Book: Голубица в орлином гнезде



Голубица в орлином гнезде

Шарлотта Юнг

Голубица в орлином гнезде

ГЛАВА I

Мастерская мейстера Годфрида

Через открытую раму высокого окна прежде всего виднелись листья виноградной лозы с роскошными пурпуровыми гроздьями. Несколько далее высилась во всей первобытной свежести только что обделанного камня церковная колокольня, еще не отстроенная. Тонкость и изящество скульптурной работы этой колокольни были изумительные; камень превратился в тонкое кружево. Далее, сквозь каждый промежуток изящной, прозрачной резьбы просвечивала лазурь великолепного сентябрьского неба.

Узкие и длинные стекла нижней части окна, одни в виде кругов, другие – головок стрел, – несколько помрачали окружающие предметы, но тем не менее, и сквозь эти стекла можно было различить массивную колокольню, а за ней склон холма, разукрашенный виноградниками и обремененный роскошными осенними дарами природы. Еще ниже пейзаж закрывался стеной ограды, внутри которой было множество фруктовых деревьев, гнувшихся под тяжестью зрелых плодов. Посередине возвышался фонтан, от него в разные стороны шло множество тропинок, а между ними виднелись цветники, несколько уцелевших еще, полуувядших летних цветов свидетельствовали о их былой роскоши.

Стены описываемой нами комнаты были обиты обоями, а пол был из красных и желтых лакированных кирпичей, из таких же кирпичей выложенная большая печка красовалась в одном из углов комнаты. В другом углу стояла группа, изумительно вырезанная из дубовато дерева, она изображала мастерскую Назаретского плотника, в ней Божественный младенец, работающий под руководством своего названного отца, и в стороне Богоматерь смотрит на Сына в грустном раздумье. Кругом этой группы были в беспорядке разбросаны куски дерева, одни наполовину отделанные, некоторые же совершенно законченные. Здесь виден был ангел в молящейся позе с опущенными крыльями, со сложенными руками, там – дева-мученица с какой-то, как будто радостной улыбкой, смотрящая на орудия пытки, далее – величественная голова апостола или пророка; наконец, еще далее были группы, сюжет которых заимствован из волшебных сказок и легенд. На станке из-под рук мастера выходила длинная гирлянда, состоящая из листьев и колосьев всякого рода, как например, пастушьей сумки и белены. В ту минуту, как открывается наш рассказ, звездообразный пестик мака образовался под резцом, по образцу мешочка с шероховатыми и мохнатыми створками, увенчанными пурпурной тычинкой, который держала в руках молодая девушка, стоявшая на коленях у стола, и казалось с большим участием следившая за ходом работы.

Девушка эта не принадлежала к числу тех гордых красавиц, одним взглядом покоряющих сердца. Она была слишком мала ростом, слишком тонка, слишком скромна, чтобы производить такое впечатление. Если в ее томной грации было что-то, напоминающее лилию, то во всяком случае она походила не на величественную лилию, красующуюся в роскошных садах, но на скромную лилию долины; такой прозрачной белизны с легким розовым оттенком был цвет ее лица; до того много было стыдливой грации в ее стройном, гибком стане, в ее кротких и задумчивых черных глазах. Глаза эти резко отличались от глаз всех окружавших девушку лиц, за исключением разве глаз ее дяди, мастера-резчика.

Почтенная полнота, открытая и добродушная физиономия дяди, также как его меховая шапка и золотая цепь, все это как нельзя более согласовалось с типом германского бургомистра пятнадцатого столетия, только черные, живые и блестящие глаза резчика обличали в нем французское, или скорее, валлонское происхождение. Уже несколько поколений семейство мастера Годфрида прожило в Ульме, и очень может быть, что валлонская живость характера, и верность и прямота суждений, которыми отличались члены семейства Годфридов, так быстро приобрели им влияние в совете вольного города. Они получили такую известность в ученом и художественном мире; слава теперешнего главы семейства, как скульптора, была так распространена, что Годфрид думал одно время назвать себя мейстером Годфридусом Оксаликусом, и непременно исполнил бы это намерение, если бы против такой фантазии не восстали жена его фрау Иоганна и племянница Христина; они никак не могли примириться с этим скончанием имени на ус.

У мейстера Годфрида был еще брат Гуго, негодяй большой руки; в молодости он был бичом мастерской, презирал одинаково и книги и ремесленные инструменты; после ученических годов, вместо того, чтобы возвратиться под отеческую кровлю, Гуго Сорель присоединился к какому-то полчищу воинов.

Лет двенадцать или пятнадцать о нем не было ни слуху, ни духу. Вдруг Гуго появился в Ульме, больной в лихорадке; с ним прибыла молодая женщина, разбитая горем, почти умирающая; это была его жена, на которой он женился во время своего похода в Италию. Дикая привязанность мужа была не в силах изгладить из памяти несчастной женщины воспоминаний о разграблении и разрушении отческого крова и избиении целого семейства. Да и самая привязанность мужа вскоре охладела, и грубое обращение становилось все более и более невыносимо. Поселившись в доме шурина, бедная итальянка относительно вздохнула свободнее, там окружили ее всевозможным вниманием и радушием; но силы бедной женщины были надорваны, и она вскоре умерла, поручая своего ребенка фрау Иоганне, и благословляя мейстера Годфрида, который уверял ее, на чистом и правильном латинском языке, что ее дочь будет им также дорога, как их собственная малютка, покоившаяся на кладбище на склоне холма.

И действительно, маленькая Христина была истинным Божьим благословением для огорченной четы. Отец Христины, как только оправился от болезни, тотчас же снова начал свой бродяжнический образ жизни. Раз как-то дошло известие, что Гуго видели в среде приверженцев одного из самых жестоких баронов в Швабских Альпах. Мейстер Годфрид беспрестанно ожидал известий о гибели брата, молил только Бога избавить Гуго от позорной смерти на виселице, и желал, чтобы брат погиб лучше на поле брани, от меча неприятельского. А та или другая смерть должна была неизбежно выпасть на долю бродяги. Между тем, бургомистр и его жена страстно любили вверенную их попечению девочку, и совершенно забыли, что она не их дочь. Вся их привязанность, все их надежды сосредоточивались на этом ребенке. Годфрид и Иоганна желали, чтобы Христина заменила им и сына и дочь в одно и тоже время; на этом основании ей давали превосходное образование, обучали наукам и искусствам, знанием которых отличались свободные германские граждане в середине и конце пятнадцатого столетия. Кроме того, Христина помогала тетке во всех ее хозяйственных делах, умела готовить тонкие кушанья, занималась пряжей, тканьем, шитьем, вышиваньем. Дядя очень ценил звучность и прелесть ее чисто итальянского голоса, и заставлял ее брать уроки пения и игры на лютне. Очень любил также Годфрид заставлять племянницу читать себе вслух старые рукописи и, наследованные им от предков, а также и начинавшие тогда печататься книги. Мало того, мейстер Годфрид сам делал опыты печатания и резьбы на дереве, и в этом случае нашел себе превосходную помощницу в Христине; во всех работах, где требовалось более вкуса и ловкости, чем силы, молодая девушка одна могла сделать больше всех учеников и даже подмастерьев. Многие прекрасные резные работы были исполнены дядей вместе с племянницей. Но теперь все такие второстепенные работы были отложены, и все силы мейстера Годфрида были обращены на внутреннее украшение большого собора. Около столетия строился уже этот собор на добровольные пожертвования ульмских граждан, без всякой посторонней помощи. Основание этой постройки было положено в 1377 году; а в 1472, т. е. в то время, с какого начинается наше повествование, купол был уже окончен и работа так продвинулась, что содействие Годфрида потребовалось уже для украшения хоров.

– Еще три локтя, – сказал резчик, считая – Дитя, достала ли ты мне достаточно плодов, чтобы окончить этот бордюр?

– Как же, дядя, у меня есть ягода шиповника, семена лунной травы, стручок гороху и еще разные другие растения, – не знаю их названия. Но разве вам непременно нужно столько семян и ягод?

– Конечно, моя милая, эта гирлянда должна быть эмблемой трудовой жизни, и изображать ее должны плоды.

– Как та, что вы сделали весной, изображала цветок и золотые обещания юности, – сказала Христина. – Мне кажется, что это самая лучшая; оно так и должно быть. – Потом, помолчав немного, девушка продолжала: – Однако я думаю, мой запас ягод и зерновиков будет недостаточен, дядя. Нельзя ли вам как-нибудь достать более редких растений в саду Гергарта? Он же кстати скажет мне названия и тех, что у меня есть.

– Твоя правда, малютка; а то, не поехать ли нам лучше за город верхом и там поискать растений. Хочешь, а?

– С тем только, чтобы не заезжать слишком далеко, – отвечала Христина, покраснев и дрожащим голосом.

– А! ты все еще не забыла, как шлангенвальдские рейтары напугали твоих подруг, когда они собирали боярышник. Полно, не бойся ничего, маленькая трусиха; если мы поедем за город, то возьмешь с собой Ганса и Петерса с их алебардами. Но мне кажется твое сердечко не в состоянии ощущать никакой радости, когда ты подозреваешь, что есть хоть один рейтар ближе, чем на двенадцать миль расстояния.

– Подле тебя, дядя, я не буду ничего бояться, – то есть не буду докучать тебе своими пустыми опасениями, а может и совсем о них забуду, – сказала Христина, опуская глаза.

– Милое дитя! – сказал с нежностью дядя. – Впрочем, если наш император приведет в исполнение свои планы, мы вскоре освободимся от шлангенвальдских и адлерштейнских рейтаров и от всех этих мелких баронов, засевших в своих берлогах. Император надеется составить союз между нашими вольными имперскими городами и самыми благоразумными и честными баронами, с целью охранения мира и порядка в стране. Письмо императора об этом предмете было недавно читано в ратуше, а когда все честные люди соединятся против мелких баронов, – тем придется покориться союзу, или исчезнуть с лица земли.

– Ах! как это будет хорошо! – вскричал Христина. – Значит, тогда уже не будут нападать на наши обозы у Спорного Брода ни шлангенвальдцы, ни адлерштейнцы; наши товары будут доставляться в целости, и мы так разбогатеем, что будем в состоянии сделать шпиц на нашей колокольне. Ах, дядюшка! Какой радостный день будет для нас, когда большое изваяние Богородицы увенчает вершину здания!

– Этого дня я вероятно не увижу; хорошо бы если бы хоть ты дожила до него, – сказал Годфрид. – Для этого нужно, чтобы граждане Ульма оказались столь же щедрыми, как и их предки, задумавшие соорудить колокольню. Но что это за шум?

Действительно, в доме слышался какой-то неопределенный шум и, не успели дядя с племянницей встать с места, дверь отворилась; в комнату поспешно вошла полная, пожилая женщина с добродушным лицом и прошептала:

– Годфрид! Годфрид! к нашему дому подъехали рейтары и слезают с коней!

Когда резчик пошел к двери, стряхивая с себя стружки и пыль, женщина испуганно и таинственно прибавила:

– Если я не ошибаюсь, твой брат приехал с ними!

– Что ж, милости просим, – твердо и весело отвечал мейстер Годфрид. – В последнее свое посещение он нам принес драгоценный подарок. А теперь, может быть, он решился переселиться к нам и успокоиться от треволнений своей бурной жизни. Подойди сюда, Христина, моя милая; можно быть скромной и робкой, но не нужно бояться встречи с отцом.

Между тем, Христина то бледнела, то краснела от волнения и страха, и пошла из мастерской вслед за своими приемными родителями. Пройдя через деревянную галерею, украшенную великолепными резными работами, соединявшуюся с большой залой посредством дубовой лестницы, все трое спустились по лестнице и вошли в сени в ту самую минуту, как через противоположную дверь входил сильный, высокого роста человек, одетый в изношенный и засаленный кожаный военный костюм, на руках и на груди его была совсем заржавленная кольчуга. Из-под ветхого шлема с поднятым забралом, виднелось загорелое, истощенное лицо, черные неприветливые глаза и густые седоватые усы. Одним словом, это был истый тип бесшабашного рейтара, что были тогда предметом ужаса для всей Швабии и кошмаром Христины. Сердце бедной девочки сжалось, когда ее дядя и неизвестный гость узнали друг друга, и Годфрид, протянув руку брату, радушно сказал:

– Милости просим в отчий дом, брат Гуго.

При этих словах Христина опустилась на колена, и прошептала дрожащим голосом:

– Благословите меня, уважаемый батюшка!

– А? Что? Так это моя дочь? Что такое она говорит? Благословить тебя! Изволь, дитя мое, благословляю, как умею, хотя в Адлерштейне тебе непременно скажут, что я привык благословлять иным способом. Ну, теперь поцелуй меня, моя девочка, и подойди ближе, я на тебя посмотрю хорошенько. Однако, – продолжал Гуго, сжав ее в своих суровых объятиях, – ты совсем, как перышко, такая же худенькая и болезненная, как наша барышня? – Затем, осмотрев молодую девушку с головы до ног, отец вскричал: – Нет, ты совеем не похожа на свою мать, та была женщина высокая и прямая, как колонна.

– Это правда, – отвечала фрау Иоганна, – но, как мать, так и эта бедная малютка столько выстрадали от усталости и треволнений всякого рода, что не смотря на все наши заботы, Христина никогда не была полна и развита физически. Надо еще дивиться, что и жива-то осталась.

– Наша Христина не красавица, мы это знаем, – прибавил Годфрид, с нежной улыбкой взяв племянницу за руку, – но зато она хорошая, добрая девочка.

– Хорошо, хорошо, – отвечал рейтар, – она совеем пригодна для моих планов; пожалуй, оно и лучше, что она не красавица и не будет кружить головы моих сотоварищей. Камилла, дочь моя ах, нет как, бишь, ее зовут?.. Христина, собирайся завтра ехать со мной в Адлерштейн.

– В Адлерштейн! – повторила испуганно фрау Иоганна.

Что касается Христины, она упала бы, если бы дядя не поддержал ее и не ободрил взглядом.

– Пойдешь в галерею, брат, и объяснимся, – сказал мейстер Годфрид. – Налей приветственную чашу, Ганс. А твои товарищи, Гуго, могут угощаться в нижней зале.

– Хорошо, – сказал Гуго, – и я с почтением отнесусь к твоему старому розенбергскому, если оно у тебя осталось, брат Гетц. А если бы это вино попало в Адлерштейн, ручаюсь, что через неделю из всего твоего запаса не осталось бы ни капли.

С этими словами всадник вместе с хозяином прошли через нижнюю залу с большой изразцовой печкой, уставленной всевозможными кухонными принадлежностями; затем, поднявшись по лестнице, вошли в галерею, служившую вместе и приемной комнатой.

Стены галереи были обиты обоями, на стульях лежали мягкие подушки. Кроме массивного дубового стола посредине, тут был еще большой поставец для посуды, уставленный оловянными горшками и кувшинами, стаканами, чарками, рюмками, серебряными и золотыми вещами с солонками.

– Здесь все в том же порядке, как при покойном отце, – сказал рейтар, бросаясь в хозяйское кресло. – Горсть рейтаров очень проворно упрятала бы все ваши горшки и стаканы, сестра Иоганна.

– Боже сохрани нас от такой напасти! – прошептала бедная фрау.

– Очень вам все это нужно! Стоят тут без всякой пользы, как луковицы! Вам же еще лишняя забота, изволь их тут чистить и вычищать каждый день! Вот это кресло – другое дело, по крайней мере, хоть спина отдохнет. Ну-ка, Камилла, дочь моя, сними с меня шлем! Как! не умеешь? Да на какой же ляд женщина, не умеющая снимать вооружения с воина?.. Так, хорошо. Ну, стащи сапоги!

И рейтар протянул дочери свои ноги.

– Я сейчас пошлю Ганса, – сказала фрау Иоганна – Он разует вас, братец.

Но бедная Христина стояла уже на коленях и изо всех сил тянула своими маленькими ручками большие сапоги, окованные сталью, она была бы решительно не в силах исполнить эту работу, если бы сам отец не помогал ей отчасти другой ногой. Потом девушка принесла меховые туфли. Между тем Гуго, покачивая в воздухе свой сапог, жаловался на то, что сапоги у него худые, и изъявлял намерение завтра же купить другие в Ульме, у сапожника Маттиаса.

– Что ты хочешь сделать с Христиной, брат? – серьезно спросил Годфрид, усаживаясь по другую сторону печки. Тем временем, Христина, склонив голову на колени тетки, с некоторой надеждой слушала, как фрау Иоганна горячилась и говорила, что ни мейстер Годфрид, ни она ни за что не согласятся расстаться с племянницей.

– В самом деле! – грубо сказал Гуго. – Разве я не имею права делать с дочерью, что мне угодно? Какое вам дело, куда я намерен девать ее?

– Какое дело, брат? – сказал Годфрид. – Но мне кажется, что воспитав Христину, как собственную дочь, и оставляя ее наследницей всего моего имущества, я имею некоторое право вмешиваться в твои распоряжения относительно нее.

– Что же, вы уже ей нашли мужа, что ли? Какого-нибудь игрушечного мастера, вероятно? Покажите же мне его по крайней мере. Если он мне понравится и любит мою дочь, я пожалуй соглашусь на их брак и привезу ее сюда обратно, когда она исполнит то, зачем я ее увожу.



– Тут речь идет вовсе не о замужестве, – отвечал Годфрид, – Христине еще не минуло семнадцати лет. Я еще успею найти для нее честного, хорошего человека, который сумеет оценить сокровище, что я доверю ему.

– Да, и будет заставлять ее всю жизнь, с утра до ночи, чистить свою оловянную посуду! – сказал насмешливо Гуго, и видимо задетый за живое обещанием брата оставить свое имущество племяннице, прибавил серьезно: – Как! Да разве у тебя нет своих детей, брат?

– Никого, кроме той, что теперь в раю, – отвечал Годфрид, перекрестясь. – Если Христина останется с нами и будет заменять нам дочь, все наше состояние, после нашей смерти, будет ее. Часть останется и тебе, брат, если когда-нибудь захочешь отдохнуть от бродячей жизни. В противном случае, – прибавил Годфрид, опустив глаза в землю, – мои скромные сбережения пойдут на окончательную отделку нашего собора.

– Да кто же тебе говорил, Гетц, что временный отъезд от тебя моей дочери помешает ей сделаться кухаркой, приготовлять кислую капусту и беспрестанно чистить посуду. Ведь эти качества, кажется, очень драгоценны в твоих глазах!

– Я еще ничего не знаю о твоих намерениях, Гуго; слышал только, что ты хочешь отвезти Христину в замок Адлерштейн; а общее мнение, что этот замок притон разбойников.

– А! А! Ты, как я вижу, слыхал об Адлерштейне. Да, мы-таки порядком понамяли бока нашим добрым купчикам. Ульм знает кое-что об Адлерштейне и о Спорном Броде.

– Все, что знает о них Ульм, делает им мало чести, – с важностью отвечал Годфрид. – Но Ульм знает также, что император готовится составить союз против всех разбойничьих притонов в Швабии, и худо будет тем, кто не присоединится к его знаменам.

– Э, пусть император Франц убьет прежде медведя, а потом уж продает его шкуру! Он никогда еще не пробовал взлезть к орлиному гнезду. Уверяю тебя, одна сестра Иоганна со своей прялкой могла бы защитить Адлерштейн против пятисот человек. Это баронство свободное, говорю тебе, мейстер Годфрид, баронство, никогда не присягавшее на подданство ни императору, ни швабскому герцогу. Эбергард такой же король на своей скале, как молодой Макс… (как там еще его зовут далее) король римлян, да еще больше, потому я что-то не слыхал, чтобы римляне особенно уважали своего короля. Нет, бороться с нашим старым бароном трудновато, это все равно, что перескочить через пропасть.

– Да, – сказал Годфрид, – эти свободные бароны жестокие тираны, и я сомневаюсь, в своем ли ты уме, что решаешься везти в такую берлогу свою дочь…

– Я везу ее туда по приказанию самого барона, – отвечал Гуго. – Видишь ли, они очень несчастливы в детях. У баронессы Кунегунды было человек двенадцать детей, а осталось всего двое: молодой барон и госпожа Эрментруда. Да оно и не удивительно; стоит только поглядеть на нашу баронессу; природа верно ошибкой создала ее женщиной, а не мужчиной. Она сама из рода Адлерштейнов; она вышла замуж за своего двоюродного брата. Она еще надменнее и неукротимее самого старого барона, и, конечно, может гораздо лучше обращаться с мечом и щитом, чем нянчить детей. Теперь наша молодая барышня так нездорова, что жалость смотреть, какие у нее впалые щеки и как она чахнет с каждым днем! А отец с братом любят ее до безумия, и готовы отдать все на свете, лишь бы она выздоровела. Сначала думали, что барышню кто-нибудь околдовал; позвали старуху Ильзебиллу и пытали ее водой; бедная старуха вышла из воды также невредима, как новорожденный щенок; тут уже Урсула, старая ключница, не знала кого и подозревать. Только, однажды, проходя мимо комнаты Эрментруды, я, сквозь растворенную дверь, увидел, что бедная барышня сидит на стуле с высокой спинкой, повесив голову; ноги висят, не доходя до полу, а на полу ни скамеечки, ни подушечки. Перед барышней стоял кусок пережаренной, подгорелой говядины, черный хлеб и кислое вино; а мать сидит, да попрекает дочь, что та капризничает и не дает в доме никому покоя. Вот, после этого вскоре, молодой барон стал жаловаться, что никак не мог остановить какого-то проезжего жида-лекаря, который мог бы вылечить его сестру. Тут я не вытерпел, и говорю, что никакой лекарь не может помочь барышне, а ей всего нужнее хороший уход; надо, что бы ее всячески нежили и покоили; укладывали в мягкую и спокойную постель; кормили хорошим бульоном, поили вкусными напитками и окружали бы всеми маленькими заботами, к каким способны только женщины. Старая барыня стала мне попрекать, по своему обыкновению, что я хочу приучить к мещанским вкусам и женским прихотям девицу из семейства Адлерштейнов. Но старый барон и его сын тотчас же поняли в чем дело.

– У тебя есть дочь? – спросил барон.

– Да, ваше сиятельство, говорю, то есть не знаю еще наверное, жива ли она, я оставил ее очень слабым и больным ребенком.

– Ну, так вот что, – говорит мне господин, – если ты привезешь сюда дочь и она поможет Эрментруде, я сделаю тебя своим главным конюшим, предоставлю тебе получать четвертую долю из добычи, и буду содержать для тебя пару лошадей в моей конюшне.

Молодой Эбергард подтвердил обещания отца.

Годфрид заметил, что фрейлейн Эрментруде лучше всего было бы пригласить сиделку, а вовсе не такого неопытного ребенка, как Христина, но Гуго отвечал, что ни одна сиделка не согласится отправиться в Адлерштейн, а захватить где-нибудь сиделку силой очень нелегко. Кроме того, рейтар заявил, что имеет право распоряжаться своей дочерью, и ее услуги доставят лично ему такие выгоды, от каких он вовсе не намерен отказываться.

Сказать по правде, старый барон ничем иным не мог заплатить за ухаживанье за дочерью, как только подобными обещаниями.

Граждане средневековой Германии имели весьма твердые, но определенные понятия об отеческой власти; они смотрели на дочерей, как на полную собственность отцов, и, хотя мейстер Годфрид Сорель вполне заменял место отца для своей племянницы, но на доводы своего брата мог отвечать только возражениями, которые произвели на рейтара не более впечатления, чем советы, полученные им в юности. Сытный ужин, доброе вино, спокойное кресло и дельный, серьезный разговор мейстера Годфрида вскоре повергли бесшабашного воина в дремоту, от которой он очнулся только затем, чтобы последовать за хозяином в приготовленную для него комнату, где рейтар вскоре богатырски захрапел на мягких пуховиках.

После его ухода, в галерее можно было говорить свободнее, и дядя с теткой стали советоваться, между темь, как Христина сидела, положив голову на грудь Иоганны. Почтенная фрау была в страшном негодовании. Как, ее дочку, ее милую Христину везут в разбойничий притон! Кроткую голубку, так долго ею оберегаемую от всякого зла… Да Иоганна лучше решилась бы отдать ее самому сатане в руки!

– Что же делать, – сказал Годфрид, – отец хочет.

– Родительские права принадлежат тем, кто исполнял родительские обязанности, – возразила Иоганна. – Помнишь, что говорит в басне козленок козе, когда та хотела его отнять у овцы, что его выкормила? Стыдись, Годфрид, ты совсем не любишь свою племянницу!

– Один Господь знает, как я ее люблю, – отвечал Годфрид, между тем, как красноречивый взгляд на него Христины оправдывал его от такого обвинения. И дядя стал гладить шелковистые волосы девушки, и поцеловал ее в лоб.

– Но, – продолжал он, – Богу также известно, что я не вижу никакого средства освободить Христину от власти того, кто имеет на нее больше прав, чем я… то есть, я знаю одно только средство, но ты и сама, жена, не захочешь к нему прибегнуть.

– Какое же это средство? – спросила Иоганна.

– Выдать его полицейским властям, как партизана Адлерштейна и одного из грабителей, ограбивших дом кузнеца Филиппа.

Христина вздрогнула; сама фрау Иоганна даже отступила, но затем сказала:

– Нет, конечно тебе нельзя на него донести; но отчего не попробовать пригрозить ему этим? Отправься завтра, как можно раньше, в его комнату, и объяви ему, что если завтра с рассветом не уберется отсюда со своими разбойниками, то их всех возьмут алебардщики.

– Угрожать тем, чего я не хочу и не могу исполнить, жена? Плохое это средство.

Между тем, Христина поднялась с места и, стоя перед дядей и теткой, с полными слез глазами, проговорила тихим, но твердым голосом:

– Пусть будет так, я покорилась своей участи с тех пор, как услыхала об этой бедной больной барышне, за которой некому ухаживать. Я уеду с отцом, – моя обязанность исполнять все, что он желает. Но, дорогой дядюшка! Похлопочите только, чтобы он скорее привез меня опять к вам.

– Как, и ты это говоришь, Христина! – вскричала тетка. – Да ведь ты делаешься больна, как только завидишь какого-нибудь рейтара?

– Святые угодники защитят меня, а вы за меня помолитесь, – дрожа отвечала бедная девушка.

– Я говорю тебе, что не знаешь, что такое эти ужасные берлоги, да дай Бог, чтобы никогда и не узнала! – вскричала фрау Иоганна. – Сходи-ка ты к отцу Бальтазару, Годфрид, да посоветуйся с ним. Увидишь, он тебе скажет, что это значит, послать агнца к волкам.

– Помнишь ли, жена, резную фигуру, что я сделал для исповедальни отца Бальтазара? – спросил Годфрид.

– Тут идет дело не о резной фигуре, но о нашей дочери.

– Ut agnus inter lupos, – тихо проговорил мейстер Годфрид, бросая полный любви взгляд на племянницу, та не только поняла цитату, но и припомнила фигуру, о которой говорил дядя; фигура эта изображала агнца, отмеченного крестом, покидающего овчарню и отправляющегося к кровожадным волкам.

– Увы, – сказала Христина, – я не апостол.

– Нет, но рука, ведущая тебя по пути долга, сумеет поддержать тебя…

– По пути долга? В самом деле! – перебила фрау Иоганна. – Как будто действительно долг заставляет эту несчастную малютку идти в шайку порочных людей с негодяем отцом, который готов продать ее за хорошую лошадь первому встречному!

– Я постараюсь объяснить брату, что ради его же собственных интересов ему выгоднее возвратить нам Христину. К тому же, я уже не такого дурного о Гуго мнения, как ты, жена! Наконец, Бог, святые угодники и собственный рассудок будут руководить Христиной до тех пор, пока она не будет нами возвращена.

– Как можешь ты надеяться на Божью помощь, когда сам не хочешь заслужить ее, отчего ты не идешь к отцу Бальтазару?

– Сходи к нему сама, Иоганна, – отвечал мейстер Годфрид, убежденный, что отец Бальтазар взглянет на дело также, как и он сам, и успокоит фрау Иоганну.

Священник жил недалеко от дома Годфрида, и еще не было настолько поздно, чтобы он отказался придти. Послали слугу сказать отцу Бальтазару, что фрау Иоганна Сорель желает с ним переговорить. Через несколько минут пришел священник; это был бодрый, свежий старик, с умным выражением лица; видно было, что он вел трезвую, трудную жизнь. Также, как и друг его Годфрид Сорель, отец Бальтазар был большой приверженец идей знаменитого страсбургского проповедника Иоанна Таулера. Когда Иоганна объяснила ему в чем дело, то ожидала, что он тотчас же возьмет ее сторону. Но, к удивлению и огорчению почтенной фрау, отец Бальтазар объявил, что мейстер Годфрид совершенно прав, и что до тех пор, пока Гуго Сорель не потребует от своей дочери чего-нибудь действительно предосудительного, дочь обязана ему повиноваться. К этому священник энергически и уверенно прибавил, что Господь не оставит ее и будет ей руководителем и защитником. Тексты из священного писания, приведенные священником на латинском языке, несколько ободрили племянницу, понявшую их, и произвели впечатление на тетку, не понявшую ни слова. Сверх того, оставалась надежда, что во всяком случае срок пребывания Христины в замке Адлерштейн будет зависеть от хода болезни молодой барышни, и, как только та выздоровеет или умрет, Христина возвратится домой. Фрау Иоганна должна была этим удовольствоваться. Священник ушел, обещав Христине повидаться с ней завтра до обедни в исповеднице. Всю ночь тетка с племянницей провели в приготовлениях к столь неожиданному отъезду.

Немало слез пролилось в эту тяжелую ночь; почти каждая вещь, попадавшая под руку тетке, напоминала ей разные маленькие услуги, оказываемые Христиной по хозяйству. И вся эта счастливая, мирная жизнь так внезапно расстроилась! Между делом, фрау Иоганна читала племяннице длинную проповедь о необходимости быть осторожной и предусмотрительной, и советовала ей, как можно более остерегаться франтоватых рейтаров, пьяниц-воинов и особенно молодых баронов, от которых честной горожанке ничего нельзя ожидать доброго; на этом основании когда в замке соберется молодежь, Христине всего благоразумнее не отходить от кресла Эрментруды.

В промежутках этих речей, фрау Иоганна давала племяннице советы, как ходить за больной, как приготовлять различные лекарства, которые будет полезно ей давать. Мало того, добрая фрау до того увлеклась, что на минуту у нее родилась мысль самой предложить свои услуги Эрментруде в качестве сиделки, так как она на это гораздо способнее, чем племянница. Но почти сейчас же распорядительная домохозяйка вспомнила, как от ее отсутствия пострадает благосостояние мейстера Годфрида и ведение хозяйства; а еще сильнее поколебала ее мысль, что скажет известная сплетница в городе фрау Гертруда Грундт, когда узнает, что фрау Иоганна Сорель уехала куда-то с каким-то рейтаром. Все эти моментально возникшие соображения понудили Иоганну отказаться от такого намерения, и она даже ни слова не промолвила об этом ни мужу, ни племяннице.

Когда на следующее утро, Гуго Сорель пробудился на своих мягких пуховиках, и собирался надеть свой костюм из буйволовой кожи, то вдруг увидал, что во время его сна, около кровати положен был новый полный рейтарский костюм и пара крепких сапог, приспособленная к общему туалету.

– О, о! мейстер Гетц, – сказал Гуго, входя в столовую, где уже собралось все семейство, – я угадал твои штуки; ты хочешь мне показать, что мне есть из-за чего время от времени посещать отчий дом.

– Действительно будет из-за чего, – отвечал Годфрид, – когда ты опять привезешь мне мою белую голубку.

– А если я ее привезу с мужем, большим детиной рейтаром, – сказал Гуго смеясь, – как ты его примешь?

– Будет зависеть от того, каков он окажется. Расположение духа рейтара было очень хорошо настроено новым платьем, и в особенности созерцанием кошелька, лежавшего на столе около Годфрида, и он более серьезным тоном сказал:

– Бояться нечего; мои товарищи любят невест потолще и порумянее Христины; а она сегодня что-то еще бледнее вчерашнего. Ну же, дочка, перестань плакать!

– Я не буду плакать, отец, – покорно отвечала Христина, – я повинуюсь вам.

– Хорошо, дитя мое, помни… чтобы слез не было! Твоя мать плакала с утра до ночи; выплакав все слезы, она была печальна и недовольна, когда я был с ней ласков. Это для нее кончилось худо. Слушай: будешь мне хорошей дочерью, – я буду тебе хорошим отцом.

В то время, когда Гуго говорил эти слова, во взгляде его мелькнуло доброе выражение, несколько ободрившее бедную девушку, которую он отрывал от всего, к чему она до сих пор была привязана. Христина повторила обещание повиноваться воле отца, тем с большей готовностью, что утренние молитвы и исповедь подкрепили ее бодрость.

– Хорошо, дочь моя. Ну, теперь можешь ли ты вместе со мной усесться на нашего старого Нибелунга? Спина у него такая мягкая словно он откармливался в конюшне какого-нибудь богатого горожанина. А если еще тетка даст тебе подушку, я обещаю тебе такую прогулку верхом, какой ты не делала с тех пор, как мы приехали сюда из Инсбрука; это было давно уже, и ты не помнишь этой поездки.

– У Христины есть свой мул, и она может ехать на нем, не отягощая твоего Нибелунга лишней ношей, – сказал Годфрид.

– А! У нее свой собственный мул! Бургомистерский мул, конечно, сытый, жирный? Не думаю, чтобы он смог подняться по «Орлиной лестнице». Впрочем, до горы, Христина может на нем доехать; а если он не захочет взбираться на гору, я знаю, что с ним сделать, – проговорил Гуго сквозь зубы.

Когда Гуго увидал багаж своей дочери, он даже отшатнулся; однако весь этот багаж помещался на одно только вьючное животное, кроме нескольких узелков, которые можно было повесить к седлам двух сопровождавших Гуго воинов. Лютня висела на руке Христины на шелковом шнурке. Забрав все эти вещи, Христина, также как и ее тетка, воображала, что поступала очень благоразумно; но отец спросил ее, что она будет делать со всем этим скарбом. Матери Христины никогда не позволялось брать с собой более вещей, чем сколько поместится в дорожную сумку; да и сама молодая адлерштейнская барышня никогда в жизни не видывала столько нарядов и безделушек. Ведь этак пожалуй будут над ним смеяться в Адлерштейне, когда увидят, что Гуго Сорель приехал в замок с такой богатой барыней. Владетели замка очень были бы довольны, если бы невеста молодого барона Эбергарда принесла хоть половину такого приданого.



Впрочем нельзя сказать, чтобы такое множество багажа не льстило самолюбию Гуго; все же, по рождению и воспитанию он был свободный горожанин, и ночь, проведенная им под родной кровлей, также и покорность дочери очевидно произвели на него благотворное и цивилизующее действие. Сопровождавшие Сореля воины были в свою очередь так очарованы гостеприимством и угощением в доме мейстера Годфрида, что предложили взять часть вещей к себе. Гуго поворчал немного, но согласился, главным образом благодаря тому, как он уверял, что Христина так покорно предложила оставить узел со своим праздничным нарядом.

Приложены были все старания, чтобы не раздражать без пользы рейтара. Еще прежде его пробуждения, Христина ходила к отцу Бальтазару за благословением и советами. На обратном пути, она зашла проститься со своими самыми любимыми подругами, Барбарой Шмидт и Региной Грундт; первой она поручила ухаживать за своими горлинками, а второй за миртой; Христина, как все тогдашние немецкие девушки, тщательно растила на своем окне мирту, чтобы впоследствии сделать себе из ее листьев свадебный венок.

Теперь же, бледная как смерть, – но спокойная и покорная своей участи до такой степени, что ее сообщительная тетка очень изумилась и почти обиделась, Христина простилась со своими родными, – фрау умоляла Гуго, во имя всего для него святого, быть верным охранителем и покровителем их дорогой малютки. Гуго не мог удержаться от удовольствия поддразнить почтенную фрау, намекая ей о своем будущем зяте-рейтаре; это подзадоривание еще более заставило Иоганну усилить свои увещания Христине, и, сверх того, она давала себе тут же обещание каждый день служить обедню, и молиться, чтобы Бог сохранил ее названную дочку от всех бед и напастей.

Мейстер Годфрид захотел проводить отъезжающих до границы территории вольного города, и его смирный, соловый конь, сытый, привыкший ходить иноходью во время гражданских процессий, представлял такую противоположность с тощим пегим Нибелунгом, как сам представительный ульмский бургомистр со своим испитым, худощавым братом, или как белый пудель фрау Иоганны с дворовой большой, щетинистой собакой, смотревшей на хозяйского любимца, с завистливо сверкающими глазами и заставлявшей Христину дрожать каждый раз, когда подбегала к ней.

По мере того, как поезд подвигался по узким и кривым улицам города, на балконах домов появлялись дружелюбные лица, приветливо раскланивающиеся с проезжающими, и немало бедных вдов, немало нищих посылали Христине благословения.

Путники подъехали к рыночной площади, с светлоструйными фонтанами, украшенными статуями, и проехали мимо строящегося собора, где каменщики и рабочие почтительно поклонились мейстеру Годфриду. Здесь рейтар Гуго приостановился и не совсем почтительно посмеялся, что работа двигается так медленно. Христина с глубоким чувством глядела на украшения собора. Слезы выступили у нее на глазах, когда дядя провел ее под сводами величественной колокольни до великолепного моста, наведенного через Дунай.

Мейстер Годфрид долго разговаривал с братом в полголоса. Христина догадалась, что он поручал ее заботам отца, и старался пояснить ему, в чем именно должны состоять эти заботы, а потому во все время разговора она стояла в стороне Бедная девушка была уже рада и тому, что видела своего дядю и чувствовала, что любовь его охраняет ее. Наконец, мейстер Годфрид остановил свою лошадь.

– Теперь, – сказал он, – мы должны с тобой проститься, возлюбленное дитя моего сердца.

Христина спрыгнула с мула, и бросилась на колени перед дядей, чтобы принять его благословение, закрыла лицо руками и старалась скрыть от отца свои слезы.

– Да благословит тебя Господь, дитя мое! – сказал Годфрид. – Да благословит он тебя и возвратит к нам, когда на то будет Святая воля Его! Ты была для нас любящей, покорной дочерью, будь таковой же и для своего родного отца. Исполни свой долг, и возвращайся скорее к нам.

Слезы текли по щекам почтенного бургомистра, когда он обнимал племянницу; затем, поцеловав ее в последний раз, и подсадив на мула, он сел на свою лошадь, и медленно поехал по направлению к городу.

Гуго имел настолько деликатности, что доставил дочери возможность долго смотреть вслед удаляющегося дяди. Наконец он подал знак к отъезду.

До полудня путники ехали безостановочно, а потом отдохнули и воздали достодолжные почести запасам, приготовленным для них фрау Иоганной. Закуска пришлась должно быть очень по вкусу рейтару; он прищелкнул языком и спросил Христину умеет ли она приготовлять такие вкусные кровяные колбасы.

– Умею, но не такие вкусные, какие приготовляет тетушка, – отвечала Христина.

– Ну, увидим. Приготовляй их, как сумеешь, и старый барон полюбит тебя.

Наступал уже вечер, и Христина чувствовала себя очень усталой; пурпуровые горы, на которые девушка давно смотрела со страхом и надеждой, начали обрисовываться яснее и яснее. Местность принимала характер более сельский, а ехать становилось труднее. Гуго торопился; надо было до ночи добраться до «Спорного Брода». Только в сумерки путешественники выехали на ровное, открытое место. У подножья лесистой возвышенности, раскинулся луг, посреди которого поток образовал широкое, спокойное озеро, как будто желая отдохнуть от быстрого бега по горам. Далее, подобно колоссальной стене, возвышалась масса остроконечных скал, смешивавшихся с небом. Гуго указал Христине на башню, черневшуюся на одной из скал, где светился огонек, и сказал ей, что это замок Адлерштейн, и что они подъехали к «Спорному Броду».

Пока лошади подвигались по колено в воде, Гуго рассказывал дочери, что река изменила русло; прежде она служила основанием естественных границ между шлангенвальдскими и адлерштейнскими владениями; но в течение последних шестидесяти лет, река вышла из берегов, и, не желая войти в прежнее русло, проложила себе новое, несколько ниже. Владетели Адлерштейна требовали себе землю до старого русла, а владетели Шлангенвальда утверждали, что река должна служить гранью. Спор этот имел гораздо более значения, чем можно бы было подумать, судя по ценности спорной земли, потому что через это место проходили обозы итальянских купцов, ехавших из Констанца; а всякая вещь, брошенная или упавшая в воду, считалась законной собственностью владельца земли, на которой это случилось.

Таким образом, всякий перевоз товаров тщательно наблюдался обоими владельцами, и нередко путешественники подвергались разного рода неприятностям.

Гуго говорил о шлангенвальдских мародерах со всей ядовитостью непримиримой ненависти; но было очевидно, что он вздохнул свободно только тогда, когда маленький поезд здраво и невредимо переехал оба русла, и новое и старое.

Христина думала, что они сейчас же подъедут к замку, но отец ее расхохотался и сказал, что они вовсе не так близко от замка, как ей кажется, и что подняться по «Орлиной лестнице» можно только днем. Затем, проехав маленький лесок, путешественники остановились у какой-то хижины, заменявшей гостиницу.

В хижине приняли Гуго с большим почетом; видно было, что он пользовался там большим значением. Христина, утомленная и дрожащая от страха, сошла с мула, и ее поручили надзору грубой и дикой с виду крестьянки, сначала осматривавшей ее как пришелицу с того света, но потом женщина показала ей место за глиняной перегородкой, где она могла по крайней мере разостлать свой плащ, лечь так, чтобы ее никто не беспокоил и прочесть свои вечерние молитвы. Спать же в этой дымной, удушливой атмосфере было невозможно; в особенности, когда ко всему этому присоединялись крики и шум, производимые ее отцом и товарищами.

Большая, щетинистая собака подошла к ней и начала ее обнюхивать; она так была похожа на волка, что Христина едва не закричала, но так как она боялась людей, что могли придти к ней на помощь, еще более чем собаки, то она тихо назвала ее по имени: Фестгольд, и дрожащей рукой осмелилась ее погладить; собака начала лизать руку девушки и вилять хвостом, наконец, легла у ее ног, как бы собираясь быть ее защитницей.

– Это знак, что ангелы предохранят меня от злых людей, – подумала Христина; и, обессиленная усталостью, скоро заснула.

ГЛАВА II

Орлиное гнездо

Когда Христина проснулась утром, картина, бросившаяся ей в глаза, представляла страшную противоположность с мирным очагом, к какому она привыкла в доме дяди. То была пора, когда свободные имперские города Германии находились в таком же порядке, как и итальянские города, и достигли той степени цивилизации, от какой отстали во время тридцатилетней войны; от страшных потрясений этой войны, они никогда уже не могли оправиться; выгодами цивилизации городов пользовались и окрестности. Крестьяне-собственники, освобожденные от всяких личных обязательств, жили в довольстве и спокойствии; они жили в прекрасных, живописных лесах, справляли многочисленные сельские и религиозные праздники, доставшиеся им в наследство от древних обрядов тевтонской мифологии, и более или менее сохранившиеся под христианской оболочкой.

Совсем не то было в горах и окрестностях замков. Избирательный образ правления в Империи, частые перемены династий, постоянно спорное престолонаследие, – все это чрезвычайно ослабило власть императора, которая в сущности чувствовалась только в наследственных владениях царствующего императора. Между тем, как города пользовались всеми выгодами самоуправления, дворяне, в особенности те, жилища которых были почти неприступны, – не зависели ни от какого правительства и не признавали ничьей верховной власти. В некоторых местностях старинная дикая свобода свевов и других тевтонских племен существовала не по названию, а на самом деле. Герцоги вступали на службу императора в качестве полководцев, и получали за то вознаграждение. Графы исправляли должность судей и были коронными ленниками. Но свободные бароны (Freiherren) были безусловно свободны; они защищали свои права вооруженной силой, не признавали себя вассалами государя, и, – несмотря на то, что были бедны, не пользовались никакими щедротами императора, считали себя неизмеримо выше коронных вассалов. Во всяком случае, оставленные в тени своими соседями, имевшими положение в обществе, и сообразовавшимися с духом времени, – большая часть свободных баронов должны были отречься от независимости и подчиниться новому порядку дел; но таковые были всегда на заднем плане, и, подобно английским и французским баронам, составляли низшую степень дворянства.

Между тем, в самых гористых и отдаленных местностях оставалось еще несколько семейств свободных баронов, находящихся постоянно во враждебных столкновениях с остальным обществом и делавшихся даже все более и более дикими по мере своей отдаленности.

Не смотря на все это, австрийский императорский дом приобретал в пятнадцатом веке силу, закреплявшую за ним не только императорский престол, но и придававшую верховной власти значение, какого она до сих пор не имела. Фридрих III, человек еще бодрый и крепкий, с помощью своего сына, молодого человека, способного и предприимчивого, заставлял чувствовать тяжесть своей власти. Везде более и более становилось ясным, что дни независимости баронов были сочтены, и им оставался только один исход – сдаться или быть подавленными силой.

Бароны Адлерштейнские принадлежали к одному из самых древних родов свободных баронов, и если владельцы Орлиной Скалы в былые времена сражалась под знаменами великого Конрада и Фридриха Швабского, зато потомки их всячески старались забыть слабость своих предков, и считали себя совершенно свободными от всяких служебных обязанностей.

Дикий, невозделанный вид их владений как нельзя более согласовался с их врожденным отвращением от всякого внешнего влияния. Маленькая гостиница, если ее можно так назвать, была ничто иное, как хижина угольщика, скрытая в лесу, у подошвы горы, и служила постоялым двором для приверженцев барона. Обитателям этой хижины разрешено было жечь уголь в лесу, с условием снабжать углем замок и давать в хижине убежище людям барона в случае надобности.

Когда бедная Христина вошла в общую комнату, она вздрогнула, увидав входящего угольщика, всего запачканного, полуодетого; белки глаз резко выдавались от зачерненного лица; он возвращался со своей ночной работы с длинным шестом в руке.

Гуго расхохотался, увидав испуг дочери.

– Ты думаешь, что попала к самим чертам в пекло, дочь моя; не бойся, увидишь еще кое-кого и пострашнее честного Йовста, – подожди! А теперь перехвати-ка кусок-другой, да и в дорогу. В горах проголодаешься еще порядком до приезда в замок. А ты, Йовст, слушай меня хорошенько: найди у себя место мулу и спрячь у себя в сарае половину вещей моей дочери.

– Боже!.. Что вы это, отец!.. – вскричала Христина в отчаянии.

– Мы перевезем все в замок понемногу, дитя. Если весь твой багаж привезти сразу в замок, баронесса как раз наложит лапу на него, и, верь мне, у тебя после этого немного останется. Да кроме того, мне немало будет хлопот вести тебя по горе, где же мне еще возиться с твоим мулом, выращенным в городе.

– Но я надеюсь, что по крайней мере здесь будет хороший уход за моим бедным мулом. Я заплачу… – говорила Христина.

Но отец сжал ее руку, и своим сильным голосом заглушил слова дочери:

– Йовст будет ходить за мулом, как за моей собственностью; иначе, горе ему!

Но угрозы эти были, казалось, напрасны; угольщик с женой и без того спешили горячо уверять, что за животным будет отличный уход.

– Выслушай меня, Христина, – сказал Гуго Сорель, когда, посадив ее на мула, они отъехали от хижины, – если у тебя есть с собой деньги, смотри, никому не говори этого там в замке. – Потом, видя что дочь собирается что-то отвечать, прибавил: – Да и мне самому не говори, я не хочу этого знать!

Такого рода предупреждение не очень успокоило Христину, помолчав немного, она спросила:

– Где твоя лошадь, отец?

– Я отослал ее в замок с Лаврентием Желтым и с маленьким портным, самым большим и самым свирепым из наших воинов. Я буду помогать тебе взбираться по Орлиной лестнице пешком.

Во время этого разговора, отец и дочь шли по темной тропинке через дубовый и березовый лес.

Вскоре лес сменился мелким кустарником, в свою очередь тоже понемногу исчезнувшим; и затем виднелись только голые, остроконечные скалы, изборожденные глубокими оврагами, и возвышавшиеся над головами путников, как темные пирамиды. Христине показалось, что ей суждено было цепляться по стенам собора, как мухе или червяку.

Она остановилась и перевела дух; отец сказал ей, чтобы она не торопилась удивляться до тех пор, пока они не дойдут до Орлиной Лестницы. Бедная Христина! Она нисколько не восхищалась живописной местностью; она знала, что хмурые черные вершины чрезвычайно эффектны на заднем плане пейзажей и театральных декораций; но ей было бы теперь гораздо приятней очутиться среди зеленых лугов, в окрестностях Ульма, на берегах Дуная; его серебристые излучины казались ей издали гораздо прекраснее бурных потоков, прыгавших со скалы на скалу, прежде чем броситься в реку, которую она знала только в ее грандиозном величии. Однако не смотря на страх, свежий, возбуждающий воздух гор, как будто придал Христине бодрость и силу, и она пришла в восторг от сладостной свежести воздуха.

– Не правда ли, дитя? – сказал Гуго. – Да, стоит всех ваших пуховиков и духов Ульмских, ведь так? Я совершенно отделался от этой проклятой итальянской лихорадки только тогда, как попал сюда. В ваших сырых долинах просто дышать невозможно, – смотри, какая перспектива открывается перед нами. Ну, что ты скажешь об Орлином Гнезде?

Лес остался далеко позади наших путников, они дошли до круглой горы, огибаемой тропинкой, по какой шли. Влево, на вершине скалы, отделяемой от них мрачной пропастью, возвышалось массивное здание из красноватого камня, с громадной башней.

– Так это Адлерштейнский замок? – вскричала Христина.

– Он самый и есть, дочка; и часа через два ты будешь там, если только черт не помешает и ты не оступишься. Но, предупреждаю тебя, если оступишься, тогда сам сатана не спасет тебя.

Христина собралась с силами, и подавила страх. Один вид винтообразной тропинки так ошеломил девушку, что она закрыла глаза. Вскоре отец с дочерью обогнули гору, и вышли на тропинку, внизу которой была пропасть. Когда Христина решилась открыть глаза, она увидала, что овраг походил на громадную расщелину, бороздившую склон горы, и что поток, образовывавший Спорный Брод, катился по дну этой пропасти. Овраг продолжал свою извилистую кривую линию по-видимому до одной из самых высоких вершин, и по мере своего повышения делался менее и менее глубоким; но в том месте, где теперь находилась Христина, он был чрезвычайно глубок и являлся в самом мрачном, ужасающем виде. Тут Христина увидала, что Орлиная Лестница ничто иное, как ряд террас из обнаженных скал, и на одной из них возвышался замок. Нелегко было Христине понять, каким образом был построен этот замок, и как она сама дойдет до него. Сквозь горы виднелись зеленеющие луга и леса, расстилавшиеся по долине; и когда Гуго показал дочери Спорный Брод, казавшийся ей теперь ближе к замку, чем они были сами, она спросила, зачем они сделали такой круг.

– Потому что мы уже ведь не в самом деле орлы, – отвечал Гуго. – Видишь ли ты, над самым двором замка ту скалу, что вдруг обрывается и спускается в глубину долины, как крепостная стена? Утес, на который мы поднимаемся теперь, не так перерыт, как та скала, река вынуждена делать там такие скачки, какие может делать только серна. Есть там вверху тропинка, по ней ходит иногда барон Эбергард, – он привык ходить по ней с детства, но я не в состоянии решиться по ней идти. Га! Га! Твой дядя может говорить что хочет об императоре и его союзах, увидишь, что заговорит сам император, как заедет сюда.

– Однако немало замков заставили сдаться, моря их голодом, – сказала Христина.

– Вот как! ты и это знаешь! Да, правда, случалось. Но видишь ты этот ручеек, – вон там внизу? – сказал Гуго, указывая на пенившийся ручеек, перескакивавший со скалы на скалу к противоположному склону горы. – Этот ручей пробегает через двор замка, и никогда не высыхает. А видишь скалу, где стоит самый замок? По ней идет винтообразная тропинка, ведущая в деревню Адлерштейн, которая находится на другом склоне горы. И горе будет вассалам, если они не доставят в замок необходимое количество съестных припасов!

Страшная покатость почвы поглощала все внимание Христины. Дорога, или лучше сказать, ступени каменной лестницы спускались к берегу потока, на самом дне оврага, и поднимались по противоположному берегу вдоль остроконечных скал. Подниматься по этим ступеням было так трудно, что сам Гуго взбирался по ним, опираясь на палку, придерживая мула под уздцы, но всего чаще смотрел на дочь, и протягивал руку, чтобы поддерживать Христину, когда та готова была упасть в обморок. Бедная девушка слишком боялась отца, чтобы позволить себе крик или жалобу, но когда отец увидал, как она усиливалась скрывать страх, он не только не выказал в отношении к ней суровости, а напротив хотел дать ей почувствовать силу своего покровительства.

Вдруг, над их головами послышался голос:

– Как! Сорель! Ты привез ее! Эрментруда умирает от нетерпения ее увидать!

Слова эти были произнесены на самом вульгарном наречии и самым грубым акцентом; это неприятно подействовало на слух Христины, тем более, что частые сношения с иностранными купцами и влияние латинского языка много способствовали к усовершенствованию наречия в городах, – и к этому-то утонченному говору с детства привыкла Христина.

Немалое было ее удивление, когда по жестам отца и по тому, как он относился к говорившему, она поняла, что это должен был быть одним из владетелей замка.

Христина подняла глаза, и увидала на тропинке, над их головами, сильного, высокого человека, загорелое лицо которого составляло резкую противоположность с цветом волос, усов и бороды, до такой степени бесцветно белокурых, что можно было приписать такое бесцветие влиянию атмосферы. На нем была надета куртка из буйволовой кожи, еще более потертая чем та, в какой приехал к брату Гуго Сорель; но зато куртка эта была опоясана роскошным кушаком, на котором висел серебряный с чернью охотничий рог. На шляпе было орлиное перо, прикрепленное большой золотой итальянской монетой.

Человек этот пристально взглянул на Христину, но не удостоил ее поклоном, и начал расспрашивать ее отца о его поездке на том же грубом наречии, на каком говорил прежде.

Тут мгновенно рассеялись некоторые заблуждения Христины. Она приготовилась встретить в горных властителях опасных бандитов, но воображала, что они отличаются изящными манерами, деликатным обращением, обыкновенно соединенными с знаменитым происхождением.

Предстоящий теперь перед ней человек, хотя и не был лишен некоторой важности в осанке, но приемы его и говор были грубее приемов самого последнего из учеников Годфрида. Христина не могла не подумать, что опасения ее доброй тетки, Иоганны, насчет возможности влюбиться в одного из таких баронов, были напрасны.

Между тем, последнее усилие мула поровняло путников с замком. Гуго сказал дочери совершенную правду замок был окружен с двух сторон глубокой пропастью, с третьей высокой остроконечной скалой, соединявшейся с одной из ступеней Орлиной Лестницы. С четвертой же стороны ручей образовал глубокий ров, откуда немного далее снова вырывался и впадал в глубину оврага Над этой бездной был наброшен временной мост, так как подъемный мост в то время чинился Здесь Христина принуждена была сойти с мула и пройти это пространство пешком. Но при виде этой движущейся доски, она в ужасе отступила; между тем, отец ее, занятый возней с мулом, и не думал подать ей руку.

Молодой барон громко расхохотался, – что нисколько не могло его возвысить в мнении Христины, но, вместе с тем, барон взял ее за руку и повел по мосту, говоря:

– Ха, ха, ха! Сейчас видно, что она воспитана в городе!

– Благодарю вас, – сказала Христина, готовая заплакать при виде зрелища, представшего ее глазам.

Когда въездные ворота, – едва настолько высокие, чтобы пропустить человека верхом на лошади, – отворились перед нашей героиней, ей показалось, что она входит в двери темницы. Въехав во двор замка, Христина перекрестилась и прошептала молитву. Двор этого замка не походил на те дворы, которые дали свои названия жилищам государей, двор, где слышался только шепот влюбленных и изящные, приветливые речи. Если говорить правду, двор этот походил скорее на конюшню. В одном отдаленном углу, Маленький Портной перевязывал рану Нибелунга. Три громадных борова рылись в куче мусора, штуки четыре или пять больших, свирепых с виду, собак кинулись навстречу своему товарищу Фестгольду, а старый длиннобородый козел, стоя на куче навоза, казалось, был готов забодать каждого пришельца.

Христина не помнила в последствии, каким образом ей удалось перейти этот грязный двор и дойти до низкой двери, за которой находилась широкая, но шероховатая лестница. Конюшни занимали весь нижний этаж главного корпуса здания, лестница же вела в первый этаж, а оттуда в большую залу, откуда слышались жесткие, грубые голоса.

Войдя в залу, Христина увидала вокруг длинного стола вооруженных людей, свободно за ним заседающих. На конце этого стола сидел пожилой человек и полудремал. Это был сам барон Адлерштейнский; черты его лица были резче, жестче, чем черты сына; но когда старый барон проснулся и заговорил с Гуго, Христина заметила по его тону и приемам, что он не был до такой степени совершенно невоспитан, как его сын. Подле барона сидела женщина высокого роста, в темном платье; ее-то голос желчный и повелительный так неприятно поразил слух Христины, когда она вошла в залу. Пирамидальная прическа еще более увеличивала рост баронессы, и придавала ей какой-то фантастический вид при слабом освещении дымной залы. Черты лица ее сохраняли следы прежней красоты, но теперь приняли суровое и отталкивающее выражение.

Христина, едва живая от страха, остановилась у порога; но, в то же время, она желала бы лучше провалиться сквозь землю, чем находиться в присутствии этих страшных людей.

– Это та самая молодая девушка, которую вы привезли издалека, – сказала владетельница замка. – Она сама похожа на больного ребенка, – но я о ней не намерена беспокоиться. Отведите ее к Эрментруде. А ты, моя милая, старался во всем повиноваться барышне; да смотри, не вздумай вбивать ей в голову ваших городских бредней.

– И вот еще что, – продолжал старый барон, – если ты будешь усердно ходить за барышней, получишь новое платье и красивого мужа.

– Пройдите здесь, – сказала баронесса Кунегунда, указывая рукой на небольшую башенку, к которой Христина робко направилась, не желая разлучаться с отцом, единственным своим покровителем.

Но молодой барон пошел вперед, в несколько прыжков вбежал на лестницу, и прежде, чем Христина успела подняться, она услышала слабый голос, говоривший повелительным тоном:

– Ты сказал, что она приехала, Эббо?

– Да, она действительно здесь, – отвечал Эбергард, – но она очень медлительна и привыкла к городским обычаям. Она боялась перейти через овраг, ха! ха! ха!

И оба начали хохотать так, что щеки Христины покрылись ярким румянцем когда она перешла порог комнаты.

– Вот она, – сказал молодой барон, – ну теперь она вылечит тебя совершенно!

Комната была пустая, почти без мебели, стены голые; вся мебель состояла из большой дубовой кровати, деревянного стула, стола и нескольких скамеек. У камина, на голом полу, заложив руки за голову, лежала молодая девушка, перед ней, на коленях, стоял Эбергард.

– Вот моя сестренка, – сказал он, обращаясь к Христине. – Говорят, будто вы, горожанки, умеете лечить больных. Посмотрите на нее, как вы думаете, можете ее вылечить?

Но Эрментруда, смутившись, приподнялась наполовину, и спрятала лицо в колени брата. Это было движение пятилетнего ребенка, однако по росту девушки невозможно было дать ей менее четырнадцати или пятнадцати лет.

– Что же это значит? Разве ты не хочешь на нее взглянуть? – сказал брат, стараясь поднять голову сестры; потом, протягивая Христине горячую руку Эрментруды, сказал с необычайной живостью:

– Можешь ли ты ее вылечить, девушка?

– Я не лекарь, мессир, – отвечала Христина, – но надеюсь, по крайней мере, помочь ей. Прежде всего, ей очень жестко лежать так на полу.

– Я не хочу уходить, я хочу остаться около огня, – прошептала больная, дрожа всем телом.

Христина тотчас же сняла с себя свой толстый плащ, подбитый овечьей шкурой, разостлала плащ на полу, обвернула воротник вокруг полена, так как не было подушки, и в одно мгновенье устроила спокойное логовище.

Эбергард переложил Эрментруду на эту импровизированную постель, а Христина закрыла ее широкими складками плаща. Эрментруда улыбнулась, и обратила к Христине свое бледное, исхудалое лицо, цвет которого был почти одинаков с цветом волос.

– Вот, так хорошо, – сказала она, но не подумала благодарить. Потом, пощупав руками мех, продолжала:

– Как вы все, горожанки, носите такие плащи? Отец должен непременно мне добыть меховой плащ, как только какая-нибудь придворная дама будет переезжать через «Спорный Брод». В последний раз, Шлангенвальды прибыли туда ранее нас. Какой дурак этот Йовст! Не мог предупредить нас вовремя. Но в другой раз, если это с ним опять случится, его повесят!

Кровь застыла в жилах Христины, когда она услышала такие слова из уст этой слабой, болезненной девочки, так сильно напоминавшей ей маленькую сестру Барбары Шмидт, умершую от истощения сил.

– Ничего, Трудхен! – отвечал брат. – А пока я сберег для тебя все шкуры диких кошек. Может быть… эта… эта… она сумеет сшить их и смастерить тебе плащ.

