчик понимающе кивал. О чем может говорить Рупп с этим замазанным парнем? Эрнст хотел бы это знать!.. Во всяком случае, Руппу придётся об этом рассказать кое-кому. Эрнст доложит, где Рупп болтался в то время, когда его товарищи слушали беседу директора и пели весёлые песни.

В наступающих сумерках Шнюпфлер умудрился отыскать на берегу живописные развалины Драхенфельса — замка, в котором, по преданию, Зигфрид убил дракона. Вершина полуразвалившейся башни была освещена лучами заходящего солнца. Казалось, будто башня наполнена бушующим пламенем.

— А теперь, мальчики, сюрприз! — торжественно провозгласил Шнюпфлер. — Каждый получит стакан доброго немецкого вина, которое называется «Кровь дракона». Оно делается из благородной лозы, растущей на этой горе за развалинами замка!

Шнюпфлер, как фокусник, трижды хлопнул в ладоши. Кельнеры внесли корзину с длинными узкогорлыми бутылками «Драхенблута».

Школьники выстроились с наполненными стаканами в руках. Шнюпфлер откашлялся, готовясь к речи. Он уже поднял руку со стаканом, когда со стороны одного из пикетов послышались шум, крики.

Караульный прибежал с докладом, что какой-то посторонний здоровенный малый пытается прорваться на переднюю палубу, что он сильно навеселе, что одного патрульного он уже уложил ударом кулака.

Прежде чем Шнюпфлер принял решение, виновник происшествия ворвался на палубу. Это был коренастый парень в помятом спортивном костюме, в широких штанах, заправленных в грубые шерстяные чулки. Голова его была непокрыта, и волосы беспорядочно рассыпались под дуновением ветра, набегавшего с носа парохода.

Он остановился перед выстроенными вдоль борта учениками, подбоченился, расставил ноги, чтобы придать большую устойчивость телу, и несколько мгновений молча оглядывал юношей.

— Ни одной знакомой физиономии! Но… всё равно: здорово, верблюды! — крикнул он.

Одни удивлённо молчали, другие ответили нестройным хором. Шнюпфлер стоял в нерешительности.

— Вы знаете, кто перед вами? — покачиваясь, спросил незнакомец. — Я тоже был когда-то таким же верблюдом в вашей гимназии! — Он обернулся к Шнюпфлеру: — Я узнал, что наша гимназия совершает экскурсию, и решил повидаться с верблюжатами, хотя, повидимому, ни один из вас меня уже не помнит. Помнит ли кто-нибудь Пауля Штризе, чемпиона гимназии по боксу и выпивке, а?.. Не беда! Вам полезно видеть, что может выйти из каждого из вас! — Он ткнул себя пальцем в грудь. — Верно, верблюжата?

Среди учеников послышался смех.

— Я вижу, — продолжал Штризе, — вы готовитесь выпить за что-то. Ваш достойный руководитель, — Штризе сделал нарочито почтительный поклон в сторону Шнюпфлера, — предложил вам какой-нибудь скучный тост. Я знаю моссовскую закваску и традиции старого медведя…

— Фью, — раздался из толпы голос, — медведя уже нет!

— Тем лучше для вас и тем хуже для ваших мозгов. Старик кое-что знал. И то, что знал, умел вбивать в наши головы. Впрочем… я не уверен, что его знания так уже необходимы в наше время.

При этих словах Шнюпфлер дотронулся до рукава Штризе. Тот нетерпеливо стряхнул его руку.

— Ну, вот ты, — он ткнул пальцем в сторону одного из юношей, — скажи мне: что ты собираешься делать по окончании гимназии?

После недолгого размышления юноша громко ответил:

— Поступлю в университет.

— Что, что? — насмешливо спросил Штризе. — Повтори, чтобы слышали все!

Юноша смутился и молчал. Штризе рассмеялся:

— Вы слышали? Он собирается в университет! Чтобы остаться недоучкой? Да, да, не ухмыляйтесь вы, там, на левом фланге, чорт вас побери! Сколько бы лет своей жизни вы ни потратили на университет, вы всё равно выйдете из него недоучками!

— Почему? — спросил кто-то из задних рядов.

— За сорок веков известной нам — заметьте: только известной нам! — истории человечество накопило больше знаний, чем может вместить мозг. Не в сумме, а даже в каждой отдельной отрасли. Самый учёный человек на земле знает только то, что он ничего не знает. Чтобы люди снова могли почувствовать себя знающими что-то, нужно уничтожить девять десятых знаний, накопленных наукой, литературой, искусствами. Слишком много мусора сберегли для нас наши непредусмотрительные предки. Они, видно, воображали, что у нас будут не головы, а какие-то котлы! В наше время, верблюжатки, нужны не «Илиада» и «Метаморфозы»!.. Вы не дети и сами понимаете, о чём я говорю… Где-то там… — Штризе показал в сторону левого берега Рейна. — Ну, раз, два, направо… кругом!..

Ученики послушно, как на строевых занятиях, выполнили команду. Теперь они стояли лицом к левому берегу. Перед ними в темноте плескалась река, а над её слабо отсвечивающей рябью чернели вдали массивы прибрежных гор. Луны ещё не было. Пейзаж казался таинственным и мрачным.

— Немцы, — крикнул Штризе, — смотрите: там — Франция! Пока она ещё далеко. Но… завтра она может очутиться тут, рядом, если мы сами не окажемся там!.. — Он поднял кулак и погрозил западу. — Вы меня поняли: мы не боимся! Мы презираем и ненавидим. — Он оглядел ребят. — Презираем?

— Презираем! — хором ответили ученики. — Ненавидим! Ненавидим! Ненавидим!

— Пока мы не можем ещё сделать ничего другого… только добрый немецкий плевок в сторону Франции!

С этими словами Штризе плюнул в сторону чёрного таинственного запада. Его примеру последовали все остальные. Шнюпфлер в восторге поднял стакан и залпом осушил его.

Наступившая после криков тишина казалась особенно глубокой. Её нарушил стук шагов. Эрнст вышел из рядов. Стуча каблуками, он подошёл к стоявшему на левом фланге маленькому Фельдману:

— Ты… не плюнул!.. Я видел… Я следил за тобой.

Фельдман побледнел так, что в темноте его лицо казалось белой маской.

Эрнст приблизился к нему ещё на шаг.

Ученики молчали.

Штризе стоял, покачиваясь на раздвинутых ногах. Заложив руки под пиджак на шине, он с любопытством наблюдал за происходящим.

— Ты паршивая еврейская свинья! — крикнул Эрнст, и все услышали звук удара по лицу.

Очки слетели с тонкого носа Фельдмана. Жалобно звякнули разбившиеся стекла. Бледная маска лица окрасилась тёмной полоской крови.

Никто не шевелился. На лице Штризе появилась довольная улыбка.

Но в этот момент перед строем школьников мелькнула фигура Руппа, и Эрнст получил затрещину.

Эрнст бросился на Руппа. Оба повалились на палубу, нанося друг другу удары. Строй сломался. Школьники обступили дерущихся. Кое-кто пытался, улучив момент, нанести Руппу удар ногой или кулаком.

Расталкивая юношей, в круг пробрался Штризе.

Рупп понимал, что заступничество за Фельдмана не сойдёт ему с рук, даже если он не даст Эрнсту одолеть себя. И он, ещё яростнее наседая на противника, наносил ему удары такой силы, что Эрнст перестал уже выкрикивать ругательства, а потом и вовсе затих. Он сделал вид, что не в силах больше сопротивляться. Рупп, шатаясь, поднялся, повернулся к нему спиной; тогда-то Эрнст нанёс ему удар ногой в поясницу, и Рупп упал без чувств.

Школьники, во главе со Штризе, обступили сидевшего на палубе и плевавшего кровью Эрнста.

— Ваш товарищ пострадал из-за еврея, а эта свинья жива и здорова! — крикнул Штризе. — Неужели никто из вас не даст еврею того, что он заслужил?

Несколько мальчиков приблизились к Фельдману.

— Ну же, смелее! — кричал Штризе. — Кто вы: девчонки или молодые бойцы фюрера?..

Один из учеников, по прозванию Золотозубый, подскочил к Фельдману и наотмашь ударил его.

С криками подбежали и другие. Фельдман упал со скамейки.

— Ногами его! — крикнул Штризе и первый нанёс удар своим тяжёлым ботинком.

Золотозубый бросился к корзине с опустошёнными бутылками и схватил одну из них за горлышко. Приловчившись, он нанёс Фельдману удар по голове. Тело мальчика конвульсивно содрогнулось.

Штризе стряхнул с плеча руку побледневшего Шнюпфлера.

— Пойдите к чорту!.. Вы сами должны были бы делать из них бойцов. — И, обращаясь к юношам, торжественно проговорил: — Молодцы!.. Вы вели себя, как настоящие национал-социалисты!.. Хайль Гитлер!..

Ему ответило молчание испуганных мальчиков. В наступившей тишине было слышно, как у борта тошнит кого-то из гимназистов.

Спустившись в салон первого класса, Штризе подошёл к столику, за которым сидел Кроне, и тяжело опустился на стул.

— Если можно, рюмку коньяку! — сказал он, ни к кому не обращаясь.

Кроне налил и смотрел, как Штризе медленно, закрыв глаза, пил.

— Что с вами? — спросил он, тронув Штризе за плечо.

— Ничего особенного… Я сейчас хорошо позабавился.

— Всюду-то вы найдёте девчонку.

— Девчонки тут ни при чем! Я давал урок твёрдости духа… Кажется, прикончили еврея.

Кроне быстро огляделся.

— Недоставало нам ввязаться тут в какую-нибудь историю с полицией.

— Ничего не случится! — Штризе закурил. — Неужели никогда не настанет такое время, когда и тут можно будет делать, что нужно, не спрашивая разрешения?

— Настанет, и скорее, чем некоторые думают.

— Если бы все думали по-вашему, — мечтательно проговорил Штризе.

— Не воображаете же вы, — сказал Кроне, — что деньги, которые текут отсюда, с Рейна, в кассу партии, даются ради того, чтобы навести порядок только по ту сторону реки?.. Проценты с них начнут поступать только тогда, когда нашей будет вся Германия.

— Союзники на это не пойдут.

Кроне отпил глоток и бросил в рот стружку сухого картофеля. Он нагнулся, чтобы Штризе было лучше слышно.

— Работая с нами, вы должны знать: наша сила в том и заключается, что союзникам не сговориться между собою… Не пройдёт и года, как трубы Круппа задымят вовсю!

— У нас нет для этого денег.

— Союзники сами понесут нам деньги. И запомните ещё одно, запомните твёрдо, навсегда: из-за океана светит нам золотое солнце!

— Я верю в то, что Германия воскреснет, но не могу поверить, что это будет скоро. Вспомните Компьен!

— А что такое Компьен? — Кроне снисходительно улыбнулся. — Именно там, в вагоне Фоша, мы нанесли союзникам существенное, хотя и мало кем понятое, поражение. Вместо того чтобы уничтожить нашу армию, лишить её живой силы, они позарились на наши пушки и самолёты. Они потратили миллионы франков и фунтов стерлингов, чтобы уничтожить то, что нам всё равно пришлось бы бросить в котёл, как устаревший хлам. Они не поняли, что мы не стали бы тратить силы на вывозку всего этого устарелого мусора, когда нужно было спасать самое ценное, что когда-либо было, есть и будет у любой армии, — её живую силу, её солдат и генералов.

— Чтобы по приезде сюда солдаты устроили революцию?

— Революция революцией, но вместо ста тридцати дивизий, ушедших на западный фронт в тысяча девятьсот четырнадцатом году, Гренер отвёл в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года на линию Зигфрида сто шестьдесят дивизий. На тридцать дивизий больше! Он не взорвал ни одного километра наших железных дорог, этих нервов войны. Мы уже сейчас имеем сто тысяч унтер-офицеров, прошедших первый срок рейхсвера, и столько же обучающихся в нём заново. Мы имеем миллионы солдат, десятки тысяч унтер-офицеров в полиции, в СА, в СС. И все это только потому, что союзников прельстила перспектива ломать наши изношенные пушки и устарелые аэропланы. Так кто же, по-вашему, потерпел поражение в Компьене? Ну же, говорите!

Штризе молчал. В салоне воцарилась тишина. Не было слышно даже ударов пароходных колёс.

Неожиданно послышался голос Эрнста:

— Мне очень нравится то, что вы говорите!

Он стоял, прислонившись к притолоке, окровавленный, в изорванной одежде.

Кроне вскочил. Штризе успокоил его движением руки.

— Ничего! Кажется, это вполне свой парень. — И, вслушавшись в тишину, спросил: — Кажется, мы причалили?

— Да, какая-то пристань, — ответил Эрнст. В ответ на вопросительный взгляд Штризе, устремлённый на его покрытое ссадинами лицо, Эрнст сказал:

— Немного болит. Но это ничего. Важно покончить… со всем этим!

Штризе взял свой бокал и протянул его юноше.

Эрнст молча выпил.

Кроне бросил на стол деньги и в сопровождении Штризе покинул салон.

Эрнст посмотрел на свет бутылку и выцедил остатки вина себе в рюмку.

За бортом снова послышалось шлёпанье по воде пароходных колёс.

Эрнст встал и подошёл к широкому окну. Чёрная ночь. Едва виден контур гористого берега. Далеко, вверх по горе, взбирается автомобиль. Издали казалось, что он движется совсем медленно. О быстроте его бега можно было судить лишь по тому, как часто менялось положение его фар. То они оборачивались к реке ослепительными голубыми пятнами, то вовсе исчезали, то бросали длинные лучи вдоль берега, следуя извивам дороги.

13

Автомобиль с ходу брал крутые повороты. На его заднем сиденье, забившись в угол, сидел Гитлер. Казалось бы, здесь, без свидетелей, он мог дать полную волю владевшему им бешенству. Но именно потому, что не было зрителей, перед которыми стоило разыгрывать спектакль, Гитлер молчал. Он не собирался признаваться сидевшему впереди адъютанту, что полчаса тому назад не был допущен на совещание, ради которого прилетел на Рейн. С ним, рейхсканцлером и фюрером, они обошлись, как с лакеем! Ему предложили подождать результатов совещания у себя в Годесберге… Его вызовут, когда будет нужно…

Этого унижения он не простит им никогда!.. Никогда! Впрочем, дело не в унижении, а в том, что он не будет знать, о чём они там говорят.

Фриц Тиссен был, как всегда, любезен и приводил убедительные соображения, почему Гитлеру не следует присутствовать на совещании.

— Вы должны меня понять, — сказал Тиссен: — это же совершенно частная встреча…

Но Гитлер отлично понимал, в чём тут дело. Происходил торг между Тиссеном, ведущим за собою стальных, угольных и железорудных королей Германии, с одной стороны, и Карлом Бошем, представляющим всю свору химических фабрикантов, — с другой. Во главе химической колонны шествует, конечно, «ИГФИ». Оттуда текли когда-то деньги в шлейхеровский «комитет Гинденбурга», сумевший протащить на президентский пост выжившего из ума фельдмаршала. Оттуда Рем черпал средства на свои авантюры. Да, чорт побери, Курт Шрейбер был, конечно, прав. Нужно найти путь к соглашению между ними. Едва ли это уж так трудно. Неужели они не могут поделить между собой: недра Рура — Тиссену, Круппу и Стиннесам, калий и прочая химия — Шмитцу?..

Преступник даже в самых простых житейских случаях ищет сложных путей к обману. Так и Гитлер. Он полагал, что не сможет угодить рурским магнатам железа и угля, не надув генералов рейхсвера, которые вывели его жалкую ладью провокатора в открытое море большой политики. Он действовал, как шулер: путал карты всех, чтобы попытаться в этой путанице набрать побольше козырей, настоящих или фальшивых — всё равно. Было похоже на то, что он не отдаёт себе отчёта в главном: наиболее спутанными являются его собственные карты. Даже тут, в машине, один на один с самим собою, он не смел признаться самому себе, что хотя его и именуют «канцлером», в сущности он выполняет те же функции, что и в 1918 — 1919 годах, когда он был мелким шпиком у начальника разведки рейхсвера мюнхенского округа капитана Рема. Правда, его теперь больше не называли по номеру «агент 18-бис», больше не использовали для организации провокационных групп, получивших наименование национал-социалистской «рабочей» партии, ему больше не платили по десяти марок «с головы» каждого подведённого под арест спартаковца, но… но звание рейхсканцлера не избавило его от положения лакея у истинных хозяев Германии. При этом он попал на трудную должность лакея двух господ — юнкерско-генеральской камарильи и промышленно-банковского капитала; его роль попрежнему заключалась в том, чтобы организовать всякие провокационные партии и группы с целью взрыва одних в интересах других; ему попрежнему платили ровно столько, во сколько оценивали голову того или иного уничтоженного политического противника. И его так же заставляли ждать за дверью решения хозяев, как он бывало ожидал его в коридоре мюнхенской разведки.

Его вытащили из клоаки баварского бюро Рема ради того, чтобы он своим кликушеским хрипом «народного оратора» и своим воображаемым пришествием из «низов» помог обмануть германский народ и поставить этот народ, как ландскнехта о семидесяти миллионах голов, на службу мировой реакции, чьи алчные взоры были обращены на восток.

А пока Гитлер, как маньяк, мечтал об осуществлении «личных» планов, не замечая того, что они внушены ему хозяевами. Первым шагом к осуществлению этих планов ему представлялось безраздельное господство над Германией, надо всей Европой, — его личное господство!..

Гитлер стиснул пальцы так, что хрустнули суставы. Европа!.. Если Курт Шрейбер не хвастает, говоря, что кредиты, обещанные американцами, практически не ограничены, то мысли об овладении всей Европой вовсе уж не такая утопия! Тогда можно будет послать к чорту Гевелинга с его мелкими подачками и этих скопидомов из Комитэ де форж, способных натереть мозоли на языке, торгуясь из-за каждого сантима. К чорту их!.. Скорее бы покончить с Ремом!

Впрочем, из всего этого, чорт возьми, не следует, что его можно заставлять ждать решения в прихожей. Господам хотелось заставить его поволноваться? Что же, на этот раз сила в их руках. Но он возьмёт своё! Он отплатит им и за это унижение и за страх!..

Он принял все меры к тому, чтобы ни Шлейхер, ни Рем, ни даже Геринг не узнали о совещании и, тем более, не могли на него проникнуть. Он отдал надлежащий приказ Гиммлеру, за попытку приехать сюда каждый из этих троих заплатил бы головой. Но где гарантия, что кто-нибудь из сидящих в замке Шрейбера не заинтересован в его, Гитлера, гибели больше, чем в гибели Шлейхера или Рема? Разве исключено, что кто-нибудь уже принял меры к тому, чтобы он, Гитлер, никогда не вернулся отсюда в Берлин?..

Дорога сделала крутой поворот. На мгновение в полосе света появилась человеческая фигура, прижавшаяся к придорожной скале. Гитлер испуганно откинулся на спинку сиденья: вот оно!.. Он пригнулся, пряча голову. Ноги его судорожно упёрлись в переднюю стенку кабины, словно понуждая машину к ещё более быстрому движению.

Но фигура на дороге так же мгновенно исчезла в темноте, как и появилась. Страх, жаркой волной ожёгший лицо, медленно холодной струёй стекал вдоль спины, расслабил мышцы, неприятным зудом защекотал пальцы ног…

Автомобиль стремительно пронёсся мимо маленького городка, прилепившегося у самой реки, над пристанью. Мелькнули огни, стены домов. Прозвучал, словно обронённый оркестром, обрывок весёлой музыки. Из-за поворота реки вынырнул ярко освещённый пароход. И снова впереди не было ничего, кроме мрака, раздвигаемого лучами автомобильных фар…


Одинокий пешеход, прижавшийся к скале, отделился от неё, как только автомобиль промчался мимо него. Он закурил и снова зашагал по шоссе. Тот, кто увидел бы в короткой вспышке спички его лицо, без сомнения, успел бы узнать Паркера, занесённого в список пассажиров теплохода «Фридрих Великий» под именем Чарльза Друммонда, инженера и коммерсанта.

Не доходя метров пятидесяти до развалин башни «Семи жён», Паркер свернул в тёмную аллею старых лип и вскоре очутился перед уединённой маленькой виллой, погруженной в полную темноту. Ему пришлось дважды позвонить, прежде чем дверь отворилась. Он ни слова не сказал вышедшей к нему заспанной старухе, только сделал пальцами несколько знаков, похожих на те, какими объясняются глухонемые. Старуха так же молча провела его в комнату, слабо освещённую лампой под низким абажуром. Окна комнаты были плотно затянуты толстыми шторами. Стоял неприятный запах давно не проветривавшегося помещения.

Дверь за Паркером затворилась, и он остался в одиночестве.

Прошло около получаса. Паркеру показалось, что он услышал слабый звонок.

Через минуту в комнату вошёл Кроне.

Удостоверившись в том, что каждый из них видит перед собой именно того, кто был ему нужен, они перебросились несколькими короткими фразами. В заключение Кроне сказал:

— Больше мы с вами не должны встречаться. Связь мы будем осуществлять… через Геринга.

Как ни был спокоен Паркер, Кроне все же уловил лёгкое движение бровей, выдавшее удивление.

— Было бы лучше, если бы вас прислали с паспортом журналиста, — сказал Кроне. — Но раз уже вы «инженер», Геринг подходит больше других…

— Конечно, сэр, — скромно согласился Паркер.

— Ну что же, «инженер Чарльз Друммонд»… В первый раз вы попросите у него свидания по телефону.

— Слушаю, сэр.

— Из моей телеграммы вы узнаете день и час, когда нужно позвонить Герингу. Вы должны быть абсолютно точны.

— Разумеется, сэр.

Кроне прошёлся по комнате, вспоминая, не упустил ли чего-нибудь.

— Не знаю, когда мы с вами сможем снова встретиться. Было приятно увидеть своего человека. Постарайтесь не быть простаком. Это будет стоить шеи и вам и… может быть, мне.

Не подавая Паркеру руки, Кроне кивнул головой и вышел.


Подавленный и злой, Гитлер поднялся в номер гостиницы в Годесберге. Он ничего не ответил на нетерпеливый вопрос Геббельса. Только когда вышел адъютант и когда Геббельс повторил вопрос, Гитлер с неохотою рассказал о происшедшем в замке Шрейбера.

— И вы уехали? — в неподдельном ужасе воскликнул Геббельс.

— Не мог же я сидеть в прихожей!

Грубое ругательство по адресу Тиссена сорвалось с уст Геббельса.

— Как можно было делать такую глупость! — крикнул он, обращаясь к Гитлеру. — Унижение! Мало мы их вынесли! Ещё бы одна ночь… одна-единственная ночь… — он сделал широкий жест, — и больше никаких препятствий!.. Вы не должны были оставлять их без присмотра. Такие события происходят раз в жизни.

— Теперь поздно, — устало пробормотал Гитлер.

— Гесс был прав: вас нельзя было пускать одного… Унижение! А когда ремовские молодцы будут выпускать нам кишки — это будет веселее?

При имени Рема Гитлер вскинул голову и, багровея, крикнул:

— Этого не будет! Не будет, я вам говорю! Тиссен понимает, что это было бы крахом.

— Для нас.

— И для него тоже!

— Он выложил бы ещё немного денег, и глотки штурмовиков были бы заткнуты.

Гитлер бросил на Геббельса гневный взгляд.

— Не дёргайте мне нервы, Юпп… Слышите? Оставьте меня в покое!.. Уйдите, убирайтесь!..

В его голосе прозвучала угроза.

Геббельс присмирел. Припадая на одну ногу, он забегал по комнате.

— Придётся туда поехать, — сказал он уже совершенно спокойно. — Может быть, я сумею пролезть на это совещание.

— Чорта с два!.. Впрочем, вам это, может быть, и удастся.

— Если нет, по крайней мере буду знать, кто ещё туда явится и когда это кончится.

— Я с вами! — сказал Гитлер, шагнув к двери.

Он не мог решиться отпустить на такое совещание даже этого, самого верного своего приспешника. Но Геббельс потянул его за рукав и силою усадил в кресло.

— Вам там нечего делать.

— Нечего делать?! Мне там нечего делать?! — хрипло выкрикнул Гитлер. — А содержать партию будете вы? Вы найдёте мне других кредиторов?

Геббельс в раздражении швырнул на стол шляпу, которую уже держал в руках.

— Вы, повидимому, забыли, кто привёл к вам Шрейбера! — Он, подбоченившись, стоял перед Гитлером.

— В Руре найдутся деньги и без Шрейбера! — крикнул Гитлер. — Там знают, кому их дать. Во всяком случае, не вам! Вы мне не нужны… Мне никто не нужен! — Гитлер вскочил и с угрожающим видом подошёл к телефону.

Геббельс отстранил его руку от трубки.

— Ага! Испугались! — торжествующе сказал Гитлер. — Вы знаете, что достаточно одного моего слова — и…

— Я ничего не боюсь.

— Не врите, Юпп, вы всегда чего-нибудь боитесь. Ну, ну, будет, Юпп, — неожиданно мирно сказал Гитлер. — Меня-то вы можете не бояться. — Он подошёл к Геббельсу, положил ему руку на плечо.

Геббельс исподлобья посмотрел на Гитлера.

— Величайшая неосторожность, какую вы можете совершить, — проговорил он, — это поссориться со Шрейбером!

— Он взял в разговорах со мною неподходящий тон.

— Реже с ним встречайтесь. Не афишируйте эту дружбу.

— В ней нет ничего предосудительного.

— Никто не должен знать, что деньги идут из-за границы.

— Гамбург — не заграница.

— Но Шрейбер — это не столько Гамбург, сколько Лондон, не столько Лондон, сколько Нью-Йорк.

— Об этом знают сто человек.

— Достаточно.

— Ваша обязанность, Юпп, чтобы люди знали то, что им следует знать.

— Довольно тяжёлая обязанность, мой фюрер!.. Я забыл сказать: если Шрейбер представит вам на-днях… того американца… третий раз приезжающего к нам…

— Ванденгейма?

— Да… Держите себя с ним… — Геббельс запнулся, подыскивая слово. Ему хотелось сказать: «почтительно», но он не решался, зная заносчивость Гитлера. Ограничился тем, что сказал: — …как друг.

— Они дадут денег?

— Это во многом зависит от него.

— Нам… мне?

— Да, — уверенно сказал Геббельс.

Гитлер потёр лоб.

— Вы думаете, Ванденгейм кое-что привёз?

— Достаточно для Рура.

— Рур — Руром. Сейчас меня больше занимает «ИГФИ».

— Они обещают помочь и в этом. Если вам удастся поставить на ноги тяжёлую промышленность и химию…

Гитлер перебил:

— На чорта это будет нужно, если они не позволят мне вооружаться!

— Шрейбер уверяет, что Ванденгейм за тем и приехал, чтобы предпринять кое-что в этом направлении.

Гитлеру хотелось ещё и ещё раз слышать подтверждение этому. Оно звучало для него как музыка. Он возбуждённо вскочил с кресла. На лице его отразилась неподдельная радость:

— Слушайте, Юпп!.. У наших американских друзей не должно появиться даже подозрения, что мы помним эти глупые разговоры Штрассера: сорок девять процентов — предпринимателям, сорок один — государству и десять — рабочим. Бред безумца!

— Было бы ещё полезнее, мой фюрер, чтобы наши собственные промышленники уверовали в то, что эти штрассеровские глупости никогда не принимались нами всерьёз.

— Сейчас меня интересуют американцы… Понимаете ли, вы, Юпп, ведь Америка… Америка… Это же Америка!

— Да, конечно… — неопределённо пробормотал Геббельс.

Но со свойственной ему непоследовательностью Гитлер тут же многозначительно проговорил:

— Напомните нашим друзьям с берегов Рейна, что на дурацкий вопрос Штрассера, останется ли в случае прихода национал-социалистов к власти собственность, прибыль и руководство хозяйством в руках предпринимателей, — я ещё в 1930 году ясно ответил: «Понятно! Ведь я же не безумец, чтобы разрушать своё собственное хозяйство».

Гитлер пробежал по комнате, быстро потирая руки.

— Вы не представляете себе, Юпп, как вы меня обрадовали! — Вдруг он остановился и с беспокойством спросил: — А не может случиться, чтобы американцы… давали деньги Шлейхеру… или Рему?

— Янки хотят иметь солидные гарантии. Чего они могут ждать от Рема с его шайкой? А со Шлейхером им, вероятно, не удастся сговориться насчёт России. Он нерешителен. Едва ли им удастся повернуть его на восток так быстро, как это нужно американцам.

— А мои цели их устраивают? — спросил Гитлер.

— Они знают, чего вы хотите и чего они сами хотят от нас.

— Скажите им, Юпп: пока жив Рем, я не засну спокойно.

— Они не станут спорить, если мы скажем, что одним из условий соглашения является уничтожение Рема. — Геббельс посмотрел на часы. — Мне пора, а то там успеют закончить разговоры…

— Поезжайте, Юпп, поезжайте и знайте, что за вами стою я!

Геббельс, почти не скрывая иронии, отвесил Гитлеру почтительный поклон, взял со стола смятую шляпу и, прежде чем надеть её, проговорил:

— Позвольте мне, мой фюрер, напомнить вам слова нашего Клаузевица: сильным духом является не тот, кто способен на сильные жесты, а тот, кто при самых сильных переживаниях остаётся в равновесии, кто, несмотря на все сердечные бури, наделён умением ориентироваться так, как ориентируется компас на корабле, кидаемом бурей.

Отвесив новый поклон, Геббельс вышел. Гитлеру показалось, что в почтительности поклона сквозила плохо скрытая ирония. Оставшись один, Гитлер стал гадать: кто из двух возьмёт верх — Тиссен или Бош? Если Тиссен, Рему теперь же конец. А если Бош?.. Может быть, тогда конец ему, Гитлеру?.. Нет, этого не может быть. Шрейбер найдёт путь к объединению промышленников. Ведь он, Гитлер, ясно сказал Бошу и просил Шрейбера повторить ему ещё тысячу раз: если Химический трест сумеет поделить власть со Стальным трестом, государство будет стоять за их спиной.

Сказанное тут только что Геббельсом насчёт этого американца может сильно изменить игру в его, Гитлера, пользу. Шрейбер, наверно, объяснил Ванденгейму: американские миллиарды, вложенные в немецкую промышленность по планам Дауэса и Юнга, может гарантировать только он, Гитлер. Желательное американским монополиям направление использования капиталов для восстановления военной мощи Германии может обеспечить только он, Гитлер. Кто ещё с такой ясностью высказал свои намерения насчёт востока? Кто ещё с такой непримиримостью заявил, что покончить с коммунизмом — истинная и конечная цель всей его политики? Американцы не могут этого не понять. А раз так, они будут на его стороне. И этот Ванденгейм тоже… Нужно будет принять его поскорее. Только бы он пришёл, не раздумывал.

Покончить бы с Ремом и Шлейхером, а с Бошем-то и с химиками он сговорится… Сговорится!.. Сговорится!..


В это самое время в одной из просторных комнат замка барона Курта фон Шрейбера, пользуясь перерывом в совещании, главный директор концерна «ИГ Фарбениндустри» профессор Карл Бош ходил из угла в угол, заложив руки за спину. Он диктовал своему секретарю по печати статью для завтрашнего номера «Франкфуртер цейтунг».

«…Новая волна доверия и уверенности прокатилась по германской промышленности. Причину этого я вижу в том, что германское правительство впервые не только даёт обещания, но также и действует… Доверие, которое германские экономические круги чувствуют к руководству национал-социалистской партии, показало себя как могущественный фактор в оживлении германской промышленности… Подводя итог, я как промышленник, несущий ответственность за огромное предприятие с сотнею тысяч рабочих, по праву собственного опыта заявляю, что только твёрдая воля национал-социалистов может добиться результатов, нужных германскому народу…»

Бош остановился и спросил секретаря:

— Много получилось?

— Ещё несколько строк, и статья будет надлежащего размера.

— Хорошо, продолжим… — сказал Бош и стал диктовать: — «Из масс подымается почти не воспринимаемый, но весьма влиятельный коллективный флюид. Это тот поток, который и производит „германское чудо“. Этот поток встречается с невидимыми волнами, которые исходят от Гитлера. Эта игра обмена духовными силами заменила в Германии наших дней партийный парламент… — он на минуту задумался и решительно продолжал, притопывая после каждого слова носком ноги: — Не в голосованиях, а в живых, определённых чувством связях между вождями и последователями, укреплённых такими встречами с народом, находится политический центр тяжести нового государства…» — приостановившись, Бош протянул руку: — Покажите-ка, что там получилось, — и пробегая взглядом написанное, пробормотал почти про себя: — Хм… несколько непонятно… но это даже хорошо: простые люди склонны считать непонятное умным, — и он вернул листок секретарю.

В заключительных строках статьи Бош хотел охарактеризовать того, кому промышленники решили вручить всю полноту власти в Германии.

Но ему помешали. В комнату вошли Курт Шрейбер и Фриц Тиссен.

— Может быть, продолжим? — спросил Тиссен.

Снизу, из высокого гулкого вестибюля, доносился хриплый голос Геббельса, кричавшего в телефон:

— Да, да! Приезжайте как можно скорей!

Тиссен не обратил на это внимания, но Бош остановился и подозрительно спросил:

— Что за барбос там лает?

Шрейбер рассмеялся и ничего не ответил.

14

Оправдательный приговор лейпцигского суда прозвучал против воли судей на весь мир как пощёчина немецкому фашизму. Казалось бы, этот приговор должен был быть последним этапом, увенчавшим полугодовое предварительное заключение Димитрова и девяностодвухдневную борьбу на процессе. И все же, несмотря на оправдательный приговор, несмотря на полный провал легенды о поджоге рейхстага коммунистами, Геринг не решался освободить Димитрова.

Он сказал Гессу:

— Или я найду способ уничтожить его, прежде чем он выйдет из тюрьмы, или он не проведёт в Германии ни одного часа на свободе: прямо из тюрьмы — в самолёт!

— Так действуйте! — насмешливо сказал Гесс. — Не сегодня-завтра Димитрову вручат советский паспорт.

Неожиданно Гесс добавил:

— Когда-нибудь, когда вы будете рассказывать внукам сказки о бескорыстной дружбе, вы обязаны будете вспомнить Рудольфа Гесса: я приготовил вам неплохой сюрприз.

Геринг насторожился: ему не очень нравились одолжения этого человека. Они всегда обходились довольно дорого. Он выжидательно посмотрел на Гесса.

— По данным… одного человека… — начал тот.

— Какого? — нетерпеливо вырвалось у Геринга.

— Вам очень хочется знать?

— Очень.

— Цените мою откровенность: мне рассказал об этом Александер.

«Значит, не блеф», — подумал Геринг. Начальник разведки рейхсвера слов на ветер не бросает. Тут было из-за чего навострить уши.

Но вместо того чтобы выложить главное, Гесс вдруг спросил:

— Помните ту пару борзых, что вы мне показывали на прошлой неделе?

— Веста и Вега? — с удивлением спросил Геринг.

— Меняю на них свою новость!

— Исключено! Совершенно исключено!.. Они приготовлены… в подарок моей невесте.

— Хорошо, новость остаётся при мне…

На жирном лице Геринга отразилась досада. А Гесс подзадорил:

— Дело может быть сделано наверняка и без всяких хлопот для вас.

Геринг ударил себя в грудь.

— Что хотите, только не эти борзые!

— Именно эти борзые, — упрямо ответил Гесс.

— Ваши сюрпризы обходятся втридорога.

— Значит… делать без вас?

— Берите собак! — выкрикнул Геринг. — Но я вам когда-нибудь отплачу!

Гесс рассмеялся:

— Один человек Александера доложил, что ему сделали предложение: подсунуть адскую машину в самолёт, в который Димитров пересядет в Кенигсберге.

— Кто сделал предложение лётчику?

— Не знаю.

— Фамилия человека? — резко спросил Геринг.

— Этого Александер не скажет ни мне, ни вам.

— На человека можно положиться?

— Повидимому.

Геринг потёр пухлые ладони и даже прихлопнул ими от удовольствия:

— На этот раз Димитрову не уйти!

— Ваше дело освободить и доставить заключённых на аэродром к последнему самолёту, отлетающему послезавтра в Кенигсберг.

— Вы получите своё! — наконец воскликнул Геринг. С актёрской торжественностью он подошёл к Гессу и потряс ему руку. — Следующим номером должен быть Тельман!

— Фюрер хочет, чтобы с Тельманом вы не повторили ошибку Лейпцига, — сказал Гесс.

— Именно над этим мы сейчас и работаем, именно над этим! — возбуждённо проговорил Геринг, растопыривая пальцы, словно силясь схватить кого-то за горло. — Мы уже арестовали Реттера и двух его помощников.

— Соучастники Тельмана?

— Да нет же! — раздражённый неосведомлённостью Гесса, воскликнул Геринг. — Реттер — адвокат Тельмана.

— За каким же чортом вы его арестовали?

— Мы дадим Тельману своего адвоката.

— Судебная реформа, обещанная фюрером, даёт к этому полную возможность.

— Вот именно. Но я бы просил вас поторопить фюрера с этой реформой. Новый «народный суд» должен быть признан верховной, последней инстанцией, чтобы осуждённому некуда было апеллировать.

— Решение готово. Фюрер желает, чтобы в существе своём «народный суд» явился чрезвычайным судом с самыми широкими полномочиями. Фюрер отменил параграф о необходимости признания подсудимым своей вины.

— Это правильно, — с удовлетворением сказал Геринг. — С этими «признаниями» немыслимо много возни. Далеко не каждый так легко «сознаётся», как Торглер…

Подумав, повторил:

— Правильно, очень правильно: признание не является необходимостью. Это развязывает руки судьям. Кстати о судьях: кто намечен в состав народного суда?

— Окончательного решения фюрера ещё нет. Но вы можете быть покойны: там будут надёжные люди.

— Решение о представителях рейхсвера в составе суда остаётся в силе?

— Да.

— Смотрите, чтобы туда не проникли какие-нибудь либералы, вроде этого Гаусса.

— Нашли либерала! — с усмешкой заметил Гесс.

— Вы меня поняли: я бы не хотел видеть там не вполне наших людей.

— Таких не будет. А если кто-нибудь и окажется не на высоте, в чём я сомневаюсь, его поправят остальные. Один против семнадцати — нуль. Закон о народном суде, как его задумал фюрер, обеспечивает от всяких случайностей. Приговор подсудимому будет вынесен, хотя бы сам господь бог считал его невиновным. Фюрер считает, что этот суд правомочен вынести приговор даже в том случае, если в деле вовсе отсутствуют доказательства вины обвиняемого. Приговор должен выноситься не на основании каких-то там бумажных формальностей, а по здравому смыслу, которого, к сожалению, так нехватает германскому своду законов. Один из членов прусского суда доктор Дитрих прекрасно понял мысль фюрера. Он разъяснил: раз обвиняемый коммунист или вообще крамольник — кончено. Закон уже не нужен. Вот в чём и заключается здравый смысл суда нового типа. Для него закон — это воля фюрера. Каждый судья должен помнить, что за его стулом постоянно стоит тень фюрера. В каждом приговоре должен присутствовать дух фюрера. Судья, забывающий об этом, сам должен стать подсудимым.

— Дай бог, дай бог… — мечтательно пробормотал Геринг.

— А что касается первого процесса, каким будет в этом суде процесс Тельмана, то прокурором в нём будет Йорнс.

— Тот самый Йорнс? — с оживлением спросил Геринг.

— Да, убийство Карла Либкнехта и Розы Люксембург — достаточная рекомендация для человека, которому предстоит обвинять Тельмана. Он обеспечит ему петлю.

Неожиданно Геринг стукнул кулаком по столу.

— Какая там ещё петля?! — крикнул он. — Фюрер обещал мне: топор и только топор.

— Этот подарок фюрер вам сделает, — с кривой усмешкой ответил Гесс. — Мы уже подготовляем общественное мнение именно к такому исходу, чтобы Тельману не удалось выскользнуть из петли, как выскользнул Димитров. Кстати, фюреру стало известно, что так называемое «Международное объединение юристов» прислало в Берлин врача-француза, чтобы выяснить состояние здоровья Тельмана. Этого врача зовут Кордо. Фюрер хочет, чтобы этот Кордо не получил возможности исследовать Тельмана, во избежание слишком громкого скандала.

— Никакого скандала не будет, — уверенно ответил Геринг, — этот Кордо уже делал попытки увидеть Тельмана, но я приказал ответить ему, что у нас достаточно своих врачей и, если будет нужно, они сами сумеют сообщить миру сведения о его здоровье. А если этот Кордо будет не в меру любопытен, я найду способ отучить его от неуместной настойчивости. Я никого не допускаю к Тельману. Его должны подготовить к свиданию со мной. Я, я лично буду говорить с ним.

— Вы?

— Да, да, я сам! Вы увидите, — и пальцы Геринга сжались в кулак, — вы увидите, он поднесёт нам своё раскаяние на блюде.

— Мы помечтаем в другой раз, а сейчас… фюрер просит вас позаботиться о том, чтобы с болгарами все было сделано чисто.

— Фюрер знает?

— Да!

Гесс уже собрался было проститься, но вдруг с напускной небрежностью сказал:

— Кстати, вы, конечно, уже знаете о Бёлле! — и пристально взглянул на Геринга. Но тот ничем себя не выдал.

— Ещё какая-нибудь афёра?

— Нет… он убит.

Геринг сделал вид, будто удивлён:

— Когда, кем?

— Два дня назад… Это не дело рук… — Гесс не договорил, испытующе глядя на собеседника.

С напускным неудовольствием Геринг проворчал:

— Вероятно, опять Рем. Пора укоротить ему руки. Он начинает себе много позволять.

15

Димитров отодвинул от себя пачку газетных листов. С их страниц, как зловонная жижа, стекали строки, столбцы, целые полосы отвратительной клеветы на народ, на партию, на него самого. Фашистская пресса исходила желчью в связи с провалом лейпцигского спектакля. Не было таких слов в их лексиконе, которые не пускались бы в ход. Когда слов нехватало, со страниц «Штюрмера», «Шварце кор» и «Фёлькишер беобахтер» сыпалась самая обыкновенная площадная брань хулиганов, изощрявшихся в поношении коммунистов и того из них, кто был сейчас самой доступной мишенью, — Димитрова.

Фашистские газеты были единственными, какие давали Димитрову в его одиночку. Чем больше бесновались эти листки, тем твёрже он помнил то, что было когда-то сказано Лениным: большевик, интернационалист, сторонник пролетарской революции по справедливости может в этих диких криках озлобления слышать звуки одобрения…

Димитров слышал его, это одобрение трудового человечества, в озлобленном визге реакции…

Стальная дверь отворилась. У входа в камеру стоял помощник директора тюрьмы.

— Собрать вещи!..

С того дня, как суд вынес Димитрову оправдательный приговор, он со дня на день, с часу на час ждал этого приказа.

«Свобода!»

Мысль о ней была так ослепительна, так огромна, что мгновенно заполнила все сознание: «Свобода, свобода!»

Димитров не щадил ни свободы, ни самой своей жизни, когда шла борьба за честь, за великие принципы партии. Но теперь, когда все было позади, когда победа была одержана и провозглашена на весь мир, каждый день заточения был удесятерённой мукой.

И вот, наконец, она, свобода!

В камере стало словно светлее.

Димитров поднялся во весь рост и с глубоким вздохом расправил грудь. Предстояло выполнить ещё один долг.

— Мне не дали сегодня полагающейся по уставу прогулки, — сказал он помощнику директора.

— Погуляете в другом месте.

Но Димитров решительно отложил собранные было вещи и повторил:

— Устав даёт мне право на прогулку. Я требую прогулки.

Из-за спины помощника директора выглянул надзиратель.

— Он упрям, господин директор.

А Димитров, словно ничего не замечая, повторил в третий раз:

— Я не уйду, не получив прогулки!

Помощник директора переглянулся с надзирателем.

— Что ж, может быть, дать ему эту прогулку? — Он крикнул надзирателям: — Вывести его во двор! Вещи пусть захватит. Сюда ему незачем возвращаться.

С маленьким саквояжем в руке Димитров медленно шёл по тюремным переходам. Шутят ли тюремщики, или говорят правду: сюда он больше не вернётся!..

Когда он переступил порог двери, ведущей в квадратный двор для прогулок, — глубокий и тёмный, как колодец, когда он увидел отблеск уже низкого солнца на окнах верхнего этажа тюрьмы, когда обнял взглядом клочок бледноголубого весеннего неба, ему почудился за стенами тесного тюремного двора могучий, как океанский прибой, гул миллионов голосов. Они приветствовали его освобождение — победу великой солидарности трудового человечества. Ему хотелось рассмеяться в лицо животным в чёрных мундирах.

Все трое конвойных остались у двери, ведущей в коридор. Никто из них не спустился во двор. Таким образом, дойдя до дальней стены дворика, Димитров оказался на расстоянии тридцати шагов от тюремщиков. Он отыскал взглядом окно во втором этаже, которое хорошо знали политические заключённые. Они на каждой прогулке мысленно посылали привет этому окну: за его решёткой томился вождь немецких пролетариев Эрнст Тельман.

Дойдя до конца дворика, Димитров быстро обернулся и во всю силу лёгких крикнул:

— Товарищи! В Лейпциге одержана победа над силами тьмы и реакции! Наше оправдание — не плод гитлеровской «справедливости», а победа мирового рабочего движения, поднявшего голос в защиту своих борцов…

Тесня и толкая друг друга, трое конвойных выскочили во двор и устремились к Димитрову. Он слышал их крики, слышал топот их сапог, но даже не обернулся. Стараясь перекричать их голоса, он продолжал, обращаясь к слепым окнам тюрьмы:

— Если Тельман не слышит меня, сделайте так, чтобы узнал и он: общественность мира борется и будет бороться за его освобождение, за освобождение всех…

Тюремщик, первым подбежавший к Димитрову, толкнул его.

