Book: Чужая земля



Чужая земля

Игорь ПРЕСНЯКОВ

ЧУЖАЯ ЗЕМЛЯ

Глава I

На работу Артемка Топорков всегда приходил первым. Еще окутывали город серые предрассветные сумерки, а он уже крутился вокруг своей «единички» – видавшего виды трамвайчика под номером один.

Последний губернатор считал пуск городского трамвая не просто насущной необходимостью, а своим личным долгом перед населением. Озаренный светлой идеей губернатор собрал средства, пригласил из Петербурга молодого инженера Дудочкина (ученика и сподвижника Графтио), реконструировал маломощную электростанцию и на праздник Святой Троицы в год 1913-й от Рождества Христова сделал горожанам подарок. При огромном скопище народа по линии прошел первый, разукрашенный гирляндами, вагон. Его так и назвали – «Единичка». Трамвайчик был тогда молод и полон сил – он блестел свежей краской, чистыми окнами и задорно урчал двигателем. Таким и увидел его десятилетний Артемка Топорков.

С тех пор мальчик мечтал быть вагоновожатым. Он частенько прибегал в депо поглазеть на пересменку машинистов и поинтересоваться, как протекает ремонт машин.

Между тем любимые Артемкины трамвайчики исправно возили пассажиров и вместе с ними терпели невзгоды наступившего лихолетья. Неутомимый работяга Единичка таскал по рельсам бойцов Красной гвардии и даже пару раз, увешанный кумачовыми лозунгами, использовался как революционная трибуна. Трамвайчик не жаловался – он только хотел, чтобы люди обратили внимание на его износившийся мотор, обшарпанные стены салона, грязный пол и выбитые пулями стекла. Однако люди не обращали внимания на здоровье Единички, более того – он все чаще становился им ненужным. Порой целыми месяцами стоял трамвайчик рядом со своими младшими собратьями в холодном пустом депо, пытаясь понять причину жестокой неблагодарности людей. Именно людской неблагодарностью и черствостью наивный трамвайчик объяснял отсутствие тока, машинистов и мастеров-ремонтников.

Однажды жарким июльским днем 1919 года о нем вспомнили. В депо явился человек в кожанке, с силой хватил Единичку кулаком по ржавому борту и попросил: «Ну, братец, не подведи, послужи!» Трамвайчик так обрадовался, что тут же простил грубость и забыл напомнить, что уж не столь хорош и резв, как прежде. Единичка должен был перевезти боеприпасы из центра города поближе к порту. Вагон нагрузили тяжелыми ящиками, трамвайчик поднатужился, выехал из темноты депо на улицу и готов был уже понестись во весь опор, но тут его стальное сердце не выдержало, и он остановился, глупо и бестолково зачихал и замер.

О трамвайчике вспомнили три года спустя. Весной 1922 года первые рабочие вернулись в депо. Единичку основательно подлечили и передали новому персональному хозяину – машинисту Артему Топоркову. Он вырос в стройного юношу, и поначалу трамвайчик его даже не узнал, но любопытные добрые глаза выдали того самого мальчишку, который крутился в депо со времен первого рейса. По тому, как Артемка поздоровался с ним и ласково провел рукой по спинке скамьи, трамвайчик понял, что они подружатся.

Сегодня день начинался как и всегда. Артемка вывел Единичку на маршрут и неторопливо покатил к остановке. И машинист, и трамвайчик любили именно так начинать работу – медленно, с ленцой проехаться по пустынным улицам.

Алое зарево разливалось в небе, купалось в кудрявом, поднимавшемся от реки тумане. Прямо против светлеющего востока стоял упрямый месяц, окутанный нежной лазурью, уже готовый раствориться в ней и уйти до срока отдыхать.

Трамвайчик поглядывал на светлеющий небосклон и думал о том, что лето уже кончилось и дни стали заметно короче; что совсем скоро придется им с Топорковым выходить на маршрут в совершенных потемках.

Машинист думал о том, что сегодняшняя смена обещает быть суматошной – начинался учебный год, многие из тех, кто еще вчера нахально раскатывали на «колбасе» его трамвайчика, войдут в вагон аккуратно причесанными, с портфелями и сумками в руках. Артемка вспомнил о собственном малыше и улыбнулся – тот пока спит в колыбельке и не заботится об арифметике и чистописании. Сорванный ветром желтый лист упал на лобовое стекло, попытался удержаться и, перевернувшись, полетел на мостовую. «Вот и осень, – вздохнул Артемка. – Да нет, погодка стоит славная! А листва пожухла от жары – лето выдалось знойным». Он увидел на тротуаре своего кондуктора Федора, дал звонок и затормозил.

* * *

Полина проснулась на добрых полтора часа раньше обычного. Она с удивлением посмотрела на часы и пошла умываться. Чуткая на ухо домработница Даша, заслышав возню на кухне, выглянула из своей комнаты.

– Чтой-то вы, барышня, поднялись ни свет ни заря? – коротко зевнув, справилась она.

– Сама не знаю, – весело отозвалась Полина.

– Шли бы вы спать, утренний сон – самый сладкий, – покачала головой домработница.

– Я выспалась. И хочу кофе!

Даша поглядела на свежее розовое лицо молодой хозяйки и деловито запахнула халат:

– Ступайте к себе, Полина Кирилловна, я сварю вам кофе.

– И кашу! – подхватила Полина.

– Боже святый! – всплеснула руками Даша. – В кои-то веки вам, барышня, захотелось каши.

– А вот сегодня хочу! – Полина со смехом поцеловала домработницу в щеку и направилась в свою комнату.

Она полюбовалась рассветом и задумалась: чем бы заняться? Перебрав и отложив в сторону стопку книг, Полина отыскала дневник и уселась за стол.

«1 сентября 1924 года. Самым невероятным образом появилась возможность записать все, что произошло за последние месяцы.

В середине июля к нам с мамой в Крым приехал папа, и наша степенная, размеренная жизнь окончилась. Не осталось места ни для книг, ни для дневников. Отец принялся возить нас по окрестностям, знакомить с какими-то „товарищами» и „друзьями». Для начала мы отправились в Севастополь, затем в Феодосию, побывали даже в Керчи. А вот в Коктебель я так и не попала. А так хотелось!

Наконец всем семейством поехали в Ленинград. Я гуляла по городу и чувствовала, что он не только мой, но и Андрея. По этим самым улицам, мостовым ходил когда-то самый дорогой мне человек. Здесь живет его мама. Мне очень-очень захотелось с ней познакомиться. Я даже немного рассердилась на себя за то, что не выведала адрес.

18 августа мы вернулись домой. Сразу позвонила Андрею, но выяснилось – он уже месяц как пребывал в командировке! Кинулась за объяснениями к отцу, – он, оказывается, поручил Рябинину секретное задание, о котором еще неделю назад не имел права говорить. Теперь, когда миссия близилась к завершению, папуля поведал, что Андрей отправился в Торжец ловить пресловутого Мирона Скокова. Не без удовольствия отец добавил, что Рябинин довольно быстро выследил бандитов и с помощью бойцов Имретьевской кавбригады разгромил их основные силы. „Его отряд идет по пятам за остатками банды, потерпи, – скоро вернется», – заверил папа.

Последние две недели посвятила подготовке к новому учебному году и общению с друзьями. Света Левенгауп с компанией вернулась из Батума и привезла нам с Андреем подарки; Наташа закончила гастроли и закатила торжественный банкет в „Музах». Было много смеха, дуракаваляния и неизменных сплетен. Вихров поведал забавную историю про Меллера (который, на удивление, отсутствовал). Наум недавно съездил в Москву, где встретился с самим Дзигой Вертовым. Вернувшись, Меллер, по обыкновению, напился и повздорил с неким Кадочкиным, соседом по квартире. Скандал быстро перешел в драку, в результате которой Наум получил внушительный фонарь под глазом. Вид „боевой награды» весьма огорчил его пассию Виракову, ту самую гризеточку с „Красного ленинца». Пылая справедливым пролетарским гневом и жаждой реванша, она не преминула заступиться за несчастного Наума и вызвала „злодея» Кадочкина на поединок. Мужская сила уступила ловкости заводской молодки и большому эмалированному тазу, которым Надежда орудовала. В итоге сосед позорно бежал с поля боя и даже слег от полученных ран. Вихров резюмировал, что теперь Меллер может быть спокоен – в лице Вираковой он имеет защиту не только от коммунальных и уличных хулиганов, но и от недоброжелательных критиков его творчества. В общем, остатки лета наша молодежь, как всегда, провела весело.

Слухи о разгроме банды Мирона Скокова вскоре доползли до города. Стало известно и то, что операцией руководил Рябинин. Телефон раскалился от бесчисленных звонков „друзей». Если раньше эти милые подхалимы твердили о внешней привлекательности Андрея, его „перспективности» и порядочности, теперь бросаются фразами из газетных передовиц о „непоколебимой верности делу рабочего класса» и „истинно пролетарских качествах души». Только Наташа иронично улыбается, да Света ехидно пророчит скорое появление хвалебных виршей (скорее – в исполнении Меллера). Не думаю, что Андрею подобные настроения могут понравиться».

* * *

Не успел Кирилл Петрович приступить к изучению свежих оперативных сводок и донесений, как дверь распахнулась и в кабинет ввалился Медведь.

– Ну, брат, пляши! – вместо приветствия воскликнул он. – Ты теперь – полпред ГПУ.

Черногоров усмехнулся:

– А тебя куда же, Платон Саввич, переводят?

– На самый ответственный участок! – решительно взмахнул кулаком Медведь. – В Туркестан еду, воевать с басмачами.

– Вона как! – разыгрывая удивление, покачал головой Черногоров. – А ведь нам без тебя трудненько придется!

Медведь поморщился:

– Будет уж тебе, Кирилл Петрович, смеяться. Какая от меня помощь? Работа, сам знаешь, пошла кабинетная, все больше задницей думать приходится…

– А чем же еще прикажешь? – рассмеялся Черногоров.

– То-то и оно, – не понял иронии Медведь. – Короче, диспозиция такова: завтра в девятнадцать ноль-ноль собираемся на банкет. Даю, как говорится, откатную. Приглашены все наши члены коллегии, бюро убкома, кое-кто из хозяйственников и милиции, прокуратура…

Он вдруг хлопнул себя по лбу:

– Ах да! Совсем забыл. Что за предписание третьего дня пришло из Москвы? Я в пятницу поглядеть не успел, а нынче уж – недосуг.

– Извещение о приезде делегации Реввоенсовета. Послезавтра в расположение Колчевской пехотной дивизии прибудет группа товарищей во главе с Тухачевским. С ними – чины германской армии. По особой договоренности с нашим правительством немцы будут строить под Колчевском учебный аэродром.

– Сотрудничество, значит, со вчерашним врагом налаживаем? – криво усмехнулся Медведь.

– Нет-нет, Платон Саввич, тут – большая политика, – не согласился Черногоров. – Германия нам – поневоле друг. Она, как и Советская Россия, воевала с Антантой; немецкий пролетариат – первый союзник российского. Опять же, враг у нас есть общий – Польша.

– В этом ты прав, – кивнул Медведь. – И потом, германец – он вояка грамотный, многому научить сможет.

– Вот потому-то наши с тобой чекисты должны обеспечить охрану делегации, оградить от нежелательных встреч, – добавил Черногоров.

– «Комендантских» думаешь послать?

– И контрразведчиков, и агентов под видом переводчиков и прислуги, – пожал плечами Черногоров. – Дружба, как говорится, дружбой, а табачок – врозь.

– Верно, ухо надобно держать востро, – согласился Медведь и, махнув рукой, направился к двери. – Ладно, пойду я вещички собирать.

– Минуту, Платон Саввич, – остановил его Черногоров. – Надо бы вечером общее собрание провести, официально передать дела.

– Как скажешь, – развел руками Медведь. – Ты теперь полпред, тебе и карты в руки.



Глава II

Вечером 2 сентября губернское партийное и хозяйственное начальство собралось на проводы Медведя. Высокие гости дружно провозглашали тосты за здоровье виновника торжества и поминали заслуги Платона Саввича в борьбе за дело рабочего класса. Наконец поднялись от стола размяться и покурить. Пользуясь случаем, поспешили откланяться малопьющие предгубисполкома Платонов и начальник милиции Зотов. Луцкий рассеянно прислушивался к досужим разговорам коллег и тоже подумывал об отъезде. Черногоров отозвал его в сторону:

– Ты чтой-то не весел, Григорий Осипович!

– Да, знаешь ли, утомился, – поморщился Луцкий. – И потом, не люблю я все эти попойки с буржуазными разносолами. Завтра же пойдут по городу пересуды, как мы тут ели-пили.

– Верно, Медведь закатил проводы на славу, – рассмеялся Черногоров. – Одних поросят зажарили не меньше дюжины. Ну да пусть потешится, в Туркестане ему такой роскоши не видать.

– Это уж точно, – кивнул секретарь губкома. – Только зачем подобную роскошь видеть девушкам из столовой «Нарпита»? Разве нельзя было пригласить обслуживать стол сотрудниц ГПУ?

– Обижаешь, Григорий Осипович, – покачал головой Черногоров. – У них другие обязанности.

– Вечерочек можно и потерпеть, – отмахнулся Луцкий.

– Вижу, ты чувствуешь себя не в своей тарелке.

– Да уж как есть! Уедет Медведь за тридевять земель, а сплетни о шикарном банкете нам с тобой оставит. На собраниях и пленумах мы ругаем буржуазную мораль и порядки, а сами – пожалуйте! – уподобляемся купеческому собранию.

Луцкий понизил голос и прошептал:

– Да жри ты от пуза, коли чужие глаза не видят. Я тоже люблю вкусно отобедать, так ведь не рассылаю широкой публике перечня блюд и напитков.

Черногоров примирительно улыбнулся:

– Поехали-ка, Григорий Осипович, по домам. Я тебя провожу.

* * *

Метрах в трехстах от дома Луцкого Черногоров приказал остановить машину и предложил секретарю губкома пройтись пешком.

– У меня к тебе серьезный разговор имеется, – сразу же приступил к делу Кирилл Петрович. – ГПУ доподлинно установило связь некоторых чинов прокуратуры с преступными элементами.

Луцкий недоверчиво посмотрел на Черногорова.

– Шутишь, Кирилл Петрович, – с трудом выдавил он.

– Тут не до шуток, – усмехнулся Черногоров. – Факт – налицо!

– Объяснись!

Кирилл Петрович оглядел пустынную улицу и подал охране знак не приближаться.

– Расследуя «дело Гимназиста», мы выяснили, что бандиты действовали под прикрытием заместителя губернского прокурора Изряднова. За солидную мзду он затягивал следствие, закрывал дела, вносил путаницу и неразбериху. В городе его подручным являлся уполномоченный Мигунов, в Торжецком уезде – прокурор Апресов. Мои ребята недавно взяли некоего Боброва, адвоката-делягу, который и выступал связующим звеном между взяточниками и бандитами. Адвокат уже начал давать показания. Скоро будем брать Изряднова с шайкой. Вот закончится следствие – дам тебе материалы, полюбопытствуешь, как стервятники расплодились.

– Ведь мы же… Изряднову доверяли, можно сказать, из одной чашки ели-пили! – гневно вскричал Луцкий.

– Не шуми, Григорий Осипович, – строго прервал его Черногоров. – Изряднов с Апресовым – не последние люди в губернии, дело надобно вести осторожно и вдумчиво. За прокурорами ниточка может и дальше потянуться. Тут нельзя шашкой с плеча рубить!

– Дальше, говоришь, ниточка потянется? Куда ж еще? – тяжело дыша, спросил Луцкий. Он нетерпеливо схватил Черногорова за рукав кителя: – Ну, отвечай!

– В совнархоз, – пожал плечами Кирилл Петрович. – Адвокат Бобров на виду якшался с Сахаровым. Вот и посмотрим, в чем состояла их дружба.

– Что требуется лично от меня?

– Помощь.

– Какая именно?

– Сейчас проводить аресты прокуроров рановато – нужно довести до конца допросы Боброва, дождаться возвращения из Торжецкого уезда одного моего сотрудника. Тем более, что Изряднов находится на отдыхе. Начнем через неделю-другую. Губком в твоем лице должен огородить ГПУ от нападок дружков Изряднова.

– О чем разговор! – развел руками Луцкий. – Я всем ячейкам так рот зажму – никто не пикнет.

– Нельзя зажимать рты простым партийцам, – покачал головой Черногоров. – Наоборот, обсуждение преступлений Изряднова должно быть гласным, – мы же боремся за чистоту рядов прокуратуры и партии! Я опасаюсь другого: как бы приятели Изрядного не принялись писать в Москву, упреждая правдивую огласку дела. По закону мы не можем рассказать общественности о преступлениях Изряднова, не располагая доказательствами его вины, а таковые появятся лишь после дознания. Узнав об аресте, приятели Изряднова спишут это на козни ГПУ и начнут жаловаться Сталину, Дзержинскому и Куйбышеву. Покуда мы не выявили факты причастности Изряднова к преступлениям банды Гимназиста, высокие московские кабинеты наполнятся кляузами о произволе Черногорова и Луцкого.

– И как же нам уберечься от клеветы?

– Очень просто: накануне арестов прокуроров я дам тебе список дружков и приспешников Изряднова в губкоме, совнархозе, прокуратуре и милиции. Их, кстати, не так уж и много. Под благовидным предлогом, по партийной линии разошли их в уезды с инспекциями, отправь в командировки или на партучебу.

– А не проще ли их арестовать вместе с Изрядновым? – предложил Луцкий.

– Само собой – нет, – улыбнулся Черногоров. – Эти товарищи – не преступники, они лишь близкие прокурору люди, уверенные в его неподкупности и преданности делу партии.

Луцкий достал носовой платок и вытер мокрый лоб.

– Подожди-ка, – задумчиво проговорил он. – А не насторожится ли Изряднов после ареста Боброва? А ну как ему на отдых телеграфом отстучат? Тот же Апресов.

– Ничуть. Адвокат получил подложную телеграмму от золовки из Вологды о том, что его брат серьезно болен. Бобров срочно отправился в дорогу, в Биркине Гринев с опергруппой снял его с поезда и препроводил в тюрьму ГПУ.

– Ловко, – усмехнулся Луцкий. – Молодчина твой Гринев.

– Да, не зря народные хлеба проедает.

– Ну раз так – договорились, – секретарь губкома протянул руку Черногорову. – Хватай подлецов, будем действовать сообща.

Кирилл Петрович пожал ладонь Луцкого и устало вздохнул:

– «Дело прокуроров» – лишь начало. Нам еще много битв предстоит. Раньше за «контрой» недобитой гонялись, а теперь, видишь: черви-взяточники подтачивают пролетарское государство. Вона как жизнь повернулась, самому в диковину!

Луцкий легонько похлопал Черногорова по плечу:

– Жаль, Кирилл Петрович, что мы редко разговариваем по душам. Ведь мы с тобой – опора власти в губернии. Нам волей-неволей положено дружить. Вот смеялись не раз партийцы над Медведем – дескать, и туповат, и груб по-мужицки, и малограмотен. А все ж он свой в доску, кровь и огонь прошел с нами рука об руку! Скоро разбредемся по стране кто куда, затеряемся. На последнем съезде партии, сам знаешь, призвали выдвигать к управлению молодые кадры. Пройдет год-другой, и останется старых большевиков в руководящих органах – капля в море. А ведь мы уже не те, товарищ! Постарели, учеба в голову не лезет…

– Так в чем же дело, Григорий Осипович? – пожал плечами Черногоров. – Я не против дружбы, всегда ценил твое упорство и целеустремленность.

Луцкий шутливо погрозил пальцем:

– Хитришь, Кирилл Петрович. Я, как всем известно, придерживаюсь линии большинства ЦК, никогда не состоял в «оппозициях»; ты же – сторонник Льва Давидовича. Отсюда и расхождения, недомолвки.

– Не так все просто, – поджал губы Черногоров. – С Троцким у меня лишь старая дружба по эмиграции. К тому же, коли говорить откровенно, ты, как и все партийцы, не служившие в Красной армии, испытываешь ревность к тем, кто находился в подчинении Льва Давидовича в годы войны. Вот и весь корень расхождения. В остальном – я никогда не примыкал к «оппозициям», более того – взглядов Троцкого не разделяю.

Луцкий с минуту испытующе глядел на собеседника.

– Видишь, наши точки зрения во многом сходятся, – наконец проговорил он. – Однако оставаться в стороне от внутрипартийной борьбы нельзя, чем скорее каждый коммунист сделает правильный выбор, тем скорее прекратятся дрязги и пустые дискуссии. Раньше я тоже стоял вне группировок, а теперь понял, что нужно определяться.

– Для меня лично важна позиция всей партии, ее активного большинства, – ответил Черногоров.

– Значит, позиция Сталина? – сощурился Луцкий.

– Выходит, так.

– Тогда – и дискуссиям конец, – облегченно вздохнул секретарь губкома.

– Строго говоря, в дискуссиях нет ничего плохого, это у нас в провинции они превращаются черт знает во что, – усмехнулся Кирилл Петрович.

– Спор спору рознь, – покачал головой Луцкий. – В стране – гора проблем. Время ли спорить? За дебатами можно легко забыть о делах насущных…

– Давай-ка отвлечемся от столичных далей и поговорим о наших губернских проблемах, – прервал секретаря губкома Черногоров.

– Изволь. У нас стараниями вашего покорного слуги дискуссии в губкоме исчерпаны.

– Дискуссии исчерпаны, а необходимые решения по насущным вопросам не всегда принимаются вовремя, – скривился Черногоров.

– Примеры?! – вызывающе поднял брови Луцкий.

– Далеко не будем ходить. Взять хотя бы мое обращение к бюро губкома двухнедельной давности. В записке на твое, Григорий Осипович, имя обобщались сведения из уездных отделений ГПУ. Я писал, что крестьяне озабочены засушливым летом и несмотря на относительно неплохой урожай, недовольны установленным на этот год размером продналога и низкими закупочными ценами на излишки хлеба.

– Размер продналога и цены на хлеб определяю не я, а вышестоящие органы в Москве, – хмыкнул Луцкий.

– Согласен. Однако тебе доподлинно известно об августовском восстании в Грузии! Какие меры предпринял губком, чтобы успокоить крестьян и снять напряжение?

– Позволь, но решение о снижении закупочных цен надобно согласовывать с Москвой.

– Так согласуй! Или ждешь, когда мне со своими ребятами придется с помощью револьверов решать вопрос? Забыл уроки прошлых лет?

– Ну, не сгущай краски, Кирилл Петрович, – устало протянул Луцкий. – Мужики вечно ворчат и жалобятся. Секретари укомов мне не далее как на прошлой неделе рапортовали, что обстановка вполне спокойная.

– Вона как! Много знают твои «укомовцы». Как начнут их на вилы подымать – так по-другому запоют, – сверкнул глазами Черногоров.

– Ладно, Кирилл Петрович. Обещаю после встречи Тухачевского провести пленум губкома и подумать над ситуацией.

Черногоров проводил Луцкого до парадного. Они простились как старые приятели – с крепкими рукопожатиями и сердечными пожеланиями.

Подымаясь по лестнице, Григорий Осипович с удовольствием подумал о том, каким чудесным образом неприятности сблизили таких разных людей, как он и Черногоров.

* * *

А между тем в квартире Медведя продолжался банкет. С отъездом первых лиц губернии гости стали вести себя раскованнее: чаще слышался смех; без стеснения, во весь голос рассказывались скабрезные истории и анекдоты. Подозвав старшую из подавальщиц, Медведь распорядился «сменить приборы и – убираться прочь».

Как и случается в состоянии сильного подпития, да и при отсутствии женщин, наступила пора пьяных откровений. Один за другим подходили на «исповедь» к Медведю коллеги и соратники, клялись в вечной дружбе, поминали годы трудов и лишений, крепко обнимали.

Оделив всех вниманием и поцелуями, Платон Саввич до краев наполнил водкой огромный фужер и поднялся. Его лицо покраснело от умиления.

– Друзья мои! – крикнул Медведь. – Я благодарю судьбу за то, что свела меня с такими замечательными товарищами! У нас есть братство, скрепленное войной, и где бы мы ни были – мы вместе. И на войне, и в мирное время мы – боевая гвардия рабочего класса. Поставь партия любую задачу – расшибемся в пыль, а сделаем. Мы, простые русские мужики, давешняя голь и рвань, сокрушили легионы смрадных гадов. Нынче кое-кто думает, будто наши шашки затупились. Ох, просчитаетесь, господа! Не за горами час, когда схватим мы железною рукой за горло жирного нэпмана и передавим, как вшей, буржуазных недобитков.

Медведь взмахнул кулаком и повернулся к Сахарову, заместителю председателя губсовнархоза:

– А ну-ка, Сашко, заводи нашу, чтоб кровь в жилах закипела!

Сахаров встал и ровным, хорошо поставленным баритоном запел:

– Белая армия, черный барон

Снова готовят нам царский трон…

Гости, как по команде, вскочили и дружно подхватили:

– Но от тайги до британских морей

Красная армия всех сильней…

Глаза загорелись задорным юношеским блеском, плечи расправились, вмиг исчезли хмель и усталость.

– Так пусть же Красная

Сжимает яростно

Свой штык мозолистой рукой.

И все должны мы неудержимо

Идти в последний смертный бой!..

Голоса сливались в сильный слаженный хор:

Красная армия – марш, марш вперед!

Реввоенсовет нас в бой зовет.

Ведь от тайги до британских морей

Красная армия всех сильней!..

Песня вызывала из глубин души самые светлые и чистые порывы, на которые только были способны эти люди. Сильные и прекрасные качества русского характера обрели в сердцах большевиков новый смысл, до конца понятный и оправданный лишь теми, кто был членом сей невиданной касты. Вся мрачная суровость средневековых орденов, кромешные радения Ивановых опричников, сектантская истерия раскольников и хлыстов представлялись невинной забавой по сравнению с большевистским сообществом.

…Гремела боевая песня, вырывалась в тишину ночи, заставляя вздрагивать мирных обывателей и темные безмолвные небеса.

Глава III

Шестнадцатые сутки кавалерийский отряд во главе с Рябининым преследовал остатки банды Мирона Скокова. После разгрома неуловимого лесного братства уцелела лишь дюжина самых отчаянных, которые не могли надеяться на прощение или мягкий приговор суда. Вот уже более двух недель кружили они по глухим тропам, меняя лошадей в отдаленных деревушках и ночуя в своих тайных убежищах. Отряд Рябинина изрядно подустал в погоне, бойцы начинали роптать. Состоявший при Андрее заместителем оперуполномоченный Торжецкого отделения ГПУ Кривцов в который раз предлагал командиру:

– Да шут с ними, Андрей Николаевич! Неужто до белых мух будем гоняться? И без того, почитай, с полсотни побили, двадцать пять сами сдались. Одних пособников в кутузке сидит – не прокормишь. Ведь под самый корень извели банду! Какого он дьявола, этот Скоков, теперича за сила? Пусть бегает. К Покрову дню, глядишь, в села на зимовку залягут, – там их и прихватим.

Рябинин оставлял доводы заместителя без внимания и только упрямо повторял приказ: преследовать банду до полного разгрома.

Первого сентября минул второй день, как отряд стоял в деревне Тихвинка. Покуда Андрей старался выведать у крестьян хоть какие-нибудь сведения о бандитах, красноармейские разъезды рыскали по округе, патрулировали лесные просеки и выставляли секреты у бродов. По опыту гражданской Рябинин хорошо знал хитрости сельского населения: ежели скупо отвечают на вопросы и не выгоняют скотину далеко за околицу, – значит, неприятель поблизости. Андрей быстренько подружился с веселым пастушком Ивашкой, мальчонкой лет двенадцати, и без труда выяснил, что обычно коров гоняют за речку, ближе к опушке, а вот «нонче – тятька не велит».

– Отчего же, Ванечка, не велит? – подкармливая пастушка сахаром, наступал Рябинин.

– Старики сказывают – волк появилси, – перекатывая за щекой сладкий гостинец, объяснил Ивашка.

Андрей снял бойцов с патрулирования и увеличил количество секретов вокруг деревни.

Утром следующего дня в лесу был задержан парень лет пятнадцати. Он объяснил, что ходил по грибы, однако ни лукошка, ни самих грибов при нем не оказалось. Когда арестованного привели к Рябинину, он сразу же приказал парню снять опорки, – портянки «грибника» были изрядно промокшими от пота.

– Издалека шел? – спросил Андрей.

– Заблудился я, плутал по лесу, – буркнул парень.

– Чей ты, звать как?

– Алешка я, Катков.

Рябинин распорядился срочно найти старшего из семейства. Когда привели средних лет мужика, Андрей вышел из избы, оставив «грибника» под охраной.

– Где ваш сын? – в упор спросил Каткова-старшего Андрей.

– А который нужон? Их у меня четверо душ, – усмехнулся крестьянин и опустил глаза.

– Алексей.

– В волость я его… за дехтем прослал…

– В волость? И когда же?

– А вчерась и прослал, – вздохнул мужик.

– Мы нашли Алексея, однако не на той дороге, что ведет в волость, а в лесу, – строго объявил Рябинин. – И ходил он, как утверждает, не за дегтем, а по грибы!

Крестьянин мелко перекрестился.

– Простите его, товарищ комиссар, – пробормотал он. – Моя в том вина, видит Бог…

– Зачем он ходил к Скокову? – перебил мужика Рябинин.

Губы Каткова задрожали:

– Брат мой меньшой у Мирона-то… Вот и прослал сынка его проведать…

– …Припасов послал, – добавил Андрей.

– Как водится, все ж – родня.



– Понимаю ваше положение, – вздохнул Рябинин. – Однако и вы должны понимать, что ваш брат – уголовный преступник. Ежели укажете, где он прячется, – отпущу с миром.

Катков поднял голову и испытующе поглядел на Андрея:

– Истинно?

– Даю честное слово.

– Ни меня, ни сына не тронете? – недоверчиво сощурился мужик.

Рябинин кивнул. Катков пожал плечами.

– Он нам самим в тягость, а куды денесся? – выдавил он. – Брат, вить!

– Отсидит свое и вернется, – сухо сказал Андрей. – Со Скоковым, конечно, другой разговор будет.

– Оно и к лучшему, – быстро зашелестел крестьянин. – Уж натерпелися всем миром от него, мучителя.

– Так где он?

– На Долгом болоте, верстах в семи были. А куды теперича подалися – как знать?

– Почему вы думаете, что бандиты должны уйти? – уцепился за мысль Рябинин.

– Так в тот самый день, когда проходили через деревню, брат мне сказывал, что долго-то они на болоте сидеть не станут.

– Когда это случилось?

– А как раз накануне вашего прихода и было.

Рябинин вытащил портсигар и предложил Каткову закурить. Усевшись на завалинку, они сосредоточенно затянули папиросы.

– Из тех, кто проходил со Скоковым, вам все знакомы? – задумчиво спросил Андрей.

– С виду – так да, – кашлянул Катков. – Они в наши-то места частенько наезжали.

– А не приметили среди них чужого?

Крестьянин погасил папиросу о сапог, спрятал окурок в карман и посмотрел куда-то вдаль:

– Был с ними один. Плечистай, рожа – решетом. Похоже, городской.

– Ладно, – кивнул Рябинин. – Идите в дом, спросите сына о планах бандитов.

Мужик вскочил и торопливо вбежал в избу. Он вернулся минут через пять и, махнув рукой, объявил:

– К Феофанову скиту они подалися.

– Где это?

– Верстах в двадцати отсюдова, – указал на север Катков.

– Что за скит? – Андрей поднялся с завалинки.

– А избенка старинная. Жил там когдай-то отшельник, старец Феофан. Годов, почитай, сорок тому… Источник там святой, странники на богомолье раньше ходили, детишек носили крестить…

– Покажете нам дорогу! – отрезал Андрей и крикнул замершему у плетня ординарцу: – Горниста ко мне! Трубите сбор!

* * *

Заранее предупрежденный Рябининым, Катков остановил отряд за полверсты до Феофанова скита.

– Сажен через двести тропка разделится, – пояснил крестьянин. – Та, что прямо побежит, – ведет к берегу речки, а налево – к скиту. Ну, уж коль не будет там Мирона, не взыщите.

«Может и не быть, – мысленно согласился Андрей. – За последние две недели такое случалось не раз».

Рябинин приказал части отряда спешиться.

– Штыки от карабинов отомкните, шашки и все гремучее оставьте здесь, – распорядился он. – Идти шаг в шаг, без разговоров и топота. Кривцов! Ты с остальными будь наготове и жди вестового. Ежели заслышите стрельбу, скачите к скиту, окружайте строение и действуйте по обстановке.

Пешая группа выстроилась в цепочку и направилась к скиту.

Как только в зеленых зарослях показалась почерневшая от времени крыша, Рябинин подал бойцам знак залечь, а сам двинулся вперед.

Низкий бревенчатый дом стоял на широкой поляне. Под дровяным навесом и у крыльца стояло полторы дюжины стреноженных коней под седлами – очевидно, бандиты прибыли в скит недавно. На поляне в обложенной камнями ямке горел костер, дымился большой походный котел. На траве у крыльца дремал молодой мужик с винтовкой, другой таскал ведрами воду из ручья неподалеку. Из открытой настежь двери доносились громкие голоса.

Андрей вернулся к своим и сразу отправил вестового к Кривцову с распоряжением бесшумно подтягиваться; затем распределил людей вокруг поляны и приказал ждать команды.

Через полчаса к кусту, у которого залег Рябинин, подполз Кривцов.

– Мы рядом, – шепнул он.

– Окружайте поляну вторым кольцом, тех, кто попытается прорваться верхами, – рубите шашками и стреляйте, – сказал Андрей.

– Пленных не брать? – уточнил Кривцов.

– Ежели захотят сдаться – сдадутся сразу, на прорыв пойдут лишь непримиримые.

Между тем двое бандитов вынесли из дому стол и принялись накрывать к обеду.

Андрей не торопясь выкурил папиросу, прокрался к краю поляны и стал за огромной сосной. Проверив «браунинг», он прислонился к стволу спиной и во весь голос крикнул:

– Банда Скокова! Вы окружены. Нас больше сотни. Предлагаю сдаться. На размышления – три минуты!

В ответ кто-то яростно выругался, прогремело несколько выстрелов. Бандиты бросились в дом.

Рябинин выждал положенное время, отполз подальше от края поляны и громко приказал:

– Отряд! Слушай мою команду. По бандитам – огонь!

Началась беспорядочная пальба. Заросли вокруг поляны окутал тяжелый пороховой дым. Поначалу бандиты отстреливались через окна, но вскоре дверь распахнулась и в проем просунулась рука с шашкой, на острие которой была нацеплена белая тряпка.

– Отставить, – распорядился Андрей.

Когда выстрелы смолкли, он крикнул в сторону скита:

– Выходите без оружия, по одному, с поднятыми вверх руками, и идите вперед.

Из скита медленно вышел человек. Он отошел от крыльца шага на три и остановился. Вслед за ним один за другим появились еще семеро и встали рядом с первым.

– Поодиночке идите к нам, – приказал Рябинин.

Бандиты нерешительно топтались на месте и затравленно поглядывали по сторонам. В дверях показался плотный молодой мужчина. Андрей сразу узнал в нем Степченко. Он спустился с крыльца и пристроился за спинами товарищей. Последний бандит вышел из скита, держась за окровавленную голову. Он что-то бросил остальным, и тот, что стоял впереди, крикнул:

– Внутрях – только раненые, не палите, мы идем.

Бандиты толпой двинулись к краю поляны. Андрей старался не упустить из виду Степченко.

– Сомкнуть кольцо! – распорядился Рябинин. – Обыскать всех и выводить из леса по одному. При попытке к бегству – бить на поражение!

Бандиты дошли до края поляны и вдруг, как по команде, бросились врассыпную. Они бегали между деревьев и отстреливались из револьверов от подступивших к ним красноармейцев. Не обращая внимания на суету и свист пуль, Андрей, не сходя с места, следил за Степченко. С револьвером в руке, пригнувшись, он несся напролом через кусты орешника. Наперерез бросился дюжий красноармеец. «Зря! – подумал Рябинин. – Стрелять надо». Степченко выпустил в грудь бойцу две пули и исчез в зарослях.

Андрей кинулся за ним. Он видел впереди широкую спину бандита, но не стрелял и не прибавлял шага. Мимо пронеслись два кавалериста из оцепления Кривцова. Степченко повернул в частый березняк. Один из конников осадил коня и хотел было скакать за ним.

– Стой! – крикнул Рябинин. – Слезай, я сам.

Он впрыгнул в седло и погнал коня рысью. Из березняка послышался выстрел. «А ты, дружок, не охотник! – входя в раж, подумал Андрей. – Только вот перезарядить я тебе не позволю». Он видел, как подрагивали впереди ветки берез и правил на них.

Постепенно березняк сменился редким ельником, где беглеца стало видно намного лучше. Он слышал погоню, поминутно оглядывался и выпустил по Андрею пару пуль. „Наган», „семерка», прицельная дальность – сорок семь саженей, – безошибочно определил Рябинин. – Два, да три – осталось два патрона».

Степченко, не останавливаясь, сбросил пиджак и ускорил бег. Андрей держался саженях в пятидесяти. Впереди показался просвет и сверкающее пятно воды. «Пора», – решил Рябинин и дал шенкеля. Степченко услышал приближающийся топот копыт, развернулся и выстрелил. Андрей круто повернул и пустил коня зигзагом между деревьями. Степченко уже был близко – его взмокшая спина в белой батистовой рубахе мелькала шагах в пятнадцати. «Последний патрон – роковой!» – усмехнулся Рябинин, взял чуть влево, пришпорил коня и, высвободив из стремени правую ногу, завалился на левый бок. Степченко выстрелил. Андрей почувствовал, как судорожно дернулась шея его скакуна, рванул на себя узду и кубарем скатился на землю.

Степченко уже был на берегу. Заметив Андрея, он поднял револьвер, но, услышав беспомощный щелчок, полез в карман за патронами.

– Руки! – крикнул, останавливаясь шагах в пяти, Рябинин и выстрелил поверх головы бандита.

Степченко отбросил револьвер и устало развел руками.

– Ну что, взял? – тяжело дыша, бросил он. – Чего же раньше-то не пристрелил?

Пот градом валил с его широкого лица, взгляд был презрительным и немного ироничным.

– Хотел познакомиться поближе с подручным моего приятеля Старицкого, – усмехнулся Андрей.

– Ах вот как! – Степченко нервно рассмеялся. – Свой, значит?

– Что поделаешь, есть грех: люблю я старых друзей, – нахмурившись, проговорил Рябинин. – Прости, Геннадий Игнатьевич, тебе просто не повезло.

Он нажал на спусковой крючок и разрядил «браунинг».

Опустив голову, Андрей быстро шагал по тропинке вдоль берега.

«По справедливости, не Степченко нужно было пулю вкатить, а тебе, Жорка, – думал он. – Да уж так, видно, судьба наша повернулась. Взялся тебя, подлеца, спасать, – никуда не денешься. Несправедливо, несправедливо, по-дурацки все как-то устроено в этом мире! Совершить одну подлость, чтобы не совершать другой: пристрелить, как собаку, без суда, безоружного человека, чтобы не предать друга детства!

В итоге Жорка сидит себе дома, пьет коньяк, сволочь; Степченко упокоился с миром и больше не будет людей губить, а вот у меня на душе кошки скребут. И ведь как гнал этого бедолагу! Как тогда, с отцом, зайца, на зимней охоте в имении. Правильно Жорка сказал: ничем я не лучше его, такой же мерзавец с сумасшедшими понятиями чести и долга. Посмотреть, так кругом – одни проклятые люди: мы с Жоркой, несчастный Степченко, красноармейцы в роли жандармов, „справедливый» палач Черногоров, даже Полина. Ей бы жить где-нибудь в Париже, а не среди лицемеров и подлецов… Нет-нет, нельзя так думать, хотя бы ради самой Полины, моего родного человека».

Навстречу скакал Кривцов в сопровождении трех бойцов.

– Догнали, товарищ Рябинин? – осаживая коня, справился он.

– Нет, оказал сопротивление. Пришлось… – Андрей махнул рукой. – Всех взяли?

– Да нет, только троих. Хотя среди них – сам Скоков!

– Ну, значит, так тому и быть, – вздохнул Рябинин. – Скачите, собирайте отряд, я пешком пройдусь.

Глава IV

Он снова видел ту знакомую улицу, залитую ярким летним светом, при котором предметы кажутся зыбкими, будто на полотнах Синьяка; видел огромный старинный дом, где было много забытых взрослыми закоулков. Он любил эти заброшенные места с их приятной освежающей прохладой и милой сердцу тишиной. Здесь никто не мог его найти – ни ворчливая нянька Маруся, ни родители. Он слышал их далекие голоса и радовался своему умению прятаться. Наконец, не выдержав, он бежал на зов, но, к своему удивлению, никого не находил. Проскочив вереницу комнат, он устремлялся в сад и вдруг с ужасом понимал, что тропинка приводила его в чужие, незнакомые места…

Сладкий послеобеденный сон Аркадия Ристальникова нарушил громкий стук в передней.

– Вот, медведь тамбовский, чтоб тебя!.. – крикнул Аркадий и перевернулся на другой бок.

За окном, на фоне безоблачного сентябрьского неба полыхали усыпанные алыми гроздьями ветви рябины, где-то позади зеленели пудовые антоновские яблоки. «Сейчас одно из них как сорвется, – лениво подумал Ристальников, – ка-ак шмякнется – бум!.. Да нет, крепенько сидят… Красок, что ли, с кистями купить, мольберт? Вспомнить уроки покойной матушки?..»

В комнату, гулко топая сапогами, вошел Никита с походным мешком в руках.

– Проснулся? – спросил он.

– Еще бы не проснуться, – поморщился Аркадий. – Грохочешь как медведь.

Никита пожал плечами:

– Подыматься пора – пятый час уже. Проваляешься так до закату – бесы душу-то и утащат.

– Уже… – не отрываясь от садового пейзажа, бросил Ристальников.

– Что «уже»?

– Утащили… И потом, не бесы во время сна на закате душу крадут, а вампиры. Это древнее валашское поверье.

– Ванпиры? – нахмурился Никита. – Кто такие?

Аркадий зевнул, поднялся с кровати, снял с полки книгу и нашел нужное место:

– Вот послушай, Никитушка:

…Стал худеть сыночек у Марка;

Перестал он бегать и резвиться,

Все лежал на рогоже да охал.

К Якубовичу калуер приходит, —

Посмотрел на ребенка и молвил:

«Сын твой болен опасною болезнью;

Посмотри на белую его шею:

Видишь ты кровавую ранку?

Этот зуб вурдалака, поверь мне».

Вся деревня за старцем калуером

Отправилась тотчас на кладбище;

Там могилу прохожего разрыли,

Видят, – труп румяный и свежий, —

Ногти выросли, как вороньи когти,

А лицо обросло бородою,

Алой кровью вымазаны губы, —

Полна крови глубокая могила…

Теперь понятно?

– А-а, это ж про упырей! – протянул Никита. – И кому интересно писать про такую гадость?

Аркадий покачал головой:

– Темнота! Это – Пушкин.

– Врешь поди, – усомнился Никита, взял у Аркадия книгу и глянул на обложку: – Верно, он самый. А к чему он про чужих упырей написал? У нас и своих бесов хватает.

– Тебе трудно понять, – вздохнул Ристальников и рассмеялся. – А ты, братец, весьма импозантен с дорожным мешком в одной руке и с книгой – в другой. Кстати, куда это ты собрался?

Никита опустил глаза.

– В Колчевск еду, – нехотя выдавил он.

– Зачем?

– Есть нужда, – отмахнулся Никита и вышел в переднюю.

– Нет уж, будь добр остаться! – крикнул ему вслед Ристальников. – Атаман велел всем в городе сидеть.

– Вот ты и сиди, – буркнул из передней Никита.

Аркадий уселся за стол и требовательно постучал пальцем по столешнице:

– Изволь объясниться, Никита Власович.

Никита вернулся в комнату, устроился напротив Ристальникова и, попыхтев, спросил:

– Скажи по совести, друг ты мне, Аркаша, али как?

– Чудесным стечением обстоятельств – да, – улыбнулся Ристальников.

– Не шути! – строго заметил Никита. – Дай мне уйти и передай атаману, чтоб не искал и не поминал лихом.

– Котумать собрался? – Аркадий добела сжал свои тонкие губы.

– Да нет, – с досадой покачал головой Никита. – В Колчевск мне надобно, а уж там – как бог положит, может, и не вернусь вовсе, пропаду.

– Так-так, – задумчиво пробормотал Аркадий. – Ну-ка говори, в чем дело!

Никита криво усмехнулся:

– Ты вот про упырей мне читал… А коли объявился бы тут, в нашем флигеле, такой упырь? Убил бы?

– Ох, ну конечно, – снисходительно вздохнул Аркадий.

Никита навалился локтями на стол и уперся взглядом в Ристальникова. Аркадий никогда не видел обычно уравновешенного Никиту таким взволнованным.

– Вот и я, Аркаша, убил бы, – медленно проговорил он. – Нынче в Колчевск заявился один такой кровосос, змей подколодный…

– Поближе к делу, Никитушка! – деликатно вставил Аркадий.

– Поближе? А вот сам и прочти! – Никита вытащил из кармана помятую газету «Губернские новости» и развернул на первой странице.

– «Приезд в губернию делегации РВС во главе с товарищем Тухачевским», – прочитал Ристальников заголовок передовицы.

– Знаешь его? – кивнул на газету Никита.

– Ну конечно, всем известно…

– Я расскажу, что мне известно, – оборвал приятеля Никита. – Его войска усмиряли тамбовских мужиков. Да только нет у меня обиды на то, что он воевал с нами, травил с аэропланов газами, – война есть война. И мы не святые угодники – тоже коммуняк изрядное количество погубили. Однако ж зачем баб да малых ребятишек мучить? Собирали их целыми селами в обнесенные колючей проволокой загоны, в чистом поле, под палящим солнышком, без еды и питья. Спросишь, зачем? А затем, чтобы мужики их побыстрее из лесу вышли, сдались из сострадания к родным душам. По справедливости это али как? Из какого же камня должно быть сердце сделано, чтоб стерпеть детские муки?

Во мне, Аркаша, душа тоже давно сгнила, прах один. И все ж не замарал я рук невинной кровушкой! Бил германцев, австрияков, беляков штыком колол, коммуняк своими руками вешал без сожаления, нэпманов губил, минтонов стрелял поганых и чекистов лукавых, а детишек безвинных – никогда! А он ребеночка моего нерожденного еще в материнской утробе задавил. Поэтому, Аркаша, я его порешу, – право имею.

Сердца Ристальникова давно не волновали подобные истории. Слушать их ему было скучно, а вникать – мучительно. Вспоминался расстрел отца и братьев, разорение дома, нервная горячка и смерть матери. Он соображал, как бы помягче успокоить Никиту и отговорить от опасного предприятия.

Пауза затягивалась.

– Тебя интересует мое мнение? – так и не придумав, что ответить, спросил Аркадий.

– Забавы ради – не стал бы попусту куклиться, – вздохнул Никита.

– Что ж, давай рассуждать логически, – Ристальников поднялся на ноги и прошелся по комнате. – Столь высоких чинов усиленно охраняют. Вокруг Тухачевского будет не меньше десятка гепеушников и с полсотни армейских из Колчевской дивизии. Не забывай, что и само расположение части охраняют караулы и патрули. Ты же служил, должен знать. К Тухачевскому тебе не подобраться, и дела своего, нужного и справедливого, не сделать. Пропадешь понапрасну.

– Пристрелила же Ленина баба-террористка! Так и я смогу, – упрямо сказал Никита.

– Это было на заводе, после митинга. Здесь подобная удача не выпадет, – терпеливо объяснил Аркадий. – Шансов у тебя – никаких. И потом, не забывай: ты нарушаешь приказ атамана!

– Вот что меня больше всего и печалит, – понурился Никита.

– Предлагаю следующее: подложим под поезд Тухачевского бомбу! Хочешь? Одному ему скучно будет помирать, а в компании друзей и подчиненных – все же веселее.

– Долгое это дело, – скривился Никита. – Нам оно незнакомое, а позовем других – засветимся, как мотыльки на стекле.

– А ты не волнуйся! – убеждал его Ристальников. – Сиди дома и жди. Я все устрою. Ну-у… попытаюсь. Можно и с атаманом посоветоваться.

– Ладно, подожду до ночи. Сходи к нему, – согласился Никита. – А я покамест ужином займусь.

* * *

Гимназист внимательно выслушал рассказ Аркадия и задумался. «Вот ведь, у каждого человека есть своя особая слабинка! – размышлял он. – Мог ли кто допустить, что хладнокровнейший Никита впадет в горячку? Месть, конечно, штука захватывающая, но…»

– Нельзя его отпускать в Колчевск, – проговорил Гимназист и строго поглядел на Аркадия. – Все погорим!

Ристальников вздохнул и пожал плечами.

«И Аркашка – уже не тот. Взрослеет, сомнениями терзается. Как видно, спелись они с Никитой, подружились, – потомственный дворянин, граф, и мужик. Чудеса! Эх, покойник Федька и глазом бы не моргнул, вмиг разделался бы с Никитой, а этот – жалеет. Пропала славная шарага! Пора, пора уходить, разбегаться по норам».

– Сделаем следующее, – Гимназист нахмурился. – Надобно Никиту увести из города, подальше и от Колчевска, и от соблазна мести. Помнится, у Профессора в Микулинском проживала свояченица, вот пусть он и отвезет туда Никиту. Погостят недельку у родственников, на охоту сходят, развеются на просторе. Село далекое, глухое, их там никто не сыщет. Таков мой Никите приказ!

Глава V

По окончании уроков Полину зашли проведать Светлана и Наталья.

– Скучаешь? – входя в кабинет немецкого языка, справилась Левенгауп.

– Ой, девочки, проходите! – Полина оторвалась от классного журнала.

Подруги устроились за партой перед учительским столом. Светлана пробежала глазами по развешанным на стенах портретам классиков немецкой литературы и вдруг заметила портрет Карла Маркса:

– Старик Маркс уже в писателях? – удивилась она.

– Да нет, – улыбнулась Полина. – Директриса велела, «чтобы был».

– Тогда вывеси и Энгельса! – фыркнула Светлана. – Основоположники обязаны быть вместе.

– Не забудь еще и Гегеля с Фейербахом, – добавила Наталья.

– И Канта! – сказала Левенгауп притворно строго. – А также Бебеля, Лассаля, Либкнехта…

– Лассаль – француз, – уточнила Полина.

– Да черт с ним, – отмахнулась Светлана. – В нашем иконостасе никто не помешает.

Полина покачала головой:

– Смех смехом, а только эти портреты выполнены старшеклассниками. Все лето дети трудились, и, по-моему, получилось неплохо.

– Правда? – подняла брови Наталья. – Ну надо же, на удивление хорошо написано!

– У нас в школе прекрасный учитель рисования. Сумел увлечь ребят изобразительным искусством. Они и ремонт в классе сделали, покрасили стены и пол. Посмотрите, как стало уютно! Я очень счастлива, что дела идут на лад: учебный год только начался, а в школу уже завезли дрова, – теперь не будем мерзнуть, как прежде; из наробраза прислали три ящика учебников…

Левенгауп недоверчиво усмехнулась:

– Врешь, Полли, не так уж ты и счастлива. Для тебя личное всегда преобладало над общественным. Ты еще не до конца перековалась по-коммунистически! Ну-ка скажи, где наш доблестный чекист голубоглазый, а?

Полина смутилась. Светлана легонько толкнула Решетилову локтем:

– Видишь: грустит. А говорит: счастлива.

Не-ет, тоскует наша Полинка по суженому.

– Не перегибай, – поморщилась Наталья.

– Что ты! Я как раз собралась ее утешить, – лучезарно улыбнулась Левенгауп. – Вчера я моталась в Колчевск брать интервью у Тухачевского (упросила главреда послать именно меня). Так вот, там был и командир Имретьевской кавбригады, который рассказал, что отряд Рябинина разгромил оную банду, взял в полон ворога-атамана и двигается к родным очагам… Смотри, Натка, как Полли оживилась!

– Ты не шутишь? – покраснела Полина.

– Честное благородное слово, – развела руками Светлана и достала папиросу. – Я закурю?

– Лучше не стоит.

– Боишься без табаку зачахнуть? – спросила Наталья.

– Кто бы говорил! – хмыкнула Светлана. – Сама дымишь, как курьерский поезд.

– Есть грех, – пожала плечами Решетилова.

– Послушай, Света, – стремясь вернуться к волнующей ее теме, сказала Полина. – Что еще ты слышала об отряде Рябинина? Все живы-здоровы?

– Твой Андрей – в точности жив, – заверила Левенгауп, – потому как я лишний раз об этом справилась. Вообще поездка в Колчевск получилась крайне интересной.

– Тухачевский понравился? – лукаво сощурилась Полина.

– Ну, Михал Николаич – просто душка! Галантен, важен, красив, умен не по годам. И, видно, хитер. Выправка и манеры «старой школы». Впрочем, что о нем!.. Я всего лишь взяла краткое интервью.

Решетилова недоверчиво покосилась на подругу:

– Подозреваю, там было кое-что поинтереснее…

– Или кое-кто! – подхватила Полина.

– От вас, перечницы, не утаишь, – Светлана опустила глаза. – Познакомилась я с одним военным из свиты Тухачевского. Он – работник штаба РККА, в прошлом командовал дивизией. Не красавец, но…

– «Настоящий мужчина»! – захохотали подруги.

– У Светы – «осенний роман»! – хлопнула в ладоши Наталья.

Левенгауп пожала плечами:

– Быть может, и не только.

– Длинный, бесконечный, как перманентная революция, роман? – продолжала смеяться Полина.

– Ты ж его погубишь, Помпадур! – вторила Решетилова. – Пропадет боевой комдив!

Светлана мечтательно поглядела в окно:

– Да нет, задело меня всерьез.

– Бедный Костик! – всплеснула руками Полина. – Что с ним будет?

– А она еще и не думала, – поджала губы Наталья.

– И не собираюсь, – отмахнулась Левенгауп. – Будь что будет.

Дверь кабинета распахнулась, и на пороге возник мальчишка с повязкой дежурного на рукаве.

– Товарища Черногорову спрашивают! – крикнул он.

– Кто именно? – насторожилась Полина.

– Дяденька военный, во дворе ожидают, – пояснил мальчик.

– Ага! – оживилась Светлана. – Никак, Рябинин прибыл. Беги, Полли, встречать.

Забыв о приличиях, Полина сорвалась с места и выбежала на улицу.

* * *

– Хватит обниматься на виду у детского учреждения! – весело прокричала с крыльца школы Светлана.

Полина стыдливо отстранилась от груди Андрея:

– Тут ко мне, Андрюша, девчата зашли…

Левенгауп и Решетилова уже были рядом.

– Геройским борцам с бандитизмом – пламенный привет! – протянула руку Светлана.

– Ладошку-то поверни – не для поцелуя подаешь, – шутливо заметила Наталья и поклонилась. – Рада вас видеть, товарищ Рябинин! С возвращением.

– Здравствуйте, милые девушки, – улыбнулся Андрей.

– Как видно, наш герой прямо с коня, – Светлана кивнула на запыленные сапоги Рябинина.

– Так точно. Прибыл час назад. Забежал на службу отчитаться, однако все начальство пребывает в Колчевске, так что до понедельника я могу отдыхать.

– Предлагаю отметить возвращение, – предложила Решетилова. – Я приготовила на ужин чудесного гуся, вдвоем с папой нам его все равно не осилить.

– А это удобно? – справилась Полина.

– Вполне, – заверила Наталья. – Отец будет рад вас повидать, да и Андрею, думаю, будет приятно с ним познакомиться.

– Тогда мы с Натой пойдем вперед готовить стол, а вы поворкуйте о своем и подтягивайтесь, – заключила Светлана.

* * *

Как только хозяин дома, Александр Никанорович Решетилов, отужинал и, откланявшись, удалился в кабинет, Светлана и Наталья закурили и перешли к излюбленной теме – обсуждению проблем современного искусства. Для затравки Левенгауп с легким сарказмом прошлась по новейшим творениям губернских литераторов. По мнению Светланы, в ближайшее время (как, впрочем, и всегда) от них не стоило ожидать ничего интересного и примечательного.

– Кругом – пошлость, банальщина и скука. Или безумные порывы невесть куда и зачем, – коротко вздохнула Левенгауп.

– Издержки провинциальности, – пожала пле-чами Наталья.

– Ну не скажи, – возмутилась Полина. – Были же и в наших пенатах неплохие образчики. Взять хотя бы прошлогодние литературные турниры, рассказы Сакмагонова, твои, Ната, спектакли, наконец.

– А Меллерова «Вандея»? Весьма любопытное произведение, – ввернул Андрей.

– Несомненно, – согласилась Полина.

Решетилова примирительно поклонилась:

– Да Света вовсе не о том, что все у нас худо и бездарно. Просто провинциальность душит, сидит, как жаба, на груди и вытягивает силы…

– …Одурманивает и усыпляет, погружает в тину пустых забот мещанства и ханжества, – подхватила Светлана.

– Ну, девушки, вас послушать – так и жить не захочется! – рассмеялся Рябинин.

– Неудивительно, – хмыкнула Левенгауп. – Яблочко от яблони, как говорится, недалеко падает.

– Даже такое наливное, как ты, Светик, – тонко улыбнулась Наталья.

Словно не замечая реплики подруги, Левенгауп принялась раскладывать по блюдечкам куски бисквитного торта.

– Сама по себе провинциальность – еще полбеды. Другое дело, во что она выливается, к чему приводит лучшие местные умы. Вот не далее как позавчера собрался губернский литактив. Все говорят об искусстве слова: «надо продвигать», «расширять», «укреплять», «воздвигать» и прочая. Хотя бы один «деятель» обмолвился, что писать и как! Кроме громких фраз – ничего. Я битый час сидела над обзорной статьей об этом сборище и в итоге ограничилась сухой констатацией факта, что, мол, третьего сентября 1924 года состоялась конференция по проблемам современной литературы; с докладами выступили такие-то товарищи, и – все!

– Правильно, – презрительно надула губы Решетилова. – У нас в театре – куда большая дичь случилась: дискуссия о троцкизме! Я-то, по наивности, полагала, что подобные страсти давно миновали. Так нет же – вместо того чтобы выслушать доклады представителей театральной ячейки РКП(б) и комсомольцев, подебатировать немного для приличия, – взялись с пеной у рта обвинять друг друга во всех смертных грехах. Дошло до того, что отдельные товарищи высказали мнение об отражении троцкистских идей в некоторых сценических постановках!

– А ты считаешь, что таковых спектаклей нет? – уточнила Левенгауп.

– Абсурдно утверждать обратное, – засмеялась Наталья.

– Не согласна, – Светлана пристукнула ребром ладони по столу. – Искусство не может быть безыдейным. Режиссер-троцкист, хочет он того или нет, – поневоле закладывает в свою постановку определенную идею. Другое дело, в какой форме и с помощью каких приемов.

– При чем здесь идейность? – удивленно подняла брови Решетилова. – Искусство во все времена обращалось к духовности человека, к его нравственным переживаниям, поиску смысла, вековым страстям. Лично я против тенденциозности в творчестве, против плакатности и примитивизма.

– Да ты – прямо серапионова сестра милосердия![1] – картинно ахнула Светлана. – Как же без идейности?

– Так же, как обходились без нее Данте, Шекспир, Гете.

– Не соглашусь, – отрезала Левенгауп. – Вспомни Эсхила. Какая идейность в его поэме «Персы»? Патриотизм, героика борьбы с захватчиками. Да ты и сама в «Ревизоре» встала в позу идейного обличителя советской бюрократии.

– Вовсе нет, – покачала головой Наталья. – Новая трактовка пьесы лишь подчеркнула вневременное значение Гоголя и поднимаемых им проблем бюрократизма и продажности, как человеческих пороков вообще. Я и не мечтала польстить своей постановкой «идеологам» РКП(б).

К слову, отзывы критики были весьма противоречивы. Ты возмущена, отчего губернские литераторы при всей их идейности мало пишут хороших произведений? Причина – не в отсутствии таланта или классовой сознательности. Причина – в отсутствии стойких морально-нравственных идеалов нового общества. Старые устои ушли в прошлое, а новых – просто не имеется. Вся новая мораль связана либо с мечтами о заоблачном светлом будущем, либо с «военным коммунизмом». Именно поэтому лучшие произведения, которые будут создаваться в ближайшие годы, непременно отразят события гражданской войны. Яркий пример – «Чапаев» комиссара Фурманова. Тема – беспроигрышная. Здесь и героика борьбы, и жертвенность, и вера в светлую идею освобождения угнетенных, и народный юмор. Восстановление хозяйства даст повод для произведений мирной героики: станут писать о стройках, о труде на заводах и шахтах. Однако это лишь часть литературной тематики, та, которая относится к социальной стороне жизни человека. А его индивидуальные и духовные противоречия?

Предлагаешь поставить «Ромео и Джульетту», где Капулетти – троцкисты, а Монтекки – «твердые» партийцы? Потеха! Так о чем же, спросите вы, писать нашим писателям? О любви? – обвинят в пошлости и мещанстве; воспевать прелесть русской природы – скажут об оторванности от классовых интересов. Вот потому и стараются все вокруг шутить, скалить зубы, – критиковать и смеяться куда легче, чем создавать новое и необычное. Что написали значительного за последние годы, кроме революционно-пафосных прелестей в духе «Двенадцати» Блока? Кроме пусть хорошей, но до ужаса политизированной литературы? Все пишут сказки! Фантазируют, уходят от реальности невесть куда. Граф Алексей Толстой даже на Марс своих героев спровадил, опять же – революцию совершать!

– Ты только не упоминай об «Алых парусах», – предостерегла Светлана. – Иначе в тебя Полли вцепится.

– Непременно, – согласилась Полина.

Все весело рассмеялись.

– Кстати, – продолжила Наталья, – вот вам – тонкое произведение.

– Несовременно, – скривилась Левенгауп.

– Ну конечно, – усмехнулась Наталья. – Было бы куда лучше, если Ассоль предстала сиротой-пролетаркой, а Грей – бравым кавалеристом…

Светлана весьма красноречиво стрельнула глазами в сторону Андрея. Компания покатилась со смеху.

– По-моему, пора остановиться, – сквозь смех сказал Рябинин.

– Я только отвечу, и – конец разговору, – категорично заявила Левенгауп. Она повернулась к Решетиловой: – Уважаемая Ната! Видит бог, мне не чужды произведения, полные безыдейности и классово бессмысленные, но при этом красивые в плане высокой стилистики. Я люблю имажинистов, отдаю должное «опоязовцам»[2] и прочим искателям новых литературных форм. При этом надобно четко разделять личные эстетические привязанности и социальные задачи новой литературы. Советские писатели и поэты обязаны поддерживать тот строй, который установился волею масс! И поэтому, в плане большой стратегии, стократ ценнее бездарный мужик Демьян Бедный, нежели высокогуманистичный Грин, трагическая Цветаева или мудрая Ахматова.

Новым литераторам надобно научиться у мастеров старшего поколения работе со словом; создать свою литературу, литературу новой страны. А наши «деятели» выдумывают невесть что, рыщут в дебрях и стараются вслепую найти дорогу в этой непроходимой чаще, ими самими, кстати, и созданной. Нашим молодым литераторам стоит поучиться у Есенина – вернулся бесшабашный озорник на Родину и стал писать совсем другие стихи. Значит, не прогулял по кабакам великого таланта, понял, как поставить его на служение народу.

– Я читала в «Красной нови» его последние стихи, – кивнула Наталья. – Несомненно, он стал более глубок, однако в его ощущениях я не вижу твоей «идейности». Стихотворения очень личные, в них – искренняя любовь к России, как к «старой», так и к «новой». В этом врожденном патриотизме – весь трагизм и спасение русской литературы одновременно. Российские поэты и писатели и без партийной идейности найдут свое место в новом мире, только вот загонять их в жесткие рамки не надо. Русская творческая душа гибнет от принуждения, даже самого мягкого. Она нуждается в безграничной свободе самовыражения.

Светлана презрительно фыркнула:

– Хорошо рассуждать на примерах московских. А у нас в глубинке – дай литераторам много воли и – получи! Не только волосы – уши дыбом встают. Вот Самсиков недавно сочинил, послушайте (специально запомнила):

Краснорожен и сердит,

Толстый нэпман на лавке сидит.

Глазом бычачьим по полкам —

зырь!

Там – и сметана,

и масло,

и сыр.

Есть чем буржую похвастать соседу!

Хватит припасов обжоре к обеду.

Хватит и к ужину, нынче и завтра.

А пролетарий – попробуй, состряпай!

Нечем хвалиться бедняге Ивану.

С горя потянешься к водки стакану.

Горюшко луково сгинет до срока,

ну, а с утра —

по гудку —

на работу!

А! Каково?

– Сама же говорила про Демьяна! – засмеялась Полина. – Есть у кого поучиться.

