Book: Одни в океане



Одни в океане

Йенc Рен

Одни в океане

1

Зыбь полностью улеглась. Солнце нещадно жгло неподвижный океан. Над горизонтом стояла легкая дымка. Надувную лодку незаметно сносило течением. Однорукий неотступно следил за линией горизонта. Другой спал.

Горизонт был чист.


ЕСЛИ РУКА НЕ ПОЛУЧАЕТ БОЛЬШЕ ПИТАНИЯ ОТ ТЕЛА, КОЖА отмирает: она начинает мокнуть, становится студенистой и покрывается пятнами. Тут уж нужно оперировать, и как можно скорее. Поскольку крупные кровеносные сосуды сжались при ранении, кровотечения ожидать не приходится. Из раны торчит расщепленный, неровный обломок кости: самый настоящий огнестрельный оскольчатый перелом. В принципе это довольно просто: круговым разрезом отрекаются оставшиеся мышцы, и вот рука уже отделена. Обрубок перевязывается половиной майки и, конечно, начинает нарывать. Остатки мышц тоже меняют цвет, в основном на серый и зеленый. Боли временами сильные. Лимфатические узлы краснеют и становятся размером с куриное яйцо. Бешеный пульс и озноб, короткое дыхание и сухой язык. Так все и идет. Тут вряд ли что можно сделать.

– Дай мне еще виски, все равно скоро конец, – сказал он. – И выброси наконец руку за борт.

– Как там боли?

– Нормально.

– Сигарету?

Он швырнул руку за борт и дал Однорукому закурить. Рука погружалась очень медленно и была какое-то время хорошо видна в прозрачной воде. Они оба перегнулись через борт и наблюдали за ней, пока она не исчезла в глубине.

– Уходит и больше не ноет, – произнес с иронией Однорукий и опорожнил кружку. Капля застряла в щетине и сверкала на солнце. Сигаретный дым завис в неподвижности вокруг их лиц. По траверзу плыли нити водорослей. Небо было безоблачным. Кромка горизонта дрожала от жары. Океан лежал как доска.

Они выпили еще по глотку виски и попытались заснуть. Надувная лодка тихо покачивалась, когда они шевелились, устраиваясь поудобнее. Однорукий лежал на здоровом боку. Обрубок руки свечкой торчал в небо. Под щетиной зримо ворочались его беспокойные сны, а левая нога иногда дергалась.


НАДУВНАЯ ЛОДКА ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО 2,5 МЕТРА В ДЛИНУ и 1,5 метра в ширину. По сравнению с этим центральная часть Атлантики настолько огромна, что ее точные размеры практически не имеют значения.

Если надувная лодка одиноко плывет по течению в Атлантическом океане, то не важно, происходит это в мирное время или во время войны. И не существенно также, какой национальности те два человека, дрейфующие в океане в одиночестве и умирающие от жажды, надеясь, что их все-таки найдут. Солнцу безразлично, американец ли Однорукий, и немец ли Другой, и что сидят они в надувной лодке в 1943 году посреди Атлантики. Солнце просто излучает свою тепловую энергию, всходит на горизонте, замирает в зените и снова опускается неизвестно куда. Океан неподвижен и безучастен к тому, кто там дрейфует на воде. Атлантический океан остается огромным, а надувная лодка по-прежнему маленькой. И границы никогда не сдвинутся с места.

А рука уже лежит на морском дне на глубине приблизительно 2300 метров, если ее еще не съела какая-нибудь рыба.


Под вечер Однорукий проснулся. Рука болела в том месте, где ее не было.

Небо напоминало широко распахнутую мантию кардинала. На глади океана лежали краски пастельных тонов цветной гуаши.

Он поискал пачку сигарет, но не смог чиркнуть спичкой: не хватало второй руки. Сигарету он зажал в губах. Во рту тупо деревенел язык. Однако Другого он будить не стал. Он порадовался тому, что Другой вообще был тут, склонился над ним и посмотрел на его спящее лицо. Только лоб светился. Во впадинах глаз и морщинах затаились фиолетовые тени. Губы покрылись коркой. Словно корой сосны, подумал он. Или, может, коркой подгоревшего жаркого?

Он вынул сигарету изо рта и ощупал свои губы. Все то же самое. Потрескавшиеся и покрытые коркой.

Начинаешь замечать что-то, только когда видишь это, подумал он и снова попытался зажечь спичку. Не получилось. Он зажал коробок между коленями, но ноги вдруг так сильно задрожали, что коробок упал. Опять не получилось. Он чувствовал манящую, гладкую сигаретную бумагу на своих растрескавшихся губах.

Он снова тщательно осмотрел горизонт. Горизонт был чист. Пусто, как и до того.

Значит, вот оно как, размышлял он. Бетси удивится, что я стал левшой. А может, и нет, Dulci et decorum est pro patria mori.[1]

Другой внезапно проснулся и бессмысленно оглядывался. Судя по его лицу, он продолжал спать, пока не понял, где находится.

– Дай-ка мне огоньку, – сказал Однорукий. – Я никак не зажгу эту проклятую спичку.

– Сколько у нас, собственно, осталось сигарет?

Они сосчитали. У них еще было 64 сигареты. И почти полбутылки виски. Да еще несколько плиточек «Шокаколы» из запаса для подводников и парочка жевательных резинок. Вот и все. Больше они ничего не нашли в надувной лодке.

Другой дал ему прикурить и закурил сам. От дыма становилось лучше. Он глубоко затянулся, и голова у него слегка закружилась.

Небо постепенно становилось зеленым. Над линией горизонта лежали легкие кучевые облака.

Они выпили вечернюю порцию виски. Жидкость, казалось, не доходит до желудка, ее как будто сразу впитывает пересохший язык.


Обрубок по-прежнему торчал перпендикулярно к телу. Другому хотелось сказать, чтобы тот наконец опустил руку, неестественное положение культи сбивало его с толку. Лучше не надо, подумал он, люди становятся раздражительными, когда с ними что-то случается. Поэтому он только спросил:

– Как твоя рука?

– Гноится. Они должны нас скоро найти. Мы уже З6 часов как пропали. Им известны наши координаты. Если бы не идиотская тянущая боль в левом плече…

– Дай-ка посмотреть.

– Я тебе вот что скажу, они думают, мы давно погибли, и вообще нас больше не ищут!

Другой осмотрел культю.

Края раны все глубже входили в здоровую плоть. Повязка насквозь пропиталась гноем.

Другой взял вторую половину майки и перевязал заново. Потом постирал старую повязку. Морская вода была, как парное молоко, тепловатой и обволакивала руки, как желе. Гной въелся в ткань и никак не хотел растворяться в соленой воде. Другой побледнел и почувствовал толчки в желудке. Но все обошлось.

Все проходит, сказал он себе и снова почувствовал свои руки в мягкой, теплой воде. Ему вспомнилась странная, несколько безвкусная фраза, которую он когда-то – теперь уже не знаю где – прочел: «…и сквозь мокрые пальцы течет трудная человеческая судьба…»


ЭТО БЫЛО ТОГДА, КОГДА МАРИЯ ПЛАКАЛА ЕМУ В ЛАДОНИ. За день до того, как она упала с лошади и сломала шею. Но тогда все уже было, конечно, слишком поздно. Теперь на его ладонях постоянно были следы ее слез. Мокрые руки легко мерзнут, особенно если они влажные от слез.

Поначалу было ой как не просто, только один бог знает – как. Марии еще повезло, что были, по крайней мере, ладони, в которые она могла плакать. А каково ему? После всего, что произошло? Не было даже лошади, проявившей бы милосердие, чтобы вовремя сбросить его. Да так, чтобы он сломал себе шею, и все на этом бы кончилось.

Вина была, конечно, на нем. Как же легко можно оказаться виноватым! Даже если виноватой была Мария, вина все равно лежала на нем. Боженька все тонко устроил.

Временами, когда он впадал в полное отчаяние, он все еще ощущал ее лицо в своих ладонях, как что-то мягкое, нежное, плачущее. И еще ее губы на кончиках своих пальцев, когда она всхлипывала.

Собственно, теперь-то он мог бы и радоваться, ведь все шло к концу. Лошадь вот-вот должна была сбросить его. Пожалуй, она его даже сбросила. Он не сидел уже на лошади верхом, но и не сломал себе еще шею. Как бы находился в подвешенном состоянии.

Однако неожиданно это оказалось совсем не так просто и не так спасительно, как он себе все время представлял. «Спасение» – какое прекрасное слово! Нет уж, пусть лучше по-прежнему мерзнут руки. Смотри в словаре на слово «трусость». Такова жизнь. Бедная Мария. «Бедная», да, вот еще одно подходящее слово. Где бы ты ни был, везде ищешь свое отражение.

И потом еще этот навязчивый штамп про мокрые пальцы и трудную человеческую судьбу, ну что тут скажешь?

При этом он был убежден, что Мария не собиралась сломать себе шею. Но это случилось, а он остался с мокрыми и зябнущими ладонями.


Мужчины сидели на коротких бортах надувной лодки напротив друг друга, словно две темные тени. Только там, где находились их лица, было немного светлее. Когда они поднимали порой взгляд к звездному небу, ночной свет высвечивал их глаза и губы. В темноте очертания их фигур становились больше и как бы сближались, но они сидели неподвижно на толстых валиках резиновых бортов.

Опустилась приятная прохлада, и они снова надели куртки. Однорукий как-то сократился в размерах, не хватало руки. Пустой рукав куртки он тщательно заправил в боковой карман. Но культя по-прежнему торчала сбоку. Как ручка от чашки, подумал Другой.

Чувство жажды ослабло. Дымный привкус виски оставлял горечь во рту, алкоголь гудел в крови.

Они съели по плиточке «Шокаколы». Скрежет зубов эхом отдавался в ушах и казался громким в окружающей тишине. Огонек сигарет отбрасывал на лица маленькие, нежные блики. Они не разговаривали, только старались курить как можно медленнее.

Горизонт нельзя уже было различить четко. Ночь стерла единственную границу, вобрав ее в себя. Океан лежал неподвижно. Вокруг – пустота.

– Завтра они должны нас найти! – сказал Однорукий.

– Если будем придерживаться рациона, хватит еще на два дня.

– Два дня. За это время рука сожрет меня.

– Где-то в этих местах должна стоять еще одна из наших подлодок.

– Два дня слишком много. Я точно знаю. Как-никак восемь семестров медицинского. – Однорукий ухмыльнулся. – Веселенький конец. Покорно благодарю!

– На наших подлодках обязательно есть врач, – попробовал утешить Другой.

– Не надо нам было нападать. Тогда вы смогли бы уйти от нас.

– Если бы да кабы.

– В результате пятьдесят человек к черту. Через два дня вместе со мной пятьдесят один. C'est sa.[2] Ну, не будем об этом. Если я и в самом деле попаду домой, мне дадут миленький орден, весьма полезная штучка, в особенности на войне. Это скорее для Бетси. Он, может, даже компенсирует в ее глазах потерю руки, хотя бы на какое-то время.

– Бетси?

– Моя девушка. Texas girl.[3] На юге, в Хьюстоне. Блондинка, как Лана Тернер.[4]

– И что?

– Что – что?

– Я имею в виду: что дальше?

Однорукий выбросил окурок за борт. Тот погас с легким хлопком. Как отзвук далекого выстрела.

– А ничего дальше. Вот это и есть проклятье, я это понял сегодня, да и вчера тоже. И все из-за руки.

– Мне очень жаль, – сказал Другой.

Они опять помолчали.

Взошел Южный Крест и был ясно виден во всей своей красе над низкими облаками на горизонте.


ХЬЮСТОН РАСПОЛОЖЕН В АМЕРИКАНСКОМ ШТАТЕ ТЕХАС на судоходной реке Баффало-Байю, в 48 километрах от ее впадения в бухту Галвестон. Есть еще судоходный канал до Мексиканского залива длиной 80 километров.

Хьюстон – важный железнодорожный узел, центр хлопчатобумажной и нефтяной промышленности. Город занимает большую площадь и построен современно, климат жаркий и сухой.

Мистер Бентон был владельцем многочисленных авторемонтных мастерских и состоятельным человеком. Он был вдовцом и много пил. Здесь почти все пьют. И женщины тоже. Виной тому климат. Выходные он проводил на другой стороне Мексиканского залива, во Флориде, в основном с девушками, которые были не старше его дочери Бетси. Он обожал фортепьянный концерт Грига, а в газетах читал первым делом комиксы. В последнее время у него побаливал желудок, и спать он стал не очень хорошо. В целом он был вполне уживчивым и добродушным человеком.

Бетси познакомилась с Уильямом в колледже. Позже они обручились. Как и положено. Все было очень романтично. Однако Уильям хотел окончить учебу в медицинском, перед тем как они поженятся. Старомодный взгляд на вещи. А ведь денег у Бетси и в самом деле было вполне достаточно.

Когда она впервые увидела Уильяма в летной форме, она была очень горда. А когда началась война, она вдруг стала мечтать о ребенке. Но поскольку он очень осторожничал, ничего не получалось. Когда ей позвонили по телефону и сообщили, что он пропал без вести, она горько плакала и чувствовала себя несчастной. Вечером того же дня на вечеринке она, конечно же, всем обо всем рассказала и, конечно, снова плакала. Все были с ней очень обходительны и утешали ее.

Чтобы заглушить боль, она выпила лишнего. Только под утро она поехала с Джимом домой. Ехала она очень быстро, и Джим заснул рядом с ней на переднем сиденье. В утреннем свете его зубы отдавали желтизной. Это отвлекло ее, и машина не вписалась в поворот, вылетела в кювет и перевернулась. Джим умер на месте. В больнице ей ампутировали полностью раздробленную ногу. Очнувшись после наркоза, она ничего не сказала и предприняла ребяческую попытку покончить с собой, из которой, разумеется, ничего не вышло.

Вечером отец, сразу же вернувшийся из Флориды, сидел у ее постели.

– А если Уильям все-таки вернется, – говорила она и плакала, не переставая.

– Take it easy,[5] – сказал мистер Бентон. А что ему еще оставалось сказать?

На следующее утро состояние его дочери во всех отношениях улучшилось, и он смог улететь вторым утренним рейсом на Майями-Бич.

В поздних утренних сумерках был ясно виден во всей своей красе Южный Крест над бетонной дорожкой взлетной полосы.


Под утро звезды низко парили в небе.

Мужчины, ни тот ни другой, не спали. Прохлада освежила их. Кожа стала влажной на ощупь. Голода они не чувствовали. Жевательную резинку жевали, собственно, только для того, чтобы скоротать время. Но вскоре выплюнули ее, потому что от жвачки пострадали слюнные железы. Они набухли и причиняли боль. Значит, лучше не надо. Жвачку можно и приберечь на случай, если все затянется и они действительно будут голодать. Потому как осталось всего пять плиточек «Шокаколы».

– Завтра они должны нас найти! – сказал Однорукий. – Если бы не эта проклятая рука, я бы еще долго мог выдержать. А так? Сосчитай-ка у меня пульс.

Другой сосчитал. Ему пришлось держать свои наручные часы прямо перед глазами. Было ровно 5 часов 17 минут. Кончиками пальцев он ощущал биение чужого пульса.

– Сто, – сказал он, хотя насчитал 120.

Теперь было уже 5 часов 18 минут: прошло сто двадцать биений пульса. Сто двадцать. Заполните, пожалуйста, прописью, – так обычно пишут на бланках и счетах.

Он все еще крепко держал кисть Однорукого и делал вид, что продолжает считать. Кожа на запястье была сухой. Может, конечно, сухой была его собственная кожа. Но у Однорукого был жар. Пульс 120. Так что сухой была, вероятно, кожа Однорукого. Сто двадцать, нельзя, чтобы было еще больше, размышлял он. Хотя, скорее всего, предотвратить это никак не удастся. Завтра они непременно должны нас найти.


На горизонте было пусто.

Однорукий начал стучать зубами. Лоб у него был горячим. Жар и озноб сменяли друг друга, волна за волной. Дрожь начиналась внизу, в ногах, а потом поднималась по телу, как вода. Когда волна добиралась до плеч, обрубок руки шевелился и дергался. Однорукий всякий раз скрипел зубами, будто кто-то грубым напильником медленно водил по краю железного листа. Но он не кричал, этот Однорукий.

Другой говорил непрерывно и быстро. Он не знал, что он должен и может сказать, ему не хватало связных слов. А еще у него не было времени, чтобы придать какой-то особый смысл своим словам. Он видел, что не важно, что он говорит: Однорукий все равно его не понимает. Поэтому он говорил все подряд. Быстро, громко, не останавливаясь.

Когда Однорукий вдруг перестал дрожать и обмяк, Другой какое-то время продолжал говорить, он не мог так сразу остановиться.

А потом снова настала великая тишина.

Солнце взошло. Оно уже поднялось на палец над горизонтом, когда Другой заметил его. Однорукий был без сознания. Но он так и не закричал. Пусть кто попробует такое повторить, подумал Другой. Вот за это уважаю! И тут он вдруг испугался, что Однорукий умрет. Он соскользнул к нему и прижался ухом к его груди. Однако сердце билось. Оно билось равномерно и спокойно, даже, пожалуй, несколько замедленно. Он взял уцелевшую руку и стал еще раз считать пульс.

– Девяносто, ну вот видишь.

Солнце стало заметно пригревать. Теперь оно стояло не меньше чем на восемь градусов над горизонтом, прикинул он. Небо было совершенно ясным и безоблачным. Клубился легкий туман. Океан сверкал как ртуть.

Должно быть, обморок Однорукого перешел тем временем в сон, потому что, очнувшись, тот почувствовал свежесть и почти полное отсутствие боли.

– Что это было? – спросил Однорукий и испугался.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил в ответ Другой и заторопился: – А как насчет завтрака?

Он налил в кружку на треть виски и протянул ему. Однорукому потребовалось какое-то время, пока он сообразил взять кружку левой рукой. Культя перед этим каждый раз рефлективно дергалась. Но Другой уже знал об этом и вовремя отвел глаза.

Пустой желудок не принял алкоголя. Другого вырвало, и он быстро съел плиточку шоколада.



– Сделай еще глоток, – сказал Однорукий. – И подержи во рту, прежде чем проглотить.

Но Другой не захотел. И прошло немало времени, пока исчез привкус желчи.

Они снова сняли куртки. Солнце косо палило с неба, и жара усиливалась с каждым ударом сердца. Они сдирали с себя отслоившиеся полоски кожи, и это было своего рода игрой: если им удавалось отделить особенно большой кусок целиком, они рассматривали его на свет. На коже были видны прожилки и разные узоры. Раньше они даже не знали, какие красивые линии и рисунки носят на собственной коже.

– Странно, – сказал Другой, – странно, чего сейчас только ни видишь и ни замечаешь!

Однорукий промолчал, ему стала не интересна его кожа.


КОЖА ЧЕЛОВЕКА ПОКРЫТА БОЛЕЕ ТОНКИМИ И РЕДКИМИ волосами и в большинстве случаев не такая толстая, как у остальных млекопитающих, и толщина ее зависит от месторасположения на теле человека. Так, толщина дермы на веке составляет всего около 0,5 мм, а на пятке от 2 до 3 мм, подкожной клетчатки на голове – от 0,6 до 2 мм, на остальном теле – от 4 до 9 мм, у полных людей на животе достигает даже 30 мм. Наружный слой кожи защищает тело от механических повреждений и вредных воздействий извне. Обладая чувственными функциями (температурные ощущения, умение ориентироваться на местности, осязание, чувство пространства), кожа передает впечатления самого разного рода.

Если человек теряет более трети поверхности кожи, обычно он умирает.

В прежние, нецивилизованные времена человеческую кожу любили использовать для изготовления предметов украшения и тому подобного, причем для сохранения эластичности ее сдирали с пленников живьем. В пределах западной культуры обычай этот сегодня умер.


Те участки, где они сняли обгоревшую кожу, были красными и блестели. Новая кожа на ощупь была шелковистой и похожей на пергамент. Было очень приятно поглаживать ее пальцами.

По правому борту медленно проплыл парусник, его торчащий из воды треугольный парус отливал ярко голубым и лиловым, бахрома щупалец полоскалась на глубине. Он прошел вне их досягаемости. Ничего другого на горизонте видно не было.

– Гонг к обеду! – сказал Однорукий, после того как они еще какое-то время смотрели вслед медузе-паруснику. – Солнце в зените.

Они съели по плиточке «Шокаколы». Попробовали слегка разбавить свой глоток виски морской водой, чтобы увеличить паек. Но вкус оказался таким мерзким, что в дальнейшем им пришлось оставить подобные попытки. От соли во рту горело. Слава богу, мятный вкус жвачки слегка смягчил горечь.

Они попробовали поспать, по очереди, чтобы не пропустить самолет. Но спать было трудно. Жара, жажда и рука не давали им покоя.

Они задремали. Иногда один из них вскидывался и осматривал горизонт.

Наконец они заснули.

Однорукий видел во сне, как играет на фортепьяно, и много бутылок содовой, холодной как лед.


БУТЫЛКА СОДОВОЙ СТОИТ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ 5 ЦЕНТОВ, в Германии 20 пфеннигов. Виски на вкус лучше всего, когда в него добавляют немного содовой и кладут кубик льда. Старые джентльмены с большим удовольствием пьют виски, разумеется, неразбавленным. Пропустив глоточек, хорошо съесть соленый кренделек, чтобы возбудить вкусовые рецепторы языка.

В тот раз, когда они на медицинском праздновали сдачу экзаменов после пятого семестра, виски пили без содовой. Все перепились, и девушки рассказывали самые пикантные анекдоты из анатомички.

Конец этой ночи он никогда не мог вспомнить. Проснувшись утром, он увидел, что Бетси лежит рядом, расплывшаяся и опухшая. Впервые она ему решительно не нравилась. Но, посмотревшись потом в ванной в зеркало, он испугался собственного лица: он выглядел еще хуже, чем Бетси. К тому же у него невыносимо болела голова. Все утро он был ни на что не способен и непрерывно пил содовую.

Однорукий сглотнул, и пересохший язык прошелся по губам вперед-назад, не найдя ничего. Другой спал крепко, повернувшись к солнцу спиной. Лицо он плотно зажал в угол между настилом и резиновым валиком борта:


И МАРИЯ БЫЛА ЖИВА И ОН БЫЛ С НЕЙ ГДЕ-ТО И ОНИ купались и солнце только что взошло и они кричали в воде, потому что было так прекрасно, а потом она слегка замерзла и он растирал ее махровым полотенцем и ей это нравилось и потом они завтракали в саду и птицы пели, бог мой, как они пели, и курочка-пеструшка клевала у Марии из рук и конфитюр рубином сверкал на солнце и все было таким невероятным и чудесным и он глубоко дышал и все время смотрел на Марию и она делала вид, что не замечает этого, а через год она была мертва.


Они выпили по вечернему глотку виски и докурили окурок дневной сигареты. Они курили до тех пор, пока не стало жечь губы. Сигарет у них было уже немного.

Солнце стало гигантским красным шаром и наполовину исчезло в воде. Казалось, что воздух напоен влагой.

Прямо по курсу выскочила стая летучих рыб. Внезапный всплеск слегка испугал их обоих. Немного погодя они увидели дельфинов, гонявшихся за рыбами. Дельфины с фырканьем переворачивались с боку на бок, и брюхо их розово отсвечивало на солнце. Но горизонт был чист.

– Если хоть что-то смыслишь в медицине, то уже знаешь лишнее, – сказал Однорукий. Он сидел на корме, прислонившись к резиновому борту. Свою единственную руку он опустил в воду и, зачерпнув воды, смотрел, как она капает. Но это утомило его, и он оставил это занятие.

– Завтра они будут здесь, – сказал Другой. Ему бросилось в глаза, что культя уже не торчит так строго горизонтально; она немного опустилась, но еще не сильно.

– Проверь-ка! – Однорукий сел прямо. – Повязка очень сильно приклеилась.

Другой разбинтовал руку. Культя выглядела нехорошо и плохо пахла. Гниение распространилось до самой подмышки. Завтра было действительно самым последним днем.

Однорукий внимательно осмотрел свою руку.

– Дай-ка мне лучше сигаретку, – сказал он.

Когда Другой стал перевязывать его выстиранной половиной майки, Однорукий один раз слегка вскрикнул: Другой задел обрубок кости, вибрация прошла по всему телу сквозь все остальные кости. Они тоже уже были затронуты, он это отчетливо ощутил.

– Тут уже ничего не поделаешь, – сказал он. – Будь это хотя бы ранение в предплечье, у меня было бы еще плечо в запасе. А так? Классический случай. Exitus,[6] господин профессор!

Он опять соскользнул пониже. Другой закрепил повязку английской булавкой.

– Мне кажется, температура опять поднимается, – сказал Однорукий, и в уголках глаз у него появилась дрожь. – Посчитай-ка еще раз пульс.

Другой принялся считать. Он сразу же нащупал биение пульса.

– И ударь меня, если я буду делать глупости! – сказал Однорукий и сильнее застучал зубами.

Другой сбился со счета и начал заново.

– Сто семь, – сказал он через минуту. Хотя было 127. – А при скольких ударах положение становится критическим? – спросил он.

– Начиная со ста тридцати. – Однорукий крепко вцепился в борт единственной рукой.

Другой смочил выстиранную повязку и положил Однорукому на лоб. По телу снова пошли волнообразные движения. Культя описывала круги.

Тем временем солнце скрылось за горизонтом. Небо превратилось в гигантский красный помидор. На горизонте потемнело, и кромка его была видна предельно четко.

Для него будет лучше поскорее умереть, сказал себе Другой. Он мучается, а я схожу от этого с ума.

Другой не знал, что ему делать. А потому ничего и не делал, просто ждал и наблюдал за Одноруким. Время от времени он освежал тряпку на лбу. Но, скорее всего, это не очень помогало. Однорукий прерывисто дышал и бессвязно бормотал. Он говорил так быстро, что это звучало как короткие пулеметные очереди. Лицо его полностью исчезло под щетиной. Только нос остро выступал из ввалившихся щек. Глаз он не открывал.

«Что он там видит?» – спросил себя Другой и тут же вспомнил про горизонт. Он быстро огляделся вокруг.

Лодку слегка покачивало от движений Однорукого. Вода под лодкой хлюпала со свистом, будто гурман, поглощающий устриц.

Однорукий без конца сжимал челюсти, и Другому некуда было деться от хруста его зубов. Потом нижняя челюсть бессильно отвисла и только вздрагивала. Открытый рот казался больше обычного.

Когда челюсти снова начали сжиматься, Другой вложил ему в рот конец толстого каната. Однорукий зажал зубами канат, и ему полегчало, он стал спокойнее и засопел носом.

Наконец его отпустило, и они оба расслабились.

– Здорово, да? – сказал Однорукий, когда снова смог соображать. Другой дал ему половину сигареты.

Они ждали, будет ли продолжение. Но продолжения не было.

Их прожаренные тела начали мерзнуть, ночь спустилась быстро. С северо-запада дул едва заметный бриз и отгонял запах гноя.

Они легли рядом, Другой лежал у здорового бока Однорукого.

Они смотрели в небо. Марс стоял точно справа по ходу и мерцал красным светом. Однорукий поискал Венеру, но не смог найти.


