Book: Сальватор. Том 1



САЛЬВАТОР.

ТОМ 1

Александр ДЮМА

Перевод с французского Т. Сикачевой.

Анонс

Мало известный нашему читателю роман «Сальватор» – окончание романа «Могикане Парижа», в котором отражена эпоха Реставрации.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I.

Скачки с препятствиями

Двадцать седьмого марта в предрассветный час небольшой городок Кель – если только можно назвать Кель городом, – итак, небольшой городок Кель, как мы сказали, пришел в волнение. Вниз по единственной улице города неслись две почтовые кареты. Казалось, в ту минуту, как они помчатся по понтонному мосту, ведущему во Францию, одно неверное движение – и лошади, форейторы, кареты, седоки, окажутся в реке, которая (судя по названию и поэтическим легендам, сложенным в ее честь) является восточной границей с Францией.

Но обе кареты, будто соревновавшиеся в скорости, проехав две трети улицы, замедлили ход и наконец совсем остановились у большой двери в харчевню, над которой раскачивалась, поскрипывая, железная вывеска; на ней был намалеван господин в треуголке, высоких сапогах со шпорами и непомерно длинном синем фраке с красными отворотами; вывеска гласила: «У Великого Фридриха».

Хозяин харчевни и его жена, издали заслышав грохот колес, выскочили на порог: они уже и не надеялись заполучить клиентов – их обескуражила бешеная скачка; однако, к неописуемому удовольствию хозяина и его благоверной, обе почтовые кареты остановились у их дома. Тогда хозяин поспешил к дверце первой кареты, а его жена бросилась к другой.

Из первого экипажа проворно выскочил господин лет пятидесяти в наглухо застегнутом рединготе, черных панталонах и широкополой шляпе. Он смотрел уверенно; у него были жесткие усы, изогнутые брови, стрижка бобриком; брови – черные, как и глаза, над которыми они нависали, а волосы и усы – с проседью. Он кутался в широкий плащ.

Из другой кареты не спеша вышел молодцеватый весельчак крепкого сложения; на нем были полонез, обшитый золотым шнуром, и венгерка или, правильнее было бы сказать, расшитая шуба, в которую он был закутан с головы до пят.

Вид этой богатой шубы, непринужденность, с какой держался путешественник, вселяли уверенность, что перед вами – знатный валахский господарь проездом из Яссов или Бухареста или по крайней мере богатый мадьяр из Пешта, направляющийся во Францию для подписания дипломатической ноты. Однако очень скоро вы бы поняли свою ошибку, если бы вгляделись в знатного иностранца пристальнее. Несмотря на густые бакенбарды, обрамлявшие его лицо, несмотря на длинные усы, которые он подкручивал кверху с показной небрежностью, вы бы без труда распознали под аристократической внешностью вульгарные манеры, и наш незнакомец перешел бы из разряда принцев или аристократов, куда мы его поначалу определили, и занял свое место среди управляющих знатным домом или захолустных офицеришек.

Читатель, несомненно, узнал в путешественнике, вышедшем из первого экипажа, г-на Сарранти, как, очевидно, признал и мэтра Жибасье в седоке, путешествовавшем во второй карете.

Надеемся, вы не забыли, что г-н Жакаль, отправлявшийся в сопровождении Карманьоля в Вену, поручил папаше Жибасье дожидаться г-на Сарранти в Келе. Жибасье провалялся четверо суток в Почтовой гостинице, вечером пятого дня он увидел, как вдали показался Карманьоль верхом на почтовой лошади; поравнявшись с Жибасье, тот, не спешившись, передал ему от имени г-на Жакаля, что г-н Сарранти должен прибыть на следующее утро, 26-го; Жибасье предписывалось вернуться в Штейнбах; в гостинице «Солей» его будет ожидать почтовая карета, там для него будет приготовлен костюм, необходимый для исполнения полученных приказаний.

Приказания были незамысловаты, да исполнить их было не так-то просто: не терять из виду г-на Сарранти, тенью следовать за ним на протяжении всего пути, а по прибытии в Париж не отставать от него ни на шаг, но так, чтобы г-н Сарранти ничего не заметил.

Господин Жакаль полагался на всем известную ловкость, с которой Жибасье умел изменять свою внешность.

Жибасье без промедления отправился в Штейнбах, отыскал гостиницу, в гостинице – карету, а в карете – целый набор костюмов, из которых он и выбрал, сообразуясь с неудобствами в пути, какой потеплее – в нем он и предстал перед нами в начале нашего повествования.

Но, к его удивлению, минуло 26 марта, настал вечер, а он так и не заметил никого, кто напоминал бы ему описанного господина.

Наконец, около двух часов ночи он услышал щелканье кнута и звон колокольчиков. Он приказал заложить карету и, убедившись, что прибывший путешественник и есть г-н Сарранти, приказал форейтору трогать.

Десять минут спустя г-н Сарранти подъехал к гостинице. Он остановился лишь затем, чтобы переменить лошадей. Выпив бульону, он продолжал путь, следуя за тем, кому было поручено негласно сопровождать его самого.

Все произошло так, как предполагал Жибасье. В двух лье от Штейнбаха его нагнал экипаж г-на Сарранти. Но согласно правилам того времени, одному путешественнику запрещалось обгонять другого без разрешения на то последнего; ведь может статься, что на следующей почтовой станции окажется только одна свободная упряжка. Некоторое время кареты ехали одна за другой, и вторая покорно плелась в хвосте. Наконец г-н Сарранти потерял терпение и приказал кучеру спросить у Жибасье позволения пропустить его вперед. Жибасье был так любезен, что г-н Сарранти даже вышел из кареты, дабы лично поблагодарить венгерского дворянина. Затем путешественники раскланялись, г-н Сарранти снова сел в свой экипаж и, заручившись разрешением, помчался вперед, обгоняя ветер.

Жибасье последовал за ним и велел форейтору не отставать от г-на Сарранти.

Тот повиновался, и мы видели, как обе почтовые кареты влетели в Кель и остановились возле харчевни «У Великого Фридриха».

Путешественники вежливо раскланялись, но не обменялись ни единым словом. Они вошли в харчевню, сели за разные столы и спросили обед: г-н Сарранти – на чистейшем французском языке, Жибасье – с заметным немецким акцентом.

Продолжая хранить молчание, Жибасье со снисходительным видом отведал все блюда, которые ему подавали, и расплатился.

Видя, что г-н Сарранти поднялся, он тоже не спеша встал и молча занял место в экипаже.

Скачка продолжалась. Карета г-на Сарранти по-прежнему была впереди, но опережала Жибасье всего на двадцать футов.

К вечеру путешественники прибыли в Нанси. Новый форейтор г-на Сарранти, приглашенный шафером на свадьбу к двоюродному брату, решил, что будет совсем не смешно, если он опоздает к празднику только потому, что ему придется проехать каких-нибудь одиннадцать лье: до следующей станции и обратно.

Его товарищ, предыдущий форейтор г-на Сарранти, предупредил его, что седок желает ехать как можно скорее, а платит весьма щедро. Тогда парень пустил лошадей в бешеный галоп, благодаря чему вернулся бы на полтора часа раньше обычного и поспел бы к началу торжества. Но в то самое мгновение, как карета въезжала в Нанси, – лошади, форейтор, экипаж опрокинулись, да так, что крик вырвался из груди чувствительного Жибасье: он выскочил из кареты и бросился на помощь г-ну Сарранти.

Жибасье действовал так больше для очистки совести: он был убежден, что после падения, свидетелем которого он явился, пострадавший нуждается скорее в утешениях священника, нежели в помощи попутчика.

К своему величайшему изумлению, он увидел, что г-н Сарранти цел и невредим, а у форейтора всего-навсего вывихнуты плечо да нога. Но если Провидение, словно заботливая мать, хранило людей, оно отыгралось на лошадях: одна расшиблась насмерть, а у другой оказалась перебита нога. Что касается кареты – передняя ось треснула, а тот бок, на который она завалилась, был разбит вдребезги.

О том, чтобы продолжать путешествие, не могло быть и речи.

Господин Сарранти отпустил несколько ругательств, что свидетельствовало о его далеко не ангельском характере. Однако ему ничего другого не оставалось, как смириться, что он, разумеется, и сделал бы, если бы не мадьяр Жибасье; тот на странном языке, смеси французского с немецким, предложил незадачливому попутчику пересесть в его экипаж.

Предложение пришлось как нельзя кстати, да и сделано оно было, как казалось, от чистого сердца. Г-н Сарранти принял его не моргнув глазом.

Багаж г-на Сарранти перенесли в карету Жибасье, форейтору обещали прислать подмогу из Нанси (до города оставалось около одного лье), и скачка продолжилась.

Путешественники обменялись приличествующими случаю выражениями. Жибасье не был силен в немецком языке; подозревая, что г-н Сарранти, хоть он и корсиканец, владеет немецким в совершенстве, Жибасье старательно избегал расспросов и на любезности своего попутчика отвечал лишь «да» и «нет», причем акцент его становился все более французским.

Прибыли в Нанси. Карета остановилась у гостиницы «Великий Станислав», там же находилась почтовая станция.

Господин Сарранти вышел из кареты, снова рассыпался в благодарностях и хотел было откланяться.

– Вы совершаете оплошность, сударь, – заметил Жибасье. – Мне показалось, вы торопитесь в Париж. Вашу карету до завтра починить не успеют, и вы упустите целый день.

– Это тем более прискорбно, – кивнул Сарранти, – что такое же несчастье приключилось со мной, когда я выезжал из Ратисбонна: я уже потерял целые сутки.

Теперь-то Жибасье стало ясно, почему г-н Сарранти задержался с прибытием в Штейнбах, что заставило поволноваться мнимого мадьяра.

– Впрочем, – продолжал г-н Сарранти, – я не стану дожидаться, пока починят мою карету, куплю себе другую.

И он приказал станционному смотрителю подыскать ему экипаж, все равно какой: коляску, двухместную карету, ландо или даже кабриолет – лишь бы можно было немедленно отправиться в путь.

Жибасье подумал, что, как бы скоро это приказание ни было исполнено, он успеет поужинать, пока его попутчик осмотрит новый экипаж, сторгуется и перенесет в него свой багаж. У него во рту крошки не было с восьми часов утра, и хотя в случае необходимости его желудок мог соперничать в воздержанности с желудком верблюда, осмотрительный Жибасье никогда не упускал возможности подкрепиться.

Очевидно, г-н Сарранти счел за благо последовать примеру благородного мадьяра; и вот оба путешественника, как и утром, сели за разные столы, звякнули в колокольчик, подзывая официанта, и с похвальным единством во взглядах, а также с одной и той же интонацией приказали:

– Официант, ужинать!

Гостиница «Великий Турок» на площади Сент-Андре-дез-Арк Для тех из наших читателей, кого удивило то обстоятельство, почему г-н Сарранти не принял предложение г-на Жибасье – столь уместное для человека, который торопится, – скажем, что если и есть кто-нибудь хитрее сыщика, преследующего человека, так это именно преследуемый.

Возьмите, к примеру, лисицу и борзую.

В душе у г-на Сарранти зародились неясные еще подозрения относительно этого самого мадьяра, что так плохо говорит по-французски и в то же время вполне вразумительно отвечает на все вопросы; напротив, когда к нему обращаются по-немецки, по-польски или по-валахски (а этими тремя языками г-н Сарранти владел в совершенстве), тот невпопад отвечает «ia» или «nein», сейчас же кутается в свою шубу и прикидывается спящим.

С того времени, как карета г-на Сарранти опрокинулась и он был вынужден проехать в обществе любезного, но весьма скупого на слова попутчика около полутора лье, он лишь укрепился в своих подозрениях. Когда г-н Сарранти заказывал ужин, то решил во что бы то ни стало обойтись без помощи мадьяра.

Вот почему он потребовал новый экипаж, не имея возможности дожидаться, пока починят разбитую карету, и не желая продолжать путь в обществе благородного венгра.

Жибасье был не промах и сейчас же почуял недоброе. Тогда он прямо за ужином приказал немедленно закладывать лошадей, объяснив это необходимостью прибыть на следующий день в Париж, где его ожидает посол Австрии.

Когда карета была готова, Жибасье с презрительным видом кивнул Сарранти, надвинул меховой колпак по самые уши и вышел вон.

Раз г-н Сарранти торопится, вполне вероятно, что он выберет кратчайший путь, во всяком случае до Лини. Там, очевидно, он оставит Бар-ле-Дюк справа и по Ансервильской дороге отправится через Сен-Дизье в Витри-ле-Франсе.

А вот что после Витри-ле-Франсе? Поедет ли г-н Сарранти в объезд через Шалон или изберет прямой путь через ФерШампенуаз, Куломьер, Креси и Лани?

До Витри-ле-Франсе разрешить этот вопрос г-ну Жибасье было не под силу.

Он приказал ехать через Тул, Лини, Сен-Дизье, однако в полулье от Витри остановил форейтора, посовещался с ним, а спустя несколько минут его карета оказалась набоку с перебитой передней осью.

Жибасье провел полчаса в томительном ожидании, так хорошо известном г-ну Сарранти. Наконец на подъеме показалась его почтовая карета.

Подъехав к опрокинутому экипажу, г-н Сарранти выглянул из кареты и увидел на дороге мадьяра; призвав на помощь форейтора, тот безуспешно пытался привести свой экипаж в порядок.

Если бы г-н Сарранти оставил Жибасье выпутываться из затруднительного положения в одиночку, с его стороны это было бы нарушением всяких приличий, ведь при таких же обстоятельствах Жибасье предоставил в его распоряжение собственный экипаж.

Итак, он предложил мадьяру место в своей карете, что Жибасье и исполнил с замечательной скромностью, предупредив, что только до Витри-ле-Франсе будет стеснять своим присутствием его превосходительство г-на де Борни (под этим именем путешествовал г-н Сарранти).

Необъятных размеров багаж мадьяра перенесли в карету г-на де Борни, и двадцать минут спустя они уже были в Витри-ле-Франсе.

Карета остановилась у почтовой станции.

Господин де Борни спросил свежих лошадей, Жибасье – какую-нибудь колымагу, дабы продолжить путь.

Станционный смотритель указал на старый кабриолет в сарае; похоже, Жибасье остался доволен экипажем, несмотря на его ветхость.

Не беспокоясь более о судьбе попутчика, г-н де Борни откланялся и приказал кучеру следовать в Фер-Шампенуаз, как и предвидел Жибасье.

Наш мадьяр сторговался со станционным смотрителем и пустился в путь, наказав форейтору ехать той же дорогой, что и предыдущий путешественник.

Он обещал в награду форейтору пять франков, когда они нагонят карету.

Тот пустил лошадей во весь опор, но Жибасье прибыл на следующую станцию, так никого и не встретив на дороге.

Жибасье расспросил станционного смотрителя и кучера: никто не приезжал со вчерашнего дня.

Стало ясно: Сарранти почуял неладное; во всеуслышанье он приказал кучеру ехать через Фер-Шампенуаз, а на самом деле выбрал Шалонскую дорогу.

Жибасье остался позади.

Нельзя было терять ни минуты, чтобы прибыть в Мо раньше Сарранти.

Жибасье бросил кабриолет, вынул из чемодана синий с золотом костюм правительственного курьера, надел лосины, мягкие сапоги, забросил за плечо мешок для депеш, сорвал фальшивые бороду и усы и приказал подать почтовую лошадь.

В мгновение ока лошадь была оседлана, и вот уже Жибасье мчался по Сезаннской дороге. Он рассчитывал добраться в Мо через Ферте-Гоше и Куломье.

Он оставил позади, не останавливаясь, тридцать лье.

Через Мо не проезжал ни один экипаж, похожий на тот, что описал Жибасье.

Жибасье приказал подать ужин в кухне, стал есть, пить и ждать.

Оседланная лошадь стояла наготове.

Так прошел час, и вот прибыла ожидавшаяся с таким нетерпением карета.

Стояла глубокая ночь.

Господин Сарранти приказал подать бульону прямо в карету и велел ехать в Париж через Кле: этого только и нужно было Жибасье.

Он вышел через черный ход, вскочил на коня и, обогнув улочку, выехал на парижскую дорогу.

Через десять минут он увидел позади огни – два фонаря на почтовой карете г-на Сарранти.

Все случилось так, как он хотел: он видел, оставаясь незамеченным. Теперь надо было подумать о том, чтобы его не слышали.

Он свернул на обочину и скакал, по-прежнему опережая карету на километр.

Прибыли в Бонди.

Там, словно по мановению руки, министерский курьер обратился в форейтора, и тот кучер, что должен был отправляться в дорогу, за пять франков с радостью уступил ему свою очередь.

Подъехал г-н Сарранти.

До Парижа оставалось рукой подать: можно было не выходить из кареты; он выглянул из окна и спросил свежих лошадей.

– А вот они, хозяин, да какие! – подал голос Жибасье.

В самом деле, пара отличных белых першеронов уже была наготове; лошади ржали и били копытом.

– Да стойте вы смирно, окаянные! – закричал Жибасье, управляясь с дышлом с ловкостью заправского кучера.

Взнуздав лошадей, мнимый кучер подошел к дверце кареты с шапкой в руке и спросил:

– Куда едем, милейший?

– Площадь Сент-Андре-дез-Арк, гостиница «Великий Турок», – отвечал г-н Сарранти.

– Отлично! – отозвался Жибасье. – Считайте, что вы уже там.

– Как скоро мы будем на месте? – спросил г-н Сарранти.

– Через час с четвертью, если не будем нигде, останавливаться! – пообещал Жибасье.



– Скорее в путь! Десять франков чаевых, если приедем через час.

– Как прикажете, хозяин.

Жибасье вскочил на подседельную лошадь и пустил коней в галоп.

Теперь-то он был уверен, что Сарранти у него в руках.

Подъехали к заставе. Таможенники произвели краткий досмотр, которым они удостаивают путешественников, разъезжающих на почтовых, проговорили сакраментальное слово: «Поезжайте!» – и г-н Сарранти, семью годами раньше покинувший Париж через заставу Фонтенбло, теперь вновь въезжал через Птит-Виллет.

Четверть часа спустя карета влетела во двор гостиницы «Великий Турок» на площади Сент-Андре-дез-Арк.

Оказалось, что в гостинице всего две свободные комнаты, расположенные одна против другой: номер шесть и номер одиннадцать.

Г-н Сарранти выбрал комнату номер шесть, и лакей проводил его до двери.

Когда лакей спустился во двор, его окликнул Жибасье:

– Эй, скажите-ка, дружище…

– В чем дело, кучер? – презрительно отозвался лакей.

– Кучер! Кучер! – повторил Жибасье. – Ну да, я кучер. Что дальше? Разве в этом есть что-то унизительное?

– Да нет, конечно. Просто я вас называю кучером, раз вы кучер.

– Ну и ладно!

И он, ворча под нос, направился было к лошадям.

– Так чего вам было от меня нужно? – полюбопытствовал лакей.

– Мне? Ничего.

– А вы ведь только сейчас спросили…

– Что именно?

– «Скажите-ка, дружище!»

– Да, верно… Дело-то вот в чем: господин Пуарье… Вы, разумеется, его знаете?..

– Какого Пуарье?

– Ну, господина Пуарье.

– Не знаю я никакого Пуарье.

– Господина Пуарье, фермера из наших мест… Неужто не знаете? У господина Пуарье стадо в четыреста голов! Не знаете господина Пуарье?..

– Да говорю же вам, что не знаю никакого Пуарье.

– Тем хуже! Он приедет одиннадцатичасовым дилижансом из Пла-д'Этена. Знаете дилижанс Пла-д'Этена?

– Нет.

– Вы, стало быть, не знаете ничего? Чему же вас мать с отцом обучили, ежели вы не знаете ни господина Пуарье, ни дилижанса Пла-д'Этена?.. Да-а, надобно признать, что есть на свете легкомысленные родители.

– Да при чем здесь господин Пуарье?

– Я собирался передать вам от него сто су, но раз вы его не знаете…

– Я не против познакомиться.

– Если уж вы его не знаете…

– А зачем ему давать мне сто су? Не за красивые же глаза?..

– Нет, конечно, принимая во внимание, что вы косой.

– Не важно! Так почему господин Пуарье вам поручил передать мне сто су?

– Он хотел снять номер в гостинице, потому что у него есть дельце в Сен-Жерменском предместье; он мне сказал: «Шарпильон!..» Так меня зовут – Шарпильон, и это имя передается в нашей семье от отца к сыну…

– Очень приятно, господин Шарпильон, – заметил лакей.

– Он мне сказал: «Шарпильон! Передашь сто су служанке гостиницы „Великий Турок“ на площади Сент-Андре-дез-Арк, пусть оставит за мной комнату». А где ваша служанка?

– Это ни к чему! Я сниму для него номер ничуть не хуже, чем она.

– Ну нет! Раз вы его не знаете…

– Это совсем не обязательно для того, чтобы снять комнату.

– Аи впрямь! Не так вы глупы, как кажетесь!

– Благодарю!

– Вот сто су. Так вы сможете его узнать, когда он приедет?

– Господин Пуарье?

– Да.

– А он себя назовет?

– Ну конечно! У него нет оснований скрывать свое имя.

– В таком случае я провожу его в одиннадцатый номер.

– Как увидите толстого весельчака, закутанного в кашне и в коричневом рединготе, смело можете сказать: «Вот господин Пуарье». А засим, спокойной ночи! Да хорошенько натопите одиннадцатый номер, ведь господин Пуарье – мерзляк… Да, вот еще что. Мне кажется, он обрадуется, если в номере его будет дожидаться хороший ужин.

– Договорились! – кивнул лакей.

– Ох, как же это я мог забыть!.. – запричитал мнимый Шарпильон.

– Что такое?

– Да самое главное! Он пьет только бордо!

– Отлично! Бутылка бордо будет ждать его на столе.

– В таком случае ему нечего больше и желать, кроме как иметь такие же глаза, как у тебя, чтобы смотреть в сторону Бонди, дабы убедиться, не горит ли Шарантон.

Расхохотавшись собственной шутке, мнимый форейтор покинул гостиницу «Великий Турок»

А через четверть часа у ворот гостиницы остановился кабриолет, из которого вышел господин, в точности соответствовавший описанию Шарпильона, и представился г-ном Пуарье, его уже ждали, и лакей проводил его в одиннадцатый номер, куда уже был подан прекрасный ужин, бутылка бордо стояла на положенном расстоянии от огня и согрелась в достаточной мере, как и положено, перед тем как за нее возьмется истинный гурман

III.

Предают только те, кому доверяешь

Пять минут спустя г-н Пуарье устроился в комнате номер одиннадцать и знал ее так, словно прожил в ней всю жизнь Господин Пуарье обладал характером, позволявшим ему очень скоро сходиться с людьми, а также темпераментом, благодаря которому он быстро осваивался в любой обстановке, однако постоялец заявил лакею, что за ужином ему никто не нужен, что он любит есть в одиночестве, так, чтобы никто не подливал вина в еще не опустевший стакан и не уносил тарелку, когда она еще полна Оставшись один, мнимый Пуарье, или истинный Жибасье, прислушивался до тех пор, пока на лестнице не затихли шаги лакея, а затем приоткрыл дверь Как раз в эту минуту г-н Сарранти собрался выйти Жибасье притворил свою дверь, но запирать не стал Перед уходом г-н Сарранти отдавал распоряжения служанке, стелившей ему постель, из его слов следовало, что он вернется через час-другой «Ого! – сказал себе Жибасье – Хоть время и позднее, похоже, мой сосед собрался прогуляться Поглядим, в какую сторону он направит стопы»

Жибасье задул две свечи, горевшие на столе, и отворил окно, прежде чем г-н Сарранти переступил порог гостиницы Спустя мгновение он увидел, как тот пошел по улице СентАндре-дез-Арк «Не сомневаюсь, что он вернется, – сказал себе Жибасье, – вряд ли он догадался, что я здесь и слышал его приказания Впрочем, не будем лениться и исполним свой долг до конца надобно разузнать, куда он идет»

Он поспешно спустился вниз и направился вслед за г-ном Сарранти через улицу Бюсси, Сен-Жерменский рынок, площадь Сен-Сюльпис и улицу По-де-Фер, там он увидел, как г-н Сарранти входит в дом, даже не взглянув на номер Жибасье оказался любопытнее г-н Сарранти вошел в дом под номером двадцать восемь Жибасье поднялся вверх по улице и спрятался за особняком Коссе-Бриссаков.

Долго ему ждать не пришлось: едва войдя в дом, г-н Сарранти сейчас же вышел.

Но вместо того, чтобы спуститься по улице По-де-Фер, он пошел вверх, иными словами, прошел мимо Жибасье; тот поспешно отвернулся к стене и двинулся по улице Вожирар. Свернув с улицы По-де-Фер, г-н Сарранти прошел вдоль театра Одеон со стороны артистического входа, потом пересек площадь СенМишель, спустился по Почтовой улице и подошел к дому; на сей раз он взглянул на его номер.

Нашим читателям этот дом уже знаком; если же они его еще не узнали, то нам будет достаточно сказать о нем всего несколько слов. Расположенный со стороны Виноградного тупика против улицы Говорящего Колодца, он представлял собой не что иное, как таинственную воронку, через которую исчезли карбонарии, безуспешно разыскивавшиеся г-ном Жакалем в доме и чудесным образом найденные им во время опасного спуска за Жибасье.

Бывший каторжник изменился в лице при виде небезызвестной улицы Говорящего Колодца, а также самого колодца, где он провел несколько томительных и тоскливых часов, и на лбу у него выступил холодный пот. Впервые со времени своего отъезда из Отель-Дье в Кель он пережил неприятные минуты.

Улица была безлюдна. Подойдя к дому, г-н Сарранти остановился и стал, без сомнения, поджидать четверых товарищей, необходимых, чтобы войти в дом, – ведь, как помнят читатели, карбонарии входили в дом группами по пять человек.

Вскоре появились трое, закутанные в плащи; они подошли прямо к г-ну Сарранти и, обменявшись условным знаком, стали все вместе ждать пятого.

Жибасье огляделся и, не увидев ни души, счел, что настало время решительных действий.

Посвященный г-ном Жакалем в таинства необычного дома, знакомый с условными знаками масонского и других тайных обществ, он прямиком направился к группе, пожал первую же протянутую ему руку и подал условный знак: трижды махнул рукой от себя.

Один из собравшихся вставил ключ в замочную скважину, и все пятеро вошли в дом.

Внутри не осталось никаких следов вторжения Карманьоля через пролом в стене и Ветрогона – через слуховое окно: все было отремонтировано и покрашено заново.

На сей раз спускаться в катакомбы не понадобилось. Четверо незнакомых между собой руководителей были собраны с одной целью: выслушать секретный доклад г-на Сарранти.

Тот сообщил, что через три дня герцог Рейхштадтский прибудет в Сен-Ле-Таверни, где останется до той минуты, пока его не покажут народу, как знамя, под которым и выступит все тайное общество.

Карбонарии при каждом удобном случае старались сбить полицию со следа. Вот и теперь они сговорились объявить общий сбор лож и вент на следующий день в церкви Успения и на прилегающих улицах во время похорон герцога де Ларошфуко.

Там же верховная вента и даст последние указания.

Во всяком случае, до прибытия герцога Рейхштадтского комитет останется в прежнем составе.

Разошлись в час ночи.

Жибасье боялся лишь одного: встретить у входа заговорщика, чье место он занял самовольно и столь бесцеремонно. К счастью, возле дома никого не оказалось. Очевидно, человек этот приходил, но, не обнаружив четверых своих товарищей и потеряв надежду их дождаться, решил, что встреча отложена, и вернулся домой.

Г-н Сарранти простился с четырьмя соратниками в дверях, и Жибасье, уверенный, что тот возвратится в гостиницу «Великий Турок», скрылся за углом первой же улицы; взяв ноги в руки, он вернулся в гостиницу, опередив г-на Сарранти на десять минут, сел за стол и принялся за ужин с большим аппетитом и удовлетворением, как путешественник, проскакавший на полном ходу сорок миль, а также как человек, исполнивший свой долг.

Наградой за все его труды были шаги г-на Сарранти на лестнице: его походку Жибасье узнал бы из тысячи.

Дверь шестого номера отворилась и сейчас же захлопнулась.

Потом Жибасье услышал, как в замке дважды повернулся ключ. Это был верный знак, что г-н Сарранти больше не выйдет по крайней мере до утра.

– Покойной ночи, соседушка! – пробормотал Жибасье.

Он позвонил.

Вошел лакей – Пригласите ко мне завтра утром… или, вернее, нынче в семь часов, – спохватился Жибасье, – комиссионера… Мне нужно будет отправить в город срочное письмо.

– Не угодно ли вам будет дать письмо мне, – предложил лакей, – тогда не придется будить вас из-за такой малости?

– Прежде всего, мое письмо – отнюдь не малость, – возразил Жибасье. – Кроме того, – прибавил он, – я вовсе не прочь встать пораньше.

Лакей поклонился и стал убирать со стола. Жибасье попросил его оставить аппетитного на вид холодного цыпленка, а также остатки бордо во второй бутылке, заметив, что, подобно королю Людовику XIV, он не может заснуть, если под рукой нет небольшого «запаса».

Лакей поставил на камин нетронутого цыпленка и начатую бутылку.

Потом он удалился, обещав привести комиссионера ровно в семь утра.

Когда лакей вышел, Жибасье запер дверь, открыл секретер, в котором, как он заранее убедился, были припасены перо, чернила и бумага, и стал описывать г-ну Жакалю свои дорожные впечатления от Келя до Парижа.

Наконец он лег.

В семь часов в дверь постучал комиссионер.

К этому времени Жибасье уже встал, оделся и был готов ринуться в бой. Он крикнул:

– Войдите!

В дверях показался комиссионер.

Жибасье бросил на него молниеносный взгляд и, прежде чем тот успел раскрыть рот, признал в нем уроженца Оверни: он мог без опаски доверить ему свое послание.

Жибасье дал ему двенадцать су вместо десяти. Описал все ходы во дворце на Иерусалимской улице, предупредил, что человек, которому адресовано письмо, должен прибыть из долгого путешествия в это же утро или в течение дня.

Если этот человек приехал, передать ему письмо в собственные руки от г-на Баньера де Тулона – таково было аристократическое имя Жибасье, – если же адресат еще не прибыл, оставить письмо у секретаря.

Получив исчерпывающие указания, овернец вышел.

Прошел час. Дверь г-на Сарранти по-прежнему оставалась заперта. Правда, слышно было, как он ходит по комнате и переставляет мебель.

Желая чем-нибудь себя занять, Жибасье решил позавтракать.

Он позвонил, приказал лакею накрыть на стол, подать цыпленка и остатки бордо, потом отослал лакея.

Едва Жибасье вонзил вилку цыпленку в ножку и поднес нож к крылышку, как дверь его соседа скрипнула.

– Дьявольщина! – выругался он, поднимаясь. – По-моему, мы решили выйти довольно рано.

Его взгляд упал на стенные часы, они показывали четверть девятого.

– Эге! – молвил он. – Не так уж и рано.

Господин Сарранти стал спускаться по лестнице.

Как и накануне, Жибасье поспешил к окну, однако на этот раз отворять его не стал, а лишь раздвинул занавески. Но ожидания его были тщетны: г-н Сарранти не появлялся.

«Ого! Что же он делает внизу? Платит по счету? Невозможно же допустить, что он спустился скорее, чем я подошел к окну!..

Впрочем, – подумал Жибасье, – он мог пройти вдоль стены; но даже в этом случае далеко он уйти не мог».

Жибасье рывком распахнул окно и свесился вниз, крутя во все стороны головой.

Никого, кто напоминал бы г-на Сарранти.

Он подождал несколько минут, но так и не мог взять в толк, почему Сарранти не выходит. Он намеревался спуститься вниз и расспросить о г-не Сарранти, как вдруг увидел наконец, как тот вышел из гостиницы и направился, как и накануне, в сторону Сент-Андре-дез-Арк.

– Могу себе представить, куда ты идешь, – пробормотал Жибасье. – Идешь ты на улицу По-де-Фер. Вчера ты никого не застал дома и хочешь испытать судьбу нынче утром. Я мог бы не утруждать себя этой прогулкой и не провожать тебя туда, но долг прежде всего.

Жибасье взялся за шляпу и кашне, спустился вниз, так и не притронувшись к цыпленку, и мысленно поблагодарил Провидение, заставившее его совершить небольшую утреннюю прогулку и тем самым нагулять аппетит.

Но, к величайшему изумлению г-на Жибасье, на нижней ступеньке его остановил господин, в котором он по лицу и по всему облику сейчас же признал полицейского агента низшего ранга.

– Ваши документы! – потребовал тот.

– Мои документы? – в изумлении переспросил Жибасье.

– Черт побери! – вскричал полицейский. – Вы отлично знаете: чтобы остановиться в гостинице, необходимо иметь документы.

– Вы правы, – согласился Жибасье. – Однако я никак не думал, что, путешествуя из Бонди в Париж, нужно иметь паспорт.

– Если в Париже у вас собственная квартира или вы останавливаетесь у друзей – не нужно; но если вы поселились в гостинице, вы должны предъявить документы.

– Ах, это так! – кивнул Жибасье, знавший лучше, чем кто бы то ни было, по опыту прошлой жизни, как необходим паспорт, когда ищешь кров. – Разумеется, я покажу вам свои документы.

И он стал шарить по карманам своего плаща.

Карманы оказались пусты.

– Куда же, черт возьми, они подевались?! – вскричал он.

Полицейский махнул рукой с таким видом, словно хотел сказать: «Если человек не находит документы сразу, он не находит их никогда».

Он жестом подозвал двух полицейских в черных рединготах и с толстыми палками в руках, ожидавших его приказаний стоя в дверях харчевни.

– Ах, черт подери! – воскликнул Жибасье. – Я знаю, что я сделал со своими бумагами.

– Тем лучше! – кивнул полицейский.

– Я оставил их в почтовой гостинице Бонди, когда сменил костюм курьера на кучерскую куртку.

– Как вы сказали? – заинтересовался полицейский.

– Ну да! – рассмеялся Жибасье. – К счастью, документы мне не нужны.

– Как это – не нужны?

– А так.

И он шепнул полицейскому на ухо:

– Я свой!

– Свой?!

– Да, пропустите меня!

– Ага! Вы, кажется, спешите?

– Я кое за кем слежу, – с заговорщицким видом сообщил Жибасье и подмигнул.

– Следите?

– Да, у меня на крючке заговорщик, и очень опасный заговорщик!

– Правда? И где же этот кое-кто?

– Черт возьми! Вы, должно быть, его видели. Он только что спустился; пятьдесят лет, усы с проседью, волосы бобриком, выправка военная. Не видели?

– Как же, как же! Видел!

– В таком случае арестовать надо было его, а не меня, – не переставая улыбаться, заметил Жибасье.

– Ну да! Только у него документы были, и в полном порядке. Потому я его и пропустил. А вот вы арестованы.

– Как?! Арестован?!

– Разумеется. Что, по-вашему, может мне помешать?

– Вы меня арестуете? Меня?

– Ну да, вас.

– Меня, личного агента господина Жакаля?

– Чем докажете?..

– Доказательство я вам представлю, за этим дело не станет.

– Слушаю вас.

– А тем временем мой подопечный улизнет, может быть! – в отчаянье вскричал Жибасье.

– Понимаю! Вы и сами не прочь сделать то же.

– Сбежать?! Да зачем же? Сразу видно, что вы меня не знаете! Чтобы я улизнул? Да ни за что на свете! Мое новое положение вполне меня устраивает…

– Ладно! Хватит болтать! – оборвал его полицейский.



– То есть, как это – хватит болтать?..

– Следуйте за нами, или…

– Или что?

– …или мы будем вынуждены применить силу.

– Да ведь я же вам толкую, – вспыхнул Жибасье, – что я из личной полиции господина Жакаля!

Полицейский едва удостоил его презрительным взглядом, в котором ясно читалось: «Ну и фат же вы!»

Он пожал плечами и жестом подозвал двух полицейских в черных рединготах на помощь.

Те подошли, готовые вмешаться по первому знаку.

– Будьте осторожны, друг мой! – предупредил Жибасье.

– Я не друг тому, у кого нет паспорта, – возразил полицейский.

– Господин Жакаль вас строго накажет.

– Моя обязанность – препровождать в префектуру полиции путешественников без документов; у вас нет паспорта, и я отведу вас в префектуру, в чем же нарушения?

– Тысяча чертей! Говорю же вам, что…

– Покажите ваш «знак».

– Знак? – переспросил Жибасье. – Это низшим чинам, как у вас, положено иметь знак, я же…

– Ну да, вы для этого слишком важная птица, понимаю!

Итак, дорогу вы не хуже нас знаете… Вперед!

– Вы настаиваете? – спросил Жибасье.

– Надо думать!

– Не жалуйтесь потом на судьбу!

– Довольно говорить! Следуйте за мной по доброй воле.

В противном случае я буду вынужден применить силу.

Полицейский вынул из кармана пару наручников, которые так и напрашивались на знакомство с запястьями Жибасье.

– Будь по-вашему! – смирился Жибасье; он понял, что попал в дурацкое положение, которое могло еще более осложниться. – Я готов следовать за вами.

– В таком случае позвольте предложить вам руку, а эти двое господ пойдут сзади, – предупредил полицейский. – Вы, как мне кажется, способны сбежать от нас, не простившись, на первом же перекрестке.

– Я исполнял свой долг, – проговорил Жибасье, воздев кверху руку и будто призывая Бога в свидетели, что он сражался до последнего.

– Ну-ка, вашу руку, да поживее!

Жибасье знал, как должен положить руку арестованный на руку сопровождающего. Он не заставил просить себя дважды и облегчил полицейскому задачу.

Тот узнал в нем завсегдатая полицейского участка.

– Ага! – воскликнул он. – Похоже, такое случается с вами не впервой, милейший!

Жибасье взглянул на полицейского с таким видом, словно хотел сказать: «Будь по-вашему! Хорошо смеется тот, кто смеется последним».

Вслух он решительно проговорил:

– Идемте!

Жибасье с полицейским вышли из гостиницы «Великий Турок» под руку, словно старые и добрые друзья.

Двое шпиков шли следом, изо всех сил стараясь показать, что не имеют к нашей парочке ровно никакого отношения.

IV.

Триумф Жибасье

Жибасье и полицейский направились, или, вернее было бы сказать, полицейский повел Жибасье на Иерусалимскую улицу.

Благодаря мерам предосторожности, принятым полицейским, проверявшим паспорта, всякий побег исключался, как понимают читатели.

Прибавим к вящей славе Жибасье, что он и не думал бежать.

Более того, его насмешливый вид, сострадательная улыбка, мелькавшая на его губах всякий раз, как он взглядывал на полицейского, беззаботность, раскованность и презрение, с какими он позволял вести себя в префектуру полиции, свидетельствовали, скорее, о том, что совесть его чиста. Словом, он, казалось, смирился, но вышагивал гордо, скорее как мученик, нежели как несчастная жертва.

Время от времени полицейский бросал на него косой взгляд.

По мере приближения к префектуре Жибасье не хмурился, а, напротив, становился все веселее. Он заранее предвкушал, какую бурю проклятий обрушит по возвращении г-н Жакаль на голову незадачливого полицейского.

Этот просветленный взгляд, сияющий, словно ореол на безмятежных лицах, начал пугать полицейского, арестовавшего Жибасье. В начале пути у него не было никаких сомнений в том, что он задержал важного преступника; на полпути он засомневался; теперь он был почти уверен, что дал маху.

Гнев г-на Жакаля, которым пугал его Жибасье, будто гроза, уже навис над его головой.

И вот мало-помалу пальцы полицейского стали разжиматься, высвобождая руку Жибасье.

Тот отметил про себя эту относительную свободу, неожиданно ему предоставленную; однако он отлично понимал, что заставило расслабиться дельтовидную мышцу и бицепс его спутника, и потому сделал вид, что не заметил его маневра.

Полицейский надеялся на прощение своего пленника, он как нельзя более забеспокоился, когда заметил, что по мере того, как его собственная хватка ослабевала, Жибасье все крепче вцеплялся в его руку.

Он поймал преступника, который не хотел его выпускать!

«Дьявольщина! – подумал он. – Уж не ошибся ли я?!»

Он на мгновение остановился в задумчивости, оглядел Жибасье с головы до ног и, видя, что тот, в свою очередь, окинул его насмешливым взглядом, затрепетал еще больше.

– Сударь! – обратился он к Жибасье. – Вы сами знаете, какие у нас суровые правила. Нам говорят: «Арестуйте!» – и мы арестовываем. Вот почему порой случается так, что мы совершаем досадные ошибки. Как правило, мы хватаем преступников.

Однако бывает, что по недоразумению мы нападаем и на честных людей.

– Неужели? – с издевательской усмешкой переспросил Жибасье.

– И даже на очень честных людей, – уточнил полицейский.

Жибасье бросил на него красноречивый взгляд, словно хотел сказать: «И я тому живое свидетельство».

Ясность этого взгляда окончательно убедила полицейского, и он прибавил с изысканной вежливостью:

– Боюсь, сударь, я совершил оплошность в этом роде; но еще не поздно ее исправить…

– Что вы имеете в виду? – презрительно поморщился Жибасье.

– Боюсь, сударь, я арестовал честного человека.

– Надо думать, черт подери, что боитесь! – отозвался каторжник, строго поглядывая на полицейского.

– С первого взгляда вы показались мне человеком подозрительным, но теперь вижу, что это не так; что, наоборот, вы – свой.

– Свой? – с высокомерным видом проговорил Жибасье.

– И, как я уже сказал, поскольку еще не поздно исправить эту ошибку…

– Нет, сударь, поздно! – перебил его Жибасье. – Из-за этой вашей ошибки человек, за которым я был приставлен следить, удрал… А что это за человек? Заговорщик, который через неделю совершит, может быть, государственный переворот…

– Сударь! – взмолился полицейский. – Если хотите, мы вместе отправимся на его поиски; и это будет сущий дьявол, если вдвоем мы…

В намерения Жибасье не входило разделить с кем бы то ни было славу от поимки г-на Сарранти.

Он оборвал своего собрата:

– Нет, сударь! И, пожалуйста, довершите то, что начали.

– О, только не это! – запричитал полицейский.

– Именно это! – гнул свое Жибасье.

– Нет, – снова возразил полицейский. – А в доказательство я ухожу.

– Уходите?

– Да.

– Как – уходите?

– Как все уходят. Выражаю вам свое почтение и поворачиваюсь к вам спиной.

Повернувшись на каблуках, полицейский в самом деле показал Жибасье спину; однако тот схватил его за руку и развернул к себе лицом.

– Ну уж нет! – молвил он. – Вы меня арестовали, чтобы препроводить в префектуру полиции, так и ведите меня туда.

– Не поведу!

– Поведете, черт вас раздери совсем! Или скажите, почему отказываетесь. Если я упущу своего заговорщика, господин Жакаль должен знать, по чьей вине это произошло.

– Нет, сударь, нет!

– В таком случае я вас арестую и отведу в префектуру, слышите?

– Вы арестуете меня?

– Да, я.

– По какому праву?

– По праву сильнейшего.

– Я сейчас кликну своих людей.

– Не вздумайте, иначе я позову на помощь прохожих. Вы знаете, что в народе вас не жалуют, господа полицейские. Я расскажу, что вы меня сначала арестовали без всякой причины, а теперь собираетесь отпустить, потому что боитесь наказания за превышение власти… А река-то, вот она, совсем рядом, черт возьми!..

Полицейский стал бледен как полотно. Уже начинала собираться толпа. Он по опыту знал, что люди в те времена были настроены по отношению к шпикам весьма агрессивно.

Он бросил на Жибасье умоляющий взгляд и почти разжалобил каторжника.

Но вскормленный на изречениях г-на де Талейрана, Жибасье подавил это первое движение души: ему нужно было позаботиться о том, чтобы оправдаться в глазах г-на Жакаля.

Он, словно в тисках, зажал руку полицейского и, превратившись из пленника в жандарма, поволок его в префектуру полиции.

Во дворе префектуры собралась как никогда большая толпа.

Что было нужно всем этим людям?

Как мы уже сказали в предыдущей главе, все смутно угадывали приближение мятежа, и эта мысль витала в воздухе.

Толпа, заполнившая двор префектуры, состояла из тех, кто должен был сыграть в этом мятеже известную роль: все они явились за указаниями.

Жибасье, смолоду привыкший входить во двор префектуры в наручниках, а выезжать в забранной решеткой карете, на сей раз испытал неподдельную радость, чувствуя себя не арестованным, а полицейским.

Он вошел во двор как победитель, с высоко поднятой головой, задравши нос, а его несчастный пленник следовал за ним, как потерявший управление фрегат следует на буксире за гордым кораблем, летящим на всех парусах с развевающимся флагом.

В толпе произошло замешательство. Все полагали, что Жибасье находится на Тулонской каторге, и вдруг он выступает за старшего.

Однако Жибасье не растерялся: он стал раскланиваться налево и направо, одним кивал дружески, другим – покровительственно; над собравшимися прошелестел одобрительный шепот, и к Жибасье стали подходить старые знакомые, выражая удовлетворение тем, что видят его в своих рядах.

Он пожимал руки и принимал поздравления, чем окончательно смутил несчастного полицейского, так что даже пожалел его в душе.

Потом Жибасье представили старшему бригады, заслуженному фальсификатору, который, подобно самому Жибасье, на определенных условиях, оговоренных с г-ном Жакалем, перешел на службу полиции. Он был возвращен с Брестской каторги; таким образом, он не был знаком с Жибасье, и тот тоже его не знал; но, проводя время на берегу Средиземноморья, Жибасье частенько слышал об этом прославленном старике и уже давно мечтал пожать ему руку.

Старшина встретил его по-отечески тепло.

– Сын мой! – сказал он. – Я давно хотел с вами встретиться. Я был хорошо знаком с вашим отцом.

– С моим отцом? – изумился Жибасье, не знавший никакого отца. – Вам повезло больше, чем мне.

– И я по-настоящему счастлив, – продолжал старик, – узнавая в вас его черты. Если вам будет нужен совет, располагайте мною, сын мой; я весь к вашим услугам.

Собравшиеся, казалось, умирали от зависти, слыша, какой милости удостоен Жибасье.

Они обступили каторжника, и спустя пять минут г-н Баньер де Тулон получил в присутствии полицейского, совершенно оглушенного подобным триумфом, тысячу разнообразных предложений и выражений дружеских чувств.

Жибасье смотрел на него с видом превосходства и будто спрашивал: «Ну что, разве я вас обманул?»

Полицейский понурил голову.

– Ну, признайтесь теперь, что вы – осел! – сказал ему Жибасье.

– Охотно! – отозвался тот, готовый признать еще и не такое, попроси его об этом Жибасье.

– Раз так, – молвил Жибасье, – я вполне удовлетворен и обещаю вам свое покровительство, когда вернется господин Жакаль.

– Когда вернется господин Жакаль? – переспросил полицейский.

– Ну да, и я постараюсь представить ему ваш промах как чрезмерное усердие. Как видите, я человек покладистый.

– Да ведь господин Жакаль вернулся, – возразил полицейский; он боялся, как бы Жибасье не охладел в своих добрых намерениях, и хотел воспользоваться ими без промедления.

– Как?! Господин Жакаль вернулся? – вскричал Жибасье.

– Да, разумеется.

– И давно?

– Нынче утром, в шесть часов.

– Что ж вы раньше-то не сказали?! – взревел Жибасье.

– Да вы не спрашивали, ваше превосходительство, – смиренно отвечал полицейский.

– Вы правы, друг мой, – смягчившись, проговорил Жибасье.

– «Друг мой»! – пробормотал полицейский. – Ты назвал меня своим другом, о, великий человек! Приказывай! Что я могу для тебя сделать?

– Отправиться вместе со мной к господину Жакалю, черт подери! И немедленно!

– Идем! – с готовностью подхватил полицейский и широкими шагами направился к начальнику полиции.

Жибасье помахал собравшимся рукой, пересек двор, ступил под своды портика, украшавшего вход, поднялся по небольшой лестнице слева от входной двери (мы уже видели, как по ней поднимался Сальватор) на третий этаж, прошел по темному коридору направо и наконец остановился у кабинета г-на Жакаля.

Секретарь, узнавший не Жибасье, а полицейского, сейчас же распахнул дверь.

– Что вы делаете, дурачина? – возмутился г-н Жакаль. – Я же вам сказал, что меня нет ни для кого, кроме Жибасье.

– А вот и я, дорогой господин Жакаль! – прокричал Жибасье.

Он обернулся к полицейскому:

– Его нет ни для кого, кроме меня, слышите?

Полицейский с трудом удержался, чтобы не пасть на колени.

– Следуйте за мной, – приказал Жибасье. – Я вам обещал снисхождение и обещание свое сдержу.

Он вошел в кабинет.

– Как?! Вы ли это, Жибасье?! – воскликнул начальник полиции. – Я назвал ваше имя просто так, наудачу…

– И я как нельзя более горд тем, что вы обо мне помните, сударь, – подхватил Жибасье.

– Вы, стало быть, оставили своего подопечного? – спросил г-н Жакаль.

– Увы, сударь, – отвечал Жибасье, – это он меня оставил.

Господин Жакаль нахмурился. Жибасье толкнул полицейского локтем, будто хотел сказать: «Видите, в какую историю вы меня втянули?»

– Сударь! – вслух проговорил он, указывая на виновного. – Спросите этого человека. Я не хочу осложнять его положение, пусть он сам все расскажет.

Господин Жакаль поднял очки на лоб, желая получше разглядеть, с кем имеет дело.

– А-а, это ты, Фуришон, – молвил он. – Подойди ближе и скажи, как ты мог помешать исполнению моих приказаний.

Фуришон увидел, что ему не отвертеться. Он смирился и, как свидетель перед трибуналом, стал говорить правду, только правду, ничего, кроме правды.

– Вы – осел! – бросил полицейскому г-н Жакаль.

– Я уже имел честь слышать это от его превосходительства графа Баньера де Тулона, – сокрушенно проговорил полицейский.

Господин Жакаль, казалось, раздумывал, кто бы мог быть тот великий человек, что опередил начальника полиции и высказал о Фуришоне мнение, столь совпадающее с его собственным.

– Это я, – с поклоном доложил Жибасье.

– А-а, очень хорошо, – кивнул г-н Жакаль. – Вы путешествовали под вымышленным именем?

– Да, сударь, – подтвердил Жибасье. – Однако должен вам заметить, что я обещал этому несчастному попросить у вас для него снисхождения, принимая во внимание его полное раскаяние.

– По просьбе нашего любимого и преданного Жибасье, – с величавым видом молвил г-н Жакаль, – мы даруем вам полное прощение. Ступайте с миром и больше не грешите!

Он махнул рукой, отпуская незадачливого полицейского, и тот вышел, пятясь.

– Не угодно ли вам, дорогой Жибасье, оказать мне честь и разделить со мной скромный завтрак? – предложил г-н Жакаль.

– С большим удовольствием, господин Жакаль, – отвечал Жибасье.

– В таком случае давайте перейдем в столовую, – пригласил начальник полиции и пошел вперед, показывая дорогу. Жибасье последовал за г-ном Жакалем.

V.

Провидение

Господин Жакаль указал Жибасье на стул.

Он стоял напротив него, по другую сторону стола.

Начальник полиции знаком приказал садиться; Жибасье, страстно желавший продемонстрировать г-ну Жакалю, что он не чужд правил хорошего тона, сказал: – Позвольте прежде всего поздравить вас, господин Жакаль, с благополучным возвращением в Париж.

– Разрешите и мне выразить радость по тому же поводу, – куртуазно отвечал г-н Жакаль.

– Смею надеяться, – продолжал Жибасье, – что ваше путешествие завершилось успешно.

– Более чем успешно, дорогой господин Жибасье; но довольно комплиментов, прошу вас! Последуйте моему примеру и займите свое место.

Жибасье сел.

– Возьмите отбивную.

Жибасье зацепил отбивную.

– Давайте ваш бокал!

Жибасье повиновался.

– А теперь, – сказал г-н Жакаль, – ешьте, пейте и слушайте, что я скажу.

– Я весь внимание, – отозвался Жибасье, вгрызаясь в отбивную на косточке.

– Итак, по глупости этого полицейского, – продолжал г-н Жакаль, – вы упустили своего подопечного, дорогой господин Жибасье?

– Увы! – отвечал Жибасье, откладывая дочиста обглоданную кость на тарелку. – И, как видите, я в отчаянии!.. Получить столь ответственное задание, исполнить его с блеском – да простится мне такое выражение – и провалиться в самом конце!..

– Какое несчастье!

– Никогда себе этого не прощу…

Жибасье с сокрушенным видом махнул рукой.

– Ну что же, – невозмутимо продолжал г-н Жакаль, смакуя бордо и прищелкивая от удовольствия языком, – я буду снисходительнее: я вас прощаю!

– Нет-нет, господин Жакаль. Нет, я не приму ваше прощение, – проговорил Жибасье. – Я вел себя как дурак; словом, я оказался еще глупее, чем этот полицейский.

– Что вы могли поделать, дорогой господин Жибасье? Если не ошибаюсь, по этому поводу есть пословица: «Против силы…»

– Мне следовало уложить его одним ударом и бежать за господином Сарранти.

– Вы не успели бы сделать и двух шагов, как вас арестовали бы двое других.

– Ого-го! – вскричал Жибасье, потрясая кулаками, словно Аякс, бросающий вызов богам.

– Я же вам сказал, что прощаю вас, – продолжал г-н Жакаль.

– Если вы меня прощаете, – подхватил Жибасье, отказываясь от выразительной пантомимы, которой он с упоением предавался, – стало быть, вы знаете, как отыскать нашего подопечного. Вы позволите называть его нашим, не так ли?

– Что ж, неплохо, – заметил г-н Жакаль, довольный сообразительностью Жибасье, которую тот выказал, угадав, что, если начальник полиции не удручен, значит, у него есть основания сохранять спокойствие. – Неплохо! И я вам разрешаю, дорогой Жибасье, называть господина Сарранти «нашим» подопечным:

он в той же мере принадлежит вам, как человеку, отыскавшему, а затем потерявшему его след, как и мне, обнаружившему его после того, как упустили вы.

– Невероятно! – изумился Жибасье.

– Что тут невероятного?

– Вы снова напали на его след?

– Вот именно.

– Как же это возможно? С тех пор как я его упустил, прошло не больше часа!

– А я обнаружил его всего пять минут назад.

– Так он у вас в руках? – спросил Жибасье.

– Да нет! Вы же знаете, что с ним нужно обращаться с особенной осторожностью. Я его возьму, или, вернее, вы его возьмете… Только уж на сей раз не упустите: его не так-то легко выследить незаметно.

Жибасье тоже очень надеялся снова напасть на след г-на Сарранти. Накануне в доме на Почтовой улице во время заседания пятерых заговорщиков, и среди них г-на Сарранти, была назначена встреча в церкви Успения; однако г-н Сарранти мог заподозрить неладное и не явиться в церковь.

И потом, Жибасье не хотел показывать, что у него есть эта зацепка.

Он решил набить себе цену.

– Как же я его найду? – спросил Жибасье.

– Идите по следу.

– Я же его потерял!..

– Потерять след нельзя, если на охоту вышли такой доезжачий, как я, и такая ищейка, как вы.

– В таком случае нельзя терять ни минуты, – заметил Жибасье, полагая, что г-н Жакаль бахвалится, и пытаясь толкнуть его на крайность. Он встал, будто приготовившись немедленно бежать на поиски г-на Сарранти.

– От имени его величества, которому вы имели честь спасти венец, я благодарю вас за ваше благородство и за вашу готовность, дорогой господин Жибасье, – молвил г-н Жакаль.

– Я ничтожнейший, но преданнейший слуга короля! – скромно ответствовал Жибасье и поклонился.

– Отлично! – похвалил г-н Жакаль. – Можете быть уверены, что ваша преданность будет оценена. Королей нельзя обвинить в неблагодарности.

– Нет конечно, неблагодарным бывает только народ! – философски отвечал Жибасье, устремив взгляд в небо. – Ах!..

– Браво!

– Так или иначе, дорогой господин Жакаль, оставим вопрос о неблагодарности королей и признательности народов в стороне. Позвольте вам сказать, что я весь к вашим услугам.

– Сначала доставьте мне удовольствие и съешьте крылышко вот этого цыпленка.

– А если он от нас ускользнет, пока мы будем есть это крылышко?

– Да нет, никуда он не денется: он нас ждет.

– Где это?

– В церкви.

Жибасье смотрел на г-на Жакаля со всевозраставшим любопытством. Каким образом начальник полиции оказался почти так же хорошо осведомлен, как сам Жибасье?

Впрочем, не это главное. Жибасье решил проверить, до каких пределов простиралась осведомленность г-на Жакаля.

– В церкви?! – вскричал он. – Мне бы следовало об этом догадаться.

– Почему? – поинтересовался г-н Жакаль.

– Человека, который мчится сломя голову, может извинить только одно: он торопится спасти свою душу.

– Чем дальше, тем интереснее, дорогой господин Жибасье! – хмыкнул начальник полиции. – Я вижу, вы наблюдательны, с чем я вас и поздравляю, потому что отныне вашей задачей будет наблюдение. Итак, повторяю, вашего подопечного вы найдете в церкви.

Жибасье хотел убедиться в том, что г-н Жакаль получил самые точные сведения.

– В какой именно? – спросил он в надежде захватить его врасплох.

– В церкви Успения, – просто ответил г-н Жакаль.

Жибасье не переставал изумляться.

– Вы знаете эту церковь? – продолжал настаивать г-н Жакаль, видя, что Жибасье не отвечает.

– Еще бы, черт побери! – отозвался Жибасье.

– Должно быть, только понаслышке, потому что на очень набожного человека вы непохожи.

– Я такой же, как все, – отвечал Жибасье, с безмятежным видом подняв глаза к потолку.

– Я не прочь укрепить с вашей помощью свою веру, – проговорил г-н Жакаль, наливая Жибасье кофе, – и если у нас будет время, я с удовольствием попрошу вас изложить ваши теологические принципы. У нас тут, на Иерусалимской улице, можно встретить величайших теологов, как вам, должно быть, известно. Вы привыкли жить в заточении и, верно, научились медитации. Вот почему я с истинным наслаждением когда-нибудь вас выслушаю. К сожалению, время идет, а сегодня у нас с вами еще много дел.

Но слово вы дали, просто мы отложим это дело до другого раза.

Жибасье слушал, хлопая глазами и смакуя кофе.

– Итак, – продолжал г-н Жакаль, – вы найдете своего подопечного в церкви Успения.

– Во время заутрени, обедни или вечерни? – спросил Жибасье с непередаваемым выражением, то ли лукавым, то ли наивным.

– Во время обедни с певчими.

– Значит, в половине двенадцатого?

– Приходите к половине двенадцатого, если угодно; ваш подопечный прибудет не раньше двенадцати.

Именно в это время условились встретиться заговорщики.

– Сейчас уже одиннадцать! – вскричал Жибасье, бросив взгляд на часы.

– Да погодите вы, господин Торопыга! Вы еще успеете пропеть свою глорию1.

И он подлил водки в чашку Жибасье.

– «Gloria in excelsis»2, – проговорил Жибасье, поднимая чашку двумя руками на манер кадила, словно собирался воскурить ладан в честь начальника полиции.

Господин Жакаль наклонил голову с видом человека, убежденного в том, что заслуживает этой чести.

– А теперь, – продолжал Жибасье, – позвольте вам сказать нечто такое, что ничуть не умаляет вашей заслуги, перед которой я преклоняюсь и выражаю вам свое глубочайшее почтение.

– Слушаю вас!

– Я знал все это не хуже вашего.

– Неужели?

– Да. И вот каким образом мне удалось это разузнать.

Жибасье поведал г-ну Жакалю обо всем, что произошло на Почтовой улице: как он выдал себя за заговорщика, проник в таинственный дом и условился о встрече в полдень в церкви Успения.

Господин Жакаль слушал молча, а про себя восхищался проницательностью собеседника.

– Так вы полагаете, что на похоронах соберется много народу? – спросил он, когда Жибасье закончил свой рассказ.

– Не меньше ста тысяч человек.

– А в самой церкви?

– Сколько сможет там поместиться: две-три тысячи, может быть.

– В такой толчее разыскать вашего подопечного будет не так-то просто, дорогой Жибасье.

– Как говорится в Евангелии: «Иди да обрящешь».

– Я облегчу вам задачу.

– Вы?!

– Да! Ровно в полдень он будет стоять прислонившись к третьему пилястру слева от входа и разговаривать с монахомдоминиканцем.

На этот раз дар провидения, отпущенный г-ну Жакалю, настолько потряс Жибасье, что тот склонился, не проронив ни слова; подавленный его превосходством, Жибасье взял шляпу и вышел.

VI.

Два джентльмена с большой дороги

Жибасье вышел из особняка на Иерусалимской улице как раз в ту минуту, как Доминик торопливо зашагал вниз по улице Турнон, после того как занес Кармелите портрет св. Гиацинта.

Во дворе префектуры не было никого, кроме трех человек.

Один из них отделился от остальных; это был невысокий худой человек.

– Вам поручено арестовать господина Сарранти?

– А вот и нет! Господина Дюбрея – такое имя он сам себе избрал, так пусть не жалуется!

– И вы арестуете его как заговорщика?

– Нет! Как бунтовщика.

– Значит, готовится серьезный бунт?

– Серьезный? Да нет! Но бунт я вам все-таки обещаю.

– Не считаете ли вы, что это довольно неосмотрительно, дорогой собрат, поднимать бунт в такой день, как сегодня, когда весь Париж на ногах? – проговорил Жибасье, останавливаясь, дабы тем самым придать вес своим словам.

– Да, разумеется, но вы же знаете пословицу: «Кто не рискует, тот не выигрывает».

– Конечно, знаю. Однако сейчас мы рискуем всем сразу.

– Да, зато играем-то мы краплеными картами!

Это замечание немного успокоило Жибасье.

Впрочем, он все равно выглядел встревоженным или, скорее, задумчивым.

Объяснялось ли это страданиями, перенесенными Жибасье на дне Говорящего колодца и ожившими накануне в его памяти?

Или тяготы стремительного путешествия и поспешного возвращения оставили на его лице отпечаток сплина? Как бы то ни было, а графа Баньера де Тулона обуревали в эти минуты то ли большая озабоченность, то ли сильное беспокойство.

Карманьоль приметил это и не преминул поинтересоваться о причине, как раз когда они огибали угол набережной и площади Сен-Жермен-л' Осеруа.

– Вы чем-то озабочены? – заметил он, обращаясь к Жибасье.

Тот стряхнул с себя задумчивость и покачал головой.

– Что? – переспросил он.

Карманьоль повторил свой вопрос.

– Да, верно, – кивнул он. – Меня удивляет одна вещь, друг мой.

– Дьявольщина! Много чести для этой вещи! – заметил Карманьоль.

– Ну, скажем, беспокоит.

– Говорите! И я буду счастлив, если смогу помочь вам избавиться от этого беспокойства.

– Дело вот в чем. Господин Жакаль сказал, что я найду нашего подопечного ровно в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева от входа.

– У третьей колонны, верно.

– И тот будет разговаривать с монахом.

– Со своим сыном, аббатом Домиником.

Жибасье взглянул на Карманьоля с тем же выражением, что смотрел на г-на Жакаля.

– Я считал себя сильным… Похоже, я заблуждался на свой счет.

– Зачем так себя принижать? – удивился Карманьоль.

Жибасье помолчал; было очевидно, что он делает над собой нечеловеческое усилие, дабы проникнуть своим рысьим взглядом в ослеплявшую его темноту.

– Либо это точное указание напрочь лживо…

– Почему?

– …либо, если оно верно, я теряюсь в догадках и преисполнен восхищения.

– К кому?

– К господину Жакалю.

Карманьоль снял шляпу, как делает владелец бродячего цирка, когда говорит о господине мэре и представителях законной власти.

– А какое указание вы имеете в виду? – спросил он.

– Да все эти подробности: колонна, монах… Пусть господин Жакаль знает прошлое, даже настоящее – это я допускаю…

Слушая Жибасье, Карманьоль одобрительно кивал.

– …но чтобы он знал и будущее – вот что выше моего понимания, Карманьоль.

Карманьоль захихикал, показывая белоснежные зубы.

– А как вы себе объясняете то обстоятельство, что он знает прошлое и настоящее? – спросил Карманьоль.

– В том, что господин Жакаль предсказал появление господина Сарранти в церкви, ничего удивительного нет: человек рискует жизнью, предпринимая попытку свергнуть правительство; вполне естественно, что в такие минуты он прибегает к помощи церкви и всех святых. В том, что господин Жакаль угадал выбор господина Сарранти – церковь Успения, – тоже ничего необычного: все знают, что она – средоточие бунтовщиков.

Карманьоль снова закивал.

– Господин Жакаль догадался, что господин Сарранти придет, скорее всего, в полдень, а не, скажем, в одиннадцать и не в полдвенадцатого – и это можно понять: заговорщик, часть ночи посвятивший своим темным делишкам и не обладающий богатырским здоровьем, не пойдет за здорово живешь к заутрене.

Ничего необычного я не вижу и в том, что господин Жакаль предсказал: он будет стоять прислонившись к колонне… Проведя четверо суток в пути, человек чувствует усталость: неудивительно, что он прислонится к колонне, чтобы отдохнуть. И то, что он будет стоять скорее слева, чем справа, тоже понятно: глава оппозиции и не может сделать иного выбора. Все это хитро, умно, но в этом нет ничего невероятного: это можно вывести методом дедукции. Но что меня по-настоящему удивляет, что приводит меня в замешательство, сбивает с толку и обескураживает…

Жибасье умолк, словно пытаясь разгадать эту непостижимую для него тайну.

– Чего же вы не можете постичь?

– Каким образом господин Жакаль догадался, что именно у третьей колонны будет стоять господин Сарранти в определенный час, да еще разговаривать с монахом.

– Как?! – удивился Карманьоль? – И такая малость приводит вас в недоумение и омрачает ваше чело, досточтимый сеньор?

– Это, и ничто иное, Карманьоль, – отвечал Жибасье.

– Да это так же просто объясняется, как и все остальное.

– Ну да?!

– И даже еще проще.

– Неужели?

– Слово чести!

– Сделайте одолжение: приподнимите завесу таинственности и откройте мне этот секрет!

– С величайшим удовольствием.

– Я слушаю.

– Вы знаете Барбетту?

– Я знаю, что есть такая улица; она берет свое начало от улицы Труа-Павийон, а заканчивается на бывшей улице Тампль.

– Не то!

– Еще я знаю заставу с таким же названием, входившую когда-то в кольцо, опоясывавшее Париж во времена ФилиппаАвгуста; застава эта обязана своим названием Этьену Барбетту, дорожному смотрителю, управляющему монетным двором и купеческому старшине.

– Опять не то!

– Я знаю особняк Барбетта, где Изабелла Баварская разрешилась дофином Карлом Седьмым. А герцог Орлеанский вышел из этого особняка дождливой ночью двадцать третьего ноября тысяча четыреста седьмого года и был убит…

– Хватит! – вскричал Карманьоль, задыхаясь, словно его заставили проглотить шпагу. – Хватит! Еще слово, Жибасье, и я пойду хлопотать для вас о кафедре истории.

– Вы правы! – согласился Жибасье. – Эрудиция меня погубит.

Так о какой Барбетте вы ведете речь? Об улице, заставе или особняке?

– Ни о той, ни о другой, ни о третьем, прославленный бакалавр, – восхищенно взглянув на Жибасье, молвил Карманьоль и переложил кошелек из правого кармана в левый, подальше от своего спутника, не без оснований, возможно, полагая, что всего можно ожидать от человека, готового сознаться в том, что тот так много знает, и знающего, очевидно, еще больше такого, в чем он не сознается никогда.

– Нет, – продолжал Карманьоль. – Я имею в виду Барбетту, которая сдает стулья внаем в церкви святого Иакова и живет в Виноградном тупике.

– Что такое эта ваша Барбетта!.. – презрительно бросил Жибасье. – Какое ничтожное общество вы себе избрали, Карманьоль!

– Всего в жизни надо попробовать, высокочтимый граф!

– Ну и?.. – промолвил Жибасье.

– Вот я и говорю, что Барбетта сдает стулья внаем; и на этих стульях мой друг Овсюг… Вы знаете Овсюга?

– Да, в лицо.

– …и на этих стульях мой друг Овсюг гнушается сидеть.

– Какое отношение эта женщина, сдающая внаем стулья, на которых гнушается сидеть ваш друг Овсюг, имеет к тайне, которую я жажду разгадать?

– Самое прямое!

– Ну и ну! – проговорил Жибасье; он остановился, хлопая глазами, и покрутил пальцами, сцепив руки на животе, всем своим видом словно желая сказать: «Не понимаю!»

Карманьоль тоже остановился и заулыбался, наслаждаясь собственным триумфом.

Часы на церкви Успения пробили без четверти двенадцать.

Казалось, оба собеседника забыли обо всем на свете, считая удары.

– Без четверти двенадцать, – отметили они. – Отлично, у нас еще есть время.

Это восклицание свидетельствовало о том, что их беседа обоим была далеко не безразлична.

Впрочем, Жибасье казался более заинтересованным, чем Карманьоль, и потому именно он спрашивал, а Карманьоль отвечал.

– Я слушаю, – продолжал Жибасье.

– У вас, дорогой коллега, нет таких склонностей к святой Церкви, как у меня, и потому вы, может быть, не знаете, что все женщины, сдающие стулья внаем, отлично друг друга знают.

– Готов признать, что понятия об этом не имел, – отвечал Жибасье с откровенностью, свойственной сильным людям.

– Так вот, – продолжал Карманьоль, гордый тем, что сообщил нечто новое столь просвещенному человеку, как Жибасье, – эта женщина, сдающая стулья внаем в церкви Сен-Жак…

– Барбетта? – уточнил Жибасье, не желая упустить ни слова из разговора.

– Да, вот именно! Она дружит с женщиной, сдающей стулья внаем в церкви Сен-Сюльпис, и эта ее приятельница живет на улице По-де-Фер.

– Ага! – вскричал Жибасье, ослепленный догадкой.

– Догадались, к чему я клоню?

– Могу только предполагать, предчувствовать, догадываться…

– Так вот, женщина, сдающая стулья внаем в церкви СенСюльпис, служит консьержкой, как я вам только что сказал, в том самом доме, до которого вы вчера ночью «довели» господина Сарранти и где живет его сын, аббат Доминик.

– Продолжайте! – приказал Жибасье, ни за что на свете не желавший упустить ниточку, за которую, как ему казалось, он ухватился.

– Когда господин Жакаль получил нынче утром письмо, в котором вы пересказывали ему вчерашние события, он прежде всего послал за мной и спросил, не знаю ли я кого-нибудь в том доме на улице По-де-Фер. Вы понимаете, дорогой Жибасье, как я обрадовался, когда увидел, что дом охраняет подруга моей приятельницы. Я только кивнул господину Жакалю и побежал к Барбетте. Я знал, что застану у нее Овсюга: в это время он пьет кофе. В общем, я побежал в Виноградный тупик. Овсюг был там.

Я шепнул ему на ухо два слова, он Барбетте – четыре, и та сейчас же побежала к своей подружке, сдающей внаем стулья в церкви Сен-Сюльпис.

– А-а, неплохо, неплохо! – похвалил Жибасье, начиная догадываться о том, куда клонит его собеседник. – Продолжайте, я не пропускаю ни одного вашего слова.

– Итак, нынче утром, в половине девятого, Барбетта отправилась на улицу По-де-Фер. Кажется, я вам сказал, что Овсюг в нескольких словах изложил ей суть дела. И первое, что она заметила, – письмо, просунутое в щель одной из дверей; оно было адресовано господину Доминику Сарранти.

«Хе-хе! Так ваш монах, стало быть, еще не вернулся?» – спросила Барбетта у своей приятельницы.

«Нет, – отвечала та, – я жду его с минуты на минуту».

«Странно, что его так долго нет».