– Если бы, – надула губы Светлана. – У Бедного – агитки, а эти вирши Самсиков считает не меньше, чем литературным событием года. Я воспроизвела лишь малую часть его творения, там, братцы мои, – целая поэма!

– Ну и чему удивляться? – пожала плечами Полина. – Всем известно, что Самсиков – выкормыш великого и могучего ЛЕФа.[3] Здесь вам – и «литература факта», и социальный заказ, и новая художественная выразительность. Все как положено.

– Позвольте, – подал голос Андрей. – Мне, как человеку в определенном смысле далекому от искусства, со стороны виднее. Светлана права в стремлении видеть больше хороших произведений, я согласен с ней, что в современном творчестве много глупости и дуракаваляния. Однако давать поэтам и писателям идеологические установки, что и как писать, губительно для самого творчества. Мы действительно пока слабо понимаем, не осознаем сути новой реальности. С юношеским максимализмом частенько отвергаем все лучшее, что было создано поколениями предков. Пусть молодые литераторы занимаются поисками новой, оригинальной словесности, пусть выплескивают весь немыслимый сумбур и чушь. Неплохо хотя бы то, что мы это понимаем. Хуже, ежели не будет ничего, кроме Демьяна!

Усталые спорщицы молча согласились и принялись за давно остывший чай.

Съев свой кусок торта, Решетилова отложила ложечку и обратилась к Полине:

– Не первый раз замечаю, что товарищ Андрей – довольно хитрое существо. Выслушает всех, а уж потом делает резюме. Причем не обижая никого из присутствующих.

– О-о, ты его еще плохо знаешь! – Полина шутливо покачала головой.

Рябинин улыбнулся и сделал простодушную мину:

– Все очень просто, милые девушки. Дело не в хитрости, а в здоровом эгоизме: излишне распалившись, вы пожелаете остудить пыл рюмкой вина, затем вас потянет в «Музы»… А на дворе уже темнеет. А я не далее как сегодня вернулся из похода. Чуть-чуть устал. Вот и вся философия.

– У-у, – разочарованно протянула Наталья. – А мы тут твердим о высоких материях!

– Да не слушай ты его, – хихикнула Светлана. – В Рябинине пропадает великий артист. Пошляк Нерон перед ним – мелкий ханжишка и бездарность. Смотри на Полли! Она как на иголках вертится, глазками стреляет.

– Вовсе нет! – капризно парировала Полина.

Светлана взглянула на настенные часы:

– Да и в самом деле, пора. Допиваем чай – и по домам. Заодно и меня проводите.

* * *

Когда гости ушли, Наталья заглянула в кабинет отца.

– Отчего так рано разошлись? – Александр Никанорович оторвался от «Физиологического журнала».

Дочь присела в кресло:

– Вечереет. Да и Андрею нужно отдохнуть с дороги.

– Интересный молодой человек, – задумчиво проговорил Решетилов. – Они с Полиной – пара! Не ведал, что среди чекистов такие попадаются.

Наталья пристально наблюдала за отцом. Всегда бодрый и неунывающий, сегодня доктор выглядел сумрачным и усталым.

– Что-то стряслось, папа? – негромко спросила она.

– А-а, пустое! – с досадой отмахнулся Александр Никанорович. – Право, безделица…

– Ты нервничаешь. Изволь рассказать, в чем дело. После того как в мое отсутствие в нашем доме побывал этот бандит Фролов, ты переменился. Неужели донимает ГПУ?

– Ах, ну перестань! – воскликнул доктор. – Чекисты меня и не думают тревожить. Скорее, наоборот, объявили официальную благодарность за помощь. Сам Кирилл Петрович руку пожимал. Я же тебе рассказывал!

– А нынче что приключилось?

Решетилов вынул из верхнего ящика бюро конверт и протянул дочери:

– Прочти. Пришло с утренней почтой.

Наталья раскрыла письмо:

«Здравствуй, дорогой мой старинный друг Александр Никанорович!

С горячим приветом спешит к тебе Якушкин. Совсем уж давно, с тех пор как виделись мы по весне в Москве, не получал от тебя никаких известий. Не хочется думать, будто позабыл ты верного друга поры студенчества.

Дела мои идут своим чередом. Продолжаю читать лекции, веду занятия по военной химии у молодых командиров РККА. Жена, слава Богу, здорова. Кланяется вам с Натальей и шлет привет.

Зная нашу дружбу и твое всемерное участие в судьбе моей, хочу просить о помощи. В середине октября с. г. буду в ваших местах проездом вместе с добрым приятелем, соратником по важному для судьбы нашей Родины предприятию (о котором я тебе сказывал в Москве). Так уж ты услужи, прими нас. Думаю, и в вашей губернии имеются здоровые, верные матушке России силы. Не поленись, брат, познакомь моего единомышленника с ними.

Знай, Саша, ряды наши растут ежечасно, и мы стремимся побыстрее объединиться.

Надеюсь на твое участие.

Засим остаюсь, с поклоном,

1 сентября 1924 г.

М. Якушкин».

– Странное письмо, – пожала плечами Наталья. – Однако что именно тебя встревожило?

– А то, доченька, что пытается старый дуралей Якушкин вовлечь меня в заговор против власти! – насупившись, объяснил Решетилов. – И отказать в гостеприимстве неудобно, и лезть головой в пекло опасно.

Наталья поднялась, подошла к отцу и заглянула в глаза.

– Нечего тут голову ломать, – твердо сказала она. – Пусть приезжают, мы гостям всегда рады. А в остальном? Как до дела дойдет – каждому, товарищи дорогие, – свое.

Глава VI

По дороге на службу Рябинина нагнал «паккард» Черногорова. Визжа тормозами, черный лимузин прижался к тротуару.

– Эй, кавалерист! Давай-ка я тебя подхвачу, – отворяя дверцу, крикнул Кирилл Петрович.

Рябинин козырнул и уселся на заднее сиденье рядом с начальником.

– Топаешь рапортовать об успехах? – улыбнулся Черногоров. – А я, брат, с рассвета на ногах, заботы не дают выспаться.

– Поздравляю с назначением на должность полпреда, – поклонился Андрей.

– Расскажи-ка лучше об операции, – отмахнулся Кирилл Петрович.

– Я составил рапорт, – Рябинин похлопал ладонью по кожаной папке для бумаг.

– Прочту непременно, – кивнул Черногоров. – А покамест – выкладывай самую суть: что показали арестованные бандиты?

– Рядовые члены шайки ничего не знают о поддержке их формирования уездным прокурором Апресовым. Создается впечатление, что связь Скоков держал через двух доверенных лиц – начальника местного допра Туманова и вора Зубова по кличке Золотник. Последний был убит в бою, а Туманова вместе со Скоковым я предварительно допросил и доставил к нам.

Вкратце картина складывается такая: еще в 1920 году, через сестру Скоков весьма недвусмысленно намекнул начальнику допра о сотрудничестве (сестра Скокова приходится Туманову любовницей). Сам начальник допра объяснил, что согласился помогать бандитам не столько ради денег, сколько из-за страха – власть, по его словам, в ту пору была слаба, бандиты сильны, а потом – «просто засосало». Мирону Скокову терять уже нечего, поэтому он довольно откровенно рассказал, как Апресов помогал его шайке. Я счел, что оснований для ареста предостаточно, и осмелился заключить Апресова в изолятор при уездном отделении ОГПУ. Арест произвели в строгой секретности, дабы не спугнуть заместителя губернского прокурора Изряднова.

– А он и так ничего не узнает, – усмехнулся Черногоров. – Товарищ Изряднов с семьей пребывает на отдыхе в Кисловодске. Самое время действовать!

Автомобиль въехал во внутренний двор ГПУ.

– Не торопись, – предупредил Черногоров желание Андрея выйти. – А что Скоков поведал о Гимназисте?

Рябинин пожал плечами:

– Банду Скокова связал с Гимназистом Фрол. Летом 1923 года он вышел на Золотника, а потом познакомился с самим Мироном. Частенько наведывался в Торжец и Степченко. Кто таков Гимназист, Скоков не знает. Уверяет, что Фрол представился подручным весьма авторитетного в уголовном мире человека. Общих дел Скоков с людьми Гимназиста, как будто, не имел, – встречи носили характер «дружеских визитов» и обмена информацией.

– Он не юлит? – недоверчиво сощурился Кирилл Петрович.

– Не похоже.

– А Степченко? Мне доложили, что привезли его мертвое тело.

Андрей коротко вздохнул:

– Оказал сопротивление. Пришлось…

– Кто посмел? – нахмурился Черногоров.

– Я сам.

– Лично? Ну тогда верю, что не было другого выхода. В рапорте описал, как все произошло?

– Так точно.

Кирилл Петрович удрученно покачал головой:

– Эх, жаль, что так получилось! Попадись нам Степченко живым – все бы о Гимназисте вытянули.

Он задумчиво посмотрел в окно и обратился к шоферу:

– Поди-ка, Матвей, погуляй!

Водитель вышел из машины. Черногоров подвинулся ближе к Рябинину:

– Мы с Гриневым тут тоже не баклуши били – взяли адвоката Боброва и нескольких мелких чинуш из совнархоза. Материальчик для ареста собрали секретные агенты из Москвы. Бобров держится на допросах стойко, не признает никаких обвинений, а вот совнархозовцы быстро сникли и наперебой дают показания, в том числе и на Изряднова. Разлюбезный заместитель прокурора губернии не только потворствовал банде Гимназиста, но и крутил темные делишки с нэпманами.

Да-да, Андрюша, оборотистым мерзавцем оказался этот «законник»! Вкупе с Сахаровым, заместителем председателя ГубСНХ, Изряднов за солидные взятки раздавал подряды на строительство и поставки своим верным людям. Чаще всего – Татарникову. Весь этот деятельный «кооператив жуликов» мы вскорости арестуем, а вот с поисками Гимназиста – зашли в тупик. Как ни допрашивали Боброва, – стоит на своем: не знаю, мол, никакого Гимназиста. Даже с Фролом, клянется, не был знаком.

– Выходит, все дела велись через Степченко? – Андрей затаил дыхание.

– Получается, так, – понурился Черногоров. – А с него теперь только Господь Бог спросить может.

Кирилл Петрович нервно покусал губу:

– Хочу знать твое мнение об одной версии. Мне представляется, что Гимназист – не кто иной, как «Император Биржи» Татарников! – Он откинулся на спинку сиденья и искоса поглядел на Андрея. – Что молчишь, глаза выпучил?

– Не верится, – выдавил Рябинин. – Деловой человек – и… уголовники?

– Именно! – рассмеялся Черногоров. – Денег у него – куры не клюют, всех подмазал, купил на корню Изряднова, Сахарова, Боброва и прочих мелких сошек.

– А к чему, в таком случае, ему нужны бандиты? – пожал плечами Андрей. – Лишние заботы… Вы Боброва об этом спрашивали?

– Само собой. Да только молчит адвокат! Может, он и не знает об истинной роли Татарникова во всей истории.

– Отчего, простите, вы так считаете?

– Не знаю… Все это – лишь предположения.

– Доподлинно выяснить правду удастся после ареста всех участников преступной группы, – сказал Андрей.

– Верно, – кивнул Черногоров. – Вот ты этим вскоре и займешься. Мы немного подготовимся и начнем операцию. А пока – вот тебе информация к размышлению!

Он вытащил из нагрудного кармана сложенный вчетверо лист и протянул Андрею:

– Полюбопытствуй. Получили по почте на прошлой неделе.

Рябинин развернул листок:

«Уважаемый товарищ Черногоров!

Мы – воспитанники детского дома номер один – просим вас о помощи.

Нам не хочется выглядеть перед славными органами ОГПУ ябедниками, но уже нет мочи терпеть. По приказу Советской власти нас собрали с улицы, отдали в детдом, а здесь – еще хуже. Заведующий Чеботарев постоянно ругается, обзывает последними словами, часто бьет и сажает в карцер. Его даже учителя боятся. Мы видим, как на кухню привозят продукты, но нам достаются лишь крохи. И это при том, что много младших ребят недавно болели малярией и воспалением легких и теперь нуждаются в хорошем питании.

Товарищ Черногоров! Мы знаем вас как справедливого человека и стойкого большевика. Помогите нам, пришлите хорошего заведующего, а не то мы попросту здесь перемрем.

Шлем вам пламенный коммунистический привет!

От имени двадцати старшеклассников писал воспитанник Казаков Иван».

Андрей удивленно посмотрел на начальника.

– Сигналы о воровстве и грубости Чеботарева имелись и раньше, – поморщился Кирилл Петрович. – Руки не доходили учинить в детдоме проверку. А теперь – сами дети не выдержали. Значит, совсем плохи дела, коли бывшие беспризорники, отчаянные ребята, просят о помощи. Обрати внимание: они жалуются, будто заведующий сажает их в карцер! Подожди, он у меня на своей шкуре узнает прелести самого глухого каземата! – Черногоров хватил кулаком по спинке водительского сиденья. – Я ему такие «апартаменты» выделю – волком взвоет.

– Вы предлагаете мне отправиться к Чеботареву с проверкой? – уточнил Андрей.

– Не совсем. Комиссию по проверке от глаз не утаишь и внезапно в детдом не направишь. Учреждение находится в ведомстве наробраза, который надлежит поставить в известность, включить в состав комиссии представителей как образования, так и партийных органов. Чеботареву об этом тут же сообщат (благо, у него всюду дружки-приятели имеются). Узнав о проверке, заведующий вмиг к ней подготовится: появятся на кухне припасы, отошлют в отпуска неблагонадежных педагогов.

– А как же дети? Разве их не спросят?

– Э-э, милый ты мой, они только писать храбрые, а спроси глаза в глаза – испугаются. У нас был подобный случай в соседней губернии года два назад.

– И что прикажете делать? – насторожился Андрей.

Черногоров снисходительно улыбнулся:

– Объясняю: в наробразе у меня есть верный человек. Получив письмо, я с ним снесся и узнал, что детдому срочно требуется преподаватель истории (прежний неделю как женился и переехал в Биркин). Тут-то я и вспомнил о тебе. Дай, думаю, пошлю в детдом Рябинина под видом учителя. Пусть поработает немного, приглядится, наладит контакт с воспитанниками. Изнутри все видно получше – и размер продуктового довольствия, и отношение Чеботарева к детям. Может, и о карцере что-либо узнаешь.

Как только будут налицо факты хищений или издевательств над детьми – немедленно снесись со мной. А я тем временем подберу кандидатуру нового заведующего. Кстати, прежний историк жил при детдоме, во флигеле учительского общежития. Поселим тебя там же, чтобы вести наблюдение круглые сутки. Нам на руку то, что в городе ты – личность малоизвестная.

– После «похода за Скоковым» – сомневаюсь, – покачал головой Рябинин. – По возвращении я услышал немало сплетен, где фигурировало мое имя.

– Смотри-ка, загордишься! – шутливо погрозил пальцем Кирилл Петрович. – Согласен, о тебе говорят. Однако кто знает тебя в лицо? Немногие. Состряпаем тебе подложные документы. Можешь даже имя себе выбрать по душе.

– Янус, – усмехнулся Андрей и опустил глаза. – Простите.

– Символично, – хлопнул его по плечу Черногоров, – но не подойдет. Не забывай, там работают педагоги, люди образованные.

– Я пошутил.

– Понимаю. Так как мы поступим?

– Пусть СПЕКО выписывает документы, – пожал плечами Андрей.

– Бумаги будут готовы к вечеру. Завтра с утра можно выходить на задание.

– Есть, – Андрей поправил фуражку. – Разрешите идти?

Черногоров кивнул:

– Иди. Не забудь занести свой рапорт Гриневу. И вот еще! Твою «особую группу» я расформировал в середине июля, «дело банды Гимназиста» передали на доследование в угро, однако по моему приказу ты их курируешь от ГПУ по этому вопросу. Делом занимаются твои прежние подчиненные – Непецин с Деревянниковым. Навести Бориса – он, по-моему, что-то раскопал. В буквальном смысле. Подробностей я не знаю, потому как был несколько дней в Колчевске. Поинтересуйся, а потом расскажешь. Ну ступай.

* * *

На протяжении всего дня Андрей с тревогой размышлял, что именно мог «раскопать» Непецин по «делу Гимназиста». Добежать до уголовного розыска никак не удавалось – Гринев приказал Рябинину присутствовать на допросах Мирона Скокова. Только к вечеру Андрей сумел встретиться с Борисом Борисовичем.

– Зашли узнать о наших успехах? – усаживая Рябинина на стул в своем крохотном кабинетике, приговаривал Непецин.

– Сами знаете – приказ! – попытался улыбнуться Андрей.

– Понимаю, – Борис Борисович извлек из стола картонную папку. – Как мы с Деревянниковым и думали, спустя некоторое время после налета на Госбанк начнут просачиваться кое-какие сведения. В начале августа мы услышали о небольшом скандале, который случился на Еврейском кладбище еще в начале июля. Заведующий кладбищем Каплан заметил в дальнем углу свежую могилу, о которой никто не знал, – не имелось ни записей в книге регистрации, ни положенной кладбищенской бирки. Каплан собрал сторожей и начал допытываться, кто же посмел произвести незаконное захоронение. Один из них, некто Мейерсон, сознался, что сжалился над умершим нищим, которого подобрал на улице неизвестный ему нэпман. По словам сторожа, этот сердобольный богач и заплатил за похороны. Заведующий побоялся нагоняя от вышестоящего начальства, поэтому влепил сторожу строгий выговор и постарался историю замять.

Информация казалась настолько банальной, что вяло распространялась по городу в форме досужих сплетен. Нас эта суета с мертвым нищим заинтересовала лишь потому, что покойник был доставлен вскоре после налета на госбанк. Чем черт не шутит? Решили проверить. За могилкой стали приглядывать агенты угро. И вот в конце августа мы пару раз увидели у неприметного холмика на окраине кладбища слободского сапожника Абрама Аграновича. Старик частенько наведывался на кладбище – там похоронена его дочь Сара, герой революционного подполья, боевая подруга легендарного коммунара Шагина. Однако могила дочери находится в противоположном конце кладбища! Что привело Аграновича к безвестной могиле? Мы не смели подозревать старика в чем-либо преступном – семья Аграновичей пользуется большим уважением в городе: не только Сара отдала жизнь за дело пролетариата, но и старший сын Илья, соратник товарища Луцкого, погиб на фронте.

И тут мы вспомнили о Якове, младшем Аграновиче, отчаянном хулигане, бывшем когда-то заводилой всей шпаны Еврейской слободки. Он нигде не работал, но жил на широкую ногу; водил дружбу с ворами и налетчиками. В 1921 – 1923-х годах его несколько раз арестовывали по подозрению в пособничестве нескольким ограблениям, но всегда отпускали, не найдя доказательств причастности и в связи с заслугами покойных брата и сестры.

Деревянников предложил проследить за Яковом. На удивление, его не оказалось дома. Отец и мать утверждали, будто сын уехал к родственникам в Конотоп. Соседи последний раз видели младшего Аграновича вечером тридцатого июня. Мы насторожились. А ну как в могиле – Яшка! Немедленно был арестован кладбищенский сторож Мейерсон. После долгих допросов он сломался и рассказал, что в ночь с первого на второе июля к нему приехал хозяин каретной мастерской Степченко и, вручив тысячу рублей, попросил тайно похоронить мертвеца. Сторож уверял, что тело было завернуто в рогожу, и он не видел лица покойного. Понадобилась эксгумация. Пришлось уговаривать губернского прокурора Андронникова. Наконец, третьего сентября мы получили разрешение. Нам не хотелось огласки и оскорбления чувств родственников, поэтому мы пригласили для опознания знакомых Якова, взяли понятых и ночью раскопали могилу. Труп уже сильно разложился, и все же мы безошибочно узнали в покойном младшего Аграновича. Сомнений быть не могло – нашелся еще один член банды Гимназиста. Тотчас приступили к допросам приятелей Яшки, начали проверять связи. Работа эта нудная и кропотливая – у покойного имелась масса друзей, его знал почти весь город.

– Могу я взглянуть на список подозреваемых? – спросил Рябинин.

– Само собой, – Непецин подвинул ему папку. – Вот, шестьдесят два человека.

Андрей лихорадочно пробежал глазами по колонкам фамилий. «Нет как будто подлеца… Стоп! Знакомая личность – мсье Кадет!»

– Кто таков Ристальников? – стараясь быть бесстрастным, справился Рябинин.

– Игрок. Кличка – Парижанин. Говорят, – бывший граф, – презрительно хмыкнул Непецин.

– Он может быть налетчиком?

Борис Борисович поиграл бровями:

– А черт его знает. Аркаша – всем друг, как и младший Агранович. Якшается с кем ни попадя. Дойдет до него – проверим.

– Такой длинный список быстро не проверишь, – задумчиво проговорил Андрей.

– Да, возни много, – согласился Непецин. – Следует обобщить и проанализировать ряд показаний, сравнить, где есть зацепочки, косвенные доказательства.

Мысль Андрея лихорадочно подыскивала варианты решения проблемы.

– Вы упомянули, будто Ристальников игрок? Мне приходилось бывать в игорных домах, да и по книгам кое-что известно. Давайте я вам помогу, допрошу тех из списка, кто связан с картами и рулеткой.

– Очень меня обяжете, – улыбнулся Непецин и глянул в список. – Итак, Ристальников – раз… вы берите карандаш, Андрей Николаевич, записывайте, – тут человек пятнадцать наберется…

* * *

Старицкий неторопливо прогуливался по саду, когда Тимка доложил о приходе Рябинина. Георгий уселся в беседке и распорядился принести коньяку.

– А-а, добрый вечер, Миша! – поприветствовал он друга.

– Здравствуй, Жора, – сухо отозвался Андрей, глядя в сторону. – Я пришел по делу. Уголовный розыск нашел тело Аграновича. Под подозрением – Ристальников. Впрочем, оснований тревожиться нет. Пусть не паникует и ни в коем случае не думает скрываться.

– Ты, Миш, присаживайся, – Георгий потянул Андрея за рукав.

– Кажется, я говорил тебе, как меня звать, – нахмурился Рябинин.

– Прошу прощения, Андрей Николаевич, – скривился Старицкий. – Ну, перестань ты, право!

Рябинин строго посмотрел на него и, вздохнув, уселся рядом.

– Выпьешь? – приподнимая бутылку, спросил Георгий.

– Благодарю, не хочется.

– Тогда и я не буду. Рассказывай, как живешь, – Старицкий излучал тепло и радушие.

– Стремишься узнать, как идет расследование твоих «подвигов»? – усмехнулся Андрей. – Радуйся: зашло в тупик. Все известные органам члены банды мертвы. Остальные могут спать спокойно.

– С Геней как получилось? – опустил голову Георгий.

– Ах, ты уже знаешь? – удивился Андрей.

– Блатной телеграф работает, – пожал плечами Старицкий. – До Пахана дошли вести.

– Ну, а случись, что взяли бы мы Степченко, – тогда как? – еле сдерживая гнев, спросил Рябинин и поймал безмятежный взгляд Георгия.

– Геню вы никогда бы не раскололи, – с улыбкой протянул Старицкий. – Не той породы мужик был.

Андрей что есть силы сжал кулаки:

– Раньше надо было о нем позаботиться. Не пришлось бы греха на душу брать, – негромко сказал он.

– Так это ты его? – Георгий прищелкнул языком. – Ай да Мишка! Всех лучших людей уложил. И Федьку, и Степченко…

– Очередь за тобой, – буркнул Рябинин и отвернулся.

Старицкий весело рассмеялся:

– А я и не против! Там, – он указал пальцем на темнеющее небо, – весьма занятная компания собралась.

– Думается, тебе в другую сторону.

– Ладно, молчу, – оборвал смех Георгий. – Прости, что невольно заставил тебя заботиться обо мне. Сам понимаешь, нам вдвоем тесно в этом городе. Отпусти меня, дай уехать. Я заберу Никиту, Кадета. И следа не останется.

– Нет, – отрезал Рябинин.

– Ну раз так, давай говорить по-хорошему, как старые друзья.

Андрей напряженно уставился в траву, словно стараясь там найти ответ. Откуда-то снизу к горлу подступала неприятная тошнота.

– Не могу я по-хорошему, – с трудом выговорил он. – Больно… Не знаю, как будет… Посмотрим.

Рябинин поднялся и, не прощаясь, пошел по тропинке.

– Разреши хоть в Ленинград съездить, мачеху навестить, – крикнул ему вслед Георгий. – Скучно мне здесь.

– Проваливай, – махнул рукой Андрей. – Только обещай к концу месяца вернуться.

– Даю слово!

* * *

Георгию вдруг вспомнился жаркий день конца июля 1916 года. Тогда части германской армейской группы фон Линзенгена начали мощное контрнаступление против Восьмой и Особой русских армий…

С раннего утра полк, где служили они с Михаилом, оборонял неприметную высоту. После седьмой попытки противника взять позицию командир поднял бойцов в контратаку.

Крутой склон холма заканчивался глубокой лощиной, поросшей редким осинником. Первый взвод Старицкого и второй Нелюбина рассыпались среди деревьев. Огрызаясь редкими выстрелами, немцы отступали. Михаил нетерпеливо подгонял солдат и, войдя в раж, со всех ног побежал впереди цепи. Георгий краем глаза видел его мелькающую фуражку. «Не надо бы торопиться, – подумал Старицкий. – Противник может перегруппироваться!» – и, на несчастье, угадал – наперерез его бойцам, прямо на Мишкин взвод покатилась лавина серых мундиров. «А ну, братцы, поможем „второму»! – крикнул Георгий. – За мной!»

Нелюбина с пятью бойцами отсекли от взвода. Когда Старицкий подоспел, на небольшой поляне вовсю шла рукопашная – солдаты яростно отбивались штыками от наседавших немцев, а Мишка катался по земле в обнимку с крепким парнем в «тевтонском» шлеме. В тот самый момент, когда немец уперся Нелюбину локтем в горло и выхватил из-за голенища нож, Старицкий смачно, без колебаний, будто на учебных занятиях, вогнал штык между лопаток германца. Тот на секунду застыл и мешком рухнул на грудь Нелюбина. Мишка запыхтел, сталкивая в сторону грузное тело. Георгий опустился на землю и, вытирая штык пучком травы, с легким сарказмом бросил: «Сколько раз говорил тебе: в атаку надобно ходить с винтовкой, а не с револьвером. И не гарцевать впереди. Ишь разлетелся, герой! До Берлина, что ли, мечтал добежать?» Нелюбин освободился от объятий мертвеца, поднялся и, тупо глядя на Старицкого, выдавил: «Это ж твой первый, Жорка, – вот так, лицом к лицу… Неужто не противно?» – «Будешь предаваться моральным сентенциям – пропадешь, – сплюнув в сторону, ответил Георгий и вскинул винтовку: – Таков уж, Миша, наш удел!» Он прицелился куда-то за спину Нелюбина и спустил курок: «Ага, вот и еще один!..»

Старицкий вышел из беседки и направился к дому.

«Бедный Мишка! – думал Георгий. – Изо всех действующих лиц сегодняшних событий он выглядит наиболее нелепо и трагично. Как в тот июльский день шестнадцатого. Видно, нелегко ему носить в себе груз горькой правды, бороться с самим собой. Интересно, что бы на его месте предпринял я? Пожалуй, так же мучился. Только не терзаниями бестолковой совести, – поисками выхода. Которого, впрочем, нет. С Судьбой-государыней играть в прятки глупо.

Разошлись наши пути-дороженьки еще зимой восемнадцатого, значит, – тому и быть. А может, и раньше было предрешено нам расстаться? Тем же июлем шестнадцатого. Не успей я Мишке на выручку, кончилось бы дело геройской смертью любимого друга. Или пленом. А не вытащи меня Нелюбин в марте семнадцатого, – и подох бы я в слякотном снегу счастливым защитником Отечества… Вот побороли мы предназначенную нам смерть, переиграли могущественную судьбу, а жить рядом не можем. Оттого что один упрямо хочет все начать сначала, спасти себя и того, кто ему с детства дорог, берет на душу чужие грехи и от этого мучается; другой же смирился, давно и бесповоротно.

Стремится Мишка вывести заблудшего из мрака Аида, да только не возьмет в толк, что любимый друг не желает выходить на свет, понимая всю бессмысленность предприятия и собственную обреченность. Сколько же Эвридик он хочет спасти? Уж не пол-России-матушки? Вовсе не стоит. Мы достойны своего удела. Наша с Мишей участь – тянуть ту лямку, которой мы отныне повязаны: он – нести в себе мой грех; а я – жить так, как ему надобно, по его законам. Нарушится связь – погибнем оба. А может, именно в этом, черт возьми, и состоит настоящая дружба? Истинная дружба во времена Януса?!»

Глава VII

Детский дом номер один помещался в здании бывшей духовной семинарии, на Малой Фоминской. Трехэтажный, выкрашенный желтой известкой, он стоял посреди обширного парка. Позади главного корпуса располагались хозяйственные постройки и флигель, где жили учителя. Революция изменила предназначение семинарского здания, но не изменила его облика и того особенного духа, который был заложен архитектором. Даже ясным днем в бесконечных коридорах стоял полумрак, высоченные своды превращали веселый детский смех в гулкое бесформенное эхо.

От толстых, в два аршина, стен веяло замогильным холодом и угнетающей тоской. Долгими зимними вечерами ветер уныло завывал в печных трубах, и весь дом вздыхал и жаловался на свою судьбу, поскрипывая балками потолочных перекрытий да постукивая железом по прохудившейся крыше. И так же, как много лет назад, юные обитатели дома сочиняли всяческие истории, одна страшнее другой. Еще начинающие богословы любили поговорить о том, что семинария построена на проклятом месте, а уж детдомовцы и вовсе взяли за привычку пугать друг друга байками о чертях и домовых. Педагоги пытались бороться с подобными проявлениями «дремучих суеверий» среди детей, однако воспитанники-атеисты упорно продолжали вести ночные разговоры о нечистой силе.

Андрею детский дом сразу не понравился. Настораживали улыбчивые, но малообщительные учителя и недоверчиво-испытующие взгляды ребят. Сразу была заметна странная зависимость педагогов и воспитанников от хозяйственного персонала. Учителя и дети покорно сносили упреки и грубые шутки поваров, снисходительно пожимали плечами на ворчание угрюмого сторожа Капитоныча и беспрекословно выполняли сумбурные приказы коменданта Веры Петровны. И все же наиболее неприятным оказался сам заведующий, Родион Донатович Чеботарев, пучеглазый субъект лет сорока от роду, с толстыми масляными губами и одутловатыми щеками в сосудистых прожилках. Принимая от Андрея документы на назначение, Чеботарев прочел новому учителю пространную лекцию об особенностях воспитания бывших беспризорных. Говорил заведующий самозабвенно, подзадоривая себя красочными эпитетами и сравнениями. По мере возбуждения его лицо стало багровым, пухлые щеки мелко затряслись в такт энергичным движениям гладко выбритой головы. На протяжении речи Родион Донатович несколько раз прерывался, подходил к графину с питьевой водой, чтобы проглотить стаканчик, и продолжал свой монолог. «Никак, с похмелья, скотина, – подумал Андрей. – И, судя по физиономии, такое с ним случается нередко».

В первый же день тайная миссия Рябинина чуть не закончилась провалом. В коридоре ему повстречалась Катенька. Ее темные волосы отросли, она немного поправилась и, хотя теперь носила ситцевое платьице, по-прежнему походила на мальчишку.

– Здравствуйте, товарищ Андрей! – смущенно улыбнулась Катенька. – Помните меня? Мещерякова я, знакомая Миши, ну… Змея.

– Прекрасно, Катюша, помню, – Рябинин торопливо оглянулся по сторонам.

Коридор заполняла шумная толпа воспитанников – только что прозвенел звонок со второго урока.

– Идем-ка в сторонку, поговорим, – предложил Андрей.

Они зашли в пустой класс и устроились у окна. Катенька удивленно поглядывала на Рябинина и нетерпеливо болтала у колен брезентовым ученическим портфелем.

– М-м… как твое здоровье? – покосившись на плотно прикрытую дверь, справился Андрей.

– Спасибочки, хорошо, – тряхнула вихрастой головой Катенька. – После больницы – вот, вернулась сюда. А Мишку… – она коротко вздохнула, – говорят, в колонию упекли…

– Выпустят, скоро выпустят, – собираясь с мыслями, бросил Рябинин.

– Взаправду выпустят? – Карие глазки Катеньки радостно блеснули. – Он же неплохой парень, добрый!

Она густо покраснела и вдруг спросила в упор:

– А вы-то как в детдом попали? Мишка рассказывал, будто вы – в ГПУ.

Андрей взял девочку за руку.

– Слушай внимательно: я здесь с важным заданием, – строго проговорил он. – Звать меня нужно Ивановым Андреем Петровичем. Запомнила? Петровичем! О том, что я чекист, – никому ни слова, ясно?

– К-конечно, – испуганно пробормотала Катенька.

Она нахмурилась, что-то припоминая:

– Подождите-ка… Это из-за письма товарищу Черногорову? Ходили слухи, будто старшие ребята написали о тутошних безобразиях.

– Верно. Мы решили во всем разобраться, – кивнул Андрей.

– В самом деле?

– Да.

Катенька схватила ладонь Рябинина:

– И эту гадину взаправду уберут?

– Чеботарева? Непременно. Однако для начала необходимо подтвердить все то, о чем писали ваши ребята…

– Говорите тише! – шепотом оборвала Андрея Катенька и оглянулась на дверь. – Тут каждое словечко слышно, крысы и те по ночам топают, как кони… Я догадываюсь, кто мог написать товарищу Черногорову. Они все-все расскажут!

– Помоги нам встретиться. Только чтобы никто не заметил. И не посвящай в наши планы посторонних.

– Я скажу двоим, самым верным! – торжественно заверила Катенька.

* * *

Перед ужином детдомовские мальчишки бились на спортивной площадке в городки. Рябинин вышел посмотреть игру. К нему подошел хмурый невзрачный подросток.

– Добрый вечер. Казаков я, Иван, – буркнул он, глядя себе под ноги. – Катерина мне все про вас обсказала…

От истории четырнадцатилетнего паренька у Андрея поползли по спине мурашки. По словам Вани, в детдоме укоренилось воровство и жестокое обращение с воспитанниками. Каждую пятницу перед началом базарного дня к продуктовому складу подъезжала телега, которую грузили предназначенной детям провизией и увозили в неизвестном направлении. За малейшие нарушения дисциплины Чеботарев карал постановкой коленями на горох, позорными выволочками перед строем и принудительными повинностями по очистке конюшен и отхожих мест. За выход в город без сопровождения учителя, побег, общение с уличными беспризорными, курение и воровство сажали в специально оборудованный карцер. Дня два-три, а то и неделю наказанный сидел в полутемной каморке на хлебе и воде. Учителя предпочитали о произволе заведующего помалкивать, боясь потерять работу и кров, а остальной персонал был заодно с Чеботаревым, потому как помогал ему расхищать детдомовское добро.

Случалось, что некоторые педагоги не желали мириться с беззаконием и искали правды в губнаробразе, однако результат получался никчемным – Чеботарев заверял вышестоящее начальство в происках завистников и закатывал проверяющим богатые попойки.

– …Тут по верхушкам глядеть – ничего не увидишь, – завершая рассказ, горько усмехнулся Ваня. – Белым-то днем все как положено: занятия, кружки, сборы всякие. А с отбою до света – жизнь тайная, неприметная. Тащат провиант, уголь, дрова, железо кровельное. В карцер волокут. Братва проснется, а человека-то и нету! И попробуй спроси – следующей ночью твоя очередь придет ответ держать. Вызовет, гад, в кабинет, поставит в одном исподнем на паркету, а сам себе пописывает, газеты читает. Тебя вроде и нету, ему – начхать. Торчишь столбом час, другой. Наконец он глазом – шнырь: «Ой, деточка, что ж ты здесь стоишь босиком? Иди, сынок, спи. Дурь из головы, думаю, уже выветрилась, так ты ступай, отдыхай. И пораскинь умишком о своем недостойном поведении! Завтра с утра мне расскажешь, что там надумал». Добренько так улыбается, а потом как рявкнет: «Вон отсюда, гнида беспризорная!»

Рябинин выслушал паренька и положил ему руку на плечо:

– Извини, что заставил тебя лишний раз вспомнить о таких неприятных вещах. Дайте мне знак, когда будут вывозить продукты или кого-либо из ребят посадят в карцер. А пока – молчите. О вашей судьбе теперь есть кому позаботиться.

* * *

В пятницу, перед рассветом, к учительскому флигелю прокралась маленькая фигурка и еле слышно постучала в оконце комнаты нового учителя истории. Когда створки приоткрылись, юный дозорный свистящим шепотом выдохнул:

– Приехали. У склада они.

– Благодарю. Ступай отдыхать, – отозвался Рябинин.

Он наскоро оделся, сунул на всякий случай в карман «браунинг» и через окно выбрался наружу. Прячась в тени деревьев, Андрей дошел до продуктового склада, устроился за пустыми бочками из-под квашеной капусты и приготовился наблюдать.

Яркий свет железнодорожного фонаря освещал площадку перед складом. У распахнутых настежь ворот стояла подвода. В нее перетаскивали со склада мешки и корзины двое незнакомцев. Третий о чем-то беседовал в сторонке с комендантом детдома Верой Петровной.

– Все, довольно! – записав что-то карандашиком в тетрадь, крикнула она грузчикам и обратилась к собеседнику: – Помоги-ка, Тихон, ворота затворить.

– А рыбы, что ж, нынче не дашь? – пожал плечами Тихон.

– В другой раз, – отмахнулась Вера Петровна, легонько позвякивая связкой ключей.

Тихон закрыл ворота, комендант накинула замок и для верности дернула его пару раз.

Мужики уселись в подводу, попрощались с Верой Петровной и неторопливо покатили к выезду.

– Там Капитоныч вас проводит, – бросила вдогонку подводе комендант и, устало зевнув, направилась к главному корпусу.

«Надо бы незаметно для Чеботарева арестовать этих ловкачей, – подумал Андрей. – Однако, покуда доберусь до ближайшего телефона и сообщу в ГПУ, подводы и след простынет. Придется действовать самому». Он сунул руку в карман: «Хорошо еще оружие прихватил».

Рябинин обежал стороной главный корпус, перелез через каменный забор и оказался на Малой Фоминской. Подвода медленно катила в сторону Старой заставы. Андрей прикинул расстояние: «Сажен двести. Надо попробовать догнать». Он глубоко вдохнул свежего утреннего воздуха и побежал по пыльной обочине.

Рябинин догнал подводу недалеко от перекрестка Малой Фоминской с Губернской.

– А ну стой! – срывающимся голосом выкрикнул он.

Мужики в подводе в удивлении обернулись.

– Стой, стрелять буду! – Андрей выхватил пистолет.

Возница потянул вожжи и, скривившись, пробормотал:

– Чаво надоть-то?

Рябинин не ответил, внимательно наблюдая за Тихоном. Тот недобро улыбнулся и медленно полез рукой куда-то под полу пиджака.

– Руки! – прикрикнул Андрей и щелкнул затвором.

Стоявший у ступеней лестницы госбанка дворник в испуге открыл рот и уронил метлу.

– Эй, товарищ! – кивнул ему Рябинин. – Где-то рядом должен дежурить милицейский патруль. Сыщите их немедленно!

– Сей момент! – встрепенулся дворник и начал судорожно шарить в карманах своего передника. – Не извольте беспокоиться.

Он извлек из кармана свисток и, сунув его в рот, что есть мочи засвистел. Выдав пронзительную трель, дворник припустил вверх по ступеням к госбанку, истошно крича:

– Ми-ли-ци-я! Караул! Бандиты!!!

Из-за поворота выскочили трое верховых милиционеров. Они окружили подводу и направили на Рябинина револьверы.

– Опустить оружие! В чем дело? – сурово справился старший патруля.

– Я – сотрудник ОГПУ Рябинин, – оборвал его Андрей, не сводя «браунинга» с Тихона. – Немедленно арестуйте этих людей и их подводу вместе с грузом.

– Вон оно что, – облегченно перевел дух милиционер. – Документы у вас имеются?

– Как положено, – кивнул Андрей, вынимая бумаги из заднего кармана брюк.

Старший глянул на бланк и печать могущественной организации и козырнул:

– Все в порядке, товарищ Рябинин.

– Для начала обыщите задержанных – подозреваю, что один из них вооружен, – сказал Андрей.

Милиционеры спешились и велели мужикам поодиночке слезть на землю.

– Как ваша фамилия? – справился у старшего патруля Рябинин.

– Петров.

– Слушайте приказ: задержанных и подводу доставите в ОГПУ. Доложите дежурному, что они захвачены Рябининым по делу Чеботарева. Запомнили? Пусть немедленно сообщат обо всем товарищу Черногорову. И никому не говорите о том, что вы сегодня видели! Предупредите и своих подчиненных.

– Тут у задержанного обрез под пинжаком нашелся! – крикнул Петрову один из милиционеров.

– А ну вяжи гадам руки! – погрозив Тихону револьвером, распорядился Петров.

– Заканчивайте обыск и выполняйте мой приказ, – глянув на часы, бросил ему Рябинин. – Мне необходимо вернуться к своим обязанностям.

Глава VIII

Последние дни Анастасию Леонидовну стало настораживать поведение дочери – вечерами Полина не выходила из дому и с отрешенным видом читала незатейливые любовные романы. Наконец мать решила узнать, в чем дело.

– Ты уж извини, Полюшка, за беспокойство, – подойдя к дочери, проговорила она. – Скажи, у вас размолвка вышла?

– С кем? – не отрываясь от чтения, переспросила Полина.

– С Андреем, конечно.

– Ничуть, – фыркнула Полина и захлопнула книгу. – Наш уважаемый папочка, сам того не ведая, мешает моей личной жизни. Вот и весь секрет!

Она невесело улыбнулась:

– Видишь ли, Кириллу Петровичу вздумалось поручить Рябинину новое «ответственное задание». Сути поручения я, разумеется, не знаю, однако и видеть Андрея не имею возможности. Мне лишь известно, что он находится в городе, а где именно, похоже, – государственная тайна.

– Что поделаешь, так надо! – вздохнула Анастасия Леонидовна.

– Единственное утешение! – со смехом подхватила Полина.

Мать пожала плечами:

– Такова уж наша женская доля – ждать.

– Прости, мамочка, это твоя доля такова. Это ты привыкла безропотно сидеть и ждать – из тюрьмы, с каторги, войны…

– С некоторых пор ты стала очень резко реагировать на все поступки отца. Прежде это, по большей части, касалось дел семейных, теперь ты критикуешь и его распоряжения по службе.

– Мне надоело молчать и быть послушной марионеткой в его руках! – Полина запальчиво взмахнула руками. – «Архиважная работа» папули отражается в том числе и на нас с тобой.

И весьма осязаемо! Я уже перестала обращать внимание на шушуканье за спиной и пересуды – пусть, от них никуда не уйти; но зачем портить жизнь родной дочери? Андрей только-только вернулся из опасной командировки, мы не виделись больше двух месяцев, и тут – новый подарочек – опять расставанье! Отцу хорошо известно как мое отношение к Андрею, так и отношение к его «расчудесной» чекистской работе. Однако, несмотря ни на что, нужно было тащить Рябинина на службу в ГПУ, загружать командировками и ночными бдениями на допросах!

Анастасия Леонидовна покачала головой:

– Мы с тобой, доченька, смотрим на Кирилла Петровича с разных сторон. Для тебя он – источник постоянной опасности и угрозы посягательства на личную свободу. Однако мне думается, что твои претензии к отцу в значительной степени объясняются не столько неприязнью и обидой, сколько схожестью характеров.

Полина недоуменно подняла брови.

– Уж я-то знаю, – продолжала Анастасия Леонидовна. – И в тебе, и в нем – стремление везде быть первыми, запальчивость и излишняя горячность. Вот и летят искры, когда сталкиваются похожие темпераменты.

– Прости, мамочка, но ты в корне не права, – Полина опустила глаза. – У меня вовсе нет желания везде быть первой. С Андреем, например, у нас довольно ровные по мере воздействия друг на друга отношения, и я совсем не собираюсь как-либо его подчинять.

– Андрей тебе небезразличен, поэтому ты и готова умерить свой пыл, – парировала мать. – К тому же, как я успела заметить, Рябинин – товарищ весьма терпеливый, его выдержка способна пересилить и десяток черногоровых.

– Ну, положим, до твоей терпеливости даже Андрею далековато! – хохотнула Полина. – Знаешь, мамочка, мы никогда не хранили друг от друга тайн, скажи: как тебе удается так долго быть «семейным громоотводом» и поддерживать внешнее благополучие и безмятежность?

– С годами отношения между людьми меняются, – улыбнулась Анастасия Леонидовна. – Трудности и переживания ломают характеры, заставляют многое переоценить. Мне хорошо известно, что моего мужа считают жестоким, бессердечным, твердым до крайности в достижении поставленных целей. Мало кто видит за строгим форменным кителем душу Черногорова, да и при огромном желании вряд ли сумеет до нее докопаться. Я же продолжаю любить того романтичного юношу, полного прекрасных самоотверженных порывов, которого встретила более четверти века назад. Несмотря ни на что, я сохранила верность тому робкому и чистому чувству, которое объединило нас.

Далеко не все мне нравится в теперешнем Кирилле, со многим я в корне не согласна, некоторые его поступки вызывают в моем сердце негодование и протест. Если я поставлю избитый в России вопрос: кто виноват? – ответ окажется столь же банальным – время! Романтичные и пылкие российские революционеры конца девятнадцатого века и не помышляли, что после свержения власти царя и помещиков на них навалится гора проблем. Считалось, что после нашей пролетарской революции начнется мировая и вмиг установится справедливый порядок – союз свободных наций. А вышло иначе: пришлось учиться управлять, вести хозяйство, воевать с врагами. Победная эйфория сменилась суровыми буднями. Вчерашние восторженные романтики ломали себя в угоду обстоятельствам.

Помню, как, узнав о мятеже чешского корпуса, Кирилл в отчаянии воскликнул: «Боже мой, Настя, это же – гражданская война!» Позже он уже не мучился угрызениями совести, оправдывая непримиримость к врагам их собственной жестокостью. Ну а дальше – известно: невозможно перейти вброд реки, не замочив ног, – вместе с партией Кирилл научился выживать, забыв, как нужно просто, по-человечески жить. Он и сам прекрасно это понимает и хочет измениться, но – мешает служба! Конечно, можно перейти на другую работу, тем более, что в Москве давно забыли «перегибы Черногорова» в 1920-м и несколько раз предлагали должности в Секретариате ЦК и Высшем совете народного хозяйства…

– Отчего же папа не согласился? – нетерпеливо перебила мать Полина.

– Тут-то и таится самое главное. Отец считает, что, оставаясь руководителем территориального ГПУ, он принесет стране и партии больше пользы, нежели будучи в Москве.

– Разве папа боится не справиться?

– Вовсе нет. Кирилл прекрасно образован, все схватывает на лету и чрезвычайно работоспособен. Он опасается именно бездействия и бюрократической рутины. Здесь, в провинции, Черногоров с успехом выполняет пусть грязную, но необходимую работу. В столице его настораживает то, что старых партийцев стараются (вольно или невольно, кто знает?) «задвинуть» на высокие по рангу, но малозначимые по сути должности. Посмотри: все чаще отзывают из губернии деятельных партийных и хозяйственных руководителей-«подпольщиков», а на их место посылают молодых выдвиженцев. Вот Кирилл и не хочет оказаться на московском чиновном поприще, пусть престижном и тихом, но недостойном его сил и способностей.

«Это те, кто устал от борьбы, читают лекции в институте Красной профессуры да отдыхают в полпредах по заграницам, – считает отец. – Мне еще на покой рановато». А как-то раз, в минуту откровения, Кирилл уж совсем мрачно заметил: «Вот едут молодые выдвиженцы принимать какую-нибудь губернию или исполком и с гордостью думают: „Великую мне честь оказала партия!» Куда там! Сталин со своим Учраспредом расстарался. Раньше-то ЦК да Совнарком мандаты выдавали, а нынче Коба самолично „двигает» кадры, будто колоду карт тасует. Превратил, хитрая бестия, заурядный отделишко в архиважный для партийцев орган. Научился управлять, как ни крути!»

– Однако папа не раз говорил, что очень хорошо относится к Сталину, – вставила Полина.

– Как к верному революционеру-ленинцу – несомненно, – кивнула Анастасия Леонидовна. – А вот любовь к интриге Кириллу в нем всегда не нравилась.

– По правде сказать, они там все этим грешны, – махнула рукой Полина. – Каждый член Политбюро старается мобилизовать «армии сторонников». За Зиновьевым – крикливые «ленинградцы»; за Троцким – «военные» и добрая половина провинциалов; ортодоксы и Секретариат держатся Сталина.

– Вот и представь отца с его святой приверженностью партийному долгу в этом котле! – усмехнулась Анастасия Леонидовна.

– М-да-а, – задумчиво протянула Полина. – При таком положении папуле действительно лучше оставаться в провинции, под крылышком могущественного ГПУ.

– Верно, тем более что и с Дзержинским, и с Менжинским, и с Бокием, и с Уншлихтом у Кирилла прекрасные отношения.

– Папуле можно посочувствовать, однако тебе – еще больше, – невесело усмехнулась Полина. – Все, о чем ты говоришь, – «прекрасные порывы» Кирилла Петровича – связаны не со стремлением изменить к лучшему свою и жизнь «любимых» жены и дочери, а с желанием увеличить собственную значимость для достижения высшей цели. Да и нравится ему, мама, работа в ГПУ. Вот и весь фокус! Не нравилось бы, наплевал бы на «малозначимость» высокой должности в Москве, переехал и вернулся к семье. Просто стал бы нормальным человеком. Вспомни, еще в конце прошлого года ты получила письмо от тети Нади из Парижа. Сколько ты не виделась с родной сестрой? С 1913 года! Что теперь тебе мешает ее навестить? Не что, а кто! Папочка, Кирилл Петрович. Краем уха я слышала, как он отговаривал тебя: «Что скажут товарищи по партии, коли моя жена поедет в буржуазную Францию!» А ведь отлично знает, что Надежда Леонидовна переехала в Париж задолго до революции, аж в десятом году, по делам службы покойного дяди нашего, своего мужа; что пожилая женщина далека от политики и что лишь мировая и гражданская войны помешали ей вернуться на родину.

Анастасия Леонидовна пожала плечами:

– Кирилл считает, что некоторые враждебные Советской России силы могут в своих корыстных целях воспользоваться приездом во Францию старого члена РСДРП и супруги видного чина ОГПУ.

– Полная чушь! – возмущенно фыркнула Полина. – Кому понадобится использовать «в корыстных целях» тихую больную женщину? Ты – не член ЦК или Совнаркома. Вспомни, Маяковский и Есенин разгуливали по всему миру и никто им не препятствовал и не «использовал». Не забывай, твой визит будет частным! Какое отношение имеет к нему партийность? Или род занятий мужа?

– Как знать, – вздохнула Анастасия Леонидовна.

– Нужно нам вместе поехать, – решительно заявила Полина. – И Андрея с собой возьмем. Для «политической благонадежности» и охраны от «корыстных поползновений капиталистов», – она звонко рассмеялась.

– Будь любезна, прекрати, – нахмурилась мать.

– Умолкаю. И все же, отпиши тетушке, что весной мы обязательно к ней нагрянем. И добавь от меня привет. А согласие папули на поездку я беру на себя.

* * *

«12 сентября 1924 г.

Поразительная и странная вещь любовь. Сколько о ней написано, сказано… И всегда она разная – вроде и узнаваемая, но какая-то иная… Может, просто чужая?

И снова я думаю о маме. Мне кажется, мы с ней очень похожи, но как же различны наши чувства, отношение к любви, к человеку, которого любишь. Здесь мне, наверное, никогда не понять ее. Как можно любить в человеке что-то отдельное, разделить свою любовь, разграничить? Вот „это», милый, я люблю в тебе, а „это» – ненавижу? Странно и даже страшно!

А может, это любовь ради памяти, в угоду давно минувшему? Чистый, теплый свет в сумерках нынешних суровых будней. „Мы были, мы любили, и я сохраню это чувство, даже если оно уже мертво». Цепляться за тонюсенькую соломинку прошлого в надежде по крупинкам, по частичкам мелких осколков когда-то прекрасной души попытаться восстановить насквозь прогнившее естество? Как, должно быть, это невыносимо и больно, но, видимо, еще труднее от иллюзий отказаться. Бедная моя мама! Ее будущее представляется мне мрачным и вовсе нерадостным. Погаснут последние искорки, растворятся крупинки и осколочки, и будет жить, клокоча, словно кипящий смоляной котел, темная непобедимая бездна… Еще немного, и от любви не останется даже ее призрака.

Нет, моя любовь не такая. Она цельная, гармоничная. Я никогда не смогу любить Андрея „по кусочкам», будто делая ему одолжение, будто сомневаясь в нем. Любить в нем каждую черточку, каждый взгляд, даже его прошлое (пусть во многом так несовместимое с моими представлениями, но не постыдное!), его ошибки – вот в чем счастье и сила моей любви.

И снова я думаю об отце… И не только о своем, – эта проблема наверняка вечная. Особенно сейчас, на трудном временном изломе. Отцы…

О таких ли мы мечтали? Такими ли рисовали их в своем воображении? Ведь они могут быть сирыми, отсталыми, тугодумными, смешными, но только не лживыми и закостенелыми в грехах! Осознанно лживыми и закостенелыми в грехах на веки вечные. Как самый древний злодей-колдун из гоголевской „Страшной мести». Они давят нас своими грехами и заставляют и нас самих быть грешными, лукаво уверяя, что их грехи – добродетель. А мы в глубине души хоть и не верим, все-таки понимаем, что уже не отмоемся и потому покорно следуем за ними, не выделяясь из толпы и не переча. Так мы и приспосабливаемся к вранью, грязи и зловонию, чтобы завтра столь же восторженно уверять друг друга в несуществующих добродетелях и благополучии.

Я и сама так жила, нет – медленно тонула, барахталась в трясине безысходности, покуда не появился Андрей. Вместе с ним и с нашей любовью мы можем вырваться из этого порочного круга. Я не боюсь загадывать, я просто знаю – все будет хорошо».

Глава IX

На пятый день пребывания в детдоме Андрея назначили ночным дежурным. После отбоя он устроился за столом в вестибюле жилого отделения, сделал положенную запись в «Книге режима» и занялся чтением свежих газет.

Вдруг где-то в конце коридора скрипнула дверь. Осторожно ступая босыми ногами по полу, к столу дежурного приблизилась Катенька.

– Ты почему голышом разгуливаешь? – оглядев худенькую фигурку в широченной ночной сорочке, строго спросил Рябинин.

Катенька приложила палец к губам и прошептала:

– Ваня Казаков просил передать, что Балтику из шестой группы «А» посадили в карцер.

– Какую такую «Балтику»? – не понял Андрей.

– Ну Вовку Никитина, которого у нас Балтикой кличут! Перед самым отбоем и утащили.

Рябинин отложил в сторону газету:

– За что же его?

– А кто знает? – Катенька испуганно втянула голову в плечи.

– Где находится карцер?

– В правом крыле дома, в подвале, рядом со сторожкой Капитоныча. Этот злющий хрыч и охраняет карцер, – пояснила девочка.

– Ступай спать, – решительно поднимаясь со стула, приказал Андрей. – Думаю, завтра ваши беды закончатся.

Он прошел в конец коридора и черным ходом спустился в подвал.

Голова едва не касалась низкого потолка. Из полуоткрытой двери слева падала узкая полоска света. Андрей коротко постучал и, не дожидаясь ответа, вошел.

В центре сводчатой просторной комнаты, за освещенным керосиновой лампой столом сидел человек в овчинном тулупе. При появлении гостя он обернулся и исподлобья поглядел на Рябинина.

– А-а, новенький… – хрипло проговорил человек и зашелся свистящим кашлем. – Заходи, – прочистив горло, махнул он рукой.

Андрей уселся на свободный табурет и осмотрелся. Вдоль стен рядами помещался дворницкий и садовый инвентарь; с топчана в углу сполз на пол рваный ватный тюфяк. Перед хозяином комнаты стояли изрядно початая бутылка водки, тарелка с обглоданными костями и зеленая эмалированная кружка.

– Отдыхаете? – кивнул на остатки «пиршества» Рябинин.

– Работаю, – ухмыльнулся человек.

Он был далеко не молод, но крепок телом, несмотря на стойкое пристрастие к спиртному. На загорелом, задубелом от постоянного пребывания на свежем воздухе лице тускло мерцали холодные презрительные глаза.

– Вас, никак, Андрей Петровичем зовут? – уточнил хозяин.

– Да, я новый учитель истории, – ответил Рябинин.

– Слыхали. А я – Евдоким Капитоныч, детдомовский сторож и… – он подавил икоту, – «ночной заведующий». Хе-хе… Что, Петрович, скучно сидеть на дежурстве-то, а?

– Невесело.

– А я вот привыкший. Не первый год тут обретаюсь, еще при семинарии начинал.

Сторож скосил глаза на бутылку:

– Выпьешь?

Андрей изобразил улыбку:

– С удовольствием! Однако, – он постучал ногтем по стеклу, – здесь на двоих будет маловато. У меня в комнате есть два пол-литра, не возражаете?

– Тащи! А я покамест закусить соберу.

* * *

Выпив бутылку водки, сторож оттаял и приступил к подробному изложению собственной биографии. Рябинин рассеянно слушал его бесхитростную историю и старался преодолеть опьянение.

– …Уж так повелось в этом доме: сторож тут – немалая величина, – подвел резюме Капитоныч. – Спросишь, почему? А потому как заведение у нас особенное. И прежде-то семинаристов в строгости держали, а нынче – и того хлеще. При таковых порядках от сторожа многое зависит! Заточат озорника в карцер, а кто водицы принесет, кто покормит, кто утешит? Окромя меня – и некому. По ночам, бывало, семинаристы побегут в город по девкам, да в кабаки, а кто хулиганство покроет? Опять же – Капитоныч!

Ну, не за ради бога, конечно, – за сердечную благодарность. Тот стаканчик нальет, другой копеечку сунет. Справедливо? То-то и оно. Начальство, опять же, уважает. Заведующий наш, хоть и правильный товарищ, однако и сам не без греха, любит палку перегнуть. Снова Капитоныч чужие грехи покрывает! Да и велики ли грехи? С нашими стервецами беспризорными и надобно держаться строгости, того и гляди – дом динамитом подорвут и разбегутся.

– В самом деле? – усомнился Андрей.

– Э-э, гражданин ты мой товарищ! – снисходительно покачал головой сторож. – Повидал бы ты, каких негодников сюда привозили! Не гляди, что сопливые, – жулье на жулье, да жульем и погоняет. И доведись, до чего все злобные – прямо как волчата. Как-то раз я одного за ухо крутанул, – так он змеей выскользнул да финку из кармана выхватил. Хотел, гаденыш, меня в брюхо пырнуть. Ну уж я не сплоховал – навернул ему с плеча по наглой роже.

Андрей налил Капитонычу полкружки, плеснул глоток себе и предложил немедленно выпить.

– Крепко ты, Петрович, подгоняешь, – заметил сторож, поднимая кружку. – Смотри, упаду!

Он медленно, судорожно сглатывая, выпил, с шумом выдохнул и понюхал корочку ржаного хлеба. Через пару минут Капитоныч стал бормотать какую-то несуразицу и даже попытался спеть. Андрей выждал короткую паузу и провозгласил тост за Чеботарева.

– За Донатыча – святое дело, – уронив голову на грудь, буркнул Капитоныч и подставил кружку.

Выпив за заведующего, он извинился и переполз на топчан. Помычав минут пять, сторож захрапел.

Рябинин сполоснул голову под умывальником, отыскал в кармане тулупа Капитоныча связку ключей и, взяв «керосинку», вышел из комнаты.

Карцер находился в каморке напротив, за обитой кровельным железом дверью.

Внутри на сколоченном из соснового горбыля топчане Андрей обнаружил свернувшегося калачиком мальчишку лет двенадцати. Разбуженный грохотом замка и светом лампы, он недовольно сощурился и приподнялся на локте.

– Ты Володя Никитин по прозвищу Балтика? – наклоняясь над арестантом, спросил Рябинин.

Мальчик почувствовал винный запах и испуганно отполз на дальний край топчана.

– Я Балтика, – тихо пробормотал он.

– Не бойся, – садясь рядом, сказал Андрей. – Мне стало известно, что тебя наказали…

– Вы ведь новый историк? – привыкнув к свету, наконец узнал его Балтика. Он посмотрел на открытую дверь карцера: – А где Капитоныч?

– Пьяный спит. Я не учитель, Володя. Руководство ОГПУ послало меня разобраться в ваших бедах.

Балтика растерянно захлопал глазами.

– За что тебя сюда упекли? – поинтересовался Андрей.

Мальчик пожал плечами:

– Выскочил за ворота обменять перочинный ножик. Поболтал с ребятами, в расшибалочку сразился.

– Сейчас мы незаметно выйдем в город и прогуляемся до ближайшего отделения милиции. Ты там все подробно расскажешь. Собирайся!

– Так нечего собирать, – робко улыбнулся Балтика. – Как был в рубахе и портах, так и схватили. Хорошо еще, ботинки оставили.

– На дворе прохладно, подожди, принесу тебе одеться.

Рябинин вышел и вскоре вернулся с тулупом Капитоныча.

– Ну уж не-ет! – замотал головой Балтика. – Сторож меня потом замордует.

– Думаю, ни его, ни Чеботарева ты больше не увидишь, – успокоил мальчика Андрей. – Натягивай поскорее кожух!

* * *

– Следователь ОГПУ Рябинин, – опережая вопрос дежурного милиционера, козырнул Андрей. – Мне нужен телефон.

Он сунул милиционеру документы и взялся за трубку:

– Барышня! Три – пятьдесят семь, будьте любезны, – Андрей ждал ответа и поглядывал на стоявшего в сторонке Балтику. Облаченный в огромный тулуп, мальчик раскраснелся от ходьбы и с нетерпением топтался у стойки дежурного. Наконец в трубке послышался знакомый голос:

– Слушаю!

– Товарищ Черногоров? – для порядка справился Андрей. Краем глаза он заметил, как насторожились милиционер и Балтика.

– Рябинин, ты? – узнал голос подчиненного полпред.

– Так точно. Здравия желаю. Прошу прощения за беспокойство…

– Брось, я еще не ложился, – усмехнулся Черногоров. – Что там в детдоме еще стряслось?

– Есть факт жестокого обращения Чеботарева с воспитанниками. Посаженный в карцер паренек находится рядом со мной.

– Значит, сведения о наказании карцером подтвердились?

– Полностью.

Черногоров выругался, но тут же взял себя в руки и спросил:

– Где вы находитесь?

– В Приреченском отделении милиции.

– Сориентируй по обстановке: опергруппа нужна сейчас или дело терпит до утра?

– Сторож может пробудиться и поднять переполох, обнаружив пропажу арестанта.

– Лишний шум нам не нужен, – согласился Черногоров. – Да и детей тревожить не стоит.

И без того настрадались. Правильно сделал, что позвонил! Жди опергруппу, с ней прибудет спецуполномоченный наробраза. Я еще вчера его подробно проинструктировал на случай оперативного расследования. Товарищ он верный, мой личный друг и один из авторитетнейших партийцев губернии. Он примет руководство детдомом. А вы с опергруппой берите Чеботарева, составляйте протоколы и все прочее… Понял приказ?

– Так точно.

– В девять ноль-ноль жду с отчетом. Удачи!

Андрей повесил трубку и обратился к дежурному:

– Выделите нам стол, я должен записать показания вот этого мальчугана. И, будьте любезны, приготовьте чаю.

* * *

Оперативная группа приехала через час. Вместе с тремя чекистами прибыл невысокий человек лет тридцати семи, в кожаной куртке и до блеска начищенных сапогах.

– Извиняюсь, это из-за меня оперативники задержались, – подойдя к Рябинину, сказал он. – Уж отвык, знаете ли, подыматься по тревоге, – спохватившись, человек протянул Андрею руку: – Истомин Валентин Иванович. Уполномочен губнаробразом и ОГПУ принять дела у Чеботарева и начать расследование его деятельности при наличии фактов.

Андрей назвался, пожал ладонь спецуполномоченного и кивнул на Балтику:

– А вот он, факт, – сидит, милицейские булки уписывает.

Истомин обернулся и заметил мальчика, который после записи показаний примостился у самовара дежурного и старательно уничтожал его завтрак.

– Здрасьте, Валентин Ваныч! – сквозь набитый рот крикнул Балтика.

– А-а, знакомая личность, – Истомин подошел к мальчику и поздоровался. – Помню-помню. Выходит, ты помогаешь нам бороться за правду?

Балтика смутился и опустил глаза.

– Ну, да ладно, кушай, – Истомин ласково потрепал его по голове и вернулся к Рябинину. – Нам с Вовкой и раньше встречаться приходилось, – понизив голос, пояснил он. – Папка его в годы гражданской служил в моем подчинении, геройский был балтийский матрос. По отцу и сынишке прозвище дали. Я года три назад работал заведующим детдомом в Колчевске. Там мы с Володей и познакомились. Потом меня одним из заместителей начальника губнаробраза назначили, вот мы с парнем и потеряли друг друга. Говорили мне, что он «в побег» уходил, а теперь, значит, у Чеботарева оказался?