— Заткните ему глотку! — кричал бежавший по двору помощник директора тюрьмы.

Димитров одним могучим движением сбросил с себя тюремщиков.

— Товарищи, помните, есть на свете Москва!..

Димитров знал, что никто из заключённых не может видеть происходящего во дворе, так как окна расположены под самым потолком камер. Но по одному тому, какой единодушный крик пронёсся над двором, над всею тюрьмой, он понял, что его голос услышан, что заключённые прощаются с ним.

Но только через час, сидя в качающейся полутёмной кабине автомобиля, он смог спокойно, до конца понять и оценить все случившееся. И когда дверца автомобиля распахнулась и Димитров увидел поле аэродрома и приготовленный к отлёту самолёт, он уже воспринял все это как должное, как то, чего он ждал и чего не могло не быть.

Ему вручили справку: «Гражданин Советского Союза Георгий Димитров освобождён от предварительного ареста и в тот же день высылается из пределов прусского государства…»

«Гражданин Советского Союза… Гражданин Советского Союза!.. И эту радость они скрывали от него до последней минуты?!»

Он поставил на землю свой потрёпанный саквояжик, вынул трубку и стал не спеша набивать её табаком.

— Самолёт отбывает через пять минут! — сказал полицейский офицер. — Мы не можем разрешить вам оставаться здесь.

— Куда идёт самолёт? — спросил Димитров.

— В Кенигсберг.

— А дальше?

— Вы пересядете на самолёт «Дерулюфта».

— «Дерулюфт»? — переспросил Димитров и с расстановкой повторил — «Немецко-русское общество»…

Подошёл высокий, широкоплечий лётчик. Офицер поспешно спросил:

— Господин Бельц, крайний срок вашего вылета?

Бельц посмотрел на часы:

— Через три минуты. Иначе я опоздаю в Кенигсберг и пассажир не попадёт на самолёт «Дерулюфта».

— Вот, видите! — сказал офицер Димитрову.

Тот молча поднял саквояжик и направился к самолёту.

Бельц по стремянке взобрался на своё место.

Автомобиль-стартер стал раскручивать левый мотор. Но прежде чем раздался первый хлопок мотора, все обернулись на пронзительный рёв автомобильного рожка: по зелёному полю, прямо к собравшейся у самолёта группе, мчался большой тёмнокрасный лимузин. На крыле трепетал красный флажок советского посольства.

Среди полицейских и гестаповцев произошло движение. Одни бросились к Димитрову, другие — к лётчику. Офицер махнул стартеру, торопя с запуском мотора. Красный лимузин остановился. Человек, торопливо выскочивший из него, направился к Димитрову, не обращая внимания на полицейских.

— По поручению посольства СССР позвольте вручить вам паспорт! — Он протянул Димитрову книжку, блеснувшую пунцовой кожей переплёта.

Димитров несколько мгновений, словно не веря себе, смотрел на паспорт, потом медленным движением снял шляпу, и все увидели появившуюся из-под манжеты красную полосу на стёртой наручниками коже.

— Посол просит вас, — сказал сотрудник посольства, — воспользоваться только самолётом, который будет вам подан по его заказу.

Никто не заметил, как при этих словах переглянулись лётчик Бельц и стоявший поодаль человек в штатском костюме, со щекою, изуродованной шрамом в форме полумесяца, похожим на след укуса.

К пассажирской площадке подрулил второй самолёт. Поддавшись непреодолимому влечению, Димитров побежал к самолёту. Струя воздуха, отбрасываемая винтами, унесла его шляпу, распахнула пальто. Димитров согнулся и, преодолевая сопротивление вихря, поднялся в кабину.

Самолёт покатился к старту…

В Москву! В столицу труда и мира, в центр надежд передового человечества! Под ровный шум моторов мысли неслись, опережая самолёт. Димитров уже видел себя в Москве. Он вспоминал её такою, какою видел давно. Он, как живого, видел перед собою Ленина, слышал его слова, обращённые к делегатам конгресса Коминтерна. Ленин говорил и, как всегда, загораясь сам, захватывал зал простыми, ясными словами, такими образными, что их хотелось взять в руки, как оружие.

…Димитрову очень хорошо помнилось последнее выступление Ленина на IV конгрессе об успехах советской власти в России и их влиянии на ход мировой истории; и теперь в его памяти воскресали заключительные слова доклада: «Я убеждён в том, что мы должны в этом отношении оказать не только русским, но и иностранным товарищам, что важнейшее в наступающий теперь период, это — учёба. Мы учимся в общем смысле. Они же должны учиться в специальном смысле, чтобы действительно постигнуть организацию, построение, метод и содержание революционной работы. Если это совершится, тогда, я убеждён, перспективы мировой революции будут не только хорошими, но и превосходными».

Эти слова всегда звучали для Димитрова не только как прекрасная песнь, исполненная веры в успех, но и как наказ учителя и вождя: учиться, учиться и учиться! И Димитров учился, работал, боролся.

Он вспомнил полные скорби январские дни 1924 года, когда в Горках, стоя у гроба, смотрел на уснувшего вечным сном великого учителя и мудрого друга. Он вспомнил и чёрный креп на флагах в Колонном зале и горе, царившее в огромном, многоярусном зале Большого театра, где происходило траурное заседание съезда Советов.

Димитров смежил веки, и перед его взором прошла картина морозного январского дня, и Красная площадь, и нескончаемый поток людей, сошедшихся со всех концов гигантской страны, со всех концов мира, чтобы склонить траурные знамёна перед гробом вождя-мыслителя, вождя-борца, друга и учителя, чьё сердце билось для них, простых людей всего мира. И теперь самолёт несёт его туда, в Москву, где живёт образ и гений Ленина.

16

Отто Шверер все больше входил во вкус новой жизни. Обязанности военного адъютанта командующего штурмовыми отрядами оказались не слишком обременительными. Ко времени назначения Отто адъютантом военные упражнения штурмовиков были отменены. Парады и демонстрации прекратились. Гитлер издал приказ об увольнении штурмовиков в месячный отпуск.

Если большинство штурмовиков, с которыми за это время познакомился Отто, не скрывало негодования по поводу насильственного превращения их в домоседов, то у Отто не было причин огорчаться. Трудно было предположить, что Рем собирался отдаться тихим радостям в кругу мамаши и любимой овчарки. По всей вероятности, освобождённый от дел на целый месяц, он устроит невиданную карусель. Предвкушаемое удовольствие усугублялось тем, что неожиданно Отто выпала ещё одна удача: Хайнесу быстро надоела француженка Лаказ, увезённая им из ресторана. Стоит ли говорить, что отношения Сюзанн с Хайнесом мало помогли её отцу. Даже Отто был поражён тем, как быстро эта девица забыла, ради чего пошла на связь с предводителем силезских штурмовиков. И как быстро она успела войти во вкус новой жизни! Ах, эти француженки!.. Отто ещё никогда не встречал подобного легкомыслия и такого темперамента. Нет, чорт возьми, он не жалеет о том, что перенял эту курочку из рук Хайнеса. Если бы не одна забота, нередко заставлявшая его морщить лоб, жизнь представлялась бы прекрасной.

А забота была весьма существенной: связь с Сюзанн требовала денег. За две недели француженка стоила ему так дорого, что не только нехватило жалованья, взятого за месяц вперёд, и всего, что удалось вытянуть от матери, но и были исчерпаны все возможности займов, кстати сказать, оказавшиеся весьма ограниченными. В Третьей империи люди стали чертовски недоверчивыми!

Отто вынул бумажник и пересчитал содержимое. Не густо!

От печальных мыслей его отвлёк стук в дверь. Вошёл Эрнст.

Вот кому жизнь, повидимому, ещё не доставляла забот. Какая сияющая и тупая физиономия!

— Слушай, Отто, теперь, в твоём новом положении, ты многое можешь.

— Нет, нет, никаких протекций!

— Твоя протекция? — Эрнст расхохотался. — Как бы ты сам не пришёл ко мне за нею через месяц-другой!

— Ого!

— Я говорю совершенно серьёзно!.. Но сегодня дело не в этом. Твоё положение адъютанта Рема даёт кое-какие возможности.

— Увы, эти возможности не дают мне и ста марок на сегодняшний вечер! У тебя нет денег?

— Именно об этом я и хотел поговорить: ты можешь кое-что заработать.

— У меня нет времени работать. Если бы можно было занять…

— Подожди! У меня есть приятель, мы зовём его просто Золотозубым. Челюсть у него сверкает, как украшение с ёлки. Он сын суконщика…

— Я не нуждаюсь в сукне.

— Перестань дурачиться! Отец Золотозубого заготовил большую партию коричневого материала для униформ СА, но тот, через кого он обычно сбывал товар, вдруг встал на дыбы: партия забракована.

— Вероятно, твой суконщик подсунул дрянь.

— Попросту интендант потребовал увеличить куртаж. Сделка стала для отца Золотозубого бессмысленной.

— К сожалению, Эрнст, — вздохнул Отто, — я просто боюсь говорить с типом, забраковавшим сукно.

— Никто об этом и не просит! Ты сам продвинешь этот контракт. Вот и все!

— А тот интендант, поняв, что я перехватил его куртаж, поднимет скандал? Нет, на первых порах это неудобно.

— Да, он непременно сделал бы так, — согласился Эрнст, — но Золотозубый даст тебе материал, компрометирующий интенданта. Его можно будет держать в руках. Ты сразу убьёшь двух зайцев. Во-первых, обеспечишь себе ренту с каждой новой партии сукна и, во-вторых, разоблачив интенданта, получишь хорошую запись в послужном списке. Об этом стоит подумать, а?

Эрнст видел, что Отто колеблется и близок к тому, чтобы согласиться. Ещё несколько убедительных слов — и старший брат обещал подумать. За это он получил от Эрнста пятьсот марок в долг.

Через несколько дней все, чего хотел Золотозубый, было сделано. Своё вознаграждение Отто получил через брата.

Жизнь казалась Отто прекрасной, когда он притрагивался к карману, в котором прощупывался бумажник.

Однажды ночью Отто возвращался из Шарлоттенбурга, где жила Сюзанн. Он был благодушно настроен и не обращал внимания на то, что шофёр таксомотора везёт его не кратчайшим путём. Чорт с ним, все шофёры одинаковы. Они пускаются на любые уловки, чтобы накрутить на счётчике лишние пятьдесят пфеннигов.

Шофёр гнал дряхлый таксомотор, как будто состязаясь в скорости с настигавшим его черным лимузином, словно таранами раздвигавшим перед собою тьму лучами мощных прожекторов. Забава понравилась Отто. Он представил себе, что сидит не в жалком дребезжащем такси, а в собственной машине, — это будет непременно «майбах». На корпусе машины будет нарисован фамильный герб Швереров и щиток Имперского автомобильного клуба. Перед носом владельца, Отто фон Шверера, будет не табличка с призывом не бросать окурков в окно, а вазочка с цветами.

Видение разлетелось от резкого торможения. Чёрный лимузин, обогнав такси, резко повернул вправо и остановился, загораживая дорогу. Отто чуть не ударился лицом о перегородку. Он выскочил из таксомотора и бросился к шофёру лимузина, готовый ударить не в меру лихого ездока. Но когда он собирался в бешенстве рвануть дверцу чёрного автомобиля, она сама распахнулась. Прежде чем Отто успел что-либо сообразить, его втащили внутрь просторного кузова и мощная машина стремительно взяла с места.

Вид черепов и скрещённых костей на фуражках неожиданных спутников отшиб у Отто желание сопротивляться. Его ладони стали мокрыми и холодными, словно он держал в них кусок льда. Никаких мыслей в голове не было — только страх и вихрь бессмысленных догадок.

Отто попытался проследить, куда его везут, но автомобиль так петлял по улицам и переулкам, что даже приблизительно нельзя было сказать, где они едут. Когда, наконец, машина остановилась и Отто грубо вытолкнули из неё, он почувствовал под ногами камень плит. Гулко отдавалось под сводами эхо шагов. Ступеньки лестницы вели вверх. Снова полуосвещённые своды и снова лестница, на этот раз вниз.

Отто оставили одного в длинном пустом коридоре. Напрасно он стискивал зубы, призывая на помощь все доводы разума, — не было силы преодолеть мелкую дрожь, пронизывавшую все мускулы.

Внезапно совсем рядом с ним распахнулась дверь. Кто-то, едва различимый в полумраке коридора, отрывисто приказал:

— Войдите, Шверер!

Даже не счёл нужным сказать «капитан Шверер, или хотя бы „господин Шверер“. Просто — „Шверер“, словно перед ним был какой-нибудь арестант. И все же Отто послушно вскочил. Шагнул вперёд и тотчас услышал щёлканье замка захлопнувшейся за ним двери. Прямо против входа, откинувшись на спинку стула так, что свет лампы выхватывал из полутьмы только его лицо, сидел гестаповец в мундире с петлицами штурмбаннфюрера и говорил по телефону. Если бы само собою не разумелось, что сидеть за столом и разговаривать по телефону может только живое существо, Отто поклялся бы, что перед ним труп. Труп или привидение. Лицо гестаповца было мертвенно бледно, и на нём Отто не мог найти ни одной черты, которую можно было бы запомнить. Когда Отто очнулся от первого впечатления, произведённого на него гестаповцем, он смог, наконец, воспринять и то, что тот негромко говорил в телефонную трубку. Это был поток ругательств и угроз.

— …Молчит?.. Так заставьте его говорить, в вашем распоряжении достаточно средств!..

Гестаповец бросил трубку и уставился на Отто блеклыми, ничего не выражающими и, казалось, даже не видящими глазами.

— Шверер?

— Да, господин штурмбаннфюрер! — Отто заставил себя щёлкнуть каблуками.

Гестаповец не спеша оглядел Отто с ног до головы, встал, откинул портьеру у себя за спиной и скрылся за нею.

Воцарившаяся тишина была невыносима. Повидимому, правду говорят видавшие виды люди, будто опасность вдвое страшнее, когда её не видишь.

Охранник выглянул из-за портьеры и поманил Отто движением костлявого пальца. В Отто все протестовало против этих нескольких шагов, представлявшихся ему последними движениями в жизни. За портьерой последует то самое, о чём шопотом рассказывают по всей Германии. Боже правый, кто бы мог думать, что страх так непомерно тяжёл!..

Контраст между ожидаемым и тем, что Отто увидел, был так велик, что он как-то сразу обмяк, едва переступив порог.

В большой, комфортабельно обставленной комнате, за письменным столом, освещённым низкою лампой, сидел человек в строгом штатском костюме. Он был так же не похож на только что виденного Отто охранника, как эта уютная комната не походила на мрачные катакомбы, через которые Отто привели сюда. С первого взгляда черты лица сидевшего за столом показались Отто даже приятными.

Человек, сидящий за столом, молча рассматривал Отто. Он не спешил с вопросами.

— Насколько я вас знаю, господин Шверер, — проговорил он наконец, — вы вовсе не созданы для скромного существования офицера-строевика… Мы целиком сочувствуем вашим жизненным планам и готовы помочь их осуществлению.

— Вы очень любезны, господин…

— Я забыл представиться?.. О, это непростительно!.. Фон Кроне… Так я говорю: нам кажется, вам необходимо делать карьеру более уверенно и быстро. Мы поможем вам.

Отто тут же подумал, что, вероятно, это будет сделано не из бескорыстной любви к нему. Он снова обретал способность размышлять.

Кроне продолжал:

— Именно поэтому мне бы очень хотелось, чтобы до ваших начальников, так же как и до близких вам людей, скажем до вашего уважаемого отца, не дошло вот это! — Кроне раскрыл лежавшую перед ним папку и показал Отто один из вшитых туда листков. Отто сразу же узнал собственный почерк. Да, это была его записка суконщику. В ней он требовал денег за устройство партии сукна. Отто не стал ломать себе голову над тем, каким образом эта записка попала в руки государственной тайной полиции. Он довольно живо представил себе последствия оглашения такой записки. Генерал не потерпел бы подобной угрозы и выкинул бы его из семьи. А это означало бы разрыв с миром, в котором Отто жил и вне которого жить не мог, с кругом, которому принадлежало его прошлое, настоящее и будущее, на связях с которым зиждились его благополучие, его карьера… В среде, из которой он вышел и где вращался, можно было позволить себе всё, что угодно, лишь при одном условии: не оставлять следов. Лицо Кроне выражало прежнее доброжелательство:

— Видите. Только ваши друзья могли сохранить это втайне… Если бы я захотел вам повредить, мне стоило лишь…

Отто молча смотрел в глаза собеседника.

— Все это, так же как и те ошибки, которые вы совершите впредь, найдёт могилу здесь! — узкая ладонь Кроне легла на обложку сшивателя. — Для этого нужно одно-единственное: ответить нам таким же расположением. Наша дружба будет столь же искренней, сколь тайной.

Кроне помолчал, давая Отто время справиться со смущением.

— Вы будете сообщать мне всё, что увидите и услышите среди ваших новых сослуживцев и начальников.

Отто не мог сдержать удивления.

— Даже от Рема? — спросил он.

— Да.

— Если он узнает…

— Вы будете осведомлять только меня… И о Хайнесе, — сказал Кроне, — и о Карле Эрнсте.

При имени Хайнеса Отто стало жутко. Он слишком хорошо представлял себе, насколько опасно вызвать неприязнь силезского группенфюрера. Достаточно было Хайнесу заподозрить Отто в двойной игре, и… А Карл Эрнст?! Этот ни в чём не уступит Хайнесу. Нет, такая игра может обойтись слишком дорого!

— А если… я откажусь?

— Откажетесь?..

Тонкие пальцы Кроне начали листать бумаги, вшитые в папку.

Отто понял: компрометирующие документы — далеко не самое страшное, чем его держат в руках.

— Вы меня не так поняли, — поспешно пробормотал он.

— Я знаю, что вы нуждаетесь в деньгах… — Теперь голос Кроне звучал сухо и деловито. — Мы располагаем неограниченными средствами. Но ни одного пфеннига мы не бросаем на ветер!

…Когда чёрный лимузин высадил Отто где-то в тёмном переулке, он несколько минут стоял, сняв фуражку и жадно вдыхая прохладный воздух ночи. Только теперь, очутившись на безлюдных улицах спящего города, он почувствовал, до какой степени утомлён пережитым страхом. Хотелось лежать в полной тишине и не думать. Главное — ни о чём не думать!..


Ступая на цыпочках, он прошёл в свою комнату рядом с комнатой Эрнста. Когда Отто уже лежал в постели, ему показалось, что за стеной слышны голоса.

Прислушался.

Да, там действительно говорили.

Отто напряг слух: вероятно, мальчишка тоже недавно явился и мать ласково выговаривает своему любимцу. Нет, второй голос был тоже мужской. Неужели отец? Небывалый случай! Однако нет, это не скрипучий голос отца.

— Мне показалось, что кто-то прошёл по коридору, — проговорил незнакомый голос.

— Глупости, тут некому быть! — уверенно ответил Эрнст. — Этот бездельник Отто редко ночует дома.

Отто закурил и посмотрел на стенку, словно ища более тонкого места. Некоторое время за нею царило молчание.

Снова заговорил гость:

— Отец злится на меня после сделки с сукном. Твой братец стоил ему слишком дорого.

Отто прижал ухо к шершавой бумаге обоев.

— Дешевле никто не устроил бы ваше гнильё, — сказал Эрнст.

— Дешевле! А ты знаешь, что он проделал? Я не хотел тебе говорить — всё-таки он твой брат…

— Об этом можешь не беспокоиться!

«Вот мерзавец»! — подумал Отто. То, что он услышал дальше, заставило его сесть в постели.

— Он прислал к отцу свою француженку. Она притащила записку о том, что если мой родитель тут же не выплатит изрядную сумму, то впредь не будет принята ни одна партия.

— Вот гусь! — Эрнст расхохотался.

— Записку отец взял, но денег не дал и сказал, что если что-нибудь случится с его сукном, то он представит эту записку куда следует.

— Твоему старику, видно, палец в рот не клади.

— О, он у меня бодрячок! Но самое забавное дальше: старикан не упустил курочку твоего Отто.

Отто уронил окурок между стеной и постелью.

— Врёшь!

— Папаша сказал ей, что предпочитает истратить деньги на неё, а не на армейского хлыща!

Там, за стеною, оба прыснули смехом.

Отто вскочил с постели. Он просто жалкий простофиля по сравнению с этими предприимчивыми сопляками. Вот, оказывается, как нужно жить!

Он остановился перед столом, на котором стояла фотография Сюзанн. Она ищет Эльдорадо?

По мере того как он размышлял, все становилось простым и цинически ясным. Как будто у него теперь тоже нет своего Эльдорадо? А Кроне с кассой гестапо? Отто получит своё из сейфов господина Гиммлера!

Успокоившись, он закурил и прилёг на постель.

Через несколько минут послышалось его ровное дыхание.

Отто спал спокойно, как человек, у которого нет причин видеть дурные сны.

17

Испытание Тельмана продолжалось сорок семь дней.

Сорок семь дней — в каменной норе, где не было ничего, кроме койки и параши, где нельзя было встать, так как свод нависал над головой на высоте полутора метров; в норе, недоступной ни малейшему звуку, так как даже тюремщики в коридоре ходили на войлочных подошвах; в норе, лишённой всякого света, даже искусственного. Фонарь изредка вносили в камеру, чтобы дать Тельману возможность прочесть фальшивки, сфабрикованные в гестапо под видом писем от родных. В первом же письме якобы старик отец сообщал Тельману о казни нескольких коммунистов. В письме были подобраны имена тех товарищей, о смерти которых заключённые знали ещё до того, как Тельмана «спустили в мешок». По мнению Кроне, это должно было внушить Тельману веру в подлинность писем и доверие к следующей записке, состряпанной от имени жены. Роза, так же как отец, умоляла Тельмана прекратить сопротивление. В доказательство его бессмысленности она сообщала об измене нескольких партийных друзей Тельмана, будто бы отрёкшихся от своего дела, от партии и даже перешедших на службу к нацистам.

«Во имя нашего мальчика, во имя всего нашего будущего, твоей и моей жизни умоляю тебя, Тэдди: довольно, довольно! Это бессмысленно. Мы все это поняли, и мы все умоляем тебя об одном: вернись…»

И, наконец, «добрый» тюремщик однажды, будто тайком от начальства, подсунул Тельману вместе с фонарём фальшивый номер «Роте фане». Там было напечатано средактированное в гестапо «Решение Исполкома Коминтерна о прекращении подпольной борьбы германской компартией и роспуске её ЦК». «Роте фане» сообщала, что было достигнуто соглашение с Гессом об амнистировании коммунистов и об освобождении их из концлагерей и тюрем. И на полях газеты было нацарапано: «Дай им это слово, Эрнст, — и ты будешь свободен. Пока они держат своё слово: я на свободе. Ждём, ждём тебя».

Почерк приписки был срисован гестаповскими графиками с перехваченной записки без подписи. Номер «Роте фане» отпечатали по приказу Геринга в одном экземпляре в типографии гестапо.

Но ничто не помогало — ни поддельные «письма родных», ни сфабрикованный в гестапо фальшивый номер «Роте фане». Тельман не читал этих записок; он даже не взглянул на «Роте фане»; он знал им истинную цену. Он не отвечал и на вопросы следователя.

На сорок восьмые сутки тюремный врач, под наблюдением которого происходило искусственное питание Тельмана, отказавшегося принимать пищу, заявил, что не ручается больше ни за один день его жизни. Заключённый может умереть от отсутствия движения и от недостатка кислорода.

Геринг приказал вызвать этого врача.

— Что вы выдумали?! — крикнул он. — Человек, которого кормят, не может умереть!

— К сожалению, экселенц, может.

— Если бы вы сказали, что он сходит с ума, я бы вам поверил.

— Как ни странно, он не проявляет признаков ненормальности.

Геринг смотрел на врача так, словно тот нанёс ему личное оскорбление. Наконец буркнул:

— Что же вы предлагаете?

— Это зависит от того, экселенц, чего вы хотите.

— Я хочу, чтобы он сдался!

— Умер?..

Геринг зарычал так, что врач невольно попятился, хотя их разделял широкий стол.

— «Умер, умер»! Это я умею и без вас! Он должен жить! Жить и сдаться!

— Тогда нужно изменить режим, экселенц…

Геринг подумал и мрачно спросил сидевшего тут же у стола Кроне:

— Что вы думаете?

— Повидимому, для него нужно придумать нечто новое, — задумчиво проговорил Кроне. — Но сначала я предложил бы дать ему почувствовать жизнь как можно полней — воздух, прогулки, покой, отличное питание… даже газеты.

Геринг расхохотался, принимая это за шутку, но Кроне был серьёзен.

— Если он потерял вкус к жизни, то должен получить его заново. А тогда… тогда подумаем о чём-нибудь новом.

— Умно! — воскликнул Геринг и тут же отдал по телефону приказ тюремным властям.

Пока шли эти переговоры, Кроне несколько раз, нахмурившись, взглядывал на часы.

Когда они остались вдвоём, он сказал:

— Если он снова поймёт, что жизнь кое-чего стоит, вы поговорите с ним.

— Вы не оставили этой идеи?

— А ради чего же мы столько времени старались? Он стоит больше, чем старая кляча Лебе.

— Кстати о Лебе. Как с ним дела?

— Отлично.

— Он согласился опубликовать отказ от социал-демократической платформы?

— Да.

— Не так плохо, Кроне, а? — Геринг повеселел. — Лидер социал-демократов и бывший президент рейхстага! Это кое-чего стоит, а?

Приход адъютанта помешал Кроне ответить.

— Мистер Друммонд, экселенц… — сказал адъютант.

Кроне вздохнул с облегчением: «Малый точен».

— …настойчиво просит приёма! — докончил адъютант.

— Кто?.. Зачем?.. — буркнул Геринг и вопросительно посмотрел на Кроне.

— Вспоминаю это имя, — сказал тот. — Следовало бы его принять. Этот Друммонд — абсолютно чистая фигура. Он торгует полезными вещами. Назначьте ему время, экселенц, но…

— Ну, ну, не смущайтесь…

— …осторожности ради, прежде чем прикасаться к его бумагам, передавайте их мне на проверку… — И, уже откланиваясь, добавил: — Не забудьте о свидании с Тельманом, экселенц!

В ту же ночь Тельман был переведён из «мешка» в изолированную палату тюремной больницы.

Тельман не был в силах шевелиться, говорить. Он только время от времени с очевидным трудом поднимал веки, и его изумлённый взгляд на миг обращался к окну. Тельман выдерживал свет какую-нибудь минуту, не больше. Веки снова опускались на отвыкшие от света глаза.

Ещё через сутки его взгляд продолжал оставаться единственным, в чём проявлялись признаки жизни. Тело было по-прежнему неподвижно, губы не издавали ни звука.

Так продолжалось несколько дней. Но не это служило предметом удивления привыкшего ко многому тюремного персонала. Удивительным было другое: Тельман отказывался есть. Пришлось снова пустить в ход искусственное питание, чтобы поддерживать его силы.

Тюремщики и врачи были потрясены тем, что человек, вернувшийся из каменной могилы, мог сказать то, что сказал, наконец, Тельман:

— Я буду принимать только обычную тюремную пищу, такую же, какая даётся другим заключённым. Я буду принимать её только в обычной тюремной камере, такой же, в какой содержатся мои товарищи.

Это было событием: он, ни разу не раскрывший рта за сорок семь суток пребывания в каменной могиле, он, из которого ни одна пытка не исторгла стона, заговорил.

«Номер двести четвёртый заговорил!»

Телефонные звонки, рапорты…

Однако радость тюремщиков была недолгой: Тельман говорил одну минуту. Ровно столько, сколько нужно было, чтобы один раз сказать то, что он сказал. Он не дал себе труда повторить оказанное ни директору тюрьмы, ни следователю, ни прокурору. Только пришедшему в палату Кроне он сказал ещё одну фразу:

— Ни с одним фашистом я говорить не стану.

Прошло две недели.

Прошло три.

Геринг несколько раз спрашивал Кроне о том, когда можно будет поговорить с Тельманом, но Кроне не мог ему на это ответить ничего определённого. Кроне готов был теперь отговорить Геринга от этой встречи, если бы тот не сказал:

— Глупости, Кроне. Не верю! Вы просто не умеете взяться за дело!

Через несколько дней Кроне с удивлением убедился в том, что Геринг был у Тельмана. Разговор вёлся в палате один на один. Но даже Кроне Геринг не сказал о том, что услышал от Тельмана. Только по взбешённому лицу министра, когда он вышел из палаты, да по ярости, вспыхнувшей в его взгляде при упоминании о Тельмане, Кроне мог судить, что там произошло.

Вероятно, чтобы утешить себя, Геринг сказал:

— Лебе дописал последнюю страницу в истории марксизма в Германии. С этим покончено!

— Буду счастлив, если это окажется так, — уклончиво заметил Кроне.

— Это так, и так останется навсегда! — Геринг рассёк воздух ребром толстой руки.

18

Отто редко давал себе труд возвращаться к тому, что казалось ему пройденным этапом жизни. Жизнь представлялась ему достаточно увлекательной и такою, какой была, чтобы стоило отнимать у себя время на бесполезные размышления о том, что было, или о том, что будет. Он оставлял без внимания многое из того, что расценивал как мелочь, которую не только не стоит замечать, но на которую подчас лучше даже закрыть глаза, чтобы не доставлять себе лишнего беспокойства. Он был далёк от того, чтобы задумываться над тем, что делает Сюзанн в те часы, когда она не бывала с ним. Она могла заниматься чем угодно: быть журналисткой, переплётчицей или любовницей другого. Все это касалось Отто лишь в той мере, в какой могло поставить его в неловкое положение в обществе либо лишить какой-то суммы удовольствий или удобств.

Сюзанн была в действительности гораздо более смышлёной и ловкой особой, чем это казалось не только Отто, но и его более опытному предшественнику — Хайнесу. Она ни разу не дала ни тому, ни другому повода заподозрить, что у неё есть другая жизнь за пределами той, в которой они сами принимали участие. Они знали, что Сюзанн — берлинский корреспондент великосветского парижского журнала «Салон». Этим положением объяснялось в её жизни многое: необходимость часто бывать вне дома, посещать ателье модных портних, бывать на скачках, выставках и на тех вечерах миттельштанда и бюрократии средней руки, на которые удавалось проникнуть.

Поэтому и сегодня, вздумай Отто позвонить Сюзанн и не застань её дома, он был бы недоволен, потеряв вечер, но ему и в голову не пришло бы задуматься над тем, где она может быть, чьё общество она предпочла ему. Назавтра он выслушал бы её объяснение и был бы далёк от мысли проверять. Она же, в свою очередь, предпочла бы выдержать самую бурную сцену ревности со стороны Отто, чем сделать хотя бы ничтожный намёк на то, что в действительности произошло с нею именно в этот вечер.

…Она сидела в «Казанове». Программа кабарэ подходила к концу, когда к столику Сюзанн подошёл Роу. Ни костюмом, ни наружностью он не выделялся из окружающей его толпы посетителей, и только опытный глаз признал бы в нём не немца. Сюзанн знала его под кличкой «капитан». Она знала, что он бывший моряк, что он занимается журналистикой и является корреспондентом английской газеты. Но кроме всего того, что знали о капитане Роу и другие, Сюзанн знала о нем ещё одно: он был человеком, пославшим её в Берлин. Это Роу заставил её стать журналисткой. Роу сделал её «дочерью» незнакомого ей маленького старого француза. Это он, капитан Роу, полновластно распоряжался её жизнью с тех пор, как она дала ему поймать себя на пустячной краже в ювелирном магазине. Роу поймал её и, поймав, разыграл покровителя. Ровно настолько, насколько ему понадобилось, чтобы заставить её полностью служить ему. Роу долго не давал ей никакой работы. Он держал её впроголодь, заставлял наизусть заучивать целые главы первых попавшихся ему под руку книг, запоминать длинные, непонятные ей доклады, целые скучные передачи радиокомментаторов. Он тренировал её память. Он посвятил её в приёмы конспирации, обучил тайнописи. Ещё и ещё раз убедил её в том, что она всецело в его руках. После этого он дал ей задание. Её путь лежал в Германию. Там было поле её будущей деятельности. План был разработан тонко и точно. Расписан каждый шаг. Вплоть до того, что, добравшись до коричневых вельмож, она должна будет сделать так, чтобы и те, в свою очередь, захотели отыскать путь к её сердцу. Её обязанность — помочь им на этом пути. Ею были довольны все: и капитан Роу, издали наблюдавший игру, и Хайнес, и сменивший его Отто фон Шверер.

Вопреки своим ожиданиям, была довольна и Сюзанн. Работа оказалась по ней. Хорошенько запоминать всё, что говорили в своём кругу руководители СА, и, по возможности, стенографически излагать это шифром в виде статеек для «Салона» было не такой уже жестокой расплатой за право вести весёлую жизнь. Она не задумывалась о том, на кого работает и каков скрытый смысл её работы. Единственное, что её по-настоящему интересовало, была обратная почта из «Салона», изредка и скупо приносившая ей гонорар. «Капитан» не был щедр. Но он не был и назойлив. С тех пор как Сюзанн покинула Париж, он ни разу не дал ей знать о себе, ни разу не назначил свидания. И вот впервые сегодня в «Казанове» она снова увидела его. Она безропотно последовала за ним в автомобиль, доставивший их в маленькую гостиницу. Горничная внесла в номер бутылку вина и с профессиональной улыбкой пожелала «спокойной ночи». Роу, слегка толкнув Сюзанн в плечо, усадил её в кресло.

Несколько минут он молча, заложив руки в карманы и попыхивая трубкой, расхаживал по маленькому номеру, потом подсел к Сюзанн. Он негромко говорил о том, что теперь Сюзанн может быть совершенно спокойна за свой «тыл». Человек, игравший роль «папа», который был ей нужен как прикрытие на первое время, закончив своё дело, навсегда вышел из игры. Она может действовать теперь совершенно уверенно, не боясь провала, если только сама не совершит какой-нибудь ошибки. Роу сказал ей, будто придерживается того принципа, что даже самый маленький агент должен ясно представлять себе выполняемую задачу. Поэтому он, Роу, считает, что настало время открыть ей, на кого она работает и в чём конечная цель её работы. Он заверил её, что безопасность Франции требует повседневной осведомлённости о замыслах командования штурмовых отрядов. Задача Сюзанн заключается в том, чтобы через посредство Отто Шверера и других офицеров-штурмовиков, с которыми она сталкивается, постоянно следить за их разговорами и делами и информировать Роу.

Он встал, выколотил трубку о край пепельницы.

— Здесь, на столе, деньги за номер и вино. После моего ухода не одевайтесь, прежде чем горничная не убедится в том, что вы были в постели.

И ушёл, сделав приветственное движение рукой.

19

Генерал Гаусс отдёрнул занавеску у окна вагона. За стеклом было черно. Изредка проскальзывал, как искорка от паровоза, огонёк будки путевого сторожа или, может быть, одинокого крестьянского дома где-то на склоне невидимой горы. Глядя в темноту, Гаусс думал о предстоящем свидании с Гитлером. Он все время возвращался мыслью к тому, что знал о Гитлере со слов своих друзей-военных, бывших в Мюнхене и знавших нынешнего канцлера ещё в те времена, когда он был простым провокатором. Воспитанный поколениями юнкеров-пруссаков, Гаусс полагал, что между ним и рождённой его собственной военной средой тёмной личностью канцлера-ефрейтора нет и не может быть ничего общего. Ему и в голову не приходило, что они были сообщниками в замышляемом преступлении — превращении германского народа в пушечное мясо для иностранных и отечественных вдохновителей «похода на восток». Гауссу казалось, что если даже Гитлера объявят богом немцев на земле, а не только канцлером, фюрером и кем угодно ещё, он, Гаусс — потомственный прусский юнкер и генерал, — имеет право смотреть свысока на этого ефрейтора-австрияка. Для генерала Гитлер был и оставался не кем иным, как наёмником его, Гаусса, класса господ, класса хозяев Германии, стремящихся за счёт народа, ценою любых жертв обеспечить своё положение от каких-либо внутренних потрясений.

И вместе с тем, если Гаусс не отказывался верить одному из своих наиболее умных и заслуживающих доверия коллег — генерал-полковнику Людвигу Беку, — именно такого рода потрясение следовало предвидеть. Не встряску, к каким немецкий генералитет привык во времена Веймарской республики, а настоящее потрясение основ военной организации. Таким потрясением, предвидимым Беком, было оспаривание прерогатив генерального штаба со стороны кучки карьеристов и дилетантов, сгруппировавшихся вокруг нового канцлера.

Сам Гаусс давно уже не работал в генеральном штабе, как таковом, но продолжал числиться по нему. Как для всякого генштабиста, пиэтет этого учреждения оставался для него на прежней высоте. Понятие «генеральный штаб» было для него мерилом, а может быть, и синонимом высшей военной мудрости. Поэтому угроза существованию или хотя бы самостоятельности и авторитету этого учреждения представлялась ему покушением на правопорядок в армии. А поскольку армия, в понимании Гаусса, была основой национального правопорядка в Германии, то вывод был ясен: выбить подпорки из-под генерального штаба — значило лишить Германию базы для существования в том смысле и виде, какой мыслился единственно возможным всякому представителю военно-прусской верхушки немецкого общества. Как ни парадоксально это звучит, но потеря Пруссией былой исключительности, низведение её на роль одной из земель империи не повлияли существенно на роль восточно-прусского юнкерства. Оно сохранило господствующие позиции в военно-бюрократическом аппарате государства.

Первый испуг, овладевший буржуазной и бюрократической верхушкой общества в дни революции восемнадцатого года, был быстро забыт. Капитаны германской тяжёлой промышленности, вроде Стиннеса, представители высшей бюрократии эпохи монархии и генералитета даже как будто стыдились вспоминать те дни, когда они, устрашённые революцией, согласились на учреждение республики. Напротив, Гаусс не без гордости вспоминал теперь события, последовавшие за первыми днями жизни Германии без кайзера. В памяти вставала заслуживающая, с его точки зрения, почестей фигура Грёнера. Вот кому армия действительно обязана тем, что она существует и пока ещё занимает достойное её положение в государстве. Не всякий начальник главной квартиры на месте генерала Вильгельма Грёнера нашёл бы правильный путь в те дни, когда Карл Либкнехт водрузил над королевским дворцом в Берлине красный флаг и провозгласил власть Советов. А правильный путь, как полагал Гаусс, заключался в том, что был заключён тесный союз с социал-демократами. Это может кое-кому показаться странным, но Гауссу представляется, что позднейший отказ от союза с социал-демократами — грубая политическая ошибка. Он считает, что тех субъектов было куда легче приспособить для нужд сословия господ, желающих оставаться хозяевами Германии, чем нынешних башибузуков в коричневых рубашках. Чтобы заставить их реагировать на поводья, приходится тратить чересчур много силы. Фашистский конь оказался тугоуздым…

— Да, — думает Гаусс, окружённый облаками сигарного дыма, — прав был Грёнер, использовав секретный прямой провод между Спа, где находилась императорская ставка, и Берлином для переговоров с Эбертом и Шейдеманом. Миссия примирения офицерского корпуса с республикой, выполненная Гинденбургом, по идее и под наблюдением Грёнера, заслуживает вечной благодарности… Грёнер, разумеется, не мог высказать в лицо уходящему в политическое небытие императору то, что сказал за его спиной: «Присяга на верность монарху — только идея». Он должен был сказать Вильгельму именно то, что сказал: «Ваше величество, не следует рассчитывать на то, чтобы фронтовой солдат стрелял в другого фронтовика, с которым он четыре года лежал в окопах и вместе боролся против иноземного врага». Грёнер должен был помешать и помешал Вильгельму организовать поход на революционный Берлин во имя того, что он назвал «только идеей». В то время такой поход означал бы поражение армии не на фронте борьбы с внешним врагом, а на внутреннем фронте. А такое поражение повело бы к тяжким последствиям для идеи порядка, которому всегда служила, служит и во веки веков должна служить германская армия. Именно так, как поступил Грёнер, и должен был поступить умный генерал: издать приказ, разрешающий образование в армии советов солдатских депутатов.

Гаусса не была в те дни в Спа, но он ясно представляет себе, какого труда стоило Грёнеру добиться от Гинденбурга, чтобы старый фельдмаршал подписал этот приказ. Грёнер потом рассказывал Гауссу, как ему приходилось умолять, грозить и доказывать, что такой ход не капитуляция, а только манёвр.

— Сегодняшний день требует жертв во имя спасения того, что мы можем и должны спасти, — сказал тогда Грёнер.

В эти дни у Гинденбурга был такой вид, будто он обдумывает только одно: как бы половчее увернуться ото всего и последовать за Вильгельмом в Голландию. Но слова Грёнера о том, что жертва будет лишь временной и чисто формальной, что солдатские советы будут так же распущены в армии, как их разгонят в тылу при помощи Эберта и его клики, подействовали, наконец, на главнокомандующего.

9 ноября на вопрос Эберта по прямому проводу: «Чего вы ждёте от нас?» — Грёнер уже мог ответить:

— Господин фельдмаршал ждёт от германского правительства, что оно поддержит офицерский корпус в его борьбе за сохранение дисциплины и строгого порядка в армии.

— Ещё чего? — спросил Эберт.

— Офицерский корпус надеется, что правительство будет бороться с большевизмом. Офицерский корпус предоставляет себя в распоряжение правительства для этой борьбы.

Ответ Эберта, последовавший после недолгой паузы, определил дальнейшее в политике армии:

— Передайте господину фельдмаршалу благодарность правительства.

А самым смешным было то, что когда в Спа прибыли делегаты Центрального комитета советов, майору Шлейхеру удалось их убедить в необходимости поскорее создать бюро солдатских депутатов в самой ставке. Это было важной победой: приказы ставки, требующие от солдат дисциплины и подчинения офицерам, стали скрепляться их собственными солдатскими депутатами.

У Грёнера были основания потирать руки от удовольствия: «политический майор» действовал достаточно ловко.

Гаусс поймал себя на том, что при этом воспоминании он сам машинально потёр друг о друга сухие ладони. Это движение прервало ход его мыслей. Ему даже показалось, что он напрасно все это вспоминает, что те далёкие события не имеют никакого отношения к тому, в чём ему самому приходится принимать участие теперь.

Он оторвал взгляд от тёмного окна и достал новую сигару. Но по мере того как пальцы привычными движениями, без участия воли срывали колечко, обрезали конец сигары, зажигали спичку, всплывали всё те же мысли. Только череда их стала быстрей. События сменяли друг друга. Вот Грёнер даёт установку: «Разбухшая миллионная армия может распадаться. Но офицерский корпус должен быть сохранён. Он должен существовать. Будущность Германии немыслима без этого ядра дисциплины и силы, без волевой энергии, заключённой в корпорации германского офицерства, без людей, умеющих командовать и повиноваться».

Много позднее в разговоре с Гауссом Грёнер как-то сказал:

— Теперь вы согласитесь: нас спас приказ о разрешении образовать солдатские советы?

Но вот наступили «критические» дни декабря 1918 года. Всегерманокий съезд советов принял решение об уничтожении погон, о запрещении носить оружие вне службы и, главное, о полном подчинении армии Совету народных уполномоченных, то-есть правительству республики. Верховное командование запротестовало. Грёнер заявил Эберту по прямому проводу:

— Господин фельдмаршал рассматривает решение съезда как нарушение обещаний, данных в первые дни революции.

— Позвольте, господин генерал… — пытается Эберт перебить Грёнера.

Тот ничего не хочет слушать:

— Господин фельдмаршал объявляет это решение незаконным… Фельдмаршал, я и все главное командование ставят свою судьбу в зависимость от разрешения этого вопроса!..

— Прошу вас, господин генерал, успокоить господина фельдмаршала, — спешит заверить Эберт. — Мы должны попытаться ловкими переговорами уладить это неприятное дело.

Он просит Грёнера приехать в Берлин на совместное заседание министров с Центральным комитетом советов.

И вот 20 декабря берлинцы могли видеть, как по Лейпцигерштрассе, где расположено военное министерство, шагали генерал Грёнер и сопровождавший его майор Шлейхер — начальник бюро первого генерал-квартирмейстера. Этот недавно ещё никому не известный офицер стал фактически начальником политического штаба ставки.

На заседании Центрального комитета Грёнер категорически заявил, что приведение в исполнение решения съезда повлечёт за собою немедленный уход в отставку всего верховного командования. Это, в свою очередь, по его словам, приведёт к неизбежному общему хаосу в армии, а значит, и в стране.

Социал-демократы добились принятия этого ультиматума и похоронили решение съезда…

Социал-демократы… Эберт…

Гаусс хорошо помнит эти фигуры. Командование не ошибалось, делая ставку именно на них. Стоит только вспомнить процесс Эберта, когда он возбудил дело против какой-то газеты, — Гаусс уже не помнит, против какой именно, но помнит, что газета была правая, — она обвиняла Эберта в том, что он был участником революции восемнадцатого года. Эберт запротестовал. Он заявил, что подобное подозрение бесчестит его и призвал в свидетели Грёнера. Кто знает, послужило ли выступление Грёнера к накоплению Эбертом политического капитала в социал-демократическом понимании, едва ли… Но что подозрение в революционности Эберта было снято — нет никаких сомнений.

