Книга: Занимательные истории, новеллы и фаблио



Занимательные истории, новеллы и фаблио

Учитель-философ

Среди всех наук, что вдалбливают в голову ребенка, трудясь над его образованием, таинства христианства являются, безусловно, одним из самых возвышенных разделов воспитания, однако они не принадлежат к числу тех, что легко проникают в молодые умы. Так, например, внушить юноше четырнадцати-пятнадцати лет, что Бог Отец и Бог Сын суть одно целое и Сын единосущен с Отцом, а Отец – с Сыном и т.д., сколь бы необходимо это ни было для достижения полного счастья, весьма трудно, и предмет сей усваивается куда труднее, нежели алгебра. Кто желает преуспеть в преподавании, тому надлежит прибегнуть к определенным примерам из мира физических явлений и обыденной жизни, ибо при всей их несоразмерности величию данной области знаний они все-таки облегчают молодому человеку понимание святых таинств.

Никто не постиг этой методы настолько глубоко, как господин аббат Дюпарке, наставник юного графа де Нерсёя – пятнадцатилетнего юноши необыкновенно привлекательной наружности.

– Господин аббат, – постоянно говорил юный граф своему учителю, – по чести сказать, единосущность остается за пределами моего понимания. Мне совершенно невозможно уяснить, как из двух существ может получиться одно; раскройте мне смысл сего таинства, умоляю вас, или, по крайней мере, каким-то намеком сделайте его для меня доступным.

Добродетельный аббат, ревностно стремясь преуспеть в своем воспитании, обрадованный любой возможности просветить ученика и помочь ему постигнуть то, что может сделать его однажды достойным человеком, изобрел весьма занятный способ устранить затруднения, смущающие графа. Способ этот, позаимствованный у природы, непременно должен был возыметь действие. Аббат приказал привести девочку лет тринадцати-четырнадцати и, предварительно проведя с милашкой воспитательную беседу, соединил ту со своим юным подопечным.

– Итак, – говорит он ему, – теперь, друг мой, постигайте таинство единосущное: осознаете ли вы, что возможно без особого труда сделать из двух существ одно?

– О Боже мой, теперь да, господин аббат, – произносит красавчик в исступлении, – сейчас я понимаю все с поразительной ясностью и не удивляюсь радости, испытываемой обитателями Небес после свершения сего таинства, ведь это так приятно, когда двое забавляются тем, что сливаются в единое целое.

Несколько дней спустя юный граф попросил своего наставника преподать ему еще один урок, потому что, пояснил он, в таинстве остается еще нечто не до конца ему понятное и он сможет выразиться поточнее, лишь совершая сей обряд еще раз таким же образом. Снисходительный аббат, которого эта сценка развлекала, очевидно, не меньше, чем его ученика, вновь вызывает девочку, и урок возобновляется. Однако на сей раз аббат, особенно взволнованный восхитительным видом очаровательного зада юного Нерсёя, представшего его взору во время того, как тот «единосуществовал» со своей компаньонкой, не смог удержаться и пристроился третьим в сем истолковании евангельского догмата. Прелести, по коим уже пробежались его руки, воспламенили его окончательно.

– Мне кажется, сие происходит слишком быстро, – говорит Дюпарке, завладевая чреслами юного графа, – слишком много гибкости в движениях, в результате чего соитие, становясь менее тесным, хуже передает образ таинства, которое мы здесь наглядно показываем... Если мы прикрепимся друг к другу, да, вот так... – говорит этот шельмец, воздавая своему ученику то, что тот предоставляет девушке.

– Ой, Господи, как вы мне делаете больно, господин аббат! – жалуется мальчик. – И зачем вся эта церемония, что нового я узнаю из нее о таинстве?

– Но, черт возьми, – бормочет аббат, задыхаясь от наслаждения, – разве ты не видишь, дорогой мой друг, что я обучаю тебя всему сразу? Это же Троица, дитя мое... сегодня я объясняю тебе Троицу, еще пять или шесть подобных уроков – и ты станешь доктором Сорбонны.

Змея

В начале века в городе Дижоне была известна своей красотой и обходительностью госпожа президентша де С***. И эта достойная дама открыто, на глазах у всех, нежилась у себя на постели с некоей белой змеей, которой и предстоит стать предметом сей любопытной истории.

– Эта тварь – моя самая лучшая подруга, – поведала она как-то одной иностранной даме, навестившей ее и, похоже, полюбопытствовавшей узнать причины, побуждающие красавицу президентшу заботиться о змее. – Когда-то, сударыня, – продолжала она, – я была страстно влюблена в очаровательного юношу. Он вынужден был на время оставить меня, дабы снискать лавры на поле битвы. Помимо обычных взаимных обязательств, он потребовал, чтобы в определенные, условленные часы каждый из нас уединялся в укромных уголках, где можно было бы целиком предаться нежным мыслям. Однажды в пять часов вечера, держа данное ему слово, я собиралась запереться в увитой цветами беседке в глубине сада, убежденная, что ни одно живое существо не может туда проникнуть, и вдруг неожиданно я обнаруживаю у своих ног это прелестное существо, так боготворимое мною теперь. В испуге я хотела бежать, но змейка распростерлась предо мной, словно прося пощады и заверяя, что далека от намерения причинить мне зло. Я останавливаюсь, разглядываю это создание. Видя, что я успокоилась, змейка приближается, проворно извиваясь у ног моих причудливыми кольцами. Не могу противиться своему желанию дотронуться до нее рукой – она осторожно кладет мне на ладонь голову, я беру ее, отваживаюсь положить на колени; она сворачивается клубочком и засыпает. Необъяснимая тревога охватывает меня... Невольные слезы струятся из глаз и, кажется, вот-вот затопят милую гостью... Разбуженная моей скорбью, она присматривается ко мне... вздыхает... осмеливается дотянуться головкой до моей груди... приникает к ней... и падает бездыханной... «О Небо праведное, неужели свершилось, – вскрикиваю я, – возлюбленный мой мертв». Я покидаю роковое место, унося с собой змейку, к которой начинаю испытывать какое-то тайное неодолимое влечение... Можете толковать как вам угодно, сударыня, эти фатальные предостережения какого-то неведомого голоса, однако через неделю я узнаю, что мой любимый убит в тот самый момент, когда мне явилась змейка. С той поры я больше не расстаюсь с ней, и разлучит нас только смерть. Позднее я вышла замуж, поставив непременным условием, что у меня ее не отнимут.

И с этими словами любезная президентша подхватила змейку, уложила себе на грудь, заставляя ту, словно ученого спаниеля, проделать сотню изящных оборотов перед своей собеседницей.

О Провидение, остается только дивиться, сколь непостижима воля твоя, если только сие происшествие действительно имело место, как это утверждает вся Бургундия!

Гасконское остроумие

Некий гасконский офицер удостоился от Людовика XIV денежной награды в сто пятьдесят пистолей. Не приказав доложить о себе, он является с королевским приказом к Кольберу, сидящему за столом в окружении нескольких сеньоров.

– Который из вас, дозвольте спросить, – произносит наш офицер с чисто гасконским выговором, – будет господин Кольбер?

– Я, сударь, – отвечает ему министр. – Чем могу служить?

– Сущая безделица, сударь. Всего лишь сию минуту отсчитать мне сто пятьдесят пистолей.

Увидев, что гасконец сам дает повод позабавиться, Кольбер испрашивает у гостя разрешения закончить обед и, дабы тот не скучал, предлагает ему присесть к столу.

– Охотно, – не растерялся гасконец, – к тому же я как раз не обедал.

Завершив трапезу, министр, успевший предупредить старшего писца, говорит офицеру, что тот может обратиться в канцелярию, где уже приготовлены для него деньги. Гасконец приходит; ему выдают только сто пистолей.

– Изволите шутить, сударь, разве вы не разглядели, что в приказе значится сто пятьдесят?

– Сударь, – отвечает чернильная крыса, – я прекрасно рассмотрел ваш приказ, однако удерживаю с вас пятьдесят пистолей за обед.

– Вот те раз! Пятьдесят пистолей! На постоялом дворе он мне обходится в двадцать су.

– Возможно, но там вам не предоставляется привилегия обедать в обществе министра.

– Ну что ж, хорошо, – говорит гасконец, – в таком случае, сударь, оставьте всю сумму, завтра я приведу с собой одного из моих друзей, и мы будем квиты.

Ответ этот и предшествующий ему розыгрыш позабавили двор. Вознаграждение гасконца увеличили на пятьдесят пистолей, и он, торжествуя, вернулся к себе на родину, вознося хвалу обедам у Кольбера, Версалю и тому, как там поощряют шутки с берегов Гаронны.


Наказанный сводник

В эпоху Регентства в Париже случилось одно происшествие – настолько чрезвычайное, что рассказ о нем интересен и в наши дни. Оно свидетельствует, с одной стороны, о тайном блуде, который так и не стал до конца явным, а с другой – о трех кровавых убийствах, виновник которых никогда не был раскрыт. Вероятно, злодейство это покажется не столь устрашающим, если сначала высказать предположения о предваряющих его событиях и о человеке, который, быть может, и заслуживал такого наказания.

Рассказывают, что господин де Савари, старый холостяк, обиженный природой (Он был безногим калекой. (Прим. автора.), однако весьма неглупый и обходительный, собирал порой у себя на улице Деженер самое изысканное общество. И вот ему вздумалось потворствовать в своем доме процветанию проституции весьма оригинального вида. Знатные дамы и девицы, желающие под покровом строжайшей тайны и без всяких последствий вкусить утехи сладострастия, находили в его особняке необходимых компаньонов, готовых их удовлетворить. Эти мимолетные связи никогда не имели продолжения. И женщина, таким образом, срывала лишь цветы, ничуть не рискуя уколоться о шипы, что слишком часто случается, если сие регулярное занятие получает публичную огласку. Дама или незамужняя девица, повстречав на следующий день в свете мужчину, с которым виделась накануне, делает вид, что незнакома с ним, тот же в свою очередь тоже ничем не выделяет ее среди других женщин. Результат этих уловок – ни малейшей ревности в семьях, ни раздраженных отцов, ни разрыва отношений, ни заточения в монастырь – словом, ни одного из тех пагубных последствий, которые влекут за собой дела такого рода. Трудно придумать нечто более удобное. Об этом начинании опасно вспоминать в наши дни, ибо, бесспорно, следует остерегаться, что рассказ о нем в век, когда развращенность лиц обоего пола переступила все мыслимые границы, несомненно пробудит идею его воплощения в жизнь, а потому мы одновременно приводим рассказ о страшном происшествии, явившемся наказанием первооткрывателю этого предприятия.

Господин де Савари, автор и исполнитель вышеозначенного замысла, несмотря на то что был богат, ограничивался услугами только одного лакея и кухарки, чтобы не увеличивать число свидетелей распущенных нравов, царящих в его доме.

Как-то утром к нему зашел один знакомый и попросил накормить его обедом.

– Охотно, черт возьми, – отвечает господин де Савари, – и в доказательство удовольствия, которое вы мне доставляете своим посещением, я тотчас распоряжусь подать для вас лучшего вина из моего погреба.

– Минутку, – говорит приятель, как только лакею был отдан приказ, – я бы желал сам убедиться, что Ла Бри нас не надувает... Я знаю, где находятся нужные бочки. Хочу проследить за ним и понаблюдать, действительно ли он нальет из лучшей.

– Ладно, ладно, – говорит хозяин дома, умело поддерживая шутливый тон разговора, – если бы у меня были ноги, я бы и сам проводил вас; однако вы весьма обяжете меня, присмотрев, не обманывает ли нас этот плут.

Приятель выходит, спускается в погреб, выхватывает кинжал, убивает лакея, быстро поднимается в кухню, убивает кухарку на месте и, прикончив даже собаку и кошку, попавшихся ему под ноги, возвращается в комнату господина де Савари; тот из-за увечья не мог оказать сопротивление и тоже был убит, как и его прислуга. После этого безжалостный убийца совершенно хладнокровно, не испытывая ни малейших угрызений совести от содеянного, во всех деталях описывает на чистом листе оказавшейся на столе книги приемы, которыми он только что воспользовался, чтобы расправиться с обитателями дома. Ни к чему не притрагиваясь, ничего не захватив с собой, он покидает особняк, запирает двери и исчезает.

Дом господина де Савари был весьма часто посещаем, и эта кровавая разделка почти тотчас же была обнаружена. Постучались – никто не отвечает; хозяин, конечно же, не может отсутствовать; ломают двери и видят ужасающую картину. Не удовольствовавшись разглашением подробностей своего преступления, хладнокровный убийца приладил к часам, украшенным головой убитого, следующий призыв: «Взгляните сюда, дабы упорядочить вашу собственную жизнь». Сентенция эта подкреплена была еще одной надписью: «Вспомните его жизнь, и вас не удивит его смерть».

Такое событие наделало много шума. Обшарили все, что только можно было. Единственным вещественным доказательством, имевшим отношение к ужасной трагедии, явилось письмо некоей дамы, не подписанное и адресованное господину де Савари; содержание его было таково:

«Мы погибли. Муж недавно обо всем узнал. Подумайте, как это поправить. Один Папарель может образумить его. Попросите, пусть он переговорит с мужем, иначе нет никакой надежды на спасение».

Упомянутый в письме Папарель – интендант, ведавший чрезвычайными военными расходами, – был человек любезный и хорошо воспитанный. Он сознался, что порой встречался с господином де Савари, добавив, что среди сотни богатых горожан и придворных во главе с самим герцогом Вандомским, гостивших в сем доме, он был одним из тех, кто виделся с хозяином реже остальных.

Многие лица были задержаны и почти тут же отпущены на свободу. Было выяснено достаточно улик, чтобы удостовериться: своими неисчислимыми ответвлениями дело это компрометирует добрую половину отцов и мужей столичного общества и способно ославить многих весьма знатных особ. Впервые в судейских умах строгость уступила место благоразумию. Розыск убийцы был приостановлен. И гибель сего несчастного, безусловно слишком провинившегося, чтобы вызвать сожаление у людей честных, так и не нашла отмщения. Но если потеря эта осталась почти незамеченной добродетелью, порок, надо полагать, еще долго скорбел о такой утрате. Помимо веселой компании, собиравшей душистые мирты в садах сластолюбивого эпикурейца, очаровательные жрицы Венеры, каждодневно являвшиеся сюда, дабы воскурить фимиам на алтарях любви, должно быть, также не раз оплакивали разрушение их храма.

Вот так все уладилось и устроилось. Философ, читая это повествование, наверное, сказал бы: если из тысячи человек, коих могла коснуться сия авантюра, пятьсот оказались довольны, а пятьсот других – огорчены, то воздействие ее следует считать нейтральным. Но если, как ни прискорбно, подсчет выявляет восемьсот пострадавших, лишившихся радостей по причине этого злодейства, против всего лишь двухсот, считающих себя в выигрыше, то в таком случае господин де Савари действовал скорее во благо, нежели во вред, и единственно виновным во всем был тот, кто принес его в жертву собственному злонравию. Итак, оставляю выбор решения за вами и тороплюсь перейти к иному сюжету.



Застрявший епископ

Представления некоторых благочестивых особ о ругательствах порой бывают довольно странными. Они воображают, будто определенные буквы алфавита, расположенные в том или ином порядке, могут в одном из сочетаний безмерно нравиться Всевышнему, а взятые в другом – жестоко его оскорблять. Это несомненно один из самых нелепых предрассудков, смущающих умы богомольных граждан.

К числу лиц, совестившихся произносить иные слова, начинающиеся на «б» или на «е», относился и прежний епископ из Мирпуа, прослывший святым в начале нашего века. Как-то раз он поехал навестить епископа из Памье, и карета его увязла в грязи на безобразных дорогах, соединяющих эти города, напрасны были все попытки выбраться: лошади не подчинялись.

– Монсеньор, – не выдержал наконец выведенный из себя кучер, – в вашем присутствии мои лошади не тронутся.

– Отчего же? – поинтересовался епископ.

– Оттого, что мне непременно нужно выругаться, а ваше преосвященство – противник этого. А между тем, ежели вы не пожелаете мне это разрешить, мы здесь заночуем.

– Ну хорошо, – соглашается смиренный епископ, осеняя себя крестом, – бранитесь, дитя мое, но самую малость.

Кучер произносит ругательство – лошади дергают, монсеньор влезает в карету и благополучно прибывает к месту назначения.

Привидение

Менее всего на свете философы склонны верить в привидения. Между тем необыкновенный случай, о котором я намерен рассказать, подкрепленный свидетельствами многих очевидцев и отмеченный в почтенных архивах, по документальности и подлинности своей вполне заслуживает доверия и, несмотря на скепсис наших стоиков, убеждает, что, если даже не все истории о привидениях правдивы, в них, по крайней мере, заключено нечто необычайное.

Госпожа Даллеман была важной персоной, известной во всем Париже. Неунывающая, открытая, бесхитростная и благовоспитанная, дама эта более двадцати лет, еще с тех пор как овдовела, сожительствовала с неким Мену, занимавшимся посредничеством и комиссией и жившим неподалеку от Сен-Жан-ан-Грев. Однажды, когда госпожа Даллеман обедала в гостях у госпожи Дюплас, дамы ее круга и склада, в разгар партии, начавшейся после выхода из-за стола, лакей попросил госпожу Даллеман пройти в соседнюю комнату, ввиду того что одно знакомое ей лицо настойчиво добивается разговора с ней о каком-то неотложном и важном деле. Госпожа Даллеман передает посетителю, чтобы тот подождал, поскольку она не желает прерывать партию. Лакей, однако, скоро возвращается, выказывая такое упорство, что хозяйка дома сама торопит госпожу Даллеман пойти узнать, чего от нее хотят. Та выходит и видит Мену.

– Что за срочное дело побудило вас явиться сюда и беспокоить меня в доме, где вас совсем не знают? – спрашивает она.

– Весьма существенное, сударыня, – отвечает комиссионер, – вам следует поверить, что оно именно такого рода, коль скоро мне удалось получить от Господа позволение прийти и говорить с вами в последний раз в моей жизни...

При этих словах, свидетельствующих о том, что произносивший их был не совсем в здравом уме, госпожа Даллеман растерялась и пристально посмотрела на своего друга, с которым не встречалась несколько дней. Она ужаснулась еще больше, увидев, как тот побледнел и сильно изменился в лице.

– Что с вами, сударь? – спрашивает она. – Отчего вы в таком состоянии и что за зловещие речи я слышу от вас?.. Объяснитесь же поскорей, что с вами приключилось?

– Ничего особенного, сударыня, – отвечает Мену. – После шестидесяти лет, что я прожил, вполне естественно прибыть к последнему пристанищу. Хвала Небесам, я нашел его. Я заплатил природе дань, которую всем выпало ей платить. Единственное, о чем мне приходится сожалеть: я забыл о вас в мои последние минуты, и за эту провинность, сударыня, я и пришел просить у вас прощения.

– Что за вздор, сударь! Я подобного в жизни не слыхивала. Опомнитесь, или я позову кого-нибудь!

– Никого не зовите, сударыня, я недолго буду докучать вам. Приближаясь к пределу, назначенному мне Всевышним, я прошу вас выслушать мои последние слова, и мы расстанемся навеки... Я умер, да, это так, сударыня, вы вскоре убедитесь в истинности моего утверждения. Но я позабыл упомянуть вас в своем завещании и пришел исправить ошибку. Возьмите этот ключ и тотчас же ступайте ко мне. За гобеленом у моей кровати вы обнаружите железную дверь, откройте ее ключом, что я вам даю, и возьмите деньги, которые находятся в шкафу, скрытом за этой дверью. Мои наследники не знают об этой сумме, она принадлежит вам, никто не станет у вас ее оспаривать. Прощайте, сударыня, не провожайте меня...

И Мену исчезает.

Легко вообразить, в каком смятении госпожа Даллеман вернулась в салон подруги. Она была не в силах утаить происшедшее...

– Это заслуживает проверки, – говорит ей госпожа Дюплас, – не будем терять ни минуты.

Они тут же приказывают подать лошадей, садятся в экипаж и отправляются к Мену... Он лежит в гробу у ворот своего дома. Обе дамы поднимаются в апартаменты. Подруга хозяина была известна всем, и ее свободно пропускают; она пробегает по всем комнатам, за гобеленом обнаруживает железную дверь, отпирает ее переданным ей ключом, находит сокровище и уносит его с собой.

Вот несомненные доказательства дружеского расположения и признательности, примеры, какие не слишком часты. И пусть привидения порой пугают нас, согласимся же прощать им страхи, которые они нагоняют, принимая во внимание благородные мотивы, приводящие их к нам.

Угодливый супруг

Для всей Франции не было тайной, что принц де Боффремон имел вкусы, сходные со склонностями кардинала, о котором недавно шла речь. Ему подобрали в жены одну весьма неискушенную девушку и, следуя обычаю, просветили ее лишь накануне свадьбы.

– Обойдемся без лишних объяснений, – говорит ей мать, – соображения пристойности не позволяют мне вдаваться в некоторые подробности. Хочу дать вам один совет, дочь моя, – остерегайтесь первых предложений, которые вам сделает ваш муж, и твердо отвечайте: «Нет, сударь, порядочную женщину берут вовсе не там; в любое другое место – сколько вам угодно, но только не туда, туда – ни за что...»

Молодые ложатся, и из принципа стыдливости и приличия, которого в нем никто и не предполагал, принц – желая совершить все как положено, по крайней мере, в первый раз – предлагает своей жене лишь невинные супружеские радости, но благовоспитанное дитя вспоминает заученный урок.

– За кого вы меня принимаете, сударь? – говорит она. – Вы вообразили себе, что я соглашусь на подобные вещи? В любое другое место – сколько вам угодно, но только не туда, туда – ни за что...

– Но, сударыня...

– Нет, сударь, напрасно стараетесь, никогда вы меня в этом не убедите.

– Ну что ж, сударыня, придется удовлетворить вашу просьбу, – обрадовался принц, завладевая своими излюбленными алтарями. – Буду очень огорчен, если когда-либо дам повод для упреков в том, что осмелился на нечто для вас неприемлемое.

Пусть теперь нам скажут, что не стоит обучать девиц тому, как им должно себя вести с будущим супругом.

Непонятное событие, засвидетельствованное всей провинцией

Еще каких-нибудь сто лет назад во многих уголках Франции находились те, кто верил, будто, стоит отдать душу дьяволу, совершив определенные жестокие и изуверские обряды, добьешься от адского духа всего, чего захочешь. Не прошло и века со времени события, о котором мы намерены рассказать; оно случилось в одной из наших южных провинций, где еще сохранились тому подтверждения в регистрах двух городов, а также достоверные свидетельства, способные убедить даже самых недоверчивых. Читатель может не сомневаться: мы говорим лишь удостоверившись во всем. Конечно, мы не гарантируем истинности случившегося, а просто ручаемся – более ста тысяч душ в это поверили и более пятидесяти тысяч готовы и сегодня подтвердить подлинность того факта, что записан в авторитетных источниках. Позволим себе лишь изменить название провинции и имена лиц.

Барон де Вожур с самых юных лет сочетал тягу к разнузданнейшему распутству со склонностью ко всевозможным наукам, в особенности к тем, что чаще всего вводят человека в заблуждение, заставляя растрачивать на всякий вздор и несбыточные мечты драгоценное время, которое он мог бы употребить куда более достойным образом. Он был алхимиком, астрологом, знахарем, некромантом, довольно неплохим астрономом и весьма посредственным физиком. Оказавшись двадцати пяти лет полным хозяином своего имущества и своих поступков, барон, как уверяют, вычитал в ученых книгах, что, принеся в жертву дьяволу ребенка и сопроводив этот отвратительный обряд определенными заклинаниями и жестами, можно вызвать демона и получить от него все, что пожелаешь, если только пообещать ему за это свою душу. И барон якобы решился на подобную мерзость, поставив условием, что проживет счастливо до истечения своего двенадцатого люструма, нe ведая нужды в деньгах и сохраняя полностью выдающуюся плодовитость и могучую силу своих чресл.

Гнусный обряд свершился, договор был заключен. До шестидесяти лет барон, имевший пятнадцать тысяч ливров ежегодной ренты, постоянно тратил не менее двухсот, никогда не делая долгов ни на су. Относительно его подвигов на ниве сладострастия известно, что до означенного возраста он мог повидаться с дамой пятнадцать-двадцать раз за ночь. Когда ему было сорок пять, он держал с приятелем пари на сто луидоров, что удовлетворит двадцать пять женщин подряд. Он выиграл и отдал эти сто луидоров женщинам. В другой раз как-то во время ужина состоялась случайная игра. Барон вошел, сказав, что не может принять участие в партии, потому что с собой у него нет ни су. Ему предложили денег, он отказался. Пока другие играли, он сделал два-три круга по комнате, вернулся, занял место за столом и поставил на карту десять тысяч луидоров, десять или двенадцать раз доставая их из своих карманов уже уложенными в столбики. Никто не пошевельнулся. Барон спросил, отчего они не играют. Один из друзей пошутил, что карта недостаточно покрыта, и барон добавил еще десять тысяч луидоров.

Обо всех этих случаях упомянуто в архивах двух почтенных ратуш, и мы эти записи читали.

В возрасте пятидесяти лет барон надумал жениться. Его супругой стала очаровательная девушка из его провинции; он всегда жил с ней в полном согласии, несмотря на измены, настолько сообразные с его темпераментом, что трудно было их поставить ему в упрек. От этой женщины у него родилось семеро детей, и с некоторого времени прелести его супруги сделали его куда большим домоседом, чем прежде. Обыкновенно он проводил время в кругу семьи, в замке, где в молодые годы дал тот страшный зарок, о котором мы рассказывали, принимал литераторов, вел с ними просвещенные беседы и поддерживал их материально. Между тем, по мере того как приближался шестидесятилетний рубеж, он все чаще вспоминал о своем злосчастном соглашении и неопределенность его – удовольствуется ли дьявол тем, что отберет свои дары, либо похитит саму жизнь – повергала барона в дурное расположение духа; он становился задумчивым, печальным и почти перестал выходить из дому.

В урочный день, в тот самый час, когда барон достиг шестидесятилетия, слуга докладывает, что некий незнакомец, наслышанный о талантах его господина, добивается чести побеседовать с ним. Барон, не размышлявший в этот миг о том, что неотступно мучило его вот уже несколько лет, распорядился, чтобы посетителя провели в кабинет. Поднявшись туда, он видит человека, приехавшего издалека, судя по выговору, кажется, из Парижа, прекрасно одетого, очень красивого, который тотчас принимается рассуждать с ним о высоких материях. Барон отвечает на все вопросы; завязывается разговор. Господин де Вожур предлагает гостю выйти прогуляться; тот соглашается, и двое наших философов выходят из замка. Была страдная пора, и все крестьяне работали в полях. Некоторые, заметив, как господин де Вожур, находясь в полном одиночестве, неистовствует, предполагают, что он тронулся умом, и бегут предупредить госпожу; однако в доме никто не отзывается, и эти добрые люди возвращаются, продолжая наблюдать, как их сеньор разговаривает с воображаемым собеседником, энергично размахивая руками в обычной своей манере. Наконец двое наших мудрецов, прогуливаясь, достигают угловой беседки, откуда можно выйти лишь повернув обратно. Три десятка крестьян могли это видеть, все они были опрошены, и все тридцать ответили, что господин де Вожур вошел в беседку один, оживленно жестикулируя.

По истечении часа тот, кто, по мнению барона, беседовал с ним, говорит:

– Ну что, барон, не узнаешь меня? Помнишь ли ты о договоре, заключенном в дни твоей молодости, припоминаешь ли, как я его исполнял?

Барон вздрагивает.

– Ничего не бойся, – говорит дух-собеседник, – я не хозяин твоей жизни, однако уполномочен отнять у тебя мои дары, а также все, что тебе дорого. Возвращайся домой, ты увидишь, в каком он состоянии, увидишь справедливое возмездие за твое бесстыдство и твои преступления... Я люблю преступления, барон, жажду их, однако мне выпал жребий за них наказывать. Иди же к себе, иди и обращайся в другую веру. Тебе предстоит прожить еще один люструм. Умрешь ты через пять лет, но не лишаешься при этом надежды однажды удостоиться чести вернуться к Богу, если изменишь свое поведение... Прощай.

И тогда барон, оставшись один и не заметив, чтобы кто-то покинул его, быстро возвращается назад и спрашивает у всех встречных крестьян, не видел ли кто, как он входил в беседку с человеком такой-то наружности. Ему отвечают, что он вошел туда один, вызвав опасение у присутствующих своей жестикуляцией, что предпринимались даже попытки уведомить об этом госпожу, но в замке никого не оказалось.

– Никого?! – вскрикивает барон, охваченный волнением. – Я там оставил шестерых своих слуг, семерых детей и жену.

– Там никого нет, сударь, – никто не отзывается.

Весь во власти страшных предчувствий, он мчится домой. Стучится – никто не отзывается. Вышибает дверь, проникает внутрь. Ступеньки, залитые кровью, предвещают горе, ниспосланное ему в наказание. Открывает большой зал и видит там посреди луж крови свою жену, семерых детей и шестерых слуг, зарезанных и распростертых на полу в различных позах. Он падает в обморок. Несколько крестьян – имеются их свидетельские показания – наблюдают ту же сцену. Они оказывают помощь своему сеньору. Тот понемногу приходит в себя, просит их воздать своей несчастной семье последние почести, а сам немедля удаляется в монастырь Гранд-Шартрез, где и умирает по истечении пяти лет, проведя их в соответствии с требованиями самого строгого благочестия.

Не станем напрасно рассуждать по поводу таких таинственных событий. Они существуют, их нельзя подвергнуть сомнению, но они необъяснимы. Безусловно, следует избегать химер, однако, если происходит нечто столь особенное и в то же время всеми подтверждаемое, остается лишь склонить голову, закрыть глаза и произнести: «Я не понимаю, как кружатся миры в бесконечном пространстве; есть на земле вещи, непостижимые для меня».

Пусть меня всегда так надувают

На свете найдется немного людей, кто по распутству мог бы сравниться с кардиналом де *** (позвольте мне умолчать его имя ввиду того, что он и ныне пребывает в прекрасном здравии и полон сил). Его преосвященство заключил в Риме сделку с одной из тех женщин, чье официальное ремесло – поставлять развратникам особ, необходимых для подпитывания их страстей. Каждое утро она приводила ему по девочке не старше тринадцати-четырнадцати лет, и монсеньер забавлялся тем самым неприличным способом, в котором итальянцы обычно находят для себя особую усладу. Таким образом, юная весталка, пройдя через руки его преосвященства, выходила от него почти такой же целомудренной, как вошла, и успешно могла быть продана как свежий товар во второй раз какому-нибудь более благопристойному сластолюбцу. Матрона была превосходно осведомлена о вкусах, которых неотступно придерживался кардинал. Не найдя как-то под рукой нужного объекта из тех, что обязалась ежедневно доставлять, она догадалась нарядить девочкой одного прехорошенького мальчика – хориста из церкви главы апостолов. Ему уложили волосы, снабдили его чепчиком, юбками и всеми обманчивыми принадлежностями, что должны были непременно импонировать этому святому человеку. Однако ему не смогли дать взаймы то, что действительно обеспечило бы полное сходство с полом, который ему следовало изображать. Но это обстоятельство нисколько не смущало сводницу...

– Да он отроду не совал туда руку, – говорила она товаркам, помогавшим ей в осуществлении подлога, – и уж совершенно точно не посетит то, что уподобило бы этого ребенка всем девочкам в мире. Так что нам нечего бояться...

Мамаша заблуждалась. Она, видимо, не учла, что итальянский кардинал, наделенный сверхутонченным осязанием и необыкновенно натренированный в своей склонности, не мог ошибиться в таких вопросах. Жертва прибывает, верховный жрец совершает ее заклание, но на третьем ударе он вскрикивает:



– Per Dio santo, sono ingannato, questo bambino e ragazzo, mai non fu putana![1]

И он проверяет... Вместе с тем – ничего чересчур досадного для обитателя священного города не приключилось. И его преосвященство продолжил свое дело столь же ретиво, думая про себя, подобно крестьянину, которому подали трюфели вместо картофеля: «Пусть меня всегда так надувают». Но по завершении операции он все же сказал дуэнье:

– Сударыня, я вас не осуждаю за недоразумение.

– Монсеньер, простите.

– О нет, нет, я же говорю, что не порицаю вас, однако если такое с вами случится вновь, не премините меня предупредить, потому что... то, на что я не обратил внимания в первый раз, я непременно замечу в другой.

Плуты

Во все времена Париж кишит представителями широко распространенной породы людей, чье ремесло состоит исключительно в том, чтобы умудряться жить за счет других. На какие только уловки не пускаются эти интриганы, чего только они не напридумают и не измыслят, лишь бы тем или иным способом заманить жертву в свои окаянные сети! Пока главная часть армии жуликов орудует в центре столицы, отдельные подразделения гарцуют на флангах, рассредоточиваясь по пригородам и передвигаясь главным образом в дорожных экипажах. Достаточно изобразив эту неприглядную и печальную картину, перейдем к оплакиванию участи юной неискушенной особы, попавшей в руки мошенников. Розетте де Фларвиль, дочери почтенного буржуа из Руана, после настойчивых просьб удалось уговорить отца отпустить ее на карнавальные празднества в Париж к дядюшке Матье – состоятельному ростовщику с улицы Кинкампуа. Простушке Розетте уже исполнилось восемнадцать лет. Это была блондинка с очаровательным личиком, красивыми голубыми глазами и ослепительной кожей. Взгляд знатока безошибочно определил бы, что таящаяся под газовой косынкой грудь обещает куда больше, чем то, что угадывалось на поверхности...

Расставание проходило в слезах. Дорогой папаша впервые отпускал дочку из родительского дома. Находились утешительные доводы: дочь, благоразумная, хорошо воспитанная, остановится у добропорядочного родственника, а вернется к Пасхе. Но все же Розетта такая хорошенькая и доверчивая; кто знает, что подстерегает ее в городе, столь опасном для невинной, исполненной добродетелей провинциальной барышни. Тем не менее красавица уезжает, снабженная всем необходимым для того, чтобы блеснуть в своем узком парижском кругу, заодно прихватив с собой многочисленные украшения и подарки для дядюшки Матье и двух парижских кузин. Розетту представляют кучеру наемного экипажа, отец обнимает ее; кучер трогает, и каждый продолжает в одиночку оплакивать разлуку. Однако привязанность детей нельзя сравнить с родительской любовью. Природа предоставляет детям упиваться удовольствиями, невольно удаляющими их от тех, кто произвел их на свет, тем самым охлаждая нежные чувства к родителям. И напротив, привязанность становится куда более пылкой и одержимой в душах отцов и матерей, ведь они становятся все более нечувствительными и равнодушными к былым утехам их юных лет, оттого так свято дорожат своими чадами, уповая, что те вновь пробудят в них вкус к жизни.

Розетта не явилась исключением из общего правила. Слезы ее быстро высохли, и она уже предвкушала радость от встречи с Парижем. Не замедлила она перезнакомиться со всеми попутчиками, едущими в столицу и, казалось, хорошо в ней ориентирующимися. Она принялась расспрашивать об улице Кинкампуа.

– Это мой квартал, мадемуазель, – ответил высокий, хорошо сложенный малый, который благодаря своему мундиру и решительному тону завладел разговором в дорожной компании.

– Как, сударь, вы с улицы Кинкампуа?

– Я там живу более двадцати лет.

– О! Раз так, – говорит Розетта, – то вы должны хорошо знать моего дядюшку Матье.

– Господин Матье – ваш дядюшка?

– Да, сударь, я его племянница. Я еду его повидать и проведу зиму с ним и двумя моими кузинами Аделаидой и Софи; вы их наверняка хорошо знаете.

– О! Еще бы мне их не знать, мадемуазель! Как же мне их не знать! Господин Матье – мой ближайший сосед, что до его дочерей, то в одну из них я, между прочим, уже пять лет влюблен.

– Вы влюблены в одну из моих кузин? Бьюсь об заклад – в Софи.

– Нет, сказать по правде, в Аделаиду, она очаровательна.

– Да, весь Руан говорит об этом. Сама я никогда их не видела. Я впервые в жизни еду в столицу.

– Ах! Так, значит, вы, мадемуазель, еще незнакомы ни с вашими кузинами, ни тем более с господином Матье?

– Да нет же. Боже мой! Господин Матье покинул Руан в тот год, когда матушка меня родила, и с тех пор ни разу не возвращался.

– Это, безусловно, порядочный человек, и он будет необыкновенно рад вас видеть.

– Наверное, у него красивый дом?

– Да, красивый, хотя он снимает только часть его во втором этаже.

– Но ведь и нижний этаж тоже.

– Ах да, конечно, и еще, кажется, какую-то комнату наверху.

– О, он очень состоятельный человек. Но и я покажу себя: вот, взгляните, отец дал мне две сотни новеньких луидоров, чтобы я оделась по моде и не краснела перед кузинами; а какие роскошные подарки я им везу, взгляните на эти сережки, они стоят не меньше ста луидоров, эти – для Софи, а те – для вашей возлюбленной; а вот колье для Аделаиды – оно стоит не меньше; посмотрите на эту золотую шкатулку с портретом матушки, вчера нам ее оценили в пятьдесят луидоров, – так вот, это подарок, который папенька преподносит дядюшке Матье. О! Уверена, в нарядах, деньгах и драгоценностях у меня при себе более пятисот луидоров.

– Вы бы были хорошо приняты у вашего дядюшки и без всего этого, – говорит мошенник, поглядывая на красотку и ее луидоры, – ему доставит куда большую радость видеть вас, а не все эти побрякушки.

– Пусть так. Но я уверена – папенька знал, как поступить. Он не хочет, чтобы на нас смотрели свысока, как на провинциалов.

– Сказать по правде, мадемуазель, ваше общество настолько приятно, что мне хотелось бы, чтобы вы не уезжали из Парижа и чтобы господин Матье выдал вас за своего сына.

– Но у него нет сына!

– Я хотел сказать, за своего племянника, этого высокого молодого человека...

– Вы имеете в виду Шарля?

– Именно его, черт возьми, Шарль – мой лучший друг.

– Вы что, знавали Шарля, сударь?

– Знавал ли я его, мадемуазель, скажу больше, я и сейчас его знаю, я еду в Париж как раз с единственной целью его повидать.

– Вы ошибаетесь, сударь, ведь он же умер! Еще с детства мне прочили его в женихи, я никогда его не видела, но говорили, что он симпатичный. Он очень рвался на военную службу, пошел на войну и был убит.

– Да, да, мадемуазель, и все-таки вижу – мои желания исполнятся, не сомневайтесь, вам готовят нечаянную радость: Шарль вовсе не погиб, хотя раньше так считали. Полгода назад он вернулся и написал мне, что собирается жениться. А тут как раз вас отправляют в Париж. Не сомневайтесь, мадемуазель. Все будет именно так. Да, да, вас ожидает приятный сюрприз. Уже через четыре дня вы станете женой Шарля. А то, что вы везете с собой, не что иное, как свадебные подарки.

– В самом деле, сударь, догадки ваши вполне правдоподобны. Если прибавить к ним отдельные намеки отца, всплывающие сейчас в моей памяти, то выходит, в предположениях ваших нет ничего невозможного. Значит, я выйду замуж в Париже, буду столичной дамой, о сударь, как замечательно! Если это произойдет, хорошо бы и вам жениться на Аделаиде; я постараюсь убедить мою кузину, и мы будем счастливы вчетвером.

Такова была дорожная беседа доброй, простодушной Розетты с жуликом, искавшим, как бы половчее воспользоваться неопытностью девушки, так доверчиво открывшейся ему. Что за славная добыча для распутной шайки – пятьсот луидоров и хорошенькая девчонка в придачу! Как тут не испытать сладостного зуда при виде такой находки? Экипаж между тем подъезжает к Понтуазу, и прохвост обращается к Розетте:

– Мадемуазель, я вот тут подумал, а что, если я возьму сейчас почтовых лошадей и живо помчусь к вашему дядюшке предупредить о вашем прибытии? Уверен, они все вместе поедут вам навстречу и вы не будете себя чувствовать одинокой в огромном незнакомом городе.

План этот встречает одобрение. Галантный кавалер вскакивает на лошадь, торопясь подготовить актеров к предстоящей комедии. После недолгих приготовлений два фиакра с мнимыми родственниками направляются к Сен-Дени и останавливаются на постоялом дворе. Наш плут берет на себя взаимное представление, и Розетта обнаруживает там господина Матье, верзилу Шарля, вернувшегося живым с войны, и двух обворожительных кузин. Все целуются и обнимаются. Юная нормандка передает свои письма. Дядюшка Матье проливает слезы радости, узнав о добром здравии брата. Розетте так не терпится продемонстрировать щедроты отца, что раздача подарков происходит еще до въезда в Париж. Новые объятия, новые изъявления благодарности. Компания пускается в путь, направляясь в квартал, где обосновались мошенники, уверяя нашу красавицу, что это и есть улица Кинкампуа. Они высаживаются у вполне приличного с виду дома; мадемуазель Фларвиль устраивается; ее чемодан заносят в спальню. Все садятся за стол. Привычную к сидру девушку убеждают, что шампанское – это парижский яблочный сок. Доверчивая Розетта не упрямится, делает все, что от нее хотят, и напивается до помутнения рассудка. В таком беззащитном состоянии ее раздевают донага. Убедившись, что единственный наряд ее теперь лишь прелести, дарованные ей природой, наши плуты не желают и их оставить неоскверненными и всю ночь вволю ими наслаждаются. Довольные, что наконец лишили бедную девушку всего, что только возможно, удовлетворенные сознанием, что отобрали у нее разум, честь и деньги, они наряжают Розетту в жалкие лохмотья и еще до наступления рассвета относят ее на паперть церкви святого Роха.

С первыми лучами солнца несчастная открывает глаза. В ужасе от своего вида и состояния, она ощупывает себя, не понимая, на каком она свете. Прохожие бездельники начинают потешаться над Розеттой. Еще долгое время она остается игрушкой в их руках, пока по просьбе девушки они не доставляют ее к комиссару полиции. Там она рассказывает свою печальную историю, умоляет написать отцу, а пока предоставить ей временное пристанище. Комиссар, удостоверившийся по ответам пострадавшей в ее порядочности и душевной чистоте, приютил ее в собственном доме. Позднее прибывает почтенный нормандский буржуа и после обильно пролитых с обеих сторон слез увозит домой свое драгоценное дитя, как уверяют, на всю жизнь утратившее охоту вновь посетить прославленную французскую столицу.

Хватит места для обоих

Одна прехорошенькая двадцатидвухлетняя лавочница с улицы Сент-Оноре, пухленькая, упитанная, цветущая и необыкновенно аппетитная, была не лишена бойкости, смекалки и живейшего пристрастия к запретным – согласно суровым законам супружества – удовольствиям. Вот уже год, как она подыскала двоих помощников своему старому некрасивому мужу. Тот не только был ей противен, но к тому же редко и плохо исполнял супружеские обязанности. Отнесись он к исполнению своего долга с большим усердием, может быть, и ему удалось бы умерить требовательную госпожу Дольмен (так звали нашу очаровательную лавочницу).