Андрею сразу понравился этот серьезный, но добрый и очень симпатичный человек.

Дождавшись, пока Балтика насытится, Истомин скомандовал подъем.

* * *

Всю ночь Катеньке не спалось. Тревожные мысли не оставляли ее. Девочке представлялось, что Чеботарев раскроет их заговор и непременно погубит товарища Андрея.

Уже далеко за полночь ей почудилось, что за воротами детдома заскрипел тормозами автомобиль и с шумом хлопнули дверцы.

Катенька выскользнула из-под одеяла и подбежала к окну. По освещенной фонарем аллее к парадному крыльцу шли пятеро мужчин. Впереди – Рябинин и подтянутый незнакомец в кожанке.

Сердце девочки бешено забилось: «Неужто получилось?!» Ей захотелось тут же поднять безмятежно спящих подруг и рассказать о победе. «А вдруг не получится? А ну как опять, гад, отвертится?» – остановилась она.

Пол был довольно холодным, Катенька зябко передернула плечами и вернулась в постель. «Досчитаю до ста, согрею ножки и прокрадусь поглядеть, в чем дело», – решила девочка.

* * *

Заведующий Чеботарев жил по соседству с рабочим кабинетом, во втором этаже учебного отделения главного корпуса. Его сладкий сон оборвал настойчивый стук в дверь.

– Кого там бесы принесли? – не открывая глаз, буркнул Родион Донатович и смачно выругался.

Стук не прекращался. «Пожар, что ли? Или Капитоныч с вечера недобрал?» – с досадой подумал Чеботарев и крикнул в сторону двери:

– Не заперто! Да заходи же, чтоб тебя разорвало!

Родион Донатович слышал, как кто-то вошел и, стуча каблуками подкованных сапог по паркету, приблизился к кровати. «Верно, этот новенький историк заявился, – смекнул Чеботарев. – У него я такие бойкие сапожки приметил. И где только достал, нищий учителишка?»

– Поднимайтесь, гражданин Чеботарев! – послышался откуда-то сверху суровый голос.

Родион Донатович обернулся и увидел над собой лицо давнего своего врага, заместителя начальника губнаробраза Истомина. Чеботарев злобно отбросил одеяло и сел на кровати:

– Зачем пугаешь, Валентин Иваныч? Война, что ли, началась?

– Война? – переспросил Истомин. – Пожалуй, нет. Скорее – могила. А уж суд и тюрьма точно.

– Это для кого же? – скривился Чеботарев.

– Для тебя, Родион. Собирайся, чекисты ждут за дверью. Собственно, я зашел лишь в глаза тебе посмотреть да спросить, где спят воспитанники, – нужно после подъема провести общий сбор.

– Н-направо… по коридору… за углом, – растерянно прошептал Чеботарев. – По-подожди-ка, Валентин, объясни, в чем дело!

Он вскочил на ноги и, теряя с головы ночной колпак, схватил Истомина за рукав кожанки. Тот резким движением высвободил руку.

– Тебе самому ясно без слов. Советую, Родион, как коммунист – пока еще коммунисту: вспомни, где твой фронтовой револьвер, – бросил он и вышел из комнаты.

* * *

Катенька упорно вела свой счет и прислушивалась к далекому шуму в коридоре. «Сто! Все, пора!»

Девочка выскочила из спальни и побежала в сторону учебного отделения.

Вдруг из-за угла прямо навстречу ей показался тот самый незнакомец в кожанке. Катенька попыталась остановиться, но босые ноги заскользили по гладкому полу, она споткнулась и повалилась на бок. Неприступная кожанка приближалась, звонко стучали по каменным плитам блестящие сапоги. Девочка отползла к стене и сжалась в комок. Незнакомец уже был рядом.

– Не бойся, малышка, – проговорил человек и чуточку улыбнулся. – Скажи, где стол дежурного учителя?

– Дальше, по коридору, – прошептала Катенька. – Там… в вестибюле.

Она набралась смелости и спросила:

– А вы, дядечка, кто будете?

– Новый дежурный, – лукаво подмигнул ей незнакомец. – Вот как позвоню к подъему, так обо всем и узнаете. А сейчас – ступай спать.

Он кивнул Катеньке и зашагал дальше.

Глава Х

Каждому посетителю губернского краеведческого музея предлагали непременно посетить «Зал истории революционного студенчества». Среди множества экспозиций в глаза бросалась та, что была посвящена манифестации против расстрела рабочих Ленских приисков в 1912 году. Тогда трое зачинщиков массового антиправительственного выступления получили небольшие сроки заключения, а двадцать пять особо активных студентов отделались ссылкой.

В числе последних был и девятнадцатилетний студент юридического факультета Володя Изряднов. Строго говоря, молодой человек не являлся убежденным революционером. Однако ему, честолюбивому разночинцу, не нравились консервативные самодержавные порядки. Во время памятной манифестации Володя нес алое полотнище, затем отчаянно дрался с жандармами, что в итоге и закончилось исключением из университета и ссылкой в Вятку.

Размеренная жизнь в отдаленной провинции дала Изряднову возможность задуматься над своей дальнейшей судьбой. Спустя год он вернулся из ссылки, искренне раскаявшись в содеянном, с яростным желанием трудиться во благо Российской империи. Володя поступил служить секретарем к молодому, но уже известному в губернии адвокату Анатолию Боброву. Последний успел прославиться оправдательным вердиктом по делу крестьян села Тропарево, обвиненных в поджоге помещичьего амбара, и мирным разрешением конфликта рабочих кожевенной фабрики с администрацией. Получив признание всей демократической общественности губернии, Бобров обратил свой взор к делам менее социально значимым, но более прибыльным. Он защищал проворовавшихся подрядчиков, набедокуривших сынков богатых купцов, крупных мошенников. Блестяще выигранный процесс по делу баронессы фон Штоффен, застрелившей в истеричном припадке собственного мужа, открыл адвокату двери домов местной аристократии.

Изряднов трудился в конторе Боброва и готовился к сдаче экстерном экзаменов за юридический факультет. Мировая война помешала планам Володи – осенью 1914-го его мобилизовали. На передовую он, к великому своему счастью, не попал, а получил должность при штабе дивизии. Скучная служба среди бумаг и распоряжений Изряднову нравилась, он даже подумывал навсегда связать жизнь с армией, однако известные события Октября 1917-го поставили на его военной карьере внушительный крест. Вернувшись домой, он нашел многих своих товарищей по памятной манифестации 1912 года высокими чиновниками на службе у новой власти. Старые соратники вспомнили немаловажную роль, которую сыграл Изряднов в революционном движении студенчества, и предложили ему как человеку «юридически подкованному» членство в коллегии губернского революционного трибунала. Володя согласился, и кроме того, был немедленно принят в партию большевиков, причем стаж ему засчитали с того самого, знаменательного 1912 года.

В январе 1918-го в приемную могущественного судьи вошел неброского вида человечек.

– К вам гражданин Бобров. Говорит, что лояльно настроенный к Советской власти обыватель и ваш друг, – доложил о нем секретарь.

Изряднов принял бывшего хозяина, друга и учителя с распростертыми объятиями и посоветовал служить государству рабочих и крестьян. Служить в судебных органах Бобров отказался, а испросил себе место «где-нибудь при распределении». Изряднов пристроил адвоката в жилсовет, и Бобров с поистине революционным энтузиазмом и размахом занялся распределением конфискованного у эксплуататорских классов добра. Он так ловко запутывал отчетность, что немало имущества бесследно исчезло. Изряднов знал способности друга и учителя и те перспективы, которые открывались перед ними. «Carpe diem»[4] – думал он, поглядывая на растянутый через улицу лозунг «Все на борьбу с Деникиным!» – «Еще неизвестно, где завтра окажемся».

В 1922-м Боброва «вычистили» с насиженного места. Изряднов (в ту пору – уже заместитель прокурора губернии) добился смягчения формулировок проверяющих, и вместо «хищений» и «ходатайства о возбуждении уголовного дела» в акте проверки значилось: «уволить за халатность и небрежное отношение к отчетности». Впрочем, Бобров не очень-то и горевал. Он воскресил адвокатскую контору, сблизился с биржевиками и подрядчиками и, используя связи «друга и ученика» Володи в совнархозе, стал проворачивать темные делишки.

Весной 1923-го к нему обратились по сугубо уголовному вопросу – хозяин каретной мастерской Степченко просил посодействовать в освобождении из-под стражи приятеля, известного жулика. Солидный адвокат поначалу отмахнулся, но гонорар, предложенный Степченко, заставил переменить решение. Изряднов тоже не отличался «гнилой» интеллигентской щепетильностью и, приняв из рук Боброва увесистый конверт с деньгами, согласился помочь: «Все кругом воруют да мошенничают. Уж в такой стране живем!..»

Конечно, столь интимные факты биографии заместителя прокурора не были отражены на стендах экспозиции в «Зале истории революционного студенчества». Под большим портретом коротко значилось:


ИзрядновВладимир Денисович род. в 1893 г. в семье служащих (дед был потомственным пролетарием). Активный участник борьбы с самодержавием. Член РСДРП(б) с 1912 г. С 1922 – зам. прокурора губернии.


На посетителей музея глядело молодое, неглупое, немного изнеженное лицо с деловитым изгибом тонких бровей. «Вот такие товарищи и стоят на страже революционной законности!» – думали, рассматривая портрет, экскурсанты и, удовлетворенно вздохнув, проходили в следующий зал.

* * *

В воскресенье, четырнадцатого сентября, около полудня Изряднов с семьей вернулся из отпуска. Не успели они с женой войти в дом и распаковать вещи, как в дверь позвонили. Зампрокурора самолично поспешил отворять. На лестничной клетке стояли начальник контрразведывательного отделения ГубОГПУ Гринев и двое сотрудников.

– С приездом, Владимир Денисович, – лениво козырнул Гринев и вежливо улыбнулся. – Извините за вторжение, но у меня к вам важное поручение.

– Здравствуйте, Павел Александрович, – кивнул Изряднов. – Прошу в дом.

Гринев переступил порог и, понизив голос, проговорил:

– Вам необходимо срочно поехать к нам в ОГПУ.

– Что за спешка? – развел руками Изряднов. – Дай хоть отдышаться с дороги, принять ванну…

– Дело не терпит отлагательства, – отмахнулся Гринев.

– Неужто и чаю не позволишь выпить?

– Мы вас от души попотчуем, уж поверьте! – тонко улыбнулся Гринев…

* * *

По воскресеньям «Бакалея Старицкого» закрывалась чуть раньше обычного – в шесть часов вечера. Четырнадцатого сентября без четверти шесть приказчик пересчитал выручку, закрыл массивные кованые ставни и уже собирался зарядить главное орудие против врагов всех булочников – мышеловку, – когда в лавку вошел широкоплечий пожилой человек в низко надвинутом картузе.

– Позови хозяина, – опережая положенный вопрос, бросил посетитель.

– Прошу прощения, – поклонился приказчик, – нам не велено оставлять торговлю без присмотру. А коли вы, извиняйте, имеете честь знать Георгия Станиславича лично, так постучите в калитку у ворот, – сторож наш, Афанасий, хозяина и кликнет.

– Болтаешь много, – лениво поморщился посетитель. – Поди доложи обо мне, а я покамест тут покараулю. У меня уж не убудет!

Приказчик оценивающе поглядел на степенное выражение лица посетителя, на неброский, но довольно приличный костюм и кивнул:

– Как вас рекомендовать?

– Скажи, мол, Семен Кузьмич приехал.

Через минуту в лавку спустился Старицкий. Он выпроводил приказчика на улицу, запер двери на засов и обменялся с посетителем крепким рукопожатием:

– Неосторожно поступаешь, Кузьмич! – укоризненно покачал головой Георгий. – Разве не мог упредить о встрече, как у нас с тобой принято?

– Сам знаю, что негоже мне сюда соваться, да еще белым днем, – кивнул гость. – Вот только дело не терпит!

Он снял картуз, пригладил редкие волосы и оперся локтем о прилавок:

– Помнишь о моем человечке верном, что служит на гепеушной кучумке?[5]

– Помню, не забыл, – нахмурился Старицкий. – От него мы не раз много полезного слышали.

– Так то я слышал, а вам передавал – кому что полезно, – хмыкнул гость. – Вот и нынче не забавы ради к тебе приперся – принес мой человечек дурные вести.

– Для меня? – с нарочитым безразличием уточнил Старицкий.

– И для тебя, и для кодлы твоей.

– Ну что ж, «пахан говорит – жиган слушает»! – понизив голос, ответил Старицкий.

– Так стой и слушай! – оглянувшись на дверь, сказал Пахан. – Легавые взяли Боброва, фраинда поддужного[6] твоего, упокойничка Генки-Хохла. Покамест он ни на что не колется… – Семен Кузьмич хитро прищурился. – А там как знать? Нынче на гепеушной киче – большое прибавление: приволокли купцов всяческих, торжецких ребятушек и даже тамошнего дворника[7] прихватили. По всем видам, большой шухер фараоны готовят! Одним словом, светопреставление.

– Значит, легавые вышли на Боброва… – задумчиво протянул Гимназист.

– О чем и толкую! А ведь он о мно-о-гом может растрезвонить! И о Хохле, и о Фроле (царство ему небесное), и о потрохе твоем глазастом, Аркашке…

– Ну, обо мне он, положим, ничего не знает, – сказал Гимназист. – Дела с ним вели Геня и Федор. Кадета же ему сдавать нет резона.

– А легавые ему скоренько про все «резоны» растолкуют, – хмыкнул Пахан.

– И что ты предлагаешь?

– Акчи[8] ему сунуть. Да не поскупиться!

Гимназист с минуту рассматривал широкие темные половицы.

– Будь завтра в «Балагане», в номерах, около полудня. Пришлю Кадета с деньгами. Отошли семье Боброва сколько нужно, и пусть ему передадут, чтобы открывал шлюзы[9] лишь по совнархозовским делам. О Гимназисте – ни слова. Если же легавые его припрут, – пусть все валит на покойников, они стерпят. Ты меня не ищи и сюда не показывайся, – я сегодня в ночь уезжаю. Как вернусь, дам знать. Тогда и потолкуем.

Старицкий отворил засов и вручил гостю два румяных каравая.

– Филерам зенки[10] замазать хочешь? Думаешь, хвост приволок? – подмигнул Пахан.

– Поберечься – не великий труд, – пожал плечами Гимназист. – Тем более что твоя, Семен Кузьмич, авторитетная персона – всегда на виду… Ну, прощай!

Глава XI

Золотистое пряное бабье лето кончилось быстро. Небо заволокло тучами, и город покрыла пелена холодного дождя.

Еще вчера по улицам гулял веселый ветер. Он подымал с мостовой желтые листья, проказничал, бросая в лица прохожим легкие паутинки, и рассыпал в ветвях деревьев разноцветные лучи…

Теперь весь окружающий мир покорился непогоде: застыли в сонном оцепенении дома; прибитая к булыжнику листва смешалась с грязью; размокли крикливые афиши и лозунги, повисли жалкими тряпками горделивые кумачовые знамена. Лишь вечерами город пытался отвлечься от тоскливого настроения коротких серых дней. По-прежнему зазывали ярко освещенные витрины, старались отогнать промозглый сумрак уличные фонари, гремела музыка в танцзалах и ресторанах. С наступлением темноты начинали топить печи, и над городом плыл ободряющий запах дыма, как некий символ теплого крова и сытого благополучия.

Осенняя непогода резко изменила облик уличной толпы, показала без прикрас изнанку жизни. Даже беглый взгляд подмечал, как неподготовлен советский гражданин к холодам. Вдруг выяснилось, что, не выдержав и получаса ходьбы по лужам, начищенные до блеска сапожки разбухали и по-крокодильи скалились; что всегдашняя гордость дореволюционного производства – зонтик – поломан; что через любимое кашне можно с успехом рассматривать небесные светила; и что, самое главное, – средств на покупку обновок как не было, так и нет. Несчастный гражданин удрученно вздыхал, но, оглянувшись по сторонам, немного ободрялся, – согнувшись под дождем, рядом шагали такие же собратья по несчастью.

Вон тот, видимо, еще с мировой войны носит неподъемную солдатскую шинель; на женщине, что вышла из «рыбного», – старорежимное пальтишко и ветхая французская шляпка («Добрые-то вещички в голодные годы на масло променяли, а эти, никудышные, так и остались»). Вот и рабочий, «гегемон революции», ожидает трамвай, засунув руки в карманы тужурки, будто вовсе он и не «хозяин Вселенной», а мокрый нахохлившийся воробей. А этой деревенской бабе и ливень нипочем! – обвязала голову цветастым платком, перехлестнула долгие концы крест-накрест через грудь душегрейки и – катится себе без забот, даже два узла на спине тащит.

Наблюдения нашего прохожего (назовем его, скажем, Иван Иванычем) нарушает колоритная парочка беспризорных, выбежавшая на улицу из ближайшей лавки: «Боже мой! Да один из них – совсем босой! – обмирает Иван Иваныч. – В такую-то пору!» Беспризорники вихрем проносятся мимо; один из них прижимает к груди женскую сумочку. Настроение нашего прохожего сразу меняется: «Так и есть: украли, сволочи!.. Ага, и приказчик на крыльцо выскочил, вопит». Иван Иваныч смотрит вслед убегающим воришкам, содрогаясь от вида шлепающих по лужам босых пяток, и вдруг заливается восхищенным смехом:

«А и лихие все ж, черти!»

Неприятный, сырой холод в ногах напоминает о худой обуви и необходимости согреться. Иван Иваныч заходит в ближайшую чайную. Заведение набито до отказа. Под прокопченным потолком – клубы табачного дыма, от печки-голландки парит (на ее округлые, обшитые листовым железом бока там и сям навешаны влажные пальто и куртки посетителей).

Кисло пахнет овчиной и убежавшим молоком. Публика пьет чай с бубликами и дешевый кофе, кое-кто просит рюмку водки. Пива никто не пьет, а если половой отважится предложить, – с отвращением морщатся. Иван Иваныч находит на печи гвоздик, пристраивает свой плащ и усаживается за единственный свободный стол.

– Чайку? Иль кофею? – справляется подскочивший половой.

– Парочку чаю, – кивает Иван Иваныч. – С сахаром!

– С лимончиком желаете? С мятою?

– Валяй – с лимоном.

Половой кланяется и убегает. Иван Иваныч оглядывается по сторонам, прислушиваясь к разговорам. Всех тревожат только две вещи: хлеб и дрова. Они вновь становятся главной заботой. Дрова, впрочем, вскоре отступают на второй план.

– Топливом – все легче разжиться, – громко убеждает посетителей упрямого вида мужик («Всезнающий», – смекает Иван Иваныч). – А вот с хлебцем – беда. Говорят, попрятали крестьяне урожай, не сдают зерна государству. Цены, вишь, для них больно низки! Ну уж сидеть задницей на мешках, понятное дело, никто не станет. Вот они и продают хлебушек по-тихому частным скупщикам. Те, само собой, дают цену поинтересней, нежели власти. Как будем, ребята, зимою жить – ума не приложу…

Иван Иваныч припоминает, что намедни слышал подобные речи от жены. «Могут и хлебные пайки опять ввести, – вздыхает Иван Иваныч. – Тогда – точно паника начнется: все из лавок растащат, цены взовьются до небес, заводы и фабрики забастуют, власти введут комендантский час – и… Ох, не приведи Господь!»

Половой с двумя стаканами янтарного чая в расписных «под серебро» подстаканниках отвлекает от тревожных раздумий. Иван Иваныч делает глоток и чувствует, как согревается продрогшее тело.

Тем временем, вдоволь, до хрипоты и перебранок, обсудив продовольственную тему, посетители перешли к следующему, также любимому русским народом вопросу – критике правителей.

– …И выдумывать нечего! – басил молодой парень. – Вчерась сам читал в «Бюллетене Губернской прокуратуры», там черным по белому пропечатано: «обвиняются в получении взяток и пособничестве уголовным элементам».

– Во как! – крякнул седой старик. – Теперича что ж, и прокуроров у нас не останется? Всех, значит, пересажають?

– Да не всех! – отмахнулся басистый парень. – Двоих: заместителя «губернского» и уездного из Торжца.

– Там народу-то похватали много, – заметил желтолицый человек в шляпе. – Из совнархоза больших чинов – пятеро, нэпманы разные, бандитов торжецких полста душ.

– Верно-верно, – подхватил «басистый». – Всех – под одну гребенку.

– Вот вам, сынки, и справедливая народная власть! – ехидно засмеялся старик. – Ворують, разбойничають пуще прежнего режиму. Совести-то как не было, так и нету. Оттого и беды все наши.

– Какая там совесть! – захохотал доселе молчавший краснорожий усач. – Денежки в руки поплыли, она и пропала, как пар из самовара. Жить-то сладко да припеваючи всем охота – и царю, и коммунякам.

– Но-но! – грозно оборвал его «басистый». – Ты коммунистов не трожь. Они – за народ, за рабочих.

– Ага, – продолжал смеяться усач. – Особенно те прокуроры! Да совнархозовские крысы в придачу. Ведь все партейные – как на подбор.

– Это не коммунисты, а твари продажные! – взмахнул рукой «басистый».

– Их еще неделю назад из партии вычистили – мне рассказывал сосед, член контрольной комиссии, – кивнул человек в шляпе.

– Слыхали? – подхватил «басистый».

– Как гром грянет – все креститься начинают, – вставил старик. – Морды-то на портретах еще вчерась по городу висели.

– Тоже мне, умник нашелся, – шикнул на него «басистый». – Разве мало у нас настоящих партийцев? Взять хотя б товарищей Луцкого или Черногорова. Каждому ведомо, что именно он, первый чекист губернии, вывел на чистую воду этих шкурников. Вот выметут мусор, и станет легче дышать.

– Коли уж такие большие чины проворовались, по низам – так и вовсе одно жулье, – посерьезнев, бросил усач. – Знамо дело: рыба тухнет с головы.

– А как же иначе? – развел руками старик. – Оно и прежде-то так бывало: стряпчий понюшку стащит, а генерал – целый воз…

Иван Иваныч допил чай, расплатился и вышел на улицу. Уже стемнело. Дождь кончился, воздух был свеж и насыщен влагой. Пахло потревоженной землей и чем-то тленным, очевидно, гниющей листвой. Мимо пронеслась пролетка. Часто перебирая копытами по отливающему синевой булыжнику, лошадь выдувала клубы пара. Иван Иваныч тоже выдохнул перед собой подогретое чаем облачко: «Ишь ты! Как бы в ночь мороз не ударил! Мало того, что хлеба не достает, так еще и картошку в буртах прихватит. Вот беда!» Он вспомнил о доме и жене, о том, как неплохо было бы натопить печь; что на грех засиделся в чайной и теперь придется идти в потемках по немощеному переулку, пробираясь по обочине вдоль забора. Утром, по пути на работу, он наблюдал, как застряла в грязи подвода и как возница согнал с нее «для облегчения» трех толстых баб. Телега немедленно двинулась вперед, а бабы осторожно шли за ней, подобрав подолы… «Вот ведь страна! – чертыхнулся в душе Иван Иваныч. – При царях неважно жили, и при коммунизме – не лучше. И когда порядок будет?»

* * *

«25 сентября. Последние десять дней все только и говорят о „процессе прокуроров». Где бы ни возникала спонтанная дискуссия (в трамвае ли, в мясной лавке или у нас в школе), характерно одно: никого не интересует сам предмет как таковой, словно преступления в советских государственных учреждениях – вещь само собой разумеющаяся. Небезразличных к судьбам страны и общества граждан больше волнует вопрос: как дальше жить, если разложение достигло даже прокуратуры и совнархоза? Еще вчера обыватель чувствовал себя под защитой государства, теперь же выясняется, что служители закона и руководители народного хозяйства губернии покровительствовали уголовным бандитам и стяжателям. Снова и снова звучит риторический вопрос: где правда? Куда смотрела партия? Товарищ Луцкий?

Строптивые интеллигенты и нэпманы злорадно шушукаются о кризисе власти, о том, что большевики „обуржуазились», выродились в обыкновенных вороватых бюрократов. Неделю назад Света Левенгауп со свойственной ей горячностью написала в „Губернских новостях»: „При всем уважении к РКП(б) и ее губернскому комитету можно смело констатировать, что лишь славные органы ОГПУ стоят на защите прав и свобод граждан, охраняют их от посягательств всякого рода преступников». Вот так и без того весомый авторитет этой „милой» организации растет и укрепляется. Категоричность Левенгауп вдруг натолкнула меня на вопрос: если кроме ОГПУ не остается чистых, не зараженных воровством и взятками государственных структур, что же тогда будет? Всевластие карательных органов? С их методами и мировоззрением? Кому-то из партийцев подобное может понравиться! Я подумала: что, если таким, как мой отец, доверить всю полноту власти? – И похолодела. Ох, он и разойдется! Кирилл Петрович, конечно, построит по-своему „справедливое» общество, вот только выйдет оно весьма своеобразного свойства.

Едва прошли аресты главных обвиняемых, отец стал безмерно счастлив. При любом удобном случае он не без самодовольства напоминает о неотвратимости возмездия за преступления против народа. „Давно надо было губернию хорошенько почистить, давно, – приговаривает он. – Это, дочка, не просто уголовное дело, это – капитальный ремонт!»

Мама обмолвилась, что на заседании комиссии партконтроля обвиняемый во взятках и сношениях с бандитами Изряднов вел себя подавленно. Исключение из рядов РКП(б) он воспринял „как самое весомое наказание, какое только мог понести за свои проступки». Кстати, далее комиссия рассматривала вопрос об исключении из партии бывшего завдетдомом номер один Чеботарева. Теперь уже не тайна, что именно в расследовании злоупотреблений руководства детдома и состояло последнее „секретное задание» Андрея.

Между тем следствие по „делу прокуроров» идет бешеным ходом. „Особая группа» из двенадцати человек трудится день и ночь. В сей чудный неподкупный конклав входят следователи губернской прокуратуры и ОГПУ (в том числе и мой бедняга Рябинин!) Заправляет „процессом» уполномоченный союзной прокуратуры „по особо важным» Войтинский (он будет государственным обвинителем на суде).

Нервозность, суета и бесконечные разговоры подогреваются слухами о грозящем голоде. На базаре уже скупают муку, постное масло и спички. Дела с хлебозаготовками действительно идут из рук вон плохо. Уездные комитеты партии, Советы и совнархоз завалены просьбами крестьян о повышении закупочных цен. Третьего дня состоялось совещание исполкома профсоюза металлистов, принявшее обращение к губкому: „разъяснить ситуацию с поставками в город хлеба нового урожая». Луцкий, как всегда в трудных ситуациях, – отмалчивается.

Ко всему прочему, в губернии готов вспыхнуть скандал международного значения. Еще в июле кирпичный завод был отдан в концессию немцам. По условиям договора совнархоз за отдельную плату обязался построить железнодорожную ветку до выработки глины в двадцати верстах от города. Работы начались без промедления, причем с размахом и довольно высокими темпами. Одним из подрядчиков (по части снабжения стройки шпалами и рабочих – продовольствием) выступил крупный промышленник и биржевик Татарников. Однако он был арестован по обвинению в даче взяток ряду чиновников СНХ. Едва Татарникова посадили в тюрьму, снабжение немедленно прекратилось. Вот уже вторую неделю на стройке нет шпал и продовольствия. Немцы нервничают, опасаясь срыва строительства дороги, грозят обратиться с жалобой в Москву. Совнархоз попытался найти Валуева, помощника Татарникова, но того и след простыл. Заготовленные на складах Татарникова шпалы и продукты тоже исчезли.

…Вчера телеграф принес известие о новом бедствии – в Ленинграде началось наводнение. Сообщается, что масштабы его катастрофические. Отец послал запрос в ЛенОГПУ, телеграфировал друзьям о помощи нашим старичкам. Рябинин тоже чрезвычайно взволнован. Он и без того устал на службе и здорово похудел, а тут еще тревога за мать. Если бы не важная работа, он наверняка сорвался бы в Питер. Я посоветовала упросить Старицкого выехать вместо него, однако Андрей сказал, что Георгий уже девять дней назад отправился в Ленинград и что он – единственный, кто может помочь его маме. Мы с нетерпением ждем возвращения Георгия».

Глава XII

– Мне к следователю Рябинину. Это здесь? – приоткрыв дверь, справился высокий большеглазый брюнет.

Андрей кивнул:

– Вы – гражданин Ристальников? О вашем приходе только что звонил дежурный. Проходите!

Рябинин принял у молодого человека повестку и предложил присесть.

– Я веду расследование преступлений так называемой банды Гимназиста, – начал Андрей, доставая из ящика стола чистый лист бумаги. – Посему у меня имеется к вам ряд вопросов.

– Простите, отчего именно ко мне? – невинно улыбнулся Аркадий.

– Все очень просто: вы были знакомы с одним из членов банды – неким Аграновичем. Вот и расскажите о нем.

Ристальников коротко вздохнул:

– Городок наш сравнительно небольшой…

– Знаю-знаю, – поморщился Андрей. – Не утруждайте себя ненужными оправданиями – вас ни в чем пока не обвиняют. Ответьте, какой характер носили ваши отношения с Аграновичем и что это был за человек.

Аркадий закинул ногу на ногу и напряженно уставился на лакированный носок своего ботинка.

– Как вам сказать?.. Обыкновенный был парень… – задумчиво проговорил он. – Шальной, правда, немного. Любил риск, приключения… Авантюрист, одним словом.

– А вы себя таковым не считаете? – криво усмехнулся Рябинин.

– Я? Пожалуй, нет. Мне не присущи необходимые качества! – звонко рассмеялся Ристальников. – Авантюру я приемлю лишь по острой необходимости.

– И что же вас, в таком случае, связывало с Яковом?

– Развлечения! – пожал плечами Аркадий.

– Любили вместе поиграть? – уточнил Рябинин.

– И поиграть, и повеселиться. Мне все равно, кем является человек, лишь бы не мешал. А Яша бывал занятен.

Андрей поймал короткий взгляд умных непроницаемых глаз. С минуту Рябинин беззастенчиво рассматривал собеседника, словно стараясь запомнить мельчайшие черты, и наконец спросил:

– Разве Агранович часто появлялся в игорных домах? По имеющимся сведениям, он не считался записным игроком, как вы, например.

– Что вы, собственно, пытаетесь доказать? – поднял брови Аркадий. – Ну, положим, был Яков налетчиком, а дальше? В «Парадиз» хаживало немало темных людишек. Бывая там почти каждый вечер, я неизбежно с ними встречался, знакомился, иногда ужинал и составлял банк! Морального презрения к подобным личностям я, уж извините, не питаю, а вели они себя всегда уважительно.

– А у вас любопытные взгляды на людей! – откинувшись на спинку стула, рассмеялся Андрей. – Так рассуждают… мужчины зрелые, повидавшие жизнь и, я бы сказал, в чем-то разочарованные.

– Вас интересует моя терпимость к бандитам? – лукаво прищурился Аркадий. – Повторюсь: меня нисколько не тревожит род занятий собеседника, главное – чтобы не беспокоил. Возможно, я эгоист. Хотя за это в пролетарском государстве не судят! Кроме того, некоторые из преступников весьма интересны неким цельным, оригинальным колоритом. Яша – не исключение. Если вы читали «Вильгельма Телля», то наверняка восхищались этим разбойником.

– Скорее – Шиллером, – поджал губы Андрей. – Расскажите-ка лучше о себе. Для протокола все одно потребуется ваша биография.

Ристальников поморщился:

– Она скучна и банальна, как все биографии детей из богатых дворянских фамилий.

– И все же, будьте любезны, – мягко потребовал Рябинин.

Аркадий поднял глаза в потолок:

– Надо – так надо. Пишите. Родился в Харькове в 1905 году, второго февраля по старому стилю, в семье графа. Получил домашнее воспитание. Гувернер мой, в отличие от излюбленной русской традиции, не был французом и не пил горькой, а скрупулезно учил меня манерам, языкам и музыке. Затем меня отдали в кадетский корпус, где я и продолжил образование. Вы обмолвились, что, несмотря на юный возраст, я выгляжу человеком, повидавшим жизнь? Отчасти это – следствие образования. Ведь из нас готовили не просто будущих офицеров, но больше – всесторонне полезных стране людей. Перечню наших дисциплин позавидовал бы любой университет:

• Закон Божий,

• русский, немецкий и французский языки,

• арифметика,

• алгебра,

• геометрия,

• тригонометрия,

• физика,

• химия,

• космография,

• естественная история,

• география,

• история,

• законоведение,

• чистописание,

• рисование,

• черчение,

• строевая подготовка,

• гимнастика и подвижные игры,

• фехтование,

• плавание,

• танцы,

• пение,

• музыка,

• ручной труд,

• стрельба из карабинов,

• походы-прогулки по программе скаутов…

Впрочем, это я так, к слову… После большевистской революции, заключения Брестского мира и оккупации Украины я ушел добровольцем в один из партизанских отрядов, сражавшихся с германцами. Помогал бить врага, как только мог помогать тринадцатилетний подросток. Позже попал в киевский детдом.

Ристальников вытащил из кармана аккуратно сложенную бумажку:

– Вот, извольте, – справка!

Андрей внимательно рассмотрел документ со всех сторон:

– Бланк печатали в киевской типографии?

– О таких тонкостях мне не известно, – опустил глаза Аркадий.

– А что случилось с вашими родителями? – вдруг спросил Рябинин.

Ристальников побледнел, его взгляд стал сосредоточенным и колючим.

– Мои родители погибли, – глухо отчеканил он. – Отец расстрелян в декабре семнадцатого по причине происхождения, мать умерла полмесяца спустя от нервной горячки. На самом деле они не были врагами Советской власти.

– Верю, – кивнул Андрей. – В ту пору творилось множество безобразий. Впрочем, оставим эту тему. Поведайте о роде своих занятий.

Аркадий нервно сглотнул и натянуто улыбнулся:

– Плодотворным трудом во благо народа я не занимаюсь. Играю, обучаю игре, консультирую желающих обогатиться невежд…

– По какой же части?

– И по игорной, и по коммерческой.

– Да ну! – усомнился Рябинин.

– А почему нет? Я, к вашему сведению, имею пристрастие к чтению, а значит – к самообразованию. Почитаешь умные книги по экономике, подумаешь, сделаешь выводы. Кое-кто нуждается в моих знаниях.

– Стреляете хорошо? – резко спросил Андрей.

– Непло… К чему вы это?

– Просто так. Можно ведь и стрельбе обучать, ежели у вас есть талант.

– Наверное, – неуверенно пробормотал Ристальников.

– Кстати, – продолжал Рябинин, – вам не очень мешает ярко выраженный индивидуализм? Общество нацеливается на коллективизм, а вы живете по старинке.

– Я живу сам в себе. И это мне, конечно, мешает. Как и происхождение. Даже в ЧК когда-то забирали, а потом – и в ОГПУ. Хотя какой приличный человек в наше время не побывал в ЧК? Однако я не препятствую народу строить коммунизм.

– И не помогаете? – ехидно сощурился Андрей.

– А зачем? Я просто не умею. Лучше делать то, к чему приучен.

– Вас, я вижу, многому научили! – посерьезнев, заметил Рябинин.

– Так это с какой стороны поглядеть, – покачал головой Аркадий.

Андрей коротко кивнул и взялся за перо:

– Занесем в протокол основные вопросы и ваши ответы; затем вы ознакомитесь, подпишете, и я вас отпущу.

«Бойких, способных подручных нашел себе Жорка, – поскрипывая пером, думал Рябинин. – Умные ребята, все как на подбор. А ведь какой мерзостью занимались!.. Нет, я им не судья. Да и можно ли осуждать Аркадия? Ему просто нет места в Стране Советов, она для него чужая. Кому понадобятся его „классово чуждые» таланты, кроме беспринципного, холодного Гимназиста?.. Все эти „Змеи», „Кадеты»… Продрогшие на ветру мальчишки, беззащитные, как воробьи. Жалко их… Только вот они в темной подворотне никого не пожалеют! Правильно Аркадий сказал: „не умеем»…»

Закончив, Андрей подвинул Ристальникову протокол и отметил пропуск.

– Все правильно, – подписывая, бросил Аркадий. – Могу идти?

Андрей хотел сказать ему что-то напоследок, но его остановил телефонный звонок.

– Гражданин Рябинин? – раздался в трубке знакомый, чуть насмешливый голос. – Афанасий передал, будто ты заходил, меня искал? Так я только что приехал из Питера… Жду с нетерпением!

* * *

– Ну что там? Как? – врываясь в горницу, с ходу выпалил Андрей.

– Не волнуйся, Миша, все живы-здоровы, – с улыбкой успокоил друга Георгий.

Он обнял Рябинина и усадил за накрытый к обеду стол.

– Ф-фу, аж взмок, – Андрей снял фуражку и вытер пот со лба. – Бежал сломя голову. Говори, не тяни!

– Давай-ка раздевайся, – предложил Старицкий. – Отобедаешь, про наводнение послушаешь. Время, надеюсь, терпит?

– Да, я отпросился со службы, – кивнул Рябинин, стаскивая шинель. – Ты лучше рассказывай, обед подождет.

– Ну, как будет угодно, – развел руками Георгий. – Строптивый характер Невы петербуржцам хорошо известен, и поэтому к наводнениям нам, сам знаешь, не привыкать. Однако такого, что произошло двадцать третьего сентября, не припомнят даже старожилы…

Еще с ночи подул сильный ветер, и вода начала прибывать. Несмотря на это, утром никто не проявлял особенного беспокойства – зеваки толпились на набережной и с интересом глазели на бурную реку. К обеду вода стала заливать тротуар. Приказчики бросились запирать лавки и магазины, засуетились обитатели первых этажей и подвалов. Моя мачеха, поглядывая из окна на улицу, причитала, беспокоясь об Елене Михайловне: «Мы-то дома сидим, да еще вон как высоко, а она, голубушка, с утра на работу в свой архив пошла! Как возвращаться-то будет по такой воде? Ты бы съездил, Гоша, забрал ее…»

Я надел высокие сапоги, кожаные галифе и отправился искать извозчика. Это оказалось делом непростым – любой экипаж шел нарасхват. Наконец мне удалось за тридцать рублей подрядить одного лихого мужичка. Когда мы доехали до архива Красного флота, вода уже доходила до середины колеса. Там и сям сновали лодки, нагруженные людьми и поклажей. Несколько продрогших от холода женщин отчаянно бились в запертые двери хлебной лавки. Тут же, стоя по колено в ледяной воде, вели торг посиневшие лоточники. «Бери, налетай! – стуча зубами, кричали они. – Завтра хлеба не будет! Ничего не будет!»

Мой извозчик злобно кивнул в их сторону и пояснил: «Сбывают, шкурники, булку по цене десяти. То ли еще будет! К вечеру и извоз в десятки раз подскочит… Придется поднатужиться… Коли не потонем, конечно». Я велел лихачу подать пролетку как можно ближе к подъезду и побежал искать Елену Михайловну. Она, как и все служащие архива, переносила кипы документов с нижних этажей на верхние. «Как чудесно, Гоша, что ты заехал! – обрадовалась Елена Михайловна. – А мы уж собрались здесь заночевать». Она понизила голос и прошептала: «Один наш сотрудник давно ведет наблюдение за наводнениями, так он считает, что вода непременно поднимется выше полутора саженей. Это же катастрофа! Как Ирина Ивановна? В безопасности?» – «Мы живем в третьем этаже, – успокоил я Елену Михайловну. – Высоко, не достанет. А вам лучше поехать домой. Идемте, со мной экипаж».

Выйдя на улицу, мы обнаружили в пролетке молодых мужчину и женщину. «Им по пути. Подвезем?» – шмыгнул носом извозчик. Мужчина принялся горячо уговаривать меня и предлагать деньги, его спутница смотрела умоляюще. Я согласился, и мы тронулись. Вода прибывала буквально на глазах. Дрожа на свирепом пронизывающем ветру, наша лошадь упрямо тащила пролетку. Навстречу несло вырванные с корнем деревья и обломки домашнего скарба. На тумбах фонарей, взывая о помощи, висели люди. «Правь по центру, не то попрыгают в экипаж, – так и останемся тут помирать», – предупредил я извозчика. После долгих мытарств, вымокнув до нитки, добрались-таки до места. Вода залила лестничную клетку первого этажа, пролетом выше громоздились жильцы затопленных квартир с детьми и самыми необходимыми вещами на руках. Всюду стояли гвалт и суматоха. Не обращая внимания на промокшую одежду, Елена Михайловна принялась устраивать соседских детей на постой в своей комнате. «И ты, Жора, располагайся, – сказала она мне. – Куда же ты пойдешь? Придется вместе переждать непогоду…»

К вечеру вода полностью залила первый этаж. Старичок Виноградов из седьмой квартиры с угрюмой торжественностью оповестил, что вода перевалила отметину 1824 года – самого страшного наводнения в истории Петербурга. Никто и не думал укладываться отдыхать. Сбившиеся в комнатах люди тревожно прислушивались к вою ветра и мерному гулу Невы. После полуночи ветер стих, и вода начала убывать. На рассвете я выглянул в окно и обнаружил, что река вернулась в русло. Простившись с Еленой Михайловной, поспешил домой.

На сплошь покрытых грязью мостовых остались поваленные деревья, брошенные, исковерканные натиском бури автомобили, трупы лошадей и тела утопленников. После воя ветра и грохота волн утренняя тишина оглушала. Вдруг неподалеку раздался дружный цокот копыт. (Как позже выяснилось, для наведения порядка власти ввели в город кавалерийскую дивизию.) Не успел я повернуть на Невский, как прямо на меня выкатился парень с узлом в руках. Он пронесся мимо и готов был скрыться в предрассветных сумерках, как на него налетели четверо верховых. Парень испуганно вскрикнул, бросил свою ношу и кинулся в сторону. «Задержать мародера!» – грозно распорядился один из кавалеристов, и два его подчиненных пришпорили коней.

Парень на секунду остановился, выхватил из-за пазухи револьвер и пальнул в преследователей. Верховые обнажили шашки, пригнулись к гривам коней. Беглец заметался по мостовой. Один из кавалеристов нагнал его и сплеча полоснул по голове. Другой заметил меня и потребовал документы. Вернув их мне с извинениями, он кивнул на труп мародера и сквозь зубы пояснил: «Девятерых гадов уже поймали. А этот, вишь, не захотел добром отдаться. Поделом ему!» Зайдя домой, я успокоил мачеху, принял ванну и, напившись горячего кофе с коньяком, пошел осматривать город. Разрушения были колоссальными: снесло Гренадерский и Сампсониевский мосты, погибли деревья Летнего сада. Рассказывали, что на пивоваренном заводе «Красная Бавария» вода уничтожила весь запас солода. Позже власти сообщили, будто в результате наводнения погибло семь человек, хотя этому никто не поверил. По слухам, утонуло не меньше тысячи, да я и сам видел на улицах десятки покойников.

Георгий и Андрей долго молчали.

– Благодарю за заботу о матери, – наконец проговорил Рябинин.

– Будет тебе, – отмахнулся Старицкий и поглядел на нетронутый обед. – Ну вот, и суп за разговором простыл! Придется разогревать.

Он повернулся к двери:

– Тимка! Забирай тарелки. Да поживее, кушать страсть как охота.

* * *

Покончив с обедом, Андрей и Георгий переместились на диван. Старицкий деланно зевнул и с ленцой справился о последних городских новостях.

– Интересуешься, как идет расследование твоего дела? – усмехнулся Рябинин.

– Ну, не только моего! – звонко рассмеялся Георгий. – Вы кашу большую заварили.

– Секретов никто не держит, – сухо ответил Андрей. – Даже сводки регулярно печатают.

– Так и расскажи!

Рябинин нехотя поморщился:

– «Дело прокуроров» поделено на три части: злоупотребления властью и взяточничество в ГубСНХ, где обвиняются зампредседателя Сахаров и пятеро его сотрудников; преступления банды Мирона Скокова (по делу проходят шестьдесят человек во главе с торжецким прокурором Апресовым); и, наконец, то, что тебе наиболее близко, – расследование преступлений банды Гимназиста, где в качестве обвиняемых выступают шестеро молодцов под предводительством Володьки-Умника и три трупа: Фролов, Степченко и Агранович, безмолвные и готовые покорно стерпеть любые обвинения и приговор. Все три дела связывают два человека – Изряднов и Бобров.

Первый под давлением показаний «совнархозовцев» и Апресова повинился и дал исчерпывающие показания. Второй же говорит только о хозяйственных преступлениях и упрямо отвергает свою связь с бандой Гимназиста. Доказать последнее трудно, поэтому обвинение Боброва в пособничестве деятельности Фролова и Степченко строится лишь на показаниях Изряднова. Однако он не может точно указать, кому в действительности помогал; утверждает, что заказчиков знал только Бобров. Посему (дабы не затягивать следствие) судить по «делу Гимназиста» будут тех, чья вина налицо, – Фролова, как организатора и руководителя преступной группы; Степченко и Аграновича, как ее активных членов; и парней Умника, как соучастников одного из ограблений. Расследование заканчивается, думаю, скоро начнется процесс.

– А что будет с Бобровым? – уточнил Старицкий.

Андрей пожал плечами:

– Суд попытается доказать его вину, хотя она четко не прослеживается. Ну да не беда – ему все одно грозит срок за пособничество в даче взяток высшим чинам ГубСНХ. Материалы по этому делу тоже, в основном, готовы. Так что за одним процессом сразу последует другой.

– А торжецкие молодцы?

– С ними – проще простого, – махнул рукой Рябинин. – Здесь торопиться никто не собирается: по сравнению с Изрядновым, Сахаровым и прочими они – мелкие сошки. Самый ключевой момент всего «представления» – закрытый процесс над Изрядновым и Апресовым. Их будут судить после хозяйственников.

– Но ведь связь Изряднова с Гимназистом твердо доказать не удалось? – сощурился Старицкий.

– Он сам чистосердечно признался в пособничестве уголовным элементам, – хмыкнул Андрей. – Как, впрочем, и Апресов.

– И при этом Изряднов показывает, что деньги за работу ему приносил Бобров?

– И деньги, и самый заказ – что и как делать, – кивнул Андрей.

– А Бобров молчит? – улыбнулся Старицкий.

– Молчит.

– И представляет показания Изряднова как оговор?

– Именно.

– По причине?

– По причине разлада в дележе денег, полученных от хозяйственных махинаций.

Старицкий развел руками:

– Что ж, он прав, этот ваш Бобров!

– Скорее уж – твой, – презрительно хмыкнул Андрей. – Не зря он упирается, чует мое сердце!

– Так ведь не все жиганы Гимназиста в могиле! – Георгий хлопнул себя ладонями по коленям и вдруг резко сменил тему: – А что же наши нэпманы, воротилы большой и хитроумной коммерции?

– Из подрядчиков, что давали взятки Сахарову с компанией и Изряднову, будут судить лишь Жихарева и Шульца.

– А Татарникова?

Рябинин рассмеялся:

– Этого «Императора биржи» Черногоров думает «разрабатывать» и дальше. Он считает его Гимназистом!

– Вот так: ни больше, ни меньше! – подхватил смех Андрея Старицкий.

– Ага. Есть у Кирилла Петровича этакая навязчивая версия.

– Не верит он, значит, в то, что Фрол и являлся Гимназистом?

– Не хочет верить.

– Ну и пусть крутит бедолагу Татарникова до посинения! – фыркнул Георгий.

Андрей покачал головой:

– Смело и уверенно крутить-вертеть «Императора» не хватает фактов. К тому же, он сам стал понимать, что его хотят использовать в новой игре. Посему Татарников охотно дает показания по хозяйственным преступлениям, но не идет на провокации по криминальным вопросам. Ему очень хочется побыстрее получить срок за дачу взяток Сахарову и улизнуть из рук Черногорова.

– Да так в конце концов и получится, – пожал плечами Старицкий. – Его вины Черногорову не доказать.

– Ежели в конце концов Татарников ее добровольно не признает! – невесело усмехнулся Андрей.

– Ах вот оно как! – поднял брови Георгий.

– А ты как думал? ГПУ – организация серьезная.

– Подожди-ка, – оборвал Рябинина Старицкий. – А как же с пресловутой честностью товарища Черногорова? Ведь как ни допрашивай Татарникова, как ни напирай, – когда-нибудь станет ясно, что он не причастен к деятельности Гимназиста.

– У Кирилла Петровича свое понимание справедливости, – вздохнул Андрей. – Для него Татарников – капиталист, да еще и жулик в придачу. И первое, и второе достойно наказания. Причем сурового!

– Классовый подход?

– Именно. Потому и не хочет Черногоров видеть в покойнике Федьке Фролове Гимназиста, потому и отмахивается с пренебрежением от торжецких мужиков-бандитов. Что ему эти лесные разбойники, которые промышляли-то невесть где, в отдаленном уезде, в «гнилом углу»? Ему и собственно Гимназист не так уж важен – важно то, что банда была связана с Изрядновым, который изменил партийному долгу. Вот она схема Черногорова: предатели-партийцы спелись с классовым врагом Татарниковым и уголовными элементами, начали подтачивать советский строй. А значит, громить врагов нужно по всем фронтам, как привыкли, – и капиталистов-нэпманов, и взяточников-партийцев, и уголовных бандитов. Вот тебе и «справедливость по Черногорову»: не добьешься благодатной и счастливой жизни для трудящихся, покуда не разгромишь скопом всех «смрадных гадов».

– М-да-а, чувствуется размах, – протянул Георгий.

– В этом – сила большевизма. Они все делают с размахом, широко, безжалостно, радикально, сплеча. Не нравится, не идешь в ногу – рассуждать не будут, – бьют так, что дух вон! Жестоко? Зато другим неповадно будет. Для них все пути назад отрезаны, все мосты сожжены.

Андрей достал папиросу и долго не мог прикурить, ломая спички.

– Я… на всех фронтах… от Припяти до Байкала… так не волновался, как на службе в ГПУ… – задувая огонек, негромко проговорил он. – Эта организация – как хирургический срез всего нашего чертова советского строя…

– В поезде я перечитал теперь уже старый роман, – глядя куда-то в сторону, задумчиво сказал Старицкий. – Помнишь «Санина» Михаила Арцыбашева? Знаю-знаю, что ты хочешь возразить – грубо, стилистически простовато и наивно… Я не об этом – о самой идее. Ведь именно сейчас, после ужаса трех революций, до меня дошло, что интеллигент-нигилист Владимир Санин, бывший участник революционного движения, бунтарь по природе, – и являлся тем фантастическим снадобьем от революционной заразы. Маловато нашлось в России таких до цинизма беспринципных «сверхчеловеков», которые смогли противостоять смуте, без пошлых угрызений совести и интеллигентских мечтаний. Ни мудрые либералы-милюковы, ни жертвенные патриоты-корниловы были нужны России, а холодные прагматичные Санины!

– Где же, позвольте спросить, были вы, господин Старицкий, – холодный и прагматичный сверхчеловек? – скривил губы Андрей.

– Я и мне подобные слишком поздно это поняли, – ответил Георгий. – Нас сделало прагматиками и циниками уже время революций. И стали мы таковыми не по воле ума, а вопреки суровым обстоятельствам.

– Пытаешься оправдаться? – усмехнулся Рябинин.

– Вовсе нет. Бессмысленный и беспощадный русский бунт следовало предотвращать не в семнадцатом году. И даже не в пятом! Раньше, намного раньше. В те далекие времена, когда безусые юнцы рвали бомбами на части Императора-Освободителя! Когда, вслух порицая, в душе, по интеллигентской мягкотелости, мы их жалели: ах, ведь юноши пострадали за высокие идейные ценности! Боже мой, ведь они – герои! Ах, ах и ах! Кто из молодежи тогда не сочувствовал этому узколобому зверью? Да и как можно не сочувствовать, не сопереживать? Великая Россия с ее царями, орлами, титулами, архиерейскими соборами, запахом ладана, купеческим разгулом, беспробудным пьянством, лакейством, генетической ленью и консерватизмом – скучно! Банально. Неинтересно! А тут – пафос героизма, жертвенность «во имя», и кругом – слова: «благо человечества», «мученичество за простой народ», «не ради корысти и чинов»…

Общество не сумело создать нравственного идеала человека новой эпохи, а революционеры это сделали с успехом. Те же, кто не стал революционером, разочаровавшись как в умирающем патриархальном мире, так и в наступающем буржуазном, уходили в спиритизм, наркотики и декадентство. Хрупкие и ранимые натуры – просто стрелялись.

Не царь и министры, не помещики-фабриканты, не департамент полиции виноваты в том, что пришли большевики, а все глупое, наивное, сентиментальное русское общество. Ладно уж не поняли скандального Арцыбашева и его пугающего Санина! Так ведь не поняли и предостережения прозорливого Достоевского; не поняли и здорового рационализма Чехова: пора, пора, братцы, рубить старый вишневый сад, гнать его никчемных слезливых обитателей в шею! Не уразумели русские головы, что не к бунту призывал писатель, а внушал мысль о целесообразности нового буржуазного строя – власти здоровых, сильных, прагматичных людей. Кто, как не они, должны были остановить смуту? Нет же, мы солидарно, по помещичьей, интеллигентской и разночинно-нигилистской привычке считали всех оборотистых деловых людей ворами, презирали всякое изобретательное начало. В итоге право на все передовое осталось за бунтовщиками. Общество само сделало им такой подарок.

– К каким все же любопытным выводам приводит дорожное чтение! – со смехом воскликнул Андрей.

Старицкий тоже расхохотался, вскочил на ноги и прошелся по комнате.

– Понимаю твой сарказм, – махнул он рукой, – однако мне ничего не остается, как предаваться чтению и философским размышлениям. Не так давно мой упрямый злобный ум был загружен составлением всевозможных подленьких преступлений, а теперь – пожалуйте: он в бездействии! Благоволите, милостивый государь, внимать результатам работы моего скудного ума в новых, нетипичных для него условиях.

– Тоже мне, профессор Мориарти, гений преступлений! – хохотнул Рябинин. – Хочешь честно, как раньше?

– Ну давай!

– Вся твоя бравада, разбойная романтика, ум, здоровый цинизм и деловитость меркнут в сочетании с преступным прошлым. А потому ты смешон и жалок, как ярмарочный фигляр из всем давно наскучившей пьески.

Старицкий устало опустил руки и присел на кончик стула.

– Все мы, Миша, жалки… И ты – не исключение, – глухо проговорил он. – Бравируем, воодушевляем себя, обманываем… Пытаемся побыстрее и с меньшими потерями пережить нелегкие времена.

Георгий взглянул на часы:

– Умаялся я что-то с дороги, спать хочется. Давай хлопнем чайку и – расходиться.

Глава XIII

В то время как губернский город с нетерпеливым и несколько злорадным интересом ждал начала судебных разбирательств над хозяйственниками и прокурорами, население сельской глубинки волновали совсем другие заботы. Деревня, забытая прессой, «общественным мнением» и вниманием властей, упрямо ждала ответа на давно поставленный вопрос: будут ли увеличены закупочные цены на урожай. Без шума и крикливой суеты собирались в сельских и волостных Советах угрюмые мужики; мяли в заскорузлых натруженных руках шапки, вздыхали и пожимали плечами. Явное нежелание властей рассмотреть многочисленные просьбы уже начинало раздражать крестьян. Непогода, вынужденное безделье и неопределенность подливали масла в огонь. Разбухшие, ставшие непроходимыми дороги прервали сообщение многих деревень с уездными центрами, куда доселе худо-бедно выливались эмоции крестьянских депутаций. К волостным же органам власти мужики перестали обращаться еще в начале сентября – там только рекомендовали искать правды в вышестоящих инстанциях и призывали к сознательности.

Те из местных партийных и хозяйственных руководителей, кто получше знал крестьян, понимали, что для начала открытого возмущения достаточно малейшего повода. Однако губком молчал и не давал директив, а действовать на свой страх и риск приученные к жесткой административной дисциплине функционеры не решались. Хитрые и прозорливые аппаратчики просились в отпуска, на партучебу или сказывались больными. Луцкий и не знал, что добрая половина его «уездной гвардии» заблаговременно покинула рабочие места по формально уважительным причинам.

* * *

Второго октября на сборном пункте РККА в Колчевске шла будничная работа по регистрации, медицинскому обследованию и отправке в воинские части призывников. В обед списанный со строевой службы по ранению красноармеец Парамонов повел прибывших утром новобранцев в столовую.

На сборном пункте Парамонов считался личностью заслуженной и легендарной. Он прошел две войны, отличился при обороне Царицына и боях за Варшаву и, как сам утверждал, знался с товарищем Буденным. Несмотря на укороченную осколком гранаты руку, Парамонов держался браво и весьма высокомерно. Редкий военспец или медик мог отважиться пожурить сурового служаку, хотя причины для взысканий находились, и довольно часто…

Введя призывников в столовую, Парамонов объявил, что приступать к «принятию пищи», вставать и выходить из-за стола следует только по команде. Проголодавшиеся молодые парни не обратили внимания на речь Парамонова, с шумом заняли места и застучали ложками.

– А-ат-ставить! – рявкнул Парамонов. – Куда полезли, деревенщина непутевая? А ну – стройся!

Призывники с ворчанием поднялись с лавок и построились гурьбой в центре помещения.

– Па-ад-равняйсь! – наступая на парней, кричал Парамонов. – Затылок в затылок вставайте, олухи!.. Разговорчики!

Добившись стройности в рядах и тишины, Парамонов разрешил сесть за столы и «перейти к обеду». Прохаживаясь взад-вперед, он делал едкие замечания и снисходительно усмехался.

– Эва, недосол! И хлеба дают маловато… – услышал Парамонов за спиной. Он развернулся на голос:

– Кто сказал, что мало хлеба?

Призывники потупились в миски и молчали.

– Хлеба им мало! – рассмеялся Парамонов. – А не вы ли, единоличники неотесанные, его попрятали и не сдали государству? Ишь раскудахтались: «мало»! Хватит, дома вдоволь налопались, теперь за пайку попотеть придется.

– Нешто мы не работали, знаем, каково хлеб достается, – обиженно пробурчал здоровенный светловолосый парень.

– А-а ну встать! – нараспев гаркнул Парамонов. – Как фамилия?

– Куделин, – поднимаясь, ответил призывник.

– Откуда прибыл?

– Из Вознесенского.

– Та-ак, – кивнул Парамонов. – Выходит, ты у нас – труженик?

Куделин смерил его недовольным взглядом, покраснел и, надувая щеки, ответил:

– А хоть бы и труженик! С тятькой в поле сызмальства работал.

– Я вижу, как ты там работал, – злобно скривился Парамонов. – Рожу-то вон какую отъел, покуда пролетариат за народное счастье кровь проливал!

Парень нетерпеливо мотнул головой и сжал кулаки:

– Мой тятька тоже сражался! И брат старшой. И я в девятнадцатом годе нашим пособлял…

– Пособлял, говоришь… – подойдя к Куделину и схватив его за грудки, сквозь зубы процедил Парамонов. – Сколько же лет тебе тогда было, боец?

– Шестнадцать уже! – парень резко дернулся в сторону.

– Стоять. Смирно! – прорычал Парамонов. – Тоже мне, помощник сопливый. Да я с четырнадцатого года на передовой! И в гражданскую в Красную армию одним из первых вступил… Поучи меня еще, щенок… «Пособлял»! Пролетарии изо всех сил беляков били, голодные и босые, а вы, жулье мелкобуржуазное, на печи валялись, животы грели. Как удача-то к Красной армии перешла, так все вы, хитрожопые, большевиками заделались!

Он отпустил Куделина и, поправив гимнастерку, отчеканил:

– За пререкания посидишь ночку под арестом на гауптвахте, ума поднаберешься. Будет тебе урок дисциплины!

Парамонов глянул на застывшие лица призывников:

– Что рты раззявили? Заканчивайте обед, служба ждет!

* * *

Гауптвахта помещалась в небольшом сарае на краю сборного пункта. Едва стемнело, четверо односельчан Куделина выбрались из казармы и подошли к охранявшему гауптвахту часовому. Один из парней, шустрый вертлявый малый, затеял разговор с караульщиком:

– Эй, товарищ! Не разрешите ли нам дружка попроведать? Мы ему сала несем, пирогов домашних. Как уж он тама? Чай, не чужие…

– Не дозволяется, – лениво отмахнулся часовой.

– Так ведь никто не узнает! – заверил малый. – Нешто вы не человек?

Часовой огляделся по сторонам и пожал плечами:

– Мне-то что? Жалко разве? Слыхали про вашу перепалку за обедом. По себе знаю, какой нрав у Парамонова. Ничего не поделаешь – герой! Я сам тож деревенский, второй год в «комендантском» служу, понимаю.

– А вы откудова? – участливо поинтересовался малый.

– Рязанский, – вздохнул часовой.

– Хорошо, небось, тама?

– Еще бы! – мечтательно улыбнулся часовой. – Дома-то всегда лучше.

– Ну так мы пойдем, навестим дружка-то, а? – робко напомнил малый.

– А идите! – решительно кивнул часовой. – Замка на двери нету – щеколда там, так вы ее отвалите. Только опосля затворите его. Иначе…

Вознесенские парни согласно замахали руками и с благодарностями засеменили к гауптвахте.

* * *

Арестованный Куделин насытился салом с пирогами и яблоками, устало привалился к стене и, уныло глядя куда-то перед собой, проговорил:

– Вот, ребя, и начали мы свою службу…

– М-да, уж так вышло – наперекосяк! – по-стариковски покряхтел малый. Остальные тоже вздохнули.

– Наперекосяк аль нет, – а только дальше обиды терпеть я не собираюсь, – продолжал Куделин. – Покумекал я туточки, в сарае-то, и решился: коли станет энтот косорукий меня и завтра донимать – сбегу. Нету такового закону, чтоб нас безвинно обижать. Нешто мы не люди? Небось который год – свободные человеки. Аль не так, братцы?

Друзья послушно закивали. Каждый из них думал о теперь уже далекой деревенской жизни, о том, что нелегкие крестьянские будни куда легче и приятнее армейской дисциплины с ее непонятной суровостью. Еще вчера их провожали с песнями и положенным почетом – как защитников родной земли, а вот теперь они сидят в грязном сарае и пытаются понять, в чем же они провинились. Им было жаль матерей, ночами вышивавших своим сыновьям нарядные «для походу» рубахи; жаль отцов, подаривших по такому случаю выходные сапоги; жаль любимых девушек, провожавших со слезами до околицы… Только-только зародившееся ощущение взрослой жизни, свободы от родительской опеки, самостоятельности и гордости собой вдруг сменилось тоской и горестным унынием.

Глава XIV

По окончании следствия по «делу Гимназиста» и передачи его в суд Рябинин получил трехдневный отпуск.

Во вторник, седьмого октября, они с Полиной засиделись у Андрея. Вечер был темный, промозглый. За окном, словно заблудившийся прохожий, отчаянно метался осенний ветер. Стараясь развлечь Андрея, Полина рассказывала веселые истории и последние школьные новости.

– А как поживает старина Меллер? – она вдруг сменила тему.

– Даже и не знаю, – ответил Рябинин. – К своему стыду, давным-давно его не видал. Соседи передавали, будто Наум заходил пару раз, а застать меня не мог. Да и как тут встретиться? То командировки, то на работе сутками сидишь. Ну ничего, скоро служба моя закончится!

Полина удивленно подняла брови.

– Все, баста! – махнул рукой Андрей. – В четверг подам Кириллу Петровичу рапорт и – обратно на «Ленинец».

– Так он тебя и отпустил! – хмыкнула Полина.

– У нас был джентльменский уговор, разве ты не помнишь? С бандой Гимназиста покончено, значит, миссия моя завершена. Да и зачем я ему теперь? В губернии наступила тишь, гладь и божья благодать. Без меня управятся.

– Может, и так, – неуверенно протянула Полина и вернулась к разговору о друзьях Рябинина. – Ну, Меллер-то ладно: посиди ты день-другой дома – объявится. А что Старицкий? Ты как будто стал с ним редко видеться. Вы поссорились?

Андрей поморщился и опустил глаза:

– Не знаю, как и сказать… Годы разлуки нас изменили…

– Георгию не по душе твоя служба?

– Строго говоря, не в ней дело… – задумчиво сказал Андрей. – С тех пор, как мы расстались в начале восемнадцатого года, Жорка стал другим. Раньше мы жили одними идеалами, дышали одним воздухом.

– Не знаю уж, чем вы там жили, – капризно поджала губы Полина, – а только я лично не хотела бы иметь в друзьях Георгия Старицкого!

– Это почему же? – осторожно поинтересовался Рябинин.

– Скрытный он, хитрющий, непонятный какой-то. И при этом – умен. Крепко умен! Да и личность сильная, сразу заметно. Не из тех, правда, что строят и созидают, живут во имя будущего…

Андрей пытался возразить, но Полина нетерпеливо схватила его за руку:

– …И знаешь, он такой не потому, что долго служил в армии и, очевидно, не раз бывал в серьезных переделках, нет. Я видела военных и неплохо разбираюсь в их психологии. Все прошедшие огонь и лишения люди стремятся к покою, миру и созиданию. Здесь же – нечто иное. Рядом со Старицким жутковато, невольно хочется нащупать в кармане «наган». Или, на худой конец, убежать.