ЕДИНСТВЕННЫМ РАЗВЛЕЧЕНИЕМ В БАРЕ БЫЛО ЗВЕЗДНОЕ небо на потолке. Хотя это был бог знает какой фешенебельный бар. Час назад они вернулись с дальней разведки боем с Атлантики и при посадке едва не ткнулись носом. Бобби погиб, но подлодку они так и не достали, вот скотство. Теперь они праздновали, так сказать, день рождения и хватали барменш.

Конечно, это был фешенебельный бар. Люди, заполнившие его, были при деньгах. Он с парнями приехал сюда прямо с аэродрома базирования, смерть Бобби еще переполняла их до краев.

Когда зенитка подлодки зацепила их и стала прошивать машину насквозь, у Бобби вдруг не оказалось затылка. Зрелище не из приятных. Так что они пили сейчас вовсю. Под звездным небом бара. Добропорядочные бюргеры с большими деньгами хлопали их по плечу и выставляли дринк бравым героям. А маленькие потаскушки предлагали свои услуги за так. Чего ж еще надо?

Потом они сцепились с толстым подручным торговца-оптовика. Голос у парня был, как блестки жира в супе, – округлый, мягкий и маслянистый. Фридолин отделал его быстро и чувствительно, но они успели вовремя смыться, пока не прибыла военная полиция.

За окном тем временем пошел дождь, и звезды исчезли. Небо нависло плотно набитым мешком. Какого черта, и куда нам теперь идти? Ему уже не хотелось даже писать письмо Бетси.


– Как странно знать, – сказал Однорукий, – что скоро конец. А у тебя-то по крайней мере есть шанс. Но я, конечно, за это на тебя не обижаюсь!

– Да что значит какая-то пара дней! – Другой пошарил рукой в поисках сигарет.

– Всегда узнаёшь что-то, когда уже не остается времени. При этом я не боюсь, в самом деле нет!

Спичка вспыхнула, но огонь не вязался со светом звезд. Другой быстро затушил ее.

– Вообще-то мне хотелось бы знать, зачем я изучал медицину и непременно желал стать врачом. Я этого просто больше представить не могу.

– Н-да, – сказал Другой и нисколько не удивился.

– А про «помощь человечеству» это все, конечно, полная ерунда. Ты ведь не станешь ремонтировать машину, если она этого не стоит. Так и с людьми – по большей части они того не стоят.

Пауза.

– Парочки хирургов да клепальщиков, чтобы дырки в зубах латать, хватило бы, наверное. А лучше всего постоянно и с умом ухаживать за своей машиной. И марку с самого начала покупать приличную.

– Моя дома стоит, на козлах. Бензина нет.

– Но я этого так и не узнаю. – Однорукий задумался. – А может, и не стоит мне этого узнавать. Может, как раз достаточно того, чтобы, поступая неправильно, успеть потом понять это. Как с Бетси, к примеру.

– Может, и Бетси тоже станет другой, когда у нее уже времени не останется, – сказал Другой, заранее зная, что ему ответит Однорукий.

– У людей всегда слишком много времени. А Бетси такая… ну, ты можешь себе представить, что она такое. Очень опасная штучка!

Они помолчали.

– Черт! – сказал Однорукий, внезапно заволновавшись. – Представь себе: я мог бы прожить еще тридцать лет, женился бы на ней и так и не узнал всего этого, стал бы врачом или еще кем-нибудь, это ведь все равно, нет никакой разницы!

– Да оставь ты врачей, – сказал Другой.

– Но лучшего примера не найти. – Однорукий злобно рассмеялся. – В них всё сфокусировано. Я-то знаю, бог ты мой. Ты напои десять врачей и послушай, что они говорят о своих пациентах!

– Так уж и все?

– Совершенно точно. Я специалист, и мне снова сейчас всё вспоминается. Конечно, не все. За исключением некоторых.

Другому хотелось отвлечь его от этой темы. Но ничего не получалось.

– Ты только себе представь! – продолжал говорить Однорукий и уже начал потихоньку умирать, не зная об этом: – Представь себе: я и моя жена Бетси, машина и двое прелестных малюток в воскресный день после обеда, и успешная профессия, и денег навалом! Каждый день врешь себе с три короба и думаешь, что все о'кей!

Они помолчали и закурили каждый по цельной сигарете. Другой сосчитал:

– Осталось тридцать шесть штук.

Однорукий не отвечал и только курил. Он долго размышлял.

– У тебя тоже есть такая Бетси?

– Было много всяких Бетси, – сказал Другой. – Но они не в счет. А ту, которая была в счет, звали Мария. Но она умерла.

– Вот видишь! – Однорукий был доволен, что оказался прав. – В том-то и дело. Так и должно быть. Как только вообще появляется шанс, она умирает, да так вовремя, что ничего не выходит или только наполовину.

– Не обязательно, – сказал Другой.

– Нет. Точно.

Неожиданно они увидели звездный дождь, стремительно промчавшийся по небу. Где-то вдалеке простонал дельфин, но стон не повторился, они ждали напрасно. Лодка развернулась, и Марс оказался теперь сзади них, им было его не видно. Теперь Орион одной ногой стоял на горизонте.

– Боли?

– Нет, – солгал Однорукий

Другому хотелось есть, и жвачка помогла ему. Стало прохладно.


И ЕМУ ВСПОМНИЛСЯ ОСЕННИЙ ПОЛДЕНЬ. ОН СОБИРАЛСЯ зайти за Марией, но она не могла уйти, начальник ее не отпустил. Он прогуливался по гавани, и ему ничего не хотелось. Поднявшись на мол, он наблюдал за рыбаками, которые томительно пялились на плавающие пробки поплавков, прислонившись к причальным сваям. Пахло горизонтом, пахло тоской и далью.

В углу гавани стояла большая обжитая баржа, «У летучего голландца» называлась эта посудина и была плавучим рестораном. Он был голоден и заказал себе камбалу, жареную. Через иллюминатор ему было видно воду.

Отделяя нежную мякоть цвета слоновой кости от хребта, он рассматривал свою тарелку: как отлично все это выглядело! Густая, сытная желтизна картофельного салата, и совсем другая, южная, – лимонной кожуры; кудрявая зелень петрушки, бесстыдно сиявшей и манившей своим сочным видом и огородным ароматом; ржаво-коричневый и оливковый цвет рыбьей кожи с четкими красными точечками, зажаренной по краям до хрустящей корочки; податливое шелковисто-нежное мясо рыбы, блестящее от влаги, рыхлое и в то же время плотное, как и положено: как же все было вкусно, боже правый, просто во рту таяло!

Он съел все без остатка, затем выпил кофе и позволил себе еще дорогой коньяк.


Однорукий затих, как будто прислушивался. Он тяжело дышал.

– Болит? – спросил Другой снова.

– Терпимо. – И, помолчав: – Кроличий мир! – Голос Однорукого окреп. – Мир кроликов, и спят все с открытыми глазами! Я и других имею в виду, не только уважаемых коллег по профессии. Гиганты пищеварения! Пищеварение – это для них всё, и их здоровый пищеварительный тракт. Главное, чтоб железы работали!

Казалось, Однорукий говорит бессвязно. Но тема задела Другого, и он подхватил ее:

– А бумажник! – воскликнул он.

– Это железа номер один! – Однорукий снова заволновался. – Согласен! А железа номер два находится на четыре ладони ниже сердца.

– Ну хватит, прекрати.

– Твоя Мария, наверное, великое исключение?

– Оставь ее.

– Мария мертва. Вот и прекрасно. Finis amatae.[7] Приход встает и творит молитву.

– Мария не мертва, – решительно произнес Другой. – Можно умереть, но не стать мертвым.

– Мост, мост! – закричал Однорукий, глядя Другому прямо в глаза.

– И не только Мария. Есть еще и другие. И вовсе не обязательно знать их. Иногда это зависит от самого человека, знаешь ли ты кого-нибудь еще.

– Спасибо, – сказал Однорукий. – Спасибо, я понял.

– Нет, – быстро сказал Другой. – Не так. Все по-другому. Я тоже раньше много чего не знал.

– Извини, – сказал Однорукий. – Ты же должен понимать, что мне сейчас хочется порой быть злым. Это своего рода терапия. Как отрезать раненую руку. А ты веришь, что мне хочется умереть?

– Да, – сказал Другой. Ему больше ничего не оставалось.

– Это хорошо. – Однорукий умолк – Конечно, мне не хочется умирать. И тебе тоже нет.

Они снова помолчали, довольно долго. Выкурили каждый еще по целой сигарете. Было уже не важно, сколько у них сигарет, как их распределить и останутся ли у них сигареты на потом.

– И тем не менее все было бы не так плохо, – снова начал Однорукий. – Если бы только не эта несчастная рука. Она меня просто лишила этого шанса. – Он опять смеялся. – Чудесная беседа, да? Два человека в одной лодке. Человек-холодильник и потомок мыслителей и поэтов. Маленькие славные проблемки. Как будто нам больше нечем заняться. Отлично! Time is money. Per aspera ad astra.[8] Вмажь ему как следует!



Другой почувствовал, как обрубок руки напротив него пришел в движение.

– Два человека в одной лодке. Именно так! И прекрати городить всякую ерунду.

– Я перед тобой то и дело извиняюсь, – сказал Однорукий. – В таком положении я еще никогда не был!

– Мы ведь не только разговариваем. Или как?

Однорукого опять начало трясти, и Другой почувствовал тревогу. Неужели озноб снова возвращается?

– Внимание! – сказал Однорукий и сел прямо. – Внимание! Я буду выражаться сейчас по-книжному! Мы очень благородны, говорим по-французски, мы современны и, ругаясь, произносим вместо родного словечка la merde,[9] имея в виду открытым текстом все те же фекалии. Без точек для барышень и эстетов. Прямым текстом. Что ты на это скажешь?

Другой тоже сел выпрямившись.

Они выкурили еще по одной сигарете. Озноб и лихорадка потихоньку возвращались. Они выпили по глотку виски. Алкоголь огненной струйкой побежал в желудок и сразу впитался в кровь, веки немного потяжелели.

– В чем дело? – Другой говорил торопливо, чтобы отвлечь Однорукого. – Я не дал тебе захлебнуться, когда ты оказался в воде. Так ведь? А три точки с барышнями или без них – это совсем другая песня!

– Не хватало еще, чтобы мы копались в «смысле»! – сказал Однорукий и затрясся сильнее. – Проклятый и глупый детский вопрос о смысле жизни – жалкое слабоумие!

Дрожь усилилась.

– Ну вот пожалуйста, значит, все-таки прямым текстом. А теперь смотри в оба, опять начинается. Давай канат!

Он прочно закрепился ногами, спустив их под решетчатый настил, и туго зажал леер в сгибе руки. А потом у него уже не осталось времени, чтобы почувствовать, что с ним происходит. Налетела красная волна, нахлынув на него. И круто взлетела, заполонив его. Сконцентрировалась вокруг обрубка руки, на плече и на груди. Огонь подбирался к сердцу.

Другой тоже начал дрожать. Он уперся ногами, зажав их под настилом. Окурок приклеился к его верхней губе.

Однорукого смыло за пределы терпения – он закричал. Громко и протяжно. Крик отделился от лодки, завис над океаном да так и остался там, залипнув на водной глади.

Другой потел, и пот бежал с него градом. Капли стекали и собирались в щетине бороды. Лицо мерзло. Ему было знакомо это чувство.

Однорукий бился между настилом и канатом. Он вгрызся зубами в канат. Другой считал пульс. Сто тридцать пять, сосчитал он. Но не был уверен, правильно ли он сосчитал, потому что Однорукий метался.

Наконец его отпустило. Однорукий рухнул, словно его надломили. На лице ни малейших признаков сознания, бледность и болезненность пробиваются сквозь щетину. Другой отодрал окурок от губы и почувствовал боль. Бумага присохла к коже. Он облизал ранку и удивился, что язык влажный. До того он все время был сухим.

С точками или без них, подумал он с горечью, и не было никого рядом, кого бы он мог убить. С точками или без: la merde. И не только то, что творилось здесь, но еще и совсем другое. Еще много чего другого. Субстанция, дорогой мой. Всегда начинаешь понимать что-то только в тот момент, когда времени уже не остается. Душа разлетелась вдребезги. Славная душонка человечества. И уже давно. Вот так-то. В том-то и дело. И если даже где-нибудь ненароком что и осталось, то остаток этот становится все меньше.

– La merde! – закричал он.

Но кругом было пусто.

Он сел в изнеможении. Ему хотелось заплакать, но он не мог.

Он знал, что все это было неправдой. И что у Однорукого две руки. Сбивчивый безумный сон. И у Бетси было место, где можно было отдохнуть, несмотря ни на что. Врачи его не интересовали, и почему Марии здесь нет? Он был один, и лицо его мерзло. Разве мало того, что ладони мерзли? Никого не было, а Однорукий тут ни при чем, у него самого боль в руке, и он от этого умрет, и скоро.

Другой встал. Прямо перед собой он четко видел Орион. Он не мог поднять руки и думал только об Одноруком, а в ушах его все еще стоял крик.

Он посмотрел выше звезд и сказал тихо и с угрозой:

– Эй, Ты! Там, наверху! Ну если я до Тебя доберусь!..


БОГ (АБСТРАКТНО: БОЖЕСТВО) ЕСТЬ ПЕРСОНИФИЦИРОВАННОЕ понятие святого, высшая сущность с философской точки зрения. Становление представлений о Боге восходит к истокам многочисленных примитивных религий. Сущность Бога может быть определена только в соотнесении с целым миром в самом широком смысле слова. Когда подчеркивается Его противоположность всему уже известному, то через отрицание (via negationis) приходят к «свойствам» Бога, которые в конце концов превращаются в пустую абстракцию. Когда привычные черты существа возводят в абсолют (via eminentiae), нельзя обойтись без языка образов, права и ограничения которого являются предметом догматических домыслов.

Истинность представлений о Боге пытались подкрепить со II века после Рождества Христова с помощью доказательств бытия Божьего.

Теперь предпочитают говорить о закономерном взаимовлиянии всех конечных причин, в которых находит свое проявление единая (или всеобщая) первопричина. Телеологическое доказательство строится таким образом, что на основании разнообразных симптомов упорядочения, намерения и цели делается вывод о разумном создателе мира. Это доказательство в самых разных вариантах и модификациях приводится и по сей день. Согласно подобной точке зрения, и сегодня доказательствам бытия Божия придается двойное значение: сначала умозрительное воспроизведение пути, с помощью которого представление о Боге безостаточно внедряется в сознание, затем оправдание веры в Бога, а тем самым и религии, перед интеллектуальной совестью.


Другой молчал, а Тот, который наверху, ответа не давал.

Другой вновь посмотрел на небо чуть пониже, на Орион, он был все такой же, и Однорукий лежал все тот же. Ночь была темно-синей, океан – неподвижным.

Другой закурил сигарету. Маленький огонек слегка скрашивал одиночество.

Когда забрезжил утренний рассвет, Однорукий проснулся. Он был слаб и очень истощен. Другой дал ему глоток виски и подержал сигарету.

Верхний край солнца пробился сквозь горизонт, и Однорукий поднялся. Он стоял без посторонней помощи. Другой знал: так надо, чтобы Однорукий стоял сам.

Огненный солнечный шар быстро вставал из-за горизонта. Однорукий поднял свою здоровую руку и остаток другой руки. Он стоял и казался черным, прислонившимся к желтому и красному небу, он пел великую кантату скорби.

Прежде чем пение кончилось, он умер. Он умер быстро, еще стоя.

Когда он упал, он уже давно был мертв.

2


Однорукий был мертв. Совершенно мертв. Сердце его больше не билось. Пульс остановился. И уже было не важно, какой он – 120, 130 или 146 ударов. Частота пульса перестала иметь значение. А что такое число само по себе? Если нет того, что можно сосчитать? Или считать просто так, безо всякой предметной субстанции?

Другой размышлял и пока еще ничего не знал о том, что его ждет впереди. Но он чувствовал, что что-то назревает. Вот там лежал мертвый, а здесь занимался новый день; мертвый лежал там, температура воздуха пока еще была приятной.

Однорукий умер. Он должен был умереть, раньше или позже, из-за руки. Но Другой был здоров – ни пуль, ни ранений. Только немножко жажда. А что это по сравнению с судьбой Однорукого? Ничего. Все в порядке. Так что изволите! Когда-нибудь да прилетят самолеты, а может быть, даже появится подлодка.

Солнце вышло из-за горизонта, и горизонт был чист.

Мертвый лежал в противоположном углу надувной лодки. Ноги его в этом положении выглядели очень неестественно. Он должен был бы положить ноги по-другому, прежде чем умереть, рассуждал Другой. Только, наверное, все произошло слишком быстро, и у него уже не оставалось времени.

Он мертв, сказал он себе. Он уже не живет, его вообще больше нет. Здесь лежит его оболочка, остаток, пустой, как коробок. Жаль. Он мне нравился. Мне бы его раньше встретить, за пару лет до этого дрейфа. А теперь? Кому из нас лучше – ему или мне?

Он придал ногам покойника другое положение. Так, теперь вид стал более пристойным.

– Мертвые все время чего-то хотят от живых, – сказал он про себя. – Когда они уже не то, чем были прежде, их останки приобретают самостоятельность и делаются агрессивными. И не только этого Однорукого, других тоже. И даже когда они уже лежат под землей. Или под водой.

Он долго думал над тем, что сказал, и повторил все еще раз. Выдержать это трудно, но надо выстоять. И факт остается фактом: они не дают покоя! Да, они даже иногда докучают человеку. Как, например, эти ноги. Или как раньше Мария. И не оставляют тебя в покое. Может, это своего рода месть умерших? И что еще выкинет Однорукий?

Только Однорукого не заботили больше мысли Другого. Он лежал тихо и миролюбиво на другой стороне надувной лодки и был отныне просто мертв. И больше ничего. С него было достаточно лежать просто так впереди.

– Впереди, – сказал Другой. – Бог мой, где же тут перёд? То ли он сам впереди, то ли покойник? Кто из них в какой стороне? И куда вообще их несет? Каково направление течения? Вперед?

Другой не мог определить, где здесь перед. Однако ему казалось, что Однорукий лежал все-таки впереди.

Было еще раннее утро, небо ясное, ни облачка. Вода курилась, как и всякий раз до этого по утрам. Солнце вставало медленно, поднималось неудержимо, а Однорукий был мертв, и Другой, по сути, еще не осознал этого толком. Может, и Однорукий еще не знал этого до конца? Что за мысли лезут в голову, подумал Другой. Кто тут вообще чего знает?

Другой выпил свой утренний глоток виски скорее по привычке, чем от жажды. Жажды не было. Мертвый был еще свежим трупом, а у Другого странным образом жажды не было. Это явно связано с прохладной ночью.

Однорукий наконец-то опустил обрубок руки. Он больше не торчал в сторону. Другому все время хотелось этого в последние дни, но только, конечно, не так, чтобы Однорукий после этого умер. А Однорукий опустил руку только после того, как умер. И тем не менее это успокаивало Другого, хотя он и знал, что теперь это уже слишком поздно.

Он смотрел на мертвого и вспоминал его. Так, как обычно вспоминают мертвых. Что он говорил. Его движения. Еще вчера. Лихорадку, и как ему пришлось удерживать его. Прекрасные ночи, и как они пили вместе, и как курили сигареты. Вчера еще, думал он, как быстро прошло это вчера!

Солнце стремительно поднималось ввысь.

Другой ждал. Однорукий был по-прежнему мертв. Ничего не происходило. Ему казалось, что что-то вот-вот должно произойти: он отвернулся от мертвого, но потом очень быстро посмотрел на него снова. Но ничего не изменилось.

Солнце достигло зенита, настал полдень, и для Однорукого тоже. Солнце пошло на убыль, а Однорукий начал раздуваться. Конца этому видно не было.

Другой отхлебнул полглотка от своей обеденной порции. Он опять начал экономить сигареты. Подумал, стоит ли тратить жвачку.

– Лучше не надо, – сказал он. – Это еще долго может продолжаться.

Он провел языком по зубам. Странное было чувство, притуплённое, как будто все существует лишь наполовину, и язык, и зубы. Коренные зубы, те, что сзади, показались ему чудовищно большими и изрытыми трещинами.

Он выпил остаток дневной порции. Ему пришлось сдерживаться, чтобы не выпить больше. Жажда под этим раскаленным шаром действовала как воронка, засасывающая бутылку. Он охотно вообще бы ничего не пил. Ведь Однорукий-то не пил. Еще вчера он тоже пил. Они никогда не пили поодиночке, только вдвоем. Он точно знал: Однорукий мертв. Но только когда он пил один, его мучила совесть.

У Однорукого вдруг отвисла нижняя губа. Другой не заметил, как это произошло. Когда он закончил пить и снова посмотрел в ту сторону, губа уже опустилась вниз. Казалось, что Однорукий ухмыляется.

– Ну, – сказал Другой и передвинулся на другой борт. – Извини, пожалуйста. – И попробовал подтянуть губу. Но она не держалась на зубах и всякий раз снова падала.

Другой испугался. Потому что когда его рука коснулась лица мертвеца, оно было очень холодным. Таким холодным, каким никогда не могло быть под этим солнцем. Он пощупал ноги и руку. Они тоже были холодными. Он положил ему на лоб свою горячую руку. Но ничего не помогало, лоб так и остался холодным. Он отчетливо ощущал, что лоб был холодным не только снаружи. У холода был внутри свой ледяной тайник, холод выходил оттуда наружу и все больше охлаждал лоб.

Другой быстро отдернул руку и сел на свое прежнее место. Медленно и основательно осмотрел горизонт. Однако там ничего нельзя было разглядеть.

Долгое время он пытался не смотреть на покойника. Не смотреть туда было утомительно. Потому что в лодке было мало мест, куда можно было смотреть.

Однорукий становился для него все больше и больше чужим. Он не знал – из-за чего. Он ведь не изменился. Но уже не был вчерашним Одноруким. Теперь он уже был мертвецом.

Когда он наконец снова посмотрел в ту сторону, то испугался, потому что теперь мертвец широко улыбался. Другой прищурился, чтобы лучше видеть, словно мертвец был где-то очень далеко. Но улыбка не исчезла. От солнца верхняя губа натянулась и вздернулась, а нижняя уже и так была внизу: так что зубы оскалились, а рот смеялся.

Другой перестал что-либо соображать, и сердце его сильно забилось. Мертвый начал действовать. Он задвигался. Там, за ним, было что-то, что двигалось вместо него или с его помощью. Кто-то дергал мертвую куклу за ниточки.

Мысли его ускорились.

Ох уж этот парень, этот американец без руки, а какую, собственно, роль играет рука? Да никакой! И ноги вроде опять лежат по-другому? И голова выглядит как череп мертвеца, без плоти. Конечно, плоть еще есть, но улыбка превращает голову в череп, а из обрубка торчит кость. На уроках естествознания – или это была биология – черт побери, в шестом классе они проходили скелет человека, и это был самый настоящий скелет, наверное, скелет одного из казненных убийц, но учителя это не смущало.


УЧИТЕЛЬ БЫЛ ШУТНИКОМ, И УЧЕНИКИ ЛЮБИЛИ ЕГО. ОН всегда снимал пиджак и вел урок в одном жилете.

– А теперь мальчики вынесут наш любимый скелет, – говорил он и обдумывал, какую из своих ежегодных шуток проделать сегодня. Он объяснял строение скелета и перечислял кости. Он заставлял учеников прощупывать их на собственном теле, насколько это было возможно. Большими пальцами он щелкал подтяжками, смеялся, показывал и объяснял.

На следующем уроке они проходили внутренние органы и внешность человека, скелет облачался, как он говорил. Ха-ха. Тут важнее всего были половые органы и все, что с ними связано. Они изучали, для чего нужна мошонка, функцию яичников и что за штука такая фолликулы.

Ученики отлично запоминали и выучивали совсем не то, что им могло бы потом действительно пригодиться, в этом был изъян в преподавании учителя-шутника. Ему бы следовало им все втолковать так, чтобы позднее они все знали, что к чему, столкнувшись с проституткой средней руки. А может, уже и сейчас, потому что они потихоньку входили в этот возраст. И надо же, чтобы именно первый ученик класса сразу же подхватил какую-то гадость. Но в этом учитель был не виноват, конечно, и родители тоже нет, они вообще ни слова не сказали. Отец Хофмана тогда потихоньку вылечил первого ученика, он был специалистом в этих делах, здорово, что Хофман-младший учился в их классе.

Названия отдельных костей скелета они, конечно, быстро забыли, да и кому они были нужны. Но остального ученики, понятное дело, не забыли.


Однорукий, однако, вовсе не заботился о том, как он выглядит. От него уже начало дурно пахнуть. На жаре это быстро происходит. Мертвец становился Другому все больше и больше чужим. Сначала от него пахло хозяйственным мылом, потом одеколоном 4711, немного резиновым клеем, а потом чем-то сладковатым, чем дальше, тем больше. Другой пересел в самый дальний конец лодки и размышлял, что делать.

Лицо Однорукого быстро опадало. Зубы оскалились так, что Другому все время приходили на ум эти проклятые уроки в школе. Однако мертвец помогал ему коротать время. Практически он мог с ним разговаривать. И он не решался выбросить его за борт: боялся остаться один.

Внимательно глядя на мертвого, он пытался представить себе, что жизнь все еще есть в этих мертвых формах.

Выглядит он совсем не так уж плохо, говорил он себе. Я его и в самом деле полюбил. А друга просто так за борт не выбрасывают: пошел, мол, вон, исчезни с глаз моих, тони себе на здоровье, так, что ли? Еще вчера он рассказывал ему о Бетси, двигался и курил. Теперь он уже не шевелился, и Бетси была бесконечно далеко.

– Да и была ли она когда-нибудь вообще? – спросил он Однорукого.

Но тот только смеялся, и тени косых лучей заходящего солнца ложились ему на лицо. Лицо менялось в подвижном свете и выглядело кротким и не злым. А какое лицо сейчас, в эту минуту, у Бетси, попытался представить себе он. Вот если бы ее лицо возникло сейчас возле его лица… нет, лучше не надо. Я точно вижу, как она сложена, ноги, и выше, отличные зубы, и все остальное. Но лица ее я не знаю. С лицами нужно быть осторожным. Иногда они бывают совсем другими. Даже те лица, которые знаешь уже давно. Как у Однорукого.

– Эй, ты, там! – сказал он ему. – Больше двух дней и ночей я не видел ничего, кроме воды и твоего лица. Теперь твое лицо выглядит почти как вода, вот как эта вода вокруг. Может, твое лицо знает, что скоро станет водой? Лицо Бетси наверняка однажды станет землей. Женщинам это свойственно. Даже если при жизни выглядят как красотка Бетси. Причиной смерти Марии тоже стала земля. Если хорошенько подумать, то ведь так? А лица так быстро забываются, быстрее, чем фотография в альбоме. Забываются? Да их никак не удержать в памяти, никак не удается это сделать. Кто знает, может, так оно и должно быть и не надо их удерживать.

Солнце снова превратилось из желтого в красный огненный шар и постепенно остыло. Он надел куртку и стал ждать, чтобы солнце спряталось за горизонт; только после этого он собирался выпить свой вечерний глоток виски. Его мучила сильная жажда. Подумав о жажде, он невольно сглотнул. Но слюны во рту не было.

Небо на западе полыхало огромным красным облаком. Как от взрыва. На востоке тянулись вдоль горизонта привычные вечерние темно-синие кучевые облака. Высоко над ним в небе смешались синь и зелень, очень светлые и нежные тона. В промежутках появились первые звезды, проколовшие небо, как булавочные головки. Вода потемнела и стала еще глубже. Горизонт был чист.