Свидания обоим любовникам назначались в соответствии с тщательно продуманным расписанием: юному офицеру Деру обычно отводилось время с четырех до пяти часов вечера. С половины шестого до семи прибывал необыкновенно симпатичный молодой негоциант Дольбрёз. Предложить другие мгновения для встреч не представлялось возможным. Только в эти часы госпожа Дольмен могла свободно собой располагать. Утром необходимо было присутствовать в лавке, вечером тоже не мешало бы там появиться. Потом возвращается муж, и нужно обсуждать с ним дела. Впрочем, как-то госпожа Дольмен поделилась с подружкой, что ей нравится, когда минуты наслаждения повторяются с небольшими перерывами. Огонь воображения еще не угас, говорила она, и нет ничего сладостней перехода от одних утех к другим, ибо при этом не нужно заново настраиваться. Восхитительная госпожа Дольмен как нельзя лучше разобралась в тонкостях любовных ощущений. Не многие женщины способны, подобно ей, столь точно их проанализировать. Талант ее состоял в том, что, все обдумав и просчитав, она пришла к выводу, что два любовника лучше, чем один. С точки зрения репутации – то же самое, один заменяет другого, хотя можно обмануться и принять их за одного, приходящего несколько раз в день, зато с точки зрения удовольствия – какое преимущество! Особо опасалась госпожа Дольмен беременности. Уверенная, что муж никогда не дойдет до безрассудства испортить ее фигуру, она также прикинула, что с двумя любовниками рискует в этом отношении куда меньше, нежели с одним. Будучи хорошим анатомом, она полагала, что два плода взаимно уничтожают друг друга.

Однажды установленный распорядок свиданий оказался нарушенным, и двое наших любовников, никогда не видевшихся прежде, познакомились, как мы узнаем позже, при весьма забавных обстоятельствах. Первым должен был прийти Деру, но он опоздал. И будто вмешался сам дьявол: как назло, прибыл Дольбрёз чуть раньше обычного.

Догадливый читатель тотчас понимает, что стечение таких двух небольших неточностей неминуемо должно было привести к нечаянной встрече, – так и случилось. Однако расскажем, как именно все произошло, и по возможности постараемся сохранить приличия и сдержанность, необходимые для изложения столь непристойной истории.

В силу некоего причудливого каприза – весьма распространенного среди мужчин – наш молодой воитель, уставший от роли любовника, предпочел на время исполнить роль любовницы. Он пожелал сам заключить в объятия свое божество вместо того, чтобы оказаться заключенным в ее объятия. Словом, то, что обычно находится снизу, он поместил наверх. Произошла смена положения участника, как правило, склоненного над алтарем, куда изливается жертвоприношение. Итак, госпожа Дольмен, обнаженная, точно Венера Каллипига, распростерлась над любовником, предоставив на обозрение перед дверьми комнаты, где свершалась сия мистерия, то, чему столь благоговейно поклонялись греки, глядя на уже упомянутую прекраснозадую статую, а именно эту упоительно-пышную часть тела, которая – зачем так удаляться в поисках примеров? – находит немало почитателей и в Париже. Таково было положение вещей, когда Дольбрёз, привыкший входить беспрепятственно, мурлыча какую-то песенку, отворяет дверь – и перед ним открывается перспектива того, что, говорят, порядочной женщине не годится выставлять напоказ.

Зрелище, способное порадовать немало ценителей, заставило Дольбрёза отшатнуться.

– Что я вижу, – вскрикивает он, – изменница!.. Так вот что ты приберегла для меня?

Госпожа Дольмен в этот миг была обуреваема порывом, во власти которого женщина проявляет куда больше находчивости, нежели в минуты здравомыслия. Она ловко отбивает его выпад:

– Какого дьявола ты возмущаешься, – продолжая отдаваться первому Адонису, отвечает она второму, – не вижу ничего особо огорчительного. Чем мешать нам, дружок, устраивайся-ка лучше там, где свободно. Смотри – хватит места для обоих.

Оценив самообладание любовницы, Дольбрёз не удержался от улыбки. Посчитав, что разумнее всего последовать ее совету, он не заставил себя долго уговаривать. Уверяют, что все трое от этого только выиграли.

Дорси, или Превратности судьбы

Из всех земных добродетелей, дарованных нам природой, наиболее достойной, несомненно, является благотворительность. Воистину, что сравнится с трогательной радостью облегчать страдания ближних? Не в те ли самые минуты, когда душа наша следует этому благородному движению, она более всего приближается к Верховному Существу, нас сотворившему? Уверяют, что тому часто сопутствуют невзгоды: пусть так, но вы радовались, заставили радоваться других, разве этого не довольно для блаженства?

Вряд ли был кто-либо ближе друг к другу, чем граф и маркиз де Дорси: братьям было около тридцати лет, оба служили в одном полку, и оба не были женаты. Ничто не в силах было их разъединить. После смерти отца каждый унаследовал свою долю имущества. Однако, желая еще более укрепить столь драгоценные связующие их узы, они зажили одним домом. У них была общая прислуга. Даже жениться они решили на двух сходных с ними по характеру подругах, согласных нерушимо поддерживать этот счастливый союз.

Пристрастия же братьев не во всем были одинаковы: старший, граф де Дорси, любил покой, уединение, прогулки и книги. Несколько мрачный нрав его отличался благородством, кротостью и чувствительностью. Одним из прекраснейших порывов его души было стремление помогать людям. Шумные собрания не прельщали его. Когда никакие обязательства не удерживали его в городе, он предпочитал проводить несколько месяцев в принадлежавшем братьям живописном имении неподалеку от Легля, в окрестностях Першского леса.

Маркиз де Дорси, куда более живой и общительный, нежели его брат, особым пристрастием к деревенской жизни не отличался. Наделенный обворожительной внешностью и нравящимся женщинам складом ума, он невольно стал рабом собственных успехов. Эта излишняя склонность к женскому полу, с которой он так и не смог совладать, подкрепленная необузданностью его души и горячностью ума, стала главным источником всех его бед. Некая весьма привлекательная особа, живущая в окрестностях упомянутого нами имения, настолько занимала мысли маркиза, что он, можно сказать, стал сам не свой. Он не присоединился в этом году к своему армейскому полку и даже разъехался с графом – и все ради того, чтобы поселиться в городке, где обитал предмет его поклонения. Там, всецело посвятив себя обожаемой богине, он забыл у ее ног обо всем на свете, жертвуя и своим долгом, и чувствами, некогда привязывавшими его к дому любимого брата.

Говорят, что ревность, подстегивая любовь, увеличивает ее во сто крат. Такова история маркиза. Соперник, назначенный ему судьбой, был, как утверждали, человеком столь же подлым, сколь и опасным. Стремление нравиться своей любовнице, предупреждать козни коварного соперника, безоглядно предаваться своей любви – вот что занимало мысли и дела маркиза, вот какова была причина, отдалившая его этим летом от любящего брата, который с горечью переживал разлуку и охлаждение их отношений.

До графа едва доходили весточки от маркиза. Написать ему? Но в ответ на свои письма он лишь удостаивался нескольких слов, окончательно убеждавших графа, что брат совсем потерял голову и мало-помалу отдаляется от него.

Безвыездно оставаясь в своем имении, граф вел размеренный образ жизни. Чтение, длительные прогулки, постоянные заботы, связанные с благотворительностью, – таковы были его занятия; при этом он был куда счастливее брата, поскольку, по крайней мере, испытывал удовольствие от собственных поступков, в то время как постоянные треволнения, беспокоившие маркиза, не оставляли ему времени толком задуматься о том, что происходит.

Таково было положение вещей, когда однажды граф, увлеченный интересной книгой и прельстившись восхитительной погодой, рассчитывая вернуться с прогулки в обычный час, оказался на расстоянии более двух лье от границ своего имения и не менее шести лье от своего замка. Очутившись в уединенном уголке леса, он был не в состоянии без посторонней помощи отыскать дорогу обратно. Растерянно глядя по сторонам, он с радостью замечает в ста шагах маленькую крестьянскую хижину, куда и направляется в надежде немного передохнуть и справиться о дороге.

Он подходит, открывает дверь и попадает в убогую кухню – самое просторное в доме помещение. И какая душа не содрогнулась бы при виде открывшейся графу картины: юная, шестнадцатилетняя девушка, прекрасная, как солнечный свет, поддерживает упавшую без чувств женщину лет сорока, орошая ее самыми горькими слезами. Черты обеих женщин были разительно схожи: очевидно, граф встретил мать и дочь.

Увидев вошедшего, молодая девушка воскликнула:

– Кто бы вы ни были, вы что, пришли оторвать от меня мою матушку? Ах! Лучше отнимите жизнь у меня, только оставьте эту несчастную в покое.

Произнеся это, Аннетта (так звали девушку) бросается к ногам графа с мольбами, поднятыми к небу руками, как бы ограждая графа от своей матери.

– Поистине, дитя мое, – говорит удивленный и взволнованный граф, – опасения ваши совершенно напрасны: не знаю, что вас тревожит, милые дамы, но смею заверить, какими бы ни были ваши горести, Небо послало вам в моем лице скорее покровителя, нежели врага.

– Покровитель! – восклицает Аннетта, устремляясь к матери, которая, придя в чувство, в страхе забилась в угол. – Покровитель! Вы слышите, матушка? Этот господин говорит, что он нас защитит, он говорит, что Небо, к которому, матушка, мы так взывали, что само Небо послало его, чтобы защитить нас! – И, обращаясь к графу, она продолжала: – Ах, сударь! Какое благое дело вы совершите, оказав нам помощь. Нет на земле двух существ, более нас достойных жалости. Помогите нам, сударь, помогите! Эта бедная и достойная женщина не ела уже трое суток. Да и что ей есть? Чем я могу ее утешить, когда она приходит в себя? В доме нет ни крошки хлеба... Все нас покинули... Нас оставили здесь умирать с голоду, и одному Богу известно, что мы ни в чем не повинны. Увы! Мой бедный отец, честнейший и несчастнейший из смертных! Он виновен ничуть не более нас, а завтра, возможно... О сударь, сударь! Вам еще не доводилось заходить в более несчастливый дом, чем наш! Говорят, Господь никогда не оставляет отверженных, а вот мы тем не менее покинуты...

По душевному смятению девушки, по ее бессвязным речам, по жалкому состоянию матери граф мог увидеть, что в этом бедном доме действительно произошла какая-то ужасная катастрофа. Его отзывчивая душа не могла не откликнуться на чужое несчастье. Он умоляет обеих женщин успокоиться, вновь и вновь заверяет их в своей доброжелательности и настоятельно просит поведать ему свои печали. После очередного потока слез – следствия блеснувшей надежды на неожиданное избавление – Аннетта просит графа присесть и начинает историю беспросветных горестей своей семьи, мрачное повествование, нередко прерываемое ее слезами и рыданиями.

– Отец мой – один из беднейших и честнейших людей в нашей округе. Он добывал себе хлеб ремеслом дровосека. Его зовут Кристоф Ален. У него было двое детей от этой несчастной женщины. Девятнадцатилетний сын и я; мне недавно исполнилось шестнадцать. Отец сделал все возможное, чтобы дать нам образование. Мы с братом более трех лет проучились в пансионе в Легле и умеем хорошо читать и писать. После нашего первого причастия отец забрал нас из пансиона: платить за нас он был более не в состоянии, ведь он и наша мать все время сидели на одном хлебе, лишь бы дать детям хоть какое-то образование. Когда мы вернулись, брат уже был достаточно крепок, чтобы работать вместе с отцом. Я помогала матери, и наш неприхотливый быт был хорошо налажен. В то время, сударь, все нам благоприятствовало, и, казалось, неукоснительное соблюдение долга привлекало к нам благословение Небес, пока с нами не случилось – сегодня уже неделя с того дня – самое страшное несчастье, какое может произойти с такими бедными и беззащитными людьми, как мы. Когда это случилось, брат работал в двух лье от места происшествия. Отец мой был один примерно в трех лье отсюда в сторону леса, ведущего к Алансону, когда вдруг он обнаруживает у подножия дерева тело какого-то мужчины... Отец подходит поближе с намерением оказать несчастному помощь, если тот еще в ней нуждается. Перевернув тело, он стал натирать его виски вином из своей дорожной фляжки. Вдруг, откуда ни возьмись, четверо скачущих во весь опор стражников набрасываются на отца, связывают и препровождают в тюрьму Руана, обвиняя в убийстве человека, которого он, напротив, пытался вернуть к жизни. Представьте, сударь, нашу тревогу, когда отец в обычный час не вернулся домой. Брат вскоре пришел с работы. Он быстро обежал все окрестности и на следующий день поведал нам печальную новость. Мы тут же дали ему те немногие деньги, что еще оставались в нашем доме, и он помчался в Руан на выручку бедного отца. Три дня спустя брат написал нам. Как раз вчера мы получили его письмо. Вот оно, сударь, – говорит Аннетта, не в силах сдержать рыданий, – вот оно, это роковое письмо... Брат советует нам быть наготове, поскольку в скором времени нас также могут схватить и отправить в тюрьму для очной ставки с отцом, которого, хотя он и невиновен, уже ничто не может спасти. Труп еще не опознан. Ведется расследование, а пока в убитом подозревают некоего дворянина из наших краев. Утверждают, что отец убил и ограбил его, а увидев стражу, выбросил деньги в лесу, ибо в карманах убитого не найдено ни гроша... Но, сударь, ведь этот человек, убитый, быть может, накануне мог быть ограблен теми, кто с ним расправился, либо теми, кто мог обнаружить его труп раньше. Разве нельзя этого допустить? О! Поверьте мне, сударь, мой несчастный отец не способен на такое. Он скорее сам предпочел бы умереть, нежели совершить это. И тем не менее вскоре нам предстоит потерять его, и каким образом, великий Боже!.. Теперь вы знаете все, сударь, абсолютно все... Простите меня за излишнюю горячность и помогите, если можете! Весь остаток наших дней мы будем взывать к Небесам с мольбами о сохранении жизни ваших близких. Вы, наверное, слышали, сударь, слезы обездоленных смягчают Всевышнего, и он порой снисходит до них и внимает просьбам сирых и убогих. Так знайте, сударь: мольбы наши отныне вознесутся к Небесам лишь во имя вас и вашего благоденствия.

Граф с неподдельным волнением выслушал рассказ о столь губительном для этих славных людей происшествии. Горя желанием оказаться им полезным, он прежде всего интересуется, какому сеньору принадлежит земля, на которой стоит их хижина, давая понять, что, прежде чем взять их под свое покровительство, ему нужно вооружиться необходимыми сведениями.

– Увы, сударь, – отвечает Аннетта, – наш дом принадлежит монастырю. Мы уже обращались к монахам, но они твердо ответили, что ничем не могут помочь. Ах! Находись наш дом всего в двух лье отсюда, на землях графа де Дорси, мы бы наверняка были спасены! Это самый любезный сеньор во всей провинции, самый сострадательный, самый милосердный.

– И вы не знаете никого из его людей, Аннетта?

– Нет, никого, сударь.

– Хорошо, я сам вас ему представлю. Даже более того, обещаю вам его заступничество. Даю за него слово: он сделает для вас все, что в его силах.

– О! Сударь, как вы добры! – воскликнули обе убитые горем женщины. – Как сумеем мы отблагодарить вас за то, что вы для нас делаете?

– Забыв обо всем, как только я добьюсь успеха.

– Забыть, сударь! Ах, никогда! Воспоминание о вашем милосердии будет с нами до конца нашей жизни.

– Ну что ж, дети мои, – говорит граф, – можете обнять того, на чью поддержку вы так надеялись.

– Сударь, это вы? Вы – граф де Дорси?

– Да, это я, ваш друг, ваша опора, ваш заступник.

– О матушка! Матушка, мы спасены! – воскликнула юная Аннетта. – Мы спасены, матушка, раз такой добрый сеньор желает взять нас под защиту.

– Дети мои, – говорит граф, – уже поздний час, мне предстоит неблизкий путь домой. Сейчас я вас оставляю, но даю слово, что завтра вечером поеду в Руан и через несколько дней пришлю вам известия о результатах моих ходатайств... Не обещаю пока ничего большего, ибо все зависит от успешности моих действий. В такую тяжелую минуту вы испытываете нужду в средствах, вот вам, Анетта, пятнадцать луидоров, используйте их для своих личных потребностей, я же беру на себя заботу об обеспечении всем необходимым вашего отца и брата.

– О сударь! Какое благородство! Матушка, могли ли мы надеяться? Боже правый! Неужели душа смертного способна преисполниться столькими благими намерениями? Сударь, сударь, – продолжала Аннетта, падая на колени перед графом, – нет, вы не человек, вы божество, спустившееся на землю для спасения отверженных. Ах! Что можем мы сделать для вас? Приказывайте, сударь, приказывайте и позвольте нам всецело посвятить себя служению вам.

– Сейчас я попрошу об одной услуге, дорогая Аннетта, – говорит граф. – Я заблудился в лесу, сбился с дороги и не знаю, как добраться домой. Соблаговолите стать моей проводницей хотя бы на одно-два лье. Таким образом вы расплатитесь за благодеяние, которому ваша нежная, чувствительная душа придает куда большую цену, чем оно того заслуживает.

Нетрудно представить, как Аннетта спешит навстречу желанию графа. Она обгоняет его, указывая дорогу, превозносит его доброту. Если она на миг останавливается, то лишь затем, чтобы оросить слезами руки своего благодетеля. И граф, испытывая трепетное волнение, какое нам дает сознание, что мы любимы, вкушает небесное блаженство, чувствуя себя богом на земле.

О священная гуманность! Если верно, что ты дочь Небес и царствуешь над людьми, то отчего дозволяешь, чтобы наградой твоим последователям служили лишь угрызения совести и печали, в то время как те, что беспрестанно оскорбляют тебя, празднуют победу прямо на развалинах оскверненных твоих алтарей?

Примерно в двух лье от дома Кристофа граф узнал знакомые места.

– Уже поздно, дитя мое, – говорит он Аннетте, – здесь я уже у себя. Возвращайтесь домой: матушка ваша будет беспокоиться; уверьте ее в моем желании вам помочь и передайте, что я вернусь из Руана, лишь привезя с собой ее супруга.

В минуту расставания с графом Аннетта расплакалась. Она последовала бы за ним на край света... Она попросила позволения обнять его колени.

– Нет, Аннетта, я сам вас обниму, – говорит граф, бережно заключая ее в объятия, – идите, дитя мое, продолжайте служить Господу, вашим родителям и вашим ближним, будьте всегда честной девушкой, и благословение небес никогда вас не покинет...

Аннетта сжимает ладони графа, заливая их слезами. Рыдания мешают ей выразить все, что испытывает ее чувствительная душа. Дорси, тоже необычайно взволнованный, последний раз обнимает ее, затем легонько отстраняет от себя и удаляется.

О люди нашего испорченного века! Прочтите это и воззрите на всевластие добродетели над безгрешной душой. И пусть пример этот растрогает вас, раз уж вы не способны ему последовать: графу едва исполнилось тридцать два года, он находился на принадлежащей ему земле посреди леса, держал в объятиях очаровательную юную девушку, преисполненную благодарности, и он пролил слезы, сочувствуя невзгодам этого несчастного создания, помышляя лишь о помощи ей.

Граф возвращается в замок и готовится к отъезду... Вдруг его охватывает зловещее предчувствие. Дарованный нам природой внутренний голос, к которому всегда следует прислушиваться... Граф признается одному из ожидавших его в замке друзей, что не может отделаться от какого-то непостижимого внутреннего движения, казалось, подсказывающего ему не браться за это дело. Однако жажда совершить благодеяние пересилила сомнения: ничто не могло сравниться с радостью, испытываемой Дорси от служения добру. Он отправился в Руан.

Прибыв туда, граф обошел всех судей, заявляя, что в случае необходимости готов выступить поручителем несчастного Кристофа, что уверен в его невиновности, и настолько непоколебимо, что готов отдать собственную жизнь ради спасения ложно обвиненного человека.

Он пожелал встретиться с Кристофом; получив разрешение, он расспросил того обо всем и остался удовлетворен ответами. Дровосек, убедился граф, не был способен на приписываемое ему преступление. Граф заявил судьям, что открыто берет на себя защиту этого крестьянина. Если же, к несчастью, тот будет осужден, он подаст апелляцию в Верховный суд, позаботится о том, чтобы об этом деле узнала вся Франция, и покроет позором несправедливых судей, приговоривших явно невиновного человека.

Граф де Дорси был известен в Руане. Его любили, а также уважали за благородное происхождение, титулы и награды. Все это заставило суд пересмотреть первоначальное решение. Было обнаружено, что судебная процедура по делу Кристофа велась излишне поспешно.

Расследование возобновилось. Граф оплатил все новые издержки на ведение следствия и дознания. Постепенно были опровергнуты все улики против обвиняемого. Тогда граф де Дорси отослал брата Аннетты домой, чтобы сообщить матери и сестре, что в скором времени они увидят на свободе того, чьи беды заставляли их так страдать.

Все шло как нельзя лучше, пока граф не получил короткую анонимную записку следующего содержания:

«Немедленно прекратите участвовать в интересующем вас деле, откажитесь от всяческих поисков убийцы. Вы сами роете яму, куда вскоре провалитесь... Как дорого заплатите вы за свои добрые порывы! Мне жаль вас, жестокий человек, но, быть может, теперь уже слишком поздно. Прощайте».

При чтении записки граф испытал такой ужас, что едва не лишился чувств. Связывая зловещее послание с не дающими ему покоя предчувствиями, он осознал, что ему грозит какая-то неминуемая беда. Он остался в Руане, хотя прекратил вмешиваться во что бы то ни было. Небо праведное! Ему с полным основанием советовали это сделать, но было уже поздно: он зашел слишком далеко, и его настойчивые поиски уже увенчались успехом.

Он пробыл в Руане две недели. И вот как-то в восемь часов утра к нему зашел знакомый ему советник парламента и заговорил в чрезвычайном волнении:

– Уезжайте отсюда, дорогой граф, уезжайте сию же минуту! Отныне вы несчастнейший из смертных. И пусть злополучная ваша история навсегда сотрется из памяти людей! Ибо, свидетельствуя об опасностях, порой подстерегающих на пути добродетели, она способна отвратить их от служения высоким идеалам. Ах! Возможно ли поверить в несправедливость Провидения, явленную нам сегодня?!

– Вы пугаете меня, сударь! Объяснитесь, ради Бога... Что со мной приключилось?

– Человек, которому вы покровительствуете, невиновен, двери тюрьмы вскоре отворятся перед ним; благодаря вашим стараниям удалось отыскать истинного убийцу. В эту самую минуту он уже заключен в темницу; больше ни о чем меня не спрашивайте.

– Говорите же, сударь, не молчите! Еще глубже вонзите кинжал в мое сердце... Ну же, кто убийца?

– Это ваш брат.

– Брат, великий Боже!..

Дорси рухнул как подкошенный. Более двух часов его не могли привести в чувство. Наконец он очнулся на руках приятеля, который из дружеских побуждений не вошел в состав судей, рассматривавших это дело. Едва граф открыл глаза, тот описал ему все, что произошло.

Убитый оказался соперником маркиза. Они вдвоем возвращались из Легля. По дороге из-за нескольких неосторожных слов завязалась ссора. Маркизу не удалось склонить своего недруга к поединку, поскольку тот оказался не только коварным, но и трусливым. Это взбесило маркиза, и в порыве гнева он сбросил соперника с лошади, случайно задев его копытами своего коня. Удар пришелся по животу. При виде бездыханного противника маркиз окончательно потерял голову. Вместо того чтобы тотчас же спастись бегством, он заколол лошадь этого дворянина, утопил ее труп в пруду, после чего неосмотрительно вернулся в городок, где проживала его возлюбленная, хотя перед отъездом сообщил, что уезжает на месяц.

Увидев его, все стали расспрашивать о сопернике. Он отвечал, что они путешествовали вдвоем не более часа, затем дороги их разошлись. Когда в городке стало известно о гибели соперника и об истории с обвиненным в убийстве дровосеком, маркиз все выслушал, не теряя самообладания, и подтвердил, что все произошло так, как в том уверяет молва.

Однако тайные хлопоты графа способствовали более тщательному ведению следствия. Все подозрения тотчас пали на маркиза, и он не в силах был их опровергнуть, да, впрочем, и не пытался это сделать. Вспыльчивый, но вовсе не склонный к преступлениям, он во всем сознался после первых же вопросов прево, не противился аресту, сказав, что с ним могут делать все, что сочтут нужным.

Не ведая об участии брата в этом деле, он был уверен, что тот спокойно пребывает в своем замке. Маркиз не терял надежды когда-либо воссоединиться с ним. Единственная милость, о которой он попросил, – по возможности утаить его несчастья от обожаемого брата, поскольку весть об этом ужасном происшествии сведет того в могилу.

Что касается пропавших денег покойного, было выяснено, что их похитил какой-то неизвестный браконьер. В конце концов маркиз был отправлен в Руан, где и пребывал в то время, когда графу стало обо всем известно.

Едва оправившись от первого потрясения, лишившего его чувств, Дорси, используя собственное влияние и поддержку друзей, делает все возможное для спасения своего несчастного брата. Графу сочувствуют, но об оправдании виновного и слушать не желают: ему даже отказано в милости в последний раз обнять брата.

В не поддающемся описанию смятении он покидает Руан в день казни самого драгоценного и святого для него человека на свете, которого он собственными руками отправил на эшафот. Он тотчас же возвращается в свое имение с тем, чтобы вскоре покинуть его навсегда.

Аннетта узнала, какая жертва отдана на заклание вместо ее любимого отца. Она отважилась явиться в замок Дорси вместе с ним. Оба устремляются к стопам своего благодетеля и почтительно кланяются, умоляя графа тотчас отдать приказ пролить их собственную кровь взамен той, что была пролита во имя сохранения их жизни. Если же граф не пожелает восстановить справедливость подобным образом, они заклинают позволить им до конца дней своих безвозмездно служить ему.

Граф был столь же благоразумен в горестные времена, сколь благодетелен в счастливые. Однако сердце его, очерствевшее от невзгод, уже не было в состоянии, как прежде, раскрыться навстречу состраданию, за которое он так жестоко поплатился. Он приказывает дровосеку с дочерью удалиться, пожелав обоим как можно дольше наслаждаться плодами благодеяния, навеки лишившего его самого чести и покоя. Несчастные не посмели возразить и поплелись домой.

Еще при жизни граф отдал свое имущество ближайшим наследникам, оставив за собой лишь пенсию в тысячу экю. Сам он переселился в какое-то уединенное пристанище, где никто не мог его видеть. Там он и скончался через пятнадцать лет после сумрачного, безрадостного существования, каждый миг которого был отмечен печатью отчаяния и мизантропии.

Цветок каштана

Не смею ручаться, однако некоторые ученые уверяют нас, что цветок каштана имеет положительно тот же запах, что и семенная жидкость, которую природе угодно было поместить в чреслах мужчины для воспроизведения рода человеческого.

Юная пятнадцатилетняя девица, никогда не покидавшая родительского крова, как-то прогуливалась в обществе матери и одного весьма кокетливого аббата по каштановой аллее. Каштаны цвели, и их испарения наполняли воздух тем самым подозрительным ароматом, о сходстве которого с иным запахом мы только что осмелились высказаться.

– О Господи, матушка, как особенно здесь пахнет, – замечает молодая особа, не догадываясь, что ступает на опасный путь, – принюхайтесь, матушка... этот запах мне знаком.

– Замолчите, мадемуазель, прошу вас, не говорите о таких вещах.

– Но отчего же, матушка, я не вижу ничего худого в том, что аромат этот мне не совсем внове, и уверяю вас, что я с ним уже встречалась.

– Мадемуазель...

– Матушка, я знаю его, говорю вам. Господин аббат, ответьте же мне, пожалуйста, разве это плохо, если я пытаюсь убедить матушку, что этот запах я уже вдыхала?

– Видите ли, мадемуазель, – сладко пропел аббат, теребя кружевное жабо, – конечно, зло само по себе в том невелико, однако мы находимся под сенью каштанов, а наш брат-натуралист признает по правилам ботаники, что цветок каштана...

– И что же цветок каштана?

– А то, мадемуазель, что сие отдает е...й!

Счастливое притворство

Существует немало неосмотрительных женщин, воображающих, что если они не заводят любовника, то могут, не оскорбляя чести мужей своих, допускать, по крайней мере, чьи-либо легкие ухаживания. Подобное заблуждение влечет за собой последствия порой более опасные, чем если бы падение этих дам было окончательным. То, что произошло с маркизой де Гиссак – знатной дамой из Лангедока, жившей в городе Ниме, – ясно доказывает справедливость высказанного нами утверждения.

Безрассудная, легкомысленная, живая, необыкновенно обаятельная, блещущая остроумием госпожа де Гиссак сочла, что несколько любовных посланий, какими она обменялась с бароном д'Омела, не произведут в ее жизни никаких осложнений прежде всего оттого, что о них никто не узнает. Если же, к несчастью, они и окажутся раскрыты, то лишь подтвердят мужу ее невинность, не навлекая немилость на неосторожную супругу. Она ошиблась... Крайне ревнивый, господин де Гиссак, заподозрив что-то неладное, допрашивает горничную, перехватывает одно из писем и, не найдя в нем ничего, что могло бы оправдать его опасения, все же обнаруживает в этом послании более чем достаточно сведений, дающих пищу его догадкам. Мучимый жестокими сомнениями, он вооружается пистолетом, стаканом лимонада и, словно бешеный, врывается в спальню жены.

– Я обманут, сударыня! – кричит он в неистовстве. – Прочтите эту записку: она мне все прояснила. Время сомнений кончилось. Оставляю за вами право самой решать, как вам умереть.

Маркиза пытается защищаться, клянется супругу, что тот ошибается: возможно, она и виновна в неосторожности, но уж никак не в преступлении.

– Вам не удастся меня переубедить, коварная, – отвечает муж. – Напрасно стараетесь; поторопитесь с выбором, иначе мое оружие в один миг лишит вас жизни.

Бедная госпожа де Гиссак, ужасно напуганная, выбирает яд, берет стакан и подносит его к губам.

– Постойте, – произносит супруг, как только она отпила несколько глотков, – вы погибнете не одна. Ненавидимому вами и пережившему вашу измену, мне больше нечего делать на этом свете.

С этими словами он допивает стакан до дна.

– О сударь! – вскрикивает госпожа де Гиссак. – В этом страшном состоянии, до которого вы довели нас обоих, не откажите мне в исповеднике и позвольте в последний раз обнять моих отца и матушку!

Тотчас посылают за родителями, о чем просит несчастная. Она бросается на грудь тех, кто произвел ее на свет, и снова уверяет, что ни в чем не повинна. Но как можно укорять мужа, который считает себя обманутым и жестокость которого проявляется в том, что, наказывая жену, он и себя приносит в жертву? Остается только отчаиваться, и все вокруг проливают горькие слезы.

Тем временем прибывает духовник...

– В этот прощальный миг моей жизни, – говорит маркиза, – в утешение родителям моим и чтобы сохранить память обо мне незапятнанной, я желаю исповедаться публично.

И она во всеуслышание сознается во всем, что совершила против совести с тех пор, как родилась на свет.

Муж внимательно прислушивается. Убедившись, что барон д'Омела не был упомянут вовсе в такую минуту, когда жена его вряд ли осмелилась бы на сокрытие своих мыслей и чувств, он поднимается, сияя от радости.

– О дорогие мои! – восклицает он, обнимая родителей жены. – Утешьтесь, и пусть дочь ваша простит мне тот страх, в который я ее вверг. Она доставила мне столько тревог, что мне позволительно было немного поволновать и ее. В напитке, который мы оба выпили, никогда не было яда; пусть она успокоится, да и мы вместе с ней. Однако ей следует помнить, что истинно порядочной женщине надлежит не только не совершать зла, но и не помышлять даже о самой возможности его.

Маркизе стоило невероятных усилий прийти в себя. Она так искренне поверила в отравление, что в своем воображении уже испытала все ужасы такой смерти. Она встает, трепеща, заключает мужа в объятия; боль сменяется ликованием, и молодая женщина, после столь тяжкого испытания осознавшая теперь свою неправоту, дает зарок избегать в будущем даже самых незначительных намеков на прегрешения. Она сдержала слово и с той поры прожила со своим мужем более тридцати лет, ни разу не дав ему ни малейшего повода для упреков.

Будет сделано, как потребовано

– Дочь моя, – говорит баронесса де Фреваль старшей из своих дочерей в канун ее бракосочетания, – вы красивы, как ангел, вам едва исполнилось тринадцать лет, вы несравненно свежи и хороши, казалось, самой любви угодно было нарисовать ваши черты, и тем не менее вы вынуждены завтра стать женой старого судейского крючка с весьма подозрительными причудами... Такая ваша судьба мне крайне неприятна, однако отец ваш этого желает. Мне хотелось сделать вас знатной дамой, но вышло совсем не так, и вам предназначено всю жизнь зваться президентшей, что будет вам тяжким бременем... Еще больше приводит меня в отчаяние то, что вы, возможно, всегда будете ею наполовину... Стыдливость не позволяет мне объяснить вам это, дочь моя. Просто все эти старые мошенники, чье ремесло – судить других и никогда не судить самих себя, наделены столь странными фантазиями, порожденными их пресыщенностью... Так вот, эти плуты развращаются уже с рождения, они тонут в распутстве и, пресмыкаясь в этом зловонном болоте, произносят законы Юстиниана вперемежку со столичной похабщиной. Подобно ужу, время от времени поднимающему голову лишь для того, чтобы заглотнуть насекомых, они выползают из грязи лишь для угроз и арестов. Так послушайте же меня, дочь моя, и держитесь прямо, ибо если вы будете так нагибать голову, то это слишком привлечет господина президента, и я не сомневаюсь, что он вас частенько будет эдаким манером ставить лбом к стенке... Словом, дитя мое, вопрос состоит вот в чем. Решительно отказывайте вашему мужу в первой просьбе, с которой он к вам обратится; мы-то уж знаем, что эта первая просьба окажется непременно непристойной и неподобающей... Нам известны его вкусы, вот уже сорок пять лет из-за своих нелепых принципов этот жалкий шельмец-адвокатишка не изменяет привычке браться за дело с другой стороны. Итак, вы откажетесь, дочь моя, и послушайте, что вы ему скажете: «Нет, сударь, в любое другое место – сколько вам угодно, но только не туда, туда – ни за что».

После этих наставлений мадемуазель де Фреваль купают, окропляют духами, наряжают, прихорашивают. Появляется президент, завитой, нарумяненный, напудренный, и начинает своим гнусавым голосом громко рассуждать о законах и управлении государством. Благодаря искусно изготовленному парику с беспорядочно разбросанными длинными буклями и подогнанной одежде, ему едва можно дать на вид сорок лет, хотя ему уже стукнуло шестьдесят. Появляется новобрачная; он с ней любезничает, но в глазах судейского крючка читается вся испорченность его души. Наконец настает решающий момент... они раздеваются, они в постели, и впервые в жизни президент, то ли желая дать себе время для воспитания своей ученицы, то ли боясь язвительных насмешек из-за бестактности жены, – в общем, президент в первый раз за всю свою жизнь решил вкусить законные супружеские удовольствия. Однако хорошо обученная мадемуазель де Фреваль, вспомнившая, что маменька наказала ей решительно отвергать первые предложения, не преминула заявить президенту:

– Нет, сударь, пожалуйста, так не надо, в любое другое место – сколько вам угодно, но только не туда, туда – ни за что.

– Сударыня, – заявляет ошеломленный президент, – я должен вам возразить. Я делаю над собой такое усилие; это на самом деле вполне добропорядочно.

– Нет, сударь, напрасно стараетесь, вы никогда не склоните меня к этому.

– Ну что ж, сударыня, придется удовлетворить вашу просьбу, – говорит судья, завладевая своими излюбленными алтарями, – я был бы крайне огорчен, если бы доставил вам неприятность, тем более в брачную ночь, однако обращаю ваше внимание, сударыня, что в будущем вам уже не удастся свернуть меня с этого пути.

– Именно это я и имела в виду, сударь, – говорит девица, располагаясь согласно его желаниям, – и не опасайтесь, что я потребую чего-нибудь другого.

– Итак, приступим, раз вы этого хотите, – говорит сей почтенный человек, приспосабливаясь к позе Ганимеда и Сократа. – Пусть все будет сделано так, как того потребовали.

Недотрога, или нежданная встреча

Господину де Серненвалю было около сорока лет. Он безмятежно проживал в Париже, тратя по двенадцать-пятнадцать тысяч ливров ежегодной ренты, не интересуясь более торговыми делами, на поприще которых прежде сделал карьеру, и довольствуясь в качестве единственного отличия почтенным званием парижского буржуа, метящего в эшевены. Несколько лет назад он женился на дочери одного из своих бывших собратьев по профессии, которой в ту пору было примерно двадцать четыре года. Невозможно представить себе более свежее и пышное создание, нежели госпожа де Серненваль: ну просто кровь с молоком. Нет, это не была дочь граций: аппетитностью своей она была обязана самой покровительнице любви. Не королевская стать, но облик, дышащий сладострастием. Нежный, полный истомы взгляд, очаровательный ротик, упругая округлая грудь – все было в ней сотворено, чтобы будить желания. И даже среди парижских красавиц нашлось бы немного тех, кого можно было бы ей предпочесть. Однако госпожа де Серненваль, наделенная столькими чувственными прелестями, имела весьма существенный духовный изъян. Несносная, преувеличенная стыдливость, чрезмерная набожность и до смешного непомерное целомудрие, из-за которого мужу не удавалось уговорить ее показываться в обществе. Доведя свое поведение буквально до ханжества, госпожа де Серненваль лишь изредка соглашалась проводить с мужем всю ночь, и даже, когда она до этого снисходила, все проделывалось с бесчисленными оговорками и при этом сорочка никогда не поднималась. В искусно прорезанное в портике супружеского храма отверстие разрешалось входить лишь при непременном условии недопущения никаких неприличных касаний, и никаких прижиманий плоти к плоти. Попытка преступить границы, воздвигнутые ее скромностью, привела бы госпожу де Серненваль в ярость, и, попробуй муж это совершить, он рисковал навсегда утратить милости этой пугливой, настороженной самочки. Господин де Серненваль смеялся над этими ужимками, но, обожая свою жену, уважительно относился к ее слабостям. Порой он все же пытался ее наставлять, со всей ясностью давая понять, что, отнюдь не проводя все свое время в церквах или со священниками, порядочная женщина наилучшим образом исполняет свой долг; что главная ее обязанность – дом, неизбежно остающийся без внимания из-за излишнего благочестия хозяйки; что она намного более порадует взоры Всевышнего, живя безупречно в миру, нежели заживо погребя себя в монастырях, и что строить жизнь по образу и подобию Девы Марии куда опасней, нежели проводить ее в обществе надежных друзей, которых она так нелепо сторонится.

– Надо так хорошо знать и любить вас, как я, – добавлял господин де Серненваль, – чтобы не тревожиться всеми этими религиозными упражнениями. Кто может меня уверить, что, как и у подножий алтарей Господних, вы не забываетесь порой на мягких кушетках левитов? Нет никого опаснее этих пройдох-священников. У них заведено, рассуждая о Боге, соблазнять наших жен и дочерей. Прикрываясь его именем, они вечно бесчестят и обманывают нас. Поверьте мне, дорогая, можно оставаться честной повсюду. Не в келье отшельника и не у ног идола добродетель воздвигает свой храм, а лишь в сердце благоразумной женщины, и пристойные компании, что я предлагаю вам разделять, никак не противоречат служению культу добродетели... В обществе вас считают одной из наиболее искренних ее почитательниц, и я в это верю. Однако какими доказательствами я располагаю, что вы действительно заслуживаете такой репутации? Моя вера была бы куда тверже, если бы я видел, что вам удается выстоять перед коварным натиском атакующих: лучше всего подтверждает свою добродетель не та женщина, что ставит себя в обстоятельства, при которых в принципе не может быть совращена, а та, кто достаточно уверена в себе и готова без опаски подвергнуться любым испытаниям.

Госпожа де Серненваль ничего на это не отвечала. Да и что можно возразить на столь веские доводы? Она лишь плакала, ибо слезы – это верное средство, применяемое всеми слабыми, соблазненными или лживыми женщинами, и муж не осмеливался продолжать свой урок.

Таково было состояние дел, когда старинный друг Серненваля, некто Депорт, приехал из Нанси повидаться с ним и заодно заключить в столице несколько интересующих его сделок. Депорт был примерно того же возраста, что и его приятель; весельчак и кутила, он не чуждался никаких удовольствий из числа тех, что благодетельная природа позволяет нам вкушать, чтобы забыть о бедах, которыми она нас одолевает. Он не отказался от предложения Серненваля пожить у него, радовался встрече с ним и удивлялся строгости его жены: та, узнав, что в доме появился чужак, решительно отказалась появляться ему на глаза и перестала спускаться даже к обеду и ужину. Депорт подумал, что стесняет их, и хотел переехать в другое место; Серненваль воспротивился этому и наконец признался во всех странностях своей милой супруги.

– Простим ее, – говорил доверчивый муж, – она искупает свои ошибки столькими добродетелями, что заслужила мое снисхождение, прошу и тебя последовать моему примеру.

– В добрый час, – отвечает Депорт. – Когда это не затрагивает меня лично, я ни на что не обращаю внимания. А недостатки жены того, к кому я хорошо отношусь, приобретут в моих глазах оттенок почтенных достоинств.

Серненваль обнимает своего друга, и они принимаются за дела, доставляющие им одни лишь удовольствия.

Если бы не скудоумие двух-трех тупиц, вот уже полвека контролирующих все сословие публичных девок поименно, подобно одному испанскому мошеннику, зарабатывавшему за время последнего царствования по нескольку тысяч экю в год на такого рода инквизиции (сейчас мы это поясним), если бы пошлая и глупая прямолинейность в соблюдении нравственности, присущая этим господам, не сподвигла их вообразить, что один из самых славных способов управления государством и поддержания основ добродетели – приказать этим созданиям давать точный отчет о той части их тела, какую удостаивает самой большой чести обхаживающий их субъект (выходит, между одним мужчиной, разглядывающим, к примеру, груди, и другим, оценивающим изгиб бедер, существует решительно такое же различие, как между честным человеком и негодяем, и тот, кто, согласно моде, подпадает под тот или иной разряд, должен непременно оказаться злейшим врагом государства), – так вот, если бы не презренные низости, о каких говорю я, совершенно очевидно, что два почтенных буржуа, один из которых женат на святоше, а другой – холостяк, могли бы вполне законно провести часок-другой с этими девицами. Однако из-за абсурдных гнусностей, что охлаждают пыл сограждан, Серненвалю и на ум не пришло советовать Депорту подобный способ развеяться. Последний, заметив это и не подозревая об истинных мотивах, спросил у друга, отчего, предлагая все виды столичных развлечений, он ни разу не упомянул о таком? Серненваль приводит в качестве возражения опасность возможного дознания. Депорт шутит, что, невзирая на списки, донесения в полицию, свидетельские показания жандармов и все прочие плутовские приемы, подстроенные властями для борьбы против радостей вилланов Лютеции, он все же непременно желал бы отужинать со шлюхами.

– Ладно, – отвечает Серненваль, – я согласен, я даже готов отвести тебя туда в доказательство своего философского отношения к этой стороне жизни, однако из-за некоторой щепетильности – надеюсь, ты не станешь меня в ней упрекать – и, наконец, из-за чувств, что я испытываю к жене и не в силах преодолеть, позволь мне не разделять твоих удовольствий, я тебе их обеспечу, а сам останусь внизу и подожду тебя.

Депорт немного подтрунивает над приятелем, однако, поняв, что тот тверд в своем намерении не участвовать в этом предприятии, уступает, и они идут в назначенное место.

Их встретила знаменитая С. Ж., жрица храма, где Серненваль предполагал принести в жертву своего друга.

– Нам нужна надежная, – говорит Серненваль, – приличная женщина. Мой приятель пробудет в Париже недолго, и ему не хотелось бы вернуться в провинцию с каким-нибудь нежелательным подарком и подмочить вашу репутацию. Скажите откровенно, есть ли у вас то, что ему нужно, и сколько вы хотите получить за доставленное ему удовольствие?