— Мы стали союзниками в борьбе против большевизма, — заявил тогда Грёнер. — Мы поддерживали телефонную связь по секретному кабелю, соединявшему ставку с канцелярией президента. Речь шла о том, чтобы вырвать власть из рук советов рабочих и солдат. Десять дивизий должны были войти в Берлин. Эберт согласился с этим, дав одновременно согласие на стрельбу боевыми патронами. Мы разработали программу, которая предусматривала очищение Берлина после вступления в него войск. Этот вопрос также обсуждался с Эбертом, которому мы особенно благодарны…

Гаусс мысленно усмехнулся: Вильгельм II и его канцлер не знали, кому нужно вручить руль государственного корабля. Всю свою энергию они тратили на то, чтобы опорочивать социал-демократов и бороться с ними. А эти господа оказались лучшими союзниками противников революции. Вот в чём и заключается, оказывается, государственная мудрость в эпоху конституционных монархий: рейхсканцлерами императоров должны быть приручённые социалисты!.. Эта мысль так понравилась Гауссу, что он даже улыбнулся. Он прищурился от поднимающегося над кончиком сигары дыма. Перед ним встал образ грёнеровского спутника — Шлейхера. Тогда майор штаба в Спа, впоследствии генерал и канцлер, Гаусс дорого дал бы, чтобы знать, что этот человек думает сейчас. С кем он, куда держит курс? В своё время по его чутью можно было ориентироваться в событиях. Но, кажется, последние годы это чутьё ему изменило.

В те дни, о которых вспоминал Гаусс, начиналась политическая карьера Шлейхера. Это его голос удержал командование от намерения предоставить события собственному ходу, когда начался катастрофический развал берлинского гарнизона и малодушные офицеры готовы были признать, что борьба с революцией уже окончена поражением офицерства.

— Нет, господа, — заявил тогда майор Шлейхер, — борьба только начинается. Все, что происходило до сих пор, преследовало одну цель: выигрыш времени. Сложить теперь оружие — значит отказаться от верной победы и обречь на гибель нашу Германию. Победа придёт, за это я ручаюсь головой. Её принесут нам добровольческие отряды! Именно эти отряды дадут правительству ту силу власти, которой ему так нехватает.

— Вы хотите, чтобы «добровольцы» боролись за власть социал-демократов? — возмущённо спросил кто-то из присутствовавших на совещании офицеров. — И чтобы мы своими руками создавали такого рода отряды?

В голосе Шлейхера, когда он отвечал на этот вопрос, звучала нескрываемая насмешка над тупоумием офицера:

— Именно это я и предлагаю: власть социал-демократии, офицерские отряды на помощь социал-демократам! Только в этом наше спасение.

Со свойственной ему холодной надменностью генерал-майор Ганс фон Сект поддержал Шлейхера. И когда была создана первая группа «добровольческой охраны „Север“ — Сект принял командование над ней.

Гаусс должен честно сознаться, что тогда он более чем скептически отнёсся к этой идее. «Добровольческие отряды»?! О каких там отрядах может итти речь, когда армия расползается, подобно подтаявшей снежной бабе. Нельзя же заставить офицеров выполнять функции рядовых! А иначе не из кого было бы набрать даже один батальон.

Теперь-то Гаусс был готов признать, что именно в них, в добровольческих отрядах, и заключалась та потенция силы, сознание которой давало командованию уверенность действий и слов. В действенность этой силы поверило и социал-демократическое правительство. Когда возникла необходимость подавления восстания матросов, засевших в королевских конюшнях в Берлине, Эберт сам обратился к ставке с просьбой прислать «добровольцев». Но ставка, в лице Грёнера, ответила отказом. По её мнению, добровольцы ещё не были готовы к операциям против сил революции.

Гаусс до сих пор не понимает, действительно ли добровольческие отряды ещё не были укреплены, или Грёнер не хотел, чтобы они были раньше времени, по частному поводу, разоблачены как противостоящая революционным массам вооружённая сила. Может быть, он предпочитал, чтобы это восстание матросов было ликвидировано по распоряжению и силами самой социал-демократии, без участия военного командования. Так или иначе, он повторил этот отказ и тогда, когда Эберт снова попросил вмешательства ставки, боясь крупных волнений в связи с похоронами жертв подавления матросского восстания.

Все тот же тайный провод между Берлином и ставкой был свидетелем истерического крика Эберта:

— Мы накануне большого восстания, а у меня нет сил для его подавления!

— Нужно набраться терпения, — ответил Грёнер, — господин фельдмаршал все ещё не считает добровольческие отряды готовыми. Мы предпринимаем последнюю попытку организации вооружённых сил, необходимых нам самим и вашему правительству. Если эта попытка окончится неудачей — ваша и наша судьба будет решена вместе. В стране воцарится хаос, и к власти придёт большевизм.

Это был, пожалуй, первый случай в истории Германии, когда один из военных руководителей армии заявлял, что её судьба — это судьба социал-демократии…

Грёнер был прав: офицерские отряды и «добровольческие» части нужно было сохранить для будущего. Стоит вспомнить, что думали по поводу «добровольческих» организаций англо-франко-американцы. Насколько помнится, представитель Англии в Берлине лорд д'Абернон недвусмысленно заявил, что считает французское требование о полном разоружении националистических военных организаций сумасшествием. Да, так и было заявлено: сумасшествие подрубать сук, на котором сидишь.

С англичанами были вполне согласны и американцы. Приехавший в Германию в качестве специального представителя президента США Вильсона Уильям Буллит доносил в Вашингтон: «Если мы не окажем достаточной поддержки правительству Эберта, Германия станет большевистской». Такая поддержка означала прежде всего закрыть глаза на существование тайной военной силы. Во-вторых, это значило помочь снабжению этих тайных военных формирований боевым снаряжением и продовольствием, которого Германии нехватало даже для детей. И вот, одной рукой — официальной — разоружая германскую армию, другой рукой, по секрету от своих собственных органов и от французского партнёра, англо-американцы снабжали всем необходимым «чёрный рейхсвер». Этого было достаточно, чтобы понять: играя на «красной опасности», руководители немецкого государства всегда смогут договориться со своими бывшими врагами. Это было очень важным уроком на будущее.

Впрочем, Гаусс хорошо помнит, что в тот период его пребывания его заинтересовали не только эти переговоры о «добровольческих» отрядах. Одновременно с нотацией, прочитанной по прямому проводу Эберту, Грёнер потребовал от социал-демократического правительства замедления эвакуации германских войск из занятых ими областей России.

— Фельдмаршал и я полагаем необходимым не только задержать эвакуацию указанных войск, но даже начать наступательные действия в Курляндии.

Этот разговор особенно хорошо запомнился Гауссу, потому что он наиболее близко касался лично его. Ведь ему были поручены секретные переговоры с маршалом Фошем как главою союзного командования на Западном фронте. Германское командование предлагало объединение сил побеждённой Германии с войсками победителей для осуществления решительного наступления на Советскую Россию.

Гаусс никогда не был поклонником Макса Гофмана, — отсюда, вероятно, и значительная доля его неприязни к Швереру, — но Гофман был прав, когда заявил тому же д'Абернону:

— Все мои мысли подчинены главной идее: ни один вопрос в мире не может быть разрешён до тех пор, пока западные государства не объединятся для уничтожения Советского правительства. Договорённость между Англией, Францией и Германией о нападении на Россию — жизненная необходимость. Я готов представить вам конкретный план такого нападения силами немецко-франко-англо-итало-польской коалиции…

Пресловутый полковник Хауз, личный друг и представитель президента Вильсона, был полностью в курсе переговоров. Он ясно показал, что согласен с маршалом Фошем, о мнении которого доносил Вильсону: «Маршал стоит за такое решение, которое было бы на руку всем антибольшевистским элементам в России и всем соседям России, сопротивляющимся большевизму. Он даже готов пойти на сотрудничество с Германией…»

Хаузу вторил Ллойд-Джордж: «Сделать ничего нельзя, пока Франция и Германия не будут единодушны. Прошу вас передать мой привет генералу Гофману, горячему стороннику антибольшевистского военного союза».

Да, чорт побери, союзники могли быть совершенно спокойны, когда в Бресте на одной стороне стола сидел милый генерал Макс Гофман, а на другой — такой субъект, как Троцкий, ставший впоследствии надёжным агентом Секта в России.

Увы, из всех переговоров о совместном походе против большевиков практически получилось ещё меньше, чем из попыток Эберта — Грёнера самостоятельно развить войну на восток. Виноваты французы. Их страх перед возможностью воскрешения военной мощи Германии оказался сильнее страха перед большевизмом. (Пусть ошибка тоже послужит французам хорошим уроком на будущее!). Кончилось дело только тем, что самому германскому верховному командованию пришлось настаивать перед социал-демократами на подписании позорных и тяжких условий Версальского мира, лишь бы освободить все мало-мальски надёжные части для переброски с запада на восток, чтобы хотя бы там спасти, что можно. И все же спасти не удалось почти ничего. Провалилась даже прибалтийская авантюра.

Да, дьявольски сложной штукой остаётся политика, независимо от того, верно ли положение Клаузевица, будто война является её продолжением, или положение Людендорфа о том, что сама она, политика, лишь продолжение войны иными средствами.

Задача казалась нелёгкой. Под перемирием не должно было стоять подписей генералов. Капитулировать могли штатские социал-демократы, но не германские офицеры. Армия должна была остаться непобеждённой. Её гордость должна была остаться несломленной.

Но то, что казалось таким трудным, — втравить в эту двусмысленную игру гражданских политиков, представлявших новорождённую республику, — на деле оказалось совсем лёгким. Политические деятели из «штафирок» сами заявили, что, вероятно, людям без военных мундиров будет легче договориться с союзниками. То-есть они предложили то, о чём боялись даже и заикнуться сами генералы. Воспользовавшись этим, командование решило, что может послать в состав делегации Эрцбергера всего одного офицера. Этим ягнёнком, обречённым на заклание, попытались было сделать Гаусса как знатока Франции, но ему удалось увильнуть от неприятной миссии и свалить её на другого.

Гаусс до сих пор отчётливо помнит телеграмму ставки, адресованную Эберту. В те дни Гаусс не раз перечитал её, вдумываясь в текст: «Возобновление борьбы обречено на поражение… Приходится заключить мир на поставленных врагом условиях. Считаю необходимым, чтобы министр рейхсвера Носке принял на себя руководство народом… (Да, Гаусс отчётливо помнит, так прямо и было сказано: Носке, социал-демократ Носке.) Дальше говорилось: „Только если Носке объяснит в воззвании необходимость подписания мира и потребует от каждого офицера и солдата, чтобы он и после подписания мира остался на своём посту в интересах отечества, только тогда есть надежда, что военные сплотятся вокруг Носке и этим уничтожат попытки восстания внутри страны“.

Телеграмма была одобрена Гинденбургом.

Носке?!

Ведь именно ему, тогдашнему военному губернатору Киля, правительство было обязано подавлением восстания моряков и солдат. Это было неплохим экзаменом для социал-демократа.

И правильно сделал Эберт, поручив именно ему, Носке, командование силами, действовавшими против спартаковцев. Кровью пятнадцати тысяч расстрелянных им революционеров Носке запечатлел свою преданность порядку. Не у всякого социалиста хватило бы смелости (или цинизма — называйте, как хотите) заявить: «Я выступал, хотя знал, что меня будут потом изображать кровавой собакой германской революции… Что же, кто-нибудь ведь должен быть кровавой собакой… Я готов стать ею».

Гаусс был уже в Цоссене, где формировались и обучались войска для борьбы против революции, когда туда приехали Эберт и Носке, чтобы провести смотр. Гаусс своими ушами слышал, как Носке, обрадованный бравым видом солдат, сказал Эберту:

— Можешь успокоиться: скоро все придёт в порядок.

— Да, я не ошибся в своей ставке на германского офицера, — согласился Эберт.

Действительно, он не ошибся ни в офицерах, ни в назначении Носке военным министром. Носке откровенно заявил, что считает рейхсвер и социал-демократию двумя отрядами германской «демократической республики», неразрывно связанными между собою.

Теперь, когда Гаусс рассматривает события сквозь коррелирующую призму полутора десятилетий, ему кажется, что Носке был тогда на своём месте!.. Гитлер — настоящая неблагодарная свинья: не оценить такого предтечу фашизма, как Носке! Не найдись в своё время социал-демократа Носке — не бывать бы теперь Гитлеру рейхсканцлером, и всей его лавочке тоже не бывать бы!.. Право, свинья!.. Очень жаль, что нынешние правители не оценили заслуг этого человека и ограничились тем, что, уволив его в отставку, назначили ему высокий пенсион…

А впрочем… может быть, у этих типов коричневой породы только сильнее, чем хотелось бы генералу, развита шишка самосохранения? Небось, им не хуже, чем самому Гауссу, известно, как он подсылал к Носке доверенного офицера с предложением от имени командования захватить власть и сделать эту «социалистическую кровавую собаку» германским диктатором. Возможно, в насторожённом отношении Гитлера к Носке и есть резон. Выступление офицерства и армии в целом, которое Носке тогда счёл преждевременным и неразумным, теперь, может быть, и показалось бы ему как нельзя кстати… И генералам было бы куда сподручнее видеть в диктаторском кресле уже испытанного слугу, нежели эту тёмную лошадку Гитлера. К тому же слугу, имеющего за плечами долголетний стаж настоящего социал-демократа, а не какого-то выдуманного самими же гитлеровцами «национал-социалиста».

«Национал-социализм»!.. Гаусс почти вслух произнёс это слово. Оно показалось ему до глупости несуразным. Он презрительно фыркнул: болтовня богемского ефрейтора!

Вагон тряхнуло. Тёплый пепел с сигары упал Гауссу на руку. Генерал поспешно сдул его, так, чтобы не насорить на ковёр, и огляделся: купе было наполнено облаками сигарного дыма. Он отложил недокуренную сигару в пепельницу…

Внезапное ощущение тепла вызвало у Гаусса неожиданные ассоциации: почему-то вспомнилось далёкое детство…

Под натиском нахлынувших сентиментальных воспоминаний Гаусс умильно сощурился. Перед его взором, как живая, встала мать. Он почти ощущал на щеке любовное прикосновение её тёплой руки, слышал запах её волос… вспомнилась детская комната, изрезанный и выпачканный чернилами классный стол и опять этот вышитый гладью медальон над постелью: «Бог — моя крепость»… Однажды отец выпорол маленького Вернера ремнём за то, что он вздумал сделать шёлкового ангелочка мишенью для стрельбы горохом из игрушечного ружья…

«Бог — моя крепость»?.. По нынешним временам это звучит уж очень наивно. Гораздо уместнее было бы сказать: «Я — крепость бога»… Именно так, поскольку я — это армия, а армия — это я. На какое же из земных установлений господь бог может положиться вернее, чем на армию. Если бы не существовало армий, грош цена была бы церкви с её папой и попами, воображающими, что это именно они-то — церковь, и являются оплотом бога… Пустяки!.. Опора неба — штык. А штык-то собственность генералов. Одним словом, право сильного!.. Вот что касается воспитания немецких офицеров, то он заставил бы их каждое утро вместо молитвы повторять слова железного канцлера: «Все, что хотите, только не война с Россией. Бойтесь России».

Иронией судьбы можно считать появление на авансцене такого человека, как Вальдерзее, с его авантюристической линией втягивания Германии в политику «неизбежности» войны с Францией и Россией. «Покончить с опасностью войны на два фронта, разрубив этот гордиев узел мечом» — до этого могла додуматься только такая пара, как начальник генерального штаба Вальдерзее и начальник военного кабинета короля генерал Альбедилл. При этом ещё безумной идеей Вальдерзее было начать с России. В 1883 году он почти открыто потребовал нападения на Россию…

Гаусс нахмурился, как если бы опасность этой авантюры грозила и сейчас: кто противостоит теперь крикливому авантюризму Гитлера, который опасней Вальдерзее? Того сдержала трусость кронпринца, а чья трусость спасёт Германию от беды теперь? Положительно, есть от чего прийти в смятение!..

Гаусс не станет спорить, — у Вальдерзее были заслуги: усиление армии, укрепление престижа генерального штаба, детальный проект введения всеобщей воинской повинности — все это его актив. Но какой истинный военный простит Вальдерзее то, что при нем широко отворились двери генерального штаба для офицеров не аристократического происхождения. По крайней мере половина корпуса генерального штаба скоро оказалась укомплектованной выходцами из буржуазии. Чистота «расы господ» в армии была утрачена…

Впрочем, нет худа без добра. Господа буржуа оказались наиболее яростными экспансионистами. Никогда ни один аристократ не требовал с такой настойчивостью завоеваний, как выскочки из богатых семейств. Быть может, даже, если бы не появление этой новой прослойки — и самый вопрос о колониях для Германии никогда не получил бы того ясного решения, какое стало необходимым для удовлетворения аппетитов буржуазии. А уж о флоте и говорить нечего. Если бы не заинтересованность промышленных кругов в наживе на его строительстве больших кораблей, и как можно в большем числе, — не бывать бы Тирпицу «отцом большой программы»! Тут не помогло даже сопротивление Вальдерзее, считавшего, что целесообразнее употребить эти деньги на увеличение армии и усовершенствование её вооружения. «Флоттенферейн» и принц Генрих Прусский оказались надёжными союзниками Тирпица.

Если Вальдерзее своими глупыми проектами войны с Россией и затем с Францией начал разрушать то, что так кропотливо строил Бисмарк, то Каприви быстро довёл эту разрушительную работу до конца. Договор с Россией, обеспечивающий безопасность восточных границ Германии, был утрачен. Следуя ненависти императора Вильгельма ко всему английскому, Каприви не сумел обеспечить себя и с этой стороны. Кончилось все это тем, что господа из генерального штаба могли только щёлкать зубами, читая донесения своего военного атташе из Петербурга о том, как там встречают начальника французского генерального штаба генерала Буадефера, приехавшего для присутствия на манёврах русской армии. Вальдерзее мог только отпускать ругательства по адресу начальника русского генерального штаба генерала Обручева, сумевшего наладить сотрудничество генеральных штабов Франции и России.

Вальдерзее не спасла даже его программа борьбы с тремя «измами» — социализмом, ультрамонтанизмом и либерализмом. Вильгельм снял его с руководства генеральным штабом, хотя и сам ничего не боялся больше, чем революции.

При этой мысли Гаусс не удержался от улыбки: говорят, что в те времена кайзер даже собирался построить на берегу Шпрее бронированный каземат, чтобы укрыться в нём с семьёй и ценностями, в случае если вспыхнет революция. Х-ха! Возможно, что опыт тех лет и дал кайзеру возможность так быстро собрать чемоданы, когда потребовали события 1918 года?.. Может быть…

Но вот на генштабистском горизонте восходит новая звезда. Её мерцание спокойно и равномерно. Её лучи не выходят за пределы узкопрофессиональных дел. Политический небосклон остаётся ей чужд. Звезда эта — граф Шлиффен. Пожалуй, единственное из области большой политики, что он сделал предметом приложения своих недюжинных способностей, была ложная предпосылка некоторых из его предшественников и, в частности, Вальдерзее о том, что для Германии война на два фронта — на западе и на востоке — неизбежна. Эта предпосылка, принятая Шлиффеном в качестве аксиомы, заставила его сосредоточить все внимание, все силы на разработке плана войны на два фронта. Он исходил из положения Клаузевица, что коалиции противников может быть нанесено поражение, если хотя бы один из них будет совершенно разгромлен единственным, страшным, смертоносным ударом. Это положение предполагало необходимость действий с максимальной быстротой, чтобы, разделавшись с первым противником, уничтожив его, освободить силы для войны с другим противником.

Хотя эти теории получили широкое признание в германской армии, Гаусс до сегодняшнего дня придерживался мнения, что в подобном утверждении содержалось два порочных положения. Первое из них заключалось в зачатке идеи молниеносной войны. Второе — в отрицании возможности в будущем сколько-нибудь длительных войн с участием миллионных армий. Шлиффен ещё не понимал, что самый факт вступления в войну огромных вооружённых масс потребует мобилизации всей экономики страны, напряжения её промышленных сил в таком масштабе, осуществление которого в короткий срок было бы просто невозможно.

Но, с точки зрения Гаусса, в стратегической разработке Шлиффена содержалось и огромное положительное новшество по сравнению с планами Вальдерзее: вопрос о том, где нанести первый решительный удар, Шлиффен решил в пользу Запада. Браво, Шлиффен! Гаусс того же мнения!

Поскольку французская граница была сильно укреплена системой крепостей и укреплённых районов, Шлиффен решил, что её следует попросту обойти. Обойти её можно было только с севера. Значит, наступление немецких армий должно было произойти через Бельгию. Вот в чём золотая простота шлиффеновского плана. Да, Шлиффен не напрасно прожил жизнь! Мольтке-младшему, пришедшему к руководству генеральным штабом с тою же навязчивой идеей о неизменности и непременности враждебных отношений и с Францией и с Россией, оставалось внести некоторые поправки в работу Шлиффена, и план западной кампании на случай возникновения большой войны был готов. А опасность такой войны нарастала из года в год.

Под боком у Мольтке-младшего в должности начальника отдела развёртывания подвизался подполковник Эрих Людендорф. Этот подполковник пустил в обращение формулу, ставившую на голову утверждение Клаузевица о том, что война является продолжением политики иными, военными средствами. Людендорф утверждал, что не война является продолжением политики, а сама политика является составной частью войны. С его лёгкой руки военные круги пришли к выводу, что политику вообще можно заменить военными мероприятиями. Результаты этой путаницы в мозгах достаточно известны. Лично для Гаусса самым ярким воспоминанием мировой войны является глупость Фалькенгайна и кронпринца Вильгельма, проявившаяся под Верденом с такой силой, что эта кровавая баня, не достигнув ничего, обошлась германской армии в 282 тысячи солдатских жизней. Воспоминание об этом кошмаре потому так ярко в мозгу Гаусса, что в качестве генерал-квартирмейстера штаба кронпринца он сам должен был одну за другою посылать в верденскую мясорубку 60 немецких дивизий, хотя заранее знал, что эта кровавая баня ничего не может дать для общего хода войны. Шестьдесят дивизий были без остатка перемолоты под жерновами Вердена. Даже то, что те же бетонные жернова превратили в месиво из костей и мяса 70 французских дивизий, свыше 300 тысяч этих «пуалю» — даже эта радость не может искупить горечи того, что дело там все же кончилось провалом.

Да, это воспоминание было до отвратительности живо в голове Гаусса. Противный зуд появлялся где-то под лопатками всякий раз, как приходилось говорить, читать или думать об этих событиях. Генерал был почти рад, когда резкий толчок вагона прервал эти нерадостные мысли.

Колеса застучали на стрелках. Генерала боком прижало к стенке вагона. Фонари станции прочертили по стеклу окна огненные линии и исчезли так же внезапно, как возникли. Это был Анценбах, последняя станция перед Берхтесгаденом. Курьерский поезд на ней не останавливался.

Генерал прильнул к стеклу и, загородившись ладонью от света купе, пытался рассмотреть Ахэ, берегом которого мчался теперь поезд. Но из окон попрежнему ничего не было видно. Генерал задёрнул штору, расправил затёкшие от долгого сидения ноги и поднялся с дивана. Лампасы на длинных брюках делали его и без того высокую фигуру ещё выше. Здесь в купе, где его никто не видел, движения Гаусса утратили обычную чёткость и солдатскую подтянутость. Плечи устало поникли, и худые лопатки выступали под тонким сукном мундира. Он снял с крючка пальто и стал его натягивать неловкими движениями человека, не привыкшего одеваться без посторонней помощи.

20

Поезд остановился. Генерал вышел на платформу, как всегда строгий, подтянутый, деревянно отчётливый во всех движениях. Тотчас же перед ним выросла длинная фигура человека в форме. Глаза генерала встретились с быстрыми рысьими глазками, глядевшими на него из-под лохматых бровей на маленьком лице, у которого, казалось, почти вовсе не было подбородка.

Человек приложил пальцы к козырьку:

— Гесс.

После некоторого колебания генерал, не называя себя, молча подал руку.

— Прошу! — так же односложно сказал Гесс и пошёл впереди.

Генерал последовал за ним через вокзал. Молча пролез в раскрывшуюся перед ним дверцу автомобиля.

Гесс сел рядом с шофёром.

Генералу показалось, что в тот момент, когда машина тронулась, несколько тёмных фигур прижались к стене вокзала, чтобы остаться незамеченными.

Берхтесгаден, который генерал смутно помнил по одной из своих поездок в Баварию как весёлый курортный городок, словно вымер. Не было ещё двенадцати часов, но почти ни одно окно уже не светилось. Дремотно мерцали лампы на пустых верандах кафе.

Миновав длинную арку железнодорожного моста, автомобиль выехал за город. Генерал почувствовал, что машина покатилась по скверной дороге. По тому, как его прижимало к подлокотникам, — то к левому, то к правому, — генерал определял повороты. Их было много, и они были круты. Машина мчалась извилистою горной дорогой. Временами казалось: ещё мгновение — и автомобиль врежется в неожиданно возникшую в лучах фар стену деревьев. Но шофёр уверенно брал поворот, и яркий сноп света снова падал на светлую ленту дороги.

Генерал недружелюбно уставился в затылок Гесса. Тот, словно чувствуя этот взгляд, повёл плечами, но не обернулся.

Автомобиль остановился у небольшой гостиницы. На её освещённом окне Гаусс прочёл: «Цум Тюркен».

Гесс вылез и попрежнему молча, жестом пригласил генерала следовать за собой.

В маленьком низком зале сидело несколько эсесовцев. Они вскочили и в установленном приветствии выкинули руки навстречу входящим. Стремительность этого жеста и громкий крик были так неожиданны, что генерал вздрогнул.

Не хозяин гостиницы, оставшийся стоять за конторкой, а один из эсесовцев проводил генерала в предназначенную ему комнату.

Гесс не дал себе труда объяснить, зачем он привёз его сюда, и Гаусс решил, что свидание с Гитлером состоится именно здесь. Но прежде чем он успел осмотреться в своём номере, появился тот же эсесовец.

— Прошу!

Вышли на улицу. В лицо генералу пахнуло той острой и прозрачной прохладой, какою дышат ночью горы. Перейдя улицу, начали взбираться по крутой дорожке к небольшой вилле. В окнах сквозь плотные шторы едва виднелся свет. Это и было жилище Гитлера — Вахенфельд.

Генерал с удивлением отметил, что ему до сих пор нигде не попалось ни одной фигуры в примелькавшейся коричневой форме штурмовых отрядов. Здесь их полностью заменяли эсесовцы.

Оставшись один в просторной комнате, Гаусс с интересом осмотрел обстановку. Во всем сквозил дурной вкус мелкого бюргера, вплоть до нескольких клеток с птицами, проснувшимися при входе Гаусса.

Прошло несколько минут. Дверь порывисто отворилась. Вошёл Гитлер в сопровождении Гесса. Генерал и раньше встречался с Гитлером, но лишь в официальной обстановке, мало подходившей для разглядывания. Теперь ему бросилась в глаза странная покатость его лба. Прядь волос, изображаемая на портретах «по-наполеоновски» падающей на лоб фюрера, производила здесь впечатление простой неряшливости. Генерала поразило отсутствие уверенности в движениях Гитлера и странная, бросающаяся в глаза диспропорция его фигуры: длинное туловище, короткие ноги, непомерно широкий торс. Взгляд Гаусса остановился на ногах фюрера — на его плоских ступнях необычайной величины. Гаусс силился припомнить, где он видел такие же неуклюжие ноги. И вдруг вспомнил: в кино, у какого-то американского комика… кажется его звали Цаплин… Каплин… что-то в этом роде…

Глухой голос Гитлера неприятного, свистящего тембра прервал размышления генерала. Слова приветствия Гитлер произнёс громко, словно они находились в очень большой комнате и было много народу. Хотя Гаусс и Гитлер были одни — исчез даже молчаливый Гесс.

Несколько мгновений Гитлер исподлобья и, как показалось Гауссу, с неприязнью смотрел на него. Вдруг он быстро заговорил таким тоном, как будто посвящал генерала в какую-то тайну:

— Когда-нибудь вы сможете похвастаться тем, что с вами первым я поделился сделанным мною сегодня открытием. Ему суждено перевернуть все прежние представления об огневом бое. — Гитлер потёр лоб, силясь что-то вспомнить. — Все подробности нового огнемёта пришли мне в голову сегодня ночью, когда я думал об архитектурных деталях моей новой имперской канцелярии… Повидимому, тут все дело в мистическом совпадении — «деталь»!.. Да, на сегодня было так предначертано. Детали, детали… Диапазон не имеет для меня значения. Я могу одновременно представить себе и капитель портика, и замок огнемёта, и музыкальную фразу в тот период своего мышления, который в моем гороскопе определён, как размышление о деталях. — Гитлер ещё больше наморщил лоб. — Хотите, я скажу вам кое-что, чего вы не услышите ни от кого другого: «Кольцо Нибелунгов» является, на мой взгляд, истинно-немецким произведением. Вагнер угадал дух грядущего национал-социализма… Он угадал мой дух. Но он ошибся в существенном: никакой гибели богов не будет! Древние боги немцев должны жить! Сегодня ночью… — Он сделал небольшую паузу, придвинулся вплотную к совершенно ошеломлённому Гауссу и таинственно зашептал: — Сегодня ночью у меня в голове окончательно сложилась новая музыка. «Гибель богов» должна быть выкинута в печку, новая музыка, моя музыка, займёт её место… Ещё несколько мыслей — и я набросаю партитуру… Немецкие боги, как и сама Германия, могут умереть только вместе со мной… А ведь я не имею права на смерть. Мой удел — бессмертие.

Гаусс старался сохранить спокойствие, хотя ему начинало казаться, что перед ним помешанный: огнемёты и музыка, возбуждённое бормотание о каких-то «деталях»… Бессмертие?!. Может быть, встать и бежать, пока этот сумасброд не вздумал ещё ходить на голове, вообразив себя великим клоуном?! Фу, какая чертовщина!..

И тем не менее нужно заставить себя выдержать все это. Гаусс приехал сюда не ради удовольствия. Поскольку именно этого урода нынешние хозяева Германии назвали «фюрером» и посадили в рейхсканцлерское кресло, нужно попробовать с ним договориться. Терпение! Возьмём себя в руки!

Гаусс натянул на лицо маску непроницаемой холодности. Под нею собеседнику представлялось угадывать всё, что ему хотелось.


На лице Гитлера появилась улыбка. Она мало шла ко всему его облику и неприятно раздвинула неестественно маленький рот с карикатурными усиками. Выражение его глаз оставалось сердито-сосредоточенным, не согласуясь с улыбающимися губами.

Гитлер сказал несколько любезных фраз. Гаусс продолжал хмуро молчать, исподтишка рассматривая собеседника. Но напрасно он старался поймать взгляд канцлера, — Гитлер старательно отводил глаза.

Гаусс был рад, что беседа происходила без свидетелей. То, что должно быть сказано здесь, касается только их: его, Гаусса, представляющего генералитет рейхсвера, и вот этого… «канцлера»…

Вошёл Гесс. Склонившись к Гитлеру, он шепнул ему что-то на ухо.

— Ты можешь говорить громко, — сказал Гитлер.

— Да, мой фюрер, я могу говорить громко, — повторил Гесс. — Доктор Геббельс телефонирует: для успокоения американского общественного мнения необходимо напечатать сообщение о взысканиях, которые наложены на администрацию Дахау в связи с тем, что там плохо обращаются с заключёнными.

Гаусс видел, как расширяются глаза Гитлера. Тугая жила наливалась у него на лбу.

— Наказывать тех, кто исполняет мои приказы? Какой болван выдумал эту глупость? Если концентрационный лагерь американцы принимают за семейный пансион, то это их дело. Я не собираюсь кормить марксистов цыплятами.

— Что же мы напечатаем в ответ на выпады американских газет?

— Мне наплевать на эти газеты… и на самих американцев!

С этими словами он движением руки отпустил Гесса и, вскинув голову, сказал Гауссу:

— Жестокость — моё оружие! Я не намерен лишаться его из-за того, что оно кого-то шокирует. — Он остановился перед генералом, заложив руки за спину. — Если я в будущем намерен применять самые жестокие средства против моих внешних врагов, то почему я должен теперь воздерживаться от их применения в отношении внутренних пособников моих врагов?

Генерал молча склонил голову: мысль казалась ему верной.

— Вы заметили, что зеваки всегда собираются, когда два хулигана дерутся на улице? — спросил Гитлер. — Их влечёт жестокость. Жестокость и грубость! Люди улицы, женщины и дети уважают только силу и дикость. Люди испытывают необходимость бояться. Если публичное собрание кончается свалкой с хорошей дракой, то именно те, кто подвергся наиболее жестоким побоям, первыми стремятся записаться в нашу партию. Именно так я получил лучшие пополнения!

Гитлер умолк, с досадою глядя, как генерал достаёт сигару, словно это могло отвлечь внимание слушателя. С видимым нетерпением он ждал, когда Гаусс закурит.

— Нас называют варварами? Ну да, мы варвары! Мы хотим быть варварами… Это почётное звание! Откровенная жестокость поможет мне избежать ненужной волокиты с недовольными и злопыхателями! Скажите, как иначе я достигну нашего господства, которое длилось бы, по крайней мере, тысячу лет? На этом пути меня не остановят никакие политические трактаты, никакие договоры!..

Гитлер уже не говорил, — он кричал, ухватившись за спинку кресла, как за край пюпитра. В углах его рта появилась пена. По исступлённой энергии, какую он вкладывал в речь, можно было подумать, что он говорит перед тысячной толпой. У Гаусса создалось впечатление, что он умышленно взвинчивает себя.

— Нам нужно создать такое материальное превосходство над нашими возможными врагами, чтобы победа была обеспечена во всех случаях и в кратчайший срок, — сумел, наконец, вставить Гаусс…

Одно мгновение Гитлер смотрел на него удивлённо, как человек, наскочивший на неожиданное препятствие. Потом громко рассмеялся:

— Если я решу воевать с Францией, то мои люди окажутся в её столице ещё в мирное время. Это будут французы. Они будут маршировать среди бела дня по улицам Парижа. Они смогут войти в любое министерство, в парламент, занять телеграф, вокзал, здание генерального штаба!.. Не смотрите на меня такими глазами! Я утверждаю: в течение нескольких минут любая страна — Франция, Польша, Чехословакия — лишится своих руководителей. Задолго до войны мною будет установлен контакт с людьми, которые составят угодное мне новое правительство. Я продиктую им условия раньше, чем раздастся первый выстрел на фронте. Первый огонь следует открывать в тылу!..

По удивлённому виду Гаусса Гитлер догадался, что тот не понял смысла этого восклицания. Он с готовностью пояснил:

— Я имею в виду, что первые пули предназначаются правителям враждебного государства. Если эти выстрелы будут верно направлены, война вообще может оказаться лишней.

— В таком случае, — иронически заметил Гаусс, — вероятно, целесообразно вернуться к системе турниров. Турнир правителей — один на один.

Гитлер состроил презрительную мину.

— Я не могу позволить себе роскоши рисковать своей жизнью — она слишком нужна Германии. За меня это дело должны делать другие. Одна пуля в затылок противника — и спор решён сам собою.

— На место убитого встанет же кто-то другой.

— В том и заключается задача: этот другой должен быть моим человеком.

Гаусс видел, что спор бесполезен. Он решил дать Гитлеру высказаться.

Но Гитлер внезапно умолк, неподвижно уставившись в одну точку на занавеске окна. Он размышлял: говорить или не говорить, что в одном пункте своей программы он не уверен — в том, что ему удастся взорвать тыл Советского Союза и продиктовать русским свои условия… Говорить генералу о своих сомнениях или нет?..

Он решил промолчать. Никто не должен был сомневаться в его могуществе. Даже эти вот чортовы старые перечницы с Бендлерштрассе, воображающие, будто они знают все там, где дело касается войны.

Генерал воспользовался этой паузой:

— Никогда нельзя быть уверенным в том, что мы сможем подавить желание чужого народа в целом оказать нам сопротивление! Уроки прошлых войн говорят о величайшей сложности этой задачи.

Гитлер посмотрел на Гаусса со снисходительностью, как на человека, который не способен понять простых вещей. Он вплотную приблизился к генералу и таинственным полушопотом проговорил:

— Здесь дело в судьбе!.. Высшие силы не определили ещё тогда моё явление народу!.. — Он отодвинулся от Гаусса и, нагнув голову, словно прицеливаясь, посмотрел на него прищуренным глазом. — Иначе, могу вас уверить, не произошло бы ничего подобного революции восемнадцатого года. Тогда я ещё не мог стать во главе моего народа, хотя… конечно, знал уже свою судьбу. Мой гороскоп был уже составлен! — поспешно добавил Гитлер и вдруг, без всякой последовательности, вернулся к прерванной теме и продолжал все громче, срываясь на визг: — Правительство Германии обязано стремиться к тому, чтобы его истинные намерения были скрыты от масс. А кто об этом думал? Меньше всего Людендорф! Впрочем, сейчас нас с вами интересует не Людендорф-политик, а Людендорф-полководец, использующий военные знания прошлого и передающий нам этот багаж усовершенствованным собственным опытом. Что же мы тут видим? Канны, мой милый генерал! Канны и опять Канны! Ничего больше. Я далёк от мысли отрицать ценность этого открытия Шлиффена, но при чем тут Людендорф? Любой мальчишка, играющий на улице в солдат и разбойников, понимает, что нужно так расставить свои силы, чтобы охватить противника с флангов. Зверь в джунглях, нападая на врага, старается наскочить с фланга. Это так же естественно, как стремление человека ходить носом вперёд!.. Кстати о Каннах, генерал. — Слова вылетали из уст Гитлера все быстрее. — Я переосмыслил ход этой битвы, и только мой анализ останется в веках, как нечто, на чём будут учиться полководцы. Вы, наверно, помните, какую роль, со слов Сципиона, приписывают манёвру Гасдрубала и Магарбала?..

Гитлер приостановил свою речь, вопросительно глядя на Гаусса. Тот машинально кивнул, и только тогда уже, когда Гитлер начал торопливо выкладывать перед ним подробности сражения, генерал сообразил, что Сципион не имеет никакого отношения к сражению при Каннах. Он, как сквозь сон, слушал лихорадочно поспешную, хриплую речь Гитлера:

— …все утверждения военных авторитетов — пустяки. Я открыл истинную причину поражения римлян: не левое крыло Сервилия дрогнуло первым, как думали до сих пор, а центр Эмилия. И дрогнул он потому, что пятьсот кельтиберов, обманным образом, под видом перебежчиков, засланные в тыл римлян, решили дело в пользу Ганнибала. А все остальное — пустяки, выдумки генералов, которыми они хотят придать цену своим высохшим мозгам! Я создам новые правила войны, по которым будут воевать мои генералы. Весь опыт на тысячелетия назад потеряет всякий смысл, когда я дам своё решение. Одно оно будет руководить полководцами на тысячелетие вперёд. Никаких открытых сражений, никаких наступлений, прежде чем в тыл противника не засланы армии моих шпионов. Обман, а не дислокация армии решит судьбу битвы. Взрыв изнутри всей системы обороны противника, а не осада крепостей — вот что будет моею системой! — Гитлер простёр руку в пространство и торжественно прохрипел: — В века, в века летит мой гений победы, отрицая все и утверждая себя. Закон войны — это я!

— Bo-время подыскать подходящее к случаю правило — в этом все дело, — заметил Гаусс, стараясь подавить накипавшее раздражение, — иначе, пока мы подыскиваем нужную аналогию, противник может нанести такой сокрушительный удар, что…

Гитлер прервал его и снова заговорил.

Генералу казалось, что собеседник снова приближается к пароксизму истерии. Это чувствовалось в каждом его жесте, в свистящих интонациях голоса.

— Вести войну буду я! Никакое международное право, никакие договоры не остановят меня! Война — это я!

На этот раз он, наконец, умолк, тяжело переводя дыхание.

— Полагаете ли вы, — спросил Гаусс, избегая обращения, так как не мог себя заставить произнести слова «мой фюрер», — полагаете ли вы, что благодаря тщательной предварительной обработке неприятельского тыла отпадёт надобность в массовой армии?

Гитлер поднял глаза на собеседника и несколько мгновений глядел на него, с видимым усилием стараясь понять вопрос. Словно отгоняя то, что мешало ему, он взмахнул рукою перед лицом и медленно произнёс:

— Массовая армия? Да, конечно, она мне понадобится. Самая сильная армия в Европе!.. Не забудьте: моё жизненное пространство — Европа! Отсюда огромность и сложность задачи. Но должна ли моя армия быть самой многочисленной?.. Не думаю. Зачем? Масса ножа может быть в сотню раз меньше массы куска масла, но он войдёт в неё без труда. Так моя армия разрежет любую другую — французскую, русскую… — Он остановился и потёр лоб, силясь что-то вспомнить. — Но мне хотелось бы, генерал, слышать от вас, что вы думаете насчёт моих планов.

— Чтобы армия осознала себя как силу, призванную творить историю Германии, она должна знать, что никто не посягает на её прерогативы, не собирается подменить её генералов… — Гаусс запнулся, подыскивая слово, — дилетантами. Я решаюсь подчеркнуть вам особенную важность этого пункта: мы должны иметь полную уверенность в том, что в Германии будет существовать только одна вооружённая сила — рейхсвер!

Гауссу казалось, что он сделал достаточно многозначительное ударение на последнем слове. Каждый должен был бы понять, что затронутый им вопрос является делом первостепенной важности, целью его визита. Но ещё прежде, чем последние слова слетели с его уст, он заметил, что лицо Гитлера приняло выражение человека, утратившего всякий интерес к беседе. Не дослушав, он поднялся с кресла и подошёл к стоящему в стороне столику, заваленному рисовальными принадлежностями, тетрадями, альбомами. Он с рассеянным видом взял большую холщовую папку, потрёпанную, покрытую пятнами, и подошёл с нею к столу под лампой.

В комнате царила тишина, нарушаемая только мерными ударами маятника больших часов.

Гитлер развязал тесёмки большой холщовой папки и, перебросив несколько листов, повернул один из них так, чтобы свет лампы падал на него под желательным углом.

Гаусс увидел старательно выписанную акварель, изображавшую двор старого дома. Рисунок был исполнен в неприятных лиловато-синих тонах. Тщательность в изображении деталей постройки, камней, мостовой, фонтана, бьющего в левом углу двора, выдавала прилежную руку ремесленника, пытающегося выдуманной, нарочитой игрой света подражать смелой руке мастера.

Гаусс испытывал раздражение оттого, что канцлер прервал их разговор ради демонстрации произведений какого-то второразрядного любителя. С его уст готово было сорваться резкое слово, но тут он взглянул на левый угол картона. Там стояло выведенное серою краской «А.Гитлер».

Гитлер взял другой лист. Генерал увидел изображение странного нагромождения покосившихся черепичных крыш, полуразрушенных деревенских домов. Смесь буро-красных тонов на зелёном фоне деревьев производила мрачное впечатление. Прежде чем Гаусс успел рассмотреть детали, Гитлер перевернул этюд. Снова развалины, на этот раз возвышающиеся посреди унылого пустыря. Скучные силуэты одиноких деревьев на горизонте. Снова бурые краски и серое, безотрадное небо. Новый лист ватмана: разбитый крестьянский дом с продырявленной снарядами крышей…

Гаусс, не скрывая удивления, взглянул на Гитлера. Тот захлопнул папку и молча отошёл от стола.

Генерал демонстративно посмотрел на часы.

— Рейхсвер и штурмовые отряды не могут существовать одновременно, — настойчиво сказал он.

Гитлер остановился и в первый раз посмотрел Гауссу в глаза.

— Можете ли вы дать мне слово, что ничего из сказанного сегодня не станет достоянием не только ваших коллег, но и ни одного из лидеров моей партии?..

В комнате воцарилось напряжённое молчание.

Гитлер нарушил его, подходя к клеткам, где сидели нахохлившиеся птицы. Он просунул палец между прутьями и причмокнул губами, подражая писку канарейки.

— Необходима уверенность в том, что между нами не встанет Рем с его штурмовиками, — проговорил Гаусс.

Гитлер ответил, не оборачиваясь:

— Я отстраню Рема; я ограничу роль штурмовых отрядов задачами борьбы с марксистами и евреями.

— Тогда мы сможем подать друг другу руку!

Гитлер стремительно подошёл к Гауссу. Глядя исподлобья, он проговорил, глотая концы слов:

— И как только я это сделаю, вы тотчас отправитесь к Шлейхеру, чтобы сговориться с ним, как убрать меня со своего пути?

— Вы имеете дело с офицером!

— А Шлейхер и Рем? Разве они не офицеры?

— У вас с ними счёты! Это не моё дело.

Гитлер стал перед генералом, заложив руку за спину, и исподлобья глядел на него. Гаусс видел, как жила на его лбу снова набухает. Гаусс готов был поручиться, что канцлер опять намеренно взвинчивает себя.

Но генерал решил выдержать все. Дело нужно было довести до конца. Если Гитлер не поймёт, что иного выхода, как соглашение с рейхсвером, у него нет, придётся вступить в борьбу с этим «фюрером» и, может быть, пожертвовать им — уничтожить его. Вместе с Ремом и со штурмовиками. Но уничтожение Гитлера не входило сейчас в планы генералов. И не только потому, что он был «вождём» движения, обещавшего повести Германию по пути милитаризации. Гаусс знал, что кандидатура Гитлера окончательно принята и утверждена теми, от кого зависело, будут ли у рейхсвера деньги.