– Вижу, он тебе определенно небезразличен! – нервно засмеялся Андрей. – Подобные умозаключения на пустом месте не появляются. Ты размышляла о нем?

– И не раз, начиная с нашей первой и единственной встречи. Кажется: обыкновенное знакомство, непродолжительный разговор, который и был-то почти полгода назад. А я забыть не могу! Будто находится Старицкий где-то рядом, стоит за дверью и наблюдает.

– Да Жорка и впрямь недалеко – в четверти часа ходьбы, – невинно похлопал глазами Андрей.

– Не отшучивайся, – погрозила пальчиком Полина. – Вот именно сейчас, сей момент, я поняла, отчего у меня такое ощущение – оттого что ты, Андрей, о нем постоянно думаешь, мучаешься тем, что вы уже не так близки, как прежде.

– Ты сгущаешь краски.

– Ничуть. Всякий раз, когда вы встречаетесь, ты возвращаешься сумрачный, задумчивый, подолгу молчишь и отвечаешь невпопад. Исключение – ваша последняя встреча по его приезду из Ленинграда, да и то, я подозреваю, что причина твоей радости состоит в том, что с матерью ничего не стряслось во время наводнения.

– Позволь мне развеять эти опасения, – Рябинин устало вздохнул. – По складу характера и ума Старицкий радикален, а такие всегда настораживают. Юношей я, наверное, тоже был таким и потому не мог замечать подобного в Жорке.

У меня пора крайностей прошла, а он, как видно, пока не вырос…

Еще в детстве, несмотря на завидную физическую силу и фантастическую выносливость, Жора страдал порывистостью и отсутствием трезвой рассудительности. Очертя голову он бросался в самые отчаянные авантюры, шел напролом – так ему казалось легче. Я от природы являлся сторонником продуманных действий, и потому мы неплохо дополняли друг друга. И во дворе, и в гимназии Старицкого считали мальчиком дерзким и крайне честолюбивым, однако в отношениях со мной, как с лучшим приятелем, он представал совсем в ином свете: заносчивость и стремление выделиться были лишь своеобразной защитной реакцией.

Впервые об этом мне сказал отец, когда нам с Жоркой исполнилось по четырнадцать лет: «Гошу нужно понять – он до сих пор переживает смерть матери, стесняется жалости и сочувствия взрослых. К тому же он не находит поддержки в семье: Станислав Сергеевич – натура слабохарактерная и никчемный воспитатель; с мачехой у мальчика отношения натянутые. Ему не привили многих основных качеств нормального человека – терпимости, родственных отношений, стойких нравственных идеалов. Он формально придерживается подобающих его происхождению и социальному статусу правил поведения, в остальном его сформировала улица. Только одно может сделать из Гоши настоящего человека – хорошая палка. Лучшее для него – армейская служба, с ее железной дисциплиной, строгой регламентацией и понятиями долга и чести». Папа оказался прав: из Старицкого вышел прекрасный офицер. Он был умен, находчив, храбр, отважен, любил солдат. Военная служба стала его делом.

Теперь, оглядываясь назад, можно с уверенностью заявить, что полтора года в окопах, проведенные бок о бок с Жоркой, оказались лучшими годами нашей дружбы. Вокруг грохотала война, а мы были полны сил и безграничного счастья – мы защищали свою великую Родину, выполняли священный и почетный долг, перед которым сама смерть представлялась ничтожной и жалкой. В трудную минуту каждый из нас твердо знал, что рядом – друг, готовый прийти на выручку.

И друг не подводил никогда!..

А потом все резко изменилось: ушла в небытие наша страна, и вместе с ней погибла и наша армия. Я старался осмыслить ситуацию или хотя бы выждать время; Жорка метался, буквально сходил с ума. Поначалу он не терял оптимизма, пытался найти для себя новые занятия – помогал отцу в госпитале, «вникал в политику» и даже подвизался корреспондентом модной газеты. Он не жаловался на трудности, только ушел в себя, замкнулся. Наконец, случилась буря – Жорка не выдержал и сорвался. Таких яростных, отчаянных истерик с ним не бывало никогда. Тут я вспомнил слова отца и посоветовал Жорке служить. «Где? – кричал он, бегая по комнате из угла в угол. – В Красной гвардии? Можно, конечно; черт с ней, с политикой и идеалами! Раз уж подорвали империю – пусть, куда деваться! Но это – не армия, это банда, сборище вечно митингующих партизан! Нет уж, увольте, служить в ватаге самозванцев я не намерен. Прости, брат, лавры Гришки Отрепьева меня не прельщают…» В январе восемнадцатого плюнул Жорка на все, разругался со мной и уехал на юг, к Корнилову. Теперь вот – всплыл красным партизаном и инвалидом гражданской, булки выпекает, зажил крепко.

Андрей помолчал и заключил:

– Знаешь, Полина, я уверен в одном: ежели имеется в человеке некий заложенный природой и родительским воспитанием здоровый стержень – никакие перипетии судьбы и невзгоды его не изменят. Существует в каждом из нас изначальная святость, песчинка высшей благодати, та мера добра и зла, через которую нельзя переступить, не нарушив основы основ – собственной души. Мне кажется, Жорка потерял эту меру, подменил ее слишком уж грубой рациональностью и весьма удобной скидкой на нелегкие времена.

– В таком случае, – пожала плечами Полина, – вам лучше реже видеться, встречаться лишь для «теплых воспоминаний» и не бередить друг другу душу.

Рябинин согласился и предложил выпить чаю. Но Полина посмотрела на часы и, извинившись, стала собираться домой.

Не успел Андрей подать ей пальто, как в дверь настойчиво постучали. Рябинин отворил и увидел на лестничной клетке сотрудника ОГПУ Елизарова.

– Простите за беспокойство, вас срочно вызывает товарищ Черногоров! – козырнув, выдохнул он.

* * *

Кирилла Петровича Андрей нашел хмурым и раздраженным. Коротко кивнув на приветствие подчиненного, Черногоров сразу перешел к делу:

– Не сердись, что прервал твой отпуск и вызвал в столь поздний час, – у нас, Андрей Николаич, беда… Садись и слушай! – Он нетерпеливо указал на кресло. – О положении с хлебозаготовками всем известно – крестьяне еще с августа выражали недовольство закупочными ценами и сдавали хлеб вяло и неохотно; завалили губком и совнархоз жалобами и прошениями; в уездных комитетах партии денно и нощно заседали депутации от сельских обществ. Напряжение усиливалось. После недавнего пленума губкома Луцкий запросил Москву, и не сегодня-завтра должен-таки прибыть спецуполномоченный по заготовкам; дано указание создавать комиссии по урегулированию цен на зерно.

Казалось бы, вопрос решен. Так нет же, опоздали!.. Второго октября на сборном пункте в Колчевске произошел позорный инцидент: красноармеец Парамонов повздорил с призывником из села Вознесенское и посадил его на гауптвахту. Незаслуженное суровое наказание обидело парня, и наутро, когда оскорбления Парамонова повторились перед строем, он подбил друзей-односельчан на побег. Пятеро дезертиров укрылись в родном селе, общий сход которого не выдал беглецов милиции. Вечером четвертого октября начальник уездного отделения ОГПУ собрал отряд из двадцати чекистов и отправился арестовывать дезертиров, но крестьяне и их выгнали из села. Вознесенский сход постановил вооружить всех взрослых мужчин и организовать круговую оборону. Увещевания председателя сельсовета Рыжикова тоже ничего не дали – ему вручили петицию ко всем высшим органам власти губернии и выдворили за околицу. В бумаге говорится о том, что по причине «грубого и неуважительного отношения к крестьянству и особенно к призывникам села Вознесенское сельский сход от имени общества отказывается посылать новобранцев в Красную армию и выполнять обязательства по сдаче зерна».

Копии петиции немедленно разослали с ходоками по близлежащим селам, а уже через сутки о событиях в Вознесенском узнала вся губерния. Домохозяева ста двенадцати сел вернули окладные листы; в семи произошли столкновения с милицией и чекистами; в одном – подожгли сельсовет; на сборном призывном пункте в Колчевске – волнения и массовое неповиновение, тридцать шесть случаев дезертирства; всюду изгоняются партийные и комсомольские работники; организуется самооборона. Еще немного – и начнется восстание. Пока крестьяне медлят, оглядываются на зачинщиков – на вознесенских мужиков. Экстренное заседание губкома, ввиду явного нежелания крестьян вести диалог с местными партийными и хозяйственными органами, предложило решить вопрос нам, то есть ГПУ.

– И что же вы прикажете делать мне? – подал голос Рябинин.

– Съездить в Вознесенское и попытаться утихомирить мужиков. Ты был там и, как я узнал, установил дружеский контакт с местной общиной. По словам Трофимова, после твоего визита в село «Красный ленинец» весьма успешно помогал тамошним артелям. Попытайся объяснить крестьянам, что Советская власть готова пойти на уступки по хлебозаготовкам и простить дезертирство новобранцев (кстати, Парамонов уже отдан под суд). Со своей стороны, община должна сдать оружие и вернуть в село предсовета Рыжикова. Замирение в Вознесенском сведет на нет волнение во всей губернии! Коли нам удастся столковаться с зачинщиками бунта, так и остальные успокоятся.

– А ежели мне не удастся договориться с крестьянами? – спросил Андрей.

Черногоров добела сжал губы.

– Тогда… – он пристукнул кулаком по столу, – придется поступить единственно приемлемым способом! На этот случай с тобой будет две сотни конников из Имретьевской бригады, плюс – отряд местных чекистов, которые находятся поблизости от села.

Рябинин посмотрел прямо в глаза начальника:

– Значит – карательная операция?

– У тебя есть другие предложения? – Кирилл Петрович упрямо вскинул брови.

– Вы приказываете в случае неудачи переговоров применить оружие? – негромко переспросил Андрей.

– Так точно. Приказываю разоружить бунтовщиков, арестовать зачинщиков и дезертиров и обеспечить доступ в село следователям ОГПУ.

Рябинин поднялся:

– Я отказываюсь выполнять подобный приказ, товарищ полномочный представитель ОГПУ! – отчеканил он. – Готов сдать документы, табельное оружие и сесть под арест.

Черногоров вплотную подошел к Андрею.

– Вона как, – покачал головой он. – Выходит, лучше – трибунал? Лучше остаться при своих щепетильных, чистоплюйских принципах?

– Предпочтительнее, – пробормотал Рябинин.

– Ну конечно! – взмахнул руками Черногоров. – Кровушкой боитесь замараться, дорогой товарищ?! А коли мы все возьмем да и сядем под арест, полагаясь на судьбу и милосердие бунтовщиков? Разгуляется тогда по губернии мужик с топором, станет подпускать там и сям «красного петуха», крушить Советскую власть…

Кирилл Петрович мягко обнял Рябинина за плечи:

– Думаешь, я не понимаю твоих чувств, Андрюша? Или считаешь, что недооцениваю всей серьезности положения? Потому и хочу послать в Вознесенское именно тебя, человека с добрым сердцем, близкого мне, как сын. Ведь только ты один и можешь уговорить крестьян! Нет у меня в подчинении людей с такой деликатностью и выдержкой, и никому я так не доверяю, как тебе. К слову, не только я тебя прошу, но и товарищ Луцкий.

Рябинин недоверчиво поглядел на Черногорова.

– Присядь, Андрей, и послушай, – с улыбкой предложил Кирилл Петрович. – Неужто посылал бы я тебя, сомневаясь в успехе переговоров?

К примеру, Гринев куда лучше справился бы с карательной операцией. Сжег бы село, расстрелял десятка три крестьян – и так далее… Как в двадцать первом… Я же надеюсь, что ты сумеешь мужиков уговорить. Карательные акции – лишь на крайний случай, которого, уверен, возможно избежать.

«Правильно рассуждает, хитрая бестия! – думал Андрей. – Знает, что мне „крайние меры» неприятны, потому и уверен, что я буду стараться договориться, из кожи вон лезть буду… А выхода-то действительно нет: сяду под арест – поедет в Вознесенское другой, тот же Гринев; уж он наведет там „порядок»!»

– Приказ мне ясен. Я готов его выполнить, – сказал Рябинин.

– Вот и отлично, – кивнул Черногоров. – А раз так – бери мой «паккард», нужные бумаги от губкома и ОГПУ и – немедля отправляйся в дорогу. По пути заскочишь в Имретьевск, примешь командование двумя сотнями кавалеристов. Там и переночуешь. К утру необходимо быть в Вознесенском…

Глава XV

Не выдержав многочасового испытания российской распутицей, «паккард» Черногорова прочно застрял в грязи верстах в трех от Вознесенского. Рябинин вышел из машины и придирчиво оглядел колонну всадников. В предрассветном сыром тумане снаряженные по полной боевой выкладке кавалеристы выглядели устало. Андрей скомандовал привал, распорядился разбить лагерь и накормить людей. Сам же пересел на коня и, взяв лишь эскадронных командиров и вестового, поскакал к селу.

Не доезжая полуверсты до околицы, они повстречали конный отряд человек в десять. Андрей заметил, как всадники вскинули на изготовку карабины, и приказал подчиненным остановиться.

– Кто такие? – вглядываясь в незнакомцев, крикнул Рябинин.

– Уездное ГПУ! А вы чьи будете?

– Уполномоченный ОГПУ Рябинин, со мной – две сотни бойцов Имретьевской бригады.

Передний верховой взмахнул нагайкой и понесся навстречу. Он лихо осадил лошадь шагах в трех от Рябинина и, вскинув руку к козырьку, отрапортовал:

– Начальник уездного отделения Мозалев! Телеграмму о вашем выдвижении в расположение Вознесенского мне доставили ночью. Согласно приказа товарища Черногорова я и мои подчиненные до конца операции поступаем в ваше полное распоряжение.

Андрей отдал честь и попросил доложить обстановку. Придерживая свою игривую кобылку и поминутно оглядываясь в сторону села, Мозалев бойко затараторил:

– Противник силами примерно человек в сто, вооруженный охотничьими ружьями и винтовками Бердана, держит оборону всех подходов к населенному пункту – двух дорог в северном и восточном направлениях, мостов через речку Сыть и плотину у пруда. Мой отряд патрулирует окрестности, стараясь не допустить проникновения в Вознесенское представителей других сел и деревень. Вступать в боестолкновение с противником нам строго запрещено…

– Ясно, – оборвал Мозалева Андрей. – Докладываете вы четко и обстоятельно. Только вот жителей села никто не расценивает как противника. Постарайтесь это понять.

– Мы что же, не будем атаковать? – удивленно хмыкнул Мозалев.

– Возможно, – нахмурился Рябинин. – Слушайте приказ: выставьте дозор на этой дороге в пределах видимости села и ждите моих распоряжений. Без команды в Вознесенское не входить ни под каким видом!

Андрей снял портупею с пистолетной кобурой и передал одному из подчиненных:

– Я еду на переговоры с крестьянами.

– Да вы в своем ли уме, товарищ Рябинин? – возопил Мозалев. – Они же Рыжикова, предсовета своего, и весь актив выгнали; нас раз десять обстреливали, лишь только пытались приблизиться. Не хватало еще вам в самое логово соваться!

– Мол-чать! – прикрикнул Андрей. – Выполняйте приказ. Старшим в мое отсутствие назначаю комэска Сурмина.

Рябинин пришпорил коня и поскакал к Вознесенскому.

Саженях в сорока от околицы дорогу преграждали наспех сколоченные из жердей рогатки. Андрей натянул повод, вытащил из кармана носовой платок и стал размахивать им над головой.

– Э-эй, караул! Есть здесь кто-нибудь? – громко позвал он.

– Чаво орешь-то? – раздался из придорожных кустов недовольный голос.

На дорогу вылез мужик с ружьем на изготовку. Он был одет в овчинный тулуп, на голове – низко надвинутая войлочная шапка.

– Ты хто? Парламентер, что ли? – спросил он, кивнув на белый платок.

– Так точно, – весело отозвался Рябинин. – Хочу побеседовать с Прокопием Степановичем Лапшиновым.

– Ишь ты, к Лапшинову ему надоть! – хмуро усмехнулся караульщик. – А на кой он тебе?

– Мы с ним знакомы – по весне я гостил у вас в Вознесенском, – Андрей красноречиво похлопал себя по карманам шинели. – Оружия у меня нет, так что не беспокойтесь.

Мужик придирчиво осмотрел Рябинина со всех сторон.

– Ладноть, – опуская ружье, буркнул он и повернулся к кустам: – Аниська! Выдь-ка сюды.

Сбивая брызги росы и пожухлую листву, из кустов выскочил подросток лет четырнадцати, тоже с ружьем и одетый по-зимнему.

– Проводь человека к Прокопу, – распорядился старший караульщик. – Да скажи там, чтоб смену нам прислали – уже к заутрене давно звонили.

Недоверчиво стрельнув глазами в сторону Рябинина, он добавил:

– Да гляди за верховым-то! Коли чаво не так – сам знаешь…

Парень зарделся от смущения и с напускным безразличием обратился к Андрею:

– Коняку шагом пускай и не балуй у меня! Впереди пойдешь, а я – следом… Ну тронулись, что ль?

У самой околицы, рядом с опущенным шлагбаумом их поджидал следующий пост – четверо молодых, вооруженных винтовками крестьян.

– Никак, Аниська пленного поймал! – дружно рассмеялись они.

Рябинин вежливо поздоровался и объяснил, что прибыл для переговоров. Мужики подняли шлагбаум и пожелали Аниське удачи.

– Видать, зауважали, коль переговорщиков-то шлют, – услышал Андрей за спиной.

* * *

В сельском храме, что стоял на площади, шла служба. Из широко открытых дверей слышалось пение хора и низкий речитатив диакона. На улицах было пусто, только у крыльца сельсовета, под красным государственным флагом, толпилось несколько караульных с ружьями за плечами. Аниська проводил Рябинина до коновязи, шепнул что-то мужикам и, перескакивая через лужи, поспешил к храму.

Через несколько минут оттуда вышел старший сын Прокопия Лапшинова Николай в распахнутой кавалерийской шинели, с непокрытой головой. Его лицо было бледным и сосредоточенным. Подойдя к Рябинину, он кивнул, но руки не подал, а лишь поманил за собой.

– Отец с мужиками счас подойдут, – отворяя дверь сельсовета, пояснил Николай.

Андрей огляделся. Посреди просторной горницы стоял обыкновенный конторский стол, вокруг – с десяток беспорядочно расставленных стульев и табуретов. На лавке у печи – кипа бумаг, две винтовки и ящик с патронами. Дощатые полы были покрыты свежей грязью.

Николай потушил тлевшую под потолком «керосинку» и указал Рябинину на стул. Сам он сел напротив и напряженно уставился в пол. Андрей тоже не решался начать разговор.

Четверть часа спустя на крыльце раздались топот и громкие голоса. В горницу ввалилась толпа крестьян, по большей части немолодых. Последним вошел, плотно притворив за собой дверь, Прокопий Степанович. Вознесенский староста снял кафтан и картуз, аккуратно повесил их на резной деревянный гвоздик и только потом подошел к Рябинину:

– Вот уж с кем не ожидал увидеться в лихие-то времена! – подавая Андрею руку, с вежливой улыбкой проговорил Лапшинов. – Доброго здоровьичка!

Он уселся за стол, водрузил на нос очки и позвал своих мужиков:

– Ну, чиво вы там у печки сгрудились? Садитесь рядком, да будем судить мирком. Андрей Николаич – персона нам знакомая, чай не с худым делом посланный, – он лукаво подмигнул Рябинину. – Так что ль, аль нет?

Андрей не нашелся, что ответить, и только согласно кивнул. Крестьяне расселись вокруг стола и приготовились слушать.

– Я имею полномочия для переговоров с вашим сельским обществом… – начал Андрей.

– А какие энти полномочия? – мягко перебил его Прокопий Степанович.

– Полномочия губкома партии и территориального ГПУ…

Крестьяне многозначительно переглянулись.

– …Мне поручено передать жителям Вознесенского, что губернские партийные и хозяйственные органы власти готовы рассмотреть ваши предложения по урегулированию цен на зерно…

Крестьяне громко зароптали. Откуда-то из-за спины Прокопия Степановича вскочил бровастый бородач и, потрясая кулаком, закричал:

– Да сколько можно? Который месяц талдычим одно и то ж – все в трубу! И в волости дают от ворот-поворот, и в уезде. Теперича – по новой: «готовы-де рассмотреть»! Тьфу, напраслина!

– Верно!

– Правильно!

– Уж мочи нету от обещаний! – заголосили остальные.

Андрей растерянно глядел на перекошенные мукой лица.

– А ну-ка угомонитесь! – раздался сквозь шум негромкий, но твердый голос Прокопия Степановича. – Ишь разгорланились, чай не митинх тута. Дайте человеку слово сказать, а уж потом орите. – Он повернулся к Рябинину. – Со мною пришли не только вознесенские. Вот Корней, – Лапшинов указал на бровастого крикуна, – из соседней Щербатовки, есть посланные от других обществ и даже из соседнего уезду. Почитай, говоришь ты, мил человек, со всем крестьянством губернии. А на мужиков наших ты не серчай – мы вить, взаправду, где только с прошеньями не бывали – да все коту под хвост.

Прокопий Степанович строго посмотрел на своих товарищей:

– Негоже нам, православные, орать и браниться, уважайте гостя, да и себя тож.

Собрание успокоилось.

– Благодарю, Прокопий Степанович, – вновь заговорил Андрей. – Позвольте, я продолжу… Учитывая требования крестьянства, в нашу губернию прибывает спецуполномоченный из Москвы. Под его руководством будут работать губернская, уездные и волостные комиссии по согласованию цен на зерно.

– Дождались наконец, – шепотом обронил кто-то.

– Так в Москве-то видней, там люди умные сидят – не нашим властям чета, – так же шепотом прозвучал ответ.

Андрей перевел дух и продолжил:

– В отношении неприятностей с вознесенскими призывниками уже приняты меры. Виновник конфликта, некто Парамонов, посажен под арест и вскоре будет отдан под суд; ваши парни могут вернуться на сборный пункт, где их немедленно отправят в часть.

Крестьяне одобрительно загудели. Один Прокопий Степанович невесело усмехнулся и покачал головой:

– Хорошо говоришь, Андрей Николаич, складно. Однакось клубочек-то вроде развязали, а узелки – остались! Не понимаешь? А я тебе растолкую, – он строго поглядел на мужиков. – И вы умишком пораскиньте, покудова дров не наломали.

Собравшиеся разом замолчали и испуганно уставились на почтенного старосту.

– Начну издалека, чтоб все поняли, – Лапшинов повернулся к Рябинину. – Лето нонче выдалось знойное и, по всем видам, неурожайное. Слава Богу, обошлось – уродился хлебушек, выходили, собрали. Оно вроде бы и ничиво, да только радовались-то потому, что ждали худшева!

А размер продналога у нас в листах стоял – по урожаю давешнего, двадцать третьего года. Ну, казалось, не беда, поприжмемся, подтянем ремешки – сдадим, как прописано. Ан, нет, не тут-то было! Мы хоть и темные людишки, да считать тож умеем. Прикинули – плох резон выходит. Крестьянский-то размер налога по-старому выведен, а цены на фабричные товары – эвон как за год взвились! Сунулись мы бороны под озимые покупать – не укупишь; мануфактура[11] и кожа кусаются; топор и гвозди – опять же дороги. Выходит, сдали мужики налог – и остались ни с чем? Босые да сирые, только что не голодные? А обновлять инвентарь надоть? Надоть. Землицу брошенную, ту, что помещичьей была и нам в семнадцатом годе по Декрету отошла, обихоживать надоть? Надоть. Строиться молодняку, обживаться, да детишек одевать – обувать надоть? Опять надоть.

Вот и получается, что обманывает нас власть! Не хочет добра крестьянину, не желает его усиленья. Тут вить как в сказке: жадный мужик все сам лопал, а детишкам крохи совал; умный же себя обделял – детишкам впрок. Выросли у первого сыновья хилые да болезные, у другого же – сильные да способные. Засеяли они поле, собрали хлебушек и стали кормить старика-отца до отвала, до самой его смерти кормили и сами добро в дружбе и согласии наживали. А жадный-то отец с пропащими детьми стал горе мыкать, потому как тож состарился, ослаб. Однакось сыновьям его – себя бы прокормить, куды уж до отца-то! Ну и помер он в злобе и бесславии. И в любом государстве – так: сильно оно, коли мы, люди простые, силу имеем; долг свой не забываем да Господа Бога. Советская власть – народная. Случись, забудет – так мы напомним!

Вот и стали напоминать. Прослали ходоков с прошеньями, умоляли рассудить по-божески – повысить цены. Не захотели. Рыжиков, наш председатель, бегал туды-сюды, уговаривал, к рабоче-крестьянской сознательности призывал. А ей, сознательностью-то, сыт не будешь! Как увидали мужики, что не хотят их слушать, – закручинились. Озлобились на власть. А тут еще ребят наших обидели! Мы их в Красную армию всем обществом провожали, от отцов-матерей, от землицы родной отрывали… Негоже так с крестьянством поступать, стыдноть. Прибегли они домой: думайте, мол, старики. Как вы положите – тому и быть. Вот тут-то и разошлась деревня! Не стерпели люди, припомнили обиды: и налог высокий, и униженья в уезде – все до единого. Собрали сход, зашумели хуж, чем на ярманке. Рыжиков – опять свое, давай уговаривать. А народ ему – петицию в зубы и – за околицу взашей. Разошлись люди вконец. Наутро волостная милиция явилась – выдайте, мол, дезертиров. Тогда выходит вперед Горшков, инвалид японской войны и полный кавалер, да как заорет: «Да знаете ли вы, что такое дезертир? Как смеете сыновей наших так позорить?» Милиционеры за револьверы было хвататься, а народ их – под микитки и туды ж, вослед за Рыжиковым – за околицу. Ввечеру Гепеу уездное прискакало. Сам Мозалев – передом лезет, грозится. Вышел я к нему, как общество просило, и говорю: «За каким тут делом Гепеу? Ему положено беляков да контрреволюцию ловить, а мы – мирные граждане, советские. Неча Гепеу в Вознесенском рыскать».

Мозалев – хвать за револьвер, хотел меня в кутузку волочь. Да люди помешали. Мигом схватили они Гепеу, отняли револьверы с винтарями и спровадили в поле. С народом-то не поспоришь, народ – сила великая. Так вот, выгнали мы их и уселись покумекать: что ж нам теперича делать. Гепеу – оно понятно, еще не раз возвернется, а нам-то что? Куда ж дальше-то? Ну, Бог не выдаст – свинья не съест, как говорится. Пришлось опять, как в семнадцатом годе, подымать самооборону, караулить денно и нощно. Встала нужда и с соседними обществами снестись – бунтовать всем миром веселей. Как стемнело, подожгли на лугах стога. Сбежались мужики из Щербатовки, Бобылева, Спасского. Стали держать совет. Соседушки нас поддержали и обещались быть заодно. А утречком, на зорьке, явился Мозалев с подкреплением. Караульщики их пугнули – пальнули поверх голов для острастки. Потом они еще не раз совались, а мы кажный раз упреждали… Теперича, коли власти одумались и пошли навстречу, крестьянство, само собой, поклонится. Отрядим депутации, снизим, даст Бог, налог, помиримся. Ребятушек наших служить отправим, однако ж злоба у Мозалева на Вознесенское останется! Почует он себя обделенным, потому как гордыня его не умиротворилась; не он, вишь, сумел-таки договориться с мужиками, а Андрей Николаич. Во-от, об энтих «узелках» я и вспомнил. Не стерпит Мозалев обиды, будет нам палки в колеса втыкать. С него – станется! Найдет увертки, чтоб обвинить Вознесенское в каком-небось грехе смертном, и полетит все согласие наше с властями в тартарары.

Крестьяне понурились и удрученно засопели.

– Понимаю, что вас настораживает, – быстро заговорил Рябинин. – Однако и здесь я могу помочь. Во-первых, необходимо сегодня же выдвинуть депутатов ото всех близлежащих сел в уездную комиссию по урегулированию цен. Во-вторых, следует вернуть вознесенских призывников на сборный пункт. И их, и депутатов я лично провожу под охраной подчиненных мне кавалеристов. В-третьих, вы обязаны вернуть в село Рыжикова. Его возвращение – верный залог успеха, выражение доброй воли крестьян. Наконец, в-четвертых, осмелюсь предложить вам одну хитрость, – Андрей тонко улыбнулся. – Ежели вы, конечно, будете хранить тайну…

Мужики послушно закивали.

– …Самое лучшее для нейтрализации Мозалева – это пустить в Вознесенское и близлежащие села по два десятка подчиненных мне кавалеристов. Ежели недельку-другую у вас постоят бойцы Красной армии, вам будет не нужна самооборона. Кроме того, и губкому партии и особенно руководству территориального ГПУ станет ясно, что крестьянство не опасно, – ведь оно добровольно пригласило красноармейцев для наведения порядка. Потребность в надзоре Мозалева сама по себе отпадет.

Мужики радостно загоготали.

– Умен ты, Андрей Николаич, – со смехом махнул рукой Прокопий Степанович. – На том и порешим. А красноармейцев мы примем и на постой возьмем. Чай, не оскудеем, прокормим.

Рябинин вспомнил разговор с Черногоровым и призвал собрание к вниманию.

– Забыл, граждане, еще об одном обстоятельстве… – Он нахмурился. – Руководство ГПУ настаивает на сдаче оружия…

На миг повисла напряженная пауза, и вдруг крестьяне взорвались гневными возгласами:

– Еще чего вздумали!

– С голыми руками оставить хотите?

– Вишь, каков – оружье ему отдай! Не бывать такому!..

Прокопий Степанович вскочил и застучал кулаком по столу:

– А ну – тихо! – грозно прокричал он и мигнул Николаю.

Успокоив с помощью сына разбушевавшихся товарищей, Лапшинов смахнул пот со лба и устало опустился на стул:

– Ишь, взвились… – прямо как коршуны… Думать надоть, а не… Разве впервой велят оружье сдать? И в двадцать первом в подпольях шарили, и раньше бывало. Нешто мы не ученые?.. Предлагаю так: отдадим винтари, а охотничьи – оставим, – он посмотрел на сына. – Сколько у нас винтарей?

– Штук с двадцать «трехлинеек» и дюжина «берданок», – не задумываясь, ответил Николай.

– Вот их-то и сдадим, – развел руками Прокопий Степанович и обратился к Андрею. – Договорились?

– Принято, – согласился Рябинин. – Боевое оружие будете сдавать командирам кавалерийских отрядов, которые станут по селам. Распоряжение я отдам.

Прокопий Степанович оглядел собрание:

– Все согласные?

Мужики закивали.

– А раз так – поспешайте к своим обществам, созывайте сходы и посылайте в уезд депутации. Мы тож немедля народ соберем… Все, ступайте с Богом, дайте Андрей Николаичу передохнуть от забот.

Лапшинов позвал сына:

– Николай! Звони на сход – через полчасика и начнем.

Между тем крестьяне по очереди подходили к Рябинину, подолгу трясли руку и кланялись. Наконец, перекрестившись троекратно, вышли из избы. Разминая ноги, Прокопий Степанович медленно прошелся по горнице.

– М-да, устроили мы тебе баню, – почесав затылок, проговорил он.

Андрей облегченно вздохнул:

– Наудачу быстро управились.

– Счас Николка возвернется – велю пообедать принести, – глядя на Рябинина с неподдельной теплотой, сказал Лапшинов. – До сходу успеем. Небось, с дороги-то притомился, да и я чтой-то на грех оголодал.

– Благодарю за приглашение, однако мне нужно известить руководство и подчиненных о результатах переговоров, – Андрей поднялся.

– Брось, – отмахнулся Прокопий Степанович. – Успеется. Мы ж по-скоренькому.

Глава XVI

Слухи о волнениях в деревне довольно быстро доползли до города. Прекрасно понимая, что ухудшение отношений с крестьянством приведет к недостатку хлеба и общему росту цен, рабочие заводов и фабрик стали собираться на сходки и начали подумывать о предупредительной стачке. Потомственные пролетарии ратовали лишь за повышение заработной платы, но их голоса терялись в дружном хоре многочисленных выходцев из села, которые настойчиво требовали «уважения крестьянства» и солидарных с ним действий против власти.

Поводом к обострению и без того непростой ситуации послужила неожиданная смерть директора текстильной фабрики Поротина.

Династия промышленников Поротиных была известна далеко за пределами губернии. В 1799 году, получивший еще при матушке-Екатерине вольную, монастырский крестьянин Корней Иванов Поротин поставил у реки суконную мануфактуру. С годами кропотливыми стараниями сыновей и внуков Корнея Ивановича семейное предприятие прирастало, и к концу XIX века «Текстильная мануфактура Поротиных» являлась прекрасным образчиком крупного индустриального производства. Несмотря на солидный достаток и вес в промышленных кругах не только своей губернии, но и обеих столиц, Поротины вовсе не интересовались политикой. Они заботились лишь о жизнедеятельности своего огромного предприятия и о благосостоянии своих работников. Наряду с заграничными машинами и всевозможными техническими новшествами на фабрике были бесплатная больница, родильный дом и приют для сирот. В благодарность за уважение и заботу пролетарии глубоко почитали Поротиных. Даже Октябрьская революция не смогла изменить отношения рабочих к прежним хозяевам – фабком наотрез отказался выполнить приказ ВСНХ по национализации предприятия. Вплоть до конца 1919 года форма собственности «Текстильной мануфактуры» оставалась весьма неопределенной.

Фабком не соглашался утверждать присланных губсовнархозом «красных директоров», неизменно переизбирая на эту должность Петра Захаровича Поротина, последнего отпрыска славной династии. Своеволие «текстилки» раздражало Луцкого; не единожды он пытался с помощью ЧК утвердить на фабрике «законный советский порядок», однако всякий раз полномочные комиссары совнархоза наталкивались на единодушное сопротивление рабочих. В конце концов национализация все же была проведена, но Поротина фабкому удалось отстоять. Не обращая внимания на гражданскую войну, тотальную разруху, отсутствие сырья и средств, директор продолжал заниматься своим делом. Даже когда фабрика полностью встала, неутомимый Петр Захарович старался сохранить оборудование и здания от разграбления. Осенью 1921-го фабрика возобновила производство тканей. Уже через год в отчетах Луцкого и совнархоза перед Москвой неизменно фигурировали «весомые успехи» текстильной фабрики имени Коммунистического Интернационала…

В мае 1924 года Петру Захаровичу Поротину минул сорок седьмой год. Мало кто знал, что этот внешне здоровый молчаливый человек давно страдал тяжелой болезнью сердца. Пятого октября он слег от сильнейшего приступа и быстро умер.

Хоронил Петра Захаровича без малого весь город. В память о доброте директора рабочие текстильной фабрики забросали могильную яму Поротина деньгами. Агенты ГПУ в штатском и милиционеры сочли, что подобное выражение почитания более пристало несознательным спекулянтам, нежели пролетариям, и попытались остановить рабочих, но те с негодованием выдворили с кладбища излишне ретивых представителей власти.

Досадная потасовка у могилы славного промышленника стала последней каплей терпения пролетариата. Уже вечером седьмого октября был создан всегородской стачком, который объявил о предупредительной забастовке восемнадцати предприятий.

Ведомые своими фабзавкомами, рабочие упрямо не поддавались уговорам дирекций и партячеек; губернский совет профсоюзов проводил бесчисленные заседания согласительных комиссий с привлечением ответственных чиновников губкома, губисполкома и совнархоза. Опасаясь разрастания конфликта, Луцкий предложил провести всегородскую пролетарскую демонстрацию и митинг, где бастующие смогли бы высказаться и составить прямой коллективный наказ.

Узнав о настроениях рабочих и готовящейся манифестации, координационный совет «Союза молодых марксистов» на экстренном заседании постановил «привести все секции в боеготовность», принять участие в шествии и митинге, а также послать агитаторов на заводы и фабрики. Актив «Союза» высказал единодушное мнение, что власти «по сути, не в состоянии договориться ни с пролетариатом, ни с крестьянством», из чего был сделан вывод о «назревшей революционной ситуации».

* * *

На рассвете девятого октября рабочие колонны двинулись от проходных к Главной площади. Шли организованно, без лишнего шума и криков, негромко распевая старинные революционные песни. На площадь еще затемно были посланы дружинники, которые выстраивали колонны вокруг приспособленного под трибуну грузовика и следили за порядком.

Любопытный мещанин высовывался из окна и прислушивался к происходящему на площади. Гулким неразборчивым эхом доносились оттуда обрывки выступлений, гром оваций и беспорядочные крики.

– Ну что там слыхать? – нетерпеливо спрашивала из кухни жена.

– Подожди ты, самому не разобрать.

– Лучше уж я туда доскачу, да своими глазами и увижу, – натягивая пальто, говорила хозяйка.

– Сидела б дома, от греха подальше, – советовал муж. – А ну, как не сговорятся? Может, чего доброго, и до рук дойдет!

– Чай, не пятый год, – отмахнулась женщина. – Небось нагайками-то стегать не станут.

Она выглянула на улицу из-за спины супруга:

– Вон и Матрена соседская с дочкой побежали смотреть!.. Э-эй, бабы, вы куда?

– На митинг, там наши, деповские. Айда с нами! – отвечали ей на бегу товарки.

Вслед за женщинами и ребятней к площади стягивались дворники, извозчики, молочницы и всяческого рода праздные зеваки. Приказчики высыпали на улицу и, вытянув шеи, с интересом наблюдали за митингом.

– Коли разойдутся с миром – жди хорошей выручки, – замечали торговцы винных лавок.

Слабое осеннее солнце нехотя пробиралось сквозь низкие тучи. Понемногу влажная пелена утреннего тумана рассеялась, и стало как-то веселее. Среди колонн митингующих замелькали физиономии репортеров городских газет, по периметру площади выстроились конные милицейские патрули.

– Знать, кончать вскорости будут, – решили всезнающие женщины.

…На трибуне с заключительным словом выступал Луцкий. Окончание его речи утонуло в дружном пении «Интернационала».

* * *

Вечером в трактирах и чайных было не протолкнуться. Больше всего народу собралось в «Рябинушке». Обыватели донимали участников митинга расспросами и, не скупясь, угощали их крепкими напитками. Рабочие воодушевленно повествовали, кто и как из выступавших «ловко подвздел» власть, вновь и вновь поминали собственное бедственное положение, заодно ругая нэпманов и рвачей всех мастей. Ответ на любой вопрос неизменно заканчивался выведением некоей своей, мудрой «правды»:

– …Вот вы возьмите в толк, отчего пролетарий платит двойной налог? – вопрошал рябой дубильщик с кожевенной фабрики. – Удивляетесь, какой? А такой: первый налог платим – положенный по закону, из зарплаты; другой – жизнью своей беспросветной да работой в тяжелейших условиях. Любой труд должен радость приносить, а она не одной зарплатой измеряется! Вот у нас на фабрике: который год обещают цеха реконструировать – и все попусту. В дубильном-то за день гадостью надышишься, домой после смены еле топаешь, жизнь не мила. Какой уж тут отдых, когда в глазах темно. Спрашивается, на что идут налоги, те, которые платят нэпманы, крестьяне да и мы с вами? Они расплатились с казной – и на печку, лапти вверх. По мне, так пускай нэпманы плодятся, – может, и от них есть государству прок, не нашего ума дело. Только и пролетарию честь отдай; сделай, чтоб и его жизнь правильной была, безбедной, крепкой.

За соседним столом вещал худосочный ткач с редкой бороденкой:

– …В газетах каждый божий день сыплют: «Смычка! Смычка!» А чаще-то выходит, что пролетарии сами по себе, а крестьяне – сами. Вот и умываемся! Был я по лету в деревне, братьям помогал. Вроде бы и ничего люди живут, в спокойствии душевном. Теперь же меня пытаются на родных братьев натравить – крестьянин, дескать, во всех бедах и виноват. Неправда, товарищи! Нет крестьянству резону попусту бунтовать и за здорово живешь цены на хлеб подымать. Закон неправильный виноват! Менять его надо. И дальше – идти по справедливости: цены вкупе с зарплатой рабочих повышать. На том мы с губкомом и порешили. Оплата труда теперь вырастет на пятнадцать процентов. Обещал Луцкий и с крестьянством поладить, самолично объявил, что мужики уже пошли на попятную.

– Бунт – оно, конечно, дело страшное, – ввернул распаренный от водки ломовой извозчик.

– Наша-то забота – крестьянам солидарность показать, – продолжал ткач. – Начнись заварушка – враз выставят у окраин заградительные отряды из чекистов, ни один крестьянин на базар не пробьется, а жулики станут просить за фунт муки по цене пуда!

– И не говори! – хмуро закивали остальные.

– То-то и оно, – резюмировал ткач.

Ломовой извозчик наполнил его стаканчик и спросил:

– Ну а как же удалось вам договориться?

Ткач самодовольно усмехнулся:

– Видел бы ты, какая силища на митинг собралась! Почитай, весь городской пролетариат вышел. Куда властям деваться? Власть-то у нас, сам знаешь, народная, рабоче-крестьянская! Как люди присудят, так и будет. Не удержались, конечно, пожурили руководство – и губкому досталось, и совнархозу, и губисполкому. Покритиковали их за то, что пригрели у себя на груди рой спецов-бюрократов да шкур всяческих из «бывших».

Ткач чокнулся с приятелями, выпил и закусил зубчиком маринованного чеснока. Ломовой извозчик тоже опрокинул чарку и, крякнув, спросил:

– А что там насчет студентов? Говорят, они великую бузу учинили?

Сидевшие за соседними столами обернулись на голос, и в трактире повисла напряженная тишина.

– Э-э… да как сказать… – потупился ткач.

– Подожди-ка, Клим, я расскажу, – от стола в центре зала поднялся молодой конопатый блондин в затрепанной бекеше. – Мне вся подноготная известна – у нас на электростанции секция их «Союза» имеется, – пояснил он собравшимся.

– Ну давай, Семка, ты… – буркнул ткач.

– Говори по порядку, а то, знаешь, тут толкуют разное, – крикнул из угла истопник женсовета.

– Ага, – кивнул Семка. – Дело было так: уже выступили на митинге все уполномоченные от предприятий и – выходит Луцкий. Ну, по крестьянскому вопросу сказал, зачитал постановление о повышении зарплаты… Все обрадовались – вроде бы и спорам конец, пора закругляться.

Вдруг вылазит на трибуну Венька Ковальчук, один из вожаков этого самого «Союза», и просит у народа слова. Антипов, предстачкома, соглашается – да и почему не дать выступить? «Союз» этот еще третьего дня солидарность всем бастующим объявил, поддержал, так сказать, пролетариат. Начал Венька митинговать, да еще как! Обманывает, говорит, вас губком; заставляет отказаться от борьбы. Чешет Венька, будто по писаному: частые беспорядки в деревне, нищета и бесправие рабочего класса есть кризис власти; большевики-де не в состоянии выполнить своих программных целей; они обюрократились, срослись с чиновным, контрреволюционным аппаратом. Вот вы, спрашивает он нас, верите Луцкому, а того не знаете, что еще седьмого числа в деревню был послан карательный отряд; не выступи пролетарии с протестом – дело могло бы обернуться кровью. Тут митинг замер, тихо стало, как на кладбище. А Венька все комиссарит: «Союз молодых марксистов» предлагает не поддаваться уговорам властей, продолжить солидарную с крестьянством забастовку до полного восстановления принципов демократии, завоеванных Октябрьской революцией, – вернуться к прямому правлению рабочих через Советы; ограничить бесправие ГПУ; установить истинную свободу личности, слова, партий; изгнать чиновников; усилить роль профсоюзов; отказаться от политики сговора с капиталистами и нэпманами. Для введения всего этого Венька посоветовал немедленно возродить рабочие дружины и Красную гвардию. Едва кончил он, поднялся шум неописуемый. Кто «верно» кричит, кто – «долой». Чуть до кулаков не дошло. Вдруг Луцкий рядом с Венькой появляется, обнимает его совсем по-дружески и просит народ утихомириться. Как увидели мы такой поворот – опешили и враз успокоились. А Луцкий-то и говорит: не будем, мол, товарищи, строго судить парня. Молод он, горяч. И предлагает всему митингу выразить Веньке благодарность за критику! Сам первый в ладоши захлопал. Мы, понятное дело, поддержали. Дождался Луцкий тишины и громко так, чтоб каждый услыхал, Веньке и говорит: советую вашему «Союзу» изложить свои претензии на бумаге и – милости прошу в губком! Жду вас в любое время. Потом еще Веньке пальцем погрозил по-отечески, засмеялся и добавил: критиковать, молодой человек, надобно диалектически, зная суть вопроса, а не то – ишь, размахнулся, того и гляди, революцию закатишь. Захохотал народ, успокоились. Луцкий же объявил митинг закрытым и затянул «Интернационал». Вот и вся история! – Семка вытер взмокший лоб.

– А что за фрукт такой, этот «Союз»? – крикнул кто-то.

– Ну-у… организация, – пожал плечами Семка. – «Союз молодых марксистов» называется. Студенты там, рабочая молодежь, безработных очень много…

– «Контра», что ль? – предположил ломовой извозчик.

– Да в том-то и дело, что нет, – смутился Семка.

– Какая еще «контра»? – накинулся на извозчика ткач. – Говорят тебе: рабочие парни.

А Венька этот – Егора Ковальчука, с «Ленинца», сын; его все знают, кондовый пролетарий.

Публика зашумела.

– Сядь! – шикнул на Семку ткач. – Не хватало еще здесь диспут развести! Не их мещанского ума это дело.

– А ведь влетит «марксистам»-то за бузу! – подвигаясь ближе к ткачу, негромко сказал ломовой извозчик.

– У каждого своя «правда», – пробормотал ткач. – Посмотрим.

* * *

После переживаний последних дней Егор Васильевич Ковальчук долго не мог заснуть. Он ворочался, часто выходил курить и забылся лишь глубоко за полночь. Сон ему снился дурацкий и мучительно-нудный: будто ходил Егор Васильевич по квартире из угла в угол и искал запропастившиеся спички. «На кой они мне, проклятые, сдались!» – пробуждаясь, сквозь дремоту спрашивал себя Ковальчук и, не найдя вразумительного ответа, вновь засыпал.

Резкий безжалостный стук в дверь прервал «сонные поиски» старого рабочего. Внутри у Егора Васильевича все как-то сжалось. Он испуганно открыл глаза и прислушался. Тревожный стук не прекращался.

– Никак, к нам? – не поворачиваясь, хрипло спросила жена.

– К нам! – встрепенулся Ковальчук и отбросил одеяло.

«Может, телеграмма какая или на заводе неприятность приключилась… – шлепая босыми ногами по полу, думал Егор Васильевич. – Да, небось, не туда зашли, ошиблись!» – поворачивая ключ в замке, успокаивал он себя.

Ковальчук широко распахнул дверь и всем нутром выдохнул:

– Что?

– ГПУ! – ответили с темной лестничной клетки.

Егор Васильевич ошарашенно попятился. «Нет, надо разобраться!.. Свет зажечь, присесть…» – мелькнуло в его голове.

– Проходите! – почти прокричал он. – Сейчас я… лампу… Не видать тут…

Егор Васильевич бросился на кухню, чутко прислушиваясь к грохоту входящих сапог. «Человек пять явилось», – поджигая фитилек «керосинки», заключил он.

Ковальчук вернулся в переднюю и высоко поднял лампу над головой: «Верно, пятеро их…»

– Гражданин Ковальчук Вениамин Егорович здесь проживает? – сухо справился один из чекистов, очевидно старший.

Егор Васильевич перестал суетиться, расправил плечи и ответил:

– Верно, есть у нас такой. Он – мой родной сын. А в чем дело? Предъявите документы!

– Предъявим, отец, предъявим, – пробормотал старший. – Зови сына, у нас – приказ…

Фитилек был мал, крошечный синий огонек выхватывал из темноты выскобленный «по уставу» подбородок и зеленые от бессонницы щеки. Ковальчук почему-то обрадовался усталой неуверенности чекиста и немного ободрился:

– Проходите, товарищи, на кухню. Там и поговорим.

Он уже повел за собой непрошеных гостей, когда дверь Венькиной спальни открылась.

– Что стряслось, батяня? – твердым голосом спросил сын.

– Вы Ковальчук Вениамин? – обернулся старший. – Собирайтесь, – он кивнул одному из подчиненных: – Сходи с ним, пригляди. Да поживее там!

– Я уже одет, – сказал Венька.

– Раз так, пойдем в кухню… Лампу-то посильней вывернуть можно? – бросил чекист Егору Васильевичу. – В этом районе что, электричества нет?

– Днем есть, а ночью я сплю, не знаю, – буркнул Ковальчук.

Он зажег две большие свечи, усадил чекистов на табуреты и привалился к дверной притолоке. Венька присесть отказался и остался стоять посреди кухни. Держался он уверенно, даже чересчур, только на отца старался не смотреть.

– Гражданин Ковальчук Вениамин Егорович, – заговорил старший, вытягивая из папки бумагу. – Имеется особое распоряжение территориальной коллегии ОГПУ СССР о вашем аресте за участие в контрреволюционной организации. Вот, сами прочтите, тут все сказано, – чекист протянул Веньке бумагу.

– Ка-ак? – обронил Егор Васильевич.

– Батяня! Возьми себя в руки. Товарищам необходимо разобраться, – невозмутимо урезонил отца Венька и принял ордер.

Он пробежал глазами по строчкам:

– Ну, я так и знал! Весь координационный совет – под арест. Иного было трудно ожидать от вашего ведомства.

В груди Егора Васильевича закипели обида и гнев.

– Что за… твою мать! – Он разразился злобным, слаженно выстроенным многословным матом.

– Тихо-тихо, гражданин! – приподнялся с табурета старший чекист. – Не забывайтесь, мы – работники ОГПУ! Тем паче – при исполнении…

– Ба-тя-ня! – разочарованно протянул Венька.

– Не тревожьтесь, разберемся, – заглядывая в лицо Егору Васильевичу, участливо заверил один из чекистов.

– Собирайте самое необходимое, – кивнул Веньке старший. – Времени даю три минуты… Минков! Ходи за ним!

Егор Васильевич вспомнил о жене и прокрался в спальню.

– Пожар, что ли? – кутаясь в капот, справилась Авдотья Захаровна.

– Ты, Дуняша, не выходи, тут сиди, – строго проговорил Ковальчук. – Потом скажу. Поняла?

Жена испуганно кивнула и села на постели.

Егор Васильевич вернулся в кухню. Там уже был по-зимнему одетый Венька с заплечным мешком.

– Прощайтесь побыстрей, без шума.

Венька крепко обнял отца и улыбнулся:

– Успокой маму. И не поминайте лихом.

– Уж разберутся, наверное… – опустив голову, пробормотал Егор Васильевич.

Двое чекистов взяли Веньку под руки и повели к выходу.

– Не провожай и не волнуйся, – оглянувшись, крикнул сын. – Я непременно вернусь!

Егор Васильевич хотел было проводить Веньку, но не смог. Его ноги вдруг подкосились, грудь пронзила острая боль, и он повалился на табурет.

Двое чекистов еще оставались в квартире. Они направились в комнату Веньки.

– Куда? – резко выкрикнул Ковальчук. – Мало вам? Куда полезли?

– Произвести обыск, – отозвался один из чекистов. – Свечи в комнате сына есть?

– На столе. Найдешь, – отмахнулся Егор Васильевич.

Он облокотился на стол и тупо уставился в половицу. «Вот она, судьба-то – шмяк по голове кувалдой… Возьмись, удумали, а! Контрреволюционер!.. Нет, надо идти в губисполком, в… Да куда там? Напраслина…Это за выступление на митинге его. Говорила Авдотья: не доведут их сходки до добра!.. А с другой-то стороны, не виноват он. Поприжать хотят, чтоб не ершились. Глядишь, – и выпустят, – голова Ковальчука словно налилась чугуном. – А ну как не выпустят? Бывало же всякое…» Он вспомнил годы гражданской, как ходили ночными рейдами по домам чекисты… Егору Васильевичу стало страшно, сильные жилистые руки мелко затряслись. Старый рабочий зажмурился и до боли в скулах сжал зубы. «И Авдотья еще не знает, – вспомнил он и сосредоточился на этой мысли. – Объяснить бы ей помягче… Хотя куда там! Беда-то какая!» Ковальчук с трудом поднялся и побрел в спальню.

Глава XVII

10 октября, уже ближе к вечеру, Рябинину доставили приказ:

«В связи с нормализацией обстановки в с. Вознесенское и уезде в целом приказываю вам незамедлительно прибыть с отчетом в полномочное представительство ОГПУ.

Командование над гарнизонами, размещенными в населенных пунктах, временно возлагается на комэска тов. Сурмина.

Черногоров».

Андрей сделал последние распоряжения, попрощался с Лапшиновым и, сев на коня, поскакал к станции.

Через три часа он входил в кабинет Черногорова.

– Ну, молодец, – обнимая Рябинина, приговаривал Кирилл Петрович. – Я так рад – нет слов! Снимай шинель, фуражку… – выпуская Андрея из объятий, захлопотал он. – Чай, кофе?.. Да ты, верно, голоден? Зина мигом все организует…

Не успел Андрей и рта открыть, как перед ним появился дымящийся кофейник, бутерброды и холодные котлеты.

– Отчет подождет, – усаживаясь в кресло напротив, шутливо приказал Черногоров. – Кушай, попутно и побеседуем.

Рябинин поглядел на его сияющее радушием лицо и принялся за еду. Кирилл Петрович между тем продолжал:

– После замирения в Вознесенском все донесения из уездов говорят о снижении активности крестьян. Волнение идет на спад.

Андрей сделал глоток кофе и кивнул:

– За последние двое суток удалось избрать представителей девяти сел в уездную комиссию по урегулированию цен; вознесенские депутаты даже успели встретиться со спецуполномоченным из Москвы. Дезертиры возвращены на призывной пункт. Боевое оружие сдано. Контакт с оставленными в селах кавалеристами носит дружеский характер…

– Знаю, знаю, ты об этом уже телеграфировал, – остановил подчиненного Черногоров. – Скажи, зачем ты отослал ко мне Мозалева?

– Начальник местного отделения ГПУ имеет натянутые отношения с крестьянством. Он не разбирается в ситуации. Недипломатичен. Несдержан. Сторонник силовых методов.

– Вона как! – протянул Кирилл Петрович. – Что ж, учту. Полагаешь, в уезде нужен более мягкий человек?

– Несомненно. И лучше – из крестьян. Не время быть излишне категоричными.

– Согласен, – коротко вздохнул Черногоров. – Необходимо выждать.

– Самое главное – крестьяне верят Советской власти. Я двое суток колесил по округе, встречался с людьми, выступал перед сходами и нигде не встречал контрреволюционных настроений. Мы договорились о возвращении в села партийных и советских работников без особых препятствий.

– Будь любезен, прибереги подобные сентенции для рапорта, – устало поморщился Кирилл Петрович. – Там все подробно и опишешь. Чего греха таить, мы оба утомлены этой темой… Наше ведомство благодаря тебе сделало свое дело с честью, обошлось без кровопролития. Пусть теперь товарищи Луцкий с Платоновым разбираются. – Он покосился на напольные часы в углу. – Да и поздновато уже…

Андрей удивленно поднял брови.

– Хочешь спросить, почему я так срочно вызвал тебя? – рассмеялся Черногоров. – Конечно, никакой необходимости в спешке нет. Полагаю, что ценному работнику ОГПУ стоит отдохнуть от напряжения, отоспаться, повидаться с дорогими ему людьми, – Кирилл Петрович подмигнул. – Знаешь, я не слепой и не бессердечный, как некоторые считают. Вижу недовольство Полины по поводу каждой твоей командировки, да и жена намекает… Ну, не тушуйся, дело-то житейское! Не обращай на меня внимания, кушай.

Черногоров пустился пересказывать городские новости. Андрей старался побыстрее покончить с огромным бутербродом и откланяться.

– …Кстати о крестьянах, – вспомнил Кирилл Петрович, – скажи, коли не секрет, как тебе удается с ними ладить? Парень ты городской, от деревни далекий.

Рябинин отставил чашечку:

– Благодарю за угощение, товарищ полпред… А насчет крестьян – никакого секрета нет. Главное – уважение собеседника… Вот, недавно перечитал я «Записки революционера» князя Кропоткина. Он дает неплохой совет: в разговоре с простыми людьми не насыщать свою речь иностранными словами. Нет таких понятий, которые невозможно было бы изложить четко и ясно. Требуется только, чтобы вы сами ясно понимали, о чем говорите, и говорили просто. Главное отличие, отмечает Кропоткин, между образованным и необразованным человеком в том, что второй не может следить за цепью умозаключений. Он улавливает первое, быть может, и второе; но третье уже утомляет его, ежели он еще не видит конечного вывода. Впрочем, такое восприятие частенько встречается и у образованных людей.

– Умный ты мужик, Андрей, – задумчиво протянул Черногоров. – Знал я об этом, – однако ж, посылая в Вознесенское, до конца не верил, что так быстро сумеешь найти общий язык с крестьянами. С твоими способностями можно сделать блестящую карьеру. И я, заметь, очень хочу тебе помочь. Чего бы ты желал? Говори смело!

– Спасибо за лестные слова, – смутился Рябинин.

– Брось краснеть! – задорно рассмеялся Кирилл Петрович. – Полцарства предложить, конечно, не могу, потому как не имею; дочь-красавицу выдать за тебя не в моей власти – она сама это вправе решать (тут вы и без меня сговоритесь); а в остальном – изволь: тебе и карты в руки! Что сердцу ближе? К чему душа лежит?

– Выходит, пользуясь «правом победителя», я могу просить о чем угодно? – весело подхватил Андрей.

– Именно так. Попробуй! Пора тебе кончать со своей скромностью. Иногда стоит идти по жизни напролом, – глаза Черногорова горели.

– Ну, раз вам нравится эта игра… – пожал плечами Рябинин, – хочу просить вернуть меня на «Красный ленинец».

Кирилл Петрович осекся и закусил губу.

– На «Ленинец»? – негромко переспросил он.

– Так точно, – упрямо кивнул Андрей и невинно улыбнулся.

– Вона как! – разочарованно покачал головой Черногоров. – Всего лишь за три с небольшим месяца службы ты обезвредил опасную банду Скокова, ликвидировал без единого выстрела вредный очаг бунта и после этого… – на «Ленинец»?

– Вы же дали мне право выбирать, – усмехнулся Андрей.

– Да-да, разумеется, – пробормотал Кирилл Петрович. – Не отказываюсь… То-то Трофимов обрадуется!

Он поднялся, в глубокой задумчивости прошелся по кабинету и, остановившись перед Рябининым, сказал:

– Решено. Давши слово – держись… Валяй на «Ленинец», – он пристально посмотрел на Андрея. – Только не торопись с переходом. Покуда я еще твой начальник, отправляю тебя в отпуск. На тебе лица нет – совсем вымотался.

– На сколько дней отпуска я могу рассчитывать? – уточнил Андрей.

Черногоров полистал настольный календарь:

– Сегодня пятница… Недельку отдохни, а с двадцатого можешь отправляться на своей любимый завод – как раз понедельник. Погуляй, займись личными делами. Трофимову я сообщу сам.

– Я хотел бы съездить в Ленинград… – негромко сказал Рябинин. – Там у меня родственники.

– Помню, Полина говорила. Воля твоя, поезжай, – пожал плечами Кирилл Петрович.

– Могу я просить еще об одной услуге, – осторожно поинтересовался Андрей.

– Ну попробуй.

– Нельзя ли мне помочь с билетами?

Черногоров кивнул и вытащил из ящика стола расписание поездов:

– Когда думаешь выехать?

– Самое лучшее – завтра вечером.

– Есть ночной поезд. Литерный. Я прикажу забронировать место в купе на твое имя.

Рябинин поднялся:

– Благодарю, Кирилл Петрович!

– Ладно уж, – скривился Черногоров. – Ступай. Еще свидимся!

* * *

Андрей вышел на улицу и с удовольствием втянул свежий вечерний воздух. Упрямый ветер начисто разогнал дождевые облака и подсушил мокрые мостовые. На душе у Рябинина было светло и радостно: «Пройдет всего лишь несколько дней, и моя служба в ГПУ будет вспоминаться как дурной сон», – подумал он.

Андрей застегнул шинель и зашагал в сторону дома.

Недалеко от Главной площади он нагнал торжественную процессию: сотни четыре парней и девушек, построившись в колонну по трое и вооружившись смоляными факелами, медленно двигались посреди мостовой. Демонстранты не распевали песен и лишь изредка перебрасывались друг с другом негромкими репликами. Там и сям в руках молодых людей виделись похоронные венки, некоторые девушки несли цветы. «Похоже, кого-то хоронят, – решил Андрей, но тут же усомнился: – Впрочем, нет. Какие похороны на ночь глядя? Да и гроба не видно». Приглядевшись к демонстрантам, он заметил среди них немало «музовцев». «Ага, значит, и Меллер поблизости! И наверняка где-нибудь впереди».

Наум действительно вышагивал в первых рядах. Андрей пристроился к колонне и окликнул его.

– Ах, Андрюша! – удивленно вскричал Наум. – Сейчас мы выберемся к тебе.

Меллер об руку с Вираковой вынырнул из рядов демонстрантов.

– Сколько лет – сколько зим! – обнимая Рябинина, воскликнул он. – Радость-то какая! Хотя… – Наум кивнул на колонну и горестно покачал головой, – в такой несчастный день!

Андрей пожал ледяную ладошку Вираковой и участливо поинтересовался, в чем дело.

– Гражданская панихида, – подстраиваясь под широкий шаг Рябинина, принялся объяснять Меллер. – После поминального собрания в Новом театре идем на площадь проводить траурный митинг.

– Прости, дружище, я только что с дороги – кто умер? – справился Андрей.

– Как? – опешил Меллер. – Разве ты не слышал? Вчера умер Брюсов! Совершенно непростительно не знать.

Словно ища поддержки, Наум поглядел на Виракову. Надежда мелко покивала:

– Нынче по телеграфу передали. И в газетах тоже… – она, заметно, сильно замерзла, зубы стучали.

Рябинин не нашелся, что сказать, и только скорбно покачал головой.

– Да вот… жизнь – глупая штука! – зябко передернул плечами Меллер. – Был человек, думал, творил, а тут – бах! – и конец… А ты где так долго отсутствовал? В какой глуши?

– В деревню ездил.

– А-а, – что-то припоминая, нахмурился Наум. – Служебная командировка?

– Именно.

– Ну да, ну да, ходили тут слухи… – пробурчал Меллер и толкнул Андрея в бок. – А мы, видишь ли, в память Валерий Яклича собрание устроили. Помянули его, м-да… Народу пришло – страсть!

– Да и шествие внушительное, – оглядывая колонну, заметил Андрей. – Факелы, венки…

– В театре народу куда больше было, – вставила Виракова.

– А ты, Андрей, далеко направляешься? – шмыгнул носом Меллер. – Домой? Побудь с нами на митинге, это совершенно недолго. Ведь не виделись-то сколько? С лета! Потом мы с Надей тебя проводим, а?

– Ну конечно, – согласился Андрей.

Траурная процессия дошла до постамента Александра II и стала кругом. Откуда-то появился дощатый ящик, на который забрался главный губернский литератор Сакмагонов. Он в двух словах напомнил о значении творчества Брюсова и предложил почитать его стихи.

…Один за другим сменялись на импровизированной трибуне ораторы. Пламя раздуваемых ветром факелов грубо выхватывало из темноты их лица; скорбно-суровые, дрожали они в зыбком облаке пара и оттого казались еще более трагичными. Холод мешал говорить, сковывал и заставлял ежиться. Очень скоро все собравшиеся как-то сгрудились вокруг трибуны. Никто не замечал, как падала на плечи горячая смола с факелов, как немели промокшие ноги и пальцы рук…

Вождь местных символистов Лютый говорил последним. Всегда строгое и надменное лицо его теперь было растерянным. Лютый светло улыбнулся и негромко прочел, глядя куда-то поверх голов собравшихся:

– Смерть! Обморок невыразимо сладкий!

Во тьму твою мой дух передаю,

Так! Вскоре я, всем существом вопью, —

Что ныне мучит роковой загадкой.

Но знаю: убаюкан негой краткой

Не в адской бездне, не в святом раю

Очнусь, но вновь – в родном, земном краю,

С томленьем прежним, с прежней верой шаткой.

Там будет свет и звук изменены,

Туманно-зримое, мечты – ясны,

Но встретят те ж сомнения, как прежде

И пусть, не изменив живой надежде,

Я волю пронесу сквозь темноту:

Желать, искать, стремиться в высоту!

Лютый поклонился и поспешно, как-то бочком, сошел с трибуны. Наступила неловкая пауза. Все городские литераторы уже выступили, прочие, очевидно, не решались.

– «Умершим мир!» – вдруг выкрикнул кто-то.