«Разве этих монахов поймешь?.. А почему, собственно, вы им интересуетесь?»

«Да просто потому, что увидела адресованное ему письмо», – ответила Барбетта.

«Его принесли вчера вечером».

«Странно! – продолжала Барбетта. – Похоже, почерк-то женский!»

«Что вы! – возразила другая. – Вот уже пять лет аббат Доминик здесь живет, и за все время я ни разу не видела, чтобы к нему приходила хоть одна женщина».

«Что ни говорите, а…».

«Да нет, нет! Это писал мужчина. Знаете, он меня так напугал!..»

«Неужели он вас обругал, милочка?»

«Нет, слава Богу, пожаловаться не могу. Видите ли, я вздремнула… Открываю глаза – откуда ни возьмись передо мной высокий господин в черном».

«Уж не дьявол ли это был?»

«Нет, тогда бы после его ухода пахло серой… Он меня спросил, не вернулся ли аббат Доминик. „Нет, – сказала я, – пока не возвращался“. – „Могу вам сообщить, что он будет дома нынче вечером или завтра утром“. По-моему, есть чего испугаться!»

«Ну конечно!»

«А-а, – сказала я, – сегодня или завтра? Ну что же, буду рада его видеть». «Он ваш исповедник?» – улыбнулся незнакомец.

«Сударь! Запомните: я не исповедуюсь молодым людям его возраста». – «Неужели?.. Будьте добры передать ему… Впрочем, нет! У вас есть перо, бумага и чернила?» – «Еще бы, черт возьми!

Можно было не спрашивать!» Я подала ему то, что он просил, и он написал это письмо. «А теперь дайте чем запечатать!» – «Вот этого-то как раз у нас и нет».

«Неужели и впрямь нет?» – удивилась Барбетта.

«Есть, разумеется. Да с какой стати я буду давать воск и облатки незнакомым людям?»

«Конечно, так можно и разориться».

«Дело не в этом! Как можно не доверять до такой степени, чтобы запечатывать письмо?!»

«Да и кроме того, запечатанное письмо невозможно прочитать после их ухода. Впрочем, – продолжала Барбетта, бросая взгляд на письмо, – почему же оно запечатано?»

«Ах, и не говорите! Он стал шарить в бумажнике… И уж так он искал, так искал, что все-таки нашел старую облатку».

«Вы, стало быть, так и не узнали, что в этом письме?»

«Нет, разумеется. Подумаешь! Я и без того знаю, что господин Доминик – его сын, что он будет ждать господина Доминика нынче в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева, как входишь в церковь; а в Париже он живет под именем Дюбрея».

«Значит, вы все-таки его прочли?»

«Я в него заглянула… Мне не давала покоя мысль, почему он непременно хотел его запечатать».

В эту минуту зазвонили часы на Сен-Сюльпис.

«Ах-ах! – вскрикнула консьержка с улицы По-де-Фер. – Я совсем забыла!..»

«Что именно?»

«В девять часов – похоронная процессия. А мой прощелыга муженек улизнул в кабак. Всегда он так, ну всегда! И кого интересно я оставлю вместо себя охранять дверь? Кота?»

«А я на что?» – заметила Барбетта.

«Вы не шутите?! – обрадовалась консьержка. – Вы готовы меня выручить?»

«А как же! Люди должны друг другу помогать!»

Засим консьержка отправилась в Сен-Сюльпис сдавать внаем стулья.

– Да, понимаю, – кивнул Жибасье, – а Барбетта осталась одна и, в свою очередь, заглянула в письмо.

– Ну конечно! Она подержала его над паром, потом без труда распечатала и переписала. Десять минут спустя у нас уже был полный текст.

– И о чем говорилось в письме?

– То же, о чем рассказала консьержка дома номер двадцать восемь. Да вот, кстати, текст письма.

Карманьоль вынул из кармана лист бумаги и прочел вслух, в то время как Жибасье пробежал листок глазами.

«Дорогой сын!

Я нахожусь в Париже со вчерашнего вечера под именем Дюбрея. Прежде всего я навестил Вас: мне сообщили, что Вы еще не вернулись, но что Вам переслали мое первое письмо, и, значит, Вы скоро будете дома. Ест Вы прибудете нынче ночью или завтра утром, жду Вас в полдень в церкви Успения у третьей колонны слева от входа».

– Ага, очень хорошо! – заметил Жибасье.

Так, за разговором, они подошли к паперти и вошли в церковь Успения ровно в полдень.

У третьей колонны слева стоял прислонившись г-н Сарранти, а Доминик, опустившись рядом с ним на колени и оставаясь незамеченным, целовал ему руку.

Впрочем, мы ошиблись: его видели Жибасье и Карманьоль.

VII.

Как организовать мятеж

Двоим полицейским хватило одного взгляда; в ту же минуту они отвернулись и направились в противоположную сторону – к хорам.

Однако, когда они развернулись и не спеша двинулись в обратном направлении, Доминик по-прежнему стоял у колонны на коленях, а Сарранти исчез.

Жибасье был близок к тому, чтобы усомниться в непогрешимости г-на Жакаля, однако его восхищение начальником полиции лишь возросло: сцена, описанная и как бы предсказанная г-ном Жакалем, длилась не более секунды, но она все же имела место.

– Эге! – крякнул Карманьоль. – Монах на месте, а вот нашего подопечного я не вижу.

Жибасье поднялся на цыпочки, бросил натренированный взгляд в толпу и улыбнулся.

– Зато его вижу я! – заметил он.

– Где?

– Справа от нас, по диагонали.

– Так-так-так…

– Смотрите внимательнее!

– Смотрю…

– Что вы там видите?

– Академика, он нюхает табак.

– Так он надеется проснуться: ему кажется, что он на заседании… А кто стоит за академиком?

– Мальчишка! Он вытаскивает у кого-то из кармана часы.

– Должен же он сказать своему старому отцу, который час!

Верно, Карманьоль?.. Та-а-ак… А за мальчишкой?..

– Молодой человек подсовывает записочку девушке в молитвенник.

– Можете быть уверены, Карманьоль, что это не приглашение на похороны… А кого вы видите за этой счастливой парочкой?

– Толстяка, да такого печального, словно он присутствует на собственных похоронах. Я уже не в первый раз встречаю этого господина во время печальных церемоний.

– Ему, верно, не дает покоя грустная мысль, что к себе на похороны он прийти не сможет. Впрочем, вы уже близки к цели, друг мой. Кто там стоит за печальным стариком?

– А-а, и впрямь наш подопечный!.. Разговаривает с господином де Лафайетом.

– Неужели с самим де Лафайетом? – произнес Жибасье с уважением, какое даже самые ничтожные люди питали к благородному старику.

– Как?! – изумился Карманьоль. – Вы не знаете господина де Лафайета?

– Я покинул Париж накануне того дня, когда меня должны были ему представить как перуанского кацика, прибывшего для изучения французской конституции.

Двое полицейских, заложив руки за спину, с благодушным видом не спеша направились к группе, состоявшей из генерала де Лафайета, г-на де Маранда, генерала Пажоля, Дюпона (де л'Эра)

и еще нескольких человек, которые примыкали к оппозиции и тем снискали всеобщую любовь. Вот в это время Сальватор и указал на полицейских своим друзьям.

Жибасье не упустил ничего из того, что произошло между молодыми людьми. Казалось, у Жибасье зрение было развито особенно хорошо: он одновременно видел, что происходит справа и слева от него, подобно людям, страдающим косоглазием, а также – спереди и сзади, подобно хамелеону.

– Я думаю, дорогой Карманьоль, что эти господа нас узнали, – проговорил Жибасье, одними глазами показав на пятерых молодых людей. – Хорошо бы нам расстаться – на время, разумеется. Кстати, так будет удобнее следить за нашим подопечным. Надо только условиться, где мы потом встретимся.

– Вы правы, – согласился Карманьоль. – Эта мера предосторожности нелишняя. Заговорщики хитрее, чем может показаться на первый взгляд.

– Я бы не стал высказываться столь категорично, Карманьоль. Впрочем, не важно, можете оставаться при своем мнении.

– Вам известно, что мы должны арестовать только одного из них?

– Конечно! А что делать с монахом? Он натравит на нас весь клир!

– А мы арестуем его как Дюбрея за то, что он учинит в церкви дебош.

– И ни за что другое!

– Хорошо! – кивнул Карманьоль и пошел вправо, а его собеседник нырнул влево.

Оба описали полукруг и расположились так: один – справа от отца, другой – слева от сына.

Началась месса.

Священник говорил слащаво, все сосредоточенно слушали.

По окончании мессы учащиеся Шалонской школы, доставившие гроб в церковь, подошли, чтобы снова его поднять и отнести на кладбище.

В ту минуту, как они склонились, чтобы в едином порыве поднять тяжелую ношу, высокий, одетый в черное, но без какихлибо знаков отличия человек появился словно из-под земли и повелительным тоном произнес:

– Не прикасайтесь к гробу, господа!

– Почему? – растерянно спросили молодые люди.

– Я не намерен с вами объясняться, – заявил господин в черном. – Не трогать гроб!!

Он повернулся к распорядителю и спросил:

– Где ваши носильщики, сударь? Где ваши носильщики?

Тот вышел вперед и сказал:

– Но я полагал, что тело должны нести эти господа…

– Я не знаю этих людей, – оборвал его человек в черном. – Я спрашиваю: где ваши носильщики? Немедленно приведите их сюда!

Можно себе представить, что тут началось! Нелепое происшествие произвело в церкви волнение; поднялся шум, предшествующий обыкновенно буре; толпа ревела от возмущения.

Очевидно, незнакомец чувствовал за собой силу, потому что в ответ на возмущение присутствовавших лишь презрительно ухмыльнулся.

– Носильщиков! – повторил он.

– Нет, нет, нет! Никаких носильщиков! – закричали учащиеся.

– Никаких носильщиков! – вторила им толпа.

– По какому праву, – продолжали молодые люди, – вы нам запрещаете нести тело нашего благодетеля, если у нас есть разрешение близких покойного?

– Это ложь! – выкрикнул незнакомец. – Близкие настаивают на том, чтобы тело было доставлено обычным порядком.

– Он говорит правду, господа? – обратились молодые люди к графам Гаэтану и Александру де Ларошфуко, сыновьям покойного, вышедшим в ту самую минуту вперед, чтобы идти за гробом. – Это правда, господа? Вы запрещаете нам нести тело нашего благодетеля и вашего отца, которого мы любили как родного?

В церкви стоял неописуемый шум.

Однако, когда присутст вующие услышали этот вопрос и увидели, что граф Гаэтан собирается ответить, со всех сторон донеслось:

– Тише! Тише!

Все стихло как по мановению волшебной палочки, и в установившейся тишине отчетливо прозвучал негромкий голос графа Гаэтана:

– Близкие не запрещают, а, напротив, поручают вам сделать это, господа!

Его слова были встречены громким «ура!»; оно эхом прокатилось по рядам собравшихся и отдалось под сводами церкви.

Тем временем распорядитель привел носильщиков, и те взялись за носилки. Но когда граф Гаэтан выразил свою волю, они передали гроб учащимся, те подставили плечи и медленно двинулись из церкви.

Процессия беспрепятственно пересекла двор и вышла на улицу Сент-Оноре.

Незнакомец, учинивший беспорядок, исчез как по волшебству. В толпе перешептывались, спрашивая друг у друга, куда он делся, но никто не заметил, как он ушел.

На улице Сент-Оноре похоронная процессия перестроилась:

впереди шли сыновья герцога де Ларошфуко, за ними следовали пэры Франции, депутаты, люди, известные благодаря личным заслугам или занимавшие высокое общественное положение, друзья и близкие покойного.

Герцог де Ларошфуко был генерал-лейтенантом. За гробом следовал почетный караул.

Казалось, страсти улеглись, как вдруг в ту минуту, когда этого меньше всего ожидали, тот же незнакомец, послуживший причиной скандала в церкви, появился снова.

При виде его в толпе послышались возмущенные крики.

Однако незнакомец не обратил на крики ни малейшего внимания, приблизился к офицеру, командовавшему почетным караулом, и шепнул ему на ухо несколько слов.

Потом он приказал ему во всеуслышание оказать поддержку полиции, дабы помешать молодым людям нести гроб и поставить его на катафалк, а затем вывезти из Парижа.

Новое требование незнакомца, а в особенности то обстоятельство, что он прибег к помощи вооруженной силы, привело к тому, что толпа взорвалась возмущением и со всех сторон посыпались угрозы.

Перекрывая гул толпы, кто-то отчетливо выкрикнул:

– Нет, нет, не соглашайтесь… Да здравствует гвардия! Долой шпиков! Долой комиссара полиции! На фонарь его!

В ответ на эти крики вся толпа всколыхнулась, словно море во время прилива.

Комиссар полиции отпрянул.

Он поискал глазами крикуна и, окинув собравшихся грозным взглядом, обратился к офицеру с такими словами:

– Сударь! В другой раз приказываю вам прибегнуть к силе.

Офицер посмотрел на своих солдат: они были непреклонны и суровы, готовые исполнить любое приказание.

Снова послышались крики:

– Да здравствует гвардия! Долой шпиков!

– Сударь! – снова заговорил незнакомец в черном. – В третий, и последний раз приказываю прибегнуть к силе! У меня категорический приказ; пеняйте на себя, если посмеете помешать мне его исполнить!

Офицер был побежден повелительным тоном комиссара и угрозой, звучавшей в его приказаниях. Он вполголоса отдал распоряжение, и мгновение спустя сверкнули штыки.

Это движение будто толкнуло толпу на крайность.

Крики, угрозы, призывы к отмщению понеслись со всех сторон.

– Долой гвардию! Смерть комиссару! Долой правительство! Смерть Корбьеру! На фонарь иезуитов! Да здравствует свобода печати!

Солдаты вышли вперед, чтобы захватить гроб.

Теперь, если читателю угодно перейти от общего к частностям и от описания толпы к портретам отдельных индивидов, эту толпу составлявших, мы приглашаем обратить взоры на персонажей нашего романа в ту минуту, как учащиеся Шалонской школы спускаются по ступеням церкви Успения и выходят на улицу Сент-Оноре.

Выйдя из церкви, г-н Сарранти и аббат Доминик незаметно сошлись, не подавая виду, что знакомы, и пошли в конец улицы Мондови, что рядом с площадью Оранжереи, напротив Тюильрийского сада, и там остановились; Жибасье и Карманьоль не спускали с них глаз.

Господин де Маранд и его друзья собрались на улице МонТабор в ожидании, когда процессия двинется в путь.

Сальватор в сопровождении четверых друзей остановился на улице Сент-Оноре, на углу улицы Нев-дю-Лкжсембур.

Когда в толпе произошло движение, ряды сомкнулись, и молодые люди оказались всего в двадцати шагах от решетки, окружающей церковь Успения.

Они обернулись, заслышав крики, которыми возмущенные парижане, принимавшие участие в похоронной церемонии, встретили вмешательство вооруженных сил.

Впрочем, среди тех, кто выражал таким образом свое возмущение, громче других кричали те самые подозрительного вида господа, тут и там выглядывавшие из толпы.

Жан Робер и Петрус отвернулись с отвращением. В эту минуту они хотели только одного: как можно скорее удалиться от этого скопища людей, над которым словно нависла гроза.

Однако они оказались зажаты в кольцо: не было ни малейшей возможности двинуться с места; надо было позаботиться прежде всего о личной безопасности, а потому все их усилия свелись к тому, чтобы не быть задавленными.

Сальватор, человек загадочный, которому были доступны не только тайны аристократии, но и уловки полиции, знал большинство из этих темных личностей, и не просто в лицо, а по именам; для любознательного Жана Робера, поэта с возвышенными чувствами, эти имена были словно вехи на неведомом пути, ведущем к кругам ада, описанным Данте.

Это были Овсюг, Увалень, Хлыст, Драчун – одним словом, вся та команда, которую наши читатели видели во время осады таинственного дома на Почтовой улице, когда один из них, незадачливый Мотылек, неудачно прыгнул вниз и разбился. Со всех сторон Сальватору подмигивали и знаками давали понять, что ему следует вести себя как можно осмотрительнее; и были среди этих людей Костыль и его собрат папаша Фрикасе, окончательно помирившиеся (папашу Фрикасе по-прежнему еще издали можно было узнать по сильному запаху валерьяны, поразившему когда-то Людовика в кабаке на углу улицы Обри-ле-Буше, где начиналась длинная история, которую мы сейчас представляем вниманию наших читателей); здесь же находились Фафиу и божественный Коперник (у них был общий интерес: Коперник боялся поссориться с Фафиу еще больше, чем Фафиу – с Коперником).

Коперник простил Фафиу непочтительный жест, который паяц отнес на счет нервного потрясения, с которым тот не сумел совладать. Однако Коперник заставил Фафиу поклясться, что это более не повторится, и Фафиу исполнил это требование, но про себя сделал оговорку, благодаря которой иезуиты уверяют, что можно обещать что угодно и не сдержать слова.

В нескольких шагах от актеров и, к счастью, на безопасном от них расстоянии стоял Жан Бычье Сердце, держа под руку, словно жандарм – пленника (точь-в-точь как Жибасье недавно держал полицейского), высокую светловолосую девуЩку, рыночную Венеру, по имени Фифина, с извивающимся, как у змеи, телом.

Мы говорим «к счастью», потому что Жан Бычье Сердце нюхом чуял Фафиу, так же как Людовик чувствовал приближение папаши Фрикасе, хотя мы вовсе не хотим сказать, что от несчастного малого исходил тот же запах, что от кошатника (читатели помнят, какую глубокую ненависть, какое закоренелое отвращение питал могучий плотник к своему хрупкому-сопернику).

Неподалеку находились двое приятелей, давших молодым людям бой в кабаке. Каменщик по прозвищу Кирпич, тот самый, что во время пожара сбросил из окна третьего этажа ребенка и жену на руки этому гераклу Фарнезе, прозванному Жаном Бычье Сердце, а потом прыгнул и сам. Кирпич, белый как известь, с которой он частенько имел дело, стоял под руку со смуглолицым великаном. Этот великан, этот титан, этот сын Тьмы оказался тем самым угольщиком, которого Жан Бычье Сердце прозвал однажды Туссеном Бунтовщиком.

Кроме перечисленных выше персонажей в толпе находились те самые люди в черном, которых мы видели во дворе префектуры: они ожидали последних приказаний г-на Жакаля и сигнала к отправлению.

В то мгновение, как солдаты приблизились к гробу, выставив штыки перед собой, около двадцати человек в порыве благородства бросились им наперерез, дабы защитить учащихся Шалонской школы, которые несли тело.

Офицера спросили, неужели он посмеет пустить в ход штыки против молодых людей, единственным преступлением которых является уважение к памяти их благодетеля; тот отвечал, что получил строгий приказ от комиссара полиции и вынужден подчиниться.

И он в последний раз потребовал от тех, кто хотел помешать ему исполнить долг, немедленно удалиться. Затем он обратился к тем из молодых людей, что несли гроб и были защищены живой стеной, и приказал им опустить гроб на землю.

– Не делайте этого! Не слушайте его! – закричали со всех сторон. – Мы с вами

Судя по уверенности, с которой держались молодые люди, они решили не сдаваться и идти до конца.

Офицер приказал своим людям продолжать наступление; те вновь наставили штыки на толпу.

– Смерть комиссару! Смерть офицеру! – взвыла толпа.

Человек в черном поднял руку. В воздухе мелькнул кастет,

и какой-то человек, получив удар в висок, упал, обливаясь кровью.

В то время мы еще не пережили страшные волнения 5 – 6 июня и 13 – 14 апреля, а потому убитый человек еще мог произвести некоторое впечатление.

– Убивают! – закричали в толпе. – Убивают!

Словно ожидая только этого крика, две-три сотни полицейских вынули из-под рединготов кастеты, похожие на тот, которым только что размозжили голову несчастному.

Война была объявлена.

Те, у кого были палки, подняли их вверх, у кого были ножи, вынули их из карманов.

Умело подогреваемые страсти привели к взрыву.

Жан Бычье Сердце, человек отчаянной смелости, привыкший действовать по первому побуждению, забыл о предупреждениях Сальватора.

– Ага! – промолвил он, выпустив руку Фифины и поплевав на ладони. – Похоже, сейчас будет жарко!

Словно желая испытать свои силы, он схватил за грудки первого попавшегося полицейского и приготовился отшвырнуть его в сторону

– Ко мне! На помощь! На помощь, друзья! – завопил полицейский, и голос его звучал все тише; хватка у Жана Бычье Сердце была железная.

Хлыст услышал этот отчаянный крик, ужом проскользнул в толпу, подкрался сзади и уже занес было над головой Жана Бычье Сердце короткую свинцовую дубинку, как вдруг Кирпич ринулся ему наперерез и перехватил дубинку, а тряпичник вплотную подошел к Хлысту, подставил ему ножку и опрокинул беднягу навзничь.

С этой минуты все смешалось, пронзительно закричали женщины.

Полицейский, которого Жан Бычье Сердце обхватил поперек туловища, как Геракл – Антея, выпустил кастет, и тот покатился к ногам Фифины. Она его подобрала и засучила рукава. С развевавшимися по ветру волосами, Фифина стала раздавать удары направо и налево всем, кто осмеливался к ней приблизиться.

Два-три удара нашей Брадаманты, не уступавшие по силе мужским, привлекли к ней внимание нескольких полицейских, и ей, несомненно, пришел бы конец, если бы не Коперник и Фафиу, – поспешившие на помощь.

При виде Фафиу, приближавшегося к Фифине, Жан Бычье Сердце решил действовать наверняка. Он швырнул в толпу полицейского и, обращаясь к паяцу, сказал:

– И ты туда же!

Он протянул руку и схватил Фафиу за шиворот.

Однако едва он до него дотронулся, как получил удар свинцовой дубинкой и выпустил жертву.

Он узнал поразившую его руку.

– Фифина! – взвыл он, закипая от гнева. – Ты что, хочешь, чтобы я тебя изничтожил?

– Ну ты, тряпка! Только попробуй поднять на меня руку!

– Не на тебя, а на него…

– Только взгляните на этого хулигана! – возмутилась она, обращаясь к Кирпичу и Костылю. – Он хочет задушить человека, который спас мне жизнь!

Жан Бычье Сердце испустил тяжелый вздох, похожий, скорее, на рык, потом обратился к Фафиу:

– Убирайся! И если твоя жизнь тебе дорога, не вставай больше у меня на пути!

Теперь посмотрим, что происходило в той стороне, где стояли Сальватор и четверо его товарищей.

Как мы видели, Сальватор посоветовал Жюстену, Петрусу, Жану Роберу и Людовику ни в коем случае ни во что не вмешиваться, однако Жюстен, по виду самый невозмутимый из всех, не послушался этого совета.

Расскажем сначала, как они стояли.

Жюстен расположился слева от Сальватора, трое других молодых людей держались позади него.

Вдруг Жюстен услышал в нескольких шагах от себя душераздирающий крик, детский голос взывал:

– Ко мне, господин Жюстен! На помощь!

Услышав свое имя, Жюстен бросился вперед и заметил Баболена, опрокинутого навзничь: полицейский избивал его ногами.

Жюстен стремительно бросился вперед, с силой оттолкнул полицейского и склонился, чтобы помочь Баболену подняться.

Но в ту минуту, как он наклонялся, Сальватор увидел, что полицейский занес над его головой кастет. Он, в свою очередь, устремился на помощь, выбросив вперед руку и собираясь принять удар на себя; но, к его величайшему изумлению, кастет замер в воздухе и почтительный голос произнес:

– Э-э, здравствуйте, дорогой господин Сальватор! Как я рад вас видеть!

Голос принадлежал г-ну Жакалю.

VIII.

Арест

Господин Жакаль признал в Жюстене друга Сальватора и возлюбленного Мины; увидев, какая опасность угрожает молодому человеку, он в одно время с Сальватором бросился ему на помощь.

Вот как руки Сальватора и г-на Жакаля встретились.

Однако на этом покровительство г-на Жакаля не кончилось.

Он одним взмахом руки приказал своим людям не трогать молодых людей и отозвал Сальватора в сторонку.

– Дорогой мой господин Сальватор! – проговорил начальник полиции и приподнял очки, чтобы не упустить во время разговора ничего из того, что происходило в толпе. – Дорогой господин Сальватор! Позвольте дать вам хороший совет.

– Говорите, дорогой господин Жакаль.

– Дружеский совет… Вы же знаете, что я вам друг, не так ли?

– Льщу себя надеждой, – отозвался Сальватор.

– Порекомендуйте господину Жюстену и другим лицам, могущим вас интересовать, – глазами он указал на Петруса, Людовика и Жана Робера, – порекомендуйте им удалиться и…

последуйте их примеру сами.

– Почему же это, господин Жакаль?! – вскричал Сальватор.

– Потому что с ними может случиться несчастье.

– Да ну?

– Да, – кивнул г-н Жакаль.

– Мы, стало быть, явимся свидетелями мятежа?

– Очень боюсь, что так. То, что сейчас происходит, о том свидетельствует. Именно так все мятежи и начинаются.

– Да, начинаются они все одинаково, – заметил Сальватор. – Правда, заканчиваются они, как правило, по-разному.

– Этот кончится хорошо, за это я отвечаю, – заверил г-н Жакаль.

– Ну, раз вы отвечаете!.. – бросил Сальватор.

– На этот счет я ничуть не сомневаюсь.

– Дьявольщина!

– Но вы должны понимать, что, несмотря на особое покровительство, которое я готов оказать вашим друзьям, с ними, как я уже сказал, может произойти несчастье. А потому попросите их удалиться.

– Увольте меня от этого, – попросил Сальватор.

– Отчего же?

– Они решили остаться до конца.

– С какой целью?

– Из любопытства…

– Знаете, не так уж это интересно.

– …тем более что, судя по вашим словам, в одном можно быть уверенным: сила останется на стороне закона.

– Что, однако, не помешает вашим друзьям, если они останутся…

– Чему же?

– …подвергнуть себя риску…

– Какому риску?

– Черт побери! Какому риску подвергается любой человек во время мятежа? Возможны неконституционные меры…

– В таком случае, дорогой господин Жакаль, как вы понимаете, не мне их жалеть.

– То есть, как?

– Они получат то, чего заслуживают.

– Что вы хотите этим сказать?

– Они пожелали увидеть мятеж: пусть расплачиваются за свое любопытство.

– Они хотели посмотреть на мятеж? – переспросил г-н Жакаль.

– Да, – отвечал Сальватор.

– Так они, значит, знали, что был должен вспыхнуть мятеж?

Ваши друзья заранее знали о том, что здесь произойдет?

– Во всех подробностях, дорогой господин Жакаль. Даже самые бывалые моряки не могут предсказать бурю с большей проницательностью, нежели мои друзья почуяли надвигающийся мятеж.

– В самом деле?

– Можете не сомневаться. Признайтесь, дорогой господин Жакаль, что только слепец может не понять, что здесь происходит.

– И что же происходит? – спросил г-н Жакаль, водружая очки на нос.

– А вы не знаете?

– Не имею ни малейшего представления.

– Тогда спросите вон у того господина, которого арестовывают на наших глазах.

– Где? – спросил г-н Жакаль, не поднимая очков; это свидетельствовало о том, что он не хуже Сальватора видел, что происходит. – У какого господина?

– Ах да, верно, у вас такое слабое зрение, что вы, наверное, не видите. Попытайтесь, однако… Смотрите; вон там, в двух шагах от монаха.

– Да, в самом деле, я, кажется, вижу белое одеяние.

– Ах, клянусь Небом, это же аббат Доминик, друг несчастного Коломбана! – вскричал Сальватор. – А я-то полагал, что он в Бретани, в замке Пангоэлей.

– Он там действительно был и вернулся нынче утром, – сообщил г-н Жакаль.

– Нынче утром? Благодарю вас, вы прекрасно осведомлены, господин Жакаль, – с улыбкой подхватил Сальватор. – А рядом с ним, видите?..

– Да, черт возьми, там арестовывают какого-то человека, верно, и мне от всей души жаль этого господина.

– Так вы не знаете, кто это?

– Нет.

– А тех, кто его арестовывает, вы знаете?

– У меня такое слабое зрение… И потом, их там много, как мне кажется.

– Вы не знаете даже тех двоих, что держат его за шиворот?

– Да, да, эти парни мне знакомы. Но где, черт возьми, я мог их видеть? Вот в чем вопрос.

– Итак, вы не помните?

– По правде говоря – нет.

– Хотите я вам помогу?

– Доставьте мне это удовольствие!

– Того, что ростом пониже, вы видели, когда он отправлялся на каторгу, а высокого – когда он с каторги возвращался.

– Да, да, да!

– Теперь вспомнили?

– Да я их знаю как облупленных: они же находятся у меня на службе. Какого дьявола они там делают?

– Полагаю, они работают на вас, господин Жакаль.

– Уф! – произнес г-н Жакаль. – Не исключено, что сейчас чудаки работают на себя. Такое с ними случается.

– Да, в самом деле, – заметил Сальватор. – Один из них только что срезал у пленника часы.

– Я же вам говорил… Ах, дорогой господин Сальватор!

Полиция так несовершенна!

– Кому вы это рассказываете, господин Жакаль!

И, не заботясь, видимо, больше тем, чтобы его дольше видели в обществе г-на Жакаля, Сальватор отступил на шаг и поклонился.

– Рад был увидеться с вами, господин Сальватор, – проговорил, отступая, начальник полиции и торопливо зашагал в ту сторону, где Жибасье и Карманьоль пытались арестовать г-на Сарранти.

Мы говорили «пытались», потому что, хотя г-на Сарранти и схватили за шиворот двое полицейских, он не намерен был сдаваться.

Прежде всего он попытался вступить в переговоры.

Заслышав слова: «Именем короля вы арестованы», которые шепнули ему с двух сторон Карманьоль и Жибасье, он отозвался в полный голос:

– Я арестован?! За что?

– Не надо шуметь! – вполголоса заметил на это Жибасье. – Мы вас знаем.

– Вы меня знаете? – вскричал Сарранти, смерив взглядом сначала одного, потом другого полицейского.

– Да, вы – Дюбрей, – отвечал Карманьоль.

Как помнят читатели, г-н Сарранти написал сыну, что находится в Париже под именем Дюбрея, и г-н Жакаль, не желавший придавать этому аресту политической окраски, посоветовал своим людям арестовать ловкого заговорщика как Дюбрея.

Видя, что его отца пытаются арестовать, Доминик поддался сыновнему чувству и бросился ему на помощь.

Однако г-н Сарранти жестом остановил его.

– Не вмешивайтесь в это дело, сударь, – сказал он монаху. – Я пал жертвой ошибки; я уверен, что завтра же меня освободят.

Монах поклонился и отступил: он воспринял слова отца как приказ.

– Разумеется, – подхватил Жибасье, – если мы ошибемся, то принесем вам свои извинения.

– А по какому праву вы налагаете на меня арест?

– Мы действуем согласно постановлению об аресте некоего господина Дюбрея, а вы так на него похожи, что я счел своей первейшей обязанностью вас арестовать.

– Однако, если вы боитесь огласки, почему задерживаете меня именно здесь?

– Да где встретили вас, там и задержали! – ухмыльнулся Карманьоль.

– Не говоря уж о том, что мы гоняемся за вами с самого утра, – поддержал Жибасье.

– С самого утра?

– Ну да! С той самой минуты, как вы покинули гостиницу.

– Какую гостиницу? – удивился Сарранти.

– Ту, что находится на площади Сент-Андре-дез-Арк, – уточнил Жибасье.

Господина Сарранти словно осенило. Ему почудилось, что он уже видел лицо и слышал голос Жибасье.

Он вспомнил свое путешествие, мадьяра, курьера, кучера – все это как в тумане и в то же время достаточно ясно, скорее инстинктивно, чем осознанно, но сомнений у него не осталось.

– Ничтожество! – смертельно побледнев, бросил корсиканец и решительно запустил руку в складки плаща.

Жибасье увидел, как сверкнуло лезвие кинжала, и вполне возможно, что за этим последовала бы смерть, как гром сопутствует молнии, если бы не Карманьоль: он увидел и понял, что происходит, и обеими руками перехватил занесенное было оружие.

Чувствуя себя зажатым с обеих сторон, Сарранти неимоверным усилием сбросил с себя полицейских и, зажав в руке кинжал, прыгнул в толпу с криком:

– Дорогу, дорогу!

Но Жибасье и Карманьоль бросились следом, сзывая на помощь своих товарищей.

Вокруг г-на Сарранти в одно мгновение сомкнулось плотное кольцо; над его головой уже были занесены два десятка кастетов, и он, очевидно, пал бы, как бык под ударами мясников, но в эту минуту раздался приказ:

– Живым!.. Брать только живым!

Полицейские узнали голос своего начальника г-на Жакаля, и мысль о том, что они трудятся у него на виду, будто придала им сил: они так и набросились на г-на Сарранти.

Произошла ужасная свалка. Один человек отбивался от двадцати; потом он упал на одно колено, а вскоре и вовсе пропал из виду…

Доминик ринулся было ему на помощь, но толпа в панике шарахнулась в сторону и с криками устремилась по улице, разлучив сына с отцом.

Монах уцепился за решетку особняка, чтобы обезумевшие от страха люди не унесли его вместе с собой; но когда толпа схлынула, г-н Сарранти вместе с избивавшими его полицейскими уже исчез.

IX.

Официальные газеты

Мы дали читателям представление о том, какие сцены разыгрывала полиция г-на Делаво 30 марта благословенного 1827 года.

Чем объяснить такой скандал? Какова причина нелепой профанации, совершавшейся над тем, что осталось от благородного герцога?

Никто этого не ведал.

Правительство не могло простить г-ну де Ларошфуко-Лианкуру искренности его убеждений. Чтобы урожденный Ларошфуко принадлежал к оппозиции и голосовал за нее!.. По правде говоря, в этом и состояло его преступление, это было оскорблением его величества, и правительство просто обязано было покарать виновного.

Оно позабыло о Ларошфуко-фрондере. Правда, он был наказан: сначала – выстрелом из аркебузы в лицо, затем – черной неблагодарностью.

Действительно, правительство мало-помалу лишило г-на де Ларошфуко – мы, разумеется, имеем в виду нашего современника – всех званий, а также возможности заниматься благотворительностью. И вот, притесняемый при жизни, он не нашел покоя и после смерти: правительство стремилось помешать благодарным согражданам засвидетельствовать свое почтение усопшему; оно пыталось противостоять любви и уважению, которое внушал парижанам герцог благодаря своей долгой и самоотверженной службе на ниве благотворительности и образования.

Толпа знала, откуда исходил приказ, и во всеуслышанье обвиняла г-на де Корбьера, которого заслуженно или нет сделали козлом отпущения всего кабинета министров 1827 года.

Мы еще будем свидетелями отвратительных сцен, беспорядков, мятежей, подстроенных самой полицией той эпохи. Пока же мы полагаем, что дали достаточно ясное представление об ужасной свалке и кровавой бойне, которыми закончились похороны прославленного герцога.

Что же послужило причиной того, как мужчины, женщины и дети хлынули сплошным потоком по улице и разлучили Доминика с г-ном Сарранти, сына с отцом.

В то мгновение, как мятеж достиг высшей точки, когда со всех сторон стали доноситься крики гибнущих в давке людей, завывания мужчин, жалобные стоны женщин, рыдания детей, иными словами – в ту минуту, как солдаты, примкнув штыки, двинулись на учащихся Шалонской школы, чтобы силой завладеть гробом, вдруг раздался пронзительный крик, а вслед за тем – оглушительный шум, после чего словно по волшебству вдруг стихли все другие крики, стоны, завывания человеческого океана.

На мгновение установилась пугающая тишина; можно было подумать, что неведомая сила лишила жизни сразу всех присутствующих.

Крик, заставивший замереть толпу, донесся из одного из окон, выходивших на площадь, где разыгралась эта кощунственная драма.

Толпа загудела, когда одного из юношей, несших гроб, ранил штыком солдат; между учащимися и солдатами завязалась борьба; и гроб с телом герцога с оглушительным грохотом упал на мостовую.

В ту же секунду свидетели этой жуткой сцены, словно пораженные громом, отпрянули, объятые необъяснимым ужасом, и подавленные юноши остались одни в образовавшемся вокруг них пространстве.

Это движение было неверно истолковано теми, кто испытал толчок, но не знал его причины: толпа хлынула в прилегающие улицы, основной поток затопил улицу Мондови.

Один из учащихся распластался на мостовой рядом с гробом: он получил удар штыком в бок. Товарищи подняли его и сомкнули ряды.

Кровавый след тянулся от гроба до того места, куда скрылся раненый.

Офицер, комиссар полиции и солдаты оказались хозяевами положения.

Сила осталась на стороне закона, как говорил Сальватор; он стоял на прежнем месте, одной рукой удерживая Жюстена, другой – Жана Робера, и говорил Петрусу и Людовику:

– Заклинаю вас: не двигайтесь!

Подавленные и пристыженные солдаты подошли к разбитому гробу, подобрали покров и знаки отличия покойного, вывалянные в грязи и частично угодившие в лужу.

Как мы уже сказали, вслед за раздавшимся из окна криком, леденящим кровь и перекрывшим все остальные крики, вслед за первым движением толпы, метнувшейся в разные стороны, наступила гробовая тишина.

Ни громкий протест, ни энергичная защита, ни бурное возмущение не способны были бы выразить упрека горше и угрозы более зловещей, чем эта сдержанность толпы, почтительное созерцание мертвого тела, молчаливое осуждение обидчиков.

И вот среди грозного молчания виновник всего этого кощунства, человек в черном, комиссар полиции, выскочил вперед, знаком приказал носильщикам взяться за гроб, поставить его на катафалк, а офицеру жестом дал понять, чтобы тот был наготове, потому что может понадобиться его помощь.

Вдруг комиссар и офицер смертельно побледнели, на их лицах выступил холодный пот: сквозь щели поврежденного во многих местах гроба они увидели, как в их сторону простерлась исхудавшая рука покойника, будто осуждавшего их действия, и, отделившись от тела, готова была вот-вот опуститься на мостовую.

Если кому-нибудь вздумается обвинить нас в стремлении нагнать на читателя ужас, советуем обратиться к выводам следствия, проведенного в результате этого скандального события: когда гроб с телом герцога де Ларошфуко привезли в Лианкур, где находится фамильный склеп семейства Ларошфуко, то в ночь, предшествовавшую погребению, пришлось не только заняться починкой гроба, сильно пострадавшего, как мы уже сказали, но и «вернуть в их естественное положение члены, отделившиеся от туловища»3.

Поспешим прибавить – чтобы более не возвращаться к этой печальной теме, – что возмущение всколыхнуло всю Францию.

Все неправительственные газеты опубликовали отчет об этом отвратительном происшествии и вполне справедливо выразили гнев и презрение виновникам одиозной профанации.

Обе палаты откликнулись на всеобщее возмущение, в особенности палата пэров, воспринявшая происшествие как оскорбление одного из ее членов; она не ограничилась осуждением этого надругательства над телом человека, единственное преступление которого состояло в том, что он голосовал против правительства: палата поручила своему хранителю печати провести расследование; и тот изложил на заседании палаты его результаты и во всеуслышанье обвинил полицию в преднамеренном скандале, скандале тем более предосудительном, что имели место многочисленные прецеденты, когда гроб несли на руках, например во время похорон Делиля, Беклара и г-на Эмери, настоятеля семинарии Сен-Сюльпис: тогда полиция разрешила нести останки друзьям и ученикам усопших. Гроб г-на Эмери был перенесен таким образом слушателями его семинарии до самого кладбища Исси.

Господин де Корбьер выслушал все эти упреки и принял их со свойственными ему холодностью и высокомерием (на что порой палата отвечала гневными вспышками); он не только не счел нужным осудить действия полицейского, оскорбившего память достойнейшего человека, которого он, министр, оскорблял при жизни, но поднялся на трибуну и произнес следующее:

«Если бы выступавшие до меня ораторы ограничились выражением своих сожалений, я бы отнесся с пониманием к их чувствам и не стал бы брать слово. Но они жалуются на правительственные учреждения!.. Префект полиции и полицейские вели себя должным образом; они нарушили бы свои обязанности и навлекли на себя справедливое наказание с моей стороны, если бы действовали иначе».

Члены палаты поблагодарили хранителя королевской печати за доклад и решили дождаться окончания судебного разбирательства. Разбирательство, разумеется, в положенный срок было окончено, да вот никаких результатов не принесло!

Пока оппозиционные и независимые газеты публиковали на первых полосах возмущенные статьи, выражавшие мнение всего населения, в правительственной прессе появилась нота, продиктованная, очевидно, из кабинета министров или из префектуры, потому, что хотя заявления были напечатаны в трех различных газетах, они были похожи и по форме, и по содержанию.

Вот приблизительный текст этой ноты, цель которой заключалась в том, чтобы переложить ответственность за недавние беспорядки на «бонапартистов»:

«Гидра анархии снова поднимает голову, которая, как казалось совсем недавно, уже отсечена; революция, которую полагали угасшей, возрождается из пепла и стучится в наши двери. Она во всеоружии продвигается вперед, незаметно и бесшумно, и монархия вот-вот снова окажется лицом к лицу со своей извечной противницей.

Тревега, преданные слуги Его Величества! Восстаньте, верноподданные! Алтарь и трон, священник и король в опасности!

Имевшие вчера место прискорбные происшествия повлекли за собой неизбежное насилие; прозвучали угрозы, призывы к мятежу и убийствам.

По счастью, в руках префекта полиции уже за сутки до происшедших событий имелись все нити заговора. Благодаря усердию этого добросовестного исполнителя власти заговор провалился; г-н префект выражает надежду, что ему удалось усмирить бурю, в который уже раз угрожавшую поглотить наш корабль.

Был арестован руководитель этого крупного заговора. Он находится в руках полиции, и друзьям порядка, верноподданным короля, еще предстоит узнать, какую важность имел этот арест, когда им станет известно, что предводитель этого заговора, имевшего целью свергнуть монарха и восстановить на троне герцога Рейхштадтского, – не кто иной, как знаменитый корсиканец Сарранти, прибывший недавно из Индии, где и был замышлен заговор.

Невозможно не содрогнуться при мысли об опасности, угрожавшей правительству Его Величества. Однако очень скоро ужас уступит место возмущению, и все еще раз увидят, чего можно ждать от людей, находившихся на службе у узурпатора, а теперь прислуживающих его сыну, когда узнают, что этот самый Сарранти, в течение нескольких дней скрывавшийся в столице, покинул Париж семь лет назад, когда подозревался в краже и убийстве.

Те из вас, кто читали газеты тех лет, помнят, может быть, что в небольшой деревушке Вири-сюр-Орж в 1820 году разыгралась ужасная драма. Один из уважаемых жителей кантона, возвратившись однажды вечером домой, увидел, что его сейф взломан, служанка убита, двое его племянников похищены, а воспитатель детей исчез.

Этим воспитателем был не кто иной, как г-н Сарранти.

По настоящему делу уже возбуждено уголовное следствие».

Х.

Родство душ

Выразительный взгляд, который г-н Сарранти бросил аббату Доминику, а также несколько слов, которые он успел ему шепнуть в тот момент, когда его брали под стражу, повелевали несчастному монаху не вмешиваться и ничем не выдавать своего отношения к происходящему.

Когда толпа, разлучившая Доминика с отцом, схлынула, он бросился вверх по улице Риволи. Там он заметил небольшую группу взволнованных, гомонящих людей, торопливо шагавших в сторону Тюильри, и догадался, что в центре этой группы находится г-н Сарранти. Тогда он пошел следом, но на расстоянии; он старался действовать осмотрительно: ведь его ряса могла привлечь внимание полицейских.

В самом деле, в те времена Доминик был, может быть, единственным монахом-доминиканцем на весь Париж.

На углу улицы Сен-Никез группа остановилась, и с площади Пирамид, где, в свою очередь, остановился Доминик, он разглядел того, кто, как казалось, возглавлял отряд полицейских; этот человек кликнул фиакр, куда и посадили г-на Сарранти.

Доминик последовал за фиакром, пересек площадь Карусели так скоро, как позволяла ему ряса, и подошел к калитке Тюильрийской набережной в ту минуту, как фиакр сворачивал на Новый мост.

Стало понятно, что г-на Сарранти везут в префектуру полиции.

Когда фиакр исчез на углу набережной Люнет, аббат Доминик почувствовал, как кровь прилила к сердцу, а на ум стали приходить мысли одна ужаснее другой.

Два дня и две ночи, проведенные в томительном ожидании, волнения, пережитые в этот день, необъяснимый арест отца – всего этого было более чем достаточно, чтобы сломить самого выносливого и мужественного человека.

Когда он вернулся к себе, уже стемнело. Он рухнул на кровать, позабыв о еде, и попытался заснуть. Но тысячи тревожных мыслей роились в мозгу и не давали ему покоя: четверть часа спустя он поднялся и в волнении зашагал по комнате словно для того, чтобы уснуть: ему было необходимо израсходовать остатки сил.

Снедавшее беспокойство выгнало его прочь из дому. С наступлением ночи его ряса не так бросалась в глаза и не привлекала любопытных взглядов. Он направил стопы к префектуре полиции, за дверью которой исчез его отец. Она напомнила Доминику бездну, в которую бросается шиллеровский ныряльщик и откуда его отцу, подобно этому ныряльщику, суждено выйти, испытав неподдельный ужас от увиденных там чудищ.

Однако он не рискнул туда войти. Если узнают, что Сарранти – его отец, он таким образом выдаст его настоящее имя.

Ведь г-н Сарранти был арестован под именем Дюбрея. Не лучше ли было оставить полицию в заблуждении, чтобы г-н Сарранти мог извлечь выгоду из вымышленного имени, за которым скрывался настойчивый и опасный заговорщик?

Доминик пока не знал, с какой целью его отец вернулся во Францию, однако догадывался, что речь идет о деле всей его жизни: отстаивании интересов императора или, вернее, его наследника, герцога Рейхштадтского. Два часа сын тенью бродил вокруг того места, где исчез его отец; он вышагивал вдоль улицы Дофин, выходил на площадь Арлей, а от набережной Люнет доходил до площади Дворца правосудия, не чая вновь увидеть того, кого безуспешно искал: было бы настоящим чудом разыскать экипаж, в котором Сарранти перевозили из Депо4 в другую тюрьму; но Господь мог совершить такое чудо, и простосердечный, добрый, великодушный Доминик верил в Божью помощь.

На сей раз надежды его оказались тщетны. В полночь он вернулся к себе, лег, смежил веки и почувствовал такое изнеможение, что сейчас же заснул.

Но едва он задремал, как его стали одолевать кошмары один другого ужаснее; всю ночь они витали над его головой, а с рассветом Доминик почувствовал, что сон не освежил его, скорее, наоборот.

Он встал и попытался оживить в памяти видения ночи; ему почудилось, что среди мрачных теней промелькнул светлый и непорочный ангел.

Молодой человек подошел к Доминику, лицо у него было открытое и располагающее; он протянул Доминику руку и на незнакомом языке, который, однако, монах понял, сказал: «Обопрись на меня, я тебя поддержу».

Лицо его Доминику было знакомо. Но где, когда, при каких обстоятельствах он его видел? Да и существовал ли в действительности этот пригрезившийся человек? Или это было всего лишь туманное воспоминание, которое, кажется, сопутствует нам из предыдущей жизни и появляется только во сне?

Не было ли этр видение воплощением надежды, этакой мечтой бодрствующего человека?

Доминик изо всех сил пытался заглянуть в самые потаенные уголки своей памяти; в задумчивости он присел у окна на тот самый стул, где сидел накануне, разглядывая портрет св. Гиацинта, которого теперь не было с ним. Он вспомнил о Кармелите и Коломбане, а потом мысленно представил себе и Сальватора.

Вот кто был ангелом из его ночного кошмара; вот кто сидел в ночи у его изголовья и старался победить отчаянье Доминика.

И юный монах снова ясно вспомнил обстоятельства, при которых он познакомился с Сальватором. Он будто опять очутился в павильоне Коломбана в Ба-Медоне, где неспешно читал заупокойные молитвы, а из его глаз, поднятых к небу, катились слезы.

Вдруг в комнату, где лежал покойник, вошли двое молодых людей, обнажив и преклонив головы; это были Жан Робер и Сальватор.

Заметив тогда монаха, Сальватор радостно вскрикнул, и Доминик ни за что на свете не догадался бы, чем вызвана эта радость. Но Сальватор подошел к нему и взволнованным голосом, но довольно твердо произнес: «Отец мой! Сами того не подозревая, вы спасли жизнь стоящему перед вами человеку; и человек этот, никогда вас до сих пор не видавший, бесконечно вам за это признателен. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь быть вам полезен, но всем самым святым, телом святого человека, только что отдавшего Богу душу, клянусь, что спасенная вами жизнь принадлежит вам». А он, Доминик, отвечал так: «Я охотно принимаю ваше предложение, сударь, хотя не знаю, когда и каким образом я мог оказать вам услугу, о которой вы говорите; впрочем, люди – братья и рождены, чтобы друг другу помогать. Итак, когда мне понадобится ваша помощь, я к вам приду. Как вас зовут и где вы живете?»

Читатели помнят, что Сальватор подошел к письменному столу Коломбана, написал свое имя и адрес на листе бумаги и подал монаху, а тот сложил листок и спрятал его в свой часослов.

Теперь Доминик поспешно подошел к книжному шкафу, взял со второй полки книгу и отыскал в ней упомянутый лист бумаги.

И сейчас же, будто описанная сцена произошла в тот же день, у него в памяти всплыл Сальватор, его костюм, черты лица, он вспомнил его голос – все-все до мельчайших подробностей и понял, что именно его видел во сне.

– В таком случае прочь сомнения, сам Господь меня наставляет на этот путь, – сказал он. – Сам не знаю почему, но мне показалось, что этот молодой человек дружен с одним из полицейских чинов, они и вчера разговаривали в церкви Успения. Через этого полицейского Сальватор и может узнать, за что арестовали моего отца. Нельзя терять ни минуты. Побегу-ка я к господину Сальватору!

Он торопливо завершил свой скромный туалет.

Когда он уже собрался уходить, вошла консьержка с чашкой молока в одной руке и с газетой – в другой. Но Доминику недосуг было ни читать газету, ни завтракать. Он приказал консьержке оставить все на столике и обещал вернуться через час-другой, а пока, сказал он, ему необходимо уйти.

Он сбежал по лестнице и через десять минут уже стоял на улице Макон перед домом Сальватора.

Он не нашел ни молотка, ни звонка.

Днем дверь отпиралась при помощи цепочки, потянув за которую вы приподнимали задвижку; а на ночь цепочка убиралась внутрь, и дом оказывался заперт.

То ли никто еще не выходил из дома, то ли цепочка случайно оказалась изнутри, но отворить дверь оказалось совершенно невозможно.

Доминику пришлось постучать сначала кулаком, потом камнем, который он подобрал с земли.

Несомненно, он стучал бы долго, но залаял Роланд, предупреждая Сальватора и Фраголу, что пришел незваный гость, фрагола прислушалась.

– Это пришел друг, – заметил Сальватор.

– Почему ты знаешь?

– Пес лает радостно. Отвори окно, Фрагола, и убедись, кто к нам пришел.

Фрагола выглянула в окно и узнала аббата Доминика, того самого, которого она видела в день смерти Коломбана.

– Это монах, – сообщила она Сальватору.

– Какой монах?.. Аббат Доминик?

– Да.

– Я же тебе говорил, что это друг! – вскричал Сальватор.

Он поспешил вниз по лестнице, а впереди него несся Роланд: пес скатывался по ступеням всякий раз, как отворялась дверь.

XI.

Бесполезные сведения

Сальватор с нежной почтительностью протянул руки навстречу аббату Доминику. – Это вы, отец мой! – воскликнул он. – Да, – невозмутимо ответил монах – Добро пожаловать!

– Вы меня, стало быть, узнали?

– Вы же мой спаситель!

– Так вы мне, во всяком случае, сказали, и это произошло при слишком печальных обстоятельствах, которые вы, наверное, не забыли.

– Да, и я снова готов повторить, что я весь к вашим услугам.

– Вы помните, что вы тогда прибавили?

– Что если когда-нибудь вам понадобится моя помощь, то спасенная вами жизнь принадлежит вам.

– Как видите, я не забыл о вашем любезном предложении.

Мне нужна ваша помощь, и вот я здесь.

За разговором они подошли к той самой небольшой столовой, что была украшена в соответствии с античным наброском из Помпеев.

Молодой человек указал монаху на стул и жестом приказал Роланду оставить гостя в покое: пес обнюхивал сутану аббата Доминика, словно сам хотел определить, при каких обстоятельствах видел его раньше. Сальватор сел рядом с монахом. Роланд, подчиняясь хозяину, забился под стол.

– Слушаю вас, отец мой, – молвил Сальватор.

Монах положил белую тонкую руку на руку Сальватора. Его знобило.

– Человек, к которому я испытываю глубокое почтение, – начал аббат Доминик, – всего несколько дней назад прибыл в Париж и вчера на моих глазах был арестован на улице СентОноре рядом с церковью Успения, а я не посмел прийти ему на помощь, потому что был в сутане.

Сальватор кивнул.

– Я видел, отец мой, – сказал он, – и должен прибавить, что, к его чести, защищался он как лев.

Аббат при воспоминании о недавнем происшествии содрогнулся.

– Да, – подтвердил он, – и я боюсь, что при всей законности такого поведения его самозащиту вменят ему в вину.

– Так вы, стало быть, знакомы с этим господином? – пристально взглянув на монаха, продолжал Сальватор.

– Как я вам уже сказал, я к нему нежно привязан.

– А в чем его обвиняют? – полюбопытствовал Сальватор.

– Это-то мне и неизвестно; именно это я и хотел бы знать; вот я и пришел к вам за услугой: помогите мне разузнать, за что его арестовали.

– И это все, чем я могу быть вам полезен, отец мой?

– Да. Я помню, как вы приезжали в Ба-Медон в сопровождении господина, который, как мне показалось, занимает внушительную должность в полиции. Вчера я снова видел вас в его обществе. Я подумал, что через него вы, вероятно, сможете узнать, в чем повинен мой… мой друг.

– Как зовут вашего друга, отец мой?

– Дюбрей.

– Чем он занимается?

– В прошлом он военный, а в настоящее время живет, если не ошибаюсь, на свое состояние.

– Откуда он приехал?

– Издалека… Из какой-то азиатской страны…

– Он, стало быть, путешественник?

– Да, – печально покачал головой аббат. – Все мы – странники.

– Я надену редингот и буду к вашим услугам, отец мой.

Мне бы не хотелось заставлять вас ждать. Судя по вашему печальному виду, вы очень обеспокоены.

– Да, очень, – подтвердил монах.

Сальватор, бывший до сих пор в блузе, перешел в соседнюю комнату и спустя минуту появился уже в рединготе.

– Приказывайте, отец мой! – сказал он.

Аббат торопливо поднялся, и оба вышли из дома.

Роланд поднял голову и провожал их умным взглядом до тех пор, пока не захлопнулась дверь. Но видя, что, по всей вероятности, он не нужен, раз его не зовут с собой, он опустил морду на лапы и глубоко вздохнул.

В воротах Доминик остановился.

– Куда мы идем? – спросил он.

– В префектуру полиции.

– Позвольте мне взять фиакр, – попросил монах. – Моя сутана бросается в глаза; возможно, я причиню своему другу вред, если кто-то узнает, что я о нем беспокоюсь; мне кажется, это совершенно необходимая мера предосторожности.

– Я и сам хотел обратиться к вам с этим предложением.

Молодые люди подозвали фиакр и сели. В конце моста Сен-Млшель Сальватор вышел.

– Я буду вас ждать на углу набережной и площади СенЖермен-л'Осеруа, – сказал монах.

Сальватор в ответ кивнул. Фиакр поехал дальше по улице Барийри, Сальватор спустился по набережной Орфевр.

Господина Жакаля не было в префектуре. События, имевшие место накануне, привели Париж в волнение. Опасались или, выражаясь точнее, надеялись на беспорядки. Все полицейские во главе с г-ном Жакалем находились в городе, и привратник не знал, когда начальник полиции вернется.

Ждать было бесполезно; разумнее было отправиться на его поиски.

То ли благодаря тому, что Сальватор хорошо знал г-на Жакаля, то ли у него самого был отличный нюх, но он уже знал, где искать начальника полиции.

Он спустился по набережной, свернул направо и пошел по Новому мосту.

Не прошел он и нескольких шагов, как услышал, что кто-то барабанит в стекло экипажа, желая, по-видимому, привлечь его внимание. Он остановился.

Экипаж тоже остановился.

Распахнулась дверца.

– Садитесь! – сказали из кареты.

Сальватор хотел было извиниться и объяснить, что спешит на поиски приятеля, как вдруг узнал в человеке, от которого исходило приглашение, самого генерала Лафайета.

Не медля ни секунды, Сальватор сел рядом с ним.

Карета снова тронулась в путь, но очень медленно.

– Вы – господин Сальватор, не так ли? – спросил генерал.

– Да. Я дважды имел честь встретиться с вами по поручению верховной венты.

– Совершенно верно! Я вас узнал и потому остановил вас.

Вы возглавляете ложу, не правда ли?

– Да, генерал.

– Сколько у вас человек?

– Не могу назвать точную цифру, генерал; однако должен сказать, что немало.

– Двести? Триста?

Сальватор улыбнулся.

– Генерал! – молвил он. – Когда я вам понадоблюсь, обещаю вам три тысячи бойцов.

Генерал недоверчиво взглянул на Сальватора.

Сальватор уверенно кивнул.

Глядя Сальватору в лицо, невозможно было усомниться в его словах.

– Чем больше в вашем подчинении людей, тем более необходимо узнать вам новость.

– Какую?

– Венское дело провалилось.

– Я так и думал, – проговорил Сальватор. – Вот почему я посоветовал своим людям ни во что не вмешиваться.

– И правильно сделали. Сегодня готовится мятеж.

– Знаю.

– А ваши люди?

– Вчерашнее приказание распространяется и на сегодняшний день. А теперь, генерал, позвольте спросить: можно ли доверять источнику, из которого исходит эта новость?

– Я узнал о провале Венского дела от господина де Маранда, а тот – от герцога Орлеанского.

– Принцу, очевидно, известны подробности?

– Несомненно. Вчера прибыл курьер под видом торгового агента, отправленного фирмой Акроштейна и Эскелеса из Вены в Париж к Ротшильдам. На самом деле посланец должен был предупредить принца.

– Значит, на заговорщиков донесли?

– В точности неизвестно, подстроен ли этот провал полицией или это несчастный случай из тех, что способны изменить судьбу целой империи. Вы, конечно, знаете, что было решено там?

– Да. Один из руководителей заговора все нам рассказал.

Герцог Рейхштадтский через посредство своей любовницы связался с бывшим сподвижником Наполеона, генералом Лебастаром де Премоном. Юный принц дал согласие на свое похищение; оно должно было произойти в тот день, когда будет недоставать одной буквы в слове «ХАГРЕ», написанном бронзовыми буквами над дверью виллы, которая расположена между въездом в Майдлинг и Зеленой горой. Это все, что мне известно.

– Ну так слушайте! Двадцать четвертого марта буква «Е»

исчезла. В семь часов вечера герцог набросил на плечи плащ и вышел. Когда он подошел к Майдлингским воротам, один из сторожей (а сторожа в Шенбруннском дворце – из придворных жандармов) преградил герцогу путь.

«Это я, – проговорил принц. – Вы не узнаете меня?»

«Так точно, узнаю, ваша светлость, – отдавая честь, отвечал сторож, – однако…».

«Через два часа здесь будете стоять вы же?»

«Нет, монсеньор. Теперь половина восьмого, а ровно в девять меня сменят».

«Передайте тому, кто придет вам на смену, что я вышел, на случай, если вдруг он не знает меня в лицо. Пусть пропустит меня обратно. После горячих любовных ласк было бы невесело провести холодную ночь на дороге».

С этими словами принц сунул четыре золотые монеты жандарму в руку.

«Это вам на двоих с вашим товарищем, – прибавил он. – Будет несправедливо, если тому, кто меня выпустил, достанется все, а тому, кто впустит, – ничего».

Солдат принял золото, и герцог вышел за ворота. У подножия Зеленой горы его ждал экипаж в сопровождении четверых всадников. Герцог сел в карету, и лошади помчались рысью.

Четверо верховых поскакали следом.

Одним из всадников был генерал Лебастар де Премон; ему надлежало на протяжении трех почтовых прогонов сопровождать карету верхом, а затем сесть рядом с герцогом и продолжать путь подле него. Кортеж обогнул Шенбруннский дворец и через Баумгартен и Нуттельдорф подъехал к Вейдлингену. В том месте расположен мост через Вьенн. Проехать по мосту оказалось невозможно:

опрокинулась телега, в которой везли на продажу телят.

«Очистите дорогу!» – приказал генерал троим своим спутникам.

Те спешились и вознамерились было устранить препятствие.

Однако в эту минуту из близлежащей харчевни вышел, сверкая каской и эполетами, генерал Гудон. За ним следовали еще два десятка человек.

«Поворачивайте назад!» – приказал генерал мнимому форейтору.

Тот понял, что настала решительная минута, и уже разворачивал лошадей, как вдруг с той стороны, откуда только что приехала карета герцога, раздался конский топот.

«Бегите, генерал! – закричал герцог. – Нас предали!»

«А как же вы, монсеньор?!..»

«За меня не тревожьтесь, мне ничего не грозит… Бегите же!

Бегите!»

«Но, ваша светлость…».

«Приказываю вам бежать, или вы пропали! Если угодно, заклинаю вас именем моего отца: бегите!»

«Именем императора! – раздался мощный голос. – Всем стоять!»

«Слышите? – молвил герцог. – Бегите же, я так хочу! Я прошу вас!»

«Вашу руку, монсеньор!»

Герцог подал руку через окно кареты, генерал припал к ней губами. Затем он пришпорил коня и хлыстом заставил перепрыгнуть через парапет. Все слышали, как всадник и конь упали в воду, а больше – ни звука! Ночь стояла темная, и невозможно было разглядеть, что сталось с генералом. А герцога препроводили в Вену, в императорский дворец.

– И вы полагаете, генерал, – спросил Сальватор, – что телега опрокинулась на мосту случайно, как случайно по обе стороны моста появились солдаты?

– Может, и так; однако герцог Орлеанский придерживается другого мнения; он полагает, что полиция господина Меттерниха получила предупреждение от французской полиции… Теперь вы знаете все… Будьте осмотрительны!

Генерал приказал кучеру остановиться.

– Не беспокойтесь, генерал, – отвечал Сальватор.

Выходя из кареты, он замешкался.

– В чем дело? – спросил Лафайет.

– Могу ли я надеяться с вашей стороны на милость, которой был удостоен генерал Лебастар де Премон, прощаясь с герцогом Рейхштадтским?

И он приготовился поцеловать у генерала руку. Однако тот убрал руку и подставил ему обе щеки.

– Поцелуйте меня самого, если угодно, а ручку облобызайте первой же хорошенькой женщине, – сказал генерал.

Сальватор поцеловал генерала и вышел из кареты; она покатила к Люксембургскому дворцу.

А Сальватор пошел назад по улице Дофин, затем – через мост Искусств.

Фиакр ждал его на углу набережной и площади Сен-Жерменл'Осеруа.

Несчастный Доминик и вовсе потерял бы голову от горя, если бы узнал все то, о чем генерал Лафайет поведал Сальватору!

Сальватор в двух словах сообщил монаху, что г-на Жакаля на месте не оказалось; он не стал рассказывать, что задержало его самого, и лишь объяснил причину задержки.

Но, повторяем, Сальватор знал, где искать г-на Жакаля.

Ни минуты не колеблясь, он приказал кучеру отвезти брата Доминика на угол улицы Нев-дю-Люксембур, и пока фиакр ехал вдоль набережных, сам он пересек Луврский двор и спустился к улице Сент-Оноре.

Как он и предвидел, начиная от церкви св. Рока улица СентОноре была запружена народом.

В Париже существуют любопытные, жадные до происшествий, а также любопытные, охочие до того, чтобы поглазеть на место происшествия.

И вот, десять или двенадцать тысяч таких зевак с женами и детьми пришли на место происшествия.

Это было похоже на народное гулянье в Сен-Клу или Версале.

В толпе любопытных Сальватор и рассчитывал отыскать г-на Жакаля.

Сальватор ринулся в самую гущу.

Мы не сможем в точности сказать, со сколькими людьми он обменялся взглядами и рукопожатиями, но все это – в полном молчании, только жестом он давал всем понять: «Ничего!» Так он добрался до улицы Пэ.

Против особняка Майенсов Сальватор остановился. Он увидел того, кого искал.

Г-н Жакаль, в потертом рединготе, шляпе в стиле Боливара и с зонтом под мышкой, брал щепоть табаку из табакерки с изображением Хартии; при этом он разглагольствовал о вчерашних событиях, обвиняя во всем полицию.

Когда г-н Жакаль поднял очки, то встретился взглядом с Сальватором; он ничем не выдал, что узнал Сальватора, но тот понял, что г-н Жакаль его увидел.

И верно, спустя мгновение начальник полиции снова взглянул в ту сторону, где стоял Сальватор, и в его глазах читался вопрос:

«Хотите мне что-то сказать?»

«Да», – так же взглядом отвечал комиссионер.

«Ступайте вперед: я иду следом».

Сальватор пошел вперед и свернул в ворота.

Г-н Жакаль повторил его маневр.

Сальватор обернулся, едва заметно поклонился, но руки не подал.

– Можете мне не верить, господин Жакаль, – сказал он, – но именно вас я искал.

– Я вам верю, господин Сальватор, – хитро посмеиваясь, отозвался начальник полиции.

– Мне помог случай, – продолжал Сальватор. – Ведь я только что из префектуры.

– Неужели? – удивился г-н Жакаль. – Вы удостоили меня чести зайти ко мне?

– Да, ваш привратник тому свидетель. Правда, он не мог сказать, где вас искать. Пришлось мне поломать голову, и я пустился на ваши поиски, веря в свою звезду.

– Могу ли я хоть чем-нибудь быть вам полезен, дорогой господин Сальватор? – предложил г-н Жакаль.

– Ну да, – кивнул молодой человек, – ежели, разумеется, пожелаете.

– Дорогой господин Сальватор! Вы слишком редко оказываете мне честь своими просьбами, и я не хотел бы упустить возможности оказать вам услугу.

– Дело у меня к вам нехитрое, в чем вы сейчас убедитесь.

Друг одного моего приятеля был арестован вчера вечером во время беспорядков.

– Ага! – только и сказал г-н Жакаль.

– Это вас удивляет? – спросил Сальватор.

– Нет. Вчера, как я слышал, арестовали немало народу.

Уточните, о ком вы говорите, господин Сальватор.

– Это несложно. Я как раз показывал вам на него в ту минуту, как его задерживали.

– А-а, так вы о нем?.. Странно…

– Значит, его точно арестовали?

– Не могу сказать наверное: у меня слабое зрение! Не напомните ли вы мне, как его зовут?

– Дюбрей.

– Дюбрей? Погодите, погодите, – вскричал г-н Жакаль, хлопнув себя по лбу, будто никак не мог собраться с мыслями. – Дюбрей? Да, да, да, это имя мне знакомо.

– Если вам нужно что-то уточнить, я мог бы прямо сейчас найти в толпе двоих полицейских, которые его арестовали. Я отлично запомнил их лица и непременно их узнаю, я в этом уверен…

– Вы полагаете?

– Тем более что я приметил их еще в церкви.

– Да нет, это ни к чему. Вы хотели что-то узнать об этом несчастном?

– Я хотел бы только услышать, на каком основании был арестован этот несчастный, как вы его называете?

– В настоящий момент это невозможно.

– Во всяком случае, вы обязаны мне сказать, где, по-вашему, он сейчас находится.

– В Депо, естественно… Если, конечно, какое-нибудь особо тяжкое обвинение не заставило перевести его в Консьержери или Форс.

– Это слишком расплывчато.

– Что же делать, дорогой господин Сальватор! Вы застали меня врасплох.

– Вас, господин Жакаль?! Да разве это возможно?

– Ну вот, и вы туда же! Намекаете на мое имя и на то, что я хитер как лис.

– Черт побери! Такая уж у вас репутация!

– Так знайте: в отличие от Фигаро я стою меньше, чем моя репутация, клянусь вам. Нет, я добрый человек, и в том моя сила.

Меня считают хитрецом, всюду подозревают подвох и никак не ожидают встретить во мне добряка. В тот день, когда дипломат скажет правду, он обманет всех своих собратьев: ведь они ни за что не поверят, что он не солгал.

– Дорогой господин Жакаль! Вам ни за что меня не убедить, что вы приказали арестовать человека, не имея на то причины.

– Послушаешь вас, так можно подумать, что я – король Франции.

– Нет. Вы – король Иерусалимской улицы.

– Вице-король, да и то… всего-навсего префект. Ведь в моем королевстве есть кое-кто повыше меня – господин де Корбьер да господин Делаво.

– Итак, вы отказываетесь мне ответить? – в упор глядя на начальника полиции, спросил Сальватор.

– Не отказываюсь, господин Сальватор. Просто это невозможно. Что я могу вам сказать? Арестовали господина Дюбрея?

– Да, господина Дюбрея.

– Стало быть, на то имелись основания.

– Именно это я и хочу знать.

– Должно быть, он нарушил общественный порядок…

– Нет, потому что я наблюдал за ним как раз в ту минуту, как его задерживали. Напротив, он сохранял полное спокойствие.

– Тогда, значит, его приняли за кого-то другого.

– Неужели такое случается?

– Да кто же без греха? – парировал г-н Жакаль, набивая нос табаком.

– Позвольте мне проанализировать ваши ответы, дорогой господин Жакаль.

– Сделайте одолжение. Хотя, сказать по правде, слишком много чести вы им этим окажете, господин Сальватор.

– Личность арестованного вам неизвестна?

– Я видел его вчера впервые в жизни.

– И имя его вам ни о чем не говорит?

– Дюбрей?.. Нет.

– И вы не знаете, за что он задержан?

Господин Жакаль резким движением опустил очки на нос.

– Абсолютно не знаю, – отозвался он.

– Из этого я заключаю, – продолжал Сальватор, – что причина, по которой его задержали, незначительна и, несомненно, скоро он будет освобожден.

– О, разумеется, – в притворно-отеческом тоне отвечал г-н Жакаль. – Вы это хотели узнать?

– Да.

– Что же вы раньше-то не сказали? Я не возьмусь утверждать, что друг вашего приятеля уже на свободе в эту самую минуту. Однако, раз вы взялись за него хлопотать, можете не беспокоиться: как только вернусь в префектуру, я распахну перед этим человеком двери настежь.

– Благодарю! – стараясь проникнуть взглядом в самую душу полицейского, молвил Сальватор. – Так я могу на вас положиться?

– Передайте вашему приятелю, что он может спать спокойно. В моей картотеке за Дюбреем ничего не числится. Это все, что вы желали от меня узнать?

– Так точно.

– По правде говоря, господин Сальватор, – продолжал полицейский, наблюдая за тем, как рассеивается толпа, – вы обращаетесь ко мне за услугами, которые очень похожи на скопление народа: кажется, вот они у вас в руках… ан нет, это всегонавсего мыльные пузыри.

– Дело в том, что порой сборища обязывают, как и услуги.

Вот почему они так редки и, следовательно, тем и ценны, – со смехом проговорил Сальватор.

Господин Жакаль приподнял очки, взглянул на Сальватора, потом взялся за табак, а его очки снова упали на нос.

– Итак?.. – полюбопытствовал он.

– Итак, до свидания, дорогой господин Жакаль, – отозвался Сальватор.

Он поклонился полицейскому, но, как и при встрече, не подал ему руки; перейдя улицу Сент-Оноре, он направился в ту сторону, где ожидал в фиакре Доминик, то есть на угол улицы Нев-дю-Люксембур.