Размышления генерала были прерваны истерическим возгласом Гитлера:

— Нет, нет, нет! К чорту все! Меня не проведут! Роль куклы в руках выжившего из ума фельдмаршала не входит в мои планы!.. Слышите? Не входит, нет, нет!.. Я — это Германия. Я — история и судьба великой национал-социалистской Германии! Вы хотите отнять у меня моих штурмовиков, моего Рема? Этого не будет! Я не отдам вам того, кто шёл со мною рука об руку с первых дней моего движения! Я не останусь без самого верного из моих друзей! Я не верю ничему! На Рема клевещут! Ему я верю! Я, я, я!..

Гаусс пожал плечами. Он искал глазами фуражку и перчатки и никак не мог вспомнить, куда их положил. Ему надоела эта болтовня.

Гитлер стоял неподвижно. Его глаза были опущены, подбородок упирался в грудь.

— Хорошо, вы получите Рема, — торопливо пробормотал он. — Но я не хочу больше Шлейхера, он должен исчезнуть раз и навсегда. Так же, как и Рем. Дело со Шлейхером не будет вас касаться. Его и Рема я беру на себя.

И, не дав Гауссу ответить, он нажал звонок. Вошла его сводная сестра фрау Раубаль и принялась накрывать на стол. Гитлер сказал Гауссу тоном любезного хозяина:

— Чашку кофе?

На столе появился кофе и пирожные.

Не дождавшись, пока Гаусс возьмёт себе, Гитлер потянулся к вазе и взял пирожное. Сначала ложечкой выковырял из него кусочки цуката, затем быстро, с аппетитом съел его. Облизывая с губ белые крошки, потянулся за вторым…

Когда генерал в сопровождении Гесса спускался к «Цум Тюркен», над вершинами гор уже появилось розовое сияние приближающейся зари. Горы стали лиловыми. Лёгкая дымка поднималась из долин, делая блеклыми и без того мягкие краски наступающего утра.

Генерал замедлил шаги, любуясь панорамой.

Гесс протянул руку к югу и отрывисто проговорил:

— Там Австрия! Фюрер ненавидит эту границу. Вена больше не немецкий город. Одни евреи и славянские метисы. Нужно раздавить этот сброд!.. Граница нам мешает. Фюрер её уничтожит.

— Вы представляете себе все несколько упрощённо, — иронически заметил Гаусс.

— Это благотворное влияние фюрера.

— Вам известна старая истина, что фортуна, конечно, щедра к гениям, но предпочитает большие батальоны?

— Будут и большие батальоны!

— Как бы мне хотелось думать так же.

Гаусс вздохнул и опустился на скамейку. Его острый старческий локоть упёрся в колено, подбородок лёг на кулак. Гесс, загораживая всю панораму, облокотился на барьер, ограждавший дорогу. Он словно нарочно встал именно так, чтобы генерал мог видеть его одного.

— Мы должны с чего-то начать, — сказал он. — Своим противником нужно избирать того, кто слабее тебя. Австрия подходит для этого. Каждый австриец, который захочет нам противодействовать, должен будет подумать об участи Дольфуса.

— Об участи Дольфуса? О чем вы говорите? — удивлённо спросил Гаусс, знавший, что австрийский канцлер жив.

Гесс попытался изобразить улыбку на своём мрачном лице. От этого оно приняло ещё более отталкивающее выражение.

— Люди, подобные нам, имеют право ссылаться не только на примеры прошлого, известные каждому, но и на то, что по их воле должно будет произойти в будущем… Дольфус не слушает советов. Поэтому уже сегодня я имею право считать его сошедшим со сцены.

Генерал молчал. Он думал о том, что, вероятно, Гесс попросту пересказывает то, что слышал от Гитлера. Недаром же его называли «госпожой Гитлер».

Генерал устало поднялся и медленно пошёл вперёд.

— Существует мнение, — сказал Гесс, — что на период предстоящей нам войны на востоке нужно обезопасить себя от удара в спину, с запада.

— Вы полагаете, такой удар возможен?

— Дело в Англии. Именно в ней! Когда мы добьёмся союза с Англией, наступит день нашей победы.

Зная, что Гесс, слывущий среди своих сообщников «англоманом», то-есть сторонником сговора с англичанами о дележе Европы, воображает, будто имеет влияние на некоторые политические круги Лондона, Гаусс резко спросил:

— А если нет?

— Тогда прежде всего покончим с Англией. Начать с России, не заручившись ресурсами всей Европы, было бы безумием!

— Что думает на этот счёт фюрер?

Не отвечая на вопрос, Гесс продолжал:

— Покончив с английской системой и имея в своём распоряжении ресурсы остальной Европы, мы сможем броситься на славян. Славянский вопрос — наше проклятие. Но, повторяю, пролог ко всему — Австрия.

Гаусс кашлянул. Гесс быстро вскинул на него глаза.

— Вы хотите возразить? — спросил он.

— Нет. Прошу вас передать канцлеру: я готов немедленно приняться за подготовку того, что должно быть нашим первым парадом на показ всему миру!

И Гаусс быстро зашагал по аллее.

Вилла Вахенфельд исчезла за деревьями. Генерал остановился перед дверью гостиницы «Цум Тюркен».

Гесс приветствовал его движением руки и быстро пошёл назад в гору.

Где-то громко и задорно пропел петух. Гаусс обернулся на этот неожиданно-мирный зов.

Женщина, подметавшая тротуар перед гостиницей, отворила ему дверь и поклонилась.

Поднявшись к себе, генерал быстро разделся и лёг. Он теперь твёрдо знал, что рейхсвер волен делать то, что считает нужным. Пусть «фюрер» воображает, будто он «дар провидения», ниспосланный немцам. Жалкий хвастун!.. Гаусс усмехнулся, повернулся на бок, носом к стене, как любил спать дома, причмокнул губами и закрыл глаза.

21

Гаусс уже спал, когда к вилле Вахенфельд подъехал автомобиль. Из него вышел невысокий человек, пряча лицо в поднятый воротник пальто. Одет он был в штатское платье, и разве только очень близко знакомые с этим путешественником могли бы узнать в нём полковника Александера — начальника разведывательного бюро рейхсвера.

Полковнику Александеру было известно многое из того, что высшие офицеры рейхсвера считали никому неведомой тайной. Ему было известно и то, что этой ночью должен был состояться разговор между Гитлером и генерал-полковником фон Гауссом, поехавшим в Баварию, чтобы выразить взгляд генералитета на положение в стране.

Штурмовые отряды во главе с Ремом грозили выйти из повиновения. Лавочники, мещане и мелкобуржуазные маменькины сынки были обмануты в своих надеждах в несколько дней стать богачами. Они надели коричневые рубашки не для того, чтобы таскать из огня каштаны главарям крупной промышленности и финансовым тузам. Они намеревались всерьёз заняться подведением более прочной базы под свои собственные лавочки и предприятия. Их не удовлетворяли кустарные экспроприации еврейских магазинов от случая к случаю. Они стремились к обогащению быстрому и солидному. Они поверили, что им действительно будет разрешено грабить кого угодно. Честолюбивому и жаждущему власти над вооружёнными силами Рему было нетрудно дать своей коричневой армии лозунги, которые вывели бы её на улицу. Но на пути Рема стояли соперники. Этими соперниками были Герман Геринг и новый глава чёрной армии СС и начальник имперской тайной полиции Генрих Гиммлер. И то, что именно эту парочку Гитлер спустил теперь с цепи для того, чтобы вцепиться в глотку Рему, означало, что рурские князья индустрии испугались выпущенного ими на свободу коричневого зверя. Разорившиеся в годы кризиса мелкие бюргеры, все отребье Германии, жадное и грубое «болото», на плечах которого Гитлер пришёл к власти по приказу магнатов железа, угля и химии, желало играть в новом рейхе роль, не предназначавшуюся ему режиссёрами гитлеровского переворота.

Крупны и тиссены сами искали теперь управу на тех, чьими руками разгромили Веймарскую республику. Но, однажды получив оружие, штурмовики не хотели его сдавать. Обе борющиеся группировки отлично понимали, что власть в стране будет принадлежать тому, на чьей стороне окажется реальная сила. А эту реальную силу олицетворяли собою те, в чьих руках находились ключи к немецким сейфам, то-есть киты тяжёлой промышленности, хотя они, эти истинные хозяева и нацистов и рейхсвера, стремились остаться за кулисами событий.

На этот раз посланцем, который должен был напомнить Гитлеру ясный приказ хозяев о том, по какому пути «фюрер» должен итти, и был полковник Александер. Едва ли имелся в Германии человек, теснее связанный с магнатами германской промышленности на всем протяжении своей негласной, многосторонней деятельности в области как внешнего, так и внутреннего шпионажа, диверсий, тайных убийств и подкупов, чем полковник Александер. Если Тиссен и Крупп были «капитанами» промышленности, то Александер был их верным «штурманом».

Этот ореол безошибочного знатока тёмных дел он сумел сохранить, несмотря на ошибки и провалы руководимой им службы, более многочисленные, чем её успехи.

Для тех, кто знал пружины закулисной игры германской политики, одно появление Александера в Берхтесгадене послужило бы поводом навострить уши. А таких, кто дорого дал бы за то, чтобы знать, о чём он будет говорить с главарём нацистов, было немало в обоих лагерях.

На этот раз начальник разведки привёз Гитлеру доказательства существования «заговора» Рема. С помощью своих новых коллег (остававшихся в то же время и его соперниками), Гиммлера и Риббентропа, Александеру удалось добыть эти доказательства.

Как известно, дипломатические депеши шифруются каждой страной по-своему. Александер и Гиммлер уверили Гитлера в том, что они нашли способ проникнуть в тайну этих шифров, — способ, оказавшийся столь же простым, сколь и остроумным, хотя, по понятиям международной этики, он не был бы назван особенно красивым. Но такого рода «моральные» препятствия не могли их остановить. Бюро Риббентропа состряпало документ, имевший вид чрезвычайной важности и секретности, адресованный разным правительствам. Этот документ был вручён иностранным послам. Заработали посольские шифровальщики, застучали телеграфные аппараты. И вот перед Александером оказался зашифрованный всеми важнейшими посольствами текст того документа, что состряпал Риббентроп. Немцам оставалось просто сличить подлинник с зашифрованным текстом, чтобы получить в свои руки ключ шифра каждого из иностранных послов. На некоторый срок, до перемены шифров, для нацистской разведки перестали существовать дипломатические тайны иностранцев. А при перемене шифров трюк мог быть повторён.

По уверению Александера, переписка иностранных дипломатов дала ему доказательство того, чему Гитлер долго не хотел верить: заговор Рема. В руках Александера был список будущего правительства, составленный генералом Шлейхером. Рем был назван в этом списке министром рейхсвера. Это доказательство и привёз Александер в подкрепление приказа рурских промышленников: Гитлеру опереться на рейхсвер с его старым генералитетом и покончить с Ремом.

Знай Гаусс о таком обороте дела, он, может быть, и не поехал бы к Гитлеру.

Никто пока не знает, привёз ли Александер расшифрованные подлинные депеши иностранных дипломатов или ловко сфабрикованные фальшивки и убедили ли Гитлера представленные Александером доказательства измены старых сообщников. Как бы там ни было, Гитлер жадно впился в бумаги. Он читал их и перечитывал. Снова, в который раз уже в эту ночь, наливалась жила на его лбу и его пальцы впивались в скатерть. Наконец он испустил хриплый рёв и тут же затих и сжался. Минуту он сидел скорчившись, потом медленно поднялся и, шаря в воздухе, как слепой, пошёл по комнате. Его глаза были устремлены в пространство, губы шептали что-то бессвязное. Он вернулся к креслу, схватил документы и с воплями: «Ложь!.. Ложь!.. Ложь!..» — принялся рвать их. Когда клочья бумаги усеяли пол у ног невозмутимо стоявшего Александера, Гитлер выбежал из комнаты.

Вошёл Гесс. Прислонившись спиной к двери, как бы для того, чтобы никто не мог войти следом за ним, он вопросительно поглядел на Александера. Полковник пожал плечами.

— Я так и не получил ответа. — Он показал взглядом на клочья разорванных документов. — Это были подлинники.

Гесс понимающе кивнул головой.

— Это обходится чрезвычайно дорого, а мы вечно нуждаемся в деньгах, — с укором продолжал Александер.

— Скоро деньги будут…

Александер ответил пожатием плеч, выражавшим сомнение, взял шляпу и перчатки и вышел.

Гесс сам запер входную дверь за полковником.


В эту беспокойную ночь дверь виллы Вахенфельд не долго оставалась закрытой. Едва успели исчезнуть в темноте огни автомобиля Александера, как в дом вошёл новый гость. Его голос звучал уверенно и громко, и держался он здесь, как свой человек. Это был Геринг.

Он первым долгом подошёл к зеркалу, и было непонятно, к кому он обратился — к Гессу или к своему отражению:

— Как дела?

Гесс пожал плечами и кивком головы указал на дверь, за которой отчётливо слышались беспокойные шаги Гитлера.

Геринг рассмеялся. Он держался так, словно ему все было нипочём. Но Гесса нелегко было обмануть. Сквозь напускную весёлость Геринга он угадывал нервное напряжение, во власти которого находился министр.

— Здесь был Гаусс, — сказал Гесс.

Геринг звучно ударил ладонями по кожаному поясу, стягивавшему его живот.

— Александер здесь был?.. Надо подумать о Реме.

— У вас есть новые доказательства?

— Неужели фюреру ещё мало?

— Я его понимаю. Кроме меня, Рем — единственный, кому он мог верить…

Геринг насмешливо взглянул на Гесса.

— Значит, Рем и вы самые доверенные люди фюрера?!. Браво, Гесс. И всё-таки Рем должен быть уничтожен! Вместе со всеми этими хайнесами, эрнстами и прочей сволочью…

— Что вы предлагаете?

— Разделить задачу. Я возьму на себя Берлин. Он, — Геринг кивнул на дверь, — должен взять Мюнхен. Удар нужно нанести неожиданно. Иначе они будут сопротивляться.

— Так или иначе, сопротивления не избежать.

— Ничего подобного: в Берлине все подготовлено.

— А Мюнхен?

— Фюрер должен вместо Висзее приехать туда и выступить перед штурмовиками.

— Он не согласится.

— Это уж ваше дело.

— Все-таки… постарайтесь добыть ещё какие-нибудь доказательства.

Геринг вынул из нагрудного кармана большой лист, сложенный в несколько раз, и торжественным движением развернул его перед Гессом. Это был плакат с портретом Гитлера. На груди портрета фюрера виднелось несколько характерных отверстий, какие образуются от пуль на мишенях.

Гесс вопросительно поднял брови. Геринг рассмеялся.

— Хайнес тренируется в стрельбе.

— Странно!

— Стреляя в присутствии Рема, он сказал: «Так же мы поступим и с оригиналом, если он посмеет предать штурмовые отряды».

— У вас есть доказательства?

— Донесение собственного адъютанта Рема.

— Кто такой?

— Ну, это не ваше дело!

— Не верю анонимам.

— Шверер, капитан Отто фон Шверер, — убеждающе сказал Геринг.

— Не сын ли того Шверера, из старой академии?

— Чорт его знает! Может быть.

— Ну что же, если Адольф поверит…

Геринг хвастливо щёлкнул пальцем по лбу портрета:

— По-вашему, и это недостаточно убедительно?

— Это производит впечатление!.. Пройдёмте к нему? — спросил Гесс.

— Сначала глоток чего-нибудь.

Гесс вышел.

Геринг бережно сложил плакат и сунул в карман. Затем вынул из ящика, стоявшего на столике, сигару и стал старательно слюнить её конец.

Вошёл Гесс с подносом, на котором стояло несколько бутылок.

— Вам что? — спросил Гесс.

— Что-нибудь покрепче…

— Хотите импровизацию?

— Отлично. Что-нибудь из вашей африканской серии. — Геринг весело потёр руки. — Давайте «Устрицу пустыни». Это у вас здорово выходит.

Благодаря тому, что внимание его было сосредоточено на руках Гесса, готовивших смесь, Геринг не заметил быстрого пристального взгляда, брошенного на него из-под косматых бровей при словах «Устрица пустыни».

— «Устрица»?..

— «Устрица пустыни», — повторил Геринг. — Вы же сами поили меня.

Гесс в сомнении покачал головой:

— Первый раз слышу… — Несколько мгновений он испытующе смотрел на Геринга, преодолевая желание спросить, откуда тот знает это название. Но только сказал: — Звучит это, во всяком случае, здорово.

— Зверская штука.

Из-за двери донеслись звуки не то радио, не то граммофона.

— Это единственная пластинка, которую он признает? — спросил Геринг.

— Фюрер часто слушает этот марш.

— Похоронный марш?! Скверная склонность.

— Вагнер!

— Не спорю, но почему именно траурный марш? Почему «Гибель богов»?

— Он любит это без всяких ассоциаций…

— А я люблю пластинки только с весёлыми названиями!

— Кажется, фюрер хочет переписать эту музыку по-новому.

Геринг громко расхохотался.

— Когда я жил в Швеции, там тоже был один оригинал, писавший симфонии, не умея прочесть ни одной нотной строки.

Гесс хмуро посмотрел на собеседника, а Геринг снова расхохотался и подошёл к двери, из-за которой доносились звуки вагнеровского марша.

Гесс остался сидеть в глубоком кресле, потягивая коктейль, и, прищуря один глаз, словно целясь при стрельбе, глядел на жирный затылок Геринга. Его подмывало крикнуть Герингу что-нибудь обидное, так как он ненавидел его и боялся. Можно было бы напомнить, что в Швеции «господин министр» сидел в сумасшедшем доме и лично он, Гесс, не уверен в том, что лечение там было доведено до конца… Вероятно, и тот сумасшедший творец симфонии был его коллега по дому умалишённых… А может быть, даже то был сам Геринг?

Геринг постучал и вошёл к Гитлеру, не ожидая ответа.

Гесс подошёл к двери и прислушался. Доносившиеся голоса были не очень ясны, но, напрягая слух, можно было разобрать почти всё, что говорилось.

Слышались взволнованные шаги Гитлера, часто останавливавшегося, выкрикивавшего чьё-нибудь имя и снова принимавшегося ходить.

Гитлер: — Хорошо, я согласен. Теперь запишите: Хелльдорф.

Геринг: — Хелльдорф служит у меня по коннозаводству и совершенно безвреден.

Гитлер: — Человек, знающий о поджоге рейхстага столько, сколько знает этот ваш граф, не может быть безопасен!

Геринг: — Я за него ручаюсь:

Гитлер: — Час тому назад я тоже готов был прозакладывать голову за Рема.

Геринг: — Есть кое-что поважней этого Хелльдорфа…

Наступило молчание. Не было слышно даже шагов Гитлера. Гесс представил себе, как тот остановился около склонившегося над списком Геринга.

Наконец Гитлер нетерпеливо крикнул:

— Ну?! Кого вы ещё имели в виду?

Геринг: — Я говорю о… Папене.

Снова воцарилось молчание. И снова Гесс представил себе, как поражённый Гитлер, раздвинув короткие ноги, стоит перед Герингом. Молчание не прерывалось, пока Геринг не спросил:

— Как же с Папеном?

Гитлер: — Он не лучше других… Он никогда не примирится с тем, что мы сели ему на шею.

Геринг: — Вероятно.

Быстрые шаги Гитлера приблизились к двери. Гесс поспешно вернулся в кресло. Когда Гитлер вбежал в комнату, Гесс беззаботно рассматривал свои карманные часы.

— Что вы об этом думаете?! — с порога крикнул Гитлер.

— О чем? — недоуменно спросил Гесс.

— Что делать с Папеном?

Гесс пожал плечами.

— Если бы не был жив Гинденбург, я бы не колебался.

— Я того же мнения.

Гесс понизил голос до шопота, которого не мог слышать Геринг.

— Дайте приказ, но только устный, так, чтобы… — Гесс кивнул в сторону двери, за которою остался Геринг, — отвечал он.

Гитлер круто повернулся на каблуках и выбежал из комнаты.

Сквозь незатворенную дверь Гесс слышал, как Гитлер спросил Геринга:

— Вы вписали Папена?.. Хорошо, необязательно писать. Достаточно того, что я вам говорю. Хотя я уверен, что второго такого помощника себе не найду. Во всяком случае, пошлите ему вот это письмо…

Гитлер умолк. Гесс слышал, как перо царапает бумагу, под нажимом нервной руки фюрера.

Через минуту Гитлер громко прочёл своё письмо Папену, кончавшееся словами: «…Ваше сотрудничество в имперском кабинете, которому вы посвятили столько сил, чрезвычайно ценно. Моё отношение к вам истинно дружеское. Я буду рад помощи, которую буду получать от вас и впредь. Гитлер».

— Непременно перешлите это ему, — сказал Гитлер. — Сегодня же. Слышите?

— У вас есть ещё кто-нибудь? — спросил Геринг.

— Мы забыли Кара.

— Записываю.

— И оба Штрассера, конечно.

Гесс принялся смешивать коктейль. Со стаканом в руке он подошёл к окну и растворил его. Утренний воздух вместе со щебетаньем птиц ворвался в комнату, как дыхание другого мира — светлого, удивительного, почти неправдоподобного. Над миром поднималось солнце. За тёмными силуэтами гор его ещё не было видно, но серебро их снежных вершин уже стало розовым.

За спиною Гесса послышались шаги. Когда Гесс обернулся, у столика с бутылками стоял Геринг и приготовлял себе напиток.

— Ну? — спросил Гесс.

— Кажется, договорились! — Геринг старательно встряхнул стаканчик и, отведав смеси, прищёлкнул языком. Он допил смесь и облизал липкий от ликёра палец. Как большинство наркоманов, он не курил, но зато любил сладости.

— Дело Гиммлера — не прозевать, кто из этого списка будет в Мюнхене, кто в Висзее. — Геринг с минуту помолчал. — Надо проследить и за самим Гиммлером. Что бы вы ни говорили, я ему не очень верю.

Гесс кивнул.

— От имени фюрера прошу вас наблюдать за Гиммлером. У вас для этого найдутся люди… Сколько в списке? — спросил Гесс.

— Около полутора тысяч, — сказал Геринг и, попрощался.

Но прежде чем он вышел, Гесс тихо спросил.

— Вы так и не показали ему плакат?

Геринг рассмеялся.

— Ещё пригодится. Он может заколебаться в последнюю минуту.

Несколько мгновений Гесс стоял задумавшись, словно забыв об окружающем. Его маленькие глазки, спрятавшиеся в глубоких глазницах, прикрытых клокастыми бровями, уставились в угол. Тонкие губы сжались ещё плотней, чем обычно, так что рот казался старчески провалившимся.

Гесса привело в себя шуршанье автомобильных шин за окном.

Уехал Геринг.

Гесс пошёл к кабинету, за дверью которого все ещё слышались тяжёлые, торопливые шаги Гитлера.

При появлении Гесса Гитлер резко остановился и чуть-чуть попятился.

Его глаза насторожённо следили за каждым движением Гесса.

— Вы держали себя прекрасно, — с оттенком покровительства сказал Гесс.

Гитлер расправил плечи.

— Я буду обращаться с ними, как с собаками! — проворчал он.

— Не вздумайте тронуть Геринга.

— Он мне надоел!..

— Ну вот!..

— Совсем не то… вовсе не то! Я просто ненавижу этого проклятого борова. Я ему не верю! — крикнул Гитлер. — Я не уверен даже в том, что он не ведёт двойной игры! Кто мне поручится, что Геринг не держит нож за пазухой! Кто поручится?

— Гиммлер!

Гитлер рассмеялся тихим, шипящим смехом:

— А за Гиммлера?

— Гейдрих.

— А за Гейдриха?

— Кальтенбруннер.

— А за него? За всех других? Кто, кто?

— Я.

— А за генерала? За каждым углом по генералу! И каждый думает только о том, как со мною разделаться, чтобы сесть на моё место.

— Не нужно показывать, что вы кого-нибудь боитесь. Старики просто торгуются. Вот и все.

— Если бы в этом было все дело.

— Только в этом.

— Вы всегда во всем уверены. Кто вам сказал, что они не устроятся и без нас с вами?

— Ни один здравомыслящий человек не даст ни пфеннига этим людям.

— Пожалуй, вы правы, — неуверенно пробормотал Гитлер. — Американцам с ними тоже не договориться.

— И вы, мой фюрер, должны твёрдо усвоить: никто не станет без личного интереса таскать для нас каштаны из огня.

По внезапно заблестевшему взгляду Гитлера видно было, что он о чём-то догадался.

— Вы видели Шрейбера?

— Да…

— Что он говорит о займе?

— Англичане, как всегда, хотят иметь больше, чем заслужили.

— Так пусть он наплюёт на них. Пусть ищет деньги в Америке.

— Он так и делает.

— Тогда и генералы будут нашими. Все! Все до одного! — в восторге воскликнул Гитлер.

— Вероятно.

— А тех, кто не захочет… к чорту таких! К дьяволу, заодно с Ремом.

Гитлер порывисто повернулся и, не прощаясь, пошёл к двери, видневшейся в глубине кабинета. Уже взявшись за ручку, он обернулся к Гессу и крикнул:

— А этому старому Гауссу скажите: если он вздумает хитрить…

И Гитлер быстро вышел, хлопнув дверью.

Гесс подождал, пока не затихли его тяжёлые шаги, и снял телефонную трубку.

— Вы не спали, Гиммлер?.. Геринг передаст вам утверждённый фюрером список наград к тридцатому июня. На вас падает Мюнхен и Висзее. Что?.. Нужно справиться… Фюрер на вас рассчитывает… И вот что… — Гесс сделал большую паузу, как бы подыскивая слова. — Вы должны проследить за тем, чтобы Геринг придерживался списка, — там есть его друзья… Фюрер? Чувствует себя прекрасно… Спокойной ночи. Хайль Гитлер!

Он придавил пальцем рычаг телефона и набрал новый номер.

— Гейдрих?.. Не сердитесь, что разбудил. Я просил Гиммлера проследить за выдачей наград по списку, который передаст ему Геринг. На вас лежит ответственность за то, чтобы Гиммлер не проявил своеволия в отношении каких-нибудь лиц. Понятно?.. Конечно, мы так и думаем, вы с этим справитесь… Отлично. Спите. Хайль Гитлер!

Он потянулся движением уставшего человека.

Прислушался. Вокруг было тихо. Из другого мира, за растворёнными окнами, доносился едва слышный, множимый горным эхом перезвон колоколов — стада выходили на пастбища. Гесс снова потянулся и вышел.

В доме царила тишина. Не нарушая её, без малейшего звука отворилась дверь, и в комнату вошёл человек. На нем был зелёный фартук слуги, в руках — тряпка и метёлка из петушиных перьев. Прежде чем приступить к уборке, он внимательно осмотрел корзинку для бумаг, пепельницы, вазы, вынул все бумажки, все обрывочки и сложил в карман. Лишь после этого он принялся смахивать пыль петушиной метёлкой.

22

Мысль о привлечении через посредство Шверера отставных офицеров к работе штаба подал Гауссу генерал Пруст, состоявший когда-то со Шверером в дружеских отношениях.

Каждый, кто видел Пруста впервые, охотно поверил бы тому, что интриганство не только не входило в привычки этого бравого генерала, но, пожалуй, даже было ему противно. Но знавшие Пруста ближе не поддавались обману при виде его широких жестов, громкого смеха и подчёркнутого неумения говорить шёпотом. В военных кругах он был известен как один из самых ловких интриганов. Не принадлежа к генеральному штабу, он уже в веймарский период играл кое-какую роль. Слывя доверенным лицом и даже любимцем отстранённого командующего рейхсвером Гаммерштейна, он умудрился в то же время быть в дружеских отношениях даже со Шлейхером. К тому же он занимал должность помощника Гаусса по Берлинскому военному округу.

Наигранная жизнерадостность Пруста оказывала, повидимому, мало влияния на сухого, насторожённо прислушивающегося к каждому его слову Шверера. Поджав губы, Шверер сумрачно поглядывал на своего бывшего приятеля.

Пруст пытался убедить его в том, что настало время перейти к практической работе по сколачиванию армии.

Ворчливо, словно сердясь на то, что и он вынужден говорить, Гаусс тоже сказал несколько слов.

— Необходимо понять, se figurer bien clairment[4], что вопрос поставлен просто: malntenant ou jamais[5], сейчас или никогда армия должна остаться нашей, или все мы должны перестать существовать.

— Моё дело — оперативная работа, — возразил Шверер.

— Как только мы получим окончательную уверенность в том, что раз и навсегда являемся хозяевами своих солдат, придёт и большая оперативная работа! — Гаусс на мгновение замолк и, натянув на сухое лицо нечто вроде улыбки, закончил: — Если, конечно, вы откажетесь от старых бредней о немедленной молниеносной войне на востоке! Il faut abandonner cette ideee absurde[6].

— Никогда! — с неожиданным жаром воскликнул Шверер. — Вы не имеете права не понимать, что…

— Совершенно верно, — несколько более раздражённо, чем ему самому хотелось, перебил Гаусс: — теория блицкрига, вполне оправданная на западном театре, является чистейшей спекуляцией, когда речь идёт о России! Вспомним слова Клаузевица, практику Наполеона, заветы Бисмарка. Le vieux comprenait quelque chose en matiere de guerre[7].

— Спекуляцией является извлечение на свет того, что сдано мною в архив! — запальчиво ответил Шверер.

— Вы меня дурно поняли, — желая прекратить спор, проговорил Гаусс. — Я вовсе не имел в виду недобросовестной подтасовки предпосылок для такого рода войны с Россией. Mais non[8]. Мне только продолжает казаться: в силу факторов, которые не хуже моего известны вам, молниеносная война, пусть даже вначале победоносная, на просторах России является спекуляцией…

— Нужно знать Россию, как я её знаю по опыту двух войн, которые наблюдал своими глазами, — русско-японской и мировой, — чтобы иметь право утверждать: миллионы мужиков, краюха ржаного хлеба плюс устаревшая винтовка без патронов против лучшей армии — вот соотношение сил! — Шверер сердито сдёрнул с носа очки.

— Я понимаю: нет пророка в своём отечестве! Понимаю так, — позвольте сослаться на иноземных авторитетов, — и прежде чем Гаусс успел сказать, что это лишнее, что он вполне доверяет самому Швереру, тот выхватил с полки книгу и, открыв её на закладке, медленно, на ходу переводя с английского, процитировал: — «Сила русской армии состоит в том, что её солдаты — это почти скифы. Они могут питаться тем, что выкопают из крестьянских огородов. Своих лошадей они кормят соломой с крыш изб…»

Гаусс заметил:

— Но ведь это же все о России: соломенные крыши и прочее. А если война происходит на нашей территории?

— Она не может происходить нигде, кроме как на русской земле, — уверенно проговорил Шверер, намереваясь читать дальше, но Гаусс рассмеялся:

— Нет, нет — это какая-то «клюква», кажется так говорят сами русские?.. Перенесём этот спор на другой раз и в другое место. Сейчас мы ждём ответа: с нами вы или нет?

— Мне кажется, — сухо ответил Шверер, — я должен подождать.

Гаусс поднялся и молча протянул Швереру руку. Пруст заискивающе тронул приятеля за пуговицу:

— Подумай, хорошенько подумай, Конрад! Упущенные возможности редко возвращаются. Ты должен это хорошо знать по старому опыту с Гофманом.

Шверер понял намёк на свои прежние неудачи в штабе генерала Гофмана и ещё более сухо ответил:

— Я и не хотел бы принимать слишком быстрых решений. Он поклонился и быстро вышел.

Пруст безнадёжно развёл руками:

— Невозможный упрямец!

— И все так же неумен.

— Мы найдём путь к отставным офицерам и через его голову.

— Сейчас вы опять заговорите о «Стальном шлеме», — проворчал Гаусс, — а мне нужны хорошие офицеры. Нам предстоит не демонстрировать на улицах, а работать, настойчиво работать!.. Впрочем, вернёмся к этому позже. Сейчас нужно решить вопрос: что ответить Рему?

— А о чём он просит?

— Хочет, чтобы мы его поддержали. Я ничего не имею против него. Уверен, что мы легко выкинем его из игры, как только дело будет сделано. Но нужно выяснить его намерения. Не те, о которых он говорит, а те, которые он скрывает. Поезжайте к нему!

— Разрешите говорить от вашего имени?

— Только не это! — воскликнул Гаусс.

Генералы расстались. Пруст в тот же день по телефону назначил свидание Рему. Но прежде чем ехать к нему, решил повидаться с полковником Александером. Пруст думал, что отношения, сохранившиеся ещё с прошлой войны, позволяют ему запросто поговорить с «вечным» начальником разведки. Разумеется, Пруст был далёк от мысли открывать ему истинную цель своего визита. Он заехал под предлогом справки по служебному делу и скоро понял, что Александер знает не только все, что ему следует знать о Реме и его намерениях, но знает также и то, что эти намерения известны Герингу. Пруст сейчас же сообразил: если все известно Герингу, то непременно известно и Гитлеру. Вывод можно было сделать один: игра с Ремом — игра с огнём. Нет никакого смысла лезть в эту игру. Именно так он и изложил дело Гауссу.

От Гаусса Пруст поехал к Герингу. Он счёл за благо сообщить ему о предложении участвовать в заговоре, которое Рем сделал Гауссу.

Геринг горячо пожал Прусту руку, делая вид, будто впервые слышит о возможности сговора между Ремом и генералами. Он попросил передать Гауссу просьбу не позже чем завтра прибыть для наиважнейшего разговора.

Вернувшись под утро домой, Пруст вызвал по телефону Гаусса.

— Сожалею, экселенц, что вынужден разбудить вас, но мне только что звонил генерал Геринг.

— Вам — Геринг? — не скрывая удивления, спросил Гаусс, силясь попасть ногою в туфлю.

— Он приказал передать вам приглашение побывать у него. Какое время визита позволите сообщить его канцелярии? — Пруст говорил официально и сухо, как и должен был говорить человек, знающий, что каждое сказанное им по телефону слово записывается аппаратами подслушивания.

Трубка долго молчала.

— Вы полагаете, мне следует поехать?.. Может быть, вам? — спросил Гаусс.

— Господин министр хотел видеть лично вас!

В назначенное время Гаусс входил в особняк Геринга. Его не заставили ждать. Разговор сразу принял деловой характер. Генерал понял, что Геринг в курсе соглашения, к которому Гаусс пришёл с Гитлером в Берхтесгадене.

— Я хочу, — сказал Геринг, глядя в глаза Гауссу и стараясь уловить впечатление, какое произведут его слова, — действовать рука об руку с вами, как старый боевой коллега!

Гаусс ещё больше выпрямил и без того прямую спину. Его монокль блеснул так надменно, что Геринг сразу сбавил тон: повидимому, старый осел не желал признать в нём равного! Хорошо, Геринг потерпит.

— Между нами не должно быть ничего, кроме полной откровенности, — сказал он. Губы Гаусса оставались упрямо сжатыми. Геринг начинал терять терпение. Он уже отвык церемониться с собеседниками. — Известно ли вам, что на-днях состоится выступление штурмовых отрядов во главе с Ремом?

— Я не слышал о том, чтобы предполагались какие-либо парады, — уклончиво ответил Гаусс.

— Речь идёт не о параде. Рем рассчитывает на то, что войска рейхсвера присоединятся к штурмовикам!

— На каком основании? — холодно спросил Гаусс.

— Вот именно: на каком основании? — воскликнул Геринг и едва удержался от искушения похлопать генерала по колену. — Мы с фюрером тоже спросили себя: кто дал Рему право впутывать в свои сомнительные комбинации имя нашего рейхсвера?

Мысли Гаусса текли не слишком быстро, но ему было ясно одно: то, что предположено сделать руководителями промышленности от имени Гитлера, по существу, является не чем иным, как ещё одним переворотом. На это Гаусс согласен при условии: во главе переворота стоит сам Гитлер. Это, пожалуй, и есть та формула, которая устраивает всех. Пусть лучше пока ефрейтор, чем штатский человек. А потом? Потом можно будет снова посчитать, кто кому должен!

Несколько мгновений Геринг и Гаусс смотрели друг другу в глаза. Геринг уставился на генерала исподлобья, как рассерженный бык.

Неровным от прерывистого дыхания голосом он выбросил:

— Вы не выступите ни на чьей стороне?!

Гаусс молча склонил голову.

— Вы отказываетесь нам помочь?!

Геринг вскочил.

Гаусс, не поворачивая головы, уголком глаза следил за ним. Волнение министра говорило больше, чем тому хотелось бы. Как сказал Мольтке? «Армия является самым выдающимся учреждением государства, ибо только она делает возможным существование остальных учреждений того же государства: все политические и гражданские свободы, все завоевания культуры, финансы, самое государство существуют и падают вместе с армией». Да, Гаусс полагал, что в отношении Германии это было именно так и так должно было бы оставаться, хотя и во времена Мольтке прусские юнкеры, «капитаны» промышленности и банковские короли стали истинными хозяевами Германии и её армии вместе с генералами. Гаусс понимал, что как первые без вторых, так и вторые без первых не стоят ничего. Магнатам промышленности а плутократам нужна была вооружённая сила, чтобы держать в узде работающую на них Германию. Генералам нужны были деньги и для армии и для самих себя. В этом смысле они так же, как любой предприниматель, не отделяли интересов армии в целом от своих собственных. Крушение армии было бы их личным крахом — политическим и финансовым. Гаусс отлично понимал, что от решения, которое ему предстояло принять, зависело многое, если не все. Сохранят ли военные ту роль в стране, о которой говорил Мольтке, удержат ли генералы и сам он, Гаусс, то положение, какое всегда обеспечивалось им силою штыков? От правильного решения зависело то, что было недоступно пониманию Мольтке: падение или восхождение к вершинам власти ещё более полной, которая в мечтах каждого генерала, и Гаусса в том числе, простиралась далеко за пределы казарм, штабов и прусских наследственных латифундий — к банковским сейфам, к пакетам промышленных акций, к директорским кабинетам монополий и министерским портфелям. Что будет, если Гаусс откажет сейчас в помощи Гитлеру и его клике? Интересы дела диктуют необходимость протянуть руку помощи этому толстому фанфарону Герингу. Но сделать это нужно так, чтобы армия все же оставалась в стороне от драки. Она — единственная сила, способная в любой момент вмешаться на стороне тех, кто возьмёт верх.

Гаусс отчеканил:

— Мы не можем пойти на то, чтобы рейхсвер вышел на улицу. Но это не значит, что мы не имеем средств помочь вам. Оружие штурмовиков на время отпуска сдано на склады. Значит, первая задача: не дать им возможности получить оружие.

Геринг с интересом вслушивался в слова генерала.

— Второе: ваши эсесовцы располагают только лёгким ручным оружием, — продолжал генерал, — пистолетами и ограниченным количеством винтовок при почти полном отсутствии пулемётов.

— Совершенно верно.

— У вас всего несколько полицейских броневиков.

— Совершенно верно.

— Ни одной пушки.

— Вот именно!

— Все это я могу дать.

— Это может быть спасением! — сказал Геринг и в волнении прошёлся по комнате. Потом он остановился перед генералом, молча глядя в пол, как будто изучая узор ковра. Он не знал, должен ли открывать Гауссу карты.

— Я решаюсь открыть вам одно обстоятельство, которого вы не знаете, — сказал он. — Рем намерен вывести своих людей на улицу тридцатого июня. Мы не можем ждать, пока он соберёт их в кулак. Движение должно быть обезглавлено в зародыше. Мы должны взять их порознь. Фюрер избрал для этого ночь на тридцатое.

— Это ничего не меняет, — сказал Гаусс. — Рейхсвер останется в казармах… до моего приказа.

Геринг глядел на генерала, не в силах вымолвить ни слова. Потом приблизился к нему, крикнул:

— Но почему?!

— Car tel est notre bon plaisir[9], — иронически улыбнувшись, ответил Гаусс.

— А-а! Ждать и потом нанести последний удар побеждённому? Свой генеральский coup de grace?..[10] — Геринг угрожающе спросил: — Вы не дадите никакого приказа?.. Так вы никогда не выйдете отсюда!..

Неторопливым движением Гаусс поднялся с кресла и зашагал прочь.

Несколько мгновений Геринг глядел в прямую узкую спину удалявшегося генерала. Потом догнал его и, заглянув Гауссу в лицо, задыхаясь, спросил:

— А как же оружие?

Гаусс сверху вниз посмотрел на Геринга.

— Я пришлю офицера. Он составит список необходимого.

— Благодарю вас! — через силу выдохнул Геринг.

— Оружие будет отпущено эсесовцам из арсеналов Берлинского округа.

— Благодарю вас, — повторил Геринг и, натужась, распахнул перед Гауссом тяжёлую дверь.

23

Генерал Леганье вынул портсигар и закурил, придавая тем самым беседе менее официальный характер.

— Довольно трудная ситуация, не правда ли?

— Да, мой генерал, — ответил капитан Анри. — Информация становится все более противоречивой.

— Значит, атмосфера накаляется. Нужно не пропустить момента, когда наступит взрыв! — Генерал поднял взгляд на Годара. — Что у вас?

— В одну из моих контор поступили случайные сведения…

— Иногда они бывают ценнее плановых.

— На этот раз, мне кажется, именно так и есть: недавно открывшийся великосветский журнальчик «Салон» — почтовый ящик.

— Чей?

— Англичан.

— Точнее.

— Пока не могу утверждать, — ответил Годар, — но, судя по тому, что журнал финансирует капитан Роу…

— Опять Роу!

— Вот именно, мой генерал. Его служба, повидимому, заинтересовалась событиями, назревающими в нацистской партии.

— Ага! Наконец-то и англичане сообразили!

— Да, мой генерал! Они установили непосредственное наблюдение за штабом Рема. Но всё, что поступает от их агентуры, отныне проходит через мои руки.

— Точнее!

— Мой человек посажен в редакцию «Салона».

— Очень хорошо. Смотрите только, чтобы Роу с его фунтами не взял и этого человека на своё иждивение! — Генерал поверх пенсне посмотрел на капитана Анри. — Вам нужно держать связь с Годаром.

— Да, мой генерал.

Леганье вытянул перед собою руки и погладил полированную поверхность стола.

— Вот что, господа. — Генерал быстро окинул взглядом обоих офицеров. — Нам известно, что в чёрном списке Гиммлера значатся имена генералов Шлейхера и Бредова. Не только потому, что Шлейхер предполагаемый канцлер в случае удачи покушения на Гитлера, а Бредов его друг и доверенное лицо. В тысяча девятьсот девятнадцатом — двадцатом годах рейхсканцлер Гитлер значился в списках агентов нашего бюро. Фон Бредов служил тогда в разведывательном отделе рейхсвера. Ему стало известно, что Гитлер работает и на французов. В то время это Бредову, повидимому, не мешало, и он подшил доставшиеся ему сведения к личному делу ефрейтора Гитлера. Не знаю, с какою целью фон Бредов не выполнил позднее приказа об уничтожении этого личного дела, но факт остаётся фактом: эти документы — в руках генерала фон Бредова. Бредов показывал их генералу фон Шлейхеру. Тайна «фюрера» стала достоянием уже двух лиц. Впрочем, их, может быть, и трое.

— Кто же третий? — спросил Годар.

— Трудно предположить, чтобы фон Бредов не сообщил такое открытие тогдашнему главе баварского правительства — Кару.

— А имя Кара? Оно тоже в списках Гиммлера? — с интересом спросил Анри.

Генерал Леганье пожал плечами.

— Сомневаюсь, — сказал он, — чтобы Бредов держал этот документ дома. Возможно даже, что именно он и находился в саквояже, с которым мадам фон Бредов недавно летала в Швейцарию. Документ депонирован в каком-нибудь из швейцарских сейфов. Нужно сделать так, чтобы в случае, если с генералом фон Бредовым что-либо произойдёт, документ не миновал наших рук.

— Этот документ по праву принадлежит нам! — сказал капитан Анри.

— В тот день и час, когда убийцы явятся к Бредову, наш человек с формальной доверенностью, подписанной Бредовым и заверенной нотариусом, должен явиться в швейцарский банк, где лежит документ. Иначе может быть поздно, — сказал Годар.

— Так, — генерал с уважением посмотрел на майора. — Вы правы, совершенно правы: нужна доверенность за подписью Бредова.

— Нужно принять меры к тому, чтобы документ не перекочевал в Германию, прежде чем Бредов будет убит, — заметил Годар.

— Разумеется.

Вставая, Леганье в последний раз провёл ладонями по лаку стола, как бы отодвигая от себя нечто невидимое, что только что нагромоздили перед ним офицеры.

Годар брёл не спеша. Он шаркал ногами и горбился, как человек, несущий на себе непомерную тяжесть. Это не был груз лет. Несмотря на наружность пожилого человека, Годару едва было сорок пять. Его состарило бремя знаний, которые можно было назвать отрицательными знаниями. Каждый день в каждой из папок своего регистратора он обнаруживал нечто новое. Однако это новое не только обогащало его, но с каждым открытием делало все бедней и бедней. Это было знание всех самых тёмных, самых неприглядных сторон жизни. Оно неуклонно вело к духовному обнищанию. Узнавая новое, майор должен был зачёркивать что-нибудь положительное в списке моральных качеств, присущих общепринятому понятию «человек». Сам Годар участвовал в отыскании новых и новых способов культивирования и умножения отрицательных качеств в человеке. Он цеплялся за каждое из них, как за удачное открытие, и старался их использовать в интересах своей службы. Он под микроскопом разглядывал человеческую совесть, отыскивая в ней тёмные местечки, к которым можно было бы придраться, изъяны, которые можно было бы увеличить, развить до размеров язвы, не дающей жертве жить нормальной жизнью честного человека. Алчность, честолюбие, развращённость, бесчестие, личная вражда и политическая распря, измена, кража, убийство — все годилось на потребу разведке Третьей республики. Подкупом, угрозой, шантажом — всем этим привык пользоваться Годар для исполнения своих служебных обязанностей начальника отдела контрразведки по Германии. Давно миновало время, когда он задумывался над допустимостью того или другого метода привлечения секретного сотрудника. Граница между добром и злом стёрлась в его сознании.