– «Умершим мир!» – подхватили десятки голосов.

Дружный хор, как один, прочитал:

– Умершим мир! Пусть спят в покое.

В немой и черной тишине.

Над нами солнце золотое.

Пред нами волны – все в огне.

Умершим мир! Их память свято

В глубинах сердца сохраним.

Но дали манят, как когда-то,

В свой лиловато-нежный дым.

Умершим мир! Они сгорели,

Им поцелуй спалил уста.

Так пусть и нас к такой же цели

Ведет безумная мечта!

Умершим мир! Но да не встанет

Пред нами горестная тень!

Что было, да не затуманит

Теперь воспламененный день!

Умершим мир! Но мы, мы дышим.

Еще по жилам бьется кровь.

Мы все призывы жизни слышим

И твой священный зов, Любовь!

Умершим мир! И нас не минет

Последний, беспощадный час,

Но здесь, пока наш взгляд не стынет,

Глаза пусть ищут милых глаз!

В памяти Андрея всплыл теплый сентябрьский день 1916 года, когда их полк хоронил сто двадцать шесть погибших. После панихиды молоденький прапорщик Лунин читал эти стихи – «Умершим мир» Валерия Брюсова. Солдаты хмуро крестились, пряча слезу и приговаривая: «Хорошие стихи, солдатские…»

* * *

Бойко притоптывая каблуками, Меллер тараторил без умолку. Андрей с трудом вникал в перипетии сложных взаимоотношений внутри редакции «Юного коммунара» и рассеянно улыбался. Ему просто было приятно видеть Наума.

– Расскажи-ка лучше о новой фильме! – нетерпеливо прервала Меллера Виракова.

– Ах да, начисто забыл! – хлопнул себя по лбу Наум. – Мозги на холоде застыли, определенно.

И как я мог не вспомнить о таком важном деле? Так вот, вчера меня неожиданно пригласили в губисполком, к самому товарищу Платонову. Предложил он осуществить ответственнейшую задачу, – Меллер выкатил глаза, – запечатлеть празднование седьмой годовщины Октябрьской революции! Это вам, братцы, не хухры-мухры, это – хроника исторического события губернского масштаба!

– А я-то, как узнала, что Наума вызывают в губисполком, думаю: надо бы его одеть поприличней для встречи, – подхватила Надежда. – У него в гардеробе – все больше вещи неприличные, вычурные. Да и гардероба-то, собственно, не имеется: вещи вечно помятые, как у старьевщика.

– На-дя! – с досадой протянул Меллер.

– А что? Разве я не права? – спросила у Андрея Виракова. – В государственное учреждение в разболтанном виде ходить не пристало! Хорошо, я настояла – купили тут же Науму строгий костюм, нормальный галстук…

– Совершенная глупость! – взмолился Меллер.

– Вот-вот, – горестно вздохнула Надежда, – посмотри на него, Андрей Николаич, – так и ныл давеча весь день, что в новом костюме он похож на писаришку из канцелярии градоначальника!

– Определенно! – подтвердил Наум. – Выглядел совершенным дураком.

– Мучение с тобой одно, – покачала головой Виракова.

– Ну, будет вам, – рассмеялся Рябинин. – Не ссорьтесь по пустякам. Так какую, Наум, тебе предлагают картину? Это хроника?

– Само собой, – кивнул Меллер. – Я уже выстроил план съемки, чтобы ни одна мелочь, ни одна деталь не ускользнули от внимания. Определенно, нужна экспрессия, как у Сесиля де Милля в «Десяти заповедях». Не видел? Вот и Надежде тоже не посчастливилось. Там есть сцена погони конницы египетского фараона за иудеями. Как это снято! Совершенный восторг. Я предполагаю как. И попробую!

«Ему бы учиться. Ведь кино – его ремесло, – глядя на возбужденное лицо и блестящие глаза Меллера, думал Андрей. – Прожигает время в „Юном коммунаре», бегает по пионерским сборам…» Он покосился на Виракову. Та слушала Наума затаив дыхание. «Однако, понимает важность кино для своего дружка. Ведь наверняка не первый раз слышит о съемке… А может, и о покупке платяного шкафа мечтает…»

Меллер пересказал план съемки и, спохватившись, справился о делах Андрея.

– …Ну, о которых можно говорить, не о секретных, – пояснил Наум.

– Нет больше никакой службы и никаких секретов, – радостно объявил Рябинин.

– Неужто обратно к нам? – ахнула Надежда.

– К нам, – с удовольствием подтвердил Андрей. – С двадцатого числа перехожу на «Ленинец».

– Вот так да! – удивленно протянули Виракова и Меллер.

– Кстати, – меняя тему, спросил Рябинин, – вы на траурном собрании в Новом театре Полину не видели?

Надежда натянуто улыбнулась и отвернулась.

– Они с Решетиловой приходили, – ответил Наум. – Потом по домам пошли, на шествие и митинг не остались.

– Ты уж лучше, Андрей Николаич, домой ступай, спать ложись, – бросила Виракова. – Какие свиданки с дороги-то? Да и время на дворе позднее, неприлично девушку тревожить.

– Может, и так, – согласился Андрей.

– Утро вечера мудренее, – важно заключил Меллер.

Рябинин мысленно вернулся к траурному митингу.

– А где Венька со товарищи? – вдруг вспомнил он. – Я их что-то не приметил.

Меллер насупился и запыхтел.

– Ты ведь отсутствовал… – нехотя выдавил он. – Наверное, еще не знаешь…

Рябинин остановился:

– В чем дело?

Виракова открыла было рот, но Наум ее остановил:

– Подожди, Надя, я сам. – Он повернулся к Андрею. – Видишь ли… Вениамина и весь их координационный совет арестовали… Прошлой ночью… За контрреволюцию.

– Ты в своем уме? – прошептал Рябинин. – Какая контрреволюция? Они – мальчишки!

– Уж не знаю, кто они там на самом деле, – развел руками Меллер, – вам в ГПУ виднее. Факт налицо: все руководство их «Союза» арестовано.

К ним неслышно приблизилась Виракова.

– Они выступили на рабочем митинге с резкой критикой Советской власти, – растерянно пробормотала она. – Потом был большущий скандал на заседаниях комсомольских ячеек всех заводов и фабрик – ругались до вечера.

– И? – поднял брови Андрей.

– Единодушно осудили. И губкомол, и все ячейки до единой.

– Подождите-подождите, – нервно засмеялся Рябинин. – Это недоразумение, глупость…

– Это – контрреволюция! – отрезал Меллер.

– Да о чем ты говоришь?! – вскричал Андрей. – Я был на заседаниях их «Союза», организация вовсе не опасна! Парней нужно выручать всем миром. Хлопотать в ГПУ, губкоме, прокуратуре…

– Это – контрреволюция, – замогильным голосом повторил Меллер. – Контрреволюция, с которой и ты, Андрей, и я сражались в годы гражданской.

Рябинин тряхнул его за плечо:

– Опомнись! Как так можно? Ты считал Веньку своим другом, даже учеником. Где ваши хваленые принципы товарищества и взаимовыручки? Ну ладно, эти чертовы комсомольцы – «марксисты» им всегда поперек горла были, – но ты! Ячейка «Юного коммунара» тоже осудила выходку «Союза»?

– Единогласно! – вызывающе подтвердил Меллер.

– Тем самым вы все единодушно отдали ребят на заклание, фарисеи хреновы, – в сердцах плюнул Рябинин.

– А ну-ка, Надя, погуляй неподалеку, – сквозь зубы бросил Вираковой Наум.

Надежда испуганно попятилась.

– В разговор не встревай! – скомандовал ей Меллер и строго поглядел на Андрея. – Давненько я подмечал в тебе мягкотелость, товарищ Рябинин. Любишь ты всех огульно защищать. Пойми, молодежь города осудила взгляды «Союза» не из-за страха перед ГПУ, не из опасения попасть в пособники, а осознанно. Мы искренне считаем, что призывать к противостоянию преступно. Вместо того чтобы засучить рукава и вместе строить коммунизм, они вносят разброд, смятение в умы.

– Дурак ты, – укоризненно улыбнулся Андрей.

– А ты – соглашатель! – взвизгнул Меллер.

– Именно такие идиоты в двадцать втором году добились высылки из России многих деятелей культуры и науки. С кем останетесь при подобном размахе?

– С народом, – топнул ногой Меллер.

– Решая за других, можно дойти до того, что будут решать за вас, – усмехнулся Рябинин.

Меллер ткнул пальцем в сторону Вираковой:

– Я при Надежде ответственно заявляю, что не вижу смысла продолжать наши отношения.

– Уймись, Наум, – покачал головой Андрей. – Может, ты еще сообщишь обо мне в ГПУ?

Глаза Меллера горели гневом:

– Не юродствуй. Методы и саму суть ГПУ я всегда критиковал. Однако речь не об этом. Вопрос стоит идеологический.

– Скорее – нравственный.

– И тем не менее – расхождения налицо, – Меллер решительно надвинул кепку на глаза и повернулся к Андрею спиной. – Идем, Надежда! – крикнул он Вираковой.

Рябинин тупо глядел куда-то в сторону и слышал, как испуганно причитала Надежда, уговаривая Меллера не волноваться. «Вот ведь, борцы за „святое дело» – взяли и испортили хорошее настроение, – удрученно подумал Андрей. – Так и друзей скоро не останется, ежели не будешь с ними дуть в одну дуду… Впрочем, иного и ждать не приходится. Да и зачем я набросился на беднягу Меллера? Может ли он протестовать или открыто выражать отличное от общего мнение? Разве только наедине с собой. И я сам не лучше: одним миром мазаны – советским! Чем я-то могу оправдаться? Тем, что за спиной „старые грешки»?.. После десяти лет войн люди в нашей стране научились понимать, какая хрупкая вещь жизнь и как велика цена за обычное человеческое счастье. А за него можно отдать все на свете. Или почти все».

Глава XVIII

Сразу после вечернего спектакля Решетилова заглянула в гости к Полине.

– Как же я рада! Мы не виделись почти неделю, – наливая подруге чаю, приговаривала Полина.

– Да, что-то ты пропала, – потирая замерзшие руки, ответила Наталья.

– В школе дел невпроворот, – Полина кивнула на стопки тетрадей. – И учебных, и общественных.

– Смотри, зачахнешь от усердия, – мрачно усмехнулась Решетилова. – Мне и самой, чувствуется, нужен отдых – что-то многовато в последнее время суеты. Надо бы остановиться, дух перевести.

– Трудно прошел спектакль?

– Куда уж труднее. Да и мог ли он пройти гладко? Удалось провести всего три репетиции! Сумбур один, мешанина.

Полина удивленно подняла брови:

– Как? Разве сегодня шел не «Ревизор»?

– Заменили, – махнула рукой Наталья. – Великие поэты и писатели, видишь ли, умирают друг за другом – вот весь репертуар октября и перекроили: девятого Брюсов преставился; через три дня – Анатоль Франс…

– Ах да… – вспомнила Полина.

– …В прошлую пятницу мы с тобой были в нашем театре на гражданской панихиде по Брюсову, сегодня шел спектакль «Восстание ангелов», памяти Франса. Пьеса самодельная, коллективного творчества, сырая; ее еще два года назад сняли… А что давать? Прогнали три репетиции и – вперед. На энтузиазме выползали.

– Наверное, Ната, зрителю сегодня было не так уж важно качество постановки, – важен сам факт вечера памяти по великому писателю.

– Как знать… – задумчиво протянула Решетилова. – Хотя… может, и впрямь не стоит переживать?

Она вынула из сумочки портсигар и посмотрела вопросительно.

– Кури, Наташа, родители в спальне – не почуют.

– Твои все дома? – удивилась Решетилова.

– Где ж им быть? Даже папуля рано заявился.

– Тихо что-то у вас, – пожала плечами Наталья. – Обычно Кирилла Петровича за версту слыхать.

Полина опустила глаза:

– У нас теперь частенько по вечерам тихо. Так уж… меньше стали общаться…

– А как Рябинин?

– Он пятый день в отъезде. Еще в ночь на воскресенье уехал в Ленинград. Завтра должен вернуться. Прислал две телеграммы. В целом, у него все в порядке.

– Андрей просто неуловим, – улыбнулась Решетилова. – Вот ведь служба – ни дня покоя!

– Он опять переходит на завод – хватит, послужил.

Наталья шутливо покачала головой:

– Все Черногоровы собственники. И ты – не исключение. Впрочем, я рада за Андрея. И за тебя тоже.

Полина сунула в рот ложку клубничного варенья:

– Сама рада. Будем чаще посещать ваш милый театр… Ой, чуть не забыла! Ты, случаем, не знаешь, куда запропастилась Светлана? Второй день не могу ее найти.

Решетилова нарочито громко расхохоталась, но тут же осеклась, покосившись на дверь.

– Извини, – сквозь смех выдавила она. – Ты, наверное, еще не знаешь? Левенгауп стремительно укатила в столицу! Ну, помнишь ту историю о знакомстве с работником штаба РККА?

– Во время приезда делегации во главе с Тухачевским?

– Ага. Оказывается, они вели переписку, и вот, извольте, этот боевой комдив не выдержал атаки нашей Светочки и пригласил ее к себе в Москву!

– Ну-у, пустяки, – разочарованно протянула Полина. – Само приглашение еще ни о чем не говорит.

– Э-э, нет, Левенгауп своего не упустит! Не такого она склада человечище. К тому же она пулей собралась в дорогу: в полчаса упаковала чемодан и чуть не свела в могилу своего редактора, требуя отпуск.

– Вот так фокус! – подпрыгнула в кресле Полина. – Завидую я ее авантюризму! Может Светка вот так бросить все к чертям и укатить куда глаза глядят. Романтично!

– Ну, положим, глаза у нее глядят на предмет вполне определенный, – хмыкнула Наталья. – Дело-то свое она знает!

– А что здесь плохого? – возмутилась Полина. – Светлане двадцать шесть лет, пора уже устраивать свою судьбу. С ее темпераментом и претензиями к мужчинам в нашей провинции тесновато.

– Мало возможностей для постоянного эксперимента, – буркнула Решетилова.

– Что-что?.. Ах, ты об этом. Право, неприлично перебирать досужие сплетни. Ее отношения с мужчинами – дело сугубо личное.

– Конечно! – Наталья состроила серьезную мину.

– Каждый волен любить как вздумается и кого, – фыркнула Полина.

– Ее любовь – сплошной эпатаж, – скривилась Решетилова. – Светке надобно постоянно удивлять и себя, и окружающих. Такая уж она неисправимая чудачка. В наших пенатах ей, ясное дело, и скучновато, и бедновато, – нет размаха! А там, глядишь, выскочит замуж за высокопоставленного военного, купит авто и шарф, как у Айседоры, и будет алкать славы в большой журналистике. Или в литературе. Может статься, и в кино.

Полина слушала, закусив губу.

– Знаешь, Ната… – наконец негромко сказала она. – Мне кажется, что ты слишком много работаешь, сильно устаешь. Тебе нужно чаще развлекаться, иногда даже впустую весело проводить время. Не будь к себе столь суровой!

– Влюбиться мне предлагаешь? – засмеялась Наталья. – Совет хороший, да и вообще ты права… – Она отвела взгляд. – Только вот любовь мою, безумную и на все времена, три года назад тиф унес, я ведь рассказывала…

Полина подалась вперед и крепко обняла подругу.

– Не стоит, Полли, – отстранилась Решетилова. – Не люблю жалости. Особенно к себе… Да и боль моя давно прошла, рассосалась, как бестолковая болячка… А вот с мужчинами не могу – так и стоит перед глазами мой родной Павел…

Она смахнула слезу и с грустью посмотрела на Полину:

– У тебя есть любовь, я знаю. Не упускай ее, Полюшка, используй каждую минуту, ведь жестокая жизнь легко может все отнять. Прости, бога ради.

Наталья закурила новую папиросу и, с шумом выдохнув дым, сказала:

– Для меня осталось одно – театр. Многое из того, что я делаю, – идеи Павла. Я обязана их воплотить. Остальное – скука, пошлость. Последнее время стало как-то особенно душно. Вроде бы кончилась война, кошмар «военного коммунизма», как будто и жизнь становится лучше, однако… Давит грудь непонятная, пугающая духота, словно стоит на дворе нескончаемый июль, палит что есть мочи беспощадное солнце, и нигде нет спасенья.

И при этом вокруг бешеная карусель событий! Волнуются крестьяне, бастуют рабочие… Газеты злорадно предвкушают «Процесс прокуроров и хозяйственников», снова и снова перемывают прошедшие митинги. На работе, в трамвае, в лавках, даже в сортирах – только об этом и разговоров. А дома, шепотом, – об ужасе ночных арестов. Кстати, ты слышала об аресте руководства «Союза молодых марксистов»? Восхитительные романтичные студенты теперь сидят в казематах. Венечку Ковальчука мне особенно жаль – такой он талантливый! Говорят, держатся они на допросах стойко, не хотят предать своих убеждений. Впрочем, и среди «марксистов» нашлись иуды: несколько членов координационного совета от имени «Союза» написали покаянное письмо с осуждением программы организации и отреклись от выступления Ковальчука на пролетарском митинге. Теперь-то уж он наверняка пропал!

– Андрей из-за Веньки вдрызг разругался с Меллером, – устало откинувшись на спинку кресла, сказала Полина.

– Нашла кого помянуть, – поморщилась Наталья. – Меллер – известный дурачок. Он и ему подобные, будто стая борзых, накинулись на Венькину компанию. Все «истинные» комсомольцы неистовствуют, с пеной у рта доказывая губкому и ГПУ свою верность.

– Признаться, я не ожидала от Меллера такой прямолинейности, – вздохнула Полина. – Да и дело, в сущности, не в нем, а в Андрее – они дружили. У Рябинина и так-то приятелей немного, теперь же и вовсе никого не осталось.

Она взяла чашечку и сделала несколько глотков:

– Последние события меня тоже не на шутку настораживают. Город впал в какой-то психоз, люди в сумасшедшем азарте творят невесть что. Не удивляйся, Ната, я перестала вести дневник! Не могу описывать творящийся кругом кошмар. Даже думать обо всем этом не хочу, – Полина обиженно надула губы. – Дома – гробовое молчание, и все по той же причине. Обсуждать новости мы с мамой побаиваемся, а отец говорить не желает. Улыбается только, напевает себе под нос. Вот и ждем, кто первый взорвется. Поэтому я очень рада, что Андрей уехал. Глядишь, за неделю, может, и утихомирится город. Нам-то проще, мы здешние жители, а он – человек в наших местах новый, без корней, связей, друзей.

– Неужели у Рябинина вовсе нет добрых приятелей? – удивилась Наталья. – Он – интересная личность, к таким поневоле тянутся.

– Есть один… старый друг, чудом занесенный в наш город, – медленно проговорила Полина. – Они с Андреем близки с детства, вместе воевали. Однако я чувствую, что у них вышла серьезная размолвка. Может, по причине службы Рябинина в ГПУ, а может, из-за рода занятий Георгия. Он – частник, далеко не бедный господин, и, похоже, Андрею это не совсем нравится.

– Бытие определяет сознание?

– Наверное.

– А кто он, этот «старый друг»? Я, часом, с ним не знакома ли? – заинтересовалась Наталья.

– Старицкий его фамилия, живет в Николопрудном. Прежде я его не знала.

– Подожди-ка… – задумалась Решетилова. – Крепкий такой, щеголеватый… Владелец пекарни, как будто?

– Он самый, – кивнула Полина. – Тебе-то он откуда известен?

– Ну как же, как же, – хмыкнула Наталья. – Старицкий – фигура незаурядная. Во-первых, мужчина он видный, явно при деньгах; во-вторых, некогда он посещал театр, правда, недолгое время. Актер Осип Вернер о нем, помнится, рассказывал. Отзывался, однако, нелестно.

– И что же он говорил? – нетерпеливо спросила Полина.

– Сейчас, дай вспомнить… Было это, кажется, в прошлом году, во время антракта… Давали мы «Великодушного рогоносца» Кроммелинка, точно. Прогуливаемся мы с Вернером в фойе, вдруг Осип меня толкает в бок и говорит: «Чтой-то зачастил он к нам!» Я спрашиваю: кто? «Да вон, – отвечает Вернер, – Старицкий. По слухам, странный человек, темная лошадка». Тут-то я его и разглядела. Показался он мне довольно занимательным. Спрашиваю Осипа: чем же сей приличный с виду господин так странен? А он, по обыкновению, хохочет: «Не знаю, люди говорят. Да вы, Наталья Александровна, ему в глаза посмотрите – впе-чат-ля-ю-щи-е глаза!» Я прошла мимо, да ничего странного не приметила. Сама знаешь, Вернер, если пьян, несет всякий вздор.

– Прав ваш Вернер, – кивнула Полина. – Иногда взгляд Георгия бывает очень впечатляющим! Особенно когда он расслабляется, не скрывает свои чувства, с друзьями, например.

– Наверняка, «снежок»[12] пользует, – отмахнулась Наталья.

– Вряд ли.

– Ты просто ревнуешь Андрея к другу, – вздохнула Решетилова. – Мужчинам необходимо общаться и иметь свои маленькие секреты. Как, впрочем, и нам. А в своих разногласиях Рябинин, я уверена, разберется сам. Он мужчина взрослый. Природа друзей бывает разной. У моего папы тоже имеются не совсем приятные знакомства, и что? Приходится мириться. Намедни вот телеграмму из Москвы получили – завтра приезжают две персоны. Не хочет их мой родитель видеть, а все ж принимать придется. На мне – праздничные ужины, обеды и бестолковые салонные разговоры. Публика-то заявится старомодная, по-стариковски пошленькая.

Наталья поглядела в окно:

– Ой, а почему у тебя гардин нет? – испугалась она.

– Только заметила? – рассмеялась Полина. – Даша закатила большущую стирку.

– Жутковато, в третьем этаже – и без гардин. Звезды прямо в комнату лезут, – пробормотала Решетилова. – Ясно-то на воле как! Наверняка к морозу.

Она прислушалась к бою часов в гостиной:

– Сколько уже?

– Десять, – сверившись с наручными часами, ответила Полина.

– Пора! – поднялась Наталья. – На выходных забегу, договорим.

* * *

Анастасия Леонидовна лежала на постели и искоса наблюдала за мужем. Кирилл Петрович в халате и туфлях на босу ногу сидел у стола и проглядывал газеты.

– Ну как? Все проштудировал? – не выдержала Анастасия Леонидовна.

Черногоров оторвался от чтения и с улыбкой поглядел на жену:

– Хочешь поговорить?

– Давно пора.

Кирилл Петрович пересел на кровать:

– Вижу-вижу, еще с ужина собираешься.

– Да нет, намного раньше.

– Изволь, Настенька, я – весь внимание.

Анастасия Леонидовна подняла повыше подушку и устроилась поудобней.

– Речь вот о чем. Меня не на шутку тревожит то приподнятое настроение, в котором ты пребываешь последнее время.

– Вона как! – хмыкнул Черногоров. – Хорошее настроение стало дурным тоном?

Жена нетерпеливо поморщилась:

– Прошу, не перебивай. Дело, собственно, не в настроении как таковом, а в том, чем оно вызвано.

– И чем же, позвольте спросить?

– Тем, что происходит вокруг, – сильно волнуясь, заговорила Анастасия Леонидовна. – События последних дней не могут вызывать бурной радости у человека нормального! Они должны вызывать только тревогу. Ты же – летаешь, будто на крыльях, веселишься…

– Не волнуйся, Настенька, я немедленно объяснюсь, – мягко прервал жену Кирилл Петрович. – Не так давно в губернии происходили события, которые внушали серьезные опасения. И вот все наши беды разрешились (и в деревне, и по рабочему вопросу, и в отношении проворовавшихся бюрократов). Разве могу я не радоваться благополучной развязке ситуации? Как еще должен реагировать на добрые вести нормальный человек?

– Если говорить о каждом вопросе в отдельности, – может быть, – согласилась Анастасия Леонидовна. – Я же хочу обратить внимание на общую атмосферу. Губком и особенно ГПУ в твоем, Кирилл, лице действуют совсем неподобающими методами!

– Это какими же? – вскинул брови Черногоров.

– Жандармскими. Методами, которые порочат народную власть. И при этом ты еще и радуешься!

– А ну-ка, голубушка, объяснись! – сквозь зубы процедил он. – Ты бросаешь мне тяжелые обвинения. Разговорчик-то у нас, хоть и к ночи, получается официальный!

– Ах вот как! – воскликнула Анастасия Леонидовна.

Она встала с постели и уселась на оттоманку.

– Место и время для серьезного разговора, конечно, неподобающие, – запахнув поглубже халат, сказала Анастасия Леонидовна, – однако в другой раз я могу не решиться. Итак, товарищ Черногоров, полномочный представитель ОГПУ, член бюро губкома и прочая, к вам обращается гражданка Черногорова, член губернской комиссии партийного контроля, коммунист с 1898 года. Позволю вам заметить, что любые государственные меры, будь то в политической, хозяйственной или иных общественных сферах, надлежит согласовывать с принципами человеческой и партийной морали. Ваши действия, как и действия товарища Луцкого, отдают запашком буржуазного лавирования и казарменного деспотизма. Поясню: с пролетариатом вы заигрываете методом уверток и подачек, суть – по-капиталистически; мальчишек-горлопанов из «Союза марксистов» давите что есть силы, будто они контрреволюционеры. В основу революционной демократии положены гуманистические принципы свободы, равноправия, социальной справедливости и прогресса. Большевики принесли России и всему миру высоконравственный идеал самого справедливого общества. Разве можно строить основанный на новой нравственности коммунизм безнравственными методами?

Анастасия Леонидовна вопросительно посмотрела на мужа. Кирилл Петрович оперся локтями о колени и тяжело вздохнул:

– Ты, Настя, права лишь теоретически. На практике построение нового общества встречает массу преград, поэтому властные структуры вынуждены решать ряд задач тактического, так сказать, свойства. События последних месяцев сплелись в единый клубок, и кое-кто даже стал поговаривать о кризисе Советской власти. Любая неосторожность, любой лукавый соблазн еще недавно могли взорвать общество. Именно по этой причине мы изолировали «марксистов». Молодежь всегда радикальна, и дай ей волю – наломает таких дров, что с ума сойдешь! За молодежью необходимо приглядывать, давать советы…

– …И сажать! – вставила Анастасия Леонидовна.

– Изолировать, – с улыбкой поправил Черногоров. – Дабы не смущать соблазном своеволия остальные нестойкие умы. Кроме того, под суд пойдет не весь «Союз», а лишь часть координационного совета – двенадцать человек, особо активных и непримиримых.

– Не лучше ли вызвать в ГПУ отцов этих псевдореволюционеров и попросить их просто выпороть своих чад за несдержанность? – недоуменно пожала плечами Анастасия Леонидовна.

Кирилл Петрович покачал головой:

– Выпорем сегодня, завтра. А потом? Они ведь не обычные хулиганы. У «марксистов» имеется программа, боевой отдел. Разработан даже схематичный план действий в условиях так называемой «революционной ситуации». Каково?

– Это похоже на игру, – махнула рукой Анастасия Леонидовна. – Мальчишки всегда создавали тайные военизированные общества. Помню, у соседей, в мужской гимназии, ребята играли в масонов и «Общество варягов-спасителей». Не хочешь ли ты поставить наивных «марксистов» в один ряд с народовольцами?

– Да нет конечно! – расхохотался Черногоров.

– Вот-вот, самому смешно, – горестно усмехнулась Анастасия Леонидовна.

– Пока, Настенька, пока смешно! – погрозил пальцем Кирилл Петрович. – Неизвестно, кого могут увлечь пусть бестолковые, но безответственные речи «марксистов»!

– То есть – сразу под корень?

– А как иначе?

– Именно в этом и состоит безнравственность подобной политики. В своей «погоне за контрой» вы, товарищи чекисты, дошли до беготни за призраками. Скоро врагов будете под микроскопом искать…

И не надо, Кирилл, делать удивленные глаза. Кто виноват в потасовке у могилы фабриканта Поротина? Только, умоляю, не говори, что рабочие! Зачем на похороны явились милиция и твои агенты? Почему они ввязались в пусть странный, но абсолютно не контрреволюционный обряд? Ведь именно эта стычка и стала поводом к всегородской забастовке!

– Ну, здесь – перемудрили, верно, – буркнул Черногоров. – Я, признаться, сам не знал, что мои олухи туда подались. С другой стороны, есть инструкция: приглядывать за бывшими капиталистами и прочими неблагонадежными…

– И за мертвыми тоже? – рассмеялась Анастасия Леонидовна. – Ты, Кирилл, родился в этом городе и прекрасно знаешь, что за личность покойный хозяин «текстилки». Человек-то был исключительный, такие редко попадаются в его среде! Ваше ведомство просто привыкло все за всех решать. Вы думаете, будто только ГПУ знает, как правильно поступать. И не слушаете, заметь, никого. Это в числе прочих и приводит к безнравственности. Мало ли среди твоих, как сам говоришь, «олухов», откровенных выродков? Один Гринев чего стоит. Не потому ли ты так цеплялся за Рябинина? Что, угадала? Человек, Кирилл, – существо нравственное. Без нравственности нет человека. Нормального, живого, человечного.

Они помолчали.

– К слову о Рябинине, – спохватилась Анастасия Леонидовна. – Твоя напористость во всемерном вовлечении его в дела службы не на шутку озлобила Полину. Опять всплыли ваши старые размолвки и противоречия, девочка отдаляется от тебя все дальше и дальше.

– Еще неделю назад я вам объявил, что Андрей возвращается на «Ленинец», – устало проговорил Черногоров. – Нечего нам с Полиной больше делить.

– Она долго помнит обиды. Вряд ли вы скоро помиритесь.

Кирилл Петрович вскочил на ноги и прошелся по спальне.

– Эка невидаль – обиды! – воскликнул он. – Девчачьи капризы – да и только. Андрей выполнял долг, и притом с честью! Понимать надо, а не по-детски сюсюкать. Взрослая ведь уже, а думать не научилась.

Анастасия Леонидовна подавила снисходительную улыбку:

– В том-то, Кирилл, и беда, что взрослая. Ей пора создавать семью, рожать детей. Андрей для Полюшки – блестящая партия. К тому же она его любит. Поэтому малейшие препятствия и разлука воспринимаются нашей дочерью очень остро. Ты пытался отнять у нее собственность, может быть, самое ценное в жизни.

– Ничего я уже не «пытаюсь», – отрезал Кирилл Петрович. – Забирайте вашего разлюбезного Андрея, играйте свадьбу, переходите хоть всем семейством на «Красный ленинец» – я не против. Живите как вам будет угодно.

– Да мы давно так живем, – пожала плечами Анастасия Леонидовна. – Разве что тогда, в Австрии, были единой дружной семьей. А потом – снова, как лебедь, рак и щука. Тебя уже который год не интересует личная жизнь ни моя, ни дочери.

Черногоров остановился перед женой и заглянул ей в глаза:

– Не стыдно? О какой личной жизни ты говоришь? В семнадцатом или в восемнадцатом, а может быть, в девятнадцатом году? О счастливой семейной жизни среди революции, войны, борьбы с бандитизмом? Да любой партиец тогда сутками работал, ночей не спал!..

– Ну, да на свою личную жизнь у тебя время находится, – тонко улыбнулась Анастасия Леонидовна. – Как от слухов ни отмахивайся – все равно доползут.

– Ты о чем? – опешил Черногоров.

– О твоих отношениях с Зинаидой, как ее там?.. Сергеевной, кажется.

Кирилл Петрович побагровел.

– Не оправдывайся, я не ревную, – поспешно заверила мужа Анастасия Леонидовна. – Значит, так надо. Ты – аскетичный солдат партии, я – аскетичная жена. На том и порешим. Договоримся об одном: твоя работа не должна затрагивать нашу с Полиной личную жизнь.

– Во-на как! – протянул Черногоров.

– Не пойми превратно. Мы с дочерью волей или неволей втянуты в круговорот твоей службы. Нам многое запрещается, потому что мы – члены семьи полпреда ГПУ; мы вечно под пристальным надзором…

– Хм, это – для вашей же безопасности…

– Мы в ней не нуждаемся.

– Чего же вы хотите? – деловито справился Черногоров.

– Например, поехать навестить мою сестру Надежду. Полюшка не видела тетю с тринадцатого года! Посмотрим Европу, Париж, развеемся. Да и ты от нас отдохнешь. Поедем мы тихо, как частные лица. Твоя репутация нисколько не пострадает.

– Рябинина захватите, бабушку с дедушкой, сувенирчики, – ехидно заметил Кирилл Петрович. – До чего же сильны в тебе, Настя, гнилые дворянские замашки! Смотреть тошно. Однако цербером меня выставлять не стоит – я, в сущности, не против. Валяйте к тетке на сколько пожелаете.

Анастасия Леонидовна бросила взгляд на настенный календарь:

– В зиму мы, конечно, не двинемся, а вот весной – пожалуй. Завтра же напишу сестре.

Глава XIX

Доктор Решетилов невольно вздрогнул, услышав о прибытии московского поезда. Он поспешил на перрон, лелея в душе робкую надежду, что так нежелательные для него гости все же не приедут.

Не найдя среди пассажиров Якушкина, Александр Никанорович обрадовался и собирался уже бежать назад к пролетке, когда из дверей второго вагона появился высокий гражданин в очках. Решетилов горестно вздохнул и, изобразив благостную мину, поспешил навстречу.

Профессор химии Модест Романович Якушкин оглядывался по сторонам и пока друга не замечал. Это был внушительного вида мужчина с крупной лысой головой, плавно переходящей в мощную шею. Хрупкие очки совсем не шли к его мясистому носу и нависшему бронеподобному лбу, казались крохотными и несуразными. Студенты окрестили Якушкина «Старым педантом», хотя ему, как и Решетилову, еще не исполнилось пятидесяти.

Бодрящий октябрьский ветерок забрался под распахнутое серое пальто Модеста Романовича, он поежился, надел шляпу и наконец увидел Решетилова.

– А вот и Саша! – воскликнул Якушкин и, бросив наземь желтой кожи чемодан, обнял доктора.

Друзья троекратно расцеловались, обменявшись привычными приветствиями.

– Тут, Сашенька, спутник мой, – опомнился Якушкин и поманил среднего роста военного. – Рекомендую: Ковалец Нестор Захарыч, будущее русской военной мысли и прекрасный, верный России человек.

Ковалец козырнул и протянул руку. Решетилов с поклоном ответил на рукопожатие и пристально осмотрел гостя.

Он походил на большого красноармейского начальника из «бывших». Именно таким служакам, вчерашним офицерам царской армии, война, рвение и лояльность к новой власти позволили сделать головокружительную карьеру. К тридцати шести годам Ковалец (еще восемь лет назад обычный пехотный капитан) дослужился до чина комкора и вот уже третий год преподавал тактику в военной академии РККА. Внешность Нестора Захаровича не производила особого впечатления – гладко выскобленное скуластое лицо и глубоко посаженные зеленые глаза; капризно поджатые губы скорее говорили о чванстве и еле прикрытой гордыне.

…Отвечая на положенные вопросы Якушкина о собственном здоровье и успехах дочери, Решетилов повел гостей к пролетке.

Александр Никанорович очень хотел уйти от разговоров о политике и собирался занять москвичей всевозможными прогулками по городу, посещением ресторанов и длинными домашними обедами.

Поначалу план исполнялся – весь первый день гости провели в развлечениях. Однако утром субботы Якушкин недвусмысленно намекнул, что желал бы увидеться с теми, кому «глубоко претит большевистский гнет». Решетилов попытался увильнуть, сказав, что таковых уже не имеется, но Модест Романович пригрозил «смертельно обидеться». Скрепя сердце Александр Никанорович обещал к завтрашнему ужину пригласить некоторых людей, «известных своим критическим отношением к власти».

* * *

Воскресным вечером за ужином у Решетилова собралось пятеро. Были приглашены университетский профессор Зябловский и заведующий Публичной библиотекой Фунцев.

Выбор Решетилова пал на них не случайно – оба считались в городе записными карбонариями и последовательными критиками Советской власти.

Василий Филиппович Зябловский еще в молодости слыл за вольнодумца и неоднократно «ходил в народ». Уже будучи профессором истории, протестуя против самодержавия, он «тысячу раз», как говорили, отказывался от кафедры и столько же раз возвращался. Зябловский откровенно гордился тем, что на протяжении долгих лет не изменил идеалам «крестьянского социализма». Сам внешний облик семидесятидевятилетнего старца подтверждал его приверженность взглядам народников – Василий Филиппович носил бороду лопатой, спутанные космы до плеч и русские длиннополые сюртуки. Невзирая на преклонный возраст, Зябловский держался молодцом, – спящие студенты не могли укрыться от острого глаза профессора даже на задних скамейках аудиторий.

Решетилов хорошо знал репутацию Зябловского, как, впрочем, и то, что и «охранное отделение», и ЧК, и ГПУ относились к старику довольно снисходительно. При всем своем «народничестве» Василий Филиппович категорично не принимал террора, выступая за конструктивную критику и просвещение угнетенных масс. Несмотря на свою более чем полувековую оппозицию к власть предержащим и негласный полицейский надзор аж с 1874 года, Зябловский провел собственно в тюрьме не более трех лет. Жандармы предпочитали сажать профессора под домашний арест либо высылать в деревню, что для старого пропагандиста было смерти подобно.

Жена не хотела слушать лекций Зябловского о «неправдах российских» и молча запиралась в спальне; кухарка Антонина предупредительно бралась за кочергу; дворовым в имении только на неделю хватало терпения слушать барина. Так что вскоре после заключения под арест профессор писал полицмейстеру, уверяя «его высокоблагородие» в собственной горячности и обещая вести себя прилично. В подобных случаях полицмейстер благосклонно прощал «старого крамольника», неизменно повторяя подчиненным: «Не бойтесь, господа, брехучей собаки; от нее, право, вред невелик!»

Решетилов имел схожее с «его высокоблагородием» мнение, поэтому и пригласил Зябловского.

Другой представитель губернского вольнодумства, Сидор Сидорович Фунцев, слыл известным заговорщиком, об удачливости которого в среде пугливой городской интеллигенции слагали легенды. Если до октября 1917-го Фунцев не отличался пристрастием к различного рода «идеям» и вместе с земством занимался обустройством Публичной библиотеки, то после пролетарской революции, по слухам, успел побывать во всех тайных союзах. Однако наверняка сказать что-либо никто не мог. Знали только о возглавляемом Сидором Сидоровичем «Кружке словесности», где за чаепитием велись откровенные дискуссии по злободневным вопросам.

Наиболее осторожные из горожан Фунцева остерегались, приводя в доводы его явную хитрость и непонятное происхождение. Этот безупречно одетый человек с живым, но несколько бульдожьим лицом появился в городе незадолго до империалистической войны. Он обращал на себя внимание женщин благородными манерами и остроумием, мужчин – страстью к французской борьбе и философии. Гастроли труппы борцов и атлетов сделали Фунцева кумиром просвещенной публики на весь осенний сезон 1912 года. Он единственный из зала откликнулся на призыв выйти на поединок с чемпионом Юга России в среднем весе. Сбросив свой неизменный котелок, тройку и сверкающие в любую погоду туфли, Сидор Сидорович явил зрителям мощный торс и мускулы тренированного спортсмена. Схватка была короткой. Фунцев весьма уверенно уложил на ковер чемпиона и сорвал бурные аплодисменты. Его пружинистая походка и закрученные вверх усики стали эталоном физической силы, хотя в ту пору Фунцеву уже шел сорок третий год. Некоторое время по приезде в город Сидор Сидорович бездельничал и, как судачили всезнающие кумушки, «пробавлялся на проценты от ценных бумаг». Затем он обратился к Земскому собранию с идеей создания губернской Публичной библиотеки и сумел добиться выделения средств. Стараниями Фунцева библиотека благополучно открылась за восемь дней до падения империи.

Решетилова с Фунцевым свел спорт. Александр Никанорович годами считался лучшим игроком в городки и велосипедистом, Сидор Сидорович – мэтром в борьбе и «тягании гирь». Доктору, правда, не нравились увлечение приятеля «чайными дискуссиями» и плохо скрываемый авантюризм, однако он, как и все спортсмены-любители, питал слабость к собратьям по здоровому образу жизни. Решетилов напрямую объяснил Фунцеву его задачу: мягко отделаться от докучливых московских заговорщиков.

– В контрреволюцию поиграем? – лукаво подмигнул Сидор Сидорович.

– Уважь, брат, – развел руками доктор. – Якушкин мне все ж давнишний приятель, однокашник. Неудобно!..

Битый час гости приглядывались друг к другу, нахваливали снедь и справлялись у дочери Решетилова о секретах ее кулинарии. Наталья поддерживала разговор и внимательно наблюдала за отцом – с начала ужина доктор предпочитал больше молчать и отдаваться поглощению пищи. Наконец Наталья подала десерт и, извинившись, побежала на спектакль.

Профессор Зябловский, жена которого лежала в больнице, вот уже месяц терпел деспотизм кухарки Антонины и удовлетворялся извечными щами с требухой и гречневой кашей. По этой причине старик не обращал внимания на разговоры и, лишь насытившись, спросил у Ковальца его мнение о перспективах военной авиации. Модест Романович Якушкин в душе выругался и удивился прозорливости Зябловского, потому как авиация являлась признанным увлечением Ковальца и его коньком в любом разговоре. Нестор Захарович «завелся» на добрых полчаса и остановился, лишь заметив скучные, напряженные лица собеседников. Исключением был Решетилов, который горячо заинтересовался вопросами бомбометания. Якушкин подал и тому, и другому знак прерваться и резюмировал «крылатую тему» весьма своеобразно:

– Да что попусту спорить, господа? Разве могут авиационные силы двигаться вперед при нынешних-то порядках? Где уж тут до авиации!

– Да-да, есть и более острые вопросы… – поглядывая на собеседников, неуверенно бросил Фунцев.

– Порочная власть! – крякнул профессор Зябловский, осушая бокал «каберне».

– Пра-авильно, Василь Филиппыч, – подхватил Якушкин.

– А что поделать? – энергично пожал плечами Фунцев. – Диктатура!

– Суть: деспотия, – багровея, выдавил Якушкин.

– Простите, милостивый государь, – погрозил ему вилкой Зябловский, – смею утверждать авторитетно: нынешний строй не есть деспотия. Сие – типичнейшая тирания.

Модест Романович растерянно похлопал глазами, снял очки и протер стекла клетчатым носовым платком.

– …В нашем случае роль тирана играет кучка руководителей партии, которые декларируют удовлетворение основных чаяний народа, – продолжал Зябловский.

– Так-так, – подобрался Фунцев, – и кто же, по-вашему, Писистрат?

– Он умер. В январе сего года, – отмахнулся Зябловский. – А соратники-писистратиды… – он описал руками полукруг, будто раздвигая траву, – продолжают править Россией.

– А тираноборцы? Коли есть тираны – должны найтись и тираноборцы, – засмеялся Фунцев.

– Мне их увидеть не суждено, – пробурчал Зябловский и обиженно уставился в тарелку.

– Будет вам, господа, толковать о древностях, – примирительно сказал Якушкин. – Главное, что ни у кого из присутствующих не вызывает трепетной любви большевистская власть.


Фунцев закивал, Ковалец снисходительно пожал плечами, Зябловский многозначительно усмехнулся. Только Решетилов никак не отреагировал на заявление Якушкина и продолжал деловито препарировать яблочный пирог.

– Все беды… – начал было Фунцев.

– …Все беды лежат в сфере землевладения и землепользования! – громогласно заявил Зябловский. – Тысячелетняя проблема. Заметьте, не решенная и поныне. Я-то знаю, занимался. У меня одних научных статей сто двадцать штук, две диссертации, четыре тома исследований…

«Ну, началось! Вот тут старый черт, похоже, сел на своего конька», – с досадой подумал Якушкин.

– …Только в древнерусском государстве, в домонгольские времена, существовало подобие частной собственности крестьянских общин и отдельных семей на земельные наделы. Золотые были времена! А потом – из века в век положение сельских тружеников постоянно ухудшалось. Большевики разрешили сей наболевший для России вопрос весьма демагогически и лишь формально. Поначалу они весьма подленько, с присущим им ренегатством украли эсеровскую программу земельных преобразований; затем – попросту извратили суть вопроса. Фактически РКП(б) обманула крестьянство, изъяв землю у помещиков и самих сельских общин и передав ее новому вотчиннику – своему государству. Община так и не получила прав собственности, соответственно, не имеет никаких правовых гарантий в своем пользовании землей. Об этом, кстати, открыто говорил на Девятом всероссийском съезде Советов коммунист Осинский.

– М-да-а, – задумчиво протянул Фунцев. – Меня всегда поражало трепетное отношение народа к высшей власти, его терпеливость, наивность…

– На сей счет тоже есть объяснение, – ответил Зябловский. – Причина таится во глубине веков, во временах мрачного татарского ига. Нашествие усложнило структуру власти на Руси – над князьями и боярами появилась новая, наивысшая инстанция. В отличие от своих, родственных языком, верой и исторической традицией волостителей, ордынская власть была чужда русскому сознанию и оттого казалась еще более страшной. Вдобавок князья и бояре старались всемерно усилить степень (на самом-то деле, довольно номинальную) власти монголов.

Устрашающий «фактор Орды» ловко использовался русскими феодалами в укреплении своего господства над простым народом. Воля и свободолюбие хлебопашцев и горожан подавлялись простым императивом: «Тяжела рука княжеская, а придет татарин – будет еще хуже». Немалую роль в подавлении общественного сознания сыграла церковь. Особенно умело использовали устрашающий «ордынский фактор» второстепенные, маломощные княжества, такие как Московское. В итоге, у русского человека выработалась устойчивая психология раба: беспрекословное, осознанное подчинение, двуличие, лукавство, изворотливость, ощущение собственной низости и подлости. Центральная великокняжеская, а затем царская и имперская власти поддерживали это убеждение, посему и сложилась система с четким делением общества на господ и холопов, с чудовищно сильным военизированным государством… Мужик со временем стал видеть главного своего врага в помещике – благо, царь был далеко, оставаясь высшим земным судией и оплотом стабильности. Помещик, по мнению крестьян, владел землей не по «божескому закону». Парадокс здесь в том, что в совокупности крестьянские земли соотносились с помещичьими с перевесом чуть ли не в три раза! Увеличение наделов суть проблемы не решило и не решит. Остается примитивный тип хозяйствования и землепользования, слабое техническое оснащение…

– Э-э, так мы далеко зайдем! – не выдержал Якушкин. – Вернемся к началу разговора. Большевики, конечно, обманули наивных крестьян в правовом плане, но фактически земля принадлежит общинам. Справедливости ради следует сказать, что именно в деревне позиции Советского государства наиболее сильны, при том, что позиции правящей РКП(б), как политической организации, наиболее слабые. Там мало членов партии, но в целом крестьянство лояльно к образованному этой партией государству.

Трудности лежат скорее в сфере политической: в отношении власти к крестьянству как классу; в беспринципных методах управления и налогообложения; в экономически непродуманных экспериментах идеологов РКП(б) по организации совхозов. И все же, несмотря на притеснения в годы войны, продразверстку, бесчинства комбедов и террор, крестьянство верит большевикам. Верит потому, что благодарно за «Декрет о земле», единым махом разрешивший мужикам захват и распределение земли. Остальные категории населения России несравненно больше пострадали от политики Советской власти. Именно о них (рабочих, интеллигенции, духовенстве, предпринимателях) и следует в первую голову позаботиться.

Зябловский залился гомерическим хохотом:

– Оставьте, милостивый государь! Россия – страна крестьянская, оно составляет около восьмидесяти процентов населения!

– Никто не сомневается, – вступил в разговор Ковалец. – Вот только в плане политической и культурной активности деревня сильно отстает. Крестьяне, в основном, удовлетворены результатами революции и терпеливо занимаются своим прямым делом, покорно позволяя большевикам укреплять власть террора. С молчаливого попустительства многомиллионной сельской провинции большевики проводят – и будут проводить! – угодные им решения, чинить произвол над гражданами России, в том числе и над самими крестьянами.

– Ну разумеется, – развел руками Зябловский. – Ленин еще в сентябре семнадцатого писал, что покуда есть государство – нет свободы. Когда будет свобода – не будет и государства. Именно поэтому народники, а вослед за ними и ваш покорный слуга, ратовали за уничтожение любого государства и создание союза свободных крестьянских сообществ.

– Любое государство в той или иной мере – институт принуждения, – вставил Фунцев. – Однако как без этого обойтись?

– Обойтись без принуждения невозможно, – подхватил мысль Якушкин. – Иначе – анархия, хуже нашей в восемнадцатом году. Вопрос в сущности государства, степени его демократизации, стойкости правовых институтов.

– Изменение правового статуса землевладения неизбежно приведет к изменению сущности государства, – упрямо повторил Зябловский.

– Да кому, простите, надобно менять этот статус? – фыркнул Якушкин. – Крестьянам покамест и без того неплохо. Уж не самим ли большевикам?

– Как показывает опыт Октября, изменение политической ситуации в стране может организовать группа единомышленников, – неторопливо проговорил Ковалец.

Зябловский покачал головой:

– Попахивает сектантством. Мы в молодости этим грешили.

– Отчего же, – усмехнулся Ковалец, – сильный подпольный союз с опорой в различных слоях населения, армии и властных структурах имеет шансы на успех.

Зябловский отдал в сторону Ковальца вежливый поклон:

– Как показывает опыт революционной борьбы, опорой любого освободительного движения выступает молодежь. Могу без ложного хвастовства заявить, что за пятьдесят лет деятельности выпустил из стен университета тысячу-другую студентов. Многие из них стали революционерами. Но кем? Народниками, эсерами, анархистами, кадетами, социал-демократами. Все эти партии, кроме радикалов-большевиков, уже принадлежат прошлому. Нынешний студент – совершенно иного свойства! Идеалы начала века для него безнадежно устарели, он находится под гнетом сильнейшей пропаганды. Разгромленный намедни, самый мощный антибольшевистский молодежный союз нашей губернии – и тот по своим взглядам был марксистским!

На кого, позвольте спросить, вы рассчитываете опереться? У старшего поколения нет самоотречения, отваги, здорового безрассудства; оно в значительной мере подкуплено новой властью: кто – высокими окладами, кто – членством в РКП(б), кто – мнимой свободой самовыражения, а кое-кто и вовсе – высочайшей милостью дышать!

– Да уж, – подал голос Решетилов. – Мы подобны иудеям после сорока лет блужданий в пустыне: рады тому, что получили; любая земля для нас – обетованная.

– Вот-вот, – хихикнул Зябловский. – Сие – глас разума!

– Ну не будьте пессимистом, Василь Филиппыч, – нетерпеливо парировал Фунцев. – В Европе множество готовых к борьбе молодых людей.

– Эмиграция? – скривился Зябловский.

– Конечно. Десятки тысяч боевых офицеров, способных хоть сейчас выступить в поход.

Все с интересом уставились на старого профессора. Смерив Фунцева долгим ироничным взглядом, Василий Филиппович спросил:

– Это какие же силы? Недобитые Красной армией корниловцы, марковцы, дроздовцы? Да колчаковцы с казачками в придачу? Полноте, сударь, не смешите. После драки кулаками не машут, особенно после такой, когда зубы напрочь повылетали!

Якушкин по университетской привычке зааплодировал дробным стуком костяшек пальцев по столу; Ковалец скрестил руки на груди и нахмурился; Решетилов тонко улыбнулся и удовлетворенно прикрыл глаза.

– Непатриотично, Василь Филиппыч! – с оттенком обиды воскликнул Фунцев.

– Бросьте, – отмахнулся Зябловский.

Ковалец собрался с мыслями и, откашлявшись, попросил внимания.

– Русские силы за границей помогут нам лишь при поддержке внутри страны, – сильно волнуясь, сказал он. – Слаженная коалиция непременно должна привести к победе.

Решетилов вдруг резко повернулся к Ковальцу:

– Старо, Нестор Захарыч, видали! – жестко бросил доктор. – На своей шкуре испытали благодать деникинского правления. Собери они там, в парижах, хоть несметную армию – никто в России ее не поддержит. Даром ли простой люд пошел за большевиками?..

– Саша, Саша! – попытался урезонить друга Якушкин.

– …Самую радикальную идею народ поддержал по причине полной несостоятельности прочих! – повысил голос Александр Никанорович. – Все демократические «идеи» к лету семнадцатого выхолостились, потому борьбу с большевиками возглавили не думцы-демократы, а генералы. Радикалы – против радикалов, коса на камень! Крайне правые – против крайне левых. Думаете, лучшим для России было бы, если бы взяли верх консервативные солдафоны? Уж они-то возродили бы «Единую и Неделимую»! Перво-наперво начали бы отдавать долги: Приморье – японцам; Закавказье – англичанам; Херсонщину – французам.

А как иначе? Долг платежом красен, всем известно – не только купцам, но и генералам – тоже людям чести. Власть, установленную огнем и мечом, пришлось бы укреплять жестоким террором, не меньшим по размаху, чем большевистский.

И стала бы страна подобна Руси после нашествия татар. И за ярлыками на Великое княжение золотопогонным диктаторам пришлось бы в Лондон или Париж ездить. Вступив в открытое столкновение с остальным миром, большевики сохранили ту самую «Единую и Неделимую», за которую боролись их противники. Вот вам и великий парадокс!

– Так что предлагаешь делать? Терпеть? – еле слышно спросил Якушкин.

– Просвещать народ, – уверенно ответил Решетилов. – Всеобщее уравнение сословий и свобода привели к установлению господства новой морали, а это – мораль малокультурного большинства (в основном, крестьянского). Столетнее культурное лидерство интеллигенции, так кропотливо внедряемое в общественное сознание, оказалось свергнутым. Да и большевики вдобавок потворствуют всевозможным проявлениям грубой материалистической философии. А чего, собственно, ожидать от политиков, чей пыл души ушел в борьбу? От людей лишь отчасти и односторонне образованных, радикальных? Не забывайте, что многие из них имеют тюремное прошлое! Нужны долгие годы, чтобы сегодняшние правители России переняли цивилизованный образ мышления.

– В целом – присоединяюсь, – поддержал доктора Зябловский.

– Одно плохо – нет времени на годы и десятилетия просветительской работы, – покачал головой Ковалец.

– Выходит, придется бороться с режимом сейчас? – картинно почесал затылок Фунцев.

– Тем более, что есть верные Родине силы, – важно заявил Якушкин.

Ковалец положил ему руку на плечо:

– Большевики сами толкают в лагерь своих противников тех, кто еще вчера их активно поддерживал. Я, например, сил не жалел, сражаясь за марксистские идеи. Теперь все переменилось. Народная власть заменяется господством партии. И таких, как я, немало. Наши единомышленники – по всей стране.

Ковалец многозначительно посмотрел на Якушкина и промочил горло глотком вина. Решетилов тихонечко встал и, извинившись, вышел из столовой.

– Вы располагаете значительными силами? – нарушил молчание Фунцев.

– Весомыми, – кивнул Якушкин. – За нами – часть руководства армии, много высокопоставленных чиновников из госаппарата и даже сочувствующие партийцы из ЦК.

– А что ж народ? Опять безмолвствует? – с неприкрытым ехидством спросил Зябловский.

– Видите ли, господин профессор, – запыхтел Якушкин, – мы искренне уважаем вас и ценим ваши заслуги, однако вещи, которые здесь обсуждаются, – крайне серьезные. Мы просим посильной помощи от небезразличных к судьбе России людей.

– Тайное общество? – посерьезнев, переспросил Зябловский. – Устарел я для борьбы. Хотя советом посодействовать могу.

– На большее мы пока и не рассчитываем, – вставил Ковалец. – Мы стремимся заручиться поддержкой единомышленников в вашей губернии. Со временем ряды сторонников будут пополняться.

– Я готов! – оживился Фунцев. – Могу и с друзьями переговорить.

– Это нужно сделать весьма осторожно, – предостерег Ковалец.

– Мы будем связываться и передавать необходимую информацию через Александра Никаноровича, – добавил Якушкин.

– Нет-нет, увольте, – отозвался доктор с порога столовой. – Я, господа, не политик и делу вашему не помощник.

Он поглядел на озабоченные лица москвичей.

– Тайну хранить, само собой, обещаю, – заверил Решетилов.

– Связь я могу держать, – вытаскивая из кармана блокнотик, сказал Фунцев. – Сей момент черкану адресочек, можете написать.

– А вы, Сидор Сидорович, смелый человек! – рассмеялся Якушкин.

Зябловский суетливо вскочил и стал прощаться.

– Что касается консультаций – всегда милостиво прошу, – тряся руку Ковальца, приговаривал он. – Гостей принять тоже буду рад.

Профессор коротко обнялся с Якушкиным, кивнул Фунцеву и бочком выскользнул из столовой. Решетилов пошел проводить.

– Зябловский не опасен? – шепотом спросил у Фунцева Якушкин.

– Да нет, Василь Филиппыч – старый конспиратор, – дописывая на листочке адрес, бросил тот.

Он протянул Ковальцу записку:

– Здесь – и служебный, и домашний…

Нестор Захарович поблагодарил и сунул бумажку в карман кителя.

– Не позволите ли вас проводить? – спросил Якушкин. – Можем поговорить без лишних свидетелей. А то, знаете ли, нам ночью уезжать.

– Конечно-конечно, – закивал Фунцев. – Не стоит обременять Александра Никаноровича ненужными разговорами… Вы в Москву отбываете?

– В Баку, – ответил Ковалец. – Мы тут проездом.

Когда Решетилов вернулся, Якушкин объявил, что они собрались прогуляться с Фунцевым по городу.

Доктор простился с гостями и устало повалился на диван.

Глава ХХ

В октябре 1897 года в Париж к заведующему заграничной агентурой департамента полиции Петру Ивановичу Рачковскому прибыл новый сотрудник, Валерий Галактионович Ардамышев. Деятельный Рачковский мгновенно оценил прекрасные достоинства молодого человека и не преминул поручить ему самые ответственные операции. Ардамышев входил в доверие к русским политэмигрантам, собирая информацию и устраивая чудовищные провокации; натравливал одни революционные группы на другие, вербовал тайных осведомителей и создавал лжеорганизации террористов для дополнительного привлечения недовольных царским режимом в России.

Уже к 1902 году тридцатидвухлетний секретный агент для особых поручений Ардамышев находился в пике своей славы и мог надеяться на самые блестящие перспективы по службе. Однако судьба рассудила иначе. Могущественный Рачковский посмел нелестно отозваться о тогдашнем фаворите императрицы французском мистике Филиппе, за что и впал в немилость, получил приказ сдать дела и явиться в Петербург. Вслед за шефом были отозваны и его секретные агенты. На Родине способные кадры из заграничной агентуры не затерялись. Министерством внутренних дел и департаментом полиции руководили люди не столь вспыльчивые и недальновидные, нежели государыня Александра Федоровна. Они умели терпеливо пережидать грозу, и очень скоро Рачковский получил повышение и стал вице-директором департамента полиции и заведующим его политической частью.

Ардамышев получил в управление десятое отделение особого отдела департамента полиции, ведавшего секретной агентурой.

Крушение карьеры Ардамышева (в ту пору уже полковника жандармерии) случилось после покушения на Столыпина, в сентябре 1911-го. Оказалось, что убийца, эсер Богров, был когда-то завербован в осведомители лично Ардамышевым! Валерий Галактионович получил отставку и предался написанию мемуаров.

Признавая несомненные заслуги Ардамышева в борьбе с революционным движением, друзья из департамента полиции выхлопотали ему солидную пенсию и состряпали, на всякий случай, документы на имя мещанина Сидора Сидоровича Фунцева. Отставной жандарм покинул шумный и неприветливый Петербург и поселился в одном из губернских городов в центре России.

Почти шесть лет прожил Фунцев в провинциальной глуши, покуда о нем не вспомнили самым невероятным образом. В феврале 1918 года в город вернулся эсер-террорист Шаньков. Отбыв на каторге двенадцать лет и будучи амнистирован Временным правительством, он успел поболтаться в Петрограде, где быстро понял, что новые порядки не вполне соответствуют его представлениям о подлинно народной власти, и решил дожить остаток своих лет в родных местах.

Как-то раз, возвращаясь с митинга памяти героев-народников, Шаньков наткнулся в трактире на Фунцева. Старый эсер-подпольщик мгновенно узнал в нем полковника жандармерии Ардамышева и не преминул донести в «чрезвычайку». Тогдашний Председатель ГубЧК Соломон Гиневич поначалу было вспылил и распорядился Фунцева немедленно расстрелять, однако скоро одумался, рассчитывая использовать знания и опыт жандармского полковника на благо Советской власти. Фунцеву ничего не оставалось, как заняться инструктажем недалеких в политическом сыске чекистов. А больному чахоткой полоумному эсеру Шанькову объявили, что он обознался. Впрочем, ветеран бомбистского движения вскорости умер.

В 1920 году, отправляясь к новому месту службы, Гиневич «подарил» Фунцева Черногорову. Кирилл Петрович ценил «грамотные кадры» и счел весьма неразумным использовать Фунцева лишь в качестве консультанта. Черногоров предложил бывшему жандарму взаимовыгодный пакт: Фунцев выполняет секретные поручения в качестве глубоко законспирированного агента, а Кирилл Петрович, со своей стороны, гарантирует ему безбедное существование, приличный социальный статус и пенсию по прекращении «активной работы». Фунцев с легкостью согласился, тем более что Черногоров ему явно импонировал: он был умен, честен с агентами и жесток с врагами. Лучшего шефа, за исключением, конечно, покойного Рачковского, и желать не приходилось.

Фунцев входил во все антибольшевистские союзы – от самых невинных кружков досужих болтунов-либералов до действительно опасных офицерских организаций. Примерив маску консерватора и вечно недовольного Советской властью, он был всеми востребован и уважаем. Только в 1920 – 1922-х годах Фунцев выдал сто тридцать два более или менее активных контрреволюционера. «Все мата хари и лоуренсы по сравнению с моим агентом номер один – просто дети, – говаривал Черногоров коллегам в Москве. – Была б моя воля, я бы его к ордену представил».

* * *

Спецагент номер один незамедлительно доложил шефу о «посиделках» у доктора Решетилова. Черногоров в тот же день проинформировал Москву. Двадцать второго октября пришел ответ:

«Секретно.

Тов. Черногорову

В связи с запланированной на ближайшие дни ликвидацией „группы Якушкина», входящей в Монархическую организацию Центральной России (МОЦР), считаем доложенную вами в СШ три тысячи двадцать два от 19.10.1924 информацию оперативно непригодной для разработки МОЦР. Расследование или использование в иных целях фактов сотрудничества гр. Зябловского В. Ф. и Решетилова А. Н. с членами МОЦР оставляем на ваше усмотрение, в зависимости от политобстановки в губернии и намеченных вами мер по борьбе с контрреволюционными элементами.

Зам. начальника КРО ОГПУ СССР

А. Х. Артузов»

Кирилл Петрович несколько огорчился, что не удастся использовать местных крамольников в большой игре, и решил посоветоваться об их дальнейшей судьбе с Фунцевым. Он вызвал спецагента на конспиративную квартиру, переоделся в цивильное платье и поехал на встречу.

На рандеву с шефом Фунцев всегда приходил заранее. Вот и сегодня Черногоров уже с порога почувствовал запах кофе.

– А-а, это вы? – послышался из кухни голос Фунцева. – Присаживайтесь, я буду сей момент.

Через минуту он появился с дымящейся «туркой» в одной руке и двумя чашечками в другой.

– Знаю-знаю вашу, Кирилл Петрович, страсть к хорошему кофе, – сладострастно прищелкнув языком, промурлыкал Фунцев. – Вы не находите, что кофе как бы сближает нас?

Черногоров вежливо улыбнулся и дождался, пока Фунцев наполнит чашечки и усядется в кресло напротив. Затем Кирилл Петрович сделал глоток и протянул спецагенту ответ из Москвы. Внимательно прочитав депешу, Сидор Сидорович вопросительно посмотрел на шефа.

– Хочу просить совета в отношении Зябловского и Решетилова, – сказал Черногоров. – Можно ли использовать их в наших собственных замыслах?

– Не думаю, – покачал головой Фунцев. – Они – не контрреволюционеры, более того, даже не потенциальные. Попытка их вербовки как осведомителей также обречена на неудачу – старые интеллигенты чересчур щепетильны.

Сидор Сидорович сложил руки на животе и покрутил пальцами.

– Измельчали господа заговорщики, – с легкой грустью проговорил он. – Осталась одна вдохновенная болтовня! Скучно работать… По мне – так всыпать этим Зябловскому с Решетиловым сотни две шпицрутенов и – сослать на Енисей медведей агитировать.

Черногоров улыбнулся:

– Дела настоящего хочется, Сидор Сидорович?

– Да уж надо бы послужить во благо Родины.

– А ведь силенки-то еще есть! – шутливо подмигнул Кирилл Петрович, оценивающе оглядев крепкую фигуру Фунцева. – Запрошу-ка я Центр, может, пошлем вас с миссией за границу.

– Высокое доверие, – протянул Сидор Сидорович.