– А! Покажи мне скорее эти шкуры! – вскричала Эрментруда.

Эбергард вышел, и возвратился через минуту, неся в руках кучу великолепных шкурок горных кошек, напомнивших Христине красавца-кота, любимца тетки Иоганны. Эрментруда привстала, и с наслаждением любовалась, как Христина расстилала их по полу. Эбергард вышел из комнаты. Эрментруда так занялась рассматриванием шкурок, что ни разу ни на что не пожаловалась и не думала прилечь. Вдруг, густой звук колокола подал сигнал к обеду. Христина хоть и побаивалась спуститься вниз и очутиться снова в обществе старых господ, но свежий горный воздух до того возбудил в ней аппетит, что она невольно обрадовалась этому звону.

Эрментруда, по-видимому, также собиралась идти в столовую, но нисколько не старалась поправить свой туалет, что весьма удивило Христину, привыкшую смотреть на это, как на необходимость. Барышня сошла вниз, как была, с распущенными по плечам волосами, и была так радостно принята отцом, что, очевидно, появление ее приняли за верный шаг к выздоровлению, а Христина начала уже опасаться, не подумает ли барон искать для нее обещанного мужа!

Эрментруда осыпала отца разными вопросами; в особенности много говорила ему о плаще на кошачьем меху, затем, с живейшим любопытством рассматривала вещи Эрментруды, и преимущественно заинтересовалась ее лютней и хотела тотчас же слышать ее звуки.

– Нет, не теперь, – сказала ее мать, – сейчас будет вдоволь музыки и всякого шума. Пора садиться за стол.

Между тем, все начали занимать места, или, лучше сказать, толкаться вокруг длинного стола. На столе стояла большая, помятая металлическая чаша, заменявшая солонку, около нее сел Гуго, и подле себя очистил место для Христины. Без такой предосторожности, робкая девушка могла бы остаться без обеда.

Усевшись за столом, Христина могла бросить взгляд на обитателей замка, состав их, кроме членов баронского семейства, состоял человек из двадцати сурового вида воинов, занимавших места гораздо низшие, чем Гуго Сорель и три сидевшие тут же женщины. Одна из них, Урсела, жена полесовщика Гатты, была древняя, согбенная старушка, но видно было, что черты лица ее когда-то были приятны и физиономия симпатична. Две другие женщины были гораздо моложе, но такие смелые, что один вид их претил Христине. Обед готовила Урсела и ее поваренок, они вытащили из котла какое-то варево из мяса диких коз, и подавали его в больших деревянных чашках. У каждого из собеседников были свои ложки и ножи, о вилках тогда и понятия не имели, – это нисколько не удивило Христину, так как такой обычай существовал в это время повсеместно, даже и у самых зажиточных горожан. Христина принесла также с собой эти принадлежности в мешочке, висевшем у нее на кушаке. Но отнюдь уже не была наша героиня приготовлена к нечистоте деревянных тарелок, тем менее еще к необходимости есть из одной тарелки с отцом. Но более всего поразило благочестивую горожанку, что все уселись за стол без молитвы, и во время обеда шумно и непристойно весело разговаривали. Несмотря на голод, она с большим трудом могла кое-что съесть при таких обстоятельствах, и очень обрадовалась, когда утомленная шумом Эрментруда попросила отца отнести себя наверх Старый барон взял дочь на руки, отнес в комнату, положил на кровать и поручил ее попечениям Христины. Старая Урсела последовала за ними, но барышня нетерпеливо оттолкнула ее, и она ушла, ворча что-то себе под нос.

Улегшись на кровать, Эрментруда настоятельно изъявила желание послушать музыку, и Христина должна была отправиться вниз и принести свою лютню а прочие вещи.

Тихо, едва сдерживая слезы, начала она петь, больная слушала ее с каким-то диким удивлением и, наконец, заснула Христина осторожно положила лютню и подошла к окну с крепкой решеткой и стеклянной рамой. В сущности, то было единственное окно в замке со стеклянной рамой. К большой своей радости, Христина увидала, что окно это выходило не на грязный двор, а на овраг. Комната занимала целый этаж башни, она была со сводами, но потолок был с балками. На каждом из четырех углов возвышалось по башенке, в одной была лестница, и башенка эта служила наблюдательным пунктом, на вершине ее развевалось знамя Орла. Три остальные башенки были пусты, одна из них, с дверью и длинным окном с бойницей, выходила в поле, Христина надеялась завладеть этой башенкой, потому что та возвышалась прямо над перпендикулярной скалой, спускавшейся в докину. Христина не могла себе представить, куда бы упал камешек, если его бросить из окна. Она слышала рокотание пенистого ручья, и взоры ее могли отдыхать на зеленых лугах долины и на спокойных, неподвижных водах Спорного Брода. Наконец, еще далее, в тумане, Христине представилась серебристая линия, нечто похожее на город, сердце ее встрепенулось, глаза жадно устремились вдаль… но нетерпеливый голос Эрментруды повелительно позвал ее.

– Я только смотрела в окно, барышня, – сказала Христина, подходя к кровати.

– А! Что же, не видать никого, кто проезжал бы через брод? – живо спросила Эрментруда.

– Нет, я смотрела дальше Не знаете ли вы, что это Ульм что ли виден из здешних окошек?

– Ульм? А разве ты из Ульма? – спросила Эрментруда, утомленным голосом.

– Да, там моя семья, там мои дорогие родные, мой дядя, тетка. Ах, если бы я могла отсюда видеть Ульм, какая бы для меня была радость!

ГЛАВА III

Добыча у Спорного Брода

Жизнь, какую вели в Адлерштейнском замке, лишенная всей поэтической стороны рыцарства, была действительно невыносима. Грубость и неопрятность обитателей замка доходила до крайности; их гордость, высокомерие, жестокость не имели пределов.

К счастью для Христины, все пребывали большей частью в большой зале, в кухне или в каких-нибудь мрачных логовищах, проделанных в стенах. Башня была выстроена не столько для житья, сколько для виду и для защиты; находившаяся в ней большая комната с парадной кроватью, на которой родились и умирали члены семьи Адлерштейнов, собственно для таких только случаев и предназначалась. Только Эрментруда, не могшая переносить шума в нижнем этаже, избрала для себя местом убежища эту комнату. Никто другой не пожелал бы там жить. Верхняя комната была наполнена оружием и разными защитительными снарядами, – на лестницу башни подымались только, когда надо было сменить часового, стоявшего на вышке для наблюдения над дорогами, ведущими к Спорному Броду. У всех Адлерштейнов были дикие инстинкты, заставлявшие их укрываться в возможно малых пространствах.

Баронесса Кунегунда очень редко входила в комнату дочери. Все ее чувства сосредотачивались на сильном, здоровом сыне; им она гордилась, между тем, как слабая, изнемогающая Эрментруда, для которой надо было найти подходящего жениха, и не имевшая даже на столько приданого, чтоб пойти в монастырь, служила для родной матери предметом унижения и почти отвращения. Но, к большему горю баронессы, эта самая единственная дочь была идолом отца и брата; оба готовы были сделать все для исполнения малейшего ее каприза. Они с большим удовольствием замечали в Эрментруде возраставшее расположение к новой подруге.

Старая Урсела сначала завидовала и презирала робкую пришелицу, но кротость Христины вскоре обезоружила старуху; а когда стало очевидным, что нежный уход за больной Эрментрудой значительно облегчил ее страдания, чувства Урселы к Христине совершенно изменились; старая экономка не жаловалась уже на то, что ей тяжело прислуживать обеим молодым девушкам, – не жаловалась даже тогда, когда капризы Эрментруды и педантическая чистоплотность Христины доставляли ей более работы, чем обыкновенно. Наконец Урсела стала искренно радоваться, что бедное, больное дитя, так долго остававшееся в пренебрежении, пользуется теперь христианской любовью и разумным уходом.

Христине было очень выгодно иметь такую союзницу; молодая девушка всегда с трепетом сходила в нижний этаж к обеду. Правда, авторитет ее отца ограждал ее от всяких обид, но все же он не мог, да и не желал избавлять ее от острот и любезностей своих товарищей; он не мог даже понять, что то, что другая приняла бы за лестный комплимент, дочери его казалось оскорблением. Главную же защиту от насмешек и острот этих грубых людей, Христина находила в умении скромно и с достоинством держать себя.

Отец ее, человек образованный в сравнении с прочими обитателями замка, старался по возможности и насколько умел угождать дочери; он мало-помалу перевез в замок все ее вещи, остававшиеся в хижине угольщика. Благодаря этим вещам, и с согласия обоих баронов, Христина совершенно изменила вид большой комнаты. В замке было множество волчьих, ланьих и овечьих шкур; Христина с помощью своего отца и старика Гатты, обила ими нижние части стен; перед камином разостлали большую медвежью шкуру. Из других шкур наделали подушек, волос и пух для подушек были доставлены Урселой.

Все эти украшения восхищали Эрментруду; бедная девочка никогда еще не была окружена таким вниманием; она была слишком молода и деликатна, чтоб не увлечься удобствами цивилизованной жизни, и когда Христина купала ее, причесывала и одевала, девушка чувствовала какое-то благосостояние, похожее на возвращение здоровья. Однако Христина вскоре убедилась, что ей невозможно будет приучить Эрментруду к какому-нибудь рукоделью; она умела немного прясть и немного шить, но всего чаще непокорные пальчики только перебирали зря иголки, шелк и струны Христининой лютни. Однако все эти вещи нельзя было поправить в Адлерштейне также легко, как в Ульме, а Эрментруда более всего любила сидеть праздно, смотреть как работают более искусные и проворные пальчики ее подруги, слушать как та поет романсы, или рассказывает какое-нибудь происшествие из деятельной жизни городов.

Такая заботливость и новые интересы, внесенные в жизнь Эрментруды, произвели счастливую перемену в ее здоровье; старый барон был в восторге, а Христина надеялась скоро возвратиться к дяде. По временам, девицы всходили на вышку башни подышать свежим воздухом; отсюда Эрментруда смотрела на Спорный Брод, – а Христина различала сквозь слезы вдали Дунай и город Ульм. Кое-когда случалось им гулять по дернистому склону горы; здесь Христина собирала различные растения, и вздыхала, вспоминая о гирлянде мейстера Годфрида, стараясь доказать Эрментруде, что эти цветы были достойны внимания. Однажды пущен был в дело смирный мул Христины. Эрментруда с Христиной, Гуго Сорелем и своим братом поехала на муле в деревню Адлерштейн. Деревня эта была ничто иное, как куча бедных лачуг, расположенных по южному склону горы, и окруженных кое-какими тощими полями, засеянными рожью, с которых владельцы земли получали подать. На скале была маленькая сельская церковь; под ней находилась пещера, где когда-то святой пустынник жил и умер в такой святости, что день его праздника, совпадавший с Ивановым днем, праздновали наравне с Провозвестником Христа.

Праздник этот был единственным удовольствием для маленькой деревни, где в этот день была ярмарка, служившая жителям исключительно возможностью честно приобрести себе кое-какие продукты. В пещере святого постоянно обитал какой-нибудь пустынник. Тот из Адлерштейнских баронов, который был современником блаженного Фридмунда, был человек благочестивый. Он совершил крестовый поход с императором Фридрихом Барбароссой; привез с собой камень из залы Никейского собора, и пожертвовал его маленькой часовне, выстроенной им над пещерой. Барон назвал своего сына Фридмундом, и о временах его властвования рассказывали, как о золотом веке; тогда отрасль Адлерштейнов-Виндшлоссов еще не похитила у старшей линии лучшей части владений.

Со времени своего отъезда из Ульма Христина в первый раз видела еще церковь, за исключением домовой часовни в замке, обратившейся теперь в пустой погреб; но в ней все еще сохранились полуразрушенный алтарь и старое, заржавленное распятие, свидетельствовавшие о святости места.

Теперешний барон Адлерштейнский был отлучен от церкви уже двадцать лет тому назад, с тех пор, как ограбил обоз архиепископа Аугсбургского; хотя дом барона и его семейство и не подверглись этому проклятью, но тем не менее, никто в замке не соблюдал воскресных дней по-христиански. После долгих настояний, Христине удалось получить позволения посетить маленькую церковь; но едва успела она постоять там на коленях несколько минут, как пришел за ней отец, и Христина стала его просить привести ее сюда когда-нибудь к обедне, – но отец отвечал уклончиво. Дело в том, что тогда в пещере жил пустынник светского звания, и в церкви служил только по большим праздникам монах из монастыря св. Руперта, находившегося по ту сторону горы; да кроме того, еще этого монаха подозревали в сочувствии Шлангенвальдам. Самое верное средство успеха для Христины было заставить Эрментруду пожелать также быть у обедни; смотря как Христина молится, и задавая ей некоторые вопросы, больная барышня начинала несколько яснее понимать религию. До сих пор, оба барона беспрекословно исполняли малейшее желание Эрментруды.

Старый барон редко когда сталкивался с Христиной; он очевидно желал быть к ней добрым и внимательным, но внушал такой непреодолимый ужас бедной девушке, что та старалась по возможности держаться в стороне каждый раз, как старик посещал дочь. Что же касается молодого барона, Христина смотрела на него как на одного из тех грубых и свирепых великанов, какие обыкновенно вызывали на геройские подвиги благородных рыцарей, описываемых в романах. Эбергард умел хорошо владеть оружием; он бывал иногда несколько далее своих гор, но познания его были точно также ограничены, как и познания Эрментруды, и глядел он на весь мир с таким же презрением. Но неистощимая доброта молодого барона к сестре, поспешность и готовность, с какими он исполнял все советы Христины, относящиеся к благосостоянию больной, – говорили в его пользу. Большую часть свободного времени Эбергард посвящал Эрментруде; никто, кроме него, не хлопотал и не умел развлечь больную во все время ее болезни. Когда Эрментруда показывала ему разные нововведения, сделанные Христиной, и пересказывала ему все, что слышала от своей новой подруги, – брать внимательно вслушивался, радуясь и удивляясь в одно и тоже время удивительной перемене, совершившейся с его маленькой сестрой. Любопытство, с каким он слушал иногда эти рассказы, доказывалось вопросами, какие он предлагал Христине. Конечно, барон не восторгался красотой бледнолицей девушки, но он смотрел на нее, как на одно из тех странных, почти фантастических существ, принадлежащих к иному миру, и в его обращении с сиделкой сестры не было ничего похожего на ту почти обидную фамильярность, какая просвечивала в принужденном, покровительственном тоне старого барона. В обращении Эбергарда было что-то даже робкое; Эрментруда смеясь говорила Христине, что брат ее как будто боится, чтобы она не околдовала его.

Христина ожидала встретить разбойника, а видела перед собой только дикаря; но ей пришлось убедиться, что в нем был и разбойник.

В замке проведали, что по направлению к Спорному Броду двигается обоз с товарами. Все в замке всполошилось. Собрались воины, лошадей отправили в долину, а в лесу устроили засаду. Осенние дожди уже наполнили потоки, и переезд через брод сделался настолько затруднительным, что грабители могли рассчитывать на хорошую добычу.

Баронесса Кунегунда и прочие женщины замка набежали в комнату Эрментруды, чтоб лучше насладиться предстоящим зрелищем. Сама Эрментруда была также одушевлена, как и другие; но она настолько знала Христину, что не могла рассчитывать на ее сочувствие в этом случае, и слишком ее любила, чтоб обратить на нее внимание матери. Христина ушла в маленькую башенку; она не могла отвлечь взоров от предстоящего грустного зрелища; ею овладела нервная дрожь, и она очень желала бы иметь возможность каким-нибудь образом предупредить несчастных путников. Может быть то были ее сограждане, отправляющиеся в родимый Ульм?

Христина разглядела телеги посреди брода, и нападающих, стоящих на берегу; из соседней комнаты до нее долетали торжествующие возгласы баронессы и ее дочери. Христина видела страшную свалку, торопливое бегство нескольких человек на противоположном берегу: – из воды вытащили добычу, так недостойно завоеванную. Увы! эти возмутившиеся волны вероятно повлекли к Дунаю тела нескольких храбрых и честных горожан, предательски умерщвленных этой ордой разбойников!

Когда Эрментруда ушла с матерью в нижнюю залу встречать победителей, Христина бросилась на колени, обливаясь слезами, дрожа от ужаса и негодования. Она читала молитву и за жертв и за убийц до тех пор, пока послышались шаги сира Эбергарда, подымавшегося по лестнице с сестрой на руках.

Эрментруда подошла к Христине.

– Ну, однако же на нашу долю немного досталось! – сказала она. – Обоз был с бочками вина, там внизу пьяницы натешатся вдоволь. Для меня Эббо мог добыть только вот эту золотую цепочку и эту медаль, что старый купец носил на шее.

– А его самого убили? – спросила Христина. По ее дрожащим, бледным губам можно было догадаться какие чувства волновали ее.

– Право, хорошенько не знаю; я только повалил одного на землю, и снял с него эту цепочку, мне больше ничего и не нужно было, – сказал молодой барон, – а что там с ним сделают другие, не знаю.

– Но, брат и тебе кое-что принес, Христина, – сказала Эрментруда. – Покажи же ей, Эббо!

– Отец посылает вам это в благодарность за ваши заботы о сестре, – сказал Эбергард, подавая Христине запонку, укреплявшую вероятно ленту на шляпе несчастного купца.

– Благодарю вас, барон, я не могу принять, – вспыхнув и отступая сказала Христина.

– В самом деле? – с удивлением спросил Эбергард; потом, подумав, прибавил: – Ведь то были не ваши сограждане, а просто купцы из Констанца.

– Возьми, возьми, Христина, а то отец рассердится, – говорила Эрментруда.

– Нет, сударыня; благодарю обоих баронов, но взять эту вещь я считаю грехом! – дрожащим голосом отвечала Христина.

– Послушайте, – сказал Эбергард, – мы имеем право, – это право владельца, – на все товары, падающие в нашу реку. Это также правда, как то, что я истинный рыцарь!

– Истинный рыцарь! – повторила Христина, дав волю своему негодованию, несмотря на тайный страх. – Обязанность истинного рыцаря помогать слабым и бедным, а не грабить их!

– Христина! – вскричала изумленная Эрментруда. – Понимаешь ли ты, что говоришь? Ты сказала, что Эбергард не истинный рыцарь!

Эбергард стоял молча, предоставив сестре защищать его.

– Что же мне делать? – отвечала Христина со слезами в голосе. – Вы можете меня выгнать из замка, мне только этого и хочется, но я не могу осквернить свою душу, признавая, что грабеж и разбой достойны истинного рыцаря!

– Моя мать прибьет тебя за это! – вскричала взбешенная Эрментруда, и хотела бежать к лестнице.

Но брат остановил ее.

– Тише, Эрментруда; удержи язык. Она мне ничего худого не сделала.

И Эбергард вышел из комнаты. Христина, едва передвигая ноги, пошла в свою башенку, ее беспокоила мысль, что отец может подвергнуться неприятности из-за ее обидной откровенности. Что будет? Не прогонять ли их обоих из Адлерштейна? Если это случится, не бросит ли ее отец в овраг, вместо того, чтоб вести обратно в Ульм? Ах, что если бы она могла с опасностью жизни сойти с этих крутых скал, помочь несчастному купцу, может быть полуживому и лежащему где-нибудь на лугу, бежать с ним, отвести ограбленного в его семейство, и снова очутиться в среде христиан, имеющих страх Божий.

Несколько минут спустя, Эрментруда тихонько отворила дверь, и остановилась у порога.

– Христина, – сказала она, – не плачь, я ни слова не скажу матери. Поди сюда, дошей мой платок; никто тебя не прибьет.

– Я не о том плачу. Я уверена, вы не захотите, чтобы со мной дурно обращались; нет, я плачу о том, что вынуждена смотреть, как проливают кровь, а мне невозможно никоим образом помочь этому несчастному купцу и прочим жертвам.

– Ну, – сказала Эрментруда, – не огорчайся так; я видела людей, которые помогали купцу встать. Но, что за дело нам с тобой до этого купца?

– Я принадлежу также как и он к сословию горожан, – отвечала Христина, понимая, что Эрментруде было бы невозможно растолковать значение поступков отца и брата.

Между тем, Христина не могла без содрогания вспомнить о том, что высказала Эбергарду в минуту жестокой откровенности. Она сошла вниз к ужину с большим беспокойством, чем обыкновенно. «Старый барон, – думала она, – может ожидает, что она будет благодарить его за подарок». К счастью для нее такие простые приемы вежливости были весьма редки в Адлерштейнском замке, и никто не заметил этого упущения с ее стороны. Собеседники были в таком возбуждении, по милости хорошего французского вина, добытого ими, что Христина могла незаметно выйти в залу.

Все чаши были наполнены. Старый барон и его сын поспешили дать вина Эрментруде, и вскоре сир Эбергард, обращаясь к трепещущей Христине, сказал смеясь:

– Ну, а ты, молодая девушка, не хочешь попробовать нашего вина?

Христина отрицательно покачала головой и прошептала:

– Нет!

– Как так! – сказал ее отец, сидевший рядом с ней. – Ведь сегодня нет поста.

С минуту продолжалось молчание. Многие из присутствовавших имели более уважения в постным дням, чем к жизни и собственности ближнего.

Христина снова покачала головой.

– Ну, что ж такое, – сказал добродушный Эбергард, очевидно желавший избавить Христину от неприятного объяснения, – тем хуже для нее.

Неумная веселость собеседников все возрастала, и этот ужин показался Христине самым неприятным из всех виденных ею пиров в этом замке.

Сама Эрментруда вскоре пришла в такое возбужденное состояние, что Христина, кроме неприятного чувства, внушаемого ей опьянением юной больной, еще ощущала страх, чтобы несчастная девочка не рассказала как-нибудь о том, что произошло между ней и Эбергардом.

Но однако в скором времени Эрментруда склонила голову на грудь и начала плакать: она почувствовала сильную головную боль. Брат взял ее на руки, желая отвести в спальню; но возлияния за ужином были так обильны, что он несколько раз споткнулся на лестнице, что очень испугало его сестру; и когда барон усадил Эрментруду в кресло, та начала плакать и топать ногами. Затем последовала еще более ужасная минута. Страх, чувствуемый молодым человеком к Христине, исчез; он клялся, что она прекрасная девушка, подчас, правда резкая на язык, – но поцелуй будет служить доказательством, что она его простила.

– Сир Эбергард, – решительно сказала Христина, – ваша сестра больна; вы сами в таком виде, что не можете здесь оставаться. Идите сейчас вниз, и не оскорбляйте свободную девушку.

Твердый тон этого нежного голоса, так мало схожий с крикливым тоном всех других женщин, каких он знал, вероятно поразил Эбергарда. Голова его была еще настолько светла, что он был поражен, почти испуган сопротивлением, какого никогда еще не встречал.

После этих слов, Эбергард снова почувствовал то инстинктивное уважение, какое ему до сего времени внушало умственное превосходство Христины, и направился колеблющимися шагами к лестнице.

Христина тотчас же заперла за ним дверь, и готова была упасть в слезах на первый попавшийся стул, если бы не привели ее в себя жалобы и нетерпеливые крики Эрментруды.

Христина решилась оставить дверь запертой на всю ночь, по крайней мере до тех пор, пока будет продолжаться оргия.

Всю эту ночь и весь следующий день у Эрментруды была сильная лихорадка, и Христина не могла отойти от нее ни на минуту. Никто за это время не входил в комнату молодых девушек, кроме Урселы. Рассказы старухи о том, что происходило в зале после ужина, снова заставили Христину содрогнуться.

По рассказам Урселы, собеседники пили до тех пор, пока не попадали тут же где сидели, и просыпались только затем, чтоб снова пить до упаду. Баронесса ушла в кухню, когда уже была не в состоянии переносить далее всего этого страшного гвалта. Урсела прибавляла, что до тех пор, пока на столе оставалось вино, лучше было сидеть в хлеву со свиньями, чем с людьми в зале. Кроме того, могли бы случиться еще более важные происшествия; старуха говорила о каком-то провале, находившемся около лестницы. Знала ли Христина, что было под этим провалом? Там был однажды оружейный мастер из Страсбурга, попавшийся к барону в плен, и не захотевший заплатить выкупа, угрожая жалобой императору, – он наступил на этот провал и… Урсела сделала выразительный жест.

– Но с тех пор, – прибавила она, – молодой барон никогда уже не приводит пленников в замок.

Ничего не было удивительного, что Христина вздрагивала, слушая нестройные звуки, долетавшие до нее, и молилась, наблюдая за больной, когда та стенала и металась на своей постели.

Наконец, в замке все снова вошло в обычную колею. Эрментруда потребовала к себе брата. Когда старый барон пришел взглянуть на дочь, та приняла его довольно холодно, и настаивала, чтобы к ней привели Эбергарда. Она говорила, что ей будет легче, когда она сядет на колени к брату и положит голову на его плечо. Отец предложил ей свои услуги, но она отказала с обычной живостью, и продолжала требовать Эббо до тех пор, пока отец не ушел вниз, обещая прислать к ней брата.

С сердечным трепетом ожидала Христина прихода молодого барона: может быть она оскорбила его своей откровенностью, но и он несомненно оскорбил ее своей выходкой. Обрушит ли он на нее свой гнев, или опять будет обращаться с ней с обидной фамильярностью? Христине очень бы хотелось избегнуть этого свидания. Несколько времени спустя, на лестнице послышались тяжелые шаги молодого барона; но Христина не могла уйти в свою башенку, потому что Эрментруда опиралась на ее плечо. Как бы то ни было, шаги барона были не так тверды и смелы, как обыкновенно; Эбергард постучался даже в дверь, прежде чем войти, и когда вошел, слегка поклонился Христине. В то время, Христина и не подозревала, что эта голова первый раз в жизни преклоняется перед каким бы то ни было существом. Но с первого же взгляда на Эбергарда, она тотчас заметила, что он был в необычайном расположении духа; он казался как бы смущенным и пристыженным тем, что произошло между ним и Христиной.

Болезнь Эрментруды очень огорчила брата; он начал ее ласкать и голубить. Христина, видя, что он разделяет с ней обязанности сиделки, почувствовала, как мало-помалу начинает в ней исчезать отвращение к этому человеку. Она была даже благодарна ему за его терпеливость и скромность, и по временам не могла удержаться от улыбки, замечая почтительный и постоянно возрастающий страх, внушаемый ею этому ужасному барону.

ГЛАВА IV

Весна

С наступлением зимы не произошло никакой перемены к лучшему в состоянии здоровья Эрментруды. Снег валил хлопьями, и расстилал на огромное пространство свой белый ковер, кое-где прерываемый только вершинами скал, слишком крутых, чтобы дать ему приют. Водопад покрывался каждый день новыми иглами льда, а во дворе снег доходил до ступенек лестницы, ведшей в большую залу. Христине говорили, что так будет всю зиму. Бароны часто отправлялись на охоту за медведями и волками; а Эбергард часто, сверх того, отправлялся с пищалью и собакой за дичью; приносимую им добычу Христина сама приготовляла, и только это кушанье возбуждало еще иногда слабый аппетит Эрментруды, которая никак не могла взять в рот соленую говядину и прочие приготовления, сделанные дома на зиму.

Несмотря на все тщательно закупоренные окна и огонь, постоянно поддерживаемый в каминах, холод, очевидно, разрушительно действовал на больную; с каждым днем, ей все более и более становились необходимыми нежность, заботы и развлечения. В этом случае, Христина была неистощима; она ухитрилась вырезать из соснового дерева целую игру шашек, и на одном углу скамейки нарисовала доску для этой игры, расписав ее смесью масла с углем.

Старый барон был в восхищении от такого изобретения и от удовольствия, какое оно доставляло его дочери. Барон вспомнил, что когда-то, во времена своей молодости, когда чаще соприкасался с цивилизованным миром, и он игрывал в шашки.

– В наши времена, – говорил он, – это была любимая игра владетельниц замка.

Такой успех поощрил Христину постараться сделать еще другую благородную игру, и из ее искусных рук возникли фигуры, изобретенные Палаледом; Эрментруда с изумлением смотрела на чудное мастерство своей подруги.

Наконец-то свет начал проникать в душу молодой баронессы, до сих пор спавшей духовно. Она начала более, чем прежде, интересоваться всем, что происходило вокруг нее; песни уже не просто усыпляли ее, она с удовольствием говорила о них. Рассказы, что прежде она с трудом выслушивала, теперь возбуждали в ней живейшее удовольствие. Одним словом, духовная деятельность очевидно начинала пробуждаться.

Христина привезла с собой книг; они составляли довольно значительную библиотеку для молодой девушки в пятнадцатом столетии; этим она была обязана разносторонним познаниям дяди. В этой библиотеке были книги духовного содержания на латинском языке, вышедшие из-под станка доктора Фауста, Библия, Евангелие, молитвенник, сочинение Фомы Кемпийского; была здесь также и поэма прелестного мейстерзингера и страстного любителя птиц Вольтера фон Фогельвейде, на немецком языке.

Такова была маленькая библиотека, которую домовитая фрау Иоганна считала бесполезной роскошью и докучливым багажом, а Гуго Сорель никогда бы не согласился перенести в замок; но Христина тихонько от них спрятала свое сокровище в широкие складки своих платьев.

Какой драгоценностью были эти книги для Христины теперь, когда без всякой религиозной поддержки, ей пришлось внушать умирающей девушке тайны жизни земной и загробной, стараться, чтобы она покинула этот мир с понятиями о вере и надежде, более определенными и ясными, чем были понятия ее предков-язычников! Христина потеряла уже всякую надежду на выздоровление Эрментруды, и замечала у нее все зловещие симптомы, какие видела перед смертью у сестры своей подруги, Регины Грундт. Хотя Христина и не надеялась на излечение больной, но сознавая, что может ее поддержать, утешить, усладить ее последние минуты, и не огорчалась уже более своим пребыванием в Адлерштейне. Христина нежно полюбила Эрментруду, и теперь ни за что не решилась бы ее покинуть. Бедная больная почувствовала наконец эту привязанность и разделяла ее; она начала обращаться со своими родителями с небывалым доселе уважением, что было для тех совершенной новостью; научилась даже ласково и с благодарностью относиться к старой Урселе; голос Эрментруды утратил повелительное выражение, а ее себялюбивая, капризная дружба к Эбергарду превращалась в нежную привязанность.

Старый Адлерштейнский барон замечал это превращение, и радовался, что поместил около дочери подругу, воспитанную в городе. Мало того, не понимая опасного состояния дочери, старик помышлял о том, какую пользу принесет Эрментруде такое образование, когда он решится наконец преклониться перед императором; а такое решение становилось все более и более необходимым. «Как будет счастлив тот, кто удостоится руки моей прелестной Эрментруды!» – думал барон.

Баронесса Адлерштейнская видела в этой перемене ничто иное, как переход от отрочества к юности, и считала оскорблением одну мысль, будто кто-нибудь мог бы не считать за величайшее благо брак с Адлерштейнской барышней, какова бы она ни была.

Что же касается предположения подчиниться императору, это в глазах баронессы казалось безумием и слабостью. Доселе еще императоры, короли, герцоги, графы только ломали свои мечи о скалы Адлерштейна. Старая госпожа не могла понять, что сделалось с ее мужем и сыном; отчего они стали такими трусами?

Сир Эбергард был еще более отца убежден, что сопротивляться долее грозе было невозможно. Положение их становилось невыносимым. По известиям, привезенным Сорелем из Ульма, было ясно, что союз, о котором толковали в Регенсбурге, гораздо более опасен, чем все до сих пор предпринимавшиеся нападения на Адлерштейн. Да если еще граф Шлангенвальдский присоединится к коалиции, род Адлерштейнов должен ожидать всяких опасностей от тайных подкопов этого беспощадного врага. Единоборства были запрещены уже лет десять тому назад, а Адлерштейны открыто враждовали с целым миром.

Но, при мысли о такой необходимости, Эбергард не до такой степени сильно бесновался и отчаивался, как его отец. Речи, слышанные молодым бароном в комнате сестры, пояснили ему бесполезность его теперешнего образа жизни. Эрментруда всегда сообщала брату о том, что ее занимало; из этих разговоров Эбергард понял наконец, что жизнь может доставить ему иные наслаждения, помимо независимости на вершине скалы, и что подчинение императору откроет ему путь к более благородным и достойным подвигам, чем ограбление обозов. Увлекательная легенда о Дитрихе Беримом и его двух предках, рассказанная нежным серебристым голосом Христины, показали ему, что именно Христина разумела под словом: «истинный рыцарь», т. е. лев в бою, агнец в мирное время. Описания характеров знаменитых людей и еще более очерки жизни городов, слышанные от Христины, пробудили в Эбергарде стремление войти в общество себе подобных, составить себе честное имя и заслужить уважение, сопряженное с именами Першваля, Карломана и Рудольфа Габсбургского, бывшего первоначально таким же горным свободным бароном, как сам Эбергард. Мало того, Эрментруда часто говорила ему, трепля его по щеке и приглаживая его белокурую бороду, сделавшуюся с некоторого времени гораздо мягче и опрятнее:

– Будет время, когда тебя станут звать добрым бароном Эбергардом, как того из наших предков, что все любили и уважали за то, что он у ворот замка раздавал хлеб всем голодным.

Эбергард также не придавал большого значения упадку сил сестры, и приписывал ее слабость единственно суровости погоды. Он даже едва замечал эту слабость, несмотря на то, что проводил в ее комнате большую часть времени, держа ее на коленях и разговаривая с ней и с Христиной. Христина уже окончательно перестала бояться Эбергарда. Когда в замке было мало вина, а барон оставался верен своему врожденному характеру, Христина чувствовала, что имеет в нем друга, признательного за ее заботы об Эрментруде; она говорила теперь при нем также свободно, как и без него, с одной больной. Легко было заметить, что признательность и терпение Эбергарда не были единственными двигателями его поступков.

Ум больной быстро созрел под новыми впечатлениями, между тем, как силы ее постоянно упадали. Когда дни стали длиннее и зима менее сурова, Христина заметила выражение, оживлявшее доселе неподвижные, неосмысленные черты лица Эрментруды, как из уст переродившейся молодой девушки беспрестанно вылетали слова любви, мира и надежды. Христина понимала, что учение более глубокое, более возвышенное, чем то, какое она могла сообщить ей, должно бы теперь придти к ней на помощь и приготовить бессмертную душу больного к новому существованию за пределами внешнего мира, к которому она быстро приближалась.

Снегу уже не было в долине; роскошный дерн красиво окружал озеро, в которое впадал поток Спорного Брода. Водопад разрушил свою ледяную тюрьму и с шумом прыгал по скалам; зацвели полевые цветы; Эбергард нарвал даже букет и положил его на подушку сестры. Вершины скал блестели светлыми каплями; снег виднелся только на дне некоторых оврагов, и казался гораздо красивее, чем в городе, где его мяли лошади и прохожие. По правде сказать, Христина боялась времени, когда дороги освободятся совершенно, но она не могла любить снега, напоминавшего ей о неволе, и наскучившего своим однообразием. С удовольствием следила Христина, как постепенно таяли широкие белые полосы, и радовалась, когда небольшие глыбы упадали на дно оврага.

Эрментруда, напротив, полюбила какой-то странной любовью белый ковер, расстилавшийся в узком ущелье. С грустью следила больная за его постепенным уменьшением, с смутным предчувствием, что жизнь ее угасала по мере того, как таял снег. И действительно, в тот самый день, когда проливные дожди отделили эту белую скатерть от остального снега, покрывавшего еще вершину горы, грустная истина предстала наконец глазам всех членов семейства; все поняли, что весна не принесла больной ничего, кроме истощения я увядания.

Тут же, в первый раз, сир Эбергард обратил серьезное внимание на настояния Эрментруды, требовавшей, чтобы ей не дали умереть без напутствия священника. Брат успокоил ее тем, что обещал, когда будет необходимо, привести к ней отца Норберта, который в торжественных случаях приезжал служить обедню в часовне блаженного Фридмунда.

Прошла Пасха; Эрментруда была в то время так больна, что Христине не удалось отправиться в Светлое Воскресенье в церковь, хотя она и решилась было пойти туда, даже в том случае, если бы никто, кроме Урселы, не захотел сопровождать ее.

Снеговой ковер обратился уже в тонкую ленту; брод появился во всей красе, синий и светлый при лучах солнца; водопад весело прыгал по скалам, и ландыши распустились повсюду, когда наступил Духов день. Отец Норберт отслужил обедню и прощался с пустынником; вдруг из горного ущелья вышел человек высокого роста и остановился перед священником, сказав ему задыхающимся от горя голосом:

– Пойдемте со мной.

– Кто требует моих услуг? – спросил удивленный монах.

– Не идите с ним, отче, – шепотом сказал пустынник, – это молодой барон. О! сжальтесь над ним, благородный барон, – прибавил он, обращаясь к Эбергарду, – он не сделал ничего худого вашему семейству.

– Я не хочу ему делать никакого зла, – отвечал Эбергард, с трудом стараясь укрепить свой голос. – Я прошу его только совершить обряд. Ты боишься, монах?

– Кому я нужен? – спросил отец Норберт. – Объяснись, сын мой. Чего мне бояться? Чего ты хочешь от меня?

– Чтобы ты пошел к моей сестре, – отвечал Эбергард, и голос его снова дрогнул. – Сестра моя умирает; я поклялся привести ей священника. Хочешь пойти со мной, или я должен вести тебя силой?

– Иду, иду; я охотно пойду за вами, барон, – сказал монах. – Через минуту я к вашим услугам.

Отец Норберт вошел в келью отшельника, откуда лестница вела в церковь. Отшельник последовал за ним, говоря:

– Спасайтесь, святой отец; у вас есть еще на это время. Северные ворота ведут в Гемсбокское ущелье, вход в него теперь открыт.

– К чему мне его обманывать? Зачем откажу я в помощи умирающей? – сказал Норберт.

– Увы! святой отец, – вы здесь человек новый, и совсем не знаете этих кровожадных людей! Тебе ставят западню затем, чтобы заставить монастырь заплатить за тебя выкуп; а может быть хотят сделать что-нибудь и еще худшее. Баронесса – демон хитрости и злобы, а барон отлучен от церкви.

– Знаю, сын мой; но не понимаю, за что же их дочь умрет без пастырского напутствия.

– Ну, что же ты, монах, скоро ли? – вскричал Эбергард, дожидавшийся у входа в пещеру.

Норберт появился, держа в руках священную чашу и прочие принадлежности. Молодой барон протянул руку, предлагая донести Святые дары; монах отказался от такой помощи, невольно вздрогнув при мысли о возможности вручить святыню таким нечистым рукам. Тогда Эбергард сказал:

– Ну, трудновато будет тебе с этой ношей добраться до замка.

Но отец Норберт был коренастый швейцарец, привыкший карабкаться по Швабским Альпам; он следовал за своим проводником по самым крутым и извилистым тропинкам горы безо всякого затруднения, с быстротой и ловкостью лани. Когда поднялись до уровня замка, молодой барон остановился, вероятно желая удостовериться, следует ли за ним монах, вдруг он стал, как остолбенелый.

Над беловатыми массами тумана, плававшего на противоположной стороне горы, обрисовывалась гигантская тень пустынника, выставившего голову вперед и простиравшего руку.

Монах осенил себя крестным знамением, Эбергард стоял неподвижно, и наконец сказал глухим голосом:

– Блаженный Фридмунд! Это он пришел за ней!

И барон скорыми шагами пошел к воротам. Отец Норберт следовал за ним, теперь уже совершенно успокоенный относительно намерений молодого человека после того, как видел святого патрона семейства Адлерштейнов, явившегося напутствовать душу, возвращавшуюся к своему Создателю.

Минуту спустя, монах входил в комнату умирающей.

Старый барон сидел у камина, в большом дубовом кресле, наполовину обратившись к дочери, в положении человека, чувствующего, что обязан тут присутствовать; он закрыл лицо руками и с трудом мог выносить это зрелище. Баронесса стояла около кровати; выражение ее сурового лица несколько смягчилось. Тут же, поблизости стояла Урсела, со слезами на морщинистом лице. Отец Норберт приготовился к зрелищу подобного рода, но никак не ожидал встретить такого кроткого, почтительного взгляда со стороны бледной, черноокой девушки, сидевшей на кровати и держащей в объятиях Эрментруду. Еще менее ожидал он увидать ясное, сосредоточенное выражение, одушевлявшее исхудалые черты умирающей, посреди страданий медленной агонии.

Эрментруда улыбнулась, протянула Норберту руку, и поблагодарила брата. Старый барон едва приподнял голову; баронесса холодно поклонилась, с грустным видом подошла к мужу, положила ему руку на плечо и сказала:

– Пойдем, старик, уйдем из этой комнаты; священник будет исповедывать Эрментруду; такие люди, как мы, теперь здесь лишние.

Барон встал и подошел к дочери. Эрментруда протянула ему руку и прошептала:

– Отец, отец, прости меня. Я была бы тебе лучшей дочерью, если бы только знала…

Отец сжал ее в своих объятиях; говорить он не мог, – слышны были только рыдания, вырывавшиеся из его груди вместе с именем Эрментруды.

– И, – прибавила больная, – ты постараешься выхлопотать себе прощение у папы? – так, отец?

Никто не слыхал ответа старого барона; он поцеловал дочь несколько раз, и положил ее на подушки; затем, бросился на лестницу и дал полную волю своему отчаянию.

Прочие члены семейства не имели необходимости совершенно покидать комнаты, так как не были, подобно барону, отлучены от церкви. Когда Кунегунда нагнулась, чтобы поцеловать дочь, и та стала у нее просить прощения, старая баронесса сказала:

– Даю тебе мое прощение, дитя мое, если это может тебя успокоить, хотя никогда не слыхивала, чтобы кто-нибудь из Адлерштейнов у кого-либо просил прощения. Нет, нет, я тебя не осуждаю, бедная девочка; если тебе суждено умереть, то, может быть, и лучше просить прощения. Ну, а теперь я пойду к твоему отцу, он очень огорчен всем этим!

Но когда Эбергард подошел к сестре, Эрментруда обратилась к священнику и сказала умоляющим голосом:

– О, не усылайте их слишком далеко! Позвольте мне смотреть на них, – и больная указала на брата и на Христину.

– Лишь бы только они не могли нас слышать, вот все, что нужно, дочь моя, – сказал монах.

Эрментруда осталась довольна, когда Христина пошла в свою башенку, где умирающая могла ее видеть; Эбергард последовал за Христиной.

Действительно, им невозможно был слышать эту трогательную исповедь, произносимую слабым, уже потухающим голосом.

Эбергард и Христина стояли молча, грустные и сосредоточенные. Христина искала глазами снеговую ленту; лучи майского солнца ее уничтожили, зеленеющееся ущелье сбросило с себя все признаки белой мантии. Христина указала Эбергарду на ущелье. Эбергард понял, и, нагнувшись к Христине, шепотом рассказал о привидении, явившимся им на пути. Христина исполнилась благоговейного ужаса при мысли об этом таинственном явлении.

– Это был блаженный Фридмунд, – продолжал Эбергард. – Никому еще из нашего рода он не являл такой благодати со времен благочестивой баронессы Гильдегарды. Христина, уж не ты ли принесла нам с собой благословение Божие!..

– А! Она может быть праведница! Святые угодники могут склониться к изголовью и принять ее в жилище праведных! – прошептала Христина, прерывающимся голосом.

Отец Норберт подошел к ним. Простая исповедь больной окончилась, и священник пришел просить Христину принять участие в дальнейшем совершении обряда.

– Дочь моя, – сказал монах Христине, – ты совершила великое и святое дело, такое дело, какому могут позавидовать многие священники.

Эбергарда не отстранили от участия в последней священной службе, предназначавшейся для поддержки бессмертной души, готовившейся свергнуть с себя земную оболочку. Правда, молодой барон худо мог уразуметь смысл и совсем не понимал слов, но стоял задумчиво, с открытой головой, с грустью, слушая ответы, произносимые искренним, благочестивым голосом Христины.

Эрментруда была спокойна; можно было подумать, что душа ее блуждала уже в высших сферах. Она как будто оживлялась при словах священника, произносимых на немецком языке, и даже, казалось, чувством понимала молитвы, читавшиеся по-латыни; она находилась уже в преддверии того невидимого мира, где все понимали один общий язык.

Когда обряд освящения совершился, больная уже не дышала, Эбергард, Христина, старая Урсела и баронесса, возвратясь в комнату, стояли около кровати умирающей, следя за последним дыханием этой жизни, так рано пресекшейся; все окна были раскрыты настежь, чтобы ничто не мешало полету души к лазурному своду, ярко блестевшему сверху.

Священник произнес торжественные слова отходной молитвы:

– Гряди с миром, душа христианская!

Эрментруда слегка пошевелилась, взглядом прося Христину нагнуться и поцеловать ее в лоб. Затем взгляд умирающей остановился на брате, последний вздох ее угас со словами:

– Брат, постарайся сделаться добрым бароном Эббо!

ГЛАВА V

Молодой барон

Под сводами часовни покоилась Эрментруда фон Адлерштейн вместе со своими предками; Христине нечего уже было делать в замке.

Действительно, ей пора уже было вернуться к дяде, хотя она чувствовала более сожаления, покидая замок, чем сама когда-либо могла предвидеть. Христина стала просить отца отвезти ее в Ульм, но тот резко ответил ей, что она сама не знает, что говорит. Шлангенвальдские рейтары осаждали все дороги, кроме того, ульмские граждане так были раздосадованы похищением констанского вина, что ни один из партизан Адлерштейнского барона не мог показаться на улицах Ульма, не подвергая себя опасности быть колесованным.

– Но, – спросила Христина, – неужели же для меня не остается никакой надежды? Разве отец не может свезти меня пока в какой-нибудь монастырь, откуда я могла бы написать дяде, чтобы тот приехал за мной?

Гуго начал жаловаться на упрямство женщин; но под конец объявил, что если бароны выполнят свое намерение и отправятся в Линц поклониться императору, – предположение, в виду которого прекращены были все враждебные действия у Спорного Брода, – тогда может быть ему и возможно будет оставить дочь где-нибудь на дороге, в каком-нибудь монастыре.

Христине пришлось удовольствоваться этим ответом. Бедное дитя! После смерти Эрментруды, пребывание ее в Адлерштейне не только не имело никакой цели, но еще увеличивали затруднения ее положения. Правда, никто не оспаривал ее прав собственности на верхнюю комнату и башенки, и по-прежнему Христина только в обеденные часы должна была присоединиться к другим обитателям замка. К тому же, все эти обитатели, за исключением одного только, не обращали ни малейшего внимания на бледную, робкую девушку. Но зато это исключение и усугубило ее тревогу.

С молодым бароном у Христины установились отношения, которые не так было легко порвать. Во все время болезни Эрментруды, Христина была утешительницей, помощницей, руководительницей Эбергарда, между ними установились симпатичные отношения, которые должны были прекратиться, как только не стало Эрментруды; но прекращение этих отношений не могло на первых порах остаться незаметным для Христины.

В самый день смерти Эрментруды, Христине вдруг припомнилось одно замечание тетки Иоганны, и она подумала, как строго должна наблюдать за собой, если желает остаться той же скромной, безукоризненной девушкой, какой привез ее отец в Адлерштейн.

Когда Христина погружена была в эти размышления, на лестнице послышались знакомые шаги. Христина поспешно удалилась в маленькую башенную комнатку и заперла за собой дверь; сердце ее билось сильно. Христина слышала, как сир Эбергард в волнении расхаживал по комнате; походив, он бросился в кресло и глубоко вздохнул; минуту спустя, Эбергард назвал Христину по имени. Она вынуждена была отворить дверь, и почтительна спросила:

– Что вам угодно, барон?

– Что мне угодно? Немножко спокойствия и воспоминания о той, кого уже нет более. Смотря на отца и мать, подумаешь, что из дома вылетела какая-нибудь куропатка. Когда любимая собака отца упала в пропасть, право, мне кажется, он был более огорчен, чем теперь!

– Может быть и должно сожалеть более о животном, которому не суждено ожить, – сказала Христина. – Ваша возлюбленная сестра нашла теперь приют у подножия алтаря, более блестящего, чем алтарь нашего Ульмского собора.

– Присядьте, Христина, – сказал Эбергард, подвигая к камину стул. – Сердце мое разрывается на части, я не могу выносить оглушительного шума, происходящего там внизу. Скажите мне, куда ушла моя дорогая Эрментруда?

– Ах, барон, извините, меня ждут там, внизу, – сказала Христина, скрестив руки на груди, как бы желая сдержать свое волнение.

Христина сочувствовала горю Эбергарда, но тем не менее, хотела удалиться.

– Зачем тебе идти туда? Тебе там нечего делать. Скажи правду: отчего ты не хочешь остаться со мной? – прибавил Эбергард, широко раскрыв глаза.

– Горожанка не может быть собеседницей, достойной благородного барона.

– К черту эти глупости! Разве моя мать сделала тебе что-нибудь неприятное, дитя мое?

– Нет, барон, – отвечала Христина, – она не обращает на меня никакого внимания; но тем более, я должна держать себя осторожно.

– Так ты не хочешь, чтобы я приходил сюда? – сказал Эбергард с упреком.

– Я не имею никакого права требовать этого; но если вы будете приходить, я вынуждена буду уходить к Урселе.

– И быть там, с теми грубыми тварями! – вскричал барон, вставая. – Нет, я этого не допущу, я лучше уйду. Но, Христина, ведь это слишком жестоко с твоей стороны. Клянусь тебе честью рыцаря, что все будет точно так же, как было при жизни той, кого мы так любили.

И голос молодого барона дрогнул.

– Нет, барон; этого не может быть, – сказала Христина, краснея и опуская глаза – Это было бы неприлично. Ах, барон, вы добры и великодушны, не старайтесь отягчать мне исполнение долга, другие девушки, не столь одинокие, как я, слышат по крайней мере беспрестанно предостережения от своих родных и друзей. А я одна!..

– Добры и великодушны! – повторил Эбергард. – И это говорите вы. А давно ли вы сказали мне, что я не истинный рыцарь!

– Я назову вас истинным рыцарем, и от всего сердца, если вы пощадите мою слабость и беззащитность, – отвечала Христина, с полными слез глазами.

Эбергард встал, как бы с намерением удалиться; но, остановясь и вертя в руках золотую цель, сказал:

– Но как же могу я сделаться добрым рыцарем, каким желала меня видеть сестра, если вы не захотите указать мне, что делать?

– Я сама так часто заблуждалась, что не могу руководить вас по прямой дороге, – сказала Христина, с трудом призывая на помощь всю свою твердость.

Затем Христина спустилась с лестницы и пошла в кухню, здесь ей едва удалось найти предлог, чтобы объяснить свой приход.

Христине пришлось выдержать тяжелую борьбу, кроме сочувствия и признательности к молодому барону, Христина с отчаянием убедилась, что к нему влекло ее еще другое, более нежное чувство. Отчего, когда простой здравый смысл призывал ее в Ульм, она чувствовала такое отвращение при мысли очутиться снова в замкнутых стенах города и дышать его удушливым воздухом? Отчего ее пугала перспектива прежней, спокойной, мирной жизни? Отчего вдруг мысль о браке с честным гражданином сделалась ей до такой степени невыносима, что она начала мечтать лишь о монастырской жизни? Муж этот был бы конечно какой-нибудь мирный чиновник, между тем, как окружающие ту же Христину люди были может быть просто разбойники, но несмотря на то, она не могла примириться с тем, что прежде считала своей естественной судьбой. И почему простой обмен поклонов, несколько слов, сказанных мимоходом за столом, заставляли ее мечтать весь остальной день? Сердце изменило ей, и бедная девушка чувствовала, что преступила, если не делом, то помышлением, советы тетки Иоганны касательно молодых баронов. Она плакала в тишине своей комнаты, молилась, боролась со своими чувствами, стыдясь каждого радостного движения, ощущаемого при виде Эбергарда.

С первых же дней, он начал садиться подле Христины и продолжал это делать постоянно, хотя часто холодно молчал в ее присутствии, и Христина каждый раз упрекала себя, что не могла радоваться такому молчанию. Иногда Эбергард обращался к ней с несколькими дружественными словами, но поддерживал лучше, чем Христина могла надеяться, свою рыцарскую честь, и никогда не входил в комнату молодой девушки. Только по временам молодой барон подходил к дверям ее комнаты, приносил ей цветы, ягоды и раз, между прочим, принес пару горлинок.

– Возьмите их, Христина, – сказал он, – они так на вас похожи.

Справедливость требует прибавить, что в таких случаях Эбергард так долго всегда оставался у дверей, что Христине приходилось призывать на помощь всю свою смелость и запирать наконец двери.

Однажды, когда в часовне должна была совершаться обедня, Гуго Сорель, отчасти улыбаясь, отчасти ворча, объявил дочери, что поведет ее к обедне. Христина весело приготовилась, и желая угодить отцу, во всю дорогу ни разу не заговорила с ним о необходимости возвратиться скорее в Ульм. Каково же было ее удивление и радость, когда она увидала в церкви молодого барона! И, когда на обратном пути барон пошел рядом с ее мулом, Христина не считала нужным отсылать его.

Эбергард не был знаком с условиями общежития. Видя, что присутствие Гуго Сореля дозволяет ему быть около Христины, он спросил:

– Христина, если я приду в вашу комнату с вашим отцом, согласитесь вы тогда принять меня?

– Не настаивайте на этом, барон, прошу вас, – отвечала Христина дрожа.

Христина поняла всю разумность этого решения, когда встретила насмешливый взгляд своего отца в то время, как барон помогал ей сходить с мула. По этому взгляду можно было подумать, что Гуго вдруг пришла в голову новая, приятная и веселая мысль, но взгляд этот отнюдь не походил на взгляд отца, встревоженного вниманием к дочери человека, положение которого не допускало мысли о браке.

Это обстоятельство заставило Христину снова умолять отца отвезти ее в Ульм и, в то же время, намекнуть ему о том, в чем она боялась еще признаться даже самой себе.

– Ну, – сказал Гуго, – что же такое? Разве молодой барон ухаживает за тобой? А, а! здесь мало девушек; но уж видно очень же он соскучился, коли обратил внимание на такую бледненькую девушку, как ты. Я уже давно заметил, что он грустит и задумывается, но полагал все, что он думает о сестре.

– Он и действительно о ней думает, отец, – сказала Христина.

– Да! А между тем, не теряет ни одного взгляда твоих больших черных глаз, – единственная красота, которая тебе от меня досталась! Да ты просто маленькая сирена, Христина!

– Замолчите, отец! ради Бога, замолчите! Отвезите меня скорее к дяде.

– Как! Ты не любишь барона? Ты все еще думаешь о бриллиантщике, что живет против окон твоего дяди?

– Я думаю только о том, как бы скорее вернуться к дяде и тетке, – сказала Христина. – Ах, отец! умоляю тебя именем достойной и почтенной женщины, бывшей моей матерью, будь для меня настоящим отцом! Не посмейся над своей дочерью, но защити ее.

Гуго Сорель был тронут таким воззванием; к тому же, он вспомнил, что для него выгоднее, если брат будет доволен его заботами о дочери, и рейтар убедился, что чем скорее Христина оставит замок, тем будет лучше. Наконец, он решил, что, вероятно, между купцами, приезжавшими ежегодно на праздник св. Фридмунда, найдется кто-нибудь, под чьим покровительством Христина могла бы возвратиться в Ульм.

Сорель никак не мог понять, что барона пленила вовсе не наружная красота Христины. Несмотря на то, что большие, нежные, бархатные глаза Христины, нежный, прозрачный цвет ее лица, стройный, гибкий стан, многим могли бы показаться несравненно привлекательнее грубой, материальной красоты адлерштейнских красавиц, все же умственное превосходство и нравственная чистота этой девушки, главным образом, покорили брата Эрментруды. Несмотря на грубые нравы, со времен своей прорицательницы Велледы, германцы всегда проявляли глубокое уважение к женщинам, одаренным высокими нравственными качествами. Вот это-то чувство бессознательного уважения приковало Эбергарда к стопам этого неземного создания, столь сильного, хотя вместе с тем слабого, чистого, как лилия посреди смрадного сора, разумного и осторожного выше всего, что мог постигнуть заснувший разум молодого барона. Одним словом, Христина была первая женщина, в которой Эбергард увидал доброту, соединенную с благочестием, и все чары этой женщины раскрылись барону у смертного одра сестры.

К такому безмерному уважению примешивалось еще какое-то чувство страха. Если бы будущий барон Адлерштейнский был более знаком с житием святых, он, конечно, совершенно также почитал бы св. дев-мучениц и даже саму Мадонну. Ни за что на свете Эбергард не решился бы возбудить гнев или огорчить Христину. Но лишенный возможности видеться с нею также часто, как при жизни Эрментруды, он чувствовал себя глубоко несчастным и безотрадно одиноким. С тех пор, как его лучшие душевные свойства пробудились под влиянием кроткой и разумной пленницы, молодой барон чувствовал бессознательно, что сам порабощен этой кротостью, и что всякое насилие с его стороны дало бы те же самые результаты, как если бы желая заполучить снеговой шарик, он раздавил бы его своей перчаткой.

И это робкая, слабая Христина внушала такое могучее уважение одному из самых страшных властителей этого замка, сделавшемуся для нее более опасным теперь, чем когда-либо.

ГЛАВА VI

Праздник св. Фридмунда

Наступил Иванов день. Праздник этот был, как мы сказали, предлогом для веселья маленькой деревушки Адлерштейн и всех нагорных жителей, сходившихся туда на ярмарку. Конечно, бароны не тревожили купцов, приезжавших торговать в этот день, а довольствовались только тем, что заставляли платить дань всех, проезжавших мимо хижины угольщика или через Гемсбокское ущелье. Собирание этой дани были единственные деньги, честно приобретаемые баронами в течении целого года; это считалось уже доходом определенным, – и на него рассчитывали. Сверх того, это был для них единственный случай получить некоторую сумму денег, необходимую для существования, а добыча у Спорного Брода не всегда бывала удачна. По этому случаю, Иванов день был единственный религиозный и светский праздник, вносивший некоторую веселость в мрачное жилище Орлиной Скалы. Все обитатели замка, за исключением хозяев, готовились повеселиться на празднике.

Старый барон не появлялся на этих торжествах с тех пор, как был отлучен от церкви. Только на первом празднике, тотчас по отлучении, барон гордо прохаживался среди толпы, как бы желая доказать свое презрение к такому приговору. Что касается баронессы, она так презрительно отзывалась об этом сборище людей, что можно было заключить, будто она ненавидит присутствие себе подобных. Но Урсела закупала на ярмарке все необходимое для дома. Вся остальная прислуга также отправлялась на праздник. Отправились и люди, назначенные охранять обе заставы.

Христина приготовила маленький узелок на случай, если бы ей невозможно было возвратиться в замок, не опасаясь потерять своих проводников, хотя она и надеялась, что ярмарка продолжится два дня и ей будет еще время побывать в замке и взять остальные свои вещи. Христина твердо решилась уехать из Адлерштейна, несмотря на то, что сердце ее сильно восставало против этого. Целое утро горько проплакала девушка и всячески старалась уверить себя, что слезы эти вызваны воспоминанием об Эрментруде. Между тем, робко, нерешительно молилась Христина о том, чтоб Господь предохранял доброго и великодушного Эбергарда от тлетворного влияния окружавшей его среды, и сподобил его осуществить последние желания умирающей сестры. Конечно, самой Христине никогда не придется увидать этой перемены; но когда она узнает, что Спорный Брод сделается Бродом Примирения, она поймет, что такое доброе дело должно приписать барону Эббо. Решится ли она сказать ему это, или не лучше ли будет уехать, не простившись с ним? Затем Христина снова начинала плакать, думая, что барон обвинит ее в неблагодарности. Христина никак не решилась выпустить на волю горлинок, но поручила сделать это Урселе, в случае, если сама не вернется в замок.

Так видны были следы слез на глазах Христины, что она не решилась выйти на улицу, не закрывшись покрывалом и капюшоном.

Все закружилось в ее глазах, когда она увидала дернистый склон горы, расстилавшийся перед церковью, усеянным палатками и прилавками. Повсюду виднелись ярмарочные торговцы, местные жители, одетые в свои живописные костюмы. Женщины променивали шерсть и нитки, выпряденные ими в зимние вечера на разноцветные платки; мужчины приводили баранов, коз, ягнят и козлят, и меняли их на кожи, лопаты, заступы и другие домашние орудия. Один любовались на пляшущего медведя или на ученую обезьяну; другие собирались вокруг какого-нибудь трубадура. Большинство сидело уже за столами, за огромными кружками пива. Далее, на небольшой зеленой площадке, за часовней, несколько монахов устраивали нечто вроде театра, для представления мистерии. Этот род представлений занесен был сюда англичанами, бывшими на Константском соборе; монахи монастыря св. Руперта надеялись посредством этих представлений дать наглядное понятие о религии диким горцам.