Сорокапятилетний старик, страдающий эмфиземою лёгких, кашляющий от каждой сигареты так, что разрывалось горло, и безвольно закуривающий следующую сигарету от ещё не докуренной, Годар плёлся теперь по бульвару к своей конспиративной квартире, где предстояло принять нескольких секретных сотрудников и изобрести несколько новых подлостей.

Годар повернул с бульвара в боковую улицу и ещё раз в узкий переулок с едва видимою сверху полоскою неба, с мокрою, непросыхающею мостовой. Минуя конуру консьержки, он старался не привлечь её внимания и стал с кряхтеньем подниматься по тёмной лестнице. Сегодня он должен был получить копии свежей почты, прошедшей через редакцию «Салона». Там будет что-нибудь новенькое об этой сваре в Берлине. Годар предвкушал эти секретные новости так же, как любой рантье ждёт хлёсткой статейки о вечерних дебатах в палате, от которых зависит, поднимутся или упадут «алжирские железнодорожные». Годара занимал вопрос, кто первым перехватит компрометирующие Гитлера документы Бредова — второе бюро или боши? А вопрос, убьют или не убьют фон Бредова и Шлейхера, даже не приходил ему на ум.

Наконец затянувшийся служебный день был закончен. Перебросив через руку пиджак, с тёмными пятнами пота на рубашке в тех местах, где прилегали подтяжки, с глазами, выражающими полное безразличие ко всему окружающему, он вышел на улицу. Путь домой, который он всегда проделывал пешком, лежал мимо Центрального рынка. Это был час, когда торговля уже заканчивалась. Годар шёл мимо цветочного ряда. Последние цветочницы складывали свои опустевшие корзины. Метельщицы собирали в кучи остатки раздавленных и поломанных стеблей и увядших лепестков, смешанных с пылью, забрызганных грязной водой, лужами стоящей в выемках асфальта. Кисло-горький запах увядшей зелени смешивался с витающим ещё под стеклянными сводами ароматом цветов, целый день отдававших свои испарения этим стенам, этим камням, плетению корзин, полотну зонтов. Казалось, все это напоминало о вакханалии запахов и красок, какая бушевала здесь с самого раннего утра, когда нагруженные цветами тележки подъезжали сюда едва ли не изо всех улиц, примыкающих к рынку. Пряное дыхание роз, едва уловимый запах резеды, аромат левкоев и душистого горошка — все это сладким туманом висело над цветочным рынком. Отсюда эти ароматы растекались вместе с возками торговцев, с корзинками цветочниц по всем бульварам, по площадям и улицам Парижа. Где бы парижанин ни захотел купить цветы — у входа в кафе или на паперти храма, под навесом газетчицы или у палаты депутатов, — их источником был Центральный рынок. В далёкие годы, молодым человеком, только что обосновавшимся в Париже, Годар не мог равнодушно проходить мимо рынка. Он с детства сохранил нежную любовь к цветам — привязанность провинциала, взращённого на цветочных плантациях Прованса. Он любил смотреть, как женщины деятельно сортируют только что привезённые цветы, как их проворные руки с нежностью, неожиданной для торговок, разбирают тонкие стебли, с какой ловкостью опрыскивают водой огромные разноцветные пучки. Он любовался сверканием капель, осыпавших тонкие лепестки, словно утренняя роса.

Да, это действительно все было. Но как бесконечно давно… Быть может, нынче и сам он с недоверием выслушал бы рассказ о молодом лейтенанте, не возвращавшемся домой без букетика фиалок. Да и трудно было бы, в самом деле, поверить, что тот юный любитель цветов и этот усталый человек с поникшей головой, с глазами, так равнодушно глядящими на мир, — одно существо.

Но вот именно сегодня, в день, когда слой грязи, осевшей в его душе, был особенно толст и отвратительно липок, по какой-то необъяснимой случайности, — а может быть, и вовсе не случайно, а в силу железного закона контрастов, — поравнявшись с рынком, Годар уловил струю аромата, донесенную порывом ветра из-под стеклянного навеса цветочного ряда. Трудно предположить, чтобы эта струя дошла до него впервые — ведь он проходил здесь каждый день и почти всегда в это же время. Трудно предположить, чтобы его обоняние никогда до сих пор не улавливало этого аромата. Так почему же именно сегодня эта волна и этот аромат привлекли его внимание, спавшее столько лет, и возбудили воспоминания, которые сам он считал давно похороненными?

Он остановился с выражением недоумения на лице. Словно кто-то схватил его за руку и крикнул ему нечто невероятное. Несколько мгновений он стоял в растерянности, глядя на расходящихся торговок, на повозки, увозящие корзины из-под цветов, как будто не мог понять, где он, почему он тут и что вообще происходит рядом с ним. Но вот ноги его сами повернули к рынку. Он вошёл под стеклянный свод и, шагая через струйки грязной воды, текущей из-под швабр метельщиц, пошёл по ряду. В самом конце его, возле какой-то, видно случайно замешкавшейся, торговки, он остановился. С недоумением и даже как будто со страхом глядел, как она, ещё утром с такою нежностью разбиравшая ароматные пучки, теперь безжалостно кидала остатки непроданного и увядшего товара в корзину.

Так он стоял несколько мгновений, потом подошёл к женщине и, протянув ей пять су, негромко сказал:

— Прошу вас, мадам, немного цветов.

— Они уже совсем завяли.

— Ничего… право, это ничего не значит… Прошу вас.

Это было сказано с такой робостью, что теперь женщина с нескрываемым удивлением посмотрела на Годара, на его усталое лицо, на тёмные мешки под глазами и неопрятную копну серых от седины и перхоти волос.

— Берите сколько хотите, — сказала она. — Нет, нет, деньги мне не нужны… Берите. — И она с безжалостностью профессионалки опрокинула к его ногам корзину. — Все равно все пойдёт на помойку.

Рука Годара повисла в воздухе, потом в бессилии упала. Не говоря ни слова, он повернулся и пошёл прочь.

24

Геринг был в отчаянии: Гитлер опять колебался — следует ли применять к самому Рему ту же суровую меру, какую высшее фашистское руководство, олицетворяемое Гитлером и его приближёнными, определило для всех, с кем было решено расправиться под предлогом приведения к повиновению штурмовиков.

В этот список Гитлер с неожиданной для Геринга лёгкостью включил сотни даже самых близких ему людей. Многие из них не только никогда не состояли в рядах СА, но имели к ним самое отдалённое отношение — разве только в качестве сочувствующих.

Но вот он, Гитлер, уже в третий раз вычёркивал из списка намеченных жертв имя Рема. То он приходил к выводу, что Рем является его главным врагом и соперником, то ему снова начинало казаться, будто все доносы на штаб-шефа — фальсификация. Он кричал, что это поклепы, выдуманные врагами Рема и его собственными тайными врагами, стремящимися убрать от него старого друга, соратника и защитника.

Геринг приходил в бешенство от этих колебаний. Он требовал от тайной полиции новых и новых доказательств ремовского заговора. Но и эти доказательства далеко не всегда оказывали на Гитлера нужное действие. Иногда он подозрительно косился на Геринга или Гиммлера, а подчас демонстративно рвал в клочья секретные доклады гестапо.

Когда Геринг показал Гиммлеру портрет Гитлера, будто бы служивший Рему мишенью для стрельбы, Гиммлер только рассмеялся:

— Плохая работа, — сказал он, — да, совсем неважная работа. Тот, кто изготовлял эту картинку, повидимому, не знал, что фюрер в последние дни снимает панцырь только тогда, когда садится в ванну. И то, если двери ванной комнаты хорошо заперты. — Он вынул перо и нарисовал на лбу Гитлера несколько аккуратных кружков. — Вот как должен упражняться тот, кто хочет быть ему страшен. Сюда. — Он постукал обратным концом стило по лбу портрета. — Только сюда!.. Это может ещё показаться убедительным, если вы докажете, что практикующийся научился всаживать пулю в пулю. — И, подумав, прибавил: — Я пришлю вам то, что нужно.

И действительно через день Кроне привёз Герингу новый портрет. На нем изображение Гитлера было выполнено в гораздо более натуралистичных тонах и в крупном масштабе. Лоб фюрера носил следы попаданий пистолетных пуль.

— И вот ещё, — почтительно сказал Кроне, передавая Герингу два пистолетных патрона. — Фюрер должен знать, чем всегда заправлена обойма господина штаб-шефа: одна разрывная пуля, другая отравленная, одна разрывная…

— Боже милостивый! — патетически воскликнул Геринг. — Неужели он не поверит даже этому?

Кроне дал совет:

— Пусть этот портрет свезёт господин Геббельс. Убеждать — его профессия.

— Вы правы! — Геринг не скрывал облегчения, испытываемого от подобного решения. — Вы правы, как всегда, мой умный Кроне!

Он тут же позвонил Геббельсу и условился обо всём.

С этим было покончено, и, казалось, Геринг мог успокоиться. Вместо того в течение последующей беседы глаза его беспокойно перебегали с лица Кроне на его руки, бегали по самым, казалось бы, неинтересным предметам обстановки. Кроне быстро понял, что толстяк взволнован, хочет, но не решается о чём-то говорить. Кроне решил ему помочь, чтобы выудить ещё что-нибудь, что может оказаться полезным и ему самому. Наводящими вопросами Кроне вызвал его на откровенность. Эта откровенность оказалась действительно интересной: желая «чистки», сам подталкивая на неё Гитлера, Геринг, оказалось, боялся её. Он боялся дальнейшего развития событий после того, как силами гестапо и СС, может быть даже при содействии рейхсвера, будет покончено с Ремом и со всеми преданными ему людьми. Разумеется, конец Рема — это конец тучи, способной разразиться неожиданной грозой и покончить со всеми ними, до Гитлера включительно. Но вот в чём заключался вопрос: расправившись с Ремом и его приверженцами, остановится ли Гиммлер? Какие тайные директивы получил он на этот счёт от молчаливо сидящих на Рейне промышленных князей? Не расходятся ли эти директивы с тем, что хозяева Германии приказали Герингу и Гитлеру? Где гарантия, что, ликвидировав штурмовика Рема, Гиммлер не разделается и с Гитлером?.. Рейхсвер?.. Не может ли случиться, что генералы рейхсвера будут сидеть сложа руки и смотреть, чем кончится дело, а может быть, исподтишка и помогут Гиммлеру?.. Все казалось Герингу до крайности запутанным и неверным. Он не верил никому и ничему…

Кроне слушал его внимательно, стараясь представить себе действительную картину отношений внутри клики НСДАП и степень основательности страхов Геринга. Как работник гиммлеровского аппарата по отделу «2Ф», то-есть по наблюдению за самой фашистской партией, Кроне был кое в чём осведомленнее Геринга. На долю Геринга после назначения Гиммлера главою гестапо осталась только Пруссия, а всё, что было за её пределами, оставалось в известной степени тайной. Но каждое лишнее слово такого человека, как «наци No 2», давало в руки Кроне материал для осведомления своих собственных хозяев. Они оставались в тени по ту сторону океана, но желали постоянно и полностью быть в курсе дела. Они оказывали осторожное, но неизменно действенное влияние на самый ход этих дел.

Сегодня, глядя в непривычно растерянные глаза Геринга, Кроне чувствовал своё превосходство над министром. Это давало ему возможность взвешивать обстоятельства и каждое своё слово. Будучи подчинённым руководителя тайной полиции рейха — обергруппенфюрера Гейдриха, Кроне полагал, что опасения Геринга неосновательны — во всяком случае у Гиммлера не было ни сил, ни достаточного доверия руководящих кругов промышленности и банков, какие необходимы для того, чтобы свалить Гитлера. Гиммлер вовсе ещё не так крепко стоял на ногах, чтобы замышлять что-либо подобное планам Рема. Кроне знал, что наиболее сильным человеком в гестапо является Гейдрих. Решительность, жестокость и неразборчивость в средствах делала этого человека ведущим колесом в тайной полиции. От него подчас зависел и сам Гиммлер, полагавший, что его собственным козырем в игре является только личное расположение фюрера. Было достаточно широко известно, что это расположение приобретено не столько искусством в тайных полицейских делах, сколько садистской жестокостью и умением пересказывать Гитлеру по вечерам неистощимый запас анекдотов и чувствительных историй. Этот запас непрерывно пополнялся благодаря тому, что поставщиками его были бесчисленные люди, арестовываемые тайной полицией. Специальный сотрудник гестапо сидел на выуживании подобного материала из протоколов допроса. Он сводил их в ежедневные доклады рейхсфюреру.

Сам Гиммлер считал себя человеком сентиментальным и сумел внушить такую же уверенность Гитлеру. Фюреру доставляло патологическое удовольствие знать, что во главе его тайной полиции стоит человек, способный плакать над детскими сказками. В конце концов оба они перестали смотреть на себя как на сообщников в самом страшном и жестоком представлении, когда-либо ставившемся на исторической сцене Германии. Они искренно радовались нежности чувств друг друга, когда один повествовал, а другой слушал истории, собранные под пытками.

На взгляд Геринга все это, может быть, и не имело никакого значения с точки зрения происходящих событий, но Кроне, учитывая черты характера действующих лиц, отлично понимал, что на сцене нет никого, кроме Рема, кто был бы способен активно противодействовать Гитлеру. Однако ему вовсе не казалось, что эту уверенность он должен тут же передать Герингу. Может быть, для укрепления привязанности к нему второго человека в государстве было полезнее использовать его растерянность, поиграть на его испуге.

С мягкостью, пуская иногда в ход намёки на какие-то несуществующие, тут же, на ходу выдумываемые чёрточки в поведении Гиммлера, Кроне подогревал настроение Геринга. В заключение он обещал сегодня же выяснить всё, что интересует его сановного друга и покровителя.

Геринг мог оставаться при прежней уверенности: в лице Кроне он имел в аппарате Гиммлера своего человека — преданного ему с головой, милого, умного Кроне.

Вечером Геббельс был у Гитлера. Наутро фюрер собирался лететь на Рейн для совещания с капитанами тяжёлой промышленности, у которых должен был получить последнее благословение на проведение «чистки». В предвидении того, что нужно будет, с одной стороны, выслушивать, хотя и очень деликатные, но беспрекословные распоряжения своих хозяев, с другой стороны, придётся, во исполнение этих приказаний, принимать какие-то важные решения, отвечать за которые должен будет он один, Гитлер был в дурном настроении. Он хмуро выслушал Геббельса.

— Вы все ополчились на моего Рема, потому что не способны любить меня так же, как любит он. Поэтому вы не можете рассчитывать на такую же любовь с моей стороны, какую я дарю ему, — насмешливо проговорил Гитлер. — Я понимаю Геринга: он хочет занять место Рема в моем сердце и во главе СА. Я понимаю Штрассера, желающего стать единственным теоретиком партии. Я понимаю Гиммлера, которому хочется разделаться с СА и сделать СС единственной полицейской силой в Германии. Я понимаю старых кукол с Бендлер — им не хочется иметь в Германии вторую вооружённую силу, которая обязана мне всем и всегда может быть противопоставлена рейхсверу. Я всех их понимаю, их и многих ещё, но не понимаю вас, Юпп. Чего вы не поделили с Эрнстом?.. Он не стоит на вашем пути. Вы не стоите на его пути…

Геббельс, терпеливо выслушав его, ответил:

— Тут-то вы и ошибаетесь, мой фюрер. Не только я, но и вы стоите на пути этой толстой свиньи.

Гитлер деланно рассмеялся и с плохо разыгранным удивлением спросил:

— Не воображаете же вы, что кто-нибудь в Германия может мечтать о месте, какое занимаю я?.. Покажите мне того человека, которому судьба могла бы отвести мою роль в истории! Это же сказки, Юпп. Сказки для маленьких детей… Кто, кроме меня, может вывести немецкий народ с жалкого пути, по которому он плёлся до сих пор? Кто поведёт его к предопределённой ему миссии стать мировой нацией, единственной и подлинной нацией вселенной, которой должны подчиняться все народы, все силы природы, все, решительно всё, что создано творцом? История возложила на мой народ миссию стать укротителем всех живущих на этой планете, загаженной миллиардами недочеловеков. Я спрашиваю: кто ещё способен очистить воздух от зловонного дыхания народов-рабов? Кто, кроме меня, может сбросить с пьедестала Гёте с его ищущим света Фаустом и поставить на его место Заратустру? Я вас спрашиваю, Юпп: кто, кроме меня?!

Геббельс видел, что Гитлер впадает в обычный транс патетической болтовни, способной довести его до истерики, но решил не мешать. Пожалуй, сегодня именно истерика-то и была нужна. Геббельс понимал, что болтовня Гитлера о любви к нему Рема — лишь выражение животного страха за свою шкуру. В таком состоянии фюрер делался податливым на советы тех, кому верил и кого не боялся.

Маленький, кривобокий хромоножка, не будучи формально причастен ни к единой жестокости, учиняемой гитлеровоко-гиммлеровским аппаратом унижения и угнетения масс, был виновником многих страданий, пыток и смертей. Он был подстрекателем, он был пропагандистом и подчас теоретическим обоснователем жестокостей режима.

У Геббельса был опыт обращения с фюрером. Поэтому он терпеливо выслушивал теперь его рассуждения, казавшиеся вздорными и отзывающими манией величия. Геббельс сам был специалистом по приписыванию фюреру несуществующих свойств великого реформатора, полководца и даже философа. Но слушать подобную же чепуху из уст им самим выдуманного гения — это было уже чересчур!

Однако в этом маленьком, таком уродливом и кажущемся таким хилым теле министра пропаганды жил дух «лжеца от бога». Он не позволял себе ни словом выдать презрения к собеседнику или к его болтовне. Пока говорил Гитлер, имперский министр позволил себе только несколько своеобразное развлечение: он пытался определить за всякой сентенцией Гитлера её истинного автора. Он хорошо знал: на оригинальное мышление этот человек не способен. Он умеет подбирать и перемешивать высказывания и мысли всех — от Трейчке до Шпенглера, — с такою же ловкостью, как опытный шулер тасует и передёргивает карты.

Вот Гитлер с глубокомысленным видом вещает (у него даже наморщен лоб, словно эти слова стоят ему усилия мысли):

— Я хочу объяснить великий секрет, мой секрет, который, следовательно, является и секретом Германии: я открыл фактор организации. Другие народы живут под режимом индивидуализма, тогда как для нас, немцев, образцом является режим организации. Организующим началом немецкого народа являюсь я. Без меня он ничто. Германия желает организовать Европу, потому что этого желаю я. Война и только война, которую поведу я, организует Европу. Народы Европы будут приобщены к высшей цивилизации немцев, которую я основываю…

«Это Освальд», — определял Геббельс, мысленно подставляя вместо всех гитлеровских «я» освальдовское «мы».

А Гитлер между тем, поощряемый напускным вниманием слушателя, продолжал с возрастающим энтузиазмом:

— Вы же сами знаете, Юпп: только Германия обладает тайной культуры как организующей силы. Я постиг эту тайну, потому что я до конца понял значение силы. Только сила рождает право. Я утверждаю: горсть силы лучше мешка, наполненного правом. Право определяется биологией расы, её особенностями. Особенностями, родившими наше истинно Германское право, наделён я. В свою очередь я обладаю способностью и правом наделять силой других. Я даю это тем, кто жил одним со мною прошлым, кто сопричастен к великой истории нашего народа и потому, по праву крови, обладает неистребимым божественно-биологическим преимуществом перед другими расами. Я никогда не унижусь до того, чтобы разговаривать с народами-рабами, как с равными. И никогда не доведу немцев до такого состояния, чтобы они были вынуждены на подобное унижение. Только голос господ будет раздаваться из Германии на протяжении тысячелетия, пока мир будет жить моим именем, памятью обо мне. — Гитлер приостановил свой непрерывный бег по комнате. Остановившись перед Геббельсом, он стал при каждом слове тыкать в его сторону указательным пальцем: — Вы, Юпп, должны сделать из этого выводы и для себя: раб — это вещь. Это говорящее орудие. Притом далеко не самое совершенное орудие, поэтому не из числа тех орудий, которые заслуживают бережного обращения. Вы должны запомнить, Юпп: рабу не нужна культура! Ему не нужно образование за пределами тех минимальных познаний о собственной профессии, к которой он приставлен. Да и вообще, Юпп, мне иногда кажется, что малообразованный человек, но физически крепкий, с твёрдым характером, исполненный решимости и силы воли, гораздо полезнее для нашего общества, чем умственно развитой, человек со слабым физическим здоровьем. — Заметив протестующий жест Геббельса, он поспешил добавить: — Да, да, это относится к немцам. Во всяком случае на том этапе истории, когда я строго новое общество. — Тут он сделал передышку, словно набирая воздух для нового словесного наступления, и ещё ближе придвинулся к Геббельсу. Даже при своём маленьком росте он возвышался теперь над самой головой министра. — Именно такие немцы мне нужны для национальной революции, — продолжал он. — Настоящая революция только та, где участвует весь народ. Настоящая революция это один вскрик, одна железная хватка, один гнев… одна… одна цель…

«Забыл дальше, — насмешливо подумал Геббельс, — хотя до сих пор слово в слово, даже со знаками препинания, он повторял Шпенглера…»

— Социализм, — не унимался между тем Гитлер, — это пруссачество. Понятие «пруссачество» совпадает с тем, что мы понимаем под словом «социализм». Наш социализм — это то, что воодушевляло королей и что выражалось в поступи гренадерских полков. Социализм — это прежде всего насилие.

«Если не считать последней фразы, — подумал Геббельс, — то это уже моё. Фюрер не стесняется с чужими словами…»

— А насилие — это война, — проговорил он, глядя в упор на умолкшего Гитлера. — Француз, по имени Мирабо, сказал: «Война — это индустрия Пруссии».

— Чертовски верно сказано! — в восторге воскликнул Гитлер. — Этот француз — настоящий парень. Он национал-социалист по духу. Вы должны отыскать его, Юпп. Такие люди нам нужны. Они будут моей пятой колонной во Франции.

— Непременно, мой фюрер, — без тени смущения согласился Геббельс. — Именно такие и будут нашей пятой колонной. Но, смею думать, эта колонна понадобится нам не раньше, чем мы сумеем покончить с пятой колонной у себя, внутри Германии.

— Что вы имеете в виду? — Гитлер нахмурился и, заложив руки за спину, расставил ноги, будто искал устойчивости для принятия удара. — Что вы хотели сказать, Юпп? — подозрительно переспросил он.

— Только это, мой фюрер, — с невозмутимым спокойствием ответил Геббельс, движением фокусника разворачивая перед Гитлером его собственный портрет с дырами от пуль.

В первый момент, казалось, Гитлер не понимал, что перед ним. А когда разобрал, то в испуге отпрянул, выставив вперёд руки, как для защиты.

Несколько мгновений длилось молчание, в котором слышно было учащавшееся и делавшееся все более тяжёлым дыхание Гитлера.

Но вот он бросился вперёд, выхватил у Геббельса плакат и, подбежав к лампе, стал внимательно рассматривать расстрелянное изображение собственного лица. Потом с отвращением отбросил лист, как нечто, что жгло ему руки, и с криком бросился прочь. Только уже на пороге комнаты он остановился, покачиваясь, вернулся к лежащему на ковре скомканному портрету и, не глядя на Геббельса, хрипло спросил:

— Кто?

— Ваш Рем, — с прежним спокойствием, но особенно внушительно ответил Геббельс. — Ежедневное упражнение. По утрам. Теперь он попадает в бубнового туза всеми восемью зарядами пистолета.

С этими словами Геббельс выбросил на стол два патрона.

Гитлер посмотрел на них в испуге.

— Та, с красной головкой — разрывная пуля, с синей — отравленная, — сказал Геббельс.

Гитлер закрыл лицо руками. Так он стоял довольно долго, судорожно подёргивая плечами и не разжимая пальцев, за которыми Геббельсу не видны были его глаза, но сам Гитлер, мог следить за каждым движением Геббельса.

Наконец он отвёл руки от лица, и Геббельс увидел слезы, стекавшие по его щекам.

— Сохраните эти патроны, Юпп, — плаксиво и так тихо проговорил он, что Геббельс с трудом разобрал слова. — Он получит их оба в свою собственную голову.

Геббельс нагнулся было, намереваясь поднять лежавший на полу портрет, но Гитлер остановил его молчаливым движением руки. Жестом же, словно ему трудно было говорить, он отослал Геббельса. Но как только тот вышел, Гитлер поднял портрет и тщательно разгладил на столе помятую бумагу. От его сосредоточенности и подавленности не осталось и следа. Напевая себе под нос марш из «Гибели богов», он принялся старательно вырезывать из бумаги кружочки и приклеивать их там, где на лбу его собственного изображения виднелись пулевые пробоины. Потом привычными движениями стал закрашивать заплаты. Отошёл, наклонив набок голову, посмотрел на результат своей работы, но, оставшись недоволен, вырезал белую полоску. Эту полоску он приклеил на лоб портрета. Пририсовал на ней несколько теней, изображающих складки ткани, — повязка на лбу была готова. Повесил портрет на экран для географических карт, и так же, как прежде, склонив голову набок, присмотрелся. На этот раз работа его удовлетворила. Быстро, небрежными буквами, кистью написал внизу портрета: «Немцы! Вот чего стоило вашему…» Но тут же замазал все и начал сызнова: «Германия! Вот чего стоило фюреру твоё спасение. Будь достойна его!»

Только тут он спохватился, что Геббельс исчез из комнаты. Он снял телефонную трубку и, велев соединить себя с Геббельсом, совершенно мирным, удовлетворённым тоном сказал:

— Я тут приготовил кое-что для выборов… Недурной плакат… Может пригодиться после тридцатого.

25

Жизнь, которую пришлось вести Отто, оказалась не такой простою, как рисовалась вначале. Лавировать между Ремом и Кроне было бы, пожалуй, и нетрудно, не будь тут Хайнеса.

Рем был болтлив, распущен, постоянно забывал об осторожности. К тому же туман опьянения, во власти которого он находился почти всегда, лишал его наблюдательности. Для Отто дело осложнялось тем, что за последнее время Хайнес почти неотлучно находился возле штаб-шефа. Хайнеса Отто боялся. Ему казалось, что глаза этого человека следят за каждым его движением. Всякий раз, будь то официальное совещание или частная беседа, Хайнес внимательно оглядывал присутствующих, словно стараясь разгадать, нет ли среди них врагов. Хайнес делался все более молчаливым, все чаще одёргивал несдержанного на слова Рема.

Отто думал, что вздохнёт спокойно в Висзее, куда все они приехали в последних числах июня. Здесь, в отеле «Хайнцельбауэр», должно было быть созвано совещание начальников штурмовых отрядов. Но какой бы серьёзной ни была цель приезда, Висзее оставался курортом. В предвкушении свободного времени Отто привёз туда Сюзанн. Он поселил её в пансионе «Альпийский цветок», на берегу озера, около устья Зельбаха.

Действительность обманула его. С прибытием в Висзее Отто не знал ни одной спокойной ночи. Как только кончался его служебный день и он приходил в свой пансион, надеясь провести беззаботный вечер в обществе Сюзанн, раздавался телефонный звонок. Спокойный голос Кроне называл час свидания. Никогда ещё Отто не должен был давать ему такого подробного отчёта о каждом поступке, каждом слове своих начальников.

Мало-помалу и он стал испытывать чувство тревоги, насыщавшей воздух вокруг главарей штурмовых отрядов. Эта напряжённость ещё усилилась с того момента, как в Висзее приехал Карл Эрнст, глава берлинских штурмовиков. Трое предводителей коричневой армии все чаще уединялись для беседы. Хайнес и Эрнст, казалось, перестали доверять даже самым близким людям.

Отель, где они жили, наполнился переодетыми в штатское личностями, которых Отто прежде встречал в коричневых рубашках: Хайнес день ото дня усиливал охрану Рема.

Наконец Отто стало совсем не по себе, когда он узнал о секретном приказе Геринга, которым в Пруссии были приведены в боевую готовность отряды СС. Против кого они должны были действовать?

К чему-то готовились и штурмовики. После нескольких тайных совещаний с Хайнесом и Эрнстом Рем уехал в Берлин. Оттуда — в Мюнхен. Его сопровождала охрана и несколько адъютантов, в том числе Отто.

Отто предполагал, что Рем будет встречен своими отрадами с развёрнутыми знамёнами, при оружии. Ничего этого не было.

Ни разу не был нарушен приказ Гитлера о запрете штурмовикам учений, парадов и ношения формы. Там, где появлялся Рем, улицы, прилегающие к опустевшим казармам штурмовиков, были заполнены членами СА, одетыми в штатское. Они стояли цепочкой, на расстоянии шага друг от друга. Никто не мог обвинить стоящих навытяжку безоружных людей в попытке устроить сборище. Рем со своей маленькой свитой проходил по рядам, испытующе вглядываясь в лица. Командиры отрядов приветствовали его молчаливым поднятием руки. Ни одного собрания, ни одной речи, даже никаких командных возгласов. И все же это был смотр. Строгий инспекторский смотр огромной шайки, протекавший в гробовом молчании, под испуганными взглядами притихших горожан. Непривычная молчаливость штурмовиков пугала жителей не меньше, чем дебоши коричневых команд в былые дни. Вернувшись в Висзее, Отто не мог передать Кроне ничего, кроме собственных чисто внешних впечатлений. Кроне, всегда спокойный, теперь по нескольку раз переспрашивал об одном и том же, раздражался, нервничал.

Между тем число фигур в штатском, в которых безошибочно угадывались агенты тайной полиции, увеличивалось не только на дорогах, прилегающих к озеру, но и на всех углах, во всех аллеях, в особенности же в самом Висзее — вокруг пансиона, где жили Рем и его приближённые. Правда, это можно было приписать и тому, что со дня на день ждали прибытия Гитлера, — он должен был присутствовать на совещании, созываемом Ремом, — но чутьё подсказывало Отто, что на этот раз дело не только в охране фюрера…

Утром 25 июня Отто получил приказание съездить в Тегернзее, чтобы отправить несколько депеш с общего телеграфа. Повидимому, у Рема были какие-то соображения против того, чтобы передавать их по аппарату, стоявшему в его отеле.

Великолепная моторная лодка штаб-шефа быстро доставила Отто на ту сторону озера. К своему удивлению, Отто заметил, что почта, телефонная станция и вокзал усиленно охраняются. То были не обычные полицейские посты и даже не примелькавшиеся фигуры в штатских костюмах, а самые настоящие солдаты рейхсвера в стальных шлемах. В довершение всего Отто встретил знакомого лейтенанта, командира взвода, охранявшего эти здания. Лейтенант был удивлён, встретив здесь Отто.

— Плохое время выбрал ты для поездки на курорт, — сказал он, понижая голос.

— О чем ты говоришь?

— Я и сам не знаю, что должно случиться, — офицер пожал плечами. — Но я бы на твоём месте уехал отсюда. Думаю, спор будет решаться раз и навсегда.

— О каком споре ты говоришь?

— Все мы понимаем это и без официальных приказов! — пробормотал лейтенант и, козырнув, удалился.

Пока катер вёз Отто обратно в Висзее, он задумчиво смотрел на зелёные склоны гор, тесно обступивших озеро. Сквозь густую листву деревьев белели стены вилл, алели черепичные крыши пансионов. Со стороны Гмунда тянулась вереница яхт. От их белоснежных бортов, от горделиво раздувшихся парусов веяло безмятежностью.

«Сейчас же сказаться больным — и прочь с берегов уютного Тегерна!» — подумал Отто.

Моторная лодка стремительно вспарывала гладкую поверхность озера. Её нос отбрасывал далеко в стороны буруны.

Отто с завистливой неприязнью глядел на белеющие паруса яхт. Его раздражал их беззаботный вид. В такой момент, когда на него, Отто, а значит, с ним и на весь видимый и чувствуемый им мир надвигалась туча, какие-то идиоты могли себе позволить беспечно кататься на яхтах!

— Качните-ка вон тех олухов! — сказал он мотористу, указывая на идущий неподалёку лёгкий швертбот. Судёнышко изящно клонилось, едва не касаясь парусом воды. Отто не видел лица сидящего на руле мужчины, но заметил, что на корму прошла стройная блондинка и растянулась на банке вдоль борта, положив голову на колени рулевому.

Моторист повернул штурвал, и волны за кормой моторки изогнулись широкими серпами. Высокий бурун устремился на борт швертбота, лизнул его пенистым гребнем и перекинулся в кокпит. Нижний конец паруса окунулся в воду. Отто с нетерпением ждал, перевернётся ли судёнышко. Но он услышал только испуганный вскрик женщины. Рулевой на швертботе ловко переменил галс, и, выправившись, судно плавно устремилось прочь от катера.

— Удержался! — Отто разочарованно отвернулся от катающихся и закурил.

Он не видел, как из-за паруса показалась голова управляющего швертботом Эгона Шверера.

Братья разминулись, не узнав друг друга.

— Этот нахал едва не утопил нас! — сказал Эгон.

— Что ж, это было бы забавным завершением нашей поездки! — Эльза рассмеялась, отжимая воду из промоченной юбки.

— Тебе надоела жизнь?

Эльза придвинулась к Эгону, мокрыми ладонями сжала его щеки, потянулась к его губам.

— Осторожней! — со смехом сказал он. — Так мы можем перевернуться и без чужой помощи.

Выпущенный Эгоном шкот полоснул по воде, парус метнулся, встал вдоль судна и заполоскал по ветру.

Но вместо того, чтобы поймать шкот, Эгон прижал к себе Эльзу.

— А ведь временами мне казалось, что жизнь зашла в какой-то тупик, — сказал он. — Нет, нужно жить, во что бы то ни стало жить!

— Во что бы то ни стало!

— Не вечно же будет продолжаться царство этих разбойников!

Её лицо омрачилось.

— Не говори так! Это опасно…

— Вот ещё! — беспечно воскликнул Эгон. — Здесь нас никто не слышит.

Эльза улыбнулась.

— А чайки?

— Чайки? — Он рассмеялся. — Да, если это протянется слишком долго, наци и птиц сделают своими шпиками… Посмотри, как изумительно управляет своим полётом вон та, что держится все время возле нас! Какая точность реакции, какая техника пилотажа! Ты только посмотри, какое совершенство форм! Какая точность конструкции в каждом отдельном экземпляре! Это было бы менее удивительно, если бы…

Эгон умолк на полуслове и оглянулся на Эльзу.

— Я опять забрался в область, которая тебе совсем не интересна.

Эльза сидела ссутулившись, закрыв лицо руками. От её недавнего оживления не осталось и следа.

— Что с тобою, Эльзхен?

Она опустила руки, в её глазах стояли слезы.

— Любишь? Никогда не поверишь тому, что тебе стали бы обо мне говорить?

— Что ты, Эльза?

Она отвернулась, пряча от него глаза.

— Меня немножко укачало.

— Это все тот нахал на моторной лодке.

Опершись на локоть, Эльза глядела на озеро.

— Как не хочется отсюда уезжать… Прежде я так любила наш Любек, — сказала она, — а теперь…

Эгон нагнулся к ней.

— Нам нужно чаще встречаться! А может быть…

Он боязливо умолк. Сколько раз уже у него на языке вертелось это слово, которое он хотел сказать Эльзе и на которое у него так и нехватило мужества. Он любил её. Да, он любил! Он хотел бы сказать Эльзе, что самым прекрасным в жизни было бы для них стать мужем и женой. Но всякий раз, когда он хотел ей это сказать, перед ним возникал образ матери. Генеральша мечтала о другой жене для Эгона…

Он задумался, глядя в воду, бегущую из-под кормы. На её синем фоне так красиво вырисовывался нежный профиль девушки. О чем думает Эльза? Эльза широко раскрытыми, испуганными глазами глядела на медленно приближающийся берег.

26

Ошеломлённые быстротечностью событий, даже многие бывалые немецкие политики растерялись.

Среди людей, ступивших на стезю ошибок из-за утраты чувства времени и меры, был и генерал-лейтенант Курт фон Шлейхер — один из тех, кому Гитлер был обязан своим приходом к власти. Но шишка признательности была очень слабо развита у фюрера или вовсе у него отсутствовала. Былые заслуги Шлейхера (и не только Шлейхера) в счёт не шли, коль скоро Гитлер мог хотя бы только заподозрить в Шлейхере потенциального соперника или противника. Имя Шлейхера стояло теперь одним из первых в тайных проскрипциях Геринга и Гиммлера.

Это было удивительно потому, что ведь генерал Шлейхер издавна, ещё со времён падения монархии Вильгельма, считался едва ли не самым «политическим» генералом во всей германской армии. Его умению ориентироваться в политической обстановке, его чутью и ловкости Грёнер, Сект и Гинденбург были обязаны тем, что армия продолжала существовать, сохранив свой старый офицерский корпус со всеми его атрибутами, привилегиями и традициями, столь мало общего имеющими со словом «республика».

Это было тем более удивительно, что именно он, Шлейхер, был наиболее способным учеником Носке. Если бы Шлейхер не воспринял поучения Носке о том, что и для контрреволюции необходимы массы, хотя бы и обманутые, фашизм не имел бы такого предтечи, как «чёрный рейхсвер», и ему пришлось бы самому проделать чёрную работу физического уничтожения сопротивляющихся. А такая работа в лоб выбила бы из-под гитлеровцев последнюю подставку псевдомассовости их движения. В этом отношении добровольческие отряды, при помощи которых Носке усмирял рабочие восстания в Веймарской Германии, сослужили гитлеризму незабываемую службу. И было бы удивительно, что можно забыть такую услугу, если бы речь не шла об удивительной в некоторых отношениях памяти Гитлера.

Шлейхер знал Гитлера, знал его приёмы, знал, что он и его сообщники надеются на то, что должен прийти день, когда им удастся свести кровавые счёты со всеми инакомыслящими, не говоря уже об их врагах и противниках — нынешних и прошлых. И самым удивительным было то, что, зная все это, Шлейхер не верил в возможность самому попасть в число избиваемых. Именно в этом пункте, наиболее важном и даже роковом для его личной судьбы, чутьё ему изменило.

Он нисколько не был удивлён, когда перед его виллой в Нойбабельсберге остановился автомобиль Рема и штаб-шеф штурмовиков, пыхтя и отдуваясь, словно анемичное тепло берлинского июня было тропической жарой, взошёл на ступени балкона.

Шлейхер и Рем были старыми знакомыми. Да и не только знакомыми — именно у Шлейхера капитан Рем получил в своё время поддержку, которой ему нехватало в высших кругах рейхсвера, чтобы спасти от роспуска военизированные отряды гитлеровцев, из которых впоследствии сформировались СА и СС.

Рем верил в политический талант Шлейхера. Он хорошо помнил, как именно ему, этому Шлейхеру, удалось свалить правительство Мюллера, лишив его именем Грёнера диктаторских полномочий; Рем помнил, как именем рейхсвера был свергнут и Грёнер, для того чтобы уступить первую скрипку Брюнингу, а потом был отправлен на свалку сам Брюнинг, чтобы Шлейхер мог попытаться руками Папена доделать то, на что оказался не способен Брюнинг, — привести к власти фашизм. Наконец Рем не мог не помнить, что и Папен оказался не у дел именно благодаря все тому же Шлейхеру, продолжавшему действовать от имени и именем рейхсвера.

Но, пожалуй, самым важным, о чём Рем помнил в данную минуту, было то, что неблагодарность Гитлера стала на пути Шлейхера к личной диктатуре генерала или хотя бы к тому, чтобы на равных правах с Гитлером разделить власть над Германией. Рем хорошо знал цену салонной сдержанности генерала-политика. Он знал, что под умением говорить вполголоса и сохранять на лице маску высокомерного безразличия, перенятую у Секта, в Шлейхере скрывалась ненасытная жажда власти и способность пустить в ход любые средства для достижения этой власти и для уничтожения стоящих на пути к ней. Вот только Рему казалось, и в этом он был прав, что за последнее время Шлейхер утратил какую-то долю прежнего тонкого политического чутья и недопонимал смысла происходящего вокруг. Именно с целью кое-что разъяснить Шлейхеру и заставить его вступить в борьбу с неблагодарным Гитлером на стороне штурмовиков и его, Рема, штаб-шеф и приехал в Нойбабельсберг.

— Старшее поколение германской армии дало в вашем лице своего сильнейшего и последнего представителя в политику, — сказал Рем. — Оно больше не имеет резервов. От меры и направления вашей активности зависит не только судьба армии, но и судьба всей Германии…

Он говорил непривычно долго и, как казалось ему, очень убедительно.

Шлейхер слушал, и лицо его оставалось по обыкновению непроницаемым. Изредка он, не прерывая гостя, пододвигал ему рюмку вина или ящик с сигарами. Иногда Рем умолкал, полагая, что сказал уже довольно и пора бы Шлейхеру высказаться самому, но генерал только вежливо улыбался, отделывался каким-нибудь незначащим замечанием и снова принимал вид человека, готового слушать.

Чем дальше, тем больше это молчание генерала сбивало Рема с толку. Он же знал, что второго такого оратора и казуиста, как Шлейхер, не найти во всей армии, так какого же чорта он сидит подобно истукану. Словно речь не идёт об его собственной жизни?! Или он и этого не хочет понять, несмотря на всю очевидность?.. Может быть, и это нужно выложить ему начистоту? Хорошо, пусть так и будет.

— И, наконец, — решительно проговорил Рем, — я должен вам доверить то, чего вы, повидимому, не знаете: они уже сговорились между собой — Гитлер и его дружки, им остаётся только наметить день, наиболее удобный для того, чтобы перестрелять всех, кого они считают стоящими на их пути.

— Не слишком ли?.. — это были первые слова по существу дела, которые Рем услышал сегодня от генерала. Рему даже показалось, что нечто похожее на насмешливое выражение появилось на лице Шлейхера. — Первое, что следовало бы вспомнить всякому, кто замыслит что-либо против СА, а следовательно, и против вас лично, — декабрьский указ кабинета «об обеспечении единства партии и государства». Разве там не сказано, что партия и СА одинаково неотделимы от государства и являются носителями его идей? Разве там не сказано, что члены НСДАП и СА, как руководящие силы национал-социалистического государства, будут нести ответственность перед фюрером и государством?.. Всюду — партия и СА! Они неразделимы, они полноправные партнёры.

— У вас прекрасная память, генерал, — насмешливо проговорил Рем, — я тоже хорошо помню, что в этом указе сказано: заместитель фюрера и глава штаба СА будут членами имперского кабинета, чтобы обеспечить тесное сотрудничество партии и СА с государством. Я это помню. Но я не забыл и того, что сказано дальше в том же самом указе: устройство партии — «часть народного права», а организация её определяется волей фюрера. Слышите: волей фюрера, чорт побери! Не народ, не государство будут создавать это, чорт бы его драл, «право», а Адольф. — По мере того как Рем говорил, его лицо становилось багровым. — Он оставил за собою возможность, в качестве рейхсканцлера и главнокомандующего СА, определять порядок проведения в жизнь того, что он называет «правом». — Лицо его исказилось свирепой гримасой. В нем были ненависть, страх, презрение, все вместе. Сжимая кулаки, он выкрикнул: — Вот он и определил порядок применения! — Рем красноречиво провёл себя ладонью поперёк горла. — Мне и вам — всем тем, кого он боится.

— Всякому, кто задумает подобное, — с хорошо разыгранным спокойствием ответил Шлейхер, — следует оценить позицию рейхсвера. — Он говорил по обыкновению негромко, но так раздельно и чётко, что каждое его слово поневоле запоминалось и казалось особенно значительным. Чтобы придать своему напоминанию ещё больший вес, он повторил: — Рейхсвер!

— Рейхсвер?! — Рем деланно рассмеялся. — Вы, видно, не в курсе дела. А если я вам скажу, что в секретных инструкциях к проведению того, что Адольф называет «чисткой», прямо сказано: части рейхсвера должны прийти на помощь СС там, где сил охранных отрядов окажется недостаточно для осуществления указаний фюрера. Да, прошу вас, не удивляйтесь, но мне кажется, что господа с Бендлер утратили не только ясность понимания ситуации, но и желание твёрдо высказать своё мнение Гитлеру?.. Боюсь, что страх — вот что руководит теперь действиями и мыслями господ из военного министерства.

Он на мгновение задумался и смотрел на генерала словно в нерешительности: стоит ли говорить то, что просилось на язык, но что было, по существу, его главным козырем в сегодняшней беседе. Желание покончить со всем этим заставило его выложить и этот козырь:

— Мне совершенно точно известно, что ваше собственное имя содержится в списке, приготовленном на тот случай, о котором я говорил.

Даже у Рема, испытанного интригана, имеющего на совести не одну человеческую жизнь, нехватило развязности, чтобы сказать в лицо Шлейхеру, что его имя значится в описке приговорённых к смерти в ночь предстоящей расправы.

Шлейхер не мог не понять, о чём идёт речь, но лицо его выразило хорошо разыгранное удивление:

— О каком описке идёт речь?