Звезды быстро становились более яркими, и Другой отыскивал знакомые созвездия. Он соскользнул немного вниз и откинулся головой на мягкий борт, так было удобнее смотреть и не нужно было выворачивать шею. Он смотрел прямо в небо. Ему нужно было только повернуться и опустить подбородок, тогда был виден и горизонт. Ночью самолет-разведчик их точно искать не станет, размышлял он. А тень подводной лодки в этом ночном свете все равно не различить, ну разве что она пойдет прямо на него. Но это было маловероятно.

Однако он еще раз выпрямился – он забыл выпить свою ночную порцию. Так прекрасны были звезды.

Он достал бутылку и налил себе. Ему пришлось очень сдерживаться, чтобы не налить в кружку слишком много. А потом он пил очень медленно, крохотными глотками. Стало хорошо. Время от времени он поднимал глаза к звездам. Про Однорукого он почти забыл, вот только запах… Правда, таким уж пронзительным этот запах не был. Может, он уже привык к нему? А может, ночная прохлада несколько приглушала его?

Под конец он выкурил еще одну целую сигарету, снова лег и стал соединять линиями созвездия.

– Что такое моряк без звезд? – спросил он себя вслух.

– Ничто! – ответил он сам себе.

– Вам, летчикам, звезды не очень нужны, не то что на море, – сказал он Однорукому. – Неудивительно, что вы их не знаете. Ну а на суше люди и вовсе их не знают. Вот там, сзади, три слабые звездочки, это определенно голова Большого Пса, а сейчас и Сириус должен показаться над горизонтом. Обрати внимание, он смотрится как топовый огонь на судне. Немного ближе, по правому борту, должен быть Заяц, вон он, видишь!

Однорукий не отвечал. Но вид у него был такой, словно он тоже тщательно изучает небо.

– Новолуние, – сказал Другой. – Благоприятное освещение для наблюдения за звездами. Жаль, что не видны Плеяды. Это мои добрые друзья. Семь маленьких цыплят. Ты когда-нибудь держал в руке цыпленка? Вот когда понимаешь, что к чему. Знаешь, это такое чувство! Женщина ни в какое сравнение не идет. – Другой неожиданно удивился, что разговаривает вслух. Когда он перестал говорить вслух, тишина сделалась вдвойне глубокой. Он задержал дыхание. Молчание усилилось. Он слышал только свои собственные звуки. Стук в висках, слабые хлопки век и шум в ушах: тишина звенела. Не в силах дольше сдерживать дыхание, он услышал шелест вдоха и выдоха, движение опускающейся и наполняемой воздухом груди и ответное эхо со стороны спины.

Он быстро заговорил опять. Не так громко, как прежде. И стал рассказывать Однорукому все, что знал про звезды.

Он все еще говорил, но уже заснул.


НАБЛЮДАТЕЛЬ НА ЭКВАТОРЕ ВИДИТ НЕВООРУЖЕННЫМ глазом около 5000 звезд от первой до шестой звездной величины. Если добавить сюда еще и звезды, видимые в телескоп, то получается чрезвычайно большое количество звезд, некоторую часть их вообще нельзя сосчитать, и мы вынуждены полагаться на приблизительные подсчеты (как, например, в случае со звездными туманностями и звездными облаками).

Для лучшего обозрения более крупные звезды объединили в созвездия, назвав их именами мифологических героев, животных и различных предметов. Кроме того, отдельным, очень ярким звездам дали особые названия.

Значение, которое имеют для человека как неподвижные звезды, так и планеты, весьма многосторонне. Формально можно, конечно, разделить мистическую по своим воззрениям астрологию и точную науку астрономию, однако в истории духовного развития человечества они с незапамятных времен образуют своеобразный синтез, который и по сей день порождает весьма неожиданные результаты.


Другой спал беспокойно.

Иногда он вскакивал, отсутствующим взглядом осматривал горизонт, снова ложился и снова засыпал.

Под утро он спал некрепко, и ему приснился сон. Странным образом он точно знал, что видит сон.

Мне надо его сразу же записать, сказал он себе. Как раньше, за столом с карандашом и бумагой. Мария любила заниматься снами, и мне это тоже доставляло удовольствие. Это как на качелях. Как на американских горках, когда летишь вниз головой и Мария визжит от восторга. Как быстро вращается лодка, она поворачивается, образует воронку, та все больше и больше сужается, крутится все быстрее, делается все глубже, становясь, становясь, становясь, становясь… Деепричастная форма. Воронка-деепричастие. Кому хоть раз довелось видеть четырехугольное деепричастие? Никто не поднимает руку? Хорошо, Однорукий, подними хоть ты одну! Но как понять курительную трубку мертвеца? Она указывает ровно на меня! С каких это пор он курит трубку? И так нельзя делать, на людей ведь не показывают ни пальцем, ни трубкой. И Мария тоже смеется? Но это вовсе не смешно. Вот видишь, это все оттого, что лица теперь падают в воронку и исчезают в далекой, бездонной точке. А точка снова поднимается и выворачивается вверх дном. Но уже не вращается, она ширится, это океан, а вода струится по мне, слушай!

Он лежал глубоко-глубоко, на дне океана, а наверху, на поверхности, сиял зеленый кристалл. И корабли под парусами проходили там. А Колумб, кровавый безумец, что-то кричал. Что он там кричит? Ничего не понять. Расстояние слишком велико. Из очень большого корабля с очень яркими парусами выходит Бетси и спускается к нему по канатной лестнице. Он смотрит прямо ей под юбку, так вульгарно она спускается, но она явно именно этого и хотела. А еще чего она хочет? Она поворачивается, и он не может разглядеть ее лица, между ними матовое стекло.

«Дай-ка мне отрезанную руку», – произносит она, а откуда ему взять ее так быстро? Она недовольно выпячивает симпатичную нижнюю губку и уплывает как медуза-парусник, щупальца плавно изгибаются, опускаясь на глубину. Он не может быстро бежать по илу на дне, а ему хотелось бы еще немного поболтать с ней, потому что он так одинок и потому что он боится. Ведь становится темно, и он уже ничего не видит.

Когда наступила черная темень, он почувствовал, как некая рука схватила его и подняла. Вода бежала с него ручьями, и кожа снова мерзла.

Но вот опять стало светло, и огромное лицо медика-летчика снова маячит перед ним совсем близко, изрезанное провалами и изборожденное трещинами, как скала.

«Вот и ты наконец, – говорит мертвец. – Почему ты раньше не приходил? Мне же оперировать нужно!»

За его спиной учитель естествознания точит громадный нож, точильный камень вжикает, брызжет искрами. Их разлетается все больше и больше, целый фейерверк с ракетами и бенгальскими огнями. В звездном пламени исчезают все лица, а из огненных колес образуются искрящиеся, капающие буквы.

«В случае опасности вытянуть аварийный тормоз», – складывается из них инструкция.

А где этот аварийный тормоз? Он все ищет и ищет. Никакого аварийного тормоза нет, хочется закричать ему, но он не может кричать, губы срослись. И тут надпись взрывается с громким хлопком, а губы Марии припадают к его губам, и все хорошо. Но раздается новый взрыв, и он ищет укрытия от обломков, которые дождем сыплются сверху. А вот уже и самолет, тяжелый четырехмоторный, летит сюда на большой скорости. Он горит. Но летчикам, судя по всему, нипочем, что они обуглятся в воздухе. Он же становится маленьким, прячась от несущегося на него чудовища, в зеркале ему видно, что он – черный таракан, плоский и глупый. И убежать все равно не может, а самолет неотвратимо приближается. Зияет открытый бомбовый люк, и вот падает гигантская бомба. Этот пилот там, наверху, сошел с ума, он гонит свою махину прямо вниз, собака, он собирается протаранить нас своим горящим бомбером. А где же остальные тараканы? Бомба, бомба… сейчас она взорвется.


СНОВИДЕНИЕМ НАЗЫВАЕТСЯ ПРОЦЕСС РАБОТЫ СОЗНАНИЯ во сне. Уши, нос и органы осязания по-прежнему подвергаются во время сна внешним воздействиям и влияют на формирование образов сновидений. Содержание снов по большей части состоит из заново пережитых и включенных в новую связь обрывков воспоминаний. Самосознание не устраняется полностью, оно даже оживляется, в особенности под утро, часто задаваясь сомнениями и пытаясь решить вопрос, на самом ли деле ты видишь сон.


Но взрыва не было.

Лишь его голова упала и лежала на настиле, когда он проснулся.

– Мне снится сон, – сказал он и поскорее снял левую ногу с ног мертвеца.

Куда подевалась Мария, когда прилетел самолет, и где черные тараканы? Пилот, должно быть, сошел с ума или сгорел, раз он собирался протаранить нас горящей машиной. Чистое самоубийство. Однорукий лежал как прежде, без изменений. У Другого болела голова, и он закрыл глаза.

Ему было совсем плохо.


Он сделал несколько глубоких вдохов и сплюнул. Но во рту ничего не было. Он покашлял. Ощущение такое, словно он пил всю ночь напролет. Или что у него посткоитальная депрессия, тогда, когда плева разорвалась.

Он уже и не помнил точно, что ему снилось. Только во рту еще оставался привкус. Он пожевал жевательную резинку. Но ватный вкус не проходил.

Он поднял воротник куртки. Он зябнул. На востоке пламенем вспыхнула узкая светлая полоска над горизонтом. Наступало утро. Океан лежал ровный, как доска. Звезды быстро бледнели.

Он мерз. Кожа стала влажной от ночной прохлады и утреннего воздуха. Он опустил руки в воду. Вода была пугающе теплой и напомнила ему о приближающемся дне. Вокруг ладоней в воде не чувствовалось ни малейшего движения. Надувная лодка застыла так, словно ее намертво приклеили к воде. Она никуда не плыла.

– Никуда! – сказал он. – Славный маршрут.

Он быстрым движением выхватил руки из воды, так быстро, словно его ужалила змея. Обтер руки о рубашку. Они начали зябнуть на воздухе. Чувство было знакомое. Он его ненавидел.

– В никуда, наконец-то я понял! – сказал он еще раз. – А ты? – спросил он мертвеца. – Тоже в никуда? Это называется «прогресс»! Или ты, может, уже прибыл? Как можно из никуда куда-нибудь прибыть?

Мертвый, как обычно, не отвечал. Другого злило, что он остается без ответа. Он знал, что ждать ответа бессмысленно. Он знал, что пытаться разговаривать с мертвым безумие. Он знал, что мысли эти были опасны. Все это он знал очень хорошо. Но иначе не мог. Он был словно заколдован. Он не мог не говорить, не произносить такие вещи, про которые знал, уже произнося их, что нельзя этого говорить, иначе умом тронешься. Поэтому он не сердился на Однорукого и не злился на себя; он просто был одержим желанием вызвать на разговор Его, того, кто стоял за этим и дергал куклу за ниточки, того, кто все это устроил.

– Устроил! – воскликнул он. – Очень подходящее слово!

– Я не имею в виду доброго боженьку из школьных учебников, дорогой мой! – сказал он в сторону Однорукого уже тише и спокойнее. – Этот добряк для таких дел слишком безобиден. Я знаю, старик, что бы ты сказал, если бы не окочурился: потомок мыслителей плюс поэтов, культура, так сказать, Запада роет землю в поисках философского камня, так? Ты ведь так сказал бы, правда?

И все-таки мы оба плывем в никуда, продолжал он размышлять. Я жив, а ты умер, и мы оба плывем в никуда, и тут нет никакой разницы. Разве что я один, а ты, возможно, уже нет. Ты умер, у тебя все позади, а я еще жив. Да, да, по крайней мере, ты уже мертв.

– И это не такое уж малое преимущество, – сказал он Однорукому. – Изысканная формулировка, да?

Он уже давно перестал зябнуть. Солнце жгло так, как оно жгло все предыдущие дни. Он снял куртку, и ему сразу же показалось, что плеснули кипятком в самые поры кожи. Тонкими, раскаленными лучами входил в него жар. Ему было трудно говорить внятно и четко. Звуки разбредались во рту. Ночной прохлады как не было.

Он попытался говорить отчетливо:

– Ла-ле-ло-лу-па, – начал он, но язык заплетался.

– Пол – полз-ти – зав-трак – с шам-пан-ским, – выговаривал он по складам. Но у него не получалось. В горле все пересохло. Он оставил попытки заговорить. Жажда узлом стянула его тело, так он это ощущал. Другой дышал через нос, чтобы рот окончательно не пересох от дрожащего на жаре воздуха. Но какой был в этом прок?

Совсем никакого.

Он достал бутылку. Оставалось не больше чем на три порции. Значит, на один день. По половинке на два дня.

Если попробовать уполовинить, то будет слишком помалу, высчитывал он. Я же не могу и себя уполовинить. Значит, лучше по полной порции, и тогда завтра конец. Ну, прекрасно. Они меня все равно уже не найдут. Днем позже, днем раньше, какая теперь разница? Тогда уж лучше погибнуть с реющими знаменами.

– Геройство, дорогой друг! – произнес он вслух. – Как на знаменитых полотнах с героями или даже в кино или в учебниках великой нации!

Но, взглянув на Однорукого, он все-таки выпил половину порции. Потом сосчитал жевательные резинки. Оставалось еще четыре штуки, маленьких, белых, желанных. Коробочка от «Шокаколы» была пуста. У него было еще восемь сигарет и один окурок, выкуренный на треть. Его он сразу же и докурил.

– Значит, от всего остается все меньше, – сказал он.

– И от тебя тоже! – крикнул он Однорукому. – И от тебя тоже, если на тебя посмотреть!

Однорукий уже вообще перестал быть Одноруким. Однорукий был теперь чем-то совершенно мертвым. Сходства с его умершим другом почти не осталось.

– Никакого сходства, – сказал он вслух как можно более отчетливо. Он втянул дым, и в пустом желудке забурлил алкоголь. В голове закружилось, и горизонт потихоньку сдвинулся.

Держись крепче, приказал он себе, нельзя, чтобы у тебя сейчас крыша поехала. Иначе конец. Подумай спокойно. Покойника нужно убрать. Я больше не могу выносить ни запаха, ни его вида.

Он посмотрел в сторону мертвеца. Обрубок руки опять оттопыривался. Это не был обман зрения. Живот мертвеца несколько вздулся, и глаза слегка приоткрылись. Белесо отсвечивали щелочки глаз. Труп сочился.

– Черт побери! – сказал Другой.

Он снова отвел глаза. Он больше не мог смотреть на то, что прежде было его соседом. Больше не получалось. Это было уже слишком. А ведь он видел бог весть сколько мертвых и полностью, и полуразложившихся, только что утонувших и пролежавших в воде месяцы. Но эти останки Однорукого, это было уже слишком. Этого выдержать было уже невозможно. И это был не его Однорукий последних дней. Теперь это был его враг. Тот, кто хотел причинить ему вред. Тот, кто нападал на него. Тот, кто что-то делал, хотя был мертв и не мог ничего делать. А Другой все еще вспоминал, как это было прежде. И оттого, что он мог вспоминать, ему стало хорошо.

Кроме того, он узнал, что еще в состоянии четко размышлять. Он вспомнил, что однажды подумал о мертвецах. Потекший мертвец подтверждал теперь его мысли.

Ум его работал совершенно отчетливо и остро, как скальпель. Это было хорошо.

– Это хорошо! – произнес он и порадовался четкой конструкции своих мыслей. О чем он только что подумал? Надо повторить еще раз.

– Романтика, обращенная вспять, становится слегка циничной по отношению к настоящему, – сказал он. – Аll right, голова работает. По крайней мере, есть одно преимущество. Спасибо, мой дорогой! – сказал он Однорукому. – Мария живая и мертвая – это огромная разница! Нужно четко отделять одну от другой. Иначе конец, драгоценный мой! – Он снова открыл глаза.

Мертвый не изменился.

В крови бушевал алкоголь.

– У тебя комплекс, – сказал он себе. – Комплекс мертвецов. Так дело не пойдет! – Он сморщил лицо, чтобы думать точнее и логичнее. Раньше он всегда так делал, когда сильно напивался, и как раз для того, чтобы правильно мыслить.

– Мертвеца нужно убрать, – сказал он. Он говорил все время так громко, чтобы его мог слышать и Однорукий.

Мертвец молчал. Да и что ему еще оставалось делать? Мертвые всегда молчат. Мертвые говорят только устами живых.

Другой вдруг взорвался:

– Вы мне не нужны, ни ты, ни Мария, и я сам себе завтра буду не нужен. Раз уж вы умерли, то все, конец! Finis! Точка!

Другой уже толком не знал, что кричал, он боялся Однорукого, а под ним, в глубине, что-то было в воде, какое-то животное, спрут, уставившись на него снизу, удивлялся, что это там такое наверху за черная точка на поверхности. Другой чувствовал, что он наблюдает за ним. Может, это гигантская рыба, с острыми зубами, которые нацелились на него, готовые его сожрать, как только он очутится в воде и начнет опускаться, а может, для них достаточно и того, что он плывет по верху, а может, с них довольно и кусочка падали, подумал он, тогда долой мертвеца. Пусть мертвец убирается отсюда, в брюхо к рыбам, в мешок спрута, и я буду наконец один. А что потом?

Другой готов был плакать от ужаса и облегчения. Он выбросит Однорукого за борт, это ясно. Большой спрут стоит на глубине и ждет свою добычу. Долой мертвеца. Долой всех мертвецов. За борт его. Эта тварь под водой хочет жрать, так пусть и получает его.

Глубь океана, глаз из толщи воды, в голове Другого кружились и путались мысли.

Внизу на глубине ждет эта тварь, сказал он про себя, а здесь, наверху, мертвец и ты. Вглядись-ка в это пристально!

Голос шептал.

Эй вы, двое! Вас не найдут, и ты плывешь с мертвецом в вечность. Солнце растворит вас, вы растечетесь и превратитесь в одну мертвечину, и солнце испепелит вас, плоть истлеет, а кости отполируются добела и станут хрупкими от жары, два скелета в одном объятии, потому что вы неразделимы. От века и навеки. Навеки!

– Спокойно! – заорал Другой. – Спокойно!

В ушах отдавались удары сердца. Он с трудом сделал над собой усилие, и безумная карусель отпустила его через мгновение и пропала так же быстро, как появилась. Он снова видел ясно и твердо осознавал: он здесь, а мертвец там. Вокруг него центральная Атлантика, над ним тропическое солнце, под ним – 2500 метров воды, а в высоте невидимые звезды.

– Вот видишь, много чего нельзя увидеть из того, что есть! – сказал он Однорукому.

Он подвинулся к нему и стал готовить его к уходу. Он поискал, не осталось ли от него еще чего-нибудь привычного и нет ли чего в карманах мертвеца.

В пиджаке он нашел бумажник и пустой портсигар, плоский, элегантный, с гравировкой «Бетси». В кармане брюк были носовой платок, спички и пилочка для ногтей. Другой рассмеялся и всхлипнул:

– Пилочка для ногтей! Для чего только не пригодится пилочка для ногтей!

В другом брючном кармане был сломанный огрызок карандаша. Кто-то не смог дописать письмо, потому что карандаш сломался. Потом был еще кусочек бечевки и какая-то картонная коробочка. Он открыл коробочку и посмотрел. Ему стало противно, и он с отвращением выбросил коробочку за борт.

– Зачем тебе это было нужно, свинья! – сказал он.

– Проклятая свинья! – кричал он, и ему очень хотелось ударить Однорукого. Он чувствовал, как снова расплываются мысли, и услышал, как сглатывает слюну.

– Бетси, и ты тоже! – кричал он.

Но Бетси здесь не было, и он мог долго еще кричать. Он снова успокоился, потому что здесь никого не было. И причем тут Бетси? Она не всегда была…

Он прервал себя. О чем я думаю, подумал он. В момент высшей серьезности перед лицом смерти перехожу на банальности, насмешливо размышлял он. Так держать. Браво! Это тоже кое-что в пику Творцу всего, что есть на Земле.

Верховный покровитель изделий резиновой промышленности оказывается жалким и смешным при виде собственного продукта, ха-ха.

Другой затрясся от смеха.

– Сильный пол застыл в беспомощности перед какой-то резинкой, – произнес он напыщенно. – Не захочет, и он ничего не сможет поделать!

И он вспомнил про Ла-Грасьёз, маленькую мадемуазель, и тут же забыл про все остальное. Видит бог, она и в самом деле была грациозной:


ПАРУ МЕСЯЦЕВ НАЗАД, В БОРДО, ОНИ ОБЕДАЛИ В «CENTRAL», чудесная еда, а потом перебрались в дешевенький бар, ну да, ну и что. Естественно, после этого он пошел к ней домой, почему бы и нет, почему бы ему не пойти с хорошенькой мадемуазель? Грациозная штучка. Изящное такое создание, вспоминал он.

А вышло все не так, как обычно. Малышка влюбилась в него, это и слепой видел. Она была очаровательна и заботилась о том, чтобы он пил не слишком много, хороший знак. Дома она рассказывала ему, пока раздевалась, о своей жизни. Жизнь ее была уж точно не из легких, война и все такое прочее. Она была ослепительно сложена, он сидел в кресле, курил и смотрел на все, как на представление в театре. Когда она это заметила, то расплакалась. Видимо, она к такому не привыкла. Она и в постели продолжала плакать, и они просто лежали рядом. Он смотрел в потолок, а на улице время от времени проезжал автомобиль, и полосы света пробегали по потолку. Она всхлипывала, а он размышлял.

Пока она не начала эти свои проклятые легкие прикосновения, несмотря на всхлипывания, а какие уж тут размышления, тут уж ничего не поделаешь. Она больше не плакала, а он больше не думал, рот ее стал маленьким влажным зверьком, и он провалился, и падал, и падал, куда они вместе падали, и кровь закипела, и в мозгу полыхнуло красным, пламя источало жар, и больше не было огней на потолке, и потолка уже тоже не было, малышка Ла-Грасьёз.


Он выбросил картонную коробочку за борт, и злость на Однорукого прошла. Да что он о нем знал? Была ли Бетси такой, как Ла-Грасьёз? Может, да, а может, и нет. Определенно нет, к сожалению, несмотря на отца из Флориды. Такие девушки иногда бывают неожиданно стыдливыми. «Срамными» – как всегда говорила Мирцль, идиотское баварское выражение, подумал он. А что я знаю о грациях Однорукого? Так-то! Хорошо, что я выбросил коробочку, продолжал он размышлять.

– Для тебя теперь это все равно одна иллюзия, – сказал он Однорукому и застегнул ему куртку. Она натянулась на вздувшемся животе. Он продолжал его уговаривать:

– Тебе это больше не понадобится. Я эту штуку выбросил. Ею теперь пусть рыбы развлекаются. Ни для Бетси, ни для какой другой тебе это уже не пригодится. Извини, что я называю вещи своими именами. Но мы ведь свои люди, верно? Порядочные люди, с устойчивой моралью, тоже этим прилежно пользуются, только не говорят об этом, ну и оставь их. Но может, ты кое-что забыл и сейчас где-нибудь живет твой сын? Это было бы хорошо для тебя, да? Сын от твоей Ла-Грасьёз, а она этому рада или нет? Может, и не рада. Радуйся, что у тебя есть сын, дорогой мой. Большинство девушек такого рода только играют в любовь, а потом красят губы заново, и это все. Значит, тогда нам не повезло. Ладно, оставим. Давай помолчим, спокойно-спокойно! Моя Ла-Грасьёз? Не надо об этом. И оставь в покое Марию, я тебе говорю!

Другой говорил все громче.

– Ты со своей проклятой коробочкой не имеешь права говорить об этом! Уж точно не ты!

Солнце стояло ровно в зените.

Другой взглянул на свои наручные часы. Часы остановились. В приступе внезапной ярости он швырнул их далеко в воду.

– Время тонет, – сказал он, когда снова смог думать. – Ну и что!

И затем поднял Однорукого и перекатил его через борт надувной лодки. Он толкнул его и поскорей отвернулся, чтобы не глядеть вслед мертвому.

Лодка закачалась от сильного рывка. Вялые, поверхностные волны кругами расходились из-под нее и исчезали, направляясь к горизонту. Но в остальном океан лежал неподвижно. Вдали со свистом пронеслась стая летучих рыб. Ничего другого на горизонте не было.

Другой лег на дно надувной лодки, вжался лицом в угол, но даже и там было недостаточно темно. Он натянул на голову куртку: вот теперь темноты было достаточно. И он заплакал.

3


Жажда (Лat. SITIS) – это неприятное ощущение сухости в горле и болезненное состояние слизистой полости рта, свидетельствующее о нехватке в организме жидкости. Жажда возникает после обильного потоотделения, после напряженной работы мышц в условиях большой сухости или высокой температуры воздуха, а также после потребления острых и соленых блюд. Для утоления жажды достаточно выпить воды; в особых случаях вода может быть введена с помощью подкожных инъекций.

Если жажду не утолить, то слизистая во рту краснеет, голос становится хриплым, глотание затрудненным. Уменьшаются все выделения тела. К этому добавляются общая слабость и повышенная раздражимость нервной системы. Потом слизистая рта и глотки воспаляется. Пульс делается очень частым, дыхание учащается, становится прерывистым. Начинается жар, бред, затем наступает потеря сознания. Бессознательное состояние влечет за собой летальный исход.


Другой натянул куртку на голову и спрятал лицо от яркого света.

Все вокруг стало для него невыносимым. Он боялся пустоты, оставшейся после Однорукого. Голова лежала в темноте, и куртка надежно укрывала ее. Но куртка давила на него своим весом. Он вообще ощущал теперь все вещи на своем теле с преувеличенной восприимчивостью, как будто кожа его безмерно истончилась. Любое прикосновение рубашки и брюк казалось ему грубым и болезненным. Отсутствие часов на левом запястье тоже ощущалось, хотя и наоборот: боль причиняло то, что их не было на руке.

– И время куда-то пропало, – сказал он.

Мышление его было, как и кожа, сверхчувствительным и четким.

– Времени больше нет. Оно исчезло там, в воде. – Он перестал плакать. Глаза невыносимо болели, и он опять рассердился.

– Выбросить время и не выторговать ничего взамен! – сказал он громко. – Вот так сделка!

Он должен был непременно выкурить сигарету. Поискал пачку в карманах брюк. Но там ее не было. Ему пришлось сесть и снять с головы куртку. Жара и свет ударили в него, как снаряд. Он широко раскрыл рот и стал хватать воздух. Рот заполнился раскаленной, кипящей массой.

Наконец он нашел сигареты.

Пока он курил, он не отводил глаз от внутренней части лодки. Он пытался отвлечься мыслями от Однорукого и не решался посмотреть на воду вокруг. Дым сигареты во рту был горек и жгуче резал сухой язык. Он напряг всю свою волю, чтобы не думать о мертвом и сконцентрироваться на своих пропавших часах, на своем пропавшем времени.

– Философское мышление – это твой козырь, – снова заговорил он вслух. Он не мог не говорить вслух. По-другому просто не выходило.

– Методическое мышление. Иначе не получить никаких результатов, – сказал он и с некоторым усилием и в самом деле почти забыл про мертвеца.

– Как там оно со временем? – спросил он. – Ну-ка, господин Эйнштейн? Искривленное пространство-время? Искривленный человек?

Он рассмеялся.

– Искривленный человек – это классно! – воскликнул он. – Просто отлично! Вот это мысль!