– Послушайте, – отвечает С. Ж., – я прекрасно вижу, с кем имею честь разговаривать; таких людей я не обманываю. Буду говорить с вами откровенно, как честная женщина, и мое поведение подтвердит вам, что я именно такова. Берусь в лучшем виде устроить ваше дело. Речь идет лишь о том, чтобы договориться о цене. Есть у меня одна очаровательная особа. Это создание приведет вас в восторг, как только вы ее увидите. Она из тех, кого мы зовем прелатским кусочком, а вы знаете, что они мои лучшие клиенты и я всегда подаю им не самое худшее, что имею... Три дня назад господин епископ де М. уплатил мне за нее двадцать луидоров, архиепископ де Р. вчера приобрел ее за пятьдесят, этим утром она была оценена еще в тридцать, полученных от коадъютора де ***. Вам я ее предлагаю за десять, признаться, просто чтобы заслужить ваше уважение. Но надо точно соблюдать день и час: она находится во власти мужа, и мужа очень ревнивого, который с нее глаз не спускает. Она наслаждается украдкой, ловя каждый удобный момент, так что не опаздывайте ни на миг и приходите минута в минуту в то время, о котором мы сейчас условимся.

Депорт немного поторговался, стараясь сбавить цену: никогда во всей Лотарингии шлюхам не платили по десять луидоров. Ему расхваливали товар; наконец сговорились, и на следующий день ровно в десять утра было назначено свидание. Серненваль, не желая более участвовать в этом развлечении, раз речь больше не шла об ужине, порекомендовал Депорту такой час. Было очень удобно устроить это дело с утра пораньше, чтобы остальную часть дня посвятить исполнению более важных обязанностей. Бьет десять, и два наших друга прибывают к услужливой сводне. Будуар, где царит зовущий к сладким утехам полумрак, таит в себе богиню, которой Депорт должен принести себя в жертву.

– Счастливое дитя любви, – говорит ему Серненваль, подталкивая его к святилищу, – лети в сладостные объятия, простертые к тебе, но после приди отчитаться передо мной о своих наслаждениях. Я порадуюсь твоему блаженству, и удовольствие мое будет тем более чистосердечным, что я ничуть не стану ему завидовать.

Наш новообращенный попадает внутрь храма. На свершение таинства едва хватило трех часов. Наконец он возвращается, уверяя своего друга, что никогда не встречал ничего подобного и что сама покровительница любви не смогла бы доставить ему большего блаженства.

– Значит, она прелестна, – говорит Серненваль, и в нем понемногу загорается пламя.

– Прелестна? Я не нахожу слов, способных выразить, какова она. И даже сейчас, когда иллюзия уже должна была улетучиться, я чувствую, что никаким пером не описать той бездны наслаждений, в которую эта женщина меня ввергла. К прелестям, доставшимся ей от природы, она прибавляет столь чувственное искусство заставить их заиграть, она умеет привнести в утехи такую остроту и пикантность, что я до сих пор еще нахожусь в опьянении... О друг мой, отведай ее, умоляю, как бы ты ни привык к парижским красавицам, уверен, ты признаешься, что никого из них нельзя поставить рядом с этой.

Серненваль держится по-прежнему стойко, однако любопытство его задето, и он просит С. Ж. провести ту особу перед ним, когда она выйдет из кабинета. Возражений нет, двое друзей встают, стремясь лучше ее разглядеть, и принцесса гордо проплывает мимо них...

Небо праведное, что сделалось с Серненвалем, когда он узнает свою жену! Да, это она... та самая недотрога, не отваживавшаяся из-за излишней скромности выйти к столу в присутствии приятеля своего мужа и бесстыдно приходящая продавать себя в публичный дом!

– Презренная тварь! – кричит он в бешенстве...

Но напрасно он пытается наброситься на это коварное создание: его супруга узнала мужа в тот же миг и успела сбежать. Серненваль в состоянии, которое невозможно передать, обрушивает свой гнев на С. Ж., но та извиняется, говоря, что понятия не имеет, кто эта женщина, и уверяет Серненваля, что вот уже более пяти лет, то есть гораздо ранее, нежели он имел несчастье жениться, молодая особа приходит сюда развлекаться.

– Негодяйка! – вскрикивает злосчастный муж, которого тщетно пытается утешить приятель. – Но нет, теперь с этим покончено, презрение – вот все, что она увидит от меня отныне, она навсегда будет им отмечена, и пусть это жестокое испытание научит меня никогда впредь не забирать себе в голову, что можно судить о женщинах по лицемерной маске, какую они надевают на себя.

Серненваль возвратился домой, но уже не нашел там своей потаскухи, та уже приняла решение, и он не очень об этом сожалел. Друг не осмеливался более навязывать ему свое присутствие после того, что произошло, и на следующий же день съехал. Безутешный Серненваль, в полном уединении, испытывая стыд и боль, написал книгу ин-кварто, изобличающую лицемерных жен. Книга эта не исправила ни одной женщины и не была прочитана ни одним мужчиной.

Эмилия де Турвиль, или жестокосердие братьев

Нет для семьи ничего более священного, нежели честь членов ее. Но порой стоит этому сокровищу чуть потускнеть, как те, кто особо ратует за его сохранность, взваливают на себя унизительную роль преследователей незадачливого создания, их обидевшего. Сколь бы бесценным ни было достояние, должно ли защищать его такой ценой? Не разумнее было бы уравнять по тяжести содеянного ужасы, которые защитники фамильной чести обрушивают на свою жертву, и тот ущерб, чаще всего надуманный, что, согласно их жалобам, якобы был им нанесен? Кто же наконец более виноват с точки зрения здравого смысла – слабая обманутая девушка или некто из ее родственников, кто, выдавая себя за семейного мстителя, становится палачом несчастной?

Событие, которое мы намерены представить на суд читателя, возможно, разрешит этот вопрос.

Граф де Люксей, человек лет пятидесяти шести-пятидесяти семи, имевший звание генерал-лейтенанта, в конце ноября возвращался почтовой каретой из своего имения в Пикардии. Проезжая через Компьенский лес около шести часов вечера, он услышал женские крики. Казалось, они доносятся с одной из дорог, соседней с главной дорогой, по которой он проезжал. Он останавливается, приказывает слуге, сопровождавшему карету, выяснить, что происходит. Ему докладывают, что там просит о помощи девушка, лет шестнадцати-семнадцати, вся в крови, однако невозможно определить, что у нее за раны. Граф тут же выходит из кареты, спешит к пострадавшей; из-за надвигающейся темноты ему также трудно понять, откуда течет кровь. Благодаря объяснениям раненой он наконец понимает, что кровь эта из вен на руках, откуда обыкновенно делают кровопускание.

– Мадемуазель, – говорит граф после того, как ей была оказана посильная помощь, – я здесь не для того, чтобы расспрашивать о причинах ваших несчастий, да и вы не в том состоянии, чтобы их поведать: садитесь в мою карету, прошу вас, и пусть единственной вашей заботой будет необходимость успокоиться, а моей – поддержать вас.

С этими словами господин де Люксей вместе со слугой переносит бедную девушку в экипаж и снова трогается в дорогу.

Едва только удостоенная такого внимания особа почувствовала себя в безопасности, как она попыталась невнятно произнести слова благодарности. Но граф, умоляя ее не делать лишних усилий, сказал:

– Завтра, мадемуазель, завтра вы, надеюсь, изложите все, что с вами случилось, но не сегодня. Используя авторитет, на который дает мне право мой возраст и счастливая возможность оказаться вам полезным, настоятельно прошу вас думать лишь о своем покое.

Во избежание огласки граф по прибытии на место приказывает завернуть свою подопечную в мужской плащ и препроводить с помощью слуги в удобное помещение в угловой части дома, где он ее навестит, как только расцелует жену и сына, ожидавших его сегодня к ужину.

Придя проведать больную, граф привел с собой хирурга; юная особа была осмотрена: ее нашли в крайнем упадке сил; бледность ее лица, казалось, предвещала близкую кончину, хотя на теле девушки не было обнаружено ни одной раны. Свою слабость она объясняла тем, что ежедневно в течение трех месяцев теряла много крови. Она только собралась рассказать графу о необыкновенной причине этого, как впала в беспамятство; хирург заявил, что ее следует оставить в покое, и прописал ей обильную еду и укрепляющие лекарства.

Наша юная страдалица провела довольно благополучную ночь, однако еще шесть дней не в состоянии была сообщить своему благодетелю о себе. Вечером седьмого дня, когда никто в доме еще не знал, что она там спрятана, да и сама девушка, благодаря принятым мерам предосторожности, неясно представляла себе, где находится, она упросила графа выслушать ее и проявить снисхождение, какими бы ни оказались провинности, в которых она готова сознаться. Господин де Люксей придвинул кресло, уверив находившуюся под его покровительством особу, что судьба ее по-прежнему внушает ему живой интерес, и наша прекрасная путешественница начала рассказ о своих злоключениях.

История мадемуазель де Турвиль

– Сударь, я дочь президента де Турвиля, человека слишком известного и видного, чтобы имя его ни о чем вам не говорило. Вот уже два года, с тех пор как вышла из монастыря, я безвыездно жила в родительском доме. Я лишилась матери в очень раннем возрасте, и отец один взял на себя все заботы о моем воспитании. Могу с уверенностью сказать, что он не обошел меня ни единой милостью, ни единым удовольствием, обычно предоставляемым молодой девушке. Отцовская предупредительность, его открытое стремление выдать меня замуж самым благоприятным образом, насколько это возможно, как и большая привязанность ко мне, – все это вскоре пробудило ревность моих братьев, один из которых достиг двадцатишестилетнего возраста и уже третий год занимает пост президента, а другому, недавно назначенному советником, едва минуло двадцать четыре.

Я и вообразить себе не могла, насколько сильна их ненависть ко мне, в чем теперь уже имела случай убедиться. Ничего не сделав такого, чтобы вызвать к себе подобные чувства, я жила, теша себя иллюзией, что на мою простодушную симпатию они отвечают мне тем же. О Небо праведное, как я заблуждалась! Исключая время, отведенное моему образованию, в доме отца я всегда пользовалась полной свободой и никто не требовал от меня отчета в моих поступках. Он не стеснял меня ни в чем. Вот уже полтора года, как мне было разрешено по утрам совершать прогулки в обществе горничной либо по террасе Тюильри, либо по земляному валу недалеко от нашего дома и даже с ней вдвоем пешком или в карете отца наносить визиты моим подругам и родственницам, лишь бы только это происходило не в часы, когда молодой особе не надлежит без сопровождения родных показываться на людях. Причина всех моих несчастий и кроется в этой пагубной свободе, потому я и говорю вам о ней, сударь, и, видит Бог, лучше бы мне никогда ее не иметь.

Год назад, прогуливаясь, как всегда, с горничной – ее зовут Жюли – по темной аллее сада Тюильри, где, как мне казалось, чувствуешь себя более уединенно, нежели на террасе, и где, по моему убеждению, воздух более свеж, мы столкнулись с шестью легкомысленными молодыми людьми. По их оскорбительному обращению к нам было ясно, что они принимают нас обеих за тех, кого называют уличными девицами. Ужасно растерявшись от этого происшествия и не зная, как ускользнуть от них, я уже собралась было искать спасения в бегстве, когда заметила поодаль юношу, который часто прогуливался один примерно в те же часы, что и я, и чья наружность свидетельствовала о его порядочности. Он как раз проходил мимо, когда я очутилась в столь затруднительном положении.

«Сударь! – воскликнула я, подзывая его к себе. – Не имею чести быть с вами знакомой, но мы здесь встречаемся почти каждое утро. То, что вы могли наблюдать, должно было убедить вас, льщу себя надеждой, что я не из тех девушек, кто ищет приключений. Умоляю вас подать мне руку и отвести меня домой, избавив от приставаний этих бандитов».

Господин де *** (позвольте мне не называть его имени: чересчур многие причины меня к тому побуждают) тотчас же подбегает, отстраняет молодых повес, окруживших меня, подтверждая их ошибку вежливым и уважительным обхождением со мной, и, предложив мне руку, быстро выводит из сада.

«Мадемуазель, – говорит он, остановившись неподалеку от наших ворот, – считаю более благоразумным расстаться с вами здесь. Если я проведу вас до самого дома, то придется все объяснять вашим близким. Вам, возможно, запретят прогуливаться одной. Лучше скройте то, что случилось, и продолжайте приходить, как прежде, на ту же самую аллею, раз это вам нравится и родители ваши не против. Я же не пропущу ни единого дня и всегда буду там присутствовать, готовый, если потребуется, не пожалеть жизни, лишь бы противостоять всему, что может потревожить ваше спокойствие».

Подобная осмотрительность и столь любезное предложение заставили меня приглядеться к молодому человеку повнимательнее. Найдя, что он на два-три года старше меня и наделен очаровательной внешностью, я покраснела, когда выражала ему признательность, и пламенные взоры этого соблазнительного божества, составляющего ныне несчастье дней моих, проникли мне в самое сердце еще прежде, чем я успела им воспротивиться. Мы разошлись, однако я подумала, что, судя по тому, как господин де*** вел себя во время нашего расставания, я произвела на него не меньшее впечатление. Я возвращаюсь к отцу, остерегаюсь что-либо рассказывать ему и прихожу на следующий день на ту же аллею, ведомая чувством, с которым не в силах совладать, способная пренебречь всеми подстерегающими меня там опасностями... да что я говорю, скорее даже желая их, лишь бы испытать удовольствие быть освобожденной тем же человеком... Я описываю вам движения моей души, сударь, быть может, с излишней наивностью, но вы пообещали проявить снисходительность, а каждый новый штрих в моем рассказе покажет, насколько я в ней нуждаюсь. Это не единственная допущенная мной неосторожность, и это не единственный раз, когда мне понадобится ваше участие.

Господин де*** появился на аллее через шесть минут после меня и, увидев, что я уже здесь, сразу подошел ко мне.

«Смею ли я спросить вас, мадемуазель, – говорит он, – не наделало ли вчерашнее приключение шума, не испытали ли вы из-за него каких-то неудобств?»

Я уверяю, что нет, обещаю воспользоваться его советами, благодарю его и выражаю надежду, что более ничто не нарушит моего удовольствия дышать свежим воздухом по утрам.

«Если вы и находите в этом некоторую приятность, мадемуазель, – продолжает господин де *** самым доверительным тоном, – то те, кто имеет счастье вас здесь встретить, испытывают ее, несомненно, гораздо сильнее, и если я взял на себя смелость вчера рекомендовать вам не рисковать тем, что могло бы помешать вашим прогулкам, то, по правде сказать, вам не за что меня благодарить: осмелюсь даже уверить вас, мадемуазель, я куда более старался для себя, нежели для вас».

Взгляды, обращенные на меня, были так выразительны... О сударь, кто бы мог подумать, что столь милому человеку я обязана буду однажды моими мучениями! Не таясь, я отвечаю на его излияния; завязалась беседа, мы сделали вместе два круга, и господин де ***, расставаясь, упросил меня сообщить, кому он имел счастье оказать услугу накануне. Я не сочла нужным скрывать свое имя; он тоже назвал себя, и мы простились. В течение месяца мы не прекращали видеться почти каждый день. Нетрудно представить, что за этот месяц мы не могли не признаться друг другу в наших чувствах и не поклясться, что будем испытывать их вечно. Наконец господин де *** стал умолять позволить ему встретиться со мной в менее оживленном, людном месте, нежели общественный сад.

«Я не отваживаюсь предстать перед вашим отцом, прекрасная Эмилия, – говорил он мне, – не имея чести быть с ним знакомым, ибо тотчас вызову у него подозрения насчет мотивов, кои привели меня в его дом, и, вместо содействия нашим планам, поступок этот может лишь сильно им повредить. Однако, если вы действительно настолько милосердны и добры, что не позволите мне умереть от печали, так никогда и не получив от вас в дар того, о чем я осмеливаюсь просить, – я укажу вам, какие средства необходимо для этого применить».

Сначала я отказывалась обсуждать им сказанное, но вскоре проявила слабость и попросила уточнить, о чем идет речь. Средства эти, сударь, состояли в том, чтобы три раза в неделю встречаться на квартире у некой госпожи Берсей, модистки с улицы Арси, за благоразумие и порядочность которой господин де *** ручался, словно за собственную мать.

«Поскольку вам дозволено видеться с вашей тетушкой, живущей, как вы говорили, неподалеку оттуда, надо делать вид, что вы едете к тетушке, на самом деле нанося ей короткие визиты, после чего проводить остальное время у указанной мною женщины. Если тетушку спросят – она ответит, что действительно принимает вас по означенным дням, и никто не станет подсчитывать время ваших визитов; можете не сомневаться, никто не подумает делать это, поверив вам в главном».

Не буду приводить, сударь, все мои возражения господину де *** и попытки отклонить этот план, заставив его прочувствовать все его неудобства. К чему говорить о том, как я сопротивлялась, если в конце концов уступила, пообещав господину де *** исполнить все, что он хочет. Двадцать луидоров, уплаченных им Жюли без моего ведома, способствовали тому, что она была всецело на его стороне. Я же с тех пор лишь приближала свою погибель. Еще усугубляя ее неотвратимость, я, желая подольше упиваться свободным временем, вкушая сладкий яд, отравляющий мне сердце, сделала тетушке ложное признание. Я наплела, что одна молодая дама из числа моих подруг (после переговоров та согласилась впоследствии это подтвердить) по доброте своей предлагает мне три раза в неделю свою ложу в Комеди Франсез. Не отваживаюсь рассказать это отцу из страха, что он воспротивится, однако сообщу ему, что бываю в это время у нее, и умоляю ее это удостоверить. После непродолжительных уговоров, не устояв перед моим напором, тетушка согласилась. Мы условились, что вместо меня будет приходить Жюли, а, возвращаясь после спектакля, я буду за ней заезжать, чтобы вернуться домой вдвоем. Я тысячу раз обнимаю тетушку. Вот оно, пагубное ослепление страстей: я благодарила ее за то, что она способствовала моей гибели, за то, что открывала двери для заблуждений, которые должны были вскоре подвести меня к краю пропасти!

Итак, начались наши свидания у Берсей. Магазин ее показался мне великолепным, дом – благопристойным, и сама эта сорокалетняя женщина внушала мне полное доверие. Увы, оно оказалось чрезмерным и в отношении нее, и в отношении моего возлюбленного, предавшего меня. Пришло время сознаться, сударь... Во время шестой по счету встречи в этом роковом доме он уже имел такую власть надо мной, что сумел воспользоваться моей слабостью и соблазнить меня. Я сделалась в его руках кумиром его страсти и жертвой своей собственной. Горькие наслаждения, скольких слез и скольких угрызений совести вы мне уже стоили! Вы будете разрывать мое сердце до последнего моего вздоха!

Прошел еще один год, исполненный этой зловещей иллюзии. Я отметила семнадцатый день рождения, и отец каждый день заговаривал о моем будущем. Можете судить, как я вздрагивала, выслушивая его предложения и думая о пагубной связи, все более и более затягивающей меня в глубокую пропасть. Однако печальному Провидению было угодно допустить, чтобы один пустяк, в котором я вовсе не была повинна, стал карой за мои истинные прегрешения, видимо, чтобы доказать: от него не ускользнешь, ибо оно неотступно преследует заблудших и, посылая событие, о котором те менее всего помышляют, незаметно порождает другое, призванное ускорить неотвратимое возмездие.

Господин де *** однажды предупредил меня, что некое неотложное дело лишит его удовольствия провести со мной все три часа, в течение которых мы обычно бывали вместе. Однако он прибежит за несколько минут до окончания времени нашего свидания. Так что пусть все идет своим чередом, не нарушая нашего привычного распорядка. Я зайду к Берсей в назначенное время и проведу час или два, общаясь с хозяйкой магазина и ее девушками; там мне будет веселее, чем в доме отца. Я была настолько уверена в этой женщине, что не заметила никакого подвоха в том, что предлагал мой возлюбленный. Пообещав, что буду на месте, я умоляла его не заставлять себя ждать слишком долго. Он уверял, что постарается освободиться как можно скорей, и вот я являюсь к Берсей... О страшный день!

Берсей приняла меня на пороге своей лавочки, не предложив мне подняться к ней, как она делала обычно.

«Мадемуазель, – сказала она, как только увидела меня, – я рада, что господин де *** не смог прийти сегодня вечером вовремя, мне хотелось доверить вам то, о чем я не решаюсь говорить с ним. Для этого мы должны сейчас выйти вдвоем и быстро сделать то, чего не могли бы сделать, будь он здесь».

«О чем идет речь, сударыня?» – спрашиваю я, немного напуганная таким началом.

«Да ни о чем, мадемуазель, решительно ни о чем, – продолжала Берсей, – не волнуйтесь. Все объясняется просто. Моя мать обнаружила вашу любовную связь; эта старая мегера совестлива, как исповедник; я с ней бережно обращаюсь лишь ради ее денег. Так вот, она ни за что не хочет, чтобы я вас принимала; я не отваживаюсь сказать об этом господину де ***, но вот что придумала. Сейчас я быстро отведу вас к одной из моих приятельниц – это женщина моих лет, не менее надежная, чем я, – и познакомлю вас. Если она вам понравится, вы признаетесь господину де ***, что я вас туда привела и не возражаете, чтобы ваши свидания проходили у этой пристойной женщины. Если же она не понравится вам – а я очень далека от подобных опасений, – поскольку мы пробудем у нее лишь минуту, вы скроете от него наш поход. Тогда я возьму на себя признание, что не могу более предоставлять ему мой дом, и вы вместе подумаете, как найти другие способы видеться».

То, что говорила эта женщина, было так правдоподобно, ее наружность и тон были столь непринужденны, моя доверчивость столь слепа, а моя неискушенность столь велика, что я без всяких колебаний согласилась на ее просьбу. Я лишь выразила сожаление из-за невозможности пользоваться более ее услугами, высказав все от чистого сердца, и мы вышли. Дом, куда она меня вела, находился на той же улице, шагах в шестидесяти-восьмидесяти от дома Берсей. Ничто снаружи не насторожило меня. Ворота, красивые оконные переплеты со стороны улицы – все на вид было прилично и аккуратно. Тем не менее какой-то внутренний голос, казалось поднимающийся из тайников моей души, твердил, что в этом роковом доме меня поджидает нечто особенное; с каждой ступенькой лестницы, по которой я поднималась, усиливалось чувство гадливости, словно подсказывающее мне: «Куда ты идешь, несчастная, беги подальше от этих опасных мест!» Все же мы прибыли туда, вошли в довольно приятную прихожую, где никого не обнаружили, а оттуда в салон, дверь которого тотчас закрылась за нами, словно кто-то прятался извне... Я задрожала; в салоне нас встретила темнота: едва видно было, куда идешь; мы не сделали и трех шагов, как я почувствовала себя схваченной двумя женщинами. Тут открывается кабинет, и я вижу там незнакомого мужчину лет пятидесяти и с ним рядом двух других женщин, кричащих тем, что держат меня:

«Раздевайте ее, раздевайте и ведите сюда нагой!»

Оправившись от оцепенения, в котором я пребывала, когда эти женщины схватили меня, и поняв, что спасение мое зависит более от моих криков, чем от моей покорности, я испускаю пронзительные вопли. Берсей старается успокоить меня.

«Это минутное дело, мадемуазель, – говорит она, – немного услужливости, умоляю вас, и вы дадите мне заработать пятьдесят луидоров».

«Гнусная мегера! – вскрикиваю я. – Не воображай, что можешь торговать моей честью! Я выброшусь в окно, если ты сейчас же не выпустишь меня отсюда!»

«Вы сейчас присоединитесь к нашему кружку, где над вами чуть-чуть поработают, – говорит мне одна из этих злодеек, срывая с меня одежды, – так что, поверьте мне, деточка, быстрее всего вы отсюда выйдете, если уступите...»

О сударь, избавьте меня от необходимости пересказать остальные ужасные подробности; в мгновение ока я была раздета донага, крики мои прервали самыми варварскими способами; меня поволокли к презренному субъекту, забавлявшемуся моими слезами и смеявшемуся над моими попытками сопротивления. Ему нравилось наблюдать, как разрывается сердце его несчастной жертвы. Две женщины держали меня, предоставляя этому чудовищу делать все, что он ни пожелает; однако преступный пыл его был утолен лишь прикосновениями и нечистыми поцелуями, не нанесшими мне непоправимого ущерба...

Мне тут же помогли одеться и передали в руки Берсей. Я была подавлена, смущена, сломлена какой-то горькой, мрачной болью; слезы мои словно застыли в глубине моего сердца и не могли оттуда вырваться. Я бросала гневные взоры на эту женщину...

«Мадемуазель, – сказала она мне, разыгрывая сильное смущение, – еще в прихожей этого зловещего дома я почувствовала всю гнусность того, что сделала, умоляю вас простить меня... и поразмыслить, прежде чем решиться поднимать шум. Если вы во всем откроетесь господину де ***, то напрасны будут ваши уверения, что вас привели сюда насильно: такого рода вину он не простит вам никогда, и вы навсегда поссоритесь с человеком, которого вам важнее всего на свете не потерять. Ведь у вас нет иного средства восстановить отобранную им у вас честь, кроме как заставить его жениться на вас. Однако будьте уверены, он никогда этого не сделает, если вы расскажете ему о том, что случилось».

«Несчастная! Зачем же ты ввергла меня в эту пучину, зачем поставила в такое положение, когда мне придется либо обмануть моего возлюбленного, либо потерять и честь свою, и его самого?!»

«Потише, мадемуазель, не будем говорить о том, что сделано: время торопит, займемся лишь тем, что нам предстоит. Если вы проговоритесь – вы погибли, если не произнесете ни слова – дом мой всегда будет для вас открыт, вы никогда не будете преданы кем бы то ни было и сможете поддерживать ваши отношения с возлюбленным. Посудите сами, ничего страшного не произошло. Рассказав обо мне, вы испытаете лишь некоторое удовлетворение чувства мести, в сущности не столь уж меня пугающей, ведь, владея вашим секретом, я всегда сумею помешать господину де *** вредить мне. Итак, если это небольшое удовольствие от мести компенсирует вам все невзгоды, которые влечет за собой огласка ваших...»

Прекрасно поняв, с какой недостойной женщиной имею дело, и проникнувшись силой ее доводов, какими бы ужасными они ни были, я сказала ей:

«Уйдем отсюда, сударыня; выйдем, не оставляйте меня долее здесь. Я не скажу ни слова, и вы поступите так же. Я буду пользоваться вашими услугами, поскольку не могу отказаться от них, не раскрывая гнусностей, о которых предпочитаю умолчать. Однако, по крайней мере, в глубине души я буду испытывать к вам ненависть и презрение, чего вы вполне заслуживаете».

Мы вернулись в дом Берсей... Небо праведное, какое волнение охватило меня, когда нам сказали, что господин де *** приходил и ему доложили, что госпожа отлучилась по срочным делам, а мадемуазель еще не приходила! К тому же одна из девушек, служащих в доме, передала мне записку, наспех написанную для меня. В ней содержались лишь такие слова:

«Не застал Вас. Думаю, Вы не смогли прийти в привычное время; я не сумею повидать Вас сегодня вечером и не могу больше ждать. До встречи послезавтра непременно».

Записка вовсе не успокоила меня, ее холодность показалась мне дурным предзнаменованием: не дождаться меня, так мало беспокойства... Я не в состоянии вам передать, как это встревожило меня. Не мог ли он заметить, что мы с Берсей вышли вместе, следовать за нами, а если так и случилось, не считает ли он меня отныне падшей? Берсей, взволнованная, подобно мне, всех расспросила; ей сказали, что господин де *** прибыл через три минуты после нашего ухода. Он появился очень обеспокоенный, тотчас ушел и вернулся, чтобы написать это письмо, примерно через полчаса. Еще более встревоженная, я посылаю за каретой... Но вы только представьте, сударь, до какого бесстыдства осмелилась дойти эта порочная и недостойная женщина!

«Мадемуазель, – говорит она мне, видя, что я уезжаю, – по-прежнему рекомендую вам: не говорите никогда ни слова обо всем случившемся сегодня. Если все же, к несчастью, вы поссоритесь с господином де ***, советую вам: воспользуйтесь своей свободой и вволю развлекайтесь, – это куда лучше, чем иметь единственного любовника. Знаю, что вы порядочная девушка, но вы еще молоды, вам, конечно, дают очень мало денег, а ведь вы такая хорошенькая, и я могу помочь вам их заработать сколько захотите... Начинайте же, смелей, не вы первая: есть много таких, которые на этом разбогатели, а потом вышли замуж – как, впрочем, и вы можете сделать однажды – за графов или маркизов, и которые то ли по своей инициативе, то ли при посредничестве гувернантки, прошли через наши руки, подобно вам. У нас есть клиенты, предпочитающие куколок именно вашего типа, в чем вы убедились. Ими пользуются как розой: вдыхая аромат, их не срывают. Прощайте, моя красавица, не будем дуться друг на дружку, вы же видите – я могу еще оказаться вам полезной».

Я с ужасом смотрю на Берсей и тороплюсь расстаться с ней, не удостоив ее ответом. Как обычно, заезжаю к тетушке за Жюли и возвращаюсь домой.

У меня больше не было возможности сообщить что-либо господину де ***: мы встречались три раза в неделю и не имели обыкновения переписываться, так что приходилось ждать свидания... Что он скажет мне?.. Что я ему отвечу?.. Сохраню ли в тайне то, что произошло; не окажется ли это более опасным, в случае если все откроется; не было бы более осмотрительным во всем ему признаться?.. Все эти сложные перипетии держали меня в состоянии невыразимой тревоги. В конце концов я решила последовать совету Берсей и, вполне уверенная, что та в первую очередь заинтересована держать все в секрете, решилась последовать ее совету и ничего никому не говорить... О правый Боже, к чему все эти махинации, раз мне не суждено снова увидеть моего возлюбленного, а громы и молнии, готовые обрушиться на мою голову, уже сверкают со всех сторон!

На следующий день мой старший брат спросил, почему я позволяю себе выходить одна столько раз в неделю и в такие часы.

«Я провожу вечера у тетушки», – ответила я ему.

«Неправда, Эмилия, вот уже месяц, как вы у нее не показывались».

«Ну хорошо, дорогой брат, – согласилась я, дрожа, – я во всем сознаюсь: одна моя приятельница, вы с ней хорошо знакомы, – госпожа де Сен-Клер любезно приглашает меня три раза в неделю в свою ложу в Комеди Франсез; я не решалась ничего говорить вам, боясь, что отец этого не одобрит, однако тетушка прекрасно обо всем осведомлена».

«Если вы посещаете спектакли, – возразил брат, – то сказали бы мне об этом, и я мог бы вас туда сопровождать, все бы упростилось... но ходить одной с женщиной, столь же молодой, как и вы, вам не подобает...»

«Оставим ее, друг мой, – вмешался другой брат, подошедший во время нашего разговора, – мадемуазель развлекается, не стоит ее беспокоить... она подыскивает мужа, и, конечно, претенденты налетят толпой, видя такое поведение...»

И оба повернулись ко мне спиной. Эта беседа насторожила меня. Однако старший брат, казалось, поверил в историю с ложей; я подумала, что сумела его обмануть и он удовольствуется моими объяснениями. Впрочем, что бы ни сделали мои братья, разве что заперли бы меня, – ничто на свете не в силах было помешать мне пойти на предстоящее свидание. Мне было чрезвычайно важно объясниться с возлюбленным, и ничто на свете не могло лишить меня этой возможности.

Что касается отца, то он не менялся, по-прежнему боготворил меня, не подозревал ни об одной моей провинности и никогда и ни в чем меня не стеснял. Жестоко обманывать таких родителей: возникающие угрызения совести отравляют удовольствия, купленные ценой предательства! Сумеет ли печальный пример моей непреодолимой страсти уберечь от моих ошибок тех, кто окажется в сходном положении? Смогут ли горести, какими я расплатилась за свои преступные наслаждения, остановить у края пропасти тех, кто когда-нибудь узнает мою прискорбную историю?

Но вот настает роковой день. Как обычно, беру с собой Жюли, ухожу украдкой, оставляю ее у тетушки и быстро доезжаю на фиакре до дома Берсей. Вхожу... Тишина и темнота, царящие там, сначала изумляют и пугают меня. Не встречаю ни одного знакомого лица; появляется только какая-то старуха – я никогда не видела ее прежде, но, к несчастью своему, вскоре буду видеть слишком часто, – она предлагает мне подождать в той комнате, где я нахожусь, называет имя господина де ***, добавляя, что он придет с минуты на минуту. Ледяной холод охватывает меня – я падаю в кресло, не в силах произнести ни слова. И вдруг появляются оба моих брата с пистолетами в руках.

«Презренная, – кричит старший, – так вот как ты нас бесчестишь! Окажешь малейшее сопротивление, издашь хоть один звук – и ты погибла. Следуй за нами: мы покажем тебе, как одновременно предавать и семью, которую ты покрываешь позором, и любовника, которому ты отдавалась».

При последних словах сознание окончательно покинуло меня, и я очнулась лишь в карете, которая ехала, как мне казалось, очень быстро; я была зажата между моими братьями и упомянутой старухой; мои ноги были связаны, а руки стянуты платком. До сих пор я не могла даже плакать; теперь слезы потоком хлынули из моих глаз, и я провела целый час в состоянии, способном, при всей моей виновности, разжалобить кого угодно, но только не двух палачей, от которых я зависела. По дороге они не заговаривали со мной, и я, погрузившись в свою скорбь, не нарушала их молчания. Наконец на следующий день в одиннадцать утра мы прибыли в замок, расположенный в глубине леса, между Куси и Нуайоном, и принадлежащий моему старшему брату. Карета въехала во двор; мне приказали в ней оставаться до тех пор, пока лошади и слуги не будут удалены. Затем старший брат подошел к экипажу. «Следуйте за мной», – грубо бросил он, развязав меня... Я подчинилась с содроганием... Господи, каков был мой ужас, когда я увидела страшное место, призванное служить мне пристанищем! С низким потолком, мрачная, сырая и темная комната, обнесенная со всех сторон решетками. Свет в нее проникал из одного лишь окошка, выходящего на широкий ров, наполненный водой.

«Вот ваше жилище, мадемуазель, – сказали мне братья, – девица, опозорившая свою семью, недостойна лучшего... Ваша пища будет соответствовать остальному режиму. Вот что вам будут подавать, – продолжают они, показывая кусок такого хлеба, что дают на корм скоту, – и, поскольку мы не хотим затягивать ваши страдания надолго, желая при этом лишить вас всякой возможности выйти отсюда, эти две женщины, – говорят они, указывая на старуху и другую, ей подобную, – будут делать вам кровопускание из обеих рук столько раз в неделю, сколько вы ходили к Берсей встречаться с господином де ***. Мало-помалу – мы на это надеемся – такой режим сведет вас в могилу, и мы сможем обрести покой, лишь узнав, что наше семейство избавилось от такого чудовища, как вы».

С этими словами безжалостные братья велят женщинам схватить меня, – о мерзавцы, простите за это выражение, сударь! – приказывают им пустить мне кровь из обеих рук и продолжают эту страшную процедуру, пока не убеждаются, что я лишилась чувств... Придя в себя, я стала свидетелем того, как они радуются своей жестокости. Словно желая нанести мне все удары сразу и словно упиваясь тем, что рвут на части мое сердце, в те минуты, когда проливалась моя кровь, старший вытащил из кармана письмо и, поднеся его к моим глазам, предложил мне: «Читайте, мадемуазель, читайте и тогда узнаете того, кому вы обязаны своими бедами...»

Я, дрожа, с трудом едва различаю эти роковые знаки: о великий Боже... это писал мой возлюбленный, это он предал меня! Вот что содержало это страшное письмо; слова его кровавыми ранами запечатлены в моем сердце:

«Я совершил безумство, полюбив Вашу сестру, милостивый государь, и опрометчивый шаг, обесчестив ее. Я желал все исправить. Снедаемый раскаянием, я собирался упасть к ногам Вашего отца, признать себя виновным и попросить руки его дочери. Я был уверен в согласии моего отца и был готов отдать себя в Ваше распоряжение. В миг, когда я принимал эти решения, своими глазами, собственными глазами я увидел, что имею дело с женщиной легкого поведения, которая, прикрываясь свиданиями, на которые она являлась якобы с честными и чистыми намерениями, осмеливалась в то же время утолять отвратительные желания грязного распутника. Так что, милостивый государь, не ждите от меня никакого удовлетворения: я Вам больше ничего не должен, ничего не могу предложить Вам, кроме отказа от обязательств, а ей – кроме неизменной ненависти и глубокого презрения. Посылаю Вам адрес дома, куда сестра Ваша отправлялась распутничать, дабы Вы, милостивый государь, смогли удостовериться в истинности моих утверждений».

Едва кончив читать эти зловещие слова, я пришла в ужас...

«Нет! – причитая, рвала я на себе волосы. – Нет, жестокий, ты никогда меня не любил! Если бы хоть намек на чувство согревал твое сердце, разве ты вынес бы свой приговор, не выслушав меня, разве мог бы предположить меня виновной в таком преступлении, зная, что я обожаю лишь тебя одного?.. Коварный, это твоя рука толкнула и низвергла меня в лапы палачей, желающих отнимать у меня жизнь день за днем, понемногу... И умираю, не оправданная тобой... умираю, презираемая тем единственным, кого я люблю. Я не оскорбила его умышленно, а была лишь обманутой жертвой... О нет, нет, это слишком бесчеловечно, я этого не вынесу!»

В слезах я бросилась к стопам моих братьев, умоляла их прислушаться ко мне или прекратить брать мою кровь по капле, а лучше убить меня сразу.

Они согласились выслушать меня; я рассказала им свою историю; однако они не отказались от своего стремления погубить меня, не поверили мне и стали обходиться со мной еще хуже, чем прежде: осыпав меня градом ругательств и наказав двум женщинам строго-настрого исполнять их распоряжения под страхом смерти; они покинули меня, холодно заверив, что надеются больше никогда не встретиться со мной.

Когда они удалились, старухи, поставленные стеречь меня, подали мне хлеб и воду, заперли комнату и вышли. Теперь я, по крайней мере, оказалась одна и, имея возможность отдаться раздиравшему меня отчаянию, почувствовала себя менее несчастной. Первым моим побуждением в порыве горя было разбинтовать руки, чтобы умереть от потери крови. Однако страшная мысль об уходе из жизни, не будучи оправданной моим возлюбленным, была мне настолько невыносима, что я не смогла решиться на такой шаг. Стоит чуть успокоиться – и приходит надежда... это утешительное чувство, всегда рождающееся посреди невзгод, божественный дар природы, уравновешивающий и смягчающий их... «Нет, – говорила я себе, – я не умру, не повидав его, – вот чего мне стоит добиваться, вот ради чего стоит жить. Если он станет упорствовать, считая меня виновной, – я еще успею умереть и сделаю это хотя бы без сожалений, ибо, если я навсегда утрачу его любовь – что за радость в такой жизни!»

Укрепившись в своем решении, я постараюсь воспользоваться любой возможностью, чтобы вырваться из ненавистного заключения. Четыре дня я утешала себя этой мыслью. Но вот две тюремщицы вошли ко мне пополнить запасы моей провизии и в то же время отнять те немногие силы, что вливались в меня. Они снова пустили мне кровь из обеих рук и ушли, оставив меня на кровати неподвижной. На восьмой день они снова появились; я упала к их ногам, моля о пощаде, и они сделали мне кровопускание лишь из одной руки. Так прошло два месяца, в течение которых я подвергалась кровопусканию то из одной, то из другой руки раз в четыре дня. Сила моего темперамента в союзе с возрастом и безудержным желанием ускользнуть от страшного приговора поддерживали меня. Хлеб, который я ела после кровопусканий, чтобы восстановить здоровье и чтобы быть в состоянии выполнить задуманное, пошел мне на пользу. И в начале третьего месяца мне, к счастью, удалось пробить стену, ведущую в незапертую соседнюю комнату. А потом я убежала из замка. Я пыталась дойти пешком до дороги, ведущей в Париж, когда силы окончательно оставили меня. Это случилось в том месте, где я была обнаружена вами и где вы, сударь, оказали мне помощь, за которую я всегда буду вам искренне признательна и о продлении которой осмеливаюсь умолять вас, надеясь, что вы передадите меня в руки отца моего. Без всяких сомнений, его обманули, ибо он никогда не стал бы столь безжалостно выносить мне приговор, не позволив мне попытаться доказать мою невиновность. Я сумею убедить его, что проявила слабость, однако он прекрасно поймет, что я была не настолько виновна, как это может выглядеть со стороны. И тогда вашими стараниями, сударь, вы не только подарите жизнь несчастной, которая будет вечно благодарить вас, но и вернете честь семейству, несправедливо считающему ее похищенной.

– Мадемуазель, – произносит граф де Люксей, с необыкновенным вниманием слушавший повествование Эмилии, – невозможно видеть и слышать вас, не приняв в вас самого живого участия. Вы, пожалуй, были не столь виновны, как дали основание предполагать. Однако в своем поведении вы были неосмотрительны, и вам невозможно не признаться в этом.

– О сударь!

– Послушайте меня, мадемуазель, прошу вас, послушайте опытного человека, искренне желающего вам служить. Поступок вашего возлюбленного ужасен; этот человек не просто несправедлив – он жесток. Ему непременно следовало увидеться с вами и объясниться. Можно оставить женщину, если нет никакой возможности восстановить былое. Но не выдавать ее семейству, не бесчестить, не толкать ее столь недостойно на расправу тем, кто хочет погубить ее, не подстрекать их к мести... Я бесконечно порицаю поведение того, кого вы нежно любите. Однако братья ваши повели себя во всех отношениях еще более отвратительно и жестоко. Так могут действовать лишь палачи. Ваши провинности не заслуживают подобных наказаний. Никогда еще оковами не удавалось ничего поправить. В таких случаях следует лишь смолчать, но не лишать виновных ни крови, ни свободы. Эти мерзкие средства куда более позорят тех, кто ими пользуется, нежели их жертвы. Все равно ничего уже не изменить – возникает лишь взаимная ненависть, и дело приобретает огласку. Как бы ни была драгоценна честь сестры, жизнь ее в наших глазах стоит еще дороже. Честь может быть восстановлена, но не пролитая кровь. Поведение ваших братьев, следовательно, представляется настолько чудовищным, что обязательно будет наказано, если подать жалобу в правительство. Однако нам не стоит пользоваться такими методами, ибо они уподобили бы нас вашим преследователям, желавшим поднять шум вокруг того, о чем следует умолчать. Итак, я буду действовать совсем иначе, чтобы помочь вам, мадемуазель, но предупреждаю, что смогу это осуществить лишь на следующих условиях: во-первых, вы записываете мне точные адреса вашего отца, вашей тетушки, Берсей и человека, к которому вас привела Берсей; во-вторых, мадемуазель, вы без всяких отговорок называете мне интересующее вас лицо. Эти сведения совершенно необходимы, и не скрою, что я ничем не смогу быть вам полезен в чем бы то ни было, если вы станете упорствовать в нежелании раскрыть мне имя, которое я должен знать.

Сконфуженная Эмилия принимается за точное исполнение первого условия и, передавая графу адреса, говорит, заливаясь краской стыда:

– Значит, вы требуете, сударь, чтобы я назвала вам моего соблазнителя.

– Непременно, мадемуазель, без этого я ничего не смогу предпринять.

– Хорошо, сударь... Это маркиз де Люксей...

– Маркиз де Люксей! – воскликнул граф, не сумев скрыть волнения, охватившего его при имени сына. – Он был способен на такое, он... – И, придя в себя, граф решительно закончил: – Он искупит свою вину, он загладит ее, вы будете отомщены... даю вам слово, прощайте.

Удивительное возбуждение, в которое повергло графа последнее откровение Эмилии, чрезвычайно поразило страдалицу. Она испугалась, что допустила какую-то бестактность, тем не менее слова, брошенные графом перед уходом, несколько ободрили ее. Но, не ведая, в чьем доме она находится, и не понимая взаимосвязи всех фактов, Эмилия не могла распутать этот клубок. Ей оставалось только терпеливо ожидать результатов действий, предпринимаемых ее благодетелем. Заботы, которыми она постоянно была окружена, окончательно ее успокоили и убедили, что все способствует ее благополучию.