Рему пришлось пояснить все своими словами. Шлейхер и тут слушал с видом сфинкса. Лишь когда Рем закончил, он с усмешкой ответил:

— Неужели вы верите в эту чепуху?! Кто же им позволит?

Рем искренно удивился:

— Вы готовы были верить всему этому: и намеченной дате и существованию списка, пока дело не дошло до вас…

Шлейхер согласно кивнул головой. Рем умолк. А Шлейхер все так же спокойно проговорил:

— Рейхсвер никогда не позволит.

— Вы говорите о себе? Именно о самом себе?! — воскликнул Рем.

Шлейхер ответил молчаливым кивком головы.

— Ну, так я вам скажу, — сердито крикнул Рем, — им ничего не стоит закрыть глаза даже на это… на вас… — опять не решился проговорить «на вашу смерть». — Эти господа способны разыграть роль Пилата… Скажу вам больше: я знаю, что они именно так и намерены сделать.

— Это ложь! Этого… не может быть!

— А между тем это именно так: они согласились на…

Видя, что он колеблется, Шлейхер пробормотал:

— Ну же, не стесняйтесь, — и сам договорил за Рема: — Они согласны на моё устранение от дел?

— Вовсе нет, — возразил Рем. — Они согласны на то, чтобы вас убрали совсем… Так же как меня.

При этих словах глаза Шлейхера испуганно расширились. Несколько мгновений он боролся с волнением, потом проговорил:

— Не может быть. Среди немецких генералов не найдётся такого подлеца, который…

Рем не дал ему договорить:

— Не стройте дурака! — Грубо крикнул он. — Поймите, наконец, что остался один способ укоротить Гитлеру руки — нам самим объединиться против него и действовать. Немедленно действовать! Иначе…

Он не договорил. Шлейхер молчал, так же как в начале беседы, предоставляя говорить Рему. И Рему пришлось снова доказывать, убеждать. Лишь тогда, когда больше нечего было сказать, когда все доводы были использованы, генерал, словно в забытьи, повторил:

— Он не посмеет…

— Уж не думаете ли вы, что можете его запугать бумажонками, которые держите против него? — со злобой спросил он.

Шлейхер знал, о чём идёт речь. Рем имел в виду личное дело Гитлера, которое велось когда-то в Мюнхене на агента-провокатора рейхсверовской контрразведки. Оно содержало вполне достаточно компрометирующих данных, чтобы сбить с ног любого политического деятеля. В своё время эта папка была взята из архива бюро сотрудником и личным другом Шлейхера полковником фон Бредовым и больше не вернулась туда. Гитлер знал об этой переписке. Но когда, став фюрером и рейхсканцлером, он приказал доставить ему эту секретную папку, намереваясь её уничтожить, её не смогли отыскать. Предпринятое расследование навело на след: последним, кто брал папку из архива, был полковник Бредов. В его служебном кабинете и на квартире были произведены осторожные обыски, о которых Бредов мог только догадываться, но против которых не было ни смысла, ни желания протестовать. Однако документ так и не был обнаружен. Гитлер был бессилен, но он не мог этого забыть. Документ дамокловым мечом висел над его головой.

Папка и не могла быть обнаружена, так как хранилась в тайнике, известном только Бредову. Этот тайник находился вне Берлина. Слежка за Бредовым ничего не дала. Дело, казалось, исчезло бесследно. Во всяком случае настолько бесследно, чтобы не попасть в руки Гитлера.

По данным гитлеровской тайной полиции, это исчезнувшее «личное дело» содержало материалы, тщательно подобранные Бредовым и Шлейхером в тот период, когда Шлейхер всячески противодействовал приходу Гитлера к власти и пытался протащить на канцлерское кресло его бывшего сообщника, ставшего яростным врагом фюрера, нацистского «теоретика» Грегора Штрассера. Из данных личного дела Гитлера (он же Шикльгрубер) явствовало, что 3 августа 1914 года он подал прошение баварскому королю с просьбой разрешить ему служить в 16-м баварском пехотном полку, хотя по закону он должен был, как австриец по происхождению и австрийский подданный, призываться в городе Линце. Гитлер мотивировал свою просьбу тем, что, постоянно живя в Мюнхене, полюбил Баварию как вторую родину и его сердце принадлежит его величеству Луитпольду — королю Баварии. Каковы были истинные мотивы этого ходатайства, остаётся тайной до сих пор.

Пройдя обучение в запасном батальоне 16-го полка, Гитлер отбыл с пополнением на Западный фронт. Но, несмотря на острую нужду в строевых солдатах, ощущавшуюся тогда германской армией, Гитлер умудрился за все четыре года службы не видеть окопа. Имея нашивку ефрейтора, он все время оставался вестовым при штабе полка. Было это результатом неудержимой любви начальства к ефрейтору или плодом необыкновенной ловкости самого Гитлера, но, закончив с концом войны свою «фронтовую деятельность», ефрейтор Гитлер предстал перед друзьями украшенным орденом Железного креста первого класса. Даже строевые офицеры получали его лишь за особые подвиги, связанные с проявлением высшей личной храбрости. Чтобы такой крест получить ефрейтору, нужно было совершить подвиг, о котором кричала бы вся немецкая печать, нужно было стать фигурой, сходной с русским казаком Кузьмой Крючковым. А между тем в истории полка, изданной после войны, даже не упоминается имя Гитлера.

Шлейхер произвёл тщательное расследование, надеясь установить, что Гитлер попросту самозванец и никто никогда его не награждал железным крестом, ленточку которого он с такой гордостью всегда носил в петлице. Было даже подготовлено опровержение напечатанной в нацистских брошюрах версии о том, что железный крест получен фюрером за то, что он один с револьвером в руке захватил французский пулемёт вместе с защищавшими его двенадцатью французами.

Эта надежда Шлейхера на громкий скандал не оправдалась, но ему удалось все же документально установить, что подвиг, приписываемый Гитлеру, никогда не был совершён ни им, ни кем-либо другим из солдат Западного фронта. Оказалось, что железный крест был пожалован Гитлеру специальным приказом Людендорфа уже много времени спустя после окончания всех боев в целях поднятия авторитета субъекта, пользовавшегося таинственной любовью командования. Это награждение было одним из звеньев цепи, которая приковывала каторжника Гитлера к галере фашизма, вынашивавшегося в недрах армии. Как выяснилось, крёстным отцом вестового-провокатора был Людендорф, сдавший его для дальнейшей эксплуатации Рему.

Все это и кое-что ещё, достаточно неблаговидное, и содержалось в «деле», подобранном Бредовым. Шлейхер и Бредов полагали, что, угрожая Гитлеру опубликованием таких документов, можно держать его в узде. Но выдать эту мысль Рему Шлейхер не был намерен. Сначала он сделал вид, будто бы не понимает, о чём идёт речь, а когда тот объяснил, то генерал разыграл возмущение: не полагает же Рем, что он, генерал-лейтенант Курт фон Шлейхер, способен заняться шантажом! Кажется, подобные средства не входят в арсенал прусского офицера! Это первое. А второе: он может заверить Рема честным словом, что упомянутых документов давно нет.

— Они больше не существуют, — невозмутимо солгал Шлейхер.

— Но ведь Бредов же взял их. Я знаю, что взял, — настаивал Рем.

Голос Шлейхера оставался попрежнему сух, спокоен и негромок:

— Да, Бредов взял их по моему приказанию. Я не хотел, чтобы что-либо, могущее когда-либо скомпрометировать господина Гитлера, хранилось в архиве. Хотя бы этот архив и был мало кому доступен.

— Уж не собираетесь ли вы меня уверить, будто действовали в интересах Гитлера? — насмешливо спросил Рем.

— Именно так я и действовал.

— И ради этого припрятали дело?

— Я приказал его уничтожить, — тоном, не допускающим сомнений, отрезал Шлейхер.

С минуту Рем смотрел в лицо генерала, пытаясь по его глазам угадать, может ли быть правдой то, что он сказал. Но глаза эти, как всегда, ничего не выражали, и лицо оставалось холодно-непроницаемым. Рем покачал головой:

— Если это правда, то такая глупость может вам стоить головы.

— Да ведь вы сами же только что говорили, что фюрера нельзя запугать подобными пустяками…

— Ну, кто знает?.. Может быть, с ним и можно было бы договориться… — неуверенно проговорил Рем и снова огорчённо покачал головой. Подумав, сказал: — Все-таки поразмыслите-ка… Остались считанные дни. Завтра может оказаться поздно раздумывать… А может быть, поздно уже и сейчас…

— Вы слишком мрачно настроены, — Шлейхер хотел казаться спокойным. Он сказал наставительно: — История не делается такими средствами.

— Каждому из нас хочется, чтобы история делалась им или хотя бы при нем. И никто из нас не может себе представить, что он уже лишний, что завтра все будет происходить без него… Совсем без него… всегда… А Адольф, мне кажется, думает именно так. Во всяком случае в отношении вас и меня.

Словно бы невзначай, Шлейхер задал Рему вопрос, и потому, что вопрос был неожидан и некстати, генерал рассчитывал получить на него ответ:

— А кто же из наших генералов дал вам основание думать, будто рейхсвер умоет руки в моей судьбе?

— Переговоры с фюрером вёл Гаусс… Не знаю: лично от себя или от имени остальных…

— Вот как… — неопределённо проговорил Шлейхер и поднялся в знак того, что хочет закончить разговор. — Весьма признателен за сообщение. Я подумаю обо всём, что слышал.

— Если для этого осталось время, — насмешливо повторил Рем. — Может быть, другой на моем месте уехал бы из Германии сегодня же…

— Вы полагаете, что покинуть страну следовало бы и мне? — с таким видом, словно это казалось ему абсурдом, спросил Шлейхер.

— На вашем месте я держал бы чемоданы наготове, — с прежней грубостью сказал Рем. — На этот раз Адольф решил не стесняться.

— Быть может, и вам пора… собирать чемоданы. — Не без иронии сказал на этот раз Шлейхер.

Рем энергично мотнул головой.

— Нет! — Его мясистая ладонь проделала быстро движение, как бы что-то отрубая: — У меня тут свои счёты. Я сведу их, чего бы это ни стоило.

— Даже головы?..

— Одна из двух голов действительно может упасть…

Стук захлопнувшейся за Ремом садовой калитки ещё висел в воздухе, а Шлейхер уже держал в руке телефонную трубку… Гаусс?! Пустяки. Этого не могло быть. Шлейхер поверил бы чему угодно, только не тому, что именно этот генерал мог его предать. Да и что значит предать?.. Ведь для того чтобы договориться с Гитлером, Гауссу необходимо было с ним видеться. А Александер не говорил Шлейхеру о чём-либо подобном. Мог ли Александер прозевать визит Гаусса к Гитлеру?.. Едва ли… Нет, положительно, этого не могло случиться. Шлейхер готов был прозакладывать голову, что Рем все это выдумал, чтобы его припугнуть…

Простая мысль, что, зная о свидании Гаусса с Гитлером, Александер мог скрыть это от Шлейхера, ему не приходила в голову. Чтобы допустить такое предположение, он должен был понять, что уже выпал из числа тех, кто мог верить Александеру, что он не нужен Александеру, так же как не нужен Гауссу и другим.

Шлейхеру и в голову не приходило, что его политическое чутьё, считавшееся самым тонким во всем рейхсвере, могло ему изменить настолько, что он перестал понимать происходящее… Нет, этого он не допускал… Нужно было только взять себя в руки, собраться. Разве не он, Шлейхер, когда-то поучал: «Заметили ли вы, сколько людей говорят о своих нервах? Как будто нервы нельзя держать в узде или будто нервы всегда нужно щадить? Глупость! Нервозность — только проявление трусости. Нервные люди не могут спать по ночам только потому, что они боятся ответственности. Я этой боязни не знаю, поэтому я спокойно сплю по ночам».

Итак, все дело в нервах. Распуститься — значит утратить чувство ответственности. Да, он всегда знал меру ответственности за свои слова и поступки. Да, он никогда не позволял нервам взять верх над рассудком. Неужели же именно теперь, когда, может быть, спокойствие ему нужно больше, чем в любой другой час его жизни, он может утратить спокойствие?.. Нет и нет!

Эти мысли летели у него в голове пока, по его просьбе, адъютантура округа устанавливала местопребывание Гаусса. К тому времени, когда произошло соединение, Шлейхер был уже спокоен. Вернее, казался себе спокойным.

Хотя Гаусс и не мог видеть собеседника, Шлейхер натягивал на лицо маску непроницаемости, которую так хорошо скопировал у Мольтке и Секта. Он ждал секунду, вторую, когда услышит голос Гаусса. Он намеревался ледяным тоном спросить о времени и месте, удобном для неотложного свидания.

Но вот прошли уже и третья и четвёртая секунды ожидания, а Гаусса все не было на том конце провода. Наконец в трубке послышался голос, но это не был Гаусс, а всего только его адъютант.

— Господин генерал-полковник Гаусс находится на заседании. К большому сожалению, я не имею возможности соединить ваше превосходительство с генералом…

По тому, сколько времени потребовалось на установление простого факта, что Гаусс «находится на заседании», Шлейхер понял: никакого заседания нет, Гаусс попросту не хочет с ним говорить. И по одному тому, что это было передано ему через адъютанта, который, конечно, знал, что никакого заседания нет, Шлейхеру, несмотря на все самообладание, захотелось бросить трубку в стену. Но он сдержался и холодно бросал:

— Благодарю…

Словно бы ничего и не случилось. Хотя случилось гораздо больше, чем он мог думать за минуту до этого: теперь он знал, он был уверен: Рем не солгал. Гаусс боялся с ним говорить. Значит, Гаусс действительно…

Шлейхер вызвал кабинет Александера. Он знал, что в эти часы Александер должен быть на службе, но ему и тут ответили, что полковника нет. Он позвонил Александеру на дачу, тут же в Нойбабельсберге, но и там полковника не оказалось.

«Глупая случайность» старался уверить себя Шлейхер. Но теперь инстинкт подсказывал ему, что это вовсе не случайность, а первые признаки той страшной пустоты, которая образуется вокруг человека, когда он выпадает из игры. Спокойствие покидало его. Он наспех предупредил Бредова, что сейчас будет у него, и отправился в Берлин.

Разговор с Бредовым не принёс утешения: признаки того, о чём говорил Рем, были налицо, — тревожные признаки приближения развязки, которая в исполнении Гитлера могла оказаться ужасной.

Шлейхер очутился в тенётах тех самых интриг, которые он с таким искусством и до сих пор не изменявшим ему успехом плёл в течение пятнадцати лет. Но он ещё не мог и не хотел поверить тому, что дело непоправимо. Он говорил Бредову:

— Настало время показать ему когти.

Бредов молчал.

Шлейхер терял спокойствие:

— Мы должны дать ему понять, что нанесение мне какого бы то ни было вреда будет означать опубликование самых компрометирующих обстоятельств жизни этого животного, — в раздражении говорил он.

Бредов отвечал тем же молчанием. Он только с беспокойством поглядывал по сторонам, словно опасаясь, что стены могут слышать этот разговор.

Его молчание вывело Шлейхера из себя:

— Дайте мне бумаги, я сам составлю публикацию, которая, в случае…

На этот раз Бредов не дал ему договорить.

— Бумаг… у меня нет.

Шлейхеру казалось, что он ослышался. У него едва хватило голоса, чтобы переспросить:

— Нет бумаг?!

Словно это выходило за грань мыслимого.

Бредов ответил было молчаливым кивком головы, но, видя выражение лица генерала, которому вот-вот сделается дурно, поспешил добавить:

— Я отправил их за границу.

— Сейчас… сейчас?

— Именно сейчас.

— Когда от них зависит все, зависит, может быть, моя жизнь?..

— Их нельзя было дольше держать здесь. Моя жена полетела в Швейцарию, чтобы положить их там на хранение.

Шлейхер уронил голову на руки. Едва слышно он бормотал:

— Вы сошли с ума, вы просто сошли с ума…

— Мы примем меры, чтобы получить копии, — сказал Бредов, но так неуверенно, будто и сам не верил в возможность того, что говорил.

— Вы сошли с ума! — повторил Шлейхер. — Когда улетела госпожа фон Бредов?

— Вчера.

— Куда?

Бредов снова опасливо огляделся и ответил неопределённо:

— В Швейцарию…

— Ах, боже мой, — воскликнул Шлейхер. — Они же всё равно знают, куда она улетела. Они же давали ей заграничный паспорт.

— Паспорт взят… совсем не туда, где будут храниться бумаги, — ответил Бредов.

— А вы не думаете, что за ней могут следить и там, везде…

— Конечно, — Бредов пожал плечами. Как контрразведчик он понимал, что уберечься от слежки гитлеровской службы было трудно. — Но я надеюсь, что следит за нами не кто иной, как Александер.

— Как бы не так… Они давно знают наши отношения с Александером. Конечно, за вами, а значит, теперь и за вашей женой следит Гиммлер. И то, что он будет знать местонахождение документов, — просто ужасно, — тоном отчаяния проговорил Шлейхер.

Он поднялся с кресла и стал в волнении ходить по комнате. На своём пути он притрагивался то к одной, то к другой вещи, брал со стола первые попавшиеся предметы и тут же рассеянно ставил их на своё место.

Бредов исподлобья следил за этой нервозной прогулкой.

— Место хранения бумаг останется нашей тайной, — уверенно проговорил он. — А что касается копий, то…

— Ну же?..

— Я должен сам вылететь в Швейцарию, чтобы их получить.

Шлейхеру пришло в голову, что если Бредов улетит, он останется тут совершенно один, без всякой к тому же гарантии, что Бредов вернётся. Ведь если дела оборачиваются так, как сам он только что говорил, самым разумным со стороны Бредова будет остаться в Швейцарии. Бумаги — капитал, с которым он просуществует. А здесь — нуля в затылок?.. Нет, Бредов должен остаться. Он единственный надёжный заложник за целость бумаг.

— Вы не должны лететь в Швейцарию, — поспешно проговорил он. — По вашему следу они уже наверняка доберутся до бумаг. Надо послать кого-нибудь другого.

Бредов достаточно хорошо знал Шлейхера, чтобы угадать возникшие у него опасения. Но на этот раз он ничем не мог его успокоить: послать следом за женой кого бы то ни было — значило открыть тайну, которой никто не должен был знать.

Разгорелся спор. В конце концов, Шлейхеру ничего не оставалось, как согласиться, потому что единственный человек, за которого он мог поручиться в этом деле, кроме Бредова, был он сам. Но не мог же он ни с того ни с сего лететь в Швейцарию. Обратиться в такие дни за паспортом — значило обнаружить свой страх перед Гитлером, то-есть выдать себя с головой… Но, боже правый, как хорошо было бы сейчас оказаться за пределами этой проклятой страны!..

— Хорошо, пусть будет так: вы летите. Но сделать это нужно немедленно, сегодня, тотчас же… — И вдруг лицо его просветлело, как от неожиданно пришедшей радостной мысли: — Я устрою вам это… — воскликнул он, — да, да я устрою все так, что они не будут знать, куда вы полетели…

Он тут же соединился по телефону с Нейратом, но по его недоуменно-взволнованным репликам, по тому, как ему пришлось убеждать министра иностранных дел в неотложности служебной поездки Бредова в Швейцарию, полковник понял, что из этого ничего не может выйти. Пока шёл этот бесполезный и, как казалось Бредову, ошибочный, — так как он обнаруживал ещё одному человеку их намерения, — разговор, он сам мучительно размышлял над тем, как действительно поскорее выбраться из Германии. Непривычная нервозность Шлейхера передалась и ему. Ему самому уже начинало казаться, что земля под ним горит, что нельзя терять ни часа — нужно немедленно показать Гитлеру камень, который они для него припасли.

К тому времени, когда Шлейхер в раздражении бросил телефонную трубку на рычаг аппарата, у Бредова было готово решение: копии документов должны быть как можно скорее доставлены Гитлеру. Ему самому прямо в руки, без посредников! Чтобы он оценил по достоинству не только их угрожающий смысл, но и действительную готовность Бредова не передоверять тайн фюрера никому на свете. Шлейхер?.. Ну, в конце концов это уж дело генерала, как он сумеет выбраться из передряги. На то он и «генерал от политики»! Сейчас Бредов должен думать о себе самом.

Он с решительным видом поднялся и сказал:

— Я все беру на себя… Сегодня я буду в Швейцарии.

— Как? — вырвалось у Шлейхера.

— Это…

Предупреждая обидный отказ, Шлейхер тут же поправился:

— Да, да, конечно, не говорите ничего… Важно, чтобы вы сами были уверены в безошибочности… И да благословит вас бог.

Он протянул полковнику руку.

Бредов, не теряя ни часа, приказал подготовить военный самолёт для служебного полёта в Мюнхен. Через три часа он уже сидел в приёмной папского нунция в Мюнхене кардинала Эудженио Пачелли. Именно с помощью этого представителя святого престола была у него ранее организована отправка бумаг в луганский банк, носивший несколько странное название — «Институт религиозного дела». Это был банк, принадлежащий Ватикану. Бредов избрал его, так как полагал, что при любых политических ситуациях, при любых потрясениях, какие могли произойти в Германии, папский Рим останется противником Гитлера. Фюрер успел зарекомендовать себя в качестве грубого нарушителя всех традиций в отношении церкви, как правитель, попирающий христианство и готовый навсегда изгнать его из пределов Третьего рейха, чтобы заменить его новоявленной религией древнегерманского бога Вотана.

Бредов знал многое, но не знал всего. А в данном случае это «все» заключалось в том, что ссора Гитлера с Ватиканом была игрой. Эту игру оба — Гитлер и папа — вели с большим азартом. Этот азарт многие и принимали за искренность вражды. А действительной целью игры Берлина с Ватиканом вовсе не был разрыв. Напротив того, цель заключалась в союзе. Но каждая сторона хотела заключить этот союз на наиболее выгодных для себя условиях. Бредов был одним из многих, кто верил лицемерному азарту папы и его иерархов, налево и направо анафемствовавших «нацистских безбожников». Бредов, как и многие другие, считал папский Рим непримиримым врагом Гитлера. Врагом Гитлера считал он и одного из искуснейших дипломатов Ватикана и одного из лицемернейших кардиналов — папского нунция в Мюнхене Эудженио Пачелли.

Бредов и Пачелли давно знали друг друга. Кардинал не имел ничего против того, чтобы услужить офицеру, который достаточно много сделал в своё время на глазах кардинала для подавления светской власти в Баварии и для утверждения там влияния католиков. Для Пачелли ещё не наступило время, когда следовало открыто предпочесть интересы Гитлера интересам любого другого немца. Пока ещё и Пачелли самому казалось полезным припугнуть бывшего мюнхенского сыщика. Особенно, если это можно сделать чужими руками, не вмешивая в эти грязные дела римскую церковь. Как многие люди, являющиеся обладателями множества чужих тайн и привыкшие поэтому считать себя на голову выше других, Бредов никогда не задумывался над тем, что какая-либо из его личных тайн, которую он хотел сохранить, может стать достоянием другого. Эта ошибка бывает свойственна многим работникам разведки. Если они работают внутри своей страны, то такая наивность ведёт обычно к утрате служебной тайны и проистекающих из неё преимуществ перед объектом этой тайны. Если разведчик работает в чужой стране, утрата чувства реальности может стоить ему даже головы.

На этот раз Бредов, старый и опытный контрразведчик, и совершил именно эту обычную ошибку, означающую в его профессии начало конца: не дал себе труда тщательно проанализировать все детали дела, каждый свой шаг и каждое побуждение своего контрагента. Поэтому он и позволил себе вообразить, будто этот контрагент, кардинал Пачелли, пряча его, Бредова, архив, оказывает простую дружескую услугу союзнику. Он даже не спросил себя, может ли кардинал знать содержание документов, которые согласился спрятать в папском банке?

Бредов изложил своё дело кардиналу, исходя из того, что тому ничего неизвестно.

Пачелли тотчас согласился ему помочь. Он соединился по телефону с дирекцией «Института религиозного дела» в Лугано и узнал, что портфель с документами сегодня депонирован в сейф этого банка особой, прибывшей из-за границы.

— Не знаете ли, — спросил кардинал по телефону, — эта особа уже покинула Лугано?

— Нет, ваша эминенция, — был ответ, — она ещё не завершила необходимых формальностей.

— Эта особа оставила вам свой адрес в Лугано?

— Конечно.

— Вы можете её тотчас отыскать?

— Конечно.

— Сделайте это и соедините меня с нею по телефону как можно скорее.

Меньше чем через час фрау Бредов услышала в трубке голос своего мужа. Она узнала, что ей следует немедля снять копии с документов, переданных в банк, и привезти эти копии в Германию.

Словно не веря тому, что слышит, она ещё и ещё раз просила полковника повторить распоряжение. Напоследок спросила:

— Это, правда, ты?..

Словно перестала верить своим ушам.

То, что каждое слово этого телефонного разговора записано на ленту и сегодня же будет известно гестапо, не беспокоило Бредова. Бумаги были вне сферы деятельности Гиммлера и Александера, а то, что Гитлер будет знать об их существовании и даже о том, что они в руках Бредова, не могло помешать плану Бредова. Скорее даже могло ему помочь.

Через два дня госпожа Бредова вышла из самолёта на аэродроме Темпельхоф и тотчас отправилась домой, крепко сжимая в руке ридикюль из плотной кожи. Только войдя в кабинет мужа она решилась разжать затёкшие пальцы и, выпустить ридикюль. Полковник тотчас же, не раскрывая ридикюля, запер его в письменный стол и сообщил Шлейхеру по телефону о возвращении жены.

План действий был у него готов: копии документов Гитлера должны быть доставлены фюреру сегодня же ночью. Для этого Шлейхеру следует попросить аудиенции. Он надеялся, что фюрер не откажет, если полковник выставит достаточно вескую причину необходимости свидания; может быть, даже придётся осторожно намекнуть на суть дела.

Было двадцать восьмое июня, и секретариат Гитлера ответил, что фюрер не может соединиться с полковником, так как отбыл из Берлина. Проверив ответ, Бредов через полчаса узнал, что Гитлер действительно улетел на Рейн. Предполагалось, что он вернётся к тридцатому, тогда Шлейхер, вероятно, и сможет его увидеть.

Бредов растерянно смотрел на вынутый из стола ридикюль. Было похоже на то, что следовало, не теряя ни минуты, лететь за Гитлером: слухи о том, что предстояло тридцатого июня, уже проникли в разведку. Да, самое правильное — отвезти копии на Рейн.

Бредов достал из кармана ключик и отпер ридикюль. Лежавшая в нём плотная папка была перевязана крест-накрест бечёвкой. Бредов распустил узлы и раскрыл папку. Перед ним лежала пачка старых берлинских газет. Таких старых, что углы их даже пожелтели. Бредов в бессилии опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Операцию по добыванию «досье Гитлера» нельзя было назвать просто тонкой. Она требовала не только искусства, но и высокой деликатности. Геринг долго колебался в выборе её исполнителя. Тут было много обстоятельств, мешавших передать поручение агентуре гестапо. Первым из них было то, что сам Гиммлер охотился за этой вожделенной папкой. Удайся похищение кому-либо из его людей — папка минует руки Геринга. А он готов был отдать многое за то, чтобы обладать этим средством нажима на своего «дорогого фюрера». С другой же стороны, человек, которому Геринг поручил бы похищение документов у выехавшей в Швейцарию госпожи фон Бредов, никоим образом не мог не принадлежать к аппарату гестапо. Появление такой фигуры на горизонте было бы обнаружено наблюдением Гиммлера, и эта фигура была бы без промедления убрана с горизонта, будь то в Германии или за границей.

Задача начала было казаться Герингу невыполнимой, когда на память ему пришло имя Кроне…

Милый, умный Кроне!..

Геринг радостно хлопнул себя по лбу: кто же, как не Кроне, преданный ему душой и телом, должен выполнить это поручение?!. У Геринга ни на минуту не рождалось сомнения в том, что Кроне готов предать интересы Гиммлера в его, Геринга, пользу.

Кроне вылетел в Швейцарию и вернулся оттуда следом за женой Бредова.

В день, когда Бредов убедился в том, что перед ним лежит искусно сделанный дубликат ридикюля его жены, жирная рука Геринга плотоядно поглаживала сафьян настоящего ридикюля. Он с торжеством вложил ключик в замок и осторожно, словно это был хрупкий древний папирус, вынул сложенную вдвое и обвязанную крепким шнуром папку — такую знакомую жёлтую папку «личного дела». Да, да, именно так: «Личное дело ефрейтора Адольфа Гитлера (Шикльгрубера)».

Толстые пальцы министра долго и неловко распутывали узел шнура. Так и не справившись с этим делом, Геринг разрезал его и нетерпеливо развернул папку. Перед ним лежали пожелтевшие от времени газетные листы, тщательно вшитые в папку.

Геринг откинулся в кресле. Кровь бросилась в голову. Багровая завеса закрыла от него мир, и удары крови в висках застучали тяжкими молотами. Он судорожно, с хрипом, вцепился в край стола. Ему казалось, что это — конец…

Но вот кровь начала отливать от головы. Геринг снова обрёл возможность видеть и соображать. Первое, что вошло в поле его зрения, — ридикюль из сафьяна и жёлтая папка. Одним движением руки Геринг сбросил все это на пол. Неуверенно поднялся и с остервенением отшвырнул папку ногой ещё дальше. Рыча, как раненое животное, побрёл к двери, с трудом передвигая невыносимо тяжелевшие ноги. Это было длинное путешествие: итти приходилось вокруг всей огромной комнаты, чтобы иметь возможность держаться за стену.

На полпути в сознание проникло резкое жужжание. Ещё в ещё. Геринг несколько раз удивлённо моргнул и оглянулся на столик с телефонами. Да, это был его личный, самый секретный телефон. Геринг с трудом вернулся к столу и взял трубку. Сразу узнал голос Кроне:

— Экселенц, это ужасно: нас провели!

— Сопляк! — прохрипел Геринг и, выпустив трубку, всем телом упал прямо на загромождавшие стол телефонные аппараты.

На том конце провода Кроне осторожно опустил трубку на рычаг. Его тонкие губы едва заметно раздвинулись в усмешке. Ему нравился результат операции: документы были слишком интересны, чтобы передавать их Герингу. Толстяк очень обманывается, воображая, будто Кроне предаёт интересы своего непосредственного начальника Гиммлера во имя необыкновенной любви к туше имперского министра, ради жалких «милостей», которые может излить на него «наци No 2»! У Кроне есть свои хозяева. Им он служит, и их милости его интересуют. Милости в долларах, регулярно поступающих на текущий счёт в «Нэйцшл сити бэнк», а не подачки от случая к случаю в жалких гитлеровских марках. Не может же он сказать Герингу, что его интересуют доллары Ванденгейма!

Избегая свидания с Герингом, Кроне потратил следующий день на то, чтобы изготовить микропленку с бумаг личного дела Гитлера. Микропленка была тщательно упакована в крошечный патрон и, одному Кроне известными путями, очутилась на письменном столе Фостера Долласа. Для Джона Ванденгейма такое «сырьё», как плёнка, не представляло интереса, как, впрочем, и самая папка могла бы его заинтересовать лишь тогда, когда в ней появится надобность при каких-нибудь переговорах с немцами. Тем не менее Доллас считал необходимым увеличенную с плёнки копию гитлеровского досье представить хозяину. Изготовление такой копии и было им поручено лучшему эксперту. Но каково было недоумение Долласа, когда этот эксперт решительно заявил ему:

— Фальшивка!

— Что?!

— Я говорю: это не подлинник, а всего лишь хорошо изготовленная подделка «личного дела Гитлера».

— С чего вы взяли?! — грубо крикнул Доллас.

— Если вы мне не верите, можете проверить это в самых авторитетных учреждениях, — невозмутимо ответил эксперт.

— Не говорите глупостей! — не унимался Доллас. — За этот документ заплачены огромные деньги.

— Это не довод… По миру ходило пять «подлинных» Джоконд, ни к одной из которых никогда не прикасалась кисть Леонардо. За каждый из этих «подлинников» был» уплачены сказочные суммы. От этого ни один из них не стал подлинней.

— Негодяй!

— Простите…

— Ах, перестаньте! Это относится не к вам. Я зарою живьём в землю того, кто прислал эту гадость.

Эксперт покачал головой.

— Не делайте скороспелых выводов об этом человеке, — сказал он. — Он сам мог добросовестно заблуждаться насчёт подлинности досье.

— Каждый обязан был знать, что покупает.

— Распознать фальшь этого документа может только настоящий специалист. Подделка выполнена довольно тонко.

— Тонко, тонко! — передразнил его Доллас и отёр об штаны вспотевшие ладони. — Эта «тонкость» будет теперь висеть на моем счёту… Кто оплатит мне её стоимость?

— Я не утверждаю, что тут фальсифицировано содержание документа. Скорее всего, оно идентично оригиналу и может принести вам пользу, при условии, что подлинник не находится в руках самого Гитлера.

— Он так же стремится получить его, как мы.

— Тогда вам не о чём печалиться. Мы можем попытаться изготовить по этой копии экземпляр, которого он и сам не отличит от подлинника.

— Ну да, — иронически воскликнул Доллас. — Теперь плати вам, а потом какой-нибудь эксперт там, у Гитлера, заявит, что ваша копия — всего только грубая фальшивка.

— Этого не случится, — авторитетно заявил эксперт. — Я ручаюсь за всё, что выходит из моей лаборатории.

Доллас смахнул ладонью росу пота, выступившую на его голом черепе, и снова отёр руку о штаны, нисколько не стесняясь брезгливо поморщившегося эксперта.

— Нет, — сказал он решительно, — мы должны иметь подлинник. Только подлинник… И мы его добудем.

— Желаю успеха, — иронически проговорил эксперт.

Если бы стоило верить в сверхъестественные силы, то, может быть, можно было бы поверить и тому, что при помощи неких флюидов мысли американского эксперта были рождены тем, что действительно происходило за много тысяч километров от Нью-Йорка, в тихом рабочем кабинете папского нунция в Мюнхене кардинала Эудженио Пачелли.

Скромный монах-иезуит, не глядя в глаза кардиналу, с «видом не заносчивым, но и не слишком униженным», как того требовал устав ордена, ровным голосом докладывал о том, что поручение нунция выполнено луганским банком «Институт религиозного дела»:

— …Подлинник личного дела этого человека, — говорил монах, не называя имён, — изъят у владелицы и представлен вашей эминенции. Копия с дела — в руках того, кто стремился захватить документы для доставки некоей высокой особе в Германию…

Пачелли понял, что речь идёт об агенте Геринга, преследовавшем фрау Бредов.

— Надеюсь, — сказал он, — копия достаточно хороша.

— Мы в этом уверены, монсиньор.

— А что получила владелица?

— Пачку старых газет, монсиньор.

При этих словах едва заметная улыбка промелькнула на лице кардинала. Черты иезуита оставались непроницаемо спокойными.

— Значит ни владелица, ни те, кто за нею стоит, не смогут использовать даже копию в целях шантажа государственного деятеля, чьё имя они желали замарать?

— Если только им не удастся сделать это при помощи старых номеров «Брачной газеты».

На этот раз Пачелли не счёл нужным скрывать улыбки:

— Недурной «брак» предстоит её обладателям.

Полузакрыв глаза, он представил себе фигуру Шлейхера, для которого, он знал, работал Бредов. Он вовсе не был уверен в том, что для Шлейхера подобный подарок не равносилен смертному приговору…

— Благодарю вас, брат мой, — мягко проговорил нунций, — господь да благословит вас за ваше усердие. Я в самых лестных выражениях донесу его святейшеству о вашей прекрасной работе и не сомневаюсь: святой отец не оставит вас своим апостольским вниманием…

Монах склонил голову под благословением кардинала.

После его ухода Пачелли снова раскрыл доставленный ему из Лугано портфель с «делом Гитлера», ещё раз просмотрел компрометирующие документы. От удовольствия он даже потёр руки: с этих документов будут изготовлены копии. Они будут неотличимы от подлинников. Через папского нунция в Вене кардинала Иницера Пачелли препроводит копии австрийскому канцлеру Дольфусу, который обещал пополнить «дело» только ему одному известными, ещё более пикантными подробностями из биографии фюрера. В полном виде это досье представит собою документ разительной силы. Оставаясь в руках Пачелли, подлинники будут служить могучим оружием в делах, которые ему предстоит иметь с Гитлером.

Он ещё раз нежно свёл над папкой концы пальцев — тонких и длинных, с тщательно отточенными ногтями, словно призывая благословение всевышнего на ценные документы.

Через день, отдавая секретный приказ об изготовлении копий для Дольфуса, Пачелли и не подозревал, что это будет то, что на языке канцеляристов называется «копия с копии». Он не знал, что подлинное досье вовсе не было в его руках — оно уже лежало в сейфе «чёрного папы» — генерала ордена иезуитов кардинала Ледоховского.

Копии были изготовлены и препровождены кардиналу Иницеру для Дольфуса.

27

Все складывалось прекрасно. Рем разрешил Отто отпуск. Даже выдал некоторую сумму на лечение, посоветовав запивать всякое лекарство коньяком. С этим толстяком можно иметь дело!

Сияющий, стряхнув с себя, все тревоги, Отто пришёл в «Альпийский цветок». Весело насвистывая, он наблюдал за тем, как проворные руки Сюзанн укладывали чемоданы. Жизнь наладится! Нужно только удрать отсюда. Какой-нибудь тихий пансион приютит его на две недели отпуска. Он не оставят здесь своего адреса.

Через час наёмный автомобиль катился по прибрежной дороге на север. До поезда оставалось ещё довольно много времени. Отто решил позавтракать в Кальтенбрунне. Он не был большим поклонником природы, но открывшаяся с веранды кафе панорама очаровала даже его. Он молча курил, не обращая внимания на болтовню Сюзанн, когда к столику подошла кельнерша.

— Вас просят к телефону.

— Вы ошиблись, фройлейн! Меня никто не может вызывать, — сказал Отто.

— Простите, я думала, вы капитан фон Шверер!

— Нет, я не тот, за кого вы меня приняли!

Будь что будет, он не подойдёт к телефону и не вернётся в Висзее!

Здесь, вдали от Рема, было беззаботно, спокойно. Отто не спешил. Наконец он расплатился. Но в тот момент, когда он уже собирался надеть фуражку, около кафе, скрипнув тормозами, остановился автомобиль. Из-за руля выскочил худощавый человек и взбежал по ступеням. Отто едва не выронил фуражку: перед ним стоял Кроне.

— Проводите девчонку и немедленно возвращайтесь в Висзее!

— Но… я получил отпуск.

— Вы получите отпуск тогда, когда я прикажу вам его взять. Через два часа я буду звонить вам в «Альпийский цветок».

С этими словами Кроне уселся за столик.

В Висзее Хайнес встретил Отто таким взглядом, что тот почувствовал холодок, пробежавший по спине. Можно было подумать, что Хайнес знает истинную причину его возвращения и только делает вид, будто верит наскоро придуманному рассказу.

Весь следующий день прошёл в непрерывных совещаниях Рема с приезжавшими и вновь уезжавшими предводителями штурмовиков. Вечером 28 июня Отто снова пришлось сопровождать Рема в Мюнхен. На этот раз не было молчаливых шпалер штурмовиков на улицах. Они собрались в казармах.

Окончательный смысл всего происходящего стал Отто ясен после эпизода в казарме личной охраны Рема. Под мрачными сводами старинного зала сидели здоровенные детины, один другого страшней. На этот раз они были в форме. Из-за голенищ сапог торчали стальные прутья. При входе Рема все вскочили. Лес рук поднялся в приветствии:

— Хайль Гитлер!

Рем остановился на пороге, расставив толстые, как бревна, ноги. Его налившиеся кровью глазки сверкали, шея раздулась над воротником.

Не очень громко, но так, что это дошло до каждого, он хрипло скомандовал:

— Отставить!

Руки штурмовиков опустились. Наступило удивлённое молчание. Рем произнёс почти по складам:

— Вы приветствуете только меня!

Он обошёл штурмовиков, испытующе вглядываясь в их лица. Вернувшись к двери, влез на стул и оглядел собравшихся.

— Ну?

В ответ кто-то крикнул:

— Хайль Рем!

Хриплый рёв сотни глоток потряс своды зала:

— Хайль Рем! Хайль Рем! Хайль Рем!

Рем с трудом слез со стула, показав штурмовикам туго обтянутый коричневыми штанами зад.

Из этого немногословного собрания Отто понял больше, чем за все предыдущие дни размышлений. Он должен был стиснуть зубы, чтобы не ляскнуть ими от страха на виду у всех:

Рем вернулся в Висзее к утру 29-го. Отто не успел раздеться, как послышался телефонный звонок. Его требовал Кроне, — сейчас же, как можно скорее!

Местом их встречи, как всегда, была маленькая комната укромного домика, прятавшегося в густой рощице на склоне Цвергельберга. Отто ни разу не видел в этом домике ни одной живой души, кроме самого Кроне. Но на этот раз за столом против Кроне сидел человек среднего роста с продолговатым бледным лицом. Он был в плаще с поднятым воротником. Он сидел согнувшись, обхватив ладонями стакан с горячим молоком, которое отпивал медленными, осторожными глотками. Здороваясь с Отто, он не назвал себя. Отто неприятно поразила рука, которую небрежно сунул ему незнакомец, — она казалась совершенно лишённой костей и не ответила на пожатие. Словно Отто сжал горсть податливых холодноватых червей.

За пенсне почти не было видно глаз незнакомца. Свет падал на стекла так, что Отто видел в них только крошечное отражение лампы. Но он был уверен, что взгляд незнакомца устремлён на него. Отто опустил глаза и стал наблюдать, как на поверхности молока образуется тонкая дрожащая пенка; благодаря яркому боковому освещению он различал мельчайшие, как рисунок муара, складочки на этой пенке, и ему казалось, что самое важное — не потерять из виду, как формируется трепещущий рисунок.

Незнакомец подул на молоко — пенка сморщилась. Он сделал глоток и вопросительно взглянул на Кроне.

Кроне приказал Отто рассказать о поездке с Ремом в Мюнхен. Отто хотел отделаться коротким пересказом того, что видел, но всякий раз, когда он замолкал, опуская какую-нибудь деталь, незнакомец быстро поднимал на него взгляд, и слова сами слетали с языка Отто.

Когда Отто кончил рассказывать, человек в пенсне допил молоко и встал. Воротник его плаща отогнулся. Отто увидел шитьё чёрного мундира. Такое шитьё мог носить только один человек во всей Германии. Этим человеком был Гиммлер… Гиммлер прошёлся по комнате. Остановился и молча кивнул Кроне. Тот сказал, обращаясь к Отто:

— Темнота наступает к десяти. В десять вы вызовете Рема к задней калитке сада…

При воспоминании о Хайнесе тошнота поднялась к горлу Отто. Но возразить не было сил.

— Вы должны иметь оружие, — сказал Кроне.

Отто облизал пересохшие губы:

— Оно при мне.

— Покажите!

Отто положил в руку Кроне маленький маузер. Кроне вынул обойму и осмотрел патроны.

— Нет, — сказал он и достал из кармана другой пистолет. Он показал Отто красные головки разрывных пуль.

Отто нашёл в себе силы сказать:

— Но… это невозможно…

На лице Кроне появилась улыбка, та самая вкрадчивая улыбка, какую Отто запомнил с их первого свидания.

Он покорно взял пистолет.

За окном послышалось шуршание шин по песку. Кроне выглянул и сказал Гиммлеру:

— Ваш авто.

Гиммлер ушёл, не попрощавшись.

Отто так и не услышал его голоса. Автомобиль уехал. Кроне достал из буфета бутылку коньяку, налил большую рюмку и пододвинул Отто.

— Я вас рекомендовал, а вы ведёте себя, как школьник.

Отто медленно выпил коньяк.

— Я не смогу оставаться у штурмовиков, — сказал он.

— Ваша работа не станет обременительней от перемены места. — Кроне поднял рюмку. — За здоровье личного адъютанта генерала фон Гаусса!

— Опять рейхсвер?!

Кроне взглянул на часы.

— Теперь — в постель, — сказал он. — Можете спать до вечера.

Придя на виллу, Отто узнал, что Рем и Хайнес в саду. Он обошёл всю центральную часть парка. В одной из боковых аллей он издали увидел тощую тень Хайнеса. Отто свернул в кусты и осторожно, по газону, подошёл с другой стороны к скамейке, на которую только что сели Хайнес и Рем. Отто понимал, что если его здесь увидит кто-нибудь из охраны Рема, то его не спасёт даже положение адъютанта.

Отто слышал каждое слово. Рем говорил громко:

— Гитлер сам назначил тридцатое июня. Он сказал: «Я вынесу своё решение там, на встрече командиров в Висзее».

— Вот сволочь!

— Он будет здесь в моих руках.

— Вся прислуга у «Хайнцельбауэра» сменена.

— Чорт с нею!

— Люди Гиммлера заполняют все окрестности.

— Чорт с ними!

— Ты стал непозволительно самонадеян. Эти сволочи держат камень за пазухой. А какой — не могу понять. Геринг распустил всю свою личную охрану, — задумчиво произнёс Хайнес.

— Дурак, это были мои лучшие люди. Я уступил их ему.

— Поэтому он и заменил их эсесовцами, которых притащил из Франконии. Далюге вызван из Померании. Все это мне не нравится.

— Перестань каркать, — раздражённо проворчал Рем. — Я им ещё покажу, кто я такой!.. Всем! И Адольфу и генералам вместе с господами из Клуба Господ. Додуматься до того, чтобы заставить Союз офицеров исключить меня из списков!.. Меня!

