Book: К. Р.



К. Р.

Элла Матонина, Эдуард Говорушко

К. P

Купить книгу "К. Р." Говорушко Эдуард + Матонина Элла

Посвящается Владимиру Путину

и всем строителям, реставраторам, художникам, давшим новую жизнь

Константиновскому дворцу в Стрельне


Энтузиазм благодетелен только тогда, когда он есть пламенная любовь к общему благу...

соединенная с твердостью положительных правил нравственности...

В. А. Жуковский

ЧАСТЬ I

ЕСТЬ ТАЙНОЕ В ЭТОЙ РАЗВЯЗКЕ...

Зимой в Осташеве гостили кавалергард князь Костя Багратион и кавалер-паж Анька Гернгрос. Дни стояли яркие, но к четырем часам солнце уже было на закате, и с реки, по льду которой носилась веселая молодая компания, было видно, как отливали золотом окна усадебного дома.

После чая, в сумерках, отец Татьяны Великий князь Константин Константинович Романов позвал дочь прокатиться в одиночных санях в соседнее Колышкино. Месяц чисто светил с неба, сани отбрасывали голубоватую тень на снег. За кучера был брат Татьяны лейб-гусар Игорь, отчаянный лошадник. Остальная молодежь осталась устраивать в саду на поляне фейерверк. Великий князь заметил, что Татьяне поездка была не по душе. Она оглядывалась на оставшихся в саду братьев и гостей, а красивый кавалергард Багратион ей кричал: «Татьяна Константиновна, возвращайтесь скорее!»

Потом на подъезде Гавриил, Татьяна, Костя, Олег и Игорь, отец и мать – Великий князь Константин Константинович и Великая княгиня Елизавета Маврикиевна – провожали гостей. Багратиона и Гернгроса пригласили в Осташево на лето.


В августе сыновья, и особенно Олег, ходили за отцом следом и просили привезти из Петербурга их друзей. Константин Константинович имел дела в столице. Он обещал повидать молодых людей и доставить их в Осташево, где в небе играли подкрашенные акварелью облака, а на земле перед домом горел «мавританский» ковер цветов.

В столице до него дошли слухи, что его дочь Татьяна увлечена молодым Багратионом и что юноша после лагерей никуда не уезжает на отдых, а ждет приглашения в Осташево.

Слухи подтвердил управляющий двором Александры Иосифовны, матери Великого князя, – Павел Егорович Кеппен.

Раздосадованный, что всё пропустил мимо глаз и ушей, августейший родитель поспешил из Петербурга в усадьбу. Жену он волновать не стал. Уединился с любимой сестрой, «Королевой эллинов», умницей Ольгой. Сестра посоветовала ни о чем не выспрашивать Татьяну, а в разговоре общего родительского свойства напомнить ей, что она царского рода, правнучка Императора Николая I и что ей нельзя увлекаться юношами, за которых по своему высокому положению выйти замуж не может.

Татьяна выслушала отца привычно вежливо и спокойно.

Но назавтра роскошный летний день был полностью испорчен. Константин Константинович не расположен был даже делать заметки в дневнике о чудной поездке верхом и трудиться над октавами своей элегии «Осташево».

После обеда жена передала ему длинный разговор с Татьяной, которая созналась в своей любви к Косте Багратиону. К ужасу Константина Константиновича, дело дошло до поцелуев. К тому же очень неприглядную роль в этой истории сыграл, подумать только, родной брат Татьяны – Олег! Он рассказал Багратиону о чувствах сестры и даже взялся передавать их письма друг другу. Константин Константинович тут же пошел к сыну, с силой открыв дверь в его комнату. Олег обернулся от письменного стола и радостно вспыхнул: «Пап?, послушайте!»

Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает...

Мы все вокруг стола в столовой собрались.

Смыкаются глаза, но лень нам разойтись,

А сонный пес в углу старательно зевает.

В окно открытое повеяла из сада

Ночная, нежная, к нам в комнату прохлада...

Колода новых карт лежит передо мною.

Шипит таинственно горячий самовар,

И вверх седой, прозрачною волною

Ползет и вьется теплый пар.

Баюкает меня рой малых впечатлений,

И сон навеяла тень сонной старины,

И вспомнился мне пушкинский Евгений

В усадьбе Лариных средь той же тишины.

Такой же точно дом, такие же каморки,

Портреты на стенах, шкапы во всех углах,

Диваны, зеркала, фарфор, игрушки, горки

И мухи сонные на белых потолках...

Великий князь втайне больше других детей любил Олега. Считал его самым даровитым и верил, что в нем развивается поэт, писатель, философ. Сам известный в России стихотворец, он с обостренным чувством относился к литературным опытам сына.

Но сейчас... Отцу было больно за лукавую, скверную роль, сыгранную Олегом в этой истории. Он долго и возмущенно объяснял сыну его вину, говоря о женской чести, обязанностях брата перед сестрой, обмане родителей. Олег слушал, но, кажется, не осознавал своей вины. Нагло смотрел в глаза и молчал. Константин Константинович отчаянно крикнул ему, что если Татьяна выйдет за Багратиона и будет носить его имя, то им не на что будет жить: в силу неравнородности брака Татьяна лишится своего содержания из царских уделов...


Татьяна не выходила из комнаты уже несколько дней. Ее мучили любовь и стыд. Отец зашел на минуту, чтобы известить дочь о своей воле:

– Ранее года никакого решения принято не будет, если идти на такие жертвы, то, по крайней мере, надо быть уверенным, что чувство – истинное и глубокое, – сказал он.

– Можно мне написать последнее письмо? Он должен знать, почему я прекращаю с ним отношения, – тихо проговорила дочь.

«Душа, робея, торопилась жить, / Чтоб близость неминуемой разлуки / Хоть на одно мгновенье отдалить», – некстати вспомнил Константин Константинович строчку своих стихов.

– Можно, напиши.

Молча постоял у широкого окна, глядя на знаменитый «мавританский» ковер цветов, расстилавшийся до самых прудов, на открытые поля, перемежавшиеся с влажными рощами, и добавил:

– Я разрешаю и Багратиону написать тебе в последний раз.

Письмо Татьянино читать не стал. Но адрес в Петербург, в канцелярию Кавалергардского полка подписал сам.


Последнее письмо Багратиона было адресовано Олегу. Брат не отнес его сестре, а передал матери. В конверте оказалась записка для Татьяны. Ее никто не читал. Во время обеда, за которым царила напряженная тишина и никого не радовало мороженое в виде белых медведей на серебряных подносах, Татьяна сказала, что Багратион, как только они вернутся в Петербург, будет просить разрешения на брак.

Вечером в дневнике Константин Константинович записал: «Несмотря на тяжелое томление духа, катался более двух часов на байдарке. В уме исправлял готовую элегию „Осташево“. Строфу: „Домой! Где мир царит невозмутимый / Где тишина и отдых, и уют...“, несмотря „на тяжелое томление духа“, не выправил. Оставил».


С Осташевым простились в сентябре. Павловск встретил почти летней листвой – в ней было меньше охры, чем в Подмосковье. Особенно густо зеленела липовая аллея. Чтобы встретиться с Багратионом, Великий князь выехал в Петербург. Кавалергарда он вызвал в Мраморный дворец. Принял в своей приемной и говорил ему «вы». Предложил возвратить все письма Татьяны и Олега и покинуть на год столицу.

Багратион сознался в своей вине и легкомыслии. Но в паузах монолога Великого князя повторял, что чувство его глубоко и не изменится.

«Это мы еще увидим!» – пригрозил Константин Константинович в тот же вечер в своем дневнике влюбленному.

Когда он вернулся в Павловск, в салоне у жены сидел сербский король Петр. Король хотел переговорить с ним с глазу на глаз. Они уединились, и король сообщил о желании своего наследника, королевича Александра, жениться на Татьяне. Великий князь был застигнут врасплох. Не мог же он объяснить Его Величеству, что дочь влюбилась в человека не равного с ней происхождения, и подумал, что шаткость в его нынешних семейных делах соседствует с шатким положением сербской династии на престоле. Многовато всего. Королю же сказал, что всё зависит от согласия Татьяны.

«Придется обо всем говорить с Государем, если Ники[1] еще не донесли о случившемся в семье Константиновичей», – горестно думал Великий князь у себя в кабинете, открывая ключом нижний шкаф письменного стола. Там была спрятана запертая шкатулка, где хранились в кожаных переплетах с металлическими замками его дневники. Он хотел передать впечатление о красивом бале у Раевской, урожденной княжны Гагариной, но вспомнил, как одна из ее дочерей, встречая гостей, уселась на лестничные перила и скользила по ним. «Вот образчик развязности нынешних барышень», – сокрушенно записал он, сократив описание бальных красот.

Видимо, опять думал о дочери.

К царю идти не пришлось. Высокий гость в один из осенних дней сам посетил Мраморный дворец. Плохие слухи не успели дойти до Его Величества. Как сербский король просил беседы с глазу на глаз, так и Константин Константинович попросил поговорить с ним один на один. Царь слушал внимательно и сочувственно. Потом перевел разговор на необходимость разрешить Великим князьям и князьям императорской крови вступать в морганатические браки. Но на брак Татьяны с Багратионом ни разрешения не дал, ни запрещения не высказал. Пообещал поговорить с матерью Императрицей. И еще посоветовал все-таки терпеливо выждать год.

Вскоре Их Величества пригласили Елизавету Маврикиевну на чай в Царское Село. И тут оказалось, что Императрица Александра Федоровна довольно снисходительно смотрит на случившееся и брак Татьяны с Багратионом не склонна считать морганатическим, ведь Багратион, подобно Орлеанам, – потомок когда-то царствующей династии.

Но уже было поздно. Уже были сказаны роковые слова: «через год»...

Юный потомок Царского Дома Багратидов из старейшей его линии Мухранских – были еще Багратионы Кахетинские, Имеретинские, Давыдовы, Карталинские – покинул Петербург и уехал в Тифлис, ожидая там прикомандирования в Тегеран к казачьей части, бывшей в конвое у шаха Персидского.

Татьяна была в отчаянии. Мела уже снегом зима. Ее морозное сверкание напоминало о череде грядущих новогодних праздников. Но они ничего не обещали ее сердцу. Однажды Елизавета Маврикиевна уговорила дочь покататься с молодыми людьми на санках в Павловском парке. Первые санки привязали к розвальням, и санный поезд с веселым скрипом и шипением полозьев катился среди высоких сугробов. Порозовевшая, закутанная в белый мех, Татьяна поддалась общему веселью, когда неожиданно почувствовала удар и боль. Это ее сани столкнулись с санями барона Буксгевдена, приятеля братьев. Татьяну отнесли в комнаты. От боли в спине она не могла ходить.

Татьяна долго лежала в Пилястровой зале и вспоминала, как совсем недавно с родителями в Константиновском дворце отбирала мебель для устройства красивых и уютных уголков этой залы. Казалось, такой счастливой...

Болезнь и тоска по Багратиону совершенно обессилили ее. Татьяну выносили на балкон подышать воздухом и погреться на солнышке. Внизу нарядно лежал в парче и стеклярусе Павловский парк с тихими аллеями. Но Татьяна очень скоро просилась в дом. В зале на стене висел образ Божьей Матери-в профиль, под синим покрывалом. Еще со времени императрицы Марии Федоровны, супруги Павла I, которая копировала икону, все знали, что молитвы, творимые перед этим образом, бывают услышаны и исполнены. Молясь каждый день, она просила Богородицу вернуть ей Багратиона.

«Матушка очень грустила о Татьяне и не знала, что придумать, чтобы ей доставить удовольствие», – писал брат Татьяны, Великий князь Гавриил, вспоминая всю эту любовную историю. Как-то Великая княгиня послала свою камер-фрау Шадевиц в книжный магазин: «Купите княжне книгу о Грузии». Но камер-фрау только и принесла тоненькую брошюрку профессора Марра «Царица Тамара, или Время расцвета Грузии. XII век». Больше ничего в книжной лавке не оказалось.

Татьяне было дорого все, что связано с родиной Багратиона, она читала профессорский труд как молитвенник. Держала книгу под подушкой, брала с собой на балкон. Рассматривала тонкое лицо грузинской царицы, почти физически ощущая ее душу, и еще острее становилась ее любовь к грузинскому князю.

Она безоговорочно доверилась взгляду автора на личность царицы Тамары, который отметал все фривольные легенды о ней, подчеркивая, что Грузия добилась при ее царствовании таких успехов, которых не было ни до, ни после: распространилось христианство, был создан Церковный собор, устранивший государственные непорядки. Дочь Георгия III и красавицы Бурдухан, царица Тамара оставила по себе прекрасную память в народе, который прославлял ее кротость, миролюбие, мудрость, религиозность и дивную красоту. Она и сама любила красоту, потому и покровительствовала литературе и искусствам, возвышавшим ее государство, строила храмы, одаривала их утварью, книгами, заботилась о бедных, сиротах, вдовах, занималась целительством.

Татьяна, как и все дети в семье Великого князя Константина Константиновича, была очень религиозной. В раннем отрочестве она даже мечтала о монашестве. Ежедневно обращаясь к поучению оптинских старцев, спрашивала себя: искренне ли она молилась, сокрушалась ли сердцем, смирялась ли в мыслях, простила ли виноватого перед ней, воздержалась ли от гнева, от плохого слова? Обещала себе быть на следующий день внимательнее в благом и осторожнее в злом. Как пишет ее брат, Татьяна полюбила святую и блаженную царицу Тамару, стала молиться ей, любившей и защищавшей Грузию, за ее прямого потомка князя Багратиона.

Вскоре Государь, как всегда неуверенный и сомневающийся в себе, пожелал увидеть Елизавету Маврикиевну и смущенно, но обаятельно [charmeur– говорили о нем) сказал: «Я три месяца мучился и не мог решиться спросить Мама, а без ее санкции я не хотел предпринимать чего-либо. Наконец, я ей сказал про Татьяну и Багратиона, о предполагаемых семейных советах для изменения решения этого вопроса... Я боялся, что она скажет, а она ответила – тут Государь изобразил Императрицу Марию Федоровну, ее низкий, почти мужской голос: „Давно пора переменить“. И зачем я три месяца мучился?» – пожал плечами государь.

Государь разрешил Багратиону вернуться и прибыть в Крым. В Ореанде,[2] в церкви, построенной дедом Татьяны, отслужили молебен по случаю помолвки молодых. Случилось это 1 мая 1911 года, в День святой царицы Тамары. По ее милости и помощи. Но об этом знала одна Татьяна.

Свадьбу играли в неспешную раннюю осень в Павловском дворце. Считалась она полувысочайшей, так что дамы были не в русских платьях, а в городских. Татьяну это не волновало. Она ничуть не тщеславилась, когда прибыла вся царская семья во главе с Их Величеством. Все проследовали в бывший кабинет Императора Павла I, откуда началось их шествие по всем великолепным залам Павловского дворца в церковь. Это было похоже на царский выход.

Татьяна ревниво следила за отношением гостей к своему жениху. Из-под ресниц наблюдала за Царем, который беседовал с приглашенными. Вот он подошел к старой княгине Багратион-Мухранской, сидевшей на диване у окна. Костя Багратион приходился ей племянником. Грузинская княгиня жила в Тифлисе, была очень богата, горда, строга и всеми уважаема. Царь что-то ей сказал, и она не изменила позы. Все общество замерло: Самодержец Российский стоял, а дама продолжала сидеть. Чуть нагнувшись к ней, Николай II был обворожительно любезен, в чем сказывались его и сила, и величие.

Татьяна облегченно вздохнула и наконец ощутила, как она хороша в белом платье с серебром и шлейфом, с бриллиантовой диадемой в волосах, в Екатерининской ленте со сверкающей звездой, как добры к ней братья – Гавриил, Костя, Олег, Игорь, ее шаферы, как красив в Греческой зале обеденный стол с любимым блюдом отца – трюфелями в шампанском. Позже, уже в эмиграции, в Париже, Великий князь Гавриил вспоминал: «Редко приходилось, даже в те счастливые времена, быть в такой обстановке. Такого красивого дворца, каким был Павловский, я никогда не видел».

А тогда Татьяна выскользнула в свои девичьи комнаты подле залы с пилястрами, нашла книжечку о царице Тамаре и поцеловала ее образ, изображенный на третьей странице.


В этих комнатах молодые и разместились. Татьяна родила сына и дочь. Дочь назвали Натальей. Сына хотела назвать Константином в честь любимого мужа. Но Великий князь Константин Константинович воспротивился. «Ты, Костя, не сердись, – сказал он зятю, – но никто никогда в этом не разберется. Прадед, дед, отец, сын – и все Константины. Да еще у Татьяны братец с тем же именем. Выбери сам имя, родное тебе, грузинское».

Багратион думал, колебался, остановился на двух – Вахтанг и Теймураз. «Теймураз», – повторяли на разные лады домашние, и всем нравилось. А когда дядя Татьяны Великий князь Дмитрий запросил Синод, есть ли такой святой, и ему ответили, что в грузинских святцах есть преподобный Теймураз и празднуется его день на апостола Фому, общему удовольствию не было конца.

* * *

Великий князь Константин Константинович держал в руках телеграмму из действующей армии без обозначения места и дня: «После вчерашнего кавалерийского боя Их Высочества живы. Потери такие: конной гвардии убиты Суворовцев, два Курганникова, Зиновьев, два Каткова, Князев и Бобриков, ранены Бенкендорф, Гартман, Бобриков, Дубенский и Торнау. В Кавалергардском убиты – Карцев, Кильдишев, Сергей Воеводский. Уланы убиты: Каульбарс, Гурский, Трубецкой и Скалон. Конногренадеры – убит Лопухин...»



– Какой Лопухин? Отец или сын? – растерянно спросил сам себя Константин Константинович. Вечером он записал в дневнике: «Сердце сжимается»...

Шла война 1914 года. Пятеро его сыновей и зять Константин Багратион ушли на фронт. «Мы все пять братьев идем на войну со своими полками. Мне это страшно нравится, так как это показывает, что в трудную минуту Царская Семья держит себя на высоте положения. Мы, Константиновичи, все впятером – на войне», – писал князь Олег, юный восторженный поэт, когда-то передававший в Осташево письма от влюбленного Багратиона Татьяне.

Олег был убит в одной из первых атак. Константина Константиновича мучила тоска, он часто плакал о сыне, боялся за остальных сыновей. Немного отвлек его приезд из армии Кости Багратиона. Они с Татьяной в своих комнатах устроили вечер для раненых офицеров Эриванского полка. Тогда же Багратион сказал жене, что решил перейти в пехоту: там из-за страшных потерь недоставало офицеров. Татьяне казалось, что положение мужа станет опаснее, но она промолчала. Костя, замечательный офицер, имевший наградное Георгиевское оружие, долг ставил превыше всего.

Багратион уехал на фронт и был убит. Сообщил о его гибели генерал Брусилов. В тот же вечер отслужили панихиду в церкви Павловского дворца. Приехали Император с Императрицей. Татьяна неподвижно сидела в Пилястровой зале. Молча, в страшном спокойствии, отложила черную траурную одежду в сторону. Надела все белое, что пронзительно подчеркивало ее несчастье и горестную застылость.

Хоронила она мужа на Кавказе, в старинном грузинском соборе в Мцхете.

... Погибли сын Олег, Костя Багратион. Четыре сына в неизвестности на фронтах, погибшие товарищи и сама Россия в этой непонятной для Великого князя Константина Константиновича войне... «На нем лица не было», – вспоминали близкие.

Наступил 1917 год. Татьяна вместе с малолетними детьми сопровождала брата отца – Великого князя Дмитрия Константиновича – в Вологодскую ссылку. Когда Великого князя перевезли в Петроград и посадили в Дом предварительного заключения, она не вернулась в Мраморный дворец, поселилась с детьми на частной квартире.

Дмитрия Константиновича расстреляли в Петропавловской крепости, его адъютанту полковнику Короченцову удалось вывезти Татьяну через Киев, Одессу, Румынию в Швейцарию. В немногих вещах была спрятана книжечка Марра о царице Тамаре. Быть может, не столько по любви, сколько из благодарности Татьяна стала женой Короченцова. Но через три месяца после всего пережитого Короченцов умер.

Татьяне нужно было самостоятельно решать судьбу детей. Желая дать им русское воспитание, она отвезла их в Сербию, в город Белая Церковь, где сын поступил в Крымский кадетский корпус, а дочь – в Мариинский Донской институт.

Она ждала, когда дети повзрослеют и придет ее час.

Час пришел: в Женеве блаженнейший митрополит Анастасий постриг ее в монахини. Имя он ей дал особенное, звук которого остро отозвался в ее сердце, – Тамара.

* * *

«И мерещилось многие дни что-то тайное в этой развязке»...

* * *

В своем служении Богу и людям, вдали от России, от всех близких, кто был еще жив, Татьяна в своих молитвах поминала братьев, сестер и родителей. Чаще всего вспоминался отец. Высокий, стройный, тонкое лицо, светлые глаза, чистый лоб, холеные руки с длинными пальцами в перстнях. Красивый человек.

Она доставала из маленькой старинной шкатулки две фотографии. На одной в ряд, взяв друг друга под руки, стояли по росту отец, мать, пять братьев в бескозырках и матросках и она в шляпке с белыми перчатками в руках. Был август 1909 года, фотограф снимал всех в осеннем парке Павловска. На другой фотографии – совсем юный отец на учебном судне «Громобой». Серьезный и романтичный. Девятнадцатый век, год, наверное, семьдесят второй. Она всматривалась в лицо отца. «Родного православного народа он заслужить хотел доверье и любовь», – перефразировала она его стихи. Странный Великий князь... Вспомнит ли Россия его имя?

«СТЕЗЯ ТВОЯ В ВОДАХ...»

Великий князь Константин Романов стоял на палубе у правого шкапичного орудия. Смотрел на черную водную бездну, дышавшую силой, натужно и печально вздыхавшую, словно она рвалась, но не могла коснуться волной нежно полыхающих звезд и тихой луны, сбросившей серебро кисеи на воду.

Он видел эту бездну с 11 лет, когда начал совершать кадетские плавания в отряде судов Морского училища. «Путь твой в море и стезя твоя в водах великих и слезы твои неведомы», – каждый раз повторял он эти слова, вступая на палубу «Громобоя», «Пересвета», «Гиляка», «Жемчуга». Впервые он задохнется от настоящего мужского труда и позже скажет поэту Фету, что труднее всего служить во флоте.

Он будет бороться со страхом, глядя на масляные черные водяные горы. Среди черных волн он был бесконечно одинок и мал со своей великой тоской.

Но вместе с тем здесь, на корабле, едва коснешься руки товарища, когда тянешь канат, или драишь палубу, или берешь за столом кусок хлеба, – и уловит твоя душа теплую, сердечную волну дружества. Ты уже не одинок, ты всеми любим и сам всех любишь. И вечером горячо благодаришь Бога за сделанную работу, выпавшие тебе удачи, за морскую синеву, жаркий свет солнца. Многие из тех давних дней остались в памяти надолго. Например, дивный Фалль под Ревелем на берегу Балтийского моря. Корвет «Варяг», клипер «Жемчуг» бросают якорь перед Фаллем, на берег высаживается человек 70 – кадеты, офицеры, впереди – адмирал. Вокруг сосновый бор, его смолистый запах, тени темных елок, мшистые пни. Земля! Хозяева Фалля – имение основал граф Аристарх Христофорович Бенкендорф, шеф жандармов и любимец Императора Николая I, – встречают гостей. В доме готовят угощение. Кадетам, под каштанами, офицерам – в доме, а адмирала ведут к хозяйке за стол. В благодарность за гостеприимство кадеты приглашают хозяев Фалля в гости на корабли. Князь Сергей Волконский, чье детство проходило в Фалле, вспоминал, как однажды, будучи на корабле в гостях у кадетов, проснулся утром от дивного хорового пения команды. Звучало «Отче наш».

А Великий князь Константин запомнил в Фалле совсем другое. Странное длинное фортепиано, Бог знает каких времен, с несуразным, стеклянным звуком, и они с князем Сергеем Волконским, который был чуть младше его самого, исполняют, вернее, стучат на нем какую-то симфонию. И еще: с северной стороны дома он видел на лужайке рощу. Каждое дерево в ограде. И надпись: кто посадил и когда. Самое первое дерево посадил дед Константина – Император Николай I.

Время будет бежать быстро, быстрее, чем течь жизнь. Это только кажется, что время и жизнь человека бегут в одной упряжке.

Останется позади первое заграничное плавание на фрегате «Светлана». Перед лицом буйного, разноликого мира родится совсем особое чувство – безграничной свободы. Появится гордость за Россию, и он, Великий князь, будет не однажды, как член Императорской фамилии, ее представлять. Он станет гордиться «Светланой», этим военным трехмачтовым кораблем, который строил его отец, морской министр России. «Светлана» будет носить шестидесятифунтовую артиллерию и ходить по 12 узлов. Таким фрегатом любой флот любой европейской державы мог бы гордиться.

На «Светлане» в составе русской эскадры Константин побывает в Америке и увидит иные чудеса, нежели в старой Европе. Но странно: он будет не столько в плену живописных чужеземных впечатлений, сколько в плену оставленного в России.

«Я перечитываю „Войну и мир“, – пишет он другу детства и юности, брату своему, Великому князю Сергею. – Боже мой! Сколько я нашел там новых прелестей! Сегодня читал возвращение Николая Ростова домой, когда на него накидываются и целуют, обнимают. Ах, зачем я не брат или сестра Николая, чтобы хорошенько расцеловать этого чудесного гусара! Зачем я не такой, как он! Какой он честный, добрый, славный, прямой».

«Желания в юности, – сказал Константину однажды отец, – исключительны и типичны одновременно. Но что это капитал – безусловно!»


Фрегат «Светлана» вернулся из заграничного плавания 19 июля 1877 года. Весь его личный состав направлялся на войну с Турцией. Мичману Великому князю Константину было 19 лет.

Лето в Павловске блистало. Великая княгиня Александра Иосифовна сидела на балконе среди роз, посаженных в вазоны. Она всегда любила русское лето. Казалось бы, в Германии все то же: птицы, вода под теплым солнцем. Но там – это только гобелен, взятый в тесную раму, здесь – зеленые шелка, брошенные щедро господом Богом на землю. Нескончаемые дары...

Она вздохнула и вернулась к мысли, которая ее тяготила. Муж поставил ее в известность, что сын Костя отправляется на Дунай. На фронт просился и Митя, младший сын, которому было только 17. Похоронив, как всегда, в душе истину, она изобразила на лице радость, величие и достоинство и сказала мужу, уверенному в своем главном предназначении – управлении морским ведомством Империи (только как о будущих моряках, он думал и о своих сыновьях), что для отечества всё отдаст до последней капли крови. Мите пообещала: «Я напишу отцу письмо с такими основательными доводами и такой убедительной просьбой, что папа тебе не откажет. Но ты, Митя, и от себя ему напиши».

Александра Иосифовна содрогалась от слова «война», но письмо мужу с просьбой отправить на Дунай и младшего сына написала. Константин Николаевич, как отец и генерал-адмирал, морской министр России, ждал от сыновей патриотических порывов и мужества. Однако прочитав письма, на следующее же утро зашел в гостиную жены, где она, спавшая дурно всю ночь, сидела со своими мальчиками, поблагодарил Митю «за благородные чувства и порывы», высказанные в его вчерашнем письме, но сказал:

– Согласия на твой отъезд, Митя, дать не могу. Молод еще, слишком молод, чтобы думать о войне. Учиться надо. России скоро будут нужны минные офицеры. Подумай... А то ты все с лошадьми возишься. Времена меняются.

Митя был огорчен, зато старший Костя – почти счастлив. Что скрывать, он не хотел, чтобы брат был с ним на фрегате «Светлана». Даже мысль об этом была ему неприятна. В дневнике своем он нервно записал: «Я хотел быть один со своими, и чтобы люди не моей Светлановской жизни мне не мешали. С Митей, конечно, поедет И. А., которого я ужасно люблю, но который мне очень будет мешать на Дунае, сам этого не зная. Его присутствие, когда я меж своими, меня крайне стесняет, мне неловко, я боюсь каждого своего не только слова, но и движения, чтоб не увидеть на его лице неудовольствия».

И. А. – это лейтенант Илья Александрович Зеленый, воспитатель братьев. Косте в ту пору не приходило в голову, что Илья Александрович со временем превратится в его старшего друга, советника, человека незаменимого, почти родного. Ну а сейчас юный Великий князь Константин Романов понимал, что мысли его одолевают скверные. Он даже пытался их заглушить и молился «наоборот» – об отцовском разрешении для брата Дмитрия. Но как только отец сказал «нет», он самоуверенно сообщил дневнику: «Я почти был уверен в таком ответе».

Сумятица чувств вызвала и сумятицу действий. Александра Иосифовна хотела, чтобы сын говел перед походом. Но отец, одобрив идею, сказал, что она неудобоисполнима – слишком много дел в настоящее время. Сам он уезжал в Кронштадт и потребовал от Константина быть в Исаакиевском соборе на благодарственном молебне по случаю взятия Тырнова. Константин, примеряя «большие» сапоги и шитый мундир с палашами (следовало быть в парадной форме), потом отдавая свою голову во власть мастера парикмахерских дел Баранова, думал о том, что душа его жаждет молитв. Хорошо бы, пройдя по темным залам, подняться на хоры церкви, встать на колени, облокотиться на перила, закрыть глаза и молиться. Он стал дорожить такими мгновениями, так как ушли в прошлое времена, когда молилось легко и казалось, что Бог и ангелы слушают и не гнушаются его молитвами. Теперь же ему бывало труднее сосредоточить свои мысли и молитвенно настроить ум.

Так оно всё и случилось, когда утром он пошел с батюшкой Арсением в церковь. Перед Царскими вратами поставили аналой с крестом и Евангелием. Он начал исповедоваться. Пытался сосредоточиться, но мысль о поездке в Петербург нарушала равновесие души и мыслей. Да еще галстук вылезал из-под воротника мундира...

Вечером он пожалуется своему дневнику: «Моя исповедь никогда прежде так долго не продолжалась, и батюшка так много и хорошо говорил. Но не было у меня моей прежней детской радости покоя, которые обнимали все мое существо в прежние чистые годы после исповеди... Вот до какого я дошел бесчувствия. Единственное, что было хорошего, это сознание своей недостойности. Правда, когда мы с мамой подходили к чаше, мне сделалось очень хорошо и я, как всегда в эти минуты, потерял всякое понимание. А причастившись, я опять попал в омут глупых житейских забот... Я жевал просвирку и не умел благодарить Бога».

Но как бы то ни было, время отъезда на Дунай неумолимо приближалось, и он счел необходимым написать четко и крупно: «Прощай, дорогой, верный, заслуженный дневник».

Раздался тихий стук в дверь и голос Александры Иосифовны:

– Костя, ты занят?

– Нет, нет. – Он быстро сунул тетрадь в кожаном коричнево-вишневом переплете в ящик.

Александра Иосифовна принесла ворох телеграмм с пожеланиями и поздравлениями. Одна из них была от Александра II. Государь писал Константину: «Я радуюсь увидеть тебя на берегах Дуная».

– Прекрасно, прекрасно, – взволнованно говорила Великая княгиня, обнимая сына.

Потом – последняя прогулка, они катались по Павловску. Парк был не очень красивым в холодную осенне-зимнюю пору, но настолько просторным и светлым, что даже серое небо этого простора и света не могло убавить.

Великий князь сидел рядом с матерью. Оба молчали, хотя Константину казалось, что было слышно, как он мысленно повторял: «Прощай, милый Павловск! Может быть, в последний раз».


Он вернется в Павловск почти героем. За заслуги в Русско-турецкой войне Великий князь Константин Константинович будет награжден орденом Святого Великомученика и Победоносца Георгия 4-й степени, медалью «За войну 1877–1878 гг.», Русским крестом за переход через Дунай, болгарскими и сербскими орденами. Отец сыном гордился и рассказывал в обществе, как Костя участвовал в рекогносцировках, как подготавливал уничтожение турецкого моста, строившегося у Силистрии, как с отрядом юнкеров спустил брандер на турецкий пароход под огнем батарей и стрелков всей силистрийской оборонительной линии. Дамам генерал-адмирал объяснял, что «брандер» – это такое судно, нагруженное горючим материалом, которое поджигают и направляют на неприятельский корабль.

– Что делать, – вздыхал он, – после крымской заварушки военного флота в Черном море нам не видать[3] – потеряли мы право такое. Вот и приходится обходиться атаками мелких катеров, вооруженных шестовыми минами или самодвижущимися торпедами. И это против крепких военных турецких кораблей и речных мониторов, хорошо вооруженных, а иногда бронированных.

И он пускался объяснять, что такое «монитор». Но почти всегда находился в обществе какой-нибудь «старый морской волк», который уводил генерал-адмирала к рассказу о первом в истории морских войн успешном применении торпедного оружия, что произошло в эту же Русско-турецкую кампанию. И задействован в этой истории был пароход, носящий имя самого генерал-адмирала, то есть отца Кости. Командовал этим пароходом лейтенант Степан Осипович Макаров, в будущем знаменитый адмирал. Так вот, 14 января 1878 года два минных катера «Чесма» и «Синап», спущенные с парохода «Великий князь Константин», потопили на батумском рейде своими торпедами турецкий военный трехмачтовый корабль «Интибах». О событии говорили во всех портах мира. Сын ловил себя на том, что и сам был готов слушать не один раз рассказ отца. Тем более что последний был вдохновенным рассказчиком.

– Ваше Императорское Высочество, вы можете соперничать с Карамзиным! – позволял себе вольность кто-нибудь из близких друзей.

А сын, слушая рассказы отца и читая в «Русском вестнике» «Записки из войны 77–78 гг.» какого-то полкового священника, неожиданно поймал себя на желании писать. Ну, например, рассказать о силистрийском деле на Дунае.

«Не знаю, правда, с чего начать и в какой форме описывать...» – мучился он. И ничего не написал. Его творческий дебют будет совсем другим.


Чаепитие на берегу пруда, под лиственным шатром деревьев было последним. Все прощались друг с другом и объяснялись в любви милому Крыму и гостеприимной Ореанде. Сияющий май 1879 года обещал такое же лето, но дела звали на Север. В Петербург уезжали Государь и Государыня. Уезжала Александра Иосифовна с сыном Митей. Ей предстояло расставание и с дочерью Олей, Королевой эллинов, которая отплывала в свою Грецию, и с двумя Константинами – мужем Константином Николаевичем и сыном Константином Константиновичем. Сын будет сопровождать отца – морского министра России – в плавании по Черному морю и присутствовать при испытании круглых броненосцев «Поповок».



Создателем круглых броненосцев был вице-адмирал Андрей Александрович Попов, заметная фигура в истории России, а в те времена патриотического подъема, времена государственников друг и соратник морского министра. Другим он не станет, когда время для наших героев пойдет вспять.

Проводы без слез – не проводы. После слез и прощаний на берегу в Севастополе остались с отцом Константин и Оля. Они посетили знаменитое военное севастопольское кладбище, после чего Константин вместе с отцом отправился в плавание по Черному морю. Тогда же на броненосце «Вице-адмирал Попов» он записывал в дневнике:

«Севастополь.

Мы в Севастополе с благоговением входили в пирамиду церкви. Над входом – мозаичный образ Христа. Я смотрел на эти величественные и тихие, кроткие черты – и казалось, что хорошо, должно быть, лежать покойником под землей и отдыхать от трудов, забот и ран, когда их сторожит такой Сторож. Каждая икона в Церкви напоминает о времени, когда мертвые оставят свои могилы. Мы пошли по кладбищу, читая направо и налево на могильных камнях имена убитых, умерших от ран и страшные слова «братская могила». Солнце заходило, кладбищенский сад смотрел уютно и привольно, в теплом воздухе хорошо пахло цветами. Вспоминаются слова: «Подожди немного – отдохнешь и ты...»

Мы обедали на «Поповке». С ужасом я ждал минуты последних поцелуев Оли – новые слезы. Хотелось бы сразу оборвать и разойтись в разные стороны. Привезли мы Олю на пароход «Константин»... Отъезжая на катере, я кричал Оле: «До свидания, Христос с тобою». Я слышал ее последние слова: «Благодарствуй».

Я водворился на «Поповке». На нем мы будем плавать с Пап? по Черному морю... «Поповка» внутри делает впечатление страшной адской машины. Посреди, между двух дымовых труб и толстых вентиляторов, открывается широкая бездна башни. По желанию оттуда поднимаются, подобно кровожадным крокодилам, два 12-дюймовых (40 тонн) орудия и получают какой угодно угол возвышения. Вдруг вся эта пропасть начинает быстро вращаться, и это движение не мешает пушкам точно так же подниматься. И вдруг, среди темноты, засветился электрический фонарь Яблочкова – и сразу все предметы вокруг ярко и блестя освещаются.


26. Май. Черное море. «Вице-адмирал Попов».

«Поповкой» командует Балк. Общество, собирающееся у Пап?, мне не особенно симпатично, за некоторыми исключениями. Нет никого, с кем бы я мог поговорить, не только отвести душу...

Стараюсь обращать внимание на морские предметы. Не могу не сознаться, что вопросы государственные гораздо более меня занимают, чем частные морские предметы. Будь моя воля, я бы служил в гражданской службе. Но теперь моя обязанность быть моряком... Завтра утром может быть Батум...


Май. 29. Батум.

Перед нами открывался гористый берег, у подошвы горы расположен небольшой невзрачный городок с несколькими мечетями. На краю косы, закрывающей батумскую бухту, лежит турецкое укрепление, посреди которого шест, чтоб подымать маячный огонь. Вход в бухту открытый и широкий, сама она не велика и не может вместить большой флот. Но частных судов приходит много, пароходы турецкие, английские, французские, австрийские держат сообщение с Трапезундом, а русские с Поти.

Город населен турками, греками, армянами. В горах и отчасти в городе живут кабулетцы, аджары, лады и гурийцы.

Пап? здесь встретили: Князь Святополк Мирский, заступающий временно должность Наместника; военный губернатор, генерал-майор Комаров и корпусный командир генерал Своев. Все они завтракали у нас на «Поповке», и еще турок – Мустафа-паша. В 3 часа мы все съехали с Пап? на берег.

У пристани был выстроен почетный караул Владикавказского полка с множеством георгиевских кавалеров. Нас посадили в коляски, кто сел верхом. Осмотрели турецкое прибрежное укрепление. Пап? посетил лагерные стоянки военных частей и госпиталь. Потом повезли в горы. У крутого моста Пап?, я и Мирский тоже сели на лошадей и поехали в горы.

С высоты открывался прекрасный вид на море и на окрестные горы. Сам город лежит в низменной, прибрежной и болотистой равнине, горы начинаются, немного отступив от берега. Горы здесь не очень высоки, но чрезвычайно живописны и покрыты свежей зеленью. Небо было покрыто облаками, и они закрывали снежные вершины внутреннего хребта.

Около 7 ч. мы вернулись на «Поповку».


Май. 31. Симоново-Канонитский монастырь.

Снялись с якоря в 1 ч. пополуночи. В 4 ч. были в Псерети, съехали на берег. Возвышалась недалеко от берега каменная церковь, окруженная древними развалившимися стенами генуэзской крепости. Доносился благовест, на пристани встретили нас монахи в облачениях, с крестом и святой водою. Повели нас в церковь, отслужили краткий молебен.

Все мы потом пошли за гору смотреть древний храм. По дороге настоятель говорил нам, каким образом очутился здесь монастырь. В древности пришли в Абхазию проповедовать христианство Андрей Первозванный и Симон-Зилот, называемый также Канонитом, ибо Христос был на его свадьбе в Канне Галилейской. По преданию Апостол Симон основал здесь церковь на берегу реки... и тут умер и был погребен. В нынешнем столетии с Афонского монастыря пришло сюда, в Псерети, несколько монахов. Они основали церковь и школу для маленьких абхазцев. В последнюю войну все это было разрушено. Но, по заключении мира, монахи вернулись, в 3 месяца сами выстроили каменную церковь, где мы и были, и снова заведут школу.

Слышен был шум реки, нам ее не было видно за густою растительностью; кругом возвышались горы, сплошь покрытые лесом. Вот увидели мы огромный, развесистый орешник, за ним открылся сложенный из тесаного камня, полуразвалившийся и покрытый плющом и вьющимися растениями древний храм византийской постройки; тут по преданию и погребен Апостол Симон.

Над куполом входной части церкви растет огромная смоковница – ствол ее внутри, между стен здания. Мы вошли в церковь. Купол обвалился, порос репейником, и красиво по стенам вьется плющ... К моему восторгу, удивлению, по стенам видны остатки древних красок; на западной стене против алтаря и над дверью видны остатки стенной живописи образа Успенской Божьей Матери...


Июнь. 1. Новороссийск.

Утром стали на якорь в Новороссийской бухте. Кругом зеленые горы однообразного, наводящего уныние вида. Пристань страдает от жестокого «бора», особенно зимой. В 48 году на этом рейде во время шторма от «бора» погибла шхуна «Струя», пошедшая ко дну под напором ледяной коры. Очень неважное место для якорной стоянки.

Погода чудная, очень тепло. Мне так хорошо было на душе при мысли завтра быть в Орианде. Я так люблю вид Ялты и Ялтинского рейда, запах лавров, крутые скалы Ай-Петри. Когда грустно, мне приятно вспоминать все это, особенно склон горы к морю за Ялтой, – так становится хорошо на сердце.

Новороссийск делает впечатление скучнейшего, пустейшего города. Грязная церковь, несчастный общественный сад, невзрачные улицы, гадкие мостовые, казармы, госпиталь, греки и кое-какие русские. Я с Обезьяниновым поехал в гору, с сопровождавшим полковником Никифараки. Он, кажется, очень дельный, умелый и хороший человек. Ему, наверно, сильно достанется от инженеров: Пап? заметил, что собор в очень непристойном виде, и спросил, в чьем он ведении; полковник отвечал, что в инженерном. Пап? сильно распушил инженерное ведомство при инженерном офицере, поручив ему передать начальству, Обезьянинов обещал мне предупредить всех в Тифлисе, что инженеры действительно виноваты и что Никифараки их не выдавал, а Пап? сам заметил грязную обстановку церкви.

Последний день здесь. Когда-то я милый Крым снова увижу. Дай, Господи, мне быть тогда по крайней мере не хуже, чем я теперь.


7. Июнь. Николаев.

В 11 утра были в Буге у Спасской пристани. Большая встреча, адмиралы в мундирах, цветы, ворота, надпись «добро пожаловать» и т. д. – все как следует... Отправился с Корнаковским странствовать по городу. Были в ремесленном училище; в приюте для стариков, старух и детей, устроенном обществом; девичьем пансионе и Константиновской школе грамотности.

Потом я поехал на кладбище: мне хотелось побыть на могилах моей первой учительницы Елизаветы Ивановны Ильиной и моего милого Гавришева, умершего от слома раненой ноги в лазарете Мама. Я помолился на его могиле, просил его умолить Бога послать Мама здоровья и счастья. И мне казалось, что душа Владимира ближе ко мне. Дома узнал, что отъезд наш отсюда отложен до завтра. Не могу выразить, как это меня расстроило: я так надеялся покончить с утомительными и скучными осмотрами всяких заведений и мастерских. Я взял на себя, помолился Богу, чтобы спокойно перенести неприятность. Я молился и Гавришеву. И молитва мне замечательно помогла и подкрепила меня. Я скоро стал видеть и находить некоторое удовольствие в блуждании по адмиралтейству за Пап?, посреди огромной свиты. Пап? несколько раз очень посердился над дурными и небрежными отделками некоторых предметов николаевского порта.


9. Июнь. На берегу Буга.

Погода все время стоит чудная, очень знойная. Ездил с Н. И. Казнаковым на ракетный завод, где при мне спустили спасательную ракету, и в болгарский пансион.

Искупался в Буге. Были с Пап? в женском пансионе Памферовой, в Александровской гимназии и осмотрели прекрасный, еще не оконченный морской госпиталь.

В 4 ч. 45 мин. уехали из Николаева. Мама по телефону просила насадить жасмин и резеду на могилу Гавришева. Я поручил это Казнакову, он обещал исполнить. Мама просила посадить именно эти цветы, потому что старушка воспитательница покойного видела во сне, будто он упрекал ее за то, что она не носит ему на могилу резеду и жасмин, его любимые цветы».

* * *

Плавание по Черному морю закончилось докладом Великого князя Константина Николаевича Царю. Костя в Царское Село поехал с отцом. Государь вспоминал Плевну, вслух размышлял, правильно ли сделала Россия, вмешавшись в Балканскую войну.

– Для нас это не просто славяно-патриотическое дело. Спокойствие на Балканах, на многонациональном Кавказе – залог спокойствия в восточно-христианском мире, – снял сомнения Государя Константин Николаевич, человек умный, волевой и самоуверенный.

Потом он стал рассказывать о «Поповках», повторяя: «Нам нужен флот, нам нужен Севастополь, Черное море, Крым».

Константин с интересом смотрел на двух родных братьев. Ни один не пошел в отца, Императора Николая I. «Но оба красивы, особенно Пап?», – думал Костя, отмечая, что Государь, правда, выше ростом. Царственные братья и в манере двигаться, говорить, смотреть не походили друг на друга. У Александра II реакция на все была замедленной, в глаза собеседнику не смотрел, с ответом на вопросы не спешил. Константин – острый на язык, с мгновенной реакцией на чужую мысль и новое дело, с твердым прямым взглядом, от которого его собеседники нередко терялись, а то и забывали мысль.

Братья говорили о настроениях в обществе, о «тяжелых временах» в стране. Константин подумал, что эту тему обсуждают все и везде. Только что они с отцом побывали в Харькове у временного генерал-губернатора Лорис-Меликова. Губернатор жаловался на агрессивность революционных обществ в городе. Но было ясно, что Лорис-Меликов категорически против крутых, ни к чему не ведущих неосторожных мер. Молодому Великому князю понравилась его политика. Быть может, причиной тому было жуткое впечатление, оставшееся от прочтения дела государственного преступника Соловьева, совершившего в Петербурге покушение на Александра II и казненного 27 мая 1879 года.

Тогда Костя не спал всю ночь, пытаясь разобраться в психологии Соловьева. Ему было жаль его. Но от напряжения и волнения только разболелась голова, которая у него болела слишком часто и без всяких причин. Вспомнилось, как в Царском Селе он встретил Государя и Государыню в коляске: на козлах – казак, а впереди, с боков и сзади – казаки верхом. И ему было больно видеть, как Царь пленником ездит в своей стране. Так, может быть, нельзя жалеть таких, как Соловьев?

Генерал Киреев, будучи в гостях у Павла Егоровича Кеппена, управляющего двором матери, читал как-то свою записку «Избавимся ли мы от нигилизма?», которую хотел подать Государю. В записке перечислялись причины, породившие в России нигилизм, и меры, способные уберечь молодежь от этого зла. Константин сделал в своем дневнике грустный вывод: «Мне кажется, Киреев пропускает выгодный случай промолчать... Я убежден, что его советы не только ни на что не повлияют, но даже будут пропущены мимо ушей, это еще лучшее из зол; он может и поплатиться за свои слова. Но я Киреева уважаю именно за то, что он всегда поступает по совести, а не как ему выгодно».

Рационально и не без скепсиса. И это в 21 год, когда юношей еще одолевают «благие порывы» и «розовые очки» бывают впору.

* * *

Об очередном плавании, теперь вокруг света, ходила упорная молва, но всё что-то мешало или задерживало. То отец вдруг решил послать сына не на фрегате «Светлана», а на корвете «Баян», который только вернулся из дальнего плавания. То Александр II проводил смотр крейсерам «Европа», «Азия» и «Африка», клиперам «Разбойник», «Наездник», «Всадник» и «Гайдамак» и корвету «Баян». Царя сопровождали Царевич и отец, Константин был в свите. Государь посетил корабли, посмотрел артиллерийское учение, церемониальный марш, отметил хорошее умение ставить паруса.

«Кукольная комедия», – заметил в дневнике, хоронящемся в письменном столе под тремя замками, молодой скептик, которому не хотелось снова оказаться в замкнутом пространстве «морской безбрежности», но не хотелось и оставаться в Петербурге среди подневольных обязанностей царской службы и светской суеты.

В то первое его заграничное плавание, в девять утра 29 июля 1875 года «Светлана» снялась с якоря и вышла в море. Великий князь, прислушиваясь к советам офицеров, занимался уборкой якоря. В 12 дня его ждала первая вахта на ходу фрегата. Он чувствовал, что плохо разбирается в парусной работе, и очень боялся самостоятельной парусной вахты. Ему казалось, что он никогда не сможет стать порядочным моряком. Таким, как отец или командир «Светланы», капитан 2-го ранга Павел Павлович Новосильский. Командир часто гневался на неумение и нерадение новичков, но так учил и помогал в морском деле, которое знал до мелочей и любил, что никаких других чувств, кроме благодарности, не вызывал. Тем более обид.

Константин старался вникать во все тонкости морской службы. Напряжение его не покидало, болела непрестанно голова. Но он упрямо стоял на вахте, командовал батареей и даже изучал книгу о новейших судах германского флота.

И все же хотелось домой, в Павловск, на балкон с вьющимися растениями, в голове вместо сведений о германских судах почему-то бродили стихотворные строки, и чаще всего – из лермонтовского «Демона». Когда Константин во время аврала находился на баке за старшего, то редко азартно втягивался в общую работу, чаще на него находила апатия, возня людей раздражала, а то, бывало, уходил в себя так, что ничего вокруг не видел и не слышал. Товарищи по кораблю давно поняли, что служба на флоте тягостна Великому князю. Нет у него к ней влечения и дара. Правда, отмечали его честное желание больше знать о деле и постигнуть его.

Корабль – малое пространство. Все и всё на виду. Константин тяжело переживал несуразицы корабельного житья-бытья. В его дневнике появилась грустная история с фрегатским монахом:

«Я еще ничего не говорил о нашем фрегатском монахе; сегодня из-за него на фрегате произошли некоторые неприятности, чем я и воспользуюсь, чтобы описать личность священника. Отец Илья-второй поступил на фрегат на время этого плавания из Новогородского Сковородского монастыря; наружность его очень мало привлекательна; он пожилой человек с редкими, с проседью волосами, лоб у него морщинистый и совершенно покатый кверху – признак неразвитости. Действительно, отец Илья чрезвычайно, до тупости неразвит и совершенно необразован; говорит он плохо, заикаясь и запинаясь даже при богослужении и произнося букву „в“ по-малороссийски на „у“. Как человек темный, он, конечно, не против крепких напитков. У нас в кают-компании общество разделено на две половины; на одном конце стола золотые – флотские, на другом – серебряные, т. е. механики и штурман. Сегодня за ужином один из штурманов подпоил отца, так что тот совершенно вышел из границ приличия, особенно как духовная особа. Тут пошли одни смеяться над священником, подбивать его говорить проповедь, другие, отчасти и я, возмущались этим. Впрочем, признаюсь, я не устоял и слушал „слово“ отца Ильи „о душе“. Разумеется, „слово“ это было посмешище, и, наконец, общими силами уговорили попа лечь спать у себя в каюте.

Затем старший офицер стал протестовать, находя, что крайне неприлично напаивать священника, что это оказывать неуважение кают-компании и непочтительность к духовному сану; провинившемуся молодому штурману крепко досталось, его осадили, и он замолчал».

* * *

В это плавание Его Императорскому Высочеству Великому князю Константину Константиновичу Романову предстояло от имени Императорского Дома России посетить Короля и Королеву Датского королевства. И опять у него болела голова, и пугал Копенгаген со всеми празднествами. А с головной болью всегда приходила тоска. И снова он думал о том, как хорошо было бы не служить на флоте. Но он отгонял эту мысль и говорил себе: «Море – мой дом. Надо покориться судьбе. И Пап? этого хочет».

Король и Королева встретили его тепло, мило, радушно. Ему было легко с ними. В это время там гостили Цесаревич (будущий Александр III) и его молодая жена Дагмара, «душка» Цесаревна (будущая Императрица Мария Федоровна). Видно было, что это счастливая семья. Константин как-то сразу подружился с Дагмарой, а она с ним. И надолго.

Как человек тонко все чувствующий, он понимал, что Александр и Дагмара отдыхают в Копенгагене от своего нравственно неловкого положения в Петербурге – от всех этих разговоров о связи Государя с юной Екатериной Долгорукой.

На «Светлане» Константин отметил свое двадцатидвухлетие. Его радушно и тепло поздравляли в кают-компании. Он же молился и просил Бога помочь ему быть честным человеком в очередном году его жизни. А между тем считал дни, числа, вахты до возвращения домой. Наконец, в последний раз спустили флаг. Он – дома: «Когда я подходил ко дворцу в Стрельне и не знал наверно, там ли Мама и Митя, и успокоился, когда увидел свет в окнах, – как билось сердце. Одно из лучших чувств в жизни – ожидание и радость, когда входишь в родную дверь. Приближаясь к дому, мне всякий камушек, каждый самый незначительный предмет напоминал что-нибудь из прошедшего. С каким наслаждением я вбежал по лестнице и увидел первое знакомое лицо».


Но уже в марте 1880 года в приказе по гвардейскому экипажу офицеры были снова расписаны по судам.

Морской министр в этот раз решил послать сына в кругосветное плавание на два года на фрегате «Герцог Эдинбургский».

Опять это море! Константина, всегда послушного сына, радовало хотя бы то, что два, а может, и три года – как придется – он будет в кругу знакомых, милых ему людей. И князь Щербаков, и князь Барятинский, и граф Толстой, и князь Корсаков, и другие офицеры были дружны между собой. И Константину хотелось оправдать их доверие, чтобы не выйти за пределы этого дружества. Однако отплытие задерживалось.

– Такое впечатление, что вашему «Герцогу» некуда спешить, – язвительно замечала мать.

– Морские сборы – дело долгое, – отвечал сын и смеялся, зная, что она, жена моряка, как никто другой это понимает. – Зато завтра в Манеже мы с Митей участвуем в конногвардейском параде.

– Но ты же ротный командир в гвардейском экипаже! И на тебе...

Однако преодолеть желание пощеголять в красивом белом мундире, который очень шел ему, Константин не мог. Все говорили, что в этом костюме да еще с каской на голове он очень похож на своего деда императора Николая I. A был ли кто-то в Императорской семье красивее деда?! Так что Константин поехал. И парад прошел безукоризненно, и Государь был заметно доволен, и дамы не отводили от молодого Константина глаз.

Между тем в обществе шли разговоры о войне с Китаем. В восточные воды готовилась эскадра. Говорили, что и «Герцога», который строился на Балтийском заводе, отправят на восток. Теперь Константин боялся, что корабль не будет готов к осени, и придется остаться в Петербурге, и время будет просыпаться сквозь пальцы, как песок. Великий князь помчался на Балтийский завод увидеть собственными глазами, в каком состоянии «Герцог». Фрегат стоял на Неве у самого завода, директором которого был бывший моряк Г. Казн. Встретил Великого князя его бывший ротный командир Кузьмич. Втроем – Кази, Кузьмич и Константин – лазали по всем закоулкам корабля больше часа. Стук, шум, суета – на «Герцоге» шли окончательные работы.

В эти же дни Царь пожаловал Константину знак минного офицера за то, что тот прослушал курс лекций Владимира Павловича Верховенского. «Не считаю себя нисколько достойным звания минного офицера: прослушать курс лекций далеко не значит усвоить их. Знак этот доставит гораздо больше удовольствия Пап?, чем мне самому», – записал Константин в дневнике, коря себя за неблагодарность, но любуясь своей честностью.

Ему казалось, что эдаким манером его привязывают к нелюбимому морскому делу. Впрочем, прошел слух, что «Герцог» опять задерживается с выходом в море...

МЕЧТА О РОМАНЕ С ВЕЧНОСТЬЮ

Времени между походами в море оставалось достаточно, чтобы спросить себя: «Чем я его заполню?» Конечно, можно по утрам совершать прогулки в парке, в поле, вдоль живописного берега Славянки. Константин объяснялся в любви этим местам: «Я с детства люблю поле, засеянное рожью и овсом, где тут и там синеют васильки; люблю быструю речку с небольшими порогами и крутыми берегами. С самых ранних лет в моей памяти врезался обширный вид на Царскую Славянку, на извилины речки и на большую кирху под соломенной крышей вдали. В этом поле дышится свободнее...» Вечерами можно любоваться светлой июньской ночью и дворцом с висящей над ним луной, а зимой кататься в Яхт-клубе на буере. И хотя ему не по вкусу холод, мороз и лед, но кататься под парусами по замершей реке – дело морское. Можно ходить в кладовые, рассматривать старину и вдыхать ее пыль. И вдруг найти среди хлама портреты Петра Великого, Короля Англии Карла I и всем этим украсить свою комнату. И потом приезжим гостям показывать Павловский дворец, рассказывая о залах, о живописи, о фарфоре, о бронзах, о шпалерах и о старинной мебели, показать и свою не без вкуса устроенную комнату. Можно купить себе пару серых лошадей, искать особой красоты запонки и золотой портсигар в подарок брату Мите в день его совершеннолетия, скучать на обеде у Александра II – «разговор прескучный для нашего поколения: о прежних командирах гвардейских полков, о начальниках частей при маневрах этих полков, что ж царские обеды не славились ни весельем, или чем-либо любопытным».

Константин вообще скучал везде, где не было напряжения мысли. От общего светского разговора «ни о чем» у него начинала болеть голова. Но он мог часами гулять рука об руку со своим самым близким другом – сестрой Олей, петь ей своим скверным голосом новый романс собственного сочинения, часами бродить с ней по залам Академии художеств, спорить о картине Жерома «Дуэль». Но, сам не зная почему, всегда говорил своей милой Оле «нет», когда она звала его в Царское Село в гости, где будет, по его словам, «чесун ни о чем». Он предпочитал одинокую прогулку в Павловске, где перед ним лежала Красная долина с вечерним хором множества птиц. Он останавливался и слушал их. И вдруг – придворная коляска. В ней Цесаревна, Великий князь Сергей, сестра Оля. Он прыгает в канаву, ломая кусты, пытаясь спрятаться. Но его замечают, окликают, везут все-таки в Царское пить чай, где присутствует и Государь.

В таких случаях Константин едва высиживал «приличное» время и удирал к умнице Павлу Егоровичу Кеппену, управляющему двора его матери. Говорил с ним до утра.

– Я в море на голодной пайке. Вы понимаете, Петр Егорыч? – сетовал Константин.

– Понимаю. Но в голодный паек не верю – в плавании вы читали Достоевского.

– Кузен Сергей прислал роман «Бесы». Мы тогда, обогнув Европу, прибыли в Америку, пришвартовались в порту Норфолка. Поездом я поехал посмотреть Нью-Йорк и Вашингтон. Как-то необъяснимо роман совпал с чертовщиной Нью-Йорка... Вообще, Достоевский меня потряс – такие у него есть христианские места!..

– Вот видите! Море дает возможности. А в остальном – вы предназначены отцом для флота, обязаны быть в свите Государя, на парадах, бывать во дворце, вести светскую жизнь и служебную. Вы – человек военный, как положено Великому князю. Понимаю, для вас вчерашний день не лучше и не хуже завтрашнего: дождь, сыро, холодно, а вам надо для роты делать заказы, потом – на Балтийский завод, на спуск корабля в присутствии всего морского начальства, потом опять на корабль – пробовать на фрегате машину на якорях. Да еще Его Высочество Константин Николаевич взял вас на завод смотреть ремонт «Опричника»...

– Но где взять время на душу свою? Я будто высох весь...

– Сумейте найти. Вы военный человек. Военным был и Сумароков, основавший при кадетском корпусе Императорский театр; и гусар Лермонтов, даже «Лев», наш гениальный Толстой, воевал в Севастополе. И Пушкин хотел в гусары... А Денис Давыдов, а преображенец Мусоргский, моряк Римский-Корсаков?...

– Они – воплощенным Словом или Музыкой явились на свет. Как говорит Достоевский, чтобы «осознать и сказать». А вот я – воплощенное тщеславие. В Стрельне, на Императорской мызе, мальчишкой бегал по парку под темным небом в неисчислимых звездах и, задрав голову к ним, кричал: «Желаю быть великим, люблю России честь! Исполню ли, Бог весть?» Стыдно, неловко вспоминать.

– Что же тут стыдного? Вы ведь пишете стихи...

– Не стоит об этом. А вот звезды, это тайное молчаливое лицо мироздания – мое наваждение. Иногда стою ночью на вахте, подниму глаза к звездам, к этой огненной книге, а в голове стихи Фета:

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал,

А хор светил, живой и дружный,

Кругом раскинувшись, дрожал.

Земля, как смутный сон, немая,

Безвестно уносилась прочь,

И я, как первый житель рая,

Один в лицо увидел ночь...

Подумайте, Павел Егорович: «Один в лицо увидел ночь...» Какая мощь! И это у лирика Фета.

– Чувствую, что когда-нибудь вы напишете свои «Звезды»... – Кеппен встал, подошел к книжным полкам и достал книгу: – Это «Вертер» Гёте. Правда, на русском языке. Думаю, если понравится, прочитаете и в оригинале. Тут есть момент, имеющий касательство к нашему разговору. Вертер перед смертью прощается с «Большой Медведицей». Но почему так дорога Вертеру «Большая Медведица»? Он понял, что звездное чудо не выше его человеческого сознания и души. Это и роднит человека с бесконечностью бытия. Счастьем осознавать это мы обязаны своему человеческому лику. – Кеппен помолчал. – Нет, Константин Константинович, мне лучше Федора Михайловича не сказать. Ясно, что нельзя попусту растратить жизнь.

Они прощались под старым, широколистым дубом. И одновременно подняли головы к темному небу – там текла звездная река бесстрастного времени.

– Ваше Императорское Высочество, – тихо сказал Кеппен, – сознайтесь... Вы мечтаете о романе с вечностью?...


Отец, читавший очень много и имевший память поистине изумительную, дал Константину «Размышления» Марка Аврелия.

– Римский Император писал книгу как обращение к самому себе. В походной палатке, среди неустанных забот об армейских нуждах.

– Но он, наверное, не исключал и постороннего читателя? По воле Провидения записи могли попасть на глаза кому угодно.

– И попали. Провидение распорядилось наилучшим образом. Мы до сих пор читаем эту суровую, но светлую книгу. Отдай должное автору и ты, Костя.

Не всё легло на душу молодому князю. Но одно суждение философа запомнилось: «Для природы вся мировая сущность подобна воску. Вот она слепила из нее лошадку; еломав ее, она воспользовалась ее материей, чтобы вылепить деревцо, затем человека, затем еще что-нибудь. И всё это существует самое краткое время».

Быть может, тогда Константин впервые задумался о бренности тела, неустойчивости души и сомнительности славы. Виденные на Дунае бои обострили эти мысли. Он еще не был поглощен поисками высших истин, но его характер, склонный к самоуглублению, требовал самовыявления. Чем оно направлялось – желанием славы, честолюбием – он пока не знал. Всеми силами души он старался ухватиться за всякую новую возвышенную мысль, искал руководящее начало в жизни, сообразное с его душой, восторженной и серьезной...

ВЕЧЕРА С ДОСТОЕВСКИМ И ЧАЙКОВСКИМ

Преданный и умный кузен Сергей прислал ему на корабль роман «Бесы». У Сергея же на обеде Константин увидел и Достоевского. Худенький, болезненный на вид, с длинной редкой бородой. На бледном лице грустное и задумчивое выражение. Он говорил об искусстве. О том, что у искусства одна цель с целями человека, что оно с человеком связано нераздельно. Но стеснять свободу развития разных искусств нельзя, нельзя сбивать творчество с толку, предписывать ему разные законы... Чем свободнее будет искусство развиваться, тем нормальнее разовьется...

Говорил Достоевский так же хорошо, как писал. Но Константин так напряженно слушал, что, как это бывает с людьми тонкой, нервной организации, не все слышал. С Достоевским они увиделись через год, в марте 1879-го, на таком же обеде опять же у Сергея. Константин решился пригласить писателя и к себе. О приглашении напомнил еще и письменно 15 марта: «Вы встретите знакомых Вам людей, которым, как и мне, доставите большое удовольствие своим присутствием». Но писатель прийти отказался.

Достоевскому нравился скромный, расположенный к людям молодой человек. Но он был Его Императорским Высочеством, Великим князем. Таким особам не отказывают. И Достоевский вынужден был написать в ответ пространную записку:

«Ваше Императорское Высочество,

Я в высшей степени несчастен, будучи поставлен в совершенную невозможность исполнить желание Ваше и воспользоваться столь лестным для меня предложением Вашим.

Завтра, в пятницу, 16 марта, в 8 часов вечера, как нарочно, назначено чтение в пользу Литературного фонда.

Билеты были разобраны публикою все еще прежде объявления в газетах, и если б я не мог явиться читать объявленное в программе чтение учредителями фонда, то они из-за моего отказа принуждены бы были воротить публике деньги.

Повторяю Вам, Ваше Высочество, что чувствую себя совершенно несчастным. Я со счастьем думал и припоминал все это время о Вашем приглашении прибыть к Вам, высказанное мне у его Императорского Высочества Сергея Александровича, и вот досадный случай приготовил еще такое горе! Простите и не осудите меня. Примите благосклонно выражение горячих чувств моих, а я остаюсь вечно и беспредельно преданный Вашему Императорскому Высочеству покорный и всегдашний слуга Ваш Федор Достоевский.

15 марта/79».

Константин повторил приглашение, проявив обычный свой такт:

«Многоуважаемый Федор Михайлович, буду очень рад Вас увидеть завтра 22-го в 9-30 вечера. Прошу Вас не стесняться отказом, если Вам этот день сколько-нибудь неудобен».

Достоевский ответил:

«Ваше Императорское Высочество, завтра в 9-30 буду иметь счастье явиться на зов Вашего Высочества.

С чувством беспредельной преданности всегда пребуду Вашего Высочества вернейшим слугою.

Федор Достоевский.

21 марта/79. Среда».

Как-то Александра Иосифовна постучала в комнату сына. Никто не ответил, но из-за двери доносились какие-то шорохи. Она вошла и увидела что-то невообразимое. Пол был весь усыпан бумагами, книги, вынутые из шкафов, валялись на ковре. На письменном столе, где всегда царил дорогой и близкий ее сердцу немецкий порядок – «сын весь в меня», – был хаос. «О, Боже!» – возмутилась Великая княгиня.

Сын сидел на полу и изучал бумаги.

– Костя, что случилось?

– Я потерял записку Федора Михайловича...

– Достоевского? Ну что ж тут особенного?

Сын выразительно посмотрел на мать красивыми романовскими глазами:

– Я не смею даже букву, им написанную, терять, а это целая записка... И это Достоевский!

Александра Иосифовна вздохнула и тоже взялась за поиски.

Записку они нашли. Константин был счастлив, как это бывало только в детстве. А Александра Иосифовна была счастлива редким мгновением близости матери и взрослого сына.

– Костя, пригласи Федора Михайловича. Мне есть за что его поблагодарить, – с улыбкой сказала она, направляясь к выходу, величественная и красивая, всегда помнящая о своем сходстве с Марией Стюарт.

С Достоевским Константин увиделся только после своего очередного плавания, в марте 1880 года, а 22-го пригласил к себе. Зашел разговор о романе «Бедные люди».

– Давнее дело, – улыбнулся Достоевский. – Сороковые годы. Помню, что меня и критики, и публика упрекали за слог, мол, нельзя так говорить. Но им было и невдогад, что говорит мой герой Девушкин, а не я. Девушкин и говорить иначе не может. А роман находили растянутым...

– Там слова лишнего нет, – заметил Константин.

– Да? И я так всегда думал. Вам понравился роман?

– Он меня однажды спас. Скажу вам искренне – не хочу служить на флоте. Делаю это по настоянию отца. И поэтому у меня ничего хорошего с морской службой не получается. Однажды совсем упал духом. А ваш роман, эти люди в нем... Прочитал. И вдруг перестал бояться будущего, почувствовал себя сильным, и на вахту не лень было идти, и молилось хорошо.

Константин постеснялся рассказать более подробно о своем состоянии во время чтения «Бедных людей». Они остались в дневнике. Он дочитывал роман, сидя в кают-компании. Перевернул последнюю страницу и стало бесконечно грустно. Сердце сжималось от боли за людей, выведенных на страницах книги. Хотелось их найти, помочь им. Сдерживая слезы, он выскочил из кают-компании, прибежал в свою каюту, упал на колени у постели и разрыдался. Долго не мог успокоиться, вспомнились и собственные беды... В ту минуту он был не баловнем судьбы по рождению, не избранным и высокородным, а простым несчастным человеком. Братом бедных людей из романа Достоевского.

Плакал он долго и горько. Но все душевные невзгоды, вся боль за себя вытекли с этими слезами. И ему показалось, что он стал чище. И сильнее, чтобы помогать другим удержаться на краю бездны.