Христина поспешила войти в часовню. Несмотря на кишевшую там толпу народа, здесь все-таки было тише, чем на улице. Стены часовни были обиты потертыми обоями, представлявшими какие-то изображения, по-видимому, нисколько не относившиеся ни к Иоанну Крестителю, ни к св. Фридмунду. Христине показалось, что эти картины изображают скорее Марса и Венеру, но все прочие молельщики не обращали на это ни малейшего внимания. Безобразная статуя Иоанна Крестителя, на которую надета была настоящая власяница, возвышалась над алтарем. Была здесь также и статуя св. Фридмунда в новой мантии и с капюшоном. В позолоченном металлическом ящике положен был камень из Никейского собора. Какой-то монах говорил проповедь и рассказывал, что Иоанн Креститель председательствовал на Никейском соборе до того времени, когда император Максимин, по настояниям Иродиады, приказал ему отрубить голову; монах говорил, что кровь святого брызнула на этот самый камень, и святейший отец папа объявил, что кто с благоговением облобызает этот камень и затем прочтет пять раз «Верую», тот получит прощение грехов на пятьсот лет; впрочем, отпущение это должно быть, во всяком случае, оплачено шестью грошами, которые пойдут на раздачу бедным в Риме. И вот, желая доставить бедным горцам случай воспользоваться этой неоцененной привилегией, он, смиренный инок Петр, пришел сюда из своего монастыря св. Франциска в Оффингене.

Христина была слишком просвещенная христианка, чтобы придавать большое значение этим индульгенциям, против которых, тридцать лет спустя, так энергически восстал Лютер. Когда монах, держа в одной руке камень и в другой письменные индульгенции, показал их народу, Христина невольно отступила. Отец ее сказал ей:

– Хочешь одну индульгенцию, дочка? Пятьсот лет – не шутка!

– Дядя не очень-то верит этим индульгенциям, – шепотом сказала Христина.

– Да, я и сам не очень им верю, – отвечал Гуго, – однако, на нем приложена печать папы, а мне хочется взять хоть одну Пятьсот лет! Легко сказать! Правда, я уже купил раз такую штуку в соборе Лорентийской Богоматери, чтобы избавиться от чистилища.

И Гуго подошел к монаху, заплатил шесть грошей и взял индульгенцию, это был первый набожный поступок, какой видела от него Христина. За Гуго последовали другие покупатели, между прочим, несколько человек из Адлерштейнского замка и несколько женщин, предложивших пеньковую пряжу или сыру вместо шести грошей.

Спустя несколько времени, видя, что торговля пошла слабее, монах заблагорассудил отправиться со своими двумя товарищами на площадку за церковью, попробовать проповедовать на воздухе.

Гуго Сорель, с любопытством следивший до сего времени за жестами и разглагольствованиями монаха, теперь решился пройтись по ярмарке и поискать проводников для дочери. Христина, увидав входившего отца Норберта и другого монаха, попросила у отца позволения остаться в церкви, где ей будет гораздо спокойнее, чем блуждать с ним по ярмарке.

Гуго Сорель был доволен, что останется на свободе, хотя находил желание Христины довольно странным, – согласился исполнить ее просьбу и оставил ее в часовне, обещая придти, как только отыщет ее провожатых.

Отец Норберт пришел в церковь с целью исповедовать желающих, и время, проведенное после ухода отца в часовне, было для Христины самым счастливым со времени кончины Эрментруды.

Немного спустя, священников вызвали зачем-то из церкви, и Христина долго оставалась одна, стоя на коленях. Наконец, она начала уже бояться, не забыл ли отец о ней, запировавшись с друзьями.

Прошло несколько часов в ожидании и тревоге, как вдруг она услышала шаги на лестнице, вскоре показалась голова, которую Христина узнала и обрадовалась, но сдержав этот порыв, спросила:

– А где же отец?

– Я послал его на Гемсбокскую заставу, – отвечал Эбергард, войдя в церковь в сопровождении Петра и его двух спутников.

Потом, когда Христина, устремив на барона испуганный взор, хотела упрекнуть его за такой необдуманный поступок, Эбергард подошел к ней и, раскрыв руку, показал два золотых кольца.

– Ну, малютка, сказал он, – теперь ты уж никогда не прогонишь меня от себя.

Христина так и обмерла.

– Барон, – проговорила она слабым голосом, – здесь не место обманывать бедную девушку.

– Я тебя не обманываю, вот этот монах пришел сюда венчать нас.

– Это невозможно! Дочь горожанина никогда не может быть женой благородного барона.

– Я никогда не женюсь ни на ком другом, кроме дочери горожанина! – отвечал Эбергард решительным тоном человека, привыкшего повелевать – Слушай, Христина, ты лучше всех женщин, каких я знаю, ты можешь сделать из меня того человека, каким желала меня видеть возлюбленная сестра, покоящаяся здесь. Я люблю тебя так, как никогда ни один рыцарь не любил женщину; люблю тебя до того, что никогда не произнес ни одного слова, могущего тебя обидеть, не произнес даже тогда, когда сердце мое разрывалось на части. И, – прибавил он, заметив на глазах ее слезы, – я думаю, что и ты любишь меня немножко.

– Ах, – отвечала Христина, – отпустите меня домой!

– Ты не можешь вернуться туда! Нет там ни одного человека, достойного охранять тебя, а если кто найдется, я его скорее убью, чем отпущу тебя с ним. Нет, нет, – продолжал Эбергард, видя, что эти слова плохо действуют в его пользу, – без тебя я буду человек потерянный, отчаянный. Христина, я за себя не отвечаю, если ты не выйдешь отсюда женой моей перед Богом!

– О, – сказала Христина умоляющим голосом, – если бы вы согласились теперь взять только с меня слово и жениться на мне потом, как на честной девушке, – в Ульме, у дяди.

– Взять с тебя слово, да, и тут же жениться на тебе, – сказал Эбергард.

Во время всех этих переговоров и даже в то время, когда умолял, барон сохранял какой-то властный и решительный тон, не противоречивший, впрочем, нисколько его природной доброте.

– Нет, я не упущу этого случая и не обману священника!

Монах, занятый все это время приготовлениями к совершению обряда, подошел к ним. Это был добродушный человек, странствовавший постоянно по разным местам, всегда готовый совершать какие угодно священные обряды. Свадьбы по деревням были не редкость, но на этот раз его как будто что-то смущало.

– Эта девушка, – сказал монах, – как мне кажется, была воспитана в монастыре. Извините меня, рыцарь, тут дело идет о похищении белицы, – в такое дело я не могу вмешиваться.

– Ничуть ни бывало, – отвечал Эбергард, – она воспитывалась в городе, вот и все.

– И вы оба поклянетесь мне в этом? – сказал монах. Сомнения его видимо еще не совеем рассеялись.

– Да, – отвечал Эбергард, – ты поклянешься также, Христина.

Наступила решительная минута. Если бы Христина воспротивилась насильственному браку, монах вероятно бы ее послушал; несколько криков, и, конечно, в церковь пришли бы отец Норберт и с ним целая толпа народа. Но страх и стыд видеть себя в таком положении остановили Христину. Конечно, если бы она ненавидела Эбергарда, она боролась бы энергичнее, но, как будто находясь под чарующим влиянием твердости и решимости молодого барона, Христина могла только ответить.

– Я не монастырка, святой отец, но…

Это но было заглушено добродушным восклицанием монаха:

– А, если так, тем лучше! Ну, дочь моя, стань там у двери… А! понимаю, – прибавил монах, увидав, что Эбергард спокойно запирает дверь. – Нет, нет, моя крошечка, нам некогда соблюдать все церемонии. Мне к вечеру нужно еще приготовить трех болванов, что должны представить Сима, Хама и Иафета. Вы оба недавно исповедывались?

– Сегодня утром, – отвечала Христина, – но…

– Сегодня утром, – в то же время сказал Эбергард.

И в изумлении, Христина забыла дополнить свое второе но…

Монах спросил их имена; оба назвали только имена, данные им при крещении. Затем началось бракосочетание в самой краткой и простой форме. Волнение Христины обнаруживалось только нервной дрожью и ледяным холодом ее руки, когда Эбергард надевал кольцо ей на палец.

Все было кончено! Христина сделалась женой молодого барона! Как после этого легко стало на сердце бедной девушки, так долго бывшей в мучительной нерешимости! Как хорошо ей стало при мысли, что теперь она наконец может свободно отдаться любви к Эбергарду, привязаться к нему, как к своему покровителю, а не бегать от него, как прежде! Когда кончился обряд, и Эбергард взял в свои могучие руки ее крошечные, холодные ручонки, и привлек ее к себе, Христине показалось, что теперь нет ничего на свете, чего она могла бы бояться.

Приходские записи в те времена еще не существовали; но по окончании службы священник спросил молодого барона:

– Ну, сын мой, каких же членов паствы вашего приходского священника должен я отметить ему, как соединившихся священными узами брака?

– Чем дольше вы будете молчать об этом до тех пор, пока я сам не приду к вам, тем будет лучше для вас, – отвечал Эбергард. – Выслушайте меня хорошенько: никакого вреда не будет вам сделано, если вы будете молчать; но в ожидании дня, в который я призову вас, как свидетеля, помните, что вы сегодня обвенчали барона Эбергарда Адлерштейнского с Христиной, дочерью Гуго Сореля, всадника из Ульма.

– Ну, хорошую же штуку сыграл ты со мной, – сеньор барон! – сказал порядочно озадаченный монах, смотря на Эбергарда. Христина также взглянула на него, и тут только заметила, что барон снял свои шпоры, свою золотую цепь, пояс и орлиное перо, так что его можно было принять за простого ландскнехта. – Знай я только, – продолжал монах, – ни за что бы не согласился обвенчать тебя.

– Я так и думал, – холодно сказал Эбергард.

– Молодые люди, молодые люди! – сказал монах добродушным тоном и шутливо подняв палец. – Как эта маленькая голубка спряталась в церкви затем, чтобы выйти из нее благородной баронессой! Хорошо, сеньор барон. Смотри же, береги ее.

Эбергард с улыбкой взглянул на Христину; улыбка эта была красноречива. Затем барон дал монаху, венчавшему его, полдюжины колец из своей золотой цепи и бросил по серебряной монете двум другим монахам.

– Это не для самого бедного монаха, – сказал отец Петр, принимая дар, – все пойдет на братию.

– Это уж как хотите, только не болтайте, – сказал Эбергард.

– Как называется ваш монастырь?

– Бедная община св. Франциска в Оффингене, благородный барон – Там вы всегда узнаете, где я, если меня и не будет в монастыре. А теперь прощайте, прекрасная барыня. Надеюсь, когда-нибудь вы будете посмелее и поблагодарите нищего монаха за то, что он помог вам сделаться благородной баронессой.

– Ах, извините меня, святой отец! Я так взволнована и смущена, – прошептала Христина.

В эту самую минуту красноватый свет отразился на склоне горы и внезапно осветил всю маленькую церковь. Христина вздрогнула, ей показалось, что небесный огонь угрожал ее тайному браку. Но Эбергард и монах оба вскрикнули вместе:

– Как! Потешные огни уже зажжены!

Тут только Христина вспомнила, как часто бывало по ночам в Иванов день она любовалась на эти потешные огни, горевшие по холмам в окрестностях Ульма.

Шумные восклицания приветствовали пламя, вздымавшееся к облакам, и народ все более и более толпился на зеленой площадке. Монах отомкнул запоры дверей и поспешно вышел из церкви, но Эбергард, оставив свои шпоры и пояс в келье отшельника, должен был отправиться за ними туда. После этого он хотел сейчас же ехать с молодой женой в замок.

Барон отправился к лестнице, по ней тотчас же послышались спешные шаги и кто-то упал.

– Ага! господин отшельник! – сказал Эбергард, между тем, как пристыженный и испуганный старик поднимался. – Так вот каким пустынническим созерцанием вы занимаетесь? Ну, полно жалобиться, старик, я тебе ничего худого не сделаю, только смотри, держи язык за зубами, не то я сумею вытащить тебя из твоей берлоги… Что это значит? Ты помогаешь мне надевать пояс, моя дорогая Христина! Спасибо! пряжка слишком жестка для твоих крошечных ручек. Ну, теперь потешный огонь будет весело освещать нам путь.

Однако новобрачные вскоре убедились, что им невозможно будет отправиться в путь, не проложив себе дороги сквозь сплошную массу народа, освещаемую потешным огнем. Эбергард и Христина остановились у входа в пещеру. Христина опиралась на руку мужа, а тот прикрыл ее плащом, чтобы предохранить от свежего горного ветра.

Развернувшаяся перед ними картина была очень странная. Огонь был зажжен на плоской, голой скале, вероятно служившей для этого еще с того самого времени, как кельты занесли с востока этот обычай, переданный ими впоследствии не только племенам Швабии, но и Альп и горы Гарца и даже Британских островов.

Перед ярким пламенем потешного огня, приготовленного заранее, бледнел свет луны и звезд. Вокруг пламени теснились группы поселян, влекомые одной целью, у всех в руках была старая, изношенная одежда, старые башмаки, все это бросалось в огонь. Таков уж был обычай, что каждый должен принести что-нибудь из своего дома, вероятно, прежде это считалось жертвоприношением Велесу, но теперь обратилось в обряд, не имеющий никакого значения. Веселые крики слышались при бросании каждой дани, принесенной огню. Молодые девушки и молодцы бросали в огонь орехи, стараясь непременно бросить два ореха враз, и по их скачкам заключали, кому в этот год суждено жениться и выйти замуж. Вдруг послышался оглушительный крик, сопровождаемый сдержанным смехом; толпа раздвинулась, и пропустила старого крестьянина; он шел с важностью римского первосвященника, держа в руках что-то тяжелое и безобразное с виду. Подошедши к огню, старик бросил в него свою ношу, свет костра на минуту затмился; затем раздался ужасающий треск и смрадный запах наполнил воздух.

То была голова старой лошади, эту лошадь, давно уже ни к чему негодную, тщательно берегли для этого случая.

Точно также, в угоду древнему языческому поверью, опрокинули целую массу горящих головней и устроили их так, что они составляли две огненные стены, между коими бегали молодые люди, и потом перескакивали через большой костер при криках удивления или свистках зрителей. Эбергард объяснял своей дрожавшей юной подруге, что нестройные крики, слышанные ею вдалеке, исходили из всех окрестных ферм, благосостояние которых будет зависеть от прохода скотины через огненный забор. Понятно, что животные были менее, чем их хозяева, убеждены в необходимости такой церемонии. Шум, смятение и крики были действительно ужасны. Что-то страшное слышалось в проклятиях, в ругани толпы, когда какое-нибудь обезумевшее от страха животное бросалось на своих мучителей. Зато радость не имела границ, когда какой-нибудь баран или козел, после некоторого сопротивления, храбро решался наконец пройти через огонь. Когда хоть одна корова или хоть один баран, принадлежащие к стаду какой-нибудь фермы, решались на такой подвиг, то почти всегда и остальные следовали их примеру. Тогда хозяину оставалось только стоять настороже по другую сторону и смотреть, чтобы ожегшаяся скотина не бросилась в какую-нибудь пропасть. Боровы, эти специальные пополнители немецкой кухни, оказывались самыми упрямыми. Некоторые из них, после многих толчков и побоев, решались пробежать по страшной аллее; но дойдя до середины, обыкновенно бросались в сторону или назад, кидались под ноги мучителей, опрокидывали их и заставляли изрыгать одуряющие ругательства. Огромная свинья, сопровождаемая многочисленной семьей, с такой быстротой кинулась в огонь, что можно было опасаться, чтобы некоторые из членов ее семейства не последовали китайскому изобретению жарить поросят живыми. Однако владелец их, угольщик Йовст, пересчитав, нашел всех налицо.

Вся скотина Адлерштейнского замка должна была подвергнуться той же участи. Эбергард, нисколько не интересовавшийся хрюканьем свиней и блеянием баранов, улыбнулся, когда большая черная коза, видевшая на своем веку несколько Ивановых дней и державшаяся настороже, опрокинула старика Гатто и, прыгнув с быстротой лани, исчезла во мраке, нисколько не заботясь о толках, происходивших в народе по поводу цвета ее шерсти, как нельзя более подходящего к мрачным таинствам Вальпургиевой ночи.

Но когда очередь дошла до лошадей, Эбергард не очень-то весело смотрел, как их гонят в огонь.

Шнейдерлейн изо всех сил схватил белую лошадь Эбергарда, та, приложив уши, расширив ноздри, выпучив глаза от страха и твердо упершись передними ногами, сопротивлялась что было мочи, и при каждом ударе хлыстом только пятилась назад и лягалась. Христина прошептала:

– О, не позволяйте ее так мучить!

Но Эбергард не слыхал ее голоса, и тотчас закричал:

– Эй! Подождите меня!

И отправились к лошади, еще раз крикнув, чтобы ее не били.

Лошадь стихла, как только услыхала голос хозяина, Эбергард подошел к ней, и, взяв поводья у Шнейдерлейна, начал с ней разговаривать и ласкать ее мягкую гриву Во всяком случае ропот, слышавшийся в толпе, доказывал ему, что избавить лошадь от путешествия по огню было бы дело гибельное. Барон старался ободрениями и ласками провести лошадь вперед, но бедное животное, сделав несколько шагов, опять попятилось назад в таком ужасе, что у Эбергарда духу не хватило принуждать его идти далее; он поворотил поводья и объявил, что более мучить лошадь не следует.

– Напрасно наш милостивый барон так делает, – сказало общественное мнение устами старого крестьянина Ульриха, того самого, что принес в жертву лошадиную голову. – Да сохранит Бог и его и белую лошадь в течение нынешнего года!

Смутный ропот толпы подтвердил эти слова. Начали толковать о непокорных поросятах, которые потом никак не попали в колбасы и сосиски; о баранах, что избавившись от прохода через огонь, попали в пасть волкам, и об упорном лошаке, кости которого найдены были на дне пропасти.

Сама старая Урсела не на шутку была встревожена. Но между тем началась новая церемония. Молодой барон захотел сам пустить горящее колесо вниз по холму. Этим должно было завершиться празднество. Христина, спрятанная в тени у входа в пещеру, видела совершение этого обряда, также оставшегося от древнего поклонения Велесу.

Колесо, уже пылавшее со всех сторон, вынули из костра и потащили на площадку, самую ровную, по направлению к потоку. Если колесо прокатится ровно и прямо и потухнет только тогда, как упадет в воду, – значить деревня будет благоденствовать; и в особенности надо ожидать всякого благополучия, когда колесо перескочит через узкий канал, как бы желая выйти на тот берег. Подобные результаты бывали во времена добрых баронов Эббо и Фриделя; но с тех пор, как теперешний барон отлучен от церкви, колесо ни разу еще не катилось как следует. Но так как молодого барона за последний месяц видели два раза у обедни, то на него возлагались большие надежды. Послышался громкий крик, служивший сигналом, чтобы народ отодвинулся. Эбергард с важным видом принял подаваемую ему перчатку для предохранения руки от ожога, наставил колесо и, дав ему сильный толчок, пустил его вниз по холму, посреди криков и поспешного бегства любопытных, собравшихся толпой даже на том месте, по какому должно было катиться огненное колесо. Встретило ли колесо какое-нибудь препятствие в своем беге, или барон не сумел дать ему настоящего направления, но только колесо вдруг уклонилось от желанной линии, повернуло направо, не внимая мольбам, какие к нему воссылались, как бы к существу одушевленному и, минуту спустя, упало совершенно обуглившееся, не пробежав и четверти определенного пространства.

Зрители разошлись в мрачном молчании. Сам Эбергард почувствовал какое-то смутное недовольство, когда подошел к Христине. Он окутал ее своим плащом и собрался отправиться в замок, когда глаза его достаточно отдохнув от поразившего их света и ему можно будет пуститься по опасным горным дорогам.

Эбергард смело вступал в борьбу с судьбой; понятно, что все зловещие предзнаменования встревожили его, тем более, что Христина смутно чувствовала, как странно было верить этим предзнаменованиям. Христине казалось, что она видела какой-то дикий, непонятный сон с тех пор, как отец оставил ее, и хотя она понимала, что не могла никаким образом воспротивиться браку, все-таки осуждала сама себя; она с ужасом думала о будущем и более всего опасалась гнева старого барона и баронессы.

Сказав несколько слов, Эбергард молча погрузился в заботы о предохранении жены от опасностей, предстоявших на пути; он часто нес ее на руках, боясь, чтобы она не упала. Ночь была одна из самых коротких в году; только что народившийся молодой месяц бросал бледноватые лучи на скалы, тени которых отражались на дне оврагов. Потешные огни, как лучезарные светильники, виднелись чуть не на каждом холме, а огни, светившиеся в окнах замка, казались среди темной массы зверскими и кровожадными глазами какого-нибудь злого духа.

Прежде чем перейти подземный мост, Эбергард остановился, снял с руки кольцо и положил его на грудь; потом, взяв руку жены, сделал тоже самое и с ее кольцом.

– Увы! сказала Христина. – Так вы хотите, чтобы союз наш оставался в тайне?

– Да, моя малютка; иначе мне придется отыскивать тебя по подземельям замка; а почем знать? может быть тебя сожгут на горе за то, что ты приколдовала меня. Нет, моя дорогая! Если бы дело шло только об отце, я сумел бы его заставить полюбить тебя; но мать… ей я не могу доверять! Но все это не надолго. Ты знаешь, мы хотим мириться с императором; я поступлю на службу к эрцгерцогу Альберту, и тогда ты появишься на свет Божий, как моя молодая баронесса и познакомишь меня с городскими обычаями.

– Ах, я боюсь, что мы совершили большой грех, – прошептала бедная новобрачная.

– Ну, ты в этом нисколько не виновна, – отвечал Эбергард. – А меня этот грех предохранить Бог знает от скольких смертных грехов! Смелее же, моя возлюбленная! Ни кто никакого зла тебе не сделает, пока тайна будет сохранена.

Христине оставалось только подчиниться своей участи; но все же какой грустный свадебный вечер: войти в дом мужа, видя перед собой в перспективе подземелье! Чувство стыда и разочарования заставило ее вздрогнуть от ужаса, когда она услыхала грозный голос старой баронессы.

Правда за ужином Христина села рядом с молодым бароном, но как мало походила она на новобрачную! Христина думала о своей мирте, за которой бесполезно наблюдала Барбара Шмидт, о долгих упорных ухаживаниях женихов в Ульме. Представлялась ей торжественная депутация, какая должна бы явиться с предложением к ее дяде, обмен клятв в присутствии целого собрания родственников, друзей, подруг. Виделось приданое, свадебная корзина, свадебные подарки, выставленные на показ и удивление соседям; а вот и поезд, приехавший за невестой, роскошный пир с оркестром музыки, стол, уставленный всевозможными яствами. Наконец на косы новобрачной надевают куафюру матроны… всюду слышатся веселые клики и поздравления.

Бедная Христина! Когда она осталась в своей комнате, довольная, что отец ее не вернулся, то горько заплакала, вспомнив, как виновата она перед дядей и теткой. Но тщетно будут ждать они теперь свою маленькую Христину, – для них она уже не существует более! Правда брак ее освящен церковью; но странно сказать, прежде реформации, у горожан обряд этот считался только как бы добавлением к гражданскому браку, и даже подчас как бы средством избегнуть необходимости получить согласие родителей. Однако все же брак в церкви был единственным утешением Христины; она сознавала, что имеет право любить Эбергарда всем сердцем, всей душой… О! Для Христины было в тысячу раз лучше носить простые девичьи косички для него, чем миртовый венок для другого!

ГЛАВА VII

Возвращение Шнейдерлейна

Положение Христины оказалось гораздо более неприятным и затруднительным, чем она могла его себе представить в первую минуту.

Говоря ей, что брак должен остаться тайным, Эбергард вовсе не имел намерения брать для этого особые предосторожности. Молодой барон был человек хотя и добрый, но грубый; он никак не мог понять, в какое странное и неловкое положение поставит он кроткую, стыдливую женщину, когда перестанет обращаться с ней так уважительно, как прежде, не предъявив никаких законных прав на такую перемену. Эбергард знал, что расстояние между бароном и горожанкой так велико, что никому и в голову не придет подумать о союзе, их соединявшем, до тех пор, пока союз этот будет оставаться необъявленным. Следовательно, по его мнению, Христине нечего было опасаться баронессы, не слишком строго относившейся к вопросам о нравственности. Действительно, Эбергард даже удивился отчаянию Христины, когда та узнала, на каких условиях она могла быть в безопасности.

Но помочь этому делу было невозможно. Без всякого сомнения, подземелья замка достались бы в удел горожанке, дерзнувшей перейти дорогу шестнадцати поколениям Адлерштейнского герба. Христина чувствовала всегда невольную дрожь, когда проходила мимо рокового люка. Что же касается ее отца, он наверное был бы повешен на самой высокой башне, несмотря на то, что всячески старался ничего не узнавать о случившемся. Христина была вполне уверена, что отец хорошо знал, для чего Эбергард удалил его перед бракосочетанием, потому что, когда после того, Гуго встретился с дочерью, то сказал ей насмешливо, так, что та покраснела:

– Дочь моя, я нимало о тебе не тревожился; я очень хорошо знал, что тебя довезут до замка, и уверен, ты не очень огорчена была моим отсутствием.

Однако все же Христине хотелось удостовериться, точно ли отец знает о ее браке, и она просила Эбергарда позволить ей рассказать отцу обо всем случившемся; но барон рассмеялся и отвечал, что старая лисица знает относительно этого ровно настолько, насколько ему нужно и желательно. Во всяком случае, Гуго Сорель ни разу, ни одним малейшим намеком не хотел подать виду, что ему что-нибудь известно о настоящем положении дела.

Любовь и преданность Эбергарда к жене были по-прежнему сильны, и минуты, проведенные Христиной с ним, были для нее счастливейшими минутами жизни, если бы она могла только вполне отделаться от тревог и опасений. Но частые отлучки барона из замка постоянно поддерживали опасения Христины. Женское население Адлерштейна очень скоро приметило, что Христина не по-прежнему чуждается молодого барона, и все потеряли к ней уважение, заставляющее их держаться от нее в стороне, и стали обращаться с ней с унизительным пренебрежением. Даже сама старая Урсела стала относиться к ней с каким-то сожалением и покровительственным тоном. Что же касается старой баронессы, то та едва удостаивала ее взглядом.

Такое положение дел продолжалось долее, чем можно было предполагать в начале. В то время бароны предполагали скоро отправиться в Ратисбонн, присягать императору, но по медлительности ли самих баронов, потому ли, что старая баронесса все более и более противилась этому намерению, или наконец, оттого ли, что узнали о том, что император еще не приехал в Ратисбонн, – как бы то ни было, но поездка откладывалась со дня на день, и состоялась только к концу сентября.

Христина готова была отдать все на свете, лишь бы отправиться с Эбергардом. Она умоляла даже его отпустить ее в Ульм, где намеревалась объявить дяде и тетке о своем замужестве; но Эбергард не согласился. Он отвечал, что таким образом в руках ульмцев будет залог, которому они не преминут придать важное значение, и что впредь до официального признания брака, ей гораздо лучше оставаться в замке, чем предстать перед лицом фрау Иоганны! Эбергард решился поступить в какой-нибудь свободный отряд; и поступив куда-нибудь на службу, он приедет или пришлет за женой, и признает ее открыто, лишь только та будет защищена от мщения старой баронессы. Молодому барону очень хотелось бы оставить в замке Сореля, чтобы по крайней мере у Христины был покровитель; но, кроме того, что Сорель был самый полезный из ландскнехтов Адлерштейнских, он еще один только умел писать, так что обойтись без него было невозможно. К тому же, его новый костюм из буйволовой кожи делал его самым представительным членом маленького отряда, который так трудно было снарядить; отряд этот состоял из десяти воинов. Для охранения замка оставлены были только трое: Гатто, бывший слишком дряхл, чтоб стать в ряды воинов; Ганс, оставшийся калекой с тех пор, как старый барон, в порыве гнева, бросил его в овраг, и Мати, косой, беглый лакей, зарезавший когда-то своего господина, главного судью в Страсбурге, и подвергавшийся опасности быть повешенным, если его узнают.

В случае необходимости, на защиту замка можно было призвать жителей деревни; но в этом отношении опасности не было; Орлиная Лестница сама по себе была достаточным оплотом. К тому же, отсутствие баронов должно было продлиться не более недели или дней десяти. Этот срок казался бесконечно долгим Христине, когда она, стоя на вершине башни, следила за движением маленького отряда по поляне.

В ночь, следовавшую за отъездом баронов, Христина видела во сне роковое предзнаменование горящего колеса, бег этого колеса, так неожиданно прервавшийся, его быстрое падение, видела, как рассыпались от него искры, как одна из них прямо поднялась к небу, как звезда, а другая продолжала свой тревожный, неправильный бег по сухой траве холма. Под влиянием этого тяжелого сновидения, Христина печально спустилась вниз к завтраку. Хотя муж ее и отец были для нее далеко не такими защитниками, какими должны бы быть, но все же их присутствие сдерживало несколько баронессу Кунегунду и служанок. Услыхав насмешки над своей изнеженностью и бесполезностью, Христина предложила принять участие в заготовке разных припасов на зиму, но ей иронически ответили, что молодому барону будет неприятно, если она запачкает свои нежные маленькие ручки. В это самое время, одна из кухонных прислужниц, ходившая в погреб за пивом, вбежала в залу, страшно встревоженная, и закричала:

– Шнейдерлейн подымается по Орлиной Лестнице на белой лошади барона Эбергарда!

Все женщины бросились к окну, и действительно увидали Шнейдерлейна на белой лошади; вскоре можно было разглядеть, что и всадник и лошадь были все в крови, и что только полное истощение сил могло заставить воина довериться еле движущейся лошади по такой опасной дороге.

В кухне раздавались громкие восклицания служанок:

– А! – говорила одна. – Ничего хорошего не могло случиться после того, как эту лошадь не заставили пройти по огню в Иванову ночь!

– Эта позорная поездка! – кричала другая. – Конечно, она должна была кончиться не добром! А все это твои штуки, тихоня!

– Чего уж было ожидать доброго, когда в праздничное веселье замешалась бледная и печальная вдова, – сказала третья служанка.

Христина расслышала ясно только эту последнюю фразу, ее особенно поразили слова: «бледная и печальная вдова».

Оставаясь позади шумной группы, толпившейся вокруг баронессы, Христина пошла за всеми во двор Ганс взял поводья из рук всадника и помог ему слезть с лошади. В ответ на вопросы старой баронессы, раненый пробормотал слабым голосом:

– Дурные вести, милостивая баронесса… На нас напали врасплох… проклятые Шлангенвальды… Я один из всех остался жив…

Христина почти уже не слыхала последних слов; она упала на каменные ступени лестницы.

Когда несчастная женщина пришла в себя, она лежала на своей кровати. Урсела и Эльза, другая женщина, хлопотали около нее.

– Ну, слава Богу, очнулась, – сказала Урсела. – Откройте глаза, баронесса, и не бойтесь ничего, вы теперь наша возлюбленная баронесса!

– Разве он здесь? А! Разве он сказал?.. Дайте же мне взглянуть на него!.. Эбергард! – вскричала Христина глухим голосом.

– О! нет, нет, – отвечала Урсела. – Но вот, смотрите.

И подняв ослабевшую руку Христины, старуха показала ей обручальное кольцо, очевидно, кольцо найдено было на груди, когда ее раздевали. Урсела надела ей кольцо на палец.

– Да, вы теперь можете поднять голову перед самыми знатнейшими дамами. Он рассказал все, мой дорогой барон, детище, кого я вскормила!

И рыдания старой Урселы напомнили Христине страшную действительность.

– О! – прошептала она, приподнявшись. – Неужели это правда? О! Скажите же мне, что неправда!

– Увы! К сожалению это совершенная истина! – отвечала Урсела. – Но успокойтесь, не волнуйтесь так, милостивая баронесса. Молодой барон, в последние свои минуты, признал вас за свою законную жену, и запретил нам обижать вас и маленького барона, что вы нам подарите. Баронесса признала вас также. Вам теперь нечего страшиться ее. Успокойтесь, наша добрая госпожа.

Христина не стала стонать и рыдать, как того ожидала Урсела. Несчастная была еще слишком подавлена внезапным ударом. Она умоляла, чтоб ей рассказали все, как было. Урсела и Эльза попытались было рассказать ей о всем происшедшем, то есть все, что им было об этом известно!

– На Адлерштейнов неожиданно напали ночью, в деревенской гостинице, партизаны Шлангенвальдов, и все Адлерштейны были побиты, только дольше прочих оставался в живых молодой барон, и успел передать Шнейдерлейну свои последние распоряжения.

– Ах, дайте мне самой переговорить со Шнейдерлейном, – сказала Христина, вставая и кое как добравшись до большого дубового кресла.

Урсела обратилась к Эльзе:

– Пойди, скажи Шнейдерлейну, что баронессе угодно с ним переговорить.

Эльза поспешно вышла и вскоре возвратилась.

– Он не может придти, – сказала она, – он слишком утомлен и никому не позволяет дотрагиваться до больной руки прежде, чем придет к нему Урсела.

– Я пойду к нему сама, – сказала Христина.

И, одушевившись мыслью, что может быть полезна больному, Христина направилась к башенке, где у нее хранились разные тряпки, лоскутки и примочки, какие ей приходилось употреблять в последний период болезни Эрментруды. Практическая хирургия входила тогда в состав женского воспитания, и Христине часто приходилось употреблять в дело свои познания во время пребывания ее у добродетельной тетки Иоганны. Превосходство ее в этих познаниях, в сравнении с Урселой, было давно уже признано во всем замке.

Христина вошла в кухню, где сидел Шнейдерлейн, опершись головой и больной рукой на стол; он прерывал стоны, вырываемые страданием, и проклинал неловкость окружавших его женщин.

Сожаление и желание хоть сколько-нибудь облегчить его мучения умерили нетерпение Христины скорее узнать подробности о смерти мужа, и когда девицы прошептали: «Вот она!», а Шнейдерлейн усиливался подняться на ноги, новая баронесса сказала, чтобы он сидел спокойно и она увидит, чем можно помочь ему.

Христина сейчас же убедилась, что раненый теперь не в состоянии рассказать по порядку обо всем случившемся; она немедленно приказала согреть воду разогреть бульон, затем, с помощью ножниц, висевших у нее на поясе, она разрезала лоскут полотна, которым обернута была рука воина, и осмотрела рану. Прикосновение ее нежных пальчиков было так легко, что раненый едва его почувствовал, а когда, с помощью Урселы, Христина обмыла края раны теплой водой, Шнейдерлейну настолько стало легче, что он заснул, пока ему перевязывали руку.

Спустя четверть часа, ландскнехт открыл глаза и мог проглотить несколько ложек бульону, это его несколько оживило.

– Благодарю вас, милостивая госпожа; вот что делает для меня молодая баронесса! Да, действительно, мой молодой господин был умнее всех! Благодарю вас, барыня! Не скоро я дождался бы этого от старой баронессы! Теперь я ваш на жизнь и на смерть!

И прежде, чем Христина могла угадать его намерение, Шнейдерлейн опустился на колени, взял руку своей молодой госпожи и почтительно поцеловал ее. Это был первый почин, возданный ее сану.

– Нет, – прошептала она, – прошу тебя, встань… тебе необходимо отдохнуть… Теперь, если можешь, скажи мне только, не поручил ли тебе он… мой муж, передать что-нибудь мне. А остальное расскажешь после, когда хорошенько соснешь.

– А! Шлангенвальдская собака! – вскричал Шнейдерлейн. Затем начал:

– Так вот, баронесса: ехали мы очень спокойно и весело до гостиницы Якова Миллера. Предатель!

Было очевидно, что Шнейдерлейн решился повести подробный рассказ. Христина села около него, и, наклонив голову, как во сне выслушала рассказ. Передадим этот рассказ в коротких словах:

Путешественники остановились в гостинице ночевать, не подозревая никакой измены. Яков Миллер, которого они хорошо знали, уверил их, что до Ратисбонна дороги безопасны, и что он слышал, будто император был очень расположен в пользу баронов, которые собираются принести ему присягу. Начали уже пить поданные Яковом напитки, как вдруг гостиница была внезапно окружена приверженцами Шлангенвальдов, под предводительством самого графа. Вероятно граф решился предупредить подчинение императору врагов своего рода и, представ перед старым бароном, вызвал его на бой, и ставил еще себе в заслугу, что не напал на него сонного.

Но и теперь было почти все равно, что напасть на сонных, Адлерштейнцы были все полупьяные, и гораздо менее числом, по крайней мере, по словам Шнейдерлейна. После ожесточенной битвы Шнейдерлейна схватили, связали по рукам и по ногам, и бросили в какой-то угол. Он один остался в живых, кроме своего молодого господина, получившего несколько ран, и самую опасную в грудь; его не связали.

Оба они лежали молча, безо всякой помощи, а победители продолжали оргию, прерванную их появлением, и кончили тем, что заснули мертвецким сном.

Светильники не все были потушены и луна слабо освещала комнату. Шнейдерлейн, мучимый веревками, которыми обвязана была его раненая рука, приподнялся и посмотрел вокруг себя. Неподалеку лежал ножик, – он схватил его; тут Эбергард знаком велел подать нож себе и разрезал веревки, сжимавшие руки и ноги Шнейдерлейна, потом показал ему на дверь.

Ничто не могло мешать его бегству; шлангенвальдские воины спали, как могут только спать пьяницы. Однако же Шнейдерлейн медлил, в надежде спасти своего господина, но Эбергард, грустно покачав головой, велел ему нагнуться к себе, и, отдавая ему меч, собрал остатки сил и сказал:

– Поезжай в замок… скажи моей матери, скажи всем, что Христина Сорель моя жена… Что нас венчал монах Петр из Оффингенского монастыря во время праздника св. Фридмунда, и что если у нас родится сын… он мои законный, прямой наследник… Мой меч ему… любовь моя – ей. И если мать моя не хочет, чтоб моя тень преследовала ее ежеминутно, скажи, чтобы она заботилась о Христине.

Слова эти были сказаны с большим трудом, так как всякое почти слово сопровождалось кровотечением, наконец, барон упал и не мог произнести ни слова.

– Когда я попробовал его приподнять, – сказал Шнейдерлейн, – то увидал, что все было кончено, и я потерял моего милостивого, благородного властелина. Я тихо, осторожно положил его на пол, положил ему на грудь крест, который он несколько раз целовал в течение вечера. Когда я хотел сложить ему руки, то увидал, что он надел на себя обручальное кольцо, надеясь, что разбойники оставят его на нем… Затем я отворил потихоньку дверь, боясь разбудить свиней, храпевших в комнате, и собак, что лежали на дворе. К счастью, собаки не тронулись. Около двери я увидал наших товарищей; все были бездыханны.

– Мой отец? – спросила Христина.

– Да… и он лежал тут же с головой, разрубленной самим графом; он умер героем, баронесса, и мы потеряли лучшего воина! Разбойник, приставленный для охранения лошадей, был пьян, как и все прочие, так что я мог надеть узду на белую лошадь и прискакать на ней сюда.

Таков был рассказ Шнейдерлейна. Все, что осталось от него в уме Христины, это образ умирающего мужа, делающего последнее усилие защитить ее, и страшная мысль об этой мучительной агонии.

Как ни тяжко было собственное горе, все же Христину влекло к той, которая не менее ее несчастна, и весь страх, внушаемый ей баронессой, исчез; она направилась к большой зале узнать, будет ли позволено невестке плакать вместе со свекровью.

Баронесса Кунегунда сидела у камина и печально покачивалась со стороны на сторону, разговаривая со старым Гатто. Увидав вошедшую Христину, баронесса вздрогнула и сделала жест, показывавший, что не желает ее видеть. Но молодая баронесса, как бы не замечая этого жеста, подошла к старухе, стала на колени, и сказала:

– Простите ли вы меня, баронесса?

– Простить тебя! – отвечала та грубым голосом, сделавшимся от горя более резким. – Тебе бояться нечего. Благодаря случившемуся, ты избегаешь заслуженного тобой наказания. Слышишь?

– Увы! Я не о таком прощении говорю, баронесса. Если бы вы позволили мне быть для вас дочерью…

– Дочерью! Ты, – дочь баронессы Адлерштейнской? – насмешливо сказала старуха. – Но, подойди сюда.

И бедной Христине пришлось подвергнуться допросу о подробностях ее замужества.

Дело было ясное, и баронесса должна была смириться.

– Да, – сказала она, – ты действительно вдова моего сына; делать нечего, нам нужно признать тебя. Слушайте вы все, – прибавила она, возвысив голос, – вот баронесса, вдова барона Эбергарда; почитайте же ее как таковую! Ведь тебе только того и хотелось, так ли? Довольна ты теперь?

– Увы! – отвечала Христина, с полными слез глазами. – Мне хотелось бы плакать вместе с вами, утешать вас.

– Да! Для того, чтобы и меня околдовать также, как околдовала моего сына и дочь, да отчасти и самого барона! А! Ты знаешь, что теперь я не могу велеть тебя сжечь на костре… но, вон отсюда! Не испытывай уж слишком моего терпения!

И, еще грустнее, чем прежде, сделавшись вдовой прежде, чем была признана супругой, Христина отправилась к себе наверх, в ту комнату, что теперь была полна для нее воспоминаниями, более полна даже, чем галерея мейстера Годфрида в Ульме.

ГЛАВА VIII

Подземелья

Кто сумеет описать скуку продолжительного заточения посреди снегов, в течение целой зимы, в сообществе такой свекрови, какова была баронесса Кунегунда?

А между тем, для обитателей замка было благополучие, что снег выпал рано в этот год; это была самая лучшая для них защита от нападения со стороны Шлангенвальдов или Швабской лиги, а также и мнимого наследника Адлерштейна, барона Казимира Адлерштейн-Виндшлосского.

Надо отдать полную справедливость мужеству старой баронессы; она мало страшилась врагов, несмотря на свой малочисленный гарнизон. Она выросла в убеждении, что Адлерштейн неприступен, и ничто не могло разубедить ее в этом. Если несчастье, лишившее ее мужа и сына, было предназначено неумолимой судьбой, баронесса утешала себя тем, что это несчастье случалось прежде, чем дана была баронами присяга в верности императору. Вероятно, говорила сама себе старуха, граф Шлангенвальдский знает каково положение замка; а Виндшлосс служит где-нибудь далеко в войске, так как ни о ком из них не было слышно в то время, когда дороги были еще удобопроезжи.

В то же время, отец Норберт сделал несколько попыток узнать, что сталось с телами обоих баронов и их приверженцев; и ему удалось только собрать сведения, из коих можно было заключить, что граф Шлангенвальдский взял их из гостиницы, за тем ли, чтобы украсить свой замок этими кровавыми трофеями, или за тем, чтобы представить их императору, как доказательство усердия, с каким он поддерживает порядок в государстве. Старый барон не мог быть погребен в освященной земле, и церковь не могла за него молиться; но баронесса Кунегунда дала несколько из своих редких драгоценных вещей на помин души сына, Христина прибавила к этому свои серьги и все, что было у нее в кошельке, и просила поминать вместе с мужем и ее отца.

Во время этих переговоров, Христине удавалось иногда вести утешительные беседы с отцом Норбертом; но зимой она была принуждена оставаться исключительно в обществе прислужниц замка и старой баронессы, сердце которой нисколько не смягчалось кротостью и терпением невестки.

Эбергард пережил своего отца несколькими часами, следовательно, Христина была такая же вдовствующая баронесса, как и сама Кунегунда; это был факт, о котором очень любили в кухне толковать Урсела, Гатто и Шнейдерлейн. Христина приобрела, сама того не подозревая, сильного, горячего приверженца в лице этого последнего, приобрела не столько тем, что заботилась о нем во время его болезни, но еще и ласковыми словами, а главное тем, что называла его настоящим именем: Гейнц, не упоминая странного прозвища Шнейдерлейн, т. е. маленький портной; прозвище это было дано ему в честь сказочного храброго маленького портного, который хвастался, что убил семь мух одним ударом. Такое название было тем более оригинально, что отнюдь не согласовалось с гигантской, могучей фигурой Гейнца.

Эбергард, своей испытанной храбростью и крайней добротой, снискал большую любовь своих приверженцев, он был разбойник только по воспитанию, но далеко не по характеру. Вдова его уже по одному этому могла бы пользоваться преданностью окружающих, даже если бы к тому не присоединились ее личные качества. Гейнц был предан ей безгранично с той самой минуты, как она старалась облегчить его страдания, несмотря на собственное свое горе; тогда же Христина с участием расспрашивала у него о его родине, о семье, и воскресила в нем все лучшие инстинкты! Он готов был пожертвовать жизнью ради нее. Христина могла бы стать во главе партии против старой баронессы, если бы не была равнодушна ко всему, за исключением своего горя. Кроме того, что садилась за столом на втором месте, Христина ничем более не выказывала своих прав на почести, приличествующие ее сану, редко выходила из комнаты, которую по привычке продолжала называть своей комнатой.

Но когда во второй раз с ее приезда в замок, перед ее глазами начали таять длинные полосы снега и горные тропинки очистились, на самую Пасху, Христина в первый раз употребила в дело свою власть, приказав Гейнцу оседлать мула и ехать с ней в церковь св. Фридмунда. Урсела подняла было тысячу возражений; но Христина так сильно желала исповедоваться и простоять обедню, что старая кормилица не имела духу сопротивляться, и решилась сама сопровождать ее.

Было чудное, яркое апрельское утро, светлое лазурное небо казалось целыми волнами разливало вокруг жизнь и прохладу. Крестьяне, переодетые по-праздничному, радостными кликами приветствовали возвращение весны. Смотря на это блещущее весельем зрелище, сама молодая вдовица почувствовала в сердце своем что-то похожее на надежду, и улыбнулась, когда у входа храма маленький мальчик робко подошел к ней и подал пасхальное красненькое яичко; дар этот напомнил Христине веселые обычаи дорогого ей города Ульма. Она поблагодарила ребенка поцелуем; ничего другого она не могла подарить ему; но хорошенькое личико малютки осветилось довольной, радостной улыбкой.

Еще до окончания обедни, у дверей церкви стали показываться крестьяне с встревоженными лицами. В толпе, наполнявшей церковь, слышался шепот, многие даже выходили из церкви. Шнейдерлейн делал бесплодные попытки обратить на себя внимание своей госпожи; наконец, он подошел к ней и сказал: – Милостивая баронесса, нам надо скорее ехать домой; ваш мул готов. Около Спорного Брода множество народа; не знаем, кто такие: Шлангенвальды или Виндшлоссы. Во всяком случае, прежде всего надо подумать о вашей безопасности.

Христина побледнела; она давно уже освоилась с мыслью о смерти, но, выросшая в мирном городе, она никогда еще не встречалась с вооруженной силой. Отец Норберт заметил ее испуг, и предложил проводить ее, надеясь, в случае нападения, быть посредником между двумя партиями; напомнить им торжественность праздника и провозгласить мир, требуемый церковью. Христина с благодарностью приняла предложение священника, в особенности видя, что ее проводники перепугались не менее ее самой.

Когда наконец Христина, задыхаясь от усталости и утомления, дошла до лестницы замка, старая баронесса начала желчно ей выговаривать, не столько за то, что она подвергала себя опасности, сколько за то, что взяла с собой Шнейдерлейна, самого полезного из всех охранителей замка. Христина ничего не отвечала, ни о чем даже не осмелилась спросить, и поспешно прошла в свою комнату. Из окна молодая баронесса могла ясно видеть небольшой отряд, о прибытии которого было уже тотчас же сообщено угольщиком Йовстом. Вооружение воинов блестело на солнце и какое-то знамя развевалось по ветру.

Баронесса Кунегунда не оробела; старуха ходила взад и вперед, отдавая приказания людям с точностью и твердостью опытного полководца; она решилась не уступать ни в каком случае, и, более чем когда-либо, верила в неприступность замка. Мало того, старая баронесса питала даже смутную надежду отомстить Шлангенвальду или же Виндшлоссу; последнего она ненавидела почти столько же, сколько и убийцу своего мужа и сына.

ГЛАВА IX

Посещение и крестины

Весь этот день никаких действий со стороны неприятелей не было; только на следующий день он переехал Брод и готовился подняться на Орлиную Лестницу. В былые времена замок спасали тем, что ставили отряды воинов по самым опасным ущельям; но теперь силы были весьма слабы, да не было и надежных начальников; в виду этого, баронесса сочла более благоразумным окончательно довериться крепости стен замка и сосредоточить все силы внутри.

Однако по всем признакам пришельцы не имели никаких враждебных намерений. Их было всего человек двадцать пять, но все были хорошо вооружены. Знамя, развевавшееся во главе отряда, было голубого цвета с серебряным орлом посредине. Предводитель отряда с удивлением глядел на вершину сторожевой башни, где с утра, в первый раз еще после смерти обоих баронов, водружено было тоже знамя.

Событие, ожидаемое уже около месяца, совершилось в понедельник на Пасхе. Молодая баронесса сделалась матерью.

Как только небольшой отряд приблизился к воротам замка, предводитель протрубил в рог, и эхо еще раскатывалось по холмам, когда Гатто, исправлявший должность сенешаля, спросил у незнакомца причину его посещения.

– Я Казимир Адлерштейн-Виндшлосский, – отвечал тот. – До сих пор, неудобство зимнего пути не позволяло мне приехать сюда войти во владение своим наследием. Пропустите меня, я должен переговорить со вдовствующей баронессой о ее доле в наследстве и о ее будущем местопребывании.

– Вдовствующая баронесса, урожденная фон Адлерштейн, – отвечал Гатто, возвратившись после доклада, – благодарит барона Адлерштейн-Виндшлосского, но приказала ему передать, что она охраняет замок в качестве опекунши настоящего представителя рода, барона Адлерштейнского.

– Неправда, старик! – сказал Виндшлосс, – У барона не было другого сына.

– Нет, не было, но барон Эбергард оставил нам двух близнецов, наших властителей, для которых мы и защищаем замок.

– Бесполезный подлог, – важно отвечал рыцарь. – Эбергард никогда не был женат.

– Извините, да не прогневается ваша милость, наша милостивая молодая баронесса соединена была с ним браком в последний праздник св. Фридмунда, нашего славного патрона, которому не угодно было, чтобы род наших баронов погас.

– Мне надо видеться с твоей госпожой, старик, – нетерпеливо сказал сэр Казимир, нимало не веривший этому рассказу и считавший свою кузину, Кунегунду, способной на всякую меру ради удержания за собой владения замком.

Действительно, брак Христины мог тем более показаться подложным барону, что старая баронесса не заявила официально об этом браке нигде, вне стен замка.

Баронесса согласилась на свидание с сэром Казимиром и вышла к входным воротам. Было что-то величественное и внушительное в фигуре старой баронессы, когда она в своем высоком чепце и черном покрывале стояла под сводами.

Барон Казимир был красивый молодой человек, лет под тридцать, отчасти польского происхождения, и обладал всеми прелестными качествами славянского племени. Кроме того, он участвовал в переговорах с герцогом Бургундским и кичился знанием общежития и вежливостью.

– Баронесса, – сказал он, – мне очень жаль, что я вынужден беспокоить семейство в трауре; но я чрезвычайно удивлен сообщенными мне известиями и прошу вас подтвердить их.

– Я очень хорошо знала, что эти известия вас смутят, – бесстрастно отвечала Кунегунда.

– Извините меня, баронесса, но вам известно, что Сейм требует чрезвычайной точности доказательств. Я желал бы знать, кто такая девица, избранная в супруги моим покойным кузеном Эбергардом.

– Христина, дочь его всадника Гуго Сореля, из почтенного семейства, живущего в Ульме.

– А! Я хорошо знаю, что такое этот Сорель, – вскричал Казимир. – Благородная моя кузина! Вы не захотите помрачить герб Адлерштейнов, поддерживая дело, которое не может быть утверждено Сеймом.

– Барон Казимир, – гордо отвечала Кунегунда, – если бы я знала об этом браке при жизни сына, я собственными своими руками задушила бы эту девку. Но я узнала только в минуту его смерти, из его предсмертного признания; и теперь, будь она хоть дочерью нищего, все же она законная жена Эбергарда. Дети ее – истинные, единственные наследники моего сына!

– Время бракосочетания, место, свидетели? – спрашивал Казимир.

– Время – праздник св. Фридмунда, место – Адлерштейнская церковь, – отвечала баронесса. – Подойди сюда, Шнейдерлейн; расскажи этому рыцарю об исповеди твоего молодого господина.

Шнейдерлейн с одушевлением и пафосом повторил последние слова несчастного Эбергарда; что же касается священника, совершившего обряд венчания, Шнейдерлейн забыл его имя.

– Мне необходимо повидать молодую баронессу, – сказал тогда Казимир, вполне уверенный, что такая женщина, какую он ожидал встретить в дочери ландскнехта Гуго Сореля, после ловких расспросов, очень скоро до такой степени разоблачит тщету всех этих претензий, что сама Кунегунда не будет уже в состоянии их поддерживать.

Старая баронесса с минуту колебалась; но вдруг по лицу ее пробежало выражение злорадного довольствия. Она сказала несколько слов Мацу Косому, потом отвечала, что все будет так, как желает барон; но что она никого более не может пропустить в замок; дом ее был в трауре, а двойни родились всего несколько часов назад.

Адлерштейн-Виндшлосский решился, во что бы то ни стало, лично разведать все, что было нужно, и все эти предосторожности не могли заставить его отступить. К тому же, тогдашние обычаи давали ему право навестить молодую мать, если она действительно была вдова его кузена.

Если бы Христина жила в тогдашнем образованном обществе, комната ее была бы обтянута черным сукном, сама она была бы окутана в черный бархат и мрачная колыбель была бы приготовлена для осиротевшего ребенка; две ступеньки вели бы к постели баронессы, а буфет, наполненный золотой и серебряной посудой с баронскими гербами, заключал бы в себе различные сласти и ароматные напитки, какие тогда в обычае было подавать посетителям родильницы.

Но здесь две ступеньки, вколоченные в пол комнаты, и черный чепец, надетый Урселой на молодую госпожу, были единственными формальностями, требуемыми этикетом, о котором вероятно когда-то слыхали.

Когда барон Казимир вошел в комнату и его подвели к постели больной, он остолбенел.

Вместо толстой простой немецкой мещанки, какую он рассчитывал увидать, окруженную почестями, приличествуемыми знатной барыне, он видел перед собой бледное, нежное лицо, чистое, как лилия, черные бархатные глаза, оттеняемые длинными черными ресницами и до того исполненные невинности и грусти, что подозрения барона показались ему самому святотатством.

Он знал людей и понимал, что никакая женщина, помогающая низкому обману, не могла походить на это небесное создание, обнимавшее теперь двух спеленатых новорожденных. Барон поклонился этой молодой женщине гораздо более почтительным поклоном, чем тот, каким он удостоил старую баронессу, рожденную фон Адлерштейн. Он извинился, объясняя причину своего посещения.

Христине предстояла теперь обязанность защищать права своих сыновей, и она чувствовала в себе гораздо более силы и решимости исполнить эту обязанность, чем тогда, когда дело шло об упрочении только собственного своего положения. Щеки ее покрылись легким румянцем, и она проговорила своим нежным голосом:

– Баронесса передала мне, что вам желательно, барон, узнать имя священника, который венчал меня с моим дорогим и возлюбленным мужем и господином Эбергардом. Брак совершал монах Петр из монастыря св. Франциска в Оффингене, приезжавший в то время в Адлерштейн для продажи индульгенций. При нем были два послушника. После совершения обряда, мой муж объявил ему свое имя и звание, также как и мое. Францисканец обещал засвидетельствовать наш брак, как только его об этом спросят. Найти его, или узнать о нем можно в его монастыре. Отшельник, живущий в часовне, был также свидетелем обряда.

– Довольно! Довольно, баронесса, – вскричал Казимир. – Простите меня, что я вынужден был сделать вам такие вопросы.

– Вы были совершенно правы, барон, – сказала Христина, еще более оживляясь. – Я желаю, чтобы были наведены все справки и чтобы нам было дано все, на что мы имеем право.

И взгляд ее загорелся материнской любовью, когда перешел на крошечные созданьица, которые означало это мы.

– Все будет сделано по вашему желанию, баронесса, а также и все то, что окажется необходимым да поддержания прав вашего старшего сына, как имперского барона; с моей стороны нет никаких сомнений в действительности и законности его прав. Я совершенно убежден и от души желаю служить вам и моим кузенам. Который же из двух глава нашего рода? – прибавил барон, смотря на малюток, до того похожих один на другого, что Христина сама вынуждена была искать медальон на черной ленточке, который повесила на шейку старшего.

Барон Казимир преклонил колено и поцеловал крошечную, красненькую щечку малютки, а затем белую руку молодой матери.

– Кузина, – сказал потом барон Кунегунде, стоявшей до сих пор в стороне, с выражением беспокойства и недовольства, – я убежден. Я признаю этого ребенка за действительного барона Адлерштейнского, и от меня далека мысль о притязании на его наследие. Укажите мне скорее, чем могу я служить вам и ему. Должен ли я объяснить все императору и просить его опеки, которая обеспечит вас от всяких нападок врагов нашего рода и вашего семейства?

– Благодарю вас, барон, – отвечала старуха строгим тоном, увидав довольный, умоляющий взгляд Христины. – Старшая линия Адлерштейнов может сама себя защищать от врагов и не нуждается в алчных опекунах, назначаемых похитителями. Мы никогда не принимали присяги, и император не может быть над нами опекуном.

Проговорив эти слова, Кунегунда стояла с вызывающим видом и бросила громовый взгляд на невестку, та могла только с благодарностью прошептать: «Благодарю вас, барон, благодарю».

– Позвольте же мне, по крайней мере, приобрести право на дружбу моих юных кузенов, – сказал Казимир, проникнутый удивлением и сожалением к молодой матери, тем более, что видел, как мало понимала старая баронесса опасность своего положения.

– Они еще не крещены. Позвольте мне быть их крестным отцом.

Искренняя благодарность выразилась на лице Христины, сама бабушка не сделала никакого возражения. В сущности, для детей это было единственной возможностью иметь крестным отцом человека, равного им по рождению. Тотчас же призвали отца Норберта, сделавшего уже все приготовления к крестинам.

Во все это время, Кунегунда ходила взад и вперед с тревожным видом, и спускалась наполовину с лестницы, где по-видимому с кем-то советовалась. Урсела, еще более озабоченная, также ходила взад и вперед, между тем как Казимир сидел в кресле у изголовья Христины.

Тут она могла еще раз поблагодарить его за предложение услуг и сказала:

– Очень может быть, барон, что вам представится гораздо скорее, чем думает баронесса, случай вспомнить о вашем обещании покровительствовать моим бедным сиротам. Их отец и дед ехали принимать присягу императору.

– Знаю, – сказал барон, – и сделаю все, что могу для вас, баронесса. Императору будет известно настоящее положение дел, и если не будет оказываемо никакого насилия путешественникам, – прибавил Казимир вполголоса, – я уверен, что император согласится подождать времени, когда молодой барон достигнет совершеннолетия и примет присягу.

– Мы не в состоянии делать какое-либо насилие, – сказала Христина. – Что до меня касается, я здесь как посторонняя, чужая; но если императору и сейму угодно будет подождать, мои сыновья, если будут живы, постараются верноподданничеством возблагодарить императора. А вас, великодушный барон, будут благословлять несчастные вдова и сироты.

И Христина протянула барону руку.

– Мне хотелось бы сделать для вас что-нибудь больше, баронесса, – приказывайте, располагайте мной.

– О, барон! – вскричала Христина. – Есть еще неоценимое благодеяние, какое вы можете мне сделать: это уведомить моего дядю, мейстера Годфрида, в Ульме, о том, где я, и рассказать ему о моем положении и о моих детях.

– Мейстера Годфрида, в Ульме? – переспросил Казимир.

– Да; я была воспитана этим дядей и доброй теткой, и жила у них до тех пор, пока мой отец приехал туда за мной и привез сюда затем, чтобы ходить за больной Эрментрудой. Вот уже восемнадцать месяцев они не знают обо мне ничего, а я ведь была у них вместо дочери.

– Я сам увижусь с ними, – сказал Казимир. – Я слыхал это имя. Мейстер Годфрид… не тот ли, что украсил резьбой скамьи в Аугсбургской церкви?

– Да, он самый; он вырезал эти каштановые листья, а также и все группы из священного писания! – вскричала Христина. – О, благодарю вас, барон! Передайте дяде и тетке почтительный поклон племянницы, скажите им, что она любит их всем сердцем и просит молиться за нее и за ее двух сироток!.. И, – прибавила она, – может быть, дядя еще не знает, что его брат, мой бедный отец, погиб в битве, сражаясь за своего господина. О! попросите его, если он когда-либо любил свою малютку Христину, пусть он закажет служить обедни за всех тех, кого уже нет на свете!

В это время вошла Урсела, подошла к постели и стала приготовлять новорожденных к крещенью. Барон Казимир встал и подошел к окну. Старая кормилица казалась очень взволнованной и, нагнувшись к своей госпоже, тихонько сказала:

– Сударыня, Шнейдерлейн велел вам сказать, что Мац просил его помочь ему снять подставки люка, что вы знаете, когда он наступит на него. Шнейдерлейн хочет знать, желаете ли вы этого?

Подземелье! так вот участь, какую готовила фрау Кунегунда великодушному родственнику, делавшему все от него зависящее, чтобы устроить судьбу и обеспечить благосостояние ее внучат.

На лице Христины отразился глубокий ужас, так что Урсела испугалась, не нанесла ли она своими словами смертельный ударь родильнице. Но это ощущение скоро прошло.

– Передай мою величайшую благодарность доброму Гейнцу; скажи ему, что я запрещаю помогать Мацу. Если он дорожит жизнью детей своего господина, он не сделает этого. Скажи же ему. Я буду вечно благословлять Гейнца, если барон здраво и невредимо выберется из замка!