— И после этого они хотят, чтобы штурмовики им в чём-нибудь верили… Когда же приедет Карл?

— Должен быть с минуты на минуту. Он чего-то боялся, говорил о каких-то документах.

— Он прислал их мне. Это описание поджога рейхстага.

— Ах, это! Он советовался со мною. Я сказал ему: не писать слишком откровенно. Не вставил ли Карл какие-нибудь имена, которые не следует опубликовывать? — обеспокоенно спросил Рем. — Уж нет ли там и нас с тобою?

— Да, он нас называет.

— Дай, дай сюда, — сказал Рем. — Даже если уберут Карла, мир ещё не будет разрушен и нам с тобою нужно будет жить.

— Не думаю, чтобы дело ограничилось Карлом.

— Вечно ты хнычешь. Дай же письмо!

Хайнес неохотно протянул Рему конверт. Рем вынул лист и попытался что-либо прочесть при свете зажигалки.

— Что за чорт, я ничего не могу разобрать.

— Да, вечером плохо видно. Карл написал это на жёлтой бумаге.

— Что за глупость!

— Это та, неразмокающая. Мы взяли у Александера.

— А! — Рем сложил конверт вдвое и сунул в нагрудный карман. — Прочту дома.

— Только верни, смотри.

Внезапно Хайнес вскочил и вгляделся в кусты:

— Кто там?!

Он раздвинул ветви.

Отто стиснул зубы и задержал дыхание.

— Твои нервы ни к чорту! — сказал Рем.

— Мне стоит труда заставить себя не пристрелить этого твоего Шверера.

— Что ты против него имеешь?

— Он их человек. У Геринга и Гиммлера чересчур много денег, чтобы нам с ними тягаться. Нужно как можно скорее договориться с Рейнландом.

— Они сами придут ко мне договариваться.

— Деньги, деньги, Эрнст. Без них — крышка.

— Они потекут, когда выяснится, что сила на нашей стороне.

— Не знаю, Эрнст, право не знаю… Мне кажется, это не та последовательность: деньги там, где сила. Не обстоит да дело наоборот: сила там, где деньга?

— Без меня всем им крышка: и Круппу и Тиссену — всем.

— Они договорились с Гитлером у тебя за спиной.

— Дай мне только захватить его самого.

— А если он не придёт?

— Тридцатого утром он будет здесь!

Рем поднялся и, взяв Хайнеса под руку, пошёл к дому.

— Тебе нужно полечить нервы, старина.

…Гитлер должен приехать тридцатого! Знал ли об этом Кроне? Весь район наверняка будет под усиленной охраной. Отто не успеет сделать и шагу после своего выстрела… Холодный озноб охватил его. Связаться с Кроне не было возможности. Приходилось действовать на собственный страх и риск. А Хайнес, словно предчувствуя что-то, ни на шаг не отходил от Рема.

Вскоре на вилле стали заметны приготовления к приезду важных гостей.

Отто взглянул на часы: без десяти десять:

— Мне нужно вам доложить кое о чём, — набравшись храбрости, сказал он Рему.

— Докладывайте, — ответил тот.

Отто оглянулся: всюду был народ.

— Может быть, выйдем в сад? Мне бы хотелось…

Рем вышел на веранду. Отто ощупал карман, где лежал пистолет Кроне. В тот момент, когда они уже спускались по ступенькам к аллее, сзади послышались тяжёлые шаги.

— Алло! Эрнст, вернись-ка, ты тут нужен!

Это был Хайнес.

Взяв Рема под руку, он настойчиво повёл его назад, к дому, и, оставив его там, вернулся, жестом пригласив Отто следовать за ним.

Хайнес направился прямо туда, куда Отто собирался отвести Рема. Шагов за десять до калитки Хайнес остановился и резко бросил:

— Вы глупец, Шверер! Эта игра не для вас.

Рука Хайнеса мелькнула в воздухе. Отто быстрым движением уклонился от наведённого на него пистолета и послал в голову Хайнеса разрывную пулю. В то же мгновение Отто увидел почти рядом с собою Кроне.

— Кто это?

— Хайнес, — пробормотал Отто.

— О, идиот!

Быстро обшаривая карманы убитого, Кроне не слышал, как в боковой аллее раздались быстрые шаги. Отто сразу узнал тяжёлую походку Рема. Та же уверенность, что внезапно овладела Отто, когда он увидел направленный на себя пистолет Хайнеса, руководила им теперь. Он нагнулся к обронённому Хайнесом пистолету. Прежде чем Кроне успел поднять голову, Отто выстрелил ему в спину.

— Что это! — задыхаясь, крикнул Рем.

— Вот… он стрелял в Хайнеса!

Хриплый вопль вырвался из груди Рема:

— Эдмунд?!

— Эдмунд… — бормотал Рем. — Сволочи!.. Вот с кого они начали… — Он тяжело поднялся, ткнул ногой тело Кроне. — Нужно было взять его живым!

— Я думал, что успею спасти Хайнеса.

Несколько человек бежали со стороны дома. Первым подбежал Карл Эрнст. Мельком взглянув на трупы, он крикнул:

— Скорей! Мы должны уехать сейчас же…

Рем неуклюже побежал по аллее. Отто остался в тени деревьев.

Прочь отсюда! Как можно скорее и как можно дальше… Отто рванул железную калитку и в тот же момент получил сильный удар по голове.

Он не помнил, как его подхватили и бросили в автомобиль. Несколько охранников прыгнули в машину, и она исчезла в темноте.

Автомобиль, увозивший Отто, был уже далеко, когда Кроне зашевелился и, отталкиваясь от земли локтями, пополз к калитке.

В голове гудело так, словно тут, совсем рядом, работал авиационный мотор. Отто осторожно разомкнул веки и увидел, что лежит в самолёте, на полу между креслами. В креслах сидят люди. Их сапоги у самого его лица.

Над Отто раздался насмешливый возглас:

— Эй, ребята, он пришёл в себя!

— Врач велел сделать ему укол, — произнёс другой голос.

Отто сделал попытку привстать, но сапог эсесовца прижал его к полу.

— Ну, ну, спокойно! Эсесовец нагнулся со шприцем в руке.

— Я сам, — пробормотал Отто.

— Валяй!

Но второй эсесовец перехватил шприц.

Отто поспешно засучил рукав. Эсесовец с размаху вонзил иглу. Отто застонал и принялся растирать вздувшийся на руке желвак.

Спрашивать, куда и зачем его везут, было бы бесполезно. Но странно — страх проходил. Да, Отто отчётливо сознавал, что страха больше нет. Так вот зачем ему сделали укол! Чтобы он не потерял голову от страха.

Отто не заметил, как уснул. Он проснулся от толчка при посадке самолёта.

Переступая порог кабины, Отто в отсвете сигнальных огней увидел знакомые контуры аэровокзала Темпельгоф, иглу пилона над командной вышкой. Он в Берлине.

Через минуту он сидел в просторном автомобиле рядом с офицером. В потёмках Отто не мог разглядеть его форму. Тускло отсвечивало серебро погонов. Но именно эта деталь и успокоила Отто: не гестаповец!

Офицер предложил Отто папиросу, но ни на один его вопрос не ответил.

Наконец автомобиль остановился. Офицер вышел и жестом пригласил Отто следовать за ним. Тот успел только заметить, что они входят в большой особняк. В просторном вестибюле лакей принял их фуражки. Он не задал спутнику Отто никакого вопроса, из чего Отто заключил, что офицер здесь свой человек.

Кабина лифта бесшумно взлетела на второй этаж. Они очутились в нарядной приёмной с большим столом, заваленным альбомами.

Офицер указал Отто на кресло и скрылся за массивной дверью. Отто искоса взглянул на серебряную табличку на переплёте одного из альбомов. Первые слова были: «Герману, Герингу…»

Он у Геринга!

Дверь, за которой скрылся офицер, бесшумно распахнулась, и в ней показались двое в чёрных мундирах гестапо. Они прошли через приёмную, не взглянув на Отто. Ещё несколько минут томительной тишины. Новые гестаповцы, — опять двое, — появились в приёмной и уселись в креслах по другую сторону стола. У одного из них на левой щеке был шрам в виде двух полумесяцев, сходившихся концами. Отто определил след укуса человека. На воротнике этого эсесовца Отто разглядел шитьё бригаденфюрера. У его соседа были петлицы группенфюрера. Важные птицы!

В дверях кабинета показался адъютант:

— Господин Далюге!

Группенфюрер поднялся и пошёл в кабинет. Отто ждал, что дверь, как и прежде, бесшумно затворится, но адъютант пригласил и бригаденфюрера со шрамом. И снова дверь не затворилась. Адъютант обернулся к Отто:

— Прошу.

Мысли вихрем неслись в голове Отто. Нет, повидимому, речь идёт не о простом допросе! Предстоит что-то совсем иное.

Всем существом своим ощущая непонятную бодрость. Отто прошёл в дверь.

Перед ним была огромная комната, затянутая по стенам темнозолотой парчой. В многочисленных бра на стенах вместо электрических лампочек театрально мерцали восковые свечи. Но то, что Отто увидел в следующий момент, поразило его больше золотых обоев и больше свечей. Прямо напротив входа на пространстве стены, свободном от картин и бра, висел огромный старинный меч палача. Ржавчина на тусклой стали казалась пятнами запёкшейся крови. Этот меч висел здесь как символ взятой на себя Герингом миссии начальника прусской тайной полиции, министра внутренних дел и правой руки фюрера, Геринга, бросившего когда-то крылатое словцо о том, что с его приходом к власти покатятся головы.

В ту же минуту Отто увидел и самого Геринга. Он сидел за непомерно большим, как и все в этом кабинете, письменным столом, между двумя высокими канделябрами, в которых так же, как на стенах, горели свечи.

От многочисленных свечей в комнате с плотно задёрнутыми шторами было душно. Геринг сидел в распахнутом мундире. Под расстёгнутой сорочкой виднелась жирная, розовая, лишённая растительности, как у женщины, грудь.

Отто подошёл к столу. Каблуки его стукнули друг о друга, руки легли по швам.

— Майор Шверер? Ваша служба у штаб-шефа Рема окончена?

— Так точно, экселенц!

Геринг быстро переглянулся с Далюге и спросил Отто:

— Почему?

Колебание Отто длилось не более десятой доли секунды, он решил ставить ва-банк.

— Мертвецам адъютанты не нужны, экселенц!

— Почему вы думаете, что он… — Не договорив, Геринг уставился на Отто.

— Даже если это и не так, то у врага фюрера и вашего я служить не буду, экселенц!

Подумав, Геринг сказал:

— Послезавтра вы явитесь к генерал-полковнику Гауссу. Ему нужен адъютант, которому он мог бы доверять. Нам тоже нужен именно такой человек, от которого у него не было бы секретов. Вас он знает с детства. Он должен вас полюбить… Вы все поняли?

— Так точно, экселенц!

Прежде всего Отто понял, что дёшево отделался. Повидимому, хвалёное всезнайство гестапо на этот раз оказалось не на высоте: эти господа не подозревают, кто убил Кроне…

Да, чорт возьми, он, Отто, начинает приобретать настоящую цену не только в собственных глазах! Пешек в этот кабинет, наверное, не приглашают. Послезавтра он адъютант Гаусса? Ну что же…

— Это послезавтра, — словно прочитав его мысли, сказал Геринг. — А сейчас вы мне ещё понадобитесь в качестве адъютанта штаб-шефа. Вот, — толстым пальцем он ткнул в сторону бригаденфюрера со шрамом на щеке, — вы поступаете в распоряжение этого господина. Если он доложит мне, что вы оказались на высоте, можете на меня рассчитывать. Если нет, — звание адъютанта Рема остаётся за вами навеки. Ясно?

Геринг, не поднимаясь из-за стола, небрежно приподнял руку.

Следом за Отто вышел и бригаденфюрер со шрамом.

Они сели в автомобиль. На этот раз шторы в нём не были опущены, и Отто мог видеть, что делается на улицах.

По дороге гестаповец спросил:

— Вы знаете Шлейхера?

— О, да!

— Вам приходилось бывать у него с Ремом?

— Да.

— Так что, он вас знает в лицо?

— Да.

— Очень хорошо… Нужно добиться свидания с ним.

— Можно предупредить его по телефону.

— Наш визит должен быть неожиданным.

Бригаденфюрер крикнул шофёру:

— Остановитесь у моей квартиры!

Он вернулся через несколько минут, и Отто увидел на нём вместо формы гестапо мундир рейхсвера. Бригаденфюрер назвал шофёру знакомый Отто адрес Шлейхера в Нойбабельсберге.

Отто окинул взглядом свой измятый мундир с полуоторванным рукавом.

— В таком виде невозможно явиться к генералу, — сказал он.

— Что же вы молчали? — с досадой воскликнул бригаденфюрер. — У меня можно было переодеться!

Отто назвал шофёру адрес Сюзанн. У неё в шкафу всегда висело несколько его штатских и военных костюмов.

28

Несмотря на то, что время близилось к рассвету, в окнах берлинского бюро английской газеты «Ежедневный курьер» ещё горел свет.

В одной из комнат, уронив голову на руки, за конторкой спал секретарь бюро.

В другой комнате, кабинете Роу, стучала машинка. Роу работал, не обращая внимания на Паркера. Американец сидел неподвижно, откинувшись на спинку кресла и сложив кисти больших, таких же красных, как его лицо, рук на набалдашнике трости. Глаза его были полузакрыты, к губе прилип окурок потухшей сигареты. Трудно было понять, спит он или с невозмутимым спокойствием ждёт, пока Роу обратит на него внимание. Тут он фигурировал уже в качестве пишущего инженера, «почти журналиста» Чарльза Друммонда.

Роу сидел за машинкой без пиджака, с развязанным галстуком. Он торопливо достукивал корреспонденцию, которую предстояло передать по телефону в Лондон. Прошли блаженные времена Веймарской республики, когда передача любого известия в любой пункт мира была только делом расторопности журналиста. Теперь немецкий цензор хотел знать не только то, что было изображено на бумаге буквами, но и то, что можно было «подразумевать» под текстом любой телеграммы. Приходилось ломать себе голову, чтобы шифр каждой передачи в Лондоне имел вид невинной корреспондентской телеграммы. А события назревали такие, что каждая минута была на счёту. Только что пришло зашифрованное сообщение о том, что в рейнском замке Шрейбера закончилось секретное совещание рурских промышленников с Гитлером. Результаты совещания, вероятно, никогда не станут предметом гласности, но и то, что Роу знал, требовало немедленной передачи в Лондон. Тут уже нельзя было воспользоваться обычным путём пересылки секретной корреспонденции через парижскую редакцию «Салона». События развивались молниеносно. Необходимо было действовать, не задерживаясь ни на секунду.

По сведениям, которыми располагал Роу, самолёт Гитлера прямо из Кёльна должен был лететь в Мюнхен. Туда он мог прибыть только под утро 30-го. А на тридцатое назначена «большая чистка». Роу нужно было спешить.

Машинка стучала.

Роу выдернул листок из-под валика.

— Хэлло, Джонни, живо в цензуру — и на телеграф! Спешная в Лондон. Дело в минутах.

Спавший в соседней комнате секретарь вскочил, выхватил из рук Роу листок и умчался. Роу подошёл к рефрижератору, достал сифон. Какое душное лето! Не бесятся ли наци от жары?

Роу жадно сглотнул слюну, глядя, как струя из сифона с шумом наполняла стакан. Но в стакане было ещё меньше половины, когда пришлось оставить сифон и взяться за трубку зазвонившего телефона.

— А, малютка! Что это вам не спится? — начал было шутливо Роу, узнав голос Сюзанн. В душе он выругал её: ведь сказано же этой дуре раз и навсегда — не звонить в бюро!

Но то, что он услышал, заставило его забыть все.

— Я говорю из уличного автомата, — быстро говорила Сюзанн. — В Висзее прилетел Гиммлер. Убит Хайнес…

— Ага!

— Не перебивайте! Я тороплюсь: сегодня ночью ожидается прибытие туда Гитлера. Двое поехали к Шлейхеру…

— Когда?

— Сейчас.

— Кто?

Ответа не было. Сюзанн повесила трубку.

Кто и зачем поехал к Шлейхеру? Какую связь это могло иметь с происходящим в Висзее?

Роу хлопнул себя по лбу: они поехали убивать Шлейхера! Коричневые или чёрные? Не все ли равно! Пришёл час и генерала-политика. Что нужно делать? Сообщить властям, звонить в полицию? Должен ли Шлейхер быть убит?.. Ах, чорт возьми! Если бы можно было позвонить в Лондон!..

Однако нужно было принимать решение самому. Что может быть самым важным при создавшихся обстоятельствах? Точно знать, кем будет убит Шлейхер. Кто бы ни убрал тайного кандидата в канцлеры — Рем, Гитлер или генералы рейхсвера, — они не захотят разглашения правды. Роу щёлкнул пальцами. Фотоснимок убийцы! Нужен снимок убийцы!..

Мысли Роу прервал голос Паркера:

— Я не могу быть полезен?

Роу наморщил лоб.

— Нет… пожалуй, нет. — Роу, на ходу натягивая пиджак, устремился к выходу. — Вы меня извините, дружище. Это неотложно!

— Ничего, наверно, увидимся в Лондоне, я туда собираюсь на-днях, — невозмутимо проговорил Паркер и, заперев за Роу дверь, подошёл к столу, выдвинул ящик и стал просматривать лежавшие в нём бумаги…


Быстро переодевшись у Сюзанн в свежий мундир, Отто сел в автомобиль, где его с нетерпением ждал бригаденфюрер.

— Что я должен сказать Шлейхеру? — спросил Отто.

— Все что хотите. Только бы он вышел к нам…

Им долго не отпирали. Наконец появился лакей в пиджаке с поднятым воротником, накинутом прямо на пижаму.

— Личный адъютант штаб-шефа СА. Совершенно экстренное дело к генерал-полковнику, — уверенно сказал Отто.

— Но… генерал ещё спит, — нерешительно проговорил лакей.

— Разбудите немедленно!

Через несколько минут лакей вернулся и провёл Отто и бригаденфюрера в приёмную.

Отто задал себе вопрос: зачем понадобился именно он? Разве не мог этот гестаповец приехать с поручением Геринга и вызвать генерала без помощи Отто?

— Что же, собственно говоря, должен я ему сказать? — спросил он.

— Вы скажете, что Рему необходим список нового правительства.

— Какого правительства?..

— Ах, да замолчите же и слушайте, что вам приказывают, — грубо оборвал гестаповец. — Рему нужен список нового кабинета, подписанный Шлейхером!

У Шлейхера, когда он вошёл, был растерянный вид человека, внезапно разбуженного. Он остановился на пороге, не решаясь войти. За его спиною послышались лёгкие шаги. Женский голос спросил:

— Что случилось, Курт?

— Иди, иди, ничего особенного, — нетвёрдо ответил Шлейхер и вошёл в комнату.

— В чем дело, господа? — спросил он, когда женские шаги замолкли в отдалении.

— Штаб-шеф просит немедленно прислать ему со мною список министров, — сказал Отто и увидел, как нервно задёргалось веко Шлейхера.

— Не могу понять, какой список он имел в виду?

Шлейхер несколько мгновений стоял в нерешительности. Потом повернулся к столику, на котором стоял телефон.

В руке бригаденфюрера мелькнул пистолет. Раздался выстрел. Он показался Отто таким негромким, как будто стреляли где-то далеко. Шлейхер обернулся, поднял руку и прикрыл ею глаза. Пистолет щёлкнул ещё и ещё. Только после третьего выстрела генерал упал. Одновременно с этим Отто почувствовал тёплую рукоять пистолета, вложенного ему в руку бригаденфюрером. Он хотел бросить оружие, но пальцы гестаповца сжали ему кисть. Отто ни о чём не думал. Он совершенно ясно ощутил, что теперь у него только две возможности: или из этого пистолета застрелить бригаденфюрера, или застрелиться самому. И, как накануне, когда инстинкт подсказал ему, что он должен выстрелить в спину Кроне, точно так же теперь рука его сама поднялась, чтобы послать пулю в гестаповца. Но в этот момент порывисто распахнулась дверь и вбежала женщина. С воплем ужаса она бросилась к генералу, распростёртому на полу в луже крови.

Позже Отто никогда не мог понять, сам ли он нашёл третий выход, или прочёл его во взгляде бригаденфюрера, но он сделал два шага, нагнулся над прильнувшей к убитому женщиной и выпустил ей в голову две пули…


При выходе из дома произошла заминка. Роу, не вылезая из подкатившего к тротуару автомобиля, наставил на Отто и бригаденфюрера объектив аппарата, щёлкнул затвором и, дав полный газ, уехал. Это было сделано так неожиданно, что гестаповец опомнился лишь тогда, когда Роу уже был далеко.

Бригаденфюрер втолкнул Отто в автомобиль, вскочил сам и крикнул шофёру:

— Скорей!

Шофёр мчался по молчаливым предрассветным улицам, то и дело меняя направление. Бригаденфюрер назвал какой-то адрес.

— Ну, кажется, все… — Но Отто только показалось, что он это сказал. Его губы дрожали так, что в действительности издали нечто едва понятное, что с трудом разобрал бригаденфюрер.

— Ещё одно маленькое дело! — Бригаденфюрер улыбнулся, и шрам на его щеке сложился в уродливый иероглиф.

Автомобиль остановился у подъезда особняка. Отто не имел представления, где они находятся. Гестаповец вышел и позвонил. Дверь отворилась так же не скоро, как и в доме Шлейхера. Но здесь гестаповца, повидимому, знали. Лакей молча посторонился и пропустил его в дом.

Отто остался в машине.

Ему казалось, что он ждёт бесконечно.

Не вынимая часов из кармана, он нажал репетир. Крошечные молоточки начали весело отзванивать старую песенку. Господи боже мой, сколько детских воспоминаний связано с этим наивным мотивом: «О танненбаум, о танненбаум…»

Отто так и не сосчитал ударов репетира.

Дверь подъезда распахнулась.

Отто увидел Папена. За вице-канцлером следовал с огромным портфелем в руке человек, которого Отто знал по портретам, — секретарь Бозе.

Тощая фигура Папена в тёмном костюме, стоячий туго накрахмаленный воротничок, чёрная шляпа с большими полями, даже самое лицо вице-канцлера — худое, сумрачное, с редкой, словно вылезшей щёточкой усов, — все показалось Отто невыносимо постным, будничным.

Несмотря на ясное утро, в левой руке Папена был зонтик. Правой рукой он прижимал ко рту платок. Все это Отто успел заметить за то время, что понадобилось Папену, чтобы пройти несколько шагов от подъезда до автомобиля. Но Отто думал не о том, что видел. В его памяти с необыкновенной быстротой пронеслось всё, что он читал и слышал о борьбе за канцлерское кресло, происходившей между Папеном и Гитлером.

Отто стало ясно, что этот человек, устало шагающий по дорожке палисадника, идёт навстречу своей смерти, — как Хайнес, как Рем, как Шлейхер.

Отто отодвинулся в самый угол автомобиля, ожидая, что Папен сядет рядом с ним, а с другой стороны сядет бригаденфюрер, и они куда-то повезут вице-канцлера.

Но бригаденфюрер сказал Папену:

— Господин Геринг просил вас, чтобы и за городом вы никого не принимали во избежание неприятных случайностей. Он просит вас день-другой не возвращаться в Берлин.

— M-м… — промычал Папен, подняв густые седоватые брови и не отнимая платка ото рта.

— Вот и ваш автомобиль, — сказал бригаденфюрер.

Папен сел в свой старомодный лимузин. Бозе хотел последовать за ним, но бригаденфюрер удержал его.

— Я отвезу вас в Потсдам другим путём. Порознь будет лучше…

Бозе вопросительно взглянул на Папена, но тот отвёл взгляд и ткнул шофёра зонтиком в спину. Автомобиль уехал.

Бригаденфюрер показал Бозе место рядом с Отто. Секретарь переложил портфель из одной руки в другую, продолжая в нерешительности топтаться на тротуаре. Гестаповец взял его за локоть и втолкнул в автомобиль.

— Прямо! — крикнул он шофёру и опустил шторки на окнах.

Автомобиль быстро мчался по пустынной в этот час улице. Бригаденфюрер сунул руку в карман и крикнул шофёру:

— Сигнал!

Тишину спящей улицы прорезал пронзительный вой сирены. Заглушённый её воем, рядом с Отто прозвучал удар выстрела, такой же негромкий, как тогда, у Шлейхера. Отто брезгливо отодвинулся от конвульсивно содрогнувшегося Бозе.

Бригаденфюрер приказал шофёру:

— Лихтерфельде!

Завывание сирены оборвалось. Шофёр прибавил газу. Автомобиль завилял в улицах Вильмерсдорфа. На каждом повороте тело Бозе беспомощно, словно ища последней опоры, прижималось к Отто, и тот брезгливо отстранял его рукою в перчатке. Вот они проехали улицу Гинденбурга, оставив влево от себя бульвар, и вылетели на простор Кайзераллее.

С воем сирены обогнули церковь, и через несколько секунд были на Шлоссштрассе. На широких улицах, куда свободно проникал свет утра и где верхняя часть домов была уже окрашена лучами восходящего солнца, Отто увидел теперь то, что прежде только смутно угадывалось в темноте: всюду были люди в коричневых рубашках штурмовиков или в серо-зелёных мундирах рейхсвера. Они стояли или шли группами по нескольку человек. Отто не мог не заметить, что отряды СА нигде не смешивались с серо-зелёными патрулями рейхсвера.

Чем дальше нёсся автомобиль, тем меньше становилось штурмовиков. Появились чёрные мундиры эсесовцев — поодиночке, группами, а там и целою командой. Автомобиль повернул на Унтер-ден-Эйхен. Отто почувствовал, как все его тело подалось вперёд под действием силы инерции — шофёр резко затормозил. Труп Бозе сполз с дивана на пол.

Бригаденфюрер поспешно опустил со своей стороны стекло.

— В чем дело?

Отто увидел патруль эсесовцев. Поодаль неподвижно серели стальные шлемы солдат рейхсвера. Стоило бригаденфюреру протянуть в окно карточку пропуска, как начальник патруля козырнул и машина помчалась дальше.

Окно с левой стороны так и осталось открытым. Свежий утренний воздух ворвался внутрь машины, отбросил шторку. Отто увидел хорошо знакомые с детских лет места Лихтерфельде. Вот и Дракештрассе, казавшаяся им, кадетам, чем-то вроде местной Курфюрстендамм. Сюда можно было контрабандой попадать в будние дни на пути между корпусом и манежем. А какая она в действительности узкая и неуютная, эта Дракештрассе! И кондитерская там, на углу, выглядит совсем не так заманчиво, как пятнадцать лет назад. Вот и реальная гимназия — презренное гнездовье штатских недоносков. А вот шпиль католической церкви. Сейчас, за этим поворотом, откроется фасад кадетского корпуса. Автомобиль делает двойной поворот, чтобы попасть на Теклаштрассе. Вот, наконец, и корпус. Он окружён цепью эсесовцев. Сильный патруль в воротах. Полуминутная задержка — и они въезжают во двор. Корпус все тот же, что и пятнадцать лет назад. Те же массивные стены в три этажа, те же узкие окна и зубчатый карниз, делающий дом похожим на замок. Но вместо кадет двор набит эсесовцами. И хотя здесь давно устроены казармы штурмовиков, не видно ни одной коричневой рубашки.

Перед тем как выйти из автомобиля, бригаденфюрер вытащил из-под трупа Бозе портфель. По жёлтой коже растекались струйки ещё не засохшей крови. Бригаденфюрер провёл портфелем по чехлу сиденья. Кровь размазалась, но не стёрлась. Он протянул портфель Отто:

— Поберегите!

Отто следовал за гестаповцем. Он боялся остаться один в толпе эсесовцев.

Когда он входил под тёмный свод хорошо знакомого подъезда, куда впервые вошёл с отцом восьмилетним мальчиком и откуда в последний раз вышел восемнадцатилетним юношей, издали, с той стороны, где был расположен в подвале корпусный тир, донёсся глухой залп. Отто приостановился было, но, видя, что бригаденфюрер идёт дальше, поспешил его догнать. Залп повторился. Отто почудилось, что он слышит пронзительный визг, — точно такой, какой ему довелось слышать в деревне, когда недорезанный боров вырвался из рук мясника и помчался по двору, заливая его потоком крови…

Возле какой-то двери бригаденфюрер заставил Отто подождать его несколько минут. Внезапно дверь с треском распахнулась, и Отто увидел спину пятившегося бригаденфюрера, а за ним здоровенного детину, наступавшего на него со сжатыми кулаками. Только позднее Отто узнал, что это был Кальтенбруннер. Кальтенбруннер вырвал у Отто портфель и крикнул бригаденфюреру:

— Быстро к Юнгу! И если вы его упустите, я сдеру с вас шкуру!

Бригаденфюрер повернулся и побежал по коридору. Отто едва поспевал за ним. По дороге бригаденфюрер захватил ещё какого-то эсесовца, и они втроём вскочили в автомобиль.

Только после того, как бригаденфюрер жадно выкурил половину сигареты, он сказал Отто:

— Едем к Юнгу.

Юнг?.. Ах да, Юнг! В некотором роде второе «я» Папена… Значит, и Юнг?!

Автомобиль остановился.

— Найдите Юнга и… живо!

— А вы? — испуганно вырвалось у Отто.

— Я должен собрать документы.

Бригаденфюрер без церемонии оттолкнул отворившего дверь лакея.

— Где рабочий кабинет?

В сопровождении эсесовца, которого они прихватили с собой, Отто побежал вслед за лакеем, в испуге устремившимся во внутренние комнаты. Какой-то звериный инстинкт, которого Отто раньше никогда в себе не замечал, подсказывал ему, что сейчас, вот именно сейчас, он должен увидеть Юнга. Он остановился у двери, перед которою в нерешительности замер лакей. Отто, не раздумывая, ударом ноги отворил её. В большой белой ванне колыхалось зеленоватое зеркало воды. Из-за света отражающейся в её поверхности лампы, из-за блеска кафельных стен Отто показалось, что вокруг отвратительно светло. В этом ослепительном сиянии тело сидевшего в ванне человека казалось мертвенно белым. Отто взглянул ему в лицо и никак не мог заставить себя вспомнить: Юнг это или нет?

У сидевшего в ванне человека вырвался сдавленный возглас. Отто вскинул пистолет и нажал спуск.

Дома Отто выпил один за другим два стаканчика коньяку и не меньше получаса сидел в тёплой ванне, пытаясь успокоить нервы. Перед ним стояли Рем, Карл Эрнст, Хайнес…

Он знал их как олицетворение ужаса и постоянную угрозу смерти для всех, кто был не с ними. И вот он узнал, что сегодня в корпусном тире Лихтерфельде Рем ползал на коленях перед шеренгой эсесовцев с винтовками; ползал по грязному полу и клялся в любви и верности Гитлеру. Он молил сохранить ему жизнь. Да, Отто и сам слышал, как «грозный» Рем визжал, и плакал, и ругался, и молил в смертельном страхе. Ведь тот отвратительный поросячий визг, что Отто слышал в подвале корпуса, — это и были предсмертные вопли его начальника…

29

Леди Маргрет посылала мяч так, что, несмотря на перчатку, у Монтегю всякий раз появлялось желание увернуться, вместо того чтобы ловить этот снаряд.

— Вы безнадёжны, Монти! — крикнула Маргрет. — Не могу понять, кто создал англичанам славу спортсменов. Перейдя за сорок, вы делаетесь тюленями, неспособными совершить лишнее движение.

— Я всегда предпочитал что-нибудь позволяющее думать не спеша. Сознаюсь: бейзбол не для меня.

— Неповоротливость — ваша семейная черта. Вы с моим дорогим супругом форменные тюлени.

— За нас обоих может сыграть Нед.

— Он был единственным из вас троих, кто обещал стать настоящим человеком.

Монти презрительно скривил губы:

— Там, где ходит Нед, нужно надевать резиновые сапоги.

— Пожалуй, именно поэтому он и будет сегодня к месту.

— Вы звали Неда?

— У меня не было в запасе другого пикадора. А иначе такого быка, как Уэллс, не заставишь бегать по арене! Кажется, я забыла сказать, кому нужно приготовить комнаты.

— Будет много народу?

— По вашему вкусу — только Маранья.

— Какой-нибудь певец?

— Нет, генерал… комиссионер этого испанского миллионера и друга Гитлера Хуана Марча.

— Кто ещё?

— Вероятно, Уинни.

— Он в Англии?!

Маргрет, не ответив, скрылась за поворотом дорожки. Монтегю с досадой скомкал пустую обёртку из-под сигарет. Не так-то легко разыгрывать удивление перед этой хитрой особой! Попробуй-ка сделать вид, будто тебя удивляет известие о приезде Уинфреда Роу, если ты вчера с ним виделся!

Смолоду за Монтегю Грили не знали других достоинств, кроме искусства игры в поло. Позже, когда Монти превратился в сэра Монтегю, к поло прибавился бридж. С годами на смену поло пришёл гольф. Теперь сэр Монтегю проигрывал только тот роббер, который хотел проиграть.

Служебная деятельность сэра Монтегю мало кого занимала. Её знал довольно узкий круг лиц. Результаты работ разного рода секретных комитетов оглашались в палате лишь в тех редких случаях, когда Форейн оффису приходилось приподнимать завесу над своею зарубежной деятельностью, о которой джентльмены с Даунинг-стрита предпочитали молчать.

С тех пор как Монтегю стали доступны тайны, добываемые секретной службой, он, кроме гольфа и бриджа, стал проявлять интерес к экономической жизни Европы. Следя за политическими ситуациями, он научился ловить момент, когда какое-нибудь континентальное предприятие оказывалось в затруднительном положении. Бывали случаи, когда спасение зависело от своевременной помощи не столько английского фунта, сколько английского флага. Так было в Силезии, когда немцам нужно было укрыть капиталы от польского контроля. Так случилось недавно в Сааре с французскими предпринимателями после пресловутого плебисцита, отдавшего эту область Гитлеру. Так произошло сегодня с немецкими евреями, а завтра может случиться с евреями австрийскими, чешскими, эльзасскими.

Планы помощи, рождавшиеся в большой, похожей на маску Зевса, голове Грили, приносили ему тем большую пользу, чем труднее было положение гибнущей фирмы. За время, протёкшее с начала такого рода деятельности, сэр Монтегю превратился в держателя крупных пакетов акций целого ряда предприятий и компаний. Следует сказать, что в его интересы вовсе не входило, чтобы нескромные люди совали нос в его дела. А брат Нед проявлял именно такую склонность.

Вообще, с точки зрения старших братьев, Нед был совершенным неудачником. Семнадцатилетним мальчишкой он ушёл на войну рядовым; знакомства, которые он завёл среди солдат, оказались губительными. Он не вернулся в своё общество. На некоторое время он и совсем исчез с горизонта семьи, пока не вынырнул вдруг в качестве пилота-гонщика, героя двух нашумевших состязаний, и к тому же человеком весьма радикальных взглядов…

Монтегю издали узнал «шарабан» Неда. Автомобиль имел такой вид, словно только что побывал в аварии.

Старший из братьев, Бенджамен, лорд Крейфильд, с верхних ступеней крыльца снисходительно махнул Неду.

Когда все трое стояли на крыльце, едва ли тот, кто не был с ними знаком, признал бы в них близких родственников. На первый взгляд между ними не было ничего общего. Худой, высокий Бенджамен с длинным черепом, покрытым светло-рыжим пухом; широкий, тяжёлый Монтегю с красивою головой, увенчанной тёмными кудрями, и маленький, сухопарый, живой Эдуард с загорелым лицом и с коротко остриженными светлыми волосами. Только глаза — три пары ясных и холодных, как лёд, светлоголубых глаз, одинакового цвета, формы и величины — обличали в них одну кровь.

— Я привёз Маргрет гостя! — весело крикнул Нед, возвращаясь к своей машине.

Он распахнул дверцу автомобиля:

— Мой самый опасный конкурент в завтрашней гонке! — сказал Нед. — Герр Ульрих Бельц. Если бы вы видели его «Дракона»!

— Я думал, на свете нет ничего лучше твоей «Моли», — сказал, улыбаясь, Бенджамен.

— О! Ты бы посмотрел на его веретено. Настоящее веретено! Не летит, а вонзается в воздух. Видна рука настоящего мастера.

— О да! — веско произнёс Бельц. — Доктор Шверер — весьма талантливый конструктор!

Это было сказано на столь дурном английском языке, что Бенджамен вынужден был сделать усилие, чтобы понять. Он пригласил гостей в буфетную.

В холл, где сидел Монтегю, спустилась Маргрет.

— Сейчас звонил генерал Леганье, старый знакомый Бена по французскому фронту, — сказала она Монтегю.

— Я знаю его. Он больше похож на детского врача, чем на генерала.

— Почему именно детского?

— У него розовые щеки и весёлый вид. И, наверное, холодные уши. Когда в детстве такое ухо приставлялось к моей спине, меня подирал мороз по коже… Кто ещё?

— Так и быть, открою, хотя собиралась сделать сюрприз: приедет княгиня Донская.

Монтегю скривил рот:

— Не выношу этих нафталинных русских светлостей.

Маргрет расхохоталась.

— Ни за что не догадаетесь, кто скрывается под этим псевдонимом!.. Конечно же, Мелани Гевелинг! — сказала Маргрет. — Прямо из Парижа.

— Старые русские куклы нуждаются в керосине? Электричество им уже не по средствам?

— Гевелинг сделал для них достаточно много. А Мелани давно хотелось стать княгиней, хотя бы керосиновой. И титул она получила из рук самого царя.

— Их царя давно расстреляли где-то в Сибири.

— Нет, у них снова есть царь: Кирилл… Я позвала Мелани для вас.

— Очень признателен за услугу, — иронически проговорил Монти, — но Мелани едва ли может заинтересовать Уэллса.

— Большой день всё равно отложен на следующую субботу: к нам прилетит Гесс.

— Наци с мордой хорька и с тройною порцией бровей? Что ему нужно?

— Они с Беном поедут в Шотландию ловить форелей.

— Не поехать ли и мне с ними?

Вошёл Бенджамен. Жена посмотрела на его раскрасневшееся лицо.

— Успели освежиться?

— Этот немец — вполне порядочный малый: пьёт неразбавленное виски.

— Почему вы не позвали меня? Я бы тоже охотно выпила перед обедом.

— Вот как? — неопределённо протянул Бенджамен.

Попыхивая трубкой, он не спеша пошёл к лестнице.

Постоянный заместитель министра лорд Крейфильд никогда не спешил. Несмотря на свои шестьдесят семь лет, он каждое утро совершал перед завтраком прогулку верхом, а между первым и вторым завтраками играл партию крикета или занимался рыбною ловлей. Если не было более достойного партнёра, он вполне удовлетворялся мальчиком, который ездил с ним в качестве грума и носил удочки.

Лорд Крейфильд искренно полагал, что лишён каких бы то ни было страстей, так как не считал страстью любовь к старой малаге и свиньям, разведению которых отдавал много времени.

Подобно всякому политическому деятелю, лорд Крейфильд имел своего биографа. Этот биограф писал: «…он утверждает, будто обладает даром конструктивного мышления, но можно уверенно сказать, что дар этот проявляется исключительно негативным образом. Лорд Крейфильд всю жизнь что-нибудь предотвращает и от чего-либо предостерегает. Он блестящий образец политического деятеля оборонительного характера, стремящегося задержать центробежный процесс внутри нашей мировой империи». Правительство, с участием послушных национал-лейбористов, являлось, на взгляд Бена, наиболее верным лоцманом для британского корабля, в трюме которого находится такой ценный груз, как угольные акции Крейфильдов и лучшее в Англии, а значит, и в мире свиноводство.

Умение леди Маргрет рассадить гостей делало обеды Крейфильдов приятными для всех. Здесь, между первым и вторым, намечался состав кабинетов, выдвигались депутаты и губернаторы колоний.

Сегодня разговор за обедом почти сразу стал общим. У Монтегю не было случая сцепиться с Недом. Хозяйка умело перевела разговор на обсуждение предстоящей поездки Уэллса в Москву.

— Поезжайте, поезжайте, — иронически сказал Бенджамен. — Вам будет полезно убедиться в разрушительности этой системы. Я не стану говорить, кем они мне представляются, эти господа в Москве! — Он фыркнул, оттопырив нижнюю губу. — Вы-то, наверное, мягко называете их фантастами?

— Камешек в мой огород! — рассмеялся Уэллс.

— Советские фантасты молоды. В этом залог здравости их фантазирования, — послышалось с дальнего конца стола, где сидел Нед.

— По-вашему, я вышел из того возраста, когда допустимо здраво фантазировать? — с добродушной усмешкой спросил писатель.

— Англия слишком старая страна, чтобы иметь какую-либо фантазию, — глубокомысленно вставил молчавший до того Бельц.

— Нам часто стали повторять: вы умираете, — сказал Бенджамен. — Хорошо, мы умираем. Но клянусь вам: мы будем умирать ещё тысячу лет.

— Не знаю, — доставит ли нам удовольствие тысячу лет быть полутрупом. — Уэллс в сомнении покачал головой. — Рузвельт, например, предпочёл иной путь. Я не побоялся бы сказать: он стоит на пути к большим социальным реформам.

Нед громко рассмеялся. Все взоры обратились на дальний конец стола.

— Неужели вы думаете, — запальчиво воскликнул Нед, — что можно серьёзно говорить о том, будто Морган и прочие сдадут свои позиции без боя?!

— Но бой не означает поражения Рузвельта, — заметил Уэллс.

— Если Рузвельт примет действенные меры к тому, чтобы связать руки капиталистам, Морган и Рокфеллер объединятся и пошлют его ко всем чертям!

— Они, конечно, будут сопротивляться, — проговорил Уэллс. — Но президент, кажется, твёрдо стоит на своём. Он задумал всеобъемлющий государственный контроль над банками, над транспортом, над промышленностью. Там происходит важнейший принципиальный спор о путях к плановому хозяйству.

— Плановое хозяйство в Америке с её безработицей и ускоряющимся конвейером?! — воскликнул Нед. — Это же очевидный блеф.

— А может быть, он добьётся популярности ценою ликвидации конвейера как принципа организации производства, — сказал Уэллс.

— Луддиты тоже думали, будто в бедствиях рабочих виноваты станки, но нынешние рабочие думают иначе.

— Я очень хорошо помню, — проворчал Бенджамен, — как Ллойд Джордж сказал: «Большевики думают, что паровозы можно топить идеями Маркса», или что-то в этом роде.

Уэллс рассмеялся:

— Если бы он знал, как был прав. Ведь паровозы-то ходят!

— Мне больше нравилось бы, если бы они стояли, — сказала Маргрет.

— Можно их остановить, — с неожиданной решительностью заявил Маранья.

Бенджамен наморщил лоб, чтобы понять его, так же как делал это, слушая Бельца. Испанец ещё хуже немца говорил по-английски.

— Напротив, — сказал Леганье. — Мы заинтересованы в том, чтобы русские паровозы ходили. Во всяком случае до тех пор, пока мы не поймём окончательно, что происходит в Германии.

— Мы одобряем то, что делается в Германии! — сердито крикнул ему испанец. — Да, да! Мы одобряем господина Гитлера!

Он хотел выкрикнуть ещё что-то, но, по едва уловимому знаку Маргрет, лакей отвлёк его, предложив вина.

Уэллс получил возможность сказать:

— Мне кажется, руководители Советов осуществляют план, превосходящий по своему объёму и историческому значению всё, что знало человечество. Это великолепно по своей смелости. На мой взгляд, Россия сейчас выигрывает время. А время работает на неё. Мне кажется, вторая её пятилетка будет критической. Россия сорвётся — тогда Болдуин может праздновать победу, или она выдержит — и тогда она создаст крепкий фундамент для своей экономики, добьётся излишков продовольствия и товаров для рабочих и крестьян, сможет улучшить их жизнь и увеличить закупки за границей. Во всяком случае, Россия делает историю в большом масштабе. Если она победит, то докажет осуществимость коммунизма на практике. Это перестанет быть утопией романистов. И это будет иметь очень серьёзное значение для всех нас.

— Благодарю вас! — иронически сказал Монтегю.

— А если Россия провалится? — спросил Бенджамен.

Некоторое время Уэллс молча смотрел себе в тарелку. Потом менее громко, чем до сих пор, проговорил:

— Тогда на столетие вперёд идея коммунистического общества останется литературной темой…

— «Когда спящий проснётся»? — насмешливо спросил Нэд.

— Нет, это устарело. Теперь я иначе представляю себе все это.

— Ещё неприглядней, то-есть ещё менее верно?..

Приезд Гевелингов помешал развитию спора. Маргрет встала из-за стола, чтобы встретить гостей.

С тех пор как Монтегю стал практическим человеком, общество интересовало его лишь в той степени, в какой он благодаря ему получал возможность осуществлять свои планы. Сегодня ему хотелось повидаться с Роу и с Леганье. Но, узнав о приезде Гевелингов, он не знал, на чём остановиться: бросить дела и заняться Мелани или пренебречь подобными пустяками и воспользоваться её присутствием для дела? Эта бывшая русская шансонетка, став нефтяной королевой, не перестала быть сотрудницей нескольких разведок. Она работала в них по очереди, в зависимости от того, какие дела нужно было устроить ей самой.

Леди Маргрет увела сэра Генри Гевелинга и генерала Маранью, маленького, неуклюжего толстяка в дурно сидящем смокинге. За ними не спеша проследовал Бенджамен, прислушиваясь к происходящему между ними торгу. Нефтяной король соглашался кредитовать тёмные махинации каких-то испанцев в обмен на монополию торговли нефтепродуктами на всем Пиренейском полуострове.