«Это был искренний и добрый молодой человек, поразивший моего мужа пламенным отношением ко всему прекрасному», – вспоминала жена Федора Михайловича, отмечая их дружбу и частые беседы с глазу на глаз в Мраморном дворце и в Павловске, несмотря на разницу лет.

В Павловске, Стрельне, в Мраморном дворце говорили и спорили о «Братьях Карамазовых». Кто-то утверждал, что прямых, четких, чуть ли не по пунктам, возражений на атеистическую проповедь Ивана Карамазова у писателя нет. Кто-то соглашался, что христианство – это единственное убежище Русской земли ото всех ее зол... Спорили о современном анархизме, о социализме, который якобы вышел из отрицания смысла исторической действительности, об образе старца Зосимы – почему он все-таки не идеален у Достоевского и зачем у чистого Алеши что-то пошловатое просматривается в биографии... И, уж конечно, не хотелось никому верить, что был генерал, затравивший ребенка собаками.

– Не выдумал, – сказал Федор Михайлович, глядя на страдальческую гримасу Константина. – Прочитал этот живой факт, Ваше Императорское Высочество, в «Архиве», да и перепечатано было происшествие многими газетами этой зимой.

Как-то вечером в Стрельне после игры в винт решено было читать вслух разговор двух братьев Карамазовых.

«Все, – записал в тот же вечер Константин, – слушали напряженно развитие мысли и коллизии человеческих противоречий, об истязании детей, о финале бытия и невозможности гармонии. Спор поднялся ожесточенный, ум за разум стал заходить, кричали на всю комнату и ничего, конечно, не разбирали. Что за громадная сила мышления у Достоевского! Она на такие мысли наводит, что жутко становится и волосы дыбом поднимаются. Да! Ни одна страна не произвела такого писателя, перед ним всё остальное бледнеет».

На дворе стоял май 1880 года. До настоящего тепла было далеко, но холод почти распрощался с Петербургом. Самая смелая травка уже лезла на свет в солнечных местах. Константин вышел из коляски и пошел пешком, бездумно повторяя слова какой-то песенки: «У пенька на солнцепеке расцветает первоцвет, но у желтого цветочка на печаль ответов нет. Все вопросы и ответы лишь у строгого Христа. Мне же дар небесный мая: цветик, солнце и весна». От мая он ждал много хорошего. Во-первых, должна приехать сестра Оля, Королева эллинов, с тремя сыновьями. Оля, самое любимое и близкое существо, при которой он мог и думать вслух. Во-вторых, предстояло свидание с Еленой Шереметевой. Он решил сочинить романс и посвятить ей. Там будут такие слова: «Не верь мне, друг, когда я говорю, что разлюбил тебя; в отливе волн не верь измене моря, оно к земле воротится любя!» В-третьих, предстоял вечер с Федором Михайловичем Достоевским. И на все эти радостные события найдется время, потому что «Герцог Эдинбургский», строящийся на Балтийском заводе, поспевал лишь к поздней осени.


Вечер с Достоевским был назначен на 8 мая. Цесаревна Дагмара просила Константина познакомить ее с Федором Михайловичем. Она слушала его чтение в каком-то благотворительном концерте и поняла, что должна заняться самовоспитанием.

В том году было много публичных чтений. Читал Тургенев, седой красавец, которого боготворили за роскошь русского языка. Читал Достоевский. На его чтения ломились, хотя внешне он не был так эффектен, как Тургенев, но читал мастерски. Казалось, однотонно, но эта однотонность окрашивалась ударными моментами, к которым он подходил, как великий актер, исподволь. Те, кто слушал его, вспоминали, что личность Достоевского производила на слушателей огромное впечатление. Он был живой частью каждого с его испытаниями, надеждами, упованиями, и писателя приветствовали с тем забвением меры, которое охватывает людей, когда все их существо потрясено.

Общество собралось избранное. Цесаревна Дагмара взяла на себя роль хозяйки и разливала чай.

Федор Михайлович читал отрывок из «Карамазовых». Закончил в полной ошеломленной тишине. Константину хотелось, чтобы он прочитал еще исповедь старца Зосимы, так хотелось услышать акценты, которые Достоевский сам расставит в этой исповеди, но не решался попросить. Федор Михайлович посмотрел на Константина, улыбнулся:

– Что-то вас волнует, Ваше Императорское Высочество?

– Да! Исповедь старца Зосимы... Пожалуйста...

Достоевский читал тихо, почти без эмоций. Закончив, сказал: «Ну, вот...»

– По-моему, это одно из величайших произведений. – Константин не назвал исповедь «отрывком» из романа, а назвал «произведением».

– Это не проповедь и не исповедь. Всего лишь повесть героя о собственной жизни, – отвечал Достоевский. – Мне хотелось сделать хорошее дело – воочию, реально, не отвлеченно представить чистого, почти идеального христианина. Молил Бога, чтоб удалось.

Когда Федор Михайлович читал, каждый из сидящих в теплой, уютной гостиной дворца понимал, что ни гостиная, ни дворец не спасут человека и только ему самому решать, что для него земля – ад или рай.

Потом слушали «Мальчик у Христа на елке» – о страданиях замерзающего зимой на улице нищего мальчика, перенесенного в своих предсмертных грезах на небо, к Христу.

У Цесаревны стояли слезы в глазах, Елена Шереметева плакала.

Константин записывал в дневнике: «Я люблю Достоевского за его детское и чистое сердце, за глубокую веру!»

И он совсем не мог понять, зачем, зачем этот тонкой души человек вдруг пошел смотреть на смертную казнь.

* * *

... Глава Верховной распорядительной комиссии по охране государственного порядка граф Лорис-Меликов[4] 20 февраля 1880 года в два часа дня возвращался домой, когда прозвучали выстрелы, но пули застряли в шубе графа. Одним прыжком отнюдь не молодой Меликов бросился на террориста, сбил с ног. Жандармы сделали всё остальное. День спустя, после быстрого суда, покушавшийся, некто Млодецкий, был повешен на Семеновском плацу в присутствии громадной толпы народа.

Впервые за последние десятилетия в Санкт-Петербурге казнь совершалась публично: расстрелы и повешения обыкновенно происходили тайно, без свидетелей, на рассвете в одном из бастионов крепости. Тысячи людей устремились на место казни. И зрелище это им наглядно показало необходимость противопоставлять фанатизму революционеров всемогущество власти. Осужденного провезли по улицам города на телеге, со связанными за спиной руками; на его груди висела табличка: «Государственный преступник». Осужденный бросал высокомерно-насмешливые взгляды на тех, кто пришел смотреть на его смерть. Время от времени он даже выкрикивал грубые и угрожающие слова. На эшафоте он проявил еще большую дерзость, оттолкнув священника, подносившего к его губам распятие. Наконец, палач набросил на его голову белый саван, обхватив шею веревкой, и выбил из-под ног скамейку.

«Достоевский ходил смотреть на казнь Млодецкого, это мне не понравилось, мне было бы отвратительно сделаться свидетелем такого бесчеловечного дела!» – растерянно, даже с какой-то обидой упрекал Константин писателя. Он считал, что с моральной точки зрения для всякого культурного человека недопустимо присутствовать на такого рода зрелищах из чистого любопытства.

Конечно, Достоевский был в толпе не в роли зеваки. И он потом это объяснил. Но молодому Константину Романову нужно было собственное убедительное объяснение, которое он нашел. Писатель ведь сам в 1849 году пережил ожидание смерти, когда был приговорен к расстрелу по делу петрашевцев, в числе других смертников возведен на эшафот, первых трех уже привязали к столбам, солдаты вскинули ружья, и только тогда было объявлено, что смертная казнь заменена каторгой. Возможно, Достоевский хотел проверить, прав ли в своем утверждении, что самые разнообразные мотивы могут привести чистейших сердцем и простодушнейших людей к совершению чудовищного злодейства. Писатель хотел понять, кем был этот Млодецкий – прирожденным мерзавцем или его ранило время сомнений, отрицаний, скептицизма, шатания в убеждениях, время «больной» России...

– И это не у нас одних, а на всем свете так бывает во времена смутные, переходные, – говорил Достоевский, объясняя себя в «истории с казнью».

Константин понял, что «частных» вопросов для писателя, как и для его героев, нет. Все проблемы их бытия – общечеловеческие.

Если бы Великий князь Константин Романов, подобно Марку Аврелию, составил список людей, которым он обязан умением сообразовывать в единое целое свои стремления и представления о жизни духа, разума и сердца, первым в этом списке он назвал бы Достоевского.


Время летело быстро. Однажды устроилась поездка в Гатчину, где на всем лежала печать одиночества, исторической старины и таинственности. Константин чувствовал этот особый дух древности, совершенно не характерный для других загородных петербургских дворцов. Молодой романтик так и писал: «Из каждого угла старых дворцовых покоев как будто слышатся затаенные вздохи, глухие слезы, и смех, и смех, и веселье старых добрых годов». Он ходил по комнатам дворца, на него смотрели портреты, а «солнце, просвечивая сквозь желтые стекла, волшебным золотым цветом озаряло бронзы и китайские фарфоры». Но художественные впечатления сменили жутковатые видения: когда он стоял у кровати Павла I, его поразило белье в рыжих пятнах, напоминающих кровь. Постель привезли из Петербурга в Гатчину, и всё как бы воссоединилось здесь: постель и Библия в красном бархатном переплете с золотыми крестами, проповеднические книги и книги мистического содержания, масонские адреса, рисунки странных флагов – странная жизнь царя, ключ к которой, что ни воображай, потерян.

Он выскочил на воздух. Его позвали смотреть в загонах волков и лисиц, потом борзых и гончих.

– Царская охота! Пойдемте, Константин Константинович, – предложил Илья Александрович Зеленый.

– Я ее уже видел.

– Не понял, Ваше Высочество. Где?

– Только что, во дворце...

Весь день потом он был подавлен. Вдруг подумал, что хорошо бы написать что-то о русской истории. Опять вспомнил Дунай, войну – тоже ведь история, и он ее участник. Но не написал.

Всё разрядила поездка с кузеном Сергеем, другом любезным, в Сергиевскую пустынь близ Стрельны. Константин был простужен, кашлял и потому о поездке не сказал ни матери, ни отцу, иначе бы его не отпустили. Великий князь Константин Николаевич был не в меру строгим отцом, а Александра Иосифовна следовала указаниям мужа.

Константин, совсем не ранняя пташка, любил поспать, но тут в девять утра уже отправился к Сергею. Тот заказал четверку. И по апрельской, совершенно высохшей дороге – снег стаял, чуть-чуть лежал на обочине – они помчались свежим утром вдоль Невы, гревшей свою иссиня-чешуйчатую спину на солнце. Как им было свободно, легко и отрадно! Сергей показал на ивы, явно проснувшиеся от зимы.

– «То было раннею весной, трава едва всходила...» – пытался петь совершенно не умевший этого делать Константин.

В монастыре они отстояли обедню. В церкви отпевали какого-то Плещеева, однофамильца поэта, негромко, скорбно и торжественно.

Когда возвращались, проезжали Стрельну, Константиновский дворец. Константина узнавали, кланялись – здесь он родился. У него было тепло на сердце, верилось во всечеловеческую любовь... И еще в любовь особую, которая вспоминалась вместе с последней осенью в Стрельне. Аллеи, шорох светлой от позолоты листвы и Елена...

* * *

Накануне Пасхи, в Страстную субботу, Константин взял извозчика и отправился в свою роту. По дороге спросил извозчика, как он будет встречать Светлый праздник. Тот вздохнул и сказал, что всю ночь придется зарабатывать, чтобы расплатиться за жилье, так что в церковь ему не успеть. Константин дал ему 5 рублей, чтобы мужик мог пойти к заутрене, да и долг отдать. Тот заулыбался, посветлел лицом.

В полночь начался большой царский выход в церковь. Торжественно шло пасхальное богослужение. Было легко и светло на душе, забылись все огорчения. А когда началось христосование, этот славный обычай, выражающий общее примирение, Константин вспомнил вдруг, что его бедная заболевшая Мама осталась одна в домашней церкви, и заторопился к ней, чтобы поздравить ее и поцеловать.

У Мама он застал Ивана Сергеевича Тургенева, который рассказывал гостям о новой, еще не оконченной, картине Куинджи. Художник слова, он умел рассказывать как никто. Современники отмечали его блестящее остроумие, меткие характеристики лиц, юмор, оригинальность суждений. Его называли «сиреной» за умение завораживать словом. Так же описал он и картину Куинджи «Ночь на Днепре».

Константину не терпелось сравнить описание с изображением. Он уговорил своего бывшего воспитателя, ставшего другом, – Илью Николаевича Зеленого немедленно съездить к художнику. Было холодно, Васильевский остров продувался со всех сторон, волна в Неве была высокой – весна еще не установилась. Наконец, на Малом проспекте, пролазив с час по разным закоулкам, они нашли шестнадцатый дом и мастерскую Куинджи, которая ютилась под самой крышей, преобразованная из фотографического ателье. На колокольчик вышел сам Куинджи: невысокий, полнотелый, белокурые волосы, голубые глаза. Он не знал стоящих перед ним людей и крайне удивился, услышав, что морской офицер интересуется живописью. Но картину показал.

«Я как бы замер на месте. Я видел перед собой изображение широкой реки; полный месяц освещает ее на далекое расстояние, верст на тридцать. Я испытывал такое ощущение, выходя на возвышенный холм, откуда вдали видна величественная река, освещенная луной. Захватывает дух, не можешь оторваться от ослепляющей, волшебной картины, душа тоскует. На картине Куинджи все это выражено, при виде ее чувствуешь то же, что перед настоящей рекой, блещущей ярким светом посреди ночной темноты.

Я сказал Куинджи, что покупаю его дивное произведение, я глубоко полюбил эту картину и мог бы многим для нее пожертвовать.

Весь день потом, когда я закрывал глаза, мне виделась эта картина».

Константин купил картину. И поняв, что не сможет с ней расстаться, решил взять ее с собой в дальнее плавание.

Куинджи, узнав об этом, рассвирепел, решил судиться с Великим князем – он боялся, что картина от влаги потускнеет, пропадет. Но Константин взял ее с собой. И всё обошлось. Быть может, душа картины чувствовала любовь человека к себе. «Я бы многим для тебя пожертвовал», – сказал картине этот человек.

Картина Куинджи изменила отношение Константина к живописи, к которой он был неравнодушен. Сам он рисовать только пытался и стеснялся высказывать свое мнение о картинах. Одно время думал, что художник пишет какой-то сюжет, чтобы изгнать его из своего сознания, потом наоборот – задержать в сознании. Он и сам решил задержать в памяти Мама себя, молодого, и, как говорят, красивого, то есть подарить ей свой портрет. Он ездил на сеансы к художнику Маковскому, в мастерской которого было много красивых вещей, пейзажей, портретов, древностей. Позировал Константин, сидя на стуле, в простом сюртуке, облокотившись на руку. Сеансы бывали утомительными, длились часа два, и Константину казалось, что рисование – это своего рода заклинание духов. На выставках он искал что-то такое, чего не находил, и думал, что в живописи все же мало таких поэтов, как Куинджи, больше прозаиков, повествователей, очень хороших, но прозаиков.

* * *

Между тем Великий князь Константин Николаевич несколько раздраженно наблюдал за увлечениями сына. Можно было подумать, что весь мир для последнего сосредоточился в слове, живописи и музыке, а интерес к главному делу жизни – морской службе – едва теплится. Конечно, Костя мог бы ему сказать: «У вас, Пап?, были такие же интересы. Кто зачитывался Гёте, Шиллером, Гюго... и даже изданиями Герцена? Кто посещал театры и концерты, играл на скрипке и виолончели?» Сам играл, да еще его, сына своего, посадил в оркестр, выступавший под управлением знаменитого Штрауса.

Отец мог бы ответить, да и отвечал: «Все так. Мадам Сталь как-то сказала, что в России любой дворянин занимается литературой. То же самое можно сказать о музыке. Тем более в Императорской семье. Великосветский Петербург весь поет и играет. Но это не должно мешать главному делу жизни, а только одушевлять. Будущее моего сына продумано до мелочей. Флот. Только флот!»

Александра Иосифовна, казалось, испытывала удовольствие от фырчания этого «паровика», как называла мужа. Она славилась своим юмором. Но непонятно, с юмором или всерьез она сказала:

– Флот, говорите? Ну так флаг вам в руки. – Шея красавца мужа побагровела, и Великая княгиня, сменив тон, мягко добавила: – Ну что особенного в том, что Юлия Федоровна Абаза пригласила Костю на музыкальное утро...

– Кто пел? – не удержался на высоте обсуждаемой проблемы Великий князь.

– Елена Мекленбургская.

Салон Юлии Федоровны Абаза был музыкальным центром Петербурга, а его хозяйка – явлением удивительным. Ее девичья фамилия была Штуббе. Она приехала из Германии как лектриса[5] Великой княгини Елены Павловны,[6] в которой, как говорили, было «что-то подымающее». Константин Николаевич при жизни Елены Павловны, хозяйки Михайловского дворца, был частым гостем ее салона, где собирались блистательные люди его времени: поэты, композиторы, политические деятели, сторонники освобождения крестьян. Немка Штуббе обращала на себя внимание красотой и своим удивительным голосом. Вышла замуж она за Александра Агеевича Абаза, служившего тогда при дворе Елены Павловны, а в 1880 году дослужившегося до поста министра финансов. Юлия Федоровна задумала с Антоном Рубинштейном основать консерваторию и Русское музыкальное общество. К тому времени она приобрела славу музыкального авторитета. Была очень строга в своих оценках и бранила музыкальных барышень за лень, называя их генеральскими «дочами». За долгие годы жизни в России она не научилась русскому языку, но говорила на нем смело и смешно.

Константин Николаевич внутренне улыбнулся и, честно сказать, позавидовал сыну: играл Рубинштейн своего «Демона», о котором говорили, что эту оперу трудно поставить в театре и даже музыка что-то теряет на сцене. Великому князю хотелось бы это самому проверить. Пожалел, что давно не слышал игры гениального музыканта: у Юлии Федоровны он свой человек, дружба их давняя и трогательная. И он у нее играет много и охотно. Его туше, его нарастания – от легкого касания до удара, грохота. Да... И принцесса Елена была. Константин Николаевич не очень любил ее пение. Не трогал ее голос. Но какой она живой, деятельный человек, знающий все сложности и трудности в деле искусства. А вот Панаева... Александра Валерьяновна,[7] конечно, должна была петь в «Демоне» Тамару. Это не женщина, это видение – с прекрасным голосом и дивной красотой. А главное, в ее исполнении есть священный огонь. Многим запомнился этот огонь, когда она пела:

Солнце выдь! Я тоже выйду.

Солнце глянь! Я тоже гляну.

От тебя цветы повянут,

От меня сердца посохнут!

Апухтин посвящал ей стихи. Чайковский сочинял для нее музыку. Она первая исполняла его вещи. Крамской написал портрет Панаевой с нотами в руках, на обложке – имя Чайковского...

Но как объяснить композиторские чудачества Константина?

– Нашел кому голову морочить... Чайковскому показывать свои опусы! – вдруг закричал отец.

– По-моему, наш сын вполне выполняет свои обязанности. – Голос Александры Иосифовны потерял всякую задушевность.

Она ясно понимала смысл происходящего: муж ревнует, да, ревнует сына к свободе, к его самостоятельности, которую он, деспотичный отец, уважать еще не научился. Но горе свое отцовское, кажется, чувствует. Вот и ищет, что можно противопоставить внутренней силе и сложившемуся характеру взрослого сына.

Александра Иосифовна вздохнула и сказала:

– Мне было бы тяжело знать, что вечера и ночи Костя проводит на недостроенном корабле, даже если он и «Герцог»...

Они опять поссорились.

А между тем в жизни их сына вскоре произошло событие исключительное. Как сказал поэт: «Кроме тяги земной существует еще и тяга небесная». Соединившись, они одарили Великого князя Константина Романова встречей с Чайковским. Но ни Великий князь, ни его близкие еще не знали, что теперь ему будет позволено о себе сказать державинским: «Я есмь – я был – я буду вновь».

Константин провел чудесный вечер у Веры Васильевны Бутаковой. Она обещала познакомить его с Чайковским – лучшим композитором, и пригласила Великого князя. Были еще брат Чайковского Анатолий, поэт Апухтин и Щербатов.

Вечером того же дня, 19 марта 1880 года, Константин записал в дневнике: «Чайковский на вид лет 35, хотя лицо его и седеющие волосы дают ему более пожилую наружность. Он небольшого роста, довольно худой, с короткой бородой и кроткими умными глазами. Его движения, манера говорить и вся внешность изобличают крайне благовоспитанного, образованного и милого человека. Он воспитывался в училище правоведения, был очень несчастен в семейной жизни и теперь исключительно занимается музыкой.

Апухтин известен непомерной толщиной и прекрасными поэтическими произведениями, которые он ни за что не соглашается печатать: он помнит и говорит их наизусть.

Вера Васильевна упросила его прочесть нам что-нибудь; он сказал «Венецию», мало известное свое стихотворение. Оно так хорошо, что по мере того, как он его говорил, боишься, что оно скоро кончится. Хотелось бы еще и еще слушать.

Меня заставили играть; мне хотелось сыграть романс Чайковского, но я боялся. Брат его пел, и я аккомпанировал ему: «Слеза дрожит», потом играл «Нет, только тот, кто знал».

Чайковского попросили сыграть что-нибудь из его новой, еще ненапечатанной оперы «Жанна д'Арк», и он сел за фортепьяно и сыграл хор-молитву. Мы все были в упоении от чудной музыки – это тот момент, когда народ признал в Иоанне пророческий дар и она обращается к толпе, призывая ее вознести молитву к Господу Богу. Форма сочинения напоминает молитву 1-го действия Лоэнгрина: голоса постепенно возвышаются, все усиливаясь, и, наконец, вместе с оркестром достигают фортиссимо высшей ноты...

После ужина Апухтин прочел еще несколько стихов своего сочинения. Мы разошлись в 2 часа – Чайковский мне сделал самое приятное впечатление». Он решил пригласить композитора в гости в Мраморный дворец или Павловск. Быть может, Чайковский посмотрит его романсы? Но эта захватившая его мысль куда-то улетучилась и в памяти всплыла «Венеция» Апухтина:

В объятьях заколдованного сна,

В минувшем блеске ты окаменела:

Твой дож пропал, твой Марк давно без дела,

Твой лев не страшен, площадь не нужна.

В твоих дворцах пустынных дышит тленье...

Везде покой, могила, разрушенье...

Могила! Да! Но отчего ж порой

Так хороша, пленительна могила?

Зачем она увядшей красотой

Забытых слов так много воскресила,

Душе, напомнив, что в ней прежде жило?

Ужель обманчив так ее покой?

Ужели сердцу суждено стремиться,

Пока оно не перестанет биться?...

Константин не запомнил всего стихотворения, оно было длинным, а он не обладал знаменитой памятью Апухтина: раз прочесть стих для поэта значило уже выучить его наизусть. Запомнилась ему манера апухтинского чтения – негромкая, рассчитанная на небольшую аудиторию, но с тончайшими оттенками, с музыкальной интонацией. Говорили, что поэт равнодушно, почти презрительно относился ко всему чужеземному, но Италия оставила в нем светлые воспоминания. Имея средства и время, он все-таки никогда туда не вернулся. Вот только в стихах...

Константин не мог понять, почему, будучи литературной знаменитостью, чьи стихи в списках расходятся в огромном количестве, Апухтин категорически отказывается издавать их. Потом он будет спрашивать об этом кузена Сергея, Мама, поклонницу Апухтина, литераторов.

– Алексей Николаевич не находит сочувствия к своей поэзии в нынешних модных литературных заправилах, – сказала Александра Иосифовна.

– У него вкус устарел, – едко, но не без сочувствия к Апухтину, сказал Сергей, – его кумиры – Пушкин, Баратынский, Тютчев.

Литераторы улыбались:

– Не печатается! Но и обезьяна однажды падает с дерева...

– Я бы на месте Апухтина назло всем упал, – проворчал Константин.

И откровенно радовался, когда в 1880 году вышло собрание стихотворений поэта и тут же разошлось...

«Пишу поздно ночью под впечатлением прелестно проведенного вечера; у меня был П. И. Чайковский, Щербатов и Нилов; разговор главным образом шел о музыке, об опере. Мы вздумали предложить Чайковскому уйти с нами на „Герцоге“ вокруг света; он очень сдается на наше предложение. Но является крупное препятствие – согласится ли начальство. Было бы хорошо, если бы судьба устроила это дело.

Товарищи нашли у меня на фортепьяно когда-то написанный мной романс на слова А. К. Толстого: «Когда кругом безмолвен лес дремучий»; заставили меня играть его; он написан начерно, без слов, я еле-еле разбирал его, а Петр Ильич и подавно. Последняя высокая фраза «и хочется сжать твою родную руку», с которой я носился, как с писаной торбой, им понравилась, и они долго еще ее напевали.

Мы, т. е. я, простился с Чайковским с видным обоюдным радушием, как будто мы давно знакомы и даже дружны. Его близорукие глаза светились добрым, ласковым светом, в них проглядывает ум. Хотя нас было всего четверо, мы незаметно просидели до 2-х часов, разговор не прекращался».

Константин был счастлив дружеством близких душ. А если уж кто коснулся великой души – коснулся вечности.

Достоевский, Чайковский... – ему будет о ком вспоминать и думать в пустынном море...

ЛЕЙБ-ГВАРДИИ ПЕТЕРГОФСКАЯ ПОГОДА

Константин приехал в Павловск, когда тепло здесь еще не спешило уходить, ласкаясь к подступавшей осени, которая хитро перекрашивала в яркие краски зеленые пастели тихого северного лета. Как говорил его дед, Император Николай I, – стояла лейб-гвардии петергофская погода. Он не пошел в комнаты, свернул в аллею и в задумчивости, трогая рукой стволы деревьев, шел к далекому просвету. Сердце сладко щемило. Скольких влюбленных за всю историю Павловска видела эта аллея? С каких высот смотрят они теперь на жизнь Константина? Будет ли счастливо жить его семья в этом чудном Павловском дворце, на этих землях вблизи Царского Села, подаренных когда-то Екатериной Великой сыну Павлу и его молодой жене Марии Федоровне? Не случится ли чего? Он суеверно отмахнулся от вопроса: ведь даже трагический Павел был счастлив в Павловске.

Ему казалось, что он видит, как совершает раннюю утреннюю прогулку верхом Павел I, слышит игру на клавикордах его жены Марии Федоровны... Гуляющих в аллеях дам с кружевными зонтиками. Мужчин, отдавших дань моде своего времени: парики, туфли на красных каблуках, екатерининские камзолы, военные вицмундиры, европейские фраки с длинными панталонами, онегинские галстуки... Гремит музыка в Греческом зале, в Белой столовой, Розовом павильоне. В лодках плывут музыканты мимо Храма Дружбы, а из крепости палят пушки...

Павел, прекрасно танцевавший, сам открывал балы и начинал танцы, но запретил вальс, оберегая нравы своих подданных, обнимающихся в вальсе. Константин засмеялся – ах, времена! Вот уже сам Иоганн Штраус играет в Павловске, а вальс танцуют, по словам Тургенева, и царские резиденции, и казармы, большие и малые города, шелковые туфельки и деревянные башмаки, бесплотные красавицы и плотные крестьянки. Когда Штраус приезжал в Павловск, Константин еще не родился, а сегодня он живет в мире вальса. И пусть только после придворного полонеза – этого священнодействия, когда в первой паре идет Император с дамой, а перед ним обер-гофмаршал, окруженный церемониймейстерами, прокладывает путь танцующему царю, – вторым звучит вальс, но начинает его всегда лучший танцор, офицер гвардии. Константин вспомнил рассказ Мама, как на один из балов собралось почти 40 тысяч человек приглашенных и его дед, император Николай I, в этой давке говорил лишь одну фразу: «Господа, пожалуйста» – и все расступались перед ним.

Константин не открывал балы, но танцевал на них с той, к которой его так влекло и которую он видел сегодня в Петербурге на Морской.

Елена Шереметева ехала в коляске одна. И была очень хороша. И снова чувство любви захватило душу и сердце. Он думал о новых романсах для нее, где каждое слово будет любовным признанием. Но почему, когда недавно был у нее в Царском на даче Крейлице и они оба не могли скрыть радости от этой встречи, он не ревновал ее, хотя основания были? Рассеянно попивая чай, он думал о себе как о человеке неверном, привыкшем ко всяким разочарованиям. Или любовь была не настоящей? Но почему тогда тоска в душе и жизнь кажется разбитой и несчастной без нее? И откуда это желание, неистовое желание, идти сейчас с ней рядом, говорить, целовать руку?... Он желал быть ее мужем. Но жениться он обязан на принцессе, и от этого тоже нет в душе большого отчаяния. Что же это за любовь, которая не понята, не разгадана им самим?

Он почувствовал себя очень одиноким. У него есть светские знакомые, но друзей по возрасту и интересам почти нет. Сергею сейчас не до него – он озабочен романом отца с Долгорукой и болезнью матери, ведь Царь и Царица на виду всей России.

А у Константина была страстная потребность в дружбе, желание броситься навстречу тому, кто сделает дружественный знак. Конечно, смолоду легко принять резкость за меткость, сомнение за насмешку, самолюбие за ум, раздражительность за оригинальность. Не потому ли Пушкин советовал осторожно относиться к новым знакомым.

Восьмого октября 1879 года Константин заметил в дневнике: «Читал в Полном собрании письма А. С. Пушкина. Понравилось мне одно письмо, написанное в 22-м году к брату... Брат Пушкина выходил из училища и готовился вступать в свет... Пушкин предостерегает младшего брата от увлечений и очарований, советует иметь возможно худое мнение о новых знакомых: оно само собою уничтожится при более тесном сближении; таким образом, не будешь встречать печальных разочарований, так больно действующих на молодую доверчивую душу и уничтожающих прелесть и привлекательность жизни...» Нравились ему эти слова Пушкина, но где-то в подсознании казалось, что это слишком прагматично. А ему хотелось без всякого логического узора в дружестве с близкой душой вечерами расшевеливать душу заоблачными разговорами и благодарить Бога за дружбу как за благо. Он стыдился признаться даже самому себе, что хочет любить друзей, верить в дружбу восторженно, как ребенок.

Этот 1880 год вообще был трудным для Константина. Не случайно в этом году появилась такая запись в его дневнике:

«... Я желал бы принять мученическую смерть. Но далеко мне до этого, не такую я жизнь веду, во мне не довольно „целомудренны мечты“, как сказал Языков. Большею частью у меня есть стремление или к самому крайнему благочестию или к необузданному разврату: редко я остаюсь в состоянии, среднем между этими крайностями. Я злюсь, это признак бесхарактерности, тем более что я никогда или почти никогда не привожу в действие свои влечения, а перевариваю их в мыслях. Я слишком много думаю, обыкновенно совершенно непроизвольно. Впечатления долго у меня не остаются, а беспрестанно сменяют друг друга. То я сочиняю стихи, то пишу музыку, то готовлюсь в государственные люди. Я думаю, в конце концов, из меня выйдет Райский в „Обрыве“ Гончарова. Я всего более этого боюсь. Как мне досадно, что на вид я всем нравлюсь, что меня находят премилым молодым человеком с дарованиями и многообещающим, а я – как грибы крашеные, внутри которых гниль и всякая нечистота. Впрочем, я верую в милость Божию, я не теряю надежды сделаться порядочным человеком...» (13 июля).

* * *

Собрав все нужные вещи в Павловске, Константин поехал в Петербург. Дел было много, как перед всяким отъездом, отплытием, походом. И все же в двух вещах он отказать себе не мог: побывать в Обществе поощрения художников, где была выставлена купленная им у Куинджи картина «Ночь на Днепре» (мысль взять ее с собой в море не покинула его), и упорядочить свои записи в дневнике.

К дневнику Константин относился как к живому человеку. Дневник заменял ему самого близкого друга, но уж слишком молчаливого: ни слова в ответ. И все же его тянуло по окончании дня раскрыть коричневую тетрадь и записать свои мысли, впечатления, события. Когда-то он наивно думал, занося всё в дневник, что день ушел, а с ним всё плохое и никогда это плохое больше не повторится. Теперь он знает, что повторяется, хотя и просил в дневнике: «Дай, Господи, мне быть не хуже, чем я теперь».

Он был благодарен дневнику за свободный полет души, за возможность откровений. Ну кому он еще скажет, что, сидя в благотворительном концерте, где исполнялись произведения любимого Петра Ильича Чайковского, он, Великий князь, будет конфузиться своего красного мундира... Или что ему часто бывает жалко себя, а когда он в дальнем плавании, ему хочется домой, в Павловск. Короче говоря, дневник – это уединенная комната его сознания, где смягчается острое чувство душевного одиночества.

С другой стороны, его дневник – свидетель истории. «Возможно, – думал Константин, – мой дневник лет через 60–70 появится в печати, и мне хочется, чтобы его читали и перечитывали. Слог, правдивость, искренность очень важны для будущих чтецов!»

В этот раз он хотел сохранить и передать все детали происшедшего, потому что видел в этой правдивости справедливость.

Двадцать второго мая 1880 года умерла Императрица Мария Александровна, жена Александра II. Гордая, молча страдающая, она долго болела, оскорбленная связью мужа с княжной Екатериной Долгорукой, от которой Император имел четверых детей (один ребенок умер во младенчестве).[8] О любовнице, связь с которой началась еще в 1866 году, говорили все, о Марии Александровне верноподданные молчали. Константин оставит для истории описание смертного часа Царицы. «Кто будет читать, – думал Константин, – узнает, как провожают в последний путь Императрицу-повелительницу всея Руси. Узнают не из официальных бумаг». И он записал всё подробно:

«Съездил в роту. Вернулся домой около полудня, заметил суету и испуг на всех лицах. Мой человек сказал мне, что сегодня утром скончалась Императрица. Это известие поразило меня, как громом. Бросился обшивать крепом погоны, аксельбанты. Я полетел во дворец, на лестнице встретил Пап?: он от Государя из Царского через посланного казака узнал о кончине Тети. Государь получил известие рано утром и в 10 часов уже приехал в Петербург.

Вчера вечером еще Императрице нисколько не было хуже. В 3 ч. утра она еще звала Макушину и кашляла. Затем Макушина долго не слышала обычного звонка, пошла в спальню. Императрица спала спокойно, положив руки под голову. Макушина пощупала пульс, он не бился, руки похолодели, а тело теплое. Она послала за д-ром Альшевским. Он решил, что все кончено. От всех скрывали смерть, дали знать только Царю в Царское Село.

Около 9 [ч. ] Гаврилов, камердинер Императрицы, пошел разбудить Сергея. Ничего не подозревая, он просыпается, видит Гаврилова, который говорит: «Императрица», – и крестится. Сергей опрометью побежал к матери. Мари, собираясь идти к кофе Императрицы, узнала о смерти случайно от обер-гофмаршала Грота. Императрицу оставили в том положении, как оно было, до приезда Государя. Тогда ее обмыли, одели, сложили руки на груди и положили на той же постели. В 1 ч. была назначена панихида. Ошеломленная семья вся собралась тут.

Я видел Сергея раньше панихиды, пока никого не было. Мне больно на него смотреть. Я много плакал. А у нее такое тихое, кроткое выражение, несмотря на то, что лицо немного скривилось. Мне казалось, что можно было прочесть едва заметную укоризну в выражении ее лица. Мною овладело одно чувство: желание быть полезным Сергею.

Уже давно боялись минуты, когда Императрицы не станет: не говоря уже о том, что кончина ее – величайшее горе не только для семьи, но и для России это незаменимая потеря. Незаметным образом Императрица была как бы последним пунктом нравственного порядка и приличия, с ее кончиной преграда рушится, и легко может статься, что мы будем переживать тяжелые минуты, придется не раз краснеть за свое время.

Остается надеяться на Бога: все к лучшему. Он не попустит полного разрушения».

Двадцать третьего мая Константин продолжил записи:

«В 1 ч. п. п. д. панихида в спальне Императрицы. После вскрытия лицо ее приняло еще более спокойное, задумчивое выражение. Чем вчера. Вся постель была покрыта легким тюлем, по которому лежали разбросанные белые розы: это напоминало нарядное бальное платье.

По вскрытии оказалось, что доктор Боткин был совершенно прав: одного легкого не существовало, в другом нашли две значительные каверны, в сердце не оказалось органического недостатка, желудок в окончательно расстроенном состоянии.

Я оставался у Сергея после панихиды, он почти не бывает у себя, все остается при теле покойной матери.

По духовному завещанию ее выставят не в залах, а в большой дворцовой церкви, похоронят не в серебряном парчовом платье, а в белом атласном саване и без короны на голове.

Она завещала Ильинское (подмосковное имение) Сергею. Государь назначил его исполнителем духовного завещания, ему придется ехать в Ильинское, мне бы хотелось ему сопутствовать».

24 мая.

«Тяжелый день для бедного Сергея. Императрицу переложили в гроб. Она лежала на кровати, усыпанной ландышами. Государь и сыновья подняли ее с постели и положили в гроб, покрыв императорской порфирой.

Тут начался выход через Белую залу, 1-ю запасную половину, в Александровскую залу, в большую церковь. Там панихида.

В Петербурге с утра большое движение. В 12 ч. началось перенесение тела покойной Императрицы из большого Собора Зимнего дворца в Петропавловскую крепость.

После короткой литии Государь и его дети приложились к телу, затем они и мы, прочие Великие Князья и иностранные принцы, подняли гроб и понесли по большим залам к главной лестнице на посольский подъезд. Внизу, в большом дворе, ожидали лица, участвующие в погребальном шествии. Дождь, ливший все утро, прошел, только что печальная колесница показалась из ворот, облака очистились и засияло солнце. На площади и на всей дворцовой набережной стояли шпалерами гвардейские полки. Шествие было особенно длинно и торжественно. Царь, наследный принц Германский, австрийский великий герцог Вильгельм и прочие принцы ехали верхами, мы все шли пешком за гробом.

Мне было больно и тяжело за Сергея, он никогда, или очень трудно плачет, перенося свое горе молча, не высказываясь. Сегодняшний день должен раздирать его душу.

Дул очень сильный ветер. Наши яхты были вызваны из Петергофа и стояли вдоль Невы от Зимнего дворца до Троицкого моста с приспущенными флагами, гюйсами и штандартами Императрицы. Все это должно было напоминать Сергею веселые дни, когда мы с ним любовались на эти яхты и веселились в кругу моих товарищей.

Через минуту воздух огласился выстрелом с Петропавловской крепости. Вода в Неве сильно поднялась от свежего западного ветра, разводные части Троицкого моста, по которому проходило погребальное шествие, встали горбом; было трудно опускать огромную колесницу по крутому скату. Все обошлось благополучно.

Петропавловский собор приветствовал заунывным колокольным звоном приближающееся печальное шествие. Я нахожу что-то трогательное в мысли, что мы все найдем тихое, постоянное пристанище в этой церкви.

Царь и мы все снесли гроб в собор и поставили его на огромном катафалке, обтянутом красным сукном с золотом. С потолка Собора висел высокий серебряный подбитый горностаем покров в виде купола, прихваченный у средних четырех столбов.

Мне нравится величественная, торжественная, даже несколько праздничная обстановка, окружающая грустные человеческие останки. Как хорошо действует на душу песнь «Христос воскресе из мертвых» на погребальных службах между Пасхой и Вознесением.

За вечерней панихидой мне почему-то стало очень грустно, и я прослезился, подходя к телу бедной Императрицы. Она очень изменилась лицом; оно совершенно закрыто тюлем, его почти не видно».


27 мая.

«Сегодня приехал Сандро Болгарский... Утром и вечером были на панихидах в крепости. Приехали Вальдемар Датский и Герман Саксен-Веймарский...»


28 мая.

«Сегодня хоронили Императрицу Марию Александровну.

В этот же самый день, пятнадцать лет тому назад, хоронили Цесаревича Николая Александровича (старшего сына Александра II. – Э. М., Э. Г.).

Я приехал в крепость к началу обедни. Служил митрополит Исидор. Завтра Вознесение, сегодня последняя пасхальная служба, в последний раз пели «Христос воскресе». Бедный Сергей был бледнее своего белого кирасирского мундира, у меня сердце болит, глядя на него.

Во время обедни Государь находился не внутри церкви, а в комнате у входа. Он вошел в собор под конец литургии.

Из огромного дежурства многим делалось дурно от долгого стояния. Фрейлине Тютчевой пришлось оставить свое место у гроба, одному офицеру сделалось дурно, нескольких человек Николаевского Кавалерийского училища увели.

Началось отпевание. Ужасные минуты, чувствуешь, что вот-вот настанет конец и ничего больше не останется на этой земле от жизни хорошего человека.

Наступили минуты прощания. Дети окружили гроб, с тоской в последний раз вглядываясь в любимые черты. Уже близко держат крышку гроба, снимают покров, цветы. Такое невыразимое мучение. Многие из нас положили образки и крестики в гроб. Вот его закрыли, понесли к могиле, опускают. Раздалась пушечная и ружейная пальба. Посыпался песок в могилу, цветы и последние слезы. У Сергея их не было, он стоял бледный, с истерзанным лицом.

И всё кончено».


30 мая.

«... Потом были у Сергея. Оля очень грустна. Она плакала, видя печальное настроение Сергея. Он читал нам письмо покойной Тети (Императрицы. – Э. М., Э. Г.), где она дает советы Сергею и Павлу и просит их за себя молиться, особенно после своей смерти, и во время свершения таинства на литургии. Вот отчего Сергей молился на коленях, когда пели «Тебе поем»...»

Константина потревожил посыльный. Он доложил, что Великий князь Константин Николаевич прибыл в Петербург и требует быть на «Герцоге Эдинбургском». Корабль готовился к плаванию.

СЕМЕЙНАЯ ДРАМА

Кругосветное плавание продолжалось два года с лишним. Мир, открывшийся глазам, был неописуемо красив. Конечно, он не был идеален, но Константин прежде всего видел красоту – так он был устроен. Его глаза, чувства, духовный слух, интеллект были отзывчивы и податливы гармонии цвета, линий, звуков. Его охватывала тоска из-за невозможности «одновременно соприсутствовать всему, везде и невозможности достичь полноты переживания».

Константин увидел Алжир, Неаполь, Венецию, Татой – резиденцию своей сестры, Королевы эллинов; совершил поездку по Святой земле, побывал в Иерусалиме.

Но когда тяжелая волна ходила под днищем корабля и он, свободный от вахты, лежал в своей каюте, ему виделся Павловск во всем блеске северного лета: сирень в полном цвету; дубы и липы в свежей зелени. Птицы поют. Пахнет так чудно. И везде тайны прелестного нежного лета – у Розового павильона, на Английской и Константиновской дорожках, на тропках вокруг пруда, где стоят нависшие над водой его любимые березы.

И он снова думал о том, что только там, в России, будет новая истинная его жизнь. Константин писал отцу 13 октября 1881 года:

«Я пламенно рвусь в Тихий океан, считая кругосветное плавание полезным и необходимым. По возвращении я мечтаю всеми силами души и тела служить на пользу Родины, продолжать начатое тобою дело освобождения и просвещения и посвятить всю жизнь на труд по улучшению быта нашего православного народа и духовенства... Я старался насильно привязать себя к морю, заставить себя полюбить флот – но, к великому моему разочарованию, не успевал в этом. Вот уже 3 года, что я стал осмысленней смотреть на жизнь и на вещи, три года я думал и раздумывал и пришел к убеждению, что все мои чувства и стремления идут вразрез с положением моряка. В последних моих плаваниях я, скрепя сердце, старался честно исполнять свой долг и, кажется, ни разу не изменил ему. Вместе с тем, думая, что если придется всю жизнь служить немилому предмету, к которому не имею влечения, – жизнь моя будет мука и страдание. Разумеется, пока я свято буду продолжать служить во флоте, во что бы то ни стало хочу совершить кругосветное плавание, считая, что только морская служба может служить мне подготовкой к другого рода деятельности, может выработать во мне знание жизни и людей и дать мне некоторую опытность...»

В следующем году 20 января Константин снова пишет отцу, превозмогая себя: «Если судьбе будет угодно задержать меня в морской службе – конечно, я покорюсь. Но тяжело будет всю жизнь уложить на нелюбимое дело».

Судьбе было угодно уложить молодого моряка в постель с тяжелейшей пневмонией. Доктор, медицинское светило, советовал сменить род деятельности.

Константина списали с корабля. Он сухо и отчужденно сообщил отцу 22 февраля 1882 года: «Какого рода я буду впоследствии нести службу – не знаю, хотел бы по Министерству народного просвещения».

В январе 1882 года Константин вернулся на родину и нашел много перемен. Не стало Достоевского. Позже Анна Григорьевна Достоевская говорила, что ни одно из тысяч сочувственных писем по поводу смерти Федора Михайловича не поразило ее и не растрогало так, как письмо Константина Константиновича, посланное из Неаполя, с фрегата «Герцог Эдинбургский»...

Убит был царь. Константин последний раз видел Александра II в день его именин. Тогда в Петербург он с Цесаревичем сначала добирался на яхте «Александрия», потом Саша и Дагмара ехали четверкой цугом с форейтором и нарядным казаком. Народ приветствовал Наследника криками «ура». Служба в Александро-Невской лавре была чинная, торжественная. Константин был в упоении. Он стоял у раки Александра Невского – святого, которому поклонялся. Он считал, что это одна из редких святынь, освящающая православное сердце в почти иностранном Петербурге.

И вот царя Александра II нет. Закончилось правление, которое называли «диктатурой сердца». В столице рассказывали, как рано утром по Невскому проспекту от Зимнего дворца неслась тройка с фельдъегерем и собакой, а через полчаса появлялась карета, окруженная конвоем. Это ехал Император с собакой на обычную прогулку в сад Аничкова дворца. Для него больше не было в Петербурге безопасных мест. Монарх, освободивший от крепостного рабства миллионы людей, не мог утром спокойно подышать воздухом. Пришло время агрессии и насилия. И у этого времени были свои трибуны и певцы. «Теперь поэзия служит мелкому эгоизму; она покинула свой идеальный мир и, вмешавшись в толпу, потворствует ее страстям, льстит ее деспотическому буйству и променяла таинственное святилище храма (к которому доступ бывает отворен одним только посвященным) на шумную торговую площадь, поет возмутительные песни толпящимся на ней партиям», – писал Василий Андреевич Жуковский в конце сороковых годов, а в 1866-м взбодренные «бесовскими» тамтамами «альтруисты»-террористы поставили Каракозова у решетки Летнего сада с целью убить Царя-Освободителя. Тогда все обошлось, но это было только началом террора революционно настроенной молодежи.

Через 12 лет, в 1878 году, Вера Засулич тяжело ранила петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова. В том же году в Петербурге народником Кравчинским был заколот кинжалом на Михайловской площади начальник тайной полиции генерал Николай Мезенцов. 9 февраля 1879 года харьковский губернатор князь Дмитрий Кропоткин был убит Гольденбергом, подбежавшим к его карете и выстрелившим через окно в упор, а в появившейся вскоре листовке уведомлялось, что князь убит по приговору «Народной воли». В марте того же года пришла очередь жандармского полковника Кнопа – рядом с его трупом в доме лежал приговор исполнительного комитета «Народной воли». 23 марта в Москве был убит агент тайной полиции Рейнштейн. В тот же день в Петербурге было совершено покушение на преемника Мезенцова генерала Дрентельна. В апреле в Киеве застрелили губернатора, 10 апреля в Архангельске был заколот кинжалом полицмейстер, а 14 апреля Соловьев, примыкавший к «Земле и воле», пять раз стрелял из револьвера в Императора, оставшегося по счастливой случайности живым. Террор набирал силу и размах. 26 августа 1879 года исполнительный комитет приговорил Александра II к смерти. Через полгода, 17 февраля 1880 года, чудовищный взрыв потряс здание Зимнего дворца, когда Императорская фамилия должна была войти в столовую. Император опять чудом остался жив благодаря тому, что один из его гостей, Князь Болгарский, опоздал. Но было убито и ранено 40 солдат Финляндского полка. Воскресным днем, 1 марта 1881 года, когда царская карета в сопровождении шести конных казаков проезжала по набережной Екатерининского канала, в нее была брошена бомба, убившая нескольких казаков и мальчика-прохожего. Александр II, оставшийся невредимым, бросился к убитым, и в этот момент народоволец Гриневицкий метнул вторую бомбу. Смертельно раненный Император умер в тот же день в своем дворце, не приходя в сознание...

Константину вспомнилось давнее, еще до убийства царя, событие. Из Стрельны приехала взволнованная Мама, но ничего не объяснила. И только Павел Егорович, управляющий ее двора, рассказал ему, что на въезде в Царскосельский сад они встретили коляску, в ней были Император с Долгорукой и детьми. Царь был сконфужен. А Мама, пришедшая в себя, сказала: «Сердце обливается кровью, что делает наш Всероссийский самодержец! И это после чудесного избавления от покушения на него».

В последний раз чудесного избавления не случилось...

Потерял опору бытия и отец Константина, истинный двигатель Александровых реформ, теперь ненужный новому времени и новой власти. Константину сказали, что пропадает отец у бывшей балерины Анны Кузнецовой, с которой, оказывается, имел давнюю связь и общих детей. У него, значит, своя Долгорукая... Неужели в мире нет ни верности, ни благодарности, ни любви? Как не поверить юродивому у церкви, который однажды крикнул Константину: «Не доверяй своему телу, пока оно не ляжет в гроб!»

Перед плаванием на «Герцоге» Константин поделился с сестрой Олей своими мечтами о тихой семейной жизни, фантазировал, какой у него будет дом – обязательно в чисто русском вкусе, похожий на терем. Он надеялся, вернувшись из плавания, жениться. Шли они тогда по Родительскому кладбищу. Было тихо, тепло, всюду цвел бело-розовый душистый горошек...

Ну вот, он вернулся. Вокруг почти кладбище...

* * *

В речном яхт-клубе, в отличие от Императорского, давно превратившегося в элитный туристический, кипела жизнь, не только в ресторане, но и на пирсе, в недавно открытых судостроительных мастерских, а Нева в районе Крестовского острова действительно была забита множеством шлюпок и яхт, среди которых преобладали шверботы. В мастерской Константину, уже почти восемь лет являющемуся почетным членом Санкт-Петербургского речного яхт-клуба, представили конструктора Родионова. Господин Родионов показал ему чертежи новой яхты водоизмещением в две тонны и рассказал, что попытается сделать ее одной из самых быстроходных в своем классе. Однако знаменитого Макарова, одного из одареннейших русских яхтсменов, близкого родственника прославленного адмирала, Великому князю увидеть не удалось – тот был на воде, демонстрировал покупателю ходовые качества одной из своих яхт. Тем не менее Константин был доволен посещением Крестовского, он убедился, что интерес к парусному спорту в России не погас, и намерен был доложить об этом правлению Императорского клуба.

В довершение экскурсии Великий князь решил закусить в ресторане, заказав стерляжью уху, судака по-польски и белого французского вина. И вдруг осознал, что яхты не отвлекают его от грустных мыслей, как рассчитывал. На душе по-прежнему было неспокойно от какой-то не вполне понятной тревоги. Связана ли она с тем, что пришлось обмануть надежды отца и уйти из флота, или с предстоящей деятельностью на новом для него поприще, или с тем, что обязательная для него светская жизнь отнимает время у поэзии, или с неожиданным замужеством Елены Шереметевой, или еще с чем-то другим, – оставалось лишь гадать. Но вот в церкви эта неясная тревога покидала его, на душе становилось покойно и чисто. Ах, как хорошо было бы посвятить всего себя служению Господу...

В ресторане то и дело слышалась польская речь, выходит, правду говорили, что среди членов клуба много поляков. Вдруг до его ушей долетело родное имя. Он невольно прислушался к разговору.

«Бедный Пап?, опять о нем, – невольно подумал Константин, – в Париже ему и в голову не приходит, что здесь все еще ломаются копья вокруг его дел и имени!»

В отличие от многих молодых людей, до которых лишь на похоронах доходит, кем был для друзей, общества и государства человек, называемый ими всю жизнь «папой», Константин Константинович к этому времени почти всё знал о значении и роли отца в родном Отечестве.

* * *

Его отец, Константин Николаевич, родился 9 сентября 1827 года в Павловске и был младше своего брата, будущего Императора Александра II, на девять лет. Но было одно обстоятельство, позволявшее позже несправедливо подозревать младшего брата Константина в притязаниях на трон: он был порфирородным, иначе говоря, сыном Императора Николая I, а когда родился Александр, Николай еще не был даже объявлен Наследником.[9]

С детства «скучный Костя, который всегда с книжками» (суждение при дворе), рос дерзким и необузданным мальчишкой, зачастую пренебрегавшим многими правилами хорошего тона и принятыми в тогдашнем обществе нормами поведения. Был упрям, горяч и несдержан, необуздан в своем стремлении добиться желаемого, за что получил прозвище «паровик» и заимел недругов. Вместе с тем он отличался живым умом и трудолюбием, а с возрастом довольно успешно стал учиться властвовать собой.

Сохранилась записка педагога Н. Н. Ермолинского, касающаяся принципов и целей воспитания Великих князей: «Нельзя забывать, что их величества переступают порог юности с особыми правами и при наличности особо благоприятных условий существования. Со дня совершеннолетия, имея почти все русские знаки отличия и с этих же пор вполне обеспеченные материально, они не только могут, но, по словам императора Николая I, обязаны оправдать в глазах Монарха и народа свои исключительные права и привилегии. Ведь они стоят так высоко, так на виду, что вся Россия знает их жизнь, повторяет их слова, даже часто следует их примеру. Они, при наличии материальной обеспеченности и всех знаков отличия, полученных еще в юности, могут явиться перед Государем „без лести преданными“. Они, так высоко стоящие над толпою, обязаны явить собой пример людей, окупивших громадные, дарованные им права еще большими великими делами. Общество ждет от них этого и надеется».

Великий князь Константин Николаевич получил прекрасное воспитание и обучался делу под руководством самых авторитетных педагогов и специалистов в отечестве. Для этого у Николая I, нежнейшего родителя, разумеется, хватало и разумения, и возможностей. Так как он предполагал готовить сына к морскому делу, в главные воспитатели ему в 1832 году он пригласил самого заслуженного моряка – выдающегося мореплавателя, географа, исследователя Арктики – Федора Петровича Литке, которому впоследствии был присвоен графский титул и поручено руководить Академией наук.

Николай I позаботился и о том, чтобы уже с восьмилетнего возраста его сын принимал участие в морских походах. Для начала – по Финскому заливу, а затем и по Балтийскому, Баренцеву, Северному морям. На фрегате «Паллада» будущий морской министр провел два первых похода, познав таким образом все радости и тягости морской службы и полюбив ее. В 20 лет он получает чин капитана 1-го ранга, становится командиром того же фрегата «Паллада».

Надо полагать, что Федор Литке был не только хорошим наставником по морскому делу, но и хорошим воспитателем. На всю жизнь министр Морского ведомства и переустроитель русского флота Константин Николаевич Романов сохранил к нему не только признательность, но и нежную дружбу, часто следовал его советам. Не раз он признавался, что ценил и любил своего наставника: «Ему обязан всем тем, кем сейчас являюсь. Он меня поставил на ноги».

К воспитанию сыновей Николай I привлек и поэта Василия Андреевича Жуковского, человека морально безупречного, свободолюбивого и свободного от предрассудков, но набожного и преданного монархии. Василий Андреевич освободил своих крепостных, выступал против всякой тирании. Он же в качестве учителей для своих титулованных учеников Александра и Константина выбирал умы независимые. Среди них были историк К. И. Арсеньев, лишенный профессорского звания за неблагонадежность; М. М. Сперанский, проведший годы в сибирской ссылке при Александре I. Впоследствии, совершенствуя знания русской истории, Константин Николаевич часто общался с первейшими тогда исследователями и знатоками ее – М. П. Погодиным и С. М. Соловьевым.

«Общее является суммой индивидуальных благ; а цель никогда не оправдывает средства, – учил своих воспитанников Жуковский. – Добиваться цели нужно поступательным путем, а не насилием, ибо всякая революция есть шаг из понедельника в среду».

Василий Андреевич тесно сблизился и подружился со своим воспитанником и переписку, возникшую в «учебных целях», вел с ним до самой своей смерти.

В становлении личности Константина Николаевича было три основополагающих момента. Первый он указывает сам: «Я с молодых лет питал уважение к наукам и верил в необходимость поступательного движения на пути просвещения». Второй – люди, в кругу которых он общался и которых избирал себе в друзья и соратники; как правило, это были интеллектуалы и прогрессисты. Третий – привитое с детства понятие «доброй нравственности». Николай I приказал барону М. А. Корфу (сокурсник Пушкина), который преподавал юному Константину законоведение, «не останавливаться на отвлеченных предметах, ибо лучшая теория права – добрая нравственность, а она должна быть в сердце независимой от этих отвлеченностей и иметь своим основанием религию».

Николай I, сам человек очень религиозный, настаивал на том, чтобы его сыновьям в качестве фундаментальной основы морали внушались религиозные принципы. Священник, наставлявший Александра и Константина, побуждал обоих задумываться, для какой цели создал Бог каждого человека, зачем нужно изучать свой характер и давать себе ясный отчет в своих поступках и впечатлениях. Он учил также спрашивать себя, приносит ли пользу другим твоя жизнь.

Константин-младший не мог точно знать, задавался ли этим вопросом его отец, но вся отцовская деятельность и количество «отвлеченностей», в которых он достигал высокого профессионализма, является свидетельством тому. Для него же самого привычка спрашивать с себя стала совершенно естественной, и совсем не исключено, что она – не только результат религиозного воспитания его самого, но перешла к нему в наследство от отца и деда.

Вопреки всем канонам, существующим тогда для Царской семьи Романовых, Константин Николаевич мечтал получить, кроме военного, и высшее университетское образование. Но на пути встали запреты, условности, традиции, и «скучный книжный Костя» не получил разрешения на поступление в университет. Но именно «отвлеченности» стали его университетами.

Он не только столь хорошо играл на виолончели и фортепиано, что осмеливался музицировать с великим Вержбиловичем, знаменитой Епанчиной, консерваторским оркестром, но также знал историю и теорию музыки, серьезно увлекался литературой. Он отдал должное шахматам, интеллектуальной игре, входившей тогда в моду на Западе. В Николаеве, где Великий князь жил во время Крымской войны, он регулярно посещал шахматный кружок, а впоследствии стал почетным председателем Петербургского шахматного клуба. Ряд сыгранных им партий был даже опубликован в 1869 году.

В 1848 году в возрасте двадцати одного года Константин Николаевич Романов содействовал появлению литературного журнала «Морской сборник», который выпускался до 1917 года. При этом он добился того, чтобы журнал не подлежал общей цензуре. В этом журнале печатались И. А. Гончаров, А. Н. Островский, Д. В. Григорович, А. Ф. Писемский, К. М. Станюкович. Неподконтрольность цензуре и опекунство Великого князя сделали возможным публикацию здесь материалов педагогической дискуссии, подготовившей школьную реформу в России, проведенную впоследствии министром народного просвещения А. В. Головниным. Здесь же печатались неординарные статьи хирурга Н. И. Пирогова и, самое важное, правдивые статьи о Севастопольской кампании в Крымскую войну (1853–1856). «Летописью Севастопольской обороны» называл эти статьи Н. Г. Чернышевский.

В 21 год Константин Николаевич был произведен в контр-адмиралы. В 22 года, во время Венгерского похода в 1849 году, он участвовал в сражениях под Дебреценом и Вайценом, отвечая за переправу через реку Тиссу. От главнокомандующего армией князя И. Ф. Паскевича получил орден Георгия 4-й степени. Из действующей армии он писал отцу Николаю I столь обстоятельные письма, что Император именно на их основе строил свои представления об этой кампании.

Фрейлина Анна Федоровна Тютчева, дочь известного поэта, описала Константина Николаевича, когда ему было 25–26 лет: «... Молодые великие князья очень приветливы и добры, даже слишком просты и недостаточно выдерживают свою роль полубогов. Великий князь Константин самый величественный из них, но он, как и прочие, очень прост в обращении; тем не менее, в его взгляде, в его осанке чувствуется владыка... У Великого князя довольно дерзкая и бесцеремонная манера рассматривать людей в монокль, пронизывая вас жестким, но умным взглядом. Один из всей царской семьи он невысокого роста, у него красивые „романовские“ черты лица, а профиль немного напоминает Наполеона в молодости. Он отличается живостью, много говорит и с большой легкостью и изяществом выражается на нескольких языках. Чисто и грамотно на русском, что давало повод слыть ему свирепым славянином, говорящим только по-русски и пренебрегающим всеми формами европейской цивилизации. На самом деле он был европейски просвещен, видел Россию управляемой собственными силами, но в кругу мировой цивилизации. Говорят, что он очень образован, очень любознателен, очень деятелен; от него ждут с надеждой славы будущего царствования. Утверждают, что его отец не очень его любит из-за некоторых честолюбивых поползновений, которые внушают ему недоверие к своему второму сыну».

Константин Николаевич по характеру был человеком смелым и решительным, склонным к рискованным поступкам. Будучи командором Императорского яхт-клуба, он заказал в Англии яхту, имевшую необычно «круглый» корпус. Чтобы испытать ее в деле, Великий князь, пренебрегая советами бывалых яхтсменов, вывел судно в море в очень сильный шторм. И яхта, и ее штурман с честью выдержали испытание. А 17 июня 1854 года, во время испытаний новой лодки американской конструкции, плоскодонной с небольшим водоизмещением, вся ее команда оказалась в воде, а лодка затонула. Многие погибли, других выловили спасатели, а Великий князь, будучи физически сильным и умелым пловцом, спасся сам, как он говорил, самым чудесным образом. С тех пор ежегодно вся семья праздновала эту дату как день спасения Константина Николаевича «от утопления».

Константин Николаевич оставался самостоятельно-энергичен и в других своих «отвлеченностях». Узнав, что после смерти Н. В. Гоголя при издании его собрания сочинений цензурное ведомство наложило запрет на печатание «Мертвых душ» и «Исповеди», он обратился к шефу жандармов графу А. Ф. Орлову и убедил последнего отменить распоряжение. Когда же цензура пошла по другому пути и решила подкорректировать готовившиеся к печати тексты Гоголя, Великий князь написал начальнику Третьего отделения Дубельту и добился того, что сочинения писателя вышли в неискаженном виде.

Хочется подчеркнуть: шел 1852 год. Великому князю – 25 лет, царствует его отец, Николай I, человек в полном смысле слова самодержавный, не поощряющий «индивидуальной свободы и свободного индивидуализма». Сын его по взглядам не принадлежал ни к западникам, ни к славянофилам, он не был догматиком, но имел широкий спектр понятий и воззрений.

Благодаря его хлопотам были опубликованы религиозные сочинения основателя славянофильского движения А. С. Хомякова, а также разрешено издание газеты этого направления «День».[10]

Император решил направить реформаторские устремления своего страстного, умного и дерзкого сына в одну сферу – морской флот России. Трудное поприще, ибо русский флот в ту пору катастрофически отставал в техническом и кадровом отношениях от флотов крупных европейских держав. Требовалась кардинальная перестройка, которую мог возглавить авторитетный профессионал. Поначалу Николай I поручил сыну возглавить комитет по составлению Морского устава. Помощником его стал чиновник особых поручений Министерства внутренних дел Александр Васильевич Головнин, сын известного мореплавателя В. М. Головнина.

С этого времени началось не только их долголетнее сотрудничество. Современники соглашались, что без Головнина Великий князь не стал бы тем, кем стал, но вкладывали в это разный смысл. Одни считали, что он не стал бы столь последовательным реформатором-либералом, многое сделавшим для России; другие – не навредил бы столько России своими непродуманными реформами.

Без сомнения, Головнин помог Великому князю технически подготовить и обосновать введение нового Морского устава и реформировать Морское ведомство. Особая роль Константина Николаевича в морской реформе состояла в его способности определить ее стратегию, сообразуясь не с бюрократическими интересами, а с реальными потребностями страны и современными достижениями науки, российской и западной практики. Его возможности расширились после назначения управляющим Морским министерством (на правах министра), которым он стал в 1853 году в чине генерал-адмирала.

Новый управляющий начал реформирование Морского ведомства с привлечения на службу предприимчивых и образованных людей. Особо почитались понятия чести и преданность делу. В его ведомстве, в отличие от других, где царило слепое подчинение высочайшим указам, тяжелая работа, полная разочарований и неудач, все же была творчеством и вдохновением. Он умел рассеять сомнения, понять оттенки разномыслия, объяснить суть. Будучи профессионалом флотского дела, Константин Николаевич издает циркуляр, осуждавший «всеобщую официальную ложь», требовавший не похвалы, а истины, и «в особенности глубокого и откровенного изложения недостатков», призывавший к отказу от канцелярской парадности и бумажной отчетности, в которой прятали истинное положение дел.

Так, в трагическую Крымскую кампанию 1853–1856 годов он выступил против панегириков в адрес родного флота и его августейшего начальника, то есть в свой собственный. Последовал по его инициативе циркуляр о прекращении славословий даже в пору победы Нахимова в Синопской бухте. Он знал как никто другой истинное положение России в «большой войне», развязанной в 1854 году Англией и Францией путем ввода в Черное море объединенного флота. Ради расчленения России Европа начала военные действия на Дунае, в Закавказье, на Балтийском и Белом морях, на побережье Камчатки.

Словом, Константин Николаевич медленному течению жизни предпочитал действия. Вместе с Великой княгиней Еленой Павловной, поддерживавшей его во всех начинаниях, он организовал первые госпитали в районе театра военных действий. Так были заложены основы российского Красного Креста. Великий князь отдает свои 200 тысяч рублей на сооружение шестидесяти канонерских лодок, в то время как правительство отказывается выделить эту сумму на сооружение кораблей нового поколения. «Все, что я имею, принадлежит России» – эти слова навсегда связаны с именем Константина Николаевича.

Однако Крымская война стала трагическим итогом царствования Николая I. «Вся фантасмагория его величественного царствования рассеялась как дым. Остался чужой флот в Черном море, бомбардировки Одессы, армия без вооружения, флот, разграбленный лихоимством, унижение России», – писал современник.

В своих нововведениях Константин Николаевич опирался на передовой офицерский состав флотов. Проект Морского устава впервые в стране разрабатывался гласно и публично. Черновой его вариант рассылался «по всему морскому миру», офицерам Балтийского и Черноморского флотов. От них требовалось подать свои отзывы и замечания, которые обязательно учитывались при доработке. При этом привлекался законодательный опыт морских стран Европы. Головнин позже отмечал, что Великий князь «приказывал составить подробные обозрения всех прежних узаконений» для сравнения с «постановлениями иностранными».

Николай I неожиданно умер 18 февраля 1855 года, в самый разгар кошмарной для России Крымской войны. Появились даже слухи, что Император, не выдержав трагических потрясений, покончил жизнь самоубийством. На самом деле, как утверждают историки, он подхватил воспаление легких и после двухнедельной болезни скончался. Главный его завет преемнику содержался всего в двух словах: «Служи России». Символичной была одна из последних фраз, обращенных к Наследнику престола: «Держи всё, держи всё». Это был основной принцип властвования самого Николая I, который руководил, «сам держа всё», стараясь вникнуть и повлиять на каждую мелочь в каждом уезде. Он искренне считал, что только так и можно руководить такой страной, как Россия, тем самым лишив подданных инициативы.

Власть перешла к его старшему сыну Александру. Но еще раньше братья пообещали друг другу «идти рука в руку заодно и не позволять, чтобы их разрознивали», потому младший Константин, энергичный, с широкой эрудицией, соединенной с трудолюбием, встал рядом с Императором Александром II, человеком, как говорили, вялым и нерешительным во всех делах.

И началось... «Реформатор и либерал» – эти слова преследовали Великого князя с разной долей злобы, ревности и восхищения. Однако Константин Николаевич упорствовал в своем стремлении к переменам, не признавая критики, пусть даже разумной, но страдающей отсутствием инициативы, положительного жизненного творчества, не признавая деятелей, не способных произвести что-либо реальное. Он выступил против того, что К. П. Победоносцев, один из ярых его противников, называл «натуральной силой инерции».

Многие, критикуя братьев-реформаторов, утверждали, что убийство Александра II стало результатом его ультралиберальных реформ, так как именно эти скороспелые изменения и привели к росту свободомыслия. В этом конечно же была доля истины.

Однажды Великий князь Константин-младший задумался над вопросом, отказался бы Александр II вкупе с его (Константина) отцом от либеральных перемен, если бы они заранее знали, чем все кончится? Что первый станет жертвой бомбиста, а второй после гибели венценосного брата будет сразу же отлучен от всех государственных должностей, принужденный наблюдать, как рушатся все его мечты и планы видеть Отечество цивилизованным, а подданных царя – свободными в своих действиях во благо государства. И, хорошо зная отца и дядю, сам же ответил на вопрос решительным «нет». Можно у каждого найти различные недостатки, но уж в трусости никого из них обвинить нельзя.