Она смогла полностью в том удостовериться, когда на четвертый день после данных ею разъяснений увидела, как граф входит в ее комнату, ведя за руку маркиза де Люксея.

– Мадемуазель, – обратился к ней граф, – я привожу к вам не только виновника ваших злоключений, но и человека, готового возместить нанесенный вам ущерб, на коленях вымаливая не отказать ему в вашей руке.

При этих речах маркиз бросается к стопам той, кого боготворит, но такое потрясение оказалось слишком сильным для Эмилии: не в силах его пережить, она упала без чувств на руки прислуживавшей ей женщины. Общими усилиями бедняжку вскоре привели в себя, и она очнулась в объятиях своего возлюбленного.

– Жестокий, – укоряла она его, проливая потоки слез, – какие муки вы причинили той, кого любили! Как смогли вы поверить, что она способна на гнусность, в которой вы посмели ее подозревать? Эмилия, обожающая вас, могла стать жертвой своей слабости и чужого коварства, но она никогда бы вам не изменила.

– О ты, кого я боготворю! – воскликнул маркиз. – Прости мне приступ безумной ревности, вызванной обманчивыми признаками; сейчас мы все уже уверены в их ложности, но зловещая их очевидность, увы, разве не была она против тебя?

– Следовало уважать меня, Люксей, и тогда вы не поверили бы, что я способна обмануть вас. Следовало меньше прислушиваться к своему отчаянию и доверяться чувствам, которые, льщу себя надеждой, я вам внушала. Пусть же этот пример покажет другим женщинам, к чему приводит избыток любви. Почти всегда уступая слишком поспешно, мы теряем уважение наших возлюбленных... О Люксей, ваше доверие ко мне было бы куда сильнее, если бы я не полюбила вас так скоро; вы покарали меня за мою уступчивость, и то, что должно было укрепить вашу привязанность, явилось, напротив, тем, что побудило вас ставить под сомнение мое чувство.

– Пусть все забудется и с той и с другой стороны, – перебил ее граф. – Люксей, поведение ваше достойно порицания. И не прояви вы тотчас же готовности загладить свою вину, и не найди я в вашем сердце доброй воли – я бы пожелал никогда больше не видеть вас впредь. Как говорили наши старинные трубадуры: «Когда любишь – что бы ни услышал, что бы ни увидел неблагоприятного для милой твоей, – не верь ни ушам, ни глазам своим, слушай только сердце свое». (Так говорили провансальские трубадуры, а не пикардийские. (Прим. автора.)) Мадемуазель, я с нетерпением жду вашего выздоровления, – продолжал граф, – мне хотелось бы привести вас в отчий дом только в качестве жены моего сына, и я надеюсь, что семейство ваше не откажется породниться со мной, чтобы искупить ваши несчастья. Если они этого не сделают – предлагаю вам свой дом, мадемуазель. Пусть свадьба ваша будет отпразднована здесь. И до последнего вздоха я буду видеть в вас возлюбленную невестку, которую всегда буду почитать, независимо от того, будет одобрен или нет ваш брачный союз.

Люксей бросился на шею отцу. Мадемуазель де Турвиль, обливаясь слезами, пожимала руки своего благодетеля. Ее оставили на несколько часов одну, чтобы она оправилась после пережитой сцены: чрезмерная продолжительность ее могла неблагоприятно сказаться на столь желанном для обеих сторон ее выздоровлении.

Через две недели после возвращения в Париж мадемуазель де Турвиль была в состоянии подняться и сесть в карету. Граф приказал одеть ее в белое платье, сообразно с целомудрием ее души. Ничто не было упущено из того, что могло подчеркнуть ее очарование, еще усиливавшееся легкой бледностью и томностью. Граф и молодые влюбленные отправились к президенту де Турвилю, который ни о чем не был предупрежден. Увидев свою дочь, он был изумлен необыкновенно. С ним находились два его сына, потемневшие от злости и ярости при этой неожиданной встрече. Они знали, что сестра сбежала, однако полагали, что она уже умерла где-то в лесу, и утешали себя этой столь приятной для них надеждой.

– Сударь, – говорит граф, представляя Эмилию ее отцу, – вот сама невинность, которую я привожу к вашим ногам (Эмилия между тем падает к стопам отца). Взываю к ее помилованию, сударь, – продолжает граф, – и не молил бы вас об этом, не будучи уверен, что она его заслуживает. Впрочем, сударь, – быстро добавляет он, – вот наилучшее доказательство моего глубокого почтения по отношению к вашей дочери: я прошу ее руки для моего сына. Семьи наши равны по положению, сударь, и если существует некоторое имущественное неравенство, то я готов продать все, что имею, и составить сыну моему состояние, достойное быть предложенным вашей дочери. Решайте, сударь, и позвольте мне не покидать вас, не получив вашего ответа.

Старый президент де Турвиль, всегда обожавший свою дорогую Эмилию, был очень добр и из-за излишнего мягкосердечия уже более двадцати лет не исполнял своих служебных обязанностей, – так вот, старый президент, орошая слезами грудь своей ненаглядной дочери, отвечает графу, что несказанно обрадован таким выбором и что его удручает лишь одно: дорогая Эмилия этого недостойна. Маркиз де Люксей, в свою очередь припав к коленям президента, умоляет простить его грехи и позволить искупить их. Все было обещано, все было устроено, и все было заглажено с обеих сторон. Лишь братья нашей замечательной героини отказались разделить всеобщее ликование, оттолкнув ее, когда она подошла, чтобы обнять их. Граф, взбешенный таким обхождением, попытался остановить одного из них, готовившегося покинуть помещение. Господин де Турвиль крикнул графу:

– Оставьте их, сударь, оставьте, они жестоко обманули меня. Если бы моя милая дочь была настолько виновна, как они мне сказали, разве согласились бы вы просить ее руки для своего сына?! Они прервали счастье дней моих, лишив меня моей Эмилии... Оставьте их...

Преступные братья вынуждены были уйти: от ярости они метали громы и молнии. Граф сообщил господину де Турвилю о зверствах его сыновей и об истинных провинностях его дочери. Президент, видя несоответствие между незначительностью проступков и тяжестью наказания, поклялся, что отныне не желает знать сыновей своих. Граф постарался успокоить его, обещая, что сделает все, чтобы изгладить из его памяти все эти страшные воспоминания.

Неделю спустя была отпразднована свадьба. Братья не изъявили желания на ней присутствовать, и без них вполне обошлись. На их же долю выпало лишь презрение ближних. Господин де Турвиль довольствовался тем, что приказал им держать язык за зубами под угрозой их заточения. Те приумолкли, однако не переставали при этом кичиться и осуждать снисходительность отца. И те, кто узнал про эту злосчастную историю, ужасались, представляя себе ее чудовищные подробности.

О Небо праведное, какие гнусности позволяют себе творить те, которые берутся карать за чужие проступки! Верно утверждение, что такого рода низости – излюбленные приемы исступленных и тупоумных приспешников слепой Фемиды, вскормленных нелепым ригоризмом, с детских лет ожесточившихся против криков обездоленных, чуть ли не с колыбели запятнавших руки кровью, изрыгающих хулу на все и вся и учиняющих Бог весть что. Они воображают, что единственный способ прикрыть их тайные подлости и открытые злоупотребления – это выставлять напоказ свою непреклонную твердость. Уподобляясь внешне безобидным гусям, имея нутро тигров, оскверняя себя злодействами, они внушают почтение лишь глупцам. Людям же разумным противны как их постылые принципы и бесчеловечные законы, так и вся их ничтожная сущность.

Огюстина де Вильбланш, или любовная уловка

– Псевдофилософы, стремящиеся лишь к анализу, но отнюдь не к постижению сути вещей, очень любят поразглагольствовать об одном из природных отклонений, обнаруживающем в себе особую странность, – говорила как-то одной из своих ближайших подруг мадемуазель де Вильбланш, та, о которой мы собираемся побеседовать. – Речь идет о своеобразном пристрастии женщин определенного склада ума и определенного темперамента к особам своего пола. Еще задолго до бессмертной Сапфо и в последующие времена не было ни одной страны на свете и ни одного города, где не встречались бы женщины с такой причудой: могущество ее настолько очевидно, что разумнее было бы обвинить природу в чудачестве, нежели тех женщин в преступлении против природы. Тем не менее их беспрестанно порицают. И, не отличайся наш слабый пол отсутствием властности и амбиций, кто знает, не нашелся ли бы какой-нибудь очередной Кюжас, Бартол или Людовик IX, готовый изобрести против этих несчастных чувствительных созданий законы о казни на костре, похожие на те, что им взбрело в голову издать против мужчин, устроенных столь же неординарным образом, мужчин, которые по не менее значимым для них соображениям ищут общества лишь себе подобных и считают, что разнополая связь, весьма полезная для процесса размножения, может играть куда менее заметную роль в достижении наслаждения. Похоже, Господь не имеет ничего против того, что мы в этом процессе не принимаем никакого участия... Не так ли, милая моя? – продолжала прекрасная Огюстина де Вильбланш, осыпая подругу несколько подозрительными поцелуями. – Однако вместо костров, вместо презрения и язвительных насмешек – этих уже изрядно притупившихся в наше время орудий, – разве не было бы гораздо естественнее в поступке, совершенно безразличном и для общества и, быть может, для Бога и куда более полезном для природы, нежели это принято полагать, усматривать возможность для каждого жить на свой лад?.. Что страшного в этом отклонении?.. В глазах истинного мудреца может показаться, что оно способно предвосхитить другие, более существенные, однако мне никогда не докажут, что оно влечет за собой нечто действительно опасное... Неужели, правый Боже, стоит бояться, будто капризы отдельных индивидов того или иного пола приведут к концу света и пустят по ветру весь бесценный род человеческий, будто мнимое преступление несодействия размножению сотрет человечество с лица земли? Если хорошенько поразмыслить, становится ясно, что природа абсолютно равнодушна ко всем этим надуманным потерям. Она не только не осуждает, но, напротив, тысячами примеров подтверждает, что желает и даже жаждет их. Если бы эти утраты раздражали ее, разве сносила бы она их тысячи раз, разве допустила бы, будь для нее настолько важно деторождение, чтобы женщины были для него пригодны лишь треть своей жизни и чтобы, вырвавшись из-под власти природы, половина произведенных ею существ отличалась бы вкусами, противодействующими приросту потомства, в чем она тем не менее испытывает настоятельную нужду? Вернее сказать, что природа лишь позволяет видам размножаться, а вовсе этого не требует и, твердо уверенная, что всегда будет существовать больше индивидов, нежели ей необходимо, весьма далека от того, чтобы противиться наклонностям тех, у кого деторождение не в почете и кто испытывает к нему отвращение. Ах! Предоставим нашей доброй прародительнице действовать по своему усмотрению и снова убедиться: запасы ее неисчерпаемы; все, что мы ни предпримем, не нанесет ей ущерба, и мы не в силах совершить преступление, посягающее на ее законы.

Мадемуазель Огюстина де Вильбланш, увлекающаяся логикой, как мы только что имели случай наблюдать, в двадцать лет оказалась полной хозяйкой своих поступков. Располагая тридцатью тысячами ливров ежегодной ренты, она приняла решение в силу своих пристрастий никогда не выходить замуж.

Происхождение ее было пусть не столь уж высоким, но вполне достойным. Она была дочь человека, составившего состояние в Индиях. Других детей у него не было, и он умер, так и не сумев уговорить ее выйти замуж.

Не стоит скрывать, что неприязненность к супружеству у Огюстины де Вильбланш беспрестанно подпитывалась той своеобразной причудой, которую она недавно восхваляла. То ли чей-то совет, то ли воспитание, то ли особое строение органов, то ли жар в крови (она родилась в Мадрасе), то ли внушение самой природы – словом, все, что угодно, могло тому способствовать. Мадемуазель де Вильбланш терпеть не могла мужчин, безраздельно отдаваясь тому, что целомудренные уши предпочли бы услышать под именем сапфизма. Она испытывала сладострастие лишь с представительницами своего пола и презрение к Амуру компенсировала приверженностью к грациям.

В лице Огюстины, достойной кисти живописца, мужской пол понес истинную утрату: высокий рост, великолепные каштановые волосы, нос с небольшой горбинкой, прекрасные зубы, огонек в глазах, тонкая белоснежная кожа – словом, облик ее был необыкновенно пикантен, и, естественно, глядя на нее, созданную дарить любовь и решительно не желающую принимать ее, многие мужчины не удерживались от язвительных замечаний по поводу ее пристрастия, вполне объяснимого, однако лишающего алтари Пафоса одного из созданий, как нельзя лучше приспособленных для служения культу Венеры, что неизбежно оскорбляло ее ярых приверженцев. Мадемуазель де Вильбланш от всего сердца смеялась над попреками и пересудами, продолжая потакать своим капризам.

– Наивысшее из безумств, – говорила она, – стыдиться наклонностей, доставшихся нам от природы. Насмехаться над человеком, наделенным необычными вкусами, столь же бесчеловечно, как глумиться над мужчиной или женщиной, вышедшими из материнского чрева кривыми или хромыми. Однако убеждать в этих разумных принципах глупцов – все равно что пытаться остановить движение светил. Гордыня находит для себя определенную усладу в издевательстве над чужими недостатками. И радости эти столь сладостны людям, а в особенности глупым людям, что они чрезвычайно редко себе в них отказывают... К тому же ограниченность их порождает колкости, холодные остроты, пошлые каламбуры, и для общества, то есть для собрания существ, объединенных скукой и тупоумием, столь приятно два-три часа посплетничать и, не произнеся ничего путного, столь восхитительно блеснуть за счет других и провозгласить свою полную непричастность к пороку, порицая его в ближнем!.. Это, в сущности, скрытое самовосхваление. Ради него можно даже воссоединиться с другими и сформировать клику, призванную раздавить личность, чья главная вина в том, что она мыслит иначе, чем простые смертные, и вернуться к себе домой, переполняясь сознанием собственной значительности, по существу подтвердив подобным поведением лишь свой педантизм и скудоумие.

Так рассуждала мадемуазель де Вильбланш и, твердо решив ни в чем себя не сдерживать, не стала обращать внимания на сплетни. Она была достаточно обеспеченной, чтобы ни от кого не зависеть, и, возвышаясь над своей репутацией, была привержена к эпикурейским земным радостям. В блаженство небесное она верила весьма слабо, еще менее – в бессмертие, слишком химеричное для ее темперамента. Окружив себя узким кругом единомышленниц, наша милая Огюстина простодушно отдавалась своим излюбленным утехам.

У нее было много воздыхателей. Все они встречали настолько сильный отпор, что вынуждены были отказаться от всяких попыток одержать победу. Однако нашелся молодой человек по имени Франвиль, примерно равный мадемуазель де Вильбланш по сословию и состоянию, который влюбился в нее до безумия. Ее непреклонность ничуть не отбила у него охоту продолжать наступление, более того, Франвиль весьма серьезно настроился не покидать позиций до тех пор, пока крепость не будет завоевана. Он поделился своими планами с друзьями, те подняли его на смех. Он стоял на своем, уверяя, что победит. Его предостерегли, но он не отступал.

Франвиль, двумя годами моложе мадемуазель де Вильбланш, был еще почти без растительности на лице, отличался необыкновенно изящной фигурой, тонкими чертами, прекрасными волосами, и, когда он переодевался в женское платье, оно оказывалось ему настолько к лицу, что обманывались представители обоих полов. И от тех, кого он вводил в заблуждение, и от тех, кто был твердо уверен в своих предположениях, он часто слышал сходные высказывания, так что в один и тот же день ему удавалось сойти и за Антиноя какого-нибудь Адриана, и за Адониса какой-нибудь Психеи. Именно с помощью этого наряда Франвиль надумал соблазнить мадемуазель де Вильбланш. Посмотрим, как он за это взялся.

Одним из основных удовольствий Огюстины было участие в карнавалах в мужском костюме. Ей нравилось пробегать по людным местам в столь сообразном с ее вкусами одеянии. Франвиль проследил за ее вылазками, предусмотрительно стараясь не попадаться ей на глаза. И вот он выяснил, что в такой-то день его любимая собиралась вечером на бал, устраиваемый в Опере, куда допускались все, кто приходил в масках. Следуя своей привычке, очаровательная особа должна там появиться в костюме драгунского капитана. Франвиль переодевается женщиной, заботясь, чтобы наряд его выглядел необыкновенно элегантно, накладывает румяна, но не надевает маски, и в сопровождении одной из своих сестер, гораздо менее красивой, чем он, отправляется на празднество, на котором любезная Огюстина надеялась попытать счастья.

Франвиль не успел сделать и трех туров по залу, как тотчас его отличил наметанный глаз Огюстины.

– Что это за красотка? – говорит мадемуазель де Вильбланш стоящей рядом подруге. – По-моему, я еще нигде ее не встречала. Как такое восхитительное создание могло от нас ускользнуть?

Не успев произнести эти слова, Огюстина уже делает все, что в ее силах, лишь бы завязать разговор с мнимой девицей де Франвиль. Та сначала убегает, увертывается, избегает, не поддается ей – словом, еще больше разжигает ее желание. Наконец она позволяет заговорить с собой; начинается обмен обычными любезностями, и постепенно беседа Огюстины становится все более занимательной.

– На балу ужасно жарко, – говорит мадемуазель де Вильбланш, – оставим наших спутниц и пойдем немного подышим свежим воздухом хотя бы в эти комнаты, там можно и развлечься, и освежиться.

– Ах! Сударь, – обращается Франвиль к мадемуазель де Вильбланш, притворяясь, что принимает ее за мужчину, – я, право, не решаюсь, ведь я здесь с сестрой, к тому же скоро должна подойти матушка с человеком, которого мне прочат в мужья. Увидев меня с вами, они могут забеспокоиться.

– Полно, полно, надо быть выше этих детских страхов... Сколько вам лет, прекрасный ангел?

– Восемнадцать, сударь.

– Ах! Уверяю вас, что в восемнадцать лет следует уже иметь право делать все, что хочешь... Пойдем же, пойдем, идите за мной и не робейте!..

И Франвиль позволяет себя увести.

– Так что же, прелестное дитя, – продолжает Огюстина, увлекая нашего героя, которого по-прежнему принимает за девушку, к небольшим комнатам, прилегающим к залу, где проходил бал, – что, вы действительно собираетесь замуж? Как мне вас жаль... И каков же он, тот, кого вам предназначают? Бьюсь об заклад, что он сама тоска невыносимая, ваш нареченный... Ах, как ему повезет, как бы я хотел быть на его месте! Согласились ли бы вы выйти, например, за меня, скажите откровенно, небесное создание?

– Увы, сударь, вы же знаете, когда мы молоды, разве можем мы следовать движениям нашего сердца?

– Ну хорошо, откажите этому гадкому человеку; мы же с вами познакомимся поближе, и, если подойдем друг другу... почему бы нам не устроить свою жизнь? Мне, слава Богу, не нужно испрашивать ничьего разрешения. Хотя мне всего двадцать лет, я хозяин своего состояния, и, если вы сумеете склонить ваших родителей на мою сторону, возможно, уже через неделю мы с вами будем связаны нерушимыми узами.

Мило болтая, они ушли с бала, и ловкая Огюстина, уводя свою добычу и готовясь завязать приятную любовную интрижку, старается препроводить ее в уединенный кабинет, которым всегда могла располагать по взаимной договоренности с устроителями бала.

– О Господи! – говорит Франвиль, как только Огюстина запирает дверь кабинета и сжимает его в объятиях. – Небо праведное, что вы намереваетесь делать?.. Как, наедине с вами, сударь, и в таком укромном месте... Отпустите меня, отпустите, умоляю, или я сейчас позову на помощь.

– Я отниму у тебя такую возможность, божественный ангел, – говорит Огюстина, прижимая свой красивый ротик к губам де Франвиля, – теперь кричи, кричи, если можешь, твое свежее дыхание, пахнущее розой, еще больше воспламенит мое сердце.

Франвиль обороняется, но довольно вяло: нелегко изображать гнев, когда столь сладостно вкушаешь первый поцелуй той, кого обожаешь. Вдохновленная Огюстина атакует с новой силой, вкладывая особый пыл, знакомый лишь изысканным женщинам, одержимым такого рода фантазиями. Вскоре она дает волю рукам. Франвиль, играя сдающуюся невинность, также водит руками, где ему вздумается. Одежды раздвигаются и пальцы обоих почти одновременно устремляются туда, где каждый надеется отыскать то, что ему подходит... И тут Франвиль внезапно меняет роль.

– О силы небесные! – восклицает он. – Вы всего лишь женщина...

– Отвратительное создание, – говорит Огюстина, нащупывая рукой то, чья форма не оставляет никаких иллюзий, – что же, я потратила столько трудов, чтобы наткнуться на какого-то дрянного мужика... Как же мне не посчастливилось!

– Поистине не более, чем мне, – говорит Франвиль, приводя себя в порядок и выражая самое глубокое презрение. – Я использую маскарадный костюм, чтобы соблазнять мужчин, я люблю их, ищу их, а вместо этого натыкаюсь на обыкновенную б...

– Ах! Почему же б...! Нет, только не это, – возмутилась Огюстина. – Никогда в жизни этим не занималась. Так не называют тех, кто не испытывает к мужчинам ничего, кроме омерзения...

– Как?! Вы, женщина, ненавидите мужчин?

– Да, и по той же причине, что и вы, мужчина, терпеть не можете женщин.

– Невообразимая встреча – вот все, что можно сказать.

– И очень для меня печальная, – произнесла явно разочарованная Огюстина.

– На деле, мадемуазель, для меня она еще более огорчительная, – колко замечает Франвиль. – Ведь я осквернил себя на три недели вперед. Знаете ли вы, что в нашем кругу мы даем зарок никогда не прикасаться к женщине?

– Мне кажется, что до такой, как я, можно дотрагиваться, не обесчестив себя.

– По правде сказать, моя красавица, – продолжает Франвиль, – не вижу достаточных причин делать для вас исключение и не считаю, что наличие порока прибавляет вам достоинств.

– Порок... но вам ли упрекать меня в изъянах, когда и вы являетесь носителем не менее постыдных недостатков?

– Послушайте, – предлагает Франвиль, – не будем ссориться; мы оба пошутили, теперь самое лучшее, что можно сделать, – расстаться и никогда больше не встречаться.

И с этими словами Франвиль собирается открыть двери.

– Минутку, минутку... – говорит Огюстина, препятствуя его намерению. – Бьюсь об заклад, вы разнесете это приключение по всему свету.

– Возможно, это меня развлечет.

– Впрочем, мне это совершенно безразлично: хвала Всевышнему, я стою выше любых сплетен, ступайте, сударь, ступайте и рассказывайте все, что вам взбредет на ум... И все же, – усмехается она, продолжая его удерживать, – все же история и впрямь необычайная... ведь мы оба обманулись.

– Ах! Для людей с моим пристрастием ошибка оказывается более жестокой, нежели для особ вашего пола. К тому же эта пустота внушает нам такое отвращение...

– Право же, дорогой мой, поверьте, то, что преподносите вы, – нам не менее неприятно, так что гадливость обоюдная. Однако приключение вышло весьма занятное, с этим нельзя не согласиться... Вы вернетесь на бал?

– Не знаю даже.

– Что до меня, я туда не вернусь, – говорит Огюстина. – Вы заставили меня испытать такую... душевную боль... я пойду спать.

– Что ж, в добрый час.

– Но, быть может, вы будете столь любезны, что проводите меня до дома; я живу в двух шагах отсюда, а карету свою отпустила.

– Разумеется, и я сделаю это с удовольствием, – говорит Франвиль. – Наши разнящиеся вкусы ничуть не мешают нам оставаться учтивыми... Вам нужна моя рука?.. Пожалуйста, вот она.

– Я пользуюсь вашими услугами лишь оттого, что не нахожу ничего лучшего.

– Уверяю вас, что и я, со своей стороны, предлагаю вам свои услуги лишь из вежливости.

Они прибыли к воротам дома Огюстины, и Франвиль готовится откланяться.

– Да вы просто прелесть! – восклицает мадемуазель де Вильбланш. – И что же, вы оставите меня прямо на улице?

– Простите великодушно, – оправдывается Франвиль, – я не осмеливался.

– Ах какие же увальни эти мужчины, не любящие женщин!

– Видите ли, – говорит Франвиль, все же подавая руку мадемуазель де Вильбланш и ведя ее в дом, – видите ли, мадемуазель, мне хотелось бы поскорее вернуться на бал и попытаться исправить свою оплошность.

– Вашу оплошность? Значит, вы очень раздосадованы, что встретили меня?

– Я этого не говорю, однако разве каждый из нас не мог бы отыскать нечто несравненно более ему подходящее?

– Да, вы правы, – говорит Огюстина, когда они оказываются уже в ее доме, – конечно, вы правы, сударь, однако я очень опасаюсь, что за эту роковую встречу могу поплатиться всем счастьем моей жизни.

– Как?! Неужели вы не вполне уверены в своих предпочтениях?

– Еще вчера я была твердо уверена.

– Ах! Так вы больше не дорожите вашими священными правилами?

– Я уже ничем не дорожу, не изводите меня.

– Ну что ж, я ухожу, мадемуазель, ухожу... Избавь меня Бог далее стеснять вас своим присутствием.

– Нет, останьтесь, я вам приказываю; можете вы хоть раз в жизни снизойти до того, чтобы повиноваться женщине?

– Что касается меня, – говорит Франвиль, присаживаясь к мадемуазель де Вильбланш как бы из любезности, – то я могу сделать что угодно, ибо, как вам уже сказал, я человек благовоспитанный.

– Осознаете ли вы, как ужасно в ваши годы иметь столь извращенные вкусы?

– А вы полагаете вполне пристойным в вашем возрасте обладать столь своеобразными пристрастиями?

– О, мы, женщины, это совсем другое дело: нас побуждает скромность, стыдливость... даже гордость, если хотите. Боязнь отдаться сильному полу, совращающему нас лишь для того, чтобы подчинить себе... Тем не менее чувственность дает о себе знать, и недостающее мы компенсируем между собой. Если удается удачно все скрыть, чаще всего мы приобретаем лоск неприступности. Таким образом, природа довольна, приличия соблюдены и нравы не оскорблены.

– Вот что называется настоящей софистикой! С ее помощью можно доказать все, что угодно. На что же вы сошлетесь, не находя оправданий в нашу пользу?

– Вам, мужчинам, нет оправдания, у вас совсем иные исходные предпосылки, и поэтому не может быть подобных страхов. Ваша победа заключается в нашем поражении... Чем более вы приумножаете свои завоевания, тем громче становится ваша слава. И вы отказываетесь от чувств, которые мы вам внушаем, лишь из-за порочных и извращенных наклонностей.

– Готов предположить, что вы собираетесь обратить меня в другую веру.

– Признаться, мне хотелось бы.

– Что же вы выиграете от этого, раз и сами пребываете в заблуждении?

– Это мой долг перед слабым полом. Я люблю женщин, и мне приятно потрудиться им во благо.

– Если это чудо произойдет, его последствия будут не столь бескорыстными, как вы, похоже, полагаете. Я готов был бы переменить веру лишь ради одной женщины, не больше... чтобы попробовать.

– Что ж, это честный принцип.

– Конечно, я чувствую некоторую настороженность. Можно ли принять решение, не отведав всего до конца...

– Как?! У вас никогда не было женщины?

– Никогда, а вы... случайно, не можете похвастать такой же нетронутостью?

– О, нетронутостью, нет... женщины, с которыми мы общаемся, такие искусные и ревнивые, что не оставляют нам ничего... но я никогда в жизни не знала мужчину.

– Вы что же, дали клятву?

– Да, я не желаю ни видеть, ни знать их, кроме одного, такого же необычного, как я.

– Сожалею, но не могу дать такого же обещания.

– Я и не представляла, что можно быть настолько бесцеремонным...

При этих словах мадемуазель де Вильбланш поднимается и говорит Франвилю, что тот волен уйти. Наш юный влюбленный, не теряя присутствия духа, делает глубокий поклон и готовится выйти.

– Вы возвращаетесь на бал? – сухо спрашивает мадемуазель де Вильбланш, глядя на него с досадой, к которой уже примешивается самая пылкая любовь.

– Ну да, кажется, я уже вам говорил.

– Итак, вы не способны принять жертву, которую я вам предлагаю.

– Как? Вы чем-то жертвуете ради меня?

– Я ничего не вижу, ничего не понимаю после того, как имела несчастье познакомиться с вами.

– Несчастье?

– Вы... вы принуждаете меня пользоваться этим словом, и в вашей власти заставить меня употребить другое, противоположное по смыслу.

– Как соотнести все это с вашими вкусами?

– От чего только не откажешься, когда любишь!

– Хорошо, пусть будет так, но ведь вам невозможно будет любить меня.

– Сознаюсь, невозможно, если вы сохраните те отвратительные привычки, которые я в вас обнаружила.

– А если я от них отрекусь?

– Я тотчас же принесу в жертву на алтарь любви свои собственные привычки... Ах! Коварное создание, чего стоило для моей гордости сделать признание, которое ты только что вырвал у меня! – говорит Огюстина и, вся в слезах, без сил падает в кресло.

– Самое лестное признание из самых прекрасных в мире уст, и я его добился! – восклицает Франвиль, устремляясь к ногам Огюстины. – Ах! Любовь моя, признаюсь в своем притворстве, соблаговолите не наказывать меня за него; на коленях молю о вашей милости и не встану, пока не заслужу прощения. Вы видите у своих ног, мадемуазель, самого страстного и преданного вам поклонника. Я счел необходимым прибегнуть к хитрости, чтобы завоевать сердце той, чья неприступность была мне хорошо известна. И, если я в этом преуспел, прекрасная Огюстина, сможете ли вы отказать любви непорочной в том, что соизволили пообещать преступному возлюбленному... Да, я виновен... виновен в том, что вы всему поверили... Ах, как вы могли допустить саму мысль о существовании некой нечистой страсти в душе того, кто воспылал лишь к вам одной.

– Предатель, ты обманул меня... Но я тебя прощаю... к тому же тебе нечем жертвовать ради меня, коварный, и моя гордыня будет от этого менее польщена, ну и пусть, это не имеет значения, зато я ради тебя пожертвую всем... Так и быть! Чтобы тебе понравиться, я с радостью отрекаюсь от заблуждений, которым мы куда чаще бываем обязаны нашему тщеславию, чем нашим наклонностям. Я чувствую, как природа сметает их, я избавлюсь от этих капризов, теперь я уже всей душой испытываю к ним омерзение. Нелепо противиться власти над нами природы. Она создала женщин для мужчин, а мужчин – для женщин. Так последуем же ее законам! Сегодня она внушает мне их, посылая любовь, и законы эти отныне станут для меня священными. Вот моя рука, сударь, вы достойны на нее претендовать. И если в какой-то миг я заслужила ваше неуважение, то, возможно, нежностью и заботами сумею искупить свои грехи и заставить вас признать, что странности воображения не всегда разрушают благородную душу.

Франвиль, пребывая на вершине блаженства, орошает слезами радости прекрасные руки, осыпает их поцелуями и бросается в раскрытые навстречу ему объятия.

– О, счастливейший день моей жизни! – восклицает он. – Ни с чем не сравнить мою радость: я возвращаю в лоно добродетели сердце, где буду царить вечно.

Франвиль тысячи и тысячи раз обнимает божественный предмет своей любви, и они расстаются. На следующий день он сообщает о своем счастье друзьям. Мадемуазель де Вильбланш была настолько блестящей партией, что родители не могли ему отказать, и он женится на ней на той же неделе.

Нежность, доверие, самая неукоснительная сдержанность и скромность венчали это супружество. Он стал счастливейшим из мужчин, ибо оказался настолько ловок, что сумел превратить распутнейшую из девиц в благоразумнейшую и добродетельнейшую из женщин.

Исправившийся супруг

Один не состоявший ранее в браке человек на старости лет надумал жениться, неразумно избрав восемнадцатилетнюю девушку с прелестным лицом и замечательной фигурой. Непривычный к семейным радостям, господин де Бернак – таково имя нашего молодожена – еще более усугублял неуместность женитьбы своими особыми пристрастиями, какими обычно заменял целомудренно-нежные супружеские утехи. Его необычное поведение никак не могло прийтись по нраву столь привлекательной особе, как мадемуазель де Люрси (так звалась несчастная, связавшая с Бернаком судьбу).

В первую же брачную ночь, заставив юную супругу поклясться, что она все будет держать в тайне от родителей, он продемонстрировал свои необычные вкусы. Речь шла, если верить знаменитому Монтескье, о постыдном извращении, корни которого восходят к детству: молодая женщина в позе маленькой девочки, заслуживающей наказания, предоставлялась на пятнадцать-двадцать минут для утоления грубых прихотей престарелого супруга. Именно в подобном обмане естественного чувства он черпал пьянящую сладость восторга, что любой более нормально устроенный мужчина предпочел бы испытать в объятиях восхитительной де Люрси.

Девушке милой, изысканной, воспитанной в достатке и далекой от педантизма, подобное обращение поначалу показалось излишне суровым. Однако ей было предписано послушание в браке, и она наивно полагала, что, вероятно, все мужья ведут себя подобным образом. По-видимому, и Бернак постарался укрепить ее в этой мысли. И юная особа самым простодушным образом поддалась извращенным фантазиям своего сатира.

День за днем повторялось одно и то же, порой и по два раза в день. Через два года мадемуазель де Люрси – мы по-прежнему зовем ее этим именем, ибо она оставалась столь же девственной, как и в первую брачную ночь, – потеряла отца и мать, а вместе с ними и надежду облегчить свои страдания, поделиться которыми решилась некоторое время назад.

Утрата эта лишь усилила предприимчивость Бернака. Держась в некоторых рамках при живых родителях жены, после смерти их он перестал сдерживаться, ибо отныне она лишилась защитников, к которым могла взывать о помощи. То, что прежде носило характер баловства, теперь превратилось в сущую пытку.

Мадемуазель де Люрси больше не в силах была терпеть. Сердце ее ожесточилось, и она думала только об отмщении. Мадемуазель де Люрси почти не бывала в свете: муж постарался изолировать ее от всякого общения. Однако кузен ее, шевалье д'Альдур, невзирая на противодействие де Бернака, по-прежнему навещал родственницу. Этот необычайно привлекательный молодой человек упорствовал в посещении кузины, ибо имел на нее виды. Д'Альдур был известен в свете, поэтому старый ревнивец, боясь быть осмеянным, не отваживался резко отказать ему от дома... Мадемуазель де Люрси обратила взоры на юного родственника, надеясь с его помощью освободиться от своего рабского положения. Она с благосклонностью внимала ежедневным признаниям кузена, пока окончательно во всем ему не призналась, раскрыв тайные пристрастия мужа.

– Отомстите за меня этому гадкому человеку. Устройте ему в отместку сцену, которую он ни за что не осмелится разгласить. Преуспеете – получите награду. Только такой ценой я стану вашей.

Воодушевленный д'Альдур обещает все исполнить и с рвением ввязывается в авантюру, сулящую столь сладостное вознаграждение. Когда все уже было подготовлено, он является к Бернаку и говорит:

– Сударь, имея честь быть вашим близким родственником, я настолько доверяю вам, что хочу поделиться своим секретом: недавно я заключил тайный брак.

– Тайный брак, – повторяет Бернак, обрадованный, что наконец избавился от соперника, мысль о котором повергала его в дрожь.

– Да, сударь, я связал судьбу с очаровательной супругой. Завтра она сделает меня счастливым. Правда, эта девушка без приданого; впрочем, не все ли равно: моего богатства хватит на нас обоих. По сути дела, я беру под свою опеку всю ее семью. Их четыре сестры, они живут вместе, общество их мне настолько приятно, что лишь усиливает мое счастье... Льщу себя надеждой, – продолжает молодой человек, – что моя кузина и вы завтра удостоите меня вашим присутствием за свадебным столом.

– Сударь, я нечасто выезжаю в свет, супруга моя – и того реже, мы оба живем в полном уединении. Жене оно нравится, и я не стесняю ее в этом.

– Я осведомлен о ваших вкусах, сударь, – отвечает д'Альдур, – и ручаюсь, что вас обслужат согласно вашим желаниям... Я люблю уединение не меньше вас. К тому же, как я говорил, у меня есть причины хранить эту свою тайну. Все произойдет за городом, взгляните, какая прекрасная погода; слово чести – мы будем совершенно одни.

Люрси дает понять, что не возражает, муж не осмеливается противоречить ей в присутствии д'Альдура – словом, решено ехать на свадьбу.

– Вы позволили себе прихоть присутствовать на свадьбе, – начал ворчун, едва оставшись наедине с женой. – Вы же знаете, я не склонен к такого рода развлечениям и впредь постараюсь пресечь подобные желания. Предупреждаю, в скором времени я запру вас в одном из моих имений, где вы не увидите никого, кроме меня.

Когда действительность не предоставляла более или менее обоснованных поводов для придирок, Бернак изобретал их, и сейчас он заводит Люрси в спальню, приговаривая:

– Мы пойдем в гости. Да, раз я пообещал, но вы дорого заплатите за то, что и не пытались скрыть желания там побывать...

Испуганная бедняжка в ожидании близкого избавления предпочитает безропотно все стерпеть.

– Делайте все, что вам угодно, сударь, – смиренно произносит она, – вы столь милостивы, что заслуживаете лишь моей признательности.

Такая кротость и уступчивость могла обезоружить любого, но не развратника Бернака, погрязшего в пороках. Ничто не останавливает его. Он удовлетворяет свою извращенную страсть и спокойно укладывается спать. На следующий день, согласно уговору, д'Альдур заезжает за супругами и все отправляются в дорогу.

– Видите, – говорит юный кузен Люрси, вводя мужа и жену в пустынный дом, – видите, здесь и не пахнет шумным празднеством. Ни кареты, ни лакеев, я ведь говорил – мы будем совершенно одни.

Тем временем четыре крупные женщины лет тридцати, сильные, мощные, пяти с половиной футов ростом каждая, взошли на крыльцо, с самым благожелательным видом приветствуя господина и госпожу де Бернак.

– Вот моя жена, сударь, – говорит д'Альдур, представляя одну из них, – остальные три – ее сестры. Сегодня в Париже на рассвете мы заключили брак и милости просим отпраздновать нашу свадьбу.

Хозяин и его гость обменялись взаимными любезностями. Обойдя салон, Бернак, к своему великому удовольствию, убеждается, что находится в столь желанном ему уединении. Слуга объявляет о начале трапезы, и все садятся за стол. Было необычайно весело. Четыре лжесестры беспрестанно острили, проявив живой и игривый нрав, и, поскольку рамки приличий ни на миг не были нарушены, Бернак, обманутый их манерами, вообразил, что находится в наилучшей компании.

Люрси, вдохновленная видом своего расслабившегося тирана, забавлялась беседой с кузеном и, с отчаяния решившись покончить с воздержанием, доселе приносившим ей лишь слезы и огорчения, пила с молодым человеком шампанское, одаривая его самыми нежными взглядами. Наши героини изо всех сил пили и веселились, а вовлеченный во всеобщее ликование Бернак и не подозревал, отчего остальная компания устраивает свадебное застолье при столь странных обстоятельствах. Однако не следовало терять бдительность, поэтому в нужный момент д'Альдур, чтобы прервать веселье, предлагает перейти к кофе.

– Кстати, дорогой кузен, – говорит он после кофе, – соблаговолите осмотреть помещение. Знаю, вы человек со вкусом. Недавно я обставил дом по случаю женитьбы. Однако, кажется, не очень удачно подобрал мебель. Пожалуйста, выскажите ваше мнение по этому поводу.

– Охотно, – говорит Бернак, – никто лучше меня не смыслит в этом, готов биться об заклад, сейчас я оценю меблировку с точностью до десяти луидоров.

Д'Альдур устремляется к лестнице, подав руку очаровательной кузине. Бернака помещают между четырьмя сестрами, и в таком порядке все заходят в очень темные боковые покои.

– Вот комната новобрачных, – говорит д'Альдур старому ревнивцу, – взгляните на это ложе, кузен, вот где моя супруга вскоре утратит свое целомудрие. Миг настал. Сколько она еще может томиться?

Последнее слово служило сигналом к действию. Тут же четыре плутовки набрасываются на Бернака. Каждая вооружена пучком розог. С него стаскивают штаны, две женщины его держат, две другие, сменяя одна другую, основательно секут.

– Дорогой мой кузен, – восклицает д'Альдур во время порки, – разве не говорил я вам вчера, что вас обслужат согласно вашим вкусам? Я не придумал ничего более приятного для вас, нежели воздать то, что вы каждый день предоставляете этой очаровательной женщине. Вы ведь не варвар и не заставили бы ее испытывать то, что вам самому не угодно было бы получить. Таким образом, льщу себя надеждой, что доставляю вам удовольствие. Однако данной церемонии недостает еще одного обряда. Говорят, кузина моя, несмотря на столь длительное совместное с вами проживание, еще столь же нетронута, как если бы вас только что обвенчали. Бьюсь об заклад, это упущение с вашей стороны, безусловно, происходит оттого, что вы не знаете, как за это взяться. Сейчас я покажу вам как, друг мой.

При этих словах отважный кузен под ритмичный аккомпанемент розог бросает кузину на ложе и на глазах недостойного супруга делает ее женщиной. В тот же миг церемония завершается.

– Сударь, – обращается д'Альдур к Бернаку, сходя с алтаря, – возможно, вы сочтете урок этот излишне сильнодействующим. Однако, признайте, нанесенный вами ущерб был ничуть не меньшим. Я не являюсь и не желаю быть в дальнейшем любовником вашей жены, вот она, сударь, возвращаю ее вам, однако на будущее советую обращаться с ней как подобает. Иначе она вновь обретет в моем лице мстителя, который обойдется с вами куда менее бережно, нежели сегодня.

– Сударыня, – говорит взбешенный Бернак, ваше поведение поистине...

– Именно такое, какого вы заслуживаете, милостивый государь, – отвечает Люрси. – Если все же оно вам не по вкусу, вы вправе предать его огласке. Каждый из нас изложит свои доводы, и увидим, кто из нас двоих более потешит публику.

Смущенный Бернак кается в своих провинностях и, не выдумывая больше софизмов для их оправдания, бросается на колени перед женой с просьбой простить его. Нежная и великодушная Люрси поднимает и целует его. Оба возвращаются домой, и уж не знаю, какими средствами воспользовался Бернак, однако с тех пор во всей столице невозможно было отыскать более задушевной, дружной и добродетельной супружеской четы.

Сам себе наставивший рога, или непредвиденное примирение

Одни из главных недостатков дурно воспитанных особ – беспрестанно исходящие от них бестактности, злословие и клевета на все и вся, причем в присутствии людей, которых они вовсе не знают. Трудно вообразить, сколько неприятностей порождено такого рода болтливостью. Какой порядочный человек, слыша, как порочат то, что ему небезразлично, не поставит зарвавшегося глупца на место? При воспитании юношей им в очень малой степени внушают необходимость благоразумной сдержанности. Не обучают их и знанию света, не разъясняют как следует тонкости этикета, психологию и пристрастия людей, с которыми им предстоит жить бок о бок. Вместо этого молодым людям прививают массу бесполезных сведений, естественно забывающихся с наступлением зрелого возраста. Складывается впечатление, что из них воспитывают капуцинов: сплошное ханжество, притворство, пустословие и ни единого нравственного правила.

Мало того, спросите юношу об истинных обязанностях его по отношению к обществу, выясните, в чем состоит долг перед самим собой и перед другими, узнайте, как следует себя вести, чтобы стать счастливым. Он ответит, что ему преподали, как слушать мессу и читать молитвы, однако он никогда не слышал об интересующих вас понятиях, ведь его выучили науке петь и танцевать, а не искусству жить среди людей. Приключившаяся из-за подобного недоразумения история не имела серьезных и кровавых последствий, а напротив, завершилась довольно забавно. Желая рассказать о ней поподробней, мы на несколько минут злоупотребим терпением наших читателей.