Маргрет, как всегда, предоставила гостям полную свободу. Каждый мог делать, что хотел. Монтегю ничего не стоило образовать свой кружок, состоявший из Роу, Леганье и Мелани.

Кроме того, Монтегю удалось переговорить с каждым из первых двух в отдельности. От Роу он получил интересующие его данные о затруднительном финансовом положении немецкого предпринимателя Винера, стремящегося к расширению своего завода.

Генерал Леганье намекнул ему, что есть возможность купить документы, компрометирующие Гитлера. Они сданы на хранение в иностранный банк вдовой убитого генерала фон Бредова, Леганье брался их достать. Нужны были деньги. Однако сумма, которую назвал Леганье, показалась Монтегю вздорно большой. Он тут же, по секрету от Леганье, рассказал о документах своему другу Роу. Оказалось, что тот уже знал о бумагах и в своё время, так же как Леганье, рассчитывал их достать, но они ускользнули от него.

— Со временем они будут стоить вдесятеро дороже против того, во что обойдутся сегодня, — с сожалением сказал Роу.

— Хэлло, Монти! Вас ждут к бриджу, — сказала, подходя, Маргрет.

— Ах, как некстати! — с досадою сказал Монтегю. — У меня тысяча дел с леди Мелани.

Маргрет пошла в карточную комнату.

Там сидели Уэллс и Бенджамен. Дымя трубками, они продолжали спор, в котором Бенджамен хотел оставить за собою последнее слово.

— Если говорить серьёзно, я не признаю этих разговоров о старости Англии. Мы не молоды, но можем омолодиться.

Уэллс протестующе взмахнул трубкой:

— Нам с вами это не под силу. Этим будут заниматься молодые.

— Знаю я, что это значит! Идеи Неда и все такое.

— Может быть.

— До этого не должно дойти! Я вовсе не хочу, чтобы мои арендаторы с лучшей свиной фермой сделали то же, что русские мужики сделали с усадьбами своих помещиков. Это нас не устраивает. Ни меня, ни моих свиней. Не могу понять, откуда берутся эти крайние взгляды? Словно у нас только что узнали о делении людей на две породы, которые никогда не имели и не будут иметь ничего общего, — на богатых и бедных. Решительная глупость — будто наши несчастья происходят от бедности. Все дело в перепроизводстве. Мы голодаем оттого, что у нас чересчур много масла, бекона, вина…

— Слишком парадоксально для меня, — скептически проговорил Уэллс.

— Мы не знаем, куда направить капиталы. Они лежат в Сити без всякого толку.

— К чему же вы пришли?! — торжествующе воскликнул Уэллс, взмахом руки разгоняя клубы дыма. — Нам нужно то же, что провели у себя русские, — плановость!

— Только не теми же способами! Нет, нет!

— Когда дом разваливается, его нельзя связать верёвочками. Нужно кое-что более прочное…

— Например?

— Может быть, даже что-нибудь более радикальное, чем лейбористы, — произнёс Уэллс с таким видом, словно зажигал фитиль бомбы, и помахал рукою Роу, входящему с Маргрет.

— Я только вчера хвалил ваши «Шесть пенсов и полнолуние», — сказал Уэллс Роу.

— Я переделал роман в пьесу, — сказал Роу. — Вы могли бы захватить её в Россию и дать ей там ход.

— Охотно, но почему бы вам самому не поехать к русским?

— Это моя мечта: побывать там ещё раз. Но было бы приятнее ехать после того, как русские увидят мою пьесу.

— А роман? Давайте уж и его. Я найду вам в Москве переводчика и издателя.

— Это больше, чем я смел просить. А в Россию я непременно поеду, непременно.

Маргрет заняла место за ломберным столом.

Разбирая карты, Бенджамен возобновил незаконченный спор с Уэллсом:

— Все дело в том, что мы не знаем, куда направить наши усилия. Что производить, чем торговать, что строить?

— А если бы спросить об этом вас?

— Я бы сказал: делайте оружие, стройте крейсеры. Этот товар находит себе сбыт при любых кризисах.

— К счастью, это доступно не всем. Гитлеру, например…

— Вы не в курсе. Он делает всё, что ему нужно!

— Разве мы недостаточно эффективно его контролируем?

— Мы закрываем глаза на то, что знает каждый уличный мальчишка в Германии: вагонный завод Линке-Гофман и завод Бенца строят танки. Майбах не делает ничего, кроме танковых моторов. Смешно было бы думать, что Крупп станет делать сковородки, когда Южная Америка, Китай, Япония, Балканы, Турция просят у него пушек.

— И мы молчим?!

— Разумнее было бы прикончить все это и перенять у немцев их рынки, включая и самую Германию. Если уж ей суждено вооружаться, чтобы иметь возможность двинуться на восток Европы, так пусть вооружается, приобретая все у нас.

— Это цинизм! — тихо сказал Уэллс. — К тому же покупательная способность Германии…

Леди Маргрет рассыпала карты по столу и укладывала их в виде цветка.

— Пусть Шахт приедет в Грейт-Корт, — сказала она, — я найду ему кредиторов.

— К сожалению, американцы делают это и без нас, — сказал Бенджамен.

— Если все это так, — сказал Уэллс, — то я не поверю, чтобы кое-кто из нас не брал тут своё.

— Мало, слишком мало! — сказал Бенджамен. — Можно делать в десять раз лучшие дела. — Он заметил фигуру уныло бродящего по комнатам Гевелинга. — Возьмите хотя бы сэра Генри. Он уже вложил деньги в «ИГФИ» и делает для немцев бензин на немецких заводах.

— Как же немцы пустили его? — спросил Уэллс.

— Зачем им ехать сюда, если деньги сами приходят к ним. Ещё несколько таких умных голов, как сэр Генри, и Германия встанет на ноги!

— Чего доброго, мы выкормим на своей груди Гитлера! — воскликнул Уэллс.

— Лучше сто Гитлеров, чем коммунисты, — сказала леди Маргрет и, встав из-за стола, пошла навстречу Гевелингу.

— Вы не видели леди Мелани? — уныло спросил король нефти, приблизившись к играющим.

Получив отрицательный ответ, он устало вздохнул и побрёл прочь. Его унылая фигура медленно удалялась по анфиладе комнат.

Глядя ему вслед, Уэллс рассмеялся:

— А вы говорите, что он умеет устраивать свои дела!

30

Надушённый, затянутый в новый мундир, Отто с удовольствием оглядел себя в зеркало. Что же, он вовсе не так уж плохо выглядит для человека, прожившего в течение нескольких суток под непрерывным страхом получить в затылок пулю, вслед за своим незадачливым шефом. Рейхсвер без малейшей задержки снова зачислил его в свои списки, и даже вместо скромного капитанского галуна на плечах его красуется теперь нарядное плетение майорских погонов…

Но что там столько времени возится старик? Уж не прихорашивается ли он ради такого торжественного дня?

От имени президента и армии Гаусс должен вручить Герингу собственноручное письмо фельдмаршала с выражением благодарности за услуги, оказанные империи в ночь на 30 июня. Собственноручное! Говорят, президент давно уже не может произнести «мама» и за него подписывается его сын полковник Оскар Гинденбург. Доставить письмо Герингу поручено Гауссу. Это знаменательно. Армия благодарит Геринга от лица государства, от лица будущего империи. И он, Отто, держит в руках письмо, отпечатанное на бланке президента.

Отто разворачивает лист и в десятый раз перечитывает:

«Берлин, 2.7.34

Министру-президенту Пруссии

генералу авиации Герингу

За ваш энергичный и успешный образ действий при подавлении измены высказываю вам мою благодарность и одобрение.

С дружеской признательностью и приветом фон Гинденбург».


«С „дружеской признательностью“?! Смотрите-ка, они уже „друзья“! А ведь устами старика с этим наци говорит вся старая Германия. Да, чорт побери! Швереру-отцу будет над чем подумать, когда Отто расскажет ему последние новости…»

Дверь генеральской спальни отворилась. Денщик отошёл на полшага в сторону, придерживая створку. Гаусс не спеша вошёл в кабинет. Смешно и жалко выглядели тонкие стариковские ноги в обтягивающих икры бриджах.

Гаусс опустился в кресло, и денщик подал высокие лакированные сапоги. Генерал натянул их с помощью крючков, и ноги его сразу обрели стройность и прочность, приличные генералу германской армии.

Гаусс задумчиво глянул на свою сухую, в синих жилах руку и принялся натягивать перчатки.

У Гаусса давно не было такого скверного настроения, как сегодня. Ему, генерал-полковнику Вернеру фон Гауссу, тащиться к этому авиационному капитанишке в генеральском мундире! Но il fallait faire bonne mine aux meauvais jeux[11] ради права стать одним из хозяев страны.

Геринг знал о предстоящем визите Гаусса. Его самолюбие было удовлетворено тем, что благодарность президента будет вручена ему именно этим заносчивым генералом.

Палец Геринга лёг на пуговку звонка и не отрывался до тех пор, пока не вбежал камердинер.

— Сегодня — форма лесного ведомства, Клаус!

Он поразит Гаусса великолепием новой, только что придуманной художником формы главы лесного ведомства Пруссии. Розовый мундир с таким богатым шитьём, о каком не мечтали даже императорские камергеры! Розовые штаны с серебряными лампасами! Это должно произвести впечатление на высокомерного старика. К тому же для Гаусса будет ещё унизительнее стоять навытяжку перед «каким-то лесничим, перед штафиркой»!

Геринг приотворил дверь в соседнюю комнату:

— И чтобы все было тип-топ!

— Понимаю, экселенц…

Геринг с удовольствием оглядел длинный ряд шкафов, занимающих три стены огромной гардеробной, набитых нарядами, словно у опереточной дивы, и вернулся в спальню. Он сбросил пижаму и остался в полосатых штанах, резинка которых врезалась в огромный живот. Стоя перед зеркалом, он рассеянно поиграл пальцами на губах, затем, что-то вспомнив, подошёл к стоящему в углу большому сейфу, замаскированному под секретер, и достал конверт, половина которого была покрыта темнобурым пятном засохшей крови.

Розовые жирные пальцы, с которых косметичка по утрам сводила волосы, несколько мгновений в нерешительности вертели конверт, словно Геринг боялся его вскрыть. Этот конверт был доставлен ему полчаса назад. Он был обнаружен между подкладкой и сукном мундира убитого Рема: конверт провалился через дыру в лопнувшем кармане.

Геринг отрезал ножницами для ногтей узенькую полоску у края конверта. Вынул сложенный вчетверо жёлтый лист. Кровь, просочившаяся сквозь плотный конверт, оставила следы на тыльной стороне листа, но не испортила текста.

Геринг сел на край постели и принялся читать:

«Я, нижеподписавшийся, Карл Эрнст, вождь штурмовых отрядов Берлин — Бранденбург, государственный советник Пруссии, родившийся 1 сентября 1903 года в Берлине, район Вильмерсдорф, излагаю здесь историю поджога рейхстага, в котором принимал участие…»

Геринг тяжело задышал, оторвал взгляд от письма и бросил в пространство пустой спальни:

— Вот подлец!..

«Я действую по совету друзей, потому что носятся слухи, что Геббельс и Геринг замышляют против меня недоброе. В случае моего ареста Геббельсу и Герингу будет сообщено, что настоящий документ находится за границей. Он подлежит опубликованию только в том случае, если я или один из моих товарищей, имена которых указаны в прилагаемом списке, распорядится о его напечатании, или в случае, если я погибну насильственной смертью.

Я заявляю, что 27 февраля 1933 года я поджёг рейхстаг с помощью двух моих помощников по командованию штурмовыми отрядами. Мы подожгли рейхстаг, чтобы дать фюреру возможность всесторонней борьбы с марксизмом.

Через несколько дней после нашего прихода к власти меня вызвал Хелльдорф и пригласил к Герингу. По дороге Хелльдорф сказал, что следовало бы дать фюреру возможность действовать против коммунизма. На собрании у Хелльдорфа присутствовал Геббельс, изложивший нам следующий план. Нужно организовать на каком-нибудь предвыборном собрании покушение на фюрера двух якобы коммунистов. Это покушение должно было послужить сигналом для антикоммунистического погрома. Хайнес был уже вызван в Берлин для разработки подробностей покушения. Геринг возражал против покушения, опасаясь, чтобы оно не вызвало других. На следующий день меня по телефону вызвали на квартиру Геббельса. Когда я приехал туда, присутствовавшие на собрании решили уже отказаться от проекта. Геринг считал, что нужно испробовать другое: быть может, поджечь императорский дворец в Берлине или бросить бомбу в министерство внутренних дел. Геббельс с улыбкой возразил, что было бы лучше поджечь рейхстаг. Мы могли бы тогда выступить перед парламентариями как защитники этой говорильни. Геринг немедленно согласился. Мы с Хелльдорфом возражали, ссылаясь на технические трудности исполнения проекта, но Геббельс и Геринг нас убедили.

Было решено, что 25 февраля, за восемь дней до выборов, я с Хайнесом и Хелльдорфом подожгу рейхстаг. Геринг обещал снабдить нас очень хорошо действующими и легко воспламеняющимися веществами, не занимающими притом много места. Было условлено, что 25 февраля мы соберёмся в рейхстаге, в комнатах национал-социалистской фракции, и, как только рейхстаг опустеет, приступим к работе. Мне были поручены подготовительные меры.

На следующем собрании, которое, как я помню, происходило у Геббельса, Геринг предложил использовать подземный ход, соединяющий его особняк с рейхстагом. Затем Геббельс предложил назначить день поджога не на 25-е, а на 27 февраля, так как 26-го было воскресенье. В этот день выходят только утренние газеты, и, стало быть, поджог нельзя будет достаточно использовать в целях пропаганды. Мы решили поджечь рейхстаг в 9 часов вечера, чтобы можно было ещё использовать и радиопередачу. Геринг договорился с Геббельсом относительно некоторых мер, которые должны были навлечь подозрение на коммунистов.

Я три раза в сопровождении Хелльдорфа осматривал подземный ход. Тем временем Геринг передал нам план рейхстага, ознакомил с тем, как здание охраняется, и т.д. За два дня до поджога мы сложили в боковом коридоре то легко воспламеняющееся вещество, которым нас снабдил Геринг. Оно находилось в нескольких банках и состояло из фосфора и самовоспламеняющегося состава. Было также несколько литров керосина.

Я долго раздумывал над тем, кому непосредственно поручить поджог, и пришёл к выводу, что следует сделать это самому, с помощью нескольких вполне надёжных людей.

За несколько дней до установленного срока мы через Хелльдорфа узнали, что в Берлине появился некий молодой человек, которого, несомненно, можно было бы привлечь к участию в поджоге. Это был голландец ван дер Люббе. Я его не видел до поджога. Мы с Хелльдорфом все подготовили. Голландец должен был действовать один в кулуарах рейхстага и поджигать чем попало. Я же со своими друзьями должен был работать в зале заседаний.

Голландец должен был приступить к делу в 9 часов, а мы на полчаса раньше. Ван дер Люббе должен был проникнуть в рейхстаг уже после того, как мы его подожжём и выберемся на улицу. Хелльдорф постарался заранее познакомить голландца с внутренними помещениями рейхстага.

Мы решили, что ван дер Люббе проникнет в рейхстаг через окно ресторана. Чтобы иметь уверенность в том, что ван дер Люббе не отступит в последний момент, Зандер не покидал его ни на минуту. Он проводил его до рейхстага и видел, как ван дер Люббе влез в окно. Как только Зандер убедился в том, что ван дер Люббе находится внутри рейхстага, он сообщил об этом Ганфштенгелю, находившемуся в доме Геринга.

Ван дер Люббе был до последнего момента уверен в том, что действует один. Что касается меня, то я встретился со своими помощниками в 8 часов на Вильгельмштрассе. Мы были в штатском. Через несколько минут мы подошли к рейхстагу и вошли в здание, не будучи никем замечены. На нас была обувь с каучуковыми подошвами, чтобы никто не услышал наших шагов. В 8.15 мы уже были в зале заседаний.

Один из нас вернулся в подвал, чтобы взять остатки горючих материалов, а я с другим спутником принялся за работу в зале императора Вильгельма. Мы подожгли в нескольких местах этот зал, а также зал заседаний. Мы смазали столы и стулья фосфором. Облили занавеси и ковры керосином. За несколько минут до девяти мы вернулись в зал заседаний. В 9 часов 5 минут все было кончено, и мы вышли. Нужно было спешить, так как с минуты на минуту фосфор должен был воспламениться.

Пишу этот документ, чтобы защитить себя от Геринга и Геббельса. Я уничтожу этот документ, если предатели будут наказаны по заслугам.

Берлин, 3 июня 1934

Карл Эрнст».

Геринг подул в конверт, чтобы разошлись его стенки, и бережно просунул между ними жёлтый листок.

Если удастся отыскать второй, подлинный экземпляр этого письма, прежде чем оно будет опубликовано, можно будет покончить с Хелльдорфом. Геринг сохранял графа только как свидетеля, на всякий случай. Письмо Эрнста вполне заменит живого Хелльдорфа. Этот документ даёт Герингу возможность держать Гитлера в руках… Откровенно говоря, Герингу теперь уже было безразлично, что подумает Европа в случае опубликования этого проклятого письма. Но кое-кто в Германии, конечно, поспешит воспользоваться этим как козырем против него самого. Опять начнут шептать в уши Гитлеру: Геринг не умеет делать тонкие дела. Геринг медведь. Геринг фанфарон!.. Геринг не справился с процессом в Лейпциге… Геринг не сумел отправить под топор Димитрова… Геринг не смог втихомолку убрать его после процесса… Геринг не сумел сломать волю Тельмана… Ах, негодяи!

Геринг посмотрел на своё отражение в зеркале, вздохнул, похлопал себя по животу и ободряюще подмигнул.

Камердинер внёс сверкающий серебром розовый мундир. Гаусс давно ушёл, а Геринг никак не мог расстаться с прекрасным мундиром. Он повертелся перед зеркалом и принял ещё несколько человек, чтобы показаться им во всем великолепии розового с серебром. Да, лесное ведомство больше всех угодило ему с этой великолепной формой! Если бы можно было, Геринг, вероятно, и в постель улёгся бы, не снимая розового мундира и панталон с широкими серебряными лампасами. Это вполне соответствовало его прекрасному настроению. Поздравление и благодарность Гинденбурга пришлись как нельзя более кстати. Именно то, что старый фельдмаршал благодарил его, а не кого-либо другого, и даже не самого фюрера, должно было поднять престиж Геринга в глазах немцев.

Кстати, очень кстати!

В таких обстоятельствах Адольф не посмеет предпринять против него ничего открыто. А состояние Адольфа в последние дни было полной противоположностью настроению самого Геринга: фюрер ходил мрачнее тучи, и гнев его обрушивался на головы правых и виноватых.

Мало кто представлял себе истинную причину такого дурного расположения духа у канцлера-ефрейтора. Но что касается Геринга, то он был достаточно в курсе дела: вот уже несколько месяцев, как австрийский канцлер Дольфус был приговорён Гитлером к смерти. Этот приговор был вынесен не столько потому, что Дольфус сопротивлялся аншлюссу Австрии, подстрекаемый к сопротивлению итальянским диктатором, имевшим собственные виды на Австрию. Другой, гораздо более прозаической и близкой Гитлеру причиной ненависти к Дольфусу было то, что, по донесениям гестапо, именно в его, Дольфуса, руках находилась роковая папка «личного дела ефрейтора Гитлера». Гитлер знал, что она попала к Дольфусу через кардинала Иницера. Гитлер знал и то, что теперь эта злосчастная папка пополнилась всем неприятным, что только мог о нем вызнать австрийский канцлер. А кому же было проще добывать самые сокровенные сведения об австрийце Гитлере, как не правителю Австрии?! Гестапо донесло, что Дольфусом добыты неопровержимые данные о не арийском происхождении фюрера. Для Гитлера такое открытие было подобно взрыву бомбы у него в кармане, хотя он и не знал всех подробностей. А эти, пока ещё скрытые от него, подробности были таковы.

Дольфус начал своё расследование с выяснения обстоятельств превращения Шикельгрубера в Гитлера. Самая фамилия Гитлер вовсе не характерна для Верхней Австрии, откуда происходит фюрер. По разысканным старым документам оказалось, что фамилию Шикельгрубер на Гитлер изменил отец Адольфа. Его тестю, богатому крестьянину, не нравилось, что зять его — внебрачный сын девицы Шикельгрубер — именуется по имени матери из-за того, что не знает своего отца. Это скандализировало родственников тестя и окрестных крестьян. И вот папаша Адольфа стал именоваться по девичьей фамилии своей тёщи «Гитлер».

Продолжая расследование, Дольфус установил, что бабушка Адольфа по материнской линии Матильда Шикельгрубер была в услужении у семейства банкиров Ротшильд. От связи с молодым Ротшильдом у неё должен был родиться ребёнок. Удалось отыскать её письмо к родным, где она спрашивает, как ей быть. Нашёлся и ответ: пригрозить Ротшильдам скандалом, чтобы добиться от них денежного вознаграждения за «позор». Если вознаграждение будет дано, считать «позор» покрытым.

Повидимому, вознаграждение было выдано в удовлетворившем бабушку фюрера размере, так как архивы не сохранили каких-либо указаний на учинённый ею скандал. Если, конечно, не считать скандалом рождение у девицы Матильды дочери — будущей мамаши фюрера.

Таким образом, по канонам буржуазной морали выходило, что фюрер Адольф Гитлер — «незаконнорождённый» в квадрате, так как не только сам он, но и его мать была рождена вне брака. И тем не менее даже столь печальное открытие пугало Гитлера меньше, нежели гнусные наветы Дольфуса о наличии в жилах фюрера неарийской крови. Подобный «позор» представлялся ему катастрофой почти непоправимой. Если Дольфусу когда-либо удастся опубликовать документальные доказательства такого открытия, это грозило перевернуть вверх дном все политические перспективы фюрера и его сообщников.

Гитлера меньше всего занимал вопрос о том, являются ли эти документы действительно подлинными или ловко сфабрикованной подделкой. Удар Дольфуса был направлен верно: на этот раз всеевропейский скандал был обеспечен и всегерманская катастрофа нацизма тоже. Дольфус мог быть спокоен, что его собственное австро-ватиканское издание фашизма не подвергнется прусско-нацистской редакции.

Если бы извлечение опасных документов из сейфа австрийского канцлера требовало пожертвовать жизнью не одного только Дольфуса, а десятков и сотен людей, Гитлер не остановился бы. Поэтому при планировании нацистского путча в Вене, назначенного на 25 июля, Гитлер отдал приказ во что бы то ни стало добыть из сейфа Дольфуса пресловутое «дело». Если препятствием к этому будет служить жизнь австрийского канцлера — покончить с ним.

Как известно, путч провалился, хотя Дольфус и был убит. Документов в сейфе не оказалось. «Дело ефрейтора Гитлера» снова уплыло у фюрера из рук. По предварительным данным гестапо, Дольфус успел передать их своему преемнику Шушнигу, чтобы тот, если сможет, продолжил расследование биографии.

Эта личная неудача огорчила Гитлера больше, чем провал путча. Путч можно было повторить. А вот удастся ли в конце концов получить документы? В этом он не был уверен.

Отсюда и происходило то отвратительное настроение, в котором фюрер пребывал в конце июля 1934 года, столь отвратительное, что даже Геринг вздохнул с облегчением, когда Гаусс привёз ему личную благодарность Гинденбурга — как бы верительную грамоту рейхсвера на представительство генеральских интересов в окружении богемского ефрейтора.

31

Подобрав последнюю крошку того, что в тюрьме называлось хлебом, мышь несколько секунд сидела, уставившись на узника неподвижными чёрными бусинками глаз. Словно ожидала: не будет ли на этот раз прибавки?

Тельман чуть слышно, так, чтобы это не долетело до ушей надзирателя, свистнул. Мышь повела мордочкой и уселась на задние лапки. Тельман хорошо знал, что теперь она будет охорашиваться, мыть мордочку…

Лишённый свиданий, временами оставляемый без прогулок, посаженный на самое скудное питание, со здоровьем, подорванным голодом, холодом и темнотою до того, что иногда у него нехватало сил шевельнуть рукою, Тельман все же жил. Он жил и не сдавался. Он отказался от голодовки с того момента, как его перевели из тюремной больницы в обыкновенную камеру, на обычный голодный паек, предназначенный всем коммунистам.

Ему нужно было много сил. Он хотел сохранить их во что бы то ни стало для предстоящей борьбы. Он знал: борьба только начиналась, хотя каждый день, проведённый в заточении, мог показаться месяцем, каждый час допроса и пытки — годом. Тельман знал, что на данном этапе борьба будет трудной: с одной стороны — весь полицейский аппарат нацизма, с другой — он, узник, скованный по рукам и ногам, запертый в каменном мешке тюрьмы. Да, эта борьба могла показаться неравной, если бы он не чувствовал за собой силу тех миллионов, частицею которых был, силу немецкого народа, трудового народа всех стран, всех национальностей, чьим сыном он был, — он, Тельман, рабочий-гамбуржец! Все, все, кто знает, что такое труд, — его братья; все, все, кто знает, что такое лишения, — его друзья; все, кому дорога свобода, кто борется за неё, — его единомышленники, его боевые товарищи! Он чувствовал, верил, знал: за ним величайшая из партий, когда-либо рождённых великим освободительным движением.

Так мог ли он чувствовать себя слабым?! Даже здесь, в этой бетонной норе, даже с руками, изъеденными сталью оков?!

Как только силы позволили ему, Тельман встал на ноги. С каждым днём увеличивая время, он стал ходить по камере — три шага туда, три обратно, три туда, три обратно. Ходил, ходил, ходил, чтобы не дать ослабнуть мышцам, не дать распуститься телу, лишённому воздуха и света, здоровой пищи и прогулок. Ха, они думали, что запереть его сюда — значит сломить если не духовные силы, то уж физические во всяком случае! Нет, они ошиблись! Ошиблись, скоты! Он, Тэдди Тельман, рабочий Гамбурга! Он знает, в какую сторону нужно смотреть, чтобы видеть восход солнца. Он знает, какой источник силы и надежд находится там, на востоке Европы. Одной мысли об этом было достаточно для того, чтобы в его взгляде появился упрямый блеск.

Железное здоровье и несгибаемая воля позволили Тельману пройти сквозь испытания, которые свели в могилу многих. И, как бы ни ослабевало временами его тело, ум оставался ясным и работал неустанно. Даже невозможность делать записи не лишала его способности запечатлевать в памяти мысли по сложнейшим вопросам. Он изобрёл мнемонический приём, позволявший ему с большой точностью воспроизводить то, что было продумано и мысленно «записано» несколько дней и даже недель назад. Сформулированную и отточенную мысль он слово за словам записывал воображаемым пером на стене, стараясь в едва различимых трещинах и извилинах бетона отыскать сходство с начальной буквой каждого слова; так, строка за строкою, возникал на стене призыв, направленный против попыток фашистов обмануть немецкий народ перед выборами и заставить его голосовать за Гитлера. Он знал, что та связь с миром, которая у него ещё есть, недостаточна, чтобы передать товарищам на волю эту статью. Хорошо, если удастся сообщить хотя бы две-три руководящие мысли. Но вместе с тем он знал и другое: общественное мнение мира, борьба антифашистов Европы, Америки и Азии уже заставили гитлеровцев выпустить на свободу Димитрова. Значит, сила антифашистского фронта огромна, и она растёт, крепнет! Может быть, и ему удастся вырваться из этих стен!..

Вырваться из тюрьмы! Надежда на это была так несокрушима, несмотря на кажущуюся безнадёжность положения, что Тельман сравнивал её иногда с единственной яркой звёздочкой, горевшей на чёрном небосводе, простиравшемся над Германией. Оставаясь подчас едва различимой, эта звёздочка все же освещала для него первобытную темноту, в которую фашизм низверг его несчастную родину.

Свобода, жизнь, борьба! Нужно было жить ради борьбы, бороться ради победы. В этом каменном мешке, даже в часы упадка физических сил, он не переставал думать о том, что ещё оставалось сделать для трудового народа, и о том, какую пользу он ещё может принести отсюда, из стен тюрьмы, в борьбе за свободу Германии; о том, как помочь партийным товарищам, поддержать в них силы для борьбы, вселить в их души веру в успех, в неизбежность конечной победы над фашизмом.

В самые трудные минуты где-то далеко-далеко в тёмной вышине загоралась эта чудесная звёздочка…

И, как в прекрасной сказке, написанной рукою сурового, но правдивого автора — истории, почти на каждый призыв Тельмана проходил сквозь бетонные стены тюрьмы и цензуру гестаповцев неуклонный ответ: «Мы слышим, Тэдди, мы стоим на посту!» Подчас это казалось почти невероятным, но это было так: партия не теряла связи с Тельманом. Иногда известия с воли сильно запаздывали, но, так или иначе, он узнавал почти все главное, что случалось в стране и даже далеко за её пределами — в отечестве трудящихся, в СССР.

Иногда случались провалы в цепочке тюремной «почты». Проходили дни без связи с миром. Тогда Тельман отдавался воспоминаниям. Легко и складно текли они в мозгу под неустанный ритм собственных шагов. Едва уловимый шорох войлочных кот подталкивал мысли, как удары маятника больших часов. Мысли бежали назад, в пережитое. Тельман уносился воспоминаниями в далёкую прекрасную Москву. Он бродил по её гигантским стройкам; склонялся к стремительно вращающимся станкам ударников; шутил с ткачихами «Трехгорки»; проводил ночи в спорах с товарищами из Франции и Китая, Испании и Японии, Италии и Канады, с товарищами по партии, стекавшимися со всех концов необъятного мира, чтобы своими глазами видеть, как рождается общество, о котором мечтали поколения борцов за социализм. Тельман представлял себе зал, где собрались участники последнего пленума Исполкома Коминтерна, на котором ему довелось присутствовать. Он мысленно останавливал взор на лицах товарищей, слышал их голоса, вспоминал доклады одних, страстные реплики других. Вот он видит: поднимается председатель и прерывает стоящего на трибуне Клемента Готвальда. Слово предоставляется для внеочередного сообщения товарищу Пику. Тельман снова слышит голос Пика: «Из Берлина по телефону сообщают: рейхстаг оцеплен полицейскими отрядами. Подступы к центру города наводнены сотнями полицейских. Занято чуть ли не все здание. Клару Цеткин вводят в зал двое товарищей. Товарищ Клара открывает заседание большой речью…»

Когда воспоминания Тельмана доходят до этого места, он невольно улыбается. Ему кажется, что он отчётливо слышит знакомый страстный голос Клары, обращающейся к депутатам последнего парламента Германии. В напряжённом молчании огромного зала, где, не шелохнувшись, сидят ошеломлённые депутаты, отчётливо слышно каждое слово Клары:

«Рейхстаг собирается в момент, когда кризис гибнущего капитализма обрушивает всю тяжесть жесточайших страданий на широкие трудящиеся массы Германии, на миллионы безработных, на голодающих… Зимою прибавятся новые миллионы безработных… Политическую власть в Германии захватило в настоящее время, через голову рейхстага, президентское правительство, которое является подручным трестированного монополистического капитала и крупных аграриев, правительство, движущей силой которого является генералитет рейхсвера…»

Тельману кажется, что он видит лица потрясённых речью членов правительства во главе со Шлейхером, видит помертвевшие маски Папена и главарей гитлеровской шайки. Никто не решается прервать оратора.

«Рейхстаг должен осознать и выполнить свой основной долг: свергнуть правительство, которое пытается, нарушая конституцию, устранить рейхстаг. Он должен привлечь к ответственности президента страны и министров…»

Тельману кажется, что он слышит, как тяжело дышит судорожно вцепившийся в подлокотники Геринг; как нервно барабанит пальцем Геббельс; как шепчет что-то про себя сидящий, подобно зловещей чёрной кукле, Папен. Тельман отчётливо ощущает многозначительность паузы, сделанной Кларой. Над головами депутатов повисает звенящая от напряжения тишина.

«…Но поднимать против правительства обвинение перед верховным судом равносильно тому, что жаловаться дьяволу на чорта. Свержение правительства рейхстагом может быть только сигналом к наступлению и к развёртыванию классовых сил вне парламента. Однако развёртывание внепарламентской активности трудящихся не должно ограничиваться свержением антиконституционного правительства. Оно должно быть направлено дальше, к свержению буржуазного государства и его основы — капиталистического хозяйства…»

Какой молодец наша вечно молодая Клара! Она уже тогда поняла, что это последняя легальная трибуна коммунистов в Германии на долгие годы. И она говорила немцам все.

Она говорит, и никто не решается её прервать:

«Борьба трудящихся масс против отчаянной нужды является одновременно борьбой за полное освобождение. Это борьба против порабощающего и эксплуатирующего капитализма за освобождение, за социализм».

Ах, Клара, дорогая, умная и всегда такая смелая Клара! Как хочется склониться перед твоими сединами и почтительно поцеловать твою руку, которую ты сейчас так угрожающе сжала в кулак, протянутый к скамьям нацистов.

«…Я открываю рейхстаг по обязанности, в качестве старейшего депутата. Я надеюсь дожить ещё до того радостного дня, когда я в качестве старейшего открою первый съезд Советов в советской Германии!»

Да, придёт этот радостный день, непременно придёт, даже если для этого понадобятся страдания и жертвы, борьба в неслыханно трудных условиях, на протяжении многих лет!.. Только бы сохранить партийные кадры, объединить вокруг них всех антифашистов в единую крепкую армию!.. Победа придёт! Честь немецкого народа будет спасена в борьбе с фашизмом, победой над ним!..

…Кончаются дни разобщённости. С воли снова приходят вести. Приведённая ими в движение, мысль Тельмана возвращается от воспоминаний к действительности. Он принимается взвешивать, анализировать.

В рапортичках тюремщиков, каждые десять минут заглядывающих в глазок камеры No 347, изо дня в день стоит одно и то же слово: «ходит»… «ходит»… «ходит»…

Он ходит и думает. Его мысли неизменно прикованы к немецкому народу, к судьбам немецкой революции, к родной партии, ушедшей в глубокое подполье, но продолжающей бороться и руководить всеми передовыми силами Германии в борьбе с коричневой чумой гитлеризма. Тельман давно научился правильно смотреть на историю: судьба шайки разбойников, хозяйничающих в Германии, не должна стать и не станет судьбою немецкого народа… Чего бы Тельман не отдал за то, чтобы не в отрывочных сообщениях с воли, а своими глазами прочесть анализ положения, данный Сталиным на съезде великой ленинской партии! Тельман уверен, что немецкий и русский народы ничто не разделяет, он твёрдо верит тому, что именно русский народ придёт в беде на помощь немецкому народу. Тельман глубоко верит тому, что настанет время, когда прозревший немецкий народ с надеждою обратит взоры к Москве и именно оттуда протянется могучая дружеская рука, которая выведет немцев из бездны мрака…

Мрак, мрак кругом. Гитлер безумствует в Германии, Муссолини бесчинствует в Италии, скользкая козявка Мосли ползает по Англии, что-то отвратительное гнусавит во Франции де ла Рокк, брызжет ядовитой слюною в Мадриде Хиль Роблес. Всюду, куда ни глянь, суетятся в Европе, как отощавшие клопы, и кликушествуют социал-демократы и «социалисты» всяческих тонов и оттенков, смахивающие на фашистов. Они разлагают волю народа к борьбе, они поливают революционный огонь масс водицей уговоров. И впереди всех, с лицемерными стенаниями и хныканьем, ползут на брюхе немецкие социал-демократы и с ними ренегаты вроде Маслова и Фишер. Смешно! Сладкой розовой водицей своей лжи они хотят залить бушующее пламя свободы, все ярче и ярче разгорающееся над Европой, над всем миром. Отвратительно и смешно! Целые батальоны фашистских и социал-демократических «философов»-провокаторов изливают мутные потоки своей «мудрости» на головы уставших народов. Они пытаются своими соглашательскими, лживыми «теориями», при одном воспоминании о которых Тельман скрипит зубами от негодования, или своими нарочитыми перегибами влево подменить простую народную правду, которую несут на своих знамёнах коммунисты.

Лидеры социал-демократов — преступные дураки! Они уверяют, будто ЦК немецкой компартии не блещет теоретическими знаниями, будто по одному этому он не может взять правильной линии в борьбе! Дураки и скоты! Тельман и здесь, в тюремной камере, с гордостью поднимает голову при воспоминании о том, как несколько лет назад, в Москве, обращаясь к ним, немецким коммунистам, представитель русских товарищей сказал, что нынешний ЦК германской компартии есть ЦК ленинский.

Да, именно так: «Ленинский ЦК». Вот знамя, под которым не склонишь головы ни при каких опасностях!

Он, Тельман, не пророк и никогда не воображал себя пророком, он не знает, что будет завтра с ним самим. Может быть, и его собственною кровью будет обагрено знамя, которое он с такою гордостью нёс столько лет. Этого он не знает. Но он будет твердить везде, всегда, на трибуне митинга и под топором палача: «Знамя коммунизма победит!»

Пророчество? Да, если вам угодно так называть неизбежность истории.

Стиснув пальцы скованных рук, Тельман напряжённо вспоминает: изменил ли он когда-нибудь словом или делом своей партии? Поколебался ли он после ухода от них бессмертного Ленина?

Что значит быть одним из руководителей ленинской партии? Это значит так же, как Ленин, никогда — ни в большом, ни в малом — не обмануть рабочих; никогда ни на волос не позволить разойтись своим делам со своими словами! Быть коммунистическим вождём — это значит высоко, как Ленин, держать свой авторитет вождя, суметь, как Ленин, снискать и сохранить нерушимой и непоколебимой веру масс. Быть бесстрашным в бою за дело народа и беспощадным к врагам народа; не знать, что такое паника, и сохранять ясный ум в любых обстоятельствах; быть правдивым и честным — всегда, везде…

Тельман ходит по камере и думает, думает… Железный человек, пронёсший сквозь тюрьму и пытки прежнюю остроту мысли, неукротимость духа. Удивительный человек, которого боятся палачи. Они боятся его, сидящего в тюрьме, ничуть не меньше, чем боялись тогда, когда он был на свободе. Словно его воля отсюда, из каменных стен тюрьмы, переносится в миллионы рабочих сердец Германии.

Три коротких шага вперёд, три назад. Несколько движений скованными руками, чтобы заставить циркулировать кровь. И снова: три шага вперёд, три назад…

Тельман останавливается под загороженным решёткой оконцем. Сквозь мутное стекло виден кусочек неба. Оно черным покровом нависло над тюрьмой, надо всей Германией. Но вот одна за другою загораются в нём звезды. Вот звезда надежды, вот — правды, вот — добра. А вот вспыхивает и далёкая, но ярко сверкающая между остальными звезда победы.

Как быстро она приближается!

На миг Тельман становится просто человеком, которому хочется крикнуть: «Скорей же, скорей! Чтобы и мне увидеть!»

Только на миг. Снова стиснуты зубы, и прильнувший к глазку тюремщик видит лишь упрямо шагающего по камере заключённого. Три шага вперёд, три назад. Победа придёт тогда, когда ей должно прийти по закону истории.

В масштабе истории — скоро.

Поджигатели (Книга 1)

Часть вторая

Европа ныне восхищённа

Внимая смотрит на восток…

 М. Ломоносов
Поджигатели (Книга 1)

1

Уэллс вернулся из Парка культуры физически разбитым. Все время, что он сидел в Зелёном театре, ему что-то говорили, объясняли, переводили слова артистов. Но он почти ничего не слышал и глядел вокруг себя прищуренными глазами, не отвечая. Он был под впечатлением утреннего разговора и, напрягая память, старался восстановить детали встречи, каждое слово собеседника. Всем существом он ощущал, что каждый звук, каждая интонация этих слов должны иметь для него и для всех, кто услышит их через него, особенное значение.

Не дослушав концерта, он уехал.

Он с удовольствием вошёл в прохладный номер гостиницы, снял размокший воротничок и подошёл к окну. Оно выходило на площадь, за которою возвышалась стена Кремля.

Уэллс старался разобраться в своих впечатлениях. Свойственное его характеру саркастическое упрямство мешало ему признаться, что даже этих двух дней в Москве было достаточно, чтобы зачеркнуть всё, что он записал после приезда из России в 1920 году. То, что представлялось ему тогда «электрической утопией», можно было теперь видеть, трогать руками.

Каким легкомыслием казалось ему теперь его собственное заявление о том, что «марксистский коммунизм является теорией, которая не заключает никаких творческих идей и явно им враждебна». Увы, эта фраза останется черным штрихом в биографии автора фантастических романов, расписавшегося в бессилии своей фантазии. Странное признание сделал он тогда своим читателям: «Можно ли представить себе более смелый проект в обширной, плоской стране, с бесконечными лесами, безграмотными мужиками и ничтожным развитием техники!.. Вообразить себе применение электрификации в России можно только с помощью очень богатой фантазии». Да, тогда он, романист, не смог себе этого представить. Советская действительность превзошла полет его, Уэллса, писательской мысли. Способен ли он публично признать всё, что видел и слышал вчера и сегодня, за истину, против которой нет смысла спорить?..

Он переменил воротничок и пошёл в ресторан. Зал был пуст. В ярком свете люстр столики на голубом ковре сверкали хрусталём и белизною накрахмаленных скатертей, как льдины в море. Было очень тихо. Ковёр и деревянные панели стен поглощали звуки.

В дальнем углу Уэллс увидел знакомого английского журналиста. Он сидел с немцем, которого Уэллс тоже знал. Уэллсу не хотелось пустой болтовни, и он направился было к другому столику, но англичанин уже встал и отодвинул для него стул. Уэллс — в Москве! Это было хорошим товаром для журналиста.

Пришлось сесть. Однако усталый вид Уэллса говорил о том, что его не легко будет расшевелить. Вероятно, поэтому англичанин вернулся к прерванному разговору с немцем.

— Я делюсь основными положениями статьи, посланной вчера в мою газету, — пояснил он Уэллсу.

Уэллс равнодушно посмотрел на него: ему было совсем не интересно знать, что думает этот человек.

Однако после первых же фраз он невольно стал прислушиваться. Англичанин говорил немцу:

— Японии предназначено сыграть очень большую роль в будущности Востока. Я убеждён: она пойдёт к своему назначению с непоколебимой решимостью. Я всегда считал ошибкой прекращение нашего союза с Японией.

— Мне кажется, Саймон совершенно прав, — сказал немец. — Англия должна гарантировать только одну границу — французскую. Тогда мы, немцы, могли бы взять на себя наведение порядка в Восточной Европе.

— Именно так и должно быть! — подтвердил англичанин. — Франции не следует давать возможности сговориться с Москвой. Мы с вами должны общими усилиями убедить мир в том, что пора покончить с попытками организации пресловутого блока «белых». «Жёлтая опасность» для Европы — воображаемая опасность. Если гарантировать от японских аппетитов наши восточные воды, то мы ничего не имели бы против того, чтобы развязать японцам руки на дальневосточной границе Советов.

— Вполне разумно, — согласился немец. — Конечно, если бы до того нам дали возможность вооружиться.

— Вам её дадут. В Англии достаточно людей, которые понимают, что между нашей Европой и Дальним Востоком расположен политический и экономический резко антагонистический организм. Нужно договориться с вами и с японцами взять Россию в клещи.

— Является ли это лишь вашим личным взглядом?

— Так думают влиятельные лица в Англии, — с важностью заявил журналист. — Один из них сказал мне: «Япония может довести корейско-маньчжурокую границу до Ледовитого океана и аннексировать дальневосточную часть Сибири, при условии, конечно, что наши интересы будут обеспечены, например, ленскими золотоносными землями. Союз Англии и Франции сделает невозможной немецкую экспансию на запад. Мы откроем ей дорогу к России».

— Очень, очень разумные мысли! — воскликнул немец. — Почти так же говорится и в книге фюрера!

Уэллс с раздражением постучал ножом по тарелке, подзывая официанта.

Англичанин быстро взглянул на него и понял, что нужно переменить тему.

— Говорят, вы были сегодня в Кремле? — спросил он писателя.

Уэллс пробормотал что-то неразборчивое и, отодвинув стул, встал. Стул зацепился за ковёр и упал. Уэллс, не оборачиваясь, вышел из ресторана.

Немец смотрел ему вслед с удивлением.

— Он всегда всем недоволен! — насмешливо произнёс англичанин. — Если бы мы с вами хвалили большевиков — он стал бы их бранить. Таков характер.

— Очень странный характер, — сказал немец.

— Просто дурной характер, — желчно согласился англичанин.

В коридоре своего этажа Уэллс столкнулся с Паркером. Уэллс не сразу узнал американца, хотя его красное лицо показалось Уэллсу отдалённо знакомым.

— Не узнаете? — улыбнулся Паркер. — Мы встречались в Лондоне.

— А! Вспоминаю: вы ещё собирались в Китай, «который нечто вроде России».

— Прекрасная память, сэр!

— Это профессиональное — запоминать глупости. Они всегда могут пригодиться, — сказал Уэллс и скрылся за дверью своего номера.

Он не успел сбросить пиджак, как позвонили от портье; прибыл нарочный с пакетом из Кремля.

Уэллс нетерпеливо разорвал конверт. Это была объёмистая стенограмма утренней беседы в Кремле. Как ни странно, но только что слышанное в ресторане освещало беседу новым, неожиданным для Уэллса светом: теперь сличить собств