Христина так взглянула при этом на Урселу, что та поспешила, как можно скорее, исполнить это поручение; но было ли исполнено приказание, этого не могла узнать Христина, так как тут вошла в комнату старая баронесса и отец Норберт, а вслед за ними и старая кормилица. Впрочем, если бы поручение и было исполнено, кто мог бы отвечать, что Гейнц действительно сделает все, как ему приказано? В обыкновенное время он был один из самых полезных людей в замке. Мац не мог с ним равняться по силе, Ганс был калека, а Гатто присоединился бы к доброму делу, но Йовст угольщик и другие слуги, призванные для защиты замка, по всей вероятности были бы на стороне старой баронессы.

Фрау Кунегунда, зная, что двадцать пять человек, составлявшие отряд барона Казимира, не были бы в состоянии отомстить за своего господина, будучи к тому же убеждена, что замок ее неприступен, могла не опасаться последствий преступления, которое, по ее понятиям, было ничто иное, как дело мести, а право мести было единственное право, какое признавала баронесса.

Может быть никогда еще не было видано крестин, подобных тем, какие происходили в комнате Христины. Бедная мать едва могла думать о торжественности обряда, пораженная мыслью, что одно из двух лиц, стоящих у купели ее детей, внутренне наслаждалось уже близкой гибелью другого.

Старший из близнецов назван был бабкой наследственным именем Эбергард. Барон Казимир взглядом вопросил Христину, когда нужно было давал имя другому. Молодая баронесса готова была вскрикнуть: берегитесь подземелий! Но потом, опомнившись, она прошептала имя, дать которое сыну она страстно желала с той минуты, как два сына даны были ей, как пасхальный подарок, – имя своего обожаемого дяди – Годфрид. Но Кунегунда, услыхав это, закричала с гневом:

– Никто из Адлерштейнов не будет носить имени простого ремесленника. Назовите его Рехер (мститель).

И только уже по одному тону, каким это было произнесено, Христине послышался как будто торжественный клик, оледенивший ее кровь.

Барон Казимир заметил волнение Христины.

– Молодой баронессе кажется не нравится это имя, – сказал он мягко – Может быть вы желаете дать какое-либо другое? Если нет, я назову его Фридмундом.

Христина улыбнулась, услыхав это имя, для нее имя это предвещало хорошее. Барон Фридмунд был последний предок обеих ветвей рода. Венчание Христины происходило в день его именин, и добрые бароны Эббо и Фридель были соединены в благодарных и трогательных воспоминаниях обитателей страны.

Итак, второй из близнецов получил имя Фридмунда; затем барон Виндшлосский, с внимательностью, редкой в воине, заметил, что родильница утомилась, почтительно поцеловал ее руку и собрался уезжать.

– Прошу вас еще об одной милости, барон, – сказала Христина приподнимаясь, между тем как щеки ее покрывались все более и более яркой краской. – Умоляю вас, возьмите моих обоих сыновей… да, обоих… на руки и покажите их вашей свите, объявив, что признаете их за ваших кузенов и крестников.

Казимир чрезвычайно удивился и посмотрел на Христину испуганным взором, как бы считая ее за поврежденную в уме. Кунегунда сопротивлялась такой просьбе; но Христина почти со страстью повторила:

– Возьмите их! Вы не знаете, что от этого зависит!

И сама Урсела, с присутствием духа, мало ей свойственным, так твердо настаивала на необходимости исполнить желание родильницы, что добродушный рыцарь согласился взять к себе на руки обоих малюток, почтительно сторонясь, чтобы пропустить вперед старую баронессу, которая так торопилась опередить барона, что Христина убедилась в пользе принятых ею предосторожностей.

Кто в состоянии описать все, что происходило в следовавшие за их выходом минуты ожиданья? То, что за минуту показалось Христине единственно верным средством спасти великодушного гостя, не подвергая детей ее ни малейшей опасности, теперь представлялось ей неизбежной гибелью дли всех троих. Сама себе она являлась, как чудовищная мать, пожертвовавшая жизнью своих новорожденных ради спасения чуждого ей человека! Она хотела закричать, чтобы отдали ей назад детей, но голос изменил ей; язык не мог выговорить ни слова, а страшный шум в ушах не позволял ей слышать звуков шагов на лестнице.

Она оставалась, как убитая. Через несколько минут плачь одного из сыновей вывел ее из летаргии. Христина открыла глаза, Урсела бережно клала к ней на постель обоих малюток и шепнула молодой баронессе:

– Спасен! Спасен! теперь он вне всякой опасности, далеко от ворот замка, и уже выехал на горную тропинку! А старая баронесса готова искусать себе все руки от досады и бешенства.

ГЛАВА X

Орлята

Физические силы Христины имели много сходного с ее характером: слабая, робкая и нежная, она способна была однако противостоять таким потрясениям, какие были бы гибельными для многих женщин, по-видимому, гораздо сильнейших ее физически. Правда, волнения, испытанные ею в понедельник на Пасху, едва не стоили ей жизни; но последствия, хотя и важные, продолжались недолго. Когда солнце уничтожило последние следы снега на горах, Христина сидела у окна, держа на руках своих близнецов; она была счастливее, чем считали это возможным со времени смерти Эбергарда; в особенности счастлива была она тем, что дети принадлежали ей всецело. Сначала для молодого барона приведена была кормилица из деревни; но бедная женщина соскучилась в замке, ребенок начинал хиреть, и наконец решились отдать его на вскормление матери, чтобы спасти его жизнь. С этой минуты, благодаря попечениям Христины, оба близнеца пользовались полнейшим цветущим здоровьем.

Несмотря на это, между старой свекровью и молодой невесткой отношения были тяжелые. Кунегунда немного смягчилась было когда родились дети; но неудача в надежде отмстить барону Виндшлосскому снова возбудила всю ненависть старой баронессы к Христине. С тех пор она без церемонии, в присутствии всех обитателей замка, стала упрекать невестку в желании соблазнить еще другого благородного рыцаря.

– Вероятно ты ожидаешь, – говорила старуха невестке, – что вскоре этот виндшлосский выродок предложит тебе руку и сердце. Но пусть приезжает, – прибавила она вполголоса, – тогда уж он неизбежно получит должное воздаяние!

Вот упрек, какой чаще всего выставляла на вид Кунегунда молодой, робкой, огорченной вдове; несчастная при этом только взглядывала на своих детей, как бы от них ожидая защиты от такого жестокого обвинения.

Накануне Иванова дня, Шнейдерлейн, весь день простоявший у заставы в Гемсбокском ущелье и собиравший обычную подать, вошел наверх и постучался в двери; за плечами у него была большая корзина, а в руках мешок, который он подал Христине.

– Это подать! – сказала Христина. – Но ведь это надо отдать баронессе.

– Вы моя баронесса. Я собираю подати для моего молодого господина, который вот здесь.

– Отнеси все это моей свекрови; пусть она распоряжается. Я не хочу заводить бесполезных ссор.

В эту минуту гневный и повелительный голос фрау Кунегунды раздался внизу лестницы.

– Что это такое значит? Мерзавец Шнейдерлейн, сойди сейчас и давай мне податные деньги. Со мной нельзя так шутить. Сходи же, говорят тебе, неверный портняжка!

– Иди, Гейнц, не раздражай ее! – сказала Христина умоляющим голосом.

– Сейчас иду, баронесса! – вскричал Шнейдерлейн.

И, не взирая на угрозы Кунегунды начал снимать с плеч корзину, говоря, что это вручено ему было разносчиком из Ульма, и что этот разносчик берется отнести туда все, что угодно будет Христине.

После этого, Гейнц сошел вниз как раз вовремя, чтобы предупредить появление Кунегунды в комнату молодой баронессы.

Как обрадовалась Христина, услыхав слова: из Ульма! – Дрожащей рукой она поспешно развязала шнурок, обмотанный вокруг корзины. В корзине было множество белья, богатый серебряный стакан, когда-то привезенный отцом ее из Италии, несколько вещей, ей принадлежавших, и наконец письмо от дяди, завернутое в шелк и с большой черной печатью.

Христина прежде всего поцеловала письмо и начала читать; в тоне этого послания было что-то официальное, отчего сжалось сердце Христины. В заголовке письма было сказано: Высокопочитаемой госпоже баронессе и возлюбленной племяннице; эти слова уже показывали, что добрый мейстер Годфрид как бы сомневался, как назвать ее. Убийство в трактире Якова Мюллера, писал Сорель, было уже ему известно прежде; но он говорил, что его чрезвычайно удивили известия, сообщенные ему бароном Адлерштейн-Виндшлосским, приехавшим к нему в Ульм, после свидания с монахом Петром, который подтвердил барону все, что тому было сказано в Адлерштейне.

Сверх того барон Адлерштейн-Виндшлосский просил мейстера Годфрида передать племяннице, что так как письма вызова на бой были обменены между замками Шлангенвальдским и Адлерштейнским, и оба барона не примирились с империей, то императорское правосудие не может исследовать причины их смерти. Но во внимание к нежному возрасту теперешних владельцев, вопрос о их подчинении или неподчинении будет оставлен до тех пор, пока они будут в состоянии действовать самостоятельно. А до того времени графу Шлангенвальдскому запрещено будет вредить им, с условием только, чтобы никаких насилий проезжающим путешественникам делаемо не было.

Было очевидно, что барон Казимир сделал все от него зависевшее для ограждения прав осиротевших близнецов. Он посылал к матери самые почтительные и искренние поклоны. Впрочем к этим изъявлениям Христина была менее чувствительна, чем к холодному тону, проявлявшемуся в письме ее дяди. Обстоятельства, казалось, провели целую бездну между ней и ее возлюбленными родными. Они посылали ей остаток ее вещей и приданое, как будто не хотели признать за свою племянницу жену кровожадного барона. Несмотря на все это, письмо оканчивалось благословением. – Да утешит тебя Господь и Его святые угодники, бедное дитя мое, продолжал мейстер Годфрид; вероятно ты не мало выстрадала. Если тебе вздумается еще когда-нибудь писать в Ульм, твоим родным, верь, что тетке всегда будет приятно получать добрые вести о племяннице и ее детях.

Так как мейстер Годфрид был строгий грамматик и ученый, то, увидав, что в конце письма официальное вы было заменено родственным ты, Христина была очень этим тронута, и посвятила все свое свободное время в этот день первой годовщины своего замужества на писание ответа дяде, ответа до того нежного, что, несмотря на церемонные формы тогдашнего эпистолярного слога, ответ этот должен был убедить доброго бургомистра, что его возлюбленная Христина все еще достойна его любви.

Христина не могла ожидать ответа на это послание раннее следующего Иванова дня, но когда до Христины дошел наконец этот ответ, оказалось, что ей нельзя было ожидать ничего лучшего. К этому посланию были приложены любимые книги Христины, пояс и великолепная пара надушенных перчаток, затем два ящичка слоновой кости с конфетами; две шелковые с золотыми каймами детские рубашечки и два маленьких кружевных чепчика для маленьких баронов.

С тех пор не проходило ни одного праздника св. Фридмунда без каких-нибудь посылок в этом роде; подарки эти были не только знаками нежной любви тех, кто присылал их, но и весьма много помогали при той бедности, до какой доведены были обитатели Адлерштейна.

Когда граф Шлангенвальдский бывал поблизости Адлерштейна, люди его завладевали всем, чем было можно у Спорного Брода. Было бы безумно со стороны маленького Адлерштейнского гарнизона бороться с врагами, много превосходившими их числом. Так как все враждебные действия со стороны графа ограничивались этим, то старая баронесса приписывала спокойствие, каким пользовался замок, его неприступности, и Христина оставляла ее в этой уверенности.

Сношений баронессы не имели никаких ни с кем вне замка. Был один только исключительный случай; однажды приехал в замок всадник, оказалось, что его прислал барон Адлерштейн-Виндшлосский объявить о своей женитьбе на благородной девице, графине Валевской фон Троутбек, и прислал каждому из своих крестников по великолепному мечу.

Фрау Кунегунда злобно торжествовала, предполагая какое разочарование испытает Христина, когда узнает об этой женитьбе; но та, напротив, очень обрадовалась этому известию, и надеялась, что жестокие насмешки старой баронессы наконец прекратятся. Но насмешка было орудие, очень нравившееся Кунегунде, и она не могла от нее воздержаться. В замке оставалась всего одна только серебряная чаша и ее пришлось отдать посланному барона. Этого требовала феодальная щедрость; этим обстоятельством Кунегунда воспользовалась, чтобы еще кольнуть невестку. – Если бы Виндшлосс был теперь в подземелье, близнецы разделили бы между собой его обширные придунайские владения, а не платили бы его всадникам.

Правда, чаша могла бы быть употреблена на что-нибудь более полезное. Скот, свиньи, подать крестьян и то, что сбиралось ежегодно в день св. Фридмунда, были единственные средства, на какие существовал замок; здесь не было недостатка в мясе, в молоке и хлебе, но достать одежду было трудно; пряжа женщин, вытканная деревенским ткачом, обязанным работать на господ, была недостаточна для одевания всех обитателей замка.

Все эти домашние обстоятельства нисколько не смущали маленьких сирот, на которых сосредотачивалась вся любовь и нежность Христины. Это были прелестные, здоровые мальчики, до того похожие между собой, что одна мать могла распознавать их без помощи медальона, носимого старшим, и маленького деревянного крестика, который сама она вырезала для меньшего. Мальчики были высоки ростом для своих лет, но тонки и стройны, что обличало их полуиностранное происхождение; вьющиеся черные волосы и большие, темные глаза также показывали в детях присутствие итальянской крови. Бабка их смотрела на это, как на пятно для семейства, да и сама Христина более желала бы видеть в них лицо отца; но если бы жив был их отец, он восхищался бы, как и мать, взорами то живыми и веселыми, то нежными и задумчивыми, блестевшими из-под длинных черных ресниц, когда мальчики сидели на коленях у матери, или играли около нее, и лепетали тем чудным, милым детским лепетом, который для сердца матери очаровательнее всякой музыки, или выслушивали ее ответы на свои вопросы, причем личики их принимали чудно-осмысленное выражение.

Дети, благодаря взаимной нежности и кроткому влиянию матери, всегда были во всем друг с другом согласны и никогда не ссорились в играх, но положение их в доме было не одинаково. С тех пор, как они достигли того возраста, что могли садиться за общий стол, старший, молодой барон, как его назвали с самого начала, стал постоянно садиться на первое место, в кресло деда со спинкой, вверху которой был резной орел. Все в доме, начиная с бабки, уступали ему первенство; Фридель следовал общему примеру и это не стоило ему ни малейшего усилия; рука его была всегда в руке Эббо и все их удовольствия были общие. Иногда впрочем матери думалось, что едва ли дела пошли бы также мирно, если бы медальон старшего был на шее младшего. В сущности дети были вполне предоставлены матери; бабка смотрела на них очевидно гораздо более как на наследников Адлерштейна, чем как на внуков. Но когда мальчики стали подрастать, старая баронесса начала опасаться, чтобы мать не вздумала подавлять в них повелительный характер, свойственный всем Адлерштейнам.

Однажды зимой (детям шел тогда шестой год), Христина сидела у окна за прялкой и любовалась, как мальчики играли во дворе в снежки; когда кто-нибудь из них оказывал особенную ловкость, мать улыбалась и аплодировала. Вдруг дети прекратили игру, подошли друг к другу и, казалось, о чем-то советовались; по движению головы и авторитетному тону Эббо, Христина заключила, что Эббо предлагает что-нибудь брату, а тот не хочет согласиться. После короткого спора Эббо побежал к сараю, где сидел на цепочке волчонок, подаренный недавно маленьким баронам сыном старого Ульриха; волчонок хотя был и очень еще молод, но не обладал любезными качествами. Фридель никогда почти не подходил к нему близко, а постоянные ворчанья волчонка в ответ на ласки начали уже раздражать Эббо. Молодой барон потянул волчонка за цепочку, привязал к столбу и сделал его мишенью для своих снежных шариков; шарики эти довольно плотно скатанные и брошенные сильными ручонками мальчика, ушибли волчонка, и тот зарычал от страха. Фридель бросился к брату и просил его не продолжать, между тем как Мац, стоявший тут же, смеялся и подзадоривал своего маленького господина. Увидав, что Эббо оттолкнул Фриделя с непривычной грубостью, Христина набросила на себя плащ и поспешно сошла во дверь.

Она пришла туда в ту минуту, как волчонок в ужасе сделал скачок с намерением броситься на Эббо; мальчик начал в него бросать не только уже снежные шарики, но и камни.

Фридель с плачем бросился к матери; Христина кликнула Эббо; тот повернул к ней голову и вскричал гневно:

– Скверный этот волчонок хотел меня укусить!

– Пойдем со мной, Эббо, – сказала Христина.

– Он мне за это ответит, неблагодарное животное! Оставь меня, мать! – вскричал Эббо, топая ножонками по снегу, но все же, по привычке, подчиняясь нежной руке, лежавшей у него на плече.

– Что случилось? – спросила старая баронесса, появляясь у порога. – Кто здесь позволяет себе противоречить барону?

– Она… она не позволяет мне наказать этого мерзкого волчонка! – вскричал Эббо.

– Она? Делай все, что тебе угодно, дитя мое, – сказала старая баронесса. – Наказывай его как хочешь. Никто здесь не смеет ничего тебе запретить. А ты, берегись, – сказала она, обращаясь к Христине. – Как! тебе мало еще того, что ты ввела кровь низкого ремесленника в благородное семейство? Ты хочешь еще из своих детей сделать рабов.

– Я хотела бы научить их истинной храбрости, а не жестокости, – прошептала Христина.

– Тебе ли говорить о храбрости?.. Ну, ну! Эббо! Так, мой храбрый рыцарь!.. Поди прочь отсюда с своими заплаканными глазами! Ну, Фридель, будь же мужчиной и помогай брату. Неужели она из тебя успела сделать девчонку!

И довольно недружелюбно Кунегунда схватила за руку Фриделя, цеплявшегося за мать и закрывавшего лицо ее платьем; но мальчик оттолкнул бабку и не хотел отойти от матери.

– Фи, трусишка! Фи! – вскричала баронесса. – Оставь его, Эббо, мой красавец барон!

Христина, весьма огорченная этой сценой, ушла в свою комнату; Фридель пошел за ней; мать прижимала его к сердцу, а бедный ребенок рыдал.

– Ах, мама, бедный волчонок! Ты также плачешь? Зачем бабушка так тебе говорила? – сказал Фридель, обнимая мать своими ручонками.

– Увы! Фридель, разве нападать на слабого значит быть храбрым?

– Вальтер фон Фогельвейде этого не делал, – отвечал Фридель, на которого песни этого прелестного миннезингера произвели большое впечатление.

– И ни один истинный христианский рыцарь. Увы! бедные мои дети; неужели вас научат быть жестокими?

– Слушай! какое ужасное рычание! – сказал Фридель, приподнимая голову.

– Не слушай, мой милый, тебе это тяжело.

– Но Эббо уж не кричит! Мать, Эббо укушен! – вскричал Фридель и бросился к окну вместе с Христиной.

Эббо на дворе уже не было; они увидали только бездыханного волчонка, лежащего на снегу, и в ту же минуту Эббо вбежал в комнату. Возбужденный подстрекательствами и похвалами бабки и Маца, мальчик бросал в бедного волчонка все, что попадалось ему под руку, до тех пор, пока вслед за камнем, брошенным маленьким бароном или Мацем, послышался жалобный вой, потом волчонок остался так страшно неподвижен, что сердце мальчика, от природы такое же доброе, как у его отца, было растрогано до рыдания. Брат и мать думали, что он сам укушен или ушиблен; вошла фрау Кунегунда, также испуганная его криками, и спросила, не укусил ли его волчонок.

– Вот, стал бы я плакать об этом! – вскричал Эббо; предположение это задело его крошечное самолюбьеце и он опять рассердился. – Мне жаль волчонка… Бедный волчонок!

– Ульрих даст тебе другого волчонка.

– Нет, нет, я не хочу другого волчонка. Зачем я убил его!

– Стыдно, Эббо, плакать так о зверенке. Вот уж эта материнская чувствительность.

– Я люблю мать! Я люблю Фриделя! – отвечал Эббо с искренним раскаянием. – Но вот вас, так не люблю, бабушка.

– Что ты, что ты, Эббо! – сказала Христина. – Проси прощения у бабушки.

– Молчи ты, дура! – сказала старая баронесса. – Барон имеет право говорить все, что ему угодно в своем замке. Ему не будут мешать на каждом шагу, не будут учить выговаривать слова, как лакея! Просить прощения! Когда, кто из Адлерштейнов просил прощения? Пойдем со мной, барон; у меня есть еще пирожки.

– Нет, – отвечал Эббо, – пирожки не утешат меня; мой бедный волчонок убит. Я хочу остаться с матерью и Фриделем.

Когда Эббо остался один с матерью и Фриделем, гордость его смирилась, гнев прошел. Но как же беспокоилась Христина о будущности своих сыновей, видя такие задатки!

ГЛАВА XI

Орлиная добыча

Были первые дни августа. Все адлерштейнские слуги заняты были уборкой сена, служившего в продолжении зимы продовольствием для коз, принадлежавших замку, и для белой лошади Эбергарда, на которой до сих пор ездили молодые бароны.

Сыновьям Христины шел четырнадцатый год. Образ жизни матери их был до того однообразен, что главным образом только по мере возрастания детей, она могла судить о времени своего пребывания в замке, где впрочем ничто не изменилось, кроме того, что старая баронесса, силы которой постепенно ослабевали, находилась в таком расположении духа, что с ней сладу не было. Ничто не оживляло этой однообразной жизни, кроме каких-нибудь особенных приключений с двумя братьями на охоте и ежегодной переписки с Ульмом. Христина, все еще принужденная бороться с тиранической ненавистью свекрови, старалась по возможности внушать добрые правила своим сыновьям, избегая всячески открытой борьбы со старухой, войны, в которой молодая баронесса была бы беззащитна.

Любовь детей к матери не только не ослабевала с годами, но напротив усиливалась по мере того, как они делались независимыми и могли покровительствовать ей. Мать была для них оракулом. Деятельные и понятливые мальчики любили учиться и только тогда оставались довольны, когда Христина объясняла им все, что только сама могла объяснить. Довольно давно уже был им известен весь запас баллад и рассказов, имевшийся у матери. Считать и писать было для них истинным удовольствием, Нюрнбергская Хроника с прекрасными гравюрами до того пленила их пытливый ум, что мальчики научились понимать латинский текст хроники. Повествования об Александре Македонском, о древних героях, исторические характеры более всего интересовали Эбергарда, любимым же автором Фридмунда по-прежнему оставался миннезингер Вальтер фон Фогельвейде.

Эбергард предпочитал всем характер Иуды Маккавея, между тем как Фридмунд более всего сочувствовал царю Давиду. Так как молодые Адлерштейны лишены были сообщества товарищей, одинакового с ними возраста, то для них всякий герой, изображенный в читанных ими книгах казался типом героя, который мог существовать где-нибудь за пределами гор, окружавших их родной замок. Когда позднее оба брата задумали отправиться искать приключений, тогда все рыцарские подвиги должны были пасть на долю Эбергарда, а Фридмунду предназначалось сделаться певцом этих подвигов. Судя по нескольким стихам, прошептанным Фриделем на ухо брату, тот вполне уверился, что его великие боевые подвиги будут достойно прославлены.

Кроткий, мечтательный взор Фриделя обнаруживал его характер, точно также как огонь, блиставший в глазах Эббо, предвещал, что из него выйдет впоследствии. В тихие, спокойные минуты можно еще было их различить по выражению лица, но если вдруг Эббо случайно казался задумчивым, а Фридель оживленным, тогда не было никакой возможности узнать, кто из них старший и кто младший. Если бы Фриделя не было подле Эббо, последний мог бы прослыть за очень ученого для своих лет молодого человека, и если бы Эббо не служил предметом сравнения, Фриделя можно бы было принять за совершенного рыцаря во всех воинских упражнениях и охоте, искусствах, в которых единственным их учителем был Шнейдерлейн. Любовь к художествам была в одинаковой степени развита в обоих, то был уже врожденный инстинкт, который трудно подавить чем бы то ни было. Часто братья издали любовались Ульмом, надеясь увидать наконец шпиц на колокольне готовым; эстампы, виденные ими в книгах матери, побудили в них желание попробовать сделать такие же. Пол верхней комнаты часто испещрялся рисунками, набросанными углем, гораздо прежде чем Христина решилась начать преподавать им те правила рисования, какие приобрела от дяди, и стала учить их владеть инструментами для резьбы, которыми мальчики успели уже завладеть. Однажды, охотясь в горах, братья заблудились, попали в монастырь, где были весьма гостеприимно приняты отцом Норбертом, и вернулись домой в таком восторге от всего виденного ими в монастыре, что только и мечтали о том, как бы выучиться вырезать такие образа и цветы, какие видели в монастырской часовне. Йовсту было приказано доставать молодым баронам дерево, удобное для резьбы, а на каждой ярмарке закупалось для них большое количество ножей и разных острых инструментов.

Как ни были грубы первые опыты мальчиков в рисовании, постоянные наблюдения матери за их работой и выбор сюжетов для копировки были уже само по себе чем-то вроде образования. Не даром жили они посреди грандиозных явлений горной природы; не даром любовались они, как солнце окрашивает скалы яркой пурпурной краской или восторженно удивлялись, смотря на снежные вершины, резко отделявшиеся от синего свода неба, и восторгались при виде ледяных пещер, гигантские кристаллы которых блистали как сапфиры и изумруды, изваянные фантастическими ювелирами легенды.

Наступило время сенокоса. Крестьяне собирались в травянистые ущелья между скалами и жали спелую траву серпами, так как пространство было слишком узко для косы. Лучший покос был по берегам Браунвассера, близ Спорного Брода; трава была там скошена и снесена на спинах слуг гораздо ранее горной травы. Переноска эта делалась всегда наскоро во избежание нападений со стороны Шлангенвальдов, но в этом году графа не было дома, а о людях его мало было слышно.

Все слуги собрались на призыв, фрау Кунегунда не принимала никаких отговорок. Не доставало только одной бедной вдовы, жившей на склоне горы немного повыше замка. Сын вдовы объявил, что она очень больна, и просил со слезами на глазах барона Фридмунда выхлопотать ему позволение возвратиться к матери, так как та осталась одна в хижине и некому было дать ей даже стакан воды.

Фридель сейчас же побежал к бабушке, но баронесса сказала, что лентяй Коппель ищет только предлога отлынить от работы.

– Ах, бабушка! – вскричал Фридель. – Ведь его отец умер вместе с нашим отцом.

– Тем белее для него чести, и сын должен за это работать на нас втрое усерднее. Но довольно об этом; не привыкай поощрять лентяев.

Фридель в отчаянии пошел к матери и брату.

– Глупо сделал, что сейчас же не сказал мне! – вскричал Эббо. – Где Коппель, я ого отпущу к матери.

Но Христина захотела сама идти заменить Коппеля у постели старухи; искусство молодой баронессы, как лекарки, было так высоко ценимо всеми жителями горы, что предложение ее приняли с живейшей благодарностью. В сопровождении сыновей, Христина поднялась по крутой тропинке, ведущей к уединенной хижине и целый день провела около больной. Приближался вечер; больной стало немного лучше; но Коппель не возвращался, и молодые бароны не приходили за матерью. Христина решилась наконец отправиться одна; на полдороге она встретила Коппеля и спросила его, что делается в замке.

– А! – сказал Коппель. – Так стало быть милостивая баронесса не знает о нашей удаче? Отличная добыча и два пленника! Молодой барон действовал молодцом и добыл себе коня такого, на каком благородному рыцарю не стыдно ездить.

На расспросы Христины Коппель отвечал, что к Броду подъезжали путешественники; Йовст заприметил их и искусно устроил западню, так что все лошади о нее споткнулись. Вдовствующая баронесса приказала Гатто сосредоточить все силы и невзначай напасть на путешественников.

– А! – прибавил Коппель. – Надо было видеть, как молодой барон бросился точно лань! Некоторые из неприятелей бежали, но их осталось все-таки настолько, что мой молодой господин мог выказать свою храбрость. Еще со времени смерти старого барона святые угодники в первый раз послали нам такую добычу.

Христина пошла своей дорогой в отчаянии от такого возобновления враждебных действий, разрушавшего все ее надежды. При таких обстоятельствах лучшее, что могло воспоследовать, – это вмешательство Швабской лиги; сыновья баронессы были еще слишком молоды, чтоб можно было их признать виновными. Но такая мера могла повлечь за собой разорение в конфискацию. Наконец Христина сильно огорчена была тем, что воровство и грабеж запятнали до сих пор невинные руки ее сыновей.

Всякий крестьянин, какого она встречала по дороге, кланялся ей и хвалил молодого барона. Когда она вошла в большую залу, то увидала, что весь пол устлан был тюками товаров.

– Мать, – сказал Эббо, бросаясь ей навстречу, – слышала? У меня есть лошадь отличная, гнедая. Мы с Фриделем будем на ней ездить по очереди. Но где же Фридель? А, дорогая мама, Гейнц говорит, что я отличился не хуже их всех. Теперь у меня есть меч для Фриделя. Но что же он не идет? А ого вот для тебя, мать, бархатное платье; – ты в нем будешь также хороша, как Мадонна, что мы видели в монастыре.

Мальчик был в таком восторге, так счастлив, что у Христины не достало духу упрекать его; но она молчала.

– Разве ты не любишь бархат? – продолжал Эбергард. – Мы всегда говорили, что при первой добыче у матери будет бархатное платье. Посмотри же на него!

– Как я несчастна, мой Эббо! – вздохнула Христина, целуя в лоб сына.

Эбергард тотчас понял, в чем дело, покраснел и поспешно отвечал:

– Мать, мы только воспользовались своим правом, в силу которого нам принадлежит все, что падает в реку.

– Все ли было честно сделано? – спросила мать вполголоса.

– Мама, если Йовст положил хворосту в реку, это уж не моя вина.

– Что я слышу? – вскричала фрау Кунегунда, возвратившаяся из кладовой, куда спрятала различные пряности, в то время очень ценные. – Как ты смеешь упрекать и пугать молодого барона, также как уж успела запугать Фриделя?

– Мать моя имеет право говорить со мной! – сказал Эббо.

– Да, и подавлять в тебе рыцарский дух своими глупыми жалобами!

– Господь знает и Эббо знает также, – отвечала трепещущая Христина, – что если бы дело шло об истинно рыцарском поступке, я бы первая похвалила его!

– Как, дура горожанка, ты смеешь судить о храбрых подвигах старого дворянского рода.

И старая баронесса подняла руку с намерением ударить невестку, но Эббо схватил ее за обе руки.

– Остановитесь, бабушка! А вы, матушка, не бойтесь ничего, – прибавил Эббо.

Изумление заменило гнев у фрау Кунегунды, когда Эббо посадил ее на стул, сказав:

– Знайте вы все, сколько вас тут ни есть, что я ваш господин и властитель; точно также моя мать госпожа замка. Чтобы все ее приказания были исполняемы, какими бы они ни были.

– Так и надо, господин барон, – сказал Гейнц. – Баронесса Христина – наша милостивая и возлюбленная госпожа. Да здравствует баронесса Христина.

Почти все слуги присоединили сюда свой голос.

– И помните, – продолжал Эбергард, – что она здесь полная властелинша, и чтобы никто, никогда не смел чем-либо нарушить почтения к ней. Слышите вы, бабушка?

Старая баронесса сидела в кресле, не отвечая ни слова. Христина, почти испуганная этим молчанием, готова была знаком сказать сыну, чтобы он сказал ей несколько утешительных слов; но в эту самую минуту Эббо настойчиво переспросил, где его брат.

– Фридель! Да разве его с тобой не было?

– Нет я его не видел вовсе.

И Эббо бросился на лестницу, призывая брата, потом приказал людям искать его на горе, и сам хотел следовать за ними. Но Христина удержала его.

– О, Эббо! Как же ты пойдешь? Теперь ночь, а скалы так опасны.

– Матушка, я не могу оставаться.

И, обвив руками шею матери, он шепнул ей:

– Матушка, мы поссорились с Фриделем! Виноват я.

Тронутая выражением голоса молодого человека, Христина отпустила его, но проводила до последней ступеньки лестницы.

Светлое, голубое небо начинало усеиваться звездами; вдруг безмолвие ночи было нарушено пронзительным криком, раздавшимся на горе. Эббо вздрогнул и отвечал таким же криком; вслед за ним, послышался до того пронзительный и продолжительный крик, что принять его за эхо было невозможно.

– Это около Красного Гнезда, – сказал Ганс.

– Он верно был у Птамарганского озера, – сказал Эббо, еще раз закричав в надежде, что ответ воспоследует ближе; но звуки голоса доказывали всем людям опытным, что Фридель звал на помощь.

– Нет никакого сомнения, – сказал испуганный Эббо. – Он попал на те скалы, куда упал прошлое лето раненый олень.

Христина вскрикнула от ужаса.

– Не бойтесь ничего, баронесса, – сказал ей Гейнц. – Так раненые не кричат; барон Фридель так благоразумен, что подождет, если убедится в невозможности идти дальше в потемках.

– Я его найду, – сказал Эббо и начал кричать так, чтобы дать понять брату, что к нему идут на помощь; а ответные крики Фриделя успокоили мать.

Вооружившись длинной веревкой и несколькими светильниками, Гейнц и двое из слуг приготовились отправиться на поиски. Христина умоляла Эббо позволить ей следовать за ними до тех пор, пока присутствие ее не будет мешать идти далее. Эббо подал ей руку, а Гейнц поднял светильник так, чтобы осветить извилистую тропинку, которая в сущности не была очень крута, но Христина никогда не решилась бы пройти по ней днем, если бы видела пропасть, зиявшую внизу. Дошли до высоты, где дул свежий ветерок, и Эббо, указав рукой на темную массу, увенчанную голой остроконечной скалой, которая, казалось, терялась в небе, остановился и сказал:

– Вот тут озеро. Не трогайтесь с места!.. Фридмунд, – закричал он, употребив теперь имя брата вместо призывного крика.

– Сюда, в эту сторону… под Красным Гнездом, – ответил Фридель.

Все пошли вдоль скал, окаймлявших озеро и дошли до основания скалы, составлявшей верхнюю точку Орлиной Лестницы.

Голос Фриделя раздавался как будто под ними.

– Я здесь, здрав и невредим, – кричал он, – только было так темно, что я не решался ни подниматься, ни спускаться.

Шнейдерлейн объяснил ему, что сейчас ему бросит веревку; он должен ею обвязаться и таким образом может безопасно спуститься со скалы. Минуту длилось тревожное ожидание, наконец светильник осветил лицо молодого человека, появившегося со словами:

– Как! Мать здесь!

– Ах, Фридель, где это ты был? Что у тебя в руках?

Фридель показал хорошенькую головку беленького козленка.

– Где это ты взял, Фридель?

Он указал рукой на скалу, говоря:

– Я лежал на берегу озера, вдруг орлица пролетела надо мной так близко, что я увидал в ее когтях этого бедного козленочка и слышал его жалостные крики.

– Так ты был у самого гнезда, у недоступного гнезда? – вскричал изумленный Эббо.

– Это все вздор. Если влезть на первую вершину, там уж не так трудно, как думают. Только я дождался, пока орел и орлица опять улетели.

– И ты отнял у них добычу? А орлята?

– Ах, – сказал Фридель почти сконфуженным голосом, – это были два орленка; мать покинула их на минуту, и я не решился повредить им; так что я взял только козленка и несколько перьев для своей шапочки. Тем временем солнце село, и вскоре я не мог разглядеть дороги. Когда я заметил, что потерял тропинку, то подумал, что мне лучше всего засесть в какой-нибудь расщелине и ночевать там. Я боялся только, что мать будет беспокоиться. И вдруг она здесь!

– А, Фридель, – сказал Эббо, – ты хотел доказать мне, что я напрасно упрекнул тебя в трусости.

– Нет, брат, я об этом совсем забыл, также как и ты забыл те слова, которые тебя рассердили. Я хотел только спасти козленка. Мне кажется это козленок старухи Рики.

Христина обняла обоих сыновей, и все возвратились в замок, не делая ни малейшего намека на происшествия этого дня. Только когда перешли дверь Христина слышала, как Фридель грустно сказал брату:

– Мне кажется я сделаюсь священником.

Эббо ничего не отвечал; но Христина поняла, что Фридель хотел этим показать брату, что разбой будет поводом к их расставанью. Увы! Неужели же наступило время, когда братья не могли более идти по одной дороге?

Урсела объявила, что госпожа Кунегунда ушла в свою комнату и не выходила оттуда.

Оба брата чувствовали необходимость в отдыхе. Христина провела часть ночи в молитве; она очень опасалась за последствия нарушения мира. Каждый праздник св. Фридмунда слышно было что такой-то и такой-то замок был разрушен Швабской лигой; и если весть о нынешнем грабеже дойдет до сейма, вероятно Адлерштейн не будет пощажен. Христина молила Бога сохранить ее детей от всякого зла и смягчить сердце старой баронессы.

Утомленная слезами и бессонницей, Христина тихо вошла в комнату сыновей. Во сне они так походили друг на друга, что самой матери трудно бывало различить их… но в эту ночь различие между ними было заметнее. Фридель, бледный и утомленный таким тяжелым днем, спал крепко; но хотя глаза Эббо и были закрыты, его растрепанные волосы, оживленный цвет лица и хмурый лоб изобличали внутреннее волнение юноши. Мать подумала даже, не проснулся ли он, но зная, что ни в каком случае сын не поведает волнующих его мыслей, она только нагнулась к детям, прошептала молитву и благословила их.

ГЛАВА XII

Выбор жизни

– Вставай Фридель!

– Как? Разве уже утро? – спросил Фридель наполовину еще спящий, крестясь. – Но ведь солнце еще не встало!

– Нам надо опередить солнце, – сказал Эббо, бывший уже на ногах. – Не надо будить матери; то, что мы должны сделать, должно быть кончено прежде, чем кто-либо проснется в замке… Ты хочешь молиться? Уверяю тебя, дело, на какое мы идем, важнее молитвы.

Фридель обмакнул пальцы в чашу со святой водой, висевшую над кроватью братьев, набожно перекрестился, оделся наскоро, и оба брата без шума спустились в первый этаж. Когда прошли в большую залу, Эббо прошептал на ухо брату:

– Подожди меня здесь.

И, крадучись, пошел за перегородку, отделявшую альков его бабушки от остальной части комнаты Старуха была еще погружена в утренний сон; на ее подушке лежала связка ключей от всех закоулков замка, связку эту приносили баронессе каждый вечер Эббо протянул руку и схватил ключи, так что они не звякнули, потом, вместо того, чтобы снова войти в залу, он пошел впереди Фриделя проходом, освещаемым широким просветом, проведенным через скалу. Братья подошли к двери, которую Эббо отворил не без труда, то была дверь, ведущая в темницу. Первые лучи солнца проникали туда чрез окно с железной решеткой. Здесь братья увидали двух узников, внезапно разбуженных.

– Сеньоры – сказал один из узников.

Но Эббо перебил его, сказав:

– Мессир, вы были приведены сюда вследствие ошибки, во время отсутствия моей матери, владетельницы замка. Если хотите идти за мной, я возвращу вам все, что будет можно, и выведу вас на дорогу.

Чужестранец весьма плохо понимал по-немецки, но смысл этих слов был для него достаточно ясен и он весело вышел из сырого подземелья в сопровождении своего товарища. Эббо показал ему тюки товарами, находившиеся в нижней зале.

– Возьмите все, что можете захватить с собой. Вот ваш меч и ваш кошелек, – прибавил Эббо, – я приведу вам лошадь и провожу вас до Ущелья.

– Дай ему чего-нибудь поесть, – прошептал Фридель.

Но купец так торопился уехать, что не чувствовал ни малейшего аппетита; он только выразил желание, на своем неправильном немецком диалекте, засвидетельствовать почтение сеньоре кастеляне, которой так много обязан.

– Нет, нельзя, она еще спить, – сказал Эббо латинизируя по созвучию несколько итальянских слов и сам покраснел, усиливаясь выказать такую эрудицию.

Как бы то ни было, но знание латинского языка очень помогло им всем троим. Чужестранец понял, что ему отдают назад его товары, он поспешно собрал их и перенес в конюшню.

Одна или две вьючные лошади пропали в сумятице, а тюков было гораздо белее, чем купец его слуга и лошадь могли унести с собой. Эббо предложил итальянцу свою старую лошадь. По правде сказать, молодые люди жалели, что гнедая лошадь осуждена справлять такую низкую работу, и пришли в большое негодование узнав, что купец выменял ее у какого-то рыцаря за костюм из цветного бархата.

– Какой жалкий рыцарь! – говорили между собой молодые бароны, лаская шею лошади и смотря на нее с таким восторгом, что купец очень желал бы иметь возможность подарить ее им, в особенности когда понял, что старая матка была единственная лошадь в их конюшне.

– Ах, сеньоры! Я несчастный, несчастнейший человек, всегда преследуемый фатумом.

– Кем? – спросил Эббо.

– Я провел три длинных печальных года в плену у мавров, – продолжал купец, – вынужден был грести на их галерах, как раб!

– На галерах! – вскричал Эббо. – В нашей Всемирной Истории есть картинка, на которой изображено несколько галер, стоящих перед Карфагеном. Как мне бы хотелось увидать галеру!

– Синьор скоро бы пресытился этим зрелищем, если бы был засажен на палубу, прикованный к скамейке в продолжении нескольких недель, вынужденный грести двадцать четыре часа без перерыва, а около него сидел бы какой-нибудь вероотступник и бил бы его плетью.

– Проклятые басурманы! Неужели они поступают таким образом с христианами?

– Да, да, конечно. Нас было там человек пятьдесят, и между ними был один Тедеск, добрый и прекрасный человек; у него я научился говорить на вашем языке.

– На нашем языке! У кого? – спросили близнецы.

– Тедеск, соотечественник вашей светлости.

– Немец! – вскричали с негодованием молодые люди. – Так с нашими немцами так поступают эти низкие язычники!

– Да, уверяю вас, сеньоры. Мой товарищ по заключению был знатный человек в своей стороне, его продали враги. Но более всего он сокрушался о своей молодой жене. Жалко было смотреть на этого высокого, сильного человека, сидевшего согнувшись под палубой. Мне очень было жаль оставить его там, когда славная генуэзская республика заплатила за меня выкуп. Научившись немного по-немецки, и не имея возможности нанять какой-нибудь корабль, я пустился на удачу за Альпы. Но, увы! до сих пор судьба не благоприятствует мне. Мои силы пали от истощения, и когда с небольшим багажом я подъехал к реке, что протекает вон там, когда мои люди разбежались, а на меня набросилась ватага крестьян, вооруженных вилами, я подумал, что попал в руки людей, не менее жестоких самих мавров.

– Это было несправедливое нападение, – сказал Эббо, – хотя я и имею право на все, что выкидывается на берег.

Разговаривая таким образом, доехали до Гемсбокского ущелья, оттуда виден был монастырь. Эббо указал на него итальянцу.

– Там, – сказал он, – монахи примут вас, накормят, дадут проводника и вьючную лошадь, чтобы донести излишек вашего багажа. Теперь мы на монастырской земле, – никто не осмелится тронуть ваши тюки. А я сниму их со старого Шиммеля.

– А, сеньор, как жаль, что не могу вас отблагодарить, как следует!.. Но если сеньоры когда-либо приедут в Геную, – продолжал купец, – и захотят удостоить своим посещением Жиано Баттиста деи Баттисти – его дом будет всегда к их услугам.

– Благодарим; прощайте, – сказал Эббо. – Поедем, Фридель, я там запер их всех в замке, чтобы вернее достигнуть цели.

– Может ли освобожденный узник узнать имена своих избавителей, чтобы иметь возможность молиться за них? – спросил купец.

– Я Эбергард, барон Адлерштейнский, а это мой брат, барон Фридмунд. Прощайте, мессир.

– Странно, – сказал про себя купец, смотря на близнецов, заворачивавших за гору, – странно, как все эти варварские имена похожи одно на другое! Эберардо! так звали мы Тедеска!.. однако, надо спешить, пока эти проклятые мужики не пробудятся, тогда уж сеньор не спасет меня от них.

– Ах! – вздыхая сказал Эббо, когда потерял из виду прекрасную лошадь, которой ему было невольно жаль. – К чему быть бароном, когда нельзя иметь порядочной лошади?

– А все-таки ты доволен, что добровольно отдал назад эту прекрасную лошадь, – сказал Фридель.

– Взгляд матери не дал бы мне покоя до тех пор, пока лошадь была бы у меня, а то… Ты говоришь, что я доволен, Фридель?.. Да разве можно быть истинным рыцарем, когда твоей лошади столько лет, сколько сотворению мира?

– Кто рыцарь духом, тот может ходить и пешком. Какой ты слабый, брат Эббо! Как наша мать будет счастлива!

– Ба! Фридель, к чему храбрость, когда ничто не возбуждает ее? Мне недолго уж сидеть здесь взаперти, посреди этих скал Никаких развлечений, нельзя даже напасть врасплох на прохожего! Ни одному из наших предков не выпадала еще на долю такая горькая участь, как мне!

– Но как же это? Я не могу тебя понять. Что такое могло до такой степени перепутать твои мысли?

– Ты, мать, а больше всего – бабушка. Слушай, Фридель, когда в самый разгар наших веселых приготовлений к бою, ты пришел с важным видом объявить мне, что Йовст расставил сети в реке, – ведь было свыше человеческого терпения видеть себя лишенным удовольствия подраться. Разве ты забыл, что я тогда тебе сказал, добрый мой Фридель?

– Давно забыл. Вероятно я пришел весьма некстати.

– Нет, нет, я понял, что ты был прав это была подлая западня, но эти проезжие, казалось, имели воинственный вид, а я как будто струсил их. Битва опьянила меня. Впрочем я никак не мог подумать, что бабушка велит бросить в подземелье этого несчастного. Я знал, что он мой пленник, а не ее. Если бы даже матушка не вступилась, я все же отпустил бы его на свободу, но я объявлю, что повиновался воле матери, и хочу, чтобы все в замке подчинялись ее воле по нашему примеру. Теперь, брат, простишь ли ты мне, что не послушался тебя, когда ты говорил то же самое, что сказала бы мать?

Фридель обнял брата.

– В свою очередь, – сказал он, – простишь ли ты меня за то, что я ушел от тебя несколько рассердясь?

– Да, но только расскажи мне все, что с тобой случилось, вчера ты мне не все рассказал говори, я слушаю.

– Когда я от тебя ушел, – сказал Фридель, – то взобрался на вершину Этанга. На этой высоте есть что-то оживляющее, не правда ли? Когда бабушка начинает сердиться, я люблю удаляться на эту вершину, как будто приближаешься к небу, – так там все тихо, торжественно-спокойно! Хотелось бы мне знать, когда достроится Ульмский собор, будет ли он давать душе такие же крылья, какие дает ей природа, созерцаемая с этих воздушных высот!

– Поэт! О крыльях души что ли хотел ты говорить?

– Нет, брат, то, о чем я хочу тебе говорить, я видел еще не доходя до Этанга, я влез на скалу, где растет ясень-карлик, сел там и стал смотреть на ту сторону ущелья. Воздух кругом был так чист и прозрачен! но над оврагом были облака и над этими облаками я увидал да, я его увидал.

– Тень блаженного Фридмунда, твоего патрона?

– Я видел самого нашего патрона, – отвечал Фридель, – я его видел, то была гигантская фигура, одетая в длинную мантию с капюшоном, он плавал, как сероватая тень над белыми облаками, и боролся с другой тенью, темной, сурового вида, вооруженной палицей. Я был как очарованный этим явлением, мне казалось, что вижу духа, покровителя нашего рода, сражающегося за тебя.

– Чем кончилась битва?

– Облака сгустились и скрыли их из виду, так что я не знал бы кому приписать победу, если бы вдруг над тем самым облаком, где происходила битва, не засияла радуга. То не была обыкновенная радуга, Эббо, но скорей большое сияние нежного цвета с разными оттенками. Тут я понял, что святой восторжествовал и что ты одержал победу.

– Я? почему же не ты, ведь ты носишь его имя?

– Я сказал себе, Эббо, если битва будет слишком ожесточенная то есть, если в течение некоторого времени, бабушка заставит тебя идти по ее дороге, я может быть более принесу тебе пользы, отказавшись от всего, молясь за тебя в пещере пустынника или в каком-нибудь монастыре.

– Ты! Ты! Второй я! Какую еще глупость скажешь ты мне? Нет, Фридель, сражайся рядом со мной, и я буду сражаться подле тебя, молись около меня, и я буду молиться с тобой. Но если ты не пойдешь за мной, мне не нужны твои молитвы. Слушай, Фридель, разве ты желаешь, чтобы я сделался таким же, какими были прежние бароны Адлерштейнские, и даже хуже их? Если желаешь, оставь меня и пойди, надевай монашескую рясу. Ты надеешься может быть спасти мою душу своей собственной святостью? Но, объявляю тебе, Фридель, это не истинный и достойный путь к спасению. Если ты исполнишь это намерение, я могу пойти по такой дороге, что никакие молитвы не возвратят меня с нее и не спасут меня.

– Возьми назад свои слова, безумец! – сказал Фридель, перекрестившись.

– Постой, – сказал Эббо, – я не говорю, что таково мое настоящее намерение, если ты останешься со мной. Я обещаю, напротив, быть добрым и храбрым рыцарем, защитником слабых, борцом за правоверных против иноверцев, хорошим господином для своих вассалов; и, если уж нельзя без того обойтись, подчиниться императору. Разве этого не довольно, Фридель; неужели же ты хочешь, чтобы а сейчас сделался монахом?

– Эббо, да разве мы не об этом всегда мечтали вместе? Я думал только… идти по другой дороге тогда… когда ты на одну минуту как будто хотел избрать дурной путь.

– Ну, что же я могу еще сделать? В будущее воскресенье попрошу отпущения у отца Норберта; подчинюсь епитимьи, какую он вздумает наложить на меня, и объявлю Йовсту, что если он еще будет ставить сети в реке, то сам первый же раскается. Только откажись от монашества, Фридель, и раз навсегда.

– Я никогда не решусь расстаться с тобой, Эббо, если только…

Фридель колебался, боясь затронуть чувствительную струну.

– Фридмунд Адлерштейн! – пылко вскричал его брат. – Дай мне честное слово, что я никогда больше не услышу от тебя об этом отчаянном замысле. Как! ты не отвечаешь? разве ты считаешь меня недостойным быть твоим братом?

– Нет, Эббо, Господь знает, что ты смелее и энергичнее меня, и, до тех пор пока мы можем идти вместе, как два богобоязненных рыцаря, мы никогда не расстанемся!

– Решено, – сказал Эббо, – ничто не разлучит нас!

– Ничто, кроме смерти, – торжественно прибавил Фридель.

– Что до меня касается, я не думаю, чтобы один из нас мог жить или умереть без другого. Но слушай… в замке кричат. Они увидали, что заперты.

Эббо был бы не прочь протянуть немного подольше переполох своих вассалов, если бы брат не напомнил ему, что их мать может подвергнуться неприятностям от их промедления, и эта мысль заставила его ускорить шаг.

Действительно, он застал мать, преклонившейся под грозой, поднятой желчным, пронзительным голосом баронессы Кунегунды, которая, дрожа от гнева, подняла одну руку, а другой судорожно сжимала спинку кресла.

– Бабушка, – сказал Эббо, подойдя к ней, – остановитесь. Вспомните, что я вам сказал вчера.

– Она украла ключи, подкупила прислугу, она выпустила пленников, твоих пленников, Эббо!

Фридмунд обнял свою бедную мать; но Эббо, смотря прямо в глаза старой баронессе, сказал:

– Бабушка, я выпустил пленников и взял у вас ключи. Никто не знал о моем намерении. Пленники были мои, вы сами сейчас сказали это, и я их выпустил, потому что они были изменнически взяты.

Затем, сняв шапку, и встав посреди залы, Эббо торжественно прибавил:

– Я избрал себе в жизни дорогу: – я не хочу быть разбойником без религии и нравственности, но, с помощью Божьей, постараюсь сделаться честным и верным рыцарем!

– Аминь! – радостно прошептали его мать и Фридель.

– А вы, бабушка, – продолжал молодой барон, – не сердитесь. Вам будут отдавать должный почет, как матери моего отца; но, с этих пор моя мать будет властительницей в замке, и тот, кто не окажет ей почтения, не окажет его барону Адлерштейнскому!

Происшествия вчерашние и нынешние произвели перемену в жизни Эббо. Он стоял спокойно, с решительным видом и готовый отразить нападения; он, как и все присутствующие, ожидал какой-нибудь бешеной выходки со стороны старой баронессы. Случись это годом ранее, действительно было бы так, но теперь, к общему удивлению, старуха упала в кресло, рыдая. Растроганный Эббо старался дать ей понять, что она все же будет окружена попечениями и уважением, но старая баронесса пробормотала слово – неблагодарность, грубо оттолкнула всех, кто хотел подойти к ней, и с тех пор стала молчалива, как развенчанная королева. Прежняя энергия окончательно ее оставила, старуха сидела за пряжей или просто качалась на своем кресле, то равнодушная ко всему, что вокруг нее происходило, то ворчливая и волнующаяся, – она была не более, как тень прежней баронессы. В продолжении некоторого времени она не обращала внимания на заботы о ней внучат, а потом, вскоре перестала отличать одного от другого, и приписывала Эббо услуги, какие делал ей Фридель, о существовании которого казалось забыла.

Бразды правления, вырвавшиеся из рук старухи, очень благоразумно держались молодой баронессой. Из всех грубых и испорченных женщин, каких Христина застала в замке, оставалась одна только Эльза, женщины, заменившие прежних, были хоть и ленивы и не очень вежливы, но все же с ними легче было справляться. Все мужчины, за исключением Маца, всегда были преданы Христине, а Мац исчез, к великому удовольствию молодой баронессы, как только увидал, что приличие и честность требовались от прислуги. Старик Гатто, горбатый Ганс и Гейнц Шнейдерлейн составлявшие весь мужской персонал в замке, имели по крайней мере то достоинство, что были привязаны к Христине и ее сыновьям.

Таким образом, мало-помалу в обычаях и привычках дома совершились некоторые улучшения, несмотря на крайнюю бедность владетелей замка и упорное сопротивление старых рейтаров. По крайней мере свиньи и поросята выгнаны были со двора, стол накрывался белой скатертью и кушанья подавались в таком порядке и с такой аккуратностью, что сначала это не совсем нравилось молодым баронам, а потом, привыкнув, составляло их гордость и удовольствие.

Фрау Кунегунда томилась долго, одолеваемая возрастающими недугами. В один зимний день Фридель услыхал внезапный стук в зале, прибежал туда и поднял старуху, лежавшую на камнях у камина, обожженную, расшибленную и почти без чувств. С тех пор старая баронесса приняла услуги Христины и только по временам ворчала сквозь зубы, наконец, постоянно усиливающаяся болезнь довела ее до такого состояния зависимости, что Христине было почти невозможно отходить от нее ни на минуту, а старухе невозможно было обойтись без постоянных ее попечений.

Вот каким образом Христина Адлерштейнская отомстила за пятнадцать лет угнетения!

В Рождественский пост 1489 года, когда снег покрывал горные тропинки и был пронзительный холод, молодые бароны перешли через Гемсбокское ущелье и отправились за отцом Норбертом и еще другим монахом, привыкшим переносить все трудности пути, – позвать их придти напутствовать умирающую баронессу.

– Не опоздали ли мы, матушка? – спросил Эббо, отряхивая снег, покрывавший его платье, у порога той верхней комнаты, где родились и умирали все Адлерштейны. Разгоревшееся от холода лицо молодого человека представляло страшный контраст с лицами всех, окружавших умирающую.

– Кто тут? – спросил слабый, дрожащий голос.

– Это Эббо, это барон, – отвечала Христина. Войди, Эббо; бабушке немного легче.

– В состоянии ли она говорить с священником? – спросил Эббо.

– С священником? – прошептала старая баронесса – Мне не нужно священника! Мой властелин умер без исповеди, без отпущения грехов. Где он, там и я хочу быть. Чтобы священник не смел подходить ко мне!

За этими словами последовало полное беспамятство. Старуха уже не говорила более, хотя жизнь ее продолжалась еще несколько часов. Монахи совершили обряд, так как по понятиям того времени исполнение этих обрядов могло еще дать нераскаянной душе надежду на спасение, несмотря на то, что тело было уже бесчувственно.

Когда все кончилось, снег валил все сильнее и сильнее, так что из замка не было выхода. Монахи вынуждены были оставаться там недели две, в течение этого времени обедня на Рождество Христово была отслужена в часовне замка, первый раз после времен благочестивого барона Фридмунда. Тело фрау Кунегунды, набальзамированное, или скажем просто – сохранявшееся в соли, положено было в гроб и поставлено в часовне до тех пор, пока растаявший снег даст возможность перенести его в эрмитажный склеп, а это могло сделаться только около Пасхи. Стало быть, за неделю до достижения шестнадцатилетнего возраста, молодые бароны стояли вместе у гроба своей бабки, серьезные и задумчивые, но более проникнутые стремлениями к будущему, чем идеей о смерти.

ГЛАВА XIII

Возвращение в гнездо голубицы

В первый раз со времени своего пребывания в Адлерштейне, где протекла половина ее жизни, баронесса Христина решилась послать в Ульм послушника из монастыря св. Руперта, поручив ему передать мейстеру Годфриду Сорелю письмо. В письме этом племянница уведомляла его о смерти свекрови и просила дать знать об этом барону Адлерштейн-Вильдшлосскому, кузену и крестному отцу ее сыновей.

Христина обыкновенно получала ответ на свои письма к дяде через год; каково же было ее удивление, когда всего три недели спустя, приехали двое слуг в сопровождении угольщика Йовста. Сердце баронессы забилось, когда она их увидала; плоские шляпы и круглые куртки вновь прибывших напомнили ей отеческий дом.

Слуги привезли ей и ее сыновьям пригласительное письмо. Дядя советовал ей немедленно приехать в Ульм, он сообщал, что король римлян, а может быть и сам император, должны прибыть в Ульм в начале весны. Трудно было найти более удобный случай для представления молодых баронов своему государю. Сир Казимир Вильдшлосский также хотел приехать для этой цели и выхлопотать кузенам право быть принятыми в лигу, составленную между собой швабскими дворянами для отпора разбойничеству и угнетению.

– Делать нечего, надо покориться! – сквозь зубы процедил Эббо, задумчиво прислонясь к стене, между тем, как его мать пошла отдавать приказания насчет угощения посланцев.

– Как! Разве ты не доволен тем, что можешь наконец свободно действовать? – вскричал Фридель.

– Свободно действовать, точно! Быть гостем у толстого горожанина и брататься с ним!.. Не бойся, Фридель, я не огорчу матери. Небу известно, что ей уже достаточно пришлось выстрадать в жизни, и я не хочу препятствовать ей поехать навестить отеческий дом. Но мне хотелось бы, чтобы она ехала туда одна и мы не вынуждены были бы показывать нашу бедность этим богатым горожанам, и выслушивать их уверения в дружбе. Послушай, Фридель, советую тебе поступить по-моему и не очень сближаться с ними. Чтобы нам хоть ушибиться где-нибудь на скалах!

– Ну нет, тогда она осталась бы ходить за нами, – сказал Фридель, смеясь. – К тому же, твое присутствие необходимо для принятия подданства, которого от нас ожидают.

– Выслушай меня, Фридель, – сказал Эббо, понижая голос. – Я не очень легко пожертвую своей свободой ни для короля, ни для императора. Может быть это неизбежно, но мне тяжело думать, что я буду последний из владетелей Адлерштейна, для которого название свободного барона не будет отзываться иронией. Что ты опустил голову, брат? О чем ты думаешь?

– Я читал в одной из книг, принадлежащих нашей матери, – отвечал Фридель, – что разумная служба есть истинная свобода. – Здесь мы узники, добровольные узники, если хочешь, но отторженные от всего мира; до нас едва доходят отдаленные слухи о жизни остального мира, мы не знаем его чудес, не знаем преданий, ни геройских, ни политических. Этот мир имеет историю, продолжающуюся во времени, как хроника. О, Эббо! Подумай, как весело будет войти на арену с копьем и мечом перед очами императора… императора римского!

– С копьем и мечом, да, чтобы в случае нужды защищать там нашу свободу.

Все ж таки Эббо перед отъездом, не желая смущать радости матери, сказал ей только:

– Конечно, матушка, я не возьму на себя никакого обязательства. Я не подчинюсь ничьему владычеству до тех пор, пока сам не увижу и не обсужу всего этого дела.

– Господь Бог да руководит тобой, сын мой, – прошептала Христина.

Мужественный голос молодого барона возбудил гордость матери, но не успокоил ее относительно опасностей, в какие может вовлечь сына его пылкий характер. Эббо, самый вспыльчивый из обоих братьев, показал в этом случае серьезность и сдержанность, какие можно бы принять за печальное и недовольное настроение духа, если бы к этому не примешивалась его природная приветливость. Надменная гордость, наследованная им от Адлерштейнов, боролась в нем с практическим здравым смыслом, доставшимся ему от мещанской крови матери, и эта борьба делала его задумчивым.