Сальватор распахнул дверцу экипажа и протянул обе руки Доминику со словами:

– Вы мужчина, христианин и, стало быть, знаете, что такое страдание и смирение…

– Боже мой! – воскликнул монах, молитвенно складывая свои белые, изящные руки.

– Положение вашего друга серьезно, весьма серьезно.

– Значит, он все вам сказал?

– Напротив, он не сказал мне ничего, это меня и пугает. Он не знает вашего друга в лицо, имя Дюбрея он впервые услышал лишь вчера, он понятия не имеет, за что его арестовали… Берегитесь, брат мой! Повторяю вам: дело серьезное, очень серьезное!

– Что же делать?

– Возвращайтесь к себе. Я постараюсь навести справки со своей стороны, вы попытайтесь тоже что-нибудь разузнать. Можете на меня рассчитывать.

– Друг мой! – воскликнул Доминик. – Вы так добры, что…

– …вы хотите мне что-то сообщить? – пристально взглянув на монаха, спросил Сальватор.

– Простите, что я с самого начала не сказал вам всю правду,

– Если еще не поздно, скажите теперь.

– Арестованного зовут не Дюбрей, и он мне не друг.

– Неужели?

– Это мой отец, господин Сарранти.

– Ага! – вскричал Сальватор. – Теперь я все понял!

Он взглянул на монаха и прибавил:

– Поезжайте в ближайшую церковь и молитесь!

– А вы?

– Я… попытаюсь действовать.

Монах взял Сальватора за руку и, прежде чем тот успел ему помешать, припал к ней губами.

– Брат! Брат! – вскричал Сальватор. – Я же вам сказал, что принадлежу вам телом и душой, но нас не должны видеть вместе. Прощайте!

Он захлопнул дверцу и торопливо зашагал прочь.

– В церковь Сен-Жермен-де-Пре! – приказал монах.

И пока фиакр катил по мосту Согласия неспешно, как и положено фиакру, Сальватор почти бегом поднимался по улице Риволи.

XII.

Призрак

Церковь Сен-Жермен-де-Пре, ее римский портик, массивные колонны, низкие своды, царящий в ней дух XVIII века – все говорило о том, что это один из самых мрачных парижских храмов; значит, там скорее, чем в другом месте, можно было побыть в одиночестве и обрести душевный подъем.

Не случайно Доминик, снисходительный священник, но строгий человек, избрал Сен-Жермен-де-Пре, чтобы попросить Бога о своем отце.

Молился он долго; было уже пять часов, когда он вышел оттуда, спрятав руки в рукава и уронив голову на грудь.

Он медленно побрел к улице По-де-Фер, лелея робкую надежду, что отец уже вышел из тюрьмы и, возможно, заходил к нему.

И первое, о чем аббат спросил славную женщину, исполнявшую при нем обязанности консьержки и служанки, не приходил ли кто-нибудь в его отсутствие.

– Как же, отец мой, заходил какой-то господин…

Доминик вздрогнул.

– Как его зовут? – поспешил он с вопросом.

– Он не представился.

– Вы никогда его раньше не видели?

– Нет…

– Вы уверены, что это был не тот же господин, что приносил мне третьего дня письмо?

– Нет, того я узнала бы: никогда не видела таких сумрачных лиц, как у него.

– Несчастный отец! – пробормотал Доминик.

– Нет! – продолжала консьержка. – Человек, который заходил дважды – а он был два раза: в полдень и в четыре часа, – худой и лысый. На вид ему лет шестьдесят, у него глубоко посаженные глазки, а голова – как у крота, и вид у него совсем больной. Думаю, вы скоро его увидите; он сказал, что у него дело, а потом он зайдет еще… Пустить его к вам?

– Разумеется, – рассеянно отвечал аббат; в эту минуту его занимала только мысль об отце.

Он взял ключ и вознамерился подняться к себе.

– Господин аббат… – остановила его хозяйка.

– Что такое?

– Вы, стало быть, уже обедали нынче?

– Нет, – возразил аббат.

– Значит, вы ничего не съели за целый день?

– Я об этом как-то не думал… Принесите мне что-нибудь из трактира на свой выбор.

– Если господину аббату угодно, – промолвила славная женщина, бросив взгляд в сторону печки, – я могу предложить отличный бульон.

– Пусть будет бульон!

– А потом я брошу на решетку пару отбивных; это будет гораздо вкуснее, чем в трактире.

– Делайте, как считаете нужным.

– Через пять минут бульон и отбивные будут у вас.

Аббат кивнул и стал подниматься по лестнице.

Войдя к себе, он отворил окно. Последние лучи заходящего солнца позолотили ветви деревьев в Люксембургском саду, на которых уже начинали набухать почки.

Сиреневатая дымка, повисшая в воздухе, свидетельствовала о приближении весны.

Аббат сел, оперся локтем о подоконник и залюбовался вольными воробышками, громко щебетавшими перед возвращением в грабовый питомник.

Верная данному слову, консьержка принесла бульон и пару отбивных; не желая прерывать размышления постояльца – а она уже привыкла видеть его задумчивым, – она придвинула стол к окну, у которого сидел монах, и подала обед.

У аббата вошло в привычку крошить хлеб и подкармливать птиц, слетавшихся к его окну, подобно древним римлянам, стекавшимся к двери Лукулла или Цезаря.

Целый месяц окно оставалось запертым; все это время птицы тщетно взывали к своему покровителю, сидя на внешней половине подоконника и с любопытством заглядывая через стекло.

Комната была пуста: аббат Доминик находился в это время в Пангоэле.

Но когда птахи увидали, что окно снова отворилось, они стали чирикать вдвое громче прежнего. Казалось, они передают друг другу добрую весть. Наконец некоторые из них, те, что были памятливее других, решились подлететь к монаху.

Шум крыльев привлек его внимание.

– А-а, бедняжки! – молвил он. – Я совсем было о вас позабыл, а вы меня помните. Вы лучше меня!

Он взял, как раньше, хлеб и стал его крошить.

И вот уже вокруг него закружились не два-три самых отважных воробышка, а все его старые знакомцы.

– Свободны, свободны, свободны! – бормотал Доминик. – Вы свободны, прелестные пташки, а мой отец – пленник!

Он снова рухнул в кресло и глубоко задумался.

Он автоматически выпил бульон и проглотил отбивные с корочкой хлеба, мякиш от которого отдал птицам.

Тем временем день клонился к вечеру, освещая лишь верхушки деревьев да труб. Птицы улетели, и из грабового питомника доносился их затихающий щебет.

Все так же машинально Доминик протянул руку и развернул газету.

В двух первых колонках пересказывались события, имевшие место накануне. Аббат Доминик знал, чего можно ожидать от правительственной газеты, и пропустил эти колонки. Взглянув на третью, он задрожал всем телом, а на лбу у него выступил холодный пот: не успев еще прочесть статью, он выхватил взглядом несколько раз повторявшееся имя отца.

По какому же поводу упоминали в газете о г-не Сарранти?

Несчастный Доминик испытал потрясение сродни тому, что пережили сотрапезники Валтасара, когда невидимая рука начертала на стене три роковых слова.

Он протер глаза, будто подернувшиеся кровавой пеленой, и попытался читать. Но его руки, сжимавшие газету, дрожали, и строчки запрыгали перед глазами, будто солнечные зайчики, отраженные в колеблющемся зеркале.

Вы, разумеется, догадываетесь, что он прочел, не правда ли?

В газете сообщалось о том, что его отец – вор и убийца!

Прочитав статью, он застыл на месте словно громом пораженный.

Вдруг он подскочил в кресле и бросился к секретеру с криком:

– Слава Богу! Эта клевета будет возвращена в преисподнюю, откуда она вышла!

И он достал из ящика уже известный читателям документ:

исповедь г-на Жерара.

Он страстно припал губами к свитку, от которого зависела человеческая жизнь, более чем жизнь – честь! – честь его отца!

Доминик развернул драгоценный свиток, дабы убедиться в том, что в своей торопливости ничего не перепутал; он узнал почерк и подпись г-на Жерара и снова поцеловал документ, потом спрятал его на груди, вышел из комнаты, запер дверь и торопливо пошел вниз.

В это время навстречу ему поднимался незнакомец. Но аббат не обратил на него внимания и едва не прошел мимо, как вдруг почувствовал, что посетитель схватил его за рукав.

– Прошу прощения, господин аббат, – проговорил незнакомец, – а я как раз к вам.

Доминик вздрогнул при звуке его голоса, показавшегося ему знакомым.

– Ко мне?.. Приходите позже, – сказал Доминик. – У меня нет времени снова подниматься наверх.

– А мне некогда еще раз приходить к вам, – возразил незнакомец и на сей раз схватил монаха за руку.

Доминик испытал неизъяснимый ужас.

Руки, сдавившие его запястье железной хваткой, были похожи на руки скелета.

Он попытался разглядеть того, кто так бесцеремонно остановил его на ходу; но лестница тонула в полумраке, лишь слабый свет сочился сквозь овальное оконце, освещая небольшое пространство.

– Кто вы и что вам угодно? – спросил монах, тщетно пытаясь высвободить руку.

– Я – господин Жерар, – представился гость, – и вы сами знаете, зачем я пришел.

Но происходящее казалось ему совершенно невозможным; чтобы в это окончательно поверить, он хотел не только услышать, но и увидеть воочию г-на Жерара.

Он обеими руками вцепился в посетителя и подтащил его к окну, освещенному закатным солнцем.

Луч выхватил из темноты голову призрака.

Это был в самом деле г-н Жерар.

Аббат отшатнулся к стене с затравленным взглядом, волосы шевелились у него на голове, а зубы стучали от страха.

Он был похож на человека, у которого на глазах мертвец ожил и поднялся из гроба.

– Живой!.. – вырвалось у аббата.

– Разумеется, живой, – подтвердил г-н Жерар. – Господь сжалился над раскаявшимся грешником и послал ему молодого и хорошего врача.

– И он вас вылечил? – вскричал аббат, не желая верить в то, что это не сон.

– Ну да… Я понимаю, вы думали, что я умер… а я вот жив!

– Это вы дважды приходили сюда нынче?

– Совершенно верно. Да я десять раз готов был прийти! Вы же понимаете, насколько для меня важно, чтобы вы перестали думать, что я мертв.

– Да почему же именно сегодня?.. – машинально спросил аббат, растерянно глядя на убийцу.

– Вы что же, газет не читаете? – удивился г-н Жерар.

– Почему же? Читаю… – глухо проговорил монах, начиная понемногу осознавать, какая бездна разверзлась у его ног.

– А раз вы их читали, вы должны понимать, зачем я пришел.

Разумеется, Доминик все понимал, он стоял, обливаясь холодным потом.

– Пока я жив, – понизив голос, продолжал г-н Жерар, – эта исповедь ничего не значит.

– Ничего не значит?.. – автоматически переспросил монах.

– Да ведь священникам запрещено под страхом вечного проклятия обнародовать исповедь, не имея на то позволения кающегося, не так ли?

– Вы дали мне разрешение! – в отчаянии вскричал монах.

– Если бы я умер – да, разумеется. Но раз я жив, я беру свои слова назад.

– Что вы делаете? – вскрикнул монах. – А как же мой отец?!

– Пусть защищается, пусть обвиняет меня, пусть доказывает свою непричастность. Но вы, исповедник, обязаны молчать!

– Ладно, – молвил Доминик, понимая, что бесполезно бороться с роком, представшим пред ним в виде одной из основополагающих догм Церкви. – Ладно, ничтожество, я буду молчать!

Он оттолкнул руку Жерара и двинулся в свою комнату.

Но Жерар вцепился в него снова.

– Что вам еще угодно? – спросил монах.

– Что мне угодно? – повторил убийца. – Документ, который я дал вам, не помня себя.

Доминик прижал руки к груди.

– Бумага при вас, – догадался Жерар. – Она – вон там…

Верните мне ее.

Монах снова почувствовал, как его руку обхватил железный обруч – такова была хватка у Жерара, – а пальцем другой руки убийца почти касался свитка.

– Да, документ здесь, – подтвердил аббат Доминик, – но, слово священника, он останется там, где лежит.

– Вы, значит, собираетесь совершить клятвопреступление?

Хотите нарушить тайну исповеди?

– Я уже сказал, что принимаю условия договора, и пока вы живы, я не пророню ни слова.

– Зачем же вам эта бумага?

– Господь справедлив. Может быть, случайно или в результате Божьей кары вы умрете во время суда над моим отцом.

Наконец, если моему отцу будет вынесен смертный приговор, я подниму этот документ и воззову к Господу: «Господь Всемогущий, Ты велик и справедлив! Порази виновного и спаси невинного!» На это я имею право и как человек, и как священник.

И правом своим я воспользуюсь.

Он оттолкнул г-на Жерара, преграждавшего ему путь, и пошел наверх, властным жестом запретив убийце следовать за собой. Доминик вошел к себе, запер дверь и упал на колени перед Распятием.

– Господи Боже мой! – взмолился он. – Ты все видишь, Ты все слышишь, Ты явился свидетелем того, что сейчас произошло.

Господи Боже мой! Было с моей стороны святотатством обращаться к помощи людей… Взываю к Твоей справедливости!

Потом он глухим голосом прибавил:

– Но если Ты откажешь мне в справедливости, я ступлю на путь отмщения!

XIII.

Вечер в особняке Марандов

Месяц спустя после событий, описанных в предыдущих главах, в воскресенье, 30 апреля, улица Лаффит – в те времена она называлась улицей Артуа – около одиннадцати часов вечера выглядела весьма необычно.

Представьте себе, что Итальянский бульвар, а также бульвар Капуцинов вплоть до бульвара Магдалины, бульвар Монмартр – до бульвара Бон-Нувель, а с другой стороны, параллельно бульварам, всю улицу Прованс и прилегающие к ней улицы запрудили экипажи с пылающими факелами. Вообразите улицу Артуа, освещенную двумя гигантскими тисами в лампионах по обе стороны от входа в роскошный особняк; два верховых драгуна охраняют этот вход; двое других стоят на перекрестке, образованном улицей Прованс, – и вы будете иметь представление о зрелище, открывшемся тем, кто находился неподалеку от особняка Марандов в тот час, когда его хозяйка давала «нескольким друзьям» один из вечеров, на которые жаждет попасть весь Париж.

Последуем за одним из экипажей, тянущихся вереницей к особняку, и подойдем вслед за ним к парадному подъезду. Мы остановимся во дворе в ожидании знакомого, который бы нас представил, а пока изучим расположение особняка.

Особняк Марандов находился, как мы уже сказали, на улице Артуа между особняком Керутти, до 1792 года дававшим название улице, и особняком Ампиров.

Три корпуса особняка образовывали вместе с лицевой стеной огромный прямоугольник. Справа были расположены апартаменты банкира, в центре – гостиные политика, а слева – апартаменты очаровательной женщины, уже не раз представленной нашим читателям под именем Лидии де Маранд. Три корпуса соединялись между собой, так что хозяин мог присматривать за всем, что делается в доме, в любое время дня и ночи.

Приемные занимали второй этаж, напротив ворот. В праздничные дни открывались все двери, и гости могли без помех пройти в элегантные будуары хозяйки и строгие кабинеты хозяина.

В первом этаже располагались: слева – кухня и службы, в центре – столовая и передняя, в правом крыле – контора.

Давайте поднимемся по лестнице с мраморными перилами и ступенями, покрытыми огромным саландрузским ковром, и посмотрим, нет ли в толпе, заполнившей передние, какого-нибудь знакомого, который представил бы нас прелестной хозяйке дома.

Мы знакомы с основными гостями, как принято говорить; однако мы не настолько близко с ними знакомы, чтобы попросить их о подобной услуге.

Слушайте! Вот их уже представляют.

Это Лафайет, Казимир Перье, Руайе-Коллар, Беранже, Пажоль, Кеклин – одним словом, все те, кто занимает во Франции промежуточную позицию между аристократической монархией и республикой. Это те, кто, во всеуслышанье разглагольствуя о Хартии, втайне подготовляют великое событие 1830 «года; и ежели мы не слышим здесь имени г-на Лаффита, то потому, что он в Мезоне ухаживает (с присущей ему преданностью по отношению к друзьям) за больным Манюэлем, которому суждено вскорости умереть.

Ага! Вот и тот, кто нас представит. А уж как только мы переступим порог, то пойдем куда пожелаем.

Мы имеем в виду молодого человека среднего роста, скорее высокого, чем маленького, и великолепного сложения. Молодой человек одет по моде тех лет и в то же время со вкусом, присущим только художникам. Судите сами: темно-зеленый фрак, украшенный бантом ордена Почетного легиона, которого он удостоен совсем недавно (благодаря чьему влиянию? он сам понятия не имеет: он об этом никого не просил, а его дядюшка слишком занят собой, да и не стал бы он хлопотать о племяннике; кстати сказать, он – сторонник оппозиции); черный бархатный жилет, застегнутый на одну пуговицу сверху и на три – снизу, давая выход жабо из английских кружев; обтягивающие панталоны, подчеркивающие стройность ног; ажурные чулки черного шелка и туфли с небольшими золотыми пряжками на изящных ногах; а венец всему – голова Ван-Дейка в двадцать шесть лет.

Вы, конечно, узнали Петруса. Он недавно закончил прелестный портрет хозяйки дома. Он не любит писать портреты. Но его друг Жан Робер очень уговаривал его написать г-жу де Маранд, и молодой художник согласился. Правда, еще один прелестный ротик попросил его о том же однажды вечером, в то время как нежная ручка пожимала его руку; происходило это на балу у герцогини Беррийской, куда Петрус был приглашен по неведомо чьей рекомендации. И этот прелестный ротик сказал ему с восхитительной улыбкой: «Напишите портрет Лидии, я так хочу!»

Художник ни в чем не мог отказать обладательнице прелестного ротика, в которой читатель, несомненно, уже узнал Регину де Ламот-Гудан, графиню Рапт. Петрус распахнул двери своей мастерской перед г-жой Лидией де Маранд. В первый раз она явилась с супругом, пожелавшим лично поблагодарить художника за любезность. Потом она приходила в сопровождении одного лакея.

Само собой разумеется, что за любезность художника такого ранга, как Петрус, равно как и дворянина с громким именем барона де Куртенея, не принято благодарить банковскими билетами: когда портрет был готов, г-жа де Маранд наклонилась к уху красавца художника и сказала:

– Заходите ко мне когда пожелаете. Только предупредите меня заранее записочкой, чтобы я успела пригласить Регину.

Петрус схватил руку г-жи де Маранд и припал к ней губами с такой горячностью, что красавица Лидия не удержалась и заметила:

– Ах, сударь! Как вы, должно быть, любите ее!

На следующий день Петрус получил через Регину простенькую булавку, стоившую едва ли не половину его картины; Петрус более чем кто-либо другой способен был оценить подобную деликатность.

Давайте же последуем за Петрусом; как видите, он имеет возможность ввести нас в дом банкира на улице Артуа и помочь нам проникнуть в гостиные, куда до нас вошло столько знаменитостей.

Пойдемте прямо к хозяйке дома. Она вон там, справа, в своем будуаре.

Любой, кто впервые оказывается в этом будуаре, непременно удивится. А куда же подевались все те знаменитые люди, о которых докладывали при входе? Почему здесь, в будуаре, среди десяти или двенадцати дам находятся едва ли трое-четверо молодых людей? Дело в том, что крупные политики приходят ради встречи с г-ном де Марандом; а г-жа де Маранд ненавидит политику; она уверяет, что не придерживается никакого мнения и лишь находит, что герцогиня Беррийская – очаровательная женщина, а король Карл X был, вероятно, когда-то галантным кавалером.

Однако, если мужчины (будьте покойны, они скоро сюда придут!) пока в меньшинстве, какой ослепительный цветник представляют собой дамы!

Итак, займемся сначала будуаром.

Это премилый салон, выходящий с одной стороны в спальню, с другой – в оранжерею-галерею. Стены обтянуты небесно-голубым атласом с черным и розовым орнаментом Красивые глаза и роскошные бриллианты пленительных подруг г-жи де Маранд сияют на этом лазурном фоне, словно звезды на небосклоне.

Но первая из них, что бросается в глаза, та, о которой мы намерены рассказать особо, самая симпатичная, если не красивая, самая привлекательная, ежели не хорошенькая, это, без сомнения, хозяйка дома – г-жа Лидия де Маранд.

Мы, насколько было возможно, описали трех ее подруг или, вернее, бывших послушниц пансиона при Сен-Дени. Попытаемся теперь набросать и ее портрет.

Госпожа Лидия де Маранд едва достигла, как казалось, двадцатилетнего возраста. Любому, кто склонен видеть в женщине прежде всего тело, а не только душу, она покажется прелестной.

У нее волосы восхитительного оттенка: она кажется белокурой, если волосы слегка завиты, и шатенкой, когда она их гладко зачесывает. Волосы у нее неизменно блестящие и шелковистые.

У г-жи де Маранд красивое лицо, умный и гордый взгляд, белая и гладкая, словно мрамор, кожа.

Глаза ее – наполовину синие, наполовину черные, иногда приобретают опаловый оттенок, а порой кажутся темными, будто ляпис-лазурь, в зависимости от освещения или ее настроения.

Нос у г-жи де Маранд – тонкий, чуть вздернутый; благодаря ему у нее насмешливый вид; рот прекрасно очерчен, но несколько великоват, цвета влажного коралла, чувственный и всегда готовый к улыбке.

Обыкновенно ее пухлые губки чуть приоткрыты, едва обнажая два ряда жемчужных зубов (простите мне это избитое выражение, но я не знаю другого, которое лучше передало бы мою мысль); если г-жа де Маранд поджимает губки, все ее личико приобретает снисходительно-презрительное выражение.

У нее прелестный подбородок, маленький и розовый.

Но что делало ее лицо по-настоящему красивым, что составляло ее сущность, что сообщало ее характеру оригинальность и, мы бы даже сказали, самобытность, так это трепетность, угадывавшаяся в каждой клеточке ее существа; этим объяснялись и свежий цвет лица, и необыкновенный, будто перламутровый оттенок щек, кокетливо подрумяненных, да так, что они казались как бы светящимися изнутри, как у южанок, и в то же время свежими, как у северянок.

Таким образом, если бы она стояла у цветущей яблони в прелестном костюме крестьянки, уроженка Нормандии признала бы в ней, несомненно, свою землячку. Зато ежели бы она лежала в гамаке в тени бананового дерева, то креолка из Гваделупы или Мартиники сочла бы ее своей сестрой.

Выше мы уже дали нашим читателям понять, что все ее тело было как наливное яблочко (она была, скорее, альбановской, а не рубенсовской женщиной); все в ней было соблазнительно, более чем соблазнительно – сладострастно Высокая пышная грудь ее, казалось, никогда не знала тяжких мук корсета, трепетала при каждом вздохе под прозрачными кружевами и наводила на мысль о тех спартанках и афинянках, что позировали для Венер и Геб Праксителя и Фидия.

И если эта яркая красота, которую мы попытались описать, имела своих поклонников, вы должны понимать, что были у нее и недруги, и гонители. Недругами были почти все женщины, а гонителями – те, кто считали себя призванными, да не оказались избранными; в их число входили отвергнутые поклонники; это были пустоголовые красавцы, которые не могли и вообразить, что женщина, наделенная подобными сокровищами, может на них скупиться.

Вот почему г-жа де Маранд не раз бывала оклеветана. Но хотя она по-прежнему сохраняла изысканную соблазнительность и была подвержена чисто женским слабостям, не многие представительницы прекрасного пола могли похвастать, что заслуживали клеветнических нападок меньше, чем она Когда граф Эрбель, как истинный вольтерьянец, каковым он был, сказал своему племяннику: «Что такое госпожа де Маранд? Магдалина, прикрывающаяся громким именем мужа и неспособная к покаянию», генерал, по нашему мнению, заблуждался. Ниже мы еще скажем, как ему следовало бы выразиться, если бы он хоть чуть-чуть желал быть правильно понят. Итак, читатели очень скоро убедятся в том, что г-жа Лидия де Маранд по праву могла называться кающейся Магдалиной.

Мы полагаем, что уделили достаточно времени ее портрету; теперь надобно закончить описание будуара, а также завязать или же возобновить знакомство с теми, кто находится в будуаре в эту самую минуту.

XIV.

Глава, в которой речь пойдет о Кармелите

Как мы уже сказали, среди благоухавшего цветника, заполнившего будуар Лидии де Маранд, можно было увидеть всего несколько мужчин. Воспользуемся тем, что общество пока немногочисленно, и примем участие в светской беседе, когда говоришь много, ради того чтобы сказать мало.

Самым шумным из счастливцев, удостоенных милости посетить будуар г-жи Лидии де Маранд, оказался молодой человек, с которым мы встречались при неприятных или страшных обстоятельствах: г-н Лоредан де Вальженез. В каком бы уголке будуара он ни находился, с какой бы дамой ни беседовал, он время от времени обменивался быстрым, словно молния, и многозначительным взглядом со своей сестрой, мадемуазель Сюзанной де Вальженез, подругой бедняжки Мины по пансиону.

Господин Лоредан был настоящий светский лев: никто не умел улыбнуться, как он; никто лучше него не умел вложить при желании в свой взгляд столько обожания, как он: граф де Лоредан был в высшей степени куртуазен, так что его любезность граничила с наглостью и в те времена, то есть с 1820 по 1827 год, никто не мог превзойти его в искусстве выбрать галстук и, не снимая перчаток, завязать модный узел, не порвав при этом атлас или батист.

В эту минуту он беседовал с г-жой де Маранд и восхищался ее веером в стиле рококо как большой любитель подобных безделушек, нередко встречающихся на полотнах Ванлоо или Буше.

Помимо Лоредана взгляды женщин привлекал (не столько красотой и элегантностью, сколько благодаря своей репутации, которой он был обязан несколькими удачными постановками в театре, а также своими высказываниями, скорее оригинальными, чем умными) поэт Жан Робер. После первых же успехов на него градом посыпались отпечатанные приглашения, однако он воздерживался от ответа, и лишь два-три приглашения, написанные от руки прекрасной Лидией (она мечтала превратить свою гостиную в артистический салон, точно так же, как ее муж хотел сделать из своей приемной салон политический для величайших умов своего времени), одержали над его сомнениями верх. Нельзя сказать, что он относился к самым усердным посетителям г-жи де Маранд, но он бывал у нее регулярно; поэт присутствовал на всех сеансах, которые Лидия вот уже три недели давала его другу Петрусу: Жан Робер хотел, чтобы прелестная молодая женщина вышла на портрете оживленной, и развлекал ее беседой. Надобно отметить, что Жан Робер преуспел в этом деле и на сей раз: никогда еще взгляд Лидии не был так оживлен, а улыбка – столь ослепительна, как в этот вечер.

Прошло всего два дня с тех пор, как готовый портрет доставили из мастерской Петруса в особняк Марандов и хозяин дома, завидев Жана Робера, стал его расхваливать и благодарить за то, что тот избавил г-жу де Маранд от необходимости позировать в неестественной позе.

Жан Робер поначалу не понял, говорит ли граф серьезно или смеется. Он бросил взгляд на банкира, и ему показалось, что на лице г-на де Маранда мелькнуло насмешливое выражение.

Собеседники встретились глазами и с минуту внимательно друг друга разглядывали, после чего граф де Маранд с поклоном повторил:

– Господин Жан Робер! Я говорю совершенно серьезно.

Госпожа де Маранд доставляет мне огромное удовольствие, поддерживая знакомство с человеком, обладающим такими достоинствами!

И он протянул поэту руку с такой искренностью, что Жан Робер не мог не ответить ему тем же, хотя и испытывал при этом некоторую неловкость.

Третий персонаж, о котором мы расскажем читателям, был наш проводник Петрус. Мы-то знаем, какая звезда его влечет! Он уже сказал приличные случаю комплименты г-же де Маранд, Жану Роберу, своему дядюшке – старому генералу Эрбелю (тот переваривает ужин, пристроившись в углу на диване и напустив на себя строгий вид), поклонился дамам и спустя мгновение нашел повод, чтобы пристроиться поближе к козетке, на которой полулежит прекрасная Регина, обрывая лепестки с пармских фиалок, уверенная в том, что, когда она встанет и перейдет в другое место, художник бережно соберет обезглавленные ее рукой цветы.

Пятый персонаж – всего-навсего танцовщик. Он принадлежит к породе весьма почитаемых хозяйками салонов людей; впрочем, рядом с поэтами, писателями и художниками они значат так же мало, как статист – рядом с режиссером.

Итак, мы уже упомянули, что Лоредан разговаривал с г-жой де Маранд; Жан Робер наблюдал за ними, облокотившись о мраморную доску камина; Петрус беседовал с Региной, провожая улыбкой каждую фиалку, падавшую из рук его богини; его сиятельство генерал Эрбель старательно переваривал ужин, лежа на софе; наконец, танцовщик расписывал свои кадрили, чтобы успеть потанцевать со всеми дамами, не пропустив ни одной из них, как только заиграет оркестр, наполняя надушенные гостиные призывными звуками все новых кадрилей.

Для большей точности прибавим, что картина, которую мы попытались изобразить, была очень изменчива. Каждую минуту лакей докладывал о прибывавших гостях. Новое лицо входило, и, если это была дама, г-жа де Маранд шла ей навстречу; в зависимости от того, насколько близкие отношения их связывали, хозяйка дома встречала гостью поцелуем или ограничивалась рукопожатием; если входивший оказывался мужчиной, она кивала ему, сопровождая свой жест очаровательной улыбкой или даже несколькими словами. Затем она указывала на свободное место даме, на оранжерею – мужчине, предоставляя вновь прибывшим полную сврбоду: они могли полюбоваться батальными полотнами Ораса Берне, морскими пейзажами Гюдена, акварелями Декана или же, если это им больше было по душе, завязать с кем-нибудь из гостей разговор, а то и внести свою лепту в общую беседу, какая всегда оживляет любую гостиную и в которой охотно участвуют те, кому нечего сказать, или – что тоже по-своему трудно! – кто не умеет молчать.

Человек наблюдательный мог бы заметить: несмотря на то, что хозяйка дома постоянно переходила с места на место, встречая прибывавших гостей, г-н Лоредан де Вальженез умудрялся снова оказаться с ней рядом, едва она успевала кому-то из них кивнуть, кому-то пожать руку, а кого-то поцеловать.

От внимания Лидии не ускользнула настойчивость графа де Вальженеза, и то ли она пришлась г-же де Маранд не по душе, то ли она испугалась, что это будет замечено кем-нибудь еще, она стала избегать графа. Сначала она подошла и села рядом с Региной, прервав на время воркование молодых людей (очень скоро она попеняла себе на это проявление эгоизма). Потом она нашла убежище под крылышком у старого вольтерьянца (мы видели, как строго он следил за датами в разговоре с маркизой де Латурнель).

На сей раз г-жа де Маранд вознамерилась во что бы то ни стало вырвать у старого графа тайну, заставлявшую хмуриться его лицо, с которого обычно не сходила улыбка или, точнее, насмешливое выражение.

Объяснялась ли печаль старого графа душевным расстройством или – а для графа Эрбеля это было не менее серьезно! – расстройством желудка, он, казалось, отнюдь не собирался поверять г-же де Маранд свою тайну.

Несколько слов из их разговора достигли слуха Петруса и Регины и заставили влюбленных спуститься с небес на грешную землю.

Они обменялись взглядами.

Регина будто хотела сказать:

«Мы забыли об осторожности, Петрус! Вот уже полчаса, как мы разговариваем, не замечая никого вокруг, словно находимся в оранжерее на бульваре Инвалидов».

«Да, – отвечал ей Петрус, – мы очень неосторожны, это верно, зато так счастливы, Регина!»

После чего влюбленные шевельнули губами, посылая друг другу поцелуй, идущий от самого сердца. Петрус сделал вид, что заинтересовался разговором дяди с г-жой де Маранд, и подошел к ним с беззаботной улыбкой на устах.

– Дядюшка! – заговорил он с видом избалованного ребенка, которому разрешено говорить все, что ему заблагорассудится, – предупреждаю, что, если вы не откроете госпоже де Маранд, дважды оказавшей вам честь своими расспросами, причину вашей озабоченности, клянусь нашим предком Жосселеном Вторым по прозвищу Жосселен Галантный, удостоившимся его за полтора столетия до того, как была открыта галантность, клянусь этим предком, павшим смертью храбрых на поле любви, клянусь, дядюшка, что выдам вас графине: я расскажу ей об истинной причине ваших огорчений, как бы вы ее ни старались скрыть!

– Расскажи, сынок! – промолвил генерал с печалью в голосе, и это обстоятельство заставило Петруса усомниться в том, что его дядя озабочен единственно хорошим пищеварением. – Расскажи, Петрус! Но прежде – уж поверь старику! – сосчитай про себя до десяти, чтобы не ошибиться.

– Этого я не боюсь, дядюшка! – заявил Петрус.

– Говорите скорее, господин Петрус! Я умираю от беспокойства, – вмешалась г-жа де Маранд; похоже, она тоже сосчитала про себя до десяти, прежде чем решиться на разговор, который на самом деле заставил ее обратиться к графу Эрбелю.

– Умираете от беспокойства? – переспросил старый генерал. – Вот уж это точно выше моего понимания! Неужто я буду удостоен счастья услышать от вас просьбу? Не боитесь ли вы, часом, что мое дурное расположение духа повлияет на мой ответ?

– О, мудрый философ! – воскликнула г-жа де Маранд. – Кто научил вас разгадывать тайны чужих сердец?

– Дайте вашу прекрасную ручку, мадам.

Лидия протянула старому генералу руку, любезно сняв перед тем перчатку.

– Какое чудо! – вскричал генерал. – Я уж было подумал, что таких рук больше не существует на свете!

Он поднес ее к губам, но вдруг замер.

– Клянусь, это похоже на святотатство: чтобы губы семидесятилетнего старика лобзали подобный мрамор!

– Как?! – жеманно проговорила г-жа де Маранд. – Вы отказываетесь целовать мою руку, генерал?

– Принадлежит ли мне эта рука хотя бы одну минуту?

– Целиком и полностью, генерал.

Старый граф повернулся к Петрусу.

– Подойди, мой мальчик, – приказал генерал, – и поцелуй скорее эту руку!

Петрус подчинился.

– Ну, теперь держись! После такого подарка я считаю себя вправе лишить тебя наследства!

Обращаясь к г-же де Маранд, старик продолжал:

– Говорите, графиня! Недостойный раб у ваших ног и ждет приказаний!

– Нет, я упряма как всякая женщина. Прежде я хочу знать, что послужило причиной вашего беспокойства, дорогой генерал.

– Об этом вам доложит вон тот плут!.. Ах, графиня, в его возрасте я был готов умереть ради того, чтобы облобызать такую ручку! Почему нельзя снова лишиться рая и зачем я не Адам?!

– Ах, генерал, – отвечала г-жа де Маранд, – нельзя быть и Адамом, и змеем! Ну, Петрус, рассказывайте, что стряслось с вашим дядей!

– Дело вот в чем, графиня. Мой дядя, взявший в привычку тщательно обдумывать каждый свой серьезный шаг, перед обедом проводит в одиночестве целый час, и мне кажется…

– Вам кажется?..

– …мне кажется, что сегодня его свято охраняемое одиночество было нарушено.

– Не то! – перебил племянника генерал. – Ты сосчитал про себя до десяти – сосчитай до двадцати!

– Мой дядюшка, – продолжал Петрус, нимало не заботясь замечанием старого генерала, – принимал нынче между пятью и шестью часами маркизу Иоланду Пантальте де Латурнель.

Регина ждала лишь удобного случая подойти к Петрусу поближе и не упустить ни слова из его уст, заставлявшего биться ее сердце; заслышав имя своей тети, она решила, что это удобный повод, чтобы вступить в разговор.

Она поднялась с козетки и неслышно подошла к говорившим.

Петрус не видел и не слышал ее, но он почувствовал приближение любимой и вздрогнул всем телом.

Глаза его закрылись, голос затих.

Девушка поняла, что с ним происходит, и по ее телу разлилась сладкая истома.

– В чем дело? – спросила она, и голос ее прозвучал нежнее эоловой арфы. – Вы замолчали, потому что подошла я, господин Петрус?

– О, молодость, молодость! – пробормотал граф Эрбель.

Окружавшие генерала дамы и мужчины в самом деле дышали молодостью, здоровьем, счастьем, весельем, так что старик, глядя на них, тоже помолодел.

Он бросил на Петруса взгляд, и стало ясно, что он может одним словом развеять очарование племянника; но, как ни был старик эгоистичен, он сжалился над витавшим в облаках юношей и, напротив, подставил свою грудь для удара.

– Давай, мой мальчик, давай! Ты на верном пути!

– Раз дядя сам позволяет, – проговорил Петрус, вынужденный продолжать свою мальчишескую выходку, – я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех…

Петрус собирался сказать: «Как у всех старых дам», но в нескольких шагах от себя вовремя увидел угрюмое лицо богатой вдовы и спохватился:

– Я вам скажу, что у маркизы де Латурнель, как у всех маркиз, есть мопс или, вернее, моська по кличке Толстушка.

– Прелестное имя! – заметила г-жа де Маранд. – Я не знала, как зовут собачку, но видела ее.

– Значит, вы сможете подтвердить, что я не лгу, – продолжал Петрус. – Кажется, от мопса или, точнее, моськи прямо-таки разит мускусом… Я прав, дядюшка?

– Абсолютно прав! – поддакнул старый генерал.

– А от этого запаха, похоже, свертываются соусы. Мадемуазель Толстушка – большая гурманка: всякий раз как маркиза де Латурнель приходит навестить моего дядю, ее собачка наведывается к повару… Могу поспорить, что ужин моему дорогому дядюшке был нынче отравлен – вот отчего он смотрит мрачно и в то же время так печален.

– Браво, мальчик мой! Ты все объяснил чудесным образом.

Впрочем, если бы я захотел отгадать, почему ты сам сегодня так весел и в то же время рассеян, думаю, я оказался бы прорицателем ничуть не хуже тебя… Однако мне не терпится узнать, чего от меня угодно прекрасной сирене, а потому отложу объяснение до другого дня.

Он обернулся к г-же де Маранд.

– Вы сказали, графиня, что хотели обратиться ко мне с просьбой: я вас слушаю.

– Генерал! – начала г-жа де Маранд, вложив в свой взгляд всю нежность, на какую была способна. – Вы имели неосторожность неоднократно заявлять, что я могу рассчитывать на вашу руку, вашу голову – словом, на все, что вам принадлежит. Вы это говорили, не так ли?

– Да, графиня, – отвечал граф с галантностью, какую в 1827 году можно было встретить разве что у стариков. – Я вам сказал, что, не имея возможности жить ради вас, я был бы счастлив за вас умереть.

– И вы по-прежнему имеете это похвальное намерение, генерал?

– Больше чем когда-либо!

– В таком случае у вас появилась возможность доказать мне свою преданность.

– Даже если эта возможность висит на волоске, графиня, я и тогда готов за нее ухватиться.

– Слушайте же, генерал!

– Я весь обратился в слух, графиня.

– Именно эта часть вашей личности мне и нужна во временное пользование.

– Что вы имеете в виду?

– Мне на сегодняшний вечер понадобятся ваши уши, генерал.

– Что же вы сразу-то не сказали, чаровница?! Подайте ножницы, и я сейчас принесу их вам в жертву без страха, без сожаления, даже без упрека… с одним-единственным условием:

вслед за ушами вы не станете требовать мои глаза.

– Что вы, генерал, успокойтесь! – вымолвила г-жа де Маранд. – Речь не идет о том, чтобы отделять их от ствола, на котором, как мне кажется, они прекрасно сидят! Я хотела лишь попросить вас повернуть их в ту сторону, куда я вам укажу, всего на час, и внимательно послушать. Иными словами, генерал, я буду иметь честь представить вам одну из своих подруг по пансиону – лучшую подругу, – девушку, которую мы с Региной зовем сестрой. Должна вам сказать, она достойна вашего внимания, как и нашей дружбы. Она сирота.

– Сирота! – вмешался Жан Робер. – Вы только что сами сказали, что вы и графиня Рапт – ее сестры, не так ли?.

Госпожа де Маранд одарила Жана Робера благодарной улыбкой и продолжала:

– У нее нет родителей… Ее отец, храбрый гвардейский капитан, кавалер ордена Почетного легиона, был убит в бою при Шанпобере в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Вот почему она оказалась вместе с нами в пансионе Сен-Дени. Ее мать умерла у нее на руках два года тому назад. Девушка бедна…

– Бедна! – подхватил генерал. – Не вы ли сказали, графиня, что у нее есть две подруги?

– Она бедна и самолюбива, генерал, – продолжала г-жа де Маранд, – и хотела бы зарабатывать на жизнь искусством, потому что шитьем прокормиться просто не в силах… Кроме того, она пережила огромное горе и хотела бы не забыть его, но забыться.

– Огромное горе?

– О да, неизбывное, какое только способна вынести женская душа!.. Теперь, генерал, вы все знаете и великодушно отнесетесь к тому, что выражение ее лица очень печально. Я прошу вас прослушать ее.

– Прошу прощения за вопрос, который я собираюсь задать, – начал генерал, – он не столь уж нескромен, как может показаться на первый взгляд: в том деле, которому собирается себя посвятить ваша подруга, красота – не последняя вещь.

Итак, ваша подруга хороша собой?

– Как античная Ниобея в двадцать лет, генерал.

– А поет она?..

– Не скажу – как Паста, не скажу – на Малибран, не скажу – как Каталани, скажу так: поет по-своему… Нет, не поет – рыдает, страдает, заставляет слушателей рыдать и страдать вместе с собой.

– Какой у нее голос?

– Восхитительное контральто.

– У нее уже были публичные выступления?

– Никогда… Нынче вечером она впервые будет петь для пятидесяти человек.

– И вам угодно…

– Я бы хотела, генерал, чтобы вы, общепризнанный знаток, слушали ее во все уши, а когда прослушаете, сделайте для нее то, что сделали бы в подобных обстоятельствах для меня. Мне угодно, по вашему собственному выражению, чтобы вы жили ради нашей любимой Кармелиты, правда, Регина? Пусть каждая минута вашей жизни будет посвящена ей одной! Словом, я желаю, чтобы вы объявили себя ее рыцарем и чтобы с этой минуты стали самым верным ее защитником и страстным обожателем.

Я знаю, генерал, что в Опере ваше мнение – закон.

– Не краснейте, дядюшка: это ни для кого не секрет, – заметил Петрус.

– Я хочу, – продолжала г-жа де Маранд, – чтобы вы передали имя моей подруги Кармелиты во все газеты, где у вас есть знакомые… Я не говорю, что требую для нее немедленного ангажемента в Оперу: мои запросы скромнее. Но поскольку именно из вашей ложи распространяются слухи о талантах или бездарностях, поскольку именно в вашей ложе рождаются будущие знаменитости или гибнет слава нынешних звезд, я и рассчитываю на вашу искреннюю и преданную дружбу, генерал, чтобы вознести хвалу Кармелите повсюду, где вам заблагорассудится: в клубе, на скачках, в Английском ресторане, у Тортони, в Опере, в Итальянском театре, я бы даже сказала – во дворце, если бы ваше присутствие в моем скромном доме не являлось протестом и не свидетельствовало о ваших политических пристрастиях. Обещайте же мне продвинуть – удачное слово, не правда ли? – мою прекрасную и печальную подругу так далеко и так скоро, как только сможете. Я буду вам за это бесконечно признательна, генерал.

– Прошу у вас месяц на то, чтобы ее продвинуть, прелестница, два месяца – на заключение ангажемента и три – на то, чтобы о ней заговорили все. Если же она хочет дебютировать в Новой опере, на это потребуется год.

– О, она может дебютировать где угодно. Она знает весь французский и итальянский репертуар.

– В таком случае через три месяца я приведу к вам подругу, покрытую лаврами с головы до пят!

– И разделите с ней свою славу, генерал, – прибавила г-жа де Маранд, сердечно пожимая старому графу руки.

– Я тоже буду вам очень благодарна, генерал, – послышался нежный голосок, заставивший Петруса вздрогнуть.

– Ничуть не сомневаюсь, княжна, – отозвался старик, из вежливости продолжая называть графиню Рапт так, как к ней обращались до ее замужества; отвечая Регине, что не сомневается в ее благодарности, старик не сводил глаз с племянника.

– Ну что же, – спохватился он, вновь обратившись к г-же де Маранд, – вам осталось, графиня, лишь оказать мне честь и представить меня своей подруге как самого преданного ее слугу.

– Это будет несложно, генерал: она уже здесь.

– Да ну?

– В моей спальне!.. Я решила избавить ее от скучной обязанности – согласитесь, что всегда скучно для молодой женщины проходить через эти бесконечные гостиные, всюду себя называя.

Вот почему мы здесь собрались в тесном кругу; вот почему на некоторых из моих приглашений стояло: «десять часов», а на других: «полночь». Я хотела, чтобы Кармелита оказалась в окружении снисходительных слушателей и близких друзей.

– Благодарю вас, графиня, – молвил Лоредан, сочтя, что это удобный предлог, чтобы принять участие в разговоре. – Спасибо за то, что включили меня в число избранных. Однако я обижен: неужели вы считаете, что я настолько мало значу, если не пожелали поручить свою подругу моим заботам?

– Знакомство с вами, барон, может скомпрометировать очаровательную двадцатилетнюю девушку, – возразила г-жа де Маранд. – Кстати, Кармелита настолько хороша собой, что одно это будет для вас достаточной рекомендацией.

– Время выбрано неудачно, графиня. Смею вас уверить, что в настоящую минуту лишь одна красавица имеет право…

– Прошу прощения, сударь, – прервал барона кто-то негромко и очень вежливо, – мне нужно сказать два слова госпоже де Маранд.

Лоредан, насупившись, обернулся, однако, узнав хозяина дома, с улыбкой протягивавшего к супруге руку, стушевался.

– Вы хотели что-то мне сказать, сударь? – спросила г-жа де Маранд, нежно пожимая руку мужа. – Я вас слушаю!

Обернувшись к графу Эрбелю, она прибавила:

– Вы позволите, генерал?

– Счастливец, кто имеет такое право!.. – мечтательно произнес в ответ граф Эрбель.

– Что ж вы хотите, генерал! – рассмеялась г-жа де Маранд. – Это право повелителя!

И она неслышно покинула кружок, опираясь на руку мужа.

– Як вашим услугам, сударь.

– По правде говоря, не знаю, с чего начать… Видите ли, Я совершенно забыл об одном деле, но, к счастью, только что чудом о нем вспомнил.

– Говорите же!

– Господин Томпсон, мой американский компаньон, рекомендовал мне молодого человека и его юную супругу из Луизианы, у них ко мне аккредитив… Я приказал передать им приглашение к вам на вечер, а сам запамятовал, как их зовут.

– Так что же?

– Надеюсь, что вы с вашей проницательностью распознаете среди приглашенных эту пару и со свойственной вам любезностью примете тех, кого рекомендовал мне господин Томпсон.

Вот, мадам, что я имел вам сказать.

– Положитесь на меня, сударь, – с очаровательной улыбкой отозвалась г-жа де Маранд.

– Благодарю вас… Позвольте выразить вам свое восхищение. Вы, как всегда, неотразимы, графиня. Впрочем, нынче вечером – вы особенно прекрасны!

Галантно приложившись к ручке супруги, г-н де Маранд подвел Лидию к двери в спальню. Она приподняла портьеру со словами:

– Ты готова, Кармелита?

XV.

Представления

В ту минуту, как г-жа де Маранд вошла в спальню, спрашивая: «Ты готова, Кармелита?» – и уронила за собой портьеру, в гостиной лакей объявил: – Его высокопреосвященство Колетти.

Воспользуемся несколькими мгновениями, пока Кармелита отвечает подруге, и бросим взгляд на его высокопреосвященство Колетти, входящего в гостиную.

Читатели, вероятно, помнят имя этого святого человека, прозвучавшее однажды из уст маркизы де Латурнель.

Дело в том, что монсеньор был исповедником маркизы.

Его высокопреосвященство Колетти был в 1827 году не только в милости, но и пользовался известностью, да не просто пользовался известностью, а считался модным священником. Его недавние проповеди во время поста принесли ему славу великого прорицателя, и никому, как бы мало набожен ни был человек, не приходило в голову оспаривать ее у г-на Колетти. Исключение, пожалуй, представлял собой Жан Робер; он был поэт прежде всего и, имея на все особый взгляд, не переставал удивляться, что священники, располагавшие столь восхитительным текстом, каким является Евангелие, как правило, отнюдь не блистали красноречием, словно их не вдохновляла эта священная книга. Ему случалось завоевывать – и с успехом! – в сто раз более непокорных слушателей, чем те, что приходили укреплять свой дух на церковные проповеди, и казалось, что, доведись ему подняться на кафедру священника, он нашел бы гораздо более убедительные и громкие слова, чем все слащавые речи этих светских прелатов, одну из которых он нечаянно услышал, проходя как-то мимо. Тогда-то он и пожалел, что не стал священником: вместо кафедры у него в распоряжении был театр, а вместо слушателей-христиан – неподготовленная аудитория.

Несмотря на то, что его высокопреосвященство Колетти носил тонкие шелковые чулки, что в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало о том, что перед вами – высшее духовное лицо, монсеньора можно было принять за простого аббата времен Людовика XV: его лицо, манеры, внешний вид, походка вразвалку выдавали в нем скорее галантного кавалера, привыкшего к ночным приключениям, нежели строгого прелата, проповедовавшего воздержание. Казалось, его высокопреосвященство, подобно Эпимениду, заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет, позабыв поинтересоваться, не изменились ли за время его отсутствия нравы и обычаи. А может, он только что вернулся от самого папы и сейчас же угодил во французское светское общество в своем необычном одеянии., С первого взгляда он произвел впечатление красавца прелата в полном смысле этого слова: розовощекий, свежий, он выглядел едва ли на тридцать шесть лет. Но стоило к нему присмотреться, как становилось ясно: монсеньор Колетти следит за своей внешностью столь же ревностно, что и сорокапятилетние женщины, желающие выглядеть на тридцать лет; его высокопреосвященство пользовался белилами и румянами!

Если бы кому-нибудь довелось взглянуть на его лицо без слоя румян и белил, он похолодел бы от ужаса при виде этой мертвенно-бледной маски.

Живыми на этом неподвижном лице оставались лишь глаза да губы. Глазки – маленькие, черные, глубоко посаженные – метали молнии, порой сверкали весьма устрашающе, потом сейчас же прятались за щурившимися в притворной улыбке веками; рот – небольшой, изящно очерченный, с насмешливо кривившейся нижней губой, из которого выходили умные, злые слова, разившие иногда хуже яда.

Эта восковая маска временами оживала, выражая то ум, то честолюбие, то сладострастие, но никогда – доброту. При первом же приближении к этому человеку становилось ясно: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он был в числе ваших врагов, равно как никто не горел желанием подружиться с аббатом.

Был монсеньор невысок ростом, но – как выражаются буржуа в разговоре о священнослужителях – «представительный».

Прибавьте к этому нечто в высшей степени высокомерное, презрительное, дерзкое в его манере держать голову, кланяться, входить в гостиные, выходить оттуда, садиться и вставать. Зато он будто нарочно припасал для дам свои самые изысканные любезности; глядя на них, он щурился с многозначительным видом, а если женщина, к которой он обращался, нравилась ему, его лицо принимало непередаваемое выражение сладострастия.

Именно так, полуприкрыв веки и помаргивая, он вошел в описываемую нами гостиную, где собрались почти одни дамы, в то время как генерал, давно и хорошо знавший его высокопреосвященство Колетти, услышал, что лакей докладывает о монсеньоре, и процедил сквозь зубы:

– Входи, монсеньор Тартюф!

Доклад о его высокопреосвященстве, его появление в гостиной, поклон, жеманство, с каким усаживался в кресло проповедник, ставший известным во время последнего поста, на мгновение отвлекло внимание Кармелиты. Мы говорим «на мгновение», потому что прошло не более минуты с того момента, как г-жа де Маранд уронила портьеру, и до того, как портьера вновь приподнялась, пропуская двух молодых женщин.

Разительный контраст между г-жой де Маранд и Кармелитой бросался в глаза.

Неужто это была все та же Кармелита?

Да, она, но не та, чей портрет мы описали когда-то из «Монографии о Розе»: румяная, сиявшая, поражавшая выражением простодушия и невинности; теперь она не улыбалась, ноздри ее не раздувались, как когда-то, вдыхая аромат роз, благоухавших под ее окном и украшавших могилу мадемуазель де Лавальер… Нет, сейчас в гостиную входила высокая молодая женщина с ниспадавшими на плечи по-прежнему роскошными волосами, но ее плечи были словно высечены из мрамора. У нее было все то же открытое и умное лицо, но оно было будто выточено из слоновой кости! Те же щеки, когда-то радовавшие здоровым румянцем, ныне побледнели и стали матовыми.

Ее глаза, и раньше удивлявшие своей красотой, теперь, казалось, стали наполовину больше. Они и раньше горели огнем, но теперь искры обратились молниями. И благодаря залегшим вокруг глаз теням можно было подумать, что эти молнии сыплются из грозовой тучи.

Губы Кармелиты, когда-то пурпурные, с трудом ожили после той страшной ночи и так и не смогли вернуть себе первоначальный цвет. Они едва достигли бледно-розового кораллового оттенка, однако прекрасно дополняли тот необыкновенный ансамбль, что всегда делал Кармелиту настоящей красавицей, но в то же время придавал ее красоте нечто фантастическое.

Одета Кармелита была просто, но очень изящно.

Три ее сестры долго уговаривали Кармелиту пойти на вечер к Лидии. Кроме того, она решила во что бы то ни стало обеспечить себе независимое существование. И вопрос о том, в чем Кармелита предстанет перед публикой, долго и горячо обсуждался всеми подругами. Само собой разумеется, что Кармелита в обсуждении не участвовала. Она с самого начала заявила, что считает себя вдовой Коломбана и всю жизнь будет носить по нему траур, а потому пойдет на вечер в черном платье. Остальное же она предоставила решать Фраголе, Лидии и Регине.

Регина сказала, что платье будет из черного кружева, а корсаж и юбка – из черного атласа. Украсить наряд она предложила гирляндой темно-фиолетовых цветов, являвшихся символом печали и известных под именем аквилегий, а в гирлянду Регина хотела вплести ветки кипариса.

Венок сплела Фрагола, лучше других разбиравшаяся в сочетании цветов, в подборе оттенков; как гирлянда на платье, как букетик на корсаже, венок состоял из веток кипариса и аквилегий.

Ожерелье черного жемчуга, дорогой подарок, преподнесенный Региной, украшал шею Кармелиты.

Когда девушка, бледная, но нарядная, появилась на пороге спальни, ожидавшие ее выхода вскрикнули от восхищения и в то же время вздрогнули от страха. Она была похожа на античную Норму или Медею. По рядам собравшихся пробежал ропот.

Старый генерал, обычно настроенный весьма скептически, на сей раз понял, что перед ним святая мученица. Он поднялся – и стоя стал ожидать приближения Кармелиты.

Едва Кармелита появилась в гостиной, Регина поспешила ей навстречу.

Кармелита двигалась словно призрак в окружении двух дышавших жизнью и счастьем молодых женщин.

Гости провожали взглядами молчаливую троицу со всевозраставшим любопытством.

– До чего ты бледна, бедная сестричка! – заметила Регина.

– Как ты хороша, о, Кармелита! – воскликнула г-жа де Маранд.

V – Я уступила вашим настойчивым просьбам, мои любимые, – проговорила в ответ молодая женщина. – Но, может быть, пока не поздно, мне следует остановиться?

– Отчего же?

– Вы знаете, что я не открывала фортепьяно с тех пор, как мы пели вместе с Коломбаном, прощаясь с жизнью. А вдруг мне изменит голос? Или окажется, что я ничего не помню?

– Нельзя забыть то, чему не учился, Кармелита, – возразила Регина. – Ты пела, как поют птицы, а разве они могут разучиться петь?

– Регина права, – поддержала подругу г-жа де Маранд. – И я уверена в тебе, как уверена в себе ты сама. Пой же без смущения, дорогая моя! Могу поручиться, что ни у кого из артистов никогда не было более благожелательно настроенной публики.

– Спойте, спойте, мадам! – стали просить все, за исключением Сюзанны и Лоредана: брат разглядывал красавицу Кармелиту с изумлением, сестра – с завистью.

Кармелита поблагодарила собравшихся кивком и пошла к инструменту.

Генерал Эрбель сделал два шага ей навстречу и поклонился.

– Дорогой граф! – произнесла г-жа де Маранд. – Имею честь представить вам самую близкую свою подругу, ведь из трех моих подруг эта – самая несчастливая.

Генерал снова поклонился и с галантностью, достойной рыцарских времен, промолвил:

– Мадемуазель! Сожалею, что госпожа де Маранд поручила мне столь легкое дело, как опубликовать в газетах похвалу вашему таланту. Поверьте, я приложу к этому все силы и все равно буду считать себя вашим должником.

– О! Спойте! Спойте, мадам! – снова попросили несколько голосов.

– Вот видишь, дорогая сестра, – заметила г-жа де Маранд, – все ждут с нетерпением… Так ты начнешь?

– Сию минуту, если вам угодно, – просто ответила Кармелита.

– Что ты будешь петь? – спросила Регина.

– Выберите сами!

– У тебя нет любимого произведения?

– Нет.

– У меня здесь весь «Отелло».

– Пусть будет «Отелло».

– Ты будешь аккомпанировать себе сама? – спросила Лидия.

– Если некому это сделать… – начала Кармелита.

– Я с удовольствием сяду за фортепьяно, – торопливо предложила Регина.

– А я буду переворачивать страницы! – подхватила г-жа де Маранд. – Тебе нечего бояться, когда мы с тобой рядом, не правда ли?

– Мне нечего бояться, – отозвалась Кармелита, грустно качая головой.

Девушка в самом деле была совершенно спокойна. Холодной рукой она коснулась руки г-жи де Маранд. Ее лицо выражало полную невозмутимость.

Госпожа де Маранд направилась к фортепьяно и выбрала из стопки партитуру «Отелло».

Кармелита осталась стоять, опираясь на Регину; будуар был на две трети полон.

Гости расселись и стали ждать затаив дыхание.

Госпожа де Маранд поставила ноты на фортепьяно, а Регина вышла, села за инструмент и блестяще исполнила бурную прелюдию.

– Споешь «Романс об иве»? – спросила г-жа де Маранд.

– С удовольствием, – молвила Кармелита.

Госпожа де Маранд раскрыла партитуру на предпоследней сцене финального акта.

Регина повернулась к Кармелите, готовая начать по ее знаку.

В эту минуту лакей доложил:

– Господин и госпожа Камилл де Розан.

XVI.

«Романс об иве»

Глухой, протяжный вздох, похожий на стон, вырвался при этих словах из груди у трех или четырех человек из тех, что собрались в гостиной. Засим последовала глубокая тишина. Казалось, все присутствовавшие знали историю Кармелиты и потому не смогли сдержать восклицания при неожиданном появлении молодого человека с горящим взором, улыбкой на устах и беззаботным выражением на лице, хотя именно Камилла де Розана можно было в определенном смысле считать убийцей Коломбана.

Стон вырвался из груди у Жана Робера, Петруса, Регины и г-жи де Маранд.

А Кармелита не вскрикнула, не вздохнула: у нее перехватило дыхание и она застыла, подобно статуе.

Когда г-н де Маранд услышал имя Камилла, тут только он вспомнил, что именно этого человека ему рекомендовал его американский компаньон. Хозяин дома пошел гостю навстречу со словами:

– Вы прибыли как нельзя более кстати, господин де Розан!

Не угодно ли вам будет присесть и послушать! Вы услышите, как уверяет госпожа де Маранд, прекраснейший голос из всех, какие вы когда-либо слышали.

Он предложил руку г-же де Розан и проводил ее к креслу, в то время как Камилл пытался в стоявшем перед ним призраке узнать Кармелиту, а когда узнал, едва слышно вскрикнул от изумления.

Лидия и Регина метнулись к подруге, полагая, что надобно будет ее поддержать. Однако, к немалому их удивлению, Кармелита, как мы уже сказали, продолжала стоять, глядя в одну точку; только смертельная бледность выдавала ее смятение.

Ее безжизненный взгляд ничего не выражал; а сердце, казалось, остановилось, будто вся она внезапно окаменела. На молодую женщину смотреть было тем более страшно, что помимо смертельной бледности, залившей ее щеки, на ее будто высеченном из мрамора лице волнение никак не отражалось.

– Мадам! – обратился г-н де Маранд к своей супруге. – Я имел честь говорить вам об этих двух лицах.

– Займитесь ими, сударь, – отвечала г-жа де Маранд. – Я же полностью принадлежу Кармелите… Видите, в каком она состоянии…

Бледность Кармелиты, ее остановившийся взгляд, застывшая поза и впрямь поразили г-на де Маранда.

– Мадемуазель! Что с вами? – с состраданием спросил он.

– Ничего, сударь, – отозвалась Кармелита и заставила себя поднять голову, как свойственно сильным натурам в минуту испытания, когда нужно взглянуть несчастью в лицо. – Со мной ничего!

– Не пой! Не нужно тебе нынче петь! – шепнула Кармелите Регина.

– Почему?

– Это испытание выше твоих сил, – заметила Лидия.

– Посмотрим! – возразила Кармелита.

На ее губах мелькнуло подобие улыбки.

– Так ты хочешь петь? – переспросила Регина, вновь усаживаясь за фортепьяно.

– Сейчас я не просто женщина, я – артистка!

И Кармелита сделала три шага, еще отделявшие ее от инструмента.

– Господи, помоги! – взмолилась г-жа де Маранд.

Регина снова сыграла прелюдию.

Кармелита запела:


Assisa al pie d'un sahce


Голос звучал уверенно, и слушателей захватило ее пение: они сопереживали Дездемоне, а не страдавшей певице.

Трудно было сделать более удачный выбор, учитывая положение несчастной девушки: смятение Дездемоны, когда она поет первый куплет, обращаясь к чернокожей рабыне – своей кормилице, ее смертельный страх в определенном смысле выражали тоску, сжимавшую сердце Кармелиты. Гроза, нависшая над палаццо прекрасной венецианки; ветер, разбивший готическое окно в ее спальне; гром, с треском разрывающийся вдалеке; пугающая темнота ночи; колеблющийся огонек лампы – все в этот мрачный вечер, вплоть до меланхоличных стихов Данте в устах гондольера, проплывающего в своей лодке:


Nessun maggior dolore

Che ncordarsi del tempo felice,

Nella misena.


повергает несчастную Дездемону в бездну отчаяния, все предвещает несчастье, в каждой мелочи – зловещее предзнаменование.

Ария статуи в моцартовском «Дон Жуане», а также отчаяние доны Анны, когда она натыкается на тело своего отца, – вот, может быть, единственные две сцены, сравнимые по силе с этой пронзительной сценой томительных предчувствий.

Итак, повторяем, музыка величайшего итальянского композитора как нельзя лучше выражала муки Кармелиты.

Храбрый, верный, сильный Коломбан, по которому она носила в душе траур, напоминал мрачного и преданного африканца, влюбленного в Дездемону. А отвратительный Яго, язвительный друг, разжигающий в сердце Отелло ревность, был в известном смысле похож на легкомысленного американца, немало зла принесшего с той же легкостью, с какой Яго причинил по злобе.

Кармелита при виде Камилла почувствовала себя в положении, описанном Шекспиром, а романс, который она исполняла с такой твердостью и выразительностью, был настоящей пыткой: каждой нотой он вонзался в сердце, будто холодная сталь клинка.

После первого куплета все захлопали с воодушевлением, с каким непременно встречает новый талант публика, заинтересованная в верном суждении.

Второй куплет:


I ruccelletti hmpidi

A caldi suoi sospin


по-настоящему удивил слушателей; перед ними была не просто женщина, не только певица, извергающая целый поток жалоб:

теперь пело воплощенное Страдание.

В особенности припев:


L'aura fra i rami flebile

Ripetiva il suon.


был исполнен с такой трогательной печалью, что вся отчаянная поэма девушки прошла, должно быть, в тот момент перед глазами тех, кому ее история была знакома, как, наверно, проходила она перед ее собственным взором.

Регина стала почти столь же бледна, что и Кармелита; Лидия плакала.

И действительно, никогда еще голос проникновеннее этого (а ведь описываемое нами время было богато прославленными певицами: Паста, Пиццарони, Менвьель, Сонтаг, Каталани, Малибран умели увлечь слушателей) не волновал так сердца тех, кого на музыкальном итальянском языке называют dilettanti9. Однако да позволено нам будет сказать несколько слов (для тех, кто знаком с творчеством великих певиц, которых мы только что назвали), чем отличалась наша героиня от известных исполнительниц.

У Кармелиты был голос необычайного диапазона: она могла взять соль нижнего регистра с той же легкостью и звучностью, с какой г-жа Паста брала ля, и могла подняться до верхнего ре.

Таким образом, девушка исполняла – в этом состояло чудо ее пения – партии и для контральто, и для сопрано.

Не было на свете сопрано чище, богаче, эффектнее, с большим блеском исполняющего фиоритуры, gorgheggi, если нам будет позволено употребить это слово, придуманное неаполитанцами и обозначающее горловое журчание, которым злоупотребляет, по нашему мнению, всякое начинающее сопрано.

Когда же Кармелита исполняла партии для контральто, она была неподражаема.

Всякий знает, какую чарующую, колдовскую, так сказать, силу имеет контральто: с какой силой оно поет о любви, с какой выразительностью – о печали, с каким напором – о страданиях.

Обладательницы сопрано – soprani – выпевают, будто птицы:

они нравятся, чаруют, восхищают; обладательницы контральто – contralti – волнуют, беспокоят, увлекают. Сопрано – голос, если можно так выразиться, истинно женский: в нем заключена Нежность, зато контральто можно назвать мужским: оно звучит строго, грубовато, довольно резко. И тем не менее это тембр особый, голос-гермафродит, заключающий в себе как мужское, так и женское начала. Вот почему эти голоса сейчас же берут слушателей за душу. Контральто в каком-то смысле созвучно переживаниям слушателя: если бы последний умел выражать свои чувства в пении, он, несомненно, захотел бы спеть именно так.

Такое же действие произвел на аудиторию и голос Кармелиты. Она была наделена от природы редким талантом, правда не была знакома с приемами великих исполнителей своего времени, и счастливо сочетала в себе способности пения и грудного, и горлового; она так умело чередовала оба эти голоса, что даже маститый учитель вряд ли сумел бы определить, как долго ей пришлось учиться, чтобы достичь поистине чудесных эффектов обоих столь разных голосов.

Кармелита прекрасно музицировала. Под руководством Коломбана она упорно, старательно изучила основополагающие принципы музыки и отныне могла идти своим путем, чаруя и волнуя слушателей. Она обладала не только красивым голосом, но и изумительным вкусом. С первых же уроков она прониклась любовью к строгой немецкой музыке и употребляла итальянские фиоритуры весьма умеренно – лишь когда хотела добиться большей выразительности какого-нибудь фрагмента или связать две музыкальные фразы, но никогда – только как украшение или дабы похвастаться своей виртуозностью.

В заключение этого анализа, посвященного таланту Кармелиты, прибавим, что в отличие от знаменитых певиц своего времени (и даже всех времен) одна и та же нота при различных состояниях ее души приобретала в ее исполнении разное звучание.

Пусть же читатели не удивляются и не обвиняют нас в преувеличениях, когда мы утверждаем, что ни одна певица, ученица Порпоры, Моцарта, Перголези, Вебера или даже Россини, не сумела достичь совершенства «двойного голоса». Ведь у Кармелиты был не менее серьезный учитель, чем только что нами перечисленные, – имя ему Несчастье!

К концу третьего куплета публика пришла в исступление, слушателей охватил неописуемый восторг.

Еще не отзвучали последние ноты, похожие на жалобные стоны, как светская гостиная разразилась громом рукоплесканий Все повскакали с мест, желая первыми поблагодарить, поздравить очаровавшую их артистку; это был настоящий праздник, всеобщее воодушевление – то, что может позволить funa francese10, охотно забывающее о внешних приличиях. Слушатели устремились к фортепьяно, чтобы поближе разглядеть девушку, пленительную, словно сама Красота, всесильную, как Мощь, устрашающую, будто Отчаяние. Престарелые дамы завидовали ее молодости, юные особы – ее красоте, все остальные – ее несравненному таланту; мужчины говорили друг другу, что великое счастье – быть любимым такой женщиной. И все подходили к Кармелите, брали ее руку и с любовью ее пожимали!

Вот в чем заключается истинная сила искусства, настоящее его величие: в одно мгновение оно способно обратить незнакомца в старого и верного друга.

Тысячи приглашений, подобно цветкам из венца ее будущей известности, посыпались на голову Кармелиты.

Старого генерала, истинного знатока и ценителя, как мы уже сказали, пронять было не так-то просто, но даже он почувствовал, как по его щекам заструились слезы: то нашли выход чувства, переполнявшие его сердце, пока он слушал пение безутешной девушки.

Жан Робер и Петрус инстинктивно подались один навстречу другому и крепко пожали друг другу руки: так они молча выражали свое волнение и сдержанное восхищение. Если бы Кармелита одним мановением руки призвала их к отмщению, они набросились бы на беззаботного Камилла, не подозревавшего о том, что произошло, слушавшего с улыбкой на устах и лорнетом в глазу и кричавшего со своего места: «Brava! Brava!

Brava!» – точь-в-точь как в Итальянской опере.

Регина и Лидия поняли, что присутствие креольца увеличило страдания Кармелиты, отчего ее пение сделалось еще выразительнее. Слушая ее, они не переставая трепетали: им казалось, что сердце певицы вот-вот разорвется, и они с напряжением ловили каждую ноту. Обе были совершенно ошеломлены; Регина не смела обернуться, Лидия не могла поднять голову.

Вдруг те, что стояли ближе других к Кармелите, вскрикнули:

обе молодые женщины вышли из оцепенения и разом взглянули в сторону подруги.

Когда Кармелита пропела последнюю, пронзительную ноту, она запрокинула голову, смертельно побледнела и непременно рухнула бы на пол, если бы ее не поддержали чьи-то руки.

– Мужайтесь, Кармелита! – шепнул ей приветливый голос. – Можете гордиться: с этого вечера вам больше не нужна ничья помощь!

Прежде чем у девушки закрылись глаза, она успела узнать Людовика, этого жестокого друга, вернувшего ее к жизни.

Она вздохнула в последний раз, печально покачала головой И лишилась чувств.

Только тогда из-под ее прикрытых век показались две слезы и покатились по холодным щекам.

Две подруги приняли Кармелиту из рук Людовика, появившегося в гостиной в то время, пока она пела, и, следовательно, Вошедшего незаметно, без доклада, зато вовремя оказавшегося рядом, чтобы подхватить несчастную девушку.

– Это ничего, – сказал он двум подругам, – подобные кризы ей скорее на пользу, чем способны причинить вред…

Поднесите ей к лицу вот этот флакон: через пять минут она придет в себя.

Регина и Лидия с помощью генерала перенесли Кармелиту в спальню; правда, дальше порога генерал не пошел.

Как только Кармелита исчезла и Людовик успокоил слушателей, приутихшее было воодушевление вспыхнуло с новой силой.

Со всех сторон раздались восхищенные крики.

XVII.

Глава, в которой хлопушки Камилла дают осечку

Слушатели долго восторгались талантом будущей дебютантки, а когда исчерпали весь запас похвал и комплиментов, каждый из тех, кому посчастливилось оказаться в тот вечер у Марандов, обещал рассказать о Кармелите в своем кругу. Но вот гости потянулись из будуара в салон: оттуда стали доноситься первые аккорды оркестра, и приглашенные перешли от музыки к танцам.

Мы расскажем о единственном эпизоде, достойном внимания наших читателей и имевшем место во время этого передвижения, потому что он естественным образом связан с нашей драмой. Мы имеем в виду оплошность, которую допустил Камилл де Розан, обращаясь к людям, хорошо знакомым с историей Кармелиты.