Пятидесятилетний господин де Ранвиль был одарен сдержанным нравом, особо высоко ценимым в свете. Сам он смеялся мало, однако обладал талантом заставлять смеяться других. Хладнокровной подачей своих язвительных острот, шутовским выражением обычно неулыбчивого лица и умением выдержать паузу он порой в тысячу раз лучше веселил компанию, нежели многие навязчивые тяжеловесные болтуны, монотонно повторяющие одну и ту же шутку и безудержно смеющиеся сами, ничуть не заботясь о развлечении слушателей. Господин де Ранвиль занимал ответственный пост в откупном ведомстве. Стараясь отрешиться от мыслей о крайне неудачном браке, некогда заключенном им в Орлеане, где он и оставил недостойную супругу, он проживал в Париже в обществе одной очень красивой особы, бывшей у него на содержании, и нескольких не менее приятных, чем он, друзей, тратя по двадцать-двадцать пять тысяч ливров ежегодной ренты.

Любовница господина де Ранвиля была не девицей, а замужней дамой, что делало ее еще пикантней, ведь, как известно, привкус адюльтера часто придает особую остроту наслаждению. Она была необыкновенно хороша, тридцати лет, с прекрасной фигурой. Расставшись со скучным и заурядным мужем, она покинула провинцию и приехала искать счастья в Париж, где в скором времени его и нашла. Как всякий истинный распутник, Ранвиль был падок на лакомые кусочки и никак не мог упустить подобный случай. И вот уже три года с помощью заботливого обхождения, большого ума и больших денег ему удавалось заставить эту женщину забыть о печалях супружества, встретившихся ей на жизненном пути. У обоих была сходная участь, и они утешались вдвоем, еще раз убеждаясь в великой истине, впрочем, ничего не исправляющей в нравах: в мире существует столько несчастливых супружеских пар, а следовательно, столько горя лишь оттого, что глупые или корыстные родители подбирают детям состояние вместо чувства, ибо, как часто говорил Ранвиль своей подруге, совершенно очевидно, что не одари ее судьба невыносимым мужем-тираном, а его – блудливой женой, а соедини она браком их двоих, – вместо терний, по которым они так долго ступали, путь их был бы усеян розами.

Некое не заслуживающее отдельного разговора событие однажды привело господина де Ранвиля в грязную и небезопасную для здоровья деревню под названием Версаль. Привыкшие к столичному поклонению короли делают вид, что скрываются здесь от одолевающих их подданных. Честолюбие, скупость, месть и тщеславие ежедневно привлекают сюда толпу несчастных, надеющихся облегчить свои невзгоды, пользуясь покровительством своего недолговечного кумира. Цвет французской аристократии, способной играть первостепенную роль на своих землях, томится здесь в ожидании приема, униженно обхаживая привратников или смиренно вымаливая куда худший, нежели тот, какой они вкушают у себя дома, обед в обществе коронованных особ, на миг вознесенных фортуной из сумрака забвения, и вновь им уготованный спустя некоторое время. Устроив свои дела, господин де Ранвиль усаживается в одну из придворных карет, заслуживших прозвание «ночной горшок», и его случайным попутчиком оказывается некто господин Дютур – необычайно разговорчивый, раскормленный, неповоротливый и любитель позубоскалить. Служил он, как и господин де Ранвиль, в откупном ведомстве, только у себя на родине в Орлеане, откуда, как мы уже упоминали, происходил и господин де Ранвиль. Завязывается беседа. Всегда лаконично отвечающий на расспросы и не открывающий своих карт Ранвиль, еще не успев произнести несколько слов, уже знает фамилию, имя, прозвище, родину и состояние дел своего попутчика. Сообщив эти подробности, господин Дютур переходит к светским сплетням.

– Кажется, вы бывали в Орлеане, сударь, – начинает Дютур, – похоже, вы мне об этом только что говорили.

– Прежде я жил там несколько месяцев.

– И, наверное, знавали госпожу де Ранвиль – одну из величайших потаскух, когда-либо живших в Орлеане?

– Госпожа де Ранвиль – довольно красивая женщина.

– Совершенно с вами согласен.

– Да, я встречал ее в свете.

– Так вот, поделюсь с вами: три дня назад я с ней переспал. Вот уж кто действительно рогоносец, так это ее муж, бедняга Ранвиль!

– А вы с ним знакомы?

– Лично незнаком. Но слышал, этот жалкий субъект сорит деньгами в Париже в обществе публичных женщин и таких же развратников, как и он сам.

– Ничего не могу добавить, поскольку не знаю этого господина, однако всегда искренне жалею мужей-рогоносцев. А вы, сударь, случаем, не из их числа?

– Из числа кого, рогоносцев или мужей?

– И тех и других, эти два понятия настолько неразделимы в наше время, что, по правде сказать, не вижу между ними различия.

– Я женат, сударь. Я имел несчастье жениться на женщине, с которой никак не мог поладить. Не сошлись характерами. Мы с ней расстались полюбовно. Она пожелала поехать в Париж, чтобы скрасить одиночество своей родственницы, монахини из монастыря Сент-Ор. Сейчас она там и пребывает, время от времени давая о себе знать, но я с ней не вижусь.

– Она так набожна?

– Уж лучше бы она была набожной, но нет.

– А! Я понимаю вас. И что же, вам даже не любопытно справиться о ее здоровье, ведь дела требуют сейчас вашего присутствия в Париже?

– Откровенно говоря, я не любитель монастырей. Я рожден для радости, веселья, удовольствий, я любитель шумных компаний и не рискну отправиться в заведение, которое выведет меня из строя на добрых полгода.

– Но жена...

– Жена может интересовать, если пользуешься ее услугами. Но не в том случае, если в силу ряда серьезных причин должен твердо от нее отказаться и жить от нее подальше.

– В том, что вы говорите, сквозит какая-то чрезмерная суровость.

– Вовсе нет, скорее философия. Сейчас так принято: кто не следует голосу рассудка, тот слывет дураком.

– Все же следует предположить в вашей жене какие-то несовершенства, поясните мне, что это: врожденный недостаток, нехватка терпимости, неумение себя вести?

– Всего понемножку... всего понемножку, сударь. Но оставим это, прошу вас, и вернемся к нашей красотке госпоже де Ранвиль. Чего же ради, не понимаю, вы были в Орлеане, если не развлеклись с этой особой; с ней имели дело абсолютно все.

– Не совсем все, вот видите – я с ней не был. Не люблю замужних женщин.

– С кем же, сударь, простите за излишнее любопытство, вы проводите время?

– Прежде всего – дела, а затем одна очаровательная особа, с которой я ужинаю время от времени.

– Вы, сударь, не женаты?

– Женат.

– И где ваша жена?

– Оставил ее в провинции, подобно тому, как вы оставили вашу в Сент-Оре.

– И вы женаты, сударь, тоже женаты, собрат по несчастью. Так, ради Бога, расскажите о себе.

– Разве я еще не говорил, что муж и рогоносец – слова-синонимы? Испорченность нравов, роскошь – все эти соблазны толкают женщину к падению.

– О! Это верно, сударь, как это верно!

– Вы говорите словно сведущий человек.

– Отнюдь нет. Однако как хорошо, сударь, что некая очаровательная особа утешает вас в отсутствие покинутой супруги.

– Да, особа на самом деле необычайно прелестна, я бы хотел вас с ней познакомить.

– Почту за честь, за большую честь, сударь.

– О! Пожалуйста, без церемоний, сударь. Вот мы и доехали. Сегодня вечером не стану вас занимать, зная, что у вас дела, но завтра непременно приходите к ужину по указанному адресу. Буду вас ждать.

Ранвиль дает адрес с выдуманной фамилией. Попутно предупреждает прислугу. Таким образом, те, кто станет спрашивать его под таким-то именем, без труда сумеют его отыскать.

На следующий день господин Дютур явился на условленную встречу. Благодаря принятым мерам предосторожности он беспрепятственно отыскал жилье господина де Ранвиля, хотя тот и представился под другим именем. После обмена первыми любезностями Дютур, казалось, забеспокоился, не находя обещанного ему божества.

– Нетерпеливый вы человек, – говорит Ранвиль, – вижу, чего ищут ваши взоры. Вы ожидали встретить красивую женщину, и вам уже не терпится попорхать вокруг нее. Привыкший украшать позором лбы орлеанских мужей, вы, как посмотрю, не прочь также обойтись и с парижскими любовниками. Держу пари, вы бы охотно определили мне местечко рядом с беднягой Ранвилем, о котором мы с вами вчера так мило беседовали.

Дютур отвечает как привыкший к победам над дамами мужчина, самоуверенный, но, в конечном счете, недалекий. Беседа принимает шутливый оборот, и Ранвиль, беря приятеля за руку, говорит:

– Пойдем, безжалостный, войдем в храм, где вас поджидает богиня.

Произнося это, он заводит Дютура в подготовленный будуар, где любовница Ранвиля в необычайно элегантном дезабилье, но под густой вуалью, возлежит на бархатной оттоманке. Ничто не скрывает ее пышного обольстительного стана, одно лицо остается невидимым. Она заранее предупреждена и готова подшутить.

– Вот уж действительно красавица, – восклицает Дютур, – но отчего лишать меня удовольствия полюбоваться ее чертами, ведь мы не в серале великого визиря!

– Больше ни слова. Все дело в стыдливости.

– Какой еще стыдливости?

– Неужели вы полагаете, что я ограничился бы показом форм и одежд моей любовницы? Разве не станет триумф мой куда полнее, сорви я все покровы и продемонстрируй прелести, чьим счастливым обладателем я являюсь. Но эта молодая женщина отличается особой скромностью, она сгорела бы со стыда от столь детального осмотра. И все же она дала согласие, но непременное условие – лицо закрыто вуалью. Вы наверняка знаете, что такое женская стыдливость и деликатность, господин Дютур, стоит ли человеку столь тонкого вкуса, как вы, напоминать об уважении к подобным вещам!

– Как, вы на самом деле намерены показать мне все?

– Все-все, я ведь уже сказал. Я совершенно лишен ревности. Счастье, вкушаемое в одиночку, кажется мне пресным, я испытываю радость лишь от блаженства, разделенного с ближним.

В подтверждение своих высказываний Ранвиль сдергивает газовую косынку, вмиг обнажая самую прекрасную грудь, какую только можно себе представить. Дютур буквально пылает от вожделения.

– Ну, – спрашивает Ранвиль, – вам это нравится?

– Это прелести самой Венеры!

– Согласитесь, столь белоснежные и упругие полушария созданы для страсти... Прикоснитесь к ним, друг мой, прикоснитесь, порой глаза обманывают нас; я считаю, чтобы вкусить сладострастие, надо использовать все органы чувств.

Не в силах пренебречь безграничной любезностью приятеля, Дютур дрожащей рукой ощупывает прекраснейшую в мире грудь.

– Спустимся пониже, – задирая до пояса юбку из легкой тафты и не встречая никакого противодействия, говорит Ранвиль. – Итак, что скажете об этих бедрах, признайте, святилище любви держится на прекрасных колоннах, не правда ль?

Славный Дютур ощупывает все, что раскрывает перед ним Ранвиль.

– Хитрец, я понимаю вас, – продолжает услужливый друг, – это нежное святилище, прикрытое легким пушком самими грациями... Вы сгораете от нетерпения приоткрыть его, не так ли? Да что уж, бьюсь об заклад, вы не прочь запечатлеть там поцелуй.

Дютур окончательно теряет голову, дрожа, задыхаясь, кружась в водовороте ощущений, от представшего его глазам зрелища. Его снова ободряют... И опытными пальцами он ласкает преддверие храма, сладостно приотворившегося навстречу его желаниям. Припав дозволенным божественным поцелуем, он наслаждается им добрый час.

– Друг, – говорит он, – я больше не могу, прогоните меня из вашего дома либо разрешите двинуться дальше.

– Как это дальше, куда, черт возьми, намерены вы продвинуться, хотел бы я спросить?

– Ах, вы меня не понимаете, я пьян от любви, я больше не в силах сдерживаться.

– А вдруг эта женщина уродлива?

– С такими божественными прелестями – никогда не поверю.

– А если она...

– Да кто бы она ни была, повторяю, дорогой мой, я больше не могу терпеть.

– Тогда смелей, неудержимый друг мой, вперед, раз уж так – ублаготворите себя. Надеюсь, потом вы будете мне признательны за подобную снисходительность?

– Ах! Еще бы!

Тут Дютур осторожно отодвигает друга в сторону, словно побуждая оставить его с женщиной наедине.

– О! Покинуть вас – нет, на это я не соглашусь, – говорит де Ранвиль, – неужели вы настолько щепетильны, что не сумеете излиться в моем присутствии? Между мужчинами не должно быть таких предрассудков. Итак, мое условие – либо при мне, либо никак.

– Да хоть при самом дьяволе, – говорит едва живой Дютур, устремляясь к алтарю, где предстоит воскуриться его фимиаму, – раз вы требуете, я согласен на все...

– Кстати, – хладнокровно произносит Ранвиль, – облик ее мог ввести вас в заблуждение, и кто знает, ведь утехи, обещанные столькими приманками, могут обмануть ваши ожидания... О! Никогда, никогда еще не видел столь любострастного пыла.

– Но эта проклятая, эта коварная вуаль, друг мой, скажите, когда же мне можно избавиться от нее?

– Попозже... В последний момент, в тот восхитительный миг, когда чувства наши достигают божественного опьянения и мы становимся счастливыми, как боги, а порой и счастливее их. Это неожиданное открытие удвоит ваш восторг. К радости обладания телом Венеры прибавится невыразимая сладость созерцания черт Флоры, и вместе они усилят ваше блаженство. Вы окунетесь в этот океан наслаждений, где человек находит смысл своего существования... Вы мне дадите знак...

– О! Вы и сами догадаетесь, – говорит Дютур, – вот я уже приближаюсь к этому моменту.

– Да, вижу, вас уже понесло.

– Я уже близко... О друг мой, сейчас он придет, этот небесный миг, прочь, прочь эти покровы, хочу увидеть само Небо.

– Вот оно, – говорит Ранвиль, убирая прозрачную вуаль. – Однако берегитесь, от иного рая недалеко и до ада.

– О Небо праведное! – кричит Дютур, узнавая свою жену. – Как! Это вы, сударыня... что за странная шутка, сударь, да вы заслуживаете... А эта мерзавка...

– Минутку, одну минутку, эх как разошелся. Прежде всего наказания заслуживаете вы. Поймите, друг мой, следует быть поосмотрительнее с незнакомыми людьми и не позволять себе того, что вы вчера допустили со мной. Ведь бедолага Ранвиль, с которым вы, милостивый государь, столь дурно обошлись в Орлеане... это я. В Париже, как видите, мой черед раздавать долги. Впрочем, вы преуспели даже более, нежели предполагали. Воображая, что наставляете рога мне, вы, в конечном счете, наставили рога себе самому.

Дютур прочувствовал обоснованность урока. Пожав приятелю руку, он признал, что получил по заслугам.

– Но эта изменница...

– Бросьте, разве она не последовала вашему же примеру? Разве разумен варварский закон, безжалостно заковывающий в цепи слабый пол, предоставляя нам, мужчинам, полную свободу? И какое из прав, указанных природой, позволило вам запереть жену в Сент-Оре, в то время как сами и в Париже, и в Орлеане наставляете другим мужьям рога? Это несправедливо, друг мой; очаровательная особа, которую вы не сумели оценить по достоинству, принялась за поиски других побед. И поступила верно, ибо нашла меня. Я сделал ее счастливой. Ничего не имею против, если вы поступите также с госпожой де Ранвиль. Так будем же счастливы все вчетвером, и пусть жертвы злой судьбы не станут жертвами людского произвола.

Дютур подтвердил правоту приятеля. Однако по воле непостижимого рока он уже безумно влюбился в собственную жену. Несмотря на язвительный нрав, Ранвиль был человек покладистый, а потому не устоял против неотступных просьб Дютура вернуть жену. Молодая особа тоже не возражала. Так завершилась эта единственная в своем роде история, явившая пример хитроумного сплетения ударов судьбы с причудами любви.

Око за око

Некий почтенный буржуа из Пикардии – быть может, потомок кого-нибудь из прославленных трубадуров с берегов Уазы или Соммы, – чье размеренно-унылое существование недавно было извлечено из мрака забытья одним великим писателем нашего столетия, проживал в знаменитом своими литераторами городе Сен-Кантене вместе с женой и троюродной сестрой, монашкой местного монастыря.

Троюродной сестре – миниатюрной брюнетке с живыми глазками, лукавой мордашкой, вздернутым носиком и стройной фигурой – было двадцать два года, и последние четыре года она провела в монастыре. Сестра Петронилла – таково было ее имя – отличалась не только приятным голосом, но и бурным темпераментом, явно превосходящим ее религиозный пыл.

Что же до господина д'Эсклапонвиля – так звали нашего буржуа, – то этот добродушный толстяк годов этак двадцати восьми безоговорочно предпочитал кузину госпоже д'Эсклапонвиль: он спал с женой уже целых десять лет, а, как известно, десятилетняя привычка губительно влияет на огонь супружеских страстей.

Госпожа д'Эсклапонвиль – без описания ее портрета не обойтись, да и за кого прослывешь, если не станешь живописать в наш склонный к изобразительности век, когда ни одна трагедия не будет сыграна, пока не сменят хотя бы шесть различных декораций на разные сюжеты, – так вот, госпожа д'Эсклапонвиль была белобрысая, чуточку бесцветная, зато белолицая, с выразительными глазами, пухленькая и толстощекая – словом, то, что в народе зовут милашечка.

До сих пор госпожа д'Эсклапонвиль еще не ведала способов мщения неверному супругу. Благоразумная, как и ее матушка, прожившая восемьдесят три года, ни разу не изменив своему единственному мужчине, госпожа д'Эсклапонвиль была еще настолько наивна и чиста, что и не подозревала о существовании страшного преступления, окрещенного казуистами адюльтером, а любителями все смягчать – попросту непостоянством. Однако обманутая женщина мгновенно извлекает из обиды и злопамятства уроки отмщения и, зная, что ни один из них не остается безнаказанным, сумеет все обставить так, чтобы ее не в чем было упрекнуть. Госпожа д'Эсклапонвиль наконец заметила, что ее ненаглядный муженек зачастил в гости к троюродной сестре.

Демон ревности овладел душой обманутой супруги. Она выслеживает, наводит справки и в конечном счете выясняет, что об интрижке ее мужа и сестры Петрониллы судачит уже весь Сен-Кантен. Удостоверившись в этом, госпожа д'Эсклапонвиль заявляет мужу, что его поведение терзает ей сердце, что она не заслуживает такого отношения к себе и умоляет прекратить его непотребства.

– Мои непотребства? – хладнокровно отвечает супруг. – Дорогая, неужели ты не понимаешь, ведь я сплю с кузиной-монахиней во имя собственного спасения. В столь священной связи очищается душа. Сливаясь в одно целое с Высшим Существом, принимаешь в себя Святой Дух. Нет никакого греха, дорогая моя, в соединении с лицами, посвятившими себя Богу. Они облагораживают все происходящее; словом, вступить с ними в связь – значит, раскрыть перед собой путь к небесному блаженству.

Госпожа д'Эсклапонвиль, недовольная результатом разговора, не произнесла ни звука, однако в глубине души поклялась, что изыщет средство сделать свое красноречие более убедительным... Сам дьявол позаботился о том, чтобы у хорошеньких женщин средство это всегда было наготове: стоит им вымолвить слово – и мстители появятся со всех сторон.

Проживал в городе небезызвестный викарий приходской церкви; звали его аббат дю Боске. Этот резвый тридцатилетний здоровяк бегал за всеми женщинами подряд и взрастил целый лес ветвистых рогов на головах сен-кантенских мужей. Госпожа д'Эсклапонвиль познакомилась с викарием, мало-помалу и викарий пригляделся к госпоже д'Эсклапонвиль поближе. В конце концов они настолько прекрасно узнали друг друга, что каждый из них мог безошибочно и в деталях описать другого с головы до пят. Месяц спустя можно было по праву поздравить незадачливого д'Эсклапонвиля, не раз хваставшего, что ему одному удалось избежать опасных поползновений волокиты-викария на его честь и что на весь Сен-Кантен он был единственным, чей лоб еще не разукрашен этим негодником.

– Не может быть, – отвечал д'Эсклапонвиль тем, кто пытался просветить его на этот счет, – жена моя целомудренна, как Лукреция, повторяйте хоть сто раз – ни за что не поверю.

– Пойдем со мной, – предложил один из друзей, – пойдем: убедишься собственными глазами, и тогда посмотрим, останутся ли у тебя сомнения.

Д'Эсклапонвиль не противится, и этот друг приводит его в уединенный уголок в полулье от города, где Сомма, зажатая меж двух живых изгородей из свежих цветов, дарит городским обитателям превосходное место для купания. Встречи же назначались в часы для купания неурочные. И вот наш бедный муж имеет несчастье наблюдать, как его безупречная супруга и его соперник один вслед за другим являются на свидание.

– Ну как, – обращается приятель к д'Эсклапонвилю, – у тебя еще не зудит во лбу?

– Пока нет, – говорит наш буржуа, невольно потирая лоб, – может, она пришла сюда исповедоваться.

– Что ж, останемся до самой развязки, – соглашается друг.

Развязка не заставила себя долго ждать. Едва оказавшись под сладостной сенью благоуханной изгороди, господин аббат дю Боске собственноручно расстегивает все, что мешает осуществлению задуманных им сладострастных прикосновений, и принимается за исполнение своего священного долга, трудясь, наверное, уже в тридцатый раз над зачислением славного и почтенного д'Эсклапонвиля в стройные ряды городских мужей-рогоносцев.

– Ну что, теперь веришь? – спрашивает приятель.

– Давай уйдем, – отрезает д'Эсклапонвиль, – ибо если я поверю окончательно, то не удержусь, убью проклятого священника и меня наверняка накажут более жестоко, чем он того стоит. Уйдем отсюда, друг мой, только прошу, не разглашай моей тайны.

Д'Эсклапонвиль возвращается домой в полном смятении. Немного погодя является его приветливая супруга, пришедшая как ни в чем не бывало разделить с мужем ужин.

– Минутку, крошка, – говорит взбешенный буржуа, – еще в детстве я дал отцу зарок никогда не ужинать с потаскухами.

– С потаскухами, – благодушно отзывается госпожа д'Эсклапонвиль, – друг мой, это выражение удивляет меня, в чем вы можете меня упрекнуть?

– Ах ты, мерзавка, в чем я могу упрекнуть? А что ты делала сегодня после полудня в купальне с нашим викарием?

– О, Господи, – отвечает покладистая женщина, – и это все, мальчик мой, все, что ты можешь мне сказать?

– Как, черт подери, этого тебе мало?

– Но, друг мой, я лишь последовала вашим советам. Разве не вы говорили, что, совокупляясь со служителями церкви, ничем не рискуешь, что в столь священном соединении очищаешь свою душу, что, сливаясь с Высшим Существом, впускаешь в себя Святой Дух и, одним словом, расчищаешь путь к небесному блаженству... Так что, друг мой, я всего только осуществила ваши рекомендации, а значит, я не блудница, а святая! Ах! Заверяю вас, если кто-то из сих славных душ, посвятивших себя Богу, действительно в состоянии отворить врата небесного блаженства, то это наверняка господин викарий – никогда не встречала столь здоровенный ключ.

Муж-священник. Провансальская новелла

Между городками Менерб, что близ Авиньона, и Апт, находящимися в Провансе, находится небольшой монастырь кармелитов. Эта уединенная обитель, называемая Сент-Илер, расположена на горной вершине, где не рискуют пастись даже козы, и, подобно находящимся неподалеку другим кармелитским общинам, являет собой пристанище клириков, сосланных за тот или иной предосудительный поступок. Нетрудно заключить, насколько непорочное общество населяло эту обитель: пьяницы, бабники, содомиты, игроки – вот примерный состав благородных отшельников, живущих в этом достославном приюте и обращающих к Всевышнему сердца, отринутые в миру. Один-два замка неподалеку и городишко Менерб на расстоянии одного лье от Сент-Илера – вот весь круг общения праведных монахов, перед которыми, невзирая на их сан, были открыты далеко не все окрестные двери.

Один из святых монахов, отец Габриель, уже давно воспылал страстью к некоей даме из Менерба. Ее мужа, назначенного славным монахом в рогоносцы, звали господин Роден. Супруга означенного Родена со всех точек зрения была лакомым кусочком для монаха: невысокая двадцативосьмилетняя брюнетка с лукавыми глазками и округлым, как у доброй кобылки, задом. Что до господина Родена, это был тихий малый, безмолвно приумножавший свое добро. Он торговал сукном, попутно исполняя обязанности вигье. (Муниципальная должность, соответствующая функциям бальи. (Прим. автора.))

Словом, господин Роден был честный буржуа. Не вполне уверенный в добродетельности своей дражайшей половины, он был настроен по-философски, полагая, что единственно верный метод противостоять излишне ветвистым наростам на голове мужа – делать вид, что не догадываешься о своей прическе. Он когда-то раньше обучался в семинарии, изъяснялся на латыни, как Цицерон, и часто играл в шашки с отцом Габриелем, который, будучи ловким и предусмотрительным интриганом, знал, что следует всячески обхаживать мужа той, которой стремишься овладеть. Что за образчик истинных последователей пророка Илии был этот отец Габриель! Ему спокойно можно было доверить заботу о размножении рода человеческого. Лучшего производителя детей не сыскать: мощные плечи, спина в локоть шириной смуглое, загорелое лицо, брови Юпитера, шести футов ростом и еще кое-что, особо отличающее кармелита, ничем не хуже лучших образцов, встречающихся среди мулов нашей провинции. Какая женщина не пришла бы в восторг от такого забияки? Предмет сей к тому же удивительно соответствовал запросам госпожи Роден, обнаружившей куда менее величественные данные у славного господина, предназначенного ей родителями в мужья! Как мы уже отмечали, господин Роден притворялся, что закрывает на все глаза, но при том был весьма ревнив. В моменты, когда было бы крайне желательно спровадить его подальше, он безотлучно сидел дома, молча и упорно. Тем временем наш сочный плод уже дозрел. Простодушная Роден напрямик объявила воздыхателю, что ожидает удобного случая утолить его желания, ибо находит их настолько пылкими, что не в силах долее им противиться. Отец Габриель в свою очередь дает госпоже Роден прочувствовать, что вполне готов ее удовлетворить... Воспользовавшись кратким мигом вынужденной отлучки Родена, Габриель даже успевает продемонстрировать своей очаровательной возлюбленной то, что способно подтолкнуть еще сомневающуюся женщину к принятию окончательного решения... Итак, оставалось лишь позаботиться об удобном случае.

Как-то утром Роден зашел к своему другу из обители Сент-Илер, желая предложить тому поохотиться. Приятели осушили несколько бутылок ланертского, после чего Габриель счел, что обстоятельства вполне благоприятствуют его намерениям.

– Черт возьми, господин вигье, – говорит монах приятелю, – очень рад вас видеть; сегодня вы пришли как нельзя более кстати, у меня одно чрезвычайно важное дело, и вы можете оказать мне неоценимую услугу.

– О чем идет речь, святой отец?

– Вы знаете Рену из нашего города?

– Рену-шляпника?

– Так точно.

– И что же?

– А то, что этот пройдоха должен мне сто экю, а я только что узнал, что он на грани банкротства. Может быть, сейчас, пока я с вами говорю, он уже выехал за пределы графства. Мне необходимо поспешить к нему, а я не могу.

– Что же вам мешает?

– Месса, прах ее побери, моя месса, я должен ее отслужить! Послать бы эту мессу ко всем чертям и положить в карман сто экю.

– Неужели над вами не смилостивятся?

– Смилостивятся, как же! Нас здесь трое. Не прозвучи каждый день по три мессы, смотритель донесет на нас в Рим. Все же есть один способ. Дорогой друг, возьметесь ли вы выручить меня?

– Охотно, черт побери, но как?

– Сейчас здесь только я и ризничий. Первые две мессы уже отслужены, наши монахи ушли, никто не станет сомневаться в очередности. Прихожан будет немного – несколько крестьян, может, еще одна хорошенькая богомолочка, живущая в замке в полулье отсюда, ангельское создание; она надеется с помощью самоистязания бороться против проделок своего муженька. Вы ведь говорили, что учились в семинарии?

– Конечно.

– Вот и прекрасно, значит, вас должны были научить, как служить мессу.

– Я служу ее не хуже архиепископа.

– О дорогой мой, добрый мой друг, – продолжает Габриель, бросаясь на шею Родену, – ради Бога, облачитесь в мое одеяние; сейчас десять часов, дождитесь, пока пробьет одиннадцать, и в это время начните мою мессу, умоляю вас. Наш брат ризничий – славный малый, он нас никогда не выдаст. Тем, кто обнаружит подмену, скажут, что вы новый монах, других не станут выводить из заблуждения. Я же побегу к этому негоднику Рену, убью его или отберу свои деньги и буду здесь через два часа. Вы дождетесь меня, поджарите камбалу, приготовите яйца, вытащите вино, по возвращении мы отобедаем, а что касается охоты... да, охоты, друг мой, надеюсь, на этот раз она окажется удачной. Говорят, на днях здесь в окрестностях видели какого-то рогатого зверя, черт подери, хочу, чтобы мы его поймали, устроим себе двадцать судебных тяжб с местным сеньором!

– Хорошо придумано, – говорит Роден, – ладно, я на все согласен, лишь бы быть вам полезным. Но, скажите, не совершу ли я грех?

– Грех, друг мой, не слово, а деяние, причем деяние дурное. Вам же не дано совершить деяние, ибо у вас нет благодати, а потому, что бы вы ни наговорили, это не возымеет никакого действия. Поверьте мне, истинному казуисту, ваш поступок не отнесешь даже к числу грехов малых.

– Но ведь предстоит произносить благие речи.

– А почему бы и нет? Эти слова не что иное, как добродетель в наших устах, и сама добродетель также живет в нас... Видите ли, друг мой, я могу даже проговорить эти слова рядом с укромным местечком вашей жены, освящая алтарь, куда вы приносите свою жертву... Нет, и еще раз нет, дорогой мой, лишь в нас, священниках, таится способность к пресуществлению. Произнесите хоть двадцать тысяч раз эти слова, никакая благодать не снизойдет на вас. Но и нам, священнослужителям, нередко не удается сей обряд. Всесильна только вера. Помните, Иисус Христос говорил, что с помощью зернышка веры можно сдвигать с места горы; кто же не верит – ничего не может сотворить... Я, к примеру, во время обряда думаю скорее о присутствующих дамах и девицах, нежели о чертовом куске теста, что мну своими пальцами. Так неужели я вызову нечто чрезвычайное... Да я скорее поверю в Коран, чем стану забивать себе мозги подобной чепухой. Так что ваша месса ничем не будет отличаться от моей, дорогой мой, не робейте и действуйте без всяких угрызений совести.

– Как назло, – говорит Роден, – у меня разыгрался лютый аппетит, а мне еще терпеть два часа до обеда!

– А что мешает вам перехватить кусочек чего-нибудь; вот – держите.

– А как же месса?

– Черт подери, подумаешь, вы что же полагаете, что Бог будет более опорочен, проваливаясь в полный желудок, нежели в пустое брюхо? Забери меня дьявол, если не все равно, где находится пища, снаружи или внутри. Вперед, дорогой мой, ешьте сколько влезет; если бы я признался в Риме, сколько раз завтракал перед мессой, то провел бы остаток своей жизни на большой дороге. К тому же вы не священник, ограничения наши не должны вас затрагивать. Вы ведь не произносите мессу по-настоящему, а свершаете лишь подобие ее. А потому до и после мессы можете делать все, что угодно. Даже поцеловать вашу жену, если она там будет присутствовать. Не сможете вы лишь уподобиться мне, то есть не совершите в этот миг ни богослужения, ни жертвоприношения.

– Договорились, – говорит Роден, – я проведу все, как положено, будьте покойны.

– Ладно, – нетерпеливо говорит Габриель, оставив своего друга на попечение ризничего, – положитесь на меня, дорогой мой, не позднее чем через два часа я вернусь.

И счастливый монах ускользает.

Нетрудно догадаться, что он спешно прибегает к госпоже вигьерше. Та, полагая, что муж отправился к нему в гости, была удивлена столь неожиданным явлением.

– Не будем терять время, дорогая, – говорит запыхавшийся монах поторопимся, у нас каждая секунда на счету... Стаканчик вина – и к делу.

– А как же мой муж?

– Он служит мессу.

– Мессу?

– Ну да, да, черт возьми, да, моя милая, – отвечает кармелит, опрокидывая госпожу Роден на кровать, – да, душенька, я сделал из вашего мужа священника, и, пока этот балбес свершает божественное таинство, совершим наше, попроще...

Монах был силен и крепок. Уж если он привалился к женщине – его было не удержать. К тому же довод его был настолько увесистым, что ему удается уговорить госпожу Роден. А поскольку убеждать двадцативосьмилетнюю плутовочку с провансальским темпераментом не такое уж скучное занятие, он снова и снова возобновляет свои увещевания.

– Однако, ангелок мой дорогой, – говорит вконец убежденная красавица, – взгляни, время уже поджимает... пора расставаться: наши утехи могут длиться, пока идет месса, а он уже давным-давно должен был дойти до ite missa est. (Идите, месса окончена (лат.))

– Нет, нет, милочка, – говорит кармелит, готовый представить госпоже Роден еще один аргумент, – иди сюда, сердечко мое, у нас еще есть время, еще разок, дорогая подружка, еще один разик, этим послушникам за нами не угнаться... еще один разочек, прошу тебя, об заклад побьюсь, наш рогоносец еще не вознес своего Бога.

Все ж пора было расставаться. Условились о новых уловках для будущих встреч, и Габриель вернулся к Родену. Тот отслужил мессу не хуже епископа.

– Все в порядке, – говорит он, – я только немного запутался на quod aures, (Что уши [услышат] (лат.).) хотел заесть вместо того, чтобы запить, но ризничий поправил меня. А как ваши сто экю, отец мой?

– Я отобрал их, сын мой, негодник пытался сопротивляться, я схватился за вилы и взгрел его вдоль и поперек.

Веселый разговор завершается, и двое друзей идут на охоту. По возвращении Роден рассказывает жене об услуге, которую оказал Габриелю.

– Я отслужил мессу, – говорил простак, смеясь от всего сердца, – да, черт побери, отслужил мессу, как заправский кюре, в то время как наш общий приятель прошелся вилами от плеча к плечу бедняги Рену. Он угрожал ему оружием – ой, не могу, – приставлял вилы к его лбу. Ой! Хозяюшка, какая забавная история, готов смеяться до упаду над рогоносцами! А ты, малышка, что ты делала, пока я служил Богу?

– Ах! Друг мой, – отвечает вигьерша, – похоже, небеса осенили нас обоих, посуди сам, воистину на нас снизошло небесное благословение. Пока ты произносил мессу, я читала дивную молитву, которой Богоматерь отвечает Гавриилу, когда тот возвещает ей, что она зачнет во чреве от Святого Духа. Пожалуй, друг мой, мы теперь наверняка спасемся, раз оба одновременно предавались столь благим деяниям.

Сеньора де Лонжевиль, или отмщенная женщина

Во времена, когда сеньоры единолично властвовали на своих землях, в те славные времена, когда Франция насчитывала в своих пределах множество сюзеренов вместо тридцати тысяч жалких рабов, пресмыкающихся перед одним, близ Фима, что в Шампани, жил владелец обширного поместья сеньор де Лонжевиль. У него была жена – миниатюрная живая брюнетка, лукавая и игривая, не красавица, но зато необычайная сластолюбица. Хозяйке замка было лет двадцать пять-двадцать шесть, а монсеньору – не более тридцати. Они были женаты уже десять лет, и оба вступили в возраст поиска развлечений. Спасаясь от обыденности супружеской жизни, каждый старался обзавестись где-нибудь по соседству наиболее подходящим для того предметом.

Поселение, а точнее деревушка Лонжевиль, не предоставляло большого выбора. Тем не менее одна необычайно свежая и аппетитная восемнадцатилетняя крестьяночка сумела понравиться монсеньору, и вот уже два года, как он с ней забавлялся самым лучшим образом. Луизон – так звали эту милую горлинку – каждую ночь поднималась к хозяину по потайной лестнице, устроенной в одной из башенок, окружающих покои патрона. По утрам она тихо выбегала, прежде чем госпожа, по своему обыкновению, заходила к супругу, приглашая его на завтрак.

Госпожа де Лонжевиль вовсе не была в неведении относительно не совсем пристойного поведения мужа. Однако, поскольку сама не брезговала развлечениями на стороне, она сочла уместным молчать. Неверные жены – сама покладистость. Они так озабочены сокрытием собственных похождений, что следят за чужими куда менее ревностно, нежели скромницы.

В окрестностях замка жил мельник по имени Кола, малый лет восемнадцати-двадцати, с кожей белой как его мука, мускулистый, как его мул, и красивый, как бутон шиповника, распускающийся в его садике. Каждую ночь он, подобно Луизон, пробирался в смежный с покоями хозяйки кабинет, а когда в замке все успокаивалось – прямиком отправлялся в кровать. Ничто не нарушало безмятежного покоя этих двух парочек. Не вмешайся злой демон, уверен, их можно было бы привести в пример всей Шампани.

Не смейтесь, читатели, не смейтесь над словом «пример». При отсутствии добродетели соблюдающий внешние приличия и надежно укрытый порок вполне может служить примером для подражания.

Разве не мудр и счастлив тот, кто грешит, не оскорбляя достоинства ближнего, и вообще, в чем опасность зла, если оно остается тайным? Рассудите и решайте: эта небольшая шалость, каким бы нарушением порядка она ни являлась, разве не предпочтительней картины всеобщей испорченности современных нравов? Разве не привлекательно выглядит сеньор де Лонжевиль, без шума и скандала наслаждающийся в жарких объятиях хорошенькой крестьяночки, и его высокочтимая супруга, отдыхающая на груди красавца мельника, о счастье которой никто не догадывается, в сравнении с какой-нибудь столичной герцогиней, каждый месяц публично меняющей чичисбеев или без разбора отдающейся своим лакеям, в то время как муж ее тратит по двести тысяч экю в год на некое презренное безродное создание, развращенное и испорченное роскошью? Итак, еще раз повторяю, если бы не распря, что вскоре отравит гармонию этих четырех баловней любви, то их взаимный союз можно было бы считать верхом нежности и благоразумия.

Однако сеньор де Лонжевиль оказался одним из тех жестоких и несправедливых мужей, что признают лишь собственное право на счастье, отказывая в подобном праве своей жене. Так вот, сеньор де Лонжевиль, подобно куропатке, ощущающей себя невидимой оттого, что сама прячет голову, раскрыв интрижку жены, счел ее недостойной, будто собственное его поведение не предоставляло полной свободы той, кого он вознамерился наказать.

Для ревнивца от обнаружения измены до мести один шаг. Господин де Лонжевиль решился ничего не говорить, а попросту избавиться от наглеца, посягнувшего на его честь. Стать рогоносцем, рассуждал он в одиночестве, по вине человека моего круга – еще куда ни шло... Но по вине какого-то мельника... Нет уж, господин Кола! Раз вам так нравится, извольте молоть муку на другой мельнице; не допущу, чтобы мельница моей жены отверзалась навстречу вашему семени. И поскольку ненависть мелких деспотов-сюзеренов всегда отличалась необузданной жестокостью, и они нередко злоупотребляли предоставленным им, согласно феодальным законам, правом на жизнь и смерть своих подданных, господин де Лонжевиль решил не больше не меньше как сбросить беднягу Кола в один из наполненных водой рвов, окружавших его замок.

– Клодомир, – обратился он однажды к своему вертельных дел мастеру, – мне необходимо, чтобы ты со своими ребятами избавил меня от одного мерзавца, оскверняющего ложе сеньоры.

– Будет сделано, ваша милость, – ответил Клодомир, – хотите, мы зарежем его и подадим к столу как молочного поросенка?

– Нет, друг мой, – ответил господин де Лонжевиль, – достаточно засунуть его в мешок с камнями и пустить покататься в этом экипаже на дно рва, что вокруг замка.

– Будет сделано.

– Да, но вы сначала попробуйте поймать его.

– Поймаем, ваша милость, как он ни изворачивайся, никуда от нас не денется, уж вы поверьте.

– Он явится сегодня вечером в девять часов, – говорит оскорбленный супруг, – пройдет через сад, проникнет в нижние залы, затем спрячется в кабинете рядом с часовней и затаится там до тех пор, пока госпожа, считая, что я уснул, не зайдет за ним и не проведет в свои покои. Пусть он проделывает все свои маневры. Мы выследим его, а когда он почувствует себя в укрытии, схватим и отправим попить водички, чтобы поостыл немного.

План был продуман до мелочей. И, останься он в тайне, бедняга Кола наверняка достался бы на корм рыбам. Однако барон доверился слишком большому числу людей, и его предали.

Один кухонный подмастерье, обожавший свою хозяйку и, возможно, питавший надежды когда-нибудь разделить с мельником ее благосклонность, победив в себе злорадство ревности, решился из любви к своей госпоже отвести беду, грозившую сопернику. Он прибежал к ней и доложил обо всем, что замышлялось, за что был награжден поцелуем и двумя блестящими золотыми экю, которыми дорожил намного меньше, чем полученной лаской.

– Поистине, – говорит госпожа де Лонжевиль, оставшись наедине со своей камеристкой, устраивавшей ей свидания, – монсеньор несправедлив! Он делает что хочет, я на все закрываю глаза. И в то же время он находит дурным, когда я пытаюсь восполнить ущерб от воздержания, на которое он меня обрек. Ах, я не вынесу всего этого, не вынесу, милая! Послушай, Жаннетта, готова ли ты услужить мне? Я придумала, как спасти Кола и проучить монсеньора.

– Конечно, госпоже стоит только приказать, я все сделаю. Бедняжка Кола – такой славный мальчик, никогда не встречала более крепенького и румяненького юноши. О да, госпожа, о да, конечно, я услужу вам. Что от меня требуется?

– Надо немедленно, не откладывая, – начинает дама, – пойти предупредить Кола, чтобы он не появлялся в замке без моего наказа, и попросить его от моего имени одолжить мне всю одежду, в которой он обычно приходит сюда. Как только ты раздобудешь его платье, Жаннетта, разыщешь Луизон, возлюбленную моего изменника, и скажешь, что тебя прислал монсеньор. Он предписывает ей нарядиться в то, что ты принесешь с собой, и следовать не обычным путем, а пройти через сад и нижние залы и, едва проникнув в замок, спрятаться в кабинете, что неподалеку от часовни, до тех пор пока господин не зайдет за ней. Она наверняка забросает тебя вопросами о причине этих перемен. Скажешь, что виной тому – ревность сеньоры: она обо всем разузнала и будет подстерегать ее на обычной дороге. Если оробеет – успокоишь ее, сделаешь какой-нибудь подарок и настоятельно порекомендуешь не пропускать сегодняшней встречи, потому что монсеньор хочет этой же ночью поведать ей очень важные подробности о сцене, которую ему устроила сеньора.

Жаннетта уходит. Надлежащим образом она исполняет оба поручения, и в девять часов несчастная Луизон в наряде Кола оказывается в кабинете, где намечено схватить любовника сеньоры. (Подобное расположение комнат сохранилось в замке Лонжевиль и по сей день. (Прим. автора.))

– Поторопимся, – говорит господин де Лонжевиль своим людям, бывшим, как и он, настороже, – поспешим, вы ведь видели его, друзья мои, не так ли?