Деятельность морского министра, фигуры по обычному представлению «бумажной», многим казалась странной. Он углубился в то, о чем не принято было даже помышлять: до 1855 года Морское ведомство оставалось своеобразным «помещиком» со своими крепостными крестьянами, жившими на Охте и под Николаевом. Из 125 тысяч нижних чинов, причисленных к Морскому ведомству, 100 тысяч служили «комфорту высших чинов», выполняли разные обязанности вплоть до роли денщиков. Были даже целые «конюшенные роты» Морского министерства.

При Константине Николаевиче охтинские крестьяне были освобождены от крепостной зависимости, а общее число нижних чинов он сократил до 27 тысяч, из них 94 процента составили прямую боевую силу флота и лишь остальные исполняли косвенную службу, с которой не справлялись вольнонаемные. Береговая команда уменьшилась в шесть раз, а количество офицеров стало соответствовать прямым потребностям флота. Что касается чиновников, этой страшной силы, которую не берет ни чума, ни война, их в Морском ведомстве сократили в два раза.

Раньше других Великий князь Константин Николаевич запретил в своем ведомстве телесные наказания.

После поражения в Крымской войне, когда России по позорному и унизительному Парижскому трактату было запрещено держать флот в Черном море, морской министр совершил длительную зарубежную поездку для ознакомления с флотами Англии и Франции. «Я теперь, – писал он, – не что иное, как генерал-адмирал без флота, который видел своими глазами гигантские флоты и морские способы вчерашних врагов наших». И он дал себе слово в кратчайшие сроки сделать всё возможное для создания мощного броненосного флота в России.

Вернувшись на родину, он стал создавать условия для беспрерывного плавания русских военных судов в дальних морях и океанах. В 1856 году балтийская эскадра из пяти судов идет в Средиземноморье, через год уже две эскадры вошли в Черное море, одна совершила плавание к устью Амура, на следующий год совершила кругосветное плавание эскадра из трех корветов и трех клиперов. В 1863 году эскаддра адмирала Лесовского посетила ряд портов Северной Америки, поддержав тем самым боевой дух Соединенных Штатов, которых блокировала Англия.[11]

Уже с 1864 года в состав эскадры винтовых судов Балтийского флота входят и бронированные суда. Вот уж поистине вслед за своим сподвижником, блистательным дипломатом, князем Александром Михайловичем Горчаковым, Великий князь Константин Николаевич Романов с полным правом применительно к своему делу мог повторить: «Говорят, что Россия сердится, нет, Россия не сердится – Россия сосредотачивается». Она сосредоточилась так, что по государевой воле в кратчайший срок после отмены Парижского трактата был готов к жизни на новейшей технической основе Черноморский флот, краса и гордость державы. Из парусного флот стал паровым, а затем броненосным, одним из лучших в мире.

Горя тем, что Некрасов называл «святым беспокойством», реформатор не ограничивался руководством из Петербурга. Поставив своей целью обновить флот, сделать его паровым и современным, он разъезжал по стране, создавал и обновлял оружейные заводы, верфи, корабли. Константин, его сын, которого отец готовил к службе во флоте и мечтал именно ему впоследствии передать свое министерство, как никто другой знал эту сторону деятельности отца. Тот считал необходимым брать сына в такие поездки, а то и дома посвящать его во все детали своей деятельности.

Отец Константина полагал очень важным для дела лично присутствовать и участвовать на спусках и испытаниях кораблей, как бы опасно это ни было. Порой в течение одного дня он успевал побывать и на испытаниях, и на пороховом и пильном заводах, в адмиралтейских мастерских, обсудить качество приобретенных за границей «винтов и машин» и лично проконтролировать, как ведется их установка на судах. «В восемь утра отправился в Кронштадт, – пишет он в дневнике 22 марта 1860 года. – Приехавши, отправился прямо на Пороховой завод. Котлы „Гремящего“ шибко подвигаются вперед. В кузнице видел сварку второй пушки, а в токарной – сверление первой. Обошел все мастерские завода, везде большая деятельность...»

Однако не всё задуманное в интересах Морского министерства удалось осуществить. Большую неудачу потерпела его кадровая политика. Великому князю не хватало поддержки для изменения порядка выдвижения людей по личным качествам, «не стесняясь чинами». Неудачу кадровой политики его сподвижники объясняли тем, что противники реформ решили здесь остановить Константина Николаевича, справедливо осознав, что уничтожение чинов – мера слишком демократическая, направленная на введение равенства между людьми. А это уже куда более серьезное дело, чем техническое перевооружение флота.

Император Александр II помнил свое решение «идти рука об руку» с младшим братом и в повседневной деятельности во всем доверял ему. Уже в 1857 году Константин Николаевич стал членом Секретного (затем Главного) комитета по крестьянскому делу (с 1860 года – председателем); членом Финансового и Сибирского комитетов; с 1861 по 1864 год – наместником в Царстве Польском; с 1865 по 1881 год– председателем Государственного совета.

Именно Великий князь и его единомышленники, которых скоро прозвали «константиновцы», а ими, помимо А. В. Головнина, возглавившего с 1861 года Министерство просвещения, были министр финансов М. X. Рейтерн, военный министр Д. А. Милютин, генерал от инфантерии граф Я. И. Ростовцев, Великая княгиня Елена Павловна и другие, готовили отмену крепостного права в России. Константин Николаевич настаивал на освобождении крестьян с передачей им земли в собственность, но с сохранением общинной основы там, где были для этого местные условия.

Жаркие дебаты на заседаниях Комитета продолжались до января 1861 года, при этом сторонники и противники реформ не стеснялись в словах, если не хватало аргументов. Император, присутствовавший на этих заседаниях, чаще всего молчал, допуская полную свободу прений. Конечно, он не мог не понимать, что тем самым делал более весомой позицию брата. А Константин Николаевич выступал за введение института мировых съездов,[12] способных отстаивать интересы крестьян против «преобладающего влияния дворянства, их корыстолюбия». В качестве председателя он умело ограничивал задор тех, кто стремился убедить Царя в необходимости уменьшения наделов крестьянам и в увеличении их повинностей. И все же, несмотря на все его старания, Государственный совет большинством голосов отверг проект Крестьянской реформы. Великий князь и его сторонники остались в меньшинстве. Но тут уже личную смелость и прозорливость проявил Император. Он утвердил мнение меньшинства, которое назвали «великокняжеским».

Девятнадцатого февраля 1861 года два брата Романовых стояли рядом у стола. Александр, помолившись в уединении, подписал Манифест об отмене крепостного права, Константин присыпал песком его подпись. Метафору тут можно выбрать любую: присыпал, чтобы похоронить рабство, или присыпал, чтобы скорее высохли чернила, открыв великую суть самого важного события за все время правления династии Романовых.

Противники Великого князя сознательно путали либерализм с радикализмом. На Константина Николаевича обрушились потоки клеветы и сплетен, его обвиняли даже в оппозиционности к Александру II. Обвинения такого рода конечно же стали известны Императору, но он не придавал им значения, оказывая младшему брату все то же доверие.

После Манифеста 1861 года одной из первых реакций на новые общественные свободы явились волнения в Польше, входившей в состав Российской империи. Великий князь Константин Николаевич был назначен наместником в Царство Польское, пожелав ехать туда вместо назначенного сначала младшего брата Михаила Николаевича. Не исключено, что это совпало и с желанием Царя. Во-первых, отъезд Константина Николаевича из Петербурга мог утихомирить страсти вокруг его роли в подготовке и проведении крестьянской реформы, а во-вторых, широко известный в России своими либеральными взглядами, он был более уместен в Варшаве с миссией «примирительной политики».

Скажем сразу, что Константину Николаевичу не удалось справиться со своей задачей в Царстве Польском и он чуть не заплатил жизнью за стремление успокоить поляков. 21 июня 1862 года, на следующий же день после приезда с семьей в Варшаву, на него было совершено покушение поляком Ярошинским. Вот как Великий князь описал это в дневнике: «... выходит из толпы человек, я думал, проситель. Но он приложил мне к груди револьвер и в упор выстрелил. Его тотчас схватили. Оказалось, пуля пробила пальто, сюртук, галстук, рубашку, ранила меня под ключицей, ушибла кость, но не сломала ее, а тут же остановилась, перепутавшись в снурке от лорнетки с канителью от эполет. Один Бог спас. Я тут же помолился... Общее остервенение и ужас».

Веря в поступательное разрешение всякого конфликта, Великий князь обратился к населению с мирным призывом: «Поляки, вверьтесь мне, как я вверился вам!» – просил не идти за «партией преступлений», ведущей к кровопролитию. Он обещал провести политическую амнистию, ввести польский язык в официальное делопроизводство, открыть польские учебные заведения, способствовать деятельности Государственного совета Царства Польского, восстановить автономию в делах внутреннего управления. И многое из обещанного начал осуществлять. Но этого оказалось недостаточно – Польша продолжала бунтовать, требуя независимости и возвращения ей всех земель от Западной Двины до Днепра. От военной помощи в подавлении беспорядков Великий князь отказался.

В России наместника стали критиковать как справа, так и слева. Некоторые газеты договаривались даже до того, что Великий князь хочет воцариться в Польше, отделив ее от России. Министр внутренних дел П. А. Валуев писал: «Великий князь явно в руках предателей или под влиянием страха за свою особу...» Герцен же на страницах своего «Колокола» издевательски вопрошал: «Ну, Константин Николаевич, как вы сладите со своей совестью?»

В конце концов, под давлением этих нападок и чувствуя тщетность либеральных попыток утихомирить Польшу, Александр II издал рескрипт об увольнении брата с поста наместника. Польское восстание будет подавлено летом 1864 года генералом Ф. Ф. Бергом.

Великий князь отвергал все обвинения: «Я свято исполнил данную мне программу. К глубокому сожалению, она не привела к доброму результату». В октябре 1863 года он покинул Варшаву и, вынужденный на некоторое время отойти от дел, уехал за границу.

Тем не менее Александр II по-прежнему доверял брату, и с 1 января 1865 года Великий князь Константин Николаевич был назначен председателем Государственного совета. Удалившись в свое крымское имение Ореанда, Великий князь составляет записку о создании совещательного правительственного органа, состоящего из народных делегатов с мест. Государственному совету, по идее Константина Николаевича, отводилась роль «верхней палаты».

Он верил в то, что только сотрудничество с общественными силами выведет Россию из тупика, поставит на путь цивилизованного развития. После согласования с министром внутренних дел П. А. Валуевым, инициатором «Конституционного проекта», записка была представлена царю в конце 1866 года.

Время шло, а проект Великого князя лежал без движения. Да и отношения со старшим братом складывались так, что Константин Николаевич уже не считал возможным лично поинтересоваться судьбой своего проекта и в итоге решил со своей «конституционной» идеей подождать до лучших времен.

Ему показалось, что такое время подошло, когда Александр II назначил министром внутренних дел либерально настроенного графа М. Т. Лорис-Меликова. Великий князь связался с графом, и тот сообщил, что для начала намерен предложить Императору частично применить в системе управления страной принцип народного представительства.[13]

Эта скромная реформа была трудным шагом вперед. «Благодаря ей в устаревшие государственные институты проникал основной принцип свободного режима демократических государств, принцип народного представительства. Впервые русский народ получал право приобщиться к законодательной работе. Государственный совет даже в своем новом составе не сможет, конечно, претендовать на роль парламента, но он будет, по крайней мере, зародышем и как бы предтечей», – писал об этой идее молодой французский дипломат Морис Палеолог.

Лорис-Меликову и Константину Николаевичу в начале 1881 года удалось убедить в необходимости этого шага не только Императора, но и Цесаревича, вокруг которого в Аничковом дворце сгруппировались противники любого либерализма во главе с обер-прокурором Священного синода К. П. Победоносцевым. В субботу 28 февраля Александр II принял Лорис-Меликова, который предложил Императору на подпись подготовленный комиссией Манифест о введении народных представителей в состав Государственного совета. Была достигнута договоренность, что в понедельник утром он появится в газетах. Под Манифестом стояли три подписи: Александра II, Александра-Цесаревича, Константина, генерал-адмирала. А во второй половине дня в воскресенье 1 марта Александр II был убит народовольцами. Его сын Александр, решивший поначалу соблюдать волю отца и печатать Манифест, в ночь на понедельник под влиянием Победоносцева и других сторонников жесткой власти отменил это решение. Победоносцев же, доказывая Александру III гибельность новых идей, призвал его «гнать от себя людей, подобных Великому князю Константину».


Об отставке отца со всех постов, происшедшей в середине июля 1881 года, Константину-младшему сообщил капитан фрегата «Герцог Эдинбургский», когда тот находился у берегов Греции. Константин Константинович очень переживал за отца, ибо знал, что служба Государю и Отечеству для него равносильна жизни.

Освободившись с вахты, Великий князь отпросился на берег, в Афины. Ему хотелось как можно скорее увидеться и поговорить об отце и о себе с сестрой Ольгой. Ни с кем, разве что еще с двоюродным братом Сергеем Александровичем, он не мог быть так откровенен, как с ней, и благодарил Бога за то, что рожден ее братом.

Проезжая в открытом экипаже по знойным пыльным улицам, где бродили козы, а на обочинах золотились мандарины, он направлялся в Татой, летнюю королевскую резиденцию сестры под Афинами, и думал о том, что отставка, быть может, сделает отца спокойнее, добрее, избавит от вечной желчности и деспотизма.

Ольга знала об отставке отца.

– Я в большом смущении, – сказал Константин. – Воротясь, я был решительно намерен объявить Пап?, что ухожу с флота. Но понимаю, что теперь мое решение будет не только жестоким, но и скандальным. Что делать?

– Сходи в церковь, помолись, попроси у Господа совета. Он тебя не оставит.

Константин принял эти слова как благословение. Он конечно же любил отца, но скорее умственной, чем душевной любовью, и винил себя в этом, но и смягчиться не мог.

Мать рассказывала, что даже своим рождением в Стрельне он обязан именно отцу. То лето 1858 года, несмотря на беременность, ей хотелось провести в шумном Павловске, с его театром и концертами в здании вокзала. Мечтала приглашать гостей, музицировать и веселиться, что, по уверению доктора Гауровица, развивало бы и ребенка. Однако Константин Николаевич выбрал дворец в Стрельне.

Еще до рождения сын был предопределен отцом к службе во флоте, потому и обязан был родиться именно в Стрельне, на берегу залива, чтобы как можно раньше увидеть безбрежную морскую даль. Таковой была железная воля отца во всем и всегда.

* * *

Константин Николаевич Романов, второй сын Императора Николая I, женился по любви. Познакомившись со своей будущей женой, принцессой Саксен-Альтенбургской, которая, приняв православие, станет Александрой Иосифовной, а для членов Императорской фамилии просто «Санни», двадцатилетний юноша поставил своим августейшим родителям ультиматум: «Она или никто». Великого князя немецкая принцесса покорила не только яркой красотой, но также веселостью, искренностью и непосредственностью нрава. Кроме того, она неплохо музицировала и даже сочиняла музыку, что не могло не импонировать Константину Николаевичу, человеку музыкально одаренному и образованному. Видимо, не случайно, когда было образовано Императорское русское музыкальное общество, Александре Иосифовне была пожалована должность его председателя.[14]

В Павловске, где любила жить Александра Иосифовна и куда, как правило, возвращался после дальних походов и командировок Константин Николаевич, супруги во многом способствовали организации концертов в здании вокзала. Если вначале слух публики услаждали далеко не первоклассные небольшие оркестры – военный, тирольский, цыганский, то уже к середине пятидесятых годов они уступили место концертным ансамблям с высоким уровнем исполнительского мастерства. В числе дирижеров были музыканты с европейскими именами и известные композиторы.

На протяжении шестнадцати лет, с перерывами, выступал в Павловске замечательный австрийский композитор, «король вальса» – Иоганн Штраус, которого впервые пригласила в Россию Александра Иосифовна. Исполнялись не только произведения самого Штрауса, в бытность свою в Павловске композитор немало сделал для пропаганды русской музыки, включая в программы концертов произведения М. И. Глинки, А. Н. Серова. Именно Иоганн Штраус дирижировал в Павловске первым публичным исполнением сочинений П. И. Чайковского. В 1865 году оркестр сыграл «Танцы сенных девушек» тогда еще малоизвестного сочинителя.

Многие объясняли частые приезды Иоганна Штрауса в Павловск романом, возникшим между композитором и Александрой Иосифовной, а один из ее отъездов в Германию также связывали с ее влюбленностью в австрийского композитора. Константин Николаевич знал об этом и ревновал.

«Великая княгиня изумительно красива и похожа на портреты Марии Стюарт, – вспоминала ее современница. – Она это знает и для усиления сходства носит туалеты, напоминающие костюмы Марии Стюарт. Великая княгиня не умна, еще менее образованна и воспитанна, но в ее манере и в ее тоне есть веселое молодое изящество и добрая распущенность (un laisserallerboninfant– балованного ребенка), составляющие ее прелесть и заставляющие снисходительно относиться к недостатку в ней более глубоких качеств. Ее муж в нее очень влюблен, а Государь к ней весьма расположен. Она занимает в семье положение enfantgatee, и принято считать забавными выходками и милыми шалостями бестактности и неумение держать себя, в которых она часто бывает повинна. Портит ее голос, гортанный, хриплый».

Впрочем, это лишь одно из мнений, высказанное женщиной о другой женщине. Вряд ли дама с такой характеристикой завоевала бы тот огромный авторитет при дворе, каким пользовалась Александра Иосифовна. Когда после смерти жены, Императрицы Марии Александровны, Александр II, не выждав и года, а сразу после сороковин, 6 июля 1880 года, заключил морганатический брак с княгиней Екатериной Долгорукой, Александра Иосифовна заявила, что отказывается с ней знакомиться, а потому и зиму проведет в Стрельне, где жила обычно летом. Император воспринял это как вызов и желание повредить его репутации в глазах родственников и придворных. Через брата Константина он приказал его жене переехать в Мраморный дворец, а через некоторое время приехал туда сам и представил Екатерину Долгорукую, ставшую после замужества Светлейшей княгиней Юрьевской. Он хотел, чтобы Александра Иосифовна своим авторитетом благословила ненавистный ей брак.

Благоволил Александре Иосифовне и Император Александр III, который иногда со всей семьей приезжал к ней в Стрельну. Об одном из таких визитов вспоминал ее внук, Великий князь Гавриил Константинович. Он же, кстати, свидетельствовал, что бабушка была не только умной, но и остроумной женщиной, а это качество ума приобретается не с возрастом, оно врожденное.


Александра Иосифовна, посвящая сына в коллизии, связанные с отставкой мужа, заметила:

– Видишь ли, я давно знала, что все так и закончится. Отец очень рьяно взялся за освобождение крестьян и этим нажил себе множество врагов. Я это видела еще двадцать лет назад и советовала сосредоточиться на морском поприще, не лезть не в свое дело. И казалось, он согласился. Вместе с ним мы должны были отправиться на долгий срок на эскадру, находившуюся у берегов Сирии. И тогда Константин Николаевич не имел бы никакого отношения к Манифесту об освобождении крестьян, к другим либеральным проектам. И не исключено, что сейчас был бы таким же приближенным у нынешнего Государя, каким был у его отца.

* * *

Брату, Императору Александру II, на третий день после рождения сына Константин-старший сообщал из Стрельны: «Пишу Тебе несколько слов, любезнейший Саша, чтобы уведомить Тебя, что у нас все, благодаря Бога, идет удовлетворительно. Сегодня идет третий день. У жинки начинает показываться молоко, груди наливаются и сильно вспухают, и оттого она начинает довольно сильно страдать, но лихорадки, слава Богу, нет ни малейшей. К сожалению, только ее старые бессонницы еще продолжаются, маленький Костя тоже хорош и весь день лежит у своей матери на постели...»

Уже при рождении Костя умудрился обмануть ожидания отца. Константин Николаевич мечтал услышать первый крик своего ребенка, но Александра Иосифовна долго не могла разродиться, и он, чтобы сократить ожидание, вышел прогуляться к заливу, а заодно определить, где и как можно было бы устроить пристань у дворца, которую планировал еще Петр I. Доктору же наказал сообщить через камердинера, когда начнутся предродовые схватки.

Великий князь шел вдоль большого канала, единственного из всех, выполненных в виде морского символа – трезубца, который мог вывести его к заливу. Шел не спеша, любуясь дворцовыми постройками – на них еще не померкли краски после последней реставрации и перестройки, вызванных очередным пожаром. Радовали глаз и великолепные липы, яркие клумбы и затейливые фонтаны в огромном саду, спланированном и устроенном по приказу Петра Великого. Вспомнив о великом предке, Константин Николаевич подумал, что заслужил бы его похвалу за то, что уже более десятка лет неустанно занимается переустройством флота, стремясь сделать его не менее могущественным, нежели английский и французский.

До залива, однако, он не дошел. Камердинер догнал его буквально за десяток метров до цели, остановив ликующим криком: «Сын, сын! Поздравляю, Ваше Высочество!» Роды, как оказалось, начались сразу же, как только Константин Николаевич покинул дворец. Доктор в суете забыл про свое обещание.

Когда счастливый отец, обычно мало склонный к проявлению нежности при свидетелях, вбежал, наконец, в спальню Александры Иосифовны, то расчувствовался, поцеловал уже умиротворенную и довольную красавицу-жену и даже попросил подержать младенца, но через минуту со страхом и опаской передал драгоценный сверток матери.

– Смотрите, не подпускайте к нему Николу, боюсь, как бы он не навредил Костюшке, – предупредил он, имея в виду своего первенца Николая, которому недавно пошел девятый год.

Родитель как в воду глядел. Когда привели старших, чтобы показать им родившегося братика, Николка, наклонившись якобы его поцеловать, исподтишка попытался ущипнуть новорожденного...

* * *

Стрельна, Константиновский дворец с первых же дней осенили своей красотой младенца. Впервые открыв для себя чарующую игру света и тени, сановный ребенок мог созерцать яркую лепнину и орнаментальную роспись потолков, красивые мраморные камины и живописные портреты предков на стенах, огромные зеркала, отражавшие пышность и изысканность интерьеров – все усилия самых известных художников прежних эпох. И в Мраморном дворце в Петербурге, и в Павловском – везде, где росли и воспитывались Великие князья, звучала музыка. Музицировала и мать Александра Иосифовна, и отец Константин Николаевич, который играл на виолончели.

Ребенок, появившийся на свет и воспитанный в таком тесном соседстве с музами, конечно же не мог не вырасти талантливым.

В формулярном списке о службе Константина-младшего первая запись гласит: «Воспитывался под наблюдением Высочайших родителей дома». «Дома» – означало во дворце или во дворцах, потому что Константиновичам принадлежала не только Стрельна,[15] но и Мраморный дворец в Петербурге, Большой дворец в Павловске, более скромные резиденции в Ореанде и подмосковное Осташево.

В соответствии с актом о правах и обязанностях лиц, принадлежащих к Императорской фамилии, уже сама принадлежность к царскому роду воспринималась как государственная должность. Не случайно сразу после рождения Константин «высочайшим приказом был назначен шефом 15-го Гренадерского Тифлисского имени Его Высочества полка и состоял в Л. – Гв. в Конном полку в 3-й Гвардейской и Гренадерской бригаде, Гвардейской пешей кавалерии». А при крещении 26 сентября 1858 года на него были «возложены знаки орденов св. Андрея Первозванного, св. Благоверного Великого князя Александра Невского, Белого орла и св. Анны 1-й степени».

Словом, уже с рождения Великому князю Константину Константиновичу был уготован высокий государственный пост. Под этим углом зрения должен был строиться и весь воспитательный процесс лица Императорской семьи. Планировать его жизнь и «присматривать» за ним, как говорится, было кому.


Для сына существовало как бы два отца. Одним он гордился, его глазами привык видеть всё за домашними пределами. В такие моменты чувствовал какую-то особенную слитность с ним и даже желание продолжить его дело, как это было во время плавания на «Поповке» по Черному морю. Отеческая опека почти примирила его на время с перспективой службы по военно-морскому ведомству.

Тот отец, которого он знал дома, к которому стремился всем своим детским существом, почему-то сторонился этой его мальчишеской привязанности, не позволял себя полюбить самозабвенно и преданно. Отчего так происходило? Не оттого ли, что отец, с юности отягощенный ответственностью и заботой о государственном переустройстве, в сыновьях видел лишь нужный ему материал и опасался, что, позволив детям переступить воображаемую черту, отделявшую их от него, утратит способность подчинять их своей воле?

Уже с двенадцати-тринадцати лет Костя стал замечать, как нарастает отчуждение между отцом и матерью. Когда они вместе приглашали к себе детей, он всегда неохотно следовал этому призыву, в то время как с удовольствием проводил время отдельно с Мама и отдельно с Пап?. И удивительно, чем большим было отчуждение между отцом и матерью, тем больше ощущалось отчуждение между отцом и детьми.

«Как я ни люблю Павловск, как ни привязан к отцу – все же там чувствую стеснение и как-то неловко. Я с Пап? почти никогда не бываю совершенно покоен: он так порабощен своими привычками и требует подражания им, что чувствуешь себя как в деспотическом государстве», – запишет в дневнике двадцатидвухлетний Константин Константинович.

Запишет и даст себе слово, что в его семье, если она когда-нибудь образуется, все будет иначе. Он постарается, чтобы его детей всегда тянуло к родителям, чтобы они предпочитали их обществу нянь и наставников.

В душе Кости долго не заживала рана, нанесенная отцом в самое для него больное место. Узнав о поэтических склонностях сына, Пап? с присущей ему быстротой реакции вынес жесткий и обидный приговор: «Mon fils – mort plus tot que poete» («Мой сын – лучше мертвый, чем поэт»). Так когда-то ему сказал его отец – Николай I.

Дело было как раз в том, что отец со всей серьезностью отнесся к выбору сына. Он да и другие члены Царской фамилии способствовали увлечению детей музыкой, театром, поэзией, пока это носило характер любительства и не мешало серьезным занятиям и освоению военных профессий, к которым по рождению были предназначены великокняжеские отпрыски.

Однако Константин-младший никогда и не помышлял сделаться поэтом и только поэтом. Он уже с юных пор ощущал, как нелегкую, но священную ношу и честь, свой долг перед Отечеством, правящей династией, к которой принадлежал волею судьбы.


Константин Николаевич, пока был влюблен, относился к жене предупредительно и бережно. Влюбленность продолжалась довольно долго, споры и размолвки не помешали супругам родить шестерых детей. Он очень любил своих отпрысков маленькими, не стесняясь проявлений этой любви. Часто разъезжая по государственным делам, в письмах домой всегда спрашивал: как там поживают мои «гуси»? В своем дневнике, который, кстати, все Великие князья обязаны были вести, записывал: «... получил от нее (жены. – Э. М., Э. Г.) две телеграфические депеши ради сегодняшнего дня рождения прелестного Костюшки, которому сегодня минуло ровно год». И через год, 10 августа 1860-го: «Нашему ангелу Костюхе минуло сегодня 2 года, и его в первый раз одели в русскую рубашку, в которой он был ужасно мил, и здешняя артиллерия подарила ему артиллерийскую фуражку...»

Любовь, однако, все чаще уступала место раздражению. С молодостью от жены ушло и обаяние «доброй распущенности», милой бестактности, мужу она стала казаться заурядной и духовно ограниченной. К тому ж, если верить князю С. Урусову, автору книги «Господа Романовы и тайны русского двора», Александра Иосифовна слишком нежничала со своей фрейлиной Анненковой. Об этом говорили при дворе. И Константин Николаевич вынужден был отправить жену за границу, но и там шли разговоры о странных склонностях Великой княгини. Для сокрытия одного из такого рода скандалов она даже прибегла к подкупу матерей двух девушек.

До крайности занятый государственными делами Великий князь не мог уделять много внимания детям, считая, что может положиться на приставленных к ним нянек и наставников, а также, естественно, на жену. Особенно много хлопот доставлял родителям старший сын, упрямый и своевольный Николай. Александра Иосифовна, пригласив для него в воспитатели строгого немца, почти во всем доверилась ему.

Старший сын одним из первых увидел и опознал разлад среди родителей. По свидетельствам домашнего доктора, Николай довольно болезненно переносил ссоры отца с матерью, крушение семьи, чувствуя себя одиноким и бесприютным, часто взрывался, а потом горько и безутешно плакал. Немцу так и не удалось сломить его своенравный характер.

Достигнув восемнадцати лет, Николай своеобразным способом отпраздновал избавление от опеки ненавистного немца. Устроив костер на каменном полу в одной из комнат Мраморного дворца, он сжег все, что могло напомнить ему о воспитателе.


В Николе некоторые унаследованные свойства отцовского характера приобрели крайнее выражение. Если Константина Николаевича в молодости можно было назвать рисковым, то Николай был попросту безудержным. Самолюбие и тщеславие сделали его фанатиком взятых на себя обязательств, он во что бы то ни стало стремился во всем быть первым. Ему, как и многим среди Романовых, было присуще острое чувство недовольства собой. Накануне двадцатилетия, а это возраст совершеннолетия в то время, он написал, что его волнует. И это – не вступление в имущественные права (как старший сын в семье, Николай должен был унаследовать права на все земли и дворцы Константиновичей), а дурные черты своего характера и дурные поступки. «Пусть явятся мои хорошие качества, а дурные пусть умирают» – таково было его сокровенное желание.

Первым его самостоятельным шагом стало поступление в Академию Генерального штаба. Программа Академии была обширной, а учебный ритм, по воспоминаниям выпускников той поры, – очень напряженным. Николай занимался так много и старательно, что «потерял» зрение и потом всю жизнь мучился головными болями.

Если Константин Николаевич был сановно красив, хотя и не высок ростом, то его старшего сына называли самым красивым из Великих князей. Высокий, великолепно сложенный, первый танцор и дамский угодник, он царил на балах, если там появлялся. Но появлялся редко из-за своего пристрастия к учебе, которое вызывало насмешки у его сверстников, представителей «золотой молодежи», а у дам – разочарование.

После того как Николай блестяще закончил высшее учебное заведение, он как бы отпустил свой безудержный нрав на волю. Его страстью стали женщины, которыми он быстро увлекался и с кем легко расставался. Молодой циник однажды заявил: «Купить можно любую женщину, разница лишь в том, заплатить ей пять рублей или пять тысяч».

В 21 год, будучи уже командиром эскадрона лейб-гвардии Конного полка, Николай знакомится и всерьез увлекается американкой Фанни Лир, красивой актрисой и куртизанкой. Американка, его ровесница, польщенная таким знакомством, довольно быстро убедила себя, что образ августейшего денди – лишь маска, за которой скрывается одинокий, полный различных комплексов, предоставленный самому себе юноша. Ответив на его чувства, Фанни стала опекать возлюбленного, приучила заезжать к ней на обед во время службы и по-свойски ругала за распущенность, попойки и карточную игру.

Николай настолько привязался к американке, что тайно привез ее в Мраморный дворец и поселил на своей половине, имевшей отдельный вход. Связь Великого князя становится известной не только отцу с матерью, но и всей Императорской фамилии, а это скандал. Ведь он – член Императорской фамилии, а она сбежала из семьи, успела побывать замужем, зарабатывала пением в парижских кабачках и флиртовала в поисках щедрых кавалеров.

Константин Николаевич признался Императору, что потерял все рычаги влияния на сына, и Александр II решил удалить племянника из Петербурга, отправив его на войну усмирять Хиву. Из многотрудного похода через пустыню Кызылкум молодой полковник вернулся героем и был награжден орденом Святого Владимира. Но надежды семьи не оправдались: из Средней Азии он регулярно писал возлюбленной и возвратился к ней. Роман продолжился уже на более высокой ноте: Николай Константинович, влюбившийся в Среднюю Азию, в ее мавзолеи и минареты, мечтал свозить туда и Фанни.

* * *

Не суждено ему было показать своей американке Среднюю Азию. Обстоятельства сложились так, что в один момент рухнуло всё: его военная карьера как флигель-адъютанта Государя, надежды на блестящее великокняжеское будущее, любовь к Фанни... Начался новый виток семейного скандала.

Константин Николаевич, узнав, что злополучный роман сына с американской танцовщицей продолжается, всерьез озаботился тем, чтобы женить Николу на женщине своего круга. Неизвестно, чем закончилось бы это предприятие, но все изменил один день. 14 апреля 1874 года в Мраморном дворце обнаружили пропажу крупных бриллиантов из оклада семейной иконы.

Отец вызвал полицию, и пропажа вскоре была найдена в ломбарде. Домашнее расследование выявило, что заложил драгоценности адъютант старшего сына Е. Варнаховский. Тот, однако, утверждал, что сам ничего не крал, а лишь выполнил поручение. Александр II повелел подключить к расследованию жандармов. Великий князь Константин Николаевич был принужден услышать убийственное заключение: бриллианты украл сын! Арестованного Николу привезли в Мраморный дворец, где в течение трех часов в присутствии несчастного отца пытались добиться признания. Позже Константин Николаевич записал в дневнике: «Никакого раскаяния, никакого сознания... Ничего не помогло!» Коса нашла на камень.

Бедный Никола просил о свидании с матерью в надежде смягчить ее сердце. Александра Иосифовна от встречи отказалась. Хотя признания добиться не удалось, великокняжеское семейство было убеждено в виновности сына. Объяснение проступка лежало на поверхности: Николе потребовались деньги для его американской любовницы.

Участь августейшего вора решалась на «конференции» Царской фамилии. Самого строгого наказания требовала Императрица Мария Александровна, слывшая при дворе блюстительницей нравственности. Чтобы сохранить честь Царской семьи, решено было объявить героя Хивинского похода психически «болезненным», из бумаг, касающихся Императорского Дома, навсегда убрать его имя, а право наследования передать младшему брату Константину Константиновичу. И последнее: Никола высылался из Петербурга навечно и впредь обязан был жить под арестом там, где предписано.

На него надели смирительную рубашку и поместили под стражу, пока не отправили из Петербурга. Семь лет он колесил по России, поменяв около десяти мест жительства – Крым, Владимирская губерния, Умань в 250 верстах от Киева, местечко Тиврово близ Винницы, Оренбург и прочие, наконец в 1881 году он поселился в Ташкенте. Фанни Лир также была выслана из России навсегда. Никогда больше герои этого криминального романа так и не увиделись.

Однако и в этой ситуации женщины любили Николая. Достаточно сказать, что, даже находясь под арестом, он прожил десять счастливых дней с Александрой Абаза, светской дамой, умудрившейся подкупить охрану и пробраться в дом, где Никола содержался. В Оренбурге он тайно обвенчался с дочерью полицмейстера Надеждой Дрейер, а в Ташкенте выкупил у казака Часовитинового шестнадцатилетнюю дочь и прижил с ней нескольких детей. Позже, когда Николаю было уже за пятьдесят, увлекшись, он тайно венчался с юной гимназисткой Варварой Хмельницкой.

Константин сочувствовал старшему брату. Когда в оренбургской ссылке несчастный Николай тайно женился на Надежде Дрейер, может быть, надеясь наконец обрести семейный покой и утешение, делалось все возможное, чтобы аннулировать этот брак, который и был в конце концов расторгнут специальным указом Синода. Всей семье полицмейстера было предложено покинуть Оренбург... Когда Николу «разженили», всем стало ясно, что палку перегнули. Константин Константинович записывал в дневнике: «Скоро ли кончится мучительное положение, из которого бедному Николе не дают никакого выхода? Самого кроткого человека можно было таким образом из терпения вывести, у Николая есть еще довольно силы выносить свое заключение и нравственную тюрьму».

Впрочем, после целого года сомнений и колебаний Александр II смягчился, узаконил брак племянника и отправил его в 1881 году в Ташкент, учтя, очевидно, тяготение Николая к Туркестанскому краю.

Небезынтересны воспоминания протопресвитера русской армии и флота о. Георгия Шавельского о ташкентской жизни Николая:

«... Говоря о Туркестане, нельзя не упомянуть об одном весьма оригинальном, но, несомненно, благодетельном культрегере этого края, Великом князе Николае Константиновиче. Сосланный императором Александром II за какую-то не соответствующую его званию проделку в Туркестан, он поселился в Ташкенте и там проводил жизнь, давшую обильный материал для всевозможных разговоров. Великий князь жил уединенно, замкнувшись в своем огороженном стеной дворце, а от времени до времени удивлял своими эксцентричностями. Прибыв однажды к настоятелю Ташкентского военного собора, протоиерею Константину Богородицкому, он в категорической форме потребовал, чтобы его немедленно обвенчали с 17-летней гимназисткой. Богородицкий отказался исполнить просьбу, ибо Великий князь состоял в браке. Великий князь ушел от него, возмущенный „оказанной ему несправедливостью“. 23 апреля 1914 года ген. – губернатор А. В. Самсонов рассказывал мне, что незадолго перед тем Великий князь Николай Константинович вызвал 500 человек, чтобы перемостить одну из главных ташкентских улиц, почему-то ему не понравившуюся. Чтобы предотвратить нашествие, генерал Самсонов должен был лично убедить Великого князя, что этот ремонт надо отложить на некоторое время.

И однако этот Великий князь оказался несомненным благодетелем Туркестана, когда не пожалел больших средств, чтобы оросить так называемую Голодную степь, ранее бывшую бесплодной пустыней, а потом ставшую одним из благословенных уголков богатейшего Туркестана.

В апреле 1914 года, будучи в Ташкенте, я сделал визит Великому князю, на который он ответил немедленной присылкой своей карточки. Проезжая затем через цветущую Голодную степь, я отправил ему телеграмму с выражением своего восторга перед совершенным им великим делом. Вернувшись затем в Ташкент, я нашел целую папку присланных мне великим князем прекрасных акварелей, представляющих Голодную степь в ее прежнем виде и преображенную его заботами.

Поездку по Туркестану я представляю теперь как какой-то волшебный сон, где мне рисовалось величественнейшее будущее этого края, неотделимое от величия всей России...»

Константин Константинович тоже как-то посетил Николая в ссылке и при первом общении нашел брата вполне нормальным, однако в дальнейшем, как признавался, все же заметил некоторые признаки умственного расстройства.

Константин Николаевич до конца своих дней так и не изменил отношения к старшему сыну. В своих мемуарах, перевод которых был опубликован в России в 1917 году, Фанни Лир недоумевает по поводу странной позиции родителей возлюбленного. «Случись такая пропажа в семье обыкновенных людей, – пишет она, – ее попросту скрыли бы; здесь же, напротив, подняли на ноги полицию...»

* * *

По-разному сложилась жизнь братьев и сестер нашего героя.

Младшего брата Дмитрия, как и Константина, готовили к военно-морской службе, но к морю он оказался еще более не приспособлен, чем старший брат Николай, – его немилосердно укачивало. Дмитрий получил прекрасное образование, хорошо разбирался в литературе, играл в домашних спектаклях, отличаясь незаурядными актерскими способностями. С детства страстно любил лошадей и мечтал о кавалерии, куда в конечном итоге и попал, став командиром лейб-гвардии Конногренадерского полка, а в 1914 году – генералом от кавалерии. Всю свою жизнь он посвятил лошадям, имел собственный конезавод под Полтавой, где разводил прекрасных рысаков для русской армии. К слову сказать, войну с Германией он предсказал за 15 лет, но не участвовал в ней, так как был очень близорук. Будучи убежденным женоненавистником, остался холостяком.

Младший сын Константина Николаевича – Вячеслав родился, когда Великий князь был наместником Царства Польского. Музыкально одаренный, проявить свои способности он не успел – не дожив до семнадцати лет, умер от туберкулеза. О талантливом юноше очень сожалел Петр Ильич Чайковский.

Дочь Вера рано вышла замуж за Вильгельма – Евгения, герцога Вюртембергского. Через три года муж скончался. Умер ее первый сын.

Дочери-двойняшки Эльза и Ольга вышли замуж за братьев Альбрехта и Максимилиана, немецких князей Шаумбург-Липпе. Их потомки до сих пор живут в Германии и других странах.

Дочь Ольга, в шестнадцать лет вышедшая замуж за греческого короля Георга I, родного брата Императрицы Дагмары, жены Александра III, легко вписалась в греческий королевский двор, так как отличалась кротостью и добротой. «Королева эллинов» – так ее называли в России. Король Георг I в разгар войны Балканских стран с Турцией был убит террористом, и королем Греции стал старший сын Ольги и Георга I – Константин I. Отец любил Ольгу и часто вздыхал: «Вот мой истинный наследник. Жаль, парнем не родилась».

* * *

Сделаем еще одно отступление, чтобы ясна была мозаика отношений в семье нашего героя. В середине 1860-х годов его отец Константин Николаевич встретил новую любовь. Фавориткой Великого князя стала балерина Анна Васильевна Кузнецова, побочная дочь знаменитого трагика Каратыгина. Любовная история была известна всему Петербургу.

Роман Константина Николаевича с Анной Кузнецовой плавно перетекал в почти семейное русло. Редкой красоты и изящества женщина, она оставляет театр и всю себя посвящает немолодому, женатому, имеющему восьмерых детей, много работающему, непростому по характеру и, в сущности, одинокому человеку. В их отношениях было много нежности и романтики, совместных прогулок, музицирования, чтения любимых книг. Константин Николаевич сумел передать возлюбленной свою любовь к поэзии Жуковского, вместе они часто читали его «Ундину».

Великий князь окружил отеческой заботой не только своих незаконнорожденных детей от этой связи, но и их мать. Он построил для Анны Кузнецовой небольшой особняк на Английском проспекте, летом снимал для нее дачу в модном тогда среди придворной знати Павловске. Константин Николаевич и тайно, и явно подолгу жил в доме «нелегальной жены» на Английском проспекте. И есть этому подтверждение.

По странному сочетанию обстоятельств в этом особняке позже поселилась другая балерина, любовница другого Романова, или, вернее, других Романовых,[16] – Матильда Кшесинская. Она же оставила описание этого семейного гнездышка: «Я нашла маленький, прелестный особняк, принадлежащий Римскому-Корсакову. Построен он был Великим князем Константином Николаевичем для балерины Кузнецовой, с которой он жил. Говорили, что Великий князь боялся покушений, и потому в его кабинете первого этажа были железные ставни, а в стену был вделан несгораемый шкаф для драгоценностей и бумаг. Дом был двухэтажный, хорошо обставленный, и был у него хороший большой подвал. За домом был небольшой сад, обнесенный высоким каменным забором. В глубине были хозяйственные постройки, конюшня, сарай. А позади построек снова был сад, который упирался в стену парка Великого князя Алексея Александровича. При переезде в дом я переделала только спальню на первом этаже, при которой была прелестная уборная. В остальном я оставила дом без изменения».

То ли покушений боялся Великий князь, то ли каких-то других обстоятельств, угрожающих ему, но только в 1880 году посчитал нужным оставить косвенное признание своих незаконнорожденных детей в письме своему секретарю и близкому человеку, осведомленному обо всех его жизненных перипетиях:

«Любезный Константин Петрович! Тебе известно, что я имею на своем попечении трех малолетних детей, подкинутых ко мне и принятых мною. Марина подкинута 8-го декабря 1875 года и крещена 30-го декабря того же года Священником Собора Николы Морского отцом Александром и записана в метрической книге под № 210-м, и Ты был ее восприемником. Анна подкинута 16 марта 1878 года и крещена тем же Священником 30-го числа того же марта и записана в метрической книге под № 53-м. Восприемником ее был Ф. В. Сарычев. Наконец, Измаил подкинут 1-го августа 1879 года и крещен 14-го того же августа отцом Василием, Павловским придворным Священником, и записан в метрической книге под № 41-м. Он тоже твой крестник.

Ныне – ввиду известных Тебе обстоятельств – прошу Тебя этих трех моих воспитанников принять на Твое попечение, считать их Твоими воспитанниками и озаботиться об устройстве их дальнейшей судьбы, принимая те меры, которые признаешь для них полезными.

Я вперед уверен, что Ты приложишь к этому всю Твою любовь и старание,

Константин.22 декабря 1880 года. Петербург».

Анна Кузнецова родила Великому князю пятерых детей. Но трое мальчиков прожили недолго – Сергей родился и умер в 1873 году, младший Лев родился позже выше приведенного письма – в 1883 году и умер через два года. В том же 1885 году скончался и Измаил. Девочки оказались счастливее – Марина прожила 65 лет, Анна – 42 года.

И хотя Император Александр III резко отрицательно относился к поведению «дяди Коко», как он его называл, все же в 1883 году он признал его внебрачных детей и пожаловал всем отчество «Константиновичи», фамилию «Князевы» и личное дворянство, а в 1892 году – даже потомственное. Не исключено, что на это решение повлияло и то, что Великий князь не стеснялся своей второй семьи, а к внебрачным детям относился подчеркнуто по-отцовски.

Анна Васильевна вместе с дочерьми и Великим князем часто проводила лето в его имении в Ореанде, где имела возможность почувствовать себя законной женой. Встречая знакомых, Константин Николаевич именно так представлял свою молодую спутницу:

– В Петербурге у меня казенная жена, а здесь – законная!

* * *

В 1883 году Константин Николаевич принимал участие в коронации Императора Александра III в Москве в качестве близкого родственника, члена Царской фамилии, но уже не государственного деятеля. Вместе с ним были Александра Иосифовна и их дети, а из Москвы, где он пробыл с 14 по 26 мая, он каждый день шлет пространные письма Анне Васильевне Кузнецовой и их детям. Послания пятидесятипятилетнего мужчины к любимой и любящей, только этим и выдающейся женщине, интересны не только как свидетельства частной жизни Великого князя. Они – сколок времени, сколок российской истории, свидетели бесценных примет прошлой жизни. Познакомила нас с письмами праправнучка Великого князя молодая красивая женщина Татьяна Юрьевна Карнакова.

«14 мая 1883. Москва.

Сегодня весь почти день шел дождь, и я боюсь, что и завтра будет то же самое, что будет очень неприятно для наших дам (коронация назначена на 15 мая. – Э. М., Э. Г.). Я себя спрашиваю, как они в Русских вырезных платьях с длинными шлейфами пойдут под открытым небом в Собор и как будут шлепать в тонких башмаках по мокрому красному сукну, которым весь путь будет устлан?

Весь день мы оставались дома, и у нас происходили разные приемы, в том числе Французский и Голландский Послы. За завтраком был у нас Николай Черногорский, за обедом Александр Гессенский. Обедали мы только в 1/2 9-го, потому что в 7 ч. должны были быть у всенощной в Спасе за золотой решеткой, которая служила ради исповеди и завтрашнего Причастия Их Величеств.

Вечером получил Высочайшие приказы на завтрашний день и прочитал, к моему, не скрою, немалому удивлению, что отныне будет во Флоте два Генерал-Адмирала, Константин Николаевич и Алексей Александрович![17] Думаю, что не я один этому удивлюсь. Но при этом приходится вспомнить поговорку «век живи, век учись», и потому теперь ничему удивляться нельзя и не должно. Мои два милых гуся Костя и Митя получили оба Владимирские кресты 4-й степени. Попов получил бриллиантовые знаки Александра Невского. Он верхом ездил в Четверг впереди одного из отрядов, которые с Герольдами ездили по городу для объявления о дне коронации. Я думаю, что и то, и другое его тоже порядочно удивило: попасть в Кавалерийские Генералы и получить бриллианты в то время, когда яхту «Ливадию» разжаловали в пароход «Опыт». – Повторяю, что теперь ничему не приходится удивляться.

Ну, прощай, моя сладчайшая душка. Сердечно обнимаю Тебя и деток. Храни Господь Вас всех. – Боюсь усталости завтрашнего дня. Во дворец приказано собраться в 8 1/4 утра. – Бог с Тобой.


15 мая 1883. Москва.

Вот коронация благополучно совершилась вполне соответственно тому, что было напечатано в церемониале. Надо сознаться, что это чудная церемония, делающая глубокое впечатление. Несколько есть в ней моментов, которые так хватают за душу, что вряд ли остается один сухой глаз в Церкви. Такова та молитва, которую Митрополит читает, держа обе руки на преклоненной главе Государя, когда он сам на себя накладывает корону, когда он коронует Императрицу, стоящую перед ним на коленях, когда Государь стоит один на коленях и читает громко молитву, а все кругом стоят, и, наконец, когда он один стоит, а все остальные на коленах, и Митрополит тоже на коленах читает молитву. Все эти моменты удивительно умилительны. Но надо сказать, что в то же время этот весь день страшно утомителен. Во дворец мы отправились в 8 ч., а воротились после 4 ч., так что были более или менее на ногах в полной парадной форме в течение восьми часов кряду. В церемонии участвовало так много народу, что различные передвижения требовали очень много времени. Собрались мы в 8 ч., а пошли в Собор только в 9. Государь после нас пришел в Собор только в 3/4 10. Корону он на себя возложил в 10 ч. 20 минут, а из Собора воротились в 1 ч.! Вот уже 5 часов стояли на ногах. Затем нас накормили завтраком, после которого мы все оставались в сборе, пока пошла церемония к обеду в Грановитой палате, во время которого мы оставались наверху в Тайнике, из которого окно в палату.

... Погода была очень неверная, нехолодная, но то ясно светило солнце, то лили ливни. В Собор мы прошли посуху, но возвращались хотя тоже при солнце и без дождя, но по сукну, совершенно смоченному ливнями, которые несколько раз шли во время службы в Соборе. Дамы наши в тонких шелковых башмаках все более или менее промочили ноги, и Великая княгиня вечером уже была совсем без голоса, и у нее уже горло болело, и она сильно кашляла. Опасаюсь, чтоб она серьезно не расхворалась. – Вечером в 10 ч. я с Олей отправился в коляске посмотреть на иллюминацию. Думали сделать маленький круг через оба моста, чтоб видеть Кремль с того берега и вернуться через Красную площадь. Это можно сделать в четверть часа, а это потребовало час времени, такая всюду страшная толпа и давка, так подчас просто страшно бывало. С такими массами народа, с такой толпой никакая полиция справиться не в состоянии. Проехали мы только благодаря тому, что нас узнали, и конные жандармы ехали впереди и прочищали для нас дорогу. Особенно трудно и иногда просто страшно было на мостах и в Кремлевских воротах (в Никольских). Но толпа эта была какая-то особенно добродушная, веселая, приветливая, чересчур даже приветливая, оглушала страшной «урой», и нигде я не видел ни пьяных, ни малейшего безобразия, а только полную веселость и радость и ликование. Электрическое освещение Ивана Великого представляло эффект просто волшебный и никогда еще не бывалый. 3500 мелких лампочек Эдисона рисовали все архитектурные линии, и главы, и кресты! Простые иллюминации горели плохо, потому что и вечером почти все время шел дождь. – Вот одну тяжелую неделю мы выдержали, а впереди еще две недели, еще более тяжелых, потому что чуть ли не каждый день будут или балы, или большие обеды. Дай Бог сил. Обнимаю вас всех сердечно. Твой К.


16 мая 1883. Москва.

Вчера письмо от Тебя получил и сегодня тоже, и с удовольствием вижу, что погода у вас наступила хорошая с 14-го числа, так что детки с утра были в садике, и что все они здоровы. Желаю, чтоб погода хорошая продолжалась и чтоб ничего вам не помешало сегодня перебраться на милую дачу, где деткам будет так вольготно. Ведь нашего милого садика мы не видели два года; как я думаю, он разросся и поднялся. И как меня туда к вам тянет на мирное житье, на покой после здешних усталостей...

Был день поздравлений, которые происходили в Андреевской зале. Государь и Императрица стояли перед троном, и все поздравляющие к ним поочередно подходили. Главные поздравляющие были сегодня представители дворянств и земств всех губерний, и массы городов, не только губернских, но и многих других, и разных казачьих войск, и инородцев. Все они подносили хлеб-соль на великолепных блюдах, которых набралось несколько сот, и одно блюдо богаче другого. Это выходит целая выставка ювелирного искусства в России, и самая богатая фантазия не могла бы себе ничего великолепнее выдумать. Зрелище депутатов инородцев было весьма любопытно. Тут были самые оригинальные фигуры, которые видны только на этнографических рисунках. Дунганы, Таранчи, Буряты, Калмыки, Киргизы, Туркмены, Сарты, Текинцы etc. etc. Самые интересные были независимые Туркмены из Мерва, которые просили позволения приехать поклониться Белому Царю. Как на это должны злиться Англичане, которые хотели бы сделать из Мервских Туркмен наших непримиримых врагов; а вместо того они увидят их в Москве, поклоняющихся Царю. Вообще сегодняшнее зрелище дает понятие о громадности, о величии России. – Кроме этого было поздравление и всех дипломатов, и всего духовенства нашего и чужих исповеданий, и Государственного Совета, в числе которого и мы подходили. Зато мы простояли на ногах от 3/4 11-го до 1/2 3 и были все время не евши, натощак. Тогда только позавтракали внизу у Императрицы и воротились после 3 ч. Ужасно утомленные. До обеда пришлось отлеживаться и отдыхать. В 91/4 пришлось быть опять во дворце, для куртага, это бал, во время которого дамы все в русских платьях, и потому не танцуют, а только ходят Польским. Все чудные залы дворца были битком набиты, и потому стояла невыносимая жара, и мы все потели невыносимо. В 11 часов только мы вернулись домой... Скучно, что ничем серьезно заняться нельзя. Я даже за вчерашний и сегодняшний день журнала записать не успел. – Ну, прощай, голубушка, Бог с тобой и с детками. Сердечно вас всех обнимаю.


17 мая 1883. Москва.

Сегодня я тоже получил письмо от Тебя от 15-го числа, самого дня коронации. От души спасибо Тебе, милая голубушка моя, за частое и исправное Твое писание, которым Ты мне всегда доставляешь такое удовольствие. Надеюсь, что вам удалось в Понедельник перебраться на дачу и что поэтому я письма завтра иметь не буду ‹...›. Как я вам завидую, что вы теперь там на покое, да в хорошем воздухе, среди молодой свежей зелени! Как бы мне хотелось застать еще в Павловске цвет сирени. Здесь хотя она уже цветет, но, живучи в городе, я ей, разумеется, жуировать не могу. ‹...›

Сегодняшний день был почти совершенным повторением вчерашнего, и я точно так же утомлен... Было продолжение поздравлений Их Величеств. На этот раз подходили вся Свита, весь Генералитет, военная администрация, все находящиеся здесь офицеры как Гвардии, так Гренадерского корпуса, Армии, военно-учебных заведений и флота. Потом шел весь двор и все гражданские и судебные администрации. Это составляло массу народа, несколько тысяч человек, которые Императору кланялись, а Императрице целовали руку. Но это было прескучно и неинтересно. Затем подходили волостные старшины со всех Губерний России и Царства Польского. Продолжалось это, как вчера, с 11 утра до 1/2 3-го, и было одинаково утомительно. – Позавтракавши у Императрицы, вернулись домой к 4 и остальное время отдыхали. После такой усталости ни на что другое и не чувствуешь себя способным. – В 1/2 7-го был во дворце обед в обыкновенной форме для всей Семьи и всех приехавших Принцев, что составило более 50 человек и было новой добавкой к утомлению, а в 10 ч. пришлось ехать на огромный бал у Генерал-губернатора князя Долгорукова. На него было приглашено вдвое больше народа, чем могло там поместиться. Поэтому можешь себе представить, какова была давка и жара. Мы оставались там недолго, только до полуночи, и мне было нескучно, потому что в этом обществе была масса премиленьких девиц, и некоторые из них совершенные красавицы. Все это мне было ново и незнакомо и составляло вторые и третие генерации тех, которых я знавал в моей молодости. Разъезд был очень труден по узости Тверской и по массе экипажей. Вышли мы из танцевальной залы в полночь, а воротились домой только в 1 ч., а теперь уже 3/4 2-го, и Ты можешь себе вообразить, как я устал. Ну, прощай, Бог с Тобой и с детками. Обнимаю вас всех от всей души. Твой К.


18 мая 1883. Москва.

Сегодня письма от Тебя, голубушки, не получал, то есть знак, что в Понедельник 16-го числа действительно происходила ваша переборка на дачу. Дай Бог, в добрый час... Как были детки? Думаю, что не только Мариночка, но и Нюта должны были все хорошо узнать, но Маля вряд ли в состоянии что-либо помнить, для него, вероятно, все совершенно ново и удивляло его. Огорожена ли терраса цветами или слишком еще холодно и она пока стоит голая? Какое впечатление сделал самой Тебе наш дом? Не глядит ли постаревшим и подряхлевшим? Как выглядит сад? Заметно ли разросся? Как поживают лиственницы и штамповые кратегуцы у крылечек? Как дубовая роща, не много ли их снова посохло? Как большой дуб у скамейки, который хворал, как наша красавица большая липа на лужке, как тополи перед спальней, как яблони, как ели? Ужасно Тебе завидую, что Ты все это увидала одна, без меня, и страшно меня туда к Тебе тянет. – Отелилась ли, наконец, ваша корова? Здравствует ли на ферме Твоя корова, которую Ты выбрала себе еще теленком? Как здоровье деток на новоселье и Левушки, и как Ты сама себя чувствуешь на даче, как спишь? Вот сколько вопросов я тебе надавал, так, чтоб подробно на них ответить...

Сегодняшний день начался, как и предыдущий, т. е. до 11 ч. оставался дома, а тогда в полном опять параде отправились снова во дворец на продолжение поздравлений. Сегодня была очередь дам. В голове пошли все Великие княжны, потом все придворные дамы, Штатс-дамы и Фрейлины, а потом все городские дамы, приезд ко двору имеющие, как Петербургские, так и Московские. Всего их было более 400, но эта церемония была не более 3/4 часа, и было очень забавно и не утомительно. Странно, что на двух балах мне показалось много красавиц, сегодня же их показалось очень немного, хотя были те же самые. Вероятно, это произошло оттого, что тогда мы их видели при вечернем освещении, теперь же при дневном, отчего они глядели в большинстве бледными, бесцветными, желтыми, не выспавшимися после вчерашнего бала у Долгорукова. Все они были ужасно embarrases,[18] и оттого происходило много смешных сцен. Так, каждая держит за шлейф предыдущую, чтобы его расправить и бросить на пол шагов за 20 до Императрицы; но многие так были embarrases, что они забывали шлейф бросить и так и подходили к Императрице, держа предыдущую за хвост. Другие забывали снять правую перчатку и вспоминали про это, только уже подходя к Императрице, и тогда начинали и снимать и сдирать ее, что многим так-таки и не удавалось. Иные были так растерявшись, что вовсе забывали подходить к руке Императрицы и целовать ее, а просто присядут, поклонятся и уйдут. Одним словом, все это было забавно и продолжалось недолго. Нас накормили завтраком и отпустили по домам. Вечером был парадный спектакль, который удался отлично. Новый одноактный балет «День и ночь» очень хорош, интересен, красив и чрезвычайно понравился. Верушок была очень мила Чухонкой с длинным париком белокурым. Ну прощай. Храни Господь вас всех. Твой К.


19 мая 1883. Москва.

Сегодня я письма от моей голубушки не получал. Не могу хорошенько сообразить, отчего это произошло. Помешало ли что Тебе писать во Вторник, или Павловские письма будут сюда приходить сутками позже...

До вечера сегодня день был спокойный, ничего не происходило, и мы могли делать что хотели. Одни ездили на Воробьевы горы любоваться видом на Москву, другие ездили в Петровский дворец на конюшни любоваться золотыми экипажами, которые были употреблены во время выезда. Я же до 3 ч. оставался дома и занимался сам по себе, и принимал разных лиц, в том числе здешнего городского Голову Чичерина, которой умный и дельный человек, с которым приятно говорить. Надо мне будет словесно Тебе кое-что из этого разговора рассказать... – В 3 ч. ездил в новый Собор Спаса (храм Христа Спасителя.– Э. М., Э. Г.), освящение которого будет происходить в Четверг 26-го числа, и осмотрел его подробно. Он положительно восхитителен и без всякого сравнения превосходит Исаакиевский Собор и пропорциональностью своею, и светом, и богатством материалов. Все иностранцы им поражены, и во всей Европе нет здания, которое могло бы с ним равняться! Чудо чудес. – Заезжал потом в магазин Хлебникова, у которого прекрасные бриллиантовые вещи, и я купил по браслету для моих дочерей на память о Москве. Он тоже работал многие из блюд, поднесенных Государю с хлебом-солью, и работу его я решительно предпочитаю работе Овчинникова. – В 1/2 7-го был большой обед в Грановитой Палате для высшего духовенства и главных чинов двора. Он был менее утомителен, чем обыкновенные большие обеды, потому что мы вошли в Палату, когда все гости были уже размещены по местам, а по окончании обеда тотчас ушли без всяких разговоров и стоянок. Вечером в 1/2 11 был большой бал в зале Дворянского собрания, на котором, однако, Государь остался очень недолго и уехал в 1/2 12-го, и мы тотчас вслед за ним. Опять меня тут поразила масса хорошеньких дам и девиц. Кажется, решительно их красота зависит от вечернего освещения. Но жара была невыносимая, и я, стоя просто на месте, потел, как бывало в Орианде во время крокета, и то и делал, что вытирал платком текущий с лица пот! Каково же было танцующим?!! Про вчерашний парадный спектакль я ничего не успел Тебе написать. Роль Антониды играла красавица, моя крестница Кочетова, и пела превосходно. Перед началом спектакля я ходил на сцену, чтобы посетить ее в ее уборной. Оказалось же, что у нее уборной никакой не было, потому что все были заняты под новый балет, в котором участвовали обе труппы: и наша, и Московская, что составило такую массу народа, что ни одной свободной уборной для нее не оказалось. Она, бедная, должна была дома у себя и одеться, и гримироваться. И после окончания оперы, вся в поту, должна была в костюме ехать домой. Можешь себе представить, как это приятно. Корякин в роли Сусанина был очень хорош, а Орлов Сабининым очень плох, и голос стал какой-то глухой, сдавленный, с трудом выходящий из горла, и пел преплохо. – Балет один из лучших, которые я видывал, и постановка его и труппа несказанно красивы. Не знаю, возможно ли будет его у нас давать, потому что здесь он потребовал соединения обеих трупп. – Теперь уже 1/2 2-го, потому прощай. Храни Господь вас всех, и обнимаю Тебя, голубушку, и деток от души. Твой К.


21 мая 1883. Москва.

Сегодня, в день моих именин, я получил от Тебя подарок в виде двух писем сряду, от 18-го и от 19-го числа, что доказывает, что и с дачи письма могут доходить сюда в такой же срок, как из Петербурга, когда почта в хорошем расположении духа! ‹...› Во вчерашнее мое письмо я вложил газетную статью, которую я нарочно для Тебя вырезал из С. – Петербургских ведомостей. Мне хотелось, чтоб и Ты прочла, так как у вас эта газета не получается. Меня удивил, собственно, не рассказ, потому что я знаю, какие чувства ко мне питают в Кронштадте, но то, как подобная статья в теперешнее время могла быть пропущена, как она могла появиться в печати. – Я вчера так был страшно уставши, что сегодня не мог встать ранее 1/4 10-го. Брат Миша с детьми пришел меня поздравить, пока я обувался; брат Николай с детьми, пока я умывался, а Алексей, пока я вытирался. Все они заходили так рано, потому что в 10 ч. они должны были быть за городом, в Петровском дворце, где происходил Церковный парад нескольким Полкам, которые сегодня тоже именинники; и потом была прибивка новых знамен, которые будут пожалованы Преображенскому и Семеновскому полкам в Понедельник, когда будет праздноваться их двухсотлетие. От всего этого я вчера отпросился, потому что иначе не мог бы быть у обедни. С 10 ч. моя маленькая гостиная стала наполняться. Тут собрались наличные моряки, Финляндские Офицеры и многие члены Государственного Совета. Этих я принял у себя в кабинете, а к остальным вышел в гостиную, и весь этот прием взял почти час времени. В 11 ч. я отправился слушать обедню с молебном в маленьвсую Кремлевскую Церковь Константина и Елены, которой никогда еще не видал. Она недалеко от Спасских ворот, находится на косогоре Кремлевского холма по направлению к Москве-реке. Ее почти ниоткуда не видно. Со стороны города ее закрывают Кремлевские стены, а из Кремля видны только ее зеленые две главы, потому что сама она скрыта косогором. Она премиленькая, с очень красивым и богатым иконостасом. Служба шла превосходно, и пел отлично один из Московских вольных хоров, каковых здесь много. Дома мы второпях позавтракали и в 1/4 2-го отправились в Петровский дворец на народный праздник, который происходил на Ходынском поле. Такого собрания народа, какое было сегодня, я никогда не видывал. Было несколько сот тысяч человек, говорят, что было роздано народу 450 т. порций угощения, и этого не хватило. Надо отдать справедливость Московской толпе, что она удивительно какая благодушная и благонравная и умеет себя добронравно вести, без шума, без драки, без малейшей истории или неприятности. Это было заметно и во время трех ночей иллюминации и сегодня, и это особенно поразило всех иностранцев. – А в Петербурге толпа, видно, сильно скандальничала. – В 1/4 4 ч. мы были дома, а в 4 ч. Государь с Императрицей очень любезно к нам заезжали, чтоб поздравить и осмотреть наше миленькое помещение. Вечером я в первый раз в жизни ездил на минутку в сад Эрмитаж, который мне очень понравился, но сегодня было там мало народу. – Весь день было, по обыкновению, наводнение поздравительных депеш, и что за тоска на них отвечать. – Скучно здесь и ужасно тянет к Тебе и деткам. Всех обнимаю. Твой К.


22 мая 1883. Москва.

... Их Величества ради годовщины кончины Императрицы[19] ездили сегодня в Троице-Сергиевскую Лавру, выехали в 9 ч., а воротились в 6 ч. Эта поездка для Семьи не была обязательна. Одни поехали, другие нет. Вл. кн. Оля и Вера[20] присоединились к этой поездке, а брат Николай, я, Миша и многие другие остались дома. Мы, оставшиеся, все вместе слушали заупокойную обедню в одной из дворцовых Церквей «Рождества Богородицы». Одной простой обедни уже было достаточно, чтоб меня совершенно утомить. Весь день я ничего не делал, был только в 3 ч. в доме у Сер. Мих. Третьякова, чтоб посмотреть снова его превосходную коллекцию картин, да сделал визиты Надиньке Бартеневой и Каншиной... А между тем предстоят еще несколько очень тяжелых дней. Завтра Преображенский Праздник в Селе Преображенском, до которого из Кремля верст 12, так что придется ехать раньше 10 ч. утра. Затем угощение войск от города в Сокольниках, откуда не вернемся ранее 3 или 4 часов, а вечером большой бал при дворе с ужином, который, вероятно, продлится часов до 2 ночи!!! В Четверг освящение Храма Спасителя, прием придется стоять на ногах, по крайней мере, часа три, коли не более. Все это ужасно, и я не знаю, откуда возьму сил, чтобы все это выдержать. – Про отправление наше домой еще ничего окончательно не решено, надеемся, однако, что, возможно, будем ехать в Воскресенье 29-го числа вечером, так чтоб быть в Колпине в Понедельник около полудни и ехать оттуда прямо в Павловск. Поэтому я прошу Тебя продолжать еще мне писать до Четверга 26-го числа. Если почтовые чиновники соблаговолят, то я это письмо получу в Субботу, а не то в Воскресенье. От Пятницы же письмо рискует уже меня здесь не застать. Итак, да будет последнее твое послание от Четверга, 26-го числа Вознесения, Праздника Федоровского Посада и дня освящения нового Спаса. Мы собираемся в Воскресенье 29-го числа сделать с Олей и Верой поездку в Воскресенский Монастырь, иначе говоря, в Новый Иерусалим, до которого из Москвы 40 верст. Выехавши утром, мы к обеду поспеем назад, а вечером поздно надеемся отправиться по железнице в обратный путь. Сказать не могу, как страшно меня тянет домой к Тебе, моей голубушке, к милым деткам, к Мариночке, которая меня так любит и так ласкова со мною, к мирной тихой привольной дачной жизни. Но я чувствую, что для восстановления утраченных сил мне будут необходимы морские купанья. Поэтому Орианда в Сентябре более чем желательна! Ну, теперь прощай, Ангел мой. Да хранит Господь Тебя и деток, и сердечно всех вас обнимаю. Твой К.


23 мая 1883. Москва.

Сегодня получил Твое письмо от 20-го, видно, почтовые чиновники были не в духе. Спасибо большое Тебе за ответы Твои на мои вопросы о состоянии дачи. Твое описание дачи еще более возбудило во мне желание ее поскорее увидать, и ужасно тянет меня к Тебе. Исправна ли сетка, ограждающая пруд? С такими резвыми детьми и часто непослушными, как Нюта и Маля, она более необходима, чем когда-либо.