Госпожа де Розан, его супруга, смазливая пятнадцатилетняя креолочка, разговаривала в это время с пожилой американкой, назвавшейся ее родственницей.

Видя, что жена в семейном кругу, Камилл воспользовался этим обстоятельством и снова почувствовал себя холостяком.

Он приметил Людовика, своего бывшего товарища, почти друга. И как только в будуаре снова установилась тишина после ухода Кармелиты (а Камилл приписал ее обморок обычному волнению), креолец полетел навстречу молодому доктору в восторженном состоянии, естественном для вновь прибывшего, который после долгого отсутствия неожиданно встречает старого знакомого. Камилл протянул Людовику руку.

– Клянусь Гиппократом! – вскричал он. – Это же господин Людовик! Здравствуйте, господин Людовик! Как себя чувствуете?

– Плохо! – нелюбезно отозвался молодой доктор.

– Неужели? – удивился креолец. – А вид у вас вполне цветущий!

– Зато в сердце – декабрьская стужа.

– Вас что-то печалит?

– Не просто печалит: я страдаю!

– Страдаете?

– Невыносимо страдаю!

– Бедный Людовик! Вы, должно быть, потеряли кого-нибудь из родных?

– Я лишился человека, который был мне дороже всех родственников.

– Да кто же может быть дороже?

– Друг… Ведь друзья встречаются значительно реже.

– А я его знал?

– И очень близко.

– Это кто-нибудь из нашего коллежа?

– Да.

– Несчастный малый… – вымолвил Камилл с видом полного безразличия. – И как его звали?

– Коломбан, – сухо ответил Людовик, откланялся и повернулся к Камиллу спиной.

Креолец был готов вцепиться Людовику в глотку. Однако мы уже говорили, что он был далеко не глуп: он понял, что совершил промах, круто развернулся, отложив свой гнев до другого раза.

В самом деле, если Коломбан мертв, Людовик был вправе удивиться, почему Камилла не удручает это обстоятельство.

А как он мог быть удручен? Ведь он ничего об этом не знал!

Бедный Коломбан, такой молодой, красивый, сильный… От чего же он мог умереть?

Камилл поискал Людовика взглядом; он хотел сказать, что понятия не имел о смерти Коломбана, и расспросить его о подробностях гибели их общего приятеля. Однако Людовик исчез.

Продолжая поиски, Камилл встретился глазами с молодым человеком, лицо которого показалось ему знакомым и симпатичным. Однако имени он вспомнить никак не мог. Он мог поклясться, что где-то видел этого господина и даже был с ним знаком.

Если он знал его по Школе права – что было вполне вероятно, – молодой человек мог дать ему желаемые разъяснения.

И Камилл пошел к нему.

– Прошу прощения, сударь, – заговорил креолец, – я прибыл нынче утром из Луизианы, для чего объехал почти четверть Земного шара, вернее, проплыл около двух тысяч миль морем.

Вот почему меня еще качает, а в голове у меня путаница, отчего янне могу пока здраво рассуждать, а кое-что и вспомнить. Простите же мне вопрос, с которым я буду иметь честь к вам обратиться.

– Слушаю вас, сударь, – вежливо, однако довольно сухо отвечал тот, к кому подошел креолец.

– Мне кажется, сударь, – продолжал Камилл, – что я встречал вас уже не раз во время моего последнего пребывания в Париже.

И когда я вас нынче увидел, ваше лицо меня поразило… Может быть, у вас память лучше и я имею честь быть вам знакомым?

– Вы правы, я отлично вас знаю, господин де Розан, – ответил молодой человек.

– Вам известно мое имя? – радостно вскричал Камилл.

– Как видите.

– Доставьте мне удовольствие и назовите себя!

– Меня зовут Жан Робер.

– Ну конечно, Жан Робер… Черт побери! Я же говорил, что знаю вас! Вы – один из наших прославленных поэтов и лучших друзей нашего товарища Людовика, если мне позволено будет так сказать…

– …который, в свою очередь, был одним из лучших друзей Коломбана, – закончил Жан Робер, кивнул креольцу, отвернулся и хотел было удалиться.

Однако Камилл его остановил.

– Помилуйте, сударь! – воскликнул он. – Вы уже второй человек, который мне говорит о смерти Коломбана… Не могли бы вы рассказать мне об этом поподробнее?

– Что вам угодно знать?

– Чем был болен Коломбан?

– Ничем.

– Может быть, он погиб на дуэли?

– Нет, сударь.

– От чего же он умер?

– Отравился, сударь.

На сей раз Жан Робер поклонился Камиллу с таким неприступным видом, что тот не решился расспрашивать его дальше.

– Умер! – пробормотал изумленный Камилл. – Отравился.

Кто бы мог подумать!.. Коломбан, такой набожный!.. Ах, Коломбан!

И Камилл воздел руки кверху, как человек, который, дабы поверить чему-либо, должен был услышать это дважды.

Поднимая руки, Камилл вскинул и взгляд, а подняв глаза, заметил молодого человека, который, казалось, глубоко задумался.

Он узнал в нем художника, которого ему показали во время всеобщего смятения, последовавшего за обмороком Кармелиты.

Камиллу сказали, что это один из изысканнейших парижских художников. Лицо молодого человека выражало неподдельное восхищение.

Это был Петрус. Проявленная Кармелит ой сила воли преисполнила его печалью и в то же время гордостью. Значит, люди искусства непохожи на других людей, подумал он. У них не такое сердце, не такая, как у всех, душа; это – особые существа, способные не только испытывать неизбывное страдание, но и побеждать его!

Камилла ввело в заблуждение выражение его лица; он принял Петруса за восторженного дилетанта. Полагая, что делает ему приятнейший комплимент, он обратился к художнику с таким словами:

– Сударь! Если бы я был художником, я написал бы с вас портрет, потому что ваше лицо выражает восхищение творца, слушающего божественную музыку великого маэстро.

Петрус бросил на Камилла презрительный взгляд и небрежно кивнул.

Камилл продолжал:

– Не знаю точно, насколько сильно французы любят музыку божественного Россини. А вот в наших колониях она производит настоящий фурор: в ней страсть, в ней неистовство, доходящее до фанатизма! У меня был друг, любитель немецкой музыки, который был убит на дуэли за то, что заявил: «Моцарт.выше Россини, а „Женитьба Фигаро“ лучше „Севильского цирюльника“. По мне, признаться, Россини – величайший композитор, с которым Моцарт не идет ни в какое сравнение… Таково мое мнение, и, если надо, я готов отстаивать его до конца дней.

– Я полагаю, ваш друг Коломбан был другого мнения, сударь, – вымолвил Петрус, холодно поклонившись креольцу.

– Ах, черт побери! – вскричал Камилл. – Раз уж все здесь сговорились напоминать мне о Коломбане и вы вместе со всеми, сударь, так скажите по крайней мере: не потому ли он отравился, что Россини одержал верх над Моцартом?

– Нет, сударь, – подчеркнуто вежливо проговорил Петрус. – Он отравился потому, что любил Кармелиту, и предпочел скорее умереть, нежели предать друга.

Камилл вскрикнул и схватился за голову, словно ослепленный догадкой.

Тем временем Петрус вслед за Людовиком и Жаном Робером перешел из будуара в гостиную.

В ту минуту как Камилл, немного оправившись от потрясения, отнял руки от лица и открыл глаза, он увидел перед собой – впервые с тех пор, как очутился в доме г-на де Маранда, – красивого молодого человека надменного вида, который, казалось, готов был подойти к Камиллу, когда тот так нуждался хоть в чьем-нибудь обществе.

– Сударь! – заговорил молодой человек. – Я слышал, вы только что прибыли из колоний и впервые были представлены нынче вечером господину и госпоже де Маранд. Если вам угодно, я почту за честь стать вашим крестным отцом в гостиных нашего общего банкира, а также провожатым по увеселительным заведениям столицы.

Сей предупредительный чичероне был не кто иной, как граф Лоредан де Вальженез; он с первой же минуты положил глаз на прелестную креолку, которую «ввез» во Францию Камилл де Розан, и теперь на всякий случай пытался завязать дружбу с мужем, чтобы, если представится возможность, еще лучше узнать и жену.

Камилл вздохнул свободнее, встретив наконец человека, с которым он обменялся десятком слов и не услышал при этом имени Коломбана.

Само собой разумеется, он с радостью принял предложение г-на де Вальженеза.

Молодые люди перешли в танцевальную залу. Оркестр только что исполнил прелюдию вальса. Они появились на пороге в ту самую минуту, как вальс начался.

Первой, кого они встретили в гостиной (и можно было подумать, что ее брат назначил ей свидание: она словно поджидала его появления!), оказалась мадемуазель Сюзанна де Вальженез.

– Сударь! – произнес Лоредан. – Позвольте представить вас моей сестре, мадемуазель Сюзанне де Вальженез.

Не ожидая ответа, который, впрочем, можно было прочесть в глазах Камилла, граф продолжал:

– Дорогая Сюзанна! Представляю вам нового друга, господина Камилла де Розана, американского джентльмена.

– О! Да вашего нового друга, дорогой Лоредан, я давно знаю! – воскликнула Сюзанна.

– Неужели?!

– Как?! – приятно удивился Камилл. – Неужто я имел честь быть вам знакомым, мадемуазель?

– Да, сударь! – отозвалась Сюзанна. – В Версале, в пансионе, где я училась совсем недавно, я была дружна с одной вашей соотечественницей.

В это время Регина и г-жа де Маранд, доверив опамятовавшуюся Кармелиту заботам камеристки, вошли в бальную залу.

Лоредан подал сестре едва уловимый знак, та в ответ чуть заметно улыбнулась.

И пока Лоредан, в третий раз за этот вечер, пытался заговорить с г-жой де Маранд, Камилл и мадемуазель де Вальженез, дабы лучше узнать друг друга, закружились в вихре вальса и затерялись в океане газа, атласа и цветов.

XVIII.

Как было покончено с «законом любви»

Отступим на несколько шагов назад, ведь мы замечаем, что, торопясь проникнуть к г-же де Маранд, мы бесцеремонно перешагнули через события и дни, которым положено занять свое место в этом рассказе, как они заняли его и в жизни.

Читатели помнят, какой скандал разразился во время похорон герцога де Ларошфуко.

Поскольку кое-кто из главных персонажей в нашей истории играл там свою роль, мы постарались описать во всех подробностях страшную сцену, в которой полиция добилась своего: арестовала г-на Сарранти, а заодно прощупала, насколько серьезное сопротивление способно оказать население в ответ на невероятные оскорбления усопшему, которого толпа любила и почитала при его жизни.

Говоря официальным языком, сила осталась на стороне закона.

«Еще одна такая победа, – как сказал Пирр, который, как известно, был не конституционным монархом, а мудрым тираном, – и я погиб!» Это же следовало бы повторить Карлу X после печальной победы, которую он только что одержал на ступенях церкви Успения.

И действительно, происшествие это глубоко взволновало не только толпу (от которой король, по крайней мере на короткое время, был слишком далек и потому не мог ощущать толчка сквозь различные общественные слои, разделявшие короля с этой толпой), но и палату пэров, от которой самодержец был отделен лишь ковром, устилавшим ступени трона.

Пэры все как один почувствовали себя оскорбленными, когда останкам герцога де Ларошфуко было выказано неуважение.

Наиболее независимые высказали свое возмущение во всеуслышание; самые «преданные» схоронили его глубоко в сердце, однако там оно кипело под влиянием страшного советчика, зовущегося гордыней. Все только и ждали случая вернуть либо кабинету министров, либо королевской власти этот постыдный пинок, полученный верховной палатой от полиции.

Проект «закона любви» и послужил удобным предлогом для выражения протеста.

Проект был предложен для рассмотрения гг. Брогли, Портали, Порталю и Бастару.

Мы забыли имена других членов комиссии, да не обидятся на нас за это почтенные граждане.

С первых же заседаний комиссия отнеслась к проекту неприязненно.

Сами министры начали замечать (с ужасом, который испытывают путешественники в неведомой стране, очутившись вдруг на краю пропасти), что под политическим вопросом, представлявшимся самым важным, скрывался не менее важный вопрос личного порядка.

Закон против свободы печати, может быть, и прошел бы, если бы он затрагивал права только интеллигенции. Какое дело до прав интеллигенции было буржуазии, этой главной силе эпохи? Однако закон против печати угрожал интересам материальным, а это был жизненно важный вопрос для всех этих подписчиков на Вольтера-Туке, которые читали «Философский словарь», зачерпывая табак из табакерки с Хартией.

Этих несчастных слепцов со стотысячным доходом заставляли постепенно открывать глаза посягательства на свободу печати и на интересы промышленности, которые, вопреки всем прогнозам, единодушно отвергались комиссией, созванной в палате пэров.

Тогда они стали опасаться, что закон и в самом деле будет отвергнут.

Было бы меньше неприятностей, если бы проект был представлен в палату с такими поправками, которые в конце концов без шума задушили бы сам закон.

Необходимо было выбирать между отставкой, поражением И, возможно, бегством. Созвали совещание. Каждый поделился своими опасениями с остальными членами палаты; и они пришли к такому решению: обсуждение будет отложено до следующей сессии.

За это время г-н де Виллель возьмет на себя труд (благодаря одной из привычных для него комбинаций) обеспечить в кабинете министров, в верхней палате столь же покорное и дисциплинированное большинство, как то, каким он повелевал в палате депутатов.

А тем временем произошел инцидент, окончательно погубивший проект закона.

Двенадцатого апреля – в один из тех дней, которые мы столь бесцеремонно выпустили было из нашего повествования – праздновалась годовщина первого возвращения Карла X в Париж: 12 апреля 1814 года. В этот день национальная гвардия стала караулом в Тюильри, заняв место дворцовой охраны.

Этой милостью король как бы вознаграждал за преданность национальную гвардию, которая не одну неделю охраняла короля; кроме того, это свидетельствовало о доверии, которое король оказывал парижанам.

Однако 12 апреля (и это невозможно было предупредить)

совпало со Святым четвергом.

Итак, в Святой четверг чрезвычайно набожный король Карл X не мог думать о политике, и, стало быть, караул национальной гвардии во дворце перенесли с 12-го на 16-е, со Святого четверга на пасхальный понедельник.

И вот, 16-го утром, в ту минуту, как гвардейцы поднимались во дворец, в салоне часов пробило девять и король Карл X спустился по ступеням крыльца как главнокомандующий национальной гвардии в сопровождении его высочества дофина, а также в окружении штабных офицеров.

Он вышел на площадь Карусели, где собрались отряды от всех легионов национальной гвардии, в том числе и от легиона кавалерии.

Проходя перед строем национальных гвардейцев, король приветствовал солдат с присущими ему сердечностью и порывистостью.

Хотя Карл X постепенно лишился популярности (и не из-за личных недостатков, а из-за промахов, допущенных его правительством, которое проводило антинациональную политику), а потому во время обычных прогулок вот уже год парижане оказывали королю довольно сдержанный прием, все же время от времени его величеству удавалось благодаря посылаемым в толпу улыбкам и поклонам вырвать у собравшихся приветственные крики.

Но в тот день прием был холодным как никогда. Ни одного приветствия, ни единого восторженного лица; несколько робких криков: «Да здравствует король!» – вспыхнули было в толпе и сейчас же угасли.

Король произвел смотр и покинул площадь Карусели; сердце его было преисполнено горечью, он обвинял в этом приеме толпы не свою правительственную систему, а клеветнические выпады журналистов да тайные происки либералов.

Не раз во время смотра он поворачивался к сыну, будто спрашивая его; однако его высочество дофин имел особенное преимущество быть рассеянным, хотя на самом деле в облаках не витал. Его высочество машинально следовал за отцом; когда дофин входил во дворец, у него было такое ощущение, словно он только что вернулся с верховой прогулки, его высочество подозревал, что это он сейчас произвел смотр; однако вполне вероятно, что он не смог бы сказать, какие рода войск перед ним прошли.

Таким образом, старый король, чувствовавший себя одиноким в своем величии, слабым в своем божественном праве, обратился отнюдь не к его высочеству, а к шестидесятилетнему господину в маршальском мундире, украшенном орденскими лентами Святого Людовика и Святого Духа.

Господин этот воплощал в себе старую славу Франции; это был солдат Медонского полка, командир батальона мезских волонтеров, полковник Пикардийского полка, завоеватель Трира, герой сражения на Маннгеймском мосту, командир объединенного отряда гренадеров великой армии, победитель Остроленки, участник битвы при Ваграме, Березине, Баутзене, генерал-майор в королевской гвардии, главнокомандующий парижской гвардии – он получил ранения во всех сражениях, в каких только участвовал (у него на теле было двадцать семь ран, на пять больше, чем у Цезаря, но, несмотря на все свои раны, он сумел выжить) – это был маршал Удино, герцог де Реджио.

Карл X взял старого солдата под руку и, отведя в сторону, попросил:

– Маршал! Отвечайте мне откровенно!

Маршал бросил на короля удивленный взгляд. Молчание, холодность, с которыми национальная гвардия встретила его величество, не укрылись от внимания маршала.

– Откровенно, сир? – переспросил тот.

– Да, я желаю знать правду.

Маршал улыбнулся.

– Вас удивляет, что король хочет знать правду. Так нас, стало быть, часто вводят в заблуждение, дорогой маршал?

– Каждый старается в этом деле как может!

– А вы?

– Я не лгу никогда, ваше величество!

– Значит, вы говорите правду?

– Обыкновенно я жду, когда меня об этом попросят.

– И что тогда?

– Сир! Пусть ваше величество меня спросит: вы увидите сами.

– Итак, маршал, что вы скажете о смотре?

– Холодноватый прием!

– Едва слышно кто-то крикнул: «Да здравствует король!» – и только, вы заметили, маршал?

– Так точно, сир.

– Значит, я лишился доверия и любви своего народа?

Старый солдат промолчал.

– Вы что, не слышали моего вопроса, маршал? – продолжал настаивать Карл.

X

– Слышал, ваше величество.

– Я спрашиваю вашего мнения, маршал. Я хочу знать, верно ли, по вашему мнению, что я лишился доверия и любви своего народа?

– Сир!

– Вы обещали сказать правду, маршал.

– Не вы, ваше величество, а ваши министры… К несчастью, народ не понимает ухищрений вашего конституционного образа правления: король и министры для народа едины.

– Да что же я такого сделал?! – вскричал король

– Вы не сделали, но позволили сделать, государь.

– Маршал! Клянусь вам, я преисполнен добрых намерений.

– Есть пословица, ваше величество: добрыми намерениями вымощена дорога в ад!

– Скажите мне, маршал, все, что вы об этом думаете.

– Сир! – молвил маршал. – Я был бы недостоин милостей короля, если бы… я… не исполнил приказания, которое он мне дает.

– Итак?

– Итак, сир, я думаю, что вы – безупречный принц; однако вы, ваше величество, окружены и обмануты то ли слепыми, то ли несведущими советниками, которые либо не видят, либо плохо видят.

– Продолжайте, продолжайте!

– Я сейчас выражаю общественное мнение, сир, и потому скажу вам так: по духу вы совершенный француз, так черпайте советы в своей душе, а не где-нибудь еще.

– Значит, в народе мной недовольны?

Маршал поклонился.

– И по какому поводу недовольство?

– Сир! Закон о печати глубоко затрагивает интересы населения и наносит по ним смертельный удар.

– Вы полагаете, что именно этому я обязан сегодняшней холодностью?

– Я в этом уверен, государь.

– В таком случае я жду вашего совета, маршал.

– По какому поводу, сир?

– Что мне делать?

– Ваше величество! Я не могу советовать королю!

– Можете, раз я вас об этом прошу.

– Сир! Ваша непревзойденная мудрость…

– Что бы вы сделали на моем месте, маршал?

– Ну, раз вы приказываете, ваше величество…

– Не приказываю, а прошу, герцог! – подхватил Карл X с величавым видом, никогда ему не изменявшим при определенных обстоятельствах.

– В таком случае, сир, – продолжал маршал, – прикажите отменить закон, созовите на другой смотр всю национальную гвардию и вы увидите, как единодушно солдаты будут вас приветствовать, и поймете, какова истинная причина их сегодняшнего молчания.

– Маршал! Я завтра же прикажу отменить закон. Назначьте сами день смотра.

– Не угодно ли вашему величеству, чтобы смотр был назначен на последнее воскресенье месяца, то есть на двадцать девятое апреля?

– Отдайте приказ сами: вы – главнокомандующий национальной гвардии.

В тот же вечер в Тюильри был созван Совет, и, вопреки упорным возражениям кое-кого из его членов, король потребовал немедленно отменить «закон любви».

Министры, несмотря на выгоды, которые им сулило применение этого закона, были вынуждены подчиниться монарху. Возвращение закона, кстати, было всего-навсего мерой предосторожности, ограждавшей их от несомненного и окончательного провала в сражении с палатой пэров.

На следующий день после неудавшегося смотра, на котором национальная гвардия продемонстрировала свое недовольство, король оценил всю серьезность положения, а маршал Удино безошибочно определил причину, г-н де Пейроне попросил слова в начале заседания палаты пэров и зачитал с трибуны ордонанс, предписывавший отмену закона. Сообщение было встречено радостными криками во всех уголках Франции, все газеты, и роялистские и либеральные, откликнулись на это событие.

Вечером Париж блистал иллюминацией.

Нескончаемые колонны наборщиков двигались по улицам и площадям города с криками: «Да здравствует король! Да здравствует палата пэров! Да здравствует свобода печати!»

Эти гуляния, огромное стечение зевак, затопивших бульвары, набережные и прилегавшие к ним улицы и все прибывавших по всем крупным парижским артериям вплоть до Тюильри, как кровь приливает к сердцу; крики этой толпы, хлопки петард, летевших из окон, сполохи взмывавших в небо ракет, которые усеивали небо недолговечными звездами; море огней, зажженных на крышах жилых домов, – весь этот шум и блеск придавали городу праздничный вид и радовали его обитателей, что обыкновенно не случается во время официальных празднований, проводимых по распоряжению правительства.

В других крупных городах королевства наблюдалось не меньшее оживление; казалось, не Франция одержала одну из тех побед, к которым она уже привыкла, но каждый француз торжествовал свою личную победу.

И действительно, оживление это принимало формы самые разнообразные, но и самые, если можно так выразиться, личные:

каждый искал индивидуальную форму для выражения своей радости.

То это были многочисленные хоры, расположившиеся на площадях или разгуливавшие по улицам, распевая народные песни; то импровизированные фейерверки или танцы длились всю ночь; в одном месте это были народные шествия или скачки с факелами в подражание античным бегам; а в другом сооружали триумфальные арки или колонны с памятными надписями. Города сияли иллюминациями, особенно восхитительно был расцвечен огнями Лион: берега обеих рек, главные площади города, многочисленные террасы его пригородов оказались, так сказать, обвиты длинными светящимися лентами, отражавшимися в водах Роны и Соны.

Даже битва при Маренго не внушила большей гордости, даже победа при Аустерлице не была встречена с большим энтузиазмом.

Ведь победы эти принесли с собой лишь торжество, тогда как провал «закона любви» явился не только победой, но и отмщением; это было обязательство перед всей Францией избавить ее от кабинета министров, который на каждой новой сессии словно ставил целью уничтожить какую-нибудь из обещанных свобод, гарантий, освященных Конституцией.

Это проявление общественного сознания, эта народная демонстрация силы, это ликование всего населения по поводу отмены закона напугали министров, и те решили в тот же вечер, невзирая на шум и всеобщее оживление, отправиться в полном составе к королю.

Они потребовали доложить о себе.

Стали искать короля.

Король не выходил, однако его не было ни в большой гостиной, ни в кабинете, ни у его высочества дофина, ни у герцогини Беррийской.

Где же он находился?

Лакей сообщил, что видел, как его величество в сопровождении маршала Удино направлялся к лестнице, которая вела на террасу салона часов.

Поднялись по этой лестнице.

Два человека стояли на террасе; под ними бушевало людское море, освещаемое разноцветными огнями и оглашаемое ликующими криками; силуэты этих двух людей четко выделялись на фоне светящегося лунного диска и серебристых облаков, стремительно мчавшихся по небу.

Эти двое были Карл X и маршал Удино.

Им доложили о визите министров.

Король взглянул на маршала.

– Зачем они пожаловали? – спросил он.

– Требовать от вашего величества какой-нибудь репрессивной меры против всеобщей радости.

– Пригласите этих господ! – приказал король.

Удивленные министры последовали за адъютантом, которому камердинер передал приказание короля.

Спустя несколько минут члены совета собрались на террасе салона часов.

Белое знамя – знамя Тайбурга, Бувина и Фонтенуа – развевалось под легким дуновением бриза. Казалось, ему было приятно слышать эти непривычные приветственные крики толпы.

Господин де Вилле ль выступил вперед.

– Сир! – начал он. – Меня беспокоит опасность, угрожающая вашему величеству, вот почему я пришел вместе со своими коллегами…

Король его остановил.

– Сударь! Вы приготовили свою речь до того, как вышли из министерства финансов, не так ли? – спросил он.

– Сир…

– Я не прочь вас выслушать, сударь. Однако прежде я желаю, чтобы с этой террасы, возвышающейся над Парижем, вы посмотрели бы и послушали, что происходит в городе.

Король простер руку над океаном огней.

– Стало быть, – рискнул вмешаться г-н Пейроне, – ваше величество требует нашей отставки?

– Да кто вам говорит об отставке, сударь? Ничего я от вас не требую. Я вас прошу посмотреть и послушать.

На мгновение воцарилась тишина, но не на улицах – там, наоборот, с каждой минутой становилось все шумнее и радостнее, – а среди прославленных наблюдателей.

Маршал держался в сторонке, и на губах его блуждала торжествующая улыбка. Король по-прежнему указывал рукой на толпу и поворачивался попеременно во все стороны; благодаря своему росту он возвышался над всеми этими людьми; под тяжестью прожитых лет он согнулся, однако в минуты, подобные этой, он находил в себе силы выпрямиться в полный рост. В это мгновение он на целую голову превосходил собравшихся – не только ростом, но и умом!

– Теперь продолжайте, господин де Виллель, – приказал король. – Что вы хотели мне сообщить?

– Ничего, сир, – отвечал председатель Совета. – Нам остается лишь выразить вашему величеству свое глубочайшее почтение.

Карл X кивнул, министры удалились.

– Ну, маршал, мне кажется, вы совершенно правы, – промолвил король.

И он вернулся в свои апартаменты.

На следующем заседании Совета король высказал министрам свое желание произвести смотр войскам 29 апреля.

Его величество заявил о своем намерении 25-го.

Министры попытались было переубедить короля. Однако его желание было непоколебимо, и он оставил без внимания требования министров, защищавшие прежде всего их личные интересы.

Тогда министры стали настаивать на непременном условии: оградить национальных гвардейцев от мятежников и провокаторов, которые непременно попытаются проникнуть в их ряды.

На следующий день в приказе говорилось:


«На параде 16 апреля король объявил, что в доказательство его благожелательности и удовлетворения национальной гвардией он намерен провести смотр, который состоится на Марсовом поле в воскресенье 29 апреля».


Это была большая новость.

Накануне вечером, то есть 25 апреля, один наборщик, член тайного общества, принес Сальватору пробный оттиск приказа, который должны были огласить лишь на следующее утро.

Сальватор был каптенармусом в 11-м легионе. Читатели понимают, почему он согласился, вернее было бы сказать, добивался этого места: это был один из тысяч способов для активных членов общества карбонариев узнавать общественное мнение.

Смотр войск давал возможность лишний раз прощупать настроения в народе, и Сальватор не стал пренебрегать представившимся случаем.

Более пятисот ремесленников, которых он знал как горячих противников существовавшего порядка,, неизменно уклонялись от службы в национальной гвардии, мотивируя свой отказ непосильными расходами на униформу; четверо делегатов, выбранные Сальватором, обошли этих мастеровых, выдали каждому по сотне франков при условии, что они купят полное обмундирование и займут свое место в рядах гвардейцев в воскресенье 29-го.

Ремесленникам вручили адреса портных, входивших в тайное общество и обещавших сшить форму к назначенному дню за восемьдесят пять франков. Таким образом, каждому мастеровому оставалось еще по пятнадцати франков в качестве вознаграждения.

Все это было проделано в двенадцати округах.

Мэры, почти все – либералы, пришли в восторг от такого проявления готовности; они, стало быть, препятствий не чинили, и новобранцам раздали оружие.

Около шести тысяч человек, которые неделей раньше даже не состояли в национальной гвардии, оказались таким образом вооружены и одеты. Все они должны были подчиняться не полковым командирам, а руководителям тайного общества, ожидая от них условного сигнала. Однако даже самые горячие головы из числа карбонариев полагали, что час восстания еще не наступил; верховная вента приказала: никаких проявлений враждебности во время смотра.

Полиция со своей стороны держалась настороже, принюхиваясь и прислушиваясь. Однако что можно сделать тем, кто с радостью повинуется приказаниям короля?

Тосподин Жакаль внедрил десяток своих людей в каждый легион.

Правда, эта мысль пришла ему лишь когда он узнал о готовившемся заговоре, и оказалось, что у парижских портных столько работы, что большинство людей г-на Жакаля были отлично вооружены в воскресенье, однако форму они получили только в понедельник.

Было слишком поздно!

XIX.

Смотр войск в воскресенье 29 апреля

Стой минуты, как было официально объявлено о проведении смотра 29 апреля, и вплоть до назначенного дня Париж охватило волнение, предшествующее политической буре и предвещавшее ее. Никто не мог сказать, что означала сотрясавшая город лихорадка, да и означала ли она что-нибудь. Не понимая хорошенько, что происходит, люди встречались на улицах, пожимали друг другу руки и говорили:

– Вы там будете?

– В воскресенье?

– Да.

– Ну еще бы!

– Не пропустите!

– Как можно!..

Потом собеседники снова обменивались рукопожатием – масоны и карбонарии прибавляли к этому условный знак, другие обходились без него – и расходились, бормоча себе под нос:

– Чтобы я пропустил такое событие?! Да ни за что!

С 26-го по 29-е в либеральных газетах только и разговору было, что об этом смотре; они подбивали горожан непременно прийти на смотр и в то же время советовали им соблюдать осторожность. Известно, что означают подобные советы, выходящие из-под пера, враждебного правительственным кругам:

«Будьте готовы ко всему, потому что правительство висит на волоске: не упускайте удобный случай!»

Эти три дня не прошли даром и для наших юных героев.

У поколения, которое мы считаем своим, – преимущество это или недостаток, как знать? – в те времена еще была вера; но потеряло веру не наше поколение – оно-то осталось молодо душой, – а представители следующего поколения, те, кому сегодня тридцать – тридцать пять лет. Вера эта, словно судно, потерпела кораблекрушение в революциях 1830-го и 1848-го, еще скрытых грядущим, – как младенец, который живет и уже шевелится, хотя еще скрыт в материнском чреве.

Итак, на каждого из наших юных героев эти три дня оказали более или менее сильное влияние.

Сальватор, один из главных руководителей общества карбонариев (на них молились все революционеры той поры, ведь карбонаризм был душой всех тайных обществ, действовавших не только в Париже и департаментах, но и за пределами Франции), сделал все возможное, чтобы усилить национальную гвардию несколькими тысячами патриотов, которые до тех пор не входили в ее ряды. Эти патриоты были одеты и вооружены, что совсем немало:

патроны всегда пригодятся в определенный день, в назначенный час.

Жюстен, рядовой вольтижер в одной из рот 11-го легиона, До сих пор пренебрегал ни к чему не обязывавшими отношениями, какие завязываются между гражданами, проведшими вместе ночь в карауле или пару часов на посту; но с того времени, как Жюстен увидел в карбонаризме средство для свержения правительства, при котором аристократ, поддерживаемый священником, может безнаказанно ломать человеческие судьбы, учитель стал проповедовать карбонаризм со сдерживаемым до той поры пылом. А так как Жюстена уважали, любили, чтили в квартале, зная его за добродетельного сына и брата, то его и слушали, словно оракула, тем более что его собеседники сами искали истину и долго убеждать их не приходилось.

Что до Людовика, Петруса и Жан Робера, это были солдаты, несущие службу на благо общего дела. Людовик вдохновлял и направлял своих однокашников – студентов юридического и медицинского факультетов, чьи ряды он оставил совсем недавно; Петрус стоял во главе всей артистической молодежи, горячей и настроенной весьма патриотически; Жан Робер наставлял тех, кто имел отношение к литературе: за ним привыкли следовать как за предводителем на пути искусства, готовы были идти за ним и по любому другому пути, куда бы ему ни вздумалось отправиться.

Жан Робер служил в конной гвардии; Петрус и Людовик были лейтенантами в пеших подразделениях национальной гвардии.

Каждый из них со своими занятиями искусством, наукой, любовными увлечениями – ведь их молодые сердца были открыты навстречу всем благородным чувствам, – ждал наступления 29 апреля и наравне со всеми парижанами испытывал волнение, о котором мы попытались рассказать, но не назвали его причины.

Вечером 28-го Сальватор пригласил их всех собраться у Жюстена. Там Сальватор просто и ясно поведал четвертым друзьям о происходившем. Он предполагал, что на следующий день возможны проявления недовольства, но ничего серьезного, по его мнению, произойти не могло. Он просил молодых людей сохранять спокойствие и не предпринимать важных шагов без его, Сальватора, знака.

Наконец великий день настал. Он в самом деле был похож на воскресенье, если судить по тому, как выглядели улицы Парижа.

Да что там воскресенье – настоящий праздничный денек!

С девяти часов утра легионы от различных округов бороздили Париж с музыкантами во главе, а следом по тротуарам или по обеим сторонам бульваров бежали жители кварталов, через которые проходили гвардейцы.

В одиннадцать часов двадцать тысяч национальных гвардейцев построились в боевом порядке перед Военной школой. Они шагали по той самой земле Марсова поля, что хранила столько воспоминаний и была перекопана их отцами в величайший день федерации, превративший Францию в отечество, а всех французов в братьев. Марсово поле! Это единственный памятник, сохранившийся после грозной революции, ставившей перед собой задачу не созидать, а разрушать. Чему же она прежде всего должна была положить конец? Старой династии Бурбонов, представитель которых осмелился в ослеплении, являющемся заразной болезнью всех королей, попрать эту землю, более раскаленную, чем лава Везувия, более зыбкую, нежели пески Сахары!

Смотр национальной гвардии не производился вот уже несколько лет. У солдат-граждан психология особая; если их посылают в караул, они ропщут; ежели их распускают, они возмущаются.

Национальная гвардия устала от бездействия и с радостью откликнулась на призыв. Она была теперь усилена шестью тысячами одетых с иголочки ремесленников, отлично вооруженных, а также прекрасной выправки.

В ту минуту, как гвардейцы выстраивались в боевой порядок, фронтом к Шайо, то есть лицом в ту сторону, откуда должен был прибыть король, триста тысяч зрителей стали занимать места на откосе, насыпанном вокруг плаца. Судя по одобрительным взглядам, громким приветственным крикам, вспыхивавшим с новой силой и подолгу не умолкавшим, каждый из этих трехсот тысяч зрителей благодарил национальную гвардию за старания достойно представить столицу; своим присутствием гвардейцы как бы выражали признательность королю за то, что он откликнулся на чаяния целой нации, отменив ненавистный закон (надо заметить, что, за исключением заговорщиков, которые наследуют от отцов и передают своим сыновьям великую революционную традицию, основанную такими, как Сведенборг или Калиостро, все, кто находился в эту минуту на Марсовом поле, в Париже, во Франции, были преисполнены благодарности и симпатии к Карлу X).

Только всевидящее око способно было проникнуть сквозь три года и увидеть в этом 29 апреля другой день: 29 июля11.

Кто возьмется объяснить эти величайшие повороты в общественном мнении, когда в несколько лет, в несколько месяцев, зачастую в несколько дней то, что было наверху, опускается, а то, что лежало на дне, всплывает на поверхность?

Апрельское солнце, еще желтое, чей лик, омытый росой, с нежностью влюбленного взирает на землю, поэтичную и искреннюю Джульетту, поднимающуюся из своей гробницы и складка за складкой роняющую саван, – апрельское солнце выглядывало из-за купола Дома Инвалидов, словно вознамерившись оживить смотр.

В час орудийные залпы и далекие крики возвестили о прибытии короля, подъехавшего верхом в сопровождении его высочества дофина, герцога Орлеанского, юного герцога Шартрского и целой толпы старших офицеров. Герцогиня Ангулемская, герцогиня Беррийская и герцогиня Орлеанская ехали следом в открытой коляске.

При виде блестящего кортежа по рядам зрителей пробежало волнение.

Что же за ощущение в иные минуты едва касается нашего сердца своими огненными крыльями, заставляет содрогнуться с головы до ног и толкает нас на крайности?

Смотр начался; Карл X объехал первые линии под крики:

«Да здравствует Хартия! Да здравствует свобода печати!» – но еще чаще доносилось: «Да здравствует король!»

Во всех легионах были распространены обращения, в которых рекомендовалось избегать какой бы то ни было демонстрации, дабы не оскорбить короля. Автор этих строк находился в тот день в рядах гвардейцев, и один оттиск остался в его руках.

Вот он:


ОБРАЩЕНИЕ К НАЦИОНАЛЬНЫМ ГВАРДЕЙЦАМ ПЕРЕДАТЬ ПО ЦЕПИ


«Не поддавайтесь слухам, будто легионы обязаны кричать:

«Да здравствует король! Долой министров! Долой иезуитов!»

Только недоброжелатели заинтересованы в том, чтобы национальная гвардия изменила себе».


Как бы осторожно ни было составлено это обращение, его следует расценить как документ исторический.

Прошло несколько минут, и могло показаться, что гвардейцы решили внять обращению: по всему фронту гремели крики:

«Да здравствует король! Да здравствует Хартия! Да здравствует свобода печати!» Однако по мере того, как король ехал дальше, все явственнее стали доноситься и другие призывы: «Долой иезуитов! Долой министров!»

Заслышав их, старый король остановил коня.

Не понравившиеся королю призывы стихли. Благожелательная улыбка, которая сошла было с его лица, снова заиграла на губах. Он снова поехал вдоль легионов, но между третьей и четвертой шеренгами мятежные выкрики возобновились, несмотря на то, что трепетавшие гвардейцы шепотом призывали друг друга к осторожности; они и сами не понимали, каким образом призывы: «Долой министров! Долой иезуитов!» – которые солдаты пытались сдержать в своих сердцах, против воли срывались с их губ.

В рядах национальных гвардейцев таился инородный, незнакомый, подстрекательский элемент, – это были простые люди, которые под влиянием руководителей общества карбонариев смешались в тот день с буржуа.

Гордость короля снова была задета, когда он услышал эти крики, которые словно навязывали ему определенный политический выбор.

Он в другой раз остановился и оказался против высокого гвардейца атлетического сложения – Бари12 непременно избрал бы его моделью для человека-льва или льва-народа.

Это был Жан Бычье Сердце.

Он потрясал ружьем, будто прутиком, и кричал (а ведь он не умел читать!):

– Да здравствует свобода печати!

Громовой голос, мощный жест удивили старого короля. Он заставил своего коня пройти еще несколько шагов и подъехал к крикуну поближе. Тот тоже вышел на два шага вперед – есть люди, которых словно притягивает опасность, – и, продолжая трясти ружьем, прокричал:

– Да здравствует Хартия! Долой иезуитов! Долой министров!

Карл X, как все Бурбоны, даже Людовик ХVI, умел порой повести себя с большим достоинством.

Он знаком показал, что хотел бы говорить, и двадцать тысяч человек будто онемели.

– Господа! – произнес король. – Я прибыл сюда для того, чтобы меня восхваляли, а не поучали!

Он повернулся к маршалу Удино и продолжал:

– Прикажите начинать парад, маршал.

Затем король галопом выехал из рядов гвардейцев и занял место на фланге, а впереди него продолжало волноваться людское море.

Парад начался.

Каждая рота, проходя перед королем, выкрикивала свой призыв. Большинство гвардейцев кричали: «Да здравствует король!» Лицо Карла X мало-помалу просветлело.

После парада король сказал маршалу Удино:

– Все могло бы пройти и лучше. Было несколько путаников, но в массе своей гвардия надежна. В целом я доволен.

И они снова поскакали галопом в Тюильри.

По возвращении во дворец маршал подошел к королю.

– Сир! – обратился он. – Могу ли я передать в газеты сообщение, что вы, ваше величество, удовлетворены смотром?

– Не возражаю, – отвечал король. – Однако я бы хотел знать, в каких выражениях будет сказано о моем удовлетворении.

Дворецкий объявил, что кушать подано, и его величество подал руку герцогине Орлеанской, герцог Орлеанский повел к столу герцогиню Ангулемскую, а герцог Шартрский предложил руку герцогине Беррийской. Все перешли в столовую.

Тем временем национальные гвардейцы расходились по своим квартирам, но перед тем они долго обсуждали ответ Карла X Бартелеми Лелонгу: «Я прибыл сюда для того, чтобы меня восхваляли, а не поучали».

Высказывание сочли чересчур аристократичным, учитывая место, где оно было произнесено: Карл X сказал это на той самой площади, где тридцать семь лет назад возвышался алтарь отечества, и с него Людовик XVI принес клятву Французской революции. (По правде говоря, Карл X, в то время граф д'Артуа, не слышал этой клятвы, ведь с 1789 года он находился в эмиграции.) И вот едва король удалился с Марсова поля, сдерживаемые дотоле крики вспыхнули с новой силой, вся огромная арена, казалось, содрогнулась, грянула «ура!», и в крике этом слышались гнев и проклятия.

Однако это было не все: каждый легион, возвращаясь в свой округ, уносил с собой возбуждение, которое почерпнул в общении с представителями всего Парижа, и гвардейцы распространяли это возбуждение на всем протяжении пути. Если бы их крики не нашли отклика в парижанах, они скоро угасли бы, как забытый костер. Однако похоже было на то, что, напротив, крики солдат явились искрами, сыпавшимися на готовый вспыхнуть хворост.

Крики прокатились в толпе, делаясь все громче; стоявшие на порогах своих домов парижане потрясали шапками, женщины махали из окон платками и подвывали мужьям, но теперь отовсюду доносилось не: «Да здравствует король! Да здравствует Хартия! Да здравствует свобода печати!», а «Да здравствует национальная гвардия! Долой иезуитов! Долой министров!» Воодушевление переросло в протест, а протест уже грозил мятежом.

Те легионы, что возвращались по улице Риволи и через Вандомскую площадь, должны были пройти мимо министерства финансов и министерства юстиции. Вот уж там крики обратились в вопли! Несмотря на приказы командиров следовать дальше, легионы остановились, гвардейцы забарабанили прикладами о мостовую и взвыли: «Долой Виллеля! Долой Пейроне!» – да так, что в домах зазвенели стекла!

Видя, что их приказ продолжать следование не исполняется, несколько офицеров с возмущением удалились; однако другие офицеры остались, но не для того, чтобы утихомирить солдат, поддавшихся общему возбуждению: командиры кричали вместе с подчиненными, а некоторые из них даже громче остальных.

То была серьезная демонстрация: бунтовала не толпа, не сброд из предместий, не шайка мастеровых – восстала конституционная армия, политическая сила; теперь буржуазия, объединившись со всем французским народом, выражала протест устами двадцати тысяч вооруженных солдат.

Министры в это время обедали у австрийского посла, г-на Апони. Предупрежденные полицией, они поднялись из-за стола, приказали подавать свои экипажи и отправились держать совет в министерство внутренних дел. Оттуда они в полном составе прибыли в Тюильри.

Из окон своего кабинета король мог при желании видеть происходящее и оценить серьезность положения, но и его величество обедал – в салоне у Дианы, куда до августейших сотрапезников не доходило ни звука.

Король Луи-Филипп, тоже, кажется, завтракал, когда в 1848 году ему объявили, что караульные помещения на площади Людовика XV захвачены…

Министры ожидали в зале заседаний Совета приказаний короля, которого лакей пошел предупредить об их прибытии во дворец.

Карл X кивнул, однако остался сидеть за столом.

Обеспокоенная герцогиня Ангулемская спрашивала взглядом дофина и отца: дофин был занят зубочисткой и ничего не видел и не слышал; Карл X ответил улыбкой, которая означала:

не стоит беспокоиться.

И обед продолжался.

К восьми часам все вышли из столовой и разошлись по своим апартаментам.

Король, настоящий рыцарь, проводил герцогиню Орлеанскую до ее кресла, а затем направился в зал заседаний.

По дороге ему встретилась герцогиня Ангулемская.

– Что случилось, сир? – спросила она.

– Ничего, как мне кажется, – отозвался Карл X.

– Говорят, министры ожидают короля в зале Совета.

– Во время обеда мне уже докладывали, что они во дворце.

– В Париже беспорядки?

– Не думаю.

– Да простит король мое беспокойство!.. Могу ли я полюбопытствовать, как обстоят дела?

– Пришлите ко мне дофина.

– Пусть король извинит, что я настаиваю, я бы предпочла пойти сама…

– Хорошо, приходите через несколько минут.

– Король слишком добр ко мне!

Герцогиня поклонилась, потом подошла к г-ну де Дама и отвела его к окну.

Герцог Шартрский и герцогиня Беррийская беседовали с беззаботностью, свойственной молодости: герцогу Шартрскому было шестнадцать лет, герцогине Беррийской исполнилось двадцать пять. Герцог Бордоский, пятилетний малыш, играл в ногах у матери.

Герцог Орлеанский стоял опершись на камин и казался беззаботным, хотя на самом деле прислушивался к малейшему шуму. Порой он проводил платком по лицу – только этим он и выдавал снедавшее его беспокойство.

Тем временем король Карл X вошел в зал заседаний Совета.

Министры ожидали его стоя и находились в большом возбуждении, что проявлялось у каждого из них в зависимости от темперамента: г-н де Виллель был желтого цвета, словно в жилах его вместо крови текла желчь; г-н де Пейроне раскраснелся так, будто его вот-вот хватит апоплексический удар; г-н де Корбьер был пепельного цвета.

– Сир!.. – начал г-н де Виллель.

– Сударь, – перебил его король, давая понять министру, что тот нарушил этикет, посмев заговорить первым, – вы не дали мне времени расспросить вас о вашем здоровье, а также о здоровье госпожи де Виллель.

– Вы правы, сир. А все потому, что для меня интересы вашего величества гораздо важнее здоровья вашего покорного слуги.

– Так вы пришли поговорить о моих интересах, господин де Виллель?

– Разумеется, государь.

– Я вас слушаю.

– Вашему величеству известно, что происходит? – спросил председатель Совета.

– Так, значит, ч го-то происходит? – отозвался король.

– Недавно вы, ваше величество, приглашали нас послушать радостные крики парижской толпы!

– Верно!

– Не угодно ли королю послушать теперь угрозы?

– Куда я должен для этого отправиться?

– О, недалеко: достаточно отворить это окно. Король позволит?..

– Открывайте!

Господин де Виллель отодвинул оконную задвижку, и окно распахнулось.

Вместе с вечерним ветерком, о г которого затрепетали огни свечей, в кабинет вихрем ворвался гул толпы. Слышались и крики радости, и угрозы – одним словом, тот шум, что поднимается над встревоженным городом, когда нельзя понять намерений его жителей и возбуждение их тем более пугает, что понимаешь:

впереди – неизвестность

Среди общего гула время от времени вспыхивали призывы, напоминавшие зловещие предсказания: «Долой Виллеля! Долой Пейроне! Долой иезуитов!»

– Ага! – с улыбкой обронил король. – Это мне знакомо.

Вы не присутствовали нынче утром на смотре, господа?

– Я там был, сир, – отвечал г-н де Пейроне.

– Верно! Я, кажется, видел вас среди штабных офицеров.

Господин Пейроне поклонился.

– Так это – продолжение Марсова поля, – заметил король.

– Надобно подавить эту наглую выходку, сир! – вскричал г-н де Виллель.

– Как вы сказали, сударь! – холодно переспросил король.

– Я сказал, сир, – продолжал настаивать министр финансов, подхлестнутый чувством долга, – что, по моему мнению, оскорбления, брошенные министру, падают на короля. И мы пришли узнать у его величества, как ему нравится происходящее?

– Господа! – проговорил в ответ король. – Не надо преувеличивать! Не думаю, что мне грозит какая-либо опасность со стороны моего народа. Я уверен, мне довольно будет показаться – и все эти разнообразные крики сольются в один: «Да здравствует король!»

– Ах, сир! – послышался позади Карла X женский голос. – Надеюсь, король не допустит неосторожности и не станет выходить!

– А-а, это вы, ваше высочество!

– Разве король сам не позволил мне прийти?

– Верно… Так что вы предлагаете мне предпринять, господа?

– Сир! Вы знаете, что громче всего кричат: «Долой священников»? – вставила свое слово герцогиня Ангулемская.

– Да, действительно… Я хорошо слышал: «Долой иезуитов!»

– Ну и что, сир? – не поняла ее высочество.

– Это не совсем одно и то же, дочь моя… Спросите лучше у его высокопреосвященства архиепископа. Господин де Фрейсину, будьте с нами откровенны! Крики: «Долой иезуитов!» – адресованы духовенству? Как вы полагаете?

– Я бы сделал различие, сир, – отвечал архиепископ, человек тихий и прямой.

– А для меня, – поджав тонкие губы, возразила наследная принцесса, – различия не существует!

– Ну, господа, занимайте свои места, и пусть каждый выскажет по данному поводу свои соображения, – предложил король.

Министры сели, и обсуждение продолжилось.

ХХ.

Господин де Вальзиньи

Пока обсуждение, подробности и результаты которого мы узнаем позднее, разворачивалось вокруг стола, покрытого зеленым сукном, на котором столько раз были поставлены судьбы Европы; пока г-н де Маранд, рядовой вольтижер во 2-м легионе, возвращается к себе, за весь день не проронив ни слова одобрения или осуждения, по которому можно было бы судить о его политических пристрастиях, потом стягивает мундир с торопливостью, свидетельствующей о его неприязни ко всему военному и, как если бы его заботил лишь большой бал, который он собирается дать в этот вечер, он сам руководит всеми приготовлениями к вечеру, – наши молодые герои, не видавшие Сальватора с тех пор, как он дал им последние указания перед смотром, поспешили, как и г-н де Маранд, сбросить униформу и собрались у Жюстена как у общего источника, чтобы узнать, как им лучше себя держать в непредсказуемых грядущих обстоятельствах.

Жюстен и сам ждал Сальватора.

Молодой человек пришел к девяти часам; он тоже успел переодеться и снова превратился в комиссионера. Судя по испарине, выступившей у него на лбу, а также высоко вздымавшейся груди, после возвращения со смотра он не терял времени даром.

– Ну что? – хором спросили четверо молодых людей, едва завидев Сальватора.

– Министры заседают, – ответил тот.

– По какому поводу?

– Обсуждают, как наказать славную национальную гвардию, которая позволила себе неповиновение.

– А когда станут известны результаты заседания?

– Как только будет какой-нибудь результат.

– Так у вас есть пропуск в Тюильри?

– Я могу пройти повсюду.

– Дьявольщина! – вскричал Жан Робер. – Как жаль, что я не могу ждать: у меня приглашение на бал, которое я не могу манкировать.

– Я тоже, – сказал Петрус.

– У госпожи де Маранд? – спросил Сальватор.

– Да! – с удивлением отвечали оба приятеля. – Как вы узнали?

– Я знаю все.

– Однако завтра на рассвете вы сообщите нам новости, не правда ли?

– Зачем же? Вы все узнаете нынче вечером.

– Мы же с Петрусом уходим к госпоже де Маранд…

– Вот у нее вы обо всем и услышите.

– Кто же нам передаст?..

– Я.

– Как?! Вы будете у госпожи де Маранд?

Сальватор лукаво улыбнулся.

– Не у госпожи, а у господина де Маранда.

С той же особенной улыбкой на устах он продолжал:

– Это мой банкир!

– Ах, черт побери! – бросил Людовик. – Я в отчаянии:

и зачем только я отказался от твоего приглашения, Жан Робер!

– А теперь уже поздно! – воскликнул тот и вытащил часы. – Половина десятого! Невозможно…

– Вы хотите пойти на бал к госпоже де Маранд? – спросил Сальватор.

– Да, – кивнул Людовик. – Я бы хотел нынешней ночью не расставаться со своими друзьями… Разве не должно что-то произойти с минуты на минуту?

– По-видимому, ничего особенного не произойдет, – возразил Сальватор. – Но это не причина, чтобы расставаться с вашими друзьями.

– Ничего не поделаешь, ведь у меня нет приглашения.

Лицо Сальватора осветила свойственная ему загадочная улыбка.

– Попросите нашего поэта представить вас, – предложил он.

– О, я не настолько вхож в дом… – запротестовал Жан Робер и едва заметно покраснел.

– В таком случае, – продолжал Сальватор, обратившись к Людовику, – попросите господина Жана Робера вписать ваше имя вот на этой карточке.

И он вынул из кармана отпечатанное приглашение, гласившее:


«Господин и госпожа де Маранд имеют честь пригласить господина… на вечер с танцами, который они дают в своем особняке на улице д'Артуа в воскресенье 29 апреля.


Париж. 20 апреля 1827 года».


Жан Робер взглянул на Сальватора с удивлением, граничившим с изумлением.

– Вы боитесь, что не узнают ваш почерк? – продолжал Сальватор. – Подайте-ка мне перо, Жюстен.

Жюстен протянул Сальватору перо. Тот вписал имя Людовика в приглашение, несколько изменив свой изящный аристократический почерк и выведя обычного размера буквы. Затем он протянул карточку молодому доктору.

– Вы сказали, что сами вы идете не к госпоже, а к господину де Маранду? – уточнил Жан Робер, обратившись к Сальватору.

– Совершенно верно.

– Как же мы встретимся?

– Действительно, ведь вы-то идете к госпоже! – продолжая улыбаться, молвил Сальватор.

– Я иду на бал, который дает мой друг, и не думаю, что на этом балу будут говорить о политике.

– Верно… Однако в половине двенадцатого, как только закончится выступление нашей бедняжки Кармелиты, начнется бал. А ровно в полночь в конце галереи, занятой под оранжерею, отворится дверь в кабинет господина де Маранда. Туда пропустят всех, кто скажет два слова: «Хартия» и «Шартр». Их нетрудно запомнить, не так ли?

– Нет.

– Вот мы обо всем и договорились. А теперь, если хотите успеть переодеться, чтобы в половине одиннадцатого быть в голубом будуаре, времени терять нельзя!

– У меня в коляске есть одно место, – предложил Петрус.

– Возьми Людовика! Вы – соседи, а я дойду к себе пешком, – сказал Жан Робер.

– Хорошо!

– Итак, в половине одиннадцатого в будуаре госпожи де Маранд, где будет петь Кармелита, – предупредил Петрус. – А в полночь – в кабинете господина де Маранда, где мы узнаем, что произошло в Тюильри.

И трое молодых людей, пожав руки Сальватору и Жюстену, удалились, оставив двух карбонариев с глазу на глаз.

Мы видели, как в одиннадцать часов Жан Робер, Петрус и Людовик собрались у г-жи де Маранд и аплодировали Кармелите. В половине двенадцатого, пока г-жа де Маранд и Регина приводили в чувство Кармелиту, молодые люди преподали Камиллу урок, о котором мы уже рассказали. Наконец, в полночь, пока г-н де Маранд, задержавшийся в будуаре, чтобы справиться о состоянии Кармелиты, галантно целовал руку своей жене и просил как величайшей милости позволения зайти после бала к ней в спальню, молодые люди проникли в кабинет банкира, назвав условный пароль: «Хартия» и «Шартр».

Там собрались все старейшие заговорщики из Гренобля, Бельфора, Сомюра и Ла-Рошели – словом, все, кто чудом уцелел: Лафайеты, Кеклены, Пажоли, Дермонкуры, Каррели, Гинары, Араго, Кавеньяки – и каждый из них представлял особое мнение, а все вместе они шли к великой цели.

Гости ели мороженое, пили пунш, говорили о театре, искусстве, литературе… Но уж никак не о политике!

Трое друзей вошли вместе и поискали глазами Сальватора.

Сальватор еще не пришел.

Тогда они разделились и разошлись по разным кружкам:

Жан Робер примкнул к Лафайету, который любил его как сына; Людовик – к Франсуа Араго, этому великодушному красавцу и умнице; Петрус – к Орасу Берне, чьи полотна все как одно были отвергнуты Салоном и тогда художник организовал выставку в своей мастерской, где перебывал весь Париж.

Кабинет г-на де Маранда представлял собой любопытнейшее собрание недовольных, представлявших все партии. И вот приглашенные разговаривали об искусстве, науке, войне, но всякий раз, как отворялась дверь, все взгляды обращались на входившего: должно быть, они кого-то ждали.

И действительно, они ожидали вестника из дворца.

Наконец дверь распахнулась, пропуская молодого человека лет тридцати, одетого с безупречным изяществом.

Петрус, Людовик и Жан Робер едва сдержались, чтобы не вскрикнуть от удивления: это был Сальватор.

Вновь прибывший поискал глазами и, заметив г-на де Маранда, пошел к нему.

Господин де Маранд протянул ему руку.

– Вы припозднились, господин де Вальзиньи, – заметил банкир.

– Да, сударь, – отвечал молодой человек, изменив голос и сопровождая свою речь непривычными жестами. Он поднес к правому глазу лорнет, словно без него не мог узнать Жана Робера, Петруса и Людовика. – Да, я пришел поздно, вы правы.

Однако я задержался у тетушки, старой вдовы, подруги герцогини Ангулемской: она передала мне дворцовые новости.

Все присутствовавшие стали слушать с удвоенным вниманием. Сальватор обменялся приветствиями с несколькими гостями, подошедшими к нему поближе, вкладывая в свои слова ровно столько дружеского участия, почтительности или непринужденности, сколько, по мнению элегантного г-на де Вальзиньи, полагалось каждому из них.

– Дворцовые новости! – повторил г-н де Маранд. – Значит, во дворце что-то происходит?

– А вы не знаете?.. Да, состоялось заседание Совета.

– Это, дорогой господин де Вальзиньи, давно не новости, – рассмеялся г-н де Маранд.

– Однако заседание может принести кое-что новое, что и произошло.

– Неужели?

– Да.

Все приблизились к Сальватору.

– По предложению господина де Виллеля, господина де Корбьера, господина де Пейроне, господина де Дама и господина де Клермон-Тоннера, а также по настоянию ее высочества наследной принцессы, которую очень задели крики: «Долой иезуитов!» – и несмотря на возражение господина де Фрейсину и господина де Шаброля, голосовавших за частичное расформирование, национальная гвардия распущена!

– Распущена?!..

– Полностью распущена! Вот и я был каптенармусом, а теперь я не у дел, придется искать другое занятие!

– Распущена! – все повторяли слушатели, будто никак не могли поверить в то, что услышали.

– То, что вы говорите, очень важно, сударь! – проговорил г-н Пажоль.

– Вы находите, генерал?

– Несомненно!.. Ведь это государственный переворот.

– Да?.. Что ж, в таком случае его величество Карл Десятый совершил государственный переворот.

– Вы уверены в своих словах? – спросил Лафайет.

– Ах, господин маркиз!.. (Сальватор словно забыл, что Лафайет и Монморанси отказались от своих титулов 4 августа 1789 года.) Я не стал бы говорить то, в чем не уверен.

Потом он прибавил непреклонным тоном:

– Я полагал, что имею честь быть вам знакомым, чтобы вы не сомневались в моем слове.

Старик протянул молодому человеку руку и с улыбкой проговорил вполголоса:

– Перестаньте называть меня маркизом.

– Прошу прощения, – рассмеялся Сальватор, – но вы для меня всегда маркиз.

– Хорошо, пусть так! Для вас, человека неглупого, я готов остаться кем пожелаете, но при других зовите меня генералом.

Вернувшись к первоначальной теме разговора, Лафайет спросил:

– Когда огласят этот прелестный ордонанс?

– Это уже сделано.

– То есть, как? – не понял г-н де Маранд. – Почему же мне об этом ничего не известно?

– Возможно, вы узнаете в свое время. И не надо сердиться на вашего осведомителя за опоздание: просто у меня есть свой способ видеть сквозь стены: нечто вроде хромого беса, который приподнимает крыши, чтобы я увидел, что происходит на заседании Государственного совета.

– И когда вы смотрели сквозь стены Тюильри, вы видели, как составлялся ордонанс? – уточнил банкир.

– Больше того, я заглядывал через плечо тому, кто водил пером. О, фраз там не было или, вернее, была одна-единственная:

«Карл Десятый, Божьей милостью и так далее, заслушав доклад нашего государственного секретаря, министра иностранных дел и так далее, постановляет распустить национальную гвардию города Парижа». И все.

– И этот ордонанс?..

– …разослан в двух экземплярах: один – в «Монитор», другой – маршалу Удино.

– И завтра пакет будет в «Мониторе»?

– Он уже там. Правда, номер с ордонансом еще не вышел из печати.

Присутствовавшие переглянулись.

Сальватор продолжил:

– Завтра или, точнее, сегодня, потому что уже перевалило за полночь, – итак, сегодня в семь часов утра национальных гвардейцев сменят с постов королевская гвардия и пехотный полк.

– Да, – заметил кто-то, – а потом национальные гвардейцы сменят с постов пехотинцев и солдат королевской гвардии!

– Это, возможно, и произойдет в один прекрасный день, – сверкнув глазами, молвил Сальватор, – только не по приказанию короля Карла Десятого!

– Невозможно поверить в такое ослепление! – проговорил Араго.

– Ах, господин Араго, – возразил Сальватор, – вы, астроном, можете до часа, до минуты предсказать затмения. Неужели вы не видите, что происходит на королевском небосводе?

– Чего ж вы хотите! – заметил прославленный ученый. – Я человек рассудительный и привык сомневаться.

– Иными словами, вам нужно доказательство? – подхватил Сальватор. – Будь по-вашему! Вот вам доказательство.

Он вынул из кармана небольшой, еще влажный листок.

– Держите! – сказал он. – Вот пробный оттиск ордонанса, который будет напечатан в завтрашнем номере «Монитора». Ах, жалость какая! Буквы немного смазаны: этот листок отпечатали нарочно для меня и очень торопились.

Он усмехнулся и прибавил:

– Это меня и задержало: я ждал, когда будет отпечатан ордонанс.

Он подал оттиск г-ну Араго, и листок пошел гулять по рукам. Когда Сальватор насладился произведенным впечатлением, он, как актер, приберегающий эффекты, произнес:

– Это не все!

– Как?! Что еще? – послышались со всех сторон голоса.

– Герцог Дудовильский, суперинтендант королевского дома, подал в отставку.

– О! – воскликнул Лафайет. – Я знал, что с тех пор, как полиция нанесла оскорбление телу его отца, он ждал лишь удобного случая.

– Что же, – заметил Сальватор, – роспуск национальной гвардии – случай подходящий.

– Отставка была принята?

– Незамедлительно.

– Самим королем?

– Король заупрямился было, но герцогиня заметила ему, что это место словно нарочно создано для принца Полиньяка.

– То есть, как – для принца Полиньяка?

– Да, для его высочества Анатоля-Жюля де Полиньяка, приговоренного к смерти в тысяча восемьсот четвертом году, помилованного благодаря вмешательству императрицы Жозефины, ставшего римским принцем в тысяча восемьсот четырнадцатом году, пэром – в тысяча восемьсот шестнадцатом и послом в Лондоне – в тысяча восемьсот двадцать третьем. Надеюсь, теперь ошибки быть не может?

– Однако, раз он посол в Лондоне…

– О, это не помеха, генерал: он будет отозван.

– А господин де Виллель дал на это согласие? – полюбопытствовал г-н де Маранд.

– Он немножко посопротивлялся, – ответил Сальватор, с непонятным упорством сохраняя шутливый тон, – ведь господин де Виллель – хитрый лис, так, во всяком случае, рассказывают; я-то имею честь его знать не более чем большинство мучеников… Во всяком случае, он сказал так: «Что до меня, то я никогда не слышал, чтобы мученики жили коммуной, – да, мученики, иначе их не назвать! – Их обычно не более пяти на сотню». И, как хитрый лис, он дал понять, что говорит и о Бартелеми и о Мери. Потому что, хоть и поется:

Встал Виллель, всему глава, Несокрушимо, как скала, – он понимает, что нет такой скалы, пусть даже самой твердой, которую нельзя было бы взорвать. Доказательство тому – Ганнибал, который, преследуя Тита Ливия, продолбил проход в цепи Альпийских гор, – и он боится, как бы господин де Полиньяк не продолбил его скалу.

– Как! – вскричал генерал Пажоль. – Господин де Полиньяк – в кабинете министров?

– Тогда нам останется лишь спрятаться! – прибавил Дюпон (де л'Эр).

– А я полагаю, что, напротив, нам придется показать зубы! – возразил Сальватор.

Молодой человек произнес последние слова совсем другим юном, чем говорил до сих пор, и все невольно обратили на него свои взоры.

Только теперь трое друзей окончательно его узнали; это был их Сальватор, самый настоящий, а не какой-то там Вальзиньи г-на де Маранда.

В это время вошел лакей и передал хозяину дома депешу, проговорив:

– Срочное!

– Я знаю, что это, – сказал банкир.

Он схватил незапечатанный конверт, вынул письмо и прочел три строки, написанные крупным почерком:


«Национальная гвардия распущена.

Отставка герцога Дудовилъского принята.

Господин де Полинъчк отозван из Лондона».


– Можно подумать, что его королевское высочество монсеньор герцог Орлеанский узнае! новости от меня! – вскричал Сальватор.

Все вздрогнули.

– Кто вам сказал, что эта записка – от его королевского высочества?

– Я узнал его почерк, – ответил Сальватор просто.

– Почерк?..

– Да. В этом нет ничего удивительного, ведь у нас с ним один нотариус: господин Баратто.

Лакей доложил, что ужин подан.

Сальва гор выпустил лорнет и бросил взгляд на шляпу, словно собирался удалиться.

– Вы не останетесь с нами поужинать, господин де Вальзиньи? – осведомился г-н де Маранд.

– Не могу, сударь, к моему великому сожалению.

– Как так?

– У меня еще есть дела, я встречу утро в суде присяжных.

– Вы направляетесь в суд? В столь позднее время?

– Да! Там спешат разделаться с несчастным малым, имя которого вам, возможно, известно.

– А-а, Сарранти… Негодяй, убивший двух детей и выкравший сто тысяч экю у своего благодетеля, – проговорил кто-то.

– И который выдает себя за бонапартиста, – прибавил другой голос. – Надеюсь, его приговорят к смертной казни.

– В этом вы можете не сомневаться, сударь, – отозвался Сальватор.

– Значит, его казнят?!

– Вот это вряд ли.

– Неужели вы думаете, что его величество помилует негодяя?

– Нет, однако может статься, что негодяй невиновен и получит милость из рук не короля, а самого Господа Бога.

Сальватор произнес эти слова тем же тоном, который позволял трем друзьям узнавать его, несмотря на легкомысленный вид, который он на себя напускал.

– Господа! – проговорил г-н де Маранд. – Вы слышали:

ужин подан.

Пока те, к кому обратился г-н де Маранд, переходили в столовую, трое молодых людей приблизились к Сальватору.

– Скажите, дорогой Сальватор, – обратился к нему Жан Робер, – может ли так статься, что нам будет нужно завтра вас увидеть?

– Вполне возможно.

– Где мы сможем вас найти?

– Там же, где всегда: на улице О-Фер, у двери в мой кабинет, на границе моих владений… Вы забываете, что я попрежнему комиссионер, дорогой мой… Ах, поэты, поэты!

И он вышел в дверь, расположенную напротив той, что вела в столовую; Сальватор не колебался ни минуты, как человек, хорошо знакомый с расположением комнат в доме, что повергло троих друзей в настоящее изумление.

XXI.

Гнездо голубки

Наши читатели, верно, не забыли, как любезно г-н де Маранд перед возвращением в свой кабинет (где ожидались новости из Тюильри, принесенные Сальватором)

попросил у своей жены позволения зайти к ней в спальню после бала.

Теперь шесть часов утра. Светает. Последние кареты разъехались, и их колеса отгремели по камням мостовой во дворе особняка.

Последние огни угасли в апартаментах. Париж просыпается.

Четверть часа назад г-жа де Маранд удалилась к себе в спальню.

Прошло пять минут, как г-н де Маранд обменялся последними словами с господином, в котором безупречная выправка выдает военного, несмотря на его костюм мирного буржуа.

Последние слова были такие:

– Его королевское высочество может быть спокоен! Он знает, что может на меня рассчитывать как на самого себя…

Двери особняка захлопнулись за незнакомцем, и он скоро исчез из виду, уносимый парой выносливых лошадей, запряженных в карету без гербов и погоняемых кучером без ливреи.

Карета скрылась за углом улицы Ришелье.

Пусть читателя не беспокоят железные и дубовые запоры, только что залегшие между ним и хозяевами роскошного дома, который мы уже частично описали: стоит нам взмахнуть нашей волшебной палочкой романиста, и перед нами распахнутся любые двери, даже накрепко запертые. Давайте воспользуемся этим преимуществом и отворим дверь в будуар г-жи Лидии де Маранд: СЕЗАМ, ОТКРОЙСЯ!

Видите; дверь распахнулась, пропуская нас в прелестный небесно-голубой будуар, где несколько часов назад Кармелита исполняла романс.

В свое время нам придется отворить перед вами дверь в преисподнюю, иными словами – в суд присяжных. Однако перед тем, как вы ступите в это преступное место, позвольте ввести вас туда, где мы сможем передохнуть и набраться сил; этот райский уголок – спальня г-жи де Маранд.

Прежде чем попасть в спальню, вы оказывались в передней, по форме напоминавшей огромный балдахин; она же была и ванной комнатой и освещалась через витражи в потолке, а стекла были подобраны в виде арабского орнамента. Стены и потолок – предназначенные не для того, чтобы пропускать дневной свет, а чтобы обеспечивать полумрак – были затянуты особой тканью нейтрального тона, среднего между серо-жемчужным и желтовато-оранжевым; казалось, она была соткана из азиатских растений, из каких индусы получают нити и изготовляют материю, известную у нас под названием нанкин. Вместо ковров пол устилали мягкие китайские циновки, изумительно сочетавшиеся с обивочной тканью. Китайскую лаковую мебель украшали незатейливые золотые прожилки. Мраморные подставки были, казалось, отлиты из молока, а фарфор на них – того особого цвета турецкой лазури, который напоминал фарфоровую массу старого Севра.

Ступив в этот дивный уголок, таинственно освещавшийся с потолка лампой богемского стекла, посетитель забывал о печальной юдоли, и ему чудилось, будто он путешествует на оранжевом облаке, замешенном на золоте с лазурью, которыми Марилья украшал свои восточные пейзажи.

Ступив в это облако, посетитель оказывался в раю, ведь спальня, в которую мы приглашаем читателя, и есть настоящий рай!

Стоило отворить дверь или, говоря точнее, приподнять портьеру (если и были в этих апартаментах двери, искусный обойщик сделал их совершенно невидимыми), и первое, что бросалось в глаза, – прекрасная Лидия, мечтательно возлежащая на кровати, занимавшей правую сторону спальни; ее локоток опирался или, вернее, утопал в мягкой подушке; в другой руке Лидия сжимала томик стихов в сафьяновом переплете; возможно, она сгорала от желания почитать перед сном, однако какая-то назойливая мысль не давала ей сосредоточиться на книге.

Лампа китайского фарфора горела на ночном столике работы Буля и сквозь шар красного богемского стекла отбрасывала на простыни розоватый свет, точь-в-точь как лучи восходящего солнца – на ослепительно белые вершины Юнгфрау или Монблана.

Вот что прежде всего притягивало взгляд; может быть, скоро мы попытаемся передать как можно более трепетно впечатление, которое производит это восхитительное зрелище. Но сейчас мы должны описать этот прелестный уголок.

Сначала – Олимп, а затем – богиню, которая в нем обитает.

Вообразите спальню или, лучше – гнездо голубки, достаточно просторное, чтобы в нем можно было спать, – и с довольно высокими потолками, чтобы в нем было легко дышать! Стены и потолок обиты ярко-красным бархатом, отливающим то гранатовым, то рубиновым цветами в тех местах, куда падает свет.

Кровать занимает комнату почти во всю длину, так что в изголовье и в изножье едва помещаются две этажерки розового дерева, уставленные изящнейшими безделушками из саксонского, севрского и китайского фарфора, которые удалось найти у Монбро и Тансберга.

Против кровати находится камин, обтянутый бархатом, как, впрочем, и все в этой комнате. По обе стороны от камина стоят козетки, словно покрытые пухом колибри, а над каждой из кушеток висит зеркало в раме, сплетенной из листьев и золотистых кукурузных початков.

Давайте присядем на одну из этих козеток и бросим взгляд на кровать.

Она обита ярко-красным однотонным бархатом, но словно светится благодаря обрамлению, представлявшему собой верх простоты; глядя на него, вы невольно зададитесь вопросом, откуда взялся столь поэтически настроенный обойщик или же, напротив, поэт, превратившийся в искусного обойщика, который добился удивительного результата. Обрамление кровати состоит из огромных полотен восточных тканей (арабские женщины называют их «haiks») – шелковые айки в бело-голубую полоску и с бахромой.

В изголовье и в изножье два широких полотна ниспадают вертикально и могут собираться вдоль стены с помощью алжирских подхватов, сплетенных из шелковых и золотых нитей и вставленных в кольца из бирюзы.

За кроватью висит огромное зеркало в раме из такого же бархата, каким обита кровать, но зеркало висит не на стене, а на третьем айке. В верхней части зеркала ткань присборена и струится тысячью складок вниз, к большой золотой стреле, вокруг которой она образует две пышные оборки.

Но чудесный эффект этой комнаты заключался в ее зеркальном отражении, рассчитанном, очевидно, на то, чтобы скрыть ее подлинные размеры.

Как мы уже сказали, напротив кровати стоял камин. Над камином, уставленным тысячью изысканных безделушек, которые составляют мир женщины, находилась оранжерея, и ее отделяло лишь зеркало без амальгамы; зеркало при желании отодвигалось, и спальня женщины оказывалась в непосредственной близости с комнатой цветов. Посреди этой небольшой оранжереи в бассейне резвились китайские разноцветные рыбки размером с пчелу, а из воды поднималась мраморная статуя работы Прадье13 в половину натуральной величины.

Оранжерея эта была не больше самой спальни, однако благодаря удачному устройству она производила впечатление восхитительного и необъятного сада, вывезенного из Индии или с Антильских островов: тропические растения крепко переплелись между собой и поражали посетителя богатством экзотической флоры.

На десяти квадратных футах будто собрались редчайшие растения целого континента, это был Ближний Восток в миниатюре.

Дерево, получившее название короля всех растений, древо познания добра и зла, выросшее в зеленом раю, – происхождение его бесспорно, потому что листом с этого дерева наши прародители прикрыли свою наготу, за что и получило оно название Адамова фигового дерева, – было представлено в оранжерее пятью основными видами: райское банановое дерево, мелкоплодное банановое дерево, китайское банановое дерево, банановое дерево с розовым дроком, а также с красным дроком. Рядом росла геликония, похожая на банановое дерево длиной и шириной листьев; потом – равелания с Мадагаскара, представлявшая в миниатюре дерево путешественников, всегда готовое напоить страдающего от жажды негра свежей водой даже в самую сильную засуху; стрелиция-регина, чьи цветы похожи на голову готовой ужалить змеи с огненным хохолком; канна из восточной Индии, из которой в Дели изготавливают ткань, ни в чем не уступающую самым тонким шелкам; костус, употреблявшийся древними во время церемоний благодаря его аромату; душистый ангрек с острова Реюньон; китайский зингибер, представляющий собой не что иное, как растение, из которого получают имбирь, – одним словом, целая коллекция растений со всего света.

Бассейн и основание скульптуры терялись в папоротниках с резными листьями, а также в плаунах, которые могли бы соперничать с самыми мягкими коврами Смирны и Константинополя.

Теперь, пока нет солнца (оно завладеет небосводом лишь через несколько часов), попробуйте разглядеть сквозь листву, цветы и плоды, светящийся шар, который свисает с потолка, озаряя все вокруг и окрашивая воду в голубоватый цвет; благодаря такому освещению крошечный девственный лес наполняется настроением умиротворенности и меланхолии, мягким и серебристым лунным мерцанием.

Лежа на кровати, было особенно приятно любоваться чудесным зрелищем.

Как мы уже сказали, женщина, лежавшая в эти минуты в постели, одним локотком опиралась на подушки, а в другой руке держала томик стихов; время от времени она отрывалась от книги и блуждала взглядом по крохотным тропинкам, которые там и сям прокладывал свет в волшебной стране, представавшей ее взору сквозь зеркало как сквозь сон.

Если она была влюблена, она, должно быть, мысленно выбирала тесно переплетавшиеся цветущие ветви, среди которых могла бы свить гнездо; если она никого не любила, она, верно, спрашивала у пышно разросшейся растительности тайну любви, о которой говорил каждый листок, каждый цветок, каждый запах в этой оранжерее.

Мы достаточно подробно описали этот неведомый Эдем с улицы Артуа. Расскажем теперь о Еве, обитавшей в этом раю.

Да, Лидия вполне заслуживала этого имени, возлежа в мечтательной позе и читая «Раздумья» Ламартена; прочтя строфу, она наблюдала за тем, как распускается душистый бутон, – так природа словно продолжала и дополняла поэзию. Да, это была настоящая Ева, соблазнительная, свежая, белокурая, только что согрешившая; она обводила томным взором окружавшие ее предметы: трепещущая, беспокойная, вздрагивающая, она упорно пыталась разгадать секрет этого рая, где ей совсем недавно было так хорошо и где она вдруг оказалась в одиночестве. Сердце ее громко билось, глаза метали молнии, губы вздрагивали; она звала то ли сотворившего ее Бога, то ли погубившего человека.

Она завернулась в простыни из тончайшего батиста и набросила на плечи пушистый палантин; приоткрытый ротик, сверкающие глаза, яркий румянец – все в ней говорило за то, что она могла бы послужить прекрасной моделью для статуи Леды, живи она в Древних Афинах или Коринфе.

Как у Леды, соблазненной лебедем, у Лидии щеки пылали румянцем, она была погружена в сладострастное созерцание.

Если бы знаменитый Какова, автор «Психеи», увидел в эти минуты нашу языческую Еву, он создал бы шедевр из мрамора, который превзошел бы «Венеру Боргезе». Корреджо написал бы с нее мечтательную Калипсо, у которой за спиной прячется Амур; Данте сделал бы ее старшей сестрой Беатриче и попросил провести его по всем закоулкам на земле, как младшая сестра провела его по всем тайным уголкам небес.

Одно не вызывает сомнения: поэты, художники и скульпторы преклонили бы головы перед чудесной женщиной, сочетавшей в себе (и было непонятно, как ей это удавалось) невинность юности, очарование женщины, чувственность богини. Да, десять лет, пятнадцать, двадцать, иными словами – детский возраст, пора влюбленности, а затем зрелый возраст – и составляют трилогию, которая зовется молодостью; они приходят на смену друг другу (девочка превращается в девушку, потом становится женщиной) и остаются позади; эти три возраста, словно «Три Грации»

Жермена Пилона14, казалось, следовали кортежем за необыкновенным созданием, чей портрет мы пытаемся изобразить, и осыпали ее чело лепестками самых душистых цветов сочнейших оттенков.

Она не просто показывалась на глаза – она являлась взору:

сам ангел принял бы ее за родную сестру, Поль – за Виргинию, а Дегрие – за Манон Леско.

Как могло статься, что она сохраняла в себе прелесть всех трех возрастов и потому поражала несравненной, странной, необъяснимой красотой? Это мы и попытаемся ежели не объяснить, то хотя бы показать в ходе нашего рассказа, а эту или, точнее, следующую главу посвятить разговору супругов Марандов.

Муж г-жи де Маранд с минуты на минуту войдет к ней в спальню; именно его поджидает красавица Лидия с рассеянным видом; но, наверное, не его ждет ее затуманенный взор в темных углах спальни и в полумраке оранжереи.

А ведь г-н де Маранд довольно ласково обратился к жене с просьбой, которая вот-вот будет исполнена: позволить ему ненадолго прийти на ее половину и побеседовать, перед тем как он запрется у себя.

Так что же?! В г-же де Маранд – столько красоты, молодости, свежести – всего, о чем только может мечтать человек в двадцать пять лет, то есть в пору физического расцвета, но никогда не способен достигнуть; столько счастья, радости, опьянения – и все эти сокровища принадлежат одному мужчине! И этот мужчина – банкир, светловолосый, свежий, розовощекий, элегантный, вежливый, умный, что верно, то верно, но в то же время суховатый, холодный, эгоистичный, честолюбивый! Всего этого у него не отнять. Это всегда пребудет с ним, как его особняк, его картины, его деньги!

Какое неведомое происшествие, какая общественная сила, какая тираническая и беспощадная власть заставили связать свои судьбы этих непохожих людей – внешне, во всяком случае. Неужели им есть о чем поговорить и, главное, они могут друг друга понять?

Вероятно, ответ на наш вопрос мы получим позднее. А пока послушаем, о чем они беседуют; возможно, какой-нибудь взгляд, знак, слово этих скованных одной цепью супругов поможет нам напасть на след событий, еще более надежно от нас скрытых во мраке прошлого…

Внезапно замечтавшейся красавице почудился шорох в соседней комнате; скрипнул паркет, как бы легко ни ступал приближавшийся человек. Г-жа де Маранд в последний раз торопливо оглядела свой туалет; она еще плотнее закуталась в накидку из лебяжьего пуха, одернула рукава кружевной ночной сорочки и, убедившись, что все остальное в ее костюме в безупречном порядке, больше не двинулась, не желая, по-видимому, ничего менять.

Она лишь опустила, не закрывая, книгу на постель и чуть приподняла голову, подперев рукой подбородок. В этой позе, выражавшей скорее безразличие, нежели кокетство, она и стала ждать появления своего господина и повелителя.

ХХII.

Беседа супругов

Господин де Маранд приподнял портьеру, но так и остался стоять на пороге. – Мне можно войти? – спросил он. – Разумеется… Вы же предупредили, что зайдете. Я вас жду уже четверть часа.

– Что вы говорите, мадам?! А ведь вы, должно быть, так устали!.. Я допустил бестактность, не правда ли?

– Нет, входите!

Г-н де Маранд приблизился, отвесил галантный поклон, взял руку жены, склонился над этой ручкой с хрупким запястьем, белыми длинными пальцами, розовыми ноготками и настолько трепетно коснулся ее губами, что г-жа де Маранд скорее угадала его намерение, нежели почувствовала прикосновение его губ.

Молодая женщина бросила на супруга вопросительный взгляд.

Было нетрудно заметить, что подобные визиты – большая редкость, как можно было догадаться и о том, что этой встречи никто не ждал и не боялся: скорее, это было посещение друга, а не супруга, а Лидия ожидала г-на де Маранда с любопытством, но уж никак не с беспокойством или нетерпением.

Г-н де Маранд улыбнулся и, вложив в свои слова всю ласку, на какую был способен, молвил:

– Прежде всего прошу меня извинить, мадам, за то, что я пришел так поздно или, точнее, рано. Поверьте, что если бы важнейшие обстоятельства не заставили меня провести весь день вне дома, я выбрал бы более удобный случай для конфиденциальной беседы с вами.

– Какое бы время вы ни назначили для нашего разговора, – сердечно проговорила г-жа де Маранд, – для меня это всегда большая радость, тем более что это случается крайне редко.

Г-н де Маранд поклонился, на этот раз в знак благодарности. Потом он подвинул глубокое кресло вплотную к кровати г-жи де Маранд и сел так, чтобы хорошо ее видеть.

Молодая женщина снова опустила подбородок на руку и приготовилась слушать.

– Прежде чем я заговорю или, вернее, продолжу разговор о деле, – начал г-н де Маранд, – позвольте мне, мадам, еще раз выразить искреннее восхищение вашей редкой красотой, расцветающей с каждым днем, а нынче ночью она, кажется, достигла апогея человеческой красоты.

– Откровенно говоря, сударь, я не знаю, что и ответить на вашу любезность: она радует меня тем больше, что обыкновенно вы не слишком щедры на комплименты… Прошу меня правильно понять: я сожалею об этом, но отнюдь вас не упрекаю.

– Отнесите мою скупость в похвалах на счет моей ревностной любви к работе, мадам… Все мое время посвящено цели, которую я перед собой поставил. Но если однажды мне будет позволено провести хоть часть отпущенного мне времени в удовольствии, которым вы дарите меня сейчас, поверьте: это будет счастливейший день моей жизни.

Г-жа де Маранд подняла на мужа глаза и бросила изумленный взгляд, словно в его словах прозвучало нечто до крайности необычное.

– Однако мне представляется, сударь, – отвечала она, постаравшись вложить в свои слова все свое очарование, – что всякий раз, как вы хотели бы посвятить себя этому удовольствию, вам достаточно сделать то же, что и нынче: предупредить, что вы желаете меня видеть, или даже, – прибавила она с улыбкой, – прийти ко мне без предупреждения.

– Вы же знаете, – улыбнувшись в ответ, возразил г-н де Маранд, – что это противоречит нашим условиям.

– Условия эти продиктовали вы, сударь, а не я; я их приняла, и только! Не мне, бесприданнице, обязанной вам своим состоянием, положением… и даже честным именем отца, выдвигать вам условия, как мне кажется.

– Неужели вы полагаете, дорогая Лидия, что наступило время что-либо изменить в этих условиях? Не показался бы я слишком докучливым, если бы, например, явился сейчас без предупреждения и вторгся со своим супружеским реализмом в мечты, занимавшие вас весь нынешний вечер да и теперь, возможно, смущающие ваш покой?

Г-жа де Маранд начала понимать, куда клонит муж, и почувствовала, что краснеет. Г-н де Маранд переждал, пока она придет в себя и румянец сойдет с ее щек, и продолжал прерванный разговор.

– Вы помните наши условия? – спросил он с неизменной улыбкой и беспощадной вежливостью.

– Отлично помню, сударь, – отозвалась молодая женщина, изо всех сил стараясь не показывать своего волнения.

– Вот уже скоро три года, как я имею честь быть вашим супругом, а за три года можно многое забыть.

– Я никогда не забуду, чем вам обязана, сударь.

– В этом вопросе наши мнения расходятся, мадам. Я не считаю вас своей должницей; однако, если вы думаете иначе и знаете за собой какой-нибудь долг в отношении меня, то как раз о нем-то я просил бы вас забыть.

– Чтобы не вспоминать, одного желания недостаточно.

Есть люди, для которых неблагодарность – не только преступление, но и невозможность! Мой отец, старый солдат и отнюдь не деловой человек, вложил все свое состояние – в надежде его удвоить – в сомнительное производство и разорился. У него были обязательства в банке, который вскоре возглавили вы; и эти обязательства не могли быть соблюдены в срок. Один молодой человек…

– Мадам… – попытался остановить ее г-н де Маранд.

– Я ничего не хочу опускать, сударь, – твердо проговорила Лидия. – Вы думали, что я забыла… Один молодой человек решил, что мой отец богат, и стал просить моей руки. Инстинктивное отвращение к этому человеку поначалу заставило отца отвергнуть его предложение. Однако мои уговоры сделали свое дело: молодой человек сказал, что любит меня, и я было подумала, что тоже его люблю…

– Вы только так думали? – уточнил г-н де Маранд.

– Да, сударь, я так думала… Разве в шестнадцать лет можно быть уверенной в своих чувствах? А если еще учесть, что я тогда только что вышла из пансиона и совершенно не знала света…

Итак, повторяю: мои уговоры победили сомнения отца, и он в конце концов принял господина де Бедмара. Все было обговорено, даже мое приданое: триста тысяч франков. Но вдруг распространился слух о том, что мой отец – банкрот: жених внезапно прекратил визиты и исчез! А некоторое время спустя отец получил от него письмо из Милана; господин де Бедмар писал, что узнал о неприязненном отношении моего отца к будущему зятю, а, как известно, насильно мил не будешь. Мое приданое было положено в банк и объявлено неприкосновенным. Оно составляло почти половину того, что отец задолжал вашему банку. За три дня до того, как истек срок платежей, он пришел к вам, предложил триста тысяч франков, а выплату остальной суммы попросил отсрочить. Вы ему предложили прежде всего успокоиться и прибавили, что у вас к нему есть дело, ради которого и пригласили его на следующий день встретиться у нас. Все верно?

– Да, мадам… Однако я против слова «дело».

– Кажется, вы тогда употребили именно его.

– Мне был нужен предлог, чтобы прийти к вам, мадам:

слово «дело» послужило не определением, а лишь предлогом.

– Да Бог с ним, с этим словом: в подобных обстоятельствах слово – ничто, вещь – все… Вы пришли и сделали отцу неожиданное предложение: жениться на мне, отказаться от приданого и простить отцу шестьсот тысяч, которые тот задолжал вашему дому, а также вернуть отцу сто тысяч экю, которые он принес вам накануне.

– Я не предложил вашему отцу больше из опасения, что он мне откажет.

– Я знаю, как вы деликатны, сударь… Мой отец был оглушен вашим предложением, но все-таки согласился. Правда, никто не спросил, хочу ли этого я; впрочем, вы знали, что мое согласие тоже не заставит ждать себя.

– О, вы благочестивая и послушная дочь!

– Вы помните нашу встречу, сударь? Я с первых же слов хотела вам рассказать о своем прошлом, признаться вам в том…

– …о чем человек деликатный знать не должен и потому никогда не даст своей невесте времени договорить. Я, кстати, тогда сказал: «Думайте обо мне что хотите, мадемуазель; можете считать это либо деловым предложением…»

– Вот видите! Именно так вы и сказали: «дело»…

– Я – банкир, – заметил г-н де Маранд, – и надобно отнести на счет привычки… «Можете считать это либо деловым предложением, либо отнеситесь к этому как к долгу памяти о моем отце».

– Отлично, сударь! Я прекрасно все помню. Речь шла об услуге, оказанной моим отцом вашему в период Империи или в самом начале Реставрации.

– Да, мадам… Я еще прибавил, что не считаю вас ничем обязанной и вы свободны от какого-либо чувства ко мне, да и я сам, имея кое-какие обязательства, также остаюсь независимым; какой бы соблазнительной ни создал вас Господь, я никогда не буду предъявлять на вас супружеские права. Я сказал, что вы красивы, молоды, вы созданы для любви и я не считаю себя вправе ограничивать вашу свободу, полагаясь в этом вопросе на ваше знание светских приличий… Я сказал еще тогда, что буду вам снисходительным отцом, но как отец должен всегда быть на страже вашего честного имени – а оно в го же время является И моим, – так и я буду подавлять всяческие неподобающие попытки со стороны некоторых мужчин, неизбежные при вашей красоте.

– Сударь…

– Увы! Очень скоро я в самом деле имел право назвать себя вашим отцом, потому что полковник внезапно скончался во время путешествия в Италию; мой римский корреспондент сообщил эту печальную весть. Когда вы об этом узнали, вы очень страдали; в первые месяцы нашей семейной жизни вы не снимали траура.

– Я носила траур и в сердце, клянусь вам, сударь!

– Могу ли я в этом усомниться, мадам? Ведь мне было так трудно не заставить вас позабыть о вашем горе, но добиться того, чтобы вы выплескивали ваше отчаяние лишь до разумных пределов. Вы были ко мне добры и послушались моего совета; в конце концов вы оставили мрачные одежды и сбросили с себя траур, подобно тому как в первые весенние дни цветок сбрасывает с себя неприметный зимний наряд и расцветает под горячими лучами. Свежесть, молодой румянец никогда не сходили с ваших щек, однако улыбка надолго сошла с губ… И вот мало-помалу – о, не упрекайте себя в этом: таков закон природы! – к вам вернулась улыбка, хмурое чело просветлело, вы перестали горестно вздыхать и с надеждой стали смотреть в будущее; вы вернулись к жизни, удовольствиям, снова превратились в кокетливую молодую женщину. Надеюсь, вы не станете со мной спорить, если я скажу, что именно мне принадлежала честь быть вашим проводником, вашей опорой на этом нелегком пути – гораздо более трудном, чем полагают некоторые, – который ведет от слез к улыбке, от страдания к радости.

– Да, сударь, – подтвердила г-жа де Маранд, схватив супруга за руку. – Позвольте мне пожать вашу верную руку, которая поддерживала меня с таким терпением, с такой преданностью, – по-братски.

– Вы меня благодарите за милость, которую мне же и оказали! Вы слишком добры.

– Однако, сударь, не угодно ли вам объяснить, куда вы клоните? – спросила г-жа де Маранд, не на шутку взволнованная то ли происходившей сценой, то ли воспоминаниями, навеянными этой сценой.

– Простите, мадам! Я совсем забыл о времени, а также о том, где я нахожусь: должно быть, вы устали.

– Позвольте вам заметить, сударь, что вы никогда не умели угадать моих намерений.

– Я буду краток, мадам… Как я говорил, ваше возвращение в свет после почти годового отсутствия произвело настоящую сенсацию. Когда вы оставили свет, вы были хороши собой, теперь вы просто очаровательны. Ничто так не красит женщину, как успех: вы стали обворожительны.

– Вы возвращаетесь к комплиментам!..

– Я возвращаюсь к истине, а к ней непременно нужно возвращаться всегда. Теперь, мадам, разрешите мне продолжать, и я в несколько слов закончу свою мысль.

– Я слушаю.

– Когда я помог вам выйти из тени, которую бросали на вас траурные одежды, это было похоже на то, как Пигмалион помог своей Талатее отделиться от мраморной глыбы, скрывавшей ее от чужих взглядов. Представьте, что Пигмалион – наш современник; предположите, что он привел свою Галатею в свет под именем… Лидии, что вместо любви к Пигмалиону Галатея не испытывает… ничего. Вы можете вообразить, как будет страдать несчастный Пигмалион, как он будет ущемлен я даже не скажу в любви – в своей гордыне, когда услышит: «Бедняга скульптор!

Мраморную-то статую он оживил не для себя, а… для…»

– Сударь! Ваше сравнение…

– Да, я знаю пословицу: «Сравнение не доказательство».

И это верно. Оставим метафору и вернемся к реальности. Ваша удивительная красота помогает вам обзаводиться тысячами новых друзей, у меня же появляются тысячи завистников. Благодаря вашей чудесной грациозности вокруг вас повсюду раздается восторженный ропот поклонников, который напоминает жужжание пчел, облепивших розовый куст. Вы имеете над вашим окружением безграничную власть, перед вами не могут устоять те, кто подпадает под ваше влияние. Признаюсь, ваша магическая красота меня пугает, я трепещу, словно бреду вместе с вами по краю пропасти… Вы понимаете, что я хочу сказать, мадам?

– Нет, уверяю вас, сударь… – отвечала Лидия.

Помолчав, она с очаровательной улыбкой прибавила:

– И это доказывает, что я не так уж умна, как вы иногда утверждаете.

– Ум что солнце: он тоже должен отдыхать и иметь возможность сосредоточиться. Я же готов воззвать не только к вашему уму, но и к вашей зрительной памяти. Помните, как однажды во время нашего путешествия в Савой, когда мы покидали Антремон, с высоты нам открылся вид на Рону; она отливала на солнце серебром, а в тени – лазурью. Вы вдруг выпустили мою руку, побежали и внезапно замерли, объятая ужасом:

сквозь неплотный ковер из цветов и трав вы увидели бездну, резверзшуюся у ваших ног…

– Да, помню! – прикрыв глаза и побледнев, молвила г-жа де Маранд. – И я счастлива, что не забыла: если бы вы меня тогда не удержали и не потянули назад, я, по всей видимости, не имела бы сейчас удовольствия вновь выразить вам свою благодарность.

– Я не жду от вас благодарности, мадам. Я решил прибегнуть к этому образу и оживить ваши воспоминания Вам, должно быть, стало понятнее, что я имел в виду, когда говорил недавно о пропасти. Повторяю: ваша красота пугает меня не меньше того глубокого оврага, поросшего цветами и травами, и я боюсь, что однажды она поглотит нас обоих!.. Теперь вы меня понимаете, мадам?..

– Да, сударь. Кажется, начинаю понимать, – проговорила молодая женщина и опустила глаза.

– Раз так, – улыбнулся г-н де Маранд, – я спокоен: скоро вы совершенно поймете мою мысль!.. Итак, я сказал, мадам, что взял на себя обязанности вашего отца – как вы знаете, на большее я никогда не посягал! – и, стало быть, с некоторым беспокойством взираю на толпы красавчиков, модников, денди, окружающих мою дочь… Прошу заметить, мадам, что моя дочь совершенно свободна; в этой обступившей ее сверкающей, нарядной, изысканной толпе она может сделать свой выбор, и ей не грозит никакая беда. Однако я считаю, что не только вправе, но и обязан по-отечески ей напомнить: «Не ошибитесь в своем выборе, дочь моя!»

– Сударь!

– Нет, не то! Я не прав, я не стану ей этого говорить.

Я переберу всех мужчин, проявляющих к ней особенный интерес, и выскажу ей свое мнение о каждом из них. Хотите знать, что я думаю о тех, кто не отходил от вас вчера, мадам?

– Извольте, сударь.

– Начнем с его высокопреосвященства Колетти.

– Ну что вы, сударь!

– Я говорю о нем так, для памяти, чтобы должным образом начать перечень… Кстати, монсеньор Колетти – очаровательный прелат.

– Священник!

– Вы правы; итак, я чувствую, что священник не опасен для такой женщины, как вы: красивой, молодой, богатой и свободной… или почти свободной; его высокопреосвященство может ухаживать за вами у всех на виду или тайно, навещать вас средь бела дня или в кромешной тьме: никому в голову не придет, что госпожа де Маранд – любовница монсеньера Колетти.

– Однако, сударь… – начала было молодая женщина, но не договорила и улыбнулась.

– …однако он вас любит или, вернее, влюблен в вас: любит он только себя, – вы это хотели сказать, не так ли?

Улыбка, не сходившая с губ г-жи де Маранд, словно подтверждала мнение супруга.

– Но иметь поклонника, облеченного столь высоким саном, отнюдь не мешает молодой и привлекательной женщине, особенно если эта молодая и привлекательная женщина не отличается ни осторожностью, ни набожностью и имеет другого любовника.

– Другого любовника?! – вскричала Лидия.

– Прошу заметить, что я говорю не о вас, а обобщаю, имея в виду просто молодую и привлекательную женщину…

Вы – одна из молодых, одна из привлекательных, но не единственная молодая и привлекательная женщина на весь Париж, не правда ли?

– О, я совсем на это не претендую, сударь.

– Пусть будет его высокопреосвященство Колетти! Он занимает для вас лучшую ложу в Консерватории, когда там проходят концерты духовной музыки; он предоставляет в ваше распоряжение лучшие места в Сен-Роке, когда вы хотите послушать «Magnificat» и «Dies iroe»15; он дал моему дворецкому рецепты паштетов из дичи, полюбившихся двум вашим чичисбеям – господину де Куршану и господину де Монрону. Помимо его высокопреосвященства есть еще прелестный мальчик, которого я люблю всем сердцем…

Госпожа де Маранд бросила на мужа вопрошающий взгляд, ясно говоривший: «Кто же это?»

– Позвольте мне выразить свое восхищение этим юношей, но не как поэтом, не как автором драматических произведений – ведь в обществе бытует мнение, что мы, банкиры, ничего не смыслим ни в поэзии, ни в театре, – но как человеком…

– Вы имеете в виду господина?..

Госпожа де Маранд не смела произнести имени.

– Я говорю о господине Жане Робере, черт побери!

Лицо г-жи де Маранд снова залил яркий румянец, еще более яркий, чем в первый раз. Муж пристально за ней следил, но внешне оставался совершенно невозмутим.

– Вам нравится господин Жан Робер? – спросила молодая женщина.

– Отчего же нет? Он из приличной семьи; его отец имел в республиканской армии высокий чин – такой же, какой был у вашего батюшки в войске императора. Если бы он пожелал перейти на сторону Наполеона, он, вероятно, умер бы маршалом Франции и не оставил бы свою семью в нищете или почти так.

Молодой человек взял все в свои руки, он отважно преодолевал жизненные невзгоды. Он честен, порядочен, предан и умеет, может быть, скрывать свою любовь, зато совсем не умеет прятать отвращение. Вот, к примеру, меня он не любит…

– Как – не любит?! – забывшись, воскликнула г-жа де Маранд. – Я же ему сказала…

– …чтобы он сделал вид, что я ему нравлюсь… Не сомневаюсь, бедный мальчик с величайшим почтением относится к вашим указаниям, однако в этом вопросе он вряд ли преуспеет.

Нет, он меня не любит! Едва завидев меня на улице, он, стараясь быть незамеченным, спешит перейти на другую сторону; если же я его встречаю и застаю врасплох, так что он вынужден мне поклониться, он здоровается так холодно, что мог бы обидеть на моем месте кого угодно, но я исполняю этот долг вежливости, чтобы заставить его принять ваше приглашение. Вчера я буквально вынудил его подать мне руку, и если бы вы только знали, как несчастный юноша страдал все время, пока его рука оставалась в моей! Меня это тронуло: чем больше он меня ненавидит, тем больше я его люблю… Вы понимаете это, не правда ли? Так поступает человек неблагодарный, но порядочный.

– По правде говоря, сударь, я не знаю, как отнестись к вашим словам.

– Как надобно относиться ко всему, что я говорю, мадам, ведь я всегда говорю только правду. Несчастный мальчик чувствует себя виноватым, это его смущает.

– Сударь!.. В чем же его вина?

– Он поэт, а всякий поэт в той или иной степени мечтатель… Вот, кстати, вам совет… Он же пишет вам стихи, не так ли?

– Сударь…

– Это так, я видел сам.

– Но он их нигде не печатает!

– Он прав, если стихи плохи; он не прав, ежели они хороши.

Пусть не стесняется! Я поставлю лишь одно условие.

– Какое же? Чтобы не фигурировало мое имя?

– Напротив, напротив! Дьявольщина! Секреты от нас, его друзей! Разумеется нет!.. Пусть ваше имя будет написано полностью. Что плохого в том, что поэт посвящает хорошенькой женщине стихи? Когда господин Жан Робер адресует их цветку, луне, солнцу, разве он ставит инициалы? Нет, верно же? Он их называет полностью. Как цветок, как луна, как солнце, вы – нежнейшее, прекраснейшее, радующее глаз создание природы. Ну так и пусть он обращается к вам как к солнцу, луне, цветам.

– Ах, сударь, если вы говорите серьезно…

– Да, я слышу: вы вздохнули свободнее.

– Сударь…

– Итак, договорились: хочу я этого или нет, господин Жан Робер остается в числе наших друзей; и если кто-нибудь вздумает удивляться его частым визитам, вы скажете – и это правда! – что его посещения объясняются ни вашим, ни его, а моим желанием, потому что я отдаю должное таланту, душевной тонкости, скромности господина Жана Робера.

– Как странно вы себя ведете, сударь! – воскликнула г-жа де Маранд. – Кто откроет мне тайну вашего необыкновенного ко мне отношения?

– Оно вас смущает, мадам? – спросил г-н Маранд, грустно улыбнувшись.

– Нет, слава Богу! Я только боюсь, что…

– Чего же вы боитесь?

– …что в один прекрасный день… Да нет, ни к чему говорить о том, что у меня в голове или, вернее, на сердце.

– Говорите, мадам, если только это можно доверить другу.

– Нет, это будет похоже на требование.

Господин де Маранд пристально посмотрел на жену.

– Не приходила ли вам, сударь, в голову одна мысль?..

Господин де Маранд не сводил с жены взгляда.

– О чем вы? Говорите же, мадам! – помолчав, попросил он.

– Как бы ни было это смешно, жена может влюбиться в собственного мужа.

Лицо г-на де Маранда на мгновение омрачилось. Он прикрыл глаза и нахмурил брови.

Потом он покачал головой, словно отгоняя навязчивую мысль, и проговорил:

– Да, как бы ни было это смешно, такое возможно… Просите Господа, чтобы подобное чудо не произошло между нами!

Он насупился и едва слышно прибавил:

– Это было бы огромным несчастьем для вас… но особенно для меня!

Он встал и несколько раз прошелся по комнате за спиной у г-жи де Маранд так, чтобы она не могла его видеть.

Впрочем, неподалеку от Лидии висело зеркало, и она заметила, как муж вытирает платком лоб, а быть может и глаза.

Господин де Маранд, несомненно, догадался, что его волнение независимо от вызвавшей его причины унижает его в глазах жены; придав своему лицу беззаботное выражение и через силу улыбнувшись, он снова сел в кресло.

Помолчав немного, он ласково продолжал:

– А теперь, мадам, после того как я имел честь высказать вам свое мнение о монсеньоре Колетти и господине Жане Робере, мне остается просить вас сказать, что думаете вы о господине Лоредане де Вальженезе.

Госпожа де Маранд посмотрела на мужа с некоторым удивлением.

– Я думаю о нем то же, что и все, – отвечала она.

– Скажите, что думают все.

– Однако господин де Вальженез…

Она замолчала, будто не смея продолжать.

– Простите, сударь, – молвила она наконец, – но мне кажется, у вас против господина де Вальженеза предубеждение.

– Предубеждение? У меня? Храни меня Бог! Нет, я просто хочу знать, что о нем говорят… Вы ведь, должно быть, знаете, что говорят о господине де Вальженезе?

– Он богат, известен, близок ко двору: этого более чем достаточно для того, чтобы о нем говорили гадости.

– И вы знаете эти гадости?

– Отчасти.

– Ну что же, я вам помогу… Поговорим прежде всего о его богатстве.

– Оно неоспоримо.

– Разумеется, если иметь в виду лишь факт его существования. Однако вопрос этот кажется весьма спорным, если принимать во внимание, каким образом оно было приобретено.

– Разве отец господина де Вальженеза не унаследовал состояние от старшего брата?

– Да. Однако по поводу этого наследства ходят разные слухи; говорят, например, что завещание исчезло сразу после смерти старшего брата, а умер он от апоплексического удара в тот момент, когда этого меньше всего ждали. У него был сын…

Вы что-нибудь об этом слышали, мадам?

– Очень смутно: мой отец и господин де Вальженез принадлежали к разным кругам.

– Ваш отец был честный человек, мадам… Итак, существовал сын, очаровательный молодой человек, а наследники, те самые, которых теперь обвиняют – когда я говорю «обвиняют», я, разумеется, говорю не об официальном обвинении в суде присяжных, – выгнали его из отцовского дома. Общеизвестно, что он был сыном маркиза де Вальженеза, племянником графа и, следовательно, приходился кузеном господину Лоредану де Вальженезу и мадемуазель Сюзанне. Молодой человек, привыкший жить на широкую ногу, оказался без средств и, как говорят, пустил себе пулю в лоб.

– Темная история!

– Да, однако она не огорчила, а, напротив, обрадовала семейство Вальженезов. Пока молодой человек был жив, завещание могло обнаружиться и настоящий наследник вместе с ним.

Но раз он умер, вряд ли завещание всплывет само по себе. Вот что касается наследства. Что же до успеха господина де Вальженеза, могу поручиться, что под успехом вы подразумеваете любовные интрижки.

– Разве это не так называется? – улыбнулась г-жа де Маранд.

– Что касается успехов, похоже, ими он обязан светским женщинам. Когда же он обращается к девушкам из народа, то, несмотря на заботливое участие, которое оказывает в этих случаях своему брату мадемуазель Сюзанна де Вальженез, молодой человек вынужден порой применять насилие.

– Ах, сударь, что вы такое говорите!

– То же, о чем монсеньор Колетти рассказал бы вам, вероятно, лучше меня, потому что если господин де Вальженез хорошо принят при дворе, то это благодаря Церкви.

– И вы утверждаете, сударь, – спросила г-жа де Маранд, заинтересованная выдвинутыми обвинениями, – что мадемуазель Сюзанна де Вальженез помогает брату в его любовных похождениях?

– О, это не тайна! И действительно, кому известно, что мадемуазель Сюзанна питает нежную дружбу к брату, отдают ей за это должное. Мадемуазель Сюзанна отличается от брата тем, что любит жить среди своих родных и все или почти все ее удовольствия заключены для нее в родном доме.

– Ах, сударь, неужели вы верите подобной клевете?

– Я, мадам, не верю ничему, кроме курса ренты, да и то если он опубликован в «Мониторе». Ну и еще, пожалуй, в то, что господин де Вальженез самодоволен и болтлив. В этом отношении он напоминает улитку: пачкает репутации, от которых не успел вкусить!

– О, вы не любите господина де Вальженеза! – заметила г-жа де Маранд.

– Нет, признаться… Уж не любите ли его случайно вы, мадам?

– Я? Вы спрашиваете, люблю ли я господина Лоредана?

– Господи! Да я спросил вас об этом просто так; возможно, я неудачно выразился. Я знаю, что в полном смысле этого слова вы не любите никого. Мне следовало бы задать вопрос иначе:

«Вам нравится господин Лоредан?»

– Он мне безразличен.

– Неужели?

– Я вам об этом торжественно заявляю. Но я бы не хотела, чтобы с ним случилось несчастье, которого он не заслужил.

– Да кому это нужно?! Уверяю вас, мадам, с моей стороны господину де Вальженезу могут грозить лишь заслуженные несчастья.

– Да какие же несчастья может заслужить господин де Вальженез и как эти несчастья могли бы грозить ему с вашей стороны?

– Ничего хитрого в этом нет! Вот, например, нынче вечером господин де Вальженез весьма настойчиво за вами ухаживал…

– За мной?

– За вами, мадам… Ничего неподобающего в этом не было, ведь все происходило в вашем доме, и свидетели могли принять стремление господина де Вальженеза неотступно следовать за вами за любезность, возможно несколько преувеличенную, однако вполне простительную по отношению к хозяйке дома. Однако вы будете появляться на других вечерах, вы будете встречать господина де Вальженеза в свете. И если он несколько вечеров кряду будет вести себя с вами так, как он это делал здесь, вы окажетесь скомпрометированы… Ах, Боже мой! Я не хочу вас пугать, мадам. Но в тот день, когда ваше имя будет опорочено, господин де Вальженез умрет.

Госпожа де Маранд вскрикнула.

– Ах, сударь, кто-то умрет из-за меня!.. Убит! Да я буду корить себя всю оставшуюся жизнь.

– Да кто вам говорит, что именно ради вас и из-за вас я убью господина де Лоредана?

– Вы, сударь.

– Я ни словом об этом не обмолвился. Если бы я убил господина Лоредана ради вас или из-за вас, вы были бы скомпрометированы не меньше, чем при его жизни. Нет, я его убью по поводу… закона о печати или последнего смотра национальной гвардии, как убил господина де Бедмара.

– Господина де Бедмара? – смертельно побледнев, вскрикнула Лидия.

– И что же? – продолжал г-н де Маранд. – Разве кто-нибудь когда-нибудь узнал, что это сделано ради вас и из-за вас?

– Вы убили господина де Бедмара? – повторила г-жа де Маранд.

– Да. Так вы этого не знали?

– О Боже!

– Должен вам признаться, что я некоторое время колебался. Вы знаете, а может быть и не знаете, что у меня были основания презирать господина де Бедмара: у меня был случай убедиться в том, что он вел себя не как порядочный человек. И вот мне написали (один мой итальянский корреспондент), что двадцатого ноября тысяча восемьсот двадцать четвертого года господин де Бедмар будет в Ливорно. Я вспомнил, что в Ливорно меня ждет важное дело. Я прибыл туда девятнадцатого ноября. Господин де Бедмар приехал вслед за мной. Не знаю уж, как это произошло, но мы в одно время оказались в ливорнском порту, и когда я собирался отплывать, между нами завязался пустячный разговор по поводу одного комиссионера. Спор наш обострился, господин де Бедмар меня оскорбил, и я потребовал удовлетворения, оставив, однако, по привычке выбор оружия за противником. Он имел неосторожность выбрать пистолет, оружие жестокое, которое не щадит никого. Не откладывая, мы договорились, что сойдемся у сыроварен в Пизе.

Когда мы пришли на место, секунданты отмерили двадцать шагов; мы подбросили в воздух луидор, чтобы узнать, кто будет стрелять первым: судьба была к нему милостива. Он выстрелил… чуть ниже, чем следовало бы, пуля угодила мне в бедро.

– Вам? В бедро?! – вскричала г-жа де Маранд.

– Да, но, к счастью, не задела кость.

– А я даже не знала, что вы были ранены!

– К чему было вас волновать? Ведь через две недели я был совершенно здоров!

– Значит, несмотря на рану, сударь?..

– …я в него прицелился… В ту самую минуту, как я вам сказал, я усомнился в том, что поступаю правильно: это был очень красивый молодой человек, похожий на господина де Вальженеза. Тогда я себе сказал: «Вполне вероятно, что у него, как и у господина де Вальженеза, есть любящая мать, заботливая сестра!» Я колебался… Если бы я промахнулся, дуэль на том бы и закончилась, ведь я был ранен. Но я вспомнил, что господин де Бедмар недостойно вел себя по отношению к одной молодой особе; он навел пистолет на отца этой особы, который пришел требовать у него объяснений полученного оскорбления; этот негодяй убил старика. Тогда я прицелился ему в грудь, пуля пробила сердце, и он рухнул, не успев и охнуть.

– Сударь! – вскрикнула г-жа де Маранд. – Вы говорите, что мой отец…

– …был убит на дуэли господином де Бедмаром, это правда. Как видите, я имел все основания не щадить его, так же как в подобных обстоятельствах я не пожалею и господина де Вальженеза.

Он поклонился с таким же невозмутимым видом, с каким вошел, и направился к двери. Г-жа де Маранд провожала его испуганным взглядом.

– Ох! – вздохнула Лидия и уронила голову на подушку. – Да простит меня Господь! Но иногда мне кажется, что этот человек меня любит… и я его тоже!

XXIII

Суд присяжных департамента Сены

Аудиенция 27 апреля

ДЕЛО САРРАНТИ


Когда читатели узнали из уст самого Сальватора, что тот отправляется во Дворец правосудия, чтобы присутствовать на последних заседаниях по делу Сарранти, они, несомненно, поняли, что только необходимость следовать за г-ном Марандом в спальню его жены заставила нас до времени отложить путешествие в огромный и пугающий зал Дворца правосудия, где преступник получает заслуженное наказание, как, впрочем, иногда в результате роковой ошибки оказывается, к сожалению, осужден и невиновный.

По углам этого огромного зала были расставлены три статуи в ожидании четвертой, которая, должно быть, так никогда и не появится. Это были статуи Каласа, Лабарра и Лезюрка!

Около одиннадцати часов вечера, когда король Карл X проводил заседание Совета, а сотни экипажей с грохотом мчались по улице Артуа к особняку Марандов, подступы ко Дворцу правосудия представляли собой не менее любопытное зрелище, чем спектакль на Итальянском бульваре.

И действительно, от площади Шатле (если двигаться с севера на юг) и до площади Пон-Сен-Мишель, моста Менял, улицы Барийри, моста Сен-Мишель и всех прилегающих улиц, а если идти с запада на восток, то от площади Дофины до моста Сите, набережных Орлож, Дезе, Сите, Архиепископства, Орфевр, все пространство заполонила толпа, такая плотная, неспокойная, ропщущая, что казалось, будто старый остров Дворца стал плавучим островом и качался посреди Сены, из последних сил пытаясь противостоять урагану, который гнал его в открытое море!

Особенно роднил эту толпу с бушующим океаном поднимавшийся рев; глухой и протяжный, пугающе монотонный, он отдавался эхом в соседних улицах и устремлялся, подобно взъярившейся волне, ввысь, к сводам старого дворца святого Людовика.

В этот вечер или, вернее, этой ночью (время уже было позднее) завершалось слушание по делу Сарранти, занимавшее (и вполне заслуженно) все умы, с тех пор как в «Мониторе» был опубликован обвинительный акт.

Пусть же не удивляются читатели, что процесс, обещавший занять достойнейшее место в анналах криминальной полиции, привлек к себе внимание всех парижан, а в зале заседаний набилось гораздо больше народу, чем он мог вместить. Дабы избежать давки, а может быть – как знать? – и беспорядков, которые могли бы произойти вследствие такого наплыва людей, господин председатель счел необходимым заранее раздать входные билеты желающим или по крайней мере части из них. Даже адвокаты получили ограниченное количество таких билетов на каждый день заседаний.

Оказалось просто немыслимо удовлетворить бесчисленные запросы и тех, и других: со времени опубликования обвинительного акта к господину председателю обратилось с просьбами более десяти тысяч человек. Дипломаты, члены обеих палат, знать, духовенство, офицерский корпус, финансисты – все искали этой милости, однако не многим удалось ее добиться.

И вот зал заседаний был забит до отказа, зрители оказались тесно прижаты друг к другу и будто слились в единое целое; время от времени в дверях или в коридоре раздавался жалобный крик несчастного, попавшего в давку. Публика затопила не только балкон и многочисленные лестницы, которые вели к разнообразным входным дверям, но и, как мы уже сказали, нескончаемая цепь из непривилегированных зрителей, как гигантская змея, обвивала хвостом площадь Пон-Сен-Мишель, а головой упиралась в площадь Шатле.

Несколько скамеек было нарочно отведено для адвокатов; однако вскоре их захватили дамы, которые не смогли найти свободных мест на приготовленных в зале скамьях напротив скамьи для защиты.

Слушания начались всего два дня назад, и хотя до сих пор вина г-на Сарранти не была доказана, во Дворце поговаривали (а в толпе охотно повторяли), что вот-вот должен быть вынесен приговор.

Этой минуты с нетерпением ожидали – мы, во всяком случае, говорим о тех, кто не мог присутствовать в зале заседаний, – хотя было уже одиннадцать часов и в толпе пробежал слух, ложный или верный, что получено категорическое приказание вынести приговор не откладывая, из зала суда не доходило никаких вестей, и даже самые покорные начинали терять терпение: жандармы, шнырявшие там и сям в толпе, не могли унять ропот.

Зато те, кто участвовал в судебном разбирательстве, следили за ходом заседания со всевозраставшим интересом; оно продолжалось уже тринадцать часов (началось заседание в десять утра), но время не притупило ни внимания одних, ни любопытства других.

Помимо интереса, который вызывал обвиняемый у каждого из зрителей, это захватывающее разбирательство становилось все более любопытным благодаря замечательному таланту председателя суда, а также энергии и прекрасному вкусу адвоката, защищавшего г-на Сарранти.

Председатель суда не имел себе равных. С присущим ему умом он умел привнести в серьезные и тягостные разбирательства оживление и четкость, говорил просто и ясно, отличался возвышенными чувствами, строго соблюдал приличия и был известен непредвзятостью суждений.. Заметим, между прочим, что мы придаем огромное значение щепетильной беспристрастности, которую ставим в заслугу господину председателю суда присяжных, как, впрочем, и его талант, ловкость и чувство справедливости, оказывающие на ход разбирательства и даже на отношение публики необычайное влияние. Трудно поверить, что один человек способен сообщить заседаниям столько величия и достоинства, а это, в свою очередь, придает всем заседаниям наших судов внушительный вид.

Торжественная атмосфера в этот вечер, с одной стороны, придавала заседанию тот самый внушительный вид, о котором мы только что сказали, а с другой – характер фантастический и мрачный; читатели без труда поймут нашу мысль, когда мы в нескольких словах обрисуем обстановку, в которой проходило заседание.

Все или почти все из читателей видели зал заседаний в Парижском суде присяжных. Он представляет собой огромный, вытянутый в длину прямоугольник, мрачный, гулкий, высокий будто храм.

Мы говорим «мрачный», хотя зал освещается через пять больших окон и две застекленные двери, которые останутся у вас по левую руку, если вы войдете через главный вход; зато противоположная правая стена слишком темна из-за того, что через нее не проникает никакой свет (если не считать небольшой дверцы, через которую входит и выходит обвиняемый), она темна, несмотря на голубые панно, призванные оживить мрачную обстановку, и отбрасывает на противоположную стену гораздо большую тень, нежели эта противоположная стена способна послать ей света; возможно, Дворец правосудия впитал в себя чудовищную грязь, которой преступление покрыло подступы ко дворцу; так или иначе, но когда входишь в зал, на тебя невольно накатывает тяжелая волна необъяснимой грусти, ты содрогаешься от отвращения, ты испытываешь то же, что чувствуешь, когда наступаешь в лесу на клубок ужей.

Однако в тот вечер суд присяжных, вопреки обыкновению, сиял огнями, хотя яркое освещение навевало, пожалуй, еще большую тоску, чем полумрак.

Вообразите, в самом деле, необъятную толпу, причудливо освещенную сотней свечей; прикрытые абажурами, свечи эти придавали бледным лицам судей зловещий вид и делали их похожими на инквизиторов, словно сошедших с полотен испанских мастеров.

Входя в зал и окунаясь в эту освещенную полутьму или, точнее, в этот мрачный полусвет, вы, сами того не желая, словно переносились на заседания Совета десяти или инквизиции. На ум приходили все возможные геенны и средневековые пытки, и вы невольно искали глазами в каком-нибудь углу потемнее смертельно-бледное лицо палача.

В ту минуту, как мы с вами подходим поближе к трибуналу, господин королевский прокурор готовится произнести обвинительную речь.

Он встал.

Это высокий господин, бледный, костлявый, сухой, словно пергамент, живой труп (жизнь едва теплится в его голосе и взгляде), он застыл и, кажется, не может пошевелить ни ногой, ни рукой. Да и голос-то его едва слышен, а блуждающий взгляд ничего не выражает. Словом, человек этот будто воплощает собой самое процедуру следствия, это обвинительная речь во плоти и крови, особенно во плоти!

Однако прежде чем дать слово главным действующим лицам нашей драмы, расскажем, какие места они занимали в зале заседаний.

В глубине зала в самом центре круглого стола сидит председатель в окружении судей, из которых состоит трибунал.

Слева от входящего или по правую руку от председателя под двумя высокими окнами располагаются четырнадцать присяжных заседателей; именно четырнадцать, а не двенадцать, потому что господин королевский прокурор, предвидя долгое разбирательство, добился присоединения еще двух присяжных, а также одного асессора.

В трибунале, опоясывающем кругообразный стол, находится честнейший г-н Жерар, гражданский истец.

Он ничуть не изменился: все так же лысоват, у него те же серые, маленькие, впалые, тусклые глазки, те же густые, с проседью брови, из которых торчат отдельные жесткие волоски, похожие на кабанью щетину; брови срослись на переносице и нависают над глазами, делая их почти невидимыми; нос у г-на Жерара крючковатый, хищный и напоминает клюв стервятника; это физиономия труса и подлеца, которая произвела на аббата Доминика неизгладимое впечатление, когда он вошел в спальню умирающего.

Лицо человека, который требует у правосудия отмщения убийце, обыкновенно преображается, даже если в обычной жизни оно некрасиво, и трогает публику, пробуждает в ней интерес, тогда как обвиняемый всем своим видом вызывает презрение и отвращение.

Однако в данном случае все было наоборот, и если бы у присутствовавших в зале спросили, они, глядя на красивое и благородное лицо г-на Сарранти, на просветленный облик аббата Доминика и сравнивая их с физиономией г-на Жерара, единодушно сказали бы, что преступник и жертва поменялись ролями и тот, что выдавал себя за жертву, и был на самом деле преступником. Не имея ни оснований, ни доказательств для подобного утверждения, довольно было беглого взгляда, чтобы вынести это безошибочное суждение.

Нам лишь осталось прибавить, что г-н Сарранти под охраной двух жандармов переговаривался время от времени с сыном и адвокатом, облокачиваясь на барьер. Теперь мы во всех подробностях описали обстановку, в которой проходило это печально-торжественное заседание.

Как мы уже отмечали, дело слушалось уже третий день.

Заседание, на которое мы пригласили читателей, будет, очевидно, последним.

Расскажем вкратце о том, что происходило в первые два дня.

После предварительных формальностей был зачитан обвинительный акт, который мы не приводим, однако те из наших читателей, что интересуются подобными документами, смогут его найти в газетах того времени.

Из этого акта следовало, что г-н Гаэтано Сарранти, бывший военный, родом из Аяччо, что на Корсике, сорока восьми лет, офицер Почетного легиона, обвинялся в том, что в ночь с 20 на 21 августа 1820 года совершил кражу со взломом, в результате чего из секретера у г-на Жерара исчезли триста тысяч франков, а также убил служанку г-на Жерара и похитил или убил двоих его племянников – во всяком случае, ни их следов, ни их трупов до сих пор не обнаружено.

Перечисленные выше преступления предусматривались статьями 293, 296, 302, 304, 345 и 354 Уголовного кодекса.

После того как был зачитан обвинительный акт, обвиняемого допросили по форме, и он ответил ОТРИЦАТЕЛЬНО на все предложенные ему вопросы, причем оставался невозмутим, и лишь однажды его лицо исказилось болью, когда он услышал о том, что дети либо умерли, либо исчезли.

Адвокат г-на Жерара решил, что смутит г-на Сарранти, когда спросит, почему тот столь поспешно покинул дом, в котором его принимали как дорогого гостя; однако г-н Сарранти в ответ заметил только, что о заговоре, одним из руководителей которого он являлся, стало известно полиции и согласно инструкциям, полученным от императора, он должен был встретиться с г-ном Лебастаром де Премоном, французским генералом на службе у Ранджет-Синга.

Затем он рассказал о том, как, следуя заранее намеченному плану, он вместе с генералом вернулся в Европу и попытался, действуя в согласии с королем Римским, похитить последнего из Шенбруннского дворца; однако, как он узнал после своего ареста, план этот не удался, о чем он искренне сожалеет.

Итак, отвергая обвинение в краже и убийстве, г-н Сарранти сам сознавался в оскорблении его величества, иными словами – уклонялся от эшафота, грозившего ему расправой за уголовное преступление, но сам готов был положить голову на плаху за преступление политическое.

Однако это не входило в намерения его судей. Господина Сарранти хотели судить как гнусного вора, подлого убийцу, который жаждет завладеть обагренным кровью наследством двух несчастных малюток, а вовсе не как политического заговорщика, который, рискуя жизнью, мечтает заменить одну династию Другой и с оружием в руках отстоять иную форму правления.

Председатель не дал г-ну Сарранти говорить, когда тот попытался дать свои объяснения.

Дело в том, что речь г-на Сарранти захватила всех присутствовавших, а вместе с ними и самого председателя, вопреки его воле.

Потом слово взял г-н Жерар.

Наши читатели помнят, с какими показаниями он выступил перед мэром Вири на следующий день после преступления. Теперь он слово в слово повторял свое свидетельство. И мы не станем пересказывать то, что уже известно читателю.

Первое заседание завершилось показаниями свидетелей обвинения – нескончаемым панегириком г-ну Жерару, рядом с которым, если верить выступавшим, святой Венсан де Поль был лишь ничтожным эгоистом.

Первым давал свидетельские показания мэр Вири. Читатель уже имел случай познакомиться с этим славным малым. Его ввело в заблуждение смущение г-на Жерара, когда тот рассказывал ему о случившейся трагедии: простак принял оцепенение преступника за ужас жертвы. Потом были заслушаны показания четырех или пяти крестьян, фермеров и землевладельцев из Вири; все они имели с г-ном Жераром дела по сдаче земель в аренду, по продаже или покупке земли и утверждали, что во всех сделках г-н Жерар проявлял себя как человек пунктуальный и исключительно честный.

Кроме того, были заслушаны еще двадцать или двадцать пять свидетелей из Ванвра или Ба-Медона, то есть все те, кто не раз имели случай убедиться (с тех пор как он жил среди них)

в доброжелательности и щедрости г-на Жерара.

Несомненно, наши читатели помнят главу под названием «Деревенский благодетель» и поймут, какое впечатление должен был произвести на судей рассказ о добрых деяниях честнейшего г-на Жерара, особенно о последнем, едва не стоившем ему жизни.

Когда г-на Сарранти спросили, что он думает обо всем вышесказанном, тот с военной прямотой отвечал, что знает г-на Жерара за честного человека и что г-н Жерар, должно быть, просто введен в заблуждение, выдвигая против него, Сарранти, столь жестокое обвинение.

На что председатель заметил:

– Что же вы можете сказать в свое оправдание и как объясняете кражу ста тысяч экю, смерть госпожи Жерар и исчезновение детей?

– Сто тысяч экю принадлежали мне, – заявил г-н Сарранти, – или, говоря точнее, эти деньги мне передал на хранение император Наполеон. Всю сумму мне вернул сам господин Жерар. Что касается убийства госпожи Жерар и исчезновения детей, то об этом я ничего сказать не могу: в тот момент, как я покинул замок, госпожа Жерар пребывала в добром здравии, а дети играли на лужайке.

В это было трудно поверить, и председатель бросил взгляд на судей – те многозначительно покачали головами.

Что касается Доминика, во все время судебного разбирательства он был словно в лихорадке. Он вставал, снова садился, теребил полу отцовского редингота, раскрывал рот, будто хотел заговорить, потом вдруг у него вырывался стон, он вынимал из кармана платок, вытирал взмокший лоб, ронял голову на руки и часами оставался недвижим, подавленный своим горем.

Нечто подобное творилось и с г-ном Жераром. И для присутствовавших оставалось загадкой, почему он пристально следит не за Сарранти, как можно было ожидать, а не сводит глаз с Доминика.

Когда Доминик вставал, г-н Жерар тоже поднимался, словно подталкиваемый пружиной; стоило Доминику открыть рот, как по лицу истца струился пот и казалось, что г-н Жерар вот-вот лишится чувств.

Эти два человека будто соперничали в бледности.

Так разыгрывалась эта таинственная сцена, понятная лишь двум исполнявшим ее актерам, как вдруг неожиданное происшествие нарушило стройный хор похвал, звучавших в адрес г-на Жерара.

Восьмидесятилетний старик, бледный и худой, словно воскресший Лазарь, откликнулся на зов судьи и вышел к барьеру неспешным, но ровным шагом, отдававшимся под сводами зала, будто поступь командора.

Это был старый садовник из Вири, отец и дед огромного семейства; он ухаживал за цветами в замке около сорока лет.

Читатели помнят, что именно на нем Урсула решила испытать свою власть, заставив г-на Жерара выгнать ни в чем не повинного старика.

– Не знаю, кто совершил убийство, – проговорил старик, – знаю только, что убитая была женщина злая: она завладела помыслами этого человека, который не был ей мужем, зато она мечтала стать его женой (он указал на г-на Жерара). Она его соблазнила, оказывала на него влияние, не знавшее границ.

Я убежден: она ненавидела детей и могла сделать из этого человека все, что хотела.

– Вы можете привести какой-нибудь факт? – спросил председатель.

– Нет, – отвечал старик. – Просто я сейчас слышал, как все хвалили господина Жерара, и счел своим долгом (ведь мне восемьдесят лет и я повидал на своем веку стольких людей!)

сказать, что я думаю об этом человеке. Служанка мечтала стать хозяйкой. Возможно, дети ей мешали. Даже я ей мешал!

Доминик слушал старика с торжествующим видом, зато г-н Жерар смертельно побледнел. Губы у него тряслись, зубы стучали от страха.

Заявление старика произвело сильное впечатление на всех находившихся в зале.

Председатель был вынужден призвать публику к порядку и напутствовал старика такими словами:

– Ступайте, друг мой. Господа судьи примут ваши показания к сведению.

Тут вмешался адвокат г-на Жерара и заявил, что старика собирались уволить, потому что из-за преклонного возраста он уже не справлялся со своими обязанностями, но именно Урсула вступилась за него, а теперь неблагодарный старик имеет наглость на нее нападать.

Старик, направившийся было к своей скамье, опираясь одной рукой на посох, а другой – на руку сына, внезапно остановился, как если бы, шагая в высокой траве парка, замер, ужаленный гадюкой.

Потом он вернулся к барьеру и твердым голосом возразил:

– Все, что сказал этот человек, чистая правда, не считая неблагодарности, в которой он меня обвиняет. Урсула сначала потребовала, чтобы меня прогнали, и господин Жерар исполнил ее волю. Потом она попросила, чтобы меня пощадили, и господин Жерар снова уступил ее желанию. Служанка хотела испытать свою власть над господином; она, верно, хотела убедиться, сможет ли им помыкать при более серьезных обстоятельствах. Спросите господина Жерара, так ли это.

– Верно ли то, что говорил этот человек? – обратился председатель к г-ну Жерару.

Жерар хотел было возразить, но, подняв голову, встретился с садовником взглядом.

Он смутился, и ему недостало мужества отрицать слова старика.

– Все верно, – пролепетал он.

Не считая садовника, все другие свидетели выступили в пользу г-на Жерара.

О своей же защите г-н Сарранти не позаботился: он думал, что его станут обвинять в бонапартистском заговоре, и рассчитывал взять всю ответственность на себя, а потому и не вызвал свидетелей защиты.

И вот дело завертелось; г-н Сарранти оказался с кражей, двойным похищением и убийством на руках. Обвинение это показалось ему настолько нелепым, что он решил: следствие само должно признать его невиновным.

Слишком поздно он заметил ловушку, в которую угодил; и потом, ему претило вызывать свидетелей для доказательства своей невиновности в краже, похищении детей и убийстве. Сарранти казалось, что довольно все отрицать – и ему поверят.

Однако постепенно через брешь, которую Сарранти оставил неприкрытой, просочилось подозрение, оно переросло в сомнение, а затем – если и не у публики, то в представлении судей – превратилось почти в уверенность.

Господин Сарранти был похож на человека, которого обезумевшие лошади несут в пропасть: он видел разверстую бездну, осознавал грозившую ему опасность, но – слишком поздно! Он не знал, за что схватиться, и не мог избежать падения. Пропасть была глубока, пугающа, безобразна: она грозила лишить его не только жизни, но и чести.

Но Доминик не переставал повторять ему на ухо:

– Мужайтесь, отец! Я-то знаю, что вы невиновны!

И вот суд счел, что достаточно слушал свидетелей и может передать слово адвокатам.

Первым выступил адвокат истца.

Когда-то законодательный орган постановил, что стороны будут защищаться не сами, а через третьих лиц, объединенных в специальный орган. Хотел бы я знать, «снимали ли те, кто это придумал, что наряду с преимуществами такого обвинения или такой защиты „по доверенности“ законодательство толкает порой человека на бесчестный, неосмотрительный или сомнительный поступок.

Потому-то во Дворце правосудия и есть адвокаты, принимающие сторону преступников. Эти люди отлично знают, что дело, которое они берутся защищать, неправое. Но посмотрите на них, послушайте их, последите за ними: судя по их голосу, по их жестам, по их манере держаться, они совершенно убеждены в правоте того, кого защищают.

Какую же цель они преследуют, разыгрывая эту комедию?

Я не допускаю мысли о деньгах, вознаграждении, плате. Так зачем они притворяются убежденными да еще заставляют других поверить в то, что преступник невиновен?

Не для того ли, чтобы преступник был спасен, а невиновный осужден?

Не следует ли и закону, вместо того чтобы поощрять это нелепое извращение человеческой совести, наказывать его?

Возможно, мне возразят: все зависит от самого адвоката, как, например, от врача. Врач призван оказывать помощь убийце, который, занимаясь своим черным делом, получил удар ножом или пулю. Врач должен возвращать к жизни осужденного, который после вынесения приговора за открывшееся преступление пытался покончить с собой: приходит врач и застает раненого в состоянии близком к смерти; достаточно оставить все как есть, и опасно раненный преступник скоро умрет. Но нет! Врач считает своим долгом бороться за жизнь, противостоять смерти.

Всюду, где он находит жизнь, он ее поддерживает; если же он сталкивается со смертью, то вступает с ней в борьбу.

Врач прибывает в такую минуту, когда убийца или, во всяком случае, осужденный вот-вот испустит дух, а смерть уже простерла над ним длань и готова им завладеть. Кем бы ни был умирающий, врач на его стороне, он бросает в лицо смерти перчатку науки, он говорит: «Нас двое!»

С этого времени начинается борьба врача со смертью; шаг за шагом она перед ним отступает и наконец покидает ристалище; победитель остается на поле боя; осужденный, пытавшийся покончить с собой, убийца, получивший ранение, спасен! Спасен, чтобы угодить в руки человеческого правосудия, и последнее действует на уничтожение, как перед тем врач бился за его спасение.

Вот так же и адвокат, скажете вы: его заботам поручают виновного, то есть человека серьезно раненного; он же превращает его в невиновного, то есть человека здорового.

Пусть тот, кто согласен с этим мнением, помнит одно: врач ни у кого не отнимает жизнь, которую возвращает больному, тогда как адвокат лишает порой жизни праведника и отдает ее преступнику.

Именно это и произошло, когда столкнулись г-н Жерар и г-н Сарранти.

Может быть, адвокат г-на Жерара и верил в невиновность своего подзащитного, но не допускал мысли и о том, что г-н Сарранти преступник.

Однако это не помешало адвокату истца заставить других поверить в то, во что не верил он сам.

Он соединил в напыщенном вступлении все избитые ораторские приемы, все банальные фразы, то и дело мелькавшие в тогдашних антибонапартистских газетах; он провел сравнение между королем Карлом X и узурпатором – словом, вывалил перед судьями все закуски, которые должны были раздразнить их аппетит перед основным блюдом. А им был г-н Сарранти, иными словами – злодей, приводящий в ужас собственного Создателя, чудовище, отвергаемое обществом, преступник, способный на самое черное злодейство; потому-то и требуют для него примерного наказания современники, возмущенные тем, что дышат с ним одним воздухом!

Не произнося пугающего слова, адвокат просто закончил речь призывом к смертной казни.

Надобно тоже отметить, что к своему месту он возвращался в ледяной тишине.

Это молчание публики, очевидное осуждение толпы, должно быть, оставило в душе адвоката, который защищал честнейшего г-на Жерара, болезненное чувство стыда и взбесило его. Никто ему не улыбнулся, не поздравил его, не пожал руки; едва адвокат закончил защитительную речь, как вокруг него самого образовалась пустота.

Он вытер пот со лба и с мучительным беспокойством стал ожидать выступления своего противника.

Адвокат г-на Сарранти был молодой человек, сторонник партии республиканцев; впервые он выступил в суде всего год назад и сразу же стал известен в своем кругу.

Был он сыном одного из наших самых прославленных ученых: его звали Эмманюэль Ришар.

Господин Сарранти был связан с его отцом, и молодой адвокат пришел предложить свои услуги по рекомендации отца.

Г-н Сарранти принял предложение.

Молодой человек встал, положил свою шапочку на скамью, откинул со лба длинные темные волосы и, побледнев от волнения, начал.

В зале воцарилась тишина с той минуты, как он собрался говорить.

– Господа! – произнес он, пристально глядя на судей. – Пусть вас не удивляет, что первое мое слово – крик боли и возмущения. С того мгновения, как я увидел, что назревает чудовищное обвинение, которое, надеюсь, так ни во что и не выльется, я едва сдерживаю свои чувства, однако господин Сарранти запрещает мне отвечать на него. Мое раненое сердце обливается кровью и глухо стонет в груди.

В самом деле, я присутствую при совершении чудовищной несправедливости.

Человек почтенный и почитаемый, старый солдат, проливавший кровь во всех наших великих битвах за того, кто был его соотечественником, господином и другом; человек, в душу которого ни разу даже не закралась дурная мысль, который ни разу не запачкал рук недостойным делом, этот человек, явившийся сюда с высоко поднятой головой, чтобы ответить на обвинение, способное порой составить честь обвиняемому, говорит вам:

«Я рисковал головой, вступив в заговор, способный опрокинуть трон, сменить династию, перевернуть целую империю. Я проиграл. Отдаю себя в ваши руки». В ответ же он слышит: «Замолчите! Вы не заговорщик, а вор, похититель детей и убийца!»

Согласитесь, господа, нужно быть весьма сильным, чтобы, не дрогнув, встретить это тройное обвинение. И мой подзащитный – действительно сильный человек. Ведь на все это он отвечает следующее: «Если я был способен на все то, в чем вы меня обвиняете, то проницательный господин с орлиным взором, так хорошо разбиравшийся в людях, не подал бы мне руки, не назвал бы своим другом, не приказал бы мне: „Ступай!..“

– Простите, мэтр Эмманюэль Ришар, – прервал его председатель. – Кого вы имеете в виду?

– Я говорю о его величестве Наполеоне Первом, коронованном в тысяча восемьсот четвертом году в Париже, императоре Французском, коронованном в тысяча восемьсот пятом году в Милане, короле Итальянском, скончавшемся в плену на острове Святой Елены пятого мая тысяча восемьсот двадцать первого года, – громко отчеканил молодой адвокат.

Невозможно передать впечатление, которое произвели эти слова на собравшихся: их охватила дрожь.

В те времена Наполеона было принято называть узурпатором, тираном, корсиканским людоедом. Вот уже тринадцать лет, со дня его падения, никто не произносил вслух даже наедине с лучшим другом того, что Эмманюэль Ришар проговорил во всеуслышание перед судьями и публикой.

Жандармы, сидевшие по обе стороны от г-на Сарранти, повскакали с мест и ждали от председателя одного взгляда, одного жеста, чтобы наброситься на дерзкого адвоката.

Его спасла собственная безумная дерзость; члены трибунала оцепенели от неожиданности.

Господин Сарранти схватил молодого человека за руку.

– Сейчас же прекратите! – проговорил он. – Во имя вашего отца прошу вас не компрометировать себя.

– Во имя вашего отца и моего тоже – продолжайте! – вскричал Доминик.

– Вы, господа, – не унимался Эмманюэль, – были свидетелями процессов, на которых обвиняемые опровергали показания свидетелей, отрицали очевидные доказательства, молили королевского прокурора о пощаде. Вы видели такое не раз, почти всегда так и бывает… Мы же, господа, прш отовили вам зрелище поинтереснее.

Мы хотим вам сказать:

«Да, мы виновны, и вот доказательства нашей вины; да, мы замышляли против внутренней безопасности государства, и вот доказательства этого преступления; да, мы хотели изменить форму правления, и вот доказательства; да, мы плели заговор против короля и членов королевской фамилии, и вот доказательства; да, мы виновны в оскорблении величества, и вот доказательства; да, да, мы заслужили наказания за отцеубийство, и вот доказательства; да, мы просим, чтобы нас отправили на эшафот босиком и с темной вуалью на голове, как того требуют наш долг, наше желание, наш обет…»

Из уст всех присутствовавших вырвался крик ужаса.

– Замолчите! Замолчите! – зашикали со всех сторон на юного фанатика. – Вы его губите!

– Говорите! Говорите! – приказал г-н Сарранти. – Я хочу, чтобы именно так меня защищали.

Публика взорвалась аплодисментами.

– Жандармы! Очистить зал! – закричал председатель.

Повернувшись к адвокату, он продолжал:

– Мэтр Эмманюэль Ришар! Лишаю вас слова!

– Теперь это не имеет значения, – заметил адвокат. – Я исполнил то, что мне было поручено, и сказал все, что хотел.

Он обратился к г-ну Сарранти с вопросом:

– Вы удовлетворены, сударь? Правильно ли я исполнил вашу волю?

Вместо ответа г-н Сарранти обнял своего защитника.

Тем временем жандармы бросились исполнять приказание председателя; однако возмущенная толпа взревела так, что председатель понял: дело это не только трудное, но и небезопасное.

Вполне мог вспыхнуть мятеж, а в общей свалке г-на Сарранти могли похитить.

Один из судей склонился к председателю и шепнул ему на ухо несколько слов.

– Жандармы! – проговорил тот. – Займите свои места. Суд призывает присутствующих к порядку.

– Тихо! – крикнули в толпе.

И все сейчас же умолкли, будто привыкли повиноваться этому голосу.

С этого момента вопрос был поставлен четко: с одной стороны – заговор, освященный именем императора и клятвой верности, что превращало его не только в щит, но в пальмовую ветвь так называемого преступника, с другой стороны – общественное обвинение, решившееся преследовать г-на Сарранти не как политического преступника, виновного в оскорблении его величества, а вора, похитившего сто тысяч экю и двух детей, а также убийцу Урсулы.

Защищаться – значило бы допускать эти обвинения; отвергать их шаг за шагом, одно за другим – означало бы допустить их существование.

По приказанию г-на Сарранти Эмманюэль Ришар вел себя так, будто и не слышал о тройном обвинении, выдвинутом королевским прокурором. Он предоставлял публике судить о необычной позиции обвиняемого, сознававшегося в преступлении, которое не вменялось ему в вину, что влекло за собой не смягчение, а ужесточение наказания.

Итак, публика свое отношение к происходящему выразила вполне.

При других обстоятельствах после защитительной речи адвоката обвиняемого заседание непременно было бы прервано, чтобы дать отдых судьям и заседателям: однако после того, что произошло в зале, останавливать заседание стало опасно, и представители обвинения решили, что лучше поскорее покончить с этим делом, даже если вокруг разразится настоящая буря.

Господин королевский прокурор встал и в мертвой тишине, какая наступает на море между двумя шквалами, взял слово.

С первых же его слов все зрители поняли, что скатываются с поэтических головокружительных высот политического Синая на дно уголовного крючкотворства.

Словно не было ошеломляющего выступления адвоката Ришара, словно этот наполовину повергнутый титан только что не заставил пошатнуться на своем троне тюильрийского Юпитера; словно не были присутствовавшие в зале все еще ослеплены блеском императорского орла, пронесшегося высоко в поднебесной… Господин королевский прокурор выразился следующим образом:

– Господа! За последнее время общественное внимание обратили на себя многочисленные преступления; вместе с тем они вызвали пристальное наблюдение со стороны должностных лиц.

Беря свое начало в скоплении постоянно растущего населения, а также в приостановлении некоторых работ или дороговизне продовольствия, преступления эти происходили не чаще тех, к которым мы уже привыкли: это критская дань, выплачиваемая ежегодно обществом за пороки и леность, ведь те, подобно античному Минотавру, требуют определенное число жертв!..

Было очевидно, что королевский прокурор высоко ценит настоящий период истории; он сделал паузу и обвел взглядом это людское море: чем взволнованнее и беспокойнее было оно на глубине, тем на поверхности казалось совершенно невозмутимым.

Публика хранила молчание.

– Однако, господа, – продолжал королевский прокурор, – появился новый тип преступника, к которому мы еще не привыкли и не научились пока преследовать; эти преступники беспокоили общество новизной и смелостью своих посягательств, но – и я говорю об этом с радостью, господа, – зло, от которого мы стонем, не так велико, как представляют некоторые, кое-кто находит удовольствие в том, чтобы его преувеличивать. Тысячи лживых слухов были распространены намеренно, их породило само недоброжелательство; едва зародившись, слухи эти встречались с жадностью, и каждый день рассказ о пресловутых ночных преступлениях вносил ужас в души доверчивых людей, оцепенение – в умы легковерных парижан…

Слушатели переглядывались, недоумевая, куда клонит прокурор Лишь завсегдатаи суда присяжных, которые приходят в поисках того, чего им недостает в собственном доме в зимнюю пору, иными словами – в надежде расслабиться и увидеть зрелище, теряющее для них со временем новизну и прелесть, однако становящееся необходимым из-за привычки; только эти завсегдатаи, хорошо знакомые с разглагольствованиями г-на Берара и г-на де Маршанжи, не дрогнули, видя, на какой путь ступает королевский прокурор; они отлично знали, что в народе говорят:

«Все дороги ведут в Рим», а во Дворце правосудия (при определенном правительстве и в определенную эпоху) можно услышать такое: «Все дороги ведут к смертной казни».

Не той ли дорогой вели Дидье в Гренобле, Пленьи, Коттерона и Карбонно – в Париже, Бертона – в Сомюре, Pay, Бари, Губена и Помье – в Ла-Рошели?

Королевский прокурор продолжал, сопровождая свою речь величавым и чрезвычайно покровительственным жестом:

– Успокойтесь, господа! Полиция подобна стоглазому Аргусу; она бдила, она была готова отправиться на поиски современных Каков в самые заветные укрытия последних, в самые глубокие их пещеры, ведь для полиции ничего невозможного нет, и представители власти отвечали на лживые слухи, исполняя свой долг в строжайшем соответствии с законом.

Да, мы отнюдь не отрицаем, что имели место тяжкие преступления, и, стремясь к неукоснительному исполнению закона, мы сами ходатайствовали о различных наказаниях, которые навлекли на себя преступники Можете быть уверены, господа, что никто не избежит карающего меча правосудия. Отныне общество спокойно самые наглые возмутители порядка у нас в руках, а те, что пока гуляют на свободе, непременно понесут наказание за свои преступления.

Так, например, хулиганы, скрывавшиеся в окрестностях канала Сен-Мартен и избравшие безлюдные причалы местом своих ночных нападений, в настоящее время брошены в темницу и предпринимают тщетные попытки отклонить доказательства своей вины, выдвигаемые против них следствием.

Господин Феррантес, испанец; господин Аристолос, грек; господин Вальтер, баварец; господин Кокрийа из Оверни были задержаны поздно вечером третьего дня. Полиция не имела их следов, однако нет такого места, где бы они могли укрыться от недремлющего ока правосудия; под давлением неопровержимых доказательств, а также зная за собой вину, преступники уже дали показания.

Присутствовавшие продолжали переглядываться, спрашивая друг друга шепотом, что общего господа Феррантес, Аристолос, Вальтер и Кокрийа могут иметь с г-ном Сарранти.

Однако завсегдатаи с доверительным видом покачивали головами, словно желая сказать: «Вот вы увидите, увидите!»

Королевский прокурор не умолкал:

– Три еще более злостных преступления потрясли и возмутили общественность. Неподалеку от Бриши был обнаружен труп несчастного солдата, получившего увольнение. В это самое время в Вилетте на поле было совершено зверское убийство бедного работника. А спустя еще некоторое время на дороге из Парижа в Сен-Жермен убили извозчика из Пуасси.

В считанные дни, господа, правосудие покарало виновных в этих убийствах, настигнув их на самых разных окраинах Франции.

Однако кое-кто не ограничился пересказом этих событий и поведал о сотне других преступлений: совершено убийство на улице Карла Десятого; за Люксембургским дворцом найден кучер в луже собственной крови; на улице Кадран напали на женщину; третьего дня совершено вооруженное нападение на почтовую карету небезызвестным Жибасье – его имя не раз звучало в этих стенах и, несомненно, знакомо присутствующим.

И вот, господа, пока кое-кто пытался таким образом посеять панику среди населения, полиция установила, что несчастный, обнаруженный на улице Карла Десятого, скончался от кровоизлияния в легких; что кучера хватил апоплексический удар, когда он раскричался на лошадей; что женщина, судьба которой так всех тронула, оказалась просто-напросто жертвой бурной сцены, какие случаются во время оргий; а небезызвестный Жибасье, господа, не совершал преступления, вменявшегося ему в вину, чему есть неопровержимые доказательства; судите же сами, можно ли доверять этим клеветническим выдумкам?

Когда мне доложили, что Жибасье напал на карету между Ангулемом и Пуатье, я вызвал господина Жакаля.

Господин Жакаль меня заверил, что вышеупомянутый Жибасье отбывает срок в Тулоне, находится там под номером сто семьдесят один и раскаяние его так велико, а поведение настолько примерно, что как раз в настоящее время к его величеству Карлу Десятому обратились с прошением досрочно освободить каторжника.

Этот яркий пример освобождает меня от необходимости приводить другие: судите сами, господа, на какую грубую ложь пускается кое-кто, дабы подогреть любопытство или, точнее, враждебность общества.

Печально видеть, господа, как расходятся эти слухи, а зло, на которое жалуются их распространители, падает, так сказать, на их собственные головы.

Общественное спокойствие, как говорят, нарушено; мирные жители запираются и трясутся от страха с наступлением темноты; иноземцы покинули обезлюдевший из-за постоянных преступлений город; торговля захирела, погибла, уничтожена!

Господа! Что бы вы сказали, если бы узнали, что только недоброжелательство этих людей, скрывающих свои бонапартистские или республиканские взгляды под либеральной вывеской, и явилось причиной всех несчастий, вызванных клеветническими выпадами?

Вы почувствовали бы себя оскорбленными, не так ли?

Однако в результате губительного маневра все тех же людей, угрожающих обществу под видом того, что они берут его под свое покровительство, было порождено и другое зло. Люди эти изо дня в день трезвонят о безнаказанных преступлениях, повторяют о том, что нерадивые должностные лица оставляют преступления безнаказанными.

Вот и такой человек, как Сарранти, которому вы сегодня должны вынести приговор, в течение семи лет кичился тем, что находился вне досягаемости правосудия.

Господа! Правосудие спотыкается, оно идет медленно, говорит Гораций. Пусть так! Однако оно рано или поздно приходит.

Итак, человек – я говорю о преступнике, стоящем перед вами, – совершает тройное преступление: кражу, похищение детей, убийство. После убийства он исчезает из города, из страны, в которой он увидел свет, покидает Европу, пересекает моря, бежит на край света и обращается с просьбой к другому континенту, к одному из его королевств, затерявшихся в сердце Индии, принять его как почетного гостя; однако этот другой континент отвергает его, это королевство вышвыривает его вон, Индия говорит ему:

«Зачем ты явился ко мне, что делаешь в рядах моих невинных сынов, – ты, преступник? Убирайся прочь! Уходи! Назад, демон!»

Тут и там послышались сдерживаемые до тех пор смешки, к великому возмущению господ присяжных.

А королевский прокурор то ли не понял причины этого веселья, то ли, напротив, отлично все понимал: он решил подавить этот смех или же обратить его себе на пользу и вскричал:

– Господа! Оживление в зале весьма показательно; так присутствующие выражают свое осуждение обвиняемому, и этот презрительный смех страшнее самого сурового наказания…

Такое давление на слушателей было встречено ропотом в публике.

– Господа! – обратился к аудитории председатель. – Помните, что первая обязанность зрителей – соблюдение порядка.

В публике, относились к беспристрастному председателю с глубоким уважением: присутствовавшие вняли его замечанию, и в зале снова стало тихо.

Господин Сарранти улыбался и высоко держал голову. Лицо его было невозмутимо. Он пожимал руку красавцу монаху; тот, казалось, примирился с неизбежным приговором, грозившим его отцу, и всем своим видом напоминал св. Себастьяна, которого так любили изображать испанские художники: тело его пронзили стрелы, однако на лице написаны снисходительность и ангельское терпение.

Мы не будем приводить речь королевского прокурора полностью, скажем только, что он растягивал свое выступление как мог, излагая обвинения, выдвинутые свидетелями г-на Жерара; при этом он пустил в ход все испытанные приемы, употребил все классические разглагольствования, принятые во Дворце правосудия. Наконец он закончил свою обвинительную речь, требуя применить статьи 293, 296, 302 и 304 Уголовного кодекса.

Испуганный шепот пробежал по рядам собравшихся. Толпа содрогнулась от ужаса. Волнение достигло высшей точки.

Председатель обратился к г-ну Сарранти с вопросом:

– Обвиняемый? Вы хотите что-нибудь сказать?

– Я даже не стану говорить, что невиновен, настолько я презираю выдвинутое против меня обвинение, – отозвался г-н Сарранти.

– А вы, мэтр Эмманюэль Ришар, имеете что-либо сказать в защиту своего клиента?

– Нет, сударь, – отвечал адвокат.

– В таком случае слушание окончено, – объявил председатель.

Собравшиеся загудели, и вновь установилась тишина.

После заключительного слова председателя обвиняемый должен был услышать приговор. Пробило четыре часа утра. Все понимали, что речь председателя много времени не займет, а судя по тому, как почтенный председатель вел обсуждение, никто не сомневался в его беспристрастности.

И вот, едва он раскрыл рот, судебным исполнителям не пришлось призывать слушателей к порядку: те затаили дыхание.

– Господа присяжные заседатели! – чуть заметно волнуясь, начал председатель. – Я только что объявил судебное разбирательство закрытым; оно продолжалось так долго, что утомило всех вас и физически, и нравственно.

Слушание этого дела продолжалось более шестидесяти часов.

Никто не остался равнодушным при виде истца – человека почтенных лет, образца добродетели и милосердия, а рядом с ним – человека, обвиняемого в трех преступлениях; человека, которому полученное воспитание позволяло занять достойное – и даже блестящее! – место в обществе; человека, который протестует сам, а также через своего сына, благородного священника, против тройного обвинения.

Господа присяжные заседатели! Вы, как и я, еще находитесь под впечатлением защитительных речей, которые вы только что слышали. Мы должны сделать над собой усилие, подняться над сиюминутными настроениями, собраться с духом в эту торжественную минуту и со всем возможным хладнокровием подвести итог этому затянувшемуся обсуждению.

Такое вступление глубоко взволновало зрителей, и толпа затаив дыхание с горячечным нетерпением стала ждать продолжения.

Почтенный судья сделал подробный обзор всех средств обвинения и отметил все недостатки защиты, выставившие обвиняемого в невыгодном свете. Закончил он свою речь так:

– Я изложил вам, господа присяжные заседатели, добросовестно и кратко, насколько это было возможно, все дело в целом.

Теперь вам, вашей прозорливости, вашей мудрости я доверяю рассудить, кто прав, кто виноват, и принять решение.

Пока вы будете проводить осмотр, вас то и дело будет охватывать сильнейшее волнение, непременно обуревающее честного человека, когда он должен осудить ближнего и объявить страшную истину; но вам достанет и ясности суждений, и смелости и, каков бы ни был ваш приговор, он окажется справедлив, в особенности если вы станете руководствоваться непогрешимой совестью!

По закону этой самой совести, о которую разбиваются все страсти – ведь она глуха к словам, к дружбе, к ненависти, – закон вас облекает вашими грозными обязанностями; общество передает вам все свои права и поручает защиту своих самых важных и дорогих интересов. Граждане, верящие в вас как в самого Господа Бога, доверяют вам свою безопасность, а граждане, чувствующие свою невиновность, вручают вам свою жизнь и бестрепетно ждут вашего приговора.

Это заключительное слово, четкое, точное и краткое, отражало от первого до последнего слова совершенное беспристрастие и потому было выслушано в благоговейной тишине.

Едва председатель умолк, слушатели все как один поднялись, явно одобряя речь председателя; адвокаты тоже аплодировали ему.

Было около четырех часов, когда присяжные удалились в совещательную комнату.

Обвиняемого увели из зала, и – событие неслыханное в судебных разбирательствах! – ни один из тех, кто присутствовал в зале с самого утра, не собирался покидать своего места, хотя было неизвестно, как долго продлится обсуждение.

С этой минуты зал оживленно загудел, так и сяк обсуждая различные обстоятельства дела; в то же время в сердцах присутствовавших поселилось беспокойство.

Господин Жерар спросил, можно ли ему удалиться. Ему хватило сил выступить с ходатайством о смерти, однако выслушать смертный приговор было ему невмоготу.

Он встал, чтобы выйти.

Толпа, как мы говорили, была весьма плотная, однако перед ним все расступились: каждый торопился посторониться, словно истец был прокаженный, последний оборванец, – самый бедный, самый грязный из присутствовавших боялся запачкаться, коснувшись этого человека.

В половине пятого прозвонил звонок. По рядам собравшихся пробежало волнение и передалось тем, кто толпился за дверьми Дворца. И сейчас же, подобно тому как бывает во время прилива, волна вновь накатила на зал заседаний: каждый поспешил занять свое место. Однако напрасно так суетились зрители:

старшина присяжных просил уладить какую-то формальность.

Тем временем в окна уже заглядывало хмурое утро, соперничая со светом свечей и ламп. В эти часы даже самые выносливые люди испытывают усталость, а самые веселые чувствуют грусть; в эти часы всех бьет озноб.

Около шести часов снова раздался звон колокольчика.

На сей раз ошибки быть не могло: после двухчасового обсуждения вот-вот объявят либо решение присяжных о помиловании, либо смертный приговор.

Сильнейшее напряжение передалось всем собравшимся.

Словно по мановению волшебника в зале установилась тишина среди присутствовавших, еще за минуту до того шумно и оживленно обсуждавших происходящее.

Дверь, соединявшая зал заседаний и комнату присяжных, распахнулась, и на пороге показались заседатели. Зрители старались заранее прочесть на их лицах приговор, который присяжные собирались произнести: кое-кто из присяжных был заметно взволнован.

Несколько мгновений спустя суд уже находился в зале заседаний.

Старшина присяжных вышел вперед и, прижав руку к груди, тихим голосом стал читать приговор.

Присяжные должны были ответить на пять вопросов.

Вопросы эти были выражены так:


1) Виновен ли г-н Сарранти в предумышленном убийстве некой Урсулы?

2) Предшествовали ли этому преступлению другие преступления, оговоренные ниже?

3) Имел ли он целью подготовить или облегчить себе исполнение этих преступлений?

4) Совершил ли кражу со взломом г-н Сарранти в комнате г-на Жерара днем 19-го или в ночь с 19-го на 20 августа?

5) Причастен ли он к исчезновению двух племянников вышеупомянутого Жерара?


На мгновение воцарилась тишина.

Никто не в силах был бы описать волнение, охватившее присутствовавших в этот миг, такой же краткий, как мысль, хотя, должно быть, он показался вечностью аббату Доминику, по-прежнему стоявшему вместе с адвокатом у опустевшей скамьи обвиняемого.

Старшина присяжных произнес следующее:

– Обещаю и клянусь перед Всемогущим Богом и людьми!

Решение присяжных таково:

«ДА – большинством голосов по всем вопросам – обвиняемый виновен!»

Взгляды всех присутствовавших обратились на Доминика:

он, как и остальные, выслушал приговор стоя.

В мутном утреннем свете его лицо стало мертвенно-бледным; он закрыл глаза и схватился за балюстраду, чтобы не упасть.

Зрители с трудом подавили вздох.

Председатель приказал ввести обвиняемого.

Господин Сарранти вышел в зал.

Доминик протянул к нему руку и смог произнести лишь одно слово:

– Отец!..

Однако тот выслушал смертный приговор так же невозмутимо, как перед тем обвинение, – ничем не выдав волнения.

Доминик не умел так же владеть собой: он застонал, бросил горящий взор на то место, где сидел Жерар, выхватил из-за пазухи свиток; потом, сделав над собой невероятное усилие, снова сунул свиток в складки сутаны.

За то короткое время, пока наши герои переживали столь разнообразные чувства, господин заместитель прокурора дрогнувшим голосом, чего никак нельзя было ожидать от человека, подстрекавшего присяжных к этому строгому приговору, стал ходатайствовать о применении против г-на Сарранти статей 293, 296, 302 и 304 Уголовного кодекса.

Суд приступил к обсуждению.

Тогда по рядам зрителей прошелестел слух: г-н Сарранти потому замешкался на несколько мгновений перед вынесением приговора и не сразу появился в зале, что крепко заснул, пока присяжные решали его судьбу. Вместе с тем поговаривали, что при вынесении ему приговора мнения присяжных разделились и вопрос о его вине был решен перевесом всего в один голос.

После пятиминутного обсуждения члены суда заняли свои места и председатель, не справившись с волнением, прочитал глухим голосом приговор, обрекавший г-на Сарранти на смерть.

Повернувшись к г-ну Сарранти, продолжавшему слушать все так же спокойно и невозмутимо, он прибавил:

– Обвиняемый Сарранти! У вас есть три дня для подачи кассационной жалобы.

Сарранти с поклоном отвечал:

– Благодарю, господин председатель, однако я не намерен кассировать это дело.

Доминика, казалось, вывели из оцепенения слова отца.

– Нет, нет, господа! – вскричал он. – Мой отец подаст кассацию, ведь он невиновен!

– Сударь! – заметил председатель. – Законом запрещено произносить подобные слова после вынесения приговора.

– Запрещено адвокату обвиняемого, господин председатель! – воскликнул Эмманюэль. – Но не сыну! Торе сыну, который не верит в невиновность своего отца!

Казалось, председатель готов вот-вот сдаться.

– Сударь! – повернулся он к Сарранти, против обыкновения употребляя такое обращение к обвиняемому. – У вас есть просьбы к суду?

– Я прошу разрешить мне свидания с сыном, который, надеюсь, не откажется проводить меня как священник на эшафот.

– Отец! Отец! – вскричал Доминик. – Клянусь, вам не придется на него всходить!

И едва слышно прибавил:

– Если кто и поднимется на эшафот, то я сам!

XXIV.

Влюбленные с улицы Макон

Мы уже рассказали, какое действие оказал приговор на собравшихся в зале; не менее сильно он подействовал и на толпившихся за дверьми любопытных.

Едва слова: «Приговаривается к смертной казни» – сорвались с губ председателя, как они отдались протяжным стоном, похожим на крик ужаса: вырвавшись из груди у тех, кто собрался в зале заседаний, он донесся до самой площади Шатле и заставил содрогнуться столпившихся там людей, как если бы колокол, находившийся до революции в квадратной Часовой башне, подал – как это случилось в ночь на 24 августа 1572 года, когда он звонил вместе с колоколом Сен-Жермен-л'Осеруа, – сигнал к резне, к новой Варфоломеевской ночи.

Вся эта толпа стала медленно расходиться по домам, и каждый человек уносил в своем сердце боль от услышанного приговора.

Если бы кто-нибудь, не зная, что происходит, присутствовал при этом молчаливом «исходе», он мог бы приписать это медленное и безмолвное отступление какой-нибудь чрезвычайной катастрофе – извержению вулкана, распространению оспы или началу гражданской войны.

А тот, кто всю ночь неотрывно следил за судебным разбирательством, кто в огромной зале суда, при неясном свете ламп и свечей, бледнеющем в предрассветной мгле, слышал смертный приговор и видел, как расходится эта ропщущая толпа, а потом безо всякого перехода вдруг оказался в уютном гнездышке, где живут Сальватор и Фрагола, он испытал бы удовольствие сродни тому, что ощущаешь свежим майским утром после бурной ночи, проведенной в оргии.

Прежде всего человек этот увидел бы небольшую столовую, четыре панели которой представляли собой копии помпейских интерьеров; потом – Сальватора и Фраголу, сидящих по обе стороны лакированного столика, на котором был подан чай в изящных чашках белого дорогого фарфора.

С первого взгляда посетитель признал бы в них влюбленных.

И если бы он предположил, что они повздорили – это казалось невероятным, судя по тому, как прелестная девушка смотрела на молодого человека, – он сейчас же понял бы, что над их головами витает какая-то печальная мысль, она-то и не дает им обоим покоя.

Действительно, ласковое лицо Фраголы, походившей на весенний цветок, который открывает свои лепестки солнцу, было повернуто к Сальватору; девушка не сводила с него целомудренного и нежного взгляда, однако лицо ее выражало сильнейшее волнение, граничившее со страданием, а Сальватор находился, казалось, во власти столь великой грусти, что даже и не думал утешать девушку.

Впрочем, эта печаль одного и другой была вполне естественной.

Сальватора не было всю ночь; вернулся он с полчаса тому назад и рассказал девушке во всех волнующих подробностях о происшествиях минувшей ночи: появлении Камилла де Розана у г-жи де Маранд, обмороке Кармелиты, смертном приговоре г-ну Сарранти.

Фрагола не раз содрогнулась, слушая сей мрачный рассказ, подробности которого были столь же печальны в позлащенных гостиных банкира, как и в сумрачной зале заседаний. В самом деле, если председатель суда приговорил г-на Сарранти к физической смерти, то не была ли и Кармелита обречена на вечные душевные страдания после смерти Коломбана?

Опустив голову на грудь, Фрагола задумалась.

Сальватор размышлял, опершись подбородком на обе руки, и перед ним словно открывались необозримые дали.

Он вспоминал ту самую ночь, когда вместе с Роландом перелез через каменный забор и очутился в саду, окружавшем замок Вири; он вспоминал, как бежал пес через лужайки, через лес, как он замер у подножия огромного дуба; наконец он вспомнил, с каким озлоблением пес стал царапать землю и какой ужас пережил он, Сальватор, коснувшись пальцами шелковистых волос ребенка.

Что общего могло быть между этим телом, погребенным под дубом, и делом г-на Сарранти? Вместо того чтобы свидетельствовать в его пользу, не докажет ли это обстоятельство его вину?.. И не погубит ли это Мину?

О, если бы Господь просветил в эти минуты Сальватора!..

А что если прибегнуть к помощи Розочки?..

Но не убьет ли нервную девочку воспоминание об этой кровавой странице из ее детства?

Да и кто дал ему право копаться в этих темных глубинах чужой жизни?

Впрочем, он взял себе имя САЛЬВАТОР16; разве сам Господь не вложил ему в руки нить, при помощи которой он может выбраться из этого лабиринта преступлений?

Он должен пойти к Доминику. Разве не обязан он этому священнику жизнью? Он предоставит в распоряжение монаха все эти неполные и разрозненные сведения, которые самого его ослепляют, будто молнии.

Приняв такое решение, он встал было с намерением осуществить задуманное, как вдруг послышался звонок.

Умница Роланд, лежавший у хозяина в ногах, медленно приподнял голову и встал на все четыре лапы, заслышав звон бронзового колокольчика.

– Кто там, Роланд? – спросил Сальватор. – Это друг?

Пес выслушал хозяина и, словно поняв вопрос, не спеша подошел к двери, помахивая хвостом, – это было признаком несомненной симпатии.

Сальватор улыбнулся и поспешил отпереть дверь.

На пороге стоял бледный Доминик; вид у него был самый несчастный.

Сальватор радостно вскрикнул.

– Добро пожаловать в мой скромный дом! – пригласил он. – Я как раз думал о вас и собирался к вам.

– Спасибо! – поблагодарил священник. – Как видите, я избавил вас от этой необходимости.

При виде красавца монаха, которого Фрагола встретила лишь однажды – у постели Кармелиты, – девушка встала.

Доминик хотел было заговорить. Сальватор знаком попросил сначала выслушать его.

Монах с нетерпением ждал, что скажет Сальватор.

– Фрагола! – начал тот. – Девочка моя дорогая, поди сюда!

Девушка подошла и опустила руку возлюбленному на плечо.

– Фрагола! – продолжал Сальватор. – Если ты веришь, что за последние семь лет моя жизнь не прошла даром и я принес пользу ближним, встань перед этим мучеником на колени, поцелуй край его сутаны и возблагодари его: именно ему я обязан жизнью в эти семь лет!

– О, отец мой! – воскликнула Фрагола, бросаясь на колени.

Доминик протянул к ней руки.

– Встаньте, дитя мое, – попросил он. – Благодарите Бога, а не меня: только Он может даровать или забрать жизнь.

– Значит, это аббат Доминик проповедовал в Сен-Роке в тот день, когда ты хотел покончить с собой? – спросила Фрагола.

– Заряженный пистолет уже лежал у меня в кармане; я принял решение, еще какой-нибудь час – и меня не стало бы. Слова этого человека удержали меня на краю пропасти – я выжил.

– И вы благодарны Богу, что до сих пор живы?

– О да, от всей души! – молвил Сальватор, глядя на Фраголу. – Вот почему я вам сказал: «Отец мой! Чего бы вы ни пожелали, каким бы невероятным ни представлялось ваше желание, в какое бы время дня или ночи оно вас ни посетило, прежде чем обратиться к кому-то еще, постучите в мою дверь!»

– Как видите, я пришел к вам!

– Что вам угодно? Приказывайте!

– Вы верите, что мой отец невиновен?

– Да, я верю в это всем сердцем! Возможно, я помогу вам добыть доказательство его непричастности.

– У меня есть это доказательство! – отозвался монах.

– Вы надеетесь спасти отца?

– Я в этом уверен!

– Вам нужны моя сила и мой ум?

– Никто не сможет мне помочь в исполнении задуманного

– Чего же вы пришли просить у меня?

– Мне кажется, то, о чем я пришел просить, невозможно исполнить даже при вашем участии. Однако вы сказали, чтобы я пришел к вам за помощью в любом случае, и я счел своим долгом явиться.

– Скажите, чего вы хотите!

– Я должен нынче или самое позднее завтра получить аудиенцию у короля.. Как видите, друг мой, это вещь невозможная… для вас, во всяком случае.

Сальватор с улыбкой обратился к Фраголе:

– Голубка! Лети из ковчега и без оливковой ветви не возвращайся!

Не произнеся ни слова в ответ, Фрагола прошла в соседнюю комнату, надела шляпу с вуалью, набросила на плечи мантильку из английской материи, вернулась в столовую, подставила Сальватору лоб для поцелуя и вышла,

– Садитесь, отец мой! – пригласил молодой человек. – Через час вам назначат аудиенцию на сегодня или самое позднее на завтра.

Священник сел, поглядывая на Сальватора с удивлением, граничившим с растерянностью.

– Да кто же вы, – спросил он у Сальватора, – если под скромной личиной скрываются столь великие возможности?

– Отец мой! – отвечал Сальватор. – Я, как и вы, принужден шагать в одиночку по намеченному пути. Но если когданибудь я и расскажу историю своей жизни, то только вам.

XXV.

Учетверенный союз

Мастерская или, вернее, оранжерея Регины представляла собой в тот самый час, как аббат Доминик входил к Сальватору, то есть около десяти часов утра, соблазнительное зрелище: три девушки сошлись вместе на софе, а у них в ногах резвилась девчушка.

Наши читатели, несомненно, узнали этих девушек – графиню Рапт, г-жу де Маранд и Кармелиту, а девочкой, игравшей неподалеку, оказалась юная Пчелка.

Беспокоясь о том, как Кармелита провела ночь, Регина, проснувшись рано, послала Нанон узнать, как себя чувствует подруга, и поручила служанке привезти ее в экипаже, если здоровье позволит Кармелите провести утро в особняке Ламот-Гуданов.

Кармелита обладала несгибаемой силой воли, она не заставила себя ждать: только накинула на плечи шаль, села в карету и приехала к Регине.

Ей хотелось поблагодарить Регину за заботу, которую та проявила накануне, – вот чего прежде всего требовала ее душа, и усталость ее была не в счет.

А произошло следующее.

Когда около семи часов утра г-н де Маранд покинул спальню супруги, г-жа де Маранд попыталась заснуть, но безуспешно; это оказалось совершенно невозможно.

В восемь часов она поднялась, приняла ванну и послала к г-ну де Маранду спросить, может ли она навестить Кармелиту.

Господин де Маранд также не сомкнул глаз и уже работал; он позвонил и вместо ответа приказал заложить карету, а также передать кучеру, что тот поступает на все утро в распоряжение госпожи.

В десять часов г-жа де Маранд села в карету и приказала отвезти ее на улицу Турнон.

Она разминулась с Кармелитой, однако горничная, к счастью, знала, куда та отправилась. Кучер получил приказ отвезти свою хозяйку на бульвар Инвалидов, к графине Рапт.

Госпожа де Маранд приехала туда десять минут спустя после Кармелиты.

Когда Кармелита появилась в оранжерее, Пчелка стояла на коленях на табурете перед Региной и с кокетством, которое нетрудно было в ней предположить, расспрашивала сестру о проведенном накануне вечере во всех подробностях.

В ту минуту, как Регина стала рассказывать девочке об обмороке Кармелиты, – обмороке, который она объяснила духотой гостиных, Кармелита вошла, и девочка обвила ее шею, нежно поцеловала и спросила, как она себя чувствует У Регины было две причины послать Нанон к Кармелите:

справиться о ее здоровье, а если Кармелита приедет сама – сообщить о большом празднике в министерстве иностранных дел и передать приглашение на вечер: Кармелита могла по своему усмотрению явиться на вечер и как гостья, и как певица; она могла там выступить или не петь вовсе.

Кармелита приняла приглашение в качестве певицы; накануне у нее было нелегкое, но спасительное испытание, и теперь ей нечего было бояться. Никакой публики, даже министерской, она не робела, как бы далека ни была эта публика от искусства; ни один человек не мог больше испугать ту, что пела перед жутким призраком, явившимся ей на вечере у Марандов.

Итак, девушки договорились, что Кармелита отправится на этот бал как артистка, представленная и покровительствуемая Региной.

На том они и порешили, когда, в свою очередь, вошла г-жа де Маранд.

Обе подруги, как и Пчелка, горячо любившая г-жу де Маранд, радостно вскрикнули.

– А-а, вот и Бирюзовая фея! – воскликнула Пчелка.

У г-жи де Маранд были самые красивые в Париже украшения из бирюзы, вот почему Пчелка так ее прозвала, как называла она свою сестру феей Каритой из-за ее приключения с Розочкой; как называла она Кармелиту феей Славкой из-за ее восхитительного голоса, а Фраголу – феей Крошкой из-за ее небольшого роста и изящной шейки. Когда они собирались все вчетвером, Пчелка уверяла, что все королевство фей в полном составе.

Всем феям суждено было встретиться и в этот день: едва г-жа де Маранд обменялась поцелуем с двумя подругами и села подле них, как дверь отворилась и лакей доложил о Фраголе.

Три подруги устремились четвертой навстречу, ведь она появлялась реже остальных, и стали по очереди ее целовать, а Пчелка, которой не терпелось принять участие в общей радости, выкрикивала, прыгая вокруг подруг:

– А я? Я тоже! Ты меня больше не любишь, фея Крошка?

Фрагола обернулась наконец к Пчелке, подняла девочку, словно птичку, на руки и осыпала поцелуями ее лицо.

– Тебя давно не было видно! – в один голос заметили Регина и г-жа де Маранд, тогда как Кармелита, от которой верная Фрагола не отходила во время болезни, не могла упрекнуть ее в невнимании и протянула руку.

– Верно, сестры! – согласилась Фрагола. – Вы – высокородные дамы, я же – бедная Золушка и должна оставаться у своего очага…

– Только не как Золушка, – возразила Пчелка, – а как Трильби.

Девочка прочла недавно прелестную сказку Шарля Нодье.

– И лишь в особых случаях, – продолжала Фрагола, – когда произойдет что-нибудь серьезное… Тогда я набираюсь смелости и прихожу спросить вас, дорогие сестры, по-прежнему ли вы меня любите?

Ответом ей был поцелуй всех трех подруг.

– Особые случаи?.. Что-нибудь серьезное?.. – повторила Регина. – Ты действительно выглядишь печальной.

– Уж не случилось ли с тобой беды? – спросила г-жа де Маранд.

– С тобой… или с ним? – подхватила Кармелита, понимая, что самая большая беда не всегда та, что случается с нами самими.

– Нет, слава Богу! – вскричала Фрагола. – Не с ним, не со мной, а с одним из наших друзей.

– С кем именно? – полюбопытствовала Регина.

– С аббатом Домиником.

– А-а, верно! – подхватила Кармелита. – Его отец…

– …осужден!

– На смертную казнь?

– Да.

Девушки едва слышно вскрикнули.

Доминик был другом Коломбана и, значит, их другом.

– Что можно для него сделать? – спросила Кармелита.

– Может, похлопотать о помиловании для господина Сарранти? Мой отец достаточно близок к королю.

– Нет, – возразила Фрагола. – Нужно устроить нечто менее трудное, дорогая Регина, и займешься этим ты.

– Чем именно? Говори!

– Необходимо попросить у короля аудиенции.

– Для кого?

– Для аббата Доминика.

– На какой день?

– На сегодня.

– Это все?

– Да… Все, чего он просит… пока.

– Позвони, сестричка! – приказала Регина Пчелке.

Та позвонила, после чего обратилась с вопросом:

– Ах, сестра, неужели его убьют?

– Мы сделаем все возможное, дабы предотвратить подобное несчастье, – пообещала Регина.

В эту минуту появилась Нанон.

– Прикажите немедленно заложить карету, – приказала Регина, – и предупредите отца, что весьма важное дело призывает меня в Тюильри.

Нанон вышла.

– К кому ты намерена обратиться в Тюильри? – спросила г-жа де Маранд.

– К кому же еще, как не к изумительной герцогине Беррийской?

– Ты едешь к ее высочеству? – подхватила Пчелка. – Возьми меня с собой! Мадемуазель сказала, чтобы я непременно приезжала к ней, когда ты или отец отправитесь ко двору.

– Так и быть, поедем!

– Какое счастье! – обрадовалась Пчелка.

– Дорогое дитя! – воскликнула Фрагола, целуя девочку.

– Пока сестра будет говорить ее высочеству, что нужно сделать для встречи Доминика с королем, я скажу, что мы знаем аббата Доминика и что его отцу не нужно причинять зла.

Четыре девушки со слезами на глазах слушали наивные обещания девочки, которая, еще хорошенько не зная, что такое жизнь, пыталась бороться со смертью.

Нанон возвратилась и доложила, что маршал сам только что возвратился из Тюильри и лошадей еще не распрягали.

– Едем! – проговорила Регина. – Не будем терять ни минуты. Поехали, Пчелка! Сделай все так, как ты говорила, это пойдет тебе на пользу.

Взглянув на часы и обратившись к трем подругам, она продолжала:

– Сейчас одиннадцать. В полдень я вернусь с приглашением на аудиенцию. Жди меня, Фрагола.

И Регина вышла, оставив подруг в надежде на свою влиятельность, но еще более – на общеизвестную доброту той, у которой Регина отправилась испрашивать августейшего покровительства.

Как помнит читатель, мы однажды уже встречались с четырьмя героинями нашего романа у изножья кровати, на которой возлежала Кармелита. Теперь нам предстоит встретиться с ними у эшафота г-на Сарранти. Мы уже упоминали о том, что они вместе воспитывались в монастыре; вернемся назад, в первые годы их юности, в пору, усеянную благоухающими цветами, и попытаемся понять, что их связывало. У нас есть время, чтобы ненадолго заглянуть в прошлое: Регина сама сказала, что возвратится не раньше полудня.

Связывало их немало, иначе как могло получиться, что подружились четыре девушки, такие разные и по происхождению, и по темпераменту, с различными вкусами и взглядами?

Все четыре девушки – Регина, дочь генерала де Ламот-Гудана (еще пребывавшего в добром здравии), Лидия, дочь полковника Лакло (мы знаем, как он умер), Кармелита, дочь капитана Жерве, погибшего в Шанпобере, и Фрагола, дочь трубача Понруа, убитого при Ватерлоо, – были дочерьми легионеров и воспитывались в королевском монастыре Сен-Дени.

Однако прежде ответим на вопрос, который не преминут задать те, что следуют за нами по пятам и только и ждут случая уличить нас в ошибке.

Как Фрагола, дочь рядового трубача, простого кавалера ордена Почетного легиона, была принята в Сен-Дени, где воспитываются лишь дочери офицеров?

Поясним это в нескольких словах.

В Ватерлоо, в тот момент как Наполеон, чувствуя, что победа ускользает у него из рук, посылал приказ за приказом во все дивизии, ему понадобился нарочный к его сиятельству генералу Лобо, командовавшему молодой гвардией. Император огляделся: ни одного адъютанта! Все разошлись с поручениями, бороздя поле боя во всех направлениях.

Он заметил трубача и окликнул его.

Трубач поспешил на зов.

– Послушай! – обратился к нему император. – Отнеси этот приказ генералу Лобо и постарайся добраться к нему кратчайшим путем. Это срочно!

Трубач бросил взгляд на дорогу и покачал головой.

– На этом пути нынче жарковато! – заметил он.

– Ты боишься?

– Чтобы кавалер ордена Почетного легиона – и боялся?

– В таком случае отправляйся! Вот приказ.

– Могу ли я просить императора о милости в случае моей смерти?

– Да, говори скорее… Чего ты хочешь?

– Я хочу, чтобы в случае моей смерти моя дочь Атенаис Понруа, проживающая со своей матерью в доме номер семнадцать по улице Амандье, воспитывалась в Сен-Дени как офицерская дочь.

– Так тому и быть: отправляйся спокойно!

– Да здравствует император! – крикнул трубач.

И пустил лошадь в галоп.

Он пересек поле боя и прибыл к графу Лобо, но не успел он подскакать к генералу, как рухнул с лошади, протягивая его сиятельству бумагу с приказанием императора. Однако он не смог при этом вымолвить ни слова: у него было сломано бедро, одна пуля застряла в животе, другая – в груди.

Никто больше никогда не упоминал о трубаче Понруа.

Но император не забыл данного обещания; по прибытии в Йариж он приказал немедленно перевезти осиротевшую девочку в Сен-Дени.

Вот как случилось, что скромная Атенаис Понруа – несколько претенциозное имя, данное ей при крещении, Сальватор заменил Фраголой – была принята в Сен-Дени вместе с полковничьими и генеральскими дочерьми.

Эти четыре девушки, столь непохожие по происхождению и состоянию, оказались однажды тесно связаны и крепко подружились, с тех пор их могла разлучить только смерть. Если бы им довелось представлять, так сказать, все французское общество, они воплотили бы собой аристократию, знать времен Империи, буржуазию и простой народ.

Все четыре девушки были одного возраста и с первых же дней своего пребывания в пансионе почувствовали друг к другу живейшую симпатию, которую, как правило, не дано испытать в коллежах или обыкновенных пансионах ученикам столь разного общественного положения; меж четырех девушек звание, состояние, имя не имели никакого значения: дочь капитана Жерве была просто Кармелитой для Лидии, а дочь трубача Понруа – просто Атенаис для Регины. Мысль о знатности одной или бедности другой не омрачала их чистой любви, которая переросла малопомалу в глубокую дружбу.

Детская печаль, охватывавшая вдруг одну из них, сейчас же отзывалась в сердцах трех других; они делились друг с другом и грустью, и радостью, и надеждами, и мечтами – словом, жизнью, ведь в то время жизнь для них и была всего лишь мечтой.

Их дружба в полном смысле этого слова, возраставшая и крепшая с каждым днем, месяцем, в последний год достигла таких размеров, что вошла в Сен-Дени в поговорку.

Однако приближался день разлуки Еще несколько месяцев, и каждая из них, выйдя из Сен-Дени, должна была отправиться своей дорогой в родительский дом: одна – в предместье СенЖермен, другая – в предместье Сент-Оноре, эта – в предместье Сен-Жак, а та – в Сент-Антуанское предместье. Вот так же и в жизни они должны были пойти разными дорогами и занять место каждая в своем мире, где три другие подруги могли встретить ее лишь по чистой случайности.

Приходил конец их нежной дружбе, этой чудесной жизни вчетвером, в которой никто не проиграл, а каждая из них лишь выиграла! Больше не биться вместе их четырем сердечкам! Конец безмятежному и радостному детству! Все это должно было кануть в вечность. Вчетвером они мечтали о будущем, а жить в нем придется в одиночку! И некому отныне разделить печаль! Жизнь в пансионе была долгим и восхитительным сном, теперь они стояли на пороге реальной жизни.

Несомненно, по прихоти случая или, точнее, – назовем это жестокое божество его настоящим именем – судьбы их вот-вот разбросает в разные стороны, разметает, словно цветы, по всему свету. Однако они мужественно сопротивлялись, склоняясь, будто розовые кусты, но не ломаясь.

Они скрепили в пожатии свои белоснежные руки и торжественно поклялись помогать друг другу, поддерживать одна другую в беде, любить своих подруг – словом, как в пансионе, и так до последнего дня.

Они заключили этот союз, главным условием которого было являться на помощь подругам по первому зову, в любое время дня и ночи, в любую минуту жизни, в каком бы положении – недвусмысленном или щекотливом, рискованном или отчаянном – ни оказалась подруга или даже все три подруги.

Мы видели, как, верные данному слову, они явились на зов Кармелиты; читателю еще предстоит увидеть их в не менее серьезных испытаниях.

Как мы уже упоминали, они договорились встречаться ежегодно в первый день поста во время обедни в соборе Парижской Богоматери.

За два-три года, прошедших со времени их выхода из пансиона, Кармелита и Фрагола виделись с подругами только в этот день.

Одну из таких встреч Фрагола пропустила. Если когда-нибудь нам доведется рассказать историю ее жизни, мы объясним, почему она не явилась на встречу с подругами.

Регина и Лидия виделись несколько чаще.

Однако то обстоятельство, что четыре девушки встречались довольно редко, отнюдь не охладило их дружбы; опираясь друг на друга, они могли бы, зная все обстоятельства дела, добиться того, что оказалось бы не под силу целому отряду дипломатов.

И действительно, они вчетвером, стоя на четырех различных ступенях общественной лестницы, держали ключи от всего общественного здания: двор, аристократия, армия, наука, духовенство, Сорбонна, Университет, академии, народ – все им было подвластно, их ключи подходили ко всем замкам, отпирали все двери; вчетвером они представляли высшую власть, неограниченную и абсолютную.

Только против смерти, как мы уже видели, они были бессильны.

Наделенные одними и теми же добродетелями, воспитанные на одних принципах, проникнутые одинаковыми чувствами, способные на одни и те же жертвы, на одинаковое самопожертвование, они были словно бы рождены для добра и – порознь или все вместе – старались творить его, как только представлялась для этого хоть малейшая возможность.

У нас, без сомнения, еще будет случай убедиться в том, как они борются со всевозможными страстями, и тогда, может быть, мы увидим, как они побеждают в опаснейших схватках, выходят закаленными из сражений.

Теперь давайте послушаем.

Часы бьют полдень, Регина должна вот-вот вернуться.

В начале первого раздался грохот колес.

Три девушки были заняты разговором. О чем они говорили?

Кармелита, разумеется, о покойном, две другие, возможно, о живых; но вот все три девушки разом поднялись.

Их сердца бились в лад, но, конечно, Фрагола трепетала больше других.

Вдруг до них донесся голосок Пчелки, она, словно прелестный вестник, вырвалась вперед и влетела в оранжерею с криком:

– Вот и мы! Вот и мы! Вот и мы! Сестричка Рина получила аудиенцию.

Вслед за ней появилась Регина с торжествующей улыбкой на губах: она сжимала в руке приглашение на аудиенцию.

Аудиенция была назначена на половину третьего: нельзя было терять ни минуты.

Молодые женщины поцеловались, снова поклявшись в дружбе. Фрагола торопливо вышла, взлетела в экипаж Регины, который обещал доставить ее скорее, чем фиакр, и карета с гербами помчала очаровательную девушку на улицу Макон.

Двое мужчин поджидали Фраголу у окна.

– Это она! – в один голос вскричали они.

– В карете с гербами? – усомнился монах.

– Да. Впрочем, дело совсем не в этом. Привезла ли она приглашение на аудиенцию?

– У нее в руке какая-то бумага! – заметил Доминик.

– Тогда все в порядке, – отозвался Сальватор.

Доминик бросился на лестницу.

– Это я! – крикнула Фрагола. – Приглашение у меня!

– На какой день? – спросил Доминик.

– На сегодня, через два часа.

– О! – вскрикнул Доминик. – Да благословит вас Бог, дитя мое!

– Слава Всевышнему! – подхватила Фрагола, с почтительным видом подаэая монаху зажатое в белой ручке приглашение на аудиенцию к королю.

XXVI.

Отсрочка

Король пребывал не в самом веселом расположении духа.

Роспуск национальной гвардии, о чем немногословно сообщалось в утреннем выпуске «Монитора», взволновал всю торговую часть Парижа. «Господа лавочники», как называли их «господа придворные», всегда бывали недовольны: как мы уже говорили, они роптали, когда им приказывали нести караул, они же роптали, когда им запрещали его нести.

Чего же они хотели?

Июльская революция показала, что им было нужно.

Прибавим к тому, что ужасная новость об осуждении г-на Сарранти, распространившаяся по всему городу, немало способствовала возбуждению среди значительной части населения.

И хотя его величество отстоял обедню в обществе их королевских высочеств г-на дофина и герцогини Беррийской, хотя король принял его преосвященство г-на канцлера, их превосходительств министров, государственных советников, кардиналов, князя де Талейрана, маршалов, папского посла, посла Сардинии, посла Неаполя, хранителя королевской печати в палате пэров, хотя король подписал брачный договор г-на Тассена де Лавальер, главного казначея в департаменте Верхних Пиренеев, с мадемуазель Шарле – эти разнообразные занятия не развеселили обеспокоенного монарха, и, повторяем, его величество был далеко не в веселом расположении духа 30 апреля 1827 года между часом и двумя пополудни.

Напротив, его лицо выражало мрачное беспокойство, обыкновенно совсем ему несвойственное. Старый король, добрый и простодушный, отличался поистине детской беззаботностью; он был, кстати, убежден, что идет верным путем, и, будучи последним из породы тех, что встали бы под белое знамя, выбрал своим девизом слова древних героев: «Делай что должно, а там будь что будет!»

Одет он был, по своему обыкновению, в мундир с серебряным галуном; Берне изобразил его в этом мундире принимающим парад. Грудь его украшали лента и планка ордена Святого Духа, с которыми год спустя он принимал Виктора Гюго и отказал в представлении «Марион Делорм». Еще живы стихи поэта об этой встрече, а уж «Марион Делорм» и вовсе будет жить вечно.

Зато где вы, добрый король Карл X, отказывающий сыновьям в помиловании их отцов, а поэтам – в постановке их пьес?

Услышав доклад дежурного лакея о посетителе, за которого хлопотала его невестка, король поднял голову.

– Аббат Доминик Сарранти? – машинально повторил он. – Да, вот именно!

Прежде чем ответить, он взял со стола листок и, быстро пробежав его глазами, приказал:

– Пригласите господина аббата Доминика.

Доминик остановился в дверях, соединил руки на груди и низко поклонился.

Король тоже отвесил поклон, но не человеку, а представителю Церкви.

– Входите, сударь, – предложил он.

Аббат сделал несколько шагов и снова остановился.

– Господин аббат! – продолжал король. – Вы можете судить по моей готовности встретиться с вами, с каким почтением я отношусь ко всем священникам.

– Вы можете этим гордиться, ваше величество, – отвечал аббат, – и в то же время это помогает вам заслужить любовь своих подданных.

– Я вас слушаю, господин аббат, – сказал король с характерным выражением, свойственным сильным мира сего, дающим аудиенцию.

– Сир! – начал Доминик. – Этой ночью моему отцу вынесен смертный приговор.

– Знаю, сударь, и от всего сердца вам сочувствую.

– Мой отец не совершал преступлений, за которые был осужден…

– Простите, господин аббат, – перебил его Карл X, – однако господа присяжные придерживаются другого мнения.

– Ваше величество! Присяжные – живые люди и могут заблуждаться.

– Я готов согласиться с вами, господин аббат, понимая ваши сыновние чувства, но не могу принять ваши слова как аксиому: насколько правосудие может вершиться людьми, настолько оно и было совершено над вашим отцом, и сделали это господа присяжные.

– Сир! У меня есть доказательства невиновности моего отца.

– Неужели? – удивился Карл X.

– Да, ваше величество!

– Почему же вы не представили их раньше?

– Не мог.

– Что ж, сударь… поскольку, к счастью, еще есть время, давайте их мне.

– Вам, государь… – потупился аббат Доминик. – Сожалею, но это невозможно.

– Невозможно?

– Увы, да, ваше величество.

– Что же может помешать человеку заявить о невиновности осужденного, да еще если этот человек – сын, а осужденный – его родной отец?

– Мне нечего ответить вашему величеству; однако король знает: тот, кто побеждает ложь в других, кто посвящает жизнь поискам истины, где бы она ни скрывалась, словом – служитель Господа не может и не захочет солгать. Так вот, государь, пусть меня покарает десница Всевышнего, который меня видит и слышит, если я солгу: я в полный голос заявляю, припадая к стопам вашего величества, что мой отец невиновен; уверяю вас в этом от чистого сердца и клянусь, что рано или поздно представлю вашему величеству неопровержимое доказательство.

– Господин аббат! – отозвался монарх с поистине королевской добротой в голосе. – Вы говорите как сын, и я понимаю и приветствую чувства, которые вами движут, однако, если позволите, я отвечу вам как король.

– О, государь! Умоляю вас об этой милости!

– Если бы преступление, в котором обвиняют вашего отца и за которое он осужден, касалось только меня, если бы он посягал лишь на мою власть – словом, если бы это было политическое преступление, покушение на государственное благополучие, оскорбление величества или даже покушение на мою жизнь и я оказался бы ранен смертельно, как мой несчастный сын был ранен Лувелем, я сделал бы то же, что и мой умирающий сын, – из уважения к вашей рясе, вашей набожности, которую я высоко ценю. И я помиловал бы вашего отца – вот что я сделал бы перед смертью.

– Ваше величество! Вы так добры!..

– Однако дело обстоит иначе. Товарищ прокурора отклонил обвинение в политическом преступлении, а вот обвинение в краже, похищении детей и убийстве…

– Сир! Ваше величество!

– Я знаю, как больно слышать такое. Но раз уж я отказываю, я должен хотя бы объяснить причины своего отказа…

Обвинение в краже, в похищении детей, в убийстве снято не было. Из этого обвинения следует, что угроза нависла не над королем, не над государством, не над величеством или королевской властью – задеты интересы общества, и отмщения требует мораль.

– Если бы я мог говорить, государь!.. – заламывая руки, вскричал Доминик.

– Эти три преступления, в которых ваш отец не только обвиняется, но и осужден, – осужден, потому что есть решение присяжных, а суд присяжных, дарованный Хартией французам, это непогрешимый трибунал, – итак, эти три преступления – самые низкие, самые подлые, самые, так сказать, наказуемые: за любое из трех можно угодить на галеры.

– Ваше величество! Смилуйтесь, не произносите этого страшного слова!

– И вы хотите… Ведь вы пришли просить меня о помиловании своего отца…

Аббат Доминик пал на колени.

– Вы хотите, – продолжал король, – чтобы я, отец своим подданным, употребил свое право помилования, чем обнадежил бы преступников, вместо того чтобы отправить виновного на плаху, если бы, разумеется – к счастью, это не так, – у меня было право казнить? Вы же, господин аббат, известный заступник для тех, кто приходит к вам исповедаться; спросите же свое сердце и посмотрите, смогли ли бы вы найти для такого же большого преступника, коим является ваш отец, другие слова, нежели те, что продиктованы мне свыше: я прошу Божьего милосердия для мертвого, но обязан свершить справедливость и наказать живого.

– Государь! – вскрикнул аббат, позабыв о вежливости и официальном этикете, за которым строго следил потомок Людовика ХГУ. – Не следует заблуждаться: сейчас не сын с вами говорит, не сын просит за своего отца, не сын взывает к вашему милосердию, а честный человек, который, зная, что другой человек невиновен, вопиет: «Уже не в первый раз людское правосудие совершает ошибку, ваше величество!» Сир! Вспомните Каласа, Лабара, Лезюрка! Людовик Пятнадцатый, ваш августейший предок, сказал, что отдал бы одну из своих провинций за то, чтобы в период его правления Калас не был казнен. Государь! Сами того не зная, вы допустите, чтобы топор пал на шею невиновного; именем Бога живого, сир, говорю вам: виновный будет спасен, а умрет невиновный!

– В таком случае, сударь, – взволнованно произнес король, – говорите! Говорите же! Если вы знаете имя виновного, назовите его; в противном случае, бездушный сын, вы – палач и отцеубийца!.. Ну, говорите, сударь! Говорите! Это не только ваше право, но и обязанность.

– Сир! Долг повелевает мне молчать, – возразил аббат, и на его глаза впервые за все время навернулись слезы.

– Если так, господин аббат, – продолжал король, наблюдавший результат, не понимая причины, – если так, позвольте мне подчиниться приговору, вынесенному господами присяжными.

Он начинал чувствовать себя оскорбленным тем, что ему представлялось упрямством со стороны монаха, и знаком дал понять аббату, что аудиенция окончена.

Но несмотря на властный жест короля, Доминик не послушался, он лишь встал и почтительно, но твердо произнес:

– Государь! Вы ошиблись: я не прошу или, вернее, уже не прошу о помиловании отца.

– Чего же вы просите?

– Ваше величество! Прошу вас об отсрочке!

– Об отсрочке?

– Да, государь.

– На сколько дней?

Доминик задумался, потом проговорил:

– Пятьдесят.

– По закону осужденному положено три дня на кассацию, а на обжалование – сорок дней.

– Это не всегда так, сир; кассационный суд, если его поторопить, может вынести приговор в два дня, а то и в тот же день; и, кстати сказать…

– Кстати сказать?.. – повторил король. – Договаривайте.

– Мой отец не собирается кассировать решение присяжных.

– То есть, как?

Доминик покачал головой.

– Стало быть, ваш отец хочет умереть? – вскричал король.

– Во всяком случае, он ничего не будет предпринимать для того, чтобы избежать смерти.

– Значит, сударь, правосудие свершится так, как ему положено.

– Ваше величество! – взмолился Доминик. – Именем Господа Бога прошу оказать одному из Его служителей милость!

– Хорошо, сударь, я готов это сделать, но при одном условии: осужденный не будет вести себя вызывающе по отношению к правосудию. Пусть ваш отец подаст кассационную жалобу, и я посмотрю, заслуживает ли он помимо трехдневного срока, положенного ему по закону, сорокадневной отсрочки, которую милостиво предоставляю я.

– Сорока трех дней недостаточно, ваше величество! Мне нужно пятьдесят! – решительно возразил Доминик.

– Пятьдесят? На что они вам?

– Мне предстоит долгое и утомительное путешествие; затем я должен буду добиться аудиенции, что очень нелегко; наконец, я попытаюсь убедить одного человека, и то окажется, возможно, так же нелегко, как убедить вас, государь.

– Вы отправляетесь в долгое путешествие?

– Мне предстоит проделать триста пятьдесят лье, ваше величество.

– Вы пройдете этот путь пешком?

– Да, сир, пешком.

– Почему? Отвечайте!

– Именно так путешествуют паломники, добивающиеся высшей милости: обратиться с просьбой к самому Богу.

– А если я оплачу расходы на это путешествие, если дам вам необходимую сумму?

– Ваше величество! Оставьте лучше эти деньги для милостыни. Я дал обет пройти это расстояние, и пройти босиком.

– А через пятьдесят дней вы обязуетесь доказать невиновность своего отца?

– Нет, государь, обещать я не могу. Клянусь королю, что никто на моем месте не мог бы взять на себя подобное обязательство. Но я уверяю, что если после путешествия, которое я намереваюсь предпринять, я не смогу заявить о невиновности своего отца, я смирюсь с приговором людского суда и лишь повторю осужденному слова короля: «Я прошу для вас Божьего милосердия!»

Карла X снова охватило волнение. Он взглянул на аббата Доминика, на открытое, честное лицо монаха, и в его сердце вселилась вера в правоту Доминика.

Однако против воли – как известно, король Карл X не имел счастья всегда оставаться самим собой, – несмотря на огромную симпатию, которую внушало королю лицо благородного монаха – лицо, отражавшее его душу, – король Карл X, словно для того, чтобы набраться сил против доброго чувства, грозившего вот-вот захватить его, в другой раз взялся за листок, лежавший у него на столе, – тот самый, в который он заглянул, когда лакей доложил об аббате Доминике. Он бросил торопливый взгляд, и этого оказалось довольно, чтобы отогнать доброе намерение:

едва на лице короля проступило ласковое выражение, пока он слушал аббата, как сейчас же Карл X снова стал холоден, озабочен, хмур.

Да и было от чего хмуриться: в записке, лежавшей у короля перед глазами, пересказывалась вкратце история г-на Сарранти и аббата Доминика – два портрета, набросанных мастерской рукой, как умеет это делать конгрегация, – в виде биографии двух отпетых революционеров.

Описание жизненного пути г-на Сарранти начиналось с его отъезда из Парижа, затем рассказывалось о его пребывании в Индии, при дворе Ранджет-Синга, о связях г-на Сарранти с генералом Лебастаром де Премоном, представлявшемся, в свою очередь, тоже крайне опасным заговорщиком; затем следовал подробный отчет о провалившемся не без помощи г-на Жакаля заговоре в Шенбрунне; потеряв генерала Лебастара из виду по другую сторону моста через Вьенн, рассказчик продолжал следовать за г-ном Сарранти до Парижа вплоть до дня его ареста. На полях стояло: «Обвиняется и подозревается к тому же в похищении детей, краже и убийстве, за каковые преступления и был осужден».

Биография Доминика была столь же подробна. Он находился под наблюдением со времени его выхода из семинарии; его называли учеником аббата Ламане, чьи раскольничьи замашки становились заметны; потом его представляли как посетителя мансард, распространявшего не слово Божие, а революционные идеи; приводилась одна из его проповедей, которая могла бы стоить Доминику нареканий со стороны его начальства, если бы он не состоял в испанском ордене, еще не учрежденном во Франции. Наконец, предлагалось выслать его за границу, так как, по мнению конгрегации, его пребывание в Париже становилось опасным.

В общем, из записки, лежавшей у несчастного доброго короля перед глазами, следовало, что господа Сарранти-старший и Сарранти-младший – кровопийцы, у одного из которых в руках шпага (ей суждено опрокинуть трон), у другого – факел (он должен спалить Церковь).

Итак, отведав этого иезуитского яду, достаточно было всего раз бросить взгляд на листок, чтобы вновь воспылать политическим гневом, остывшим было на одно мгновение, и снова почувствовать, как оживают все призраки революции.

Король вздрогнул и недобро посмотрел на аббата Доминика.

Тот понял смысл его взгляда и почувствовал, как его словно коснулось раскаленное железо. Он горделиво поднял голову, сдержанно поклонился и отступил на два шага назад, приготовившись выйти.

Презрение к королю, отвергавшему движения собственной души и замещавшему их чужой злобой, брезгливость сильного по отношению к слабому мелькнули помимо воли Доминика в его взгляде и усмешке.

Карл X словно прозрел и, будучи Бурбоном прежде всего, то есть мягкосердечным и покладистым, испытал угрызение совести, какое, должно быть, переживал в иные минуты его предок Генрих IV, глядя на Агриппа д'Обинье.

Его озарило или, во всяком случае, он усомнился в своей правоте; он не посмел отказать в просьбе этому честному человеку и окликнул аббата Доминика, когда тот уже собирался удалиться.

– Господин аббат! – сказал король. – Я еще не ответил на вашу просьбу ни отрицательно, ни утвердительно. Если я этого еще не сделал, то только потому, что перед моим внутренним взором проходили тени несправедливо пострадавших праведников.

– Ваше величество! – вскричал аббат, сделав два шага вперед. – Еще есть время, королю достаточно молвить одно слово.

– Даю вам два месяца, господин аббат, – проговорил король в прежнем высокомерном тоне, словно устыдившись и раскаиваясь в собственной слабости. – Но ваш отец должен подать кассацию, слышите?! Мне случается порой снисходительно относиться к бунту против королевской власти, однако я не простил бы недовольства по отношению к правосудию.

– Государь! Не угодно ли вам предоставить мне возможность по возвращении предстать пред вами в любое время дня и ночи?

– Охотно! – согласился король.

Он позвонил.

– Запомните этого господина, – приказал Карл X вошедшему лакею, – когда бы он здесь ни появился, прикажите проводить его ко мне. Предупредите челядь.

Аббат поклонился и вышел, ликуя от переполнявших его радости и признательности.

XXVII.

Отец и сын

Все цветы надежды, что медленно прорастают в сердце человека и приносят плоды лишь в определенное время, распускались в душе аббата Доминика, по мере того как он удалялся от короля и приближался к своим согражданам – простым смертным.

Припоминая слабости несчастного монарха, он полагал, что человек этот, согбенный под тяжестью прожитых лет, добросердечный, но безвольный, не способен стать серьезным препятствием на пути великой богини, наступающей с тех пор, как человеческий гений воспламенил ее факел, – богини, что зовется Свободой!

И, странное дело, – это, впрочем, свидетельствовало о том, что, несомненно, он твердо знал, чем ему следует заняться, – все его прошлое вдруг прошло перед глазами. Он стал вспоминать малейшие подробности своей жизни после семинарии, свои необъяснимые колебания в тот момент, когда он произносил обет, внутреннюю борьбу, когда был рукоположен в сан. Но все победила тайная надежда; подобно огненному столпу Моисея, она указывала ему путь и говорила, что поприще, на котором он мог бы принести наивысшую пользу своему отечеству, – религия.

Подобно путеводной звезде волхвов, его совесть сияла и указывала ему верный путь. На одно мгновение непогода закрыла его небосвод и он едва не сбился с пути. Но скоро он снова прозрел и пустился в дорогу, ежели и не с полным доверием, то с непреклонной решимостью.

Доминик с улыбкой ступил на последнюю ступеньку дворцовой лестницы.

Какой затаенной мысли он мог улыбаться в столь затруднительном положении?

Но едва он вышел на двор Тюильрийского дворца, как увидел доброжелательное лицо Сальватора: тот с лихорадочным беспокойством поджидал аббата, беспокоясь за исход дела.

Одного взгляда на несчастного монаха, оказалось достаточно, чтобы понять, чем закончился его визит к королю.

– Отлично! – молвил он. – Вижу, король удовлетворил вашу просьбу и предоставил отсрочку.

– Да, – кивнул аббат Доминик. – В глубине души это прекрасный человек.

– Вот что меня отчасти с ним примиряет, – продолжал Сальватор. – Благодаря этому я готов вернуть свою благосклонность его величеству Карлу Десятому. Прощаю ему слабости в память о его врожденной доброте. Надо быть снисходительным к тем, кому не суждено слышать правду.

Внезапно переменив тон, он продолжал:

– Сейчас возвращаемся в Консьержери, не так ли?

– Да, – только и ответил аббат, пожимая другу руку.

Они сели в проезжавший по набережной свободный экипаж и скоро были на месте.

У ворот мрачной тюрьмы Сальватор протянул Доминику руку и спросил, что тот намерен делать после встречи с отцом.

– Я тотчас покину Париж.

– Могу ли я быть вам полезен там, куда вы отправляетесь?

– Под силу ли вам ускорить получение паспорта?

– Я помогу вам получить его незамедлительно.

– В таком случае ждите меня у себя: я зайду за вами.

– Нет, лучше я буду ждать вас здесь через час, вы найдете меня на углу набережной. В тюрьме разрешено оставаться лишь до четырех часов, сейчас – три.

– Стало быть, через час, – повторил аббат Доминик и еще раз пожал молодому человеку руку.

Он исчез под мрачными сводами.

Пленника препроводили в камеру, где когда-то сидел Лувель и где было суждено оказаться Фьеши. Доминик без затруднений проник к отцу.

Господин Сарранти сидел на табурете. При виде сына он поднялся и шагнул ему навстречу. Тот поклонился с почтительностью, с какой приветствуют мучеников.

– Я ждал вас, сын мой, – сообщил г-н Сарранти.

В его голосе послышался упрек.

– Отец! – отвечал аббат. – Не моя вина в том, что я не пришел раньше.

– Я вам верю, – взяв его руки в свои, отозвался пленник.

– Я только что из Тюильри, – продолжал Доминик.

– Из Тюильри?

– Да, я виделся с королем.

– С королем, Доминик? – удивился г-н Сарранти, пристально вглядываясь в сына.

– Да, отец.

– Зачем вы к нему ходили? Надеюсь, не для того, чтобы добиться отмены приговора?

– Нет, отец, – поспешил сказать аббат.

– О чем же вы его просили?

– Об отсрочке.

– Отсрочка?! Зачем отсрочка?

– По закону вам положено три дня для подачи кассационной жалобы; если ничто не заставляет суд поторопиться с приговором, рассмотрение дела может занять от сорока до сорока двух дней.

– Так что же?

– Я попросил два месяца.

– У короля?

– Да.

– Почему два месяца?

– Мне необходимо это время, чтобы добыть доказательства вашей невиновности.

– Я не стану подавать кассацию, Доминик! – решительно заявил г-н Сарранти.

– Отец!

– Нет, это решено окончательно, я запретил Эмманюэлю кассировать от моего имени.

– Отец, что вы говорите?

– Говорю, что отказываюсь от какой бы то ни было отсрочки; раз меня осудили, я хочу, чтобы приговор был приведен в исполнение; я дал отвод судьям, но не палачу.

– Отец, выслушайте меня!

– Я хочу, чтобы меня казнили… Спешу покончить с земными мучениями и людской несправедливостью.

– Отец, – печально прошептал аббат.

– Я знаю, Доминик, все, что вы можете сказать по этому поводу; я знаю, в чем вы вправе меня упрекнуть.

– Высокочтимый отец! – краснея, произнес Доминик. – Я готов умолять вас на коленях…

– Доминик!

– А что если б я вам сказал: в глазах людей вы будете непричастны к преступлениям и столь же чисты, как Божий свет, что пробивается сюда сквозь прутья этой тюремной решетки…

– Вот что, сын мой: после смерти я предстану во всем блеске невиновности, но я не стану просить отсрочки и не приму милости.

– Отец! Отец! – в отчаянии вскричал Доминик. – Не упорствуйте в своем решении, ведь оно приведет к вашей смерти и повергнет меня в отчаяние, и, возможно, из-за этого я сгублю свою душу.

– Довольно! – остановил сына г-н Сарранти.

– Нет, не довольно, отец!.. – опускаясь на колени, продолжал Доминик; он сжал руки отца, осыпал их поцелуями и омыл слезами.

Господин Сарранти попытался отвернуться и вырвал свои руки.

– Отец! – не унимался Доминик. – Вы отказываетесь, потому что не верите моим словам; отказываетесь, так как вам взбрело в голову, что я прибегну к уловке, дабы оспорить вас у смерти и прибавить вам два месяца жизни, такой благородной и полной, а вы чувствуете, что можете умереть в любую минуту и умрете в глазах Верховного Судии во цвете лет и как герой.

Печальная улыбка, свидетельствовавшая о том, что Доминик попал в точку, мелькнула на губах г-на Сарранти.

– Так вот, отец, – сказал Доминик, – клянусь, что слова вашего сына не пустой звук; клянусь, что здесь, – Доминик прижал руку к груди, – доказательства вашей невиновности!

– И ты их не представил на суде! – изумился г-н Сарранти, отступив на шаг и недоверчиво глядя на сына. – Ты позволил вынести своему отцу приговор, осудить его на позорную смерть, имея вот здесь, – он указал пальцем монаху на грудь, – доказательства невиновности твоего отца?!

Доминик протянул руку.

– Отец! Как верно то, что вы – честный человек и что я – ваш сын, так же верно и то, что если бы я пустил в ход эти доказательства, спас вам жизнь и честь с помощью этих доказательств, вы стали бы меня презирать и еще скорее умерли бы от презрения, нежели от руки палача.

– Раз ты не можешь представить эти доказательства сегодня, как ты сможешь сделать это позднее?

– – В этом, отец, заключается еще одна тайна, которую я не вправе вам открыть: это тайна моя и Бога.

– Сын! – отрывисто бросил осужденный. – Во всем этом, по-моему, слишком много таинственности, Я не привык принимать то, что не понимаю. Раз я не понимаю, я отказываюсь.

Он отступил и знаком приказал монаху подняться:

– Довольно, Доминик! Избавьте меня от этого разговора.

Давайте проведем последние часы, которые нам суждено прожить на земле вместе, как можно более мирно.

Монах вздохнул. Он знал, что после этих слов отца надеяться ему не на что.

Тем не менее, поднимаясь, он соображал, как заставить несгибаемого человека, каковым он считал своего отца, изменить решение.

Господин Сарранти указал аббату Доминику на табурет и, желая унять волнение, несколько раз прошелся по тесной камере.

Потом он поставил рядом с сыном другой табурет, сел, собрался с мыслями и повел с монахом, слушавшим его с опущенной головой и сжавшимся сердцем, такую речь:

– Сын мой! Я очень сожалею, что мы расстаемся. Кроме того, перед смертью я испытываю раскаяние или, вернее, страх, что неправильно прожил жизнь.

– Отец! – так и вскинулся Доминик, пытаясь схватить отца за руки, которые тот отдернул, но не оттого, что холодно относился к сыну, а, напротив, потому, что боялся подпасть под влияние Доминика.

Сарранти продолжал:

– Выслушайте, что я скажу, Доминик, и судите меня.

– Отец!

– Повторяю: судите меня… Я горжусь тем, что мой сын – человек высоконравственный… Как, по-вашему, хорошо или плохо я употребил данный мне Богом разум, надеясь быть полезным другим людям?.. Иногда я сомневаюсь… выслушайте меня… Мне кажется, этот разум ничего им не дал. Другая моя задача состояла в том, чтобы способствовать по мере сил развитию цивилизации; и, наконец, для меня было очень важно посвятить свою жизнь одной идее или, вернее, одному человеку во всем его величии.

– Отец! – только и сказал монах, не сводя с отца горящего взора.

– Выслушайте меня, сын мой, – продолжал настаивать узник. – Как я вам уже говорил, я вдруг стал сомневаться, правильный ли путь я избрал. Стоя на пороге смерти, я пытаюсь дать себе отчет в содеянном и счастлив, что делаю это в вашем присутствии. Вы полагаете, что я мог израсходовать данную мне силу иначе? Удалось ли мне наилучшим образом употребить способности, дарованные мне Богом, а, раз поставив перед собой задачу, достойно ее исполнить? Отвечайте, Доминик.

Тот в другой раз пал перед отцом на колени.

– Благородный мой отец! – сказал он. – Я не знаю в поднебесной человека более верного, который бы так же, как вы, не щадя сил, служил делу, представляющемуся ему справедливым и хорошим. Я не знаю человека более безупречной честности, более бескорыстного. Да, благородный мой отец, вы выполнили свою задачу настолько, насколько она была перед вами поставлена, а темница, в которой мы сейчас находимся, – это материальное свидетельство величия вашей души, а также вашей беззаветной преданности.

– Спасибо, Доминик, – поблагодарил г-н Сарранти. – Если что и утешит меня в смерти, так это мысль, что мой сын имеет право мной гордиться. Итак, я покину вас, мое единственное дитя, если и не без сожалений, то, во всяком случае, без угрызений совести. Однако не все еще силы я положил на благо отечества; сегодня мне кажется, что я исполнил свое предназначение едва ли наполовину; мне казалось, я вижу – в туманной дали, впрочем, вполне достижимой – яркий луч новой жизни, нечто вроде освобожденной родины и – как знать? – может быть, в результате этого – освобождение народов!

– Ах, отец! – вскричал аббат. – Не теряйте из виду этот луч надежды, умоляю вас! Ведь, подобно огненному столбу, он должен привести Францию в Землю обетованную. Отец! Выслушайте меня, и пусть Господь наделит силой убеждения своего скромного служителя!

Господин Сарранти провел рукой по вспотевшему лбу, будто отгоняя мрачные мысли, способные помешать ему понять слова сына.

– Теперь выслушайте и вы меня, отец! Вы только что одним словом прояснили для меня социальный вопрос, которому самые благородные люди посвящают жизнь: вы сказали: «Человек и идея».

Не спуская глаз с Доминика, г-н Сарранти одобряюще кивнул.

– «Человек и идея» – этим все сказано, отец! Человек в своей гордыне полагает, что он хозяин идеи, тогда как, напротив, идея управляет человеком. Ах, отец! Идея – дочь самого Господа, и Бог дал ей, дабы исполнить ее важнейшую задачу, людей в качестве инструментов… Слушайте внимательно, отец; порой я начинаю говорить туманно…

Сквозь века идея, словно солнце, светит, ослепляя людей, которые ее обожествили. Посмотрите, как она рождается вместе с солнцем; где идея, там и свет, остальное пространство тонет во мраке.

Когда идея появилась над Гангой и встала за Гималайской цепью, освещая раннюю цивилизацию, от которой у нас сохранились лишь традиции, и эти древние города, от которых нам остались одни-развалины, ее отблески осветили все вокруг, а вместе с Индией и соседние народы. Только самый яркий свет исходил оттуда, где находилась идея. Египет, Аравия, Персия оставались в полумраке, остальные страны тонули в полной темноте: Афины, Рим, Карфаген, Кордова, Флоренция и Париж, эти будущие очаги просвещения, эти грядущие светочи, еще не появились из-под земли, даже названия их были в то время неизвестны.

Индия исполнила свое предназначение патриархальной цивилизации. Эта праматерь рода человеческого, избравшая символом корову с неистощимыми сосцами, передала скипетр Египту, его сорока номам17, тремстам тридцати королям, двадцати шести династиям. Неизвестно, как долго существовала древняя Индия, Египет просуществовал три тысячи лет. Он породил Грецию, на смену патриархату и теократическому правлению пришло правление республиканское. Античное общество преобразовалось в языческое.

Потом наступила эпоха Рима. Рим – избранный город, где идее надлежало обратиться человеком и управлять будущим…

Отец! Давайте вместе поклонимся: я назову имя праведника, умершего не только за себе подобных, которых должны были принести в жертву вслед за ним, но и за преступников; отец, я говорю о Христе…

Сарранти опустил голову, Доминик осенил себя крестным знамением.

– Отец! – продолжал монах. – В ту минуту, как Праведник испустил последний крик, прогремел гром, молния вспорола небесное покрывало, разверзлась земля… Трещина, протянувшаяся от края до края, стала бездной, разделившей древний мир, из которого родился мир новый. Все надо было начинать заново, все было необходимо переделать; могло бы показаться, что Господь непогрешимый ошибся, но то тут то там, подобно маякам, вспыхнувшим от его света, стали появляться те, в ком люди признали великих предтечей, зовущихся Моисеем, Эсхилом, Платоном, Сократом, Вергилием и Сенекой.

Идеей явилось еще до Иисуса Христа его древнее имя:

«Цивилизация»; уже после Христа его современным именем стало «Свобода». В языческом мире свобода была не нужна цивилизации: возьмите Индию, Египет, Аравию, Персию, Грецию, Рим… В христианском мире без свободы нет цивилизации:

вспомните падение Рима, Карфагена, Гренады и рождение Ватикана.

– Сын мой! Неужели Ватикан – храм Свободы? – усомнился Сарранти.

– Был, во всяком случае до Григория Седьмого… Ах, отец!

Тут снова необходимо различать человека и идею! Идея, ускользающая из рук папы, переходит в руки короЛя Людовика Толстого, положившего конец делу, начатому Григорием Седьмым.

Франция явилась продолжением Рима, именно во Франции впервые зарождается слово «коммуна». Именно во Франции, где только формируется язык, где скоро будет покончено с рабством, будут отныне решаться судьбы мира! Рим владеет лишь телом Христа – во Франции живет его слово, его душа – идея! Вспомните, как она проявляется в слове «коммуна»… Иными словами – правда народа, демократия, свобода!

О, отец! Люди полагают, что идея находится у них на службе, а на самом деле идея повелевает ими.

Выслушайте меня, отец, поскольку в то время, как вы жертвуете своей жизнью ради того, во что верите, надобно пролить свет на эту веру, и вы увидите, привел ли зажженный вами факел туда, куда вы хотели прийти…

– Я вас слушаю, – кивнул осужденный, проводя рукой по лбу, будто боялся, что его голова не выдержит напряжения.

– События происходят разные, – продолжал монах, – а вот мысль – одна. На смену Коммуне приходят «пастухи»18, за «пастухами» – Жакерия; после Жакерии – восстание майотенов, за ним – «Война за общественное благо», после нее – Лига, потом Фронда, затем – Французская революция. Так вот, отец, во всех этих восстаниях, как бы они ни назывались, идея меняется, но с каждым разом она становится все более грандиозной.

Капля крови, срывающаяся с языка первого человека, который кричит: «Коммуна» – на общественной площади в Камбре и которому отрезают язык как богохульнику, – вот где источник демократии; сначала источник, потом ручеек, затем водопад, речка, большая река, озеро и, наконец, океан!

А теперь, отец, проследим за плаванием по этому океану богоизбранного Наполеона Великого…

Узник, никогда не слышавший подобных речей, сосредоточился и стал слушать.

Монах продолжал в следующих выражениях:

– Три человека, трое избранных, были отмечены во все времена Господом как инструменты идеи для возведения, как он это себе представлял, здания христианского мира: Цезарь, Карл Великий и Наполеон. И заметьте, отец, каждый из них не ведал что творит и, похоже, мечтал об обратном; язычник Цезарь подготавливает наступление христианства, варвар Карл Великий – цивилизации, деспот Наполеон – свободы.

Люди эти сменяют друг друга с интервалом в восемь столетий. Отец! Между ними мало общего, но у них одна вдохновительница – идея.

Язычник Цезарь в результате захвата собирает народы в единое целое, чтобы над ними солнцем вознесся Христос – живительный светоч современного мира, но Христос вознесся и над преемником Цезаря.

Варвар Карл Великий устанавливает феодальное общества, эту праматерь цивилизации, и благодаря установлению границ своей огромной империи прекращает миграцию народов еще более варварских, чем его собственный.

Наполеон… Если позволите, отец, на примере Наполеона я попытаюсь развить свою теорию. Это не пустые слова, надеюсь, они приведут меня к цели.

Когда Наполеон, или, вернее, Бонапарт – ведь у этого гиганта два имени, словно два лика, – когда Бонапарт только появился, Франция настолько была более революционной по сравнению с другими народами, что нарушила мировое равновесие. Этому Буцефалу нужен был Александр, этому льву был необходим Андрокл. И вот встал Наполеон, заключавший в себе оба начала – народное и аристократическое, – перед этой сумасшедшей свободой, которую нужно было прежде усмирить, а потом уж вылечить. Бонапарт шел позади идеи во Франции, но опережал идеи других народов.

Короли увидели в нем то, что он собой представлял; короли бывают порой слепы: безумцы затеяли с ним войну.

Тогда Бонапарт – человек идеи – взял у Франции самых чистых, умных, передовых ее сынов, сформировал из них священные батальоны и разослал их по Европе. Повсюду эти батальоны идеи несут смерть королям и спасение народам. Повсюду, где бы ни прошло французское сознание, свобода следом делает гигантский шаг, разбрасывая революции, как сеятель бросает зерна.

Наполеон пал в тысяча восемьсот пятнадцатом году, однако семена, брошенные им на некоторых землях, уже дали хорошие всходы. Так, в тысяча восемьсот восемнадцатом году – вспоминайте, отец! – великие герцогства Бадена и Баварии требуют конституции и добиваются своего; в тысяча восемьсот двадцатом – революция и принятие конституции испанским и португальским кортесами; в том же тысяча восемьсот двадцатом году – революция и принятие конституции в Неаполе и Пьемонте; в тысяча восемьсот двадцать первом – восстание греков против турецкого ига; в двадцать третьем – закон о собраниях земских чинов в Пруссии.

Человек – пленник, человек закован в цепи на скале Святой Елены, человек мертв, человек положен во гроб, человек покоится под безымянным камнем, зато идея свободна, жива, бессмертна!

Единственный народ благодаря своему географическому положению избежал последовательного влияния Франции, будучи слишком удален, чтобы мы могли помыслить хоть когда-нибудь ступить на его территорию. Наполеон мечтает изгнать англичан из Индии, объединившись с Россией… Он не сводит глаз с России и в конце концов свыкается с разделяющим нас расстоянием, оно кажется ему все менее значительным в результате оптического обмана. Довольно предлога, и мы завоевываем Россию, как захватили Италию, Египет, Германию, Австрию и Испанию.

В предлоге недостатка не будет, как хватало их во времена крестовых походов, когда мы собирались позаимствовать цивилизацию у Востока. Так хочет Бог: мы понесем свободу на Север.

Английский корабль входит в гавань не знаю уж какого города на балтийском побережье, и вот уже Наполеон объявляет войну человеку, который двумя годами раньше с поклоном приводил строку из Вольтера: «Дружба великого человека – дар богов!»

На первый взгляд кажется, что предусмотрительность Бога разобьется о деспотический инстинкт человека. Французы входят в Россию, но она отступает перед ними; свобода и рабство не могут соединиться. Ни одно семя не прорастет на этой промерзшей земле, потому что перед нашими войсками отступят не только армии, но и мирное население. Мы занимаем пустыню, мы захватываем спаленную столицу. А когда мы входим в Москву, она пуста, она в огне!

Итак, миссия Наполеона исполнена, настал час его падения, ведь падение Наполеона пойдет на пользу свободе, как не прошло для нее даром возвеличение Бонапарта. Царь, столь осмотрительный с победившим неприятелем, будет, возможно, неосторожен с врагом побежденным: он отступил перед захватчиком, но, отец, он же готов преследовать отступающего врага…

Господь отводит свою десницу от Наполеона… Вот уже три года, как император отдалился от своего доброго гения, Жозефины, уступившей место Марии Луизе, воплощению деспотизма!

Итак, Господь отводит от него свою десницу, а чтобы небесное вмешательство в земные дела было на сей раз заметно, теперь не люди побеждают людей, а изменяется порядок времен года, неожиданно рано обрушиваются снег и холод и войско гибнет под действием стихии.

Свершилось все, что предвидел мудрый Господь. Париж не смог навязать свою цивилизацию Москве: Москва сама пришла за ней в Париж.

Два года спустя после пожара в Москве Александр войдет в нашу столицу, однако долго здесь не пробудет: его солдаты едва успели ступить на французскую землю, наше солнце, которое должно было их осветить, только ослепило их.

Бог снова призывает своего избранника – и вновь появляется Наполеон, гладиатор возвращается на арену, сражается, падает и подставляет шею в Ватерлоо.

Париж снова распахивает свои ворота перед царем и его диким войском. На этот раз люди с Невы, Волги и Дона проведут три года на берегах Сены; они впитают в себя новые и непривычные идеи, произнося незнакомые слова – «цивилизация», «освобождение», «свобода»; они вернутся в свою дикую страну, а восемь лет спустя в Санкт-Петербурге вспыхнет республиканский заговор… Обратите свой взгляд на Россию, отец! Вы увидите очаг этого пожара, еще дымящегося на Сенатской площади.

Отец! Вы посвятили жизнь человеку-идее: человек мертв, идея живет. Живите и вы ради идеи!

– Что вы говорите, сын мой?! – вскричал г-н Сарранти, и в его взгляде угадывались удивление и радость, изумление и гордость.

– Я говорю, отец, что после того, как вы отважно сражались, вы не захотите расстаться с жизнью, не услыхав, как пробил час будущей независимости. Отец! Весь мир в волнении. Во Франции происходит внутренняя работа, словно в недрах вулкана. Еще несколько лет, возможно, несколько месяцев – и лава выплеснется из кратера, поглощая на своем пути, словно проклятые города, рабство и низость общества, вынужденного уступить место новому обществу.

– Повтори, что ты сказал, Доминик! – в воодушевлении воскликнул корсиканец; его глаза засияли радостным блеском, когда он услышал пророческие и утешительные речи сына, не менее для него дорогие, чем брильянтовые брызги. – Повтори еще раз… Ты состоишь в каком-нибудь тайном обществе, не правда ли, и тебе открыто будущее?

– Я не состою ни в каком тайном обществе, отец, и если и знаю что-нибудь о будущем, то прочел это в книгах о прошлой жизни. Я не знаю, готовится ли какой-нибудь тайный заговор, однако мне известно, что мощный заговор зреет у всех на виду, средь бела дня: это заговор добра против зла, и двое сражающихся приготовились к бою, мир замер в ожидании… Живите, отец!

Живите!

– Да, Доминик! – вскричал г-н Сарранти, протягивая сыну руку. – Вы правы. Теперь я хочу жить, но разве это возможно?

Ведь я осужден!

– Отец! Это мое дело!

– Только не проси для меня снисхождения, Доминик!

Я ничего не хочу принимать от тех, кто двадцать лет воевал с Францией.

– Нет, отец! Положитесь на меня, и я спасу честь семьи. От вас требуется одно – подайте кассационную жалобу: невиновный не должен просить снисхождения.

– Что вы задумали, Доминик?

– Отец! Я никому не могу открыться.

– Это тайна?

– Да, ненарушимая и сокровенная.

– Даже отцу нельзя ее открыть?

– Даже отцу! – подтвердил Доминик.

– Не будем больше об этом говорить, сын… Когда я снова увижу вас?

– Через пятьдесят дней, отец… может быть, и раньше, но не позднее.

– Я не увижу вас полтора месяца? – ужаснулся г-н Сарранти.

Он начинал бояться смерти.

– Я отправляюсь пешком в далекое странствие… Прощайте! Я отправляюсь нынче вечером, через час, и не остановлюсь вплоть до самого возвращения… Благословите меня, отец!

На лице г-на Сарранти появилось выражение необычайного величия.

– Помогай тебе Бог в твоем тяжком странствии, благородная душа! – сказал он, простерев руки над головой сына. – Пусть Он хранит тебя от ловушек и предательств, пусть поможет отворить двери моей темницы независимо от того, выйду ли я к жизни или смерти!

Взяв в руки голову коленопреклоненного монаха, он с горделивой нежностью заглянул ему в лицо, поцеловал в лоб и указал на дверь, опасаясь, по-видимому, расплакаться от переполнявших его чувств.

Монах тоже почувствовал, что силы ему изменяют; он отвернулся, пряча от отца слезы, выступившие ему на глаза, и поспешно вышел.

XXVIII.

Паспорт

Когда аббат Доминик выходил из Консьержери, пробило четыре часа.

У выхода монаха ждал Сальватор.

Молодой человек заметил, что аббат взволнован, и догадался, что творится в его душе; он понял: говорить о его отце значило бы бередить рану. Поэтому он ограничился вопросом:

– Что вы намерены предпринять?

– Отправляюсь в Рим.

– Когда?

– Как можно раньше.

– Вам нужен паспорт?

– Вероятно, паспортом мне могла бы послужить моя сутана, однако во избежание задержек в пути я бы предпочел иметь необходимые бумаги.

– Идемте за паспортом. Мы в двух шагах от Префектуры.

С моей помощью, надеюсь, вам не придется ждать.

Спустя пять минут они уже входили во двор Префектуры.

В ту минуту, как они переступали порог службы паспортов,, в темном коридоре на них налетел какой-то человек.

Сальватор узнал г-на Жакаля.

– Примите мои извинения, господин Сальватор, – проговорил полицейский, в свою очередь узнавая молодого человека. – На этот раз я вас не спрашиваю, какими судьбами вы здесь очутились.

– Отчего же, господин Жакаль.

– А я и так это знаю.

– Вам известно, что меня сюда привело?

– А разве в мои обязанности не входит все знать?

– Итак, я пришел сюда, господин Жакаль…

– За паспортом, дорогой господин Сальватор.

– Для себя? – засмеялся Сальватор.

– Нет… Для этого господина, – ответил г-н Жакаль, указав пальцем на монаха.

– Мы стоим на пороге службы паспортов. Брат Доминик пришел со мной Вы знаете, что мои занятия не позволяют мне уехать из Парижа. Стало быть, нетрудно догадаться, дорогой господин Жакаль, что я явился за паспортом для господина.

– Но я не только догадался, но и предвидел ваше желание.

– Ага! Предвидели…

– Да, насколько это позволительно при моей скромной прозорливости.

– Не понимаю.

– Сделайте одолжение и следуйте вместе с господином аббатом за мной, дорогой господин Сальватор! Возможно, тогда вы все поймете.

– Куда мы должны идти?

– В комнату, где выдают паспорта. Вы убедитесь, что бумаги господина аббата уже готовы!

– Готовы? – усомнился Сальватор.

– Ах ты Господи! Ну разумеется! – отозвался г-н Жакаль с добродушным видом, который он умел так хорошо на себя напускать.

– С описанием примет?

– Ну да! Не хватает лишь подписи господина аббата.

Они подошли к кабинету в глубине коридора напротив двери.

– Паспорт господина Сарранти! – приказал г-н Жакаль начальнику службы, сидевшему за решетчатой конторкой.

– Пожалуйте, сударь, – отвечал тот, подавая паспорт г-ну Жакалю, а тот передал его монаху.

– Все в порядке, не так ли? – продолжал г-н Жакаль, пока Доминик с удивлением разглядывал официальную бумагу.

– Да, сударь, – промолвил Сальватор. – Нам остается лишь получить визу у его преосвященства нунция.

– Это сделать просто, – заметил г-н Жакаль, запуская пальцы в табакерку и с вожделением втягивая понюшку табаку.

– Вы оказываете нам настоящую услугу, дорогой господин Жакаль, – признался Сальватор. – Не знаю, право, как выразить вам свою благодарность.

– Не будем больше об Этом говорить: друзья наших друзей – это наши друзья.

При этих словах г-н Жакаль повел плечами с таким добродушным видом, что Сальватор едва не поверил в его искренность.

В иные минуты он был готов принять г-на Жакаля за филантропа, занимающегося полицейским сыском из человеколюбия.

Но именно в это мгновение г-н Жакаль бросил исподлобья взгляд, свидетельствовавший о его родстве с животным, название которого отдаленно напоминало имя полицейского.

Сальватор знаком попросил Доминика подождать и произнес:

– На два слова, дорогой господин Жакаль.

– Хоть на четыре, господин Сальватор… на шесть, на весь словарный запас. Мне приятно беседовать с вами, и когда мне выпадает это счастье, я хотел бы, чтобы наша беседа длилась вечно.

– Вы очень добры, – поблагодарил Сальватор.

Несмотря на тщательно скрываемое отвращение к такому панибратству, он взял полицейского за руку.

– Итак, дорогой господин Жакаль, ответьте мне на два вопроса…

– С превеликим удовольствием, дорогой господин Сальватор.

– Зачем вы приказали сделать этот паспорт?

– Это первый ваш вопрос?

– Да.

– Я хотел доставить вам удовольствие.

– Благодарю… Теперь скажите, как вы узнали, что мне доставит удовольствие паспорт, выданный на имя Доминика Сарранти?

– Потому что господин Доминик Сарранти – ваш друг, насколько я мог об этом судить в тот день, когда вы его встретили у постели господина Коломбана.

– Отлично! А как вы догадались, что он соберется в путешествие?

– Я не догадался. Он сам сказал об этом его величеству, прося пятидесятидневной отсрочки.

– Но он не говорил его величеству, куда отправляется.

– Эка хитрость, дорогой господин Сальватор! Господин Доминик Сарранти просит у короля отсрочки на полтора месяца, чтобы совершить путешествие за триста пятьдесят лье. А сколько от Парижа до Рима? Триста километров по Сьеннской дороге, четыреста – через Перузу. В среднем, стало быть, выходит триста пятьдесят лье. К чьей помощи может прибегнуть господин Сарранти в сложившихся обстоятельствах? К папе, раз он монах:

папа – король монахов. Ваш друг отправляется в Рим, чтобы попытаться заинтересовать короля монахов судьбой своего отца, и папа, возможно, обратится с просьбой о помиловании к французскому королю. Вот и все, дорогой господин Сальватор. Я мог бы заставить вас поверить в то, что я волшебник, но предпочитаю правду. Теперь вы видите, что первый встречный способен, переходя от дедукции к дедукции, прийти к такому же выводу, что и я. Господину Доминику осталось поблагодарить меня от вашего и своего имени и отправляться в Рим.

– Именно это он сейчас и сделает, – пообещал Сальватор.

Он позвал монаха.

– Дорогой Доминик! Господин Жакаль готов принять вашу благодарность.

Монах приблизился, поблагодарил г-на Жакаля, а тот выслушал его с тем же благодушным видом, который напускал на себя во все время этой сцены.

Два друга вышли из Префектуры.

Некоторое время они шагали молча.

Наконец аббат Доминик остановился и положил руку на плечо задумавшемуся Сальватору.

– Я беспокоюсь, друг мой, – признался он.

– Я тоже, – отозвался Сальватор.

– Предупредительность этого полицейского кажется мне подозрительной.

– И мне… Однако давайте пойдем дальше: за нами, очевидно, следят.

– Зачем им мне помогать, как вы полагаете? – спросил аббат, вняв замечанию Сальватора.

– Не знаю, но мне кажется, что какой-то интерес они в этом имеют, тут вы правы.

– А вы верите, что ему хотелось доставить вам удовольствие?

– Ну, по большому счету сие возможно: человек этот весьма странный; иногда на него находит ничем не объяснимая блажь, чего вроде бы не должно случаться с людьми его профессии. Однажды ночью я возвращался через сомнительные городские кварталы и вдруг услышал – на одной из безымянных улиц или, вернее, с ужасным названием, – на улице Бойни, рядом с улицей Вьей-Лантерн, приглушенные крики. Я всегда при оружии – вы, должно быть, понимаете почему, Доминик.

Я бросился в ту сторону, откуда доносились крики. С высоты скользкой лестницы, ведущей с улицы Бойни на улицу ВьейЛантерн, я увидел человека, отбивавшегося от трех нападавших, которые пытались через открытый люк сточного желоба спустить его в Сену. Я не стал сходить по лестнице, скользнул под балюстраду и спрыгнул на улицу. Я был в двух шагах от боровшихся, один из них отделился от группы и пошел на меня с занесенной палкой. В то же мгновение он покатился в сточную канаву, пронзенный пулей. При звуке выстрела двое других нападавших, видя такое дело, убежали, а я остался вдвоем с тем, кому на помощь послало меня Провидение столь чудесным образом. Это и был господин Жакаль. Я тогда знал его только понаслышке – как знают его все. Он представился и рассказал, как оказался в этом квартале: он собирался нагрянуть с обыском в вызывавшие подозрение меблирашки на улице Вьей-Лантерн в нескольких шагах от лестницы; прибыв за четверть часа до своих агентов, он спрятался за решеткой сточной канавы, как вдруг решетка распахнулась и на него набросились трое неизвестных. Это были в некотором роде посланцы от всех воров и убийц Парижа, поклявшихся разделаться с господином Жакалем: его слежка была для них настоящим бедствием. И они сдержали бы слово и покончили с ним, как вдруг, к несчастью для них и в особенности для того, кто испускал теперь предсмертные хрипы у моих ног, я пришел господину Жакалю на помощь… С этого дня господин Жакаль оказывает мне и моим друзьям небольшие услуги, насколько позволяют его обязанности начальника криминальной полиции.

– Тогда действительно вполне возможно, что он хотел просто доставить вам удовольствие, – признал аббат Доминик.

– Возможно, однако давайте войдем в дом. Взгляните вон на того пьяного: он следует за нами от Иерусалимской улицы.

Как только мы окажемся по другую сторону двери, он мгновенно протрезвеет.

Сальватор вынул из кармана ключ, отпер замок, пропустил Доминика вперед и закрыл за собой дверь.

Роланд почуял хозяина. Молодые люди увидели пса на втором этаже, а Фрагола поджидала Сальватора за дверью

Ужин был готов. Оказывается, время уже близилось к шести.

Молодые люди были серьезны, но хранили невозмутимость Ничего по-настоящему страшного и не произошло

Фрагола бросила на Сальватора вопросительный взгляд.

– Все хорошо, – улыбнувшись одними глазами, успокоил он ее.

– Господин аббат окажет нам честь, разделив с нами ужин? – спросила Фрагола.

– Да.

– Дайте-ка мне свой паспорт, брат мой, – попросил Сальватор.

Монах достал из-за пазухи сложенный лист.

Сальватор его развернул, тщательно осмотрел, повертел так и сяк в руках, но ничего подозрительного не заметил.

Наконец он приложил его к стеклу.

На свету проступили невидимые до тех пор буквы.

– Видите? – спросил Сальватор.

– Что? – не понял аббат.

– Эту букву.

И он ткнул в бумагу пальцем.

– Буква «С»?

– Да, «С», понимаете?

– Нет.

– «С» – первая буква в слова «слежка».

– Ну и что?

– Это означает: «Именем французского короля я, господин Жакаль, доверенное лицо господина префекта полиции, приказываю всем французским агентам в интересах его величества, а также всем агентам иноземным в интересах своих правительств преследовать, не спускать глаз, останавливать во время пути и даже в случае необходимости задержать владельца настоящего паспорта». Словом, вы, друг мой, сами того не зная, находитесь под наблюдением полиции.

– Да мне-то что за дело?

– О, отнесемся к этому серьезно, брат мой! – предостерег Сальватор. – Судя по тому, как проходил процесс над вашим отцом, кое-кому не терпится от него избавиться, и я не хочу подчеркивать роль Фраголы, – с едва уловимой улыбкой заметил Сальватор, – но понадобились ее светские связи, чтобы добиться для вас аудиенции, в результате чего король предоставил вам двухмесячную отсрочку.

– Вы полагаете, король нарушит данное слово?

– Нет, но у вас в распоряжении всего два месяца.

– Этого времени более чем достаточно, чтобы побывать в Риме и вернуться назад.

– Если только вам не будут чинить препятствий и не арестуют вас в пути, если по прибытии вам не помешают в результате тысячи тайных интриг увидеться с тем, к кому вы отправляетесь.

– Я полагал, что любому монаху, совершившему странствие в четыреста лье и прибывшему в Рим босиком с посохом в руках, достаточно подойти к воротам Ватикана, и ему будет открыт доступ к тому, кто сам был когда-то простым монахом.

– Брат мой! Вы пока верите тому, в чем постепенно вам придется разочароваться… Человек, вступающий в жизнь, похож на дерево, с которого ветер сначала сдувает цветы, потом срывает листья, ломает ветки до тех пор, пока буря, пришедшая на смену ветру, не свалит однажды дерево… Брат мой! Они заинтересованы в смерти господина Сарранти и употребят все возможные средства, чтобы стало бесполезным обещание, которое вы выманили у короля.

– Выманил?! – изумился Доминик.

– С их точки зрения – выманили… А как еще они, по-вашему, объясняют тот факт, что ее светлость герцогиня Беррийская, любимица короля, муж которой погиб от руки фанатика, проявляет интерес к сыну другого революционера, тоже революционеру и тоже фанатику?

– Вы правы, – бледнея, прошептал Доминик. – Что же делать?

– Вот об этом мы и позаботимся.

– Каким образом?

– Паспорт этот мы сожжем: кроме вреда, он ничего нам не даст.

Сальватор разорвал бумагу и бросил обрывки в огонь.

Доминик почувствовал беспокойство.

– Что же теперь со мной будет? – молвил он.

– Прежде всего, брат мой, поверьте, что лучше путешествовать без паспорта, чем с таким, как у вас; однако без документов вы не останетесь.

– Кто же мне их даст?

– Я, – ответил Сальватор.

Открыв небольшой секретер, он отпер секретный ящичек и среди многочисленных бумаг нашел подписанный паспорт, в котором не хватало только имени владельца и описания примет.

Он заполнил пустые графы: имя – брат Доминик, описание – точь-в-точь аббат Сарранти.

– А виза? – заволновался Доминик.

– Выписана сардинской миссией на Турин для следования инкогнито, разумеется. Я предусмотрительно обзавелся этим паспортом, он вам пригодится.

– А после того, как я дойду до Турина?..

– В Турине вы скажете, что дела вынуждают вас отправиться в Рим, вам без всяких трудностей завизируют паспорт.

Монах схватил обе руки Сальватора и крепко их пожал.

– Брат! Друг! Как я отплачу за все, что вы для меня сделали?! – воскликнул он

– Как я вам уже юворил, брат мой, – улыбнулся Сальватор, – что бы я ни сделал, я навсегда останусь вашим должником.

Вернулась Фрагола. Она слышала последние слова.

– Подтверди нашему другу, что это так, дитя мое, – попросил Сальватор, подавая девушке руку.

– Он обязан вам жизнью, отец мой. Я обязана ему своим счастьем. Франция в той мере, в какой это по силам одному человеку, будет ему, возможно, обязана своим освобождением.

Как видите, долг огромный. Располагайте же нами!

Монах посмотрел на очаровательную девушку и ее.возлюбленного.

– Вы творите добро: будьте счастливы! – благословил аббат молодых людей.

Фрагола указала на сервированный стол.

Монах сел между Сальватором и его подругой, неторопливо прочел «Benedicite»19, которую те выслушали с невозмутимостью чистых душ, убежденных в том, что молитва доходит до Бога.

Ужинали скоро и в полном молчании.

Сальватор прочел в глазах монаха нетерпение и, не дожидаясь окончания трапезы, встал.

– Я к вашим услугам, отец мой, – сказал он. – Но перед тем, как отпустить вас в дорогу, я дам вам талисман. Фрагола!

Подай шкатулку с письмами.

Фрагола вышла.

– Талисман? – переспросил монах.

– Да, не беспокойтесь, отец мой, это не идолопоклонство.

Я вам говорил, какие трудности ждут вас в пути, пока вы доберетесь до святого отца.

– Так вы и там можете мне помочь?

– Может быть, – улыбнулся Сальватор.

Фрагола вернулась с шкатулкой в руках.

– Свечу, воск и гербовую печать, девочка моя! – приказал Сальватор.

Девушка поставила шкатулку на стол и снова вышла.

Сальватор отпер шкатулку золоченым ключиком, висевшим у него на шее.

В шкатулке лежало десятка два писем, он выбрал одно наугад.

В это время Фрагола возвратилась, неся свечу, воск и печатку.

Сальватор вложил письмо в конверт, запечатал воском и надписал: «Господину виконту де Шатобриану в Риме».

– Возьмите, – сказал он Доминику. – Три дня назад тот, кому адресовано это письмо, устав от бессмысленной жизни в Париже, уехал в Рим.

– «Господину виконту де Шатобриану»? – переспросил монах.

– Да. Перед его именем распахнутся любые двери. Если вам покажется, что трудности непреодолимы, подайте ему это письмо, скажите, что вам передал письмо сын того, кто его написал, и сошлитесь во имя этого письма на воспоминания об эмиграции. Тогда виконт станет вами руководить и вам останется лишь следовать за ним. Но вы должны прибегнуть к этому средству лишь в случае крайней нужды, иначе откроется тайна, известная трем людям: вам, господину де Шатобриану и нам с Фраголой, а мы с ней – одно целое.

– Я готов слепо исполнить ваши указания, брат.

– Это все, что я хотел вам сказать. Поцелуйте у этого праведника руку, Фрагола, а я провожу его до городских ворот.

Фрагола подошла и приложилась к руке монаха, тот следил за ней с ласковой улыбкой.

– Еще раз вас благословляю, дитя мое, – проговорил он. – Будьте так же счастливы, как чисты, добры и хороши собой.

Потом, словно все живые существа в этом доме заслуживали благословения, монах погладил собаку и вышел.

Перед тем как последовать за ним, Сальватор нежно поцеловал Фраголу в губы и шепнул:

– Вот именно: чиста, добра и хороша собой!

И он пошел догонять аббата.

XXIX.

Паломник

Прежде чем отправиться в путь, аббату необходимо было зайти к себе; молодые люди направились на улицу По-де-Фер.

Не успели они пройти и несколько шагов, как комиссионер, которому завернутый в плащ господин передал письмо, отделился от стены и последовал за ними.

– Могу поспорить, что у этого комиссионера дело на той же улице, куда направляемся мы, – заметил Сальватор, обращаясь к монаху.

– За нами следят?

– Еще бы, черт побери!

Молодые люди трижды оглядывались, в первый раз – на углу улицы Эперон, в другой – на углу улицы Сен-Сюльпис, потом – перед тем как войти к аббату. КазалЪсь, у комиссионера дело в том же месте, куда они идут.

– Ого! – пробормотал Сальватор. – До чего ловок этот господин Жакаль! Но Бог на нашей стороне, а Жакалю помогает только сатана – может быть, мы окажемся удачливее.

Они вошли в дом. Аббат взял ключ. С консьержкой разговаривал какой-то человек, поглаживая ее кота.

– Приглядитесь к этому господину, когда мы будем выходить, – предупредил Сальватор, когда они с Домиником поднимались по лестнице.

– К какому господину?

– Который разговаривает с вашей консьержкой.

– Зачем?

– Он пойдет за нами до заставы, а может быть, последует за вами и дальше.

Друзья вошли в комнату Доминика.

После Консьержери и Префектуры комната представлялась оазисом. Заходящее солнце неярко освещало ее в этот час, из Люксембургского сада доносилось пение птиц, прятавшихся в цветущих каштанах, воздух был свеж, и на душе становилось радостно, стоило лишь войти в эту клетушку.

У Сальватора сжалось сердце при мысли, что монах должен оставить эту тихую комнату и отправиться в путешествие по большим дорогам, из страны в страну, невзирая на палящие лучи южного солнца и пронизывающий ночной ветер.

Аббат остановился на мгновение посреди комнаты и огляделся.

– Как я был здесь счастлив! – сказал он, попытавшись облечь в слова то, что испытывал в эти минуты. – Я провел самые приятные часы моей жизни в этом тихом уголке, где единственной радостью мне были мои занятия, а утешение мне давал Господь.

Подобно монахам Табора или Синая, я порой переживал нечто сродни воспоминаниям из прошлой жизни или предвидениям жизни предстоящей. Словно живые существа, проходили здесь перед моим взором самые счастливые мечты юности, блаженные воспоминания об отрочестве; я просил у Бога лишь послать мне друга: Господь дал мне Коломбана, Бог у меня и забрал его! Но Он ниспослал мне вас, Сальватор! Свершилась Божья воля!

С этими словами монах взял книгу, опустил ее в карман, перепоясал свое простое белое одеяние веревкой, потом прошел у Сальватора за спиной, достал из угла суковатую палку и показал ее Сальватору.

– Я принес ее из печального странствия, – сказал он. – Это единственная вещественная память о Коломбане.

Словно опасаясь расчувствоваться, если останется в комнате хоть на одно мгновение, он предложил:

– Не пора ли нам идти?

– Идемте, – поднимаясь, кивнул Сальватор.

Они сошли по лестнице: у консьержки уже никого не было, зато ее недавний посетитель поджидал на углу улицы.

Молодые люди прошли через Люксембургский сад, незнакомец следовал за ними. Они вышли на аллею Обсерватуар, пошли по улице Кассини, потом через предместье Сен-Жак, молча миновали внешние бульвары и прибыли к заставе Фонтенбло. Они вышли за ворота, провожаемые любопытными взглядами таможенников и простолюдинов, которым было в диковинку монашеское платье Доминика. Двое друзей продолжали путь. Незнакомец по-прежнему шел следом.

Дома встречались им на пути все реже, и наконец по обе стороны от дороги раскинулись колосящиеся поля.

– Где вы нынче переночуете? – спросил Сальватор.

– В первом же доме, где мне не откажут в гостеприимстве, – отозвался монах.

– Вы не будете возражать, если гостеприимство окажу вам я, брат?

Монах кивнул в знак согласия.

– В пяти лье отсюда, – продолжал Сальватор, – немного не доходя до Кур-де-Франс, вы увидите слева тропинку; вы узнаете ее по столбу с белым крестом, который в геральдике принято называть «лапчатым».

Доминик снова кивнул.

– Пойдете по этой тропинке, она приведет вас на берег реки. В ста шагах от того места, среди купы ольх, тополей и ив, вы увидите в лунном свете белеющий домик. На его двери вы узнаете тот же белый крест, что и на столбе.

Доминик кивнул в третий раз.

– Рядом стоит дуплистая ива, – продолжал Сальватор. – В дупле вы найдете ключ: это ключ от входной двери. Возьмите его и отоприте дверь. На эту ночь, а также на все, сколько ни пожелаете, хижина к вашим услугам.

Монах даже не подумал спросить Сальватора, зачем тому дом на берегу реки. Он распахнул объятия.

Молодые люди в волнении обнялись.

Пора было расставаться.

Аббат тронулся в путь.

Сальватор постоял некоторое время, провожая друга взглядом до тех пор, пока тот не исчез в сгущавшихся сумерках.

Если бы кто-нибудь увидел со стороны, как мирно и не торопясь удаляется этот монах с суковатым посохом в руке, в ослепительно белой сутане и развевавшейся мантии, шагая уверенно и мерно, он проникся бы состраданием и грустью, уважением и восхищением.

Но вот Сальватор потерял его из виду, взмахнул рукой, будто хотел сказать: «Храни тебя Бог» – и пошел назад в дымный и грязный город: теперь у него было одной заботой больше и одним другом меньше.

XXX.

Девственный лес на улице Анфер

Оставим аббата Доминика на большой дороге, соединяющей Францию с Италией, где он совершает долгое и утомительное паломничество в триста пятьдесят лье, сердце его разрывается от тоски, ноги изранены об острые камни. Посмотрим, что происходило через три недели после его отправления, то есть в понедельник, 21 мая, в полночь, в доме или, вернее, в парке пустовавшего дома в одном из самых многолюдных пригородов.

Наши читатели помнят, может быть, о том далеком и быстро пролетевшем времени, когда влюбленные Кармелита и Коломбан пришли однажды ночью на могилу де Лавальер. Миновав тогда улицы Сен-Жак и Валь-де-Грас, они свернули влево, вышли на улицу Анфер и вскоре остановились перед небольшой деревянной калиткой – входом в бывший сад Кармелиток.

А с другой стороны улицы, то есть справа, если идти в сторону Обсерватории, почти напротив все того же сада Кармелиток, расположена сводчатая дверь, забранная железной решеткой и запертая на железную цепь.

Проходя мимо, загляните сквозь решетку этой двери, и вы будете очарованы при виде роскошной растительности, которую вам вряд ли когда-нибудь доводилось видеть даже во сне.

Представьте, что вы входите в лес, где растут платаны, смоковницы, липы, каштаны, акации, сумахи, ели, тюльпанные деревья, переплетенные друг с другом, словно лианы, и густо увитые плющом, – нечто вроде непроходимой чащи, девственного леса в Индии или Америке. Человеку, случайно оказавшемуся в этих местах, могла бы прийти в голову мысль о волшебниках при виде пустынного и таинственного парка.

Но очарование этого девственного леса и пышной растительности очень скоро рассеивалось и уступало место ужасу, если случайный прохожий заглядывал за решетку не при свете дня, а в сумерки или ночной порой при свете луны.

Тогда в неярком сиянии королевы в серебристой диадеме прохожий мог разглядеть вдали развалины дома и огромный колодец, зияющий в высокой траве; человек настораживался и слышал тысячи странных ночных шорохов, какие раздаются в полночь на кладбищах, в башнях или пустующих замках; тогда, даже если запоздавший прохожий – вместо того чтобы иметь сердце, опоясанное тремя стальными обручами, о которых говорит Гораций и приписывает их первому мореплавателю, – обладает, будучи учеником Гете или любителем Гофмана, воображением, развитым этими двумя поэтами, он вспомнит о рейнских городах, куда возвращаются души владетельных баронов, о духах из Богемских лесов, а также все эти сказки, легенды, жуткие истории старой Германии и попросит эти безмолвные деревья, этот отверстый колодец, этот развалившийся дом рассказать свою историю, сказку или легенду.

Что сталось бы с ним, если бы, расспросив торговку тряпьем и старьем – добрую славную женщину по имени г-жа Тома, которая проживает как раз напротив, через улицу, – он узнал, какая история или легенда связана с таинственным парком, а потом уговорами, силой или хитростью добился разрешения посетить его? Он затрепетал бы, разумеется, если бы только увидел через решетку это странное, мрачное, неописуемое нагромождение старых деревьев, высоких трав, папоротников, ползучих плющей.

Ребенок не посмел бы ступить за калитку этого парка, женщина лишилась бы чувств от одного его вида.

В сердце этого квартала, уже известного легендами, начиная с легенды о дьяволе Вовере, этот парк стал чем-то вроде очага, где зреют тысячи легенд, которые расскажет вам первый встречный от заставы до ворот Сен-Жак, от Обсерватории до площади Сен-Мишель.

Какое из этих противоречивых сказаний ближе всех к правде?

Мы не можем этого утверждать, но, не претендуя на евангельское сказание, поведаем свою собственную историю, и читатели поймут, как давно легенда об этом мрачном и фантастическом доме застряла у автора в голове и все еще остается там тридцать лет спустя.

Я тогда только что приехал в Париж. Было мне двадцать лет.

Я жил на улице Фобур-Сен-Дени и имел любовницу на улице Анфер.

Вы спросите, каким образом, живя на улице Фобур-СенДени, я избрал любовницу так далеко от дома. Я вам отвечу, что, когда из Виллер-Котре приезжает двадцатилетний юноша с жалованием в тысячу двести франков, не он выбирает любовницу, а она – его.

Итак, я был избранником юной, прелестной особы, проживавшей, как я уже сказал, на улице Анфер.

Трижды в неделю я отправлялся, к величайшему ужасу моей несчастной маменьки, с ночным визитом к этой юной и прелестной особе; в десять вечера я выходил из дома, а к трем часам утра возвращался обратно.

Я привык шататься по ночам и, полагаясь на свой рост и силу, не брал с собой ни трости, ни ножа, ни пистолета.

Путь был нехитрый, его можно было бы вычертить на карте Парижа, проведя карандашом по линейке прямую линию: я отправлялся из дома номер пятьдесят три по улице Фобур-СенДени, проходил мост Менял, улицу Барийри, мост Сен-Мишель, улицу Лагарп – она-то и приводила меня на улицу Анфер, – оттуда я шел на Восточную улицу, потом – на площадь Обсерватуар, проходил вдоль приюта Анфан-Труве, миновал заставу и между улицами Пепиньер и Ларошфуко отворял калитку, которая вела к несуществующему ныне дому; возможно, он живет только в моей памяти. Возвращался я той же дорогой, то есть за ночь проходил около двух лье.

Моя несчастная мать очень беспокоилась, не зная, куда я хожу. Что с нею стало бы, если бы она последовала за мной и увидела, через какую мрачную пустыню лежит мой путь начиная с того места, где стоит так называемая Шахтерская школа.

Но страшнее всего были, бесспорно, пятьсот шагов, которые я проходил от улицы Аббе-де-л'Эпе до улицы Пор-Руаяль и обратно. В это время я следовал вдоль проклятого дома.

Должен признать, что в безлунные ночи эти пятьсот шагов доставляли мне особенное беспокойство.

Говорят, у пьяниц и влюбленных есть свой бог. Слава Всевышнему, за пьяниц я ничего сказать не мог, а вот как влюбленный готов был этому поверить: ни разу мне не встретился человек с дурными намерениями.

Правда, подталкиваемый жаждой все проверять, я решил взять быка за рога, то есть проникнуть в этот таинственный дом.

Я стал расспрашивать о легенде, связанной с ним, у девушки, из-за которой я через ночь совершал неосторожность, о чем только что поведал. Девушка обещала расспросить брата, одного из самых крикливых студентов Латинского квартала; ее брат не очень-то интересовался легендами, однако, дабы удовлетворить любопытство сестры, навел справки, и вот какие подробности ему удалось собрать.

Одни утверждали, что дом принадлежит богатому набобу, пережившему собственных сыновей и дочерей, внуков и внучек, правнуков и правнучек – индус живет уже около полутора веков, он поклялся, что ни с кем не будет видеться, станет пить одну воду из источника, есть траву в своем саду и спать на голой земле, подложив под голову камень.

Другие рассказывали, что в этом доме скрывается банда фальшивомонетчиков и все фальшивые деньги, имеющие хождение в Париже, изготовлены между улицами Обсерватуар и Восточной.

Люди набожные шепотом передавали друг другу, что этот дом в далекие времена облюбовал глава иезуитов; навестив братьев на Монруже, он проходил в это необычное жилище через подземный ход не меньше полутора лье длиной.

Впечатлительные люди поговаривали о привидениях, закованных в цепи, о мятущихся душах, о необъяснимом, необычном шуме, нечеловеческих криках, раздававшихся в полночь в определенные дни месяца, в определенные фазы луны.

Те, кто занимался политикой, рассказывали всем желавшим их послушать, что этот парк является частью земель, на которых когда-то возвели монастырь; здесь был казнен маршал Ней, потом семья маршала купила в память о нем земли и дом, соседствовавшие с мрачным местом казни, и, забросив ключ от дома в колодец, а от калитки – через стену, удалилась, не смея оглянуться.

Дом, в который никто никогда не входил, эта дверь, забранная железом, неисчислимые истории о кражах, убийствах, похищениях детей и самоубийствах, витавшие над заброшенным парком, словно стая ночных птиц, правдивые или выдуманные рассказы, ходившие в квартале, сук смоковницы, на котором повесился человек по имени Жорж и который показывали прохожим, когда они останавливались перед решеткой и расспрашивали о мрачном парке, – все это еще больше подхлестнуло мое любопытство, и я решил проникнуть днем в этот безмолвный сад и в этот заброшенный дом, перед которыми трижды в неделю трепетал, проходя ночью.

Садовая калитка выходила на улицу Анфер, а сам дом, как и сейчас, – на Восточную улицу, под номером тридцать семь, то есть был последним перед монастырем.

К несчастью, я был в те времена небогат – поймите меня правильно: я не хочу сказать, что с тех пор очень разбогател, – а потому не мог испытать волшебный ключик, который, как говорят, отпирает все двери, решетки и потайные ходы; тогда я пустил в ход уговоры, хитрости, интриги, лишь бы проникнуть в это недоступное место. Все напрасно!

Можно, конечно, было перелезть через забор. Но это дело серьезное, предусмотренное Уголовным кодексом, и если бы меня схватили во время исследования моего девственного леса и необитаемого или обитаемого дома – кт о знает, что там было на самом деле? – я оказался бы в весьма затруднительном положении, убеждая судей, что залез туда из чистого любопытства.

В конце концов я привык проходить мимо этой стены, над которой возвышались огромные деревья, – их ветви нависали над улицей. Вместо того чтобы ускорить шаг, как бывало поначалу, я замедлял ход, несколько раз останавливался и ловил себя на том, что готов обменять, если бы это было возможно, свое любовное свидание на посещение загадочного сада.

Что сад был в самом деле загадочный, вы и сами скоро убедитесь.

Однажды июльским вечером 1826 года, то есть примерно за год до описываемых нами событий, я перед свиданием поужинал в Латинском квартале и около девяти часов уже был на Восточной улице. Я по привычке поднял глаза на таинственный дом и увидел на высоте второго этажа огромную вывеску, на которой крупными черными буквами было написано:


ПРОДАЕТСЯ ДОМ


Я резко остановился, решив, что мне изменяет зрение. Протер глаза: ошибки быть не могло, слова были написаны так, как обыкновенно пишут в объявлении, вывешиваемом на фасаде:

«Продается дом».

«Ах, черт! – подумал я. – Вот прекрасный случай, которого я давно искал: не будем его упускать!»

Я устремился к двери и, довольный тем, что теперь мне есть что ответить, если меня спросят, чего я хочу, громко постучал.

Никто не ответил.

Я еще раз постучал. Снова ничего В третий, четвертый, пятый раз я бухал молотком в дверь, однако результат был все тот же.

Я огляделся: за мной наблюдал парикмахер, стоя на пороге своего дома.

– К кому нужно обратиться, – спросил я его, – чтобы осмотреть дом?

– А вы хотите его осмотреть? – удивился он.

– Ну да… Разве он не продается?

– Да, я действительно заметил нынче утром объявление на фасаде, но забери меня дьявол, если я знаю, кто его повесил!

Читатели понимают, что мнение парикмахера, совпадавшее с моим, не уменьшило, а, напротив, увеличило мое любопытство.

– Можете ли вы мне указать способ, как войти в этот дом и осмотреть его? – не унимался я.

– Ну, попробуйте толкнуться в этот погребок и спросите там.

С этими словами парикмахер указал мне на какое-то углубление, зиявшее на улице, в которое вела лестница в пять или шесть ступеней.

На последней ступеньке меня ждало материальное препятствие – огромный пес, черный как ночь; его с трудом можно было разглядеть в потемках, только глаза и зубы собаки сверкали в темноте, а того, кому они принадлежали, не было видно; он был похож на чудовище, охранявшее вход в пещеру. Пес поднялся, загородив собой проход, и с глухим рычанием повернул морду в мою сторону.

Можно было подумать, что рычанием он подзывает человека… В этой таинственной пещере и жил хозяин удивительного пса!

Всего в трех шагах от меня продолжалась обычная жизнь, я еще ощущал ее у себя за спиной, однако все происходившее поразило мое воображение и мне казалось, что достаточно было спуститься на эти пять ступеней – и я очутился в ином, непохожем на наш мире.

Человек, как и его пес, действительно выглядел необычно.

Он был черным с головы до ног, его голову венчала черная шляпа, и в темноте у него, как и у его собаки, тоже поблескивали лишь глаза да зубы. В руке он держал палку.

– Что вам угодно? – подходя ко мне, довольно грубо спросил он.

– Осмотреть дом, который продается, – отвечал я.

– В такой час? – заметил черный человек.

– Я понимаю, что причиняю вам беспокойство… но будьте уверены!..

И я с горделивым видом позвенел в кармане несколькими монетами, единственным своим богатством.

– В такое время не приходят осматривать дом, – процедил черный человек сквозь зубы и покачал головой.

– Вы же сами видите, что приходят, раз я здесь, – возразил я.

Очевидно, мой довод показался незнакомцу вполне убедительным.

– Будь по-вашему, – смирился он, – вы его увидите.

Он пошел в глубь своей пещеры. Признаться, я на мгновение замешкался, не зная, на что решиться, но все-таки отринул сомнения.

Я шагнул в темноту, и сейчас же черный человек уперся мне ладонью в грудь.

– Вход с улицы Анфер, а не отсюда, – сказал он.

– Но ведь парадный вход со стороны Восточной улицы, – заметил я.

– Возможно, – согласился странный господин, – но вы войдете не через парадную дверь.

У черного человека, как и у белого человека, могут быть причуды; я решил с уважением отнестись к фантазиям моего проводника.

Я сделал всего два-три шага и вновь очутился на улице.

Странный господин следовал за мной с посохом в руке, следом шел пес.

В свете фонарей глаза незнакомца зловеще блеснули.

Он хмуро приказал, указывая мне концом палки на улицу Валь-де-Грас:

– Сворачивайте направо.

Незнакомец подозвал пса, тот обнюхал меня с вызывавшей тревогу бесцеремонностью, словно лучший кусок моей плоти должен был непременно ему достаться, когда придет время; человек и собака в последний раз на меня посмотрели, пес отошел, потом и человек и собака пошли влево, я же свернул направо.

Подойдя к решетке, я остановился.

Сквозь прутья я проник взглядом в таинственные глубины сада, который мне наконец-то позволено осмотреть. Зрелище было странное, печальное и вместе с тем восхитительное, мрачноватое, конечно, но трогавшее до глубины души. Только что взошла луна и ярко сияла на небосводе, от чего верхушки деревьев были словно увенчаны коронами из опалов, жемчуга и брильянтов. Высокая блестящая трава казалась изумрудной, а светлячки, рассыпанные там и сям в лесной чаще, бросали на фиалки, мох и плющ голубоватые отблески. Каждое дуновение ветерка приносило с собой, будто из азиатского леса, тысячи неведомых ароматов, дополнявших очарование картины.

Какое, должно быть, блаженство для поэта, рвущегося из Парижа, в самом сердце города иметь возможность гулять днем и ночью в этом волшебном царстве!

Я был погружен в молчаливое созерцание, как вдруг между мной и соблазнительным садом встала тень.

Это был мой черный человек; он обошел дом и теперь очутился у ворот.

– По-прежнему хотите войти? – спросил он.

– Более чем когда-либо! – воскликнул я.

Он загремел задвижкой, снял железную планку, смотал цепь, гремя железом; это напоминало скрежет, с которым кованые тюремные ворота захлопываются за узником.

Однако это было не все. Когда черный человек проделал все эти операции, свидетельствовавшие о его глубоких познаниях в слесарном деле, когда он освободил дверь от всех баррикадировавших ее приспособлений, когда я уже решил, что она вот-вот распахнется, и в нетерпении ухватился обеими руками за прутья, выгнувшись, чтобы заставить ее поскорее повернуться в петлях, оказалось, что ворота не собираются отворяться, несмотря на усилия самого странного господина и лай собаки, невидимой в высокой траве.

Незнакомец сдался первым. Я же был готов упираться хоть до завтрашнего дня!

– Приходите в другой раз, – предложил он мне.

– Почему?

– Перед воротами целая гора земли, надо бы ее расчистить.

– Вот и расчистите!

– Не могу же я заниматься этим сейчас!

– Почему нет? Раз все равно рано или поздно придется делать эгу работу, то почему не сию минуту?

– Вы, стало быть, очень торопитесь?

– Завтра я отправляюсь на три месяца в путешествие.

– Тогда, если позволите, я схожу за заступом и лопатой.

И он исчез вместе со своей собакой в густой тени от огромных деревьев.

И действительно, то ли западный ветер нанес к двери за долгие годы облака пыли, которую дождь превратил в месиво, то ли это была просто неровность почвы, но она образовала у ворот со стороны сада холмик высотой в фут восемнадцать дюймов, который, может быть, и не сразу бросался в глаза, так как порос высокой травой, поднимавшейся вдоль решетки.

Скоро черный человек вернулся с заступом. Мое воспаленное воображение рисовало все в преувеличенном виде, и потому незнакомец показался мне рослым галлом, вооруженным фрамой20, только черный цвет кожи мешал сходству.

Он стал рыть землю, сопровождая каждый удар кирки чемто вроде протяжного вздоха, который издают пекари, за что их и прозвали «хныкалками».

Это было время, когда Лоэв-Веймар только что перевел Гофмана, у меня голова была набита всякими историями вроде «Оливье Брюнона», «Майората», «Житейских воззрений кота Мурра», «Кремонской скрипки». Я был уверен, что попал в настоящий кошмар.

Наконец черный человек остановился и оперся на заступ со словами:

– Теперь дело за вами.

– За мной?

– Да… Толкайте.

Я повиновался и уперся в ворота ногами и руками.

Они некоторое время не поддавались, потом наконец словно решились и внезапно распахнулись, да так стремительно, что черный человек получил удар в лоб и упал в траву.

Пес, вероятно, принял этот несчастный случай за объявление войны, он стал остервенело лаять, вцепившись в землю когтями и собираясь броситься на меня.

Я приготовился к двойному наступлению, не сомневаясь, что, как только незнакомец поднимется, он тоже кинется на меня… Но, к моему великому удивлению, из травы, где лежал мой проводник, разъяренному псу приказали замолчать, человек пробормотал. «Ничего, ничего!» – поднялся и высунулся из травы.

Я говорю «высунулся из травы», и это чистейшая правда.

Когда черный человек пошел вперед, приглашая меня последовать за ним, трава доходила нам до подбородка. Почва потрескивала у меня под ногами, словно я ступал по каштанам, вероятно, землю устилал слой мха, опавших листьев и плюща примерно в фут толщиной.

Я собирался было ринуться в чащу, как вдруг мой проводник меня остановил.

– Минутку! – проговорил он.

– Что там еще? – спросил я.

– Мне кажется, следует запереть ворота.

– Ни к чему, мы же скоро пойдем назад.

– Выход не здесь, – отвечал черный человек, бросив на Меня угрожающий взгляд, так что я невольно опустил руку в карман, пытаясь нащупать какое-нибудь оружие.

Естественно, я ничего не нашел.

– Почему же здесь нельзя выйти? – полюбопытствовал я.

– Потому что это вход.

Как бы ни был этот довод туманен, он меня удовлетворил:

я решил довести это приключение до конца.

Заперев ворота, мы пустились в путь.

Мне казалось, что я зашел в непроходимый девственный лес, изображенный на гравюре, какую можно увидеть на бульварах:

все было на месте, даже поваленное дерево, которое служит мостиком через овраг. Стебли плюща, будто фурии, обвивали подножия деревьев и свисали с ветвей; десятки вьющихся растений, разнообразных вьюнков переплетались, обнимались, душили друг друга в объятиях, под взглядом луны образуя огромный зеленый гамак.

Если бы фея растений, выйдя вдруг из чашечки цветка или ствола дерева, предложила мне провести остаток дней в этих восхитительных зарослях, вероятно, я бы согласился, ничуть не заботясь тем, что об этом может сказать или подумать другая фея, ожидавшая меня на улице Анфер.

Но не фея вышла из своего зеленого дворца – мой проводник, размахивавший палкой и безжалостно сбивавший направо и налево головки растений, попадавших ему под руку, подвел меня к особенно густым зарослям и грубо приказал:

– Проходите!

Первым пошел пес, за ним – я.

Черный человек следовал за мной, и меня не оставил равнодушным этот новый порядок следования в нашем караване:

я представился покупателем, у покупателя есть деньги, а съездить палкой по затылку так просто!

Я оглянулся: заросли за нами уже сомкнулись.

Вдруг я почувствовал, как кто-то схватил меня и тянет назад за ворот редингота… Я подумал, что настала решительная минута.

Я обернулся.

– Стойте! – приказал черный человек.

– Почему?

– Вы что, не видите: у вас под ногами колодец!

Я посмотрел в указанном направлении и увидел темный круг на земле; я в самом деле разглядел отверстый колодец, он располагался вровень с землей.

Еще шаг – и я упал бы вниз!

Признаться, на сей раз меня мороз пробрал по коже.

– Колодец? – переспросил я.

– Да, он выходит, кажется, в катакомбы.

Незнакомец подобрал с земли камень и швырнул его в бездну.

Несколько мгновений показались мне вечностью, хотя прошло, может быть, всего десять секунд. Но вот я услышал глухой удар, ему ответило подземное эхо: камень ударил о дно колодца.

– Один человек туда уже упал, – невозмутимо продолжал мой проводник, – и, как вы понимаете, его больше никто никогда не видел… Идемте.

Я обогнул колодец, обойдя его как можно дальше.

Спустя несколько минут я вышел из зарослей цел и невредим, но как только очутился на опушке, кто-то крепко вцепился мне в плечо.

Впрочем, я начинал привыкать к странным ухваткам моего проводника. Еще пять минут назад мы шагали в полной темноте, теперь же нас освещала луна.

– Ну что? – спокойно спросил я.

– Вот дерево, – произнес в ответ черный человек, указывая пальцем на смоковницу.

– Какое еще дерево?

– Смоковница, черт подери!

– Я вижу, что смоковница… И что дальше?

– Вот сук.

– Какой сук?

– На котором он повесился.

– Кто?

– Бедный Жорж.

Я вспомнил историю о повешенном, о котором был отчасти наслышан.

– Ага! А кто был этот бедный Жорж?

– Несчастный мальчик – так его звали.

– Почему же его так звали?

– Потому что он и был несчастным мальчиком.

– Зачем он повесился?

– Он был несчастным мальчиком.

Я понял, что продолжать расспросы бесполезно. Мой необыкновенный проводник постепенно представал передо мной в истинном свете: это был круглый дурак.

Теперь я схватил его за руку и почувствовал, что он дрожит.

Я снова приступил к нему с вопросами и заметил, что теперь даже голос его дрожит.

Тогда я понял, что его нежелание показать мне ночью сад и дом объясняется страхом.

Оставалось выяснить, почему он носит траур, почему у него черное лицо и черный нос. Я как раз собирался его об этом расспросить, но мой проводник не дал мне раскрыть рта и, словно торопясь поскорее уйти от проклятого дерева, снова устремился в чащу, приговаривая:

– Хватит, хватит, идемте!

Теперь он шел впереди.

Мы снова вошли в лес. Он занимал не больше арпана земли, но деревья были такие толстые и посажены настолько часто, что казалось, будто лес раскинулся на несколько миль.

Что касается жилища, это был типичнейший в своем роде старинный дом: все, что только можно, было разбито, потрескалось, обвалилось. Вы поднимались на крыльцо по лестнице из четырех или пяти ступеней, оттуда попадали в комнату, выходившую на Восточную улицу, тоже по каменной лестнице, но винтовой; ступеньки ее разошлись, и во многих местах зияли щели.

Я собирался подняться, но в третий раз почувствовал, как рука моего проводника тянет меня назад.

– Сударь! Что вы делаете? – остановил он меня.

– Осматриваю дом!

– Поостерегитесь! Дом-то этот еле стоит: чуть посильнее дунешь – он и рухнет.

И действительно, то ли кто-то снаружи дунул слишком сильно – северный ветер, например, – то ли и не нужно было дуть на этот дом, – часть дома в самом деле обвалилась и по сей день лежит в развалинах.

Я не только вернулся с винтовой лестницы, на которую начал было всходить, но на всякий случай спустился и с крыльца.

Мой осмотр был окончен, мне оставалось лишь выйти. Но где же выход?

Похоже, проводник угадал мое желание и горячо его разделял: он живо ко мне обернулся.

– Ну что, хватит с вас? – спросил он.

– А я все видел?

– Абсолютно все.

– Тогда идемте к выходу.

Он отворил небольшую дверь, невидимую в потемках и скрытую сводом; мы очутились на Восточной улице.

Я автоматически шел за своим проводником до самого погребка: мне было любопытно посмотреть, каким образом вернется Какус в свою пещеру.

В наше отсутствие погребок осветился; рядом с входом горела свеча. Внизу у лестницы ждал человек, как две капли воды похожий на моего проводника; я даже подумал, что это его тень:

он был черен с головы до ног.

Два негра пошли навстречу один другому и поздоровались за руки, потом заговорили на языке, показавшемся мне незнакомым, но, прислушавшись, я узнал овернский говор.

После того как я напал на след, остальное понять оказалось несложно.

Я имел дело всего-навсего с одним из членов знаменитого братства карбонариев – темнота и воображение все преувеличили и поэтизировали.

Я дал своему проводнику три франка за причиненное беспокойство, он снял шляпу, и по полоске телесного цвета, образовавшейся в том месте, где шляпа натерла ему лоб и сбила угольную пыль, я определил, что предположения мои верны.

Теперь, спустя более двадцати восьми лет после того случая, я извлек это воспоминание на свет и поместил его, может быть не совсем к месту, в этой части нашего повествования; сделал я это затем, чтобы читатель лучше себе представлял место действия.

В этот безлюдный сад на Восточной улице, окружавший одинокий полуразвалившийся дом, мы и просим читателя последовать за нами в ночь на 21 мая 1827 года.

XXXI.

Помоги себе сам, и Бог поможет тебе

Итак, в понедельник, 21 мая, в полночь, в лесу, по левую руку, если идти со стороны улицы Анфер, – впрочем, вполне вероятно, что сегодня там пройти невозможно:

цепь на воротах приклепали, так нам, во всяком случае, показалось, когда мы проходили в тех местах в последний раз и бросили ретроспективный взгляд на события, театром которых было это место, – по правую руку, если заходить с Восточной улицы, собрались (их привел угольщик, или проводник, или сторож, которого мы уже представили читателям и который был не кто иной, как наш друг Туссен Бунтовщик) двадцать карбонариев в масках, то есть особая вента.

Почему и каким образом эта вента избрала сие место для своих собраний? Объясняется это просто.

Вы помните ту ночь, когда г-н Жакаль, спускаясь по веревке в Говорящий колодец, стал свидетелем тайного сборища карбонариев в катакомбах; вы помните, что после этого г-н Жакаль отправился в Вену и заговор, имевший целью похищение герцога Рейхштадского, провалился.

Агенты проболтались об этом открытии, и о визите г-на Жакаля стало известно заговорщикам.

Визит этот, нарушивший тщательно разработанный план генерала Лебастара де Премона, не очень напугал парижских заговорщиков, как могло показаться на первый взгляд. Если бы в катакомбы спустились хоть десять полков солдат, то и они не смогли бы поймать ни одного карбонария: тысячи тайных подземных ходов вели в надежные убежища. Заметим, кстати, что в нескольких местах катакомбы были заминированы и довольно было одной искры, чтобы все левобережье взлетело на воздух.

Правда, вместе с городом погибли бы и заговорщики, но не так ли умер Самсон?

Впрочем, зачем была эта крайность? Не лучше ли на время оставить катакомбы, рискуя вернуться туда в крайнем случае?

Мест для собраний хватало, и если бы в катакомбах стало несподручно собираться, их можно было бы использовать как пути сообщения с домом того из братьев, кто предоставлял свое жилище для сбора.

Так и обстояли дела до тех пор, пока один из братьев, живший на улице Анфер, не заметил однажды, что подвал, через который он проникал всегда в катакомбы, соединялся в восточной части с одним из подвалов пустовавшего дома; но в подвале, пусть даже и безлюдного дома, собираться было небезопасно.

Тогда в погребке прорыли углубление футов в тридцать, потом пробили ход на волю и очутились в лесу. Под земляные стены подвели подпорки во избежание обвалов; в конце этого подземного хода сделали выход, рассчитанный на одного человека, и решили, что до нового приказания вполне можно собираться в этом тихом месте, а если кто-нибудь чужой туда сунется – пустить ему пулю в лоб.

Пусть не удивляется читатель, что мы с такими подробностями описываем это подземелье, желая придать нашему рассказу как можно больше правдоподобия: более пятидесяти домов в том квартале, где разворачиваются события нашего рассказа, имеют такие же подземные ходы, и мы могли бы привести в пример немало подвалов, устроенных на манер театральных подмостков. Спросите хоть славного трактирщика с улицы СенЖак по имени Живерн, его заведение находится почти напротив Валь-де-Ipac; попросите его показать погреб, рассказать его историю: он пойдет вперед и поведает на ходу, что этот подземный лаз был когда-то частью сада Кармелиток.

– Зачем же был нужен подземный ход в сад Кармелиток, – спросите вы, – и куда он вел?

Черт побери! В монастырь Кармелиток, расположенный напротив, где теперь Валь-де-Ipac! Спросите Живерна.

Пусть же не винят нас в том, что мы воздвигаем на пути люки и подземные ходы там, где нет ни ходов, ни люков. Все левобережье от Нельской башни с подземным ходом до самой Сены и вплоть до Томб-Иссуар, вход в которую – рядом с Монружем, представляет собой сверху донизу один огромный люк; и если в результате современных разрушений открываются тайны верхней части Парижа, то придет, может быть, такой день, когда обитатели левого берега проснутся и ужаснутся, открыв тайны нижней его части.

Но вернемся к нашему ночному собранию.

Собрание это состояло, как мы уже упоминали, из двадцати карбонариев; хотя с 1824 года движение карбонариев потерпело одну за другой несколько неудач, было фактически распущено и по виду перестало существовать, его главные члены реорганизовали тайное общество если не под тем же названием, то на тех же основах.

В эту ночь цель собрания была такая: основать общество, которое спустя некоторое время должно было стать известным под именем: «Помоги себе сам, и Бог поможет тебе». Его основатели намеревались руководить выборами и направлять и просвещать общественное сознание.

Предлагались различные способы образования комитета, который должен был заведовать делами общества: пришли к соглашению учредить комитет на основании выборов раз в три месяца; выборы состоятся, как только число членов общества достигнет ста; договорились также, что общество не будет выходить из рамок законности и обеспечит себе таким образом безопасность.

Тем не менее было недостаточно собираться в Париже и образовать комитет по руководству выборами, необходимо было проводить просветительскую работу в департаментах, чтобы они не отставали от столицы. Стали обсуждать создание избирательных комитетов в каждом округе и, насколько возможно, в каждом кантоне, а также поддерживать с этими комитетами постоянную связь, чтобы наладить их функционирование.

В этом состояла цель ночного собрания, заложившего вехи восхитительного общества «Помоги себе сам, и Бог поможет тебе», которое должно было значительно повлиять на исход будущих выборов.

Обсуждение затянулось до часа ночи. Вдруг раздался хруст веток и на опушке леса показался человек.

В одно мгновение в руках у заговорщиков засверкали кинжалы, скрываемые до той поры на груди.

Человек все приближался, это был Туссен, сторож пустовавшего дома, карбонарий, которому поручили охранять не только дом, но и тех, кто в нем собирался.

– В чем дело? – спросил один из главарей общества.

– Пришел брат из дружественного общества, он просит его принять, – доложил Туссен.

– Брат ли это?

– Он подал все положенные условные знаки.

– Откуда он?

– Из Триеста.

– Один?

– Да.

Карбонарии посовещались, сбившись в кружок; Туссен оставался в стороне. Наконец обсуждение закончилось, карбонарии разошлись по местам, и послышался голос одного из них:

– Пригласите брата, но со всеми положенными предосторожностями.

Туссен поклонился и исчез.

Скоро снова затрещали ветки, и между деревьями замелькали две тени.

Карбонарии ждали молча.

Туссен ввел в кружок карбонариев незнакомого брата из другого общества; у того были завязаны глаза. Туссен оставил его и удалился.

Карбонарии сомкнулись вокруг вновь прибывшего.

Потом тот же человек, что отдавал распоряжения Туссену, заговорил снова:

– Кто вы и откуда прибыли? Чего хотите?

– Я генерал, граф Лебастар де Премон, – представился вновь прибывший. – Я только что из Триеста, откуда уехал после провала Венского дела, а в Париж прибыл, чтобы спасти господина Сарранти, моего друга и соучастника.