– Удивлены?

– Нет. Мы с вами, Кирилл Петрович, одного поля ягоды, прекрасно понимаем друг друга. Тайная полиция – она и при коммунизме будет та же, что и при царе-батюшке. Тайная полиция – учреждение государственное, обязанное стоять на страже его устоев. Для правильной работы такой полиции необходима единая с государственным аппаратом линия, особый социальный статус, всесторонняя поддержка государства. Стоит ли удивляться, что высокий чиновник советской, простите, жандармерии доверяет царскому агенту? Собака, как говорится, собаку не ест.

Черногорову не понравилось сравнение его с жандармом, и он поспешил вернуться к своему вопросу:

– Так как вы посоветуете поступить с Зябловским и Решетиловым? Арестовать их, пропесочить для острастки, да и отпустить на все четыре стороны?

– Ну, а как иначе? – зевнул Фунцев, прикрывая ладонью рот. – На нас лежат не только охранные функции, но и общественно-педагогические!

Глава XXI

Дебаты затянулись до темноты. Каждый пункт повестки дня обсуждался бурно и весьма дотошно. В конце концов Бехметьев отложил вопрос «Об упорядочении дисциплинарных взысканий» как наиболее острый – до возвращения Трофимова (директор четвертые сутки пребывал в командировке). Утомленные участники производственного совещания завода «Красный ленинец» поспешно согласились и стали расходиться.

Бехметьев попросил Рябинина задержаться.

– Я тут отобрал для тебя кое-что, – подойдя к книжному шкафу, сказал главный инженер.

Он снял с полки несколько увесистых томов и протянул Андрею:

– С текущими делами ты справляешься неплохо, но все же организация производства требует научных знаний. Почитай на досуге, подумай; если что-то не поймешь – спросишь.

– У меня, Павел Иванович, и без книг немало вопросов имеется.

– Подходи, не стесняйся, – кивнул Бехметьев. – Только не сегодня – нынче день банный, пятница, а мы и так припозднились.

Главный инженер надел «пирожок» из потрепанного бобра и потянулся к пальто, когда дверь распахнулась и в кабинет вбежал Трофимов.

– Что? Кончили заседание? – с ходу выпалил он. – Вижу, мужики домой подались. Эх, незадача!

– Знали бы, что вы явитесь, – непременно б дождались, – развел руками Бехметьев.

Директор присел на кончик стула, сдвинул кепку на затылок:

– Сам не думал, что так быстро в Москве управлюсь. Лишь только развязался с делами в наркомате – тут же к поезду, хотел поспеть…

– Много не потеряли, – усмехнулся главный инженер. – Вам еще предстоит выступить в роли третейского судьи по наболевшим вопросам. Как, впрочем, и всегда.

– А-а, опять бузили? – рассмеялся Трофимов.

– Да не без того.

Директор обернулся к Рябинину:

– Ну а ты, Андрей Николаич, что ж засиделся? – Он бросил взгляд на книги. – Никак, учебой тебя наш Павел-то Иваныч озаботил? Не шибко ли взялся, главный инженер? Товарищ не далее как с неделю на завод вернулся, а его уже за книжки сажают!

– Ничего-ничего, – ответил Бехметьев. – На государственной службе он наверняка привык к интенсивному рабочему ритму.

– Это верно! – подхватил Трофимов. – У Кирилла Петровича не забалуешь.

– Да я и сам не прочь подучиться, – пожал плечами Андрей.

– Ладно, пора по домам! – сказал директор и решительно поднялся. – Раз такое дело, придется обрадовать жену неожиданным появлением… Нам всем, как будто, в центр? Значит, по пути. Вот и отлично, прогуляемся.

Они вышли на улицу и направились к Старой заставе.

– В столице все дождик моросит, а у нас – сушь, – поднимая воротник бекеши, заметил Трофимов.

– Как поездка? – справился Бехметьев.

– Удачно, – довольно улыбнулся директор. – Прибавится теперь забот «Ленинцу», ох, прибавится!

– Неужто заказ?

– Он самый, Пал Иваныч, и есть. Предлагают нам дизельные двигатели собирать.

– Это с нашей-то патриархальной базой? – усомнился главный инженер.

– Так ведь деньги на развитие дают!

– И какие же? Банковский кредит под рваные штаны или заем «на два дня»?

– Да нет, прямое государственное финансирование.

– Гм, впечатляюще.

– То-то и оно, – поднял палец директор. – Придется расширять производство, возрождать заброшенные цеха.

– Пятый? – уточнил Бехметьев.

– И пятый, и пятый-бис.

Главный инженер нахмурился:

– Вопрос серьезный, не для обсуждения на прогулке.

– Потому-то и летел на заседание на всех парах, – вздохнул Трофимов. – Хотел вас озадачить. Ну что ж, будет еще время потолковать.

– На базе пятого цеха можно неплохо развернуться, – задумчиво проговорил Бехметьев. – При наличии, конечно, средств и подготовленных кадров.

Несколько минут все шли молча. Рябинину вспомнилось огромное здание «пятого» с заколоченными воротами и окнами.

– А что там было раньше? – спросил Андрей.

– Военный заказ выполняли, – отозвался Трофимов. – Снаряды точили. А твой «столярный» для них ящики готовил. В пятнадцатом году Савелий Бехметьев, незабвенный братец нашего Пал Иваныча, выхлопотал этот подряд. Станков накупил, рабочих нанял, корпус цеховой выстроил в кратчайшие сроки.

– Расскажи, Николай Николаевич, товарищу Рябинину будет полезно послушать, – вставил Бехметьев.

– М-да-а, деньки были горячие… – протянул Трофимов. – Работали не по-теперешнему, спустя рукава, – слаженно, четко, прямо как в армии. К слову, и порядки на заводе установились не хуже армейских: дисциплина жесточайшая, неусыпный контроль губернского промкомитета. Начальство наше, все как один, в форму облачились, даже вот Пал Иваныч, хоть человек и не служивый, во френче и портупее щеголял.

– Темпы развития предприятия ускорились в десятки раз, – заговорил Бехметьев. – За какие-то полтора года мы достигли больше, чем за предыдущие пять. Вот это, господа-товарищи, была настоящая индустриализация! – Обычно бесстрастное лицо главного инженера озарилось. – Тяжелая промышленность тогда включилась в единую систему, каждое предприятие работало для победы. Тех боеприпасов и обмундирования, что произвели российские заводы в годы империалистической, хватит еще на пару хороших войн. Кстати, островерхие шлемы, так полюбившиеся буденновским кавалеристам, были пошиты для торжественного парада в поверженном Берлине.

– Я слышал, – кивнул Андрей.

– Нынешняя советская индустриализация – жалкие слезы прежней, – со вздохом заключил Бехметьев.

– Ну, не перевирай! – отмахнулся Трофимов. – Вечно ты, Пал Иваныч, огульно критикуешь. Прежде один запал был: расширение и укрепление производства во имя победы на основе частной инициативы; сейчас – индустриализация возрождается во благо народа, а не оголтелой военщины. Снаряды нам нынче ни к чему, потому и стоит «пятый» который год в запустении. Ты вот, Пал Иваныч, о темпах говоришь. Хороши были темпы, верно. Да только развалили вы ими все хозяйство! Работали-то однобоко, на войну… Я вам как директор, как старый заводчанин скажу: другие наступили времена. В семнадцатом производство крушили, в восемнадцатом – по сусекам растаскивали, в девятнадцатом и двадцатом – просто забывали за ненадобностью. Настала пора – взялись за ум. И заметьте, если раньше партия отвергала капиталистический опыт, теперь же старается взять из него самое лучшее. Не надо понимать буквально, что мы разрушим до основанья старый мир и без ничего, на голой земле построим новый. Большевики не так легкомысленны и недальновидны. Партия привлекла к управлению хозяйством лучшие научные и производственные кадры, умело использует опыт индустриализации царских времен. Даже в области просвещения принята за основу николаевская программа ликвидации неграмотности, составленная еще в 1916 году.

– Блажен, кто верует, – усмехнулся Бехметьев. – Намерения хороши, однако где взять средства на подъем индустрии? Царское правительство и частные компании имели в активе средства западных кредиторов, да и собственные накопления. А где взять капитал Советскому правительству? И потом: не забывайте, что увеличение объемов производства неизбежно ведет к повышению износа машин и уровня опасности труда. Первоначальный скачок производства худо-бедно можно обеспечить за счет поборов с крестьянства и ужесточения экономической политики, да и то ненадолго. Ведь современная нэповская экономика – суть расхлябанный, стремительно гниющий гибрид спекулянтской инициативы и государственного регулирования.

– Тебе бы, Пал Иваныч, все гигантскими масштабами мерить, как привык, – по-барски, сплеча, – покачал головой Трофимов. – Знаешь же старинную фабричную присказку: «Глаза боятся, да руки делают». Мало-помалу и сделаем. Для начала наш завод новый заказ освоит, потом другие предприятия подтянутся. Где на концессиях прокатимся, где частник поможет.

– Это тебе, Николай Николаич, так рассуждается. А там, – Бехметьев ткнул пальцем вверх, – хотят стремительных темпов подъема индустрии! Вот дают нашему заводу новый заказ, а кто подумал о нашей специфике? Кто прикинул, каково «Ленинцу» обойдется внедрение продукции? Нам-то, ясное дело, не до жира: хватай, пока дают! Опять же, рабочие места, зарплата, вес в хозяйственной и общественной жизни губернии…

– А что ты предлагаешь? – в упор спросил Трофимов.

– Да ничего, – вздохнул Бехметьев. – В этом-то и загвоздка. Ваш, извиняюсь, социализм не подразумевает альтернативы.

Трофимов засунул руки в карманы бекеши.

– Эх, растяпа я – забыл перчатки… – он шутливо толкнул Рябинина локтем. – Хорошо, что у меня есть такой главный инженер, правда? Другие, по привычке, больше слушают и соглашаются, а тут – что ни день, то споры, возражения. Поневоле будешь думать и развиваться.

У Старой заставы Бехметьев откланялся и повернул налево, а Трофимов с Андреем пошли дальше – по Губернской.

– Угас он за годы гражданской войны и разрухи, – пробормотал директор и, спохватившись, пояснил: – Я о Павле Иваныче толкую… Приходил исправно на завод и видел запустение, злых полуголодных рабочих за изготовлением зажигалок и ремонтом примусов… Работы нет – нет зарплаты. Кто его слушался?.. За плечами нашего Бехметьева – нелегкая судьба в поисках самого себя и смысла жизни. Он ведь тринадцатью годами младше брата Савелия, ну и, понятное дело, избаловался под крылышком у родителей. Покуда отец наставлял Савелия и передавал в управление семейные капиталы, Павел развлекался. Учился неважно, с ленцой. Лишь только заходила речь о каком-нибудь занятии – выкручивался и отговаривался. После окончания гимназии Павел выбрал учебу в Москве – там и от родительских глаз подальше, и соблазнов больше. Однако отец предупредил: «Не поступишь в университет – не обессудь, куда прикажу – туда и определишься». Сынок скрепя сердце подготовился к экзаменам и выдержал-таки их. Года через три старики Бехметьевы преставились, и Павел предложил старшему брату поделить наследство. Савелий Иваныч к тому времени уже поставил на ноги завод, наладил производство и губить дела вовсе не хотел. Он предложил Павлу отступного – его долю наследства в деньгах. Младший братец с радостью согласился. Остаток его студенческой поры и последующие несколько лет прошли в кутежах, романах и путешествиях по заграницам.

Ну а, как известно, легкие-то денежки бегут из пальцев хлеще, чем песок! Промотался наш вертихвост в полный прах и вернулся к старшему брату с повинной. А Савелий Иваныч слыл человеком ох каким суровым! Пригрел он кровного братца, не отказал в участии, однако и средств на содержание не выделил, а предложил работать на заводе. Пристроил он Павла помощником мастера в «механический» и предоставил самому себе. Задумался тут младший Бехметьев и взялся за ум. Очень быстро, года в два, проделал он путь от заштатного подмастерья до главного инженера; трудился в поте лица круглыми сутками. Видя такую перемену в брате, оттаял Савелий и сделал его своим ближайшим советником.

В голове Андрея никак не укладывалось, что степенный, явно консервативный Павел Иванович мог когда-то быть залихватским кутилой и прожигателем жизни.

– В любом человеке от рождения сидят два черта, – будто угадав мысли Рябинина, сказал Трофимов. – И каждый из этих чертей гнет свою линию: один в поле тебя тащит, другой – в кусты. Порой самому невдомек, что лучше, куда твоя истинная стезя ведет… А вот когда поймешь, где правильный-то путь, главное – смирить в душе противоборствующего беса, урезонить его, дабы впредь не вредил. Кому-то это удается, а иные мечутся всю жизнь от берега к берегу.

Вот и ты, Андрей Николаич, похоже, определился со своей дальнейшей судьбой. Шутка ли – перейти с престижной службы в ГПУ обратно на завод? Значит, ближе сердцу нелегкая заводская доля! Суть в том, что ты понял, где твое место. Я вот как думаю: индустрия поднимается не только наличием программ и средств, она прирастает и укрепляется осознанным кропотливым трудом человека. Экономика – не бездушный механизм, а система, в которой действуют живые люди. Не имей они настроя и желания работать – ничего не получится. При правильном подходе даже машины оживают, честное слово! У меня за спиной – тридцать четыре года стажа; двадцать восемь из них – у горячей печи. Пришел на завод, как и многие, четырнадцатилетним пареньком с одной лишь целью: заработать – хоть чем-то помочь семье, скопить на образование. Крупный завод и особенно наш литейный цех мне тогда представлялись неким зловредным чудищем: грохот, огонь, едкая гарь, жестокие машины, грубые орудия труда…

Входишь, бывало, утром в ворота цеха, будто в разверзнутую адскую пасть. Производство представлялось врагом, с которым волей-неволей приходилось мириться. И не только мне – многим! Потому-то и работа становилась каторжной, проклятой, безрадостной. Позже стал я примечать в нашей работе определенную систему и слаженность, чувствовать в ней красоту и какую-то особенную, лишь ей присущую гармонию. Вот медленно, со знанием дела и отточенным годами ритуалом подходят к печи горновые, примериваются к летке,[13] пробивают отверстие и пускают расплавленный металл. Когда он заполняет желоб и устремляется в ковш, кажется, ты проникаешь в суть мирозданья и сам становишься творцом. А как было радостно и приятно укрощать эту строптивую струю, направлять ее…

Доскональное знание дела, совмещенное с чувством прекрасного, и означает овладение профессией. Настоящий рабочий не только любит труд вообще, но и все, что к нему непосредственно относится, ведь производство – сложный созидательный процесс. Это уж потом, став действительным мастером своего дела, я увидел, что нам мешает, – тяжелые условия труда, низкая зарплата, бесправное положение. Не скрою, находились и такие «пролетарии», которые использовали революционную борьбу лишь для того, чтобы покинуть ненавистные заводы и фабрики. Однако истинные рабочие мечтали о другом: сделать жизнь такой, чтобы ничто не мешало нормальному труду во благо народа.

Они дошли до перекрестка Губернской с улицей Коминтерна и простились.

* * *

Полина ждала отца, как ей казалось, целую вечность. Понемногу она успокоилась и смогла справиться с нетерпеливым гневом и возмущением, переполнявшими ее. «Излишнее волнение мне только навредит, – размышляла Полина. – Что толку кричать, топать ногами и говорить громкие слова? Он легко спишет мои „крайности» на банальную женскую несдержанность. Надо попробовать доказать уважаемому и непогрешимому Кириллу Петровичу, сиречь отцу, всю несправедливость и аморальность его действий. Хотя пускаться в рассуждения о moralite – пустое занятие. Знаем, проходили!»

Полина наугад сняла с полки книгу и попыталась читать. Однако мысли об отце продолжали донимать ее: «Вот ведь, держит у себя добрые книги и, как видно, уделяет им внимание – оставляет пометки на полях, закладывает нужные страницы. А в жизни ведет себя как черствый и жестокий дикарь!» Она задумчиво посмотрела на подаренный Кириллу Петровичу ко дню сорокалетия бронзовый бюстик Цицерона и горестно усмехнулась: «Стократ прав старик Марк Туллий: „Amicus Plato, sed acer amica est veritas».[14] Очевидно, у папочки свои „истины» и понятие о добродетели».

Стукнула дверь в передней, раздались приглушенные мужские голоса и причитания домработницы Даши. Полина с тревогой прислушалась. Наконец дверь кабинета отворилась, и на пороге возникли Черногоров и предгубисполкома Платонов с дюжиной бутылок пива в руках.

– Ага, попались! – весело воскликнул Кирилл Петрович и подмигнул Платонову. – А мы, Никодим, хотели попить пивка незаметно от моих домашних!

Он пристально посмотрел на дочь:

– Что с тобой, Полюшка? Сидишь туча-тучей, электричества не зажигаешь; свеча вот давно оплыла…

– Нам необходимо поговорить. Срочно, – отрезала Полина.

Черногоров вздохнул:

– Вона как… – Он скорчил Платонову шутливую гримасу. – Делать нечего, пойди, Никодим, поболтай пока с Настей – она, как будто, в гостиной устроилась.

Платонов поставил бутылки в угол и вышел, неслышно притворив дверь.

– Ну, говори поживей, что там стряслось? – подсаживаясь к дочери, спросил Кирилл Петрович.

– Почему арестован доктор Решетилов? – сухо справилась Полина.

– Ах вот оно что! – с притворным облегчением сказал Черногоров. – Как видно, ко мне уже адвокатов прямо на дом засылают. Ловко работаете, господа.

– Хочу знать, на каком основании посадили Решетилова! – повысила голос Полина.

– Хочешь знать или требуешь? – переспросил отец.

– Могу и потребовать, – твердо сказала дочь. – Я – подруга Натальи, неплохо знаю и Александра Никаноровича. К тому же я – гражданка СССР, комсомолка…

– Неужели? Еще что вспомнишь? – перебил Черногоров. – Вали, не стесняйся, в одну кучу и личное и общественное! Тут тебе любой аргумент пригодится.

Возмущение и обида вновь закипели в душе Полины. Едва сдерживая слезы отчаяния, она выдохнула:

– Это секрет?

– Ну почему же? – рассмеялся отец. – Никакой секретности. Вся история и яйца выеденного не стоит. Решетилов арестован за пособничество контрреволюционерам.

– Ложь! – выкрикнула Полина. – Александр Никанорович – лояльный Советской власти человек.

– Вот и проверим. А то – ишь, обеды для врагов закатывает, поит, понимаешь ли, кормит, разговоры опасные ведет.

Полина отвернулась и незаметно смахнула слезы:

– Ему самому были неприятны эти гости. Но он, как человек порядочный, не мог их не принять.

– Так он знал, кого принимал. И об этом с ним потолкуем.

Полина бросила короткий взгляд на неприступное лицо отца и обреченно опустила голову:

– И что ему грозит?

– Да, собственно, ничего, – развел руками Черногоров. – Коли чистосердечно поведает, как дело было, искренне осознает свою вину и раскается в совершенном – пойдет с миром на все четыре стороны.

Он попытался обнять дочь, но Полина схватила его за руки и испытующе посмотрела в глаза:

– Ты ведь знаешь, что Решетилов не враг, правда?

– Знаю, – примирительно улыбнулся Кирилл Петрович. – Успокойся, дочка, все образуется.

– Обещаешь?

– Обещаю.

* * *

Возвращаться домой, в пустой флигель, где изрядно надоела каждая мелочь, Аркадию не хотелось. Он шел, не разбирая дороги, топая начищенными башмаками по замерзшим лужам, натыкаясь на невидимые ему ящики в темных товарных дворах и не обращая внимания на лай сторожевых собак.

Ристальников недоуменно перебирал в памяти сегодняшний вечер и не мог понять произошедшего. Двуличие и подлость Гимназиста никак не укладывались в его голове; на простое недоразумение выходка глубоко уважаемого им человека явно не походила; и уж на шутку – тем более. «Отчего он в день своего рождения даже не пустил меня на порог? – в который раз спрашивал себя Аркадий. – Он выглядел так непривычно смущенным, пытался извиниться. Атаман – передо мной?! Небывальщина! Будто засада у него за спиной притаилась, и не оставалось другого выхода… Может, и в самом деле, не стоило мне к нему соваться? Приглашения-то я не получал! Он сам не раз напоминал, что даст знать, когда являться. И зачем я полез?» Легкая обида все же кольнула Аркадия:

«Я ему – не как остальные, не просто сотоварищ…» Неожиданная спасительная догадка осенила его: «Верно, сидел в доме кто-то, с кем мне лучше не встречаться. А я уж – в обиду… Совсем свихнулся, „бдительность потерял», по выражению наших любимых коммунаров». Аркадий с облегчением вздохнул и повернул к «Парадизу».

Глава XXII

Камера губернского политизолятора ОГПУ была обычной, шесть аршин на три, и отличалась от мрачных казематов домзака редкой чистотой и довольно большим окном.[15]

Со времен пролетарской революции Сергея Андреевича Татарникова арестовывали трижды.

К произволу властей он привык и считал свои, обычно короткие, заключения необходимой платой за возможность вести крайне доходную коммерцию и проворачивать «темные делишки».

И на этот раз ничто не предвещало серьезных опасений – Татарникову вменялась лишь дача взятки, да и то доказать достоверно пока не удалось. В худшем случае Сергею Андреевичу грозило три года губернского исправдома.

Положение осложнилось, когда молодого следователя сменил на допросах сам полпред Черногоров. Его, похоже, вовсе не интересовали махинации Татарникова. Глава местных чекистов упорно пытался доказать связь «Императора биржи» с уголовниками, в частности с покойным налетчиком Фролом. В ответ Сергей Андреевич терпеливо опровергал абсурдные обвинения Черногорова и писал жалобы в прокуратуру. В конце концов Татарников понял, что полпред не отступит, и стал просто молчать. Тогда Черногоров пошел на некоторое ужесточение режима для Татарникова – арестанту запретили получать любую корреспонденцию и полностью изолировали от контактов с другими заключенными, как на прогулке, так и в камере, переведя в другое место соседа Волина, бывшего октябриста. В то же время прекратились и допросы. Сергей Андреевич понял, что его решили «поприжать».

Потеря Волина огорчала его больше всего. Разговорчивый, да к тому же еще и умный сокамерник был хоть какой-то отрадой в череде серых тюремных будней. «Нажим» Черногорова продолжался две недели, однако результата не принес – арестант продолжал молчать. Кирилл Петрович решил снять осаду и перейти к уговорам и всяческим посулам. Татарникова опять стали содержать по общим правилам, и очень скоро он получил нового соседа – серьезного паренька лет двадцати.

Его доставили на рассвете. Сергей Андреевич проснулся от грохота открываемой двери, откинул одеяло и, щурясь от света (электричество, как и положено, ночью не отключалось), посмотрел на сокамерника. Татарников безошибочно определил, что молодой человек арестован всего несколько часов назад и только что пережил первый допрос.

Новенький тут же плюхнулся на одну из свободных коек, выбрав из двух имеющихся наихудший вариант, – ту, что была ближе к двери (соответственно, и к отхожему месту). Вскоре он заметил, что койка расположена не очень удобно, но не перебрался, из чего Татарников заключил, что сосед просто не хочет находиться напротив него. Молодой человек не распаковал дорожного мешка, небрежно засунув его под койку; раскатал матрац, укрылся одеялом с головой и судорожно свернулся калачиком. «Первая „посадка»!» – смекнул Сергей Андреевич и немного погрустнел – его вовсе не воодушевляло подобное соседство.

Новенький молчал три дня, стараясь как можно меньше обращать на себя внимание. Он даже кушал не за столом, а на койке. Сергей Андреевич приглядывался к нему, отмечая любые мелкие детали и особенности.

К собственному удивлению, Татарников не выдержал первым. Той ночью парень вернулся с очередного допроса. Пылающее лицо и блуждающие глаза говорили о сильном волнении. Он прошелся по камере, посидел у стола, затем устроился на койке и вперся взглядом в медный рукомойник. Сергей Андреевич приподнял повыше подушку и для начала предупредительно кашлянул.

– Простите, как вас зовут? – еле слышно спросил он.

– А? – тревожно обернулся молодой человек.

– Не беспокойтесь. Я лишь хотел узнать ваше имя, – улыбнулся Татарников.

– Зачем? – жестко и даже с вызовом справился сосед.

– Затем, что нам предстоит вместе жить… некоторое время. Может быть, не один месяц.

– Месяц? – с досадой переспросил парень.

«Ну что, красавчик, брать тебя на испуг или не стоит? – лениво подумал Татарников. – Попади ты к жиганам – не преминули бы».

– Если мы начнем общаться, вам будет легче переносить заключение, – сказал он. – Особенно допросы. В вашем положении надо поскорее пообвыкнуть к здешним порядкам.

– Это в каком таком положении?

– В положении тюремного дебютанта, – со слезой зевнул Татарников. – Однако для начала неплохо бы и познакомиться.

Сосед пожал плечами и отдал короткий поклон:

– Ковальчук, Вениамин.

Татарников поднялся и протянул руку:

– Что ж, польщен. Сергей Андреевич. Татарников… Перебирайтесь-ка на койку напротив меня – так удобней разговаривать.

– А почему не за столом?

– Забываетесь! После отбоя все арестанты обязаны находиться на спальных местах, а днем – наоборот.

– Ах, да, – густо покраснел Ковальчук. – Мне же говорили…

Он скатал свою постель и перенес на другую койку. Расположившись, Венька без обиняков спросил:

– А как вы поняли, что я прежде не сидел?

– Ну, это очень просто. Во-первых, вы не поздоровались с жильцом, то есть со мной. Вы же видели, что я проснулся? Первый тюремный закон: формальная вежливость. Особенно для вновь прибывших! Только руки сами не протягивайте – вам подадут, если сочтут нужным. Сначала – хазар или просто старший жилец. Заметьте, уголовники (а они есть и здесь, в политизоляторе) зорко примечают все мелочи ритуала.

– А вы, простите, не «уголовный»? – Вопрос Веньку, как видно, волновал.

– Да как вам сказать… У меня довольно безобидная статья – хозяйственные нарушения.

– У меня-то – контрреволюционная деятельность, – Ковальчук опустил глаза.

– Групповая?

– Ага. Да там чего только не понаписали!

– Хм, уж как положено!

– А что еще выдает во мне новичка? – вернулся к первоначальной теме Венька.

– Затравленность, выбор койки… И потом, бывалый арестант сразу обустраивается. Вы же четвертый день не раскрываете свой мешок, вынимаете зубной порошок, умываетесь и прячете обратно. Для камеры на троих – непорядок!

– Прямо-таки дедукция! – усмехнулся Ковальчук.

– Обычная сметка, – вздохнул Сергей Андреевич.

Венька беспечно взлохматил волосы:

– Чего уж теперь… Придется учиться здесь жить…

– Правильно, – кивнул Татарников. – Такое настроение мне нравится больше. Старайтесь не думать о несправедливости обвинений, цинизме и жестокости следователей, бытовых неудобствах.

– Так легче, – согласился Ковальчук. – Сами-то вы тут частый гость?

– Именно здесь – нет. А вообще случалось.

В руки нашим властям достаточно попасться один раз. Потом – затаскают. Не любят расставаться с полюбившимися людьми. Вы тоже готовьтесь. Даже если ускользнете сейчас – завтра найдут повод посадить.

Он сделал Веньке предостерегающий знак:

– Тише! Надзиратель идет. За ночные дебаты можно легко карцер схлопотать.

– Как вы узнали? – укрываясь до подбородка одеялом, шепотом спросил Венька.

– Тс-с!

За дверью послышались тяжелые шаги надзирателя, обутого в грубые, подкованные сапоги. Когда он удалился, Татарников приподнялся и объяснил:

– В соседней камере сидят «уголовные». Очевидно, режутся в карты, поэтому выставили сторожевого. Он и стукнул в стену: «Шесть!»

– И вы услышали? – изумился Ковальчук.

– Одним ухом вас слушал, другим – что за стеной творится.

– А почему «шесть»?

– Раньше у царских надзирателей было шесть нашивок, отсюда и прозвание.

– Целая наука! – покрутил головой Венька.

– Дело наживное… Ладно, давай-ка спать, успеем еще наговориться.

* * *

Появление Веньки разнообразило жизнь Татарникова. Без малого две недели прошли в бесконечных пересказах собственных биографий и забавных историй, покуда не появился третий сокамерник.

Подтянутый, прилично одетый мужчина лет под пятьдесят, с элегантной бородкой и усиками сдержанно поздоровался и справился, где будет его место. Татарников кивнул на свободную койку и представился. В свою очередь назвался и Ковальчук.

– Да мы с вами знакомы, Сергей Андреич, – разбирая постельные принадлежности, сказал мужчина.

– Бог ты мой, господин Решетилов! – подскочил Татарников.

– Не признали? – улыбнулся доктор. – Не мудрено, вид у меня, право, не парадный.

– Как же вас сюда занесло? – покачал головой Сергей Андреевич.

– Вопрос, извиняюсь, риторический, – поморщился Решетилов. – Времена-то пошли непредсказуемые! «Жил юноша вечор – а нынче помер…» – как писал Пушкин.

– Понимаю, – вздохнул Татарников. – В контрреволюционеры записали?

– Ну, в контрреволюционеры пока не отважились, а вот пособничество – пытаются навесить.

Решетилов застелил постель, положил на полочку туалетный прибор и устало опустился на табурет.

– А вы как тут поживаете? Как обращение, питание? Не бьют? – с легкой грустью спросил он.

– Вы, доктор, наверное, в последний раз сидели при «чрезвычайке»? – снисходительно улыбнулся Татарников. – Нынче хоть времена тоже лихие, все ж того беспорядка нет. Кормят довольно сносно, два раза на дню; гуляем по полчаса; в баню выводят раз в неделю. До рукоприкладства вроде бы не доходит. По крайней мере, с нами, – он вопросительно посмотрел на Веньку.

Тот отрицательно помотал головой.

– Тогда мне очень повезло, – развел руками Решетилов. – Условия терпимые, компания подобралась приличная.

– Верно, – расхохотался Татарников, – компания дивная: студент-карбонарий, пособник и нэпман-взяткодатель! По-моему, прекрасный состав для дискуссионного клуба.

– Так вы студент? – с интересом спросил у Веньки доктор. – Какого, простите, факультета?

– Механического.

– Самого что ни на есть контрреволюционного в университете! – смеялся Татарников.

– В самом деле? – поверил Решетилов.

– Сергей Андреич шутит, – смутился Венька.

Доктор смерил его оценивающим взглядом и подавил вздох:

– У вас, молодой человек, теперь другие «университеты», привыкайте.

* * *

Ночью Решетилова повели на допрос. Вернулся он мрачным и подавленным. Татарников сразу заметил настроение доктора:

– Что-то серьезное, Александр Никанорович?

– Право… не знаю, стоит ли… – с трудом выдавил Решетилов, подходя к рукомойнику.

Он энергично умылся и присел на койку Татарникова.

– Не привык я к подобному обращению, – покосясь на спящего Веньку, прошептал доктор. – Тем паче, когда не чувствуешь своей вины.

– Вы расскажите, в чем дело, легче станет, – тоже шепотом ответил Татарников. – Заодно вместе и помозгуем, как выкручиваться.

– Да можно ли утруждать вас? – потупился Решетилов.

– Перестаньте! – строго сказал Сергей Андреевич. – Я хоть и немного сидел в тюрьмах, да все ж побольше вашего, опыт имею. Что там такое на допросе вышло? Напирают?

Доктор махнул рукой:

– Не то слово! Сам допрашивал. Поначалу все сетовал на то, что прежде искренне уважал меня, а вот теперь – переменился, м-да. Даже обиделся: государство, видите ли, ждет от нас, интеллигенции, поддержки, а мы – продолжаем палки в колеса вставлять. Черногоров считает, что я должен признать вину в пособничестве контрреволюционному заговору, написать чистосердечное признание, где обязан покаяться; но главное – мне надлежит поведать об этом пресловутом обеде и всех разговорах в мельчайших подробностях!

Татарников задумчиво почесал лоб:

– Ну, иначе вас, Александр Никанорович, не арестовали бы! Полпред хочет получить сведения из разных источников и связать вас и ваших друзей взаимными признаниями. Что ж, учитывая специфику ГПУ, – вполне логично.

– Однако есть один маленький нюанс, – предостерегающе поднял палец Решетилов. – Я не желаю признавать вины в не содеянном мною преступлении, соответственно, глупо писать и признание; пересказывать чекистам подробности нашей беседы я тоже не хочу, потому как считаю это недостойным порядочного человека. Уж простите, мне хорошо известны различия между исполнением гражданского долга и доносительством!

– У них в ГПУ свои понятия о гражданском долге. Вот они и пытаются получить с вас этот должок.

– Не понимаю!

– Вы не донесли в ГПУ о приезде приятелей-заговорщиков, вы не донесли суть беседы, а это, по меркам советской морали, уже преступление. Вы лишь пешка в государственной дрессировке интеллигенции. Похожей муштре подвергаются и другие непролетарские классы.

– Так что же мне делать? – растерянно пробормотал Решетилов.

– Принять условия Черногорова, – безапелляционно ответил Татарников. – Иначе – точно угодите из «пособников» в «махровые контрреволюционеры». Если согласитесь повиниться – вас пожурят и отпустят.

– Никогда! – негодующе отрезал доктор. – Ничто не заставит меня поступиться принципами. Я, слава богу, еще умею за себя постоять!

Сергей Андреевич устало пожал плечами:

– Я сам тут второй месяц бьюсь за правду.

И тоже решил стоять на своем до последнего. Однако мне пытаются «навесить» руководство уголовной бандой!

– Да вы что! – обомлел Решетилов. – Бред какой-то…

– Бред? А вот товарищ Черногоров считает иначе, ему так хочется.

Татарников помолчал, наблюдая за крайне удивленным доктором, и сказал:

– Обо мне многое судачат, знаю. Чего бы там ни было, за свои хозяйственные проказы я щедро расплачивался и расплачиваюсь до сих пор. Только вот уголовщины мне приписывать не надо, увольте. За бандитизм человек непролетарского происхождения может дорого поплатиться!

– То есть вы полагаете, что вопрос – в цене упорства? – нахмурился Решетилов. – Категории чести и морали вы в расчет не берете?

– В своем случае – определенно нет; в вашем, с некоторыми натяжками и оговорками, – тоже. Поймите, мы все без исключения играем по чужим правилам. И нам необходимо либо их принимать, либо просто не жить в этой стране.

– И все же я предпочту остаться при своих принципах, – упрямо заключил доктор.

* * *

Постепенно натиск на Решетилова и Веньку усилился. Их стали допрашивать по два раза в сутки. Арестанты возвращались в камеру очень усталыми, но в целом довольными – их тактика отрицания всех обвинений продолжала действовать. Татарников, насколько мог, подбадривал Ковальчука; доктор же в поддержке не нуждался – Александр Никанорович пребывал в состоянии какого-то отчаянного подъема духа. Каждое утро не менее часа он делал гимнастику, скрупулезно повторяя курс перед вечерним допросом.

– Не утомительно? – с едва заметной завистью спрашивал Татарников.

– Готовлю себя к худшему, – отвечал доктор. – Принципиальность в наше время – великая роскошь, и за нее придется платить, раз уж решил.

Это не было бравадой – Александр Никанорович помнил свой арест в декабре 1918-го; помнил переполненную холодную камеру в подвале этой же тюрьмы; помнил побои и ночные расстрелы сотоварищей.

И тогда, и сейчас свиданий Решетилову не давали, и он написал дочери, пытаясь объясниться (впрочем, письмо приказали не отправлять).

Венька, по наивности начинающего революционера, пытался использовать допросы как трибуну для пропаганды идей «Союза молодых марксистов», тем более что следователи ему в этом не перечили. На любой заданный вопрос Ковальчук разражался многословной тирадой с использованием цитат из «основоположников». Терпеливо выслушав молодого человека, следователи отвечали контратакой из стандартных обвинений, увещеваний и угроз, помогая себе выдержками из покаянных признаний наименее стойких соратников Веньки по «Союзу». По плану Черногорова, Ковальчука должны были сначала измотать в этих «дискуссиях» (попутно занеся в протокол его неосторожные высказывания), а уж потом – «применить некоторое ужесточение».

Тридцать первого октября, вернувшись с очередного допроса, Решетилов объявил, что беды его закончились.

– Выпускают?! – в один голос выпалили соседи.

– Не обольщайтесь, – усмехнулся доктор. – На завтра назначен суд Особой тройки ГПУ. Все!

– Су-уд? – испуганно протянул Венька.

– Да-с, господа. Сегодня мне зачитали решение о том, что моему делу присвоен «особый статус» и что первого ноября уже состоится суд. Правильно, нечего церемониться… А честь-то какая! – Суд в выходной день, с присутствием самих товарищей Черногорова и Гринева!

Александр Никанорович театрально взмахнул рукой и по-мальчишески, не снимая ботинок, завалился на койку.

– И чем же ваша баталия может завершиться? – насторожился Татарников.

– А мне все едино, – беспечно ответил Решетилов. – Будь что будет. Я, признаться, даже рад, что все кончилось.

– Оно и видно, – покачал головой Татарников. – Бесстрашный вы человек! – Он кивнул Веньке: – Учитесь, юноша, у лучших представителей интеллигенции.

– Его и без того помотает, – опередил Ковальчука доктор.

Венька строго посмотрел на соседей.

– Создавая свой «Союз» и затем выступая на рабочем митинге, мы прекрасно понимали, чем это может грозить, – холодно проговорил он. – Наш «Союз» взял все лучшее из борьбы передовой русской интеллигенции.

– Да знаете ли вы, что это такое? – раздраженно спросил Решетилов. – Как вы можете «брать лучшее» у тех, о ком имеете лишь поверхностное представление?

– Не горячитесь, доктор… – попытался вклиниться Татарников.

– Нет уж, милейший! – с вызовом воскликнул Александр Никанорович. – Раз уж вы считаете, что наш юноша должен у меня поучиться, извольте, – поучу сполна, – он обратился к Веньке. – Кого это вы записали в «лучшие»?

– Э-эм… так ведь и так ясно… – растерянно пробормотал Ковальчук.

– Мне лично в этом вопросе ничего не ясно! – отрезал доктор.

– К лучшим представителям интеллигенции относятся все, начиная с Новикова и Радищева: декабристы, Герцен с Огаревым, Чернышевский, народовольцы…

– Сюда же Ленина присовокупить, – в тон добавил Решетилов.

– Что вы! Ленин у них – оппортунист, отступник, – хихикнул Татарников.

– Точно, – согласился Венька.

Доктор сделал наивное лицо:

– Позвольте, а где же логика? Вы ставите в традицию развития интеллигенции принцип революционной борьбы. Так, следуя ему, ваш Ленин – в той же упряжке!

– Он не мой, – скривился Венька.

– Ваш-ваш, – успокоил Александр Никанорович. – А чей же еще? Уж не мой и не господина Татарникова – точно… Итак, ваш Ленин – и есть логическое завершение развития интеллигенции. А где же Пушкин, Лермонтов, Гоголь?

– Ну… они – скорее литераторы, – пожал плечами Венька.

– А-га, – хитро протянул Решетилов. – The second logical nonsense!.. Не трудитесь понять, Вениамин, это – от интеллигенции неведомой вам породы… Значит, литераторы… – он поиграл бровями. – А как насчет Некрасова?

– Он, конечно, поэт, но более – революционный демократ, – уверенно заявил Венька.

– Чудно! – хлопнул в ладоши доктор. – Кстати, известно ли вам, чем зарабатывал на жизнь сей поэтичный демократ? Уж никак не виршами, мой пылкий юноша. Блаженной памяти Николай Алексеевич слыл самым знатным карточным бретером России! Так-то.

– Вы в понятии самого слова определитесь, – будто невзначай заметил Татарников.

Венька на секунду задумался и ответил:

– По-моему, интеллигенция – образованная часть общества, которая стремится к прогрессу, к справедливому обустройству мира.

Решетилов скорбно покачал головой:

– Наверняка и народовольцы, и Ленин с Троцким таковыми и являются. Ваше теперешнее местонахождение, Вениамин, – яркая иллюстрация их прогрессивной деятельности.

– Тогда сами и скажите, что к чему, – обиделся Ковальчук.

– О сути этого понятия спорят много, посему и не совсем правильно его столь категорично употреблять. Для меня интеллигенция – довольно разнообразный в сословном смысле слой, безусловно приемлющий нравственный примат разума. Она, я имею в виду интеллигенцию, безусловно, образованна, воспитана в традициях гуманизма, однако первое – лишь инструмент к пониманию мира и своей роли в нем. Отсюда – ее критичность, пытливость и терпимость к чужим мнениям и влияниям. Именно поэтому она – духовно всесословна, хотя и имеет внешние отличительные черты. «Революционные интеллигенты» – только кустистая ветвь пышного дерева. Поймите, и камер-юнкер Пушкин, и поручик Лермонтов, и граф Лев Николаевич Толстой – интеллигенты; как интеллигенты и Плеханов с Лениным. Отличие – в мере пресловутого русского мессианства и степени кругозора.

Александр Никанорович поглядел на клочок неба за решетчатым окном:

– Сейчас вопрос состоит уже в другом: до какой степени большевистская власть позволит сохранить традиции. Крестьянская и партийная культуры грозят захлестнуть интеллигенцию; ограничения и запреты превратят ее в жалкий передатчик специальных знаний. В этом и останется ее исключительность и порок одновременно, как и заведомый грех перед примитивно просвещенной властью.

Венька пожал плечами:

– Насчет «старой» интеллигенции вы, очевидно, правы. Однако «новая», послереволюционная, строится по иным принципам. Она очистится от прежних пороков, станет совершенной.

– Ничто в мире не возникает на пустом месте, – поморщился Решетилов. – Любое событие, пусть даже жестокая и радикальная революция, не сметет до основанья накопленного столетиями. Я не хочу говорить об экспериментах Советской власти, их крахе и возвращении к элементам уже опробованного капитализма. Важнее – парадокс человеческой памяти. При всем желании мы не выбросим из головы заложенных предками традиций и привычек. И наиболее яркие здесь примеры – бытовые, часто не осмысленные. Возьмем пресловутую большевистскую мораль и так называемые «буржуазные ценности»…

– Вы отошли от темы, – напомнил Татарников.

– Нет-нет, интересно! – воспротивился Венька. – По «старой» мы уже подискутировали.

– Пожалуй, да, – согласился Решетилов. – Так вот, обратите внимание, как обуржуазились наши любимые партийцы! И произошло это не с приходом нэпа, а намного раньше – еще в восемнадцатом. Поверьте, я нисколько не завидую и не упрекаю! Я лишь хочу заметить, что при декларации примата всеобщего равенства, бедности, скромности и приверженности новой коммунистической морали истинным бессребреникам остается только хрестоматийный Цинциннат.[16] Сначала большевики захотели власти, потом – автомобилей и шикарных квартир, роскошных женщин, чайных сервизов, пеньюаров для жен и теплых ночных горшков. Разве не так живут Луцкий и весь губком, Черногоров, Платонов?..

– А народ-то простой, тот, что верил Советам в семнадцатом, нутром чует фальшь и зубоскалит, – вставил Татарников. – Приятель мой недавно в московском цирке видел такую вещь: на сцене валяются портреты Ленина и Троцкого. Один клоун приказывает другому их убрать. «Куда же?» – «Ленина повесить, а Троцкого – к стенке!» Публика хохочет, улюлюкает… – он спохватился, отдал Решетилову поклон. – Извините, Александр Никанорович.

– Да будет вам, – улыбнулся доктор. – К чему мы толкуем об этой, казалось, безделице? А к тому, что ничто не строится на пустом месте, как не уходят, подобно воде в песок, «старорежимные» привычки. Это относится и к вашему, Вениамин, утверждению о возможности создания совершенно иной, ничем не связанной со «старой», интеллигенции. Если бы удалось воспитать новую интеллигенцию свободной от прежней пагубной страсти к софистике, оторванности от реальности и самолюбования – прекрасно. Однако, при всех наших бедах, «революционные интеллигенты» наверняка создадут не что-то кардинально новое, а приемлемое, удобное для них и, как они сами, – уродливое сословие с обязательными примесями всех недостатков царской интеллигенции.

– Ну а что вы посоветуете нам, молодежи, и, в частности, мне? – спросил Венька.

– Побольше читайте и, соответственно, думайте, – ответил Решетилов. – Используйте с толком тюремное заключение. В нем для вас есть одна выгода – оторванность от пагубной среды; в духовном смысле у вас здесь намного больше свободы.

К слову, в этой тюрьме шикарная и, заметьте, не «вычищенная» большевиками библиотека (прежде тут была офицерская гауптвахта). Вот и попробуйте превратиться в настоящего интеллигента. Выражаясь банально, итог зависит лишь от вас, – тюрьма воспитала извращенную философию маркиза де Сада, но и мораль Достоевского – тоже!

За дверью послышались шаги.

– Шесть! – запоздало предупредил Татарников.

В замке заскрежетал ключ. Арестанты вскочили на ноги.

– Опять на шконках[17] валялись? – входя, проворчал надзиратель. – Будет с вас, попомните меня!.. Ковальчук! На допрос – марш.

Глава XXIII

Субботнее свидание неожиданно сорвалось – к Рябинину явился мальчуган и вручил записку:


1.11.24, 17.40 Андрей! Прошу, не сердись, мне необходимо задержаться у Натальи. У нее (и особенно у А. Н.) – крупные неприятности. Если не трудно, дождись меня у парадного Решетиловых в 22.00. Полина.


Арест известного доктора немало удивил город. Даже далекие, знавшие Александра Никаноровича только понаслышке люди не допускали мысли о его причастности к заговору. Все открыто и твердо говорили об ошибке ГПУ. Наталья не слушала уговоров, перестала принимать гостей, кроме Полины, и взяла на работе отпуск. Целыми днями она сидела, упершись взглядом в окно, ломая в пепельнице недокуренные папиросы.

«…Вот и для Полины начинается маленькая гражданская война, – подумал Андрей. – Придется выбирать между родной кровью и принципами».

* * *

Она выбежала из парадного наспех одетой, с остановившимися потемневшими глазами.

– Что там? Как Наталья? – предполагая самое недоброе, спросил Андрей.

– Хуже некуда. Идем! – отрывисто бросила Полина и, не дожидаясь Рябинина, пошла вперед.

– Да подожди ты и объясни, – догоняя ее, воскликнул Андрей. – Куда ты так спешишь?

– Домой!

Рябинин преградил Полине путь:

– Застегнись, простудишься.

– Пустяки, – отмахнулась она. – Нам надо поторопиться.

– Что за спешка на ночь глядя? – больше для порядка посетовал Андрей и взял Полину под руку.

– Нет-нет, это… необходимо сделать… именно сейчас, – прерывисто дыша от быстрой ходьбы, говорила она. – Я ему все скажу… Все!..

– Кому?

– Кириллу Петровичу, – сквозь зубы ответила Полина.

– Ну-ка, начинай по порядку! – потребовал Андрей.

Полина нервно рассмеялась:

– Представляешь, он отдал Александра Никаноровича под суд! Сегодня утром было заседание, и Наташиного папу приговорили к ссылке. В Акмолинск! Знаешь, где это? То-то… Негодяй! Негодяй и лжец! – Из глаз Полины брызнули слезы. – Весть уже разнеслась по городу… Наташу завтра срочно вызывают к директору театра… Для объяснений… Она считает, что ее отстранят… от спектаклей. Ты бы видел ее! Она в полной прострации. Только и твердит: «Какой позор! Какая несправедливость! Кончено, задавили!..» Ходит как неживая.

Андрей обнял Полину за плечи:

– Успокойся, не терзай себя. И скандалить с отцом не стоит. Не поможет.

– Знаю, – она тяжело вздохнула.

– Тогда зачем выяснять отношения?

– Чтобы все поставить на свои места раз и навсегда! – жестко отрезала Полина.

Она достала из сумочки носовой платок, утерла слезы и огляделась:

– Холодно-то как! Дождик откуда-то взялся…

– Погода к вечеру испортилась, – кивнул Рябинин. – Боюсь, к утру и снег пойдет.

Полина привела себя в порядок, застегнула крючки шубы, поглубже надвинула шляпку.

– Знаешь, за Александра Никаноровича я не беспокоюсь, – задумчиво проговорила она. – Наш доктор – человек крепкий и волевой. А вот Наташа… У нее и без того нервы никуда, а тут еще… Что с ней будет?

– Может, было бы лучше остаться с Натальей?

– Не хочет! Днем у нее случилась жуткая истерика. Я ее уложила, напоила горячим чаем. Понемногу она развеялась, отвлеклась. Даже попыталась шутить: «Ступай, – говорит, – Полли, мне пора перейти к подведению итога. В моем положении остается лишь один выход – тот, что предпочитали римские патриции»… Чушь какая-то!

Андрей резко остановился и встряхнул Полину за плечо:

– Так и сказала?

– Д-да… – испуганно проронила она.

– Бежим! – Рябинин изо всех сил потянул Полину за собой. – Скорей к Наталье!

– З-зачем?!

– Забыла, какой выход… предпочитали римские патриции? – на бегу объяснял Андрей. – Дабы не пасть жертвой гнева императора… и не потерять честь?.. Забыла?

В глазах Полины застыл ужас.

Они пронеслись по улице и ворвались в парадное Решетиловых. Рябинин взлетел наверх и несколько раз повернул звонок. Тишина. Андрей забарабанил по двери кулаком.

– Ищи дворника! – бросил он подоспевшей Полине. – Бери лом, лопату… любую железяку!

– Не отзывается? – охнула Полина.

– К дворнику, живо! – приказал Андрей.

Она побежала вниз, звонко стуча каблучками по каменным плитам и спотыкаясь.

«Сколько прошло времени? – прикинул Рябинин. – Минут десять-пятнадцать… Этого дворника можно и не доискаться!.. Эх, где наша не пропадала!»

Андрей разбежался и ударил дверь плечом.

На третий раз она подалась. Рябинин ворвался в переднюю и громко позвал Наталью. Ответа не было. Он заглянул в гостиную. Спальню. Кабинет. «В ванной, конечно!» – выругался на себя Андрей и потянул дверь ванной комнаты.

Растрепанная голова Натальи безжизненно склонилась на край ванны; плечи и грудь уходили в пугающий розоватый туман.

Сердце у Андрея упало. Он смахнул пот со лба и, собравшись с духом, осторожно пощупал шею Натальи. «Жива! – радостно встрепенулся Рябинин, ощутив слабый пульс. – Слава тебе, Господи, успели!»

Андрей вынес девушку из ванной. Ее тонкие бессильные руки коснулись стены, оставив за собой извилистые красные полосы. Наталья застонала и приоткрыла глаза…

– Не пугайся… все будет хорошо… потерпи, пожалуйста, – приговаривал Андрей. Ему стало стыдно оттого, что его ладони касаются груди девушки.

Положив Наталью на пол, Рябинин осмотрел ее кисти. Из глубоких порезов сочилась кровь. Он схватил полотенце, с силой разорвал его на полосы и крепко перебинтовал раны.

В передней раздались быстрые шаги. Андрей хотел предупредить Полину, но не успел.

Она увидела красновато-мутную воду, ванну и пол с размазанными кровяными подтеками, скорченное тело Натальи (ГДЕ?) и истошно закричала.

– Тихо! – рявкнул Андрей.

Полина осеклась, отступила назад и медленно поползла вниз по стене.

– Где дворник? – справился Рябинин.

Полина не отвечала, тупо глядя на полуоткрытый влажный рот Натальи.

Андрей громко позвал дворника. Из передней, аккуратно ступая, будто опасаясь кого-то разбудить, появился мужик в грязном кожухе с шапкой в руках.

– Врача! – по-военному гаркнул Рябинин.

– Ага, – спохватился дворник и бросился вон.

Андрей обернулся к неподвижно застывшей Полине:

– Она жива! Слышишь, жи-ва!

Полина повела остекленевшими глазами, узнала его и громко заревела.

Врач прибыл через полчаса. Сосредоточенный, чистенько одетый молодой человек без лишних вопросов провел осмотр и строго спросил Андрея:

– Что она принимала?

– Кокаин, – послышался из глубины квартиры усталый голос Полины.

Она медленно вошла в спальню и тяжело опустилась в кресло.

– У нее был кокаин, – хрипло добавила Полина. – Скорее всего, Наташа его наглоталась… Для храбрости.

Врач коротко кивнул, раскрыл саквояж и завозился с какими-то ампулами.

Андрей поднялся и поманил Полину за собой. Они вышли в кухню, поставили на плиту чайник и отрешенно уставились в пустой квадрат окна.

– Там… в шкафчике… настойка есть, – не оборачиваясь, сказала Полина. – Дай мне.

– И мне не повредит, – согласился Рябинин.

Они выпили по большой, наполненной до краев рюмке.

– Что же теперь будет? – еле слышно спросила Полина.

Андрей подыскивал какие-нибудь мягкие, ободряющие слова, путался и злился на себя.

– Ты в эту историю больше не встревай, – в голосе Полины зазвенели повелительные нотки. – Я сама во всем разберусь.

Она тряхнула волосами и наклонила голову, как будто перед броском. Рябинин попытался ее обнять, но Полина нетерпеливо дернула плечами:

– Прекрати. Мне нужно настроиться на другое. Побудь здесь.

Она вышла из кухни, позвала врача. Из передней слышался ее решительный голос:

– Сделали укол?.. Все устроится? Как быстро?.. Везти в больницу? Так везите! Я заплачу за ваши хлопоты… Вот, этого должно хватить… Да-да, берите экипаж, не скупитесь… Андрей! Я – за дворником, нужно починить замок. Мигом вернусь. Потерпи немного, скоро пойдем домой.

* * *

– Вы чтой-то, барышня, так поздно? – открывая дверь, посетовала Даша.

– Где этот негодяй? – не обращая внимания на домработницу, Полина прошла в гостиную.

– Мама! Прошу, не мешай, у меня серьезнейший разговор, – предупредила она вопрос Анастасии Леонидовны и направилась к кабинету отца.

Кирилл Петрович с интересом наблюдал, как дочь вошла и повернула ключ в замке. Он предполагал, что объяснение в той или иной степени должно произойти. Черногоров усмехнулся и с притворным вниманием вновь занялся деловыми бумагами.

– Так и будешь изображать невинность? – останавливаясь перед столом, громко спросила Полина.

Кирилл Петрович поднял голову и наткнулся на уничтожающий презрительный взгляд.

– О чем это ты? – невозмутимо справился он.

– Негодяй! – с жаром выкрикнула Полина. – Подлый, жестокий лжец! Я открыто заявляю, что ненавижу тебя, как равно и весь твой «справедливый» режим, который ты столь ревностно защищаешь. Я… я не желаю больше тебя знать, считать своим отцом!

Она облегченно вздохнула.

Кирилл Петрович вскочил и вплотную подошел к дочери.

– Ты в своем уме? – выпучив глаза, прошептал он.

– Спроси себя! – с вызовом ответила Полина. – Только что Наталья пыталась покончить с собой! Не вернись мы с Андреем, она бы погибла. Великого ума не надо, чтобы понять, кто в этом виноват. Ты, любезный папочка, и только ты! Мало того, что осудил ни в чем не повинного человека, – даже не задумался о последствиях. Да и зачем? Ведь твоя хваленая справедливость восторжествовала! Правильно, вовсе не стоит думать о слабой, легко ранимой Наташе; о собственной дочери; об элементарной порядочности, наконец.

Черногоров схватил Полину за руки и швырнул в кресло.

– Замолчи! – грозно приказал он. – Коли страдаешь приступом жалости – лучше мать родную пожалей.

– Не стыдно? – рассмеялась Полина. – Сам-то ты ее когда-нибудь жалел? Воспринимал как человека, а не товарища по партии?.. Впрочем, стыда у тебя давно и в помине нет…

– Ответить позволишь? – нетерпеливо перебил ее Кирилл Петрович.

– Оправдаться попытаешься? – сощурилась Полина.

– Послушай-ка, дорогуша!.. – прикрикнул Черногоров.

– Что ж, говори, – осеклась дочь.

– Благодарю…

Кирилл Петрович скрестил руки на груди и холодно, с расстановкой сказал:

– Не далее как в прошлую пятницу я обещал тебе быть мягким к Решетилову. Более того, я совершенно искренне хотел его отпустить, коли он, как человек невиновный, чистосердечно расскажет о встрече заговорщиков. Он же, следуя своему интеллигентскому чистоплюйству, стал упорствовать: поначалу даже отрицал сам факт контрреволюционного сборища в своем доме! Его уличили во лжи, но и после этого твой любезный доктор не пожелал говорить; только и твердил: «Доносчиком не буду». Как, спрашивается, можно расценивать его действия? Только как пособничество, явное нежелание сотрудничать с народной властью. Вместо того чтобы помочь и идти на все четыре стороны, Решетилов принялся изображать мученика во имя чести.

– А ты и не преминул отомстить! – фыркнула Полина.

– Не-ет, милочка, ошибаешься! Для меня интересы дела всегда преобладают над личными…

– Это уж точно, – буркнула дочь.

– …Своей выходкой Решетилов противопоставил себя закону, государственной политике по борьбе с контрреволюцией…

– Какому закону? – Полина встала из кресла и заходила по комнате. – Закону большевистского топора? Тому закону, по которому ты в годы гражданской губил невинных людей тысячами? Или здесь, в родном городе вешал да стрелял вчерашних соседей в двадцатом? Забыл уже?

За дверью послышался срывающийся голос Анастасии Леонидовны:

– Кирилл! Полина! Что там у вас? Немедленно отоприте!

– Мама, я же просила не мешать! – истерично вскричала Полина.

Она повернулась к отцу:

– Итак, я закончу. Все ваши аргументы, Кирилл Петрович, – лишь уловки. Сущность ваша мне окончательно ясна. Жить с вами рядом и считать вас близким я не хочу. Довольно быть дочерью кровожадного фанатика, довольно ломать свою жизнь и жизнь по-настоящему близких мне людей. Достаточно уж убитого лично тобой Кармилова, интриг против Андрея и едва не погубленной Натальи. Прощай!

Черногоров зажмурился, пытаясь совладать с клокочущим гневом и почему-то – едкой обидой. Он слышал, как удалились шаги дочери и лязгнул замок; как на умоляющую просьбу матери объясниться Полина крикнула: «Спроси у него!»; как дважды пушечным выстрелом хлопнула входная дверь.

Черногоров открыл глаза и ощутил неприятную дрожь и неуверенность внутри. Он всегда с честью выдерживал удары судьбы, умел контролировать свои эмоции. Кирилл Петрович вспомнил горячность Полины, и ему стало грустно. Впервые дочь показалась ему жестокой и чужой. «Дурочка она, – отгоняя неприятные мысли, подумал Черногоров. – Перебесится, повзрослеет и поймет. Побегает под ледяным дождем, охолонет… Хорошо еще, есть куда спрятаться, поплакать в жилетку… Ну, Рябинин-то – парень неглупый: и ее приголубит, и меня не осудит».

Кирилл Петрович удивленно прислушивался к тишине в квартире и вдруг с ужасом вспомнил о двойном стуке двери.

– Настя! – сорвавшись с места, прокричал он. – Да что ж вы со мной делаете, а?!

Кирилл Петрович поискал жену, но обнаружил лишь до смерти испуганную Дашу.

– Где Анастасия? – переведя дух, спросил ее Черногоров.

Даша мелко затряслась и неопределенно махнула рукой:

– Ту-ту-да… во-вослед… за барышней…

– Куда? – с надрывом переспросил Кирилл Петрович. – На улицу?!

– Да-а-а… – сжавшись в комок, заревела домработница. – Д-даже… пальто не накинула-а-а…

Черногоров злобно выругался и выбежал из квартиры.

* * *

Во дворе Полины не было. За воротами – тоже.

– Поля! Полюшка! – отчаянно позвала Анастасия Леонидовна и побежала наугад, к Центральному парку.

Дождь хлестал ей в лицо, войлочные домашние туфли и халатик намокли – она не замечала. Холодный сырой воздух не давал дышать, грудь словно стиснули острыми когтями. «Куда же я? – опомнилась Анастасия Леонидовна. – Поленька наверняка к Андрею побежала. Мне – в другую сторону!»

Она повернула к Губернской. Ноги не слушались, из груди вырывались сиплые хрипы. Анастасия Леонидовна уже видела свет фонаря на углу, когда перед глазами поплыли зеленые круги, она споткнулась и провалилась в темноту.

* * *

В какую именно сторону побежала жена полпреда ГПУ, привратный часовой сказать точно не мог.

Черногоров отчитал солдата и подался направо, к Губернской. На углу он осмотрелся, но Анастасии Леонидовны нигде не приметил. Кирилл Петрович кликнул извозчика, чинившего неподалеку колесо, и справился, не появлялась ли здесь женщина. Вымокший до нитки лихач недовольно огрызнулся, что никого не видал, ворчливо добавив:

– …Не пристало, гражданин, добрым-то людям шататься по таковской погоде во втором часу ночи.

Черногоров повернул обратно, добежал до ограды парка, во весь голос призывая жену и дочь.

Страшная догадка вдруг остановила его. Кирилл Петрович медленно пошел вдоль дороги, пристально вглядываясь в темные придорожные кусты.

Он почти вернулся на Губернскую, когда заметил у края канавы синюю туфлю жены.

– Настя, боже мой! – с мукой вскричал Черногоров.

…Анастасия Леонидовна была без сознания. Кирилл Петрович взял на руки ледяное тело и понес к дому. «Машину – немедленно! Потом – доктора. Ее Чистов живет далековато… Кто тут поблизости?.. Воробьев!.. И ванну, ванну – первым делом».

– Ничего-ничего, Настенька, – упрямо прошептал он. – Выкарабкаемся!

Глава XXIV

Весть о том, что на «Красный ленинец» самолично пожаловал полпред территориального ОГПУ, мгновенно облетела завод. Рабочие издали наблюдали за черным «паккардом» и строили догадки; секретарь партячейки Михеев со всех ног поспешил принимать гостя.

– Я к Рябинину, – не выходя из машины, через приоткрытое окошко бросил Кирилл Петрович. – Не сочтите за труд, отыщите его.

Отослав водителя «погулять», Черногоров пригласил Андрея в салон.

– Она у тебя? – помолчав, спросил Кирилл Петрович.

– Да.

– Ну и?

– Уже лучше. Вышла проведать Решетилову.

– Утром я был у Натальи в больнице, – кивнул Черногоров. – Доктора обещают, что она скоро поправится.

Андрей не нашелся, что сказать, и стал поглядывать, как комсомольцы его цеха натягивают кумачовый лозунг к седьмой годовщине Октября.

– Матери совсем худо, – еле слышно проговорил Кирилл Петрович. – Вторые сутки в горячке лежит, бредит.

Рябинин вздрогнул и недоуменно поднял брови.

– Вы же ничего не знаете… – вздохнул Кирилл Петрович. – В тот вечер Настя побежала догонять Полину, в чем была – так и выскочила… Вот… – подхватила воспаление легких, начался рецидив туберкулеза…

Рябинин собрал всю свою волю, чтобы не вспылить.

Черногоров коротко взглянул в его напряженное лицо и легонько похлопал Андрея по колену.

– М-да, наломали дров… – неуверенно пробормотал Кирилл Петрович. – Скажи Полине, пусть зайдет… Я не буду выяснять отношений… Куда уж дальше…

* * *

Состояние Анастасии Леонидовны оставалось крайне тяжелым. Лишь иногда приходя в себя, она не узнавала окружающих и чуть слышно звала дочь. Черногоров собрал целый консилиум лучших специалистов и строго-настрого приказал вылечить жену. Опытные медики осмотрели больную, долго совещались, поминутно оглядываясь на застывшего в углу хозяина, и наконец решились объявить приговор. Доктор Новичков – самый пожилой из коллегии, уважаемый в губернии специалист по легочным заболеваниям подошел к Черногорову.

– Плохи дела, Кирилл Петрович, – Новичков пожевал губами. – Готовьтесь!

Черногоров подался вперед, чтобы спросить старого врача, к чему именно надо готовиться, но будто наткнулся на невидимую стену. Он испуганно отступил и переспросил:

– Что же, ничего нельзя сделать?

Доктора, как по команде, заговорили разом. Кирилл Петрович понимающе покивал и вышел из спальни.

Он заперся в кабинете, отключил телефон и не откликался на умоляющие призывы Даши.

* * *

Едва переступив порог, Полина почувствовала неладное. Мама часто болела, иногда подолгу, к чему домашние постепенно привыкли, как к неизбежному. Сейчас все было по-другому: в доме висела гнетущая тишина; лечащий врач Чистов прошел мимо, стыдливо пряча глаза; сразу постаревшая Даша, увидев свою барышню, беззвучно заплакала и бросилась ей на шею.

Полина не узнала матери. На высокой подушке лежала восковой бледности женщина, с лихорадочным румянцем на впалых щеках. Сквозь сухие, потрескавшиеся губы вырывалось тяжелое прерывистое дыхание; вокруг глаз залегли черные тени. Полина взяла в ладони податливую руку Анастасии Леонидовны и прижала к груди. Она не могла плакать, только смотрела на ее изменившееся лицо и шепотом умоляюще звала маму.

Она не помнила, сколько просидела у постели Анастасии Леонидовны. Серые сумерки прокрались сквозь опущенные гардины, окутали мать и дочь мягким усыпляющим одеялом. Кто-то вошел в комнату и зажег ночник у изголовья кровати. Полина встрепенулась и увидела Чистова. В глазах доктора она прочла подтверждение своих страшных догадок, которые еще секунду назад с негодованием отметала прочь.

– Нет! – отшатнулась Полина. – Несправедливо…

– На все воля Божья, – грустно улыбнулся Чистов.

Эта кощунственная, как показалось Полине, совсем неуместная улыбка почему-то окончательно убедила ее, раздавила, будто огромный мельничный жернов. Полина сникла, утерла так некстати потекшие слезы и, по-девчачьи жалко шмыгнув носом, спросила:

– Скоро?

– День-другой, – пожал плечами Чистов.

Было в этом движении его плеч что-то профессиональное, докторское, безапелляционное. «Для него исход ясен и неизбежен». Полина посмотрела на маму, ласково погладила по голове, поправила подушку и осторожно положила ее руку на одеяло.

* * *

Странное, ни на что не похожее чувство охватило Полину – она впала в состояние оцепенелого ожидания. Забыв об отдыхе и пище, Полина старалась удержать то ускользающее, как теперь ей представлялось, безмятежно счастливое прошлое. Она ждала чуда и молила о нем. Полине нестерпимо хотелось вернуться назад, убежать от страшной болезненной суеты – от стойкого запаха лекарств; от приглушенного шепота врачей; от принесенного ими с улицы холода; и от голых, столь практично обнаженных Дашей половиц. Однако Полина не могла, да и не смела уйти от этих тягостных хлопот – помогала медицинским сестрам, домработнице и прачке; ходила по аптекам. В редкие минуты покоя она сидела истуканом в своей комнате, неподвижная и напряженная, готовая ко всему на свете. Единственным земным желанием Полины было, по возможности, избегать встреч – а уж тем более разговоров – с отцом.

Кирилл Петрович выходил из кабинета рано утром и в полночь. Проведав Анастасию Леонидовну и справившись у врачей, не произошло ли улучшения, он вновь удалялся к себе. Черногоров знал, что дочь находится рядом, догадывался, что его избегают, но старался об этом не думать.

На третий день Анастасия Леонидовна пришла в себя. Чистов оповестил всех домашних о снижении температуры и улучшении самочувствия.

Полина разговаривала с матерью, лелея в душе слабую надежду.

– …Вот увидишь, милая, все образуется, – ласково приговаривала Полина. – Еще немного – и пойдешь на поправку.

По изможденному лицу Анастасии Леонидовны пробежала тень улыбки.

– Нет уж, Поленька, – слабым, срывающимся шепотком проговорила она. – Не чувствую я жизни… Слабость – смертельная… Даже боль ушла…

– Глупости, мамочка! – тихо возмутилась дочь. – Сегодня ты выглядишь совсем здоровой.

Анастасия Леонидовна прикрыла глаза:

– Кирилла… позови… Могу не успеть…

Полина подала знак Даше и вновь обратилась к матери:

– Тебе не следует думать о плохом. Вот и Василь Егорыч… – она взглянула на Чистова и осеклась – доктор растерянно протирал пенсне трясущимися руками.

Сердце Полины упало.

– …Да, Василь Егорыч…

– Мы с Василием Егорычем… не привыкли… скрытничать, – прошептала Анастасия Леонидовна. – Он… мне все сказал.

Полина в ужасе прильнула к ее груди.

– Только не плачь, – перебирая волосы дочери, добавила Анастасия Леонидовна. – Послушай, схороните меня по старинке, по-христиански… Бабушка твоя меня крестила, так что… В церкви отпойте, облегчите мою и свои души… Пусть будет как у людей… Обещаешь?

Полина заплакала.

– Не убивайся, доченька, – вздохнула мать. – И еще: съезди к Надежде в Париж… Непременно… С Андреем… так лучше… И главное: прости Кирилла, не держи зла… Живи своей жизнью, а зла… не держи.

Полина услышала за спиной осторожные шаги.

– Пойди, родная, мы с папой поговорим…

* * *

Полина несколько часов просидела в гостиной, дожидаясь окончания беседы. «О чем они там?» – то и дело вскакивая, спрашивала себя она, однако, вспоминая просьбу матери, возвращалась на место. «Впрочем, о чем я? Они – муж и жена… Четверть века прожили вместе, есть о чем поговорить… Да как же это я? Разве можно? Мама обязательно поправится… Я ведь верю!»

Когда отец вышел, Полина, не раздумывая, кинулась к нему:

– Что? Как?

– Заснула, – глядя сквозь дочь, сухо ответил Черногоров.

Она не видела его несколько дней и невольно отметила, как отец переменился: потухли живые глаза, посерело лицо, в смоляных волосах пробилась тонкая седина.

– Пойду… посижу с ней, – словно извиняясь, пробормотала Полина.

– Да-да, – поспешно согласился Кирилл Петрович. – Только не разбуди ее.

«Тоже мне, эскулапы! – посетовала Полина, присаживаясь на кончик стула. – Прочат невесть что! Сейчас моя мамочка отдохнет, и все устроится, – она с придирчивой нежностью оглядела больную. – Вот, дышит ровно, тихо, как ребеночек. Спи, моя милая…»

За окном завывал ветер, бросая в окно хлопья сырого снега. Полина мечтала о том, что они с мамой сделают по ее выздоровлении. Может быть, сходят на выставку молодых художников, может, вместе поужинают в уютном кафе или просто погуляют по улицам. «А потом – наступит зима! – улыбалась Полина. – Кругом станет чисто и светло, свежо от мороза. Мамуля любит легкий морозец… В парке непременно соорудят горы, детки примутся лепить снежных баб… А под Новый год мы, как всегда, нарядим елку. И будем наряжать ее долго-долго, высматривая для шаров и хлопушек выгодные, только им предназначенные места… И свечи зажжем. Сядем в таинственной тишине, будем чудесные истории рассказывать. Мамочка их знает – жуть как много!..»

Она так увлеклась, что не заметила, как сгустились сумерки. Полина зажгла ночник и поглядела на мать: «Как она спокойна! Даже не пошевелится. Устала, измучилась, сколько сил потеряла!»

В комнату, буднично пошаркивая подошвами, вошел Чистов. Он склонился над больной и подавил короткий вздох:

– Отошла.

Полина поднялась со стула и оттолкнула доктора.

– Что вы такое говорите? – негодующим шепотом спросила она. – Я все это время слышала ее дыхание!

Полина схватила запястье матери:

– Вот! – радостно воскликнула она. – Бьется сердце!

– Это – ваш пульс, – потупился Чистов. – Я же врач, вижу. Умерла! Не теребите ее… не надо.

Полина оставила руку Анастасии Леонидовны и испуганно отступила. Она вдруг отчетливо увидела, что лицо матери приняло какое-то бесстрастное, застывшее выражение.

– Поплачьте, легче станет, поплачьте, – мягко посоветовал Чистов. – Пойдите к себе, нам с Дашей нужно приготовить покойную…

«Покойную!.. Вот и все… Неужели так просто? – промелькнуло в голове Полины. – Разве может моя мама… – и так просто?..»

Она не замечала появившихся Даши и отца. Не чувствовала, как ее вывели в гостиную и усадили на диван.

«…Просто! До банального просто…»

* * *

Резкий повелительный голос отца вернул Полину к жизни.

– …Да, Паша, – венки, лучший гроб… Неброский, но хороший…

Она решительно встала и направилась в кабинет Кирилла Петровича.

– Мама просила похоронить ее по-христиански, – сказала Полина тихо, но очень твердо.

– С ума сошла? – устало отозвался Черногоров. – Хоронить с попами члена партии, контрольной комиссии?..

– Мама. Просила. Похоронить. Ее. По-христиански! – отчеканила Полина. – И не вздумай перечить!

– Ну хорошо, – покорно кивнул Кирилл Петрович. – Твоя воля… И ее, конечно… Одна просьба…

– Что еще?

– Организуйте похороны вне города, без шума.

– Обещаю. Ваша репутация, товарищ полпред, нисколько не пострадает, – презрительно усмехнулась Полина.

Глава XXV

В маленькой деревеньке Протва, что верстах в трех от города, у Даши нашелся знакомый священник. Местные мужики подрядились выкопать могилу и сделать все «по чину».

Церемония официального прощания закончилась в одиннадцать часов. Губернские партийные вожди с женами, коллеги по контрольной комиссии, знакомые и соседи в последний раз постояли у гроба и разошлись до поминок.

Около двенадцати во двор въехал пароконный катафалк и «паккард» Черногорова. В машину сели Полина, Даша, Рябинин и дочь Платонова Татьяна.

У железнодорожного вокзала к процессии присоединился «пежо» Сиротина. Рядом с Глебом сжалась в комочек отстраненная, без единой кровинки в лице Решетилова.

Разбитый, слегка прихваченный ночными заморозками проселок казался нелепым и уродливым посреди заиндевевшего посеребренного поля. Машины буксовали, выбрасывая густые клубы бело-синеватого дыма. Наконец дорога пошла в гору, впереди зачернели голые деревья, бревенчатые стены изб.

Старенький священник в накинутом поверх рясы тулупе ждал на паперти скромной церковки.

– Сюда, сюда, – участливо приговаривал он.

Священник дошел до бокового придела и указал на приготовленную скамью. Сиротин с Андреем опустили гроб и сняли шапки. Священник зажег две большие свечи, поглядел на подымавшийся из рта молодых людей пар.

– На дрова совсем нет средств… – смущенно пробормотал он. – Уж потерпите…

Священник направился было в ризницу, но Полина остановила его.

– Простите, я хотела спросить, – еле шевеля замерзшими губами, прошептала она.

Священник оглядел девушку цепким живым взглядом:

– Вы – дочь покойной?

– Да.

– Идемте в ризницу, там и поговорим, – коротко кивнул бородкой священник.

Затворив дверь, он сбросил свой тулуп и приготовился слушать.

– Видите ли… – потупилась Полина, – у мамы нашелся крестик… Обычно она его не носила… Как с ним поступить?

– Повесьте крест на шею покойной – так заведено.

– Извините, я никогда прежде не была в церкви… – нетерпеливо повела рукой Полина. – Мне очень неловко… Креститься надо?

– Тем, кто верует, – грустно улыбнулся священник. – Если вы опасаетесь огласки, не сотворяйте креста, оставив при этом сердце открытым Богу. «Ибо слово Божие живо и действенно и острее всякого меча проникает до разделения души и духа, суставов и мозгов и судит помышления и намерения сердечные».

– Я не сильна в вере, – вздохнула Полина. – Что вы под ней понимаете?

– «Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом…» Понять нелегко, если вам чужда духовная практика. Нынче принято упрощать веру, сравнивать ее лишь со страхами людскими и пустым идолопоклонством. Однако в Святом Писании сказано, что мы не должны думать, будто Божество подобно золоту, или серебру, или камню, получившему образ от искусства и вымысла человеческого. Вот скажите, есть ли в жизни для вас нечто сокровенное, чистое, почитаемое вами, как бесценный дар?

– Моя любовь, – покраснела Полина.

– Вы любите искренне?

– Всей душой.

– Святой апостол Иоанн Богослов сказал: «…если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает, и любовь его совершенна в нас…»

Полина удивленно подняла брови:

– Неужели то, о чем вы говорите, и есть вера?

– Если судить не очень строго, – да.

– Странно…

– А вы чувствуете, как умиляется душа при упоминании о любви и Боге? – Священник заглянул Полине в лицо. – Спросите сердце свое!

– Вы правы, – подхватила она. – Мне стало легче и… как-то по-особенному уютно…

– Не объясняйте, – предостерегающе поднял ладонь священник. – Не время сейчас…

Полина вспомнила о матери и, укоряя себя, заплакала.

– Господь слышит вашу скорбь, – продолжил священник. – И от всех скорбей избавит вас. Ибо: «Близок Господь к сокрушенным сердцем и смиренных духом спасает». Смиритесь! Как сказал святой апостол Павел: «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся… ибо тленному сему надлежит облачиться в нетление, и смертному сему – облечься в бессмертие…» Ступай, дитя, приготовься проводить мать свою. И храни тебя Бог!

* * *

На обратном пути Полина и Андрей пересели в автомобиль Глеба. «В хорошем месте мы похоронили маму, – с грустью думала она. – Буду приезжать на это тихое кладбище, беседовать со священником…»

– Как его зовут? – ни к кому не обращаясь, спросила Полина.

– Кого? Батюшку? – уточнил Сиротин.

«Батюшку! Теплое слово, ласковое…»

– Отец Симон, – устало отозвалась Решетилова. – Он прежде служил с нами по соседству, в Христорождественском соборе. Прогнали его года два назад…

– Отец Симон – не простой священник, – принялся рассказывать Глеб. – Когда-то на его проповеди народ валом валил…

«Да и деревенские мужики его заметно почитают, – вспомнила Полина. – На кладбище все указания выполняли с поклоном, беспрекословно, даже с радостью, что ли…» Она прикрыла глаза и прислушалась к рокоту мотора.

* * *

Город отвлек Полину от мыслей.

– Глебушка, – позвала она Сиротина. – Домой я не поеду – не хочу видеть на поминках весь этот официально скорбящий сброд.

– Гм, неудобно, – покачал головой Глеб.

– Андрей по моей просьбе с утра приготовил закуски, вмиг соберем на стол и помянем маму своим кругом. Так что поворачивай-ка на Коминтерна!

– Заодно и меня проводите, – с хрипотцой добавила Наталья.

– Ку-да? – встрепенулась вся компания.

– Папу вчера выпустили. Завтра мы уезжаем в ссылку.

– И ты с ним? – голос Полины дрогнул.

– Разве ж я его брошу? Ничего, и в Акмолинске люди живут, найду себе дело, – Наталья попыталась улыбнуться. – Может статься, театрик удастся организовать…

* * *

Застолье было коротким. Чувствовалось, что Полине необходимо остаться одной.

Проводив друзей, Андрей вышел на кухню и предался мелким домашним заботам.

Незаметно наступил вечер. Рябинин вернулся в комнату, зажег свечу и осторожно покосился на Полину. Закутавшись в мохнатый плед, она с отрешенным видом сидела на диване.

– Может, тебе прилечь? – негромко предложил Андрей.

– Что? – очнулась Полина.

Рябинин присел рядом.

– Нам нужно поговорить, – не оборачиваясь, сказала она.

– Пожалуй, не стоит, сегодня тяжелый день, – попытался возразить Андрей.

– Нет-нет, именно сейчас, – упрямо мотнула головой Полина. – Возьми стул, сядь напротив меня.

Рябинин повиновался. Он с тревогой вглядывался в ее осунувшееся лицо с глубоко запавшими, устремленными куда-то в пространство глазами и терпеливо ждал.

– Я много думала о произошедшем, – голос Полины был глухим и бесстрастным. – И не только о маме… Вся вина за ее гибель – на мне… Не возражай, умоляю. Прежде выслушай, а уж потом… Поведение отца – лишь повод. И потом, разве я вправе его осуждать? Кирилл Петрович просто выполнил работу, выполнил по-своему честно, как и велит его партия. А я… я поддалась эмоциям и поступила, не подумав о последствиях… Кирилл Петрович борется за свои принципы, невзирая ни на какие препятствия, потому что именно тогда борьба приносит нужный результат. Я же не имела права забыть об ответственности за маму…

– А что ты могла предпринять? – не вытерпев, мягко перебил ее Андрей. – Ты переживала за Наталью, вот и не сдержалась.

– Теперь ясно, что это был лишь отчаянный порыв, – невесело усмехнулась Полина. – Чем я могла помочь Нате? Однако и молчать – тоже… не имела права. Мне казалось что открыто заявив отцу об ужасной ошибке, я смогу спасти, пусть уже не Решетилова, но – сотни других. Ведь мама часто критиковала отца, но всякий раз отступала, понимая, что в конечном счете виноват не лично Кирилл Петрович.

– Извини, Полюшка, любая общественная система состоит из конкретных людей, – парировал Андрей.

– Ты хочешь сказать, что Кирилл Петрович слишком ревностно относится к службе? Пожалуй, да. Есть, конечно, среди наших большевиков добряк Платонов, осторожный Луцкий, который уж явно не наломал бы, подобно Черногорову, дров… К сожалению, всех их объединяет одно – сознание собственной безгрешности, правильности любого поступка, святости выполняемого дела. Обратил внимание, как они солидарны даже у гроба мамы? Никто из прежних «друзей» и коллег не посмел поехать с нами проводить ее в последний путь, все поддержали Кирилла Петровича и свои антирелигиозные «принципы»! Никто не стал перечить товарищу по партии, никто не захотел замараться!

А случайный знакомый, скромный отец Симон нашел теплые, искренние слова. Не то что эти… Будто моя мама не являлась честным человеком, стойким партийцем, любящей женой? Ее желанием было простить отца – я прощаю. Только вот находиться с ним не могу. Не знаю, Андрюша, что и делать…

Полина помолчала и, переведя дух, продолжила:

– Мама хотела, чтобы мы с тобой непременно съездили к тете Наде в Париж. Ее покойный муж был когда-то высоким чиновником русской военной миссии. Мировая война и революции помешали Надежде Леонидовне вернуться на родину. Последний раз мы с мамой видели тетушку летом 1913-го.

– Я готов сопровождать тебя, – обрадовался Андрей.

– Не все так просто, – нахмурилась Полина. – Боюсь, Кирилл Петрович станет препятствовать твоему отъезду. Перед похоронами мы объяснились. Обещали не держать друг на друга обиды. Поговорили и о поездке и снова чуть не поругались. Он и меня-то не хотел отпускать! Знаешь, тяжелое горе обезоруживает. Отец, хоть и крепится, все же не может до конца скрыть своих чувств.

В Кирилле Петровиче проснулось нечто новенькое – какая-то щепетильная, по-стариковски болезненная забота обо мне. Когда мы все-таки договорились насчет моей поездки, он непритворно вздохнул и сказал: «Возвращайся поскорей. Мне тебя будет не хватать». С грустью сказал, даже с жалостью. Будто не на шесть-семь недель меня провожает, а навсегда.

– Кирилл Петрович расстроен смертью близкого человека, – развел руками Андрей. – Он отчетливо понимает, что кроме тебя у него никого не осталось.

– И да, и нет, – задумчиво ответила Полина. – Все гораздо сложнее. Конечно, это уже не положенная забота о дочери, в угоду пресловутому партийно-официальному мнению! Здесь сквозит мелочная родительская опека, нерастраченные отцовские чувства, все то, о чем он забывал или не имел возможности выражать с самого моего рождения.

– Разве это плохо, ежели искренне?

– После смерти мамы подобная опека мне противна, – Полина брезгливо поморщилась. – Тем более в духе отца – придирчивая, пристрастная. Ф-фу!.. И потом, Кирилл Петрович опасается еще одного… Как, впрочем, и я.

– Чего же именно? – насторожился Андрей.

– Того, что я не вернусь, – горько усмехнулась Полина. – В самом деле, а вдруг? Понравится Париж, жизнь без «идей» и бесконечной борьбы…

– Ты серьезно? – изумился Рябинин.

– Ничегошеньки я не знаю… – устало протянула Полина. – Одно для меня ясно: ты – заложник нашей любви. Кирилл Петрович прекрасно понимает, что останься ты в России – я обязательно вернусь.

– Может быть, мне все-таки стоит попробовать уехать? – неуверенно предположил Андрей.

– Дудки! Он запретит выдавать тебе паспорт. Бунтовать нам нет смысла.

Рябинин вздохнул:

– Что ж? Съезди в Париж, попытайся отвлечься. В конце концов, расстаемся не на веки вечные. Перетерпим.

– А потом? Мне кажется, нам придется уехать из города… Насовсем… Я не могу здесь.

– Но мы же и раньше хотели уехать. Помнишь? Так что, в принципе, наши планы не изменились.

– Забиться в какую-нибудь дыру и молча терпеть? – В глазах Полины стояла отчаянная тоска. – Отец и там нас не оставит. Если не явится лично – будет приглядывать со стороны, с помощью партийных и гэпэушных «товарищей». А уж они не откажут, поверь.

Она вдруг зарыдала:

– Прошу тебя, придумай что-нибудь! Ты же мужчина… Мы любим друг друга, хотели завести семью, детей, обрести покой и счастье… Знай, Андрюша, я готова идти за тобой на край света. Ничто меня теперь не удерживает. Ты и наша любовь – все, что у меня осталось.

Андрей пересел к Полине и крепко обнял.

– Доверься мне. Я что-нибудь придумаю. Непременно! – твердо сказал он.

Глава XXVI

Катенька любила праздники. В такие дни, полные радостных хлопот и надежд на лучшее, ей нравилось бродить по разукрашенным улицам, толкаться в оживленной толпе, слушать досужие разговоры и сплетни. Насущные тревоги до поры забывались, уступая место беспечному отдыху и веселью. Девочка нарочно сбежала с торжественного обеда, который последовал сразу после «Парада молодежных коммун». В концерте, устроенном губкомолом на сцене «Дома художеств», выступали творческие коллективы различных учебных заведений города. Прежде детдомовцы никогда не участвовали в таких мероприятиях – заведующий Чеботарев опасался выхода своих подопечных за пределы учреждения. Однако новый заведующий, Истомин, решительно высказался за участие воспитанников в концерте. В ответ на вопрос педагогов об угрозе массового побега Истомин собрал ребят и открыто заявил: «Мы больше не будем выходить в город под конвоем учителей. Каждый волен в свободное время гулять где ему вздумается и обязательно возвращаться к ужину. Тот, кто убежит, – подведет лично меня». Никто из детдомовцев не желал огорчать уважаемого ими Валентина Ивановича, поэтому все перестали убегать…

Лишь одно досаждало Катеньке – неприветливая, слякотная погода. Талый, превращенный прохожими в месиво снег упорно просачивался через старенькие ботинки; до ломоты леденил ножки. Поначалу девочке помогала быстрая ходьба (в последнем случае сильнее происходит давление на подошву, а значит, и большее просачивание талого снега), но вскоре эта уловка перестала помогать. Она внимательно осмотрела подошвы и с горечью поняла, что ботинки пришли в окончательную негодность. «Ладно уж летом, – вздохнула Катенька, – тогда и босиком можно ходить. А зимой – сиди в корпусе, пока кто-нибудь из ребят не уступит свою обувку».

Девочка принялась ходить по магазинам в надежде хоть немного согреться. Беспокойная толпа хозяек подхватила ее и понесла от прилавка к прилавку. Катенька почувствовала тот особенный, ни с чем не сравнимый азарт, которым сопровождается коллективное хождение по торговым заведениям. Шумная толкотня и споры женщин с приказчиками забавляли Катеньку и даже приносили нежданные выгоды – негласно приняв девочку в компанию, хозяйки делились с ней своим скромным изобилием – совали кусок хлеба, горячий пирожок или конфету.

У Красильникова, на углу Коминтерна и Губернской, ей попалось знакомое лицо.

– Товарищ Андрей! – крикнула девочка и попыталась протиснуться между животами двух широченных баб.

Рябинин не услышал ее, взял каравай и вышел на улицу. Катенька бросилась следом, но Андрей уже скрылся из виду.

Она медленно пошла вверх по Губернской, думая о том, что непременно найдет способ отыскать товарища Рябинина и поблагодарить его за заботу от имени всех детдомовцев.

В ее короткой и трудной жизни встречалось немного достойных людей, а те, что попадались, были вот такими, как Андрей Николаевич, – строгими, красивыми мужчинами в военной форме.

…Ее отец, фронтовик-брусиловец, погиб осенью восемнадцатого в боях с белочехами. Мама умерла месяц спустя от «испанки». Братья Иван и Семен ушли на заработки и пропали без вести.

Катенька и младшая сестренка Ира, трехлетний несмышленыш, остались на попечении и без того многодетных теток. Зимой они еще кое-как подкармливали сироток, но с приходом весны наказали племянницам просить милостыню. Никто из соседей не осудил несчастных женщин – рушился, разваливался старый сельский мир, вековой общинный уклад, где прежде находили пристанище и кусок хлеба убогие и обездоленные. Мобилизации отрывали от земли кормильцев, тиф и холера косили молодых и здоровых, бандиты убивали на дорогах, а за околицей – безжалостные продотрядовцы и чекисты. И те, и другие выгребали из закромов остатки драгоценного зерна, уводили со двора скот. Какая уж тут помощь чужим детям? Родственники и соседи могли их лишь пожалеть. Вот сиротки и ходили по округе, вымаливая Христа ради на пропитание…

Катенька отчетливо помнила тот мартовский день двадцатого года, когда в их селе разместился на короткий постой кавалерийский полк.

На крыльце затопали подкованные сапоги со шпорами, дверь отворилась настежь, впуская в темную избу яркий весенний свет и уличный гомон.

– Хозяева! А ну выходи! – раздался откуда-то издалека повелительный голос.

Ослепленная Катенька перепугалась, обняла Иру и забилась в угол печной лежанки.

– Вы что ж это, а? И печку не топите? – привыкнув к сумраку, вопрошал незнакомец. – Есть тут в самом деле живые али нет?

– Е-есть… – подала голос Катенька.

Человек отыскал ее на лежанке и опустил на пол.

– Где хозяева? – справился он.

– Я хозяйка, – поглядывая снизу на голубые «разговоры», островерхий шлем и блестящую рукоять шашки, пролепетала Катенька.

Незнакомец присел на корточки и легонько откинул со лба девочки спутанные пряди.

– Ты хозяйка? – рассмеялся он. – Вижу-вижу, вон какая чумазая! Одна живешь?

– С Ирой, – сестра моя.

– Ах, у вас еще и сестренка имеется? – изумился военный, полез на печь и поставил рядом с Катенькой хныкающую Иру.

– Где ж мамка с папкой, а? – покачал головой незнакомец.

– Померли, – коротко объяснила Катенька.

– Ну и натворила дел война проклятая! – вздохнул военный, сгребая девочек в охапку своими сильными теплыми руками. – Не горюйте, дочки, Петр Широков сроду слабых не обижал и в беде не оставлял, потому как натура у меня – под стать фамилии – широкая…

Так вошел в жизнь Катеньки Петр Силантьевич, товарищ Широков, еще три года назад молодой сормовский рабочий, а теперь – командир Красного кавполка. Он и отправил девочек в детдом, устроил и подарил надежду…

«Где он теперь, наш дядя Петя? Жив ли? – думала Катенька. – Да нет, не может быть, чтобы погиб! Уж наверняка комдив или – бери выше… Вот и Рябинин ему под стать. И Валентин Иванович Истомин – тоже. Геройские они товарищи, и в бою, и в мирное время не подведут. Настоящие! Была бы я чуточку постарше, ну хоть семнадцати, скажем, годов – непременно бы влюбилась. Вот Мишка мой, Змей, – тоже парень не промах, так ведь пацан. А эти – мужчины! Даже подумать страшно…»

Катенька попыталась пошевелить пальчиками ног и поняла, что они совершенно окоченели. Девочка съежилась и засеменила к ближайшему магазину.

* * *

Каждая городская модница или щеголь дореволюционной поры были частыми посетителями магазина готового платья, что держал на Губернской Дмитрий Васильевич Обноров. Здесь предлагались на выбор любые «моды», от Парижа до Петербурга, способные удовлетворить самый изысканный вкус.

Зажиточные дамы, господа и товарищи новых времен не могли похвастаться, что одеваются у Обнорова, – очень, конечно, хотелось, но – увы, за последние годы коммерция Дмитрия Васильевича сильно сократилась, если не сказать – вообще прекратилась. Блистательный, заваленный всевозможными товарами магазин превратился в небольшую обувную лавочку. Правда, и в этом, сильно уменьшенном виде магазин отличался высоким качеством и культурой обслуживания. Только у Обнорова клиент мог приобрести дорогие «выходные» туфли, крепкие ботинки и невероятные сапоги всех цветов и фасонов.

Друзья и коллеги не раз советовали Дмитрию Васильевичу вернуться к вновь ставшей прибыльной торговле дорогими гардеробами, однако Обноров предпочитал отмалчиваться. Советчики недоуменно пожимали плечами и делали вывод, что либо Обноров совершенно разорился за годы «военного коммунизма», либо втайне опасается конкуренции Нерытьевых, самых сильных торговцев готовым платьем в губернии.

Впрочем, ни то, ни другое не соответствовало истине – Дмитрий Васильевич всего-навсего не желал расширять дело. Во-первых, он устал от бесконечных бедствий и притеснений, не верил в счастливый исход нэпа, как с самого начала не верил большевикам. Во-вторых, Обноров давно собирался уехать в Швейцарию, где еще с весны восемнадцатого жили его жена, дочь и сын. Собирался он медленно, хватаясь за любой повод отложить отъезд. Побывавший, в отличие от других горожан, неоднократно за границей, Дмитрий Васильевич знал цену жизни на чужбине, мучился сомненьями и поэтому старался не торопиться. Между тем поводы для отсрочки отъезда находились все новые и новые – окончилась война, начала улучшаться жизнь и условия для развития коммерции. «Хватит уж, – решился в мае 1923 года, в канун своего сорокадевятилетия Обноров. – Непременно справлю юбилей в кругу семьи». Однако прошел год, Дмитрию Васильевичу минуло пятьдесят, а он по-прежнему стоял за прилавком обувного магазинчика, терпеливо объясняя покупателям преимущества дорогих качественных туфель перед дешевыми и недолговечными.

В отличие, например, от Катеньки, Обноров праздники не любил. Привычных ему церковных теперь официально не отмечали, а новомодные он не понимал и презирал за «неприкрытую вульгарность». Вот и в канун седьмой годовщины Октября он не выставил в витрине непременного красного полотнища, не украсил вывеску розетками с серпом и молотом, которые раздаривали всем хозяевам торговых заведений услужливые комсомольцы. Более того, Дмитрий Васильевич прикрепил к дверям забавное объявление:

Вниманию граждан покупателей! 7 и 8 ноября 1924 года магазин работает в обычном режиме, с 10.00 до 20.00 часов. Милости просим!


Сегодня торговля шла бойко лишь с утра. Заглянули две «партийные» дамы, дочка видного чиновника, стайка молодых людей нэпманского вида. С обеда в магазинчике установилась тишина. Дмитрий Васильевич бегло просмотрел газеты и предался вдумчивому чтению Флобера. Он так увлекся, что не услышал, как вошла посетительница. Перевернув очередную страницу, Обноров по привычке осмотрел зал и заметил девочку-подростка в дряхленьком пальтишке из неброской «шотландки». Дмитрий Васильевич, как водится, перевел взгляд на ноги и увидел разбухшие, бесформенные мальчишеские башмаки. «Не клиент», – равнодушно определил он и вернулся к Флоберу.

Дочитав главу, Обноров поднялся немного размяться и с удивлением обнаружил давешнюю девчонку посреди зала. Затаив дыхание, она рассматривала полки с женской обувью, причем с самой дорогой.

– Вы еще здесь? – проворчал Дмитрий Васильевич.

Юная посетительница испуганно обернулась.

– Я… я только погреться… – пробормотала она.

Обноров пристально оглядел ее: бурые, застиранные чулки, брезентовый портфель, туго повязанный старушечий платок и – темная лужа под ногами. «А она симпатичная! – невольно отметил Дмитрий Васильевич. – Глазенки быстрые, умненькие… И носик кокетливый, прямо как у моей дочки Вареньки в детстве».

– Замерзла? – участливо справился Обноров. – Да, погодка нынче гаденькая. И здоровью вред, и обувь сильно калечит. Ну уж а в твоих… м-м… ботинках – и вовсе… трудновато.

Девочка робко улыбнулась. Она не знала, как себя вести с хозяином магазина: обычный дядечка средних лет, чем-то напоминает их детдомовского учителя математики – скучненький такой, вечно усталый. Дядечка не важничал и не гнал ее прочь, подобно лощеным приказчикам других дорогих заведений (хотя если бы и попробовал – ему же хуже; беспризорная тактика предусматривала до блеска отточенную контратаку из довольно крепких «блатных» словечек).

Девочка покраснела и неуверенно спросила:

– Не… мешаю я вам?

– Да нет, смотри сколько хочешь, – торопливо заверил Обноров. – Воровства я, знаешь ли, не боюсь, – мою обувь не так-то легко сбыть с рук, да и на хулигана ты совсем не похожа.

– Правда? – прыснула девочка. – А вот домашние ребята говорят наоборот: нас, мол, приютских, за версту видать.

– Это кого же? – не понял Дмитрий Васильевич.

– Ну, детдомовских!

– А-а… – смутился Обноров. – Так ты сиротка?

– Да. Вот, – с привычной грустью подтвердила девочка.

Обноров встречал на улицах оборванных, явно жуликоватого вида беспризорных и, разумеется, никогда с ними не разговаривал. В его представлении эти дети были отбросами, безнадежно потерянными для общества. Но юная гостья совсем не походила на пресловутый «социальный отброс»: бедна, конечно, до крайности, неухожена, однако мало чем отличалась от дочерей рабочих. «Она даже интереснее, живее, несмотря на то что промерзла до костей».

– Иди-ка сюда, – позвал девочку Дмитрий Васильевич. – У меня остался от обеда теплый чай, давай-ка откушаем.

Гостья покосилась на дверь:

– А удобно? Вдруг кто-нибудь зайдет? Вас не заругают?

– Пустяки, – весело отмахнулся Обноров. – Я сам себе хозяин.

– Так все это ваше? – девочка изумленно огляделась по сторонам.

– Есть грех, – притворно крякнул Дмитрий Васильевич и поманил гостью. – Присаживайся-ка, вот тебе табуретка.

Он вышел в кладовку и вскоре вернулся с двумя большими фаянсовыми чашками.

Обноров дождался, когда девочка сделает глоток, и спросил:

– Как звать-то тебя?

– Катенькой… ну, Екатериной, – тряхнув головой, поправилась она.

Дмитрий Васильевич отдал почтительный поклон и тоже представился.

– Нравится ли тебе учиться? – вернулся он к расспросам.

– Угу, – кивнула Катенька. – Особенно литературу люблю, историю и еще математику!..

Девочка понемногу освоилась, отогрелась и принялась взахлеб рассказывать о «Параде молодежных коммун». Обноров слушал, удивляясь талантам и проворству молодого поколения Советской страны.

– …Спасибочки за чай, – вдруг опомнилась Катенька. – Заговорила я вас, от дел отвлекла.

«Мама твоя, наверное, так говаривала», – с улыбкой подумал про себя Дмитрий Васильевич, а вслух спросил:

– Любишь ли ты Октябрьскую годовщину?

– Я вообще все праздники люблю, – рассмеялась девочка. – Особенно Новый год.

Дмитрий Васильевич решительно поднялся.

– Пойдем-ка со мной.

– К-куда? – осеклась Катенька.

– А вот сюда, к полкам.

Девочка сползла с табурета.

– Давай-ка, Катюша, выбери себе подарок к Рождеству и Новому году! – торжественно провозгласил Обноров.

– Любой?! – опешила Катенька.

– Верно, любой!

Девочка пробежала взглядом по полкам. Чего там только не было! И грациозно изогнутые туфельки, и отороченные мехом сапожки, и всевозможные ботиночки… Катенька так загорелась, что ее прошиб пот.

– Позволь, я тебе помогу, – мягко посоветовал Обноров. – Обрати внимание вот на эти… – он снял с полки чудесные коричневые ботиночки с точеными каблучками и шнуровкой до середины голени. – А, каковы?

– Прелесть! – восхищенно прошептала девочка.

– Примерь-ка, – деловито приказал Дмитрий Васильевич.

Меньше чем через минуту гостья уже вертелась у зеркала в обновке. Она и верила, и не верила своему счастью. «Ну, ребята теперь помрут от зависти!» – думала она.

– А как ловко сидят! Будто нарочно для тебя пошиты! – приговаривал Обноров. – Ты в них и ступай.

– А мои? – охнула Катенька.

Дмитрий Васильевич брезгливо покосился на стоящие в сторонке старые башмаки гостьи.

– Эти-то? – фыркнул он. – Я их, пожалуй, в печку брошу.

– В печку? – задумалась Катенька. – Чинить, конечно, нет резону – в копеечку встанет…

– Вот именно.

– Значит, я так и пойду?! – прижимая к груди кулачки, умоляюще спросила девочка.

– Верно, – со всей серьезностью подтвердил Дмитрий Васильевич.

– Спасибо вам, – покраснела Катенька. – Я вас никогда-никогда не забуду!

* * *

Губернский комитет комсомола решил отметить седьмую годовщину Октября чем-то неординарным. Кроме положенной утренней демонстрации, где шествию комсомольской колонны отводилось особое место, руководство губкомола вознамерилось инсценировать штурм Зимнего дворца. На Главной площади соорудили дощатый забор в тридцать аршин длиной и семь высотой,[18] раскрасили его под фасад «последнего оплота российской тирании» и отобрали сотню «штурмующих». По согласованию с губисполкомом, представление следовало запечатлеть на кинопленку, что и поручилось Меллеру.

У Наума и без «штурма Зимнего» хватало забот по съемке демонстрации. Поручение комсомольцев надоумило его снять «штурм» в «особом режиме». Меллер потребовал у губисполкома выложить по диагонали Главной площади пятнадцать сажен трамвайных рельсов, выделить дрезину и дополнительную осветительную аппаратуру. На удивленный вопрос Платонова, зачем все это нужно, Наум ответил, что задумал снять «штурм» с движущейся дрезины, под углом к бегущим «солдатам».

«Снимем в действии, с должной экспрессией, как у Гриффита и Де Милля!» – гордо заключил кинематографист. Предгубисполкома не ведал, кто такие Гриффит и Де Милль, но, подумав, решил, что наверняка товарищи достойные, – и согласился.

Двое суток на Главной площади кипела работа. Пятьдесят железнодорожных строителей, две сотни добровольных подсобных из комсомольцев и полтысячи зевак осуществляли план Меллера. Двое суток по округе разносились дробный стук и истошные крики Наума. Он метался по площади в сдвинутом на затылок треухе и распахнутом полупальто, с рупором в руках. За каких-то семьдесят два часа Меллер успел «уволить» всех и вся, охрип и подхватил насморк.

К утру седьмого ноября съемочная площадка была готова. Наум опробовал дрезину и установленную на ней камеру, велел смазать колеса и отправился завтракать.

Не успел он проглотить яйцо и выпить кофе, как за ним прибежали ассистенты, оповестив, что демонстрация вот-вот начнется. Меллер чертыхнулся, захватил полдюжины носовых платков и поспешил на площадь.

Там уже выстроились праздничные колонны. Наум отдал последние распоряжения и встал за «первой» камерой.

Трижды подскакивали нарочные «от товарища Луцкого», справляясь о готовности. Меллер дважды заверял о «стопроцентной», пока на третий раз не сорвался и не закатил речь о том, что он – профессиональный кинематографист, имеющий немалый опыт…

Через пять минут Луцкий открыл митинг.

Наум скрупулезно снял всех без исключения ораторов, ликующие колонны, придавая особое внимание крупным планам. Наконец началось шествие. Меллер крутил ручку и орал демонстрантам, чтобы те не обращали внимания на камеру; однако все, как один, поворачивали головы не к трибуне, а в сторону Наума, таращась при этом прямо в объектив.

Другой казус вышел из-за того, что демонстранты не знали о положенных накануне рельсах. Чеканя свой шаг, они спотыкались о неожиданное препятствие и чуть было не расстроили свои ряды. Меллер злился и сиплым простуженным басом кричал: «Выше ногу, товарищи! Выше!»

К счастью, мучения Наума скоро кончились. Уже через полчаса площадь опустела, и он отправился поспать «до штурма».

Явившись на площадь в пять вечера, Меллер обнаружил грандиозную толпу, блуждающую в опасной близости от его дрезины. Он приказал ассистентам «отодвинуть зрителей», проверить электрический кабель и строго следовать сценарию.

Вскоре установился порядок: праздношатающихся удалили за пределы «Дворцовой площади», огороженной веревкой; «штурмующих» разместили против «Зимнего», а Наума на дрезине – посредине. Он подал сигнал, зажглись сотни ламп, и «штурмующие» с криком «ура» побежали к «Зимнему». Меллер ехал чуть впереди, откатываясь наискосок, за «Зимний».

Когда «революционные восставшие» скопом полезли на фасад «Зимнего», Наум прекратил съемку. «Повалят они дворец», – подумал он.

И оказался прав. Под натиском десятков тел деревянный «Зимний» затрещал и, к великой радости зрителей, рухнул на булыжник. Из бесформенной кучи «штурмующих» раздались отчаянные вопли и мат.

– Нужна помощь. Вызывайте медиков! – распорядился Меллер и добавил себе под нос: – Тут жертв побольше будет, чем у настоящего Зимнего!

Глава XXVII

– Проходи, проходи, – натягивая поверх пижамы халат, приговаривал Георгий. Он красноречиво посмотрел на часы: – Зашел поздравить меня с праздником Октября? Правильно, благо еще целых полчаса до полуночи, успеешь. Ну, располагайся!

Андрей опустил пониже абажур и присел к столу:

– Дело у меня к тебе, Жора.

– Вижу, что дело, – вон как вырядился: костюмчик, сорочка выходная, галстучек…

Рябинин дождался, пока Георгий устроится на диване, и спросил:

– Ты, конечно, слышал о несчастье в семье Черногоровых?

– Мамаша у них, как будто, преставилась. Прими мои соболезнования и Полине передай.

– Так вот, перед смертью мать настаивала, чтобы Полина в ближайшем будущем посетила парижскую тетушку. Покойная Анастасия Леонидовна просила, чтобы мы поехали вместе. Само собой, мне далеко не в тягость прокатиться – скорее наоборот: необходимо поддержать Полину. Однако мы опасаемся препятствий со стороны Черногорова. Полина вдрызг разругалась с отцом, пребывает в сильнейшей депрессии. Отпускать дочь в таком состоянии, да еще за границу, в сопровождении возлюбленного…

– Верно, – согласился Георгий. – И я бы на его месте не отпустил. А что ты хочешь? Против Черногорова, как прежде против Бога, – не попрешь. Вместе вам поехать не удастся, придется Полине отправляться одной. На такой компромисс ее папаша, уверен, в конце концов согласится. Ты же останешься «в заложниках».

– Я боюсь отпускать Полину не то что в Париж – в лавку по соседству, – тяжело вздохнул Андрей. – К тому же мы не знаем, что с нами будет по ее возвращении. Из города нам нужно уезжать, но куда?

– Ага, и ты вознамерился навестить ее в Париже? – недоверчиво прищурился Георгий.

– Именно. А там – решим, в какую сторону податься. Быть может, уговорю Полину остаться во Франции.

– Да ты, я гляжу, все решил! – хмыкнул Старицкий и со смехом покрутил головой. – Ну, знаешь… Зарезал – так зарезал!

– Вот мне и понадобилась твоя помощь, – не обращая внимания на удивление друга, сказал Рябинин.

– Говори, говори!

– В нашей с Полиной ситуации Кирилл Петрович не позволит мне выправить паспорт. Состряпать поддельные бумаги на выезд тоже не удастся – нет у меня нужных связей, да и вряд ли это возможно…

– Верно, – согласился Георгий. – Советский паспорт – штука редкая, бланки достать практически невозможно, на границе же документы проверяются очень тщательно.[19]

– Ничего не остается, как уходить контрабандными тропами. В Забайкалье у меня есть верные люди, помогут. Однако для такого предприятия нужны деньги. Вот и пришел просить у тебя помощи. Со временем, бог даст, свидимся, – отдам.

– Перестань, что за счеты! Бери сколько хочешь, – поспешно пробормотал Старицкий.

Он рывком поднялся с дивана и уперся кулаками в стол.

– А не предательство ли это, Миша? Не эгоизм? – вкрадчиво спросил Георгий. – В какое положение ты ставишь Полину? Полагаю, она не ведает о твоих замыслах. Явившись инкогнито в Париж, ты не оставляешь девушке выбора! Подумай, Полина – не дворяночка с Невского!

Рябинин судорожно сглотнул:

– Меру ответственности я представляю. Однако иного пути у меня нет. Ах, ежели бы я был один! Я бы мог терпеть Советскую власть хоть до смерти, а вот вместе… Строить семью? Любовь на историческом изломе полна трагизма, который меня, поверь, совсем не прельщает. Да, это в своем роде эгоизм, но ради чего?

Он справился с волнением и заговорил спокойнее:

– Еще неизвестно, как дальнейшая жизнь в СССР изменит Полину. Она вполне может замкнуться, ожесточиться… Честно говоря, я уверен, что мое решение не будет для Полины неожиданным. Чувствуется, она готова к нему… И все же, Жора, мне очень тяжело. Этот шаг, пожалуй, самый важный в моей жизни… Ну и потом: никогда не поздно вернуться, – неуверенно добавил Андрей. – Границы сейчас открыты в обе стороны…

– Ага, Кирилл Петрович вам радостную встречу и приготовит! – хмыкнул Старицкий.

– Время многое меняет, – пожал плечами Рябинин.

Георгий посмотрел другу прямо в глаза:

– Хочешь честно, как ты любишь?

– Валяй.

– Нет-нет, ты взгляд-то не отводи… Ты, Мишенька, – типичный русский помещик, который ведет себя как гнилой, рефлексирующий интеллигент. Тебе и личную жизнь устроить хочется, и совесть свою успокоить. Присущ тебе, брат, особой породы эгоизм, причудливо замешанный на скифо-славянской хитрости и ложно понятой добродетели. Это и Полины касается, и, уж прости за наглость, меня… Что, в точку попал? Ведь ты же не просто денег или совета пришел просить. Наверняка знал, что я тебя одного не отпущу.

И здесь у тебя вовсе нет корысти! Не пойми меня превратно. Опять ты хлопочешь о дальнейшей судьбе друга, опять стремишься к спасению ближнего и установлению равновесия. Коварен ты, братец, в своем благородном простодушии, ох, коварен!

– Пусть так, – еле сдерживаясь, чтобы не вспылить, ответил Андрей. – А ты у нас, по-твоему, кто?

– Я – образованный люмпен. Революция освободила меня от сословных предрассудков, а гражданская война – от порочной психологии и пагубных мыслей. Я лишен прав, состояния и нищ духом. Полная свобода! Кем я был раньше? Петербургским хулиганом-гимназистом, затем – стойким оловянным солдатиком. А у солдатика, Миша, все на положенных местах: и честь, и долг, и голова, и руки. И мысли тоже!

– Гм, философия распада, – усмехнулся Рябинин.

– Зато у тебя – приспособления, – немедля парировал Старицкий. – Ты же цепляешься за прошлое, стараясь примирить его и совместить с настоящим. А тебе не удается! И твое решение – яркий тому пример. Мучаешься ты своими «нравственными максимами», а реальность поставила тебя на место. Уж лучше бы ты не приезжал в этот город, сидел в Забайкалье, в гнилом углу на границе; там твоей душе было бы куда спокойнее.

Андрей попытался возразить, но Георгий предостерегающе поднял руку:

– Кстати о реальности. Раз уж ты решился покидать Россию, предлагаю пойти вместе. Заметь, это я предложил!..

– Извернулся-таки!

– …А посему – к делу. Я оплачу любые расходы. Доберемся до китайского порта, выправим нужные паспорта, сядем на пароход и – в Америку. Дальше – поездом на Восточное побережье.

А там – опять морем через Атлантику. Месяца через два будешь обнимать свою Полину и пить кофе на бульварах Парижа. Ей не нужно знать о нашем заговоре, единственное условие – пусть отправляется к тетушке пораньше.

– Она намерена выехать в конце мая, по окончании учебного года.

Лицо Георгия стало серьезным и напряженным.

– Скажи, есть уверенность в «переправе»?

Рябинин вспомнил дикий Даурский край, строптивую Аргунь, заставу, полузабытые пограничные будни…

– Я все продумал. Проводник у меня имеется. С ним мы не раз прошли все окрестности вдоль и поперек. Еремеич – старый казак-бобыль, опытный следопыт. Он обязан мне жизнью. Уверен – не подведет. Еремеич все устроит, найдет надежных провожатых и на китайской стороне. Пройдем!

Он кивнул Старицкому:

– Карта имеется?

Георгий поднялся, подошел к книжному шкафу и вскоре вернулся с большим атласом России.

– Карта, конечно, не военная, но представление составить удастся.

Рябинин открыл нужную страницу:

– Вот смотри: по железной дороге мы доберемся до Харанора. Местечко угольное, народу всякого хватает, не примелькаемся. До Китая по прямой – верст семьдесят. Дальше – нельзя, начинается приграничная зона с особым контролем.

К слову, неплохо бы выправить нам бумаги на какую-нибудь научную экспедицию. Это не паспорта, думаю, справишься. Для отвода глаз прихватим соответствующий инвентарь. Заранее, сразу после Масленицы, отправим к Еремеичу твоего Никиту с письмом от меня; пусть наш проводник к весне приготовится. Зимой найти Еремеича нетрудно – в эту пору все сидят дома по селам и станицам. С Никитой необходимо передать деньги на лошадей, лодки, провиант, оружие. По готовности Никита съездит в город, отправит телеграмму. Затем поеду я; ты – следом. В условленный срок я тебя встречу. Из Харанора пойдем на восток, по склонам Даурского хребта, к заимке Еремеича.

Путь неблизкий – верст сто пятьдесят, да и дорога тяжелая. На заимке отдохнем, а дальше – самый трудный участок: переправа через Аргунь. Бойкая речка, однако опыт есть. Перевалив границу, свернем на юго-восток и через Хинган – в направлении на Хайлар (это станция на китайском участке КВЖД). Размеренного конного хода – одни сутки. В Хайларе нужно сесть на поезд до Харбина. Ждать поезда – самое опасное. КВЖД находится в совместном управлении Китая и СССР, там полно агентов ГПУ. Однако ежели Еремеич даст верного проводника-китайца – спрячемся. В Харбине мы лишь пересядем на другой поезд – до Дальнего. А уж там – порт, корабли со всего света. Выправим паспорта, пусть даже иностранные, – вопрос только в цене. За солидную мзду украдут бумаги у пьяных моряков или торговцев. Вот, в целом, план, – заключил Андрей. – Детали объясню позже.

Георгий хлопнул друга по плечу:

– За документы на «экспедицию», деньги и прочее не волнуйся.

– Не забудь поручить своим людям осторожно поменять советские деньги на золото и валюту, – добавил Андрей. – Предпочтительнее – на английские фунты и американские доллары.

– Не учи ученого, – ухмыльнулся Старицкий. – Сделаем. Есть у меня в Белокаменной нужные связи, поменяют. Аркашка съездит и все устроит.

– Сколько человек ты намерен взять?

– Кадета с Никитой. Профессора оставим здесь. У этого бобра – хозяйство, жена; выделим ему долю, он заляжет в нору и не будет знать горя. Да и тебе, брат, положенный куш за услугу полагается.

– Нет, – категорично отрезал Рябинин. – Лишних денег я не возьму. Достаточно комфортной и быстрой доставки меня в Париж.

– Ладно-ладно, там видно будет, – улыбнулся Георгий. – Полине только не проболтайся.

Он ласково потрепал Андрея по голове:

– А ведь я бы, Мишка, с тобой и просто так, без особой надобности, прогулки ради пошел. Как в лучшие наши времена – лишь ты и я. Не забыл, как ты зимой семнадцатого спьяну бахвалился: «За спину свою я, господа, спокоен. За нее у меня поручик Старицкий в ответе!»

Глава XXVIII

В глубине души Гимназист опасался познакомить своих подручных с планом – тема ухода за границу уже довольно долго не обсуждалась. На удивление, Аркадий горячо поддержал атамана, мечтая о приключениях и новой жизни; Никита тоже согласился, добавив, что ему порядком надоело безделье.

Всю зиму они готовились. Ристальников ездил в Москву, меняя советские деньги на валюту и золото. Гимназист отправился в Ленинград, откуда вернулся с добротными документами на «этнографическую экспедицию». Он получил от Рябинина письмо к проводнику Еремеичу и передал его Никите, снабдив подробными инструкциями. Сразу после Масленицы Никита поехал в Забайкалье. Оттуда не позже апреля он должен был послать телеграмму о готовности «переправы».

Андрей ждал случая навестить мать. Таковой представился лишь в начале марта – удалось выпросить короткий отпуск за свой счет.

Полина еще с декабря находилась в Ленинграде, при бабушке и дедушке, которые слегли после смерти дочери.

Рябинин нашел Полину усталой и подавленной.

– Недолго моим старичкам осталось, – горестно заметила она. – Бабушка совсем плоха, дедушка тоже на ладан дышит. Им требуются постоянный уход, наблюдение медиков. Отец договорился перевезти их в «Дом ветеранов партии». Переехать к нам они категорически отказались.

– Тебе нужно отдохнуть, просто прогуляться по городу, – предложил Андрей. – С бабушкой и дедушкой есть кому остаться?

– День и ночь дежурят врачи, – кивнула Полина.

Прогулка ее немного отвлекла от повседневных забот. Она стала вспоминать их прошлогодний приезд, белые ночи, признания в любви…

– Вот снова, Андрюша, мы в нашем родном Питере, – с грустной улыбкой сказала Полина. – Только тогда на душе было светло и радостно, а теперь – муторно…

Она тяжело вздохнула:

– Знаешь, последнее время все представляется мне иным. Никогда прежде мне не было так страшно! Даже сейчас, когда мы идем с тобой по этой знакомой улице… Кажется, там, за углом, подстерегает опасность. Странно…

Андрей мягко обнял ее за плечи:

– Полюшка, родная! Сколько же пришлось тебе вынести…

– Нет-нет, я не о том, – покачала головой Полина. – Пойми меня правильно, я трезво смотрю на вещи: тот привычный безмятежный мирок, где я весело существовала среди родных людей, уже в прошлом. Рано или поздно всем приходится терять близких и жить дальше! И я – не исключение. Здесь – другое… В этой новой жизни почему-то поселился безотчетный страх, пропала надежда на лучшее. Ты только не подумай, что беды сломили меня, – я сильная, однако… Я боюсь… боюсь за тебя, за наше будущее. И самое главное – я замечаю подобное в других!

Да-да, не удивляйся. Посмотри вокруг: приятели смеются над модным анекдотом или острым фельетоном, а в глубине глаз – настороженность и страх; орут на митингах партийцы, выражая решимость в борьбе за дело коммунизма, а в сердце свербящей занозой сидит неуверенность и тот же непонятный страх! Отчего, думаешь, в такой дикий разгул выливаются попойки нэпманов, литераторов, актеров? Они же просто водкой страх глушат! Уже придуман особый язык – официально-задорный, ничего не выражающий, кроме беспечной радости, язык-кастрат. А нормально, откровенно, по-человечески общаются лишь с самыми близкими.

– Чего же боятся? – пожал плечами Андрей. – Большевиков? Тема-то старая, пора бы привыкнуть.

– Если бы! – хмыкнула Полина. – Партийцы трусят не хуже остальных. И самих себя, и того, что сделали, и того, что еще предстоит, боятся. Ведь никто в Стране Советов, от последнего забулдыги до члена Политбюро, не ведает, что будет завтра. Все лишь пророчествуют: одни вещают с высоких трибун, самозабвенно подбадривая себя и массы; другие стращают концом света на базарах и в коммунальных квартирах. Говорят, даже спиритические сеансы опять вошли в моду!

Рябинин притворно хохотнул.

– Вот и ты туда же, дорогой мой советский человек, – фыркнула Полина. – Не обижайся, я сегодня немного резковата… Кстати, ты маму навестил?

– Еще вчера.

– А где она живет?

– Да здесь, неподалеку. Идем, я давно хотел вас познакомить…

Полине очень понравилась Елена Михайловна – сдержанная и строгая, но добрая и по-настоящему красивая женщина. Они беспечно болтали, внимательно наблюдая друг за другом – обсуждали последние ленинградские новости, работу, маленькие забавные пустячки. Затем Елена Михайловна достала семейный альбом. Полина увидела своего Андрея маленьким и смешным, совсем непохожим на теперешнего. Рябинин сидел в сторонке, следя за беседой двух самых близких ему существ, и радовался, тихо и бестолково. Полина то и дело отрывалась от альбома, поглядывала на него и от души смеялась.

Прощались женщины тепло, как старые знакомые.

Проводив Полину, Андрей вернулся к матери для разговора. Он поведал о трагических событиях в семье Черногоровых, о поездке Полины к тетке и о своем решении уговорить ее остаться во Франции.

Выслушав, Елена Михайловна долго молчала.

– Знаешь, Миша, – наконец проговорила она, – когда я не получала от тебя вестей до мая 1920-го, я стала убеждать себя, что больше никогда не увижу сына. Нет, я не думала о плохом – мне представлялось, что ты уехал за границу. И я с этим смирилась. Для меня главное – чтобы ты был жив и счастлив… Тебе предстоит совершить важный поступок, и здесь я тебе не советчик.

Так будет правильно. Мой Миша – взрослый мужчина, способный принять ответственное решение. Тем более любящий… Хочу честно сказать: Полина как нельзя лучше подходит для тебя; восхитительная девушка, одобряю твой выбор… У вас – настоящая любовь, я вижу. Такому чувству не страшны препятствия, однако разумнее его поберечь; тем более в вашей… непростой ситуации. Поезжай вослед за Полиной и поступай как считаешь нужным. Обо мне не волнуйся – я давно привыкла жить одна. К тому же мне будет спокойнее, ежели вы окажетесь вдалеке от нынешних порядков. И не думай о том, что «бросаешь» Родину на произвол судьбы – ты любишь и почитаешь Отечество, и оно тебя любит и будет любить всегда! Сохрани Родину в своем сердце.

Все эти годы я жила надеждой хотя бы услышать, что ты находишься в здравии и безопасности. Что ж, потерплю и теперь… Поверь, мне легче, Мишенька, чем вам с Полиной! Я буду ждать вас и верю, что дождусь. Ну, а ты постарайся не подвести меня и память отца, устрой свою судьбу и судьбу любимого человека, судьбу детей. Дай им, моим будущим внукам, настоящее счастье, без страха и невзгод.

Елена Михайловна поднялась и перекрестила сына:

– С Богом, Мишенька! Благословляю тебя…

* * *

В начале апреля пришла телеграмма от Никиты:

Ждем середине июня телеграфируйте Харанор до востребования Никита

* * *

Перед отъездом Андрею очень хотелось решить еще одну проблему – примириться с Меллером. Он как бы невзначай попытался отыскать Наума в редакции «Юного коммунара», но оказалось, что тот находится «в творческой командировке».

Встретились они довольно банально – просто столкнулись нос к носу на улице. Меллер боролся с распутицей, задорно прыгая через голубые весенние лужи. Перемахнув через очередную преграду, он поскользнулся и буквально повалился на Андрея.

– Простите великодушно, извиняюсь, – пробормотал Наум из-под съехавшего на глаза заячьего треуха.

– Ну, дружище, привет! – рассмеялся Рябинин, встряхивая Меллера за плечи.

– А-а, это ты… – покраснел Наум, сдвигая шапку на затылок. – Прости, я на тебя налетел…

– Пустяки, – отмахнулся Андрей. – Рассказывай, как живешь. Мы ведь с тобой месяцев шесть уже не виделись.

– Да, как сказать… – замялся Наум. – Живу себе помаленьку…

Андрей широко улыбнулся:

– А ты, наверное, домой идешь? Может, пригласишь на чашечку кофе?

– М-мм… пойдем выпьем чайку, не стоять же тут, обнявшись, на краю лужи, – хмыкнул Меллер.

Кофе у Наума, конечно же, не оказалось, как впрочем, и чая. Нашлись, правда, две бутылки пива и хвост тарани. Андрей поспешил заверить, что рад и этому.

Меллер залпом осушил кружку, крякнул и, утерев губы, многозначительно добавил:

– Да-а… Так вот!

– Хорошее пиво, – отозвался Рябинин. – Хотя и теплое. Ты отчего, Наум, такой мрачный? На дворе – солнце, журчат ручьи. А небо какое – только посмотри! Душа радуется.

– Ну да, весна, определенно, – покосившись за окно, кивнул Меллер и устало добавил: – Прости, я только вчера прибыл из Москвы, уморился.

Рябинин добродушно потрепал его по плечу:

– Не беда, отдохнешь. А я ведь тебя искал!

Наум сделал вид, что крайне удивлен.

– Да-да, искал. Хотел поговорить, объясниться, чтобы ты не держал обиды. Я ведь скоро уезжаю, и, возможно, навсегда.

Меллер растерянно похлопал глазами:

– Как так «навсегда»? – переспросил он. – Тебя переводят?

– Сам уезжаю, хотим с Полиной начать новую жизнь.

– Ах да! – Наум хлопнул себя по лбу. – Забыл! У вас там были неприятности… Мне говорили… Далеко уезжаете?

Рябинин пожал плечами:

– Пока не решили. Страна большая. Потому и хотел тебе сказать, что повздорили мы зря, оба были не правы.

– Верно, – краснея, ответил Меллер. – Совершенно одурели! А все из-за этого чертова Веньки!..

– Парень получил пять лет исправительной колонии! – сухо оборвал его Андрей.

Наум покивал и торопливо протянул руку:

– Ну, так мир?

– Мир, – Рябинин пожал ладонь Меллера и вновь наполнил кружки. – За твое здоровье!

Успокоившись, Наум рассказывал о командировке, о своих личных планах, о переменах жизни в столице.

Андрей слушал, вспоминая все связанное с Меллером. Он не мог объяснить, чем же ему приятен этот несуразный, шумный, так не похожий на него человечек. Рябинин давно уже понял, что рядом с Наумом ему легко и приятно, как будто знал он его долгие годы…

Засиделись они до вечера. Когда Андрей спохватился, за окном уже смеркалось.

Прощаясь у дверей, Рябинин обнял Наума и с нескрываемой грустью сказал:

– Свидимся ли мы? Не знаю… Что бы потом обо мне ни говорили, помни: я был честен с тобой и любил по-братски. Всего тебе доброго.

Проводив Андрея, Меллер долго стоял у окна, стараясь вникнуть в его слова. Он не мог понять приятеля, да, наверное, и не очень пытался. Наум упрекал себя в черствости, сетовал на занятость и житейскую суету. Ему захотелось даже догнать Рябинина, извиниться, но он побоялся не найти нужных слов.

* * *

Двадцать второго мая Полина уезжала в Париж.

Вещи уже находились в купе, Даша и отец простились с ней и оставили наедине с Андреем.

Они говорили друг другу положенные при прощании слова и думали, как все это глупо и несуразно. Рябинин решился первым. Он крепко обнял Полину и поцеловал.

– Все образуется, Полюшка, поверь! – горячо прошептал Андрей.

– Образуется? – Полина пытливо искала его глаза. – Нет, правда? Ты что-то уже придумал?

– Потерпи, прошу, – натянуто улыбнулся он и, помолчав, добавил: – И ничему не удивляйся.

Паровоз дал короткий гудок, проводник объявил отправку. Рябинин вновь поцеловал Полину:

– До свидания!

Она кивнула и нехотя пошла в вагон. Стоя в дверях, Полина смотрела на Андрея, будто стараясь запомнить каждую его черточку.

Поезд медленно тронулся. Рябинин широкими шагами догонял вагон, не отпуская глаз Полины.

– Скоро увидимся! – крикнул он.

Полину мучило расставание. Она помахала Андрею рукой и пошла в купе.

«„Все образуется»…Что он имел в виду? Как хочется глупо, по-девчачьи просто верить в чудо!..»

Глава XXIX

Путешествие проходило с обычной скукой и однообразием. Станции, выходы в вагон-ресторан и знакомства с попутчиками занимали Аркадия лишь первые три дня. Затем он предался равнодушному наблюдению пейзажа за окном. Приволжские степи сменили уральские горы, затем снова степи и, наконец, – бескрайняя сибирская тайга. Она всасывала поезд все глубже и глубже, и порой казалось, что узкая железнодорожная колея – дорога без возврата. Мрачные мысли о неотвратимости происходящего все чаще посещали Аркадия. Юноша глядел на чужие, диковинные места, исподволь начиная жалеть об отъезде. Ночами он забывался на час-другой, а потом бесцельно пялился в потолок или выходил в тамбур. Дробный перестук колес и свист ветра завораживали его. Аркадий подолгу стоял, прижавшись лбом к окну, отдаваясь могучей воле летящего сквозь непроглядную тьму состава.

Старицкий, напротив, пребывал в бодром состоянии духа. Он выскакивал из «пульмана» на каждой остановке, возвращаясь с газетами и никчемной провизией. Вскоре купе оказалось заваленным прессой всяческих губерний и уездов, пирожками, вяленой рыбой, жареными семечками. В ответ на брезгливые взгляды Аркадия Георгий лишь раздаривал продукты соседям и проводникам, однако с приближением очередной станции куча провизии немедленно пополнялась.

Старицкий слишком хорошо знал «своего Кадета» и потому сразу же заметил его хандру, но списал тягостное настроение юноши на однообразие путешествия. Сам Георгий не терял времени даром и старался полностью войти в роль руководителя этнографической экспедиции. Из десятка научных пособий он почерпнул необходимую терминологию, дополнив образ отросшими усиками и бородкой.

* * *

На дощатом перроне Харанора их ждали Рябинин и Никита с пароконной подводой неподалеку. Видя, как атаман горячо обнял знакомого ему следователя ГПУ, Аркадий побледнел и нащупал в кармане револьвер.

– Ах, да, – опомнился Старицкий. – Вы ведь с Андреем Николаевичем знакомы? Теперь предстоит узнать товарища Рябинина в новом качестве: он – наш главный проводник.

«И не только!» – подумал Аркадий, глядя на довольное лицо Гимназиста.

– Помнится, мы уже встречались? – с едкой улыбкой спросил у Андрея Ристальников. – Вы меня допрашивали. Кажется, в конце сентября?

– Верно, – дружелюбно кивнул Рябинин и протянул руку. – Все это в прошлом.

Аркадий легонько коснулся его пальцев и с подчеркнутой вежливостью справился:

– Как же прикажете вас называть? Для конспирации, так сказать…

– Янусом зови его, Янусом! – рассмеялся Старицкий.

Андрей шутливо подтолкнул его к подводе:

– Кто бы уж говорил! – И повернулся к Ристальникову: – По документам я – Сергеев Андрей Борисович, член вашей экспедиции. Запомнили?

Аркадий холодно кивнул и взялся за вещи.

– Дай-ка я, – вмешался доселе молчавший Никита. – Надорвешься, чего доброго.

Он снисходительно посмотрел на Ристальникова:

– Ну, не смурись! Наш атаман с Андрей Николаичем – старые дружки-приятели, с малолетства знаются. А то, что тебе до сроку не сказали, – понятное дело: меньше знаешь – покойней спишь.

– Ага, – натянуто улыбнулся Аркадий. – Вижу, теперь нам легавые из «особо важных» – лучшие друзья?

Он взвалил на плечи два дорожных мешка и направился к подводе.

– Зря ты так, – догоняя Аркадия, ответил Никита. – Товарищ Рябинин – неплохой человек. А ГПУ?.. Что ж, я сам в Красной армии служил… Все мы не без греха…

* * *

Подвода неторопливо пересекла городок углекопов и выехала на проселок. Дорога катилась по каменистой степи; где-то вдалеке виднелись голубые сопки. Они то подступали ближе, то удалялись к горизонту.

Верст через пятнадцать Никита повернул налево и стал править на две отвесные, устремленные прямо к небу скалы.

– Проедем эти голяки, а там, за сопочкой, нас ждут, – пояснил Андрей.

Длинные острые тени скалистых зубьев медленно наползали на подводу.

– Эти камни… они природные или?.. – невольно поежившись, спросил Аркадий.

– Конечно, природные, – ответил Рябинин. – Выглядят и вправду зловеще.

– Мистика, да и только, – пожал плечами Ристальников. – И много их здесь?

– Голяков? Хватает. Разбросаны по равнине там и сям.

– Дальше-то горами пойдем, – негромко добавил Никита. – Повеселее будет.

Вскоре равнина стала медленно переходить в отлогий склон сопки, поросшей редким сосняком. Подвода скрипела и раскачивалась, подпрыгивала на камнях, и вскоре пришлось сойти, помогая лошадям.

За двумя валунами показался небольшой лагерь – погасший костерок и пять стреноженных коней; у подножия сосны, завернувшись с головой в огромную доху, лежал человек. Заслышав шаги, он быстро приподнялся и сел, положив у колена американский карабин.

Это был крепкотелый мужик лет сорока пяти, в окладистой солнечной бороде и такой же шевелюре, остриженной в кружок. Та мягкая, сродни кошачьей, ловкость, с которой он встал навстречу прибывшим, выдавала человека сильного и уверенного в себе. На резко очерченном, загорелом лице светились осторожные глаза. Мужик дождался, пока приблизится Рябинин, и лишь тогда отдал еле заметный поклон.

– Добрались? – стрельнув хитрым глазом, спросил он.

Андрей поманил Георгия и Аркадия:

– Знакомьтесь: Корней Еремеич, наш хозяин.

Старицкий пожал проводнику руку, Ристальников сдержанно кивнул.

– Выпрягайте лошадей из подводы, перегружайте скарб – пора двигаться дальше, – распорядился Андрей. – Подводу бросим, в пути она нам – только обуза.

…Мохнатая лошадка Еремеича сноровисто семенила между деревьев, то поднимаясь вверх по склонам сопок, то спускаясь вниз, находя дорогу по, наверное, ей одной известным приметам. Путешественники выстроились в цепочку и старались не упустить из виду широкую спину вожатого.

Георгий поглядывал по сторонам и удивленно крутил головой.

– Вот так дичь! Видал я разные места, но уж эти! – придерживая коня, бросил он через плечо Рябинину. – Лес не лес, равнина не равнина, горы не горы…

– Всего помаленьку, – согласился Андрей.

Он поравнялся со Старицким и поехал рядом.

– Вижу, нравится тебе Даурский край! – рассмеялся Рябинин.

– Да-а, чего-чего, а первозданной красоты у этих мест не отнять, – хмыкнул Георгий. – Чем тут народ-то живет?

– В Хараноре, где вы сошли с поезда, – горным делом; уголь добывают прямо из земли…

– Открытым способом?

– …Казаки разводят скот, пробавляются старательством – вот как наш Еремеич. Баржи по Ингоде и Шилке сплавляют… Ну, а в основном каштанничеством промышляют.

– Чем-чем? – не понял Старицкий.

– Контрабандой.

– А ты, значит, их ловил?

– Всякое бывало… Люди тут – под стать местам: отчаянные, потомки каторжан… Лет около семидесяти назад появилась мысль выстроить по Амуру и Уссури цепь станиц для регулярного сообщения между Иркутском и побережьем Тихого океана. Для станиц были нужны засельщики, а таковых в Восточной Сибири не имелось. Тогда губернатор граф Муравьев возвратил отбывшим срок каторжанам и солдатам штрафных батальонов гражданские права и обратил в казаков Забайкальского войска.

– А потомки, выходит, Советской власти служат?

– Неохотно. Многие с окончанием гражданской войны ушли за кордон. Остальные приглядываются. Тут, в Дальней России, жизнь идет по своим законам, медленно, по старинке, не то что в Центральной…

* * *

Путь к заимке Еремеича продолжался двое суток. Последние верст тридцать ехали тропой по высокому берегу Аргуни. Старицкий мрачно смотрел вниз на бурную реку, в который раз спрашивая себя о том, как же Мишка собирается ее переплыть.

Заимка – крохотная низенькая изба – стояла в широкой лесистой расселине, саженях в двухстах от Аргуни. Крутой берег здесь становился более отлогим, позволяя спуститься к реке.

Разместив гостей, Еремеич повел их на берег.

– Лодку мы с Никитушкой перетащили поближе к воде, – пояснил хозяин. – Во-он за тем камнем она, в ямке под лапником схоронена. Завтра поутру с богом и переправитесь. Там, на китайской стороне, вас человек с лошадьми поджидает.

– А кто проводник? – спросил Старицкий.

– Сань Ли, китаец.

– Санька Пропащая Душа, – с улыбкой добавил Рябинин. – Проводник верный, с ним я ходил за кордон десятки раз.

– За переход и лошадей ему уплачено сполна, – подхватил Еремеич, обращаясь к Старицкому.

– А пограничники? – нахмурился Георгий.

– Дня тому как четыре проходил разъезд, – ответил хозяин. – Раньше, чем к концу недели вряд ли появятся.

– Участки погранзастав здесь довольно обширные, – кивнул Андрей. – Вдоль КВЖД – по пятидесяти верст для каждой заставы, а по Аргуни – много больше. Некоторые места вообще не прикрыты.

– А если на китайскую стражу наткнемся?

– Санька с ними договорится. Он ведь не просто так ханшину[20] через кордон таскает – рука руку, как известно, моет…

– Ну, тебе видней, – вздохнул Старицкий.

– Позвольте, господа, – подал голос Аркадий. – Мне интересно знать, как же мы будем переправляться через этот каньон? Течение очень быстрое, да и где пристать на том берегу, я не вижу.

Еремеич придирчиво оглядел хрупкого юношу.

– Этой переправой, однако, еще отец мой ходил, – заверил он. – Поглядеть – так и впрямь страшно, а все ж хитрость есть. На стремнине следует ставить нос по течению; как снесет вас на версту вниз – там приметный плоский камень имеется, перед ним течение слабеет, у него и пристанете. От камня вверх тропка вьется… Да Андрей Николаич знает.

– Мы уж тут все сто раз обмозговали, – вставил Никита.

– Ладно, идемте в избу, перекусим, – подытожил Старицкий.

* * *

Гости по-армейски сноровисто соорудили ужин и уселись во дворе за грубым, почерневшим от времени столом.

После скудной походной пищи горячая наваристая похлебка казалась истинно царским угощением. Старицкий и Рябинин принялись рассказывать забавные гастрономические истории. Еремеич с Никитой поддакивали и посмеивались, усердно налегая на еду; Аркадий отрешенно сидел на дальнем углу стола и внимательно наблюдал за товарищами.

Старицкий насытился, выпил кружку чая и наконец обратил внимание на Ристальникова:

– А ты что, милостивый государь, пригорюнился? К ужину даже не притронулся… Постишься, что ли?

Аркадий посмотрел в веселые глаза атамана и отвернулся. «Да ну вас, тоже мне разрезвились, – обиженно подумал он. – Не хватало еще песни затянуть!»

– Может, мил-человек, что не так? – участливо поинтересовался у Ристальникова Еремеич. – Возьми, да и скажи прямо, а я поправлю.

– Да не трогай ты его, – с сытой усталостью отмахнулся Старицкий. – Он уж который день капризничает… Оставь!

«Действительно, кому до меня есть дело?» – саркастически спросил себя Аркадий и отправился прогуляться на берег.

* * *

Он услышал за спиной еле различимый шорох и насторожился.

– Это я, Никита, – раздался из-за деревьев знакомый голос.

– Тебе чего? – нетерпеливо бросил Ристальников.

Никита приблизился, сел рядом на удобный плоский валун.

– Рекой любуешься? – глядя на ослепительно-красную в лучах заката Аргунь, спросил он.

– Чем тут любоваться? – дернул плечом Аркадий. – Стемнело уже почти…

– Места здесь хорошие, – мечтательно сказал Никита. – Рыбалка знатная… А дальше, по Амуру, говорят, и вовсе места диковинные – даже виноград водится. И тигра ходит!

– Кто? – нахмурился Ристальников.

– Ну тигра, зверь такой – тебе ли не знать?

– Ах да, я что-то слышал, – покивал Аркадий. – Так это дальше, в Уссурийском крае…

Никита украдкой покосился на приятеля и легонько тронул за локоть:

– Ты чего насупился-то, а? Молчишь который день, будто сыч; к ужину не притронулся… Не захворал часом?

– Тошно мне, Никита, – нехотя ответил Аркадий и швырнул в воду камешек. – Навалилась откуда-то тоска – хоть ложись, да и помирай.

– Снова-здорово! – разочарованно вздохнул Никита. – Мало ли ты меня дома своей хандрой донимал – так еще здесь взялся. Ну там-то ладно – сидели, баклуши били, а теперь? Неужто на воле не развеялся? К чему себя глодать? Завтра силенки потребуются – ведь на чужую сторону идем.

– Скажи, Никита, – задумчиво проговорил Ристальников, – хочется ли тебе туда, на чужую сторону?

– Не моего это ума дело, – запыхтел Никита. – Раз атаман велел – надо идти.

– А зачем?

Никита энергично почесал затылок:

– Зачем? Мы же верим ему – выходит, должны слушаться. Ну, а если тебе что-то не по нраву, так мы люди вольные – прямо ему и скажи, и ступай себе куда вздумается.

– Я с атаманом пойду до конца, – запальчиво ответил Ристальников. – Одно смущает: мне кажется, он не вполне сознает, куда мы направляемся.

– А-а, понятно, – махнул рукой Никита. – Ты все Андрей Николаича опасаешься. Опять зря: не наша это головная боль – атаманова.

Аркадий брезгливо поджал губы.

– По-твоему, мы овцы бессловесные? – помолчав, спросил он. – Потянули на веревочке – мы и пошли? Когда такое было, чтобы шарагу в грош не ставить?

Никита подавил снисходительный смешок:

– Была, Аркаша, шарага, да вся вышла. Я уж о своей прежней жизни и не вспоминаю. И атаман, по-моему, тоже… Идем! – поднимаясь с валуна, сказал он. – Как бы наши не забеспокоились. Да и отдыхать пора.

* * *

В тесной избе место нашлось не всем – Рябинина и Старицкого хозяин положил спать на широком топчане, Аркадию пришлось довольствоваться единственной лавкой, а сам Еремеич с Никитой решили скоротать ночь прямо на дворе, у костерка.

Прежде чем устроиться спать, Георгий дотошно расспросил Андрея о всевозможных тонкостях завтрашней переправы. Выслушав длинные подробные ответы, Старицкий перевернулся на бок и пожелал всем спокойной ночи.

Через приоткрытую дверь со двора доносился приглушенный разговор; слева, там, где на лавке находился Кадет, было тихо.

– Что, Аркаша, не спится? – шепотом справился Георгий.

С лавки послышался приглушенный вздох.

– Жестковато… – нехотя выдавил Ристальников. – Да и подушки нет…

Старицкий осторожно поднялся с топчана, потянул за собой ветхое лоскутное одеяло.

– На вот, постели себе, – подходя к Аркадию, бросил он.

– Ничего, обойдусь, – буркнул Ристальников. – Сами-то как? Неудобно будет.

– Ладно уж, Мишка шинелькой поделится, – улыбнулся Георгий. – Мы с ним – люди привычные…

Он проследил за хлопотами Кадета и вернулся на топчан. Андрей безмятежно спал. Старицкий укрылся краем шинели, прижавшись плечом к теплой спине друга.

Аркадию не спалось. Он долго глядел в слюдяное оконце, в котором плясали багровые отблески костра; прислушивался к разговору Никиты и Еремеича, стараясь вникнуть в суть беседы, путался и крутился с боку на бок. Ему очень хотелось осмыслить события последних дней, разложить их по полочкам, понять что к чему. Получалось с трудом. После наскучившего до омерзения вагона на юношу обрушился незнакомый мир. Он давно не путешествовал, а уж тем более – в такую-то даль!

Пугающая неизвестность, на время отодвинутая впечатлениями от красот Даурского края, теперь вновь нахлынула на Аркадия. На самом деле его не страшила переправа, переход к Хайлару и неизбежные опасности пути; его настораживало то, что будет потом, то, чего он просто не мог предугадать. «Интересно, додумался ли этот Рябинин запастись картой? Надо бы все проверить, рассчитать… Документы, опять же, у нас советские… И о чем только атаман думает?»

Аркадий отгонял тревожные мысли, стараясь вспомнить веселые былые времена, бесшабашную лихость и глупый восторг своей жизни последних лет… Вот летящий через степь поезд, открытая платформа с горячим орудием и то незабываемое, восхитительное чувство безграничной, как эта степь, радости и восхищения. Казалось, ничто уже не мешает подняться ввысь над грешной землей, расправить могучие крылья и лететь, лететь, куда захочется, повинуясь лишь своей воле и силе дикого ветра…

Сквозь годы Аркадий продолжал слышать бойкий стальной перестук колес, сметавший недавние тревоги и сомнения – забыто… забыто!..

А вот сумасшедший Ростов, оплот уходящего мира, волнующе-пьянящий, где он – хрупкий юнец с репутацией отчаянного головореза, за спиной которого – сам Черный Поручик! Ах, с каким наслаждением любой из ночных забулдыг выпустил бы ему в грудь целую обойму! Так нет же, господа бывшие министры-заводчики-депутаты! Кишка тонка!..

И вот – полюбившийся ему город; милый дуралей Агранович; надежный, будто крепостной бастион, Геня; мудрый законник Профессор… «Красота! Как говаривал наш покойник Яша: „Вся судьба – что ставка на рулетке: пан или пропал. Если уж пан – так действительно полного фарту, если пропал – так с музыкой, с шиком!»… Ну ему-то повезло – вытянул Яшка свою карту…»

И вдруг Ристальникову пригрезилась калитка родного сада, знакомый пейзаж с беседкой и плетеными креслами среди листвы. Аркадий хотел позвать своих друзей туда, под сумрачную прохладу деревьев, но понял, что ни атамана, ни Яшки с Никитой нет поблизости. «Они же минуту назад были рядом, за моей спиной», – недоумевал Ристальников и не находил ответа…

В беседке неторопливо пили чай его домашние. Папа читал газету, мама усердно потчевала старших братьев пирогами и делала строгие замечания прислуге… Все, как обычно. Аркадий лишь не мог разобрать, о чем шла беседа, родственники говорили о своем и его вовсе не замечали…

Он открыл глаза. Стояла такая тишина, что звенело в ушах. Легкий, едва различимый предрассветный сумрак осторожно вползал в избу. На Аркадия повеяло утренней свежестью, и он смахнул пот со лба.

Из угла послышалось сонное посапывание. Ристальников поднялся и, стараясь не шуметь, подошел к топчану.

Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, безмятежные, молодые и красивые, в серых зыбких сумерках похожие на родных братьев. «Неужели они и в самом деле большие друзья? – подумал Аркадий. – Со мной, например, атаман никогда так не ночевал!»

Он медленно, не торопясь, разглядывал Рябинина, силясь понять, почему вдруг этот незнакомый ему человек столь стремительно ворвался в его жизнь; почему он оказался таким близким и дорогим его атаману; почему именно с этим чужаком будет связана его дальнейшая судьба…

В мозгу Ристальникова вспыхнула разгадка давно мучившего его вопроса: «Наверняка именно Рябинин и был у атамана в день рождения. Оттого Гимназист меня и не пустил! Значит, ближе ему этот Андрей… А я? Разве я Старицкому не друг? Разве он не был для меня всем на свете?» Неудержимая волна жгучей ревности охватила Аркадия. Он попятился от топчана и безвольно упал на свою лавку.

«Всю жизнь я шел за ним… шел бес… беспрекословно, верил в него…» – зарывшись с головой в одеяло, невнятно бормотал юноша. Горячие слезы душили его. Аркадий перевернулся на спину и беззвучно зарыдал.

Он с болью вспоминал, как Профессор за глаза называл его «атамановым сынком»; как уважительно, в угоду опять же Гимназисту, держался с ним грозный Федька Фролов; да и сам Старицкий не раз снисходительно прощал за глупые выходки…

«Да если бы не я! – вскакивая с постели и размашисто растирая по лицу слезы, чуть не закричал Аркадий. – Если бы не я – не быть ему атаманом!» – заключил он.

Выплаканная едкая злость ушла. Ристальников постарался взять себя в руки, присел на краешек топчана и мысленно заговорил со Старицким: «Кто как не я, дорогой Георгий Станиславович, подал тебе идею воспользоваться случаем и подчинить нам Фрола? Не я ли, тогда еще мальчишка, сумел направить тебя?.. Эх ты, атаман! Другом, братом, даже сыном меня называл; говорил, что доверяешь мне, как никому, – Аркадий сокрушенно покачал головой. – Предал ты нашу дружбу… и меня предал… А ведь был ты мне роднее всех! Дороже отца с матерью, ближе братьев. Какой же я все-таки идиот, что не разгадал твоей лжи! Кровью, преступлением связал себя с тобой».

Ристальников покосился на Андрея:

«Не друг он тебе, атаман, пойми! Не знаю уж, каким был Рябинин раньше, но теперь… Теперь он враг тебе, враг всем нам… Своя у него, особая дружба. Недаром блатные шушукались, будто завелась в ГПУ новая змея, лютая, осторожная, с хитрым расчетом. Невдомек тебе, что именно „товарищ Рябинин» убил Федьку; он, злодей, расправился с Геней! Не говорил я тебе, Георгий Станиславович, думал, что ты знаешь об этих слухах. А что получилось: та самая гадина, которая похоронила лучшую в мире шайку, – и есть первый друг?! Не предполагал я, атаман, что ты такой простодушный… По-своему Рябинин, конечно, молодец – еще бы! – такое дельце сумел провернуть. Только вот куда приведет он нас? Одному ему и ведомо… Но зачем, зачем, атаман, ты растоптал нашу дружбу?»

Аркадий в отчаянии обхватил голову руками:

«Похоже, я упустил что-то важное… В чем-то не разобрался… Что-то недодумал… Да и что я делал все это время? Жил красиво, с вызовом. Как же, мальчишка, молоко на губах не обсохло – а посмотрите-ка на меня! Чем я хуже вас? Куда там – лучше! И сильнее, и способнее, и умнее.

Я могу пренебречь вашими мелочными страстями и дурацкими предрассудками… Почти полубог… А в результате лишь одно мирило меня с людьми, хоть как-то оправдывало бестолковое существование – мой атаман. Верил я в него, в наше общее дело, каким бы оно ни являлось; верил в дружбу с сильным неординарным человеком.

А что остается теперь?»

Аркадий беспомощно огляделся по сторонам. Полутемная изба показалась ему зловещей. Он почувствовал себя подло обманутым и одиноким. Утренняя прохлада леденила босые ноги, Ристальников мелко задрожал. Пожалуй, впервые в жизни он почувствовал себя маленьким и жалким. Ему очень захотелось найти чьи-нибудь сочувствующие глаза, хоть какое-либо утешение. «А ведь никого нет! – рассмеялся он горьким беззвучным смехом. – Никого! – озираясь по сторонам, с отчаянным восторгом повторил Аркадий. – Да завопи я… пусть даже на весь белый свет – кто меня поймет? Кому нужен… Кому нужен полоумный, разочарованный человек… – вор и убийца?.. Именно – вор и убийца… У которого, если и имелось в душе что-то возвышенное, так оно уже рассыпалось в прах…»

Аркадий посмотрел на Георгия и Андрея, как смотрят со стороны праздные прохожие – с пустым, ни к чему не обязывающим любопытством. Старицкий словно почувствовал сквозь сон этот взгляд, лениво поморщился и подвинулся ближе к Рябинину.

«А вдруг они и в самом деле верные друзья? – отрешенно спросил себя Аркадий. – Кто их разберет? О детстве и юности атамана мне почти не известно… Ясно одно: я им – помеха. Помеха во всем, – Ристальников с мрачным упрямством покивал головой. – Да, помеха… А может, я и раньше был им помехой? – в груди у него мучительно заныло. – Неужели – о нет!.. – я стою между ними?!»

Аркадий лихорадочно вспомнил все, что знал о прошлом Георгия Старицкого: «Блестящий, храбрый офицер, кавалер боевых наград… Сражался за Родину и на германской, и у Корнилова… Штурмовал Екатеринодар, был ранен под Орлом… Боже мой!!! Я – та злосчастная причина, что помешала ему погибнуть за Отчизну, принять славную смерть героя! Я сбил его с пути, увлек преступной романтикой, превратил в… – Мертвящий ужас пронзил юношу. – Ведь он пытается… хочет нормальной жизни… Друга нашел…

А я… я тяну его в прошлое… Значит, не Рябинин – злодей… Именно я – последний… связываю его с нашим темным миром… Я – первый его соратник, правая рука… Что же я наделал?»

Ристальников сжал кулаки и закусил губу. Кровь побежала по подбородку, но он не замечал ее, не чувствовал боли.

– Я все исправлю! – решительно прошептал Аркадий. – Если у меня что-то еще и осталось – так это понятие о чести и дружбе.

Он вернулся к лавке, сосредоточенно оделся, застегнул все пуговицы черной шелковой косоворотки, расправив складки и подтянув ремень. Аркадий разложил по карманам свои обычные безделушки: часы, носовой платок, верный револьвер. Затем он причесал волосы, глубоко, по-военному надвинул на глаза кепи; не глядя на Старицкого, коротко козырнул и вышел из избы.

* * *

Никита очнулся от легкого толчка.

– Что, пора? – негромко спросил он.

– Да вроде того, брезжит… – шепнул в ответ Еремеич и кивнул куда-то в сторону. – Я не об этом… Собрался уж вас тормошить, гляжу: парень ваш, Аркадий который, первым выскочил да резвенько так, туда вон, за сосну, – шасть!

– По нужде, должно быть… – Никита коротко зевнул.

Еремеич недоверчиво прищурился:

– Одетым по всей форме? И даже в картузе и с револьвером? Кабы чего… не того! Лицо у него уж чересчур…

Из-за сосны неподалеку раздался глухой выстрел.

– Господи помилуй! – охнул Еремеич и перекрестился.

* * *

Сухой, слишком хорошо знакомый звук вмиг оборвал сны. Рябинин и Старицкий разом сели на топчане. Словно по команде, каждый нащупал в изголовье пистолет и прислушался.

– Ой, горе! – донесся со двора протяжный голос Еремеича.

В дверях застучали сапоги.

– Горе-то, вста… – не закончил хозяин, натолкнувшись на два вороненых ствола. – Да идите же! – нетерпеливо отмахнулся он.

…Первым они увидели Никиту. Он стоял у сосны, опустив голову на грудь, упорно глядя куда-то вниз. Там, привалившись спиной к стволу, неподвижно сидел Аркадий. В широко открытых глазах плыли розовые отблески зари. Он выглядел спокойным и умиротворенным, кончики губ чуть улыбались.

Старицкий наклонился над ним.

– Не надо, атаман, я проверял, – остановил его Никита. – Кончился Аркаша; без мучений – прямо в сердце.

Георгий нетерпеливо мотнул головой, сдавленно выругался и пошел прочь, не разбирая дороги. Андрей растерянно смотрел на его крепкие босые пятки, на болтающиеся тесемки полувоенных бриджей…

– Как же теперь, а? – прикрывая покойнику глаза, вздохнул Никита.

– Выкопайте могилу! – встрепенулся Андрей и крикнул в сторону избы: – Еремеич! Неси-ка кирку с лопатой, да поживей.

Покуда хозяин с Никитой долбили тяжелую каменистую землю, Рябинин плотно запеленал тело Ристальникова в рогожу и крепко перевязал бечевкой.

Старицкий вернулся, когда тело уже опустили в могилу. Никита испытующе покосился на атамана. Тот молчал, уставившись на грязную рогожу на дне ямы. По бледному напряженному лицу Георгия то и дело пробегала судорога, на шее и висках вздулись тугие жилы.

Простояв так несколько минут, Старицкий нагнулся, захватил горсть земли, бросил в могилу и решительно направился к избе.

– Мальчишка! – еле слышно прошептал он и у самой двери громче добавил: – Закапывайте, нечего ждать.

Никита пошатнулся, как-то беспомощно и суетливо переступил ногами по парной земле. Он вспыхнул и, пряча глаза, пробурчал:

– Ну, Еремеич, закидываем, что ль?

Хозяин торопливо покивал и принялся закапывать могилу.

– Прости, Господи, его душу грешную, – Никита мелко перекрестился и бросился помогать.

Рябинин досадливо поморщился и пошел вслед за Георгием.

Старицкий разбирал мешок Ристальникова.

– На вот, повяжи под рубаху, – протягивая Андрею брезентовый пояс, сказал он.

Рябинин принял увесистый, похожий на охотничий патронташ пояс, застегнул его поверх гимнастерки.

– Сказано же тебе – под рубаху! – раздраженно бросил Старицкий. – Как-никак двести тысяч потащишь в золоте и английских фунтах.

– Не беспокойся, – холодно ответил Андрей. – Лучше бы ты сказал пару слов у могилы… На прощание.

– Ишь ты, пожалел! – яростно затягивая тесемки своего мешка, фыркнул Георгий. – Нашел, паршивец, где стреляться! Слюнтяй!

Он погрозил Рябинину пальцем:

– Вот она, Миша, голубая кровь! Все это великосветское воспитание, политесы и прочая галиматья… А я-то его, дурака, пожалел; с собой потащил, не бросил, как собачонку шелудивую, под забором. Чтобы он вот здесь, за четыре с половиной тысячи верст, себя пристрелил! Ты только посмотри, каков фрукт! Не хватало еще из-за этого сопляка переправу сорвать…

– Перестань! – резко оборвал его Рябинин. – Не в переправе дело… Завтра переправимся, невелика беда.

– Ну уж не-е-ет, – упрямо протянул Старицкий. – Сейчас пойдем!

– Солнце уже взошло.

– Черт с ним, с солнцем; все одно – пойдем! – В глазах Георгия металась неуемная злость. – Неужели хочешь отказаться?

– Мне все равно, – Рябинин опустился на топчан и поискал свои сапоги. – Взялся, как говорится, за гуж… А все ж подлец ты, Жора, бо-о-ольшой подлец.

Старицкий нарочито громко расхохотался и вышел.

– Никита! Еремеич! – послышался снаружи его повелительный голос. – Что вы там расселись? Не до поминок, пора к переправе.

Андрей в сердцах плюнул, обулся и поспешил во двор.

Георгий отослал Еремеича на берег готовить лодку и подступил к Никите, который безучастно сидел у свежего могильного холмика.

– Не время, Никита, медлить; пора уходить, – сказал Старицкий.

Никита молчал. Георгий тряхнул его за плечо:

– Пойми, мне тоже неприятно и… больно, поверь!

Никита мягко отстранился, кряхтя, поднялся на ноги и твердо ответил:

– Не пойду я с тобой дальше, атаман.

– Шутишь?! – подобрался Старицкий.

– Не шучу, – угрюмо озираясь по сторонам, пробормотал Никита. – Хватит. Погулял – и будет. А уж ты – решай как знаешь.

Он неторопливо отошел в сторону.

– Ну… хорошо… тому и быть, – выдавил Георгий. – От слова своего не отступишься?

– Не отступлюсь, – глухо отозвался Никита.

– Заметано, – кивнул Старицкий и быстрым шагом вернулся в избу.

– Никита, вы все обдумали? – подал голос Рябинин.

– А? – вздрогнул тот. – Да чего там… – он махнул рукой. – Надоело скитаться… За компанию – еще ладно, а так… Вот и Аркаши больше нету. Куда мне!.. Идите себе, товарищ Андрей, своей дорогой, а я – простой русский мужик, здесь мое место.

Старицкий вернулся с двумя туго набитыми узелками. Он сунул их Никите:

– Доля твоя законная. В золоте. Как положено.

Никита удивленно посмотрел на холщовые мешочки, взвешивая каждый на ладонях.

– Зачем они мне? – он пожал плечами.

– Бери! – прикрикнул Георгий. – Воля моя, последняя.

Никита бережно положил золото на землю.

– Раз это моя доля – закажу панихиду по Аркаше, – вздохнул он.

– Чем заниматься-то думаешь? – усмехнулся Старицкий.

– Поживем – увидим, – отозвался Никита, глядя куда-то мимо атамана. – Еремеич вот меня в сотоварищи берет.

– Выходит, сговорились? – покачал головой Георгий.

Никита не ответил.

– Ладно, прощай, – развел руками Старицкий. – Не поминай лихом.

Они обнялись.

– Храни тебя Господь, атаман, – прошептал Никита на ухо Георгию.

Старицкий вернулся к Андрею.

– Ну что, Миша, пошли? – весело спросил он. – Так уж, видно, судьбе угодно: опять нам вдвоем идти. Как прежде, как всегда!

Подхватив заплечные мешки и скатки с верхней одеждой, они зашагали к реке.

– Вот перемахнем, Мишенька, на тот берег, и все останется в прошлом! – приговаривал Старицкий.

Задорное утреннее солнце пробивалось сквозь кроны сосен, шаловливо путалось под ногами. Начинало припекать. Андрей прислушивался к словам Георгия и очень хотел им верить. А еще ему захотелось вернуться на девять лет назад, в май шестнадцатого, когда для них с Жоркой начиналась новая, полная загадок, волнующая жизнь.

Он обернулся – у могильного холмика на краю поляны неподвижно сидел Никита.

Через десяток саженей Андрей вновь обернулся, но Никита уже скрылся из виду за стволами вековых сосен.

Эпилог

Пересматривать свои фильмы, особенно если они участвуют в конкурсной программе, Наум Оскарович не любил. Едва погас свет и начался показ, он выскользнул из зала и пошел осматривать город.

На площади Святого Марка, как всегда, было людно. Группы туристов щелкали фотоаппаратами, кормили самых ненасытных в мире венецианских голубей, покупали сувениры…

Наум Оскарович шел вдоль Большого Канала, поглядывая на вереницу гондол и катеров. Последнее время он стал быстро уставать даже от пеших прогулок. Вот и сейчас скорый шаг начинал вызывать одышку и легкое головокружение. Наум Оскарович присел на парапет и принял валокордин.

Он не заметил, как рядом остановился худощавый старик в распахнутом демисезонном пальто и клетчатой шляпе. Прохожий с минуту постоял за спиной Наума Оскаровича и предупредительно кашлянул.

Наум Оскарович вздрогнул и обернулся – открытый взгляд выцветших голубых глаз, добротные пальто и туфли. «Иностранец, – безошибочно определил он. – Хотя на итальянца не похож, – отметил Наум Оскарович. – Немец, наверное. Или англичанин».

– Извините, товарищ Меллер, за беспокойство, – проговорил незнакомец на чистейшем русском и вежливо поклонился. – Я шел за вами от самого кинозала…

«Наш, советский? – не поверил Наум Оскарович. – Видно, из эмигрантов».

– Чем могу? – деловито справился Меллер.

– Да вот… – незнакомец улыбнулся, – хотел поговорить со старинным приятелем.

– Э-э… простите, не припоминаю, – протянул Наум Оскарович, судорожно копаясь в памяти. «Нет-нет, он явно что-то перепутал. Хотя… назвал именно мою фамилию».

Голубоглазый старик замахал руками и поспешно вытащил из кармана фотографию:

– Не припомните этот снимок? – хитро прищурившись, спросил он.

Меллер взглянул на карточку. Первое, что бросалось в глаза на коричневом куске картона, – яркий красивый штамп в левом нижнем углу:

Художественное ателье Бауэра 1924 г

Выше на снимке – группа парней и девушек, в верхнем ряду – сам Наум Оскарович, молодой, со смешными оттопыренными ушами и вьющимся пушистым чубом. На Меллера пахнуло чем-то давно забытым; в груди тоскливо защемило.

– Узнаете? – переспросил незнакомец, присаживаясь к Науму Оскаровичу на парапет. – Вот – Света Левенгауп, Резников, Венька Ковальчук, Вихров, моя жена… А это, рядом с вами, – я сам.

Меллер вскочил на ноги и с ужасом уставился на старика.

– Вы… Рябинин? Андрей? – еле ворочая языком, пробормотал он.

– Не похож? – рассмеялся тот, кто выдавал себя за Рябинина. – Не мудрено, тридцать шесть лет прошло!

«Вот так да-а!.. А пожалуй, похож, – растерянно хлопая глазами, думал Наум Оскарович. – Постарел, конечно…»

– Какая… неожиданная случайность, – сказал наконец Меллер. – Хм, бывает же такое!

– Случайность, да не совсем, – Рябинин немного смутился. – Я знал, что вы приедете в Венецию на кинофестиваль, и решил повидать.

«Так-так… откуда, интересно, он узнал? – насторожился Меллер. – Ах, да, о фильмах – участниках конкурсной программы и их авторах не раз объявлялось. Какой я, право, недотепа!»

– …Очень хотел посмотреть ваш фильм, однако билетов достать не сумел, – продолжал Рябинин.

– В представленной картине я – лишь соавтор сценария, – пожал плечами Меллер. – Вообще-то я снимаю документальное кино.

– И об этом мне хорошо известно, – улыбнулся Рябинин. – Года два назад на Днях Советской культуры мне посчастливилось увидеть ваш фильм о войне. Очень, очень понравилось.

– Дни Советской культуры? – задумался Наум Оскарович. – Это же было в пятьдесят девятом, во Франции…

– Верно, – согласился Рябинин. – Мы с Полиной не могли пропустить такого события, специально приехали в Париж.

– Подождите-ка, – нетерпеливо остановил его Меллер. – Я запутался вконец. Вы живете во Франции?

– Так и есть.

– Нет, раз уж мы встретились, давайте по порядку, – Наум Оскарович посмотрел на старую фотографию, затем сосредоточенно уставился вдаль. – Мы расстались весной двадцать пятого… Помню, отлично помню ваш последний визит.

Я тогда не понял, что он был прощальным…

В июне у меня вышел большущий скандал в газете, я взял расчет, махнул на все рукой и уехал в Москву поступать в Институт кинематографии. Успешно выдержал экзамены, был зачислен на первый курс. В город вернулся в начале сентября – за теплыми вещами, ну и так, отметить с друзьями поступление. Тут-то мне и рассказали, что вы с Полиной уехали. Ходили слухи, будто Черногоров вас «заел», не давал дочери никакой жизни и был против вашей свадьбы. Помню, все вам сочувствовали, даже люди незнакомые. Вихров меня донимал вопросом: «Куда они могли податься?» А я отвечал, что у Андрея и в Сибири, по старой службе, связи остались; и в Ленинграде, как я слышал, – родственники. Мы-то твердо были уверены, что вы на родине остались.

– Не совсем, – вздохнул Рябинин. – Слишком уж многое к тому времени произошло.

– Ну, ясное дело! – хмыкнул Меллер. – За здорово живешь на чужбину не уезжают.

Он достал из кармана стеклянный тюбик и сунул в рот таблетку валидола.

– Болит? – участливо справился Рябинин.

– Под погоду, – поморщился Наум Оскарович. – А еще этот перелет, фестивальная суета…

– В нашем возрасте все подряд доставляет неприятности, – согласился Андрей Николаевич.

– Оно и верно.

– Слушай, Наум, делить нам нечего, люди мы пожилые, знаем друг друга с молодости, – быстро заговорил Рябинин. – Давай, как договорились еще в двадцать четвертом, – на «ты»!

– Давай, – пожал плечами Меллер и кротко улыбнулся. – В самом деле, чего старикам делить? Ну, Андрей, рассказывай как жил эти годы; восполняй, так сказать, неизвестный мне промежуток.

– А не переместиться ли нам в кафе? – предложил Рябинин. – Здесь неподалеку есть тихая уличная пиццерия. Сядем на открытом воздухе, будем наслаждаться солнышком… Кстати, у меня там через полтора часа встреча.

– Ну идем, – ответил Меллер. – Попробуем ваши буржуйские разносолы.

– Что ты, Наум! Я сам в Италии впервые, – рассмеялся Рябинин. – Ради тебя, брат, и приехал.

* * *

– Мы встретились с Полиной в Париже, – сделав глоток кофе, начал рассказ Андрей Николаевич. – «Значит, решено? Все мосты сожжены? – спросила она меня. – Что ж, пусть так, я на все согласна…» Некоторое время мы жили в доме ее тетушки, Надежды Леонидовны. В конце сентября поженились.

Найти в Париже более или менее сносную работу было невозможно. Десятки тысяч таких же, как мы, эмигрантов перебивались с хлеба на квас. Тетушка Полины предложила нам некоторый капитал для начала новой жизни. Я попытался отказаться, но жена решительно настояла, уверяя, что деньги, которые нам передавала Надежда Леонидовна, были выручены за часть фамильных драгоценностей. «Эти прабабушкины безделушки переправили к тетушке в Париж после Февральской революции, – пояснила Полина. – Расценивай их как мое приданое». Оговорившись, что приданого мне вовсе не нужно, я принял деньги как долгосрочный кредит нашей молодой семье.

Мы переехали в маленький городок в Лангедоке, купили автомастерскую и небольшую ферму в пригороде. Жена поступила в местную школу учительницей немецкого, а я трудился над созданием крепкого семейного очага. В июле 1926-го у нас родился первенец – Владимир; через три года – второй сын, Михаил; а спустя еще семь лет – дочь Анастасия. Понемногу жизнь устраивалась. Казалось, ничто не угрожает нашему счастью, да случилась война…

Стремительное поражение Франции вызвало шок. Люди были растеряны и подавлены. Однако очень скоро мы услышали призыв генерала де Голля к сопротивлению. В начале 1941 года в нашем городке возникла группа движения «Свободная Франция». Я посильно помогал патриотам: укрывал на своей ферме связных, доставлял оружие… Мы верили в победу, верили в справедливость, силу американцев и англичан, однако главной надеждой была Красная армия, сражавшаяся там, на нашей далекой Родине…

В конце 1943-го мой старший сын Владимир убежал из дому. Объявился он лишь через полгода, в начале августа сорок четвертого, – загорелый, веселый, обвешанный подсумками с патронами, с автоматом «стэн» на груди. Полина плакала и не могла говорить, да и я от радости не сумел отчитать сорванца.

«Папа, умоляю, не сердись на меня за дерзкий побег! – говорил Володя. – Разве мог я, честный гражданин Франции, сын русского офицера, поступить иначе? Вспомни, как ты рассказывал мне о дедушке и прадедушке, о нашей славной фамилии, для которой долг перед Отчизной – не пустой звук!..» Что мне оставалось делать? Я благословил Володю. Десятого августа он погиб в бою с фашистами. Ему было всего восемнадцать лет…

Рябинин помолчал. Меллер сочувственно покивал, подумывая о том, что необходимо перевести беседу на менее болезненную тему.

– Наум! Тебе о судьбе тестя моего, Кирилла Петровича, ничего не известно? – встряхнувшись, опередил Меллера Андрей Николаевич.

– Что-что?.. – вздрогнул тот, мысленно возвращаясь в прошлое. – Неужели ты не слышал о нем?

Рябинин грустно улыбнулся:

– Кирилл Петрович напомнил о себе лишь раз, года через полтора после нашего с Полиной отъезда… В апреле двадцать седьмого к нам пожаловали гости – двое весьма респектабельных господ. Едва я увидел их во дворе нашего дома, сердце мое упало – передо мной стояли известные мне люди: Сергей Андреевич Татарников и Сидор Сидорович Фунцев. Лично ни с тем, ни с другим я не был знаком, однако и слышал немало, и встречал на улице и городских мероприятиях.

– Мы к вам от тестя вашего, – вежливо так прошелестел Фунцев.

– От тестя или от товарища полпреда ОГПУ? – довольно сухо уточнил я.

– Конечно, от тестя! – задорно подхватил Татарников. – А Кирилл-то Петрович, кстати, уже в Москве, член ЦК и коллегии ОГПУ СССР…

Пришлось принять посланцев близкого родственника. Полина, правда, говорить с гостями отказалась. Татарников и Фунцев спрашивали о нашем житье-бытье, рыскали по дому глазами, запоминали. Они и не скрывали, что прибыли посмотреть и доложить Черногорову «об условиях жизни его дочери». Меня распирало любопытство, почему в качестве послов были избраны именно эти люди.

Я прекрасно помнил, что богатый биржевик Татарников сидел в тюрьме ОГПУ; весной двадцать пятого был осужден на три года общественно-полезных работ по «Делу прокуроров и хозяйственников»! Я даже мельком видел его в колонне заключенных, возвращающихся в исправдом с очистки отхожих мест.

И почему Фунцев, заведующий Публичной библиотекой? Как бы невзначай я спросил Татарникова о его успехах. Он ответил, что перебрался с семьей в Германию, где открыл свое дело. «Нэпман, отбывающий срок по суду, и – в Германии? – подумал я. – Значит, Черногоров завербовал Татарникова в качестве агента, выпустил из России в обмен на обязательство секретной работы. Более того, они с Фунцевым – личные агенты Черногорова! – смекнул я. – К родной дочери Кирилл Петрович мог отважиться послать только особо доверенных людей». Мы поговорили о пустяках, о малыше Володе, о состоянии дел в моей автомастерской… Гости выглядели удовлетворенными.

«Можете успокоить Кирилла Петровича: у нас с Полиной все в порядке, – в завершении беседы сказал я. – Передайте тестю, что мы ни в чем не нуждаемся, не участвуем в политике, просто живем в любви и счастье».

Татарников и Фунцев поклонились и уехали. Больше я их не встречал. И о Кирилле Петровиче тоже не слышал.

Меллер тяжело вздохнул:

– Вам, иностранцам, наверное, трудно предположить, как сложилась судьба видного партийца, героя гражданской войны, заслуженного политического деятеля… Кирилл Петрович действительно с 1926 года был членом ЦК и коллегии ОГПУ. В 1936-м воевал в Испании, командовал интернациональной бригадой. В общем, был заслуженным во всех отношениях человеком. А потом стал врагом народа. Все как положено!

Рябинин нахмурился:

– Значит, Кирилл Петрович был осужден?

Меллер снисходительно усмехнулся:

– Такие, как Черногоров, комиссар госбезопасности первого ранга, – лагерей не получали; им, дружище, пулю вкатывали прямо там, на Лубянке. Лишь два года назад стало известно о посмертной реабилитации Кирилла Петровича.

– Ну, а ты? – быстро сменил тему Рябинин. – Тоже досталось?

– Да, как и всему народу, – пожал плечами Меллер. – В двадцать девятом окончил институт, стал работать оператором, режиссером. Болтался по стройкам первых пятилеток, снимал ударников, рекорды, субботники…

В тридцать девятом получил десять лет лагерей. Отсидел два с половиной. Повезло. Моим соседом по бараку был видный армейский чин, впоследствии – маршал. Когда после начала войны значимых военных стали освобождать, он, вновь почувствовав силу, вступился за меня. Вытащил из лагеря, взял в свою армию фронтовым оператором. Всю войну я провел на передовой – снимал, снимал и снимал; без отдыха, в боях, в походах, на привалах, в медсанбатах… Два ранения получил, орден…

После войны думал: все! Наконец-то жизнь наладилась! Студию получил, полнометражные документальные фильмы начал снимать… В пятьдесят первом снова взяли. Снова – десять. Прошел весь ад по новому кругу: и бунты фронтовиков с расстрелами, и сучьи войны с кровавой резней налево и направо… А реабилитировали вчистую лишь в пятьдесят седьмом. Вместе со свободой получил ревматизм, болезни почек и сердца. Целый букет! Или «лагерный приварок», как шутит один мой приятель.

Рябинин смотрел на бледно-желтое, иссохшее лицо и лысый череп Меллера, ловил взгляд грустных настороженных глаз и вспоминал былого Наума. «А ведь ему и шестидесяти нет! – вспомнил Андрей Николаевич. – Хотя, при таком букете болезней, он еще неплохо держится, молодцом».

– А как семья? Жена? Кто она, ежели не секрет? – поинтересовался Рябинин.

– Ну, вы – старые знакомцы! – рассмеялся Меллер. – Приеду, расскажу ей, кого здесь встретил – не поверит.

– Неужели… Виракова?! – охнул Рябинин.

– Она самая, Надежда Дормидонтовна, – кивнул Меллер. – По окончании института перетащил ее в Москву (она к тому времени закончила рабфак). Поженились. Затем Надя поступила в текстильный институт. Трудилась по специальности, родила Сашку в тридцать шестом, опять училась… Она в общем-то целеустремленная, упорная…

– Помню, помню, – улыбнулся Рябинин.

– …Дослужилась до главного технолога крупной фабрики; год как на пенсии; завела огород. Тебя, кстати, часто поминает.

– Расскажи мне еще о наших! – В глазах Рябинина засветился молодой задор.

Меллер широко улыбнулся:

– У меня от нашей встречи и воспоминаний даже на сердце полегчало!

Он взглянул на фотографию:

– Решетилова Наташа отбыла с отцом два года в ссылке, вернулась в театр, работала несколько лет, затем уехала в соседнюю губернию. Слышал я, что она возвращалась в город лишь на похороны Александр Никаноровича, где-то в тридцать пятом. Потом ее посадили по пятьдесят восьмой.

Освободившись, уже после войны, Наташа работала в Ташкенте, Душанбе, Фрунзе. Дошла до худрука театра. Недавно видел ее на гастролях в Москве. Худая, стрижка короткая, как у зечки, одни глаза горят, и все курит, курит… Крепкая она все же баба оказалась, ничто ее не сломило.

– Семья, дети?

– Да нет, так и не вышла Наташа замуж… – Меллер опять вернулся к снимку. – Вихров, наш сатирик губернского масштаба, с начала тридцатых как-то притих; сел замредактора «Губернских новостей» и так тихо и просидел до пенсии. Сейчас ходит по школам, рассказывает о двадцатых годах, как о «чудесном периоде советской литературы», хвалится, что знавал Зощенко…

Резников спился, лечился долго, опять пил, покуда не помер перед самой войной.

– А Венька Ковальчук? Ты что-нибудь знаешь о нем? – нетерпеливо спросил Рябинин. – Надеюсь, теперь наши разногласия не столь важны?

– Какое там! – махнул рукой Меллер. – Дурак я был тогда, да кто ж знал, что вот так, подленько, все у нас в стране повернется? А ты, брат, ведь как в воду глядел! Будто знал, что нас ждет.

– Скорее, предчувствовал… Так что Венька?

– Он вернулся из тюрьмы где-то в тридцатом. Я ездил с женой в отпуск в наши места и встречал его. Венька поработал немного на кожевенной фабрике, в заготконторе, попытался восстановиться в университете…

Второй раз его взяли в тридцать втором. Кто-то видел его на Беломорканале, а потом он совсем сгинул. Так о нем и нет вестей. Старый Ковальчук, отец его, ходил в областное управление КГБ, просил разыскать сына хотя бы мертвым – нет ответа.

– Егор Васильевич жив? – невольно удивился Рябинин. – Ему в наши-то годы было за пятьдесят!

– Живехонек, – усмехнулся Меллер. – Прошлым летом ему девяносто прокукарекало. Чествовали как героя! Еще бы, единственный в городе пролетарий – участник всех трех революций! Орден ему Трудового Красного Знамени дали, единственный в жизни, а Егор Васильевич и говорит: «В гроб с собой положу, на другое он мне не понадобится».

После первого ареста Веньки, в двадцать четвертом, Ковальчук жил очень незаметно. С началом войны вернулся на завод, хотя давно был пенсионером. Уехал с родным «Ленинцем» в эвакуацию на Урал, работал там мастером. А ведь ему тогда больше семидесяти было! О сыне Егор Васильевич молчал и от разговоров о нем уходил.

Заговорил Ковальчук только в пятьдесят шестом, после двадцатого съезда. На одном из открытых партсобраний он попросил слова и заявил, что именно сейчас, после разоблачения Сталина, хочет вступить в партию. Тут и о сыне вспомнил, заплакал. Вывели его, успокоили…

Меллер помолчал.

– Знали бы мы тогда, в двадцатых, куда катимся… – медленно проговорил он и вернулся к снимку: – Вот Света Левенгауп сделала самую удачливую карьеру изо всех нас.

– Я не удивлен.

– И правильно. Уехала она в Москву еще при тебе, Андрей; через три месяца вышла замуж за своего комдива. Репрессии его, к счастью, как-то обошли, ну а от войны не ушел – погиб под Смоленском. Светлана работала главным редактором весьма авторитетного партийного журнала, выдвигалась депутатом Верховного Совета, получила Сталинскую премию. Последние годы занимала высокий пост в Министерстве культуры. У нее взрослые сыновья. Один – военный, другой – физик-ядерщик. Есть внуки. Сейчас Света на пенсии (союзного значения!), пишет книги для детей.

– Да ну? Даже не верится.

– Ну да, самые настоящие сказки пишет. О дедушке Ленине, о Крупской…

Рябинин громко расхохотался.

– Хорошо вам в благополучном буржуазном рае, – вторил ему Меллер. – Вам и невдомек, что у нас там, в России, творится.

– А ты, Наум, по-другому заговорил! – оборвав смех, заметил Рябинин.

– Заговоришь тут, – насупился Меллер. – Сложи мои отсидки – восемь лет лагерей… Не таким соловьем запоешь.

– И тем не менее ты веришь в коммунизм? – В глазах Рябинина метнулось лукавство.

– После двадцатого съезда – определенно! – Меллер решительно тряхнул головой. Казалось, сорвется с его головы и рассыплется над бровями пушистый соломенный чуб, но… Наум Оскарович давно был лыс.

– Эх, Наум, Наум… Чудак ты человек! – Рябинин пытался подыскать какие-нибудь мягкие слова. – Как и все, по большому счету, советские люди – наивные и легковерные. Неужели ты так и не понял, что истинный коммунизм по Ленину и Сталину – это тот, который ты строил в лагере?

Меллер посмотрел на приятеля диким испуганным взглядом и срывающимся голосом ответил:

– Если это принять, то как тогда жить? После тюрем, лагеря, унижений – еще и надежду потерять?

– Пожалуй, ты прав, – поспешно согласился Рябинин и опять перевел разговор на общих знакомых.

Меллер заказал себе большой стакан «Граппы» и, поминутно прихлебывая, стал рассказывать:

– …Кошелев подался на Магнитку, потом сидел в главредах в какой-то новосибирской газете… Непецин, твой товарищ, после войны возглавлял наше областное управление внутренних дел, генерал… Ах да, помнишь ли ты Змея?

– Мишку, вожака беспризорных?

– Ну да. Вот чудесная история. Я о нем даже документальный фильм снял.

– Откуда такая честь? Он что, Кремль ограбил?

– Слушай. Мишка отбыл в исправительной колонии свой срок, вернулся в город и через биржу труда поступил разнорабочим на «Красный ленинец». Вечерами учился, сдал курс за среднюю школу и на разряд слесаря. Потом, года через три, поступил на рабфак, а затем – на мехфак университета.

По окончании работал на том же «Ленинце» механиком, мастером, инженером, а с сорокового года – и главным. Вот метаморфоза! Передал ему Бехметьев, к тому времени уже старик, все дела. Важный Мишка стал, серьезный; женился даже…

– Не на Катерине ли Мещеряковой? – вспомнил Рябинин.

– Нет, Мещерякова вышла замуж за младшего сына того самого Бехметьева (он позже погиб под Орлом). Так вот, стал Мишка Ужакин, по кличке Змей, важным. С началом войны он перевозил завод на Урал, налаживал там производство снарядов. С первого дня писал заявления с просьбой отправить его добровольцем на фронт. Не отпускали. Однако году в сорок третьем случилась какая-то неприятность. Ужакина сняли с должности и отправили в часть. Он командовал ротой, полком, отличился в боях на Буге и получил Героя. Посмертно. В нашем городе его именем названа улица, детдом, есть музей.

– Детдом? – не удержался от улыбки Рябинин. – Думаю, Мишка не порадовался бы – чего-чего, а детдома он как раз и не любил.

Меллер пожал плечами:

– Кто знает? С той беспризорной поры Михаил сильно переменился, в прямом смысле слова перевоспитался.

– Прямо-таки чудеса! – развел руками Рябинин. – Хотя… – он задумался, – были в Змее еще в те годы некий вызов, смелость, жажда поступка…

Наум Оскарович осушил стакан до дна и прищелкнул языком:

– Вот мы к юбилею Героя Советского Союза Михаила Ужакина, ко дню, когда ему исполнилось бы пятьдесят лет, и сняли документальный фильм… Кстати, Андрюша, все хотел тебя спросить о Старицком…

Рябинин вздрогнул.

– …Тогда все сплетничали, будто вы вместе уехали: ты, Полина и Георгий. Как он? Наверняка уж коммерцию на сотни миллионов ведет?

– Да нет, – понурился Рябинин. – Его давно нет в живых… Мы расстались с ним в Нью-Йорке, в начале августа 1925 года. Георгию понравились Соединенные Штаты, там он и решил жить. Я писал ему на номер в отеле, потом получил новый адрес. Так мы и общались – редкими открытками три-четыре раза в год.

Андрей Николаевич вспомнил тот ясный июльский день тридцать первого года. Было утро воскресенья. Он сидел на крылечке своего дома и курил папиросу. Проходящий мимо почтальон Жослен протянул ему свежие газеты и единственное письмо.

– Из Америки! – многозначительно подняв брови, сказал почтальон.

Почерк на конверте был незнакомым, и уже это насторожило Андрея. Внутри он нашел маленький квадратик бумаги с напечатанным на машинке текстом:


Уважаемый сэр! Во исполнение распоряжения моего клиента на случай смерти, сообщаю Вам, что мистер Джордж Старк умер в г. Майами 30 июня 1931 года в результате огнестрельного ранения в голову. Адвокат конторы «Доббс, Перкинс и сын» Сэмюэль М. Доббс.


Буквы запрыгали перед глазами Рябинина, письмо выпало из рук и полетело на мостовую.

Он вдруг вспомнил день своего шестилетия, когда его пришел поздравлять Жорка. Любимый друг щеголял в зеленых панталончиках и шелковых чулках, кудрявые пряди волос были аккуратно уложены репейным маслом. «Ну же, Гошенька, подойди, поздравь Мишу!» – подтолкнул его Станислав Сергеевич, еще молодой, умиленный видом сына. Жорка приблизился к Нелюбину и, густо залившись краской, прошептал: «Дорогой Мишенька! Поздравляю тебя с праздником», – и как-то неловко, сильно стесняясь, поцеловал в щеку…

Вспомнился и мрачный, расцвеченный лишь разрывами шрапнели ноябрьский денек 1916-го. И чумазый Жорка в грязной шинели, с безмерно счастливыми глазами: «Я же говорил, что возьму позицию! Что, съел? Посмотри-ка туда… Да-да, пленные, не ошибаешься… Какая кровь, бог с тобой! Пустяки – царапина… А ведь взял я позицию, Мишка, взял!»

Рябинин с трудом встал, поднял с булыжника письмо и порвал на мелкие кусочки. «Нет и не было никакого Джорджа Старка, как писали ваши газеты – торговца оружием и отъявленного гангстера. Был и есть мой друг Жорка, поручик Старицкий…»

– Э-эй, – услышал Андрей Николаевич.

Ему в лицо участливо заглядывал Меллер.

– Извини, Наум, навалилось что-то, – смутился Рябинин.

Меллер легонько дернул его за рукав:

– Ну-ну, соберись. У меня тоже бывает… Держаться надо. Расскажи лучше о Полине, детях.

– Сын стал юристом, дочь увлеклась античностью, пишет диссертацию в университете Безансона. Жена, слава Богу, здорова.

– В Россию не собираешься? Преступлениями ты себя, как будто, не запятнал; Сталин – давно в могиле, вряд ли кто-нибудь старое помянет. Не хочешь вернуться?

Андрей Николаевич опустил голову.

– Я был в Ленинграде, – глухо отозвался он. – В прошлом году. С дружественной делегацией ветеранов движения Сопротивления (визит был приурочен к пятнадцатой годовщине Победы над Германией).

– Ну и как? – хитро прищурился Меллер.

– Навестил мать. У меня ведь, Наум, мать в Питере осталась. Года до тридцать четвертого мы свободно переписывались, потом мама попросила больше не писать. Так и жили долгих двадцать семь лет, ничего не зная друг о друге… В Ленинград я поехал со средним сыном Михаилом. Во время экскурсии по городу убежали – оторвались от сопровождающих группу «гэбистов». Разве они предполагали, что какой-то француз мог так лихо петлять по питерским дворам?

Дальше – без приключений, добрались, навестили бабушку.

– Вот так да! – подскочил Меллер. – Выходит, дождалась старушка?

– Тридцать пять лет ждала – тем и жила, – кивнул Рябинин. – Блокаду невесть как пересилила, а дождалась.

– Сколько же ей теперь?

– Незадолго до смерти восемьдесят девять исполнилось.

– Так она скончалась? – огорчился Меллер.

– Мама жила в той самой коммуналке, в той самой комнате, где я оставил ее в двадцать пятом. Поначалу она не поверила своим глазам – перед ней стояли сильно постаревший сын и внук, которому было столько же лет, как и мне в момент нашей последней встречи.

Несмотря на преклонный возраст, сильнейшую подагру и болезнь сердца, мама сохранила ясность рассудка. Она расспрашивала нас, хлопотала, дарила подарки. «Первую ночь засну спокойно», – укладываясь отдыхать, с улыбкой сказала она. На следующий день мы вернулись и застали маму мертвой. Умерла она тихо, без мучений. Вместе с соседями мы организовали похороны. На кладбище к нам подошли двое и справились о причине наших «прогулок» по Ленинграду и присутствия у могилы. Я объяснил, что исполнил просьбу моего друга – посетил его мать, которая, на несчастье, скончалась. Офицеры КГБ строго-настрого предупредили нас с Михаилом, что необходимо придерживаться программы визита, и ушли.

Меллер пожал плечами:

– Может, тебе и впрямь вернуться? Неужто не жаль, что уехал?

– Эх, Наум, жаль, да еще как жаль! – покачал головой Рябинин. – Бывали моменты, когда буквально лететь хотелось на родину, находиться в тяжелые минуты рядом с соотечественниками…

– И попасть под топор, как мы! – трагично закончил Меллер. – И главное, заметь: ничего никому мы так и не доказали. Крутили нами, вертели по своему усмотрению.

– Да, человек слаб, – вздохнул Рябинин. – Вот я предпочел заботиться о счастье любимой женщины и семьи. А кошки, кошки всю жизнь на душе скребут!

– Брось, – отмахнулся Меллер. – Все мы – русские люди, как ни крути. Вернешься. Если, конечно, веришь в свою Родину.

– Верю, Наум, верю в Россию, – задумчиво проговорил Андрей Николаевич. – Верю, что мои внуки будут жить на земле предков. Верю, что наша Родина вернется к цивилизации, к другим народам, как непременно возвращаются весной птицы. Это, дружище, закон природы.

– Посмотрим, – отозвался Меллер. – Если доживем. Нам бы самое необходимое успеть – додумать, снять, дописать…

Он вдруг осекся и неподвижно уставился куда-то за спину Рябинину. Тот обернулся и увидел то, что так насторожило Наума Оскаровича, – по улице шла стройная красивая девушка лет двадцати с небольшим. Темные волосы до плеч развевал ветер. Глаза немного щурились от солнца.

– Мистика, определенно! – прошептал Меллер, и Рябинин впервые за время разговора увидел в них то выражение постоянного удивления и любопытства, которое было присуще им тридцать семь лет назад.

Андрей Николаевич приветливо помахал девушке рукой и похлопал приятеля по плечу:

– Не пугайся, Наум, это не призрак.

– Полина?! – челюсть Меллера безвольно отвалилась. – Т-такая молодая… но как?

– Не Полина, а моя дочь Анастасия. Сейчас я вас познакомлю. Она, брат, – самый яркий пример того, что жизнь продолжается!


Конец

Примечания

1

Светлана намекает на взгляды литературной группы «Серапионовы братья» (существовала в 1921–1929 гг.; входили: Вс. Иванов, М. Зощенко, Л. Лунц, В. Каверин, К. Федин, Н. Тихонов, М. Слонимский и др.; названа от кружка друзей в одноименном произведении Э. Т. А. Гофмана). Для «Серапионовых братьев» характерны поиски новых приемов реалистического письма; неприятие примитивизма и «плакатности» в литературе; отрицание «всякой тенденциозности» (особенно социально-политической).

2

ОПОЯЗ («Общество изучения поэтического языка») – русская ветвь «формального метода» в литературоведении середины 1910—1920-х гг. Ориентируясь на лингвистику, культивировал «точное» изучение формальных приемов и средств, растворяя анализ содержания в «поэтике форм». Представители: Е. Д. Поливанов, Ю. Н. Тынянов, В. Б. Шкловский (идеолог ОПОЯЗа), Б. М. Эйхенбаум, Р. О. Якобсон, Л. П. Якубинский.

3

ЛЕФ («Левый фронт искусства») – литературно-художественное объединение (1922–1929 гг.), существовало в Москве, Одессе и др. городах (В. В. Маяковский, Н. Н. Асеев, А. М. Родченко, близкие ЛЕФу – С. М. Эйзенштейн, Дзига Вертов; теоретические установки выразили О. М. Брик, В. Б. Шкловский, С. М. Третьяков). ЛЕФ выступал за создание «действительно революционного» искусства. Объединение издавало журнал «ЛЕФ» (1923–1925 гг.) и «Новый ЛЕФ» (1927–1928 гг.).

4

«Carpe diem» (лат.) – «Лови момент!»

5

«Служит на гепеушной кучумке» (жарг.) – «служит во внутреннем изоляторе ОГПУ».

6

Фраинд (жарг.) – друг; поддужный (жарг.) – подручный.

7

Дворник (жарг.) – прокурор.

8

Акча (жарг.) – деньги, здесь – взятка.

9

«Открывать шлюзы» (жарг.) – рассказывать, давать показания.

10

Филер (жарг.) – агент наружного наблюдения, сыщик; зенки (жарг.) – глаза.

11

Мануфактура (устар.) – сукно, текстильная продукция.

12

Снежок (богемный жарг.) – кокаин.

13

Летка (проф.) – глиняная пробка в нижней части плавильной печи (горне).

14

«Платон мне друг, но истина дороже».

15

19,7 м.

16

Цинциннат Луций Квинкций – римский консул 460 г. до н. э.; диктатор 458 и 439 гг. до н. э. Согласно преданию, считался образцом скромности, доблести и верности гражданскому долгу.

17

Шконка (жарг.) – койка, постель.

18

21 х 5 м.

19

До паспортной реформы 1932 г. паспорта в СССР оформлялись лишь при выезде за границу.

20

Ханшина (местн. жарг.) – китайская водка.


home | my bookshelf | | Чужая земля |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 8
Средний рейтинг 4.4 из 5



Оцените эту книгу