‹...› Ах, когда-то настанет счастливая минута, когда я вас всех опять увижу, обниму, расцелую. Дожидаюсь этого с страшным нетерпением! – Сегодня праздновалось 200-летие учреждения потешных, праотцов Преображенского и Семеновского полков, и через них всей нашей регулярной армии. Выехали мы из дома в полной форме в 3/4 10-го, а воротились только в 1/2 4-го! Вот какие дни приходится здесь проводить! Ведь хоть кого это утомит. До бывшего Села Преображенского от Кремля верст 8, коли не больше. Полки были выстроены на широкой улице против небольшой Церкви Петра и Павла, которая, говорят, и при Петре уже существовала, но, вероятно, была перестроена, потому что глядит новою. Тут на открытом воздухе происходил молебен, во время которого были освящены вновь пожалованные знамена. Они совершенно нового или, лучше сказать, старинного образца. На древках вместо обычных золотых орлов находится на шаре осьмиконечный крест... Флаги у Преображенцев красные, у Семеновцев синие. На них написаны, с лицевой стороны, на первых образ Преображения Господня, на вторых Введение в Храм Богородицы, а на задней стороне Государственный Герб и Шифр Государя. По краям флагов богатый, шитый золотом узор. Надо сознаться, что они очень красивы, но говорят, что они очень тяжелы. Потом полки прошли церемониальным маршем, и все было весьма торжественно. Оттуда мы поехали за городом, проселками, в село Измайлово, старую вотчину бояр Романовых, где теперь Инвалидный дом, в котором мы плотно позавтракали. Потом через село Семеновское проехали опять в город и в парк Сокольники, где город угощал войско. Кругом вновь выстроенного великолепного павильона, где в центральной ротонде было собрано все Московское дамское общество и играла музыка, – были расставлены в саду столы, за которыми усадили 12 000 солдат, которые были богато накормлены городом. Государь побывал и в павильоне, и обошел столы, и везде гудело страшнейшее «ура». Все это удалось отлично...

... Ну, теперь прощай. Господь с Тобой и детками. Обнимаю вас всех от души. Твой К.


24 мая 1883. Москва.

Видно, почтовые чиновники были в духе, ибо полученное сегодня Твое письмо было от 22-го числа, т. е. пришло в настоящий срок. Как приятно читать, что у вас хорошая погода, и потому вполне жуируете дачной жизнью, и детки часто могут забавляться как на сетке, так и в Розовом павильоне. Но видно, что придется Тебе их туда отпускать или с Мутер или с одной Элизой, а Тебе самой лучше там с ними не показываться, чтоб не возбуждать внимания, что Тебе, разумеется, неприятно. Когда же детки там одни, то никто на них особенного внимания не обращает, разве только своею красотой и миловидностью. Просто гулять по парку, я думаю, можно безопасно и с ними, но там, где толпа, лучше, чтоб они были без Тебя...

Сегодня день, который по расписанию должен был быть спокойный, вышел опять бестолковым. Пришлось ехать в 1/2 11-го утра без Государя в слободу Семеновскую, где Семеновский полк задал праздник в свою очередь. Началось с молебна на открытом воздухе, во время которого шел довольно крупный дождик. Потом был обед для нижних чинов, а для нас большой обеденный завтрак под палаткой. Тут были все великие князья, а из дам Мария Пав. и Евгения Макс.[21] В конце завтрака пошли бесчисленные тосты с «ура». На воздухе перед палаткой попеременно играли три хора музыки, да пели хор цыган и Русский хор песельников. Коли хочешь, все это было мило. ‹...› В 1/2 7-го пришлось снова одеваться в полную форму и идти к большому обеду, на сей раз для всего дипломатического корпуса ординарного и экстраординарного, для Государственного Совета и всей свиты. После обеда происходили в гостиной разговоры, и потому мы воротились только после 1/2 9-го. А в 11 ч. вечера большой званый ужин от Преображенского Полка, куда отправляются все Великие князья и Великие княгини. Но я Великую княгиню туда не пустил, за что она на меня дулась, но, в самом деле, очень довольна, что избегает лишнего утомления. И я тоже решил не ехать, потому что решительно сил и мочи нет. На меня за это, пожалуй, будут в претензии, но мне теперь это все равно. – Ужасно тянет домой на покой. Желал бы ехать домой в ночь с Воскресенья на Понедельник, чтоб 30-го числа днем быть в Павловске, но не знаю, удастся ли, потому что в эту ночь отправится и Государь, и не знаю, согласятся ли путейские отправить меня в ту же ночь после него. Вл. Кн.[22] с дочерьми хотят остаться еще здесь 30-го и 31-го числа. Ну, прощай, сладчайшая голубушка. Храни Господь Тебя и деток. Обнимаю вас всех от души. Твой К.


25 мая 1883. Москва.

Получил сегодня Твое письмо от понедельника, где Ты говоришь про начало занятий с Мариночкой на даче. Ну не прелестный ли ребенок наша Мариночка, что она сама просила, чтоб уроки ее продолжались и на даче, что соскучилась, проведя целую неделю без занятий, и обрадовалась теперь их возобновлению! Ведь это просто неслыханная черта характера в семилетнем ребенке! Как ее за это не полюбить, не погладить по головке, не расцеловать ее! Но уж не слишком ли долго продолжался на первый раз урок, от завтрака и почти до 4 часов? Не выходит ли это перелом? – Как я рад, что у вас продолжалась все это время хорошая погода. У нас она недурна, но все более сырая, иногда даже с небольшим дождиком, и только средней теплоты, градусов в 12 или 13. Сегодня день был и солнечный и теплый, но барометр тоже пошел вниз, и я боюсь за завтрашний день, за освящение Храма Спасителя, чтоб не было дождя. Церемония будет, вероятно, очень утомительная, и приказано быть в Собор в 1/4 10-го, так что в 9 придется выехать, и вряд ли ранее 1 часа пополдни вернемся. Но зато это и последняя церемония такого рода. Сегодня (Среда) ничего не было, в Пятницу день тоже будет свободный, и вечером только будет последний большой обед во дворце, а в Субботу будет большой смотр всех здешних войск, что не про меня писано. В Воскресенье вечером назначен отъезд обоих моих братьев, и железнодорожное начальство уже отвечало мне, что оно согласно к их поезду прицепить отдельный вагон собственно для меня. Таким образом, имею теперь полную надежду в Понедельник обнять Тебя и деток... Сегодняшним спокойным днем мы воспользовались, чтоб принимать разных лиц, в том числе Папского Нунция Монсиниора Ванутелли, которому я говорил про доброе впечатление, произведенное на меня в Декабре моими разговорами с Папой. Ему самому поручено здесь высказываться в том же добром смысле и направлении. Был тоже у меня Италианский Посол Нигра, собственно, чтоб видеть моего Andrea del Sarto, он тоже им восхищен. От 3 часов до l/2 7-го я подробно осматривал две картинные галереи, другого Третьякова, исключительно Русскую, и Боткина, у которого более иностранных картин. Я в совершенном восхищении от обеих, но особенно от первой, – Русской. Это неимоверная сокровищница! Между прочим, там главные и лучшие картины Верещагина, как Туркестанские, так и Индийские. – Странное дело, я тут более трех часов был на ногах и, разумеется, устал, но не утомился, и только потому, что оно меня интересовало, – что я это делал не по казенной надобности, а по собственной охоте. Ну, прощай, мой Ангел, не могу сказать, как я счастлив надежде скорого свиданья с Тобой, моим сокровищем, и с милейшими детками, которых я так люблю. Храни вас всех Господь. Обнимаю вас мысленно от души. Страстно Тебя любящий Твой К.


26 мая 1883. Москва.

... Сегодня состоялось, наконец, освящение нового Храма Спаса, в память 1812 года. Церемония была в высшей степени торжественна и великолепна. Описание ее Ты, наверное, найдешь во всех газетах, и я его повторять здесь не буду. Но оно было до невозможности утомительно и так тяжело, что даже хорошенько помолиться было невозможно. Выехали мы в 1/2 10-го, а воротились в 3/4 2-го, и все это время, т. е. четыре с половиною часа, стояли на ногах. Ведь на это никаких сил не хватит! Самое освящение престола мы смотрели [от] алтаря, и мне пришлось такое хорошее место, что я отлично видел все подробности этой интересной церемонии. Крестный ход кругом Собора был тоже чрезвычайно торжествен, и замечательный эффект производили все Хоругви, со всей Москвы стоявшие кругом Собора. Освящение продолжалось до 12 часов, и тогда только началась обедня, которая тоже продолжалась полтора часа. Тут уж мне мочи не было; во время Херувимской я почувствовал, что ко мне подступает обморок и стал выступать на лбу холодный пот. Я принужден был выйти вон, иначе я бы упал, и меня пришлось бы выносить на руках, что было бы еще больший скандал. В галерее я посидел на свежем воздухе и выпил воды и воротился в церковь, когда пропели «Верую». Остаток обедни выстоял благополучно. Воротившись домой, я так обессилел, что часа два лежал и дремал. Слава Богу, что это последняя из больших церемоний. Завтра вечером только еще большой обед, а в Субботу парад войскам, и в тот же вечер Государь отправляется в Петербург вместо Воскресенья вечером, как сперва предполагалось. В Петербурге теперь никакого торжества не будет, Государь прямо проедет на Английскую набережную на пароходы и отправляется в Петергоф. Парадный въезд в Петербург состоится только в Августе по окончании лагеря, а теперь нет даже и достаточно войск налицо для подобной оказии. Я надеюсь, что и мне возможно будет ехать в Субботу же ночью, после Государя. Кеппен старается теперь мне это устроить, и, таким образом, надеюсь быть у Тебя 29-го в Воскресенье вместо 30-го в Понедельник. – Перед обедом я немного покатался по улицам.

Погода во время церемонии выстояла очень хорошо, даже было солнце при начале и во время крестного хода. Но потом нахмурилось, и не раз днем шел мелкий дождь. Вечером я ездил в Большой театр, где смотрел второй и третий акт «Корсара» с jardin anime. Очень приятно было в антракте видеться со всем балетным миром и поболтать. Видел Любушку Радину (известная танцовщица. – Э. М., Э. Г.), которая как будто вовсе не меняется и не стареется. Тоже болтал и с Машей Николаевой и с Верушком, дорогая была особенно beaute, и такая миленькая и аппетитная. Все они здесь ужасно скучают и радуются, что и их повезут домой в Субботу же. Много в балете для меня совершенно новых фигур, и некоторые из них прехорошенькие, как то Потайкова и в особенности Аистова. Мари Петипа похудела и замечательно похорошела. Между воспитанницами познакомился с Лизой Кусковой, но она красавицей не будет. Ну прощай, моя сладчайшая, моя красавица из красавиц. Храни Господь Тебя и деток.[23] До скорого, надеюсь, свидания. Обнимаю всех от души. Твой К.»

* * *

Письма Константина Николаевича из Москвы, если использовать современный лексикон, это репортаж непосредственного участника важнейшего государственного события. Не будем забывать, однако, что его автор – опальный политик, и хотя Великий князь – приверженец монархии, представитель Правящего Дома, присутствует он в общем-то на чужом для него празднике. Коронуя Александра III, победу праздновали идеологические враги Великого князя, противники его либеральных идей. Конечно же письма любимой женщине не та трибуна, с которой можно выразить свое разочарование и печаль, навеянные переменами нового Царя, новыми, возмущающими Великого князя назначениями. Но и в них прорывается горечь: «... Прочитал к моему, не скрою, немалому удивлению, что отныне будет во флоте два Генерал-Адмирала, Константин Николаевич и Алексей Александрович...» Мы знаем, что Константин Николаевич был самолюбив и амбициозен и поэтому тяжело переживал свою вынужденную отставку. Но шел уже 1883 год, и время как-то уже примирило его с ней. Однако был он страстным патриотом своей страны и видел, что новые назначения оправдывают самые худшие его ожидания. Он хорошо знал нового генерал-адмирала, Великого князя Алексея Александровича, а потому был уверен, что последний продолжать работу по созданию боеспособного современного флота не сможет. Вот как впоследствии оценил деятельность Алексея Александровича на посту главы морского флота знаменитый ученый-кораблестроитель А. Н. Крылов: «За 23 года его управления флотом бюджет вырос в среднем чуть ли не в пять раз; было построено множество броненосцев и броненосных судов, но это „множество“ являлось только собранием отдельных судов, а не флотом... В смысле создания флота деятельность генерал-адмирала Алексея была характерным образцом бесплановой растраты государственных средств, подчеркивая полную непригодность самой организации и систему управления флотом и Морским ведомством». После Русско-японской войны 1904–1905 годов, где русский флот потерпел тяжелое поражение, генерал-адмирал Алексей Александрович Романов вынужден был уйти в отставку с оскорбительной кличкой «князь Цусимский».

Чтобы понять истинное настроение Великого князя на коронации, необходимо обратиться к его переписке с соратниками и единомышленниками. Еще совсем недавно в письме из Парижа, куда уехал Константин Николаевич после отставки, он признавался А. В. Головнину,[24] что переживает приступы душевного смятения, «и горя, и гнева, и скорби, и озлобления, и ожесточения» от сознания своего вынужденного ухода от государственных дел. Конечно же коронация не могла не обострить этих переживаний.

«... Теперь ничему удивляться нельзя и не должно», – пишет он Кузнецовой, однако, получая сообщения о новых назначениях, не только удивляется, но и возмущается.

«Из огня да в полымя, из царства лжи – в царство тьмы, в чистую катковщину!.. Страшнее насмешки над Россией трудно себе вообразить!» – так он отреагировал в письме Головнину на назначение графа Д. А. Толстого министром внутренних дел. Он не сомневается в том, что новый министр будет «... давить, уничтожать всякое свободное слово, всякую свободную мысль», а «давление слова и мысли никогда, нигде к добру не приводили, что мы знаем не только по истории, но и по собственному опыту». Как и в том, что сейчас «само правительство воспитывает народ для революции и приготовляет, пропагандирует ее почище всяких нигилистов».

В то же время в Москве Константина Николаевича не могли не тронуть верноподданнические чувства, которые были проявлены во время коронации нового Императора простыми русскими людьми и «инородцами», его охватывает гордость за Россию, за ее многонациональную культуру: «Вообще сегодняшнее зрелище дает понятие о громадности, о величии России...»

Поставив крест на своей политической и государственной карьере, Константин Николаевич не мог не надеяться на то, что сыновья Константин и Дмитрий продолжат его дело. И утешал себя тем, что его опала не повлияла на отношение к ним нового Императора: «... Мои два милых гуся Костя и Митя получили оба Владимирские кресты 4-й степени...»

* * *

Что знали «гуси», например, тринадцатилетний Костя и двенадцатилетний Митя, о происходящем в семье? Почти ничего – в дворянских, тем более в великокняжеских семьях не принято было устраивать разборки между мужем и женой при детях. А вот взаимного раздражения не скроешь. Так или иначе оно проявляется в гнетущем молчании за обедом, в нежелании матери и отца встречаться взглядами, в односложных ответах на формальные в общем-то вопросы, в поспешном удалении в кабинет или в розовую гостиную после ужина или в торопливом уходе по делам после завтрака. Уже одного этого было достаточно, чтобы в душе ребенка поселилась тревога.

Однажды, спустя годы, Константин случайно услышал, как мать, видимо, заканчивая разговор о брате Николае, в сердцах выговаривала отцу:

– Вы и впрямь от Николая ожидали чего-то другого? Яблоко ведь от яблони недалеко падает...

– О, так мы далеко зайдем... – в каком-то непривычном смущении проговорил отец, но, увидев сына в дверях, с какой-то безнадежностью удалился.

Константину хотелось расплакаться, так жалко было их обоих. Теперь он вполне понимал, какая драма скрывалась за фразой матери. И как несуразно была разрушена жизнь отца: разлад с женой, позор старшего сына, не оправдавшиеся надежды на Дмитрия, проблемы дочерей. И главное – отстранение от любимого дела, изгнание в никуда. И вот он, Константин, единственная надежда отца, должен тоже ранить его своим отказом от морского поприща. Он поехал к Александру Васильевичу Головнину за советом: как найти общий язык с отцом?


Сашу Головнина Константин знал с самого раннего детства. Тогда Мама его часто поправляла: «Не Саша, а – дядя Саша». На что по-доброму улыбающийся маленький человечек говорил ей:

– Не браните его, милая Александра Иосифовна, – мне нравится такое панибратство. Ведь мы друзья, не правда ли, Великий князь?

При этом он брал его на руки и пытался поцеловать. Головнина почему-то умилял высокий титул в применении к трехлетнему Косте. Сам Александр Васильевич был не только низкоросл, но горбат и некрасив лицом. Однажды, когда он вышел из столовой вместе с Пап?, решившим его проводить на станцию в Павловске, брат Кости Николка вдруг стал его передразнивать.

Мама выбранила Николку, а потом сказала им:

– Грешно смеяться над природными недостатками. Александр Васильевич нисколько не виноват в том, что таким родился, но в том, что он умен и образован, его заслуга.

И рассказала о тяжелом детстве Александра Васильевича, родившегося с повреждением спины, из-за чего до пяти лет он не мог ходить, говорить и постоянно болел. Только чтение отвлекало его от боли.

Позже Пап? приводил старшим детям в пример Александра Васильевича как человека, с детства стремящегося к знаниям и только личными заслугами добившегося высоких званий и чинов. Тогда Костя узнал, что отец Головнина, известный мореплаватель Василий Михайлович, рано умер и Саша с четырьмя сестрами жил в бедности. В 13 лет его определили за казенный счет в Петербургскую гимназию, но вскоре за отличные успехи и примерное поведение он был переведен в Царскосельский лицей и по его окончании получил большую золотую медаль и самый высокий для выпускника чин титулярного советника. Пап? высоко ценил Александра Васильевича и часто советовался с ним.

А вот мать, как понял повзрослевший Константин Константинович, его не жаловала и в душе, может быть, ненавидела. Однажды Александра Иосифовна даже назвала Александра Васильевича «злым гением мужа».

* * *

Назвав Александра Васильевича «злым гением мужа», Александра Иосифовна в каком-то смысле оказалась права. Именно Головнин, сподвижник и вдохновитель всех либеральных идей и проектов отца, был выбран Государем Александром III в посредники для устранения Константина Николаевича от дел. Поскольку по придворному статусу Великие князья не могут быть уволены, Александр III поручил Головнину убедить Константина Николаевича самому подать прошение об отставке. Головнин не смог отказаться от этого неприятного поручения и невольно оказался вестником беды.

Константин Николаевич понимал, что с гибелью Александра II пришел конец и всем его реформаторским начинаниям, но вряд ли мог предположить, что официально сообщит ему об этом его ближайший соратник и преданный друг.

Двадцать восьмого мая 1881 года в Ореанду, где отдыхал Великий князь, пришло письмо от Головнина: «Государь изволил сказать мне, что нынешние совершенно новые обстоятельства требуют новых государственных деятелей, что вследствие этого состоялись по высшему управлению новые назначения и что Его Величество желает, чтобы вы облегчили ему распоряжения, выразив готовность вашу оставить управление Флотом и Морским ведомством и председательствование в Государственном Совете...»

Трудно сказать, почему Император выбрал для этой роли Александра Васильевича Головнина, но тот с честью справился со своей задачей. В результате переписки с опальным сановником и частых аудиенций у Императора, которого Головнин информировал о настроениях Великого князя, а Великого князя, в свою очередь, о намерениях Александра III, ему удалось добиться если не примирения дяди и племянника, то, по крайней мере, отставки более-менее почетной.

На предложение Царя Великий князь ответил сразу же после получения письма, 28 мая 1881 года. Он пишет Головнину:

«... Если Его Величество находит, что ввиду теперешних новых обстоятельств нужны и новые государственные деятели, то я вполне преклоняюсь перед его волей, нисколько не намерен ей препятствовать и поэтому желаю и прошу его ни в чем не стесняться в распоряжениях его об увольнениях меня от каких ему угодно должностей.

Занимал я их по избранию и доверию двух незабвенных Государей: моего отца и моего брата. Морским ведомством я управлял 29 лет, в Государственном совете председательствовал 16 с половиной лет. Крестьянское дело вел 20 лет, с самого дня объявления Манифеста. Если ввиду теперешних новых обстоятельств эта долговременная, 37-летняя служба, в которой я, по совести, кое-какую пользу принес, оказывается более ненужной, то, повторяю, прошу его не стесняться и уволить меня от тех должностей, какие ему угодно. И вдали от деятельной службы и от столицы в моей груди, пока я жив, будет продолжать биться то же сердце, горячо преданное Матушке-России, ее Государю и ее Флоту, с которым я сроднился и сросся в течение 50 лет. Моя политическая жизнь этим кончается, но я уношу с собою спокойное сознание свято исполненного долга, хотя с сожалением, что не успел принести всей той пользы, которую надеялся и желал».

Конечно же Великий князь адресовал свою обиду не Головнину, которому и без того известны его успехи на всех занимаемых должностях, а своему державному племяннику, может быть, и потомкам. Головнин прочитал письмо Царю и сумел убедить его, что чувства Константина Николаевича в данных обстоятельствах совершенно оправданны, а главное, что письмо позволяет в высочайшем указе сказать: «согласно желанию». Александр III остался доволен и даже пообещал собственноручно написать дяде. Головнин также убедил Царя не приурочивать отставку к 50-летнему юбилею Великого князя в звании генерал-адмирала и разрешить тому «жить где угодно, как в России, так и за границей».

С другой стороны, умница Головнин сделал всё возможное, чтобы примирить Великого князя с отставкой. Передавая разговор с Александром III, Головнин, в свое время смещенный с поста министра народного просвещения, говорил Константину Николаевичу: «... по собственному опыту знаю, как тяжело министру на первых порах после оставления должности находиться в Петербурге и видеть, как ломается все, что он сделал, критикуется то, что сделано, что время успокаивает и дает равнодушие. Поэтому лучше приобрести несколько равнодушия и тогда приехать. Если бы я мог вернуть прошедшее, то поступил бы таким образом и сохранил бы тем самым много здоровья и спокойствия...»

Трудная дипломатическая миссия Головнина продолжалась полтора месяца. Только 13 июля 1881 года был опубликован именной высочайший указ Государственному совету. «Снисходя к просьбе Его Императорского Высочества Государя Великого князя Константина Николаевича, всемилостивейше увольняет Его Высочество от должностей Председателя Государственного Совета, председательствующего в главном комитете об устройстве сельского состояния, и Председателя особого Присутствия о воинской повинности с оставлением в званиях генерал-адмирала и генерал-адъютанта, а также в прочих должностях и званиях».

А вслед за этим был опубликован высочайший рескрипт обо всех заслугах Великого князя. На его подлиннике Император собственноручно написал: «Искренне любящий Вас Александр». В Кронштадте и Ялте состоялось празднование юбилея генерал-адмиральства Великого князя Константина Николаевича. Но долго еще Константин Николаевич с горечью говорил: «Лучше бы дали закончить начатое...»

* * *

Константин Константинович ехал в Царское Село к Александру Васильевичу Головнину, куда соратник и друг отца переселялся из Петербурга ранней весной и жил в собственном доме. Идея поездки принадлежала Александре Иосифовне, она была осведомлена о посредничестве Головнина между царем и мужем в организации отставки последнего. Дело закончилось хорошо, и Александра Иосифовна посоветовала сыну поговорить с Головниным о настроениях отца, о том, когда и в какой форме лучше преподнести ему решение навсегда расстаться с морской службой.

– Если эта проблема тебя все еще волнует, – сказала Мама с понимающей улыбкой.

Ступив из вагона на перрон, Константин Константинович тут же увидел Головнина. Маленький человечек в легком коротком пальто и цилиндре спешил ему навстречу, прихрамывая на правую ногу, и приветливо улыбался. Когда они сблизились, Великий князь протянул ему руку. Головнин пожал ее с поклоном:

– Здравствуйте, Ваше Императорское Высочество! Представьте, как я рад вас увидеть, а еще больше польщен вашим желанием навестить здесь старого отшельника! Давно меня не посещали такие высокие гости!

Он глядел на князя снизу вверх, и цилиндр от этого съехал на затылок. В глазах – еле заметное лукавство, и было не совсем понятно, что Головнин имеет в виду – его великокняжеский титул или рост? Константину Константиновичу захотелось поставить разговор на простую ногу. Бережно пожав сухую руку, он сказал, по-детски коверкая слова и смущаясь этой, уже недетской бесцеремонностью:

– Здравствуйте, Саша!

Головнин снял злополучную шляпу, отступил на шаг и вдруг голосом Мама произнес:

– Не Саша, а дядя Саша!

Оба рассмеялись и пошли рядом вдоль поезда, невольно привлекая к себе внимание. Константину Константиновичу вдруг пришла в голову забавная мысль: вряд ли когда-либо еще он почувствует себя столь же «высочеством», как сейчас.

– Извините, дорогой Константин Константинович, чуть было не запамятовал: примите мои искреннейшие поздравления в связи с вашим новым званием почетного члена православного Палестинского общества, основанного, насколько мне известно, вашим отцом. Мне как никому приятна такая преемственность!

– Спасибо, Александр Васильевич! Но моей личной заслуги тут нет, это наследственные великокняжеские обязанности. К тому же я приехал с вами поговорить еще об одной преемственности, от которой и не знаю как отказаться.

– Догадываюсь, догадываюсь о волнующем вас обстоятельстве и радуюсь, что с такой щепетильностью относитесь к переживаниям глубокоуважаемого мною Константина Николаевича, вашего отца! Надеюсь, все с Божьей помощью уладится наилучшим образом.

У выхода из вокзала ждала пролетка, но Головнин неожиданно предложил пройтись через парк:

– Здесь близко, да и погода располагает к прогулке. А на мою хромоту не обращайте внимания – подагра, знаете ли, управы на нее нет, но я все равно решил не поддаваться.

Головнин жил в небольшом, недавно отстроенном двухэтажном кирпичном доме с небольшим садом и флигелем, на углу Песчаной и Гороховой. Хозяйство вела экономка, дородная и добродушная мещанка, еще молодящаяся, но смотревшая на Головнина и его гостя материнскими глазами.

Усадив гостя на диван, а сам устроившись в глубоком кресле, Головнин обвел рукой кабинет, уставленный книгами и папками с документами, без папок они, растасованные веером, были разложены на письменном и шахматном столах, даже на стульях, рядом с подшивками старых газет.

– Вот так и живу, копаюсь в своем и государственном прошлом, пишу, размышляю, что и как было, пытаюсь предугадать, чем всё обернется. Ведь между прошлым, настоящим и будущим есть совершенно четкая причинно-следственная зависимость, которую и пытаюсь разглядеть путем сопоставления!

Он неожиданно вскочил, подбежал к письменному столу, открыл дверку левой тумбы и одну за другой вытащил две высокие стопки папок, перехваченных марлевым жгутом.

– Вот тут – бесценные документы и копии, собираемые и сортируемые мною почти сорок лет. Они касаются заслуг перед Отечеством Великого князя Константина Николаевича. В этой – о возрождении флота Российского, здесь – об освобождении крестьян от крепостной зависимости и о проведении земельной реформы. Есть еще одна папка, но пока незаполненная. В ней – записи бесед с Великим князем, заметки о благоприятных изменениях в других государственных сферах и учреждениях, которых касался его высокий ум... Константин Константинович был ошеломлен пиететом, с которым Александр Васильевич говорил о его отце, что свидетельствовало, нет, не о преклонении, а о какой-то невероятной, неистовой преданности Константину Николаевичу. О, как бы он сам хотел иметь когда-либо такого соратника!

– Россия как самодержавное государство будет процветать до тех пор, пока Государь будет собирать у трона прогрессивных и преданных Отечеству людей, не боящихся назревших перемен, поддерживать их. Покойный ваш дядюшка, император Александр II, царство ему небесное, верил Великому князю настолько, что прозорливо и смело утвердил проект реформы 1861 года, несмотря на то, что в Государственном совете за него проголосовало меньшинство. И вошел в историю как Царь-освободитель!

Старик вдруг отодвинул папки в сторону, положив одну на другую:

– Извините, увлекся, Константин Константинович! Совсем не собирался знакомить вас со своим домашним архивом. Поговорить с вами я хотел о Великом князе Константине Николаевиче не как о бывшем управляющим Флотом и Морским ведомством и бывшем председателе Государственного совета, а как о вашем отце... Если вы, конечно, склонны к такому разговору...

– Отчего же... Я, собственно, тоже хотел с вами посоветоваться по делу, очень беспокоящему меня. Вы знаете, как Пап? желал, чтобы кто-то из нас перенял его любовь к морю... Мои морские плавания вселили в Пап? надежду, однако у меня есть причина отказаться от морской службы, которую Пап?, уверен, не сочтет уважительной. А между тем я твердо решил поступить именно так, потому что вполне уверился, что психологически не совместим с морем, дальними походами и морскими бдениями на суше. Армия по мне куда больше. Но Пап? столько перенес, что я в затруднении окончательно сказать ему об этом...

– Значит, вы уверены, что отец вас не любит, а следовательно, не поймет. – Головнин взглядом остановил попытавшегося было возразить Константина Константиновича. – Вот об этом я и хотел поговорить, если позволите, Ваше Императорское Высочество, воспользовавшись преимуществом своего возраста, нежностью, которую питал и питаю к вашему отцу и вам, а также вашим довольно неожиданным желанием встретиться.

– Видите ли, Александр Васильевич, я никогда не задавался вопросом, любит ли Пап? меня, моих братьев и сестер, – после короткого молчания заговорил князь. – Благодаря Мама, отцовская любовь с тех пор, как я себя помню, была, что называется, вынесена за скобки наших, порой довольно сложных, отношений. Она как бы сама собой разумелась. Именно из любви к нам Пап? требовал повиновения, запрещал высказывать мнение, противоречащее собственному, и даже наказывал из любви. А что не проявлял особой нежности, так этому было объяснение: постоянно занят важными государственными делами...

Головнин внимательно слушал, и Константин Константинович чувствовал, что не удивит его тем, что скажет сейчас.

– И вот теперь, признаюсь, мне не так важно, любит ли Пап? меня и как он распределяет свои чувства между нами и внебрачными детьми, куда важнее для меня то, что я его люблю!

– Ну и слава Богу! Тогда вы обязательно поймете друг друга, потому что ваш батюшка безмерно любит вас, поверьте мне! Потеряв душевную связь с детьми в нежном возрасте, он так и не нашел сил и возможности объясниться с вами, когда вы стали взрослыми! И это он называет трагедией своей души...

Головнин встал и горестно развел руками:

– Я бы хотел обнять вас, Константин Константинович, но, увы, не дотянусь! Разрешите мне просто пожать вашу руку!

Они обменялись крепким рукопожатием. Великий князь был осторожен, чтобы не причинить боли маленькой руке Головнина. Прощаясь, старик торжественно произнес:

– Насколько мне известно, Ваше Императорское Высочество, скоро вы сможете провести довольно много времени в обществе вашего отца. Он намеревается посетить Венецию и рассчитывает на то, что вы станете его чичероне. Он так и сказал: «Костя у меня в душе поэт и художник...»

«ПИАНИНО КУПЛЕНО»

Вернувшись от Александра Васильевича Головнина, Константин встретился с Государем.

Разговор с Сашей, теперь царем Александром III, шел в маленьком кабинете в Гатчине. Они вспомнили поездку в Копенгаген, куда Саша, тогда Цесаревич, должен был прибыть на яхте «Царевна», а прибыл на частном пароходе.

И от волнения совсем не понял речь датского короля и сконфузился...

Александр всегда легко краснел и стеснялся. Этот великан и силач, который мог легко согнуть серебряный рубль, не любил многолюдства, визитов, августейших родственных посиделок. Казалось бы, когда человеку насладиться танцами, нарядами, вихрем веселья на балах, как не в молодости. Но и в молодости он не любил развлечений. И в преддверии их начинал вздыхать. Но куда денешься – двор Наследника после Императорского был вторым в строгой придворной иерархии. И в Аничковом дворце все должно было быть на высочайшем уровне.

Цесаревна Дагмара радовалась веселью. Миниатюрная, легкая, обаятельная, украшенная драгоценностями, она сама была украшением празднеств. Константин не сводил с нее глаз. Глубокая симпатия связывала их души. Однажды она подарила ему анютины глазки, он привез цветы с бала, засушил и спрятал на вечное хранение в свой дневник (и до сих пор, спустя более 125 лет, они там лежат).

Константин смотрел на Александра, который еще больше погрузнел, густые брови прикрывали его красивые глаза. Комната, в которой они говорили, была слишком мала для царя и как-то неудобна. Когда Александру это говорили, он усмехался: «Ничего, здесь хватит места для самого занятого человека России». Этот человек после погребения отца дал понять своим Манифестом,[25] что теперь многое подлежит изменению: методы управления, взгляды, сами сановники, дипломаты, чиновная челядь.

Константин подумал об отце: новый Царь не отнес его к «людям дела» и предложил по собственному желанию покинуть государственную службу.

Великий князь, прибыв из дальнего плавания, успел многого наслушаться не только об убитом Александре II, но и о новом царе в аристократических салонах Петербурга. Передавали, что профессор Московского университета Чивилев, воспитатель Александра III, ужаснулся, узнав, что тот должен стать царем. «Не могу примириться с мыслью, что он будет править Россией», – говорил Чивилев коллеге-профессору, считая ум своего воспитанника весьма заурядным. Шутили, что плоть уж чересчур в новом царе преобладает над духом. И все вокруг твердили, что Государя надо воспитывать и развивать в нем политический дух.

Удавалось это Константину Петровичу Победоносцеву, который когда-то преподавал Александру законоведение, а когда он стал Наследником (после безвременной смерти старшего брата Николая), руководил его общим образованием. Рассказывали, что на заседании Совета министров 8 марта, где после гибели Александра II решалась судьба «конституции» Лорис-Меликова, Победоносцев осмелился назвать реформы покойного Императора «преступною ошибкою», а по поводу предлагаемого собрания представителей от земств и городов вскричал: «Конец России! Нам предлагают говорильню... Все болтают, и никто не работает... Нам предлагают устроить всероссийскую верховную говорильню!»

В ответ на страхи, что в России будет «пожар», Победоносцев говорил странные вещи: мол, никакая страна в мире не в состоянии избежать коренного переворота, вероятно, это ожидает и Россию. Но, дескать, ничего! Революционный ураган очистит атмосферу.

– Хорошее утешение! – качали головами в салонах. И удивлялись: революцию можно, оказывается, вносить в планы правительства...

Слышал Константин и иные суждения: что никакой «черной реакции» не наступило, что биографии новых министров поучительны – министр путей сообщения, хоть и князь, но работал на рудниках Пенсильвании; министр финансов – ученый-механик, профессор, оригинальными теориями улучшает экономику страны и приводит финансы в порядок, что сказывается на развитии промышленности; военный министр – заслуженный герой Русско-турецкой кампании; скромный чиновник Управления юго-западных железных дорог вообще сделал головокружительную карьеру – стал товарищем министра, Царь прозрел в нем талант. Это был Сергей Юльевич Витте.

Шли толки, что безынициативного Николая Карловича Гирса Александр III сделал министром иностранных дел только потому, что сам хочет быть этим министром. А Гирс – лицо вежливое, тонко воспитанное – изобразит Западу желания русского Царя в лучшем виде.

А желания были просты: Царь не хотел, чтобы на Западе Россию делали орудием своих целей. И всегда давал понять, что ему для своей страны нужен мир, ибо от него зависит благосостояние 130 миллионов его подданных.

Александр III пришел не мальчиком на престол, – напоминали его сторонники, – он видел: как только Россия принимала участие в разногласиях зарубежных коалиций, она всегда проигрывала, ею пользовались. Потому и говорил: у России только два союзника – ее Армия и Флот.

Константин слушал все эти пересуды, предсказания, речи справа и слева и будто не слышал. Он так давно знал Сашу, его благородство, честность и здравый ум. А уж если говорить о политическом воспитании, то тут нужен воспитатель особенный – с таким же, как у Саши, священным огнем любви к России.

Он с горечью подумал об отце и вздохнул. Некстати припомнилась строка несложившегося стихотворения, которое он хотел посвятить восшествию Александра III на престол. Не сложилось, потому что он, суеверный, обнаружил, что Саша – тринадцатый Император и что сын его, Наследник Николай, родился в день памяти Иова Многострадального, 6 мая... Константин еще не знал, что и царствовать будет Александр III 13 лет.


Они сидели в креслах друг против друга. Константин говорил просто и искренне о желании уединения, о душевном беспокойстве, о своих религиозных чувствах, о бессмысленности светских обязанностей.

– Я хочу уйти в монастырь. Прошу разрешения...

Александр встал, заслонив широкой фигурой низкое окно. Константин был уверен, что он даст согласие: отца его уволил со всех должностей, зачем же насильно удерживать сына?

– Ты, Костя, даже со своей фантазией не нафантазируешь, как мне бывает муторно и гадко. Иногда я – как волк затравленный. Даже стыдно: в руках такая сила, а душа – как щенок. Нет. И еще раз нет. Если все мы уйдем в монастырь, кто будет служить России?

Царь, возможно, нашел лучшие слова, когда темперамент и дух Константина плутали в совершенно полярных сферах. И все-таки Константин вместе с Петром Егоровичем Кеппеном поехал в Оптину пустынь для беседы со старцем Амвросием.

Вернулся он более спокойным – не так скорбело сердце, не таким унылым был дух. Как говорила сестра Оля, «лицо можно обратить к жизни».

А жизнь потребовала срочной поездки на родину матери в Альтенбург, близ Лейпцига, столицу Саксен-Альтенбургского княжества. Умерла от воспаления легких троюродная сестра Константина – четырнадцатилетняя Маргарита, и ему предстояло представлять семью на похоронах. Траурные хлопоты, слезы, черные платья и черные перья на шляпах, соболезнования, разговоры шепотом и таинственные распоряжения – всё это не помешало старшей сестре покойной, восемнадцатилетней Елизавете Августе Марии Агнессе из германского владетельного дома, влюбиться в него, высокого, стройного, в морском мундире, который очень ему шел.

Ни танцев, ни музыки, обычно облегчающих «узнавание» и начало романа, разумеется, и быть не могло. Но они оказались рядом за столом. Константин долго рассматривал на тонкой руке Елизаветы серебряный браслет с прозрачным бесцветным камнем.

– Вам нравится форма этого браслета? – спросил он ее.

– Нравится, – едва улыбнулась она пухлыми губами.

Ему захотелось их поцеловать. Вся она была тонкая, светлая, воздушная, светлые локоны и этот детский пухлый рот... Пожалуй, он увлекся...

– Когда у меня будет невеста, я ей подарю такой же, – сказал он.

– Да? – спросила она, мгновенно погрустнев. И, чтобы скрыть эту грусть, деловито, по-немецки сняла браслет с руки и протянула Константину:

– Посмотрите, чтобы запомнить, как он устроен...

Но он уже запомнил ее, Елизавету, и все оставшееся время в Альтенбурге не отходил от нее.

Герцог Мориц Саксен-Альтенбургский и его жена Августа заволновались. Их хрупкая нежная девочка не сможет жить в России: снега, морозы, дикие пространства, там убивают монархов, стреляют, взрывают, кого-то вешают. Ужас! Они только что похоронили младшую дочь Маргариту... А что если старшая Елизавета сгинет в снегах России? Нет и нет.

Когда-то Царь Александр III, обвенчавшись с датской принцессой Дагмарой, записал в дневнике: «... Необыкновенное чувство... думать, что, наконец, я женат и самый главный шаг в жизни сделан».

Кажется, и мечтания Константина о семейной жизни сбывались. Александре Иосифовне понравилось, что сын нашел невесту на ее родине, в Альтенбурге, хотя у нее самой планы были другие. Отец многозначительно сказал: «Пожалуй, пора. Но будущая жена должна знать, чья она жена, – моряка. А это означает расставания. Дай ей об этом депешу».

До депеши было далеко. Переговоры шли длительно и трудно. Держались они в секрете. Родители невесты не давали согласия на брак. Но послушную тихую дочь было не узнать. Она говорила о страстной любви и что пороха и революции в России не боится.

Герцог Мориц и герцогиня Августа признали свое поражение. «Пианино куплено» – такая странная телеграмма пришла в Россию. Это принцесса Елизавета подала условный знак: Великому князю можно ехать в Альтенбург с официальным предложением.

Сидя в своей комнате с дрожащим сердцем, Елизавета слышала каждый шаг жениха и стук палаша по ступеням, когда он в вицмундире Конного полка поднимался по лестнице замка, направляясь к ее родителям.

Весной, 15 апреля 1884 года в дворцовой церкви Зимнего дворца Его Императорское Высочество Великий князь Константин Константинович Романов венчался с принцессой Елизаветой. Венчал их духовник Царя, протопресвитер Янышев. Царский манифест гласил:

«Возвещая о сем радостном для сердца нашего событии и повелевая супругу Великого Князя Константина Константиновича именовать княгинею Елизаветой Маврикиевной с титулом Императорского Высочества, мы вполне убеждены, что верные подданные наши соединят теплые мольбы их с нашими к всемогущему и всемилосердному Богу о даровании постоянного, незыблемого благоденствия любезным сердцу нашему новобрачным».

Пожалуй, не было мемуариста, не сказавшего слов о семейном счастье Константина Романова. Оба были красивы, приветливы, добры. Свой дом называли уютным гнездышком, а себя – любящими супругами. Писатель Иван Александрович Гончаров так благодарил молодую августейшую пару за день, проведенный у них в гостях:

«Я робко приближался к Вашему порогу, не имея никакого представления в уме о новой для меня личности – Великой княгине, но Вы и ее приветливый прием рассеяли мою робость, а грациозное председательство Ее Высочества за трапезой, очаровательная любезность и внимание, тонкая, изящная обстановка вместе с блеском красоты и юности Новобрачной Четы – все это окружало меня атмосферою такой нежной, благоухающей поэзии, что я тихо, незаметно для Вас, наслаждался про себя прелестною картинкою Вашего молодого семейного счастья! Сам Гименей, казалось мне, нет, не Гименей, а православный Ангел Хранитель невидимо присутствует на страже Вашего юного, брачного гнезда!

У меня в ушах и сердце так приятно звучат последние слова Ее Высочества: «Vener nous voir souvent» («Приходите к нам чаще». – Э. М., Э. Г.)... – Нет, этого нельзя! Я не баловень судьбы – и никогда не отделаюсь от страха – abuser (стать обузой. – Э. М., Э. Г.). Но изредка, изредка, осенью, зимой, повторение такого дня мне будет «богатым подарком».

Заметим, что Иван Александрович был человек непростого характера, большой индивидуалист и холостяк, так и не заведший семьи. И вместе с тем живой классик с острым взглядом.

Кто-то скажет, что это был светский прием. Но и в быту молодой пары не меньше «благоухающей поэзии», замеченной Гончаровым. Они открывали себя друг другу, радуясь этим открытиям. Вот он рассматривает ее рождественские подарки и счастлив, что она очень старалась: достала для него спичечницу из песчаника и нефритовую пепельницу, оправленные серебряными змеями работы вошедшего в моду ювелира Фаберже.

А утром, 4 сентября, в день ее именин, он аккуратно расставил свои подарки ей: брошку в виде черепахи с большим рубином, вставленным в испещренную золотом спинку, флакон из сердолика, стойку для пера из золота и, наконец, сапфиры Императора Николая I. Он часто смотрел, как жена собирается на бал, и особенно любил один ее наряд: белое платье с лиловыми орхидеями и вереском, в жемчугах и алмазах. Это платье Елизавете подарила его мать Александра Иосифовна. Когда молодая невестка его надевала, обязательно приходила посмотреть на нее. И Константин вместе с Мама наперебой восхищались красотой своей Лизы, которая не имела права выглядеть хуже других Великих княгинь.

Однако оттенки любви многообразны и продиктованы не только восторгом, счастьем, упоением, но и долгом, жалостью, раздражением, ревностью, надеждой... «Я боюсь касаться подробно оттенков моей супружеской жизни. Эти постоянно гнетущие меня размышления перерабатываются у меня в голове и не попадают на бумагу. Все, что касается жены, все, что мне в ней не нравится, что в настоящее время составляет мое главное и постоянное мучение, – все глохнет в моей душе». Когда Константин мучился над листом бумаги, страшась изложить в дневнике, что его беспокоит, это не значит, что он ее не любил. Он пытался разобраться и сожалел, что не умеет умно, искренно, сосредоточившись в чувствах и мыслях (как это делал в своих, поразивших Константина, дневниках медик Пирогов), назвать причину своей сумятицы. Да, его жена отказалась принять веру мужа. Но можно ли иметь право на тайну ее души? У него ведь тоже есть свои тайны. Свои интимные переживания, грехи природной двойственности, в которых он исповедуется священнику.

Стремясь понять любимую женщину, он просил понять и его, просил об этом в стихах своих:

В душе загадочной моей есть тайны,

Которых не поведать языком,

И постигаются случайно

Они лишь сердцем, не умом.

ПОЭТ

«В душе загадочной моей есть тайны...» – признается Константин молодой жене. Но признается, не гордясь этими тайнами, а надеясь на снисходительность к ним. Одна из его тайн Елизавете была известна: ее муж – поэт. Да, Великий князь, Его Императорское Высочество, кадровый военный, не смеющий нарушать династический запрет на занятия поэзией (музыкой, живописью, театром), – поэт.

И это было прекрасно, считала Елизавета. Еще более загадочным становился образ любимого русского князя, писавшего ей и для нее:

Взошла луна... Полуночь просияла,

И средь немой, волшебной тишины

Песнь соловья так сладко зазвучала,

С лазоревой пролившись тишины.

Ты полюбила, – я любим тобою,

Возможно мне, о друг, тебя любить!..

И ныне песнью я зальюсь такою,

Какую ты могла лишь вдохновить. —

читала она, и сердце ее трепетало от его признаний. А он снова и снова бросал к ее ногам поэтические цветы:

(«Взошла луна...», 8 сентября 1883)

Но она не знала, что его поэтический порыв – не мимолетное волшебство любовных впечатлений, а – дар, страсть, колоссальный духовный труд. Не знала еще, что ей придется, встречаясь с ним, идущим с блокнотом в руках в аллеях Павловского или Стрельнинского парка, сворачивать в другую аллею, чтобы не спугнуть свою соперницу – его музу. Не знала, что он, несмотря на все условности и запреты, поклялся служить Отечеству именно словом и что его роман с музой был серьезен и благороден.

Еще до того, как встретить ее, Константин написал:

(4 апреля 1883)

Первое стихотворение «Задремали волны...» он написал в Крыму, в родительском имении Ореанда. Был май 1879 года, он сопровождал отца на испытаниях броненосцев в Черном море и побывал в белом доме с колоннами, увитыми виноградом. Среди скал над морем расположился сад: мирт, лавр, кипарис, «объятый вечнозеленой думой», кусты роз, прохладный под портиком фонтан. Здесь он «вкусил впервые высшее из благ, поэзии святое вдохновенье». Восемь строк, он их включил в свои сборники, не исправив ошибку, деликатно замеченную поэтом Я. Полонским.

Начинающий поэт рисовал лирическую картину: «Задремали волны, ясен неба свод; светит месяц полный над лазурью вод». «Лазурь вод», конечно, не может вязаться ни с ночью, ни с полным месяцем, – говорил Полонский и, чтобы смягчить замечание, приводил в пример Лермонтова, у которого такая же ошибка: – «Русалка плыла по реке голубой, озаряема полной луной»... Какая уж там лазурь или голубая река ночью?!

Но уроки поэтического мастерства еще впереди, а пока интересна другая деталь: откуда у этого «баловня судьбы», знатного двадцатилетнего юноши, в первом же стихотворном наброске появляются слова «горе», «муки», да и последующие его стихи не лишены тех моментов человеческой жизни, которые мы определяем словами «горькая доля», «печаль», «огорчения», «юдоль земная», «беда». Не о себе он печалился – о других. «В нем была органическая человечность, врожденная гуманность, потому что она не могла быть следствием личного опыта, слишком малого у столь молодого человека», – говорили знавшие его.

Но настоящую тягу к сочинительству он почувствует в последнем заграничном плавании. Стоянки были долгие, и он, лейтенант фрегата «Герцог Эдинбургский», смог быть гостем своей любимой сестры Ольги Константиновны, Королевы эллинов. Стояло жаркое, с синевой в дрожащем воздухе лето, сменившееся тихой, теплой, разноцветной осенью. Над Татоем – 20 верст от Афин, – где стоял дом сестры-королевы, полыхали причудливые закаты. Пламенела вершина Пентлика. Память с услужливостью подсказывала, что Татой – это древняя, овеянная мифами Дакелия. И все эти красоты и историко-романтические мысли пробудили в лейтенанте желание писать стихи. Делал он это робко, неуверенно, но сочинил «целую гору» строф.

Читал он их только сестре Оле. Она была единственной наперсницей его поэтических устремлений. Да еще королевская поросль – племянники и племянницы. А он, который выше всех титулов ставил звание Поэта, даже думать не смел носить это желанное звание и попасть в круг настоящих признанных поэтических имен.

Читал он Ольге стихи каждый день, с выражением и без него, тихо и громко. Она, видя пламень в его глазах, по доброте сердечной хвалила всё.

Но из всего, написанного тогда, остались жить лишь два стихотворения. Остальное, по счастью, не увидело света. «И надеюсь, никогда не увидит», – говорил он.

Остались «Письмо Великому князю Сергею Александровичу» и «Псалмопевец Давид». Первое, обращенное к другу детства и юности, написано в духе посланий пушкинской поры. Но получилось несколько ходульно, пафосно, скучно, где-то с морализаторством классной дамы. Эти общие места спасает интонация сострадания и искреннего дружества. В них Сергей Александрович нуждался: умерла мать, убит отец, Император Александр П. Биографическое поднималось до мировоззренческих обобщений. Злободневное соединялось с интимным.

Второе стихотворение навеяно посещением Святой земли. Свое настроение Константину хотелось выразить в «звуках арфы золотой», в «святом песнопенье», посвященном псалмопевцу Давиду, скорбевшему душой. Уже это стихотворение, первым попавшее в печать, говорило о том, что появился поэт, для которого, как и для Пушкина, поэзия есть выражение религиозного восприятия мира.

(Сентябрь, 1881)

«Псалмопевец Давид» был напечатан с подписью «К. Р.» на первой странице августовской книжки «Вестника Европы» за 1882 год.

Никто почти не знал тогда, кто скрывается за этими «милыми двумя буквами», как называл эту скромную подпись один из выдающихся поэтов того времени Аполлон Майков.

Но когда в том же «Вестнике Европы» в конце того же года появилось пять стихотворений под общим названием «Венеция», криптоним «К. Р.» запомнился, хотя и оставался для многих загадочным: кто он, этот «К. Р.»?

Стихи о Венеции, месте в Европе знаменитом, К. Р. писал в Германии, в Гмундене, Штутгарте, но и в России – в Стрельне, в Красном Селе под Петербургом. Европейская культура как целое больше ощущалась издали, на берегах Невы, чем на берегах Темзы, Сены, Рейна, потому что «динамично и уверенно шла ей навстречу русская культура». Цикл «Венеция» был написан русским европейцем и пристрастным «делателем» петербургско-российской культуры. Недаром К. Р. к стихотворному циклу «Венеция» добавит позже, в 1885 году, еще одно – стихотворение «На площади Святого Марка...», где будет точный адрес поэтических начал автора: «И лики строгие угодников святых / Со злата греческой мусии / Глядели на меня... И о родных / Иконах матушки России / Невольно вспомнил я тогда; / Моя душа крылатою мечтою / Перенеслась на родину, туда, / На север, где теперь, согретая весною, / Душистая черемуха цветет, / Благоухают пышные сирени, / И песни соловей поет... / В уме столпилось столько впечатлений!.. / И вздохом я вздохнул таким, / Каким вздохнуть один лишь Русский может, / Когда его тоска по Родине изгложет / Недугом тягостным своим».

Год – 1881-й – первый год очень плодотворного отрезка времени в девять лет. В России родился новый поэт.


Когда речь идет о поэзии, цифрам вроде бы места нет. И все же отметим, что в 1883 году Константин Романов напишет 20 стихотворений, среди них прекрасный цикл «Жениху и невесте», посвященный его друзьям А. Ал. Ильину и его жене, урожденной В. Н. Философовой. И опять они будут написаны в Греции, в гостях у сестры Ольги.

Многие и сейчас не знают, что слова знаменитых романсов «Я вам не нравлюсь», «Я сначала тебя не любила», «Первое свидание» принадлежат Его Императорскому Высочеству Великому князю Константину Романову. В приюте муз, в Павловске, появится стихотворение «Уж гасли в комнатах огни...», в котором нет ни одного лишнего слова, как в математических формулах нет лишних знаков. Ему тоже предстоит стать любимым романсом известных вокалистов и слушателей с изысканным вкусом. Никогда так часто не посещало его вдохновение – он сочинял даже осенью, когда у него «затишье на сердце... тускнеет, меркнет мысль, безмолвствуют уста, круг впечатлений, чувств так узок и так тесен, – в душе холодная такая пустота».

Все, что он создал в 1885 году, полно упоенности жизнью – это 24 стихотворения. Он, кажется, уверен в себе и потому пробует силы в драме, в стихе-размышлении, стихе-балладе, в элегии, в «посланиях на случай».

В этом году К. Р. напишет два шедевра – «Умер, бедняга...» и «Растворил я окно...» Даже если бы августейший поэт ничего больше не создал, его имя как автора этих шедевров навсегда осталось бы в русской поэзии.

Один из шедевров – «Умер, бедняга...»[26] (странный князь называл его попросту «длинным солдатским стихотворением») – сочинялся им в палатке для дежурных офицеров. Палатка была оббита досками. И на этих досках дежурные офицеры обычно писали карандашами и чернилами все, что взбредет в голову. Офицер Кавелин увековечил свой стих с одной более-менее удачной рифмой: «деревня – кочевья». В. Ю. фон Дрентельн упражнялся в гекзаметре, сочиняя что-то комическое. А командир роты, Его Высочество Константин Романов, на одной из досок написал первые строки самого популярного своего произведения «Умер, бедняга...». До сих пор в размеренных октавах он воспевал природу, сады, усадьбы, и вдруг создал народную, с романтическим налетом песню, которую запела вся Россия. Автор музыки – неизвестен.

Однажды, будучи в Москве, Константин Константинович поехал на Воробьевы горы, где никогда не бывал. Там, на высоте, расположился ресторан Крынкина: большой открытый балкон, восхитительный вид на изгибающуюся Москву-реку и всю Белокаменную. Великий князь сел за столик, заказал чай – и вдруг хор в русских боярских костюмах запел:

Умер, бедняга! В больнице военной

Долго родимый лежал:

Эту солдатскую жизнь постепенно

Тяжкий недуг доконал...

Рано его от семьи оторвали:

Горько заплакала мать,

Всю глубину материнской печали

Трудно пером описать!

С невыразимой тоскою во взоре

Мужа жена обняла;

Полную чашу великого горя

Рано она испила.

И протянул к нему с плачем ручонки

Мальчик-малютка грудной...

... Из виду скрылись родные избенки,

Край он покинул родной.

В гвардию был он назначен, в пехоту,

В полк наш по долгом пути;

Сдали его в Государеву роту

Царскую службу нести...

Великий князь и не знал, что его «длинное солдатское стихотворение» поется народом. Он попросил подойти дирижера, который был и руководителем хора. Звали его Григорий Николаевич. Этот Григорий Николаевич узнал в лицо Его Императорское Высочество, знал он и то, что «Беднягу» написал Великий князь.

– А чья музыка? – спросил поэт.

– А что музыка?... Народ сам запел, – ответил дирижер.

* * *

Минуло пять лет со дня его свадьбы с принцессой Елизаветой Саксен-Альтенбургской. Константин Константинович привез жену к ее родным в Альтенбург погостить, а сам должен был возвращаться в Россию. Прощаясь с Альтенбургом, он задержался в комнате, где всегда, приезжая, жил. Тот же вид из высокого окна, тот же письменный стол, за которым он написал стихи, заслужившие ему известность: «Распустилась черемуха в нашем саду...», «Колокола», а также стихотворение «Растворил я окно...», которое останется шедевром во все времена.

(13 мая 1885)

Пока же поэт стоит на пороге комнаты, в которой создал свой шедевр. Весна, тепло, и солнце светит так ярко. Все так же, как тогда, но ему кажется, что ничего больше он написать не сможет.

«Я уже не юноша, а должен бы считать себя мужчиной. Жизнь моя и деятельность вполне определились. Для других я военный, ротный командир, в близком будущем полковник, а так лет через 5–6 – командир полка... Для себя же я поэт. Вот мое истинное призвание. Невольно задаю я себе вопрос; что же выражают мои стихи, какую мысль? И я принужден сам себе ответить, что в них гораздо больше чувства, чем мысли. Ничего нового я в них не высказал, глубоких мыслей в них не найти, и вряд ли скажу я когда-нибудь что-либо более значительное. Сам я себя считаю даровитым и многого жду от себя, но кажется, это только самолюбие и я сойду в могилу заурядным стихотворцем. Ради своего рождения и положения я пользуюсь известностью, вниманием, даже расположением к моей Музе. Но великие поэты редко бывают ценимы современниками. Я не великий поэт и никогда великим не буду, как мне этого ни хочется», – записал он 10 августа 1888 года.

* * *

Константин сидел в своем походном кабинете на мызе Смерди, в лагере. Стояло раннее утро. На письменном столе обычный порядок. Здесь вещи, которые он всегда возит с собой. Слева четыре книги: Лермонтов, Пушкин, Новый Завет и сборник «Жемчужины русской поэзии». Чернильница из серебра, свечи, барометр-анероид, часы, два портрета жены, тетради для дневника и записывания стихов.

По листу бумаги бегал солнечный зайчик – за окном ветер качал ветви кустов. Минусами и крестами были отмечены стихи, которые он забраковал и отобрал для своей первой книги. И хотя книга была уже сдана в набор, его мучили неуверенность в отобранном, смущение перед теми, кто станет ее читать...

Из государственной типографии наконец пришли два сигнальных экземпляра, а вскоре и весь тираж – «вся тысяча».

Жизнь приобрела краски. Зрели планы, манили и увлекали вдаль, но вдруг одолевали сомнения: ведь стихи пишут тысячи людей и многие не замечают, что поют с чужого голоса, а если и пишут виртуозно, то ни о чем. Возможно, и он один из них – дилетант, имеющий совсем другие занятия – морскую службу, заграничные плавания, заботу о солдатах, светские обязанности, государственные дела, а Муза случайно забрела к нему на огонек.

В продажу стихи не поступили. Великий князь не имел на это права. Он посмотрел на внушительную стопку и обрадовался, что книга выглядит скромно: «Стихотворения К. Р.». СПб., 1886. Ничего лишнего. Даже названия увлекательного или благородно-романтического не придумал.

Но что же дальше? Он раздарит томики друзьям, знакомым, родственникам. И, пожалуй, никто не скажет правды: одни – его жалея, другие – мало понимая в поэзии и в сочинительстве, третьи – привыкнув к искательству в верноподданных отношениях; кто-то втайне посплетничает и посмеется. Кто серьезно отнесется к его дару, ведь он – Великий князь и не имеет права быть прежде всего Поэтом?!

Хорошо бы сойтись с молодыми литераторами – спорить, хулиганить с рифмами и размерами, пробовать «на зуб» новшества европейской поэзии, ездить по России, вслушиваясь в песни, сказки, поверья, запоминая слова, которые мало-помалу исчезают. Но он всего этого не мог себе позволить. Кроме того, неуверенность, непонятная робость, которая, пожалуй, паче гордости, самолюбие застегнули его на все пуговицы.

Он был одинок.

И вдруг понял, что говорить о поэзии и о себе в поэзии он мог бы только с теми поэтами и литераторами, кого слушал бы без ущерба для своего самолюбия, кто своим заслуженным авторитетом определил бы серьезность его занятий литературой. Ему нужны были учителя и честные рецензенты, без искательства перед Его Императорским Высочеством.

Выбор был сделан интуитивно, но безошибочно. Он пошлет свою первую поэтическую книгу Ивану Александровичу Гончарову – живому классику, Афанасию Афанасьевичу Фету – своему самому любимому поэту после Пушкина и Лермонтова, известному критику Николаю Николаевичу Страхову, а также Якову Петровичу Полонскому и Аполлону Николаевичу Майкову – поэтам пушкинской школы, классицистам, и историку русской литературы Леониду Николаевичу Майкову. И станет ждать суда, решительного и безбоязненного: поэт ли Константин Романов? Или его опусы – лишь нервов раздраженье?

Ожидание требовало ангельского терпения...

ЧАСТЬ II

ОБАЯНИЕ ИЗМАЙЛОВСКОЙ ЖИЗНИ

Но ответы известных литераторов получит уже не морской офицер, писавший стихи в дальних плаваниях, а измайловец – командир Государевой роты Измайловского полка. Летом 1884 года Великий князь запишет: «Красное Село. Лагерь. Мой барак. Мне 26 год. Я женат и несу службу, которая мне по сердцу».

Служба так была ему по сердцу, что он даже захотел иметь сапоги, построенные, как тогда говорили, ротным сапожником. Отдал ему старые голенища, заказал головки, примерил – и был рад отменной работе ротного фельдфебеля.

С морем он распрощался по многим причинам, где не последней, видимо, было здоровье.

«Земля все же надежнее и терпимее к человеку», – говорил ему Павел Егорович Кеппен и не осуждал Константина за измену флоту. Для отца же это была трагедия. Такие повороты в судьбе любимого сына он не находил petites meser de la vie humaine – мелкими неприятностями. «Предательство, проступок», – считал он. Был подавлен и суров. Состоялся последний разговор с сыном. Константин выбрал Павловский полк. Но отец здесь был непримирим. Потребовал поступления в Измайловский, потому что сам в нем состоял со дня рождения.

А Константин уже любил свою новую службу. Как-то вечером, часов в пять, он поехал к месту своей службы в Красносельский лагерь. К обязанностям командира роты он должен был приступить на следующий день, а пока был свободен. Шел по зеленой траве, в лицо бил звонкий летний ветер, рядом бежал пес Зайчик, вынюхивая что-то в земле. Простор, теплая упругая земля под ногами. Изумительно свежим и нежным было любимое им северное лето России.

Он остановился, глядя далеко вперед. Искал глазами место расположения своего Измайловского полка. Разве увидишь! Большой лагерь тянулся на три версты вдоль оврага.

На правом фланге, в тени березовых рощ, виднелись гиганты-преображенцы и черноусые красавцы-семеновцы. Далее белело шоссе на Царское Село. А за семеновцами располагались лагеря Измайловского полка – блондины и Егерского – брюнеты.

Красносельский лагерь... Сколько мифов, легенд, нареканий и восторгов связано с ним. И великая история оставила свой след на этой земле. При Петре I у Дудеровской мызы шли не маневренные бои, а свирепые, кровопролитные: нижегородские драгуны атаковали шведов. На отвоеванной земле русский Царь посадил вековые дубы и липы и выстроил дворец. Время сохранило и красоту этих мест, и мощь военной силы. Красносельское большое учебное военное поле не раз приветствовало своих Государей и Государынь громогласным «ура», не раз показывало свое воинское умение иностранным гостям русских Императоров.

В Красносельском лагере стояли батареи 1-й гвардейской Артиллерийской бригады, полки лейб-гвардии Московский, лейб-гвардии Гренадерский, лейб-гвардии Павловский и лейб-гвардии Финляндский, а также 2-й гвардейской Артиллерийской бригады финский стрелковый батальон, строевая рота Пажеского Его Величества корпуса, здесь же были лагеря военных училищ... Константин, глядя на ровное и гладкое, как пол, большое учебное поле, знал, что это впечатление обманчиво. В своих «складках» поле могло скрыть целый полк.

Константин был лириком, эпос ему не давался. По этой причине приведем здесь эпические зарисовки бывшего юнкера Петра Краснова из 1-го Военного Павловского училища:

«Вправо у Красного села, из длинной взводной колонны, алея шапками и пиками, развернулись четыре эскадрона Лейб-гвардии Казачьего Его Величества полка, так величественно и гордо затрубили трубачи „поход“, сверкнули выхваченные из ножен шашки, пики склонились к долу, все шире и машистее становится рысь, и вот сорвались, понеслись карьером... Кто устоит перед этим напором, мощным скоком коней, перед молчащим грозным строем?!. Вот он (история!) какой был, наш казачий Лейпциг! Вот она, масса, помноженная на квадрат скорости, – сила!

А вот, заглушая пение, гремит навстречу пехотный оркестр, гулко бьет турецкий барабан, громко поют трубы и валторны – Лейб-гвардии Финляндский полк, рота за ротой, всеми шестнадцатью ротами вытягивается на поля. Загорелые, черноусые молодцы идут широким машистым шагом.

Темные фуражки с темным околышем лихо сдвинуты набекрень, реют зеленые флажки жалонеров, за каждой ротой идут фельдфебеля с рукавами, расшитыми золотыми и серебряными шевронами. На груди Георгиевские кресты за Горный Дубняк, за Плевну, за переход через Балканы – они знают то, чего мы еще не знаем. И за каждой ротой с деловым видом идет собака. Эти солдатские Шарики, Барбосы, Кабыздохи удивляли всех своею верностью роте и исполнительностью выхода на ученья».

Великий князь не мог прочитать эти строки – юнкер был молод и их еще не написал. Но Георгием за храбрость при деле под Силистрией Константин Романов тоже мог гордиться. Завтра он выйдет на учения со своей ротой на знаменитое Красносельское военное поле.

Только Зайчик не удостоится чести бежать за ротой: изнежена очень собака.


На улицу Моховую, дом 3, что в Петербурге, пришло письмо. Адресовано оно было Ивану Александровичу Гончарову, известному писателю. Великий князь Константин Романов, его поклонник и начинающий поэт, прислал ему письмо вполне прозаического свойства.

«Пишу из лагеря при селе Красном, полк перебрался сюда... Опять пошли беседы с фельдфебелем о цене на сено для артельной лошадки, о больных, о провинившихся, об отличившихся на стрельбе, о капусте, о грибах. Опять ежеминутно является ко мне ротный писарь с рапортами, бумагами, списками и сведениями. Опять является артельщик с вечным нерешительным требованием: „денег позвольте“. Но эти мелкие подробности имеют большую прелесть: тут в лагере отдыхаешь душой, даже пройдя верст 20 на ученье; тут спится спокойно, и даже самая жесткая говядина грызется легко и со вкусом. Тут фельдфебель не задумывается о кознях князя Бисмарка, писарь не заботится о судьбах вероломной Болгарии,[27] и артельщик не разбирает, друг или враг нашему отечеству издатель «Московских ведомостей». Тут я не слышу о заблуждениях правительства, и никто не надоедает рассуждениями о неправильности нашей финансовой системы. Здесь, в лагере, каждый делает свое дело, хотя маленькое и, может быть, незначащее, но все-таки дело, и старается потверже идти в ногу заодно с другими. Может быть, мне на это скажут, что нельзя жить такою ничтожною жизнью и не парить в более возвышенных сферах, но я нахожу свое положение весьма приятно и ничего другого не желаю»

(24 июня 1887).

Писал Константин своему учителю о походной жизни и в стихах:

(«Снова дежурю я в этой палатке...», 3 июня 1888)

* * *

К тому времени, когда юнкер Петр Краснов поступил в Павловское военное училище, а Константин Романов командовал Государевой ротой в Измайловском полку, прошло десять лет после Русско-турецкой войны 1877–1878 годов. Правил Александр III, названный Царем-Миротворцем. Он хотел для России 100 лет нерушимого мира, а потому говорил: «У России нет друзей. Нашей огромности боятся... У России только два союзника: ее Армия и ее Флот». Только сильные Армия и Флот могли обеспечить мир, а они требовали серьезных реформ. Военным министром был Петр Семенович Ванновский, боевой генерал, герой Русско-турецкой войны. Опытом и тактикой этой последней войны и продолжала жить российская армия. Да еще в чрезвычайно экономном, даже бедном режиме. «Береги сухарь на 2 дня, патрон – на всю кампанию», «30 патронов должно хватить на все сражение», «Пуля – дура, штык – молодец», «Бить надо сжатым кулаком, а не растопыренными пальцами» – так учили, так муштровали. Ставка делалась на пехоту. Конечно, она оставалась «царицей полей». Метко стреляла, действовала штыком и лопатой – опять же опыт Балканской войны. Шла в атаку со знаменами, музыкой и барабанным боем, широким шагом, и... добывала победу большой кровью.

В военных училищах, где учились молодые люди возраста юнкера Петра Краснова, штудировали военный опыт давно минувших дней: победы Македонского, Юлия Цезаря, Фридриха, Наполеона. Серьезнее подходили к войнам Петра Великого, особенно к победе под Полтавой, и основательно изучали тактику Кутузова. Отдельно русской военной истории как предмета не было. Откровением для учащихся было чтение боевых эпизодов в романе Л. Толстого «Война и мир» – книгу обычно приносил кто-нибудь из молодых преподавателей и сам читал ее вслух.

Конечно, в оружейных мастерских Сестрорецка разрабатывалось новое вооружение, например скорострельная магазинная винтовка, в училищах изучались образцы винчестера, маузера, но знали и любили все берданку. В свое «доизмайловское» время Константин Романов волновался, что плохо знает парусное дело, а в то время выходили книги о новейших судах германского флота, которому предсказывали значительную будущность, и он их читал. Как человек военный, он прочитал и шеститомный труд крупного российского банкира и железнодорожного магната И. С. Блиоха «Будущая война в техническом, экономическом и политическом отношении», опубликованный в 1898–1899 годах. Проанализировав прогресс военной техники, автор доказывал пагубность войн для экономики и обосновывал необходимость мирного разрешения международных конфликтов, отдавая предпочтение «финансовой дипломатии» вместо трат на новое вооружение и оборону. Эти благозвучные для слуха идеи находили сторонников и среди высшего чиновничества. Сам Константин Константинович не хотел даже ходить на летное поле, смотреть на упражнения первых русских летунов. «Не интересно», – говорил он, видя в этом только цирковое искусство.

Всё это пацифистское благодушие разбилось о страшный опыт Русско-японской войны, когда по сомкнутым русским цепям били невидимые японские батареи, русские гибли, японцы оставались живыми. В Первую мировую пехота отравлялась газами, а над ней носились летуны – шпионы и бомбометатели... Это был не веселый цирк.

А пока на Красносельском поле учили по-старому: удача солдата в ногах и штыке. И многие офицеры испытывали гордость, видя мощь и силу русской рати, экономно одетой Александром III в серые шинели и черные круглые барашковые шапки (и сам Император, молодой, могучий по стати и силе, был одет в серую с фалдами шинель и круглую шапку). Мощь этой рати заключалась в слаженности, четкости, в огромной внутренней устремленности и вере. «Северная мощь Русской сермяжной рати» – так красиво выразился бывший павлон Петр Краснов, вспоминая те времена.

Великий князь, приняв свою новую должность, специально побывал в 9-й роте Измайловского полка, чтобы ощутить истинный солдатский дух: «Все ее люди один к одному, молодцеватые, лихие, веселые. Несмотря на все пристрастие к своим людям, я не могу не признаться, что в 9-й роте солдаты еще более ловки, вежливы, сметливы. Отчего это происходит – никак не придумаю. Мне говорят: такой уже дух. – Но как бы завести такой дух у себя?...»

Он не хотел, да и не сумел бы по складу своего характера, завести такой дух в своей Государевой роте принуждением, жестокими мерами. Он любил солдата. И это было новое и серьезное понимание своей службы.

РОЖДЕНИЕ СЫНА

Он думал о молодцеватой 9-й роте, когда холодным майским вечером ехал в лагерь, смотрел на пустынные поля, уходящие в безоблачное небо. Холодное солнце, спрятавшись за горизонт, оставило на равнине малиновый отсвет... Константин любил эту красносельскую картину и чувствовал, что соскучился по лагерной жизни. В одиннадцатом часу он был в лагере и сразу же пошел в роту на линейку.

В шесть утра он поднял солдат. Батальон отправлялся на тактические учения в деревню Салози, на участок № 2. Шли они туда целый час.

– Знакомые места, – пробасил жалонер Добровольский.

– Запомнились! – обрадовался Константин Константинович.

Действительно, в этих мокрых ярко-зеленых местах они были в прошлом году. Жалонером тогда был ефрейтор Голега, который нарвал ротному командиру букет ландышей. И у командира сложились смешные строки: «Луг за рощею тенистой, / Где на участке ротный жалонер / Нарвал мне ландышей букет душистый, / Пока мы брали приступом забор».

«Милая Салози», – подумал Константин и спросил Добровольского:

– Голега – твой родственник?

– Да, родня немного. Сестра Голеги замужем за моим братом.

Константин выделял Добровольского. Не потому, что у того отец – городской голова в Звенигороде, и не потому, что он исправный солдат, толковый и смышленый, а потому что был психологической загадкой для ротного командира. Не понимал ротный командир, когда Добровольский весел, когда скучает, когда обижен, рассержен или рад похвале старшего. На лице всегда равнодушное, бесстрастное выражение.

«Сфинкс, – раздражался Константин. – Мне хочется доверия, чтобы мое безграничное доверие и уважение к солдату находило отклик и у него. Я все-таки разгадаю его...» Но тут же возражал себе: «А зачем тебе это? Эгоистическое, между прочим, желание». И мысленно оправдывал свое недовольство Добровольским: «В деле, которое исполняем, все должно быть как на ладони. Иначе кого возьмешь в разведку? Вот Савченко, например...»

Ротный горнист Савченко, Добровольский и Константин втроем ходили по участку, изучая его. Савченко был из Воронежской губернии, родители его рано умерли, парень скитался по белу свету, зарабатывал себе, как мог, хлеб. Горя и зла узнал достаточно – ему бы и сторониться людей, прятать свою душу. Но нет – он прост и открыт. Никому и ничему не чужак. И в деле знаешь, что ждать от такого солдата.

По программе роте предстояли наступление на высоту и атака против неприятеля, занимавшего эту высоту. Но дело было не в высоте, а в усилении цепи, в наступлении, атаке и отражении неприятельской конницы. Не все получалось у новобранцев. Тут бы прикрикнуть, выругаться, но Константин не мог – ему было жаль солдатиков. В результате учения закончили позже всех. Возвращаясь в лагерь, не уложились в положенное время: из Салозей шли больше часа. Глядя на ландыши, белыми каплями светившиеся в прохладной траве, Константин достал карандашик и блокнот:

(«Вчера мы ландышей нарвали...», 1885)

Север и показал характер незамедлительно. Над Красным Селом висели тучи, и дождь падал с неба прозрачными водяными столбами. Когда пришли в лагерь, Константин поспешил на поезд в Петербург. Поехал в парадной форме и сразу же с вокзала пошел в Семеновский госпиталь. Нашел часовню. Рядовой его роты Саша Соловьев лежал в гробу с открытым лицом. Оно совсем не изменилось с того дня, когда Константин навещал Соловьева в госпитале, успокаивал, просил съесть фрукты, которые принес...

Священник начал отпевание. Слова были простые, но торжественные, уносящие думы к вечности. Молодые солдаты, приехавшие с Дрентельном раньше Великого князя, перестали переговариваться. Первым подошел к покойному прощаться Константин Константинович, потом прикладывались остальные. Когда все было кончено, Великий князь попросил внести венок из роз и ландышей, заказанный им от имени жены. Венок прикрепили к крышке гроба.

В лагерь он не вернулся. Домой – в Мраморный дворец или в Павловск – ехать не хотелось. Остался в здании полка. В канцелярию принесли походную кровать. Разделся и лег. За перегородкой устроился жалонер. Он тоже не спал, ворочался.

– Ты веришь в загробную жизнь? – спросил его Константин Константинович.

– А как же. Я год назад хворал в лазарете. Жуть как мучился. Помирать собирался.

– Страшно было?

– Когда совсем худо, тогда не страшно, а когда получшает – страшно: вдруг Бог приберет, ошибившись.

– Значит, ты боишься смерти?

– Не-ка... Не боюсь. Боюсь далеко от матери помереть. Говорят, когда молодым без нее помрешь, ее никогда не увидишь. Даже в загробье, в раю.

– Как страшно я угадал. – Константин вспомнил, как описал смерть солдата в своем «Бедняге»:

(«Умер, бедняга...», 22 августа 1885)

Вот и сегодня они с солдатами грустно провожали погребальные дроги все как один.

* * *

Весь день ушел на занятия с учителями, которые должны были обучать новобранцев.

– Солдаты, они взрослые, их не заставишь учиться грамоте и арифметике, – упрямились учителя.

– С солдатом, особенно новобранцем, надо обращаться ласково, не запугивать, не требовать долбления наизусть, а добиваться только понимания. И говорить с ним следует также и о порядке, чистоте... Обязательно напоминать о молодцеватом виде. Не впадайте в крайности. Вспомните своих учителей. Что вам не нравилось в них, того не повторяйте сами.

Константин Константинович сел за стол:

– Теперь второй вопрос, довольно дельный: зачем солдату обучение? Отвечу вам так: солдат есть имя общее, знаменитое. Солдатом зовется и первейший генерал, и последний рядовой... Так учили пятьдесят лет назад. И теперь учат, что звание солдата высоко и почетно. Такой взгляд обязывает воспитывать в новобранце возвышающие и облагораживающие душу чувства и возвращать его из армии народу просвещенным и проникнутым твердыми и сильными убеждениями...

Вечером в палатку к Константину зашел капитан Павловского полка Бутовский, принес вторую часть своей книги «Способы обучения и воспитания солдата». Первую Константин читал и во многом был с автором согласен. Но ему казалось, что солдата автор рассматривает лишь в текущем времени. Получалось узковато, без перспективы, а ведь грядет новый век – техническая мысль на месте не стоит и политические амбиции держав меняются. Константин подумал о своем отце, бывшем морском министре, который никогда не жил только настоящим, но чувствовал будущее. Какие перемены и сдвиги угадывал! Нет крепостного рабства в России, а в морях ее курсируют паровые и бронированные суда... Это – отцовское.

Когда капитан Бутовский ушел, Константин с печалью думал об отце. В последнее посещение Павловска после обедни он провел много времени со стариком (хотя какой старик! Его отстранили от дел в пятьдесят четыре года, сейчас – шестьдесят с небольшим), они играли в домино. Наконец, Константин сказал, что ему пора уезжать. Отец огорчился, но не стал упрашивать побыть еще немного – всегда был гордым. А когда сын уехал, долго плакал. Константину это передали домашние, и он злился на себя. Вздохнув, взял с полки только что опубликованную повесть графа Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича». Беспощадные подробности умирания, описанные мощным пером, пугали. Он снова подумал об отце, потом о смерти толстовского героя: «Но я, наверное, не буду так умирать».

Не знал, что угадал.


Последние ландыши были вытоптаны, когда его рота шла на линию, где должен был пройти «поезд чрезвычайной важности». На охрану железной дороги вышли рано – путь был неблизкий. Усталость почувствовалась после Янисьмяков. Приказано было спуститься на равнину, составить ружья в кустах и отдыхать. Близилась ночь, повеяло холодом.

Константин, завернувшись в бурку, лег прямо на землю среди солдат своей роты. Потом он запишет: «Лежать с солдатами я так люблю; оно приходится сравнительно редко, и в этих случаях я обыкновенно отстаю от кучки офицеров. Как хорошо, когда можешь быть запросто с солдатами, жить их жизнью, дышать их воздухом, вслушиваться в их голоса, шутить с ними, отвечать на их вопросы. Тогда те невидимые и почти непроницаемые перегородки, отделяющие наше сословие от солдат, как бы падают, и становишься их товарищем. И странно: простой народ вовсе мне не так дорог; он становится мне мил, только облаченный в солдатский мундир. При всем своем отвращении к неопрятности я совершенно перестаю быть брезгливым, когда попадаю в общество своих солдат, и не боюсь ни насекомых, ни дурного запаха. Этот особенный, свойственный только солдату запах мне даже очень мил. Оля так верно подметила, что от солдата пахнет русским сукном, сапогами, махоркой и черным хлебом. Только я стал засыпать, как то один, то другой из товарищей офицеров приходили нарушать мое блаженное полусонное состояние, предлагая лечь в лазаретную фуру, говоря, что на земле сыро и можно простудиться, и, наконец, притащили какой-то тюфяк с подушками. Все это было очень мило с их стороны, но мне не хотелось пользоваться удобствами, которых нет у солдат. Впрочем, я убежден, что солдаты никогда не осудят барина за то, что он окружает себя барской обстановкой... – Спать, кажется, мне не было суждено. Как и в предыдущую ночь зажглись электрические фонари: один у „неприятеля“, другой у нас, вероятно в Лотту» (12 августа 1886).


Утром было объявлено, что поезд Государя Александра Александровича проследует ночью. Пришло приказание встать в третье положение, то есть: «Приготовиться!» Проехал по линии полковник, проверил правильность постов. Полночь. Третье положение. Одеты все по форме – пальто с башлыком и караульная амуниция.

Наконец прошел один поезд, потом и другой. Все решили, что Царь находится в этом втором, и перекрестились, когда ярко освещенные нарядные вагоны промчались мимо. Слава Богу! Государь проследовал благополучно.

Великий князь будет вспоминать эти «ответственные» ночи, когда сам Бог спасет Государя Александра III во время крушения поезда на Курско-Харьково-Азовской железной дороге 17 октября 1888 года.

Тяжелый состав из пятнадцати вагонов тянули два паровоза. У станции Борки второй паровоз и ряд вагонов сошли с рельсов. Вагон с императорской столовой, где в тот момент находилась Царская чета с детьми и свитой, был полностью разрушен. Утверждали, что Александр III, обладавший недюжинной силой, держал на плечах крышу вагона, пока все не выбрались из-под обломков. Всего при крушении пострадало 68 пассажиров, из них 21 человек погиб, хотя «Правительственный вестник» об этом и умолчал. Спасение Царской семьи посчитали чудом. Константин встречал Царя в Гатчине. Все говорили только о крушении – и Саша, и Дагмара, и военный министр Черевин, и Шереметев... Вид у них был такой, словно с войны вернулись – головы, руки, ноги в бинтах. Дагмара шепнула: «Костя, я будто воскресла из мертвых, начала новую жизнь». Саша был подавлен и удручен...

Но это будет позже, а сейчас им, дежурившим на линии, было приказано оставаться в том же третьем положении, пока не придет разрешение снять посты. Время тянулось медленно. Луна спряталась за облака, подул холодный ветер, все чувствовали смертельную усталость. А разрешение все не поступало. Константин прохаживался по полотну, заходил в сторожевую будку, разговаривал с фельдфебелем и вахмистром. Сравнивали службу в пехоте и коннице, говорили о покойном Александре II и его ужасной гибели, вспоминали полковые истории. Он с удовольствием слушал забавный воронежский выговор вахмистра, но время шло, а местное начальство не решалось снять посты. Константин ворчал, что людей заставляют стоять бесцельно на постах из боязни взять на себя ответственность, не понимая, что тем самым подрывают отношение солдат к дисциплине и добросовестному исполнению обязанностей...

Наконец очнулись и высокие начальники, охрана была снята, дело исполнено.

* * *

«Я веду две жизни: одну семейную, дачную, а другую – служебную, лагерную. Мы наняли себе недурную дачу, под самым Дудергофом, у опушки соснового леса, покрывающего своей темной зеленью гористые берега живописного озера. Соседство железнодорожной станции и пролегающая у самых наших ворот проезжая дорога нисколько не мешают нашему уединению. Обширные крытые балконы и тенистый садик защищают нас от нескромных соседских взоров и пыли большой дороги. В свободное от службы время я обыкновенно читаю жене вслух, стараясь посвящать ее в прелести нашей родной письменности. Она уже познакомилась с „Демоном“ и „Героем нашего времени“ во французском переводе... а немецкие стихи... дали ей некоторое понятие о „Евгении Онегине“ и „Мцыри“.

По вечерам обитатели Дудергофа спускаются к озеру и катаются на шлюпках; мы с женой и маленьким нашим Двором не отстаем от других. Иногда артиллерийские юнкера распевают прелестные хоровые песни, скользя на катере по гладкой, зеркальной поверхности воды; и все лодки останавливаются, гребцы бросают весла и, притаив дыхание, прислушиваются к чудному пению.

Служба у меня отнимает много времени от этой дачной жизни. Но и тут, в лагере, на ученьях, маневрах, стрельбе и прочих занятиях я чувствую себя как на даче и не жалуюсь. Лето у нас стоит хорошее. Я люблю наши воинственные упражнения под палящими лучами солнца, среди полей, где на необозримое пространство кругом расстилается пестрое море цветов, лугов. Мне кажется, всюду можно находить свою поэзию и везде находить много прекрасного; даже и в такой сухой работе, как наши пехотные занятия, можно сыскать некоторую прелесть...»

Так писал Константин Гончарову 20 июля 1884 года, в первый год жизни с молодой женой. В следующее лето она оставалась в Павловске – ждала ребенка.

Однажды утром, будучи в лагере, он вскочил очень рано и помчался в Павловск. Это был День обретения честной главы святого пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна. Ему хотелось, чтобы ребенок, его первенец, родился в этот день. Константин любил, чтобы важные события в его жизни совпадали с датами, имеющими для него особое значение.

Но торопился и волновался он напрасно. Лизу, округлившуюся, румяную, нашел за завтраком. Она весело стучала ложечкой по яйцу в подставке от Фаберже и лукаво спрашивала: «Ну, что там, внутри?» Слово «внутри» говорила с акцентом, но очень мило. Ну, что ж, Петербург почти весь был «с акцентом».

Константин вспомнил, как однажды офицеры полка собрались в кружок и говорили о засилье иностранных слов в русских войсках. А потом «прибирали» старые русские выражения к устоявшимся чужим: «корпус» хорошо бы назвать «тьмою», командира корпуса – «темником», «дивизию» – «ратью», «бригаду» – «четою», «батальон» – «дружиною», «фельдфебеля» («Фу, какое неуклюжее слово», – сказали все) – «старшиной»... Константин тогда объявил: «Будь я царем – немедленно выбросил бы все иностранные наименования»...

Жена «иностранные наименования» употребляла не в армии, а дома. Иногда это раздражало, а иногда, глядя, как она пытается справиться с длинным русским причастием, умиляло. Он доставал с полки стихи и не декламировал, а пел ей строфу, стараясь увлечь ее созвучиями. Лиза была чутка к слову, к его музыкальности. Сердце его смягчалось совершенно, когда она просила: «Прочитай о воспоминаньях, я люблю эти твои стихи». И он читал:

(«Нет! Мне не верится, что мы воспоминанья...», 24 мая 1885)

У нее на глазах появлялись слезы.

– Ох, Костя, – говорила она, – мы с тобой... l'ame п 'a pas d'ages...[28]

– Ну вот, – смеялся он, – с немецкого акцента на французский язык – как тут русскому выжить?!

Наконец, событие огромной важности произошло. Константин бросился к себе в комнату, надел свежую сорочку, китель, брызнул на себя английским одеколоном. Пришла Александра Иосифовна, вся в белом, совершенно спокойная и торжественная. Он знал это состояние матери в особо важных событиях и следил за ее лицом. Из спальни раздался тонкий, звучный голосок. Они бросились к Лизе, а доктор Красовский воскликнул:

– Мальчик! Да еще какой плотный, здоровый!

Константин, не решаясь отойти от жены, слышал, как плакал его новорожденный сын.

Тут принесли рубашку, которую молодой отец снял накануне вечером, и завернули в нее малыша – таков русский обычай. На часах стрелки показывали 6 часов 22 минуты.

Вечером Константин записал в дневнике: «1886 г., июнь 23...... Мне не суметь выразить словами, что я почувствовал, не вспомнить всех оттенков впечатлений, пережитых в это мгновение. Я еще никогда не испытывал такого блаженства, такого священного восторга. Мне казалось, что я не вынесу этого неземного счастья; я спрятал лицо в складках рубашки у жены на плече, и горячие обильные слезы полились у меня из глаз. Хотелось остановить, удержать свою жизнь, чтобы сердце не билось и ничто не нарушало бы святости этого мгновения».

Вскоре малыша ожидало первое празднество. Министр двора граф Воронцов-Дашков доложил Государю, что всё к шествию готово. Государь и сестра Константина Ольга, Королева эллинов, открывали шествие. Следом шло всё семейство. Мальчику предстояло три первых таинства: крещение, миропомазание и причащение. Отец переживал за него всю торжественность этих минут. Сам же ребенок тихо и спокойно спал на парчовой подушке, даже не подозревая, что только потому, что он носит фамилию Романов, в один из жестоких дней 1918 года кто-то поставит его на краю шахты и живым, так мало пожившим на свете, сбросит в бездну...

А сейчас Константин радовался тому, что сына несут мимо солдат его роты, которые видят Государя, Государыню, весь выход и его первенца. У всех были растроганные лица. Свершилось причащение, пропели «Тебе Бога хвалим», прочитали многолетие и маленького христианина осенили крестом.

Лето подходило к середине, и Великого князя волновало устройство детских комнат в Мраморном дворце, куда зимой, как обычно, переезжала семья.

В Петербург Великий князь ехал с отцом Иоанном. Иоанн Леонтьевич Янышев, знаменитый придворный протопресвитер, был человеком мудрым, просвещенным, пользовавшимся беспримерным авторитетом среди духовенства и своих питомцев Санкт-Петербургской духовной академии. Всю дорогу они проговорили о просвещении и воспитании молодежи.

– Я так храбро рассуждаю о деле воспитания оттого, что тема общая. А вот с чего начать воспитание собственного сына, не знаю, – сказал смущенно Константин.

Иоанн Леонтьевич по-доброму улыбнулся:

– Многотрудное это дело. Но есть у него начало: по моему мнению, младенческая жизнь ребенка имеет огромное влияние на всю его последующую жизнь, и счастлив ребенок, окруженный нежною и тихою обстановкой любви, попечений и ласки в эту бессознательную пору.

Детские комнаты были готовы. Как говорил домашним Константин: «Остается только руками развести, рот растянуть и ахнуть». Прихожая с необыкновенной лестницей была ярко-красного цвета с каймой по карнизу, в древнерусском стиле. Изразцовая печь вся в зелени. По стенам висели портреты Царя Михаила Федоровича и русских Цариц. Дверь открывалась в малиновую переднюю, где стояли расписные шкапы, деревянные резные скамьи, стольцы и столы, одна скамья была разноцветной. Дальше шла большая комната с бледно-розовыми стенами, украшенными картинами. Одна из них – боярин Стрешнев молится на коленях вместе с дочерью Евдокией – висела раньше в детской над кроватью брата Николая. В гулевой темнел портрет патриарха Филарета, а в красном углу – большая икона Владимирской Божией Матери с медной лампадой, столы и скамьи – дубовые. Направо дверь ведет в опочивальню с голубыми стенами. В подоконник врезан стульчик для малыша. Здесь же пеленальный стол и раздвижная кровать для няни. Рядом со спальней – комната кормилицы с белыми изразцами, дубовыми панелями и пестрой каймой по карнизам.

Приехав четырехчасовым поездом в Павловск, Константин восторженно рассказывал Мама и брату Дмитрию о детских комнатах. Дмитрий был не женат, слыл женоненавистником и страстным кавалеристом. «Я хотел бы, чтобы вы посмотрели моих годовиков, – приглашал он всех и всегда к своим прекрасным лошадям. – И еще я хочу кавалькаду племянников и племянниц», – вполне серьезно обращался он к Лизе, жене Константина. Так что брата он слушал с интересом, но вдруг перебил:

– Что за названия ты придумал для детских комнат – из ветхой старины, какие-то архаизмы: мыленка, гуляльня, опочивальня.

– Ты же знаешь, я не терплю иностранщины. Чем хуже «мыленка» «ванной»? Как хорошо сказать: «Я пойду в мыленку». Прислушайся, как тепло, по-русски уютно звучит! Почему не сохранить старинные, не утерявшие свежести и смысла русские слова?

– Язык – понятие динамичное. Язык девятнадцатого века – это не язык двадцатого, когда будут жить твои дети. А ты их к «мыленкам» отправляешь. Есть «мыть», «мыло» – и достаточно. Зачем консервировать слова?

– А зачем терпеть засилье чужих слов?! Их вообще временами следует изымать из обращения. Умные страны, любящие свой национальный язык, так и делают. Конечно, язык – это стихия, которая не терпит окостенения. Но зачем разрушать его основы и говорить на иностранном жаргоне? Питер – город немецкий. Мы же в пехоте не замечаем, как не соотносится с русским из глубинки, мужиком-солдатом дурацкое слово «фельдфебель». Где мы его подобрали?! Язык – зеркало, которое надо чистить... – кипятился Константин.

– Так ты так на древнерусском заставишь всех говорить. Зачем оживлять давно умершее? Надо не зеркало чистить, а рожу умывать, – не уступал брат.

– Если не говорить на древнерусском, то учить и помнить его надо, чтобы такие, как ты, не ставили в словарях: «устарело», «архаическое», «старое», «вышедшее из употребления». Забыли, что в народной сказке про Ивана Бессловесного герой погибает, потому что дар речи потерял. Когда живая вода речь вернула, тогда он и ожил. И зачем вам только народ сказки сочиняет?!

– Перестаньте кричать, я от этого крика забуду и немецкий и русский, – вмешалась Александра Иосифовна. И не без удовольствия прикрикнула: – Оголтелые!

– Вот видишь, – улыбнулся Константин, – хотя Мама немка, но исконно, по-русски убедительна.

На детскую половину он пришел красный и взбудораженный. Здесь было тихо, ребенок сладко спал. Няня рассказала, что утром Иоанчик был веселым, обращал на все внимание, что приходил Калинушкин печку топить, а мальчик смотрел в его сторону и к шуму прислушивался. Калинушкин же тогда сказал: «Ваше Высочество! Вставайте, помогайте мне печку топить».

Вечером Константин Константинович записывал в дневнике: «Этот Калинушкин прелестный человек – в нем я не ошибся, мое чутье меня не обмануло. Он понятлив, ловок, услужлив и всегда весел. Все его любят. Но я один замечал, что в лице у него есть что-то детски-простодушное. Я люблю его как родного, а он очень привязался к моему первенцу. – Счастлив мой маленький – все-то его любят, он окружен самыми нежными ласковыми заботами. На детской так хорошо! Вава – ну уж лучше ее няньки не найти. Помощница ее Анна Александровна Беляева – милая, тихая, кроткая. Кормилица тоже хорошая женщина, трудолюбивая, всякое поручение исполнит охотно».

* * *

Иоанн родился 23 июня 1886 года, а уже 2 июля этого же года было внесено изменение в «Учреждение об Императорской Фамилии». По новому закону, ввиду быстрого роста Императорской Фамилии, уже правнуки Императора признавались не Великими князьями, а князьями императорской крови и должны были титуловаться не Императорскими Высочествами, а просто Высочествами. В Царской семье все были недовольны законом, даже братья Александра III. Иоанчик как будто специально родился к этому нововведению и стал первым из Великокняжеских детей просто князем.

Константин Константинович огорчится за сына. С особой нежностью пел он колыбельную песенку, сочиненную для первенца в первую весну его жизни. В «Колыбельной» наряду с оберегами слышится и какая-то трагическая нота как предчувствие трагической судьбы сына:

(«Колыбельная», 4 марта 1887)

«КОРОЛЬ БАВАРСКИЙ УТОНУЛ...»

Теперь он всегда спешил домой, как бы ни заманивали развлечься друзья-офицеры: его ждал милый, смешной малыш. Но в тот день тещу, мать и жену Константин Константинович нашел в тревоге. Никто не сидел на балконе, хотя середина июня благоухала цветением трав и деревьев, густые белые жасмины дурманили голову и ублажали взгляд. Он отметил, как тихо в комнатах, когда самые шумные, не считая детей, обитатели – женщины – грустны и молчаливы. Мама, в девичестве принцесса Саксен-Альтенбургская, жена, дочь герцога Морица Альтенбургского, и теща, герцогиня Августа, шепотом говорили по-немецки. Александра Иосифовна, забывшись, переходила на русский, и Елизавета Маврикиевна тут же переводила матери ее слова с русского на родной ее язык.

Великий князь сразу понял тревогу этих немецких женщин. Их судьба была связана с Россией, где при свете дня в центре столицы убили Царя Александра II. Теперь случилась странная смерть немецкого короля Людвига II. Конечно, не такая наглая, как в Петербурге, но таинственная – ночью на озере. Смертельным врагом всякой жизни женщины считают политику, и они были убеждены, что именно она замешана в смерти Людвига.

– Возможно, это несчастный случай, – попытался внести успокоение Константин Константинович.

– Не мог же он сам броситься в Штарнбергское озеро...

– Мало ли людей сводит счеты с жизнью.

– И доктору фон Гуддену, который гулял с ним по берегу озера, король тоже помог умереть?

– Ну, почему? Может быть, доктор решил спасти короля. И утонул.

Дамы смотрели на Великого князя с недоверием.

– Мне жаль Людвига... Самый красивый мужчина Европы. Его заинтересованно рассматривали как жениха при составлении матримониальных планов всех монарших домов, – сказала герцогиня Августа.

– И благожелательный на редкость, – поддержала ее Александра Иосифовна. – Бедствующего Вагнера с семьей приютил у себя в Баварии, подарил ему прекрасный дом в Мюнхене, назначил невиданно огромную пенсию и даже начал строить для него оперный театр. – Александра Иосифовна вздохнула, вспомнив, как она принимала в Павловске Иоганна Штрауса. – Музыка – это магия. Король, говорили, был влюблен в вагнеровского «Лоэнгрина» и считал всегда, что композитор, создавая оперу, вдохновлялся легендой о рукотворных лебедях.

– Нет, нет, – поправила герцогиня. – Это не легенда. Это старинная баллада о плотнике, который по ночам вырезал из дерева лебедей, и с каждой новой птицей исполнялось его желание. В замке, где рос Людвиг, этим сюжетом была расписана стена. Впрочем, в замке Хоэншвангау все стены в росписях. Редкая красота.

– Ах, вот откуда у короля эта причуда – складывать из бумаги лебедей! Говорят, их у него тысячи, – задумчиво произнес Константин Константинович.

– Вовсе не причуда, – возразила Августа. – У Людвига была лишь одна просьба к птицам, чтобы он был хорошим правителем. Мы же обращаемся к иконам!

– Действительно, Лебединый король... Мама, ведь так его называл народ в Германии? – спросила Елизавета Маврикиевна.

– Но сумасшедшим все-таки объявили. – Александра Иосифовна с присущей ей прямолинейностью называла вещи своими именами. – Министрам бы помочь ему, а они бурю и натиск устраивали. А потом дивлялись...

– Удивлялись, – поправил Великую княгиню сын.

– Да, удивлялись, что он на государственных советах за ширмочкой сидел, чтобы их не видеть. Я уверена, что такая умная и трезвая женщина, как австрийская Императрица Елизавета, не стала бы дружить с сумасшедшим. Она его понимала. А к складыванию лебедей относилась именно как к причуде. Всякое коллекционирование разве не причуда, не страсть?

– Его не интересовала политика. – Теща Великого князя перешла на немецкий. – Ну сколько можно было терпеть министерские интриги и нападки на себя?! Людвига интересовало искусство. Красота. Какие дивные замки он строил: Линдерхоф, Герренхинмзее, Берк, хотел построить Фалькиштейн – не успел. Всё это теперь вечная красота Баварии. Жалко, что умер Вагнер и не увидел музыку своего «Лоэнгрина» в архитектуре замка Найшванштант.

– В приблизительном переводе – «Лебединый замок».

– Да, да. Он стоит у водопада с небольшим озером. Там поселились лебеди. Людвиг любил плавать на лодке и смотреть на птиц...

Константин Константинович отправился к себе в кабинет, оставив дам в разговорах элегического свойства. Это было лучше, чем тревога, страх, нервозность.

Великий князь не стал говорить о сути баварской ситуации, как он сам ее понимал, ибо речь зашла бы о политике. Германия объединялась – рождалась идея великого рейха. Король Вильгельм был провозглашен кайзером Германии. Вильгельма прибыли поздравить все, кроме Людвига Баварского. Он отказался признать главенство Берлина, считая, что баварцам нет смысла тратить деньги на армию, оружие, военные заводы – весь этот чад и смрад. Бавария должна быть прекрасной, считал Лебединый король. Но Людвигу предложили выбор – война с ним или его отстранение от власти. Министры выбрали последнее, сослали Короля на озеро, где его и нашли мертвым. Какая уж здесь элегия! Одна чистая политика.

Но была какая-то деталь, которая смущала и тревожила Великого князя. Ах, да! Странности, причуды... Как легко обвинить в них человека, не похожего на других.

Константин Константинович взглянул на рукопись, лежавшую на письменном столе. «Чем-то я связан с ним... Я тоже от политики далек, не увлекаюсь обществом, люблю одиночество. Восторженно сочиняю романсы, помешан на стихах Фета. Музыку Петра Ильича люблю не меньше, чем он – Вагнера. И тоже, наверное, странно себя веду. То вздумал петь свои жалкие романсы перед гениальным композитором, то демонстрировал свою игру на фортепиано Александру Рубинштейну. Это что, нормально? А то, что картину Куинджи музейной ценности взял с собой в море – разве не прихоть сумасшедшего? Людвиг искал понимания в дружестве и нашел его у престарелого Вагнера. А я, тоскующий всю жизнь о друге, ищу его в лице моих стариков – Гончарова, Фета, Полонского. Искал в лице Достоевского, которого уж лет пять как нет. – Великий князь задумался. – И как похоже о нас говорят. Вагнер говорил о Людвиге: „Король так хорош, так умен, так полон глубокого чувства, так великолепен“... Но ведь и обо мне говорят: „Одаренный, искренний, великодушный, страстно любящий и понимающий музыку, прелестный в жизни человек...“

Константин Константинович усмехнулся: «Этот „прелестный в жизни человек“, желая одиночества, прыгал в канаву с лопухами, увидев придворную карету с гостями. А Людвиг прятался в предгорьях Альп – это, конечно, более красиво, соорудил бассейн на крыше замка, чтобы наедине встречаться со звездами. Ну так и я со звездами говорю – стихами:

Что за краса в ночи благоуханной!

Мечтательно ласкает лунный свет;

Небесный свод, как ризой златотканой,

Огнями звезд бесчисленных одет.

А может быть, мои стихи – те же бумажные лебеди? И их забудут, сожгут, как выброшенные на подворье сундуки Людвига с белыми птицами? Но ведь желание, которое Баварский король просил своих птиц исполнить, было достойным – он хотел хорошо править Баварией. Я же прошу мою музу быть утешительницей и врачевательницей человека.

Вагнер предсказывал Людвигу, что жизнь его увянет в этом обыденном мире и судьба его будет трагической. Меня в семье тоже находят странным. Я мечтаю стать великим, воображаю, что моим творчеством будет дорожить впоследствии Россия. Сам Достоевский предрекал мне известность и славу. – Он снова задумался. – Да, его слова для меня – как заклятие».

Константин Константинович достал дневник и внес в него несколько строк: «Государь сообщил про полученную им от Баварского герцога Луитпольда телеграмму: Король Баварский утонул или утопился. Его труп нашли вместе с трупом его доктора, с которым он шел по берегу озера. Странность короля достигла чрезвычайных размеров, и последние дни попытались отстранить его от правления. Король сопротивлялся, и эта борьба закончилась его неожиданной смертью...» (июнь 1886).

Рука его дрогнула на последней фразе.

БОЛЬШИЕ МАНЕВРЫ

Ожидались большие маневры. Константин уезжал из Павловска с беспокойным чувством. За завтраком, не сговариваясь, они с сестрой Ольгой коснулись темы, которая их одинаково волновала. Наследник Николай в день своей присяги получил из рук Ольги, Королевы эллинов, орден Спасителя. Ожидалось, что и сын греческой Королевы в свое совершеннолетие получит русскую награду – Андреевский орден. Но этого не случилось. Константин считал, что России следовало бы не забывать о таких политических любезностях, тем более что Государь знал, как Ольга и Константин дорожат добрыми отношениями между Грецией и Россией.

К досаде по поводу греческих дел добавлялось недовольство собой. По старой привычке, как всегда перед большими маневрами, Константин стал разбирать себя по косточкам: в одну сторону как бы складывал недостатки и печали, в другую – радости. Недостатков и печалей получалось больше. Во-первых, из роты выбывают по болезни два человека – Иван Евдокимов навсегда, Сергей Прокопович на один год. Переволновался из-за фельдфебеля Шапошникова: он захворал желудком. Случайность, отравление или, не дай Бог, эпидемия? Вызывал доктора, не отходил при осмотре больного, ждал диагноза. Слава Богу, доктор успокоил. И действительно – всё обошлось. «Это говорит о том, что я не вникаю достаточно во все подробности ротной жизни, – мучился он мыслями. – Могу ли я сказать точно, что меня не водит за нос артельщик Белинский? Не могу. Потому что не умею поймать его за руку на злоупотреблении. И не только в роте, но и в жизни я не могу изучить ничего во всей полноте, дойти в каждом деле до глубины, знать все подробности. У меня сколько угодно прекрасных и искренних стремлений, но человек я недаровитый...»

«Недаровитого» человека рота тем не менее встретила с нетерпением и радостью. Кто-то боялся длительного перехода, кто-то терялся, какие вещи брать с собой на маневры, кого-то обидел фельдфебель... Решения всех вопросов ждали от Константина Константиновича, ротного командира, не любившего излишней строгости и карательных мер.

На все дела оставался вечер. Константин собрал всё необходимое, сделал запись в дневнике, перед сном почитал Фета в «Русском вестнике» и крепко уснул. Жена приехала к завтраку нарядная, румяная, в белом с кружевами платье и в белой с лентами шляпе. Поцеловав ее, ласково заглянул в глаза:

– Как у нас дела?

– Будем ждать тебя все втроем – я, Иоанчик и он...

– А почему не она? Не дочка?

– Я так чувствую.


Приняв знамя, полк направился в Гатчину. В первый переход сделали верст тридцать. Небо долго и душно хмурилось, а когда дошли до села Рождественно по Варшавской дороге, начал накрапывать дождь.

В дороге Константин наконец-то разговорил молчаливого и стеснительного солдата Рябинина, который тосковал по дому, по своей обычной крестьянской работе, сторонился товарищей. В походе на Гатчину он шел рядом с Рябининым. Было жарко, влажно, идти – трудно.

– У тебя на родине такая же жара? – спросил он солдата.

– Жара у нас бывает, но сушь стоит, оттого дышишь легко. – И вдруг стал рассказывать, как мать, сестра, отец провожали его на службу, далеко и по жаре, но шли легко.

– А ты как?

– А я был без чувств, одно только горе. Привезли в Петербург, определили в Государеву роту. Мне не нравилось здесь – шумно и душно после наших полей.

Рябинин, как оказалось, ничего не запомнил: ни новоселья в казарме, ни своего ротного командира, ни первых знакомств в кругу солдат. Даже первое наказание – Константин за своеволие перевел его в другую роту – не задело его. «Я был без чувств», – снова повторил Рябинин. А когда его впервые отпустили в отпуск, он вдруг стосковался по роте. «Слюбилось солдатское бремя», – улыбнулся Рябинин.

Служба, однако, не представлялась ему хорошею школой жизни, как многим другим солдатам. И он сказал об этом своему ротному командиру откровенно и просто.

«Почему?» – досадовал Константин. Но тут они стали на короткий привал на окраине военного поля, где Балтийская железная дорога пересекала Гатчинскую дорогу, и было уже не до Рябинина.

В полку оказалось много отставших солдат. Константин устал, сильно разболелись ноги выше колен, голову ломило, как всегда в пасмурную погоду. Но он старался бодриться, надеясь этим придать бодрости своим людям. «На походе чувствуется, что между нами устанавливается своего рода товарищество – все мы одинаково несем тот же труд и терпим ту же усталость. Последние три версты показались мне очень тяжелыми», – записал он перед сном в дневнике.

После обеда и отдыха солдаты натаскали хвороста и вечером, перед ужином, впереди солдатских палаток разожгли огромный костер с улетающими в небо огненными звездами.

Казалось, сил не было, и все же Константин и несколько офицеров затеяли с солдатами игру в пятнашки, кошку и мышку. Носились, как сумасшедшие, разогрелись, развеселились, хлопали одинаково сильно друг друга по спине, не разбираясь, кто Великий князь, кто унтер-офицер, кто солдат.

«Я бы не мог провести время приятнее», – признался себе Константин и вспомнил, как однажды кто-то из высокопоставленных немцев посетил Красносельский лагерь. Гостя «угощали» песенниками, а где песня – там и пляска. В круг вылетел рыжий красавец Измайловский солдат, записной танцор. За ним другой, третий. Не выдержали и молодые офицеры, выскочили в круг. Немец сделал изумленное лицо: «У нас не положено солдатам и офицерам вместе – это отсутствие дистанции». – «А у нас положено. В единении иной раз, у-у, какая сила», – улыбаясь, повел могучими плечами Государь Александр Александрович.

Погода менялась. То светило яркое солнце и в палатке Константина становилось жарко, то он просыпался под мерный стук дождя о натянутую парусину: день занимался холодный и хмурый. Однажды в свободный час после обеда Константин повел офицеров показывать Гатчинский дворец. Он любил и знал искусство и историю и с удовольствием входил в роль экскурсовода. Правда, он не мог с достоверностью сказать, отчего произошло название города Гатчина. Возможно, от русского «гать чинить» – исправлять дорогу, а возможно, от немецкого «hat schone» – иметь красоту. Во всяком случае, уже в XV веке здесь было русское село, которое после окончательного присоединения ижорских земель к России Петр I подарил своей сестре царевне Наталье Алексеевне. А потом Гатчиной владел Григорий Орлов, сподвижник Екатерины II, украсивший парк обелисками и монументами в честь подвигов братьев Орловых; потом Гатчина навсегда стала императорской резиденцией русских самодержцев Павла I, Николая I, Александра II и Александра III.

– Весь этот парк, – говорил Константин, обводя рукой ухоженные пространства, – распланирован вокруг нескольких озер – Серебряного и Белого. Смотрите, как красиво в зеркале воды отражаются павильоны, мосты, Чесменский обелиск и сам дворец.

Они подошли к дворцу, стоявшему на гребне холма, к южной его стороне с парадным плацем, предназначенным для развода караула и показательных воинских экзерциций. Константин рассказал, что Николай I, его семья и придворный штат жили в боковых корпусах, а парадные покои находились в среднем корпусе на втором этаже. Константин никак не мог себя остановить, когда стал рассказывать о Мраморном зале с его колоннами, о наборных паркетах аванзала, о Тронной Павла I, устроенной в бывшем кабинете Орлова. И особенно о знаменитой Малиновой гостиной с ее роскошными гобеленами, исполненными на Парижской королевской мануфактуре.

Конечно, по понятным причинам он не стал описывать золоченый трон последнего коронованного владельца Гатчины, «гатчинского затворника» – Александра III, как не упоминал и о том, что один из владельцев Гатчины, Император Николай I, – его дед.


В последний бивачный день он собрал в роте солдат, желающих идти к обедне, и повел их в Гатчинский собор. Стоя на службе с солдатами, Константин всегда молился усерднее, чем в домашней церкви. Его трогала их серьезность, детская неискушенная вера. Как хорошо умеют держать себя в церкви эти простые люди! И не раз было стыдно за офицеров, нескромно, слишком по-светски ведущих себя в храме...


Второй день маневров (батальон шел в атаку на финляндцев) ознаменовался событием. На учения прибыл Царь. Подъехал к Константину, подал руку, немного с ним поговорил. «В первый раз за мою службу была мне такая удача», – отметил в своей тетради Великий князь.

После учений Государь пригласил офицеров к завтраку. Царский стол был устроен в саду, всем остальным завтрак предложили на траве, покрыв ее скатертью. Офицеры не голодали на службе, но лагерные харчи поднадоели, – потому набросились на угощение с молодым аппетитом.

У всех было приподнятое настроение. Но тут появился Великий князь Николай Николаевич, вышедший из-за царского стола «за кусты», где «мы – маленькие люди – пили кофе и курили», – брезгливо записал в дневнике Константин. День, со всеми его событиями, вниманием Царя, казался ему испорченным.


В последний день больших маневров подъем протрубили в пять утра. Константин вышел на линейку, осмотрел своих солдат – ему их стало жаль. После тяжелейших и длительных передвижений люди надеялись на отдых в лагере, но их снова подняли в такую рань, и опять предстоял нелегкий переход. Стараясь их подбодрить, он и сам прошел с ними небольшое расстояние, но понял, что больные ноги отказываются ему служить, а ехать верхом было совестно. И, спросив разрешения, остался в лагере, который без полка казался пустым и унылым.

Он сел за стол и занялся делами тех солдат, кого увольняли в запас по окончании лагерного сбора. И вдруг загрустил: ведь ни с кем из других солдат он не прослужил так долго. Совсем недавно они были новобранцами, а он тогда только вступил в полк. Особенно грустно будет прощаться с унтер-офицером Васильевым, Ермаковым, портным Прокофием Степановым, которого он так безуспешно пытался научить грамоте, с татарином Калимулиным, барабанщиком Макаровым.


Так оно и случилось. Некоторые солдаты всплакнули, кто-то говорил, что своего ротного командира никогда не забудет... Константин подарил каждому свой портрет, дал золотой, перекрестил и трижды поцеловал. Он прощался не только с ними, но и со своей первой молодостью. Тогда же в голове стали складываться первые строки нового стихотворения «Пред увольнением», которое допишет чуть позже и где будут такие слова:

(Красное Село, 26 июля 1890)

Летние скитания окончились. Батальон отправили на постой в Федоровский посад, а Константин поселился в Павловске. Ивану Александровичу Гончарову он писал: «Кончились маневры, прошла лагерная пора, христолюбивое воинство водворено на покой по деревням, а мы – мужья – возвращены к нашим семьям... Пора отдохнуть. Много мы исходили верст за большие маневры, были верст 25 за Гатчиной, бродили, плутали, и ноги дают себя знать. Теперь моя рота расположена неподалеку отсюда, в Федоровском посаде, так что мне легко навещать ее...»

Первые дни на покое он был недоволен собой. Отучился от порядка и дисциплины. Долго спал, поздно пил чай, ел сдобные булки в Успенский пост. Но на павловский огонек заглянула муза, несмотря на подступившую осень, и он написал стихи «Звезды». Конечно, под впечатлением поэзии Фета, которым зачитывался, впадая в подражания. Выражения «светочи неба», «узор звезд», «бестелесный, нетленный», он сознавал, украдены у Фета.

«Но если они выражают мою мысль, и у места?» – упрямился еще в нем стихотворец-любитель...

Еще одна осенняя ночь навеяла уже свои стихи – «Месяц» в pendant к «Звездам». Он не спал, был как в чаду, открывал окно, выходил в сад, возвращался к столу, писал, снова выходил, соглашаясь на головную боль, на бессонницу – лишь бы осеняло вдохновение. Разве это не счастье!

Жилось ему в это время действительно счастливо и безмятежно. Он сознавал это и ценил. Ложась спать, он радовался мысли о завтрашнем дне, а поутру начинал новый день с радостью. Хорошо, от души молился, каждое слово священника проникало в сердце...

К тому же установились теплые дни, словно природа извинялась за холодное лето. Константин решил ехать в Федоровское, в роту. Едва он приехал, его окружили офицеры, живущие на постое. Он считал, что это вовсе не от того, что его, Великого князя, особенно любили – просто им скучно в Федоровском и они радовались всякому, кто бы ни появился. Хотелось увидеть своих солдат, а Константин никак не мог отделаться от офицерской компании. Шумные и упрямые Ритер и Фуфаевский потянули его обедать, потом повели на местное кладбище, обещая «интересные древности».

Наконец он созвал солдат, поговорил со всеми, а к вечеру ротные песенники устроили концерт. На песни собрались мужики, бабы, дети. Была и пляска. Наконец сыграли зорю, прочитали молитву, все разошлись. Константин шел по темной улице, поднял глаза к небу – «мой тонет взор в безбрежной вышине, откуда ночь глядится в душу мне всей красотой нетленного наряда».

У крайней хаты подворот (как здесь говорили) стоял солдат Рябинин. Одиноко и грустно. Константин остановился, заговорил. Будто и не прерывалась их прежняя беседа в походе, так они были свободны в разговоре – ротный командир и его подчиненный. Речь зашла даже о звездах.

Рябинин поднял лицо к моргающему звездами небу.

– Там потеряешься, – сказал он с сомнением и попросился в отпуск: – Брат поссорился с отцом, собираются делиться, но никак не сговорятся. Просили приехать.

– Что ж, если есть надобность, пиши рапорт об исходатайствовании отпуска...

* * *

Наутро была чудная погода. Константин пошел к солдатам в поле и в ожидании фельдфебеля копал с ними картошку весело, дружно. Вспомнил, как Дмитрий однажды сказал: «Чудная у тебя рота». Брат даже не знал, сколько наслаждения доставил этими словами Константину, который признавался дневнику: «Я невольно в глубине души еще неясно и как-то боязливо сознаю, что моя привязанность к солдатам, любовь и благодушные отношения начинают отражаться на роте. Неужели я доживу когда-нибудь до полного убеждения, что она – мое создание, что она держится мною и что я действительно имею на нее влияние и держу ее в руках, несмотря на недостаток строгости и резкость карательных мер? Я как-то предчувствую, что это сбудется».

Он разогнул спину, отставил корзину с картошкой, глянул на поле – сухо, солнечно, летает паутина, в тени холодновато, но на пригреве теплынь. Ему вдруг захотелось показать роте своего сына, своего первенца. Хотелось малыша привезти без няни, одного, но как отнесется к этому Лиза, да и позволит ли?

Елизавета Маврикиевна поняла желание мужа.

«В 10 ч... мы сели в тройку и покатили. Иоанчику не хотелось оставаться на сиденье подле меня, он просился ко мне, и я должен был взять его к себе на колени. Он пока еще говорит только „Пап?, Мама, Вава“ и изредка „дядя“, когда видит Митю. На все же остальное у него – всего одно слово, что-то среднее между „Гага“ и „Кеке“; этим обозначается все что угодно. Удовольствие он выражает, как-то цокая языком, и при этом так прелестно лукаво улыбается, что нельзя его не расцеловать. Итак, мы едем. Вот и Федоровское. Я здороваюсь направо и налево со встречными людьми, а маленький вместо поклона приподнимает ручку к шляпе... Идем на правый фланг, в конец деревни. Там перед своей избой стоит Рябинин; я заговариваю с ним о военных заботах и забываю Иоанчика. Вдруг маленький протягивает ручку и что-то старается сказать Рябинину. Это значило: подойди сюда и поцелуй мне ручку. Тот подошел к коляске, скинул фуражку, взял маленького за руку и поцеловал ее. Я глубоко умилялся. Надо же было ему потянуться именно к любимому моему солдату. Пока я заходил в некоторые избы, чтобы взглянуть, как расположились люди, маленький оставался на руках то у Цыца, то у Рихтера, то у фельдфебеля, и все удивлялись тому, что он такой смирный, приветливый и не плачет».

Он записал это вечером, 18 августа 1889 года. Прошедший день был для него «днем хороших впечатлений». Поездка с сыном в роту – раз. Чтение Лескова – два. Когда-то читал его «Запечатленного ангела» сестре Оле вслух, они много спорили, но восхищались книгой одинаково. Сейчас он читал лесковских «Соборян» и был уверен, что нет в мировой литературе книги, где было бы заключено столько непринужденного народного смеха сквозь горькие и искренние слезы, где так глубоко и образно были бы изображены праведники и грешники и показан трудный путь «маленького человека» к Богу. Такая книга о многом заставляла задуматься, но и мирила с жизнью.

На носу был октябрь. Повеяло пронизывающей сыростью и холодом. Пора было собираться на «зимние квартиры». На ротном дворе в Федоровском его ждали солдаты в мундирах и скатках, готовые к переезду в Петербург.

Константин, как ротный командир, поблагодарил всех за летнюю службу, добрую, честную и без происшествий. Заказал молебен в церкви. Молодой священник читал молитвы скоро и без сердца, путался, но вот проповедь в конце произнес душевную, простую: благодарил солдат за примерный добросердечный постой, за помощь местным жителям и желал усердной службы в городе.

Столичные казармы встретили солдат грязью и беспорядком. Всё будто начиналось сначала. Надо было оформлять ротную денежную книгу за октябрь. Хотя Константин и вел ее пятый год, но многое в служебно-хозяйственных делах оставалось для него непонятным. Хорошо, что был писарь Скуратов, человек малограмотный, не очень умный, но в отчетности – орел.

Потом пришел полковник посмотреть четверых прибывших новобранцев. Одного из них спросил про дом, жену, детей. Парень расплакался. Константину стало жаль его, но чем утешишь? Разве что участливыми словами, что на службе многому научится, сам будет писать родным и читать от них письма. Но как продержаться семье без сына или отца, на котором главная забота о семье?

Накануне Константин раздавал солдатам полученные для них в канцелярии письма. Одному, совершенно неграмотному солдатику он с опаской взялся прочитать письмо из дома, боясь дурных вестей. Но, слава Богу, вести оказались хорошими: семья прикупила земли под подсолнечник и лошадей. Другого же солдата, Подольского, он случайно увидел в ротной школе спрятавшимся от посторонних глаз за грифельной доской с распечатанным письмом. Из дома сообщили, что умер его сын и тяжело болеет брат. Константин хотел его освободить от урока арифметики, но Подольский не согласился. В нем была видна тяга к учению. Особенно хорошо он проявлял себя на уроках словесности, которые давал сам Константин, и это давало ему повод думать, что он не лукавил, когда обещал новобранцам пользу от военной службы.

Но среди них были и те, кто доставлял особые хлопоты, как, например, Дмитриевский – батальонный писарь, из дворян, который ничему и нигде не учился, служил на общих основаниях. В первый год он был образцовым солдатом. Его домашние благодарили ротного командира, что он из выпивохи и бездельника сделал человека. Но на второй год Дмитриевский снова стал выпивать, начали исчезать деньги, вещи, не только собственные, но и товарищей по роте. Хороший и толковый, пока трезвый, из-за тяги к спиртному он превращался в вора и хулигана. Проще было его выгнать на все четыре стороны, как все советовали. Но Константину легли на душу слова 92-летнего митрополита Исайи, который говорил не только об обязанности, но и о христианском милосердии в деле заботы о солдате: «Нет особенной добродетели в посещении знакомых. Вот посетить больного бедняка, незнакомого и не имеющего около себя никого близкого, – это другое дело». Константин ответил, что они, офицеры, навещают больных солдат. А владыка возразил, что и в этом нет ничего выдающегося. Не будь солдат, не нужны были бы и офицеры, делать добро своим солдатам – все равно что делать его себе: «И язычники так же творят».

Константин решил лечить Дмитриевского. Нанял врача, который делал алкоголику подкожное впрыскивание стрихнина, но результатов это не давало. Доктор посоветовал Великому князю полечить солдата гипнозом с внушением. Константину прислали полкового врача, известного медика Данило. На сеанс гипноза в приемном покое собрались командир полка, офицеры, несколько врачей – Константин боялся за своего солдата. Для начала доктор хотел проверить, последует ли после гипноза усыпление. Дмитриевский уснул, как ребенок. В следующий раз доктор собирался приступить к внушению...

Пока Константин занимался лечением солдата, стало известно, что в положенное время в полковники Великого князя не произвели. «А я – счастлив... что остаюсь по-старому ротным командиром», – сообщил Константин дневнику.

Ежедневная ротная круговерть продолжалась:

(«Юнкеру», 6 декабря 1910)

«ОСТАВАЙТЕСЬ ВСЕГДА СОБОЙ»

Несмотря на занятость, Константин с волнением ждал отзывов о своей книге, которая разошлась быстро. Он ее дарил, давал почитать, отсылал с просьбой объективно ее оценить. Милые комплименты К. Р. в расчет не брал: слишком серьезно смотрел на свой дар.

Будучи на мызе Смерди, он сидел утром за своим лагерным письменным столом и списывал в тетрадь стихотворное письмо замечательного поэта Алексея Апухтина. Оно было ответом на книгу стихов К. Р.:

«Ваше Высочество!

Ваш благосклонный

Дар получил я вчера.

Он одиночество ночи бессонной

Мне услаждал до утра...

Верьте: не блеск и величие сана

Душу пленяют мою,

Чужды мне льстивые речи обмана,

Громких я од не пою.

В книге, как в зеркале, оком привычным

Вижу я отблески лиц:

Чем-то сердечным, простым, симпатичным

Веет от этих страниц.

Кажется, будто на миг, забывая

Света бездушного шум,

В них приютилася жизнь молодая,

Полная чувства и дум.

Жизнь эта всюду: в Венеции милой,

В грезах любви золотой,

В теплых слезах над солдатской могилой,

В сходках семьи полковой...

Пусть вдохновенная песнь раздается

Чаще, как добрый пример!

В памяти чутких сердец не сотрется

Милая надпись «К. Р.»

Трудно мне кончить: слова этикета

Плохо вставляются в стих, —

Но, как поэт, Вы простите поэта,

Если он кончит без них».

А прозой Апухтин разъяснил свою мысль так: «Всех поэтов, независимо от их направления и степени таланта, я делю на два разряда: на искренних и неискренних. Нет никакого сомнения в том, что К. Р. принадлежит к первому разряду. Искренний поэт пишет, когда какая-то неведомая сила толкает его писать. Описывает ли он свои собственные чувства, изображает ли чувства других людей, вдохновляется ли какой-нибудь идеей или историческим событием – это все равно, но он пишет именно это и в данную минуту ни о чем другом писать не может. Высшим проявлением такой искренности был Пушкин, а в настоящее время типичным ее представителем можно назвать Фета. Каждое стихотворение Фета вызвано каким-нибудь жизненным впечатлением. Часто он этого впечатления даже не обрабатывает, иногда он не умеет обработать и преподносит его сырым; от этого люди, не понимающие поэзии, так охотно и легко глумятся над ним. Но для меня дорог каждый стих Фета, в самом слабом из его стихотворений видишь что-то перечувствованное, что-то действительно пережитое; к типу поэтов неискренних я причисляю, например, Майкова. Этого никакая сила не толкает, он запирается в своем кабинете и думает: „Не написать ли мне какое-нибудь стихотворение для январской книжки 'Русского вестника'?“ Почти все время уходит на отыскание сюжета, а потом дело идет гладко: привычка к стиху большая, рифмы нанизываются легко, и в январской книжке появляется прекрасное стихотворение, не производящее ни малейшего впечатления! На эту тему я мог бы написать очень много, а потому спешу умолкнуть, боясь отплатить скукой за истинную радость, доставленную мне стихотворениями К. Р.

Я бы явился лично благодарить Ваше Высочество за эту книжку и за дорогую для меня память, но вот уже более двух недель несносная болезнь приковала меня к дому. От сильного бронхита у меня лопнули какие-то сосуды, и я харкаю кровью не хуже Травиаты. В виде утешения написал на себя эпиграмму:

Насмешка доли злополучной:

Всю жизнь одышкою страдать,

Пугать детей фигурой тучной

И... от чахотки умирать!»

Следом появился подробный разбор стихов августейшего поэта К. Р. в журнале «Гражданин». Автор статьи – князь Владимир Мещерский. Константин Константинович вырезал статью из журнала, но долго сомневался, надо ли ее вклеивать в дневник. Дело в том, что у князя Мещерского была не лучшая репутация в свете и в журналистике.

Царь Александр III, будучи Наследником, в середине 1860-х ухаживал за родственницей Владимира Мещерского – княжной Марией Мещерской, Мария Элимовна Мещерская была фрейлиной его матери Императрицы Марии Александровны. Очень живая, внешне веселая и кокетливая, но с затаенной грустью в глазах, она настолько очаровала будущего Императора, что он ради нее решил отречься от престола. Роман Мещерской и Цесаревича породил массу сплетен. «Проклятый свет не может никого оставить в покое... Черт бы всех этих дураков побрал!!!.. Сами делают черт знает что, а другим не позволяют даже видеться, двух слов сказать, просто – сидеть рядом...» – писал в дневнике Александр. Решение его, казалось, было бесповоротным – отказаться от трона во имя любви: «Я чувствую себя неспособным быть на этом месте, я слишком мало ценю людей, мне страшно все, что относится до моего положения. Я не хочу другой жены, как М. Э...» Всё это он говорил отцу. Александр II сначала его уговаривал, убеждал, приводил в пример свои отчаянные увлечения, а потом не выдержал: «Убирайся вон!» И все же Цесаревич женился на датской принцессе, стал Императором. Мария Элимовна вышла замуж за Павла Павловича Демидова из семьи известных промышленников, богачей и меценатов, но через год умерла при рождении сына от тяжелейшей послеродовой горячки.

Александр III был счастлив в браке, но всегда помнил нежную пору своей влюбленности в Мещерскую. В ту же пору он подружился с ее родственником – Владимиром Мещерским. Они нередко вместе проводили вечера. Александр даже поручил Мещерскому устройство ремесленного училища в память покойного брата, Цесаревича Николая Александровича. Но Мещерский не столько строил, сколько воровал. Аничков дворец для него закрылся. И только Победоносцев смог уговорить Александра III забыть прежний грех князю. О возникновении издания Мещерского «Гражданин» и журналистской деятельности князя в обществе говорилось разное, чаще неприятного свойства.

«Негодяй, наглый, человек без совести и убеждений. Он прикидывался ревностным патриотом – хлесткие фразы о преданности церкви и престолу не сходили у него с языка, но всех порядочных людей тошнило от его разглагольствований, искренности коих никто не хотел и не мог верить», – писал Е. М. Феоктистов, начальник Главного управления по делам печати.

«Никто не умел так клянчить и унижаться, как князь Мещерский, и этим постоянным клянченьем и жалобами на свою трудную жизнь он достиг того, что Государь решил выдавать ему ежегодно на „Гражданина“ сумму в 80 тысяч рублей...» – писал С. Ю. Витте, посвятивший Мещерскому главу в своих мемуарах.

Рассказывали и по-иному: Мещерский сказал Царю, что хотел бы преобразовать «Гражданина» в большую ежедневную газету, и попросил о субсидии: на первый год 108 тысяч рублей, на второй год 90 тысяч рублей и на третий – 30 тысяч рублей. Деньги он должен был получать из Государственного казначейства. Когда И. Н. Дурново[29] заметил Царю, что суммы слишком значительные, Государь возразил: «Напротив, нельзя же основать хорошую консервативную газету на двугривенный; я не нахожу здесь ничего необычного; посмотрите, сколько тратит на немецкую печать Бисмарк».

В обществе издание Мещерского считали печатным органом самого Царя. «Мещерский получает по 3 тысячи рублей в месяц на „Гражданина“ из казенных сумм Министерства внутренних дел, получает без расписки, прямо из рук в руки от Дурново», – шептались в чиновных коридорах.

«Он хотя и безграмотен, но зато в качестве содомита высоко держит знамя религии и морали», – съязвил поэт и философ Владимир Соловьев.

Августейший поэт стал изучать статью князя Мещерского в его «Гражданине» о своей книге.

Отзыв князя Мещерского в целом был благосклонным, но несколько неожиданным. Всё внимание рецензент уделил драматическому отрывку «Манфред», хотя Константин считал себя лириком. И все-таки рецензия была полезной: его отругали за «тяжелый» стих в «Манфреде», значит, надо еще над стихом работать. Тем более что он имеет намерение написать историческую поэму. Грело самолюбие и то, что отзыв в несколько страниц был опубликован в известном журнале, где в свое время печатались и Тютчев, и Апухтин, и Достоевский, который в 1870-х, согласившись на уговоры Мещерского, был редактором «Гражданина».

Собираясь ехать в Павловск холодным сентябрьским утром, на станции Великий князь встретился с литературным критиком Василием Львовичем Величко, который для «Еженедельного обозрения» написал на его книгу рецензию.

– Завтра появится статья, – сказал Величко.

– Но что в ней – не терпится знать.

– Ваши стихи мне напоминают Алексея Толстого и Федора Глинку. Не сердитесь, Ваше Высочество, но некоторые их них не просто подражание, а точные снимки. Вы помните «Клонишь лик, о нем упоминая...» Алексея Константиновича Толстого?

– Не упомню.

– Ваш опус «Мне жаль тебя...» – копия этого стихотворения. И религиозные ваши стихи сходны с библейскими переложениями Федора Глинки и мелодически, и смысло-строительно. Вы не огорчайтесь – учителя прекрасные. Прочитайте статью, я там даю некоторые советы. – Величко скромно улыбнулся. – Позволения у Вашего Высочества, правда, уже поздно спрашивать...

Константин был задет. Но пока шел берегом Славянки и смотрел на прозрачные осенние пейзажи, успокоился.


В «Новом времени» обзор поэзии делал известный и весьма злоязычный критик Виктор Буренин. Странно, но в своем фельетоне Буренин поэта К. Р. не обругал. Отнесся к его книге сочувственнее, чем к стихам знаменитого Апухтина. Стихотворение «Отцветает сирень у меня под окном...» похвалил.

Но такого письма, какое Константин получил от академика-языковеда Якова Карловича Грота, он и ждал больше всего. Тщательный анализ всей книги. Отмечены удачные стихи и разобраны погрешности. «Такого рода дельный разбор – не то что не имеющие для меня важного значения взгляды писак и фельетонистов... Такой разбор дает мне новый толчок вперед», – радовался Константин.

Он чувствовал себя в прекрасном, «надлежащем» настроении. Сын родился! Книга стихов вышла! Служба в полку нравилась! И вот он услышал ответные голоса на свои стихи!

Вечером он достал из-под трех замков свой дневник и словно не запись сделал, а клятву дал: «Я с удвоенным рвением, можно даже сказать ожесточением, начинаю работать над отделкой своих последних произведений, стараюсь достигнуть большего совершенства. Я совершенно чистосердечно и искренно говорю о своих последних стихах, что гордости нет в моей душе, что для меня ничтожны отзывы толпы, когда самый этот дар для меня лучшая награда, и я смотрю на него как на талант, с помощью которого я обязан приобрести другие таланты».

* * *

Клятва клятвой, но он чувствовал себя совершенно рассеянным и, чтобы сделать какое-то дело, обязан был приложить немалое усилие. Он ездил в оперу, слушал «Жизнь за Царя» и, несмотря на туман в голове, не мог в который раз не почувствовать красоту музыки Глинки. Он усердно упражнялся на фортепиано, потому что мечтал сыграть наизусть с оркестром крупную музыкальную вещь, хотя заранее боялся за свою память, страшился отсутствия пюпитра с нотами, большого собрания слушателей, для которых будет играть. В Гатчине, пытаясь помочь Чайковскому, говорил с Государем и кузеном Сергеем о необходимости поставить оперу «Черевички» в Москве, в Большом театре. Смотрел в Павловском театре «Горе от ума». И хотя Чацкий походил на лакея, Софья забывала слова, Лиза хохотала визгливым голосом, декорации были не очень удачными, он наслаждался бессмертным произведением и игрой великолепного Давыдова в роли Фамусова.

Но всё это он делал почти механически.

Он ждал ответов от мэтров поэзии. Ждал и боялся их суждений.

Письма он им послал предельно вежливые, предупредительные, с комплиментарными пассажами.

Гончарову. «Прошу Вас принять со свойственной вам снисходительностью прилагаемый сборник моих стихов. Чувствую, что поступаю крайне опрометчиво и дерзко, навязывая Вам эту книжонку, но мне было бы так лестно знать, что мой труд попал даже в Вашу библиотеку...»

Майкову. «Многоуважаемый Аполлон Николаевич, решаюсь просить Вас принять от меня прилагаемый сборник моих стихотворений. Иногда и рядом с дорогими цветами растет крапива; это явление и придает мне храбрости представить Вам мой бренный труд».

Полонскому. «Я обращаюсь к Вам как к человеку, „давно создавшему себе имя в нашей родной словесности“».

Фету. «Многоуважаемый Афанасий Афанасьевич, пишу Вам, не имея, к моему искреннему сожалению, удовольствия быть лично с Вами знакомым. Мне привелось узнать стороной, что Вы удостоили снисходительного отзыва стихотворения К. Р., принадлежащие моему скромному, начинающему и весьма неопытному перу. Я глубоко ценю такой бесконечно лестный для меня отзыв, как мнение одного из наших немногих маститых стихотворцев Пушкинской школы».

Страхову. «В обществе, в котором я вращаюсь, мои стихи произвели впечатление; похвалы им я слышу со всех сторон; прекрасный пол особенно щедр на них. Это хотя и ласкает мое самолюбие, но нисколько не удовлетворяет. Мне нужно более осмысленное суждение, а не одна пустая похвала лиц, ничего в поэзии не понимающих. Я не хочу быть дилетантом в словесности».

* * *

Ответы стали приходить в положенной им очередности. Гончаров ответил в сентябре, Майков тоже в сентябре, Фет в декабре. В январе и феврале следующего года – Полонский и Страхов. Когда вскрывал письма, лицо горело от самолюбивого ожидания. Если честно сознаться, раздражали длинные пиететные вступления обожаемых литераторов. Но он и сам в этом преуспел, когда им писал. К тому же он – Его Императорское Высочество, Великий князь, что литераторам оставалось делать?

«Не один раз читал я книжку стихотворений, которую удостоили Вы дать мне в незабвенный для меня день... Читал ее с большим вниманием и не без смущения пользуюсь дозволением Вашего Высочества изложить Вам свое посильное мнение...» – писал Полонский.

«Вам благоугодно было вдвойне осчастливить меня: присылкой книги Вашей, обладать которой я давно и напрасно желал, и письмом, дышащим тою утонченно-рыцарскою приветливостью, которую мы привыкли находить в нашей Царственной семье», – уверял Фет.

Даже Иван Александрович Гончаров, переписка с которым началась задолго до выхода книжки К. Р., была регулярной и обширной, сопровождалась встречами в Мраморном дворце и у писателя на Моховой, – даже он «прижимал книгу к благодарному сердцу», а ведь в ней могла оказаться «горсть руды», как и в той тетради, которую К. Р. отдал писателю три года назад. Тогда Гончаров сильнейшим образом задел его самолюбие – был прямолинеен, серьезно критичен, без всяких там верноподданнических искательств...

Слава Богу, Майков без околичностей завел весьма предметный разговор поэта с поэтом. То же самое сделал и Страхов, для которого критика была более близким сердцу делом.

Ответные письма подняли такую сумятицу в голове, что поначалу Константин Константинович видел лишь постыдные свои промахи: «Как можно не соблюдать строгое чувство красоты стиха и писать „тебя, пока“? Нет таких ударений в русском языке! Нет ударений и таких: „две души“ вместо „две души“„... Есть даже грамматические ошибки, когда слово ставится в неверном падеже! Страхов категорически готов забраковать его пятистопные ямбы, так как в них нет цезуры, интонационного словораздела. Ну где сделать упор в строчке: „Еще прибавилось воспоминанье“? Невозможна остановка ни на „прибавилось“, ни на „воспоминанье“. Получается проза, а не стихи. А ведь Пушкин объяснял: „Признаться Вам, я в пятистопной строчке / Люблю цезуру на второй стопе, / Иначе стих то в яме, то на кочке“. В „яме“ оказались, по мнению Полонского, стихи, начиная с 67-й страницы, – вялые, спутанные, да и содержанием не алмаз и не мрамор. Некоторые строчки просто искусственно придуманы, а не прочувствованы. Другие написаны сплеча или от усталости и нежелания над ними поработать... Есть стихи, которые кажутся экспромтами или набросками, а Фету показались «личинками, с которых в будущем должно свалиться многое, чтобы им предстать в виде безупречного мотылька“. Так мотылек или засохшая личинка?

Счастье, что письма не пришли в один день или в одну неделю, иначе можно было бы не устоять на «поэтических» ногах.

Когда туман рассеялся, прояснились советы и похвалы, а К. Р., как любой начинающий поэт, жаждал поощрения.

Первая и общая похвала была за искренность души и чувств. «Чувство может быть и мировое, и религиозное, и общественное, и личное, сердечное чувство, но в поэзии все зависит от того, какая душа выносила их», – настаивал Полонский.

«Так много свежести, искренности, наивности в самом лучшем смысле этого слова... Содержание... прямо из души. Оно состоит из очень чистых, молодых, добросердечных чувств и мыслей», – писал Страхов.

«Удивительная искренность, чудная задушевная чистота – и все это в весенней обстановке юности... В стихотворениях у Вас есть один мотив, который... остается господствующим... Это победа духа, это победа долга – есть истинный, единственный христианский выход из-под жизненных бурь, это спасение, это залог многого доброго. И так как он в ряде стихотворений перевивается с другим мотивом – с любовью к России, – то как же не назвать впечатление – радостным?!» – спрашивал, утверждая, Майков.

«Юность, искренность, победа долга – все это приятно слышать. Но есть ли у меня талант и дарование?» – пытался найти в письмах ответ К. Р.

«В книге собрано много чисто субъективных лирических излияний, – писал Гончаров. – Слышатся нежные, грустные, томные, как в Эоловой арфе, звуки. Такая Эолова арфа есть у всех молодых поэтов... Большая часть пишет подражательно, с чужого голоса... Они не из себя добывают содержание для своей Эоловой арфы, а с ветра, лишь бы вышли стихи. У Вашего Высочества – наоборот. Вы сами – источник Ваших излияний... Поэтому я и признал эту искренность – вместе со страстью Вашей к поэзии, вообще искусству, к литературе – одним из значительных признаков таланта».

Фет, кажется, это подтверждал. По-другому, но подтверждал. Он, как-то читая «Новое время», наткнулся на стихи неизвестного автора и как поэт, прочувствовавший поэта, обрадовался и прочитал их поэту, критику и философу Владимиру Сергеевичу Соловьеву.

– Чьи стихи? – спросил Соловьев.

– Не знаю!

Соловьев заглянул в газету и объяснил загадку букв К. Р.

«... Я прежде был побежден поэтом, чем Великим князем. Факт этот может быть удостоверен», – написал старик Фет молодому собрату.

Надеясь на способность Великого князя «уловлять явления на лету» и в ответ на его стихотворение «Я – баловень судьбы...», Афанасий Афанасьевич рассказал о своей поэтической судьбе, в которой была небывалая слава, сменившаяся пренебрежительностью, издевательствами, грубостью, обещаниями его стихами обклеивать комнаты, заворачивать в них сальные свечи, мещерский сыр и копченую рыбу. Потом его забыли совсем. И он уже не надеялся, что чья-то «благосклонная рука потреплет лавры старика». «Легко судить о моей сердечной радости, когда рука эта оказалась рукою Вашего Высочества, – писал старый поэт. – „Трепетный факел с вечерним мерцанием, / Сна непробудного чуя истому, / Немощен силой, но горд упованием, / Вестнику света сдаю молодому“.

Фет признавал в нем поэта! Страхов называл три свойства К. Р., показывающие дарование: первое – мысль не тянется, не расплывается, второе – есть звучные стихи. Третье – своеобразие стиха, свой звук, своя манера и плавность.

В спокойном письме, с извинениями за мешкотность и медленно складывающиеся в голове мысли, Страхов строго подвел черту: «Книжка – только обещание. Но очень решительное».

Майков указал на похвальное знакомство молодого поэта со Священным Писанием, а в умении закончить стих счастливым оборотом мысли видел влияние Тютчева. «Дается это умение только истинным дарованиям», – подчеркнул он.

* * *

Какие же стихотворения отметили мэтры? Константину одновременно хотелось и единодушия мнений, и их разнообразия. Так и вышло. Гончаров лучшими в книге считал три стихотворения: «Гой, измайловцы лихие...», «Лагерные заметки» и «Умер» («Умер, бедняга!..»). «Не знаю, какую цену Вы сами изволите придавать этим стихотворениям, но, что касается меня, я нахожу, что это три перла Вашей юной музы и что в них, таких маленьких вещах, заключено сжато более признаков серьезного таланта, нежели во всем, что Вами написано, переведено и переложено прежде».

Фет тоже утверждал, что не прирожденный поэт вовеки не напишет «Гой, измайловцы лихие...», где каждый стих и свободен, и безупречно щеголеват, как офицер на царском смотру, но... «все-таки этот род не может один упрочить поэтического кредита», – сбивал он спесь с молодого автора. И выстроил в ряд стихи, которые более отвечали его идеалу лирического стихотворения. Константин увидел в списке «Письмо: опять те алые цветы...», «Я нарву вам цветов к именинам...», «Уж гасли в комнатах огни...», «Как жаль, что розы отцветают...», «Распустилась черемуха в нашем саду...». Но он не назвал ни армейских стихов, ни переложения библейских сюжетов. «Значит, я не ударил по надлежащей струне и не нашел момента вдохновения», – убеждал себя Константин словами Фета.

Яков Петрович Полонский сознался Великому князю, что хотел промолчать, получив сборник стихов. И промолчал бы, если бы книга не носила на себе печать дарования и не было ясно, что поэт не остановится на первых опытах, а будет совершенствоваться, любя поэзию серьезно.

Константин улыбнулся, представив себе старого поэта, высокого, сухопарого, с длинной седой бородой. Вот он ходит по кабинету, опираясь на палку, сильно прихрамывая, взглядывает на развешанные картины – под старость Полонский взялся за кисть – и размышляет, как бы это прилично поступить с книгой, которая лежит у него на письменном столе и смущает его, и затрудняет ответ.

«Не помню, – написал Полонский, – кто-то мне говорил, что Вы дилетант в поэзии, а хвалить Вас следует, потому что Вы единственное лицо из Царской Фамилии, которое после Екатерины Великой настолько любит и понимает значение литературы, что само берется за перо, переводит, пишет – умственному труду посвящает свои досуги... Но кто мне говорил – ошибается... Читая книжку Вашего Высочества, я провижу в ней нечто более существенное, чем простой дилетантизм».

* * *

– Моего «Возрожденного Манфреда» почти не заметили... Я впервые пробовал себя в драме, вернее в драматическом отрывке. Хотел изобразить Манфреда в его загробной жизни и начал там, где Байрон закончил свою поэму.[30] Фет не сказал ни слова. Страхов даже не заметил, Майков написал, что по поводу «Манфреда» можно о многом поговорить. Но не поговорил. Суждения Гончарова и Полонского противоречивы. Иван Александрович категорически сказал, что «Манфред», скопированный с колоссальных образцов Байрона и Гёте,[31] – бледен. Он – плод ума, а не сердца и фантазии... Короче говоря, обругал.

Константин ходил кругами вокруг кресла жены. Лиза что-то вышивала, но бросила рукоделие и стала внимательно слушать.

– И Полонский так думает?

– Не совсем. Он смеется над тем, что «Новое время» обозвало моего «Манфреда» «мистерией», как что-то туманное и неудобопонятное. А ему все понятно, и смысл драмы, и ее стихи он считает получше ямбов моего перевода «Мессинской невесты» Шиллера.

– Так что же тебя заботит?

– Сам не пойму. Полонский, в отличие от Гончарова, хвалит стихи, в которых я одушевил тучи, гром, молнию, их разговоры между собой. Пишет, стихи эти так хороши, что, когда он прочел их сыну, тот пришел в восторг и закричал: «Ставь пять с крестом!» – это высший балл в его гимназии.

– Ну и поставил? – Лиза, засмеявшись, встала и поцеловала мужа. – Вот видишь...

– Не поставил... Пишет, что стих «О прибрежье скал...» с ударением на «О» неблагозвучен. Гончаров сердится...

– Не может этот добрый, любезный человек сердиться. Он просто, по его же словам, болен неизлечимой болезнью – старостью, и потому бывает раздражителен. Прочитай мне его слова о «Манфреде».

– Сурово пишет: «... Между людьми как-то легко укладывается понятие о спасении таких героев, как Манфред, Дон-Жуан и подобных им. Один умствовал... плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, то есть общечеловеческой, и думал, что он – Бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращенную фантазию и угождая плотским похотям; потом – бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться – и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама... – и Окаянный Отверженный уже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво!.. Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!»

Лиза погрустнела и снова принялась за свою вышивку.

– Извини, мне нравится, как Иван Александрович все рассудил. Я так согласна!

– А Полонский считает, что надо было воспользоваться готовой церковной канвой. У нас сохраняется верование, что душа после смерти сорок дней ходит по мытарствам перед тем, как быть осужденной или помилованной. Через эти мытарства и надо было провести Манфреда. Есть у него и другая канва. Она мне ближе. Послушай. Манфред, покинув тело свое и став духом, все же чувствует на себе следы земной жизни, он ограничен пространством и временем, он по-прежнему далек от Бога, от истины, от вечного и бесконечного. В его душе возникают прежние страдания, сомнения, вопросы. Он знает тайны земли, но не знает тайн божественных. И слышатся вдруг ему слова Спасителя: «Будьте совершенны, яко совершенен Ваш Отец Небесный». Но Манфред не знает, да и не знал раньше, пути к этому совершенству. Он страдает от незнания. Его отуманенный взор проясняет чистая Любовь: достигнуть совершенства никто не может, но достигать совершенства все могут. Верить, надеяться, любить. Любить – обязательно. Без любви стремление к лучшему приводит к страданиям, с любовью – к блаженству...

– Как невозможно хорошо ты рассказал! Какие же вы, русские, удивительные...

– Это не я рассказал, а Яков Петрович Полонский. Они с Гончаровым большие художники... Я так не умею. Не понимаю, как быть с «Манфредом». Гончаров не щадит. Полонский пять с крестами ставит. Я, наверное, лирик. Драмы мне никогда не сочинить, а хотелось бы что-нибудь из русской истории или библейское... Не знаю как быть...

– Делать, как говорит твой мэтр. Нет, на русском есть лучшее слово...

– Пестун. Так я называю Гончарова.

– Да, да! Как он говорит? Закрыть «Манфреда» в портфеле на два года? Пусть сидит там! Совершенствуется...

* * *

Теперь, когда получены и прочитаны все отзывы на его первую книгу, можно было сосредоточиться на творчестве. Он безоговорочно принял все замечания. Тревожили советы Фета: «Из тесноты случайности надо вынырнуть с жемчужиной общего». Страхов прост в пожелании: «Перед Вами далекий путь. Если вы не торопитесь, то хорошо делаете. Будьте верны самому себе».

Но вот Полонский... «Участь поэтического дара, – написал поэт, – зависит от обстоятельств и настроений общества. Громче и дальше слышна песня среди... чутко настроенного, никакими криками не отвлеченного внимания».

К. Р. вступал в новую культурную реальность подступающего нового века. «Каким путем, куда идешь ты, век железный? Иль больше цели нет, и ты висишь над бездной?» – писал в это время нелюбимый им Дмитрий Мережковский.

К. Р. видел, что рождается новый поэтический стиль с большей авторской свободой и субъективной рефлексией. Век, идущий на смену золотому веку, установит культ «абсолютно свободной личности», «сверхчеловека», что выразится в самообожествлении, особом своеволии, богоискательстве, эпатаже, когда будут воспеваться не только любовь, но и грех, не только Бог, но и дьявол...

Тридцатидвухлетним поэтом он войдет в этот новый век поэзии, название которому даст Анна Ахматова:

(«Поэма без героя», 1940–1965)

«Все зависит от состояния общества», – сказал старый поэт Полонский. Серебряный век закончится в 1917 году.[32] Позже литературоведы напишут об ощущении кризиса, предчувствии потрясений и катаклизмов. К. Р. жил среди этих состояний и не понимал, почему «поэтические сословия» так углубляют эти состояния. Декаденты с их чувством уныния, страха перед жизнью, безверием. Символисты и младосимволисты с их «тайнописью неизреченного», «утаенностью смысла», «мистически прозреваемой сущностью». «Им бы калик перехожих послушать да старцев из Солонецкой губернии – сразу бы „окно в бесконечность“ открылось», – думал Великий князь.

Одного из «старших» символистов, Константина Бальмонта, Великому князю однажды придется спасать. В революцию 1905–1907 годов Бальмонт станет публиковаться в большевистской газете «Новая жизнь», выпустит в горьковском «Знании» «революционный» сборник «Стихотворения» (1906), который будет конфискован полицией, а сам автор уедет за границу, где будет жить на положении политического эмигранта. В Париже издаст сборник «Песни мстителя» (1907), запрещенный к ввозу в Россию. В 1913 году Великий князь Константин Константинович добьется у Николая II амнистии для «стихийного гения», утверждавшего свое право на свободу и безумие. «Он – вне всего – прекрасный поэт», – доказывал Царю Константин.

На смену символистам придут акмеисты. В его библиотеку уже не попадут книги Н. Гумилёва, А. Ахматовой, Г. Иванова, но о поэтах этого направления он узнает, и ему будет импонировать их желание вернуть поэтическое слово к смысловым первоистокам.

В десятых годах появятся странные личности, назвавшие себя «футуристами». Этими он совершенно не заинтересуется, будет непримирим к стихотворному гримасничанью и цветистой фразеологии. Полагая это истязанием поэзии, он даже не иронизировал, как это делал Майков, когда речь заходила о декадентах:

У декадента все, что там ни говори,

Как бы навыворот, – пример тому свидетель:

Он видел музыку; он слышал блеск зари;

Обнял звезду; он щупал добродетель.

* * *

Поэзия К. Р. совпала не только с новациями серебряного века, но и с исчерпанностью того художественного пути, которым до тех пор шла Россия в ее золотом веке.

Поэту надо было идти навстречу новому или оставаться в рядах навсегда уходящих.

«Оставайтесь всегда собой», – вспомнились ему на распутье слова Страхова. И он выбрал своих «великих стариков» – Гончарова, Фета, Майкова, Полонского, Страхова, «священнодействуя смиренно перед поэзией святой...».

НА НУЖНОМ ПОСТУ И В НУЖНОЕ ВРЕМЯ

Жена решила остаться погостить у родственников в Альтенбурге, где они во второй раз отметили годовщину, на этот раз пятилетнюю, своего супружества. «Счастливого супружества, несмотря ни на что», – отметил про себя Константин Константинович. Правда, иногда ему хотелось более тесного слияния душ и более глубокого взаимопонимания, но разве бывает совершенное счастье? Елизавета Маврикиевна не перешла из лютеранства в православие. И хотя менять веру было совсем необязательно для немецких принцесс, выходивших за русских Великих князей, все же в православие перешла Мама, а совсем недавно и Элла, жена Сергея. Однако кого тут будешь винить, как не себя? Выходит, он не сумел внушить жене такую любовь к себе, как Пап? или двоюродный брат.

И тут он вспомнил, как огорчена была жена его отъездом, как расцеловала его на прощание, – растрогался и стал думать о ней светло и хорошо.

На вокзале в Петербурге его встретил Павел Егорович Кеппен с камердинером, что стало невольным подтверждением устоявшегося счастья. Великий князь по-сыновнему обнялся с милым Павлом Егоровичем. Он и представить себе не мог, что через каких-то две недели, 2 мая 1889 года, его душевное равновесие самым неожиданным образом нарушится, когда Царь призовет его к новой и совершенно непривычной для него деятельности.

* * *

Константин Константинович Романов в своем кабинете работал над текстом речи, которую должен был произнести в связи со своим вступлением в должность президента Российской академии наук на общем собрании его членов. Поставив точку, он перекрестился, а затем направился в молельню, расположенную между кабинетом и коридором. Зажег свечу и долго стоял перед иконой святителя Николая Чудотворца, мысленно прося у него благословения на новое свое поприще. Вернувшись в кабинет, еще раз прочитал свою речь, чтобы убедиться, соответствует ли она советам Кеппена: быть кратким, скромным, в меру комплиментарным, но вместе с тем выражать уверенность в том, что его, Великого князя, никоим образом не страшит предстоящая задача.

«Проникнутый благоговением и исполненный безграничной признательности к воле моего Государя, удостоившего поставить меня во главе первенствующего в России ученого сословия, я с волнением и невольным трепетом приступаю к этой должности, пламенно желая при Вашем содействии оправдать оказанное мне доверие. Выпавшее на мою долю призвание представляется мне обязанностью столь же отрадною и завидною, сколько трудною и ответственною. Академия насчитывает в своем знаменитом прошлом не одного президента, сумевшего доблестно вести ее к высшей цели. Не легко занять место таких деятелей, какими были граф Разумовский, граф Орлов, княгиня Дашкова, граф Блудов, граф Литке и ближайший мой предшественник граф Дмитрий Андреевич Толстой. Но я твердо намерен с Божьего помощью и по мере сил всегда быть верным своему долгу и убежден, что Императорская Академия и впредь, как и в прошедшие сто шестьдесят четыре года, будет неизменно стремиться по начертанному ей нашими Великими Государями пути к пользе, чести и бессмертной славе дорогого нашего отечества».

* * *

Кандидатуру Великого князя Константина Константиновича на пост покойного графа Дмитрия Андреевича Толстого, возглавлявшего Академию наук, предложил Государю министр народного просвещения граф Делянов. Император отнесся к этому благосклонно. Великий князь был очень удивлен и польщен одновременно. С тех пор как вышла его книжка стихов, подписанная двумя буквами К. Р., он стал довольно популярен в кругах российской интеллигенции. Но достаточно ли этой известности, чтобы претендовать на столь высокую должность в Академии наук, ведь никаких научных исследований он никогда не вел? Он высказал свои сомнения Делянову.

– Науке, не меньше, чем талантливые исследователи, нужны умелые администраторы, которые сумели бы обеспечить организацию научной деятельности. Зная нынешнее состояние в Академии, могу заверить вас, что авторитетный и умелый чиновник там сегодня важнее иного профессора. Вы, Ваше Императорское Высочество, имеете опыт командования ротой, обладаете необходимым авторитетом и связями, в том числе и при дворе, и будете очень полезны науке. Так что, прошу вас, не отказывайтесь!

Он не сказал графу Делянову ни да ни нет и несколько дней ходил в раздумьях о величайшей ответственности, которую на себя возьмет, если согласится. Помимо всего прочего, у него не останется ни времени, ни сил для стихов, а ведь он числит себя прежде всего поэтом и хотел бы остаться в памяти людей не как Великий князь и дельный администратор, а именно как поэт. Посоветоваться с отцом? Нет, он только обрадуется назначению и скажет «с Богом». Отец считал науку опорой общества, государства и политики. По его инициативе и, случалось, на его деньги снаряжались экспедиции на Урал, в Заполярье, Сибирь, Среднюю Азию, а при отделении статистики велись серьезные политико-экономические исследования. В данном случае сын хоть в какой-то степени унаследует отцовское пристрастие и отец будет доволен тем, что поэзия уступит часть его души столь важному делу, как наука.

Высочайшая воля взяла верх. 7 мая 1889 года влиятельная русская газета «Новое время» вышла с передовой статьей, которая приветствовала его назначение: «Именным Высочайшим указом Правительствующему Сенату Великий князь Константин Константинович назначен Президентом Императорской Академии наук. Это высокое и почетное звание представителя и ходатая о нуждах науки вполне соответствует как дарованиям нового президента России под скромными инициалами (К. Р.), с которыми появлялись в печати (в том числе и в нашей газете) плоды его поэтических вдохновений, так и его русскому сердцу».

Великий князь читал и думал, что видит чудесный сон. 13 мая на общем собрании ученых в конференц-зале Академии наук на Университетской набережной в Санкт-Петербурге был оглашен высочайший указ, который члены Академии выслушали стоя. «Его Императорскому Высочеству государю Великому князю Константину Константиновичу всемилостивейше повелеваем быть президентом Императорской Академии наук».

* * *

С чего-то надо было начинать. Павел Егорович Кеппен посоветовал прежде всего изучить положение дел в Академии наук и, видя, что Великий князь рвется с места в карьер, предостерег от скороспешных действий.

– Не зная броду, можно много дров наломать, – сконструировал он новую пословицу. – Прежде всего постарайтесь не запустить все прежние свои обязанности и потихоньку входите в курс новых дел. Для начала же обратитесь к нашему другу академику Безобразову и попросите подготовить для вас подробную записку о том, что надо в первую очередь сделать.


Владимир Павлович Безобразов, один из старейших академиков, действительно был другом еще с тех пор, как преподавал Великим князьям экономику. Константин Константинович написал ему письмо со списком вопросов. И уже через несколько дней получил с посыльным ответ, который начинался такими словами: «Высокочтимый Президент и обожаемый Константин Константинович...» Владимир Павлович считал, что Академия «в настоящее время представляется ему учреждением вымирающим», далеко отставшим от великой идеи своего великого основателя и от своего прежнего высокого положения в государстве. Главный и неизбежный способ ее оживления и обновления, по мнению Владимира Павловича, «заключается в значительном усилении денежных средств Академии, вследствие крайнего недостатка которых она не может исполнять своего призвания».

Ответ Владимира Павловича одновременно и расстроил, и обнадежил Великого князя: в самом деле, если обновление Академии зависит от получения дотаций, то дело это хотя и трудное, но конкретное, а потому, как показалось, посильное.

Новый президент посчитал своим долгом побывать в лабораториях, институтах, на заседаниях научных советов. Председательствовал он и на съездах естествоиспытателей и врачей и везде старался поближе сойтись с учеными, что ему довольно легко удавалось. Играли свою роль умение выслушать и понять собеседника, стать на его позицию, как и наследственная, романовская, хорошая память. Не раз случалось, что, встречая кого-то из своих новых знакомцев, он начинал разговор с той же мысли, а то и фразы, на которой прервал его две-три недели назад.

Эти встречи и беседы привели его к выводу, что необходимо пересмотреть устав Академии, утвержденный его дедом, Императором Николаем I, еще в 1836 году.

Президенту стало ясно и то, что необходимо в срочном порядке обновлять и руководство Академии. Уже к осени 1889 года не по своей воле оставил пост один из вице-президентов, а к марту следующего года – и непременный секретарь при трех последних президентах, который так был уверен в своей непотопляемости, что имел смелость говорить: переживу и четвертого, то есть Константина Константиновича.

Первый президентский год Великого князя закончился «великим авансом»... Выступая на академическом обеде 29 декабря 1889 года, вице-президент Яков Карлович Грот, ставший академиком почти за два года до появления Константина Константиновича на свет, под дружные аплодисменты коллег сказал следующее:

«С первых шагов Вашего Императорского Высочества в звании президента Академии наук мы поняли и оценили святые начала, положенные Вами в основу всех Ваших действий и отношений. Везде отражалась на них неусыпная заботливость о процветании Академии, о пользах каждого из ее учреждений, о благе каждого из ее членов; во всем мы видели доказательства того пристального внимания, с каким Ваше Высочество изучали все подробности нашей академической жизни, – того просвещенного участия, с каким следили за всеми нашими занятиями, вникали в наш трудовой быт, сближались с нашим товарищеским кругом. Мы радуемся случаю выразить Вашему Императорскому Высочеству нашу нелицемерную признательность и горячее желание, чтобы Провидение даровало Вам силы продолжать с неизменной энергией и полным успехом подъятые Вами с такой любовью и разумением труды к возвышению достоинства и славы Академии...»

Великий князь, конечно, не обольщался всеми этими похвалами, понимая, что умница Грот начертал здесь скорее программу, чем подвел итог.

Был еще один результат этих первых восьми месяцев президентства, позволивший ему, несмотря на ежегодно увеличивающуюся загруженность служебными, общественными и литературными делами, успешно руководить академией. Это оптимальный порядок организации деятельности президента, который с незначительными изменениями сохранился до конца его срока. В чем он заключался? Вице-президент или непременный секретарь Академии с периодичностью в десять-пятнадцать дней составлял письменный доклад президенту о всех заслуживающих его внимания проблемах. В такие дни он приезжал в свой кабинет на Университетской набережной необычайно рано («Как трудно приучиться к точности и порядку! Вот уж мне 30 лет, а я все не могу привыкнуть вставать по утрам в один и тот же час...»).

Деловые встречи проходили не только в его кабинете, но и дома, в Мраморном дворце, где бывали и руководители академических учреждений, и ученые. Константин Константинович почитал за долг и честь председательствовать на собраниях и заседаниях ученого сообщества, а когда дело требовало того – и на заседаниях всех трех отделений: физико-математического, историко-филологического, русского языка и словесности.

* * *

Поэтический же итог года, как и следовало ожидать, скорее огорчил Великого князя, чем обрадовал. Восемь стихотворений – посвящения Фету, Чайковскому, Рубинштейну и несколько лирических зарисовок. Пожалуй, лишь «Любовью ль сердце разгорится...» в какой-то мере приближалось к лучшим образцам. Такой приговор с горечью вынес себе поэт К. Р.

* * *

С начала года президент предполагал все свои силы приложить к облегчению финансового состояния Академии. Однако жизнь подбросила новую проблему: надо было срочно заниматься замещением вакантной должности директора Николаевской пулковской обсерватории. Выбирать приходилось между строптивым московским профессором Бредихиным и петербургским академиком Баклундом, шведом по национальности, живущим более десяти лет в России. Интересно, что даже члены отделения русского языка и словесности, далекие от проблем астрономии и физики, в один голос заявили, что руководить обсерваторией должен русский ученый и иностранца Баклунда допускать к директорству никак нельзя.

* * *

Великий князь дожидался в кабинете Мраморного дворца профессора Московского университета Бредихина, известного астронома и физика. Вот уже год профессор в довольно резкой форме отказывался от предложения занять место директора Николаевской астрономической обсерватории в Пулкове. А свет клином сошелся именно на нем: Император недвусмысленно дал понять своему брату, президенту Академии наук, что пришла пора кончать с засильем иностранцев в русской науке. И тем более в Пулковской обсерватории, где как раз освободилось место директора. Бредихин был именно тот человек, авторитетный ученый и принципиальный администратор, который сумел бы привлечь в обсерваторию талантливых и перспективных русских ученых взамен немцев, давно засидевшихся там.

Конечно же талант и умение работать отнюдь не зависят от национальности, считал Великий князь, и немцы, которых привлек его великий предок Петр I, много сделали для развития наук в России. Но теперь, когда российская наука выходит на передовые рубежи и во всех ее сферах иностранцам наступают на пятки талантливые русские ученые, корпоративная преданность друг другу представителей немецкого сословия становится преградой для продвижения отечественных ученых.

Перед встречей с Бредихиным президент попросил для ознакомления несколько его научных работ, опубликованных в основанных тем же Бредихиным «Annales de l' observatoire de Moskou» («Московских анналах») и в «Известиях Академии наук»; принесли ему также статью из одного немецкого журнала. И хотя Великий князь мало разбирался в астрометрии и определении положения малых планет, однако, прочтя журнальную статью, понял, что ему предстоит честь общаться с великим ученым, сделавшим в астрономии немало открытий.

Делянов, предваряя визит московского ученого к президенту, написал Великому князю: «... Он (Бредихин. – Э. М., Э. Г.), несмотря на все мои убеждения, решительно отказывается от предлагаемой ему должности, ссылаясь на сильную меланхолию, которой он одержим после самоубийства его единственного сына, который лишил себя жизни вследствие болезни, унаследованной будто бы от него, Бредихина. Может быть, по магическому влиянию Вашего Высочества на людей, Вы заставите его переменить намерение, но все мои к тому усилия разбились о непреклонность его воли...»

И все же поведение Бредихина какую-то надежду оставляло. Иначе зачем было приезжать в Петербург? Тем не менее он приехал, встретился с Гротом, а затем с Деляновым. Одно было ясно: ни славы, ни денег Бредихин не ищет. Заслуженный профессор астрономии Московского университета, директор Астрономической обсерватории, тайный советник... И чем больше думал Великий князь об этой ситуации, тем больше ему хотелось, чтобы именно Бредихин директорствовал в Пулкове. На худой конец, в его распоряжении есть еще один решающий довод: монаршая заинтересованность в благоприятном исходе дела. Вчера ему на глаза попалась статья Бутлерова в газете «Русь» восьмилетней давности под заглавием «Русская или только Императорская Академия наук?» на ту же и сейчас злободневную тему. «Только теперь та разница, что мне как президенту самому приходится вести борьбу с немцами, и потому надежды на успех побольше прежнего», – подумал Константин Константинович и тут же упрекнул себя за самонадеянность.

* * *

Бредихин на вид оказался типичным ученым – лысый, с остатками седых, гладко причесанных на висках волос и грустным взглядом внимательных зеленых глаз. Константин Константинович знал, что ему 58 лет, но выглядел гость явно старше – по всей видимости, сказалась пережитая трагедия. Прежде чем пройти в кабинет, Великий князь предложил ученому небольшую экскурсию по Мраморному дворцу и пригласил остаться на обед после завершения беседы. Бредихин без особого энтузиазма согласился осмотреть дворец, а от обеда отказался, сославшись на необходимость быть в это время у родственников жены. По анфиладам и залам дворца ходил, однако, не без интереса и задал несколько вопросов относительно старинных портретов в галерее.

В кабинете Великий князь предложил Бредихину кресло по другую сторону своего письменного стола. Уселся он неглубоко, отклонившись на спинку кресла и сложив руки на животе, – выходило, что почти полулежал, и Великий князь подумал: не беспокоит ли профессора позвоночник?

– Признаюсь, уважаемый Федор Александрович, я нахожусь в сильном затруднении, решившись повторить вам предложение, которое вы с такой решительностью уже несколько раз отвергали, – начал Константин Константинович, с растерянной улыбкой глядя в глаза человеку, который по возрасту мог бы быть его отцом. – И прошу поверить – другой кандидатуры у меня нет.

Бредихин молча слушал, никоим образом не способствуя продолжению разговора.

Константин Константинович выждал несколько секунд и, стесняясь своей прямоты, продолжил:

– Поверьте мне, я очень сочувствую вашему семейному горю, но позвольте не лукавить: ссылки ваши на сильную меланхолию, вызванную этими действительно печальнейшими обстоятельствами, кажутся мне скорее лишь удобным поводом для отказа занять должность в Пулкове... Причина, думается мне, иная...

Бредихин, подавшись вперед, перебил его:

– Позвольте вас спросить, Ваше Императорское Высочество, из чего же вы исходите, обижая меня недоверием?

Константин Константинович был смущен и не сразу нашелся с ответом. Но неожиданно уловив искорку интереса в глазах московского астронома, торопливо, с обидой, показавшейся Бредихину вполне искренней, возразил:

– Слово «недоверие» решительно оставляю на вашей совести, Федор Александрович. Без глубочайшего доверия к вам не было бы и этого нелегкого для нас обоих разговора. А исхожу я из того, что наилучшим выходом из меланхолии считаю погружение в новые заботы. Все ваши достижения в астрономии показывают, что и вы знакомы с этим рецептом, и тем не менее вы отказываетесь...

Константин Константинович встал из-за стола и полушутливо развел руками, как бы давая соответствующий знак и своему собеседнику. Поднялся с кресла и он.

Бредихину много рассказывали о новом президенте. Говорили, что в Великом князе не чувствуется никакой сановности, что он доступен и прост в общении и в разговоре никогда не скрывает ни своих мыслей, ни настроения, чем подкупает необычайно. И вместе с тем этому молодому человеку, решительно впрягшемуся в оглобли российской науки, не откажешь ни в уме, ни в проницательности.

Президент тем временем взял его под руку и увлек за собой. Прежде чем сесть на диван, они – стройный молодой Великий князь и приземистый мешковатый профессор – прошлись вокруг стола. Великий князь говорил горячо и страстно, не давая профессору возможности ни согласиться с ним, ни возразить:

– Если вы откровенно укажете мне подлинную причину, мы вместе подумаем, как быть. Со своей стороны готов открыться вам: для меня согласие ваше, Федор Александрович, очень и очень нужно, можно сказать, жизненно необходимо. Да и вы сами, наверное, не раз были в таком положении, когда на карту готовы поставить всё ради одной цели. А мне кажется, что я смогу многое сделать для русской науки, но помогите мне начать.


«Эх, если бы мой Саша был так чем-либо увлечен, если бы у него так же горели глаза, ничего бы не произошло. Но все мои попытки увлечь сына наукой оказались тщетными, а тут еще эта разнесчастная любовь, умноженная на наследственную меланхолию...» – горестно размышлял Бредихин, наблюдая за все более симпатичным ему Великим князем. И ему действительно захотелось ему помочь. Но как? Обязательства перед женой не позволяли принять это предложение и переехать в Пулково.

– Поверьте, Ваше Императорское Высочество, у меня действительно есть на то причина, и не одна. Вы конечно же правы: работа – самое сильное средство против упадка духа... Но Анна Дмитриевна, моя супруга, считающая, что и ее жизнь кончилась с гибелью сына, не хочет более появляться в обществе. В Пулкове же она, как жена директора, вынуждена будет нарушить свой обет, а для нее это совершенно неприемлемо, равно как и для меня, поскольку явилось бы предательством.

Великий князь возликовал в душе, но виду не показал: дело обещало сдвинуться с места. У него тут же созрел план. Ведь без избрания в ординарные академики Бредихин не может стать директором Пулковской обсерватории, а академики и адъюнкты в соответствии с положением обязаны проживать в Петербурге, чтобы регулярно исправлять службу, посещать заседания отделений и Академии.

– Вполне разделяю вашу щепетильность по отношению к супруге и еще больше уважаю вас за это, Федор Александрович. И тем не менее позвольте спросить и о других причинах вашего отказа.

– Разве недостаточно уже одного этого препятствия, Ваше Императорское Высочество?

Великий князь промолчал, и Бредихин счел это за согласие:

– Потому я не хотел бы называть второе препятствие. Скажу только, что оно скорее нравственного свойства.

– Тем не менее я хотел бы его услышать, Федор Александрович! Потому что не считаю первое таким уж непреодолимым. И еще одна просьба: обращайтесь ко мне, пожалуйста, по имени-отчеству.

– Хорошо, Константин Константинович. Во время предыдущих бесед на эту тему, как в Москве, так и здесь, у меня создалась уверенность, что власти нужен не ученый-директор, а скорее инструмент для устранения иностранцев из науки. Мне, скажу со всей откровенностью, претит такая роль. Считаю, что главными должны быть только научные достижения, а никак не национальность. Исходя из этого, директором в Пулкове вполне может стать уважаемый мной Герман Оттович Струве.

– Но, Федор Александрович, не считаете ли вы, что теперь, когда Россия располагает таким количеством блестящих русских ученых, а важнейшие посты занимают немцы и продвигают вперед друг друга, настало время устранить это препятствие на пути развития отечественной науки?

– Выходит, я прав, – с грустью произнес Бредихин. – Повторяю, только научные результаты и ничего другого! Истинный талант пробьет себе дорогу, как бы ему ни воспрепятствовали!

Великий князь понял, что в этом споре ему не выиграть и чем больше он будет возражать Бредихину, тем меньше останется шансов на успех. Ведь на стороне оппонента вполне успешная карьера в науке русского человека, выходца из семьи простого морского офицера, и это – тот самый личный аргумент, который не опровергнешь. Что скрывать, при других обстоятельствах Великий князь, возможно, и сам бы отстаивал подобную позицию.

– Боюсь, Федор Александрович, все мои аргументы на этот счет покажутся вам неубедительными, кроме одного: Государь Император поручил мне передать исключительно для вашего сведения, что всецело полагается на вашу преданность и ответственное служение России!

Бредихин выходил из Мраморного дворца со сложным чувством досады: волей Императора ему придется действовать против своих убеждений. Но к досаде примешивались теплота по отношению к Великому князю и удовлетворение той радостью, которую он прочитал на его лице после своего осторожного согласия. В том, что Константин Константинович устранит препятствия, связанные с переездом в Петербург, он не сомневался.

* * *

В середине марта 1890 года состоялось избрание Ф. А. Бредихина в ординарные академики с правом проживания в Москве. Спустя неделю на него были возложены обязанности заведующего обсерваторией и на правах директора предоставлена возможность «делать надлежащие представления о новых назначениях и перемены служебного положения лиц, занимающих ученые должности в обсерватории». Академика Бредихина не обязывали жить в Пулкове, предоставив ему возможность посещать Главную обсерваторию «по мере надобности на более или менее продолжительное время». По желанию Бредихина содержание, полагающееся директору, было разрешено употреблять на жалованье сверхштатных астрономов.

Время и ответственность брали свое. Академик Бредихин все чаще приезжал в Петербург, а в октябре 1890 года согласился баллотироваться на должность директора обсерватории. Он единогласно был избран директором и столь же единогласно утвержден в этой должности общим собранием Академии наук 1 декабря 1890 года. Сразу же он переехал в Пулково и занял директорскую квартиру. Для Анны Дмитриевны Бредихиной, урожденной Бологовской, бывшей помещицы Костромской губернии, отказавшейся появляться в Пулкове, была снята скромная квартирка в Петербурге.

* * *

Поэт К. Р. очень огорчался, когда капризная поэтическая муза отказывала ему во внимании. А если муза его посещала, то ладились и другие его дела – куда легче жить, если их много и все они получаются! А стихи стали ладиться с 4 мая, когда по дороге в Гатчину появились первые в этом году лирические строки:

Опять томит очарованьем

Благоуханная весна,

Опять черемухи дыханьем

Ее краса напоена...

Вдохновение не покидало его до конца августа. И он уже мог подводить итог поэтического года, не дожидаясь его окончания, – 13 стихотворений. Не так уж и мало. И большинство из них льстили его поэтическому самолюбию.

За внешним ожиданием худшего, как заклинание, крылась какая-то мистическая надежда на лучшее. И так во всем. Начиная любое дело, Великий князь глубоко в душе прятал радостную надежду на его благополучное завершение, а внешне всегда был готов к худшему. И такая «психологическая тактика» в большинстве случаев оправдывала себя. «... Сочиняю сонет „Поступление“ в pendant к сонету „Пред увольнением“, но сомневаюсь в удаче...» Прошло пять дней, и Великий князь благословил дорогу в Павловск, когда был завершен сонет!

* * *

Директор обсерватории Ф. А. Бредихин успешно провел научные и кадровые преобразования в Пулкове и стал известен как «притеснитель немцев». Еще не будучи утвержденным в качестве полноправного директора, он уволил незадолго до этого принятых сверхштатных астрономов Ф. Блюмбаха, Б. Банаха и Й. Шретера, правда, посодействовал устройству первых двух на подходящие места в Петербурге. Осенью 1890 года в Пулково на должности сверхштатных были приглашены четверо выпускников по разряду математических наук из Петербургского и Московского университетов – В. В. Серафимов, А. А. Иванов, С. К. Костинский и С. С. Лебедев. На должности старших астрономов позже были представлены А. П. Соколов и Г. О. Струве, а на должность астрофизика – А. А. Белопольский, ставший впоследствии выдающимся ученым. Профессор геодезии Лесного института Соколов хорошо знал астрометрию и с марта 1891 года был вице-директором обсерватории до своего добровольного ухода в отставку в конце 1905 года в чине действительного статского советника. Впоследствии и Г. О. Струве был поднят Бредихиным до должности старшего астронома.

Уже 13 мая 1891 года Константин Константинович с удовлетворением запишет в своем дневнике: «Принимал Бредихина. Он постепенно изгнал из Пулкова неспособных шведов и дерптцев, заменив их дельными русскими. Остался один Герман Струве, обещающий сделаться дельным астрономом и подчиняющийся новым порядкам...»

По инициативе Бредихина были закуплены за границей и современные приборы, в частности фотографический рефрактор (то есть телескоп для фотографирования небесных тел, называемый также астрографом), который и был установлен в Пулкове летом 1893 года. С его помощью Сергей Константинович Костинский приобрел славу «отца русской астрографии». Академику Бредихину на посту директора Пулковской обсерватории удалось наладить регулярную публикацию результатов научных наблюдений и каталогов. Укреплению связей русских ученых с иностранными и изданию их трудов за границей способствовали посещения Бредихиным обсерваторий в Париже, Медоне, Гринвиче, Потсдаме и Берлине, как и успехи пулковских ученых в научной и учебной деятельности. По инициативе Бредихина было создано Русское астрономическое общество, одним из учредителей которого он стал.

Двадцатого октября 1894 года Ф. А. Бредихин подал прошение об отставке, ссылаясь на нездоровье. Он писал: «Все сколько-нибудь значительные мероприятия по обсерватории я предварительно представлял на благоусмотрение Е. И. Высочества Президента, Комитета обсерватории и считал себя счастливым тем, что всегда был милостиво выслушиваемым и неоднократно удостаивался авторитетных указаний и ободрения».

Пост директора Пулковской обсерватории не без его рекомендаций унаследовал Оскар Андреевич Баклунд. Швед неукоснительно следовал всем пунктам программы Бредихина, включая и прежнюю кадровую политику.

Федор Александрович Бредихин умер в мае 1904 года от паралича сердца. Есть свидетельства того, что на его ранимой и возбудимой нервной системе плохо сказалась начавшаяся в январе Русско-японская война.

* * *

Известия о новых веяниях в Академии наук довольно скоро дошли до провинции. В сентябре 1889 года Великий князь получил письмо от саратовского губернатора генерал-лейтенанта И. А. Косича, который рассказал президенту о своей родственнице, талантливом математике Софье Васильевне Ковалевской и просил помочь ей вернуться на родину из Стокгольма, где она читала лекции в университете.

«Всякое государство должно дорожить возвращением выдающихся людей более, чем завоеванием богатого города» – эти слова Наполеона приводились в письме Саратовского губернатора. Константин Константинович не мог с ними не согласиться.

Естественно, Великий князь, типичный гуманитарий, в то время ничего не знал о Софье Васильевне как математике и обратился за соответствующей информацией в отделение физико-математических наук. Узнав о заинтересованности президента в судьбе Ковалевской, с ним попросил встречи академик Пафнутий Львович Чебышёв.

– Трагедия в том, что эта женщина, которой Бог дал выдающиеся математические способности, родилась в России и не может без нее жить! – первое, что он сказал.

Чебышёв оказался другом семьи Ковалевской, поддерживающим с ней научные контакты даже во время ее пребывания за границей. Он и рассказал Великому князю об этой удивительной женщине.

Отчаявшись получить высшее математическое образование в России, где женщинам оно недоступно, она уехала в Берлин. Но и там в университеты женщин принимали с большой опаской. Юной Софье Ковалевской как-то удалось получить аудиенцию у знаменитого немецкого математика Карла Вейерштраса. Тот, скорее для того, чтобы отделаться от настойчивой просительницы, добивавшейся его поддержки при поступлении в университет, предложил ей на пробу решить задачу, на которую, как он полагал, даже способный математик-мужчина должен потратить не менее полусуток. А эта странная русская справилась с заданием чуть ли не за полчаса! Так Софья Ковалевская оказалась зачисленной в Берлинский университет, который с блеском закончила. Затем получила степень доктора математики и философии в Геттингенском университете.

Великого князя, горячего поклонника русских талантов, так поразил рассказ Чебышёва, что он даже зааплодировал Софье Ковалевской, на что Чебышёв грустно развел руками:

– Погодите радоваться, Константин Константинович, история-то и в самом деле трагическая!

Далее Чебышёв рассказал, что в гостеприимном доме Софьи Васильевны и ее мужа, ученого-палеонтолога, последователя и популяризатора учения Дарвина, Владимира Онуфриевича Ковалевского часто бывали и бывают видные ученые и литераторы, в том числе Д. И. Менделеев, А. М. Бутлеров, академик И. П. Левкоев, сам Чебышёв, а в свое время – И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский. Однако, несмотря на известность, авторитетные знакомства и связи в ученой и литературной среде, работы по специальности на родине найти она не смогла. После самоубийства мужа в 1883 году, занявшегося коммерцией и запутавшегося в долгах, она, получив приглашение занять должность приват-доцента в Стокгольмском университете, уехала в Швецию. Потом выиграла конкурс Парижской академии наук, где ее научная разработка была признана настолько ценной, что первоначальный размер премии сочли нужным повысить чуть ли не вдвое! Несколько месяцев спустя первая русская женщина-математик получила премию Шведской академии наук.

– Однако Софья Васильевна мечтает работать в России. Но и теперь все попытки найти у нас соответствующую должность безуспешны, – продолжал академик. – Вы знаете, в университетах наших существует сильная партия «ненавистников женского вопроса». В ответ на ее хлопоты один довольно либеральный министр заявил, что «Ковалевская и ее дочь успеют состариться, прежде чем женщин будут допускать к университету». Существует, правда, еще одна причина, осложняющая дело, – ее интерес к «общественным вопросам»...

Не особо надеясь на успех, президент официально поручил непременному секретарю К. С. Веселовскому выяснить возможности переезда Ковалевской в Петербург. Тот ничего нового не узнал и сообщил Великому князю в письме: «Так как доступ на кафедры в наших университетах закрыт для женщин, каковы бы ни были их способности и позиция, то для г-жи Ковалевской в нашем отечестве нет места столь же почетного, как то, которое она занимала в Стокгольме». Оказалось, что в соответствии с уставами учебных заведений Российской империи Софья Васильевна могла стать профессором лишь на Высших женских курсах, а это выдающегося профессора Стокгольмского университета вряд ли устроило бы.

В один из приездов Софьи Васильевны в Петербург Великий князь встретился с ней и был поражен ее умом, глубокой эрудицией и подкупающей искренностью в обращении. Она понимала ситуацию и сочувствовала Великому князю, взявшемуся за непосильное дело, и даже извинилась за хлопоты, которые доставило президенту прошение ее родственника. С Ковалевской познакомилась и Александра Иосифовна, пригласила ее в гости в Мраморный дворец. И все же, несмотря на взаимные симпатии и уважение к научным заслугам женщины-ученой, Константин Константинович реально понимал, что не может в одночасье изменить сложившиеся веками законы. Однако для него всегда было важным, без лишних потрясений и скандалов, помочь талантливому человеку, тем более что проблема выходила за пределы судьбы одного человека, являясь больным для того времени вопросом равноправия женщин.

С одобрения Великого князя и по инициативе П. Л. Чебышёва несколько академиков предложили физико-математическому отделению «избрать Софью Ковалевскую членом-корреспондентом Академии наук». При баллотировке она получила 14 белых и шесть черных шаров. Но избрание еще должно было утвердить общее собрание Академии наук, которое вел сам президент. Его авторитет сыграл свою роль: 20 белых шаров против тех же шести черных. Так Софья Ковалевская в 1889 году стала первой в истории российской науки женщиной – членом-корреспондентом Академии наук. И хотя этот почетный титул никаких прав в российских университетах не давал, Великий князь отдавал себе отчет в том, что в случае вакансии на место действительного члена не могло быть никаких законных препятствий к занятию этого места женщиной. А действительный член Императорской Академии наук вполне мог занять кафедру в любом высшем учебном заведении.

Однако судьба не отпустила Софье Васильевне необходимого для ожидания времени. В январе 1891-го, простудившись при возвращении из очередной поездки в Швецию, Ковалевская умерла от воспаления легких, в возрасте сорока одного года.

* * *

Печальная история Софьи Ковалевской заставила президента глубже взглянуть на проблему образования женщин в России. Будучи почетным попечителем Педагогических курсов при Санкт-Петербургских женских гимназиях, он всецело поддержал проект о преобразовании курсов в высшее учебное заведение – Женский Педагогический институт.

При его непосредственном содействии Педагогический институт, созданный в мае 1903 года, получил современную учебную базу, общежитие и квалифицированных преподавателей. Великий князь обратился в официальном письме к Императору Николаю II с просьбой выделить 400 тысяч рублей, чтобы приобрести для института подходящий дом, где можно было бы шире развернуть учебное дело – «готовить новых учителей и учительниц для новой школы». Понимая, что обращается к Императору не в самый удачный момент (началась Русско-японская война), он тем не менее убеждал Николая II: «Для покупки дома необходимы средства, и, казалось бы, во время войны нельзя о них и заикаться. Но война и ее тяготы преходящи, а потребности жизни Государства не перестают нарастать». Николай II отказал...

Тогда Константин Константинович ревностно и со всей ответственностью возложил на себя обязанности по поддержке Женского Педагогического института и до конца жизни их исполнял.

* * *

Исследователи подсчитали, что за четверть века президентства К. Р. состав Академии наук пополнился шестьюдесятью восемью новыми членами, причем среди вновь избираемых академиков многие являлись учеными с мировыми именами. При этом надо отметить, что в соответствии с тогдашним уставом и академической традицией мнение президента в пользу того или другого кандидата было решающим.

И все же Константину Константиновичу, несмотря на все его старания, не удалось организовать избрание в академики великого русского химика Дмитрия Ивановича Менделеева. В дневнике Великого князя есть запись от 28 февраля 1890 года: «... В заседании Физико-математического отделения академик Овсянников прочел записку об ученых трудах профессора Алекс. Онуфриевича Ковалевского[33] ... Удалось-таки провести Ковалевского, это победа. Одним русским будет больше, а там при счастии проведу и Менделеева...»

Дмитрий Иванович Менделеев, автор знаменитой периодической системы химических элементов, с 1876 года являлся членом-корреспондентом Петербургской академии наук по физико-математическому отделению, однако при выдвижении его в академики в 1880 году был забаллотирован.[34] В знак протеста ряд известнейших российских университетов избрал его своим почетным членом. За время президентства Константина Константиновича вопрос об избрании Менделеева поднимался несколько раз, но безрезультатно. Более того, в конце 1899 года, когда Академия уже значительно обрусела, министр финансов Сергей Юльевич Витте снова наступил на больную мозоль К. Р. В письме, целиком посвященном Менделееву, министр обращал внимание президента на тот факт, что человек, представляющий «собою тип удивительного русского ученого», – не академик. «Будь он француз, немец, англичанин – он уже давно был бы членом высшего ученого национального учреждения. Его имя известно всему миру... Нет человека без греха. Но я знаю также, что всегда наступает момент, когда высшие чувства, высшие помыслы отодвигают низшие и воздается дань справедливости каждому по его заслугам. Но наступит ли уже этот момент для старика Дмитрия Ивановича Менделеева?...» В 1893 году Витте назначил Менделеева управляющим Главной палатой мер и весов Министерства финансов, учрежденной по инициативе ученого. Однако, несмотря на все старания президента Академии наук, великий ученый так и скончался в 1907 году в звании члена-корреспондента, что нередко сравнивают с камер-юнкерством Пушкина.

* * *

Вникнув в суть дел, Великий князь обнаружил, что Академия живет в соответствии со штатным расписанием, системой финансирования и уставом, утвержденными еще Императором Николаем I в 1836 году. Попытка Александра II пересмотреть устав и штаты Академии в 1863 году, с «целью усиления ученой ее деятельности», не удалась.

Константин Константинович помнил удачный опыт отца по изменению Морского устава, когда во все флоты, всем офицерам были посланы депеши с просьбой прислать свои предложения. Президент также направил во все отделения академии подобные просьбы. Ответы пришли довольно быстро, но, изучив их, Великий князь пришел к выводу, что предлагаемые изменения в уставе так или иначе упираются в расширение штатов и увеличение финансирования. Образовался как бы замкнутый круг: без увеличения финансирования нельзя изменить устав, а без изменения устава нельзя добиваться дополнительных бюджетных ассигнований.

Павел Егорович Кеппен, давно ставший добрым другом и неоценимым советчиком Великого князя, предостерег:

– Как бы хорошо ни относился к вам Государь, и он не сможет вам помочь, Константин Константинович. Запаситесь терпением, вам так или иначе придется пройти все круги этого бюрократического ада. А чтобы не колесить подчас по одному и тому же кругу, нужно знать, у кого и под каким предлогом испрашивать. К примеру, конек нового министра финансов Сергея Юльевича Витте – практическая польза. Обоснуйте проект ею да еще заручитесь поддержкой Дмитрия Ивановича Менделеева – и получите значительный шанс на успех.

Павел Егорович был прав: следовало искать более короткий путь к улучшению финансирования и увеличению штатов Академии. Тогда у президента и созрела мысль составить записку об общих нуждах Академии, а пока суд да дело, подавать прошения по конкретным проектам, главным образом министру финансов. Однако Академия наук находилась в ведении Министерства просвещения, и надо было заручиться согласием министра графа Ивана Давыдовича Делянова.

Иван Давыдович слыл милейшим человеком, к которому с покаянием и просьбой о прощении мог обратиться любой студент, отчисленный из университета. И если был искренен с министром, то получал возможность продолжать учебу. Отличался граф Делянов и острым, насмешливым умом, его меткие характеристики надолго прилипали к человеку. При его скромном, в одно окно, кабинете не было даже приемной: посетители принимались в гостиной, а о их появлении докладывал лакей. Любой студент или курсистка со двора попадали прямо в кабинет министра.

Таким же путем оказался там и Великий князь. Постучав в дверь, князь услышал гостеприимное: «Да!»

– Я к вам, как студент, за добрым советом!

– Ну и придумали – студент! Вы – президент! А что касается советов, то они не деньги, с удовольствием могу дать сколько угодно, не зря же я – действительный тайный советник!

Изложив в двух словах идею, с которой пришел, Константин Константинович спросил:

– Как думаете, Иван Давидович, стоит попробовать? Хуже ведь не будет, правда?

– А будет ли лучше, Ваше Императорское Высочество? – ответил Делянов, но, немного подумав, добавил: – А действительно, хуже не будет! Куда уж хуже! Составляйте записку, но учтите, что Государь при обсуждении со мной необходимости увеличения ассигнований Академии хотя и дал согласие, предупредил, однако, иметь надлежащую умеренность в предложениях на этот счет.

Проект записки на имя графа Делянова подготовил академик В. В. Радлов. Ознакомившись, Константин Константинович нашел ее слишком пространной и не очень убедительной. С ним согласились непременный секретарь и оба вице-президента академии.

* * *

Великий князь, как флигель-адъютант свиты Его Императорского Величества, заступал на свое очередное дежурство при Государе в Аничковом дворце, где находилась царская квартира. Иногда Александр III, узнав, что дежурит двоюродный брат, заходил переброситься с ним одной-двумя фразами.

На этот раз, отправляясь в Аничков, Константин Константинович взял с собой проект записки о самых насущных финансовых нуждах Академии, чтобы над ним поработать. Послушавшись совета генерал-майора Кеппена, он, не поправляя сути документа, сократил его и начал с изложения «практической пользы» Академии для России. И слова эти конечно же были обращены не к графу Делянову, а к министру финансов Витте и членам Государственного совета.

«Чтобы с полным знанием дела и совершенным беспристрастием судить о размерах сумм, необходимых на содержание Академии наук, необходимо иметь в виду степень пользы, принесенной этим учреждением... Отечественная история, статистика, география, этнография, изучение России в отношении всех царств природы было постоянным предметом занятий академиков в продолжение всего существования Академии. Высоко поставленное в государстве ученое сословие указывает на связь, существующую между умственным состоянием страны и политическим ее значением в ряду других просвещенных государств... Степень процветания Академии должна служить нормой того умственного уровня, на котором стоит государство...»

Ничто не изменилось под луной: как испокон веку, так и в наши времена наука и культура в России финансируются по «остаточному принципу». И сейчас денежные средства Академии, как и в пору президентства Великого князя, «не соответствуют высокой цели ее учреждения», из-за чего лучшие умы России перетекают на Запад. Нынешний президент РАН, если бы он решил обратиться за содействием к нынешнему российскому президенту, вполне мог бы взять за образец записку, подписанную Константином Константиновичем Романовым почти 115 лет назад!

В качестве приложения к общей записке Великого князя были посланы проекты штатного расписания различных подразделений, а также увеличения окладов действительных членов Академии и предложение об учреждении особой зоологической лаборатории. На все эти нужды испрашивалось дополнительно к «ныне отпускаемым суммам» 69 тысяч 217 рублей и 75 копеек. Всё было исчислено, как указывалось, с крайней осмотрительностью.

После оживленных дискуссий новый штат Академии был утвержден и ежегодный ее бюджет был увеличен на 53 тысячи 563 рубля! Вице-президент Академии наук Яков Карлович Грот в восторженном письме поздравил Константина Константиновича с первой большой победой.

Штатное расписание Академии наук 1893 года действовало в течение почти двадцати лет, пока Николай II в 1912 году не утвердил новое. Штаты Академии наук были расширены до 153 человек. Ежегодные бюджетные ассигнования на нужды науки и ее служителей стали составлять свыше миллиона рублей. Прибавку к зарплате получили в основном сотрудники среднего звена.

Между этими двумя большими были и «маленькие победы», позволяющие финансировать специальные проекты, направлять экспедиции, создавать и модернизировать новые институты, обсерватории и исследовательские лаборатории. Их значение для развития и славы российской науки переоценить невозможно.

* * *

Президент и новое руководство взяли курс на укрепление связи Академии с высшими учебными заведениями; лучшие университетские профессора и исследователи пополняли ряды академиков. У Академии стали появляться свои представители и корреспонденты в провинции. Это были сотрудники ученых архивных комиссий, музеев, земские деятели. Именно Академии стали передаваться частные средства для поощрения лучших научных и литературных трудов, что свидетельствовало о том, что Академия постепенно становилась и культурным центром России. Уже в 1890 году такой капитал составил полмиллиона рублей.

Великий князь с удовольствием отмечал для себя, что поток писем, записок и прошений в адрес президента нарастает из месяца в месяц, а в его кабинете, как говорится, не закрываются двери. Да и члены Академии убеждались, что на высоком посту появился человек, не только заинтересованный в развитии отечественной науки, но который хочет и может помочь в решении их конкретных проблем.

Образованнейший человек своего времени, Константин Константинович Романов не мог не видеть наступления новой эры стремительного развития науки и техники и считал, что Россия и здесь не должна уступать Западу. Не случайно в своих деловых записках к власть имущим Великий князь постоянно ссылался не только на веление времени, но и на достижения западных ученых, от которых русским отставать негоже. Словом, на нужном посту и в нужное время оказался нужный отечественной науке человек, этим и объясняются положительные тенденции в ее развитии в конце XIX – начале XX века, ее значительные достижения. Некоторые научные открытия и разработки просто не могли бы состояться без личного содействия президента Академии наук.

Благодаря этому содействию в России был открыт целый ряд обсерваторий, а одна из них, Одесская, построена на личные средства Великого князя.

В его дневнике за 6 марта 1891 года есть запись: «Был в академическом заседании: отпустил 12 000 р. своих средств на Каракумскую экспедицию в надежде, что м-стр финансов вернет их мне в будущем году». Академическая экспедиция Ивана Черского в Восточную Сибирь для исследований в районе рек Индигирки, Колымы и Яны, а также экспедиции на Шпицберген, на Новую Землю, в Семиречье и Монголию также отправились в срок благодаря президенту. Многое сделала для науки русская полярная экспедиция известного исследователя Арктики барона Эдуарда Толля на парусно-моторной шхуне Великого князя «Заря». Константин Константинович по просьбе Толля добился участия в экспедиции гидрографа – молодого лейтенанта флота Александра Васильевича Колчака. Лейтенант был снят накануне отплытия с броненосца «Петропавловск», когда тот находился в греческом порту Пирей. Так уж вышло, что будущий адмирал и руководитель Белого движения был спасен от верной гибели: 31 марта 1904 года «Петропавловск» подорвался на мине.

* * *

У Великого князя, как говорится, «был нюх» на перспективные для науки и страны проекты. Мало кому известно, что президент способствовал строительству первого в мире ледокола, способного преодолевать тяжелые льды. Автор идеи ледокола, флотоводец и ученый-океанограф, адмирал Степан Осипович Макаров, отчаявшись получить средства на создание ледокола, обратился за помощью к Великой княгине Александре Иосифовне. Великая княгиня благосклонно выслушала и посоветовала обратиться к сыну, который был не только президентом Академии, но и председателем Российского географического общества.

Адмирал убеждал Константина Константиновича в том, что строительство ледокола обеспечит России первенство перед другими странами в освоении богатств Арктики, откроет кратчайшие пути к островам в Северном Ледовитом океане и, в конце концов, даже к Владивостоку. Он познакомил Великого князя с идеей корабля, показал чертежи и расчеты средств на его строительство.

Великий князь благодарил судьбу, что нежданно-негаданно она дает ему шанс хоть таким образом продолжить дело отца.

– Считайте, что я целиком и полностью на вашей стороне, уважаемый Степан Осипович, но я – еще не Академия и тем более не министр финансов.

Обратиться прямо к министру финансов Великий князь на этот раз не рискнул. Для рачительного Витте не существовало авторитетов, если речь шла о деньгах. Сергей Юльевич сам был творцом своей невероятной карьеры. Принадлежавший к родовитому дворянству, выпускник Новороссийского университета, кандидат математики, в свое время он был принужден служить кассиром на Одесской железной дороге. Скоро, пройдя все необходимые ступени, он поднялся до управляющего Юго-Западными железными дорогами. В его творческом и послужном активе было научное исследование о формировании железнодорожных тарифов и их оптимизации.

Смелый, решительный, с независимым характером, в первую очередь он ставил всё на пользу делу, что и послужило толчком к его неожиданной карьере и переезду в Петербург. В то время императорский поезд проходил все станции с бешеной скоростью, а Витте в интересах безопасности на участках вверенной ему дороги резко ее ограничил. Об этом доложили Александру III. Он вспомнил о строптивом управляющем и его резонах после крушения царского поезда на станции Борки.

У нового министра финансов была манера, принимая автора того или иного проекта в своем кабинете, предлагать себя в качестве яростного оппонента. Если министр в конце часового или даже двухчасового спора сдавался, то разгоряченно восклицал: «Я вас не понимаю, что вы от меня хотите, зачем это делать!..» Но спустя минуту-вторую остывал: «Ну да, делайте, делайте...»

Великому князю уже приходилось сталкиваться с таким способом пробивания финансовых идей. Но на этот раз он чувствовал себя неуверенно, боясь опростоволоситься в поединке с таким технически и экономически образованным человеком, каким был Сергей Юльевич. Боевой вице-адмирал, после фиаско в Морском министерстве, тоже опасался скрестить шпаги в кабинете министра финансов.

Тогда была выработана целая стратегия получения средств на строительство ледокола. Прежде всего вице-адмирал Макаров выступит с лекцией на одном из общих заседаний Академии, чтобы привлечь научное сообщество на свою сторону. Далее Константин Константинович соберет у себя дома, в Мраморном дворце, заседание Географического общества и пригласит ученых и видных сановников, включая министра финансов Витте. После подробного доклада вице-адмирала Макарова о значении ледокола для освоения Арктики выступит Великий князь от имени Географического общества и Академии наук. Затем будет испрошено мнение гостей. Кто захочет – выступит, другие смогут высказаться в частном порядке во время обеда.

Составляя приглашение министру, Великий князь вспомнил о дружбе Витте с Менделеевым, о том, что министр прислушивается к советам ученого, когда дело касается финансирования и внедрения изобретений. Но тут была одна деликатность: президент Академии наук приглашает в союзники ученого, который был забаллотирован при избрании в академики и наверняка этим обижен. Президент позвонил Менделееву по телефону и попросил его непременно прийти, объяснив суть дела. Дмитрий Иванович пообещал быть, ни словом не выдав своей обиды.

На заседании Географического общества Степан Осипович Макаров представил яркую картину будущих успешных российских экспедиций в северные широты и дальние моря. Перспективы создания целого ледокольного флота произвели впечатление на собравшихся, в том числе и на министра, и на сидевшего с ним рядом Менделеева.

Поступило даже предложение начать сбор частных взносов на строительство судна.

– Подавайте еще раз записку в Министерство морского флота с приложением отзывов Академии и Географического общества, – сказал вице-адмиралу Витте, пожав ему руку. – Глядишь, помолясь, начнем.

Дмитрий Иванович Менделеев со своей стороны предложил свою консультацию при подготовке документа и согласился войти в комиссию по разработке технического задания на проектирование ледокола, которую собирался возглавить С. О. Макаров. Прощаясь, министр благодарил Великого князя за инициативу и организацию очень полезного дела.

* * *

В начале марта 1899 года ледокол «Ермак» под командой С. О. Макарова успешно совершил переход из Ньюкасла, где был построен по чертежам английской фирмы «Армстронг», выигравшей конкурс, в Кронштадт, преодолев льды Финского залива.

Здесь он освободил из тисков льда корабли на кронштадтском рейде, а потом отправился с этой же целью в Ревель (Таллин) и Петербург. Около острова Гогланд в Финском заливе «Ермак» спас севший на камни броненосец «Генерал-адмирал Апраксин». Во время этих спасательных работ на ледоколе преподаватель минных классов Александр Степанович Попов впервые применил свой беспроволочный телеграф. «Ермак» оказался долгожителем и оставался в эксплуатации до 1963 года. Основные принципы, заложенные в его конструкции, позднее использовались и при создании мощных атомных ледоколов.

Многие знают о том, что знаменитый «Ермак» построен вице-адмиралом Макаровым. Но кто помнит человека, давшего ледоколу жизнь?

* * *

Являясь утром в свой кабинет на Стрелке Васильевского острова, Константин Константинович первым делом просил показать ему письма. Среди посланий находилось одно-второе от нуждающихся вдов и сирот университетских профессоров, сотрудников Академии, писателей. Первое время президент посылал им по 15–25 рублей из своих личных средств, однако с каждым годом подобных письменных просьб становилось все больше.

Поразмыслив над этим грустным фактом, Константин Константинович решил, что нужно учредить при Академии специальный государственный фонд помощи остронуждающимся представителям российской интеллигенции. Министр финансов Витте, с которым деловые отношения Великого князя постепенно переходили в полудружеские, предупредил его, что в этом деле обязательно нужно заручиться высочайшей поддержкой.

Николай II благоволил к Великому князю, с юных лет убедившись в том, что все его действия диктуются в первую очередь преданностью престолу и Отечеству, и кроме того, уважая в нем выдающегося представителя царствующего рода. Выслушав Константина Константиновича, Николай II тут же поручил ему самому подготовить проект высочайшего указа министру финансов о создании фонда и Постоянной комиссии для приема и рассмотрения ходатайств нуждающихся ученых, литераторов и публицистов, а равно их вдов и сирот, о производстве им денежных пособий и пенсий. Комиссия просуществовала до Октябрьской революции. Тысячи, а то и десятки тысяч нуждающихся ученых, литераторов, деятелей культуры, их вдов и сирот получали пожизненные или временные пенсии и пособия. Когда полярный исследователь Эдуард Васильевич Толль во время экспедиции на шхуне «Заря» к Новосибирским островам в 1902 году пропал без вести в районе острова Беннетта, президент сказал: «Надо возбудить ходатайство о пенсии баронессе Толль. Для достижения лучшего я обратился к Его Величеству... На барона Толля надо смотреть как на павшего во славу науки, подобно воинам, полагающим жизнь во славу оружия».

Большой общественной похвалы заслужила еще одна инициатива Великого князя на посту президента Академии наук. В декабре 1899 года, когда отмечалось 100-летие со дня рождения А. С. Пушкина, в честь этого события при отделении русского языка и словесности был учрежден Разряд изящной словесности. В его задачи входило составление Словаря русского языка и аннотированное издание произведений русских писателей. Избирались в состав Разряда изящной словесности также почетные академики из числа известных писателей, литературных критиков. Уже 8 января 1900 года состоялись первые выборы «пушкинских» академиков, которыми стали А. М. Жемчужников, A. Ф. Кони, В. Г. Короленко, А. А. Потехин, В. С. Соловьев, B. В. Стасов, Л. Н. Толстой, А. П. Чехов и Великий князь К. К. Романов.

Выступая перед академиками в Мраморном дворце, Великий князь сказал: «... Наш круг может и должен расти; но да будет этот рост постепенен и правилен, чтобы служить не в ущерб Разряду изящной словесности, а к изящному его укреплению. От души выражаю пожелания, чтобы доблестный круг ваш расширялся не по веянию партийного духа, а под веянием строгой и осмотрительной разборчивости, в силу уважения к нравственному облику избираемого и всегда согласно с чуткою художественною совестью. Недаром Пушкин от истинного художника требовал „взыскательности“ и суд его над самим собою считал высшим судом».

На первом заседании членов Разряда изящной словесности президент Академии определил направление работы нового академического учреждения: «... Ныне... к предметам занятий прибавлены: история русской культуры, история славянских литератур, история иностранных литератур по отношению к русской, история и теория искусства, теория словесности и историко-литературной критики. Вам, господа, как первым членам этого Разряда, предстоит сделаться связующим звеном между областью науки и миром литературы. ‹...› Как от всего сердца не пожелать, чтобы каждому из нынешних и будущих членов Разряда изящной словесности, в память бессмертного Пушкина призванных пещись о русском слове, всегда и неизменно слышался его завет:

... Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный».

Через несколько лет произошел инцидент с избранием в почетные академики Максима Горького. 5 февраля 1902 года общее собрание избрало почетными академиками писателей А. М. Пешкова (Горького) и драматурга А. В. Сухово-Кобылина. Об этом сразу же известили Горького, который находился в Крыму. Извещение о своем избрании писатель получил 3 марта. Однако уже 10 марта по настоянию Императора Николая II в «Правительственном вестнике» с ведома президента было опубликовано следующее сообщение «От Императорской Академии наук»: «Ввиду обстоятельств, которые не были известны соединенному собранию Императорской Академии наук, выборы в почетные академики Алексея Максимовича Пешкова (псевдоним „Максим Горький“), привлеченного к дознанию в порядке ст. 1035 Устава уголовного судопроизводства, – объявляются недействительными».

История эта в свое время наделала много шума. Свое несогласие с решением Академии наук в отношении М. Горького выразили многие деятели культуры. Более того, А. П. Чехов и В. Г. Короленко в знак протеста гласно сложили с себя звание почетных академиков, а почетный академик В. В. Стасов объявил, что впредь не будет посещать заседания Академии.


Как умнейший человек своего времени, Константин Константинович конечно же понимал, что неумолимый ход истории требует устранения множества пережитков, что институт царской власти – в его незыблемом виде – тормозит развитие страны. С другой стороны, он сам был его представителем, давшим при совершеннолетии верноподданническую присягу. И хотя многие его действия выходили за рамки монархических норм и традиций, вызывали гнев и осуждение консерваторов, встав перед недвусмысленным общественным выбором, он всегда принимал сторону Царя. Да и могло ли быть иначе?

Вот и грозный для самодержавия 1905 год не однажды ставил президента перед подобным выбором. Как известно, большинство зданий Императорской Академии наук располагалось тогда в самом центре Санкт-Петербурга, на Стрелке Васильевского острова. Их часто использовали для базирования войск и полиции, из-за чего на длительное время закрывались музеи, возникали конфликты между учеными и военным командованием. В январе директор Музея зоологии академик В. В. Заленский обвинил командира роты Финляндского полка в том, что его солдаты, размещавшиеся в музее пять дней, «загрязнили полы, сломали угол мраморной доски умывальника и т. п.». С жалобой на солдат гвардейского Уланского полка обратился и директор Музея антропологии и этнографии академик В. В. Радлов. По его данным, солдаты, располагавшиеся рядом с Кунсткамерой, избили научного сотрудника музея В. И. Анучина. В интересах безопасности служащих директор распорядился закрыть музей.

Константин Константинович счел нужным сделать устное внушение обоим директорам. «Прискорбно, что чины Финляндского полка, наконец освобожденные от тяжелой обязанности охранять денно и нощно спокойствие столицы, – сказал он, – унесут из подведомственного Академии наук учреждения горькое чувство незаслуженной обиды».

Похожая история произошла и в ноябре 1910 года, когда Великого князя попросили содействовать освобождению зданий Академии от постоя войск и полиции. Константин Константинович ответил на это: «Я сам собственник дворца, но не считаю себя вправе пользоваться этой привилегией и предоставляю дворцовые манежи и дворы для помещения команд и нарядов, вызванных противодействовать сборищам. Тем более должны быть использованы в целях водворения и обеспечения общественного порядка дворы и свободные помещения казенных зданий».

Первая русская революция активизировала и научную общественность России в борьбе за свободу мнений и академической деятельности. Ученые не выходили на улицы, а использовали для своего волеизъявления прессу. В 1905 году в петербургской газете «Русь» была опубликована статья «Нужды просвещения (Записка 342 ученых)». Эта записка по своему стилю напоминала распространявшиеся тогда прокламации. Там, в частности, утверждалось: «Академическая свобода несовместима с современным государственным строем России».

Великий князь был озабочен и раздосадован тем, что среди подписавших записку было 17 членов Императорской Академии наук. После длительных раздумий он направил каждому из этих подписантов резкое циркулярное письмо. Константин Константинович упрекал ученых и советовал им «освободиться сперва от казенного содержания, коим пользуются от порицаемого ими правительства», а затем уже требовать политической свободы. Наивно было ожидать, что этим циркуляром всё и закончится. Большинство из адресатов Великого князя направили ему ответные послания. «У многих ученых есть труды, ценность которых не измерить казенным содержанием, польза переживет всякие предостерегающие циркуляры», – писалось в одних. «Если бы в России было обращено должное внимание на потребность народа в грамотности и в учении, дана была бы свобода слова и печати, страна пользовалась бы в настоящее время спокойствием внутри, силой и уважением извне», – замечалось в других.

Великий князь явно не ожидал такой дружной отповеди. До сих пор у него была возможность гордиться теми коллегиальными и даже дружескими отношениями, которые во многом сложились благодаря его такту и умению вникать в заботы и нужды Академии и ее членов. Один неосторожный шаг – и приобретенный с таким трудом и необходимый ему авторитет может быть поставлен под вопрос. Палочкой-выручалочкой опять явился Павел Егорович Кеппен. Ознакомившись с циркулярным письмом Великого князя и ответами ученых, он только что не обругал собеседника:

– Не верю, Константин Константинович, что именно вы написали такое! Что ж, реакция вполне адекватна словам, которые они совершенно справедливо сочли за обиду.

– И что же теперь делать? Повиниться перед каждым? Я готов, – сказал вконец расстроенный Великий князь.

– Погодите, погодите, хотя повинную голову не секут, но тут нужен ответ, соответствующий вашему положению и достоинству. И смысл его в том, что вы признаёте добрые намерения своих коллег и просите признать за таковые ваши. И сделать это лучше перед общим собранием Академии, придав извинению вполне дружеский, а не официальный характер.

Константин Константинович попросил верного друга и советчика набросать текст покаянной речи. Дома он несколько раз прочитал ее и почти заучил наизусть. На общем собрании, стараясь не волноваться, спокойно и убедительно произнес:

– Дорогие коллеги! Чтобы избежать дальнейших недоразумений в работе и возвращаясь к нашей злополучной переписке, хочу сказать, что я искренне верю, что, подписав письмо в газету, вы все следовали велениям долга и совести. – И, сделав небольшую паузу, продолжил: – Прошу и вас верить, что я тоже по чувству долга и искреннего убеждения написал свою отповедь... Но было бы прискорбно, если бы в моем письме вы прочли что-либо исключающее мое личное уважение к каждому из вас. В заключение хочу призвать: не будем же все же впредь отвлекаемы политическим разномыслием от ученых занятий.

Этого, слава Богу, оказалось достаточно. Ученые оценили его усилия, направленные на достижение компромисса.

* * *

Вместе с тем президент не считал для себя зазорным принимать участие в судьбе людей, подвергавшихся по политическим мотивам судебному или административному преследованию. К примеру, в 1895 году он добился разрешения для политического ссыльного В. В. Бартенева на сдачу госэкзамена в одном из местных университетов. Помог известному этнографу Эдуарду Карловичу Пекарскому, отбывшему политическую ссылку в Якутии, не только добиться права «на проживание в столицах», но и занять место «служащего по найму» в Музее антропологии и этнографии. Академия приняла решение издать словарь якутского языка по материалу, собранному Пекарским. Позже с согласия Константина Константиновича ученый был принят на государственную службу и зачислен в штат Музея антропологии и этнографии. Уже в советское время Э. К. Пекарский стал почетным членом Академии.

Трудно удержаться, чтобы не привести здесь отрывки из письма Ивана Александровича Бодуэна де Куртенэ.[35] Ученому было предъявлено обвинение в государственной измене за то, что в своей брошюре в 1913 году он предупреждал царское правительство о неизбежных катастрофических последствиях великодержавной национальной политики. Осужденный на два года лишения свободы, Бодуэн де Куртенэ отбывал наказание в небезызвестных «Крестах». «Единственно благодаря Вашему заступничеству мое наказание уменьшено с двух лет до трех месяцев заключения в крепости... За Вашу доброту, за Вашу отзывчивость, за Ваше глубокое понимание человеческой души позвольте, Ваше Императорское Высочество, принести Вам мою искреннюю, горячую благодарность», – писал ученый Великому князю.

* * *

И, наконец, нельзя хотя бы вкратце не сказать о той роли, которую играл Великий князь в отстаивании ряда демократических установлений в системе просвещения и культуры. Президент добился снятия с Академии наук обязанности давать заключения «о книгах, признанных политически вредными», отмены запрета на печатание литовских книг латинским шрифтом, ограничений на публикации Священного Писания на украинском языке. При поддержке Великого князя было осуществлено издание Императорской Академией наук совместно с Латышским просветительским обществом шеститомного собрания латышских дайн (фольклорных четверостиший).

* * *

Утром 27 апреля 1899 года К. Р. подводил итог десятилетию своей поэтической деятельности. Она не радовала поэта, о чем свидетельствует запись в дневнике:

«Начал вчера списывать свои стихотворения, написанные после издания 1889 г., в чистую тетрадку, и в том порядке, в каком хочу выпустить книжку. Всего будет в ней 40 пиес. Жидковато для целого десятилетия 1889–1899, но что же делать! Разбил стихотворения по отделам: таких отделов будет 6. В первом, „У берегов“ – 6 пиес, во втором, „Весна и лето“ – 5, в третьем, „Ночи“ – 6, в четвертом, „Осень“ – 7, в пятом, „В строю“ – 5, в шестом, без заглавия – 3, в седьмом, „Послания и стихотворения на разные случаи“ – 6 и, наконец, в восьмом, Переводы – 2. Вчера списал стихи в три первые отдела».

За последующее десятилетие, с 1900 по 1909 год, им будет написано только 16 стихотворений, но уже в конце следующего К. Р. с удовольствием отмечает в дневнике: «...1910 год был благоприятен для моего творчества...»

Если бы даже в свое тридцатилетие Великий князь не определил поэзию как свое истинное призвание, к этому выводу может прийти всякий читавший хронику его жизни. Занимаясь великим множеством государственных и общественных дел, К. Р. подводил ежегодно итоги лишь своей поэтической деятельности.

* * *

К середине 1912 года здоровье Константина Константиновича ухудшается, и врачи рекомендуют ему уехать на лечение в Египет. Отъезд становится поводом для непременного секретаря Академии наук С. Ф. Ольденбурга подвести итоги двадцатитрехлетней деятельности Великого князя на посту президента, пусть и в эмоциональном плане:

«... Сегодня, Ваше Высочество, едете на юг от негостеприимной петербургской зимы. Наши самые горячие пожелания отдыха и полного выздоровления сопровождают Вас. Мы все глубоко сознаем, как много Академия обязана Вашему Высочеству, Вашему неустанному вниманию к ее деятельности, Вашей высокой справедливости и неизменной доброжелательности. За 23 года президентства Вашего Высочества Академия стала русской Академией, и самые злые ее недоброжелатели этого не решатся отрицать. И другое, не менее важное – в Академии нет партий. Все думают только о той большой научной работе, которая составляет задачу Академии. И, конечно, и в этом Академия в значительной мере обязана Вашему Высочеству...»

В целом на посту президента Императорской Академии наук К. Р. пробыл 25 лет, двадцать шестой год стал последним годом его президентства. Началась мировая война.


Великий князь Константин Константинович Романов оказался последним из назначаемых президентов Академии наук. Назначили его в 1889 году. Особое, книжное время позволило забежать нам на 26 лет вперед, оно же позволит нам вернуться вспять, в 1890 год.

ЧАСТЬ III

УРОК СПРАВЕДЛИВОСТИ: ГАВРИЛУШКА, РАМБАХ, ЦЕСАРЕВИЧ

Сменившись с дежурства и вернувшись домой, Константин нашел на столе письмо от Ивана Александровича Гончарова.

Опять его самолюбию был нанесен удар. Гончаров, разбирая стихи, заготовленные для второго сборника, потребовал «большего веса в содержании», где присутствовали бы душа и мысль, а не одни чувства. Посчитал однообразными и длинными стихотворения в форме писем. А патриотические стихи, на его взгляд, «блещут» наивными общими восклицаниями, в то время как, решившись обратиться к высокому – к Богу или родине, – «ударь по сердцам с неслыханной силою», а сознаешь бессилие – умолчи, чтобы не впасть в бесцветную похвалу и аффектацию...

Константин, не дочитав, отодвинул письмо, чувствуя, как опять подступают сомнения в себе.

– Нельзя же всюду вкладывать глубокую мысль, можно же выражать и одно ощущение или впечатление, – пробормотал он и снова придвинул лист:

«Пора приступить к сознательному синтезу: это должен сделать сам поэт, призвав на генеральный смотр свои силы... Нянек и руководителей более не нужно...»

Константин вздохнул, заулыбался, нашел сигару и, пытаясь ее зажечь, забегал по кабинету.

– Милый, милый Гончаров... Ну когда же он переселится к нам в Павловск, я нашел ему бесплатную дачу из пяти комнат с ванною... Тихий уголок, в котором он мог бы приятно провести лето и осень... А я был бы счастлив... Господи, но я же не прочитал, что он говорит о стихах, которые я ему посвятил!..

«Нельзя назвать творцом бессмертных образов, венчанным «нетленною славой» писателя, который дал литературе несколько портретов, характеров, лиц и сцен русской жизни... Что же после того сказать о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, с их гениальными и, действительно, «нетленными образами»?»

– Вот так вы считаете, Иван Александрович? Нет же, я все же оставлю то, что о вас написал!

Он достал стоявший особняком на книжной полке альбом, посвященный Пушкинской выставке 1880 года, и перечитал надпись, хотя знал ее наизусть: «Его Императорскому Высочеству Государю Великому Князю Константину Константиновичу, достойнейшему и счастливейшему из последователей и преемников великого поэта, всепокорнейше приносит сей альбом старый питомец и поклонник поэзии Пушкина – И. Гончаров на благосклонное о нем воспоминание».

До обеда оставалось время. Константин решил зайти к жене и поговорить о покупке имения в Калужском уезде. Сведения, которые сообщил Дворянский банк, в котором заложено село Сергиевское за 95 тысяч рублей, очень даже благоприятные. Скоро пришлют план.

Он открыл дверь в гостиную жены, но она была не одна. Шляпы и дамы под ними являли собой очень красивую картину – лиловое, лимонное, цикламеновое, воланы и красивые кружева. «Стильно, очень стильно, – подумал Константин, – немного бы жемчужного», – вспомнил он виденные пейзажи в таких же тонах на передвижной выставке, где купил картину Богданова-Вельского «Тайная молитва».

– Зинаида Николаевна, вы составили список городов? – спрашивала Лиза румяную миловидную даму.

– Получается слишком длинный список. Не подойти ли избирательно, Ваше Высочество?

– Нет, нет – все крупные города России! Россия все равно длиннее нашего списка...

– Россия больше, – поправил кто-то.

– Вот-вот, больше списка. А фирмы не отказались? Не передумали выполнять обязательства? Кому нужно позвонить, я позвоню. Съезжу, если надо.

– Ваше Высочество, книжки как-то не так выглядят и удобны ли будут в обращении?...

Шляпы, образовав живописную клумбу, низко склонились над столом.

Великий князь тихо прикрыл дверь.

Жена ждала четвертого ребенка, и он умолял ее поберечь себя. Последние роды, когда на свет появилась дочь Татьяна, были тяжелыми, если не сказать опасными. Хрупкая, тонкая, не очень крепкая здоровьем, Елизавета иной раз не имела сил выстоять длинную службу в церкви.

И вот, пожалуйста, – взяла на себя заботу о детях-сиротах, возглавив Совет детских приютов, стала попечительницей благотворительных обществ. А сейчас пытается воплотить в жизнь новую свою идею: Общество попечения о бедных и больных детях должно ввести в обращение потребительские книжки во всех больших городах России. В книжках будут перечислены торговые конторы, которые обязались делать скидки на товары, приобретаемые за наличный расчет. Связать в одну цепочку нуждающихся, власти больших городов, владельцев торговых предприятий или управляющих, книжки отпечатать, распространить, в общем дело хлопотное...

Константин вздохнул и пошел на детскую половину. Здесь был рай, как в догреховные времена. Что-то сладко-парное с привкусом сливок, молока, шоколада разливалось в воздухе детских комнат. Константин Константинович любил этот запах, как любил в Павловске в тени деревьев встретить детскую коляску. Благодушие и покой ложились на душу, когда он видел милую процессию: бывший его взводный Рябинин, взятый после увольнения в число прислуги, в придворном платье вез коляску в виде серебряного лебедя, где сидел Гаврилушка (сына хотели назвать Андреем и спросили на это разрешения Императора Александра III, но он сказал, что в Царской семье уже есть Великий князь Андрей Владимирович). В этой коляске возили когда-то самого Константина Константиновича, его сестру и братьев. Рядом с коляской шла няня Атя, как ее называли дети, – Анна Александровна Беляева. Иоанчика вела за руку старшая няня Вава, Варвара Петровна Михайлова.

Варвара Петровна была дочерью камердинера отца Константина и воспитывалась в Смольном институте. Потом нянчила несколько поколений Константиновичей, и все ее очень любили. Выйдя на пенсию, она останется жить в Мраморном дворце, окруженная всеобщей лаской, и уже не сможет по старости воспитывать Татьяну, Игоря, Олега, Георгия, Веру, родившихся позже.

Сейчас она встретила Константина Константиновича немного строго, сдерживая волнение:

– Дети спят, Ваше Высочество, но что-то мне не нравится, как дышит Гаврилушка...

– Может, наглотался холодного воздуха, набегался?

– Да всё было как всегда. Гуляли в аллеях Таврического...

Варвара Петровна была озабочена:

– Доложить Ее Высочеству Елизавете Маврикиевне?

– Доложите, Варвара Петровна.

Ночью температура у сына поднялась до 40,2 градуса. Пригласили доктора Рамбаха.

Наутро в роте у Константина всё валилось из рук. Солдаты это видели, вздыхали. А дежурный по роте унтер-офицер Стекольщиков рассказал, что у него был сынишка, звали его Глебом, но месяц назад умер, он даже не ездил на его похороны. Константин спросил Стеколыцикова: плакал ли он, получив печальное известие? «Нет, – сказал тот, – мертвого не воротишь». Константину стало совсем страшно.

Ночью они с Лизой без конца мерили Гаврилушке температуру – по-прежнему градусов 40. Константин не выдержал, побежал в свою крестовую, плакал и молился. Готовя себя к худшему, просил Господа Бога помочь ему безропотно принять его волю и признать в ней благо. Он так и записал в дневнике: «... признать в ней благо...»

Дни шли, а болезнь не отступала. Из-за горестных домашних событий Великий князь особенно сочувственно отнесся к проекту Александра Петровича Ольденбургского создать первый в стране научно-исследовательский медицинский институт. Александр III разрешение дал, но особой заинтересованности не проявил: если хочешь, на твои средства. На Аптекарском острове Ольденбургский купил землю и построил Институт экспериментальной медицины. В придворных кругах откровенно смеялись над «новоявленным доктором Фаустом». Константин был поражен пошлостью такого мышления и сделал всё, чтобы русские академики выразили сочувствие замечательному предприятию и предложили поставить институт в зависимость от Академии наук, что даст ему статус и опору. Ольденбургский счел нужным институт принести в дар правительству («принять в казну»), и он стал называться Императорским институтом экспериментальной медицины. На его открытии 25 ноября 1890 года ректор Духовной академии преосвященный Антоний сказал слово, в котором выразил церковный взгляд на врачевание, как на важнейшую отрасль человеческой деятельности. Потом был читан высочайший рескрипт, которым Александр Петрович Ольденбургский назначался попечителем нового учреждения.

В мире в то время было всего три таких учреждения: Институт Пастера в Париже, Институт Листера в Лондоне, Институт Коха в Берлине. Институт Ольденбургского в Петербурге стал четвертым.

Все противники и скептики были посрамлены. А Константин, одновременно думая о неважном здоровье отца, болезни сына, радовался появлению института так, словно последний сможет ему немедленно помочь.

Шел десятый день болезни Гаврилушки. Перемен в лучшую сторону не было. Рамбах был уверен, что это брюшной тиф, и сам часами сидел у кровати мальчика. И вдруг Царь через Дмитрия Константиновича передает, что Рамбах нужен для Цесаревича Николая. Оказалось, Цесаревич отправляется в кругосветное плавание на военном фрегате «Память Азова» и ему нужен сопровождающий врач, поскольку корабельный доктор заболел.

Лиза заплакала:

– Рамбах знает всё течение болезни...

– Речь идет о Наследнике! Это – свято, – мрачно сказал Константин.

Он попрощался с Рамбахом. Сердце Великого князя и сердце отца было закрыто. Всё переживалось молча, ничего не обсуждалось. И всё отступало перед тем главным, что являло собой Россию.

* * *

Сменившись с должности, он поехал к «денежному мешку», раздал солдатам письма. Потом навестил в Семеновском госпитале больного своего солдатика, бывшего ротного артельщика Архипа Тихонова. У него какая-то опухоль на шее и в верхней части груди; его давно уже держат доктора, лечение не помогает. Тихонов очень тосковал, как все солдаты, когда попадали в больницу. Врач сказал, что дела его плохи и вряд ли он выйдет из госпиталя. Константину Константиновичу стало не по себе. Представил опять тот же ритуал: худенький молодой солдат в «мундире для похорон», госпитальная часовня, проводы гроба до первого поворота, и затем без провожающих одинокие дроги до ямы в земле. И это прощание с защитником Отечества?! С доблестным воином, стоящим на рубежах ради спокойствия в стране! Возмутительно. Его песню о похоронах солдата – «Умер» – поет вся Россия. «Неужели даже такое „обширное“ слово не может изменить положение дел?» – мрачно думал Константин.

... Забегая вперед, скажем, что именно это стихотворение К. Р., ставшее народной песней, обратило на себя внимание Царя и военного ведомства. Было пересмотрено положение о солдатских похоронах и учреждена комиссия, постановившая, что прощание с солдатом должно быть достойным и торжественным...

Утром, когда он стоял в церкви и горячо молился за Гаврилушку, вдруг полегчало в душе, посветлело вокруг, и было хорошо стоять на правом фланге роты, молиться вместе со своими солдатами, заодно с ними класть поклоны и благоговейно и безмолвно следить за церковною службою.

Когда Великий князь вернулся домой, с порога все домашние, включая нянюшек, докладывали: «Гаврилушке лучше! Его Высочеству лучше! Мальчик улыбнулся! Малыш кушать попросил!»

Слабый, худой, бледный, он сидел в подушках, похожий на зайчика из-за платочка, завязанного с торчащими хвостиками. Доктор, заменивший так славно Рамбаха, пытался с профессиональной серьезностью скрыть живую радость. Лиза плакала и улыбалась.

– Гаврилушка, я тебе скоро елку в игрушках принесу и Деда Мороза приведу.

– А он пойдет? – шепотом спросил мальчик.

– Обязательно. И подарки принесет.

Константин Константинович взял сына на руки. Сделал знак всем уйти, осталась только няня Вава.

Он баюкал Гаврилушку, напевая, нашептывая ему стихи, которые написал еще в прошлом году со «взрослым» посвящением:


Князю Гавриилу Константиновичу

Крошка, слезы твои так и льются ручьем

И прозрачным сверкают в глазах жемчугом.

Верно, няня тебя в сад гулять не ведет?

Погляди-ка в окно: видишь, дождик идет.

Как и ты, словно плачет развесистый сад,

Изумрудные капли на листьях дрожат.

Полно, милый, не плачь и про горе забудь!

Ты головку закинь: я и в шейку и в грудь

Зацелую тебя. Слезы в глазках твоих

Голубых не успеют и высохнуть, в них

Уж веселье блеснет...

Гаврилушка много спал – набирался сил. А вокруг его детской комнаты с низкими окнами, уставленными цветами, была порядочная суета. «Вот дожили и до праздников», – говорили все, наряжая огромную елку в Павловском дворце, покупая подарки, готовя праздничный стол. Константин Константинович с братом Дмитрием поехали в Апраксин двор и у бакалейщика Свистунова накупили игрушек, сластей, подарков на ротную елку, а потом сидели с солдатами и клеили украшения из цветной бумаги. Готовились фейерверк и бенгальские огни, пришло в роту много гостей.

Гаврилушка все еще лежал в постели. Елку ему нарядили в комнате бабушки Александры Иосифовны и в кресле на колесиках подвезли к сияющему огнями и золочеными орехами зеленому дереву. Гаврилушка был счастлив и крепко держал в руке подаренный ему игрушечный морской палаш.

На семейном совете решено было его отправить для оздоровления в Швейцарию, в Веве, с нянями, камер-фрау, лакеем Рябининым, поваром и доктором Дмитрием Александровичем Соколовым, заменившим Рамбаха.

То был конец зимы, а 29 апреля 1891 года доктор Рамбах, вытребованный от больного Гаврилушки для Наследника, отправлявшегося в морское плавание, останавливал кровь и перевязывал рану на голове Цесаревича в японском городке Отсу. Будущий Император Николай II был с визитом в Японии, где на него совершил покушение полицейский Сандзо Цуда. Но спас Наследника не Рамбах – рана была неопасной. Спас двоюродный брат Гаврилушки – Георгий, греческий принц Джорджи, сын родной сестры Константина Ольги, Королевы эллинов.

Кортеж, в котором следовал Цесаревич, состоял примерно из пятидесяти джен-рикш, а по обеим сторонам узкой улицы были расставлены японские полицейские. Когда один из них ударил Николая саблей, которая соскользнула, и замахнулся второй раз, держа саблю обеими руками, тот выпрыгнул из коляски, а за ним и Георгий, ехавший следом. Он повалил разъяренного полицейского ударом бамбуковой палки, которую купил час назад, и с помощью подоспевшего рикши, везшего Николая, связал его.[36]

«Джорджи – мой спаситель...» – скажет Николай, а в дневнике запишет:

«... Спасло меня от смерти великое милосердие Господа Бога».

Спасло. Но, возможно, и намекнуло о такой категории, как справедливость.

В Гатчине в честь спасения Наследника был назначен благодарственный молебен. Вся Царская семья поехала к Императору. Александр III говорил, что телеграммы приходят успокоительные, лихорадки у Ники нет, и он намерен продолжить путешествие. А. Н. Майков попросил Константина Константиновича передать Царю стихи «На спасение Государя Наследника»:

Царственный Юноша, дважды спасенный!

Явлен двукраты Руси умиленной

Божьего Промысла щит над Тобой!..

Константин прочитал стихи. Почти ода. Но действительно «дважды спасенный...». В октябре 1888 года поезд сошел с рельсов... «Все мы могли быть убиты», – ужаснулся тогда Ники. И теперь, если бы не Георгий...

«Как странно все переплелось, – думал Великий князь, – болезнь моего сына, отобранный доктор Рамбах, покушение на Наследника, спасение его от смерти братом моего больного сына... И Гаврилушка выздоровел, и Ники спасся...

Да, загадочен промысел Божий. Ах, как хорошо об этом написал в новом стихотворении тот же Майков:

Из бездны Вечности, из глубины Творенья

На жгучие твои запросы и сомненья,

Ты, смертный, требуешь ответа в тот же миг,

И плачешь, и клянешь ты Небо в озлобленье,

Что не ответствует на твой душевный крик, —

А небо на тебя с улыбкою взирает,

Как на капризного ребенка смотрит мать, —

С улыбкой – потому что все, все тайны знает,

И знает, что тебе еще их рано знать...

Как верно. И что за верный ответ неверующим, самонадеянным умам!»

* * *

А вечером того же дня был бал в Аничковом дворце. Константин приехал в Аничков уже осведомленный о том, что его старинный друг и кузен Великий князь Сергей Александрович получил высокий пост. В «Правительственном вестнике» был помещен высочайший указ Сенату о назначении его московским генерал-губернатором.

Сергея поздравляли все. Можно было подумать, что бал устроили только для этого. Константин видел, что поздравления были вполне искренними, хотя этого гиганта с высокомерным взглядом, подчеркнутой отчужденностью и дурными наклонностями мало кто любил.

Сергей отозвал Константина в сторону:

– Ты думаешь, я счастлив?

– Но ты же мечтал об этом месте, как о чем-то несбыточном!

– Да, а сейчас радоваться не могу. Как с преображенцами расстаться? Это же полк особый, единственный. Как корона царская...

– Но все говорят, что ты продолжишь командовать Преображенским полком.

– Пока достойную замену не найдут! Слышал, называют графа Шувалова, Гессе. Я ревную ко всем. Не поверишь, не могу даже радости по поводу нового назначения отдаться. Костя, – он обнял друга, – умоляю... Вдруг тебе предложат полк – не отказывайся!

– Да ты что? Быть такого не может. Я ротный командир, батальоном даже не командовал.

– А вдруг? Тебя ведь считают лучшим человеком России...

– Меня считают странным и несуразным. И я бы хотел быть командиром Измайловского полка. Но и этого, наверное, скоро не будет.

Он ничего не угадал. В конце недели, 8 марта 1891 года, всё и решилось, о чем он записал в дневнике:

«Великий князь Владимир передал мне предложение Государя принять от Сергея Преображенский полк и предоставил мне откровенно высказаться. Я положительно ответил, что отказываюсь, и привел доводы: трудность принять на себя такую ответственность, трудность, усиливаемую моей деятельностью по Академии, желание командовать Измайловским полком, а перед тем – одним из стрелковых батальонов; опасения быть командиром именно Преображенского полка, крепкого своей сплоченностью, своими преданиями, а потому и не слишком податливого для человека, незнакомого с его внутренней жизнью. Владимир горячо опровергал меня, но я стоял на своем, и он обещал передать мои сомнения Государю на другой день и сообщить мне ответ как можно скорее.

Забежал поделиться впечатлениями с женой и вышел погулять по набережной. Меня осенила счастливая мысль пойти к Спасителю. Народу там не было, никто не мешал мне молиться. Честолюбивые мысли снова поднимались в голове; я старался их заглушать, но замечал, что невольно сожалею об отказе, высказанном Владимиру. После вечерни брат Митя пришел к нам обедать. Я передал ему свой разговор с Владимиром и спросил совета. Он заметил мне, что «от службы не отказываются и на службу не напрашиваются», всячески убеждал не отказываться и посоветовал переговорить с Ильей Александровичем, а потом поехать в Павловск и там переговорить с Мама и с Палтоликом. Я поехал в Павловск, но по дороге был у Владимира, прося подождать до возвращения из Павловска и не сообщать Государю моего ответа до этого. Внутренне я уже решился на этот шаг. В прошлом году я отказался, когда Государыня предложила мне ведомство учреждений Императрицы Марии: но эта деятельность ничего не имела общего со всем моим прошлым, и отказ был основателен. Теперь же мне предлагают то, что я считал конечною целью моего служебного поприща. К тому же удобно ли отказываться от такой Высочайшей милости, в которой сказывается столько доверия? Владимир не скрыл от меня, что и он, и сам Государь с особенной теплотой и привязанностью относятся к преображенцам.

В вагоне целый водоворот мыслей кружился в моей голове. Я вызвал в Павловске Палтолика, его очень поразила эта новость, он сказал, что хоть и очень трудная задача выпадает на мою долю, но отказываться неловко. Он предупредил Мама о моем прибытии, чтобы она не перепугалась. Я попросил ее благословения. Она была очень растрогана, обнимала, крестила меня, говорила то же, что и я сам постоянно себе твержу: не зазнавайся, побольше смирения – и в слезах отпустила меня. – В полночь я опять был у Владимира и сказал ему, что готов.

Скажем с Цезарем: Alea jacta est.

Помоги Бог!

А Измайловская рота?...»

Ротой Измайловского полка Константин командовал семь лет. Не торопился продвигаться по службе, делать карьеру. Эти семь лет – самые значительные в становлении его личности. Армейская должность свела его лицом к лицу с реальной жизнью. Представителями этой реальной жизни были солдаты, присланные служить в Петербург со всех концов Империи. Константин Константинович искал органичной связи между собой и солдатом, построенной не только на дисциплине, но и на общении умственном и душевном. Именно эти семь лет поселили в нем спасительный страх перед легкомыслием, ничегонеделанием, пустотой светских удовольствий, когда погибают нравственные убеждения, добрый порыв, всякое идеальное стремление. В эти годы он, возможно, впервые осознал глубокий разрыв между нуждами народа с его нищетой и невежеством и далекой от этих нужд, деморализованной роскошью, потерей национальных и религиозных чувств верхушкой общества, к которой принадлежал сам. Осознание не могло изменить канвы великокняжеской жизни, он оставался приверженцем самодержавной власти, ее цельности, величественности, религиозности, непререкаемого воплощения, божественной власти на земле. Но осознание дало толчок новому серьезному взгляду на себя.

После нового назначения он вел записи в дневнике каждый день, словно пытался остановить мгновения уходящей молодости.

«Ездили с женой в Павловск. Пап? и Мама приобщались, обедня только отошла, когда мы поднялись по лестнице. Пап? плакал от радости, узнав о моем назначении.

Мое назначение всеми принимается с радостью. – Я до Пасхи буду командовать ротой и приму Преображенский полк не ранее Святой».

«Сейчас вышел от меня преосвященный Амвросий, архиепископ Харьковский. Я не ждал встретить в престарелом монахе столь образованного человека, в нем не заметно ничего семинарского, он говорит о высоких вопросах, как человек сведущий. Был у меня, желая передать свой взгляд на необходимость преобразования в наших университетах. По его мнению, в них обучение обременяют множеством подробностей, специальностей, но не дают конечных познаний о высших и главнейших понятиях: о Боге, о природе, о человеке... Его беседа запала мне в ум и душу».

«Близится время сдачи роты, и сердце мое смущается. До сих пор я как в чаду от новизны впечатлений, не отдавая себе отчета в значении для меня этой разлуки; но теперь, когда надо все приготовить к сдаче согласно положению, закончить отчетность и все дела, казавшееся несбыточным скоро станет действительностью. И мне страшно, и больно, и горько. Получение Преображенского полка меня не радует; напротив того, я подмечаю в себе недоброе чувство к нему».

«Вчера утром со всей ротой снимался группой на дворе нашей казармы. Не хватало только двух человек против полного списочного состояния, молодых солдат последнего призыва, больных Белоусова и Денеги, а то все были налицо – принесли заказанную мною в столовую 1-го батальона большую стенную икону Пресвятой Троицы. Она прекрасно написана на целиковой доске по правилам древней русской иконописи. Дубовая рама сделана по рисунку окна в Соборе Св. Марка в Венеции. Вечером исповедовался у о. Арсения. На душе как-то неспокойно, тревожно».

«Ездил помолиться к мощам св. Князя Александра Невского. Зашел к наместнику Лавры, архимандриту Исаи, был в Казанском соборе и в роте».

«Вчера два раза был в роте. Стараюсь исправить все, что не совсем в порядке, желая сдать роту в полном блеске. Завожу мраморную доску с именами всех командиров роты Его Величества, бывшей с основания полка, т. е. с 1730 г. и до 1797 гренадерскою, а потом до 1825 ротою Его Величества. Я счетом 27-й командир роты».

«Заказываю икону Св. Троицы в батальонную столовую в память моего трехмесячного заведования продовольствием первых четырех рот. Запасаюсь книгами и руководствами к командованию отдельной частью. Начал с книги Карцева. Читаю и историю Преображенского полка».

«За семейным обедом у Сергея Государь взглянул на меня... поднял стакан вина и проговорил: „Измайловский полк!“ За 7 лет службы в полку я ни разу не слыхал этого от Государя».

* * *

Все эти дни у Константина болела голова. Волнения, суета, внимание петербургского общества. «Собою владеть ты умей, научиться пора хладнокровью...» Он только в стихах умел давать подобные советы. Сам был спокоен только внешне, все бури носил в сердце. «Оттого оно и не выдержало», – скажет через годы дочь Татьяна.

На фамильном царском обеде в Аничковом дворце всё семейство поздравляло Константина с почетным назначением. Когда встали из-за стола, Великий князь подошел поблагодарить Александра III за обед и за милость.

– Я рад, что это решено. Но сознайся, Костя, ты согласился не без борьбы?

Константин молча кивнул.

– И все-таки хорошо, что ты воспользовался случаем, а то Бог знает, когда еще ты дослужился бы до командования полком. – Государь улыбнулся улыбкой давнего друга молодости.

Что он имел в виду? Неумение Константина делать карьеру и его скромность? Или угадывал свою недолгую жизнь?

Незадолго до полуночи военный министр прислал приказ, которым Константин был произведен в полковники за отличие. Он явился на выход во дворец в густых эполетах, при шпорах. Государь поздравил и шутя сказал: «Ты теперь почти генерал и заважничаешь».

Дагмара прикрыла улыбку шелком веера, а взгляд был мягким.

* * *

«Петербург. Пасха. – Я более не ротный командир.

На душе у меня грустно. Пришло это в светлый праздник. Я упрекал себя, что недостаточно благодарен Богу за те счастливейшие 7 лет, что командовал Измайловской ротой...

Люди выстроились в коридоре. Минкельде сказал, что хотя словами и нельзя выразить, что чувствуешь перед разлукой, но на прощанье хочется им благословить меня. Он вызвал Шапошникова. Вышел перед фронт Василий Александрович и заговорил: в руках у него была складная икона св. царя Константина и Николая-угодника, оббитая красным бархатом. Что он говорил – слово в слово не припомню, знаю только, что говорил хорошо, задушевно, со слезами в голосе. У меня тоже слезы выступили. Я велел людям зайти справа и слева и сам стал говорить... Потом с каждым поцеловался троекратно. Мне казалось, что я – словно покойник, и лежу в гробу, и что они один за другим подходят ко мне с последним целованием. Я сказал им: Христос с вами, – да только голос оборвался, и я окончательно заплакал».

Шло время. Как-то Константин не удержался и приехал в Измайловский полк. Здесь делался смотр молодым солдатам 1-го батальона, значит, и его бывшей Государевой роте. Он волновался так, будто сам сдавал экзамены или все еще командовал ротой. Словесность его солдатики сдали лучше всех трех рот. В строевом отношении были хороши, но от других не отличались. Да и не в смотре было дело. Константин знал главное: он воспитал отличных солдат.

Смог бы он сейчас на одном вздохе написать поэтическое послание своим солдатам, как сделал это когда-то, счастливо служа Измайловским ротным командиром?

... Не по нутру мне запад душный.

Вдали от всех забот и дел.

Благословляя свой удел,

Здесь можно б жизнью наслаждаться!

Но не могу я дня дождаться,

Когда вернусь отсюда к вам,

К занятьям, службе и трудам.

Кто встретит с рапортом меня?

Жильцов ли дюжий, краснощекий,

Иль ваша слабость и моя,

Сам Добровольский черноокий,

Невозмутимый малоросс,

Несообщительный, безмолвный.

Чей нрав, противоречий полный,

Для нас загадочный вопрос?

Или Якимов бородатый,

Неповоротливый толстяк?

Иль молодец щеголеватый

Лихой, воинственный Ермак

С коронационного медалью

И штуцерами на часах?

Или Рябинин мой с печалью

В больших задумчивых глазах,

С лицом разумным и красивым,

Сперва считавшийся ленивым,

Теперь же – воин хоть куда,

Иль Фрайфельд с несколько еврейским

Оттенком в речи и чертах?

В ноябрьский день холодный, мрачный

В казарме снова буду я.

И в третий взвод направлюсь я,

Там с виду важный и дородный,

Степенный Лапин ждет меня,

А с ним Белинский плутоватый

И Захарчук молодцеватый,

Усы потуже закрутив,

И шапку на бок заломив...

Теперь в четвертый взвод мне с вами

Еще осталось заглянуть.

Там, широко расправя грудь

И пожирая нас глазами,

В дверях Хрисанф Васильев ждет.

С ним на маневрах прошлый год,

Когда, под Павловским редутом,

Вблизи Кархгофской высоты,

Всю ночь служили нам приютом

Канавы, камни да кусты,

Лежал я рядом до рассвета.

Ах, ночь безоблачная эта

При лунном блеске, при звездах...

* * *

Нельзя добиться ничего).(«Письмо к товарищу», 1887)

Гончаров прочитал тогда эти эпистолярные стихи и заключил: «Сократить. Подтянуть. Ужать. Похерить нескольких солдатиков, хотя некоторые – живые портретики. Вот те бы, которые поживее, и оставить».

К. Р. ничего не сделал. Не смог: у каждого «портретика» было живое имя.

Пристрастие к своей роте так и осталось...

ПОТЕРИ И ОБРЕТЕНИЯ

По случаю вступления в командование Преображенским полком Константин должен был явиться к Государю. Александр III поцеловал его, поздравил. Константин не выдержал:

– Мне страшно принимать полк...

– Я понимаю. Ведь не прошло и недели, как ты командовал только ротою. Дагмара говорит, что над тобою светит звезда. Какой тайный смысл она в это вкладывает – я не знаю. Но мы с тобой ей должны верить.

А пока впереди парад. Штабы суетятся. Все говорят о переходе Преображенского полка в Петергоф и про парад, который будет посвящен 25-летию со дня вступления в командование Преображенским полком Александра III.

Здесь следует сделать отступление и сказать несколько слов о парадах. Хотя, казалось бы, рассказывая о Николае Ростове и его слезах при виде Государя Императора и звуках музыки на параде, Лев Толстой сказал всё, и всё же повторимся: парад был зрелищем красивым, патриотичным, объединяющим, несмотря на чины, всех военнослужащих в равностоянии перед Богоматерью, покровительницей России, и ее Сыном.

О парадах рассказывали и вспоминали долго, создавали умилительные и веселые мифы и легенды, гордились и восхищались этим «праздничным лицом» армии. Даже священнослужители, привычные к украшенным золотом, лазурью, святой живописью и архитектурой храмам, бывали потрясены и ошеломлены парадными торжествами.

«Склоняются знамена, гремит музыка, а за нею – громовое „ура“... Государь обходит фронт, за ним тянется пестрая лента свиты и начальствующих... Во всем этом чувствовалось величие, мощь России, чувствовалось что-то необъяснимое, невыразимое словами... я множество раз присутствовал на таких торжествах... И все-таки я не приучил себя к хладнокровию. Всякий раз, когда входил Государь, когда опускались знамена, начинала греметь музыка, – какой-то торжественный трепет охватывал меня...» – писал последний протопресвитер Русской армии и флота Георгий Шавельский в воспоминаниях.

Этот духовный подъем вылечивал больных и слабых. По обязательности и дисциплине, перемогая себя в нездоровье, приходили воины на армейский или флотский парад – и вот откуда-то являлись силы, бодрость и здоровье... Об этом свидетельствовали многие, как ни странно, избавленные от недомогания, парадом.

У Константина накануне парада с утра разболелась голова. Ночь он спал плохо, спальная комната была душной – окна выходили на восток, солнце нагревало комнату, не спасали открытые окна. Он вставал, пил воду, курил, смотрел на бледно-зеленое петергофское небо и зубрил уставы парадов.

Встал рано. Весь день – ни минуты свободной. Вечером записал в дневнике:


«Утром я поехал от имени полка к Государыне с огромным букетом из красных роз. К нему привязали красные бархатные ленты; на них было вышито золотом XXV и года 1866 и 1891... Я сказал Государыне, что 25 лет назад Преображенцы полюбили в ней невесту своего командира, а теперь любят Супругу Державного Шефа и Мать дорогих для всей России детей. Пришел и Государь. Мы все стали его поздравлять. Он меня поцеловал. – Ровно в 11 ч. я вышел перед полком на площадку около дворца. 1-й, 2-й и 3-й батальоны построились вдоль кавалерского дома и тылом к нему, а 4-й под правым углом, перед дворцовой церковью. В окнах, на балконах и на краю площадки, позади шатра Императрицы было множество народу. Солнце заливало весь парад жгучими лучами с синего безоблачного, словно итальянского неба. Я обошел полк, поздоровался, поздравил с праздником и принял знамена. В руке у меня была новая шашка: мне вручили ее накануне полковники от имени офицеров перед репетицией парада. На этой шашке изображено преображенское шитье и слова полкового марша. Такую шашку имеет каждый преображенец.

Я впервые переживал минуты ожидания, предшествующие параду, которым сам должен был командовать. И парад этот не был из обыкновенных, а особенно знаменательный. Не могу сказать, чтобы я очень робел или волновался, разумеется, я не был и совершенно спокоен. Я испытывал довольно приятное волнение. Весело быть начальником, появиться перед полком в блестящем мундире, громко и лихо командовать, молодцом проходить церемониальным маршем мимо Государя. Я более всего опасался не за себя, а за благополучное окончание. Могла бы встретиться какая-нибудь неудача, оплошность, неприятность. Но все было как по закону. Начало съезжаться начальство. Бригадный, дивизионный, корпусный и наконец Главнокомандующий. Я к каждому подходил с рапортом и вручал строевую записку. Жара была страшная. Мы, даже стоя на месте, так и обливались потом. Наконец подъехал Государь. Скомандовав: «Полк, слушай, на караул!», я пошел Царю навстречу, остановился перед ним в двух шагах и отрапортовал громко, внятно и с расстановкой. Он подал мне руку, сказав: «Я, кажется, в первый раз вижу тебя перед полком». – «Так точно, Ваше Императорское Величество», – и пошел провожать Государя по фронту. Только что он поздоровался и люди ответили, звуки нашего марша сменились гимном и разразилось оглушительное «ура». Обойдя все батальоны и приблизившись к бывшим преображенцам, служившим при Нем в полку, Государь подал знак, я махнул шашкой, и воцарилась мертвая тишина. Царь велел мне командовать к церемониальному маршу поротно и сказал, что сам пройдет во главе полка. Я так и обомлел от радости. С тех пор, что Он воцарился, Его еще не видали ни перед одним полком на таких парадах. Командовал я громко, не сбился, и когда 1-й батальон зашел плечом и я пошел к нему, чтобы встать впереди полкового адъютанта, Царь приблизился и обнажил оружие. Я проходил за Ним в двух шагах, преисполненный самой блаженной и гордой радости. Он взял шашку под высь и опустил ее, проходя мимо Государыни, которая опустила зонтик в знак поклона. Государь зашел, а я за ним, остановился и, как вкопанный, стоял, пока не миновал весь полк. Второй раз проходили по отделениям, и оба раза отлично. После второго прохождения 1-я полурота отделилась и свернула влево для относа знамен, а весь полк пошел в верхний сад, где составил ружья и поспешил занять места у столов под тенью вековых лип с трех сторон четырехугольного пруда. После относа знамен Государь с Государыней, дамами и свитой подошел к столу Государевой роты. Потом, взяв чарку, он пил за наш полк, назвав его первым в русской армии и напомнив, что поэтому мы во всем должны подавать пример другим. Потом я, что хватало голосу, крикнул: «За здравие прежнего командира, Державного Шефа!» Так же пили за Государыню, и за Цесаревича и его благополучное возвращение. Государь обходил столы, жена сунула мне в руку маленькую коробочку; в ней был крохотный разрезной ножичек, служащий в то же время и закладкой в книгу, из золота с Преображенской петлицей из красной эмали и надписью «8 июля 1891».


Перед завтраком у высочайшего стола все, служившие при Государе Преображенские офицеры и служащие ныне, собрались в одной из крайних зал большого дворца для поднесения Государю иконы. Ее превосходно изготовил Фаберже. Образа писаны в Москве: посредине Преображение Господне, а на створках Казанская Божья Матерь (празднуемая 8 июля) и св. Вел. Кн. Александр Невский. Поднося икону, я сказал: «Ваше Императорское Величество! 25 лет тому назад в этот самый день л. – гв. Преображенский полк был осчастливлен назначением Вашего Величества командующим полком. Сегодня, спустя четверть века, полк просит своего старого командира принять эту икону. Да будет она Вашему Императорскому Величеству благословением верных Преображенцев и выражением их непрестанных горячих молитв за благоденствие Державного Шефа». – Царь перекрестился, приложился к иконе и прочувствованным голосом долго говорил нам. Александр III редко и мало говорит, никто не запомнит, чтобы Он произносил длинные речи, но тут мы ушам своим не верили: Царь говорил так хорошо, так просто, хотя, очевидно, не подготовившись, каждое его слово было так веско, что никто из нас никогда не забудет этой царской речи... «Есть в нашей гвардии батальон Императорской Фамилии, но я считаю Преображенский полк еще более полком Императорской Фамилии, еще более близким нашему семейству и в особенности Государям. Начиная с Петра, все царствующие государи и Императрицы были шефами полка. И поэтому он всегда должен быть первым в нашей армии, как я сказал уже нижним чинам. Это доказала его боевая слава еще в недавнюю кампанию...» Так закончил Государь свою речь».

Константину приятно было воссоздать все детали красивого акта, командиром которого он был.

* * *

Праздник кончился – наступили будни. Он готовился к своему первому полковому учению. «Я выехал перед полком галопом и начал ученье. Учились прекрасно», – сообщает его дневник.

Но спустя месяц с некоторой долей грусти он пишет Аполлону Николаевичу Майкову в Сиверскую, где поэт снимал дачу, построил церковь и школу:

«Как-то Вам живется на Сиверской в этот холод? Я перебрался с полком в лагерь 25 мая, здесь тогда шел снег. Постепенно привыкаю к новой и нежданной для меня должности командующего полком. Все еще мне как-то неловко и странно в этом положении, когда еще в апреле я был только смиренным ротным командиром, а батальоном так никогда и не командовал. Много было пережито новых впечатлений, волнений и тревог в последний месяц; Муза от меня отлетела. А мне так хочется снова отдаться ей здесь, в милом лагере, где я так часто находил вдохновение и воодушевление. Видали Вы книжку стихотворений Влад. Соловьева? Какие в ней есть прелестные вещи! Если б только он позабыл политику и богословие, чтобы отдаться исключительно поэзии».

Константину всегда казалось, что поэзия может жить лишь вдали от бурь, вражды и несогласий. Как ни пытался им любимый Фет свести Великого князя с творцом «прелестных стихов» Владимиром Соловьевым, ничего не получалось – слишком много шума было вокруг имени В. Соловьева. «Встает как венчающий купол, как свод устремлений, к которому сливаются струи кадильные, – встает имя Владимира Соловьева, – пишет один из современников и продолжает: – Для нас Соловьев – это была высшая истина, это было зеркало, в которое вместе с отраженьем событий преломлялся и смысл их. Рано умолк его голос. Да и когда звучал, не умели слушать его. А сколько раз Победоносцев налагал на него печать насильственного молчания!»

После выхода брошюры Соловьева «L'idee rasse» Победоносцев доносил Александру III: «Благоволите, Ваше Императорское Величество, обратить внимание на прилагаемую статью о Соловьеве, коего действия возбуждают теперь столько толков и негодования в России. Вот до какого безумия мог дойти русский умный и ученый человек, и еще сын Сергея Михайловича Соловьева. Гордость, усиленная глупым поклонением со стороны некоторых дам, натолкнула его на этот ложный путь». Государь ответил: «Действительно, это страшно печально, и в особенности подумать, что это сын милейшего Сергея Михайловича Соловьева, который был моим воспитателем».

А умные дамы и умные мужчины говорили, что лекции сына, а не отца, были незабываемые. Он мог «глаголом жечь сердца людей»; но глагол его был или под запретом, или стеснен. «Не смею говорить о Владимире Соловьеве, – писал князь Волконский, – не моего познания дело, не могу судить и о том, в чем истинная его сила – философ или публицист, но скажу, что среди русских публицистов, людей, занимавшихся вопросами общественно-государственными, ни один не принес на служение родине более высокого мыслительства, согретого более пламенным духом любви, чем Владимир Соловьев. И не слышу слов уже, но слышу этот голос, немного глухой, подернутый дымкою, с тем особенным, ему присущим чем-то апостольским, в оболочке ежедневной простоты. Но, несмотря на эту простоту, никогда не мог я подойти к Соловьеву так, как подходил вообще к людям. Он не был для меня физической сущностью; когда я пожимал его руку, я пожимал духовную руку. И вижу такую картину: в густой толпе, под белым сводом монастырских ворот, сребристо-черными прядями обрамленный лоб и голубой пламень глубоких глаз – на фоне золотой парчи. То было в воротах Александро-Невской лавры; он подпирал плечом гроб Достоевского. И под этой картиной хочется подписать и к нему же отнести его же (Соловьева. – Э. М., Э. Г.) слова:

Высшую силу в себе сознавая,

Что ж толковать о ребяческих снах?

Жизнь только подвиг, – и правда живая

Светит бессмертьем в истлевших гробах».

* * *

С восторгом, но и тоской по улетевшей от него собственной музе, Константин читал стихи Соловьева. Для него он был «особенный» еще и потому, что приходился другом Фету. Издалека, приглушенная зеленой чащей, звучала музыка военных маршей, раздавались окрики команд, голоса птиц, шум деревьев, а он не мог оторваться от стихов с удивительными мыслями, восхитительными сравнениями. Душа становилась чище, крылья у нее вырастали. И грусть, грусть от собственного бессилия! Муза, так охотно и часто прилетавшая в лагерь, не навещает его...

Стояла жаркая и тихая погода. Земля высохла, просила дождя. Вроде бы барометр падал, но сушь продолжалась. Хороводили в небе тучи, ожидалась гроза, но флотилия с темными парусами, возможно, набитыми дождями, проносилась мимо. «В стране ожидается засуха, люди боятся голода», – били тревогу газеты. В пятницу войскам был дан отдых. Но до двенадцати часов дня Константин Константинович провозился в лагере. В Павловск едва успел к завтраку. Дорогой обогнал солдатика с красным воротником, гадал издалека: преображенец или Московского полка? Оказался свой, из 12-й роты, Афанасий Степанов, шел на похороны матери. Смущенного и неуклюжего, Константин посадил его рядом с собой и довез до самой избы.

В Павловске дети прыгали вокруг него. Жена была в Германии у родителей. Потом няни увели детей.

Он сидел в тишине летнего дня. Примолкли птицы. Дети, наверное, уже спали – тихий час. Почувствовал, как соскучился по Лизе. Где-то поодаль мелькнула тень, давно не бывавшая в его садах. Одна дама – муза – напомнила о другой – жене. А как неимоверно они иногда соперничают! Не иначе как мелькнувшая тень оживила в памяти стихотворение, написанное год назад здесь же, в Павловске, когда Лиза тоже уезжала:

(«В разлуке», 29 июля 1890)

* * *

Утром Константин торопился в суд, но задержала мать, сказав, что хочет поговорить с глазу на глаз. Александру Иосифовну печалили события, случившиеся во время путешествия Наследника на «Памяти Азова». Сын Оли все же спас Ники жизнь! Сам Ники это признает. А благодарности никакой не последовало. Александра Иосифовна приложила к глазам платочек:

– Не понимаю ничего... Да еще смеют говорить, что Георгий плохо влиял на Цесаревича, учил его дурному...

Константин объяснил, что ничего страшного не произошло. Просто свита Ники не нашла общего языка с кают-компанией «Азова», где Георгий числился своим человеком да еще был близок к Ники – вот и возвели на него всякую напраслину. И все же сплетни – дело гадкое, а зафиксированные на бумаге – становятся опасными. Так что многое будет зависеть от того, что изложит на бумаге князь Ухтомский, который сопровождал будущего Императора Николая II в кругосветном плавании.

Эспер Эсперович Ухтомский, публицист и поэт, закончил историко-филологический факультет Петербургского университета, служил по департаменту духовных дел иностранных исповеданий, несколько раз был командирован в Сибирь и Среднюю Азию для изучения быта инородцев-буддистов. В мемуарной литературе сохранился его портрет:

«Что-то обаятельное по природным данным и вместе что-то раздражающее, способное в отчаяние привести по практической неприложимости. Маленький, сутуловатый, с беспорядочными черными волосами, очень неряшливый во внешности своей, он говорил как-то мелко, рублено и с преимущественным уклоном к анекдоту. В силу последней привычки он бывал иногда забавен, иногда несносен. Чрезвычайно начитанный, с красивым поэтическим талантом, он, однако, ничего не сделал. Как в стихах своих он никогда не мог удержаться в рамках выбранного им размера, так и вся жизнь его была полна перебоев. Про него можно сказать то, что говорили про члена Французской палаты Дешанеля: „Un brillant avenir derriere lui“ (Блестящая будущность за спиной). Только Дешанель все-таки побывал президентом республики; правда, он кончил печально: в припадке нервного возбуждения выскочил из вагона на полном ходу; подобравшая его жена стрелочника дала телеграмму, что выскочил из поезда какой-то сумасшедший, который воображает себя президентом республики... Ухтомский же стал всего-навсего редактором „С. – Петербургских новостей“. Но царь сказал ему, что будет читать его газету каждый день.

Газета Ухтомского была единственная, касавшаяся вопросов инославия и иноверчества в тех пределах безбоязненности, которые вообще были допустимы по тогдашним цензурным условиям. Кроме того, Ухтомский имел разрешение письмом испрашивать себе свидания. Он вкладывал свои письма в номер газеты, который посылал Государю. Много «истин» доходило таким путем до уха царского, но все-таки ничего из этого не вышло. С одной стороны, все разбивалось о безразличие, которым отличался характер Государя, с другой, и сам Ухтомский себе повредил. Его сгубил анекдот. Ведь анекдот хорош между двух людей, одинаково мыслящих; тогда он является сокращенным способом общения, избавляя от чрезмерно подробного изложения. Но когда говоришь с человеком, который, что называется, «не в курсе», анекдот и не убедителен, и не смешон – он надоедлив. Ухтомский в Царском просто надоел».

В плавании Ухтомский исполнял роль «путеводителя», человека, знающего чужие страны, особенно восточные, которые Наследник посещал. Ухтомский испытывал особую тягу к Востоку и был хорошо известен в российских академических кругах как серьезный исследователь буддистских древностей. Восточные люди любили его, он умел с ними говорить: все, что было в нем детского и молодого, как-то встречалось с тем, что было в его собеседниках мудрого и стародавнего. Из своих путешествий он привозил ценные подарки и приобретения; его коллекция буддийских идолов была впоследствии приобретена музеем Александра III. Его квартира на Шпалерной походила на некий храм: занавески, идолы, драконы, бронза, яшма, нефрит, лак; в аквариуме – крокодил. Китайцы, тибетцы, сиамцы, индусы и наши буряты – все являлись к нему на поклон, а идолы и крокодил свидетельствовали о его любви к Востоку и его людям. Ухтомский был зачислен в свиту Наследника как историограф путешествия Цесаревича и просветитель его. Ему предстояло составить подробное описание всего, что происходило на их пути в чужеземных странах и на царском корабле. Вот этого и боялся Константин. Начнется с того, что Георгия взяли на борт в последней православной стране – Греции, а закончится тем, что Георгий – «молодой человек, который не может служить образцом для Великих князей и принцев».

Но пройдет несколько лет, и в трехтомнике Э. Э. Ухтомского под названием «Путешествие на Восток Его Императорского Высочества Государя Наследника Цесаревича. 1890–1891», изданном в роскошных полукожаных переплетах с золотым тиснением (тома выходили последовательно с 1893 по 1897 год), Великий князь не найдет ни одного худого слова о греческом принце-спасителе.

Государь пожаловал Георгию «золотую медаль за спасение погибающего». Пройдет пять лет, и Цесаревич Николай перед своей коронацией запишет в дневнике: «Горячо благодарил Бога за спасение, ниспосланное Им рукою Джорджия в Японии!» В этот день он всегда будет стоять на благодарственных молебнах.

* * *

Суд начался минута в минуту. Было объявлено, что разбирается дело об изнасиловании мещанки Бахваловой нижними чинами Преображенского полка.

Константин внимательно посмотрел на своих подопечных – ефрейторов и рядовых, стараясь напомнить им о их вчерашней беседе. Под вечер он заходил к ним на полковую гауптвахту. Разговор был долгий, но молчания – больше.

– Как вы могли опозорить так полк?

– Мы не подумали, – хмуро сказал Нечаев.

– О себе почему не подумали?

– Бес попутал, жарко было, – отвечал за всех опять Нечаев.

– Домой хотелось, мне хотелось домой к жене, – всхлипнул самый молодой Позик.

– Ты же в отпуске уже был!

– Не был я, не пропустили. Сказали, причин пока нет.

– Но порядок же по отпускам существует?...

– Кто его знает. Так говорят, но на самом деле не то...

– А вы что молчите? – Константин посмотрел на остальных троих и ужаснулся: – Как вы могли – все!.. Как звери...

– Она сама допустила, смеялась. Думали, что согласная...

– Вас будут судить. Очень строго. Я не пугаю, а советую не изворачиваться, говорить правду, всю правду. Только так заслужите снисхождение...

Солдаты, к счастью, на скамье подсудимых вели себя прилично: во всем повинились, не сваливали случившееся друг на друга, не изворачивались. Но суд был строг: четырех приговорили к каторжным работам на восемь лет, двоих-на четыре года. Оправдали только одного, совсем молодого Позика. После разбирательства виновные сказали свое последнее слово – всё, как учил их Константин: что осрамили полк, что огорчили начальство и принесли ему неприятности. Просили милости, потому что служили всегда честно и непорочно. Константину было больно их слушать. «Мне придется прибегнуть к Высочайшему милосердию», – подумал Константин. Он хотел облегчить положение осужденных.

Суд, а вернее случившееся в полку и приведшее к суду произвело на Константина удручающее впечатление. Знак о возможной распущенности полка и его неуправляемости был подан. Он вдруг остро почувствовал разницу между ротой, в которой почти каждого солдата знал в лицо, и многоликостью полка.

ЭЛИТАРНАЯ ДОЛЖНОСТЬ

Преображенский полк – это история Российской империи и Российской армии. Преображенцы участвовали в шведских, турецких, наполеоновских, балканских войнах. Полковое знамя, герб полка, полковая икона – это были святыни для имевших честь служить в полку.

Избранным, кто отлично служил, был награжден орденом Святого Георгия, орденом Меча и золотым оружием, разрешалось уйти в отставку «с мундиром», имея честь носить его всегда. За особые воинские заслуги генерала высокого ранга могли удостоить звания «Почетного преображенца». Этого звания удостоился в свое время генерал-аншеф граф А. В. Суворов-Рымникский.

В Преображенском полку служили Государи и Великие князья. Преображенцы стояли на самых почетных местах у царского трона. Их казармы были ближе всех к Зимнему дворцу. Многие, начинавшие здесь службу в нижних чинах, сделали высокую карьеру в государственной, политической и дипломатической деятельности. Знаменитый полк, «парадное» лицо петербургского офицерства, он был в чести, всегда на виду, с особыми привилегиями. Но, вступив в новую должность, Константин Константинович мучительно думал о себе в этом полку: как он сам будет идти «по благородному пути самоусовершенствования и полезной деятельности»?

Начиналась жизнь, характерная для высочайших особ Императорского Дома. А высочайшие особы, по замечанию современника, «как в футляре, замкнуты в собственном существовании... масса мелких интересов до такой степени заслоняет их взор, что совершенно закрывает от них широкие горизонты. С ними чувствуешь себя, как в комнате, лишенной воздуха. Их умственный и нравственный кругозор так узок, так ограничен. Перед их бедным умом, крылья которого постоянно обрезались, никогда не открывалось иных горизонтов, кроме Марсова поля и Красносельского лагеря, не вырисовывалось иных идеалов, кроме парадов и фойе оперы или французского театра!».

Но каким бы ни было едким и во многом несправедливым это замечание, доля истины в нем все же была. Вот и Великому князю Константину Константиновичу предстояло преодолеть в себе «кукольную пружину» царедворца, чтобы не превратиться под давлением «этикета, удовольствий и роскоши», этой хитроумной придворной машины, в посредственность.

«Всегда оставайтесь самим собой», – вспоминался совет Страхова. Совет был легко приемлем для диалога поэта с листом бумаги. Но как его применить в море человеческих отношений, часто окрашенных предрассудками, в придворно-уставных обстоятельствах?

После последних больших учений он с тревогой отмечал, как командиры теряются, видя перед собой вчетверо больше людей, чем в частях мирного состава, только немногие быстро осознают, как справиться с этой массой. «Придет война, – сокрушался Константин, сам один из командиров, – мы голову потеряем...»

Он, конечно, проверял, контролировал всё, что положено командиру полка. Любил дни, когда успевал многое сделать по программе, заранее составленной. Вспоминал Великого князя Алексея, от которого ему доставалось за эту «скучную сухую» наклонность еще на фрегате «Светлана». «Ты видом, как циркуль, манерой, как счетная линейка, педант и заведенная машина!» – кричал ему Алексей в кают-компании.

Но он и теперь находил, что в его привычке жить «по программе» ничего дурного нет. Иначе как бы он успел побывать в Пулковском комитете, председателем которого состоит по званию президента Академии? Как бы осмотрел новые батальонные кухни и столовые, а часть их пришлось забраковать? Как бы разобрался с караулом в новом арсенале, когда командующий 4-й ротой Джунковский, проверяя караул, застал двух часовых спящими?

Он шел на фуражный двор, осматривал склады неприкосновенного запаса, заходил в нестроевую роту, в артель нижних чинов, в арсенал при дежурной комнате, в библиотеку. Прослужив под началом хорошего военачальника Васмунда, он научился многим дельным вещам, как научился избегать того неразумного и недоброго, что тоже видел у Васмунда. «Это урок от обратного», – говорил себе Константин. Никто, как он, не понимал солдата, никто, как он, не любил его. К сожалению, элитная должность не приближала, а отдаляла от него солдат – главную силу армии. Какую же тоску он испытал по живому солдатскому разговору, по его открытой душе, когда видел застывших в чинопочитании подчиненных, обходя в темноте солдатские палатки!

Он погрелся возле угасавшего костра 2-го батальона и, уже возвращаясь после обхода вдоль тыла полка, услыхал из-под одной палатки возле патронных одноколок громкий голос. Остановился, прислушался: какой-то солдат рассказывал сказку. По говору можно было заключить, что он малоросс, хотя говорил по-русски. Сказка была про богатыря Ивана-дурака, совершавшего подвиг за подвигом и все никак не достигавшего благополучия, а у коня его «в лобу солнце, в затылку месяц, а скрозь звезды...». Сказка тянулась бесконечно. Он долго стоял и все слушал, радуясь живой солдатской речи. Любопытно было, с каким участием относились к сказке слушатели, иногда прерывая рассказ замечаниями, вопросами и восклицаниями...

И вдруг Константин Константинович понял: то, о чем он раньше думал с благодушной иронией – о разнице между собой и предыдущим командиром Преображенского полка, – к благодушию отношения не имеет.

* * *

Предыдущий командир, его лучший друг Великий князь Сергей Александрович, был грозой полка. Его боялись, ему подчинялись безоговорочно и офицеры, и солдаты. Конечно, это была не строгость принца Александра Петровича Ольденбургского, командира гвардейского корпуса, чья строгость граничила с самодурством, когда у офицеров случались нервные припадки, а солдаты впадали в панику при приближении своего начальника. Сергей же был просто строг, холоден, недоступен.

Константину казалось, что он хорошо знает Сергея: его крайнюю религиозность с поклонением всем русским святыням, поездками по монастырям, беседами со старцами. Сергей много читал, собственно он в какой-то мере развил вкус к серьезной литературе у Константина. Он его познакомил с Достоевским, который для Константина на всю жизнь остался главной притягательной силой в духовной жизни. Он дружил с Победоносцевым, крупным законоведом, государственным деятелем, литератором, человеком критического ума, близким к идеалистам-славянофилам. Была какая-то ниточка между ними – Достоевским – Победоносцевым – Сергеем.

Двадцать девятого января 1881 года Победоносцев писал Александру III: «Вчера вечером скончался Ф. М. Достоевский. Он был мне близкий приятель, и грустно, что нет его. Но смерть его большая потеря и для России. В среде литераторов он – едва ли не один – был горячим проповедником основных начал веры, народности, любви к Отечеству. Несчастное наше юношество, блуждающее, как овцы без пастыря, к нему питало доверие, и действие его было весьма велико и благодетельно. Многие – несчастные молодые люди – обращались к нему как к духовнику, словесно и письменно. Теперь некому заменить его. Он был беден и ничего не оставил, кроме книг. Семейство его в нужде. Сегодня пишу к графу Лорис-Меликову и прошу доложить, не соизволит ли Государь Император принять участие. Не подкрепите ли, Ваше Высочество, это ходатайство. Вы знали и ценили покойного Достоевского по его сочинениям, которые останутся навсегда памятником великого русского таланта».

Первого февраля новое письмо: «Похоронили сегодня Ф. М. Достоевского в Невской лавре. Грустно очень. Вечная ему память. Мне очень чувствительна потеря его: у меня для него был отведен тихий час, в субботу после всенощной, и он нередко ходил ко мне, и мы говорили долго и много за полночь...»

И Сергей считал для себя счастьем увидеть Достоевского в своем доме, устроить его чтение, дать возможность собравшемуся обществу послушать писателя. И это была не мода, не прихоть «увидеть гения». Это была глубокая потребность души и интеллекта.

Сергей был крайне гостеприимен. У него, Великого князя, генерал-губернатора Москвы и командующего войсками Московского военного округа, всегда останавливалась семья Константина. «Милый дядя Сергей, радостный, со свойственной ему приветливостью...» – это воспоминание сыновей Константина Константиновича.

Но как противоположно этому звучали голоса большинства знавших его людей. Этим людям не в чем было Сергею завидовать, не в чем с ним соперничать. Они были богаты, родовиты, свободны от его власти, влияния, характера. И вместе с тем: «... при всем желании отыскать хотя бы одну положительную черту в его характере, я не могу ее найти, – пишет Великий князь Александр Михайлович. – Будучи очень посредственным офицером, он, тем не менее, командовал л. – гвардии Преображенским полком – самым блестящим полком гвардейской пехоты. Совершенно невежественный в вопросах внутреннего управления, Великий князь Сергей был, тем не менее, московским генерал-губернатором, пост, который мог бы быть вверен лишь государственному деятелю очень большого опыта. Упрямый, с недостатками, он точно бросал в лицо вызов и давал, таким образом, врагам богатую пищу для клеветы и злословия».

Современный нам автор исторических книг В. Н. Балязин, собрав факты, набросал картину нравственной жизни полка во время командования им Сергеем Александровичем:

«Характернейшей чертой быта было бретерство, волокитство, игра в карты, склонность к гомосексуализму и забубенное пьянство. Дело врачей и психологов объяснить, почему так произошло, что среди офицеров гвардии широко распространился гомосексуализм. Александр III, эталон нравственности, с омерзением относился к носителям этого порока, но изгонять со службы не мог, ибо их было слишком много, ограничивался отставками офицеров, чьи похождения получали громкую скандальную огласку.

Император вынужден был отставить от службы сразу двадцать офицеров-преображенцев, не предавая их суду только из-за того, что это бросило бы тень на его родного брата – их командира».

Великий князь Константин Константинович достаточно брезгливо и возмущенно относился к этому доставшемуся ему полковому наследству, а за то, с чем лично справиться не мог, просил у Господа прощения и очень страдал.

И, конечно, не понимал Сергея. Зачем тогда Достоевский, зачем философские книги, зачем мудрые старцы и зачем чистая, почти святая, красивейшая женщина – жена, чьи портреты развесил и расставил Сергей у себя в кабинете?

А солдаты, служившие верой и правдой? Они ведь не должны вернуться домой, во все уголки России, опошленными, циничными, не узнавшими «трудной честности», этой руководящей силы человека?

В Сергее была какая-то неясная для Константина двойственность. Они, два близких друга, две родственные души, плакали у гроба матери Сергея – Императрицы Марии Александровны, не принимали, считая позором для России, роман его отца Александра II с княжной Долгорукой... И вот отец Константина, отправленный в отставку, оказался не у дел. Не думая о дружбе с Константином, о несправедливости по отношению к его умному и талантливому отцу, Сергей заявлял в письме Победоносцеву: «... Скажу Вам откровенно, что порадовался последним переменам в высших кругах... Я думаю, нелегко было привести в исполнение перемены министров...»

Перемены министров были не только не легкими, но, как в случае с отцом Константина, и крайне неудачными. Константина Николаевича заменил Великий князь Алексей Александрович – адмирал Российского флота.

Трудно было представить более скромные познания, чем те, что имелись у этого адмирала могущественной державы. Одно только упоминание о современных преобразованиях в военном флоте вызывало болезненную гримасу на его красивом лице. Не интересуясь решительно ничем, кроме женщин и балов, он изобрел чрезвычайно удобный способ для устройства заседаний Адмиралтейств-совета. Он приглашал его членов к себе во дворец на обед и рассказывал одну и ту же историю из времен парусного флота. Это беззаботное существование было омрачено, однако, трагедией: несмотря на все признаки приближающейся войны с Японией, генерал-адмирал продолжал свои празднества и, проснувшись в одно прекрасное утро, узнал, что наш флот потерпел позорное поражение в битве с современными дредноутами микадо. После этого Великий князь подал в отставку и вскоре скончался.

Константин не любил говорить с Сергеем о Победоносцеве. Это было живое напоминание о болезни отца, о его исковерканной жизни. Сколько бы полезного мог сделать отец за истекшие, как вода, годы! Но его отстранили от государственной деятельности в лучшем возрасте зрелости. А сейчас он не жил, не умирал – мучился после случившегося с ним удара: вялость, сонливость, слабость, онемение пальцев рук...

И все же имя Победоносцева заявляло о себе в разговорах друзей.

– Ты ведь не станешь отрицать, что в смутное время 1881 года, когда весь Петербург бредил конституцией, и твой отец тоже, – единственным оплотом против этого безумия был Победоносцев. Он все же остановил смуту и дал России опомниться, – говорил Сергей.

– Интересную эволюцию он прошел: тайный корреспондент Герцена...[37]

– Но он Герцену писал не как противник самодержавия, а как сторонник его укрепления! – разозлился Сергей.

– Слишком разносторонне он его укрепляет: «Победоносцев – для Синода, Обедоносцев – для двора, Бедоносцев – для народа, а Доносцев он – всегда».

– Ты, Костя, не можешь обойтись без рифмы, даже столь низменной. А считаешь, что тебя петербургская культура взрастила...

– Мне он несимпатичен не по причинам наших семейных неприятностей. Не выношу людей, пусть даже высокоодаренных, высококультурных и умных, но все разрушающих злобной, узкой критикой. Не терплю ума без положительного, жизненного творчества. Победоносцев не в состоянии ничего произвести ни физически, ни умственно, ни морально... Пойми, он черств, как сухая корка, мертвенен, словно мумия, вышедшая из египетского саркофага... Пойми, Сергей, было бы лучше, если бы Победоносцев сидел в своем Хлебном переулке в Москве, ходил в университет, читал своим шелестящим голосом лекции, а не гипнотизировал всех. Мне жаль, что он свою умную голову не сумел приложить к реальным делам, а все заботится о «шатаниях мыслей», променяв силу своей мысли на силу злобы.

– Ты не прав. С ходу могу тебе кое-что из дел перечислить. Он принимал участие в деле создания Добровольного флота. Вспомни, сразу после Сан-Стефанского мира с Турцией возникла мысль, ввиду возможной войны с Англией, приобрести быстроходные пароходы, которые в военное время могли бы быть обращены в крейсеры-истребители. По всей России тогда открыта была подписка на осуществление этой цели путем пожертвований. Удалось приобрести в Германии первые суда, названные «Россия», «Москва», «Петербург», «Нижний Новгород». Знаю, что этим делом и отец твой занимался... И еще. Победоносцев знаешь о чем Государю написал? О северных краях России, которые приходят в запустение оттого, что правительство совершенно отвернулось от этих мест. Позаботился Константин Петрович и о школе для девочек в городе Свислочи; обеспокоен убогим видом «шведской могилы» в Полтаве. «Нужно достойно и праведно устроить это место», – говорил он. Сейчас указывает на необходимость реставрации древнего Спасо-Мирожского монастыря в Псковской земле. Подожди, я тебе сейчас что-то покажу...

Сергей выдвинул ящик стола, достал несколько листков бумаги:

– Прочитай. Саша позволил мне это переписать – письмо от Константина Петровича из Пскова. Только что получено Государем. Читай!

«Поездка моя в Псков, – читал Константин, – была крайне интересна и поучительна. Для русского человека древний русский город, исполненный исторических воспоминаний, кажется святыней, и в этом смысле Псков – на первом месте: здесь каждая пядь земли или полита кровью, или носит на себе следы исторических событий. Едешь, и говорят: здесь волновалось вече; отсюда Александр Невский шел на Ледовое побоище; тут граждане псковские встречали Василия Ивановича – первого рушителя псковской свободы; здесь юродивый Николай с куском кровавого мяса остановил кровожадного врага, а вот мощи этого юродивого в соборе; отсюда, с колокольни, Стефан Баторий смотрел на приступ 8 сентября; вот свежий пролом, заложенный в одну ночь псковскими гражданами и женщинами, – и так на каждом шагу. Старая псковская стена – поистине великая святыня, подобная севастопольской: враг не решился двинуть свое войска, и одни граждане отстояли свой город против целой армии первого полководца Батория к удивлению всей Европы и на спасение всей Руси, ибо, если бы не устоял Псков, не устоять бы и Москве. И это спасение приписал народ не себе, а заступничеству Матери Божией: в отчаянную минуту, когда враги ворвались уже в город и спасения не было, пронесли по стенам древнюю икону Печерскую, вынесли из собора мощи Всеволода-Гавриила и сказали: „Князь святой, сам спасай свой город“. И чудо совершилось: мужики, женщины и дети прогнали сильных рыцарей. Все это помнит народ с горячей молитвой, и ежегодно с 3 по 15 октября совершается великое торжество в память осады – крестный ход из Печерского монастыря вокруг стен всего города, со вселенскою панихидою у пролома, и тут же празднуется другое избавление Пскова в 1812 году, тоже приписываемое чуду великой милости Божией».

– Как написано! Поэт, историк! Язык русский, чистый, – восхищался Сергей.

– Да. Но как совместить эту поэзию со множеством странностей, похожих на доносительство: слежка за газетами, журналами, книгами, приезжими актерами... Мне, например, тоже не понравилась картина Ге «Христос и Пилат», но я же не требовал ее снять с выставки.

– Ты не обер-прокурор Священного синода...

– Так ведь анекдоты ходят о нем. Как-то увидел в продаже конверты с бумагой красного цвета, изучил их и пишет тогдашнему министру внутренних дел графу Дмитрию Андреевичу Толстому: «Посмотрите на свет: водяной знак изображает красного петуха».

– Ну, это все мелочи. – Сергей высокомерно посмотрел на Константина.

«Вот так он смотрит... Нет, хуже. Как на скот, смотрит на солдат, – подумалось Константину. – И, наверное, как и Победоносцев, не одобряет никаких учений, основанных на доброй природе человека».

Но вслух он сказал другое:

– А я и в мелочах не люблю лживой двойственности. «Мы не сумели сохранить праведника...» – так Победоносцев говорил об убийстве Александра II. А за месяц-два до убийства удержаться не мог от ненависти – и к «благодушному» Царю, да и к моему отцу, и к их сподвижникам: «Это роковое царствование тянет роковым образом в какую-то бездну. Прости, Боже, Александру II – он не ведает, что говорит... Теперь ничего не отличишь в нем, кроме Сарданапала.[38] Судьбы Божьи послали нам его на беду России». Александр II правильно делал, что Победоносцева не любил. Увидишь, и Александр III перестанет слушать его риторику и доносы...

Константин вдруг замолк. Он все-таки любил Сергея.

– Извини, Сергей. Я излишне погорячился. Так, чего доброго, доберемся до графа Льва Николаевича, а там и до Рачинского.

– Рачинский? Сергей Александрович? Почему ты вспомнил моего тезку?

– Потому что он друг Победоносцева. И потому что вчера в заседании Академии мы избирали членов-корреспондентов на имеющиеся вакансии. Я просил замолвить слово за автора книги «Сельская школа» Рачинского как за одного из полезных русских людей, деятелей на поприще народного образования... Избрали единогласно.

– Ну вот! Победоносцевым ты недоволен, а его последователей отличаешь.

– Последователи – иные личности, далекие от его мертвящей работы.

– Но что ты нашел в Рачинском – затворнике, отшельнике, бедолаге?

– Тебе не понять. – усмехнулся Константин. – Должности у тебя слишком высокие...

Сергей пожал плечами:

– Ты только что одну из них получил, мою, можно сказать, вчерашнюю.

Разговор с Сергеем не получался. Не мог он сказать открыто Сергею: «Ты идейно близок к Победоносцеву, нынешнему „государственному оку“, поскольку защищаешь его убеждения, что для общества пагубна идея народовластия, „великая ложь нашего времени“, как говорит Победоносцев, что парламентские деятели – самые безнравственные представители страны, что вреден и безнравственен суд присяжных – „пестрое смешанное стадо, собираемое или случайно, или искусственным подбором из массы, коей недоступно ни сознание долга судьи, ни способность осилить массу факторов“, что вредна периодическая печать, сила развращающая и пагубная, мол, „любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея свои или достав чужие деньги, основать газету, созвав толпу писак“, что вредно распространение народного образования. Но совсем не опасны, считает Победоносцев, невежество, грубость, забитость духовенства и неграмотной массы людей. Можно со всем этим соглашаться или не соглашаться, принимать эти суждения или отрицать, но нет в них ни слова любви к человеку...» Всё это хотел сказать Константин Сергею. Но не сказал. Он стал ему рассказывать, как стоял всенощную в учительской семинарии, как понравилось ему тамошнее богослужение и как при выходе из семинарии его фельдфебель Степан Кидалов вдруг сказал:

– Ваше Высочество, вы заметили, как священник и один из учеников трогательно читают возгласы и шестопсалмие?

– Ну и что, что он сказал? – поднял брови Сергей.

– А то, что я впервые слышу такое выражение от простого солдата. «Трогательно»... Ты чувствуешь в этом душу человека?

Сергей ничего не чувствовал. И Константин сказал себе: «Я не хочу быть таким командиром, каким был мой друг, – бурбоном и карателем. Я хочу испытывать счастье от возможности проявлять к людям любовь и доброту. Я хочу доверия».

Так он написал своей дорогой Королеве эллинов – сестре Оле.

ПЕРЕКРЕСТОК

В те дни он начал читать новую книгу Сергея Александровича Рачинского «Сельская школа».

Если нарисовать крест, то это и будет тот перекресток, на котором все они встретились: Рачинский, Константин, Победоносцев и Сергей.

Константин Петрович Победоносцев очень ценил Рачинского. Восторженно писал о нем Александру III: «Я представлял Вашему Величеству письмо Рачинского, чтобы показать, какие люди у нас работают в темных углах, с верою в успех делают великие дела в малом круге своем». Победоносцев ценил Рачинского как человека высокого благородства, блистательного ума, обаятельного собеседника. Но еще более ценил в нем педагога, который организовал в своем селе Татево школу-интернат. Она прославилась не только в России, но и за рубежом. Профессор ботаники Московского университета, первый переводчик Дарвина на русский язык, Рачинский оставил блестящую университетскую карьеру и перебрался в свое родовое имение, в Татево. И твердо решил посвятить оставшуюся жизнь обучению и воспитанию крестьянских детей. Совершить такой поступок в 49 лет!

Победоносцев сожалел, что Рачинский до сих пор продолжает считать себя сторонником Дарвина. Когда он первым перевел на русский язык основной труд Дарвина «Происхождение видов», Победоносцев еще не был обер-прокурором Священного синода и не мог запретить книгу. Но сейчас Рачинский написал предисловие к ее второму изданию. И вот теперь-то Константин Петрович запретил публиковать второе издание, как и новый перевод, сделанный И. М. Сеченовым.

Победоносцеву не нравились «отношения» Рачинского не только с Дарвином, но и с Львом Толстым. Дружбу с последним Константин Петрович старался поколебать. И не безуспешно.

Льва Толстого и Рачинского сблизила педагогика. «Яснополянский мудрец и Татевский отшельник» – так их называли – считали воспитание детей в начальной сельской школе важнейшей задачей.

Семнадцатого апреля 1877 года Рачинский писал Толстому:

«Для чего нужны школы? Для чего нужна церковь? Для чего нужно людям жить не собой только, но и друг другом? Все эти потребности, я не скажу физические, но столь же непосредственные, столь же могучие, как голод и жажда. Мне кажется, что образованному человеку, живущему в русской деревне, столь же естественно учить крестьянских ребят, как родильнице кормить грудью своего ребенка, тем более что они так голодны, так жадно льнут ко всякому, который может чему-нибудь научить».

Рачинский делился с Толстым своими мыслями по поводу способностей его учеников к литературному творчеству и радовался, что ученики сочиняют сказки. «Я давно бросил задавание сочинений, – пишет он, – они пишутся нехотя, вяло, сухо, – и заменил их ежедневною импровизированною диктовкою на самые разнообразные темы, что чрезвычайно их интересует».

Толстой и Рачинский неоднократно пытались приехать друг к другу.

Толстой посылает Рачинскому телеграмму: «Когда и как приехать к Вам? Отвечайте: Торжок станцию». Но телеграмма пришла с опозданием. Рачинский пишет Толстому: «Вчера, любезный граф Лев Николаевич, я получил Вашу телеграмму, ответил и лишь сегодня рассмотрел, что она от 30 сентября. Можете представить наше горе! Вы уже ехали к нам – и, благодаря телеграфу, мы узнали об этом лишь через шесть недель! А как отрадно, как нужно мне было Вас видеть! Нужно мне Вас видеть потому, что я слабею. Физически и нравственно. Утомление шести лет непрерывного учения и болезнь, которую я себе нажил, подрывают мои силы. Я Вас обещал ребятам: они все точат зубы на Вас. – А мои помощники! Ведь на них никто, кроме меня, и обратить внимание не хочет. Вы бы их оценили, одобрили. Они этого стоят. В них вся суть моей школы, за которую мне надоело слышать похвалы себе – самому неумелому из учителей».

Существенным различием было то, что Победоносцев и Рачинский боролись за церковно-приходские школы, а Толстой был сторонником земских школ. Это и осложняло их отношения. Победоносцев осложнения только подогревал: «Ужасно подумать о Льве Толстом. Он разносит по всей России ужасную заразу анархии и безверия. День за днем работая, он издает книжку за книжкой за границей – одна другой ужаснее, в России рассылает послания... Он враг Церкви, враг всякого правительства и всякого гражданского порядка. Есть предположение в Синоде объявить его отлученным от Церкви во избежание всяких сомнений и недоразумений в народе, который видит и слышит, что вся интеллигенция поклоняется Толстому. Вероятно, после коронации возбудится вопрос: что делать с Толстым?»

Рачинский отвечал весьма интересно: «Неуместно тут всякое внешнее насилие... И дело остается крайне затруднительным, за неимением не только в России, но и во всей Европе выдающихся нравственных авторитетов, способных побороть Толстого его оружием».

Рачинский, даже не соглашаясь с «преступной проповедью Толстого», склоняет голову перед русским гением. Он пишет ему: «Как обрадовали Вы меня надеждою увидеть Вас в Татеве. Я всегда дома, при мне всегда ребята. Отлучки мои столь редки и кратки, что о каждой из них могу сообщить Вам заблаговременно. О возможных между нами религиозных несогласиях не заботьтесь. Едва ли я ошибаюсь, угадывая в последних Ваших рассказах суть Ваших религиозных воззрений, такую суть, относительно коей мы разойтись не можем. Что касается до прочего – разве полное согласие между людьми возможно? Бог – такая безмерность, и разум наш так ограничен, так разнообразно односторонен! До каждого из нас доходит лишь частица вечного света. И в самом резком разногласии обе стороны могут быть правы. Поэтому для меня богословская ненависть – чувство непонятное и, полагаю, для Вас также...»

Толстой отвечает: «Спасибо, дорогой Сергей Александрович, за письмо. Я так рад, что Вы все такой же, какого я знал и любил, и та же Ваша прекрасная деятельность». Писатель также не допускает мысли, что в их взглядах могут быть серьезные разногласия: «Этого не может быть. И не думайте и не говорите этого». Дальнейшая их переписка связана с борьбой Толстого и Рачинского против пьянства. Рачинский устраивает в Татеве общество трезвости. Толстой также создает общество трезвости, пишет несколько статей о борьбе с пьянством и даже сочиняет на эту тему комедию «Первый винокур».

Двадцать шестого марта 1890 года Рачинский посылает свои статьи о пьянстве Толстому и сообщает, что в Татевском обществе трезвости числится уже 667 человек. Одновременно он пишет об особенностях своего противоалкогольного метода: «Знаю, что способ, коим его я веду, будет Вам не по душе; но ведь и Вы знаете, что Ваших религиозных воззрений я не разделяю: я – человек церковный. Тем отраднее для меня иметь Вас в этом деле союзником».

Жизнь расставила по своим местам церковно-приходскую и земскую школы. Победоносцев, считая, что все сельские школы должны воспитывать истинно православных царских подданных, а подданные должны, в свою очередь, вдохнуть в православие новую жизнь, подсчитал количество церковно-приходских школ, обнародовал учебную программу для них и совершенно категорически постановил, что главным предметом обучения является Закон Божий, священная история Ветхого и Нового Завета, катехизис и объяснение богослужения. Все остальные предметы, кроме арифметики, являются дополнением к главному предмету. Говорилось, что учение на церковно-славянском языке укрепляет в памяти учеников события священной истории.

Земская школа на жизнь смотрела иначе и посылала в газеты статьи следующего рода:

«В 80-х годах по доброму почину обер-прокурора Св. Синода К. П. Победоносцева приходская школа стала выдвигаться впереди всех школ. Духовенство, получив таким образом компетенцию над школами, произвело почин своей деятельности вот на чем: вымело из сельской школы преподавание естественной истории; коллекции бабочек, жуков, тараканов и прочих насекомых выносились из школы как богопротивные вещи дарвиновского учения; очистив школу, оно от удовольствия потирало руки, но недолго продолжалось время торжества. Не прошло и десятка лет с тех пор, как правительство учредило министерство земледелия, по донесениям которого видно, что огромные пространства Вологодской, Ярославской, Московской и других губерний поражает монашенка-шелкопряд; теперь министерство затрачивает огромные средства на борьбу с этими насекомыми, распространяет среди крестьян брошюры, в которых излагается учение о превращении бабочек. Между тем... если бы духовенство не помешало земству и не изгнало из школы прекрасную хрестоматию Ушинского, то борьба с шелкопрядом была бы возможна».

Великие князья Константин Константинович и Сергей Александрович, оба очень религиозные и соблюдающие все церковные обряды, считали, что есть зеркало, более широкое и чистое, чем все узкие философемы. И это зеркало – Церковь. Значит, церковно-приходская школа сможет уберечь будущие поколения от невежества, дикости нравов, разврата и кабака. Заметим, что в теории это звучало столь убедительно, что даже такой просвещенный человек, как доктор Захарьин,[39] пожертвовал на идею Победоносцева полмиллиона. Но правдой было другое: живую свободную школу для детей задавили, все неудержимо шли назад, словно добровольно подверглись гипнозу Победоносцева.

Мало кого в этом «походе назад» остановили мысли Льва Толстого, который громко и бесстрашно ратовал за земскую народную школу, за творчество, фантазию, свободу детского духа в ней. Но почему не услышали и самого знаменитого поборника-практика, подвижника церковно-приходских школ Сергея Александровича Рачинского? А Рачинский в своих «Заметках о сельской школе» честно признавался, что сельское духовенство, в ведение которого он сам хотел отдать сельские школы, является «сословием запуганным, но вместе жадным и завистливым, униженным, но притязательным, ленивым и равнодушным к своему высшему призванию, а вследствие этого и не совсем безукоризненным в образе жизни». Рачинский считал, что это безрадостное состояние духовенства можно изменить только личным подвигом педагогов-энтузиастов, что нужен личный подвиг, бесконечно тяжкий, до смешного скромный – потому великий. Нужно, чтобы люди с высшим образованием, с обеспеченным достатком, не принадлежащие к касте духовной, брали на себя воспитание детей.

«Но мало-помалу его взгляды на значение духовенства в народном образовании изменяются, народность школ отступает на задний план, а на передний выдвигается церковность, – пишет П. Ф. Каптерев в книге „История русской педагогики“ (1915), – вместе с тем Рачинский и администрацию всех народных школ признал полезным передать духовенству. После 1894 года Рачинский свои школы передал в ведение епархиального училищного совета и сделался почетным попечителем церковно-приходских школ IV благочиннического округа Вельского уезда Смоленской губернии, за что и был в 1899 году удостоен Высочайшим рескриптом и пожизненной пенсией.

... Главнейшие положения, которые он развивает в это время о народных (они же церковные) школах, следующие: 1) лучший из мыслимых руководителей начальной школы есть добрый священник; 2) самый желательный из доступных нам сельских учителей есть диакон, подготовленный долгим учительством; 3) школы низшего разряда, никому, кроме священника, поручены быть не могут».

* * *

«Я весь под впечатлением книги Рачинского „Сельская школа“. Прочитал уже половину. Вчера был на вступительном экзамене в учебную команду и советовал офицерам приобрести книгу. Она затрагивает самые заветные струны души, дает ответ на то, что смутно сознается, во что бессознательно веришь – в духовное величие и силу простого народа. Автор известен мне лишь понаслышке, по его рассказу „Школьный поход в Нилову пустынь“ да по газетной статье. Раскрыв книгу, я сразу ею увлекся и жадно читаю. Она есть взятое из действительности подтверждение заветных мечтаний Достоевского. Я вижу в Рачинском ту же привязанность к детям своей школы, какую я сам испытывал к солдатам Измайловской Государевой роты, а теперь питаю к Преображенцам», – написав так в дневнике 2–4 октября 1891 года, Константин книгу Рачинского Сергею даже не предложил.


Пройдет время, улягутся страсти. О воцерковлении начальных сельских школ Победоносцевым современники скажут так:

«Никто более Победоносцева не содействовал падению веры в Бога среди школьных русских поколений: никто не принизил так религиозности русского народа, обратив ее в пустую, сухую, но скучно и досадно требовательную государственную повинность, в формальность; никто не дал вящего соблазна к бегству всех сколько-нибудь свободных умов в материализм и атеизм... Вообразив себя воителем за Бога в народе, он был величайшим богоубийцей во всей русской истории».

А в 1891 году, в октябрьский день, Константин Константинович возьмет за руки своих детей, как раз в возрасте начальной школы, и отправится на прогулку.

«Люблю водить детей гулять куда-нибудь подальше, а не по одним и тем же знакомым дорожкам. Бродим по пахоти, заходим в лес, и эта новизна мальчиков забавляет. Вчера в первый раз начал я рассказывать Иоанчику и Гаврилушке Священную историю. Рассказывал о Благовещении и Рождестве. И вот, стараясь передавать им эти евангельские повествования как можно проще, естественнее и в то же время картинно, я умилился духом и должен был останавливаться, чувствуя, что слезы подступают к горлу. Особенно внимательно слушал Гаврилушка. Ему очень понравился Ангел. А когда я дошел до путешествия из Назарета в Вифлеем, он спросил: „Как ехала Богородица? На осле? В амазонке? «...“ Сделав запись в дневнике, он подумал, что конечно же жадный ум ребенка нуждается в более широком и разностороннем образовании, нежели могут дать церковно-приходские школы.

Так они и встретились на перекрестке жизни и теории: Рачинский, Толстой, Великий князь Константин Константинович, Победоносцев и Великий князь Сергей Александрович.

* * *

Константин читал о Иване III у историка Соловьева. Сравнивал Соловьева с Карамзиным. У последнего устарелый слог, но пишет он заманчивее, живее и как-то теплее.

Константин мучился: сможет ли он когда-нибудь написать историческую драму?

Он даже обсуждал «это мучение» с Наследником Николаем Александровичем. После обеда они уединились в малой гостиной и рассуждали об эпохе Ивана III, говорили о самозванце и Царевиче Дмитрии, о смерти Павла I. Говорили откровенно. Потом перешли к восточному вопросу, к последней Русско-турецкой войне. У Константина осталось отрадное чувство после этой беседы: все-таки Ники одарен чисто русскою, православной душою, думает, чувствует, верит по-русски.

– Мне кажется, Костя, – как всегда ни на чем не настаивая, сказал Ники, – не следует уходить только в хронологию исторических описаний. Лучше «читать» время по обыкновенной жизни обыкновенных людей. Легче понять исторические пики на равнине – мне так кажется...

– А я и читаю «Домострой» Сильвестра. Вот до чего дошел...

– Тебе «Домострой» точно нужен, – засмеялся Ники. – Каждый год в Мраморном детский хоровод все шире...

– Если серьезно, Ники, мне графиня Комаровекая прислала целую тетрадь неизданных писем Гоголя. Не помню, откуда они у нее. Так вот, в одном из этих писем Гоголь советует всем, кто хочет быть истинно русским человеком, читать «Домострой» – очень нужную книгу. Я сожалею, что познакомился с ней так поздно. Могу тебе ее прислать.

– Пришли. «Домострой» – дом строить. Это ведь и пространственно можно понимать, ведь верно?

– Государственно, Ники. – Константин был совершенно серьезен.

Утром он ехал в роту на молебен, потом провел занятия с молодыми солдатами и остался доволен усилиями субалтерна Воронова, который отвечал за новобранцев. Помчался на Высшие женские курсы, потому что обещал приехать на репетиции лекций по русской истории, и к тому же Императрица Мария Федоровна (Дагмара, как продолжал называть ее Константин) и Государь собирались на неделе быть на курсах и посмотреть, как готовят молодых воспитателей и кандидатов на учительские должности.

– Пожалуйста, Костя, ни слова о моем приезде на курсы. Я не хочу, чтобы это было известно заблаговременно. Треволнения, суета, лишние наказания и выговоры бедным учащимся. Прошу тебя! – сказала Дагмара.

Он смотрел на нее – то же очарование, простота и непосредственность в обхождении, и во всем облике мерцание, что-то музыкально-ритмическое. Она была немного бледна, жаловалась ему, как близкой душе, на нездоровье и что после того, как не стало милого доктора Боткина, ей некому довериться. Хотелось обнять ее, но он лишь вспомнил посвященные ей стихи, подумав, что с тех пор, как написал их, она ничуть не изменилась.

(«На балконе, цветущей весною...», 15 июня 1888)

А на курсах все же намекнул о приезде высокой гостьи.[40]

Константин ехал с Государем и Государыней в Гатчину. В вагоне пили чай. Государь много говорил о «Пиковой даме» Чайковского. Ему нравилась музыка, нравилась постановка этой оперы...

Потом спросил, что нового готовят «Измайловские досуги». Хвалил стихи графа Голенищева-Кутузова за благородство и задушевность.

– Вы не собираетесь Арсения Аркадьевича продвинуть в академики по разряду изящной словесности, а, Костя?

– Poeta nascitur, поп fit – поэтами рождаются, а не становятся. Кутузов поэтом родился. Но почему-то пошел в управляющие сразу двумя земельными банками – Дворянским и Крестьянским... И о поэзии не помышляет.

– А ты пошел в командиры Государевой роты и Преображенского полка, хотя и поэт... Вот только кому из вас удастся развенчать наших нигилистов и узнать, на какие цели направляются их силы?

– Мне удастся! – весело и для самого себя неожиданно сказал Константин.

– Ну-ну... – Царь, пожалуй, удивился, а Дагмара одобрительно засмеялась.


Вернувшись в Павловск, Константин легко вздохнул: на сегодня – всё! Он себе устроит свободный вечер с книгой, сигарой и стаканом чаю на маленьком столике – и в полном одиночестве. Но в голове почему-то оставался разговор с Царем. Конечно, Голенищева-Кутузова изберут почетным академиком. Что же касается нигилистов, Кутузову с ними не справиться. Хотя... Иван Александрович Гончаров как-то указал Константину на Голенищева-Кутузова как на подходящего товарища по лире. Гончарову нравилось стихотворение Кутузова «Так жить нельзя!..»:

Так жить нельзя! В разумности притворной,

С тоской в душе и холодом в крови,

Без юности, без веры животворной,

Без жгучих мук и счастия любви,

Без тихих слез и громкого веселья,

В томлении немого забытья,

В унынии разврата и безделья:

Нет, други, нет! Так дольше жить нельзя!

В этих стихах Гончаров видел похожесть мировосприятия Константина и Кутузова: «... теперь так не пишут более, и почем знать, может быть, именно Вам, поэту К. Р., суждено рассеять нигилизм, эту печальную болезнь нашего века...»

В том же ряду, что и «борьба с нигилизмом», стояли и организованные Константином в годы его службы в Измайловском полку литературные заседания в Офицерском собрании, названные «Измайловскими досугами». Суворинская газета «Новое время» была удивлена фактом существования в среде высшей аристократии товарищеских кружков, в которых интерес к литературе и искусствам оказался весьма серьезен.

Действительно, на «Досугах» делались сообщения о вершинах и новинках изящной словесности, о научных открытиях, выступали как свои, полковые, так и известные поэты, писатели... И все это к тому же составляло серьезную конкуренцию бравым офицерским кутежам.

Константин выкурил сигару, отложил книгу и взялся за письмо поэту Якову Полонскому.

«Многоуважаемый Яков Петрович. Не знаю, привелось ли Вам слышать о существовании у нас в полку товарищеских литературных вечеров по пятницам, носящих название „Измайловских досугов“. По правилам нашего кружка, на эти вечера допускается исключительно общество офицеров полка... Но всякое правило имеет исключения, а потому года четыре назад для оживления „Досугов“ и придавая им разнообразия, мы... пригласили Аполлона Николаевича Майкова. С тех пор он посещал наши вечера ежегодно, не реже одного раза в зиму.

... Мы надеемся, что Вы не откажетесь украсить своим присутствием наш скромный вечерок. Правда, в нашем кругу нет у Вас ни одного знакомого, кроме меня; но поэт Полонский знаком каждому Русскому.

Собираются у нас в 9 часов запросто, в сюртуках.

... Прошу Вас вооружиться снисходительностью, так как Ваш слух будет обречен на восприятие доморощенной прозы и поэзии.

Крепко жму Вам руку, Константин».

* * *

Первый «Измайловский досуг» состоялся 2 ноября 1884 года. Молодой командир Государевой роты лейб-гвардии Измайловского полка еще, как говорится, не оперился, только начинал свою службу. Но поэзию и свою музу «привел за руку» в петербургские казармы и в Красное Село с его военными полями. Всю жизнь Константин хранил документ, который сочинял, сидя на балконе в Павловске. До ноября еще было далеко, стоял упитанный летним солнцем, соками деревьев, плодов, трав август. Бумага называлась «Положение об Измайловском досуге», цель которого была определена так: «... Доставить участникам возможность знакомить товарищей со своими трудами и произведениями различных отечественных и иностранных деятелей на поприще науки и искусства, но непременно на русском языке. Поощрить участников к развитию их дарований. Соединить приятное препровождение свободного времени с пользою. Посредством обмена мыслями и мнениями способствовать слиянию воедино полковой семьи и, наконец, передать Измайловцам грядущих поколений добрый пример здравого и осмысленного препровождения досужих часов...» На «Досуге» «допускалась музыка, а чтения и сообщения непристойного содержания исключались».

Будут идти годы. «Измайловские досуги» обретут свою историю, свои легенды, свою славу и даже зависть. «Положение», написанное Константином Константиновичем, будет совершенствоваться. Однажды, в юбилейный день, о «Досугах» напишет «Исторический вестник»:

«Досуги состоят в чтениях, сообщениях по изящной словесности и по научным предметам в общедоступном изложении. На „Досугах“ допускается музыка и спектакли. Действительными участниками „Досугов“ считаются почетные и действительные члены офицерского собрания лейб-гвардии Измайловского полка, а также выбывшие из полка офицеры и врачи. Всеми вопросами, как по организации „Досугов“, так и по приглашению лиц на „Досуг“, ведает особый комитет. Председателем комитета состоит со дня основания „Досугов“ и до настоящего времени Великий князь Константин Константинович. Мысль о возникновении „Досугов“ явилась в карауле в Зимнем дворце, где находились в составе офицеров караула Великий князь Константин Константинович и другие. Самая мысль „Досугов“ принадлежит бывшему офицеру полка В. Ю. фон Дрентельну, который внес, кроме того, немало своих произведений в продолжение 24-летнего существования „Досугов“.

Самое название вечеров – «Досуг» – дал ныне умерший бывший измайловец, флигель-адъютант Н. А. Косач. Всех «Досугов» до настоящего дня было 223, на них исполнено произведений – 1325, в том числе собственных произведений – 400. Число присутствовавших членов «Досуга» – 9348. Некоторые «Досуги» были посвящены специально одному из выдающихся писателей. Два раза Измайловские драматические «Досуги» удостаивались, по желанию Государя Императора, приглашения для представления в царские театры».

Сухо изложено, как отчет о проделанной работе.

А в памяти и сердце остались дивные вечера дружества, подъема духа, вдохновения...

«Вечером был Лермонтовский Досуг в полку... Читались главнейшие произведения Лермонтова целиком и отрывками. На мою долю выпало читать последние монологи Демона, отрывки из „Мцыри“ и мелкие стихотворения. Я был в ударе, – записывал в дневнике 5 ноября 1888 года Константин Константинович, – и читал с чувством и увлечением, особенно в заключение неизданное стихотворение „Смерть“. Я сказал его наизусть, весь проникшись мыслью поэта, так что дух у меня захватывало, голос дрожал и мороз пробегал по коже. Раздались дружные рукоплескания».

«Состоялся Майковский досуг. Аполлон Николаевич говорил нам, что ему редко случалось слышать свои произведения прочитанными вслух. Мне на долю достались, по выражению Майкова, самые тонкие стихи. Но лучше всего я и сам это сознавал, прочитал „Последних язычников“... Очень довольный и растроганный, прочитал сам поэт нам НОВИНКУ, свое последнее, написанное на днях и еще неизданное произведение „Мани, факел, фарес...“ – записывал К. Р. 3 декабря того же года.


«Вечером на „Досуге“ в полку собралось 63 участника. Я со Скалоном под конец сыграли сцену Пимена из Бориса Годунова. В библиотеке большой круглый стол был сдвинут в угол, чтобы не мешать зрителям, всю комнату заставили рядами стульев и потушили лампу. Сценою служила узенькая проходная комнатка между дежурной комнатой и библиотекой. Вместо занавеса мы просто растворили двери и ее рамки, т. е. в 2 арш. в ширину и около 4-х в высоту были кулисами. Декорацию, изображающую сцену кельи, с остатками живописи и окном с цветными стеклами, поставили наискось; к ней, в глубине справа, приставили декорацию изразцовой печи. Кресло и стол я взял с нашей детской. Скалона загримировали Гришкой Отрепьевым со старинной гравюры, и он был замечательно на него похож, но тем не менее своей роли не знал, путал слова, выпускал иные, а иные вставлял. Я тоже был загримирован, и, говорят, казался очень дряхлым и старым, только глаза и голос выдавали меня. Я помнил свою роль очень хорошо и произносил монологи с любовью и увлечением. Все остались очень довольны», – отмечал он в дневнике 15 марта 1890 года.


«Измайловские досуги» требовали внимания и времени. Комиссия «Досуга» все время решала неотложные проблемы: о библиотеке, об обещанных чтениях по истории русской словесности, о поднесении поэту Майкову жетона «Досуга», о юбилеях, о приглашениях известных ученых и писателей, о выступлениях в царском Эрмитажном театре. «Досуги» не только просвещали – на них делались и неожиданные открытия.

– Оказывается, мы не умеем говорить, мы – петербуржцы, аристократы, офицеры гвардии! – оскорблялись участники элитарного клуба в ответ на упреки в дурной декламации.

– Да! Вы неверно говорите, неверно показываете чтение стихов! Дурные привычки, ухватки, замашки, безобразные ударения, вместо интонации – завывание, – не стесняясь, поучали их знатоки.

– Мы – не актеры.

– Не будьте ими. Но помните, что и кого читаете. Это искусство не коренится в личном усмотрении. Вы думаете, что вся суть – показать свою обывательскую истрепанную душу? Да разве в этом задача и ценность? Мне не интересна душа Сидорова, Петрова, я хочу слышать Пушкина, Лермонтова, Шекспира. Нет, не в обывательской душе, а в глубинах общей человеческой природы сидят корни искусства, – говорил князь Волконский в назидание друзьям-офицерам из «Досугов».

Константин Константинович в чем-то с ним не соглашался, но уже слушал и слышал чтецов по-другому.

Майков читал с безукоризненной логической правильностью и вдохновением. Апухтин – его Великий князь слушал не однажды в петербургских салонах – с тончайшими нюансами и изысканно, чисто выговаривая каждое слово. Легенды ходили о декламаторском мастерстве Тютчева. Высокий, с костылями, старый поэт Полонский, ответивший на письмо Константина Константиновича, что теперь ему не придется завидовать дорогому Аполлону Николаевичу Майкову, потому что он также будет иметь честь читать стихи на «Досугах» в кругу господ-измайловцев, – декламировал, сухо отбивая рифмы, с пафосом и смешной гнусавостью, да и дикция оставляла желать лучшего... В дневнике К. Р. записал: «Полонский читает предурно... даже смешно слушать, так он высокопарен, но стихи чудесные – картины за картинами, звучный металлический стих, словно классические баллады Шиллера».

До поэтических высот Полонского господам офицерам было не подняться, но научиться ставить правильно ударения, выговаривать окончания слов и не картавить на французский манер, то есть исповедовать культ чистого русского языка, вполне могли.


В последнее время Константина Константиновича мучили три проблемы. Первую он обозначал просто: «Муза меня покинула». И добавлял: «Другие пишут стихи, в которых преобладают глубина мысли и сила чувства, у меня же в стихах вместо мыслей – легкие, ничтожные впечатления, а вместо чувства – бессодержательные ощущения. Гончаров пенял не раз за это, но все послужило только к осознанию своего недостатка, а не к исправлению». Собственные мальчуганы долбят без всякого успеха его стихи, заданные учительницей, потому что в них, как он считал, «избитые, испетые и перепетые сетования на то, что „блекнет лист, проходит лето“„. И впору ему, поэту К. Р., уподобиться юнкеру Шмидту из Козьмы Пруткова: «Вянет лист, проходит лето, / Иней серебрится, / Юнкер Шмидт из пистолета / Хочет застрелиться“.

Вторая проблема – как поставить Государя в известность о важных событиях и делах в науке, технике и культуре, чтобы получить царскую поддержку. Этого категорически требовало положение в Академии. Константин решил использовать свои дежурства в Аничковом дворце. За пятичасовым чаем он говорил с Царем о постройке Сибирской железной дороги от Челябинска до Владивостока; о формировании новых флотских экипажей – крупное судно и несколько мелких; об экспедиции в Каракорум, на которую Константин дал 12 тысяч собственных рублей... Ему хотелось, чтобы Александр III масштабно увидел свое государство. Тем более что он, названный Царем-Миротворцем, планировал долгий мир для России.

Третья проблема была личной – покупка имения. Имение стоит дорого, и уверенности в хорошем исходе дела не было. А между тем здоровье Гаврилушки и разрастающаяся семья требовали долгого пребывания на природе, в лучшем климате, чем петербургский.

Обо всем этом Великий князь размышлял по дороге на молебен в Исаакиевский собор. Отмечалась очередная годовщина вступления на престол Александра III, который, как считал Константин, «нашел свою линию в правлении: он начал лечить Россию от расслабления власти...».

ЗАВЕЩАНИЕ ГОНЧАРОВА И ОРЕАНДА БЕЗ ОТЦА

Самые простые, повисшие на жердочках розы распустились весной бело-розовыми водопадами. Породистые, темно-красные, стояли всё лето и, похоже, собирались цвести и осенью – слишком много было упругих, крупных бутонов, завернутых в зеленый шероховатый лист.

Константин сидел в кабинете. Здесь тоже чудесно пахло розами – в белых непрозрачных вазах стояли букеты. Он порылся на полке и достал книгу Тургенева «Стихотворения в прозе». Полистал. Задумался. «Сентябрь 1879 год... Совсем недавнее время... Иван Сергеевич тогда мне рассказал о картине Куинджи. Потом я его звал на вечер в Мраморный, но вечер расстроился из-за вздорных слухов и подозрений: Тургенева обвинили в революционных намерениях. Мама тогда испугалась... А сейчас 1890 год и мне уже тридцать два».

Он вышел в сад, трогал рукой мягкие холодные готические бутоны роз. Сжимал их в ладонях и отпускал, лепестки вздрагивали и падали. Подумалось: «Кто только не воспевал это чудо: „Увяла роза – дитя зари...“ – Пушкин; „Куда ланит девались розы...“ – Тютчев; „Пахнули розы и жасмины, серебримые луной...“ – Плещеев; „Венчали розы, розы Леля, мой первый век, мой век младой...“ – Баратынский; „Так мне ли ударять в разлаженные струны и петь любовь, луну, кусты душистых роз? Пусть загремят войны перуны, я в этой песне виртуоз!“ – Денис Давыдов; „Вижу, вижу! Счастья сила яркий свиток свой раскрыла и увлажила росой: необъятный, непонятный мир любви передо мной...“ – Фет».

Константин шел, читая стихи вслух.

– Костя – ты о чем? – спросила Лиза, встретившаяся с ним в аллее.

– О розах. Чувствуешь, как пахнут?

– Они вослед пахнут в саду.

– Не вослед, а везде. Везде, везде! Лето кончается, они это знают и дышат глубоко и страстно, потому так пахнут.

– Красиво, Костя, ты придумал. Как поэт. Знаешь, есть примета, если муж и жена прожили пятнадцать лет, им дарят букет роз на счастье следующих лет. У нас тоже скоро случится десять лет.

– Конечно, случится, в 1899 году. И будут розы. Ты какие хочешь? Из Павловска? Стрельны? Петербурга? Ниццы или Парижа?

– Из Альтенбурга. Такие, как в детстве.

– А ты знаешь древний закон о розах? Кто дарит розу, тот просит всё, что пожелает.

– Проси счастья нам в следующие десять лет. А если подаришь мне стихотворение о розе, не сравнивай меня с ней. У нее сто жизней, а у меня одна.

– Да, действительно, у роз сто жизней, но только в легендах и песнях. Вот тебе несколько примеров. Белая девственная роза с охраняющими ее шипами; роза и прижавший ее к груди соловей, умерший от любви; Персия – сад роз; поэт Гафиз, погребенный в Кессере, городе-саде роз; упавшая с тела Магомета, восходившего на небо, капля пота, превратившаяся в белую розу; Клеопатра, устлавшая пол лепестками роз в честь Марка Антония; розы Пестума, воспетые поэтами Рима; розы «умолчания», о них говорит латинское выражение «sib rosa dictum» – сказанное под розой, то есть по секрету; розы, посаженные вместо хлеба и вытеснившие его; хлеб для бедных, который нес святитель Николай, вдруг превратился в розы, как знак охранникам, что делается доброе дело; первые четки во Франции, сделанные из розовых лепестков...

– Я тоже могу рассказать легенду, но о германской розе.

– А я – о русской...

– Хорошо, начинай, – уступила Лиза.

– Розы в садах холодной России стали появляться во времена Петра Великого. Однажды, уже при Николае Первом, один генерал, прогуливаясь по парку, увидел часового, стоявшего на совершенно пустом месте, где нечего было охранять. Генерал спросил придворных: что охраняет часовой? Никто объяснить не мог: «Так положено, часовой в этом месте стоит уже пятьдесят лет». – «Но что в приказе сказано?» – настаивал генерал. «А сказано, – отвечали ему, – что надо сохранять пост, находящийся в пятистах шагах от восточного павильона». Загадочное место не давало генералу покоя. Он надоел всем. Дошел до Императрицы, которая и открыла ему тайну.

Оказалось, часовой был поставлен Екатериной Второй. Прогуливаясь по саду, она увидела распустившуюся дивную розу. Ей захотелось подарить ее внуку, и, чтобы никто не сорвал цветок, она приказала приставить к нему часового. На следующий день она забыла о розе, а часовой остался стоять. Все пятьдесят лет. Вернее, пост остался, а для чего – забыли...

– Очень по-русски, – рассмеялась Лиза и тут же взглянула на мужа: не обиделся ли?

– Ты права, – вздохнул он. – Теперь твоя история.

– Это случилось, когда Господь низвергнул сатану с неба. Но тот не смирился со своим позором, решил вновь забраться на небо и сказать Богу: «Подвинься». Но как подняться на такую высоту? Он оглянулся... – Лиза подбирала слово...

– Окрест себя...

– Да-да, окрест себя, и увидел шиповник с яркими цветами. Ствол и ветви его были прямыми и с шипами. «Да это же готовая лестница!» – вскричал сатана, а Господь его услышал и согнул ветви шиповника. Сатана так рассвирепел, что в отместку согнул книзу шипы красивого розового куста, чтобы цветы невозможно было взять в руки. Так сатана хотел сделать красоту недоступной и дорогой.

– Очень по-немецки. Сатана деловой, но без капли фантазии...

Лиза засмеялась:

– Ты давно обещал мне стихотворение о розе. Забыл?

– Я же написал.

– Оно не для меня, – сказала Лиза.

Он удивился, вечером в дневнике записал: «У меня в кабинете чудесно пахнет розами... Это навеяло меня на мысль стихотворения, которое, верно, не удастся, так как я не в ударе сочинять».

Прошло время, розы отцветали, а К. Р. всё жаловался, что сочинять не может, хотя настали чудные теплые дни, последняя ласка лета. «Грустно становится, – писал он, – когда подумаешь, что скоро пройдут они и мы опять надолго замрем, скованные зимним холодом. Вот уже ровно полгода я не в состоянии сочинить ни одной строчки стихов. Эта неповоротливость ума и оскудение мысли меня очень смущает и тяготит».

А тогда, четыре года назад, вечером он сидел за письменным столом, на котором лежала груда книг о Екатерине П. Хочешь не хочешь, но если ты председатель комитета «Измайловских досугов» и взял на себя обязанность рассказать на одном из заседаний о литературной деятельности Екатерины II, то будь добр – готовься к этому. В «Собеседнике любителей русского слова», журнале екатерининских времен, ему встретилось стихотворение Державина, посвященное Императрице, в котором поэт просит Государыню помочь ему «взойти на ту высоку гору, где роза без шипов растет, где добродетель обитает»...

Константину вдруг показалась замечательной мысль провести «Досуг», темой которого взять чьи-то поэтические строки о розах, и устроить состязание. Это будет необычный литературный вечер: сойдясь товарищеским кружком в сырую и темную осень читать стихи о розах!


«Досуг» состоялся. Для состязания была взята тема из «Стихотворений в прозе» И. С. Тургенева – «Как хороши, как свежи были розы!..».

К. Р. внес и свою лепту:

(«Розы», 9 декабря 1886)

Стихи читались офицерам, но обращены они были к Лизе.

* * *

Скончался Иван Александрович Гончаров. Случилось это 15 сентября 1891 года. Последнее время, года два, писатель был очень слаб. Константин навещал его, и в иные минуты он узнавал своего уже давно родного ему Гончарова – умного, ироничного и заботливого. Всё, до единого слова, было правдой в стихотворении, которое Великий князь посвятил своему учителю; «Венчанный славою нетленной, / Бессмертных образов творец!..» Гончаров ворчал, но был доволен, как бывает доволен отец, когда с ним ласков сын. Последние письма писателя Константину были написаны дрожащей рукой, но слова в них были так же добры и полезны своей мудростью.


О смерти Ивана Александровича Константину сообщила Александра Ивановна Трейгут, жена слуги Гончарова Карла Трейгута. Оставшись вдовой, Александра Ивановна продолжала жить у писателя, вела его хозяйство. Он же заботился о ее дочерях, Александре и Елене, считая их своими воспитанницами. Со свойственной Константину Константиновичу добротой он примет участие в устройстве жизни девочек после смерти Гончарова.

Великий князь немедленно поехал на Моховую, где столько раз бывал в низеньких маленьких комнатках писателя и суеверно прикасался к старому письменному столу, за которым был написан «Обломов». Сейчас его великий создатель лежал в гробу в своем кабинете, из которого убрали всю мебель. Казалось, маленький старичок, уставший от жизни, просто спал. Богатая чернильница, которую подарил Гончарову Царь с просьбой как можно больше писать, стояла на подоконнике. Ей предстояло теперь служить другим...

Через несколько дней Гончарова хоронили. «Мне необходимо было быть в городе; хоронили И. А. Гончарова, и я был на отпевании в Лавре», – записал Константин в дневнике.

Он долго не решался прикоснуться к письмам писателя – тосковала душа.

И вот однажды, в ноябрьский вечер, Константин все же открыл папку с его письмами...

«Дома вечером засел читать письма покойного Ивана Александровича Гончарова. После его смерти душеприказчики возвратили мне все мои письма к нему, кроме тех, которые покойный сам принес мне года 2 назад, боясь, что кто-нибудь ими завладеет. Он завещал мне бронзовую ширмочку с фотографиями покойных Государя и Императрицы, Саши, Мини, Владимира, Алексея, Сергея, Павла и Мари и раскрашенные портреты мой и жены в складной кожаной рамке. – Время прошло удивительно в перечитывании его писем ко мне и моих к нему. Переписка начинается с 1884 года. Я успел прочесть только половину».

Он в нетерпении вернулся к письмам.

«Прочитал все 34 письма И. А. Гончарова, обнимающие промежуток времени с января 84 по 31 декабря 91 года. В связи с ними читал и мои письма к нему. Когда-нибудь, не скоро, в печати эта переписка представит очень приятное чтение. Но исполню волю покойного, я, пока жив, не напечатаю ее».

Он перебирал письма, разложив их по хронологии, читал, улыбаясь, хмурясь, морщась, вздыхая. Некоторые перечитывал два раза, их строки надолго оставались в памяти:

«О чем вам писать? Это скажет потом жизнь, когда выработается вполне орудие писания – перо»; «Майков, Некрасов остались при стихах и совершили полную карьеру до конца».

«Я бы тоже этого хотел», – подумал Константин.

«Пройденная Вами подготовка, авторитарная школа Шиллера, Байрона, Гёте... будет служить Вам... Рабски подражая этим образцам, переводить, продолжать, дополнять их... возвращаться к отжившему – бесполезно».

Гончаров советовал ему написать о Пушкине:

«Теперь уже пора: для Пушкина настало потомство, образ его ясен, определителей, остается только освятить его творческой фантазией».

«Я прочитал 13 Ваших стихов – это букет свежих цветов».

«Молодость эгоистична и экспансивна – она любит делиться со всяким своим избытком чувств...» – упрекал его писатель в маломыслии.

«Писанием стихов увлекаются многие, но на этом пути есть много званых, но мало избранных».

«Нередко те, кому дана лира, остаются при родных стихах, без поэзии».

«Неверующий или „маловерный“ никогда не создал бы Сикстинской Мадонны».

«Стихотворение, обращенное ко мне, я анализирую не критикой ума – а сердцем, сладко над ним задумываюсь и глубоко, умиленно благодарю Вас».

«Что будет далее: унесет Вас на крыльях поэзии выше и дальше от мира сего, или низведет в дальние и мрачные, реальные пучины жизни – про то скажет будущее. Я рад Вашему письму, как дорогому гостю, рад Вашей книжке, Вашей ласке».

Как завещание читал Константин дальше: «Вы от природы поэт, самородок-поэт. Вы неудержимо дорываетесь до ключа живой струи. Молодые силы взрывают почву, вода бежит, пока вынося с собой песок, ил, каменья, сор. Но Вы... добьетесь, когда ключ забьет чистым и сильным фонтаном... Вы доработаетесь, дойдете, додумаетесь – до одной только чистой и сильной поэзии. Не говорю – дочувствуетесь, потому что сердце, чувство – есть основа Вашей светлой, прекрасной, любящей натуры. Опасности нет, чтобы это чувство завело Вас в какую-нибудь сентиментальную Аркадию. От этого остережет Вас ум, образование, и отчасти наш вовсе не сентиментальный век» (3 января 1888).

«Неужели не сентиментальный?» – грустно улыбнулся Константин Константинович, делая в тот вечер запись в дневнике:

«Вчера познакомился с известным юристом, сенатором Анатолием Федоровичем Кони, очень приятным человеком. Пригласил его в Мраморный... У Кони много знакомств в литературном кругу. Он был дружен с покойным Иваном Александровичем Гончаровым. Я узнал от Кони, как Иван Александрович был ко мне расположен и как дорожил каждым моим письмом, каждой моей строчкой. Раз, в присутствии Кони, он получил от меня записку и прочел ему ее. Кони попросил его подарить ему конверт с адресом, написанным моей рукой, чтобы отдать его некому Гогелю, собирателю автографов. Иван Александрович, не говоря ни слова, спрятал конверт в ящик и запер на ключ»

(1 ноября 1891).

Константин, записывая эти слова, плакал.

... Он еще не знал, что Господь, отняв у него дорогую, родственную душу старого писателя, в преддверии новых потерь посылает ему для поддержания духа долгую, сердечную дружбу с Анатолием Федоровичем Кони...

Несмотря на перечитанное гончаровское «завещание», стихи у Константина не шли. Работа по Академии, общественные обязанности, усложнившая повседневную жизнь смена армейской службы, осиротившая его смерть И. А. Гончарова – все уводило прочь от него вдохновение. Даже когда умерла его племянница – молодая, веселая, прелестная принцесса Аликc, дочь сестры Оли и жена младшего сына Александра II, – он не нашел в себе дара на памятные слова. Воображение возрождало картины: Ильинское в ранней осенней позолоте, дружная компания красивых людей – Сергей, Элла, Павел, Аликc, греческая принцесса, озорная, горячая, резвая. Круговерть праздников, гостей, пикников. Мелькает белая шляпка и пелерина Аликc – никто не заподозрит, что она ждет ребенка, – она бежит вверх на холмистый берег реки и с него прыгает прямо в лодку; она обожала катания на лодках. И в этот раз прыгнула. Умерла в тот же день, родив слабого мальчика. Его назовут Дмитрием. Воспитывать его будут Элла и Сергей. Потом мальчик вырастет и примет участие в убийстве Распутина...

Фет пришлет Константину стихи на смерть Аликc.

Константин тоже пытался написать стихи на смерть племянницы, но все получалось как-то натянуто, слишком наставительно, сухо. А вот у Фета – чистая поэзия... «Я все более сомневаюсь в своих силах, – жаловался К. Р. – Другие в мои годы так много уже сделали. А между тем самолюбия у меня – неисчерпаемая бездна. Все мечтаю, что и меня когда-нибудь поставят наряду с великими деятелями искусства. Про кого бы из художников я ни читал, все примеряю на себя, вчитываюсь, присматриваюсь, чтобы заметить, нет ли в развитии моего дарования чего-либо сходного с постепенным совершенствованием великих людей художества. Вот уже более полугода ничего путного не сочинил, начатая поэма целый год лежит без продолжения. И мне временами представляется, что иссяк во мне источник вдохновения».

На поэтическом пиру званых и избранных он, кажется, из числа не особенно званых... С такими унылыми мыслями К. Р. отправился в дом графа Сергея Дмитриевича Шереметева, почетного члена Академии наук, члена Государственного совета, где отмечалось большое семейное торжество. В огромной, украшенной цветами зале шумела нарядная густая толпа под звон заздравных бокалов. Передвижением гостей руководила какая-то таинственная сила, которой были подвластны все. Яков Петрович Полонский, кое-как одолев свои старческие хвори и сняв теплые туфли, в которых ходил дома по кабинету, все же выбрался на празднество и в блестящей толпе обрадованно увидел чету Их Императорских Высочеств Константина Константиновича и Елизавету Маврикиевну. Хотел подойти, но толпа играла роль судьбы, как он выразился потом в письме К. Р., увлекая Константина Константиновича вперед, а самого Якова Петровича куда-то влево. По тем же таинственным причинам чуть позже она привела старого поэта к нежно оживленной румянцем, в белом платье с синими сапфирами, Елизавете Маврикиевне. Яков Петрович шаркнул ногой, все еще красиво, несмотря на возраст, и поцеловал ей руку.

– Как чувствует себя августейший отец Константина Константиновича? – спросил Полонский.

– День – хорошо, день – плохо. Но бывает и очень бодрым. – Лиза отметила про себя, что не сделала ни одной ошибки, отвечая по-русски.

– Дай Бог! Дай Бог! – Полонский улыбнулся. – Вы знаете, Ваше Высочество, в день концерта у вас в Мраморном дворце я имел честь быть представленным Великому князю Константину Николаевичу, ведь он большой знаток и любитель литературы и музыки. Он мне сказал: «Вольно же вам давно со мной не познакомиться!» Упрек дышал такой любезностью, так тонко польстил моему самолюбию... Такие душевные дары не забываются...

По дороге домой, в карете, Лиза обсуждала вечер, а Константин думал о потерянном времени, о совершенно не сдвинувшихся с места «Солдатских сонетах».

Мраморный стоял мрачной глыбой, весь в ретуши снега. Но внутри были покой, тишина, сразу чувствовалось что в доме есть дети: спят мирно, уютно, устав от проказливого дня.

Константин тихо прошел на детскую половину. Три сына и дочь крепко спали. Выйдя от них, в полумраке коридора увидел жену и удивился, что она не спит.

– Костя, милый мой, позвонили из Павловска.

– Мама?

– Ты только не волнуйся. Просит приехать в Павловск.

– Ночью? Что-то с отцом?

– Да, ему стало хуже.

Константин почувствовал дрожь в ногах. Сердце бухнуло в груди и часто, мелко забилось. Лиза шла следом, повторяла на смеси русского и немецкого:

– Ты не волнуйся, Великому князю было много раз плохо, но всё заканчивалось хорошо...

Уехали в Павловск через час. И целую неделю не возвращались в Петербург. Константину Николаевичу было совсем плохо, доктор говорил о необратимых процессах. Пятьдесят шесть часов длилась агония, и ни на минуту Великий князь в сознание не пришел.

Тринадцатого января 1892 года в Петербурге, в Мраморном дворце сидели в детской рядышком няни Вава и Атя. Вдруг очень громко хлопнула дверь наружных ворот. Няня Вава сказала: «Это хозяин покинул свой дом». Действительно, в это время в Павловске испустил последний вздох Константин Николаевич.

Константин остался сидеть у постели отца. Мысли были путаные и тяжелые. Мучило горькое чувство из-за обид, которые он нанес отцу. Он был сыном, не оправдавшим отцовских надежд. «Мой сын – лучше мертвый, чем поэт», – сказал отец, но перетерпел и простил своего Костюшу и за уход из флота, и за занятия литературой, признал в нем поэта, плакал, узнавая о его успехах по службе, но плакал и тогда, когда у сына не находилось лишнего часа поговорить с ним, сыграть в домино.

Пришла Александра Иосифовна. Врач запретил матери находиться в комнате умирающего, но она осталась сидеть у постели покойного.

– Костя, ты знаешь, как-то Пап?, читая твои стихи – в последний раз перед ударом это было, – вдруг сказал, что он сделал все, чтобы в России отменили рабство, а ты сделал все, чтобы литература и искусство почитались достойными царской крови. А потом похвалился: «Константиновичи всегда в чем-то первые».

«Как она все улавливает, понимает, а ведь ее жизнь с отцом была обидной». – Константин посмотрел на мать: она когда-то славилась своей красотой. Когда-то... А сейчас у нее почти пропадает зрение, болят глаза. В ее комнатах полумрак, задернуты шторы: Мама не может смотреть на свет. Более двух лет после того, как отца разбил паралич – у него отнялась левая сторона тела и он лишился речи, – она ежедневно видела одну и ту же сцену: ехал шарабанчик, запряженный лошадью по имени Мишка, а в шарабанчике сидел ее муж, следом шли управляющий двором Великого князя генерал Кеппен, адъютанты и доктора. Мишка, словно все понимая, шел медленно, шагом. Так совершалась беспомощная прогулка когда-то умного, сильного, красивого человека. Грустная эта картина досталась на долю оставленной им когда-то нелюбимой жены. Любовнице эти хлопоты были уже ни к чему... – Константину было больно за мать...

В Петербург вернулись с гробом. Траурная процессия направилась в Петропавловскую крепость, которая, как надеялся покойный Константин Николаевич, изменит облик по сути своей. «Меня всегда коробила мысль, что Царская усыпальница окружена тюрьмами. Как сравнить Петропавловский собор среди тюремной крепости с Архангельским среди Кремля? Моя мысль... состояла в том, чтобы тюрьмы заменить богадельными и инвалидными домами», – писал он. Но ничего не изменилось. Он лег в землю под крышей собора, окруженного тюремными камерами.

Потом в Мраморный дворец прибыли адъютанты лейб-гвардии Финляндского полка и Гвардейского экипажа со знаменщиками. Знамена этих частей, шефом которых был Великий князь Константин Николаевич, предстояло вынести из Мраморного дворца после его кончины.

Александра Иосифовна с внуками Иоанчиком и Гаврилушкой пришла проститься со знаменами. Она плакала, глядя, как из специально сделанных гнезд достали стоявшие в ее доме в продолжение многих лет стяги и унесли.

Пройдет больше двадцати лет и последует соизволение Императора Николая II на сооружение памятника генерал-адмиралу Великому князю Константину Николаевичу в одном из военных портов России или в столице.

Но грянет война 1914 года, а следом – совершенно другая жизнь...

Через несколько лет Константин посетит место, любимое отцом больше всего на земле, – Ореанду в Крыму. Отец был счастлив, когда обустраивал свою летнюю резиденцию у самого синего моря, и позже, когда впервые вошел в храм Покрова Пресвятой Богородицы, построенной по его заказу, и говорил: «Творение моих рук в дар Господу». Здесь он был счастлив с матерью Константина Александрой Иосифовной и их детьми. Потом – со своей второй любовью Анной Кузнецовой и их детьми. Здесь, в Ореанде, ему предстояло после отставки, наступив на собственную гордость, мечты, идеи, учиться жить без высокой цели...

Августовским днем, полным блеска моря и солнца, Константин грустно ходил по покинутому всеми родительскому углу и строчки рождались грустные:

(«Ореанда», 1908)

Грусть была тихой, но из-за нее он заболел, и пришлось ехать к сестре в Грецию на лечение. Всю дорогу его мучили мысли об отце. Поймал себя и на том, что беспокоится о состоянии Мраморного и Павловского дворцов, которые перешли ему по завещанию отца, а он, как наследник, не практичен и не хозяйствен...

* * *

В Контрксевиле, где он отдыхал, царствовали тишина, покой и жара. Это был курортный городок, славящийся своими минеральными водами, а точнее, деревушка в 800 жителей. Но рядом был город Нанси, где в это время пребывал президент Французской республики Карно. По поручению Александра III Великий князь посетил его. «Там встретили меня шумными изъявлениями восторженного сочувствия к России», – писал Константин Фету в его Воробьевку.

Как всегда, бывая вдали от России и тоскуя по ней, он особенно пристально всматривался в европейский мир, сравнивал его с русским, искал соотнесенность и контрастность.

Он вспоминал, что вопрос самостояния России в ряду европейских держав в тридцатые годы остро интересовал Пушкина. «Отгадайте, – писал К. Р. однажды И. А. Гончарову, – чем я занимался все это время? – изучал Пушкина. И этим я обязан Вам. Из подаренной Вами книги вычитывал его биографию и в связи с обстоятельствами его жизни прилежно просматривал его творения, все по порядку, а также и его письма. И вот мне теперь кажется, что я лично знакомлюсь с Пушкиным, и он, как живой, встает перед глазами со всеми своими слабостями и недостатками, во всем величии своего творчества. Мне кажется, такое изучение последовательного роста и духовного развития гения должно быть очень назидательно...»

Пушкин интересовался Западом, но не желал, чтобы Россия вслепую копировала Европу. У Великого князя был иной угол зрения на русско-европейские отношения: он ценил всё европейское в соответствии со степенью пригодности европейского опыта в русской жизни. И здесь всё шло впрок: изучение истории, культуры, обычаев, летописей, человеческих судеб и общечеловеческих страстей в разных национально-исторических проявлениях.

Константин Константинович, путешествуя по Европе, был достаточно критичен, но не упускал возможности и случая «взять» всё, что полезно России и соответствует ее духу.

«Живя за границей вот уже третью неделю, – писал К. Р. 12 декабря 1899 года Леониду Николаевичу Майкову, крупному ученому-филологу, вице-президенту Академии наук, своему заместителю и другу, – я успеваю читать; но на деле: жизнь при маленьком немецком дворе меня очень тяготит своей мелочностью и отсутствием всего, возвышающего ум и сердце; художественных или вообще высшего строя стремлений никаких, а одни только пошловатые заботы повседневной серенькой жизни. В Веймаре, по праву носящем название новейших Афин, я проведу всю первую неделю поста и рассчитываю там встретить интересных людей... Будь моя воля, я полетел бы в Россию».

И тут же спрашивал об устройстве дел академической типографии, о постройке зоологического музея, радовался успешным делам публичной библиотеки, которой з