Фридель, менее гордый, совершенно отдался воображению, влекшему его к этому неведомому миру, который ему иногда виделся, как неопределенное мерцание во время разговоров с матерью. Религия, поэзия, любовь к искусству, все это перешло к Фриделю от матери, и созерцание величественных картин горной природы было уже недостаточно для его любознательной души.

Решено было немедленно отправиться в путь, чтобы воспользоваться сопровождением двух служителей мейстера Годфрида. Средства для переезда были очень ограничены; но Эббо не хотел, чтобы посланец поехал объявить, в каком затруднительном положении находятся в замке и возвратился туда с караваном мулов за счет горожанина. Таким образом, Христина поместилась на старой лошади, а сыновья и Гейнц пошли за ней пешком. Выехав из замка ранним майским утром, можно было совершить это путешествие в один день и приехать в сумерки на землю вольного города, где никто не заметил бы наших путников. Христина была в плаще и черном шерстяном платье; шелковый капюшон был завязан под подбородком и слегка развевался вокруг белого чепчика, – костюм этот походил бы на одеяние монахини, если бы на лбу не виднелись темные, мягкие волосы Христины.

Братья пересмотрели тщательно единственное вооружение, остававшееся в замке; хотя оно и могло еще при случае служить, но, при теперешних обстоятельствах, его нельзя было надеть. Молодым баронам пришлось довольствоваться одеждами из голубого сукна, выпряденными, вытканными, выкрашенными и сшитыми в самом замке. Христина сама вышила на них белого орла Адлерштейнов. Шапочки, украшенные орлиными перьями, коротенькие плащи из того же сукна и длинные штиблеты из оленьей кожи дополняли их наряд. У Эббо был отцовский меч, у Фриделя – кинжал и арбалет. Ни одной золотой цепочки, ни одной брошки, ничего, одним словом, не было в костюме матери и сыновей такого, чтобы походило на какое-либо украшение, кроме медальона, всегда отличавшего Эббо от брата и коралловых четок, которые Христина носила на поясе. Собственные драгоценные вещи Христины все были пожертвованы на заупокойные обедни по мужу и отцу. Правда, между вещами фрау Кунегунды нашлись некоторые ценные каменья, но происхождение их было до того подозрительно, что Христина сочла за лучшее употребить их на очистительные подаяния.

«Имея таких сыновей, каких еще сокровищ может пожелать мать?» – думала Христина, когда в первый раз после восемнадцати лет она проехала темное ущелье, куда отец привез ее бедную, плененную голубку, вздыхавшую при мысли о том, когда придется ей вернуться в свое родимое гнездышко. Кто мог бы тогда предсказать ей, что спустя долгое время ей придется снова проезжать через это ущелье с двумя благородными, прекрасными сыновьями, готовыми руководить каждым ее движением, успокаивать ее на каждом опасном шаге?

Несмотря на это, Христина не могла быть совершенно спокойной, видя задумчивость и озабоченность старшего сына. Когда доехали до Спорного Брода и Эббо переезжал границы своих владений, он обернулся и бросил странный взор на замок и на гору, как будто упрекая себя за то, что подвергает опасности независимость своих поместий.

Солнце село, и луна серебрила волны Дуная, когда наши путники увидали веселый город и могли различить его башни и стены, холм, украшенный виноградниками, и на вершине холма небольшую церковь, неоконченный шпиц собора, рисовавшийся как таинственное кружево на перламутровом небе и величественную башню, сторожившую въезд на мост. Растроганная Христина сложила руки, увидав снова эти места, столь дорогие ее воспоминаниям. Лицо Фриделя просветлело, как лицо трубадура, увидавшего наконец вблизи красавицу, которую давно обожал издали, и даже сам Эббо не мог не воскликнуть:

– Да, действительно вид этого города как-то величествен и торжественен!

Ворота были заперты и надо было вести переговоры, прежде чем их отперли и пропустили путешественников на мост, обнесенный высокими перилами, сквозь которые можно было видеть, как река несет свои прозрачные волны. Медленный и усталый шаг старой лошади глухо отдавался посреди ночного безмолвия; в некотором расстоянии слышался звон монастырского колокола, между тем, как через его сотрясение до слуха доносились звуки веселой музыки, и соловей распевал в одном из садов, окаймлявших реку.

– Матушка, это совершенно то, что я видал во сне, – прошептал Фридель, стоя под темными сводами больших ворот башни.

Но что не входило в сновидения Фриделя, так это добродушный голос, раздавшийся вдруг из караульни, находившейся в стене.

– Баронесса Адлерштейнская? Действительно ли это так? Надо раскланяться со своей бывшей подругой детства!

И начальник караула выдвинулся при свете фонарей и светочей, показывая широкое, свежее, цветущее лицо из-под стального шлема.

– Добро пожаловать, баронесса! Добро пожаловать в наш старый город! Как! Вы может быть уже забыли Липпуса Грундта, вашего покорного слугу?

– Мейстер Филипп Грундт! – вскричала Христина. – А как здоровье моей дорогой Регины?

– Она совершенно здорова, баронесса. Она ведет свою торговлю и свое хозяйство как нельзя лучше, также хорошо, как и сам Бартолаус Флейшар. Как она будет довольна показать нам своих десять детей, также как и я своих восьмерых, – продолжал Грундт, идя рядом с ней, – а Барбара… Вы помните Барбару Шмидт, баронесса?..

– Моя дорогая Барбара, как же мне ее не помнить! Она теперь ваша жена?

– Да, так точно, – отвечал он как бы извиняясь, что было несколько комично. – Вы знаете… вы не возвращаетесь… а родители желали этого, и Барбара превосходная хозяйка.

– От души радуюсь, – сказала Христина, желавшая ему дать понять, насколько она со своей стороны одобряла любезного брилльянтщика за то, что он женился на ком ему вздумалось.

Потом, указав рукой на детей, продолжала:

– И я представлю ей своих сыновей.

– А! пешком! – пробормотал Грундт, как бы извиняясь, что не поклонился молодым людям. – Добро пожаловать, господа, – прибавил он с поклоном, который Эббо отдал ему свысока.

– Славные сильные рыцари, в самом деле! Мой Мартин с радостью покажет им примечательности Ульма! Желаю вам доброго вечера, баронесса. Вы найдете всех наших в добром здоровье!

Тут уж Христине не нужно было провожатого; она завернула за угол улицы, на которой кровли домов и высокие птицы бросали длинные тени, и где каждое окно с цветными стеклами, изображающими библейские сцены или легенды духовного содержания, освещаемые огнями, казалось улыбались баронессе, встречая ее.

Наконец, путешественники подъехали к знакомым воротам, и молоток стукнул по двери, уколоченной медными гвоздями. Когда Фридель приподнял на руки мать, чтобы помочь ей слезть с лошади, Христина дрожала всем телом. В эту самую минуту дверь отворилась, и свет осветил своими отблесками белую лошадь и два молодых лица, одно, одушевленное нетерпением, другое с выражением беспокойства. Нечто вроде эхо раздалось по всему дому:

– Приехала! Приехала!

Христина вошла в дом; как во сне прошла через большую нижнюю залу. Когда она осмелилась поднять глаза, то увидала дядю и тетку, спускавшихся с лестницы Христина упала на колена и опустила голову.

– Дитя мое! Возлюбленное дитя мое! – вскричал дядя, поднимая одной рукой племянницу, а другой благословив ее. Неужели это в самом деле ты?

И старик нежно поцеловал ее.

– Добро пожаловать, племянница! – сказала фрау Иоганна, более церемонным тоном. – Я счастлива, что вижу вас здесь.

– Матушка! дорогая матушка! – вскричала Христина, сжимая старуху в своих объятьях, и осыпая ее ласками. – Как часто я мечтала об этой минуте, как мне хотелось показать вам моих детей! Дядюшка, позвольте вам представить моего Эбергарда и моего Фридмунда… О, милая тетушка! не правда ли, мои близнецы здоровые, сильные малые?

И Христина стояла, держа одной рукой руку каждого из сыновей, с гордостью видя, что они целой головой выше ее, а сама она была так молода, худощава, стройна, что ее скорее можно было принять за сестру, чем за мать таких молодцов. Беспокойное выражение, омрачившее чело Эбергарда, рассеялось, и он поклонился довольно ловко и не без грации, хотя все же в этом поклоне было нечто отзывавшееся дикостью горца; но, все-таки, поклон его был менее приветлив, чем поклон его брата. Оба барона были в восторге от того, что не заметили ничего тяжеловато-мещанского, что ожидали найти в мейстере Годфриде, красивая и почтенная голова которого поразила их удивлением. Фридель охотно встал бы на колени, как мать, и попросил бы его благословения, но воздержался, вспомнив, что обещал в этом случае с точностью следовать примеру брата.

– Добро пожаловать, молодые рыцари! – сказал мейстер Годфрид. – Добро пожаловать, как ради вас самих, так и ради вашей матери. Так это твои сыновья, моя маленькая Христина? – прибавил он, улыбаясь. – Уверена ли ты, что я вижу не вдвойне? Пойдем в галерею, там я рассмотрю тебя получше.

И, подав ей церемонно руку, мейстер Годфрид повел племянницу по лестнице, между тем, как Эббо, весьма мало имевший понятия о городских обычаях и ужасно боясь сделать что-либо несовместное с его достоинством, предложил руку тетке, с таким видом, который рассмешил и немного оскорбил добрую женщину.

– Ничто не изменилось! – вскричала Христина. – Совершенно как будто рассталась я с вами только вчера. Добрый дядюшка! Простили ли вы меня? Вы мне велели вернуться, когда моя обязанность будет кончена.

– Мне нужно бы было лучше понимать то, что я говорил, милое дитя мое. Наша обязанность кончается только за гробом. Твоя была тяжелее, чем я тогда думал.

– А! И теперь вы смотрите на меня, как на начатую и недоконченную, – тихо сказала Христина, не скрывая, впрочем, своей материнской гордости.

Богатое убранство дома, стены, обитые обоями, комфортабельная меблировка, лампы, фонари, узорчатое белье, богатая коллекция кувшинов и серебряных стаканов, – все составляло странный контраст с бедной обстановкой в Адлерштейне; но Эббо, решившийся не выказывать удивления, которое могло бы компрометировать его гордость, всячески старался удерживаться от восклицаний изумления и восторга, между тем, как Фриделю очень хотелось бы откровенно высказать свое восхищение. По правде сказать, Эббо заслуживал похвалы, потому что уважение к матери заставляло его быть просто сдержанным, между тем, как он чувствовал себя, как орленок, запертый в птичнике. Христина, с своей стороны, из уважения к сану молодого барона, которого была матерью, согласилась занять за столом почетное место, хотя ей очень хотелось бы сесть по-прежнему у ног своего дяди. Но хотя она и принимала эти почести, каждый ее взгляд, каждое слово доказывали ее уважаемым родственникам, что она была все та же, прежняя Христина.

Действительно, хотя она немало претерпела горестей в жизни, она не была из тех натур, что скоро старятся, и свежесть ее лица была почти такой же, как в девичестве; здоровье Христины, прежде довольно слабое, до того укрепилось от чистого и живительного горного воздуха, что хотя стан ее по-прежнему был тонок и строен, но всякие признаки слабого здоровья исчезли. Выражение лица ее по-прежнему было скромно, только еще более кротости светилось в ее задумчивом взоре.

– Милая Христина, – сказал ее дядя, – ты переменилась совершенно в свою пользу. Ты сделалась настоящей благородной дамой. Сомневаюсь, найдется ли кто лучше тебя при дворе императора.

Эббо, слушая эти слова, извинял мейстеру Годфриду, что он приходился ему дядей.

– Да, когда она будет одета, как прилично баронессе, – прибавила тетка, с удивлением смотря на грубую материю черных рукавов Христины. – Я радуюсь, видя ее в новом костюме. Я очень рада, что высокие, остроконечные чепцы нынче не в моде. Этот чепчик идет к ней гораздо лучше; я вижу, что у нас с ней вкусы по-прежнему одинаковы.

– Моды совеем не переходят через Спорный Брод, – улыбаясь сказала Христина. – Я очень боюсь, что мои сыновья похожи на выходцев из какого-нибудь другого света, в этих платьях, выкроенных мной по образцу тех, что франты носили лет восемнадцать тому назад.

– Вы сами кроили им платья? – вскричала тетка, на этот раз тоном истинного, неподдельного уважения.

– Да, матушка, сама их выпряла, скроила и сшила, – сказал Фридель.

– Лучше невозможно сделать! – вскричала фрау Иоганна. – А, Христина, резьба и книги отца не были для вас бесполезны!

– Я не знаю – уроки кого из вас были мне драгоценнее, – сказала Христина, глядя то на дядю, то на тетку с невыразимой нежностью. – Но отчего вы не говорите ты вашей племяннице, как прежде?

– Молодой барон простит ли нам такую фамильярность? – сказал мейстер Годфрид добродушным и вместе с тем серьезным тоном, потому что ему показалось, будто он заметил нетерпеливое движение со стороны Эббо.

– Верьте мне, мессир, – сказал молодой барон, чья гордость не могла более бороться с уважением, невольно внушаемым ему этим почтенным стариком, – верьте, что мать наша научила нас смотреть на вас, как на самого любящего и лучшего… да, лучшего из отцов, – прибавил Эббо, поколебавшись с минуту.

Фридель преклонил колено, вскричав:

– Эббо говорит правду! Мы долго с нетерпением ждали того дня, когда увидимся с вами! Благословите нас, дорогой дядюшка, как вы благословили нашу мать!

И, увлеченный примером брата, сам Эббо также преклонил колено.

– От всего сердца, милые дети, – сказал мейстер Годфрид с ласковым достоинством, – молю Бога благословить вас и сделать из вас добрых и верных детей, не только для вашей матери, но также и для отечества!

Оба брата склонили одинаково почтительно головы под этим отеческим благословением; но в более сосредоточенном положении Фриделя было что-то такое, что побудило старика положить руку на его голову с большею нежностью, чем на голову Эббо.

Счастливая мать удалилась в свою бывшую девическую комнату, – более счастливая, может быть, чем когда-либо с тех пор, как покинула эту комнату; плача от радости опустилась она на колени перед маленьким аналоем, на котором стояли Распятие и образ святой Христины, украшенный цветами, постепенно возобновляемыми доброй Иоганной.

ГЛАВА XIV

Бал в Троицын день

С тех пор, как Эббо признал мейстера Годфрида своим дядей, он постоянно оказывал любовь к нему и фрау Иоганне, несмотря на то, что его от природы повелительный характер вовлекал его иногда в припадки надменности, отчасти извинительные в молодом бароне, не знающем светских приличий и так ревниво охранявшем свое феодальное достоинство.

На другой день приезда в Ульм, Эббо и Фридель рано утром были уже на ногах, но не ранее старших в семье, которые сами пошли в собор на утреннюю молитву. Оживленный вид улиц был совершенно новым зрелищем для обоих братьев, вообразивших, что это ярмарочный день. Никогда они еще не видали столько ходящих взад и вперед, за исключением разве только праздников св. Фридмунда; и несколько дней прошло до тех пор, пока они перестали удивляться при виде каждого прохожего, как какой-нибудь редкости.

Что же касается собора, братья так часто видели его, можно сказать во сне, сквозь туманные оттенки горизонта, что, вероятно, ничто в мире не могло бы осуществить идею, какую они о нем составили. Фридель признался, что собор не совсем соответствовал его ожиданиям, и что цвет стекол в окнах был не так чист и не так прозрачен, как горные ледяные кристаллы. Впрочем, когда зрение его свыклось с громадным зданием, торжественное величие храма, стройные звуки органа, мелодия Божественных гимнов очаровали воображение Фриделя, и если по временам он удалялся от семейного кружка, то все были уверены, что найдут его в каком-нибудь таинственном углу собора, иногда вместе с Эббо, который испытывал то же очарование, до того было справедливо, что у братьев были одинаковые впечатления. Они во всем походили друг на друга, несмотря, что некоторые черты характера были развиты у одного более, чем у другого.

Мейстер Годфрид убедился в их превосходном знании оглавлений и количества его книг. Братья тотчас же заметили пустоту на полке, где должны были помещаться творения Цицерона, которые дядя прислал Христине. Часто они сидели вместе и читали одну и туже книгу, со всем увлечением молодых людей, привыкших смотреть на науку, как на драгоценное занятие в свободное время, занятие, возбуждающее любознательность ума, и никогда ее не удовлетворяющее вполне.

Молодые бароны были в восторге от того, что могли пользоваться уроками одного странствующего студента, слушавшего в то время курс в Ульмских школах, кроткого и робкого молодого человека; из любви к науке и поощряемый желанием поступать в монашество, он претерпел самую жестокую тиранию студентов последнего курса; когда же дошел сам до этого звания, то был до того мало расположен вымещать это на новичках, что преследователи продолжали смешивать его с последними до тех пор, пока он не нашел убежище у мейстера Годфрида; за это должен был давать уроки молодым бароном. Это убежище, окруженное кроткой атмосферой вежливости и эрудиции, было для бедного Бастиано, как бы предвкушением райских наслаждений после жизни, проведенной им посреди своих жестоких товарищей; иногда он рассказывал об этих товарищах такие вещи, что новые его ученики горячо желали подраться с ними.

С такой же радостью оба брата стали брать уроки музыки и пения. Наконец, они не могли долго сопротивляться желанию употребить в дело инструменты мейстера Годфрида. Эббо начал с того, что просил Фриделя помнить, что работа, бывшая просто приятным времяпрепровождением в замке, может быть в городе занятием, несовместным с их званием. Фридель, по обыкновению, обещал брату пожертвовать своими влечениями. Но на другой же день сам Эббо был в мастерской мейстера Годфрида, и, подивившись работе мастера, вскоре увлекся и взял в руки инструменты, желая показать, что он сам ловкий ученик; однако Фридель имел преимущество над братом, как по тонкости исполнения, так и по оригинальности замысла, и результат был тот, что мейстер Годфрид не мог удержаться, чтобы не изъявить Фриделю сожаления в том, что тот не попадет в корпорацию резчиков.

– О! – вскричал Эббо. – Духовенство, ученые, художники, все его у меня отнимают!

– Как я, по твоему, способен ко всем ремеслам, Эббо? – прервал его Фридель.

– Способен ко всем, но не призван ни к какому, кроме ремесла воина, – отвечал Эббо. – Во всем прочем достаточно знать настолько, чтобы не быть невеждой. Наша карьера, как ты сам знаешь, Фридель, должна быть одна и та же.

Однако Эббо пришел восторг от искусства, с каким Фридель вырезал голубку, выкармливающую двух орлят, – таков был девиз, какой оба брата решили принять.

Когда мать их спросила, что-то временем скажут об этом дамы их сердца, Эббо объявил, что никакая любовь в его сердце не может соперничать с любовью к матери. По правде сказать, кротость Христины придала любви к ней сыновей романтический оттенок, что весьма нравилось мейстеру Годфриду, хотя его достойная жена находила фамильярность отношений детей к матери не согласной с патриархальной дисциплиной, принятой в семействах горожан.

Молодые люди не имели никаких сношений вне семьи дяди; рассудительный мейстер Годфрид желал дать им время попривыкнуть к светским приличиям, чтобы не подвергнуть их опасности подать повод к каким-либо недоразумениям, которые не были бы приятны ни им, ни другим, и мать устраивала так, что посещала и принимала своих старых знакомых только тогда, когда сыновья занимались уроками.

Мейстер Годфрид объявил молодым баронам, что приданое, назначенное племяннице, вверено богатому московскому купцу, торговавшему мехами. Сумма, накопившаяся у этого купца, многим превосходила все суммы, когда-либо приносимые в приданое всеми Адлерштейнскими баронессами. Мейстер Годфрид желал бы еще на некоторое время оставить эту сумму в таких плодотворных руках; но было бы жестоко требовать этого от Эббо, глаза которого блистали, когда мать говорила о поправке замка, реставрации часовни, найме постоянного капеллана, расширении запашки земли и увеличении скота. Эббо с энтузиазмом объявил, что его обожаемая мать превосходила в благоразумии и мудрости даже добрую королеву Берту-прядильщицу. Что касается самого Эббо, первое наслаждение, доставляемое ему туго набитым кошельком, было приобретение нового оружия, пары лошадей и полного богатого вооружения. Приехав в Ульм, он предпочел бы скорее появиться пред сеймом в своем простом костюме из сукна, вытканного в замке, чем наряженным в парчу, приобретенную на деньги горожанина. Но когда Эббо полюбил мейстера Годфрида, как дядю, то стал смотреть на приданое Христины, как на семейную собственность. Велика была радость молодого барона, когда он приобрел великолепного коня, но не менее он радовался и тому, что у матери будет бархатное платье. В этом отношении он совершенно сходился с фрау Иоганной; хотя по своему званию горожанки не позволено было ей самой носить бархат и жемчуг, но для нее было истинным праздником нарядить в них племянницу в тот день, когда та будет принимать сэра Казимира Адлерштейн-Вильдшлосского. Казимир лишился супруги через несколько лет после брака; из нескольких детей у него осталась только маленькая дочь, которую он поместил в Ульме в монастырь, где настоятельницей была сестра матери ребенка. Владения барона были невдалеке, за Дунаем, и его ждали в Ульм, куда он должен был приехать ранее императора. Барон главным образом пребывал в Нидерландах с королем Римским, и возвратился в Германию только тогда, когда Фландрские Штаты, отказавшие Максимилиану в регентстве, лишили этого государя опеки над его детьми.

Троицын день послужил для Христины случаем появиться в первый раз в своем богатом одеянии, и никогда одеванье невесты не совершалась с большей заботливостью, как одевание вдовы последнего барона Адлерштейнского, один из ее сыновей держал зеркало, а другой подавал свое мнение между тем, как тетка надевала на нее чепчик, украшенный жемчугами и длинным белым покрывалом, развевавшимся по роскошным складкам бархатного платья. Близнецы, любуясь на мать, почти забыли о своих собственных великолепных костюмах, надетых ими в первый раз. Фридель был только немного недоволен тем, что его меч был гораздо лучше шпаги Эббо; но у Эббо был отцовский меч, и он ни за что не хотел расстаться с ним, несмотря на потерянные ножны и покривившуюся рукоять.

Звон колокола был для города сигналом к торжеству. Гирлянды цветов украшали все окна, богатые обои покрывали стены собора и мощи были выставлены в раках изящной работы. Маленькие птички с крошечными сухариками, привязанными к лапкам, впущены были в церковь, как наивная эмблема праздника. Священники надели свои лучшие ризы, и духовная музыка звучала вдоль величавых приделов священного здания.

Нищие очевидно считали Троицын день за день жатвы для бедных, потому что толпились массами вокруг входов храма. Когда баронесса Адлерштейнская вышла из церкви, опираясь на руку Эббо и сопровождаемая Фриделем, на них обратила внимание какая-то женщина, оливковый цвет лица которой казался еще темнее из-под платка с красными и желтыми полосами, удерживавшими ее черные волосы. Женщина эта протянула руку, увешанную кольцами, и сказала:

– Милостыньку, Христа ради! Госпожа и молодые господа не хотят знать, что судьба предназначила им?

– Мы не заботимся о будущем: благодарю тебя, – сказала Христина, видя удивление своих сыновей при этом предложении, – они никогда еще не видывали цыганок.

– А я могла бы сказать вам многое, барыня, – продолжала цыганка, загораживая им дорогу. – Я знаю, некто здесь находящийся отдал бы все на свете, чтобы узнать, украсятся ли когда-нибудь эти белокурые волосы, покрывавшиеся покрывалом вдовы прежде чем на них надели чепчик матроны – украсятся ли они снова этим чепчиком!

Эббо сделал нетерпеливое движение.

– Пойдем, Эббо, – сказала ему мать, сжав ему руку. – Не обращай внимания на эту бедную женщину; это цыганка.

– Но как же она знает ваше прошлое, матушка? – спросил изумленный Фридель.

– Ей это было очень нетрудно узнать на наших праздниках св. Фридмунда… – начала Христина.

В эту самую минуту раздавшийся голос мейстера Годфрида заставил Христину умерить шаги.

– Госпожа баронесса, молодые бароны, не идите так скоро. Вот ваш благородный кузен.

Красивый кавалер, богато одетый, подошел к ним, сняв шляпу, украшенную орлиным пером. Когда Христина низко ему присела, он склонил одно колено и почтительно поцеловал ее руку.

– Привет вам, баронесса, – сказал он, – увидав вас в церкви, я был уверен, что знал вас прежде.

– Вы делаете мне слишком много чести, барон, – отвечала Христина покраснев.

– Кто раз вас видел, тот не может забыть вас, – отвечал сэр Казимир. – И действительно, если бы не рост моих крестников, я никак не подумал бы, что мы виделись с вами так давно.

И, со свойственной древней Германии бесцеремонностью, сэр Казимир расцеловал своих крестников посреди улицы; затем, сняв перчатку, предложил руку, или, лучше сказать, кончик своих пальцев баронессе Христине, чтобы провести ее до дома.

Мейстер Сорель пригласил барона на парадный обед, который давал по случаю праздника и на котором должны были участвовать многие из знатных лиц города Ульма с женами, – все давнишние знакомые семейства Сореля. Эббо, решившийся держать всех этих людей на известном расстоянии, но вместе с тем быть с ними вежливым, – был очень удивлен, увидав, что кузен его Вильдшлосс обращался со своими собеседниками, низшими по званию, как с равными, и такое снисхождение казалось этим тщеславным горожанам совершенно естественным. Но несмотря на то, Эббо заметил, что подобная фамильярность никак не уничтожала всей глубины отделявшей их демаркационной линии. Как человек, мало знакомый со светскими обычаями, сам Эббо все же держал себя с такой холодной сдержанностью, что напомнил сэру Казимиру анниян, которых тот встречал при дворе Марии Бургундской.

После обеда в галерее расставлен был оркестр музыки. Мейстер Годфрид подошел к старшему из своих племянников:

– Эббо, – сказал он, – ты должен открыть бал с супругой председателя совета, Ульриха Бюргера.

Эббо извинился и просил дядю избавить его от этой обязанности.

– А! – сказал старый резчик с видимым неудовольствием. – Пример твоего кузена Вильдшлосса мог бы, однако, показать тебе, что от этого нисколько не может пострадать твое достоинство.

– Дядюшка, – сказал поспешно Фридель, смотря на мейстера Годфрида с застенчивым видом, где в одно и тоже время изображались веселость и смущение, – вы ошибаетесь относительно повода к отказу Эббо. Ведь мы ни что иное, как дикие горцы. Мы никогда не танцевали прежде; разве только иногда по зимним вечерам с матерью.

Такое объяснение нисколько не убивало замешательства мейстера Годфрида. В те времена были очень щекотливы по отношению к церемониалу. Прошло не более семи лет с тех пор, как барон Браунштейнский послал вызов целому городу Франкфурту, за то, что одна молодая девушка отказалась танцевать с одним из его кузенов, хотя частная месть и вызовы объявлены были незаконными, так что город Ульм сильно мог бы быть обижен оскорблением, нанесенным жене председателя молодым бароном Адлерштейнским. К счастью, всех выручил барон Адлерштейн-Вильдшлосский.

– Господин бургомистр, – сказал он, – позвольте мне открыть бал с вашей племянницей. По собственному вашему показанию, – прибавил он, улыбаясь молодым людям, – она умеет танцевать. Когда вы увидите, как мы танцуем, вы можете точно также протанцевать с президентшей.

Христина с удовольствием уступила бы своего кавалера молодой президентше, но, боясь обидеть дядю и тетку, согласилась танцевать с сэром Казимиром один из тех серьезных танцев, воспроизведенных в позднейшее время менуэтом, и мерное движение которого могло выказать в весьма выгодном свете скромную грацию Христины.

Фридель сказал на ухо брату:

– Не правда ли, как хорошо смотреть на мать; она скользит, как белое облачко, гонимое легким ветром? А наш прекрасный кузен, он тут, как величественный олень на охоте.

– Или лучше сказать, как дерзкий павлин! – сказал Эббо.

– Мне кажется, – сказал Фридель, не обращая внимания на эту выходку, – что кузен был прав: одного урока достаточно, чтобы уметь танцевать также хорошо, как он сам.

– Ну, – сказал Эббо, – если это тебе так кажется, уступаю тебе свое место.

– Нет, лучше бы идти тебе самому.

– А почем узнают, кто из нас двух будет танцевать? – отвечал Эббо.

Фридель выступил вперед, пригласил молодую президентшу, – и действительно, никто не заметил подмены, кроме Христины и мейстера Годфрида.

ГЛАВА XV

Орлята в городе

Сир Казимир помещался в соседней гостинице, но большую часть времени проводил со своими кузенами и всячески старался, чтоб они сошлись с его молодым всадником, графом Ридигером. Однако критические замечания, какие позволили себе рыцарь и всадник относительно их искусства в воинственных упражнениях, сильно обидели Эббо. По правде сказать у молодых баронов Адлерштейнских не было другого учителя этого дела, кроме свирепого ландскнехта Гейнца, и Фридель совершенно справедливо говорил, что им обоим нужно было бы родиться совершеннейшими паладинами, чтобы иметь возможность соперничать с рыцарями и всадниками, воспитавшимися посреди ристалищ и турниров.

– Пусть нас испытают, – говорил Эббо, – тогда увидят, что дикие горцы, как нас называют, умеют наносить такие же сильные удары, как и придворные неженки!

– Что удары наши будут не менее сильны, пожалуй, я согласен; но чтобы они были также искусны и ловки, – сомневаюсь, – отвечал Фридель, более скромный, чем его старший брат. – Я слышал, воины говорили, что я всегда правлю лошадью так, как будто она поднимается на гору или спускается в пропасть, намедни мейстер Шмидт вошел в свою лавку, пожимая плечами, и говорил, что мы перекликаемся друг с другом по городу, как будто Ульм ничто иное, как гора, населенная ланями.

– Ты слышал это и не наказал его за такую дерзость?! – вскричал Эббо.

– Да как же я мог это сделать? – отвечал Фридель, смеясь. – Ведь действительно эхо отвечало мне, как будто твои губы, на призыв, посланный тебе через торговую площадь. Я мог только посмеяться на замечания Шмидта вместе с Ридигером.

– Ничто бы не доставило мне, за исключением возвращения на нашу гору, такого удовольствия, как заставить этого Ридигера глотать пыль на турнире, – сказал Эббо.

Но так как Ридигер был четырьмя годами старше Эббо, то это единоборство всегда имело противоположные результаты. Тут только молодые бароны уразумели, что умение владеть оружием не было прирожденным дарованием, и что если они желали иметь успех в серьезных встречах, им необходимо было упражняться на арене, иначе они могли получить уроки еще суровее, чем на бале.

Лук был единственное оружие, которым оба брата владели в совершенстве; но так как стрельбище было одно из любимых упражнений горожан, то подобного рода искусство было не так исключительно, как оно прежде показалось Эббо. Пищаль была для баронов нововведением, и они презирали ее, как оружие горожан, несмотря на уверения сира Казимира, говорившего им, что огнестрельные оружия служили предметом изучения и любопытства для короля римлян.

Одно уже имя этого высокого лица не нравилось молодому барону Адлерштейнскому, как потому, что король римлян был для Вильдшлосса образцом рыцарских совершенств, так еще более потому, что имя это напоминало Эббо о подчинении, которое от него требовалось. Когда сир Казимир заговорил с ним о необходимости принять присягу, молодой барон сухо отвечал:

– Этот вопрос, мессир, требует еще обсуждения.

– Настоящий вопрос, милый крестничек, в том, желаете ли вы видеть ваш замок разрушенным, или нет? – сказал Вильдшлосс шутливым тоном, заставившим Эббо нахмурить брови.

– Этого еще никогда не случалось с Адлерштейном! – гордо сказал Эббо. – Да… потому что со времени Гогенштауфенов в империи не было ни справедливости, ни единства. Но времена переменились, молодой человек, и в течение десяти лет до сорока таких замков, как ваш, разрушены Швабской ногой или раздавлены, как ореховые скорлупки.

– Скорлупа Адлерштейна показалась, однако, им слишком крепкой. Они никогда не осмеливались нападать на наш замок.

– А знаете ли отчего, мой юный барон? Оттого, что я представил императору и графу Вюртембергскому, что было бы мало славы и выгоды от нападения на скалу, обитаемую только женщинами и детьми, и что я, имеющий честь быть вашим наследником, предпочитаю видеть замок в целости и под покровительством империи до тех пор, пока мир не будет нарушен. Кроме того, я прибавил (позвольте мне вас об этом уведомить), что когда вы достигнете совершеннолетия, то исполните намерение, в виду которого ваш отец и дед выехали в последний раз из замка.

– Так стало, мы были покровительствуемы империей во все это время? – сказал Фридель, между тем как Эббо молчал надувшись.

– Совершенно справедливо. И если бы вы честно и по своей воле не освободили генуэзского купца, Адлерштейну привелось бы провести тяжелый денек.

– Да, но только в таком случае, если бы Адлерштейн был взят! – сказал Эббо с торжествующим видом.

– Бабушка ваша полагала, что это вещь невозможная, – отвечал сэр Казимир своим ироническим тоном. – Действительно, осада Адлерштейна была бы не легкая; но лига насчитывает у себя 1500 лошадей и 5000 воинов, и, при содействии Шлангенвальда, вас непременно вынудили бы сдаться от голода.

Эббо был бы и после этих слов не прочь померяться с лигой, но Фридель спросил, к чему будет их обязывать присяга на подданство?

– Только к тому, чтобы помогать императору вашим мечом, вашими советами, как на поле битвы, так и на сейме. Этим способом вы приобретете славу и почести такие, каких никогда не получите, перенося неправедно всякую добычу в ваше орлиное гнездо.

– Можно сохранить свою независимость, не прибегая к грабежу, – холодно сказал Эббо.

– Как бы не так, молодой человек! Слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы волк мог жить, не ходя на добычу? А если бы он и попробовал пожить без этого, поверили ли бы ему?

– Во всяком случае, – сказал Фридель, – разве настоящее положение дел не должно существовать до нашего совершеннолетия? Я полагаю, Швабская лига ничего не предпримет против несовершеннолетних, если только мы не нарушим мира?

– Может быть; и я сделаю все от меня зависящее, чтобы дать молодому барону время освободиться от идей, внушенных ему бабушкой. Если Шлангенвальд не вмешается в дело, вашему брату представится еще пять лет на решение вопроса: может ли Адлерштейн бороться с целой Германией?

– Барон Казимир Адлерштейн-Вильдшлосский! – торжественно сказал Эббо. – Угрозы на меня не действуют. Если я подчинюсь, то только тогда, когда убежусь в справедливости такой меры; в противном же случае, мы с братом предпочтем схоронить себя под развалинами нашего замка, как его последние свободные властители!

– О! – сказал задорный сэр Казимир. – Ведь такие похороны очень страшны, когда пробьет решительный час! К счастью, мы далеки еще от этого.

Эббо говорил Фриделю, что в течение этих пяти лет много еще перемен может случиться: империя может разрушиться, или возникнет крестовый поход против неверных, может быть война в Италии; одним словом – может представиться какой-нибудь случай доказать сейму, какую помощь в состоянии ему принести содействие свободного барона, если он и не подчинился ради удовлетворения ненасытного властолюбия Австрийской династии. Если бы только была возможность отделаться от Вильдшлосса! Но, напротив, тот делался с каждым днем дружелюбнее, принимая почти отеческий тон. Впрочем, что же тут удивительного, говорил сам себе Эббо, – мать и дядя принимают барона с таким удовольствием, так благодарят его за дерзкое вмешательство, и сам Фридель соглашается с ним и считает его советы такими разумными.

Сэр Казимир просил позволения привести свою дочь, Теклу, из монастыря, и представить ее баронессе Адлерштейнской. Текла была прелестная пятилетняя девочка, с золотистыми волосами, с маленьким крестом на шее. Она ничего не видала вне стен своего монастыря. Когда отец взял девочку от послушницы и на руках принес ее в галерею, где сидели мейстер Годфрид в пунсовой куртке, с большой цепью и медалью, фрау Иоганна в темно-зеленом платье с фиолетовыми полосками, баронесса Христина в черном вышитом серебром, и оба молодые барона, одетые в свои блестящие кольчуги, потому что отправлялись на турнир, – девочка со страхом отвернулась, начала бороться со своим отцом, которого едва знала, и с громким криком звала сестру Гретель, оставшуюся внизу лестницы; та, услыхав ее крик, тотчас прибежала.

Все попытки заставить Теклу поднять голову, оказались бесполезными. Тщетно сир Казимир изъявлял свое неудовольствие, тщетно фрау Иоганна предлагала малютке разные лакомства, вдруг кроткий голос Христины несколько успокоил девочку: она приподняла головку и встретила взгляд улыбавшегося ей Фриделя; удивившись сначала, она сама улыбнулась. Фридель протянул малютке руки; она далась ему, но с любопытством начала гладить щеки молодого человека.

– У вас нет крыльев! – сказала ему девочка. – Кто вы, св. Георгий или Михаил Архангел?

– Ни тот, ни другой, милочка; я просто твой кузен, Фридель Адлерштейн, а это мой брат, Эббо.

Эббо не мог противостоять прелестной грации ребенка: он снял перчатку и стал ласкать шелковистые кудри малютки. Лед растаял, и оба брата обласкали свою маленькую кузину. Когда молодой граф Ридигер пришел за ними, Фридель передал Теклу на руки Христине, и девочка просидела на коленях баронессы до вечера.

Когда возвратились молодые бароны, малютка очень обрадовалась и согласилась отправиться сновав монастырь лишь тогда, когда кузены обещали навестить ее после с матерью. Сир Казимир сказал Христине:

– Еще сегодня утром моя маленькая Текла хотела сделаться монахиней. Мне кажется, вы сильно поколебали ее решение, и я уверен, что не мать-игуменья заставит мою дочь забыть, что она сирота.

ГЛАВА XVI

Двуглавый орел

Однажды, в летний вечер, когда молодые люди упражнялись на арене в стрелянии птиц, игры их были внезапно прерваны послом от градоначальника. Оказалось, что прибыл курьер с известием, что императорский поезд будет через день в Ульме.

На следующее утро, город Ульм принял совершенно иной вид. Арена была усыпана свежим песком, окна домов украшены богатыми коврами; фонтан на торговой площади лил волнами пенистое рейнское вино; весь город, одним словом, готовился сделать императору великолепный прием.

Эббо неподвижно и молча стоял посреди всего этого движения, и ощущал волнение, столь обыкновенное у молодых людей, которое заставляет их увеличивать собственное значение. Ему казалось, что император и король римлян только и едут в Ульм затем, чтобы похитить у него, Эббо, его независимость, и что взоры целой Германии были устремлены на него, и наслаждались его унижением.

– Смотрите! – вдруг вскричал Фридель. – Что-то такое шевелится между резьбой соборной колокольни! Человек это или птица?

– Птица! Какой вздор! – сказал Эббо. – Ты бы не мог разглядеть птицу отсюда, разве только орла. Должно быть хотят водрузить на колокольне знамя.

– Однако это вовсе не в обычаях города, – сказал сэр Казимир.

– А, вижу, – перебил Эббо. – Да, должно быть это большой смельчак.

– Мы поднимались только до платформы, что около балкона; но выше нет для ноги никакой опоры, – сказал Фридель. – Может быть это каменщик. Но смотри, он все поднимается выше и выше.

– Каменщик! – повторил Эббо. – Нет, этот сильный лазальщик не может быть никто иной, как охотник за ланями. Как ты думаешь, Фридель, это восшествие опаснее влезания на Красное Гнездо?

– Да, конечно. Громадная пустота, в какую устремляется взор с этой высоты должна произвести головокружение. Чтобы решиться на такой подвиг, нужно иметь…

– Иметь что, кузен? – спросил Вильдшлосс.

– Цель более серьезную, чем преследование лани, – отвечал Фридель. – Это ужасно!

– Опять мы побиты! – проворчал Эббо. – И кто мог бы подумать, что побиты горожанином. Кто же это может быть?

– Смотри, смотри же, – вскричал Фридель. – Да помогут ему Святые угодники! Он теперь на самой узкой перекладине. Только половина ноги может опираться…

– Да поможет ему св. мученица Варвара! – сказал Эббо. – Боже! перекладина сломалась…

– О, небо! – вскричал Вильдшлосс, на лице которого изобразилось отчаяние, незамеченное молодыми людьми, пока Фридель закрыл глаза руками, а Эббо измерял взглядом триста восемьдесят футов, которые должен был пролететь, в случае падения, смелый искатель приключений. Затем, подняв голову, Эббо вскричал.

– Я его вижу, вижу! Слава св. Варваре! Он стал! Он ухватился за перекладину.

– Где он? Где он? Покажите мне, – вскричал Вильдшлосс, схватив Эббо за руку.

– Вон там, совсем вверху, он висит на перекладине и ищет точку опоры для ног.

– Я ничего не могу видеть… мой взгляд мутится! – сказал Вильдшлосс. – Милосердый Боже! неужели это еще новый вызов, брошенный Провиденью? Как он теперь выпутается. Эббо?

– Он спускается на другую перекладину. Он уже почти спасен; по крайней мере, я так полагаю, потому что он мог сохранить хладнокровие при подобном потрясении.

– Ну! – сказал Фридель. – Он уже на нижней платформе, близ которой начинается лестница. Разве вы его знаете, кузен? Кто он такой?

– Может быть какой-нибудь венецианский акробат, – сказал Вильдшлосс. – А если нет, то я знаю одного только человека, способного рискнуть на такое опасное дело.

– Кто бы он ни был, – сказал Эббо, – это самый смелый человек, какого я когда-либо видел! Но кто же это такой, сэр Казимир, если вы его знаете?

– Орел более высшего полета чем мы, – сказал Вильдшлосс. – Но пойдем, мы дойдем до собора именно вовремя, чтобы встретить его внизу лестницы, и увидишь на кого он похож.

Действительно, едва они дошли до собора, как маленькая дверь башни отворилась, и в ней показался высокого роста рыцарь, одетый в короткий испанский плащ, воротник которого мог подниматься как угодно, так что мог скрывать лицо носившего его. Рыцарь быстро оглянулся вокруг и хотел уже поднять воротник, как вдруг, увидев сэра Казимира, вскричал, протягивал ему обе руки:

– А, Адлерштейн! Добро пожаловать! Я ожидал, что встречу тебя в Ульме! Надень шляпу, без церемонии. Я еще не приехал. Я в Страсбурге с императором и эрцгерцогом, и буду здесь только тогда, когда мы совершим торжественный въезд. Нужно дать время добрым гражданам украсить город, приготовить речи и оседлать мулов.

– Счастливо еще, что их речи не будут надгробными речами над вашим высочеством, – отвечал сэр Казимир.

– А! ты видел меня там наверху? Я находился еще в больших опасностях посреди Тирольских гор. Снег не такая твердая опора для ног, как каменные виноградные листья.

– Где квартируете, ваше высочество? – спросил Вильдшлосс.

– Я сейчас же уезжаю и рассчитываю встретить отца и моего сына вовремя, чтобы занять место в торжественном въезде. Мне надоело слушать речи; кроме того, эти гордые богачи, фламандцы, сделали из моего бедного Филиппа такого франтика, что мне стыдно было на него смотреть и слушать его французский говор, и я поехал вперед, желая спокойно насладиться зрелищем этого грандиозного собора, прежде чем его украсят праздничными уборами.

– И ваше высочество нашли возможность забраться туда, куда за вами никто не мог бы следовать.

– Да не думаю, чтобы приор мог когда-либо полюбоваться видом, какой открывается сверху, – смеясь сказал его высочество. – Но где ты достал себе таких пажей, Адлерштейн? Мне очень бы хотелось так хорошо подобрать ищеек моей своры.

– Это не пажи, ваше высочество, но старшие в моем роде. Позвольте представить вашему высочеству барона Адлерштейнского.

– Ты сам не можешь отличить их одного от другого! – сказал Максимилиан, когда Фридмунд попятился и вытолкнул вперед Эбергарда.

Братья готовились снять шляпы и преклонить колена, но Максимилиан остановил их.

– Нет, нет, бароны, я вовсе не буду вам благодарен, если вы заставите обратить на меня общее внимание. Довольно, остальное поберегите для императора Фрица.

Затем, дружески взяв за руку сэра Казимира, он пошел своей дорогой, говоря:

– Теперь я припоминаю; ты располагал вступить во владение наследством старого барона Спорного Брода, когда был заменен двумя близнецами, родившимися от брака с вассалкой.

– Извините, ваше высочество: родившихся от брака с девушкой из семейства горожанина, прекрасной и добродетельной, сумевшей, несмотря на все препятствия, воспитать двух молодых баронов в лучших правилах.

– А! в самом деле! – сказал король. И, обращаясь к близнецам, спросил: – Решились ли вы отказаться от грабежа и пойти со мной в крестовый поход на неверных?

– С таким предводителем мы пойдем всюду! – вскричал Эббо, как наэлектризованный.

– Как! И даже туда, наверх? – улыбаясь сказал Максимилиан. – Но у тебя совершенно вид охотника за ланями!

– Фридель поднимался на Красное Гнездо! – вскричал Эббо.

– Что это такое – Красное Гнездо? – спросил весело король.

– Это скала, возвышающаяся над нашим замком, – скромно отвечал Фридель.

– Никто, кроме Фриделя, никогда не мог подняться на эту скалу, – начал Эббо, заметив, что король интересуется этим. – Но брат увидал, что орел уносит в когтях козленка одной бедной вдовы, это придало Фриделю крылья; после мы никак не могли отыскать тропинки, по которой он поднимался. Вот одно из принесенных им оттуда перьев, – и Эббо вынул перо из своей шляпы.

– Тебе следовало бы прибавить, – перебил Фридель, – что войдя на вершину горы, я вероятно провел бы там всю ночь, если бы ты не пришел ко мне на помощь.

– Мы хорошо знаем, что это такое, – сказал король. – Нам случалось висеть между небом и землей. Раз для меня выставили даже Святое причастие, чтобы мой последний взгляд был устремлен на него, когда мои люди думали, что я погибну на горе. Адлерштейн говорит, вы – Скала над Браунвассером? Когда-нибудь вы покажете мне все это, и посмотрим, можем ли мы еще раз увидать орлят ваших кузенов. Я конечно увижу вас завтра при дворе моего отца! – прибавил король милостиво.

Эббо поклонился в знак подтверждения.

– Ну! Видишь, Вильдшлосс? – сказал король, когда молодые люди удалились. – Будешь ли еще меня осуждать за смелость? Политика моя на одинаковой высоте с этим шпицем; в четверть часа я сделал верного подданного из барона-грабителя!

– Я надеюсь, что эта политика заручила вам верное сердце, – сказал Вильдшлосс. – Что же касается до любви к грабежу, молодой барон был уже от него отучен благоразумным воспитанием матери.

– Сколько лет этим молодым людям?

– Шестнадцать.

– Вот что жизнь в горах делает из молодежи! – вскричал Максимилиан. – Зачем эти проклятые фламандцы не дали мне воспитать эрцгерцога, как мне хотелось, вместо того, чтобы квасить его в своих болотах!

Во время этой речи, Эббо и Фридель возвращались домой под влиянием той восторженности, какую испытывает наивное юношество, когда в первый раз соприкасается с сильным характером.

Действительно, нельзя не сознаться, что Максимилиан, как по личным качествам, так и по рождению был воистину «король между людьми». В то время, о котором мы говорим, ему было тридцать два года. Высокий рост и внушительный вид свидетельствовали о силе и деятельности. На портретах Максимилиана бросаются в глаза белокурые волосы, орлиный нос и губа, которая все более и более выдающаяся у потомков Максимилиана, составляет характерную черту государей Австрийского дома. Честолюбие Максимилиана, особенно, в этот период его жизни, было достойно последнего из рыцарей и первого из христианских государей. Если счастье не всегда ему благоприятствовало, если слава его не соответствовала его высоким замыслам, причину этого должно приписать главным образом тому, что необыкновенные дарования вскружили самому ему голову. Самый противоречивый блеск этих дарований, до того ослепляет людей, обладающих ими, что мешает спокойствию, необходимому для достижения цели, и заставляет их бросать неоконченным одно намерение и тотчас браться за другое. Поэтому-то Максимилиан играет в истории гораздо меньшую роль, чем его внук Карл V, несмотря на то, что дед превосходил последнего блестящими качествами, но ему не доставало одного только качества, к несчастью самого полезного из всех, – силы характера. Максимилиана строго осуждали те, которые смотрели только на его изменчивую, нетвердую внешнюю политику, в особенности по отношению к Италии, этой вечной приманки, столь роковой для Австрии. Но Германия не может забыть, что сделал для нее Максимилиан, картина того, чем она была до него, и чем сделалась впоследствии, при наследниках его внука, – должна бы заставить историю относиться снисходительнее к царствованию Максимилиана, как германского государя. Со времени кончины Фридриха II, титул императора был только как бы насмешкой над тем, кто его носил. За полным отсутствием какой бы то ни было помощи со стороны правосудия, каждый мог вести войну, с кем ему было угодно, стоило только послать вызов. Право сильного было в их времена единственным кодексом, и, за исключением вольных городов, положение целой Германии было кажется еще печальнее, чем положение Шотландии со времени Роберта Брюса до соединения королевств. В царствование Максимилиана право частной мести было уничтожено, грабительствующие бароны усмирены, Германия сделалась первенствующей державой в Европе, и перестала быть центром раздоров и неустройства. Карл V никак не был бы величайшим государем своего времени, если бы наследовал человеку обыкновенному, а не такому смелому и искусному реформатору, каким был этот Максимилиан, кого народные предания изображают нам, как коронованного Дон-Кихота.

В то время, когда Максимилиан появился в нашем рассказе, он еще не подал никакого повода к укорам тех, что впоследствии обвиняли его в слабости, в непостоянстве и недобросовестности. Тогда по справедливости полагали, что только его отец служит препятствием в осуществлении благородных намерений принца по отношению к водворению мира и порядка в Империи и общего крестового похода на турок, возрастающее могущество которых было тогда самой страшной опасностью, грозившей христианству. Имя Максимилиана часто было на языках горожан, между которыми он пользовался большой популярностью, не только за свою добродушную простоту, но и за то еще, что благодаря своим артистическим наклонностям, принц любил общество горожан более, чем общество грубого и необразованного дворянства.

Эббо так часто слыхал о короле римлян, что был совершенно готов ненавидеть его, как природного врага своей феодальной независимости. Но легко воспламеняемый энтузиазм и рыцарские наклонности молодого барона должны были естественным образом победить его предубеждения и подчинить обаянию, производимому воинственным видом и игривой обходительностью короля. В продолжении целого вечера молодой барон говорил о принце еще с большей восторженностью, чем Фридель. Оба брата не могли заснуть всю ночь в ожидании следующего дня, когда они увидят Максимилиана во всем блеске императорского величия.

Одетые в богатые костюмы, верхом на гнедых конях, Адлерштейнские близнецы справедливо могли привести в восторг свою мать, когда отправились навстречу императорскому поезду; в церемонии должен был фигурировать и мейстер Сорель, украшенный знаками своей муниципальной должности.

Баронесса Адлерштейнская в бархатном платье и чепце, окаймленном жемчугом, заняла место с теткой на балконе, обитом коврами; между ними была маленькая Текла, порученная им отцом. Колокола со всех церквей оглашали город своим звоном, и звуки веселой музыки доносились ветром до слуха сидевших на балконе. Во главе поезда шли сильные, рослые ландскнехты, городская стража, вооруженная аркебузами или алебардами, в шлемах из блестящей стали и в куртках из буйволовой кожи; за ними шли корпорации или разные цехи ремесленников, каждый сопровождался своим символическим знаменем: котел котельщиков, чулок шапочников, шлем оружейников, блюда брадобреев, сапог сапожников, и даже колбаса колбасников.

Первые ряды каждой корпорации состояли из учеников, здоровых молодых ребят; под их синими шапочками виднелись обильные белокурые волосы тевтонской расы; в руках у каждого была палка, а за поясом нож. Во втором ряду шли рабочие или подмастерья, одетые в буйволовые куртки и вооруженные алебардами или арбалетами. После, люди были всех возрастов, начиная от двадцати двух лет до шестидесяти, собравшиеся из всех частей Германии. Следовавшие мастера были далеко не так многочисленны: то были большей частью серьезные люди, в длинных парадных платьях, с золотой цепью на шее; важное выражение лиц внушало почтение, более еще чем костюмы. Университеты имели здесь своих представителей в лице профессоров и студентов, – студенты, развязная походка и смелые физиономии которых сами собой выказывали недостаток дисциплины, – представляли сильный контраст с длинными мантиями и торжественной походкой профессоров и почетных лиц учащейся корпорации.

Не забудем также членов магистратуры, бургомистров каждой корпорации и самого префекта города Ульма, столь же полномочного в своем вольном городе, как даже в Генуе или Венеции, и даже может быть еще более в силу своей неоспоримой власти. В этой последней группе находился и мейстер Годфрид; он добродушно улыбнулся сидящим на балконе жене и племяннице.

Вскоре послышался звон оружия и конское ржание; вокруг многочисленных знамен, изображавших геральдические эмблемы, ехали все окрестные сеньоры, затем, с еще более оглушительным шумом, появился отряд молодых дворян с веселыми, цветущими лицами в шапочках, украшенных перьями и в ярких плащах. Фрау Иоганне и благородной баронессе Адлерштейнской поклонились молодой граф Ридигер и близнецы бароны; черные глаза и волосы близнецов, их стройный и тонкий стан резко отличали их ото всей белокурой немецкой молодежи. Здесь, собственно говоря, зрелище окончилось уже для Христины, она была совершенно согласна с фрау Иоганной, говорившей, что ни один из молодых дворян в наличности не мог выдержать сравнения с адлерштейнскими близнецами. Но баронесса не могла еще не обратить внимания на короля римлян, которым так восторгались ее сыновья. В это время маленькая Текла радостно закричала, увидев своего отца, грациозно управлявшего великолепным конем: сэр Казимир отечески улыбнулся дочери и поклонился баронессе так низко и почтительно, что поклон этот был замечен двумя главными лицами той группы, где находился сэр Казимир.

То был, во-первых, старик, худой и морщинистый, сидевший верхом на серой лошади; он отдавал поклон толпе с видом монарха, кому благородная вежливость была прирожденна. По правую руку старика, в черном бархатном плаще ехал Максимилиан, на его долю немало доставалось из толпы приветственных кликов. Благодаря сэру Казимиру на Христину обратились взоры императора и короля; баронесса покраснела; смущение помешало ей самой разглядеть принца, возбудившего многоречивое удивление фрау Иоганны, молодой властитель Нидерландов был одарен всеми внешними прелестями; недоставало только ему того гордого выражения, каким отличалась физиономия его отца.

Поезд заключался рейтарами императорских телохранителей, на которых граждане смотрели не слишком доброжелательно. Церемония, характера более или менее мифологического останавливала каждоминутно императорский поезд; и прошло более двух часов прежде, чем возвратились молодые бароны в восторге от всего, что видели, и не чувствуя усталости. Эббо восторгался еще более брата; ему показалось, что он уловил устремленный на него благосклонный взгляд императора.

Молодой барон должен был переодеться, чтобы идти на обед, приготовленный в большой зале ратуши. Так как там для гостей было мало места, то мейстер Сорель решил, что Фридель не будет внесен в список приглашенных. Фридель примирился с этим решением гораздо легче брата; кроме того, что Эббо принимал к сердцу малейшую несправедливость, оказанную Фриделю, он сознавал еще, что для его гордой застенчивости необходима поддержка брата.

Эббо возвратился с обеда, еще более восхищенный.

– Император, – сказал он, – был очень милостив. Король меня сейчас узнал и спрашивал о тебе, Фридель, говоря, что ни один из нас не должен никуда ходить без другого. Но завтра ты отправишься со мной: нас посвятят в рыцари.

– Так скоро! – вскричал Фридель, и взор его оживился.

– Да; король сказал было, что мы можем еще подождать до тех пор, пока заслужим шпоры, но император отвечал, что я могу стать в ряды рыцарей; я его поблагодарил; ты должен также разделить со мной эту честь.

– Император не такой человек, чтобы отказаться от суммы, платимой обыкновенно поступающими в рыцари, – сказал сэр Казимир. – Король хотел вас освободить от такой платы и вооружить вас на свой счет, когда будете сражаться под знаменами Империи. Но император изъявил свою волю… делать нечего, надо вашим вассалам раскошеливаться и прислать свои подати.

– Моим вассалам! – сказал Эббо. – Но что же они могут мне прислать?

– Субсидии обыкновенно вынимаются при приеме в рыцари главе семейства.

– Но у них… у них нет ничего, – сказа Фридель. – Где могут они доставать необходимое для содержания замка; и если бы мы содрали с них живых кожу, все же не выручили бы шести грошей!

– Это правда, – мрачно сказал Эббо. – Мы должны ждать до тех пор, пока сами не заслужим шпоры.

– Нет, вы уже согласились, – сказал Вильдшлосс. – Император слишком любит свой сундук, чтобы выпустить вас из рук. Вам надо держать наготове крупную сумму для казначея, для герольдов и для раздачи народу.

– Матушка, – сказал Эббо, – замок останется пожалуй на этот год не поправленным!

– Если ваши вассалы не могут помочь вам, не позволите ли родственнику… – сказал Вильдшлосс.

– Нет, – гордо отвечал Эббо. – Нет, мессир, сегодня же вечером мы уедем отсюда, и снова заживем независимой жизнью.

– Потише, барон! – серьезно сказал мейстер Годфрид. – Мне кажется, я здесь также имею право голоса. Вы перебили вашего кузена, не выслушав меня. Вы и ваш брат мои единственные наследники; и вы ничем не будете стеснены, получив вперед часть того, что должно вам впоследствии достаться. Я хочу, чтобы мои племянники были экипированы не хуже любого другого барона империи.

– Благодарю вас, дядюшка, – сказала Христина, не дожидаясь ответа Эббо. – Вы великодушно заявляете отческие права на моих сыновей. Они должны принять ваше предложение.

– Но, – сказал Фридель, – если сам Эббо требует для себя звания рыцаря, – я могу остаться его оруженосцем.

– Никогда, Фридель! – вскричал Эббо. – Без тебя я ничего не принимаю!

– Это хорошо, барон, сказал мейстер Годфрид. – Что следует одному, равно следует и другому. Будьте же оба готовы на завтрашний день.

– На завтрашний день! – важно сказал Фридель. – Следовательно, мы должны поститься и не спать всю ночь.

– Он думает, что, мы живем еще во времена Роланда и Карла Великого! – вскричал Вильдшлосс. – Увы, мой милый Фридель, сочельник перед посвящением в рыцари давно уже не в ходу!

ГЛАВА XVII

В мастерской

– Что за несносный этот наш кузен сэр Казимир! – вскричал Эббо, входя в спальню, занимаемую им с братом. С каким пренебрежением он относился к моей неопытности. Неужели император знал обо мне хуже его! Вдруг вздумал еще закупить мое молчание и согласие матери! Будто я его еще мало ненавижу! Если я завтра приму присягу и подам просьбу о принятии меня в рыцари, сделаю это единственно из-за того, чтобы он не мог хвататься, что нас при дворе кое-как терпят по его милости.

– Так ты подпишешь просьбу?.. Ты подчинишься императору? – спросил Фридель. – Ах! Как мать будет счастлива!

– Да. Если уж непременно нужно, чтобы я от кого зависел, так лучше уж зависеть непосредственно от самого императора, чем от этого ненавистного кузена, – сказал Эббо. – Теперь я буду ему равным, и не буду в толпе тех молодых рыцарей, с какими был сегодня.

– Они и мне не понравились, – сказал Фридель.

– Они гордятся своим невежеством! Один даже не посовестился торжественно объявить, что он терпеть не может книги и что доктора Фауста следовало бы придать анафеме за то, что он столько распространил книг посредством одного дьявольского изобретения.

– Молодые нидерландцы, приехавшие с эрцгерцогом Филиппом, еще хуже их, – возразил Эббо. – Они вздумали болтать по-французски и также небрежно относиться к молодым немецким баронам, как те относились ко мне. Эрцгерцог хохотал вместе с ними, и когда префект обратился к нему с речью, Филипп сделал вид, как будто его не понимает; но отец его, заметив наконец эти проделки, закричал громовым голосом: «Что это значит, Филипп, ты не хочешь слушать немецким ухом? Уверяю вас, господин префект, он говорит на своем родном языке также хорошо, как мы с вами; и вы услышите, он будет говорить так, как подобает сыну австрийского охотника». А римский король, рыцарь из рыцарей, Фридель! С ними пойду я на край света! Хотелось бы мне знать, влезет ли он когда-нибудь на Красное Гнездо!

– Когда стоишь там на вершине, то не думаешь, что находишься на краю света, – сказал Фридель, подходя к окну и задумчиво смотря на звездное небо. – Ах, Эббо, этот прием в рыцари совершенно неожиданно осуществляет наши мечты; и, несмотря на то, что не была соблюдаема вся церемония, все же это очень торжественный обряд.

Выросший в уединении гор и вскормленный рыцарскими рассказами и благочестивыми легендами своей матери, Фридмунд Адлерштейн смотрел на обязанности рыцаря с теми же самыми чувствами, с какими смотрели на них когда-то Персиварии или Галагады.

Эбергард, не менее брата был проникнут религиозным характером клятв, какие они готовились произнести; и если молодые бароны не исполнили всех формальностей, предписанных старинным рыцарям во время их посвящения, все же долгая бессонница произвела на них не менее сильное впечатление.

На следующий день, рано утром, они отправились исповедоваться и отслушать обедню, прежде чем радостные волны народа снова заколыхались.

– Милая племянница, – сказал мейстер Сорель, любуюсь на серьезное и сосредоточенное выражение лиц будущих рыцарей. – Ты счастлива в своих сыновьях! Одного только иногда я побаиваюсь: не слишком ли уж они живут вне нашего действительного мира?

– Ах, дорогой дядюшка, если бы было иначе, как бы они могли противиться всем соблазнам?

– Так-то так, мое дитя. Но что будет тогда, как они узнают, сколько других людей на свете смотрят так легко на то, что сами они считают святыней?

– Знаю, им предстоит много испытаний, особенно для Эббо, – сказала Христина. – Но я помню, как сердце мое истекало кровью, когда бабушка их старалась вкоренить в них свои понятия. Надеюсь, что доброе дело совершится для них вполне. Уже одно это подчинение императору, которое было так ненавистно для Эббо, теперь ему легко в приятно, потому что он сам проникся благоговением к императору.

Христина говорила правду: если мысль о том, что он будет последним действительным свободным владельцем Адлерштейна, подчас тяготила Эббо, с другой стороны он быль поражен величием двух государей, которых он делался ленником, и он понимал, что это подчинение, в сущности лишавшее его только свободы относительно отрицательной, становило его в соотношение с цивилизованным миром, открывало дорогу к славе и истинной чести.

Таким образом, обычные формальности были исполнены молодыми баронами и, одетые в официальные рыцарские костюмы, они участвовали уже на другом пиру, где Эббо чувствовал себя гораздо свободнее, чем на предыдущем.

Некоторые из собеседников показались ему не менее грубыми и невежественными, чем Шнейдерлейн, но никто из них не осмеивал его манер, и Эббо слушал разговоры о войне и политике, которые его интересовали гораздо более россказней молодых баронов, с которыми он обедал накануне.

Когда двор уехал из Ульма, большинство дворян поспешило уехать в свои замки, и все в городе вошло в свою обычную колею. Фридель хотел доказать, что новые почести ничем не изменили его прежних привычек, сидел и рисовал на дереве.

Эббо изучал новый экземпляр Вергилия, а мать их вышивала ковер для адлерштейнской часовни. Все трое поместились в мастерской мейстера Годфрида – старик очень любил это.

Годфрида вызвали зачем-то из мастерской. Вдруг дверь медленно отворилась, и послышался голос, заставивший близнецов вздрогнуть, – они поспешно встали.

– Да, конечно, мейстер Сорель, – говорил голос, – я желаю видеть эти мастерские произведения. – Э, да что же это у вас здесь вместо изваяний? Да это наши два новых рыцаря! – и Максимилиан, одетый, как простой рыцарь, вошел в мастерскую в сопровождении мейстера Годфрида и сэра Казимира Адлерштейн-Вильдшлосского.

Христине очень хотелось как-нибудь ускользнуть из комнаты, но король, со шляпой в руке, стоял уже перед ней и вежливо поклонился.

– Баронесса Адлерштейнская, если не ошибаюсь, – сказал он. – Приветствую вас, баронесса, и благодарю от имени императора за то, что воспитали для нас двух верных подданных.

– Дай Бог, чтобы на удалось когда-нибудь доказать вам это, ваше величество, – отвечала Христина.

– Не только честных сердцем, – прибавил Максимилиан, – но и образованных, что бывает не часто между нашей немецкой молодежью. Какую книгу ты читаешь, юный рыцарь? Вергилий?.. так ты читаешь по-латыни? – прибавил король, переводя сам свой вопрос на язык мантуанского лебедя.

– Не настолько хорошо, насколько мы бы хотели, ваше величество, – отвечал Эббо. – До приезда в Ульм у нас не было другого учителя, кроме матери.

– Ну, об этом не беспокойся, мой молодой барон; знаешь ли, глупые учителя считали меня до десятилетнего возраста до того тупым, что говорили, будто я не способен ничему учиться. А что делает тут твой Менех? Рисует на дереве?.. Вот как! Да он искусный художник, этот молодой рыцарь!

– Ваше величество! Фридмунд очень внимателен к своему старому дяде, – сказал мейстер Годфрид. – Глаза начинают мне изменять, так он мне помогает своими.

– От души поздравляю тебя, мой юный друг! – сказал Максимилиан. – Ты обладаешь редким даром. В один день я могу сделать сто рыцарей, но только Бог творит художников.

Максимилиан говорил искренно. У него была истинная страсть к искусству и к изящной словесности.

В то время он занят был любопытной автобиографией: Der weisse Konig (Белый король), которая впоследствии занимала почти все свободное время его жизни. Он диктовал ее своему старому учителю чистописания, Маркусу Зауервейну. Он в то время уже изобразил своего отца как старого белого короля, и самого себя, как молодого белого короля в целой серии рисунков на дереве, какими иллюстрировал главный рассказ о единственном романе в своей жизни, своем непродолжительном и счастливом супружестве с Марией Бургундской.

Максимилиан продолжал разговаривать с мейстером Годфридом о разных таинствах граверного искусства, передавая ему планы различных сцен, в которых предполагал себя изобразить.

Он думал изобразить, как учился по-чешски у мужика, торгующего яйцами, по-английски – у изгнанников во время междоусобной войны Белой и Алой Розы, находившихся при бургундском дворе; как изучал строительное искусство у архитекторов и каменщиков, живопись у хороших художников, астрологию – посредством небесной сферы, и наконец магию у старой колдуньи, вдохновляемой демоном с длинным хвостом закорючкой, сидевшим у нее на плече.

Сам белый король занимал, конечно, первое место во всей этой длинной речи, но разговор Максимилиана был так оригинален, так остроумен, что не нужно было королевского обаяния, – он сам по себе притягивал внимание наших баронов. Эббо понял, наконец, что не было ни одной отрасли искусства или науки, которую бы принц считал недостойной своего сана. Но были минуты, когда Эббо боялся, чтобы у него не отняли брата и не сделали бы его главным иллюстратором королевской автобиографии. Но Максимилиан был слишком артист в душе, чтобы не заметить чего еще не достает племяннику мейстера Годфрида для того, чтобы сделаться соперником Альберта Дюрера, творения которого были в то время уже знамениты. Король только одобрил молодого человека и советовал ему работать.

– А это что такое? – спросил король. – Что это за группа вон там?

– Ваше величество спрашивает о голубице в орлином гнезде? – сказал сэр Казимир. – Это работа моих молодых кузенов, – изображение принятой ими эмблемы.

– Сюжет также хорошо выбран, как и исполнен. Желательно было бы, чтобы наши городские голубицы почаще поселялись в наших орлиных гнездах. Некоторые из моих дворян перерезали бы мне горло, если бы услыхали эти слова, но здесь я в безопасности. Так, сэр Казимир? Ну, до свидания, орлята! Познакомимся поближе, когда вместе пойдем сражаться с неверными!

Близнецы поцеловали руку короля, и он вышел с сэром Казимиром.

Едва сделали они несколько шагов по улице, как Максимилиан, улыбаясь, обратился к своему спутнику:

– Действительно, белая и кроткая голубица, – сказал он, – и, мне кажется, она могла бы еще пожить в другом гнезде.

– Разве, ваше величество, полагаете, – спросил Вильдшлосс, – что я мог бы получить согласие?..

– Императора, хочешь ты сказать? Ба, ведь ты не хуже моего знаешь золотой ключ, который тебе может доставить это согласие!

– И мне очень бы хотелось дать моей дочери нежную мать…

– Желаю успеха, Адлерштейн! Но если я не ошибаюсь, я прочитал на челе одного этих молодых людей, – едва ли ты в нем найдешь пасынка, покорного своему отчиму!

ГЛАВА XVIII

Орлы-соперники

Эббо, убедившись, что Вильдшлосс уехал со двором, сделался снова весел. Веселье это увеличилось по мере того, как подвигались вперед сборы к отъезду в Адлерштейн. Теперь Христина могла устроить замок не только удобным для житья но и придать ему даже ту роскошь, которой в нем никогда не было.

Сама баронесса Адлерштейнская была в восторге, что успех ее путешествия в Ульм превзошел все ее надежды, не говоря уже о том, как ее радовали отношения, установившиеся между ее сыновьями и дядей; можно представить себе, как торжествовала она при мысли, что Эббо принял присягу императору и всем сердцем привязался к императорскому дому.

Однажды, после полудня, когда Христина помогала тетке в хлопотах по хозяйству, вошел мейстер Годфрид с таким веселым видом, что обе посмотрели на него с удивлением; одна вскричала:

– Что уж, не выдали ли сумму для окончания шпица на соборе?

А другая:

– Уж не выбраны ли вы на следующий год префектом, отец?

– Ни то, ни другое, – ответил мейстер Годфрид. – Разве вы не слышите лошадиный топот? Это барон Адлерштейн-Виндшлосский, в полном параде, является просить руки нашей Христины!

– Христины! – вскричала радостно фрау Иоганна. – Вот так прекрасно! Дочка наша сделала честь своему образованию – другой рыцарь ищет ее руки… и вдобавок еще может ей оставить богатое наследство!

– Кто может, тот и сделает, – возразил мейстер Годфрид. – Как свадебный подарок он отдает фермы и земли Брюно, богатых лесами и пахотной землей. В наследство же ей назначает Вильдшлосс, с его роскошными пастбищами и тремя мельницами, приносящими громадные доходы. Кроме того, замок, вновь отделанный по случаю свадьбы сэра Казимира с молодой баронессой, совсем княжеское жилище. Хотя бриллианты покойной баронессы Валевской, по праву, должны принадлежать ее дочери, но у сэра Казимира есть свои, гораздо большей ценности, доставшиеся ему от его предков: эти-то достанутся все сполна нашей Христине.

– А свадьбу-то какую мы сыграем! – вскричала фрау Иоганна. – Эта-то воистину будет баронская! Сейчас же сбегаю к соседке Софии Лейзберг, – муж ее был маркграфом: она подробно должна знать все формальности, которые следует соблюдать при свадьбах баронских вдов.

Бедная Христина сидела молча, опустив голову и сложив руки. Крупные слезы катились по ее щекам, когда вдруг она вспомнила умоляющим и, вместе с тем, повелительным голосом сказанные ей когда-то слова: «Теперь, малютка, ты меня не прогонишь от себя!» Ей показалось, что тень Эбергарда вышла из неизвестной ей могилы и пришла упрекать ее за то, что она выслушивает новые брачные предложения.

Но в эти дикие времена вдове так необходимо было покровительство мужчины и так часты были тогда вторичные браки, что всякое колебание со стороны женщин считалось слабостью.

К тому же, она хорошо знала, что дядя ее с теткой никогда не поверят, что какое-либо другое чувство, кроме насилия, заставило ее выйти замуж за барона-грабителя; наконец, – так привыкла она к покорности, что только тогда, когда увидала, что тетка ее собирается идти советоваться с соседкой, Христина нашла в себе настолько силы, чтобы вымолвить:

– Постойте, тетушка… мои сыновья…

– Сыновья твои! Э, дитя мое! Лучше этого ты ничего не можешь сделать для их пользы. Ты их великолепно воспитала – это правда, но все-таки ж они слишком молоды, чтобы действовать самостоятельно. Не говорю о Фриделе: он тих и религиозен, хотя и вспыльчив; но барон – это другое дело, он нравом вылитый брат Гуго. Отец твой, Христина, возродился в твоем сыне – Эббо. Может быть, я его за это еще больше люблю, несмотря на мои опасения, но он мне так напоминает Гуго, прежде чем того отдали к оружейному мастеру… с того времени все пошло верх дном.

– Действительно, – сказала взволнованная Христина, – и с Эббо тоже самое было, если бы я дала над ним власть отцу, которого он бы не мог любить.

– Значит, это будет совсем неукротимый характер, – сказал старый бургомистр недовольным тоном. – Никто, более сэра Казимира, не был к нему ласковее, и, конечно, никто кроме него, не сумеет руководить им при дворе и на поле сражений. Юноша этот никогда не был сдерживаем. Я не виню тебя, душа моя, но ты не можешь не согласиться, что ему необходим руководитель.

– Увы, дядюшка, сын мой не ребенок! Он обуздает себя сам, из любви к Богу и к своей матери; но переносить чью бы то ни было власть он никогда не согласиться, в особенности теперь, как его сделали рыцарем, и он считает себя мужчиной. Дядюшка, свадьба эта лишит меня обоих сыновей, потому что душа Фриделя тесно связана с душой Эббо. Умоляю вас, не принуждайте меня в этом деле!..

– Дитя! – вскричал мейстер Годфрид. – Не отказываться же тебе от такой партии из-за упрямого и капризного мальчишки!

– Стой, отец! – сказала фрау Иоганна. – Христина наша кончит тем, что образумится. До сих пор сыновья ее были постоянно с ней, теперь же большую часть времени им придется быть при дворе и в лагере, – они влюбятся, женятся, – а что тогда станется с ней, такой еще молодой и красивой? Она признает, наконец, преимущества иметь мужем могущественного барона и новую семью, растущую около нее.

– Правда, – сказал мейстер Годфрид, – хотя она слишком религиозна и благоразумна, чтобы придавать много цели мирской суете, все-таки ей не может быть не лестно, что сэр Казимир полюбит ее, как настоящий паладин, потому что любовь сорокашестилетнего мужа гораздо прочнее, чем прихоти юности.

– Эбергард любил меня серьезно, – пробормотала Христина, как бы говоря сама с собой.

Но тетка услышала ее.

– К чему такая любовь? – сказала она. – Заставить тебя заключить тайный брак, и впоследствии оставить тебя одну справляться со всеми ужасными последствиями.

– Молчите! – вскричала Христина; щеки ее горели и она гордо подняла голову. – Дорогой мой повелитель любил меня искренно. Никто этого не может знать лучше меня. Я не позволю, чтобы чем-нибудь оскорбляли это благородное и нежное сердце.

– Да, молчи! – возразил мейстер Годфрид, примирительным тоном. – Мир памяти храброго рыцаря Эбергарда! Тетка твоя не думала оскорблять его. Он был бы в восторге, если бы мог знать, как выбор его оправдался и сыновья его попали в такие достойные руки. Сэр Казимир обещал еще выхлопотать для нашего рода дворянскую грамоту, так как мы происходим от древнего Паллонского дома, и хотя я сам мало придаю цены этим вещам, но молодые бароны наверное будут очень довольны этому, – они так стоят за свой герб. Римский король обещает тебя поставить наряду с первыми имперскими баронессами. Короче, милая Христина, не далее, как завтра сэр Казимир приедет сюда для помолвки с тобой, и привезет с собой графа Каульница в качестве свидетеля, я же, со своей стороны, пригласил здешнего префекта.

– Завтра! – вскричала фрау Иоганна – А это вдовье платье? Где достану я что-нибудь, чтобы сменить его на более подходящее? Отец, такой благоразумный человек, как вы, мог бы сообразить лучше. А обед? Необходимо мне сбегать посоветоваться с соседкой Софьей…

– Дорогие родители! – сказала Христина, несколько приободрившись. – Я не могу необдуманно взять на себя такое важное решение – да еще без согласия моих сыновей. Позвольте мне уйти к себе.

– Разумеется, дитя мое. Зрелое размышление докажет тебе, что этот брак – самое лучшее, что только ты можешь желать. Я давно хотел, чтобы ты вышла снова замуж. Однако я не решился тебе предложить брака даже с одним из первых магистратов нашего города, боясь, чтобы молодой барон не оскорбился. Но вдруг явился сэр Казимир; он с ним одной крови и, отличается всеми серьезными качествами настоящего рыцаря и христианина.

В этот момент домой вернулся Эббо. Христина, со слезами на глазах, рассказала ему о лестном предложении сэра Казимира и просила сына, как главу рода Адлерштейнов, самому принять решение по этому важному вопросу, способному так сильно изменить всю их дальнейшую жизнь. Но при этом она прибавила:

– Я долго размышляла, и чувствую, что никого не могу любить, кроме того, кого вы знаете лишь по имени, но кто для меня вечно останется живым. Не бойся ничего, Эббо, – никто никогда не встанет между мной и вами… Я убеждена, что немногие из матерей и сыновей на этом свете, где вы еще так мало жили, любят друг друга так нежно, как мы. Но, милое дитя, выходка сира Казимира не заключает в себе ничего такого, что могло бы привести тебя в негодование. Вспомни, что немалая честь со стороны благородного рыцаря – снизойти до горожанки.

– Он знает очень хорошо, каковы придворные дамы! – проворчал Эббо.

– Сверх того, – продолжала Христина, – твой дядя чрезвычайно польщен этим, и никак не может поверить, чтобы я отказалась от такого брака. Он не понимает моей любви в твоему отцу, и видит в этом союзе великие выгоды для всех нас. Дядя вполне уверен, что я не в состоянии поставить на своем. Что же касается до твоего несогласия, – он не придает ему никакого значения Чем более ты будешь сердиться и горячиться, тем более дядя будет убежден, что окажет тебе услугу, поставив на своем.

– Мать, уедем, вернемся в замок. Пусть у Гейнца лошади будут наготове к сумеркам, а когда мы будем в Адлерштейне, тогда увидят, кто господин!

– Такая мера была бы неблагоразумна, сын мой. Дай мне уговорить дядю, самой переговорить с сэром Казимиром, а там мы уедем в Адлерштейн, и никто не обвинит нас в неблагодарности.

Эббо обещал, что не станет вызывать дядю на разговоры, но весь вечер был задумчив и мрачен, так что мейстер Годфрид в самом этом расположении духа видел новое доказательство, что для Эббо необходима власть мужчины.

На следующее утро, когда настал час посещения сира Казимира, и Христина наотрез отказалась изменить что-либо в своем вдовьем одеянии, мейстер Годфрид отвел племянников в сторону:

– Молодые бароны, – сказал он, – мне кажется, вы сильно огорчаете вашу кроткую мать, сопротивляясь ее браку с сэром Казимиром. Но союз этот неизбежно должен совершиться.

– Извините меня, дядюшка, – сказал Эббо, – я отклоняю честь, которую сэр Казимир хочет сделать моей матери.

Мейстер Годфрид улыбнулся.

– Родители, в этих случаях, никогда не советуются с детьми.

– Может быть, – сказал Эббо, – но так как моя мать решилась отказать, – никто не может ее принудить.

– Если она отказывает, то это благодаря вашей гордости, – сказал мейстер Годфрид.

– Не думаю, любезный дядюшка, – сказал Фридель, всегда готовый к примирению, – она еще любит нашего отца.

– Молодые люди, – сказал мейстер Годфрид, – мне не хотелось бы стараться втолковать вам, до какой степени эта любовь к мужу, которого она знала только несколько месяцев, – единственно плод воображения. Постоянные ее думы о нем, в течение долгих лет одиночества, осветили его в ее воображении героическим светом. Дети, я уверен, что вы искренно любите вашу мать. Неужели же справедливо заставлять ее плакать и ласкать мечту, когда она еще в полном цвете лет, может наслаждаться новым счастьем, более полным, чем то, каким когда-либо наслаждалась.

– Она счастлива и с нами, – сказал Эббо.

– И вы добрые, хорошие дети, хотя не на столько почтительны, как мне бы хотелось Но, рассудите хорошенько вы не всегда будете с матерью, и когда вы будете уезжать ко двору ли, на войну ли, или женитесь, ведь вы будите оставлять ее в грустном одиночестве в пустынном замке.

Отсутствие всякого эгоизма у Фриделя, пожалуй, могло бы его заставить поколебаться при этих доводах, но Эббо отвечал смело:

– Все, что мое – ее, всякая моя радость, радость и матери… Мы можем ее сделать гораздо счастливее, чем какой-нибудь чужой!.. Не так ли, Фридель?

– Да, – задумчиво сказал Фридель.

– А, молодые смельчаки, – вы обещаете более, чем можете исполнить. Природа сильнее вас. Какова бы не была ваша любовь к матери, – что будет для вас мать впоследствии, когда жена встанет между вами и ею? Не сердись, Эбергард, всегда так было, гораздо прежде, чем мы родились… А закон Божий, – что говорит он о браке?

– Очень может быть, что я женюсь, – отрывисто сказал Эббо. – Но, если я женюсь не для счастья матери, назовите меня рыцарем, не держащим слово!

– Нет, – добродушно отвечал мейстер Годфрид, – я назову тебя только легкомысленным юношей. Полно, барон, признайся: ты сопротивляешься оттого, что не хочешь подчиниться власти отчима.

– Признаюсь, я не перенес бы этой власти, – сказал Эббо, – и я не знаю, чем мы заслужили, чтобы нам навязывали такую власть. Вы никогда ни в чем не могли обвинить Фриделя, что же касается меня, дорогой дядюшка, один взгляд матери сделает из меня то, чего никогда не сделает чужая рука. Если бы я думал, что она может когда любить сэра Казимира, хоть на четверть, как любила моего отца, – я бы еще мог перенести это, но мы нашли ее в слезах, и она просила нас поддержать ее в своем решении.

– Правда ли, Фридель? – спросил мейстер Годфрид, которого эти слова взволновали более всех прочих. – Ах, я считал вас всех гораздо благоразумнее. Разве ваша мать не говорила о великолепных преподношениях сэра Казимира, о совершенно особом покровительстве короля римлян и о дворянской грамоте для нашего дома?

– Наш отец никогда не спрашивал, дворянка ли она, – отвечал Эббо, – и, конечно, я не стану торговать матерью из-за какой-нибудь лишней доли дворянства!

– Вот это хорошо сказано! – вскричал мейстер Годфрид в восторге. – Личные качества твоей матери научили тебя понимать настоящую цену всех этих мелочей! Однако, если вы хотите поддерживать сношение с вашей кастой, вы можете встретить более затруднений, чем предполагаете. Это еще не так важно для тебя, господин барон, как для Фриделя, и даже твои собственные дети не будут иметь права избираться в некоторые рыцарские ордена, которые имеют, однако, свою выгодную сторону.

– Орден голубицы Адлерштейнской для нас будет навек достаточен!

– Ну, – отвечал мейстер Годфрид, вздыхая, – вижу, что романтические идеи вам всем вскружили головы!

Между тем, барон Адлерштейн-Вильдшлосский, совершенно неподготовленный к ожидавшему его отказу подъезжал в сопровождении великолепного кортежа. Негласные предложения не входили в обычай честных горожан. Жених был введен с полной церемонией в большую залу, где сидело все семейство. Христина встала, сделала несколько шагов вперед, и низко присела.

– Баронесса, – сказал сэр Казимир, – я просил вашего достойного дядюшку поддержать меня в моей просьбе, – он желает быть моим другом.

– Вы слишком добры, барон, – вполне ценю честь, которую вы мне делаете, – но не могу решиться вступить во второй брак…

– Теперь, – прошептал Эббо на ухо брату, между тем, как сир Казимир и Христина садились рядом, – этот господин с позолоченным языком начнет одурять ее своими великолепными речами. – О, проклятое предсказание цыганки!..

Вильдшлосс не выражался, как молодой франт: такого рода речь не была бы ему кстати, он говорил, как человек серьезный, проникнутый искренним чувством и истинной любовью.

Он объявил, что еще в первое свидание с баронессой он был поражен ее кротостью и благоразумием, и что тогда бы еще он постарался вырвать ее из заточения, если бы не был связан контрактом с Траутенбахами, самыми опасными соседями Вильдшлосса. Он откладывал, насколько это было возможно, этот брак, заключенный им против воли и бывший для него источником одних страданий. Текла, единственный ребенок, оставшийся в живых от этого брака, в качестве единственной наследницы, обращала хищные взоры скаредного Траутенбаха и его сына, зверского Владислава.

А между тем, право на баронство Вильдшлосское было очень сомнительно между его дочерью и Эббо, как представителя старшей линии, вследствие чего могли бы возникнуть весьма неприятные столкновения.

Эти причины заставляли сэра Казимира жениться вторично, а его собственная склонность и любовь к дочери побуждали его просить руки баронессы Адлерштейнской. Казимир заключил свою просьбу несколькими очень меткими комплиментами, давая притом чувствовать, что дочь его нуждается в материнском руководительстве, а сыновья ее получат большие выгоды от этого брака, укрепляющего семейные связи.

Христина ценила честь, которую ей делали, и вполне верила в благородные намерения сэра Казимира. Сказать «нет» ей было трудно; но, ободренная присутствием сыновей, она решительно объявила, что чувствует себя слишком связанной с воспоминаниями о муже и с судьбой своих детей, чтобы когда-либо решиться вступить во вторичный брак.

Этот ответ, однако, не смутил еще сэра Казимира, и мейстер Годфрид подошел благодарить его и выразил надежду, что уговорит племянницу.

– А я, барон, – сказал Эббо глухим голосом, и глаза его блестели. – Я отклоняю эту честь именем старшей линии Адлерштейнской.

Он гордо выпрямился, но был озадачен легким наклонением головы и насмешливой улыбкой, которыми ответил ему сэр Казимир, величественно выходя из комнаты вместе с мейстером Годфридом.

Когда дядя возвратился, Эббо, стоя посреди комнаты, спросил:

– Бургомистр Сорель! Потрудитесь мне сказать, кто я такой здесь?

– Племянник, барон, – спокойно отвечал мейстер Годфрид, – у нас в Германии не в обычае, чтобы нами руководили молодые люди, не достигшие еще совершеннолетия.

– Стало быть, матушка, мы уезжаем завтра утром.

Видя, что Христина ответила знаком согласия, мейстер Годфрид глубоко огорчился, а фрау Иоганна стала кричать о неблагодарности.

– Нет, – гордо отвечал Эббо, – мы уедем такими же бедняками, какими приехали сюда!

– Молчи, Эббо! – сказала Христина вставая. – Перестаньте, тетушка, умоляю вас! Прости, дядя, прошу тебя! Ах, отчего все, кого я люблю, мешают мне действовать, как велит совесть? Мне самой, дорогой дядя, противен этот брак. Сыновья и я в этом случае совершенно сходимся. Умоляю тебя, отпусти нас снова в замок: мне не хочется, чтобы посещение, которое сделало нас столь счастливыми, окончилось раздором. Конечно, ты не можешь сердиться на Эббо за то, что он так любит свою мать?

– Нет, но в этой любви много и эгоизма! – сказал мейстер Годфрид. – Для удовлетворения собственной гордости, он помешал тебе обогатиться, а теперь хочет тебя снова ввергнуть в бедность. Нет, барон; я не имею намерения тебя оскорблять, но твое несправедливое предубеждение делает тебя жестоким к матери.

– Нет, не жестоким! – горячо вскричал Фридель. – Мать действует по собственному побуждению. По правде сказать, любезный дядюшка, нам лучше всего возвратиться в замок. Мы нисколько не жалеем о времени, проведенном здесь: мы научились вас любить и уважать, но все-таки мы дикие горцы. Мы всегда пользовались полной, невозмутимой свободой, что же удивительного, что боязнь потерять нашу возлюбленную мать сделала нас мало чувствительными к почестям, которые хотели нам оказать.

– Фридель, – серьезно сказал Эббо, – не для чего извиняться, когда защищаешь дело своей матери. Прошу тебя, не учись делаться золоченым языком.

– О, упрямец! – вздыхая сказал мейстер Годфрид, – отчего это не случилось лет десять тому назад: тогда еще можно было бы с тобой сладить! Впрочем, я не знаю никакого воспитания, которое произвело бы более любящего и возвышенного молодого человека, – прибавил он, любуясь, с какой нежностью и мольбой Эббо смотрит на мать. – Поезжайте, молодые люди, мне бы не хотелось ссориться с вами! Вы привыкли повелевать, а я не могу вас осуждать за это.

– Итак, – сказал Эббо, смягченный этими словами, – я увожу мать, а вы, дядюшка, вероятно перестанете покровительствовать притязаниям сэра Казимира.

– Нет, барон, я всегда буду думать, что подобный союз был бы для вас всех великим благом. Я полагаю, что ваше возвращение в замок убедит вас лучше всяких аргументов на свете; я не хочу противоречить вашей матери и сопротивляться ее отъезду. Дай Бог, что когда вы осознаете ваше заблуждение, было бы еще не поздно!

– Мать моя никогда не будет нуждаться в другом покровителе, кроме меня, – сказал Эббо. – Любезный дядюшка, она вас искренно любит, и всем вам обязана, – мне не хотелось бы расстаться в ссоре с вами! Вот моя рука!

Эббо произнес эти слова тоном императора, примиряющегося с ганзейскими городами.

Мейстер Годфрид готов был пожать плечами, а фрау Иоганна была очень оскорблена гордостью молодого барона. Но, по правде сказать, дядя и тетка были слишком рады избежать открытой распри с пылким Эббо, и не обратили внимания на мелочи. Старый бургомистр скрыл свое неудовольствие, а Христина, знавшая, какого труда стоило Эббо сдержать себя и сделать эту уступку из любви к ней, смотрела на него, как на героя, достойного всяких пожертвований.

Со своей стороны, миролюбивый Фридель вскоре успокоил тетку ласками и убедительными доводами, которые всегда всесильны для старых родственниц.

Когда в этот же самый день мейстер Годфрид отправился к сэр Казимиру, чтобы объяснить ему все происшедшее, он нашел там дело в таком виде, что сам обрадовался, что оно не состоялось.

Семейство Траутенбах, узнав о брачных замыслах Вильдшлосса, стало распускать клевету на счет баронессы Адлерштейнской. Сэр Казимир послал им вызов не только в качестве жениха баронессы, но и как единственный член Адлерштейнского рода, года которого позволяли вступиться за честь женщины. Если бы эти слухи дошли до Эббо, он непременно сам бы захотел вступиться за честь матери, и едва ли бы его шестнадцатилетняя рука устояла против кровожадного Владислава Траутенбаха. Мейстер Годфрид поблагодарил сэра Казимира и вздохнул свободно только на другой день, когда Христина и ее сыновья выехали из Ульма.

Между Вильдшлоссом и племянником его Траутенбахом произошла дуэль на границе их владений. Оба противника были опасно ранены: но все же сир Казимир, приставив меч к горлу Владислава, заставил его взять назад клевету.

Хитрый мейстер Годфрид постарался уведомить об этом жителей Адлерштейна, чтобы разжалобить Христину, а сыновей ее убедить, что клеветник так сильно ранен, что не может принять другого вызова.

ГЛАВА XIX

Орел и змея

Помирившись с дядей, Эббо уже со спокойной совестью воспользовался имуществом материнской родни, и приданое Христины позволило сделать капитальные улучшения в замке.

Нашли постоянного капеллана для часовни, – это был достойный человек, истинный кладезь премудрости и науки. Он преподавал и профессорствовал во всевозможных университетах, но был слишком мечтателен и рассеян, и не мог держать в дисциплине распущенных студентов. Звали его Иоган Шон; но имя это было латинизировано в Джодокус Пульхер.

Часовня была отделана заново: комнаты меблированы гораздо удобнее; двор замка вычищен, а конюшни снесены на задний двор. Вассалам были розданы семена, и предложено было им платить деньгами, если они будут обрабатывать поля и виноградники, которые молодые бароны желали непременно развести на южном склоне горы.

Бедность совершенно исчезла, благодаря приданому Христины, а между тем Эббо казался менее счастлив, чем тогда, когда средства были гораздо стесненнее.

Он постоянно мечтал о жизни в многолюдных городах, грустил об этой жизни еще более Фриделя; тот, хотя вполне насладился пребыванием в Ульме, вскоре с прежним увлечением принялся за свои привычки горца. Около своего любимого озера он наслаждался торжественной тишиной природы и предавался своим поэтическим мечтам. Все это было ему еще приятнее после того, как он уже слышал шум толпы и столкнулся с действительным миром. Но, несмотря на то, он был твердой поддержкой своему брату в борьбе, которую тому приходилось вести при своих нововведениях. Вассалам гораздо бы лучше нравилось, если бы господин их был предводителем шайки грабителей, а не преобразователь.

– Очень нужно, – говорили они, – сеять новые семена, разве для их отцов старых не хватало?

Всякая работа, сверх того, которую они привыкли до сих пор делать, была им ненавистна. А деньги, что им предлагал Эббо, мало их соблазняли; им было гораздо приятнее сидеть на солнце или спать в дымных хатах. О виноградниках же на Адлерштейнской горе никто никогда и не слыхивал.

Эббо горячился, он прибегал даже к крутым мерам, но вскоре, стыдясь своих вспышек, старался загладить их наградами и ласковыми словами; но ему отвечали ворча, что в деревне лучше бы желали смотреть на своего благородного властелина, когда он катит воспламененное колесо с холма в праздник св. Фридмунда. Если бы не Коппель и некоторые другие более покорные слуги, все проекты земледельческой реформы не привели бы ни к чему. Кроме того, кроткое вмешательство Фриделя немало помогло делу.

Около этого времени, граф Шлангенвальдский вернулся в свой замок. Несколько лет он провел в своих владениях в Штирии, но в одной жестокой схватке с некоторыми соседями был убит старший сын графа. Король римлян приказал врагам немедленно примириться, и это до того взбесило старика Шлангенвальда, что он вернулся в Швабию, более свирепый и мстительный, чем когда-либо. Начался ряд враждебных действий против Адлерштейнского замка. Однажды в замок прибежал пастух, плача от бешенства: трое вассалов Шлангенвальда отняли у него четырех самых лучших баранов, а самого избили алебардами на самых адлерштейнских землях. В другой раз зажженная головня, брошенная одним из шлангенвальдских рейтаров, сожгла весь запас дров у Йовста-угольщика. Однажды свиньи не возвратились домой, – на другой день их нашли убитыми пиками. Наконец, из Гельсбахского ущелья пропал единорогий бык, выписанный Эббо из Ульма. Потом узнали, что его посолили на зиму для графа Шлангенвальдского.

Христина старалась уверить своих сыновей, что граф может быть вовсе и не участвует в грабежах своих людей. Она велела Эббо написать письмо графу, и рассказать ему все дело. Письмо отвез один послушник, никакой другой посол не мог бы исполнить это поручение безопасно. Хотя Эббо и объявил, что считает этот шаг бесполезным, но все же с нетерпением ждал ответа. Ответ был получен через монаха монастыря св. Руперта. Вот слова этого письма:

«Знайте, Эбергард, барон Адлерштейнский: ваш род вредил мне помышлением, словами и делами. Ваш прадед похитил мои земли у Спорного Брода. Дед украл мою скотину и сжег мельницы. Потом, во время наших войн, убил брата моего деда Иоганна и навек изувечил двоюродного брата Матиаса. Отец ваш убил восемь человек моих вассалов и опустошил мои поля. Вы сами требуете теперь, как свою собственность, мои земли у Спорного Брода, и пользуетесь податью, которая мне принадлежит по праву. Вследствие чего, объявляю вам войну, вам и всем тем, кто соединится с вами Таким образом, я буду поддерживать свою честь против вас и ваших.

Вольфганг, граф Шлангенвальдский. Иероним, граф Шлангенвальдский, его кузен».

Затем следовал длинный список имен союзников Шлангенвальдских. Широкая печать, с изображением геральдической змеи Шлангенвальдов, была приложена к этому документу.

– Негодяй! – вскричал Эббо. – Это вызов!

– Вызов! – повторил Фридель. – Да ведь вызовы запрещены законом.

– Законом! Ему мало дела до законов! Разве так поступают с лигой? Ведь мы дали клятву, что не будем защищать сами себя.

– Нам надо жаловаться маркграфу Виртенбергскому, – сказал Фридель.

Действительно, им одно только и оставалось в настоящем случае. Хотя такой образ действий и не нравился Эббо, но он так недавно еще принял присягу, и совесть не позволила ему нарушить ее. Кроме того, ни один из враждующих ни в каком случае не мог завладеть замком другого, и Эббо оставалось только вымещать свою досаду на беззащитных шлангенвальдских крестьянах. Оставалось только рассказать все маркграфу, который в качестве предводителя Швабской лиги должен был оказать ему правосудие. Не медля долго, Эббо стал собираться в путь и выбирать людей для конвоя; он настойчиво требовал, чтобы Фридель остался с матерью. Ни за что на свете Эббо не хотел признаться, что в этом случае советы и поддержка сэра Казимира были бы для него весьма нелишними.

С сильным беспокойством смотрела Христина на удалявшегося сына; отъезд этот живо напомнил ей тот роковой отъезд, что оставил ее вдовой. Фриделю также тяжело было отпускать брата без себя; но он понимал, до какой степени было необходимо, чтобы он и несколько воинов, остававшихся в замке, появлялись по временам на всех пунктах, открытых для неприятеля; было необходимо, чтобы никому не пришло в голову об отсутствии владельца. Фридель старался успокоить мать, говоря, что по всей очевидности, на Эббо не могут напасть врасплох, как то случилось с их отцом.

Несколько времени спустя голубое знамя возвратилось благополучно в Адлерштейн, но Эббо был мрачен и раздражен; маркграф Виртенбергский обошелся с молодым бароном безукоризненно вежливо, но прочитав вызывающее письмо, рассмеялся и сказал, что это ничтожная выходка со стороны Шлангенвальда, и что лучше всего не обращать на это никакого внимания.

На кражу быка и на побои вассалов маркграф очевидно смотрел, как на вещи слишком ничтожные, чтобы обратить его внимание. В качестве имперского барона, сэр Эбергард обязан был защищать границы своих владений; ему предоставлялось полное право вешать грабителей, пойманных на его землях, а лига не была обязана смотреть за его быками.

Эббо рассказал все подробности своего свидания с маркграфом какому-то рыцарю, который делал с ним часть обратного пути из Штутгарта. Тот объяснил ему, что в этом приеме, со стороны маркграфа, нет ничего удивительного; что Шлангенвальд не только его старинный друг, но что еще к тому же Виртенбергский маркграф требует для себя Швабию, как Лен; следовательно, прямое подчинение Эббо императору, без посредства маркграфа, не могло быть приятно для последнего.

– Что же делать? – спросил Эббо.

– Сожгите несколько хижин, принадлежащих Шлангенвальду, – отвечал рыцарь.

– Но несчастные крестьяне не виноваты.

– Да, да! Посмотрели бы вы, откажутся ли они ограбить вас при первом случае. «Давайте и берите» – вот правило империи. Пошлите в ответ Шлангенвальду такой же вызов с длинным списком имен, и научите его уважать вас.

– Но я дал клятву не прибегать к самоуправству.

– Что ж вы через это выиграете? Если лига не хочет охранять ваши интересы, – охраняйте их сами.

– Я буду жаловаться императору и уведомлю его, как управляется лига.

– Молодой человек! если бы император обязан был смотреть за безопасностью света в собственных владениях, ему и одного этого дела было бы уже слишком много. Вам надо бы иметь за себя у императора какого-нибудь ходатая, который бы мог защищать ваше дело лучше, чем вы сами, своим правдивым разговором. Нет ли у вас сестры, которую бы вы могли выдать за какого-нибудь знатного барона, который бы поддержал вас, и силой руки и своими советами?

– У меня только брат-близнец.

– А! так вы Адлерштейнские близнецы! Кажется другой Адлерштейн искал союза с вашей матушкой. Да, лучшей поддержки вы не могли бы найти, он и молодой король Макс все равно, что два пальца на одной руке.

– Это невозможно! – сказал гордо Эббо. Уверенный, что услышит точно такой же совет и от мейстера Годфрида, Эббо раздумал ехать с ним советоваться. Некоторое время, Гейнц и Гатто надеялись даже на возвращение старых привычек, а сердце Христины наполнилось смущением и боязнью, когда сын объявил, что Шлангенвальд будет наказан за все свои злодеяния при первой дерзости, какую себе позволит.

Эта первая дерзость сделана была в начале зимы. Шайка рейтаров опустошила отдаленное поле, где Ульрих засевал скудный запас ржи. Известие об этом вовремя дошло до замка, и близнецы, в сопровождении Гейнца, Коппеля, двух конюхов из Ульма и толпы крестьян, внезапно напали на грабителей, затушили огонь и преследовали врага до самой деревни Шлангенвальд.

– Сожгите деревню, господин барон! – кричал Гейнц, разгоряченный победой. – Будут они знать, что значит жечь наши поля.

Но бедные, полунагие крестьяне выбежали из хижин, бросились на колени перед молодыми баронами и молили пощадить их во имя больных детей, старых бабок, лежащих в постели и хворых отцов! Эббо отвернулся; жгучие слезы затемняли его глаза.

– Что нам делать, Фридель?

– Не надо жестокостей, брат.

– Но нас обвинят в трусости.

– Бесчестно было бы мстить этим ни в чем неповинным беднякам, – сказал Фридель, и бросился останавливать Коппеля, зажегшего уже пучок сухого хвороста и готовившегося бросить его на крышу хижины.

– Крестьяне, – сказал растроганный Эббо, – а не обижу вас. Вы не отвечаете за злодейства вашего господина. Но идите к нему и скажите: если он хочет встретиться со мной с копьем и мечом, – он узнает, чего стоят Адлерштейны!

Крестьяне в порыве благодарности бросились ему в ноги, но Эббо поспешил удалиться, и быстро поднялся на гору. Щеки его сильно вспыхнули, когда он вспомнил, но слишком поздно, что на вызов посмотрят, как на хвастливую выходку мальчишки. Вскоре Эббо доехал до хижины, где он увидал пленника, которого строго сторожили два крестьянина.

– Веревка готова, сеньор барон, – сказал старый Ульрих, – и дуб также еще крепок, как и тогда, когда ваш дед приказал повесить на нем трех ландскнехтов в один день. Ждем только ваших приказаний.

– Ну, так исполняйте это грустное дело, и ничего мне более о нем не говорите, – сказал Эббо, направляясь к ущелью.

– Был у него священник? – спросил Фридель. Крестьяне очевидно смотрели на этот вопрос, как на каприз сэра Фриделя; Эббо остановился, нахмурил брови и колебался; но видя, что крестьяне хотят вести негодяя к роковому дереву, стоящему над пропастью, вскричал:

– Стой, Ульрих! Гейнц, беги в замок, и приведи отца Жодокуса для напутствования.

Крестьяне были видимо недовольны.

– Прежде этого никогда не бывало, господин барон, – сказал Гейнц, – вешали просто.

– Какую церковную помощь получили ваш отец, монсеньор, и мой? – прибавил Коппель.

– Слушайте меня, – сказал Эббо, строго смотря на вассалов. – Если Шлангенвальд разбойник без веры и совести, беспощадный к душе и телу, – разве поэтому и я должен действовать также, как и он?

– Это только справедливое возмездие, – проворчал Коппель.

– А теперь, – прибавил Ульрих, – баронесса будет за него упрашивать, и негодяй останется жив.

И затем последовал сильный ропот, смысл которого не ускользнул от Фриделя.

– Нам лучше остаться здесь, – сказал он брату. – Если мы не будем следить за ними, казнь совершится не так, как мы хотим: они его будут мучить и уморят до прибытия священника.

Эббо послушался, и начал ходить скорыми шагами по площадке, где обыкновенно зажигали потешные огни в ночь на св. Фридмунда.

– Фридель, – сказал наконец Эббо, не останавливаясь, – как можешь ты требовать, чтобы я оставался? Ведь ты знаешь, я могу убивать зверей только на охоте, а так я не в состоянии смотреть, как убивают дикую кошку? Да посмотри: ты сам бледен, как смерть.

– Лучше подавить в себе эту слабость, чем хладнокровно подвергнуть бесполезным пыткам этого несчастного, – сказал Фридель задыхающимся голосом, показывавшим, до чего он страдал.

В это время, насмешливый смех послышался между вассалами.

– Гей! Что вы там делаете? – вскричал Эббо. – Что там у вас такое, Лизхен?

– Да ничего сеньор барон, вон этот злодей попросил пить, а жена мясника дала ему стакан воды, что почерпнула в ручье, за бойней, где мы резали свиней.

– Милосердый Боже! Да ведь я запретил, чтобы его мучили! – вскричал Эббо, бросаясь в хижину вовремя еще, чтобы увидать отвратительный напиток, какой подносили к губам наемника, руки которого были связаны назад веревками, так крепко скрученными, что они врезались в тело. Нет никого в мире более тупоумно-жестокого, как немецкий крестьянин, когда он теряет свое беспечное добродушие.

– Негодяи! – кричал Эббо, раздвигая крестьян мечом, потом он разрезал веревки, между тем, как Фридель наполнил кружку свежей водой и подал пленнику, тот жадно выпил ее.

– Ну, теперь, – сказал Эббо, – можешь ты сказать что-нибудь в свою защиту?

Проклятие было единственным ответом на этот вопрос.

– Зачем ты пришел сюда? – продолжал Эббо в надежде, что пленник повинится и ему можно будет простить его. Но тот повесил голову с одурелым видом.

Положение Эббо было тяжело, он колебался между необходимостью оказать правосудие и все возрастающим отвращением хладнокровно велеть умертвить этого человека, который казалось сам равнодушнее смотрел на дело, чем Эббо.

Положение это продолжалось долее, чем можно было ожидать.

Несколько раз уже братья прошлись по всей площадке, пленник впал в забытье, женщины и молодежь ворчали, говорили, что пора загонять скотину, и что весьма несправедливо со стороны баронессы лишать их зрелища казни. Наконец, пришел маленький Ганс, и полуплача рассказал, что отец Жодокус так углубился в свои книги, что на все увещания отвечал только иду, потом задумывался снова.

– Я пойду сам за ним, если действительно будет казнь.

– Да, так вся ночь пройдет! – сказал Эббо – Нет, нет! Слушай меня негодяй, – сказал он пленнику, толкая его ногой.

– Ну, что мессир, готова что ли наконец веревка? Пока вы ее приготовляли, мы успели бы перевешать всех адлерштейнцев.

– Конечно ты заслуживаешь быть повешенным, – сказал Эббо, – но мы оттого так долго выжидали, что хотели выслушать твое признание и защиту, или обещание никогда более не приходить разорять мои поля. Если ты это сделаешь, я подумаю, что могу для тебя сделать.

– Кажется немало было времени об этом думать. Глухой ропот негодования поднялся в толпе.

– Неужели он выпустит этого негодяя!

– Нет, нет, не посмеет.

– Не посмею! – повторил Эббо грозным голосом, с пылающими глазами. – Мерзавцы! уж не думаете ли вы предписывать мне законы! Иди сюда, пленник. Ступай, доходи до ущелья. Пусть только осмелится кто-нибудь идти за ним!

Освобожденный пленник тотчас бросился к ущелью, где у входа стояли братья, чтобы защищать его. Понятно, что никто не осмелился преследовать беглеца, и крестьяне разошлись, ворча и бранясь. Эббо вложил меч в ножны, взял Фриделя за руку и быстро удалился.

– Что это значит, Фридель? Разве твое сердце зачерствело, ты не сказал ни одного слова в защиту несчастного?

– Я хорошо знал, что ты никогда не решишься казнить его, – сказал Фридель, улыбаясь.

– А лучше было бы повесить его, – сказал Эббо, задумавшись – Стоило ли барону заставлять своих вассалов презирать себя за то, что сжалился над таким негодяем.

Радость матери даже не очень утешила Эббо, он был теперь в таких годах, когда слабости стыдятся более, чем преступления. Он проходил теперь самую критическую фазу жизни, постоянно раздражаемый и подстрекаемый кровным врагом, и в такие времена, когда общее сочувствие всегда было на стороне победителя. Положение делалось все сложнее и сложнее. Адлерштейнские владения были почти всегда в осадном положении, а Христина, когда провожала куда-нибудь сыновей, вспоминала о судьбе их отца. Снег, который Христина так часто встречала, как друга, и на нынешний раз был желанным гостем не только потому, что защищал от врагов, по потому еще, что ограждал от посещений сэра Казимира, который конечно явился бы вооруженный аргументами, слишком подтверждаемыми опасным положением сыновей Христины.

ГЛАВА XX

Месть на Спорном Броде

Снег растаял; река, вышедшая из берегов, вошла снова в свое русло, хотя воды были еще очень высоки. Был прекрасный весенний вечер; Эббо показал брату несколько телег, направляющихся к ущелью.

– Брод еще очень опасен, трудно будет им проехать. Надо собрать людей.

И Эббо протрубил в рог, говоря:

– Эти плуты очень ловки, когда надеются воспользоваться багажом какого-нибудь честного торговца.

– Смотри, – сказал Фридель, показывая на кустарник по ту сторону луга, окаймлявшего брод; на деревьях были еще почки, листьев нигде еще не было. – Не сидит ли змея в лесу? Кажется я вижу, что блестит ее чешуя.

– Боже милостивый! Эти разбойники подстерегают телеги на наших землях! – вскричал Эббо.

И, снова приставив к губам свой рог, он издал три звука, хорошо знакомые в окрестности; эхо повторило их по соседним скалам; вскоре в ответ послышались радостные крики, и братья поспешили вооружиться.

Мать ни слова не сказала, и не старалась остановить их, даже помогла Фриделю надеть кольчугу.

– Нам надо спуститься по самой ближайшей тропинке, – сказал Эббо, – и нельзя надевать тяжелой амуниции. Не бойся ничего, матушка, позаботься лучше приготовить гостям хороший ужин. Ну, Гейнц, мы теперь померимся с этими Шлангенвальдскими победителями. Можешь ли идти тропинкой через горы?

– Могу даже спуститься на дно оврага, если бы мог нанести там добрый удар Шлангенвальду, отвечал Гейнц.

– Да, для того, чтобы барон пустил на свободу и эту добычу, – ворчал Коппель. Но слова эти были покрыты голосом Эббо, дававшего приказания людям, пока Фридель и Гатто раздавали оружие. Между тем, караван остановился с очевидной целью освидетельствовать местность. Человек верхом переехал через Брод, и вероятно нашел, что проехать можно, – телега стала готовиться в путь.

– Ну, теперь настало наше время, – сказал Эббо, стоявший со своим отрядом на площадке скалы, расположенной между замком и крутой тропинкой, спускающейся к долине. Первая телега еще могла пройти, но вторая или третья непременно потонет в грязи. Теперь пусть змея нападает на путешественников; орел бросится на змею!

Близнецы стали на колени, и приняли благословение матери. Затем бросились вниз по тропинке, как олени, и вскоре исчезли за скалами и кустарниками. Дрожа от страха, Христина благодарила небо, помышляя, какая разница между этим днем и тем, когда она, закрыв лицо руками, с отчаянием смотрела в окно на то, что происходило на Спорном Броде.

Две телеги прошли благополучно, но третья глубоко завязла в песке и опрокинулась от усилий лошадей. В ту же минуту на путешественников напала вооруженная шайка, засевшая в кустарниках. Христина могла видеть только, как лошади становятся на дыбы, люди выскакивают из реки. Вдруг из-за звона оружия и боевых криков, Христине слышится знакомый голос: «Орел и Шлем!». Шлемы Эббо и Фриделя блестят на солнце: близнецы опередили свой отряд; но Коппель, вооруженный своим тяжелым топором, тотчас же догнал их, широкоплечий Гейнц следует по их пятам. Новая свалка, и теперешние победители побеждены! Беглецы кинулись к шлангенвальдским лесам! Слава вам, храбрые адлерштейнские близнецы, вы благородно сражались перед глазами своей матери! Который это из вас показывает пальцем место, где удобно проехать людям, старающимся поднять телегу? Который разговаривает с одним из путешественников, по-видимому горожанином? Слава Всевышнему! Сыновья Христины – достойные рыцари, и они вышли из боя здравыми и невредимыми.

Четверть часа спустя быстрые шаги послышались по тропинке, и появилось лицо Фриделя, улыбающееся из-под шлема.

Обе корпорации согласились построить мост и разделить с бароном пошлину за земли и материалы, но они предпочли план, который простирал насыпь на берег Шлангенвальда, и предложили написать графу, приглашая его присоединиться к этому предприятию и пользоваться долей с барыша. Эббо не имел никакой возможности возражать, хотя был раздосадован оборотом, который приняло дело, и был вынужден подписать свое имя под письмом, вместе с прочими членами общества. Письмо это было отнесено к графу городскими герольдами, и все сговорились собраться в ратуше в день их возвращения.

– Почтенные вельможи, – сказали они, – граф фон Шлангенвальд не вручил мне никакого письма в ответ на ваше.

– Не поручил ли он передать что на словах?

– Да, ваша милость; но этого не следует повторять в вашем почтенном собрании.

По требованию же собрания, один из герольдов повел следующую речь:

– Граф разгневался, – сказал он. – Словно эти собаки, выразился он, говоря о ваших милостях, – были ему равные. Затем он начал насмехаться над почерком писца, герра Эндрихсона, и призвал своего капеллана, чтобы тот прочел послание; но едва успел духовник прочесть три строки, как граф начал произносить брань по поводу брода. «Ничто, – сказал он, – не может его заставить соорудить мост! Это низкий предлог, – добавил он, – чтобы лишить его всех прав на доход с воды».

– Но не принял ли он в соображение, – сказал Эббо, – того, что если он не уступит верхнего берега, то мы построим мост до низовой части реки, там, где мне принадлежат оба берега?

– Это обстоятельство кажется было им замечено, – сказал один из послов.

– Так что же он вам ответил? Повторите его слова! – сказал Эббо, понижая и сдерживая голос, что часто придавало вид терпения его гневу.

– Он сказал… да простит мне господин эти слова, он сказал: «Скажи этому Адлерштейнскому выродку, чтобы он лучше сидел не своем седле, не мешался бы в дела тех, которые выше его; и что если он коснется до камушка Браунвассера, то покается в том! И пусть его сограждане, до присоединения их к нему, сперва уверятся в законности его прав».

– Его право очевидно, – сказал мейстер Годфрид. – На это есть многие доказательства; а императорская грамота есть титул сам по себе… Слова графа – ни что иное, как хвастовство и попытка посеять раздор между бароном и городом.

– Я сам так же понял, господин бургомистр, и в том смысле отвечал, но… извините, если а все выскажу… граф посмеялся надо мной, и добавил:

– А просил ли барон у императора свидетельства о смерти его отца?

– Это опять гнусность! – сказал мейстер Годфрид, между тем, как племянники его переглядывались в изумлении. – Смерть его отца доказана очевидцем, которым мы еще можешь располагать… не так ли, господин барон?

– Да, – отвечал Эббо, – и он в настоящее время в Адлерштейне. Это Гейнрих Бауерман, прозванный Шнейдерлейном, единственный ландскнехт, спасшийся от убийства. Он часто рассказывал нам о последних минутах моего отца, задохшегося от крови, истекавшей из глубокой раны в груди; ему-то он поручил передать свою последнюю волю нашей матери.

– Было ли его тело вам возвращено? – спросил осторожный советник Ульрих.

– Нет, – сказал Эббо. – Все наши союзники умерли; и когда монах явился требовать их останки, ему отвечали, что неприятель их унес, и что даже голова моего деда была послана в сейм.

Все собрание единодушно подумало, что граф хочет воспользоваться отсутствием ясных доказательств убийства, случившегося восемнадцать лет назад, и посеять раздор между союзниками; очевидно было, что никакое другое место, кроме Спорного Брода, не достигло бы предполагаемой цели.

Тем не менее, права Эббо могли быть оспариваемы; во-первых, по случаю его несовершеннолетия и недоказанной смерти отца; во-вторых, потому что два вельможи предъявляли свои права на землю. Президент Ульрих, мейстер Годфрид и еще несколько членов собрания решили отложить работы до совершеннолетия барона, когда он, приняв присягу подданства, мог бы добиться точных границ своих владений. Но это мера не согласовалась с предприимчивым духом Морица Шлейермахера и с выгодами торговцев и продавцов вина, которые постоянно страдали от недостатка моста и боялись ждать еще четыре года, в течении которых молодой человек, подобный барону, мог поддаться наследственным родовым побуждениям или Брауквассер мог вернуться в прежнее свое ложе. Сам Эббо настоятельно просил, чтобы немедленно приступили к работам, несмотря на все препятствия.

– Это будет вам стоить и споров и крови, – сказал строго мейстер Годфрид.

– Разве можно добиться чего-нибудь порядочного без ссор и крови? – с жаром спросил Эббо.

– Это вопрос, который юность не может решить, – сказал со вздохом мейстер Годфрид.

– Нет, – возразил президент, – если бы было иначе, то кто бы отважился на какое-нибудь предприятие?

Совет разошелся, и юные бароны отправились в замок. Они молча ехали более часа, как вдруг Эббо заставил вздрогнуть брата, спросив его неожиданно:

– Фридель, о чем ты думаешь?

– О том же, о чем и ты, – отвечал Фридель, проницательно взглядывая на него.

– Нет, нет, Фридель, – отвечал Эббо мрачно. – Это чистая выдумка старой змеи, чтобы помешать нам отнять ее добычу.

– Несомненно… а все же я не могу не думать о том рассказе генуэзского купца про благородного германца, проданного маврам его врагами!

– Какой вздор! Эта история слишком недавняя, чтобы касаться нашего отца!

– Я тоже ничего не предполагаю. Но почему же граф выражает сомнения насчет его смерти?

– Ба! – поспешно отвечал Эббо. – Разве ты не слыхал сотни раз, как погиб наш отец? Неужели такой честный человек, как Гейнц, захотел бы нас обманывать?

– Не умышленно, конечно! Но все же я хотел бы навести справку в той гостинице, где была расставлена западня.

– Содержатель ее, изменник, кончил жизнь, как и следовало ему. Его колесовали год тому назад, за убийство ярмарочного торговца. Разумеется, дорого бы я дал, чтобы знать, где погребено тело моего отца, и с почетом схоронить его в часовне эрмитажа. Что же касается предположения, что он жив, то я не желал бы, чтобы эта выдумка достигла до моей матери, из боязни разбудить ее давно уснувшее горе.

– Ты прав, – сказал Фридель, – у матушки не будет ни минуты спокойствия, если только она себе вообразит, что наш отец заключен в Шлангенвальдской башне или на каком-нибудь мавританском корабле.

– С другой стороны, – сказал Эббо, – это сомнение избавило бы нас от наглого преследования господина Казимира… Но нет… все-таки лучше молчать.

За этой речью последовало молчание Эббо, который оставался мрачен и задумчив до возвращения в замок; но, свидевшись с матерью, он, казалось, только и старался заботиться о ней, рассказывая о прекрасных гравюрах на дереве мейстера Годфрида, о ревматизме тети Иоганны и о всех новостях города и страны. Одна из них была довольно важная: говорили, что император был болен в Линтце; гангрена поразила его ногу, и врачи поговаривали отнять ее, что было страшнейшей операцией в XV веке. Что касается Фриделя, он скромно пошел к Гейнцу в конюшню, и там, опираясь на спину старой кобылы, уцелевшей тоже от убийства, просил его снова рассказать ему подробно о смерти отца, чем Гейнц никогда не утомлялся; но когда Фридель, внимательно выслушав, спросил, уверен ли он в смерти своего господина? старый ландскнехт обиженно ответил:

– Неужели вы думаете, что я покинул бы его, если бы в нем оставался хоть признак жизни?

– О, нет, добрый Гейнц, я только хотел бы знать, почему ты видел, что он уже умер?

– Ах, господин Фридель, когда вы раза два побываете в сражении, то не спросите меня, как я отличаю жизнь от смерти.

– Разве обморок не похож на смерть?

– Я не говорю, что неопытный юноша не мог бы ошибиться, но это невозможно тому, кто так близко видал резню. Но к чему все эти расспросы, господин Фридель?

– К тому, – сказал Фридель тихо, – но брат не хочет, чтобы это знала наша мать… к тому, что граф Шлангенвальд спросил, можем ли мы доказать смерть отца нашего.

– Доказать ее!.. Старая змея хорошо знает, что вашему отцу не было выбора между жизнью и смертью, после страшных трех ран, нанесенных ему! Господин Фридель! Я благословлю день, в который увижу, что вы или брат ваш поквитались со старым злодеем.

– Мы все думаем, что он хотел только воспрепятствовать нашим намерениям. А все-таки, Гейнц, я хотел бы знать все, что произошло после твоего отъезда. Нет ли какого слуги в гостинице, нет ли какого Шлангенвальдского партизана, у которых бы можно было что-нибудь разузнать?

– Клянусь св. Гертрудой, – грубо отвечал Шнейдерлейн, – если вы не довольствуетесь показаниями такого человека, как я, который пожертвовал бы жизнью для спасения вашего отца, то не знаю, кто может вас удовлетворить!

Фридель поспешил его успокоить, сказав, что верит ему безгранично. Но в то время, как Эббо все более занимался предполагаемой постройкой моста, Фридель предавался мечтам, и не раз проводил в глубоких размышлениях целые часы в любимом своем убежище около пруда Глухаря. Христина, разумеется, заметила, что в то время, как один из сыновей ее, более чем когда-либо странствует по уединенным вершинам гор, другой проводит время, сидя на месте.

Мейстер Мориц Шлейермахер был постоянным гостем в замке, и казалось, общество его было приятно Эббо. Это был энергичный, предприимчивый человек, хотя еще молодой, но опытный и прекрасно умевший обращаться с дворянством, сохраняя свою независимость и избегая всего, что могло бы оскорбить эту гордую породу; таким образом, он приобрел над Эббо влияние, которое никто не подозревал, кроме матери, начинавшей бояться, чтобы оно не имело действия на тесный, до сей поры, союз обоих братьев. Если бы она могла знать действительную причину, разделявшую обоих братьев без их ведома, то ее сердце еще бы более страдало.

ГЛАВА XXI

Фридмунд в облаках

Камень, назначенный для постройки моста, был высечен в горах, и для перевозки его на берег проложили дорогу. Дорога эта, облегчавшая доступ к замку, сделала его досягаемым; но, как говорил Эббо, Адлерштейн должен был теперь сделаться местом гостеприимства, а не разбойничьим притоном. В близи от Брода построили дощатые хижины, служившие жилищем рабочих. В течение августа пришло известие, что император Фридрих умер по отнятии обеих ног. По-видимому, смерть его не могла произвести больших перемен в правлении, бывшем уже некоторое время в руках сына его. Римский король (ибо Максимилиан никогда не получал титула императора, принадлежавшего только кесарям, венчанным папой) был в Инсбруке, занятый собиранием войска, чтобы идти на помощь Штирии и Каринтии, захваченных шайкой турок. Виртенбергский маркграф объявил всему Швабскому союзу, что новый государь с удовольствием примет своих вассалов, если они придут в лагерь преклонить пред ним колено. Теперь наконец открылась дорога славы и почестей для юных баронов Адлерштейнских. Они поспешили вооружить своих партизан и приказали привести из Ульма трех или четырех воинов, чтобы прибавить состав маленького адлерштейнского войска. Было решено, что Христина во все время их отсутствия пробудет в Ульме, куда должны были прибыть ее сыновья, отправляясь в лагерь. Приготовления были окончены, и отъезд назначен на следующий день. Христина, сидя вечером на крыльце замка, слушала Эббо, который надеялся возбудить участие римского короля в сооружению моста и добиться того, что право его на Спорный Брод будет наконец вполне признано. Но вскоре юный барон с нетерпением заметил отсутствие брата.

– У него опять припадок мечтательности, – сказал Эббо. – Он всю ночь проведет у пруда, если я за ним не пойду.

Эббо отправился за Фриделем. По пути зашел он в деревенскую часовню, надеясь там найти брата. Не видя его, он взобрался на гору, и наконец встретил Фриделя, лицо которого носило на себе отпечаток решимости, не свойственной его характеру.

– Ага! мечтатель, – сказал Эббо. – Я знал, где тебя найти!.. Всегда в облаках!

– Да, я был у пруда, – сказал Фридель ласково, обвивая рукой шею брата. – Это место всегда мне было дорого, и мне еще раз хотелось видеть его тихие и глубокие воды.

– Еще раз? Но ты их еще часто будешь видеть, – сказал Эббо. – Шлейермахер говорить, что мы будем иметь дело не с янычарами, а просто с шайкой бездельников, с которыми нет возможности прославить себя.

– Не знаю почему, – сказал Фридель, – но мне, кажется, что я прощаюсь со всеми этими величественными и родными местами, в особенности с тех пор, как принял твердое решение…

– Какое? надеюсь это не старая прихоть идти в монахи? – воскликнул Эббо. – Ты дал мне слово.

– Нет, речь не об этом; но я убежден, что мой долг разузнать о судьбе отца нашего. Это мое личное дело… Что касается тебя, то у тебя есть здесь свои обязанности.

– Ты будешь разыскивать мертвого? – пробормотал Эббо.

– Слушай, – продолжал Фридель. – Мне, вероятно будет можно добиться более точных сведений через Шлангенвальда или кого-нибудь из его приверженцев. Говорят, что сын его, остающийся в Шлангенвальде, рыцарь Тевтонского ордена, совершенно отличается от отца своего. Если Шнейдерлейн говорит правду, то наша совесть будет спокойна. Но если бы мой отец находился в Шлангенвальдской башне…

– Безумец! Это невозможно!

– Однако, бывали примеры, что люди по восемнадцать лет томились в мрачной темнице, – сказал Фридель, – и когда я думаю, что такова могла быть судьба нашего отца в то время, как мы весело проводили время в горах, то у меня нет сил более бегать по траве и смотреть на небо!

– Если бы змея осмелилась! – воскликнул Эббо. – Мы воззвали бы на весь союз и пошли бы осадой на его замок… Но нет… об этом даже думать безрассудно!

– Я сам едва тому верю, – сказал Фридель, – но я не могу изгнать из памяти то, что нам рассказывал генуэзский купец о германском пленнике, прикованном к языческому кораблю. Да ты припомни предсказание, которое тебя так рассердило. Может быть, цыганка знает о мавританских пленных более, нежели мы думаем.

Эббо вздрогнул, во снова овладел собой.

– Каким образом, – сказал он, – ты намерен начать кочевую жизнь, как Гильберт и Гильдебрант в Розовом саду? Берегись, подобные похождения часто оканчиваются смертельными схватками между неизвестным отцом и сыном.

– О, я узнаю его! – сказал Фридель восторженно. – А то и он узнает сына… а если иначе, и я его выкупить не могу, то отдамся в плен на его место. Но я менее надеюсь найти его живым, нежели мертвым, и когда мы наконец узнаем, куда змея запрятала так коварно бренные останки нашего отца, тогда мы схороним их с нашими предками в часовне благочестивого Фридмунда.

– Желаю, чтобы это сбылось, – сказал Эббо.

– Я убежден, что небо благословит мое намерение, Эббо, – сказал Фридель. – Когда я встал, чтобы спуститься с горы, святой покровитель наш явился мне в облаках, и я увидел себя перед ним на коленях, получающим его благословение!

– Я бы охотно этому поверил, – сказал Эббо, – но Шлейермахер доказал мне, что эти явления св. Фридмунда суть тени, образующиеся от испарений рва, при солнце. Заметь, Фридель, что я пошел отыскивать тебя в часовне, где встретил отца Норберта и перед ним преклонил колени, чтобы принять напутственное благословение. Видишь ли ты, мечтатель, что у меня была самая суть, а у тебя одна лишь тень.

– То, что видишь верующими глазами, точно также действительно. Мое решение явилось раньше видения, и я не отступаю от него.

– Эй! – крикнул Эббо, радуясь, что нашел предмет, на который мог бы излить свою тайную злобу. – Кто тут крадется около скалы? Говори же, негодяй, кто ты такой?

– Я ничего дурного не делаю, – отвечал угрюмо какой-то полунагой юноша.

– Откуда ты? Из Шлангенвальда? Ты пришел шпионить, нельзя ли у нас чего еще стащить?

– Молчи! – воскликнул Фридель. – Может быть у бедного ребенка нет дурных намерений… Ты заблудился?

– Нет, господин мой, меня послала к вам моя мать.

– Я так и думал, – перебил Эббо. – Вот все, что мы получаем за то, что пощадили это гнездо неблагодарных змей!

– Да нет же, – возразил Фридель. – Может быть из благодарности сюда и пришел этот мальчик.

– Господин мой, – сказал юноша, подходя ближе, – я вам все скажу… вам, но не тому, кто угрожает. Мать моя сказала, что вы пощадили хижины наши, что владетельница замка всю зиму давала нам хлеб, когда мы являлись у дверей ее; потому она и не хочет, чтобы наемные солдаты напали на людей ваших без того, чтобы она вас не уведомила.

– Что ты говоришь, дитя мое? – воскликнул Эббо.

Но ребенок сделал видь, что не слышит, и Фридель должен был повторить вопрос, чтобы заставить его продолжать.

– Все ландскнехты и рейтары в замке, – сказал он. – Граф взял баранов моего отца и отдал им, будь он проклят! Всех наших людей сзывают явиться завтра утром к Сборной скале, и каждый должен принести вязанку соломы и смоляной факел. Говорят, граф поклялся, что раньше не уедет на войну, покуда не сожжет весь строевой лес, находящийся у Брода, не бросит весь в реку и не перевешает всех работников.

Эббо кинул мальчику горсть грошей, а Фридель его горячо поблагодарил. Затем оба поспешно спустились по крутой тропинке, чтобы воспользоваться данным предостережением. Скоро был собран маленький военный совет: он состоял из юных баронов, их матери, мейстера Морица, Гейнца и Гатто. Решено было, что в замок созовут всех рабочих с их семействами и более дорогими орудиями. Христина спросила, не останется ли чего еще, чтобы можно было защитить.

– Неприятель, – сказала она, – вынужден в скором времени явиться в лагерь; к возвращению его, на работу будет менее легко напасть; к тому же, – добавила она, – несправедливо начинать частную войну, когда императорское знамя развевается на поле сражения.

– Прошу у вас извинения, милостивая госпожа, – сказал архитектор, – но пусть ответственность падает на зачинщиков. Господин барон, мы еще имеем время послать в Ульм, откуда обе наши союзные корпорации вышлют нам свои войска. В ожидании их, мы будем держать неприятеля в страхе и, еще до приезда наших граждан, дадим этому ехидному отродью урок, который долго не забудется. Каково ваше мнение, господин барон?

– Тоже, что и ваше, – отвечал Эббо. – Мы не можем заключить себя здесь, не роняя нашего достоинства. Двадцати вооруженных людей моих, независимо от сильных каменщиков, плотников и слуг, хватит, чтобы обратить в бегство шайку старой змеи, без помощи даже граждан! Ни слова, добрая и разумная мать! Дело идет о нашей чести!

– Вопрос в том, – настаивала Христина, – чтобы знать, не больше ли тебе чести, если ты повинуешься призыву Максимилиана и отправишься с людьми, которых ты собрал для защиты общего дела? Пусть граф делает, что ему угодно: этим он даст тебе справедливый повод принести жалобу королю и Лиге, права наши от этого может быть прочнее укрепятся.

– Этот совет был бы превосходен при других обстоятельствах, государыня, – начал Мориц. – Он бы вполне согласовался с правилами почтенного главы союза, мейстера Сореля, и нашего миролюбивого города, но в деле о правах владения и при неприязненных нападениях король и Лига обыкновенно поддерживают тех, кто сам себе помогает, тот, кто слишком щекотлив в правосудии – делается всегда его жертвой.

– Ты слышишь его, добрая матушка, – сказал Эббо – Ты не хотела бы узнать, что меня встретили, как труса, под императорскими знаменами. Будь что будет! Но Спорный Брод мы не уступим… Собери слуг, Гатто, и вооружи их. Матушка, закажи для них хороший ужин. Мейстер Мориц, созовем каменщиков и плотников и увидим, нет ли меж ними охотников!

Христина увидала, что всякое возражение было бы бесполезно. Снова наступали дни опасности и насилия. Единственным утешением ее было то, что сын ее не совсем был не прав. Что далеко не его была первая вина, и что она могла призывать благословение Неба на него и его оружие.

ГЛАВА XXII

Сражение у Брода

На следующий день, с восходом солнца, в чаще ущелья укрывалось двадцать адлерштейнских рейтаров, держащих каждый коня за узду. Позади были слуги и работники, вооруженные топорами, косами, сохами, некоторые даже луками. Мейстер Мориц облегся по военному, в шляпе, латах, наручниках, с мечом и с новым в то время оружием – пистолетом, оба барона надели блестящее рыцарское вооружение – совершенно одинаковое, начиная от золотой шпоры, до орлиного пера, красовавшегося на верхушке их шлема. Они с нетерпением ходили взад и вперед, стараясь открыть неприятеля. Ждали они так долго, что начали подозревать фальшивую тревогу. Но наконец, поблизости послышался шорох, а за ним поспешные шаги и бряцание оружия. Эббо кинулся в седло, и подал сигнал. Мейстер Мориц подошел к нему.

– Удержите ваших людей, барон, – сказал он. – Пусть неприятель яснее выкажет свои намерения. Не надо, чтобы о нас сказали, что мы напали на него врасплох, в то время, как он ехал на императорский призыв.

– Мы бы только действовали наступательно, также как он поступал с моим отцом, – прошептал Эббо, едва сдерживаясь при виде блестевшего оружия на том берегу.

Оба брата впервые увидали врага своей семьи. Он в полном вооружении сидел верхом на крепком вороном коне. По-видимому, то был человек с громадным запасом сил, но отяжелевший с годами. Близнецы могли бы узнать его по дракону, украшавшему шлем, не имея надобности в проклятии, сорвавшимся с губ Шнейдерлейна, Когда к берегу подошел вооруженный отряд, превышающий двенадцатью человеками отряд адлерштейнских партизан, за которым следовали люди, несшие солому и смоляные факелы, граф скомандовал остановиться и, казалось, отдал некоторые приказания.

– Злодей! он подстрекает их и теперь, – начал Эббо.

– Нет, – перебил Мориц, – ничто нам не доказывает, что он не идет мирно в лагерь.

Сгорая от нетерпения, Эббо удержал своего коня в то время, как Шлангенвальд направлялся к прежнему руслу Браунвассера; там он остановил коня и, как статуя, держась на стременах, воскликнул:

– Лентяи еще не на ногах! Мы разбудим их… Факелы вперед! А теперь…

Серый конь Эббо вздрогнул.

– Кто осмеливается тревожить моих работников? – воскликнул Эббо.

– Мне все равно, кто бы вы ни были!.. – отвечал граф. – Когда я вижу чужих, находящихся без дозволения на моих землях, то сжигаю их хижины.

– Назад! – закричал Эббо. – Кто коснется до одного камня на Адлерштейнской земле, – раскается!

– Вот как! – сказал граф. – Так вот тот молокосос мещанской породы, который называет себя бароном Адлерштейнским?

– Граф, – возразил Эббо, – я вызываю тебя в качестве рыцаря, и, как законный владетель Адлерштейна, провозглашаю свои права на эту землю!

– Так ты этого хочешь? – сказал граф, принимая тяжелое копье из рук конюха.

И, спустя забрало, он осадил коня, чтобы лучше пустить его с разбега. Эббо сделал тоже самое; Фридель с одной стороны, Иером фон Шлангенвальд с другой – выстроили своих людей, как бы для сражения, и ждали исхода битвы между двумя предводителями. Они напали друг на друга с поднятым копьем, но не нанеся ран. Тогда каждый обнажил меч, и стал наступать один на другого, как вдруг Гейнц увидал, что Шлангенвальдский стрелок целится в юного барона, и тотчас предупредил его.

С этой минуты свалка сделалась общая, и посреди ее Фридель потерял из вида главный поединок между графом и братом. Вдруг послышался тяжелый треск, за ним крик победы слился с воплем агонии, и обе стороны поняли, что начальники их пали. Фридель увидал, что Эббо упал под коня; над ним склонился неприятель, чтобы зарезать его. Он кинулся на этого человека и сбросил его с седла, нанося удар мечом; тогда он позвал своих, и те окружили его. Партизаны Шлангенвальда, видя своего господина павшим, отступали в беспорядке перед силой Адлерштейна, несмотря на то, что превышали их количеством. Однако, только что Фридель заметил, что прогнал врага с поля сражения, как им снова овладело беспокойство о брате, и он поспешно вернулся назад в сопровождении Морица, предоставляя людям своим погоню за врагом. На зеленой траве лежали распростертыми с одной стороны серый конь Эббо и под ним его господин, – с другой, тяжелое тело графа. Несколько раненых и убитых лежало на камнях и на берегу реки.

– Эббо, мой Эббо, взгляни на меня! – кричал Фридель, спрыгивая с лошади и развязывая шлем брата.

– Фридель!.. – прошептал слабый голос. Вблизи находилось несколько работников, и с их помощью освободили из-под лошади молодого рыцаря; который не мог удержаться от стонов, хотя Фридель поддерживал его по возможности осторожнее. Тогда убедились, что рана, нанесенная ему в грудь мечом графа, не была опасна, но что мушкетная пуля пронзила его бедро прежде, нежели ударилась в бок лошади. Кроме того, оно было раздражено судорожными движениями околевавшего животного. Эббо был почти без памяти; но когда Мориц смыл его лицо и смочил губы, в то время, как брать поддерживал его в своих объятиях, он открыл глаза и сказал:

– Убил я его? Не он, а выстрел сразил меня. Пойди узнать это, Фридель, и заставь его сдаться.

Фридель повиновался, оставив брата на руках Шлейермахера, и подошел к низвергнутому врагу. Все обиды Адлерштейна действительно были отомщены, ибо кровь лилась ручьем из глубокой раны выше ключицы и слабая рука графа бессознательно блуждала около крючков нагрудника.

– Дайте, я вам помогу, – сказал Фридель, становясь на колени и забывая приказание брата из жалости к умирающему, и снял его шлем.

Лицо его, суровое и грубое, так почернело от солнца и горело от невоздержания, что даже близость смерти не могла его заставить побледнеть. Выражение ненависти отразилось в его взгляде, и он вздрогнул от изумления и бешенства, когда встретился глазами с Фриделем.

– Опять, тигренок! Я думал, что покончил с тобой! – проворчал он, но Фридель, весь погруженный в мысль, которая его более чем когда занимала, не слыхал этого и наполнял водой шлем Эббо. Он поднес его к губам графа и, наклонясь сказал:

– Граф, битва теперь кончена. Именем неба заклинаю вас, скажите, где мне найти отца?

– А! ты хотел бы его найти? – сказал Шлангенвальд, устремляя взгляд на заплаканное лицо юноши, а рука его блуждала у пояса, словно в нервной судороге умирающего.

– Да, я бы вас вечно благословлял, если бы мог его освободить!

– Так знай же, – сказал граф, пристально глядя на юношу, – знай же, что твой злодей-отец невольник у турок: если только он не там… как я надеюсь… где сын его, подлый выродок…

Внезапный блеск, и за ним выстрел сопровождал эти слова; Фридель подался назад, пошатнулся, потом упал. Эббо, в ужасе, на половину приподнялся, призывая брата.

– О стыд! измена! – закричал Мориц.

– Я беру вас в свидетели, что не сдался, – сказал граф. – Это проклятое отродье наконец истреблено!

И он закрыл глаза с дьявольской улыбкой. Все это произошло с быстротой молнии. Фридель, бросившийся к брату, в минуту своего падения приподнялся на одной руке, схватил другой руку Эббо, и сказал:

– Это ничего, успокойся! – И он снова хотел прилечь на колени Эббо, как вдруг из его левого бока хлынула черная кровь.

– Ах, барон Фридель! – воскликнул Мориц. – Изменник не дал промаха. Ваша рана не из легких!

И, с помощью одного из работников, он начал хлопотать о способе переноски раненых в замок.

Эббо все лежал на траве, прислонясь к руке Фриделя. Они смотрели друг на друга, поглощенные обоюдным созерцанием.

– Господин барон, – сказал наконец Шлейермахер, – будет ли у вас силы протрубить в рог, чтобы созвать ваших людей.

Эббо попробовал, но силы ему изменили. Встряхивая свое оцепенение, Фридель взял рог и начал в него трубить по всем направлениям, но ценой новых потоков крови.

Гейнц уже повернул назад и, возвратясь первый к своим молодым господам, ужаснулся найти их обоих опасно раненых. Пока из досок, припасенных дли постройки моста, изготовляли род носилок Фридель сказал:

– Мне кажется, что я был бы в состоянии совершить путь верхом, если бы мне помогли сесть на лошадь. Таким образом наша мать менее испугается.

– Умно придумано, – сказал Эббо. – Иди же вперед и успокой ее. Покажи ей, что ты можешь держаться на седле… каково бы ни было мое положение… – добавил он с тоскливым стоном. Фридель перекрестил брата.

– Да сохранит Господь тебя и мать нашу, – сказал он, наклоняясь, чтобы помочь уложить Эббо на доски, покрытые плащом. Потом, целуя его в лоб, он добавил: – Мы скоро снова будем вместе.

Носильщики подняли Эббо на своих плечах, а Фридель хотел приподняться с помощью Шнейдерлейна, но опять упал назад. Мейстер Мориц смутился.

– Спинной хребет поражен, – сказал он. – Барон Фридель, позвольте лучше вас снести.

– Нет, из любви к моей матери!.. Да к тому же, мне так хотелось бы еще раз проехаться на моем добром коне, – сказал он с мольбой.

И когда его после больших усилий усадили на лошадь, он выпрямился и обменялся приветствием с Эббо, проезжая мимо носилок. Это приветствие стоило большого усилия Фриделю, и он почти окоченел на седле, как вдруг увидал свою мать у крыльца. При этом виде он снова собрался с силами, попросил Гейнца отнять свою руку и, собравшись с силами, воскликнул:

– Победа, милая матушка! Эббо победил графа! И вы не должны приходить в отчаянье, что это стоило немного крови.

– Увы, сын мой!.. – Христина не могла ничего более сказать, видя мертвенную бледность его лица и латы, покрытые кровью.

– Матушка, – продолжал Фридель, когда та подошла к нему на столько, что могла обнять его шею, – Эббо будет иметь большую надобность в тебе.

Потом, с улыбкой, в которой не было уже ничего земного, он прибавил:

– Матушка, тебе остается большая радость. Правда, я хотел бы сам его к тебе привести. Матушка! Он не умер.

– Кто?.. Эббо?..

– Нет… Твой Эбергард, наш отец! – сказал Фридель, привлекая к себе лицо матери. – Граф сознался в этом при своем последнем вздохе. Отец в неволе у турок и, конечно, небо возвратит нам его, чтобы утешить вас. О! матушка, как долго я питал эту надежду! Но, слава Богу, убедился я в этом ценой своей жизни!

Последние эти слова были произнесены едва слышно, ибо силы покидали Фриделя и, когда его сняли с седла, он склонился на гриву лошади, прошептав:

– Ах, бедный друг! Ты будешь одинок… Желаю тебе часто носить Эббо…

Христине было некогда предаваться горю. Желание близнецов было не разлучаться, и вскоре они были положены вместе на одной большой постели; Эббо был в обмороке, истомленный переноской, а Фридель лежал на боку, чтобы встретить первый его взор. Очевидно было, что раны обоих братьев, кроме той, которая была нанесена Эббо мечом графа, превышали познания Христины, которая могла только пытаться остановить кровь в ожидании помощи врача, за которым Мориц послал в Ульм.

Архитектор уверял, что он далеко не отчаивался в жизни Эббо; но Христина мало верила этому, ибо раны, нанесенные огнестрельным оружием, были в то время мало знакомы хирургам, – и почти всегда имели роковой исход. Ею, кроме того, овладело мрачное предчувствие: ей казалось, что обе эти жизни должны были пресечься в один час. Быть вместе, казалось братьям достаточным утешением; и когда взволнованный капеллан пришел совершить последнее таинство церкви, Эббо умолял его молиться за него.

– Фридель настоящий святой, – сказал он, пожимая руку брата, – но я не был таковым. О, отец мой! подумайте: я буду осужден один оставаться в чистилище, тогда как он будет в раю!

– Что ты говоришь? – прошептал Фридель, отчасти приведенный в сознание этими словами и невольным пожатием руки… – Нет, Эббо, есть только одно покаяние, один крест, одна надежда!

Когда священник выслушал обе исповеди, он мог бы сравнить близнецов с двумя потоками горной воды: оба они были одинаково чисты от всяких внешних нечистот, но один из них бурный, неукротимый, а другой прозрачный, чистый, отражающий ясный свет неба. Помощь искусства была ближе, чем они надеялись. Весть, посланная накануне, была получена обеими корпорациями, и войска их двинулись сейчас же в путь. Начальник, как осторожный человек, никогда не отправлялся в поход, не взяв с собой хирурга. Таким образом, солнце еще не закатилось над этим грустным днем, как в высокий покой был введен доктор Иоганн Бутман. Его встретила Христина с благодарностью во взоре, но со смертельной тоской в сердце. Врач сейчас же увидал, что один из братьев ранен смертельно, но то не был Эббо, хотя он и страдал более Фриделя, и упал в обморок от прикосновения зонда. Перед накладыванием перевязок, доктор сказал:

– Я отвечаю за выздоровление одного барона, но только, в том случае, если другого не будет на этой же самой постели.

– Понимаю, – сказал Фридель, – хорошо. Эббо узнает, что не моя вина, если я один обращусь к покою и молитве, предоставляя ему борьбу. Милый брат! Настанет день, когда мы соединимся навеки! Я тебя покидаю из любви к тебе. Унеси меня, Гейнц, прежде нежели он очнется.

И Фридель запечатлел прощальный поцелуй на челе Эббо. Потом его перенесли в комнату маленькой башни, где и началась для него последняя борьба жизни со смертью. Когда Эббо очнулся и не увидал брата около себя, волнение его чуть было не опровергло предсказания врача, как вдруг из соседней комнаты до его слуха донеслось кроткое и грустное пение.

– Фридель, – прошептал он, притаив дыхание, чтобы лучше слышать.

До конца дня пение не умолкало, – это был то гимн, воспоминание о соборном хоре, то рыцарская песня, то священная легенда. Эббо оставался неподвижен, почти нечувствителен к своим страданиям в то время, как голос был слышен. Фридель совершенно бессознательно был ангелом-хранителем своего брата.

Сентябрьское солнце закатилось, сумрак распространялся; доктор окончил свою тяжелую обязанность и Эббо, утомленный, лежал на подушках, когда мать его тихо вошла в комнату и села около него, надеясь, что он не заметит ее присутствия. Но он, открыв глаза, прошептал:

– Теперь Фридель больше не поет…

– Он поет там, откуда мы его слышать не можем, – сказала Христина.

И кроткий голос матери продолжал то чарующее действие, которое производило на Эббо пение умирающего Фриделя. Он уснул, точно убаюканный отголосками этого голоса.

ГЛАВА XXIII

Раненый орел

Христина только покидала своего старшего сына, страдавшего на постели, чтобы преклонить колено перед другим, лежащим в гробу; гроб был поставлен перед алтарем часовни, и она глядела на покойного, старалась помнить небесное выражение, украшавшее черты его.

Мейстер Мориц уехал в Ульм после первой панихиды по барону Фридмунду. По возвращении своем, он нашел здоровье барона настолько лучше, что отважился попросить у баронессы свидания, в котором сообщил ей о своем намерении ехать немедленно в императорский лагерь, для передачи письма, врученного ему обеими корпорациями касательно постройки моста. Вместе с этим, он хотел употребить личное свое влияние на Максимилиана, чтобы исходатайствовать прошение за вышеизложенную битву, – Данкварт фон Шлангенвальд, наследник графа и рыцарь Тевтонского ордена, был, по слухам, с императором, и с ним можно было сговориться, так как воспитание его в прусских войсках отдаляло его от ссор отца и брата. Эта страшная битва уравняла в некотором роде число взаимных обид, так как неприятель, убитый Фриделем, был Иером, один из последних потомков Шлангенвальда. Итак, не было ничего позорного в попытке прекратить эту старинную родовую месть, и заключить полюбовное условие касательно земли, – причины пролитой крови. Но для достижения этой цели Морицу нужна была подпись барона Эбергарда на письме, которое он хотел поднести императору, и разрешение его начать переговоры с новым графом. К тому же, нельзя было терять времени из боязни, чтобы маркграф Виртенбергский не представил эту битву, как оскорбление, нанесенное одному из членов союза. Христина поняла необходимость этой меры, и взялась получить подпись сына; но, при одном имени мейстера Морица и упоминании о мосте, Эббо отвернулся и попросил мать более ему об этом не говорить. Он думал о том, что сам сказал, когда объявил, что мост будет сооружен несмотря на кровь, которая из-за того прольется. Как далек был он тогда от мысли, ценой чьей крови будет сооружаться этот мост! И в горести свой сердился на влияние, которое имел над ним Шлейермахер, влияние, ставшее в недавнее время между ним и братом.

– Даже имя его мне гадко! Желал бы я, – прибавил он, закрывая лицо руками, – чтобы течение воды уничтожило последний след этого моста!

– Нет, мой Эббо; зачем сердиться на предприятие полезное и одобренное нашим возлюбленным Фриделем? Выслушай меня и дай тебе объяснить план, родившийся у меня в голове, чтобы превратить этот берег в мирное место, могущее на всегда прославить память нашего Фриделя.

– Прославить память Фриделя? – повторил Эббо, глядя на мать с изумлением.

– Да, Эббо; и именно так, как бы он сам того пожелал. Попробуем прекратить все эти распри, и попросим нового графа, рыцаря св. Ордена, присоединиться к нам, чтобы построить около Брода церковь и келью для священника, который мог бы охранять мост и молиться за упокоение душ усопших. Там мы схороним нашего возлюбленного Фриделя: пусть он будет первым хранителем мира; мы сами там же ляжем, когда настанет время. И да угаснет на всегда роковая вражда стольких поколений!

– В его крови! – вздохнул Эббо. – Ах, лучше б было в моей! Матушка, ты права. Место, на котором он пал, да будет свято! – там мы поставим дорогое его изображение, как охрану над Бродом.

Христина улыбнулась выражению удовольствия, хотя и грустного, озарившему черты Эббо Она села рядом с ним, и начала, от своего имени и имени сына, письмо к графу Шлангенвальду, предлагая ему, после взаимных обид, прекратить навсегда обоюдную вражду освящением земли, – предмета их долгих споров. Это было сухое и чопорное письмо, наполненное текстами, из Священного писания, бывшими тогда в употреблении; письмо это нисколько не выказывало глубокого сердечного чувства, но достигало своей цели. Эббо согласился подписать его, ровно и письмо, посылаемое с Морицем.

Мориц уехал, чтобы застать римского короля в Каринтии. Положительный ответ не мог быть получен до окончания войны; и все, что можно было узнать через вестника, посланного Морицем в Ульм, было известие, что Максимилиан обсудит вопрос по возвращении своем, и что граф Данкварт ответит на письмо барона и его матери, когда, по распущению войска, вернется отдать последний долг отцу своему. С тем же послом было получено письмо, выражавшее соболезнование и участие благородного Казимира Вильдшлосса по случаю смерти любезнейшего барона Фридмунда. Рыцарь снова уверял в своей преданности партии Адлерштейна, и предлагал свое покровительство, которым баронесса и сын ее теперь может быть воспользуется!

Христина не показала этого письма, зная, что оно только рассердит Эббо; впрочем, у нее ответ был готов. По правде говоря, в горе ее по смерти одного сына и беспокойства за другого, может быть именно письмо Казимира заставило ее понять весь смысл слов умиравшего Фриделя касательно отца его.

Покуда мать и сын оставались вдвоем, скорбя и страдая вместе, Христине казалось, что кротость Фриделя перешла к Эббо; и, несмотря на горе, траур и горькие сожаления, были минуты когда она боялась малейшей перемены и даже полного выздоровления Эббо; тогда она еще живее почувствовала бы потерю Фриделя, а Эббо пришлось бы отправиться на поиски за отцом, ибо с той минуты, как он понял, что ему возвратится жизнь, молодой барон твердо решился исполнить святой долг свой. Он глубоко каялся в своем равнодушии к этому обстоятельству. Он редко говорил о своем намерении, но мать все знала, и не иначе думала об Эббо, как с трепетом, отравляющим всякую надежду.

– Ты утомился, сын мой? – спросила раз Христина в то время, как он в октябрьский полдень сидел на кровати и грустно перелистывал великолепный фолиант «Легенды о святых», который ему прислал мейстер Годфрид для развлечения.

– Нет, матушка; но я думаю о счастье, которое бы испытал Фридель при чтении этой книги; тогда и я сам с удовольствием пробежал бы ее.

И он глубоко вздохнул.

– Дай мне эту книгу, дорогое дитя, – сказала Христина. – Ты уже довольно читал, и теперь темно. Так темно, что верно идет снег.

– Да; снег падает хлопьями и образует то, что Фридель называл зимними бабочками, – сказал Эббо. – Но увы! Когда они исчезнут, какой начнется шум! Советы в ратуше, призыв союза, споры с маркграфом, нескончаемые речи!..

– Тебе это будет казаться иначе, когда телесная и душенная сила одержит верх, мой Эббо.

– Нет; отныне жизнь моя ничто иное, как путь к нему!.. – сказал юный больной. – Но, увы! я так мало на него похож… я потеряю дорогу без Фриделя…

В то время, как он предавался горести, на лестнице послышались старческие шаги, и Гатто вошел.

– Милостивая госпожа, – сказал он, – заблудившийся в горах охотник просить у вас убежища от грозы.

– Позаботься, чтобы его хорошо угостили, Гатто, – сказала баронесса.

– Благородная госпожа моя, господин барон… – возразил Гатто, – этот гость не лесной скиталец. Волосы его надушены, белье голландского полотна; платье из самой тонкой буйволовой кожи; кушак его замыкается дорогой застежкой. А лук его! сердце моего молодого барона порадовалось бы при одном взгляде на тонкую работу этого лука! Кроме того, у него величественная осанка, и хотя он не спесив и с нами сейчас же разговорился, просушивая платье у огня, но спрашивал о нашем молодом господине, как о равном себе.

– О, матушка, неужели вам надо идти разыгрывать роль хозяйки? – спросил Эббо.

– Кто бы это мог быть? Отчего он не пришел тогда, когда его могли бы лучше принять? Но главный вопрос в том, чтобы принять его как можно лучше, – сказала Христина, вставая. – Твоя болезнь послужить мне предлогом не оставаться с ним долее, чем нужно.

Хотя робея при мысли о присутствии постороннего лица, Христина надеялась, что это событие развлечет Эббо.

Действительно, как только молодой барон остался вдвоем с Гатто, то начал подробно расспрашивать о наружности пришельца и нетерпеливо ждать возвращения матери.

– Мой Эббо, – сказала она, возвращаясь после долгого времени, – рыцарь желает видеть тебя после ужина или завтра утром.

– Так это рыцарь?

– Да, настоящий рыцарь, судя по его благородной и гордой осанке… он чрезвычайно любезен!

– Любезен! – повторил Эббо с неудовольствием.

– Ага, ревнивец! Ты этим оскорбляться не можешь; это всегдашнее обхождение свободного и благовоспитанного человека в отношении каждого; но, вместе с тем, в нем замечательное величие и благородство!

– Сказал ли он еще имя?

– Он назвал себя рыцарем Тейерданком, из свиты покойного императора; но, по-моему, он скорей рожден повелевать, нежели подчиняться.

– Тейерданк! – повторил Эббо. – Мне это имя неизвестно! Так ты, матушка, сойдешь к ужину? Я не усну, не повидав его.

– Послушай, сын мой, – и, наклонясь к Эббо, она тихо проговорила. – Тебе действительно надо повидать его; но прежде, дозволь мне поставить у лестницы Гейнца и Коппеля с секирами, чтобы придти к тебе на помощь, если будет нужно. Ты ведь совершенно не способен защищаться, – и Христина с удовольствием увидела улыбку Эббо.

– Менее, нежели в то время, – сказал он, – когда наш кузен Вильдшлосс посетил нас здесь. Я вижу, за кого ты принимаешь этого путешественника, но сомневаюсь, чтобы рыцарь священного ордена выполнил свое мщение над раненым и больным человеком. Я не хочу, чтобы его оскорбляли бесполезными предосторожностями. Если он добровольно отдался в наши руки, то и я охотно предамся ему. Я впрочем думал, что он совершенно покорил твое сердце.

– Скорее он внушил мне уважение своей важной осанкой, – сказала Христина – Я подозреваю, что он переодет, и не доверяю ему. Попроси меня не оставлять тебя наедине с ним, сын мой.

– Нет, милая матушка, – сказать Эббо. – Дела, о которых он со мной будет говорить, вероятно не дозволят присутствия третьего лица, не говоря уже о том, что оно и мне было бы тягостно. Приподними мои подушки, пожалуйста. Благодарю. Теперь пусть он выбирает, хочет ли иметь Эбергарда Адлерштейна другом или врагом?

Ужин приходил к концу. Единственный свет, озарявший высокие покои, происходил от пламени еловых полен, пылавших в печи и бросавших бледный отблеск на исхудалые черты юного больного. Выражение его лица было грустно, несмотря на быстрый и проницательный взгляд, который он кинул на человека, вошедшего в комнату и подошедшего к нему так поспешно, что мерцающий огонь позволил ему разглядеть только длинные, белокурые кудри, блеск пояса, украшенного каменьями и красивое очертание высокого мужчины.

– Милости просим, господин рыцарь, – сказал Эббо. – Сожалею, что мы не можем принять вас более достойным образом.

– Вам, менее нежели какому другому хозяину, следует извиняться, – сказал путешественник, и Эббо вздрогнул при звуке его голоса, – я боюсь, что вам много пришлось страдать, и остается еще много выстрадать.

– Рана, нанесенная мечом, быстро заживает, – сказал Эббо, – но выстрел в бедро мучит и докучает мне. Клянусь, что врачи только увеличили боль. Я всех их возненавидел с тех пор, как меня три дня держали пленным в аптекарской лавочке. Я же, в глазах их, вылечился от сильной лихорадки кружкой холодной воды.

– Что же они с тобой делали, бедное дитя мое?

– Они налили кипящего масла в рану, как противоядие свинцу! – сказал Эббо.

– Если бы это со мной было, то я прежде всадил бы свинец в их череп, – хотя у них и без того его довольно! Почему же свинец ядовитее стали?

– Я задал этот вопрос всем хирургам, и ни один не сумел дать удовлетворительного ответа! Они одни более перережут людей, чем все мушкеты, даже когда и ландскнехты их будут носить. Увы! – не мог не воскликнуть Эббо. – Что же станется тогда с рыцарством?

– Оставь эти старые предрассудки, – сказал Тейерданк. – Рыцарство должно быть в сердце, а не в оружии. И юноша, настолько идущий вместе с веком, чтобы начать строить мост, должен бы это знать! Когда все наше войско будет снабжено этим оружием, ряды его будут плотны, как железная стена, как ряды английских стрелков или фаланги македонские. И когда каждый человек будет иметь при себе пистолет, вместо пищали, то жизнь его в тысячу раз будет безопаснее.

Лицо Эббо освещалось пылавшим огнем. Рыцарь заметил его нахмуренный лоб и дрожащие губы.

– А, – прибавил он, – ты жестоко испытал это оружие на себе?

– Дело не обо мне, – сказал Эббо, – моя рана одна из случайностей войны.

– Понимаю, – сказал рыцарь, – ты вспомнил о выстреле, разорвавшем дорогие для тебя узы? Юноша! Никто так искренно не опечалился этим, как король Макс.

– И он был прав, – сказал Эббо. – Он потерял не только одного из лучших слуг своих, но и лучшую половину другого.

– Но в этом еще довольно задатков, чтобы сделаться храбрым рыцарем, – сказал Тейерданк, горячо пожимая руку юного страдальца. – Как ты смог победить старого Вольфганга? Ну, расскажи мне? Я обещал Виртенбергскому маркграфу заняться этим делом, когда прибуду в монастырь св. Руперта, к тому же, я довольно хорош с королем Максом.

Ласка и сочувствие Тейерданка произвели на Эббо более действия, нежели желание представить свое дело в благоприятном свете. Он, не колеблясь, ответил на все вопросы своего гостя, и объяснил, как Мориц Шлейермахер подал ему мысль построить мост.

– Надеюсь, – сказал Тейерданк, – что торговцы представили тебе свои права. Потопленный товар, по закону, принадлежит владельцу того или другого берега.

– Это верно; но мы думали, что истому рыцарю не подобает пользоваться несчастьем бедных путников.

– Барон Эбергард, верь мне: доколе ты будешь думать и поступать таким образом, никакие мушкеты в мире не достигнут твоего рыцарского достоинства! Где ты почерпнул эти правила?

– Мой брат был святой, а мать моя…

– Ах, кроткое лицо ее служит тому доказательством, даже если бы бедный барон Казимир не сходил по ней с ума. Юноша, ты тут воспрепятствовал делу истинной любви. Неужели ты бы не мог вынести такого храброго отчима?

– Нет, – сказал Эббо с жаром, – к тому же с последним вздохом Шлангенвальд признался, что мой отец не умер, но в неволе у турок.

– Прах побери! – воскликнул Тейерданк в изумлении. – В неволе у турок, говоришь ты? В котором году это случилось?

– Это было до моего рождения, – отвечал Эббо, – в сентябре 1475 года.

– Ага! – прошептал Тейерданк, как бы говоря сам с собой, – в тот год, когда старый барон Шенк дал себя победить мусульманами в Райне на Сааре. Между ними начались переговоры, и я бы не удивился, если бы старый Вольфганг тут служил посредником. Хорошо, продолжай, юноша; вернемся к нашему вопросу: Какое было начало вражды, так долго державшей обоих рыцарей вдали императорского знамени?

Эббо начал свой рассказ, и окончил его в то время, как колокол часовни сзывал к вечерней молитве. Тейерданк, прежде чем пойти на этот призыв, спросил больного, не желает ли он, чтобы к нему кого-нибудь прислали? Эббо поблагодарил его, сказав, что ему никого не нужно до тех пор, пока мать не вернется с молитвы.

– Нет, ты устал, – сказал Тейерданк, – тебе надо отдохнуть. Не сказал ли я тебе, что я несколько сведущ в лечении?

И, не дав ему сопротивляться, Тейерданк, поддерживая его одной рукой, другой поправил подушки, потом тихо уложил его, сказав:

– Спокойной ночи, и да благословят тебя святые, храбрый, юный рыцарь! Спи покойно, и выздоравливай на зло лекарям. Я не в силах бы был потерять вас обоих.

Эббо хотел было мысленно следить за вечерней службой в часовне, но его отвлекало нетерпение увидеться с матерью. Та наконец явилась, держа в руках лампу. Слезы блистали на ее глазах; она наклонилась к сыну и проговорила:

– Он почтил память нашего возлюбленного, Эббо! Перед ним стал на колени и окропил его Святой водой. А когда, выходя из часовни, предложил мне руку, то сказал, что все матери могут позавидовать обоим сыновьям моим. Тебе надо его полюбить теперь, Эббо.

– Полюбить, как самый лучший образец свой, – сказал Эббо.

– Открылся ли он тебе?

– Не совеем: но он должен быть тот, кого я подозреваю.

Христина улыбнулась, счастливая при одной мысли, что прощение и примирение были облегчены личными качествами врага, поведение коего в часовне глубоко тронуло ее.

– Ну, так все к лучшему! – сказала она.

– Надеюсь, – отвечал Эббо, – но колокол прервал наш разговор и он уложил меня с заботой столь нежной, что я вспомнил об отце, и представил себе, он как бы обо мне заботится, если…

– Знает ли он что-нибудь о продаже пленников? – прошептала Христина.

– Нет, конечно; кроме разве того только, что то было в тот год, когда турки делали несколько набегов. Может быть он завтра утром более расскажет. А до тех пор, матушка, ни слова кому бы то ни было. Не будем тоже показывать, что мы узнали его, – если только он сам того не пожелает!

– Конечно нет, – сказала Христина, погруженная в глубокую думу; она боялась, чтобы слуги замка не вздумали отмстить за смерть Фриделя врагу Адлерштейна, убедившись, что он в их руках. Хотя она и знала, что удивление Эббо иногда доходило до восторга, болезнь и одиночество могли еще более развить в нем это чувство, – но все-таки она не могла дать себе отчета в его состоянии. Он казался ослепленным, обвороженным. Когда Гейнц вошел, неся ключи от замка, которые всегда лежали под подушкой барона, Эббо сделал знак, чтобы их положили в другое место, но потом, передумав, прошептал:

– Нет, не прежде, чем он сам откроется.

– Где поместили нашего гостя? – спросил он.

– В покоях твоей прабабушки, из которых мы сделали комнаты для друзей, не подозревая, кто первый их займет, – сказала Христина.

– Не бойтесь, сударыня; мы будем охранять его, – сказал Гейнц мощно.

– Да позаботься, чтобы ему был оказан всевозможный почет, – сказал Эббо утомленным голосом. – Прощай Гейнц!

– Милостивая госпожа моя, – сказал Гейнц Христине, показывая ей знаком, что желает говорить тайно. – Не бойтесь ничего, я тоже знаю, кто этот человек. Я буду стоять у лестницы, и, горе тому, кто захочет перешагнуть через меня!

– Нам нечего опасаться измены, Гейнц, но все же лучше остеречься.

– Нет, сударыня. Я даже могу осмотреть ваши подвальные темницы. Вам стоит только приказать.

– Ради Бога, не делай этого, Гейнц. Рыцарь пришел сюда, доверяясь нашей чести, и ты бы не мог более повредить своему господину, или сделать проступок, который он никогда бы не простил тебе, если бы напал на нашего гостя!

– Лучше бы он никогда не ел нашего хлеба! – пробормотал Гейнц. – Все эти Шлангенвальды змеи! И, как знать, что может еще случиться?

– Постереги, Гейнц, – этого достаточно, – сказала Христина, – а главное, никому ни слова.

Баронесса отпустила старого ландскнехта, и тот ушел мрачный и недовольный. Она сама удалилась не в духе, терзаемая страхом, который ей внушил непрошеный гость, и боязнью за его безопасность.

ГЛАВА XXIV

Рыцарь Тейерданк

Всю ночь, без перерыва, шел густой снег и продолжал идти и на следующее утро, в то время, когда незнакомец выразил желание сделать молодому барону короткий визит перед уходом.

Христина сочла своим долгом напомнить незнакомцу, что горные тропинки непроходимы из-за снега. Снежная метель скрывала от глаз глубокие пропасти, в которых погиб не один охотник, и даже некоторые из тамошних жителей, на пути из замка в деревню.

– Ни самый отважный горный житель, ни даже сын мой, – говорила она, – не решился бы провести вас по такой погоде в…

– Куда же именно, милостивая государыня? – спросил Тейерданк, сдерживая улыбку.

– Извините, мессир, что я не решалась произнести того имени, которое вы скрываете от нас.

– Стало быть, вы знаете, кто я?

– Конечно, мессир, вы наш враг, но ваше великодушное доверие должно расположить моего сына в вашу пользу.

– А! – промолвил Тейерданк с улыбкой. – Данкварт… Понимаю… Позвольте вас спросить, угадал ли ваш сын во мне одного из Шлангенвальдов?

– Конечно, сеньор граф, мой Эббо не легко ошибается.

Тейерданк снова улыбнулся.

– Стало быть, милостивая государыня, присутствие человека, между семьей которого и вашей было пролито столько крови, не заставляет вас содрогнуться?

– Нет, благочестивый рыцарь. Я считаю вас столь же мало ответственным за деяния ваших отцов, как и моих сыновей за поступки их предков.

– Если бы многие думали так, как вы, милостивая государыня, то наследственные распри прекратились бы. Могу ли я пойти к вашему сыну? Я желал бы знать его мнение насчет бури.

Эббо лежал на кровати и ждал нетерпеливо посещения гостя, приветствовавшего его также благосклонно, как и накануне. Но когда незнакомец заговорил об отъезде, то Эббо подтвердил слова матери.

– Эти ущелья, стало быть, так же опасны, как ущелья Инна? – сказал Тейерданк. – Я знаю, что значит бить застигнутым на краю пропасти стремительным порывом ветра, так внезапно изменяющего свое направление, что невозможно устоять на ногах. Однажды, я чуть не был ввергнут в пропасть; мне больше ничего не оставалось, как перепрыгнуть на противоположную скалу и ухватиться изо всех сил за мою остроконечную железную палку, которая, слава Пресвятой Богородице! глубоко вонзилась в землю. Тогда я перевел дух и стал прокладывать себе дорогу по льду.

– Ах! – сказал с глубоким вздохом Эбергард, слушавший рассказ об этом опасном приключении со вниманием истого охотника. – Я как будто почувствовал порыв свежего горного воздуха!

– Разумеется, что для смелого охотника грустно лежать здесь! – сказал Тейерданк. – Но надеюсь, что ты очутишься в скором времени посреди своих скал и снова будешь наслаждаться избытком сил и здоровья. Как называется большой и уединенный пруд, расстилающийся у подошвы того мрачного, остроконечного утеса, мимо которого я проходил вчера после полудня?

– Пруд «Птармиган, Красное Гнездо», – прошептал Эббо, с трудом выговаривая эти слова при воспоминании о том, как Фридель любил посещать этот пруд и как он обещал смелому лазальщику соборной башни показать ему дорогу к Красному Гнезду.

– Помню! – медленно проговорил гость, приближаясь к Эббо. – Ах, молодой человек! Твой брат парит теперь еще выше! Не сдерживай своих слез, не стесняйся моим присутствием. Разве я не знаю, как это больно, когда те, которые слишком хороши для земной жизни, уносятся в другой мир и оставляют нас в одиночестве?

Эббо посмотрел сквозь слезы на благородное лицо гостя, нагнувшегося к нему.

– Я не стану утешать тебя советом забыть прошлое, – продолжал Тейерданк. – Я был немногим старше тебя, когда было надломлено и мое существование… и до последнего часа моей жизни горе это будет моей славой и моей скорбью! У меня не было брата но, я думаю, что наша взаимная привязанность была беспредельна.

– Мы были так тесно связаны, что с потерей его, я словно лишился правой руки. Я очень рад, что не могу вернуться к моему прежнему образу жизни, и должен посвятить себя прежде всего, поискам отца.

– Не торопись слишком в этом деле, – сказал Тейерданк, – чтобы неверные не имели в своей власти двух баранов, вместо одного! Составил ли ты себе какой план?

Эббо пояснил, что он намеревался отправиться в Геную и посоветоваться там с купцом Жан Батиста деи Батисти, произведшего такое глубокое впечатление на Фриделя описанием немецкого пленника.

Тейерданк одобрил этот план, так как генуэзцы поддерживали торговые сношения с обоими мусульманскими племенами в Триполи и Константинополе; к тому же, обмен пленных был вещью весьма возможной, потому что оба племени вели между собой торговлю, если кому-нибудь из них удавалось сделать особенно удачный набег.

– Какой позор, – воскликнул Тейерданк, – что эти басурманы покоряют безнаказанно лучшие страны мира, между тем, как наше дворянство довольствуется остатками, жадно вырываемыми друг у друга, и остается глухим к голосу неба и земли. И не стряхнут они с себя этой апатии, пока враг не очутится у их ворот! Но ты, Адлерштейн, ты вернешься ко мне, когда исполнишь свое благородное предприятие. У тебя ум и сердце на месте, и ты понимаешь весь позор и все несчастье своих ослепленных соотечественников.

– Надеюсь, сеньор, – сказал Эббо. – Признаюсь, я сильно пострадал за то, что преследовал свои личные цели, вместо того, чтобы присоединиться к крестовому походу.

– Это не был намек с моей стороны, – ласково проговорил Тейерданк. – Твой мост – это дело даже более выгодное для меня, чем для тебя. Говоришь ли ты по-итальянски? В твоем взгляде есть что-то итальянское.

– Мать моей матери была итальянка, но я не знаю итальянского языка.

– Тебе следует научиться ему: это было бы приятным препровождением времени, пока ты лежишь в постели, и принесло бы тебе несомненную пользу при твоих сношениях с мусульманами. Впрочем, у меня найдется, быть может, для тебя дело в Италии. Не нуждаешься ли ты в книгах? У меня есть хроника Карла Великого и его паладинов, написанная Пулчи и Боиардо, храбрым губернатором Реджио, вполне достойным воспевать подвиги героев. Не хочешь ли прочесть ее?

– Когда нас было двое, мы любили беседовать о рыцарских подвигах.

– А, может быть, ты предпочтешь мрачного флорентийца, исследовавшего все три царства смерти? Он почти понятен; но я люблю его из любви к его Беатриче, его путеводительнице. Дай Бог и тебе найти такую же путеводительницу!

– Я слышал о нем, – сказал Эббо. – Если бы он мог указать мне местопребывание моего Фриделя, то а прочел бы его с жадностью.

– Быть может, ты предпочитаешь божественного Петрарку? Ты, правда, слишком молод, чтобы прочувствовать печальные звуки его стихов, но они отрадны для надломленного сердца.

И он стал декламировать стихи на смерть Лауры, с их певучим итальянским акцентом.

«Она не бледна, но тем не менее она белее свежего снега, устилающего косогор. Спокойствие завладело этим влажным и хрупким телом. Сладкий сон сомкнул чудные очи…» – Ах, – прибавил он, говоря сам с собой, – мне все кажется, будто поэт просиживал ночи в той комнате в Генте.[1]

Таким образом продолжался разговор, касаясь то поэзии и книг, то прекрасных картин, развешанных по стенам комнаты, то великих архитектурных проектов и т. д.; казалось, что в области искусства и науки не было ничего незнакомого для Тейерданка, или такого, что не вызвало бы в нем воспоминаний о прежней жизни.

Он был так ласков, так внимателен, что начало свидания имело невыразимую прелесть для Эббо; но, мало-помалу, он стал тяготиться им, так как должен был следить с величайшим вниманием за беседой гостя, который знал очевидно, что он узнан, но не хотел быть признан.

Эббо стал ждать какого-нибудь перерыва; но, хотя погода и прояснилась, ему было невозможно намекнуть какому бы то ни было гостю, а тем более такому, что теперь можно пуститься в путь. С другой стороны, удовольствие, испытываемое Тейерданком во время этой беседы, заставило его забыть о слабости молодого барона.

Наконец наступил перерыв. Около двенадцати часов кто-то постучался в дверь, и в комнату вошел Гейнц в сопровождении трех других вооруженных ландскнехтов.

– Что это значит? – спросил Эббо.

– Успокойтесь, сеньор барон, – сказал Гейнц, становясь между кроватью Эббо и незнакомым охотником. – Вы не знаете, что тут происходит, а мы не хотим лишиться вас, как лишились вашего брата. Мы желаем знать, не заблагорассудится ли этому рыцарю быть нашим заложником, вместо того, чтобы открывать доступ в этот замок, как изменник и шпион. Хватай его, Коппель! Ты имеешь на это полное право.

– Назад! Берегитесь! – вскричал Эббо тем твердым и решительным голосом, которым он еще в юных летах подчинял себе людей.

Тейерданк продолжал стоять, улыбаясь, и как бы потешаясь замешательством молодого хозяина.

– Извините, сеньор барон, – сказал Гейнц, – но вас это вовсе не касается. Пока вы не в состоянии защищать себя и вашу матушку, до тех пор это не ваше дело.

Пока говорил Гейнц, в комнату вошла, совсем запыхавшись, Христина, и бросилась к своему сыну.

– Сеньор граф, – сказала она, – разве хорошо, разве честно так платить моему сыну за его гостеприимство, особенно в его теперешнем положении?

– Матушка! Разве вы тоже лишились рассудка! – вскрикнул Эббо. – Что означает эта глупая шутка?

– Увы, сын мой, это не шутка. Вооруженные люди взбираются по «Орлиной лестнице» с одной стороны, и проходят ущелье Гемсбока с другой.

– Да, милостивая государыня, но они не тронут и волоса с вашей головы, – сказал Гейнц. – Мы бросим им с вершины башни труп этого человека. За дело, Коппель!

– Стой, Коппель! – крикнул Эббо громовым голосом. – Разве вы хотите запятнать мою честь? Если бы он соединял в себе всех Шлангенвальдов до одного, то и тогда он ушел бы отсюда также свободно, как и пришел. Но он такой же Шлангенвальд, как и я сам!

– Он обманул вас, сеньор барон, – проговорил Гейнц. – В его комнате нашли письмо баронессы к Шлангенвальду. Это лишь лукавое притворство!

– Сумасшедший! – сказал Эббо. – Я знаю этого сеньора, я видел его в Ульме. Те, которые являются сюда вслед за ним, не имеют враждебных намерений. Отворите ворота и примите их с честью. Матушка, поверь мне, все к лучшему; я знаю, что говорю.

Воины переглянулись. Христина спросила себя, не находится ли сын ее под влиянием какой-нибудь роковой галлюцинации?

– Мой барин имеет свои причуды, – проворчал Коппель, – но его совестливость не лишит меня права мести. Можете ли вы подтвердить клятвой, что этот человек действительно тот, за кого он себя выдает?

– Клянусь, – медленно проговорил Эббо, – что это честный и истый рыцарь, мне лично известный!

– Поклянитесь яснее, сеньор барон, – сказал Гейнц. – Мы все имеем слишком основательные причины в мести, чтобы отпустить безнаказанно человека, пришедшего в качестве шпиона с тем, чтобы сослужить службу нашему врагу. Поклянитесь, что его зовут Тейерданком, или голова его полетит чрез стену навстречу его друзьям!

По мере того, как Эббо сознавал невозможность защитить своего гостя, он чувствовал, что силы покидают его.

Если бы даже незнакомец и назвался своим настоящим именем, и то раздраженные ландскнехты не поверили бы ему. А между тем, он стоял неподвижно и казался безучастным ко всему, что происходило вокруг.

– Я не могу поклясться, что его настоящее имя Тейерданк, – сказал Эббо, собравшись с силами, – но я могу клятвенно подтвердить, что он ни друг, ни союзник Шлангенвальда, и что я предпочел бы смерть малейшему оскорблению, нанесенному этому рыцарю! – и, сделав отчаянное усилие, болезненно отозвавшееся в его раненой ноге, он встал с постели, схватил руку гостя, притянул его к себе и сказал:

– Если они дотронуться до вас, то нанесите мне смертельный удар!

В эту минуту послышались звуки рога. Люди Адлерштейна остановились в смущении и недоумении. Христина была исполнена страха за сына, едва переводившего дыхание и судорожно сжимавшего руку незнакомца.

Снова раздались звуки рога. Гейнц готов был броситься на молчаливого противника, а Коппель, махая алебардой, кричал:

– Теперь, или никогда!

Но вдруг он остановился.

– Никогда! не прогневайтесь! – сказал незнакомец. – Что ж из того, что ваш молодой барон не может подтвердить клятвой, что меня зовут Тейерданком? Разве вы враги всего мира, кроме Тейерданка?

– Без уверток! – грубо ответил Гейнц. – Скажите ваше настоящее имя, как подобает честному человеку, и тогда мы узнаем, враг ли вы нам или друг!

– Мое имя выговаривается легко, что и известно вашему молодому барону, – медленно проговорил незнакомец, оглядывая с едва заметной улыбкой смущенных ландскнехтов, с трудом сдерживающих свою ярость. При крещении меня назвали Максимилианом, по рождению, эрцгерцог австрийский, по выбору германцев – король римский.

– Император!

Христина упала на колени. Ландскнехты попятились назад, Эббо поцеловал руку, которую он сжимал в своих, и лишился чувств.

Звуки рога раздались в третий раз.

ГЛАВА XXV

Мир

Придя в себя, Эббо почувствовал сильную скорбь, как будто возвращение к жизни лишало его вторично любимого брата. Он был так изнурен, что, получив уверение, что все обошлось вполне благополучно, впал в глубокий сон.

Когда он проснулся, день начинал уже клониться к вечеру; мать сидела у изголовья кровати. Казалось, что за эти последние шесть недель ничто не изменилось вокруг него, так что он поспешил спросить, не было ли все, что произошло так недавно, лишь тревожным сновидением. Мать не хотела ответить, не убедившись предварительно в том, что беседа с императором не имела дурного влияния на состояние его здоровья.

– А, стало быть это правда! Где он? Уехал ли он? – живо спросил Эббо.

– Нет, он занят чтением только что полученных писем. Успокойся, сын мой, и да простит ему Господь Бог те треволнения, от которых он мог избавить тебя одним единым словом. Он обещал не навещать тебя без моего дозволения, – прибавила Христина, столь же ревностно охраняющая свой авторитет в комнате больного сына, как охраняла некогда Кунегунда свою верховную власть над замком.

– Он не сердится на меня? – спросил Эббо. – А эти-то дураки, осмелившиеся напасть на него и не оказать мне должного уважения в его присутствии! – сказал Эббо с негодованием.

– Нет, Эббо, не огорчайся. Я сама слышала, как он восхвалял тебя за то, что ты защищал его так храбро. Ты, стало быть, знал, кто он такой?

– Я узнал его с первого взгляда, потому что видел его уже однажды переодетым. Я думал, что вы тоже узнали его. Мне и на ум не приходило, что вы приняли его за Шлангенвальда, разговаривая вчера вечером. А что он делает здесь? Кто эти люди, приехавшие вчера за ним?

– Это его свита, оставленная им в монастыре св. Руперта, и, кроме них, господин Шлейермахер и, сэр Казимир Вильдшлосс. Неужели он не предупредил тебя об этом?

– Нет. Он понял, что я узнал его, но очевидно желал, чтобы я обходился с ним, как с обыкновенным рыцарем. Но что заставило Вильдшлосса придти сюда?

– Кажется, – сказала Христина, – что по возвращении из Каринтии, государь выразил желание покинуть свою армию и лично осведомиться, в каком положении дело о мосте. Поэтому он взял с собой, кроме свиты, нового графа Шлангенвальда, сэра Казимира и мейстера Морица. Остановившись в замке св. Руперта, он отправился оттуда охотиться на диких коз, условившись предварительно с сэром Казимиром встретиться в нашем замке.

– А, – сказал Эббо, – он имел намерение ходатайствовать за Вильдшлосса? Быть может он думал навязать мне свою волю… Впрочем, нет!.. Он слишком великодушен для того. Прошу тебя, дорогая мать, сообщи ему, что я – преданнейший из его слуг!

Заставив больного подкрепить себя пищей, Христина согласилась допустить императора; входя, он подал ей руку и сказал своим вкрадчивым голосом, придающим ему особенную прелесть:

– Я знаю, милостивая государыня, что вы решились бы скорей доверить своего сына Шлангенвальду, чем оставить его со мной наедине… Как поживает мой храбрый защитник?

– Отлично, ваше высочество, если бы не стыд и горе, испытываемые мною.

– Успокойся; ты всего меньше ответственен за все, – добродушно ответил государь.

– Смеем молить о вашем прощении не только за нас, но и за наших грубых воинов!