– Да, ваша милость, черт возьми, красивый парень.

– Быстро распахните дверь и набросьте ему на голову тряпку, чтобы он не мог кричать. Затем суньте в мешок – и в воду без всякого промедления.

Все мгновенно осуществляется, бедной пленнице так усердно затыкают рот, что ей невозможно дать о себе знать, ее заворачивают в мешок, который позаботились набить тяжелыми камнями, и через окно сбрасывают в ров. По окончании операции все расходятся.

Господин де Лонжевиль спешит в покои, ожидая обнаружить там свою красотку. По его расчетам она уже должна прибыть. Он и не подозревает, куда отправил ее несколько минут назад. Полночи проходит – никого. Светит яркая луна, и наш встревоженный влюбленный решается отправиться в дом своей ненаглядной, желая выяснить, что могло ее задержать. Он выходит. В это время госпожа де Лонжевиль, наблюдающая за его действиями, укладывается в постель супруга. Господин де Лонжевиль узнает у домашних Луизон, что та ушла в привычное время и, наверное, уже находится в замке. Ему ничего не сказали про переодевание, поскольку Луизон никому не призналась и выскочила незамеченной. Сеньор возвращается. Свеча, оставленная им в спальне, погашена. Пытаясь зажечь ее, он достает огниво, лежащее у изголовья кровати. Слышит легкое дыхание. Решив, что, пока он разыскивал драгоценную Луизон, та пришла в его отсутствие и, не найдя его в покоях, не утерпела и улеглась, он без всяких колебаний ныряет под одеяло, лаская свою жену и произнося нежные слова любви, обычно предназначенные для его милой Луизон.

– Как я тебя заждался, моя сладкая... Где же ты была, дорогая моя Луизон!..

– Предатель, – произносит госпожа де Лонжевиль, зажигая припрятанный ею потайной фонарь, – у меня больше нет сомнений в твоем поведении, признай же свою супругу на месте потаскухи, которой ты отдаешь то, что принадлежит мне одной.

– Сударыня, – говорит муж, ничуть не растерявшись, – узнав о том, как вы со мной обошлись, я считаю себя свободным от каких бы то ни было обязательств.

– Обошлась с вами, сударь? Извольте выразиться поточнее.

– Думаете, я не знаю о вашей связи с Кола, презреннейшим из моих крестьян?

– Мне, сударь, – надменно отвечает сеньора, – мне опуститься до такого... Да вам просто померещилось. Того, о чем вы упоминаете, никогда не было, и вы никогда не сможете доказать обратное.

– По совести говоря, сударыня, это действительно будет очень трудно осуществить, я только что приказал сбросить в воду негодяя, покрывшего меня позором, и вы никогда его больше не увидите.

– Сударь, – говорит владелица замка со все возрастающей уверенностью, – если вы приказали сбросить этого несчастного в воду из-за подобных подозрений, вы, безусловно, повинны в великой несправедливости. Однако если, как вы утверждаете, он был таким образом наказан лишь за то, что бывал в замке, то я опасаюсь, что вы совершили ошибку, ибо нога его сюда ни разу не ступала.

– Поистине, сударыня, вы хотите меня заставить думать, что я сумасшедший.

– Выясним все, сударь, разберемся, нет ничего проще, пошлите Жаннетту за крестьянином, к которому вы столь нелепо и необоснованно ревнуете, и посмотрим, что из этого выйдет.

Барон соглашается. Жаннетта отправляется и вскоре приводит живого и невредимого Кола. Увидев его, господин де Лонжевиль протирает глаза и приказывает немедленно выяснить, кто же в таком случае сброшен в ров. Приказ мгновенно исполняется, и труп несчастной Луизон оказывается пред глазами ее любовника.

– О праведное Небо! – восклицает барон. – Это сотворено неведомой рукой, направляемой самим Провидением, и я не смею роптать против его ударов. Вы ли, сударыня, повинны в этой роковой ошибке или кто-то другой – не хочу допытываться подробностей, – вы избавились от той, что досаждала вам, освободите же и меня от виновника моих тревог, и пусть Кола немедленно исчезнет из нашей местности. Вы не возражаете против этого, сударыня?

– Более того, не только не возражаю, но даже присоединяюсь к вашему приказу, сударь. Пусть отныне между нами вновь воцарится мир, пусть любовь и уважение восстановят свои права, и пусть ничто впредь не нарушит нашего союза.

Кола уехал и больше никогда не возвращался. Луизон похоронили. И с тех пор не существовало в Шампани более дружных супругов, чем сеньор и сеньора де Лонжевиль.

Провансальские ораторы

Как известно, в годы правления Людовика XIV во Францию приехал персидский посол. Король любил привлекать ко двору иностранцев всех мастей, дабы те восхищались его величием и возвращались в свои страны, принося искорки лучей его славы, и та блистала бы во всех концах света. Вот почему, когда посол проезжал через Марсель, ему был оказан пышный прием. Узнав об этом, господа члены парламента Экса пожелали, когда тот приедет к ним, ни в чем не уступать городу, который они без особых на то оснований ставили гораздо ниже своего собственного. Стали обсуждать церемониал встречи перса. Прежде всего гостя надо было приветствовать. Произнести приветственную речь на провансальском языке не составляло труда, однако посол ничего бы в ней не понял. Это препятствие долго не могли устранить. Вопрос обсуждался тщательно, ведь палате выпадало не так уж много поводов для обсуждения: тяжба крестьян, скандал с комедиантами, главным было дело о шлюхах, – все это считалось крупными событиями для праздных судей с тех пор, как их лишили возможности пройтись огнем и мечом по всей провинции, заливая ее реками крови несчастных жителей, как при Франциске I.

Итак, совещались долго, но без результата. Изловчиться перевести торжественную речь никак не удавалось. Да и возможно ли, чтобы среди торговцев тунцом, по воле случая напяливших на себя черные мантии, не разумеющих толком и по-французски, нашелся хоть один собрат, говорящий по-персидски? Тем не менее речь была подготовлена. Трое именитых адвокатов работали над ней шесть недель. Наконец то ли священники, то ли городские чиновники нашли одного матроса, долго проживавшего в Леванте и говорившего на персидском языке почти так же хорошо, как на родном наречии. Ему сообщают, что нужно делать; он соглашается взять на себя эту роль, заучивает речь и с легкостью ее переводит. Матроса в день приезда посла одевают в поношенную мантию, принадлежащую президенту, одалживают самый просторный прокурорский парик, и, сопровождаемый всей магистратской сворой, он приближается к послу. Распределили обязанности. Оратор особо настоятельно советовал сопровождающим ни на миг не терять его из виду и в точности повторять то, что он будет делать. Посол останавливается посреди площади, где по соглашению должна произойти встреча. Матрос кланяется. Малопривычный носить на своей голове столь роскошный парик, он при раболепном поклоне теряет его, и напудренные лохмы летят к стопам его превосходительства. Господа судейские, пообещавшие во всем ему подражать, тут же сбрасывают парики и униженно сгибаются перед персом, обнажая свои плешивые, а у иных и просто запаршивевшие макушки. Матрос, ничуть не удивившись, поднимает с земли парик, поправляет прическу и начинает приветствие. Он так хорошо объяснялся по-персидски, что посол решил, будто тот родом из его страны. Это открытие рассердило его.

– Несчастный! – воскликнул он, хватаясь за саблю. – Ты бы так не говорил на моем языке, если бы не был вероотступником, если бы не предал Магомета! Ты поплатишься за это головой, и я сам покараю тебя!

Бедный матрос напрасно старался оправдаться. Его не слушали. Он жестикулировал, ругался, и ни одно из его движений не было упущено – все мгновенно и с усердием копировалось сопровождавшей его толпой паяцев, мнящих себя ареопагом. В конце концов, не зная, как выпутаться из этой истории, матрос додумывается в качестве неопровержимого доказательства расстегнуть штаны и предъявить послу на обозрение свидетельство того, что с самого рождения он не был обрезан. Сей неожиданный акт тотчас был повторен, и внезапно сорок или пятьдесят провансальских законников с распахнутой мотней и крайней плотью в руке доказывают по примеру матроса, что нет ни одного из них, кто не был бы христианином, подобно святому Христофору. Легко вообразить, как потешала подобная пантомима дам, наблюдавших за церемонией из своих окошек. Наконец посланник, убежденный столь недвусмысленными доводами, уразумел, что оратор невиновен, а сам он очутился в городе комедиантов, проходит мимо, пренебрежительно пожимая плечами и, наверное, произнося про себя: «Не удивительно, что у этих людей всегда наготове эшафот; слепое подражание, всегда сопровождаемое тупостью, – вот удел этих скотов».

Некоторые свидетели пытались изобразить на полотне новую манеру демонстрировать свою приверженность катехизису. Один молодой живописец уже было сделал набросок с натуры, однако члены палаты отправили провинциального художника в ссылку и приговорили его творение к сожжению, не подозревая, что и сами пылали на костре, поскольку на рисунке красовались их портреты.

– Пусть нас считают дураками, – говорили степенные судьи, – вопреки нашим желаниям, все равно это уже давно явлено всей Франции. Однако мы не допустим, чтобы картина донесла сие до последующих поколений: они позабудут нашу оплошность и будут вспоминать лишь о Мериндоле и о Кабриере, ибо нашему сословию куда достойнее прослыть убийцами, нежели ослами.

Одураченный президент

Драгунский полковник маркиз д'Оленкур, живой, остроумный и обаятельный, со смертельным огорчением взирал на то, как его свояченицу мадемуазель де Тероз собираются отдать в руки одного из самых ужасных людей, когда-либо существовавших на земле. Эта восемнадцатилетняя девушка, свежая, как Флора, и сложенная, как грации, вот уже четыре года обожаемая молодым графом д'Эльбеном, вторым в полку лицом после д'Оленкура, с не меньшим содроганием ожидала рокового мига, который, соединяя ее с предназначенным ей супругом, наводящим на нее лишь тоску и уныние, должен был навеки разлучить ее с единственным мужчиной, достойным ее любви. Но как этому воспротивиться? Престарелый отец мадемуазель де Тероз был упрямый ипохондрик и страдал подагрой. Этот человек, к несчастью, вообразил себе, что на чувства его дочери к будущему супругу более всего повлияют не их взаимное соответствие или какие-то особые качества того, а исключительно рассудительность, зрелый возраст и главное – положение супруга, а более всех других сословий де Тероз предпочитал судейское, считая его наиболее влиятельным при монархическом строе. Только с человеком в судейской мантии его младшая дочь непременно может стать счастливой, считал он. Однако старшую дочь старый барон де Тероз выдал за военного, и хуже того – за драгунского полковника. И эта дочь, чрезвычайно счастливая во всех отношениях, не имела никаких оснований раскаиваться в отцовском выборе. Но это еще ни о чем не говорило. Замужество старшей дочери лишь случайно оказалось удачным, рассуждал барон, истинное и полное счастье честной девушки может составить только судейский. Значит, следует подыскать судейского; среди всех знакомых представителей этого звания наиболее приемлемым, на взгляд старого барона, оказался некий господин де Фонтани, президент парламента Экса, с кем барон некогда водил знакомство в Провансе. Исходя из этих соображений, именно господину де Фонтани предстояло назваться супругом мадемуазель де Тероз.

Не многие знают, что представляет собой президент парламента Экса, – это животное особой породы, о котором много говорят, толком ничего не зная о нем. Как правило, это ригорист по призванию, мелочный, болтливый, упрямый, тщеславный и полностью обделенный мужеством и умом; с головой, задранной, как у гуся, с ужимками Полишинеля, сухопарый, длинный, тощий и смердящий, как труп. Можно сказать, что вся желчность и непреклонность судебного ведомства королевства нашла свое пристанище в провансальском храме Фемиды, чтобы оттуда изливаться всякий раз, когда нужно пригрозить французскому двору либо повесить кого-нибудь из граждан. Но господин де Фонтани явно перещеголял этот тусклый набросок портрета своих коллег-земляков. Тщедушную и даже чуть сгорбленную фигуру, очертания которой мы только что обрисовали, увенчивал череп с узким, чуть приплюснутым, сильно вытянутым затылком и желтоватым лбом, в торжественных случаях величественно прикрытый париком невиданного даже в Париже фасона. Пара кривоватых ножек не без труда передвигала по земле это шаткое сооружение. Из груди его, не без некоторых неудобств для ближних, исходил визгливый голос, с пафосом декламирующий длинные полуфранцузские-полупровансальские комплименты. Сам он при этом никогда не упускал случая улыбнуться, настолько широко разевая рот, что на всеобщее обозрение выставлялась чернеющая до самого язычка пропасть, лишенная зубов, усеянная гнойниками и сильно напоминающая дыру небезызвестного седалища, которое, учитывая несовершенное устройство нашего рода человеческого, одинаково часто служит троном как королям, так и пастухам. Помимо своих физических прелестей, господин де Фонтани имел еще и притязания на ученость. После того как однажды ночью ему приснился сон, будто он вознесся на небеса вместе со святым Павлом, он стал мнить себя величайшим астрономом Франции; а уж о законодательстве он рассуждал точно Фаринациус и Кюжас. Он часто ссылался как на имена сих великих людей, так и на имена его собратьев – отнюдь к великим не причтенным, – что жизнь каждого гражданина, его благосостояние, честь его и семья, то есть все священные основы общества, ровным счетом ничего не значат, если речь идет о раскрытии преступления. Во сто крат достойнее рисковать жизнью пятнадцати невинных, нежели спасти одного виновного: даже если парламент ошибется, Небо поправит эту ошибку. Наказание невинного в конечном счете оказывается благотворным, ибо душа его попадает в рай, в то время как спасение виновного приумножает преступления на земле. Единственный разряд существ, за которым одетая в броню душа господина де Фонтани признавала право на снисхождение, было сословие шлюх. И вовсе не оттого, что он часто пользовался их услугами (хотя он и был горяч, орудие его изрядно притупилось и поизносилось, а потому желания его всегда простирались куда дальше его возможностей), просто наш господин де Фонтани вознамерился донести свои знаменитые и славные деяния до последующих поколений, и этим объяснялись его старания. Быть снисходительным к жрицам Венеры этого известного магистрата побуждало и то, что он считал их весьма полезными гражданками государства, ибо, используя их козни, клеветничество и болтливость, удавалось разоблачить множество скрытых преступлений. Господин де Фонтани видел в этом благо, ибо был заклятым врагом того, что философы называют человеческими слабостями.

Это гротескное соединение остготской внешности и Юстиниановой морали впервые покинуло пределы города Экса в апреле 1779 года и по настойчивой просьбе господина де Тероза, хорошо с ним знакомого с давних пор, по причинам, малоинтересным для читателя, направилось на жительство в гостиницу «Дания» – неподалеку от той, где остановился барон. Тогда был сезон Сен-Жерменской ярмарки, и все обитатели гостиницы подумали, что сие необыкновенное творение природы приехало на ней показаться. Одно из тех услужливых созданий, что всегда предлагают помощь при устройстве публичных зрелищ, даже готово было переговорить с Николе, который с радостью предоставит ярмарочный балаган, если только магистрат не решит дебютировать у Одино. Президент сказал (Читатель уже знает, что все реплики президента следует произносить с провансальским грассированием, хотя в орфографии нет на то указаний. (Прим. автора.): «Еще когда я был малым ребенком, нянька предупреждала меня, что парижане – народ язвительный и насмешливый – никогда не воздадут должное моим добродетелям. А вот мой цирюльник все же успокоил меня: мол, парик мой внушит им уважение. Славный народ: шутит, когда подыхает с голоду, и поет, когда его давят... О! Я всегда его поддерживал. Ему бы еще инквизицию, как в Мадриде, и вечно воздвигнутый эшафот, как у нас в Эксе».

Тем временем господин де Фонтани, слегка приведя себя в порядок, еще более облагородил блеск своих шестидесятилетних прелестей, и после нескольких опрыскиваний розовой и лавандовой водой (впрочем, как замечал

Гораций, благовониями ублажают себя не только честолюбцы), – так вот, после такого туалета, а может, и других ухищрений, оставшихся нам неведомыми, президент собрался предстать перед своим старым другом бароном. Двери раскрываются; объявляют о прибытии президента, и он входит. Господину де Фонтани не повезло: обе сестры и маркиз д'Оленкур, как сущие дети, забавляются, лицезрея эту оригинальную фигуру, и, несмотря на все усилия, им не удается подавить приступ смеха, от чего уверенный в себе дотоле президент несколько смешался. Он долго разучивал перед зеркалом приветственный поклон и исполнял его довольно сносно. Но проклятый смешок, вырвавшийся у молодых людей, заставил президента остаться в дугообразном положении гораздо дольше, чем он предполагал. Наконец он выпрямился. Строгий взгляд барона призвал троих его детей к почтению, и завязалась беседа. Барон проворно взялся за дело. Предварительные переговоры были закончены, и уже по завершении первой встречи он объявил мадемуазель де Тероз, что это и было лицо, предназначенное ей в супруги, и что ее рука будет ему отдана не позднее чем через неделю. Мадемуазель де Тероз не произнесла ни слова; президент уехал, и барон еще раз повторил, что ждет от нее послушания. Условия были жесткие: прекрасная девушка не только обожала господина д'Эльбена и была им боготворима, но, будучи слабой и чувствительной, уже имела несчастье позволить своему очаровательному возлюбленному сорвать цветок, отличающийся от роз, – с которыми его порой сравнивают, – тем, что не наделен, подобно им, способностью возрождаться каждую весну. Что же подумает господин де Фонтани, президент парламента Экса, увидев, что за него уже потрудились? Пусть провансальский магистрат и наделен многими забавными чертами – они неотъемлемая часть судейского сословия, – но уж в девственности-то он должен разбираться. Приятно хоть раз в жизни обнаружить ее в своей жене! Вот что настораживало мадемуазель де Тероз; несмотря на излишнюю шаловливость и резвость, ей хватало тонкости осознать всю щекотливость положения. Женское чутье безошибочно подсказывало, что муж не станет уважать ее, если узнает, что она не почитала его еще до своего с ним знакомства. Нет ничего более живучего, чем такого рода предрассудки: нужно, чтобы несчастная девушка не только пожертвовала всеми сердечными привязанностями ради мужа, подобранного ей родителями, но она еще и будет считаться преступницей, если до встречи с тираном, который собирается ее поработить, осмелилась прислушаться к зову природы и на миг отдаться своим чувствам. Мадемуазель де Тероз поведала свои печали сестре. Для той живость чувств стояла превыше показной скромности, а милая снисходительность была куда важней богобоязненности; она расхохоталась как безумная, услышав это признание, и тотчас поделилась им с мужем. Супруг был настроен серьезнее: он решил, что следует остерегаться предоставлять взорам служителей Фемиды разгромленное и надломленное состояние столь важного для них предмета. Господа магистраты с этим не шутят. Он забеспокоился, как бы в городе, где навсегда воздвигнут эшафот, его бедная свояченица вскоре не взошла на него в качестве искупительной жертвы нарушенного целомудрия. Маркиз стал приводить цитаты: иногда, особенно после обеда, он проявлял эрудицию. Он доказывал, что Прованс был в свое время египетской колонией, а египтяне очень часто приносили в жертву юных девушек, и будет ничуть не удивительно, если президент парламента Экса, который по сути не кто иной, как потомок египетского колониста, велит перерезать его сестричке самую хорошенькую в мире шейку...

– Эти президенты-колонисты – настоящие палачи. Им отрезать чью-нибудь голову проще, чем вороне сбить орехи. По справедливости это или вопреки ей – они не приглядываются столь пристально. Ригоризм, подобно Фемиде, имеет на глазах повязку, наложенную глупостью, а в городе Эксе философия никогда ни на один миг ее и не приподнимала...

Итак, было решено объединиться: граф, маркиз, госпожа д'Оленкур и ее очаровательная сестра собрались отобедать в домике маркиза в Булонском лесу. И там строгий ареопаг в загадочном стиле – напоминающем пророчества кумской сивиллы или ордера на арест, выдаваемые парламентом Экса, который под видом причастности к египетским туземцам порой пользуется правом писать иероглифами, – приговаривает президента к женитьбе без женитьбы. Приговор вынесен, роли распределены, и все возвращаются в дом барона. Юная невеста не чинит отцу никаких препятствий. Д'Оленкур с женой уверяют, что брак столь прекрасно подобранной пары для них истинный праздник. Они всячески ублажают президента, остерегаются смеяться при его появлении и настолько завоевывают расположение зятя и тестя, что те соглашаются, чтобы таинства супружества были отпразднованы в замке Оленкур неподалеку от Мелёна, прекрасном имении, принадлежащем маркизу. Все довольны, один барон сожалеет, что не сможет разделить столь приятного веселья. Однако, если сумеет, приедет навестить молодых. Настает назначенная дата, двое супругов обвенчаны в церкви Сен-Сюльпис ранним утром без всякой торжественности и в тот же день отправляются к д'Оленкуру.

Граф д'Эльбен, переодетый в костюм камердинера маркиза и называющий себя именем Ла Бри, встречает приехавших и, накормив ужином, препровождает супругов в брачные покои, убранные и обустроенные под его руководством; исправность всей хитрой механики была проверена также лично им.

– Поистине, милочка, – говорит влюбленный провансалец, как только оказался наедине с новобрачной, вы наделены прелестями самой Венеры, caspita (Провансальское проклятие (Прим. автора.); не знаю, где вы их раздобыли: даже объехав весь Прованс, не отыщешь ничего подобного.

Затем, ощупывая поверх юбок несчастную новобрачную, не знающую, смеяться ей или плакать, он приговаривает:

– Ах, что тут, что там, суди меня Господь за снисходительность к потаскухам, но уж под этими-то нижними юбками мать наслаждений припасла для меня многое.

Тут входит Ла Бри, принося два золотых сосуда, и подносит один из них юной жене, а другой предлагает господину президенту.

– Выпейте, целомудренные новобрачные, – говорит он, – и пусть каждый из вас найдет в этом напитке подарки любви и приношения Гименея.

И, видя, что магистрат колеблется, Ла Бри спешит добавить:

– Таков, господин президент, парижский обычай, восходящий к временам крещения Хлодвига: у нас принято, прежде чем совершить предстоящее вам обоим таинство, в этом очистительном и смягчающем нектаре, благословленном самим епископом, почерпнуть необходимые силы.

– Ах, черт возьми, охотно, – отвечает судейский, – давайте, давайте, друг мой!.. Пакля-то у меня есть, чтобы все щели законопатить, но если ее еще запалить, ой, бедная твоя хозяйка, – я натворю такое...

Президент проглатывает питье; юная новобрачная следует его примеру; прислуга удаляется, и молодожены укладываются в постель. Но тут же президент испытывает необыкновенно острую боль в кишках и настоятельную необходимость удовлетворить естественную надобность своего немощного организма со стороны, противоположной той, что надобна в первую брачную ночь. Не обращая внимания на то, где он находится, без всякого почтения к той, что разделяла с ним ложе, он заливает кровать и ее окрестности целым потоком желчи, да столь значительным, что напуганная мадемуазель де Тероз едва успевает спрыгнуть с постели и позвать подмогу. На зов прибегают господин и госпожа д'Оленкур: они не ложились спать и оказались на месте мгновенно. Ошеломленный президент завертывается в простыни, стараясь не показываться, не отдавая себе отчета, что чем старательнее прячется, тем больше пачкается. В конце концов он начинает внушать такой ужас и омерзение, что юная супруга и все присутствующие уходят, горячо сетуя по поводу его плачевного состояния и заверяя, что тотчас пошлют уведомление барону, чтобы тот безотлагательно прислал в замок одного из лучших столичных лекарей.

– О силы небесные! – причитает потрясенный президент, оставшись в одиночестве. – Какое злосчастие! Я полагал, что только в нашем дворце правосудия при виде цветов лилии можно так выйти из берегов, но чтобы в первую брачную ночь, да в постели с молодой бабенкой, – это просто непостижимо!

Некто Дельгац, лейтенант из полка д'Оленкура, который для надзора за полковыми лошадьми прослушал два или три урока в ветеринарной школе, является на следующий день, присвоив себе звание и заслуги одного из самых известных сыновей Эскулапа. Господину де Фонтани посоветовали появляться только неглиже. Госпожа президентша де Фонтани (впрочем, мы пока еще не вправе называть ее этим именем) не стала скрывать от мужа, что находит его весьма интересным в этом костюме. Он надел приталенный, в красную полоску халат из желтого сатина, украшенный с лицевой стороны и с изнанки, а под ним коричневый кисейный набрюшник и матросские штаны того же цвета; на голове у него был колпак из красной шерсти. Все это, оттеняя его благородную бледность после вчерашнего несчастного случая, внушало такую возросшую любовь мадемуазель де Тероз, что она не покидала его ни на четверть часа.

– Бедняжка, – приговаривал президент, – как она меня любит! Поистине, вот женщина, которую небо назначило для моего счастья. Прошлой ночью я оконфузился, но не вечно же меня будет так проносить.

Тем временем прибывает лекарь. Он щупает пульс больного, удивляясь его слабости. С помощью афоризмов Гиппократа и комментариев Галена он наглядно объясняет, что если президент за ужином не подкрепится полудюжиной бутылок испанского вина или мадеры, то ему будет не под силу успешно сорвать предложенный ему цветок. В отношении недавнего несварения желудка он заверил, что это пустяк.

– Сие происходит, сударь, – сказал он президенту, – оттого, что желчь недостаточно хорошо профильтровалась в сосудах печени.

– Но, – вступает в разговор маркиз, – надеюсь, этот приступ не опасен.

– Прошу простить меня, сударь, – серьезно отвечает служитель святилища Эпидавра, – в медицине не существует мелких причин, которые не могли бы привести к самым тяжелым последствиям. И глубинная суть нашего искусства – приостановить симптомы на начальной стадии. Легкое недомогание может привести к резкому ухудшению общего состояния организма президента. Инфильтрованная желчь, направляемая через дугу аорты в подключичную артерию, затем перенесенная оттуда через сонную артерию в нежнейшие субстанции мозга, искажает циркуляцию низших духовных энергий, что прекращает их естественную жизнедеятельность и может привести к возникновению помешательства.

– О Небо, – причитает мадемуазель де Тероз в слезах, – мой муж сумасшедший, сестра моя, мой муж сумасшедший!

– Успокойтесь, сударыня, благодаря моему своевременному вмешательству не случится ничего страшного, и сейчас я уже отвечаю за рассудок больного.

При этих словах радость воцарилась в душах окружающих. Маркиз д'Оленкур нежно обнял новоявленного свояка, засвидетельствовав тому по-простому, без столичных ужимок, свою искреннюю в нем заинтересованность. Дальше речь пошла лишь о развлечениях. В тот день маркиз принимал у себя ленников и соседей. Президент хотел было пойти принарядиться, но его отговорили, не желая лишать себя удовольствия представить его всему окрестному обществу в уже известном нам облачении.

– Ах, как вам к лицу этот наряд! – беспрестанно повторяла зловредная маркиза. – Поистине, господин д'Оленкур, если бы до знакомства с вами я знала, что верховное судебное ведомство Экса скрывает столь обаятельных людей, как мой дорогой зять, торжественно вам заявляю, что старалась бы выбрать мужа исключительно среди членов этого выдающегося собрания.

И президент поблагодарил, нижайше согнувшись и любезно осклабясь. Несколько раз он даже незаметно покрутился перед зеркалами, произнося вполголоса: «Да, видно, я еще хоть куда». Наконец настало время ужина. Мнимого врача задержали до часа трапезы: он сам пил, как швейцарец, и без особого труда сумел убедить недужного следовать его примеру. Позаботились о том, чтобы в непосредственной близости от них находились нужные вина, быстро туманящие мозг. Вскоре президент совсем раскис, как того и добивались. Все поднялись из-за стола. Лейтенант, превосходно справившийся с порученной ему ролью, добрался до кровати, отоспался и на следующее утро отбыл восвояси. Нашим же героем завладела женушка, которая повела его к супружескому ложу в сопровождении почетного эскорта. Маркиза, чье обычное очарование еще более усиливалось от выпитого шампанского, уверяла, что он перестарался и она опасается, как бы из-за чрезмерного возбуждения парами Бахуса он и этой ночью не выскользнул из сетей Амура.

– Все это сущие пустяки, маркиза, – ответил президент, – эти два божества-искусителя, соединясь, делаются еще более могучими. Что касается разума, то в минуту, когда можно без него обойтись, совершенно безразлично, какому из двух божеств он будет принесен в жертву, – утратишь ли ты его разгоряченный вином или сжигаемый пламенем любви. Мы, магистраты, лучше всех на свете умеем обходиться без разума. Мы гоним его из наших трибуналов так же, как и из своих голов; нам даже забавно попирать его ногами. Именно это превращает наши предписания об аресте в истинные шедевры, ибо, хотя издают их никогда не руководствуясь здравым смыслом, исполняют столь твердо, словно уверены в их непогрешимости. Вы сейчас видите перед собой, маркиза, – продолжал президент, подбирая с пола красный колпак, в минуту забытья слетевший с его плешивого черепа, – да, вы видите воочию одного из лучших умов нашего сословия. Именно я в прошлом году убедил собратьев по духу выслать на десять лет из провинции и тем самым навсегда разорить одного дворянина, честно служившего королю, и все из-за пирушки с публичными девками; кое-кто противился, но я настаивал на своем, и собрание прислушалось ко мне. Так что, видите, сударыня, я блюду нравы, чту умеренность и воздержанность, и меня возмущает все, что оскорбляет эти добродетели. Надо быть строгим, строгость – дочь правосудия... а правосудие – мать... прошу простить меня, сударыня, бывают моменты, когда память подводит меня...

– Да, да, как это справедливо, – не унималась маркиза, спеша удалиться и увести с собой остальных, – только смотрите, чтобы этой ночью вас еще что-нибудь не подвело, а не только память! Право, пора уже с этим кончать, друг мой, моя бедная сестричка так вас обожает, не может же она вечно довольствоваться подобным воздержанием.

– Не опасайтесь, сударыня, ничего не опасайтесь, – продолжал президент (провожая маркизу, он пытался устоять на ногах), – не страшитесь ничего, клянусь, завтра я верну ее вам уже госпожой де Фонтани, и это так же несомненно, как то, что я человек чести. Не правда ли, малышка, – не умолкал этот судейский крючок, возвращаясь к своей супруге, – вы позволите мне этой ночью завершить нашу работу... Вы видите, как все этого жаждут, нет никого в вашем семействе, кто не счел бы за честь породниться со мной: ничто так не льстит дому, как наличие в нем магистрата.

– Да кто же в этом сомневается, сударь, – отвечает юная особа, – уверяю вас, что я, со своей стороны, никогда не испытывала такой гордости, какую переживаю с тех пор, как меня называют госпожой президентшей.

– Верю в это без труда, а теперь, ну-ка, раздевайтесь живехонько, солнышко мое, что-то я нынче огруз, надо бы по возможности побыстрее завершить нашу операцию, пока сон окончательно меня не свалит.

Но мадемуазель де Тероз, следуя обычаю новобрачных, никак не могла закончить свой туалет: то она не находила какого-то необходимого предмета, то бранила горничных, и конца этому не видно было. Президент, не в силах больше терпеть, решил улечься в кровать и уже оттуда выкрикивал добрых четверть часа:

– Ну идите же, черт подери, идите же! Не понимаю, что вы там делаете, еще немного времени – и будет поздно.

Однако ничего не менялось, а в состоянии опьянения, в котором пребывал наш новый Ликург, было довольно трудно, приложив голову к подушке, не заснуть. Он и не устоял перед этой насущнейшей потребностью и, прежде чем мадемуазель де Тероз успела переменить сорочку, захрапел так, словно успел осудить какую-нибудь марсельскую потаскуху.

– Он уже хорош, – говорит граф д'Эльбен, неслышно входя в спальню в ту же минуту, – иди сюда, душенька, иди ко мне и подари минуты блаженства, которые хотело у нас похитить это животное.

И он увлекает за собой трогательный предмет своего поклонения. В брачных покоях гаснут свечи. Пол мгновенно устилается тюфяками, и, по условленному сигналу, часть кровати, занимаемая почтенным судьей, отделяется от остального ложа и посредством специальных приспособлений поднимается на двадцать футов от пола. Состояние беспробудного сна, в коем пребывал наш законодатель, не позволило ему ничего заметить. Тем не менее к трем часам утра, разбуженный некоторым переполнением мочевого пузыря и вспомнивший, что рядом на столике был сосуд, призванный его облегчить, он шарит по сторонам: сначала удивляется, что вокруг пустота, затем подается вперед всем телом. Кровать, держащаяся лишь на веревках, сообразуясь с перемещением находящегося на ней веса, в конце концов становится подобной качелям и выбрасывает на середину комнаты отягчающий ее груз: президент падает на заботливо припасенные тюфяки. Изумление его столь безгранично, что он принимается реветь как бык, которого ведут на бойню.

– Э... что за чертовщина, – бормочет он, – сударыня, сударыня, вы наверняка здесь, вы понимаете что-нибудь в этом падении? Я лег вчера в четырех футах от пола и вдруг, чтобы достать мой ночной горшок, плюхаюсь с высоты в двадцать футов.

Никто не внемлет этим жалким стенаниям, и президент, в сущности не так уж плохо устроившийся, отказывается от дальнейших поисков и заканчивает ночь так, словно провел ее на своей скромной провансальской постели. После падения отделявшаяся часть ложа была полегоньку спущена и прилажена к остальной, так что казалась целой и неделимой кроватью. Около девяти часов утра мадемуазель де Тероз тихо входит в комнату. Тотчас же она распахивает все окна и вызывает звонком своих горничных.

– Поистине, сударь, – говорит она президенту, – ваше общество, надо признаться, не из приятных, и я всенепременно пожалуюсь моей семье на ваше обхождение со мной.

– Что здесь происходит? – говорит протрезвевший президент, протирая глаза и так и не находя объяснения своему падению на пол.

– Как это – что происходит? – говорит юная супруга, разыгрывая негодование. – Когда, подвигнутая своей привязанностью к вам, я этой ночью приближаюсь к вашей особе, чтобы получить подтверждение подобных же чувств с вашей стороны, вы с яростью отталкиваете меня и сбрасываете на пол...

– О Небо праведное! – вздыхает президент. – Послушайте, малютка, я начинаю что-то понимать в этом приключении... Тысячу раз прошу прощения. Этой ночью, испытывая малую нужду, я всячески искал способы удовлетворить ее и все время устремлялся под кровать, наверное, я и вас увлек за собой. Я заслуживаю прощения, поскольку мне приснился сон, будто я свалился с высоты двадцати футов. Но это не страшно, не страшно, ангел мой, отложим утехи на ближайшую ночь, ручаюсь, что буду соблюдать себя. Ничего, кроме воды, не стану пить. Ну поцелуйте же меня, сердечко мое, помиримся, прежде чем показываться людям, иначе я буду считать, что вы на меня дуетесь, а я ваше расположение даже на королевство не променяю.

Мадемуазель де Тероз соглашается подставить одну из своих розовых щечек, еще не остывшую от любовного огня, под гнусные поцелуи старого фавна. Появляется наша компания, и двое супругов старательно скрывают ночное фиаско.

Весь день прошел в развлечениях и в прогулках; удаляя господина де Фонтани от замка, они давали время Ла Бри подготовиться к новым действиям. Президент твердо решил довести свою женитьбу до конца и так осторожен был в еде, что с этой стороны трудно было найти средство для помутнения его разума. К счастью, на вооружении еще оставались другие не менее действенные способы. Наш замечательный Фонтани имел слишком много врагов, сговорившихся против него, и не мог выскользнуть из их капканов. Итак, вновь наступает время отправиться в постель.

– О, этой ночью, ангел мой, – говорит президент своей юной половине, – тешу себя надеждой, вы от меня не уйдете.

Но мало прикидываться храбрецом, надо было еще привести свои грозные орудия в должное состояние. И, поскольку у него было намерение приступить к штурму по всем правилам, наш горемычный провансалец проделывал в своем уголке в ожидании подруги невероятные упражнения: он вытягивался, напрягался, все мышцы его вздувались, а сам он оказывал давление на постель в два или три раза более сильное, чем если бы он лежал неподвижно. Наконец все его движения привели к тому, что рухнули заранее подпиленные балки пола и злосчастный магистрат кувырком полетел в хлев со свиньями, находившийся прямо под спальней. В замке Оленкур долго обсуждали, кто должен был более удивиться: президент, очутившийся среди этих тварей, столь привычных на его родине, или же животные, увидев в своем обществе одного из самых знаменитых членов парламента Экса. Некоторые присутствующие утверждали, что удовлетворение должно было быть равным и взаимным, ведь на деле президент должен был бы вознестись до небес от радости, что отыскалось общество, где он может хоть на миг вдохнуть тот особенный запах, что зовется с некоторых пор местным колоритом, а со своей стороны нечистые твари, запрещенные праведным Моисеем, разве не должны благодарить небо за то, что наконец-то во главе их оказался законодатель, да еще из парламента Экса, привыкший чуть ли не с младенчества выносить приговоры, вести процессы, улаживать и предотвращать споры, связанные с копанием в грязи – столь излюбленной стихии этой славной скотинки.

Как бы там ни было, знакомство не осуществляется с налету. И цивилизация – мать учтивости – продвинулась ничуть не дальше среди членов парламента Экса, нежели среди презираемых иудеями свиней. Сначала возникло некое замешательство, в ходе которого президент отнюдь не стяжал лавров: он был разбит, смят, атакован рылами хрюшек. Он произносил ремонстрации – его не слушали. Пообещал внести в реестры – никакого эффекта. Принял постановление – никакого смущения в рядах нападающих. Пригрозил высылкой – его затоптали ногами. И отчаявшийся Фонтани, весь в крови, разрабатывал уже приговор к смерти на костре, когда к нему подоспела помощь.

Это были Ла Бри и полковник. Вооружившись факелами, они старались освободить магистрата из грязи, в которой он захлебывался. Правда, спасателям трудно было к нему подступиться. Он был основательно отделан с ног до головы и распространял такой аромат, что даже прикоснуться к нему было страшно. Ла Бри раздобыл одни вилы, тут же вызвали конюха со вторыми и, как смогли, вытащили страдальца из отвратительной клоаки, в которую он обрушился при падении... Возникла новая трудность – куда его теперь отнести? и ее непросто было разрешить. Следовало отменить постановление и смыть позор с виновного, полковник даже предложил выдать свидетельство о снятии судимости; но тут конюх, ничего не смыслящий в этих высокопарных словах, изрек, что президента просто нужно на пару часов поместить в водопойную колоду, а когда он уже достаточно отмокнет, можно обтереть жгутами соломы, и он засияет, как новехонький. Маркиз, однако, возразил, что холодная вода может ухудшить состояние здоровья его брата, на что Ла Бри заметил, что бак для мытья посуды у подручного кухарки еще полон теплой воды. Президента отнесли на кухню, вверяя его заботам ученика Кома, который в один миг сделал нашего героя чистым, как фаянсовая миска.

– Не советую вам возвращаться к жене, – говорит д'Оленкур намыленному судье, – я знаю вашу щепетильность, так что пусть Ла Бри отведет вас в комнатку для гостей, где вы проведете остаток ночи.

– Да, конечно, дорогой мой маркиз, – соглашается президент, – благодарю за ваше предложение... Но не думаете ли вы, что я околдован? Ведь три ночи подряд в этом проклятом замке со мной случаются странные приключения.

– Во всем этом кроется некая физическая причина, – говорит маркиз, – завтра придет доктор, рекомендую вам проконсультироваться с ним.

– Вот этого я и хочу, – отвечает президент, а уже находясь в маленькой гостевой комнате вдвоем с Ла Бри, признается ему, укладываясь в постель: – На самом деле, мой милый, я еще никогда не был так близок к цели.

– Увы, сударь, – отвечает ему уже в дверях ловкий молодой человек. – Есть в этом некое роковое предначертание свыше. Могу лишь заверить, что мне вас жаль от всего сердца.

Дельгац, пощупав пульс президента, заверил, что поломка балок произошла из-за избыточного засорения его лимфатических сосудов, что, в свою очередь, удваивая количество влаги в организме, соразмерно увеличивает и силу животных инстинктов. Вследствие этого необходима строгая диета, призванная очистить сию влагу от обилия щелочей с обязательным уменьшением физического веса, что способствует успешному...

– Но, сударь, – перебивает его Фонтани, – после этого ужасного падения я вывихнул левую руку и припадаю на правую ногу...

– Готов поверить, – ответил доктор, – однако эти вторичные проявления не так сильно меня пугают, ибо я всегда восхожу к первопричинам. Речь идет об оздоровлении крови. Ослабляя едкость лимфы, мы высвобождаем сосуды, циркуляция в них облегчается, что с необходимостью ведет к уменьшению физической массы, откуда проистекает то, что потолки более не проваливаются из-за вашего веса и вы сможете впредь исполнять в постели любые движения, какие вам вздумается, не подвергаясь новым опасностям.

– А моя рука, сударь, а мое бедро?

– Очистимся, сударь, сначала очистимся, попробуем сделать парочку местных кровопусканий, а там мало-помалу все поправится.

С того самого дня началась диета. Дельгац, не покидавший больного в течение целой недели, посадил его на куриный бульон, сделал подряд три кровопускания и запретил даже думать о жене. Несмотря на невежественность лейтенанта, режим его возымел удивительное действие. Дельгац уверил своих друзей, что во время своих трудов в ветеринарной школе он таким же методом лечил осла, упавшего в глубокую яму. Через месяц животное восстановило силы и лихо таскало мешки с известью, как оно делало это и прежде. И наш желтушный президент действительно стал румян и свеж. Следы ушибов исчезли. Оставалось лишь укрепить его силы, которые еще не раз понадобятся ему в предстоящих испытаниях.

На двенадцатый день лечения Дельгац взял больного за руку и подвел к мадемуазель де Тероз.

– Вот он, сударыня, – сказал он, – вот человек, сопротивляющийся законам Гиппократа, привожу его к вам целым и невредимым. И, если он безудержно отдаст себя во власть сил, которые я ему вернул, мы будем иметь удовольствие через шесть месяцев видеть, – продолжал Дельгац, легко касаясь низа живота мадемуазель де Тероз, – да, сударыня, мы все будем иметь удовольствие видеть, как сие прекрасное чрево округлится в руках Гименея.

– Да услышит вас Бог, доктор, – отвечает плутовка, – согласитесь, как тяжко вот уже две недели считаться женой, оставаясь при этом в девицах.

– Несравненная, – говорит президент, – не все же ночи бывает несварение желудка, не все же ночи потребность мочиться опрокидывает супруга с кровати, и, в надежде упасть в объятия красавицы, не будешь же бесконечно низвергаться в хлев к свиньям.

– Что ж, посмотрим, – говорит юная Тероз, испуская тяжелый вздох, – увидим, сударь, но все же, если бы вы любили меня так, как я люблю вас, все эти несчастья, наверное, с вами бы не приключились.

Ужин прошел очень весело. Маркиза была мила и остра на язык. Она побилась об заклад со своим мужем в пользу успехов зятя, и все разошлись. Вечерний туалет проходил в спешке. Мадемуазель де Тероз умоляет мужа из уважения к ее стыдливости смириться с полным отсутствием света в спальне. Тот уже столько страдал, что не может ни в чем ей отказать и соглашается на то, чего от него хотят. Укладываются в кровать. Никаких осложнений. Неутомимый президент одерживает победу. Наконец срывает – либо полагает, что срывает, – сей заветный цветок, коим, по некоей необъяснимой глупости, принято так дорожить. Пять раз подряд он был увенчан лаврами любви. С наступлением дня раскрываются окна. Проникающие в спальню солнечные лучи наконец предоставляют взорам победителя ту, что недавно принесла себя ему в жертву... Боже правый!.. Что с ним стало, когда он обнаруживает вместо своей жены старую негритянку, чья черная уродливая фигура заменяла нежные прелести, обладателем которых он себя уже почитал! Он отскакивает, вопит, что его околдовали. Тут приходит его жена собственной персоной и, застав его с этим порождением Тенара, с горечью спрашивает, что она ему сделала и за что оказалась столь безжалостно обманутой.

– Но, сударыня, разве не с вами я вчера...

– Сударь, я сгораю от стыда и унижения. Вы никак не можете упрекнуть меня в недостатке покорности. Вы увидели эту женщину рядом со мной, грубо меня оттолкнули, схватили ее и бросили на то место в кровати, что предназначалось для меня. Я ушла в смущении, найдя облегчение в слезах.

– Скажите, ангел мой, вы вполне уверены в истинности фактов, на которые ссылаетесь?

– Чудовище, он желает снова надругаться надо мной! И это после всех оскорблений и издевательств, доставшихся мне в награду, и тогда, когда я так нуждаюсь в утешении... Скорее сюда, сестра моя, пусть все полюбуются, какому недостойному человеку я принесена в жертву... Вот она, вот она, моя безобразная соперница, – вскричала лишенная своих законных прав молодая супруга, проливая потоки слез, – прямо на моих глазах он осмеливается лежать в ее объятиях! О друзья мои, – причитала мадемуазель де Тероз в отчаянии, собрав присутствующих вокруг себя, – помогите, подскажите, как обуздать этого клятвопреступника? Неужели я, так его обожавшая, заслужила подобное к себе отношение?

Невозможно представить себе ничего более забавного, чем лицо Фонтани, слушающего эти удивительные речи. Он бросал оторопелые взгляды на негритянку, затем переводил их на юную супругу, рассматривал ее с каким-то бессмысленным выражением, будто на самом деле его рассудок был потревожен. По какой-то роковой случайности, с тех пор как президент находился в Оленкуре, он стал доверять Ла Бри, своему маскировавшемуся сопернику, которого ему следовало опасаться более, чем кого бы то ни было среди всех живущих здесь лиц. Он его подзывает и обращается к нему:

– Друг мой, вы всегда казались мне весьма рассудительным малым; вы доставите мне удовольствие, если скажете, действительно ли вы полагаете, что у меня что-то не в порядке с головой.

– По правде говоря, господин президент, – отвечает ему Ла Бри с грустным и сконфуженным видом, – я никогда не отважился бы это сказать вам, но, поскольку вы удостаиваете меня чести и интересуетесь моим мнением, не стану скрывать, что после вашего падения в хлев со свиньями мысли, исходящие из вашего мозга, утратили былую чистоту. Пусть вас это не тревожит, сударь. Пользующий вас врач – один из крупнейших специалистов в этой области. Знаете, у нас здесь в поместье маркиза был один судья. Он помешался до такой степени, что не осталось в нашей местности ни одного юного распутника, против которого, едва тот позабавится с девицей, этот сутяга тотчас не затевал бы уголовный процесс, причем с постановлением, приговором и высылкой – словом, со всеми низостями, что всегда найдутся в арсенале у этих негодяев. И вот, сударь, наш доктор, этот человек обширных познаний, что уже имел честь назначить вам восемнадцать кровопусканий и тридцать два клистира, вернул ему голову такой здоровой, словно тот никогда прежде не судействовал. Но прислушайтесь, – продолжал Ла Бри, оборачиваясь на шум шагов, – поистине, стоит о нем заговорить, и он легок на помине, вот он, собственной персоной.

– Здравствуйте, дорогой доктор, – говорит маркиза входящему Дельгацу, – полагаю, никогда еще мы так не нуждались в вашем вмешательстве. У нашего дорогого друга президента вчера вечером случилось легкое помутнение в голове, из-за чего, вопреки общим уговорам, он вместо своей жены овладел этой негритянкой.

– Вопреки общим уговорам? – удивляется президент. – Как? Выходит, кто-то этому препятствовал?

– Да я сам в первую очередь, и изо всех сил, – отвечает Ла Бри, – однако сударь устремился вперед с такой силой, что я предпочел не мешать ему, чтобы не подвергаться нападкам с его стороны.

После этого президент, потирая лоб, уже не знал, как ему и быть, а врач между тем приступил к исследованию пульса.

– Сие происшествие куда серьезней предыдущего, – изрекает Дельгац, опуская глаза, – это скрытое осложнение недавней вашей болезни, внутренний жар, ускользающий даже от опытного взгляда специалиста и вспыхивающий в момент, когда об этом думают менее всего. Речь идет о сильнейшей закупорке диафрагмы и о повышенной возбудимости организма, или эретизме.

– Что?! Еретизме?! – завопил взбешенный президент. – Что хочет сказать этот шалопай своим словом «еретизм»? Так знай же, болван ты этакий, что я никогда не был еретиком! Видно, старый дурень знать не знает истории Франции, ему невдомек, что именно мы и сжигаем еретиков. Езжай-ка на нашу родину, ублюдок салернский, поезжай, дружок, погляди на Мериндоль и Кабриер, еще дымящиеся от пожаров, кои мы там устроили, прогуляйся по берегам кровавой реки: так обильно увлажнили кровью всю провинцию почтенные члены нашего трибунала. Послушай стенания принесенных в жертву нашему неистовому возмущению, рыдания жен, оторванных нами от груди супруга, крики детей, едва вышедших из материнской утробы, воззри на все священные расправы, учиняемые нами. Так что за столь благочестивое поведение не подобает такому негодяю, как ты, обзывать нас еретиками.

И, распалясь собственным красноречием, президент, все еще лежащий в кровати рядом с негритянкой, так ударил ее кулаком по носу, что бедняжка убежала вон, завывая, точно сука, у которой отняли щенят.

– Ну полно, полно, зачем столько пыла, друг мой? – говорит д'Оленкур, приближаясь к больному. – Господин президент, разве так себя ведут? Вы же видите, здоровье ваше ухудшается, и, главное, вам надо подумать о себе.

– Хорошо, когда со мной будут говорить, как вы, – я буду слушаться, но когда этот подчищала святого Кома честит меня еретиком, нет уж, увольте, я этого не потерплю.

– Напрасно вы так обижаетесь, дорогой мой брат, – приветливо говорит маркиза, – эретизм значит то же, что воспаление, и ничего общего не имеет с ересью.

– Ах, простите, маркиза, простите, иногда я бываю туговат на ухо. Раз так, пусть этот сведущий последователь Аверроэса подойдет и выскажется, я его послушаю. Более того, я исполню все, что он предпишет.

Дельгац во время вспышки гнева президента держался поодаль, имея перед глазами печальный пример негритянки. Теперь он приблизился к краю кровати.

– Еще раз повторяю вам, сударь, – изрекает современный Гален, вновь ощупывая пульс больного, – сильный эретизм организма.

– Ере...

– Эретизм, сударь, – поспешно подхватывает доктор, пригибаясь, точно опасаясь тумака, – из чего я делаю заключение о необходимости срочного вскрытия яремной вены, которое мы проделаем с помощью нескольких повторных ледяных ванн.

– Я не сторонник кровопусканий, – говорит д'Оленкур, – господин президент уже не в тех летах, чтобы переносить такие встряски без острой на то нужды. У меня нет этой кровавой мании, общей для детей Фемиды и Эскулапа. По моим представлениям, существует немного болезней, требующих при лечении кровопускания, и столь же немного преступлений, за которые следует платить кровью. Вы, надеюсь, поддержите меня, президент, коль скоро речь идет о вашей собственной крови. Возможно, я бы не был столь уверен в вашем согласии, не будь вы в нем столь заинтересованы.

– Сударь, – отвечает президент, – поддерживаю содержание первого раздела вашей речи, однако позвольте выразить несогласие со вторым: именно кровью смывается преступление, лишь ею одной от него очищаются и его предупреждают. Сопоставьте все беды, которые может породить на земле преступление, с тем злом, вызванным гибелью дюжины несчастных в год, казненных с целью его предупреждения.

– Ваше рассуждение лишено здравого смысла, друг мой, – говорит д'Оленкур, – оно продиктовано ригоризмом и глупостью. Порочность его обусловлена вашей сословной принадлежностью и вашим провинциализмом – от них следует решительно отказаться. Мало того, что бессмысленная суровость никогда еще не останавливала преступника, еще более абсурдно говорить об оправдании одного злодейства другим и о необходимости расплаты за убийство одного человека смертью другого. Вам и вашим приспешникам надобно стыдиться таких взглядов, обнаруживающих не неподкупность, а скорее пристрастие к господству и деспотизму. Вас с полным на то основанием называют палачами рода человеческого: вы одни уничтожаете больше народу, нежели все природные бедствия, вместе взятые.

– Господа, – вмешивается маркиза, – мне кажется, здесь не время и не место для подобных дискуссий. Вместо того чтобы успокоить моего милого брата, вы, сударь, – продолжает она, обращаясь к мужу, – окончательно воспламеняете его кровь, и болезнь его может стать неизлечимой.

– Госпожа маркиза права, – вступает в разговор доктор, – с вашего позволения, сударь, я приказываю Ла Бри положить в ванну сорок фунтов льда, затем наполнить ее водой, а пока все готовится, я подниму больного.

Все присутствующие тотчас же покидают спальню. Президент встает, следует за доктором, немного колеблется, прежде чем погрузиться в ледяную ванну, которая, по словам Дельгаца, выведет его из строя как минимум на шесть недель, но, не видя способа уклониться, ныряет в нее. Его принуждают провести в ней десять-двенадцать минут на глазах у всей компании, рассеявшейся по углам и оттуда с интересом наблюдающей за этой сценкой. Наконец больного насухо вытирают, одевают, он вновь в центре внимания и как ни в чем не бывало обедает вместе со всеми. После обеда маркиза предлагает совершить прогулку.

– Президенту недурно было бы развеяться, не так ли, доктор? – спрашивает она у Дельгаца.

– Конечно, – откликается тот, – вы можете припомнить, что нет лечебницы, где сумасшедших не выпускали бы во двор подышать свежим воздухом.

– Однако льщу себя надеждой, – говорит президент, – вы не рассматриваете мой случай как безнадежный?

– Далеко не безнадежный, сударь, – отвечает Дельгац, – легкое помрачение, случайно охватившее вас, не должно иметь никаких последствий. Всего-то следует несколько освежить господина президента и обеспечить ему полный покой.

– Как, сударь, вы полагаете, что сегодня ночью я не смогу взять реванш?

– Этой ночью, сударь? Сама мысль об этом заставляет меня содрогнуться. Если бы я действовал с вами столь же строго, как вы поступаете с другими, то запретил бы вам подходить к женщинам три или четыре месяца.

– Три или четыре месяца, Небо праведное! – и, оборачиваясь к своей супруге, озабоченно спрашивает: – Три или четыре месяца, милочка, продержитесь ли вы, ангел мой, неужели продержитесь?

– О, надеюсь, господин Дельгац еще смягчится, – отвечает юная Тероз с притворным простодушием, – и, если он не сочувствует вам, сжалится хотя бы надо мной...

Все отправляются на прогулку, заранее договорившись с неким дворянином, живущим по соседству, что он вкусно их угостит. Чтобы добраться до места, надо было переправиться через реку на пароме. Во время переправы молодые люди решают подурачиться. Стремясь понравиться жене, Фонтани принимается им подражать.

– Президент, – говорит маркиз, – бьюсь об заклад, вы не сможете, как я, повиснуть на этом паромном канате и продержаться на нем несколько минут.

– Нет ничего проще, – говорит президент, донюхивая очередную понюшку табаку и вставая на цыпочки, чтобы дотянуться до каната.

– Отменно! Как у вас отменно получается, лучше, чем у моего брата! – восклицает маленькая Тероз, увидя повисшего в воздухе супруга.

Пока президент остается в подвешенном состоянии, изумляя всех изяществом и ловкостью, перевозчики, получив приказ, изо всех сил наваливаются на весла. Барка стремительно отрывается от причала, и несчастный болтается между небом и водой... Он кричит, зовет на подмогу. Но паром находится лишь на половине пути, и до другого берега еще остается более пятнадцати туазов.

– Держитесь сколько сможете, – кричат ему, – перебирайте руками до самого берега, вы же видите, нас относит ветром, и мы не можем за вами вернуться!

И президент, скользя, дрыгая ногами, пытается догнать барку, убегающую на веслах. Нет зрелища более забавного, нежели наблюдать за одним из самых важных магистратов парламента Экса, подвешенным прямо в парадном парике и во фраке.

– Президент! – кричит ему маркиз, надрываясь от хохота. – Вот уж, поистине, это соизволение Провидения, друг мой, око за око, зуб за зуб – закон возмездия, столь любимый вашими трибуналами. Отчего вы жалуетесь, что вас повесили, разве не часто приговариваете вы к такой пытке тех, кто заслуживает этого ничуть не более вас?

Однако президент уже ничего не слышит. Он невероятно измучен непосильными упражнениями, на которые его обрекли. Руки отказывают ему, и он грузно плюхается в воду. Мгновенно двое пловцов, которых держали наготове, бросаются к нему на выручку. Промокшего, как спаниель, плававший за подбитой уткой, ругающегося, точно ломовой извозчик, его вытаскивают на берег. Он начинает с того, что заявляет: шутка явно не по сезону... Все клянутся, что и не думали подшутить над ним. Просто паром отнесло в сторону порывом ветра. В хижине паромщика его обогревают, переодевают и ублажают. Женушка старается заставить его позабыть о неприятном происшествии. И притомившийся влюбленный вскоре вместе с остальными начинает смеяться над представлением, которое он недавно разыграл.

Наконец прибывают к упомянутому дворянину. Прием великолепен. Подается обильный ужин. Позаботились о том, чтобы президент проглотил сливки с фисташками, и едва блюдо проникло в его утробу, как он тотчас вынужден был осведомиться о местонахождении заветной комнаты. Его запустили в очень темное помещение. Ужасно торопясь, он садится и поспешно справляет естественную надобность. Операция завершена, однако президент никак не может подняться.

– Это еще что такое? – выкрикивает он, дергая задом.

Однако все его старания напрасны. Не выберешься, разве что придется оставить там кусочек собственной плоти. Тем временем его отсутствие приводит всех в удивление. Все интересуются, спрашивают, куда он запропастился. Наконец крики его услышаны, и вся компания оказывается у дверей злосчастной туалетной комнаты.

– Какого дьявола вы там засиделись, друг мой? – спрашивает д'Оленкур. – Вас что, прихватили кишечные колики?

– Проклятье! – говорит бедолага, удваивая свои старания. – Разве вы не видите, что я влип...

Желая сделать эту сценку еще более смешной и побуждая президента к энергичным попыткам оторваться от проклятущего сиденья, ему снизу, под ягодицы, подставили маленькую спиртовую горелку, которая, чуть опалив кожу, порой схватывала и покрепче, заставляя выделывать невообразимые подскоки и кривлянья, и чем больше потешались его друзья, тем сильнее бушевал президент. Он поносил женщин, угрожал мужчинам, и чем более он расходился, тем комичнее делалась его раскрасневшаяся физиономия. От резких движений парик свалился, и неприкрытый затылок еще забавнее смотрелся на фоне вымученных гримас. Наконец прибегает хозяин с тысячами извинений. Он забыл предупредить, что нужник не подготовлен должным образом к использованию. С помощью своих людей он отклеивает незадачливую жертву. При этом круглая полоска кожи так и не отстала от стульчака, повторив его форму. Дело в том, что маляры покрыли сиденье клеевой краской, чтобы впоследствии лучше держался цветной слой, каким они пожелали его разукрасить.

– Все понятно, – прямо без обиняков заявляет президент, вновь присоединяясь к компании. – Вам доставляет радость издеваться надо мной, я служу предметом вашей забавы.

– Вы несправедливы, друг мой, – парирует д'Оленкур. – Отчего вы всякий раз перекладываете на нас невзгоды, ниспосланные вам судьбой? Ранее я полагал, что справедливость – неотъемлемая добродетель служителей Фемиды, однако теперь вижу, что ошибался.

– Это оттого, что у вас отсутствует отчетливое представление о том, что принято называть справедливостью, – говорит президент, – у наших адвокатов существует несколько типов справедливости, то, что называется общей справедливостью и личной справедливостью...

– Погодите, – прерывает его маркиз, – никогда не приходилось наблюдать, чтобы те, кто так анализирует справедливость, столь же неукоснительно ее соблюдали. То, что я зову справедливостью, друг мой, есть не что иное, как законы природы. Кто следует им – тот и неподкупен, кто отклоняется от них – тот и несправедлив. Скажи-ка мне, президент, если бы ты позволил себе некую прихотливую фантазию в стенах своего дома, счел бы ты справедливым, если бы какая-то тупоголовая свора, устроив разбирательство с использованием всех инквизиторских методов, коварных ухищрений и продажной клеветы, высветила перед всей твоей семьей некие причуды, вполне допустимые в тридцатилетнем возрасте, и воспользовалась всеми этими гнусностями, чтобы погубить и сослать тебя, опорочить твое имя, обесславить твоих детей, разграбить твое добро, – скажи, друг мой, что ты думаешь, находишь ли таких негодяев справедливыми? Если ты на самом деле служишь Высшему Существу, приемлешь ли ты такую модель небесного правосудия по отношению к людям и не охватывает ли тебя дрожь при мысли, что и ты можешь этому подвергнуться?

– Ах, так вот как вы изволили это понимать? Как?! Вы порицаете нас за расследование преступления; но ведь это наш долг.

– Ложь: долг ваш состоит в наказании уже обнаруженного преступления. Откажитесь от глупого и безжалостного инквизиторского дознания, от варварской и пошлой привычки вести расследование с помощью грязных шпионов и гнусных доносчиков. Разве может быть спокоен гражданин, окруженный подкупленными вами слугами, если честь и жизнь его постоянно находятся в руках людей, озлобленных оттого, что их держат на цепи, и надеющихся обрести избавление и облегчение, лишь предавая вам того, кто их на эту цепь посадил? Вы приумножаете число мерзавцев в государстве, воспитываете вероломных женщин, слуг-клеветников, неблагодарных детей, вы удваиваете пороки, не вызывая при этом появления ни единой добродетели.

– Речь идет не о возникновении добродетелей, а об уничтожении преступлений.

– Однако ваши методы лишь увеличивают их число.

– Ну и пусть, ведь это закон, и нам должно ему следовать: мы не законодатели, мы, дорогой мой маркиз, всего только исполнители.

– Скажите лучше, президент, – вставил д'Оленкур, все более воспламеняясь, – скажите лучше «каратели, заплечных дел мастера». Вы истинные враги государства, ибо ваша главная радость – противодействовать его процветанию, чинить препоны его благосостоянию, порочить его славу и бессмысленно проливать бесценную кровь его подданных.

Несмотря на две ледяные ванны, принятые Фонтани в течение дня, ему так и не удалось окончательно утишить желчность, столь присущую судейским. И бедный президент дрожал от ярости, слыша хулу на столь почитаемую им профессию. Он не представлял, как то, что гордо зовется судейским званием, может быть так сильно унижено и низвержено с подобающих высот, и уже хотел было ответить языком марсельского матроса. Но тут подошли дамы и предложили вернуться в замок. Маркиза поинтересовалась, не испытывает ли президент надобности снова заглянуть в укромный кабинетик.

– Нет, нет, сударыня, – вмешался маркиз, – уважаемый магистрат не всегда страдает коликами. Следует простить его, если он принял тот приступ слишком всерьез. Небольшое расстройство кишечника считается в Марселе и в Эксе весьма тяжелой болезнью с тех пор, как банда мерзавцев, собратьев этого славного малого, сочла отравленными нескольких шлюх, страдавших кишечными коликами. Поэтому не стоит удивляться, что простая колика может стать весьма серьезным делом для провансальского магистрата.

Состояние Фонтани, одного из самых страстных судей, участвовавших в этом деле, навсегда покрывшем позором провансальских магистратов, было неописуемым. Он ворчал, сучил ногами, брызгал слюной, точь-в-точь как бульдог, попавший на бой быков, но так и не сумевший укусить никого из соперников. Д'Оленкур не мог не воспользоваться случаем и не подтрунить над Фонтани:

– Взгляните, взгляните на него, милые дамы, и скажите, позавидуете ли вы судьбе несчастного дворянина, который, полагаясь на свою невиновность и чистосердечное признание, каждое утро в течение двух недель, пока длился этот позорный процесс, наблюдал, как его обливает грязью этакое ничтожество!

Президент готов уже был рассвирепеть не на шутку. Однако маркиз, не желавший скандала, предусмотрительно отошел к своей карете, предоставив мадемуазель де Тероз пролить бальзам на раны судьи, только что нанесенные им. Не без больших трудов ей удалось преуспеть в этом. Паром вновь пересек реку. У президента не возникло более желания потанцевать под канатом, и компания мирно прибыла в замок. Отужинали, и доктор напомнил Фонтани о необходимости строгого воздержания.

– Рекомендация, право, излишняя, – говорит президент, – неужели вы хотите, чтобы мужчина, который провел ночь с негритянкой, которого утром обозвали еретиком, которому на завтрак подали ванну со льдом, который чуть позже упал в реку, который застрял в сортире, точно воробей в смоле, и обжег зад, сидя на стульчаке, которому имели наглость заявить прямо в лицо, что судьи, расследующие преступление, всего лишь презренные плуты, а шлюхи, страдающие коликами, не были отравленными, – так неужели же вы хотите, чтобы такой мужчина еще мог думать, как превратить девицу в даму?

– Очень рад видеть вас настолько рассудительным, – одобряет его Дельгац, сопровождая Фонтани в маленькую гостевую комнату (тот занимал ее, когда не имел никаких супружеских намерений). – Призываю вас не нарушать режим, и вы вскоре ощутите его благотворное влияние.

Со следующего дня возобновились ванны со льдом. За весь период их применения президент ни разу не оспаривал необходимости предписанного режима, и прелестная Тероз в течение этой передышки могла безмятежно наслаждаться любовными утехами в объятиях своего ненаглядного д'Эльбена, пока, по истечении двух недель, посвежевший Фонтани вновь не принялся обхаживать жену.

– О сударь, – говорит ему юная особа, видя, что отступать уже некуда, – сказать по правде, мне сейчас не до любви. У меня на уме совсем другие дела. Почитайте, что мне сообщили, сударь. Я разорена.

И она тут же подсовывает мужу письмо, из которого следует, что замок Тероз, приданое его супруги, расположенный в четырех лье от их нынешнего местопребывания, на краю леса Фонтенбло, уединенный и никем не посещаемый, вот уже шесть месяцев как стал гнездом нечистой силы. Привидения устраивают там страшный шум, вредят управляющему замком, разоряют посевы. Если так будет продолжаться, президент и его жена не получат с этого имения ни одного су.

– Вот, поистине, ужасная новость, – говорит магистрат, откладывая письмо. – Нельзя ли все же сказать вашему отцу, пусть он предложит нам что-то другое вместо этого страшного замка?

– Что же он нам может дать, сударь? Не забывайте, я младшая. Большую часть отдали сестре. Не годится требовать чего-то другого. Придется довольствоваться этим замком и пытаться навести там порядок.

– Выдавая вас замуж, отец ваш, надо полагать, знал об этих обстоятельствах.

– Признаюсь, это так, но он не думал, что они столь существенны. Впрочем, это ничуть не умаляет ценности приданого, возможна лишь некоторая отсрочка оплаты по векселям.

– А маркизу известно дело?

– Да, но он не решается заговорить с вами об этом.

– Он не прав, лучше будет, если мы обсудим все сообща.

Зовут д'Оленкура. Тот не отрицает истинности фактов. В результате договариваются, что проще всего, несмотря на возможные опасности, поселиться в замке на два-три дня с целью положить конец беспорядкам и выяснить, какую пользу можно извлечь из доходов имения.

– Достанет ли у вас смелости, президент? – спрашивает маркиз.

– Смотря по обстоятельствам, – говорит Фонтани. – Смелость – добродетель, не слишком необходимая в нашем ведомстве.

– Мне это хорошо известно, – говорит маркиз, – вы обходитесь одной лишь сопутствующей ей жестокостью. Также вы поступаете и с остальными добродетелями, ибо владеете редким искусством так их перекраивать на свой лад, что извлекаете лишь отрицательные их последствия.

– Полно, вот вы опять со своими сарказмами, маркиз, поговорим о деле и оставим колкости.

– Ну что ж, пора ехать, нам надо устроиться в замке Тероз, избавиться от привидений, привести в порядок ваши арендные договоры, а вам приступить к сожительству со своей супругой.

– Погодите, сударь, минутку, пожалуйста, не надо так быстро, подумайте об опасностях поселения в обществе нечистой силы. Какая-нибудь удачная судебная процедура, сопровождаемая постановлением, может оказаться действенней всех предложенных вами мер.

– Ну вот, началось! Судебные процедуры, постановления... Удивительно, что вы еще не отлучаете от церкви, как священники! Ужасные служители тирании и скудоумия! Когда же наконец все эти святоши в юбках и все эти педанты в кафтанах – словом, приспешники Фемиды и Девы Марии – прекратят считать, что их беззастенчивая болтовня и дурацкие бумажки могут оказать воздействие на мир?! Пойми же, братец мой, что не всей этой ерундой можно бороться с нечистой силой, а лишь саблями, порохом и пулями. Так что решайся, умереть с голоду или храбро сражаться.

– Господин маркиз, вы рассуждаете как драгунский полковник, позвольте же мне судить обо всем с позиций человека в судейской мантии, чья особа столь священна и драгоценна для государства, что ей нельзя столь легкомысленно подвергать себя риску.

– Особа, драгоценная для государства! Ох, президент, и рассмешил же ты меня, давно я так не смеялся, но я вижу, ты хочешь довести меня до конвульсий. И какой же дьявол, скажи мне, тебя надоумил, что некий субъект, обычно темного происхождения; человечишко, вечно восстающий против всякого блага, в котором может быть заинтересован его господин; субъект, никогда не служивший своему господину ни жизнью своей и ни кошельком своим, беспрестанно препятствующий всем его добрым намерениям; тип, чье ремесло состоит исключительно в подстрекательстве частных лиц к раздорам, поддержке раскола в королевстве и в притеснении прав граждан, – так я спрашиваю, как мог ты забрать себе в голову, что столь никчемное создание может быть драгоценным для государства?

– Если к разговору примешивается раздражение, не стану отвечать.

– Хорошо, к делу, друг мой, согласен, перейдем к делу. Так вот, можешь хоть целый месяц размышлять об этом приключении, можешь устраивать балаган и высказывать суждение перед твоими собратьями, но я все равно буду повторять: нет иного средства, кроме как самим поселиться рядом с существами, желающими нас оттуда выставить.

Президент еще немного поторговался, самодовольно выдвигая в качестве защиты тысячи абсурднейших доводов, и в конце концов условился с маркизом, что на следующий день выедет вместе с ним в сопровождении двух лакеев. Президент затребовал Ла Бри: как уже сказано, этот малый, неведомо отчего, пользовался его особым доверием. Д'Оленкур, хорошо осведомленный о неотложных делах, удерживающих Ла Бри в замке в отсутствие президента, ответил, что взять его с собой невозможно. Назавтра, едва забрезжил рассвет, стали готовиться к отъезду. Дамы нарочно встали пораньше, чтобы вырядить президента в старинные доспехи, обнаруженные в замке. Молодая супруга надела на него шлем, пожелав всяческих успехов и скорого возвращения, пообещав своей рукой увенчать его лаврами. Он нежно обнял ее, взобрался на коня и последовал за маркизом. Напрасно они предупредили соседей о предстоящем маскараде: отощавший президент был настолько смешон в своем нелепом военном облачении, что весь переезд из одного замка в другой прошел под гогот и улюлюканье свидетелей этой сцены. Полковник, ехавший рядом, с самым невозмутимым видом порой приближался и утешал его:

– Вот видите, друг мой, весь наш мир подобен фарсу, и мы то актеры, то зрители. Либо мы судим о происходящем на сцене, либо сами на ней выступаем.

– Возможно и так, однако в данном случае нас освистывают, – говорил президент.

– Вы полагаете? – хладнокровно спрашивал маркиз.

– Вне всяких сомнений, – замечал Фонтани, – признайтесь, это тяжко переносить.

– Как же так, – интересовался д'Оленкур, – разве эти пустяковые неудачи для вас непривычны? Разве вы не догадываетесь, что при каждой нелепости, которую вы совершаете на скамьях с лилиями, публика освистывает вас с таким же пылом? Ваше ремесло словно нарочно создано для осмеяния. Чего только стоит один ваш шутовской наряд, ведь стоит вам в нем появиться – и невозможно сдержать смех. Так неужели вы полагаете, что при стольких очках не в вашу пользу вам простятся все ваши глупости?

– Да вы просто терпеть не можете юристов.

– И не скрываю этого, президент, я ценю лишь полезные профессии. Всякое же существо, весь талант которого состоит в сотворении кумиров и в убийстве людей, представляется мне достойным всеобщего презрения, и его следует либо осмеять, либо насильно заставить работать. Подумайте, друг мой, ведь пара превосходных рук, доставшихся вам от природы, могла бы оказаться куда более полезной за плугом, нежели в зале правосудия. В первом случае вы бы прославили все способности, дарованные вам Небесами, а во втором вы лишь обесцениваете их.

– Однако судьи должны существовать.

– Должны существовать только добродетели. А они прекрасно обходятся без судей. Судьи только попирают их ногами.

– Как же, по-вашему, будет управляться государство?

– С помощью трех-четырех простых законов, утвержденных государем и поддерживаемых внутри каждого класса его старейшинами. Таким образом, каждого будут судить люди, равные ему по рангу, и не останется ни одного дворянина, обреченного на ужасный позор быть осужденным такими малодостойными олухами, как ты.

– Это еще надо обсудить как следует...

– Только не сейчас, – возражает маркиз, – потому что вот он, Тероз.

Действительно, они уже были в замке. Их встречает управляющий. Он принимает лошадей сеньоров. Те проходят в зал, где обсуждают с ним угрожающие явления, происходящие в этом обиталище.

Каждый вечер во всех уголках дома слышится без всяких видимых на то причин ужасный шум. Пытались подстеречь нарушителей, многие специально подряженные крестьяне проводили за этим занятием целые ночи. В результате все оказывались избитыми, и никто не желал вновь подставлять бока. Невозможно утверждать это точно, но, если верить слухам, сюда приходит дух бывшего управляющего замком. Несчастный был несправедливо казнен на эшафоте, но до этого поклялся являться каждую ночь и устраивать страшный шум в доме до тех пор, пока не получит удовлетворение, свернув шею какому-нибудь служителю правосудия.

– Мой милый маркиз, – испугался президент, устремляясь к дверям, – мне кажется, мое присутствие здесь совершенно бесполезно. Мы не приучены к такого рода мщению и предпочитаем, подобно врачам, убивать кого нам заблагорассудится опосредованно, так, чтобы покойник нас лично уже не мог упрекнуть.

– Минутку, братец, одну минутку, – удерживает д'Оленкур готового к отступлению президента, – дослушаем до конца разъяснения этого человека. – И маркиз, обращаясь к управляющему замком, спрашивает:

– И это все, метр Пьер? Больше вы ничего не хотите нам рассказать об особенностях этого необычного явления? Что же, этот домовой, как правило, покушается на всех судейских?

– Нет, не на всех, – отвечает Пьер, – однажды он оставил на столе записку; там говорилось, что он вымещает зло только на недобросовестных. Неподкупный же судья ничем не рискует. Однако он не пощадит тех, что, ведомые деспотизмом, глупостью или местью, ради своих корыстных целей пожертвовали жизнью ближних.

– Ну вот видите, мне следует уйти, – с подавленным видом говорит президент, – у меня нет ни малейшего шанса на безопасность в этом доме.

– А! Злодей! – возмущается маркиз, – то-то, твои преступления заставляют тебя дрожать! Еще бы! Бесчестье невинных, ссылки на десять лет за развлечение со шлюхами, постыдные сговоры с семьями пострадавших, взятки, полученные за разорение одного дворянина и за множество других несчастных, принесенных в жертву твоей злобе или глупости, – вот призраки, волнующие твое больное воображение, не правда ли? Сколько бы ты сейчас отдал, чтобы вся твоя прежняя жизнь могла называться честной? Послужит ли когда-нибудь этот тяжкий случай тебе на пользу, почувствуешь ли ты всю непосильную тяжесть угрызений совести? Поймешь ли, что ни одно мирское блаженство, сколь бы ценным оно нам ни казалось, не стоит душевного покоя и радостей добродетели?

– Дорогой мой маркиз, прошу вас, простите меня, – говорит президент со слезами на глазах, – я пропащий человек, не губите меня, умоляю, позвольте вернуться к вашей возлюбленной сестре, мое отсутствие приводит ее в отчаяние. Она никогда не простит вам той пучины бед, в которую вы собираетесь меня ввергнуть.

– Трус, недаром говорят, что малодушие – верный спутник предательства и лжи! Нет, ты не выйдешь отсюда! Сейчас не время отступать. У моей сестры нет другого приданого, кроме этого замка. Хочешь им пользоваться – надо освободить его от нечисти, оскверняющей это достойное место. Победить или погибнуть. Третьего не дано.

– Прошу прощения, дорогой мой брат, третье дано – быстро убраться отсюда, отказываясь от всех благ.

– Презренный трус, вот как ты любишь мою сестру! Вместо того чтобы бороться за освобождение ее наследства, ты предпочитаешь, чтобы она зачахла в нищете! Ты что, хочешь, чтобы по возвращении я рассказал ей, какие чувства ты к ней питаешь?

– Небо праведное, в какой ужасный тупик я загнан!

– Вперед, вперед, не робей, храбрость вернется к тебе! Готовься к испытаниям.

Накрыли стол для обеда. Маркиз посоветовал президенту не снимать боевых доспехов. За столом метр Пьер поведал, что до одиннадцати часов вечера опасаться нечего. Начиная же с этого часа и до рассвета, крепость подвергается нападению.

– Что ж, будем держать оборону, – принимает решение маркиз. – Со мной славный товарищ. Рассчитываю на него, как на себя самого. Уверен, он не оставит меня в беде.

– Раньше времени не стоит ничего утверждать, – говорит Фонтани, – хотя меня, как и Цезаря, никогда не покидает мужество.

Краткая передышка перед встречей с привидениями прошла в знакомстве с окрестностями, в прогулках, расчетах с управляющим замком. С наступлением темноты маркиз, президент и двое слуг остались в замке. Президенту досталась просторная комната между двумя проклятыми башенками, пользующимися дурной славой; при одном их виде его уже заранее затрясло. По рассказам очевидцев, именно отсюда дух начинал свой обход. Стало быть, президенту выпало право первому сразиться с привидением. Иной удалец порадовался бы столь заманчивой перспективе, но только не наш Фонтани. Подобно всем в мире президентам, а в особенности президентам провансальским, которых никак нельзя было заподозрить в храбрости, он, как только узнал эту новость, испытал такой приступ слабости, что пришлось его полностью переодевать с головы до пят. Никогда еще с помощью клистира не удавалось добиться столь мгновенной реакции. Как бы то ни было, ему меняют одежды, снова вооружают, кладут на столик у изголовья два пистолета, вручают пику не менее пятнадцати футов длиной, зажигают три-четыре свечи и оставляют наедине с его думами.

– О несчастный Фонтани, – затосковал президент, оставшись в полном одиночестве, – какой злой гений подсказал тебе ввязаться в это дело? Неужели не мог ты подыскать в своей провинции девчонку не хуже этой, чтобы из-за нее у тебя не было бы столько неприятностей? А ты позарился именно на эту, бедный президент, захотел эту, дружок, вот и получай, польстился на женитьбу в Париже, вот видишь, что из этого вышло... Ай-яй-яй, бедняжка, может, скоро ты подохнешь здесь как собака, без причастия, не успев вручить душу в руки священника. Бандиты, вероотступники, с их справедливостью, законами природы и благотворительностью! Им кажется, что, произнеси эти три великих слова, и перед ними тотчас же распахнутся врата рая... Никакой природы, никакой справедливости, никакой благотворительности. Будем приговаривать, ссылать, сжигать, колесовать – и слушать мессу: так будет куда действенней! Этот д'Оленкур явно неравнодушен к процессу над дворянином, которого мы засудили в прошлом году. Все это неспроста. Как это я раньше не задумывался... Вообще-то скандальное было дело. Тринадцатилетний слуга – мы его подкупили – пришел и рассказал то, что мы хотели от него услышать: дворянин умерщвлял в своем замке шлюх; он поведал нам прямо-таки сказку о Синей Бороде. Кормилицы не рискнут рассказывать ее деткам на сон грядущий! Учитывая особую тяжесть такого преступления, как убийство уличной потаскушки, принимая во внимание, что правонарушение было достоверно подтверждено свидетельскими показаниями подкупленного тринадцатилетнего ребенка – правда, пришлось надавать ему сто ударов кнутом: он не хотел говорить то, что мы от него требовали, – так вот, мне кажется, что в данном случае нас никак нельзя обвинять в излишней суровости. Вот еще, подавай им сто свидетелей для доказательства истинности преступления! Неужели мало одного доноса? Разве были столь же щепетильны наши ученые собратья из Тулузы, когда колесовали Каласа? Если мы станем карать лишь за преступления, в которых абсолютно уверены, нам не чаще четырех раз в столетие предоставится удовольствие затащить наших ближних на эшафот, а ведь только таким способом мы можем заставить себя уважать. Во что, хотел бы я знать, превратится парламент, если кошелек его будет всегда открыт для нужд государства, если он не будет издавать ремонстрации, заносить в реестры указы и никогда не будет убивать!.. Просто в сборище идиотов. И всей нации будет ровным счетом на него наплевать... Смелей, президент, не робей, друг мой, ты всего лишь исполнял свой долг! Пусть голосят недруги судейского звания, им его не одолеть. Могущество наше зиждется на мягкотелости королей и продержится, пока существует держава. Не рухнет оно, даже если Господу будет угодно допустить свержение государей. Несколько потрясений, подобных происшедшим при Карле VII, и окончательно сокрушенная монархия уступит место республиканской форме правления. Мы давно уже к ней стремимся, ибо, вознеся нас, как это сделал сенат Венеции, она наверняка отдаст в наши руки оковы: мы сгораем от нетерпения заковать в них народ.

Так умствовал президент, когда вдруг во всех комнатах и коридорах замка разом послышался невероятный шум. Он задрожал всем телом, судорожно вцепился в стул, едва решаясь поднять глаза.

– Безумец! – воскликнул он. – Разве пристало мне, члену парламента Экса, драться с призраками? Духи преисподней, что общего между вами и парламентом Экса?

Тем временем шум усиливается. Двери обеих башен раскрываются, и в спальню проникают страшные фигуры. Фонтани падает на колени, моля их пощадить его и сохранить ему жизнь.

– Негодяй, – обращается к нему один из призраков леденящим душу голосом, – разве знакома была твоему сердцу жалость, когда ты несправедливо приговаривал стольких несчастных? Трогала ли тебя их ужасная участь? Становился ли ты менее тщеславным, самодовольным, кровожадным и менее бесчестным в тот день, когда несправедливые постановления повергали в невзгоды или в могилу жертв твоей тупоумной ограниченности, порождая в тебе опасное чувство полной безнаказанности и могущества? Всесилие твое кажущееся: оно способно лишь на миг ослепить общественное мнение, однако его тут же побеждает свет философии. Мы будем действовать, руководствуясь твоими же принципами, так что терпи и подчиняйся: сила не на твоей стороне.

При этих словах четверо материализовавшихся духов решительно хватают Фонтани, и он, плачущий, вопящий, покрытый зловонным потом с ног до головы, в мгновение ока оказывается голым, как ладонь.

– Что теперь с ним делать? – спрашивает один из духов.

– Подожди, – отвечает тот, кто по виду был главарем, – у меня с собой перечень четырех основных убийств, которые он совершил как служитель правосудия, прочитаем-ка его.

В 1750 году он приговорил к колесованию одного несчастного, чья единственная вина – отказ отдать ему свою дочь, которую мерзавец хотел соблазнить. В 1754 году он предложил некоему человеку спасти ему жизнь за две тысячи экю. Тот не смог их уплатить и был повешен.

В 1760 году, узнав, что один житель города произнес в его адрес несколько нелицеприятных слов, он год спустя приговорил его к сожжению на костре как содомита, хотя у несчастного была жена и куча детей, что противоречило предъявленному обвинению.

В 1772 году один благородный молодой человек из его провинции ради забавы отколотил одну потаскуху, желая отомстить за некий неприятный подарок, которым та его наградила. Так этот подлый хам из простой шутки раздул целое уголовное дело, трактуя ее как убийство и отравление, склонил к этому нелепому суждению всех своих собратьев, погубил молодого человека, разорил и, не сумев справиться с поимкой его, заочно приговорил к смертной казни.

Вот основные его преступления, решайте же его участь, друзья мои.

Один голос тут же произносит:

– Талион, господа, талион, и никак иначе. Он несправедливо приговорил к колесованию – я требую, чтобы он сам был колесован.

– По тем же мотивам, что и мой собрат, я высказываюсь за повешение, – говорит другой.

– Он будет сожжен, – поддерживает третий, и за то, что осмелился несправедливо применить эту казнь, – и за то, что сам ее заслужил.

– Подадим ему пример милосердия и умеренности, друзья мои, – подытожил главный, – будем основываться лишь на четвертом происшествии: исхлестанная шлюха – преступление, достойное смертной казни в глазах этого старого болвана, так пусть же он будет выпорот.

Злосчастного президента хватают, кладут ничком на узкую скамью и связывают ему руки и ноги. Каждый из четырех духов берется за узкий кожаный ремень длиной в пять футов, и они в такт друг другу со всей силы стегают по всем обнаженным частям тела несчастного Фонтани. Три четверти часа без перерыва мощные руки воспитывают президента, и вскоре он превращается в сплошную рану с сочащейся отовсюду кровью.

– Пожалуй, довольно, – решает главарь, – я же объяснял: мы преподаем ему урок филантропии и сострадания. Попади мы в руки этого негодяя – он бы наверняка нас колесовал. Но, раз уж мы хозяева положения, обойдемся с ним по-братски и ограничимся небольшой поркой. Может, после нашего урока он постигнет, что для улучшения породы человеческой вовсе не обязательно убивать людей. Держу пари – после пятисот ударов плетью он излечится от приверженности к несправедливости и в скором будущем станет одним из самых неподкупных судей в своем сословии. Освободите его, и продолжим наш обход.

– Уф! – вскрикивает президент, едва завидев, что его палачи исчезли. – Теперь я убеждаюсь, коль мы со свечкой в руке выведываем и разглашаем чужие проступки, желая потом насладиться прелестью наказания, да, теперь я ясно вижу, – это нам тотчас воздается с лихвой. Все же кто им рассказал обо мне, откуда они так подробно разузнали всю мою подноготную?

Как бы то ни было, Фонтани по возможности приводит себя в порядок. Едва он облачился в свои одежды, как услышал душераздирающие вопли с той стороны, куда скрылись привидения. Прислушавшись, он узнает голос маркиза: тот изо всех сил зовет на помощь.

– Черт меня побери, если я двинусь с места, – говорит поколоченный президент, – пусть эти мерзавцы отстегают его, как меня, раз им хочется. Меня это не касается: у каждого свои трудности, нечего вмешиваться.

А шум между тем усиливается, наконец д'Оленкур появляется в комнате Фонтани в сопровождении двух слуг. Все трое кричат как резаные. Все трое в крови. У одного – рука на перевязи, у другого – повязка на лбу. Бледные, растерзанные, окровавленные: глядя на них, можно было подумать, что они сражались с целым легионом чертей, выскочивших из ада.

– О друг мой, какая ужасная атака! – восклицает д'Оленкур. – Мне казалось, что нас всех троих придушат!

– Я вижу, и вам досталось, а взгляните-ка на меня, – говорит президент, демонстрируя свои истерзанные телеса, – вот как они со мной обошлись.

– О, клянусь честью, друг мой, – говорит полковник, – на этот раз у вас есть прекрасный повод подать славненькую жалобу. Для вас не секрет, как давно – уж сколько веков, не знаю, – ваш брат судейский пристрастен к поротым задницам. Созовите суд, друг мой, разыщите какого-нибудь именитого адвоката, желающего поупражняться в красноречии в пользу ваших исхлестанных ягодиц. Вооружитесь искусным приемом одного древнего оратора, которому удалось пронять судей ареопага, – тот прямо в трибунале открыл перед присутствующими пышную грудь красавицы, чье дело защищал, – так пусть же ваш Демосфен в самый патетический миг защитительной речи обнажит этот замечательный зад, чтобы окончательно разжалобить собрание. Особенно показателен опыт парижских судей, перед которыми вам вскоре надлежит предстать. Вспомните знаменитое дело 1769 года. Тогда сердца судей были куда сильнее растроганы сочувствием к пострадавшим ягодицам проститутки, нежели к подыхающему с голоду народу, отцами которого они себя именуют. Так вот, они устроили уголовный процесс против одного молодого дворянина, пожертвовавшего лучшие годы жизни на службу своему королю. В результате в награду он получил лишь унижения: их уготовили ему злейшие враги столь рьяно защищаемой им отчизны. Поторопимся с отъездом, дорогой товарищ по несчастью. Оставаться в этом треклятом замке небезопасно. Вперед, не теряя ни минуты! Мы прибегнем к мести. Помчимся к блюстителям общественного порядка и будем вымаливать справедливости у этих столпов государства и защитников угнетенных.

– Меня уже ноги не держат, – взмолился президент, – пусть эти шельмецы еще раз снимут с меня шкуру, как кожуру с яблока, мне все равно; пожалуйста, дайте поспать и оставьте меня в покое хотя бы на сутки.

– И вы не боитесь, друг мой? Ведь вас могут задушить.

– Пускай, это будет возвращение долгов. Угрызения совести с невиданной силой пробудились в моем сердце, и все несчастья, что небесам угодно на меня наслать, я восприму как предначертанные свыше.

Его уже было не расшевелить, и д'Оленкур понял: измученный провансалец действительно нуждается в отдыхе. Он зовет метра Пьера и спрашивает, есть ли основания опасаться, что негодяи вернутся сюда и на следующую ночь.

– Нет, сударь, – отвечает управляющий замком, – дней на восемь-десять они угомонятся, и вы можете ощущать себя в полной безопасности.

Измученного президента отводят в спальню, где он улегся и проспал точно убитый добрых двенадцать часов. Просыпается он оттого, что почувствовал себя в постели промокшим. Открыв глаза, видит: из многочисленных щелей в полу бьют десятки фонтанчиков. Не уберешься вон – потонешь. Раздетый, он стремглав бросается в нижние комнаты. Там он видит, как полковник и метр Пьер развеивают печаль вокруг пирога и целой батареи бургундского. При появлении прибежавшего в столь неприличном виде Фонтани им становится совсем весело, и они дружно хохочут. Президент поверяет им свои новые горести. Его усаживают за стол, даже не дав времени влезть в штаны: он так и держал их под мышкой, подобно жителям Перу. Президент принимается пить, и на дне третьей бутылки он в конце концов обретает утешение. Так проходят два часа. Но вот лошади готовы. Пора в путь.

– Поистине, маркиз, вы заставили меня пройти через нелегкие испытания, – говорит провансалец, едва вскарабкавшись в седло.

– Они еще не закончились, друг мой, – отвечает д'Оленкур, – человек должен пройти школу жизни. В особенности это необходимо людям вашего звания. Именно под судейской мантией глупость воздвигла излюбленные свои храмы. Именно в трибуналах ей привольней, чем где бы то ни было. Все же, как вы полагаете, стоило ли покидать замок, так и не прояснив до конца, что там творится?

– А разве мы хоть немного продвинулись в понимании происходящего?

– Безусловно, теперь мы сможем более конкретно обосновать свои жалобы.

– Черт меня подери, если я стану подавать жалобы! Я сохраню все, что случилось, в тайне и буду крайне вам признателен, если и вы никому обо всем не расскажете.

– Вы непоследовательны, друг мой: если вы находите нелепым подавать жалобы на грубое обращение, то почему же вы беспрестанно выпрашиваете и требуете их от других? Как же так! Вы, один из самых ярых врагов преступления, желаете оставить его безнаказанным в то время, как оно настолько очевидно? Разве не посягает на эту одну из самых величественных аксиом юриспруденции само предположение потерпевшей стороны пойти на отказ от иска? Справедливость не торжествует. Более того, в том, что с вами приключилось, она даже оказывается нарушенной! Так отчего же вы отказываетесь на вполне законном основании воскурить столь настоятельно необходимый ей фимиам?

– Думайте что хотите, но я не произнесу ни слова.

– А приданое вашей жены?

– Дождусь справедливого решения барона и возложу на него одного заботу о разбирательстве этого дела.

– Он не станет вмешиваться.

– Что ж, сядем на хлеб да на воду.

– Вот храбрец! Ваша жена проклянет вас и всю жизнь будет раскаиваться, что связала судьбу с таким трусом, как вы.

– О, что до попреков, у каждого из нас для них найдется повод. Но отчего вы хотите, чтобы я подал жалобу на этот раз, ведь вы всегда были их противником?

– Я не понимал, о чем идет речь. Как только я осознал возможность одержать победу без личного участия, я выбрал это решение как самое честное. Сейчас считаю чрезвычайно важным прибегнуть к поддержке законов и предлагаю вам это осуществить. Что же непоследовательного в моем поведении?

За такого рода разговорами они добрались до Оленкура. И, уже слезая с лошади, президент говорит:

– Прекрасно, прекрасно, но все же умоляю вас, не произносите ни слова. Это единственная милость, о которой я вас прошу.

Хотя их отсутствие длилось всего два дня, в доме у маркизы многое изменилось. Мадемуазель де Тероз слегла по причине мнимого недомогания, вызванного переживаниями за мужа, подвергающего себя риску. Она не вставала с постели целые сутки. Хорошенькая куколка, замотанная в газовый шарф в двадцать локтей длиной, обвивающий прекрасную головку и шейку; трогательная бледность, делающая ее еще во сто крат привлекательней, – все это распалило президента, чьи страсти и без того были подогреты недавно сыгранной им пассивной ролью в порке. Дельгац дежурил у изголовья больной и шепотом предостерег Фонтани от всякого намека на вожделение, губительное для тяжелого состояния его жены. Кризис пришелся на время месячных, и можно было нанести здоровью жены непоправимый вред.

– Разрази меня гром! – возмутился президент. – Что за невезение! Ради этой женщины я подвергся бичеванию, и весьма основательному. А меня снова лишают удовольствия возместить мои издержки.

Общество обитателей замка пополнилось. Об этом следует отчитаться особо. Состоятельные соседи – чета де Тоттвилей – привезли с собой дочь – мадемуазель Люсиль де Тоттвиль, шуструю миниатюрную брюнеточку лет восемнадцати, чья привлекательность ни в чем не уступала печально-нежной красоте мадемуазель де Тероз. Чтобы не томить более читателя, мы ему сразу растолкуем, что представляют собой три новых действующих лица, которых мы выводим на сцену, желая оттянуть развязку и более уверенно следовать по намеченному пути. Тоттвиль был одним из разорившихся кавалеров Святого Людовика, которые готовы смешать с грязью честь своего ордена ради каких-нибудь бесплатных обедов или подачек в несколько экю и соглашаются на любые отведенные им роли. Его так называемая супруга была продувная бестия совсем иного рода. Уже не в том возрасте, чтобы приторговывать собственными прелестями, она возмещала это с лихвой, продавая чужие. Что же до прекрасной принцессы, сходившей за их дочь, то, судя по ее семейке, нетрудно вообразить, к какому классу она принадлежала. Эта преданная с младых ногтей служительница Пафоса уже успела пустить по миру трех или четырех расщедрившихся откупщиков. Ее «удочерили» именно благодаря ее искусству обольщения. Тем не менее каждый из этих персонажей был одним из самых достойных представителей в своем роде. Вышколенные, прекрасно образованные и, что называется, с лоском, они в состоянии были оправдать любые ожидания. Наблюдая, как они держатся в среде дам и господ хорошего тона, их легко можно было принять за людей вполне светских.

Едва появился президент, маркиза с сестрой стали расспрашивать его о новостях.

– Сущая безделица, – ответил маркиз, следуя пожеланию своего зятя, – эту банду негодяев рано или поздно схватят; все зависит от президента, каждый из нас с радостью присоединится к тому, что он пожелает предпринять.

Поскольку д'Оленкур уже успел всем шепнуть об успехах президента и о его просьбе сохранить их в секрете, тема беседы была переменена и никто больше не заговаривал о привидениях замка Тероз.

Президент изъявил беспокойство по поводу здоровья своей женушки; еще более он сожалел, что проклятое недомогание снова отодвигает вожделенный миг блаженства. Было уже поздно; он поужинал, и эта ночь прошла для него без каких-либо необычных явлений.

Как всякий уважающий себя судейский, господин де Фонтани ко всем своим выдающимся достоинствам добавлял еще и неуемную тягу к женскому полу. И потому, заметив в окружении маркизы д'Оленкур красотку Люсиль, никак не мог удержаться от своих обычных поползновений. Начал он с наведения справок о юной особе у своего доверенного лица Ла Бри. Тот, заметив зарождавшуюся в сердце магистрата страсть, решил подогреть ее и посоветовал смело идти в наступление.

– Это девушка благородного происхождения, – внушал коварный наперсник, – однако ей не укрыться от любовного натиска такого человека, как вы. Господин президент, – продолжал молодой плут, – вы гроза отцов и мужей, и из соображений благоразумия они вряд ли станут слишком сердиться на вас из-за какой-то бабенки. Рассмотрим это с другой стороны. Чего только стоит одно ваше звание! Какая женщина устоит против обаяния служителя правосудия, против длинной черной мантии, четырехугольной шапки, ведь вы понимаете, насколько все это соблазнительно?

– Несомненно, перед нами трудно устоять: мы в своем сословии выработали тип человека, наводящего ужас на добродетели... Да, так что же, Ла Бри, ты считаешь, стоит мне намекнуть...

– И вам уступят, не сомневайтесь.

– Но мне нужно хранить молчание, ты ведь знаешь, в моем положении очень важно не начинать отношений с женой с неверности.

– О да, сударь, вы повергнете ее в отчаяние: она к вам так нежно привязана.

– Ты правда считаешь, что она хоть чуточку меня любит?

– Обожает, сударь, обмануть ее – значит, нанести ей смертельный удар.

– Тем не менее ты полагаешь, что со стороны той, другой...

– Дела ваши непременно продвинутся, если вы того пожелаете. Стоит лишь начать.

– О дорогой мой Ла Бри, твои слова переполняют меня радостью: какое наслаждение вести два дела одновременно и изменять двум женщинам сразу! Обманывать и вводить в заблуждение, друг мой, – вот истинная услада для судейского!

Ободренный и вдохновленный, Фонтани наряжается, прихорашивается, напрочь забывает о недавно перенесенных ударах плетью и, потихоньку подготавливая свою жену, все еще не встающую с постели, направляет свои пушки на хитроумную Люсиль, а та, сначала напустив на себя стыдливость, незаметно перешла к более тонкой игре.

Примерно четыре дня все делали вид, что не замечают этих ловких маневров, пока из доставленных в замок различных «Газет» и «Меркуриев» общество не узнало, что всех интересующихся астрономией приглашают этой ночью понаблюдать за прохождением Венеры через зодиакальный знак Козерога.

– О, черт возьми, интересное явление, – узнав об этой новости, произносит президент тоном знатока, – я и не надеялся дождаться этого феномена: как вы знаете, сударыня, я имею кое-какое представление об этой науке, я даже написал шеститомный труд о спутниках Марса.

– О спутниках Марса, – улыбается маркиза, – кажется, они к вам не очень благоволят, президент, право, я удивлена, что вы выбрали такой предмет исследования.

– Вам бы только шпилек подпустить, прелестная маркиза; вижу, вам уже разболтали мой секрет. Впрочем, как бы то ни было, обозначенное явление весьма любопытно. Маркиз, есть ли в замке наблюдательный пункт, откуда можно проследить за траекторией движения этой планеты?

– Безусловно, – отвечает маркиз, – над моей голубятней находится вполне приличная обсерватория; там в вашем распоряжении отменные подзорные трубы, астролябии, компасы, – словом, все необходимое астрономическое оборудование.

– Вы что, тоже немного сведущи в этом?

– Ничуть, просто люблю посмотреть. К тому же всегда отыщутся истинно разбирающиеся в этом люди, и приятно у них поучиться.

– Отлично, доставлю себе удовольствие преподать вам несколько уроков; за шесть недель вы будете знать о Земле больше, чем Декарт и Коперник, вместе взятые.

Наступает время переходить в обсерваторию. Президент сокрушается, что по причине недомогания жены не сможет блеснуть перед ней своей ученостью. Бедняга не подозревает, что именно ей предстоит исполнить главную роль в предстоящей комедии.

В 1779 году воздушные шары уже были известны, хотя и не были широко распространены. Искусному физику, изготовившему то, о чем сейчас пойдет речь, хватило ума восхититься своим творением вместе с остальными и не произнести ни слова против самозванцев, вздумавших присвоить его открытие. В безукоризненно сработанном аэростате, в строго обозначенное время должна была взлететь мадемуазель де Тероз в объятиях графа д'Эльбена. И именно эта сценка, слегка подсвеченная и показанная с дальнего расстояния, была ловко представлена на обозрение невежественному президенту, щеголявшему познаниями в астрономии и ни разу в жизни не прочитавшему ни одного труда, имеющего отношение к этой науке.

Вся компания поднимается на верх башни, все вооружаются подзорными трубами. Появляется воздушный шар.

– Что-нибудь замечаете?

– Еще нет.

– Вот! Я вижу.

– Нет, это не то!

– Прошу прощения, вот сюда, левее, левее, ближе к востоку.

– Ах! Я поймал! – вскрикивает воодушевленный президент. – Я поймал, друзья мои, настраивайтесь вслед за мной... в сторону Меркурия, недалеко от Марса, гораздо ниже эллипса Сатурна, там... Великий Боже, как красиво!

– Теперь, президент, я тоже вижу, как и вы, – говорит маркиз, – поистине возвышенное действо, вы усматриваете соединение?

– Да, я держу его на кончике моей подзорной трубы...

В этот миг аэростат проплывает прямо над башней.

– Ну как, – говорит маркиз, – то, что мы узрели, не обмануло наших ожиданий, это действительно Венера над Козерогом?

– Совершенно верно, – говорит президент, – это самое прекрасное зрелище, какое я видел в своей жизни.

– Кто знает, – замечает маркиз, – всегда ли вам придется подниматься столь высоко, чтобы всласть им полюбоваться.

– Ах, маркиз, как некстати ваши шутки в такой удивительный миг...

Воздушный шар растворяется в темноте, все спускаются, восхищенные аллегорическим видением, соединившим искусство и природу.

– Я на самом деле сожалею, что вы не пошли с нами и не разделили удовольствие от созерцания этого явления, – говорит господин де Фонтани своей жене, которую по возвращении обнаружил в постели, – невозможно представить что-либо более прекрасное.

– Наверное, это так, – говорит молодая женщина, – однако мне рассказали, что там было полно всяких нескромностей, и в глубине души я не огорчена, пропустив это зрелище.

– Нескромностей, – кокетливо ухмыльнулся президент, – ничуть, это просто соитие, разве природа придумает что-либо иное? Это то, что наконец должно произойти между нами, и случится, как только вы пожелаете. Скажите же чистосердечно, полновластная королева моих помыслов, не хватит ли томить вашего раба, не пора ли вознаградить его за пережитые испытания?

– Увы, ангел мой, – любезно отвечает юная супруга, – поверьте, я не меньше вашего сгораю от нетерпения, но взгляните на мое состояние... Пожалейте меня, жестокий, ведь это ваших рук дело: не мучайте ту, что так страдает из-за вас, и она почувствует себя гораздо лучше.

Слыша льстивые речи, президент возносился до небес. Воспрянув духом, он расхаживал с важным и самодовольным видом. Еще ни один судейский, даже накануне совершивший повешение, так не задирал голову. При этом со стороны мадемуазель де Тероз возникали все новые преграды, со стороны же Люсиль, напротив, игра велась как нельзя более успешно. И Фонтани без всяких колебаний предпочел цветущие мирты любви запоздалым розам супружества. «Жена никуда от меня не денется, – рассуждал он, – возьму ее, когда пожелаю, другая же пробудет здесь недолго, следует поторопиться и не упустить шанс». Исходя из этих соображений, Фонтани пользуется любой возможностью продвинуться к победе над Люсиль.

– Увы, сударь, – с деланной наивностью как-то сказала ему это юная особа, – подари я вам то, о чем вы просите, я сделаюсь несчастнейшей из девушек: вы человек несвободный и никогда не сумеете возместить урон, нанесенный моей репутации.

– Что вы подразумеваете под возмещением? В таких случаях не надо ничего. Ни я вам, ни вы мне ничего не должны будете возмещать; говорить об этом – все равно что толочь воду в ступе. А с женатым мужчиной опасаться нечего, ведь он первый заинтересован в сохранении тайны, и ничто не помешает вам впоследствии найти себе мужа.

– А религия, а честь, сударь...

– Все это пустяки, сердце мое; вижу, вы еще простушка, и мой урок вам не помешает. Ах! Как я расправлюсь со всеми этими детскими предрассудками!

– Но мне казалось, ваше положение обязывает вас их уважать.

– Конечно же, внешне – непременно. Мы держимся исключительно на видимости, именно так мы внушаем к себе почтение. Но, сбросив с себя внешний декор, мы ничем во всем остальном не отличаемся от других. Как же мы можем быть ограждены от присущих им пороков? Наши страсти, еще более подогреваемые беспрерывными рассказами и картинами чужих страстей, отличаются лишь чрезмерностью. То, от чего отрекаются простые смертные, – суть наши привычные каждодневные утехи. Практически всегда под прикрытием законов, от которых мы заставляем содрогаться других, мы, опьяненные полной безнаказанностью, совершаем все более тяжкие злочинства...

Люсиль слушала его излияния и, несмотря на отвращение, что внушали ей и физический, и моральный облик судейского крючка, продолжала поощрять его, ибо таковы были условия обещанного ей вознаграждения. Чем дальше продвигался президент в своих амурных делах, тем невыносимее делалось его самодовольство. Нет в мире ничего забавнее, чем влюбленный законник. Это живое воплощение неуклюжести, наглости и неловкости. Доводилось ли читателю видеть индюка, готовящегося к акту продолжения рода? Вот самый точный образ, передающий наши рассуждения. Какие бы меры предосторожности ни принимал президент, желая скрыть свои намерения, его нетерпение постоянно выдавало их. За столом маркизу вздумалось поставить Фонтани на место, унизив в глазах его богини.

– Господин президент, – начал он, – я только что получил прискорбные для вас известия.

– Какие же?

– Уверяют, что парламент Экса должен быть упразднен. Публика сетует на его бесполезность, считает, что парламент в Лионе куда нужнее, нежели в Эксе. Благодаря удаленности от Парижа и благоприятному географическому положению Лион независим и вскоре охватит своим влиянием весь Прованс. Видимо, он поглотит судейский корпус этой замечательной провинции.

– Подобное устройство противоречит здравому смыслу.

– Напротив, весьма мудрое решение. Экс находится на краю света. Где бы ни жил провансалец, ему в любом случае удобнее ехать решать свои дела в Лион, нежели в ваш захудалый Экс. Непролазная грязь на дорогах, отсутствие моста через треклятую Дюранс: речка эта, подобно вашим головам, девять месяцев в году трогается умом и выходит из берегов. Не говоря уже о судейских нелепицах – я не раз уже о них упоминал. Чего только стоит ваш контингент. Рассказывают, на весь парламент Экса не найдется ни одного приличного человека... Сплошь торговцы тунцом, матросы, контрабандисты – словом, свора безродных проходимцев. Дворяне не желают иметь с ними ничего общего. Взбесившись от всеобщего презрения к их жалким особам, они вымещают злобу на народе. Идиоты, болваны! Простите меня, президент, я всего только пересказываю то, о чем мне пишут; после обеда я прочитаю вам письмо. В своем фанатизме и бесстыдстве негодяи эти дошли до того, что в доказательство собственной неподкупности оставили в городе вечно готовый к делу эшафот, являющийся по сути памятником их тупой и угрюмой прямолинейности. Народу следовало бы вырвать из его основания камни и забросать ими бесчестных палачей, с такой наглостью выставивших напоказ предназначенные ему оковы. Удивительно, что этого еще не произошло; правда, поговаривают, что ждать осталось недолго. Несправедливые аресты, предвзятая суровость, призванная лишь прикрыть законодательные злоупотребления, которые им угодно допускать, – эти негодяи не брезгуют ничем. Прибавьте к этому и куда более серьезные преступления. И выходит, именно они злейшие враги государства. Так было во все века – осмелимся сказать об этом открыто. Общественное возмущение, вызванное вашими кровавыми расправами в Мериндоле, еще не угасло в сердцах. Не явили ли вы в те времена пример самой бесчеловечной жестокости, какую можно себе представить? Разве возможно без содрогания видеть хранителей порядка, мира и справедливости, в исступлении опустошающих провинцию, с факелом в одной руке и с кинжалом в другой; сжигающих, убивающих, насилующих, терзающих все, что попадается им на пути, подобно стае разъяренных тигров, сбежавшей из лесу; пристало ли магистратам вести себя подобным образом? Можно припомнить немало случаев, когда вы упорно отказывались прийти на помощь королю в его затруднениях. Не раз, вопреки возложенным на вас обязанностям, вы готовы были поднять провинцию на мятеж. Думаете, кануло в Лету то злосчастное время, когда, осознав себя вне опасности, вы выступили во главе городских жителей, отдавших ключи коннетаблю Бурбону, предавшему своего короля? Или когда, трепещущие при приближении Карла V, вы поторопились воздать ему почести и впустить его в ваши стены? Всем известно, что именно в недрах парламента Экса взращивались первые семена Лиги и что во все времена в вашем лице мы сталкивались лишь с мятежниками и бунтовщиками, лишь с убийцами и предателями. Вы, господа провинциальные магистраты, знаете лучше, чем кто бы то ни было: если надо кого-нибудь повесить – доискиваются до всей подноготной, припоминают все былые грехи, дабы отягчить совокупность свершенного ныне. Что же удивляться? Вас мерят той же мерой, которую вы применяете к несчастным, принесенным в жертву вашему педантизму. Поймите же, любезный мой президент, ни сословию, ни частному лицу не дозволено наносить оскорбления честному и мирному гражданину. Если все же этому сословию взбредет в голову такое безрассудство, пусть не удивляется, слыша протестующие голоса в защиту прав слабого и добродетельного от беззакония и деспотизма.

Не в силах ни поддержать обвинения, ни найти на них возражения, взбешенный президент вскочил из-за стола; он клялся, что больше ни минуты не останется в этом доме. После сценок с влюбленным судейским крючком нет ничего комичнее сценок с судейским крючком разгневанным. Ну и зрелище: физиономия, привычная к лицемерной маске, внезапно искажается судорогами ярости! Переход настолько резкий, что наблюдать за этим без смеха невозможно. Когда все вдоволь позабавились досадой президента, то, памятуя о предстоящей сцене, которая, как надеялись, поможет избавиться от него навсегда, постарались успокоить его, побежали за ним и вернули обратно. Легко забывая по вечерам все свои маленькие утренние злоключения, Фонтани вернулся в привычное расположение духа, и все уладилось.

Мадемуазель де Тероз чувствовала себя получше. Внешне она была еще несколько подавлена, однако уже спускалась к обеду и даже немного прогуливалась со всей компанией. Президент уже не так торопился, его помыслы отныне занимала одна Люсиль. Понимая, что рано или поздно ему придется ограничиться лишь женой, он решил форсировать другую интригу, достигшую критической точки. Мадемуазель де Тоттвиль больше не чинила препятствий. Оставалось лишь добиться верного свидания. Президент предложил встретиться в его холостяцкой спальне. Люсиль, никогда не ночевавшая в комнате родителей, охотно согласилась провести следующую ночь в назначенном им месте, тотчас сообщив обо всем маркизу. Девушке обрисовали ее роль, и остаток дня прошел спокойно. В одиннадцать часов вечера Люсиль, которой предстояло по уговору первой улечься в кровать президента, используя доверенный им ключ, пожаловалась на головную боль и вышла. Четверть часа спустя Фонтани начинает суетиться, собираясь уйти. Однако маркиза заявляет, что сегодня вечером доставит ему радость, проводив до самой его комнаты. Присутствующие подхватывают шутку. Мадемуазель де Тероз с особым усердием поддерживает интригу. И, не обращая внимания на президента, сидевшего как на иголках и всячески старавшегося избавиться от этой нелепой учтивости или хотя бы предупредить ту, которую должны были, по его представлению, застать врасплох, все хватают свечки, мужчины идут впереди, женщины окружают Фонтани, держа его под руки, и этот веселый кортеж приближается к дверям спальни президента... Наш незадачливый любовник едва дышит.

– Я ни за что не ручаюсь, – невнятно бормочет он, – подумайте о вашей неосмотрительности, ведь кто знает, а вдруг в этот миг в кровати меня ожидает какой-нибудь предмет моей любви, а если так, поразмыслите о последствиях вашего поступка!

– На всякий случай проверим, – говорит маркиза, распахивая дверь, – ну-ка, красавица, ожидающая президента в постели, покажитесь, ну же, не бойтесь.

Каково же было всеобщее изумление, когда поднесенные к кровати светильники озарили чудовищного осла, томно раскинувшегося на простынях. По забавному совпадению он оказался чрезвычайно доволен отведенной ему ролью и сладко спал, мирно посапывая на магистратском ложе.

– Ах! Черт возьми, – воскликнул д'Оленкур, держась за бока от смеха, – президент, посмотри на невозмутимость этого животного, не напоминает ли он кого-то из твоих собратьев во время судебного заседания?

Сочтя уместным отделаться шуткой и вообразив, что с ее помощью можно скрыть остальное, президент, припоминая об осторожности Люсиль, еще более его опасавшейся всяких подозрений об их интрижке, принялся хохотать вместе с остальными. С трудом освободились от очень недовольного прерванным сном животного, постелили чистые простыни, и Фонтани достойно расположился на месте самого великолепного осла, какого удалось сыскать в округе.

– Поистине никакой разницы, – шепнула маркиза, глядя на улегшегося судью, – никогда не думала, что возможно столь разительное сходство между ослом и президентом парламента Экса.

– Как вы заблуждаетесь, сударыня, – в тон ей ответил маркиз, – да будет вам известно – именно среди таких докторов права всегда и избирались члены суда; держу пари, тот, кто недавно покинул это ложе, наверняка был предыдущим президентом.

Первой заботой Фонтани на следующий день было расспросить Люсиль, как ей удалось выкрутиться. Хорошо проинструктированная девица объяснила, что, обнаружив готовящийся розыгрыш, успела скрыться. Однако, беспокоясь, что будет каким-то образом выдана, провела ужасную ночь, с нетерпением ожидая момента разбирательства. Президент успокоил ее и приступил к уговорам о реванше на завтра. Осмотрительная Люсиль немного поломалась, Фонтани настаивал с еще большим пылом; наконец она уступает домогательствам. Однако, если первое свидание оказалось нарушено комической сценой – во второе суждено было вмешаться событиям куда более роковым! Условились, как и накануне. Люсиль уходит первой. Президент – кто бы тому ни противился – следует за ней несколько позднее.

Он находит ее в назначенном месте, заключает в объятия и уже готовится представить весьма недвусмысленные доказательства своей страсти, как внезапно отворяются двери и вбегают господин и госпожа де Тоттвиль, маркиза и... мадемуазель де Тероз собственной персоной.

– Чудовище! – кричит она, в неистовстве набрасываясь на супруга. – Вот как ты насмехаешься над моей чистотой и нежностью!

– Бессердечная дочь, – говорит господин де Тоттвиль Люсиль, упавшей к ногам отца, – вот как ты злоупотребляешь предоставленной тебе свободой и нашим доверием!..

Маркиза и госпожа де Тоттвиль бросают возмущенные взоры на обоих преступников. Госпожа д'Оленкур оторвалась от этого занятия лишь для того, чтобы подхватить упавшую на ее руки без чувств сестру. Невозможно описать лицо Фонтани, оказавшегося в центре всего спектакля. Изумление, стыд, ужас, тревога – эти чувства, нахлынувшие разом, превратили его в подобие статуи. Тем временем успевает подойти маркиз, справляется о происходящем и приходит во вполне понятное негодование, а отец Люсиль между тем ледяным тоном обращается к нему:

– Милостивый государь, никак не ожидал, что в вашем доме порядочной девушке следует опасаться такого рода бесчестья. Вы понимаете, что я не намерен это снести. Жена, дочь и я немедленно покидаем вас и будем искать справедливости у тех, кто призван нам ее обеспечить.

– Действительно, сударь, – сухо произносит маркиз, поворачиваясь к президенту, – признаться, подобных сцен я никак не мог от вас ожидать. Вижу, вы надумали заключить брак лишь с целью опорочить мою свояченицу и мой дом. Затем, обращаясь к Тоттвилю, продолжает: – Вы совершенно правы, сударь, требуя возмещения убытков; все же я осмеливаюсь настойчиво вас просить постараться избежать огласки. Умоляю вас не ради сего забавника, он достоин лишь презрения и наказания, а ради себя, сударь, и ради своей семьи, ради моего несчастного тестя, слепо поверившего в этого паяца, ведь почтенный старик умрет от горя, убедившись, что он обманут.

– Пожалуй, я окажу вам эту услугу, сударь, – гордо произносит Тоттвиль, увлекая за собой жену и дочь, – но позвольте мне поставить собственную честь выше любых соображений. Вы, сударь, не будете скомпрометированы. В жалобах, которые я намерен подать, будет фигурировать лишь этот бесчестный человек... Больше мне нечего сказать, и я тотчас отправляюсь туда, куда меня зовет отмщение.

При этих словах все три персоны готовятся удалиться, и, кажется, ничто на свете не может их остановить. По их утверждениям, они направляют письменное прошение на имя Парижского парламента с описанием оскорблений, какими попытался их покрыть президент де Фонтани. В злосчастном замке воцаряются тревога и отчаяние. Едва оправившаяся после болезни мадемуазель де Тероз вновь слегла в постель с лихорадкой, как уверяли, весьма небезопасной для ее жизни. Господин и госпожа д'Оленкур метали громы и молнии против президента. Тот, не имея иного пристанища во враждебных ему окрестностях, кроме их дома, не осмеливался восставать против справедливо обрушиваемых на него упреков. Такое положение сохраняется еще три дня, пока из тайных источников маркиз не разузнает, что дело принимает самый серьезный оборот, рассматривается как уголовное и вскоре в отношении Фонтани будет вынесено судебное решение.

– Как! Даже не заслушав меня! – в ужасе восклицает президент.

– Разве это не в порядке вещей? – отвечает д'Оленкур. – Разве существуют средства защиты для того, о ком по закону уже вынесено постановление, и разве не один из самых почтенных ваших обычаев клеймить позором, прежде чем выслушивать? К вам применяют лишь то оружие, каким вы пользовались против других. После тридцатилетнего служения несправедливости не заслуживаете ли вы хоть раз в жизни оказаться ее жертвой?

– Да, но не из-за дела же о каких-то шлюхах?

– Как это из-за дела о каких-то шлюхах, вам ли не знать, что нет ничего опасней? Тот злосчастный процесс, воспоминания о котором обошлись вам в пятьсот ударов плетями в замке с привидениями, разве был чем-то иным, как не делом со шлюхами? Тогда ведь вы полагали, что из-за каких-то шлюх дозволено клеймить позором дворянина? Талион, президент, талион, вас настигло возмездие. Покоритесь же ему, не теряя мужества.

– О я несчастный! – восклицает Фонтани. – Ради всего святого, брат мой, не покидайте меня.

– Ну что ж, мы придем вам на выручку, – отвечает д'Оленкур, – хоть вы и покрыли нас бесчестьем, хоть нам и есть на что пожаловаться; хорошо, пойдем вам навстречу, однако вам придется нелегко, вы ведь знаете – меры будут приняты весьма жесткие.

– Какие же?

– Милость самого короля – приказ о заточении без суда и следствия. Не вижу иного выхода.

– Такая крайность!

– Согласен. Что ж, придумайте что-то получше. Можно навсегда покинуть Францию и затеряться где-то вдалеке. А может, каких-то несколько лет тюрьмы – и дела ваши поправятся? Этот вызывающий ваш протест способ, кстати, порой применялся вами и вашими приспешниками. Не его ли вы бесчеловечно посоветовали дворянину, за которого вам так славно отомстили привидения? Не совершили ли вы опасное и наказуемое должностное преступление, поставив того несчастного офицера перед выбором между тюрьмой и бесчестьем, не отложили ли вашу презренную расправу лишь при условии, что он будет раздавлен королевским указом? Нет ничего удивительного в том, что я вам предлагаю, милый мой. Такой путь не просто хорошо вам знаком, более того, в вашем положении он даже желателен.

– О страшные воспоминания, – стенает президент, обливаясь слезами, – мне предрекали во время свершения моих преступлений, что небесная десница обрушится на мою голову! Все, что я натворил, возвращается мне обратно. Что ж, придется страдать, страдать и терпеть.

Президент нуждался в срочной помощи, и маркиза настоятельно советовала мужу съездить в Фонтенбло, где тогда находился двор. Что до мадемуазель де Тероз – она не участвовала в совете по спасению неверного супруга. Показные стыд и печаль, а на деле граф д'Эльбен удерживал ее в спальне, двери которой оказались плотно закрытыми для президента. Несколько раз он пытался туда проникнуть, стараясь открыть затворы с помощью слез и уговоров, но тщетно.

Итак, маркиз отбыл (путь был недолог); на третий день он уже вернулся в сопровождении двух жандармов и вооруженный фальшивым приказом, при виде которого президент задрожал как осиновый лист.

– Вы прибыли как нельзя более кстати, – говорит маркиза, притворяясь, что получила новости из Парижа во время пребывания мужа при дворе, – процесс продвигается необычайно быстро, мои друзья пишут, что следует незамедлительно устроить президенту побег. Отец предупрежден, он в отчаянии, просит услужить его другу и передать, насколько глубоко он переживает происходящее. По своему здоровью он вынужден ограничить содействие лишь добрыми пожеланиями, что были бы более искренними, веди себя его друг поблагоразумнее. Вот письмо.

Маркиз второпях проглядывает письмо, отчитывает Фонтани за то, что тот никак не может решиться пойти в тюрьму, отдает его в руки двух стражей (то были сержанты его полка), увещевает президента успокоиться и довериться его попечительству.

– Мне стоило больших трудов добиться, чтобы вас содержали в крепости всего в пяти-шести лье отсюда. Там вы будете находиться под началом одного из моих старинных друзей; он будет с вами обходиться так, как это сделал бы я сам. Через ваших стражей передаю ему послание, где горячо рекомендую вас. Так что будьте покойны.

Президент заплакал, как ребенок. Для него не было ничего горестнее сожалений о преступлении, обрушившем на его голову все невзгоды, какие он доселе неоднократно насылал на других... Но деваться некуда. Он настоятельно просит разрешения обнять на прощание свою жену.

– Вашу жену! – порывисто восклицает маркиза. – К счастью, она никогда ею не была, и это единственное смягчающее обстоятельство во всех постигших нас бедах.

– Что ж, – говорит президент, – у меня достанет мужества перенести и этот удар. – И в сопровождении жандармов он поднимается в экипаж.

Беднягу отвозят в тот самый замок, что был дан в приданое госпоже д'Оленкур. Там все подготовлено к его встрече. Капитан из отряда д'Оленкура, человек суровый и неприветливый, исполнял роль коменданта крепости. Он встретил Фонтани, отпустил жандармов и, препроводив пленника в крайне неуютное узилище, жестко заявил, что получил на его счет указания о самом строгом обхождении и не намерен от них отступать. И в такие невыносимые условия президента поместили примерно на месяц. Никто его не навещал. Подавали ему лишь суп, хлеб и воду. Спал он на соломе в необычайно сыром помещении. К нему заходили, как это делается в Бастилии, – точно в зверинец, с единственной целью принести еды. Чего только не передумал незадачливый судья за время этого рокового заточения! Никто и не пытался прервать его тяжких дум. Наконец явился лжекомендант и, слабо успокоив его, заговорил следующим образом:

– Развею ваши сомнения, сударь. Главная ваша провинность в том, что вы вознамерились породниться с семьей, стоящей гораздо выше вас во всех отношениях. Барон де Тероз и граф д'Оленкур – представители высшей знати, известные во всей Франции. Вы же всего лишь ничтожный провансальский законник, без роду, без племени, не имеющий ни положения, ни авторитета. Простой взгляд на себя со стороны должен был побудить вас убедить барона де Тероз, заблуждавшегося на ваш счет, что вы не пара его дочери. Как могли вы хотя бы на миг вообразить, что девушка, прекрасная, как сама любовь, может стать женой такого старого уродливого павиана, как вы? Можно обманываться, но не до такой же степени! Размышления, посетившие вас за время вашего пребывания здесь, наверняка, сударь, заставили вас прозреть и осознать, что в течение четырех месяцев в доме маркиза д'Оленкура вы были лишь игрушкой в чужих руках и всеобщим посмешищем. Люди вашей профессии и вашего сословия, а тем более такие тупые, злобные и коварные, как вы, не должны рассчитывать на иное обхождение. Применив тысячу уловок, одна забавнее другой, вам помешали насладиться обладанием той, на которую вы претендовали. Вам нанесли пятьсот ударов плетью в замке с привидениями. Потом продемонстрировали вашу супругу в объятиях того, кого она обожает, а вы по глупости приняли это за природное явление. Вас свели с наемной потаскухой, и она надсмеялась над вами. В конце концов вас заперли в этом замке. И теперь лишь от моего полкового командира маркиза д'Оленкура зависит, продержать ли вас здесь до конца ваших дней, что, скорее всего, и случится, если вы откажетесь подписать вот это. Прежде чем начнете читать, обращаю ваше внимание на то, что в обществе вас знают как человека, намеревавшегося жениться на мадемуазель де Тероз, а не как ее мужа. Брак ваш был заключен в глубокой тайне. Немногочисленные свидетели согласились отказаться от его подтверждения. Священник вернул акт – вот он. Нотариус возвратил контракт – и этот документ перед вашими глазами. К тому же вы ни разу не переспали с вашей женой. Итак, ваш брак распался сам по себе, по доброй воле обеих сторон. Разрыв этот, хоть и не оформленный в соответствии с гражданскими и церковными законами, обладает не меньшей силой. Прилагаются отказы со стороны барона де Тероз и его дочери. Недостает только вашего. Итак, сударь, выбирайте между полюбовным соглашением, скрепленным вашей подписью на этой бумаге, и непременным пожизненным заключением здесь. Я все сказал. Ответ за вами.

Немного поразмыслив, президент взял бумагу и прочел:

«Удостоверяю перед всеми, кто прочтет cиe послание, что я никогда не был супругом мадемуазель де Тероз. Возвращаю ей все права, коими какое-то время располагал на ее счет, и заверяю в отсутствии у меня каких-либо на них претензий в будущем. Я провел лето в ее доме и имел случай поближе познакомиться с ней и с ее семьей. По взаимному согласию и по доброй воле мы оба взаимно отказываемся от намерения заключить брачный союз. Каждый из нас возвращает другому свободу и возможность располагать собой по собственному усмотрению так, как если бы никогда не существовало планов нашего соединения. Подписываю сию бумагу в полном здравии и твердом рассудке в замке де Вальмор, принадлежащем маркизе д'Оленкур».

– Вы изложили, сударь, – начал президент после прочтения этих строк, – что меня ожидает, если я не поставлю подпись, однако вы никак не обмолвились о том, что произойдет в случае моего полного согласия.

– Наградой станет ваше незамедлительное освобождение, сударь, – отвечает лжекомендант, – а также просьба принять от маркизы д'Оленкур вот это украшение стоимостью в двести луидоров и гарантию, что у ворот замка вы обнаружите слугу и двух отличных лошадей, готовых доставить вас в Экс.

– Подписываю и уезжаю, сударь, я слишком претерпел от этих людей, чтобы мешкать.

– Вот и замечательно, господин президент, – говорит капитан, забирая подписанный текст и передавая ему подарок. – Однако следите за вашим поведением. Если, оказавшись за пределами этого замка, вас обуяет мания отмщения, хорошенько подумайте, прежде чем что-либо предпринимать. У вас сильные противники. Это влиятельное семейство, стоит вам лишь задеть его, сплотится в борьбе против вас и не замедлит объявить вас невменяемым. Тогда вашим вечным приютом станет дом умалишенных.

– Не беспокойтесь, сударь, – заверяет президент, – я в первую очередь не заинтересован связываться с подобными лицами и сумею этого избежать.

– Настоятельно вам это рекомендую, – убеждает капитан, открывая перед ним двери темницы, – уезжайте с миром и больше никогда не возвращайтесь в эти края.

– Положитесь на мое слово, – обещает судейский, взбираясь на лошадь, – небольшой воспитательный срок полностью протрезвил меня. Да проживи я еще тысячу лет – никогда впредь не поеду искать жену в Париж. Мне уже не раз доводилось испытать печальную участь рогоносца после женитьбы, но я не подозревал, что им возможно оказаться еще до нее... Проявлю мудрость и сдержанность в отношении арестов. Больше никогда не выступлю в качестве арбитра между шлюхами и людьми, стоящими выше меня по положению. Принимать сторону продажных девок порой обходится слишком дорого. Не желаю впредь иметь дела с теми, у кого достанет ума постоять за себя.

Президент исчез, и никто в этих краях более ничего о нем не слышал. В своей судебной практике он стал проявлять благоразумие. Плакались только потаскушки – им перестали покровительствовать в Провансе. Нравы там улучшились, ибо молодые девушки, оказавшись лишенными столь неблаговидной поддержки со стороны мудрых магистратов, почувствовавших неуместность своего заступничества, стали предпочитать стезю добродетели опасностям, подстерегающим их на пути порока.

Нетрудно догадаться, что за время содержания президента под арестом маркиз д'Оленкур, позаботившись сделать это осторожно, переубедил барона де Тероза, слишком переоценившего Фонтани. Благодаря искусным маневрам и своему весу в обществе маркиз настолько преуспел в своих хлопотах, что три месяца спустя мадемуазель де Тероз открыто вышла замуж за графа д'Эльбена, и этот брак оказался необычайно счастливым.

– Порой я немного сожалею, что так дурно обошелся с этим отвратительным типом, – как-то сказал маркиз своей очаровательной свояченице, – однако, когда я, с одной стороны, вижу счастье, которому способствовали мои усилия, а с другой – убеждаюсь, что притеснял жалкого и никчемного для общества шута, подлинного врага государства, возмутителя общественного спокойствия, мучителя честного и почтенного семейства, бесчестного клеветника, опозорившего одного уважаемого мною дворянина, к роду которого я имею честь принадлежать, я утешаю себя и восклицаю вместе с философом: «О всемогущее Провидение, отчего возможности человеческие столь ограниченны, что никогда не достигнешь блага, не причинив кому-нибудь хоть на йоту зла! (Новелла завершена 16 июля 1787 года в 10 часов вечера. (Прим. автора.))

Примечания

1

Святой Боже, меня обманули, эта крошка – мальчик, а вовсе не потаскушка! (итал.)


на главную | моя полка | | Занимательные истории, новеллы и фаблио |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 6
Средний рейтинг 3.3 из 5



Оцените эту книгу