Среди карбонариев поднялся ропот.

Потом все тот же голос сказал просто:

– Снимайте повязку, генерал, вы среди братьев.

Его сиятельство генерал де Премон снял повязку, и его благородное лицо предстало взглядам собравшихся.

Все сейчас же протянули ему руки, каждый хотел приветствовать его, как бывает во время застолья, когда все хотят чокнуться с тем, кто произнес тост.

Наконец волнение утихло, все снова замолчали.

– Братья! – заговорил генерал. – Вы знаете, кто я. В тысяча восемьсот двенадцатом году Наполеон послал меня в Индию, я должен был там организовать армию в каком-нибудь из королевств так, чтобы она была в состоянии выйти навстречу французам и русским, когда через Каспийское море мы бы вторглись в Непал. Я организовал армию в Лагорском королевстве. Когда Наполеон пал, я подумал, что наш план провалился вместе с ним… Однажды прибыл господин Сарранти. Он приехал ко мне от имени императора, но теперь речь шла не о том, чтобы служить Наполеону Первому, – необходимо было посадить на трон Наполеона Второго. Я успел лишь завязать кое-какие связи в Европе и уехал в тот же день, как узнал, что все готово.

Добирался я через Джеддах, Суэц, Александрию. Я прибыл в Триест, где связался с итальянскими братьями, а потом отправился в Вену… Вы знаете, что наш план не удался… Вернувшись в Триест, я спрятался у одного из наших братьев и там узнал о том, что господин Сарранти приговорен к смертной казни. Я сейчас же отплыл во Францию, рискуя головой и поклявшись, что разделю судьбу друга, то есть умру в случае его казни:

мы были соучастниками одного преступления и должны понести одно наказание.

Слушатели встретили его слова глубоким молчанием.

Господин Лебастар де Премон продолжал:

– Один из наших братьев в Италии снабдил меня письмом к одному из французских братьев, господину де Маранду; это было кредитное письмо, а не политическая рекомендация. Господин де Маранд меня принял, я ему открылся и сообщил р цели своего приезда во Францию, о своем решении, о желании связаться с главными членами верховной венты. Господин де Маранд сказал, что собрание должно состояться сегодня, сообщил о месте встречи и указал, как можно проникнуть в этот сад и добраться до вас. Я воспользовался его советами. Не знаю, здесь ли сейчас господин де Маранд; если он среди вас, благодарю его за помощь.

Ни одним движением карбонарии не выдали присутствия г-на де Маранда.

Снова наступила тишина.

Генерал де Премон почувствовал легкий озноб, но продолжал:

– Я знаю, братья, что наши с вами убеждения сходятся не во всем; я знаю, что среди вас есть республиканцы и орлеанисты; но и те, и другие стремятся, как и я, к освобождению страны, славе Франции, чести народа, не так ли, братья?

Собравшиеся кивнули, не проронив ни звука.

– Я знаком с господином Сарранти шесть лет, – проговорил генерал. – Все это время мы были неразлучны: я отвечаю за его храбрость, преданность, добродетель. Словом, я ручаюсь за него как за себя! От своего имени, а также от имени брата, готового заплатить за свою верность головой, я пришел просить вас мне помочь в исполнении того, что одному мне не под силу.

Мы должны избавить нашего брата от позорной казни и любой ценой похитить господина Сарранти из тюрьмы, в которую он заключен. Для этого я могу предложить, во-первых, самого себя, а кроме того, состояние, на которое можно целый год содержать войско французского короля… Братья! Вот вам моя рука! Берите мои миллионы и верните мне друга! Я все сказал и жду вашего ответа.

Но горячие слова генерала были встречены молчанием.

Говоривший огляделся. Он почувствовал, как на лбу у него выступил холодный пот.

– Что, черт возьми, происходит? – спросил он.

То же молчание в ответ.

– Может быть, сам того не желая, я предложил нечто неподобающее? – продолжал он. – Не обидел ли я вас? Возможно, вы усматриваете в моей просьбе интерес сугубо личный и полагаете, что перед вами лишь друг, требующий защиты друга?.. Братья! Я проехал пять тысяч лье, чтобы увидеться с вами; я не знаю никого из вас. Мне известно, что и вы, и я любим добро и ненавидим зло. Значит, мы знакомы, хотя никогда раньше не виделись и я говорю с вами впервые в жизни.

Во имя вечной справедливости прошу вас избавить от несправедливого и позорного наказания, от ужасной смерти одного из величайших праведников, которых я когда-либо знал!.. Отвечайте же, братья, или я приму ваше молчание за отказ, за одобрение самого несправедливого приговора, который когда-либо звучал в человеческих устах!

Загнанные в угол, заговорщики не могли долее отмалчиваться.

Все тот же человек, что говорил все это время от лица собравшихся, поднял руку, давая понять, что снова просит слова, и изрек:

– Братья! Любая просьба брата священна и по нашим законам должна быть поставлена на обсуждение, а потом принята или отклонена большинством голосов. Мы сейчас обсудим просьбу его сиятельства.

Генералу не были в новинку суровые правила; он поклонился, а обступавшие его до этого времени карбонарии отошли в сторону.

Через несколько минут председательствующий подошел к генералу и сказал тем же тоном, что судья, выносящий приговор:

– Генерал! Я выражаю не только свою мысль, но говорю от имени большинства присутствующих здесь членов; я уполномочен передать вам следующее. Цезарь говорил, что на жену Цезаря не должно пасть даже подозрения. Свобода – это матрона, которая должна быть всегда столь же чиста и незапятнанна, как жена Цезаря! Итак, брат, – я сожалею, что вынужден дать вам такой ответ, – даже если бы существовали очевидные, бесспорные доказательства невиновности господина Сарранти, по мнению большинства членов, нам не следовало бы поддерживать предприятие, имеющее целью вырвать из рук закона того, кого этот закон осудил справедливо; поймите меня правильно, генерал, я говорю «справедливо», имея в виду: «когда не доказано обратное».. Поверьте, наши искренние симпатии были на стороне господина Сарранти во все время этого мучительного разбирательства; мы содрогнулись в ту минуту, как должны были услышать вердикт; наши сердца обливались кровью, когда ему читали смертный приговор… Теперь, генерал, докажите невиновность господина Сарранти – и у вас будет не две руки, а десять, чтобы помочь вашему делу, да что там десять – сто тысяч рук!

Приблизившись к г-ну Лебастару де Премону еще на шаг, он прибавил:

– Генерал! Вы можете доказать, что господин Сарранти невиновен?

– Увы, – повесив голову, приуныл генерал. – Кроме собственного моего убеждения, других доказательств у меня нет!

– В таком случае, – заметил глава карбонариев, – наше решение окончательно.

Поклонившись г-ну Лебастару де Премону, он отошел к группе заговорщиков; те собрались расходиться.

Генерал поднял голову, протянул руку и, предпринимая последнюю попытку, сказал:

– Братья! Это ответ большинства, и я его принимаю. Однако позвольте мне воззвать к отдельным членам. Братья! Есть ли среди вас человек, убежденный, как и я, в невиновности господина Сарранти? Пусть этот человек выйдет сюда, и мы вместе попытаемся сделать то, что я был бы счастлив предпринять с вашей общей помощью.

Говоривший до этого карбонарий обернулся к товарищам.

– Братья! – сказал он. – Если среди вас есть человек, убежденный в невиновности господина Сарранти, он волен присоединиться к генералу и попытать вместе с ним счастья.

От группы карбонариев отделился один человек. Он подошел к генералу и опустил левую руку на плечо графу де Премону, а правой рукой снял маску.

– Я! – молвил он.

– Сальватор! – воскликнули девятнадцать других заговорщиков.

Это в самом деле был Сальватор. Будучи убежден в невиновности г-на Сарранти, он предложил генералу свою помощь.

Остальные карбонарии потянулись один за другим в терновую аллею, которая вела к входу в подземелье, и исчезли в темноте.

Сальватор остался с графом де Премоном.

ХХХII.

Что можно и чего нельзя сделать за деньги

Привалившись спиной к дереву, Сальватор с минуту разглядывал генерала Лебастара де Премона.

Сам г-н Сарранти, слушая свой смертный приговор, был менее подавлен и бледен, чем генерал, получив такой жестокий ответ от друзей, к которым он, рискуя жизнью, пришел за помощью.

Сальватор подошел к нему.

Генерал подал ему руку.

– Сударь! – заговорил генерал. – Я знаю вас только понаслышке. Ваши друзья произнесли ваше имя вслух, и мне это кажется добрым предзнаменованием. Кто вас называет, поминает Спасителя.

– Это, сударь, в самом деле имя не случайное, – улыбнулся Сальватор.

– Вы знакомы с Сарранти?

– Нет, сударь, но я близкий и, главное, верный друг его сына. Признаюсь, генерал, я страдаю не меньше вашего и потому в деле спасения господина Сарранти я весь к вашим услугам.

– Так вы не разделяете мнения ваших братьев? – обрадовался генерал, воспряв духом от добрых слов Сальватора.

– Послушайте, генерал! – проговорил Сальватор. – Движение масс, почти всегда справедливое, потому что оно инстинктивно, зачастую бывает и слепо, сурово, жестоко. Каждый из этих людей, только что утвердивших смертный приговор господину Сарранти, вынес бы, спроси вы каждого по отдельности, совсем другой приговор, то есть тот, который вынесу я сам. Нет, в глубине души я не верю, что господин Сарранти виновен. Кто тридцать лет рискует головой на поле боя, в смертельных схватках политических партий, тот не способен на подлость и не может быть ничтожным вором и обыкновенным убийцей. Итак, душой я на стороне господина Сарранти.

Генерал пожал Сальватору руку.

– Спасибо, сударь, за ваши слова, – поблагодарил он.

– Однако, – продолжал Сальватор, – с той минуты, как я предложил вам свою помощь, я предоставил себя в ваше распоряжение.

– Что вы хотите сказать? Я волнуюсь.

– Я имею в виду, сударь, что в данном положении недостаточно заявить о невиновности нашего друга, надо это доказать, да так, чтобы никто не мог этого оспорить. В борьбе заговорщиков с правительством, а значит и правительства с заговорщиками, любые средства хороши, а то оружие, которое нередко два порядочных человека отказываются употреблять во время дуэли, жадно подхватывают политические партии.

– Прошу объяснить вашу мысль!

– Правительство жаждет смерти господина Сарранти. Оно хочет, чтобы он умер с позором, потому что позор падает на противников этого правительства и можно будет сказать, что все заговорщики – негодяи, раз они выбрали своим главой человека, который оказался вором и убийцей.

– Так вот почему королевский прокурор отклонил политическое обвинение! – догадался генерал.

– Именно поэтому господин Сарранти так настойчиво пытался взять его на себя.

– И что же?

– Правительство уступит лишь по представлении видимых, осязаемых, явных доказательств. Дело не только в том, чтобы сказать: «Господин Сарранти невиновен в преступлении, которое вменяется ему в вину», надобно сказать: «Вот кто виновен в преступлении, в котором вы обвиняете господина Сарранти».

– А у вас есть эти доказательства? – вскричал генерал. – Вы знаете имя настоящего преступника?

– Доказательств у меня нет, виновный мне неизвестен, – признался Сальватор, – однако…

– Однако?..

– Возможно, я напал на его след.

– Говорите же, говорите! И вы и впрямь будете достойны своего имени!

– Слушайте то, что я не говорил никому, но вам скажу, – подходя к генералу вплотную, произнес Сальватор.

– Говорите, говорите! – прошептал генерал, тоже подвигаясь к Сальватору.

– В доме, принадлежавшем господину Жерару, куда господин Сарранти поступил как наставник; в доме, откуда он бежал девятнадцатого или двадцатого августа тысяча восемьсот двадцатого года – а все дело, возможно, как раз и состоит в том, чтобы установить точную дату его отъезда, – в парке Вири, наконец, я нашел доказательство, что по крайней мере один ребенок был убит.

– Уверены ли вы, что это доказательство не усугубит и без того тяжелое положение нашего друга?

– Сударь! Когда ищешь истину – а мы пытаемся установить истину, не так ли, и если господин Сарранти окажется виновен, мы отвернемся от него, как это сделали все остальные, – любое доказательство имеет большое значение, даже если на первый взгляд кажется, что оно свидетельствует против того, чью невиновность мы хотим установить. Истина несет свет в себе самой; если мы найдем истину, все станет ясно.

– Пусть так… Однако как же вам удалось обнаружить это доказательство?

– Однажды ночью я шел по парку Вири со своим псом по делу, не имеющему касательства к тому, что занимает нас с вами, и нашел в зарослях у подножия дуба, в ямке, которую с остервенением раскопал мой пес, останки ребенка, которого закопали стоя.

– И вы полагаете, что это один из пропавших малышей?

– Это более чем вероятно.

– А другой, другой ребенок? Ведь в деле упоминалось о мальчике и девочке?

– Другого ребенка я, кажется, тоже отыскал.

– Тоже благодаря псу?

– Да.

– Ребенок жив?

– Жив: это девочка.

– Дальше?

– Основываясь на этих двух обстоятельствах, я делаю вывод: если бы я мог действовать свободно, я, возможно, полностью раскрыл бы преступление, что неизбежно навело бы меня на след преступника.

– Эх, если бы вы в самом деле нашли живую девочку! – вскричал генерал.

– Да, живую!

– Ей, вероятно, было лет шесть-семь, когда произошло преступление?

– Да, шесть лет.

– Стало быть, она могла бы вспомнить…

– Она ничего не забыла.

– В таком случае…

– Она помнит слишком хорошо.

– Не понимаю.

– Когда я попытался напомнить несчастной девочке о той ужасной катастрофе, у нее едва не помутился разум. В такие минуты с ней случаются нервные припадки, это может привести к тому, что она лишится рассудка. А чего будет стоить показание ребенка, которого обвинят в сумасшествии и, одним словом, действительно доведут до безумия? О, я все взвесил!

– Ну хорошо, давайте займемся мертвым ребенком, а не живым. Если молчит живой, то, может быть, заговорит мертвый?

– Да, если бы у меня была свобода действий.

– Кто же вам мешает? Ступайте к королевскому прокурору, изложите ему все дело, заставьте правосудие докопаться до истины, к которой вы взываете, и…

– Да, и полиция в одну ночь уберет следы, на которые придет посмотреть на следующий день правосудие. Я же вам сказал, что полиция заинтересована в том, чтобы отвести эти доказательства и потопить господина Сарранти в этом грязном деле о краже и убийстве.

– Тогда продолжайте расследование сами. Давайте продолжим его вместе. Вы говорите, что могли бы найти истину, если бы действовали свободно Что может вам помешать?

Говорите!

– О, это уже совсем другая история, не менее серьезная, страшная и отвратительная, чем дело господина Сарранти.

– Пусть так. Давайте же будем действовать!

– Согласен! По мне, так ничего лучше и не надо, однако прежде…

– Что?

– …давайте найдем способ свободно осмотреть дом и парк, где преступление или, вернее, преступления были совершены.

– Возможно ли изыскать такое средство?

– Да.

– Какой ценой?

– За деньги.

– Я же сказал, что сказочно богат.

– Да, генерал, но это не все.

– Что еще?

– Немного ловкости и много упорства.

– Я сказал, что ради достижения этой цели готов отдать не только все свое состояние, но предоставить личную помощь и даже пожертвовать жизнью.

– Думаю, мы сумеем договориться, генерал.

Сальватор огляделся и, обратив внимание на то, что луна ярко освещает терновник, под которым они стоят, сказал генералу:

– Давайте отойдем в тень, сударь. Нам предстоит обсудить дело, которое может стоить нам жизни, и не только на эшафоте, но и в чаще леса за углом дома. Ведь сейчас мы выступаем против полиции как заговорщики, а также против подлецов как честные люди.

И Сальватор увлек г-на Лебастара де Премона в такое место, где тень была гуще.

Генерал подождал, пока молодой человек осмотрелся, прислушался к малейшему шороху и, видя, что тот удовлетворен осмотром, попросил:

– Говорите!

– Прежде всего, – продолжал Сальватор, – следовало бы стать полноправными владельцами замка и парка Вири.

– Нет ничего легче.

– То есть?

– Мы их купим.

– К сожалению, генерал, они не продаются.

– Неужели на свете существует что-то такое, что не продается?

– Увы, да, генерал: именно этот дом и этот парк.

– Почему?

– Они служат ширмой, убежищем, укрытием для другого преступления, почти столь же чудовищного, что и то, которое пытаемся раскрыть мы с вами.

– Значит, в этом доме кто-то живет?

– Один могущественный человек.

– По политическому положению?

– Нет, он принадлежит к Церкви, что не менее надежно!

– Как его имя?

– Граф Лоредан де Вальженез.

– Погодите, – остановил его граф и сгреб в руку подбородок, – мне знакомо это имя…

– Вполне возможно, ведь это одно из известнейших имен французской аристократии.

– Если мне не изменяет память, – задумчиво продолжал генерал, – маркиз де Вальженез, тот, которого я знавал, был человеком весьма и весьма порядочным.

– Маркиз – да! – воскликнул Сальватор. – Благороднейший и вернейший из всех, кого я когда-либо встречал!

– Вы тоже его знали, сударь?

– Да, – только и ответил Сальватор, – но речь не о нем.

– Верно, о графе… Ну, о нем я не могу сказать того же, что о его брате.

Сальватор молчал, словно не желая обсуждать графа де Вальженеза.

Генерал продолжил:

– Что сталось с маркизом?

– Умер! – ответил Сальватор и горестно уронил голову на грудь.

– Умер?

– Да, генерал… внезапно… в результате апоплексического удара.

– У него был сын… незаконнорожденный, кажется?

– Это так.

– Что с сыном?

– Умер через год после смерти отца.

– Умер… Я знал его ребенком, вот таким малышом, – сказал генерал, показывая рукой, какого роста был мальчик. – Удивительный был ребенок и уже с характером… Умер!..

А как?

– Застрелился, – коротко бросил Сальватор.

– От горя, должно быть?

– Да, вероятно.

– Так вы говорите, замок и парк Вири купил брат маркиза?

– Сын брата, граф Лоредан, и не купил, а снял парк с замком.

– Желаю ему не быть похожим на своего отца.

– Отец – образец чести и неподкупности по сравнению с сыном.

– Не очень-то вы лестного мнения о сыне, дорогой господин Сальватор… Еще один знатный род уходит в небытие, – меланхолично выговорил генерал. – Скоро он обратится в прах и, что еще хуже, запятнает себя позором!

Помолчав, он спросил:

– А зачем господину Лоредану де Вальженезу дом, которым он так дорожит?

– Я же сказал, что в стенах дома кроется преступление!

– Вот поэтому я и спрашиваю: зачем господину де Вальженезу дом?

– Он прячет там похищенную девочку.

– Девочку?

– Да, ей шестнадцать лет.

– Девочка… Шестнадцати лет! – пробормотал генерал. – Как и моя…

Потом, словно спохватившись, спросил:

– Раз вы знаете об этом преступлении или, скорее, раз вам известен преступник, почему вы не выдаете его правосудию?

– Потому что в трудные времена – а мы переживаем именно такое время, генерал, – существуют не только преступления, на которые правосудие закрывает глаза, но и преступники, которых оно берет под свою защиту.

– Ого! – вскричал генерал. – Неужели вся Франция не может подняться, восстать против подобного порядка вещей?

Сальватор усмехнулся:

– Франция ждет удобного случая, генерал.

– Можно, как мне кажется, его поторопить.

– В этом мы с вами непохожи.

– Вернемся к насущным делам. Поскольку Франция не восстанет нарочно для спасения господина Сарранти и надобно, чтоб его спас я… Раз дом не продается, как вы рассчитываете им завладеть?

– Прежде всего, генерал, позвольте мне ввести вас в курс дела.

– Я слушаю.

– Один из моих друзей подобрал около девяти лет назад бездомную девочку. Он ее вырастил, воспитал; девочка превратилась в прелестную шестнадцатилетнюю девушку. Он собирался на ней жениться, как вдруг ее похитили из пансиона, где она жила в Версале, – девушка бесследно исчезла. Я вам уже рассказывал, что случайно напал на след другого преступления, когда нашел с помощью своего пса тело мальчика. Пока я стоял на коленях перед его разрытой могилой и в ужасе ощупывал волосы жертвы, я услышал шаги и увидел, что ко мне приближается чья-то тень. Я вгляделся и при свете луны узнал невесту моего друга, похищенную и бесследно исчезнувшую. Я оставил расследование одного преступления и занялся другим. Я назвался и спросил у девушки, почему она не пытается бежать. Она рассказала, как пригрозила похитителю написать и призвать на помощь друзей, даже бежать, но тот раздобыл приказ об аресте Жюстена…

– Кто такой Жюстен? – полюбопытствовал генерал, заинтересовавшись рассказом Сальватора.

– Жюстен – это мой друг, жених похищенной девушки.

– Как граф мог добиться приказа об аресте?

– Жюстену вменили в вину его же доброе дело, генерал. Его обвинили в том, что он похитил девочку. Заботу, которой он окружал ее все девять лет, назвали заточением, а готовившуюся свадьбу – насилием. Возникло подозрение, что девушка из богатой семьи, а Уголовный кодекс предусматривает наказание: ссылка от трех до пяти лет на галеры, смотря по обстоятельствам, для мужчины, уличенного в заточении несовершеннолетней. Как вы понимаете, генерал, обстоятельства оказались самые что ни на есть отягчающие, и мой друг оказался осужден на пять лет галер за преступление, которого не совершал.

– Невероятно! Невероятно! – воскликнул генерал.

– А разве господина Сарранти не приговорили к смертной казни как вора и убийцу? – холодно возразил Сальватор.

Генерал понурился.

– Ужасные времена, – пробормотал он. – Страшные времена!

– Пришлось набраться терпения.. И я не решаюсь продолжать расследование по делу господина Сарранти потому, что, если я призову правосудие в замок и парк Вири, Вальженез решит, что кто-то хочет у него отнять его жертву, и будет слепо мстить Жюстену.

– А можно как-нибудь проникнуть в этот парк?

– Конечно, раз это сделал я.

– Вы хотите сказать, что, если туда пробрались вы, это под

силу кому-то еще?

– Жюстен навещает там иногда свою невесту.

– И оба хранят невинность?

– Они оба верят в Бога и неспособны на дурную мысль.

– Допустим, что так. Почему же Жюстен на похитит девушку?

– И куда он ее увезет?

– За пределы Франции.

Сальватор улыбнулся.

– Вы думаете, Жюстен так же богат, как Вальженез? Он бедный школьный учитель, зарабатывает едва ли пять франков в день и на эти деньги содержит мать и сестру.

– Неужели у него нет друзей?

– У него есть два друга, готовые отдать за него жизнь.

– Кто же они?

– Господин Мюллер и я.

– И что?

– Старик Мюллер – учитель музыки, я – простой комиссионер.

– Разве как глава венты вы не располагаете значительными суммами?

– У меня в распоряжении более миллиона.

– Так что же?

– Это не мои деньги, генерал, и даже если на моих глазах будет умирать от голода любимое существо, я не истрачу из этих денег ни гроша.

Генерал протянул Сальватору руку.

– Правильно! – одобрил он.

Потом прибавил:

– Предлагаю сто тысяч франков в распоряжение вашего друга, этого довольно?

– Это вдвое больше, чем нужно, генерал, но…

– …но что?

– Меня смущает вот что: когда-нибудь родители девушки объявятся.

– И?..

– Если они знатны, богаты, могущественны, не упрекнут ли они Жюстена?

– Человека, подобравшего их дочь, после того как они ее бросили? Воспитавшего ее как родную сестру? Спасшего ее от бесчестья?.. Ну вы и скажете!

– Значит, если бы вы были отцом, генерал, и в ваше отсутствие дочери угрожала опасность, которую сейчас переживает невеста Жюстена, вы простили бы человека, который, будучи вам далеко не ровней, разделил ее судьбу?

– Я не только обнял бы его как супруга своей дочери, но и благословил его как спасителя моей девочки.

– В таком случае все прекрасно, генерал. Если у меня и оставалось сомнение, вы его совершенно рассеяли… Через неделю Жюстен и его невеста уедут из Франции и мы сможем без помех осмотреть замок и парк Вири.

Господин Лебастар де Премон сделал несколько шагов по направлению к опушке, чтобы встать поближе к свету.

Сальватор последовал за ним.

Выйдя на такое место, которое показалось ему подходящим, генерал вынул из кармана небольшую записную книжку, черкнул карандашом несколько слов и протянул листок Сальватору со словами:

– Возьмите, сударь.

– Что это? – поинтересовался тот.

– Что я вам и обещал: чек на сто тысяч франков в банке господина де Маранда.

– Я же вам сказал, что пятидесяти тысяч хватило бы с избытком, генерал.

– Об остальной сумме вы дадите мне отчет. В таком важном деле, как наше с вами, нельзя допустить, чтобы нас остановила какая-нибудь безделица.

Сальватор поклонился.

Генерал с минуту вглядывался в него, потом протянул РУку.

– Вашу руку, сударь!

Сальватор схватил руку графа де Премона и крепко ее пожал.

– Я знаком с вами всего час, господин Сальватор, – в волнении произнес генерал, – и не знаю, кто вы такой. Но я многое повидал на своем веку, изучил лица всех типов и цветов и полагаю, что разбираюсь в людях. Смею вас уверить, господин Сальватор: вы представляетесь мне приятнейшим человеком из всех, кого я когда-либо встречал.

Кажется, мы уже говорили, что красивый и честный молодой человек неизменно производил сильное впечатление на окружающих. Он с первого взгляда располагал к себе людей и умел увлечь их за собой: их привлекал его ласковый и выразительный взгляд.

Два только что подружившихся человека еще раз пожали друг другу руки и, направившись в терновую аллею, вскоре спустились в подземелье, через которое часом раньше ушли девятнадцать заговорщиков.

XXXIII.

Утро комиссионера

Спустя два дня в семь часов утра Сальватор стучался в дверь к Петрусу.

Молодой художник еще спал, убаюканный сладкими снами, что витают над влюбленными. Он спрыгнул с кровати, отпер дверь и принял Сальватора с распростертыми объятиями, но еще смеженными веками.

– Что нового? – улыбнулся Петрус. – Вы мне принесли какие-нибудь новости или опять пришли оказать услугу?

– Наоборот, дорогой Петрус, – возразил Сальватор, – я пришел просить вашей помощи.

– Говорите, мой друг, – протянув ему руку, сказал Петрус. – Но я хочу оказать вам серьезную услугу. Вы же знаете, я только и жду случая прыгнуть ради вас в огонь.

– Я никогда в этом не сомневался, Петрус… Дело вот в чем.

У меня был паспорт, я отдал его около месяца тому назад Доминику, который отправлялся в Италию и боялся, что его арестуют, если он будет путешествовать под своим именем.

Сегодня ради одного большого дела, о котором я вам как-нибудь расскажу, уезжает Жюстен…

– Уезжает?

– Нынче или завтра ночью.

– Надеюсь, с ним все в порядке? – спросил Петрус.

– Нет, напротив. Но он должен уехать так, чтобы никто об этом не знал, а для этого ему, как и Доминику, необходимо уехать под чужим именем. Он всего на два года старше вас, описания примет схожи… Вы можете дать свой паспорт Жюстену?

– Я в отчаянии, дорогой Сальватор, – отвечал Петрус. – Вы же знаете, с какой приятной целью я сижу в Париже уже полгода. У меня есть только старый римский паспорт, уже год как просроченный.

– Дьявольщина! – выругался Сальватор. – Вот досада!

Жюстен не может пойти за паспортом в полицию: это привлекло бы к нему внимание… Пойду к Жану Роберу… Хотя он на целую голову выше Жюстена!

– Погодите-ка…

– Вы возвращаете меня к жизни.

– Жюстен отправляется в какую-то определенную страну?

– Нет, ему важно уехать из Франции.

– Тогда я смогу ему помочь.

– Каким образом?

– Я дам ему паспорт Людовика.

– Паспорт Людовика? Как же он оказался у вас?

– Да очень просто. Он ездил в Голландию и вернулся третьего дня. Он брал у меня небольшой чемодан и оставил в кармашке паспорт.

– А что если Людовику понадобится вернуться в Голландию?

– Это маловероятно. Но в таком случае он скажет, что потерял паспорт, и закажет другой.

– Хорошо.

Петрус подошел к сундуку и вынул бумагу.

– Вот вам паспорт, – сказал он. – Счастливого путешествия Жюстену!

– Спасибо.

Молодые люди пожали друг другу руки и расстались.

Пройдя Восточную улицу, Сальватор зашагал по аллее Обсерватуар, потом по улице Анфер со стороны заставы и, подойдя к приюту Анфан-Труве, поискал глазами дом каретника.

Хозяин стоял на пороге, Сальватор хлопнул его по плечу.

Каретник обернулся, узнал молодого человека и приветствовал его дружески и вместе с тем почтительно.

– Мне нужно с вами поговорить, мэтр, – молвил Сальватор.

– Со мной?

– Да.

– Всегда к вашим услугам, господин Сальватор! Не угодно ли войти?

Сальватор кивнул, и они вошли в дом.

Пройдя магазинчик, Сальватор вошел во двор и в глубине под огромным навесом обнаружил нечто вроде прогулочной коляски; очевидно, он о ней знал, потому что подошел прямо к ней.

– Вот это мне и нужно, – сказал он.

– Отличная коляска, господин Сальватор! Превосходная коляска! И отдам я ее недорого, по случаю.

– А надежная она?

– Господин Сальватор, я за нее ручаюсь. Можете объехать на ней хоть всю землю и привезти сюда: я заберу ее у вас с разницей в двести франков.

Не слушая похвалы, которыми как всякий торговец, расхваливающий свой товар, каретник осыпал свою коляску, Сальватор взял экипаж за дышло с той же легкостью, словно это была детская коляска, вывез ее во двор и стал тщательно осматривать с видом знатока.

Она показалась Сальватору подходящей, за исключением некоторых мелких недостатков, на которые он указал каретнику, и тот обещал, что к вечеру все исправит. Славный каретник сказал правду: коляска была хороша и, что особенно важно, очень надежна.

Сальватор сторговался на шестистах франков; он условился с каретником, что вечером к половине седьмого коляска, запряженная парой отличных почтовых лошадей, будет стоять на внешнем бульваре между заставой Крульбарб и Итальянскими воротами.

С оплатой же все было просто. Сальватор, плативший только когда все его приказы точно исполнялись, назначил каретнику встречу через день утром (очевидно, следующий день у Сальватора был занят), и каретник, зная его за надежного партнера, как говорится на языке деловых людей, счел вполне приемлемым предоставить ему кредит на сорок восемь часов.

Сальватор покинул каретника, пошел вниз по улице Анфер, свернул на улицу Бурб (сегодня она носит название Пор-Руаяль)

и подошел к низкой двери напротив приюта Матерните.

Там жили плотник Жан Бычье Сердце и мадемуазель Фифина, его любовница и повелительница.

Сальватору не пришлось спрашивать у сторожа, дома ли плотник: едва он ступил на лестницу, как услышал рев, свидетельствовавший о том, что человек, окрестивший Бартелеми Лелонга Бычьим Сердцем, правильно выбрал прозвище.

Крики мадемуазель Фифины, врезавшиеся пронзительными нотами в его речитатив, доказывали, что Жан Бычье Сердце исполнял не соло, а пьесу на два голоса. Мелодия рвалась через дверь на волю и катилась по лестнице, долетая до слуха Сальватора и словно направляя его шаги.

Когда Сальватор дошел до пятого этажа, его буквально захлестнула эта мелодия. Он вошел без стука, так как дверь была не заперта предусмотрительной мадемуазель Фифиной, непременно оставлявшей пути к отступлению перед бушующим великаном.

Ступив за порог, Сальватор увидел, что противники стоят друг против друга: медемуазель Фифина, с рассыпавшимися волосами и бледная как смерть, грозила Жану Бычье Сердце кулаком, а тот, побагровев от ненависти, рвал на себе волосы.

– У, проклятый! – выла мадемуазель Фифина! – Ах ты, дурачина! Ах, недотепа! Ты, значит, думал, что девочка от тебя?

– Фифина! – возопил Жан Бычье Сердце. – Не выводи меня из себя, не то худо будет.

– Нет, она не от тебя, а от него.

– Фифина! Я оболью вас обоих раствором и сотру в пыль!

– Ты?! – угрожающе ревела Фифина. – Только попробуй!..

Ты?! Ты?! Ты?!

И с каждым «ты» она все ближе подбиралась к Жану, а тот постепенно отступал.

– Это ты-то? – закончила она, вцепившись ему в бороду и тряся его, словно яблоню, в ожидании, пока с нее посыплются плоды. – Попробуй только меня тронуть, трус! Тронь-ка, ну, ничтожество! Негодяй!

Жан Бычье Сердце занес было руку… Он мог бы одним ударом свалить быка, а уж снести мадемуазель Фифине башку ему и вовсе ничего не стоило. Однако рука его так и застыла в воздухе.

– В чем дело? – резко спросил Сальватор.

При звуке его голоса Жан Бычье Сердце побледнел, а Фифина стала пунцовой: она выпустила плотника и обернулась к Сальватору.

– В чем дело-то? – переспросила она. – Вовремя вы пришли! Помогите мне, господин Сальватор!.. В чем дело? Это чудовище чуть меня не убил, как обычно.

Жан Бычье Сердце уже поверил было, что он в самом деле побил мадемуазель Фифину.

– Меня можно извинить, господин Сальватор, посудите сами: она меня изводит!

– Ничего! Пострадаешь в этой жизни, зато на том свете будет легче!

– Господин Сальватор! – закричал Жан Бычье Сердце, и в его голосе зазвенели слезы. – Она же говорит, что моя девочка, моя любимая доченька, похожая на меня как две капли воды, не от меня!

– Раз девочка на тебя похожа, почему ты веришь мадемуазель Фифине?

– Да не верю я, в этом-то ее счастье, не то давно бы взял девчонку за ноги и разбил бы ей голову об стену!

– Только попробуй, злодей! Попробуй! То-то будет радости, когда ты взойдешь на эшафот!

– Слышите, господин Сальватор?.. Для нее это радость, как она говорит.

– Ну еще бы!

– Пусть так, пусть я поднимусь на эшафот, – взвыл Бартелеми Лелонг. – Но сначала укокошу господина Фафиу. Ведь она, господин Сальватор, выбрала себе такого мужика, что его соплей перешибешь! Не могу же я бить этого мозгляка, придется его прирезать!

– Слышите? Это же убийца!

Сальватор все слышал; не стоит и говорить, что он относился к угрозам Жана Бычье Сердце так, как они того заслуживали.

– Почему всякий раз, как я к вам захожу, вы деретесь или ругаетесь? – удивился Сальватор. – Вы плохо кончите, мадемуазель Фифина, уж вы мне поверьте. Получите вы когда-нибудь так, что и охнуть не успеете!

– Ну, уж во всяком случае, не от этого ничтожества! – взвыла мадемуазель Фифина, скрипнув зубами от злости и поднеся к носу Бартелеми кулак.

– Почему не от него? – удивился Сальватор.

– Я решила его бросить, – заявила мадемуазель Фифина.

Жан Бычье Сердце подпрыгнул, словно его ударило током.

– Ты меня бросишь? – вскричал он. – И это после того, что я от тебя терпел, тысяча чертей?! Никуда ты от меня не денешься, будь уверена, или я тебя найду хоть на краю света и задушу собственными руками!

– Слышите, слышите, господин Сальватор? Если я подам на его в суд, надеюсь, вы выступите свидетелем.

– Замолчите, Бартелеми, – ласково проговорил Сальватор. – Хоть Фифина так и говорит, в глубине души она вас любит.

Строго взглянув на молодую женщину, словно змеелов на гадюку, он прибавил:

– Должна вас любить, во всяком случае. Что бы она ни говорила, вы все-таки отец ее ребенка.

Женщина съежилась под угрожающим взглядом Сальватора и ласково, как ни в чем не бывало молвила:

– Конечно, я его люблю, хотя он бьет меня смертным боем… Как я, по-вашему, могу быть ласковой с мужчиной, который грозит да ругается?

Жана Бычье Сердце тронули слова возлюбленной.

– Права ты, Фифина, – со слезами на глазах признал он, – я скотина, дикарь, турок! Но это выше моих сил, Фифина, ничего не могу с собой поделать!.. Когда ты говоришь мне об этом бандите Фафиу, когда грозишь отнять мою девочку и бросить меня, я теряю голову и помню только одно: что могу свалить кулаком быка. Тогда я поднимаю руку и говорю: «Кто хочет отведать? Подходите!»… Прости, Фифиночка! Ты же знаешь, что я так себя веду, потому что обожаю тебя!.. И потом, что такое два-три удара в жизни женщины?

Мы не знаем, сочла ли мадемуазель Фифина этот довод убедительным, но повела себя именно так: она величаво протянула Бартелеми Лелонгу ручку, и тот стремительно поднес ее к губам, словно собирался съесть.

– Ну и хорошо! – молвил Сальватор. – А теперь, когда мир восстановлен, поговорим о другом.

– Да, – кивнула мадемуазель Фифина, ее наигранный гнев окончательно улегся, тогда как Жан Бычье Сердце, взволновавшись не на шутку, еще кипел в душе. – Вы поговорите, а я пока схожу за молоком.

Мадемуазель Фифина в самом деле сняла с гвоздя бидон и продолжала елейным голоском, обращаясь к Сальватору:

– Вы выпьете с нами кофе, господин Сальватор?

– Спасибо, мадемуазель, – отвечал Сальватор. – Я уже пил кофе.

Мадемуазель Фифина всплеснула руками, словно хотела сказать: «Какое несчастье!» – после чего пошла вниз по лестнице, напевая арию из водевиля.

– У нее превосходное сердце, господин Сальватор, – вздохнул Бартелеми, – и я очень сержусь на себя за то, что не могу сделать ее счастливой! Но в жизни так бывает: или вы ревнивы, или нет. Я ревнив как тигр, но в том не моя вина.

Силач тяжело вздохнул, мысленно он упрекал себя и боготворил мадемуазель Фифину.

Сальватор наблюдал за ним с восхищением, смешанным с горечью.

– Теперь, – сказал он, – поговорим с глазу на глаз, Бартелеми Лелонг.

– Я весь к вашим услугам, господин Сальватор, телом и душой, – отвечал плотник.

– Знаю, знаю, дружище. Если вы перенесете на своих товарищей немного дружеских чувств и в особенности снисходительности, которую питаете ко мне, то мне от этого хуже не станет, а вот другим будет гораздо лучше.

– Ах, господин Сальватор, вы не можете сказать мне больше, чем я сам.

– Хорошо, вы все это себе скажете, когда я уйду. А мне нужны вы на сегодняшний вечер.

– Сегодня, завтра, послезавтра! Приказывайте, господин Сальватор.

– Услуга, о которой я вас прошу, Жан Бычье Сердце, может задержать вас вне Парижа., возможно, на двадцать четыре часа… может, на сорок восемь часов… а то и больше.

– На всю неделю! Идет, господин Сальватор?

– Спасибо… На стройке сейчас много работы?

– На сегодня и завтра – порядочно.

– В таком случае, Бартелеми, я забираю свои слова назад.

Я не хочу, чтобы вы потеряли дневной заработок и подвели хозяина.

– А я не потеряю заработок, господин Сальватор.

– Как это?

– Я сделаю всю работу сегодня.

– Наверное, это непросто.

– Непросто? Да что вы, ерунда!

– Как можно за один день сделать то, что намечено на два?

– Хозяин предложил мне заплатить вчетверо больше, если я выполню работу за двоих, потому что, скажу без ложной скромности, работать я умею… Ну и вот… Сегодня я буду работать за двоих, а заплатят мне как обычно, зато я буду полезен человеку, ради которого готов броситься в огонь. Вот!

– Спасибо, Бартелеми, я согласен.

– Что нужно делать?

– Вы поедете нынче вечером в Шатийон.

– А там?..

– Харчевня «Божья милость».

– Знаю. В котором часу?

– В девять.

– Я непременно буду, господин Сальватор.

– Подождите меня… только не пейте!

– Ни глотка, господин Сальватор.

– Обещаете?

– Клянусь!

Плотник поднял руку, словно клялся в суде, даже, может быть, еще торжественнее.

Сальватор продолжал:

– Возьмите с собой Туссена Бунтовщика, если он сегодня свободен.

– Хорошо, господин Сальватор.

– Тогда прощайте! До вечера!

– До вечера, господин Сальватор.

– Вы точно не хотите выпить с нами кофе? – спросила Фифина, появляясь в дверях с горшочком сливок в руках.

– Спасибо, мадемуазель, – отказался Сальватор.

Молодой человек направился к выходу, а мадемуазель Фифина тем временем подошла к плотнику и, поглаживая ему подбородок, который совсем недавно она едва не лишила растительности, проворковала:

– Выпейте кофейку, дорогой! Поцелуйте свою Фифиночку и не сердитесь!

Жан Бычье Сердце заблеял от счастья и, едва не задушив Фифину в объятиях, выбежал за Сальватором на лестницу.

– Ах, господин Сальватор! – вскричал он. – Вы совершенно правы: я – грубиян и не стою такой женщины!

Не говоря ни слова, Сальватор пожал мозолистую руку славного плотника, кивнул ему и пошел вниз.

Четверть часа спустя он уже стучал в дверь Жюстена.

Отворила ему сестрица Целеста: она подметала классную комнату, а Жюстен стоял у окна и очинял ученикам перья.

– Здравствуйте, сестрица, – весело приветствовал тщедушную девушку Сальватор и протянул ей руку.

– Здравствуйте, добрый вестник! – улыбнулась в ответ Целеста; она однажды слышала, как мать назвала этим именем молодого человека в память о его появлении в их Ковчеге, куда он всегда с тех пор приносил оливковую ветвь, и продолжала его так называть.

– Тсс! – шепнул Сальватор, приложив палец к губам. – Мне кажется, я принес брату Жюстену добрую весть.

– Как всегда, – кивнула Целеста.

– Что? – очнувшись от задумчивости, спросил Жюстен, узнав голос Сальватора.

Он выбежал на порог классной.

Сестрица Целеста поднялась к себе.

– В чем дело? – спросил Жюстен.

– Есть новости, – отозвался Сальватор.

– Новости?

– Да, и немало.

– О Господи! – так и задрожал молодой человек.

– Если вы с самого начала дрожите, что с вами будет в конце? – усмехнулся Сальватор.

– Говорите, друг мой, говорите!

Сальватор положил руку на плечо друга.

– Жюстен, – продолжал он, – если бы кто-нибудь вам сказал: «С сегодняшнего дня Мина свободна и может быть вашей, но чтобы ее не потерять, вы должны все бросить: семью, друзей, отечество!» – что бы вы ответили?

– Друг мой! Я ничего не ответил бы: я бы умер от счастья!

– Вот уж для этого время неподходящее… Итак, продолжим. Если вам скажут: «Мина свободна, но при условии, что вы с ней уедете без промедления, без сожалений, без оглядки»?

Несчастный Жюстен уронил голову на грудь и печально проговорил в ответ:

– Я бы никуда не поехал, друг мой… Вы же знаете: я не могу ехать.

– Продолжим, – сказал Сальватор. – Не исключено, что этому горю можно помочь.

– Боже мой! – вскричал Жюстен, простирая к небу руки.

– Чего больше всего на свете хотят ваши мать и сестра? – продолжал Сальватор.

– Они бы хотели окончить свои дни в родной деревне, на родной земле.

– Завтра они могут туда вернуться, Жюстен, – предложил Сальватор.

– Дорогой Сальватор! Что вы такое говорите?

– Говорю, что неподалеку от фермы, которой вы когда-то владели, или в ее окрестностях есть, должно быть, какой-нибудь уютный домик с черепичной или соломенной крышей; он так красиво смотрится на фоне закатного неба сквозь деревья, покачивающиеся от легкого ветерка, и ветер завивает дымок, поднимающийся над крышей!

– О, да там не один такой домик!

– А сколько может стоить такой дом с небольшим садом?

– Откуда мне знать?.. Три-четыре тысячи франков, может быть.

Сальватор вынул из кармана четыре банковских билета.

Жюстен не знал, что и думать.

– Четыре тысячи франков, – машинально отметил он.

– Сколько денег им понадобится в год, чтобы жить прилично в этом доме? – продолжал Сальватор.

– Благодаря экономии сестры и непритязательности матери они могли бы прожить на пятьсот франков и даже меньше.

– Ваша мать больна, дорогой Жюстен, а у сестры слабое здоровье: пусть будет не пятьсот, а тысяча франков.

– Тысячи франков более чем достаточно!

– Вот десять тысяч франков на десять лет, – сказал Сальватор, присовокупив десять банковских билетов к первым четырем.

– Друг мой! – вскричал Жюстен, задыхаясь от счастья и хватая Сальватора за руку.

– Прибавим тысячу франков на переезд, – продолжал тот, – итого: пятнадцать тысяч. Отложите эти деньги, они принадлежат вашей матери.

Жюстен растерялся от радости.

– Теперь, – проговорил Сальватор, – перейдем к вам.

– Как – ко мне? – задрожал Жюстен.

– Ну конечно, раз мы покончили с вопросом о вашей матери.

– Говорите, Сальватор! Говорите скорее! Мне кажется, я сойду с ума!

– Дорогой Жюстен! Нынче ночью мы похитим Мину.

– Нынче ночью.. Мину… Похитим Мину?! – вскричал Жюстен.

– Если, конечно, вы ничего не имеете против.

– Я – против?! Куда же я ее увезу?

– В Голландию.

– В Голландию?

– Вы останетесь там на год, на два, на десять, если будет нужно, до тех пор, пока не изменится настоящий порядок вещей; тогда вы сможете вернуться во Францию.

– Чтобы жить в Голландии, нужны средства.

– Это более чем справедливо, мой друг. Мы прикинем, сколько денег вам может понадобиться.

Жюстен схватился за голову.

– Считайте сами, дорогой Сальватор! – вскричал он. – Я не в себе и не понимаю ни одного вашего слова!

– Ну-ну, – непреклонно продолжал Сальватор, отводя руки Жюстена от em лица, – будьте мужчиной. В минуты процветания не теряйте присутствия духа, не оставлявшего вас в дни несчастий.

Жюстен сделал над собой усилие: его дрожащие мускулы расслабились, он остановил сосредоточенный взгляд на Сальваторе и поднес платок к взмокшему от пота лбу.

– Говорите, друг мой, – попросил он.

– Подсчитайте, сколько вам потребуется, чтобы прожить за границей с Миной.

– С Миной?.. Но Мина не жена мне, следовательно, мы не можем жить вместе.

– Узнаю вас, мой добрый, славный, честный Жюстен! – улыбнулся Сальватор. – Нет, вы не сможете жить с Миной, пока она вам не стала женой, а Мина не сможет быть вашей женой, пока мы не найдем ее отца и тот не даст своего согласия.

– А если он никогда не найдется?!.. – в отчаянии вскричал Жюстен – Друг мой! – заметил Сальватор. – Вам вздумалось усомниться в Провидении.

– А если он умер?

– Если он умер, мы констатируем его смерть, и, поскольку Мина будет зависеть только от себя, она станет вашей женой.

– Ах, дорогой Сальватор!

– Вернемся к нашему делу.

– Да, да, вернемся!

– Если Мина не может стать вашей, пока не найдется ее отец, она должна находиться в пансионе.

– Друг мой! Вспомните, что случилось в Версальском пансионе.

– За границей все будет иначе, нежели во Франции. Вы, кстати, устроите так, чтобы можно было навещать ее ежедневно, и снимете квартиру напротив пансиона.

– Думаю, со всеми этими предосторожностями…

– Во сколько вы оцениваете пансион и содержание Мины?

– Думаю, в Голландии тысяча франков за пансион…

– Тысяча за пансион?

– …и пятьсот на содержание…

– Положим тысячу…

– Как это – положим тысячу?

– …что составит две тысячи франков в год для Мины.

Совершеннолетней она станет через пять лет: вот вам десять тысяч франков.

– Друг мой, я ничего не понимаю.

– К счастью, вам ничего понимать и не надо… Теперь поговорим о вас.

– Обо мне?

– Да. Сколько вам нужно в год?

– Мне? Ничего! Я проживу на уроки музыки и французского языка.

– Которые вы найдете через год, а то и вовсе не найдете.

– Ну что же, на шестьсот франков в год…

– Положим тысячу двести.

– Тысячу дести в год… на меня одного? Друг мой, я буду чересчур богат!

– Тем лучше. Лишнее раздадите нищим, Жюстен! Нищие есть везде. Пять лет по тысяче двести франков – итого ровно шесть тысяч. Вот они.

– Кто же дал все эти деньги, Сальватор?

– Провидение, в котором вы совсем недавно усомнились, когда сказали, что Мина не найдет отца.

– Как я вам благодарен!

– Не меня нужно благодарить, дорогой Жюстен; вы же знаете, что я беден.

– Значит, этим счастьем я обязан незнакомцу?

– Незнакомцу? Нет.

– Стало быть, иноземцу?

– Не совсем.

– Друг мой! Могу ли я принять от него тридцать одну тысячу франков?

– Да, – с упреком произнес Сальватор, – потому что предлагаю их я.

– Вы правы, простите… Тысячу раз простите! – воскликнул Жюстен, пожимая Сальватору обе руки.

– Итак, нынешней ночью…

– Нынешней ночью?.. – повторил Жюстен.

– …мы похитим Мину, и вы уедете.

– Ах, Сальватор! – вскричал Жюстен, и сердце его наполнилось радостью, а глаза – слезами.

И, словно в комнату бедного школьного учителя снизошел ангел-хранитель, он молитвенно сложил руки и долго не сводил с Сальватора взгляда; он был знаком с комиссионером не больше трех месяцев, но тот позволил ему вкусить несказанные радости, которые Жюстен тщетно требовал у Провидения вот уже девятнадцать лет!

– Кстати, – вдруг спохватился Жюстен, – а как же паспорт?

– На этот счет не беспокойтесь, друг мой: вот вам паспорт Людовика. Вы с ним одного роста, у вас почти одного цвета волосы, а остальное значения не имеет: за исключением волос и роста, все описания примет одинаковы, и, если только вы не нарветесь на границе на жандарма-колориста, вам опасаться нечего.

– Значит, мне осталось подумать только об экипаже?

– Запряженная коляска будет ждать вас нынче вечером в пятидесяти шагах от заставы Крульбарб.

– Так вы позаботились обо всем?

– Надеюсь, что так, – улыбнулся Сальватор.

– Кроме моих несчастных учеников, – проговорил Жюстен и встряхнул головой, словно пытаясь отделаться от угрызений совести.

В эту минуту послышались три удара в дверь

– Не знаю почему, – заметил Сальватор, – но мне кажется, что пришел тот, кто готов ответить на ваш вопрос.

Дело в том, что со своего места Сальватор увидел, как через двор шагает старик Мюллер.

Жюстен отворил дверь и вскрикнул от радости, узнав старого школьного товарища самого Вебера; прогулявшись по внешним бульварам, старый учитель решил навестить Жюстена.

Ему изложили суть дела, и когда г-н Мюллер выразил радость по поводу происходящего, Сальватор сказал:

– Есть одно обстоятельство, которое не позволяет Жюстену почувствовать себя счастливым в полной мере, дорогой господин Мюллер.

– Какое же, господин Сальватор?

– Он задается вопросом: кто заменит его в классе?

– А я на что? – просто сказал добряк Мюллер.

– Разве я не сказал, дорогой Жюстен, что человек, стучащий в вашу дверь, ответит на ваш вопрос?..

Жюстен бросился обнимать г-на Мюллера и крепко его расцеловал.

Они договорились, что в тот же день г-н Мюллер встретит учеников, так как Жюстен не в состоянии думать о занятиях.

В каникулы школьникам объявят, что отсутствие Жюстена затягивается на неопределенное время, и родители, у которых будет впереди весь сентябрь, должны подыскать своим детям другого учителя.

Сальватор удалился, поручив г-ну Мюллеру провести уроки, а Жюстену – подготовить г-жу Корби и сестрицу Целесту к скорому изменению в их жизни в такую минуту, когда они меньше всего об этом думали. Сальватор торопливо зашагал вниз по улице Сен-Жак, а ровно в девять растянулся на солнышке на своем обычном месте на улице О-Фер рядом с кабачком «Золотая ракушка», где мы видели, как папаша Фрикасе выставил невероятный счет своему верному другу Костылю.

Как видели читатели, Сальватор неплохо начал день; из следующей главы мы узнаем, как этот день закончился.

XXXIV.

Вечер комиссионера

Вечером в назначенное время дорожная коляска, приведенная каретником в полный порядок, остановилась в пятидесяти шагах от заставы Крульбарб.

Форейтор, гнавший во весь дух и прибывший за десять минут до условленного часа, решил было, что его разыграли, когда увидел, что люди, заставившие его поторопиться, не собираются являться на встречу.

Однако спустя несколько минут, заметив двух молодых людей, державшихся под руку и подходивших быстрым шагом, форейтор, который уже успел спешиться, снова вскочил в седло и застыл, не поворачивая головы, словно каменный.

Сальватор и Жюстен подошли к коляске; впереди трусил Роланд, и хотя друзья шагали быстро, пес их опережал. Сальватор распахнул дверцу, разложил подножку и сказал Жюстену: – Садитесь!

Услышав это слово, форейтор обернулся, словно от электрического удара, и, разглядев, кто его произнес, порозовел от удовольствия.

Неторопливо приподняв шляпу, он почтительно кивнул Сальватору.

– Здравствуй, приятель! – улыбнулся Сальватор, подавая форейтору свою изящную аристократическую руку. – Как поживает твой славный папаша?

– Как в сказке, господин Сальватор! – отвечал форейтор. – И если бы он знал, что в путешествие отправляетесь вы, он приехал бы сам, несмотря на семидесятитрехлетний возраст.

– Хорошо. Я навещу его на днях. Он по-прежнему живет

в Бастилии?

– Черт побери! – горделиво ответствовал форейтор. – Кому же еще там и жить, как не ему?

– Да, ты прав, – согласился Сальватор. – Это так естественно, если победитель живет в том месте, которое он захватил.

Поднявшись вслед за Жюстеном, который уже устроился в экипаже, он обратился к псу:

– Ты сядешь, Роланд?

Тот помотал кудлатой головой.

– Нет? – продолжал Сальватор. – Предпочитаешь бежать за каретой? Ну, как хочешь.

– Куда едем, господин Сальватор? – спросил форейтор.

– Дорога на Фонтенбло… Тсс! Сразу видно, плохо ты меня знаешь.

– Я, конечно, не настаиваю, господин Сальватор, поскольку во всем этом кроется какая-то тайна, но, может, вы скажете мне по дружбе, куда едем?

– Тебе, Бернар, я готов открыть любую тайну.. Я собираюсь в Кур-де-Франс.

– И долго вы там пробудете?

– Всю ночь.

– Отлично! Шпионить за вами никто не будет, за это я ручаюсь.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ничего особенного, уж это мое дело, господин Сальватор. Положитесь на меня! Ехать надобно быстро?

– Нет, Бернар, не быстрее, чем обычно; мы должны приехать в Кур-де-Франс к десяти часам.

– Тогда поедем потихоньку, трусцой… Эх, не так бы я хотел вас прокатить, господин Сальватор.

– А как, любезный?

– Как возил я императора в пятнадцатом году: пять лье в час.

Потом шепотом прибавил:

– А вы случайно не наш император, господин Сальватор?

Когда бы вы призвали: «К оружию!» – разве все вай не подчинились бы? А если вы скажете: «Вперед!» – все пойдут за вами, так?

– Ну, Бернар, ты скажешь тоже! – рассмеялся Сальватор.

– Тсс! Тише!.. Ба! Да разве друзья наших друзей не наши друзья? Раз этот господин здесь с вами, он, стало быть, вам друг.

И Бернар подал масонский знак.

– Да, дружище, ты прав: я ваш, – кивнул Жюстен, – и могу оказаться здесь в тот день, когда, как ты только что сказал, надо будет взяться за оружие и пойти вперед!

– Как видите, господин Сальватор, все идет хорошо! Нам остается запеть:


Сыны отечества! Впервые

Свободы нашей пробил час.


Напевая припев национального гимна, форейтор огрел лошадей кнутом.

Экипаж тронулся с места, подняв облако пыли; она вспыхнула в золотых лучах закатного солнца, и коляска приобрела на мгновение сходство с золотой колесницей, спустившейся с неба на землю.

Мы не станем передавать разговор двух друзей, в то время как вокруг них постепенно сгущалась темнота. Как, очевидно, понимают читатели, основной темой их разговора была надежда.

Еще четыре часа, три, два – и они достигнут вершины блаженства, которую уже давно наблюдали сквозь густые облака и черную мглу.

Госпожа Корби и сестрица Целеста с восторгом встретили готовившееся событие. Они были добрыми христианками и надеялись, что Господь не оставит Жюстена в минуту опасности.

Вынужденная разлука была только временной; они надеялись вскоре снова сойтись у семейного очага, чтобы никогда больше не расставаться.

Все складывалось к лучшему, и в надвигавшемся изменении положения всем чудились лишь надежда и несказанное счастье да невероятные радости.

Коляска остановилась в Вильжюиф, лошадей переменили и снова пустились в путь.

Сальватор высунулся из окна, потом взглянул на часы: было половина десятого.

Через час друзья увидели очертания фонтанов Кур-де-Франс или, если называть их правильно, фонтаны Жювизи – пышные, украшенные трофеями и гениями на пьедесталах, образцы типичной архитектуры времен Людовика XV, то есть середины XVIII века.

Форейтор остановился, спешился и распахнул дверцу.

– Приехали, господин Сальватор, – доложил он.

– Как! Это ты, Бернар?

– Да, это я!

– Ты проехал с нами два перегона?

– Ну конечно!

– Я думал, это запрещено.

– Разве для вас может быть что-нибудь запрещено, господин Сальватор?

– Я все-таки не понимаю…

– Дело было так. Я подумал: господин Сальватор готовит нечто важное, ему нужен человек, который глух и слеп, но может быть полезен вместе со своей парой рук. Такой человек – я!

И в Вильжюифе я сделал вот что: сказал Пьеру Ланглюме, кому был черед выезжать: «Пьер, дружище, этот Жак Бернар обожает фонтаны Кур-де-Франс, и неспроста: уступи ему свое место, пусть он шепнет пару слов своей подружке, а когда вернется, вы с ним разопьете бутылочку. Идет?» «Договорились!» – согласился Ланглюме. Мы ударили по рукам, и вот я здесь. Теперь скажите, господин Сальватор, разве я был не прав? Вот он я перед вами.

Пусть я проеду на пять лье больше положенного: от меня не убудет… Ведь я правильно сделал? Приказывайте! И если даже я за это получу по физиономии, то молча оботру кровь и слова не скажу.

Сальватор протянул Жаку Бернару руку.

– Друг мой, – сказал он. – Не думаю, что ты мне нынче понадобишься. Но можешь не сомневаться: как только представится случай прибегнуть к твоей помощи, я не премину это сделать.

– Это точно, господин Сальватор?

– Точно.

– Идет!.. А теперь что от меня требуется?

– Садись в седло, проедешь не меньше ста пятидесяти футов.

– А потом что?

– Остановишься.

Бернар вскочил на лошадь, проехал сто пятьдесят футов, затем спешился и отворил дверцу.

Сальватор ступил на землю и направился к придорожной канаве.

В двадцати шагах от него поднялся человек и сосчитал до четырех. Сальватор сосчитал до восьми и пошел ему навстречу.

Незнакомцем оказался генерал Лебастар де Премон.

Сальватор подвел генерала к карете, где тот занял место, потом поднялся вслед за ним и приказал Бернару:

– В Шатийон!

– В какое место в Шатийоне, учитель?

– В харчевню «Божья милость».

– Знаю… Ну, держитесь!

И, огрев кнутом лошадей, Жак Бернар покатил по дороге на Шатийон. А десять минут спустя коляска уже остановилась, покачиваясь на осях, перед харчевней «Божья милость».

Пока ехали, Сальватор представил Жюстена генералу; но если генерал знал от Сальватора, кто такой Жюстен, то школьный учитель ничего не слыхал о генерале, в том числе и об оказанной им Жюстену услуге.

Как мы уже сказали, экипаж остановился у харчевни «Божья милость».

Именно там Сальватор назначил встречу Жану Бычье Сердце и Туссену Бунтовщику.

Двое наших могикан уже были на месте, и – странное дело! – хотя они провели здесь около часа, стоявшая перед ними бутылка оставалась непочатой. Можно было поначалу подумать, что это уже вторая бутылка… Впрочем, стаканы оставались столь же прозрачны, будто только что вышли из мануфактуры.

Оба заговорщика встали, едва завидев Сальватора; он вышел из коляски один и один вошел в харчевню.

Оглянувшись, Сальватор заметил лишь двух своих знакомцев; они сидели в сторонке, подальше от посторонних глаз.

Жан Бычье Сердце понял, что занимает комиссионера.

– О, можете говорить свободно, господин Сальватор, – успокоил он его. – Никто нас не слушает.

– Да, – подхватил Туссен Бунтовщик. – Мы ждем только ваших указаний.

– Указания будут такие: вы можете мне понадобиться нынче ночью…

– Тем лучше! – обрадовался Жан Бычье Сердце.

– Вполне вероятно, что я справлюсь без вас…

– Тем хуже! – огорчился Туссен Бунтовщик.

– В любом случае я беру вас с собой.

– Мы к вашим услугам.

– Вы даже не спрашиваете, куда я вас везу?

– А зачем? Вы же знаете: мы готовы следовать за вами хоть к самому черту, – молвил Бартелеми Лелонг.

– И что дальше? – уточнил Туссен Бунтовщик.

– Потом я вас оставлю, где вам и положено оставаться, и, заклинаю вас, не показывайтесь, пока я не скажу: «Ко мне!»

– А если вам будет что-нибудь угрожать, господин Сальватор?

– Это мое дело.

– Скажете тоже!

– Дайте слово, что не выйдете, прежде чем не услышите:

«Ко мне!»

– Что же делать?! Придется пообещать…

– Ваше слово!

– Клянусь именем Бартелеми Лелонга!

– Честное слово Туссена Бунтовщика!

– Хорошо. Бартелеми! Сунь эти веревки в карман. А ты, Туссен, положи к себе вот этот платок

– Готово дело!

– Теперь вот что: вам знаком парк Вири?

– Мне – нет, – признался Туссен.

– А я его знаю, – обрадовался Жан Бычье Сердце.

– Если один из вас двоих знает, этого достаточно.

– Что мы должны делать?

– Ступайте через поле и, когда заметите высокий белокаменный забор, проходящий под углом от дороги, остановитесь и спрячьтесь неподалеку. Я найду вас сам.

– Понятно, – в один голос отозвались Жан Бычье Сердце и Туссен Бунтовщик.

– До скорого свидания!

– До встречи, господин Сальватор.

Оба могиканина вышли.

Сальватор вернулся к генералу Лебастару де Премону и Жюстену, которых, как мы сказали, он оставил в экипаже.

Они продолжали путь по Шатийонской дороге и выехали наконец на главную дорогу в Фонтенбло в том самом месте, где идущая под уклон дорога выходит на мост Годо, а оттуда – в замок Вири.

У Сальватора был натренированный глаз, и он увидел, как в сумерках мелькнули две тени; это были Бартелеми Лелонг и Туссен Бунтовщик

Карета покатилась под уклон, выехала на мост Годо, и оттуда стала видна белая каменная стена, напоминавшая в ночи молочную реку, катившую волны через равнину.

Путешественники вышли из кареты, оставив ее под деревьями на краю дороги, словно нарочно для этого случая образовавшими огромный навес. Жаку Бернару было приказано молчать, и он был горд тем, что хоть так причастен к готовившемуся таинственному событию.

Поставив экипаж в надежное укрытие, Сальватор в сопровождении Жюстена, а потом генерала не пошел проселочной дорогой на Вири, а ступил на тропинку, подводившую к каменному забору.

Из-за туч выглянула per arnica silentia lunoe, как сказал бы Вергилий, вестница последней весенней или, вернее, первой летней ночи. Воздух был теплый, небо облачное, и каждую минуту та же луна, что, как мы сказали, дарила путникам свое дружественное молчание, играла с ними, словно расшалившееся дитя, в прятки, скрывалась за темные облака, потом снова появлялась и опять исчезала.

Так все трое подошли к уже знакомой нам решетке, потом приняли вправо и вышли к тому месту в стене, где обычно перелезал Жюстен. Там генералу объяснили, что ему надлежит предпринять. Сальватор прислонился спиной к стене и подставил руки. Жюстен, подавая пример, полез первым и спрыгнул по другую сторону забора с ловкостью, свидетельствовавшей о том, что это упражнение для него привычное. Генерал последовал за ним; хотя генерал был старше Жюстена на пятнадцать лет, он не уступал в ловкости и легкости.

Думая, что пришел его черед, Роланд изготовился к прыжку, как вдруг хозяин его остановил. Тот не забыл двух приятелей, которые вышли раньше, но отстали благодаря удали Жака Бернара. Сальватор решил их дождаться и встал на углу.

Пять минут спустя он заметил Жана Бычье Сердце и Туссена Бунтовщика: их тени замаячили вдали, неумолимо надвигаясь, словно то были великаны. Появление их казалось тем более невероятным, что шагов не было слышно.

Они приблизились к Сальватору, и только тогда он увидел, что они идут босиком.

– Великолепно! – шепотом похвалил он. – А я вас ждал.

– Здесь мы! – доложили оба вновь прибывших.

– Следуйте за мной.

Плотник и угольщик повиновались.

Подойдя все к тому же месту в стене, где перелезли Жюстен и генерал, Сальватор остановился.

– Это здесь, – сообщил он.

– Ага! – промолвил Жан Бычье Сердце. – Надо перемахнуть через этот забор, так?

– Вот именно. Сейчас мы вам покажем, как это делается, дружище Жан, – пообещал Сальватор. – Ко мне, Роланд!

Пес подбежал к хозяину и вспрыгнул передними лапами на стену.

Сальватор приподнял собаку на высоту стены: пес зацепился когтями за верхушку и, оттолкнувшись задними лапами, спрыгнул в парк. Сальватор подпрыгнул, ухватился рукой за стену и, подтянувшись, сел верхом на каменный гребешок.

– Теперь ваша очередь! – сказал он.

Двое приятелей окинули взглядом возвышавшееся перед ними препятствие.

– Дьявольщина! – выругался Жан Бычье Сердце.

– Как?! Ты, плотник, мастер мастеров и всеобщий учитель, спасуешь?..

– Если Туссен Бунтовщик не боится, что я раздавлю его в лепешку, и подставит мне руки, – отвечал Жан Бычье Сердце, – я бы, пожалуй, мог взобраться.

– Я-то не боюсь! – заметил Туссен Бунтовщик.

– Предупреждаю: я вешу сто пятьдесят килограммов, Туссен, – проговорил Бартелеми Лелонг.

– Это чуть больше, чем два мешка угля, – заметил Туссен, – а мне и по три приходилось поднимать. А вот как я сам перелезу?

– Дай только мне залезть и больше ни о чем можешь не беспокоиться.

– Ну давай поднимайся! – предложил Туссен.

Угольщик помог Жану Бычье Сердце, как за четверть часа до этого Сальватор помог Жюстену и генералу.

Через несколько секунд Жан уже сидел на гребешке стены против Сальватора. И было самое время! Как бы мало времени ни заняло восхождение, Туссен начал сгибаться под тяжестью гиганта.

– Готово! – бросил Жан.

Он вынул из кармана веревку и завязал на конце петлю.

– Держись-ка, – приказал он Туссену, да покрепче!

Туссен ухватился за веревку.

– Держишься? – спросил Жан Бычье Сердце.

– Да.

– Крепко?

– Не беспокойся.

– Ну, поднимаю!

И, подтянув одной рукой веревку, другой он схватил Туссена за воротник бархатной куртки и, словно ребенка, посадил рядом с собой на гребень стены.

Туссен хотел было ухватиться руками за стену.

– О, это ни к чему, – остановил его Жан Бычье Сердце.

Он подхватил угольщика под ноги, перенес его через стену и, вернув его снова в вертикальное положение, опустил в парк.

Он приготовился последовать за ним.

– Теперь моя очередь!

Но Сальватор положил руку ему на колено, будто прося тишины.

– Слушай-ка! – сказал он.

– В чем дело?

– Тсс!

Издалека доносился топот лошадиных копыт.

Он становился все ближе.

Затем раздалось ржание.

Подавал ли это голос скакавший галопом конь или заржала одна из лошадей, запряженных в коляску? Сальватор не мог это определить, потому что тень всадника возникла в это время недалеко от того места, где был спрятан экипаж.

Всадник стремительно приближался.

– Ложись, Жан! Прыгай! – приказал Сальватор.

Жан Бычье Сердце тяжело перевалился через стену.

Как это было однажды, Сальватор повис на руках, уцепившись за гребень стены и высунувшись поверх забора так, что его не было видно.

Всадник проехал мимо, завернувшись в плащ.

Но Сальватор узнал в нем Лоредана де Вальженеза.

– Это он! – выдохнул Сальватор.

И он бесшумно спрыгнул на землю, а Роланд глухо зарычал.

– В путь! – приказал Сальватор. – Времени терять нельзя, если только мы уже не опоздали.

Сальватор поспешил через парк, два человека последовали за ним.

XXXV.

Ночь комиссионера

Где находились Жюстен и Мина? Вот в чем заключался вопрос.

В те дни, когда Мина ждала Жюстена, она держалась неподалеку от скамейки, где впервые Сальватор увидел девушку. Но еще ни разу Жюстен не являлся без предупреждения:

расставаясь, молодые люди договаривались о следующей встрече.

Сальватор побежал в сторону замка. Генерал, спустившийся вместе с Жюстеном, последовал раньше за школьным учителем.

Когда мы говорим, что Сальватор «побежал», мы ошибаемся: невозможно было передвигаться бегом в этом парке, где все поросло колючками, крапивой, высокой травой, где, как казалось, давно не ступала нога человека, – парк чем-то напоминал девственный лес на улице Анфер.

Роланд с глухим ворчанием тянул в ту сторону, где находилась могила мальчика, но Сальватор, прокладывая себе в зарослях путь, сдерживал пса.

Они вышли на берег пруда.

Там Жан Бычье Сердце и Туссен Бунтовщик остановились.

Сальватор огляделся, пытаясь сообразить, что их смутило.

– Уфф! Это же статуи! – облегченно вздохнул Туссен.

Двоих друзей в самом деле заставили замереть на месте мифологические божества; казалось, они колышутся в неясном свете луны, сходят с пьедестала и вот-вот побегут навстречу похитителям, вторгшимся в их владения.

Зато Роланд сейчас же узнал пруд и хотел броситься в воду, но Сальватор его остановил.

– Потом, потом, Роланд, – вполголоса пообещал он. – Сегодня у нас другие дела.

С того места, где они находились, были видны окна старого фасада. Ни в одном окне света не было.

Сальватор насторожился; ему почудилось – в стороне, противоположной той, куда он направлялся, – он узнаёт голос Жюстена: молодой человек звал Мину.

– Какая неосмотрительность! – заметил Сальватор. – Правда, он не знает…

Он поспешил на голос, приказав двум приятелям:

– Возвращайтесь туда, откуда мы идем, и, что бы ни случилось, как мы и договорились, не двигайтесь, пока я вас не позову.

Жан и Туссен сориентировались и вернулись той же дорогой, что пришли к пруду.

Сальватор с Роландом обогнули пруд, выбирая, где потемнее, то есть прошли берегом, поросшим лесом.

Роланд бежал впереди: можно было подумать, что он угадывает мысли хозяина.

Собака и человек вошли в одну из поперечных аллей, когда Жюстен и Мина бросились друг другу в объятия.

Первым, кого заметила Мина, обводя взглядом окрестности, был генерал де Премон. Она вскрикнула от страха.

– Ничего не бойся, дорогая, – успокоил ее Жюстен. – Это друг!

С другой стороны показались в это время Сальватор и Роланд.