– Как! За великана, размахивающего алебардой, и за бравого молодого человека, нетерпеливо стремящегося исполнить свой долг вместе с отцом? Я уважаю этого юношу, сеньор барон, и зачислил бы его охотно в свою гвардию, если бы не думал, что ему лучше здесь, чем у «Massimiliano pachidanari» (Максимилиана безденежного), как называют меня итальянцы. Но, – прибавил он, делаясь снова серьезным, – вот что привело меня сюда. Искренно ли ты желаешь помириться с Шлангенвальдами?

– От всего сердца, – быстро проговорил Эббо. – Я отрекаюсь от правила: око за око кровь за кровь.

– Граф Данкварт вполне разделяет твой образ мыслей, – ответил Максимилиан. – Воспитанный в прусском командорстве, он не имеет предрассудков, увековечивающих наследственные распри. Вопрос в том, как исполнить это примирение прежде, чем ваши воины снова вступят в драку, что легко может случиться, судя по сегодняшнему утру.

– Это, к несчастью, невозможно, пока а пригвожден к постели.

– Если бы вы были в моем лагере, то поклялись бы в моей часовне. А теперь, самое лучшее из всего, что может сделать Данкварт – это придти к тебе, пока я здесь. Мы призовем его завтра, друг мой Эббо: твой капеллан устроит здесь алтарь, отец аббат отслужит обедню, и вы присягнете на мир и дружбу в моем присутствии. И, – продолжал он, взяв Эббо за руку, – тогда я буду знать, как относиться к клятве рыцаря, ставящего страх перед Богом гораздо выше, чем страх перед своим государем.

Действительно, такие церемонии били в то время единственным средством обуздать свирепых вассалов и заставить их превратить вековые распри.

Максимилиан пошел отдать нужные приказания, а Христина была вскоре принуждена покинуть сына, чтобы заняться приемом новых гостей.

Эббо пролежал один до самого вечера. Он слегка задремал, вдруг послышались осторожные шаги на лестнице.

– Кто там? – промолвил он. – Я не сплю.

– Это ваш родственник, барон, – проговорил знакомый голос. – Я пришел с дозволения вашей матери.

– Добро пожаловать, сэр Казимир, – сказал Эббо, протягивая ему руку. – Вы нашли тут много перемен!

– Я поклонился его праху в часовне, – тихо проговорил Казимир.

– Да, он любил вас больше, чем я! – сказал Эббо.

– Ваше нерасположение ко мне было великое счастье, за которое мы должны благодарить Бога, – сказал Вильдшлосс, – хотя мне больно расстаться с надеждой, лелеянной в течение стольких лет. Но, молодой барон, мне надобно побеседовать с вами о важных делах. Говорил ли вам кто-нибудь о поручении, возлагаемом на меня? Император думает, что армяне и другие пограничные христиане могли бы присоединиться к нам и напасть на турок с другой стороны. Он избрал меня своим посланником, я сяду на корабль в Венеции. Я узнал о своем назначении лишь сегодня утром, по приезде сюда, так как император решил окончательно только по прочтении писем, принесенных сегодня утром; легко может быть, что гибель всех моих надежд повлияла на его выбор. Как бы то ни било, но мне он не предоставил выбора, и считает по-видимому это назначение великой милостью, – сказал Вильдшлосс с недовольным видом. – А тем временем, что станется с моей бедной дочерью? Она в монастыре, в Ульме, но наследство – это настоящий жернов, навязанный на шею сироты! Дерзкий Ласла фон Траутенбах просил уже руки моей бедной девочки… он, которому я не доверил бы и собаки! А, между тем, смерть моя отдала бы ее в руки его отца, который не замедлит отдать ее за Ласла. Его тетушка, игуменья, не верит в проделки племянника, и уговаривала меня уже не раз согласиться на обручение. При первом известии о моей смерти совершится этот ненавистный брак, и тогда… горе моему ребенку, горе моим вассалам!

– А король? – перебил Эббо. – Он мог бы сделаться ее опекуном.

– Молодой человек, – сказал сир Казимир, нагнувшись к нему и говоря тихим голосом, – не удивительно, что он завладел вашим сердцем, как друг, и пока вы возле него, никто не может быть ласковее или искреннее его; но, несмотря на все его блестящие качества, он в сущности, как и сам себя называет, лишь легкомысленный охотник. Сегодня, пока я с ним, он отдал бы мне охотно половину всей Австрии или вышел бы на поединок для защиты моих прав или прав Теклы. Но, на следующий день, когда меня уже не будет, придет Траутенбах, начнет ему надоедать, и тогда, озабоченный своими обширными планами, он скажет: «Хорошо!», чтобы избавиться от назойливого просителя. И тогда все потеряно для моей бедней дочери. Ослепленный пустыми мечтами уже тогда, когда он был только королем римлян, что станется с ним теперь, как он император? Разве это не сумасбродная мысль – быть здесь в то время, когда его австрийские владения настоятельно требуют его присутствия? Нет, нет; вы единственный человек, на которого я могу положиться.

– Как рыцарь и родственник, мой меч… – начал Эббо.

– Да тут дело не в рыцарских подвигах или в опасностях, грозящих молодой девушке. Есть только одно средство спасти мою маленькую Теклу – это жениться на ней!

Эббо сделал удивленное движение. Но Казимир продолжал:

– Мое главное желание для дочери, – сказал он, – это видеть ее воспитанной баронессой. Адлерштейнской? Ее святая покровительница избавила ее от всех печалей, которые причинил бы ей брак со мной. Но отдать мою маленькую Теклу под ее покровительство было бы бесполезно, так как Траутенбах не замедлил бы распространить известие о моей смерти, и потребовал бы свою маленькую племянницу. Вы же не достигли еще возраста, требуемого законом, чтобы быть провозглашенным ее опекуном в качестве главы нашего дома. Но, посредством брака, она сама и все ее владения сделались бы вашими, и я мог бы уехать со спокойным сердцем!

– Но, – сказал Эббо, – говорят, что я пролежу еще несколько недель. И даже выздоровев, сумею ли я, не достигший еще совершеннолетия, не имеющий опыта и так плохо выпутавшийся с моими горцами из дела о мосте… сумею ли я охранить такие владения, как ваши?

– Выслушайте меня, Эббо, – сказал Вильдшлосс. – Вы поддались увлечениям молодости. Но, где я найду другого молодого человека столь откровенно сознающегося в своих ошибках, столь расположенного исправить их и столь преданного тем, кого он любит и кто зависит от него? Стоит взглянуть на ваших крепостных людей, на их здоровые жилища, на их обильные жатвы и на их скот, а главное – стоит поговорить с ними о их молодом бароне, чтобы составить себе мнение о нем.

– Ах, это они любили так Фриделя! Они смешивают меня с ним!

– Какой бы вы ни были, и несмотря на все ваши ошибки и на будущие промахи, вы, дорогой родственник, единственный человек, которому я мог бы вверить свое дитя и владения. Древний замок Вильдшлосс есть удел мужского пола, и достался бы вам, по праву, рано или поздно; но есть и другие поместья, могущие подать повод к неприязненным стычкам, если вы и моя маленькая наследница не будете связаны неразрывными узами. Что касается вашего возраста, то вам будет…

– Восемнадцать лет, на Пасху.

– Так что между вами едва одиннадцать лет разницы. Текла будет в полном блеске красоты, когда вы успеете совершить ваши первые военные подвиги.

– И если ее воспитает моя мать, – задумчиво проговорил Эббо, – то она будет тем лучшей дочерью для нее. Но, кузен, вы уже знаете, что я тоже должен уехать. Как только буду в состоянии сесть на лошадь, я отправлюсь в путь, чтобы выкупить своего отца!

– По всей вероятности, ваше путешествие будет не продолжительнее моего, но безопаснее. Генуэзцы и венецианцы умеют отлично сговариваться с неверными насчет выкупа пленных, и, если вы подвергнетесь какой-либо опасности, то только по собственной вине. Но, допустите худшее… Вы все-таки можете оставить вашу молодую вдову под опекунством вашей матери.

– Да, – ответил Эббо, и в таком случае у нее остался бы кто-нибудь, кто бы любил и охранял ее. В этом отношении вы не могли придумать ничего лучшего, но, что касается меня, то знай вы, какой я без моего Фриделя, вы пожалели бы вероятно о нашем решении.

– Благодарю вас от всего сердца, – сказал Вильдшлосс, – но об этом вам нечего беспокоиться. Я знаю вас: вы никогда не были дружески расположены ко мне, даже при жизни Фриделя. Вернемся к делу, сын мой. Позвольте мне дать вам теперь это имя. У меня очень мало времени.

– Что я должен делать? Не желаете ли вы, чтобы я послал Текле обручальное кольцо в ожидании весны, когда отправляюсь в Ульм и повенчаюсь с ней?

– От этого проку будет немного. До тех пор Траутенбахи ухитрятся завладеть ею и ее замком и единственное средство – это сделать тотчас же ваш союз настолько прочным, насколько это возможным в летах столь маленькой девочки. Я один в состоянии вырвать ее из рук игуменьи. Поэтому поеду сегодня же вечером в Ульм привезти Теклу, так что завтра, после примирения с Шлангенвальдом, вас обвенчает настоятель монастыря св. Руперта; император будет свидетелем, и брак будет слишком прочен, чтобы Траутенбахи могли надеяться расторгнуть его.

– Завтра! – сказал Эббо в смущении. – Завтра! Разве мать уже знает об этом?

– Я отправляюсь отсюда к ней: я заручился согласием императора, взявшегося уговорить ее!

Во всем этом деле никто не подумал о том, что, в сущности, чувство деликатности не допускало инициативы со стороны семьи невесты. Суть в том, что состояние и положение Вильдшлосса было настолько выше состояния и положения старшей отрасли Адлерштейнов, что со стороны Эббо было самонадеянностью сделать первый шаг. Это был скорее политически-феодальный договор, чем дело взаимного расположения. Казимиру не пришло даже на ум осведомиться, не занято ли кем сердце его кузена? Эббо был правда только юноша, не имеющий иной страсти, кроме беспредельной любви к матери, но если бы даже любовь закралась в его душу, то на это не стали бы смотреть, как на препятствие. В то время, любовь и брак были две совершенно разные и отдельные вещи.

Тем не менее, Христина была сначала очень против брачного проекта, сообщенного ей в тот же вечер самим Максимилианом. Этот государь, выказывающий так много такта, когда он не бывал углублен в важные государственные дела, угадал романтическую причину сопротивления владелицы замка, вопреки ее робкой уступчивости.

– Понимаю вас, милостивая государыня, – сказал Максимилиан взволнованным голосом. – Ни богатства, ни почести не могут соперничать с истинной любовью.

И он опустил голову на руки, и перенесся мысленно в прошедшее время.

Действительно, все смуты и волнения в Нидерландах не поколебали искренней привязанности Максимилиана к Марии Бургундской.

Хотя он готовился тогда заключить в самом непродолжительном времени чисто политический брак, но Мария продолжала быть путеводной звездой его бурной жизни, как выразился он сам, назвав ее в своей аллегорической автобиографии – Беатриче.

После продолжительного молчания, он приподнял голову и сказал:

– Да, я понимаю вас, милостивая государыня: ваш сын едва сознает то, что от него требуют. Я знаю, что эти ранние браки могут сделаться тяжелыми путами, но они бывают иногда и счастливые.

Наконец, я советую в этом деле поступить так, как поступил бы сам в данном случае; этот брак совершится под моим покровительством, а каждый благородный рыцарь имеет известные обязательства к своему государю, которые он должен исполнить.

ГЛАВА XXVI

Алтарь примирения

Никто не мог решиться разбудить молодого барона.

– Матушка, – сказал он просыпаясь (это было всегда его первое слово), – вы дали мне спать слишком долго. Но мне бы не следовало сетовать на это, потому что, когда я наконец заснул после дурно проведенной ночи, то видел во сне Фриделя, сидящего у изголовья моей постели и поющего мне гимны мира.

Христина, завидуя чудному сну Эббо, стала приготовлять его к наступающему торжеству. Она хотела надеть на него малиновый плащ, но он оттолкнул его с живостью.

– Не надену я этих блестящих нарядов, пока мой Фридель не будет предан земле! Дайте мне черный бархатный плащ.

– Ах, дорогой мой Эббо, ты в нем так бледен, что бедная маленькая Текла испугается своего жениха.

– Ах, да! Бедная маленькая Текла! – сказал Эббо. – Но если, как говорит ваш дядя, скорбь есть начало радости, то наш союз обещает быть счастливым. Научите Теклу любить вас и почитать память Фриделя.

Взволнованная Христина удалилась, чтобы уступить место священнику, который должен был начать предстоящее торжество с исповеди молодого барона. Это был отец Норберт, тот самый, что крестил близнецов в той же самой комнате, когда их бабушка обдумывала смерть их крестного отца, отец Норберт поддерживал и ободрял Христину во всех ее печалях.

С помощью трех других монахов монастыря, он воздвиг временный алтарь между двумя окнами, сказал несколько серьезных, но утешительных слов молодому барону, на него надел прекрасную мантию, шитую золотом, и стал у подножья алтаря, в ожидании свидетелей обряда.

Вошел Максимилиан, ведя под руку владелицу замка, и подвел ее к кровати сына. Король римлян был одет в охотничий костюм из буйволовой кожи, без всякого украшения, кроме золотой цепи и богатой пряжке на поясе. Голова его была не покрыта, и белокурые волосы падали на плечи длинными локонами.

Сзади него шел плотный мужчина, с смуглым лицом; на нем был белый плащ с черным, украшенный белыми лилиями, крест Тевтонского ордена. Эббо содрогнулся, взглянув на представителя врагов его дома, на сына убийцы его брата и деда. Данкварт, со своей стороны, казался не менее взволнованным при виде молодого человека, убившего его отца на поединке. Потомки двух враждующих семейств поглядели друг на друга несколько минут с невольным чувством взаимного отвращения, словно были готовы возобновить борьбу.

Граф Шлангенвальд был человек лет тридцати. Черты его лица, немного грубые и чисто германского типа, придавали ему добродушный вид. Его большие, светлые глаза остановились с наивным удивлением на Эббо, как будто он спрашивал себя с недоумением, как этот бледный и нежный юноша мог победить и повалить на землю такого богатыря, как Вольфганг.

Шлейермахер и главные лица свиты императора и графа вошли также в комнату. Гатто, Гейнц и Коппель стояли в глубине комнаты, по-видимому недовольные всем, что творилось вокруг.

Император начал:

– Мы свели вас, граф Шлангенвальд, и вас, барон Адлерштейн, потому что вы подали мне надежду, что расположены положить конец долголетней вражде ваших предков и жить отныне, как подобает истинным христианам, – в добром согласии.

– Каково действительно мое желание, – сказал Данкварт.

– И мое тоже. – проговорил Эббо.

– Вот и прекрасно, – продолжал Максимилиан. – Мы не можем лучше начать наше царствование, как положив конец долголетней распре, стоившей империи столько крови. Данкварт Шлангенвальд, искренно ли ты прощаешь потомку Адлерштейна смерть своего отца в честном бою, и обязуешься ли ты забыть обиды его предков?

– Да, государь, я прощаю его от души, как повелевает мне обет.

– А ты, Эбергард Адлерштейн, обещаешь ли не мстит за смерть своего брата и за все другие обиды, сделанные твоему дому Шлангенвальдами?

– Отрекаюсь навсегда от мести, государь мой.

– Затем, условьтесь между собой и обещайте, что вместо того, чтобы требовать обратно ваши права на Спорный Брод и на добычу, приносимую течением, вы присоединитесь к жителям Ульма для постройки моста, на котором начнут взимать пошлину с проезжающих экипажей и проходящих животных, как скоро шведская лига определит в точности часть, причитающуюся каждому из вас.

– Мы согласны на это, – ответили оба рыцаря.

– И я тоже, именем обеих корпораций Ульма, – прибавил Мориц Шлейермахер.

– Кроме того, – продолжал Максимилиан, – во избежание всяких споров и для освящения земли, на которой было пролито столько крови, соединитесь ли вы, чтобы построить церковь, где могли бы быть схоронены члены обоих семейств, павшие в последних схватках, и где читались бы постоянно молитвы за упокой их душ и за души других потомков обоих домов?

– Я соглашаюсь на это очень охотно, – сказал рыцарь Тевтонского ордена.

Но Эббо стало так прискорбно думать, что молодой и миролюбивый Фридель подводится этим под одну категорию с его изменником-убийцей, что был готов роптать на святотатство, когда строгий взгляд Максимилиана напомнил ему, что уступки должны быть обоюдны.

Он овладел собой настолько, что проговорил:

– Я тоже согласен!

– И, в знак примирения, я рву здесь все письма Адлерштейна, содержащие в себе вызовы на поединки, – сказал Шлангенвальд, предъявляя все старые пергаменты с подписями двух последних Эбергардов Адлерштейнских, с приложенной к каждому из них большой печатью с изображением орла.

Подобная же связка, взятая из архива Адлерштейна, была положена поблизости от Эбергарда. Он взял ее, и оба рыцаря, вооружившись кинжалами, разрезали все эти старые документы, к немалому огорчению будущих собирателей древностей, и затем бросили их в огонь.

– В заключение, преподобный отец игумен, – сказал Максимилиан, – скрепите это счастливое христианское примирение святой жертвой мира!

Подобные примирения были тогда делом очень обыкновенным, но, к сожалению, они бывали часто лишь пустой шуткой.

На этот раз, однако, оба участника были люди, понимающие всю святость обета, данного перед Богом.

Смущенный и взволнованный вид Эббо составлял резкий контраст с положительным видом рыцаря Тевтонского ордена, соблюдавшего внешний обряд с твердой решимостью свято исполнить данное им обещание.

Максимилиан сам прислуживал священнику во время обедни, что он вообще любил делать. Когда оба рыцаря причастились, они присягнули на братскую дружбу и дали друг другу поцелуй мира.

Согласно обычаю, по окончании обряда, примирившиеся враги должны были вместе разговляться. Для этой цели была приготовлена закуска, состоящая из хлеба и вина. Император старался придать разговору задушевный тон, как вдруг пришли сказать, что с полдюжины всадников пробираются к замку ближним путем и, вслед за тем, явился предвестник с известием о скором прибытии барона Адлерштейн-Вильдшлосского и баронессы Теклы.

Сэр Казимир и его конвой пробыли почти всю ночь в дороге, и остановились для краткого отдыха в гостинице в окрестностях Ульма. На следующее утро, Казимир отправился один в монастырь, где, ответив коротко и решительно на все доводы игуменьи, потребовал, чтобы ему отдали дочь.

Христина сошла вниз, чтобы принять ее. Удовольствовались тем, что сняли с маленькой Теклы ее дорожный салоп и пригладили ее прекрасные, белокурые волосы, на которые новая мать возложила миртовый венок, сплетенный ее собственными руками, не отвечая на вопросы удивленного ребенка иначе, как ласками и внушением быть послушной и покорной.

Бедную маленькую Теклу снесли наверх, в комнату Эббо. Но она была так напугана и смущена, что не узнала того, кто был некогда предметом ее детского восхищения.

– Где же красивый молодой рыцарь? – спросила она. – Разве какая-нибудь дама хочет постричься в монахини?

– Вы сами похожи на маленькую монахиню, – сказал ей Эббо, потому что одежда ребенка имела вполне монастырский покрой.

Но видя, что девочка спрятала свое лицо на груди Христины, он прибавил более ласковым голосом:

– Вы говорили когда-то, что хотели быть моей женой?

Текла узнала его наконец, но скорей по звуку его голоса, чем по его бледному лицу. Но прежде, чем успела ответить, вошел нетерпеливый Максимилиан в сопровождении настоятеля; тот открыл свою книгу и спросил обручальные кольца. Эббо взглянул на Казимира, и тот признался, что совсем забыл о них.

– Мы не богаты драгоценными камнями, – сказал Эббо таким добродушным тоном, что его маленькая невеста вполне оправилась и успокоилась.

Христина взглянула на кольцо, подаренное ею ее Эбергардом, но расстаться с ним значило как бы отречься от надежды, питаемой ею с некоторого времени. Со своей стороны, Максимилиан, поглядев на свои руки, сказал:

– К сожалению, у меня одно только кольцо.

То было бриллиантовое кольцо, присланное ему Марией Бургундской в знак ее верности и с призывом на помощь после смерти ее отца.

Сам сэр Казимир не сохранил залога своего несчастного брака. В этом безвыходном положении император, схватив свой кинжал, стал вынимать им некоторые кольца из массивной цепи его охотничьего рога.

– Вот, – сказал он, – маленькой невесте это будет наверное впору; а что касается вас, барон, то вот и побольше для вас. Золотых дел мастер отделает и увеличит их, смотря по надобности. А теперь, отец игумен, начнем во имя св. Губерта.

Тотчас же началась божественная служба. Благодаря религиозному воспитанию, латинских молитв и присутствия священника было достаточно для сосредоточения мыслей Теклы.

Странное было венчание, совершаемое в этой высокой комнате, между этим бледным молодым человеком с серьезным выражением лица, и этой маленькой девочкой, поставленной на табурет рядом с ним.

По окончании обряда были составлены два акта о бракосочетании Эбергарда, барона Адлерштейнского с Теклой, баронессой Адлерштейн-Вильдшлосс-Фельзенбахской, и подписаны аббатом, императором, графом Данкварт, отцом и матерью молодых супругов. Один экземпляр вручили аббату, а другой должен быль храниться в архивах дома Адлерштейнского.

Потом, как бы в довершение обряда, император нагнулся к маленькой новобрачной, чтобы поцеловать ее; но Текла, как избалованный ребенок, ускользнула от царской ласки и подняла руку, будто приготовлялась нанести удар.

Максимилиан засмеялся и сказал с иронической важностью:

– Приберегите эту милость для вашего супруга, сударыня! Прощайте, любезный барон! Желаю, чтобы эта маленькая ручка была всегда так же нежна и мила, как теперь, и не вооружалась бы когтями медвежьей лапы.

После этого, в первый раз услышали об императоре, и снова заговорили о нем, когда он прислал итальянских книг для барона Эбергарда и огромный пакет для маленькой баронессы; в пакете этом была великолепная медвежья шкура с головой и лапами, с рубинами, вместо глаз, и с позолоченными когтями.

ГЛАВА XXVII

Старое железо и новая сталь

Блестящее солнце раннего лета скрывалось за пригорком, и золотистый ручеек Браунвассера весело подпрыгивал по своему каменистому руслу, извивался между скалами и под громадной аркой моста, переброшенного через него и красовавшегося во всем своем архитектурном величии.

Немного подальше прогалина, расположенная у подошвы горы, открывала вид на некоторые избушки и представляла взорам толпу работников, занятых постройкой мельницы, вероятно для того, чтобы воспользоваться водопадом, стремящимся с соседней горы. На левом берегу виднелись стены маленькой церкви; шум колотушки и долота повторился горным эхом.

Посреди моста стоял пилигрим, легко узнаваемый по его шляпе, сумке и длинной палке, на которую он тяжело опирался, как человек, удрученный заботами и усталостью; он с удивлением озирался то на древний замок, построенный на откосе горы, с возвышающимся над ним флагом, цвета и девиз которого скрывались в его длинных складках, то на золотистые скалы, поднимающиеся уступами до самой вершины Орлиного Гнезда и озаряемые в эту минуту волнами багрового света.

Глаза пилигрима блеснули при виде этой картины; но когда он перенес взгляд на мост, на церковь, на проложенные дороги, то чело его омрачилось и поступь стала тяжелей и неуверенней.

На противоположной стороне, близ ограды строящейся церкви, стоял коренастый старик и держал за повод двух лошадей: старую кобылу, белую, как снег, и маленького вороного пони с дамским седлом. На берегу ручейка играла маленькая девочка лет семи, в кружевной шапочке, капюшон из голубого шелка, свалившийся на плечи, открывал ее миловидное личико, обрамленное белокурыми волосами. Она углубилась в постройку собственного изобретения, сделанную из речных булыжников и извести, утащенных ею у работников, к немалой порче ее маленьких розовых пальчиков.

Пилигрим глядел, незамеченный ею, и, казалось, хотел заговорить, но вдруг отвернулся с каким-то странным отвращением, дотащился до церковной паперти, уселся на каменную ступень и стал рассматривать внутренность храма.

Ничто не было окончено, одна лишь часовня, расположенная прямо против паперти и, более доконченная, чем все остальное, содержала в себе два памятника: один только начатый, – был облик воина, держащего щит, на котором извивался змей, наскоро набросанный мелом; другой, почти готовый и доканчиваемый ваятелем, изображал молодого человека, почти юношу: руки его были скрещены на груди, а самый шлем и щит украшены орлом, под сводом, поддерживающим алтарь, виднелись гербы с изображением орлов и голубей.

Но, удивительнее всего было то, что молодой рыцарь, над обликом которого трудился ваятель-художник, сам сидел перед ваятелем: это было тоже лицо, под тем же шлемом, с той только разницей, что кипучая молодая жизнь заменяла холодный мрамор.

Молодой человек был одет в серое суконное платье с черным шарфом, перекинутым через плечо и придерживаемый поясом. Волосы его были скрыты под шлемом, но приподнятое забрало давало возможность любоваться его прекрасными черными глазами, смотрящими задумчиво и печально.

– Послушайте, Лука, – сказал он, обращаясь к художнику, – я боюсь, что вы не отчеканите довольно тщательно. Помните, что очертание лица должно быть круглее, мягче моего, а главное – избегайте печального выражения. Сохраните выражение святой радости и надежды, как будто он видит зарю нового дня сквозь опущенные ресницы, и снова готов запеть свои хвалебные гимны.

– Правду говоря, господин барон, – сходство уже так велико, что ваше присутствие скорее мешает мне, чем способствует успеху работы.

– Да я и сижу в последний раз. Через неделю я уезжаю в Геную. Если не получу до тех пор писем от императора, то сам отправлюсь к нему, чтобы убедить его, что моя рана совсем зажила, и что нет более препятствия к моему путешествию.

Пилигрим провел рукой по лбу, как бы желая разогнать печальные сновидения; но, видя в то время подбегающую к нему девочку, раскрасневшуюся и перепачканную в глине, сказал:

– Скажите мне, маленькая барышня, это ли Спорный Брод?

– Нет, теперь это – мост Дружбы, – ответил ребенок.

Пилигрим вздрогнул, как пораженный печальным воспоминанием.

– А как называется этот замок? – спросил он.

– Замок Адлерштейн, – гордо ответила маленькая девочка.

– А вы, вероятно, маленькая баронесса Адлерштейн-Вильдшлосская?

– Да, – ответила она, и, ободрившись, прибавила:

– А вы, святой пилигрим, приходите в замок поужинать и отдохнуть.

С этими словами, ока подбежала к молодому рыцарю и сказала:

– Барон Эббо, вот бедный пилигрим, сведем его к матери.

– Не принял ли он тебя за странствующую волшебницу? – спросил молодой человек, поправляя, с отеческой заботливостью, капюшон девочки, напрасно стараясь уложить в него ее роскошные волосы. Затем, подойдя к путешественнику, он прибавил:

– Не нуждаешься ли ты в ночлеге, святой отец? Мать моя примет тебя с радостью, если пожелаешь придти в замок.

Пилигрим понурил голову и, вместо того, чтобы ответить, спросил нетерпеливо:

– Что, это герб Шлангенвальдов, что я вижу там?

– Да, замок Шлангенвальд недалеко отсюда, всего одна миля, ты найдешь и там хороший прием, если пожелаешь отправиться туда.

– А чья эта могила? Не графа ли Вольфганга? – с оживлением допрашивал пилигрим.

Эббо кивнул утвердительно головой.

– Какой он умер смертью? – спросил старик.

– Он был убит на поединке.

– Кем?

– Мной.

– А! – и пилигрим поглядел с изумлением на молодого человека; затем, не сказав ни слова, он взял свой посох и вышел из церкви, но не направился к Шлангенвальду.

Спустя четверть часа он был настигнут рыцарем и его молодой спутницей; оба ехали верхом.

В том месте, где новая дорога, ведущая к замку, отделялась от старой у Орлиной лестницы молодой человек остановил свою лошадь, видя, что старик едва передвигает ноги.

– Итак, – сказал он, – ты не идешь в Шлангенвальд?

– Нет, не прогневайтесь, господин барон, но я предпочитаю деревню, я иду в часовню св. Фридмунда.

– Ты не дойдешь туда раньше двенадцати часов ночи, идя таким тихим шагом, тем более, что весь путь устлан острыми камнями. Текла, езжай вперед и предупреди мать, что я везу ей святого пилигрима. А ты, святой отец, сядь на мою старую кобылу; не бойся, она спокойна на ходу, и привыкла носить, за это последнее время, хворого наездника. А! да ты, я вижу, хороший ездок…

В средние века считалось величайшим делом смирения уступить свою лошадь усталому пилигриму и идти самому пешком. Пилигримы никогда не отказывались от подобного предложения: так и этот удовольствовался тем, что пробормотал несколько признательных слов, и сел на лошадь, а молодой человек пошел рядом с ним.

– Что я вижу! – вскричал он почти со скорбью – Новая дорога ведет к замку!

– Да, мы находим ее весьма удобной. Ты, вероятно, из здешних окрестностей? – прибавил рыцарь.

– Я служил оруженосцем у барона, – сказал он странным голосом.

– Как! у моего деда?

– Нет, – круто проговорил пилигрим, – у старого барона Эбергарда; я никогда не имел дела с шайкой Вильдшлоссов!

– Да ведь я не Вильдшлосс, я внук барона Эбергарда. – Был ли ты с моим отцом, когда на него напали в гостинице? – вскричал Эббо, глядя на незнакомца.

Но пилигрим, надвинув шляпу с широкими полами на лоб, пробормотал глухим голосом:

– Сын Христины! – и, придя во внезапный восторг, спросил: – Значит, вы отомстили Шлангенвальдам! Когда, где, как?

– Прошлым летом, у Спорного Брода, – ответил Эббо, неспособный говорить об этой схватке без волнения. – Это была встреча на полном скаку, обе стороны поломали копья и обменялись ударами меча; я был ранен вот тут, но мой меч пронзил его грудь!

– Славно, молодцевато! – сказал пилигрим. – Не этим ли мечом?

– Да! Разве ты знаешь его? – сказал Эббо, вынимая меч из ножен, и передавая его старику, схватившему его на минуту почти с любовью; потом, отдавая меч Эббо, он сказал с глубоким вздохом:

– Хорошо! Это лезвие выплатило старый долг! А теперь, дай мне сойти с лошади: я знаю дорогу в скит.

– Что это значит? Разве ты не нуждаешься в пище? Скит пуст и не годен для жилья. Не лишай мою мать утешения исцелить твои больные ноги.

– Ах нет, пусти меня. Не принес бы я вам всем несчастья. Там я могу молиться и спасти свою душу, но тут я не могу решиться видеть все…

– Видеть что? – спросил Эббо, пытаясь внимательно взглянуть в лицо незнакомца. – Могли произойти многие перемены, но старый слуга моего отца найдет всегда радушный прием.

– Но не тогда, когда жена его вышла за другого! – глухо проговорил незнакомец. – Особенно, если этот другой, Вильдшлосс! Молодой человек, я мог бы простить, все, кроме этого!

– Да кто вы такой, что толкуете о прощении моей святой матери? Она не вышла и не выйдет за другого, несмотря на все предложения, а теперь, когда Шлангенвальд признался перед смертью, что он не убил моего отца, а продал его туркам, теперь я только жду выздоровления, чтобы отправиться на поиски за ним.

– Так кто же эта маленькая девочка, назвавшая себя Вильдшлосс?

– Эта девочка, – сказал Эббо, улыбаясь и краснея в то же время, – эта девочка – моя жена, дочь Вильдшлосса, который умолил меня жениться на ней, чтобы она была воспитана моей матерью!

Тем временем они достигли двора замка; пилигрим оглядывался с удивлением. Он был так слаб, что Эббо должен был помочь ему подняться по большой лестнице до залы, где его мать ожидала своего гостя. Оставив его у дверей, Эббо подошел к матери и сказал:

– Этот пилигрим один из старых ландскнехтов моего деда. Желал бы я знать, узнаете ли вы его, ты или Гейнц?

– А ты всю дорогу шел пешком? – испуганно сказала Христина, глядя на неуверенную поступь сына.

– Я скоро отдохну, – сказал Эббо, садясь на табурет у печки; но, в этот же момент, странный глухой крик матери заставил его вздрогнуть.

Она стояла, со скрещенными руками, взволнованная, растерявшаяся: пилигрим стоял с обнаженной головой, пожирая ее глазами, и шептал:

– Все та же, все та же!

– Что это значит? – крикнул молодой барон громовым голосом. – Что вы делаете с матерью?

– Тише, тише, Эббо! – воскликнула Христина. – Он твой отец! На колени! Отец твой вернулся к нам! Это наш сын! О, поцелуйте его! На колени, Эббо! – прибавила она, почти не владея собой.

– Стойте, матушка, – сказал Эббо, обняв мать и притягивая ее к себе, несмотря на ее сопротивление. Он питал некоторые сомнения, вспоминая встречу с незнакомцем, и смущенный тем, что Гейнц не узнал его. – Уверены ли вы, что он мой отец?

– О, Эббо! – вскрикнула бедная Христина почти вне себя. – Как же мне не быть уверенной? Простите его, барон! Но он так любит меня. Разве ты не видишь, что это твой отец, Эббо!

– Молодой человек прав, – медленно проговорил незнакомец, – я готов ответить на все его вопросы.

– Простите меня, – проговорил Эббо в смущении опускаясь на колени. Но он только услышал возглас пилигрима:

– О, моя Христина! Ты одна и все та же!

Подняв взор, он увидел, что лицо матери спрятано на груди пилигрима. Наконец, она подняла голову и сказала, рыдая:

– Дорогие дети! Мой сын, – сын наш, погляди на него, друг мой!

Пилигрим обратился к Эббо, продолжавшему на коленях просить благословения; положив руку на голову молодого человека, пилигрим сказал:

– Встань! Победителю Шлангенвальда не подобает стоять на коленях! Ах, дорогая Христина, я знал, какая ты у меня умница! Но я не знал, что ты вырастишь мне сына, способного отомстить Вольфгангу! И такой еще слабый юноша! А, Шнейдерлейн, старый слуга, я узнал тебя! – сказал он, протягивая руку Гейнцу. – Итак, ты вернулся в замок жив и невредим?

– Да, господин барон; но я был так уверен, что оставил вас мертвым, что никогда более не решусь сказать о ком бы то ни было, что он умер.

– Но от этого мне не было легче, – ответил барон Эбергард. У него был все тот же немного грубоватый и веселый голос, черты его, хотя смягченные временем, походили на черты его отца. Лицо, покрытое глубокими морщинами загорело, зрение ослабло под африканским солнцем, борода и волосы побелели как лунь, горделивая осанка Адлерштейнов исчезла. Без посоха, он казался еще более согбенным, и когда он отдался, с тихой радостью, нежным заботам жены, то та увидела на его ногах не только следы последней усиленной ходьбы, но и прежних глубоких ран.

– Ах, не думал я, что твои ласковые руки когда-либо коснутся моих ран! – говорил он, вздыхая и гладя Христину по голове. – Итак, они не сожгли тебя, как колдунью? Я думал, что ты не уйдешь живая из рук моей матери, и мне чудилось иногда, что слышу треск племени.

– Она помиловала меня ради детей, – ответила Христина. – Очевидно, что небо нас охраняло! А теперь, друг мой, если это тебя не слишком утомит, то пойдем в часовню и возблагодарим господа Бога за все Его милости.

– От всей души. Я готов дотащиться на коленях до церкви. В Тунисе мы не слышали Божественной литургии, и когда итальянцы и испанцы были выкуплены, а немцы оставлены в плену, то а не думал, что пропою еще когда-нибудь псалом святого Мальберта за освобождение из плена!

В продолжении всего этого времени, Эббо ходил то туда, то сюда, и припасал все нужное для комфорта отца, но ни отец, ни мать, упоенные счастьем, не замечали его присутствия.

Он бы и не роптал на это, но полнейшее молчание о Фриделе крайне огорчало его. Неспособный, по неопытности, понять чувство, заставляющее их избегать в эту минуту всякую печальную мысль, он видел в этом кажущемся забвении вопиющую несправедливость против памяти преданного сына, который, первый из всех, позаботился об участи отсутствующего отца. Поэтому, когда счастливые супруги опустились на колени перед алтарем часовни, чтобы возблагодарить Бога, молодой барон стал молиться у гроба Фриделя, тщетно стараясь победить чувство ревности при мысли о том, что он должен отныне разделять любовь матери с другим, и что умерший брат будет предан забвенью.

Наконец, когда все жители Адлерштейна собрались на пир, устроенный в честь возвращения прежнего владельца, Эббо продолжал стоять над гробом, полагая, что он один.

– Эббо! – сказала маленькая Текла.

Первым движением Эббо была нетерпеливая досада но, взглянув на Теклу, он увидел во взгляде жены-ребенка задумчивость, впервые замеченную им.

– Что случилось, Текла? Послали тебя за мной?

– Нет, но а заметила, что вы остались одни, – ответила она, складывая ручонки.

– Что из этого, дитя? Разве я не должен быть один? – ответил он с горечью. – Тут покоится мой брат, а мать нашла своего мужа.

– А я! – сказала Текла с такой грустной и нежной улыбкой, что он обнял ее и прижал к своему сердцу.

Они вернулись вместе в главную залу; пилигрим сидел на том самом кресле, что занимал Эббо с самой колыбели.

Восклицание матери было словно упреком за его отсутствие, но Христина испытала наибольшую радость в жизни, когда Эббо, молодцевато остановившись перед отцом, подал ему старый меч, присланный им сыну-первенцу.

– По всей вероятности, ты лучше воспользуешься этим мечом, чем я, сын мой… Ты владел им так хорошо! Однако, я хочу еще поносить хоть некоторое время этого верного спутника моей молодости. Жена, сын, меч – все это вместе придает мне новую жизнь!

И в течение всего вечера он опирался на этот старый меч, как будто он, больше всего остального, возвращал ему титул владельца Адлерштейна.

Вот что рассказывал граф Эбергард:

Обморок, в котором оставил его Гейнц, спас ему вероятно жизнь, остановив сильное течение крови из ран; он пришел в себя лишь тогда, когда почувствовал толчки маленькой телеги, на которой лежал он с другими трупами. В замке Шлангенвальд заметил в нем искру жизни, и бросили его в башню, где любовь к жизни заставила его бороться со смертью до того дня, когда его посадили на лошадь со связанными руками и завязанными глазами и отдали, вместе с другими пленными, туркам, завоевавшим Штирию в 1475 г. и разбившим Георга Шенка, посланного им навстречу.

Турки обращались с бароном Эбергардом лучше христиан. Ходить на чистом воздухе, прикованным к соотечественнику – было в тысячу раз лучше медленной смерти в уединенной башне. В Андрианополе предложили каждому из пленных принять магометанскую веру и поступить на службу к Оттоманам, но все они отказались. Пятнадцать из них, все знатные дворяне, были отведены в Константинополь в ожидании выкупа, и все они обещали барону, тотчас по возвращении на родину, уведомить его семейство об его участи.

– Но они не сдержали своего слова!.. – прибавил барон.

– Увы! они не имели случая сдержать его, – сказал Эббо. – Золото было редко или хранилось в сундуках скупого императора Фридриха: выкупы не били заплачены, и все они умерли в плену. Я узнал об этом в прошлом месяце, во время пребывания в Вормсе.

– В Вормсе? – спросил барон Эбергард с удивлением.

– Я ездил туда насчет земель Вильдшлосса и насчет моста, – сказал Эббо, – и Шлангенвальд и я, мы собрали самые точные сведения об участи несчастных пленников, полагая, что вы между ними. Около того времени, я должен был отправиться на поиски за вами. Император обещал снабдить меня письмами к султану, как только заживут мои раны.

– Ты уже не нашел бы меня, – продолжал отец. – Отряд пленных, в состав которого вошел и я, был продан мавританскому торговцу невольниками, и тот отвез нас в Тунис. Там снова нам предоставили выбор между принятием магометанства или невольничеством. После вторичного отказа, нас приковали к скамье гребцов, между двумя палубами капера; моим товарищем по цепи оказался святой монах, убедивший меня своим примером и святыми молитвами покориться печальной участи и смотреть на нее, как на искупление и покаяние, долженствовавшие открыть мне доступ к небу.

Для Эббо и его матери было новой радостью убедиться, что суровый барон сделался лучшим христианином, сидя на скамьях турецкого капера, чем бы он стал в своем родовом замке.

Затем он рассказал им, что лишенный, вследствие дурного обращения, возможности служить на море, он был употреблен его хозяином на работы по постройке укрепления, причем его силы до того истощились, что он стал ожидать смерти, как единственной избавительницы от плена. Испанцы, итальянцы и провансальцы имели уже тогда особенные братства, посвятившие себя выкупу пленных, взятых турками или маврами; немцы же не имели подобного учреждения для освобождения своих соотечественников и поэтому барону Эбергарду не оставалось ни малейшей надежды.

Как же велико было его удивление, когда ему объявили, что за него внесен выкуп, и что он может отправиться в Геную на корабле, капитан которого получил приказание сдать его купцу по имени Баттиста деи Баттисти.

Эббо снова прервал отца, чтобы рассказать ему, в свою очередь, все то, что он и мать его сделали для этого купца. Баттиста принял барона Эбергарда самым радушным образом, но отклонил всякое участие в выкупе. Он действовал лишь в качестве агента австрийского рыцаря, приказавшего ему собрать сведения о бароне – его старом товарище по плену, и, если он жив, выкупить его.

– А имя рыцаря? Имя его? – нетерпеливо спросили Эббо и его мать в один голос.

– Рыцарь Тейерданк!

– Тейерданк! О, мне следовало бы догадаться самому! – воскликнул Эббо.

– Тейерданк! Да разве вы знаете его?

– Еще бы мы его не знали! Отец мой! Он лучше и благороднее нас всех, он был безгранично добр для меня! Тейерданк никто иной, как король римлян, Максимилиан, наш император. Теперь а понимаю, почему он глядел на меня так странно, когда запретил, на основании данного мной слова, пускаться в путь прежде, чем заживут мои раны. Давно уже он расспрашивал меня о Жане Баттисте; вероятно он послал ему письмо. Простите, что я дозволил другому переломить оковы моего отца!

– Хорошо, хорошо, – ответил отец. – Это кровь Адлерштейнов говорит в тебе: мы никогда не обязывались ни королям, ни императорам!

– Правда, – краснея сказал Эббо после минутного молчания, – что я и не заслуживаю этой чести, потому что, дорогой отец, после императора вы обязаны вашей свободой другому сыну, которого вы даже не узнали. Это он питал в своем сердце надежду найти вас живым, а я так все сомневался. Это он исторгнул своей смертью признание у Шлангенвальда.

Во время этих объяснений и разговоров, барон Эбергард спрашивал себя не раз, не есть ли это один из благодетельных снов, посылаемых ему иногда ангелом-хранителем во время его продолжительного плена?

Это чувство еще белее усилилось в нем, когда Эббо счел своим долгом сообщить ему все перемены, сделанные в замке Адлерштейнском во время его продолжительного отсутствия.

Пилигрим никак не мог понять новых обязанностей владельца замка и не в состоянии был сосредоточить свое внимание на каждом отдельном предмете, о котором сын докладывал ему; он опускал голову на плечо, и как будто засыпал. То приходили спросить у молодого барона, как и где следует тесать жернов для мельницы, то свиньи Беренди забрались в рожь Бертеля; Бертель изувечил одну из них, и только вмешательство самого барона могло предотвратить бесконечный спор; то телега, нагруженная железом, предназначавшимся для мельницы, требовала бесплатного проезда через мост. Внук старого Ульриха, поступивший в ландскнехты, написал письмо, а молодого барона попросили прочесть и ответить на него. Сын Штейнмарка хочет сделаться студентом и просит рекомендательных писем к профессорам университета. Овца старушки Гретель упала в пропасть и Гретель требует длинную веревку, чтобы вытащить ее оттуда, Ганс напал на след волчицы: он знает и логовище, где лежат маленькие волчата, но, чтобы уничтожить их, он нуждается в господских собаках и охотниках. Дитрих не может справиться со своей новой ручной пищалью: барон должен показать ему, как справиться с ней. То пришло письмо из Ульма, в котором советуются с ним насчет налога, взимаемого императором для итальянской войны, – можно ли платить эту таксу из доходов с моста, или нет?

Наконец, в последнем письме маркграфа виртенбергского, он, в качестве главы швабской лиги, приглашает владельца Адлерштейна остерегаться шайки воров, выгнанных из их притонов и скрывшихся в соседних горах.

Через день по возвращении барона Эбергарда, до восхода солнца, послышался страшный шум возле замка, засветились факелы и распространилось известие, что у поселянина, живущего на опушке леса, воры сожгли скирды хлеба, угнали скот и увезли дочерей. Старый барон сошел вовремя, чтобы посмотреть на раздачу блестящего оружия; затем ясный и твердый голос отдал различные приказания, после того он услышал конский топот, и вскоре такое множество вооруженных всадников проехало мимо потерны, как никогда еще не бывало в замке, даже во времена его отца. Все утро прошло в больших приготовлениях к пиру. Около полудня маленькая Текла, забравшаяся в башню для более удобного наблюдения, прибежала, веселая и довольная, с известием, что все солдаты поднимаются по Орлиной Лестнице и что она знает наверное, что молодой барон сделал ей знак рукой. Вслед за тем, Эббо, в блестящем вооружении, на белом коне (конь Аридиля) въехал во двор замка во главе ликующих воинов. Воры были пойманы вовремя, и взяты в плен, и добыча отнята!

Замок огласился восторженными кликами в честь молодого барона, поразившего предводителя-великана всей шайки и удержавшего его на земле одной рукой, пока поспели к нему на помощь.

– Одной рукой! – повторял старый барон взволнованным голосом.

– Он пренеловкий и вовсе не так силен, как кажется, – ответил Эббо.

– И, кроме того, господин барон, – прибавил Гейнц, глядя попеременно то на отца, то на сына, – старое лезвие не сильнее молодого меча, хотя он и походит на детскую игрушку.

– А что же вы сделали с головами этих разбойников? – спросил старый барон. – Я надеялся видеть их на ваших копьях. Повесили ли вы их?

– О нет, дорогой отец, – ответил Эббо. – Я послал их в Штутгарт, под хорошим конвоем Я опасаюсь смертных казней: тогда наши люди делаются такими необузданными. Впрочем, один из людей Шлангенвальда…

– А разве он пришел к тебе за судом и расправой?

– Да, потому что барон Данкварт в отпуску, и мы условились взаимно присматривать за нашими владениями.

Барон Эбергард отошел и призадумался, как будто все, что говорилось, было ему недоступно: он молча глядел на Христину и Эббо, угощающих своих гостей и отпускающих после этого воинов. Затем, решив вместе с матерью, что наступила удобная минута, Эббо почтительно подошел к отцу и попросил его сообщить приказания насчет ответа императору, которого следовало прежде всего поблагодарить за освобождение барона Эбергарда из плена, а потом решить вопрос о подданническом долге.

– Погоди, сын мой, – перебил его барон Эбергард, оживляясь, – все это меня не касается, и я не хочу и слышать об этом. Вы и ваш император, вы понимаете друг друга. Ты уже исполнил свой долг. Но зачем все переменять для старика, пришедшего сюда только для того, чтобы умереть!

– Нет, отец мой; это в порядке вещей, – вы тут хозяин.

– Я им никогда не был и не желаю быть! Сын Мой, я наблюдал за тобой вчера, и убедился в том, что даже мой отец, управлявший всем домом криками и ударами, не пользовался таким послушанием как ты, отдающий приказания своим рейтарам таким же мягким голосом, как голос твоей матери. Впрочем, чтобы я сделал с вашими мельницами и мостами? Всех ваших сеймов и лиг было бы достаточно, чтобы сбить меня с толку. Нет, нет, сын мой; я мог убить медведя, я мог поколотить Шлангенвальда до смерти, но теперь я ни на что не гожусь, кроме как на спасение своей души. Я даже подумывал сделаться отшельником; но так как моя дорогая Христина уверяет, что святые будут также довольны мной, если я буду читать молитвы вместе с ней, тут дома, то я прошу у вас лишь местечка у вашего очага; я вас никогда ни в чем не буду стеснять. Если же случилось бы замку быть в опасности во время твоего отсутствия, то придумал бы, может быть, указать солдатам, как следует защищать его!

– Ах, дорогой отец, это невозможно! Я избавлю вас от всяких неприятностей; но займите ваше место. Матушка, уговорите его!

– Дет, сын мой! Твоя мать знает, что лучше всего для меня. Оставьте меня хоть короткое время на ее попечении, и я отдохну и раскаюсь в своих грехах. Старый меч должен остаться в ножнах, а новый – дело делать! Гейнц сказал это и он прав. А ты Христина, моя дорогая подруга жизни: я знал, что ты у меня большая умница; но когда я оставил тебя такую смирную и застенчивую, совершенно одинокую, без друзей и помощи, то не думал, чтобы ты с сыном совершила столь полезные перемены…

ГЛАВА XXVIII

и последняя

Наступил 1531 год. На склоне горы Адлерштейнский замок продолжает красоваться, во всем своем величии, но благоденствие, царствующее там, крайне удивило бы баронессу Кунегунду. Виноградники покрывают холмы; цветы и огородная зелень прячутся в расселинах гор, и множество строений окружают древнюю башню, словно замок отодвинул для них свои стены.

Впрочем, старинная баронская зала все еще служит сборным местом всего семейства, только теперь выглядит она такой веселой и уютной, с ее стенами, обитыми резными дубовыми панелями и ее разрисованной печью; новое окно пробито в ее стене, из него открывается великолепный вид на роскошные пастбища, на мост, перекинутый через Браунвассер, на маленькую церковь с ее резной, точно из кружев, колокольней и на веселенькие хижины, резко отделяющиеся на темном фоне леса.

Окно это более всего нравится баронессе, и у него-то мы ее застаем теперь, несмотря на ее семьдесят пять лет, вследствие которых побелели ее роскошные волосы под вдовьей вуалью, носимый ею уже двадцать лет. Взгляд ее остался так же задумчив, как и в былые годы, походка также легка, и она весело любуется тремя хорошенькими девочками, прерывающими время от времени свои хозяйственные занятия, чтобы подбежать к бабушке, и донести ей на братьев своих, Эббо и Годфрида, зевающих над книгами или же посмотреть в окно, не возвращается ли из Ульма отец их с Фриделем, Максом и Казимиром, их братьями.

– Вот и они, наконец! – вскричала маленькая Виттория, первая завидев кавалькаду. – Торопись, Эрменгарда, со своим жарким! Эббо, Гот, бегите навстречу!

И старая баронесса, отложила свое веретено, с довольным видом глядя на приближающихся верховых. Когда же те скрылись за холмом, она, легкой поступью вышла на крыльцо: баронесса еще не оставила своей привычки встречать сына у подъезда, – там нежные поцелуи смыли из ее воспоминаний былые горести.

Теперь она в кругу своего многочисленного семейства. Барон, подойдя к ней, становится на колени целует ее руку, и, получив взамен родительский поцелуй, отводит ее на прежнее место с должным уважением и искренней любовью.

После нескольких слов, сказанных друг другу, все семейство, как в былые времена, садится за стол. Молодые люди почтительно молчат, исключая разве, когда барон похвалит стряпню Эрментруды, или же юный красавец Максимилиан, наследник благородного дома Адлерштейнов и гордость семьи, с воодушевлением начнет рассказывать о виденном им в Ульме каком-нибудь необыкновенном оружии. По окончании обеда, все семеро детей, церемонно поклонившись, удаляются, к печи, в сопровождении своих собак, откуда вскоре слышится их веселый говор.

В их глазах, отец с бабушкой одного возраста. Восемнадцать лет разницы совершенно уничтожились. Бодрая старость бабушки и озабоченная грусть сына, посеребрившая его волосы и бороду, – совершенно сравнили их. Строгое одеяние барона было из черного бархата, с кружевным воротником, без всяких украшений, кроме ордена Золотого Руна и кольца, подаренного ему в былые времена императором Максимилианом.

Проводив капеллана, барон отвел мать свою к любимому окну, и уселся с ней рядом, с видом полнейшего довольства, словно теперь только он мог вкусить истинное спокойствие.

Против места, избранного бароном, висела на стене великолепная картина. На картине этой нарисованы били две фигуры: одна, изображающая самого барона, во всей его мужественной красе; другая была женщина, но до того молодая, что ее можно было бы принять за ребенка, если бы не задумчивая кротость взгляда, обличающая в ней супругу и мать. Это воздушное свидание, казалось, только и удерживалось на земле силой мужественной руки, держащей ее миниатюрные ручки, и взглядом, полным любви, бросаемым ею на мужа.

Посмотрев с любовью на портрет, барон обратился было к своей матери, но тут подбежала маленькая дочка его.

– А что это ты, Виттория? Разве здесь лучше? Смотри, как там весело…

– Нет, – отвечала девочка, – если позволите, то я лучше послушаю ваш разговор с бабушкой.

– Посмотрите на нее, матушка, ведь у нее одной ваше лицо, а глаза Фриделя. Слушая наши серьезные разговоры, не хочешь ли ты походить на свою благородную крестную мать, маркизу Пескиер?

– Милый папа, мне всегда весело слушать о ней и о ваших походах в Италию. Скажите, как досталось вам это странное украшение?

– Очень давно, дитя. Это подарил мне добрый император Максимилиан, при рождении его крестника, – и как раздосадовал он тогда добрую мать твою, заверив ее, что это маленькая позолоченная медвежья шкурка.

– Расскажи, сын мой, за что ты получил его?

– За свою храбрость и за глупую гордость моих завистников. Слыхала ли ты об осаде Падуи, где союзником нашим был знаменитый Баярд и пятьсот французов? Артиллерия наша сделала пролом в стене крепости. Император просил французских рыцарей повести приступ, под защитой наших ландскнехтов. «Позор нам, – подумал я, – что мы не сами защищаем свое собственное дело». Но наши гордые рыцари ни за что не соглашались лезть на стену, как простые ландскнехты. Они не иначе ходили сражаться, как верхом. И когда я, чтобы пристыдить их, объявил, что счел бы себе за честь на коленях следовать за таким рыцарем, каков Баярд, они упрекнули меня моим мещанским происхождением. Никогда не видал я императора таким сердитым! Он объявил, что весь здравый смысл империи находится в мещанской крови, и, чтобы доказать свое уважение к мещанам, сделает меня рыцарем высшего ордена в Европе. На следующий день, стыдясь своей армии, он уехал, приказав снять осаду; это меня очень огорчило, потому что мне уже удалось у некоторых возбудить чувство дома. И конечно, гордая фламандская дума никогда не приняла бы меня в свои члены, если бы герольды не объявили, что Сорели давно дворяне. Я очень рад, что отец мой еще был тогда жив. От этого, матушка, я тебя, конечно, не стал уважать более; но отец очень бы огорчился, если бы я был отвергнут, хотя, впрочем, он часто думал, что я ничто иное, как мещанинишка!

– Никогда! – вскричала Христина – Он гордился тобой даже и тогда, когда не в силах был понять тебя. Впрочем, твое посвящение в рыцари Золотого Руна и поведение внука были самые главные радости, осветившие последние дни его…

– Да, это было счастливое время до тех пор, пока император не назначил меня посланником в Рим. Дорогая моя Текла, прощаясь с вами, дети, предчувствовала, что больше не увидит вас; но оставить ее здесь, было бы наверняка истерзать ее сердце.

– В эти-то семь лет, проведенных тобой в Италии, ты так изменился, сын мой! – заметила баронесса.

– Вдали от вас, дорогая матушка, зная, что вы овдовели, получая только противоречащие приказания от императора, заставляющие мена краснеть и за свое отечество и за человека, любимого мной более всего на свете, наконец видя Теклу, гаснувшую с каждым днем все более и более под палящим небом. Так прошли для меня эти ужасные годы, до тех пор, пока я ее не уложил бездыханную в холодную могилу. Да, от этого можно было постареть! Не знаю, чтобы сталось с моими крошечными сиротами, если бы не твоя крестная мать, Виттория, – она оценила всю ангельскую простоту моей Теклы.

Наконец, император отозвал меня из Рима. Я бы охотно пожертвовал всей жизнью, чтобы это было месяцев шесть раньше, но императору было не до меня он строил себе тогда великолепную гробницу, в которую, впрочем, и не положили его. Наконец-то возвратился я домой, и тут-то благотворные ласки ваши, дорогая матушка, успокоили меня.

– Молодой император тебя, кажется, никогда не любил.

– Хоть бы, по крайней мере, относился, как к полезному подданному, – но и того нет! – он никогда не мог забыть, что я пожал руку Лютеру, и проводил его за стены города. Друзья же упрекают меня, что я запретил войску своему грабить Рим. Одному Богу известно, как трудно действовать по совести!..

– Действительно. Потомство одно оценить, кто прав, кто виноват. Но честный человек обязан всегда поступать по совести, и Господь даст ему мирную кончину.

– Да, матушка; каждая сторона может руководиться собственными правилами; но тот, кто настолько слабохарактерен, что не может решиться взять чью-либо сторону, тот достоин пренебрежения, – он никуда не годный человек!

– Нет, Эббо, ты ошибаешься: иногда человек не примыкает к чьей-либо партии, не по слабости, а просто потому, что у него есть более возвышенная, более совершенная цель. Иногда, у самого по-видимому апатичного человека деятельность пробуждается еще с большей силой, чем у деятельного. Слова твои пробудили во мне воспоминание о твоем и брате твоего рождении; мне мнилось тогда, будто появились две искры, из коих одна поднялась на небо и засветилась, как звезда.

– И звезда эта руководила мной в продолжении всей жизни! – прибавил барон.

– Над другой исполнялись слова мудреца: она затерялась в траве. И мать твоя, Эббо, убедилась, что и в темноте искра эта не потеряла своего блеска, даже и тогда, когда путь ее был длинен и неизвестен.

– Каждая мать так думает, – возразил барон, – но лучше станем молить Бога, чтобы искра эта с каждым днем становилось все светлей и светлей, и чтобы блеск ее не отличался от блеска звезды.


Путешественник, вышедший из стен древнего города Ульма, знаменитого своими историческими воспоминаниями, и пожелавший посетить Швабские горы, будет вознагражден за свой труд, если дойдет до зеленой долины, где бурный поток впадает с вершины гор. Древний мост, мельница и веселая деревенька укрываются в этой долине: господская усадьба виднеется в прогалинах леса. Хорошенькая готическая церковь привлекает общее внимание, лишь только взор оторвется от руин феодального замка, что на горе. Говорят, что в церкви этой находятся замечательные памятники. Если путешественник спросит у почтенного старца, стерегущего церковь, – что это за замок? – то тот гордо ответит:

– Адлерштейнский.

– Разве древний род этих баронов существует и доныне?

– Да; но они выстроили вот этот дом, когда древний замок обрушился.

В церкви находятся великолепные скульптурный работы, но внимание путников в особенности привлечено гробницей, находящейся в боковой часовне. Это двойной памятник, на котором изображены два рыцаря, облеченные в воинские доспехи.

– Кто это? – спрашивает любознательный путешественник.

– Это бароны Эббо и Фридель.

– Верно отец с сыном, убитые в одном и том же сражении, – снова вопрошает турист, – так как белая мраморная фигура одного изображает совершенно молодого юношу, а фигура другого, с длинной бородой, носит отпечаток величественной старости. Воинские доспехи их одинаковы. Орел покоится на щите юноши, держащего в руках лютню; те же самые гербы повторены на щите другого рыцаря, с той только разницей, что на старике надет орден Золотого Руна и рука его опирается на библию.

– Нет, – отвечает проводник, – это близнецы рожденные в то время, когда отец их был в крестовом походе. Барон Фридель убит был турками у этого моста, а брат его воздвиг церковь в его память. Он же первый развел виноградники в этих горах и избавил крестьян от ленной повинности. Часто является он в горах, на заре или при закате солнца.

С недоверчивой улыбкой принимается турист разбирать надгробные надписи, в полной уверенности, что эти окна, портики и оружие далеко не времен крестовых походов. Разбирая древние готические буквы, вырезанные на карнизе гробницы, он читает следующее:

Grate pro anima Friedmundis Equitis Baronis

Adlersteini.

A. D. MCCCCXCIII.

А с другой стороны гробницы: 

Hiс jacet Eberardus Eques Baro Adlersteini

A. D. MDXLIII

Denique

Да, проводник был прав. Это действительно два брата, с почти целой жизнью, разделяющей числа их смерти!

Остальные памятники, большей частью все устроенные с безвкусием настоящего времени, не останавливают внимания туриста. Один только, находящийся вне памятника обоих братьев, может возбудить удивление: это изображение женщины со спокойным выражением лица.

На древнем немецком языке вычеканена следующая надпись: 

Здесь покоится тело Христины Сорель, жены Эбергарда, XX барона Адлерштейнского и матери баронов Эбергарда и Фридмунда.

Она уснула вечным сном за два дня до смерти своего сына в день святого Иоанна m. q. XIII.

Дети ее восстанут, чтобы благословить ее!

Памятник этот воздвигнут благочестием и любовью ее внука барона Фридмунда Максимилиана и его братьев и сестер. 

Примечания

1

Принцесса Мария Бургундская, супруга Максимилиана, умерла в Генте, в 1482 г., от последствий падения с лошади.


home | my bookshelf | | Голубица в орлином гнезде |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу