Книга: Папийон



Папийон

Анри Шарьер

Папийон

(Папийон-1)

Тетрадь первая

ДОРОГА НА ДНО

СУД ПРИСЯЖНЫХ

Удар был так силен, что пришел я в себя лишь через тринадцать лет. Необычайный был удар, и били они меня всей кодлой.

Происходило это двадцать шестого октября 1931 года. В восемь утра меня выдернули из камеры в Консьержери[1] — клетки, в которой я просидел почти год. Меня тщательно побрили и прилично одели — костюм сидел на мне, словно его сшили на заказ, а белая рубашка и голубой галстук-бабочка придавали моему облику почти пижонский вид.

Было мне двадцать пять, а выглядел я на двадцать. Видимо, и на жандармов мое одеяние произвело впечатление, обращались они со мной весьма вежливо. Даже наручники сняли. И вот мы, пятеро жандармов и я, сидим на двух скамьях в пустой комнате. За окном — хмурое небо. Дверь напротив, должно быть, ведет в зал суда, поскольку именно в этом парижском здании размещается Дворец правосудия.

Через несколько секунд меня начнут судить за преднамеренное убийство. Мой адвокат мэтр Раймон Юбер подошел ко мне.

— Против вас в деле нет никаких веских доказательств. Надеюсь, нас оправдают.

Это «нас» заставило меня улыбнуться. Можно подумать, что мэтр Юбер тоже будет сидеть на скамье подсудимых и, если приговором станет «виновен», тоже отправится на каторгу.

Служитель открыл дверь и пригласил нас войти. В сопровождении жандармов и одного сержанта я вошел через широко распахнутые двери в огромный зал. Словно чтобы окончательно добить меня, этот зал оказался красным, весь кроваво-красным: красными были стены, ковры, шторы на окнах и даже мантии судей, которые готовились заняться мной минуты через две-три.

— Господа, суд идет!

Из двери справа один за другим вышли шестеро мужчин: председатель, а за ним пятеро судей в магистерских шапочках. Председатель остановился у кресла в центре, справа и слева расположились его коллеги. В зале наступила торжественная тишина, и все, включая меня, встали. Суд сел, сели и все остальные.

Председатель оказался широкоплечим мужчиной с розовыми щеками и холодными глазами, они глядели на меня, но как бы сквозь меня и были лишены какого-либо выражения. Звали его Бевен. Разбирательство он повел бодро, как по накатанной дорожке, с надменным видом профессионала, не слишком убежденного в искренности свидетелей и полиции. Нет, такой не понесет никакой ответственности за мое осуждение, но, уж будьте уверены, добьется его непременно.

Прокурором был некто Прадель, и вся адвокатская коллегия боялась его как огня. У него была репутация основного поставщика материала, как для гильотины, так и для французских и заокеанских тюрем.

Прадель выступал в роли общественного обвинителя. Все человеческое было ему абсолютно чуждо. Он представлял закон, весы правосудия и так ловко манипулировал ими, что они всегда перевешивали в его сторону. Опустив тяжелые веки над пронзительными орлиными глазами, он так и прожигал меня взглядом с высоты своего роста. Если учесть, что он стоял на трибуне, да и ростом его бог не обидел — где-то под метр девяносто, — то это производило впечатление. Мантию он не снял, лишь положил свою шапочку перед собой и стоял, упершись в постамент огромными и толстыми, словно свиные окорока, лапами, и вся его поза, казалось, говорила: «Если ты думаешь, что можешь ускользнуть от меня, юный прохвост, то ошибаешься. Судьи считают меня самым грозным прокурором именно потому, что я ни разу еще не дал своей жертве ускользнуть. И мне все равно — виновен ты или нет. Я здесь для того, чтобы употребить все сказанное про тебя — против тебя. Твой богемный образ жизни на Монмартре, доказательства, которые собрала полиция, и свидетельства самой полиции. И мне только остается собрать всю эту грязь и представить твой образ столь омерзительным и неприглядным, чтобы единственным желанием судей стало желание отторгнуть тебя от общества, и как можно скорей».

Мне казалось, что я действительно слышал эти слова, хотя это совершенно невероятно... «Ах, ты надеешься на присяжных? Оставь, эти двенадцать человек понятия не имеют, что такое жизнь. Взгляни, вот они сидят, напротив. Двенадцать придурков, привезенных в Париж из глухой провинции, — ну что, разглядел? Мелкие лавочники, пенсионеры, торговцы. А тут появляешься, ты — такой молодой и красивый. И ты сомневаешься, что мне будет трудно представить тебя эдаким ночным донжуаном с Монмартра? Да одно, это сразу настроит их против тебя. Ты слишком шикарно одет, надо было выбрать более скромный костюм. Разве ты не видишь, как они завидуют этому костюму? Они покупают готовое платье и даже не мечтают о костюме, сшитом на заказ... »

Меня судили за убийство сутенера — полицейского стукача, парня из уголовного мира Монмартра. Доказательств не было, но фараоны, получая вознаграждение за каждого пойманного преступника, готовы были клясться и божиться, что я виновен. Самый сильный козырь в руках обвинения — один свидетель (которого они хорошенько накачали, и он, словно граммофонная пластинка, записанная на набережной Орфевр, 36[2], твердил свое), парень по имени Полен. И когда я повторял снова и, снова, что не знаком с ним, председатель спросил, что называется, в лоб:

— Итак, вы утверждаете, что этот свидетель лжет. Очень хорошо. Но зачем ему лгать?

— Господин председатель, с того момента, как меня арестовали, я не сомкнул глаз. И вовсе не оттого, что мучился угрызениями совести за убийство Малютки Ролана. Я его не убивал. Но оттого, что пытался понять, какие мотивы движут этим свидетелем, столь яростно нападающим на меня и приводящим всякий раз новые доказательства, когда обвинение готово пошатнуться. Я пришел к заключению, господин председатель, что полиция поймала его на чем-то грязном и заключила с ним сделку—мол, мы тебя простим, но ты должен помочь нам сожрать Папийона.

В то время я еще не знал, насколько был близок к истине. Через несколько лет этот самый Полен, который здесь был представлен заседателям как честнейший человек, не имевший ни одной судимости, был арестован и осужден за торговлю кокаином.

Мэтр Юбер пытался защищать меня, но куда ему было до прокурора! Лишь мэтру Беффе немного удалось смягчить мрачную картину, нарисованную прокурором, Впрочем, ловкий Прадель очень скоро снова взял верх» и даже умудрился польстить присяжным, заметив, что они «на равных» с ним решают судьбу обвиняемого. Те чуть не полопались от гордости.

К одиннадцати вечера эта шахматная партия, наконец, завершилась. Защита получила шах и мат. А я, не совершавший преступления человек, был признан виновным.

Руками прокурора Праделя общество выкинуло меня из жизни, еще молодого, двадцатипятилетнего человека, и до конца моих дней. Вот так, на полную катушку, и ни днем меньше. И мне пришлось скушать это из рук самого председателя Бевена.

— Подсудимый, встаньте! — распорядился он голосом, лишенным какого-либо выражения.

Я встал. В зале наступило мертвое молчание. Люди затаили дыхание, и мне казалось, я слышу биение собственного сердца. Некоторые из присяжных воззрились на меня с любопытством, другие стыдливо опустили головы.

— Подсудимый, поскольку присяжные ответили «да» на все пункты обвинения, кроме одного — «преднамеренное», — вы приговорены к пожизненному заключению. Отбывать наказание будете на каторге. Желаете сказать что-нибудь?

Я не шевельнулся, лишь крепче сжал поручень барьера, отделявшего мою скамью от публики.

— Да, господин председатель. Единственное, что я могу сказать, — это что я не виновен и стал жертвой полицейских интриг.

— Стража! — сказал председатель. — Убрать заключенного!

Перед тем как исчезнуть, я услышал из зала голос:

— Не бойся, любимый! Я поеду за тобой, я найду тебя! — Это моя славная храбрая Нинетт подавала голос мне, своему возлюбленному. Ребята из нашей компашки, тоже сидевшие в зале суда, зааплодировали — они прекрасно знали все обстоятельства убийства и хотели показать, что гордятся мной — ведь я не проболтался и никого не заложил.

В той же комнате, где мы ждали суда, стражники надели на меня наручники, и один из них с помощью короткой цепочки присоединил мое правое запястье к своему левому. При этом не было произнесено ни слова. Я попросил сигарету. Сержант дал мне одну и прикурил ее. Всякий раз, когда я подносил сигарету ко рту, жандарм, следуя моим движениям, тоже должен был поднимать и опускать руку.

Так, стоя, я выкурил три сигареты. Никто не произнес ни слова. Я первый нарушил молчание — взглянул на сержанта и сказал: «Пошли».

Окруженный целой дюжиной жандармов, спустился по лестнице и вышел во внутренний дворик. Там уже ждал тюремный фургон, отсеков и камер в нем не было, и все подряд уселись на длинные скамьи. Сержант скомандовал:

— В Консьержери!

КОНСЬЕРЖЕРИ

Доехав до здания, где некогда размещался последний дворец Марии-Антуанетты, жандармы передали меня старшему охраннику, тут же расписавшемуся в приемке, и ушли, не сказав ни слова. Но перед уходом сержант пожал мне обе руки, скованные наручниками. Вот уж никак не ожидал!

— Ну и сколько тебе влепили? — спросил охранник.

— Пожизненное.

— Быть не может! — Он взглянул на жандармов и по их глазам понял, что я не вру. Этому пятидесятилетнему человеку немало довелось повидать в жизни, знал он и мое дело. — Вот суки, совсем рехнулись! — воскликнул он искренне.

Он осторожно снял с меня наручники и лично проводил в камеру, из тех, что предназначены для приговоренных к казни, сумасшедших, особо опасных преступников и получивших пожизненное заключение.

— Ладно, держи хвост пистолетом! — сказал он, запирая дверь. — Сейчас тебе принесут жратвы и твои вещи из старой камеры. Держись, Папийон!

— Спасибо, начальник. Со мной все в порядке, не бойся! А они пусть подотрутся своим вонючим приговором!

Через несколько минут в дверь заскреблись.

— Чего надо? — спросил я.

— Ничего, — ответил чей-то голос. — Вешаю табличку на дверь.

— Какую еще табличку

— «Пожизненное заключение. Нуждается в особом надзоре».

Совсем взбесились, подумал я. Неужели они всерьез считают, что эти тонны камня, висящие над головой, могут подвигнуть меня на самоубийство? Я храбрый человек, всегда им был и останусь. Я готов сразиться со всеми и вся.

Наутро за кофе я размышлял, стоит ли подавать апелляцию. Какой смысл? Вряд ли с другим составом суда мне повезет больше. А сколько времени потеряю... Год, а может, и целых полтора. И ради чего? Чтобы получить двадцать лет вместо пожизненного?

Поскольку в глубине души я уже твердо решил бежать, количество лет значения не имело. Я вспомнил, как один подсудимый сказал судье: «Месье, а сколько лет длится пожизненное заключение во Франции?»

Итак, все кончено, занавес! Близкие мои будут страдать куда больше меня, а как снести этот тяжкий крест моему отцу там, в деревне?..

И вдруг у меня дыхание перехватило: но я же не виновен! Действительно, не виновен, но в чьих глазах? И я стал твердить себе: «Никогда не пытайся убедить людей в своей невиновности, они будут только смеяться над тобой. Получить пожизненное за какого-то сутенера, а потом уверять, что его убил кто-то другой, — самое что ни на есть дурацкое занятие».

За все то время, что я находился под следствием, сначала в Санте, потом в Консьержери, мне ни разу не приходило в голову, что я могу получить такой срок.

Ну да ладно. Первым делом надо связаться с другими осужденными, сколотить команду из надежных ребят, с которыми можно будет бежать.

Выбор мой пал на Дега, парня из Марселя. С ним можно увидеться в парикмахерской — он каждый день ходил туда бриться. Я тоже заявил, что хочу побриться.

Все произошло так, как я и рассчитывал. Я вошел в парикмахерскую и увидел, что Дега сюит лицом к стене. Заметив меня, он тут же уступил свою очередь кому-то. И я пристроился возле него, оттеснив какого-то парня плечом, и быстро спросил:

— Ты как, в порядке, Дега?

— Нормально, Папи. Схлопотал пятнадцать. А ты? Говорят, тебе врезали на полную катушку?

— Да, пожизненное.

— Будешь подавать апелляцию?

— Нет. Сейчас самое главное — как следует питаться и держать себя в форме. И ты тоже, Дега, не раскисай. Нам понадобятся крепкие мускулы. Ты заряжен?

— Ага. Десять кусков в фунтах стерлингов. А у тебя?

— Ни хрена.

— Вот тебе совет, заряжайся быстрее. Кажется, адвокатом у тебя Юбер? Чересчур правильный, такой сроду не передаст патрона. Пошли свою бабу с упакованным патроном к Данте. Он передаст его Доминику ле Ришу, и гарантирую, ты его получишь.

— Тише, охранник смотрит!

— О чем сплетничаете, кумушки?

— Да ничего серьезного, — ответил Дега. — Он говорит, что заболел.

— Чем же это? Никак судебные колики? — И толстозадый охранник покатился со смеху.

Как ни странно, но и это тоже была жизнь. Я уже находился на пути в преисподнюю. Оказывается, можно умирать со смеху, узнав, что молодого, двадцатипятилетнего человека приговорили к пожизненному заключению.

Патрон я получил. Он представлял собой прекрасно отполированную алюминиевую трубку, развинчивающуюся ровно посередине. Одна часть входит в другую. Внутри пять тысяч шестьсот франков новенькими банкнотами. Получив этот патрон толщиной в большой палец, я так обрадовался, что поцеловал его, да, поцеловал, перед тем как засунуть в задницу. Пришлось глубоко выдохнуть воздух, чтобы он попал в прямую кишку. Теперь там был мой сейф. Меня могут раздеть догола, заставить расставить ноги, кашлять и даже согнуться пополам, но никогда его не найдут. Уж очень глубоко я запихнул этот патрон. Внутри себя я носил жизнь и свободу. И путь к мести... Потому что я твердо вознамерился мстить. По правде сказать, я только и думал, что о мести...

На улице ночь. Я в камере один. Сильная лампа под потолком позволяет охраннику наблюдать за мной через маленькое отверстие в двери. Он слепил меня, этот свет. Я прикрыл глаза свернутым в несколько раз платком. Уж очень режет глаза. Я лежал на железной кровати, на голом матрасе без подушки, снова и снова прокручивая в памяти все омерзительные детали суда.

«Ну, хорошо, все это в прошлом. А чем заняться после побега? Теперь, имея деньги, я уже ни секунды не сомневался, что убегу. Прежде всего, как можно быстрее попасть в Париж... И первым, кого я прикончу, будет Полен, лжесвидетель. Затем двух фараонов, которые вели дело... Нет, двух недостаточно. Надо больше. Надо их всех поубивать, ну, не всех, но чем больше, тем лучше. Или вот еще недурная идея. Приеду в Париж, набью сундук взрывчаткой. Доверху. Килограммов десять — пятнадцать, а может, и все тридцать, не знаю сколько». И я начал прикидывать, сколько понадобится взрывчатки, чтобы разом прихлопнуть как можно больше людей.

Надо будет точно определить, сколько времени это займет; доставить сундук с улицы, где я включу часовой механизм, до первого этажа дома на набережной Орфевр. В десять утра там в зале собираются минимум сто пятьдесят фараонов на сводку новостей и получение заданий. А сколько там ступенек? Тут нельзя ошибаться...

Поднялся попить. От всех этих мыслей разболелась голова. Я лежал с платком на глазах, минуты ползли медленно-медленно. Этот свет над головой, господи боже, он меня с ума сведет!

Ладно, с фараонами все ясно. Ну а прокурор, этот ястреб в красной робе? О, для него надо измыслить нечто особенно ужасное. Сниму виллу с огромным подвалом, толстыми стенами и железной дверью. Буду следить за каждым его шагом и наконец похищу. И там, в подвале, прикую железными цепями к кольцам» вделанным в стену. Посмотрим, как он тогда запоет...

Хватит, Папийон, ты действительно сошел с ума. Встал. От двери до стены четыре метра, или пять моих шагов. Я стал ходить, заложив руки за спину. И перед глазами вновь всплыла торжествующая физиономия прокурора, его злобная и хитрая улыбка: «Ну нет, это для тебя слишком хорошо, сдохнуть с голоду в каменной клетке, — подумал я. — Сперва я выколю тебе глаза. Потом злобный, опасный язык, которым ты погубил столько невинных людей. Тот язык, который шепчет ласковые слова твоим детям, жене и любовнице. У тебя любовница? Скорее уж любовник. Точно, любовник. Ты никем не можешь быть, кроме как пассивным педиком, который только и может, что подставлять задницу... »

Я безостановочно шагал по камере, голова кружилась. И вдруг вырубился свет. Серое рассеянное сияние наступающего дня просачивалось сквозь маленькое зарешеченное окошко.

Что это? Уже утро? Ничего не скажешь, прекрасно провел ночь! Всем отомстил, со всеми рассчитался. Как незаметно пролетели часы. Эта ночь, такая долгая, какой же она оказалась короткой!..



«Лязг-лязг!» Это отворилась отдушина размером двадцать на двадцать сантиметров в моей двери. Через нее мне подали кофе и кусок хлеба граммов на семьсот пятьдесят. Будучи осужденным, я уже не имел права заказывать еду из ресторана. Правда, за деньги можно было купить сигарет и что-нибудь из еды в тюремной столовой. Впрочем, все это продлится недолго, всего несколько дней, потом и этой возможности не будет. В хлебе оказалась записка от Дега, Он советовал мне попроситься в дезинфекционную камеру. «Посылаю в спичечном коробке три вши». Вынув коробок, вставленный все в тот же кусок хлеба, я действительно обнаружил трех здоровенных, на славу откормленных вшей — настоящих зверюг. Я понимал, что надо показать их охраннику, чтобы завтра утром со всем моим барахлом меня отправили в камеру, где паром убивают всех паразитов, кроме нас, разумеется. И действительно, назавтра я встретил там Дега. Охранника в помещении не было. Никто нам не мешал.

— Ты молодчина, Дега. Благодаря тебе я получил патрон.

— Он тебя не беспокоит?

— Нет.

— Каждый раз, как сходишь в сортир, хорошенько его промой, прежде чем засунуть обратно.

— Знаю. Надеюсь, он водонепроницаемый. Все банкноты целехоньки, хотя ношу его вот уже неделю.

— Значит, нормальный...

— Что собираешься делать дальше, Дега?

— Притворюсь чокнутым. Неохота ехать в Гвиану[3]. Лучше уж прокантуюсь тут, во Франции, лет восемь — десять. Связи кое-какие имеются, может, удастся скостить срок лет на пять.

— А тебе сколько?

— Сорок два.

— Да ты совсем рехнулся! Отсидишь десять из своих пятнадцати и выйдешь стариком. Ты чего, так боишься каторги?

— Да. Мне не стыдно признаться в этом, Папийон, Боюсь. Гвиана — это настоящий кошмар. Туда шлют один конвой за другим, и каждый год процентов восемьдесят из них просто подыхают. А в каждом, заметь, до двух тысяч заключенных. И если не подхватишь проказу, то заболеешь желтой лихорадкой или дизентерией, каким-нибудь туберкулезом или малярией, А если и пронесет, то могут пришить из-за патрона или во время побега. Верь мне, Папийон, я не хочу пугать тебя, но я знал ребят, что возвратились во Францию, отсидев там лет пять — семь, и знаю, о ч говорю. Это полные развалины. По девять месяцев в году торчат в больнице. Ну а что касается побега, не думай, это тоже не сахар.

— Я тебе верю, Дега, Но и в себя верю тоже. Я не собираюсь торчать там долго. Не сомневайся, убегу, и очень скоро. Я моряк и знаю море. А ты? Представляешь ли ты, что значит просидеть в тюрьме десять лет? Если даже и скостят пять, в чем я не уверен, ты можешь дать гарантии, что не рехнешься, сидя здесь в одиночке? Ну, вот хоть меня возьми. Один в этой клетке, без книг, без прогулок, не имея даже возможности перекинуться словечком хоть с кем-нибудь — и так двадцать четыре часа в сутки, умножь еще на шестьдесят минут, а там еще на десять, потому как десять лет, и ты сам увидишь, что не прав.

— Может быть. Но ты молодой, а мне сорок два.

— Слушай, Дега, только честно: чего ты больше всего боишься? Других преступников?

— Если честно, Папи, то да, Тут многие почему-то думают, что я миллионер, в два счета перережут глотку, считая, что при мне тысяч пятьдесят — сто.

— Слушай, давай заключим договор. Ты обещаешь мне не сходить с ума, я — все время быть с тобою рядом. Будем держаться вместе. Я сильный, быстрый, драться умею с детства, а ножом орудую — дай Бог! Так что не трусь, нас будут не только уважать, но и бояться. Я умею обращаться с компасом и управлять лодкой. Чего тебе еще?

Он посмотрел мне прямо в глаза. Мы обнялись. Договор был подписан. Через несколько секунд двери отворились. Он со своим барахлом двинулся в одну сторону, я — в другую. Наши камеры были неподалеку, мы сможем видеться время от времени — у врача, парикмахера или в церкви по воскресеньям.

Дега сидел за подделку облигаций, национальной обороны. Талантливый фальшивомонетчик, он производил их весьма неординарным образом: обесцвечивая пятисотфранковые бумажки и делая новую надпечатку: вместо пяти — десять. Бумага по качеству оставалась той же, так что банки и бизнесмены принимали их без возражений. Длилось это годы, и центральный финансовый департамент так и не заподозрил бы ничего, если бы в один прекрасный день одного типа по имени Бриоле не зацапали, что называется, с поличным.

Луи Дега преспокойненько приглядывал за собственным баром в Марселе, где каждый вечер собирались сливки южной мафии и куда слетались прожженные парни со всех концов света, как на международный симпозиум. Шел 1929 год, и Дега слыл миллионером, И вдруг однажды в этот клуб заявилась некая молодая, элегантно одетая дама. И спросила месье Луи Дега.

— Это я, мадам. Чем могу быть полезен? Пройдемте сюда, пожалуйста.

— Видите ли, я жена Бриоле. Он в Париже, арестован за сбыт фальшивых облигаций. Я была на свидании с ним в тюрьме. Он дал мне адрес вашего бара и просил приехать и попросить у вас двадцать тысяч — заплатить адвокату.

И тут, недооценив эту женщину, опасную уже тем, что она была посвящена в его дела, Дега, этот самый ловкий и изобретательный мошенник во Франции, допустил роковое для себя высказывание:

— Послушайте, мадам, я знать не знаю вашего мужа, а если вам так нужны деньги, то идите на панель. Такая молоденькая и хорошенькая дамочка может заработать даже больше.

Бедняжка, возмущенная и расстроенная, выбежала от него в слезах. И все рассказала мужу. Бриоле был взбешен и на следующий же день все рассказал следователям, прямо обвиняя Дега в подделке ценных бумаг. Делом Дега занялась целая команда самых опытных детективов страны. Месяц спустя Дега, двое фальшивомонетчиков, гравер и одиннадцать их помощников были одновременно арестованы в разных местах и посажены за решетку. Затем они предстали перед судом, который длился недели две. Каждого защищал знаменитый адвокат. Бриоле не взял назад ни единого слова. В результате из-за каких-то несчастных двадцати тысяч и одной идиотской фразы этот выдающийся в истории Франции мошенник получил пятнадцать лет каторги.

Со мной пришел повидаться мэтр Раймон Юбер. Он был не очень-то доволен собой. Впрочем, я не высказал ему ни слова упрека.

Один, два, три, четыре, пять — кругом... один, два, три, четыре, пять — кругом... Долгие часы расхаживал я вот так от двери до окна камеры. Я курил и чувствовал, что вполне владею собой, что я крепкий уравновешенный человек, вполне способный справиться с любой задачей. Даже на время забыть о мести.

Пусть прокурор повисит пока там, где я его оставил — прикованным цепями к стене, и подождет, пока я решу, каким именно способом отправить его на тот свет.

Однажды совершенно внезапно из-за двери раздался пронзительный, отчаянный, полный ужаса вопль. Что это? Похоже, пытают человека. С одной стороны, здесь все же не полиция. В течение ночи вопли будили меня несколько раз. Как же страшно громко надо было кричать, чтобы крики проникли через толстые каменные стены! Может, вопит сумасшедший? В этих клетках немудрено сойти с ума... И я заговорил сам с собой: «Какое это все имеет к тебе отношение? Думай о себе, только о себе и своем новом соратнике Дега... »

Этот пронзительный крик совершенно вывел меня из равновесия. Я метался по камере, как зверь в клетке, с ужасным, все нараставшим ощущением, что меня все забыли, и я похоронен здесь заживо. Я один, абсолютно один, и единственное, что до меня доходит, — это чьи-то пронзительные вопли.

Дверь распахнулась. На пороге стойл старый священник. Слава богу, теперь ты не один. Смотри, вот перед тобой стоит священник.

— Добрый вечер, сын мой. Прости, что не приходил раньше Я был в отпуске. Как ты себя чувствуешь? — Старый добрый кюре тихо зашел в камеру и сел на мою койку. — Откуда ты родом?

— Из Ардеша.

— Родители?..

— Мама умерла, когда мне было одиннадцать. Отец был очень добр ко мне...

— А чем он занимался?

— Школьный учитель.

— Он жив?

— Да.

— Тогда почему ты говоришь о нем в прошедшем времени?

— Потому что, хоть он и жив, я умер.

— Не надо так говорить. За что тебя посадили?

— Полиция считает, что я убил человека. Ну, раз она так считает, значит, так оно и есть.

— Это был торговец?

— Нет, сутенер.

— Выходит, тебя приговорили к пожизненному заключению за одного из уголовников? Не понимаю... Это было умышленное убийство?

— Нет.

— Бедный мой мальчик, это невероятно! Скажи, что я могу для тебя сделать? Хочешь, помолимся вместе?

— Меня не воспитывали в религиозном духе, я не умею молиться.

— Это неважно, сын мой. Я помолюсь за тебя. Бог любит всех своих детей. Неважно, крещены они или нет. Просто повторяй за мной каждое слово, ладно?

Глаза его излучали теплоту, а круглое лицо светилось такой добротой, что я не посмел отказаться и опустился на колени вместе с ним. «Отче наш... » — пробормотал я первые слова молитвы, слезы выступили у меня на глазах. Увидев их, добрый священник коснулся пухлым пальцем крупной капли на щеке, а затем приложил палец к губам и слизнул.

— Сын мой, — сказал он, — эти слезы — самое дорогое, чем мог вознаградить меня сегодня Господь, и награда эта пришла от тебя. Благодарю.

Он поднялся и поцеловал меня в лоб.

Потом мы снова сидели рядышком на койке.

— Как давно ты плакал в последний раз?

— Четырнадцать лет назад.

— Почему именно четырнадцать?

— Когда мама умерла.

Он взял мою руку в свою и сказал:

— Прости тех, кто заставил тебя страдать.

Я вырвал руку и выскочил на середину камеры.

— Ни за что в жизни! Никогда не прощу! И вот что я вам еще скажу, отец. Нет дня, ночи, часа или минуты, когда б я не думал, как поубивать мерзавцев, засадивших меня сюда.

— Ты говоришь это, сын мой, и ты в это веришь. Ты еще молод, очень молод. А когда повзрослеешь, ты оставишь эту мысль о мести и наказании

С тех пор прошло тридцать четыре года, и теперь я вижу, что он оказался прав.

— Чем я могу помочь тебе? — снова спросил он.

— Совершить преступление, отец.

— Какое преступление?

— Пойти в тридцать седьмую камеру и сказать Дега, чтобы он просил своего адвоката помочь отправить его в центральную тюрьму в Кайенне. И еще скажите, что я сегодня сделал то же самое. Нам надо как можно быстрее выбраться отсюда и попасть в одну пересылку, где составляют конвой в Гвиану. Дело в том, что, если мы не попадем на первый же пароход, второго придется ждать два года. Два года торчать в одиночке! А потом, когда повидаетесь с ним, зайдите снова ко мне.

— Но я должен это как-то оправдать!

— Скажите, что забыли здесь молитвенник. А я буду ждать ответа.

— Но почему ты так торопишься попасть в это ужасное место?

Я пристально посмотрел ему в глаза и понял — этот человек меня не выдаст.

— Да чтоб сбежать быстрее, отец.

— Помоги тебе Бог, мой мальчик. Уверен, ты сумеешь начать новую жизнь, я читаю это в твоих глазах. Это глаза порядочного человека, у тебя есть душа и сердце. Хорошо, я зайду к твоему товарищу. Жди ответа.

Он вернулся очень скоро. Дега был согласен. Кюре оставил мне молитвенник до следующего дня.

Его посещение для меня было лучом света. Благодаря этому славному человеку моя камера словно осветилась.

Если есть Бог, то почему он позволяет уживаться на земле столь разным существам? Таким мерзавцам, как прокурор или Полен, и этому доброму капеллану, человеку из Консьержери?

Его приход ободрил и окрылил меня. К тому же оказался небесполезен. Наши просьбы удовлетворили быстро, и уже через неделю в четыре утра семеро заключенных выстроились в коридоре. Охрана тоже, конечно, была там

— Раздеться!

Мы начали медленно стаскивать с себя одежду. Было жутко холодно. Тело тут же покрылось гусиной кожей.

— Вещи сложить на полу! У ног! Повернуться! Шаг назад!

Перед каждым из нас оказалось по пакету.

— Одеваться!

Дорогую льняную рубашку сменила грубая рубаха из некрашеного полотна, а мой элегантный костюм — нескладная роба и брюки из грубой шерстяной ткани. И никаких туфель. Вместо них — пара деревянных сабо Я взглянул на остальных: Боже, ну и чучела! За две минуты мы все превратились в типичных заключенных.

— Равнение направо! Шагом марш!

Под эскортом двадцати охранников мы вышли во двор там нас по одному запихнули в узкие отсеки в зарешеченном фургоне. И мы двинулись в путь. Направление — Болье, одна из центральных тюрем в Кане.

КАН. ЦЕНТРАЛЬНАЯ ТЮРЬМА

По прибытии нас в первую очередь ввели в кабинет начальника тюрьмы. Он торжественно восседал за столом в стиле ампир, возвышавшимся на специальном постаменте

— Смирно! Начальник будет говорить.

— Заключенные, вы здесь на пересылке. Отсюда вас пошлют на каторгу. Это необычная тюрьма. Молчать все время, никаких посещений, никаких писем. Или вы подчиняетесь этим правилам, или вас ликвидируют. Отсюда только два выхода: один на каторгу, для тех, кто будет вести себя хорошо, другой — на кладбище. За малейший промах — шестьдесят дней карцера на хлебе и воде. Не было случая, чтоб кто-то выдержал два срока в этой дыре. Имеющий уши да услышит!

Затем он обратился к Придурку Пьеро, высланному из Испании.

— Ты что делал на воле?

— Был тореро, господин начальник.

Ответ почему-то разозлил начальника, и он рявкнул:

— Взять его! Двойной срок! — И не успели мы и глазом моргнуть, как на тореро налетели сразу пятеро охранников, сбили его с ног и уволокли. Мы только слышали, как он кричал: «Ублюдки! Пятеро против одного! Еще и с дубинками! Трусливые суки!» Последнее, что мы услышали, — это пронзительное «а-а!», словно вскрикнуло смертельно раненное животное. А потом настала тишина. Было лишь слышно, как его волокли по цементному полу.

Разве что идиот не усвоил бы преподанного урока. Минут через десять каждый из нас оказался в отдельной камере дисциплинарного блока, за исключением Придурка Пьеро, которого уволокли вниз, в карцер.

По счастью, Дега оказался в соседней со мной камере. Но перед тем как захлопнулись двери, нас показали некоему рыжеволосому одноглазому чудовищу под два метра ростом и с новеньким бичом из бычьей кожи в правой руке. Это был староста, тоже из заключенных. На всех сидевших он наводил ужас. Имея под рукой этого мерзавца, охранники не утруждали себя — он лично избивал и терзал заключенных, а кроме того, в случае гибели жертвы на него можно было свалить все.

Чуть позже в тюремной больнице я узнал историю этого монстра в обличье человека. Когда-то на воле он работал в каменном карьере. Жил в маленьком городке где-то во Фландрии. Но в один прекрасный день ему взбрело в голову покончить с собой, а заодно убить и свою жену. Для этого он притащил домой динамитную шашку. Ночью лег рядом с женой (их спальня находилась на втором этаже шестиэтажного дома) и подождал, пока жена крепко уснула. Потом закурил сигарету и поджег ею шнур шашки, которую держал в левой руке между своей головой и головой жены. Ну и ахнуло! В результате жену пришлось соскабливать со стен, часть дома обрушилась, погибли трое детей и семидесятилетняя старуха. Остальные жильцы получили ранения. Что же касается нашего Потрошителя, то он отделался потерей части левой кисти (сохранился лишь мизинец и половина большого пальца), левого глаза и уха. Это не считая ранения в голову, потребовавшего трепанации черепа. И уже с первых дней заключения этот маньяк стал старостой дисциплинарного блока центральной тюрьмы и мог полностью распоряжаться судьбой любого попавшегося ему на глаза заключенного.

Один, два, три, четыре, пять, кругом... Один, два, три, четыре, пять, кругом... — снова началось хождение по камере взад-вперед, от стенки до двери. Ложиться днем на койку не разрешалось. Ровно в пять всех будил пронзительный свисток. Надо было немедленно встать, заправить койку, умыться, а потом или бродить по камере, или сидеть на откидном стульчике. Койка тоже была откидная и прикреплялась на день к стене. Не урвать даже секунды, чтобы прилечь и вытянуть ноги хоть на миг.

Один, два, три, четыре, пять... Четырнадцать часов ходьбы. Да, камеры здесь освещены лучше, чем в Консьержери, к тому же сюда проникают звуки извне — из карцера и даже со двора. Вечером можно даже различить свист или веселое пение крестьян, возвращавшихся домой и после работы пропустивших по кружке сидра.

На Рождество я получил подарок: в ставнях, закрывающих окно, оказалась маленькая щелочка. В нее я увидел заснеженные поля и несколько высоких черных деревьев. Полная луна заливала этот пейзаж голубоватым светом. Ну чем не рождественская открытка! Ветер сотрясал деревья, весь снег с них слетел, и темные силуэты отчетливо проступали на светлом фоне.



Один, два, три, четыре, пять... Закон превратил меня в маятник, а вся жизнь сводилась теперь к беспрерывному хождению по камере. Меня наказали бы самым жесточайшим образом, если бы застигли за подглядыванием в щелочку между ставнями. В конечном счете, они были правы. Кто я такой, если не живой труп? Трупы не имеют права любоваться пейзажем.

Как-то у окна я обнаружил бабочку. Бледно-голубую, с мелкими черными пятнышками. А неподалеку от нее — пчелу. Должно быть, их сбило с толку яркое зимнее солнце, а может, они залетели в тюрьму погреться?.. Бабочка зимой — это символ неистребимости жизни. Как это она не погибла?.. Как и почему пчела покинула свой улей? Воистину, нужна незаурядная храбрость, чтобы залететь сюда, вот только они этого не понимают... Через день после визита ко мне замечательных крылатых существ я заявил, что болен. Я просто не мог уже выносить этого ужасного, давящего одиночества. Мне нужно было увидеть человеческое лицо, услышать голос, пусть даже самый неприятный... Потому что все равно это будет голос... И я так хочу его услышать.

... Абсолютно голый, я стоял в коридоре, где царил ледяной холод, лицом к стене, предпоследним в шеренге из восьми заключенных. И ждал своей очереди предстать перед врачом. Я просто хотел увидеть людей. И получил свое. Староста застукал меня как раз в тот момент, когда я прошептал что-то Жуло по прозвищу Молоток. Реакция у рыжего маньяка была молниеносной — он оглушил меня ударом кулака по затылку, и я даже не почувствовал, что расквасил нос. врезавшись лицом в стенку. Брызнула кровь. Я поднялся с пола и встряхнулся, пытаясь понять, что произошло. И сделал слабый протестующий жест. Только этого и ждал громила. От удара в живот я снова повалился на пол, а он начал хлестать меня бичом, Жуло этого не вынес. Бросился на него, и они сцепились, как два пса. Жуло крепко досталось, он явно уступал противнику в силе, а два охранника спокойно стояли и наблюдали за происходящим. Я поднялся, никто не обращал на меня внимания. Огляделся в поисках какого-нибудь оружия. И тут заметил, что врач, перегибаясь через кресло, пытался разглядеть из кабинета, что происходит в коридоре. И еще на глаза мне попалась огромная эмалированная кастрюля с крышкой, распираемой паром. Кастрюля стояла на плите, обогревавшей кабинет. Пар, наверное, был призван очищать воздух.

Быстрым, почти неуловимым движением я схватил кастрюлю за ручки — страшно жгло, но я как-то умудрился не уронить ее — и одним движением выплеснул всю кипящую воду прямо в лицо старосте. Увлеченный избиением Жуло, он даже не заметил, как, я подкрался. Ужасный, душераздирающий вопль, и он покатился по полу, пытаясь сорвать с себя три шерстяные фуфайки, надетые одна на другую. И когда, наконец, добрался до третьей, то вместе с ней сошла и кожа. Фуфайка была с узким горлом, он содрал кожу с груди, части шеи и лица. Содранная кожа прилипла к шерсти. Его единственный здоровый глаз тоже получил ожог, и теперь он ослеп полностью. С трудом он поднялся на ноги, разъяренный, истекающий кровью, и тут Жуло, воспользовавшись моментом, врезал ему что было силы в пах. С ним было кончено. Два охранника, наблюдавшие за всей этой сценой, не осмелились нас тронуть, а вызвали подкрепление. На нас навалились со всех сторон, и дубинки так и загуляли по плечам. Мне повезло: я вырубился почти сразу же и перестал что-либо чувствовать.

Очнулся я двумя этажами ниже. Совершенно голый, я лежал в затопленной водой камере. Приходил в себя постепенно. Сначала ощупал ноющее тело. На голове обнаружилось минимум пятнадцать шишек. Интересно, сколько сейчас времени? Определить это было невозможно — здесь, в подземелье, всегда царила ночь, ни единого лучика света. И вдруг я услыхал стук в стену, похоже, он доносился издалека.

Тут, тук, тук... Стуком мы переговаривались. Мне следовало стукнуть дважды, что означало: «Готов вести беседу». Но чем? Кулаком бесполезно — звук получался глухой, практически неразличимый. А что здесь найдешь в темноте? Я двинулся туда, где, по моим предположениям, находилась дверь. Там было самую чуточку светлее. И больно ударился о прутья, которых не увидел. Шаря руками вокруг, я понял, что дверь находится примерно на расстоянии метра, но подступ к ней перегораживает металлическая решетка. Таким образом, любой вошедший в карцер, где содержится опасный преступник, может чувствовать себя в полной безопасности. С преступником в клетке можно разговаривать, протягивать ему еду, оскорблять, и все без малейшего риска. У него же только одно преимущество — его нельзя избить, потому что для этого пришлось бы отпирать клетку.

Стук периодически повторялся. Парень заслуживал ответа, ведь он дьявольски рисковал. Его в любой момент могли застукать за этим занятием. Передвигаясь по камере, я вдруг едва не упал, наступив на что-то твердое и круглое. Пошарил и обнаружил деревянную ложку. Теперь есть чем ответить! Я ждал, прижавшись ухом к стене. Тук, тук, тук-тук, пауза... Затем тук-тук. Тук-тук, — ответил я. Для пария, находившегося за стеной, это означало, валяй, я на проводе. И снова: тук-тук-тук... Буквы алфавита проскакивали быстро. Стоп! Он остановился на «п». Я ударил громко один раз: бум! Это означало: я принял букву. Затем последовали «а», «п» и так далее. Он спрашивал: «Папи, как ты? Тебе досталось. У меня сломана рука». Это был Жуло.

Мы проговорили часа два с лишним, не боясь быть застигнутыми врасплох. И страшно радовались, обмениваясь посланиями. Я сообщил, что у меня вроде бы ничего не сломано, только на голове полно шишек. Он рассказал, что видел, как меня волокли за ногу и как голова моя стукалась о каждую ступеньку. Сам он сознания не терял.

Три быстрых повторяющихся стука — это значило, что приближается опасность. Я затих. И действительно, через несколько секунд дверь распахнулась. Раздался окрик:

— Назад, скотина! К стене! Стоять смирно! Это был новый староста.

— Меня зовут Батон[4]. Это не прозвище, а настоящее имя, в самый раз для такой работенки. — Он осветил камеру и меня большим корабельным фонарем. — Вот тебе, накинь. И не рыпайся с места. Тут еще хлеб и вода. Только не жри все зараз. Здесь на сутки[5].

Он орал как оглашенный, но, когда поднес фонарь к лицу, я увидел, что он улыбается, причем не подло, а вполне дружелюбно. Затем он приложил палец к губам и указал на вещи, оставленные на полу. Должно быть, поблизости в коридоре находился охранник, а он хотел дать понять, что он не враг. И верно, под буханкой хлеба я обнаружил большой кусок вареного мяса, а в кармане штанов — Господи, целое состояние! — пачку сигарет и трутовое огниво. Подарки такого рода стоят здесь миллион. Две рубашки вместо одной и шерстяные кальсоны, доходящие до щиколоток. Никогда не забуду его, этого Батона. Он благодарил меня за то, что я убрал Потрошителя. Ведь до всей этой заварушки он был только его помощником.

А теперь сам стал большим человеком. Вот и благодарил на свой манер.

Теперь мы с Жуло чувствовали себя в относительной безопасности и обменивались посланиями целый день. От него я узнал, что отправка наша не за горами, через три-четыре месяца.

Два дня спустя нас вывели из карцера и, приставив к каждому по два охранника, проводили в кабинет начальника. За столом против двери восседало трое — своего рода суд.

— Так, вояки!.. Ну, что скажете?

Жуло был бледен. Глаза запавшие, он явно температурил. Ведь руку ему сломали три дня назад, и все это время он мучился от боли. Он тихо сказал:

— У меня рука сломана...

— Ничего, потерпишь, тебе это на пользу. Не думай, что я стану специально посылать за врачом ради такого подонка! Подождешь общего обхода, тогда и тебя посмотрит. А пока вплоть до особых распоряжений я приговариваю вас обоих к карцеру.

Жуло посмотрел мне в глаза. Взор его, казалось, говорил: «Как легко распоряжается чужими судьбами этот тип».

Я перевел взгляд на начальника. Он понял, что я собираюсь что-то сказать, и спросил:

— Ты чем-то недоволен? И я ответил

— Я доволен абсолютно всем, господин начальник. Единственно, чего мне не хватает для полного счастья, так это плюнуть вам в глаза. Но воздержусь. Слюну пачкать жалко.

Он совершенно растерялся, покраснел и, похоже, никак не мог переварить услышанное. Но старший охранник оказался сообразительнее и рявкнул:

— Взять его и проучить хорошенько! Чтоб ровно через час ползал тут на коленях и просил прощения. Мы его укротим!

Нет смысла рассказывать, что они со мной вытворяли. Достаточно упомянуть, что наручники не снимали с меня одиннадцать дней. Своей жизнью я обязан Батону. Каждый день он бросал мне в клетку положенную порцию хлеба, но поскольку руки были скованы, съесть его не удавалось. Я не мог откусить ни кусочка, даже когда прижимал буханку головой к решетке. Тогда Батон начал бросать мне хлеб мелкими кусочками, чтобы я не помер с голоду. Я подгребал их к себе ногой, ложился на пол и ел, как собака. Старался жевать аккуратно, чтобы не потерять ни крошки.

Когда на двенадцатый день с меня сняли наручники, оказалось, что сталь настолько глубоко въелась в плоть, что снимались они только вместе с мясом. Охранник перепугался, когда я потерял сознание от боли. Мен» привели в чувство и поместили в больницу, где обработали раны перекисью водорода. Санитар настоял, чтобы ввели противостолбнячную сыворотку. Руки так затекли» что никак не удавалось вернуть их в нормальное положение. Наверное, добрые полчаса мне втирали камфорное масло, прежде чем я смог, наконец, опустить их.

Меня вернули в карцер, и старший охранник, заметив на полу одиннадцать нетронутых кусочков, заметил:

— Ну вот, сейчас нажрешься! Одно странно, глядя на тебя, сроду не скажешь, что ты постился одиннадцать дней.

— Пил много воды, шеф.

— Ах, вот оно как... Понял. Ну, теперь можешь жрать от пуза. Восстанавливай силы.

И он ушел.

Ах ты, сукин сын, кретин поганый! Он и впрямь поверил, что я не ел одиннадцать дней, и думал, что теперь я немедленно наброшусь на еду и тут же сдохну. Нет уж, хрен тебе! К вечеру Батон принес табаку и папиросной бумаги. Я курил и не мог накуриться, выдыхая дым в трубу центрального отопления — она, разумеется, никогда не работала, так хоть какая-то от нее польза.

Чуть позже постучал Жуло. Рука у него была в гипсе, чувствовал он себя неплохо и похвалил меня за выдержку. По его данным, отправка была уже не за горами. Сани тар сказал ему, что скоро начнут делать прививки. Обычно это происходило за месяц до отправки. И еще Жуло допустил одну неосторожность — спросил, цел ли у меня патрон? Сохранить-то я его сохранил, но вы даже представить себе не можете, чего это мне стоило. Весь задний проход превратился в сплошную рану.

Три недели спустя нас вывели из карцера, отвели в душ — сплошное наслаждение, с мылом и горячей водой!.. Я просто чувствовал, что возрождаюсь к жизни. Жуло смеялся, как ребенок, а Придурок Пьеро прямо-таки сиял от счастья.

Нас поместили в обычные камеры. Получив впервые за сорок три дня на обед миску горячего супа, я обнаружил в ней кусок дощечки. На нем было написано: «Отправка через неделю. Прививки завтра».

Кто ее послал, я так и не узнал. Должно быть, какой-то заключенный хотел предупредить. Он понимал: если хотя бы один из нас узнает новость, то будут знать все. Ко мне это послание попало по чистой случайности, Я тут же постучал Жуло и передал ему. Телеграф работал всю ночь. Я уже не принимал в этом участия. Уютненько лежал себе на койке, не желая ни о чем беспокоиться. Перспектива снова попасть в карцер мне улыбалась сегодня еще меньше, чем обычно.

Тетрадь вторая

ПУТЬ В ГВИАНУ

СЕН-МАРТЕН-ДЕ-РЕ

Вечером Батон передал три сигареты «Голуаз» и записку, гласившую: «Папийон, надеюсь, ты будешь помнить меня. добром. Я хоть и староста, но стараюсь как можно меньше мучить заключенных. А согласился на эту работу только потому, что у меня девять детей и ждать амнистии я не могу. Надо как-то выслуживаться, не причиняя людям зла. Прощай! И удачи тебе. Конвой послезавтра».

А на следующий день нас собрали в коридоре дисциплинарного блока, разбив на группы по тридцать человек. Санитары начали делать нам прививки против тропических болезней. По три на каждого плюс два литра молока. Дега стоял рядом с задумчивым видом. Мы уже больше не боялись разговаривать, потому как знали — после прививок в карцер не посадят. И тихо переговаривались на глазах у охранников. Дега спросил:

— Интересно, хватит ли у них фургонов, чтобы отправить одним заходом всех?

— Не думаю.

— Сен-Мартен-де-Ре — это же жутко далеко. Если нас будут отправлять по шестьдесят человек за раз, то это протянется дней десять, не меньше.

Рассказывать о конвое особенно нечего, разве что всех нас распихали по тесным клетушкам в фургонах. Было страшно душно. По прибытии в Ла-Рошель выяснилось, что в нашем фургоне два покойника — несчастные просто задохнулись.

На пристани толпился народ: ведь Сен-Мартен-де-Ре — остров, туда надо переправляться по воде. И все видели, как из фургона вытащили двух мертвецов. Должен сказать, это не произвело на зевак никакого впечатления. А поскольку жандармы должны сдавать нас в крепость по счету, неважно, живых или мертвых, они загрузили в лодки и трупы.

Переправа была недолгой, но хоть свежим воздухом удалось подышать. Я сказал Дега:

— Чувствуешь? Побегом запахло...

Дега улыбнулся, а Жуло, сидевший рядом, заметил:

— Побегом... Лично я возвращаюсь туда, откуда удрал пять лет назад. Попался, как полный идиот, как раз когда собрался пришить иуду, заложившего меня десять лет назад... Давайте держаться вместе. В Сен-Мартене они пихают в каждую камеру по десять, человек. Всех подряд, без разбора.

Дружище Жуло ошибся. По прибытии его и еще двоих заключенных сразу изолировали от остальных. Эти трое совершили побеги с каторги, были пойманы во Франции и теперь подлежали особой повторной отправке.

И вот началась жизнь в ожидании,

Камеры, столовая, двор, где мы маршировали часами... Раз-два, раз-два, раз-два!.. Маршировали группами по сто пятьдесят человек. Эдакой длинной змеей, лишь деревянные сабо стучали. Разговаривать не разрешалось. По команде «разойдись!» рассаживались на земле, образуя группы по кланам или статусу. Сначала так называемая «аристократия», «киты» уголовного мира. Здесь не смотрели, откуда ты, — тут были корсиканцы, люди из Марселя, Тулузы, Бретани, Парижа и так далее. Выл даже один человек из Ардеша, а именно я. Кстати, во всем конгое, насчитывающем около двух тысяч человек, из Ардеша было только двое — я и еще один парень, осужденный за убийство жены. Что свидетельствует о том, что в Ардеше живут в основном добропорядочные ребята. Прочие группы формировались более или менее случайно, ведь на каторгу попадают чаще новички, нежели матерые преступники.

Как-то днем я сидел и грелся на солнышке, как вдруг ко мне подошел незнакомый человек. Маленький, хруп кий, в очках. Я пытался его «определить», но это оказалось непросто. Одинаковая одежда нивелировала.

— Это ты тот тип, которого тут кличут Папийон? — Он говорил с корсиканским акцентом.

— Да, точно. Ну, и что тебе от меня надо?

— Пойдем в сортир, — предложил он и направился туда первым.

— Этот парень, — заметил Дега, — с Корсики. Наверняка из бандитов-горцев. Как ты думаешь, чего он от тебя хочет?

— Пойду узнаю.

Я направился к туалетам, расположенным посреди двора, вошел и сделал вид, что мочусь. В той же позе рядом со мной стоял тот человечек. Не оборачиваясь, он сказал.

— Я шурин Паскаля Матра. Мы виделись с ним в комнате свиданий, он сказал, что я могу обратиться к тебе, когда понадобится помощь. От его имени.

— Да, Паскаль мой друг. А что тебе надо?

— Я больше не могу держать патрон. У меня дизентерия. Не знаю, кому доверить. Боюсь, что сопрут или охрана найдет. Прошу тебя, Папийон, подержи у себя несколько дней. — И он показал мне патрон гораздо больших размеров, чем мой. Я испугался, что это ловушка, — а вдруг это делается специально, чтобы выяснить, есть ли у меня собственный. Если скажу, что два мне не удержать, он поймет, что у меня тоже есть. Сохраняя невозмутимость, я спросил:

— А там сколько?

— Двадцать пять кусков.

Без долгих слов я взял патрон — идеально чистый — и прямо на его глазах засунул себе в задницу, размышляя при этом, может ли человек удержать сразу два патрона. Встал, застегнул штаны... Вроде бы порядок. Второй патрон меля не беспокоил.

— Я Игнасио Гальгани, — оказал бывший владелец патрона перед тем, как уйти. — Спасибо тебе, Папийон.

Я вернулся к Дега и поделился с ним новостью.

— Не тяжело?

— Нет.

— Ну и ладно. Забудем об этом.

Все это время мы пытались связаться с беглыми — Жуло или Гитту. Нужна была информация — как там что, как обращаются с заключенными, как устроить, чтобы тебя не разлучили с другом, и прочее. По счастью, нам удалось наткнуться на одного весьма странного типа. Это был корсиканец, родившийся на каторге. Его отец служил охранником, они с матерью жили на островах Спасения. Сам он родился на острове Руаяль, одном из трех, два других назывались Сен-Жозеф и остров Дьявола. И ют, по иронии судьбы, теперь он снова возвращался туда, но уже не как сын охранника, а каторжником.

Он дал нам один очень ценный совет: побег следует совершать с каторги, так как бежать с островов практически невозможно. Надо стараться не попасть в список особо опасных, иначе не успеешь сойти на берег в Сен-Лоран-де Марони, как тебя изолируют на несколько лет, а то и на всю жизнь, в зависимости от приклеенного тебе ярлыка. В целом же на острова попадает не более пяти процентов заключенных. Остальные торчат на материке. Климат на островах здоровее, а на материке, как уже говорил Дега, подстерегают самце разнообразные болезни, неожиданная смерть, убийство и так далее.

Мы с Дега молили Бога, чтоб нас не послали на острова. Сам я терзался страхом — а вдруг меня сочтут особо опасным? Во-первых, пожизненное, во-вторых, история с Потрошителем, потом с начальником тюрьмы. Будет чудом, если не отправят на острова...

В один прекрасный день по тюрьме разнесся слух: не ходить в санчасть, что бы ни случилось, поскольку там якобы травят самых опасных, а заодно и больных, чтоб потом с ними не возиться. Все это, конечно, был бред чистейшей воды. Кстати, один парижанин, Франсис ла Пасс, стал тут же убеждать нас, что все это выдумки. Да, был такой тип, что умер от отравления, но родной брат Франсиса, работавший в санчасти, рассказал, как было дело.

Этот парень покончил жизнь самоубийством. Он был знаменитым медвежатником, поговаривали даже, что во время войны он умудрился ограбить немецкое посольство то ли в Женеве, то ли в Лозанне, и сделал это по заданию французской разведки. Заодно забрал какие-то очень важные документы и передал их французским агентам. Для этой работы его и выпустили из тюрьмы, где он отбывал пятилетний срок. А с начала двадцатых годов он жил тихо и выходил на дело не чаще, чем раз в полгода. И всякий раз, попавшись, начинал шантажировать следствие, тут же немедленно вмешивалась разведка, и его отпускали. Однако в последний раз это не сработало. Он схлопотал двадцать лет и подлежал отправке на каторгу. Чтобы не попасть в конвой, лег в больницу. По словам брата Франсиса, одной таблетки цианистого калия оказалось для него достаточно. Банки и разведка отныне могли спать спокойно.

Вообще двор гудел от разных историй, иногда правдивых, но большей частью выдуманных. Мы слушали все без разбора — это помогало скоротать время.

В сортир, во двор и в камеру я всегда ходил в сопровождении Дега. Из-за патронов, конечно. Он загораживал меня от посторонних любопытных глаз.

Один патрон — это уже не сахар, а у меня все еще их было два. Гальгани становилось все хуже и хуже. Вообще, таинственное дело патрон, который я засовывал последним, последним и выходил, а первый — всегда первым. Как они там переворачивались в кишках — понятия не имею. Но факт есть факт.

Вчера в парикмахерской попытались прикончить Клозио, как раз в тот момент, когда его брили. Два ножевых ранения у самого сердца. Он не погиб только чудом. Эту историю рассказал его друг. Причина покушения — сведение счетов. Однажды в душевой между двумя братьями разгорелась драка. Они сцепились, как дикие коты. Потом одного из них посадили к нам в камеру. Звали его Андре Байяр. Сам он объяснил, что наказывать его за драку никак нельзя. Это целиком вина администрации, ведь охране предписывалось ни в коем случае не допускать встречи братьев. Сейчас вы поймете почему.

Андре убил старуху из-за денег, а его брат Эмиль спрятал украденное. Вскоре сам Эмиль попался на краже и получил три года. И вот как-то в камере он все разболтал соседям: он был крайне зол, что брат не посылает ему денег и сигарет в достаточном количестве. Он выложил все: и как Андре убил старуху, и как он, Эмиль, спрятал деньги. Более того, он даже поклялся, что, когда выйдет, не даст Андре ни су. Один из заключенных поспешил поделиться услышанным с начальником тюрьмы. Андре арестовали, а вскоре обоих братьев приговорили к смертной казни. В тюрьме они оказались в соседних камерах смертников. Каждый подал на пересмотр дела. Эмиля помиловали, а Андре отказали. Однако, щадя чувства Андре, их по прежнему продолжали держать все в тех же камерах и ежедневно выводили на прогулку вместе, скованными за ноги одной цепью.

На сорок шестой день в половине шестого утра дверь в камеру Андре отворилась. Пришли все и начальник тюрьмы, и секретарь суда, и прокурор, так яростно требовавший его головы. Так, значит, казнь... Начальник, сделав шаг вперед, уже собрался было зачитать смертный приговор, как вдруг ворвался адвокат Андре в сопровождении человека, который протянул прокурору бумагу. Все они вышли в коридор. У Андре в горле стоял ком, он не в силах был вымолвить ни слова. Это было невероятным — казнь еще никогда не останавливали, раз уж она началась. Но именно это и произошло

Только на следующий день после долгих мучительных часов ожидания Андре узнал от своего адвоката, что перед самой его казнью президента Думера убил некий Гор-гулов. Правда, Думер умер не сразу и адвокат всю ночь продежурил у стен госпиталя, предварительно сообщив министру правосудия, что если президент умрет до начала казни, которая традиционно совершается между половиной пятого и пятью утра, то ее можно отменить на том основании, что в данный момент нет главы государства. Думер скончался в две минуты пятого. Времени оставалось в обрез, но адвокат успел сообщить в министерство, прыгнуть в такси и примчаться в тюрьму в сопровождении чиновника с указом об отмене казни. Опоздал он всего минуты на три, в камеру Андре только что вошли. Обоих братьев приговорили к пожизненным каторжным работам. В день выборов нового президента адвокат направился в Версаль и, как только был избран Альбер ле Брун, подошел к нему и подал петицию. Еще ни один президент не отказался подписать первую поданную ему петицию. «И вот, ребята, я здесь, — рассказывал Андре. — Живой и здоровый и еду с вами в Гвиану».

Однако мы так с ним и не подружились. При мысли о том, что он убил старую беззащитную женщину ради денег, меня начинало тошнить. А вообще этот Андре был удивительный везунчик Позже на острове Сен Жозеф он убил своего брата Нашлись и свидетели этого происшествия — несколько заключенных Эмиль удил рыбу, стоя на камне и не замечая ничего, кроме своей удочки. Рокот прибоя заглушал все звуки Андре подкрался к брату сзади, вооруженный толстой трехметровой бамбуковой палкой, и одним движением столкнул его в воду Бухта кишела акулами. И Эмиль угодил им на обед. Он не явился на вечернюю поверку и был зарегистрирован как пропавший без вести при попытке к бегству. Вскоре о нем благополучно забыли. Лишь несколько заключенных, собиравших кокосовые орехи в горах, видели, что произошло, и, конечно, об этом знали все, за исключением начальства. Андре Байяру никто не сказал ни слова.

За «хорошее поведение» его выпустили из тюрьмы и определили на свободное поселение в Сен-Лоран-де-Ма-рони. Ему даже дали маленькую отдельную хижину. Как-то раз он поссорился с одним заключенным, обманом заманил его в эту хижину и убил ударом ножа в сердце. Его оправдали на том основании, что он якобы сделал это в целях самообороны. Позднее, когда отменили пожизненное заключение, он был помилован все с той же формулировкой: «за хорошее поведение».

Заключенных в Сен-Мартен-де-Ре можно было разделить на две основные группы: человек восемьсот или тысяча настоящих преступников и около девятисот депортированных. Настоящим считался тот, кто действительно совершил серьезное преступление или по крайней мере был осужден за таковое. Самое мягкое наказание в этом случае — семь лет каторги. Дальше — больше, вплоть до пожизненного. Получившего помилование после смертного приговора автоматически осуждали на пожизненное.

С депортированными все обстояло совсем иначе. Осужденного от трех до семи раз за мелкие преступления обычно депортировали В основном это были мелкие воришки. Конечно, общество должно как-то ограждать себя от таких людей, и все же позор, что цивилизованная нация использует при этом такую страшную меру, как депортация. По большей части эти неумелые начинающие воришки шуровали по магазинам, и максимум, что им удавалось наворовать за всю жизнь, — это десять тысяч франков. А их приговаривали практически к пожизненной каторге. Величайшая бессмыслица, которую совершает так называемое гуманное французское общество. Нация не имеет права мстить или стирать с лица земли людей, которые вставляют мелкие палки в колеса государственной машины.

Уже семнадцать дней, как мы в Сен-Мартен-де-Ре. Мы уже знаем название парохода, который повезет нас на каторгу, — «Мартиньер» Он должен был принять на борт дну тысячу восемьсот семьдесят заключенных. И вот утром около девятисот заключенных собрали во внутреннем дворе крепости. Выстроенные рядами по десять человек в каждом, мы простояли там примерно час. Наконец распахнулись ворота, и во двор вошли охранники, одетые совсем не так, как наши. На них была добротная, военного образца форма небесно-голубого цвета. Ни на жандармов, ни на солдат они не походили. На каждом — широкий пояс с кобурой, откуда торчала рукоятка револьвера. Было их человек восемьдесят. Некоторые носили на рукавах нашивки. Все, как один, крепкие, загорелые, возраста самого разного — от тридцати пяти до пятидесяти лет. Те, что постарше, выглядели как-то посимпатичнее в отличие от молодых, выпячивающих грудь и всячески напускающих на себя важность. Вместе с ними появились начальник тюрьмы, жандармский полковник, три или четыре врача в колониальной форме и два священника в белых сутанах. Жандармский полковник приложил к губам мегафон. Мы ожидали услышать «Смирно!» Но он сказал.

— Эй, вы, все! Слушайте меня внимательно! С этого момента вы подчиняетесь властям министерства правосудия, представляющим здесь администрацию Французской Гвианы, с центром в городе Кайенна. Господин майор Барро, я передаю вам здесь восемьсот шестьдесят заключенных и прилагаю поименный список. Будьте любезны проверить их по этому списку.

Началась перекличка; длилась она часа два. Все соответствовало списку. Затем двое чиновников по очереди поставили свои подписи на бумагах — с этой целью им даже вынесли во двор маленький столик.

У майора Барро нашивок было столько же, сколько у полковника, правда, золотых, а не серебряных, как у жандармов. Настал его черед взяться за мегафон.

— Этапники! Отныне вас будут называть именно так! Этапник такой-то и такой-то или этапник номер такой-то — каждому дадут номер. Отныне вы подчиняетесь особому распорядку каторги и попадаете под действие трибунала внутренних дел. Он будет решать вашу судьбу. За преступление, совершенное на каторге, трибунал может вынести вам любой приговор — вплоть до смертной казни. Дисциплинарное наказание отбывается либо в общей тюрьме, либо в одиночной камере. Люди, которых вы здесь видите, называются надзирателями. Обращаться к ним можно только так «Господин надзиратель!» После баланды каждый получит по матросскому мешку с формой, там есть все необходимое, ничего другого с собой не брать! Завтра начнется погрузка на борт.

И не расстраивайтесь, что покидаете страну, на каторге куда лучше, чем во французской тюрьме! Можете переговариваться, развлекаться, петь и курить. Лупить вас никто не собирается, если только сами не напроситесь. Прошу оставить сведение всех личных счетов до Гвианы. Если среди вас есть такие, которые считают, что не перенесут путешествия, прошу каждого доложить, их осмотрят врачи, сопровождающие конвой. Желаю всем доброго пути!

На этом церемония закончилась.

— Ну, Дега, что ты обо всем этом думаешь?

— Знаешь, Папийон, старый ты чудило, теперь я понял, что был прав, когда говорил, что самое страшное — это уголовники. Даром, что ли, он сказал «Оставьте сведение счетов до Гвианы»... Представляешь, что будет твориться в дороге, сколько народу порежут?

— Ладно, не психуй. Положись на меня. Я разыскал Франсиса ла Пасса и спросил:

— А что твой брат, по-прежнему в санитарах?

— Ага. Он вообще не блатной, так себе, дерьмо вонючее.

— Тогда свяжись с ним как можно скорей и попроси скальпель. Запросит бабки, скажешь мне сколько. Я заплачу.

Часа через два я стал обладателем прекрасного скальпеля с прочной и длинной стальной ручкой. Единственный недостаток — уж больно велик. Но зато грозное оружие, даже с виду.

Я уселся невдалеке от туалетов и послал за Гальгани, которому твердо вознамерился вернуть патрон. Его практически приволокли ко мне, потому как даже в очках с толстыми линзами он почти ни хрена не видел. Надо сказать, выглядел он получше. Подошел и, ни слова не говоря, пожал мне руку.

— Хочу вернуть тебе патрон, — сказал я. — Ты вроде бы оклемался: можешь сам его носить. Не могу взять на себя на корабле такую ответственность, а потом, кто знает, куда нас раскидают, когда приплывем... Так что уж лучше возьми. — Гальгани испуганно таращил на меня глаза за стеклами очков. — Идем в сортир, — продолжил я. — Там и отдам.

— Да ну его на фиг! Не нужен он мне. Дарю! Он твой.

— Ты что, сдурел?

— Не хочу, чтоб из-за него меня пришили. Лучше уж жить без денег, чем оказаться с порезанным горлом и задницей.

— Что, наложил в штанишки, Гальгани? Может, тебе угрожали? Кто знает, что ты заряженный?

— Да какие-то три араба ходят за мной всю дорогу. Потому я и к тебе не подходил, чтоб не учуяли. Каждый раз, как иду в туалет, днем или ночью, один из них подходит и пристраивается рядом. Я уж сколько раз показывал, что нету, а они все равно не отстают. Подозревают, что я передал патрон, вот только кому, не знают. Вот и следят, надеются, что мне его вернут.

Повнимательней вглядевшись в его лицо, я понял, что этот человек смертельно напуган, и спросил:

— А где они ошиваются, в какой части двора?

— Да вон там, где кухня и прачечная.

— Ладно, побудь здесь. Я скоро. Хотя нет, идем лучше со мной.

И вот вместе с Гальгани я отправился к арабам, предварительно вынув скальпель из кепи и запрятав в рукав так, чтобы рукоятка оставалась в ладони. Мы пересекли двор, и я тут же увидел их. Четверых. Три араба и корсиканец, некий тип по имени Жирандо. Оценив ситуацию, я сообразил: блатные отшили этого корсиканца, вот он и прилепился к арабам.

— Привет, Мохран, как дела?

— Нормально, Папийон. Как ты? Нормально?

— Да куда там, хреново. Вот, пришел сказать твоим ребятам, что Гальгани — мой друг. И если с ним что случится, то ты, Жирандо, получишь первый, а потом все остальные. Вот такой расклад.

Мохран поднялся. Он был высокий, почти с меня ростом, и широкоплечий. Видно, мои слова задели его за живое, он уже собрался броситься в бой, но тут я вытащил из рукава скальпель и сказал:

— Только дернись, убью как собаку!

Все это — и сам факт, что у меня имелся скальпель в таком месте, где все время обыскивают, и длина его лезвия — произвело на него должное впечатление. И Мохран сказал:

— Я встал, чтобы потолковать, а не драться. Я знал, что он врет, но не собирался уличать.

— Ладно, почему не потолковать... Это можно.

— Я не знал, что Гальгани твой друг. Думал, он так, сопляк недоделанный. А ты сам знаешь, Папийон, коли человек собирается бежать, ему нужны бабки.

— Это верно. Каждый человек имеет право бороться за свою жизнь, Мохран. Но только держись подальше от Гальгани, понял? Поищи в другом месте.

Он протянул мне руку, я крепко пожал ее. Можно считать, пока пронесло. Потому как если б я убил этого типа, то на следующий день меня никуда бы не отправили. Чуть позже я понял, какую серьезную совершил ошибку. Мы с Гальгани ушли.

Я сделал еще одну попытку убедить его забрать патрон, на что он ответил:

— Завтра, перед отправкой.

Но завтра он как сквозь землю провалился, так что пришлось подниматься на борт с двумя патронами.

В ту ночь ни один из нас, а в камере нас было одиннадцать человек, не промолвил ни слова. Все думали об одном: сегодня последний день на земле Франции. И каждый заранее тосковал и не мог примириться с мыслью, что покидает родину раз и навсегда, что в конце пути нас ждет неведомая земля, неведомый и чуждый образ жизни.

Итак, что мы имеем? Мне двадцать шесть, я крепок и здоров, в кишках у меня пять тысяч шестьсот собственных франков и еще два с половиной куска, принадлежащих Гальгани. У моего товарища Дега своих десять кусков.

Итак, все складывается не так уж плохо. Как только мы доберемся, попробую бежать вместе с Дега и Гальгани.

Это главное, на чем следует сосредоточить силы. Я прикоснулся пальцем к лезвию. Холодная сталь вселяла чувство уверенности. Хорошо, что в руках у меня такое грозное оружие. В его полезности я убедился только что, разговаривая с арабами.

В три часа ночи к решетке нашей камеры положили одиннадцать мешков. Все полные, и на каждом ярлык. Мне удалось прочитать надпись на одном из них: «К. Пьер, 30 лет, 1 м 73 см, талия 42, размер обуви 41, номер такой-то». Этот Пьер К. был тот самый Придурок Пьеро из Бордо, что получил двадцать лет за непреднамеренное убийство.

Парень он был неплохой, среди уголовников завоевал репутацию порядочного. Бирка показала, насколько серьезно и организованно подходят власти к проблеме экипировки. Уж куда лучше, чем в армии, где все надо примерять или вещи просто раздаются на глазок. Здесь же все аккуратно записывали и каждый человек получал одежду и обувь точно своего размера. Из мешка торчал кусочек ткани, по нему было видно, какого цвета форма — белая с вертикальными красными полосами. Да, в таком костюме незамеченным далеко не уйдешь!

Придурок Пьеро подошел к решетке и спросит

— Ну как, все нормально, Папи?

— Нормально. А ты?

— Знаешь, лично я всегда мечтал прошвырнуться в Америку. Но я картежник, причем заядлый, и все никак не удавалось скопить. А тут такой подарок! Причем бесплатно

— Гляди, Пьеро! Вон, видишь, твой мешок.

Он наклонился и внимательно прочитал надпись на бирке и, медленно выговаривая каждое слово, заметил:

— Жду не дождусь, как натянуть на себя эти шмотки. Открою-ка я его, пожалуй. Кто мне что скажет? Вещи-то мои...

— Да оставь ты мешок в покое. Нам скажут, когда одеваться. Не то еще нарвешься на неприятности, Пьер. А на фиг они нам, неприятности...

Он согласился и отошел от решетки. Луи Дега посмотрел на меня и сказал:

— Ну что, последняя ночка, малыш? А завтра — прощай, прекрасная Франция?

— У прекрасной Франции совсем не прекрасные законы, Дега. Возможно, нам доведется попасть и в другие страны, пусть не такие прекрасные, но зато более гуманные по отношению к человеку, что всего лишь раз оступился.

Я и не предполагал, насколько близок был к истине.

ОТПРАВКА

В шесть утра все пришло в движение. Заключенным дали кофе. Затем появились охранники. Сегодня они были в белом, но с револьверами, впрочем, не расставались. Безупречно белые мундиры и пуговицы, сверкающие как золото. У одного на рукаве было целых три золотые нашивки.

— Этапники! Выходить в коридор по двое! Каждый со своим мешком, на бирке есть имя. Взять мешок и стать спиной к стене, мешок держать перед собой.

Минут через двадцать все мы выстроились в коридоре, поставив мешки у ног.

— Раздеться! Скатать одежду, завернуть в куртки и связать рукава! Вот так. Эй, ты, там, собери узлы и закинь в камеру!.. Теперь одеваться — сперва кальсоны, майку, штаны, потом куртки, носки, ботинки... Ну вот. Все одеты?

— Да, господин надзиратель!

— Так. Хорошо! Вынуть из мешков шерстяные свитеры, на случай дождя или холода. Мешок через левое плечо и по двое — за мной!

Через два часа во дворе уже выстроились восемьсот десять заключенных. Затем выкликнули сорок человек, в том числе меня, Дега и еще троих, совершивших ранее побег, — Жуло, Гальгани и Сантини. Нас выстроили в четыре ряда по десять человек в каждом. К каждой такой колонне приставили по охраннику. Ни цепей, ни наручников. В десяти метрах впереди, развернувшись к нам лицом, шли жандармы. Так и пятились с ружьями наперевес.

Огромные ворота отворились, и колонна медленно пришла в движение. На выходе из крепости к охране присоединилось подкрепление — жандармы с автоматами, держались они метрах в двух от нас и старались попадать в ногу. Еще целая орава жандармов сдерживала огромную толпу зевак, собравшихся поглазеть на нас. Где-то на полпути к бухте я услышал тихий свист из окон одного дома. Поднял глаза и увидел в одном окне мою жену Нинетт и моего друга Антуана Д., а в другом — Паулу, жену Дега, и его приятеля Антуана Жилетти. Дега тоже заметил их. Так мы и промаршировали, не сводя глаз с этих окон. Это было в последний раз, когда я видел свою жену и Антуана — он погиб несколько лет спустя при воздушном налете на Марсель. Никто не произнес ни слова — и на улице, и в колонне полное молчание, разрывающее сердце. Даже охранники и жандармы не решались нарушить его — каждый знал, что эта тысяча с лишним человек навсегда уходит из прежней своей жизни.

Мы поднялись на борт. Первые сорок человек, в числе которых был и я, погрузили на самое дно трюма, в камеру с толстыми решетками. На ней висела табличка: «Отсек № 1. 40 человек спецкатегории. Строгое непрерывное наблюдение». Каждому выдали скатанный в рулон гамак с колечками, с помощью которых его можно было подвесить к стене. Внезапно кто-то схватил меня за руку. Жуло! У него уже был опыт — десять лет назад ему довелось проделать точно такое же путешествие. Он сказал:

— Быстрей сюда. Ставь мешок там, где будет висеть гамак. Это хорошее место, возле иллюминатора. Сейчас он задраен, но, когда выйдем в море, его откроют, и в этой клетке будет чем дышать.

Я познакомил с ним Дега. Мы сидели и болтали, как вдруг к нам подошел какой-то тип. Жуло вытянул руку, преграждая ему путь, и сказал:

— Не смей соваться в этот угол, если хочешь доплыть живым. Понял?

— Да, — ответил тип.

— И знаешь почему?

— Да.

— Тогда отваливай.

Парень ушел. Дега был в восторге, видя, как нас боятся.

— Да, ребята, пока вы со мной, можно спать спокойно! Путешествие длилось восемнадцать дней. За все это

время было только одно происшествие. Как-то ночью «ас разбудил дикий, нечеловеческий крик. Нашли труп с торчавшим между лопатками длинным ножом. Парня проткнули насквозь, снизу вверх, через гамак. Чудовищное оружие, длина лезвия сантиметров двадцать, если не больше.

Со всех сторон тут же слетелись охранники и через решетку направили на нас свои ружья и револьверы.

— Всем раздеться! Живо! Живо!

Поняв, что предстоит шмон, я наступил босой ногой на скальпель, перенеся всю тяжесть веса на другую, чтобы не порезаться. Охранники ворвались в камеру и начали перетряхивать все, от ботинок до одежды. Перед тем как войти, они оставили оружие снаружи и заперли двери. Правда, через решетку нас держали под прицелом другие.

— Кто шевельнется — покойник! — предупредил старший.

Во время обыска они обнаружили три ножа, два длинных заточенных гвоздя, штопор и золотой патрон. На палубу выволокли шесть человек, как были, в чем мать родила. Охранники столпились на одном конце палубы. В середине стоял Барро и прочее начальство. Напротив выстроились в ряд по стойке смирно шестеро голых мужчин.

— Это его! — Один охранник указал на владельца ножа.

— Верно, мой.

— Прекрасно, — заметил Барро. — Дальше он поедет в отдельной камере под машинным отделением.

Остальные тоже признали, что найденное оружие принадлежит им. И каждого увели вверх по трапу в сопровождении двух охранников. На палубе остался один нож, один золотой патрон и всего один человек. Он был молод, лет двадцати трех — двадцати пяти, сложен как атлет, с красивыми синими глазами.

— Твой? — спросил надзиратель, указав на патрон.

— Да, мой.

— Что в нем? — спросил Барро, взяв в руки патрон. — Триста фунтов стерлингов, двести долларов и два

бриллианта по пять каратов каждый.

— Прекрасно, проверим... — Он открыл патрон. Вокруг него столпились люди, и мы ничего не видели. Но слышали, как Барро сказал:

— Все верно. Имя?

— Сальваторе Ромео.

— Итальянец?

— Да, господин.

— За патрон тебя наказывать не будем. Накажем за нож.

— Прошу прощения, но нож не мой.

— Ври, да не завирайся, — сказал один из охранников. — Я нашел его у тебя в ботинке.

— Повторяю — не мой.

— Выходит, я лгу, так?

— Нет, Вы просто ошибаетесь.

— Если, не хочешь, чтоб тебя засадили в карцер, а ты там живьем сваришься, потому как он под котлом, говори, чей нож!

— Не знаю.

— Нож нашли у него в ботинке, а он, видите ли, не знает! Пусть не твой, но ты должен знать чей. Говори!

— Не мой. А чей — не скажу, и все тут. Я не доносчик. Что я, заодно с вами, что ли?

— Надеть на него наручники! Сейчас мы тебе пропишем!

Два офицера, капитан корабля и начальник конвоя пошептались между собой. Затем капитан отдал какое-то распоряжение боцману, тут же отправившемуся на верхнюю палубу. Через несколько секунд появился моряк-бретонец, настоящий гигант. В одной руке он держал деревянное ведро с морской водой, в другой веревку толщиной с руку в запястье. Заключенного привязали к нижней ступеньке лестницы и поставили на колени. Матрос обмакнул веревку в ведро, а затем изо всей силы стал хлестать беднягу по спине и заднице. На коже выступила кровь, но несчастный не проронил ни звука. Гробовое молчание нарушил крик из камеры:

— Вы, сволочи, ублюдки, убийцы поганые!!!

Казалось, только того и ждали заключенные, чтобы разразиться криками: «Убийцы! Свиньи! Скоты!» И чем дольше нам угрожали ружьями, тем громче ревели мы, пока наконец капитан не скомандовал:

— Пустить пар!

Матросы повернули какие-то рычаги, и пар обрушился на нас с такой силой, что в долю секунды все лежали ничком на полу. Струи пара находились примерно на уровне груди. Всех охватила паника. Ошпаренные, обожженные, мы больше не осмеливались издать ни звука. Длилось это меньше минуты, но струхнули мы здорово.

— Ну, скоты, поняли теперь?! Еще кто вякнет, снова пускаю пар! Поняли? Встать!!!

Серьезные ожоги получили трое. Их увели в санчасть. Парня, из-за которого заварилась вся эта каша, поместили к нам в камеру. Шесть лет спустя он погибнет, совершая со мной побег.

Времени в пути оказалось достаточна, чтобы получить хоть какое-то представление о том, что нас ждет на каторге. И все же, оказавшись там, мы поняли, что все обстоит иначе, вопреки стараниям Жуло передать нам свой опыт и знания. Так, например, мы узнали, что Сен-Лоран-де-Ма-рони — деревня в ста километрах от моря и что стоит она на реке Марони. Вот что сказал Жуло:

— В деревне тюрьма, что-то вроде административного центра каторги. Там сортируют заключенных. Депортированных направляют прямиком в тюрьму Сен-Жак, что в ста пятидесяти километрах от центра. Остальных делят на три группы. Первая категория — самые опасные, по прибытии их сразу отделяют и распихивают по камерам дисциплинарного блока, а потом отправляют на острова Спасения. Эти острова находятся в пятистах километрах от Сен-Ло-рана и в ста — от Кайенны. Острова три: Руаяль, самый большой, Сен-Жозеф с тюрьмой одиночного заключения и остров Дьявола, самый маленький. На остров Дьявола отправляют разве только в самых исключительных случаях, там сидят политические. Потом вторая категория — «опасных», они остаются на Сен-Лоране в лагере и занимаются садоводством или земледелием. При необходимости их могут отправить в лагеря жесткого режима — Кам Форестье, Шарвен, Каскад, Крик Руж и на 42-й километр. Этот, последний, называют еще лагерем смерти.

Ну и, наконец, последняя категория — самые благонадежные. Они получают работу в конторах, на кухнях, работают мусорщиками или в разных мастерских — плотниками, малярами, кузнецами, электриками, делают матрасы, стирают и так далее. Итак, решающий момент — день прибытия. Если тебя отделили от остальных и засадили в камеру, значит, тебя отправят на острова. И тогда можешь распрощаться с мыслью о побеге. Тут только один шанс — быстренько покалечиться — разрезать коленку или брюхо, чтобы тебя отправили в госпиталь. Словом, любой ценой постараться отвертеться от островов. Еще один шанс: пока корабль, отвозящий заключенных на острова, не готов к отправке, попробовать подкупить санитара. И тот сделает укол скипидара в сустав или засунет в порез волосы, вымоченные в моче, чтобы рана воспалилась, или даст подышать серой, а потом доложит врачу, что у тебя температура под сорок.

Если тебя не вызвали, а оставили вместе с другими в лагерном бараке, у тебя будет время подыскать работу, но только на территории лагеря. Тут снова надо сунуть начальству, чтобы устроиться золотарем, мусорщиком в деревне или на лесопилку к частнику. Тогда ты будешь свободен в передвижении, ведь в лагерь нужно возвращаться только к вечеру, что даст возможность связаться с вольными поселенцами, живущими в деревне, или с китайцами, которые могут помочь организовать побег. В другие лагеря нос лучше не совать. Там люди мрут как мухи. Больше трех месяцев никто не выдерживает. А в джунглях заключенных заставляют рубить деревья по кубометру в день на каждого.

На протяжении всего пути Жуло накачивал нас всей этой ценной информацией. Со своей судьбой он уже смирился. Он знал, что как совершивший побег прямиком отправится в дисциплинарный блок. Потому он запасся небольшим кусочком бритвы, запрятал его в свой патрон. Сразу по прибытии он собирался разрезать себе колено. Он уже решил, что, спускаясь по трапу, свалится с него у всех на глазах. И тогда его прямо с парохода заберут в больницу. Так оно и случилось.

СЕН-ЛОРАН-ДЕ-МАРОНИ

Охранники переоделись. Они предстали перед нами во всем белом, а кепи сменили на колониальные шлемы. «Вот и прибыли», — заметил Жуло. Жара стояла чудовищная, к тому же снова задраили все иллюминаторы. Через стекло смутно виднелся в отдалении лес. Это значило, что мы уже плывем по реке Марони. Мутная вода, нетронутый девственный лес, ярко-зеленый и величественный. Вспугнутые ревом сирены, с веток срываются и носятся по небу птицы. Плыли мы очень медленно, и всю буйную пышную растительность удалось хорошо разглядеть. Вот показались первые деревянные дома под жестяными крышами. В дверях стояли черные мужчины и женщины, глядя на проплывающий мимо пароход. Они уже привыкли, что пароход этот возит живой груз, и не приветствовали нас даже взмахом руки. Еще три последних гудка, шум винта стих, и мы остановились. Ни звука, полная тишина, слышно было, как пролетает муха.

Жуло раскрыл нож и начал разрезать штаны на колене так, чтобы порез выглядел рваным. Само колено он собирался разрезать на палубе, чтобы не оставлять в трюме следов крови. Охранники отперли камеры и выстроили нас по трое. Жуло, Дега и я оказались в четвертом ряду. Мы поднялись на палубу. Было два часа дня, и жгучие лучи ослепительного солнца словно хлестнули по коротко стриженной голове и глазам. Нас повели к трапу. Когда первый человек начал спускаться, колонна чуть замешкалась, и тут Жуло передал мне свой мешок. Он хотел, чтобы обе руки были у него свободны. Одним ударом он нанес себе рану сантиметров в шесть-семь. Потом передал мне лезвие и взял свой мешок. И как только мы вступили на трап, он упал и скатился вниз. Его подняли и, увидев рану, тут же вызвали санитаров с носилками. Сцена была разыграна как по нотам.

С пристани на нас с любопытством глазела пестрая толпа. Негры, полукровки, индейцы, китайцы и какой-то беглый брод (наверняка бывшие заключенные, или освободившиеся, или из вольных поселенцев), они внимательно разглядывали каждого из вновь прибывших по мере того, как мы сходили на берег и выстраивались на пирсе. По другую сторону стояли охранники, прилично одетые мужчины в штатском, женщины в летних платьях, дети — все в солнцезащитных шлемах. Они тоже разглядывали нас. Когда на берегу собралось человек двести, колонна пришла в движение. Шли мы минут десять, пока не приблизились к высоким бревенчатым воротам с надписью: «Тюрьма Сен-Лоран-де-Марони. Вместимость 3000 человек». Ворота отворились, и рядами по десять человек мы вошли внутрь. «Левой, правой, левой, правой, шагом марш!» На нас со всех сторон глазели заключенные. Некоторые даже взобрались на подоконники, чтобы разглядеть получше.

Оказавшись в центре двора, услыхали команду: «Стой! Мешки к ногам! Эй, раздать им шляпы!» Каждый из нас получил соломенную шляпу, крайне необходимую здесь вещь — двое-трое из заключенных уже успели получить солнечный удар. Какой-то надзиратель с нашивками взял в руки список, и мы с Дега обменялись быстрыми взглядами. Настал тот критический момент, о котором предупреждал Жуло. Первым выкликнули Гитту: «Пройди сюда!» Его увели двое охранников. Затем то же произошло с Сузини, потом с Жирасом.

— Жюль Пиньяр!

— Жюль Пиньяр (это и был наш Жуло) ранен, в, больнице.

— Хорошо.

Так были вызваны все, предназначенные для отправки на острова. А надзиратель продолжал:

— Слушай меня внимательно! Каждый, кого я выкликну, делает шаг вперед, мешок держать на плече и строиться вон там, возле желтого барака номер один!

Перекличка продолжалась. Дега, Каррье и я выстроились вместе с остальными возле барака. Двери открылись, и мы вошли в большое помещение прямоугольной формы.

В середине шел проход метра два шириной с толстыми железными прутьями по обе стороны. Между прутьями и стеной были подвешены полотняные гамаки, на них лежало по одеялу. Каждый сам выбирал себе место. Дега, Придурок Пьеро, Сантори, Гранде и я разместились по соседству. Тут же начали образовываться небольшие группки — гурби[6]. Я прошел в дальний конец барака и обнаружил справа душ, слева — туалеты. Водопроводной воды не было.

Начала прибывать вторая партия заключенных, мы наблюдали за ними из окон, вцепившись в решетки. Луи Дега, Придурок Пьеро и я были в самом прекрасном настроении — раз мы попали в обычный барак, значит, нас не интернируют. Иначе нас давно бы отделили от остальных, как предупреждал Жуло.

В тропиках сумерек нет, день и ночь сменяются резко, сразу. Вы моментально переходите из ночи в день и наоборот, и так круглый год. Где-то в половине седьмого — бах! — и сразу ночь. А ровно в полседьмого два старика-заключенных вносят в барак две керосиновые лампы и подвешивают их на крючке к потолку. Светят они тускло, и три четверти помещения погружены во тьму.

К девяти часам все уже спали, утомленные путешествием и впечатлениями по прибытии, к тому же жара буквально валила с ног. Ни глотка свежего воздуха. Все разделись до трусов. Гамак мой висел между гамаками Дега и Придурка Пьеро. Пошептавшись немного, мы тоже заснули.

Наутро, еще затемно, прозвучал сигнал побудки. Все поднялись, умылись, оделись. Нам принесли кофе и по куску хлеба. Для каждого в стену была вбита полочка для хлеба, кружки и прочих мелких вещей. В девять в бараке появились два охранника с молодым заключенным, одетым в белое, но без полосок. Охранники оказались корсиканцами, они заговорили по-корсикански со своими из заключенных. Затем в барак вошел санитар. Когда подошла моя очередь, он спросил:

— Как поживаешь, Папи? Ты что, меня не узнаешь?

— Нет.

— Я Серра, из Алжира. Мы встречались в Париже, у Данте.

— Ах да, теперь вспомнил! Но тебя же сослали на каторгу в 29-м, сейчас 33-й, выходит, ты все еще здесь?

— Да. Так сразу отсюда не выбраться. Скажись больным, ладно? А этот парень кто?

— Дега, мой друг.

— Я его тоже запишу к врачу. А ты, Папи, помни, у тебя дизентерия. А у тебя, старина, приступы астмы. Увидимся у врача в одиннадцать, мне надо вам еще кое-что сказать.

И он двинулся дальше, выкликая: «Ну, кто тут еще болен?» И подходя к тем, кто поднимал руку, записывал их имена. На обратном пути он подошел к нам уже с охранником, пожилым загорелым человеком.

— Папийон, позволь представить тебе моего начальника, старшего санитара Бартилони. Господин Бартилони, вот те два моих друга, о которых я говорил.

— Понятно. Чем можем, поможем.

Ровно в одиннадцать за нами пришли. Больными записалось девять человек. Мы пересекли двор, и подошли к белому зданию с красным крестом. В приемной сидело человек шестьдесят. В каждом углу по два охранника. Появился Серра в безупречно белом халате и скомандовал:

— Ты, ты и ты, войдите!.. Позволь тебя обнять, Папи. Буду рад помочь тебе и твоему другу. Вас обоих собираются отправить на острова... Дай мне докончить! Ведь у тебя пожизненное, Папи, а у тебя, Дега, пятнадцать лет. Бабки у вас имеются?

— Да.

Тогда давайте мне по пять сотен каждый, и завтра утром вас положат в больницу. У тебя дизентерия, а у тебя, Дега, — астма. Барабань в дверь всю ночь напролет, а лучше пусть кто-нибудь вызовет охранника и скажет, что Дега загибается от астмы. Остальное — мое дело. Единственное, о чем прошу, Папийон, когда захочешь рвать когти, предупреди заранее. В больнице можем держать тебя месяц, за каждую неделю — по сотне. Так что не тяни резину.

Фернандес вышел из туалета и на глазах у всех нас протянул Серра пятьсот франков. Настал и мой черед, и, когда я вышел, тоже протянул Серра деньги, только не тысячу, а полторы. Однако он отказался от лишних денег, и я не стал настаивать. Он объяснил это так:

— Бабки не для меня, а для охранников. Лично мне ты ничего не должен. Мы же друзья, верно?

На следующий день Дега, Фернандес и я оказались в огромной больничной палате. Дега срочно доставили сюда в середине ночи. Санитаром в отделении был малый лет тридцати пяти по имени Шатай. Он уже все про нас знал от Серра и при обходе должен был показать врачу мой анализ, где кишмя кишели дизентерийные палочки. А за десять минут до обхода ему следовало поджечь серу и дать Дега подышать, накрыв голову полотенцем. У Фернандеса чудовищно опухло лицо — он наколол изнутри кожу щеки и в течение часа надувал ее. И так преуспел в этом занятии, что у него даже заплыл один глаз. Палата находилась на первом этаже. В ней размещалось около семидесяти больных, в основном дизентерийные. Я спросил Шатая о Жуло.

— Он в здании напротив. Хочешь что-нибудь передать?

— Да, скажи ему, что Папийон и Дега здесь. И попроси, пусть покажется в окошко.

Санитары входили и выходили отсюда свободно. Просто надо было постучать в дверь, и ее открывал араб. Этот араб, надзиратель из заключенных, был придан в помощь охранникам. По правую и левую сторону от двери стояли стулья, на которых постоянно сидели охранники с ружьями на коленях. Прутья оконных решеток были толщиной, чуть ли не с железнодорожный рельс. Интересно, размышлял я, можно ли перепилить такой? Я сидел у окна.

Между нашим корпусом и больницей, где находился Жуло, был сад, полный прелестных цветов. Но вот в окне появился Жуло. В руке он держал кусочек мела, которым начертал на стекле одно слово: «Браво». Через час санитар принес от него записку: «Постараюсь попасть к тебе в палату. Если не получится, попробуй ты в мою. У тебя в палате враги. Не падай духом. Мы еще им покажем». Мы с Жуло очень сблизились после происшествия в тюрьме Болье, когда нам обоим приходилось туго.

Жуло в свое время изобрел себе оригинальное орудие — деревянную колотушку и часто ею пользовался, за что его прозвали «Человек-Молоток». Средь бела дня он подкатывал на автомобиле к ювелирному магазину, где на витрине обычно выставлены самые лучшие драгоценности. За рулем сидел помощник, мотор они не выключали. Жуло выскакивал из машины с молотком, одним ударом разбивал витрину и хватал все, что попадало под руку и сколько мог унести. Потом прыгал обратно в машину, и она тут же с ревом уносилась. Так он орудовал в Лионе, Анжере, Туре, Гавре. А однажды совершил налет на крупный ювелирный магазин в Париже в три часа дня и унес разных цацек стоимостью в целый миллион. Он никогда не рассказывал мне, как и на чем попался. Дали ему двадцать лет. И где-то на пятый год отсидки он сбежал. По его словам, арестовали его в Париже, сразу по возвращению. Он разыскивал там своего помощника, хотел пришить его из-за того, что тот не давал сестре Жуло денег, хотя должен был ему крупную сумму. Помощник заметил его на своей улице и донес в полицию. Жуло схватили и отправили обратно в Гвиану вместе с нами.

Вот уже неделя как мы в больнице. Вчера я отдал Шатаю двести франков за содержание нас двоих. Чтобы наладить отношения с соседями, мы угощали табаком тех, у кого не было курева. С Дега подружился один матерый тип из Марселя, мужчина лет под шестьдесят по имени Карора. Он стал его советчиком. И по нескольку раз на дню твердил, что если б у него были бабки и об этом знали бы в деревне (во французских газетах, которые сюда доставляли, публиковались отчеты о всех важных уголовных делах), он ни за что не стал бы бежать, потому как заключенные, разгуливающие на свободе, наверняка бы убили его из-за патрона. Дега пересказывал мне все беседы с этим стариком. И напрасно я советовал не слушать эту старую развалину. Дега продолжал свое, байки этого придурка производили на него неизгладимое впечатление. И хотя я всячески старался вселить в него бодрость, он совсем приуныл.

Я послал Серра записку с просьбой устроить мне свидание с Гальгани. Он обещал привести Гальгани ровно в полдень, на пять минут. Как раз в момент смены караула. Он выведет Гальгани на веранду, и мы сможем поговорить через окно. От платы за услуги Серра отказался. Действительно, ровно в полдень к моему окну подвели Гальгани. Я торопливо сунул ему в руки патрон. Он стоял на веранде и плакал. Два дня спустя я получил от него журнал, куда были вложены пять банкнот по тысяче каждая и записка с одним-единственным словом— «Спасибо»,

Журнал передал Шатай, он видел деньги. Однако не сказал ни слова. Я хотел отблагодарить его. Но он не брал ни в какую. Тогда я сказал:

— Мы собираемся бежать. Давай с нами?

— Нет, Папийои, я уже договорился с другими. Месяцев через пять, когда освободят одного моего товарища. Так будет лучше, по крайней мере наверняка... Я понимаю, ты торопишься, боишься, что тебя отправят на острова. Но выбраться отсюда, с такими решетками, крайне трудно. И не рассчитывай на мою помощь, своей работой я рисковать не буду. Лучше уж тихо и мирно дождусь, когда выпустят моего приятеля.

— Ладно, Шатай. Ни слова больше об этом.

— И все равно, — добавил он, — записки я для тебя носить буду.

— Спасибо, Шатай.

В ту ночь мы вдруг услышали автоматные очереди. А на следующий день узнали, что сбежал Человек-Молоток. Помоги ему Бог, он был хорошим товарищем. Должно быть, подвернулся шанс, вот он и воспользовался им. Что ж, все к лучшему.

Пятнадцать лет спустя, в 1948 году, я отправился на Гаити, где вместе с одним венесуэльским миллионером собирался подписать, контракт о хозяином казино, чтобы открыть свой игорный дом. И вот однажды ночью мы вышли из клуба, где пили шампанское, и одна из девиц, что была с нами, — угольно-черная, но воспитанная в лучших традициях французской провинциальной семьи — вдруг сказала:

— Моя бабушка колдунья, она исповедует религию вуду и живет со старым французом. Когда-то он бежал из Кайенны. Они вместе вот уже пятнадцать лет, и он почти все время пьян. Его зовут Жюль Молоток. И я немедленно воскликнул:

— А ну-ка, цыплелок, быстренько вези меня к своей бабушке.

Она договорилась с таксистом, и мы помчались. Проезжая мимо ночного бара, все еще открытого, я попросил остановиться, купил там бутылку перно, две бутылки шампанского и две местного рома. Теперь едем! Наконец мы подъехали к ухоженному белому домику с красной черепичной крышей. Он стоял на самом берегу, и волны почти лизали ступени крыльца. Девушка довольно долго стучала, наконец, дверь открыла огромная толстая негритянка с совершенно седыми волосами, в накидке до пят. Женщины о чем-то пошептались, и старуха сказала:

— Входите, месье, мой дом — ваш дом. Ацетиленовая лампа освещала чисто прибранную комнату, битком набитую чучелами птиц и рыб.

— Так вы хотите видеть Жуло? Сейчас он выйдет. Жюль! Жюль! Тут тебя один человек спрашивает!

Появился старик — босой, в полосатой голубой пижаме, очень напоминавшей нашу тюремную форму.

— Э, Снежок, кому это я понадобился посреди ночи? Папийон! Быть не может! — Он заключил меня в объятия. — А ну, тащи сюда лампу, Снежок, чтобы я мог разглядеть своего старого друга! Да, это ты, без сомненья ты! Добро пожаловать! Эти стены, все это барахло, внучка моей старухи — все твое! Только слово скажи!

Мы выпили и перно, и шампанское, и ром. Время от времени Жуло начинал петь.

— Ну что, Папи, сунули мы им, а? Пришлось пошляться по белу свету! Где я только не был — и в Колумбии, и в Панаме, и в Коста-Рике, и на Ямайке, и наконец, пятнадцать лет назад пришел сюда и совершенно счастлив Снежок — замечательная женщина. Дай Бог каждому мужчине такую! Ты здесь надолго? Когда уезжаешь?

— Через неделю.

— Чего здесь делаешь?

— Хочу подписать контракт с владельцем казино.

— Брат, я был бы счастлив прожить с тобой бок о бок в этой дыре до конца своих дней, но послушай моего совета. Не связывайся с этим типом, он пришьет тебя в ту же секунду, как только увидит, что у тебя пошли дела.

— Что ж, спасибо за совет.

— Эй, Снежок, давай, живенько покажи нашему другу танец вуду. Настоящий вариант, не для туристов. Одно представление для моего лучшего друга!

О том, какое поразительное зрелище мне удалось увидеть в ту ночь, я расскажу как-нибудь в другой раз.

Итак, Жуло бежал, а я, Дега и Фернандес сидели и ждали. Время от времени я как бы невзначай подходил и разглядывал решетки на окнах. Настоящие рельсы. Да, их не одолеешь... Оставался еще один выход — дверь. Ее днем и ночью охраняли три вооруженных стража. После побега Жуло охрана ужесточилась. Обходы патруля участились, а врач разговаривал с нами уже не так дружелюбно. Шатай заходил в палату два раза в день: сделать уколы и измерить температуру. Истекала вторая неделя, и я еще раз заплатил двести франков. Дега говорил о чем угодно, только не о побеге.

Фернандес оказался не испанцем, он был из Аргентины. Замечательный человек, настоящий авантюрист, птица высокого полета. Но и на него повлияла болтовня старика Кароры. Однажды я услышал, как он говорит Дега: «Говорят, климат на островах здоровее, не то что здесь, и потом там не так жарко. А здесь в любой момент можно подхватить дизентерию. Пойдешь в сортир и подцепишь там микроб». В этой палате на семьдесят человек каждый день один-два умирали от дизентерии. Странно, но умирали они всегда на исходе дня, вечером. Утром еще ни один не умер. Почему? Еще одна загадка природы.

Этой ночью я поговорил с Дега. Сказал ему, что этот идиот араб часто заходит ночью и сдергивает с тяжелобольных простыню, так, чтобы лицо оставалось открытым. Его можно сбить с ног, оглушить и забрать одежду (на наг были только шорты и сандалии). Переодевшись, я выйду, вырву у одного из охранников ружье и, держа их под прицелом, заставлю войти в палату и запру. А мы перелезем через стену госпиталя, выходящую на Марони, прыгнем в воду и поплывем по течению. А там видно будет, что делать дальше. Деньги у нас есть. Можно купить лодку и провизии и уйти морем. Оба они отвергли мой план, раскритиковав его в пух и прах. Я чувствовал, что они трусят, и страшно огорчился, А дни тем временем летели.

Через два дня будет ровно три недели как мы в больнице. В нашем распоряжении остается от силы десять — пятнадцать дней...

21 ноября 1933 года. Знаменательный день. Сегодня в палату привели Жана Клозио, человека, которого пытались убить в Сен-Мартене в парикмахерской. Глаза его были закрыты, он почти ничего не видел — сильное нагноение Я тут же подошел к нему. Он рассказал, что всех, кого полагалось, уже отправили на острова недели две назад. А его каким-то образом проглядели. Однако три дня назад какой-то чиновник о нем вдруг вспомнил. Тогда Жан закапал в оба глаза касторовое масло, началось нагноение, и его отправили в больницу. Он твердо настроился бежать. Сказал, что пойдет на все, даже на убийство, лишь бы вырваться отсюда. У него было три тысячи франков. Глаза промыли теплой водой, и он снова обрел зрение. Я изложил ему свой план. Он его одобрил, но сказал, что для того, чтобы справиться с охраной, нужно хотя бы два человека, а то и три. Можно отвинтить железные ножки у кроватей и, вооружившись ими, убрать охрану с дороги. Он уверял, что, даже увидев направленное на них ружье, охранники не поверят, что в. них будут стрелять, и позовут подкрепление из здания, откуда бежал Жуло. Оно находилось всего в двадцати метрах.

Тетрадь третья

ПЕРВЫЙ ПОБЕГ

ПОБЕГ ИЗ БОЛЬНИЦЫ

Вечером произошел решающий разговор — сперва с Дега, потом с Фернандесом. Дега сказал, что не верит в этот план и уже подумывает дать большую взятку, чтобы его не интернировали. Он попросил меня написать Серра и выяснить, есть ли какие-нибудь возможности на этот счет. Шатай в тот же день отнес записку, и вскоре мы получили ответ: «Платить ничего не надо. Этот вопрос решается во Франции, и никто, даже начальник тюрьмы, не вправе отменить распоряжение. Если в больнице так уж невмоготу, попробуйте выбраться, но не ранее, чем на острова отправится пароход».

В той же записке Серра сообщил, что, если я хочу, он может переговорить с одним поселенцем и попросить подготовить для меня лодку и держать ее невдалеке от больницы. Им был некий тип из Тулона, по прозвищу Иисус, два года назад он подготовил побег доктора Бугра. Встретиться с ним я мог только в рентгеновском кабинете, расположенном в отдельном крыле. Поселенцам разрешалось делать там рентген. Он также посоветовал предварительно вынуть патрон, так как врач всегда может заглянуть ниже легких и заметить его. Я написал Серра, что готов встретиться с Иисусом, и договорился с Шатаем, чтобы меня направили на рентген. Мне было назначено явиться туда послезавтра.

На следующий день Дега попросил выписать его из больницы. То же сделал и Фернандес. Пароход «Мана» уже отплыл утром. Они надеялись убежать из лагеря, Я пожелал им удачи, но свой план не изменил.

Встретился с Иисусом. Это был загорелый и тощий, как селедка, старик, морщинистое лицо пересекали два страшных шрама. Один глаз все время слезился. Ужасное лицо, ужасный глаз. Он не вызвал у меня особого доверия, и, как выяснилось позже, я оказался прав. Мы быстро переговорили.

— Могу достать тебе лодку на четыре, самое большее на пять человек. Бочонок с водой, жратва, кофе, табак, три весла, четыре пустых мешка от муки, иголку с ниткой, компас, топор, нож, пять бутылок тафии[7]. Все это обойдется в два с небольшим куска. Луны не будет дня три. Если сговоримся, то через четыре дня я каждую ночь в течение недели буду ждать тебя в лодке на реке с одиннадцати до трех. Не придешь, дольше ждать не буду. Это точно напротив больницы, у нижнего угла стены. Так и иди по стене, пока не упрешься в лодку, иначе ее с двух метров не разглядеть.

Повторяю, я не очень доверял ему, но все равно согласился.

— Ну а бабки? — спросил Иисус.

— Пришлю через Серра.

Мы распрощались, даже не пожав друг другу руки.

В три часа Шатай отправился в лагерь, прихватив с собой деньги для Серра, две с половиной тысячи франков. В голове у меня билась одна мысль: «Я могу позволить это себе только благодаря Гальгани. Боже, сделай так, чтоб он не пропил их, не извел на эту свою тафию!»

Клозио был вне себя от радости. Он верил в мои и свои силы, верил, что план удастся. Его беспокоила только одна вещь: араб приходил часто, но далеко не каждую ночь, а если и приходил, то слишком поздно. Еще одна проблема: кого взять третьим?..

И вот однажды, когда мы как раз шептались об этом, к нам подошел восемнадцатилетний педик, хорошенький, как девушка. Звали его Матуретт. Он получил смертный приговор за убийство таксиста, но его помиловали ввиду юного возраста, тогда ему было всего семнадцать. Их было двое, соучастников, два паренька шестнадцати и семнадцати лет, и вот, вместо того, чтобы валить один на другого, каждый из них утверждал, что убил он. Однако таксист получил только одну пулю. Своим поведением во время суда оба паренька заработали уважение и популярность в среде заключенных.

И вот этот страшно похожий на смазливую молоденькую девушку Матуретт подошел к нам и нежным голосом попросил огонька. Мы дали ему прикурить, и я даже подарил ему. Четыре сигареты и коробок спичек. Он поблагодарил меня зазывной обольстительной улыбкой и удалился. Клозио сказал:

— Папи, мы спасены! Попросим эту малышку Матуретта построить арабу глазки. Все знают, что арабы обожают мальчиков. Ну а когда он в него влюбится, заманить его сюда проще простого. Парнишка будет кривляться и ломаться, говорить, что боится, как бы их не застукали, вот араб и станет приходить, когда нам удобно.

— Беру это на себя!

Я подошел к Матуретту, который приветствовал меня торжествующей улыбкой. Он был уверен, что обольстил меня с первого взгляда. Тут-то я ему и выложил:

— Ты заблуждаешься, парень. Идем в сортир, потолковать надо.

В сортире я сказал ему следующее:

— Если хоть словечком кому обмолвишься, раздавлю, как вошь. Вот что, согласен ты сделать то-то и то-то за деньги? Сколько хочешь? Хочешь деньгами или бежать с нами?

— Иду с вами, можно?

Мы договорились и пожали друг другу руки.

Он отправился спать, и я, пошептавшись еще немного с Жаном Клозио, сделал то же самое. В восемь вечера Матуретт сел возле окна. Ему не понадобилось звать араба, тот пришел сам. Они долго о чем-то перешептывались. В десять вечера Матуретт лег. Мы тоже лежали, притворяясь, что спим. Араб зашел после девяти, сделал обход и обнаружил мертвеца. Он постучал в дверь, появились двое с носилками и забрали труп. Этот труп сыграл нам на пользу... Он оправдывал поздние появления араба в нашей палате.

На следующий день по нашему наущению Матуретт договорился встретиться с арабом в одиннадцать. Тот появился ровно в назначенное время и, проходя мимо койки паренька, дернул его за ногу, давая понять, что надо следовать за ним в сортир. Матуретт пошел. Где-то через четверть часа араб вышел оттуда и удалился, чуть позже вышел и Матуретт и, не сказав нам ни слова, лег на койку. На следующий день повторилось то же самое, только в полночь. Итак, все было на мази: араб приходил ровно в назначенное мальчишкой время.

27 ноября 1933 года. В четыре я ждал записку от Серра. Однако Шатай передал на словах: «Иисус ждет в назначенном месте. Желаю удачи!» В восемь вечера Матуретт заявил арабу:

— Приходи после двенадцати, может, тогда удастся побыть вместе подольше.

Араб радостно согласился. Ровно в полночь мы были наготове. Араб заявился где-то в четверть первого. Подошел к Матуретту, подергал его за ногу и направился в туалет. Матуретт последовал за ним. Я выдернул ножку из-под моей кровати, обернул ее в тряпку, Клозио сделал то же самое. Я занял место у двери в туалет, Клозио приготовился отвлекать внимание араба. Ждать пришлось минут двадцать, Араб вышел из сортира и удивился, увидев Клозио:

— Ты чего это шляешься среди ночи? А ну, быстро в койку!

В ту же секунду я ударил его сзади по голове. Он повалился как подкошенный, не издав ни звука. Я быстро натянул его одежду и ботинки, потом мы затолкали араба под кровать, а напоследок я добавил ему еще раз по башке. Так, с этим вроде бы порядок.

Ни один из спящих в палате восьмидесяти человек не шевельнулся. Я быстро направился к двери, за мной следовали Клозио и Матуретт, оба в шортах. Постучал. Охранник открыл. Я треснул его по голове. Второй, сидевший напротив, уронил ружье, так крепко заснул. Он и проснуться не успел, как я оглушил и его. Они и не пискнули, ни один. Третий, которого ударил Клозио, успел выкрикнуть: «А-а!» и распростерся на полу. Мы затаили дыхание. Должно быть, все услышали это «а-а», ведь завопил он довольно громко. Однако кругом по-прежнему царили тишина и спокойствие. Мы не стали затаскивать охранников в палату. Просто забрали ружья, и все. А потом по лестнице, слабо освещенной фонарем, стали спускаться вниз. Впереди Клозио, за ним мальчишка, последним я. Клозио бросил свою дубинку, я же держал свою в левой, а ружье — в правой руке. Спустились. Все спокойно. Темно, хоть глаз выколи. Мы с трудом разыскали стену, спускавшуюся к реке. Добравшись до нее, я пригнулся, Клозио влез мне на спину, перелез на стену, а затем втянул Матуретта и меня. Мы спрыгнули по другую сторону. Клозио в темноте угодил в яму и подвернул ногу. Матуретт и я приземлились удачно. Теперь надо разыскать ружья, которые мы побросали со стены вниз. Клозио пытался подняться, но не мог и уверял, что нога у него сломана. Я оставил Матуретта с ним, а сам пополз вдоль стены, шаря руками по земле. Стояла такая темень, что я не заметил, как добрался до угла — вытянутая вперед рука провалилась в пустоту, и я упал лицом вперед. Снизу, с реки, послышался голос:

— Вы, что ли?

— Да. Иисус?

— Да.

На полсекунды вспыхнула спичка. Я прыгнул в воду и поплыл. В лодке находились двое.

— Залазь. Ты кто?

— Папийон. — Лады.

— Иисус, давай поплывем вон туда. Мой друг сломал ногу.

— Ладно, тогда бери весло и греби.

Три весла дружно врезались в воду, и легкая лодка очень быстро доплыла до того места, где, по моим предположениям, находились Клозио и Матуретт. Однако не видно было ни зги, и я окликнул:

— Клозио!

— Заткнись, ты, мать твою за ногу! Толстяк, чиркни зажигалкой! — прошипел Иисус.

Вспыхнули искры, они увидели нас. Клозио свистнул особым «лионским» свистом — вроде бы и негромким, но слышным вполне отчетливо. Я бы назвал это змеиным свистом. Так он сигналил, пока мы не подплыли.

Толстяк вылез, подхватил Клозио на руки и втащил в лодку. Затем в нее забрался Матуретт. Нас было пятеро, и борта поднимались над водой всего сантиметра на два.

— Не дергайтесь, пока не скажу, — шепотом скомандовал Иисус. — Давай греби, Папийон! Клади весло на колени. Толстяк, давай греби и ты.

Лодку подхватило быстрое течение, и мы поплыли по темной реке. Через несколько сотен метров миновали тюрьму, слабо освещенную светом, получаемым от допотопной установки. Вышли на середину, и течение понесло нас с невероятной скоростью. Толстяк даже бросил весло. Иисус не выпускал свое из рук и, плотно прижимая рукоятку к борту, выравнивал лодку.

— Ну, теперь можно говорить и курить, — сказал он. — Думаю, дело в шляпе. Ты уверен, что никого не пришил?

— Не думаю.

— Ну дела! — воскликнул Толстяк. — Эй, Иисус, выходит, ты надул меня! Божился, что будут хилять люди тихие и невинные» как мышки, без всяких мокрых дел... А тут, получается, вроде бы интернированные, так я понял.

— Да, интернированные. Я не хотел тебе говорить. Толстяк, иначе бы ты не согласился. А одному не справиться. Чего трухаешь? Если застукают, все беру на себя!

— Раз так, ладно, Иисус. Неохота рисковать головой за какую-то паршивую сотню, если там жмурик. Или пожизненное, ежели кто ранен.

— Толстяк, — вмешался я, — даю тысячу на двоих!

— Вот это другой разговор! Так оно по справедливости будет. Спасибо, браток, а то мы в этой деревне прямо с голоду подыхаем. Уж лучше в тюряге сидеть, там по крайности хоть чем-чем, да набьешь пузо, ну и одежонку дают.

— Что, сильно болит, приятель? — обратился Иисус к Клозио.

— Ничего, терпимо, — ответил тот. — Но как быть дальше, Папийон, когда у меня нога сломана?

— Посмотрим. Куда сейчас, Иисус?

— Хочу спрятать вас в устье реки, километрах в тридцати от моря. Отсидитесь там с неделю, пока у охраны не спадет охотничий пыл. Их надо надуть. Пусть думают, что вы, спустившись по течению, сразу же вышли в море. У них есть особая карательная группа, что рыщет в лодках без моторов, тем и опасна — не услыхать. Стоит кашлянуть или развести костер — и ты пропал. Ну а у тюремщиков большие моторные лодки, но на них не везде проберешься.

Довольно долго мы искали какое-то место, известное только Иисусу. Было уже почти четыре, когда мы наконец нашли его и углубились в лес,

Лодка шла напролом, подминая днищем разнообразные болотные растения, которые тут же вставали за нами стеной, создавая непреодолимую для взора преграду. Надо было родиться поистине ясновидящим, чтобы догадаться, где может пройти лодка. Мы углублялись все дальше в джунгли, отталкивая ветки, преграждающие путь, примерно в течение часа. Наконец вошли в своего рода канал и вскоре остановились. Поросший травой берег, листва огромных деревьев, даже сейчас, в шесть утра, почти не пропускающая света. Под этой мощной зеленой кровлей неумолчно звенели голоса сотен неведомых нам существ. Иисус сказал:

— Здесь вам придется прокантоваться неделю. Приеду на седьмой день и привезу вам жратвы. — Откуда-то из густых зарослей он вытащил узкое каноэ длиной не более двух метров. В нем лежали два весла. Именно на этом каноэ он собирался отправиться назад в Сен-Лоран, дождавшись прилива.

Теперь надо было заняться Клозио. Он лежал на берегу в шортах, ноги босые. Срубив топором несколько сухих веток, мы расщепили их на планки. Толстяк дернул Клозио за ногу. Тот даже вспотел весь от боли и в какой-то момент воскликнул:

— Тихо ты! Хватит! Так уж меньше болит, должно быть, кость цела.

Мы приложили к ноге импровизированные шины и плотно прикрутили веревкой. Боль немного утихла.

Иисус приобрел у депортированных четыре пары брюк, четыре рубашки и четыре шерстяных свитера. Матуретт и Клозио тут же натянул все это на себя, а я остался в одежде араба. Мы выпили рому — уже вторая бутылка с момента побега. Ром согрел нас, что было как нельзя более кстати. Однако москиты не давали ни секунды покоя. Пришлось пожертвовать пачкой табака — мы замочили его в калабаше, а лотом натерли никотиновым соком лица, руки и ноги. Особенно радовали нас шерстяные свитеры. Место оказалось страшно сырое.

— Ну пока, до встречи, — сказал Иисус. — И чтоб неделю не рыпались с места. Мы придем на седьмой день. На восьмой можно будет выходить в море. А пока займитесь лодкой и парусом, приведите все в порядок. Закрепите рулевые шарниры, они разболтались. Если через десять дней не появимся, значит, нас сцапали. Раз было нападение на охрану, значит, это не просто побег. Тут такое начнется, не приведи Господь!

Клозио сказал, что ружье он перебросил через стену, не зная, что вода так близко. Оно наверняка утонуло в реке. Иисус считал, что это к лучшему — не найдя ружья, охрана будет думать, что мы вооружены, и не полезет на рожон. Мы распрощались, предварительно договорившись, что если нас обнаружат и придется бросить лодку, то мы пойдем вдоль ручья по полоске сухой земли, а потом по компасу все время на север. За два-три дня так можно добраться до лагеря смерти Шарвен. Там за деньги можно послать кого-нибудь к Иисусу и сообщить о нашем местонахождении.

Странное все же освещение в этих джунглях... Похоже, что сидишь под огромным куполом, через который на землю не просачивается ни единого прямого лучика солнца. Но при этом очень светло. Становилось жарко. Наконец мы совершенно одни! Первая реакция — смех. Мы радовались, что все удалось, прошло как по маслу. Единственная неприятность — нога Клозио. Но он уверял, что ему значительно лучше и что через неделю все пройдет. Первым делом мы решили сварить кофе. Быстренько развели огонь, и выпили каждый по целому кофейнику крепкого ароматного кофе. Это было прекрасно. Мы так перенервничали и устали, что не было сил осматриваться, а тем более заниматься лодкой. Никуда это от нас не уйдет.

Итак, мы свободны, свободны, свободны! Сегодня ровно тридцать семь дней как я в Гвиане. Если побег удастся, значит, мое пожизненное заключение оказалось не столь уж долгим. И я воскликнул: «Господин председатель, сколько, по вашему мнению, длится пожизненное заключение во Франции?» — и рассмеялся. Матуретт тоже. А Клозио нахмурился: «Смотрите, не накаркайте. До Колумбии еще ох как не близко! Тем более на этой хилой посудине по морю не очень-то расплаваешься... »

Я промолчал. По правде говоря, до последнего времени я и сам был уверен, что для морского путешествия мы получим более надежную лодку. Но я специально ничего не сказал моим друзьям, чтобы не портить им настроение в такой момент

Весь день мы провели, болтая и знакомясь с джунглями — миром доселе совершенно нам неведомым. По ветвям, как безумные, носились обезьяны и какие-то похожие на белок зверюшки, выделывая такие кульбиты, что можно обалдеть. К реке на водопой спустилось стадо пекари — мелких диких свиней. Их было тысячи две, не меньше. Они погрузились в воду и поплыли, обрывая свисающие с берега корешки. Внезапно Бог знает откуда появился аллигатор и ухватил за ногу одного поросенка. Тот завизжал, как паровозный свисток. Остальные свиньи набросились на крокодила, норовя укусить его в уголок огромной страшной пасти. Аллигатор бешено бил хвостом, при каждом ударе в воздух налево и направо взлетало по поросенку.

Одного он, видимо, убил, и тот поплыл по реке брюхом верх и был немедленно сожран своими же сородичами. Вода окрасилась кровью. Вся эта бойня продолжалась минут двадцать. Затем аллигатор погрузился в воду, и больше мы его не видели.

Спали мы хорошо. Наутро снова выпили кофе. Я разделся, решив помыться. В лодке мы обнаружили здоровенный кусок мыла. Матуретт побрился моим скальпелем. Потом мы с ним побрили Клозио. Мы вытащили из лодки все барахло, за исключением маленького бочонка с водой. Вода была сиреневого цвета — похоже, Иисус переложил в нее марганцовки, чтобы предохранить от порчи. Там оказались также крепко закупоренные бутылки со спичками. Компас был совершенно школьный — он показывал только север, юг, восток и запад, без всяких градусов. Парус не более двух с половиной метров в длину, поэтому пришлось сшить еще четыре мешка и сделать дополнительный парус в форме трапеции, укрепив его по краям веревкой. А сам я изготовил еще один маленький треугольный парус, чтобы лодка не зарывалась носом в волны.

При установке паруса обнаружилось, что дно лодки далеко не надежное: мачта плохо держалась в нем, древесина прогнила. Этот мерзавец Иисус посылал нас на верную смерть. Пришлось рассказать об этом товарищам. Я не имел права скрывать от них правду. Что же теперь делать? Заставить Иисуса найти более крепкую лодку, вот что! Придется его разоружить и пойти вместе с ним, прихватив нож и топор, в деревню, где можно присмотреть другую лодку. Риск, конечно, большой, но все меньше, чем выходить в этом гробу в море. С припасами все обстояло нормально: там была запечатанная бутыль с маслом, несколько жестянок с мукой маниоки. На этом можно довольно долго продержаться.

В то же утро мы стали свидетелями удивительного зрелища Стая обезьян с серыми мордами вступила в схватку с другими обезьянами, морды у которых были черными и волосатыми. Во время потасовки Матуретту угодило сухой веткой по голове, отчего у него вскочила шишка величиной с орех.

Вот уже пять дней и четыре ночи как мы здесь. Прошлой ночью хлынул страшный ливень. Укрылись под банановыми листьями. Вода сбегала потоками по их гладкой блестящей поверхности, а мы оставались сухими, только ноги промокли. Утром за кофе я распространялся на тему, какой мерзавец Иисус. Послать нас в море на этой развалюхе. Ради какой-то тысячи он отправлял нас на верную гибель. Убить его мало, вот только пусть сперва достанет новую лодку.

Однажды мы услыхали в зарослях ужасно пронзительный и неприятный крик. Я велел Матуретту взять нож я пойти посмотреть, в чем там дело. Минут через пять он появился и поманил меня рукой. Я последовал за ним, пройдя метров сто пятьдесят, увидел свисающего с дерева крупного фазана, раза в два здоровее, чем петух. Он попал ногой в петлю. Одним ударом ножа я отсек ему голову, чтоб прекратить эти вопли. Весил петух минимум килограммов пять, шпоры тоже напоминали петушиные. Мы решили его съесть, и только тут до нас дошло, что в лесу, должно быть, кто-то обитает, раз поставлена ловушка. И двинулись на разведку. Уже на обратном пути мы натолкнулись на очень странную штуку — нечто вроде изгороди или низенького, сантиметров в тридцать высотой, заборчика, сплетенного из лиан и листьев. Находилось это сооружение примерно метрах в десяти от нашей бухты и шло параллельно воде. Через равные промежутки располагались воротца, против каждого из которых была подвешена петля из медной проволоки, замаскированная листьями. Я сразу сообразил, что это ловушка. Животное будет идти вдоль изгороди и, добравшись до ворот, попробует выйти наружу — тут-то и угодит в петлю. И будет висеть в ней, пока не придет охотник.

Открытие сильно нас обеспокоило. За изгородью, похоже, следили. Она была целая. Значит, нас вполне могут обнаружить. Значит, нельзя разводить костер днем. Охотник вряд ли придет ночью. Мы решили установить дежурство. Спрятали лодку под густыми, нависшими над водой ветвями, а припасы — в джунглях.

На следующий день на дежурство заступил я. Кстати, на ужин мы все-таки съели этого фазана, или петуха, как он там назывался, не знаю. Суп получился страшно вкусный. И мясо, хоть и вареное, тоже было великолепным. Каждый слопал по две полные миски. Итак, я заступил на дежурство. Но внимание мое отвлекли огромные черные муравьи. Я смотрел, как, подхватив по кусочку листа, каждый из них тащит добычу в свой муравейник, и совершенно позабыл обо всем на свете. Они были сантиметра полтора в длину и казались очень высокими, когда вставали на задние лапки. Наблюдая за ними, я дошел до дерева, с которого они обдирали листья, и убедился, что дело у них поставлено очень здорово. Там были дровосеки, которые только тем и занимались, что отрывали кусочки листьев. Трудясь над огромным листом, иногда величиной с банановый, они быстро и ловко отрывали куски одного размера и роняли их на землю. Внизу трудились муравьи той же породы, хотя выглядели они немного иначе. У каждого сбоку от челюстей шла серая полоска, и стояли они полукругом, надзирая за носильщиками, что появлялись с правой стороны, а уходили влево, по направлению к муравейнику. Каждый, подхвативший свою ношу, выстраивался в цепочку. Лишь иногда в спешке кое-кто нарушал порядок. Тогда в дело вступали надзиратели. Они расталкивали работяг по местам. Я не понял, какое преступление совершил один муравей, но его вдруг выволокли из строя, и один из надзирателей откусил ему голову, а второй перекусил тело пополам. Затем эти палачи остановили двоих работяг. Те, оставив свою ношу, выкопали ямку, в которую и сложили все, что осталось от их сотоварища, — голову, грудь и брюшко. И закидали ямку землей.

ГОЛУБИНЫЙ ОСТРОВ

Меня так поглотило созерцание муравьев, что я вздрогнул, услышав совсем рядом голос:

— Не двигаться! Иначе ты покойник. Повернись!

Голый до пояса человек в шортах цвета хаки и высоких кожаных сапогах стоял с двустволкой в руке. Крепкий, среднего роста, загорелый и лысый. Лицо его, словно маской, было покрыто густой голубой татуировкой, с большим черным жуком в центре лба.

— Оружие есть?

— Нет.

— Один?

— Нет.

— Сколько вас?

— Трое.

— Идем к ним.

— Я бы не стал этого делать. У одного из наших есть ружье, и он может прихлопнуть тебя прежде, чем разберется, зачем ты пожаловал.

— Вот оно что… Тогда не двигайся и говори тихо. Вы те самые трое, что сбежали из госпиталя?

— Да.

— Кто из вас Папийон?

— Я.

— Вон оно как. Вся деревня взбаламучена этим вашим побегом. Половину вольных уже пересажали. — Он приблизился ко мне и, направив ствол в землю, протянул руку. — Я — Маска-Бретонец. Слыхал про такого?

— Нет, Но вижу, что не ищейка.

— Вот тут ты прав. У меня здесь ловушка, на хоко[8]. Одного, должно быть, ягуар сожрал. Если только вы, ребята, не взяли.

— Мы взяли.

— Кофе будешь?

В сумке у него оказался термос. Он налил мне немного, потом выпил сам. Я сказал:

— Идем, познакомлю тебя с ребятами.

Он согласился, и мы немного посидели и поболтали. Его очень рассмешила моя байка про ружье.

— А знаешь, я на нее купился. Тем более говорят, что вы сперли ружье, и эти ищейки боятся лезть за вами в чащобу.

Он рассказал, что вот уже двадцать лет в Гвиане. Освободился пять лет назад. Ему было сорок пять. Теперь из-за этой идиотской «маски» на лице делать ему во Франции, он считал, нечего. Тем более что он полюбил джунгли и полностью себя обеспечивал — торговал шкурами змей и ягуаров, коллекциями бабочек, кроме того, отлавливал, живьем хоко, которых продавал по двести—триста франков за штуку. Я предложил заплатить за птицу, которую мы съели, но он с негодованием отказался. И вот что поведал нам:

— Эта птица — нечто вроде дикого петуха джунглей. Не какая-нибудь там курица или петух. Как поймаю одну, несу в деревню и продаю тому, кто держит кур. Вот... Ему и крыльев подрезать не надо — ни за что не уйдет. Вообще ничего делать не надо, просто сажаешь на ночь в курятник, а утром открыл дверь — глядь, он там стоит, словно считает выходящих курочек и петушков. Потом и сам идет за ними, тоже поклевывает чего-нибудь, но все наблюдает — то в небо посмотрит, то по сторонам, то в сторону джунглей — никакой собаки не надо. А вечером, глядь, уже у двери сидит. И всегда знает, если пропала какая курочка, а то и две, как он это делает, ума не приложу. Пойдет я обязательно разыщет. Неважно, курица это или петух, но он всегда приведет обратно, а по дороге гак и клюет их, так и клюет, чтобы проучить, чтобы порядок знали. И еще убивает крыс, змеи, пауков и сороконожек, а если в небе появится ястреб, то тут же дает команду всем прятаться в траве, а сам стоит, готовый к защите. И никогда, ни на минуту, не оставит курятник!

А мы-то съели такую замечательную птицу просто как обыкновенного петуха!

Еще Бретонец сообщил нам, что Иисус, Толстяк и тридцать других вольноотпущенных сидят сейчас в тюрьме в Сен-Лоране, где выясняют, не видел ли кто, как они ошивались возле здания, из которого мы бежали. Араб в карцере жандармерии. Обвиняется в том, что помогал бежать. От двух ударов, которыми мы его оглушили, осталась маленькая шишка.

— Меня-то не тронули, потому как все знают, что я никогда не участвую в подготовке побегов.

И еще он сказал, что Иисус — подонок. Я показал ему лодку, и он воскликнул:

— Вот сука, ведь на верную смерть посылал! Она и часа на воде не продержится. Одна волна — развалится пополам и затонет. Выходить в море на этой посудине — просто самоубийство!

— Тогда что же нам делать?

— Деньги есть?

— Да.

— Ладно, так уж и быть, скажу. И не только скажу, но и помогу. Вы заслужили. Возле деревни не показывайтесь ни в коем случае. Достать приличную лодку можно на Голубином острове. Там живут сотни две прокаженных. Охраны нет, ни один здоровый человек туда носа не сунет, даже врач. Каждый день в восемь утра на остров отправляется лодка с продуктами на сутки. Из больницы передают коробку с лекарствами двум санитарам, тоже из прокаженных, которые ухаживают за больными. Никто не ступает на этот остров — ни охранник, ни ищейка, ни даже священник. Прокаженные живут в маленьких соломенных хижинах, которые они сами построили Есть у них главная хижина, возле нее они собираются. Они разводят кур и уток, тоже идущих им в пищу. Официально им не разрешается продавать что-либо с острова. Но они занимаются подпольной торговлей с Сен-Лораном, Сен-Жаном и с китайцами из Альбины, что в Голландской Гвиане[9]. Среди них есть опасные убийцы. Правда, друг друга они почти не трогают, но немало злодейств совершают во время вылазок с острова, а потом потихоньку возвращаются и скрываются на нем. С этой целью они держат несколько лодок, украденных в ближайшей деревне Владеть лодкой считается здесь самым серьезным преступлением Охрана открывает огонь по любому каноэ, отправляющемуся с Голубиного острова. Поэтому прокаженные наполняют лодки камнями и затапливают их. А когда она понадобится — ныряют, выбирают камни, и лодка всплывает. Кого там только нет, на этом острове: люди всех цветов кожи и всех национальностей, из разных уголков Франции. Короче: свою лодку вы можете использовать только на реке, да и то не перегружая. Для моря надо найти другую, а найти ее можно только на Голубином острове.

— Но как это сделать?

— Сейчас скажу. Поеду с вами по реке, пока не покажется остров. Сами не найдете, тут легко заблудиться. Это примерно в ста пятидесяти километрах от устья. Так что придется подниматься вверх по течению. Я подвезу вас поближе, а потом пересяду в свое каноэ, мы его сзади привяжем. Ну а уж там, на острове, разбирайтесь сами.

— А чего ты не хочешь пойти с нами?

— Боже упаси! — воскликнул Бретонец. — Один раз я ступил на эту землю, на пристань, куда причаливают лодки. Всего раз. Это было днем, и того, что я увидел, более чем достаточно. Нет, Папи, никогда в жизни я не сунусь больше на этот остров! Не в силах скрыть отвращение при виде этих людей. Только испорчу все дело.

— Так когда мы едем?

— Ночью.

— А сколько сейчас, Бретонец?

— Три.

— Ладно, тогда я немного посплю.

— Нет, сперва надо загрузить в лодку все барахло.

— Не надо. Я поеду в пустой лодке, а потом вернусь за Клозио. Пусть сидит и сторожит вещи,

— Это невозможно. Сам ты никогда не найдешь это место, даже средь бела дня. Тем более что днем по реке плыть ни в коем случае нельзя. Вас продолжают разыскивать, так что об этом и думать нечего. На реке очень опасно.

Настал вечер. Он привел свое каноэ, и мы привязали его к нашей лодке. Клозио сел рядом с Бретонцем, занявшим место у руля. Матуретт расположился посередине, а я на носу. Мы медленно выплыли из зарослей и вошли в реку. Как раз начало темнеть. Вдали над морем, низко над горизонтом, висело огромное красно-коричневое солнце. Поразительное зрелище, настоящий фейерверк красок, более ярких, чем, казалось, могут существовать в природе, — краснее красного, желтее желтого, и все это смешалось самым фантастическим образом. Впереди, километрах в двадцати, мы различили залив — река, мерцающая то розовым, то серебром, величественно впадала в море.

Бретонец сказал:

— Отлив кончается. Через час начнется прилив. Мы используем его, чтобы подняться вверх по Марони, течение само понесет лодку, и мы скоро достигнем острова.

Внезапно тьма накрыла землю.

— Вперед! — скомандовал Бретонец. — Гребите сильнее, нам надо выплыть на середину. И не курить!

Весла врезались в воду, и мы довольно быстро пересекли поток. Мы с Бретонцем гребли достаточно ровно и мощно, Матуретт тоже не плошал. И чем ближе к середине реки, тем сильнее ощущалось, как подталкивает нас течение. Вот мы уже заскользили по воде легко и быстро. Течение набирало силу каждые полчаса, и нас несло все стремительней. Часов через шесть мы подошли совсем близко к острову и взяли курс прямо на него — темную сплошную полосу прямо посередине реки. Ночь была не очень темная, но увидеть нас с этого расстояния было практически невозможно, тем более что над водой поднимался туман. Мы подошли еще ближе. Когда очертания скал стали совсем отчетливы. Бретонец торопливо пересел в свое каноэ и отплыл, пробормотав:

— Удачи вам, ребята!

— Спасибо!

— Да ладно, чего там...

Нас несло прямо на остров. Я судорожно пытался выровнять лодку, но это не удавалось, течением нас несло прямо в заросли. Мы врезались в них с такой силой, что, если бы угодили в скалу, а не в листья и ветки, лодка бы непременно разбилась вдребезги и мы потеряли бы все наши припасы. Матуретт спрыгнул в воду и начал толкать лодку под сплошной навес растительности. Он толкал и толкал, и наконец мы остановились и, привязали лодку к ветке. Хлебнув немного рому, я вышел на берег один, оставив товарищей ждать.

Я шел, держа в руке компас. Обломил по дороге несколько веток и привязал к ним тряпичные полоски, специально с этой целью заготовленные из куска мешковины. Наконец впереди просветлело, и внезапно я увидел три хижины и услышал голоса. Я направился туда, не зная, как дать о себе знать. Подумав, что будет лучше, если они меня сами заметят, я решил закурить. В ту же секунду, как я чиркнул спичкой, откуда-то с лаем выскочила маленькая собачонка и запрыгала, стараясь вцепиться мне в ногу. «Не дай Бог, прокаженная, — подумал я. — Впрочем, что за глупости, у собак не бывает проказы».

— Кто там? Марсель, это ты?

— Я беглый.

— Чего ты тут потерял? Хочешь спереть что-нибудь? У нас нет ничего лишнего.

— Да нет. Мне нужна ваша помощь.

— За так или за бабки?

— Заткни пасть, Кукушка! — из хижины показались четыре тени. — Иди сюда, браток, только медленно. Держу пари, ты тот самый тип с ружьем. Если пришел с ним, клади на землю. Здесь тебе нечего бояться.

— Да, это я. Только никакого ружья у меня нет.

Я шагнул вперед и вскоре приблизился к ним. Было темно, и лиц я не различал. И, как полный дурак, протянул им руку. Но только ее никто не взял. Лишь чуть позже до меня дошло, каким неверным с моей стороны был этот жест. Они не хотели заражать меня.

— Идем в хижину, — сказал Кукушка. Хижину освещала масляная лампа, стоявшая на столе. — Садись.

Я сел на плетеный табурет. Кукушка зажег еще три лампы и одну поставил на стол прямо передо мной. Дым от фитиля тошнотворно вонял кокосовым маслом. Я сидел, остальные пятеро стояли. Я все еще толком не различал их лиц. Только мое было освещено, чего, собственно, они и добивались. Тот же голос, что приказал Кукушке заткнуться, произнес:

— Эй, Угорь, ступай в дом и спроси, вести его туда или нет. И не тяни с ответом. Особенно если Туссен скажет «да». Выпивки у нас тут нет, приятель. Вот разве что сырое яичко. — И он подтолкнул ко мне корзину, полную яиц.

— Нет, спасибо.

Тут один из них подошел совсем близко и присел по правую руку, и я впервые увидел лицо прокаженного. Оно было ужасно, и мне пришлось сделать усилие, чтобы не отвернуться и не выказать свои чувства. Плоть и даже кости носа были совершенно изъедены болезнью — вместо носа была просто дырка в центре лица. Именно дырка, а не две. Одна огромная, как двухфранковая монета, дыра. Нижняя губа с правой стороны тоже была изъедена. Из этого отверстия торчали три длинных желтых зуба, и было видно, как они входят в голую кость верхней челюсти. Только одно ухо. Он опустил перевязанную правую руку на стол. На левой осталось всего два пальца, которыми он сжимал толстую сигару. Наверняка самокрутку, изготовленную из недосушенного листа — она была зеленоватого оттенка. Веко сохранилось лишь на левом глазу, а на правом отсутствовало вовсе. Глубокий шрам тянулся от этого глаза вверх и терялся в густых седых волосах. Хриплым голосом он сказал:

— Мы поможем тебе, приятель. Не стоит долго торчать в Гвиане. Иначе с тобой случится то же, что и со мной. А мне бы этого не хотелось...

— Спасибо.

— Здесь меня зовут Жан Бесстрашный. Я из Парижа. Был здоровее, красивее и сильнее тебя, пока не попал на каторгу. Десять лет — и посмотри, что со мной стало.

— Тебя что, не лечили?

— Почему же, лечили... После того как начали делать инъекции из масла шомогра, стало лучше. Вот, взгляни! — Он повернулся ко мне левой стороной. — Здесь уже подсыхает.

Мне стало невероятно жаль этого человека. И я протянул руку, желая дружеским жестом коснуться его щеки. Он отпрянул и сказал.

— Спасибо, что не побрезговал. Но вот тебе совет: никогда не дотрагивайся до больного, не ешь и не пей из одной с ним миски.

— Где тот тип, про которого вы говорили?

В дверях возникла тень человека — крошечного, прямо карлика.

— Туссен и другие хотят его видеть. Ведите его. Жан Бесстрашный поднялся и сказал:

— Иди за мной!

И мы вышли в темноту — четыре или пять человек впереди, затем я с Жаном потом остальные. Минуты через три мы вышли на широкую открытую поляну, освещенную луной, нечто вроде площади посреди поселка, В центре поляны стоял дом. Два его окна светились. У дверей нас поджидало человек двадцать. Мы приблизились к ним. Они посторонились и дали нам пройти Огромная прямоугольная комната метров сорок квадратных, с выложенным из крупных камней камином, освещалась двумя большими керосиновыми лампами. В кресле сидел человек без возраста, с белым как мел лицом. Позади на скамье — еще человек пять-шесть, Глаза у сидевшего в кресле оказались глубокими и черными, когда он взглянул на меня и сказал:

— Я — Туссен Корсиканец, а ты, должно быть, Папийон.

— Да.

— Новости распространяются тут быстро, порой быстрей, чем бегает человек. Где вы оставили ружье?

— Бросили в реку.

— Где?

— Прямо против больничной стены, там, где спрыгнули.

— Так, выходит, его можно достать?

— Наверное, там неглубоко.

— А ты откуда знаешь?

— Нам пришлось втаскивать раненого товарища в одну.

— А что с ним?

— Сломал ногу.

— Вы ему помогли?

— Расщепили ветку и наложили нечто вроде шины.

— Болит?

— Да.

— А где он?

— В лодке.

— Ты скачал, что пришел за помощью. Что тебе надо?

— Нам нужна лодка.

— Ты хочешь, чтобы мы дали тебе лодку?

— Да. Я заплачу.

— Ладно, продам тебе свою. Отличная лодка, совершенно новая. На той неделе спер в Альбине. Это не лодка, это лайнер! Там только одной вещи недостает, киля. С самого начала не было Но за пару часов мы тебе его поставим. Зато все остальное есть — руль, румпель, четырехметровая мачта из железного дерева и совершенно новенький полотняный парус. Сколько даешь?

— Назови сам свою цену. Я не знаю, что здесь почем.

— Три тысячи франков. Если есть деньги. Если нет — завтра принесешь мне ружье, и мы в расчете.

— Предпочитаю заплатить.

— Ладно, по рукам. Блоха, подай нам кофе!

Блоха, тот самый карлик, что заходил за мной, подошел к полке, прибитой над камином, и снял с нее сияющий чистотой котелок. Вылил в него кофе из бутыли и поставил на огонь. Затем разлил кофе по разным кружкам и плошкам, стоявшим у камина. Туссен передавал их людям, сидевшим сзади, а мне протянул котелок, заметив при этом: «Пей, не бойся, это только для гостей. Сами мы к нему не прикасаемся».

Я взял котелок, отпил и поставил на колени. И только тут заметил, что сбоку к нему прилип человеческий палец. Я никак не мог сообразить, что случилось, как вдруг Блоха икнул:

— Черт, еще один палец потерял! Но только куда он, дьявол его раздери, подевался?

— Тут он! — сказал я и показал на котелок.

Блоха отлепил палец, бросил его в огонь и вернул мне котелок:

— Пей, не сомневайся. У меня сухая форма проказы. Сам распадаюсь на куски, но не гнию. Я не заразный.

В воздухе пахло горелым мясом. Должно быть, от пальца.

Туссен сказал:

— Придется вам ждать вечернего отлива. Пойди предупреди товарищей. Потом перенесете этого, со сломанной ногой, в хижину. Выньте все из лодки и затопите ее. И все сами. Надеюсь, понятно, почему мы вам не можем помочь.

Я поспешил к своим. Мы вытащили Клозио из лодки и отнесли в хижину. Примерно через час лодка была пуста, вещи и продукты сложены на берегу. Блоха выпросил себе в качестве подарка нашу лодку и весло. Я отдал ему все, и он отправился топить ее в каком-то только ему известном месте.

Ночь пролетела незаметно. Мы провели ее в хижине на новых одеялах, которые прислал нам Туссен. Их принесли упакованными в толстую коричневую бумагу. И, разлегшись на них, я пересказал Клозио и Матуретту все подробности происшедшего со мной на берегу и о сделке, заключенной с Туссеном. И тут, не подумав, Клозио ляпнул глупость:

— Выходит, побег обойдется нам в шесть с половиной, тысяч. Я даю тебе половину, Папийон, ну те три куска, что у меня в патроне.

— Будем мы сейчас считаться, как какие-нибудь дешевые торгаши! Пока у меня есть бабки, я плачу, а там посмотрим.

Никто из прокаженных в нашу хижину не заходил. На рассвете появился Туссен.

— Доброе утро! Выходите, не бойтесь. Никто вас тут не увидит. Вон там, на верхушке кокосовой пальмы, сидит наш парень и наблюдает, не появились ли на реке лодки с ищейками. Но пока ничего не видать. Раз там торчит белая тряпочка, стало быть, лодок нет. Как только заметит, слезет и скажет. Можете пока пособирать тут папайю, некоторым нравится.

— Туссен, а как там с килем? — спросил я.

— Сделаем его из куска двери от медпункта. Дерево твердой породы, двух досок хватит. Ночью вытащим лодку на берег. Пойдем поглядим.

Отличная лодка, метров пять в длину и совершенно новенькая, с двумя банками, в одной — отверстие для мачты. Но тяжелая, как черт, нам с Матуреттом пришлось попотеть, прежде чем мы ее перевернули. Парус и оснастка тоже были новые. В борта вделаны кольца, к которым можно привязывать разные вещи, например, бочонок с водой. Мы принялись за работу. К полудню киль, расширяющийся в сторону кормы, был надежно закреплен длинными винтами и четырьмя гвоздями, что нашлись у меня.

Собравшись в кружок, прокаженные внимательно наблюдали за работой. Туссен давал указания, и мы им следовали. Лицо Туссена выглядело вполне нормально — никаких следов болезни. Но когда он говорил, становилось заметно, что подвижна у него лишь одна сторона лица — правая. Впрочем, он сам сказал нам об этом и объяснил, что у него сухая форма. Грудь и правая рука тоже были парализованы. По его словам, вскоре должна была отказать и правая нога. Правый глаз был похож на стеклянный — он видел, но был неподвижен. Я не хочу называть здесь имена прокаженных, пусть те, кто когда-то знал или любил их, останутся в неведении, что близкие им люди практически сгнивают заживо. Работая, я переговаривался только с Туссеном. Больше никто не произносил ни слова. И только раз, когда я собрался было подобрать одну из петель, чтобы закрепить киль, кто-то из прокаженных сказал:

— Не трогай, пусть лежит где лежит. Я когда снимал, порезался, может, там кровь...

Тогда другой прокаженный полил петлю ромом и поджег. Повторил он эту операцию дважды. «Вот теперь можете работать», — сказал он. Туссен попросил одного из них:

— Ты уже сбегал много раз, научи Папийона, что надо делать. Ни один из этих троих не был еще в побеге.

И прокаженный, не откладывая дела в долгий ящик, начал:

— Сегодня отлив будет рано, в три. К вечеру, часам к шести, он станет достаточно сильным, чтобы унести вас на сто километров к устью реки часа за три. Около девяти надо сделать остановку, найти крепкое дерево и привязать к нему лодку. Выждать так часов шесть до трех утра, пока снова не начнется отлив. Впрочем, сразу не отправляйтесь, пусть поток наберет силу. Выходите на середину реки где-то в полпятого. У вас будет часа полтора, чтобы пройти пятьдесят километров до рассвета. Все зависит от этих полутора часов, К шести, когда всходит солнце, вы должны уже быть в море. И даже если охранники вас заметят, догнать все равно не смогут, потому что, когда они подойдут к устью, как раз начнется прилив. Им его не одолеть, а вы уже проскочили. Это расстояние длиной всего в километр — для вас вопрос жизни и смерти. Тут только один парус. Что у вас там еще есть, в каноэ?

— Большой парус и кливер.

— Лодка тяжелая, на нее лучше ставить и стаксель и кливер. Поднимешь паруса и двигай под прямым углом к волнам. В устье в это время сильное волнение. Пусть твои ребята лягут на дно, чтоб лодка была устойчивей, а сам крепче держи руль. Не привязывай шкот к ноге, лучше пропусти его через кольцо, а конец обмотай вокруг запястья. Если увидишь, что ветер и волны усилились и лодка вот-вот перевернется, отпусти конец, и лодка выровняется. Курс знаешь?

— Нет. Знаю только, что Венесуэла и Колумбия к северо-западу.

— Верно, но только следи, чтоб вас не прибило к берегу. Голландская Гвиана всегда выдает беглых, Британская тоже. Тринидад не выдает, но старается выслать под любым предлогом в течение двух недель. Венесуэла тоже высылает, но после того, как попашешь у них год-два на строительстве дорог.

Я слушал его предельно внимательно. Еще он поведал, что сам сбегал несколько раз, но его, как прокаженного, тут же высылали обратно. Дальше Джорджтауна, что в Британской Гвиане, он ни разу не добирался. То, что он прокаженный, было видно только по ногам — на ступнях у него не было пальцев. Туссен велел мне повторить вслух все его советы, что я и сделал, не допустив ни одной ошибки. И тут Бесстрашный Жан спросил:

— А как далеко ему надо забираться в открытое море? Я поспешил ответить:

— Три дня будем держать на северо-восток. С учетом течения выйдет прямо на север. На четвертый день возьму на северо-запад, вот и получится запад.

— Верно, — кивнул прокаженный. — Прошлый раз я держал этот курс всего два дня, вот и оказался в Британской Гвиане. А если держать три, то попадаешь на север, мимо Тринидада или Барбадоса, затем проскакиваешь Венесуэлу, даже ее не заметив, и оказываешься в Кюрасао или Колумбии.

— Туссен, за сколько ты продал лодку? — спросил Жан Бесстрашный.

— За три куска. А что, дорого?

— Да нет, я не поэтому спросил. Просто узнать. Ты можешь заплатить, Папийон?

— Да.

— А деньги у тебя еще останутся?

— Нет. Это все, что есть, ровно три тысячи, сколько было у моего друга Клозио.

— Туссен, — сказал Жан, — я отдам тебе свой револьвер. Охота помочь этим ребятам. Сколько дашь за него?

— Тысячу, — ответил Туссен. — Я тоже хочу им помочь.

— Спасибо вам за все, — сказал Матуретт, взглянув на Жана.

Тут мне стало стыдно за свою ложь, и я сказал:

— Нет, я не возьму. С какой стати вы должны делать нам такие подарки?

— А почему бы нет? — Он пожал плечами.

И тут произошла ужасно трогательная вещь. Кукушка положил на землю свою шляпу, и прокаженные начали бросать в нее бумажные деньги и монеты. Каждый бросил в шляпу хоть что-то, Я сгорал от стыда. И теперь совершенно невозможно было признаться, что у меня еще оставались деньги. Боже, что же делать? Вот оно, людское великодушие, а я веду себя как последнее дерьмо! Я воскликнул:

— Пожалуйста, прошу вас, не надо! Угольно-черный негр, жутко изуродованный — две культяпки вместо рук, совершенно без пальцев, сказал:

— А на кой нам деньги? Они нам ни к чему. Бегите, не стесняйтесь. Мы на них только играем или платим бабам, тоже прокаженным, которые приезжают сюда из Альбины. — Тут мне немного полегчало, а то я уж было совсем собрался признаться, что у меня еще есть деньги.

Специально для нас прокаженные сварили две сотни яиц. Их принесли в деревянном ящике с красным крестом, в котором сегодня получили очередную порцию лекарств. Еще днем они притащили двух живых черепах, весивших каждая килограммов по тридцать, и осторожно положили их на землю брюхом вверх. Еще принесли табак в листьях, две бутылки, набитые спичками и кусочками картона, покрытыми фосфором, мешок с рисом килограммов на пятьдесят, две сумки древесного угля, примус из больницы и плетеную бутыль с бензином. Вся община, все эти несчастные люди прониклись к нам симпатией, и каждый хотел помочь. Словно это они бежали, а не мы. Мы перетащили лодку к месту, где причалили. Они пересчитали деньги в шляпе — их оказалось восемьсот десять франков. Теперь я был должен Туссену лишь двести. Клозио протянул мне патрон. Я развинтил его на глазах у всех. Там лежала тысячефранковая банкнота и четыре бумажки по пятьсот. Я дал Туссену полторы тысячи. Он протянул мне сдачи триста, а потом сказал:

— Ладно, чего там... Бери револьвер. Подарок... Ты все поставил на карту, глупо будет, если все сорвется в последний момент только потому, что у тебя не оказалось оружия. Будем надеяться, оно тебе не пригодится.

Я не знал, как и благодарить этих людей — сперва, конечно, Туссена, потом всех остальных. Санитар тоже внес свою лепту — протянул мне жестяную коробку с ватой, спиртом, аспирином, бинтом и йодом, ножницами и пластырем. Еще один прокаженный принес две узкие хорошо обструганные планки и кусок антисептической повязки в упаковке, совершенно новой. Тоже в подарок, чтобы можно было переменить шины у Клозио.

Около пяти пошел дождь. Жан Бесстрашный сказал:

— Вам везет. Теперь можно не опасаться, что вас увидят. Так что отчаливайте сейчас же, это поможет выиграть минимум полчаса.

— А как узнать время? — спросил я.

— Течение подскажет.

Мы столкнули лодку на воду. Несмотря на массу вещей и нас самих, ватерлиния возвышалась над водой сантиметров на сорок» если не больше. Мачта, завернутая в парус, лежала вдоль лодки, мы не хотели ставить ее до выхода в море. На дне мы устроили из одеял уютное гнездышко для Клозио, который, кстати, отказался менять шину. Он лежал у моих ног между мной и бочонком с водой. Матуретт тоже пристроился на дне, только впереди. В этой лодке я чувствовал себя спокойно и уверенно, не то что в прежней!

Дождь не переставал. Нам надо было держаться посередине реки и чуть левее, ближе к голландскому берегу. Жан Бесстрашный крикнул:

— Прощайте! Давай отваливай, быстро!

— Счастливо! — крикнул Туссен и с силой оттолкнул лодку ногой.

— Спасибо, Туссен! Спасибо, Жан! Спасибо всем, тысячу раз спасибо! — И мы быстро отплыли, подхваченные отливом, который начался примерно два с половиной часа назад и понес нас с невиданной скоростью.

Дождь лил мерно и непрестанно, в десяти метрах ничего не было видно. Вскоре настала ночь. На секунду лодка запуталась в ветвях огромного дерева, что неслось по реке вместе с нами, но, к счастью, не так быстро. Мы освободили ее и продолжали плыть со скоростью около тридцати километров в час. Курили, пили ром. Прокаженные подарили нам полдюжины оплетенных соломой бутылок из-под кьянти, наполненных тафией. Странно, но ни один из нас не упомянул об ужасных уродствах прокаженных. Единственное, о чем мы говорили, так это об их доброте, благородстве, прямодушии и о том, какая это была удача — встретить Маску-Бретонца, отвезшего нас на Голубиный остров. Дождь лил все сильней, и я вымок до нитки. Впрочем, эти шерстяные свитеры — вещь замечательная, в них тепло, даже когда они мокры насквозь. Так что мы не мерзли. Только руки, лежавшие на руле, совсем закоченели.

— Сейчас мы чешем километров сорок в час, если не больше, — заметил Матуретт. — Как вы думаете, сколько времени прошло с тех пор, как мы отчалили?

— Сейчас скажу, — отозвался Клозио, — минуточку... Три с четвертью часа.

— Ты что, рехнулся, дружище? С чего это ты взял?

— А я считал в уме с самого отплытия и через каждые триста секунд отрывал по кусочку картона. У меня тридцать девять кусков. Умножить их на пять минут — вот и будет три с четвертью часа. Если я правильно понял, минут через пятнадцать — двадцать мы остановимся, вернее, начнем возвращаться туда, откуда пришли.

Я повернул румпель вправо, пересек середину, где течение было самым сильным, и направился к голландскому берегу. Отлив прекратился прежде, чем мы достигли земли. Мы уже не спускались по реке, но и не поднимались. Дождь продолжался. Мы больше не курили я не говорили громко, только перешептывались: «Бери весло, греби». Я тоже греб, зажав румпель под правой ногой. Тихо и осторожно лодка вошла в заросли; хватаясь за ветки, мы подтягивали ее все дальше вглубь, под плотный занавес из листвы, где темно даже днем. Река посерела — ее полностью окутал Густой туман. Если бы не приливы и отливы, нам ни за что бы не определить, где находится море.

В МОРЕ

Прилив длится шесть часов. Потом еще часа полтора предстоит ждать отлива. Вымотался я до предела. Надо поспать — там, в море, будет не до этого. Я растянулся на дне лодки между бочонком и мачтой, Матуретт соорудил из одеяла нечто вроде навеса, и я заснул. Я спал и спал — сны, дождь, неудобная поза, ничто не могло вывести меня из этого глубокого тяжелого забытья.

Наконец Матуретт разбудил меня.

— Пора, Папи, так нам, во всяком случае, кажется. Уже вовсю идет отлив.

Лодка повернула к морю. Опустив пальцы в воду, можно было почувствовать, как сильно течение» Дождь перестал, и при свете луны, вернее ее четвертинки, мы отчетливо видели реку метров на сто вперед, несущую деревья, ветви и какие-то другие непонятные предметы. Я пытался определить, где река впадает в море. Здесь пока ветра нет. Будет ли он там, в море? Будет ли сильным? Мы вынырнули из-под зарослей. Глядя на небо» можно было только примерно понять, где находится берег, то есть где заканчивается река и начинается море. Мы заплыли гораздо дальше, чем рассчитывали, и находились теперь, по-видимому, километрах в десяти от устья. Выпили рому — крепкого, неразбавленного. Пора ли уже устанавливать мачту? Все были за. И вот мы ее установили, и она надежно держалась в днище. Я укрепил и парус, только пока не разворачивал, он плотно прилегал к мачте. Матуретт изготовился по моей команде поднять стаксель и кливер. Все, что надо сделать, чтобы парус наполнился ветром, — это отпустить веревку, привязывающую его к мачте. Я мог справиться с этим, не сходя с места. Мы с Матуреттом не выпускали из рук весел: грести надо было быстро и сильно, потому что течение прижимало нас к берегу.

— Всем приготовиться! Грести! Помоги нам Бог!

— Помоги нам Бог! — откликнулся Клозио.

— В твои руки вверяю себя, — добавил Матуретт.

И мы гребли что было сил, весла одновременно и глубоко врезались в воду.

Мы находились от берега на расстоянии не далее броска камня, когда поток подхватил лодку и снес на целые сто метров ниже. Вдруг подул бриз и начал подталкивать нас к середине реки.

— Поднять стаксель и кливер, живо!

Паруса наполнились ветром, лодка встала на дыбы, словно необъезженный конь, и понеслась как стрела. Должно быть, мы все же немного запоздали, потому что на реке внезапно стало совсем светло — взошло солнце. Справа, примерно километрах в двух, отчетливо просматривался французский берег, где-то в километре слева — голландский, а впереди — белые гребни океанских волн.

— Господи, опоздали! — воскликнул Клозио. — Как думаешь, долго еще выбираться в открытое море?

— Не знаю.

— Глянь, какие огромные волны, так и разлетаются в пену. Может, прилив уже начался?

— Да нет, быть не может... Видишь, по воде несет всякую дрянь.

— Нам не выбраться, — заметил Матуретт. — Опоздали.

— Заткни пасть и сиди, где посадили, у кливера и стакселя! И ты тоже заткнись, Клозио!

Раздались хлопки выстрелов. Это по нам начали палить из ружей Я ясно видел, откуда прогремел второй. В нас стреляли вовсе не охранники, выстрелы были с голландского берега. Я развернул главный парус, и ветер ударил в него с такой силой, что меня едва не вышвырнуло за борт. Лодка накренилась чуть ли не на сорок пять градусов. Надо удирать, и как можно быстрей, это не так трудно — нам помогает ветер.

Еще выстрелы! Потом все стихло. Теперь мы были уже ближе к французскому берегу, потому и прекратились выстрелы. Подхваченные ветром, мы неслись со страшной скоростью. Так быстро, что проскочили середину устья, и я понял, что через несколько минут лодка врежется в песок. Я видел, как уже бегут по берегу люди. И начал как можно осторожнее менять направление, натягивая веревки паруса. Парус выпрямился, кливер повернулся сам по себе, стаксель тоже. Лодка постепенно разворачивалась. Я отпустил парус, и мы вылетели из реки, казалось, впереди ветра. Господи, пронесло! Все, конец! Через десять минут на нас уже налетела первая морская волна, пытаясь остановить, но мы перескочили через нее легко, как по маслу, и звук «шват-шват», который издавали борта и днище на реке, сменился на «тумп-тумп». Волны были высокие, но мы перескакивали через них легко и свободно, как ребенок через скакалку. «Тумп-тумп» — лодка опускалась и поднималась ровно, без всякой дрожи.

— Ура! Ура! Вышли! — громко, что было мочи завопил Клозио.

В довершение победы Господь одарил нас поистине восхитительным зрелищем восхода солнца. Волны накатывали ритмично, правда, высота их становилась все меньше и меньше по мере удаления от берега. Вода была жутко грязная — просто сплошная грязь. К северу, она казалась черной, позже выяснилось, что там она все же синяя. Сверяться с компасом не было нужды — солнце должно находиться по правую руку. Великое морское путешествие, началось!

Клозио пытался приподняться, ему хотелось видеть, что происходит вокруг, Матуретт протянул, ему руку и усадил напротив меня, спиной к бочонку. Клозио свернул мне сигарету, прикурил, передал. Мы все закурили.

— Дай-ка мне тафии, — сказал Клозио. — Границу как-никак пересекли, это дело надо отметить.

Матуретт с некоторым даже шиком налил нам в жестяные кружки по глотку, мы чокнулись и выпили друг за друга. Лица моих друзей сияли счастьем, мое, должно быть, тоже, Клозио спросил:

— Господин капитан, можно ли узнать, куда вы намерены держать курс?

— В Колумбию, с Божьей помощью.

— Надеюсь, Господь услышит ваши молитвы! — откликнулся Клозио.

Солнце поднималось быстро, и мы вскоре обсохли Я соорудил из больничной рубахи некое подобие арабского бурнуса. Если ткань намочить, голова будет в прохладе, и солнечный удар тогда не грозит. Море приобрело опалово-голубой оттенок, волны были редки, высотой примерно три метра, плыть по ним — одно удовольствие. Бриз не ослабевал, и мы довольно быстро удалялись от берега. Время от времени я оборачивался и видел, как тает темная полоска на горизонте. Чем дальше мы отплывали от сплошного зеленого массива, тем отчетливее представлял я себе направление. Я оборачивался назад с чувством некоторого беспокойства, которое призывало собраться, напоминая о том, что теперь жизнь моих товарищей в моих руках.

— Сварю-ка я, пожалуй, риса! — сказал Матуретт.

— Я подержу плитку, а ты котелок, — предложил Клозио.

Вареный рис пахнул очень аппетитно. Мы ели его горячим, предварительно размешав в котелке две банки сардин. Трапеза завершилась кофе. «Рому?» Я отказался — слишком жарко, да и вообще я не слишком большой любитель спиртного. Клозио свертывал и прикуривал для меня одну сигарету за другой. Итак, первый обед в море оказался на высоте. Мы находились в открытом море всего часов пять, но уже чувствовалось, что глубина здесь огромная. Волны стали еще меньше, перескакивая через них, лодка уже не стучала. Погода выдалась великолепная. Я сообразил, что днем можно почти не сверяться с компасом, просто время от времени соотносить расположение солнца со стрелкой и держать в этом направлении — очень просто. Однако яркий солнечный свет утомлял глаза, и я пожалел, что не разжился парой солнечных очков. И вдруг Клозио заметил:

— Ну и повезло же мне, что я натолкнулся на тебя в больнице!

— Не только тебе, мне тоже повезло, — ответил я и подумал о Дега и Фернандесе... Если б они тогда сказали «да», то были бы сейчас с нами.

— Ну, не уверен... — задумчиво протянул Клозио. — Впрочем, тебе было бы довольно сложно заманить араба в палату в нужный момент.

— Да, тут нам очень помог Матуретт. Я рад, что он с нами, это надежный товарищ, храбрый и умный.

— Благодарю, — улыбнулся Матуретт. — И спасибо, что поверили в меня, несмотря на то, что я молод, ну и еще... сами знаете кто... Из кожи буду лезть, но не подведу!

После паузы я сказал:

— Франсис Серра — как раз тот парень, которого нам не хватает. И Галъгани...

— Так уж вышло, такой расклад событий, Папийон. Окажись Иисус порядочным человеком и дай нам нормальную лодку, мы бы затаились и подождали их. Может, отправили бы за ними самого Иисуса. Как бы там ни было, они тебя знают. И знают, раз ты не послал за ними, значит, это было невозможно.

— Кстати, Матуретт, а как ты угодил в эту палату для особо опасных?

— Я понятия не имел, что меня собираются интернировать. Сказал, что болен, горло у меня болело, ну и еще я не хотел выходить на прогулки. Врач, как увидел меня, сказал: «Из твоей карточки я понял, что тебя должны интернировать на острова. За что?» — «Я ничего об этом не знаю, доктор. Что это значит — интернировать?» — «Ладно, выбрось это из головы. Ляжешь в больницу». Так я там и оказался.

— Врач хотел тебе Добра, — заметил Клозио.

— Кто его знает, чего хотел этот шарлатан, отправляя меня в больницу... Теперь, должно быть, охает: «Смотри-ка, а мой ангелочек не оплошал, удрал-таки!»

Мы болтали и смеялись. Я сказал:

— Кто знает, может, встретимся еще когда-нибудь с Жуло, Человеком-Молотком. Должно быть, он сейчас далеко, а может, отлеживается где-нибудь в кустах.

— Перед уходом, — вставил Клозио, — я сунул под подушку записку: «Ушел и адреса не оставил».

Мы так и покатились со смеху.

Пять дней мы плыли безо всяких происшествий. Днем компасом служил путь солнца с востока на запад, ночью приходилось сверяться с настоящим компасом.

Наутро шестого дня солнце сияло особенно ослепительно. Море внезапно успокоилось. Из воды то и дело выпрыгивали летучие рыбы. Я изнемогал от усталости. Ночью Матуретт протирал мне лицо влажной тряпицей, чтобы я не заснул, но я все равно время от времени отключался, и тогда Клозио прижигал мне руку кончиком сигареты. Теперь стоял полный штиль, и можно было немного передохнуть. Мы спустили главный парус и кливер, оставив только стаксель, и я свалился на дно лодки, как бревно, укрывшись от солнца полотнищем паруса.

Проснулся оттого, что Матуретт тряс меня за плечо.

— Сейчас только час или два, но я бужу тебя потому, что ветер крепчает, а на горизонте, откуда он дует, черным-черно.

Пришлось заступить на вахту. Поднятый парус быстро понес нас по гладкой воде. Позади, на востоке, небо потемнело, ветер постепенно усиливался. Стакселя и кливера оказалось достаточно, чтобы лодка, неслась как стрела, Я плотней обернул главный парус вокруг мачты и как следует закрепил.

— Держись, ребята, сдается мне, приближается шторм!

На нас упали первые тяжелые капли дождя. Тьма быстро надвигалась и через четверть часа настигла нас. Поднялся невероятно сильный ветер. Словно по волшебству, море преобразилось — побежали валы с пенистыми гребнями, солнце исчезло, дождь хлынул потоками. Ничего не было видно, а волны обрушивались на лодку, окатывая нас с головы до пят. Да, это был настоящий шторм, дикая стихия во всем ее великолепном и неукротимом буйстве — гром, молний, дождь, дикое завывание ветра — вся эта безумная круговерть вокруг.

Лодку несло как соломинку — она то взлетала на невероятную высоту, то обрушивалась в пропасть между валами, такую глубокую, что казалось: нам из нее сроду не выбраться. Однако она каким-то непостижимым образом все-таки выкарабкивалась из этих глубин и, взлетев на очередную волну, скользила по гребню, и все повторялось сначала — вверх-вниз, вверх-вниз. Увидев, что надвигается еще один вал, куда выше прежних, я решил, что лучше всего встретить его носом, и вцепился в румпель обеими руками. Но я поторопился, и лодка врезалась в водяную гору, зачерпнув немало воды. Точнее сказать, она набрала воды под завязку — чуть ли не на метр. Сам того не желая, я направил лодку в лоб следующему валу — очень опасный маневр, — и она так накренилась, что едва не перевернулась, однако при этом большая часть воды выплеснулась.

— Браво! — воскликнул Клозио, — Да ты заправский моряк! Почти вся вылилась.

— Видал, как надо делать? — ответил я,

Если бы он только знал, что именно из-за отсутствия опыта я едва не перевернул лодку в открытом море! После этого я решил не лезть на рожон, не следить за курсом, а стараться просто удерживать лодку да плаву и в равновесии насколько это возможно. Я позволил ей взбегать по волнам и опускаться как заблагорассудится. И вскоре оценил, какое гениальное сделал открытие, позволившее процентов на девяносто избежать опасности. Дождь перестал, ветер же продолжал бушевать с неукротимой силой, однако теперь было видно, что творится вокруг. Небо позади нас очистилось, просветлело, впереди же оставалось черным. Мы находились ровно посередине. Часам к пяти все стихло. Снова сияло солнце, дул обычный легкий бриз, море тоже успокоилось. Я высвободил главный парус, и мы снова заскользили по воде, донельзя довольные собой. Вычерпали котелками и сковородками воду, развернули одеяла и привязали к мачте — просушить. Рис, мука, масло, крепкий кофе, по глотку рома для успокоения. Солнце уже почти садилось, создавая небывалое по красоте зрелище — Красновато-коричневое небо, гигантские желтые лучи, расходившиеся от полупогруженного в океан диска и высветляющие небо, несколько белых облачков над головой и море, само море... Поднимающиеся навстречу валы были густо-синими у основания, кверху светлели, становились зеленоватыми, а на гребне просвечивали красным, розовым и желтым в зависимости от цвета попавших в них лучей.

Душу наполнили удивительный мир и покой. И вместе с тем я испытывал гордость и торжество оттого, что вполне, как оказалось, могу постоять за себя и в море. Да, этот шторм был как нельзя более кстати — я понял, как надо управлять лодкой в подобных обстоятельствах.

— Ну что, видел, как надо избавляться от воды, Клозио? Понял, в чем фокус?

— Ты молоток! Если б ты ее не выплеснул и нас бы ударила в борт еще одна волна, мы бы наверняка потонули,

— Ты что, выучился всем этим штукам на флоте? — спросил Матуретт.

— Ага. Все же там дают неплохую подготовку.

Должно быть, мы довольно сильно отклонились от курса. Но как определить расстояние, пройденное в дрейфе, с учетом такого волнения и ветра? Ладно, буду держать на северо-запад, вот что. Солнце погрузилось в море, играя последними отблесками — на этот раз сиреневыми, и тут же наступила ночь.

Еще шесть дней почти ничто не нарушало спокойного нашего плавания, пронеслось лишь несколько шквалов и ливней, однако дольше трех часов все это не продолжалось, никакого сравнения с тем первым штормом.

Десять утра — ни малейшего дуновения ветерка, мертвый штиль. Я проспал часа четыре. Когда проснулся, почувствовал, как горят губы. На них практически не осталось кожи, на носу тоже. А вся правая рука походила на кусок сырого мяса. Матуретт и Клозио были примерно в том же состоянии. Дважды в. день мы натирали лица и руки маслом, но это мало помогало, — тропическое солнце вскоре сжигало и масло.

Судя по солнцу, было уже часа два дня. Я подзаправился и, видя, что штиль продолжается, решил использовать парус в качестве навеса. Рыба так и кружила вокруг лодки, особенно в том месте, где Матуретт мыл посуду. Я взял нож и попросил Матуретта бросить за борт немного риса, все равно он начал портиться из-за того, что в него попала вода. Рыба столпилась в том месте, где в воду упал рис, она поднялась совсем близко к поверхности, и одна из них почти целиком высунула голову из воды. В ту же секунду я с силой ударил ее ножом, и она всплыла брюхом вверх. Весила эта добыча около десяти килограммов, мы выпотрошили ее, сварили в соленой воде и съели на ужин с мукой маниоки.

Вот уже одиннадцать дней мы в море. За все это время только один раз видели корабль, да и то далеко, на самом горизонте. Я уже начал волноваться — куда это, черт побери, нас занесло? Далеко, это ясно, но где находится Тринидад или еще какие-нибудь английские острова?

Ну вот, стоило только помянуть черта, и он тут как тут — впереди прямо по курсу мы увидели черную точку, постепенно становившуюся все крупней. Что это — корабль или рыбацкая лодка? Да нет, нам показалось, что она идет прямо на нас... Корабль, теперь мы видели его вполне отчетливо, проходил стороной. Конечно, теперь он находился ближе, но, похоже, вовсе не собирался менять курс, чтобы подобрать нас. Ветра совсем не было, паруса повисли, как жалкие тряпки, и на корабле нас, наверное, просто не заметили. Но вдруг послышался вой сирены, а затем прогремели три выстрела. Корабль начал менять курс, теперь он направлялся прямо к нашей лодке,

— Надеюсь, он не подойдет слишком близко? — спросил Клозио.

— Не волнуйся, море тихое, как болотная лужа.

Это был танкер. Он подходил все ближе, и уже можно было различить стоявших на палубе людей. Должно быть, удивлялись, что эта жалкая лодка-скорлупка делает в открытом море... Корабль был совсем рядом, мы видели столпившихся на палубе матросов и офицеров. И кока. Затем на палубу высыпали дамы в светлых платьях и мужчины в пестрых рубашках. Наверное, пассажиры, так мы, во всяком случае, поняли. Пассажиры на танкере... странновато немного. Капитан крикнул по-английски:

— Откуда вы?

— Французская Гвиана.

— Так вы говорите по-французски? — спросила одна женщина.

— Да, мадам.

— А что вы делаете так далеко в открытом море?

— Да так, плывем себе в Божьей помощью куда направит ветер.

Дама что-то сказала капитану, затем снова обратилась к нам:

— Капитан говорит: можете подниматься на борт. Потом они втащат на палубу вашу лодочку.

— Передайте, что мы страшно ему признательны, но нам и здесь вполне хорошо.

— Вы отказываетесь от помощи?

— Мы беглые, и потом нам с вами не по пути.

— А куда вам надо?

— На Мартинику, а может, и дальше. Где мы теперь?

— Далеко, в открытом океане.

— А где Вест-Индия?

— Английскую карту разберете?

— Да.

Через минуту они спустили на веревке несколько пачек сигарет, жареную баранью ногу и хлеба.

— Вот вам карта!

Я взглянул на нее и сказал:

— Так, теперь нам надо держать на запад, чтобы дойти до британской Вест-Индии, верно?

— Верно.

— Сколько это будет миль?

— Через пару дней доберетесь, — сказал капитан.

— Прощайте! Огромное вам спасибо!

— Капитан поздравляет вас и считает, что вы — превосходные мореходы!

— Спасибо еще раз! Прощайте!

Танкер медленно отошел, едва не задев нас, я начал быстро отгребать, чтобы не нарваться на винт, и в этот момент какой-то морячок кинул мне с палубы форменную фуражку. Она упала прямо в середину лодки. Прекрасная это была вещь — с золотой лентой и якорем. Именно она находилась у меня на голове через два дня, когда мы на этот раз без всяких проблем достигли Тринидада.

ТРИНИДАД

О приближении земли, задолго до того, как мы ее увидели, нам сказали птицы. Было полвосьмого утра, когда они начали кружить над лодкой. «Доплыли, ребята! Мы доплыли!» Первый этап побега — самый трудный — окончен. Отныне мы свободны, свободны навсегда! От радости мы вопили, как школьники. Лица наши были покрыты густым слоем кокосового масла — тоже подарок с танкера. Около девяти мы увидели землю. Бриз довольно быстро нес нас к ней по спокойному морю. Но только где-то часам к четырем мы в деталях смогли разглядеть длинный остров, берег, окаймленный россыпью белых домиков и увенчанный кокосовыми пальмами. Впрочем, с уверенностью сказать, остров это или полуостров, мы не могли, так же как обитаемы ли дома. Прошел час, прежде чем мы увидели людей, бегущих по берегу к тому месту, где мы собирались причалить.

Еще минут через двадцать там собралась пестрая толпа. Казалось, все жители этой небольшой деревни высыпали на берег встречать нас. Позднее мы узнали и название деревни — Сан-Фернандо.

Я бросил якорь метрах в трехстах от берега. Отчасти, чтобы проверить реакцию жителей, и потому, что опасался за лодку — ведь дно могло оказаться коралловым. Мы свернули парус и стали ждать. С берега отвалила маленькая лодка. В ней сидели два чернокожих гребца и один белый в пробковом шлеме,

— Добро пожаловать в Тринидад! — сказал мужчина на великолепном французском. Гребцы, улыбаясь, скалили ослепительно белые зубы.

— Спасибо за добрые слова, месье. Дно коралловое или песок?

— Песок. Так что не беспокойтесь, можете смело причаливать.

Мы снялись с якоря, и волны начали подталкивать нас к берегу. Едва мы коснулись его, как в воду вбежали человек десять и одним рывком вытянули лодку на берег. Они глазели на нас и гладили нас, а какая-то негритянка, или индианка, говорила. «Добро пожаловать к нам!» Белый мужчина, говоривший по-французски, сообщил, что каждый из них зовет нас к себе в дом. Матуретт набрал в горсть песка и поцеловал его, что вызвало новый взрыв восторга. Я объяснил белому, в каком положении находится Клозио, и тот распорядился отнести его в свой дом, находившийся, как оказалось, неподалеку. И еще сказал, что мы можем спокойно оставить все наши вещи в лодке до завтра — ничего не пропадет, никто к ним не прикоснется А люди выкрикивали: «Хороший капитан, добрый капитан, долго плыл в своей лодке!» Настала ночь. Я попросил втянуть лодку еще дальше на берег и привязал к другой, куда большей по размерам, стоявшей на песке. Затем вместе с Матуреттом последовал за англичанином. В его доме мы увидели Клозио — он явно блаженствовал, сидя в кресле с вытянутой ногой, возлежащей на придвинутом стуле, а вокруг него хлопотали какая-то дама и молоденькая девушка,

— Мои жена и дочь, — представил их джентльмен. — Есть и сын, но он сейчас в университете, в Англии,

— Добро пожаловать в дом, — сказала дама по-французски.

— Присаживайтесь, господа, — подхватила девушка, указывая на два плетеных кресла.

— Спасибо, милые дамы! Право, мы не стоим таких хлопот!

— Почему же? Мы знаем, откуда вы приплыли и какой проделали путь. Поэтому не стесняйтесь, будьте как дома.

Англичанин оказался адвокатом, звали его мистер Боуэн. Его контора находилась в столице Тринидада Порт-оф-Спейне, в сорока километрах отсюда. Нам принесли чай с молоком, тосты, масло и джем. Первый за долгое время вечер мы провели как свободные люди, и я никогда его не забуду. Ни слова о прошлом, никаких расспросов, лишь о том, сколько дней мы провели в море и как прошло это путешествие. А еще спрашивали Клозио, сильно ли болит нога и когда, по нашему мнению, следует сообщить в полицию — завтра или подождать еще день. Интересовались, есть ли у нас родственники, жены или дети. Если есть, не хотим ли мы написать им письма, они тут же отправят. Что мог я сказать на все это? Они были так добры, так гостеприимны — люди на берегу и эта славная семья — к нам, беглым. Мистер Боуэн связался по телефону с врачом, который посоветовал привезти раненого завтра к нему в больницу, чтобы сделать рентген, а там видно будет, как поступать дальше. Мистер Боуэн позвонил также какому-то начальнику из Армии Спасения в Порт-оф-Спейне. Тот обещал подготовить нам комнату в гостинице Армии Спасения, сказав, что мы можем поселиться там, когда пожелаем. И еще посоветовал сохранить лодку, если она в хорошем состоянии она может понадобиться для дальнейшего путешествия. Спросил, каторжане мы или депортированные? Мы сказали, что мы каторжники, и, похоже, он был доволен ответом.

— Не желаете ли принять ванну и побриться? — спросила девушка. — Не стесняйтесь, никакого беспокойства. Там, в ванной, я положила кое-какие вещи, надеюсь, они вам подойдут.

Я помылся, побрился и вышел из ванной посвежевший, тщательно причесанный, на мне были серые брюки, белая рубашка, теннисные туфли и белые носки.

В дверь постучал какой-то индеец Он принес для Матуретта сверток и объяснил, что врач заметил — у меня примерно тот же размер, что и у адвоката, нуждаться ни в чем я не буду. А вот маленькому, хрупкому Матуретту вещи из гардероба мистера Боуэна явно не подойдут. Затем он поклонился по-мусульмански и исчез. Чем мы могли ответить на такую доброту? Сердце переполняла благодарность, я не находил слов. Клозио улегся в постель первым, а мы еще долго сидели и болтали. Двух наших очаровательных дам больше всего интересовало, как мы собираемся теперь строить свою жизнь. И ни единого вопроса о прошлом, только о настоящем и будущем. Мистер Боуэн сказал, что он крайне сожалеет, что Тринидад не разрешает оставаться беглым на острове. По его словам, он неоднократно пытался выбить разрешение для разных людей, но ничего из этого не выходило.

Девушка, как и ее отец, великолепно говорила по-французски, без всякого акцента. У нее были белокурые волосы, лицо покрыто веснушками. На вид ей было лет семнадцать — двадцать, я не осмелился уточнить. Она сказала:

— Вы еще молоды, у вас вся жизнь впереди. Не знаю, за что вас приговорили, да и знать не хочу. Но сам факт, что вы вышли в море в маленькой лодочке и предприняли такое долгое и опасное путешествие, доказывает, что вы готовы заплатить за свободу любую цену. Это качество в людях всегда меня восхищало.

Проспали мы до восьми утра. А проснувшись, обнаружили, что стол уже накрыт. Дамы сообщили, что мистер Боуэн спозаранку отправился в Порт-оф-Спейн и вернется только к полудню, возможно, ему удастся что-то для нас сделать.

И вот я сижу в саду под кокосовыми пальмами, а напротив меня — белокурая девушка с голубыми, как море, глазами. Кругом цветут красные, желтые, лиловые бугенвилии, что придает саду мистера Боуэна весьма романтический оттенок, очень подходящий к данному моменту.

— Месье Анри (она называла меня «месье»! Господи, сколько времени ко мне так никто уже не обращался!), вы слыхали, что вчера сказал папа? Эти британские власти настолько несправедливы и лишены какой-либо человечности и понимания, что не разрешают вам остаться здесь. Дают лишь две недели на отдых, затем вы должны снова выходить в море... Сегодня рано утром я ходила взглянуть на вашу лодку. Она такая крошечная и хрупкая для столь долгого путешествия! Будем надеяться, что вам все же удастся достигнуть более гостеприимной страны, чем наша. На всех британских островах с такими, как вы, поступают одинаково. И если в пути вам придется тяжко, прошу, не держите зла на людей, живущих на этом острове!

0ни не отвечают за порядок вещей, сложившийся здесь, Этим распоряжаются английские власти. Вот вам папин адрес: 101, Квин-стрит, Порт-оф-Спейн, Тринидад. И если, с Божьей помощью, вам улыбнется удача, прошу, черкните хоть строчку о том, что с вами произошло.

Я был так тронут, что не находил слов. К нам вышла миссис Боуэн, очень красивая женщина лет сорока с каштановыми волосами и зелеными глазами. На ней было простое белое платье с широким поясом и зеленые сандалии.

— Месье, муж задерживается до пяти, он пытается выбить разрешение доставить вас в своей машине в Порт-оф-Спейн без полицейского эскорта. А потом ему не хочется, чтобы свою первую ночь в Порт-оф-Спейне вы провели в полицейском участке. Вашего раненого товарища отвезут прямо в клинику, принадлежащую нашему другу-врачу. А вас поселят в гостинице Армии Спасения.

Вскоре к нам присоединился и Матуретт. Он ходил смотреть лодку и сказал, что вокруг нее до сих пор толпятся любопытные. Но все вещи целы. Люди обнаружили застрявшую под румпелем пулю. Кто-то из них попросил разрешения забрать ее себе в качестве сувенира. На что Матуретт ответил: «Капитан, капитан!» Индейцы поняли, что надо просить разрешения капитана.

— Кстати, — заметил Матуретт, — а почему бы нам не отпустить черепаху?

— У вас есть черепаха? — воскликнула девушка. — Пойдемте посмотрим!

Мы спустились к лодке. Я вытащил черепаху на песок.

— Ну, что будем делать? Бросим обратно в море? Или выпустим к вам в сад?

— В глубине двора есть бассейн с морской водой. Давайте выпустим ее туда. Она будет напоминать мне о вас.

— Прекрасно! — Я раздал любопытным почти все вещи из лодки, за исключением компаса, табака, бочонка для воды, ножа, мачете, топора, одеял и револьвера, который незаметно сунул под одеяло.

В пять появился Боуэн.

— Все в порядке, господа. Я сам отвезу вас в город.

Мы разместили Клозио на заднем сиденье. Я как раз прощался с девушкой, когда вышла ее мать с чемоданом в руке и сказала нам:

— Вот, пожалуйста, возьмите. Здесь вещи моего мужа. Дарим вам от чистого сердца.

— Благодарю вас, тысячу раз благодарю!

Без четверти шесть мы уже были в клинике. Санитары внесли носилки с Клозио в палату. Соседом его оказался какой-то индеец. Появился врач, пожал руку Боуэну. Он не говорил по-французски, но передал через Боуэна, что за Клозио будут хорошо ухаживать и что мы можем заходить к нему в любой момент. И мы вместе с мистером Боуэном отправились в город.

Город потряс и оглушил нас — огни, автомобили, велосипеды, черные, желтые, белые люди, индейцы — все здесь смешалось. Наконец мы добрались до здания Армии Спасения — единственного в городе, у которого фундамент был выложен из камня. Размещался он на ярко освещенной площади. Мне даже удалось прочитать ее название: «Фиш Маркет»[10].

Комендант Армии Спасения принял нас со всем своим штабом, в котором были и мужчины, и женщины. Он немного говорил по-французски, остальные же обращались к нам по-английски. Мы не понимали слов, но приветливые глаза и лица говорили о том, что они искренне рады нам. Нас проводили в комнату на втором этаже, где стояли три койки. Была в нашем распоряжении и ванная с мылом и полотенцами. Показав комнату, комендант сказал:

— Если вы голодны, то ужин у нас в семь, значит, через полчаса.

— Нет, мы не голодны.

— Если хотите прогуляться по городу, то вот ваш по два вест-индских доллара, на них можно выпить по чашке чая или кофе или взять мороженое. Только смотрите, не заблудитесь. Захотите вернуться, спросите прохожих, и вам покажут.

Через десять минут мы уже шагали по улице в людской толчее, но никто не обращал на нас никакого внимания. Мы глубоко вдыхали вечерний городской воздух, воздух свободы. Эта удивительная доверчивость, решение отпустить нас в довольно большой город без всякой охраны согревала сердца и вселяла не только уверенность, но и понимание, что мы просто обязаны оправдать это доверие.

Мы зашли в бар и заказали два пива. Казалось, пустяк, войти и сказать: «Два пива, пожалуйста». Это так просто и естественно, и все же показалось абсолютно невероятным, что девушка-индианка с золотой раковиной в ноздре подала нам заказанное и улыбнулась: «Два доллара, сэр».

Ее жемчужная улыбка, огромные темно-фиолетовые глаза, слегка раскосые к вискам, черные волосы до плеч, платье с низким вырезом, обнажающее верх груди и позволяющее только догадываться, что и все остальное, скрытое под ним, столь же прекрасно, — все эти вещи, столь тривиальные и естественные, казалось, принадлежат к какому-то неведомому, волшебному миру.

Это не может быть правдой, Папийон. Не может быть, чтобы ты так быстро превратился из каторжанина, обреченного на пожизненное заключение, из живого трупа в свободного человека!

Платил Матуретт, у него всего и осталось, что полдоллара. Пиво оказалось восхитительно холодным, и Матуретт сказал:

— Как насчет повторить?

— Черт, — пробормотал я, — и часа не прошло, как освободился, а уже думаешь, как бы нажраться!

— Ты чего, Папи? Нажраться с двух кружек пива? Где это ты видывал такое?

— Может, оно и так, но, сдается мне, нам не следует сразу набрасываться на первые попавшиеся удовольствия. Мы должны попробовать всего по чуть-чуть, а не нажираться, как свиньи. К тому же, самое главное, деньги-то эти не наши.

— Что ж, пожалуй, ты прав. Учиться быть свободным надо постепенно, верно?

Мы вышли из бара и двинулись по Уотерс-стрит — главной улице города, пересекавшей его по диагонали, и были настолько околдованы трамваями, осликами с маленькими тележками, автомобилями, светящимися рекламами кинотеатров и дансинг-холлов, глазами молодых чернокожих и индейских девушек, которые улыбаясь глядели на нас, что незаметно прошли всю улицу до гавани. И вот перед нами освещенные огоньками корабли — туристские пароходы с влекущими надписями: Панама, Лос-Анджелес, Бостон, Квебек, грузовые суда из Гамбурга, Амстердама, и Лондона, И тут же, по всей длине набережной, разместились бары» пивнушки, рестораны, битком набитые мужчинами и женщинами, пьющими, поющими, окликающими друг друга. Меня охватило желание смешаться с этой пестрой толпой, возможно вполне заурядной, но столь полной жизни.

На террасе одного из баров красовались, устрицы, морские ежи, креветки, раки, мидии и прочие дары моря, все на льду, явно для того, чтобы разжечь аппетит у прохожих. Столы, накрытые скатертями в красно-белую клетку, манили присесть, впрочем, большинство из них было уже занято. И еще девушки с кофейного цвета кожей и нежно очерченным профилем, мулатки без единой негроидной черты, такие стройные и изящные в этих своих разноцветных, низко вырезанных блузах... Я подошел к одной из них и спросил:

— Французские деньги пойдут? — и показал тысячефранковую купюру.

— Да. Сейчас я вам их разменяю.

— О'кей.

Она взяла банкноту и исчезла в глубине зала, битком набитого посетителями. Вскоре появилась вновь.

— Сюда. — Провела меня в комнатку к кассе, за которой сидел китаец.

— Вы француз?

— Да.

— Менять тысяча франков?

— Да.

— Вся в вест-индский доллар?

— Да.

— Паспорт?

— Нету.

— Удостоверение моряка?

— Нету.

— Документ иммигранта?

— Не имею.

— Очень чудесно.

Он что-то сказал девушке, она оглядела зал и подошла к какому-то моряку в точно такой же фуражке, как у меня — с золотой лентой и якорем, — и подвела его к кассе. Китаец спросил:

— Есть удостоверения личность?

— Тут!

Тихо и спокойно китаец заполнил обменный бланк на тысячу франков на, имя этого незнакомца и попросил его расписаться. Затем девушка взяла его под руку и увела. Похоже, он так и не сообразил, что произошло. Я получил двести пятьдесят вест-индских долларов, пятьдесят из них — одно — и двухдолларовыми бумажками. Сунул девушке один доллар, затем мы вышли в зал и сели за стол, где устроили настоящее пиршество, запивая дары моря восхитительным сухим белым вином.

Тетрадь четвертая

ПЕРВЫЙ ПОБЕГ (продолжение)

ТРИНИДАД

До сих пор перед моим» глазами стоит эта первая ночь свободы в английском городке, я вижу ее так ярко и отчетливо, словно это было вчера. Мы бродили по улицам, опьянев от огней, в самом сердце веселой смеющейся толпы, преисполненные счастьем. Помню бар, битком набитый матросами, тут же развлекались и местные девушки, ожидающие, что их кто-то подцепит. Кстати, в этих девушках не было ничего непристойного, они разительно отличались от женщин парижских, гаврских и марсельских трущоб. Вместо размалеванных, отмеченных алчностью и похотью лиц с хитрыми подлыми глазками — совсем другие, удивительно разнообразные. Здесь были девушки всех оттенков кожи — желтые китаянки и черные африканки, светло-шоколадные с гладкими волосами индуски или яванки, чьи родители, возможно, познакомились на сахарных плантациях; была здесь и удивительная красавица с золотой раковиной в ноздре, индианка с римским профилем и лицом цвета меди, освещенным двумя огромными сияющими глазами с длинными ресницами, выставившая вперед свой бюст, словно хотела этим сказать: «Вот, полюбуйтесь, какие у меня грудки!» У всех в волосах — яркие цветы. Девушки казались воплощением любви, разжигали желание, но без какой-либо пошлости, грязи и меркантильности, — совершенно не чувствовалось, что они здесь на работе, они действительно веселились от души, и, глядя на них, сразу становилось ясно, что деньги для них не главное. Как пара мотыльков, устремленных к свету, мы с Матуреттом переходили из бара в бар, и, только оказавшись на ярко освещенной площади, я бросил взгляд на башенные часы. Два. Уже два часа ночи! Боже, нам же давно пора обратно, совсем загулялись! Что подумает о нас капитан Армии Спасения!.. Я поймал такси, и мы помчались. Заплатив таксисту два доллара, мы вошли в гостиницу, сгорая от стыда. В холле нас приветливо встретила молоденькая блондинка в форме солдата Армии Спасения. Похоже, ее нисколько не удивил и не рассердил наш поздний приход. Сказав что-то по-английски, что — мы не поняли, но, судя по всему, вполне доброжелательное, она протянула нам ключи от комнаты и пожелала доброй ночи. И мы отправились спать. Где-то около десяти в дверь постучали. Вошел улыбающийся мистер Боуэн.

— Доброе утро, друзья! Все еще спите? Должно быть, вчера припозднились? Хорошо провели время?

— Доброе утро. Да, мы поздно пришли. Извините...

— Ну что вы, что вы, перестаньте! Это же вполне естественно после того, что вам довелось пережить. Вы просто обязаны были взять все от первой ночи на свободе... Я приехал отвезти вас в полицейский участок. Вам следует сделать официальное заявление о нелегальном проникновении на территорию страны. Покончив с формальностями, поедем навестить вашего друга. Как раз сегодня утром ему должны были сделать рентген.

Мы быстренько привели себя в порядок и спустились вниз, где нас ждал мистер Боуэн вместе с капитаном.

— Доброе утро, мои друзья! — сказал капитан на плохом французском.

— Доброе утро всем! Женщина-офицер спросила:

— Ну, как вам понравился Порт-оф-Спейн?

— Очень, мадам. Все было чудесно!

До участка мы добрались пешком — он находился всего в двухстах метрах. Полицейские разглядывали нас, впрочем, без особого любопытства. Миновав двух стражей в хаки с лицами цвета черного дерева, мы вошли в просторный кабинет. Навстречу нам поднялся офицер лет пятидесяти, в шортах, рубашке хаки и галстуке, причем вся грудь его была увешана орденскими планками и медалями. Он обратился к нам по-французски.

— Доброе утро. Садитесь. Хотел побеседовать с вами немного, прежде чем вы сделаете официальное заявление. Сколько вам лет?

— Двадцать шесть и девятнадцать.

— За что приговорены?

— Убийство.

— Сколько дали?

— Пожизненную каторгу.

— Так, значит, умышленное убийство?

— Нет, месье, непреднамеренное.

— Преднамеренное — это у меня, — вставил Матуретт. — Мне было семнадцать.

— В семнадцать уже пора отвечать за свои поступки, — сказал капитан. — В Англии бы тебя точно повесили... Ладно, британские власти сидят здесь не для того» чтобы критиковать французскую систему правосудия Единственное, с чем мы категорически не согласны, так это с тем, что преступников у вас высылают в Гвиану. Это совершенно бесчеловечно и недостойно цивилизованной нации. К сожалению, на Тринидаде вам оставаться нельзя. Равно как и на любом другом из британских островов. Это запрещено. Поэтому я прошу вас, играйте честно, не прибегая ни к каким уловкам — выдуманным болезням и прочее, чтобы отсрочить отъезд. Здесь, в Порт-оф-Спейне, вы можете находиться пятнадцать, от силы восемнадцать дней. Лодка у вас вполне приличная, ее уже завели в гавань. Если нужен ремонт, наши моряки помогут. Вас снабдят всеми необходимыми припасами, хорошим компасом и картой. Будем надеяться, латиноамериканские страны примут вас. Но только не Венесуэла. Там вас арестуют, заставят работать на строительстве дорог, а потом передадут французским властям. Лично мне кажется, совершенно не обязательно считать человека совсем пропащим, если он раз в жизни оступился. Вы молоды, здоровы и, похоже, вполне приличные ребята. Раз вынесли такое, значит, вас не так просто сломать. Я был бы рад сыграть положительную роль в вашей судьбе и помочь стать здравомыслящими и ответственными за свои поступки людьми. Желаю удачи! Возникнут трудности — звоните нам вот по этому номеру. Вам ответят по-французски.

Он позвонил, и вошел человек в штатском.

Заявление мы писали в большой комнате в присутствии нескольких полицейских и сотрудников в штатском, стучавших на пишущих машинках.

— Причина прибытия в Тринидад?

— Восстановить силы.

— Откуда прибыли?

— Из Французской Гвианы.

— Совершили ли во время побега какое-либо преступление? Убили кого-нибудь, нанесли телесные повреждения?

— Серьезных — нет.

— Откуда вам это известно?

— Так нам сказали уже после побега.

— Ваш возраст, положение, по какой статье судимы во Франции?

И так далее.

Через некоторое время мистер Боуэн отвез нас в клинику. Клозио страшно обрадовался. Мы не стали рассказывать ему, как провели ночь. Просто сказали, что нам разрешили свободно ходить куда вздумается. Он очень удивился.

— И что, без всякого сопровождения?

— Да, без,

— Ну и чудилы же они, эти ростбифы[11]. Боуэн сходил к врачу и вскоре вернулся.

— А кто вправлял вам кость, прежде чем наложить шины? — спросил он.

— Я и еще один парень. Его с нами нет.

— Вы так здорово проделали эту операцию, что нет нужды снова ломать кость. Они просто забинтуют ногу и дадут палочку, чтобы можно было передвигаться. Хотите остаться здесь или быть с вашими друзьями?

— Нет, уж лучше с ними.

— Что ж, прекрасно. Завтра снова будете вместе.

Мы рассыпались в благодарностях. Мистер Боуэн ушел, и часть дня мы провели с Клозио. На следующий день мы все трое оказались в гостиничном номере с распахнутым настежь окном и включенным на полную мощность вентилятором.

— Чем быстрее мы забудем о прошлом, тем лучше, — сказал я. — Давайте-ка теперь подумаем о дне завтрашнем. Куда отправимся? В Колумбию, Панаму, Коста-Рику? Тут надо бы посоветоваться с Боуэном.

Я позвонил Боуэну в контору, но его там не оказалось. Позвонил домой, в Сан-Фернандо. Ответила дочь. После обмена любезностями она сказала:

— Господин Анри, возле рыбного рынка, что неподалеку от гостиницы, есть автобусная остановка. Может, вы приедете провести день с нами? Прошу вас, приезжайте, мы так вас ждем!

Мы отправились в Сан-Фернандо втроем. Клозио выглядел особенно импозантно в красно-коричневом полувоенном костюме.

Прием нам оказали самый любезный

На столе расстелили карту, и «военный совет» начался. Огромные расстояния: до Санта-Марты, ближайшего колумбийского порта, — тысяча двести километров, до Панамы — две тысячи сто, до Коста-Рики — две с половиной тысячи километров. Тут как раз вернулся и мистер Боуэн.

— Сегодня я проконсультировался кое с кем, и у меня есть для вас хорошие новости Вы можете на несколько дней остановиться в Кюрасао. В Колумбии нет строго определенных законов относительно беглых. Правда, консул не знает ни одного случая, когда кто-нибудь из беглых достиг бы Колумбии морем. Панамы — тоже.

— Я знаю одно безопасное место, — вставила Маргарет, дочь мистера Боуэна. — Но это очень далеко. Около трех тысяч километров.

— О чем ты? — спросил отец.

— Британский Гондурас[12]. Там губернатором мой крестный.

— Ну что ж, поднять паруса, и вперед, в Британский Гондурас! — воскликнул я.

С помощью Маргарет и ее матери мы весь день разрабатывали маршрут. Первый этап: Тринидад — Кюрасао, тысяча километров, второй — от Кюрасао до любого острова на нашем пути, и третий — до Британского Гондураса.

За два дня до отъезда мистер Боуэн пришел к нам с запиской от префекта полиции, в которой тот просил нас взять с собой еще троих беглых, арестованных неделю назад. Они высадились на остров и утверждали, что остальные их товарищи отправились дальше, в Венесуэлу. Я был далеко не в восторге от этой идеи. Но нам оказали столь любезный прием, что отказать в просьбе было просто невозможно. Я выразил желание повидаться с этими людьми и сказал, что только после этого смогу дать окончательный ответ.

За мной заехала полицейская машина.

Во время разговора с префектом кое-что прояснилось.

— Эти трое, — сказал префект, — сидят у нас в тюрьме. Беглые французы. Как выяснилось, находились на острове нелегально несколько дней. Утверждают, что друзья высадили их здесь, а сами уплыли. Мы думаем, все это вранье, хитрость. Они, видимо, затопили лодку, а сами выдумывают, что вообще не умеют ею управлять. Мы заинтересованы, чтобы они убрались отсюда как можно скорей, иначе я буду вынужден передать их властям на первое попавшееся французское судно, а мне бы этого не хотелось.

— Что ж, постараюсь вам помочь. Но сперва мне бы хотелось потолковать с ними. Надеюсь, вы понимаете, насколько это рискованно — брать на борт трех совершенно незнакомых людей.

— Понимаю. — И он распорядился привести арестованных французов. А затем оставил меня с ними наедине

— Вы депортированные?

— Нет, каторжные.

— Тогда почему утверждали, что депортированные?

— Да просто думали, что они скорее примут человека,

совершившего какое-то мелкое преступление, а не крупное. Выходит, ошиблись. Ну, а ты кто?

— Каторжный

— Что-то я тебя не знаю

— Прибыл последним конвоем. А вы когда?

— Конвой двадцать девятого.

— А я в двадцать седьмом, — сказал третий человек

— Ну вот что Префект попросил меня взять вас на борт. Нас в лодке и без того уже трое. Он сказал, что, если я откажу, ему придется посадить вас на первый же французский корабль, поскольку никто из вас не умеет управлять лодкой. Ну, что вы на это скажете?

— По ряду причин нам не хотелось бы снова выходить в море. Можно сделать вид, что мы отплыли, а потом вы высадите нас где-нибудь на дальнем конце острова, а сами плывите себе куда надо.

— Нет, этого я сделать не могу.

— Почему?

— Да потому, что здесь к нам прекрасно отнеслись, и я не собираюсь отвечать этим людям черной неблагодарностью.

— Послушай, браток, сдается мне, на первом месте у тебя должны быть интересы своего, каторжного, а не какого-то ростбифа!

— Это почему?

— Да потому, что ты сам каторжный.

— Да, но только и среди каторжан попадаются разные люди. И мне какой-то там, как ты говоришь, «ростбиф», может оказаться ближе, чем вы.

— Так ты что, собираешься сдать нас французским властям?

— Нет. Но и на берег до Кюрасао высаживать не собираюсь.

— Духу не хватает начинать всю эту бодягу по новой, — сказал один из них.

— Послушайте, давайте сначала пойдем и взглянем на нашу лодку. Наверное, та, на которой вы приплыли, была совсем некудышная.

— Ладно, идем, — согласились двое.

— Ну и хорошо. Я попрошу префекта отпустить вас. И в сопровождении сержанта мы отправились в гавань.

Увидев лодку, трое парней, похоже, немного воспрянули духом.

СНОВА В МОРЕ

Два дня спустя мы вместе с тремя незнакомцами покинули Тринидад. Не знаю, откуда стало известно о нашем отплытии, но целая дюжина девиц из баров явилась провожать нас. И конечно же, семейство Боуэнов в полном составе и капитан Армии Спасения.

Одна из девиц поцеловала меня, а Маргарет рассмеялась и шутливо заметила:

— Вот это да! Не ожидала, Анри, что у вас уже завелась здесь невеста. Времени зря не теряли!

— Прощайте! Нет, до свидания! И позвольте мне сказать вот что: вы даже не представляете, какое огромное место занимаете отныне в наших сердцах! И так оно будет всегда!

В четыре пополудни мы отплыли, ведомые буксирным судном. И вскоре вышли из гавани, смахнув слезу и бросив последний взгляд на людей, которые пришли проститься с нами и теперь махали белыми платками. На буксире отцепили трос, мы тут же поставили все паруса и пустились в открытое море навстречу волнам, бесчисленное множество которых нам предстояло пересечь, прежде чем достигнуть цели. На борту было два ножа: один у меня, второй у Матуретта, Топор находился у Клозио под рукой; там же и мачете. Мы были уверены, что наши пассажиры не имеют оружия. Но организовали все так, что только один из нас спал, а двое других бодрствовали.

— Как твое имя?

— Леблон.

— Какой конвой?

— Двадцать седьмого года,

— А приговор?

— Двадцать лет.

— Ну а ты?

— Я Каргере. Конвой двадцать девятого, пятнадцать лет. Я бретонец.

— Бретонец и не умеешь управлять лодкой?

— Не умею.

— Меня зовут Дюфиль, — представился третий. — Я из Анжера. Схлопотал пожизненное, так, по глупости. Раскололся на суде. А то бы было пятнадцать. Конвой двадцать девятого.

— А как раскололся?

— Ну, в общем, так вышло. Прикончил жену утюгом. Во время суда судья спросил, почему именно утюгом. Уж не знаю, какой меня черт под руку подтолкнул, но я возьми да и брякни: гладить не умела! Ну, а потом адвокат сказал, что эта идиотская шутка вывела их из себя, вот и влепили на полную катушку.

— Откуда вы бежали?

— С лесоповала. Из лагеря Каскад в восьмидесяти километрах от Сен-Лорана. Смыться оттуда — не проблема, там довольно свободный режим. Просто взяли да и ушли, все пятеро. Проще простого.

— Как это понять, пятеро? А где же другие двое? Настало неловкое молчание. Клозио прервал его:

— Знаете что, ребята, тут Люди собрались честные и открытые. Так что выкладывайте все как на духу. Ну?!

— Ладно, уж так и быть... — сказал бретонец. — Бежало нас пятеро, это правда, но те двое ребят из Кана, на родине они были рыбаками. И ничего не заплатили за побег, сказав, что их уменье управлять лодкой дороже любых денег. Ну, ладно. А потом выяснилось, что ни тот, ни другой понятия не имеют, как надо вести себя в море. Раз двадцать чуть не потонули. Так и болтались у берега — сперва возле Голландской Гвианы, потом Британской, а уж потом здесь, у Тринидада. А между Джорджтауном и Тринидадом я взял да и прикончил одного, который сказал, что будет нашим главарем. Этот тип сам напросился. А второй испугался, что и его прикончат, и сам сиганул за борт Во время шторма, бросил руль и нырнул. Уж как мы справились, сам не пойму. Сколько раз лодка была полна воды, а йотом мы налетели на скалу — просто чудо, что живы остались! Даю вам честное слово: все, что я рассказал, — истинная правда.

— Да, правда, — подтвердили: двое других. — Именно так, все и было, и мы трое сговорились убить этого парни. Ну, что скажешь, Папийон?

— Тут я не судья.

— Ну а что бы ты сделал на нашем месте? — настаивал бретонец.

— Вопрос непростой, тут надо поразмыслить. Надо самому пройти через все это, чтобы решить, кто тут прав, а кто виноват.

— А я бы точно порешил этого гада, — вставил Клозио. — Из-за его вранья все могли погибнуть.

— Ладно, Оставим это. Я так понимаю, вы напуганы морем до полусмерти. И согласились плыть с нами только потому, что выбора не было. Верно?

— Сущая правда, — ответили они в один голос.

— Хорошо, тогда договоримся так: никакой паники на борту, что бы ни случилось. А если кто струхнет, пусть держит пасть на замке. Лодка у нас хорошая, мы это проверили. Правда, сейчас загружена больше, но все равно — борта на десять сантиметров от воды. Этого вполне достаточно.

Мы закурили и выпили кофе. Перед отплытием мы довольно плотно подзаправились и решили, что до утра нам хватит.

9 декабря 1933 года. Прошло сорок два дня с начала побега. Теперь мы были обладателями весьма ценных для мореплавания вещей — водонепроницаемых часов, купленных в Тринидаде, хорошего компаса с кардановым подвесом и пары пластиковых солнцезащитных очков, а на головах у Клозио и Матуретта красовались панамы.

Первые три дня прошли относительно спокойно, если не считать встречи со стаей дельфинов. Мы прямо похолодели от страха, когда целая банда их, штук восемь, затеяла игру с лодкой. Они подныривали под нее с одного конца и выныривали из-под другого, время от времени задевая борта и днище. Но еще больше испугал следующий их трюк: три дельфина, выстроившись треугольником, — один впереди и двое по бокам чуть сзади — мчались прямо нам в лоб, рассекая плавниками воду. На расстоянии буквально волоска они разом ныряли и выплывали слева и справа по борту. И, несмотря на сильный бриз и довольно большую скорость движения лодки, не отставали несколько часов.

Мы здорово струхнули. Малейшая неточность в движении, и они перевернули бы лодку. Наши новички не промолвили ни слова, но вы бы видели, какие несчастные у них были лица!

На четвертые сутки в середине ночи разразился ужасный шторм. Это было действительно нечто кошмарное. Хуже всего, что валы не следовали в одном направлении, а сшибались и разбивались друг о друга. Некоторые были длинными и высокими, другие мелкими, взвихренными ветром — никак не приспособиться. Никто не проронил ни звука, за исключением Клозио, который время от времени выкрикивал: «Эй, полный вперед! Ничего, с этой справишься не хуже, чем с остальными!» Или: «Следи! Вон там, сзади, лезет еще одна!»

Иногда они проходили три четверти пути совершенно нормально, ревя и закипая пеной на гребнях. У меня было достаточно времени, чтобы определить их скорость и угол, под которым следовало их встретить. Но вдруг, откуда ни возьмись, над форштевнем вздымался огромный вал, вода обрушивалась мне на плечи и, конечно же, в лодку. Все пятеро не выпускали из рук котелков и сковородок, и все же лодка больше, чем на четверть, заполнилась водой. Никогда еще перспектива утонуть не казалась столь реальной. Это длилось добрые семь часов. А из-за проливного дождя мы до восьми утра даже не видели солнца.

Зато какова же была наша радость, когда оно наконец засияло на небе, очистившемся от штормовых облаков! Прежде всего кофе. Мы пили его с консервированным молоком и матросскими сухарями — твердыми как камень, но, если их обмакнуть в кофе, вполне съедобными. От этого сражения со стихией я совершенно вымотался и, хотя ветер был еще сильным, а море не успокоилось, попросил Матуретта сменить меня. Мне просто необходимо было поспать. Но не прошло и десяти минут, как Матуретт облажался — неправильно встретил волну, и лодка наполнилась водой на три четверти. Все барахло плавало в воде — котелки, плитка, одеяла, все-все. По пояс в воде я пробрался к румпелю на мгновение раньше рушившегося на нас огромного вала. Он не затопил нас, напротив — вынес вперед на добрые десять метров. Все бешено вычерпывали воду. Никто не пытался спасти вещи, нами владела одна мысль — как можно быстрее освободить лодку от воды, что делала ее такой тяжелой и неповоротливой. Следует признать — наши трое новичков оказались на высоте. Когда очередной вал чуть не полностью затопил лодку, то бретонец не растерялся, отвязал бочку с водой и кинул в море. Через два часа все высохло, однако мы потеряли одеяла, примус, печку, топящуюся углем, и сам уголь, канистры с бензином и бочонок с водой, впрочем, его уже не случайно.

Днем я решил переодеть брюки и тут обнаружил еще одну пропажу — исчез мой маленький чемоданчик с вещами, вместе с ним пропали и два-три дождевика. На дне лодки нашлись две бутылки рома. Табак частично пропал, частично промок.

— Ребята, давайте-ка перво-наперво хлебнем по доброму глотку рома, — предложил я, — а уж потом подсчитаем, какие запасы у нас остались. Так, вот фруктовый сок, прекрасно... Надо установить строгий рацион на питье. Вот коробки с сухарями, давайте опорожним одну и сделаем из нее плитку, а на топливо пойдет вот этот деревянный ящик. Да, нам пришлось туго, но теперь опасность позади мы все преодолели и друг друга не подвели. Отныне, с этой минуты, пусть никто не смеет ныть «пить хочу» или «я проголодался». И никаких там «хочу курить». Договорились?

— Есть, Папи!

К счастью, ветер наконец стих, и мы смогли для начала сварить суп из мясных консервов. И вдобавок к нему съели намокшие в коробке сухари — этого должно было хватить до завтра. Каждому досталось по плошке зеленого чая. А в одной из уцелевших коробок мы обнаружили упаковку сигарет — маленькие лачки по восемь штук в каждой. Мы насчитали двадцать четыре такие пачки. Все пятеро решили, что только я один имею право курить, чтобы не заснуть за штурвалом, и чтоб без всяких там обид.

Пошел шестой день, как мы покинули Тринидад, и за все это время я практически не сомкнул глаз. В этот день я решился наконец поспать — море было гладкое как стекло. Я спал как убитый часов пять. Было уже десять вечера, когда я проснулся. По-прежнему штиль. Мои товарищи по ужинали без меня, но я обнаружил оставленную для меня миску поленты из маисовой муки и съел ее с консервированными копчеными сосисками. Страшно вкусно! Чай уже почти совсем остыл; но неважно. Я закурил и стал ждать, когда наконец задует ветер.

Ночь выдалась необычайно звездная. Полярная звезда сияла, как бриллиант, уступая по великолепию и блеску разве что Южному Кресту. Отчетливо были видны Большая и Малая Медведицы. Ни облачка, и полная луна взошла на усыпанном звездами небе. Бретонец дрожал от холода. Он потерял куртку и остался в одной рубашке. Я дал ему дождевик.

Пошел седьмой день пути.

— Друзья, — сказал я, — у меня такое ощущение, что мы слишком отклонились к северу. Поэтому теперь я буду держать на запад, чтобы не проскочить Голландскую Вест Индию. Положение серьезное, у нас почти не осталось питьевой воды, да и с едой туговато, если не считать НЗ.

— Мы полагаемся на тебя, Папийон, — сказал бретонец.

— Да, на тебя, — подтвердили все остальные хором. — Поступай как считаешь нужным.

— Спасибо за доверие, ребята,

Похоже, я действительно принял верное решение. Всю ночь ветра так и не было, и только в четыре утра поднялся бриз и привел в движение нашу лодку. Он все усиливался и в течение тридцати шести часов дул с неослабевающей силой, гоня лодку по волнам с довольно приличной скоростью. Впрочем, волны были совсем маленькие, нас почти не качало.

КЮРАСАО

Чайки. Сперва их крик в темноте, потом Мы увидели и самих птиц, парящих над лодкой. Одна то садилась на мачту, то снова взлетала. Наступил рассвет, яркий блеск солнца залил водную гладь, но нигде, даже на горизонте, никакой земли видно не было. Откуда же тогда, черт побери, взялись чайки? Мы все глаза проглядели, но напрасно. Ни малейших признаков суши. Солнце сменилось полной луной, свет ее в тропиках столь ярок, что режет глаза. Очков у меня больше не было, их унесла та подлая волна вместе со всем прочим. Около восьми вечера в ослепительном лунном свете мы различили на горизонте темную полоску.

— Точно, земля! — Я был первым, кто нарушил молчание.

— Похоже, что так...

Короче, все согласились, что темная полоса на горизонте — земля. Всю оставшуюся часть ночи я держал направление на эту тень, которая становилась все отчетливее. Мы подплывали с приличной скоростью; на небе ни облачка, лишь сильный ветер и высокие, но равномерные валы. Темная масса земли поднималась невысоко над водой, и трудно было сказать, что там за берег — утесы, скалы или песчаный пляж. Луна заходила как раз за его край и отбрасывала тень, не позволяющую видеть ничего, кроме линии огоньков над самой водой — сперва сплошной, потом прерывистой. Мы подходили все ближе и ближе, наконец я бросил якорь в километре от берега. Ветер был сильный, лодка кружила на месте, встречая бортами удары волн, и нас швыряло довольно сильно — ощущение малоприятное. Паруса мы, конечно, спустили.

Мы вполне могли бы дождаться рассвета, но, к несчастью, якорь внезапно сорвался Втянув в лодку цепь, мы обнаружили, что якоря на ней больше нет. И, несмотря на все мои усилия, волны неуклонно несли нас прямо на скалы. И вот лодка оказалась зажатой между двумя скалами с разбитыми бортами. Никто и ахнуть не успел, как накатила следующая волна и всех нас вышвырнуло на берег — побитых, мокрых, но живых. Только Клозио с его ногой пришлось хуже, чем остальным. Лицо и рука были у него страшно исцарапаны. Мы же отделались синяками. Я сильно треснулся ухом о камень, и оно кровоточило.

И все же мы живы и невредимы, на твердой суше, вне досягаемости волн. Когда настал рассвет, мы собрали дождевики, и я перевернул лодку Она уже начала разваливаться на куски Мне удалось выдернуть компас из гнезда. Вокруг не было видно ни души. Мы смотрели на линию огней и лишь позднее узнали, что они стоят здесь, чтобы предупредить рыбаков об опасности. И мы двинулись прочь от моря. Вокруг ничего, кроме кактусов, огромных кактусов и ослов. К колодцу мы подошли совершенно вымотанные, ведь пришлось нести по очереди Клозио, сплетая из рук нечто вроде скамейки. Вокруг колодца валялись скелеты коз и ослов. Колодец оказался высохшим — колесо его вертелось вхолостую, не извлекая из-под земли ничего. А вокруг по-прежнему ни души, лишь ослы да козы Наконец мы добрались до маленького домика. Распахнутые настежь двери словно приглашали войти. «Эй! Эй! Есть тут кто-нибудь?» Никого. Над камином висела на шнуре туго набитая сумочка. Я снял ее и уже собирался открыть, как вдруг шнур лопнул — там оказались флорины, голландские монеты. Значит, мы на голландской территории в Бонайре, Кюрасао или Аруба. Мы оставили сумочку, не прикоснувшись к ее содержимому. Нашли воду, и каждый по очереди напился из ковшика. Ни в доме, ни поблизости никого не было Мы двинулись дальше. Из-за Клозио шли очень медленно, как вдруг дорогу нам перегородил старый «форд».

— Вы французы?

— Да

— Забирайтесь в машину.

Трое разместились сзади, Клозио у них на коленях, мы же с Матуреттом сели впереди, рядом с водителем.

— Потерпели кораблекрушение?

— Да.

— Кто-нибудь утонул?

— Нет.

— Откуда вы?

— С Тринидада.

— А до этого?

— Из Французской Гвианы.

— Каторжные или вольнопоселенцы?

— Каторжные.

— Я доктор Нааль. владелец этой земли. Это полуостров, отходящий от Кюрасао. Его называют Ослиной землей. Здесь живут только козы да ослы. Едят кактусы, даже длинные шипы им не помеха. А знаете, как прозвали здесь эти шипы? Девицы Кюрасао.

— Не очень-то лестное прозвище для молодых дам Кюрасао, — заметил я.

Здоровяк оглушительно расхохотался. Внезапно, но захлебнувшись в астматическом кашле, «форд» вился. Я указал на стадо ослов и сказал:

— Раз машина не в состоянии двигаться дальше, можно запрячь их.

— В багажнике есть сбруя, но попробуй поймать хоть пару и запрячь! — Доктор Нааль открыл капот и быстро обнаружил, что из-за тряской езды отсоединилась клемма свечи. Он ловко устранил неисправность, при этом нервно озираясь по сторонам, и мы двинулись дальше. Потрясясь на ухабах еще какое-то время, мы наконец доехали до шлагбаума, преграждающего дорогу. За ним виднелся небольшой белый коттедж. Хозяин заговорил по-голландски с очень светлокожим и аккуратно одетым негром, который все время повторял: «Да, мастер, да, мастер!» Затем он обратился к нам:

— Я велел ему побыть с вами, пока не вернусь и не привезу чего-нибудь попить. Выходите из машины.

Мы вышли и сели в тенек, на траву. Престарелый «форд», кашляя и задыхаясь, укатил.

Он не проехал и пятидесяти метров, как негр обратился к нам на папьямето, местном жаргоне, состоявшем из смеси голландских, французских, английских и испанских слов, и сообщил, что его хозяин, доктор Нааль, отправился за полицией, потому что жутко нас испугался, да и ему велел держать ухо востро, поскольку мы наверняка беглые воры. Этот несчастный мулат прямо не знал, как и чем нам еще угодить. Сварил кофе, правда, слабый, но по такой жаре сошло. Мы прождали больше часа. И вот наконец появился большой фургон с шестью полицейскими, одетыми на немецкий манер, а за ним — открытый автомобиль с шофером в штатском и еще тремя господами, одним из которых был доктор Нааль. Они вышли из машины, и самый низкорослый из них, похожий на священника, сказал:

— Я начальник отдела безопасности острова Кюрасао. Мое положение обязывает взять вас под арест Совершили ли вы какое-либо преступление с момента прибытия на остров, и если да, то какое? И кто именно из вас?

— Господин! Мы беглые. Приплыли из Тринидада, всего несколько часов назад наша лодка разбилась здесь о скалы. Старший в этой маленькой компании я, и могу вас заверить, что ни один из нас не совершил ни малейшего проступка.

Комиссар заговорил с Наалем по-голландски. В этот момент подъехал какой-то парень на велосипеде и присоединился к разговору.

— Господин Нааль, — вмешался я, — почему вы сказали этому человеку, что мы воры?

— Да потому, что до вас я встретил вот этого парня, и он сообщил, что наблюдал за вами из-за кактуса и видел, как вы вошли в его дом, а потом вышли. Он работает у меня, присматривает за ослами.

— Разве то, что мы вошли в дом, означает, что мы воры? Вздор какой-то, всего-то и взяли, что по глотку воды. Разве это можно считать воровством?

— А как насчет сумки с флоринами?

— Да, я действительно открыл сумку, просто шнур лопнул. И всего лишь заглянул в нее. Решил посмотреть, что там за деньги, чтобы понять, в какой стране мы оказались. А потом положил все на место.

Полицейский так и буравил меня взглядом. Потом повернулся к типу на велосипеде и заговорил с ним очень жестко. Доктор Нааль пытался вмешаться, во он грубо оборвал его. Затем они посадили этого парня в машину рядом с шофером и двумя полицейскими, и они укатили. Нааль в сопровождении человека, с которым он приехал, прошел в дом вместе с нами.

— Я должен объясниться, — начал он. — Парень утверждал, что сумка пропала. Прежде чем обыскивать вас, комиссар решил допросить его. Ему кажется, что он лжет. Если вы невиновны, я прошу прощения. Но это тоже не моя вина.

Не прошло и четверти часа, как машина вернулась, и комиссар обратился ко мне:

— Ты говорил правду. Этот парень — мерзкий лжец. Его накажут.

Парня затолкали в фургон. Мои ребята залезли туда же, я собрался было последовать за ними, но комиссар отозвал меня и сказал:

— Садись в мою машину, рядом с водителем.

И вот перед нами — улицы голландского городка, уютного и чистого, и все — на велосипедах. В полицейском управлении нас сразу провели в кабинет. В кресле сидел полный блондин лет сорока.

— Это начальник полиции Кюрасао. Вот те самые французы, а он — глава группы из шести человек, которых мы задержали.

— Прекрасно, комиссар. Добро пожаловать на Кюрасао, потерпевшие кораблекрушение. Как ваше имя?

— Анри.

— Что ж, Анри, довольно неприятная история вышла с этой сумкой. Но для вас это даже к лучшему. Так как определенно доказывает, что вы — человек честный. Сейчас вас отведут в комнату, где вы сможете передохнуть. Губернатор рассмотрит ваш вопрос и примет соответствующие меры. Мы же, комиссар и я, будем на вашей стороне.

Два часа спустя мы оказались запертыми в большой комнате вроде больничной палаты с дюжиной коек, длинным столом и скамейками. Через открытое окно мы попросили полицейского купить табаку, папиросной бумаги и спичек на тринидадские доллары. Деньги он взять отказался, а что ответил — мы не поняли.

— Этот черный как сажа тип слишком предан своему долгу, — заметил Клозио. — Не видать нам табаку как своих ушей.

Я уже хотел постучаться в дверь, но она отворилась сама. На пороге стоял маленький человечек в тюремной одежде с номером на груди.

— Деньги, сигареты? — сказал он.

— Нет. Спички, бумага, табак.

Через несколько минут он принес нам все требуемое, а вдобавок — еще котелок с какой-то дымящейся жидкостью, шоколадом или какао. Принес он и кружки, и каждый из нас выпил по полной.

После обеда за мной пришли, и л снова предстал перед шефом полиции.

— Губернатор распорядился позволить вам гулять во дворе. Только предупредите своих товарищей, чтобы они не пытались удрать. Последствия будут самые неприятные. Раз уж вы у них главный, можете каждое утро выходить в город на два часа, с десяти до двенадцати. А потом вечером, с трех до пяти Деньги у вас есть?

— Да. Английские и французские.

— Во время прогулок вас будет сопровождать полицейский в штатском

— А что с нами будет дальше?

— Думаю, вас постараются отправить отсюда но одному на танкерах разных стран. На Кюрасао один из крупнейших заводов по переработке нефти. Она поступает к нам из Венесуэлы, и каждый день в порт заходят по двадцать — двадцать пять танкеров из разных стран. Мне кажется, для вас это идеальный выход. Так вы сможете без труда попасть в любую страну.

— В какую страну, к примеру? В Панаму, Коста-Рику, Гватемалу, Никарагуа, Мексику, Канаду, Кубу, Штаты, какие-нибудь страны под английским флагом?

— Нет, это невозможно. Европа тоже исключается. Но не расстраивайтесь. Положитесь на нас, и мы постараемся вам помочь начать новую жизнь.

— Благодарю, господин комиссар.

Я пересказал этот разговор моим ребятам. Клозио, самый въедливый и подозрительный из нас, спросил:

— Ну и что ты про все это думаешь? А, Папийон?

— Еще не знаю. Но боюсь, что все это сказки для дураков, чтобы мы сидели тихо и не пытались бежать.

— Боюсь, ты прав, — ответил он.

Бретонец же попался на удочку. Этот утюжных дел мастер был в восторге.

— Никаких больше лодок, никаких приключений! Все, точка! Высадимся в какой-нибудь стране, и привет!

Леблон был того же мнения.

— Ну а ты что скажешь, Матуретт?

И тут это девятнадцатилетнее дитя, этот щенок, случайно ставший преступником, этот мальчик с милыми девичьими чертами, открыл свой нежный ротик и сказал:

— Вы что, болваны, всерьез верите, что эти квадратно-головые фараоны собираются снабдить каждого из нас документами, может, даже поддельными? Как же, дожидайтесь! В лучшем случае закроют глаза, чтобы мы могли хилять по одному и нелегально пробираться на борт танкера, но не более того. И все только затем, чтобы избавиться от нас, как от головной боли. Вот что я думаю. Ни одному их слову не верю.

Выходил я редко, в основном по утрам, сделать покупки. Мы жили так вот уже неделю, и ничего не происходило. Мы даже уже начали волноваться. Как-то вечером мы увидели трех священников, обходивших камеры и палаты в сопровождении охранников. Они надолго застряли в соседней с нами камере, где сидел негр, обвиняемый в изнасиловании. Ожидая, что они придут и к нам, мы вошли в свою палату и расселись по койкам. И действительно, они появились в сопровождении доктора Нааля, шефа полиции и какого-то человека в белой униформе, которого я принял за офицера флота.

— Монсеньор, это и есть те французы, — сказал шеф полиции по-французски. — Поведение безупречное.

— Поздравляю вас, сыны мои. Давайте присядем к столу, так нам будет удобней беседовать,

Все мы расселись.

— Обычно французы — католики, — продолжил священник. — Но, может, кто-то из вас нет? — Никто не поднял руки. — Друзья мои, я сам выходец из французской семьи. Мое имя Ирене де Брюин. Предки мои были гугенотами, протестантами, которые бежали в Голландию от преследований еще при Екатерине Медичи. Итак, я француз по крови и епископ Кюрасао, острова, где больше протестантов, чем католиков. Но где католики очень набожны и преданы своему долгу. Как у вас сейчас обстоят дела?

— Мы ждем, когда нас по очереди посадят на танкеры.

— Кто-нибудь из ваших уже уехал таким образом?

— Пока нет.

— Гм... Ну, что вы на это скажете, комиссар? И, пожалуйста, отвечайте по-французски. Ведь вы прекрасно владеете этим языком.

— Монсеньор, у губернатора действительно была такая идея. Но, скажу вам со всей откровенностью, вряд ли какой-либо капитан согласится взять хоть одного из них на борт. Ведь у них нет паспортов.

— Вот с этого и надо было начинать. А не может ли губернатор дать по этому случаю каждому из них паспорт?

— Не знаю. Он об этом со мной не говорил.

— Послезавтра я отслужу для вас мессу. Не желаете ли прийти завтра и исповедаться? Я сам исповедую вас и сделаю все от меня зависящее, чтобы Бог простил ваши грехи. Можно ли будет этим людям посетить собор завтра в три?

— Да.

— Пусть приезжают на такси или в частной машине.

— Я привезу их, монсеньор, — сказал Нааль.

— Спасибо. Сыны мои, я ничего вам не обещаю, но даю честное слово, что постараюсь помочь, чем могу.

Нааль поцеловал его кольцо, то же сделал Бретонец, и все мы по очереди подошли и прикоснулись к нему губами. А потом проводили епископа к машине, что ждала во дворе.

На следующий день все мы отправились на исповедь. Я вошел к нему последним.

— Входи, сын мой. Давай начнем с самого тяжкого греха.

Я пересказал ему мою историю во всех подробностях. Он слушал терпеливо и внимательно, не перебивая. Лишь изредка, когда я доходил до подробностей, о которых трудно было говорить, он опускал глаза, тем самым как бы облегчая мою задачу. В этих прозрачных глазах отражалась вся ясность и чистота души. И вот, все еще держа мою руку в своей, он заговорил тихо, почти шепотом:

— Порой Господь требует от детей своих терпеть людскую подлость, чтобы избранный им человек стал сильнее духом и благороднее, чем прежде. Люди, система, эта чудовищная машина, подмявшая тебя, — все обернулось в конечном счете тебе во благо. Помогло взрастить в себе нового человека, лучшего, чем прежде. Испытания эти ниспосланы, чтобы ты поборол все трудности и стал другим. В душе такого человека, как ты, не должно быть чувства мести. Ведь по натуре ты спаситель других людей Сам Бог открывает тебе навстречу свои объятия и говорит: «Спаси себя, и Я спасу тебя». Это он дал тебе шанс спасти других и повести их к свободе.

— Благодарю, отец. Вы вселили в мою душу мир и покой. Теперь мне хватит этого на всю жизнь. Я никогда не забуду вас. — С этими словами я поцеловал ему руку.

Вскоре доктор Нааль сообщил радостную весть: ему удалось уговорить губернатора разрешить нам приобрести на распродаже одну из лодок, конфискованных у контрабандистов. Мы увидели эту лодку. Великолепное сооружение метров восемь в длину, с глубоким килем, очень высокой мачтой и большим парусом. Для контрабанды в самый раз. Она была полностью экипирована, однако на всех предметах стояли белые восковые печати. Торги на аукционе начались с шести тысяч флоринов, что составляло около тысячи долларов. Однако, пошептавшись с каким-то человеком, доктор Нааль организовал все таким образом, что мы смогли приобрести ее за шесть тысяч и один флорин. Через пять дней все было готово. Свежеокрашенная и набитая всякими снастями и припасами лодка воистину была королевским подарком. А каждого из нас ждал еще чемодан с новой одеждой, обувью и прочими необходимыми вещами.

ТЮРЬМА В РИОАЧЕ

Отплыли мы на рассвете. Лодка довольно быстро выбралась из гавани. Я держал курс на запад. Мы решили нелегально высадить троих наших пассажиров на колумбийский берег. Они и слышать не желали о долгом морском путешествии, хотя и утверждали, что доверяют мне целиком и полностью, но только не в шторм. А тут как назло прогноз погоды в газетах, которые мы читали в тюрьме, обещал целую серию штормов и ураганов.

В конце концов я признал, что у них есть свои права, и принял решение высадить их на голом необитаемом полуострове под названием Гуахира. Нам же предстояло держать путь в Британский Гондурас.

Погода стояла великолепная. Усыпанное звездами небо со сверкающей половинкой луны облегчало высадку. Мы добрались до колумбийского берега и бросили якорь. Пожали на прощание руки, и они один за другим шагнули в воду, держа чемоданы над головой, и направились к берегу. Мы с грустью провожали их взглядом. Они оказались надежными товарищами, ни разу ни в чем не подвели. Пока они шли к берегу, ветер совершенно стих.

Черт! А что, если нас заметили из деревни, что обозначена здесь на карте? Риоача, так, кажется? Ближайший порт, где имеется полиция. Будем надеяться, не заметили. У меня было ощущение, что мы подошли ближе, чем намеревались. На это указывал и маяк на выступе скалы, мимо которого мы только что проплыли.

Ждать, ждать... Наконец трое наших товарищей исчезли из виду, помахав на прощание белым платком.

Бриз, ради всего святого! Нам нужен бриз, который бы унес нас от берегов Колумбии, поскольку вся эта страна была для нас одним большим знаком вопроса. Никто не знал, как обращались здесь с беглыми, возвращали их назад или нет. Уж лучше оказаться в Британском Гондурасе, там по крайней мере с этим определеннее. Но только в три утра наконец задул ветер, и мы тронулись. Мы плыли часа два, как вдруг появился катер береговой охраны, держа курс прямо на нас, а с палубы палили, давая знак остановиться. Я не послушался и продолжал плыть в открытое море, пытаясь как можно быстрее выйти из территориальных вод. Но это не удалось. Скоростной катер нагнал нас меньше чем за полтора часа, и под прицелом десяти направленных на нас ружей, мы вынуждены были сдаться. Солдаты, а возможно, и полицейские, задержавшие нас, выглядели одинаково — некогда белые брюки сплошь в грязи, шерстяные, похоже, ни разу не стиранные кители, и все, за исключением капитана, были босы; тот был одет чуть почище и чуть получше. Впрочем, бедность одеяния компенсировалась экипировкой: вокруг пояса туго набитый патронташ, хорошо начищенные ружья, к тому же у каждого за поясом штык в ножнах. Метис» которого они называли капитаном, смахивал скорее на разбойника в был вооружен огромным револьвером. Говорили они по-испански, и мы плохо их понимали, но сам их вид и интонации были далеко не дружеские.

Из гавани нас препроводили прямо в тюрьму. Дорога шла через деревню, которая действительно называлась Риоача.

Тюремный двор был обнесен низкой каменной Стеной. По нему болталось человек двадцать грязных, бородатых заключенных. Они смотрели на нас недружелюбно, даже злобно: «Вамое, вамое!» Теперь мы догадались, что говорят солдаты: «Давай, давай вперед!» Исполнить эту команду было нелегко: Клозио хотя и стало получше, но все равно из-за гипса быстро идти он не мог. Когда бредущий в конце колонны капитан поравнялся с нами, я увидел у него в руках наш компас, а на плечах — дождевик. К тому же он жрал наши бисквиты и шоколад. Нетрудно было сообразить, что здесь нас оберут до нитки.

Нас заперли в грязной вонючей камере с толстыми решетками на окне. На полу стояли деревянные топчаны с приподнятыми изголовьями — надо полагать, постели. Как только охранник покинул камеру, к окну со двора подошел заключенный и окликнул:

— Французы! Французы!

— Чего надо?

— Французы не есть хорошо, не есть хорошо!

— Что это значит — не есть хорошо?

— Полиция...

— Что полиция?

— Полиция не есть хорошо.

И он исчез. Настала ночь. Комнату освещала тусклая лампа. Москиты так и зудели над головой, забиваясь в ноздри и уши.

— Ничего себе вляпались! Дорого же нам обошлась высадка этих парней!

— Что поделаешь... Ведь никогда не знаешь наверняка. Вся эта пакость случилась оттого, что не было ветра.

— Ты слишком близко подошел, — заметил Клозио.

— Да заткнешься ты наконец или нет?! Нашли время попрекать друг друга вместо того, чтобы поддерживать!

— Извини, Папи, ты прав. Никто не виноват.

Но как же все-таки несправедливо, что побег, которому отдано столько сил, заканчивается таким плачевным образом! Впрочем, они нас не обыскали. Мой патрон находился в кармане, и я поспешил спрятать его в надлежащее место. То же сделал и Клозио. На ужин нам принесли по куску темно-коричневого сахара размером с кулак и две плошки вареного, очень соленого риса. «Буэнас ночес!»

— Должно быть, это «спокойной ночи», — заметил Матуретт.

Наутро, в семь, нам принесли очень хорошего крепкого кофе в деревянных кружках. Около восьми во дворе появился капитан. Я спросил его, можно ли пойти и забрать из лодки наши вещи. Он или не понял, или притворился, что не понимает. Чем дольше я наблюдал его, тем противнее казалась его физиономия. Слева за поясом у пего висела маленькая бутылочка в кожаном футляре. Он потянулся к ней, открыл, отпил глоток, сплюнул и протянул мне. Первый дружеский жест с момента прибытия. Пришлось взять и отпить. К счастью, я сделал совсем маленький глоток — это было похоже на жидкий огонь, к тому же воняло денатуратом. Я быстро проглотил эту дрянь и закашлялся, что донельзя развеселило капитана.

В десять во дворе появилось несколько штатских господ — в белом и при галстуках. Их было шесть или семь, и они прошли в здание, где, по-видимому, располагалось нечто вроде административного корпуса. Послали за нами. Они сидели полукругом за столом, над которым нависал портрет щедро разукрашенного орденами офицера, президента Колумбии Альфонсо Лопеса. Один из господ, обратившись к Клозио по-французски, попросил его присесть, мы же остались стоять. Тощий, крючконосый тип, сидевший в центре, начал меня допрашивать. Однако переводчик перевел мне не все его слова, а просто сказал: «Этот человек, который только что говорил с вами, — судья города Риоача, остальные — влиятельные горожане, его друзья. Надеюсь, они немного понимают по-французски, хотя и не признаются в этом, в том числе и сам судья».

Эта преамбула вывела судью из себя. Он начал вести допрос по-испански. Переводчик переводил.

— Вы французы?

— Да.

— Откуда вы?

— С Кюрасао.

— А до этого где обретались?

— В Тринидаде.

— А до этого?

— На Мартинике.

— Лжете! Больше недели назад нашего консула в Кюрасао предупредили, что за берегом надо следить особенно тщательно, так как шестеро мужчин, бежавших с французской каторги, могут попытаться высадиться в нашей стране.

— Ладно, признаю. Мы действительно бежали с каторги.

— Так вы из Гвианы?

— Да.

— Если уж такая благородная страна, как Франция, выслала вас так далеко и наказала столь сурово, значит, вы и впрямь опасные преступники.

— Возможно.

— За кражу или убийство?

— Непреднамеренное убийство.

— Все равно убийство. Ну, а что другие трое?

— Остались в Кюрасао.

— Снова лжете! Вы высадили их в шестидесяти километрах отсюда, в Кастилете. К счастью, они арестованы. Их привезут сюда через несколько часов. Где вы украли лодку?

— Мы не крали. Нам подарил ее епископ Кюрасао.

— Ладно. Посидите в тюрьме, пока губернатор не решит, что с вами делать. За высадку трех ваших товарищей на территорию Колумбии и попытку бежать я приговариваю вас» капитан судна, к трем месяцам тюремного заключения. Остальным — по полтора месяца каждому. И сидите тихо, чтоб вас не избили, охрана у нас очень строгая. Хотите что-нибудь сказать?

— Нет. Я хотел бы только забрать свои вещи и припасы, оставшиеся в лодке.

— Все конфисковано таможней за исключением пары брюк, одной рубашки, одной куртки и пары башмаков на каждого. И нечего спорить, таков закон.

В час дня наших приятелей привезли в грузовике под охраной из семи-восьми человек.

— Ну и дурака же мы сваляли и вас подвели! — сказал Бретонец. — Нет нам прощения! Хочешь убить меня — убей! Я и пальцем не шевельну. Не мужчины мы, а дерьмо вонючее, Папийон! Боялись моря! Все морские ужасы — просто цветочки по сравнению с Колумбией и колумбийцами и перспективой побывать в лапах у этого жулья. Вы не могли отплыть — ветра, что ли, не было?

— Да, Бретонец, не было. Никого я убивать не хочу, все мы хороши. Надо было просто отказаться высаживать вас, и этого бы не произошло.

— Ты слишком добр, Папи.

— Не в том дело. Я правду говорю. — И я рассказал им о допросе.

— Может, все-таки губернатор отпустит нас?

— Как же, дожидайся! И все ж не будем терять надежду.


Вот уже неделю мы здесь. Никаких изменений, за исключением разговоров, что нас якобы пошлют под сильной охраной в более крупный город под названием Санта-Марта в двухстах километрах отсюда. Мерзавцы — охранники своего отношения к нам не переменили. Вчера один чуть не огрел меня прикладом по голове только за то, что я отобрал у него назад свой же кусочек мыла в душевой. Мы жили в той же комнате, кишащей москитами, правда, сейчас она стала чуть почище, Матуретт и Бретонец скоблили и драили ее каждый день. Я уже начал отчаиваться и терять надежду. Эти колумбийцы — народ, образовавшийся от смешения индейцев и негров, индейцев и испанцев, бывших здесь некогда хозяевами, — ввергали меня в отчаяние. Один из колумбийских заключенных дал мне старую газету, выходящую в Санта-Марте. На первой странице красовались наши портреты, а под ними — фото полицейского капитана в большой фетровой шляпе с сигарой в зубах. Внизу же размещался групповой снимок десятка полицейских, вооруженных ружьями. Я сообразил, что вокруг нас заварилась целая каша, а роль этих мерзавцев во всей истории сильно преувеличена. Можно подумать, что благодаря нашему аресту Колумбии удалось избежать ужасного несчастья. И все же на лица так называемых злодеев было куда приятней смотреть, нежели на фотографии полицейских. Скорее уж мы выглядели приличными людьми. Так что же делать? Я даже начал учить испанские слова: побег — «фугарео», заключенный — «пресо», убийство — «матар», цепь — «кадена», наручники — «эспосас», мужчина — «омбре», женщина — «мухер».

ПОБЕГ ИЗ РИОАЧИ

Во дворе я подружился с парнем, который все время был в наручниках. Мы выкурили с ним одну сигарету на двоих — длинную, тонкую и страшно крепкую. Насколько я понял, он был контрабандистом, орудовавшим где-то между Венесуэлой и островом Аруба. Его обвиняли в убийстве нескольких человек из береговой охраны, и он ожидал суда. В какие-то дни он был удивительно спокоен, в другие — на грани нервного срыва. В конце концов я заметил, что спокойные дни наступают тогда, когда он жует какие-то листья. А однажды он дал мне пол-листочка, и я тут же сообразил, в чем, фокус. Мой язык, небо и губы потеряли всякую чувствительность. Это были листья коки.

— Фуга, ты и я, — сказал я как-то контрабандисту. Он прекрасно меня понял и жестом показал, что не прочь бежать, но вот только как быть с наручниками? Наручники были американского производства со щелочкой для ключа, причем ключа наверняка плоского. Из куска проволоки, уплощенной на конце, Бретонец соорудил мне нечто вроде крючка. И после нескольких попыток мне удалось открыть наручники нового приятеля. Ночью он спал в «калабозо» (камере) с очень толстыми решетками. В нашей же решетки были тонкие, их наверняка нетрудно согнуть. Так что предстояло перепилить только один прут в камере Антонио (так звали колумбийца).

— А как достать сасете (пилу)?

— Плата (деньги).

— Куанто (сколько)?

— Сто песо.

— Доллары?

— Десять.

Короче говоря» за десять долларов, которые я ему дал, он раздобыл две ручные ножовки. Во дворе я показал ему, как надо смешивать металлические опилки с вареным рисом, который здесь давали каждый день, чтобы аккуратно замазывать пропиленную в металле щелочку. Перед камерой я открыл один из его наручников. В случае проверки он мог легко застегнуть их, они защелкивались автоматически.

На перепиливание прута у него ушло три ночи. Он уверял, что теперь легко сможет согнуть этот прут, а потом придет за мной.

Здесь часто идут дожди. Он сказал, что придет «в первую ночь дождя». В ту же ночь и хлынул ливень. Друзья знали о моих планах, но ни один не согласился бежать со мной, они считали, что я собрался бежать слишком уж далеко. Я намеревался добраться до оконечности полуострова Гуахира, граничащего с Венесуэлой. Колумбиец утверждал, что там земля индейцев и что полиции в тех краях нет. Иногда через них прошмыгивали контрабандисты. Это было опасно, ибо местные индейцы не позволяли чужакам вторгаться на свою территорию. И чем глубже ты проникал, тем опаснее становились индейцы. Берег же заселяли индейцы-рыбаки, торговавшие с близлежащими деревнями. Самому Антонио не очень-то хотелось туда идти. То ли он, то ли кто-то из его дружков в свое время убили нескольких индейцев во время настоящего сражения, разгоревшегося из-за того, что лодка с контрабандным товаром однажды причалила к индейскому берегу. Но мы договорились, что он проводит меня до самой Гуахиры, а уж дальше я пойду один.

Итак, ночью хлынул ливень. Я стоял у окна. Задолго до этого я запасся доской, оторванной от лежака. Мы собирались использовать ее как рычаг, чтобы раздвинуть прутья.

— Готово! — Между прутьями появилось лицо Антонио. С помощью Матуретта и Бретонца я одним движением не только согнул прут, но и вырвал его из стенки.

Друзья подтолкнули меня, перед тем как спрыгнуть, я ощутил дружеский, но довольно увесистый шлепок по заду. Так они прощались со мной.

Я оказался во дворе. Потоки дождя гудели по обитым железом крышам. Антонио схватил меня за руку и потащил к стене. Перебраться через нее было плевым делом — всего-то два метра высоты. Тем не менее я умудрился поранить руку об осколки стекла, что были рассыпаны поверху. Ладно, ерунда, вперед. Мы прошли через деревню и свернули на дорогу между лесом и берегом моря. Под проливным дождем мы прошагали по ней до самого рассвета. Антонио дал мне лист коки, я жевал его и потому даже на рассвете не чувствовал ни малейшей усталости. Наверняка от этого самого листа. Мы продолжали наш путь и при свете дня. Время от времени Антонио останавливался и прикладывал ухо к парившей земле. Вообще у него была странная манера передвигаться. Он не бежал и не шагал, а проделывал серию маленьких прыжков равной длины с вытянутыми, словно гребущими воздух руками, Должно быть, он что-то услышал, потому что вдруг толкнул меня в кусты. Действительно, на дороге появился трактор с катком, наверное, где-то разравнивали землю.

В половине одиннадцатого утра дождь прекратился и выглянуло солнце. Мы вошли в лес и километра полтора отшагали уже по траве. Потом лежали в зарослях, под толстым ветвистым деревом. Казалось, чего тут бояться? Однако Антонио запретил мне курить и даже разговаривать шепотом. Сам он продолжал жевать свои листья, угостив и меня. В кармашке у него было штук двадцать, он мне показал. Кругом звенели москиты. Антонио взял сигару, разжевал, выплюнул в ладонь кашицу, и мы намазали ею лица и руки. После этого москиты оставили нас в покое. В семь вечера стемнело, но луна освещала дорогу. Он указал на моих часах на цифру 9 и сказал: «Дождь». И действительно, дождь полил ровно в девять, и мы снова тронулись в путь. За ночь раза три пришлось нырять в кусты, чтобы пропустить машину, грузовик и тележку, запряженную парой осликов. Под утро благодаря листьям коки я вовсе не чувствовал усталости. Дождь прекратился в восемь, и мы проделали то же, что и вчера, — километра полтора отшагали по траве и лишь после этого нырнули в заросли. От листьев коки совершенно не хотелось спать. Мы глаз не сомкнули с самого начала побега.

Девять вечера. Дождь полил как по заказу. Позднее я узнал, что в тропиках, когда приходит сезон дождей, они не прекращают лить до смены луны, начинаются в одно и то же время и так же заканчиваются.

В ту ночь, не успели мы выйти на дорогу, как услыхали голоса и увидели свет. «Кастилетт», — сказал Антонио, схватил меня за руку, и мы без промедления нырнули в заросли и прошагали часа два, прежде чем вернуться на дорогу. Мы провели в пути весь остаток ночи и часть утра. Солнце взошло и высушило на вас одежду.

Вот уже три дня нас поливают дожди, ц три дня мы ничего не ели, если не считать куска коричневого сахара в первый день. Теперь дорога шла берегом. Антонио сделал себе из ветки палку, мы свернули с дороги и зашагали по сырому песку. Внезапно Антонио остановился и пристально вгляделся в широкий плоский след на песке — он был около полуметра в ширину и шел от моря к сухой земле. Мы пошли по нему и дошли до места, где этот след расширялся в круг. Антонио воткнул в песок палку. А когда выдернул, мы увидели, что кончик ее измазан чем-то желтым, вроде яичного желтка. Мы стали разгребать песок руками и действительно нашли яйца — сотни три-четыре, точно не скажу. Это были черепашьи яйца без скорлупы, в кожистой оболочке. Антонио стащил рубаху, и мы сложили в нее добрую сотню яиц, А потом пересекли дорогу и углубились в лес. И там, спрятавшись в зарослях, начали трапезу — ели только желтки, как показал Антонио. Он ловко прокусывал оболочку своими волчьими зубами, давал белку стечь, а затем проглатывал желток. Наевшись до отвала, мы улеглись, сунув под головы куртки вместо подушек.

— Завтра пойдешь сам, — сказал Антонио. — Идти будешь два дня.

В десять вечера на дороге появился последний пограничный пост. Мы догадались об этом по лаю собак и увидели маленький ярко освещенный домик. Благодаря хитрости и изворотливости Антонио удалось миновать пост незамеченными. Затем мы продолжали идти всю ночь, уже не, предпринимая никаких мер предосторожности. Дорога была неширокой, практически тропинка, но, видно, ею пользовались часто, и трава на ней не росла. Она шла краем леса, время от времени на земле можно было разглядеть отпечатки лошадиных или ослиных копыт. Антонио присел на толстый корень и сделал мне знак тоже садиться. Солнце пекло бешено. Судя по моим часам, было не больше одиннадцати, а по солнцу — так полдень. Прутик, воткнутый в землю, совсем не отбрасывал тени. Стало быть, полдень, и я аккуратно перевел часы. Антонио вытряхнул на колени листья коки. Их было семь. Он дал мне четыре, оставил себе три. Я зашел в кусты, затем вышел оттуда и протянул ему сто пятьдесят тринидадских долларов и шестьдесят флоринов. Он уставился на меня в изумлении, потом потрогал банкноты. Похоже, он никак не мог сообразить, почему они такие новенькие и совсем не промокли, ведь он ни разу не видел, чтобы я сушил их. Он поблагодарил меня, держа деньги в руке, затем после некоторого раздумья отделил шесть купюр по пять флоринов, а остальные деньги протянул мне. Я настаивал, но он не соглашался взять. По его жестам я понял, что он решил сопровождать меня еще день. Ну и прекрасно, мы еще поели черепашьих яиц, закурили и снова тронулись в путь.

Часа через три мы достигли прямого как стрела участка дороги и увидели, что навстречу нам движется всадник. На нем были огромная соломенная шляпа, высокие сапоги, кожаные штаны, зеленая рубашка и линялая армейская куртка, тоже зеленая. Вооружен он был изящным карабином и огромным револьвером.

— Карамба! Антонио, сын мой!

Антонио узнал всадника еще издали. И вот огромный, меднолицый мужчина спешился, и они принялись хлопать друг друга по спине и плечам. Позднее я понял, что здесь это заменяет объятия.

— Кто это?

— Мой компаньеро по побегу, француз.

— Куда направляется?

— Поближе к рыбакам-индейцам. Хочет пробраться через страну индейцев до Венесуэлы. А уж там найдет, как попасть на Кюрасао или Аруба.

— Индейцы гуахира — плохо, — сказал человек. — Ты не вооружен. Тома (возьми)! — И он протянул мне кинжал в кожаных ножнах с отполированной рукояткой из рога. Мы присели на краю тропы. Я снял ботинки — ступни были стерты в кровь. Антонио и всадник о чем-то быстро говорили. Затем Антонио сделал мне знак сесть на лошадь. Вскочил на лошадь и меднолицый. И, прежде чем я успел сообразить, что происходит, я уже скакал верхом, ухватившись за пояс приятеля Антонио. Мы проскакали так весь день и всю ночь. Время от времени он останавливал коня и протягивал мне бутылку с анисовой, я отпивал по глотку. На рассвете он остановился.

Всходило солнце. Он протянул мне твердый как камень кусок сыра и два сухаря, шесть листьев коки и специальную непромокаемую сумочку, в которой их можно было носить, привязав к поясу. Потом похлопал меня по плечу и умчался галопом.

ИНДЕЙЦЫ

Я шел до часу дня. Лес кончился, на горизонте не было видно ни деревца. Поверхность моря ослепительно сверкала под лучами солнца, Я шел босиком, перебросив ботинки через левое плечо. И только собрался прилечь передохнуть, как вдруг различил вдалеке пять или шесть деревьев, а может, скал. Попытался на глаз прикинуть расстояние — километров примерно десять. Сунув в рот крупный лист коки и, жуя его, продолжил свой путь. Где-то через час я отчетливо видел эти предметы — хижины, крытые соломой или светло-коричневыми листьями. Над одной подымался дымок. Потом я увидел людей. Они тоже увидели меня: махали руками и кричали что-то в направлении моря. И тут я увидел, что к берегу быстро подошли три лодки и из них вышло человек десять. Они присоединились к тем, что стояли у хижин и смотрели на меня. Там были и мужчины, и женщины, все только в набедренных повязках. Ни движения, ни жеста — ни дружеского, ни враждебного. Навстречу мне с яростным лаем кинулась собака и укусила за лодыжку, унося в зубах клочок ткани от брюк. Она уже собиралась атаковать меня снова, как вдруг ей в бок вонзилась маленькая стрела, взявшаяся неведомо откуда (позднее я узнал, что такие стрелы выдувают из тонкой трубки). Собака с воем унеслась прочь и скрылась, как мне показалось, в одной из хижин. Я подошел поближе, прихрамывая, так как укус оказался болезненным. Ни один из людей не шевельнулся и не произнес ни слова, только ребятишки попрятались за спины мам. У мужчин были великолепные мускулистые тела цвета меди, а у женщин — высокие твердые груди с крупными сосками.

Осанка одного из мужчин была столь благородна, а черты лица столь четки и выразительны, что я догадался: он принадлежит к более высокому роду, нежели остальные, и направился прямо к нему. Он не был вооружен ни луком, ни стрелами. Ростом примерно с меня. Серо-стальные глаза, сильное мускулистое тело. Я остановился в трех метрах от него. Он сделал два шага вперед и заглянул мне в глаза. Так он смотрел, не мигая, примерно минуты две — словно медная статуя с миндалевидными глазами. Потом вдруг улыбнулся и дотронулся до моего плеча. И тут все остальные люди начали подходить и трогать меня, а какая-то молоденькая индианка взяла меня за руку и повела в тень хижины. Там она задрала мне штанину. Рана уже не кровоточила, хотя собака вырвала из ноги кусок мяса величиной с половинку пятифранковой монеты. Девушка промыла рану морской водой, за которой сбегала какая-то совсем маленькая девочка. Затем немного надавила на нее, и из раны снова пошла кровь. Похоже, это не понравилось моей врачевательнице, и она, взяв кусок заостренной железки, принялась ковыряться в ране, расширяя ее. Я изо всех сил старался не дергаться. Еще одна индианка вызвалась помочь, но девушка резко ее оттолкнула. Все рассмеялись. Я понял, она хочет показать своим сородичам, что я являюсь исключительно ее собственностью, что и развеселило всех. Затем она отрезала штанину выше колена. Кто-то принес водоросли. Она приложила их к ране и обвязала нитками, выдернутыми из ткани. Похоже, теперь наконец она осталась довольна своей работой и сделала мне знак подняться.

Я встал и снял куртку. И тут она увидела в вырезе рубашки бабочку, вытатуированную на моей груди[13].

Девушка присмотрелась и, обнаружив еще татуировки, сама сняла с меня рубашку, чтобы получше рассмотреть. Все мужчины и женщины тоже заинтересовались изображениями на моей груди: справа солдат из штрафного батальона, слева женское личико, на животе голова тигра, вдоль позвоночника распятый матрос, а по ширине всей спины — целая сцена охоты на тигров, где были и охотники, и слоны, и сами тигры. Увидев все эти картины, мужчины оттеснили женщин и, осторожно и медленно поглаживая, начали изучать каждый рисунок в отдельности. Именно с этого момента, по-видимому, они начали считать меня своим.

Мы зашли в самую большую из хижин. Я был совершенно потрясен. Хижина из кирпично-красной глины имела восемь дверей. Помещение было круглой формы, на канатах подвешены яркие полосатые гамаки из чистой шерсти. Посередине лежал круглый плоский отполированный камень, вокруг него располагались другие, поменьше. Наверное, стулья. К стене было прислонено несколько винтовок, сабля, а также луки всех размеров. И еще я заметил огромный панцирь черепахи — в него свободно мог улечься человек. На столе стояла половинка калабаша[14], в ней — две-три горсти жемчуга.

Индейцы угостили меня напитком из деревянной чаши. Это оказался перебродивший фруктовый сок, горьковато-сладкий, очень вкусный. На банановом листе мне подали большую рыбу. Тянула она, должно быть, килограмма на два и была испечена на углях. После того как я съел эту изумительную вкусную рыбку, та же самая девушка отвела меня на пляж, где я вымыл руки морской водой. Потом мы снова вернулись в хижину и сели в круг. Девушка разместилась рядом и положила мне руку на бедро. И мы начали обмениваться словами и жестами.

Вождь встал, достал кусок белого камня и начал им рисовать на столе. Сперва голых индейцев и деревню, потом море справа от деревни, дома с окнами и мужчин и женщин, но уже одетых. У всех мужчин были в руках палки или ружья. Слева была нарисована еще одна деревня, какие-то уродцы с ружьями и в шляпах и женщины в платьях.

Потом, вспомнив что-то, он пририсовал дорогу, ведущую и в ту и в другую деревню. А чтобы дать понять о географии, пририсовал наверху солнце. Молодой вождь явно гордился своей работой. Увидев, что я понял значение его рисунка, он снова взял мел и перечеркнул крестами две деревни, оставив лишь свою. Я понял, этим он хочет сказать, что люди этих двух деревень плохие и он не хотел бы иметь с ними дела, и только его деревня хорошая. Стоило ли объяснять это мне?!

Затем он вытер стол мокрой тряпкой и протянул мел, мне. Настала моя очередь рассказать свою историю в картинках. Она была куда сложней, чем его. Я нарисовал человека со связанными руками и рядом двух вооруженных людей, затем того же человека, уже бегущего, а тех двоих, преследующих его и прицеливающихся. Эту сцену я повторил три раза, причем всякий раз оказывался все дальше от своих преследователей, а на последнем рисунке изобразил себя уже бегущим по направлению к их деревне, где стояли индейцы и собака, а впереди красовался сам вождь с протянутыми ко мне руками.

Видимо, мой рисунок оказался неплох: все индейцы зашумели, заговорили, а вождь встал и протянул ко мне руки точь-в-точь, как на рисунке. Значит, он понял его значение.

В ту же ночь девушка увела меня в хижину, где жили четверо мужчин и шестеро женщин. Она растянула великолепный полосатый гамак, такой широкий, что в него и поперек могли улечься двое. Я забрался в него и вытянулся в длину, но, увидев, что она улеглась в соседний гамак поперек, лег так же, и она пришла ко мне и примостилась рядом. Девушка прикасалась к моему телу, ушам, глазам, рту длинными тонкими пальцами сплошь в шрамах — словно покрытыми сетью мелких морщин. Это были порезы от кораллов, ведь она занималась добычей жемчуга.

Девушка-индианка была среднего роста, с серыми, как у вождя, глазами, четко очерченным профилем. Разделенные на пробор и заплетенные в косы волосы ниспадали почти до колен. У нее были очень красивые грушеобразной формы груди с длинными сосками темно-медного оттенка. Целуясь, она покусывала меня, она не умела целоваться по-европейски, но вскоре я научил ее этому. Гуляя, она отказывалась идти рядом со мной, и уж тут я ничего не мог поделать — она всегда шла сзади. Одна из хижин поселка оказалась пустующей и в довольно плачевном состоянии. С помощью других женщин она починила крышу, крытую пальмовыми листьями, а щели в стенах замазала липкой красной глиной. Вообще этому племени были известны все инструменты и металлические орудия: ножи, кинжалы, мачете, топоры, тяпки и вилы. У них имелись медные и алюминиевые сковороды, кастрюльки, горшки, металлические и деревянные бочки. Вскоре дом был готов, и она начала таскать в него вещи, подаренные другими индейцами, в том числе железную треногу для огня, гамак, в котором свободно могли разместиться четверо взрослых, стаканы, горшки, сковородки и даже ослиную сбрую.

Мы занимались самыми изысканными ласками вот уже две недели, но она напрочь отказывалась пойти до конца. Я никак не мог понять почему — ведь она всегда возбуждала меня первой. А потом, когда дело доходило до развязки, отвергала. Она не носила никакой одежды, кроме набедренной повязки, что крепилась на крепкой бечевке, обвитой вокруг ее стройной талии и оставляющей ягодицы голыми. Без долгих церемоний мы переехали в хижину.

Там было три двери, одна главная, в центре, и две боковые. Поскольку дом был круглым по форме, эти двери образовывали нечто вроде равнобедренного треугольника. Каждая имела свое назначение: так, я всегда должен был входить и выходить через одну — северную. А она — через южную. Друзья входили и выходили через главную дверь, мы же могли пользоваться ею, только когда находились вместе с ними.

Только переселившись в этот дом, она отдалась мне. Я не хочу вдаваться в подробности, но по природе своей она оказалась невероятно темпераментной и искусной любовницей. В порыве страсти она обвивалась вокруг меня, словно тропическая лиана. Оставшись с ней наедине, я часто расчесывал и заплетал ее волосы. Ей страшно это нравилось. Лицо в тот момент отражало и неизбывный восторг, и одновременно страх, что кто-то войдет и застанет нас за этим занятием. Насколько я понял, здешние мужчины не имели привычки расчесывать женщинам волосы, а также потирать огрубевшую кожу на руках, целоваться в губы и прочее.

Я часто наблюдал, как открывают раковины в поисках жемчужин. Занимались этим обычно старые женщины. У каждой из девушек-ныряльщиц, добывавших раковины, была своя сумка. Добытые жемчужины делились на четыре части следующим образом: одна часть вождю, одна гребцу лодки, полдоли доставалось открывальщицам и полторы — самим ныряльщицам. Если девушка жила в семье, она отдавала все жемчужины дяде по отцовской линии. Я так и не понял, почему именно дядя обладал правом первым войти в хижину, где поселились молодые.

Итак, я видел, как открывают раковины. Но в море за ними ни разу не выходил, поскольку меня никогда не приглашали в лодку. Добыча велась довольно далеко от берега, примерно в полукилометре. Порой Лали (так звали мою жену) возвращалась домой вся исцарапанная, эти ранки от кораллов довольно сильно кровоточили. Тогда она готовила кашицу из водорослей, которой смазывают порезы.

Вчера я познакомился с индейцем, который был как бы связным между нашей деревней и ближайшим колумбийским поселением Ла-Вела, что в двух километрах от границы. У индейца было два осла и винчестер. По-испански он не знал ни слова Как он занимался торговлей — непонятно. Собранные индейцами жемчужины он складывал в коробку от сигар, поделенную на ячейки, в которых жемчужины размещались по размерам.

С помощью словаря я написал ему на клочке бумаги записку — заказ, привезти мне иглы, красную и синюю тушь и нитки Вождь просил сделать ему татуировку.

Когда он собрался уходить, вождь разрешил мне немного проводить его и по своему простосердечию снабдил меня двустволкой и шестью патронами к ней. Как он полагал, это заставит меня вернуться Ведь он и представить себе не мог, что человек может унести вещи, ему не принадлежащие. Индеец взгромоздился на одного осла, я на второго. Весь день мы ехали по той же тропе, по которой я пришел сюда. Километрах в трех от пограничного поста он свернул и стал удаляться от берега моря.

Часам к пяти мы добрались до ручья, вдоль которого расположилось несколько хижин. Из них высыпали индейцы и стали с любопытством глазеть на меня. Торговец болтал и болтал без умолку, пока наконец не появился весьма странный тип, по всем признакам индеец, если не считать цвета кожи. Она была у него мертвенно-белого оттенка, а глаза красные, как у альбиноса. Тут я сообразил, что индейцы из моего поселка никогда не заходили дальше этого места. Белый индеец обратился ко мне по-испански:

— Добрый день. Вы тот убийца, что бежал с Антонио? Антонио — мой кровный брат.

Чтобы стать кровными братьями, двое мужчин сплетали руки, затем каждый делал другому надрез на коже. Кровь смешивалась, они слизывали ее и объявляли друг друга кровными братьями.

— Что тебе требуется?

— Иголка, нитки, красная и синяя тушь. Больше ничего.

— Будешь иметь все это через четверть луны.

Говорил он по-испански гораздо хуже меня, но вообще-то создавалось впечатление, что он умеет входить в контакт с цивилизованными людьми и проворачивать сделки, не забывая при этом об интересах своего племени. Перед уходом он протянул мне ожерелье из колумбийских монет белого серебра и объяснил, что это — для Лали.

Я возвращался в свою деревню уже один и на полпути вдруг увидел Лали в сопровождении младшей сестры, той было всего лет двенадцать-тринадцать. Самой Лали было где-то между шестнадцатью и восемнадцатью. Она пылко бросилась ко мне, царапаясь и злясь, правда, добралась только до груди и, поскольку я успел спрятать лицо, больно укусила в шею. Я с трудом удержал ее от дальнейших проявлений страсти. Столь же внезапно она успокоилась. Я усадил младшую сестренку на осла и пошел следом, обнимая за плечи Лали. До дома мы добрались на рассвете. Я так устал, что единственное, чего мне хотелось, так это помыться. Лали вымыла меня, а потом прямо у меня на глазах сняла со своей сестры набедренную повязку и принялась мыть ее тоже, а в заключение вымылась сама.

Когда они появились в хижине, я сидел, ожидая, когда закипит вода, чтобы приготовить себе горячий напиток с лимоном и сахаром. И тут произошло нечто невообразимое. Лали втолкнула сестру меж моих ног и положила мои руки на ее талию. Я заметил, что на девочке ничего нет, кроме ожерелья, подаренного Лали. Не зная, как разрешить эту деликатную ситуацию, я осторожно приподнял девочку и уложил в гамак, потом снял с нее ожерелье и надел на шею Лали. Лали улеглась рядом с сестрой, а я рядом с ней. Позднее я узнал: Лали вдруг взбрело в голову, что я собираюсь уйти от нее, и с помощью сестры она надеялась удержать меня. Я проснулся оттого, что почувствовал ладони Лали на глазах, сестры рядом уже не было. Лали с любовью смотрела на меня огромными серыми глазами, нежно покусывая в уголок рта. Так она давала понять, что убедилась в моей любви и в том, что я вовсе не собираюсь бросать ее.

Индеец, управлявший лодкой, сидел возле хижины. Он ждал Лали. Я присел рядом с ним, и он говорил мне что-то, хотя я не понимал ни слова. Это был атлетически сложенный молодой человек. Он долго и внимательно рассматривал мои татуировки, затем знаками дал понять, что мечтает иметь такие же. Я кивнул в знак согласия. Тут на пороге и появилась Лали, вся с головы до ног натертая маслом. Она знала, что я терпеть этого не мог, но в такую облачную погоду вода обычно бывала холодная. Полушутя-полусерьезно объясняя все это жестами, она была столь очаровательна, что я делал вид, что не понимаю, чтобы заставить ее повторять объяснение опять и опять. И когда в очередной раз знаком попросил начать все сначала, она состроила гримаску, обозначавшую, видимо, следующее: «Ты что, такой глупый или я так глупа и плохо объясняю, почему намазалась маслом?»

Мимо прошел вождь в сопровождении двух женщин. Они тащили огромную зеленую ящерицу, весившую никак не меньше пяти килограммов. Вождь был вооружен луком и стрелами. Он только что убил эту ящерицу и пригласил меня зайти отведать это блюдо. Лали заговорила с ним, но он прикоснулся к ее плечу и указал на море. И мы втроем вышли в море: Лали, ее обычиый напарник и я. Лодочка была легонькая и крошечная, сделанная из пробкового дерева. Управлять такой нетрудно. Волны становились все выше и выше по мере того, как мы удалялись от берега. Остановились мы метрах в пятистах — шестистах, где уже стояли две лодки. Лали плотно обвязала косы вокруг головы, закрепила красными кожаными ре-Мешками. А потом, зажав в ладони широкий нож, нырнула, пользуясь своеобразным грузилом — толстым металлическим брусом весом не меньше пятнадцати килограммов, который помог сбросить с лодки ее помощник. Лодка оказалась как бы на якоре, поднимаясь и опускаясь вместе с волнами.

В течение трех часов Лали то погружалась в воду, то выныривала. Дна не было видно, но, судя по времени пребывания под водой, глубина составляла метров пятнадцать — восемнадцать. Всякий раз она поднимала на поверхность сумку, полную раковин, и помощник опустошал ее в каноэ. За все три часа Лали ни разу не забралась в лодку, просто временами отдыхала минут по пять — десять, ухватившись за борт. За это время мы дважды переменили место лова. На последнем участке попадались более крупные раковины.

Наконец Лали забралась в лодку, и волны понесли нас к берегу. Там уже поджидала пожилая индианка. Вместе с помощником она перенесла раковины на сухой песок. Однако Лали не позволила открывать их, решив взяться за дело сама. Кончиком ножа она невероятно быстро вскрыла около тридцати раковин, прежде чем попалась наконец жемчужина. Медленно и осторожно она извлекла ее — жемчужина оказалась размером с ноготь мизинца, по здешним понятиям чуть больше среднего размера. И как же она сияла! Природа одарила ее удивительным разнообразием оттенков, ни один из которых нельзя было определить с точностью. Лали покатала ее в пальцах, затем положила в рот, подержала немного, а вынув, положила в рот мне. И мимикой показала, чтобы я раздавил ее зубами и проглотил. Сперва я отказался, но она просила так нежно и настойчиво, что пришлось повиноваться: я раздробил жемчужину и проглотил мелкие осколки. Она открыла еще четыре или пять раковин и снова потребовала, чтобы я съел жемчужины. Потом, шутливо толкнув меня на песок, заставила открыть рот, чтобы проверить, не остались ли между зубами крошки. Вскоре мы ушли, оставив индейцев доделывать их работу.

Вот уже месяц как я здесь. Я получил заказанные иглы, а также синюю, красную и фиолетовую тушь. В хижине вождя отыскались три золингеновские бритвы, ими ни разу не брились, ведь у индейцев бороды не растут. Татуируя Зато, вождя, я изобразил у него на предплечье индейца с разноцветными перьями в волосах. Он был в восторге и знаками дал мне понять, что не позволит татуировать никого другого, прежде чем я не изображу на его груди целую картину. Он хотел, чтобы там красовалась голова тигра с длинными клыками, в точности как у меня. Я рассмеялся. Я не был для этого достаточно хорошим художником.

Индейцы этого племени назывались гуахира. Селились они на побережье и далее в глубину полуострова до подножия гор. В горах же обитали другие племена — матилоны. Гуахира общались с цивилизованным миром лишь посредством торговли. Жившие на побережье сдавали белому индейцу жемчуг и черепах. Черепахи поставлялись живыми, вес их порой достигал ста пятидесяти килограммов. Опрокинутые на спину, они уже не могли перевернуться. Я видел, как их волокли по песку еще живыми, хотя они перед этим пролежали на спине три недели без питья и еды. Что же касается длинных зеленых ящериц, то это был настоящий деликатес. Белое нежное мясо прекрасно на вкус, а яйца, испеченные прямо на солнце в раскаленном песке, — настоящее лакомство. Только на вид немного противные. Всякий раз, вернувшись после ловли, Лали отдавала мне свою долю. Я складывал жемчужины в деревянную миску не сортируя, все вместе: большие, средние и маленькие. А в пустой спичечный коробок я отложил только пару розовых красавиц, три черных и одну совершенно изумительного металлически-серого оттенка. Отложил я также и очень крупную, неровную, в форме боба жемчужину, размером с красную фасолину, какие растут у нас дома. Благодаря жемчугу и черепахам племя ни в чем не нуждалось. Правда, иногда им недоставало самых простых вещей. Так, например, я ни у одного индейца не видел зеркала. Я отыскал пластину какого-то светлого никелированного металла, видимо, выброшенную на берег после кораблекрушения, и пользовался ею вместо зеркала для бритья. Отношения с новыми друзьями строились у меня довольно просто: я не делал ничего такого, что могло бы поставить под сомнение мудрость или власть вождя и еще одного очень старого индейца, жившего отдельно от остальных в четырех километрах от деревни в окружении змей, двух ослов и дюжины овец. Он считался здесь колдуном. Еще он занимался разведением кур. Заметив, что в двух поселениях ни у кого не было ни кур, ни коз, ни овец, я понял, что разведение домашних животных — привилегия колдуна. Каждое утро одна из женщин по очереди отправлялась к нему с плетеной корзиной на голове, наполненной рыбой и другими дарами моря. Носили ему также и маисовые лепешки, испеченные на камнях. Иногда, но далеко не всегда, женщины возвращались с яйцами или кислым молоком. Как-то раз колдун решил пригласить меня к себе и в знак этого прислал мне три яйца и хорошо отполированный деревянный нож. Лали прошла со мной часть пути, а потом укрылась в тени огромного кактуса. Протянула мне нож и жестом показала дорогу.

Старый индеец жил в палатке из коровьих шкур шерстью внутрь, в ужасной грязи. Спал он не в гамаке, а на некоем подобии постели, сложенной из ветвей и возвышавшейся над землей примерно на метр. Войдя, я сразу увидел двух змей: одну метра три длиной и толщиной с руку, другую около метра, с желтой буквой «V» на голове, и подумал про себя: «Сколько кур и яиц, должно быть, слопали эти твари!» Я никак не мог понять, как козы, куы, овцы и даже осел могут уживаться с ними вместе под одной крышей. Старый индеец оглядел меня со всех сторон. Он даже заставил меня снять штаны, которые Лали превратила в шорты, и, когда я остался в чем мать родила, усадил меня на камень у огня. В огонь он кинул несколько зеленых листьев, тут же начавших, страшно, дымить, и в воздухе запахло мятой. Дым совершенно задушил меня, но я старался не кашлять и просидел, так минут десять, пока листья не сгорели. После этого старик сжег мои шорты и дал мне вместо них две индейские набедренные повязки, одну из овечьей шкуры, другую из змеиной кожи, мягкую, как перчатка. А на руку надел браслет, сплетенный из полосок козьей, овечьей и змеиной кожи. Он был сантиметров десять шириной и застегивался с помощью змеиного зуба.

На левой лодыжке у колдуна была язва размером с двухфранковую монету, сплошь покрытая мухами. Время от времени он сдувал их, а когда они уж слишком донимали, присыпал язву пеплом. На прощание он подарил мне маленький деревянный нож; чуть позже Лали объяснила значение этого подарка. Когда я захочу увидеть его, надо послать ему этот нож, и если он согласен на встречу, то пошлет в ответ нож более длинный.

Итак, я покинул его, чувствуя себя весьма неловко с голой задницей. Но чего не сделаешь ради свободы! Лали увидела мою набедренную повязку и расхохоталась, показывая зубы, прекрасные, словно, жемчужины, что она поднимала со дна моря. Потом оглядела браслет и вторую набедренную повязку — змеиную, а чтобы убедиться, что я прошел через испытание дымом, даже обнюхала меня. У индейцев вообще очень сильно развито чувство обоняния.

Постепенно я привыкал к этому образу жизни, одно временно понимая, как важно вовремя остановиться, иначе вообще расхочется бежать. Лали следила за мной денно и нощно. Ей хотелось как можно теснее связать меня с жизнью своего племени. Так однажды она заметила, как я вышел на рыбалку, и поняла, что я прекрасно умею грести и управлять лодкой. Она тут же решила сделать меня своим напарником в добыче жемчуга. Однако эта идея ничуть меня не вдохновляла. Лали слыла лучшей ныряльщицей в деревне. Именно ее лодка всегда возвращалась нагруженной самыми крупными раковинами, что водятся на большой глубине. Я также знал, что ее помощник-гребец — брат вождя. И понимал, что, если я выйду с Лали в море, его интересы будут ущемлены, а делать этого ни в коем случае не следует. Когда же я впадал в задумчивость, она кидалась на поиски сестры; та прибегала, веселая, жизнерадостная, и, входя в хижину, пользовалась моей дверью. Должно быть, это имело какое-то особое значение. Они подходили к главной двери, а затем разделялись — Лали входила через свою, а Зарема, младшая, — через мою. Грудки у Заремы были величиной с два небольших мандарина, а волосы совсем коротенькие. На уровне подбородка они были обрезаны под прямым углом, а челка доходила до самых глаз. Всякий раз, когда Лали приводила ее таким образом, они сперва купались, потом входили в хижину и развешивали свои набедренные повязки на гамаке. Младшая всегда покидала хижину в грустном настроении, поскольку я не предпринимал никаких попыток овладеть ею. Однажды мы все трое лежали в гамаке, Лали посередине. Вдруг она встала и уступила сестре свое место, заставив меня плотно прижаться к маленькому обнаженному телу Заремы.

А потом помощник Лали поранил колено. Его унесли к колдуну, и он вернулся с нашлепкой из белой глины на ране. Поэтому в то утро на промысел с Лали отправился я. Все шло нормально, лов был удачный. Заплыли мы даже дальше обычного. Лали была счастлива, что я в каноэ, рядом с ней. Перед тем как нырнуть, она с головы до ног натерлась маслом. Я понял там, на глубине, должно быть, очень холодно. Неподалеку на поверхности возникли три акульих плавника. Я указал на них Лали, но она, похоже, не придала этому особого значения. Было десять утра, и солнце палило уже вовсю. С сумкой, привязанной к левей руке, сна нырнула так ловко, что лодка даже не качнулась, и стремительно ушла к темному дну. Это первое погружение, должно быть, имело разведывательный характер, поскольку вынырнула она лишь с несколькими раковинами в сумке. Тут мне пришла в голову идея. Я заметил в лодке моток кожаных бечевок. На одной из них я завязал двойной узел и показал его Лали. Она, вероятно, поняла и после продолжительного погружения появилась на поверхности уже без сумки, передохнула, уцепившись за борт, и сделала мне знак тянуть. И я вытащил сумку. В то утро, погрузившись всего восемь раз на пятнадцатиметровую глубину, ей удалось почта до краев заполнить каноэ раковинами.

На берегу нас уже ожидали старуха и помощник Лали. Они были поражены нашим уловом. Наверное, Лали объяснила им, что именно я научил ее оставлять сумку на дне, что значительно облегчало подъем и позволяло набрать больше раковин. Индеец внимательно осмотрел двойной морской узел и с первой же попытки завязал точно такой же. И гордо взглянул на меня.

Вскрыв первые раковины, старуха обнаружила сразу тринадцать жемчужин подряд. Обычно Лали никогда не оставалась до конца этой операции, но сегодня нарушила этот обычай. Я съел минимум дюжину, а Лали — пять-шесть штук. Затем старуха начала делить добычу. Все жемчужины были примерно одинакового размера — с добрую горошину. Три она отложила вождю, три мне, две себе и пять Лали. Лали тут же отдала свою долю мне. Я взял жемчужины и протянул раненому индейцу. Он не хотел брать, но я силой разжал ему ладонь и вложил в нее жемчужины. Его жена и дочь, стоя чуть поодаль, наблюдали за этой сценой. Увидев мой жест, они подбежали к нам, радостно смеясь. Я помог им отнести индейца в дом.

Все это повторялось каждое утро на протяжении двух недель. Всякий раз я отдавал свою долю индейцу.

Время от времени я ходил повидаться с индейцем-альбиносом. Он велел называть себя Сорильо, что по-испански означает «маленькая лисица». От него я узнал, что вождю не дает покоя мой отказ вытатуировать у него на груди голову тигра; я объяснил, что недостаточно хорошо рисую для этого. С помощью словаря я попросил его раздобыть большое зеркало, прозрачной бумаги, тонкую кис точку, пузырек чернил, копировальной бумаги, а если ее не окажется, толстый и мягкий карандаш. Я также попросил раздобыть одежду моего размера и держать пока у себя. Оказалось, что полиция расспрашивала его об Антонио и обо мне. Он сказал им, что я, перебравшись через горы, ушел в Венесуэлу, а Антонио умер от змеиного укуса. Он также узнал, что французы до сих пор сидят в тюрьме Санта-Марта. На самом деле он ничего не слышал об Антонио, однако знал, что в происшедшей недавно стычке между береговой охраной и контрабандистами погибли пятеро охранников и один контрабандист, а лодку захватить не удалось. В хижине Сорильо я заметил бутылку анисовой. В индейской деревне не водилось ни капли спиртного, если не считать перебродившего фруктового сока. Заметив бутылочку, я стал выпрашивать ее у Сорильо. Он мне ее отдал с условием, что я выпью все здесь, а не потащу с собой в деревню. Мудрый все же человек этот альбинос.

Я уехал от Сорильо на осле, которого он одолжил мне зная, что к утру тот сам вернется домой. Единственное, что я прихватил с собой, — пакетик конфет в разноцветных тонких обертках и шестьдесят пачек сигарет. Лали с сестрой ждали меня в двух милях от деревни, и мы пошли рядом, рука об руку. Время от времени она останавливалась и целовала меня в губы. В деревне я зашел к вождю и отдал ему конфеты и сигареты. Мы сидели у хижины глядя на море, и пили из глиняных плошек холодный перебродивший сок. Лали сидела справа, положив мне руку на колено, слева в той же позе сидела ее сестра. Они грызли конфеты, раскрытый пакетик стоял у ее ног, и все женщины и дети подходили и угощались. Вождь наклонил голову Заремы к моей — так он давал понять, что хотел бы, чтобы она тоже стала моей женой. Лали погладила свои груди, затем указала на маленькие груди Заремы, показывая, что, видимо, поэтому я не хочу ее сестру. Я пожал плечами, и все расхохотались. Зарема, напротив, скроила самую разнесчастную гримаску. Тогда я притянул ее к себе, погладил грудки, и лицо ее расцвело в улыбке.

Вскоре я получил зеркало, прозрачную и копировальную» бумагу, тюбик клея, который не просил, но он мог пригодиться, несколько карандашей, пузырек чернил и кисточку. Я подвесил зеркало так, что оно находилось на уровне груди и в нем во всех деталях отражалась голова тигра. Лали и Зарема, сгорая от любопытства, наблюдали за моими действиями. Затем я начал обводить рисунок кистью, но чернила текли, и пришлось их смешать с клеем. Тут все пошло прекрасно. За три сеанса, по часу каждый, я изготовил точную копию тигра на зеркале

Лали побежала за вождем. Зарема взяла меня за руки и приложила их к груди. Она смотрела на меня так жалобно, а глаза ее выражали такую любовь и желание, что я, совсем потеряв голову, овладел ею прямо на полу, посреди хижины. Она застонала, но тело, сведенное судорогой страсти, долго не отпускало меня. Наконец я нежно и осторожно высвободился и пошел купаться в море, поскольку весь извалялся в земле. Она побежала за мной, мы купались вместе и вместе вернулись в хижину. Лали сидела на полу, там, где мы совсем недавно занимались любовью, и по нашим лицам сразу догадалась, что произошло. Она поднялась, нежно обняла меня за шею и поцеловала, а потом взяла сестру за руку и вывела ее через мою дверь. Затем вышла сама, через свою. Вскоре я услышал за стеной какую-то возню и, выйдя, обнаружил, что Лали, Зарема и еще две женщины пытаются железным прутом проковырять в стене хижины еще одно отверстие. Я понял, что они хотят сделать еще одну дверь, и пришел на помощь. Вскоре дверь была готова. Зарема могла входить и выходить через нее, не пользуясь моей. Пришел вождь в сопровождении трех индейцев и своего брата. Взглянул на рисунок на зеркале, затем перевел взгляд на свое собственное отражение и был изумлен при виде всего этого, особенно тем, как искусно перерисована голова тигра. И терялся в догадках, что же я собираюсь делать дальше. Когда изображение на стекле высохло, я покрыл его прозрачной бумагой и начал делать копию. Это было легко, и работа продвигалась быстро — карандаш так и летал по линиям. И вот на глазах у изумленной публики в течение получаса я изготовил рисунок, ничем не отличавшийся от оригинала

На следующий же день мы приступили к татуировке. Зато лежал на столе, даже не моргая, так боялся, что я могу испортить картину, виденную им на зеркале. Я процарапывал рисунок бритвой, крови было мало, и если она проступала, я тут же вытирал ее. Наконец все линии рисунка сменились тонкими красными линиями на коже, и я намазал всю грудь синей тушью. А через неделю на ней красовалась голова тигра с разинутой пастью, розовым языком, белыми клыками и черными глазами, носом и усами. Я и сам остался страшно доволен своей работой, татуировка получилась даже лучше моей, да и цвета были поярче. Зато был в восторге и попросил Сорильо раздобыть шесть зеркал — два для себя и по одному на все остальные хижины.

Шли дни, недели, месяцы. Настал апрель. Я жил с индейцами вот уже четыре месяца. Чувствовал себя прекрасно: окреп, привык ходить босиком, и при охоте на больших зеленых ящериц проходил долгие километры, ни капельки не уставая. Да, еще вот что: после первого посещения знахаря я попросил Сорильо раздобыть мне йоду, перекиси водорода, ваты, бинтов, хинина и стоварзола[15]. Я вспомнил, что в больнице видел заключенного с огромной открытой язвой. Тогда Шата растер таблетку стоварзола и присыпал рану. Послав знахарю маленький деревянный ножик, я вскоре получил приглашение. Мне стоило немалого труда убедить его лечиться понастоящему. Впрочем, после нескольких моих визитов язва уменьшилась наполовину, и он продолжал лечение уже сам. А в один прекрасный день прислал мне большой нож, давая понять, что хочет меня видеть и полностью здоров. Никто в деревне так и не узнал, что вылечил его я.

Жены мои не расставались со мной ни на миг. Когда Лали выходила в море со мной оставалась Зарема. Когда Зарема отправлялась на добычу, компанию составляла Лали.

Однажды утром в деревню въехали пятнадцать всадников. Это были индейцы с ожерельями на шеях, в широкополых соломенных шляпах, набедренных повязках и безрукавках из овечьих шкур шерстью внутрь. При всем этом великолепии руки и зады оставались голыми. За поясами торчали огромные ножи, а двое были вооружены двустволками. У их вождя был карабин, великолепная куртка с черными кожаными рукавами и патронташ с патронами. Лошади были тоже превосходные невысокие, очень крепкие, гнедые в яблоках, и, помимо всадников, несли на крупах еще и тюки с сеном. Пришельцы объявили о своем приближении еще издали, паля из ружей, и через несколько минут ворвались в деревню на полном скаку. Их вождь оказался точной копией Зато, разве что постарше. Он соскочил с коня, подошел к Зато, и они стали хлопать друг друга по плечам. Затем гость проследовал в хижину и вскоре вышел с младенцем на руках — недавно родившимся сыном Зато. По этому случаю и прибыли в деревню гости. Вождь показал младенца всем присутствующим, поднял навстречу встающему на востоке солнцу, а затем передал отцу, который и унес его в хижину. Тут все всадники спешились, привязали лошадей в сторонке, предварительно сняв с них тюки. К полудню прибыли остальные гости в огромной телеге, запряженной четверкой лошадей. Возницей оказался Сорильо. С Телети спрыгнуло не меньше двадцати молоденьких девушек к семь-восемь ребятишек, все мальчики.

По жестам я догадался, что прибывший во главе отряда вождь — брат Зато. Все они дружно восхищались его татуировкой, в особенности головой тигра. Женщины тоже явились в гости «принаряженными» — их лица и тела были разрисованы яркими красками. Среди них я заметил одну изумительно красивую девушку: она была выше всех остальных, профиль совершенно итальянский — настоящая камея. Иссиня-черные волосы, огромные зеленые глаза с длинными ресницами. Волосы были убраны на индейский манер — с пробором посередине, челкой и срезаны под прямым углом, закрывая виски до середины уха.

Лали, представив меня, увели ее в дом вместе с Заремой и еще одной девушкой, несшей какой-то горшочек и подобие кисточки. Она собиралась разрисовать наших женщин. Мне разрешено было присутствовать на церемонии превращения Лали и Заремы в настоящие произведения изобразительного искусства. Затем за кисточку взялся я и, начав с живота Лали, изобразил растение с двумя поднимающимися к грудям ветвями, затем пририсовал к ним розовые лепестки, а соски раскрасил желтым. Получилось нечто вроде полураспустившегося цветка с пестиком. Тут все остальные девушки бросились ко мне, умоляя изобразить на них ту же картину. Я решил прежде посоветоваться с Сорильо. Он пришел и сказал, что я могу рисовать все, что мне заблагорассудится, лишь бы они остались довольны. Чем я и занимался в течение двух часов, размалевывая груди и прочие места деревенских красавиц. Зарема настояла, чтобы я сделал ей точно такой же цветок, как у Лали. Тем временем мужчины жарили баранов на вертелах, а на углях пеклись две огромные черепахи. Мясо у них было ярко-красное, точь-в-точь говядина.

Во время пира я сидел рядом с Зато и его отцом. Мужчины разместились по одну сторону, а женщины, за исключением подававших еду, по другую. Поздней ночью пир закончился своеобразным танцем. Происходил он под пронзительные монотонные звуки деревянной флейты и рокот двух барабанов, обтянутых овечьей кожей. Многие мужчины и женщины были пьяны, но никаких безобразий и неприятностей не произошло.

Верхом на осле явился знахарь. Все глядели на розовый шрам, оставшийся на месте язвы, и очень удивлялись, как ему удалось вылечиться. Но эту тайну знали только я и Сорильо. Сорильо сказал, что вождя дружественного племени зовут Хусто, что означает «Справедливый». Именно он разрешал все споры, возникавшие между людьми своего племени и соседних племен.

Через Сорильо Хусто передал мне приглашение посетить его деревню. Большую, состоявшую из ста хижин.

Он пригласил меня вместе с Лали и Заремой и обещал предоставить отдельный дом. И советовал ничего не брать с собой, ибо всем необходимым мы будем обеспечены. Он только просил захватить принадлежности для татуировки. Ему тоже хотелось тигриную голову. Затем он снял с руки кожаный браслет и протянул мне. По словам Сорильо это была большая честь — все равно что сказать, что я его друг, и он не в силах отказать мне ни в чем. Он также спросил, не хочу ли я иметь лошадь. Я сказал, что хочу, но содержать ее здесь трудно, ведь в окрестностях почти нет травы. Но он ответил, что Лали и Зарема могут привезти — до травяных мест всего полдня пути верхом. Он объяснил» где находится это место, и добавил, что трава там длинная и сочная. Я согласился на лошадь, и он обещал вскоре прислать ее мне.

Воспользовавшись случаем, я признался Сорильо, что хочу перебраться в Колумбию или Венесуэлу и целиком надеюсь на его помощь. Он объяснил, что по обе стороны границы километров на тридцать тянется очень опасная зона. По его словам, в Венесуэле куда опаснее, чем в Колумбии. Он пообещал пройти вместе со мной часть пути до Санта-Марты, добавив, что мне уже знакома эта дорога, и, по его мнению, именно на Колумбии следует остановить выбор. И еще посоветовал купить словарь или учебник испанского, чтобы знать хотя бы набор самых расхожих фраз. Было решено, что он доставит мне книги и точную, насколько это возможно, карту, а также попытается продать мой жемчуг за колумбийские деньги. По его словам, все индейцы, конечно, будут сожалеть, что я. их покидаю. Однако они должны понимать, насколько естественно мое желание вернуться к своему народу Проблема только с женами и в особенности с Лали, вполне способной пристрелить меня. И тут я узнал новость — все от того же Сорилъо — оказывается, Зарема беремен на. Надо же, а я и не заметил. И был страшно удивлен.

Пир закончился, все разошлись по хижинам. Большой навес сняли, и началась обычная рутинная жизнь, по крайней мере, на первый взгляд. Мне доставили лошадь — великолепного гнедого в яблоках скакуна с достающим почти до земли хвостом и серебристо-серой гривой. Правда, Лали и Зарема вовсе не были от него в восторге; знахарь донес мне, что они приходили и советовались, нельзя ли извести коня, давая ему толченое стекло. Он отсоветовал им делать это, объяснив, что меня защищает какой-то индейский бог и что стекло это неминуемо попадет им в желудки. Мне же он советовал не бояться, однако и бдительности не терять. Вот если они увидят, что я всерьез готовлюсь к отъезду, тогда скорее всего пристрелят. Может, мне попробовать уговорить их отпустить меня по-хорошему, пообещав, что я вскоре вернусь? Ни в коем случае. Надо скрывать все приготовления. Прошло уже полгода, и я сгорал от нетерпения — так хотелось уйти. Как-то вернувшись домой, я застал Лали и Зарему за изучением карты. Они пытались понять, что означают все эти линии и пятна. Но больше всего занимала нх роза ветров с четырьмя стрелками, торчащими в разные стороны. Они нервничали, чуя нутром, что эта бумага может повлиять на всю их дальнейшую жизнь.

Беременность Заремы стала уже заметной. Лали ревновала и заставляла меня заниматься любовью ночи и дни напролет в первом попавшемся месте. Зарема тоже не прочь была заняться любовью, но, к счастью, только ночью. Мы нанесли «семейный» визит Хусто, Как удачно, что я сохранил рисунок — он пригодился мне, чтобы изобразить на его груди голову тигра. Через шесть дней работа была закончена, первые струпья сошли довольно быстро. Хусто был счастлив и по нескольку раз на дню любовался на себя в зеркало. Туда же вскоре приехал и Сорильо. С моего разрешения он рассказал Хусто о моих планах. Мне хотелось сменить лошадей, поскольку лошадей в яблоках в Колумбии не водилось. У Хусто имелись три красно-коричневые, колумбийские. Выслушав Сорильо, он тут же отправился за этими лошадьми. Я выбрал самую спокойную на вид. На нее надели седло, стремена и металлическую уздечку. Снарядив меля по колумбийскому образцу, Хусто вложил мне в руку кожаные поводья, а затем на глазах у всех отсчитал три тысячи девятьсот песо золотыми монетами. Я передал их Сорильо, у которого они должны были храниться до моего отъезда. Хусто хотел подарить мне и свое ружье, но я отказался. Правда, в Колумбию не следовало отправляться невооруженным, и Хусто подарил мне две стрелы длиной с палец, завернутые в шерсть и уложенные в футляр из кожи. По словам Сорильо, наконечники их были пропитаны каким-то сильным и чрезвычайно редким ядом.

У самого Сорильо никогда не было таких стрел. Их он тоже взял на хранение. Я не знал, как и благодарить Хусто за его поистине царскую щедрость. Но через Сорильо он просил передать, что знает кое-что о моей жизни, а то, чего не знает, должно быть, столь же богато событиями, поскольку я настоящий мужчина. И еще добавил, что впервые в жизни познакомился с белым человеком. До этого он считал белых врагами, но отныне изменил свое мнение и мечтает найти друга, похожего на меня.

— Прежде чем уйти туда, где много врагов, — сказал он, — запомни, что здесь тебя ждут настоящие друзья.

Он обещал вместе с Зато присмотреть за Лали и Заремой и говорил, что если родится мальчик, то непременно займет почетное место в племени.

— Я не хочу, чтобы ты уходил. Останься, и я отдам тебе красавицу, которую ты видел на празднике. Она девственница. Ты ей нравишься. Можете жить у меня.

Я дам тебе большую хижину, а уж быков и коров — сколько захочешь.

Я распрощался с этим щедрым и благородным человеком и отправился в свою деревню. За всю дорогу Лали не промолвила ни слова. Она сидела у меня за спиной на коричневой лошадке; седло, должно быть, сильно натирало ей ноги, но она не жаловалась. Сорильо отправился другой дорогой. Ночь была прохладная, и я протянул Лали безрукавку из овчины, подаренную Хусто. Она молча позволила надеть ее на себя. По приезде я пошел поприветствовать Зато, а она взяла лошадь, отвела к нашей хижине и бросила перед ней охапку сена, не сняв ни седла, ни уздечки. Посидев часок с Зато, я отправился домой.

Когда индейцы грустят, мужчины и даже женщины внешне никак этого не выражают, лица их остаются совершенно неподвижными, ни один мускул не дрогнет, а из глаз, полных печали, не прольется ни слезинки. Они могут стонать, но никогда не плачут. Повернувшись во сне, я задел живот Заремы, и она вскрикнула от боли. Чтобы этого не повторилось, я встал и перебрался в соседний гамак. Висел он довольно низко, и вдруг я почувствовал, что кто-то коснулся его. Я притворился, что сплю. Лали неподвижно сидела на камне, глядя на меня. Через секунду я понял, что рядом и Зарема, это подсказал запах — она втирала в кожу лепестки апельсиновых цветов. Проснувшись, я обнаружил своих жен, совершенно неподвижно сидящих на том же месте. Солнце взошло, было около восьми. Я повел их к морю и улегся на песке. Лали присела рядом, Зарема тоже. Я гладил груди и живот Заремы, но она оставалась неподвижной. Тогда я повалил Лали на песок и поцеловал в губы. Она стиснула зубы. Пришел напарник Лали, но с первого взгляда на нее понял, что происходит, и удалился. Я и сам был очень опечален, но не знал другого способа утешить их, кроме как гладить и целовать, выказывая тем свои чувства. Они не промолвили ни слова. Лали заставила себя заняться любовъю и отдалась мне со всей страстью отчаяния. Я догадался — она тоже хочет ребенка. В то утро я впервые понял, как ревнует она меня к Зареме. Мы лежали в углублении в мелком песке, я ласкал Зарему, а она нежно покусывала мочку моего уха, как вдруг появилась Лали, схватила сестру за руку, другой провела по ее округлившемуся животу, а потом по своему — плоскому и гладкому. Зарема поднялась, всем видом давая понять: «Да, ты права», — и позволила Лали занять свое место. Женщины кормили меня каждый день, но сами ничего не ели. За три дня — ни крошки. Я взял лошадь и отправился к знахарю за советом. Он дал мне какой-то орешек, который дома следовало опустить в питьевую воду. Так я и поступил. Они пили несколько раз на дню, но есть так и не начали. За жемчугом Лали не ходила. Сегодня, после четырех дней полного поста, она отплыла метров на двести без лодки, вернулась с тридцатью раковинами и жестом приказала мне: «Ешь!» Их страдания так действовали на меня, что я и сам перестал есть.

Это продолжалось уже дней шесть. Лали лежала в лихорадке. За шесть дней она высосала лишь несколько лимонов. Зарема ела один раз — в полдень. Я был в отчаянии и не знал, что делать. Я сидел рядом с Лали, лежавшей на сложенном в несколько раз и постеленном вместо матраса гамаке, уставившись в потолок и не двигаясь. Я взглянул на нее, потом на Зарему с ее остро выпирающим вперед животиком и, сам не знаю почему, вдруг зарыдал. Может, я плакал о себе? Может, оплакивал их? Бог знает... Но я рыдал, и крупные слезы катились у меня по щекам. Зарема застонала. Тут и Лали повернула голову и тоже увидела мои слезы. Вскочив, она уселась между моих ног и застонала тихо и жалобно. Зарема обняла меня за плечи, а Лали начала говорить — она говорила и говорила, перемежая слова стонами, а Зарема отвечала ей. Похоже, она винила во всем Лали. Тогда Лали взяла кусок сахара величиной с кулак, опустила в воду, где он растаял, и демонстративно выпила в два приема, а затем вышла из хижины вместе с Заремой. Я слышал, что они возятся с лошадью, и, выйдя, увидел, что лошадь оседлана. Я прихватил овчинную безрукавку для Заремы, Лали подстелила себе сложенный гамак. Зарема первая вскарабкалась на лошадь, усевшись ей почти на самую шею, я разместился посередине, а Лали — позади. Я полагал, что мы едем к знахарю, и тронул лошадь в этом направлении, но Лали потянула поводья в другую сторону и сказала: «Сорильо». Оказывается, мы едем навестить Сорильо. В дороге, крепко держась за мой пояс, она целовала меня в шею. Въехав в деревню, мы узнали, что Сорильо только что вернулся из Колумбии. Мы вошли к нему в хижину. Первой заговорила Лали, затем Зарема. Вот что потом сказал мне Сорильо: оказывается, вплоть до того момента, пока я не зарыдал, Лали считала меня просто белым мужчиной, которому нет до нее дела. Она прекрасно знала, что я собираюсь уехать и веду я себя подло, как змея, ничего не говоря ей и даже не пытаясь объясниться. Она сказала, что страшно разочарована, поскольку всегда считала, что может сделать мужчину счастливым, а счастливый и довольный мужчина не уходит. И теперь, после такого несчастья, жить ей не имеет никакого смысла. Зарема твердила примерно то же самое, добавив, что боится, что ее сын будет похож на отца — станет таким же обманщиком, на слово которого нельзя положиться. Почему я должен убегать от них, как от собаки, что укусила меня в день появления в деревне? — Лали, а что ты будешь делать, если твой отец заболеет? — спросил я.

— По шипам пойду к нему и буду ухаживать.

— А что ты будешь делать с тем человеком, который гнал и преследовал тебя, как дикого зверя, и старался убить?

— Буду искать своего врага повсюду, а найдя, похороню так глубоко, что ему не выбраться.

— Ну а потом, сделав все эти дела, как бы ты поступила, если бы тебя ждали две замечательные жены?

— Вернулась бы к ним верхом на коне.

— Бот именно это я и собираюсь сделать. Даю слово.

— А что, если ты приедешь, когда я уже буду старая и страшная?

— Я приеду до того, как ты станешь старой и страшной.

— Да, у тебя вода из глаз текла... Так нарочно, ни за что не сделать. Можешь ехать, когда хочешь. Но только днем, на глазах у людей, а не тайком, как вор. Можешь ехать, когда пришел — в полдень. И прилично одетый, как белый человек. И скажи, кто будет приглядывать за нами днем и ночью. Конечно, Зато, вождь, но должен быть еще какой-то мужчина, который станет о нас заботиться. Ты скажешь: твой дом — это твой дом, и ни единый мужчина, кроме твоего сына, которого Зарема носит у себя в животе, не смеет переступать его порога. Пусть Сорильо придет в тот день, когда уедешь ты. И скажет, что ты должен сказать.

Ночевали мы у Сорильо. И обратно отправились втроем, потихоньку, из-за Заремы. Я решил ехать через неделю, после новой луны — Лали хотела убедиться, действительно ли она беременна, и хотела, чтобы я тоже это знал. Сорильо должен принести мне одежду, поскольку здесь я ходил практически голым.

Наконец мы достигли деревни. Первое, что надо сделать, — это повидать Зато и объявить ему о своем решении уйти. Зато повел себя не менее благородно, чем его отец. Не успел я заговорить, как он прикрыл мне рот ладонью и сказал:

— Уилу (молчи)! Новая луна будет через двенадцать дней. Добавь еще восемь — будет двадцать. У тебя еще двадцать дней, прежде тем уйдешь.

Я рассматривал карту, соображая, каким путем лучше обходить деревни. И размышлял над тем, что сказал мне Хусто. А не буду ли я куда счастливее здесь, где меня все любят? Может, я сам накликаю на себя несчастья, возвращаясь в цивилизованный мир? Что ж, будущее покажет.

Три недели пролетели как сон. Теперь Лали твердо знала, что беременна и что моего возвращения будут ждать двое, а то и трое ребятишек. Почему трое? Она объяснила — мать ее дважды рожала двойню.

Приехал Сорильо. Мы провели всю ночь за разговорами у костра, разведенного возле хижины. Через Сорйльо я сказал каждому обитателю деревни что-то приятное, и они отвечали мне тем же. На рассвете я вошел в хижину вместе с Лали и Заремой, и мы все утро занимались любовью. — Днем я отправился в путь. Через Сорильо я сказал Зато следующее:

— Зато, великий вождь племени, что приютило меня и дало мне все! Я должен просить твоего разрешения покинуть тебя на много лун!

— Зачем надо покидать своих друзей?

— Затем, что я должен наказать тех, кто гнал и преследовал меня, как дикого зверя. Благодаря тебе я получил убежище в деревне, жил счастливо, вкусно ел, обзавелся добрыми друзьями и женами, при виде которых у меня всякий раз солнце сияет в груди. Но я не хочу превращаться из человека в животное, что, отыскав теплое, сухое убежище, раз и навсегда успокаивается, потому что боится сражений и страданий. Я хочу встретиться со своими врагами лицом к лицу, я должен повидать отца, он ждет меня. Здесь я оставляю свое сердце — в моих женах, Лали и Зареме, в их детях, плодах нашего брака. Моя хижина принадлежит им и моим детям. И если кто об этом забудет, надеюсь, ты, Зато, напомнишь ему. Я прошу также человека по имени Узли присмотреть за моей семьей. Я очень люблю вас всех и буду любить вечно. И сделаю все, чтобы вернуться как можно скорей. А если умру, исполняя свой долг, то мысли и душа мои полетят к вам, Лали и Зарема, к вам, мои дети, к вам, индейцы племени гуахира, потому что все вы — моя семья!

Затем я зашел в хижину и переоделся в брюки и рубашку, надел носки, ботинки, соломенную шляпу. Сорильо вскочил в седло, и мы направились в сторону Колумбии. Я вел свою лошадь под уздцы. Все индейцы племени как один левой рукой прикрыли лицо, а правую протянули ко мне. Прикрывая лицо, они хотели сказать, что не в силах вынести зрелища моего отъезда, им больно это видеть, а вытянутая правая рука говорила: вернись! Лали и Зарема прошли со мной метров сто. Я думал, что они поцелуют меня на прощание, но они резко развернулись и бросились бегом к дому, тихонько вскрикивая, и ни разу не оглянулись. А я, шагая по дороге, еще долго оборачивался, чтобы в последний раз увидеть эту чудесную деревню, где прожил почти полгода. Племя гуахира, которого так страшились другие индейцы и белые, стало отныне для меня священным, а их селение — местом, где я мог перевести дух, найти прибежище, надежно ограждающее от всех бед и человеческих подлостей. Здесь я обрел любовь, умиротворение и спокойствие духа. Прощайте, гуахира, дикие индейцы! Ваша земля огромна и прекрасна и, к счастью, пока ограждена от прелестей цивилизации. Ваш простой «дикарский» образ жизни позволил мне понять одну очень важную вещь — лучше быть дикарем-индейцем, чем бездушным чиновником с дипломом. Прощайте, Лали и Зарема, несравненные, замечательные женщины! Такие непредсказуемые, близкие к природе, такие щедрые — в момент расставания они просто-напросто смели весь оставшийся в хижине жемчуг в маленький полотняный мешочек для меня. Я вернусь к вам обязательно! Когда? Как? Не знаю. Но обещаю, что вернусь.

Тетрадь пятая

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЦИВИЛИЗАЦИИ

ТЮРЬМА В САНТА-МАРТЕ

Мы миновали пограничные посты Ла Велы без происшествий. Долгий путь, пройденный с Антонио пешком, занял теперь не более двух дней. Впрочем, опасность подстерегала не только у пограничных постов — до самой Риоачи, откуда я бежал, тянулась стодвадцатикилометровая зона, полная всяких неприятных неожиданностей.

В каком-то заведении вроде харчевни, где можно выпить и перекусить, я впервые рискнул вступить в беседу с колумбийцем; правда, рядом сидел Сорильо. По его словам, я справился с этим вполне успешно, запинание помогло скрыть сильный акцент и нехватку слов.

Мы снова двинулись в путь в направлении Санта-Марты. Сорильо должен был с полдороги вернуться обратно в деревню.

При прощании мы решили, что лошадь он возьмет с собой. Ведь если ты владеешь лошадью, у тебя должен быть хоть какой-то адрес, принадлежность к той или иной деревне, и я не хотел рисковать, вступая, например, в такую беседу: «А вы знаете такого-то и такого-то? А как зовут мэра? Как поживает мадам такая-то?.. »

Нет, уж лучше пойду пешком и, если повезет, воспользуюсь попутным грузовиком или автобусом, а от Санта-Марты — поездом. Я должен выглядеть странником в поисках работы, неважно какой.

Сорильо разменял для меня три золотые монеты по сто песо каждая. И дал мне тысячу песо. Добросовестно работающий человек получает здесь восемь — десять песо в день, так что мне хватит надолго.

Я проголосовал и влез в кузов грузовика. До Санта-Марты было километров сто двадцать. Грузовик ехал не то за козами, не то за ягнятами, я так и не понял.

Через каждые шесть — десять километров, попадалась таверна. Водитель вышел у первой же и пригласил меня выпить чего-нибудь. Пригласил он, а платил я. И всякий раз он выпивал рюмок по пять-шесть крепкого напитка, а я — не больше одной.

Вскоре он был в стельку пьян. Он так накачался, что поехал не в том направлении, и грузовик, выехав на какую-то жутко грязную дорогу, застрял. Впрочем, колумбийца это ничуть не смутило. Он улегся в кузове, а мне предложил поспать в кабине. Я не знал, что и делать. До Санта-Марты еще километров сорок. Но с ним безопаснее, люди не будут приставать с расспросами. К тому же, несмотря на все остановки, на грузовике я доберусь быстрее, чем пешком.

Уже к утру я решил наконец поспать. Светало, было, должно быть, около семи. По дороге ползла телега, влекомая парой лошадей. Грузовик не давал ей проехать. Поскольку я спал в кабине, они приняли меня за водителя и разбудили Я бормотал что-то невнятное с видом человека, только восставшего от глубокого сна и плохо соображающего, что происходит.

Тут проснулся водитель и стал переругиваться с возницей Мы предприняли несколько попыток вытащить грузовик из грязи, но он завяз по самую ось, тут уж ничего нельзя было поделать. В телеге сидели две монахини в черном, рядом с ними — три маленькие девочки. После долгих переговоров решено было вырубить несколько кустов на обочине, чтобы телега могла проехать по ней, минуя это гиблое место.

У водителя и возницы нашлись мачете — этот инструмент для рубки сахарного тростника имеет здесь каждый путешествующий, — и они вырубили все, что оказалось рядом. Я же укладывал ветки в грязь на дороге, выстилая самые глубокие места, чтобы телега не утонула. Одна из монахинь поблагодарила меня и спросила, куда я направляюсь.

— В Санта-Марту.

— Но это же совсем в другую сторону! Вам надо ехать назад, вместе с нами Мы ведь почти до самой Санта-Марты, не доезжаем лишь километров восемь.

Отказаться было невозможно, это выглядело бы подозрительно. Я хотел сказать, что должен остаться и помочь водителю, но побоялся, что не справлюсь с таким сложным предложением, и поэтому ограничился только:

— Грасиас, грасиас!..

И вот я сижу в телеге на одном сиденье с тремя маленькими девочками, а две монахини — рядом с возницей. Мы довольно быстро одолели те километров шесть, что завели грузовик в болото, выехали на хорошую дорогу, и лошади затрусили быстрей. Около полудня остановились возле харчевни перекусить. Девочки и возница уселись за один стол, я с монахинями — за соседний. Монахини оказались молодыми женщинами лет под тридцать, очень белокожими. Одна была испанкой, другая ирландкой. Очень мягко и осторожно ирландка начала расспрашивать меня.

— Вы ведь нездешний, верно?

— Да. Я из Барранкильи.

— Нет, вы не колумбиец. Волосы слишком светлые, а смуглости — от загара. Откуда едете?

— Из Риоачи.

— А чем там занимались?

— Я электрик.

— Вот как? О, у меня есть друг, он работает в одной электрической компании. Его зовут Перес, он испанец. Вы его знаете?

— Да.

— Как приятно...

В конце трапезы они поднялись и отправились мыть руки. Потом ирландка, вернулась уже одна. Взглянула на меня и заговорила вдруг по-французски:

— Я вас не выдам. Дело в том„ что моя спутница уверяет, что видела ваше фото в газетах. Вы француз, бежавший из тюрьмы в Риоаче, верно?

Отрицать было бессмысленно, и я сказал:

— Да, сестра. Но только умоляю не выдавайте! Я вовсе не такой подлец и негодяй, как они там расписывают. Я верю в Бога и чту его законы.

Тут появилась монахиня-испанка. Ирландка заговорила с ней, и я уловил только слово «да». Последовал быстрый ответ, которого я тоже не понял. Они пребывали в некотором замешательстве, потом снова вместе направились в туалет. В их отсутствие я перебрал в уме тысячу вариантов. Может, бежать, пока их нет? Или остаться?.. Нет, результат будет тем же, как если бы они меня выдали. Все равно скоро поймают. В этих краях нет джунглей, а наблюдение за дорогами, ведущими в город, установить нетрудно. И я решил довериться судьбе, которая до сих пор была ко мне благосклонна.

Они вернулись, сияя улыбками, и ирландка спросила, как меня зовут.

— Энрике.

— Очень приятно, Энрике. Вы должны ехать с нами до монастыря. Он в восьми километрах от Санта-Марты. Бояться нечего: пока вы с нами в телеге, вы в безопасности. Только не произносите ни слова. Все будут думать, что вы наш работник из монастыря.

Сестры расплатились за еду. Я купил себе кремниевую зажигалку и двадцать пачек сигарет. И мы двинулись в путь.

За всю дорогу сестры ни разу не обратились ко мне, за что я им был крайне признателен. Возница не должен слышать, как плохо я говорю по-испански. К концу дня мы остановились возле большой харчевни. Там стоял автобус, и я прочитал название маршрута: «Риоача — Санта-Марта». Меня так и подмывало влезть в этот автобус. Я подошел к ирландке и сказал, что собираюсь сесть в автобус.

— Но это очень опасно! — воскликнула она. — Ведь на подъезде к Санта-Марте минимум два полицейских поста, где пассажиров просят предъявить удостоверения личности. А в телеге, в компании с нами, этого можно не опасаться.

Я поблагодарил ее от всего сердца, и чувство тревоги, грызшее меня с самого начала нашего знакомства, улетучилось. Напротив, я начал считать эту встречу с монахинями удивительным везением.

Действительно, когда к ночи Мы добрались до полицейского поста, тот самый автобус как раз досматривали. Я лежал в телеге, прикрыв лицо соломенной шляпой, и притворялся, что сплю. Рядом, положив мне голову на плечо, примостилась маленькая девочка, она действительно спала. Возница остановил телегу между автобусом и постом.

— Как поживаете? — спросила монахиня-испанка полицейского.

— Полный порядок, сестра.

— Рада слышать. Ну, едем, дети мои. — И мы медленно тронулись с места.

В десять вечера — второй пост, ярко освещенный. Подле него в два ряда выстроились разномастные машины.

Полицейские открывали багажники и заглядывали внутрь. Я видел, как одну женщину заставили выйти. Она нервно рылась в сумочке. Ее увели в помещение. Наверное, у нее не было удостоверения личности. Машины по очереди трогались с места. Стояли они очень плотно, проехать не было возможности, и приходилось ждать. Все, я пропал! Перед нами стоял большой автобус, битком набитый людьми. На крыше у него громоздились свертки, сумки и ящики — целая куча багажа, стянутого сеткой. Четверо полицейских заставили всех пассажиров выйти. У автобуса была только одна дверь — спереди. Через нее потянулась цепочка людей. У некоторых женщин на руках были младенцы. Слышались крики: «Седула, седула! (Удостоверение!)». И каждый показывал какую-то картонку с фотографией.

Но Сорильо не предупредил меня об этом! Если бы я знал, то постарался бы раздобыть липовое удостоверение. И я дал себе обещание: если благополучно миную этот пост, то за любые деньги постараюсь раздобыть себе «седулу», прежде чем пробираться из Сайта-Марты в Барранкилью— большой город на Атлантическом побережье, где, если верить справочнику, проживало двести пятьдесят тысяч жителей.

— Господи, ну и копаются же они с этим автобусом! Ирландка обернулась:

— Спокойно, Энрике.

Я вдруг страшно на нее разозлился: а что, если услышит возница?

Наконец настал наш черед, и телега выехала на ярко освещенный пятачок перед зданием поста. Я решил сесть. Не дай Бог, еще подумают, что я притворяюсь спящим. И вот, привалившись спиной к заднему бортику, я сидел и смотрел монахиням в спины. Увидеть меня можно было только сбоку. К тому же шляпа надвинута достаточно низко. Но не слишком, чтоб не вызвать подозрений.

— Ну, как вы тут поживаете? — снова спросила испанка.

— Прекрасно, сестра. Что так поздно едете?

— Торопимся, так что уж не задерживайте нас!

— Езжайте с Богом, сестра!

— Спасибо вам, дети мои! Да хранит вас Бог!

— Аминь! — ответил полицейский.

И мы спокойно двинулись вперед без всякого досмотра. Метров через сто монахини остановили телегу и скрылись в кустах на обочине. Я был так растроган, что, когда ирландка вернулась, сказал ей тихонько:

— Спасибо, сестра!

— Что вы, какие пустяки! Мы и сами струхнули, даже желудок расстроился.

Где-то к полуночи мы добрались до монастыря. Высокие стены, огромные ворота. Возница повел лошадей с телегой в сарай, девочек провели в дом. На ступеньках крыльца между моими монахинями и дежурной сестрой разгорелся какой-то жаркий спор. Ирландка объясняла, что не стоит будить мать-настоятельницу, чтобы просить ее позволить мне ночевать в монастыре. И тут я совершил ужасную ошибку, не сообразив, что надо тут же уходить в Санта-Марту, ведь до города каких-то километров восемь.

Эта ошибка стоила мне семи лет каторги.

В конце концов, мать-настоятельницу все же разбудили, и она распорядилась предоставить мне келью на втором этаже. Из окна были видны огни города. Можно было различить и маяк, и цепочку огней, очерчивающую пристань, Огромное судно как раз входило в гавань.

Я заснул. Мне приснился жуткий сон. Лали у меня на глазах вспорола себе живот, и из него по кусочкам вышло наше дитя.

Солнце стояло уже высоко, когда меня разбудил стук в дверь.

Наскоро умывшись и побрившись, я спустился вниз. Ирландка приветствовала меня слабой улыбкой. — Доброе утро, Энрике. Как спалось, хорошо?

— Да, сестра.

— Прошу вас, пройдите в приемную матери-настоятельницы, она хочет вас видеть.

Мы вошли. За письменным столом сидела женщина лет пятидесяти, может, и старше, с очень строгим лицом. Черные глазки так и впились в меня.

— Говорите по-испански?

— Очень плохо.

— Что ж, тогда сестра переведет. Мне сказали, вы француз?

— Да, мать.

— Вы бежали из тюрьмы в Риоаче?

— Да, мать.

— Когда?

— Месяцев семь назад.

— Где вы были все это время?

— С индейцами.

— Что?! С индейцами? Как это понимать? Ведь эти дикари никого не допускают на свою территорию. Ни один миссионер не сумел еще проникнуть к ним. Где вы были? Говорите правду!

— Я был у индейцев. И могу это доказать.

— Каким образом?

— А вот этими жемчужинами... — Полотняный мешочек был приколот изнутри к моей куртке. Я отцепил его и протянул ей. Она развязала бечевку, и из мешочка высыпалась целая пригоршня жемчуга.

— Сколько их здесь всего?

— Не знаю. Пятьсот, может, шестьсот. Около того.

— Это не доказательство. Может, вы где-то его украли. — Чтобы рассеять ваши подозрения, я готов сидеть здесь до тех пор, пока вы не выясните, был ли где украден жемчуг или нет. Если вам того хочется, конечно. Деньги у меня есть, я в состоянии оплатить свое пребывание. И обещаю, что не буду покидать свою комнату без вашего разрешения.

Она смотрела на меня пристально и жестко. Наверное, думала про себя: «А что, если ты сбежишь? Уж если из тюрьмы сбежал, отсюда-то не в пример легче».

— Я могу оставить мешочек у вас. Тут все мое состояние. Пусть оно будет в надежных руках.

— Что ж, хорошо. Но вам вовсе не обязательно все время сидеть в комнате. Можете выходить в сад, утром и днем, когда воспитанницы в церкви. Есть будете в кухне, вместе с прислугой.

Беседа несколько успокоила меня. Я уже поднимался к себе, когда ирландка позвала меня на кухню. Большая чашка кофе с молоком, очень свежий черный хлеб и масло. Монахиня наблюдала, как я завтракаю. Выглядела она обеспокоенной. Я сказал:

— Спасибо, сестра, за все, что вы для меня сделали.

— Я хотела бы сделать больше, но не могу. Ничего не могу, мой друг Анри. — И она торопливо вышла из кухни.

Я сидел у окна и смотрел на город, порт и море. Никак не удавалось избавиться от ощущения опасности. Я решил бежать в эту же ночь.

Днем надо спуститься во двор и посмотреть, можно ли перебраться через стену.

В час дня в дверь раздался стук.

— Пожалуйте кушать, Энрике.

— Спасибо, иду.

Я сидел за столом на кухне и уже готовился приступить к блюду из мяса и вареного картофеля, как вдруг распахнулась дверь и вошли четверо полицейских с ружьями и офицер с револьвером.

— Не двигаться, иначе стреляю! — Он надел на меня наручники.

Ирландка вскрикнула и упала в обморок. Две монахини, работавшие на кухне, еле успели подхватить ее.

— Идем! — скомандовал офицер.

Они отвели меня в мою комнату. Там перетрясли мой узелок и тут же обнаружили три тысячи шестьсот песо золотом. Странно, но футляр со стрелами они при этом отложили в сторону, даже не поинтересовавшись, что в нем, наверное, приняв за пенал для карандашей.

Не скрывая торжествующей улыбки, офицер сунул монеты в карман. Мы вышли. Во дворе ждал старенький автомобиль.

Полицейские и я погрузились в эту развалюху, и она тронулась с места, управляемая шофером-негром» тоже в полицейской форме, с угольно-черным лицом. Я был совершенно подавлен и не пытался протестовать.

Приехали. Выбравшись из автомобиля, они провели меня прямо в кабинет. Начался допрос.

— Говорите по-испански?

— Нет.

— Позвать сапожника!

Через несколько минут появился маленький человечек в синем фартуке, с молотком в руках.

— Вы тот француз, что бежал из Риоачи год назад?

— Нет.

— Лжете!

— Не лгу. Я не тот француз, что бежал из Риоачи год назад.

— Снять с него наручники! Куртку и рубашку тоже! — Он взял со стола какую-то бумагу иг заглянул в нее. Там были описаны все татуировки. — У вас не хватает мизинца на левой руке. Да, значит, это вы.

— Нет, не я, потому что я бежал не год, а всего семь месяцев назад.

— Это не имеет значения.

— Для вас, может, и не имеет, а для меня — очень даже имеет.

— С тобой все ясно. Ты — типичный убийца. Француз или колумбиец — неважно. Все вы убийцы одинаковы, вое неисправимы. Я заместитель начальника тюрьмы и не вправе решать, как поступить с тобой. Пока посидишь со своими приятелями.

— Какими приятелями?

— Французами, которых ты приволок в Колумбию.

Меня привели в камеру с зарешеченными окнами, выходящими во двор. Там уже сидели мои друзья, все пятеро. Мы обнялись.

— А я думал, ты давно на» свободе, дружище! — воскликнул Клозио.

Матуретт рыдал, как дитя, кем он, собственно, и являлся. Трое других тоже были взволнованы. Их вид придал мне силы.

— Ну, давай, рассказывай, — сказали они.

— Позже. Как вы?

— Мы тут уже три месяца торчим.

— Как обращаются, хорошо?

— Ни хорошо, ни плохо. Ждем отправки в Барран-килью, где нас должны передать французским властям.

— Вот свиньи! Ну, а как насчет того, чтобы бежать?

— Не успел и порога переступить, а уже думает о побеге.

— А что тут странного? Думаете, я так просто сдамся? Как тут с охраной?

— Днем не строго. А ночью к нам приставляют специальную охрану.

— Сколько их?

— Трое.

— Как твоя нога?

— Нормально, даже не хромает.

— Вы всегда под замком?

— Нет, выходим во двор, на солнышко. На два часа утром и три — днем.

— Ну, а что колумбийские заключенные?

— Очень опасны. Есть воры еще похлеще наших убийц.

Днем после обеда меня снова вызвали на допрос. На этот раз уже присутствовал сам начальник тюрьмы. Сапожник тоже был на месте.

— Француз, ты бежал семь месяцев назад. Где ты был все это время?

— С индейцами племени гуахира.

— Будешь издеваться надо мной, накажу!

— Но это правда.

— Ни один белый еще не жил с индейцами. Только в этом году они убили двадцать пять человек из береговой охраны.

— Не из береговой охраны. Это были контрабандисты. — Откуда ты знаешь?

— Я прожил с ними семь месяцев. Гуахира никогда не выходят за пределы своей территории.

— Ладно, может, оно и так... Но где ты спер эти три тысячи шестьсот песо?

— Они мои. Мне подарил их вождь горного племени по имени Хусто.

— Да как это может быть, чтобы индеец владел целым состоянием и вдруг отдал все тебе?

— Скажите, начальник, а вы слыхали, чтоб у кого-нибудь украли золотые монеты по сто песо?

— Не слышал. В сводках не было. Но мы еще проверим.

— Валяйте, проверяйте.

— Француз, ты совершил серьезное преступление, бежав из тюрьмы, и еще более серьезное, помогая бежать Антонио. Этого преступника следовало расстрелять за убийство нескольких солдат береговой охраны. Мы знаем, что тебя ищут французские власти, знаем и приговор — пожизненное заключение. Ты опасный убийца, и я не собираюсь держать тебя с остальными французами. Будешь сидеть в карцере до отправки в Барранкилью. А деньги, возможно, тебе отдадут, если выяснится, что грабежа не было.

Меня вывели из кабинета и повели по ступенькам вниз. Наконец мы достигли тускло освещенного коридора, в который слева и справа выходили клетки. Одну из них отворили и втолкнули меня внутрь. От скользкого земляного пола исходил запах гнили.

Тут же со всех сторон послышались оклики. В каждой из этих решетчатых камер сидело по двое-трое заключенных.

— Эй, француз! Тебя за что? Чего сделал? Ты знаешь, что это камеры смертников?

— Да заткнитесь вы! Дайте ему сказать!

— Да, я француз. Я здесь, потому что бежал из тюрьмы в Риоаче. — Они прекрасно понимали мой ломаный испанский.

— Слышь, француз! Там, сзади, в камере у тебя есть доска. Это чтоб лежать. Справа найдешь жестянку с водой. Смотри, береги воду. Здесь дают ее мало и только утром, больше не допросишься. Слева ведро, параша. Накрой его курткой. Одеяло все равно не понадобится, тут жарища. Так что накрой, чтобы не воняло. Мы все закрываем параши своими тряпками.

Подойдя к решетке, я пытался разглядеть лица. И увидел только двоих, что напротив. Ноги один из них просунул сквозь решетку в коридор. Это был очень светлокожий негр, красивый молодой парень. Сосед его был ярко выраженного испано-индейского типа. Негр предупредил, что во время прилива камеры заливает. Но бояться не надо. Вода никогда не поднимается выше пояса. Крыс, которые на меня при этом полезут, хватать руками не стоит — могут укусить. Я спросил:

— А сколько вы сами торчите в этой дыре? — Два месяца.

— А остальные?

— Больше трех месяцев — никто. Если через три месяца не выпустят, тут точно подохнешь.

— Ну, а есть кто-нибудь, кто продержался дольше?

— Есть. Восемь месяцев. Но долго уже не протянет. Последний месяц только на колени может встать. Один хороший прилив — и ему каюк.

— Да это просто страна дикарей и выродков!

— А я разве сказал, что не выродков? Правда, ваши цивилизованные не лучше, раз ты схлопотал пожизненное. Здесь, в Колумбии, у нас максимум двадцатка или казнь. Но чтоб пожизненное — никогда!

— А, везде хреново, один черт.

— И много ты народу ухлопал?

— Нет. Одного.

— Да быть не может! И чтоб за это влепили пожизненное!

— Честно тебе говорю.

— Да... Выходит, и у вас страна точно такая же, дикарская.

— Ладно, чего там спорить о странах. Полиция везде дерьмо, тут ты прав. Ну а сам-то за что попал?

— Убил одного. Потом его сына и жену.

— За что?

— Они отдали моего младшего братишку свинье, и та его сожрала.

— Боже милостивый! Быть не может!

— Братишка, ему было пять, бросал каждый день камин в ихнего мальчишку, ну и попал раз по голове.

— Все равно это не причина.

— Вот и я так сказал, когда узнал, что они с ним сотворили.

— А как ты узнал?

— Ну, исчез братишка... Не было три дня, а потом я нашел его сандалию в куче навоза. Покопался там и нашел еще белый носочек, весь в крови. Ну и сообразил. А баба созналась прежде, чем я ее прихлопнул. Я даже позволил им прочитать молитву перед смертью. Первым выстрелом перебил папаше ноги...

— И правильно сделал, что убил! Сколько тебе светит?

— Не больше двадцатки.

— А чего в карцере?

— Да врезал полицейскому здесь, он из их семьи. Потом его убрали. Нет его, слава Богу, больше тут, так что душа моя спокойна.

Дверь в коридор отворилась. Вошел охранник в сопровождении двух заключенных, которые несли на шестах деревянное корыто. За их спинами вырисовывались еще два охранника с оружием. Они обходили камеры и опорожняли параши в корыто. Нестерпимая вонь наполнила помещение. Я кашлял и задыхался. Когда подошла моя очередь, парень, взявший парашу, уронил на пол маленький пакетик. Я быстро оттолкнул его ногой в темный угол. После их ухода я обнаружил в нем две пачки сигарет, зажигалку и записку на французском. Прикурив сразу две сигареты, я швырнул одну ребятам, что сидели напротив. Затем окликнул соседа и сунул ему в протянутую руку несколько сигарет, которые он тут же начал передавать остальным. В тусклом свете я попытался разобрать, что же написано в записке. Но света не хватало. Тогда я свернул в комок кусочек оберточной бумаги, поджег и успел прочитать следующее; «Не падай духом, Папийон. Положись на нас. Береги себя. Завтра пришлем бумагу и карандаш, чтобы ты мог писать. Мы с тобой до гроба». Как утешило и согрело меня это маленькое послание! Я больше не чувствовал себя одиноким. Мои друзья помнят обо мне, и я могу на них рассчитывать. Все молчали и курили. При раздаче сигарет выяснилось, что здесь нас ровно девятнадцать человек. Итак, я снова на пути в преисподнюю. И теперь, похоже, увяз по горло. Ничего себе монахини-сестрички! Сестры дьявола, сучьи дочери! И все же вряд ли они выдали меня... А может, мать-настоятельница или возница? Да, один черт, какая разница... Факт тот, что я сижу сейчас здесь.

Я видел, покуривая, как вдруг начала подниматься, вода. Она доходила уже почти до щиколоток. Я крикнул:

— Эй, черный! И долго эта вода будет стоять в камере?

— Зависит от прилива. Час, от силы — два.

Я слышал, как другие заключенные кричали: «Вода, вода!»

Она поднималась медленно-медленно. Полукровка и негр полезли на решетку. Руками они обхватили прутья, ноги болтались в проходе. В воде послышался писк — там бултыхалась крыса, огромная, как кошка. Она тоже пыталась забраться на решетку. Я снял ботинок и, когда она подобралась поближе, изо всей силы запустил ей в голову. Крыса с писком бросилась в коридор.

— Что, начал охотиться, француз? — спросил негр. — Особо не надрывайся, всех не перебьешь. Лучше лезь на решетку, виси и не бери в голову.

Я последовал его совету. Но прутья больно впивались в ноги, и я понял, что долго так не продержаться. Тогда я скинул с параши куртку, положил ее на прутья, и уселся. Так стало немного удобнее.

Самым отвратительным в этом наводнении были крысы, пиявки и крохотные крабы. Мерзость! Прошло не меньше часа, прежде чем вода ушла, оставив на полу сантиметра на два скользкой грязи, Я надел ботинки, чтобы не запачкаться. Негр протянул мне тонкое полешко и посоветовал выталкивать им грязь в коридор, начиная от задней стенки. Ведь в камере спать. Я занимался этим добрые полчаса, позабыв обо всем и целиком сосредоточившись на борьбе с грязью. Воды не будет до следующего прилива, так что часов одиннадцать у меня есть. И тут в голове возникла одна довольно абсурдная мысль: «Видно, судьба тебе, Папийон, вечно зависеть от приливов! А ими правит луна, неважно, нравится тебе это или нет. Именно приливы и отливы помогли тебе тогда бежать по Марони. Именно благодаря приливу ты сумел покинуть Тринидад и Кюрасао. А тогда, в Риоаче, именно недостаточно сильный прилив не позволил быстро убраться от берега... И вот судьба твоя снова вверена приливу... »

Я растянулся на доске в глубине камеры и выкурил сразу две или три сигареты так, чтобы никто не видел. Отдавая полено, я снова поделился с негром куревом, и он тоже потихоньку покуривал в темноте. Казалось, какое значение имеют все эти мелочи? Но для меня это не мелочи. Это доказывает, что даже мы, отбросы общества, сохранили еще остатки совести и деликатности и старались понапрасну не раздражать других.

Да, это совсем не Консьержери. Здесь можно вволю мечтать, не защищая глаза платком от ослепительно яркого света.

«Кто же все-таки, черт возьми, выдал меня? Что ж, когда-нибудь я узнаю. И это дорого обойдется мерзавцу». Но тут я сказал себе: «Что городишь ерунду, Папийон! Жизнь сама накажет доносчиков. И если ты когда-нибудь вернешься сюда, то не для мести, а чтобы повидать Лали и Зарему и своих детей. Обрадовать их и порадоваться самому. Если и стоит возвращаться в это Богом забытое место, то только ради них и ради индейцев племени гуахира, которые оказали тебе честь, признав своим. Да, я все еще на пути в преисподнюю, но даже здесь, в этой черной дыре, я на пути к свободе! И этого у меня никак не отнять!»

Мне передали бумагу, карандаш и две пачки сигарет. Торчу в яме уже три дня, вернее, три ночи, потому что день здесь как ночь. Затягиваясь сигаретой, я восхищался солидарностью заключенных. Ведь колумбиец, передавший мне эту пачку, страшно рисковал. Застукай его кто, и он оказался бы тут же, в карцере. Он наверняка знал об этом, но все равно согласился помочь, что говорит не только о его храбрости, но и благородстве духа. Я поджег клочок бумаги и прочитал: «Папийон, мы знаем, ты держишься молодцом! Браво! Черкни пару строк. Мы тоже ничего. Тебя приходила повидать какая-то монахиня. Говорила по-французски. Ее к нам не пустили. Но колумбиец успел шепнуть ей пару слов о том, что ты в карцере и все такое. И она сказала: „Я приду еще“. Вот и все. С любовью, твои друзья». Написать ответ было не просто. Однако я все же умудрился. «Спасибо за все. Я в порядке. Пишите французскому консулу. Может, что и выйдет, как знать. Пусть передачи и записки носит один и тот же. Если поймают, накажут только одного. Не прикасайтесь К кончикам стрел! Да здравствует побег!»

ПОБЕГ ИЗ САНТА-МАРТЫ

Лишь через двадцать восемь дней вышел я из этой омерзительной дыры исключительно благодаря визиту в Санта-Марту бельгийского консула господина Клаузена. Негр по имени Паласио, вышедший из карцера через три недели после того, как я сел, передал через навещавшую его мать, что здесь томится бельгиец. Эта идея пришла ему в голову в воскресенье, когда он увидел, что бельгийский консул навестил одного бельгийского заключенного.

Начальник тюрьмы спросил:

— Что заставило вас, француза, обратиться к бельгийскому консулу?

Рядом с ним, с портфелем на коленях, сидел господин в белом, лет пятидесяти, со светлыми, почти белыми волосами и круглым розовым лицом. Я тут же сориентировался.

— Это вы говорите, что я француз. Да, я бежал из французской тюрьмы, но тем не менее я бельгиец!

— Ну вот, видите! — воскликнул розоволицый господин.

— Почему же вы сразу не сказали?

— А какое это имеет значение, если я не совершил на вашей территории ни одного серьезного преступления? Если не считать побега, что вполне естественно для каждого заключенного.

— Ладно! Будете сидеть со своими друзьями. Но, сеньор консул, предупреждаю, малейшая попытка к побегу, — и он отправится туда, откуда сегодня пришел. Отведите его к парикмахеру! А потом в камеру, к его приятелям!

— Благодарю вас, господин консул, — сказал я по-французски. — И простите за беспокойство, которое я вам причинил.

— Господи, как вы, должно быть, настрадались в этом ужасном карцере! Идите скорей, пока этот мерзавец не передумал! Я приду навестить вас еще раз. До свиданья.

Парикмахера на месте не оказалось, и меня отвели к моим друзьям. Должно быть, я действительно выглядел ужасно, поскольку они не переставали расспрашивать меня:

— Ты ли это, Папийон? Это невозможно! Что эти свиньи с тобой сделали? Ты что, ослеп? Что у тебя с глазами? Почему все время моргаешь?

— Отвык от света. Здесь он слишком яркий. А глаза привыкли к темноте.

Я сел и уставился в темный угол.

— Ну и воняет же от тебя, просто немыслимо! Несет какой-то гнилью.

Я разделся, и они сложили мои вещи у двери. Руки, ноги, все тело было покрыто красными пятнами, словно от укусов клопов. Это меня изгрызли те маленькие крабы, что появлялись в карцере вместе с приливом. Я знал, что выгляжу мерзко и страшно, даже в зеркало смотреться не надо, чтоб убедиться в этом.

Клозио притащил мне чистую одежду. С помощью Матуретта я помылся, причем чем дольше терся черным мылом, тем больше грязи сходило. Наконец, намылившись и ополоснувшись раз семь, я почувствовал себя чистым. Минут за пять высох на солнце и оделся. Явился парикмахер. И тут же вознамерился обрить мне голову. Я воспротивился.

— Нет. Волосы просто подкоротить и побрить. Я заплачу.

— Сколько? — Песо.

— Если постараетесь, дам два, — вставил Клозио.

Помытый, побритый, постриженный и одетый во все чистое, я чувствовал, что снова возвращаюсь к жизни. Камера, где сидели мои приятели, казалась после карцера настоящим дворцом. А Клозио тут же уступил мне гамак, купленный на собственные деньги. Дни и частично даже ночи были заполнены жратвой, питьем, игрой в карты и бесконечной болтовней по-испански между собой и о колумбийскими охранниками и заключенными, чтобы лишний раз попрактиковаться в языке.

В воскресенье я снова говорил с бельгийским консулом и одним из бельгийских заключенных. Тот сидел за какие-то махинации с американской фирмой по экспорту бананов. Консул обещал сделать все возможное, чтобы помочь нам. Он даже заполнил какой-то бланк, где говорилось, что я родился в Брюсселе от бельгийских родителей. Я рассказал ему о монахинях и жемчуге. Но он оказался протестантом и мало общался с монахами, правда, немного знал епископа. Он отсоветовал мне настаивать на возвращении монет, слишком опасно. За сутки до нашей отправки в Барранкилью его должны были уведомить об этом.

— Вот тогда и будете в моем присутствии требовать их. Ведь там были свидетели, насколько я понял?

— Да.

— А сейчас не надо. Иначе снова засунут в карцер, а то еще и убьют. Это ведь целое состояние... Золотые стопесовые монеты стоят не триста, а пятьсот пятьдесят каждая. Так что не стоит искушать дьявола. Что же касается жемчуга, то не знаю, надо подумать.

Я спросил негра, не хочет ли он бежать со мной и как, по его мнению, это лучше организовать. Лицо его посерело от страха.

— Что вы, что вы, господин! Об этом даже нечего и думать! Тут только одну промашку дашь, и сразу крышка! Тебя ждет самая ужасная в мире смерть. Вы уже отведали, чем она пахнет. Погодите, пока не окажетесь в Барранкилье, например. Но здесь это самоубийство. Так что уж сидите тихо. К чему рисковать?

— Да, но зато здесь это несложно. Стена низенькая. — Полегче, парень, полегче! И на меня не рассчитывайте. Ни бежать, ни помогать не буду. Даже говорить об этом не хочу. — И он, весь дрожа от страха, повторял: — Все вы, французы, ненормальные! Психи прямо, думают, что могут бежать из Санта-Марты!

Днем я часто наблюдал за колумбийскими заключенными, попавшими сюда явно не зазря. Почти у всех были физиономии убийц. Правда, чувствовалось, что их здесь здорово укротили. Страх еще раз оказаться в карцере совершенно парализовал их. Дней пять назад из карцера вышел один парень, очень здоровый, высокий, на голову выше меня, по прозвищу Кайман (Крокодил). Говорили, что он очень опасен. Прогулявшись с ним по двору раза два-три, я спросил:

— Кайман, хочешь бежать со мной?

Он взглянул на меня, словно на самого дьявола, и ответил:

— Чтобы попасть туда, откуда мы с тобой только что выбрались? Нет уж, спасибо. Скорее родную маму придушу, чем снова туда.

Это была моя последняя попытка. Больше о побеге я решил не говорить ни с кем.

Сегодня встретил начальника тюрьмы. Он приостановился и спросил:

— Как поживаете?

— Неплохо. Но было б еще лучше, если б удалось вернуть золотые монеты.

— К чему они вам?

— Я мог бы нанять адвоката.

— Идемте. — И он отвел меня в свой кабинет. Мы были одни. Он угостил меня сигарой.

— Сознайтесь, вы хотите продать свои монеты? Все двадцать шесть?

— Не двадцать шесть, а тридцать шесть.

— Ах, ну да, да... И нанять адвоката? Но ведь об этих монетах знаем только мы двое...

— Нет. Еще сержант и те пятеро, что присутствовали при моем аресте. И ваш заместитель, который принял их у меня и передал вам. Ну, еще консул...

— Да... Хорошо. Может, это и к лучшему, что знает так много людей. Тогда можно действовать открыто. А знаете, что я оказал вам огромную услугу? Держал рот на замке и не передал запрос в полицию, выяснить, не пропали ли у кого золотые монеты...

— Но вы же обязаны были это сделать!

— Да, обязан. Но это не в ваших интересах.

— Спасибо, начальник.

— Хотите, я продам их для вас?

— За сколько?

— За триста штуку. Ты ведь продавал по такой цене раньше? А мне отстегнешь за услугу по сотне за каждую. Идет?

— Нет. Отдадите мне все. И я заплачу не по сто, а по двести.

— Француз, а я смотрю, ты парень не промах. А что я? Всего лишь простой и бедный колумбийский офицер. Доверчивый человек, не хитрый... А ты умен, даже слишком умен, как я посмотрю...

— Ладно. Так как, договорились?

— Пошлю завтра за покупателем. Он придет ко мне в контору, глянет на монеты, тогда и поделим фифти-фифти. Только так, иначе отправлю тебя в Барранкилью вместе с монетами, а то и попридержу их и заведу дело.

— Нет. Вот мое последнее слово: пусть этот человек приходит сюда глянуть на монеты, а все, что сверх трехсот, — твое.

— Ладно, договорились. Но на кой тебе такая куча денег?

— Во время сделки будет присутствовать бельгийский консул. Передам ему деньги, пусть наймет адвоката.

— Не пойдет, мне свидетели ни к чему.

— А чего тут бояться? Я подпишу бумагу, где будет сказано, что вы возвращаете мне тридцать шесть монет. Соглашайся. Если все пройдет нормально, устрою тебе еще одну выгодную сделку.

— Какую?

— Увидишь. Не хуже этой. И вот тогда мы уже сыграем фифти-фифти.

— Нет, ну правда, какую?

— Ладно, ближе к делу. Расскажу завтра в пять, когда мои деньги будут у консула.

На следующий день с самого утра все завертелось. В девять за мной прислали. В кабинете начальника уже ждал какой-то господин лет под шестьдесят, в легком светло-сером костюме и сером же галстуке. Галстук был заколот булавкой, в которой переливалась огромная серебристо-голубая жемчужина. Сразу видно, что этот худенький, сухопарый господин обладает отменным вкусом.

— Доброе утро, месье.

— Вы говорите по-французски?

— Да, месье. Я из Ливана. Мне сказали, у вас имеются золотые монеты по сто песо каждая. Это меня интересует. По пятьсот за штуку пойдет?

— Нет. Шестьсот пятьдесят.

— Вас, видно, дезинформировали, месье. Потолочная цена — пятьсот пятьдесят.

— Слушайте, слишком много разговоров! Давайте по шестьсот.

— Нет, пятьсот пятьдесят.

Короче, мы сошлись на пятистах восьмидесяти. Сделка состоялась.

— Так. Ну и на чем вы там сговорились?

— Сделка сделана, начальник. По пятьсот восемьдесят за штуку. Деньги будут после обеда.

Делец ушел. Начальник встал и обратился ко мне:

— Что ж, замечательно. И сколько мне светит?

— По двести пятьдесят за каждую. Вы же хотели сотню. А я даю в два с половиной раза больше,

Он улыбнулся и спросил:

— Ну а вторая сделка?..

— Прежде устройте так, чтобы к обеду здесь был консул. Когда он получит деньги и уйдет, я расскажу о второй сделке.

— Так, значит, это не вранье?

— Конечно, нет. Даю слово.

— Ладно, поверим.

В два ливанец и консул были в тюрьме. Делец передал мне двадцать тысяч восемьсот восемьдесят песо. Я отдал двенадцать тысяч шестьсот консулу и восемь тысяч двести восемьдесят — начальнику. Затем подписал документ, где говорилось, что начальник вернул мне все мои золотые монеты. Оставшись с ним наедине, я рассказал о матери-настоятельнице.

— И сколько там было жемчужин?

— Штук пятьсот — шестьсот.

— Ну и бандитка же эта мать-настоятельница! Она должна была или вернуть их тебе, или передать в полицию. Придется на нее донести.

— Нет уж. Ступайте лучше к ней и передайте письмо. На французском. Но перед тем как передать, попросите, чтоб пришла монахиня-ирландка.

— Понял. Только ирландка может прочитать письмо и перевести ей. Прекрасно. Я еду.

— Подождите! Надо еще написать письмо.

— Ах, ну да! Хосе! — крикнул он в полуоткрытую дверь. — Приготовь машину с двумя охранниками.

Я сел за стол и на тюремном бланке написал: «Госпожа настоятельница, а также милая монахиня ирландка, которая возьмет на себя любезность перевести вам это письмо!

Когда Господь привел меня в вал дом, где я рассчитывал получить убежище, оказываемое в традициях христианства каждому гонимому, я вручил вам мешочек жемчужин, принадлежащих мне. Это был жест, могущий убедить вас, что я не способен воровать под крышей дома, являющегося приютом Господним. Некое низкое и подлое существо решилось донести на меня в полицию, которая не замедлила явиться и арестовать меня под крышей вашего дома. Я убежден, что эта низкая душонка не может принадлежать ни одному из обитателей вашего монастыря. Не могу сказать вам, что прощаю это подлое создание, мужчину или женщину, это было бы ложью. Напротив, верю, что Бог или один из его святых безжалостно накажет его за столь отвратительный поступок. Умоляю вас, госпожа настоятельница, передать мой жемчуг начальнику тюрьмы Цезарию, уверен, он с той же честностью передаст его мне. Данное письмо тому порукой. Ваш» и т. д.

Монастырь находился в восьми километрах от Санта-Марты, поэтому уже через полтора часа начальник вернулся и тут же послал за мной.

— Ну, вот и мы! Прошу, пересчитайте!

Я пересчитал. Я мог, конечно, и не заметить пропажи, поскольку не знал, сколько их было с самого начала. Впрочем, все равно надо было знать, сколько их теперь, чтоб не прилипло к лапам этого разбойника. Пятьсот семьдесят две.

— Все правильно?

— Да.

— Ни одной не пропало?

— Нет. Расскажите, как все было.

— Когда я приехал в монастырь, настоятельница как раз была во дворе. Я посередине, по бокам двое полицейских, подхожу и говорю: «Госпожа, я должен переговорить с ирландкой-монахиней! В вашем присутствии, а о чем, я думаю, вы догадываетесь».

— Ну и?..

— Монахиня прямо аж задрожала как лист, когда читала письмо настоятельнице, а та ничего не сказала, только опустила голову, открыла ящик и говорит мне: «Вот тот мешочек и жемчужины, все в целости. Пусть Бог простит того человека, который донес на него. Передайте, пусть молится за него». Вот как оно было, — закончил начальник, ухмыляясь.

— Так когда будем продавать жемчуг?

— Завтра. Я не спрашиваю, откуда он у тебя. Я знаю, что ты — опасный убийца, но знаю и то, что ты человек

слова и не способен хитрить. Вот тут ветчина, вино, французский батон. Возьми и выпей со своими друзьями за этот памятный день!

— Доброй ночи!

Я вернулся в камеру с двумя литровыми бутылками кьянти, трехкилограммовым куском ветчины и четырьмя длинными французскими батонами. Настоящее пиршество! Ветчина, вино и хлеб исчезли удивительно быстро.

На следующий день явился ливанец.

— Все очень сложно, — сказал он. — Прежде всего надо рассортировать жемчужины по размеру, затем по цвету и уже потом по форме — на круглые и неровные.

Помимо этого он сообщил, что должен привезти одного потенциального покупателя, который лучше разбирается в жемчуге, чем он. Через четыре дня сделка состоялась. Он уплатил мне тридцать тысяч песо. В последний момент я вынул из кучки одну розовую и две черные жемчужины, в подарок жене консула. Дельцы сразу же заявили, что только эти три жемчужины стоят пять тысяч, но я тем не менее не отдал их.

С большим трудом удалось уговорить бельгийского консула принять подарок. Впрочем, он с удовольствием согласился сохранить для меня пятнадцать тысяч песо. Итак, я стал обладателем двадцати семи тысяч. Теперь предстояла третья сделка.

Но как и с чего начать? В Колумбии хороший рабочий получает где-то восемь — десять песо в день. Двадцать семь тысяч — сумма немалая. Надо ковать железо, пока горячо. Начальник тюрьмы уже получил двадцать три, добавить к ним еще и эту сумму — это будет целых пятьдесят тысяч.

— Господин начальник, сколько вам надо вложить денег в дело, чтобы жить лучше, чем сейчас?

— Ну, зависит от дела... Тысяч сорок пять — шестьдесят наличными.

— Так, допустим, вы вложили эту сумму. И сколько получите? В три раза больше, в четыре?

— Больше. В пять-шесть раз больше, чем вложил.

— Тогда почему бы вам не стать бизнесменом?

— Капитала не хватает. Надо раза в два больше.

— Знаете, начальник, я могу предложить третью сделку.

— Ладно, не валяй дурака.

— Я не валяю. Я серьезно. Хотите двадцать семь тысяч? Они ваши, если вы согласны, конечно.

— А что надо, чтоб их получить?

— Отпустить меня.

— Послушай, француз, я знаю, ты мне не доверяешь. Но вот что я тебе скажу. Нищета мне теперь не грозит, я могу купить дом, отправить своих детишек в платную школу, и все это благодаря тебе. Так что я — твой друг. И не хочу тебя грабить. Здесь я ничего не могу для тебя сделать, даже за целое состояние. Я не могу организовать твой побег даже с минимальным шансом на успех.

— А что, если я докажу, что ты не прав?

— Что ж, посмотрим. Но только сперва надо все хорошенько обдумать.

— Начальник, у тебя есть какой-нибудь знакомый рыбак?

— Есть.

— Смог бы он вывезти меня в море и продать лодку?

— Не знаю.

— А сколько приблизительно стоит лодка?

— Две тысячи.

— Ну, допустим, я дам ему семь, а тебе двадцать? Пойдет?

— Француз, мне к Десяти хватит. Себе ты тоже должен что-нибудь оставить.

— Тогда иди и договаривайся.

— Отправишься один?

— Нет.

— Сколько вас будет? — Трое.

— Ладно, поговорю сперва с рыбаком.

Во дворе я рассказал все Клозио и Матуретту. Они согласились бежать, добавив, что во всем целиком полагаются на меня. Но были у меня здесь и другие товарищи.

Девять вечера. Мы только что закончили партию в домино, Я попросил принести шесть горячих кофе.

— Друзья, хочу вам сказать кое-что. Я снова собираюсь бежать. К несчастью, могу взять с собой только троих. Естественно, это будут Клозио и Матуретт, с которыми я бежал с каторги. Если кто из вас против, пусть скажет.

— Нет! — ответил Бретонец. — Все честно, с какой стороны ни глянь. Во-первых, бежали с каторги вместе. И ни за что бы не оказались в этой дыре, если б нам не взбрело высадиться в Колумбии. Но все равно, спасибо за та, что спросил, Папийон. Надеюсь, тебе удастся твоя попытка. Потому что если нет — то это верная смерть, причем из числа самых скверных.

— Мы это знаем! — хором подтвердили Клозио и Матуретт.

Днем я встречался с начальником. С рыбаком все оказалось в порядке. Он только спрашивал, что нам нужно взять с собой.

— Пятидесятилитровый бочонок с питьевой водой, двадцать пять килограммов маисовой муки и литров шесть масла, вот и все.

— Ничего себе! — воскликнул начальник. — И с этим вы собираетесь выходить в открытое море?

— Да.

— Смелые вы ребята, очень смелые... Ну, так какой у вас план?

— Уйду я ночью и не в твое дежурство. С завтрашнего дня вы должны снять одного ночного часового. Через три дня — еще одного. Когда останется только один, надо установить напротив двери в камеру сторожевую будку. В первую же дождливую ночь охранник укроется в ней, а я уйду через окно. Что же касается фонарей, освещающих стену, то тут придется устроить короткое замыкание. Вот и все, что от тебя требуется. Ну, а рыбаку передай — лодка должна быть на цепи с замком, который бы открылся при первом моем прикосновении, чтоб не пришлось с ним возиться и терять время. Паруса должны быть подняты и весла наготове.

— Но там же есть мотор, — сказал начальник.

— Вот как! Тем лучше. Пусть потихоньку работает, разогревается. А сам рыбак зайдет в ближайшее кафе выпить чего-нибудь. Увидит нас, пусть идет к лодке и стоит возле нее в черном дождевике.

— Ну а как насчет денег?

— Я разрежу купюры, двадцать тысяч, пополам. Аванс в семь тысяч рыбаку заплачу. Тебе даю половинки купюр вперед, а один француз, что останется здесь, я позднее скажу кто, потом передаст вторую половину купюр.

— Выходит, ты мне не доверяешь? Прискорбно!

— Нет, не то чтобы не доверяю. Но может не получиться с коротким замыканием, и тогда я платить не буду. Потому что под током выбраться нельзя.

— Ладно, договорились.

Все было готово. Через начальника я передал рыбаку деньги. Последние пять дней на ночном дежурстве не было ни одного охранника. Будка стояла на месте, и мы ждали только дождя, а он все не шел. Прут на оконной решетке был перепилен пилками, которые дал начальник, а распил хорошо замаскирован, мало того — его полностью прикрывала клетка с попугаем, который уже научился говорить по-французски слово «дерьмо». Мы были словно на иголках. Начальник уже получил половинки банкнот. А дождь все не шел. Ни единой капли: в это время года они бывают здесь чрезвычайно редко. Малейшее облачко, замеченное сквозь решетку окна, вселяло надежду. Но ничего не происходило. Одно только это могло уже свести с ума.

Вот уже шестнадцать дней, как все готово к побегу. Шестнадцать дней и ночей ожидания с бьющимся сердцем. Как-то в воскресенье утром начальник сам явился во двор за мной. Провел в кабинет и там протянул пачку разрезанных банкнот и три тысячи песо целыми купюрами.

— В чем дело?

— Француз, друг мой, у тебя последняя ночь, только эта. Завтра в шесть утра вас отправляют в Барранкилью. Эти три тысячи — остаток того, что ты дал рыбаку, остальное он потратил. Если Господь пошлет дождь сегодня ночью — он будет ждать, где договорились. Тогда отдашь ему деньги. Я тебе верю. Верю, что не подведешь.

Дождя так и не было.

В БАРРАНКИЛЬЕ

В шесть утра явились восемь солдат и два капрала под командованием лейтенанта. Они надели на нас наручники и погрузили в армейский грузовик. За три часа мы проехали сто восемьдесят километров и уже к десяти прибыли тюрьму в Барранкилье, которую здесь называли «восьмидесяткой». Как ни старались мы избежать этой Барранкильи, а не удалось. Большой город, главный атлантический порт Колумбии. Тюрьма тоже большая — четыреста заключенных и около сотни охранников. Построена по европейскому образцу. Две внешние стены высотой восемь с лишним метров.

В тюрьме нас встретило начальство во главе с доном Грегорио. Здесь было четыре двора — два по одну, два по другую сторону длинного здания собора, где проходили службы и которое служило также местом для свиданий. Нас поместили во двор для особо опасных. При обыске у меня нашли двадцать три тысячи и маленькие стрелы. Я счел своим долгом предупредить начальника, что они отравлены, что, разумеется, не красило нас в его глазах.

— Да, далеко зашли эти французы. Носят с собой отравленные стрелы!

Пребывание в Барранкилье всерьез ставило под угрозу все мечты о свободе. Отсюда нас должны были передать французским властям. И все же Барранкилья должна стать поворотным пунктом в нашей судьбе! Бежать, во что бы то ни стало! Поставить на карту все!

Камера наша располагалась в середине двора. Скорее не камера, а клетка — цементная крыша на толстых железных столбах с туалетом и умывальником в углу. В этом дворе находилось около сотни заключенных — они сидели по клеткам, встроенным в стены, окружавшие площадь примерно двадцать на сорок метров, и выглядывали через прутья во двор. Над прутьями нависало нечто вроде козырька, чтобы дождь не заливал камеры. Нас поместили в центральную клетку, день и ночь открытую обозрению всех заключенных и, конечно, охранников. С шести утра до шести вечера мы находились во дворе, могли входить и выходить, когда захочется. Могли говорить и даже есть во дворе.

Два дня спустя нас отвели в собор, где находились начальник, несколько полицейских и семь-восемь газетчиков и фотографов.

— Итак, вы бежали с французской каторги в Гвиане?

— Не отрицаем.

— Какое же преступление совершил каждый из вас, получивший столь жестокое наказание?

— Неважно. Важно то, что мы не совершали никакого преступления на территории Колумбии и что ваша страна не только отказывает нам в возможности исправить свою судьбу, но и охотится на людей, выслуживаясь перед французским правительством.

— Вы нежелательный элемент на территории Колумбии.

— Ни я, ни двое моих друзей совершенно, не, желаем оставаться на этой территории. Нас задержали в открытом море, мы вовсе не пытались высадиться. Напротив, „всеми силами стремились отойти от берега.

— Французы, — сказал какой-то журналист из католической газеты, — почти все католики, как и мы, колумбийцы.

— Возможно, вы и считаете себя католиками, однако действуете вовсе не в правилах христианской морали.

— Чем же это мы вам не угодили?

— Вы сотрудничаете с теми, кто держит людей на каторге, ведет на нас охоту. Хуже того, вы делаете их работу за них! Вы отобрали у нас лодку и все, что в ней было, а между прочим, это подарок католиков с острова Кюрасао.

— И все это вы ставите в вину колумбийцам? — Не самим колумбийцам, а их полиции и, закону.

— Как это понимать?

— А вот как. Любую ошибку можно исправить. При наличии доброй воли, конечно. Разрешите нам отплыть морем в другую страну.

— Что ж, постараемся выхлопотать вам разрешение.


В четверг меня вызвали в комнату свиданий. Там сидел хорошо одетый господин лет сорока пяти. Он удивительно походил на Луи Дега.

— Вы Папийон?

— Да.

— Я Жозеф, брат Луи Дега. Прочитал о вас в газетах и вот пришел навестить.

— Спасибо.

— Вы видели моего брата в Гвиане? Что вы о нем знаете?

Я рассказал ему, что произошло с Дега до того самого момента, когда мы расстались с ним в больнице. Он сказал, что сейчас его брат на островах Спасения, это ему сообщили из Марселя. Еще он рассказал, что здесь, в Барранкилье, проживает человек двенадцать французов, приехавших попытать счастья вместе со своими женами. Есть тут и особый район, где человек восемнадцать проституток в лучших французских традициях утонченно и умело занимаются своим ремеслом. Эти встречаются среди мужчин и женщин повсюду — от Каира до Ливана, от Англии до Австралии, от Буэнос-Айреса до Каракаса, от Сайгона— до Браззавиля — люди, неустанно и истово занимающиеся этим самым древним в мире ремеслом, И тут Жозеф сообщил мне нечто совершенно неожиданное. Эти самые французские проститутки Барранкильи страшно обеспокоены. Они боятся, что наше пребывание в местной тюрьме осложнит их жизнь и отрицательно повлияет на столь доходный бизнес. А если один или несколько человек из нас сбежит, то полиция прежде всего будет искать в их кварталах, у французских девочек, пусть даже беглый и не воспользуется их помощью. А это позволит полиции выявить многое — фальшивые документы, просроченные аренды и виды на жительство и так далее. Ведь, занимаясь поисками, они наверняка будут, прежде всего проверять документы.

Со своей стороны, он обещал помочь чем только может и навещать по четвергам и воскресеньям. Он также сообщил, что, если верить газетам, нас по требованию Франции собираются вернуть на каторгу.

В нашем дворе, как я уже говорил, содержалось где-то около сотни заключенных. Тут сидели далеко не простаки. Было несколько ловких воров, элегантных мошенников, толковых специалистов-медвежатников, торговцев наркотиками и несколько очень опытных, профессиональных убийц — этим словом любят пользоваться в Америке, но поверьте, здесь сидели действительно профессионалы. Их нанимали местные богачи и удачливые авантюристы — свести с кем надо счеты. Тут были люди всех цветов кожи. От совершенно черных африканцев из Сенегала до чайного цвета креолов с Мартиники, от краснокожих, с иссиня-черными волосами индейцев до чисто белых людей. Я активно общался с ними, задавшись целью подобрать для побега храбрых и ловких помощников. У большинства взгляды совпадали с моими — они страшились долгого срока или уже получили его и жили в постоянной готовности к побегу.

По всей длине стены, окружавшей прямоугольный двор, тянулась дорожка для часовых, а по углам были установлены небольшие сторожевые башенки. Там днем и ночью дежурило четверо охранников, еще один — во дворе, у входа в собор. У этого оружия не было.

Кормежка была вполне приличной, к тому же многие заключенные приторговывали едой и напитками — кофе, разными соками — апельсиновым, ананасовым, папайевым и другими, доставляемыми с воли. Время от времени кто-нибудь из торговцев становился жертвой стремительного и всегда неожиданного нападения. Он и сообразить не успевал, что происходит, как на голову ему накидывали полотенце, крепко завязывали сзади, так, что он и пикнуть не мог, а у горла оказывался нож, готовый вонзиться при малейшей попытке к сопротивлению. Голос жертвы прервался бы прежде, чем он успел произнести слово «нож», И после торговец, как правило, не говорил никому о случившемся ни слова. Правда, иногда он закрывал свою лавочку или пытался все же выяснить, кто нападал. Если это удавалось, дело всегда кончалось дракой и всегда — поножовщиной.


Я был не одинок в своем стремлении к побегу. Мои друзья мечтали о том же. Но существовала разница. После нескольких дней довольно кислого настроения они вдруг объявляли, что корабль, который прибудет за нами, должен застать нас здесь. Это было равносильно признанию собственного поражения. Они уже обсуждали, что им светит за побег в Гвиане и как там с нами будут обращаться.

— Меня просто тошнит слушать всю эту муть, — сказал я. — Если хотите рассуждать о перспективах такого рода, делайте это без меня. Только евнух мирится с тем, что вы называете «нашей судьбой». Вы что, евнухи? Может, у кого-то из вас отрезали яйца? Если да, то так и скажите. Потому что, когда я думаю о побеге, я имею в виду, что бежим мы все вместе. У меня прямо мозги лопаются, чтобы сообразить, как все это лучше сделать. А бежать вшестером — это не шутка. И вот еще что — мне одному это куда проще. Если увижу, что время поджимает, возьму да и придушу колумбийского фараона. Тогда уж во Францию не отправят, раз убил ихнего фараона. Можно выиграть время. Так что одному — куда легче.

Знакомые колумбийцы разработали один план — в целом неплохой. Во время мессы в воскресенье утром собор всегда полон народа — приходят посетители и заключенные. Сначала все вместе слушают проповедь, затем остаются те заключенные, к которым пришли. Колумбийцы попросили меня специально сходить на службу в воскресенье, посмотреть, как все там происходит. План должен был осуществиться ровно через две недели. Они просили меня возглавить бунт. Но я отказался от этой чести: не слишком хорошо знал людей, которые должны принимать в нем участие.

Я сказал, что из шестерых французов отказались бежать двое. Все, что от них требуется, — это не ходить в воскресенье в собор. Мы же, четверо, отправимся на мессу. Собор был прямоугольной формы: в дальнем конце хоры, две двери, выходящие во дворы по обе стороны. Главный вход имел нечто вроде ниши, там были решетки, а за решетками сидело с десяток охранников. И наконец, за ними — ворота на улицу. Когда собор бывал переполнен, охранники оставляли решетчатую дверь незапертой. Вместе с остальными посетителями должны были прийти двое мужчин, которые передадут оружие. Само оружие пронесут женщины, спрятав его между ног, и уже в соборе передадут мужчинам. Два револьвера тридцать восьмого или сорок пятого калибра. Одна женщина передаст револьвер главарю бунта и тут же выйдет. В тот момент, когда мальчик из хора прозвонит в колокольчик второй раз, все мы кидаемся в атаку. Я должен был приставить нож к горлу начальника и сказать: «Дон Грегорио, распорядитесь пропустить нас, иначе с вами все кончено!» Еще один человек должен сделать то же самое со священником. Трое остальных собирались направить оружие в охрану, стоявшую у зарешеченной двери, с трех разных точек. Приказано было также застрелить первого же охранника, который откажется сложить оружие. Невооруженные должны выходить первыми. Священник и начальник послужат прикрытием для последних. Если все пройдет как задумано, ружья охрана сложит на полу. Часовых надо под угрозой смерти заставить войти в собор. А потом выйдем мы и закроем за собой сперва зарешеченную дверь, а потом и деревянные ворота. Ниша для охраны окажется свободной. В пяти-десяти метрах от входа нас будет ждать грузовик. Он тронется с места, только когда в него сядет главарь. Он должен идти последним. Побывав на богослужении и посмотрев, как все там происходит, я согласился с этим планом.

Жозеф Дега не должен был навещать меня в воскресенье. Он знал, почему. Он должен был подготовить для нас машину, замаскированную под такси, так что грузовик нам не понадобится. И еще подыскать убежище на первое время. Всю неделю я был взвинчен до крайности.

Фернандо, человеку Дега, удалось пронести револьвер сорок пятого калибра — весьма грозное оружие. В четверг ко мне на свидание явилась одна из женщин Жозефа. Милейшая особа — она предупредила, что такси будет желтого цвета, перепутать невозможно.

— Хорошо, спасибо.

— Желаю удачи! — Она расцеловала меня в обе щеки и, казалось, была растрогана до глубины души.

— Входите, входите в храм, — сказал священник, — послушать слово Божье...

Клозио с трудом удавалось держать себя в руках. Глаза Матуретта сверкали. Третий участник нападения держался вплотную ко мне. Пробираясь на свое место, я сохранял абсолютное спокойствие. Дон Грегорио уже был там — сидел рядом с какой-то очень толстой женщиной. Я стал у стены, Клозио — справа от меня, двое других — слева. Одеты мы были так, чтобы не бросаться в глаза на улице Нож наготове — раскрыт и спрятан в правом рукаве рубахи цвета хаки с застегнутой манжетой. Внутри он удерживался на упругой резиновой ленте. В момент выноса святых даров все опустили головы; мальчик должен был прозвонить в колокольчик один раз, затем три раза подряд. Второй звонок служил нам сигналом. Первый звонок, второй... Я метнулся к дону Грегорио, приставил нож к его длинной морщинистой шее и услышал, как священник взвизгнул: «Не убивайте, ради Бога!» А потом еще трое наших приказали охране сложить оружие. Все шло как по маслу. Я взял дона Грегорио за воротник и сказал:

— Ступайте за мной и не бойтесь! Я не причиню вам вреда.

К горлу священника тоже был приставлен нож. Фернандо крикнул: — Вперед, французы! На выход!

Окрыленный удачей, я уже подталкивал своих людей к воротам, как вдруг, одновременно грохнули два выстрела. Фернандо упал, то же произошло еще с одним из вооруженных людей. Я продвинулся вперед еще на метр, но тут стража опомнилась и преградила нам путь ружьями. К счастью, среди нас находилось несколько женщин, иначе бы они стреляли. Прогремели еще два выстрела из ружья, затем из револьвера. Наш третий вооруженный был убит, успев выстрелить лишь раз, да и то наугад, и ранив при этом девушку. Бледный как смерть дон Грегорио прошипел мне:

— Отдайте нож.

Я протянул ему нож. Сопротивляться не было смысла. Лишь неделю спустя я узнал, что операция провалилась из-за одного заключенного с другого двора, который наблюдал за мессой в окно, и как только началась заварушка, тут же дал знать охране на сторожевой башне. Они попрыгали во двор с шестиметровой высоты, окружили собор и через решетки в боковых дверях застрелили двоих наших, державших под прицелом внутреннюю охрану. Через несколько секунд они застрелили и третьего. И вот шестнадцать человек, и среди них мы, четверо французов, оказались в карцере, в кандалах, на хлебе и воде, где и просидели десять дней. В ожидании парохода я ломал голову, что же еще такое придумать.

Как-то я начал наблюдать за стражей, разгуливающей по стене. Ночью через десять минут каждый из них по очереди выкрикивал: «Стража, слушай!» Таким образом их командир всегда мог проверить, не заснул ли кто из его подчиненных. Если кто-либо не отвечал, напарник продолжал окликать, пока не услышит отзыв.

Мне показалось, что я нашел изъян в этой столь совершенной системе. С каждой из башенок, что стояли по углам, свисало на бечевке по жестянке. Когда караульному хотелось кофе, он призывал повара и тот наливал ему в жестянку по две-три чашки. Оставалось только втянуть ее наверх. Будка в правом дальнем углу имела нечто вроде козырька. Именно в этом месте я смог бы перебраться через стену на улицу. Одна проблема — как нейтрализовать часового? Я видел: вот он поднялся и сделал несколько шагов по стене. Похоже, его донимала жара. Он чуть ли не спал на ходу! Господи! Дошло! Его надо усыпить. Просто нужна приманка.

За два дня я изготовил семиметровую веревку из прочных льняных рубашек. Крючок сам попался под руку. Это был металлический упор, на котором крепился навес, защищающий камеру от дождя. Жозеф Дега принес мне пузырек какого-то очень сильного снотворного. Нормальная доза составляла десять капель да ночь. А в пузырьке было шесть столовых ложек жидкости. Я приучил охранника, что именно я постоянно подаю ему кофе. Он спускал свою жестянку, куда я наливал сразу чашки три.

Поскольку все колумбийцы любят спиртное, а капли по вкусу напоминали анис, я попросил раздобыть мне бутылку анисовой.

— Хотите кофе по-французски? — спросил я часового.

— А чем отличается?

— Он с анисовой.

— Что ж, попробуем.

Еще несколько сменных часовых попробовали кофе с анисовой и теперь всякий раз, когда я предлагал им чашку, кричали:

— Кофе по-французски! — Сделаем!

И я щедро подливал анисовой.

Настал решающий момент. Суббота, полдень. Стояла чудовищная жара. Друзья мои твердили, что Двоим перебраться через стену невозможно. Но колумбиец с арабским именем Али вызвался идти со мной. Я согласился. По моим расчетам, часовой должен был вырубиться через пять минут. Я окликнул его:

— Ну, как ты там, нормально?

— Ага.

— Кофе будешь?

— Да. Лучше по-французски.

— Минутку, сейчас принесу. — Я направился к кофейне. — Два кофе. — В банку уже был предварительно вылит целый пузырек снотворного. Это вырубит его надолго. Я подошел к стене. Он видел, как я подливаю в банку анисовой. — Покрепче?

— Да.

Я добавил еще, и он тут же втянул жестянку наверх.

Прошло пять минут, десять, пятнадцать, двадцать... А он все не спал! Хуже того, даже не присел, а начал расхаживать взад-вперед с ружьем наперевес. Но он же столько выпил! А в час его сменят.

Я следил за каждым его движением. Никаких признаков усыпления. Ага, вот он споткнулся. Сел перед вышкой, поставил ружье между ног. Голова склонилась к плечу. Мои друзья и два-три колумбийца, посвященные в тайну, внимательно наблюдали за ним вместе со мной.

— Валяй! — скомандовал я колумбийцу. — Веревку! Он уже приготовился забросить ее, как вдруг часовой встал, уронил ружье и стал притопывать, словно отсчитывал время. Колумбиец еле успел остановиться. До смены караула оставалось восемнадцать минут. Про себя я молил Бога о помощи: «Молю тебя, о Боже, помоги мне еще раз! Всего раз! Не оставь меня!» Но напрасно.

— Невероятно! — прошептал Клозио, подойдя поближе. — Этот болван все еще не спит!

Часовой потянулся за ружьем и в ту же секунду растянулся на стене во весь рост, словно его оглушили сзади. Колумбиец забросил крючок, но он сорвался. Забросил второй раз. Зацепил! Он подергал веревку, пробуя, прочно ли держится крючок. Я ухватился за нее и уже начал было карабкаться, как вдруг Клозио крикнул:

— Стой! Смена!

Я еле успел отойти. Повинуясь защитному инстинкту и чувству солидарности, развитому среди заключенных, с десяток колумбийцев быстро окружили меня, и я смешался с толпой. Мы двинулись вдоль стены, оставив болтавшуюся на ней веревку. Новый часовой тут же заметил крючок и своего напарника, неподвижно лежащего на ружье. Он подбежал к будке и дал сигнал тревоги, убежденный, что случился побег.

За спящим часовым пришли с носилками. Набежала целая туча тюремщиков. Был среди них и дон Грегорио. Через несколько минут двор был окружен охраной. Общая тревога. Началась перекличка, во время которой каждый, откликнувшийся на свое имя, отправлялся в камеру. И — о удивление! Все на месте! Все заперты и сидят по своим клеткам.

Вторая проверка — теперь уже по камерам. Нет, никто не исчез. В три нас снова вывели во двор. Мы слышали, что часовой все еще храпит, и сколько его ни пытались разбудить — безрезультатно. Мой колумбийский напарник был в отчаянии. Он так верил, что все получится. В особенную ярость отныне его приводило все американское, поскольку снотворное было изготовлено в Штатах.

— Что же теперь делать?

— Как что? Пытаться снова. — Это все, что я мог ему сказать. — Надо искать другой способ.

Прошло, несколько дней, и Жозеф Дега предложил устроить побег извне. Я предупредил его, что ночью бежать невозможно — стены ярко освещены. Поэтому надо искать способ вырубить ток. И он нашел электрика, задача которого состояла в том, чтобы отключить трансформатор, находящийся вне тюрьмы. Мне же предстояло лишь подкупить охранника со стороны и еще одного, во дворе, у входа в собор. Сложная задача. Ведь прежде всего надо было уговорить дона Грегорио отдать мне десять тысяч песо. Предлог нашелся — я якобы хочу переслать эти деньги моей семьей через Жозефа. И конечно же, надо заставить его «принять» две тысячи на подарок жене. Затем следовало нащупать ход к человеку, назначавшему часовых и время их дежурства, его тоже надо было подкупить. Ему полагалось три тысячи, но в переговорах с другими охранниками он участия принимать не должен. Договариваться с ними предстояло мне самому. После чего я должен буду сообщить ему их имена, а он — поставить их на дежурство в нужное время.

Приготовления к этому побегу заняли больше месяца. Наконец все было устроено. Поскольку дворового часового опасаться было нечего, мы собирались перепилить решетки в камерах. У меня было три пилки. Я поделился планами с колумбийцем — моим напарником по предыдущей попытке. Он намеревался перерезать свою решетку в несколько приемов. Колумбиец знал, что охранник получает деньги за побег только двоих французов, и обещал стрелять, если кто-то третий приблизится к стене. Тем не менее он тоже вознамерился бежать, уверяя, что если дело будет происходить в темноте и побежим мы все вместе, охранник вряд ли разберет, сколько нас. Клозио и Матуретт разыграли, кому из них бежать со мной. Выиграл Клозио. Настали безлунные ночи. Сержант и два охранника получили каждый по половине своей доли. Банкноты были разрезаны уже заранее. Вторые половинки ждали их в доме, где проживала приятельница Дега.

Свет вырубился. Мы взялись за прутья. Они поддались минуть через десять. Из камеры мы вышли в темных брюках и рубашках. Тут же к нам присоединился колумбиец. Он вообще был голый, если не считать черных плавок. Добравшись до стены, я по прутьям вскарабкался на ворота, влез на козырек и забросил на стену крючок с трехметровой веревкой. Через три минуты я оказался уже наверху, причем без малейшего шума. Растянувшись на животе, я ждал Клозио. Ночь была темная — хоть глаз выколи. Внезапно я увидел, вернее, почувствовал, что снизу появилась рука. Я ухватил ее и стал тянуть. И вдруг раздался страшный треск — это Клозио, пролезая между козырьком и стеной, зацепился брюками за какую-то железяку. Я затих как мышка. Шум прекратился, и я снова попытался помочь Клозио, надеясь, что он высвободился, и наконец, просто на руках втянул его на стену. Раздались выстрелы — но не нашего охранника, конечно. Сбитые с толку, мы в спешке соскочили на улицу не в том месте. В результате Клозио сломал ту же самую ногу. Я тоже не мог подняться — обе ноги оказались сломаны в ступнях. Что касается колумбийца, то он выбил себе коленную чашечку.

Стрельба выгнала охрану на улицу. Нас окружили часовые, направив на нас ружья, а я сидел в круге света от мощного ручного фонаря и плакал от бессильной ярости. К тому же охранники никак не верили, что я не могу подняться. И так, подгоняемый ударами прикладов, я на коленях вполз в тюрьму. Клозио прыгал на одной ноге, так же передвигался и колумбиец. От удара прикладом— из раны на голове у меня сочилась кровь.

Стрельба разбудила дона Грегорио, к счастью для нас, спавшего в эту ночь у себя в кабинете, на дежурстве. Если бы не он, то мерзавцы наверняка прикончили бы нас прикладами. Причем колотил злее всех тот самый охранник, которого я подкупил. Дон Грегорио положил конец избиению и даже пригрозил отдать под суд того, кто нанес нам серьезные увечья. Эти магические слова словно лишили негодяев силы.

На следующий день ногу Клозио загипсовали в больнице, костоправ вправил колумбийцу колено и перевязал. За ночь лодыжки мои распухли и стали размером с голову, к тому же они были черно-красного цвета от кровоизлияния, и врач по три раза на дню прикладывал к ним пиявок. Насосавшись крови, эти твари отпадали сами, и их помещали в уксус, который, оказывается, производил на них животворное воздействие. На голову было наложено шесть швов. Меня пришел навестить Жозеф вместе со своей женой Ани. Оказывается, сержант и три охранника являлись каждый в отдельности за своей долей из половинок банкнот. Ани спросила, что ей делать. Я посоветовал заплатить, так как они сдержали слово, и провал побега — не их вина.

Недели через две опухоль на ногах спала наполовину и меня направили на рентген. Сломанными оказались две пяточные кости. Я был обречен на плоскостопие до конца жизни.

В газете за 12 октября я прочитал, что пароход придет за нами в конце месяца. Назывался он «Мана». Итак, у нас оставалось всего восемнадцать дней, и надо было разыграть последнюю карту. Но какую тут, к дьяволу, карту разыграешь со сломанными ногами?

Жозеф был в отчаянии. Вся французская колония скорбела о моей судьбе.

Наутро 13 октября, снедаемый страхом, я сидел и смотрел на пузырек с кристаллами пикриновой кислоты, после принятия которой появляются все симптомы желтухи. Если я приму ее и меня положат в больницу, выбраться оттуда будет куда легче с помощью Жозефа. На следующий день, четырнадцатого, я стал желтее, чем лимон. Дон Грегорио явился во двор взглянуть на меня. Я, лежа в тени и выставив ноги на солнышко, сразу взял быка за рога:

— Отправьте меня в больницу и сразу получите девять тысяч!

— Француз, я постараюсь. И не из-за десяти тысяч, нет! Мне больно видеть, как ты отчаянно борешься за свою свободу и все напрасно. Но вряд ли они согласятся держать тебя там после этой статьи в газете. Вот чего я опасаюсь...

Через час врач направил меня в больницу. Из «скорой помощи» меня вынесли на носилках и после тщательного обследования и анализа мочи ровно через два часа снова отослали в тюрьму, даже не сняв с этих, самых носилок.

19, четверг. Меня пришла навестить жена Жозефа Ани. Она принесла сигареты, пирожные, конфеты, но что гораздо важнее — подсказала мне идею.

— Папийон, дорогой! Ты сделал все возможное и невозможное, чтобы выйти на свободу. Но судьба обошлась с тобой так жестоко! Единственное, что тебе остается, — это взорвать эту тюрьму к чертовой матери!

— А почему бы и нет?! Почему бы действительно не взорвать эту старую тюрьму? Вот будет радость колумбийцам! Ведь им придется строить новую, где, надеюсь, будут соблюдены все санитарные нормы.

На прощание я сказал Ани:

— Пусть Жозеф зайдет ко мне в воскресенье. В воскресенье, 22-го, Жозеф был у меня.

— Послушай, переверни все вверх дном, но вынь да положь мне динамитную шашку, детонатор и бикфордов шнур. К четвергу! А я к этому времени раздобуду дрель и сверла.

— Зачем это все?

— Собираюсь подорвать тюремную стену средь бела дня. Помнишь, ты говорил мне о поддельном такси за пять тысяч песо? Так вот, пусть оно ждет меня каждый день с восьми утра до шести вечера. Будешь выдавать ему по пять сотен в день, если ничего не произойдет, а если все получится, дашь сразу пять тысяч. Через пролом в стене меня пронесет на спине колумбиец, он сильный. Дотащит до такси, а там его дело.

— Можешь на меня рассчитывать, — кивнул Жозеф.

Потом я отозвал в укромный уголок все того же колумбийца, рассказал ему о своем плане и спросил, хватит ли у него сил пронести меня на спине метров двадцать — тридцать до такси. Он согласился тотчас же. Так что с этим все было в порядке. Затем Матуретт сходил за сержантом, который получил в свое время три тысячи и так зверски отдубасил меня во время последнего побега.

— Сержант Лопес, надо бы поговорить.

— Чего еще?

— Я дам две тысячи, а ты раздобудешь мне мощную трехскоростную дрель и шесть сверл разного диаметра.

— Денег нету.

— Вот тебе пятьсот.

— Получите завтра, во вторник, при смене караула в час дня. И смотрите, чтоб две тысячи были готовы!

Во вторник ровно в час я получил все заказанное в жестяной банке.

В четверг, 26-го, Жозеф не пришел. Время свидания истекало, как вдруг меня вызвали. Это пришел посыльный от Жозефа, какой-то старый морщинистый француз.

— То, о чем вы просили, в батоне хлеба.

— Вот две тысячи для таксиста, по пятьсот за каждый

день.

— Водитель — старик перуанец. Но парень боевой, как петух. О нем не беспокойтесь. Чао!

— Чао!

Чтобы батон не привлекал внимания, они уложили вместе с ним в большой бумажный пакет сигареты и спички, копченые сосиски, салями, масло. Когда меня обыскивали, я подарил охраннику пачку сигарет, спички и две маленькие сосиски. Он сказал:

— Эй, хлеба-то дай кусочек! Только этого не хватало!

— Нет уж. Хлеб тебе придется купить. Вот тебе пять песо. А то на нас всех не хватит.

Господи! Чуть не пропал. Ну и дурак же я, что предложил ему сосиски!

— Фейерверк назначен на завтра! Вот, здесь все необходимое, Пабло. Дыру надо сверлить под маленькой башенкой. Она нависает над стеной, стража тебя не увидит.

— Но услышит...

— Я и об этом подумал. Завтра в десять утра эта сторона двора будет в тени. И один работяга будет выправлять кусок кровельного железа, плющить его молотком во дворе, в нескольких метрах от нас. А если их будет двое — еще лучше. Найди мне двоих парней для этой работы.

Он нашел.

— Двое моих ребят будут колотить по железкам без остановки. Стража дрели не услышит. Но ты должен быть там, под навесом, и болтать с другими французами. Это отвлечет внимание охранников от меня.

Через час отверстие было готово. Благодаря грохоту молотков и маслу, которым помощник поливал дрель, охрана ничего не заметила. В отверстие запихнули динамитную шашку вместе с детонатором и бикфордовым шнуром сантиметров в двадцать. Потом дыру замазали глиной. Мы отошли. Если все сработает как надо, то в стене выбьет приличную брешь. И мы с Пабло, вернее, я у него на спине, проскочим в эту брешь и побежим к машине. Другие пусть сами о себе заботятся. Наверняка Клозио и Матуретт поспеют к такси первыми, хотя пойдут в пролом после нас.

Перед тем как запалить шнур, Пабло сказал группе.

— Эй, если хотите бежать, то в стене сейчас будет дырка!

— Ага, нашел дураков! Полиция тут и подстрелит в задницу тех, кто будет в хвосте!

Подожгли шнур. Жуткий взрыв потряс всю округу. Сторожевая башенка обвалилась вместе с часовым. По всей стене разбежались трещины, такие широкие, что было видно улицу. Но недостаточно широкие, чтоб хоть сквозь одну мог пролезть человек. Ничего не получилось, никакого пролома — только тут я признал свое полное поражение. Видно, уж такая мне выпала судьба — возвратиться в Гвиану.

НАЗАД В ГВИАНУ

Три дня спустя, 30 октября, в одиннадцать утра за нами явились двенадцать французских охранников в белых мундирах. Перед передачей каждого из нас надлежало проверить и идентифицировать. Они захватили с собой все измерения, описания внешности, отпечатки пальцев, фотографии и прочее. После идентификации французский консул подписал документ для местного судьи — именно он должен был передать нас Франции. Все вокруг удивлялись, как дружественно обращались с нами охранники. Ни грубых слов, ни резкостей. Майор Бурай, возглавлявший эскорт, лично осведомился о моем здоровье, взглянул на мои ноги и сказал, что на корабле обо мне позаботятся, там есть хороший врач.

Нас отвели вниз, в порт, и началось малоприятное путешествие на старой посудине, в удушающей жаре. Дни и ночи напролет я был прикован за ногу к напарнику, что напомнило мне о днях тулонского заключения. За время пути произошел лишь один эпизод, заслуживающий упоминания. Мы должны были заправиться углем в Тринидаде, и когда оказались в гавани, английский офицер настоял, чтобы с нас сняли наручники — видимо, здесь запрещалось держать людей на борту корабля закованными в кандалы. Я воспользовался этой оказией, чтобы влепить пощечину английскому инспектору в надежде, что меня арестуют и снимут с корабля. Но офицер сказал:

— Я не стану арестовывать вас и снимать на берег за весьма серьезное преступление, которое вы сейчас совершили. Вы наказаны гораздо сильнее уже тем, что вас возвращают в Гвиану.

И вот наконец мутные воды Марони. Мы находились на палубе. Тропическое солнце уже начинало палить землю, было девять утра. Мы медленно продвигались вверх по реке, где когда-то я несся вниз по течению, подгоняемый отливом. Охранники явно радовались возвращению. Во время плавания море было неспокойно, и они были счастливы, что путешествие наконец окончено.

16 НОЯБРЯ 1934 ГОДА

На пристани — невероятное скопление народа. Чувствовалось, что люди сгорают от любопытства взглянуть на тех, кто не побоялся предпринять столь долгий и опасный путь. Я слышал обрывки разговоров

— Вот этот, раненый, Папийон. А вот Клозио. А там, позади него, Матуретт.

И так далее.

В тюремном дворе возле бараков выстроились группами шестьсот заключенных. Около каждой группы — охранник. Первым я узнал Франсиса Серра. Он плакал и не скрывал слез. Стоял он на подоконнике больницы и смотрел на меня. Чувствовалось, сострадание его искренне. В центре двора мы остановились. Комендант взял мегафон:

— Этапники! Теперь вы поняли, что бежать бессмысленно! В любой стране вас арестуют и передадут французским властям. Никому вы не нужны! А что ждет этих пятерых? Суровый приговор — тюрьма-одиночка на острове Сен-Жозеф, а затем, на весь оставшийся срок — пожизненные каторжные работы. Вот и весь выигрыш от побега. Надеюсь, вы поняли, что к чему? Стража, отвести их в карцер!

Несколько минут спустя мы оказались в особой камере, в отделении для особо опасных. Я сразу же попросил заняться моими ногами — ступни распухли и были сплошь в синяках. Клозио сказал, что у него под гипсом жжет ногу. Мы снова пытались... А вдруг отправят в больницу? Тут вместе с охранником появился Серра.

— Вот вам и санитар! — сказал охранник.

— Ну как ты, Папи?

— Болею. Надо бы в больницу.

— Постараюсь устроить. Но после того, что вы здесь натворили, это будет почти невозможно. То же относится и к Клозио. — Он помассировал мне ноги и смазал чем-то, затем проверил гипс у Клозио и ушел.

— Нет, ничего не вышло, — сказал он мне назавтра, когда пришел делать массаж. — Может, хочешь попасть в большую камеру? Наручники там не снимают, но ты по крайней мере будешь не один. А быть одному, особенно в таком положении, паршиво.

— Верно.

Три дня спустя меня перенесли в большую камеру. Там сидело человек сорок, все они ждали военного трибунала Одни обвинялись в краже, другие в грабеже, третьи — в поджоге, убийстве, попытке к побегу и даже каннибализме Мы спали на огромной деревянной платформе по двадцать человек в ряд В шесть вечера всех приковывали к металлическому брусу длиной метров пятнадцать за левую ногу при помощи железного кольца, а в шесть утра кольца снимали, и весь день мы могли сидеть, играть в шашки, разговаривать и бродить по проходу, который называли аллеей Так что скучать не приходилось. Ко мне подходили и поодиночке, и группами послушать историю нашего побега. И единогласно сходились на том, что надо быть психом, чтобы вот так, по своей доброй воле, бросить племя гуахира и таких замечательных жен, как Лали и Зарема.

— Ты только скажи, приятель, ну чего тебе там не хватало? — спросил один парижанин, выслушав мою историю. — Трамваев? Лифтов? Кино? Электричества? А может, тока высокого напряжения, который подводят к электрическому стулу? Может, ты хотел искупаться в фонтане на Пляс Пигаль? Ты имел двух баб, одна лучше другой! Жил себе в чем мать родила на берегу океана среди таких же голых людей, жрать и пить — пожалуйста, охотиться тоже можно. Море, солнце, теплый песок, даже жемчужины в раковинах — все твое, только заикнись. И ты не придумал ничего лучшего, как бросить все это, — ради чего?! Чтобы перебегать улицу и смотреть, как бы тебя не задавила машина, платить ренту, платить портному, за электричество, телефон... И работать как Карла на какого-нибудь босса, чтоб не сдохнуть с голоду? Нет, парень, я тебя не понимаю! Ты ж был в раю! А вернулся в ад, причем добровольно. Ну, ладно, как бы там ни было, а я тебе рад, поскольку ты наверняка попробуешь свалить еще раз. Можешь на нас рассчитывать, мы тебе поможем. Верно, ребята? Все согласны?

Все были согласны, и я их поблагодарил.

Тут были удивительно неординарные характеры, лихие парни, сразу видно. Поскольку наша жизнь протекала на глазах друг у друга, то скрыть, что имеешь патрон, было практически невозможно. А ночью, когда все прикованы к одной железяке, можно запросто убить кого угодно. Для этого всего лишь надо подкупить надзирателя-араба, чтобы он не замыкал на ключ твое кольцо, а ночью в темноте встать, спокойненько сделать свое черное дело, снова улечься и запереть кольцо. Араб становился сообщником и потому всегда держал пасть на замке. Вот уже три недели, как мы вернулись. Я начал понемногу ходить, ухватившись за железяку в аллее, которая разделяла спящих. На прошлой неделе, на допросе, встретился с тремя больничными охранниками, которых мы оглушили и разоружили во время побега. Они страшно злорадствовали, предвкушая тот прекрасный день, когда снова окажутся на дежурстве, и мы попадем в их лапы. Ведь за наш побег их тоже здорово наказали — лишили полугодовалого отпуска в Европу и добавили еще год к сроку службы. Поэтому встреча наша оказалась далеко не дружественной. Пришлось на допросе рассказать об их угрозах, чтобы они были зафиксированы письменно. Араб оказался более великодушным, он просто пересказал все, как было, без преувеличений, не упомянув лишь о роли Матуретта. Кстати, следователь давил на нас со страшной силой, пытаясь выяснить, кто раздобыл нам лодку. Мы на этот счет бесконечно вешали ему лапшу на уши. Ну, вроде того, что сами изготовили плот и тому подобное.

Он предупредил, что поскольку имело место нападение на охрану, он сделает все от него зависящее, чтобы мне и Клозио влепили по пять лет, а Матуретту — три.

— А тебе, Папийон, — добавил он, — я уж подрежу крылышки, можешь не сомневаться! В следующий раз не улетишь!

Похоже, он был прав, к моему огорчению.

До суда оставалось два месяца. Я страшно терзался из-за того, что не догадался сунуть отравленные стрелы в патрон. Будь они сейчас у меня, можно было бы предпринять еще одну, решающую попытку.

С каждым днем я ходил все лучше и лучше. Каждый день меня навещал Франсис Серра, делал массаж и смазывал ступни касторовым маслом. Хорошо все же иметь надежного товарища!

АРАБ, СЬЕДЕННЫЙ МУРАВЬЯМИ

В этой большой камере было два человека, которые никогда ни с кем не разговаривали. Они держались рядом, переговаривались только друг с другом, да и то шепотом. Как-то раз я угостил одного из них американской сигаретой из пачки, принесенной Серра. Он поблагодарил и после паузы сказал:

— Что, Франсис Серра ваш друг?

— Да. Лучший друг из всех.

— Может, если дела станут совсем плохи, можно будет передать вам через него одну вещь?

— Какую вещь?

— Ну, мы, я и мой друг, решили, что, если нас приговорят к гильотине, отдать вам наш патрон. Может, вам пригодится для побега. Лучше отдать Серра, а он передаст вам.

— Вы уверены, что получите смертный приговор?

— Да, наверняка. Шанс отвертеться равен почти нулю.

— Но если вас наверняка приговорят к казни, почему вы в общей камере?

— Видать, боятся, что мы покончим с собой в одиночке.

— Возможно. Что ж такое вы натворили?

— Отдали араба на съеденье муравьям. Это я говорю только потому, что у них, к несчастью, есть неопровержимые доказательства. Нас застукали.

— А где это произошло?

— На 42-м километре, в «Лагере смерти».

Тут к нам подошел его товарищ, оказавшийся родом из Тулузы. Я и его угостил сигаретой. Он сел рядом.

— Мы ни с кем по этому поводу не советовались, — сказал тулузец. — Хотелось бы знать ваше мнение.

— Но я же ничего о вас не знаю. Откуда мне знать, правильно ли вы поступили, отдав живого человека, пусть даже араба, на съеденье муравьям? Я должен знать все, от А до Я.

— Ладно, расскажу, — ответил тулузец. — 42-й километр — это лесоповал. В сорока двух километрах от Сен-Лорана, в джунглях. Заключенный должен вырабатывать в день один кубометр древесины. Вечером каждый должен стоять возле аккуратно уложенных в штабель поленьев. Приходят охранники, среди них есть и арабы, и проверяют, кто сколько сделал. Если работа принята, каждый кубометр метят красной, зеленой или желтой краской, в зависимости от дня недели. Короче, чтоб управиться, мы работали вместе. Но часто кубометра на человека не выходило. И тогда вечером нас сажали в карцер и не давали есть, а назавтра ты снова отправлялся в джунгли на пустой желудок. И надо было выполнить дневную норму да еще недостающее за вчерашний день. От такой работы и подохнуть недолго. Обращались с нами хуже, чем с собаками.

И чем дальше, тем слабей мы становились и меньше вырабатывали. К тому же к нам приставили отдельного охранника, араба. Он приходил на вырубку, садился на бревно, свесив свой бычий член между ног, и всю дорогу нас оскорблял. Жрал и чавкал, нарочно облизываясь при этом, а ведь мы голодные... Короче, ад да и только. У нас было два патрона с четырьмя тысячами на каждого, приберегли на случай побега. И вот как-то мы решили подкупить этого араба. Но только хуже сделали. К счастью, он поверил, что у нас лишь один патрон. Тут была вот какая система: за пятьдесят франков он разрешил нам красть поленья из чужих штабелей, уже принятых накануне. Мы отбирали поленья, не меченные краской, и таким образом справлялись с нормой. Так ему удалось выкачать из нас две тысячи. Но тут, раз мы начали справляться с нормой, араба от нас убрали. Мы, были уверены — не донесет, ведь он выцыганил у нас столько денег, и пошли в лес искать принятые поленницы, ну, чтоб проделать тот же трюк. А он, оказывается, следил за нами и, прячась за деревьями, видел, как мы крадем поленья. И как выскочит!

— Ага! Воруете и не платите! А ну, гоните полтинник, не то донесу!

Но мы думали, он только пугает, и не дали. На следующий день та же история:

— Гоните деньги, не то в карцере сгною!

Короче, он явился с охраной. Это было ужасно, Папийон! Они нас раздели, отвели к поленницам, из которых мы таскали, а потом заставили разобрать свои и гоняли так без перерыва два дня. Мы работали без еды и питья. И когда валились с ног, араб хлестал нас бичом или бил ногами под ребра. Наконец, мы уже просто в лежку лежали на земле, и ни битье, ни крики не могли заставить нас подняться. И знаете, что он тогда сделал? Принес осиное гнездо, в таких живут красные осы. И вытряс его на нас. Боль была такая, что мы не только вскочили, но и забегали по лесу как безумные. Словами не передать, что это было! Имеешь представление, как жалит красная оса? А тут их было штук пятьдесят — шестьдесят, если не больше.

Потом десять дней мы сидели в карцере на хлебе и воде, нас оставили в покое. Мы втирали в ужаленные места мочу, три дня они страшно горели и чесались — просто сил никаких не было! Я потерял левый глаз, куда меня ужалила, наверное, целая дюжина ос. Когда нас снова отправили на лесоповал, другие заключенные, жалея нас, решили помочь — стали делиться с нами поленьями. И мы начали вырабатывать норму. Мы много ели, понемногу поправлялись, и тут нам в голову пришла идея отомстить арабу с помощью огненных мух. Просто как-то в лесу мы увидели их гнездо, огромное. Эти твари похожи на муравьев, только с крыльями, настоящие людоеды, способны сожрать целого оленя! А араб так и шнырял вокруг, проверял работу. И вот однажды мы огрели его топором по голове и потащили к тому гнезду. Там раздели, привязали к пригнутому к земле дереву толстыми веревками, какими увязывают поленницы. Потом нанесли ему несколько ран топором, набили рот травой, чтоб не орал, и стали ждать. Правда, мухи на него сразу не полезли, пришлось поворошить гнездо палкой. Ну, в общем, много времени не понадобилось... Через полчаса тысячи и тысячи этих тварей уже делали свое дело. Ты когда-нибудь видел мух-людоедов, Папийон? Так вот, эти были крошечные и красные как кровь. Они отрывают от тела микроскопические кусочки мяса и тащат в гнездо. Да, мы здорово настрадались от этих ос, но только представь, через какие муки прошел он, когда его съедали заживо тысячи и тысячи этих насекомых! Он умирал двое суток и еще полдня. Через сутки они выели ему глаза... Признаю, мы отомстили жестоко. Но как он обошелся с нами! Это чудо, что мы вообще выжили!.. Араба, ясное дело, везде искали. Ну и охрана сообразила, что без нас тут не обошлось. Неподалеку в чаще мы вырыли яму — захоронить что от него осталось. Рыли несколько дней, понемногу. А его все искали. И вот однажды один охранник увидел, как мы копаем яму. И нам настал конец.

Утром, придя на место, мы увидели араба, он все еще был покрыт мухами, хотя превратился почти в скелет. И потащили его к яме (а мухи так и кусались, аж до крови)! Тут и явились трое арабов и еще два охранника. Они сидели в засаде, дожидаясь, когда мы начнем его хоронить.

Ну вот, собственно, и все. На суде мы твердили, что сначала убили его, а уж потом бросили мухам. Но медэкспертиза не обнаружила смертельной раны — сказали, что его просто съели заживо. Так что надежды у нас нет. Мы выбираем тебя своим наследником.

— Будем надеяться, что я так и не стану им, искренне вам говорю.

Мы закурили, и тут я прочитал в их глазах: вопрос: «Ну и что ты на все это скажешь?»

— Вот что, братья, я вижу, вы хотите знать, что я думаю о вашем деле, просто, по-человечески. Один последний вопрос, который на мое мнение не повлияет: что думают об этом люди здесь, в камере, и почему вы с ними не разговариваете?

— Большинство думает: правильно сделали, что убили, но вот мухам отдавать не надо было. А говорить мы ни с кем не хотим, потому что однажды был шанс устроить бунт и побег, но они нас не поддержали.

— Ладно, ребята, я вам вот что скажу: вы правильно сделали, что отплатили ему за ваши мучения. Этих ос, или как их там, прощать было нельзя. И если вас все-таки приговорят к гильотине, то в последнюю минуту думайте вот о чем, думайте из последних сил: «Мне отрубают голову, но с того момента, как меня привязали к этой штуке, и до падения ножа пройдет тридцать секунд. А его агония длилась шестьдесят часов. Так что, выходит, победа за мной!»

А что касается других ребят в камере, то не знаю, правы вы или нет. Вы могли считать, что именно этот день подходит для массового побега и бунта, другие — иначе. Кроме того, в такой заварухе, как правило, кого-то убивают. Лично я считаю, что лишь четверым здесь грозит казнь — вам двоим и братьям Гравиль. Так что, друзья, все относительно.

Бедняги остались страшно довольны нашей беседой и вновь вернулись к своей замкнутой жизни.

ПОБЕГ КАННИБАЛОВ

«Где моя деревянная нога? Они ее сожрали! Порцию студня из деревянной ноги, будьте любезны!» Или голос, имитирующий женский, нежный и просительный: «Пожалуйста, порцию хорошо пропеченного мужчины, шеф, только без перца, если можно!»

Ночью в темноте и тишине часто раздавались подобные крики. Мы с Клозио не могли понять, кому они адресованы.

Сегодня я получил ключ к разгадке этой тайны. И дал мне его один из главных участников этого представления, Мариус де ля Сет, специалист по взлому сейфов. Когда он услышал, что я знаю его отца, Титина, то решился заговорить со мной. Я рассказал ему о своем побеге, а потом спросил: — Ну а как у тебя все складывалось?

— О, у меня... В такую вляпался историю. Светит пять лет за побег. Я ведь участвовал, как здесь говорят, в побеге каннибалов. Слыхал, наверное: «Где моя деревянная нога, одну порцию студня» — и прочее? Так вот, это они дразнят братьев Гравиль. Нас было шестеро. Бежали с 42-го километра. В побеге участвовали Деде и Жан Гравили, братья тридцати и тридцати пяти лет из Лиона, один неаполитанец из Марселя и я. И еще с нами был один тип на деревянной ноге из Анжера, а с ним паренек лет двадцати трех, вроде как его жена. Мы вышли по Марони к морю, но не справились с волнами, и нас прибило к берегам Голландской Гвианы.

Во время кораблекрушения мы лишились всего — еды, припасов. И снова оказались в джунглях, хорошо, хоть одежда на нас уцелела. Да, забыл сказать, там берега как такового нет, море заходит прямо в джунгли, продраться через которые почти невозможно.

Мы шли весь день и наконец добрались до более сухого места. Там разделились на три группы: Гравили, неаполитанец Джузеппе и я, и одноногий со своей «приятельницей». И направились в разные стороны. Короче, через двенадцать дней Гравили и мы с Джузеппе встретились почти на том же самом месте, откуда ушли. Вокруг простирались болота, дороги через них найти не удалось. Мы страшно отощали — за тринадцать дней ни крошки еды, если не считать корешков каких-то растений. Просто с голоду подыхали, дошли до ручки. Было решено, что самые крепкие, Джузеппе и я, будут снова пробиваться к морю. Там мы должны как можно выше забраться на дерево и привязать к нему рубашку, чтобы нас заметили, а после сдаться береговой охране с голландской стороны. Передохнув немного, братья Гравили должны были попробовать разыскать остальных. Перед тем как разойтись, мы договорились, что каждый будет отмечать свой путь сломанными ветками. Однако через несколько часов Гравили повстречали лишь одноногого, без спутника.

— А где парнишка?

— Оставил там, сзади. Идти больше не может.

— Ну и сука же ты! Разве можно оставлять товарища!

— Сам виноват. Все тянул меня обратно, откуда пришли.

В этот момент Деде заметил на единственной его ноге ботинок парнишки.

— И ты бросил его одного, босого, в такой чащобе, чтобы забрать его ботинок? Поздравляю! К тому же и выглядишь ты вовсе неплохо... Не как мы, доходяги. Сразу видно, раздобыл пожрать.

— Ага. Нашел большую обезьяну, она ранена была.

— Повезло тебе. — С этими словами Деде встал, сжимая в ладони нож. Он успел заметить, что рюкзак одноногого чем-то плотно набит, и сообразил, что произошло. — А ну, открой мешок! Что у тебя там?

Тот развязал рюкзак, и мы увидели мясо.

— Что это?

— Кусок той обезьяны.

— Врешь, сука! Ты убил паренька, чтобы его сожрать! — Да нет, Деде, нет, клянусь! Он был так измучен, что умер сам. И я отъел от него всего один кусочек... Вы уж меня простите...

Не успел он договорить, как в живот ему вонзился нож. Потом они обыскали его шмотки и нашли кожаную сумочку со спичками и огнивом. И разозлились еще больше, получалось, что одноногий не поделился спичками перед уходом, как все остальные. Короче, злые и голодные, они развели костер и стали жарить этого типа.

Джузеппе поспел к разгару трапезы. Его тоже пригласили отведать мяса, но он отказался. На берегу он наелся крабов и сырой рыбы. Поэтому он просто сидел и смотрел, как, Гравили жарят кусок мяса на углях, приспособив деревянную ногу вместо вертела. И в этот день, и на следующий он сидел и смотрел, как Гравили поедают человека, и замечал даже, какие куски: бедро, половинка задницы.

— А я, — продолжал Мариус, — я в это время был у моря. Наконец за мной пришел Джузеппе. Мы наловили полную шляпу крабов и мелкой рыбешки, пришли и стали жарить на костре, разведенном Гравилями, и видели на углях куски человеческого мяса.

Три дня спустя нас арестовала береговая охрана и передала тюремным властям в Сен-Лоране. Джузеппе не мог молчать, и вскоре все в камере знали о происшедшем, даже охрана знала. Вот... Эти Гравили — мерзкие типы, их все здесь ненавидят, поэтому и дразнят по ночам.

Нас обвинили в побеге, отягощенном каннибализмом. Хуже всего, что я могу защититься, только обвиняя других, а это невозможно. Потому что все, в том числе и Джузеппе, на допросах все отрицают. Твердят, что эти двое просто потерялись в джунглях. Вот такие дела, Папийон.

— Мне жаль тебя, брат. Жаль, что ты не можешь отмазаться.

Месяц спустя Джузепне убили. Ночью, ударом ножа, прямо в сердце. Чьих это рук было дело, думаю, ясно.

Вот вам правдивая история о каннибалах, которые съели, зажарив на его собственной деревянной ноге, человека, съевшего перед этим парнишку, своего напарника и возлюбленного.

ПРИГОВОР

В то утро, свежевыбритые и тщательно подстриженные, одетые в новую форму с красными полосками и туфли, мы ждали во дворе вызова в суд. Клозио сняли гипс недели две назад. Он ходил совершенно нормально, даже не хромал.

Заседание суда началось в понедельник. Сегодня суббота, утро — за пять дней они рассмотрели несколько дел. Так, например, разбирательство дела парней с огненными мухами заняло целый день. Обоих приговорили к гильотине. Я их больше никогда не видел. А братья Гравиль получили всего по четыре года — не было доказательств акта каннибализма. Их разбирательство заняло полдня. Другие убийцы получили по четыре-пять лет. Если смотреть в целом, то приговоры были суровыми, но справедливыми. Наше разбирательство началось в половине восьмого. Мы уже были в зале, когда появился майор в военно-полевой форме в сопровождении пожилого капитана сухопутных войск и лейтенанта.

— Дело Шарьера, Клозио и Матуретта!

Мы находились метрах в четырех от судей. У меня было время хорошенько разглядеть этого майора: лет сорока — сорока пяти, пустыня иссушила его лицо, волосы на висках серебрились, красивые черные глаза под густыми бровями открыто и прямо смотрели на всех. Настоящий солдат. Мы встретились с ним взглядом, и я отвел глаза первым.

Капитан, представитель местной администрации, навалился на нас изо всех сил. Он квалифицировал нападение на охрану как попытку преднамеренного убийства. Он назвал чудом тот факт, что араб не умер от тяжелейших побоев. И сделал еще одну ошибку, заявив, что такие заключенные, как мы, выносят сор из избы и бесчестят свою страну больше, чем кто-либо. Короче, он потребовал сплюсовать два срока: по пять лет за покушение на убийство и три за побег — итого восемь. Это для меня и Клозио. Для Матуретта он попросил всего три года за побег, поскольку выяснилось, что он не принимал участия в покушении.

Я коротко поведал присутствующим о своей одиссее, после чего объявили первый перерыв на пятнадцать минут. Перед этим судья спросил.

— Я что-то не вижу ваших защитников. Где они?

— У нас их нет. Прошу вашего разрешения дать мне возможность самому защищать себя и своих товарищей.

— Разрешаю. Законом это не возбраняется.

— Благодарю вас.

Через четверть часа заседание возобновилось. Председательствующий сказал:

— Шарьер, суд разрешает вам вести свою защиту и защиту ваших друзей. Однако предупреждаю: в случае, если вы будете неуважительно выражаться в адрес администрации, мы лишим вас слова. Вы имеете право защищаться, но должны при этом выбирать выражения. Можете начинать

— Я прошу суд сразу же отвести обвинение в покушении на убийство. Оно абсолютно безосновательно, и я объясню почему. В прошлом году мне исполнилось двадцать семь. Клозио — тридцать. Мы только что прибыли сюда из Франции и были крепкими и сильными. Мой рост метр семьдесят четыре, у Клозио — метр семьдесят пять. Мы нанесли удары арабу и охранникам железными ножками от кроватей. Ни один из них не был ранен сколь-нибудь серьезно. Мы не собирались причинять им вреда, действовали осторожно, чтобы просто оглушить их. Именно это и произошло. Обвинитель забыл упомянуть, а возможно, просто не знал, что железные ножки были обернуты тряпками, чтобы не нанести тяжелых повреждений. Думаю, суд, состоящий из истинных солдат регулярной армии, вполне отдает себе отчет в том, что может натворить молодой крепкий человек, когда наносит удар по голове другому плашмя штыком. А представьте, что можно натворить железной ножкой от кровати. Я хотел бы также обратить внимание суда на то, что ни один из четверых атакованных не был отправлен в больницу.

Учитывая, что мы приговорены к пожизненному заключению, побег считается преступлением менее серьезным, чем если бы его совершили люди с более короткими сроками заключения, В нашем возрасте крайне трудно переносить самую мысль о том, что нам никогда не вернуться к нормальной жизни. Я прошу снисхождения суда для всех троих.

Майор пошептался с двумя своими помощниками, затем стукнул молотком по столу.

— Подсудимые, встать! Мы встали и замерли.

Председательствующий сказал:

— Трибунал отводит обвинение в покушении на убийство. Вы признаетесь виновными в побеге второй степени тяжести. За это преступление трибунал приговаривает вас к двум годам тюремного заключения.

И тут мы все вместе хором сказали:

— Спасибо вам, господин майор! А я добавил:

— Спасибо трибуналу.

Охранников, присутствовавших на процессе, словно громом поразило. Мы вернулись в камеру.

Все радовались и поздравляли нас. Искренне, без всякой злобы или зависти. Даже те, кто получил на полную катушку. Пришел Серра и обнял меня. Он тоже был страшно рад.

Тетрадь шестая

ОСТРОВА СПАСЕНИЯ

ПРИБЫТИЕ НА ОСТРОВА

На следующий же день нас должны были отправить морем на острова Спасения. На одном из них, Сен-Жозефе, мне предстояло отбыть два года в камере-одиночке. Заключенные называли эту тюрьму людоедской. Я надеялся доказать, что название это ошибочно.

Я слышал, что бежали с островов крайне редко, побеги можно было пересчитать по пальцам. И все же бежали. И я тоже убегу, это уж точно. Через два года я сбегу с этих островов. Я твердил это Клозио, который сидел рядом со мной.

— Да, трудно тебя укротить, Папийон, старый ты мой дружище! Хотел бы и я так верить, что однажды обрету свободу. Смотри, ведь у тебя за год — побег за побегом. И ты ни разу не сдался. Я даже удивляюсь, как это ты здесь не пытался.

— Здесь был возможен только один путь — устроить бунт. А для этого надо объединить всех этих, таких разных людей, и времени на это у меня не было.

— Но ведь на островах будут точно такие же люди!

— Да, но я убегу оттуда без чьей-либо помощи. Один. Ну, в крайнем случае с напарником. Ты чего улыбаешься, Клозио?

— Улыбаюсь тому, что ты никак не сдаешься.

Наутро мы отплыли на острова на борту посудины водоизмещением четыреста тонн под названием «Танон», курсировавшей между Кайенной, островами и Сен-Лораном. Мы были скованы по двое и в наручниках. Две группы по восемь человек, каждая охраняемая четырьмя охранниками, расположились на носу, еще десять заключенных — на корме, с шестью охранниками и двумя начальниками этапа. Даже сидя на палубе этой посудины, было ясно, что она настолько стара, что развалится и пойдет на дно при первом же намеке на шторм.

Чтобы хоть как-то развлечься, я начал комментировать состояние «Танона».

— Эта посудина того и гляди на куски распадется! Да на ней просто опасно плыть! — Наступило общее молчание, и охранники, и заключенные навострила уши. — Мало того, мы закованы в цепи, к если что стрясется... Если б не цепи, у нас был бы шанс. Да и охрана тоже — в этой форме, тяжелых ботинках и с ружьями... Тоже почти нет шансов.

— В случае кораблекрушения ружье можно и выкинуть, — вставил один охранник.

Видя, что они клюнули на эту удочку, я продолжил:

— Ну а где спасательные лодки? Лично я вижу только одну, да и то маленькую, человек на восемь. Как раз для капитана и команды, а все остальные, выходит, тю-тю?..

Один из начальников конвоя посмотрел на меня и спросил:

— Это ты тот самый Папийон, которого привезли из Колумбии?

— Да.

— Неудивительно, что так далеко забрался. Похоже, в морском деле разбираешься.

— Еще бы! — хвастливо воскликнул я, но в этот момент на палубе появился капитан. Небольшого роста, толстенький, угольно-черный негр с удивительно юным лицом. И спросил, где тут те самые ребята, что доплыли до Колумбии на бревне.

— Вот этот, вон тот и тот еще, — показал начальник конвоя.

— А капитан кто? — осведомился капитан.

— Я, месье.

— Что ж, поздравляю вас, коллега. Сразу видно, вы человек незаурядный. — Он сунул руку в карман. — Вот, возьмите табак и папиросную бумагу. Курите и желайте мне удачи.

— Спасибо, капитан. Я тоже поздравляю вас. Плавать на такой посудине не шутка. Тем более, мне сказали, вы проделываете этот путь дважды в неделю.

Он так и покатился со смеху.

— О, вы правы! — воскликнул он. — Эту калошу давно следовало отправить на слом. Но компания все надеется, что она того и гляди потонет сама, и тогда они получат страховку.

К десяти утра волнение на море не усилилось, но ветер был неблагоприятным. Мы плыли на северо-восток, то есть против волн и против бриза, поэтому качало больше обычного. Многих охранников и заключенных тошнило. К счастью, скованного со мной напарника не укачало — нет ничего хуже, когда рядом с тобой кто-то блюет. Это был типичный парижанин — лихой парень и проныра. В Гвиану попал в 1927 году и был сравнительно молод — лет тридцати восьми.

— Меня прозвали Тити Белот. Надо признаться, я замечательно играю в белот. Во всяком случае, на жизнь на островах хватает. Белот всю ночь напролет по два франка за очко. При удачном раскладе можно заработать до четырехсот франков.

— Ты что, хочешь сказать, что на островах водятся деньги?

— А как же, Папийон! Остров набит патронами, а патроны — наличными! Некоторые привозят с собой, другие добывают через охранников за пятьдесят процентов. А ты, похоже, совсем еще зеленый, приятель. Будто в первый раз слышишь о таких вещах.

— Я и правда ничего не знаю об островах. Кроме, того, что с них трудно бежать.

— Бежать! — воскликнул Тити. — Об этом даже и думать нечего! Я семь лет торчу здесь, и за все это время было только два побега. А результат? Три трупа и двоих вернули обратно. Вот чем это кончается, браток. Никому еще не удавалось.

— А зачем тебя возили на материк?

— На рентген. Узнать, есть язва или нет.

— А почему ты не попробовал из больницы бежать?

— Верно, не пробовал. После того, что вы там натворили, Папийон, и думать об этом нечего. К тому же меня засунули в ту самую палату, откуда вы свалили. Так что можешь представить, какая там была охрана. Даже к окну было не подойти, чтобы глотнуть свежего воздуха. Сразу же отгоняли...

Морское путешествие подходило к концу. Вот они, острова! Они образовывали как бы треугольник с островами Руаяль и Сен-Жозеф в основании и островом Дьявола у вершины. Солнце стояло уже довольно низко и освещало их с той необыкновенной отчетливостью и блеском, когда видны все подробности, как бывает только в тропиках. Руаяль представлял собой плоскую возвышенность с примерно двухсотметровым холмом в центре. Вершина его тоже была плоской. Остров напоминал мексиканскую шляпу с частично оторванной тульей на поверхности моря. И повсюду высокие кокосовые пальмы. Особую привлекательность придавали острову маленькие домики с красными крышами — путешественник, не знающий, что там находится, обязательно возмечтал бы провести на этом райском берегу всю оставшуюся жизнь. На плато был маяк.

Когда мы подошли совсем близко, я различил пять длинных строений. Тити объяснил, что первые два — бараки, где размещалось до четырехсот заключенных в каждом. Затем шел дисциплинарный блок с карцерами, окруженный белой стеной. Четвертое здание — больница, в пятом размещалась охрана.

Остров Сен-Жозеф, отделенный нешироким проливом, располагался чуть поодаль. Меньше пальм, меньше домов, а в самом центре — некое громоздкое сооружение, отчетливо видное издалека. И тут я сообразил, что это такое. Тюрьма одиночного заключения, Тити Белот подтвердил мою догадку. Он указал также на бараки, где жили обычные заключенные, они располагались чуть ниже, поближе к морю Видны были сторожевые вышки. Ну а все остальные строения представляли собой точно такие же хорошенькие домики с белыми стенами и красными крышами.

Так как посудина наша подходила к Руаялю с юга, остров Дьявола мы не видели. Чуть раньше я лишь мельком заметил его. Похоже, это была огромная, сплошь заросшая пальмами скала с несколькими желтыми домиками у самого моря. Позже выяснилось, что в этих домах жили политические.

Три гудка сирены, и «Танон» бросил якорь в четверти мили от пристани, длинного сооружения из скрепленных цементом круглых камней, поднимавшегося над уровнем моря на десять метров. Чуть подальше, параллельно пристани, тянулась цепочка белых зданий. Я прочитал названия вывесок: «Пункт охраны», «Пароходное управление», «Пекарня», «Портовое управление».

С пристани на нашу посудину глазели заключенные. На них не было обычных полосатых костюмов, все в брюках и белых куртках. Тити объяснил, что на островах люди с деньгами устраивались вполне прилично и даже могли шить у портных на заказ, причем материалом служила мешковина, с которой предварительно выводились буквы.

К «Танону» подошла лодка. Один охранник у румпеля, два с ружьями по бокам, а позади на корме — шестеро заключенных. Обнаженные до пояса, в белых брюках, они стоя гребли огромными веслами. Пришвартовались. Сперва к ним спустился начальник конвоя. У нас сняли цепи с ног, но наручники оставили. И мы попарно начали спускаться в лодку. Добравшись до пристани, выстроились в ряд перед Портовым управлением и стали ждать. На набережной появился Шапар, которого я знал еще по Парижу, он попался на каких-то биржевых махинациях. Не обращая ни малейшего внимания на охрану, он закричал:

— Не дрейфь, Папийон! Можешь рассчитывать на друзей! В одиночке у тебя будет все! Сколько тебе закатали?

— Два года.

— Прекрасно. Тем скорее выйдешь. А потом придешь к нам и увидишь, что жизнь здесь не так уж плоха!

— Спасибо, Шапар. Как Дега?

— Работает здесь бухгалтером.. Странно, что он не пришел. Расстроится, что не повидались.

А потом появился Гальгани. Охранник пытался остановить его, но он протолкался к нам, крича:

— Должен же я обнять своего брата или нет? Какого черта... — И, обнимая меня, шепнул: — Можешь на меня положиться.

— А ты что здесь делаешь? — спросил я.

— Почтальон. Письмами занимаюсь.

— Ну и как? В порядке?

— Живу спокойно.

С нас сняли наручники. Тити Белота и еще нескольких человек, которых я не знал, отвели в сторону. Охранник скомандовал: «В лагерь!» — и они вышли на дорогу, идущую в гору.

Тут появился комендант островов в сопровождении шести охранников. Началась перекличка. Все оказались на месте. Эскорт удалился.

— Где бухгалтер? — спросил комендант.

— Идет, господин начальник.

И тут я увидел Дега в хорошем белом костюме, застегнутом на все пуговицы. Рядом с ним шагал охранник. У каждого под мышкой — книга регистрации. Они начали выкликать нас по одному и объявлять номер.

Когда очередь дошла до меня, мы с Дега обнялись. Подошел комендант.

— Это и есть Папийон?

— Да, господин комендант, — ответил Дега.

— Смотрите, берегите себя в одиночке. Два года пролетят незаметно.

ОДИНОЧНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Лодка ждала. Из девятнадцати человек, приговоренных к одиночному заключению, десять должны были отправиться тотчас же. Выкликнули и мое имя. Но Дега спокойно сказал:

— Нет. Этот человек поедет с последней партией. Наконец прозвучала команда:

— Папийон, в лодку!

— Ну пока! Прощайте все! Даст Бог, увидимся! И спасибо за все!

И я шагнул в лодку. Двадцать минут спустя мы пристали к берегам Сен-Жозефа. Я мгновенно отметил, что на шесть заключенных-гребцов и десять приговоренных к одиночке приходилось всего трое вооруженных охранников. На берегу нас ждал почти официальный прием. Два коменданта — один, ведающий системой одиночек на острове, и второй — комендант самой тюрьмы. В сопровождении охранников мы двинулись к тюрьме. На воротах надпись: «Дисциплинарная тюрьма одиночного заключения». Я тут же оценил всю внушительность и мрачность этого заведения. За железными воротами и четырьмя высокими стенами открылось небольшое здание с вывеской «Административный блок» и три других, поменьше, помеченные буквами «А», «В» и «С». Сперва нас ввели в блок. Большая холодная комната. Заключенных выстроили в два ряда, и к нам обратился комендант тюрьмы:

— Заключенные, как вы знаете, это учреждение создано для наказания тех, кто уже был осужден на тот или иной срок. Администрация не ставит себе целью исправление или переделку таких, как вы. Мы понимаем — это бесполезно. Но мы приложим все усилия, чтобы привести вас в чувство. Здесь одно-единственное правило, если угодно, закон: держать рот на замке. Абсолютное молчание и тишина. Перестукиваться не советую — того, кого поймают за этим занятием, ждет суровое наказание. Объявлять себя больным, кроме крайне тяжелых случаев, тоже не советую. Если установят, что вы симулянт, тоже накажут. Вот и все, что я хотел сказать. Ах да, вот еще что: курение категорически запрещено. Охрана справа! Обыскать их самым тщательным образом! И развести по камерам! Шарьер, Клозио и Матуретт должны быть в разных блоках. Прошу проследить за этим, месье Сантори!

Десять минут спустя я был заперт в камере № 234 блока «А». Клозио попал в «В», а Матуретт — в «С». Попрощались мы молча, одними только взглядами. Когда я переступил порог камеры, стало ясно — придется беспрекословно подчиниться всем тем бесчеловечным правилам, о которых толковал комендант.

Никогда не предполагал, что подобное возможно во Франции, которая считается матерью свободы и равноправия для всего мира. Ну, пусть даже не во Франции, а во Французской Гвиане, пусть даже на таком крошечном, с носовой платок, затерянном в океане островке, но ведь он все равно часть Франции. Вообразите себе сто пятьдесят вытянувшихся в ряд клеток, причем в каждой — нет даже намека на нормальный вход и выход — всего лишь маленькая железная дверь с небольшим отверстием-кормушкой. На каждой двери надпись: «Открывать без разрешения администрации воспрещается». Слева топчан для спанья с приподнятым изголовьем. Топчан на день подвешивается к стене. Одно одеяло. В дальнем углу — цементный блок вместо стула, метла, армейская миска, деревянная ложка, прикованный к стене цепью железный бачок — его надлежало выдвигать в коридор, где он опорожнялся, а затем снова вдвигать в камеру. Сам потолок состоял из толстенных — с рельс — металлических прутьев, уложенных крест-накрест так, что ни одно живое существо не могло проскользнуть между ними. И только гораздо выше — настоящая крыша. На решетке же между клетками находилась дорожка для часовых шириной примерно в метр, с железными перилами. По ней непрерывно вышагивали двое часовых, в середине встречались, разворачивались в шли обратно. Чудовищно!.. К тому же не было слышно ни малейшего звука — и заключенные, и охранники обуты в мягкие тапочки.

Один, два, три, четыре, пять, поворот!.. Один, два, три, четыре, пять, поворот! Только что над моей головой прошагал охранник. Я его не слышал, просто увидел. Щелк! Включился свет, но лампа висела очень высоко — где-то под самой крышей. Это осветили дорожку для часовых, но камеры все равно остались погружены в полумрак. Я продолжал расхаживать взад-вперед по своей клетке.

Свисток. Я услышал чей-то громкий голос:

— Новички, это сигнал, что вы можете опустить койку и лечь, если желаете!

Желаете! Как вам это нравится? И я продолжал расхаживать по клетке, спать еще не хотелось. Один, два, три, четыре, пять... Я уже выработал этот маятниковый ритм и ходил, ходил. Голова опущена, руки за спиной, шаги абсолютно равной длины — взад-вперед, как маятник, словно во сне.

Да, Папи, эта тюрьма-людоед не шутка, совсем не шутка... А эта тень часового вверху, на стене. Всякий раз, подняв голову, ты чувствуешь себя только что пойманным зверем, которого разглядывает охотник. Ужасное ощущение! Прошли долгие месяцы, пока мне удалось кое-как привыкнуть к этому.

Год — это триста шестьдесят пять дней, два года — семьсот тридцать. Итак, уважаемый господин Папийон, вам предстоит убить в этой клетке семьсот тридцать дней... Или семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов — в клетке с гладкими стенами, предназначенной для диких зверей. А сколько же будет минут?.. Нет, лучше не надо, часы — это еще куда ни шло, но минуты — нет... Не станем мелочиться. Или преувеличивать.

Позади, у меня за спиной, что-то шлепнулось на пол. Что такое? Может, мой сосед как-то изловчился перебросить! что-то через прутья в потолке? В полумраке я различал на полу нечто тонкое и длинное. Не различил, скорее чувствовал. И уже собрался поднять, как вдруг это нечто зашевелилось и начало перемещаться к стенке. Добравшись до нее, стало карабкаться вверх, но сорвалось и упало. Я наступил на загадочный предмет ногой и раздавил. Мягкое, скользкое... Что же все-таки это такое? Опустившись на колени, я всмотрелся и наконец понял — огромная сороконожка, в два пальца толщиной и добрых двадцать сантиметров в длину. Меня прямо затошнило от омерзения. Я не мог заставить себя поднять эту тварь и бросить в мусорный бак. И просто затолкал ногой под кровать. Утром при свете разглядим. Впоследствии у меня было достаточно времени, чтобы налюбоваться на сороконожек: они частенько падали в камеру с верхней крыши и ползали по обнаженному телу, а я старался лежать буквально не дыша, иначе эти твари могли причинить жуткую боль, в чем мне пришлось убедиться на собственном опыте. Укус вызывал лихорадку на добрые полдня, а место укуса жгло и чесалось невыносимо еще дней шесть.

С другой стороны, какое-никакое развлечение, помогает отвлечься от мрачных мыслей. Иногда, когда очередная сороконожка падала в камеру, я долго мучил ее и гонял взад-вперед метлой, а иногда даже играл, позволяя ей спрятаться, а потом принимаясь за поиски.

Один, два, три, четыре, пять... Мертвая, могильная тишина. Неужели здесь даже никто не храпит? Не кашляет? Какой тут может быть кашель, если стоит удушающая жара. И это ночью, а что же будет днем?

Я бродил так уже довольно долго. В темноте послышался отдаленный рокот голосов. Смена караула. Первый часовой был высоким тощим парнем. Следующий оказался его противоположностью — маленький, толстый. И так громко шаркал шлепанцами, этажа на два слышно, не меньше. Да, этот не молчун. Я продолжал ходить. Уже, наверное, поздно. Интересно, сколько же прошло времени? Завтра придумаю, чем можно его отмерять. Кормушка в двери отворяется четырежды в день — уже по этому можно приблизительно определить, который час. А ночью... Ночью просто надо знать время смены караула и сколько он стоит на посту.

Свет выключился, и я увидел, что в камере чуть посветлело, утро начало разгонять сумерки. Свисток. Я слышал стук привешиваемых к стенам топчанов, даже различил металлическое лязганье — эта мой сосед справа прикреплял свою койку к вмонтированному в стену железному кольцу. Потом он закашлялся, и я услыхал плеск воды. Интересно, как же они тут умываются?..

— Господин надзиратель, а как здесь умываются?

— Осужденный, на первый раз я прощаю вас только потому, что вы новичок и не знаете. Вас предупреждали, что разговаривать с дежурным охранником запрещено, за это полагается суровое наказание. Чтобы умыться, вы должны стать над ведром и лить воду из кувшина, придерживая его одной рукой, второй можете умываться. Вы что, не разворачивали своего одеяла?

— Нет.

— Там внутри должно быть полотенце.

Можете вообразить себе такое? Оказывается, здесь нельзя разговаривать даже с дежурным надзирателем. Но почему, по какой причине? А если вы заболели? Что, если вы умираете? От сердечного приступа, аппендицита, астмы? Выходит, тут нельзя даже позвать на помощь? Это же полный финиш! Нет, не так. Это вполне естественно. Естественно, что человек, дошедший до точки, когда нервы на пределе, начинает орать и скандалить. Хотя бы проста для того, чтобы услышать голоса, поговорить хоть с кем-то, пусть даже услышать в ответ: «Сдохни, но только заткнись!»

Щелк, щелк, щелк... Это открываются кормушки. Я подошел к своей и рискнул высунуться — сначала немного, потом полностью высунул голову в коридор и осмотрелся — направо, налево. И сразу же увидел воспользовавшись моментом, другие тоже высовывали головы. Человек справа глянул на меня абсолютно без всякого выражения. Наверное, от онанизма отупел, не иначе. Круглое, бледное, в потеках грязи лицо, лицо идиота. Заключенный слева торопливо спросил:

— Сколько?

— Два года.

— У меня четыре. Один отсидел. Как тебя зовут?

— Папиион.

— А я — Жорж. Жорж из Оверни. А ты откуда?

— Из Парижа. А ты...

Я не успел задать вопрос. Кофе с куском хлеба уже получали за две камеры от нас. Сосед втянул голову в свою клетку, я сделал то же самое. Взял кружку с кофе, затем кусок хлеба. С последним немного замешкался, дверца опустилась, и хлеб упал на пол. Меньше чем через четверть часа снова установилась абсолютная тишина.

В полдень — новое оживление. Принесли суп с кусочком вареного мяса. Вечером — чечевица. В течение двух лет это меню не менялось. Разве что на ужин некоторое разнообразие — иногда чечевица, иногда красная фасоль, дробленые бобы или отварной рис. А утром и днем — одно и то же.

И раз в две недели ты просовывал голову в окошко, и парикмахер из заключенных подстригал тебе бороду маленькими ножницами.

Вот уже три дня, как я здесь. Одна мысль не выходила у меня из головы: друзья с острова Руаяль обещали прислать мне еды и сигарет, но я до сих пор ничего не получал и, честно говоря, не слишком хорошо понимал, как они собираются совершить это чудо. Так что удивляться было нечему. К тому же курить здесь опасно — запрещено под страхом сурового наказания. Еда гораздо важнее, ведь здешний суп — просто плошка горячей воды, в которой плавают два-три листика зелени и крошечный кусочек мяса.

Мели коридор. Казалось, что швабра или метла как-то слишком долго шаркает у моей стены. Вот, опять скребется. Я присмотрелся и заметил внизу, под дверью, уголок белой бумажки. И тут же сообразил, что мне пытаются передать записку, но протолкнуть ее в камеру не удается. Вот он и топчется у двери. Я вытащил бумажку, развернул. Написано было светящимися чернилами. Подождав, пока пройдет часовой, я быстро пробежал ее глазами: «Папи, с завтрашнего дня будешь получать в миске пять сигарет и кокосовый орех. Жуй кокос хорошенько, это тебе полезно, особенно здесь. Разжеванную мякоть можно глотать. Кури утром, когда опорожняют бачки. Но никогда после кофе! Лучше сразу после обеда и потом вечером, после ужина. Здесь кусок карандашного стержня. Если чего понадобится, черкни на клочке бумажки. Когда услышишь, что подметальщик метет под дверью, тихонько поскреби в нее пальцами. Если ответит, сунь бумажку под дверь. Без ответа не суй ни в коем случае. Сверни бумажку в комочек и вложи в ухо, чтобы не вынимать патрон, а стержень держи где-нибудь у стены. Выше нос! С любовью, Игнасио, Луи».

Итак, я получил послание от Гальгани и Дега. На душе потеплело: какое все-таки счастье иметь таких верных друзей! И я принялся шагать по камере, но уже более веселой и живой походкой. Вера в то, что я рано или поздно выйду из этой могилы живым и на своих ногах, укрепилась. Один, два, три, четыре, пять, поворот...

Вчера случилась очень странная вещь. Не знаю, правильно ли я поступил. Часовой наверху вдруг наклонился над рельсами и заглянул ко мне в камеру. Затем прикурил сигарету, несколько раз затянулся и бросил ее в мою клетку. И тут же отошел. Я подождал, пока он снова окажется надо мной, и демонстративно раздавил сигарету подошвой. Он лишь слегка приостановился, увидев, что я сделал, и тут же двинулся дальше. А может, он меня пожалел? Может, он стыдился своей службы? Или это была ловушка? Не знаю, но этот случай совершенно выбил меня из колеи. Когда, человеку скверно, он становится сверхмнительным. Ладно... Если у этого парня действительно были добрые намерения, то будем надеяться, я не слишком оскорбил его этим жестом.

Вот уже два месяца как я здесь. Это единственная в своем роде тюрьма, где абсолютно нечему учиться. Ни с какого боку ни к чему не подъедешь. Правда, я научился все-таки одной очень важной вещи — целиком и полностью отключаться, переноситься мысленно на любые расстояния, даже к звездам, или без всякого усилия возвращаться в прошлое и блуждать в нем, пребывая в разных стадиях и ипостасях жизни — ребенком, взрослым мужчиной, беглецом, строителем каких-то фантастических замков в Испании и так далее. Но сперва надо было как следует устать. Я бродил часами, не присаживаясь и не останавливаясь ни на секунду и размышляя о самых обычных предметах. Затем, порядком утомившись, ложился на топчан, подстелив под голову часть одеяла и прикрыв лицо другой. Затхлый воздух камеры медленно просачивался сквозь ткань, в горле першило, голову охватывал легкий жар. И вот от духоты и отсутствия кислорода я в какой-то момент отключался. О, какие невероятные, неописуемые путешествия совершал в это время мой дух, какие видения посещали меня, какие ощущения я испытывал! Ночи любви, куда более острые и реальные по полноте чувств, нежели в жизни. Да... И еще свободное перемещение в пространстве и времени позволило мне встретиться и посидеть с мамой, которая умерла семнадцать лет назад. Я играл складками ее платья, а она гладила мои длинные кудрявые волосы: «Ри-ри, дорогой, старайся быть хорошим, очень хорошим и не огорчать мамочку, чтобы она любила тебя еще больше... »

Я был не прав, подсчитывая время, которое предстоит здесь провести. Ведь я оценивал его в часах. Ошибка. Были моменты, которые измерялись какими-то минутами или даже секундами, но имели огромное значение. Так, например, опоражнивание бачка происходило где-то через полчаса после раздачи кофе и хлеба. Именно тогда ко мне возвращался котелок, я находил в нем кокос, пять сигарет, а иногда — записку. В эти моменты я считал каждую минуту, даже секунду. Не всегда, но очень часто...

Медленно, Господи, как медленно шли эти часы, недели и месяцы. Вот уже почти год, как я здесь. Ровно одиннадцать месяцев и двадцать дней я не перемолвился ни с кем ни единым словом, если не считать редких и торопливых утренних вылазок, да и то это было скорее какое-то торопливое невнятное бормотание, нежели разговор. Правда, один раз мне все же удалось поговорить по-настоящему громко. Я простудился и довольно сильно кашлял. И решил, что это достаточно уважительная причина, чтобы обратиться к врачу.

Врач явился. К моему великому изумлению, открылась лишь кормушка, В отверстии появилась голова.

— Что с вами? На что жалуетесь? Легкие? Повернитесь спиной! Покашляйте!

Боже милостивый! Что это, шутка? Увы, нет... Всего лишь суровая, и горькая правда. Ко мне действительно пришел врач, осмотрел меня через кормушку и через кормушку же прослушал. Совершив все эти манипуляции, он сказал:

— Протяните сюда руку!

Я уже готов был повиноваться чисто автоматически, но тут меня остановило чувство самоуважения, и я сказал этому странному врачу:

— Спасибо, доктор, не стоит беспокоиться. Не стоит, право. — По крайней мере, у меня хватило ума и гордости показать, что я не принимаю его услуги всерьез.

На что он, однако, вполне невозмутимо ответил:

— Что ж, как хотите.

И ушел как раз в тот момент, когда я был готов взорваться от возмущения.

Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот. В тот день я шагал с особой злой целеустремленностью, пока не заныли ноги.

Один, два, три, четыре, пять... И прошлое помогало утихомирить гнев и ненависть. Еще десять дней и ровно половина срока одиночного заключения прошла. Да, это событие стоит отметить, тем более, если не считать простуды, здоровье у меня отменное. Я не сошел и не собираюсь сходить с ума. Уверен, что выйду отсюда в конце следующего года живым и в здравом уме.

Меня разбудили приглушенные голоса. Кто-то сказал:

— Да он уже совершенно окоченел, месье Дюран. Как это вы раньше не заметили?

— Не знаю. Он повесился в углу, вот я и прошел над ним много раз, не заметив.

— Ладно, это неважно. Но признайтесь, все же несколько странно, что вы его не заметили...


Я догадался: мой сосед слева покончил жизнь самоубийством! Тело унесли. Двери захлопнулись. Правила соблюдались неукоснительно: дверь можно открывать только в присутствии администрации, в данном случае — начальника тюрьмы. Я узнал его по голосу.

Это был пятый, покончивший с собой за десять недель.

Настала юбилейная дата. В миске я обнаружил банку сгущенного молока. Должно быть, друзья мои просто рехнулись! Ведь она стоила здесь целое состояние. К тому же риск...

На следующий день начался новый этап отсчета. Еще триста шестьдесят пять дней, и я выхожу. Все шло как обычно, своим ходом, час за часом, день за днем, неделя за неделей. Но на девятом месяце случилось несчастье. Утром, когда опустошали бачки, моего посыльного застигли на месте преступления с поличным — то есть с кокосовым орехом и пятью сигаретами, которые он, положив в миску, уже передавал мне.

Это оказалось столь серьезным происшествием, что на несколько минут правило молчания было забыто. Отчетливо были слышны удары — это избивали несчастного. Затем захлебывающийся, отчаянный крик, крик человека, получившего смертельную рану. Моя кормушка отворилась, и в нее всунулась разъяренная физиономия надзирателя:

— Ничего, ты у меня допрыгаешься!

— А я плевал, жирная сволочь! — крикнул я в ответ. Случилось это в семь утра. Только в одиннадцать за мной явилась целая процессия, возглавляемая начальником тюрьмы. Они открыли дверь, не отворявшуюся ни разу за двадцать месяцев. Я забился в дальний угол клетки, вцепившись в миску и приготовившись сражаться до последнего. Однако ничего подобного не произошло.

— Заключенный, выходите!

— Если я выйду и меня станут бить, не думайте, Я буду обороняться! И вообще выходить не собираюсь! Попробуйте взять меня, убью первого, кто только тронет!

— Вас не будут бить, Шарьер.

— Кто это гарантирует?

— Я. Начальник тюрьмы. — И вам можно верить?

— Не грубите, ни к чему хорошему это не приведет. Даю слово — бить вас не будут. Выходите.

— Ладно, — Я переступил порог и пошел по коридору, сопровождаемый начальником и шестью охранниками. Мы пересекли двор и вошли в небольшое административное здание. На полу лежал человек весь в крови и стонал. Часы на стене показывали одиннадцать. «Они мучили этого беднягу целых четыре часа!» — подумал я.

Начальник сел за стол, рядом разместился комендант.

— Шарьер, как долго вы получали еду и сигареты?

— А разве он вам не сказал?

— Я спрашиваю вас.

— А у меня амнезия. Ничего не помню, даже что вчера было.

— Вы что, издеваетесь?

— Нет. Странно, что в моем деле это не указано. Как-то раз треснули по башке, и с тех пор с памятью плохо.

— Запросите Руаяль, нет ли этого у них в деле, — распорядился начальник. Один из надзирателей начал тут же звонить, а он продолжил: — Но что вас зовут Шарьер, вы помните?

— О да, конечно! — и я механическим голосом Затараторил — Меня зовут Шарьер. Год рождения 1906-й. Место рождения Ардеш. Приговорен к пожизненному заключению в Париже.

Его глаза округлились, как блюдца.

— Сегодня утром вы хлеб и кофе получали?

— Да.

— А что было вечером на ужин, какие овощи?

— Не знаю.

— Выходит, если верить вашим словам, вы действительно ничего не помните?

— Ничегошеньки! Вот лица помню, да... Вроде бы вы меня сюда принимали. А вот когда? Не скажу.

— Значит, вы не знаете, сколько вам здесь еще сидеть?

— Ну, пока не сдохну, наверное.

— Да нет, я не про пожизненное. Сколько сидеть здесь, в одиночке?

— А разве мне дали одиночное? За что?!

— Хватит! Всему есть предел в конце концов! Не смейте выводить меня из терпения! Вы что, не помните, что вам дали два года за побег?

И тут я добил его окончательно.

— Чтоб я бежал! Да вы что, начальник?! Я человек ответственный, привык отвечать за свои поступки. Идемте со мной в камеру и вместе посмотрим, бежал я оттуда или нет.

В этот момент помощник сказал:

— Руаяль на проводе, месье. Он взял трубку.

— Ничего? Странно... Он утверждает, что у него амнезия... Кто ударил?.. По голове... Так, понимаю. Он валяет дурака. Выясним... Извините за беспокойство. Проверим. Всего доброго!.. Ну-с, Чарли Чаплин, давайте-ка посмотрим на вашу голову... Да, длинный шрам... Как же это вы помните, что потеряли память с того момента, как вас ударили по голове? А? Отвечайте и быстро!

— Не знаю, этого я не могу объяснить. Просто помню, что ударили, что имя мое Шарьер и еще несколько вещей. И когда Вы спросили, как долго я получал еду и курево, то я не знаю, в первый ли это раз случилось, или в тысячный. Не знаю, не помню, и все тут. Ясно вам?

— Мне все ясно. Вы слишком долго переедали, теперь придется попоститься. Без ужина, до конца срока!

Итак, я лишился кокосов и сигарет. И был отрезан теперь от товарищей. Меня действительно прекратили кормить по вечерам. И я начал голодать. К тому же из головы не выходил этот бедолага, которого они так зверски избили. Оставалось лишь надеяться, что дальнейшее его наказание не было столь суровым.

Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Да, на такой диете долго не продержаться. Но раз так мало еды, надо, пожалуй, сменить к режим. Лежать подольше, чтоб не тратить сил. Чем меньше двигаешься, тем меньше калорий сжигаешь. Ведь еще оставалось продержаться целых четыре месяца, или сто двадцать дней,

Вот уже десять дней, как я на новом режиме. Голод донимал постоянно, круглосуточно. К тому же я испытывал сильную слабость. Ужасно не хватало кокосов, сигарет, конечно же, тоже. Я рано ложился в постель и старался как можно быстрее отключиться. Вчера был в Париже, пил шампанское с друзьями, танцевал под аккордеон на улице. Картины этой нереальной жизни все чаще уводили меня из камеры, так что теперь я, можно сказать, проводил гораздо больше часов на свободе, чем в этой страшной одиночке.

Я сильно исхудал и только теперь понял, каким существенным подспорьем были кокосовые орехи, которые я получал целых двадцать месяцев, — они позволяли сохранить силы и здоровье.

Сегодня утром дошел до точки. Выпил кофе и позволил себе съесть половину дневной порции хлеба, чего прежде не делал. Обычно я делил хлеб на четыре более или менее равных куска и съедал утром в шесть, затем в полдень, снова в шесть, ну и еще крошку уже ночью. «Ты что это делаешь, парень, а? — спросил я себя сердито. — Конец уже виден, а ты собираешься рассыпаться на куски? — Я голоден и у меня не осталось сил. — Глупости говоришь! Как это при такой еде могут остаться силы? Да, ты слаб, спору нет, но не болен, и это главное! Это значит, что ты победишь. Если хоть чуточку повезет и ты будешь вести себя правильно, то оставишь эту тюрьму-людоедку с носом!»

Оставалось всего двадцать дней. Я ослабел уже всерьез. И еще заметил, что мой кусочек хлеба становится изо дня в день все меньше. Кто мог пасть так низко, чтобы выбирать специально для меня кусок поменьше? А суп в течение нескольких дней представлял собой просто горячую воду с кусочком даже не мяса, но почти голой кости или огрызком кожицы. Я был так слаб, что впадал в забытье и отправлялся в свои «путешествия» уже без всяких усилий.


Глубокая усталость и депрессия, навалившиеся на меня, внушали тревогу.

У двери послышалось царапанье. Я извлек из-под нее записку от Дега и Гальгани. «Черкни хоть строчку. Страшно беспокоимся о твоем здоровье Осталось всего девятнадцать дней. Держись, не падай духом. Луи, Игнасио».

Там же лежали полоска чистой бумаги и кусочек грифеля. Я написал: «Держусь, но очень слаб. Спасибо. Папи». И когда за дверью снова заскребла швабра, сунул под нее записку. Ни сигарет, ни кокосов. Но это послание значило для меня невероятно много. Оно служило свидетельством крепкой верной дружбы и вселяло бодрость духа. Мои друзья правы — осталось всего девятнадцать дней. Я подошел к финишу этого изнурительного соревнования со смертью и безумием. Я не умер, не заболел. Я не имею права заболеть. Надо двигаться как можно меньше, чтобы не тратить калорий. Одна прогулка утром, одна днем — по часу. Это единственный способ продержаться. Всю ночь, двенадцать часов подряд, я лежал, а днем сидел на своей скамеечке не шевелясь, лишь время от времени вставая и делая несколько наклонов и махов руками, затем снова садился. Оставалось всего десять дней.

Десять дней — это двести сорок часов, которые надо продержаться. Они прошли легче, чем предыдущие, — то ли экономия движений приносила свои плоды, то ли записка от друзей вселила новые силы. Да, срок одиночки подходил к концу, и теперь я был уверен, что сохранил все необходимое для нового решающего побега — здоровье, бодрость духа и энергию.

Настала последняя ночь. Семнадцать тысяч пятьсот восемьдесят часов прошло с тех пор, когда за мной затворилась дверь камеры № 234. С тех пор она открывалась только дважды. Я заснул спокойно с одной-единственной мыслью — завтра она откроется и случится что-то очень хорошее. Завтра я увижу солнце, вдохну свежий морской воздух. Завтра я буду свободен. Я рассмеялся. Свободен? Что это ты городишь, Папийон? Завтра продолжится отсчет срока каторжных работ. Пожизненного срока. Разве это можно назвать свободой? Я знаю, я это знаю, и все равно — никакого сравнения с той жизнью, которую я влачил здесь. Интересно, как там Клозио и Матуретт?..

В шесть принесли кофе и хлеб. Меня так и подмывало воскликнуть: «Зачем это? Вы ошиблись! Ведь сегодня я выхожу». Но тут я быстро вспомнил, что «потерял память». Молчи, не то начальник прознает и засадит в карцер еще дней на тридцать.

Восемь утра. Я съел весь хлеб. Потом в лагере чего-нибудь раздобуду. Дверь открылась. Появился комендант и с ним два охранника,

— Шарьер, ваш срок окончен. Сегодня 26 июля 1936 года. Следуйте за нами.

Я вышел. Во дворе меня совершенно ослепило солнце. И вдруг навалилась страшная слабость. Ноги стали ватны-ми, а перед глазами затанцевали черные мухи. А прошел-то всего метров пятьдесят, правда, тридцать из них — по солнцепеку.

У административного блока я увидел Клозио и Матуретта. Матуретт — кожа да кости, впалые щеки, провалившиеся глаза, Клозио лежал на носилках. Лицо было серым, казалось, от него исходит запах смерти. «Братцы, да вы совсем плохи! — подумал я. — Неужели и я выгляжу так же?» Но вслух сказал.

— Ну как, все о'кей, ребята? Они не ответили. Я повторил.

— Вы как, о'кей?

— Да, — тихо сказал Матуретт.

Мне захотелось крикнуть им все, заключение окончено, мы снова можем говорить! Подошел и поцеловал Клозио в щеку. Он взглянул на меня странно блестящими глазами и улыбнулся.

— Прощай, Папийон...

— Нет! Не смей так говорить!

— Со мной все кончено...

Он умер несколько дней спустя в больнице, на острове Ройял. Ему было тридцать два, и он был осужден на двадцать лет за кражу велосипеда, которой не совершал.

Подошел комендант.

— Пусть войдут. Матуретт и Клозио, вы вели себя хорошо. Поэтому я записываю вам в дело: «Поведение хорошее». Что же касается вас, Шарьер, то вы и здесь умудрились совершить серьезное преступление. И заслужили «Плохое поведение».

— Извините, комендант, но никакого преступления я не совершал.

— Вы что, не помните, как брали сигареты и орехи?

— Нет. Честное слово, не помню.

— Ладно, хватит! На чем вы продержались последние четыре месяца?

— Вы что имеете в виду? Еду? Что я ел? Да все одно и то же, с того дня, как пришел.

— Нет, это невозможно! Что вы ели вчера вечером?

— Как всегда. Чего давали. Не помню. Может, фасоль или вареный рис. Может, какие другие овощи.

— Выходит, вы ужинали?

— А то нет! Неужели думаете, выплескивал еду из миски?

— Да, это бесполезно... Я сдаюсь. Хорошо. Я не стану писать «плохое поведение». Напишем: «Поведение хорошее». Теперь вы довольны?

— А разве это неправда? Я ничего плохого не делал. И с этими словами мы покинули его кабинет.

ЖИЗНЬ НА ОСТРОВЕ РУАЯЛЬ

Во дворе нас в ту же секунду окружили заключенные, всячески выражая свое расположение и сочувствие. Нас одарили сигаретами и табаком, угощали горячим кофе и самым лучшим шоколадом. Санитар сделал Клозио укол камфоры и еще дал адреналин для сердца. Какой-то жутко тощий негр сказал

— Санитар, отдайте ему мои витаминные таблетки, они ему больше нужны.

Нас хорошо накормили и напоили. Вскоре предстояла отправка на остров Руаяль. Клозио не открывал глаз, за исключением тех моментов, когда подходил я и клал ему руку на лоб. Тогда он приподнимал веки, взгляд был затуманенный, и тихо говорил.

— Дружище Папи... Мы с тобой настоящие друзья, верно?

— Мы больше, чем друзья. Мы братья, — отвечал я. В сопровождении всего одного охранника мы спустились к берегу — носилки с Клозио посередине, мы с Матуреттом по бокам. У ворот лагеря все заключенные Желали нам удачи. Придурок Пьеро повесил мне на спину рюкзак — он был полон табака, сигарет, шоколада и банок со сгущенкой Матуретт тоже получил рюкзак, только неизвестно от кого.

Одним из гребцов оказался Шатай. Весла врезались в воду, и мы поплыли. Продолжая грести, Шатай спросил:

— Ну как, все нормально, Папи? Получал орехи?

— Да. Только последние четыре месяца не было.

— Знаю. Это случайность. Но парень держался хорошо. И хоть знал только меня, не раскололся.

— А что с ним было дальше?

— Умер.

— Быть не может! Отчего?

— Санитар говорил, его так били, что разорвалась почка.

Наконец мы! у причала. Полуденное солнце жгло и слепило меня. Охранник приказал принести носилки. Двое дюжих парней-заключенных в белом подхватили Клозио, словно он весил не больше пушинки, и понесли. Мы с Матуреттом следовали за ним.

Каменистая дорога метра четыре шириной, крутой подъем. Наконец мы добрались до плато, где в тени квадратного белого здания нас уже поджидало самое высокое начальство острова в лице майора Барро по прозвищу Тощий. Не вставая и без всяких церемоний он спросил:

— Видать, одиночка — это еще не так страшно? Кто это там, на носилках?

— Клозио.

— В больницу его. И их тоже. Когда выйдут, дадите мне знать. Хочу потолковать перед тем, как. их отправят в лагерь.

Жизнь заключенных на островах Спасения была особенная, ведь большую часть обитателей составляли настоящие преступники, весьма опасные, причем по разным причинам. Начнем с того, что питались они здесь прекрасно, поскольку буквально все было предметом торга — напитки, сигареты, шоколад, мясо, сахар, рыба, свежие овощи, кокосовые орехи, крабы и так далее. Поэтому здоровье у всех было отменным, чему способствовал и на редкость благодатный климат. Особенно опасны были приговоренные к пожизненному заключению. У них уже не оставалось надежды когда-либо выбраться отсюда. И заключенные, и охрана активно и круглосуточно занимались куплей-продажей. Жены охранников выбирали парней помоложе и посмазливей для работ по дому и часто превращали в своих любовников. Их называли «домашними» мальчиками. Одни работали садовниками, другие — поварами. Этот разряд служил как бы связующим звеном между лагерем и охраной. К мальчикам относились снисходительно — ведь без их участия торговля была бы невозможна, но, с другой стороны, слегка презирали. Ни один настоящий преступник не мог позволить себе пасть так низко, чтобы делать какую-то там домашнюю работу. Зато они с готовностью становились мусорщиками, подметальщиками, санитарами, тюремными садовниками, мясниками, пекарями, лодочниками, почтальонами. Главари же никогда не утруждали себя тяжелой работой под палящими лучами солнца и присмотром охраны — будь то строительство дорог или лестниц или посадка пальмовых плантаций, где рабочий день длился с семи утра до полудня, а затем — с двух до шести. Здесь был своеобразный мир со своими правилами и законами, где все про всех знали, где обсуждался каждый поступок и жест.

В воскресенье ко мне в больницу пожаловали в гости Дега и Гальгани, Мы ели рыбу с толченым чесноком, рыбный суп, картофель, сыр; кофе, пили белое вино. Все — Шатай, Гальгани, Дега, Матуретт, Гранде и я — собрались в комнате Шатая. Я в мельчайших подробностях рассказал им о побеге. Дега сказал, что в побегах больше не участвует. Он ожидал из Франции помилования — сокращения срока на пять лет. Что касается Гальгани, то его делом занялся какой-то корсиканский сенатор.

Я спросил, откуда здесь, по их мнению, лучше всего бежать. Раздался всеобщий вопль. Дега, оказывается, даже ни разу не помыслил о побеге, то же заявил и Гальгани. Шатай считал, что сад — самое удобное место для изготовления плота. Гранде сообщил, что работает в лагере кузнецом и что здесь есть мастерская, где можно подобрать все необходимое и где работают люди самых разных профессий — маляры, плотники, кузнецы, каменщики — всего около ста двадцати человек, занятых на строительстве тюремных здании и сооружений. Дега тут же пообещал подобрать мне там работу, любую, какую захочу. Гранде предложил разделить с ним место банкомета за игорным столом, утверждая, что я смогу жить вполне безбедно на то, что перепадает за игру, конечно, если я буду ему подыгрывать, не прикасаясь к содержимому патрона. Позднее выяснилось, что занятие это действительно доходное, но чрезвычайно опасное.

Воскресенье пролетело незаметно.

— Уже пять, — сказал Дега, на руке которого красовались дорогие часы. — Пора обратно в лагерь.

На прощанье он подарил мне пятьсот франков на игру в покер, а Гранде отдал свой нож, совершенно великолепный, изготовленный в мастерской им самим. Грозное оружие.

— Не расставайся с ним ни днем, ни ночью.

— А как же обыски?

— Этим здесь в основном занимаются арабы. И если человек в списке особо-опасных, оружия никогда не находят.

— До встречи в лагере! — сказал Дега.

Все трое суток, что мы находились в больнице, я каждую ночь проводил рядом с Клозио. Внезапно ему стало хуже, и его перевели в двухместную камеру-палату, где лежал еще один, какой-то очень больной человек. Шатай бесконечно накачивал Клозио морфием.

Клозио умер сегодня утром. Придя в сознание накануне вечером, он попросил Шатая, не колоть его больше.

— Хочу умереть в трезвом уме и твердой памяти. И чтоб рядом с кроватью сидели мои друзья, — сказал он.

Клозио, наш друг, умер у нас на руках. Я закрыл ему глаза. Матуретт был убит горем. Клозио умер! Друг, с которым мы бежали. Его, завернутого в мешковину, бросят теперь акулам.

Я услышал эти слова «бросят акулам», и кровь застыла в жилах. На островах не копали могил для умерших заключенных. В шесть вечера на закате солнца труп вывозили в море и бросали в кишащую акулами воду» где-то между островами Сен-Жоэеф и Руаяль.

Смерть друга сделала мое пребывание в больнице невыносимым. Я сообщил Дега, что собираюсь выйти дня через два. Он ответил запиской: «Попроси Шатая, чтобы он добился для тебя двухнедельного отпуска в лагере. За это время я смогу подобрать тебе работу». Матуретт собирался побыть в больнице еще немного. Шатай обещал устроить его помощником санитара.

Выйдя из больницы, я предстал перед майором Барро по прозвищу Тощий.

— Папийон, — сказал он, — хотел повидать тебя перед отправкой в лагерь. Там у тебя есть один очень ценный друг, наш главный бухгалтер Луи Дега. Он твердит, что ты не заслуживаешь тех отрицательных отзывов, что пришли из Франции, и, поскольку считаешь себя невинно осужденным, то естественно, должен пребывать в состоянии постоянного протеста. Должен сказать, я не разделяю эту точку зрения. Не желаешь ли ты заключить со мной одно соглашение?

— Почему бы и нет! Впрочем, все зависит от сути соглашения.

— Нет сомнения, ты человек, который сделает все возможное, чтобы сбежать с островов. Ты можешь даже преуспеть в своей попытке. Что касается меня, то мне осталось всего пять месяцев службы. А ты знаешь, чем оборачивается побег для коменданта? Вычитают зарплату сразу за год, отпуск сокращают на три месяца и дают его не раньше чем через полгода. А если расследование покажет, что это произошло по недосмотру коменданта, то можно и нашивку потерять. Видишь, как все серьезно?.. Поэтому прошу: дай мне слово не бежать с островов до конца моей службы, потерпи пять месяцев.

— Начальник, даю слово чести! Я не уйду отсюда раньше чем через полгода,

— И пяти месяцев хватит.

— Ладно. Можете спросить Дега, он подтвердит, что я умею держать слово.

— Я в этом не сомневаюсь.

— Но взамен я хочу попросить вас кон о чем.

— О чем?

— На эти пять месяцев я хотел бы получить работу, которая потом могла бы мне пригодиться. И еще — возможность перебраться на другой остров.

— Хорошо, договорились. Но это должно оставаться строго между нами.

— Конечно, начальник,

И вот с целым багажом из пары совершенно новых белых брюк, трех курток я соломенной шляпы я отправился в центральный лагерь в сопровождении охранника. Огромные деревянные ворота высотой метра четыре были нараспашку. У входа две комнаты для охранников, в каждой — по четверо дежурных. Никаких ружей, у всех только револьверы. Еще я увидел пять или шесть арабов.

Не успел я появиться у входа, как все они высыпали на улицу. Главный из них, корсиканец, сказал:

— Ну вот вам и новичок. Сразу видно, стреляный воробей.

Арабы уже приготовились было обыскать меня, но он остановил их.

— Нечего шарить по чужим сумкам и заставлять человека показывать все свое барахло! Входи, Папийон. Тут тебя ждет уже целая куча приятелей, уверен. Я — Соффрани. Желаю удачи на островах. Добро пожаловать!

— Спасибо, начальник.

Я вошел в просторный двор с тремя большими зданиями. В сопровождении охранника подошел к одному из них с табличкой на двери «Особая категория». Охранник крикнул:

— Староста!

Появился пожилой заключенный.

— Здесь новичок! Охранник развернулся и ушел.

Я вошел в огромную прямоугольную комнату, где размещалось сто двадцать человек. По обеим сторонам прохода тянулись решетчатые перегородки с одной лишь дверью из сварного железа. Они запирались только на ночь. Между стеной и перегородкой подвешены куски грубого полотна, которые здесь назывались гамаками — в них спали. Кстати, очень удобная и гигиеничная штука, эти гамаки. У изголовья каждого — две полочки, куда можно сложить вещи; одна для одежды, другая для еды, посуды и прочего. Между перегородками тянулась «аллея» — проход метра три шириной. Здесь жили маленькими группами, гурби. В некоторых насчитывалось всего двое, в других — до десяти человек.

Не успел я войти, как меня со всех сторон окружили заключенные.

— Папи, давай сюда! Нет, к нам! Гранде взял мою сумку и сказал:

— Он будет жить с нами. — Я последовал за ним. Гаг мак для меня уже натянули. — Лови, браток! Вот тебе подушка, легкая, мягкая, чистое перо! — крикнул Гранде.

Я увидел массу знакомых лиц — корсиканцев и марсельцев, нескольких типов, которых знал еще по Парижу, встречался в Санте, Консьержери или в конвое. И спросил:

— Как это вы не работает в это время дня? Все дружно расхохотались.

— Слушай, золотыми бы буквами выбить эти слова! В нашем блоке пашут от силы по часу в день, да и то не все! А потом кучкуемся тут!

Да, прием был самый сердечный, оставалось надеяться, что и дальше все пойдет так же.

В этот момент случилась весьма необычная для меня вещь. Вошел какой-то тип, тоже в белом, он нес поднос, покрытый безукоризненно чистой салфеткой, и выкрикивал:

— Бифштексы, бифштексы! Кто желает бифштексы? Он приблизился к нашему углу, приподнял салфетку, и я увидел изумительные куски мяса, уложенные ровными рядами. Не хуже, чем в Париже в мясной лавке. Очевидно, Гранде был постоянным покупателем, поскольку тот не спросил его, хочет ли он бифштексов, а спросил сколько.

— Пять!

— Крестец или лопатку?

— Лопатку. Сколько с меня? Запиши в счет, тут у нас добавился еще один человек.

Продавец вынул блокнот и начал делать какие-то подсчеты. Затем сказал:

— Итого, сто тридцать пять франков.

— Ладно. Возьми и начинай счет по новой. Когда он ушел, Гранде заметил:

— Тут сдохнешь как собака без наличмана. Но есть и преимущество — торгуют буквально всем.

Действительно, здесь все торговали всем. Лагерный повар продавал мясо, предназначенное для заключенных. Часть мяса прямо с кухни шла охранникам, а большую раскупали за свои деньги заключенные. Ну и, конечно же, повар делился с кухонным надзирателем. И первыми его клиентами были ребята из блока «А» — особая категория, то есть из нашего блока.

Пекарь торговал выпечкой и тонкими длинными батонами, которые полагались здесь только охране, мясник продавал мясо, санитар — лекарства и наркотики, чиновник, от которого зависело распределение работ, — самые лакомые и доходные места или освобождения от работы, садовник — свежие овощи и фрукты, лаборант из больницы — результаты анализов и даже заходил столь далеко, что продавал медицинские заключения, плодя симулянтов — прокаженных, дизентерийных и так далее. Были здесь и мелкие воришки, специализирующиеся на кражах со дворов и домов охранников. Они тащили все подряд — яйца, цыплят, мыло. «Домашние» мальчики торговали женщинами, на которых работали, и по просьбе приносили в лагерь масло, сгущенку, порошковое молоко, банки сардин, сыр и, конечно же, вино и более крепкие напитки. Были тут и такие, кому разрешалось ходить на рыбалку, и они, естественно, торговали своим уловом.

Но лучшим и выгоднейшим, хотя и небезопасным занятием считалась здесь карточная игра. Особенно доходно было содержать игорный стол. Согласно правилам, за ним никогда не должно быть больше трех-четырех человек на каждый блок из ста двадцати заключенных. Человек, который хотел вести стол, появлялся обычно ночью, когда игра была уже в разгаре, и заявлял:

— Я хочу место банкомета.

— Нет! — отвечали ему.

— Все говорят «нет»?

— Все!

— Тогда (он называл кого-то из присутствующих) я занимаю твое место!

Человек, которого он назвал, вставая, выходил на середину комнаты, и они дрались на ножах. Победитель становился хозяином стола и пяти процентов от любого выигрыша.

Здесь была масса умельцев, производящих разные занятные вещички — ими тоже, конечно, торговали. Так, из панциря черепахи делали браслеты, серьги, ожерелья, портсигары, расчески и ручки для щеток. Однажды я даже видел целую шкатулочку из белой черепахи — настоящее произведение искусства. Другие занимались резьбой по скорлупе кокосовых орехов, коровьему рогу, делали змеек из дерева твердой породы. Самые мастеровитые работали с бронзой. И, конечно же, тут была целая армия художников.

Иногда они объединяли свои усилия. Так, например, рыбак ловил акулу. Особым образом он обрабатывал ее челюсти, оставляя их широко разверстыми, полировал и начищал каждый зуб. Затем какой-нибудь мастер изготавливал небольшой якорь из дерева. Якорь вставлялся в акулью пасть. Потом художник рисовал на нем картину. Чаще всего это был вид островов Спасения с морем. Наиболее популярный сюжет — очертания Руаяля и Сен-Жозефа на дальнем плане, над горизонтом заходит солнце, лучи освещают поверхность синего моря, а на море — лодка. В ней шестеро обнаженных по пояс заключенных стоят, подняв весла в воздух, на корме трое охранников с ружьями. А двое спускают в море гроб с покойником, из воды уже высунули свои разверстые пасти акулы и ждут труп. Внизу в правом углу подпись «Похороны на Руаяле» и дата.

Все эти изделия широко сбывались охранникам и их семьям.

Этот непрекращающийся круглосуточный бизнес свидетельствовал, что на острова шел большой приток денег, что не противоречило интересам администрации и охранников. Ведь люди, поглощенные разного рода комбинациями, куда легче управляемы и легче приспосабливаются к новому образу жизни.

Гомосексуализм здесь был признан почти официально. Все, начиная от коменданта, знали, что такой-то или такой-то является «женой» такого-то. И если его ссылали на другой остров, то вскоре за ним следовала и его «подружка». Конечно, если их сразу не посылали вместе.

На сотню заключенных едва приходилось трое, решившихся бежать отсюда, даже среди приговоренных к пожиненному заключению. Но для побега надо прежде всего всеми силами и средствами стремиться попасть на материк — в Сен-Лоран, Куру или Кайенну. Впрочем, ссылали туда людей с ограниченным сроком, с пожизненным же могли попасть на материк лишь в том случае, если совершали убийство. Тогда их отправляли на суд в Сен-Лоран. Однако для этого надо было сознаться в содеянном, а это риск, грозящий пятью годами одиночки.

Можно было добиться перевода по состоянию здоровья Если обнаруживали туберкулез, то отправляли в специальный «Новый лагерь» за восемьдесят километров от Сен-Лорана.

Проказа тоже срабатывала. И, конечно же, дизентерия. Получить нужную справку было несложно, Но и тут существовал огромный риск — почти два года жить в специзоляторе бок о бок с настоящими больными, страдающими от избранного вами заболевания. Легче всего было подцедить дизентерию.

Каждый день я узнавал о жизни на островах что-то новое. Обитатели нашего барака представляли собой удивительное смешение характеров и типов. Удивительное во всех отношениях — и в плане их прошлого, и в плане того, как они вели себя здесь. Я все еще не работал — ждал места ассенизатора, которое позволило бы свободно перемещаться по острову, не проработав и часа. К тому же тогда я мог бы ловить рыбу.

Утром на перекличке перед отправкой на плантации носовых орехов выкликнули имя Жана Каетелли. Он шагнул из рядов и сказал:

— Это как понять? Выходит, меня посылают на работу? Меня?

— Да, тебя, — подтвердил охранник-надсмотрщик. — На, держи лопату!

Кастелли метнул в его сторону ледяной взгляд.

— Послушай, парень, оставь ее себе. Надо родиться в какой-нибудь гнилой дыре, чтобы уметь обращаться с этой штукой. Быть из провинции, как ты. Я же — корсиканец из Марселя. На Корсике настоящие мужчины никогда к ней не прикасаются. А в Марселе даже не знают о ее существовании! Так что забери свою лопату и оставь меня в покое.

Молодой охранник, как позднее выяснилось, еще плохо знакомый со здешними нравами, пригрозил Настелли лопатой. И тут же все сто двадцать человек в один «голос взревели:

— Только тронь его, ублюдок, и ты мертв!

— Расходись! — заорал Гранде, и, не обращая вниманий на охранников, толпа повалила в барак.

Блок «В» отправился на работу в полном составе. Блок «С» тоже. С десяток охранников вернулись ч заперли решетчатую дверь. Такое случалось редко. Через час к нашему бараку их набежало человек сорок. Все с автоматами. Помощник коменданта, главный надзиратель, начальник охраны — все были здесь, за исключением самого коменданта, до тачала инцидента отбывшего инспектировать остров Дьявола. Помощник коменданта сказал:

— Дачелли! Выкликайте поименно, по одному!

— Гранде!

— Здесь!

— Выходи!

Он вышел и оказался в окружении охранников. Дачелли скомандовал:

— На работу!

— Не могу.

— Отказываешься?!

— Нет, не отказываюсь. Болен.

— С каких это пор? Тебя нет в списке больных.

— А утром я не был болен. Сейчас заболел. Первые шестьдесят человек, вызванные таким образом, заявили точь-в-точь то же самое. Только один открыто отказался подчиниться. Наверняка он сделал это, чтобы его отправили в Сен-Лоран и отдали под суд, И когда его спросили: «Отказываешься?» — он ответил:

— Да, отказываюсь! Трижды отказываюсь!

— Трижды? Почему?

— Да потому, что меня от вас тошнит. Категорически отказываюсь работать на таких ублюдков, как вы!

Обстановка накалилась до предела. Охранники, в особенности помоложе, никак не могли смириться с тем, что заключенные так их унижают. Они ждали лишь угрожающего жеста или движения со стороны заключенных, который позволил бы им применить оружие.

— Всем вызванным раздеться! И марш в барак, быстро! Одежду начали снимать, время от времени слышался лязг упавшего на камни ножа. В этот момент появился врач.

— Смирно! Вот и врач! Доктор, будьте любезны осмотреть этих людей! Если они окажутся здоровы, немедленно в карцер! Все остальные — в барак!

— Это что же, все шестьдесят человек сказались больными?

— Да, доктор, за исключением вот этого, он просто отказывается работать.

— Так. Кто первый? — спросил врач. — Гранде, что с вами?

— Отравление, доктор. Охранниками. Все мы приговорены к длительным срокам, некоторые пожизненно. Надежды уйти с островов никакой. И вынести это можно только в том случае, если будет какое-то понимание и уважение к нашим законам. Но сегодня утром один охранник зашел слишком далеко — он пытался на, глазах у всех ударить ручкой лопаты нашего товарища, которого все здесь уважают. Причем не в целях самообороны, наш человек никому не угрожал. Он просто сказал, что не хочет иметь дела с лопатой. Вот источник нашей эпидемии, доктор, а там решайте сами.

Склонив голову, врач с минуту думал, а затем сказал:

— Санитар, запишите следующее: «По случаю массового пищевого отравления медицинский работник такой-то должен предпринять все необходимые меры для лечения заключенных, которые внесли себя в список больных. Каждому по двадцать граммов сульфата натрия. Что же касается заключенного такого-то, то его следует поместить в больницу на обследование и выяснить, был ли он в здравом уме, когда отказался работать».

Он повернулся и ушел.

— Все в барак! — заорал помощник коменданта. — Собрать барахло. И ножички, пожалуйста, не забудьте!

Весь день мы просидели в бараке. Никого не выпускали, даже человека, чьей обязанностью было ходить за хлебом. Около полудня, санитар в сопровождении двоих заключенных внес вместо супа деревянную лохань с сульфатом натрия. Но только трое из наших успели отведать слабительного. Четвертый забился в притворном припадке эпилепсии и опрокинул лохань, а заодно и ведро, а все ложки раскидал по сторонам. На том инцидент был исчерпан, разве что староста после долго мыл и убирал в бараке.


Сегодня весь день проговорил с Жаном Кастелли по прозвищу Старина. Он был профессиональным взломщиком, человеком необычайной силы воли и высокого интеллекта. Он ненавидел насилие. У него было много разных странностей, например, он мылся только самым простым мылом. Стоило ему унюхать, что я мылся «Палмолив», как он морщил нос и восклицал:

— Господи, ну и воняет! Как от педрилы! Намылся шлюхиным мылом!

Было ему пятьдесят два, но, несмотря на это, энергия так и била из него ключом.

— Папийон! Ты мне прямо как сын. Жизнь здесь тебя не интересует. Ты хорошо ешь, потому что хочешь сохранить форму. Но ты никогда не сможешь осесть здесь, за островах. Я поздравляю тебя. Тут едва наберется полдюжины ребят, что придерживаются того же образа мыслей. Особенно в плане побега. Здесь немало людей, готовых заплатить целое состояние, чтобы попасть на материк, откуда бежать легче, но в побег с островов никто не верит.

Старина Кастелли посоветовал мне учить английский и при любой возможности говорить с испанцами по-испански. Он одолжил мне учебник испанского в двадцать четыре урока и франко-английский словарь. Он очень дружил с марсельцем по имени Гарде, большим спецом по побегам. Сам марселец бежал уже два раза — первый раз с португальской каторги, второй — с материка. У него были свои идеи относительно побега с островов, у Кастелли — свои. Тулузец Гравон имел свое мнение. И все они не совпадали. Поэтому я решил мыслить и действовать самостоятельно, ни с кем больше не советуясь.

Вчера вечером мне представилась возможность дать понять в бараке, что почем и кто я такой. Некий громила из Нима по прозвищу Баран пытался спровоцировать на драку на ножах одного паренька из Тулузы по прозвищу Сардинка. Баран, голый по пояс, перегородил проход и, играя ножом, сказал:

— Или гонишь мне двадцать пять франков за каждую игру, или играть не будешь!

— Да здесь сроду никто никому ничего не платил за игру в покер! — воскликнул Сардинка. — Чего прицепился? Чего б тебе не пойти туда, где играют марсельцы?

— А это не твоего ума дело! Или платишь, или не играешь! А не то давай драться.

— Нет, драться я не буду.

— Тогда, значит, сваливаешь?

— Да. Не хочу получить перо в брюхо от гориллы, которая даже ни разу не попробовала бежать! Я лично собираюсь бежать и не хочу убивать или быть убитым.

Все напряглись: что будет дальше?

— Этот малыш наверняка хороший парень, — шепнул мне Гранде. — Жаль, что мы ничем не можем ему помочь.

Я раскрыл нож и сунул его под бедро. Сидел я в гамаке у Гранде.

— Эй ты, вошь! Так будешь платить или нет? — И Баран шагнул к Сардинке.

И тут я крикнул:

— А ну, заткни свою вонючую пасть, Баран! И оставь парня в покое!

— Ты что, взбесился, Папийон? — прошептал Гранде. Сидя все так же неподвижно с припрятанным под ногой ножом и держа руку на рукоятке, я сказал:

— Нет, не взбесился. Вот что я хочу сказать при всех, прежде чем начну с тобой драться, Баран. Если ты, конечно, не раздумаешь после того, что услышишь. За все время, что я сижу в этом бараке, где нас больше сотни, и все ребята будь здоров, мне стыдно и больно видеть, что одна-единственная стоящая чего-нибудь вещь здесь презирается. Лично я, считаю, что, если человек бежал или доказал, что может бежать и готов рискнуть жизнью ради свободы, он заслуживает уважения всех и каждого, невзирая на все остальные качества. Может, кто не согласен? — Молчание. — Да, здесь свои законы, но нет самого главного: каждый должен не только уважать беглеца, но всячески помогать и поддерживать. Не обязательно должен бежать каждый. Но если у вас не хватает духу рискнуть и попробовать начать жизнь сначала, то по крайней мере отдавайте должное тем, кто на это решается. И если кто забудет этот простой мужской закон, то он свое получит, обещаю. Ну а теперь, Баран, если не раздумал, я к твоим услугам! — И одним прыжком я оказался на, середине комнаты с ножом в руке. Баран швырнул свой нож на пол и сказал:

— Ты прав, Папийон. Поэтому на ножах я драться с тобой не буду. Давай на кулаках, чтобы не думали, что я трусливая вошь!

Я передал нож Гранде. И мы сцепились, как две дикие кошки. Продолжалось все это минут двадцать. В конце концов после ловкого удара головой я вышел победителем.

Мы отправились вместе в сортир смывать кровь с физиономий.

— Ты прав! — сказал Баран, — Все мы стали тупым и послушным стадом на этих островах. Я торчу здесь вот уже пятнадцать лет, но так и не собрал несчастные тысячу франков, чтобы перебраться на материк. Позор!

Я вернулся к своим, и тут же на меня набросились Гранде и Гальтани.

— Рехнулся ты, что ли! Так. всех оскорблять! Просто чудо» что никто не выпрыгнул в проход с ножом и не прикончил тебя.

— Нет, ребята! Ничего удивительного. В уголовном мире принято: если человек неправ, он открыто признается в этом.

— Что ж, может, и так, — сказал Гальгани. — Однако не стоит шутить с огнем.

Прошлой ночью убили итальянца по имени Карлино Он жил с «женой» — молоденьким мальчиком. Оба работали садовниками. Должно быть, он знал, что его жизнь в опасности, потому что ночью, когда он спал, его сторожил мальчик, и наоборот. А под гамак они накидали пустых жестянок, чтоб слышать, если кто попробует подобраться. И все равно его убили. И именно снизу, через гамак: Вслед за его пронзительным воплем раздался грохот жестянок, на которые наткнулся убийца.

Гранде в это время сидел за игрой с марселъцами. Их там собралось человек тридцать. Я стоял рядом. Крик и грохот банок остановили игру. Все вскочили. Приятель Карлино ничего не видел, а сам Карлино уже не дышал. Староста спросил, стоит ли вызывать начальство. Нет, успеется завтра утром, на перекличке. Раз человек умер, ему ничем не поможешь.

— Никто ничего не слышал! — Сказал Гранде. — В том числе и ты, малыш, — обратился он к приятелю Карлино — Скажешь, что проснулся утром, а он уже мертвый.

И игра возобновилась.

Я с нетерпением ждал, что же произойдет, когда надзиратели обнаружат убийство. В полшестого первый гонг. В шесть — второй и кофе. В половине седьмого после третьего гонга все выходили на перекличку.

Однако на этот раз установленный порядок был нарушен. После второго гонга староста обратился к охраннику, сопровождавшему разносчика кофе:

— Начальник, тут человека убили!

— Кого?

— Карлино.

— Хорошо.

Десять минут спустя явилось шестеро охранников.

— Где труп?

— Там.

Они увидели нож, воткнутый в спину Карлино через полотно гамака. И вытащили его.

— Носилки и забрать его!

Двое унесли труп. Взошло солнце Третий гонг. Держа окровавленный нож двумя пальцами, надзиратель отдал команду:

— Все во двор, на перекличку! В том числе и больные!

Все вышли. Комендант и начальник охраны всегда присутствовали на утренней перекличке. Когда дошли до Карчино, староста ответил:

— Умер сегодня ночью, забрали в морг.

— Хорошо, — сказал охранник, ведущий перекличку. Выяснилось, что все остальные на месте, и начальник лагеря подняв нож, спросил:

— Кто-нибудь узнает этот кож? — Нет ответа. — Кто-нибудь видел убийцу? — Мертвая тишина — Значит, как всегда, никто ничего не знает?.. Шагом марш мимо меня, руки вытянуть вперед! А потом все по своим рабочим местам! Вот так, господин комендант, никогда нельзя выяснить, кто виноват.

— Расследование закончено! — резюмировал комендант. — Заберите нож и прикрепите к нему бирку с надписью: «Им убит Карлино».

И все. Для здешнего начальства жизнь заключенного значила не больше, чем жизнь бродячей собаки.

С понедельника я начал работать ассенизатором. В половине пятого вышел из барака и еще с одним, человеком начал опорожнять параши блока «А» — нашего блока, Их надо было свозить к морю и выливать. Но возница, если ему заплатить, соглашался ждать на плато в том месте, где к морю вел узкий зацементированный желоб. Тогда быстро, минут за двадцать, мы выливали все содержимое бочек в него, а потом — тонны три морской воды, которая все смывала. Морскую воду заранее привозил в огромной бочке один очень славный негр с Мартиники, которому мы платили по двадцать франков в день.

Итак, я ассенизатор. Каждый день, закончив работу, я хорошенько мылся, переодевался в шорты и отправлялся на рыбалку. От меня требовалось только одно — быть в лагере в полдень. Через Шатая удалось раздобыть удочки и крючки И когда я шел по дороге, неся на проволоке целую связку прекрасной крупной султанки, меня часто окликали с порога жены охранников:

— Эй, Папийон! Продай пару килограммов султанки! Уловы были большие, но я отдавал всю рыбу ребятам в лагере. Или менял на тонкие длинные батоны, овощи или фрукты. Как-то я шел к лагерю с доброй дюжиной крупных крабов и несколькими килограммами султанки, и меня окликнула какая-то толстая женщина:

— Смотрю, у тебя хороший улов, Папийон! А море такое неспокойное, никто ничего не ловит. Уже недели две рыбы не ела. Жаль, что ты не продаешь никому. Жены охранников жалуются.

— Это верно, мадам. Но для вас я могу сделать исключение.

— Это почему?

— Вы несколько полноваты, рыба вам полезна.

— О Да! Врач рекомендовал мне есть только овощи и отварную рыбу. Но где ее взять?

— Здесь, мадам. Вот, возьмите крабов и султанки. — И, я отдал ей килограмма два рыбы.

С того дня всякий раз, когда улов бывал приличный, я отдавал ей часть рыбы. Она прекрасно знала, что на островах все продается и покупается, но никогда ничем меня не благодарила, кроме «спасибо», и была, конечно, права, потому что понимала — я оскорблюсь, если она предложит мне деньги. Зато она часто приглашала меня в дом, где сама наливала стаканчик ананасового ликера или белого вина. А если ей присылали с Корсики кенкину, она всегда угощала меня. Мадам ни разу не задала мне ни единого вопроса о прошлом. Именно от нее узнал я происхождение названия островов. Когда однажды в Кайенне разразилась эпидемия желтой лихорадки, монахи и монахини одного монастыря нашли здесь убежище и все до единого спаслись. С тех пор они и стали зваться островами Спасения.

Под предлогом рыбалки я мог ходить всюду, где заблагорассудится. За три месяца, что я работал ассенизатором, мне удалось изучить остров вдоль и поперек. А под предлогом обмена рыбы на овощи и фрукты я заглядывал и в сады. Садовником в одном из них, что возле кладбища для охранников, был Матье Карбоньери из моего гурби. Он работал совершенно один, и я подумал: вот удобное место, где можно изготовить и спрятать плот, ведь уже через два месяца комендант уезжает, и руки у меня будут развязаны.

Все складывалось довольно удачно. Официально я числился ассенизатором, но на деле почти всю работу выполнял за меня негр с Мартиники. Ему, конечно, платили за хлопоты. Я подружился с двумя свояками, приговоренными к пожизненному, Нариком и Кенье по прозвищу Тачечники. Говорили, что они убили и зацементировали в бетонную плиту сборщика налогов. Нашлись и свидетели, которые видели, как они катили эту плиту в тачке и по всем предположениям столкнули ее затем в Марну или Сену. Следствие установило, что сборщик налогов заходил к ним в дом, и с тех пор его больше никто не видел. Свояки все отрицали напрочь и, даже сидя на каторге, продолжали твердить, что невиновны. И хотя тела полиция так и не нашла, она обнаружила голову, завернутую в платок. А дома у Тачечников нашлись платки, которые, согласно заключению экспертизы, точь-в-точь соответствовали по строению и составу нити тому, в который была завернута голова. Однако адвокаты и сами подсудимые доказали, что тысячи и тысячи метров такой же ткани производится на фабрике. У всех такие платки. В конце концов родственников приговорили к пожизненному заключению, а жена одного из них и сестра другого получили по двадцать лет каторги.

Я сблизился с ними. Они работали строителями и могли свободно входить и выходить из лагеря. Возможно, понемногу им удастся раздобыть все необходимое для, постройки плота. Надо лишь их уговорить.

Вчера встретил врача. Я тащил рыбину килограммов на двадцать под названием меру — настоящий деликатес. Нам оказалось по дороге. На полпути мы присели отдохнуть на низкую изгородь. Он сказал, что умеет готовить великолепный суп из головы этой рыбы. И я отдал ему голову и вдобавок — большой кусок мяса. Он удивился и после паузы сказал:

— Не держи на меня зла, Папийон.

— Что вы, доктор, напротив. Я так признателен вам за то, что вы сделали для моего друга Клозио.

Мы поболтали еще немного, а потом он спросил;

— Ты действительно хочешь бежать, Папийон? Я же знаю, ты человек неординарный и совсем не похож на остальных заключенных.

— Верно, доктор. Тюрьма не для меня. Я здесь только временный жилец.

Он собрался были рассмеяться, но я его остановил:

— Вы не верите, что человек может начать новую

жизнь?

— Ну почему же нет, конечно, верю!

— Как вам кажется, могу ли я жить в обществе, быть уважаемым его членом и не представлять для него опасности?

— Искренне верю в это.

— Тогда почему бы вам не помочь мне осуществить эту мечту?

— Каким образом?

— Отправьте меня на материк как больного туберкулезом.

И тут он подтвердил мои худшие опасения.

— Это невозможно. И потом, не советую. Это просто опасно. По болезни могут отправить лишь после того, как человек провел год в специзоляторе для больных той же болезнью.

— Почему?

— В этом довольно стыдно признаваться, но мне кажется, здесь расчет на то, что симулянт знает, что может заразиться, находясь рядом с настоящими больными, на деле так и происходит. Нет, я ничем не могу тебе помочь. С тех пор мы с врачом подружились и дружили вплоть до того момента, когда он чуть не убил моего друга Карбоньери. Матье Карбоньери тем временем поступил по моему совету помощником повара на кухню одного из лагерных начальников. И все для того, чтобы узнать: есть ли шанс украсть там три бочки из-под вина, масла или уксуса, которые могли бы пригодиться для строительства плота. Но осуществить это было довольно сложно — в течение одной ночи мы должны были украсть эти бочки, тихо и незаметно доставить их к морю, а там связать проводом. Единственный шанс появлялся в штормовую погоду с дождем и ветром. Но в шторм трудно спустить плот на воду.

Итак, Карбоньери работает на кухне. Шеф-повар дал ему трех кроликов, которых следовало приготовить к воскресному обеду. К счастью, Карбоньери успел освежевать их прежде, чем отправить одного своему брату и двух нам. Затем он убил трех жирных котов и приготовил роскошное жаркое. Но, к несчастью для Карбоньери, на обед был приглашен врач, который, отведав «кроликов», заметил:

— Месье Филидори, поздравляю вас, у вас прекрасный повар. Эти кошки просто восхитительны!

— Вы что, шутите, доктор? Это блюдо из замечательных упитанных кроликов.

— Нет, — сказал доктор с упрямством мула. — Это кошка. Вот, видите ребрышки? Они плоские. А у кроликов округлые. Это кошка, вне всякого сомнения — кошка!

— Господи Боже, мой! — воскликнул корсиканец. — Так у меня в желудке кот?! — И он бросился на кухню и сунул револьвер к носу Матье:

— Может, ты тоже бонапартист, как и я, но это не помешает мне прихлопнуть тебя за то, что ты заставил меня съесть кота!

Карбоньери никак не мог смекнуть, откуда он знает, и сказал:

— Если уж вам так хочется называть тех зверюшек, которых вы мне дали, кошками, — это ваши проблемы, а не мои.

— Я дал тебе кроликов!

— Ну их я и сготовил! Вон там головы и шкурки! Корсиканец увидел кроличьи головы и шкурки и окончательно запутался.

— Получается, этот врач сам не знает, что болтает.

— А, так это врач сказал! — воскликнул Карбоньери, еле переведя дух. — Так это же он над вами издевается! Вы ему скажите, что так шутить нехорошо.

Совершенно счастливый Филидори отправился в столовую и заявил врачу:

— Болтаете Бог знает что, доктор! Это вино вам в голову ударило. Круглые там ребрышки или плоские, я все равно знаю, что это кролики! Там их шкурки и головы.

Матье тогда едва уцелел. И несколько дней спустя решил оставить столь опасную должность.

Время решительных действий приближалось. Барро должен уехать через несколько дней. Вчера я ходил повидаться с его женой-толстушкой, которая, кстати, сильно похудела, сидя на диете из рыбы и овощей. Эта добрая женщина пригласила меня в дом и дала бутылку кенкины. Они готовились к отъезду. Вся комната была забита полуупакованными ящиками и сундуками.

— Папийон, — сказала мадам Барро, — я не знаю, чем отблагодарить тебя за твою доброту. Ведь когда улов у тебя был небогатым, ты отдавал мне всю рыбу. И теперь благодаря тебе я чувствую себя куда лучше, похудела на четырнадцать килограммов. Чем тебя отблагодарить?

— Мне очень нужен хороший компас, мадам. Маленький, но точный. Это сложно?

— Не так уж и сложно, Папийон, но для этого нужно время. А у нас всего три недели осталось.

За неделю до отъезда эта великодушная женщина, не сумев достать компас на острове, специально отправилась в Кайенну. И через четыре дня вернулась с великолепным антимагнитным компасом.

Тетрадь седьмая

ОСТРОВА СПАСЕНИЯ

ПЛОТ В МОГИЛЕ

К концу пятого месяца я знал на острове каждый угол и закоулок. Наилучшим местом для постройки плота был, по моему мнению, сад возле кладбища, где когда-то работал мой друг Карбоньери. Я попросил его снова занять эту должность и постараться обходиться без чьей-либо помощи. Он согласился и благодаря Дега получил это место.

Однажды утром, проходя мимо дома нового коменданта с прекрасным уловом, я услышал, как заключенный из «домашних» мальчиков говорит какой-то молодой женщине-

— Мадам, вот тот человек, который носил рыбу мадам Барро.

Хорошенькая темноволосая и загорелая женщина немного восточного типа воскликнула:

— Так это Папийон? — и обратилась ко мне: — Как-то мадам Барро угостила меня изумительным блюдом из крабов вашего улова. Зайдите! Надеюсь, не откажетесь от стаканчика вина и козьего сыра, который мне только что прислали из Франции?

— Нет, благодарю, мадам.

— Но почему нет? Вы же заходили к мадам Барро, почему бы и ко мне не зайти?

— Я заходил с разрешения ее мужа.

— Послушайте, Папийон, мой муж командует в лагере, а командир в доме я. Заходите, не стесняйтесь!

Я почувствовал, что эта хорошенькая волевая женщина может быть или очень полезной, или крайне опасной для меня, я зашел.

В стойловой она угостила меня ветчиной и сыром, а потом без всяких церемоний присела напротив и налила мне вина, а затем кофе с отличным ямайским ромом.

— Папийон, — сказала она, — несмотря на всю предотъездную суету, мадам Барро сумела рассказать мне о вас. Я знаю, она была единственной на острове женщиной, которая получала от вас рыбу. Надеюсь, и мне вы не откажете?

— Я давал ей рыбу, потому что она болела. А вы, насколько можно судить по вашему виду, вполне здоровы.

— Я никогда не вру, Папийон. Да, я действительно здорова, но я родилась у моря и обожаю рыбу. Я из Орана. Меня смущает только то, что вы не берете за рыбу денег. Это ставит в неловкое положение.

Короче, она уговорила меня, и я согласился поставлять ей рыбу. Отдал ей килограмма три султанки, шесть лангустов и только закурил, как в комнату вошел комендант. Увидев меня, он сказал:

— Жюльетт, я же предупреждал за исключением помощника по дому ни один заключенный не должен переступать нашего порога!

Я вскочил, но она сказала:

— Это заключенный, о котором говорила мадам Барро. Кроме него, никто заходить не будет. Мы договорились, что он станет приносить мне рыбу.

— Хорошо, — сказал комендант. — Ваше имя?

Я уже было снова привстал, но Жюльетт, положив мне руку на плечо, заставила сесть.

— Это мой дом, — сказала она, — и комендант здесь не комендант. Он просто мой муж — господин Пруйе.

— Благодарю, мадам. Мое имя Папийон.

— А-а, так я о вас слышал! И о вашем побеге из больницы в Сен-Лоране, и о прочих подвигах тоже. Кстати, один из охранников, которого вы тогда оглушили, мой племянник.

Жюльетт весело расхохоталась.

— А, так это вы вырубили беднягу Гастона? Впрочем, это не повлияет на наши отношения.

— Скажите, — обратился ко мне комендант, — а вы давно рыбачите? И какая у вас работа, что вы можете себе это позволить?

— Я ассенизатор. Заканчиваю работу в шесть утра и тут же беру удочку.

— А потом сидите с ней целый день, — добавила Жюльетт.

— Нет, к полудню я должен быть в лагере. С трех до шести снова можно выходить. Неудобно, конечно. Из-за всех этих приливов и отливов я упускаю самое лучшее время для рыбалки.

— Выпиши ему специальный пропуск, дорогой! — обратилась Жюльетт к мужу. — С шести утра до шести вечера. И пусть себе ловит, когда ему хочется.

— Хорошо, — ответил комендант.

Случайно я познакомился с одним человеком из Валанса. Он был почти мой земляк. Сидел за убийство лесника. Отчаянный игрок по натуре, вечно в долгах. Днем он трудился как проклятый над разными поделками из дерева, а за ночь спускал за игорным столом все заработанное. Он часто работал просто за долги, и этим бессовестно пользовались кредиторы. Иногда шкатулку из красного дерева стоимостью в триста франков он отдавал за сто пятьдесят — двести. Я решил прощупать его.

Как-то в умывалке я сказал ему:

— Надо бы вечерком потолковать. Буду ждать в сортире. Дам знать когда.

И вот ночью мы оказались одни и могли спокойно говорить. Я сказал:

— А ты знаешь, что мы из одних краев, Бурсе?

— Нет. Как это?

— Ведь ты из Валанса?

— Да.

— Ну вот. А я из Ардеша. Так что мы земляки.

— Ну и что с того?

— А вот что. Видеть не могу, как тебя обдирают твои кредиторы. Прямо как липку. Лучше уж приноси мне свои вещи и получишь полную стоимость, вот и все.

— Спасибо, — сказал Бурсе.

И я начал помогать ему. Он совершенно запутался в долгах. Все бы ничего, но однажды он задолжал Вичиоли, корсиканскому бандиту и доброму моему приятелю. Об этом поведал мне сам Бурсе и добавил, что Вичиоли угрожает ему, требуя немедленно отдать долг — семьсот франков. Маленький письменный стол, который он для него мастерил, был почти готов Но он не знал, когда сможет закончить работу, потому что делал ее тайно. В лагере запрещалось изготовлять мебель — на островах не хватало дерева. Я обещал помочь, чем могу, и договорился разыграть с Вичиоли маленький спектакль.

Вичиоли должен был сделать вид, что давит на Бурсе со страшной силой и угрожает самым серьезным образом. В критический момент появляюсь я и спасаю ситуацию. Именно это и произошло. Теперь Бурсе был, что называется, у меня в кармане и доверял мне слепо. И я решил рискнуть.

Однажды вечером я сказал ему:

— Дам две тысячи, если изготовишь мне одну вещь. Плот на двоих из двух секций, которые можно собрать.

— Знаешь, Папийон, ни для кого бы не стал, но для тебя готов рискнуть даже двумя годами одиночки, если застукают. Тут только одна загвоздка. Со двора нельзя выносить ни единого кусочка дерева.

— Есть люди, которые это устроят.

— Кто?

— Тачечники. Нарик и Кенье. Как лучше это организовать?

— Ну, сначала надо сделать чертеж, потом подбирать куски дерева, по одному, чтобы все в точности можно было подогнать. Трудно найти плавучее дерево, на этих островах все деревяшки, как назло, тяжелые, тут же тонут,

— Бежишь со мной?

— Нет.

— Почему нет?

— Боюсь акул и утонуть тоже.

— Тогда обещаешь помогать мне до конца?

— Клянусь жизнью детей. Только много времени все это займет.

— Знаешь, чтобы тебя обезопасить, я придумал одну штуку. Чертеж плота я скопирую в своей тетрадке. А внизу напишу: «Бурсе, если не хочешь, чтоб тебя убили, делай плот, как тут нарисовано». Плот по частям будешь приносить в условленное место. Так что, если тебя застукают, схлопочешь максимум полгода, не больше.

Итак, с этим тоже все было в порядке. Оставалось лишь переговорить с Матье Карбоньери, он был именно тот человек, с которым я хотел бежать. Матье с радостью согласился.

— Матье, я нашел человека, который сделает плот Нашел и того, кто будет выносить готовые секции со двора. Теперь дело за тобой — ты должен найти место в саду, где можно его спрятать.

— Нет, в огороде опасно. По ночам в него часто лазят охранники воровать овощи. Лучше я подберу местечко у кладбищенской ограды. Выну там большой камень, подкопаю немного, и получится вроде небольшой пещерки. А придет срок — стоит только отвалить камень и прячь там все, что хочешь.

— Так что, все эти секции доставлять тебе прямо в сад?

— Нет, слишком рискованно. Что скажут Тачечники, если их застукают в саду? Нет, лучше скажи им, пусть прячут каждый кусок в разных местах, недалеко от сада

— Ладно.

Все вроде бы складывалось благополучно. Оставалось лишь решить проблему с кокосовыми орехами. Я должен был раздобыть их в количестве, достаточном для того, чтобы забить ими все внутреннее пространства между доска-пи, чтобы они поддерживали плот на плаву. Причем сделать это надо было, не привлекая ничьего внимания.

Прошло чуть больше месяца, как я начал готовиться к побегу. Были готовы уже семь секций плота, причем две из них довольно большие. Теперь предстояло ознакомиться с местом, где Матье собирался устроить тайник. Но пещерка показалась мне слишком маленькой, чтобы там можно было запрятать все. Впрочем, на данный момент достаточно.

Подготовка к побегу словно возродила меня к жизни. Я окреп морально и физически, хорошо и много ел, чему в немалой степени способствовала и рыбная ловля. Кроме того, каждое утро я посвящал два часа специальным упражнениям на скалах, уделяя особое внимание ногам — руки и так окрепли благодаря рыбалке Для ног я придумал особое упражнение. Заходил в море и стоял там а волны разбивались о мои бедра. Чтобы устоять на месте, приходилось сильно напрягать мышцы — результат превосходил все ожидания

Тайник был почти полон. Оставалось получить лишь две секции, самые длинные одну двухметровую, другую — около полутора метров. Они бы в тайник не влезли.

На кладбище я заметил свежую могилу. Там неделю назад похоронили жену одного из охранников Холмик венчала жалкая кучка полузасохших цветов. Кладбищенским сторожем служил бывший заключенный по прозвищу Папа — престарелый и полуслепой. Целый день напролет он просиживал в тени кокосовой пальмы в дальнем конце кладбища, откуда никак не мог видеть эту могилу и что происходит вокруг нее. И я решил использовать это укромное место для сборки плота и наполнения его кокосовыми орехами. Их вмещалось штук тридцать — тридцать пять, гораздо меньше, чем я рассчитывал. К тому времени я накопил их по разным местам около пятидесяти. Только во дворе у Жюльетт хранилось штук двадцать. «Домашний» мальчик полагал, что из них собираются гнать масло.

Услышав, что муж умершей женщины уехал на материк, я решил вытащить из могилы часть земли — до крышки гроба.

Матье сторожил, сидя на изгороди. На голове у него красовался белый платок, завязанный узелками по углам.

Рядом лежал еще один тоже завязанный узелками, только красный. Когда опасности не предвиделось, Матье оставался в белом платке, но если кто-то появится, он должен тут же сорвать его и натянуть красный.

Это многотрудное предприятие заняло у меня весь день и ночь. Яму следовало увеличить до ширины плота — метр девяносто плюс небольшой зазор. Время тянулось бесконечно, и красный платок появлялся несколько раз. Наконец к утру все было готово. Яму накрыли пальмовыми листьями, получился довольно надежный настил. Сверху в целях маскировки накидали земли.

Из тайника мы вытащили все части плота, заранее пронумерованные и собранные. Теперь они покоились на крышке гроба почтенной матроны, скрытые листьями и землей. В тайнике возле изгороди мы спрятали три мешка от муки, двухметровую веревку для паруса, бутылку со спичками и дюжину банок сгущенки — вот и все наши припасы.

Настал сезон дождей. Ливни шли практически каждый день. Это было как нельзя на руку: я часто посещал тайник и почти закончил сборку плота. Оставалось закрепить лишь две боковые доски в раме. Кокосы я постепенно подтаскивал все ближе и ближе к саду. Теперь они хранились под навесом старого, стойла для быков, откуда их можно было забрать в любой момент и без всякого риска. Мои друзья не задавали лишних вопросов. Лишь время от времени интересовались:

— Ну как, все нормально?

— Да, прекрасно.

— Что-то дело затянулось...

— Иначе нельзя, рискованно! — Вот и все.

Когда я в очередной раз выносил со двора Жюльетт орехи, она заметила меня и страшно напугала.

— Эй, Папийон, а я-то думала, ты собираешься гнать масло... Почему не здесь, во дворе? Я дам тебе нож открывать орехи и большую сковородку.

— Да ладно, в лагере сделаю...

— Странно, ведь там неудобно. — И после некоторой паузы она добавила: — А знаешь, я ни на грош не верю, что ты собираешься делать, масло. — Я похолодел. — Ну, во-первых, зачем оно тебе, если я и так даю тебе масло, оливковое? Нет, эти орехи предназначены для чего-то другого, ведь так? Сознайся

По спине у меня побежали струйки пота. Каждую секунду я ожидал услышать слово «побег». С замиранием сердца я пробормотал:

— Мадам, это тайна. Вы так любопытны и обязательно хотите знать, но это испортит сюрприз. Единственное, что я могу сказать, — я специально отбирал самые большие орехи, из которых можно сделать для вас одну очень славную вещицу. Честное слово!

Она, видимо, поверила.

— Ах, Папийон, мне, право, неудобно. К тому же я категорически запрещаю тебе тратиться на подарки! Я, конечно, очень тронута и благодарна, но прошу — не делай этого!

— Ладно, там видно будет... — Боже, какое облегчение! И я неожиданно даже для себя вдруг попросил у нее стаканчик анисовой, чего прежде никогда не делал. К счастью, она не заметила, как я распсиховался. Бог миловал.

Дождь шел каждый день. Как правило — днем и ночью. Я опасался, что вода смоет земляное покрытие и обнажится настил из пальмовых листьев. Матье каждый день накидывал на него свежую землю. Должно быть, там, внизу, все промокло. С помощью Матье я сдвинул настил — вода уже почти дошла до крышки гроба. Критическое положение. Невдалеке находилась маленькая часовня над склепом двоих давно умерших детей. Как-то раз мы сдвинули каменную плиту, загораживающую вход. Я вошел внутрь и начал проделывать в цементе отверстие на том уровне, где находилась могила с плотом. Пробив его, я едва успел вытащить свой инструмент, как в часовню хлынула вода. Это была вода, скопившаяся в могиле. С помощью этой операции нам удалось осушить тайник примерно наполовину. В тот вечер Карбоньери сказал:

— Ну и тягомотина с этим побегом!

— Ладно, еще чуть-чуть, и все, Матье!

— Чуть-чуть... Будем надеяться. И так все время на иголках.

Наутро я отправился в гавань. Накануне пришлось попросить Шатая купить два килограмма рыбы, пообещав, что я приду и заберу ее. Проходя мимо сада Карбоньери, я заметил там три белых шлема. Что делают охранники в саду? Что они ищут?.. Странно... Никогда прежде не видел здесь охранников. Я затаился и выжидал более часа. Наконец решился пойти и посмотреть, в чем дело. И совершенно открыто, ни от кого не прячась, зашагал по дорожке, ведущей в сад. Охранники наблюдали за моим приближением. Когда до них оставалось метров двадцать, я вдруг увидел, что Матье натягивает на голову белый платок. Я с облегчением вздохнул и взял себя в руки.

— Доброе утро, господа охранники! Доброе утро, Матье! Вот, пришел за папайей, которую ты мне обещал.

— Прости, Папийон, но какая-то сволочь сперла ее сегодня рано утром, пока я ходил за подпорками для фасоли. Но не расстраивайся, дня через» четыре — пять еще, созреют. Уже начали желтеть. Кстати, господа, вам для ваших жен не нужны помидоры, салат, редиска?

— Ты здорово ухаживаешь за своим садом и огородом, Карбоньери, поздравляю! — сказал один из охранников.

Они набрали помидоров, салата и редиски и удалились донельзя довольные. Я нарочно ушел незадолго до них с двумя пучками салата и как бы невзначай прошел мимо могилы. Дождь смыл землю, и уже метров за десять был виден настил из пальмовых листьев. Да, если уж они и этого не заметили, то Бог действительно крайне милостив к нам.

Каждую ночь дул сильный ветер, яростно завывая над долиной. Он часто приносил с собой дождь. Будем надеяться, ненастье продлится. Идеальная погода для побега, но не для могилы, где хранится плот»

Наконец благополучно была доставлена последняя планка» ее следовало прикрепить к плоту, что я и сделал.

Бурсе обрадовался, узнав, что все сошло благополучно. Я спросил его:

— А ты что, сомневался или подозревал кого? Может, кому-то проболтался?

— Упаси Бог, абсолютно никому!

— Но я же вижу — ты на взводе и дергаешься. Говори!

— Знаешь, тут на меня так подозрительно пялился один парень, Бебер Селье. Кажется, он заметил, как Нарик вытягивал эту планку из-под стола, а потом сунул ее в бочку с известью и укатил со двора. Он следил за Нариком до самых ворот. А братья собирались белить стену одного барака. Вот потому и дергаюсь.

Я обратился к Гранде:

— Слушай, этот Бебер Селье из нашего блока... Тебе не кажется, что он стукач?

— Он бывший вояка, прошел штрафной батальон. Помотался по всем военным тюрьмам от Алжира до Марокко. Драчлив, любит баловаться с ножом, неравнодушен к мальчикам, к тому же заядлый картежник. Одним словом, ничего хорошего о нем сказать не могу. Крайне опасен. Тюрьма — его жизнь. И если ты его в чем-то заподозрил — сам делай первый шаг. Прикончи его сегодня же ночью, чтоб не успел заложить.

— Однако все это еще не доказывает, что он стукач.

— Верно, — сказал Гальгани. — Но, с другой стороны, нет доказательств, что он порядочный человек. Ты ведь знаешь, заключенные этого типа терпеть не могут побегов. Побеги нарушают их покой, хорошо налаженную жизнь. Просто так они никогда никого не выдадут, но что касается побегал. Как знать.

Я посоветовался с Матье Карбоньери. Он тоже считал, что надо убить Бебера сегодня же ночью, и даже вызвался сделать это. А я, дурак, остановил его. Мне была ненавистна сама идея убийства просто по подозрению. Что, если Бурсе просто показалось? У страха глаза велики. Я спросил Нарика:

— Слушай, дорогуша, а ты случайно ничего не заметил? Насчет Бебера Селье?

— Нет, ничего. Я нес бочку на плече, чтоб охранники у ворот не могли заглянуть в нее. Как мы с братом договорились, я стоял у ворот, не опуская бочку на землю, и ждал его, а охранник, видя, что я не спешу, даже не потрудился заглянуть в бочку. Но после брат говорил, что вроде бы этот Бебер Селье глаз с него не спускал.

— Ну и что ты об этом думаешь?

— Думаю, что мой брат просто распсиховался, потому что эта штуковина была очень большая, с первого взгляда ясно, что предназначена для плота. Вот он и перетрусил, а может, ему показалось.

— Я тоже так думаю. Ладно, оставим это. Что касается последней секции, то, прежде чем вытащить ее, хорошенько посмотрите, не отирается ли где-нибудь поблизости Бебер Селье.

Всю ночь напролет я играл в карты. Выиграл семь тысяч, и чем больше рисковал, тем больше выигрывал. В полпятого, сославшись на усталость, я встал из-за стола. Дождь прекратился, но поскольку было еще темно, я отправился прямиком на кладбище. Лопаты я не нашел и накидал земли на могилу просто ногами. В семь, когда я направлялся на рыбалку, солнце сияло уже вовсю. Я двинулся к южному мысу, откуда собирался опустить плот на воду. Волнение было довольно сильное, и я понял, что спустить плот и отойти от берега так, чтобы тебя при этом не подхватила волна и не разбила о камни, будет не просто. Я принялся за ужение и вскоре наловил довольно много султанки. На обратном пути заглянул к Жюльетт и отдал ей половину улова. Она сказала:

— Папийон, мне приснился очень скверный сон. Ты весь в крови и скован цепями. Смотри, не натвори глупостей. Если с тобой что случится, я буду страшно страдать. Этот сон так огорчил меня, что я взяла бинокль и пыталась рассмотреть, где ты там удишь. Но не увидела. Где ты наловил этой рыбы?

— На другой стороне острова. Отсюда не видно,

— Значит, ты ходишь удить так далеко, что тебя даже в бинокль не видно? А что если тебя смоет волной? Тогда даже помощи ждать неоткуда. Акулы сожрут.

— Да ладно, мадам, не стоит преувеличивать.

— Я нисколько не преувеличиваю. И запрещаю тебе удить на том дальнем конце острова. А если не послушаешься, то у тебя отберут пропуск...

В лагере Бурсе пожаловался мне, что у него все время ощущение, что за ним кто-то следит. Нарик и Кенье твердили, что ничего подозрительного не замечают. Бурсе все еще возился с последней деталью. Если бы не необходимость делать пазы с точностью до миллиметра, мы с Матье давно бы уж собрали все у него в саду. Нарик и Кенье приводили в порядок часовню, чтобы там можно было сложить материалы, хранившиеся пока во дворе.

Поторапливаемый нами Бурсе почти закончил работу, Но упомянул, что, когда он однажды отошел от верстака, а потом вернулся, у него возникло ощущение, что кто-то сдвигал деталь с места, а потом положил обратно. Оставалось высверлить одно крайнее отверстие. Мы посоветовали ему положить на доску волосок, чтобы потом посмотреть, трогал ее кто или нет. Он сделал отверстие и ровно в шесть вышел из мастерской последним, предварительно убедившись, что там никого не осталось, кроме охраны. Деталь была на месте, волосок не тронут.

В полдень я был в лагере. Люди начали возвращаться с работы. Нарик и Кенье пришли, а Бурсе все не было. Ко мне подошел какой-то немец и сунул в руку записку, тщательно заклеенную по уголкам. Было видно, что ее не вскрывали. Я прочитал: «Волоска нет, так что ее трогали. Попросил охранника разрешить мне остаться в мастерской на обед, чтобы закончить маленький сундучок из красного дерева. Потом заберу деталь и суну ее в инструменты Нарика, предупреди ребят. Ровно в три они должны вынести ее со двора. Может, тогда успеем опередить эту сволочь, которая за нами шпионит».

Пришлось срочно придумывать, как выкрутиться. Было решено, что Нарик и Кенье пойдут после обеда в мастерскую в первых рядах. Перед тем, как колонна рабочих войдет на территорию, двое ребят должны разыграть драку у ворот. Мы обратились с этой просьбой к землякам Карбоньери — двум корсиканцам с Монмартра, Массани и Сантини. Они не стали задавать лишних вопросов. Нарик и Кенье, воспользовавшись свалкой, должны были быстро вынести инструменты, делая вид, что очень спешат с работой и драка их не интересует. Это был наш последний шанс. Если все обойдется, затихну на месяц-другой, потому что наверняка теперь один человек, если не больше, знает, что в лагере строится плот. И обязательно будут искать его хозяина и, конечно, тайник.

В половине третьего люди стали собираться на работу. Колонна вышла из лагеря. Бебер Селье находился где-то в середине, Нарик и Кенье в первом ряду, Массани и Сангини — примерно в двенадцатом. Вроде бы все нормально. Я был уверен, что Нарик успеет забрать свое барахло вместе с деталью до того, как большая часть колонны войдет на территорию мастерских. Бебер к тому времени будет почти у ворот. И когда корсиканцы затеют драку и начнут вопить, наверняка обернется посмотреть, в чем там дело.

Четыре часа. Все сошло как нельзя лучше. Деталь лежала в куче строительного материала в церкви. Дальше ее пронести не удалось.

Я пошел повидать Жюльетт. Дома ее не оказалось. На обратном пути прошел мимо административного здания. Возле него в тени стояли Массани и Сантини и ждали, когда их отведут в карцер. Я прошел рядом и спросил-

— На сколько?

— Восемь дней, — ответил Сантини.

— Какой позор! — заметил стоявший рядом охранник. — Два человека из одной страны и передрались, как дикие собаки!

Я пришел в Лагерь. В шесть появился Бурсе, радостный и возбужденный, и сказал:

— Знаешь, такое ощущение, словно у меня рак был, а потом пришел врач и сказал, что все в порядке.

Карбоньери и другие ребята радовались и поздравляли меня с тем, как я организовал все это дело. Итак, все прекрасно. Я лег спать и пролежал в гамаке всю ночь, хотя вечером приходили ребята и приглашали на игру. Я отказался, сославшись на головную боль. В действительности я просто валился с ног от усталости. Но настроение было отличное. Еще одно маленькое усилие — и победа! Самое сложное позади.

Вчера я общался с Кастелли и рассказал ему, как обстоят дела. Он порадовался за меня и заметил:

— Луна сейчас в первой четверти.

— Знаю, и ночью она нам не помешает. В десять начинается отлив, так что самый удобный момент для спуска на воду — два часа ночи.

Карбоньери и я решили поторопить события. Наутро к плоту мы должны прикрепить последнюю деталь, и в ту же ночь — побег.

Утром я отправился из сада на кладбище с лопатой, и пока скидывал землю с пальмового настила, Матье отвалил камень, и принес мне последнюю деталь. Мы вместе подняли пальмовые листья и отложили их в сторону. Плот был целехонек. Мы немного выдвинули его из ямы, чтобы закрепить последнюю деталь. Планку прибивали камнем. И только закончили и собирались задвинуть плот обратно, как я с ужасом увидел, что на нас смотрит охранник с ружьем.

— Не двигаться или стреляю!

Мы уронили плот и подняли руки. Я узнал охранника. Это был старший надзиратель из мастерских.

— Советую не сопротивляться! Вас застукали на месте! преступления. Сдавайтесь, тогда по крайней мере шкура будет цела! Хотя так и подмывает влепить вам хороший заряд свинца. А теперь — марш вперед! Руки вверх и не опускать!

Проходя мимо кладбищенских ворот, мы увидели надзирателя-араба.

— Спасибо, Мохаммед, что помог, — сказал ему наш охранник. — Зайдешь завтра утром, получишь обещанное.

— Спасибо, — ответил араб. — Ясное дело, зайду. Но как вы считаете, начальник, Бебер Селье тоже должен мне заплатить?

— Это уж ты сам с ним разбирайся, — ответил охранник.

— Выходит, это Бебер Селье заложил нас, шеф? — спросил я.

— Я этого не говорил.

— Неважно, кто говорил. Важно, кто продал.

Все еще держа нас под прицелом, охранник скомандовал:

— Мохаммед! Обыскать их!

Араб вынул у меня из-за пояса нож. Отобрал нож и у Матье.

— А ты, смотрю, шустрый парень, Мохаммед, — заметил я — Как это тебе удалось нас выследить?

— Каждый день лазил на кокосовую пальму и видел, где вы прятали плот.

— И кто ж подвигнул тебя на это дело?

— Сначала Бебер Селье, потом господин охранник Бруйе.

— Слишком много болтаешь, — заметил надзиратель. — Пошли! Можете немного опустить руки и живо вперед!

Те четыреста метров, что отделяли нас от административного здания, показались мне самой длинной дорогой в жизни. Я был совершенно убит случившимся. Попасться, как пара полных идиотов, после всех хлопот и усилий! Господи, ты слишком жесток ко мне!

Наше появление у комендатуры произвело настоящую сенсацию. По дороге к нам присоединялись все новые и новые охранники с ружьями, и образовалась целая, процессия.

Забежавший вперед араб успел доложить обо всем коменданту, и тот встречал нас на пороге вместе с Дега и пятью надзирателями

— Что произошло, господин Бруйе? — спросил он.

— Произошло то, что я поймал этих двоих с поличным. Они строили плот. Для рыбной ловли, полагаю.

— Ну, что ты на, это скажешь, Папийон?

— Ничего. Говорить буду на следствии.

— В карцер их! Меня заперли в карцере, забитые окна которого выходили во двор точно напротив комендатуры. Тьма там царила кромешная, но было слышно, как переговариваются люди во дворе. В три нас вывели и надели наручники.

В большой комнате собрался суд: комендант, его заместитель, главный надзиратель и Дега с карандашом наготове сидели в один ряд за небольшим столом.

— Шарьер и Карбоньери, прошу выслушать доклад господина Бруйе, касающийся вас: «Я, Бруйе Огюст, старший надзиратель мастерских на островах Спасения, обвиняю двух заключенных, Шарьера и Карбоньери,. в краже государственного имущества. Обвиняю также их сообщника Бурсе в пособничестве, то же самое касается Нарика и Кенъе. Заявляю далее, что я застиг Шарьера и Карбоньери в момент совершения акта вандализма — вскрытия могилы мадам Прива, которую они использовали для хранения плота».

— Что вы можете сказать по этому поводу? — спросил комендант.

— Во-первых, Карбоньери здесь ни при чем. Плот готовился для одного человека, для меня. Я силой вынудил его помочь мне снять настил с могилы, одному мне было не справиться. Поэтому Карбонъери не виноват ни в хищении госимущества, ни в пособничестве побегу. Тем более что побег не состоялся. Бурсе же попал в сложное положение, поскольку я угрожал ему смертью в случае, если он откажется мне помогать. Что же касается Нарика и Кенье, то я их вообще едва знаю. Они здесь ни при чем.

— Но это расходится с показаниями моего информатора, — сказал надзиратель.

— Этот ваш информатор, Бебер Селье, наверняка кому-то мстил, поэтому впутал невинных людей. Разве можно верить показаниям доносчика?

— Короче, — перебил меня комендант, — вы обвиняетесь в хищении государственного имущества, надругательстве над могилой и попытке к бегству. Будьте любезны подписать этот документ!

— Я ничего не подпишу, пока в него не внесут мои показания о Карбоньери, Бурсе и Нарике с Кенье, — ответил я.

— Согласен. Подготовьте документ!

Я подписал. Не могу передать, что творилось со мной в это время. В карцере в какой-то момент мне даже показалось, что я схожу с ума. Я почти не ел и не двигался, лишь курил одну сигарету за другой. К счастью, ими бесперебойно снабжал меня Дега. Лишь по утрам я выходил на часовую прогулку по двору возле карцера.

Однажды утром ко мне подошел комендант. Странная вещь — ведь если бы побег удался, он пострадал бы больше остальных. Но злобы ко мне в нем было куда меньше, чем у других.

Улыбаясь, он сказал, что его жена считает вполне естественным стремление человека к свободе, мало того, свидетельством, что этот человек не деморализован окончательно. Затем он очень ловко и хитро пытался расколоть меня насчет Карбоньери, но мне показалось, я сумел убедить его в обратном, объясняя, что Карбоньери просто не мог отказать мне в помощи, когда я вытаскивал плот. Бурсе предъявил следствию план и записку с угрозой в его адрес. Что касается его, то тут комендант практически не сомневался, что именно так и обстояло дело. Я спросил, сколько мне светит за крашу госимущества. Он ответил:

— Не больше полутора лет.

Получил записку от Шатая — санитара. В ней говорилось, что Бебер Селье сидит в больнице в отдельной палате и ждет отправки на острова в связи с внезапно обнаруженным у него довольно редким и опасным заболеванием — абсцессом печени. Должно быть, ему удалось каким-то образом сговориться с комендантом и врачом, чтобы избежать мести.

В карцере меня не обыскивали. Воспользовавшись этим, я попросил прислать мне нож. Я также посоветовал Нарику и Кенье добиться у коменданта очной ставки между мной, начальником мастерских, Бебером Селье и Бурсе для выяснения всех обстоятельств дела и принятия окончательного решения.

На утренней прогулке Нарик сообщил мне:

— Комендант согласен. Очная ставка завтра в десять утра. Там будет и начальник охраны, специально проинструктированный.

Всю ночь я убеждал себя, что не имею права убивать Бебера Селье. Не получалось. Слишком уж будет несправедливо, что эту сволочь сошлют на материк, откуда он потом сможет преспокойно бежать. И это вместо расплаты за содеянное! Да, но за это тебя могут приговорить к смерти... Ну и плевать! Вот к какому выводу я пришел, потому что окончательно потерял надежду обрести свободу.

Единственный способ избежать смертного приговора — это заставить его выхватить нож первым. Для этого я должен ясно показать ему что мой — наготове. Тогда он точно выхватит свой. Это можно сделать или до, или сразу же после очной ставки. Во время нее убивать нельзя, иначе охранники могут начать стрелять.

Всю ночь я боролся с собой... И в конце концов пришел к выводу, что если он не выхватит нож первым, убивать я его не буду.

Я не спал всю ночь и выкурил целую пачку сигарет. Осталось только две, когда в шесть утра принесли кофе. Я был настолько взвинчен, что, хотя это строжайше запрещалось, попросил разносчика кофе, рядом с которым стоял охранник:

— Вы не раздобудете мне несколько сигарет или Табаку? С разрешения начальника, конечно. У меня все вышли, господин Антарталия.

— Ладно, дайте ему, если есть. Сам я не курю. Я действительно сочувствую вам, Папийон. Я корсиканец и уважаю тех мужчин, которые ведут себя как мужчины, а не как вонючее Дерьмо.

Вез четверти десять я был уже во дворе, ожидай вызова в суд. Нарик, Кенье, Бурсе и Карбоньерн тоже ждали. Из охраны на очной ставке должен был присутствовать тот самый Антарталия, который приходил утром. Он говорил с Карбоньери по-корсикански.

Распахнулись ворота, и во дворе появились араб, что лазил на дерево, еще один араб-охранник из мастерских и Бебер Селье. Увидев меня, последний приостановился, но сопровождавший его охранник сказал:

— Иди, но только держись от всех остальных в сторонке. Стань вон там, справа. А ты, Антарталия, проследи, чтобы между ними не было контактов.

Нас разделяло метра два. Антарталия заметил:

— Никаких разговоров между заключенными.

Карбоньери продолжал говорить по-корсикански со своим земляком, а тот не спускал с нас глаз. Внезапно охранник наклонился, чтобы завязать шнурок, и в это время я сделал знак Матье подойти поближе. Тот тут же смекнул, в чем дело, покосился на Бебера и плюнул в его сторону. Когда охранник выпрямился, Карбоньери продолжал говорить, словно ничего не произошло, и настолько отвлек его внимание, что я успел сделать шаг вперед и никто ничего не заметил. Рукоятка ножа уже лежала в ладони. Только Бебер Селье заметил это. И с невероятной быстротой — а нож у него оказался уже открытым в кармане брюк — ударил меня им в бицепс правой руки. Сам я левша, и тут же одним коротким движением вонзил нож ему в грудь по самую рукоятку. Звериный вой «а-а-а!» и он повалился на землю. Выхватив револьвер, Антарталия крикнул:

— Назад, парень! Лежачего не бьют! Иначе пристрелю тебя на месте, а мне этого не хочется.

Карбоньери подошел к Селье, пнул его ногой по голове и что-то сказал по-корсикански. Я понял, он мертв.

Охранник сказал:

— Дай-ка мне твой нож!

Я отдал ему нож. Он сунул револьвер в кобуру, подошел к обитой железом двери, постучал и сказал открывшему ее охраннику:

— Готовьте носилки забрать труп!

— А кто умер? — спросил охранник,

— Бебер Селье.

— О, а я думал, Папийон.

Нас снова отвели в карцер. Очная ставка откладывалась. В коридоре Карбоньери успел шепнуть мне:

— Бедняга Папийон! На этот раз ты влип, и серьезно.

— Да, но я жив, а он сдох!

Охранник вернулся один, тихо открыл дверь и сказал мне:

— Стучи и кричи, что ранен. Он ударил первым, я видел! — и так же тихо притворил за собой дверь.

Все же эти охранники-корсиканцы потрясающие существа — или отпетые мерзавцы, или действительно прекрасные люди, среднего не бывает. Я застучал кулаками в дверь и завопил:

— Я ранен! Хочу в больницу на перевязку! Охранник вернулся с главным надзирателем лагеря.

— Что с тобой? Чего орешь?

— Я ранен, начальник!

— А-а... так ты ранен... А мне показалось, он тебя не задел.

— Да вы что! Правая рука насквозь пробита!

— Отворяй! — скомандовал надзиратель.

Дверь отворилась я вышел. На руке зияла глубокая рана.

— Наручники на него и в больницу! Там глаз не спускать и не оставлять ни под каким предлогом. Только пере-вязать и сразу обратно!

Мы вышли. Во дворе собралась уже целая толпа охранников во главе с комендантом. Надзиратель из мастерских крикнул:

— Убийца!

Не успел я раскрыть рта, как комендант ответил: — Помолчите, Бруйе. Селье напал первым.

— Что-то не верится, — проворчал Бруйе. — Я сам видел, я свидетель, — вставил Антарталия. — И помните, господин Бруйе, корсиканцы никогда не лгут. В больнице Шатай тут же послал за доктором. Меня зашили без всякого наркоза. Я ни разу не застонал. Закончив свою работу, врач заметил:

— Я не дал вам обезболивающего просто потому, что у меня; все вышло. — И после паузы добавил: — Зря вы это затеяли.

— Но он все равно бы умер, раньше или позже. Абцесс печени не шутка!

Врач так и остался стоять с раскрытым ртом.

Расследование возобновилось. Бурсе вышел из игры, поскольку было установлено, что ему угрожали. Я изо всех сил поддерживал эту версию. Нарика и Кенье тоже оставили в покое — за отсутствием улик. Так что ответственности подлежали я и Карбоньери. Обвинение в хищении с него сняли, оставив только сообщничество в подготовке побега. За это полагалось максимум полгода. Со мной же все обстояло куда серьезнее. Несмотря на свидетельские показания в мою пользу, следователь никак не хотел признать, что я действовал в целях самообороны. Дега видел дело и сказал, что несмотря на все старания следователя, меня вряд ли приговорят к смертной казни, так как я все же был ранен. Оправданию мешали лишь показания двух арабов, утверждавших, что я ударил ножом первым.

Наконец расследование было закончено. Я ждал отправки в Сен-Лоран, чтобы предстать перед трибуналом. Целыми днями я ничего не делал, только курил. Да еще немного гулял по утрам. И ни разу, ни комендант, ни охранники не выказывали по отношению ко мне ни малейшей враждебности. Они охотно болтали со мной и снабжали куревом.

Был четверг, отправляли меня в пятницу. В десять утра; когда я, как обычно, вышел на прогулку, за мной пришел комендант.

— Идем со мной, Папийон.

Я отправился за ним без всякого сопровождения. Мы направлялись к его дому. По дороге он сказал:

— Моя жена захотела с тобой попрощаться. Не хочется огорчать ее зрелищем вооруженного охранника рядом. Обещаешь вести себя пристойно?

— Конечно, господин комендант.

Мы дошли до дома.

— Жюльетт, я исполнил свое обещание и привел твоего протеже. К двенадцати он должен быть на месте. Так что у вас есть целый час для разговоров. — И с этими словами он повернулся и вышел.

Жюльетт подошла ко мне и положила руки на плечи. Ее черные глаза были затуманены слезами.

— Ты сошел с ума, мой друг Папийон! Если б ты раньше сказал мне, что хочешь бежать, я смогла бы тебе помочь. Я просила мужа помочь тебе сейчас, но он говорит, что теперь к сожалению, это от него уже не зависит. А выглядишь, ты куда лучше, чем я ожидала... И вот еще что: я хочу заплатить тебе за рыбу, которой ты так исправно снабжал меня все эти месяцы. Вот, тут тысяча франков, больше у меня к сожалению нет.

— Послушайте, мадам, мне не нужны деньги! Поймите, я просто не могу их взять! Это испортит наши дружеские отношения. — И я отстранил две банкноты по пятьсот франков. — Не ставьте меня в неловкое положение, пожалуйста...

— Как хотите, — сказала она. — Тогда, может, выпьете рюмочку? — И в течение часа эта добрая и очаровательная женщина беседовала со мной. Она была уверена, что меня оправдают и что я получу полтора — максимум два года.

На прощанье она взяла меня за руки и крепко их сжала.

— Прощай и удачи тебе! — и громко разрыдалась. Комендант сам отвел меня в карцер. По пути я сказал

ему:

— Господин комендант, ваша жена — самая благородная женщина на свете!

— Я знаю это, Папийон. И она не приспособлена к жизни здесь. Но что я могу поделать... Ладно, еще четыре года, и я увольняюсь.

— Госнодин комендант, я хочу воспользоваться возможностью поговорить с вами наедине. Поблагодарить за доброе обращение, за заботу, которую вы постоянно ко мне проявляете, несмотря на все неприятности, которые я на вас навлек.

— Да, ты, конечно, мог бы подложить мне свинью. Но все равно, я вот что тебе скажу: наверное, ты все-таки правильно сделал, что пытался бежать. — И, дойдя до ворот, добавил: — Прощай, Папийон, да поможет тебе Бог!

— Прощайте, господин комендант.

Да, я действительно нуждался в Божьей помощи, поскольку суд, перед которым я предстал, был безжалостен. Три года за хищение, надругательство над могилой и попытку к побегу и в довесок — пять лет за убийство Селье. Итого восемь лет одиночки. Если б я не был ранен, меня наверняка приговорили бы к смертной казни.

ВТОРОЙ СРОК ОДИНОЧКИ

Нас привезли в Сен-Лоран. Суд состоялся в четверг, а уже в пятницу утром нас отправили морем на острова.

На борту было шестнадцать заключенных, из них двенадцать приговоренных к одиночке. Море бушевало, время от времени огромная волна захлестывала палубу. Отчаяние мое достигло такой степени, что я в глубине души возжелал, чтобы эта старая посудина затонула во время путешествия. На протяжении всего пути я ни разу ни с кем не заговорил, а просто сидел на палубе, и в лицо мне хлестал мокрый ветер. Я даже не пытался от него укрыться и ничуть не расстроился, когда с головы сдуло шляпу — вряд ли мне на протяжении восьми лет в одиночке понадобится шляпа. Но, когда в очередной раз я подумал, что было бы хорошо, если б корабль затонул, я сказал себе: «Акулы уже сожрали Бебера Селье, а ты пока еще жив. Но тебе уже тридцать, и предстоит просидеть восемь лет в этом гробу. Можно ли продержаться восемь лет в стенах этой тюрьмы-людоеда?»

Опыт подсказывал, что это невозможно. Четыре-пять лет — абсолютный предел. Если бы не убийство Селье, мне дали бы три, а то и всего два года. Не стоило все-таки убивать эту крысу. Нет, сейчас не надо думать об этом, не стоит... Надо думать, как выжить — выжить, чтобы попытаться бежать снова. Жить, жить, жить — вот отныне мой девиз, моя религия.

Среди охранников на борту одного я знал еще по первой одиночке.

— Начальник! Можно вас кое о чем спросить?

Он подошел, удивленный.

— Что?

— Вы знали хоть одного, кому удалось продержаться в одиночке восемь лет?

Поразмыслив с минуту, он ответил:

— Нет. Но я знал довольно много людей, которые просидели по пять, а один — его я помню очень хорошо, — так он просидел аж целых шесть лет и вышел в полном уме и добром здравии.

— Спасибо вам.

— Не за что, — ответил охранник. — А тебе, как я слыхал, вроде бы дали восемь?

— Да, шеф.

— Если не накажут, то, может, и продержишься. И он отошел.

Да, ценное замечание. Выжить, пожалуй, можно только в том случае, если не накажут. Отсюда вывод — нельзя принимать ни орехов, ни сигарет, писать и получать записки.

В три часа мы достигли островов. Не успел я оказаться на берегу, как тут же заметил светло-желтое платье Жюльетт, она стояла рядом с мужем. Комендант быстро подошел ко мне и спросил.

— Сколько?

— Восемь лет.

Он вернулся к жене, и они о чем-то пошептались. Жюльетт присела на камень. По лицу было видно, как страшно опечалена эта чудесная женщина. Муж взял ее за руку, она бросила в мою сторону последний преисполненный печали взгляд, и они ушли, не обернувшись.

— Сколько, Папи? — спросил Дега.

— Восемь лет одиночки. Он ничего не сказал и стоял, не поднимая на меня глаз.

Подошел и Гальгани. И не успел заговорить, как я прошептал ему:

— Не надо ничего посылать. Писать тоже не надо. Имея такой срок, мне ни в коем случае нельзя рисковать.

— Понял,

Так же шепотом я быстро добавил:

— Попытайся договориться, чтобы утром и на ужин мне давали как можно больше еды. Если получится, тогда, может, еще даст Бог свидеться.

И я направился к первой же лодке, что должна была увезти нас на Сен-Жозеф. Все смотрели на меня, как смотрят на покойника, которого собираются опустить в могилу. Уже в лодке я повторил свою просьбу Шата.

— Что ж, попробуем. Крепись, Папийон! — и шепотом добавил: — А что с Матье Карбоньери?

— О, совсем забыл. Председательствующий отложил слушание его дела до получения новых материалов. Уж не знаю, к лучшему это или нет.

— Думаю, к лучшему.

Я оказался в первом ряду колонны, поднимавшейся в гору к тюрьме одиночного заключения. Я шел очень быстро, словно торопился как можно скорей попасть в эту клетку. Один охранник заметил:

— Куда так летишь, Папийон? Можно подумать, тебе прямо не терпится попасть в ту самую камеру, откуда ты недавно вышел.

Наконец мы добрались.

— Всем раздеться догола! Будет говорить комендант!

— Прискорбно видеть, что ты снова здесь, — заметил комендант и начал свою обычную вступительную речь. А потом снова обратился ко мне:

— Блок «А», камера 127. Самая лучшая, Папийон, потому что она против двери из коридора, там светлее и больше воздуха. Надеюсь» будешь вести себя прилично. Восемь лет — большой срок... но как знать... Может, за примерное поведение тебе и скостит год-другой. Будем надеяться, так оно и случится, потому что ты парень храбрый, я таких уважаю.

Итак, камера 127. Она действительно находилась точно напротив больших зарешеченных дверей, открывающихся в коридор. И здесь действительно было светлее даже в шесть часов вечера. Вони и запаха гнили, которые преследовали меня в той, первой камере, тоже не было. Я немного приободрился.

«Выходит, дружище Папийон, тебе предстоит глядеть на эти стеньг все последующие восемь лет. Нет смысла вести счет дням и месяцам. Отсчитывать можно и полугодовыми сроками. Шестнадцать раз по шесть месяцев — и ты свободен. И если уж тебе предстоит здесь умереть, хорошо, что ты умрешь при дневном свете, Это очень важно. Совсем невесело умирать в темноте. А если заболеешь, врач сможет хотя бы разглядеть твое лицо. Так что не стоит корить себя за попытку к бегству и за то, что ты убил Селье. Представь, как бы ты мучился уже при одной мысли, что, пока ты гниешь здесь, он, возможно, уже бежал и на свободе. Так что время покажет. Может, выйдет амнистия или случится война, землетрясение, тайфун, наконец, который сметет с лица земли это здание. Почему бы и нет? Может, найдется честный и порядочный человек, который отправится во Францию и возбудит там общественное мнение против того факта, что в тюрьмах страны убивают людей без гильотины. Может, врач или священник не знают о здешних порядках?.. Во всяком случае, акулы давно уже переварили Селье! А ты еще жив и, как мне кажется, должен выбраться из этой могилы живым и на ногах».

Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Я начал ходить по камере, приняв привычную позу и четко соразмеряя каждый шаг. Маятник работал безукоризненно. Я решил заниматься ходьбой два часа утром и два днем, по крайней мере первое время. А там посмотрим. Все зависит от рациона. Не стоит попусту тратить энергию и нервы.

Спать я лег очень поздно и проспал спокойно всю ночь. Жить, жить, жить... Всякий раз, когда меня одолевало отчаяние, я твердил себе: «Там, где жизнь, там и надежда».

Прошла неделя. Со вчерашнего дня я заметил изменения в моем рационе. Прекрасный кусок вареного мяса на обед, а вечером полная до краев миска чечевичной похлебки, густой, почти без воды. И я твердил себе, как твердят ребенку: «В чечевице много железа, она очень полезная»... Если так пойдет и дальше, то в эти первые полгода по крайней мере можно позволить себе маршировать по десять — двенадцать часов в день. А после, устав как следует, ложиться и уноситься к звездам. Нет, это не отключка, я твердо стоял на земле. Я заполнял долгие ночные часы воспоминаниями о заключенных, с которыми познакомился на островах, — у каждого была своя история, свое прошлое и настоящее. Я вспоминал байки, которые они мне рассказывали. Одна все не давала мне покоя, и я поклялся, что, если выйду отсюда и попаду на острова, обязательно выясню, правда это или нет. Это история о колоколе.

Как я уже говорил, заключенных не хоронили, а бросали в море, в кишащий акулами пролив между Сен-Жозефом и Руалем. Труп заворачивали в мешки от муки, к ногам привязывали камень. На носу лодки находился прямоугольный ящик. Доплыв до нужного места, шестеро гребцов — все заключенные — поднимали весла. Затем один из них наклонял ящик, другой отворял нечто вроде подъемной дверцы, и труп соскальзывал в воду. Без всякого сомнения, акулы тут же сжирали труп. Ни один из покойников не успевал достигнуть дна, его разрывали на части почти на самой поверхности. Если верить свидетелям, то зрелище это было действительно крайне омерзительным: целая стая акул набрасывалась на покойника, срывала с него саван, вернее мешки от муки, и разрывала тело на огромные куски, тут же заглатывая их.

Все это было, конечно, ужасно, но в одну вещь я так и не мог до конца поверить: все без исключения твердили, что акул сзывал в то скорбное место звон церковного колокола, иногда по вечерам с мыса на острове Руаяль не было видно ни одной акулы, но, когда начинал звонить колокол, бухта за считанные секунды наполнялась этими тварями. Акулы ждали мертвеца — иначе чем можно было объяснить их присутствие там в нужный момент? Будем надеяться, я не попаду акулам на обед в этом качестве; если они сожрут меня во время побега, это, конечно, скверно, зато есть утешение, что это произошло, когда я пытался обрести свободу. Только бы не, умереть от какой-нибудь болезни в этой клетке...

Благодаря стараниям моих друзей недостатка в еде я не испытывал и чувствовал себя хорошо. Безостановочно бродил по камере с семи утра до шести вечера. И ужин — миска, полная чечевицы, других овощей или вареного риса — съедался с удовольствием. Ходьба тоже приносила пользу: усталость после нее была здоровой усталостью. Я даже научился отключаться, не переставая бродить по камере.

Прошло полгода, Я сдержал данное себе обещание отсчитывать срок шестью месяцами. И вот сегодня их осталось пятнадцать из шестнадцати. Прошла одна шестнадцатая часть моего срока.

Можно подвести кое-какие итоги. Никаких чрезвычайных событий в течение этого срока. Еда однообразна, но в достаточном количестве, так что здоровье не пострадает.

Вокруг случались самоубийства, заключенные ревели и бились в своих клетках, как дикие обезумевшие звери, но, слава Богу, их быстро утихомиривали. Страшно действует на нервы, когда целыми днями слышишь, как ревут, стонут и рыдают люди. Я отрезал маленький кусочек мыла и заткнул им уши, чтобы не слышать этих ужасных воплей. Делать этого не следовало, так как от мыла началось раздражение. Впервые за все время пребывания в заключении я унизился до того, что обратился с просьбой к охраннику. Одним из разносчиков обеда оказался парень из Монтелимара, почти мой земляк. Я знал его по острову Руаяль. И попросил принести мне шарик из воска, чтобы отключаться от рева маньяков и безумных, когда они расходились особенно сильно. На следующий день он принес мне шарик величиной с грецкий орех. Невероятное облегчение...

Я научился правильно обращаться с большими сороконожками. За полгода меня укусили только раз. Я научился терпеть и лежать совершенно неподвижно, если, проснувшись, обнаруживал, что одна из этих тварей ползает по моему обнаженному телу. Ко всему можно привыкнуть, дело только в самоконтроле, ведь щекотание всех этих многочисленных ножек и щупалец крайне неприятно, стоит отреагировать — и ты укушен. Так что лучше уж дождаться, пока эта тварь сама не сползет, а потом отыскать и раздавить ее. На цементном сиденье я всегда оставлял две-три крошки хлеба Его запах привлекал сороконожек, и они направлялись к хлебу. Тут я их и приканчивал.

Одна мысль постоянно мучила и преследовала меня: почему я не убил Бебера Селье в тот же день, когда заподозрил его в грязной игре? Тут я вступал с собой в бесконечный спор, в каком случае ты имеешь право убить? Мой вывод: цель оправдывает средства. Целью моей являлся успешный побег. Мне посчастливилось закончить постройку плота и спрятать его в надежном месте. До побега оставались считанные дни. Когда я узнал о Селье, нам не хватало лишь одной детали для плота, которую мы протащили затем в тайник почти чудом. Так что надо было прикончить его сразу же, не раздумывая. Но что, если бы я тогда ошибся? Что, если он только выглядел подозрительно? Тогда я пролил бы кровь невинного человека, а это ужасно!

Прошлой ночью «тюрьма— людоед» полностью оправдала свое название. Я догадался, что двое заключенных повесились, а один удушил себя, забив рот и ноздри обрывками ткани. Моя камера находилась рядом с местом, где происходила смена караула, и иногда до меня доносились обрывки разговоров. В то утро охранники говорили громче, чем обычно, и я понял, что произошло.

Прошло еще полгода. Подводя итоги, я нацарапал на куске дерева цифру 14. У меня был припасен гвоздь, которым я пользовался раз в полгода. Итак, подводя итоги, следовало отметить, что с точки зрения здоровья и состояния духа у меня все обстояло отлично.

Благодаря умению отключаться я довольно редко испытывал приступы отчаяния и справлялся с ними довольно быстро. Я даже специально придумывал для этого воображаемое путешествие, которое помогало отогнать черные мысли. В эти моменты мне здорово помогала смерть Селье. Я твердил себе: «Я жив, жив, все еще жив... И должен продолжать жить, чтобы дождаться перемен. А он пытался помешать мне бежать, и теперь мертв, и никогда уже не будет свободен, а я буду, непременно буду! В любом случае, пусть мне даже исполнится тридцать восемь, когда я выйду отсюда, это ведь еще не старость. И следующий побег наверняка окажется удачным!»

Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Вот уже несколько дней, как я заметил, что ноги у меня опухают, а из десен сочится кровь. Надо ли заявлять, что я болен? Нажимая на голень, я замечал, как после этого на ноге остается ямка. Это значит, что у меня нечто вроде водянки. Вот уже целую неделю, как я не могу ходить по десять — двенадцать часов. Даже две прогулки по три часа каждая страшно меня утомляли. А когда я чистил зубы, то уже не мог тереть их полотенцем, смазанным мылом. Они страшно болели и кровоточили. Вчера даже выпал один зуб — верхний резец.

Третий полугодовой срок закончился настоящим переворотом. Вчера нас всех заставили высунуть руки в коридор, и мимо прошелся врач, заглядывая каждому под верхнюю губу. И вот в тот день, когда исполнилось ровно восемнадцать месяцев с начала срока заключения, дверь в мою клетку отворилась и кто-то сказал:

— Выходи! Стать возле стены и ждать!

На выходе я оказался первым, следом за мной во двор вывели около семидесяти человек. Там мы развернулись, и теперь я стоял последним.

Девять утра. Молодой врач в рубашке хаки с высоко закатанными рукавами сидел прямо на улице за маленьким деревянным столиком. Рядом стояли два санитара из заключенных и один медбрат. Все были люди новые, и я никого не знал, врача тоже. Всю эту команду охраняли десять человек с ружьями. Здесь же находились комендант и старший надзиратель.

— Всем раздеться! — прокричал санитар. — Одежду свернуть и под мышку! Первый! Имя?

— Такой-то...

— Открыть рот, ноги расставить. Так... три зуба удалить. Давать сперва настойку йода, затем сироп колеарии по ложке два раза в день перед едой.

Я был последним в очереди.

— Имя?

— Шарьер.

— Надо же, первый, у кого сохранилось хоть какое-то подобие фигуры. Вы здесь недавно?

— Сегодня ровно восемнадцать месяцев.

— Почему вы не похожи на остальных?

— Не знаю.

— Вот как? Ну тогда я вам сам скажу. Потому что наверняка питаетесь лучше или меньше занимаетесь онанизмом. Рот, ноги... Два лимона в день — один утром, другой вечером. Лимоны высасывать, затем втирать сок в десны. У вас цинга.

Они намазали мне десны йодом, затем обработали их голубым метиленом и дали лимон, после чего я отправился в свою клетку.

Что же такое произошло в этой тюрьме, что больных вдруг вывели во двор на солнце, где врач осмотрел их куда тщательнее, чем обычно? Да это настоящая революция! Ничего подобного прежде в одиночке не знали. Может, это произошло благодаря новому врачу, который отказался быть молчаливым пособником и подчиняться всем этим бесчеловечным правилам и законам? Кстати, этот врач, Жермен Жибер, ставший вскоре моим другом, погиб впоследствии в Индокитае.

Каждые десять дней медосмотр во дворе, на солнышке Предписания те же йод, сироп, два лимона. Состояние мое не улучшалось, но нельзя сказать, что и ухудшалось тоже. Это начинало раздражать, так как я не мог ходить по камере больше шести часов в день, ноги так и оставались распухшими и почерневшими внизу.

Однажды, ожидая своей очереди во время медосмотра, я обратил внимание на высокое дерево с веретенообразной кроной, в тени которого стоял. Вроде похоже на лимонное, только лимонов что-то не видать... Я сорвал листок и пожевал, затем решительно сорвал целую ветку с листьями, сам не понимая, впрочем, зачем это делаю. И когда подошла моя очередь, я засунул себе эту ветку в задницу и сказал:

— Доктор, смотрите-ка, может, это от ваших лимонов у меня из зада вон что выросло! — И повернулся показать ему ветку с листьями.

Охранники так и покатились со смеху, но тут на них прикрикнул надзиратель. А потом повернулся ко мне и гаркнул:

— Папийон, вы будете наказаны за неуважение к врачу!

— Нет, — вмешался врач, — ни в коем случае! Наказывать его нельзя, так как жалобы от меня не поступило. Шарьер, вы что, пытаетесь этим сказать, что не желаете больше есть лимоны?

— Да, доктор. По горло сыт этими лимонами. А лучше мне не становится. Давайте мне лучше побольше сиропа.

— Его у меня не так много, приходится экономить для более серьезных случаев. Ладно, так и быть, добавим еще одну столовую ложку. Но лимоны тоже продолжайте.

— Доктор, я видел, как индейцы едят морские водоросли Точно такие же встречаются на Руаяле. Здесь, на Сан-Жозефе, тоже должны быть.

— Что ж, ценная идея. Пойду на берег и наберу разных, на пробу. А что, эти индейцы ели их сырыми или как-то готовили?

— Сырыми.

— Прекрасно, спасибо. И прошу вас, комендант, проследите, пожалуйста, чтобы этого человека Ее наказывали

— Хорошо, капитан.

Щелк, щелк, щелк. Щелканье отворяемых подряд задвижек дверей. Девять утра, четверг. Всем заключенным приказали стать на пороге камер.

— Заключенные! — раздался чей-то голос. — Губернатор с инспекцией!

Высокий и элегантный седовласый господин медленно шагал по коридору в сопровождении пяти | офицеров в колониальной форме. Врачи, вне всякого сомнения. Я слышал, как они обмениваются какими-то малопонятными фразами. Они не успели дойти до меня, как вдруг один из заключенных едва не упал. Видимо, настолько обессилел, что не мог больше стоять. Его подхватили. Это был Гравиль, один из каннибалов. Офицер из свиты заметил:

— Но это же просто ходячий труп!

— Они все в весьма плачевном состоянии, — сказал губернатор.

Наконец процессия добралась до меня.

— Ваше имя? — спросил губернатор.

— Шарьер,

— Приговор?

— Восемь лет. Три за хищение государственного имущества и прочее, плюс еще пять за убийство.

— Сколько отсидели?

— Полтора года.

— Как себе ведет?

— Хорошо, — ответил наш комендант.

— Здоровье?

— Сносное, — сказал врач.

— Жалобы есть?

— Есть. Эта система абсолютно негуманна и недостойна такой державы, как Франция.

— В каком смысле? Что вас не устраивает?

— Правило полного молчания, отсутствие физических упражнений и медицинского ухода, если не считать последних нескольких дней.

— Будете вести себя хорошо, и тогда, поскольку я пока губернатор, мне удастся добиться смягчения приговора.

— Благодарю вас.

С того дня нас стали выпускать во двор на час и даже разрешили купаться в некотором подобии бассейна, отгороженном в бухте от вторжения акул большими каменными плитами — все это по приказу губернатора и главного врача с Мартиники.

Каждый день в девять утра отряды заключенных по сто человек в каждом маршировали нагишом из тюрьмы к морю. Женщинам и детям охранников предписывалось в это время сидеть по домам.

Так продолжалось примерно с месяц. Лица людей разительно изменились Этот час, проведенный на солнце, купанье в соленой воде и возможность перемолвиться словом преобразила узников одиночки — прежде совершенно больных людей духовно и физически.

Однажды, когда мы шли из тюрьмы к морю, раздался отчаянный женский крик, а затем два выстрела из револьвера. Идя в хвосте колонны, я отчетливо расслышал:

— На помощь! Моя дочка, моя малышка тонет!

Крик доносился с мола, цементного настила, выходящего далеко в море К нему приставали лодки и катера. Еще крики: «Акулы!» — и снова выстрелы. Все остановились и обернулись в ту сторону, откуда очи раздавались, а я, не раздумывая, бросился в воду и поплыл совершенно голый, к бухте. Доплыв до мола, я увидел на нем двух женщин, вопивших и мечущихся как безумные, трех охранников и нескольких арабов.

— Прыгайте за ней, ну же! — кричала женщина. — Она здесь, рядом. Я не умею плавать, иначе я бы сама... Эх вы, трусы!

— Акулы! — закричал охранник и выстрелил снова.

В воде плавала маленькая девочка в сине-белом платьице, течение медленно сносило ее в сторону, как раз к тому месту, где находилось «кладбище» заключенных. Охранники не прекращали пальбу и наверняка ранили не одну акулу — вода возле ребенка так и бурлила и расходилась кругами.

— Прекратите стрельбу! — крикнул я и еще более отчаянно заработал руками. Течение помогало, плыл я очень быстро и приближался к малышке, не переставая сильно бить по воде ногами, чтобы отпугнуть акул. Девочка не тонула, видно, ее поддерживало на воде платье.

Я находился от нее всего метрах в тридцати — сорока, как вдруг со стороны Руаяля показалась лодка — видимо, люди успели заметить, что произошло. Вот она поравнялась с ребенком. Девочку схватили за юбку, подняли, и вот она уже в безопасности. Они успели чуть раньше меня. Я рыдал от ярости, совершенно позабыв об акулах, когда меня, в свою очередь, тоже втащили в лодку. Я напрасно рисковал жизнью.

Так по крайней мере я тогда думал. Однако месяц спустя в качестве вознаграждения доктор Жермен Жибер добился моего освобождения из одиночки по состоянию здоровья.

Тетрадь восьмая

СНОВА НА ОСТРОВЕ РУАЯЛЬ

БУЙВОЛЫ

Итак, чудо возвратило меня на Руаяль уже в качестве обычного заключенного, отбывающего обычный срок. Я вернулся туда через девятнадцать месяцев.

Я снова был с друзьями. Дега занимал тот же пост, Гальгани по-прежнему служил почтальоном. Карбоньери тоже был здесь, обвинение в соучастии в побеге удалось отвести. И еще меня встретили, конечно, Гранде, Бурсе, Шатай и тачечники — Нарик и Кенье. Служил на Руаяле помощником санитара и Матуретт, мой товарищ по первому побегу.

Надо сказать, что мое возвращение на Руаяль произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Было субботнее утро, когда я появился во дворе блока «А» для особо опасных. Почти все ребята были здесь и почти все без исключения бурно и радостно приветствовали меня.

— Ну, ребята, вы как, нормально?

— Да, Папи. И очень рады: тебя видеть!

— Твое место по-прежнему за тобой, — сказал Гранде. — Никому не позволил занимать.

— Спасибо, всем спасибо. Что слышно нового?

— Одна приятная новость.

— Какая?

— Вчера ночью против барака для «паинек» нашли убитого араба, того самого, что донес на тебя. Ну, который лазил на пальму и шпионил. Должно быть, это устроил один из твоих приятелей. Не хотел, чтобы он тут мозолил тебе глаза. Ну и избавил от лишних хлопот

— Хотел бы я все-таки знать, чья это работа. Чтобы поблагодарить.

— Может, потом он тебе и сам скажет. Во время переклички араба нашли с ножом, воткнутым в грудь по самую рукоятку. Никто, как водится, ничего не видел и не слышал.

— Что ж, оно и к лучшему. Как игра?

— Нормально. Место за столом тебе обеспечено.

— Прекрасно.

Итак, я снова начинал жить как человек, приговоренный к пожизненному заключению, вот только как и когда кончится вся эта затянувшаяся история?..

— Комендант хочет вас видеть, — сообщил какой-то араб.

Я пошел с ним, В сторожевой будке у входа было несколько охранников, они приветствовали меня весьма радостно, почти по-приятельски. Я вошел. В комнате сидел комендант Пруйе.

— Ну как ты, Папийон, в порядке?

— Да, комендант.

— Очень рад, что тебя простили. Поздравляю также с храброй попыткой спасти дочурку моего коллеги.

— Спасибо

— Хочу предложить тебе поработать возницей. Временно, конечно, пока не освободится место ассенизатора, чтобы ты смог снова рыбачить.

— Что ж, если это вас не скомпрометирует, прекрасно, я согласен.

— Это уж мое дело, скомпрометирует или нет. Я на три педели еду во Францию. Можешь приступить к работе хоть сейчас

— Не знаю, как и благодарить вас, комендант.

— А я знаю. Продержаться хоть месяц, не пытаясь бежать. — И Пруйе рассмеялся.

Люди в нашем бараке были все те же, и образ жизни прежний. Игроки — отдельный класс — не думали ни о чем, кроме своих карт. Мужчины, имеющие мальчиков-подружек, жили, ели и спали с ними. Тут образовались вполне стабильные пары, днем и ночью поглощенные своими мыслями и страстями, всеми перипетиями гомосексуальной любви. Сцены ревности, бурные проявления чувств, «муж» и «жена» постоянно втайне шпионившие друг за другом, и неизбежная серия убийств в случае, если одному из партнеров надоедал другой и он уходил к новому любовнику.

Так, на прошлой неделе негр по имени Симплон убил парня по имени Сидеро, и все это ради неотразимого Шарля Барра. Это уже третий человек, которого убил Симтон из-за Шарля. Я не успел пробыть в лагере и нескольких часов, как ко мне вдруг подошли двое:

— Скажи-ка, Папийон, этот Матуретт, он что, твоя девочка? Или нет?

— Чего это вы вдруг? — Да так, чисто личный интерес.

— Тогда вот что я вам скажу, ребята. Матуретт бежал со мной за тысячу миль и вел себя как настоящий мужчина. Больше мне добавить нечего.

— Да нет, мы интересуемся он твоя подружка или нет?

— Нет. По части секса я о нем ничего не знаю. А что касается дружбы, то я самого высокого мнения об этом парне, остальное меня не интересует. Разве что если какая сволочь попробует его обидеть.

— А что, если однажды, он станет моей женой?

— Захочет — его дело. Я в это не вмешиваюсь. Но если только узнаю, что ты ему угрожал» склоняя к сожительству, будешь иметь дело со мной.

Поражаюсь этим гомикам — и как они находят друг друга? Ни до кого им нет дела живут себе, и все тут!

Итак, жизнь на Руаяле шла своим чередом. Я начал работать возницей, и у меня появился буйвол по кличке Брут. Он весил две тонны и был с точки зрения других буйволов закоренелым убийцей. Он уже успел рассчитаться с двумя быками — своими соперниками.

— Даю ему последний шанс, — сказал Агостини, надзиратель скотного двора на острове. — Если он еще кого запорет, отправлю на бойню!

Первая наша встреча с Брутом состоялась утром. Негр с Мартиники, ездивший с ним ранее, остался еще на неделю — научить меня новому делу. Я подружился с Брутом тотчас же, пописав ему на нос — он обожал привкус соли. Затем я угостил его зелеными манго, сорванными в больничном саду. А когда впряг его в огромную, грубо сбитую телегу с бочкой для воды на три тысячи литров, все это очень напоминало колесницу фараона.

Отправились мы к берегу моря. Нам с Брутом надлежало наполнить бочку водой и снова вернуться на плато, поднявшись по жутко крутому склону. Там я открывал затычку, и вода, хлещущая из бочки по желобам, смывала в море все накопившиеся за день нечистоты. Наш рабочий день начинался в шесть утра, а к девяти ужа заканчивался.

Дня через четыре я уже вполне мог обходиться без мартиниканца. Существовала лишь одна серьезная загвоздка: каждый день в пять утра мне приходилось плавать в грязном пруду, разыскивая Брута, который, ненавидя свою работу и стремясь от нее увильнуть, торчал по брюхо в воде и ни за что не желал вылезать. В ноздри — самое чувствутельное у быка место — у Брута было вдето железное кольцо с полуметровой цепочкой, лишь потянув за нее, можно было заставить его выйти из воды. Но для этого надо сначала найти его Часто, когда я почти настигал его, он нырял и всплывал где-то совсем в другом месте. Иногда на то, чтобы вытащить эту упрямую скотину из воды, кишащей разными тварями и заросшей водяными лилиями, у меня уходил целый час Я весь так и дрожал от злости

— Свинья поганая! Упрямая скотина! Вылезешь ты из воды или нет?

Впрочем, все эти угрозы и оскорбления не действовали на Брута. Единственным средством управления этим чудовищем оставалось кольцо с цепочной. Впрочем, стоило извлечь его из воды, как мы тут же становились друзьями.

В Брута была влюблена одна очень славненькая молоденькая буйволица, она обожала ходить с нами на море и обратно. Я в отличие от мартиниканца не отгонял ее, напротив, позволял «целовать» Брута и повсюду следовать за нами. А когда они целовались, ни разу не побеспокоил «влюбленных», после чего Брут, выражая мне свою благодарность, с непостижимой легкостью и быстротой катил по дороге тяжеленную телегу. Кстати, кличка этой буйволицы была Маргарита.

Вчера в шесть утра на перекличке из-за этой Маргариты произошла пресмешная история. Дело в том, что возница-мартиниканец имел, по-видимому, привычку каждый день залезать на низенькую изгородь и трахать с этой высоты Маргариту. Однажды его застукал за этим занятием охранник, и парня упекли в карцер на тридцать суток, — ведь скотоложство признавалось преступлением. А вчера во время переклички в лагерь неожиданно ворвалась Маргарита. Пробежав мимо строя заключенных, она остановилась перед негром, затем повернулась и подставила ему свой зад. Все так и покатились со смеху, а лицо мартиниканца посерело от стыда.

Я совершал три поездки к морю в день. Самым трудным делом было заполнение бочки водой, но с помощью еще двоих заключенных я справлялся с этим довольно успешно и уже к девяти мог отправляться на рыбалку.

На середине подъема от моря к плато находилась довольно ровная площадочка, где у меня был припасен большой камень. Брут привык устраивать себе в этом месте передышку минут на пять, и я подкладывал камень под колесо телеги, чтобы она не тащила его вниз. Но однажды утром в этом месте вдруг появился еще один буйвол по кличке Дантон, такой же огромный, как и Брут. Он выскочил из зарослей низеньких пальм с густой листвой, где прятался до того, и бросился прямо на Брута. Бруту удалось увернуться от удара. Дантон попал по телеге. Один из рогов пробил бочку. Бык отчаянно дергался, пытаясь высвободить застрявший рог, а я в это время спешно распрягал Брута. Освободившись от сбруи, Брут отбежал метров на тридцать, затем пригнул голову и бросился в атаку. Отчаяние или страх помогли Дантону — он рванулся со страшной силой и высвободил голову, а в бочке остался торчать обломок рога. Дантон успел увернуться от Брута, и тот с ураганной силой налетел на телегу и опрокинул ее.

Затем произошла самая странная вещь, которую я когда-либо видел в жизни. Дантон и Брут соприкоснулись рогами и потерлись этим грозным оружием друг о друга нежно и приветливо, без всякой злобы. Было похоже, что они о чем-то переговариваются. Потом Маргарита начала медленно подниматься по склону, за ней последовали оба быка. Время от времени они останавливались и нежно терлись друг о друга рогами. В какой-то момент они слишком увлеклись и затянули эти процедуру, но тут Маргарита испустила дразнящий стон, и вся троица снова пустилась в сторону плато. Наконец процессия, замыкаемая мной, оказалась возле маяка на ровной прямоугольной площадке длиной около трехсот метров, на дальнем конце которой располагался лагерь, а справа и слева две больницы — одна для заключенных, другая для солдат.

Дантон и Брут следовали за Маргаритой метрах в двадцати. Время от времени соблазнительница испускала долгое, томное, явно призывное мычание Соперники снова соприкоснулись рогами, на этот раз, как мне показалось, они действительно о чем-то говорили — в их мычании отчетливо различались совсем особые, осмысленные звуки.

После беседы быки разошлись — один влево, другой вправо. Каждый остановился у самого края площадки. Итак, их разделяло метров триста. Маргарита выжидательно замерла посередине.

И тут я сообразил, что сейчас будет: настоящая классическая дуэль по обоюдному согласию. А буйволица — приз победителю Она была совсем не против, наоборот, так и раздулась от гордости как павлин. Еще бы — два таких красавца собираются биться насмерть за право обладания ею.

Крик Маргариты, и они бросились друг на друга. Не могу передать, с какой невообразимой скоростью сближались эти две двухтонные туши. Они столкнулись лбами с такой силой, что минут на пять застыли, оглушенные мощью удара Брут пришел в себя первым и галопом вернулся к исходной позиции.

Битва длилась часа два. Охранники уже хотели убить Брута, но я им не позволил; затем в один из моментов у Дантона сломался рог — тот самый, который он повредил о бочку. И он ударился в бегство, преследуемый Брутом. Погоня, прерываемая короткими схватками, длилась до утра следующего дня. Быки разметали и сносили все, что попадалось на пути: сад, кладбище, прачечную. Лишь около семи утра Бруту удалось припереть Дантона к стене скотобойни возле моря и глубоко вонзить рог в брюхо соперника.

К тому же Брут повернул его в теле соперника дважды — до самого желудка. И побежденный Дантон рухнул в лужу крови, смешанной с собственными кишками.

Битва гигантов настолько изнурила Брута, что мне пришлось самому выдергивать его рог из тела Дантона. Буйвол поплелся по тропинке вдоль моря, там к нему присоединилась Маргарита и затрусила бок о бок, подставляя ему под плечо свою безрогую голову.

Я не смог присутствовать на их брачной ночи, так как надзиратель, в чьем ведении находились буйволы, объявил, что увольняет меня за то, что я посмел распрячь Брута. Я дошел к коменданту.

— Что произошло, Папийон? Брута надо прирезать, он слишком опасен. Он уже успел уничтожить трех прекрасных животных.

— Потому я и пришел к вам. Просить, чтобы вы спасли Брута. Никто, кроме меня, не знает, как обстояло дело. Я должен заявить, что Брут действовал исключительно в целях самообороны.

Комендант улыбнулся.

— Так... Что же дальше?

— Видите ли, комендант, противник напал на моего буйвола первым. — И я посвятил его во все детали. — Более того, если бы я не распряг Брута, Дантон наверняка убил бы его. Ведь он не мог защищаться, будучи прикованным к телеге.

— Это, конечно, верно, — заметил комендант.

В этот момент появился надзиратель скотного двора.

— Доброе утро, комендант! А я везде ищу тебя, Папийон. Ты ушел утром из лагеря, будто на работу отправился, а ведь я тебя уволил! Быка в любом случае отправят на бойню в воскресенье утром — мяса с него на целый барак хватит!

— Вы не посмеете?

— А ты кто такой, чтобы мне приказывать?! Плевать я хотел!

— Есть комендант. И еще доктор — я попрошу его спасти Брута, и он скажет свое слово.

— Да тебе-то что за дело?

— Это мое дело. Я возничий, а Брут — мой друг.

— Друг?! Буйвол? Ты что, смеешься?

— Господин Агостини, выслушайте меня хоть минуту!

— Пусть он выступит как адвокат Брута, — вмешался комендант.

— Ладно. Говори!

— Господин Агостини, как вы думаете, животные могут разговаривать друг с другом?

— Почему нет? Надо же и им как-то общаться.

— Ну хорошо. Так вот: Брут и Дантон договорились, что будут драться на дуэли.

И я второй раз пересказал историю с самого начала.

— Бог ты мой! — воскликнул надзиратель. — Ну и странный ты все же тип, Папийон! Ладно, поступай со своим Брутом как знаешь, но смотри: если он взбрыкнет еще хоть раз, никто его не спасет, даже сам комендант. Можешь возвращаться на работу.

Два дня спустя Брут вновь вернулся к своим обязанностям по доставке воды. И по-прежнему за ним повсюду следовала его верная подруга Маргарита.

БУНТ НА СЕН-ЖОЗЕФЕ

Острова опасны — слишком уж большой, конечно, видимой свободой пользуются там заключенные. Мне было больно и противно наблюдать, какой ленивой растительной жизнью здесь живут и больше всего на свете боятся, чтобы ничто не нарушило ее мирного течения. Одни ждут, когда закончится срок заключения, другие уже ничего не ждут, а просто погрязли в своих пороках.

Прошлой ночью я лежал в гамаке, а в другом конце барака развернулась карточная игра, такая бурная, словно в картежников бес вселился. В конце концов моим друзьям Карбоньери и Гранде пришлось вмешаться, чтобы немного утихомирить их, одному справиться с этой публикой было не под силу. Я же погрузился в дремоту и, стараясь забыться, гнал от себя сладкие воспоминания о жизни на побережье среди индейцев. Наверное, сам Господь Бог наказал меня за то, что я недооценил красоту и прелесть первобытной жизни, так щедро предложенной мне в подарок, которой я мог пользоваться ровно столько, сколько мне хотелось.

Там остались милые мои возлюбленные, Лали и Зарема, там не существовало ни жандармов, ни наших законов, ничего, кроме полного взаимопонимания и любви между людьми, населяющими эту благословенную землю. Да, я сам виноват, что оказался здесь, но надо постоянно думать только об одной вещи — бежать или умереть. Ведь стены и цепи каторги владеют не духом, а только моим телом, правда, об этом напоминают ежедневно, точнее, два раза в день.

— Папийон!

— Здесь!

Это утром. А в шесть вечера снова:

— Папийон!

— Здесь!

Но вы заблуждаетесь, господа. Мое физическое пребывание здесь еще ничего не означает. Дух мой свободен. Я не принадлежу каторге, я не освоился с ней, как освоились тысячи заключенных, в том числе даже самые близкие мои друзья. Я постоянно готов к побегу.

В этот момент к моему гамаку подошли какие-то два типа.

— Спишь, Папийон?

— Нет.

— Мы хотели бы с тобой поговорить.

— Говори. Только тихо, чтоб никто не услышал.

— Так вот, мы готовим бунт.

— Каким образом? Как это понять?

— Перебьем всех арабов, всех этих собак охранников с их женами и детьми-ублюдками. А план такой: Арно, это я, и мой друг Отэн, и еще четверо ребят, они на нашей стороне, нападаем на склад оружия, что у комендатуры. Я там работаю — слежу, чтобы стрелковое оружие содержалось в чистоте и порядке. Там двадцать три автомата, пулеметы и еще восемьдесят единиц — по большей части карабины и короткоствольные ружья марки «Лебел». Все пройдет как по...

— Стоп, стоп, не продолжай! Я пас. Благодарю за оказанное мне доверие, но я отказываюсь.

— Мы думали, ты согласишься стать во главе... Погоди, сейчас узнаешь подробности и сам все поймешь. Дело беспроигрышное. Мы уже с полгода готовим эту операцию. На нашей стороне около пятидесяти человек...

— Только не называй имен. Ни руководителем быть не хочу, ни вообще принимать участия в этом деле.

— Почему? Мы же доверяем тебе и говорим все напрямик, как есть. Так что уж, будь другом, объясни.

— Но я же не просил рассказывать мне все это. Это, во-первых. Я вообще, сколько себя помню, делаю только то, что сам захочу, это, во-вторых. Плюс к тому я не убийца, который кидается на людей. Могу убить только того, кто причинил мне зло, много зла, но убивать женщин и детей, не сделавших мне ничего дурного... К тому же вы даже не понимаете, что дело это на все сто процентов гиблое, но я вам сейчас объясню. Даже если бунт и удастся, в конце все равно тупик.

— Почему?

— Потому что главное — это вырваться отсюда. Главное — побег, а он невозможен. Ну, допустим, в мятеже примут участие даже сто человек, а куда они потом денутся? На острове всего две лодки. Больше сорока каторжан вместить они не могут. А как быть с остальными шестьюдесятью?

— Мы будем в числе тех сорока, что сядут в лодки.

— Это ты так сейчас думаешь. Другие не глупее вас. У них тоже будет оружие, и если имеется хоть капля мозгов, они своего не упустят. Вы тут же начнете убивать друг друга из-за этих лодок. Но самая главная загвоздка состоит в том, что ни одна страна в мире не захочет принять ни одну из этих лодок после того, что вы здесь натворите. Ведь сообщение об этом будет передано по телеграфу во все возможные страны, куда бы вы ни направились. Особенно, конечно, их сильно вдохновит тот факт, что вы перебили столько людей. Нет такого уголка на Земле, где бы вас приняли, а если и примут, то только для того, чтобы вернуть во Францию. Слыхали, наверное, что я вернулся из Колумбии? Так что я знаю, что говорю.

— Ладно. Выходит, отказываешься?

— Да.

— Это последнее твое слово?

— Последнее.

— Что ж, нам ничего не остается, как распрощаться.

— Погодите минуту. Прошу, ни в коем случае не говорите об этом ни одному из моих друзей.

— Заметано.

— И вообще не кажется ли вам, что лучше от этого отказаться?

— Честно говоря, нет, Папийон.

— Все же никак не пойму, какой в этом толк. Даже если затея и удастся, бежать вы все равно не сможете.

— Больше всего мы хотим отомстить. Теперь, после того, как ты объяснил, что ни одна страна в мире не захочет нас принять, путь остается один — сколотим банду и уйдем в джунгли, будем орудовать там.

— Даю честное слово, что не скажу об этом никому, даже моим лучшим друзьям.

— Знаем тебя и верим.

— Хорошо. И последняя просьба: дайте мне восемь дней, чтоб я успел уйти на Сен-Жозеф. Не хочу находиться на Руаяле, когда начнется вся эта заваруха.

— Сообщим вовремя.

— Как мне заставить вас передумать? Может, сообразим вместе что-то другое? К примеру, стырим четыре короткоствольных ружья, нападем ночью на охранников, захватим лодку и уйдем вместе?

— Нет. Очень уж они над нами издевались. Для нас самое главное — месть, пусть даже кто-то из наших и погибнет.

— Ну, а при чем тут дети, жены?

— Они из того же теста. Та же мразь.

— Ладно, хватит об этом.

— Не хочешь пожелать нам успеха на прощанье?

— Нет. Скажу только: бросьте вы это дело, пока не поздно.

— Ты что же, отказываешь нам в праве на месть?

— Да не отказываю, но невиновные здесь ни при чем! Спокойной ночи!

— Спокойной ночи. Мы ни о чем не говорили, Папи, верно?

— Само собой, ребята.

Отэн и Арно исчезли. Вот так история! Ну, то, что эти двое тронулись, это ясно, но есть еще человек пятьдесят — шестьдесят сбитых с толку, а может, их и вправду уже около ста! Какой идиотизм! Ни один из моих друзей не обмолвился об этой истории ни словом, выходит, эти двое говорили в основном с мелкой шушерой. Ни один из серьезных парней не полезет в такое грязное дело.

Целую неделю я собирал сведения об Арно и Отэне. Ар-но получил пожизненное, кажется, по судебной ошибке, за преступление, которое больше чем на десятку не тянуло. Судьи же наказали его так жестоко скорее всего потому, что всего за год до этого его брат был гильотинирован за убийство сержанта. И так как на суде прокурор распространялся больше о брате, чем об Арно, у присяжных создался совершенно чудовищный образ закоренелого преступника. Вот он и оказался здесь. Кажется, его еще ужасно избили при аресте, и все из-за брата.

Отэн вообще не ведал, что такое свобода, он в тюрьме с девяти лет. Перед тем как выйти из исправительной колонии в возрасте девятнадцати лет, он умудрился убить какого-то типа, и снова загремел за решетку. Думаю, у него не все дома, так как поговаривали, что он планировал добраться до Венесуэлы, устроиться работать на золотых приисках и там отрубить себе ногу, чтобы получать пожизненную компенсацию. Кстати, как раз эта нога отнялась у него по несчастливому стечению обстоятельств: этот кретин сделал себе укол какой-то неизвестной сыворотки еще на острове Сен-Мартен.

Сегодня случилось весьма загадочное происшествие. Во время утренней переклички вызвали вдруг Арно, Отэна и Жана Карбоньери, брата моего друга Матье. Этот Жан был пекарем, хоть и работал иногда у нас на пристани, возле лодок. Их без всякого объяснения отправляли на Сен-Жозеф. Я пытался выяснить, но безрезультатно. Ведь Арно проработал здесь оружейником целых четыре года, а Жан Карбоньери исправно исполнял обязанности пекаря вот уже лет пять. Это не могло быть просто случайностью. Наверняка кто-то кому-то стукнул, но вот кто и кому?

Я решил поговорить об этом с моими ближайшими друзьями, Матье Карбоньери, Гранде и Гальгани. Никто ничего не знал. Выходит, и вправду Арно и Отэн толковали тогда только с мелкой рыбешкой.