Он щелкнул пальцами. Его очень развеселили собственные заумные рассуждения.

Итак? Как это там? Он размышлял. Искривленное пространство? Хорошо. Искривленное пространство-время? С этим уже сложнее. К искривленному человеку мы еще вернемся, эксперимент не закончен, господин учитель. Пожалуйста, вспоминайте конкретнее и точнее. Как там было? Ведь тогда все только об этом и говорили:


ЭТО БЫЛО ЕЩЕ ДО ВОЙНЫ. В ГОРОДЕ СУЩЕСТВОВАЛ ТАК называемый «круг» умных людей. Ходили друг к другу в гости и принимали активное участие в культурной жизни. Ну и так далее. Люди искусства, разумеется, тоже принадлежали к этому «кругу». И врачи, конечно, тоже. Без них нигде не обходится, сказал бы Однорукий.

Вообще-то там всегда было очень мило. Люди, как уже сказано, были очень умные и старались докопаться до самой сути вещей. Разобраться со всеми проблемами жизни. По вечерам пили много чего хорошего, но так, чтобы непременно воздать должное вкусу и букету напитка. Хорошее десертное вино из винограда позднего сбора или, скажем, ром с портером, смешанные фифти-фифти, чудесно!

Он смог очень хорошо вспомнить один из вечеров на тему «искривленное пространство» и так далее (искривленных людей тогда еще в таком количестве не было, по крайней мере в их «кругу»). Дискуссия оказалась трудной, и в конце концов все вернулось на круги своя и уперлось в банальный вопрос об извечном «смысле». Женщины-ораторы разглагольствовали о своих комплексах, разумеется, в скрытой форме, понятное дело, а мужчины-ораторы разъясняли то, чего им все равно не дано было постичь. И все жили в страхе. Годы спустя это стало заметно.


Другой усмехнулся своим воспоминаниям. Он знал это уже тогда: напыщенные стенания по поводу своей тоски. А чем же еще были все эти многословные излияния? Знал он это уже тогда, ибо его собственные амбиции тоже были не менее тщеславными. Остальным он, естественно, ничего не говорил, люди с трудом переносят роли статистов.

– И ты тоже! – сказал Другой самому себе вслух.

Правда, одного он тогда не знал – того, что все, по сути, было очень просто. А теперь он это знал?

– Ну давай, валяй, выкладывай свои сентенции! – сказал он и вылез на солнце. – Но я бы попросил формулировать их корректнее! – Другой подумал, сел в позу и почувствовал огромное удовольствие от собственной мудрости.

– Так что же это такое: «все очень просто»? – спросил он. – Внешне каждый должен делать то, что ему положено. Не говорить и не спрашивать, а делать. А внутренне? Тут есть только один путь, путь к себе, движение к самому себе. Заполнить собственные границы до предела возможностей.

Кажется, несколько многовато Рильке, подумал Другой. Но продолжал говорить:

– С этой точки зрения не существует никакого альтернативного «Ты». Прогресс заключен не в коллективной массовости, а в крайне единичном индивиде. Разумеется, ни один общественный деятель и слышать об этом не захочет.

Он сделал паузу, обрадовался и засмеялся.

– Я что, очень учено выразился, а? – Он выпятил губы и повторил: – У-уче-о-о-но. – Над водной пустыней вокруг него прокатилось бессмысленное эхо. Как глупо. Но он продолжал размышлять:

– Каков же был результат этого искривленного вечернего времени? Всему были даны великолепные дефиниции. Мы стали знать больше, чем знали до того. Помогло ли это? Некоторым образом. Да. Перспективы расширились. Ну а в остальном?

– А в остальном я погибаю здесь от жажды, – произнес он опять погромче, и эйфория его пропала. – Вот радостный путь к себе самому! Путь, после которого вообще ничего не остается!

Он снова вспомнил о своей жажде, и весь ясный ход остаточных мыслей тотчас же улетучился. Все спуталось, люди из прошлого, он сам, сидящий здесь. И то, что он на самом деле имел в виду, и истины со злым умыслом и подвохом. Он не мог пока решиться на то, что уже чувствовал, но еще не знал.

– Боже праведный, – сказал он, совсем не имея Его в виду. Он снова лег и натянул куртку на голову. Так опять стало темно, и он мог оставить на свету все то, о чем не хотел больше думать.

И плакать он тоже больше не плакал. Просто ничего уже не осталось, и он больше ни о чем не думал. Он прислушивался к жажде в своем теле. Хриплое прерывистое дыхание громко раздавалось на ограниченном темном пространстве вокруг его головы.

Только под вечер он снова очнулся из этого сумеречного состояния. Он не знал, спал он или нет. Он чувствовал себя разбитым и вялым. Движения его снова были скованы какой-то тяжестью, навалившейся на него.

Он перевернулся и лежал теперь на спине, глядя в полыхающее небо.

Значит, и сегодня никого, размышлял он. Думать было тяжело, он уставал от этого. Ему вообще все было тяжело: и подумать о чем-то определенном, и поднять руку, и двинуть ногой.

Ни самолет, ни корабль не появились, продолжал он рассуждать. Ничего и никого. А сколько, собственно, времени я уже в этой проклятой надувной лодке?

– А сосчитать не так-то просто! – снова произнес он вслух и отказался от желания точно узнать число дней. Что значили дни, ночи, часы или недели в этих обстоятельствах? Ничего. Или все! Только не поддавались измерению. А имело ли еще смысл надеяться? Разве кто-нибудь искал его? Никто. Самолеты искали Однорукого и его людей, которые давно уже умерли. Самолеты искали одних только мертвых. То есть если они вообще искали! Его, Другого, дома вообще еще не хватились. Откуда им, дома, знать, что произошло за это время? Чтобы начать его искать? Подлодки иногда неделями не подавали радиосигналов. Так что вот. Он не считался пропавшим. Да и кто должен об этом знать? Разве что официальные военные инстанции. А кто еще? Мария умерла.

– Один – ноль в пользу господина Танатоса![10] – сказал он.

Родители умерли, когда он был еще ребенком. Два – ноль в пользу смерти. А дальше?

– Этот мифический парень постепенно завоевывает территорию, – сказал он. – Его следующим козырем стал Однорукий. А козырь бьет любую карту, дорогой мой. Что тут можно возразить? – спросил он.

И сам ответил:

– Ничего.

Он снова осознал, что разговаривает вслух. Вот ведь ерунда какая, его же никто не слышит.

Я должен думать о чем-то другом, сказал он себе. Иначе это станет навязчивой идеей, мысли будут ходить по кругу, как в цирке, и мне из этого уже не выбраться. Дешевую, утешительную философию можно позволить себе только дома, сидя за печкой. Здесь это не годится. Иначе эта история кончится плохо.

Он сел и обвел взглядом горизонт. Запад был морем огня на фоне заходящего солнца.

– Если бы кто нарисовал это, то получился бы роскошный китч. Краски как на фантиках от карамелек! – А потом он рассмеялся: – Лучше этого избитого сравнения не под силу найти, или как?

На западе слепил закат, а на востоке все темные ночные краски неразличимо сливались и были смазанны. Линия горизонта ясно просматривалась только на отдельных участках. Он вспомнил про Однорукого. Достал бумажник и исследовал его содержимое.

В нем было удостоверение умершего. С печатью и подписью. Захватанный листок бумаги.

– В таком виде я бы тебя не узнал! – сказал он. – Идиотский снимок. Что же удостоверяет такая штука? – спросил он. – Теперь тебе уже не нужны никакие удостоверения. Хотя, как знать, может, тебе еще придется и по ту сторону предъявлять свой документ, чтобы там могли тебя определить как положено, а? – Затем он обнаружил квитанцию на 7 долларов 60 центов. Почерк был таким неразборчивым, что он не смог разобрать, что купил Однорукий. Жаль.

В боковом кармашке лежало несколько почтовых марок. Пестрые кусочки бумаги, сплошь запечатанные лицом мистера Вашингтона.

– По пять центов за штуку, – сказал он. – Так дешево ценятся теперь лица. Ну что ж… Билет в кино, еще один билет в кино! – продолжал он бормотать. – Пройтись под ручку плюс хеппи-энд. Ужасно завлекательно. Все как в жизни, прекрасно.

Другой снова повеселел, у него стало теплее на душе от собственных мыслей о кино.

– Душераздирающая любовная драма и сотни тысяч голых ножек. Взмах ресниц знаменитой кинозвезды. И стройные ряды обнаженных животов и ляжек гёрлз из ревю. Мясная лавка душ и скотобойня тел. Что, больше никаких афишных клише?

Но ему больше ничего не приходило в голову. Только лица зрителей после сеанса, они все еще вспоминались ему так, как будто он видит их прямо сейчас: распухшие, набрякшие от жары и лживых грез лица. И как потом люди идут домой, нервно закуривая сигарету и злясь на свою жалкую и серую жизнь, к сожалению, так непохожую на ту, что на экране.

Он попробовал поскорее подумать о чем-нибудь другом и стал копаться в бумажнике дальше. В задней части, в большом отделении, лежало письмо Бетси и ее фотография.

Он внимательно рассмотрел фотографию Бетси. Освещение было хорошим, и снимок тоже, немного подретушированный. Несомненно, милая мордашка. Очень большие глаза, волосы – светлый сияющий ореол вокруг головы, рот не слишком большой и не слишком маленький. Нос немного курносый, славный носик.

– В этом лице все на месте, – сказал Другой. – Оно даже лучше, чем я думал. Если бы этот прилежный фотограф снимал с меньшим старанием, можно было бы увидеть больше. – Он все усиленнее вглядывался в это лицо. Чужое лицо. Он не был знаком с ней, но все же столько знал о ней. Фройляйн Бетси. Мисс Бетси.

– Жаль, что ты не можешь разговаривать, – сказал он. – Я бы с большим удовольствием немного побеседовал с тобой. И увидел бы твое лицо со всех сторон. Не так, как здесь. Ты ведь не рассердишься, если я прочту твое письмо? Однорукий умер, и я ничего уже не отнимаю у него, так ведь?

Но он так и не приступил к чтению письма. Лицо Бетси начало расплываться, и за нечеткими его контурами проступило другое лицо. Мария снова вернулась.


СНАЧАЛА ОН УВИДЕЛ ФОТОГРАФИЮ МАРИИ, ЭТО БЫЛО первое, что он узнал о ней. Однажды фото появилось на письменном столе его сестры. А потом вышло так, что они заехали к Марии в гости, проездом теперь уже не вспомнить куда. Когда они сошли с поезда, Мария уже стояла там и ждала их. Сначала он испугался, потому что Мария выглядела совсем не так, как на фото. Но испуг быстро прошел.

Обе девушки сразу заговорили друг с другом, а он стоял рядом как дурак. Они трещали без умолку. И чего только не нарассказали друг другу, боже ты мой! Дома, у нее в комнате, они пили кофе и девушки все продолжали разговаривать. Он просто сидел там, слушал и смотрел на Марию, когда она не замечала этого.

Вечером после ужина они пили белое бордо, он все еще хорошо помнил его вкус. Мария была резвой как рыбка, и девушки говорили, говорили и говорили. Мария болтала ногами, она, по-видимому, была очень довольна встречей. Позднее они стали слегка дурачиться, а потом, уже поздно ночью, когда они снова проголодались, Мария пожарила им то, что было припасено на воскресенье, то есть настоящие отбивные, и ему пришлось их сначала отделить друг от друга. Мужская работа, бог ты мой, какая глупость! Топором, на каменных ступеньках перед входной дверью, а соседи-то что подумали!

У него не оставалось выбора, он влюбился в Марию. А сама Мария? Бог ее знает. Они выпили еще вина, и тут уж даже он иногда вставлял слово. Они отлично беседовали. Потом он все-таки устал, и девушки продолжали говорить без него. Он впал в туманное мечтательное состояние. Единственное, что было настоящим, – это лицо Марии, когда оно двигалось во время разговора и когда по нему пробегали мысли. У нее была очень своеобразная линия рта, как бы прочерченная внизу, под нижней губой. И рот был очень красным. Лучше не смотри туда, дорогой мой! И ее волосы в свете лампы… Она покрыла их вуалью и объясняла сестре что-то из пьесы, где вуаль играет какую-то особую роль. Что она сказала? Ах да, Гофмансталь,[11] «Безумец и смерть», Возлюбленная.

– Вы играли? – спросил он.

Да, она играла Возлюбленную.

– Где? Здесь?

– Да, здесь.

– Пьеса эта, ну, несколько сентиментальная, – сказал он тогда.

– Вроде как пьеса для неудачников, да? Главный козырь в ней – страдание, – сказал он. Хотя и знал, что сморозил глупость. А Мария разозлилась, она любила Гофмансталя, и именно об этом ему хотелось узнать.

– «Ты помнишь, как нам было хорошо, – процитировала она, – из-за тебя наплакалась я после…»

Нда, ну, хватит.

Странно, как мало он тогда что понял.

И потом девушки заговорили снова. Он сидел молча, смотрел на Марию и на помещение, в котором она жила. Через пару часов он уже выучил все наизусть. Было неописуемо прекрасно просто сидеть вот так в углу и все видеть, быть изнутри всех этих вещей. Как часто в хорошие и плохие минуты сидел он позднее в своем углу в ее комнате.


Но сейчас он сидел один в надувной лодке, и было уже слишком поздно.

Слишком поздно? – размышлял он. Что значит «слишком поздно»? Слишком поздно для Марии? Да, Мария мертва. Для меня слишком поздно? Но я еще жив. Конечно, слишком поздно для всего плохого. И что теперь?

– Я еще жив, – сказал он и глубоко вздохнул несколько раз. Разве у него не оставалось еще немного времени? Здесь, на этой одинокой надувной лодке?

Снова стало темно. Звезды были не такими яркими, как в предыдущие ночи. Легкая дымка накрыла их, приглушив их свет и сделав не такими холодными.

Он снова положил фотографию Бетси в бумажник и не стал читать ее письма. Ничего не получалось, он не имел права прочесть его. Ради Однорукого и чтобы не слишком приближаться к Бетси. К тому же стало темно. Он лежал на спине и смотрел в ночное небо. Он чувствовал, что становится сентиментальным.

Человек глядит в небо, и его наполняют чувства, подумал он и спрятался снова туда, где, по его мнению, он был в безопасности. Это все от мыслей о Марии, продолжал рассуждать он. И из-за комплекса неполноценности по отношению к звездам. В соответствии с простой истиной: я такой маленький, а вы так бесконечно далеки, я такой крошечный, а Вселенная такая огромная. «Дыхание» универсума, благоговение перед бесконечностью, Бог за Млечным Путем, и маленький человек, незначительный, один на один со всем этим.

Он рассмеялся. И снова повеселел.

– Мысли маленькой Лизхен Мюллер,[12] – снова заговорил он вслух. – Вот что такое пропуски и купюры в трудах философов всех времен!

Он говорил все громче.

– Они просто описывают это по-другому, и более последовательно рассуждают, и выражают с помощью множества иностранных слов то, чего сами толком не знают. Homo singularis против неизвестной величины X. Вот видишь. Вечно одно и то же. Всегда. Бесконечное повторение. По сути, все то же самое.

– Все едино! – сказал он еще громче. – Кто знает греческий, скажет про это «кси» вместо латинского «икс». И что это даст? – спросил он.

– Ничего, – довольный, ответил он сам себе. – Между прочим, забавная мысль: некая Лизхен Мюллер равна Платону, а Ева Майер – Конфуцию, а некто Эмиль Краузе – Гёте! Постоянно одно и то же. Только форма выражения другая. Функция, выражаясь математическим языком. Ха-ха! Функция. Вот уж словечко! И что же? Только степень дифференцирования этой функции определяет качество человека?

Он все больше исполнялся сарказма, и мысли его ширились. Он знал, каково было положение вещей, и приходил в восторг от разнообразия их перспектив и от того, что их можно было поменять местами. И он делался еще злее потому, что был один и ничем не мог помочь себе. Но он вовсе и не хотел помочь себе или чтобы ему помогли, он ясно и точно осознавал, что не хочет этого, иначе все было бы слишком просто и гарантированно не помогло бы ни в жизни, ни в смерти.

– Здесь это уже не пройдет, – сказал он.

И тут же испугался.

– Может, самое примитивное и есть единственно возможное? – спросил он себя. – Может, оценка и использование фактов в духе цивилизации и есть единственная возможность? Иначе невольно пропадешь, к чертям собачьим? Не вынесешь всей этой современной жизни, этого прогресса?

– Никаких затаенных обид и зависти, – сказал он и повторил громче: – Никакой неприязненности, пожалуйста! Это ни к чему не приведет.

Но тогда куда должно привести «другое», продолжал думать он. Я один, и куда должно оно меня привести? Ответ, пожалуйста!

– Нет ответа?

Пауза.

– Да кто же может мне ответить, – сказал он снова тише. – Разве что я сам? Силы небесные!

Он снова начал смеяться.

– Умозрения и мысли: истинная жизнь складывается из действия и поступков. По делам их узнаете их, разве не так сказано? Нельзя поставить на сцене ни одной пьесы без действия, иначе в театре будет скучно. Какой интерес в идеях и мыслях? Господа, мысли должны сделаться зримыми, их нужно обратить в образы, прошу показать продукт мыслительной деятельности в сценическом действии! К черту, – сказал он, – меня самого от этого тошнит. Какой от всего этого прок здесь? Здесь, у меня, когда я медленно и верно умираю от жажды и когда у меня остается совсем мало времени? Я не могу больше столь великодушно заботиться о действии и драматургии в духе литераторов или прочих артистов жизни. Здесь важны и обретают силу совсем другие вещи.

– Обретают силу! – горячо воскликнул он. – Обретают силу! Парень, ты ведь один в этой проклятой надувной лодке и помираешь, что за ерунду ты болтаешь? К чему эти конструктивные попытки? Да это все очень просто, – воскликнул он, – до тошноты просто: ты умираешь, дружище, и хочешь оправдаться. Значит, нужно говорить и говорить, не так ли? Значит, нужно болтать, да? Ты делаешь вид, будто ты в парламенте и принес конспект речи по поводу собственной смерти!

Мысли его путались все сильнее и сильнее. Он забыл выпить свою вечернюю порцию. Жажда вступила в стадию, когда она присутствует только в подсознании, однако опасность от этого не уменьшилась. Он не вспомнил даже о сигаретах.

Теперь он лежал на спине, смотрел в небо и смеялся над отсутствием драматизма и сценического действия в разыгрываемой им пьесе. Время от времени он прислушивался к тому, что происходит в его теле, как слабость овладевает руками и ногами и все тело наливается тяжестью. Ему вспоминались сотни тысяч вещей из его жизни, и он едва ли не с наслаждением связывал их совершенно особым образом с его нынешним состоянием. Ему доставляло удовольствие мучить себя.

Он вспоминал, но ничего не происходило. Картины его жизни проплывали перед ним, вставали в памяти добрые и злые, прекрасные и отвратительные образы, но не происходило ровным счетом ничего. Поэтически сверкали звезды, океан лежал живописно и неподвижно, вокруг все было зловеще тихо, и ничего не происходило. Горизонт был абсолютно чист в свете закатившегося дня.

Ничего не происходило.

Звезды медленно совершали привычный путь по своим изогнутым небесным орбитам, а Другой незаметно дрейфовал в никуда по Атлантике. Вышел месяц, это был растущий серп, тонкий и прозрачный. Позже, под утро, этот маленький серпик снова поблек, а Другой этого уже не видел, потому что он спал. Он заснул. Несмотря ни на что.


И ОН СНОВА БЫЛ НА БОРТУ СВОЕЙ ПОДЛОДКИ, И ТОЛЬКО что пришла радиограмма. Теперь лодка полным ходом шла к морскому конвою, о котором говорилось в сообщении.

Как всегда, дизели пели дискантом, и лодка дрожала от мощи, боевая рубка высоко поднималась над поверхностью, однако волны перекатывались через нее, и носовая часть иногда так глубоко зарывалась в воду, что делалось страшно при мысли, сумеют ли они вынырнуть. Они находились недалеко от южной оконечности Гренландии, и был собачий холод, лодка стояла на севере, в районе под названием Антон-Карл, этой дрянной местности, где непрерывно вели сильный артиллерийский обстрел.

В лодке царило спокойствие. Команда спала, и только вахта в рубке неотступно отслеживала горизонт и небо в тяжелые бинокли. Главный механик сидел в небольшой кают-компании, молча и обожравшись, как всегда, и играл на скрипке скрипичную партию из концерта Брамса. Спереди, у торпедного аппарата, сидел на корточках рядом со своими «рыбками» старшина, проверял их в сотый раз и между делом читал затрепанные детективы. Кроме торпед, девушек и этих книг, в его жизни ничего другого не было.

Около полуночи они подошли к конвою. Темнота была, хоть глаз выколи. Ночь лишь изредка освещалась то одним, то другим горящим судном, и тогда можно было хоть как-то разглядеть, какая складывается ситуация. Значит, другие подлодки тоже были здесь и уже атаковали. Морской конвой разметало в разные стороны. В воздухе летали щепки.

Экипаж занял боевые позиции, торпеды были готовы, а наверху, в рубке, старший вахтенный офицер выжидательно медлил за прицелом. Старший был по профессии пастором, то есть, собственно, уже резервистом, но пошел на войну добровольно. И действовал в соответствии с заветом: возлюби врага своего. Для него война стала своего рода личной местью, потому что бомбардировщики не только превратили в руины его церковь и дом, но и обрекли на вечный покой и блаженство его жену. Ему это не понравилось, и он разозлился. Даже усердное чтение книги Иова принесло тогда мало пользы. Теперь, выпуская торпеды веером, он каждый раз приговаривал:

– Творите всем добро. – И за каждый потопленный корабль выпивал хорошего коньяка и ставил в Новом Завете жирный крест, сзади, на последней странице. И совершенно четко сознавал при этом, что творит на самом деле.

Сейчас он искал свою цель.

Лодка развернулась для атаки.

– Огонь разрешаю, – сказал командир.

Но прежде чем они смогли произвести серию ударов, лодке пришлось резко развернуться и удрать. Их заметил истребитель, он стрелял как безумный и шел на них в горизонтальном полете. Им пришлось отойти на далекое расстояние, и они уже почти потеряли надежду в ту ночь, как вдруг в утренних сумерках обнаружили гигантский танкер, который, судя по всему, потерпел аварию и лег в дрейф, охраняемый двумя корветами.

Петляя, они незаметно приблизились к нему, и пастор выпустил три одиночных залпа один за другим с расстояния в 400 метров.

– Творите всем добро, – сказал он и добавил: – С этим танкером, скорее всего, покончено.

Уже при первом попадании он взлетел на воздух. И пропал. Мощный взрыв. Танкер наверняка был загружен горючим. Им было совершенно непонятно, куда он девался, хотя они всё видели своими глазами. Он просто исчез в огромном огненном шаре.

Но тут им срочно пришлось погружаться, поскольку танкер падал с неба, рассыпавшись на части. Они были слишком близко. Если на лодку рухнет один из этих обломков, им конец. Значит, срочное погружение. С танкера не спустилось на воду ни одного человека, все произошло мгновенно.

Итак, они погрузились. Старший вахтенный офицер нарисовал особенно жирный крест в своем Новом Завете и, как обычно, выпил коньяку.

Лодка оставалась на перископной глубине. Тем временем уже рассвело. Оба корвета продолжали вслепую разбрасывать вокруг глубинные бомбы, а потом удалились, казалось, их что-то обеспокоило.

А уже после, когда они как раз зарядили новые торпеды, в перископе появилось пассажирское судно, «старьевщик», как называли суденышки, которые шли за морским конвоем и подбирали в море болтавшихся людей с потопленных за ночь судов.

Значит, снова на боевые позиции. Значит, все-таки атака.

Суденышко точно вышло в крестик прицела и осело после первого же попадания в корму. Следующая торпеда угодила между капитанским мостиком и трубой. Судно разломилось и быстро затонуло. В воде плавало много, очень много людей. Зрелище было неприятное. Море было холодным и неспокойным. Долго в воде люди продержаться не могли.

Когда они, погрузившись, стали медленно уходить, внезапно появились три истребителя-бомбардировщика. Они шли прямо на лодку. Лодка быстро опустилась на большую глубину.

– А плюс 120, – сказал рулевой, дирижируя смычком своей скрипки курс снижения самолетов противника. – И потом жди ударов.

Через шумопеленгатор они слышали неуклонное приближение самолетов. Их совершенно не заботили свои люди за бортом, эти старые опытные асы делали свое дело, они атаковали, да уж, сейчас на славу повеселимся. Пик-пик, это был их радиолокационный сигнал, вражеский «Аздик» обнаружил подлодку, и сейчас первый томми[13] заходил, чтобы сбросить глубинные бомбы. Чертовски точно он вышел на них. «Оба АК, строго с правого борта, с носа по центру, с кормы пять снизу», – поступил приказ, и тут же последовала первая серия глубоководных ударов, точно над лодкой и очень близко. Водомерные стекла лопнули, предохранители выпали. А уже подходил напарник томми, пропеллеры его были очень хорошо слышны. Он был теперь прямо над ними, падали глубинные бомбы…


…и с безумным криком Другой проснулся. Он взмок. Потребовалось какое-то время, прежде чем он осознал, где он, и что это ему снилось, и что все уже позади.

Солнце стояло в небе очень высоко. Он проспал так долго, что день был уже в полном разгаре.

Сердце сильно колотилось, а в ушах все еще слышался резкий звук разрыва глубинных бомб. Перед глазами все еще стояла картина плывущих людей и контуры бомбардировщиков, пикирующих на лодку.

А сейчас?

Он тяжело дышал и нырнуть просто так в глубину не мог. Сейчас он сидел в надувной лодке, и солнце жгло так, будто его сам черт в аду поджаривал, и ничего вокруг кроме этого не было. Ничего, абсолютно ничего. Только вода, и небо, и пустой горизонт, и он с воспаленной глоткой.

– На горизонте пусто, дорогой мой, – сказал он.

Или нет? Вон там, по левому борту, что-то плывет?

Другой напряг глаза, пока они не заболели еще сильнее.

В дрожащем над водой мареве нельзя было различить ничего определенного.

Но он в конце концов разглядел. Это был Однорукий, его гнало течением.

Значит, Однорукий.

Другой положил голову на колени, сжался, сидя на корточках, и попытался скрыться от того, что приближалось к нему, что поднималось в нем самом и что надвигалось извне. Он сжал веки, чтобы ничего не видеть. Обхватил голову руками и отвернулся. Но ничего не помогало. Однорукий по-прежнему оставался там, где был. Вон он плывет! Почему он приплыл сюда? Разве нельзя было взять и исчезнуть? «Мертвые всегда хватают живых», – вспомнилось ему снова, и поднялась холодная, циничная ярость к мертвецу.

Мысли путались от единственного желания, охватившего его, они концентрировались особым образом и шли на траверзе мертвого. У него было только одно желание: пусть Однорукий исчезнет, быстро и прямо сейчас. Но что он, Другой, может сделать? Как ему убрать Однорукого?

Он вспомнил про бутылку.

Вот она, сначала выпить, боже мой, глотка протолкнула шнапс, нутро горело, что же это виски никак не кончается?

Он опустил пустую бутылку в воду, чтобы она снова наполнилась. Ишь как забулькало, и эта теплая вода на ладонях, вот они снова зябнут, о, проклятье, а где же Однорукий?

– А теперь целься хорошенько, не спеши, мой друг! – сказал он и взвесил в руке бутылку. Она была полной и тяжелой, и пальцы ощущали ее круглые бока. Он размахнулся.

Пора?

Теперь пора: бросок!

Он бросил. Но расстояние было, конечно, велико. Бутылка с глухим стуком шлепнулась слишком близко, не долетев до Однорукого, и сразу же утонула.

Другой в ярости завертелся волчком. Лодка закачалась, он чуть не упал и едва не очутился за бортом.

– Погоди, собака! – кричал он. – Мы тебя все равно загоним под воду! Я тебе покажу! – орал он, обезумев от ярости, и, схватив весло, стал с дикой силой грести к Однорукому.

От отчаяния он не чувствовал уже ни жажды, ни слабости. В черепной коробке полная пустота, приказывавшая его рукам грести в сторону гонимого течением тела. Он не ощущал рук, и вдруг пот снова выступил на его иссушенном теле, пот тек по нему. Легкие горели, но он ничего не чувствовал. Совсем ничего. Время от времени он распрямлялся, определял на глаз расстояние до Однорукого, выкрикивал несколько слов и греб дальше, постанывая от напряжения.

Алкоголь все сильнее и сильнее заполнял его мозг. Он выпил все, что оставалось в бутылке, и сейчас шнапс перекатывался по пустому желудку, проникал внутрь, поднимался волной и заставлял напрягаться его силы.

Руки вращали весло с такой скоростью, словно он крутил «мельницу». Надувная лодка была мокрой от ударов по воде, но глазами он все время точно и без отклонений держал направление на Однорукого.

Наконец он добрался до качающегося на воде мертвеца.

Он перестал грести, приподнялся и подождал какое-то время, чтобы обрести равновесие. Он поднял весло и собрался разрубить Однорукого, так, чтобы из него вышел газ и тот исчез в глубине.

Однако в момент удара он остановился. Что-то крепко сжало его руку. Он выронил весло.

Все потому, что он посмотрел на Однорукого, и уже не смог этого сделать. Однорукий снова стал Одноруким, а не мертвецом. Он снова превратился в себя.

Весло лежало на дне лодки, а Другой стоял, опустив голову, и неотрывно смотрел на Однорукого.

Однорукий тихо плыл себе по течению. До Другого и до надувной лодки ему не было никакого дела. Он не интересовался тем, что и кто пытался подобраться к нему. Его целая рука свисала вниз, указывая в глубину. С этого боку, естественно, тело было тяжелее. А более легкая сторона выступала из воды с торчащим обрубком, указывавшим в небо. Лицо Однорукого тоже лежало боком, одна половина под водой, другая, сухая, на воздухе. Да, его лицо. Оно и сказало: «Стой». Именно лицо, а не обрубок руки, каким бы ужасным и отвратительным он ни выглядел. Нет, не он. А лицо. Или то, что было в лице Однорукого. Нет, теперь он не сможет, уже никак не получится.

Лицо Однорукого было спокойно, и выражение было другое, не то что прежде, когда он еще был жив, или позже, когда был мертв, но еще лежал на борту надувной лодки. Совсем другим было это лицо, оно стало прошлым, и больше, чем просто «мертвым». Глаза были открыты и смотрели горизонтально поверх водной глади. По крайней мере, один глаз, который был виден Другому. А что другой глаз, тот, что под водой?

Думай скорей о чем-нибудь другом, сказал себе Другой.

Лицо Однорукого было таким, словно он всего лишь говорил: «Ну-ну, старик, будь благоразумным, нельзя так распускаться! Тебе этого никак нельзя, а то что же из тебя выйдет? Come on, old man, be careful and keep your senses![14]

Другой недоверчиво наблюдал за лицом мертвеца, не улыбается ли тот или не смеется ли над ним. Но лицо Однорукого по-прежнему выражало спокойствие и превосходство, Другой ничего больше не мог уловить. Он видел лишь, что Однорукий одиноко плывет по воде, гонимый течением. Он попытался разозлиться, как раньше, и рассмеяться саркастически; но у него не получилось, и он был рад тому, что у него это никак не получается. И тем не менее алкоголь буйствовал в извилинах его мозга. Все казалось нереальным и было как безумный сон.

Он сел на борт лодки, свесил ноги и стал болтать в воде, глядя на Однорукого.

Значит, он плыл. По воде.

– Мой дорогой Однорукий, – сказал он. – Вот сижу я здесь, смотрю на тебя. Я еще жив. Сколько еще осталось? Сколько это будет продолжаться, пока я не поплыву по воде, как вот ты?

Вдруг Однорукого подхватило течение. Ноги его направились наискосок в глубину, они были слегка раздвинуты.

И тут Другому стало плохо. Он заметил под телом Однорукого маленьких рыбок, похожих на селедок, и увидел, как они своими круглыми ртами и острыми мордочками толкали колышущееся тело, уже начав объедать повисшую руку.

Алкоголь в желудке Другого снова пришел в движение. Он немного согнулся. Потом быстро поднял ноги назад в лодку, сделал глубокий вдох, чтобы заполнить желудок воздухом, и стал грести изо всех сил, стараясь скорее уйти прочь от объеденного мертвеца. Он сидел спиной к дрейфующему телу, и у него было чувство, что мертвый преследует его. Полный страха и отвращения, с бурлящим в крови алкоголем, он все время греб, издавая стоны и тяжело дыша, не думая ни о чем, кроме одного: прочь отсюда.

Солнце стояло почти в зените, когда ему пришлось остановиться. Он больше не мог. Больше просто не получалось, несмотря ни на какое напряжение воли. Он был измотан, совершенно изможден и выкачан до дна. Он прекратил грести и сел на корточки в углу лодки, всхлипывая от утомления и не решаясь оглянуться, чтобы посмотреть, плывет ли все еще за ним мертвец, есть ли он вообще, далеко ли он от него, или, может, Однорукий преследует его… может, он даже сидит позади него, проникнув на борт?

Он повернулся рывком, готовый закричать и нанести удар. Однако никого не было. Ничего там не было. Ничего. Ни в нем, ни вокруг него: пусто.

Его дыхание стало свистящим от напряжения, а тело отупело и как будто вообще отсутствовало, так он ослаб.

«О боже мой», – думал он снова и снова.

Наконец и это прекратилось, и шнапс полностью подчинил его себе и вытеснил остатки разума.

Он начал бредить, иногда смеялся громко и резко, а перед глазами плыли фиолетовые и красные круги.

Голова пухла от мыслей, он начал насмехаться над тем, что только что произошло. Ему все стало безразлично. Он пел то чудесно, то фальшивя, то протяжно, украшая высокие тона двойными трелями.

«О милые родимые края», пел он. И «К кому Бог милостив», дополняя стихи Эйхендорфа[15] на народный лад. Ему было все равно, что он поет и правильно ли поет. Правильным было уже то, что он пел.

– Все правильно, ты слышишь! – кричал он.

И было Рождество. «О, дети, придите, придите скорей. И к яслям в пещеру войдите живей!» – пел он. И еще: «О, елочка, о, елочка, какие у тебя коричневые иголочки», – пропел он вдруг. Почему «коричневые»? – удивился он. Ах да, это все нацисты и их партия.

Он чуть не захлебнулся от смеха.

«Тихая ночь! Святая ночь! Коричневое Рождество в Атлантике!» – пел он, варьируя мелодию.

Внезапно он перестал петь. Слегка покачиваясь, он поднялся и поднес палец к носу. Он проверял себя на четкость движений, и пока он говорил, нож резал ему горло.

– Ты напился, дражайший! – сказал он себе и поклонился. – Нет, вы только посмотрите!

Ему стало слишком жарко. Он сорвал рубашку и снял штаны. Трижды проклятое солнце! Обнаженным стоял он посреди лодки и орал на солнце. Про Однорукого он забыл. Сейчас солнце вызывало в нем ярость, и жара озлобляла его.

– Что, хочешь со мной разделаться, эй, ты? – кричал он солнцу. – Только не воображай себе ничего такого, ты, со своим огнем! Откуда у тебя огонь? И что ты еще можешь? Ну, так откуда у тебя огонь? А? Я жду. Нет ответа?

Он ждал. Солнце молчало.

– Тогда я тебе скажу! – крикнул он, и голос его сорвался. В глотке жгло и резало, как ножом. Он приглушил голос. Из-за боли и потому, что показался слишком громким самому себе, зная, что он собирается сказать.

– Это называется онанизм, – сказал он таинственно, снова приложил палец к носу и неподвижно уставился прямо на солнце. – Онанизм, мое золотце, так это называется, когда энергия рождается внутри тебя и потом происходит ее выброс. Или ты гермафродит? Или тебя оплодотворил некий «Deus ex machina»?[16] Нет? Ну вот видишь!

Он снова заговорил громко и надрывно:

– Значит, ты хочешь меня сжечь? Ты, источник всего живого? «Deus solis»,[17] a?

Другой затрясся от смеха. Ха-ха! Как же тут не смеяться, что скажешь на это?

Он не мог успокоиться. Приступ смеха перешел в припадок. Он извивался и корчился. В животе у него бушевало огненное море. Оно горело, издавая громкие звуки, сверлило, кололо и ворочалось в нем с пронзительной болью, поднимаясь снизу вверх.

Он лежал на решетке настила и сжимал колени руками. Но ничего не помогало. Снизу что-то поднималось и давило. Живот был как камень, твердый и безжалостный. Ноги судорожно вздрагивали, а руки не могли уже их удержать. Голова тряслась и подрагивала. А потом его вырвало. Он ясно ощущал, как подступает тошнота, и плакал от гнева. Но ничего не мог поделать. Он попытался выкрикнуть проклятие, но крик захлебнулся в чем-то, что поднималось из желудка.

Голова запрокинулась и упала на бок. Он чувствовал, что улетает куда-то, боже мой, как прекрасно парить в воздухе! Ни тела, ни огня, ни ножей больше не было.

– Я падаю, – попытался сказать он. – Как прекрасно. – И он упал со вздохом, не сопротивляясь.

Изо рта, по губам, текло что-то зеленое, желчное, ядовитое. Но он уже не видел и не чувствовал этого. Он просто парил, и это было прекрасно, удивительно прекрасно. Зазвучала нежная, сладкая мелодия. Его кто-то обнял. «Любовь моя, что же это», – пытался думать он, может, это была Мария? Но он ничего уже не различал. Только музыка звучала, торжественная, мощная, великолепная, и уносила его прочь, и открывался огромный простор, что-то теплое и нежное. И доносилось долгое эхо издалека.

Другой потерял сознание. Он лежал на дне лодке. Он был голым. Рвота тонкими нитями стекала по телу и быстро подсыхала на солнце. На коже оставались только маленькие, ломкие корочки.

Лицо Другого было прекрасным и расслабленным.

Однорукий плыл по течению, все время оставаясь на равном расстоянии от лодки. Он не приближался к лодке и не удалялся от нее. Только его местоположение время от времени менялось: то чуть немного вперед по курсу, то чуть ближе к корме, словом, как получится.

Так и плыли они по течению рядом друг с другом, мертвец и Другой. На горизонте было пусто. И горизонт был чист.

4


Обморок отпустил его лишь на столько, что сознание все еще оставалось замутненным алкоголем.

Он чувствовал себя хорошо. По телу разлилось приятное тепло, а внешней жары он не ощущал. Жажда притаилась под алкоголем, как под покрывалом. Мысли чудесно парили; если закрыть глаза, голова слегка кружилась. Было так чудесно, что ему не хотелось двигаться. В ухе звенело. «Кто-то вспоминает меня» – так они говорили в детстве.

Сейчас кто-нибудь войдет и скажет: «Встать!» – подумал он. А я так зверски устал.

Он сделал глубокий вдох.

Где же ты выпил столько? – попробовал вспомнить он. Где же он был?

Он напряженно размышлял, но ему ничего не приходило в голову. Может, в «Chez elle»? Или в «Атлантик-бар»? А кто же с ним еще-то был?

Он осторожно пощупал рукой вокруг: может, рядом с ним спит кто-то? Может, девушка, которую он вчера вечером где-нибудь подцепил? Или еще кто? Нет. Никого не было.

– Это хорошо, – сказал он. – Правильно, дружище, – сказал он. – Второй раз с нами такого не случится, так ведь?

Он попробовал сконцентрироваться. Но мысли путались и разбегались.

Мне нужно вернуться на борт, подумал он. Ребята, а когда мы вообще-то выступаем? Знать бы, где мы вчера вечером были? Я еще Чарли видел, да, он сидел на мостовой у сточной канавы, без пиджака и ботинок, с кошкой на руках. Чарли, смотри, патруль тебя поймает, будь осторожен и не пей столько. Это нехорошо, Чарли! Ты вот сидишь теперь в этой канаве и рассказываешь кошке свои истории про прошлое, когда ты был штурманом на «Колумбе». Не пей так много, слышишь!

Если бы только знать, где мы были вчера вечером.

На мгновение он прислушался. Что там был за шум? Там ведь что-то гудело?

Это наверняка вентилятор. Старший машинист продувает подлодку. Правильно. А сколько сейчас времени? Была ли уже на палубе утренняя поверка?

Ему было лень открыть глаза и посмотреть на часы на руке.

Наверное, еще довольно рано, подумал он и улыбнулся. Куда только Мария пропала? Она так любит по утрам забраться на минутку ко мне в койку. Сколько же дней еще осталось от отпуска? Не думай об этом, дорогой мой. Не глупи, Мария! Маленьких девочек нельзя заставлять мерзнуть прохладным утром, ну, иди же. С каких это пор у меня в комнате есть вентилятор? Тебе все еще холодно? Но что же так гудит?


В КАЖДОМ МОТОРЕ ЧЕТЫРЕХМОТОРНОГО бомбардировщика приблизительно 2000 лошадиных сил. Бомбовая нагрузка самолета определяется в зависимости от дальности и продолжительности полета. Разведывательные вылеты были не особенно в чести в воздушных силах США, скучное занятие, интересного мало.

Машина стартовала утром. Экипаж дремал, за исключением, конечно, пилота. Морской берег быстро скрылся из виду. И теперь под ними кругом была одна вода. Им предстояло сделать разведывательный облет центральной части Атлантики, такой вот silly business.[18] Правда, недавно эскадрилья потеряла одну машину, черт ее знает, куда она подевалась. Вся эскадрилья искала ее целых два дня, но так и не нашла.

Теперь, значит, они летели на это скучное задание, с разрешением охотиться на подлодки. Сегодня вечером они снова будут дома. Все время одно и то же. И это называется война! То hell with bloody Hitler.[19]

Радар был включен, но ничего не показывал. Да и что ему было показывать? Здесь, в этих широтах, редко стояли подводные лодки, и то по одной, и взять их было очень трудно, по крайней мере, не при такой же сверхидеальной видимости.

Они поели. Штурман-радист сварил крепкого кофе. «Coffee's ready»,[20] – сказал он по телефону и ползком пробрался вперед, к носу. Пилот включил автоматическое управление приборами, радист вышел из своей рубки, и все остальные тоже собрались вокруг кофе. Штурман раздал сигареты, всем стало уютно.

Потом подошло время менять курс на 180 градусов. Каждый снова вернулся на свое место. Они обследовали горизонт и поверхность океана, но уже ничего не было видно. Еще через три часа снова смена курса, правда, теперь на родину.

– Все, вроде справились, – сказал радист и сообщил координаты диспетчеру полета. Все о'кей. Путь снова лежал домой, и экипаж мечтал, как проведет вечер.

Мейбл будет ждать, думал первый пилот, она и в самом деле очень беспокоится. Интересно, что на ужин? У Мейбл всегда в запасе какие-нибудь милые сюрпризы. Штурман Фредди беспокоился о своем потомстве. Ребенок может родиться в любую минуту, а у Мэри такой узкий таз. Только бы все обошлось.

У радиста, вообще говоря, дома никого не было. Но он твердо знал, куда пойдет. Лучшая девушка в «Blue Chinese», вот кому он нравился. «No other man»,[21] – сказала она еще вчера, и – oh, boy! Она свое слово сдержит!

Стрелок-радист в корме, ну, это чистый фантазер, думал Фредди, и все-таки он ему нравился. Читает старую английскую поэзию, французские любовные стишки и книги этих чертовых фрицев, имена которых ни один цивилизованный человек не в состоянии запомнить. Ну да ладно, бог с ним.

Под вечер бомбардировщик зашел на посадку на своем родном аэродроме. Все прошло четко: задание выполнено и они ничего не обнаружили.

Весь экипаж направился по домам или туда, где, как им казалось, они были дома. Радист пил с лучшей девушкой великолепное шампанское, у Фредди тем временем родился мальчик, и Мэри себя хорошо чувствовала, слава богу. Второй пилот напился в одиночестве и медитировал про себя, пока не свалился. Первый пилот быстро заснул, Мейбл все еще лежала без сна и рассматривала его лицо. Стрелок не мог заснуть и читал, лежа в постели.

«В час поминальный колокол звонил», – прочел он.

«И сон мой крепкий вмиг спугнул», – прочел он дальше.

«Сияньем ярким горизонт сквозь ночь звездил», – возвещала следующая строка.

«И голову мою свет звезд тех серебрил, и грудь мне острием клинка пронзил», – читал он.

«Я спал, пока ударом гром меня не разбудил».

Он посмотрел по оглавлению.

– Клабунд,[22] – сказал стрелок, – never heard of him.[23] – И затем выключил свет, и все еще не мог заснуть.


Другой слышал гул. Гудело где-то далеко, гул нарастал, становился сильнее, и затем снова быстро затихал.

– Проклятые вентиляторы! – сказал он Марии. Он подаст потом жалобу. Нигде нет покою.

– Даже в отпуске нельзя выспаться, – сказал он опять.

И тут вдруг заметил, что Марии рядом нет.

Действие алкоголя в нем ослабло, и картины прошлого рассеялись. И Чарли со своей кошкой тоже пропал. Вообще никого больше не осталось.

Другой открыл глаза. Он изо всех сил заставил себя сделать это усилие. Он огляделся и наконец окончательно увидел, что никого нет.

Теперь он снова вспомнил, где он и что с ним. Он почувствовал, где он лежит и как: под ним деревянные планки настила, а на ладонях ощущение грубой, пористой резины надувной лодки.

Жара змеей обвивала его тело, хватко и омерзительно, кольцо за кольцом. Огонь солнца пробрал до мозга костей.

Он увидел, что лежит голый. И застыдился. При виде остатков того, что изверг его желудок, он снова почувствовал позыв к рвоте. Засохшие коричневые корочки вызывали отделение слюны, слюны, которая не была влагой, он лишь судорожно глотал и чем-то давился.

Подняв голову, он еще раз обвел взглядом горизонт. Разве не было грохота и гула? Или гул ему только снился? Конечно, это был сон.

– Конечно, – произнес он вслух и прикрыл наготу. Каждое движение вызывало боль и давалось с большим напряжением. Кожа, казалось, горела огнем, и он уже не мог вспомнить, когда и зачем разделся. Какое безумие – лежать голым на солнце!

– Адам в раю, – сказал он, и все сразу стало на свои места.

– Адам в раю. Сожрал яблоко, а теперь ему стыдно, – сказал он и снова натянул брюки.

И рассмеялся, когда в голову пришла мысль: Адам стесняется Евы или змеи?

– Предоставим-ка лучше эту проблему старику Вайнингеру,[24] что скажешь? – произнес он. – Главное, что вообще есть штаны и есть что натянуть.

Он поднялся. Надувная лодка покачнулась. Он нетвердо держался на ногах, голова болела так, что казалось, вот-вот лопнет. Он тяжело дышал сквозь сжатые зубы. Жажда свирепствовала в теле. Он встал на колени и полил голову и плечи морской водой. Морская вода жгла и резала, как нож, и стягивала кожу в узел. Но тут наступила чудесная прохлада, и боль отступила. Он вздохнул с облегчением и с большим трудом заставил себя не пить морской воды. Если он будет пить эту воду, то через несколько часов ему придет конец, это он знал точно.


МОРСКАЯ ВОДА – ЭТО РАСТВОР РАЗЛИЧНЫХ СОЛЕЙ, которые придают ей горько-соленый вкус. Запах ее исходит главным образом от разлагающихся органических веществ. Основными компонентами морской соли являются: хлористый натрий (поваренная соль), приблизительно 77 процентов, хлористый магний, около 10 процентов, сульфат магния, около 5 процентов. Килограмм морской воды содержит около 35 граммов соли, и поэтому вода непригодна для питья. Потребление морской воды в больших количествах приводит к тяжелым нарушениям здоровья, которые для людей, страдающих от жажды, могут окончиться помешательством. Не лишено комизма, что на море, в окружении воды, можно умереть от жажды.


Он поднял глаза к солнцу. Полдень давно прошел, а он еще не пил. Внутри у него все сжалось, когда он подумал о виски. А бутылка-то где?

Там, где она всегда лежала, ее не было. Он принялся искать. Да где она может быть? Долго искать не пришлось, здесь почти не было мест, чтобы было где искать. Он не нашел бутылку. Ее здесь не было.

Он сидел на валике борта и неподвижно смотрел прямо перед собой. Куда подевалась бутылка?

Когда ему стало ясно, что пить больше нечего, по телу пробежала дрожь и он увидел, что волоски на руке топорщатся, будто кожа мерзнет. У самых корней волосков вздулись мелкие пупырышки. Он содрогнулся. Он был не в состоянии сконцентрироваться и точно обдумать, куда могла деваться бутылка. И тут кожа снова начала болеть. Солнце тем временем высушило морскую воду. Кожа натянулась на плечах и руках. По волосам на груди протянулись белесые следы от солевых потеков.

– Вода испаряется, – сказал он. – А я остаюсь. Соль человечества.

Он сел так, чтобы солнце не пекло спину. Так было чуть терпимее.

– Соль человечества, – повторил он. Смешная мысль. Это он-то?

Позже он все-таки вспомнил, что случилось с бутылкой. Это конец, понял он, и голова у него закружилась.

– Finis omnium,[25] – сказал он. – Занавес поднимается перед последним актом. – Как у Шиллера, подумал он. В конце остаются одни трупы. С той только разницей, что после последнего занавеса мы не можем выйти на поклон. Как говорили древние римляне? Plaudite amici.[26] В школе ты был хорошим учеником.

Он закурил сигарету. Четыре сигареты и одна жевательная резинка – вот все, что у него осталось.

Он держал сигарету двумя пальцами и наблюдал за тем, как дрожит у него рука.

– Совсем не так просто, когда конец приближается так быстро, а? – сказал он своей руке.

Он попытался остановить дрожь. Не получилось. Тогда он придержал руку с сигаретой другой рукой, однако дрожь только усилилась.

Сигарета была сухой и потрескивала, когда он затягивался. Табачный дым приглушенного серебристо-синего цвета грациозно плыл в солнечном свете. Во рту ощущался вкус ваты.

– Как будто я замазки нажрался, – сказал он и втянул дым глубоко в легкие. При очень глубоких затяжках появлялось ощущение, что кожа на спине и груди вот-вот лопнет. И все-таки так ему было легче.

Он курил и размышлял. Теперь должно что-то произойти. Он не может просто так сидеть здесь, ничего не делать и ждать. Бутылки уже не было. Ну что ж, тут ничего не поделаешь.

– Всегда нужно опираться на реальные факты, – сказал он и усмехнулся изречению из арсенала жизненных мудростей своего дядюшки. Тот был практичным человеком, и из него вышел толк. На его слова всегда можно было положиться.

– Ну, давай тогда и положись на них!

А что ему еще оставалось! Дьявольски мало чего.

Он рассуждал: сейчас вторая половина дня, ближе к вечеру. Ночь – это не проблема, с ней я справлюсь. Но завтрашний день? Сегодня ночью мне нужно бодрствовать, тогда завтра я просплю целый день, и так будет лучше всего. Следующую ночь тоже можно еще выдержать. Но потом?

– А время скорехонько проходит, – сказал он и даже не усмехнулся. – Вечер, ночь, утро, день и так далее. Все пройдет. И никто не придет. Время приходит и уходит, и в этом нет ни для кого ничего губительного. Кроме как для меня. Раньше можно было потерять в беге времени что угодно. Здесь уже больше нечего терять. Только если самого себя.

Он прислушался к своему дыханию и стал считать вдохи и выдохи. Каждый миг дыхания было неповторим и уходил навсегда. С каждым вдохом он все больше приближался…

Приближался? Ты знаешь – к чему, подумал он и перестал считать. Легкие его усердно продолжали дышать, словно ничего не случилось.

Он закурил. Ему срочно нужно было что-нибудь делать. Он больше не мог размышлять над тем, когда наступит конец.

Он обследовал глазами горизонт. Чтобы лучше видеть, он встал. Но горизонт был чист. Ему снова вспомнился мертвец. Ведь Однорукий должен все еще плавать где-нибудь тут вокруг? Нет, его больше не видно.

– Значит, совсем один, – сказал он.

– Один, – произнес он громче и очень медленно и прислушался к отзвуку.

Остаток сигареты он выбросил за борт. Разве он не собирался что-то сделать?

Он снова достал бумажник Однорукого. Письмо от Бетси он отложил в сторону. Его он прочтет потом. Не спешить, потихоньку. У него ведь есть время. Он попробовал автоматическую ручку. Ручка работала отлично, что ж удивительного, «паркер-21», ты же видишь! Он что-то нацарапал в его записной книжке и рассмеялся, когда разобрал, что написал. Конечно, он написал свое имя.

– Ведь имя и есть самое главное, – сказал он. – Когда ничего другого уже нет, имя все равно остается, даже если человека звали, например, Мюллер VIII.

Мысли его полностью сосредоточились на том, что он теперь задумал. Однако он наблюдал за собой так, словно стоял рядом с собой. Так, словно смотрел на постороннего.

Найдя в бумажнике купюру в десять долларов, он воскликнул:

– Вот этого мне как раз и не хватало! Деньги! Официант, пива!

Бог мой, какой идиотизм, оказаться здесь при деньгах! Деньги, ну конечно, здесь самое подходящее место и самое подходящее время для них.

Он тщательно осмотрел купюру и понюхал ее.

– Воняет как обычно, – сказал он. – Эту вонь люди обожают. Официант! Где мое пиво? – крикнул он. – Вы можете разменять мне десять долларов?

– Осторожно, осторожно! – сказал он себе, потому что мысль о пиве создавала ему лишние трудности. Картина множества бокалов пива, янтарного цвета, запотевших снаружи и с белой шапочкой пены сверху. Он снова сглотнул. Лучше постоянно думать о деньгах, рассуждал он, в разных вариантах, тогда быстрее пройдет. Он снова понюхал купюру, и запах в самом деле отвлек его от навязчивого видения пивных бокалов. Отвратительный запах. Ах, какой прекрасный запах!

– Любезные денежки, – произнес он и скомкал купюру. И тут ему пришла в голову чудесная мысль.

– На это и сигареты не жалко! – произнес он и поджег купюру спичкой. А потом прикурил сигарету от горящих десяти долларов. Он крутил бумажку во все стороны так, чтобы она сгорела полностью. Пока деньги горели, он представлял себе лица людей. Что бы они сказали? «Вы, наверное, с ума сошли!» – непременно сказали бы они. А бизнесмен, обычно такой приветливый, попытался бы отобрать у него деньги. Если номер еще не поврежден, в банке обменяют. Кого? Денежную купюру или бизнесмена?

Другой отменно развлекался, и это доставляло ему удовольствие.

Или молоденькие девицы, такие падкие на деньги, почище самого сатаны? Да что там, его просто засадили бы за решетку. Тот, кто сжигает деньги, – сумасшедший. Это же ясно. Полный дурак тот, кто сжигает деньги. А потом, посмотри, какие глаза у этих людей. Деньги пропадают, говорят эти глаза, дай их лучше мне, лучше мне, мне, мне…

Это все явные признаки патологического мышления, с удовольствием поставил себе диагноз Другой… но глаза людей – как вакуумные присоски, нацеленные на деньги: где же он раньше видел это с такой отчетливостью? Ведь он помнит их?


НУ КОНЕЧНО, ЭТО БЫЛО В СОПОТЕ, ЕЩЕ В САМОМ НАЧАЛЕ войны. В казино.

Он играл в баккара и понятия не имел, как надо играть. Время от времени за него играл крупье. Ставки были в основном очень высокими. Он сидел рядом с отлично одетым господином, который был, кажется, кирпичным фабрикантом, во всяком случае, он так выглядел. Он велел принести себе пиво и наблюдал за холеными руками крупье, который с обезьяньей ловкостью жонглировал картами. Большим, плоским ножом он собирал деньги, фишки и карты, проделывая это с артистичной виртуозностью.

Когда нож двигался по сукну стола, люди подавались вперед и смотрели вслед своим деньгам. Банк держал маленький, помятый человечек со взглядом, расширенным от атропина. Вытаскивая из колоды три карты, он потел. Все как загипнотизированные смотрели на повернутые рубашкой кверху карты. Крупье держал свой нож так, словно собирался снести кому-нибудь голову, не сходя с места. Кирпичный магнат затягивался мокрыми губами. Дамы в вечерних туалетах благоухали; украшения на них были, без сомнения, настоящими. «Са va!»[27] – сказал крупье и очистил стол быстрым движением своего ножа. Помятому повезло. Люди выпустили из легких воздух, неотрывно глядя на выигрыш. Игра продолжилась. Он пошел в бар «Индра» напротив, сел в углу возле узкой барной стойки и позволил черной как смоль барменше смешать ему что-то иностранное. Он пил варварски крепкое пойло и все никак не мог забыть глаза игроков. Пил он быстро и много. Наконец все стало казаться состоящим из одних только глаз. Стены бара доверительно подмигивали ему тысячью глаз. Мужчины и женщины в баре смотрели друг на друга глазами с монету в пять марок. Барменша тем временем врала ему что-то про свою жизнь и усердно выпивала вместе с ним. Пианист барабанил этюды и гаммы в ритме танго.

Он напился, чтобы забыть наконец про глаза. Когда он уходил, уже светало. Утренний воздух был удивительным. Он прогулялся до створа большого причала. Подождал, пока взойдет солнце. А потом отправился на свою лодку.

Он так никогда и не забыл этих глаз.

Значит, глаза он помнил. Что было невероятно банальным. Даже в воспоминаниях та ночь была глупой и бессмысленной. Как он только мог так бездарно проводить время?

Купюра тем временем полностью сгорела, и он выбросил пепел за борт. Так, больше денег у него не было. Он почувствовал облегчение.

На мгновение он прекратил осмотр портмоне. Снова приближался вечер, слава богу. Боль в плечах и руках немного утихла. Только в том месте, где терли брюки, еще сильно жгло. Он старался как можно меньше двигаться.

На западе, на горизонте, стояли низкие кучевые облака. На востоке все уже снова стало сине-серым. Он принюхался.

Ветер?

Ветер, да, бог мой, поднялся небольшой бриз!

Он неотрывно смотрел на воду. Поверхность воды покрывалась незначительными завихрениями, едва различимой рябью и перестала быть водной гладью, этим смертельно-неподвижным свинцовым зерцалом. Он повернул лицо против ветра. И отчетливо ощутил: есть ветер. Никакого сомнения. Дыхание воздуха нежно касалось его лица, будто на него надели бесконечно тонкую шелковую маску. Он попробовал воздух на язык. Нет ли влаги в воздухе? Однако не смог определить. Он был возбужден.

Если бы пришла плохая погода, это было бы чудесно, может, даже дождь, и тогда не будет наконец этого проклятого солнца!

Солнце только что скрылось за облаками на горизонте. Подрезанные пучки лучей упирались в подсвеченное небо. Края облаков пылали золотом, а на востоке сгущалась чернота.

Он был в возбуждении. Сердце бешено колотилось, он учащенно дышал.

Если бы пошел дождь, думал он, полная надувная лодка воды! Тогда я еще долго смогу продержаться. Это тогда легче легкого, правда?

Он взял предпоследнюю сигарету. Ветер надо было отпраздновать.

При мысли о дожде и воде жажда усилилась. Казалось, в желудке все кипит. Он непрерывно сглатывал.

Солнце теперь полностью исчезло за облаками. Небо дрожало в горящих красках. Оливковая зелень и нежная синева, фиолетовый и черный, и белый, и розовый, и надо всеми красками – красный цвет бычьей крови. Небо убивало себя игрой красок. Каждую секунду менялось сочетание тонов. Вот сейчас, например, они стали торжественными, как витражи церквей, сочный, насыщенный красный цвет и сияющая синева. Высокое окно за алтарем в соборе. А не звучит ли музыка? Конечно, орган играет, вслушайся, и поет хор! Чистые мальчишеские голоса, Рождество и благая весть издалека. «Цветок тот, о котором / Пророк нам возвещал, / Под Божьим рос призором, / Сам Бог его нам дал», – поют они, и высокие своды звенят.

Другой закрыл глаза от умиления. Он перестал сглатывать. В глазах его стояли спокойные краски храма и божественное пение. Нет ничего прекраснее набожных голосов мальчиков, думал он. И поют они рождественскую песню о том, как «родился Он для нас / От непорочной Девы / Зимой в полночный час!».

Он всегда ходил с Марией на рождественскую службу, уже ради одного только хорового пения. Что там говорил проповедник с кафедры, было не так интересно. Только хор. Только музыка. Ты слышишь, Мария? Прекрасно до слез, правда? Но отчего у него самого слезы на глазах, какая глупость, мужчина – и вдруг плакать! Так и не бывает вовсе в наше современное время. Слышишь, что сейчас пастор говорит? Ну, пусть его говорит. Людям это нужно. Он говорит про павших героев войны, каждый из них в ранце носит Новый Завет. Это ведь сплошная ложь, правда же? Солдаты носят в ранце носки и подштанники, может, еще пару запасных башмаков. Там это важнее. Может, в боковом кармашке у них еще лежит маленькая книжечка. В зависимости от темперамента. Извини, Мария, это нехорошее слово – темперамент. Я знал некоторых, у них были с собой стихи Бодлера, или «Гиперион»,[28] или «Нильс Люне»,[29] парочка стихотворений Бена.[30] А чаще все затрепанные журнальчики с рассказами о «подлинных приключениях», иногда просто порнооткрытки от Мадам Ламур. Да, вот это они с собой носили. А не то, что говорится там с кафедры, по крайней мере, не так, как он об этом говорит. Посмотри, как свет из церковного окна падает на распятие. Видишь? Он ведь не виноват в том, что они с Ним делают. Слава богу, опять запел хор. Но вот все закончилось. Идем домой, да? Очень медленно по тихому заснеженному парку.


Другой снова открыл глаза. Небо теперь было темно-синее. Взошли звезды, и ветер стал ощутимее. Очень мелкие волны, поднятые ветром, подталкивали надувную лодку на юго-запад. Наконец-то у Другого был хоть какой-то курс.

Он лег в углу лодки, скрючившись пополам, потому что желудок сильно так болел от жажды. Он ждал.

– Боже милостивый, – сказал он, – сделай так, чтобы скорее пошел дождь.

И потом ему стало стыдно. За то Рождество. Но какое отношение это имело к Богу, думал он. Поразмыслив об этом хорошенько, он перестал стыдиться.

Долго пролежал он так в надвигающейся ночи. Жажда уже слегка путала его мысли, хотя он этого не замечал.

Наступила ночь, и он уже не мог понять, усилился ветер или стал слабее. Лодка, казалось, тихо покачивается. Прекрасное движение! Каждый нерв в его теле подхватывал это движение. Он поднялся, чтобы сильнее прочувствовать колебания. Ему было очень трудно встать на ноги, и он понял, как ослаб и как опустошен.

Так стоял он, глядя на воду, ощущая ветер и океан, на то, что происходит и движется вокруг него в темноте. Его несло в определенном направлении, куда-нибудь он да прибудет, и его найдут, и все наконец закончится.

Но Марии уже не будет там, куда я попаду, подумал он. Огромная печаль охватила его, когда он подумал о Марии.

– Любимая, – сказал он.

Ее не будет там, несмотря на ветер и дождь, даже если он действительно приплывет куда-нибудь. Ее там не будет.

Другой уже стоял не так прямо.

Об этом он прежде ни разу не думал.

Я вот стою тут, но где я, собственно, нахожусь? – рассуждал он сейчас. На пути к Марии? На пути в другую сторону от нее? Или есть еще третий путь?

– То be or not to be, that is the question![31] – произнес он саркастически и с яростью.

– Очень просто отправить кого-нибудь на Голгофу! – сказал он, и эти слова дались ему с большим трудом, словно в горле у него был клейстер. – А потом вынести приговор, так ведь? Судить и осудить, сидя на золотом троне. Судии, а? Вы чертовски облегчаете себе дело, дорогие мои.

Кому он это говорил?

Он задумался. Разве он уже не говорил однажды что-то подобное? Здесь, на надувной лодке?

Он попытался вспомнить. Да, конечно, теперь он вспомнил.

Он медленно согнулся и опять сел. Как хорошо, что он мог сесть.

Делая движение, он почувствовал, как силы оставляют его. Последние остатки живительных сил вытекали из него, как вода из сосуда. Все меньше становилось того, что наполняло его когда-то. Пустота в нем ширилась, а вытекающий поток убыстрялся. Ощущение опустошенности прошло по нему, словно прикосновение нежной руки, – от головы по всему телу, прячась в кончиках рук и ног.

Он соскользнул еще глубже, так что спокойно полулежал теперь у самого валика борта.

Он знал, что никогда больше не поднимется. Однако попытался различить линию горизонта и осмотреть его. Но горизонт был чист.

Ветер снова ослаб, и океан стал прежним. Лишь облака на горизонте были несколько гуще обычных.


ПОД ВЫРАЖЕНИЕМ «НАДЕЖДА» ПОНИМАЮТ ЖЕЛАНИЕ, направленное на нечто определенное, все равно, выполнимо это желание или нет.

Надежда является одной из сильнейших движительных пружин жизни, а в пограничных случаях ее можно даже отождествить с инстинктом самосохранения.

Распространенные религии постоянно теснейшим образом сплетали свои представления о боге и догмы о вере в него с приглянувшимися им аспектами надежды.

5


Другой лежал спокойно, а вокруг него снова была мертвая тишина. Легкий шум волн, поднятых ветром, прекратился, и океан простирался неподвижно. Видимо, это был просто мгновенный порыв ветра, родившийся в верхних воздушных слоях. Ночное небо было таким же, как в предыдущие ночи, – темно-синий бархат и бесконечный блеск звезд.

Другой лежал тихо, с открытыми глазами и смотрел в небо. Тело его было обмякшим и неживым, и тем не менее он отчетливо ощущал его тяжесть и что оно лежит именно в этом месте. Говорить он больше не мог. Он попробовал несколько раз, но, услышав только хрип, сдался. Да и не так это было важно, чтобы разговаривать вслух. Наоборот, тишину вокруг и внутри себя он воспринимал как благо. Конечно, он еще говорил, но только про себя, он слышал собственный голос своим внутренним слухом. А говорить ему было необходимо, потому что, когда он так вот разговаривал с собой, это было больше, чем просто размышление, ибо включалось целительное промежуточное пространство. Разговор вслух мог быть злым – да он и был таким все время, собственно говоря, как он сейчас сам определил, – а мышление было по большей части неточным и отягощенным особым «чувством», как он, в свою очередь, установил, беззвучно разговаривая с самим собой.

«Странное состояние», – сказал он. Такого с ним еще не случалось. Внешние вещи почти не производили на него никакого впечатления. Боль в набухшей глотке воспринималась так, словно эта склеившаяся глотка – чужая. Жажда в теле тоже была чужой, он сдвинул ее вбок и оставил там. Единственное, что он явственно чувствовал, было ощущение, что у него мерзнут руки, потому что они упали с резинового борта вниз, в воду. Ему потребовался весь остаток сил, чтобы поднять их и снова положить на борт. А потом, безопасности ради, он перенес их к себе, внутрь лодки. Теперь они лежали рядом с ним, на деревянном настиле, и слегка зябли, пока высыхали. И он опять думал о Марии.

Пока Мария вдруг не появилась сама и не посмотрела на него.

Она наклонилась вперед и нежно подула ему на руки. Руки перестали болеть. Он вздохнул. Дыхание Марии на его руках, бог мой…

Когда он снова открыл глаза, Марии рядом с ним не было, только звезда Бетельгейзе дрожала там, где она только что была. Звезда. Только очень яркая звезда.

И тогда он стал ждать. Он лежал и ждал. Должно же случиться нечто большее, чем просто течение времени? Он ведь не зря тут лежал?

Чем дольше он ждал, тем больше переставал ждать. Надувная лодка и кончающаяся ночь стали уходить от него, словно что-то твердое растворялось в жидком. Все стало таким далеким, словно он летел, рассыпаясь мелкими взрывами, высоко в небе. Внутри него тоже все сделалось высоким. И огромная глубина раскрылась под ним. В нем ширилось полое пространство, своего рода пустота, которую, казалось ему, можно трогать руками, такой отчетливой была она. И посреди этого незаполненного, но осязаемо вещественного пространства он с особой интенсивностью ощущал себя как центр огромной тяжести, уменьшенный до предела и собранный в одной точке.

Широко открытыми глазами глядел он в небо над собой, не видя неба. Звезды искрами вспыхивали, отражаясь в его глазах, и были так же далеки.

«А теперь мы будем оперировать катаракту!» – произнес кто-то зло и неожиданно. Другой не мог определить, откуда идет голос или кто это был.


БЕТСИ СИДЕЛА В КРОВАТИ. НОГА ХОРОШО ЗАЖИВАЛА. ЧЕРЕЗ несколько недель она снова сможет вставать.

– Есть чудесные протезы, – сказал старший врач, флиртуя, как умел. – Ни один человек не заметит, что вы… ну да, можно даже натянуть поверх нейлон и надеть, конечно, соответствующие туфли. Костыль в наши дни уже не требуется. Но, дорогая моя, вы жульничаете!

Бетси как раз раскладывала пасьянс на столике на колесиках.

– Без жульничанья никогда не сходится, – сказала она. – Этому я научилась у Гамсуна.[32]

Старший врач не знал никого по имени Гамсун и подумал, что это какой-то ее поклонник. Ну надо же, а ведь сама обручена!

– Что-нибудь об Уильяме слышали? – спросил он.

– Нет, – ответила она.

Что он должен был на это сказать? Он ждал, что она начнет плакать. Однако она не заплакала. Если бы она заплакала, он бы точно знал, как себя с ней вести: как любезный утешитель. Маленькая девочка и опытный мужчина. Но поскольку она не заплакала, из этого ничего не вышло, и он разозлился.

Пусть себе жульничает, подумал он. Ноги этого господина Гальмона, или как там его, у меня в доме не будет.

Сестра просунула голову в дверь и сладким голосом пропела:

– Пожалуйста, в операционную.

– Мне пора оперировать, – произнес он с важностью, уверенный в своих возможностях. – So long,[33] – попрощался он, думая, что это отвечает правилам хорошего тона. Бетси разложила новый пасьянс. Но он опять не сходился, а жульничать у нее уже не было настроения. Она откинулась назад, отодвинула столик и еще раз перечитала последнее письмо отца. «Дорогое дитя» – так оно начиналось. Она заплакала. Уильям конечно, не будет ее больше любить, без ноги. «Твой дорогой папа», стояло в конце письма. Она чувствовала себя несчастной и всеми покинутой.

– Damn it all,[34] – сказала она и выключила свет. Она приняла снотворное.

Если бы не случилось всего этого с ногой, подумала она еще.


«Зачем им понадобилось оперировать мне катаракту?» – спросил Другой и потрогал свои глаза.

Там, где только что была Мария, стояла теперь Бетси. Такая же, какой она выглядела на фото. Она смотрела на него.

– Нет, – успокаивающе сказал он, – я не читал твоего письма, не бойся, Бетси.

Он хорошо различал ее лицо. Теперь, когда он разглядел его, оно уже не было таким милым, как на снимке. Наоборот, оно казалось скорее печальным. Оно было как все лица такого типа: очень печальным.

– Извини, – сказал он. – Этого я не знал. – Она улыбалась, как Мария.

– Все вы похожи, – сказал он. – Это странно.

Бетси взяла сигарету и закурила. Дым от сигареты стоял как темное облако на фоне ночного неба. Она ничего не сказала.

– Однорукий тоже этого не знал, – пояснил он. – Он очень на тебя сердился.

Она курила.

«Может, конечно, он знал больше, чем рассказывал? Ты должна знать, он умер удивительно. Если бы и я мог так умереть, я был бы очень рад!»

Бетси на мгновение прекратила курить и взглянула на него. Она улыбнулась точно как Мария и покачала головой. Потом она пропала.

Другой посмотрел на небо.

Как быстро все проходит, думал он. И попробовал догнать себя. И поднялся высоко в воздух.

«Я парю в воздухе, – сказал он. – Я парю над самим собой. Гляди, вон я лежу внизу!»

Он смотрел на себя, лежащего внизу: вытянувшись во весь рост, обе руки рядом с телом, голова запрокинута, а ноги слегка согнуты в коленях. Черная точка на гигантской зеркальной глади воды.

Он поднялся выше. Далеко внизу появилась еще одна черная точка, еще одна надувная лодка с человеком, плывущим в ней. И вон там еще одна, и еще, и еще одна. Множество черных точек, бесконечно далеких друг от друга, и таких близких, как звезды на небе. И вокруг каждой надувной лодки кружило мертвое лицо, и оторванная выстрелом рука, и объеденные ноги. Медленно кружили они вокруг своих лодок, как луны. И ни один из тех, кого носило в лодке, не знал о другом. Никто не знал, что там еще кто-то плывет по океану, как и он сам. И ни один мертвец не знал о другом и о том, что и другие тоже мертвы и что тела их искалечены выстрелами, а лица размыты водой. Каждый из них, мертвый или еще живой, одиноко плыл по океану и знал только о себе самом. Лишь иногда – и это отчетливо было видно Другому с его высоты – один из плывущих понимал, что вокруг него кружит мертвец, и видел, как он кружит.

Другой не мог больше на это смотреть и спустился вниз, к себе самому.

Он лежал в уголке лодки, не глядя больше в ночное небо, и видел, как обрубок руки мертвеца схватился за резиновый валик борта и подтянул за собой тело. Мертвец поднялся на борт.

Сегодня все приходят навестить меня, подумал Другой и обрадовался.

– Это очень мило с вашей стороны, – сказал он. Они определенно знают, как я одинок, размышлял он, вот и приходят навестить меня. Раньше я все время был очень одинок, и никто ко мне не приходил в гости, с тех пор как умерла Мария. Это так прекрасно с их стороны.

– Добрый день, дорогой мой! – сказал он.

Однорукий медленно поднялся на борт, и Другой вовсе не удивился, что тот вернулся к нему.

– Я тебя никогда не забывал, – сказал он ему, – ты можешь не верить этому, но это так. Я все время думал о тебе, пока ты кружил вокруг меня по воде. Ну а то, помнишь, что я хотел сделать с тобой, не стоит воспринимать слишком трагично. Ты ведь можешь представить себе, каково мне было, правда ведь? Это было совсем нелегко!

Однорукий сел там, где до него были Мария и Бетси. Лицо его было размыто водой и смертью и стало почти прозрачным.

– Меня явно лихорадит, – сказал Другой. – Конечно, у меня жар. Иначе я бы всего этого не видел. Ясное дело, я вижу призраков. Мне нужно мыслить четко и здраво рассуждать.

Он напряг глаза, чтобы лучше видеть, хотя знал, что глаза у него закрыты. Он не мог ничего видеть и видел все со сверхчеткой ясностью. Вон там, значит, сидел Однорукий, смотрел на него и улыбался.

– Странно, – сказал Другой, – все, кто приходит ко мне, улыбаются мне, как будто они жалеют меня.

Жалость эта ему не понравилась.

– Не нужна мне ваша жалость, – сказал он Однорукому. – Если вы думаете, что мне это нужно, вы заблуждаетесь. Не стоит беспокоиться.

Но Однорукий только покачал головой, тихо и словно невзначай.

Из-за сочувствия Другой не желал больше ничего видеть. Даже внутренним взором. Однорукий исчез как по заказу.

«Вот видишь!» – сказал Другой.

И тут он с усилием открыл оба глаза и огляделся. Контуры надувной лодки казались черными на фоне неба, и сияли звезды. Они сияли непостижимой красотой. На борту никого не было, и он, как всегда, был один.

«Вот видишь!» – сказал он еще раз.

Он подтянул подбородок и медленно повернул голову. Линия горизонта на всей протяженности была покрыта светлой дымкой, и на горизонте было пусто. Океан, как всегда, был гладким, как зеркало. Он раскрыл рот и высунул язык как можно дальше, чтобы почувствовать, нет ли ветра. Но больше никакого ветра не было. Облака над горизонтом сжались до узкой, вычурной полоски.

«Сейчас ты займешься тем, что будешь тихо и блаженно умирать, дорогой мой», – сказал он себе. Он скривил губы, словно собираясь засмеяться. Почувствовал, как губы обтягивают зубы. Он увидел свою фотографию: как он пытается ухмыльнуться.

И тут на него напал страх. Он вспомнил, как иногда боялся раньше, ребенком. Ночью в темных комнатах мрачных углов и того, что могло появиться оттуда. Как сейчас. Вдруг он сейчас умрет, а там окажется кто-то и потребует от него чего-нибудь. Кто-то, кто мог спросить его и что-нибудь сделать с ним. Судия, который спросит его: «Сколько раз ты был в церкви? А если не был, то почему? Спекулировал ли ты своим талантом, и если да, то сколько раз? А еще какие прегрешения?» И вопросам не будет конца.

«Славная анкетка», – сказал Другой и слегка успокоился. А потом снова впал в гнев.

«Если ты и в самом деле такой и все еще придаешь значение этим анкетам – значит, я от тебя отказываюсь, дражайший!» – сказал он задиристо.

Он прислушался. Есть здесь кто?

Нет, удостоверился он. Молчание, как всегда, и полная тишина.

Но формулярчик все-таки надо заполнить?

Другой слегка закашлялся от смеха. Боже праведный, до чего же банально и примитивно.

А потом он все-таки опять испугался, потому что от Судии зависело ведь будущее? То, что с ним там произойдет? Видишь ли, он не каждое воскресенье ходил в церковь, как положено, да и в целом ответы на вопросы звучали не слишком обнадеживающе.

«Обнадеживающе! – сказал он мрачно. – Кажется, это слово я уже однажды где-то слышал?»

Он боялся того, что ему может назначить Вышний.

Сказки про Ад и Чистилище пришли ему в голову, а что, если это правда и все так и есть? Знать этого нельзя, боги непредсказуемы, пусть у них и разные церкви, подумал он. А уж Вышний! «Ты можешь быть десять раз прав, но если Вышний, несмотря на это, скажет „нет“, ты пропал. Смирение, да, мой боже, – сказал Другой как можно громче, – будьте смиренны, возлюбите врагов своих! Я что, должен любить Его?»

Он боялся. Как в детстве, его обступили черные фигуры и грозили. Как только он умрет, они доберутся до него и сотворят нечто ужасное. Из углов наползало на него что-то темное, таинственное и тянуло к нему руки.

Нужно просто зажечь свет, быстро подумал он. Тогда исчезнут и темные углы, и фигуры.

«Щелк, – сказал он. – Теперь светло. Ну, где вы?»

Было светло. Он огляделся в ночном свете. Поблизости никого. Ни теней, ни Смерти. Он был один с собой и своим страхом. И его никак нельзя было отринуть.

«Я хочу только туда, где Мария». Он снова закрыл глаза. Закрыть глаза – это спасение. Спасение, какое приходит в момент тяжкой усталости. Он устал, он чудовищно устал. Он чувствовал, как медленно надвигается сон, ноги стали тяжелыми, мышление незаметно переходило в подсознание, ширилось и тонуло в нем.

Однако спать Другой не мог. Потому что сразу же перед его закрытыми глазами появлялся Однорукий и смотрел на него. Он снова улыбался жалкой сострадательной улыбкой и снова качал головой.

«Вообще-то ты должен бы побольше знать о Нем, чем я, – сказал ему Другой. – Ты же, в конце концов, уже умер. Вообще-то ты мог бы теперь и для меня хоть раз что-нибудь сделать, не правда ли?»

Но Однорукий только еще раз покачал головой, достал сигарету и закурил, отвернувшись лицом к небу. Другой, казалось, для него вовсе не существовал.

«Ты про Него что-нибудь знаешь?» – спросил Другой. Однорукий по-прежнему молчал и курил.

«Ни одна собака ничего не знает, – огорчился Другой. – Или никто ничего не хочет знать. А ведь могли бы и помочь, если бы хотели. Но нет!»

Однорукий упорно молчал.

«Ты о Бетси подумай! – сказал Другой. – По крайней мере, ей-то ты мог бы помочь!»

Однорукий задымил сильнее. Облака почти полностью скрыли его лицо.

«Облака затмили лик его, – с презрением продекламировал Другой. – Очень романтично. Осталось только закончить стихотворение».

Однорукий лишь взглянул на него и стал уменьшаться. Ноги его исчезли, корпус растворился. Грудь погрузилась в воду, а обрубок руки затонул с шипением. Шипение было единственным звуком вокруг. Голова поднялась над краем надувной лодки. Еще какое-то мгновение он видел, как тот плывет по воде. Затем мертвец исчез.

«Ты бредишь, – сказал себе Другой. – Вот до чего дошло. Ты умираешь и видишь всякие глупости. Ты видишь то, чего нет. Какая ерунда, мертвецы поднимаются на борт. Они вовсе в другом месте. Единственная реальность здесь – я». Но он был уже не в состоянии усмехнуться по этому поводу. Вот до чего дошло. Он все еще боялся того, что могло с ним случиться. Он точно чувствовал, что где-то в углу прячутся тени и ждут его.

Ночь была на исходе, и постепенно стало светать. Звезды утратили свое интенсивное желтое сияние и превратились в прозрачные точки, рассыпанные в странном порядке. Узкий серпик луны побледнел, и Южный Крест стоял наискосок и лишь вполовину над горизонтом. Над поверхностью воды плыли тонкие дымки испарений, тихо и бесконечно медленно двигаясь навстречу восходящему солнцу. Большой скат выпрыгнул высоко над водой рядом с лодкой, отчаянно забился, а потом снова с плеском шлепнулся широким боком и ушел в глубину. Было похоже на выстрел из пушки.

Другой лежал, не слыша ничего, и смотрел широко открытыми глазами в небо, окрашивающееся в дневные краски.

«Утренняя заря, утренняя заря», – напевал он.

Добрый старый Вильгельм Гауф, думал он. Что сказали бы на это Карлик Нос или маленькая Фатьма? Разве у тебя тоже не было однорукого друга? Его звали Цалевкос, если не ошибаюсь. Вот видишь, всегда где-нибудь есть люди, у которых чего-нибудь не хватает: то руки, то ноги, иногда головы, а иногда сердца. Холодное сердце.[35] Не думай об этом, дорогой мой, сказал он себе и все-таки заплакал.

Он плакал, но слез не было. А собственно, когда он плакал в последний раз? Ребенком, когда однажды ему надрали задницу? Конечно. А кроме этого? Как-то еще раз. Давно это было. Причина явно была серьезная, потому как в наши дни мужчины обычно по-настоящему не плачут, не так ли, дражайший?

Он оскалил зубы. Стало чертовски больно. Он лежал и смотрел в утреннее небо.

Верхний край солнца вынырнул из воды, и по небу разлился пошлый малиновый сироп.

«Хлебный пудинг с малиновым сиропом, – сказал Другой, – типичный цвет слез».

Он был печален.

День наступал, и Другой лежал и не мог больше двигаться. Разве он и вправду не может двигаться? Разве у него не оставалась еще одна сигарета в пачке? Последняя?

Медленно, по сантиметру, протянул он руку к пачке сигарет. Лицо его исказилось от напряжения. Сигарета несколько раз упала, пока он смог вставить ее в рот. Зажечь спичку стало для него новым неслыханным испытанием. Все делалось бесконечно долго и болезненно. Он знал, что делал каждое движение в последний раз.

«Солнце, – тихо сказал он и посмотрел на красный огненный шар. – Последнее солнце. Ну что ж…»

Наконец ему удалось закурить сигарету. Но горящая сигарета снова выпала изо рта и осталась лежать на его бедре.

Он наблюдал за ней и ждал, что будет дальше. Огонек прожег дыру в ткани брюк. Он не чувствовал боли в ноге. Огонь больше не причинял боли.

«Ну?» Он еще подождал.

«Нет так нет!» – сказал он, и ему снова пришлось сделать огромное усилие, чтобы ухватить сигарету и поднести ко рту. Он пощупал пальцами, в самом ли деле сигарета во рту, потому что губами он ничего не чувствовал. Он сжал челюсти, чтобы удержать сигарету, и только после этого убрал руку. Сигарета осталась зажатой в губах. Значит, лицо еще живое.

Он глубоко вдохнул дым. Тело охватило словно бы легкое опьянение. Солнце стало зеленым, а море высоко выгнулось волной.

«Доброе утро, милое солнце! Смотри-ка, мне устранили катаракту, и глаза открылись!» – сказал он солнцу и взглянул прямо на его яркий свет.

Прошло много времени.

Сигарета скоро погасла и по-прежнему висела в углу рта. Он снова закрыл глаза и мечтал потихоньку. В теле его была удивительная тишина. Он лежал на постели из ваты. Сознание его уже не воспринимало быстро усиливающийся солнечный жар.

Он мечтал про себя. Мысли его медленно и очень неторопливо передвигались от одного образа к другому и останавливались, если воспоминание было особенно прекрасным, однако в то же время он твердо знал, где он и что с ним и что жизнь его неуклонно идет к концу. Разные вещи происходят странным образом параллельно, размышлял он. И тем не менее у него было свое маленькое развлечение и хитрое удовлетворение от того, что он вот так видел себя, параллельно, лежащего рядом с собой.

«Пора подводить итоги, – сказал он. – Не могу же я запереть лавочку, не закрыв счета. Надеюсь, ликвидационный баланс не будет отрицательным!» – сказал он, и окурок шевельнулся в углу рта.

«А какая у меня дебиторская задолженность?» – размышлял он.

«Никакой», – сказал он после напряженного размышления.

Это было хорошо. Очень нерадостно требовать чего-то от людей, которые и без того обделены.

– Кому должен я? – спросил он вслух.

Рот, глотка и гортань вспыхнули болью, когда он попытался говорить вслух. Тогда лучше не надо, подумал он, можно и так разговаривать. Главное, я себя слышу, а тот, кого это касается, понимает меня. Значит, еще раз: кому я что должен? Что ж, я так и думал. Этот список длинный. Придут много людей и захотят что-то получить. Ну, прекрасно, можно им дать это. Но вот другие, которые не придут и не захотят получить и которым я все равно что-то должен, вот они гораздо неприятнее. И, к сожалению, их очень много.

«Очень много, – сказал он. – И немного обременительно для совести».

И я должен им, разумеется, как раз то, чего у меня нет, продолжал он. Деньгами тут не поможешь. А чем иначе он мог или должен был заплатить? Это он знал точно. Не напрасно мерзли с тех пор его руки.

«Какие пассивы у нас еще остаются?» – спросил он и снова открыл глаза. Он вгляделся в раскаленный шар полуденного солнца.

«Никаких», – сказало Солнце.

Он почти ослеп от света и от ответа.

«Какие активы у тебя еще есть?» – спросило Солнце.

«Никаких», – сказал Другой и снова закрыл глаза. В голове у него все плясало и снова начинало путаться.

«Но ведь существует субстанция!» – сказала Мария.

«Но автомобиля нет», – сказала Бетси.

«Главное, что есть обе руки!» – сказал Однорукий.

«Пожалуйста, продолжайте беседовать! – сказал Другой. – Я вам буду подсказывать, пока вы играете в свой интеллигентский скат».

«Нужно просто любить людей. Тогда все сносно», – сказала Бетси, волосы у нее поседели, и ей было сто лет.

«Пусть лучше люди меня любят», – сказала Ла-Грасьёз, и лицо у нее было осунувшееся.

«Я умер, – сказал Однорукий. – Вот и весь итог, любишь или не любишь. Взгляните-ка на меня! Ну?»

«Вы только не ссорьтесь», – сказал Другой, и ему хотелось засмеяться.

Мария небрежно махнула рукой. «Дайте ему спокойно умереть», – сказала она.

«Мужчина не имеет права умереть, не побывав у нас», – важно произнесла Бетси и стала еще старее.

«От меня все они всегда быстро уходят!» – воскликнула Ла-Грасьёз и не могла этого понять.

«Взгляни-ка на этих женщин!» – Однорукий подмигнул Другому.

Другой наконец сумел рассмеяться. И смех резанул ему по груди, он застонал, но рядом, конечно, никого не оказалось.

Он обвел глазами горизонт, насколько мог видеть. Горизонт был чист. Он попытался обследовать и горизонт позади себя, но у него не получилось. Он больше не мог поворачивать голову.

Еще какое-то время он раздумывал о балансе своей жизни, но потом сдался. Жизнь была слишком многообразной, ему не удавалось охватить ее взором. «Тот, Судия на небесах, посчитает лучше, – сказал он. – В конце концов, для чего же Он ведет учетные книги».

Окурок в уголке рта снова дрогнул. Но Другой быстро посерьезнел. Что за ерунда? Сейчас нужно заняться делами поважнее.

Он задумался. Где-то в глубине все еще оставался страх перед чем-то мрачным и ужасным.

«Почему я так упорно занимаюсь этим Судией? – спросил он себя. – Конечно, потому, что сейчас дело принимает серьезный оборот! Вот дурость какая. Надо действовать по-другому», – сказал он. А потом передумал: «Ерунда! Я ведь не собираюсь никого перехитрить. Или искать новых путей теперь, когда уже слишком поздно».

У него было чувство, словно боги или Судия сидят высоко на небесах, прямо над ним, и смотрят на него, отменно развлекаясь тем, как он ощупью ищет выход и медленно умирает. Он впал в ярость и ожесточился.

«Да пошли вы! – заорал он и тихо добавил: – Я просто хочу достойно подвести черту, и больше ничего».

А потом он засопел и сжал зубы, потому что из нутра его рвался огненный шквал. Грудь горела. В горле копился чудовищный жар, потом, как пробка из шампанского, рванулся вверх и ударил в мозг. Ноги задергались, руки вцепились в решетку настила, тело выгнулось дугой, как полумесяц. Но остаток сигареты приклеился в уголке рта и не выпал. Он широко раскрыл рот, дыша прерывисто, частыми толчками. Жажда стала языком колокола и билась в желудке с жестяным звуком, солнце поливало его дождем горящего огня, как огнемет, а в мозгу бушевали беспорядочные картины и образы. Боги слились в вакхических объятиях, Мария визгливо смеялась, а из лона Бетси выползал целый выводок маленьких такс, что за безумие, а Однорукий играл в теннис, ракетка летала по воздуху. Где-то опять засмеялись, это была уже не Мария; смех был мощный и раскатистый, он со всех сторон отзывался эхом, так вон же стоит смеющийся ряд, они все там: старый Зевс, обнявший Леду, Вотан в германских подтяжках, и Иегова с окровавленными руками, Аллах побрился, Будда пялится на свой пупок, Маниту с бычьим сердцем тоже там, и негритянский бог, насиловавший госпожу Луну, ах, все это одни фантазии, настоящий цирк, хотя они и вечные, и этот их бесконечный смех, вон как развлекаются, свиньи, а я здесь умираю.

«А я умираю», – сказал он в изнеможении.


ГАЛЛЮЦИНАЦИИ ВОЗНИКАЮТ НАРЯДУ С ДРУГИМИ причинами при лихорадочных состояниях и, состоянии крайнего истощения (голодный и горячечный бред). Они являются восприятиями без наличия соответствующего внешнего раздражителя или же иллюзиями, то есть болезненно измененными образами реальных предметов. Зрительные галлюцинации называются видениями и играют важную роль в религиозном отношении. Галлюцинации, носящие императивный характер, легко приводят к совершению ими же предписанных действий, таких, как убийство, самоубийство и так далее. Во время галлюцинаций речь идет, как правило, о множественном возникновении образов, связанных с желанным будущим или с анализируемым прошлым, классифицируемых в зависимости от интенсивности заболевания или степени истощения мозга. Галлюцинации не следует путать с состоянием медитации.


«А я умираю», – тихо произнес Другой. А потом он снова закричал.

Проходившие перед ним парадным строем боги не переставали смеяться. Он поискал среди них Вышнего и не смог найти. Он почувствовал облегчение.

«Вышний вас проучит! – заорал на них Другой. – Убирайтесь, откуда пришли!»

Но боги по-прежнему смеялись. Они показывали на него друг другу, тыкали пальцем в его сторону и хлопали себя по ляжкам, заходясь в экстазе.

«Нирвана, – сказал Другой. – Просто блевать тянет. Надеюсь, Вышний скоро появится».

Вдруг наступила тишина и стерла всех смеющихся. Другой напрягся изо всех сил, стараясь увидеть Вышнего. Но он ничего не мог различить. Он призвал на помощь весь свой цинизм, чтобы спровоцировать Его появление. Но он не знал, что сказать. Тогда он сдался.

«Какой смысл, – сказал он. – К чему этот театр?» Хорошо еще, что смеющаяся орава исчезла. Как хорошо в тишине.

Он попробовал провести языком по губам. Но и это стало уже невозможно. Каждое движение сделалось ничтожным и не поддавалось его воле. Силы не было. Однако мозг еще работал хорошо, пока еще относительно хорошо.

«Относительно, – сказал он. – Ну что ж…»

Вот тоже словцо.

«Только жажда не относительна, – сказал он. – Жажда абсолютна, а все остальное чепуха. Все чепуха».

Лучи солнца прожигали его мозг. Но страх все еще оставался, он был важнее всего и разлит повсюду. Он просто ничего не мог поделать со своим страхом.

«И это тоже чепуха», – сказал он.

Ноги его уже умерли, когда сигарета прожгла в ноге дырку. Теперь он умирал немного выше ног.

Он беззвучно говорил сам с собой и гонялся за образами, которые посещали его.

Он снова стал печален.

«Все словно перевернулось», – сказал он еще печальнее. А потом он снова немного поспал. Он совсем не хотел спать. Может, это был вовсе и не сон, каким бывает нормальный «сон». Вообще все стало совершенно иным, не таким, как обычно. Все, что раньше было нормой, перестало ею быть. И наоборот.

«Наверное, это из-за операции на хрусталике», – сказал он и почувствовал благодарность.

Когда его тело больше не спало, попозже, он снова попытался открыть глаза. Он знал, что уже приподнял веки, только он ничего не мог увидеть. От мышечного усилия глазные яблоки закатились и смотрели туда, где его мозг все еще продолжал размышлять. В то же мгновение, как он опустил зрачки, чтобы суметь что-нибудь увидеть, опустились и веки, и напряженная борьба началась снова. Он попытался поднять руки и придержать веки, чтобы глаза оставались открытыми. Но руки тоже уже не двигались, они остались лежать там, где были, не шевельнувшись.

Солнце давно покинуло точку зенита и склонялось к горизонту. Небо раскинулось во все стороны, и синева его была беспредельна. Гладкий, как натертый паркет, лежал безмолвный океан. Лодка бесконечно медленно поворачивалась вокруг своей оси.

Другой снова и снова пытался видеть. Упорно, ожесточенно напрягал он мышцы. И наконец у него получилось, но он все равно ничего не увидел.

Солнце без обиняков светило ему прямо в глаза. Глазные яблоки высохли, широко раскрывшиеся зрачки глядели в обрушивающийся на них свет. Он ничего не видел. Он только знал, что должен видеть.

«У меня открыты глаза, но я ничего вижу», – констатировал он, не в силах сердиться. Он был измотан, вот и все.

«Не стоит, – сказал он, – все равно горизонт чист».

«А когда хоть что-нибудь маячило на горизонте? – спросил он себя. – Раньше, так сказать, в универсальном смысле?» – пояснил он и немного посмеялся над выражением «в универсальном смысле». «Ну никак не удается отвыкнуть от высокопарных выражений», – сказал он.

«Звучит так, будто я дома веду умные разговоры. А что, ведь похоже, а?» – спросил он себя.

«Нет», – ответил он.

Когда он подумал «нет», он еще долгое время размышлял, потому что «нет» казалось ему неверным ответом. «Прежде и раз, и два было верным, – сказал он. – Но теперь?»

Он продолжал думать и поймал себя на том, что направляет свои мысли туда, где его прошлое.

«Не забывай о главном, – напомнил он себе. – Твое дело – умереть, а ты все еще продолжаешь копаться в старом. Можешь называть эти вещи, как тебе угодно, все останется без изменений».

Он помолчал немного.

«Конечно, кое-что появлялось на горизонте. Правда, Мария? Ты ведь знаешь? Я этого долго не знал. Я и сейчас еще иногда этого не знаю или забываю. Это потому, что я лежу здесь в таком состоянии. Да, другие вещи – ты уж извини, пожалуйста, Мария, – появлялись время от времени на горизонте. Такие вещи, про которые ты ничего не знаешь. Всякие разные незначительные моменты. Но и очень важные и большие тоже. Только узнаёшь об этом, к сожалению, когда уже слишком поздно. У кого есть еще время, тот ничего не знает, – сказал однажды кто-то, не помню кто. И эти мгновения и есть как раз те, которые идут в счет. Может, как раз в том и счастье, что в момент, когда это случается, ты не всегда про это знаешь?»

Ему требовалось теперь много времени на обдумывание. Потому что теперь, когда дело шло к концу, он не мог уже больше воспринимать вещи так легкомысленно. Теперь уже не мог. И про это он тоже знал.

«Это хорошо», – сказал он.

Он не знал, открыты ли у него глаза. Нет, определенно нет. Веки снова опустились. Да это было и неважно. Он видел иные вещи, чем те, которые, возможно, могли быть снаружи, вне его «я». Он видел множество образов и все в приятном свете, они проплывали перед его внутренним взором. И были такие же, как прежде. Только еще прекраснее.

Пока вдруг не начало болеть сердце.

Образы постепенно исчезали, и в конце перед глазами остались только чернота и пустота. У него не было времени удивляться этому. Потому что мысли, как прожектор, были направлены на сердце. Что происходит с сердцем? Откуда эта усиливающаяся боль?

Он тяжело дышал, преодолевая все нарастающее давление. Откуда ни возьмись, появилась огромная рука и вцепилась цепкими пальцами в сердце. И стала медленно и неотступно сжимать его. В мозгу молнией промелькнуло видение огромных стальных тисков.

Ему не хватало воздуха. Давление неотвратимо и мощно нарастало. У сердца уже не оставалось пространства, оно не знало, как избавиться и как спастись от того, что с каждой секундой становилось все ужаснее.

Все туже и туже стискивало его. Будто затягивали винт. Виток за витком. Там кто-то есть, кому принадлежит эта сатанинская рука? Может, темные силы? А может, Вышний, сам Всевышний? Может, Ему доставляет удовольствие сжимать руку, раздавливать сердце и наблюдать за этим? Как ребенку, мучающему муху или какую-нибудь другую мелкую животину? Вырвем лапку, а что теперь эта тварь сделает? Опля, не улетай! А давай-ка для верности и крылья пообрываем. А теперь что? Еще одну лапку долой, и еще, и еще. Вот, теперь у мушки нет ни одной ножки, а крыльев и подавно нет, а она все еще жива, черт побери, смотри, как жужжит! Мелочь такая, а какая упорная, кто бы мог подумать!

Проклятая рука давила, и жала, и сжималась в кулак все сильнее и сильнее. Тело Другого пришло в движение. Даже те части тела, которые уже умерли. Причиной движения были, по всей вероятности, нервы.

«По всей вероятности», – в отчаянии и с трудом произнес Другой.

«Естественно, – воскликнул издалека, со дна морского Однорукий. – Конечно, причина в нервах. Само собой разумеется, а ты как думал?»

«Это чувства», – прошептала Мария. Он едва понимал ее, так тихо и невнятно она говорила. Он попытался узнать ее, но нигде не мог ее найти. К тому же он ищет явно не в той стороне. Явно? Но голос ее был утешением в этой безумной боли.

«Это реакции реального пребывания здесь, – сказала Бетси, которой уже снова было не сто лет, и она, по-видимому, обо всем забыла. – Тебе же только что Однорукий сказал. Он врач и знает. Ты просто не хочешь в это поверить, да?»

Тело Другого дергалось, как оторванная лапка паука. Сверхсильная рука почти полностью сомкнула пальцы.

Когда он почувствовал последнее, самое изнурительное давление и рука так сжала кулак, что в нем ничего уже не могло шевельнуться, Другой испустил свистящий, прерывистый крик, наподобие захлебывающегося свистка летящего в пропасть локомотива.

Закричав, он раскрыл глаза и снова мог видеть. Он увидел, что сидит в лодке, выпрямившись. Все, что снаружи и внутри тела было еще живым, сидело сейчас выпрямившись, в лодке, а не валялось беспомощно и неподвижно на дне.

Голова повернулась в сторону горизонта. Огромная рука все еще крепко держала его за сердце. И не отпускала, хоть умри. Ему все виделось как в перевернутом театральном бинокле: глупо, далеко и искаженно, боже мой, как смешно, здесь нельзя так сидеть и лежать, а выправка где, что это такое, это ведь все не по правилам?

Он провел глазами вдоль линии горизонта.

Другой мог различить теперь лишь цветные пятна. Сверху синяя клякса, а в ней красный прыгающий шарик. Качающаяся полоска горизонта и бездна черной воды внизу. А совсем высоко вверху еще что-то белело.

«Откуда там взялось что-то белое?» – спросил он себя и не мог думать от боли. Глаза приклеились к горизонту и ощупывали его, как слепой нащупывает палкой край тротуара. Однако на горизонте было пусто. Перед ним, на воде, тоже ничего не было, а позади него пылало раскаленное небо.

– Круговой обзор чист! – отчетливо произнес он вслух. Голос его прогремел у него в ушах.

«А что можно было ожидать другого? – произнес он опять про себя и по-прежнему остался сидеть прямо. У него снова появилось немного сил, потому что рука, сжимавшая сердце, вдруг исчезла и больше не давила. Он не удивился, как будто бы уже успел забыть о боли. Однако он ее не забыл. Он просто настойчиво искал то что-то белое.

Он поднял глаза кверху, где видел это прежде. Но теперь ничего не находил среди синих пятен.

«Мне оперировали катаракту, – сказал он. – Значит, я должен бы видеть?»

И тут он понял, даже не посмотрев еще раз, что это был Вышний. Что-то белое, значит, это был свет.

Он закрыл глаза и продолжал сидеть прямо. Он ждал, пытаясь размышлять упорядоченно, и чувствовал сильное волнение. Он не знал, сколько прошло времени, прежде чем он снова смог увидеть то белое; оно появилось совершенно неожиданно и внезапно, высоко наверху, и было видимо сквозь закрытые глаза. И синева больше не затмевала его. Как в кино: белый холст экрана. Он сидел в первом ряду, ему приходилось сильно задирать голову. В глазах рябило. Здесь дают какое-то странное представление, подумал он. Мне нужно было взять место получше и поудобнее. Что же задумал Вышний? – размышлял он.

«Как в настоящей киношке», – сказал он.

Представление началось. Сначала реклама. Она не в счет, как всегда, сплошная ерунда. Потом кинохроника. Вот едет скорый поезд, едет так быстро, что прибывает, не успев отправиться. Смена кадров. Зимние виды спорта, министр, обезьяна показывает фокусы, зрители смеются. «Зрители всегда смеются», – сказал он. И зачем все это?

«Нет», – сказал он.

Представление сразу же прекратилось. Другой обрадовался. Значит, этот фильм, это был не Он, не Вышний? Может, темные силы хотят напугать его? Теперь еще и это?

Другой больше уже не мог держаться прямо, он рухнул вниз, приняв свое прежнее положение. И оттого, что он лежал, как прежде, ему стало гораздо легче. Сердце больше не болело. Скорее, наоборот. Рука исчезла. Нет, напротив: она вернулась. Только по-другому и уже без прежней злобы. Он слышал ровное биение собственного сердца. Он больше не боялся мрака в углах.

«В углах? – спросил он. – А где же здесь углы?» Он огляделся вокруг, и, конечно, никаких углов не было.

Конечно? – подумал он. Странно, до этого я боялся, и я только что видел Вышнего, а кто, собственно, крутил этот фильм? Кто хотел меня одурачить и зачем?

Он не мог разобраться в этом. Да это было и не столь важно. Он только чувствовал, что рука снова вернулась и что Вышний так чудесно придерживает его сердце. Удивительный покой разлился в нем, широкий приятный простор. В каждой отдельной точке ощущал он этот покой и красоту. Он старался не разговаривать и не думать, чтобы не спугнуть и не разрушить всего. Здесь позволительно было только молчать. И смотреть на белый свет, и видеть, как по полого спускающемуся пути приближается Вышний, пересекая небосклон. Сияние становилось сильнее и при этом не слепило глаз.

Другой взглянул на то, что приближалось к нему, и снова закрыл глаза. Он так устал, что не мог больше держать их открытыми. Да и довольно, он уже знает, что ожидает его. А что, если ему сейчас немного поспать? Он опять проснется, когда свет дойдет до него.

Однако заснуть он не смог. Тишина была слишком огромной. Шум в ушах наконец прекратился. И все вокруг тоже затихло.

Он молчал. Одни лишь образы проплывали перед ним, как сон, как раньше, только иначе; образы, потемневшие от смрада времени и набравшие глубину. Другой улыбался, узнавая их.

Он узнавал: ладонь отца обхватила пальцы ребенка, а вот человек, который выдает деньги, полицейский на углу здоровается, а дворник ругается и грозит кулаком, вечер в саду, горят свечи в стеклянных лампах, а с лугов поднимается…

Губы Другого шевелились, пытаясь беззвучно повторять слова. Он чувствовал вкус слов, и тишина была неодолимой.

Где-то далеко учитель быстро писал, прочитав сочинение: почему ученик не делает выводов из этой истории?

Другой улыбнулся шире, посмотрел на то, что приближалось, и ничего не сказал. Вот он читает первые книги, сказки и приключения, вот лицо матери, далекое и прекрасное, исполненное скупыми мазками. Толстый человек протягивает ему аттестат, и сколько ночных споров теснятся в сердцах двадцатилетних. Сумерки, горит лампа, перо скользит по бумаге, он пишет и пишет, пока вдруг всё не обрывается, воют сирены, церкви переполнены молитвами о победе, Господь, благослови наше оружие. Лица умирающих, «мама», стонут они, пулевое ранение в живот и осколочное в голову, последнее непристойное ругательство в миг смерти, три залпа, люди возводят памятники, а небо стало совсем белым. Мужчины плевались, женщины боялись, как и все остальные, и это было ужасно. Подлодка погрузилась, ослепла и только прислушивалась, как ночной зверь: кто идет? А они сидели в подвалах, были слепы и тоже прислушивались: что же теперь с ними будет? А потом попадание бомбы, всё в белом дыму, белый туман так чудесен, и


МАРИЯ СНОВА БЫЛА ЗДЕСЬ, И ОНИ ЗАВТРАКАЛИ В САДУ, ПЕЛИ птицы, боже мой, они пели в листве, как будто рай наступил, а через год Мария умерла. Он не мог в это поверить, потому что как это может вдруг все так просто прекратиться, это же никак невозможно, но, разумеется, это было возможно. Он стоял у могилы, три пригоршни земли, и священник что-то говорил, и никто этого не слышал. А теперь Мария снова здесь?


«Мария снова здесь», – сказал Другой и увидел белый свет близко перед собой.

«Снова здесь, – сказал он. – А я?»

И он уже здесь, наконец-то прибыл? А где, вообще говоря, это самое «здесь»? Но это было неважно. Он смотрел только в поток обрушившегося на него света. И больше ничего. Делать что-то другое было невозможно. Впервые в жизни ничего больше нельзя было делать. Да и сам Вышний не требовал ничего другого. Он только позволил лицезреть Его.

Другой лежал в углу надувной лодки, смотрел и ждал. Разве я и вправду еще чего-то жду? Он надолго задумался.

Когда он понял и осознал, он сказал: «Да».

«Я очень устал», – сказал он, уже не обращаясь к свету.

«Тогда спи спокойно, – сказала Мария. – Завтра можешь спать сколько хочешь».

«Да», – сказал Другой.

Он тотчас же заснул. Самым последним было ощущение, что он сильно устал.

Солнце стояло низко над горизонтом. Нижний край диска вот-вот коснется воды. Надувную лодку несло ровно по красной огненной дорожке, отбрасываемой солнечным светом на океан.

На востоке снова появились вечерние кучевые облака. Но звезды еще не взошли.

Другой лежал в углу надувной лодки. Правая рука свесилась за борт, в воду, так, словно он хотел дать ей тепло, чтобы она больше не мерзла. Недокуренная сигарета все еще висела, приклеившись в уголке рта, обугленная и потухшая.

Лодка незаметно дрейфовала навстречу ночи и уходила все больше и больше в даль. Рыбы выпрыгивали на поверхность, играя в вечерних лучах, а небо уже расцвечивали краски заката. Три дельфина мчались прямиком к лодке. След их светился, фосфоресцируя. Перед самой лодкой они вильнули в сторону, перевалились с боку на бок, набрали воздуху и с удивлением уставились на то темное, что плавало по поверхности на их пути.

Потом снова наступила мертвая тишина.

Внезапно, как по мановению волшебной палочки, высыпали звезды. Маленькие падающие звездочки ярко вспыхивали и тут же гасли с той стремительностью, на какую только были способны.


В 20 часов 16 минут и 47 секунд местного времени на 8 градусах 36 минутах северной широты и 27 градусах 02 минутах западной долготы появилась комета средней величины. Ее появление заранее было точно рассчитано астрономами.

В связи с временными условиями и общим военным положением комету нельзя было наблюдать с самых благоприятных позиций в центральной Атлантике, не было возможности измерить и исследовать ее, несмотря на то, что она была видна продолжительное время. Таким образом, наука лишилась ценных сведений относительно этих космических тел и возможности изучения связанных с ними специфических проблем.

Так что комета вновь угасла, и никто не видел ее во всей красе (предположительно, даже и те, кто не принадлежит к миру специалистов-астрономов).


Тем временем ночь сделалась темно-синей. Луна тоже взошла, и серп ее немного подрос. Океан по-прежнему лежал неподвижно. Странным образом горизонт посветлел даже на востоке и был четко виден. Со всех сторон горизонт был чист и безлюден. На следующее утро взошло солнце, как оно всходило испокон веков, и принялось нещадно жечь и палить неподвижный океан. Днем над горизонтом стояла легкая дымка.

Когда вечером солнце снова погрузилось в пучину, как оно привыкло делать это из века в век, за горизонтом исчезла и надувная лодка, и Атлантика опять была такой, словно ничего и не было. А потом снова взошли звезды, внезапно и волшебно.

ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К АМЕРИКАНСКОМУ ИЗДАНИЮ РОМАНА ЙЕНСА РЕНА «ОДНИ В ОКЕАНЕ»

© 2005 by The University of Chicago

Публикуется с любезного разрешения автора статьи и американского издательства The University of Chicago Press, Ltd.

Пер. с англ. Е. Каца.


…Был ли Йенс Рен свидетелем имевшего место эпизода, его участником или, может, даже причиной случившегося – этого мы не знаем, но описанная им картина потрясает. Холодное и объективное повествование – смерть реальна и неотвратима.

Нам известно, что Отто Йенс Лютер (таково настоящее имя писателя) был офицером германского военно-морского флота, служил на подводной лодке, потопленной в 1943 году. Он был взят в плен (другими словами, спасен) и провел остаток войны в британском лагере для военнопленных, откуда вышел только в 1947 году. Йенс Рен родился в 1918 году во Фленсбурге, на севере Германии, получил музыкальное образование, потом был призван в армию. В 1954–1981 годах он написал десять книг и всю свою послевоенную жизнь проработал редактором на радио. Умер он в 1983 году в Берлине. «Одни в океане» («Nichts in Sicht», в американском издании «Nothing in Sight») – единственная книга, принесшая ему оглушительный успех.

«Одни в океане» – военный роман, в котором почти нет описания боевых действий. В нем только два героя: Однорукий (пилот сбитого американского истребителя) и Другой (офицер с немецкой подводной лодки). После боя они оказываются на дрейфующей в открытом океане надувной лодке, одни посреди безбрежного океана. Все, что у них есть, – только полбутылки виски, несколько маленьких плиток шоколада и пачек жевательной резинки да еще шестьдесят четыре сигареты. Книга состоит из скупых диалогов, а также описания душевных и физических испытаний героев в течение нескольких дней, приближающих их к смерти. Оставшись без пищи и воды, они медленно умирают – Однорукий от заражения крови, Другой – от жажды. Это все. Обреченные изначально, они не очень сближаются друг с другом: воспоминания, сны и галлюцинации занимают их последние дни и часы. По сути, драма разыгрывается в их умах виртуально: они ведут философские споры о смысле жизни и существовании Бога, пытаются понять характер человеческих отношений. А это уже значительно больше, чем просто очередной рассказ о войне.

Насыщенный внутренний диалог в книге является воспаленной фантазией одного из двух героев, – скорее всего, это воспоминания самого Рена.

С 1950 года он работал на RIAS Berlin (Радио в американском секторе Берлина) – послевоенной пропагандистской радиостанции, содержавшейся на деньги союзников и вещавшей на немецком и английском языках. Станция передавала политические и культурные новости, музыку, ставила радиоспектакли и устраивала литературные чтения. Немецкие средства массовой информации, работавшие в Западных зонах оккупации сначала под жестким контролем союзников, быстро обрели независимость и исправно служили новой западногерманской демократии. В 30-е годы, когда к власти пришли нацисты, все немецкие газеты, журналы, издательства, радио, культура как таковая, искусство, литература (особенно драматургия) были полностью подчинены новому политическому режиму в стране. После окончания войны нацистская печать была запрещена и заменена демократической, новые радиостанции играли поэтому важную роль в информировании, политическом просвещении и проведении досуга немцев, первоначально полностью парализованных войной. После 1949 года, когда на территории Германии были образованы два государства и заново возрождалось по обе стороны границы гражданское общество, радио приобрело еще большее значение. Особенно после августа 1961 года, когда возвели Берлинскую стену, – западное радио можно было слушать по обе ее стороны. В 1950-19б0-х годах радио Бремена (в британском секторе оккупации Западной Германии) и западноберлинская RIAS, приобрели известность тем, что там звучали самые запоминающиеся, живые и смелые передачи на литературные темы. Благодаря усилиям Йенса Рена культура и литература на RIAS, затрагивая самые актуальные темы, приобретали для Западной Германии все большее значение. В 1958 году он возглавил отдел культуры и вел литературные передачи вплоть до ухода на пенсию в 1981 году.

В начале 50-х годов Рен создал литературное объединение – неформальный кружок писателей, называвших себя «группой 12» и ежемесячно собиравшихся на квартире одного из участников. Число «12» было условным: обычно собиралось от десяти до двадцати человек. Цель группы была ясна – писать хорошо, серьезно и откровенно. У нее не было ни манифеста, ни программы, – одно лишь стремление работать честно и «без фокусов». Атмосфера кружка (скорее напоминавшего семинар) была товарищеской, неформальной и плодотворной. Рен несколько лет был лидером этого объединения и в значительной степени задавал ему направление. Именно это сформировало и его самого как писателя. Книга «Одни в океане», опубликованная в 1954 году, вызвала массовый интерес в обществе. Присуждение Рену Берлинской литературной премии молодых авторов (1956) принесло писателю официальное признание, воздав должное его жесткому, лаконичному стилю. Честная и суровая проза стала настоящим бальзамом для читателей послевоенной Германии, уже готовых к восприятию новой точки зрения на случившееся. Первые рецензенты были в восторге от свежего голоса, самого стиля писателя: «Йенс Рен – новое имя… блестящий дебют»; «это не просто подающий надежды автор»; «достаточно прочесть первый абзац… как становится понятно, что имеешь дело с талантливым автором нового поколения писателей, закаленных войной; от него можно ждать очень серьезных произведений».

Однако Рену не удалось повторить успех первой книги, она стоит особняком в его достаточно скромной литературной карьере. Очевидно, книга нашла своего читателя в контексте широкого социального интереса к теме войны и смерти. Ее опубликовали восемь издательств Германии, в том числе в карманном формате и два издания в мягкой обложке. В последний раз она была переиздана в 2003 году в связи с возросшим интересом немцев к теме Второй мировой войны и лишений, понесенных страной в ходе этой войны. Общий тираж книги в Германии составил 30 тысяч экземпляров.

В 1955 году издательство «Лухтерханд» под впечатлением от успеха книги «Одни в океане» дало Рену аванс под следующий роман. Со времени выхода книги издательство уже успело продать права на книгу зарубежным партнерам. Она была переведена на финский (1955), французский (1958) и итальянский (1961) языки. Однако у британских и американских критиков книга Рена интереса не вызвала. (В то время восходящей звездой издательства «Лухтерханд» был Гюнтер Грасс, впоследствии получивши Нобелевскую премию по литературе.) Особый энтузиазм проявили французские рецензенты – вероятно, потому, что роман был написан в русле экзистенциализма и не был похож на образчик типичной тевтонской литературы. В нем не было и следа тяжелого помпезного стиля, характерного для авторов, лояльно настроенных к нацизму, он не являлся примером той литературы, которая следовала нацистскому лозунгу «кровь и почва» и тенденциозно описывала очередное сражение; и в то же время он не был отражением абстрактного и лирического самосознания, характерного для писателей неоромантизма. Один из французских рецензентов назвал роман «наиболее выдающимся событием в немецкой литературе последнего десятилетия», прошедшего со времен войны. Французы считали Рена наследником таких классиков немецкого романтизма, как Генрих фон Клейст и Э. Т. А. Гофман с их тягой к парадоксальности, а также символистов типа австрийца Германа Броха, автора известного антифашистского романа «Лунатики» (1931–1932). Один из рецензентов назвал Рена «Джозефом Конрадом эпохи Беккета» и написал, что автора отличает не только тонкая восприимчивость и блестящая проницательность Камю, но и реализм в описании войны, присущий Эрнсту Юнгеру (см. ниже), творчеством которого французы восхищались всегда.

При чтении романа невольно возникают ассоциации с Беккетом: предельное сужение места действия, позволяющее двум персонажам углубиться в философский спор на тему «Жизнь в современном мире». И чувствуется также перекличка с экзистенциализмом Камю. Многое роднит Рена с Хемингуэем – не только взгляд на вещи (кругом вода, а пить нечего), но и простой, лаконичный, неприкрашенный стиль. Книга Рена – не только военная проза, но и экзистенциалистский трактат о смерти. Эти два аспекта романа делают его достойным чтения и перечитывания даже в настоящее время, через полстолетия после его первой публикации.

Хотя это роман нового типа, в нем чувствуется, однако, влияние хорошо известной немецкой «окопной литературы» времен Первой мировой войны, описывавшей грязь, боль, мучения и смерть без нужды и причины. Писатели той поры отразили жестокий парадокс между идеями и реальностью. В конце романа Эриха Марии Ремарка «На Западном фронте без перемен» (1929) Пауль Боймер спасает раненого командира своего взвода сержанта Ката только для того, чтобы потом обвинить Ката в нерешительности и погибнуть от его же выстрела в затылок. Пространная тетралогия Арнольда Цвейга, самой известной частью которой является роман «Спор об унтере Грише» (1927), посвящена абсурдности немецкой военной судебной системы, перемалывающей всех вокруг. В англо-американской традиции поэт Уилфред Оуэн по-своему трактует изречение Горация «dulce et decorum est» («сладка и почетна» за родину смерть), описывая солдат, умирающих в окопах от газовой атаки: «…с воплями, спотыкаясь и кружась на месте, как человек, охваченный огнем и изъязвленный хлором». Подобных сцен много и в немецкой военной поэзии. В качестве примера можно привести стихотворение Августа Штрамма (погиб в 1915 году под Городцом): «Этот час истекает кровью / Сомнение открывает глаза / Время рождает / Изнеможение / Смерть омолаживает себя». Поток литературы, который насчитывал сотни романов и тысячи поэм, описывавших бессмысленность войны, достиг своего пика к 30-м годам. Однако нацисты быстро положили этому конец. В марте 1933 года книги Ремарка и Арнольда Цвейга сожгли на костре; разрешено было оставить только те произведения о войне, которые грубо прославляли солдатские подвиги, совершенные во имя великой немецкой нации, или изображали войну как своего рода вселенскую катастрофу, с которой сталкивается одинокая сильная личность. Произведений последнего направления было немного; среди них можно выделить книги Эрнста Юнгера (1895–1998), который пережил четыре года «окопной войны», был награжден множеством орденов, опубликовал военные мемуары (1921), а затем отразил свое отношение к войне в нескольких книгах, написанных в середине 30-х годов. Эти романы прославляли милитаризм, эстетизировали насилие и смерть и изображали войну как «внутренний опыт», который должен приобрести каждый молодой немец. Реакционные политические убеждения заставляли Юнгера сочувствовать нацистам, однако его отталкивала их жестокость. Он вовсе не стремился стать «придворным» писателем Геббельса и его компании. Постепенно Юнгер отдалялся от военной бравады и приближался к экзистенциализму Хайдеггера и Сартра. В 1939 году он написал мрачную антинацистскую аллегорию «На мраморных утесах», которая пользовалась популярностью в оппозиционных кругах периода Второй мировой войны, за что писатель едва не поплатился. С позиций его героя-индивидуалиста война противоречила принципам экзистенциализма.

Книгу Рена читали немцы, которым были известны как критические и пацифистские взгляды Ремарка, так и мифо-поэтическое воспевание войны Юнгером, утверждавшим, что насилие является неизбежным естественным злом. Однако в годы Второй мировой войны немецкие солдаты все же носили в вещмешках старую тоненькую повесть Вальтера Флекса «Странник меж двух миров» – воспевавшую воинское братство и проникнутую пафосом товарищества историю двух солдат, один из которых погибает в бою. Флекс, писавший в лирическом стиле англичанина Томаса Харди или немца Детлева фон Лилиенкрона, опубликовал эту повесть в 1917 году, незадолго до своей гибели на Восточном фронте. Книга сразу стала бестселлером, была издана тиражом в несколько миллионов экземпляров и уступала по популярности только роману Ремарка «На Западном фронте без перемен». Она была единственной книгой, благодаря которой средний немец узнавал о великой силе товарищества и мужской дружбы, возникающей между людьми на войне, и о боли и чувстве утраты, которые испытывает человек, теряющий друга. Еще до окончания войны 1914–1918 годов «Странника меж двух миров» опубликовали в карманном формате; с 30-х и до начала 50-х годов она входила в перечень книг, рекомендованных для школьного чтения. Повесть Флекса была очень популярна: печальная и в то же время жизнеутверждающая, патриотичная, но без нацистского фанатизма и расистской ненависти. Флекс придал жертвенности в бою духовный смысл: фронтовая дружба оказывалась сильнее смерти.

Конечно, немецкая военная литература не сводилась к трем обозначенным направлениям. Наиболее распространенными были романы, посвященные пропаганде нацизма; в них прославлялся героизм во имя немецкого отечества, а враги изображались как воплощение зла. Одним словом, читатели знали, чего ждать от военного романа. И Йенс Рен, написавший свою честную и простую историю в 1954 году, тоже ориентировался лишь на эти три литературных пласта. Как и Флекс, Рен изображает двух солдат, оказавшихся бок о бок друг с другом; как и Юнгер, он переводит физические тяготы войны в план экзистенциализма; и как Ремарк, повествуя, иронизирует и проникает в сознание читателя. Тем не менее в книге Рена много необычного; читатели 1954 года, хорошо знавшие немецкую военную литературу, были поражены новым витком в развитии старого как мир сюжета. Как и в известной повести Флекса, здесь тоже присутствуют два героя, но на этот раз они заклятые враги по определению и союзники по борьбе со смертью. Как и у Ремарка, здесь много иронии, переходящей в «черный юмор», но не направленный на ниспровержение власти и обличение «тыловых крыс» – генералов и политиков, далеких от фронта. Вместо этого Рен демонстрирует нам нечто похожее на вселенское пожатие плечами, поскольку не видит в происходящем никакого смысла и только вынужден покоряться «большой политике», жертвой которой становятся солдаты. Как и в произведениях Юнгера, война рассматривается сквозь призму литературного и философского знания экзистенциализма, как попытка осмысления опыта боя, страданий и смерти, и он делает это не так выспренно, а значительно более тонко, без пурпурных тонов прозы Юнгера. В отличие от Юнгера он описывает трагическую ситуацию с заранее ясным исходом, используя минимум действующих лиц. Это своего рода популярная версия дискуссий того времени о беспомощности и равнодушии Бога к страданиям людей и нежелании помочь им. Ничего подобного нет в книгах его трех предшественников, как и в их тенденции изображения войны. Вероятно, это самое главное достижение Рена, связывающее его роман с послевоенными попытками в литературе объяснить мировую бойню с точки зрения теологии.

Восторженные отклики первых читателей Рена во многом вызваны умением писателя использовать темы и метафоры хорошо известных произведений военного жанра. Тема знакома, но ракурс изображения нов. Рен заставляет героев, когда они оказываются «одни в океане», заглянуть в самих себя, проанализировать личный опыт и найти смысл жизни перед неизбежным концом, после которого наступит Великое Ничто.

Однорукий и Другой перекидываются репликами, грезят и галлюцинируют и постепенно приходят к выводу, что все на этом свете лишено ценности и смысла. Каждый вспоминает свою подругу (Однорукий – Бетси, Другой – Марию) и понимает, что эти связи, возможно, тоже были лишены глубокого смысла.

«Всё просто есть или было – вот и вся премудрость. И кончен бал».

Другой цепляется за умершую Марию и даже находит в этом некоторое утешение, но безнадежность ситуации, в которой он оказался, не позволяет ему думать только о возвышенном.

«– Мост, мост! – закричал Однорукий, глядя Другому прямо в глаза».

Эта фраза является ключевой. Мост – куда? К чему? К кому? Быстро угасающий Однорукий опровергает заявления Другого о том, что Мария для него что-то значит. И Другой тоже утверждает, что значение имеет только состояние нашего собственного сознания.

Но неизбежность смерти прерывает их размышления. Рен снова и снова отодвигает вопрос о смысле жизни, противопоставляя ему физические страдания. Например, в конце первой части, заканчивающейся смертью Однорукого, он пишет: «Проклятый и глупый детский вопрос о смысле жизни – жалкое слабоумие!»

Вопрос о смысле жизни выражается в символическом образе Марии – идеале женщины. Ее внезапная смерть, в которой Другой винит себя (его любовь стала причиной ее смерти), лишает его возможности понять смысл человеческого существования. Мария возникает в разбитых мечтах и ожиданиях Другого. В беседе с Одноруким Рен цинично отрицает веру, загробную жизнь и даже память: «Мост, мост!» Они делают вид, что понимают друг друга, но на самом деле говорят в «никуда» и обращаются к вечности. Нет ни мостов, ни связей; выхода нет, и надеяться не на что, и, как внушают читателю, даже память о связях является ложной.

Короткий роман Рена состоит из пяти частей. Однорукий умирает в конце первой. Другой выбрасывает его тело за борт в конце второй части, а затем на протяжении оставшихся трех медленно умирает сам от жажды, находясь в плену галлюцинаций, поскольку ему мучительно хочется пить. Однако его диалог с мертвым Одноруким продолжается; разлагающееся тело не тонет, а плывет за резиновой лодкой, вне досягаемости, но в поле зрения, и заставляет Другого грезить. Паузы между разговорами – реальными и воображаемыми – заполняются разными литературными способами, наиболее очевидными из них являются энциклопедические вставки, отсылающие читателя к таким ключевым понятиям повествования, как ампутация руки, кожа, жажда, Бог, звезды, морская вода, надежда, галлюцинации…

Эти сухие, обезличенные пояснения в виде вставок отделяют сюжетно день от ночи, становятся цезурой для обозначения очередного смыслового витка в начале новой части, предлогом для смены фокуса повествования. Их строго научный стиль мешает читателю отождествлять себя с главными героями, они видятся ему даже как бы со стороны, с расстояния, следовательно, объективно. Их судьбы вызывают острый интерес, но это мешает сопереживать им.

Второй прием для организации текста – использование тропов. Здесь и анализ отношений мужчин со своими возлюбленными (на примере полурелигиозной символики образа Марии), переоценка прошлого, своего жизненного опыта, накопленного до того, как их свела война, и философские размышления, связанные со структурой мира и его компонентами – солнцем, водой, темнотой, светом, пространством, временем и одиночеством.

Например, если мы обратимся к тропу «Солнце», то поймем, что оно присутствует в романе как самостоятельный персонаж, взаимодействует с героями и оказывает на них влияние. На протяжении всей книги солнце восходит, безжалостно палит, обжигает кожу, отмеряет время дрейфующим в океане. Солнце – классический троп, имеющий множество ассоциаций в мировой литературе. Для Рена оно становится своего рода божеством, видимым воплощением Бога. Одновременно солнце олицетворяет собой природу во всем ее безразличии. Рен также использует солнце как символ Бога в теологических рассуждениях своего героя. Во время одной из галлюцинаций Другой слышит голос, который, прямо как в погребальной литургии, предрекает ему угасание и смерть. Большую часть романа (особенно после смерти Однорукого) Другой борется с безнадежностью ситуации – как в физическом, так и духовном плане: один на один с природой, в лодке посреди океана, он пытается обрести надежду в самой перспективе смерти, прикидывает, сколько еще протянет на скудном пайке, неподходящем для выживания, подводит итог своей жизни, задает себе вопрос, не должен ли он кому-нибудь и не должен ли кто ему. И приходит к выводу, что итоговый баланс его жизни не так уж и плох. Другой постоянно оплакивает Марию и пытается понять, что означала ее смерть вообще и для него в. частности, особенно в преддверии собственной смерти. Его выводы просты:

«Мертвый молчал. Да и что ему еще оставалось делать? Мертвые всегда молчат. Мертвые говорят только устами живых.

Другой вдруг взорвался:

– Вы мне не нужны, ни ты, ни Мария, и я сам себе завтра буду не нужен. Раз уж вы умерли, то все, конец! Finis! Точка!»

В заключительных строках романа солнце, как всегда, следует своим небесным путем; этому божеству безразличны жизни и смерти кого-то, находящегося внизу:

«Солнце, – тихо сказал он и посмотрел на красный огненный шар. – Последнее солнце. Ну что ж… <…> На следующее утро взошло солнце, как оно всходило испокон веков, и принялось нещадно жечь и палить неподвижный океан».

Данный роман – метафора безнадежности жизни. Притча Рена о равнодушии Бога и беспомощности людей заканчивается констатацией неизбежного факта о незыблемости порядка вещей: горизонт чист, кругом никого и ничего – одни в океане.


Литературные произведения, написанные Реном после романа «Одни в океане», также посвящены поиску смысла утрат и смерти в мире, которым правит равнодушное божество. По крайней мере, эта тема прослеживается в двух его следующих книгах. Время действия романа «Огонь сквозь снег» (1956) – последняя военная зима 1944/45 года, главный герой – одинокий немец, выживший в сражениях, пробирается через восточные провинции Пруссии на запад. Во время бегства от наступающей Красной армии немцы страдают от суровой зимы и подвергаются налетам авиации союзников. Кажется, что главную угрозу для беженцев – фермеров, стариков, женщин и детей – представляют русские. Однако изображенная Реном группа крестьян, ехавших в конном обозе, проваливается под лед, треснувший от бомб, сброшенных самолетами союзников. Погибают все, кроме рассказчика. Далее он повествует о своем бесцельном и безнадежном скитании. Стремясь уехать на крепкой ломовой лошади как можно дальше от места гибели группы, он теряет направление, вновь едет на восток, пробиваясь сквозь метель и жгучий холод, и в конце концов возвращается туда, откуда прибыл. Все его размышления о жизни оказываются бесцельными. В 1959 году был написан роман-притча «Дети Сатурна», действие которого развивается в будущем, после ядерной войны. Рен снова помещает своих героев в экстремальные условия, заставляет сталкиваться с физическими лишениями и знакомит читателя с философскими и теологическими трактовками беспричинной насильственной смерти.


Рен называл свои первые три романа «трилогией о войне» и был совершенно прав. Однако успехом пользовался только первый из них, где трагическая ситуация была сведена к предельно лаконичному минимуму: двое в океане в ожидании неминуемой смерти. В этом романе Рен мастерски передал дух экзистенциального отчаяния – вневременного и универсального, охватившего Германию в период краха нацистского рейха. Однако подобные ситуации не раз встречались в истории человечества и в другие эпохи. Иными словами, книга Рена «Одни в океане» – это роман о войне на все времена.


Скотт Денхам

профессор германистики

МНЕНИЯ ИЗВЕСТНЫХ НЕМЕЦКИХ ПИСАТЕЛЕЙ ПО ВЫХОДЕ КНИГИ В СЕРЕДИНЕ XX ВЕКА

«Эта проза, бесспорно, один из важнейших эпических документов прошедшей войны. Она словно выжжена огнем, жесткая и безжалостно точная, написанная как бы не пером, а острием кинжала. В своей неумолимости эта захватывающая книга становится своеобразным мифом».

Зигфрид Ленц, «Hamburger Anzeiger», октябрь 1955

«Бунтарская, циничная, гениальная – так можно назвать эту книгу-дебют. Тот, кто хочет не только продолжить в традиционном стиле линию часто поминаемого и снискавшего дурную славу Запада и реставрировать его, но и еще стремится к тому, чтобы смелый прорыв духа и импульсы сохранившего продуктивность измученного разума вели его дальше, кто жаждет увидеть мир в новых красках, не сможет пройти мимо этой книги. И прежде всего мы, старые и стареющие писатели, должны радоваться, что молодой немецкий автор написал эти страницы, над которыми хочется задуматься и поразмыслить».

Готфрид Бенн, осень 1955

«Это великий замысел автора – сделать исключительной темой повествования экстремальную ситуацию, неотвратимый ход вещей, неумолимо свершающийся процесс: медленное умирание двух людей. И Йенсу Рену оказалось это по плечу. У читателя нет выбора, он становится заложником этого лаконичного обмена жесткими короткими фразами, оказывается вовлеченным в перекаты настроений обоих мужчин, питающих поначалу совершенно безумные надежды».

Мартин Валъзер, октябрь 1955

Примечания

1

Сладко и почетно умереть за родину (лат.). (Здесь и далее примеч. ред.)

2

Вот так (фр).

3

Девушка из Техаса (англ.).

4

Голливудская киноактриса, известная как «девушка с пышным бюстом».

5

Не бери в голов (англ.).

6

Смерть (лат.).

7

Конец возлюбленной (лат).

8

Время – деньги (англ.). Через тернии к звездам (лат).

9

Кал, дерьмо (фр).

10

Танатос, или Фанат, – в греческой мифологии олицетворение смерти.

11

Гуго фон Гофмансталь (1874–1929) – австрийский писатель, эссеист; отдал дань импрессионизму, символизму, неоромантизму; пьеса «Безумец и смерть» (1894).

12

Собирательный образ мещанки-обывательницы; нечто среднестатистическое.

13

Прозвище английских солдат времен Второй мировой войны.

14

Давай, старик, будь осторожен и не теряй головы (англ.).

15

Йозеф фон Эйхендорф (1788–1857) – немецкий писатель, чьи романтические стихи, чуждые трагизма и мрачных тонов, стали известными романсами.

16

Неожиданно появляющееся божество (в античном театре), разрешающее запутанное действие (букв, бог из машины) (лат.).

17

Бог солнца (лат.).

18

Глупое занятие (англ.).

19

К черту этого проклятого Гитлера (англ.).

20

Кофе готов (англ.).

21

Никаких других парней (англ.).

22

Альфред Клабунд (1892–1928) – немецкий писатель, экспрессионист, автор солдатских песен. Пер. Г. Косарик.

23

Никогда не слышал про него (англ.).

24

Отто Вайнингер (1880–1903) – австрийский философ и психолог; самая известная книга «Пол и характер» (1903).

25

Конец всему (лат).

26

Рукоплещите, други (лат).

27

Игра сделана (фр.).

28

«Гиперион, или Отшельник в Греции» (1797–1799) – название романа в письмах немецкого поэта Иоганна Кристиана Фридриха Гёльдерлина (1770–1843).

29

Роман датского писателя Енса Петера Якобсена (1847–1885).

30

Готфрид Бенн (1886–1956) – немецкий писатель, участвовал как врач в Первой и Второй мировой войне, автор многих сборников стихов на военную тему.

31

Быть или не быть – вот в чем вопрос! (англ.)

32

Кнут Гамсун (1859–1952) – норвежский писатель.

33

Пока (англ.).

34

Черт побери! (англ.)

35

«Холодное сердце» (1828) – новелла немецкого писателя-романтика Вильгельма Гауфа (1802–1827).


home | my bookshelf | | Одни в океане |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу